Новый сборник рассказов Михаила Веллера (р. 1948) отличается беллетристичностью, остротой сюжетов, юмором. Автор прибегает к фантастике и гротеску, в необычайных обстоятельствах оказываются его герои: золотоискатель и писатель, уменьшающийся до размеров муравья губернатор и… кентавр. Действие происходит в сибирской тайге, Бразилии и оккупированной фашистами Франции. Извечным проблемам любви посвящен рассказ, давший название сборнику.
ru NewEuro ne@vyborg.ru FictionBook Tools v2.0, Book Designer 4.0 28.02.2004 425702C0-1BBC-4A35-9ABC-747DA38FD958 1.0 Разбиватель сердец: Сборник рассказов. Ээсти раамат Таллин 1988 5-450-00262-9

Михаил Веллер

Разбиватель сердец

(сборник рассказов)

Гуру

– Бесконечная мера вашего невежества – даже не забавна…

Такова была первая фраза, которую я от него услышал, – подножка моей судьбе, отклоненной им с предусмотренного пути.

Но – к черту интимные подробности.

Я всем ему обязан. Всем.

Теперь не узнать, кем он был на самом деле. Он любил мистифицировать. Весьма.

Я приходил с бутылкой портвейна и куском колбасы, или батоном, или пачкой пельменей, или блоком сигарет в его конуру.И прежде, чем палец касался дверного звонка, из самоувернного, удачливого, хорошо одетого, образованного молодого человека превращался в того, кем был на самом деле – в щенка. Он был – мастер и мэтр, презревший ремесло с горных высот познания. Он был мудрец; я – суетливый и тщеславный сопляк.

Он презирал порядок, одежду, репутацию и вообще людское мнение, презирал деньги – но кичливую нищету презирал еще больше. Добродетель и зло не существовали для него: он был из касты охотников за истиной.Не интересуясь фарсом заоконнных новостей, он промывал ее крупицы, как золотоискатель в лотке.

Золотой песок своих истин он расшвыривал горстями равнодушного сеятеля направо и налево, рассчитываясь им за все.

Эта валюта имеет ограниченное хождение. Его жизнь можно было бы назвать историей борьбы, если б это не была история избиений. Изломанный и твердый, он напоминал саксаул.

Он распахивал дверь, и его дальнозоркие выцветшие глазки щурились с отвагой и презрением на меня и сквозь – на внешний мир. Презрение уравновешивало чашу весов его мировоззрения: на другой покоилась отвергнутая миром любовь. Я понял это позже, чем следовало.

Он принимал мои дары, как хозяин берет покупки у посланного в магазин соседского мальчишки, когда домработница больна. Каждый раз я боялся, что он даст мне на чай, – я не знал, как повести себя в таком случае.

Пижоня старческой брюзгливостью, он молча тыкал пальцем в вешалку, после – в дверь своей комнаты: я получал приглашение.

В комнате он так же тыкал в допотопный буфет и в кресло: я доставал стаканы и садился.

Он выпивал стакан залпом, закуривал, и в бесформенной массе старческого лица проступали, позволяя угадывать себя, черты – жесткие и несчастные. Он был из тех, кто идет до конца во всем. А поскольку все в жизни, живое, постоянно меняется, то в конце концов он в своем неотклонимом движениии заходил слишком далеко и оказывался в пустоте. Но в этой пустоте он обладал большим, чем те, кто чутко седует колебаниям действительности. Он оставался ни с чем – но с самой сутью действительности, захваченной и законсервированной его едким сознанием; и ничто уже не могло в его сознании эту суть исказить.

– Мальчик, – так начиналон всегда свои речи, – мальчик, – вкрадчиво говорил он, и поколебленный его голосом воздух прогибался, как мембрана, которая сейчас лопнет под неотвратимым и мощным напором сконцентрированных внутри него мыслей, стремительно расширяющихся, превращаясь в слова, как превращающийся газ порох выбивает из ствола снаряд и тугим круглым ударом расшибает воздух.

– Мальчик, – зло и оживленно каркал он, и втыкал в меня два своих глаза ощутимо, как два пальца, – не доводилось ли тебе почитывать такого американского письменника, которого звали Эдгар Аллан По? Случайно, может?

Я отвечал утвердительно – не боясь подвоха, но будучи в нем уверен и зная, что все равно окажусь в луже, из которой меня приподнимут за шиворот, чтобы плюхнуть вновь.

– Так вот, мальчик, – продолжал он, и по едва заметному жесту я угадывал, что надо налить еще. Он выпивал, вставал, – и больше не удостаивал меня взглядом в продолжение этих слов. Я был – внешний мир. Я был – контактная пластина этого мира. К миру он обращался, не больше и не меньше.

– Все беды от невежества, – говорил он. – А невежество – из неуважения к своему уму. Из счастья быть бараном в стаде.

Невежество. Нечестность. Глупость. подчиненность. Трусость. Вот пять вещей, каждая из которых способна уничтожить творчество. Честность, ум, знание, независимомть и храбрость – вот что тебе необходимо развить в себе до идеальной степени, если ты хочешь писать, мальчик. Те, кого чествуют современники, – не писатели. Писатель – это Эдгар Аллан По, мальчик, – и он клал руку на корешок книги с таким выражением, как если б это было плечо мистера Э.А.По. Он актерствовал, – но, прокручивая потом в голове эти беседы, я не находил в его актерстве отклонений от нормы. Может, мы актерствуем каждый раз, когда отклоняемся от естественности порыва?

– О честности, – говорил он, и голос его садился и сипел стершейся иглой, не способной выдержать накал исходящей эгнергии, – энергии, замешанной на познании, страдании, злости. – Ты обязан отдавать себе абсолютный отчет во всех мотивах своих поступков. В своих истинных чувствах. Не бойся казаться себе чудовищем, – бойся быть им, не зная этого. И не думай, что другие лучше тебя. Они такие же! Не обольщайся и не обижайся.

Тогда ты поймешь,что в каждом человеке есть все. Все чувства и мотивы, и свяость и зодейство.

Это все – хрестоматийные прописи. Ты невежествен, – и я не виню тебя в этом. Ты должен был знать это все в семнадцать лет, хотя понять тогда этого еще не мог бы. Но тебе двадцать четыре! Что ты делал в своем университете, на своем филфаке, скудоумный графоман?! – И его палец расстреливал мою переносицу. Я вжимался в спинку кресла и потел.

– Без честности – нет знаний. Нечестный – закрывает глаза на половину в жизни.

Наши чувства, наша система познания, восприятия действительности как хитрофокусное стекло, сквозь которое можно видеть невидимую иначе картину мира. Но есть только одна точка, из которой эта картина видится неискаженной, в гармоничном равновесии всех частей – это точка истины. Точка прозрания в абсолютной честности, вне нужд и оценок.

Не бойся морали. Бойся искажения картины. Ибо при малейшем отконении от точки истины – ты видишь – и передаешь – не трехмерную картину мира, а лишь ее двумерное – и хоть каплю, да искаженное отображение на этом стекле, искусственном экране невежественного и услужливого человеческого мозга. Эпоха и общество меняют свой угол зрения – и твое изображение уже не похоже на то, что когда-то казалось им правдой. А трехмерность, истина, – то и дело не совпадают с тем, что принято видеть, – но всегда остаются; колебания общего зрения не задевают их, они же корректируют эти колебания.

Поэтому никогда не общайся с людьми, которые вопрошают: "А зачем тебе это писать?" – подразумевая, что писать надо в некой сбалансированной разумом пропорции, преследуя некие известные им цели.

Такие люди неумны, нечестны и невежественны. Что ты знаешь о биополях? А о пране? О йоге? Не разряжай своей энергии, своей жизненной силы в никуда, контактируя с пустоцветом и идиотами.

Искусство, мальчик, – он пьянел, отмякал, отрешался, – искусство это познание мира, вот и все. Что с того, что во многой мудрости много печали. ЧТо, и Экклезиаста не читал? Серый штурмовичок… крысенок на пароходе современности… Духовный опыт человечества – вот что такое искусство. Анализ и одновременно учебник рода человеческого. Это тот оселок, на котором человечество оформляет и оттачивает свои чувства все! Весь диапазон! На котором человечество правит свою душу. Вся черная грязь и все сияющее благоухание – удел искусства – как и удел человечества. Познание – удел человечества. Счастье? Счастье и познание – синонимы, мальчик, слушай меня. Это все банально, но ты запоминай, юный невежда. Ты молод, душа твоя глупа и неразвита, хотя и чувствтельна, – ты не поймешь меня. Поймешь потом.

Я пил вино и пьянел Он попеременно казался мне то мудрецом, то пустым фразером. Логика моего восприятия рвалась, не в силах подхватить стремительную струю крепчайшей эссенции, как мне казалось, его мыслей.

– Публика всегда аплодирует профессиональной сделанной ей на потребу халтуре. Шедевры – спасибо, если не отрицая их вообще при появлении, – она не способна отличить от их жалких подобий. Зрение ее двумерно! А остаются – только шедевры! Художник – увеличивает интеллектуальный и духовнфый фонд человечества. Зачем? А зачем люди на этой планете? Только невежество задает такие глупые вопросы…

Ты не слышал об опытах на крысах? Первыми осваивают новые территории "разведчики". По заселени устанавливается жеская иерархия, а "разведчиков" – убивают. "Так создан мир, мой Гамлет…" А Икар все падает и все летит: не в деньгах счастье, не хлебом единым, живы будем не помрем.

Он допивал вино, и, снова повинуясь неуловимому жесту, я шел на кухню заваривать чифир. Он не употреблял кофе – он пил чифир. Он говорил, что привык к нему давно и далеко, и произносил длинные рацеи о преимуществе чая пеерд кофе.

Чифир означал конец "общей части" и переход к "литературному мастерству". Он заявлял, что я самый паршивый и бездарный кандидат в подмастерья в его жизни. И, что обиднее всего – видимо, последний. В этом он оказался прав бесспорно – я был последним…

– Мальчишка, – говорил он с невыразимым презрением, и на лице его отражалось раздумье – стошнить или прилечь и переждать. – Мальчишка, он полагает, что написал рассказ лучше вот этого, – он потрясал журналом, словно отрубленной головой, и голова бесславно летела в угол с окурками и грязными носками.

– Шедевры! – ревел он. По – писатель! Акутагава – писатель! Чехов писатель! И выбрось всю эту дрянь с глаз и из головы, если только и тебя не устраивает перспектива самому стать дрянью!

И заводил оду короткой прозе.

– Вещь должна читаться в один присест, – утверждал он. – Исключения – беллетристика: детектив, авантюра, ах-любовь. Оправдания: роман-шедевр, по концентрации информации не уступающий короткой прозе. Таких – несколько десятков в мировой истории.

Концентрация – мысли, чувства, толкования! Вещь тем совершеннее, чем больше в ней информации на единицу объема! чем больше трактовок она допускает! Настоящий трехмерный сюжет – это всегда символ! Настоящий сюжетный рассказ – всегда притча!

Материал? Осел! Шекспир писал о Венеции, Вероне, Дании, острове, которого вообще не было. А По? А Акутагава? Мысль – лежит в основе, и ты оживляешь ее адекватнымматериалом. Ты обязан знать, видеть, обонять и осязать его, – но не обязан брать из-под ног. Бери где хочешь. Все времена и пространства – сущие и несуществующие – к твоим услугам. Это азбука! – о невежество!..

Он дирижировал невидимому чуткому оркестру:

– Процесс создания вещи состоит из следующих слоев: отбор наиподходящего, выигрышного, сильнейшего материала, построение вещи, композиция; изложение получившегося языковыми средствами. Этот триединый процесс оплодотворяется мыслью, над-идеей, которая и есть суть рассказа. Пренебрежение одним из четырех перечисленных мотивов уже не дает появиться произведению действительно литературному.

Хотя! – он взмахивал обтерханными рукавами, и оркестр сбивался, хотя! – доведение до идеала, открытия, лишь одного из четырех моментов уже позволяет говорить об удаче, таланте и так далее. Но только доведение до идеала все четырех – рождает шедевр.

Каждая буква должна быть единственно возможной в тексте. Редактирование – для распустех и лентяев, вечных стажеров. Не суетись и не умствуй: прослушивай внимательно свое нутро, пока камертон не откликнется на истинную, единственную ноту.

Не нагромождай детали – тебе кажется, что они уточняют, а на самом деле они отвлекают от точного изображения. Каждыый как-то представляет себе то, о чем читает, твое дело – задействовать его ассоциативное зрение одной-двумя деталями. Скупость текста – это богатство восприятия, дорогой мой.

Записывать мне было запрещено. Он – ткрывал себя миру и не желал отчуждения своих истин в чужом почерке.

Я жульничал. В соседнем подъезде закидывал закорючками листки блокнота, чтоб дома перенести в амбарную книгу полностью. Иногда при этом казался себе старательным тупицей, зубрящим правила в надежде, что они откроют секрет успеха.

– У мальчика подвешен язык, – язвил он. – У мальчика стоят мозги и то ладно. Импотент от творчества не способен оплодотворить материал он в лучшем случае описатель. Творческий командированный. Приехал и спел, что он видел. Дикари!! Кстати, таким был и Константин Георгиевич. А ты не хай, сопляк; сначала поучись у него описывать чисто и красиво. Момент недостаточный, но в общем не бесполезный.

Он затягивался, втягивал глоточек чифира и вдыхал дым. И выдыхал:

– Первое. Научись писать легко, свободно – и небрежно – так же, как говоришь. Не тужься и не старайся. Как бог на душу положит. Обычный устный пересказ – но в записи, без сокращений.

Второе. Пиши о том, что знаешь, видел и пережил. Точнее, подробнее, размашистее.

Третье. Научись писать длинно. Прикинь нужный объем, и пиши втрое длинннее.Придумывай несуществующие, но возможные подробности. Чем больше, тем лучше. Фантазируй. Хулигань.

Четвертое. А теперь ври напропалую. Придумывай от начала и до конца; начнет вылезать и правда – вставляй и правду. Верь, что это так же правдоподобно, как то, что ты пережил. То, что ты нафантазировал, ты знаешь не хуже, чем всамделишное.

С демонстративным отвращением он перелистывал приносимые мною опусы, кои и порхали в окурочно-носочный угол как дохлые уродцы-голуби, неспособные к полету.

– Так. Первый класс мы окончили: научились выводить палочки и крючочки. Едем дальше, о мой ездун:

Пятое. Выкидывай все, что можно выкинуть! Своди страницу в абзац, а абзац – в предложение! Не печалься, что из пятнадцати страниц останутся полторы. Зато останется жилистое мясо на костях, а не одежды на жирке.

Шестое. Никаких украшений! Никаких повторов! Ищи синонимы, заменяй повторяющееся на странице слово чем хочешь! Никаких "что" и "чтобы", никаких "если" и "следовательно", "так" и "который". По-французски читаешь? Ах, пардон, я забыл, каких садов ты фрукт и продукт. Читай "Мадам Бовари" в Роммовском переводе. Сто раз! С любого места! Когда сумеешь подражать – двинешься дальше.

В голосе его мне впервые услышалось снисхождение верховного жреца к щенку на ступенях храма.

Началось мордование. Я перестал спать. Болело сердце и весь левый бок. Я вскакивал ночью от удушья. Зима кончалась.

– Отработка строевого шага в три темпа, – издевался он. – Что, не нравится писать просто, а?

Я преступно почитывал журналы и ужасался. Я хотел печататься и заявлять о себе. Но течение несло, и я не сопротивлялся: туманный берег обещал невообразимые чудеса – если я не утону по дороге.

В апреле я принес четыре страницы, которые не вызвали его отвращения.

– Так, – константировал он. – Второй класс окончен. Небыстро. Не совсем бездарь, хм… задатки прорезались…

Наверно, я нажил нервное истощение, потому что чуть не заплакал от любви и умиления к нему. Старый стервец со вкусом пукнул и поковырялся в носу.

Допив портвейн, он поведал, что сейчас – еще в моей власти: бросить или продолжать; но если не брошу сейчас – человек я конченнй.

Я, почувствовав в этом посвящение, отвечал, что уже давно конченый, умереть под забором сумею с достоинством, и сорока пяти лет жизни мне вполне хватит.

В мае я принес еще два подобных опуса.

– Не скучно работать одинаково?

– Скучно…

– Элемент открытия исчез… Ладно…

Седьмое! – он стукнул кулаком по стене. – Необходимо соотношение, пропорция между прочитанным и пережитым на своей шкуре, между передуманным и услышанным от людей, между рафинированной информацией из книг и знанием через ободранные бока. Пошел вон до осени! И катись чем дальше, тем лучше. В пампасы!

Я плюнул на все, бросил работу и поехал в Якутию – "в люди".

Память у него была – как эпоксидная смола: все, что к ней прикасалось, кристаллизовалось навечно.

– Восьмое, – спокойно сказал он осенью. – Наляжем на синтаксис. Восемь знаков препинания способны сделать с текстом что угодно. Пробуй, перегибай палку, ищи. Изменяй смысл текста на обратный только синтаксисом. Почитай-ка, голубчик, Стерна. Лермонтова, которого ты не знаешь.

Я налегал. Он морщился:

– Не выпендривайся – просто ищи верное.

Продолжение последовало неожиданно для меня.

Девятое, – объявил он тихо и торжественно. – Что каждая детал должна работать, что ружье должно выстрелить -это ты уже знаешь. Слушай прием асов: руже, которое не стреляет. Это похитрее. Почитай-ка внимательно Акутагаву Рюноскэ-сан, величайшего мастера короткой прозы всех времен и народов; один лишь мистер По не уступает ему. Почитай "Сомнение" и "В чаще". Обрати внимание на меч, который исчез неизвестно куда и почему, на отсутствующий палец, о котором так и не было спрошено. Акутагава владел – на уровне технического приема! – величайшим секретом, юноша: умением одной деталью давть неизмеримую глубину подтекста, ощущение неисчерпаемости всех факторов происходящего… – он закашлялся, сломился, прижал руки к груди и захрипел, опускаясь.

Я заорал про нитроглицерин и, перевернув кресло, ринулся в коридор к телефону. Вызвав "скорую" – увидел его землисто-бледным, однако спокойным и злым.

– Еще раз запаникуешь – выгоню вон, – каркнул он. – Я свой срок знаю. Иди уже, – добавил с одесской интонацией, сопроводив подобающим жестом.

С приемом "лишней детали" я мучился, как обезьяна с астролябией. Безнадежно…

– Не тушуйся, – каркал наставник. – Это уже работа по мастерам. Ты еще не стар.

И подлил масла в огонь, уничтожающий мое представление о том, как надо писать:

– Десятое. Вставляй лишние, ненужные по смыслу слова. Но чтоб без этих слов – пропадал смак фразы. На стол клади "Мольера" Михаила Афанасьевича.

И жезлоообразный его палец пустил неправденое течение моей жизни в очередной поворто, столь похожий под откос. По старому английскому выражению, "я потерял свой нерв". В марте, через полтора года после начал этого самоубийства, я пришел и сказал, что буду беллетристом, а еще лучше – публицистом. И поднял руки.

– Одиннадцатое, – холодно вымолвил мой Люцифер. – Когда решишь, что лучше уже не можешь, напиши еще три вещи. Потом можешь вешаться или идти в школьные учителя.

Все кончилось в мае месяце. Хороший месяц – и для начала, и для конца любого дела.

– Молодой человек, – обратился он на "вы". – У вас есть деньги?

Денег не было давно. Я стал люмпеном.

– Мне наплевать. Украдите, – посоветовал он. – Придете через час. Принесете бутылку хорошего кньяку, двести граммов кофе, пачку табаку "Трубка мира" и самую трубку работы лично мастера Федорова, коя в Лавке художника стоит от тринадцати до сорока рублей. Не забудьте лимон и конфеты "Кара-кум".

Восемь книг я продал в подворотне букинистичесого на Литейном. Камю, Гоголя и "Моряка в седле" я с тех пор так и не возместил.

Лимон пришлось выпрашивать у заведующей столом заказов "Елисеевского".

– Вот и все, молодой человек, – сказал он. – Учить мне вас больше нечему.

Я не сразу сообразил, что это – он. Он был в кремовом чесучовом костюме, голубой шелковой сорочке и черно-золотом шелковом галстуке. На ногах у него были бордовые туфли плетеной кожи и красные носки. Он был чистейше выбрит и пах не иначе "Кельнской водой N 17". Передо мной сидел аристократ, не нуждавшийся в подтверждении своего аристократизма ежедневной атрибутикой.

Благородные кобальтовые цветы на скатерти белее горного снега складывались из буковок "Собственность муниципаля Берлина, 1900". Хрустальные бокалы зазвенели, как первый такт свадьбы в королевском замке.

– Мальчишкой я видел Михаила Чехова, – сказал хозяин, и я помертвел: я не знал, кто такой Михаил Чехов. – Я мечтал всю жизнь о литературной студии. Не будьте идеалистом, мне в высшей степени плевать на все; просто – это, видимо, мое дело.

Не обольщайтесь – он помешал серебряной ложечкой лимон в просвечивающей кофейной чашке. – Я не более чем дал вам сумму технических приемов и показал, как ими пользуются. Кое на что раскрыл вам глаза, закрытые не по вашей вине. Сэкономил вам время, пока еще есть силы. С толком ли – время покажет…

В его присутствии сантименты были немыслимы; уже потом мне сделалось тоскливо ужасно при воспоминании об этом прощании.

Сколько породы в истинной, безрекламной значительности оказалось в этом человеке!.. Он мог бы служить украшением любого международного конгресса, честное слово. Эдакий корифей, снизошедший запросто на полчаса со своего Олимпа.

Он потягивал коньяк, покачивал плетеной туфлей, покуривал прямую капитанскую трубку. И благодушно давал напутственные наставления.

– Читайте меньше, перечитывайте больше, – учил он. – Четырех сотен книг вполне достаточно профессионалу. Когда классический текст откроет вам человеческую слабость и небезгрешность автора – вы сможете учиться у него по-настоящему.

– Читая, всегда пытайтесь улучшать. Читайте медленно, очень медленно, пробуйте и смакуйте каждую фразу глазами автора, – тогда сможете понять, что она содержит, – учил он.

– Торопитесь смолоду. Слава стариков стои на делах их молодости. Возрастом пика прозаика можно считать двадцать шесть – сорок шесть; исключения редки. Вот под пятьдесят и займетесь окололитературной ерундой, а рагьше – жаль.

…Позже, крутясь в литераторской кухне, я узнал о нем много – все противоречиво и малоправдоподобно. Те два года он запрещал мне соваться куда бы то ни было, натаскивал, как тренер спортсмена, не допускаемого к соревнованиям до вхождения в форму.

– Умей оттаскивать себя за уши от работы, – учил он. – Береги нервы. Профессионализм, кроме всего прочего, – это умение сознательно приводить себя в состояние сильнейшего нервного возбуждения. Задействуются обширные зоны подсознания, и перебор вариантов и ходов идет в бешеном темпе.

(– Кстати, – он оживлялся, – сколь наивны дискуссии о творчестве машин, вы не находите? Дважды два: познание неисчерпаемо и бесконечно, применительно к устройству "человекя" – также. Мы никогда не сможем учесть, – а значит, и смоделировать, – механизм творческого акта с учетом всех факторов: погоды и влажности воздуха, ревматизма и повышенной кислотности, ощущения дырки от зуба, даже времени года, месяца и суток. Наши знания – "черный ящик": ткни так – выйдет эдак. Моделируем с целью аналогичного результата. Начинку заменяем, примитивизируя. Шедевр – это нестандартное решение. Компьютер – это суперрешение суперстандарта, это логика. Искусство – надлогика. Другое дело – новомодные теории типа "каждый – творец" и "любой предмет символ"; но тут и УПП слепых Лувр заполнит, зачем ЭВМ. Нет?)

– Художник – это турбина, через которую проходит огромное количество рассеянной в пространстве энергии, – учил он. – Энергия эта являет себя во всех сферах его интеллектуально-чувственной деятельности; собственно, эта сфера – едина: мыслить, чувствовать, творить и наслаждаться – одно и то же. Поэтому импотент не может быть художником.

Он величественно воздвигся и подал мне руку. Все кончилось.

Но на самом деле все кончилось в октябре, когда я вернулся с заработков на Северах, проветрив голову и придя в себя. Неделю я просаживал со старыми знакомыми часть денег, а ему позвонил восьмого октября, и осталось всегда жалеть, что только восьмого.

Шестого числа его увезли с инфарктом. Через сорок минут я через справочные вышел по телефону на дежурного врача его отделения и узнал, что он умер ночью.

Родни у него не оказалось. В морге и в жилконторе мне объяснили, что надо сделать, если я беру это на себя.

Придя с техником-смотрителем, я взял ключ у соседей и с неловкостью и стыдом принялся искать необходимое. Ничего не было. Все, что полагается, я купил в ДЛТ, а не Владимирском заказал венок и ленту без надписи. Вряд ли ему понравилассь бы любая надпись.

Зато в низу буфета нашел я пачку своих опусов, аккуратно перевязанную. Они были там все до единого. И еще четыре пачки, которые я сжег во дворе у мусорных баков.

А в ящике письменного стола, сверху, лежал конверт, надписанный мне, с указанием вскрыть в день тридцатилетия.

Я разорвал его той же ночью, и прочитал:

"Не дождался, паршивец? Тем хуже для тебя.

Ты не Тургенев, доходов от имения у теья нет. Профессионал должен зарабатывать. Единственный выход для таких, как ты, – делать халтуру, не халтуря. Тем же резцом! Есть жесткая связь между опубликованием и способностью работать в полную силу. Работа в стол ведет к деградации. Кафка – исключение, подтверждающее правило. Булгаков – уже был Булгаковым. Ограниченные лишь мифологическими сюжетами – были, однако, великие художники. Надо строить ажурную конструкцию, чтоб все надолбы и шлагбаумы приходились на предусмотренные свободным замыслом пустоты: как бы ты их не знаешь.

А иначе приходит ущербное озлобление. Наступает раскаяние и маразм. "Он бездарь! Я могу лучше!" А кто тебе не велел?.. Раскаяние и маразм!"

Несколько серебряных ложек, мейсенских чашек и хрустальных бокалов оказались всеми его ценностями. Потом я долго думал, что делать с тремя сотнями рублей из комиссионок, не придумал, на памятник не хватило, и я их как-то спустил.

Ночью после похорон я опять листал две амбарные книги, куда записывал все слышанное от него.

"Учти "хвостатую концовку", разработанную Бирсом".

"Выруби из плавного действия двадцать лет, стыкуй обрезы – вот и трагическое щемление".

"Хороший текст – это закодированный язык, он обладает надсмысловой прелестью и постигается при медленном чтении".

"Не бойся противоречий в изложении – они позволяют рассмотреть предмет с разных сторон, обогащая его".

"Настоящий рассказ – это закодированный роман".

"Короткая проза еще не знала мастера контрапункта".

И много еще чего. Все равно не спалось.

День похорон был какой-то обычный, серый, ничем не выдающийся. И он лежал в гробу – никакой, не он; да и я знаю, как в морге готовят тело к погребению…

Звать я никого не хотел, заплатил, поставили гроб в автобус, и я сидел рядом один.

Северное кладбище, огромное индустриализованное усыпалище многомиллионного города, тоже к размышлениям о вечности не располагало в своем деловом ритме и очередях у ворот и в конторе.

Мне вынесли гроб из автобуса и поставили у могилы. Я почему-то невольно вспомнил, как Николай I вылез из саней и пошел за сиротским гробом нищего офицера; есть такая история.

Прямо странно слегка, как просто, обыденно и неторжественно это было. Будто на дачу съездить. Но когда я возвращался с кладбища, мне казалось, что я никогда ничего больше не напишу.

1980

МИМОХОДОМ

Нас горю не состарить

(слова к попутчику)

Солнце, сгусток космического огня в бесконечности, так жутко-живописен закат за черным полем и бегущим лесом в окнах вагона, что матери показывали его детям.

***

– Я жизнь – люблю! Жить люблю. Это же, елки зеленые, счастье какое; это понять надо.

И когда услышу если: жить, мол, не хочется, жизнь плохая, – не могу прямо… в глотку готов вцепиться! Что ты, думаю, тля, понимал бы! Куда торопишься!..

…Я не очень о таком задумывался до времени.

В армии монтажником был, высотником. И после дембеля тоже – в монтажники. Специальность нравится мне, еще ребята хорошие подобрались в бригаде, заработки – хорошие заработки.

Поначалу же как? – трясешься. Я в первый раз на высоту влез – влип, как муха, и не двинуться. Ну, потом перекурил, – шаг, другой, – пошел… Месяца через четыре – бегал – только так!

Заметить надо – салаги не срываются; перестрахуется всегда салага. Случается что – с асами уже. Однако – не старики, опыта настоящего нет, – но вроде постигли, умеют – им все по колено.

И вот – работаю я на сорока метрах. Три метра на два площадка танцплощадка для меня! Я и не закреплялся, куда я денусь? И – сделал назад шажок лишний…

Внизу тяга была, трос натянут над землей. Я спиной летел. Попал на тягу, она самортизировала, и от нее уже я упал на землю. Удар помню.

Ну, ключица там, ребра, нога поломанная. Главное – позвоночник повредил. Шок там, тошнит, черт, дьявол, лежу поленом в гипсе, как в гробу, а жить хочется – ну спасу нет как, за окном снежинки, воробьи на подоконнике крошки клюют, и так жить хочу… аж дышать затрудняюсь от усилия.

Месяцы идут…

…Короче, когда выписывался, доктора меня здорово поздравляли.

По комиссиям я оттопал… будьте-нате. Добился – обратно в монтажники.

Теперь я на риск фиг зря пойду. Такое счастье чемпионам по везению через раз выпадает.

А сейчас вот к брату на свадьбу еду. Ребята мне, понимаешь, триста рэ на дорогу скинулись с получки. У нас так, если там праздник у кого или еще что – мы скидываемся всегда. И правильно, верно же?

***

"Возлюби ближнего…" Душа жаждет счастья в братстве. И несовершенство окружающих ранит.

***

Вражда безответна не чаще, чем любовь – взаимна.

***

"Все мы – экипаж одного корабля"; да. Но как порой успевает переругаться команда к концу рейса!..

***

– Любил он ее, понял? Со школы еше. А она хвостом крутила.

Ну, он – вопрос ребром. И свалил на Камчатку.

Из резерва его на наш СРТ опредедили.

В район пока шли, болтало нормально. Он, салага, зеленым листом прилипнет к койке или наверху травит, глотает брызги. Но треску стали брать – оклемался, ничего; держится.

Пахарь оказался, свой парень. К концу рейса ребята уважали его.

Пришли мы с планом тогда; загудели. Как-то он и выложил жизнь-то свою. Мы, значит: да пошли ты ее, шкуру, отрежь и забудь, ты же мореман, понял? Конечно, сочувствуем сами тоже.

Я сразу снова в рейс, деньжат подкопить, у стариков в Брянске пять лет не был. Он со мной: чего на берегу; и верно…

Неудачно сходили, тайфун нас захватил. Течь открылась, аврал, шлюпку одну сорвало. А его смыло, когда крепил. Море, бывает, что ж…

…Родственников официально извещают, как положено. А я швабре этой написать решил: адрес в записной книжке нашел. И написал, не так чтоб нецензурно, но, однако, все, что есть.

С полмесяца после лежу раз по утрянке в общаге, башка муторная, скука. Стук в дверь – входит девушка. Красивая!.. по сердцу бьет… Вы, говорит, такой-то? И слезы сразу. На пол опустилась и рыдает так, не остановить девчонку. Дела…

До меня – доходит. Такая я сякая, говорит, из-за меня он сюда поехал, один он меня любил, и прочее… И теперь я всю жизнь с ним буду, замуж не выйду никогда, сюда институт кончу – работать приеду, где он погиб, и… Эх, переживания бабские, обеты!.. Молодая, – пройдет.

Так – вот тебе… Она третий год у нас в Петропавловске, в областной больнице работает. И не замужем. Мужики льнут – на дистанции держит. Что? Точно; я знаю…

Люблю я ее, понял?

***

Отказываясь от прихотей настроения, мы лишь следуем желанию, которое продленнее настроения.

***

Коммуникативная функция курения.

***

– Акцент?.. да. Нет, я не из Прибалтики. Я немец. За тридцать лет выучишь язык хорошо. С войны, да плен. Я пришел сам.

Я воевал. Все воевали. Я был солдат. Я сражался за родину. Я так считал. Нам так говорили. Мы считали так. Война.

У меня была семья. Жена, сын и дочка. И старые родители. И брат.

Брат погиб в сорок первом. И я воевал со злом. Я хотел мстить. Я хотел скорее кончить войну, и чтобы моя семья жила хорошо, и я вернулся к ней. Я думал правильно – нам так говорили.

В сорок втором они погибли все. Бомбежка. Город Киль.

Я не хотел умирать. Умерли все, кого я любил. Их не было больше. За кого мне воевать?

Мы наступали; какая победа? родина – фотография в кармане. Нет смысла.

Идеи? Я не был национал-социалист. Фюрер? Он высоко, бог; человеку надо тепло людей. Только мальчики и фанатики могут думать иначе. Бога нет, когда нет тех, кого любишь.

Был долг солдата, присяга; им легче следовать, чем нарушить… легко умирать, когда терять некого… я не боялся, но зачем; я не хотел. Они умерли и не будут счастливы! мне говорят: теперь умри ты! – нет!

Даже – я хотел смерть, но воевать – нет! Я дезертир – не трус, нет. Долг, присяга, – я был солдат, я пошел против – я был храбр! Да! Я был готов умеерть, в плен, в Сибирь, – я не хотел воевать.

Оказалось – не страшно. Потом… Я остался в России. Это долго говорить… Мне лучше здесь. Да.

***

Он был блестящий преподаватель – школьный учитель математики. Он ревностно следил, как его ученики поступали в центральные вузы и защищали диссертации. У него не было ноги, он ходил в железном корсете. Последний раз он водил свою роту в рукопашный в июне сорок четвертого года под Осиповичами.

***

Мое окно выходит на восток; на старости лет я встречаю рассветы. О память, упрямая спекулянтка, все более скаредная.

***

Для большинства горожан соловей – метафоа.

***

– Мы почему за водкой разговариваем? – душа отмякает. Теряешь с возрастом нежность, так сказать, чувств. Предлагаешь: "Выпьем!" – а на деле это: "Давай поговорим…"

Заброшенный город мне снился. Стены сиреневым отсвечивают, полуобвалившиеся лестницы деревьями затемнены. И щемяще – наяву не передать. Просыпаешься – в памяти все как будто слезами омыто, блестит. Утро пойдет – словно роса высыхает, ощущение только остается, выветривается со временем.

В жизни – привычка; во сне случится – самым нутром позабытым чему-то касаешься.

Девчонка снилась. С семнадцати не видел. Влюблен был – юность. Уж и не помнил начисто сколько лет. А тут – сидит печальная, ждет, старая дева – а все одно девчонка. Мать честная, взяла меня за руку – ввек я такого не испытывал… не пережил того, что в лицо ее забытое глядя. Уж и внук у меня есть, с женой хорошо жил всегда.

Раньше не было, последние годы привязалось лишь, дьявол дери.

В школе я архитектором мечтал стать. Дома строить, города. Война свое сказала. Взрывник я; вот какой поворот. Взрывать оно тоже – одно дело со строителями, конечно…

***

Странно узнавать о смерти знакомого много спустя.

***

– Причесочка-то. "Нет…" Ладно, не темни. Я понимаю.

Завязал я давно. Ты молодой совсем, советую: кончай с этим делом. Верно.

Я после войны, понимаешь, без отца рос. Озоровал, и понятно… С ерунды – дальше больше… Полагал – кранты; четыре судимости. Молодость за проволокой осталась. Специальность: тяни-толкай. Мать умерла, я им на похоронах не был… сидел опять. Выходишь – кореша встретят вроде, поддержат; отметить, погулять хорошо – ан и деньги занадобились!.. Круг известный.

…Последний раз, в Саратове, следователь мне попался, майор Никифоров… Так он мне, понимаешь, по-человечески… Я: знакомо, добротой берет; выкуси!.. Он – свое. И ни разу – голос ни разу не повысил! Веру в тебя, растолковывает, имею, не конченый ты человек, стОящий. Перед судом о скидке все хлопотал… Такое отношение, понимаешь.

Все годы мне в лагерь писал. Помочь с работой обещал, с пропиской, вообще насчет жизни. Задумаешься, конечно.

Освободился я, – ну вот только из ворот шагнул! – он, меня встречает.

Прописался я, на завод оформился, все путем. Он зайде иногда, по-дружески: как живешь. Посидим, бывает, выпьем. Приглашает, у него бывали.

Сейчас я в Кирове живу, жена сама оттуда. В отпуске на теплоходе познакомились.

Переписываемся с ним.

Вот на день рождения еду к нему. Звал очень. Он на пенсию тот год вышел.

Слушай меня, паренек. Завязывай.

***

Июнь, бульвар, людно, два юноши пересчитывают на ходу купленные билеты (экзамены? защита дипломов?). Один вручают встречной старушке.

Они читали в детстве Андерсена?

***

Если завтра исчезнут все шедевры – послезавтра мы откроем другие.

***

Искусство – и для того, чтобы каждый осознал, что он всемогущ. Дело в том, чтобы открыть тот аспект жизни, где ты непобедим.

***

– Хрен его знает, как вышло. Главное – он ноги, видать, из стремян не вынул. Да и – Катунь, иди выплыви…

К берегу подошли, значит, с гуртом, пасти стали. Он пас, на коне, остальные лагерь делают, кто что.

А она с того берега на байдарке переправлялась. За хлебом хотела в деревню, туристы их потом говорили.

И опрокинуло ее. Тонет – на середине. Вода кружит, затягивает.

Он с конем – в реку. Телогрейку не скинул даже. Хотел доплыть на коне.

Ее совсем скрывает. Он доплыл почти!.. Пороги… вода, видать, коню в уши попала, или что… Закрутило тоже. И все.

Через год друзья ее, ткристы, вернулись, памятник поставили; красивый, стоит над Катунью. Молодая была.

Он тоже молодой был.

***

Я поднимался на Мариинский перевал. Конь шел шагом. Колеса таратайки вращались мягко. На склоне, метрах в восьмистах, алтаец пас овечий гурт. Качаясь в седле, он высвистывал "Белла, чао". Серый сырой воздух был отточенно чист – звучен, как бокал. В тишине я продолжил мотив. Он помахал рукой. У поворота я сделал прощальный жест.

Думы

Подумать хотелось.

Мысль эта – подумать – всплыла осенью, после дня рождения.

Женился Иванов после армии. За восемнадцать лет вырос до пятого разряда. А в этом году в армию пошел его сын. Дочка пошла в седьмой класс.

Какая жизнь? – обычная жизнь. Семья-работа. То-се, круговерть. Вечером поклюешь носом в телик – и голову до подушки донести: будильник на шесть.

Дача тоже. Думали – отдых, природа, а вышла барщина. Будка о шести сотках – и вычеркивай выходные.

Весь год отпуска ждешь. А он – спица в той же колеснице: жена-дети, сборы-споры, билеты, очереди, покупки… – уж на работу бы: там спокойней, привычней.

Ну, бухнешь. А все разговоры – о том же. Или про баб врут.

Хоп – и сороковник.

Как же все так… быстро, да не в том дело… бездумно?..

И всплыла эта вечная неудовлетворенность, оформилась: подумать спокойно обо всем – вот чего ему не хватало все эти годы. Спокойно подумать.

Давно хотелось. Некогда просто остановиться было на этой мысли. А теперь остановился. Зациклился даже.

– Свет, ты о жизни хоть думала за все эти годы? – спросил он. Жена обиделась.

Мысль прорастала конкретными очертаниями.

Лето. Обрыв над рекой. Раскидистое дерево. Сквозь крону – облака в небе. Покой. Лежать и тихо думать обо всем…

Отрешиться. Он нашел слово – отрешиться.

Зимой мысль оформилась в план.

– Охренел – в июле тебе отпуск? – Мастер крыл гул формовки. Прошлый год летом гулял! – Иванов швырнул рукавицы, высморкал цемент и пошагал к начальнику смены. После цехкома он дошел до замдиректора. Писал заявления об уходе. Качал права, клянчил и носил справки из поликлиники.

– Исхудал-то… – Жена заботливо подкладывала в тарелку.

Потом (вырвал отпуск) жена плакала. Не верила. вызнавала у друзей, не завел ли он связь: с кем едет? Они ссорились. Он страдал.

Страдал и мечтал.

Дочка решила, что они разводятся, и тоже выступила. Показала характер. Завал.

Жена стукнула условие: путевку дочке в пионерский лагерь. Он стыдливо сновал с цветами и комплиментами к ведьмам в профком. Повезло: выложил одной кафелем ванную, бесплатно. Принес – пропуск в рай.

В мае жена потребовала ремонт. Иванов клеил обои и мурлыкал: "Ван вэй тикет!" – "Билет в один конец". Еще и мойку новую приволок.

Счастье круглилось, как яблоко – еще нетронутое, нерастраченное в богатстве всех возможностей.

Просыпаясь, он отрывал листки календаря. Потом стал отрывать с вечера.

Вместо телевизора изучал теперь атлас. Жена прониклась: советовала. Дочка читала из учебника географии.

Лето шло в зенит.

Когда оставалась неделя, он посчитал: сто шестьдесят восемь часов.

Врубая вибратор, Иванов пел (благо грохот глушит). По утрам он приплясывал в ванной.

Чемодан собирал три дня. Захватил старое одеяло – лежать.

Прощание получилось праздничное. На вокзале оркестр провожал студенческие отряды. Жена и дочка улыбались с перрона.

Один, свободен, совсем, целый месяц – впервые за сорок лет.

В вагоне-ресторане он баловался винцом и улыбался мельканию столбов. Поезд летел, но одновременно и полз.

У пыльного базарчика он расспросил колхозничков и затрясся в автобусе.

Кривая деревенька укрылась духовитой от жары зеленью. Иванов подмигнул уткам и луже, переступил коровью лепешку и стукнул в калитку.

За комнатку говорливый дедусь испросил двадцатку. Иванов принес продуктов и две бутылки. Выпили.

Оттягивал. Дурманился предвкушением.

Излучина реки желтела песчаной кручей. Иванов приценивался к лесу. Толкнуло: раскидистая сосна у края.

Завтра.

…Петухи прогорланили восход. Иванов сунул в сумку одеяло и еды. Выбрился. У колодца набрал воды в термос.

Кусты стряхивали росу. Позавтракал на берегу, подальше от мычания, пеерклички и тракторного треска. Воздух густел; припекало.

Приблизился к своейсосне. Он волновался. Расстелил одеяло меж корней. Лег в тени, так, чтоб видеть небо и берег. Закурил и закинул руку за голову.

И стал думать.

Облака. Речной песок. Хвоинка покалывала.

Снова закурил. И растерянно прислушался к себе.

Не думалось.

Иванов напрягся. Как же… ведь столько всего было.

Вертелся поудобней на бугристой земле. Сел. Лег.

Ни одной мысли не было в голове.

Попробовал жизнь свою вспомнить. Ну и что. Нормально все.

Нормально.

– Вот ведб черт, а. – Иванов аж пот вытер оторопело. – Ведь так замечательно все. И – нехорошо…

Никак не думалось. Ни о чем.

И хотя бы тоска какая пришла, печаль там о чем – так ведь и не чувствовалось ничего почему-то. Но ведь не чурбан же он, он и нервничал часто, и грустил, и задумывался. А тут – ну ничего.

Как же это так, а?

Еще помучился. Плюнул и двинул к магазину. Врезать.

Не думалось. Хоть ты тресни.

Котлетка

Сидорков зашел в котлетную перекусить по-быстрому. Очеред пропускалась без проволочек.

За человека впереди котлеты кончились, и буфетчица отправилась с противнем на кухню.

Сидорков так и ожидал, и почувствовал одновременно с досадой и слабое удовлетворение, что ожидание подтвердилось и неприятная задержка, осуществившись, перестала нервировать неопределнностью своей возможности. Ему не везло в очередях – что за пивом, что на поезд: либо кончалось под носом, либо из нескольких его очередь двигалась медленней, как бы ни выбирал, а если переходил в другую, что-нибудь случалось в ней; возможно, ему нравилось считать так, чтобы не относиться всерьез.

Время поджимало. Очередь выросла, начала солидарно пошумливать. Выражали безопасное неудовольствие отсутствующей буфетчицей, и возникало отчасти подобие взаимной симпатии; каждый отпускавший вполголоса замечание хотел полагать в соседе союзника, который если и не поддакнет, то примет благосклонно, – и в то же время не рисковал нарваться на профессиональную огрызню работника обслуживания и вообще задеть ее, для чего требуется определенная твердость и уверенность внутреннего "я", большее внутреннее напряжение, некоторое даже мужество – выразить человеку, чужому и от тебя не зависящему, претензию в лицо – если вы не склочник.

Попало безответной бабке, убиравшей столы.

Сидорков сдерживал раздражение. Время срывалось. Опыт подсказывал настроиться на обычную длительность паузы, но желание, сочетаясь с арифметической логикой, вызывало надежду, что буфетчица вернется тут же, сейчас вот, поскольку оставить пустой противень и взять другой с готовыми котлетами – полминуты, и это противоречие делало ожидание неспокойным. Он представлял, как буфетчица сидит за дверью и курит, расслабившись, вытянув усталые ноги, переговариваясь с поварами. Он мог войти в ее положение и посочувствовать: работа тяжелая, только стоя, в напряженном темпе, давай-давай, поворачивайся – нагибайся – наливай отпускай – отсчитывай сдачу – не ошибись, – не имеющий конца людской конвейер, да некоторые с норовом, с кухни жар и чад, с улицы холод, и изо дня в день, и зарплата не самая большая… Сидорков отдавал себе отчет, что на ее месте точно так же использовал бы возможность перекурить минут десять.

Естественный ход вещей, да, философствуя рассуждал он. Во всякой профессии свои проблемы, накладки, минусы, и неверно чрезмерно уповать на борьбу с недостатками, гладко только на бумаге, в жизни неизбежно действует закон трения.И каждый стремится уменьшить трение относительно себя, это просто необходимо до каких-то пределов, иначе невозможно, иначе полетим все с инфарктами,как выплавленные подшипники из обоймы, и всю машину залихорадит. А далее получается, что профессионализм (то есть – делать хорошо свое дело, обращая уже в следующую очередь внимание на подчиняющие цели и изначальные абстрагирующиеся задачи) постепенно превращается подчас в наплевательство на все мешающее жить тебе поспокойнее на своем месте. И получается, вроде – никто ни в чем не виноват. Работа есть деньги, деньги даром никому не платят, у каждого трудности, в положение каждого можно войти… Но если ты при столкновении своих интересов с чьими-то будешь добросовестно и чистосердечно входить в положение другого – останешься при пиковом интересе. Тоже не жизнь.

В конце концов, у нее рабочее время, она обязана обслужить меня, не заставляя ждать, я имею право, следует настоять на своем, – явилась примерная формула итогом размышлений.

Подбив базу для законного раздражения, он тупо уставился в пространство за прилавком.

Минутная стрелка двигалась, и Сидорков распалялся тихой, неопасной и однако сильной злобой. Очередь роптала.

Пойти позвать ее. Но все стояли, и он стоял.

Он уже почти опаздывал, но и выстоянного времени было жаль, буфетчица могла выйти каждую секунду, а бежать все равно придется,чего ж голодным и с подпорченным настроением, надо было сразу уйти, но упрямство появилось, и злился на себя за это неразумное упрямство, и от этого еще больше злился на буфетчицу. И злился, что не может вот так, свободно, взять и постучать по прилавку, крикнуть ее громко. В подобных положениях всегда: сразу не сделаешь, а позже неловко уже, робость какая-то, скованность, черт его знает, связанность какую-то внутреннюю не одолеть, неловкость и раздражение растут, и все труднее перестроиться на другое поведение, во власти инерции ждешь как баран, в себе заводясь без толку, пока раздражение не перейдет меру, и тогда срываешься на скандал, не соответствующий малости причины, – если все же срываешься; а все оттого, что перетерпел, не последовал сразу желанию, пока был практически спокоен. Особенно в ресторане: сначала сидишь в приятном ожидании, потом близится и длится время, когда официанту полагалось бы материализоваться, еще сохраняешь приятную мину – а желудок руководствуется условным рефлексом и выделяет желудочный сок, и там начинает тягуче посасывать, жрать охота, халдеи проходят мимо, и не знаешь, который обслуживает твой столик, они не откликаются, возникает неуверенность, неловкость, смущение, будто что-то не так делаешь, чувствуешь себя вне царящей вокруг приятной атмосферы бедным родственником, незваным гостем, нежелательным, несостоятельным, неуместным и чужим здесь – при этом имея полное право здесь быть, да не очень-то права покачаешь, сидишь тоскливо, ущемленный, злой, голодный, буквально оплеванный из-за такой ерунды, проклинающий собственное неумение держаться с весом и достоинством, ненавидящий официанта, представляющий: грохнуть сейчас вазу об пол – сей момент мушкой подлетит, ну и что, мол, нечаянно, поставьте в счет, так ведь не грохнешь, в лучшем случае отправишься искать администратора, заикаясь от унижения и злости, с уже испорченным настроением.

Сидорков растравлялся памятью о нескольких совершенно напрасно не разбитых вот так вазах, пепельницах и тарелках, и в поле его зрения пребывала тарелка на прилавке, служащая для передачи денег. Дешевая мелкая тарелка с клеймом общепита. Треснуть ею по кафельному полу – живо небось прибежит.

Искушение стало сильным, И последовать ему ничем ведь, в сущности, не грозит.

Он понял, что сейчас разобьет тарелку об пол.

Отчего нельзя? Сколько можно в жизни сдерживаться?! Неужели никогда в жизни он не даст выход своему желанию, раздражению, порыву?! В морду кому надо не плюнуть, хулиганам в автобусе поперек не встать, боишься за место и стаж, боишься побоев или милиции, и каждый раз погано на душе и остается осадок, разъедающий личность и лишающий уверенности и самоуважения. Что же, никогда в жизни?.. Да жив будет, что случится-то?! Неужели никогда!.. Что случится!!

Он перестал сдерживаться, позволил приотпуститься внутреннему напряжению, бешенство поднялось, превращаясь в легкую холодноватую сладко-отчаянную готовность, зрение на момент расфокусировалось, сбилась ориентировка, кровь отлила, затаилась дрожь пальцев… внешне спокойным и даже быстрым движением он взял тарелку и пустил за прилавок на кафельный пол.

Тарелка пролетела, чуть косо коснулась пола и с громким звонким звуком расплюснулась, растрескиваясь, и осколки порскнули по кафелю кругом от места удара.

Ближние в очереди глянули молча, тихо.

Сидорков стоял бледный, руки в карманах тряслись, вроде и на душе легко стало, взял и сделал, но какое-то непомерное волнение медлило отпускать, трудно было с ним сладить, даже странно.

Буфетчица вышла секунд через пятнадцать. Ничего не сказав, с замкнутым лицом она установила поднос с котлетами и ногой отодвинула к стене обломки покрупнее. Быстрые движения были нечетко координированы; она смотрела мимо глаз; отпуская первому в очереди, она придралась ни с чего зло, но коротко и тихо. Судя по признакам, эта тарелка подчинила волю ее, сознающей неправомерную длительность задержки, враждебной молчаливой очереди. Сейчас неуверенность, скованность, сдержанная злость чувствовались в ней.

Только через несколько минут, стоя за высоким столиком в углу, доев вторую котлету и принимаясь за булочку с кофе, Сидорков уравнял дыхание и унял подрагивание пальцев, и то не до конца. Он испытывал в утихающем волнении некоторую счастливую гродость, и презирал себя за это волнение и гордость, презирал свою слабость, когда такое незначительное событие, микропобедочка, заставляет прикладывать еще какие-то усилия и вызывает постыдное волнение… недостойное мужчины… и все-таки была гордость.

Мимоходом

– Здравствуй, – не сразу сказл он.

– Мы не виделись тысячу лет, – она улыбнулась. – Здравствуй.

– Как дела?

– Ничего. А ты?

– Нормально. Да…

Люди проходили по длинному коридору, смотрели.

– Ты торопишься?

Она взглянула на его часы:

– У тебя естиь сигарета?

– А тебе можно?

Махнула рукой:

– Можно.

Они отошли к окну. Закурили.

– Хочешь кофе? – спросил он.

– Нет.

Стряхивали пепел за батарею.

– Так кто у тебя? – спросил он.

– Девочка.

– Сколько?

– Четыре месяца.

– Как звать?

– Ольга. Ольга Александровна.

– Вот так вот… Послушай, может быть, ты все-таки хочешь кофе?

– Нет, – она вздохнула. – Не хочу.

На ней была белая вязаняя шапочка.

– А рыжая ты была лучше.

Она пожала плечами:

– А мужу больше нравится так.

Он отвернулся. Заснеженный двор и низкое зимнее солнце над крышами.

– Сашка мой так хотел сына, – сказала она. – Он был в экспедиции, когда Оленька родилась, так даже на телеграмму мне не ответил.

– Ну, есть еще время.

– Нет уж, хватит пока.

По коридору, вспушив поднятый хвост, гуляла беременная кошка.

– Ты бы отказался от аспирантуры?

– На что мне она?..

– Я думала, мой Сашка один такой дурак.

– Я второй, – сказал он. – Или первый?

– Он обогатитель… Он хочет ехать в Мирный. А я хочу жить в Ленинграде.

– Что ж. Выходи замуж за меня.

– Тоже идея, – сказала она. – Только ведь ты все будешь пропивать.

– Ну что ты. Было бы кому нести. А мне некому нести. А если б было кому нести, я бы и принес.

– Ты-то?

– Конечно.

– Пойдем на площадку, – она взяла его за руку…

На лестничной площадке сели в ободранные кресла у перил.

– А с тобой было бы, наверное, легко, – улыбнулась она. – Мой Сашка точно так же: есть деньги – спустит, нет – выкрутится. И всегда веселый.

– Вот и дивно.

– Жениться тебе нужно.

– На ком?

– Ну! найдешь.

– Я бреюсь на ощупь, а то смотреть противно.

– Не напрашивайся на комплименты.

– Да серьезно.

– Брось.

– А за что ей, бедной, такую жизнь со мной.

– Это дело другое.

– Бродяга я, понимаешь?

– Это точно, – сказала она.

Зажглось электричество.

– Ты гони меня, – попросила она.

– Сейчас.

– Верно; мне пора.

– Посиди.

– Я не могу больше.

– Когда еще будет следующий раз.

– Я не могу больше!

Одетые люди спускались мимо по лестнице.

– Дай тогда две копейки – позвонить, что задерживаюсь, – она смотрела перед собой.

– Ну конечно, – он достал кошелек. – Держи.

Апельсины

Ему был свойствен тот неподдельный романтизм, который заставляет с восхищением – порой тайным, бессознательным даже, – жадно переживать новизну любого события. Такой романтизм, по существу, делает жизнь счастливой – если только в один прекрасный день вам не надоест все на свете. Тогда обнаруживается, что все вещи не имеют смысла, и вселенское это бессмыслие убивает; но, скорее, это происходит просто от душевной усталости. Нельзя слишком долго натягивать до предела все нити своего бытия безнаказанно. Паруса с треском лопаются, лохмотья свисают на месте тугих полотнищ, и никчемно стынет корабль в бескрайних волнах.

Он искренне полагал, что только молодость, пренебрегая деньгами которых еще нет, и здоровьем – которое еще есть, способна создать шедевры.

Он безумствовал ночами; неродившаяся слава сжигала его; руки его тряслись. Фразы сочными мазками шлепались на листы. Глубины мира яснели; ошеломительные, сверкали сокровища на остирие его мысли.

Сведущий в тайнах, он не замечал явного…

Реальность отковывала его взгляды, круша идеализм; совесть корчилась поверженным, но бессмертным драконом; характер его не твердел.

Он грезил любовью ко всем; спасение не шло; он истязался в бессилии.

Неотвратимо – он близился к ней. ОНА стала для него – все: любовь, избавление, жизнь, истина.

Жаждуще взбухли его губы на иссушенном лице. Опущенный полумесяц ее рта тлел ему в сознании; увядшие лепестки век трепетали.

Он вышел под вечер.

Разноцветные здания рвались в умопомрачительную синь, где серебрились и таяли облачные миражи.

На самом высоком здании было написано: "Театр Комедии".

Императрица вздымалась напротив в бронзовом своем величии. У несокрушимого гранитного постамента, греясь на солнышке, играли в шахматы дряхлеющие пенсионеры.

– Ваши отцы вернулись с величайшей из войн, – сказал ему старичок.

– Кровь победителей рвет наши жилы! – закричал старичок, голова его дрожала, шахматы рассыпались.

Чугунные кони дыбились вечно над взрябленной мутью и рвали удила.

Регулировщик с красной повязкой тут же штрафовал мотоциклиста, нарушившего правила.

Солнце заходило над Дворцом пионеров им. Жданова, бывшим Аничковым.

На углу продавали пачки сигарет – и красные гвоздики.

У лоточницы оставался единственный лимон. Лимон был похож на гранату-лимонку.

Человечек схватил его за рукав. Человечек был мал ростом, непреклонен и доброжелателен. Человечек потребовал сигарету; на листе записной книжки нарисовал зубастого нестрашного волка в воротничке и галстуке и удалился, загадочно улыбаясь.

Он зашел выпить кофе. За кофе стояла длинная очередь. Кофе был горек.

Колдовски прекрасная девушка умоляла о чем-то мятого верзилу; верзила жевал резинку.

Он пеперешл на солнечную сторону улицы. Но вечернее солнце не грело его.

Пока он размышлял об этом, кто-то занял телефонную будку.

Дороги он не знал. Ему подсказали.

В автобусе юноша с измученным лицом спал на тряском заднем сиденье; модные дорогие часы блестели на руке.

На улице Некрасова сел милиционер, такой молоденький и добродушный, что кругом заулыбались. Милиционер ехал до Салтыкова-Щедрина.

Девчонки, в головокружительном обаянии юности, смеясь, спешили к подъезду вечерней школы. Напротив каменел Дворец бракосочетаний.

Приятнейший аромат горячего хлеба (хлебозавод стоял за углом) перебивал дыхание взбухших почек.

"Весна…" – подумал он.

ЕЕ не оказалось дома.

Никто не отворил дверь.

Он ждал.

Темнело.

Серым закрасил улицу тягостный дождь. Пряча лица в поднятые воротники, проскальзывали прохожие вдоль закопченных стен. Проносились автобусы, исчезая в пелене.

Оранжевые бомбы апельсинов твердели на лотках, на всех углах тлели тугие их пирамиды.

Не думаю о ней

Тучи истончались, всплывая. Белесые разводья голубели. Луч закрытого солнца перескользнул облачный скос. Море вспыхнуло.

Воробьи встреснули тишину по сигналу.

Троллейбус с шелестом вскрыл зеленоглянцевый пейзаж по черте шоссе.

Прошла девушка в шортах, отсвечивали линии загорелых ног. Он лолго смотрел вслед. Девушка уменьшалась в его глазах, исчезла в их глубине за поворотом.

– Паша, как дела, дорогой? – аджарец изящно помахал со скамейки.

Паша приблизил сияние белых брюк и джемпера.

– В Одессу еду, – пригладил волосы. – В университет поступил, на юридический.

– Как это говорится? – аджарец дрогнул усами. – С богом, Паша, сердечно потрепал по плечу.

Они со вкусом попрощались.

Он следил за ними, улыбался, курил.

Кончался сентябрь. Воздух был свеж, но влажный, с прелью, и лиловый мыс за бухтой прорисовывался нечетко.

Сквер спускался к пляжу. Никто не купался. Море тускнело и взрезалось зубчатой пеной.

Капля прозвучала по гальке и, выждав паузу, достигли остальные.

Он встал и направился в город.

Дождь мыл неровности булыжников. Волнистые мостовые яснели. Улдочки раскрывались изгибами.

В полутемной кофейне стеклянные водяные стебли с карнизов приплясывали за окном. Под сурдинку кавказцы с летучим азартом растасовывали новости. Хвосты табачного дыма наматывались лопастями вентиляторов.

Величественные старцы воссели на стулья, скребнувшие по каменному полу. Они откидывали головы, вещая гортанно и скорбно. Коричневые их сухощавые руки покоились на посохах, узлы суставов вздрагивали.

Подошла официантка снеопрятностью в походке. Запах кухни тянулся за ней. Она стерла звякнувший в поднос двугривенный вместе с крошками.

На плите за барьером калились джезвы. Аромат точился из медных жерл. Усач щеголевато разводил лаковую струю по чашечкам, и их фарфоровые фары светили черно и горячо.

Он глотнул расплав кофе по-турецки и следом воды из запотевшего стакана. Сердце стукнуло с перерывом.

Старики разглядывали блесткую тубу из-под французской помады. Один подрезал ее складным ножом, пристраивая на суковатую палку. Глаза под складчатыми веками любопытствовали ребячески.

Остаток кофе остыл, а вода нагрелась, когда додь перестал. Посветлело, и дым в кофейне загустел слоями.

Он пошел по улице направо.

Базар был буен, пахуч, ряды конкурировали свежей рыбой, мандаринами и мокрыми цветами. Теряясь в уговорах наперебой и призывах рук, он купил бусы жареных каштанов. Вскрывая их ломкие надкрылья, с интересом пожевал сладковатую мучнистую мякоть.

Серполицый грузин ощупал рукав его кожаной куртки:

– Продай, дорогой. Сколько хочешь за нее?

– Не продаю, дорогой.

– Хочешь пятьдесят рублей? Шестьдесят хочешь?

– Спасибо, дорогой; не продаю.

Грузин любовно следил за игрушечной сувенирной финкой, которой он чистил каштаны. Лезвие было хорошо хромировано, рукоятка из пупырчатого козьего рога.

– Подарок, – предупредил он. – Друг подарил.

Тогда он гостил у друга в домике вулканологов. Расстояние слизнуло вуаль повседневности с главного. Они посмеивались над выдохшимся лекарством географии. Вечерние фразы за спиртом и консервами рвались. Им было о чем молчать. Дождь штриховал фразы, шушрал до утра в высокой траве на склоне сопки.

…Допотопный вокзальчик белел над магнолиями в центре города. Пустые рельсы станции выглядели нетронутыми. Казалось, свистнет сейчас паровозик с самоварной трубой, подкатывая бутафорские вагоны с медными поручнями. В безлюдном зале сквозило влажным кафелем и мазутом. Древоточцы тикали в сыплющихся панелях. Расписания сулили бессрочные путешествия, превозмогающие терпение.

– Вам куда? – полуусохшая в стоялом времени кассирша клюкнула приманку разнообразия.

– …

Сумерки привели его к саду. Чугунные копья ворот были скованы крепостным замком. Скрип калитки звучал из давно прошедшего. Шаги раскалывались по плитам дорожки.

Листья лип чутко пошевеливались. Купол церкви стерегся за вершинами. Грузинские надписи вились по древним стенам. Смирившаяся Мария обнимала младенца.

…В кассах Аэрофлота потели в ярких лампах среди реклам и вазонов, проталкивались плечом, спотыкаясь о чемоданы, объясняли и упрашивали, просовывая лица к окошечкам, вывертывались из сумятицы, выгребая одной рукой и подняв другую с зажатыми билетами; он включился в движение, через час купил билет домой на утренний самолет.

Прокалывали небосвод созвездия и одиночки.

Пары мечтали на набережной. Он спустился к воде. Волна легла у ног, как добрая умная собака.

Сухогрузы у пирсов светились по-домашнему. Иллюминаторы приоткрывали малое движение их ночной жизни. Изнутри распространялось мягкое металлическое сопение машины.

Облака, закрывая звезды, шли на юг, в Турцию.

Ему представились носатые картинные турки в малиновых фесках, дымящие кальянами под навесом кофеен на солнечном берегу.

За портом прибой усилился; он поднялся на парапет. Водяная пыль распахивалась радужными веерами в луче прожектора.

Защелкал слитно в неразличимой листве дождь.

В тихом холле гостиницы швейцар читал роман, облущенный от переплетов и оглавлений. Неловкие глаза его не поспевали за торопящейся пеерлистывать рукой.

Коридорная сняла ключ с пустой доски и уснула на кушетке.

Номер был зябок, простыни влажноваты. Он открыл окно, свет не включал.

Не скоро слетит в рассвете желтизна фонарей.

И – такси, аэропорт, самолет, и все это время до дома и еще какие-то мгновения после привычно кажется, что там, куда стремишься, будешь иным.

Он расчеркнулся окурком в темноте.

Идиллия

Ветер нес по пляжу песок. Они долго искали укрытое место, и чтоб солнце падало правильно. Лучшие места все были заняты.

У поросшей травой дюны женщина постелила махровую простыню.

– Хорошо быть аристократом, – сказал мужчина, и женщина улыбнулась.

– Я пойду поброжу немножко, – сказала она…

– Холодно на ветру.

– Ты подожди меня. Я недолго.

– Хм, – он могласился.

Он смотрел, как она идет к берегу в своем оранжевом купальнике, потом лег на простыню и закрыл глаза.

Она пришла минут через сорок и тихо опустилась рядом.

– Ты меня искал?

Он играл с муравьем, загораживая ему путь травинуой.

– Конечно. Но не нашел и вот только вернклся.

Муравей ушел.

– Не отирая влажных глаз, с маленьким играю крабом, – сказала женщина.

– Что?

– Это Такубоку.

Мальчишки, пыля, играли в футбол.

– Хочешь есть? – она достала из замшевой сумки-торбы хлеб, колбасу, помидоры и три бутылки пива.

Он закурил после еды. Деревья шумели.

– Я, кажется, сгорела. Пошли купаться.

Он поднялся.

– Если не хочешь – не надо, – сказала она.

– Пошли.

Зайдя на шаг в воду, она побежала вдоль берега. Она бежала, смеялась и оглядывалась.

– Догоняй! – крикнула она.

Он затрусил следом.

Вода была холодная. Женщина плавала плохо.

Они вернулись быстро. Он лег и смотрел, как она вытирает свое тело.

Она легла рядом и поцеловала его.

– Это тебе за хорошее поведение, – дала из своей сумочки апельсин.

Святой из десанта

Солдаты пьют водку в поезде.

– За дембель!

Жаркий сентябрь. Густой дух общего вагона.

Заглядывает дквка с тупым накрашенным лицом.

– О, Тонечка! Садись…

Кокетливая улыбка.

– Входи, – разрешает рослый в тельняшке – десантник, и она садится рядом.

– За вас, мальчики, – берет стакан и ломоть оплывшей колбасы.

– А пацан где?

– Спит.

– Сколько тебе лет-то, Тонечка?

– Восемнадцать!..

– От кого ребенок-то, Тонечка?

– Не помню!;; – невзначай касается бедра десантника. Тот не смотрит.

– Сама же родила и сама же как со щенком…

– Тю! Твой ли…

– Не мой…

Ухмыляяясь, коротко раскрывает про ночь: что, где и как.

– Гад!.. – говорит девка и уходит.

Десантник и коротыш-танкист идут в тамбур курить.

Белое небо палит. Орлы следят со столбов не взлетая.

– Прочти, – дает танкисту из бумажника письмо.

Юля выходит замуж и просит просить; он обязательно встретит лучшую; а ее забудет; а может быть, они останутся добрыми друзьями.

Десантник тоже читает, складывает и прячет.

– За две недели до дембеля получил. Два года ждала! За две недели!

Показывает фотографию: беленькая девушка у перил моста, в руке газовый шарфик.

– Красивая… – он плачет, пьян.

– И на…! Пусть! – кричит. – Еще десять найду! Так! Еще десять найду!

Приятели на верхних полках трудно дышат ртами во сне. Тонечка ждет у окна.

Десантник приносит ребенка.

– Мам-ма, – сын тянется к ней.

Она шлепает его по рукам.

– Мам-ма! – лепечет он.

– Сердитая мамка, – утешает десантник, качая его на колене. Ничего, Толенька, скоро вырастешь, большой станешь. В армию пойдешь, вздыхает. – А солдату плакать не положено.

– Плозено, – кивает он.

– Давай-ка закурим с тобой, – щелкает портсигаром, осторожно вставляет ему в рот незажженную папиросу.

– У-дю-лю! – радуется Толька.

– Внешний вид, брат, у тебя… Наденем-ка головные уборы, нахлобучивает на головенку голубой берет с крабом и звездочкой.

– Па-а машинам! – кричит. – Десант готов. Вв-ву-у!

– Вв-ву-у-у! – ликует Толька, взлетая на его колене и машет ручонками.

О названии: просто он часто пел анчаровскую "Балладу о парашютистах":

Он грешниц любил, а они его, и грешником был он сам, а где ж ты святого найдешь одного, чтобы пошел в десант.

Легионер

Его родители, одесские евреи, эмигрировали во Францию передл первой мировой войной. В сороковом году, когда немцы вошли в Париж, ему было четырнадцать. Он был рослый и сильный подросток.

Родителям нашили желтые звезды и отправили на регистрацию. Они велели ему прятаться и бежать. У них был позади опыт погромов; впереди лагерь и газовая камера.

Он бежал в маки. Цель, смысл жизни – мстить. Было абсолютное бесстрашие отпетого мальчишки: отчаяние и ненависть.

Всей мальчишеской страстью он предался оружию и войне. Он лез на рожон. В пятнадцать лет он был равным в отряде. Он вел зарубки на ложе английского автомата. В сорок четвертом, когда партизаны вошли в Париж прежде авангардов генерала Леклерка, ему было восемнадцать лет и он командовал батальоном франтиреров.

Он праздновал победу в рукоплесканиях и уветах. Но война кончилась, и ценности сменились. Герой остался нищим мальчишкой без профессии. Он пил в долг, поминал заслуги и поносил приспособленцев. Был скандал, драка, а стрелять он умел. Замаячила гильотина.

….Он записался в иностранный легион. Вербовочный пункт отсекал слежку, прошлое исчезало, кончался закон: называл люьое имя.

Он умел воевать, а больше ничего не умел: любить и ненавидеть. Любить было некого, а ненавидел он всех. Капралом был румын. Взводным немец. Власовцы, итальянцы, усташи, четники, уголовники и нищие крестьяне.

На себе стоял крест: десятилетний контракт не сулил выжить. Он дрался в Северной и Экваториальной Африке, в Индокитае. Легион был надежнейшей частью: не сдавались – прикончат, не бежали – некуда, не отступали – пристрелят свои. Держались, сколько были живы и имели патроны.

Он узнал, что такое легионерская тоска – "кяфар". Пронзительная пустота, безыходность в чужом мире (джунгли, пустыни), бессмысленность усилий, – безразличие к жизни настолько полное, что именно оно и становилось основным ощущением жизни.

Разум и совесть закуклились. Отребье суперменов, "солдаты удачи", наемное зверье – они были вне всех законов. Жгли. Вырезали. Добивали раненых. Выполняли приказ и отводили душу. Личный состав взвода менялся раз за разом. Он был отчаян и везуч – выжил.

По окончании контракта он получил счет в банке и чистые документы: щепетильная Франция одаряла легионеров всеми правами гражданства. Лысый, простреленный, в тридцать выглядящий на сорок, он жил на скромные проценты. Гулял по бульварам. Молодость прошла; проходила жизнь.

Кончались пятидесятые годы. Запахло алжирской войной. Только не воевать: его трясли кошмары. Русские эмигранты говорили о родине и тянулись в Союз. Он вспомнил свое происхождение. Родители рассказывали ему об Одессе. Он пошел в советское посольство.

…В тридцать три он начал новую жизнь. Аппетит к жизни всколыхнулся в нем: здесь все было иначе.

Он поступил в электротехнический институт. Влюбился и женился. Родился ребенок; защитили дипломы; получили комнату. Он уже говорил по-русски без акцента, зато акцент появился во французском.

Нормальный инженер вставал на ноги. Терзаясь и веря, он рассказал жене о себе. Она плакала в ужасе и восхищении. Не верила, пока не свыклась.

Всех забот у него, казалось, – что подарить жене и детям. Лысенький, очкастенький, небольшой, а – крепок, как дубовый бочонок.

Авантюристическая жилка ожила в нем и заиграла. Он занялся альпинизмом, горными лыжами, отпуск работал спасателем в горах. Потом увлекся дельтапланеризмом. Парил под белым парусом в небе и хохотал.

Разные судьбы

Полковник сидел у окна и наблюдал ландшафт в разрывах облаков. Капитан подремывал под гул моторов.

Полковниу почитал, решил кроссворд, написал письмо и достал коробку конфет:

– Угощайтесь.

Они были одного возраста: капитан стар, а полковник молод. Сукно формы разнилось качеством: полковник выглядел одетым лучше.

– Где служишь, капитан?

В дыре. Служба не пошла. Застрял на роте. Что так? Всякое… Солдатик в самоходе начудил. ЧП на учениях… Заклинило.

Полковник наставлял с командных высот состоявшейся судьбы. Недавно он принял диизию – "пришел на лампасы". В колодках значилось Красное Знамя.

= Афган. – Он кивнул.

Отвинтил бутылку. Приложились. Полковник живописал курсантские каверзы – счастливые годки:

– …и проиграл ему шесть кирпичей – в мешке марш-бросок тащить. И – р-рухнул через километр. А старшина приказывает ему… ха-ха-ха! возьмите его вещмешок! Мы все попадали. И он сам пер… ох-ха!.. девять километров! Стал их вынимать, а старшина… ха-ха!

Капитан соблюдал веселье по субординации. Его училище было скучноватей, серьезнее. Наряды, экзамены:

– …матчасть ему по четыре раза сдавали. И – без увольнений.

Полковник расправился с аэрофлотовским "обедом". Капитан ковырялся.

– …приводит на танцы: знакомьтесь, говорит, – моя невеста. А он так посмотрел: э, говорит, невеста, – а хотите быть моей женой? А она в глаза: а что! да! И – все. Потом майор Тутов, душа, ему месяц все объяснял отдельно – ничего не соображал.

– А у нас один развелся прямо в день выпуска – ехать с ним отказалась, – привел капитан.

Долго вспоминали всякое… Оба летели на юбилейную встречу.

– Сколько лет? И у меня пятнадцать. Ты какое кончал?

– Первое имени Щорса.

– Ка-ак?! – не поверил полковник. – Да ведь я – Первой Щорса!

Оба сильно удивились.

– А пота?

– Седьмая.

– Ну дела! И я седьмая! А взвод?

– Семьсот тридцать четвертый.

– Т-ты что! точно? Я – семьсот тридцать четвертый! Стой… полковник просиял, – как же я тебя сразу не узнал! Шаскольский!

– Никак нет, товарищ полковник, я…

– Да однокашник, кончай: без званий и на ты… Луговкин!

– Да нет, я…

– Стой, не говори! Худолей?.. нет… Бочкарев!! Женя!!

– Власов я, – извиняясь, представился капитан.

– Власов! Власов… Надо же, сколько лет… даже не припомню, понимаешь… А-а! это у тебя в лагерях танкисты шинель пристроили?

– У меня, шинель?..

– Ну а меня, меня-то помнишь теперь? Узнал?

– Теперь узнал. М-мм… Германчук.

– Смотри лучше! Синицын! Синицын я, Андрей! Ну? На винтполигоне всегда макеты попроавлял – по столярке возиться нравилось.

– Извините… Гм. Вообще этим полигонная команда занимается.

– Ну – за встречу! Ах, хорошо. А как Худолей на штурмполосе выступал? в ров – в воду плюх, мокрый по песку ползком, под щитом застрял – и смотрит вверх жалобно: умора! А на фасад его двое втащили, он постоял-постоял на бревне – и стал медленно падать… ха-ха-ха! на руки поймали: цирк! А стал отличный офицер.

– Отличник был такой – Худолей, – усомнился капитан. – Не… А помните, Нестеров, из студентов, в личное время повести писал?

– Нестеров? Повести? Это который гимнаст, что ли? Он еще щит гранатой проломилл, помнишь?

– Щи-ит? Может, у меня тогда освобождение от полевой было… А помните, как Вара перед соревнованиями команду гонял?

– Кто?! Вара?! Да он через коня ласточкой – носом в дорожку летал. А майора Трубчинского с ПХР помнишь?

– Трубчинского?.. Не было такого майора. Вот майор Ростовцев – он нам шаг на плацу в три такта ставил, это точно.

– Какой Ростовцев, строеввую Гвоздев вел! А майор Соломатин стрелковую. А Бондарьков – разведку.

– Только не Соломатин, а Соломин. И он подполковником был. А вел тактику. Седоватый такой.

Оба уставились друг на друга подозрительно.

– Слушай, – задумчиво сказал полковник, – а ты где спал?

– У прохода, третья от стены. Под Иоаннисяном.

– Под Иоаннисяном Андрев спал, не свисти. Пианист.

– Какой пианист?! он и в строю-то петь не мог. А все время тратил на конспекты – лучшие в роте, по ним еще все готовились.

– Андреев, что я, не помню. А я спал у среднего окна.

– У среднего окна Германчук спал.

– Ну правильно. А я рядом.

– Рядом Богданов. Они двое сержанты были.

– Я! Я ефрейтор был.

– Ефрейтором Водопьянов был.

– А я кем был?! – завопил полковник. – А я где спал?! Развелось вас! историки! Тебе только мемуары писать!..

Капитан виновато выпрямился в кресле.

– Ты скажи точно – ты в каком году кончал?..

Самолет пошел на посадку.

– А Гришу, замкомвзвода, пилотку всегда ушивал, чтоб углами чтояла, помнишь?

– Никак нет, не помню. А старшего лейтенанта Бойцова помните?

– Какого Бойцова?!

Полковник был раздражен. Капитан растерян.

– Что ж это за белиберда получается, – недоумевал полковник. Ничего не понимаю…

В аэропорту он взял капитана в такси. Приехали к подъезду с вывеской бронзой по алому.

– Вот оно! – сказал полковник.

– Оно, – подтвердил капитан.

Эхо

Похороны прошли пристойно. Из крематория возвращались на поминки в двух автобусах; поначалу с осторожностью, а потом все свободнее говорили о своем, о детях, работе, об отпусках.

Квартира заполнилась деловито. Мужчины курили на лестнице; появились улыбки. Еда, закуски были приготовлены заранее и принесены из кулинарии, оживленное бутылками застолье по-житйски поднимало дух.

После первых рюмок уравнялся приглушенный гомон. Как часто ведется, многочисленная родня собирается вместе лишь по подобным поводам. Некоторые не виделись по нескольку лет. Мелкие междоусобицы отходили в этой атмосфере (покачивание голов, вздохи), царили приязнь и дружелюбие, действительно возникало некоторое ощущение родства; отношения возобновлялись.

Две дочери, обоим под пятьдесят, являлись как бы двумя основными центрами притяжения в этом несильном и приятном движении общения, в разговорах на родственные наезженные темы. В последние годы отношения между ними держались натянутые (из-за семей), – тем вернее хотелось сейчас каждой выказать свою любовь к другой, получая то же в ответ.

Разошлись в начале вечера, закусив, выпив, усталые, но не слишком, чуть печальные, чуть довольные тем, что все прошло по-человечески, что все были приятны всем, а впереди еще целый вечер – отдохнуть дома и обсудить прошедшее, – с уговорами "не забывать", куда вкладывалась подобающая доля братской укоризны и покаяния, с поцелуями и мужественными рукопожатиями, сопровождающимися короткими прочувственными взглядами в глаза; с удовлетворением.

Остались ближайшие: дочери с мужьями, сестра. Помыли посуду, выкинули мусор, расставили на место столы. Решили, сев спокойно, что вся мебель останется пока на местах, "пусть все будет, как было", может быть, квартиру удастся отхлопотать.

Назавтра дочери делили имущество: немногочисленный фарфор и хрусталь, книги, напитанные нафталином отрезы. Вздыхали, пожимали плечами, печально улыбались, неловко предлагая друг другу; много вытаскивалось устаревшего, ненужного, того, что сейчас, уже не принадлежавшее хозяину, следовало именовать хламом – а когда-то вкладывались деньги… "Вот так живешь-живешь…". "Кому это теперь все нужно…" И все же – присутствовало некоторое радостное возбуждение.

Увязали коробки. Разобрали фотографии. Пакеты со старыми письмами и т.д. сожгли, не открывая, на заднем дворе. Помыли руки. Попили чаю…

Договорились в жэке, подарив коробку конфет. В квартире стал жить старший внук, иногородний студент. Прописать его не удалось. Дом шел на капитальный ремонт, через два года жильцов расселили; студент уехал по распределению тогда же. Перед отъездом продал за грощи мебель – когда-то дорогую, сейчас вышедшую из моды, рассохшуюся. Сдал макулатуру, раздарил ничего не стоящие мелочи. Среди прочего была старая, каких давно не выпускают, общая тетрадь в черном коленкоре, с пожелтевшими, очень плотной бумаги страницами, на первой из них значилось стариковскими прыгающими крючками:

"Костер из новогодних елок в углу вечернего двора. Жгут две дворничихи в ватниках и платках. Столб искр исчезает в черном бархатном небе. Погода снежная, воздух вкусный. Гуляя, я с тротуара увидел за аркой огонь, и, подумаы, подошел. Стоял рядом минут двадцать; очень было хорошо, приятно: мороз, снег в хвое, запах смолы и пламени, отсветы на обшарпанной стене. Что-то отпустило, растаяло внутри: я ощутил какое-то единение с жизнью, природой, бытием, если угодно.Давно не было у меня этого действительно высокого, очищающего чувства всеприемлемости жизни: счастья".

"Сегодня, сидя за столом с газетой, заметил на стене паука. Паучок был небольшой, серый, он неторопливо шел куда-то. Вместо того, чтобы убить его, смахнуть со стены, я наблюдал – пока не поймал себя на чувстве симпатии к нему; и понял, насколько я одинок".

"Ходи по путям сердца своего…"

"Решительно не помню сопутствующих подробностей, осталось лишь впечатление, ощущение: белая ночь, тихий залив, серый и гладкий, дюны в клочковатой траве, изломанныфй силуэт северной сосны и рядом – береза. И под ветром костерок, догорающий…"

"Почем так часто вспоминаются костер, огонь?.."

"Еще костер – на лесозаготовках в двадцать шестом году. Нам не подвезли тогда хлеб, лежали у костерка на поляне, последние цигарки на круг курили, усталые, небритые, смеркалось, дождик заморосил; и вдруг бесконечным вздохом вошло счастье – подлинности жизни, единения и братства присутствующих… век бы не кончалось… черт его знает, как выразить…"

"Дожь – дождь тоже… После конференции в Одессе, в шестьдесят третьем, в октябре, видимо. Я улетал наутро, домой и хотелось, и не хотелось, Ани не было уже, а весь день и вечер бродил по городу, моросил дождь, все было серое и блекнуще, буревато зеленое, печально было, и впереди уже оставалось мало что, да ничего почти не оставалось, пил кофе, и курил еще тогда, и дома, улицы, море, деревья, дождь, серая пелена… а как хорошо, покойно как и ясно на душе было".

""Иногда мне думается, что каждый имеет именно то, чего ему больше всего хочется (особенно неосознанно). Может быть, если каждый это поймет, то будет счастлив? Или это спекуляция, утешительство?"

"Я всегда был эгоистом. Гедонистом".

"Степь, жара, сопки, поезд швыряет между ними, солнце скачет слева направо, опять встали, кузнечики трещат, цветы пестрят, кружат коршуны, дурман и марево, снова движение, лязг и ветер в открытые двери тамбура, я аж приплясывал и пел$ "Полным-полна коробушка", не слыша своего голоса!.."

"Решительно надо пошить новый костюм".

"Я боюсь. Господи, я боюсь!!"

"До 20-го необходимо: 1. Отослать статью в энциклопедию, 2. Отреферировать Т.К. 3. Уплатить за квартиру за лето".

"Охота. Утренняя зорька, сизый лес, прель и дымок, холодок ожидания, и воздух, воздух…"

"Облака. Сегодня сидел в сквере и долго смотрел. Низкие, темные, слоистые, их какое-то вселенское вечное движение в бескрайности, сколько их было в жизни моей, в разные времена и в разных местах, все было под ними, облака…"

"В самом конце утра или перед самым вечером случается редко странное и жутковатое освещение: зеленовато-желтое, разреженное, воздух исчезает из пространства, тени резкие и глухие, – словно нависла всемирная катастрофа…"

"Печали мои. Ерунда. Память. Истина".

Аспирант закрыл тетрадь, попавшую к нему со стопкой никому не понадобившихся записей и книг, – закрыл с почтением, пренебрежением, превосходством. Аспиранту было двадцать четыре года. Он строил карьеру. Смерть научного руководителя его раздосадовала. Она влекла за собой ряд сложностей. Аспирант размеривал время на профессуру к сорока годам. Он был перспективный мужик, пробивной, знал, где что сказать и с кем как себя вести. Он счел признаком комфорта и пресыщенности позволять себе элегические вздохи, когда главная цель жизни благополучно достигнута. "И далеко не самым нравственно безупречным способом", – добавил он про себя.

Шеф его имел в прошлом известность одного из ведущих специалистов в стране по кишечно-полостной хирургиии крупного скота. Часто делился с грустью, что ныне эта отрасль практически не нужна: лошади свое значение в хозяйстве утеряли, коров дешевле пустить на мясо, чем лечить; когда-то обстояло иначе… Последние годы почти не работал, отошел от дел кафедры, чувствовал себя скверно; после смерти жены жил один; был добр, но в глубине души высокомерен и нрава был крутого, "кремень".

Крупный, грузный, с мясистым римским лицом, орлиным носом, лысина в полукружии седины, носил черный с поясом плащ и широкополую шляпу, походил на Амундсена, или старого гангстера, или профессоа, кем и был.

Паук

Беззаботность.

Он был обречен: мальчик заметил его.

С перил веранды он пошуршал через расчерченный солнцем стол. Крупный: серая шершавая вишня на членистых ножках.

Мальчик взял спички.

Он всходил на стенку: сверху напали! Он сжался и упал: умер.

Удар мощного жала – он вскочил и понесся.

Мальчик чиркнул еще спичку, отрезая бегство.

Он метался, спасаясь.

Мальчик не выпускал его из угла перил и стены. Брезгливо поджимался.

Противный.

Враг убивал отовсюду. Иногда кидались двое, он еле ускользал.

Не успел увернуться. Тело слушалось плохо. Оно было уже не все.

Яркий шар вздулся и прыгнул снова.

Ухода нет.

В угрожающей позе он изготовился драться.

Мальчик увидел: две передние ножки сложидись пополам, открыв из суставов когти поменьше воробьиных.

И когда враг надвинулся вновь, он прянул вперед и ударил.

Враг исчез.

Мальчик отдернул руку. Спичка погасла.

Ты смотри…

Он бросался еще, и враг не мог приблизиться.

Два сразу: один спереди пятился от ударов – второй сверху целил в голову. Он забил когтями, завертелся. Им было не справиться с ним.

Коробок пустел.

Жало жгло. Била белая боль. Коготь исчез.

Он выставил уцелевший коготь к бою.

Стена огня.

Мир горел и сжимался.

Жало врезалось в мозг и выжгло его. Жищнь кончалась. Обугленные шпеньки лап еще двигались: он дрался.

…Холодная струна вибрировала в позвоночнике мальчика. Рот в кислой слюне. Двумя щепочками он взял пепельный катышек и выбросил на клумбу.

Пространство там прониклось его значением, словно серовато-прозрачная сфера. Долго не сводил глаз с незаметного шарика между травинок, взрослея.

Его трясло.

Он чувствовал себя ничтожеством.

ИСПЫТАТЕЛИ СЧАСТЬЯ

Правила всемогущества

"Что бы я сделал, если бы все мог".

– А вы?

Мефистофель с хрустом ввернул точку:

– А я могу больше: одарить вас этим. – Он отер мел и обернулся к ученикам: – Соблазняет? Прошу дерзать!..

Тема была дана.

Здесь надо пояснить, что Мефистофеля, вообще, звали Петром Мефодьевичем. Или Петра Мефодьевича звали Мефистофелем? как правильно? Велик и могуч русский язык, не всегда сообразишь, что в нем к чему. Валерьянка вот не всегда соображал, и скорбные последствия… простите, не Валерьянка, а Вагнер Валериан. "Школьные годы чудесные" для слабых и тихих ох как не безбедны, а еще дразнить – за какие ж грехи невинному человеку десять лет этой каторги.

Но – о Петре Мефодиевиче: он здесь главный – он директор средней школы N 3 г. Могилева. А по специальности – физик. Но любит замещать по чужим предметам.

Прозвище ему, как костюм по мерке: черен, тощ, нос орлом, лицо лезвием – и бородка: типичный этот… чертик с трубки "Ява". Но это бы ерунда: он все знает и все может. Поколения множили легенду: как он выкинул с вечера трех хулиганов из Луполова; как на картошке лично выполнил три нормы; как по-английски разговаривал с иностранной делегацией; а некогда на Байконуре доказал правоту самомуу Королеву и уволился, не уступив крутизной характера.

Петр Мефодиевич непредсказуем в действиях и нестандартен в результатах. Когда Ленька Мацилевич нахамил химозе, Петр Мефодиевич сдела ему подарок – книгу о хорошем тоне, приказав ежедневно после уроков сдавать страницу. К весне измученный, смирившийся Мацыль взмолил, что жизнь среди невежд губительна, а станет огн метрдотелем в московском ресторане.

После его урока географии Мишку Романова вынули в порту из мешка с мукой: он бежал в Австралию. Замещал историчку – и Валерьянка всю ночь ркбился с римскими легионами; проснулся изнеможденный – и с шишкой на голове! На Морозова только полыхнул угольными глазами, и Мороз зачарованно выложил помрачающие ум карты; он клялся, что действовал под гипнозом, оправдываясь дырой на том самом кармане, прожженной испепеляющим взором Петра Мефодиевича.

А однажды у стола выронил фотографию, и Геньчик Богданов подал: так Геньчик уверял, что на фотке молодой Петр Мефодиевич в форме офицера-десантника и с медалью.

Вследствие вышеизложенного Петр Мефодиевич титуловался заслуженным работником просвещения и писал кандидатскую по педагогике с социологическим уклоном; ныне модно. И ему необходимо набрать материал и личные контакты по статистике. (Опять я, кажется, неправильно выражаюсь.)

Теперь понятно, почему Мефисто… простите, Петр Мефодиевич обломал кайф классу, праздновавшему болезнь русачки срывом с пятого-шестого сдвоенных уроков русск. яз-а и лит-ры. Петр Мефодиевич нагрянул лично, пресек жажду свободы и дал взамен свободу воображаемую в рамках педагогики: ход, высеченный мелом на влажном коричневом линолеуме доски.

– Почему нерешительность? Чего боимся? – подтолкнул Петр Мефодиевич.

Класс вперился в доску. Сочинение на свободную тему: искус и подвох… Школа – она приучит соображать, прежде чем раскрывать рот, будьте спокойны. С этой задачей она справляется неплохо. Некоторые так вышколены, что потом всю жизнь… но мы отвлекаемся.

"Что сделал, если б все мог", – хо-хо! Эх-хе-хе… Так им все и скажи: нашел дурных. А потом кому диссертации, а кому колония для малолетних? Класс поджался и замкнул души.

– Писать донос на самого себя? вот спасибо, – суммировал общественное подозрение скептик Гарявин. – Милые идеи у вас, Петр Мефодиевич.

"Я еще мал для душевного стриптиза", – пробурчал коротышка Мороз.

А Олежка Шпаков успокоительно поведал:

– Я, если б мог, вообще ничего бы не делал.

Свалившаяся вседозвроленность озадачивала неясностью цели: одно стать отличником, чтоб они все отцепились, а другое – превратить недостатки настоящего в цветущее будущее.

– Тяжкая стезя? – ехидно посочувствовал Петр Мефодиевич. – Морально не готовы? Или – не хочется?

– Все – это сколько? В каких пределах? – осведомился вдумчивый Валерьянка, Вагнер Валериан, и показал руками, как рыбак сорвавшуюся рыбу: широко, еще шире, и вот рук уже не хватает.

– Все – это все, – кратко разъяснил Петр Мефодиевич, взмахнув рукой вкруговую. – Ни-ка-ких ограничений. – Он гродо выпрямился: – Я освобождаю вас от химеры, именуемой невозможностью.

Освобожденный от химеры класс забродил, как закваска.

– Напишем, чего думаем, а потом ваша наука не туда пойдет, посочувствовала пышка Смелякова.

– А отметки ставить будете?..

– А без этого нельзя, – соболезнующе сказал Петр Мефодиевич.

– Э-э… – укорил Курочков, прославленный изобретатель самопадающих в двери устройств. – Удобная позиция: не ограничивать нас ни в чем, чтобы мы сами себя ограничивали во всем.

– Отметки пойдут не в журнал, а в мою личную тетрадку, – обнадежил Петр Мефодиевич, улыбаясь провокаторски.

– Час от часу не легче, – отозвался из-за спин спортсмен Гордеев.

– А фамилий можете вообще не ставить, – последовал сюрприз. – Это для меня роли не играет…

О?! Класс взревел, словно у него отлетел глушитель. Отчетливо запахло счастьем, свободой, возмездием.

А Петр Мефодиевич, погружаясь в огромную черную книгу с иностранным названием и физическими формулами на обложке, подтолкнул:

– Вы всемогущи! То, о чем всегда мечтали люди, – дано вам!

Дотошный Валерьянка снова поднял руку:

– А это всемогущество предоставляется нам всем? Или как будто мне одному?

– Только тебе, одному на свете за всю историю. Решайся! – второй такой возможности не представится никогда.

А не писать можно, опасливо хотел спросить Валерьянка… но жалко упускать такую возможность… И только поинтересовался:

– А – как же все? Остальные?

– Этого вопроса не существует, – отмел Петр Мефодиевич. – Нет остальных, – вскричал он. – Есть только ты, всемогущий, который сам все делает и сам за все отвечает.

Он потряс черной книжкой, извил пасс худыми руками, кольнул бородкой. "Гипнотизирует", – суеверно подумал Валерьянка и успел сравнить уголные глаза с пылесосом, всасывающим его.

И неожиданно улыбнулся, принимая условия игры – как бы открывая их в себе: да, он всемогущ. Он: один. Здемь и сейчас.

И очень просто.

Он покачнулся и сел.

И посмотрел на белый прямоугольник – раскрытый лист.

Лист был чист и бел. И в то же время неким внутренним зрением он словно провидел на нем абсолютновсе.Ему оставалось только сделать это. В смысле написать. В смысле – это означало одно и то же.

1) начнем с яйца (вареного или жареного?): прежде всего Валерьянка элементарно хотел есть. Последние уроки, вот и подсасывало. Аж желудок скрипел, как ботинок (кстати, их тоже ели, только варить долго).

На обед предполагались котлеты с картошкой и борщ, но тут уж Валерьянка щадить себя не стал. Он угостился шоколадным тортом и закусил его ананасом (интересно, каковы на вкус эти ананасы?). Желудок застонал в экстазе, и голодный чародей охлодил его дрожь двумя порциями пломбира. Какое легкомыслие – две! Двенадцать! А если бефстроганов смешать с вишнями и залить какао, что выйдет? – блюдо богов! Жаль, что их нет и они этого не знают.

Нет грез слаще, чем гастрономические грезы голодающего. Как говорится, жизнь крепео меня ударила, но сейчас я ударю по жратве еще крепче. Валерьянка зарылся в яства, как роторный канавокопатель: он давал сеанс одновременной жратвы.

Черствая жизнь обернулась своей съедобной стороной. Вмпсто супов и каш были семечки. В полях самовыкапывался картофель фри в масле, а на лугах паслись бифштексы. Конфетные города шумели лимонадными фонтанами. С домов отваливались балконы из пирогов, водопровод плевался компотом, а в унитазе… э, стоп, это чересчур.

В газетных киосках давали печенье. Школьный буфет награждал пирожным в компенсацию за каждый отсиженный срок урока, Арбузы и персики катились по улицам, тормозя перед светофорами. Мармеладный милиционер в шоколадной будке махал копченой колбасой.

– Дорогу жиртресту! – скомандовал милиционер, и Валерьянка обмер и провалился. Верно – он стал "плечист в животе": он был просто приделан к этому дирижаблю, а где застегивались брюки, торчало опорное колесико как у самолета. Где-то внизу пересупали, с натугой толкая вес, нечищеные (не достать!) ботинки… Правда, мороженое вызывало хроническую ангину, избавившую от школы, но не такой же ценой… а если вместо этого гланды вырежут?..

Его дразнили на улице и лупили во дворе. Спасибо вам за такие возможности!

2) Прожорливый волшебник закручинился. Мочь все – занятие не для слабых: шагнул шаг – и послдствий не оберешься…

Скажем, еда: возьмется ниоткуда – или все же откуда-то? Если да то откуда? А вдруг там после этого голодают? и ОБХСС ищет… Тень тюремной решетки пала на веер кошмарных картин:

Арбузная бахча укатилась на север, и сторож продает свое имущество – шалаш, берданку и пугало, покрывая убытки. Продукция кондитерской фабрики испарилась в неизвестном направлении, но клятвам директора вторит саркастический смех прокурора. Магазин пуст, и денег в кассе, естественно, не прибавилась: ревизия вызывает конвой.

Ничего себе закусили. Теперь требуется какое-то сверхмогущество, чтобы вызволить невинных из скверных ситуаций…

Может, лучше всеп за все платить? Но тогда – кому, сколько, а главное – чем?.. на такую диету мама с папой отреагируют касторкой и клизмой в лучшем случае, но не карманными деньгами – на его аппетит их зарплат не хватит.

Еда должна браться ниоткуда – это решит массу трудностей. Порядок возможен при одном условии: чтобы все делалось из ничего.

А есть явно или тайно? Тайно – нехорошо, явно – еще хуже: могут занести в Красную книгу и в зоопарк, как достопримечательность.

Ясно одно: толстеть отменяется. Проблему питания лучше всего решить таким образом, чтобы вообще не есть, но всегда быть сытым. А на фига такое всемогущество, если даже не поестьтолком?..

А если потечет пироговая крыша? Вода-то ладно, подставил таз – и порядок, а варенье потечет? это замучишься потолок облизывать.

Благое предприятие рушилось девятым валом проблем. Всемогущество требовало продуманности и организации. И оно было было организовано: Валерьянка придумал

Первое правило всемогущества.

Что бы ни делалось – это хорошо, и ничего плохого не будет.

И, упорядочив этем всеобщий хаос, переключился на следующую страницу славных деяний, где

3) в подъзде его по обычаю приветствовал падла Колька Сдориков из 88-й квартиры: в зад пинок, в лоб щелбан: "Привет, Валидол!"

Пусть победит достойный (хоть раз в жизни)! Изящная поза, легкое движение, и – поет победная труба, воет "скорая", спешат санитары, связку гипсовых чурок задвигают в машин: поправляйся, Коля, уроки я тебе буду носить.

– Всех не перебьешь! – доносится мстительно из-под гипса.

– Перебью, – холодно парирует Валерьянка. – Рубите мебель на гробы.

Вендетта раскручивается, как гремучая змея: в карательную экспедицию выходят, загребая пыль, дворовые террористы – жать из Валерьянки масло, искать ему пятый угол, снимать портфель с проводов. Трепещет дор и жаждет зрелищ: балконы усеяны, как в Колизее (девочки опускают большой палец: не щадить!).

– Открываем долгожданный субботник по искоренению хулиганства, возвещает Валерьянк. – Концерт по заявкам жертв проходит под девизом "За одного битого двух небитых бьют". Соло на костях врагов!

Страшный восьмиклассник Никита-Башня рушится, как небоскреб (длинного бить интерснее – он дольше падает). Похабщик Шурка висит на древе: во фрукт поспел, пора и падать. Дурной Рог перепахивает клумбу: жуткая рожа среди цветов. А обзывала Чеснок влетел в песочницу, одни ноги дрыгаются (и те кривые).

С балконов летят цветы и рукоплескания: "Свободу храброму Спарт… тьфу, Валерьянке! Освободить его от физкультуры до конца школы!"

Поигрывая сталью мускулов, Валерьянка превращает поверженных в тимуровскую команду и гонит носить воду бабуле Никодимовой. (А на черта ей вода, у нее ж водопровод?.. Его прорвало! Чем меньше удобств, тем больше можно заботиться о человеке.) И под гром оваций…

4) Ага; вот заявятся родители этих битых оболтусов – будет гром оваций…

Толпа ярилась в прихожей, разрывая рубахи и тряся кулаками в жажде крови. А впереди сурово качал гербовой фуражкой участковый, предлагая пройти в милицию – и далее, лет на… сколько влепят?..

Что бы ни сделал – одновременно получается и противоположное… Отпадает всякая охота действовать, если в итоге неприятности вечно забивают удовольствие. Нет худа без добра – а вот есть ли добро без худа?.. Тоже нет?..

Да где же справедливость?! Сейчас будет. И Валерьянка ввел

Второе правило всемогущества.

Что бы ни делалось – справедливость ненаказуема.

Но один считает справедливым одно, другой – другое… туманная вещь эта справедливость: рехнешься мозги ломать в каждом отдельном случае. Понемногу думать над всем – вообще ничего сделать невозможно, разозлился он. И в окончательной, исправлнной и дополненной редакции

Второе правило всемогущества. звучало так:

Что бы ни делалось – все довольны.

Это означало то же самое, но было гораздо проще и удобнее.

О! Сияющие родители в очередь жали ему руку, благодаря за чудесное перевоспитание их бандитов. "У вас огромные педагогические способности", – позавидовал доцент пединститута Малинович. Участковый отдал ему честь и пригласил возглавить детскую комнату милиции: "Только вы в состоянии исправить современную молодежь". А тренер Лепендин из 25-го дома восхитился: "Бойцовский характер! Вы – феномен атлетики! Бокс по тебе плачет: жду завтра на тренировку".

5) В зале Валерьянка сделал заявление – исключительно в целях славы сорта – о включнии егов собрную Союза. Тренер имел предложить сборную по нахальству и украситься скромностью. Непонятливый (по голове, видать, много били).

Валерьянка украсился скромностью и на построении нокаутировал неверующую секцию одним боковым ударом. Шеренга сложилась, как веер, и хлопнулась со стуком, как кегли. В заключние тренировки он нокаутировал тренера, что было квалифицировано как действие, заслуживающее минимум звания мастера спорта.

…На чемпионате мира сборная была представлена во всех одиннадцати весовых категориях одним человеком (так зато это ж был человек!). Что позволило значительно сократить расходы на содержание команды и тенеров. Экономилось и время: бои кончались досрочно – на тринадцатой секунде: две тратились на сближение с соперником, одна на удар и десять – счет рефери над поверженным.

– Чего считать: снимай шкуру, пока теплый, – добродушно шутил чемпион; публика восхищалась его обаятельным остроумием.

Восторженным репортерам Валерьянка охотно открыл свой спортивный секрет победы:

– Я бью только два раза: второй – по крышке гроба.

Сэкономленное в боях время он уделял пропаганде спорта:

– Было бы здоровье, – говорил он, – а остальное купим. Сила есть ум найдут. Плюс утренняя зарядка!

Триумф был заслуженный и сокрушительный. Фотографии: Валерьянка на пьедестале весь в лентах и венках, как юбилейный монумент, – сияла со всех изданий от "Пионерской правды" до "Курьера ЮНЕСКО". одиннадцать золотых медалей положили начало музею наград, в который жэк переоборудовал его комнату.

По утрам подъезжал грузовик с цветами, кубками и вымпелами. Сантехник Вася сидел у дверей и выдавал посетителям тапочки, а физрук Пал Иваныч проводил экскурсии, рассказывая о школьных годах героя и первых успехах, бессовестно приписывая их себе (или наоборт – каясь в близорукости: эх, не сумел разглядеть…).

Председатель спорткомитета отдавал Валерьянке рапорт и благодарил за образцовую организацию работы: весь спорткомитет руководил теперь одним человеком – им; а он неизменно оправдывал, поддерживал, защищал, не срамил, умножал, поднимал и радовал, побеждая всех, везде и во всем, на воде, в небесах и на суше.

Он вывел в чемпионы мира футболистов, уронил в воду судей результатами плавания, сломал штангу взятием тонного веса и метнул молот из Лужников на стадион Кирова. Он обыграл Каспарова, дав ему ферзя форы; Каспаров похудел на десять кило.

Большой спорт превратился в физкультуру, потому что смысл рекордов исчез: все они принадлежали Валерьянке. Бывшие чемпионы вытерли слезы спортивной злости и возглавили группы здоровья. Самые отчаянные и честолюбивые смотрели кино, анализируя его приемы и оспаривая вторые места.

Международная федерация присвоила ему почетное звание супермастера по всеборью, а в награду остальным отлила его золотую статуэтку с крылышками и надписью: "Валерьянка – бог победы".

Уфф!,,

6) Зинка, по глупости родителей – старшая сестра, а по нудной манере – придира, отреагировала на это так (завидует):

– Вырос-таки спортсменом. Лоботряс. Предупреждала я. У тебя ум в пятках, а образование в кулаках. Не стыдно, неуч?..

– Балеты долго я терпел, – сказал Валерьянка и превратил ее в кобру, предусмотрительно лишенную ядовитых зубов. Кобра в отчаянии раскачивалась над задачником по алгебре, не имея рук записать решение. В крохотном мозгу с трудом умещалась лишь та мысль, что один плюс один это много, иногда даже слишком. На капющоне у кобры блестели очки во французской пятидесятирублеой оправе – Зинкина гордость. Пока кобра пыталась сквозь эти очки учить "Лучь света в темном царстве", Валерьянка развратил ее обратно, а сам – познал все и стал президентом Академии наук. Был большой академический праздник. Академики от радости прямо давились друг на друга, поздравляя его. Премию за открытие всего он отдал на… на что лучше.. на то, что государству нужнее, оно само определит. (Личный автомобиль – инвалиду Яну Лукичу, шофера – на стройку кирпичи возить).

– Пора нам изобрести все и оторваться от всех еще дальше, напомнил Валерьянка во вступительной речи.

– Пора, – обрадовались старенькие академики, не чаявшие дожить до полного торжества науки над природой.

– Неучи, – укорил Валерьянка, качая умной и большой головой. – У вас ум в пятках, а образование в кулаках!

Пристыженные академики покраснели. Самые сознательные сложили с себя звание и пошли работать в школу. Даже почин такой объявили: "Узнал сам – научи других!".

Валерьянка подарил Академии стадион для бега трусцой и диетическую столовую, а саму Академию упразднил за ненадобностью. Чего надо – он сам откроет. Они же все такие старенькие – просто зверство гонять их на работу: куда смотрит общественность?.. Пусть отдохнут на заслуженной пенсии. Как поется: старикам везде у нас почет. Все равно они у же плохо соображают.

Хотя у академиков, наверно, мозги устроены иначе, чем у других: чем страрше, тем умней? Тогда Валерьянка вывел на Кавказе вид академиков-долгожителей, а самого старшего, двухсотлетнего, назначил своим вице-президентом.

– В каком фраке вы полетите на конгресс в Париж, когллега? осведомился вице-президент. – Вам пойдет алое с золотом.

7) Путь славы уперся в благосостояние. Ум умом, а пожить любому хочется.

По городу Валерьянка раскатывал в белом "мерседесе", а на природе в желтом "лендровере". Он облачился в белые кроссовки, синие джинсы, клетчатую сорочку, алый пуссер и черный вельветовый пиджак. На руке тикали и звонили часы "Ролекс", палец охватывал золотой перстень с печаткой, а на груди блестел орден. Он невзатяжку курил сигареты "Ява-100" и жевал земляничную резинку. Он поражал взор и слепил воображение.

Фарцовщики льство здоровались, а прохожие рыдали от зависти. Они еще б не так зарыдали, если б знали, что джинсов у него целый чемодан, а кроссовок три пары.

Видеомагнитофон услаждал его "Белым солнцем пустыни", стереомаг гремел "ашину времени", а с проигрывателя забрасывала юного набоба миллионом алых роз Алла Пугачева.

– Мой сын – барахольщик, – презрительно отвернулся папа. – Оброс рухлядью, жалкий потребитель, – в доме шагу ступить негде!

Сами обрастете – другое запоете! Валерьянка подарил родителям четырехкомнатную квартиру – чтоб они не возникали. Начальник чего-то главного перерезал ленточку в подъезде. Сборная штангистов затащила новую мебель. Сводный оркестр вышиб из труб "Взвейтесь кострами". Родители просили у крутого сына прощения и разных хороших вещей.

8) И вот тогда – к нему робко приблизилась Люба Рогольская… Она потеребила передник, в раскаянии заплакала и прошептала:

– Прости меня, Валерьянка, что я не пошла с тобой на каток… Меня родители не пустили…

Валерьянка знал, что она врет, но простил. Благородства в нем было еще больше, чем ума.

Они посетили каток, кино, цирк и буфет, а потом… все так делают… может, не надо? Валерьянка покраснел, оглянулся и женился.

Свадьбы, конечно, не было – чувствам реклама противопоказана: задразнили бы на фиг. Идиоты. В гробу он их все видал. (Траурная церемония влачилась по проспекту. Рупора рвали рокот из "Последнего дюйма": "Какое мне дело до вас до всех, а вам до меня". На балконе стоял Валерьянка – весь в белом: и показывал гробам фигу.) (Но он не зверь же был: назавтра всех оживил. Пусть живут и помнят. Рыцари еще есть, просто возможностей у них нет.)

Любовь пропела свою журавлиную (соловьиную? лебединую? жаворонью? а от песни горлицы как будет прилагательное?) песнь: они жили счастливо выходили из подъезда вместе, при всех держась за руки. А дома имели супружеское счастье целоваться. Без света тоже. летом ходили в походы и купались на речке, а на обед Люба варила компот и пекла пирожки. Все остальное время она слушала, что он ей рассказывает, и ждала его с чемпионатов и конгрессов: она оказалась идеальной женой.

(Все это здорово – но что же дальше с ней делать?..)

9) Как, однако, быстро разнообразие семейной жизни исчерпывается до однообразия. А настоящему мкужчине хочется решительно всего – испытать, совершить, попробовать; какая к чертям семья, пожили и хватит, – дел невпроворот! время летит!..

Чтобы успешно выполнить все намеченное, Валерьянка раздвоился: один открывал звезды, другой валил лес. Мало! И он размножился до полного покрытия потребностей:

Он варил сталь и суп, рыл каналы и золото, сеял пшеницу и добро, разведывал нефть и вражеские секреты, сдавал кровь и рапорты, спускался в шахты и поднимался до мировых проблем; он успевал везде и делал все.

Деятельность завершилась космосом. Пульс был отличный, и особенно аппетит. Все бортовые системы фунционировали лучше нормального. Он проявил отъявленное мужество в критических ситуациях, предусмотренных заранее, а годовую программу выполнил полностью за неделю: в невесомости-то легко, не устанешь, это не металлолом таскать. Пролетая над всеми, он наблюдал их подзорную трубу: поприветствовал всех, кого надо приветствовать, и послал им в поддержку свой привет. А кому надо тем он сверху прямо сказал что надо. Без дипломатии. Не стесняясь. на агрессоров он плевал из открытого космоса. На каждого лично. На главных – по два раза. А на базы еще не то, эти поджигатели потом замучились дезинфекцию проводить.

Один из… них? (или надо сказать – один из его?) забил блатное место: сужил моделью для фото-, теле– и кинорепортеров, избавленных от метаний по миру: снимай себе спокойно всю жизнь его одного и подписывай что хочешь. Благодарные за такой технический переворот в репортерстве, фотошники провозгласили своего кормильца лучшей моделью столетия и мистером Солнечная система. (Если на других планетах и обнаружат марсианина, вряд ли он окажется красавцем.)

10) Мистер Система выглядел всем мистерам мистер. Так что девочки краснели, а мужчины бледнели, и те и другие предлагали дружить, понимая под дружбой вещи несколько разные, но безусловно приятные.

Валерьянка перевел классические шесть футов два дюйма в метрические меры и получил сто восемьдесят восемь: отличный рост, и на кровати помещаешься. Вес его равнялся, согласно "Занимательной математике" Перельмана, росту рослого римского легионера: восьмидесяти килограммам. Окружность бицепса – шестьдесят сантиметров, талии – пятьдесят: кинозвезды матерились, культуристы плакали.

Волосы вились черные, глаза синие, подбородок квадратный, нос перебитый. Ровные белоснежные зубы ему вставили в Голиивуде. Нет, на "Мосфильме". Что у нас, своих зубов мало?

Легкая походка, тяжелый бас, мягкая улыбка, твердый характер. И все, что надо. тоже будь здоров.

А возраст ему пришелся, в котором Александр акедонский дрался на Ганге, а Наполеон стал первым консулом: тридцать лет.

Конечно – таким и жить можно!..

11) Расправившись с первоочередными задачами, он вдарил по культуре. Культура взлетела вверх и больше отттуда не спускалась.

Он написал тысячу книг, и их перевели на тысячу языков. Эта сокровищница мысли и стиля внчала мировую литературу, а заодно и философию с прочей гуманитарной ерундой, для понимания которой много знать не надо.

От прозы Валерьянка перешел к поэзии, и тогда Пушкин перешел на второе место, а Евтушенко и Данте спортили за третье.

Наконец с литературой было покончено. После его гениального вклада сказать было уже нечего: прозаики создавали его биографию, а поэты ее воспевали.

Очередь в Эрмитаж, где поражали его картины, тянулась от Русского музея, где потрясали его скульптуры; нетленным шедевром высилась статуя Любы Рогольской в закрытом купальнике и с веслом. Под веслом плакал Хаммер, сидя на мешке с долларами, и ытался всучить миллион. Куда мне твои доллары? получи фотографию бесплатно.

О нем пели песни, а он сочинял симфонии, как Моцпрт, и дирижировал ими, как Сальери (кажется, они дружили?). За билет на его концерт отдавали Пикуля или тонну макулатуры. Зал в экстазе скандировал: "Ва-лерь-ян-ку!" (Походило на праздник мартовских котов или съезд сердечных больных.) "Ла Скала" вылетел в трубу и на стажировку к нам.

Он достиг всего и был похоронен на… э, стоп, давай назад. Есть еще время. Трудился-трудился – и что же? пожалуйте закапываться? дудки! Кто все может – может обождать умирать. Э?

12) Что ценно во всемогуществе – трудись сколько хочешь, отдыхай сколько влезет. Валерьянка слегка устал.

Он посетил дискотеку и карнавал в Рио-де-Жанейро, гульнул в настоящем ресторане, уволил официантов и заменил дружинниками. В весеннем лесу пил кокосовый сок и охотился в джунглях на царей природы браконьеров. На фестивалях в Каннах и Венеции запретил за безобразие "детям до шестнадцати", а главного приза удостоил "Отроков во Вселенной". Он просветил Феллини, и тот стал снимать вполне понятные подросткам фильмы. После чего сел в надувную лодку (он, а не Феллини, понятно) и отбыл в кругосветное путешествие, наказав Сенкевичу в "Клубе путешественников" не перевирать:

(тем более что акулы грызлись с рыбнадзором в днепре, неприхотливые верблюды ели пираний на Амазонке, а пингвины преодолевали пустыню в сумках кенгуру: географию Валерьянка смутно полагал превратившейся из наууки для извозчиков в науку для дипломатов и вместе с зоологией изучал творчески: он не ждал милостей от природы и ей не приходилось ждать их от него).

13) Путешествие в одиночку имеет тот плюс, что о нем можно рассказывать что угодно, и тот минус, что рассказывать это некому – пока не вернешься. Валерьянка сменил лодку на пиратский бриг, здраво рассудив, что возможности к перемещению во времени и пространстве у него совершенно равные, но первое куда легче из-за массы замечательных книг: воображаемое путешествие требует и действительности воображаемой.

Восемнадцатый век затрещал под напором жизненной активности хроникера; хрустнули и времена соседние.

Благородные индейцы во главе с Оцеолой, вождем семинолов, вышибли колонизаторов в Гренландию: не успевших смыться захватчиков пристрелил Зверобой Соколиный Глаз. Сын Чингачгука оказался далеко не последним из могикан, а переодетой дочерью, которая вышла замуж за Зверобоя, и они произвели демографический взрыв – заселилиматерик гуще японцев.

Ветер великих перемен достиг парусов капитана Блада: он сказал Арабелле, что она дура и второго такого фиг найдет, дядю-плантатора повесил, из пиратов организовал трудолюбивый коллектив, рабов объединил в республику хлопкоробов, а сам вообще плюнул на эти вшивые острова и стал королем Англии, дав Ирландии свободу, а власть народу, и, получив персональную пенсию, сделался профессором медицины.

Тем самым д'Артаньяну отпала надобность переться в Лондон, а мушкетерам проливать кровь за реакционную королеву. Атос заколол кардинала на дуэли и простил миледи, ставшую начальником разведки; д'Артаньян получил маршала в двадцать лет и женился на мадам Бонасье и Кэти сразу, чтоб никого не обидеть; Арамис додумался до атеизма и, как человек интеллигентный и со связями, был назначен министром культуры; все деньги и ордена отдали Портосу – много ли у него еще радостей в жизни; с Испанией заключили мир, испанцы тоже люди, и Сервантес посетил Париж в рамках культурной программы.

Адмирал Клуба отважных капитанов Валерьянка направил капитанскую отвагу в русло прогресса:

Капитан Гаттерас кончил мореходку, покряхтел на экзаменах и пробился к полюсу на атомоходе "Сибирь". Капитан Грант выучил морзянку, вызвал яхту по радио и по семейной профсоюзной путевке поплыл в Сочи: отвага отвагой, а здоровье беречь надо: не пройдешь комиссию – и визу закроют. Пятнадцатилетний каптан организовал в команде контрразведку и благодаря юдительности избешал приключений с лишениями.

А Робинзон держал в пещере вертолет, и Пятница, окончив аэроклуб, раз в год возил его домой в отпуск; а иначе это зверство.

14) Что за прекрасное поле для фантазии – история! Вот где раздолье. Валерьянка недоумевал: сколько трагических несправедливостей и прямого вздора – и как еще бедная история умудрялась двигаться куда надо… пора поспособствовать ее движению! Надо торопиться переделать историю! – времени до звонка все меньше.

И:

Спартак установил в Риме народную власть, а гладиаторы стали вести секции каратэ. Кстати, о Риме. Папа римский при народе сознался, что бога нет. Можно себе представить радость римлян.

Монастыри были преобразованы в гостиницы и институты. Мрачное средневековье стало светлым. Джордано Бруно сам сжег всех инквизиторов. Магеллан дружил с туземцами и стал Заслуженным путешественником Португалии. Наполеон протянул руку Робеспьеру и установил мир и братство в Европе.

Вещий Олег присоединил Царьгород к Руси и сделал прививку от змеиного яда. Батыя от волнений хватил инфаркт и татаро-монголы перешли к прогрессивному оседлому образу жизни на целинных и залежных землях.

Стрельцы помогали Петру чем могли. Петр жил сто лет и прорубил окна во все стороны. Крепостного права не существовало, народовольцев не вешали, декабристы победили.

История была прополота, как ухоженная грядка. Валерьянка беспощадно корчевал сорняки и закрашивал позорные пятна.

15) Прошлое стало не хуже будущего, а в настоящем наступил порядок. Все оружие было уничтожено, войны запрещены, и счастье торжествовало на всех пяти континентах. Безработица ликвидировалась заодно с самим капитализмом: ккапиталисты понурились в очереди на раздачу цветной капусты и кефира (полезно-то полезно, но как мерзко!).

Болезни искоренили, а кстати и докоторов, – доволно этих извергов в белых халатах с их шприцами, всем и так хорошо. Население сплошь стало стройным и умным. Расовые и национальные различия исчезли (половые пока остались): все смуглые и высокие. Женщины в основном блондинки.

За добро платили добром, потому что зла нигде не было. Военных преступников переработали на мирные нужды, а милитаристы перевоспитались и охраняли мир. У всех все было, поэтому никто ничего не воровал, и тем не менее все работали. Не дрались, не пили, не курили, не ругались, а врали только из гуманизма.

Умерщвлять таких людей рука не поднимается, и Валерьянка даровал человечеству бессмертие. И процветание – чтоб умирать не хотелось.

16) Он растопил Антарктиду, пресек экологическую катастрофу и извлек энергию из космических лучей. Зима радовала снегом, лето солнцем, а дожди для сельского хозяйства лили ночью.

В степях паслись мамонты и бизоны. Волки и тигры питались концентратами морской капусты. Ружье и рогатка украшали Музей пережитков прошлого.

Меж прозрачных зданий и шумящих сосен ездили велосипеды и лошади. Труд стал умственным, а все остальное – техническим. В семь часов двадцать минут все делали зарядку. А детей в семье была куча, и растить их помогали восьмирукие хозяйственные роботы и идеальные няньки овчарки-колли.

17) Дети мигом устроили скачки на овчарках, а за ними в панике гнались хозяйственные роботы, роняя из восьми рук кошелки и веники. Валерьянка ужаснулся своему созидательному гению:

Воды растаявшей Антарктиды захлестнули ароматные сосны и прозрачные здания. Степи и вовсе не осталось: расплодившиеся мамонты и тупые жвачные бизоны сожрали всю траву, – черные бури сметали тигров и волков, захиревших на капустной диете, как привидения. И среди этого кошмара полчища старцев делали утреннюю зарядку – они были бессмертны.

Валерьянка допускал отклонения от идеала: времени нет детально обдумывать, какое ж дело застраховано от ошибок? – на подобные неприятности он заблаговременно заготовил

Третье правило всегмогущества.

Что бы ни делалось – все можно будет переделать.

Дамба, санитарный отстрел и вечная молодость. Это нам раз плюнуть.

18) Бесссмертных людей прибывло, и Земля завесилась табличкой: "Свободных мест нет". Вот и звезды пригодились. Всем взлет!

Братья по разуму выкарабкались из "летающих тарелок", махая флагом дружбы и сотрудничества. А где вы раньше были, граждане? Теперь мы сами с усами, над вами шефство оформим.

Звездолеты бороздили обжтую вселенную: колпаки над планетами, искусственная атмосфера, синтетика и кибернетика: счастье…

Так. А что же дальше?.. Все? Жаль… Еще оставалось время. И чистое место в тетради.

– Сашка, ты что делаешь? – прошептал он через проход.

– Д'Артаньяна королем, – трудолюбиво просопел Гарявин.

Иванов играл в баскетбол за сборную мира. Лалаева уничтожала все болезни. Генка Курочков строил двигатель вечный универсальный на космическом питании. Новые идеи отсутствовали.

– Петр Мефодьич, я все, – сообщил Валерьянка. – Можно сдать?

– Как так – все? – изумился Петр Мефодиевич. – Раньше срока сдавать нельзя. Ты должен сделать все, что только можешь.

– А зачем? – скучно спросил Валерьянка. Он устал. Надоело.

– Задание такое, – веско объяснил Петр Мефодиевич.

Валерьянка вздохнул и задумался.

– А вдруг я сделаю что-то не то? – усомнился он.

– Это не мое дело, -отмежевался Петр Мефодиевич, вновь прикрываясь своей черной физикой с формулами. – Решай сам. "То", "не то"… Все "то"! всемогущество и безделье несовместны. (Безделье – частный случай всемогущества.)

И под чарующим дурманом личной безответственности – коли фамилий и отметок не будет – в Валерьянке зашевелилось искушение, выкинуло длинный хамелеоновский язык, излучило радугу… Где и когда же, если не здесь и сейчас?

19) "Если нельзя, но очень хочется, – то можно". Валерьянка казнился безнравственностью и оправдывался желанием, подозревая его у всех.

…Он правил в хрустальном дворце. Пенилось море о мраморную ступень, и шептали пальмы. Под сенью фонтанов, истому орекстра, он отведывал яств и напитков. Дворец ломился золотом, личные яхты и самолеты ждали сигнала. Толпа повиновалась движенью его бровей. н был Сутлтан Всего.

Султан воровато оглянулся, прикрыл тетрадь локтями и последовал в гарем. В гареме цвели все красавицы мира, проводя время в драках за очередь на его внимание. Гарем представлял собой среднеарифметическое между сортивным лагерем "Буревестник" и римскими банями периода упадка, и упадок там был такой кто хочешь упадет. Кинозвезды по его команде показывали такое кино, куда даже киномехаников не допускают.

Он мгновенно удовлетворял любые свои прихоти – и мгновенно удовлетворять стало нечего… Скука кралась к незадачливому султану.

– Друг мой, железный граф, – плакал он на груди Атоса. – Я чудовище. Я погряз в пороках.

– Жизнь – обман с чарующей тоскою, – вздыхал Атос. – Вы еще молоды, и ваши горестные воспоминания успеют смениться отрадными.

– Жизнь пуста, – разбито говорил Валерьянка.

– Выпейте этого превосходного испанскогь вина, – меланхолично предлагал Атос.

Валерьянка запивал виски ромом, купался в шампанском и сплевывал коньяком. Крутилась рулетка, трепетали карты, рассыпались кости: он сорвал все банки Монте-Карло, опустошенный Лас-Вегас играл в классики и ножички. Тьфу…

20) В каждом холодильнике отогревался водочкой Дед-Мороз с подарками. Канарейки пели строевые песни с присвистом. Животные заговорили и высказали людям все, что о них думают. Обезьяны наконец-то превратились, посредством упорного труда, в людей и влились в братскую семью народов Вселенной…

Всемогущество начало тяготить, как пресловутый чемодан без ручки: тащить тяжко, бросить жалко…

Валерьянка попробовал ввести для интереса ограничения и препятствия своим возможностям, но самообман с поддавками не прошел: преодолевать искусственные трудности, созданные себе самим, – занятие для идиотов.

– Петр Мефодиевич, а отказаться от всмогущества можно?

– Нельзя.

Учитель-мучитель… Ну, чего еще не было? Пробуксовка…

На одной планете обезьяны посадили людей в зоопарки. По будильнику кровать стряхивала спящего в холодную ванну. Ветчина охотилась на мясников. Девчонки, вечно желающие быть мальчишками, стали ими различия между мужчинами и женщинами исчзли: ну и физиономиии были у некоторых, когда они обнаружили это отсутствие различий!.. Детей не будет? – зато никто не вякает, алиментов не платить, стрессов меньше, а народу и так полно.

21) Он слонялся по ночному Парижу (шпага бьет по ногам) и затевал дуэли, коротая время. Время еле ползло. мертвый якорь. Непобедимый бретер был прикован к всемогуществу, как каторжник к ядру. Раздраженный неодолимым грузом, он трахнул этим ядром наотмашь.

"Веселый Роджер" застил солнце, и теплые моря похолодели от ужаса: пиратский флот точил клинки. Не масштаб: Валерьянка спихнул Чингисхана с белой кошмы и объявил Великим каганом себя. Пылали и рушились города, выжженная пустыня ложилась за его спиной.

От его имени с деревьев падали дятлы. Он ехал на вороном, как ночь, коне, – весь в черном, с золотым мечом. При виде его люди теряли сознание, имущество и жизнь. Зловещий палач следовал за ним Тристан-Отшельник из "Собора Парижской богоматери".

Прах и пепел. Бич народов – Валерьянка, так его и прозвали.

Черный звездолет "Хана всему" вспарывал космос, и обреченно метались на своих курортных планетах бестолковые красавцы.

22) Зачем он дал себе волю?! Может, вырвать эту страницу? Но выпадет и езе одна – из другой половины тетради: слишком заметно, да и бессвязно получится…

Не видно никакого смысла в его последних действиях! Хм…

– Петр Мефодиевич… в чем смысл жизни? решился Валерьянка.

– Сделать вс, что можешь! – хахохотал настырный директор.

Академию наук мобилизовали искать смысл жизни. Академики рвали седины, валясь с книжных гор. Пожарники заливали пеногонами дымящиеся ЭВМ. Смысл!

Творить добро? Для этого надо, во-первых, знать, что это такое; во-вторых, уметь отличить его отзла; в-третьих – уметь вовремя остановиться. Хоть с бессмертием: чего ценить жизнь, если от нее все равно не избавишься? Или со Спартаком – а что тогда делать Гарибальди? И Возрождения не будет – чего возрождать-то? Если всюду натворить добра, то в жизни не останется места подвигу, потому что подвиг – когда легче отдать жизнь, чем добиться справедливости. Исчезнет професссия героя это не простят!

Несостоявшиеся герои всех эпох и народов гнались за Валерьянкой, потрясая мечами и оралами. Бежали полярники, тоскующие без льдов, доктора, разъяренные всеобщим здоровьем, строители, спившиеся без новостроек, – бесь бессмертный безработный мир, кипящий ненавистью и местью к нему, своему благодетелю…

А навстречу неслись, смыкая окружение, спортсмены, лишенные рекордов, топыря могучие руки, и красавицы, озверевшие в гареме от одиночества.

– За что?.. – задыхался удивленный Валерьянка. – Я же вам… для вас!.. А если нечаянно… стойте – ведь есть

Четвертое правило всемогущества.

Что бы ни делалось – я не виноват.

Камнем, бесчувственным камнеи надо быть, чтобы сердце не разбилось людской неблагодарностью!

23) Валерьянка стал камнем.

Тверд и холоден: покой. Все нипочем. Века, тысячелетия.

Когда надоело, он пророс травинкой. Зелененькой такой, мягкой. Чут корова не сожрала.

Фигушки! Он сам превратился в корову. Во жизнь, ноу проблем: жуй да отрыгивай. Только рога и вымя мешают. И молоко, гм… доить?.. Луучше быть собакой. А если на цепь? Улетел птицей. А совы?

Утек он рекой в океан. Так прожил себе жизней, наверно, семьсот, и…

24) – Заканчивайте, – предупредил Петр Мефодиевич. – Пора.

Ах, кончить бы чуть раньше – на том, как все было хорошо! И пихнула его нелегкая вылезти со своей готовностью: сидел бы тихо. А теперь ерунда какая-то вышла… все под конец испортил.

В тетрадке оставалась одна страница. Хоть у него почерк размашистый, но – сколько успел накатать! Наверно, потому, что не задумывался подолгу, а – без остановки.

Переписать бы… Уж снова-то он не наворотил бы этих глупостей, сначала обдумал бы как следует. Вообще нельзя задавать такое сочинение без подготовки. Предупредили бы заранее: обсудить, посоветоваться…

Он перелистал тетрадь в задумчивости. Словно бы раздвоился: оин, единый во всех лицах, суетился в созданной им, благоустроенной до идеала (или до ошибки?) и испорченной Вселенной, а второй – как будто рассматривал некую стеклянную банку, внутри которой мельтешили все эти мошки, – эдакий аквариум, где он поставил опыт…

– Все! – приказал Петр Мефодиевич. – Ошибки проверять не надо.

…и опыт, подошедший к концу, его удручает. И Валерьянка, повинуясь сложному искушению, – подгоняемый командой, влекомый этим последним чистым листом, втянувшийся в дело, раздосадованный напоротой чушью: уж либо усугубить ее до конца, либо как-то перечркнуть, и вообще – играть, так уж на всю катушку! – грохнул к чертям эту стеклянную банку, дурацкий аквариум, этот бестолковый созданный им мир, взорвал на фиг вдребезги. Чтоб можно было с чистой совестью считать все мыслимое сделанным, а тетрадь – законченной, и следующее сочинение начать в новой.

И в этот самый миг грянул звонок.

25) Валерьянка сложил портфель и взял тетрадь. И растерялся, помертвел: тетрадь была чистой. Как…

Он только мечтал впустую!! Ничего не сделал! Лучше хоть что-нибудь! Чего боялчся?!

И увидел под паротой упавшую тетрадь. Уф-ф… раззява. Он их просто перепутал.

– Урок окончен, – весело объявил Петр Мефодиевич, подравнивая стопку сочинений. – Обнадежен вашей старательностью.

Замешкавшийся Валерьянка сунул ему тетрадь, поспешая за всеми.

– Голубчик, – укоризненно окликну Петр Мефодиевич, – ты собрался меня обмануть? – И показал раскрытую тетрадь: чистая..

– Я.. я писал, – тупо промямлил Валерьянка, не понимая.

– Писал – или только хотел? М?

Наважденье. Сочинение покоилось в портфеле между физикой и литературой: непостижимым образом (от усталости?) он опять перепутал: сдал новую, уготованную для следующих сочинений.

– Извините, – буркнул он, – я нечаянно.

Петр Мефодиевич накрыл тетради своей книжкой и встал со стула.

Тут Валерьянка, себя не понимая (во власти мандража – не то от голода, не то от безумно кольнувшей жаслости к своему чудесному миру, своей прекрасной истории и замечательной вселенной), сробел и отчаялся:

– Можно, я исправлю?

– Уже нельзя, – соболезнующе сказал Петр Мефодиевич. – Времени было достаточно. Как есть – так и должно быть, – добавил он, – это ведь свободная тема.

– Какая же свободная, закричал Валерьянка, – оно само все вышло – и неправильно! а я хочу иначе!

– Само – значит, правильно, – возразил Петр Мефодиевич. – От вас требовалось не придумать, а ответить; ты и ответил.

– Хоть конец чуть-чуть подправить!

– Конец и вовсе никак нельзя.

– А еще будем такое писать? – с надеждой спросил Валерьянка.

– Одного раза вполне достаточно, – обернулся из двверей Петр Мефодиевич. – Дважды не годится. В других классах – возможно… Ну – иди и не греши.

В раздевалке вопила куча мала. Валерьянку съездили портфелем, и ликование выкатилось во двор, блестящий лужами и набухший почками. Гордей загнал гол малышне, Смолякова кинула бутерброд воробьям, Мороз перебежал перед троллейбусом и пошел с Лалаевой.

Книжный закрывался на перерыв, но Валерьянка успел приобрести за пятьдесят семь копеек, сэкономленных на завтраках, гашеную спортивную серию кубинских марок.

– Ботинки мокрые, пальто нараспашку, – приветствовала Зинка. – Не смей шарить в холодильнике, я грею обед!

Холодильник был набит по случаю близящегося Мая, Валерьянка сцапал холодную котлету и быстро сунул палец в банку с медом, стоящую между шоколадным торотом и ананасом.

Испытатели счастья

– Шайка идиотов, – кратко охарактеризовал он нас. – Почему, почему я должен долдонить вам прописные истины?

Я смешался, казнясь вопросом.

Нет занятия более скучного, чем программировать счастье. Разве только вы сверлите дырки в макаронах. Лаборатория закисала; что правда, то правда.

Но начальничек новый нам пришелся вроде одеколона в жаркое: может, и неплохо, но по отдельности.

– I -

Немало пробитых табель-часами дней улетело в мусорную корзину с того утра, когда Павлик-шеф торжественно оповестил от дверей:

– Жаловались, что скучно. Н-ну, молодые таланты! угадайте, что будем программировать!..

С ленцой погадали:

– Психосовместимость акванавтов…

– Параметры влажности для острова Врангеля…

– Музыкаьное образование соловья. – Это Митька Ельников, наш практикант-дипломник, юморок оттачивает. Самоутверждается.

– Любовь невероломную. – А это наша Люся ресницами опахнулась.

А Олаф отмежевался:

– Я не молотой талант… – Олафу год до пенсии, и он неукоснительно страхуется даже от собственного отражения.

Павлик-шеф погордился выдержкой и открыл:

– Счастье. – Негромко так, веско. И паузу дал. Прониклись чтоб. Осознали.

Вот так в жизни все и случается. Обычная неуютность начала рабочего дня, серенький октябрь, мокрые плащи на вешалке, – и входит в лабораторию "свой в стельку" Павлик-шеф, шмыгает носом: будьте любезны. Счастье программировать будем. Ясно? А что? Все сами делаем, и все не привыкнем, что есть только один способ делать дело: берем – и делаем.

Павлик же шеф принял капитанскую стойку и повелел:

– Пр-риступаем!..

Ну, приступили: загудели и повалили в курилку – переваривать новость. Для начальства это называется: начяали осваивать тему.

Эка невидаль: счастье… Тьфу. Деньги институту девать некуда. Это вам не дискретность индивидуального времени при выходе из анабиоза на границе двух гравитационных полей.

Обхихикали средь кафеля и журчания струй ту пикантную деталь, что фамилия Павлика-шефа – Бессчастный.

Потом прикинули на зуб покусать: похмыкали, побубнили…

Вдруг уже и сигареты кончились, забегали стрелять у соседей; на пальцах прикидывать стали, к чему что. Соседи же зажужжали, насмешливо и завистливо. Нас заело. Мы от небрежной скромности выше ростом выправились.

Стихло быстро: работа есть работа. Мало ли кто чем занимается. Вдосталь надержавшись за припухшие от перспектив головы, всласть обсосав очередное задание, кто с родными, а кто с более или менее близкими, – и вправду приступили.

– Два года сулили… я обьещал – за год, – известил Павлик-шеф.

Втолковали ему, что мы не маменькины бездельники, время боится пиравмид и технического прогресса, дел-то на полгода плюс месяц на оформление, ибо к тридцати надо иметь утвержденные докторские.

Ельникова мы законопатили в библиотеку: не путайся под ногами.

Люся распахнула ресницы, посветила зеленым светом, – и все счастье в любви и блоиз оной препоручили ее компетенции.

А сами, навесив табличку "Не входить! Испытания!", сдвинули столы, вытряхнули старую вербу из кувшина, работавшего пепельницей, и (голова к голове) принялись расчленять проблему на составные части и части эти делить сообразно симпатиям.

И было нам тогда на круг, братцы, двадцать четыре года, знаменитая вторая лаборатория, блестящий выводок вундеркиндов, отлетевший цвет университета. Одному Олафу стукнуло пятьдесят девять, и он исполнял роль реликта, уравновешивая средний возраст коллектива до такого, чтоб у комиссий глаза не выпучивались.

Прошел час, и другой, – никто ничего себе брать не хочет.

– Товарищи гении, – обиделся шеф, – я эту тему зубами выгрыз!

– А, удружил… – резко дернул шкиперской бородкой Лева Маркин. Через полгода сдадим и забудем – и втягивайся в новое… Пусть бы старики из седьмой до пенсиии на ней паразитировали.

– У стариков нервная система уже выплавлена… такой покой прокатают – плюй себе на солнышко да носы внукам промакивай.

– Ошипаетесь! – скрипнул Олаф. – Старики-то на излете учтут то, о чем вы и не подумаете по молодости…

Мы были храбры тогда: размашисто и прямо брались за главное, не тратя время и силы по мелочам. И поэтому, вернувшись из столовой (среда -хороший день: давали салат из огурцов и блинчики с вареньем), мы разыграли вычлененные задачи на спичках и постановили идти методом сложения плюсоваых величин.

Митьку прогнали за мороженым, мы с Левой забаррикадировались справочниками, Игорь ссутулился над панелью и защелкал по клавиатуре своими граблями баскетболиста, а Олафу Павлик-шеф всучил контрольные таблицы ("ваш удел, старая гвардия… не то наши молокососы такого наплюсуют…"). Сам же Павлик-шеф умостился на подоконнике и замурлыкал "Мурку"; это он называл "посоображать".

– Поехали!

Вот так мы поехали. Мы заложили нулевой цикл, и в основание его пустили здоровье ("мэнс сана ин корпоре сано", – одобрительно комментировал из-порд вороха книг испекающийся до кондиции эрудита М. Ельников), и на него наслоили удовлетворение потребностей первого порядка. Затем выстроили куст духовных потребностей, и свели на них сеть удовлетворения. Промотали спираль разнообразия. Ввели эмиссионную защиту. Прокачали ряды поправок и погрешностей.

Люся все эти дни читала "Иностранку", полировала ногти и изучала в окно вид на мокрые ленинградские крыши.

– У тебя с любовью все там более или менее? – не выдержал Павлик-шеф.

Из индивидуального закутка за шкафом нам открылись два раскосых зеленых мерцания, и печально и насмешливо прозвенело:

– С любовью, мальтчики, все чуть-чуть сложнее, чем с рациональным питанием и театральными премьерами…

И – чуть выше – на нас с сожалением и укоризной воззрилась Лариса Рейснер, Марина Цветаева и Джейн Фонда: вот, мол, додумались… понимать же надо.

Павлик-шеф закрыл глаза, сдерживая порыв к уничтожению нерадивой программистки в обобльстительном русалочьем обличье. Молодой отец двух детьей Лева Маркин пожал плечами. Олаф скрипнул и вздохнул. Мы с Митькой Ельниковым переглянулись и хмыкнули. А Игорь с высоты своего баскетбольного роста изрек:

– Бред кошачий…

Мы встали над нашейц "МГ-34", как налетчики над несгораемой кассой, и шнур тлел в динамитном патроне у каждого. Взгретая до синего каления и загнанная в угол нашей хитроумной и бессердечной казуистикой, разнесчастная машина к вечеру в муках сигнализировала, что да, ряд вариантов в принципе возможен без любви. Злой как черт Павлик-шеф остался на ночь, и к утру выжал из бездушной техники, капитулироваовшей под натиском человеческого интеллекта, что ряд вариантов счастья без любви не только возможен, но и несовместим с ней…

И через две недели мы получили первый результат. Его можно было счесть бешено обнадеживающим, если б это не было много больше… Мы переглянулись с городостью и страхом: сияющие и лучезарные острова утопий превращались в материки, реализуясь во плоти и звеня в дальние века музыкой победы… Священое сияние явственно увенчало наши взмокшие головы.

– Надеюсь, – скептически скрипнул Олаф, – что, несмотря на радужные прогнозы, пенсию я все же получу.

Его чуть не убили.

– Вопрос в следующем, – шмыгнул носом Павлик-шеф. – Вопрос в следующем: может ли быть от этого вред.

Ельников возопил. Олаф крякнул. Люся рассмеялась, рассыпала колокольчики. Игорь постучал по лбу. Лева поцокал мечтательно.

И, успокоенный гарантиями коллектива, Павлик-шеф отправился на алый ковер директорского кабинета: ходатайствовать об эксперименте.

От нас потребовали аргументированное обоснование в пяти экземплярах и через неделю разрешили дать объявление.

– II -

– Что лучше: несчастный, сознающий себя счастливым, или счастливый, сознающий себя несчастным?..

– А ты поди различи их…

Вслед за Павликом-шефом мы вышли на крыльцо, как пророки. Толпа вспотела и замерла. В стеклянном солнце звенела последняя желтизна топольков.

– Представляешь все-таки, прочесть такое объявление… – покрутил головой Игорь. – Тут всю жизнь пересмотришь, усомнишься…

– Настоящий человек не усомнится… хотя, как знать…

– А мне, прошептала Люся, – больше жаль тех, кто на вид счастливы… гордость…

Мы устремились меж подавшихся людей веером, как торпедный залп. Респектабельный и осанистый муж… чахлая носатая девица… резколицый парень с пустым рукавом… кто?..рыхлая заплаканная старуха… костыли, золотые серьги… черные очки… Лица менялись в приближении, словно таяли маски. Глаза всех цветов и разрезов кружились в калейдоскопе, и на дне каждых залегло и виляло хвостом робкое собачье выражение. Слабостная дурнота овладела мной; верят?.. последняя возможность?.. притворяются?.. урвать хотят? имеют право?..

Неужели мы сможем?

Пророк и маг ужаснулся своего шарлатанства. Лик истины открылся, как приговор. Асфальт превратился в наждак, и ослабшие ноги не шли. Неистовство и печаль чужих надежд разрушали однозначность моего намерения.

– Вам плохо, доктор?

…На первом этаже я заперся в туалете, курил, сморкался, плкал и шептал разные вещи… У лестницы упал и расшиб локоть – искры брызнули; странным образом удар улучшил мое настроение и немнорго успокоил.

В лаборатории мы мрачно уставились по сторонам и погнали Ельникова в гастроном.

Люся появилась лишь назавтра и весь день не смотрела на нас.

Подопытного привел презирающий нас старик Олаф. "Дошло, за что мы взялись ?" – проскрипел он.

– III -

Это был хромой мальчик с заячьей губой и явными признаками слабоумия. Сей букет иъянов издевательски венчался горделивым именем Эльконд.

Лет Эльконду от роду было семнадцать. "Ему жить, – пояснил Олаф свой выбор. – Счастливым желательно быть с молодости…"

Мы подавили вздохи. Сентиментальность испарилась из наших молодых и здоровых душ. Это вам не рыдающая хрустальными слезавми красавица на экране, не оформленное изящной эстетикой художественное горе; горе земное, жизненное – круто и грубо, с запашком не амбре. Наши эгоистичные гены бунтовали против такого родства, и оставалось только сознание.

Мальчик затравленно озирался, ковыряя обивку стула. Однако он знал, за чем пришел. Тряся от возбуждения головой и пуская слюни, проталкитвая обкусанные слова через ужасные свои губы, он выговорил, что если мы сделаем его счастливым.. обмер, растерялся и наконец прошептал, что назовет своих детей нашими именами.

Олаф положил передо мной карточку. Он не мог иметь детей…

Каждый из нас ощутил себя значительнее Фауста, приступившего к созданию гомункулуса. Мы должны были выправить саму природу, по достоинству создав человека из попранного его подобия.

…Сначала мы сдали его в Институт экспериментальной медицины, и они вернули нам готовый продукт в образцово-показательном состоянии. Это оказалось проще всего.

Теперь имя Эльконд по чести принадлежало юному графу. Веселый ореол здоровья играл над ним. Павлик-шеф улыбнулся; Люся подмигнула ведьмовским глазом; Олаф скрипел о лафе молодежи.

Графа препроводил в Институт экспериментального обучения, и педагоги поднатужились: мы вчистую утеряли умственное превосходство над блестящей помесью физика с лириком.

Прямо в вестибюле помесь нахамила вахтеру, тут же была развернута на сто восемьдесят и загнана на дошлифовку и Институт экспериментального воспитания, открывшийся недавно и очень кстати.

И тогда мы прокрутили на него всю нашу программу и отступили, любуясь совершенным творением рук своих, как создатель на шестой день. А Митьку Ельникова прогнали за шампанским и цветами.

И выфпустили его в жизнь.

И он влетел в жизнь, как пуля в десятку, как мяч в ворота, как ракета в звездное пространство, разогнанная стартовыми ускорителями до космической скорости счастья.

Романтика и практицизм, жизненная широта и расчет сочетались в нем непостижимо. Он завербовался на стройку в Сибирь, а пока комплектовался отряд, сдал экзамены на заочные биофака и исторического. Купил флейту и самоучитель итальянского, чтобы понимать либретто опер; заодно увлекся Данте. Занялся картэ. Помахав ему с перрона Ярославского вокзала, мы пошли избавляться от комплекса неполноценности.

…На контрольной явке на него было больно смотреть. Печать былых увечий чернела сквозь безукоризненный облик. Эльконд влюбился в замужнюю женщину – исключительно неудачно для всех троих.

– С жиру бесится, – пригорюнился Олаф, крестный отец.

А эрудит Ельников процитировал:

– "Человек, который поставит себе за правило делать то, что хочется, недолго будет хотеть то, что делает…"

Павлик-шеф сопел, коля нас свирепыми взглядами.

– Несчастная любовь – тоже счастье, – виновато сообщила Люся.

– Вам бы такое, – соболезнующе сказал Эльконд.

Люся чуть побледнела и стала пудриться.

– "Любовь – случайность в жизни, но ее удостаиваются лишь высокие души", – утешил Митька.

А Павлик-шеф схватил непутевого быка за рога: чего ты хочешь?

Увы: наше дитя хотело разрушить счастливую дотоле семью…

– "Не философы, а ловкие обманщики утверждают, что человек счастлив, когда может жить сообразно со своими желаниями: это ложно! закричал Ельников. – Преступные желанья – верх несчастья! Менее прискорбно не получить того, чего желаешь, чем достичь того, что преступно желать!!"

Однако обнаружились мысли о самоубийстве…

– Да пойми, ты счастлив, осел! – рубанул Игорь. – Вспомни все!

– Нет, ты понимаешь хоть, что счастлив? – требовательно спросил Лева, выдирая торчащую от переживаний бороду.

– Что есть счастье? – глумливо отвечал неблагодарный дилетант.

– "Счастье есть удовольствие без раскаяния!" – вопил Ельников, роняя из карманов свои рукописные цитатники. – "Счастье в непрервыном познании неизвестного! и смысл жизни в том же!" "Самый счастливый человек – тот, кто дает счастье наибольшему количеству людей!"

– Вряд ли раб из Утопии, обеспечивающей счастье других, счастлив сам, – учтиво и здраво возразил Эльконд.

– "Неет счастья выше, чем самопожертвование", – воздел руки Ельников жестом негодующего попа.

– Это если ты сам собой жертвуешь. Чаще-то тебя приносят в жертву, не особо спрашивая твоего согласия, а?

Ельников выдергивал закладки из книг, как шнуры из петард, и они хлопали эжффектно и впустую: перед нами стоял явно несчастливый человек…

– IV -

"Милый мой, хороший!

Долго ли еще я буду не видеть тебя неделями, а вместо этого писать на проклятое "до востребования"… Я уже совсем устала…

Павлик-шеф выхлопотал мне выговор за срыв сроков работы всей лаборатории. А требуется от меня ни больше ни меньше подготовить данные: как быть счастливым в любви… (А?)

А ведь легче и вернее всего быть счастливым в браке по расчету. Со сватовством, как в добрые прадедовские времена. Все чувства, что держала под замком, все полнее направляются на избранника, словно вынимают заслонки из водохранилища и набирающая силу рекап размывает ложе… Кто-то умный и добрый (как ты сама, пока не влюбилась) позаботится о выборе, и тогда тебе: предвкушение – доверие – желание – близость, а уже после: узнавание – любовь. Наилучшая последовательность для заурядных душ. А я – человек совершенно заурядный.

А внешность и прочее – так относительно, правда? Лишь бы ничего отталкивающего. Я понимкаю, как можно любить урода: уродство его тем дороже, что отличает единственного от всех…

Глупая?.. Знаю… когда созрпеет необходимость любить – кто подвернется, с тем век и горюем. Но только – прислушайся к себе внимательно, родной, будь честен, не стыдись, – на самом первом этапе человек сознательным, волевым усилием позволяет или не позволяет себе лююить. Сначала – мимолетнейшее действие – он оценит и сверит со своим идеалом. Прикинет. Это как вагон вдруг лишить инерции – тогда можно легким толчком придать ему ход, а можно подложить щепочку под колесо. Вот когда он разгонится – все, поздно.

Ах, предки были умнее нас. Когда у девушки заблестят глаза и начнутся бессонницы – надо выдавать ее замуж за подходящего парня. И с вами аналогично, мой непутевый повелитель…

И пусть сильным душам противопоказан покой в браке, необходимы страти, активные действия… они будут ногтями рыть любимому подкоп из темницы, но неспособны к мирной идилии… ведь таких меньшинство. Да и им иногда хочется покоя – по контрасту…

Господи, как бы я хотела хоть немножко покоя с тобой…

Твоя дура-Люська…"

– V -

И навалились мы всем гамбузом на любовь.

Нельзя, твердили, ее просчитать… Отчего так уж вовсе и нельзя? Примитивные женолюбы всех веков, малограмотные соблазнители прекрасно владели арсеналом: заронить жалость, уколоть самолюбие, подать надежду и отказать; восхититься храбростью и красотой, притянуть своей силой, поразить исключительностью, закружить весельем, убить благородством; привязать наслаждением и страхом…

Лишенная прерогатив Люся вошла в разработку ина общих основаниях. И коллективом мы скоро раскрутили универсальный вариант счастливой любви, – на основании предшествующего мирового, а также личного опыта; при помощи справочников, таблиц, выкладок и замечательной универсальной машины "МГ-34".

Мы учли все. На фундаменте инстинкта продолжения рода мы возвели невиданный дворец из физической симпатии и духовного созвучия, уважения и благодарности, радужного соцветия нежных чувств и совместимости на уровне биополей; спаяи швы удовлетворением самолюбия и тщеславия, пронизали стяжками наслаждения и страсти, свинтили консоли покоя и расписали орнаменты разнообразия, инкрустировав радостью узнавания, стыдливостью и откровенностью.

Мы были молоды и не умели работать не отлично. Нам требовалось совершенство. И мы получили его – как получаешь в молодости все, если только тебе это не кажется…

И когда в четырехтомной инструкции по подготовке данных была поставлена последняя точка, Казанова выглядел перед нами коммивояжером, а Дон Жуан – трудновоспитуемым подростком. Мы были крупнейшими в мире специалистами по любви. По рангу нам причиталось витать в облаках из роз и грез, не касаясь тротуаров подошвами недорогих туфель, купленных на зарплату младших научных сотрудников.

Институт вслух ржал и тайно бегал к нам за советами.

А мартовское солнце копило чистый жар, небесная акварель сияла в глазах, ватаги пионеров выстреливались из дверей с абордажными воплями, спекулянты драли рубли за мимозки и коварные скамейки раскрашивали под зебр те самые парочки, уют которым предоставляли.

Но если раньше осень пахла мне грядущей весной, – теперь весна пахла осенью… На беспечных лицах ясно читались будущие морщины. И имя "Эльконд" вонзилось в совесть серебряной иглой.

Наверное, мы сделались мудрее и печальнее за эти полгода. Усталая гордость легла в нас тяжело и весомо. Хмуроваты и серы от зимних бдений, мы были готовы дать этим людям то, о чем они всегда мечтали. Счастье и любовь – каждому.

– VI -

Избегая огласки, мы обратились в Центральное статистическое бюро и прогнали двести тысяч карточек.

– А как меня на работе отпустят? – тревожилась Матафонова Алла Семеновна, 34 года, русская, не замужем, бухгалтер Ленгаза, образование среднее… воробушек серый и затурканный.

– Оплатят сто процентов, как по больничному, – успокаивал я.

– Я больна? – пугалась Алла Семеновна, и на поблекшем личике дрожало подозрение, что институт-то наш – вроде онкологического.

– Вы здоровы, – ангельски сдерживался Павлик-шеф. – Но… – и в десятый раз внушал, что летнего отпуска она не лишится, стаж, права, положение, имущество сохранит, – а вдобавок…

– Ах, – чахло улыбнулась Алла Семеновна, уразумев, наконец. – Не для меня все это. Я ведь неудачница; уже и свыклась, что ж теперь… рученькой махнула.

Уж мне эти сиротские улыбки ютящихся за оградой карнавала…

К Маю Алла Семеновна произвела легкий гром в родимой бухгалтерии. Зажигая конфорку, я глотал смешок над потрясенным Ленгазом.

Возник кандидат непонятных наук со старенькой мамой (мечтавшей стать бабушкой) и новыми "Жигулями". Мил, тих, спортивен, в пристутсвии суженой он впадал в трепет. Грушевый зал "Метрополя" исполнился скромного и достойного духа счастливой свадьбы неюной четы. Невеста выглядела на ослепительные двадцать пять. Сослуживцы, сладко поздравляя, интересовались ее косметикой.

Развалившись вдоль резной панели, мы наслаждались триумфом, как взвод посаженных отцов. Олаф сказал речь. В рюмках забулькало. Закричали "горько!". Запахло вольницей. Нетанцующий Лева Маркин выбрыкивал "русскую" с ножом в зубах, забытым после лезгинки. Игорь "разводил клей" с джинсовой шатенкой: две модные каланчи…

В понедельник все опоздали. Игорь предъявил помаду на галстуке и тени у глаз и потребовал отгул. Нет – три отгула! И все захотели по три отгула. И попросили. По пять. И нам дали. По два.

Отоспавшись и одурев от весенней свежести, кино, газет и телика, я заскучал и сел на телефон. Люся нежно звенькнула и бросила трубку. У паникующего Левы Маркина обед убегал из кастрюль, белье из стиральной машины, а жена – из дому: сдавать зачет. Мама Павлика-шефа строго проинформировала, что сын пишет статью. Олаф отпустил дочку с мужем в театр и теперь спасал посуду и мебель от внучки.

А ночью я проснулся от мысли, что хорошо бы, чтобы под боком посапывала жена – та самая, которой у меня нет. Черт его знает, куда это я распихал всех, кто хотел выйти за меня замуж…

Нет, древние были правы, когда начинающий серьезное предприятие мужчина удалялся от женщин. Не один Пушкин "любя, был глуп и нем". Сублимация, трали-вали… Негасящийся очаг возбуждения переключается на соседние участки, восприимчивость нервной системы обостряется, работоспособность увеличивается… азбука.

Но счастье, прах его… Уж так эти молодожены балдели… Собственно, был ли я-то счастлив. Неужто сапожник без сапог…

Разбудоражившись, я расхаживал, куря и корча зеркалу мужественные рожи, пока не зажгли потолок косые солнечные квадраты.

…На контрольной явке Алла Семеновна, светясь и щебеча, шушукалась с Люсей в ее закутке и рвалась извлесь из замшевой торбы "Реми Мартен". Но перед билетами на гастроли Таганки мы не устояли: нема дурных. Хотя без Высоцкого – не та уже Таганка…

Митька выразил опаску: потребительницу напрограммировали; однако Ленгаз восторгался – и всем-то она помогает, и подменяет, и исполняет, и вообще спасибо ученым, побольше бы таких.

Выдерживая срок, мы перешли к разработке поточной методики.

Новое несчастье свалилось на наши головы досрочно. При очередной явке в щебете счастливицы прозвучали фальшивые ноты; а шушуканья с Люсей она уклонилась.

Резонируя общей нервической дрожи, Олаф ухажерски принял Аллу Семеновну под локоток и увлек выгуливать в мороженицу. И взамен порции ассорти и двухсот граммов шампанского полусладкого получил куда менее съедобное сакраментальное признание. В его передаче слова экс-неудачницы звучали так: "Чего-то как-то э-ммн…"

Я аж кипятком плюнул. Павлик-шеф взъярился. Люся пожала плечиками. Игорь припечатал непечатным словом. Измученный домашним хозяйством Лева Маркин (жена сдавала сессию) зло предложил "вернуть означенную лошадь в первобытное состояние".

– Чефо ше ты, душа моя, хочешь? – со стариковской грубостью врубил Олаф в лоб.

– Не знаю, – поникла Алла Семеновна, 34 года, трехкомнатная квартира, машина, муж-кандидат, старший же бухгалтер Ленгаза и первая оной организации красавица. – Все хорошо… а иногда лежишь ночью, и тоска: неужели это все, за чем на свет родилась?

Хотел я спросить ядовито, разве не родилась она для счастья, как птица для полета… да глаза у нее на мокром месте поплыли.

– VII -

– Когда все хорошо – тоже не очень хорошо…

– Кондитер хочет соленого огурца… Сладкое приторно.

– В разфитии явление перерастает в свою противоположность – это вам на уроках опществоведения не задавали учить, зубрилы-медалисты? – И Олаф постучал в переносицу прокуренным пальцем.

– Система минусов, – хищно предвкусил Павлик-шеф, вонзая окурок в переполненный вербно-совещательный кувшин. – Минусов, которые как якоря удерживают основную величину, чтобы она не перекинулась со временем за грань, сама превратившись в здоровенный минус.

– Хилым и от счастья нужен отдых? – поиграл Игорь крутыми плечами, не глядя на Люсю.

– "Мужчина долго находится под впечатлением, которое он произвел на женщину", – шепнул Митька, воротя нос от его кулака.

Игорю указали, как он изнемог от женских телефонных голосов…

– Перцу им, растяпам! – сказал я. – Под хвост! Для бодрости.

– Заелись. Горчицы!

– Соли!

– Хрена в маринаде!

– Дусту, – мрачно завершил перечень разносолов Павлик-шеф.

Ельников, по молодости излишне любивший сладкое, осведомился:

– А как будем считать? По каким таблицам?

И попал пальцем не в небо, и не в бровь, и даже не в глаз, а прямо в больное место. Откуда ж взяться таким таблицам-то…

Расчет ужасал трудоемкостью, как постройка пирамиды. На нашей "МГ-34" от перегрева краска заворачивалась красивыми корочками…

– Не ляпнуть бы ложку дегтя в бочку меда…

И выяснились вещи удивительные. Что прыщик на носу красавицы делает ее несчастной – хотя дурнушка может быть счастлива с полным комплектом прыщей. Что отсутствие фамилии среди премированных способно отравить счастье от труда целой жизни. Что один владелец дворца несчастлив потому, что у соседа дворец не хуже! – а другой счастлив, отдав дворец детскому саду, и в шалаше обретай сплошной рай, причем даже без милой.

Н-да( у всякого свое горе; кому суп жидок, кому жемчуг мелок.

Тупея, мы поминали древние анекдоты: что такое "кайф", о доброй и дурной вести, о несчастном, постепенно втащившем в хибару свою живность и, выгнав разом, почувствовавшем себя счастливым…

Один минус мог свести на нет все плюсы, в то время как сто минусов каким-то непросчитываемым образом нейтрализовали один другой и практически не меняли картину пресыщения…

Мы тонули в относительности задачи, не находя точку привязки.

– VIII -

Мы раскопали безропотного лаборанта словарного кабинета, упоенно забаррикадировавшегося от действительности приключенческой литературой, м сделали из него классного зверобоя на Командорских островах. Лаборант-зверобой забрасывал нас геройскими фотографиями которые годились иллюстрировать Майн Рида, а потом затосковал о тихом домашнем очаге.

Хочешь – имеешь: получай очаг. Думаете, он успокоился? Сейчас! Захотел обратно на Командоры, а через месяц вернулся к упомянутому очагу и попытался запить, красочно повествуя соседям о тоске дальних странствий и клянча трешки. Паршивец, тебе же все дали! Ну, от запоя-то его мигом излечили…

– Лесоруб канадский! – ругался Игорь. – В лесу – о бабах, с бабами – о лесе!..

Пробовали и обратный вариант: нашли неустроенного, немолодого уже мужика, всю жизнь пахавшего сезонником по Северам и Востокам, с геологами и строителями, и поселили в Ленинграде, со всеми делами. Через полгода у него обнаружился туберкулез, и он слал нам открытки из крымского санатория…

– IX -

– Великий человек – это тот, кто нанес значительные изменения на лицо мира, – изрек Митька и в третий раз набухал сахару, поганец, вместо того чтоб один раз размешать. – Тот, чья судьба пришлась на острие истории.

Мы гоняли чаи ночью у меня на кухне.

– Независимо от того, хороши они или плохи? – хмыкнул я.

– Независимо, – поелозил Митька на табуреточке. – Главное – велики. Хороши, дурны, – это относительно: точки зрения со временем меняются, а великие личности остаются.

– Хм?..

– Если считать создание и уничтожение города равновеликими действиями с противоположным знаком, то ведь сжесь сто городов легче, чем построить один. На этом стоит слава завоевателей.

Смотри. Наполеон: полтора века притча во языцех. Результат: смерть, огонь, выкошенное поколение, заторможенная культура, европейская реакция… ну, известно.

Отчего же ветеран молится на портрет императора и плачет, вспоминая былые битвы – когда одни парни резали других неизвестно во имя чего, вместо того чтоб любить девчонок, рожать детей, разминать в пальцах ком весенней пашни, понял, – он разволновался, стал заикаться, возвысил штиль, – вместо того чтоб плясать и пить на майских лужайках, беречь старость родителей… эх…

– Вера с свою миссию, – я спополоснул пепельницу, прикурил от горелки. – Величие Франции, мораль, илллюзии, пропаганда.

– Величие империи стоит на костях и нищете подданных! – закричал Митька, и снизу забарабанили по трубе отопления: час ночи.

– Знаме-она, побе-еды… Чувствуй: ноги твои сбиты в кровь, плечи растерты ремнями выкладки, глотка – пыль и перхоть, и вместо завтрашнего обеда имеешь шанс на штык в брюхо; и мечты твои – солдатские: поспать-пожрать, выпить, бабу, и домой бы. "Миссия"…

– А сунь его домой – и слезы: "Былые походы, простреленный флаг, и сам я – отважный и юный…"

– Дальше. Великий завоеватель не может стабилизировть империю: империя по природе своей существует только в динамическом равновесии центробежных и центростремительных сил. Преобладание центростремительных – завоевания, со временем же и с расширением объесав начинают преобладать центробежные: развал. Один из законов империи – взаимное натравливание народов: ослабляя и отвлекая их, это одновременно создает сдерживающие силы сцепления, но готовит подрыв целостности и развал в будущем! Почему Наполеон, умен и образован, с восемьсот девятого года ощущавший обресченность затеи, не ограничился сильной Францией и выгодным миром?

– Преобладание центростремительных сил, – сказал я. – Завоеватель, мечтающий о спокойствии империи, неизбежно ввязывается в бесконечную цепь превентивных войн: любой не слабый сосед рассматривается как потенциальный враг. А с расширением границ увеличивается число соседей. В идеале любая империя испытывает два противоположных стремления: сделаться единой мировой державой и рассыпаться на куски. При чем тут счастье, Митька?

– При слезах ветеранов этих братоубийственных походов.

– Насыщенность жизни, сила ощущений… тоска по молодости… что пройдет, то будет мило. Вообще – хорошо там, где нас нет.

– Вот так америки и открывали, где нас не было! – взъярился Митька, и снизу снова забарабанили. – Чего ржешь, обалдуй! Если люди, вспоминая, тоскуют, – есть тут рациональное зерно, стоит копнуть на предмет счастья!

– Вот спасибо, – удивился я. – Ни боев, ни смертей, ни походов нам, знаешь, не треба. Хватит. Не те времена. И не ори.

– А какие, сейчас, по-твоему, времена?

– Время разобраться со счастьем. Потому что его некуда откладывать.

– Всю историю, фактически, с ним ведь только и разбирались!

– Да не ори ты! Много с чем разбирались. И разобрались. Человек мечтал о ковре-самолете – и получил. Мечтал о звездах – и получил. Равенство. Радио. Мечтал о счастье – и время получить.

– В погоне за счастьем человек всегда совершает круг. Обычно это круг длиною в жизнь, – сказал Митька грустно.

Но тогда я его не понял.

– X -

Чем менее счастлив человек, тем больше он знает о счастье. Мы знали о счастье все. А система наша разваливалась, фактически не родившись, а только так, будучи объявленной.

Вечером я заперся в лаборатории и стал выкраивать из системы монопрограмму. Мне требовалось счастье в работе. Да, так. Перейдя в иное качество, мы откроем для себя то, чего не видим сейчас.

По склейкам и накладкам обнаружилось, что я не первый. Я не удивился; я выругал себя за медлительность и трусость…

…Уплыл по Неве ладожский лед; сдавали экзамены, загорали на Петропавловке, уезжали на целину; отцвели сиренью на Васильевском, отзвенели гитарами белые ночи. Растаяло изумление: ничто, абсолютно ничто во мне после наложения программы не изменилось. Лишь боязнь покраснеть под долгим взглядом: мы не могли сознаться друг другу в нашем контрабандном и несуществующем счастье, как в некоем тайном пороке.

Нас прогнали в отпуск (всех – в августе!) и выдали к нему по пять дополнительных дней; но это был не отпуск, а какая-то испытательная командировка. Я лично провел его в библиотеках и поликлиниках: кончилось переутомлением и диагнозом "гастрит"; гадость мелкая неприличная. И теперь, презирая свое отражение в зеркале шкафа, я вместо утренней сигареты пил кефир.

– Счастье труда, – остервенело сказал Лева Маркин, – это чувство, которое испытывает поэт, глядя, как рабочие строят плотину! – В бороде его, как предательский уголок белого флага, вспыхнула элегантная седая прядь.

Люся, вернувшаяся в сентябре, похудевшая и незагорелая, с расширенными глазами, даже не улыбнулась. Зато Игорь, после спортивного лагеря какой-то тупой и нацепивший значок мастера спорта, гоготал до икоты.

Более прочих преуспел Митька Ельников: он не написал диплом, был с позором отчислен с пятого курса, оказался на военкоматовской комиссии слеп как кувалда, устроился к нам на полставки лаборантои (больше места не дали), вздел очки в тонкой "разночинской" оправе – сквозь кои нам же тепрь и соболезновал как интеллектуальным уродам, не читавшим Лао Цзы и Секста Эмпирика.

А вот Олаф – молодел: утянул брюшко в серый стильный костюм, запустил седые полубачки, завел перстень и ни гу-гу про пенсию.

В октябре сровнялся год наших мук, и мы не выдали программу. Нам отмерили еще год – на удивление легко. "Предостерегали вас умные люди не зарывайтесь, – попенял директор Павлику-шефу. – Теперь планы корректировать… А на попятный нельзя – не впустую же все… Да и – не позволят нам уже… Ну смотрите; снова весь сектор без премии оставите". Павлик-шеф произнес безумные клятвы и вернулся к нам от злости вовсе тонок и заострен как спица.

И поняли мы, что тема – гробовая. Пустышка. Подкидыш. И ждут от нас только, чтоб в процессе поиска выдали, как водится, нестандартные решения по смежным или вовсе неожиданным проблемам.

С настроением на нуле, мы валяли ваньку: кофе, журналы, шахматы… к первым числам лепя отчеты о якобы деятельности.

И когда вконец забуксовали и зацвели плесенью, Люся вдруг засветилась незеным сиянием и пригласила всех на свадьбу.

Но никакой свадьбы не состоялось. За два дня до назначенного сочетания Люся ушла на больничный, и появилась уже погасшая, чужая.

И понеслось. Развал.

– Ребята, – жалко улыбался Игорь на своей отвальной, – такое дело… сборная – это ведь сборная… зимой в Испанию… "Реал"… судьба ведь… – и нерешительно двигал поднятым стаканом.

– Спортсмен, – выплеснули ему презрение. – Лавры и мавры… изящная жизнь и громкая слава.

– Что слава, – потел и тосковал Игорь. – Сборы, лагеря, режим, две тренировки в день… себе не принадлежишь. А как тридцать – начинай жизнь сначала, рядовым инженером, переростком. Судьба!..

– Не хнычь, – сказал я. – Хоть людей за зарплату развлекать будешь. А что мы тут щтаны за зарплату просиживаем без толку.

– Шли открытки и телеграммы, старик!

Вместо Игоря нам никого не дали. Место сократили. Лаборатория прослыла неперспективной. Навис слух о расформировании.

В конце зимы – пустой, со свечением фонарей на слякотных улицах, от нас ушел Павлик-шеф. Его брали в докторантуру. И ладно.

Безмерное равнодушие овладело нами.

– XI -

В качестве начальника нас наградили "свежаком".

"Свежак" – специалист, данным вопросом не занимавшийся и, значит, считается, не впавший в гипноз выработанных трафаретов. В идеале тут требуется полный нонконформист. В просторечии такого именуют нахалом. Он должен хотеть перевернуть мир, имея точкой опоры собственную голову. Поэтому голова, как правило, в шишках размерами от крупного до очень крупного.

Если у человека есть звезда – его звездой была комета с хвостом сканадальной славы. Неудачник без степеней, пару институтов вывел к свету, но самому под этим светом места не хватило, как водится; а пару ликвидировал, что положения его также не упрочило. Нам его подкинули из Приморья; генеральную тему приютившего самоподрывника инститта он вывернул таким боком, что министерство закрыло институт прежде, чем Академия наук раскрыла рты.

Решили, хихикнула Динка-секретарша, что нам он не навредит…

Забрезжило: свежак закроет тему и мы заживем по-прежнему…

Свежак был подтянут, собран и стремителен. Молча оглядел нас пустыми глазами, вернулся уже с графином и тряпкой: чисто протер пустой стол, стул, телефон. Ветер развевался за ним. Ветер пах утюгом, одеколоном "Эллада" и органическим отсутствием сомнений в безграничности его возможностей. Затем он тронул русый пробор, подтянул тонко вывязанный галстук и погрузился в чтение машинного журнала. Звали свежака старинным и кратким именем Карп.

– Пр-риказываю сделать открытие, – передразнил Лева в курилке.

– Матрос-гастролер, – скрипнул Олаф. – Я уже стар для суеты…

То был последний перекур. На столах нас встретили стандартные стеклянные пепельницы. Угрозы коменданта Карпа явно не интересовали.

– Курить здесь. – Он отпустил нам взглядом порцию холодного омерзения, опорожняя вербно-окурочный кувшин в корзину.

– Ты взглядом сваи никогда не забивал? – восхитился Митька.

– "Вы", – бесстрастно сказал Карп. – Приступить к работе.

И тоном дежурного по кораблю бурбона-старшины предложил "разгрести свинюшник" и представить личные отчеты за полтора года.

Мы написали отчеты. И он их прочел. И сообщил свое мнение.

– Шайка идиотов, – охарактеризовал он нас всех кратко.

– XII -

– Сократ, если Платон не наврал от почтения, имел неосторожность выразиться: "Я решил посвятить оставшуюся жизнь выяснению одного вопроса: почему люди, зная, как должно поступать хорошо, поступают все же плохо…"

Карп сунул руки в карманы безукоризненных брюк и качнулся с носков на пятки. Подзаправившись информацией, наш чрезвычайный руководитель с лету заехал под колючую проволоку преград и опрокинул проблему с ног на уши:

– Почему люди, зная, что и как нужно им для счастья, сплошь и рядом поступают так, чтоб быть несчастливыми? Решение здесь. И?

Вам виднее, товарищ начальник, выразили наши взгляды…

– Представление о счастье у каждого свое, – жал Карп, – ладно. Но отчего порой отказываются от своего именно счастья; и добро бы жертвуя во имя высших целей – нет же! неизвестно с чего! наущение лукавого? как с высоты вниз шагнуть манит, что ли?

Охмуренный стальным командиром Митька запел согласие, приводя рассказ Грина, где новобрачный скрывается со своей счастливой свадьбы, следуя неясному импульсу, и т.д. А Карп прицельно извлек из книжного завала в углу черный том и прочеканил:

– "Томас Хадсон лежал в темноте и думал, отчего это все счастливые люди так непереносимо скучны, а люди по-настоящему хорошие и интересные умудряются вконец испортить жизнь не только себе, но и всем близком".

И мы как под горку покатились считать и пересчитывать. Искаженные судьбы и разбитые мечты вырастали в курган, и прах надежд веял над ним погребвльным туманом. Мы прикасались к щемящей остроте странных воспоминаний о том, чего не было, и манящий зов неизвестного терзал наш слух и отравлял сердце.

Барахтаясь в философско-психологическом мраке субъективизма и релятивизма, мы изнемогали: в чем проклятое преимущество несчастья перед счастьем, если в здравом рассудке и трезвой памяти люди меняют одно на другое?..

Ахинея!! – старательно ведя себя за шиворот по пути несчастий, люди не переставали тосковать о счастье! не успевало же оно подкатиться раздраженно отпинывали и, тотчас заскорбев об утраченном, двигались дальше!

– О, тупой род хомо кретинос! – рвал Лева взмокшую бороду.

А Митька, кое-как собрав в портрет искаженное непосильным умственным усилием лицо, выпаливал:

– В законодательном порядке! паршивцы! приказ! Мы тут мучайся, а они ном воротят, выпендриваются! а потом жалуются еще!

– Да-да-да, – подтвердил Карп при общем весельи. – "Команде водку пить – и веселиться!" Дура лэд, сэд лэкс: будь счастлив.

Он щелкнул пальцами, Митька виновато поежился, выхватил из кармана бумажку и торжествующе зачел:

"Так что же заставляет нас вновь и вновь возвращаться сердцем в те часы на грани смерти, когда раскаленный воздух пустыни иссушал наши глотки и песок жег ноги, а мечтой грезился след каравана, означавший воду и жизнь?.."

– XIII -

– Мерзавцы, Люсенька, – как, впрочем, и стервы, – самый полезный в любви народ. Вы рассыпаете пудру… Судите: они потому и пользуются большим успехом, чем добропорядочные граждане, что являются объектами направленных на них максимальных ощущений. Они "душевно недоставаемы" души-то там может и вовсе не быть, достаточна малая ее имитация. Но поведением то и декло играет доступность: мол, вот-вот – и я всей душой, не говоря о теле, буду принадлежать только тебе. Обладать таким человеком – как длостичь горизонта. Потребители! – они потребляют другого, и этот другой развивает предельную мощность душевных усилий, чтоб наконец удовлетворить любимого, счастливо успокоиться в долгожданном равновесии с ним. Они натягивают все душевные силы любимого до предела, недостижимого с иным партнером, добрым и честным.

Кроме того, они попирают мораль, что неосознанно воспринимается как признак силы: он противопоставляет себя обычаям общества!

Они – как бы зеркальный вариант: зеркало отразит вам именно то, что вы сами изобразите, но за холодной поверхностью нет ничего… Продувая мундштук папиросы, держите ее за другой конец, табак вылетит… Но именно в этом зеркале душа познает себя и делается такой, какой ей суждено, какой требуется некоей вашей глубинной, внутренней сущностью, чтоб силы жизни явилим себя, а не продремали втуне…

Конечно, если человек теряет голову – то не все ли равно, сколько там было мозгов… Опыт полезен вот чем: да, интеллект составляется к пятнадцати годам – но ведь способность решать задачи – это прежде всего способность правильно их ставить. Нет?

– XIV -

"Жизнь может рассматриваться как сумма ощущений (ибо ощущение первично). Они могут вызываться раздражителями первого и второго порядков: внешнее, физическое действие, и внутреннее – через мышление, воспоминание, чтение и т.п.

Самореализация– культивированный аспект жизни, т.е. активности, действий, мыслей, событий; в известном плане – максимальное стремление ощущать. Стремление к полноте жизни.

Счастье– категория состояния. возникает при адекватном соответствии всех внешних условий, обстоятельств, факторов нашим истиннымдушевным запросам, потребностям.

Полнотажизниможет быть уподоблена графику в прямоугольной системе координат, где горизонтальная ось (однонаправленная от нуля и конечная) – время, а вертикальная (продолжающаяся неопределенно-длительно) – напряжение человеческой энергии, или ощущения, или эмоции (вверх от нуля положительные, вниз отрицательные). Чем больше длина ломаной линии, состоящей из точек напряжения во все моменты жизни, тем более реализованы возможности центральной нервной системы, тем более полна жизнь. Максимальные размахи в обе стороны от оси времени соответствуют максимальной полноте жизни.

Стремлениек страданиюобъясняется потребностью в самореализации, необходимостью сильных ощущений.Статичность ситуации даже в преспективе – неизбежно снижает уровень ощущений. Когда душа не может иметь сильных ощущений в верхней половине "+", она ищет их в нижней половине "-". Сильная душа неизбежно стремится к такой ситуации, где получит максимальные ощущения, и выходит из нее или вследствие ослабления ощущения, или уже под диктат инстинкта самосохранения, дабы сохранить себя для дальнейших ощущения, с тем, чтобы сумма их в результате была максимальной в течении жизни.

Счастьеи страданиеразличны по знаку, но идентичны по абсолютной величине. Упомянутый график не плоскостной: ось ощущений искривлена по окружности перпендикулярно оси времени, и в неопределнном удалении половины "+" и "-" соединяются в единое целое. То есть имеется как бы цилиндр, где предельные отметки счастья и страдания лежат в близкой, взаимопроникающей и даже одной области.

Человекподобен турбине, как бы пропускающей через себя некую рассеянную в пространстве энергию. Мощная турбина захиреет на малых оборотах, слабая – искрошится на больших. Сильная душа жадна до жизни ей нужен весь цилиндр целиком. Для нее нет смысла в сильном страдании, нежели в слабом счастье…"

Дальше шли расчеты.

– Тавтология, – ощетинился Лева. – Счастье – это счастье, а страдание – это тоже счастье… Эх, термины.

– Кого возлюбят боги, тогму они даруют много счастья и много страдания, – пробурчал Олаф и кивнул.

– "Для счастья нужно столько же счастья, сколько несчастья", провещал Митька Ельников, оракул наш самоходный, став в позу.

Рукопись Карп переправил из больницы. С разбирательства пред начальством он вернулся темен лицом, выпил графин воды, выкурил пачку "Беломора"; а на вид такой здоровый мужик.

– XV -

Монтажников нам не дали. И отсрочек не дали. А в случае срыва пообещали распустить.

Чуть пораньше бы – распустились с радостью. Но сейчас… Словно ветер удачи защекотал наши ноздри – неверный, дальний…

Грянули черные будни. Самосильно, под дирижирование Карпа, мы сооружали установку с голографической камерой, действующую модель его "цилиндра счастья".

В чаду паяльников, прожигая штаны и заляпываясь трансформаторным маслом, мы спотыкались среди хлама. Лева хвастал спертыми у юных техников ферритовыми пластинами. Люся прибыла с махновского налета на радиозавод раздутая, как суслик. Мы шаталисьт по корпусу, подметали что плохо лежит; канючили намотку и транзисторы, эпоксидку и лампы. Сблизились с жуками из приемки старых телевизоров. Люсин серебряный браслет пошел на припой. Карп экспроприировал у Олафа "до победы" золотые запонки, и знакомый ювелир протянул из них роскошную проволоку. Дома, обнаружив пропажу, подняли хай: дочь в панике выпытывала по телефону, не пьет ли Олаф и не завел ли молоденькую любовницу; а если нет, то почему он так хорошо выглядит и так поздно приходит. В ответ рассерженный Олаф вообще остался ночевать на работе.

Оргстекло, явно казенное, я купил у столяра Казанского собора.

Всех превзошел, конечно же, Митька Ельников: он устроился по совместительству в ночную охрану, и прознай начальство о его партизанских рейдах по лабораториях экспериментаторов и внутреннему складу – не миновать Митьке счастья труда подале-посеверней.

– XVI -

Настал день.

Конструкция громоздилась, зияя незакрашенными швами, пестрея изолентой: рабочая модель… Зайчики текли по стеклу голографической камеры. Наш облезлый друг "МГ-34" в присоединении к ней выглфдел насекомым, высосанным раскидистым паразитом.

Мы курили на столах, сдвинутых в один угол: все, что ли? или еще какие гадости предстоят?

– Поехали, – сказал Карп.

Вот так мы поехали.

Митька мекнул, высморкался, махнул рукой, нога об ногу снял кросоовки и полез через трансформаторы и емкости в рабочее кресло, стыдясь драного носка. Мы с Левой обсаживали его ветвистой порослью датчиков и подводили экраны. Олаф с Люсей на четвереньках ползали по расстеленной схеме, проверяя наши манипуляции.

– От винта. – Карп возложил руки на клавиши. В чреве монстра загудело; замигали панели. Передо мной стояла Люся и бессмысленно обламывала ногти.

– Сейчас дым пойдет, – бодро просипел Митька.

Карп, поджав губу, крутил верньеры.

Камера светилассь. Зеленоватый прозрачный цилиндр, расчерченный координатной сеткой, проявился в ней.

Ждали – гласа господня из терновой кущины.

Ломаная малиновая линия легла на цилиндре густо, как гребенка. Митька выдохнул и глупейше распялил рот. Работающая приставкой "МГ-34" пискнула, на ее табло вермишелью прокрутились цифры и остановились: 0.927.

– Так, – сказал Карп. Этот человек не умел удивляться.

За него удимвились мы. Прокол, начальничек. Чтоб лоботряс Митька оказался, выходит, счастлив на девяносто три процента!..

– Надо же… А по виду не скажешь…

– Следующий? – бесстрастно произнес Карп.

Люся отвердела лицом и вступила на подножку. Мы подступили с датчиками. Возникла заминка. Она взглянула вопросительно – и рассмеялась, = прежним ведьмовским смехом, пробирающим до истомы.

0.96 условного оптимума было у Люси.

И она заревела – детски икая и хлюпая носом. Не умею передать, но какой-то это был светлый плач. И, доплакав, стало прямо юной.

– Следующий.

Олаф: 0.942

Лева: 0.930

– Почему же у меня меньше? – убежденно спросил он. – Не. Не-не.

– Потому, – назидательно курлыкнул Олаф. – Когда дочек своих выдашь замуж, тогда узнаешь, почему.

А я сказал то, что подумал:

– Халтура.

В ответ Карп поволок меня жесткой лапой за плечо: мы извлекли с улицы преуспевающего джентльмена, по ходу объясняя на пальцах.

0.311 – равнодушно высветило табло.

Переглянувшись – мы высыпали на облаву за следующими жертвами.

Диапазон был охвачен: от 0.979 у закрученной матери четырех детей до 0.028 у чада высокопоставленного отца, кой полагал себя счастливым, как сыр в масле, и высокомерно пожал плечами…

Мне выдало 0.929. Хм. И ничего такого я не испытывал.

Карп вытер белейшим платком лицо и руки и сел последним.

Ломаная, нервная линия легла густо, как нить на катушку. Предостерегающе запищало, замигало, дрогнуло. "1.000".

– Э-э, ты ее по себе сварганил, – разочарованно протянул Лева.

– Ну, вот и все, – опустошенно сказал Карп, не отвечая.

Вылез. Прошелся. Глянул в окно. Сел. Закинул на стол ноги в сияющих туфлях. Выудил последнюю "Беломорину" и смял пачку.

– А теперь остается только вводить поправки при наложении программы, – пусти колечко. – Индивидуальное определение режима и загрузки нервной системы мы получили. Нагрузки надо давать на незагруженные участки, напрягая их до оптимума. Качество нагрузок варьируемо, они сравнительно заменяемы; всех мелочей не учтешь, да и ни к чему… Ведь личность изменяется, в процессе деятельности приспосабливая себя к тому, что имеет. Нет? Ромео можно было подставить вместо Джульетты другую… Нет?.. Эх…

– А как же… мы? – не выдержал я, кивнув на табло.

– Не жирно ли нам? – поддержал Лева Маркин.

– "Мы", – усмехнулся Карп. – Мы работаем. Плохо живем, что ли?

Он грустнел. Тускнел. Отчетливей проступало, как он уже немолод, за сорок, наверное, и хоть и здоровый на вид мужик, а выглядит погано: тени у глаз… одутловатость…

– Ах, ребятки-ребятки, – он раздавил окурок и встал. – От каждого по способностям, каждому по потребностям, – великий принцип. Вот на него мы и работаем. Как можем.

– XVII -

– Шо вы хотите, – сказал завкардиологией добрым украинским голосом. – Нельзя ему было так работать; знал он это. Полгода не прошло, как от нас вышел. Гипертония, волнения, никакого режима. Взморье бы, сосновый воздух, физические нагрузки, нормальный образ жизни. Эмоций поменьше. Болезни лекарствами не лечатся, дорогие мои… жить надо правильно…

Вошла сестра с серпантином кардиограмм, и мы поднялись.

– Живи так, как учишь других, и будешь счастлив, – прошептал у дверей Митька стеклянному шкафчику с медицинской дребеденью, и я оглянулся на усталого доктора, вряд ли живущего так, как полезно для здоровья…

А первый инфаркт у Карпа случился в тридцать один год; тогда ему зарубили кандидатскую, зато позже на ней вырос грибной куст докторских в том институте, который он поставил на ноги.

Потом был морг. Потом кладбище. Потом мы вернулись в лабораторию.

– XVIII -

К нам возвратился Павлик-шеф – уже защитивший докторскую и ждавший утверждения в ВАКе. Он посвежел, помолодел, поправился и снова говорил, что ему двадцать девять лет и он самый молодой доктор наук в институте.

Мы спокойно раскручивали методику и оформляли диссертации; все постепенно вставало на свои места – будто ничего и не было… Пошли пресии. Пошел шум. Павлику-шефу утвердили докторскую, он выступал на симпозиумах и привозил сувениры со знаменитых перекрестков мира.

Над столом у него висит фотокопия графика Карпа: малиновая ломаная кривая, густо, как нитка катушку, оплетающая зеленоватый сетчатый цилиндр.

– XIX -

– Слушай, – спросил Митька, – ну, пойдет наша программа… а потом?

Митька после сдачи программы тоже стал кандидатом, сразу, Павлик-шеф позаботился, все устроил, из ученого совета сами провернули насчет диплома; даже перепечатывала оформленные бумажки машинистка из нашего машбюро. Митька принялся буйно лысеть и до безобразия уподобился доценту из дурной кинокомедии.

Мы сидели у меня на кухне, и белые ночи буйствовали за открытым окном над ленинградскими крышами, и словно не было всех этих лет…

– Слушай, – повторил Митька, – что дальше будет?..

– Лауреатами станем, – мрачно сказал я. – Золотыми памятниками почтят. Чего тебе еще?..

– Нет, – сказал Митька, кладя в стакан восьмую ложку сахара, паршивец. – Ну, начнут все жить в полнуюсилу.Все! А что из этого выйдет? В мире, на Земле? А? Ты думал?

– Многие думали, – успокоил я. – В общем, должно выйти то, что все будет хорошо, как давно бы уже полагалось. Да, а что?

– А я думаю, – сказал Митька, – что выйдет то же самое, что и так вышло бы, только быстрее.

Снизу забарабанили по трубе. Глаза у меня слипались.

– Это уже следующая история, – примирительно сказал я.

А он сказал:

– История-то у нас, браток, одна на всех… Прав был Карп.

Но тогда я его не понял.

Разбиватель сердец

1

– А я говорю – полюбит она тебя как милая, никуда не денется.

– Не верю я в это… Нет во мне чего-то того, что нравится женщинам.

– Характера в тебе нет.

– А, знаешь… Посмотришь на себя в зеркало, плюнешь, – кому такой нужен…

– Ладно. Буду тобой руководить.От тебя ничего не потребуется только беспрекословно и точно выполнять мои указания. И ни шагу в сторону – хоть сдохни! Понял?

Летний пейзаж летел за окном вагона. Два холостяка ехали в отпуск на юг.

2

Пожелтевшая страница из общей тетради в клеточку – юношеского дневника. Неустоявшийся, старательно-твердый почерк:

"Как добиться любимойженщины

1. Всегда держать себя в руках, иначе крышка. Думать, что делаешь.

2. Быть не таким, как все. Выделяться, поражать воображение, иметь какое-то особое качество.

3. Изучить все ее сильные и слабые стороны – чтоб уметь на них играть.

4. Научиться видеть себя и ее – ее глазами.

5. Уметь льстить, уметь вызывать жалость.

6. Пока она не стала полностью твоей, ни в коем случае не давать ей почувствовать всей силы своей любви: она должна быть постоянно не уверена, что ты не уйдешь в любой момент.

7. Поставить себя существом высшего порядка.

8. Берегись чувства принуждения, зависимости, обязанности по отношению к себе: человеку свойственно стремиться к свободе – в данном случае это свобода выбора, свобода распоряжаться собой. А потому она может стремиться избавиться от тебя – даже если ты "лучший из всех" и очень нравишься ей.

9. Умей создать ситуацию и обстановку.

10. Умей ждать случай – и пользоваться им.

11. Никогда ничего не проси: должна захотеть сама.

12. Делай меньше подарков: не обязывать ее ничем.

13. Никогда не отказывайся ни от чего, что она хочет сделать для тебя. Любят тех, для кого что-то делают, а не наоборот. Она должна реализовать в себе свои собственные хорошие стороны – и привязаться к тебе поэтому.

14. Помни: основной рычаг – самолюбие, основное средство – боль, основной прием – контрасты в обращении.

15. Умей сказать "нет" и уйти. Этим никогда ничего сразу не кончается. Откажись от малого сейчас, чтоб получить все позднее.

16. Старайся не придумывать и не лгать – но никогда не открывай лжи: это может иметь самые скорбные последствия.

17. Добейся всего – но не смей травмировать ее душу. Не избегай любых средств. Не принимай во внимание сопротивление.

18. Обрети культуру секса – как хочешь. Иначе окажется мерзость вместо обещанного блаженства.

19. Давай поводы для ревности – но чтоб они не подтвердились.

20. Умей показать ей свое презрение.

21. Не торопи события.

22. Разумеется, выжми все из внешности, одежды, речи.

23. Перечитывай постоянно:

Стендаль, "Красное и черное", "О любви".

Лермонтов, "Герой нашего времени".

Пруст, "Любовь Свана".

Гамсун, "Пан"…

– А где ты взял в те времена Пруста?

– Рыковские переводы тридцать четвертого года.

– Однако… Смешно, но не лишено… Это все откуда? Или ты сам придумал?

– Обижаешь, шеф. Что ж я, тупой, по-твоему?

– И давно? Сколько тебе лет тогда было?

– Двадцать, милый друг. Двадцать…

– Однако… А где же юношеский романтизм, чистый идеализм, возвышенное благородство?..

– Волной смыло.

– Какой волной?

– Волной слез в отчаянных трагедиях юности. Бери кошелек, пошли обедать.

3

Стучат колеса, проходит официантка, звякают фужеры на столике.

– Почему все-таки любовь так редко бывает взаимна?..

– Огласите, пожалуйста, весь список. Я вам отвечу на все вопросы сразу, мой любознательный друг.

– И самое дикое: почему так часто любят полнейших ничтожеств, предпочитая их людям замечательным, красивым, достойным и любящим вдобавок? Почему жена красавца-графа сбегает с директором собачьего цирка?..

– И очень просто… Давай возьмем еще по бифштексу? Да-да, и бутылочку во-он того нам, пожалуйста! Так о чем ты? Ага.

Потому что глупые люди вроде тебя вечно допускают в своих умственных поисках роковую ошибку: обладание чем-то путают с наслаждением от этого обладания. А любовь, милый, – это чуйство, как-никак, – оно живет внутри человека, оно субъективно.

Есть у меня один приятель: красивый, здоровый, зарабатывающий, непьющий, над женой трясется, по дому все делает сам – а она выкобенивается, черт-те когда является домой и вечно еще закатывает ему сцены. А сама! – ни рожи, ни души: отощалый гренадер после самовольной ортлучки. И все знакомые ломают голову: ну чего он с ней живет и мучится, с крокодилом, на него масса красивых баб заглядывается?

Отвечаю: значит, он имеет с ней такие условия жизни, которые требуются его душе. Он-то думает, что в неге и покое был бы счастлив. Глупости! Он бы с массой других обрел куда больше неги и покоя. Значит, на самом-то деле он этого не хочет в глубине души, в самой-самой глубине, куда даже сам не заглянешь. Человек страстей жаждет, а не благополучия, другая ему все дома сделает и приласкает – а эта его до того доводит, что он тарелку в телевизор швыряет! За то и любит: страсть она ему внушает.

– Ха-ха-ха! Кхх… пкхе… Ох, подавишься с тобой.

– Не переживай, от этого все давятся. Так вот: когда один из двоих сильно любит, другому уже неинтересно: ему нечего хотеть, что пожелай тут же и получит. А где же страсти, препятствия, метания души? Зато у первого страстей – сколько влезет: как не переживай, все равно не получаешь того, что хочешь, и от этого хочешь еще сильнее, потому что цель в принципе-то достижима и кажется возможной. И вдобавок любит он тут не реального человека с массой неприятных черт, а выдуманного такого, какого ему в душе и надо.

– Короче, пожени спокойно Ромео и Джульетту – и никаких страстей не будет?

– Примитивно, но в общем верно.

– Ты что, хочешь сказать – "Нет в жизни счастья"?

– Есть… Довольно редко, как известно. А чтоб надолго – и того реже. Человек от добра добра ищет, и ему то и дело худо кажется добром. Уметь удерживать счастье – хитрое дело.

Здесть есть вот какие "крючья" для удержания.

Психологи ставили опыт на щенках. С первой группой обращались ласково, со второй – грубо, с третьей – то ласково, то грубо. Спрашивается: какая группа сильнее всего привязалась к исследователям? Ответ: третья. Чувства которой швыряло из воды да в полымя. Одно по контрасту с другим куда как сильно воспринималось.

Вывод: если ты не сумеешь заставить женщину плакать – будешь плакать сам. Не бойся делать больно – так надо. Почему женщина в общем любят сильнее, чем мужчина? Потому что любовь для нее начинается болью, когда она становится женщиной, и кончается болью, когда она рожает ребенка. На два эти пика и натянут канат ее счастья, которое граничит с болью. Это – природа, а против природы не попрешь. Официант, это чай или кофе? Вы в нем что, половую тряпку полоскали?

4

О, юг!.. О, Черное море!.. Достаточно сказать это, чтоб остальное возникло перед взором само – полный курортный набор: солнце, тепло, лазурный прибой, пальмы, загорелые тела, отчаянно смелые купальники, и звездные вечера в стрекоте цикад, и гуляние по набережным, и музыка танцплощадок… все это так известно, что говорить решительно излишне, сплошные штампы и общие места – но все равно приятно отдохнуть на море.

И прохаживаются пары, и отношения их как правило несложны и весьма сходны, и не льются слезы при расставании навсегда, хотя всяко бывает, всяко бывает, верно?..

Пролетел месяц, пролетел. Пожалуйте возвращаться в обычную колею, к дому и работе. Да и надоел уже этот юг, скучно тут.

А подробности – подробности у каждого свои. Не в них дело.

5

И вот первый из двух наших приятелей. Бедный заморыш стал буквально выше ростом, загар благообразит его, и вообще появилась в нем не то чтобы уверенность, но некое раздражающее нахальство и самомнение. И провожает его на вокзале роскошная женщина, и смотрит на него влажными собачьими глазами, и удивляются тихо окружающие дисгармоничности этих отношений: неказист повелитель, в чем тут дело?

А дело просто… Он полагал, что ему с ней все равно не светит, такая красавица, и чувствам воли не давал – не надеялся. И показывал пренебрежение. И был спокоен – не терял головы. И молол языком умно и даже интересно. И красивой женщине, конечно, захотелось капельку пококетничать и мимолетно проверить свою власть над сильным полом. И никакой власти не оказалось. И в ее самолюбии появилась щербинка, и за эту щербинку зацепилась нить чувств и стала разматываться. да-да, пушкинское "чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей".

Он привлек ее внимание: он вел себя необычно. Он внушил некоторое уважение: ему было плевать на ее чары. Он уязвил: явно не стоил ее – и однако пренебрегал ею. Красивую женщину заело.

Он заранее замкнул свою душу, боясь поражения и не желая боли. И эта душа, к которой ей было не прикоснуться, сделалась для нее загадочной. Стала манить. И она сама придумала, какая это душа. И придумала, понятно, так, как ей хотелось бы!

Он расчетливо дразнил ее, как бы тАяв жаре ее чувства – и тут же обдавая холодом. Она начала страдать. Красивые и сильные мужчины, веселые развлечения – перестали интересовать ее. Она ощутила боль – еще не понимая, что это боль вошедшего в нее крючка, о который она сама рвется.

Она гордо переносила эту боль – но он тут же делался ласков и покорен, она торжествовала было победу, покой, удовлетворение и была краткое время благодарна ему за избавление от этой боли, – но он тут же дергал крючок вновь, осаживал ее, уязвлял, унижал пренебрежением, – и все повторялось сначала, только все сильнее и сильнее с каждым разом.

Ее губило то, что она недооценила противника в этой любовной борьбе. Его спасало то, что он с самого начала был готов к проигрышу в любой момент, и чувства его оставались в покое. Она пыталась бороться, привязываясь к нему все более; и не могла подозревать, что ночь, утро и те редкие дни, когда он намеренно не виделся с нею, он посвящал разбору событий и выработке планов на ближайшее будущее – с холодной головой, упиваясь только своим успехом, – и под руководством "опытного тренера" своего приятеля, потертого жизнью ловеласа, которого, казалось, вся эта история страшно забавляет.

Какая жалкая пародия на Печорина и иже с ним!

День за днем он методично сокрушал и гнул ее волю. Она начал аплакать. Его рука поднималась на нее. Ему понравилось ее мучить – он уважал себя за власть над ней.

Он стал для нее единственным мужчиной в мире. Ведь ничего подобного она в жизни не испытывала, и только читала о таких терзаниях – и таком счастье, которым было временное избавление от этих терзаний.

Она оставалась для него лишь удовлетворением тщеславия и чувственности. Как только он замечал в себе росток любви к ней – он торопливо и старательно затаптывал его: он полагал, что она охладеет к нему в тот самый миг, когда уверится и успокоится в его любви.

Она стояла у вагона – предельно несчастная сейчас, предельно счастливая в те минуты и часы, когда "все было хорошо": она любила его.

Поезд тронулся. Он лег на верхнюю полку в купе и стал смотреть в потолок.

Он спрашивал себя, любит ли ее, и оказывалось, что он этого не знает; пожалуй, нет. Он спрашивал себя, счастлив ли, и на этот вопрос тоже не мог ответить; но, во всяком случае, лучше ему никогда не было и, надо полагать, не будет.

Он остановился на той мысли, что если она приедет к нему (как и будет, видимо), он продолжит "дрессировку" и, пожалуй, женится на ней. И вот тогда можно будет позволить себе временами действительно расслабляться и любить ее. "Но вожжи не отпускать!" – заключил он свои размышления, закрыл глаза и стал дремать.

Засыпая, он успел в который раз подумать, какой молодец его умный и опытный друг и какой молодец он сам.

Его друг, его наставник и покровитель, теоретик и донжуан, лежал на нижней полке и задыхался от презрения и ненависти к нему.

6

"Она даже не пришла проводить мен…

Я должен был нарваться. Я сам устроил себе это истязание. Не с тобой же мне равняться, ничтожный сопляк, поганая козявка, самодовольный червяк. У, засопел, паразит.

Бедная девочка, дура. Зачем я все это устроил? Впрочем, она счастлива.

Моя была лучше. Надо покантоваться столько, сколько я, чтоб понять, что такое настоящая женщина.

Я проиграл.

Когда я проиграл ее? Наверное, в тот самый миг, когда раскрылся.

А когда полюбил? Тогда же, наверное.

Она сидела в полумраке, такая милая, доверчивая, беззащитная. И мне не было ни интересно, ни хорошо. Я знал наизусть, что будет дальше, и знал свою власть, и читал все варианты, как в шахматах. И знал, что все будет так, как я захочу, и знал, что будет через полчаса, и утром, и через неделю… и всего этого мне было мало. Ну, одной больше… толку-то.

Она была в моих руках, и я знал, как она будет любить меня, какой станет верной и привязчивой, как будет тихо сносить мою небрежность, будет счастливой и тихо смирившейся… Ну а я-то сам, что я получу – еще одну замену тому, чего у меня нет, еще одну нелюбимую женщину?..

И я захотел быть счастлив – наперекор всему, всем победам и потерям, всей судьбе, наперекор паутине, наросшей на сердце, и неверю в счастье для себя когда-либо: я захотел любить. Потому что ничего не стоило добиться ее любви – но я уже не верил в возможность полюбить самому.

Неужели я это еще могу? Да ведь могу. Вот что во мне тогда поднялось.

И это ощущение – что у меня может быть не женщина, а любимая женщина – понесло меня, как полет в детском сне, как волна в стену, и я уже знал, что сейчас со звоном вмажусь в эту стену, – буду любить, и буду счастлив, и буду живой – а не разочарованный герой юнцов и дам.

И я открыл рот, чтобы сказать ей все – хотя это было еще неправдой, было только предчувствие, сознание возможности всего, – а когда все слова были сказаны, они оказались уже правдой. Почти правдой…

И все те первые дни я раскалывал свою душу, как орех об камни, чтоб освободить то, что в ней было замуровано и забыто. Я выражался, как щенок, и чувствовал себя щенком. Я в изумлении спрашивал себя – неужели я и впрямь это чувствую? И отвечал: вот да – ведь правда.

Как я был счастлив, что люблю. Как радовался ей. Как поражался, что это возможно для меня: любить и быть любимым, не скрывать своих чувств и получать то же в ответ.

Все у нас было в унисон. Единственный раз в моей жизни. Мы сходили с ума друг по другу – и не скрывали этого, и были счастливы.

Я открывал в ней недостатки – и умилялся им: на черта мне победительница конкурса красоты – а вот эта самая обычная, но моя,и я с ней счастлив, и никакой другой не надо.

"Ты казался волком, – сказала она, – а оказался ручным псом, который несет в зубах свой ошейник и виляет хвостом". И я радовался, что сумел стать ее ручным псом, безмозглый идиот.

Это такое счастье – быть ручным псом в тех руках, которые любишь и которым веришь.

А потом – потом все пошло как обычно…

Я сорвался с цепи и вываливал на нее все свои чувства – без меры. Ей нечего было желать – я опрометью выполнял и вилял хвостом. Она стала властна надо мной – я сам так захотел: мне ее власть была сладка, а ей переставала быть интересна.

Для меня происшедшее было невероятным – для нее нет. Я не мог опомниться – она опомнилась первой. Я не хотел опомниться – а она побаивалась меня, побаивалась оказаться от меня в зависимости.

Она стала утверждать свою власть надо мной – и я рьяно помогал ей в этом, ничего не видя и не понимая: я был пьян в дым невероятной взаимностью нашего чувства.

И оказалось, что для меня нет ничего, кроме нее, зато для нее есть весьма много вещей на свете, кроме меня, который все равно никуда не денется.

Вот тут я и задергался. До меня все еще не доходило, что все уже не так, как в первые дни.

"Ты делаешь ошибку за ошибкой", – заметила она. Бог мой, какие ошибки, я не желал обдумывать ничего, я летел, как через речные пороги, и радовался, что способен на это…

"А вот конец, хоть не трагичный, но досадный: какой-то грек нашел Кассандрову обитель, и начал…" М-да.

Милая, хорошая, дурочка, что ж ты наделала.

Неужели же невозможно, чтобы – оба, сильно, друг друга, без борьбы, без тактики, без уловок – открыто, счастливо?.."

– Чтой-то ты кислый какой-то, – приветливо сказал меньшой друг, свешивая выспавшееся лицо с верхней полки.

– А ведь засвечу я тебе сейчас по харе, – сдавленно сказал больший друг. – Вали-ка в другое купе от греха, поменяйся. – И выходит в тамбур.

Там он долго курит, мрачно гоня счастливые воспоминания, которые еще слишком свежи и причиняют слишком много боли. Потом уплывает в иллюзии, что еще случится чудо и все устроится хорошо.

7

– Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны…

– Слушай, ты старше меня на девять лет… когда-то я подражал тебе… скажи, что же: это неизбежно? не бывает, чтобы – вместе?

– Эк тебя прихватила. Что же – всерьез?

– Похоже… И на старуху бывает проруха.

– Я такой же глупый, как все прочие. Но думается мне, коли уж ты пришел за жисть толковать, что ты неправ… Неправ.

В чем?

В том, что когда король Лир отказывается от власти, он не вправе рассчитывать на королевскую жизнь. Благ без обязанностей не бывает. И в любви тоже.

Женщина не может главенствовать в любви. И не хочет. И не должна. И не будет. Ты это знаешь?

– Знаю. Но я не хочу главенства, я хочу, чтоб это было само, естественно, взаимно, друг другу, понимаешь?

– Не нужна корона – катись из дворца в бродяги. Властвовать – это тяжкий труд. К этому тоже нужно иметь вкус, силы, способности. Тебе тридцать лет – неужели таких простых вещей не знаешь?

– А тебе сорок – и счастлив ты с этим своим знанием?

– Настолько, насколько это вообще возможно. До тебя не доходит, что ли: женщина рожает детей и готовит еду – мужчина эту еду добывает и защищает семью. Дело мужчины – подчинять, дело женщины – подчиняться, и счастье каждого – в этом. А кто не умеет быть счастлив своим счастьем чужого не обретет. Ты хотел хотеть того, что она хочет. А должен ты был хотеть, чтоб она хотела того, что ты хочешь. Люби как душу, тряси как грушу, – и вся народная мудрость, бесконечно правая.

Да хоть ты застрелись из-за нее – но веди себя как мужчина, а не раб.

– Но ведь я же хотел – для нее все!..

– Значит, ей нужно было не это, а? Я тебя понимаю: подчиняться проще, чем подчинять.

– Мне плюнуть раз было ее подчинить. Но тогда бы для меня все исчезло. Не нужно стало бы.

Вот тут ты и не прав. Настрой у тебя неправильный. Чувствуешь неправильно. Не по-мужски.

– Ты циник.

– А ты лопух. В отношении к женщине всегда должно быть что-то от отношения к ребенку: иногда и запретить, и наказать, – но для ее же блага. Из любви к ребенку не делают же его повелителем в доме? Это современная эмансипация все поставила с ног на голову: и женщины мужественные, и мужчины женственные, полный кавардак и неумеренные претензии. Доставай из холодильника, что там еще есть.

…И наш герой через ночной город долго бредет пешком к себе домой, что-то шепча, сморкаясь, отирая слезы, и все пытается сообразить, как же это он умудрился превратиться из Дон-Жуана в Вертера, беспрекословно согласного на все ради счастья увидеть ее еще раз.

Наутро он чувствует в себе достаточно сил, чтобы написать ей гордое прощальное письмо, но через неделю решает, что может еще раз съездить в город, где она живет: в его власти не ездить, но такое счастье увидеть еще раз… это ничего не изменит, но хоть еще раз увидеть.

Шаман

Заблудиться в тайге – страшновато.

Не летом, когда тайга прокормит – а на исходе листопада, когда прихватывают ночные заморозки: жухнет бархатом палая листва,опушается инеем, и прозрачный воздух проткан морозными иголками.

До ближайшего жилья – километров двести, да знать бы, в какую сторону. А ружья у меня не было.

Мыл я в то лето золотишко с артелью старателей. Не слишком удачно.

И схватился с напарником. И не надо бы – "закон – тайга"… Вот в этой тайге я один и остался.

Поначалу дело было обычное.

Ручей, стылый и темный, растекся на два рукава. Идти следовало налево, где рукав огибал взгорок – под слоем листвы и мха явно каменистый.

Он сказал: направо.

За четыре месяца в тайге, командой в семь человек, на крутой работе – нервы сдают.

Мы сорвали глотки, выложив друг другу все, что о другом думали, но драки не было. Двое в тайге, нож у каждого, – если хочешь быть жив, не трогай другого.

Мы разошлись. Золота налево не было. С закоченевшими в мытье шлихов руками я вернулся к развилке. Он не пришел.

Зажигалка была полна бензина, я провел ночь у костра. А под утро зарядил дождь, заштриховал все серой сетью.

И тогда я сделал ошибку. Решил вернуться в лагерь. Сидел бы на месте – ребята раньше или позже пришли бы. У меня оставалось еще по банке тушенки и сгущенки, десяток сухарей и в коробочке от леденцов леска и крючки. И три пачки сигарет да две чаю. Держаться можно долго.

Но я пошел, и где-то свернул не там. И, на беду, попал то ли на трассу геодезического хода, то ли еще что – и потерял наши затески.

К вечеру я понял, что сбился с пути и не знаю, как выбираться: солнце пряталось глубоко за серой хмарью, и я пеерстал представлять, в какой стороне ручей, в каой лагерь; а компас остался у него.

С восходом я влез на сосну повыше и увидел только "зеленое море тайги".

Еще двое суток я палил костер на поляне, подбрасывая весь день в дымокур сырой мох и листву – авось заметят дым: до лагеря было по прямой километров тридцать.

А на четвертый день решил держать на запад – вниз от водораздела: раньше или позже набреду на ручей или речушку, пойду по течению, а когда вода позволит – слажу плот и спущусь наплаву. Пока не наткнусь на людей, – уж какое-то поселение обязательно будет.

В рассказе этом – ни капли выдумки, все правда, и чтоб вам такой правды ввек не испытать.

У меня были карандаш и разрезанная пополам тетрадка – для снятия кроков: и я стал вести календарь: на всякий случай.

На шестой день у меня оставалась пачка сигарет и чуток чаю.

На восьмой – поймал в силок из лески рябчика: разложил петлю на упавшем сухом стволе и насыпал брусники. Я изжарил его на прутике и подумал, что все в порядке: выберусь. Если б еще ружье да пару пачек патронов, то и вовсе нормально было бы.

Вообще мне было стыдно, что я заблудился, и злился я на себя здорово. Правда, я не таежник: вырос в степи, а тайга новичков не любит, – да кто их любит? Ну и шел бы себе за тем, кто знает тайгу.

Я продирался через завалы, обходил бочаги и рисовал себе сладкие картины, как встречу этого паразита в городе и тут уж изменю его внешность в соответствии со своим вкусом, отведу душу.

Чайник и топор остались у него; а я теперь собирал сухостой и ломал сучья, вместо того, чтоб швырнуть в огонь два ствола целиком и сдвигать всю ночь. Перед сном отгребал жар в сторону, прогретое костровище застилал нарезанным лапником, снимал ватник и укрывался им ("Спишь одетый – холодно, снял укрылся – тепло"). Утром вздувал тлевшие под пеплом головешки, снова сушил портянки и подсыревший от росы ватник, кипятил воду в жестянке из-под сгущенки, закрашивал ее парой чаинок, выкуривал одну сигарету и трогался.

Сыроежки я набирал в карманы, а бруснику в свою баночку, и съедал на привалах в середине дня и вечером. Несколько раз находил сморчки, но их приходилось варить часа два, крупные приходилось кипятить по частям, сколько в баночке поместится; однажды я варил их всю ночь, потом проспал полдня и подумал, что время дороже.

Хуже всего, что с голоду я сильно мерз.

На тринадцатый день я подумал, что хорошо вот в мороз – заснул себе и никаких проблем. После чего сел, закурил внеочередную сигарету из последних и устроил суд над собой: уколол руку ножом и на крови и стали поклялся, что выйду и выживу. Детский романтизм, вы скажете, но поставьте себя на мое место: явно пахнет ханой, надо же чем угодно поддерживать дух.

На семнадцатый день ночью выпал снег, и я понял, что дело-то хреново: рукавиц у меня не было. Я стал готовиться к зиме.

Отрезал по локоть рукава свитера, вынул из шапки иголку с ниткой и зашил их с одной стороны. К трусам вместо вынутой резинки приспособил тесемку от оторванного подола рубахи, а резинку пристроил на свободные концы шерстяных мешочков – получилось вроде рукавиц без пальцев. Обмылком и песком старательно выстирал в бочажке белье и портянки: пропотевшее и засаленное хуже греет. стирая, я устал, накатывала дурнота, слабо и часто трепыхалось сердце, холодный пот прошиб: я понял, что здорово ослабел.

Снег выпадал еще раза два – и стаивал. Везло мне. Если снег прочно ляжет раньше, чем я выйду к воде, то – крышка: реки встанут льдом, и недалеко я по этому льду уйду…

На двадцать второй день я полдня пер по болоту, если только экономную вялую походь можно назвать словом "пер". И подморозил ноги. Выйдя на сухое, сразу разложил костер и долго растирал их, но стали побаливать и опухать. Суставы ныли. Вставать утром было больно: затекали локти, колени, поясница, пальцы. Я кряхтел, подстанывал, кипятил пихтиовые иголки, проверял, все ли на месте, и трогался.

Утром первые полчаса идти было очень трудно. Хотелось лечь и послать все к чертям. Внутри противно дрожало, кружилась голова. Каждый шаг доставался через силу. Потом становилось легче, тело разогревалось, притуплялась боль, и я старался идти как можно ровнее, без ускорений и остановок, идти до вечера.

Ватник превратился в лохмотья; борода отросла и стала курчавиться. Через завалы я уже не лез, а обходил их, тщательно выбирая под ноги ровное место, чтоб не споткнуться и не тратить лишних сил.

Ручей я увидел на двадцать седьмой день – настоящий, большой ручей, который впадает где-то в реку, текущую к океану. Я б, наверно, заплакал от радости и городости, если б так не выложился. А тут просто стоял, держась за сосенку, и смотрел.

Я развел костер, сел и выкурил предпоследнюю сигарету, оставленную на "День воды". Последняя лежала на "День жилья".

Пальцы слушались плохо, почти не чувствовали, и крючок к леске не привязывался никак. Я затянул узел зубами. Наживкой примотал красную шерстинку свитера.

Я задремал, и чуть не свалился в воду, когда дернуло леску, намотанную на палец. Хариус был чуть больше авторучки. Меня затрясло, очень хотелось съесть его сырым. Но я почистил его и поджарил на огне, а из потрохов и головы сварил суп в банке и тоже съел.

Больше не клевало. Я отдохнул и подумал, что все в порядке. Что всегда был вынослив и живуч, что каждый день кипятил хвойный отвар и кровь из десен не идет, что река – она прокормит и выведет, а река где-то уже недалеко.

По топкому берегу ручья чавкало подо мхом, надо было заботиться и не отморозить ноги.

Назавтра ручей пеершел в какую-то бочажку, а бочажка растеклась в болотце.

Надо было б вернуться, попробовать наловить рыбы, сделать шалаш, передохнуть, – но зима подпирала. "Держи на запад!" – так приказывали старые парусные лоцим в проливе Дрейка. Что бы ни было – держи на запад.

Я держал на запад.

Со мной повторялась история, известная мне по книгам. Я вырезал палку и опирался на нее, потому что ноги неожиданно подламывались или не могли подняться, чтобы перешагнуть упавший ствол. Потом сделал другую палку, удобнее: метра два длиной, с сучком на уровне груди. Ее можно было зажимать под мышку, как костыль, а перелезая через завал, упирать в землю и, перехватывая повыше, слегка подтягивать тело вверх на руках.

По утрам легкие трещали от кашля, как вощанка, вязкая мокрота залепляла грудь. Ноги опухли уже сильно, и я надрезал на подъеме головки сапог, иначе они не натягивались. После того, как я провалился в обморок, долго и тщетно силясь натянуть правый сапог, я перестал разуваться: лучше идти в мокрой обуви, чем босиком.

Во рту был такой вкус, будто я изгрыз пузырек с одеколоном и закусил шерстью.

Ходьба превратилась в тупое механическое действие, выматывающее, но такое же естественное и необходимое, как дыхание. Я уже больше ни о чем не думал, не строил планов, не имел желаний. Жил, дышал и шел, стараясь не забыть только одно: нельзя потерять зажигалку, там еще есть бензин, это – огонь и жизнь. Я знал, что иду к реке, знал, кто я, где, и что со мной случилось, но уже ничего не воспринимал: иногда понимал, что упал и лежу уже довольно давно, иногда – что ничего не видно, следовательно, это ночь, и надо остановиться и лечь поспать, иногда – что красное на руке, вероятно, кровь, и, значит, то ощущение, которое было какое-то время назад – это сучок расцарапал лицо.

Черная река дымилась среди снежных лесистых берегов, и белые мухи кружились и сеялись над ней под ровным серым небом. Я помнил, что мне нужна река, но не мог вспомнить, зачем. Река выглядела бесполезной. Это было препятствие, и через него нельзя было перейти. Это какой-то конец пути… это хорошо, но чем? меня здесь никто не ждет. Я испугался паутинных обрывков мыслей и занялся костром и кипятком. Привычное занятие вернуло меня к действительности. Тонкие буравчики нарывов по всему телу мешали двигаться. Двигаться! По реке. Плыть.

Плот мне было не сладить. Сил не оставалось. Без топора? А как двигать бревна. Они тяжелые, это работа, калории, а калорий нет, не хватает даже на передвижение собственного тела. Я понимал краем сознания, что с соображением у меня что-то неладно, и пытался рассуждать как мог строго логически.

Строго логически я перебрал варианты и пошел берегом вниз по течению. Река – течение – люди – жизнь – цель; такую цепь мне удалось выстроить в своих рассуждениях.

Вечером я упал рядом с костерком и не смог встать. Надо было отдохнуть и набраться для этого сил. Набираясь сил, лучше всего лежать и дремать. Снег пушистый, это теплоизоляция, если он укроет сверху – это только лучше, теплее. Костер в это время не нужен, напрасная трата сил, он только снег растопит, и станет холоднее, а так он вроде гаснет – а становится теплей, идиот я, что раньше не понял такой простой вещи и тратил зря столько сил…

…Я понял, что замерзаю, что это – конец, и изо всех слабых сил сознания раздул черную искорку ужаса смерти… Спокойно спать в тепле, так хорошо, тихо, отдохнуть, без боли, это же так хорошо, самое лучшее…

Это было как вынырнуть с того света. Я орал, как в кошмаре, помогая себе проснуться и встать. Искал нож – уколоть руку, но ножа не было. Я встал на четвереньки, схватил снег зубами, проглотил…

Сова ухала в заснеженном лесу, и луна стояла над черной рекой. Я вздул угли костра и вскипятил воду. Последняя сигарета была очень крепкой, бодрила, возбуждала, от нее подташнивало, но и тошнота ощущалась, как полнота жизни. Я очень боялся заснуть. До света кипятил воду и пил.

Вылезло косматое солнце, зацвенькала в лесу птица, сучья трещали в бледном пламени, было тепло у огня, я забросил леску, поймал двух гольянчиков, опустил на пару секунд в кипяток, чтоб они прогрелись и тепла, энергии в организм поступало больше, поел и пошел.

Меня окликнули. На воде у берега качалась большая лодка, а в ней весь наш класс. Ждали меня одного, чтоб плытьна тот берег за цветами. Я сказал, что мне нужно переодеться, но они закричали, и я побежал к ним.

Я пришел в себя на берегу, лежа на снегу с разбитым о камень лицом: упал и потерял сознание.

Был поворот реки, и за ним должен был открыться дом, и из трубы дым. И я дошел до поворота, хотя ноги уже не помещались в сапогах, это понималось по боли, но снять сапоги было невозможно, а срезать нечем нож потерялся.

Но за поворотом опять была белая равнина и черная лента реки, я шел дальше, ковылял, тащился, падал и вставал, был еще поворот, и я пытался сообразить, это первый поворот или нет, потому что за вторым должен быть дом, и дым из трубы.

Зажигалки не было, я не мог разложить костер, а нет костра значит, день не кончен, значит, это все продолжается один день, значит надо идти.

Я чувствовал, что жизни мне отмерено до поворота, и подавлял в себе желание остановиться, чтоб жизнь продолжалась, а то поворот – и все… я уже соображал только то, что незачем тратить силы на удержание равновесия, я шел на четвереньках, и это было быстрее и легче.

Потом я уже вообще ничего не понимал, но, видимо, двигался.

И был звук. Второй. Хлопок. Резкий крепкий хлопок. Выстрел. Отчетливый выстрел охотничьего ружья. Громкий тугой удар из широкого гладкого ствола расшиб морозный воздух.

Я вскинулся и заорал. Вернее: дернулся и заскулил. Подтянул под себя руки и ноги и снова пошел на четвереньках.

Я шел в бреду, тайга и снег мешались с теплой ванной, жареным мясом и музыкой, теплое зимовье стояло на крымском берегу, в черной реке плавали загорелые девушки, а я шел на твердых ногах и все мог, потому что был жив.

Ватная вертикаль и серое небо.

Дым.

Настоящий.

Я захрипел и стал переставлять все четыре конечности в маршевом, как мне казалось, ритме. Я про себя кричал военные марши, походные песни и просто какой-то ритм, пожестче, потверже. Мотал головой и выдыхал в такт каждому движению, мычал и стонал.

Это была избушка.

Дыма над ней не было, а небо было зеленым и красным, потому что на самом деле наступило уже утро следующего дня.

Залаяла собака.

Собака была маленькая и черная. Лайка. На крыльце.

Поленница дров у стены под навесом, и перевернутая лодка на берегу, привязанная к дереву.

Собака лаяла.

На крыльцо вышел человек.

Он смотрел на меня.

Человек.

Я встал на ноги и спокойно сказал ему:

– Привет.

И не понял, что за хрип послышался рядом с моей головой, на снегу, со стороны.

Тут земля меня нокаутировала. и, ткнувшись лицом в снег, я успел подумать, что если это мираж, значит – все.

– Пей, пожалуйста…

Я был дома, на кровати, в странном сне. Добрая рука поддерживала под затылок. Я проглотил что-то жгучее, потом что-то теплое и сладкое, и полетел, поплыл в ласковую, теплую пустоту.

– Не говори. Потом. Окрепнешь, поправишься – тогда разговаривать будем. Кушай суп.

Из ложки лилось в рот, я глотал что-то, разливающееся внутри болезненным теплом, приятной тяжестью, – и снова летел в пустоту. Сладко было в последний миг сознания свободно разрешать себе лететь в нее, зная, что это можно и даже хорошо, что не надо ни о чем заботиться, мою жизнь кто-то держит в добрых и надежных руках.

– Восемь дней лежал. Про город разговаривал. Теперь все хорошо. Поправишься, в свой город поедешь.

Тикал будильник, бесконечность тиканья времени была прекрасна, восхитительна, хотелось плакать и смеяться. странная это была избушка. Книги теснились на самодельных полках, еловая лапа зеленела под портретом Че Гевары – вырезанной откуда-то репродукцией. А на двери был гиперреалистически выписан урбанистический пейзаж.

Я поправлялся. Возвращался в жизнь, как выныривал из теплой водной толщи. Черные корки отваливались с лица.

Хозяин нагрел воды и выкупал меня в корыте. Явыпил полкружки водки и уснул. Теплый сон растопил слезы моей ослабшей души.

Красткое солнце зажигало наледь окон; косые кресты рам ложились на скобленые половицы. Хозяин сбрасывал заиндевевшие поленья; булькал чай, скреблась в сенях лайка.

Он снимал рассверленный карабин и уходил на лыжах экономным шагом таежника. Легкая черная лайка бежала рядом по насту.

Я подметал жилье, мыл посуду, курил и снимал книги с полок ложился отдыхать. Японский транзистор тихо гремел музыкой большого мира.

Он поил меня бульонами, ухой, ягодными киселями и отварами трав.

Хотел бы я когда-нибудь рассчитаться со всеми, кто помог мне выжить.

Как? Чем?.. Я – не врач, не солдат, не строитель и не хлебороб?..

Я мог подолгу сидеть и стоять. Кашель не раздирал меня, и табак сделался вновь приятен. Блаженство жить усиливалось.

Мы коротали вечера разговорами. латунные блики керосиновой лампы перебегали по бисеру и бляшкам мехового убора на стене. Силы жизни возвращались: я скрывал любопытство.

Я рассказал свою историю. Хозяин кивнул своим лицом идола скуластой маской темного дерева. Латунный блик был как обруч на черных гладких волосах. В узких черных глазах ровно и глубоко отсвечивали огоньки.

– Много таких дураков, как я? – Я хотел подольститься.

– Лучшие и худшие из людей такие, как ты.

– Почему лучшие – и худшие.

– Это одно и то же.

Он говорил ровно, с паузами, прижимая огонек трубки тонким пальцем с плоским нежным ногтем.

Его звали Мулка. Отец его отца был шаманом нганасан – маленького лесного народа, таежного племени. Одежда и бубен шамана висели на стене, конопаченной мхом.

Внук шамана учился в Красноярске, Москве и Ташкенте. Знал английский, узбекский и фарси. Русский язык его рассуждений был изыскан и богат. Его речь была речью образованного человека. Более образованного, чем я.

– Я хотел стать Учителем. – Он произнес это слово с большой буквы. – Но если чего-то хочешь, надо остановиться вовремя. Я хотел знат все, и я не остановился вовремя. Теперь я не могу быть никем. Потому что я понял Жизнь. – Это слово он тоже произнес с большой буквы.

Энциклопедия Гегеля стояла между Платоном и Спенсером на сосновой полке. Раз в три года Мулка, сдав белок и соболей, путешествовал к московским букинистам.

– Почему ты не живешь со своим народом?

– Я желаю ему счастья.

– Ты принесешь ему знание.

– Мой дед был шаман. Пусть злой груз останется на моих плечах. Это справедливо.

Странный хозяин странной избушки жил отшельником. Он не хотел вернуться к людям своей крови, чтоб не отравить их своим знанием; он не хотел жить в большом городе большой жизнью, считая своим долгом делить нелегкую жизнь своего народа. Я уважал его, не понимая.

Он проводит меня до точки промысловика: шестьдесят километров. Вызовут вертолет или "аннушку". Я предвкушал встречи в Ленинграде. Гордость круто соленым ломтем настоящей жизни. Время набрасывало счастливый флер на пережитое.

Любопытство снедало меня. Хозяин, сальноволосый северный идол, был непроницаем, заботлив, ровен. В прощальный вечер он выставил бутылку спирта. Лайка в сенях грызла кости обглоданного нами глухаря.

– Ты дашь клятву, что никто не узнает того, что ты услышишь. Я не должен говорить тебе этого. Но я тоже человек. Я слаб тщеславием. А ты умен и образован, ты, быть может, сумеешь понять меня.

Я подлец. Он спас мне жизнь, но я не сдержал данной ему клятвы.

Путь человека есть путь знания.

Я клялся жизнью своего народа.

– У тебя было все, о чем мечтает большинство, – так начал Мулка книгочей и внук шамана, свою недлинную речь.

– Ты молод, красив, здоров, образован. Твоя красивая жена любила тебя и была хорошей женой. У тебя была карьера, хорошая зарплата, дом в Ленинграде, друзья и уважение людей. Ты был счастлив, скажут люди. Нет, скажешь ты.

Так сказал Мулка, и это была правда.

– Ты упорно строил себе здание счастья, но тебе стало неинтересно в нем жить. Твоя жизнь определилась и пошла по течению, и ощущение живой жизни, ее полноты, остроты – ослабло. Тебе стало неинтересно. Ценное перестало быть ценным. И ты бросил все.

Человеку свойственно бросать все, чего он добивался как счастья. Человеку всегда мало, он ненасытен по природе своей. Идеал принципиально недостижим. Это первое, – сказал Мулка.

– Второе, – сказал он. – Обратись к своей памяти. Уже сейчас пережитые трудности дороги тебе. Воспоминания ясно показывают, чтО для человека главное в жизни. Солнечное утро после дождливой ночи, закат над рекой – что в них? а несколько таких картин человек помнит всю жизнь как высшее счастье. Счастье бытия, единения с миром и вселенной.

А дальше – воспоминания о взлетах духа и больших радостях, хотя поводы к ним бывают мелки: подарок в детстве, новая вещь, верность друга в тяжелую минуту.

За ними – воспоминания о том, что мучит память и не прощается себе. О холодке грехов. О первом познании женщины и высшем наслаждении ею. О тягчайших испытаниях и опасностях.

А годы работы, учебы, важных дел – могут выпадать из памяти почти целиком: ничто в них глубоко не затронуло чувства.

– Третье, – продолжал Мулка. – Чем это объясняется? Тем, что воспоминания субъективны: не то помнится, что рассудок считает важным, а то, что нервная система ощущает сильно. Память хранит не общепринятые ценности, а сильное ощущение.

Жизнь для человека – субъективно – это сумма ощущений. Потребность насытиться ими, а не накопить придуманные рассудком блага – вот что ведет нас по жизни. Отказ от карьеры, благополучия, самой жизни объясняется потребностью в ощущениях.

Я ощущаю – значит, я живу. А не "я добился" или "я имею".

– Четвертое, – сказал он. – Ощущения связаны с реальным миром. Если лишить человека возможности слышать, видеть, осязать, лишить контактов с миром – он перестанет осознавать себя и сойдет с ума; такие опыты описаны.

Ощущение есть результат взаимодействия с миром. То есть для ощущения необходимо действие. Инстинкт жизни велит ощущать, и инстинкт жизни велит действовать, – это одно и то же. Жизнь – это самореализация: потребность действовать в полную меру своих сил.

– Пятое, – сказал он. – Максимальные ощущения и максимальные действия.

Понять какое-то явление можно только тогда, когда берешь не какой-то его отрезок, а рассматриваешь явление целиком, на всем его протяжении от начала до самого конца.

В жизни это: на одном конце – смерть, небытие, ничто, – на другом максимум жизни, максимум ощущений: максимум действий.

И поскольку человек живет и хочет жить, то вот к этому маесимуму он в общем и стремится.

Лопата заменяется экскаватором, лошадь – самолетом, молоток конвейером: таков результат стремления человечества к максимальным ощущениям через максимальные действия.

– И шестое, – сказал он скорбно. – Есть действия созидательные и действия разрушительные. Созидать – в натуре человека: весь прогресс – доказательство тому.

Но и разрушать – тоже в его натуре. Притягательность картин катастроф, лавин, потопов – доказательство тому.

Строя дом, ты убиваешь деревья.

Какое же может быть самое максимальное действие, к которому стремится человек и человечество?

Это – вообще создать новую планету. Или – уничтожить уже имеющуюся. Это равновеликие действия, как бы противоположные по знаку. Но и их я не назвал бы максимальными.

Максимальное действие – это уничтожение Вселенной и одновременно создание новой Вселенной. Обращение всей материи в свет по эйнштейновской формуле E = mc^2.

Уничтожение и созидание здесь – единый акт.

– С этим ничего не поделаешь, – сказал он. – Наши воля и разум лишь часть бытия, они внутри его; жизнь управляется законами жизни, а не человеческим хотением. Человек хочет жить – и из этого следует, что человек должен уничтожить Вселенную.

– Конечный результат всегда и есть объективная цель, – сказал он.

Слова его не воспринимались всерьез. Жизнь уютно закуклилась в странной избушке посреди трескучей ночи в заснеженной тайге. Я покачал головой и вякнул о наивности и пессимизме.

– Объективная истина – выше ограниченных нужд и представлений человека, – сказал он. – Не будем антропоцентристами.

Кто мыслит ясно – излагает ясно и просто.

– Чтобы понять явление, надо взять единую и верную систему отсчета, систему его измерения.

– Эта система – энергия.

Пространство, поле, масса, жизнь – имеют общим энергию. Энергия определяет все. Все имеет энергетический аспект.

Энергетическая система отсчета позволяет обощить все аспекты существования материи – от человека с его нервной тканью до существования Вселенной с ее физическими законами.

Любое действие есть нарушение энергетического баланса.

– Биология, – сказал Мулка.

Жизнь на Земле – это изменение и усложнение форм преобразования энергиии. (Растения, холодно– и теплокровные животные, хищники.)

Энергия вещества Земли уменьшается: оно остывает. Но одновременно живые организмы, множась и усложняясь, выделяют все больше энергии из самого вещества планеты: кислорода воды и воздуха, минеральных соединений и прочего.

С появлением человека – венца жизни – этот процес убыстрился: выделяется энергия нефти, угля, сланцев, газа…

Масса переходит в энергию – через посредство человека.

Уже сейчас в принципе можно вовлечь в неуправляемую термоядерную реакцию (взрыв сверхмощного водородного боеприпаса) весь водород воды и атмосферы Земли: выделение колоссальной энергии.

Превратится Земля в ледяной шар или в сгусток плазмы? Борьба противоположных тенденций благодаря наличию жизни решается в пользу второго: максимальное преобразование массы в энергию.

– История, – сказал Мулка.

Не случайно Прометей дал людям огонь и ремесла одновременно. История человечества – это история преобразования мира и выделения энергии. Человек стал человеком тогда, когда овладел огнем.

Все больше еды, жилищ, тепла, вещей, – преобразование все большего количества материи и энергии.

Все более крупные войны, более мощные орудия труда, – все большие выплески энергии.

Человек все сложнее и изощреннее преобразует материю планеты, извлекая все больше энергии. Конечный, абсолютный результат – извлечение всей энергии из всей массы.

– Психология, – сказал Мулка.

Почему человек смотрит в огонь? Потому что в обычных земных условиях это максимальное выделение энергии из материи.

Бытие – это преобразование энергии. Все живое тянется к бытию поэтому смотрят в огонь животные и летят на огонь насекомые.

Текущая река, водопад, пролетающий за окном вагона пейзаж, – почему притягивают взор? Потому что это картины большого преобразования и выделения энергии, происходящих при этом.

"Типические сновидения" – кошмары, полеты во сне, преступления отчего они? Оттого, что во сне воображаются максимальные действия: полет – невозможен, совершить невозможное – это максимально в идеале; и в таких снах человек получает максимальные ощущения. Поэтому часто испытывают во сне девушки наслаждение любви – даже те, кто никогда не испытывал его наяву.

А максимальное ощущение, как мы говорили, вызывается максимальным действием, то есть максимальным преобразованием энергии. Максимум выделение всей энергии планеты, галактики, Вселенной. Чувства человека стремятся к этому.

– Физика, – сказал Мулка.

Жизнь – продукт бытия и одновременно его орудие.

Человек – тоже: продукт бытия и одновременно его орудие.

Жизнь и человек – этап в эволюции энергии, которая и есть бытие.

E = mc^2, m = E/c^2. Вся энергия стремится перейти в массу, а вся масса стремится перейти в энергию. Такие переходы – повторяющиеся циклы. Наше время – цикл перехода в энергию.

Два полюса существования материи: стремление к абсолютному покою и стремление к отдаче максимального количества содержащейся в ней энергии. Аннигиляция – идеальное удовлетворение обоим этим условиям: нет покоя большего, чем небытие, а энергия выделяется полностью.

Аннигиляция Вселенной – это преобразование и выделение всей ее энергии; конец Вселенной и зарождение новой Вселенной.

Человек – орудие этого вечного цикла.

– Философия, – подытожил Мулка.

Гераклит; Гегель. Любое явление по мере развития переходит в свою противоположность. Отрицание отрицания: любое явление в конце концов изживает само себя. Все имеет начало и конец.

Созидательная деятельность человека неизбежно и необходимо переросла в разрушительную. Количественные изменения перешли в качественные.

Создание цивилизации в конечном итоге есть уничтожение цивилизации и всей планеты.

Противоположности едины в своем противоречии: аннигилировав Вселенную, мы создадим новую Вселенную; уничтожив жизнь – создадим будущую жизнь.

Он замолчал торжественно, как гордый приговором преступник.

– А если есть космические пришельцы? – спросил я утром.

– Я в них не верю, – ответил он. – Но, вообще, это меняло бы дело. Возможно, мы – тупиковая ветвь, и должны ограничить свои действия собственной цивилизацией. Или просто самоуничтожиться,, чтоб не уничтожить больше. Может, мы мешаем им выполнять закон Вселенной, а может, они хотят его обойти. Может, они хотят предотвратить войну у нас сейчас, чтоб мы сумели грохнуть всю галактику позднее… Трудно сказать. Но в принципе это ничего не меняет!

– Я думаю, что войны не будет, – добавил он. – Это промежуточный этпа, маловатая задача… Я думаю, задача человечества в большем.

– И то хорошо, – хмыкнул я. – Я тоже думаю, что задача человечества в большем.

Древний идол смотрел из глаз внука шамана:

– Это универсальная теория. Теория максимальных ощущений. Теория максимальных действий. Добро обращается во зло, а зло – в добро; дай только время. Путь человека – путь знания и созидания – ведет к концу человечества. Стремясь упорно и долго – ты приходишь к противоположному. Уничтожая таланты и сопротивляясь прогрессу, общество стремилось сохранить себя. Любой шаг вперед – шаг к концу.

Это знаю я один. Поэтому я ушел от людей и моего народа. Пусть знание не омрачает жизнь моего народа. Пусть матери радуются рождению детей и верят в счастье детей их детей. Храня знание в себе и ничего не делая, я продляю жизнь человечеству насколько могу.

"В своем ли уме он в одинокой избушке посреди тайги?" – подумал я.

Запасные лыжи, смена теплого белья, байковые портянки, фланелевая рубаха, двойные варежки, цигейковая меховушка, лисья шапка. Табак, спички, нож, соль, сахар, лосиное мясо.

Ртутное солнце белело сквозь серый свод над серой равниной. Кромка леса по сторонам замерзшей ректи отчеркивала пространство. Белый простор разворачивался впереди.

Мулка прокладывал лыжню. Короткие лыжи, подбитые лосиным камусом, мерно продвигались, уплотняя снег.

Лайка бежала за ним по утоптанной тропе.

Мы вышли затемно, и затемно пришли.

– Никак Мулка пожаловал! Ну-у, что-т-то бу-удет!

Промысловика звали Саша Матвеенко, и родом он был с Донбасса. Вторую зиму Саша работал без напарника: ловил рыбу, ставил капканы.

Под единым с домом навесом помещалась банька, запасы дров, сушились связки рыбы и беличьи шкурки.

– Гости! Ну праздник! – Саша сиял.

Он вытопил баньку, и мы отхлестались вениками.

Саня подумал, сбрил бороду, надел белую вышитую рубаху и оказался заводным и смешливым тридцатилетним парнем. Толсто напластал чира и нельму – янтарно-розовую, тающую. Выставил бутылку ("я ящик на сезон беру, еще есть").

– Ах, хорошо! Вот не чаял!

Я рассказывал. Саня ахал. Мулка курил.

Трещала печь, жарились оттаявшие рябчики ("есть хоть кого угостить"). Уютно светила керосиновая лампа. Юная москвичка смеялась на Ленинских горах со стены – с обложки "Огонька".

…Утром я вышел проводить Мулку.

Снег, сумрак, дымок над крышей.

Лайка стояла у его ног.

– Я зря вывел тебя, – сказал Мулка. – Вчера.

Мы остановились, сварили чаю и перекурили.

– Теперь я буду прокладывать. – И я пошел вперед. Оглянулся.

Его глаза полыхнули.

Черные бойницы. Динамит.

Правая рука снимает ремень ружья за спиной.

Я бежал, задыхаясь.

– Стой!

В груди резало и свистело. Пот. Гири на ногах.

– Стой!

Холод между лопаток.

Моя большая, огромная, слабая, беззащитная, живая спина.

Сердце, позвоночник, легкие, желудок – просвечивают ясно, как на мишени, слегка прикрытые одеждой и плотью.

Щелчок бойка, дубиной бьет горячая пуля, не мигает черный глаз природного охотника, таежного снайпера. Сторожа тайны своей.

Я ограбил его существование. Унес его мысли, его тайну. Разрушил его жизнь, лишил ее смысла. Зачем теперь охранять себя от людей в тайге – собственному тюремщику?

– Я бросил ружье!! Эй!.. Бросил!

Он положил ружье в снег, вынув патроны, и отошел назад.

Я вернулся. Страх, стыд, неуверенность…

Я обессилел, в поту и дрожи. Он сварил крутой чай, сыпанул полкружки сахару.

– Ты что, меня испугался? Тайга; это бывает… Что ты… Сам подумай – зачем бы я мог, как, почему? Я просто ружье поправил! Пей, пей, сейчас пойдем дальше, а то ты вспотел, нельзя отдыхать, простудиться можно, надо идти.

Спасенный не стоит спасителя. Кто я? Ценою в грош.

Он шел впереди. Патроны были у него.

Я за ним, в ста шагах. С пустым карабином. Старым армейским симоновским карабином, рассверленным под восемь миллиметров, чтоб не подходили стандартные патроны и снизилась прицельность и дальность боя хватит и так. Такие продают охотникам местных народностей.

Он вынул нож, точеный ребятами где-то в мастерской из клапанной стали. Ручка резной кости: длинны вечера в тайге, бесконечен и прихотлив узор.

Нож свистнул в полутьме, стукнул: вошел в торчащий из снега сук шагах в двадцати.

– Дело сделано, – сказал Мулка и улыбнулся весело и с превосходством, какая-то назидательная была улыбка; или это мне в темноте показалось? – Я не сохранил знание. Я только человек… А ружье мне было бы не нужно.

Нож с костяной узорной рукоятью.

Страх и безмолвие.

Синий след, синяя равнина, царапина лыжни уходит за поворот, как за горизонт. Черная точка.

Совесть, больная знанием.

Знание, больное гордыней.

В десятиь утра Саня, проклиная богов севера, чертей эфира и диспетчеров госпромхоза, настроил рацию и, выйдя на связь с диспетчерской, заказал санрейс.

Я помогал ему паковать в кули мороженую рыьу и пересчитывать песцовые шкурки.

Потом он ушел по путику проверять капканы, а я топил печь, месил тесто, варил гусятину с лапшой – и думал…

Через месяц я послал Мулке – через Санин адрес – из Ленинграда две пары водолазного белья, "Историю античной эстетики" Лосева, хорошую трубку с табаком и водонепроницаемые светящиеся часы для подводного плавания. Ответа не получил, но ведь писать я и сам не люблю.

В Ленинград ко мне Мулка так и не приехал, еще на пару писем – не ответил; да и писал-то я на Саню.

А Саня через полтора года, летом, позвонил в мою дверь – и гостил две недели из своего полугодового, с оплаченными раз в три года, билетами, полярного отпуска: две недли загула, напора и "отведения души".

– Чудак, – сказал он о Мулке. – Глаза жестокие, а сам добрый. Умный! в двух университетах учился. Говорят, шаманом хотел быть, а потом выучился и раздумал, а трудиться нормально ему, вроде, религия не позволяет… или с родней поссорился, говорят.

…Я провожал его в ресторане гостиницы "Московская". Дружески-одобрительный официант менял бутылки с коньяком. В полумраке сцены, в приглушенных прожекторах, девушки в газе и кисее изгибались под музыку, танцуя баядер. Саня облизал губы.

– Я тебе вот что скажу, – сказал он. – ПрОклятое то место. Я на этой точке два плана делал, по полтораста песцов ловил, рыбы шесть тонн. Бензиновый движок в прошлом году купил, электричество сделал. А только не вернусь туда больше. Найду желающего, продам ему все там, тысячи четыре точно возьму, и – ша…

Я не понял.

– Пошел Мулке подарок твой относить – а там и нет ничего… Вообще ничего, понял?

– Может, не нашел? – Я улыбнулся, начиная подозревать истину.

– Как не найти – прямо на берегу стояла?! Что я, один год в тайге, не ходил по ней, что ли?.. Заночевал у костра, назавтра все там исходил, дальше дошел – аж до Чертова Пальца, а это на десять километров дальше, понял? – Он выпил, изящно промокнул губы салфеткой и положил ее обратно на колени. – А назад иду – вот она, избушка! Пустая! черная… Ближе подошел – все настежь, все покосилось. И… и кости собачьи на крыльце.

Ну – я пощипал себя, что не сплю, и по реке вниз обратно – задницу в горсть, и мелкими скачками. У поворота оглянулся – а там свет в окне! И собака залаяла!

До дому долетел – не знаю как. Печь растопил, сижу у нее и трясусь. И ружье рядом.

А потом – тринадцать дней ровно! – все капканы как один пустые! Каждый день обхожу, еще десяток в звпвсе был – поставил: ничего! И рыба: две сетки в прорубях у меня: пусто, понял! Ну, думаю, плохо дело…

А на четырнадцатую ночь просыпаюсь: скребется кто-то на крыше, ходит. Аж дух замер. Тихо встал, ружье взвел – и прямо из открытых дверей вверх! Слышу – спрыгнул кто-то на ту сторону. Я – туда: росомаха пожаловала, улепетывает! И сразу я ее свалил, одной пулей, ночью – прямо в хребет.

И в этот день – все ловушки с добычей! все как есть! эт что такое, ты мне скажи, а?! Твое здоровье!

– Саня, – сказал я, – кончай врать. Эти байки девочкам в Сочи травить будешь. Часы у тебя на руке – те, что я Мулке посылал.

Он побагровел, сдернул руку под стол и засуетился:

– Часы я такие в Москве купил, удобные часы. Ты что, в ГУМе купил, как раз выкинули…

– Сколько стоят?

– Что я, помню?.. Деньги летят, знаешь…

– А те часы где?

– Те я у избушки оставил… положил, и бежать.

– Значит, посылку открыл, раз знаешь про них?

– А что им зря пропадать, – пробурчал он, совершенно уничтоженный. – Хочешь – забери, что мне… я просто на память…

Я вздохнул. Что с него возьмешь, беззлобного. Он и свое отдал бы еще легче, чем мое взял. Понравилось, и все тут, велик ли грех, он тут со мной уже две недели деньги расшвыривает, ящик этих часов прогулял небось.

– Сколько тебе лет, Саня?

– Двадцать девять, – ответил он с обидой. – Жениться вот думаю, пора. Не посоветуешь?

Это было полтора года спустя.

А тогда солнце дробилось радугой в пропеллере. "Аннушка" протарахтела, снижаясь и скользя, качнула крыльями и села на реку, вспоров два веера алмазной пыли. Летчики в собачьих унтах и цигейковых куртках закурили и пошли к избушке угоститься рыбкой.

Саня хлопотал: чай заварил индийский, выставил субудай – малосол из свежей, вчера вынутой из проруби, нельмы, с солью, уксусом, перцем и чесноком, подарил им по глухарю: с летчиками надо дружить, чтоб прилетать хотели, от летчиков много зависит.

Я помог ему таскать кули и связки в самолет.

– Заблудился, значит? Бывает. Хорошо еще, что нашелся. Тайга – это тайга.

Летчики пахли одеколоном, мылом, отутюженной одеждой. Цивилизацией. невероятно чистоплотны и ухожены были летчики. Неужели и я в городе такой?

Самолет подпрыгнул и полез вверх. Я прилип к иллюминатору. Саня стоял у крошечной избушки посреди белой вселенной и махал рукой.

Летчики, молодые ребята при белых рубашках и галстуках, перекрикивались через шум мотора и смеялись о своем.

Солнце сплющивалось и вплавлялось в горизонт – малиновое, праздничное, вечное. Закат расцветил снега внизу буйной карнавальной гаммой.

Игарка замигала издали гирляндами огоньков, провешивающих порт и улицы. Встреча произошла без формальностей – да и вообще никакой встречи не было. Инспектор госпромхоза убедился, что никто ничего неположенного не приволок, разгружать было уже поздно – грузчиков не было, механик зачехлил мотор, закрыл на ключ дверцу, опечатал ее своей печатью, а инспектор – своей. У всех были свои дела и своя жизнь.

Я сидел в гостинице летчиков и смотрел по телевизору антивоенный митинг в Лужниках. Парок слетал в морозный воздух от единого дыхания десятков тысяч людей.

В коридоре дежурная наставляла по телефону мужа, чем кормить детей.

Летчики хвастались своими женами и пили за семьи – они были командированы сюда из Красноярска.

Смешной внук шамана. Пропавший учитель для детишек таежных школ. Твоя совесть и твой страх оказались сильнее твоего разума и веры.

Разум человечества, наверное, должен быть равен его совести. Люди не могут отрешиться от дел – кто ж за них все эти дела сделает? Кто ж, кроме нас самих, поведет нас дальше, преодолевая все опасности, вплоть до самых страшных. телевизор показывал антивоенные выступления по всему свету.

Десятки и сотни тысяч лет мы боролись. Боролись с холодом и голодом, хищниками и болезнями. Из бесконечных глубин наш путь – путь борьбы за жизнь; умение бороться за нее живет в нас от пращуров, оно сидит в наших генах. От опасности не спрячешься, не пересидишь ее – у нас нет выбора, кроме победы.

Я отпечатал под копирку письмо ему и оставил с просьбой во всех московских магазинах "Старой книги". Авось ведь выберется еще.

Надо бы встретиться, договорить.

Карьера в никуда

Эта вековой дали затерянная история была рассказана мне двадцать лет назад покойным профессором истории Ленинградского университета Сигизмундом Валком. Профессор собирался пообедать в столовой-автомате на углу Невского и Рубинштейна. Он пробирался к столику, держа в одной руке тарелку с сардельками, а в другой ветхий ученический портфельчик, и сквозь скрепленные проволочкой очки подслеповато высматривал свободное место. Под его ногой взмявкнула кошка, сардельки полетели в одну сторону, портфель в другую, очки в третью, сам же профессор – в четвертую, где и был подхвачен оказавшимся мною (что не было подвигом силы: вес профессора был созмерим с весом толкнувшей его кошки, на чей хвост он наступил столь неосмотрительно). Я собрал воедино три дотоле совместные части, выловив очки пальцем из чьей-то солянки, к негодованию едока, сардельки же бойко выбил без очережи взамен растоптанных. Ободрившийся старичок в брезентовом дождевике вступил в благодарственную беседу – и я был поражен знакомством: профессор с мировым именем. Кажется, своеобразно польстило и ему – то обстоятельство, что воспитанные манеры принадлежали именно студенту родного университета.

Апрельское солнце клонилось, Мойка несла бурный мусор, Летний сад закрылся на просушку: я провожал профессора до Библиотеки Академии наук. Он поглядывал хитро и добро, покачивал сигареткой в коричневой лапке, шаркал ботиночками по гранитам набережных и рассуждал… Был вздох о счастье юности, вздох о мирской тщете, вздох о всесилии времени; легкой чередой вздохи промыли русло мысли, слились в сюжет – характер, судьба, история. Он касался рукой имен, дат, названий – просто, как домашних вещей: история казалась его домом, из которого он вышел ненадолго, лукавый всеведущий гном, на весеннюю прогулку.

Записки мои потерялись в переездах. Я пытался восстановить обломки фактов расспросами знакомых историков – безуспешно; эрудиция и память Валка были феноменальны.

Сохранилось: происходило все во второй половине прошлого века в Петербурге и двух губернских городах, герой воевал в русско-турецкую войну 1877 года, по молодости примыкал к народникам, знался с народовольцами, достиг поста не то губернатора, не то чего-то в таком роде, – уж не вспомнить, да и не имеет это, наверно, принципиального значения. Кончил же он в доме для умалишенных, до водворения туда исчез надолго так, что еле нашли: слухи о загадочном исчезновении поползли средь людей, не обошлось, разумеется, без суеверия и выдумок глупейших, хотя и небезынтересных самих по себе: некий сочинитель даже повестушку про то намарал, – забыл названного Валком автора, забыл название, издательство, – где искать концы, как? да и стоит ли…

Ах, сторицей, сторицей расплатился со мной старенький профессор за порцию сарделек и выуженные из супа очки, если двадцать лет прозревают во мне произнесенные им слова. Возможно, память что-то исказила, но главное-то я помню, держу, не раз ворошил, прикидывал слышанное в тот теплый апрельский вечер шестьдесят седьмого года: сияла в закате Петроградская сторона, кружились в Неве льдинки, звенел трамвай на Тучковом мосту, щурился и смеялся своему рассказу профессор, объяснял без назидания, учил не поучая – делился со мной, девятнадцатилетним.

И жаль дать пропасть словам его в забвении, жаль!

Не читать мне лекций по истории, не быть профессором, не обедать сардельками в той забегаловке – нет ее больше; попытаться могу лишь передать, оставить поведанное им; а то время идет – и проходит.

Глава первая

Маятник души

19 лет. Простые ценности.

"186… г.

Санкт-Петербург.

…я не хочу карьеры. Почтенный папенька, простите… Вы сами воспитывали меня в духе уважения к людям, сострадания к сирым и обиженным. Учили жить по совести, и быть, главное, хорошим человеком.

Карьерист же, как я представляю, означает человек, болеющий не о пользе дела, но о деле ради своей пользы и выгоды. Неуважение и презрение ему отплатой, зависть и ненависть. Им льстят – но клевещут, порядочные люди должны отвертываться от них, не подавать руки; они низки и эгоистичны. Все в этом враждебно мне.

Гнаться за успехом? класть на это жизнь? зачем?.. Какой смысл? В богатстве и власти? – мне это не нужно. Разве в этом предназначение человека?.. Разве это приносит счастье?

Я поступил на курс университета, чтобы изучать право, чтобы помогать людям и улучшать действительность. И хочу единственно вещей простых и никому не заказанных: счастья, любви ближних, доброго мнения людей и настоящего дела, честным исполнением которого смогу гордиться. Хочу быть полезен, нужен людям и обществу.

Мне все пути открыты, пишете Вы: мол, и внешность, и ум, и трудолюбие, и умение влиять на людей, и деньги (я краснел)… И растратить это на суету, достижение внешних отличий? трястись и волноваться – вдруг пост достанется не мне?

Я избрал иной путь. По окончании курса я хотел бы уехать куда подалее, где цивилизация еще не наложила свое губительное клеймо продажности и разврата, где люди не соревнуются в излишествах и пороках, где чисто сердце и крепок дух. Я хочу найти свою судьбу среди людей, работающих честно и тяжело, преодолевая истинные трудности и борясь с суровой природой. Насаждать закон и справедливость, пресекать зло и утверждать добро, – вот профессия правоведа.

И если я таков, как Вы считаете, то сумею сделать многое – и, следовательно, мои способности и возможности будут замечены, поприще мое будет расти, выситься, – ибо везде нужны хорошие работники: будет по заслугам и честь. Старайся исполнять свое дело наилучшим образом и не думай о награде – она придет сама. Только такой род карьеры мог бы меня прельстить.

Я знаю, это нелегкий путь. Но я готов к трудностям и не боюсь их. Вы правы: жизнь отнюдь не гладка, есть и несправедливость, и пороки, и недостатки; но разве борьба с ними – не достойны, не высший удел?

Денег мне, спасибо, вполне хватает. Но Вы напрасно опасаетесь, что меня завлекают кутежи, франтовство, "доступные женщины" и "студенческие шалости". Друзья мои – чудесные и достойные люди, и если нам весело – на то и молодость.

А дуроное влияние Дмитриевского Вы подозреваете безосновательно, напротив: он человек в высшей степени рассудительный, умный, образованный, душой чист и благороден; ему я многим обязан, в том числе и воздержанию от скверных наклонностей. Он как раз серьезен, положителен, – Вам бы понравился непременно…"

21 год. Мы переделаем мир.

Нытики, пессимисты, тоскующие, – презираю вас. Кто хочет делать находит возможности, кто не хочет делать – изыскивает причины.

Еще ничего в жизни не сделали – уже стонут, уже всем недовольны! Все критикуют – никто ничего делать не хочет. Все видят недостатки никто не хочет действовать за их устранение. А вы хотите, чтобы недостатки сами исчезли – так ведь и тогда будут брюзжать, найдут повод, брюзги несчастные!

Как не поймут: жизнь будет такой – и только такой! – какой мы ее сами сделаем. Никто за нас не сделает, не поднесет готовое. И вот когда вы слезете со своего дивана, и подотрете свои сопли, и засучите рукавчики на чистеньких бездельных ручках – только тогда что-то может измениться.

Все сделать можно, все в наших руках. И не надо ждать, что все сразу как по маслу пойдет – так не бывает. И трудности будут, и поражения, и несправедливости, и боль, – но будет делаться дело, будет улучшаться жизнь, становиться счастливее люди – и вы сами в первую очередь.

"Коррупция кругом", "продажность заела"… А ты сам с этой коррупцией уже сталкивался? С этой продажностью хоть раз боролся? Ты же сам ее первый соучастник – если видишь – и миришься!

Еще смеют говорить – жизнь, мол, такова! Жизни-то не знают – уже уверены, что она дурна. Бороться не пробовали – уже смирились.

Чем же дурна? Что рабства больше нет? Что всяк волен грамотен стать, образование получить? Что стезя каждому открыта? Что журналы выходят? Что железная дорога грузы перевозит, со смертельными болезнями бороться научились, что гласность во всем, каждый может свое мнение вслух публично высказать?

Нет, не высказывают: друг другу жалуются, а вслух – нет: даже этого не сделают, улитки унылые, лежачие камни.

Некогда за веру ссылали, сжигали, продавали, как скотов, чума страны косила, в нищете и невежестве в тридцать лет умирали – и после этого говорить, что прогресса нет? что жизнь не улучшилась?! да оглянитесь кругом – у вас глаза-то есть?

Согласен: есть еще и неравенство, и подлость, и мздоимство, – а вы хотите, чтоб вам рай был готов? Гарибальди Италию освобождает, в американских штатах белые воюют с белыми же рабовладельцами, негров от гнета избавляя, – так действуют настоящие люди, желающие лучшей и справедливой жизни! Вспомните пятерых повешенных на Сенатской: не прошло даром их дело, обязаны мы им!

(Один подлец, отказавшийся подписать петицию, чтоб Дмитревского оставили в университете, заявил, что причина моих взглядов – богатство, происхождение и пр. Мол, достоинство тебе по карману, совесть мучит потому, что не мучит желудок. Думаешь об общем благе, ибо нет нужды заботиться о благе личном. А бедняк спор выгоды с совестью решает в польщу жизни своей семьи. Благородство возвышает богача среди себе подобных, ему достигать нечего, он наверху; а бедняку выбиться в люди, занять место по способностям, не хуже других, можно лишь ничем не брезгуя…)

Если б каждый вместо нытья сказал всю правду вслух, сделал бы все, что мог, – уж рай настал бы! Ведь мерзость-то вся – она же только нашим молчанием, нашим смирением сильна; мы б ее давно смелИ. И должны смести. И сметем!

А будет сопротивляться сильно – прав Дмитревский, любыми средствами надо бороться за правду и справедливость. Надо – так и огнем и мечом, не боясь жестокостей французской революции…

23 года. Наказание добродетели.

А как-то все-таки странно: лучшие места получили совсем не самые способные и заметные из нас. Сколько обещающих юношей, блестящих умов, бьющих через край энергий – где ж они? влачат самые рядовые обязанности. А места, свидетельствующие о признании, раскрывабщие перспективы, требующие, казалось, наибольших качеств, заняты сравнительно незаметными и заурядными… Ну – связи, деньги, продажность; но когда и этого нету все равно: неясным образом сравнительные серости преуспели больше звезд.

Вспоминаю наших профессоров… многие студенты к концу курса были и умнее большинства их, и образованнее, и куда лучше говорили. Как вышло, что именно они в чинах и званиях? ведь и на их курсах учились промеж ними более достойные – где они, как?

Во мне не говорит обида, я лично ничем не задет, никому не завидую, роз под ноги и не ждал; я просто понять хочу. Конечно: блестящий ум часто сочетался с самолюбивым и несдержанным характером – это мешает, таких людей стараются избегать, отодвигать, они наживают влиятельных врагов. Но даже если они скромны, вежливы – все равно! тес легче теряются…

Мое место незначительно, обязанности несложны, я делаю больше положенного не из корысти – а просто могу много больше, да и работать плохо неинтересно. Кругом же валандаются спустя рукава, поплевывают – и припевают. А мне чуть что – выговаривают…

Ладно, обошли повышением, не нужны мне эти копейки и фанаберия, несправедливость обидна. Даже не она: дико, вредно для дела, неправильно!– ты хочешь работать хорошо, а тебя не дают.

Кому плохо, если я буду работать в полную силу? да за то же самое далованье? Если я могу делать больше, лучше, разумнее – так повысьте меня, дайте возможность использовать все силы – вам же во благо, людям, обществу, делу, начальству тому же, ведь работа подчиненных им же в заслугу идет! Не повышаете – так хоть на моем месте дайте мне работать, пойдите навстречу – если вам это нетрудно, ничего не стоит, а польза дела очевидна! Ладно, не помогайте, – так хоть не мешайте, не суйте палки в колеса, не бейте за то, что работаю лучше других!

Бред: я стараюсь работать хорошо во благо, скажем так условно, своему учреждению и начальству. А учреждение и начальство наказывают меня, требуя, чтобы я работал плохо – как большинство.

Кто работает "как все" (плохо!!) – ими довольны и повышают в должностях. А кто хорошо – бедствует. Честно борешься с недостатками ты же и виноват. А кто недостатки эти умножает – оказывается прав. Хотя сам на эти недостатки жалуется. хотя ему самому эти недостатки мешают! не понимаю…

Какова же эта поразительная антилогика, что наверх идут заурядности? Кому это выгодно, зачем, почему?..

Известно: новое, лучшее – утверждает себя в борьбе с отжившим, и вообще – чем больше хочешь совершить, тем больше трудностей надо преодолеть; так. Но – кто тут друзья. кто враги, каковы их мотивы?.. Ясно бы враждебный департамент, противная точка зрения, претендент на место; но откуда упорное неприятие, неприязнь коллег и начальства, когда я хочу что-то делать лучше, по-новому, больше – для нашего общего дела?

…Да, брат: одно дело знать, что путь добродетели усыпан не розами, а терниями, а совсем другое – по ним идти. Что ж – кто ж из известных людей жил и пробивался без трудностей? Вид пропасти должен рождать мысль не о бездне, а мосте. Одно мучительно: на словах-то все тебе союзники, а вот на деле… Ну, Дмитревскому еще куда труднее, чем мне. Как прозябает, бедный, светило наше…

25 лет. Жизнь несправедлива.

Меня не то гнетет, что в жизни много трудного и несправедливого. Не то, что хорошие и добрые люди часто незаслуженно страдают. Не то, что зло подминает добро. Это бы все ерунда… сожмем зубы в борьбе и победим! Я молод, здоров, я не знаю, куда приложить бьющую энергию, я чувствую в себе силы совершить что угодно, добиться всего, одолеть все; клянусь – я могу!..

Другое меня гложет, гложет непрестанно, иссасывает душу, подтачивает веру. Если несправедливость царит в отдельном случае, меж отдельными людьми, в отдельном месте, в отдельную эпоху, наконец, – с ней можно и должно бороться. Будь настоящим бойцом, сильным, умелым, упрямым – и ты победишь: победит правда и добро. Но так ли, так ли устроен мир, чтоб они побеждали?

Я чувствую себя по возможностям Наполеоном – но что, что мне делать, скажите! я не знаю! В чем смысл всего? как добиться торжества истины? возможно ли оно вообще? и что есть истина? Я смотрю вокруг – это бы ладно, но я смотрю в историю – и безнадежность охватывает:

Древние греки, гармоничные эллины – приговорили к смерти Сократа! Не успел умереть Перикл, покровительствующий Фидию, – и Фидий гибнет в темнице! Да что Фидий – царь Соломон, мудрейший Соломон – первое, что сделал, придя к власти, – приказал убить родного брата, чтоб устранить возможного конкурента! Англия, твердят, демократические традиции, – а не Англия уволила с флота славного Нельсона, и за что? пытался мешать ворам растаскивать казну империи! Битвы выигрывал он – а главные награды получали другие. Не Англия ли казнила свою славу – Томаса Мора, светлейшего из людей? Колыбель свободы, Франция? что ж ничтожный король и французы оставили на сожжение Жанну д'Арк, свою городость, освободительницу, святую? А поздней? Дантон, Марат, Робеспьер, Демулен все лучшие срублены! Наполеон – умер в ссылке. Цезарь – убит своими. Данте – умер в изгнании. Пушкин – убит на дуэли. И несть конца, несть конца! вот убит ничтожеством Линкольн! вот что изводит душу!..

Неужели извечны горе и гибель лучших людей? торжество зла? и если хочешь нести свет и добро – будь готов к цене костра, меча, креста? И это бы меня не испугало, не остановило, – знать бы, что после смерти истина моя восторжествует. Но ведь те же самые, благонамеренные и послушные, которые лучших людей изгоняли и убивали, – после возводили их в святые, и продолжали уничтожать еще живых. Разврат и продажность Ватикана – это что, торжество дела первомучеников? Сожжение еретиков, которые ту же Библию на родном языке чипали – это милосердие христианства? И после этого вы мне предлагаете верить в бога? Не могу я в него верить.

…Либо мир устроен неправильно, либо мои представления о нем неправильны. Но ведь за торжество и победу этих представлений лучшие из лучших жизнью жертвовали! вера в добро вечно живет!

Две истины есть в мире: истина духа – и истина факта. истина того, у кого в руке в нужный момент оказался меч, – и истинаа того, кто не дрогнув встречает этот меч с поднятой головой. Один побеждает – второй непобедим. И две эти истины, каждая права и неколебима по-своему, никогда не сойдутся…

Это как клещи, две неохватные плоскости – небо и земля, твердые, бесконечные, плоские: сошлись вместе, давят меня, плющат, темнеет в глазах, не вздохнуть, тяжко мне, темно, безыходно…

А Дмитревский в ссылке. За то, что добра хотел сильней, чем мы все! "Противозаконно"… ведь цели его и Закона одни: счастье, справедливость… Безнадежно: везде филеры, сыск, тайный надзор…

27 лет. Так создан мир.

Представим:

Пустырь. На одном его краю – карета. На другом – десять человек. Сигнал! – они бегут к карете. Кто же поедет в ней? – тот, кто лучше правит? Нет – тот, кто быстрее бегает. Кто сумел обогнать, растолкать всех; а ездить он может весьма плохо.

Так во всем. Любая вещь принадлежит не тому, кто наиболее способен ею распорядиться, а тому, кто наиболее спопобен ею завладеть и удерживать.

Поэтому "высокий чин" сплошь и рядом – посредственность и заурядность во всем, кроме одноно – он гений захвата и удержания своего поста. Все его помыслы направлены именно на это, а не на свершение дел. И, естественно, он достигнет и сохранит пост гораздо более вероятно, чем тот, кто, будучи даже более умен – и несравненно более способен распорядиться постом, – энергию направит на свершение дел, а не сосредоточит единственно на удержании поста.

Преимущества карьериста очевидны: каждый его шаг подчинен захвату цели. Любое действие он рассмаотривает только под этим углом целесообразности. Все, что способствует захвату цели, – хорошо, что не способствует – ненужно, что мешает – плохо. И будет всем доказывать, что именно он достоин владеть, все силы направит на пресекание чужих домогательств, на создание мнения, видимости, положения – таких, что его не сковырнешь. А дело он делает лишь так и лишь настолько, как полезнее для удержания поста, а не для самого дела.

Это первое. А второе:

Два человека, равно умных и энергичных. Разница: первый порядочен и добр, а второй способен на любой, самый злой поступок.

Кто вернее достигнет трудной цели? Второй.

Почему? – Потому что он в два раза более вооруженнее, сильнее: он способен и на добрые средства, и на злые, а первый – только на добрые.

Из всех возможных поступков для первого возможна только одна половина сферы, а для второго – вся сфера, весь арсенал.

Могут сказать, что это дурно. Но разве я и сам так не считаю?.. Могут сказать, что этого не должно быть. Но разве я виноват, что так есть? Могут сказать, что это несправедливо. Это так же несправедливо, как землятрясение: худо, а не отменишь, негодовать бессмысленно, а замалчивать вредно – надо знать о нем больше, чтоб как-то существовать, приспосабливаться, спасаться.

Вот поэтому добродетель всегда будет в рабстве у порока, благородство – у низости, ум – у серости, талант – у бездарности, ибо слабость всегда будет подчиняться силе.

А победитель всегда прав. Ибо через его действия и происходят объективные законы жизни, природы. А жизнь, природа – всегда права. Жизнь – она и есть истина: она – данность, кроме нее ничего нет. Ошибаться могут лишь наши представления о ней.

Возразят: пошлость мысли… Спросят: а как же мораль и бог? Но в бога я не верую, а мораль понял…

(Отчего, говорите, мораль и совесть противоречат личной выгоде?

Ответ первый: чтоб люди вовсе не пожрали друг друга; в обществе необходим порядок, правила нравственности и поведения.

Ответ второй: мораль нужна сильному, попирающему ее – чтоб подчинять себе слабого, верящего в нее и следующего ей.

Это – пошло, общеизвестно, зло. Но вот третье:

Диалектика мудрого Гегеля: единство и борьба противоположностей. Жизнь и смерть, добро и зло, верх и низ, красота и уродство – одно без другого не существует, как две стороны медали: одно тем и определяется, что противоречит другому.

Где есть реальность – там есть и идеал. Это единство противоположностей. Мораль – это идеал реальности. Она вечна, как вечна реальность, и недостижима реально – ибо есть противоположность реальности.

И четвертое:

Опять Гегель: любая вещь едина в противоречии двух своих сторон, противоречие вещи самой себе – свойство самого ее существования, закон жизни. В организме процессы, необходимые для жизни, одновременно тем самым приближают организм к смерти. Ходьба затруднена силой тяжести, вызывающей усталость, – но ею же делается вообще возможной, давая сцепление с землей.

Жить – значит чувствоать. Чувство – это противоречие (обычно неосознанное) между двумя полюсами: имеемое и желаемое, хотение и долг, владение и страх потерять, лень и нужда, дюбро и зло, голый прагматизм и запрет "скверных" срекдств, пусть и вернейших для достижения цели.

Совесть и выгода – это единство противоречия. Это две мачты, растягивающие парус – чувство; доколе он несет – это и есть жизнь. А инстинкт диктует жить, т.е. чувствоать, т.е. иметь это противоречие.

Это противоречие в душе человеческой постоянно. И чем сильнее, живее душа – тем сильней оно! (Недаром великие грешники становились великими праведниками.) Каждый не прочь и блага все иметь – и по совести поступать. Выгоде уступишь – мораль скребет, морали последуешь – выгода искушает. Отказ от выгоды – сильное чувство, преступить мораль – еще более сильное. В чувствах и жизнь.

Люди – разные: один уклонится в выгоду, мораль вовсе отринув, другой – в праведность, выгоду вовсе презрев; но это крайности, а жизнь вся – между ними…

А насколько следовать морали – натура и обстоятельства сами диктуют.

Конечно, мои рассуждения философски наивны, но каждый ведь для себя эти вопросы решает.)

Везде в жизни действует закон инерции – стремление сохранить существующее положение. Это не плохо: во-первых, это так, потому что мир так устроен, во-вторых – это инстинкт самосохранения. Общество, скажем, инстинктивно, по объективному закону, не зависящему от воли и сознания отдельных людей, – стремится сохранить все то в себе, с чем смогло выжить, развиться, подняться до настоящего уровня цивилизации и на нем существовать. Время произвело беспощадный отбор, и выжило то, что оказалось наиболее жизнеспособно, т.е. верно для жизни и развития людей в обществе.

А сколько в веках прожектеров, авантюристов, ниспровергателей! Послушать их, последовать всем их заманчивым проектам – человечество не могло бы существовать: они противоречат друг другу, придумывают немыслимое, выдают желаемое за действительное, обещая быстро и легко переделать мир. Что будет, если человечество будет следовать за ними всеми? – анархия, развал всего, что с таким трудом достигнуто за века и тысячелетия, упадок, гибель.

Сама жизнь отбирает из их прожектов реальные.

Поэтому первая и естественная реакция общества на такого гения обострение инстинкта самосохранения: придавить его, чтоб не разрушал. Каждый, кто высовывается над толпой, – потенциальный враг общества, угрожающий его благоденствию. Любая система стремится к стабильности, а гений – это дестабилизатор, он стремится изменить, и система защищается – как в естественных науках. Он говорит, что для вашего же блага? все так говорят! Дави их всех, а жизнь после разберется, кто прав. Что ж после неторорым ставят памятники…

Каждый, кто хочет блага обществу, – должен быть готов пожертвовать собой во имя лучшего будущего общества, будущего блага… Но и в будущем точно так же подобных ему благородных самоможженцев будут давить и уничтожать – вот в чем трагедия! Ибо развитие непрерывно, бесконечно, доколе жизнь существует. Ничто в принципе не меняется…

Значит, ждать награды за добро нечего. Хула и травля наградой благородным и мятущимся умам. Да посмертная слава. Да улучшение жизни после их смерти – если они окажутся правы. Но какое улучшение? – такое, в каком среднему человеку, стаду, будет сытнее и привольнее, – а страсти-то останутся те же, несправедливости те же, лучших, избранных травить будут так же.

Стоит ли, понимая все это, жертвовать собою ради такого положения вещей?

Каждый решает это для себя сам…

Но я – Я – не чувствую в себе сил, веры, самоотверженности класть свою жизнь на алтарь служения человечеству, – ибо не алтарь никакой, а камень дорожный под колесом истории. Человечество катит в колеснице, а лучшие из лучших мостят дорогу под колеса своими костями. Им поют славу и сощвыривают под колеса новых народившихся лучших людей, чтоб ехать и петь дальше: ровней дорога, больше еды, теплей солнце, а суть-то все та же самая…

Вот как все это устроено…

Я обыкновенный человек, и хочу всего обыкновенного: и достатка, и всех благ людских, и всех мирских радостей… нет во мне фанатизма жертвовать собой.

А не жертвовать – значит отказаться от лучшего, что есть в твоей душе. От самого высокого и достойного. Измельчиться. Жить ничтожнее, нежели ты способен…

30 лет. Здесь мое место.

Как же я дошел до хизни такой? Да, я мечтал об истине, имел идеалы, хотел жить по совести, – но, в общем, никогда сознательно не избирал мученичество. Как путь мой завел меня к нему?.. Я ведь такого не хотел… Духу столько не было, чтоб решиться, выбор сделать, сознательно пойти, – а вот…

Да разве десять лет назад поверил ли я бы, решился ли бы – если б от меня потребовалось стать нищим, состарившимся, одиноким, изгнанным, только что подаяния не прошу – и то! и то даст порой кто, на нищее платье мое глядя, крендель или гривенник – и беру! и стыд-то перестал испытывать! Да ведь я по миру пошел, христа ради пошел, куда ж ниже!

Как же вышло, что благородные побуждения юноши завели меня на рубеж, дальше которого уже и нет ничего?! Ведь действительно получилось, что я своим убеждениям всем, всем пожертвовал – ничего в жизни не имею, гол, как праведник!

Сам-то я знаю, и клянусь, что не настолько же я был подвержен поиску истины, служению справедливости, чтиоб за них умереть в цвете лет нищим под забором! – а вот умираю нищим под забором.

А самое парадоксальное – за что? Ведь я совсем не тот, что был в двадцать лет, и нет у меня уже тех святых и наивных убеждений, что тогда были! нету! жизнь их вытоптала, выбила, развеяла. За что же я страдаю и гибну? Я нищ – а нищету ненавижу! Праведен – а прведность презираю! не хочу я ее, само собой это получилось. Не делаю ничего – а бездельников не переношу, хочу дела, мне не хватает его, мне деятельность требуется.

А какая? Ради куска хлеба? – мало, скучно, труда не стоит. Ради мелкого достатка? Нет; меня лишь большое удовлетворит.

Значит – добиваться, рвать, идти вперед, вверх…

…Так зачем же человек вступает на путь карьеры – если заранее предвидит все издержки и горести? А ведь вступает…

Человек большой карьеры счастлив – на сасый поверхностный взгляд. На взгляд более углубленный – доля его тяжка.

Семья ему не отрада. Женится обычно по расчету. Дети растут чужими. У него нет настоящего домашнего очага – блеск особняков в беде не согреет, выгодная жена в горе не утешит. Вот его любовь.

Любовница? красива и молода – из денег и выгод. Бросит его первая чуть что, продаст, сменит на лучшего при удобном случае.

Деньги? куда они ему – и имеющихся-то не потратить. А вот и старость – здоровье ни к черту, ходит с трудом, ест по диете, хмур и мрачен, – что радости-то в миллионах?

Слава? в глаза-то льстят, за спиной плюются. Помрет – и слезы не проронят: собаке собачья смерть. Презрение и ненависть.

Дела его? Нет никаких дел, одна суета и видимость.

Положение? Жри все время других и бойся, что они сожрут тебя.

Отдых, безделье? Тоже нет. Ведь заняты все время, что-то делают, устраивают, договариваются, ни часа свободного, устают смертельно, здоровье гробят, в могилу сходят раньше времени.

И хоть бы радость, счастье в этом имели – так ведь тоже нет! Озабочены, насторожены, вечно козни подозревают, угрозы своему положению; тяжело им, хлопотно, невесело.

Делают что хотят? – и вовсе нет! Рабы они своего места, делают только то, что выгодно месту – удержать, чтоб начальство не осердилось, подчиненный не подсидел. За рамки эти жестокие – не вышагнуть!

Почему же не выйти в отставку, не отдохнуть на покое, наслаждаясь плодами долгого труда и праздностью?

Во-первых – не очень-то и дадут. За долгую карьеру врагов много себе нажил, и как власти лишится – за все ему отомстить могут, в клочья разорвать, лишить последнего, в гроб загнать, а семью пустить по миру. Уйти с поста – самому себя зубов лишить, которые нужны нажитое охранять и врагов сдерживать. Затянуло колесо, горят глазами волки, назад хода уже нет.

Во-вторых, нелегко на старости лет резко снижаться в глазах людей, в весе, в образе жизни. Был почет – а тут могут и руки не подать, не узнать бывшие подхалимы. То семье твоей кланаялись все – а тут она обделенной себя чувствует, обедневшей, чуть не нищей, униженной.

В-третьих – а ведь никакой другой радости-то в жизни, кроме службы на посту высоком, и не осталось уже! Ведь всю жизнь самого себя к одному-единственному приспосабливал – карьеру делать; этому всем жертвовал, все подчинял, – куда ж теперь деться? Семья чужая, здоровья нет, желания все угасли, повыветрились, – вся-то жизнь в одном-единственном осталась, сосредоточилась: лишняя награда, благодарность начальства, хвала подчиненных, уверяющих тебя в мудрости и величии твоем. Этого последнего лишиться – что ж тогда вообще в жизни останется?..

А самое главное – человек должен стараться делать самое большое, на что он в жизни способен. Это закон жизни. Трудно, как трудно дойти до высот в карьере, еще труднее бывает там удержаться. Все силы, все помыслы на это, всей жизнью своей на это себя натаскивал; это – смысл жизни карьериста.

И это главное, что закон жизни побуждает меня пойти по стезе карьеры. Я себе иллюзий не строю: я в тридцать лет эгоист и нигилист законченный. Ни во что не верю и, кроме собственного блага и удовольствия, ничего не желаю.

Куда ж мне податься, кроме служебной карьеры? Никаких особенных талантов у меня нет, искусства и науки того не дадут, что служба; не торговлей же деньги сколачивать: почет не тот, престиж не тот; да и я много умней, образованней торгашей – чего ж способностям моим зря пропадать?

А настоящая карьера – всех сил, всех сппособностей требует. И актерских, и памяти, и работоспособности, и внешних данных, и характера, – здесь я всего себя приложить смогу.

Зачем? – АВ зачем все?.. Тогда все бессмысленно. Нищий гений писал картины – а ими услаждаются тупые богачи; где смысл? А в том, что я сказал: максимально прикладывать в жизни все свои силы.

Зачем? Затем, что прозябать в нищете и унижении я далее не могу. Я не имею средств содержать семью, у меня нет приличного платья, я питаюсь тем, от чего отставной инвалид отвернется. Друзья мои вышли наверх и меня не узнают, молодость пропадает впустую, люди, несравненно ниже меня по уму, образованию, душе, – спесиво унижают меня на каждом шагу; я не могу так больше!!

Я страдаю от моего положения, страдание это доставляет постоянную и мучительную боль, боль вызывает злобу на всех: кто выше, потому что я по качествам личности своей лучше их; кто рядом – потому что я не ровня этим мелким сошкам, тупым обывателям; кто ниже – свиньям и рабским созданиям, грубым, пьяным, не желающим ничего, кроме сытого пьянства в своем хлеву.

О, рядом с ними люди карьеры – это герои, сверхчеловеки! Они могущественны, умны, энергичны и приятны в общении! У них довольно ума, чтобы понять лживость и фарисейство морали, смеяться над этими бреднями для бедных дураков. У них довольно силы и энергии работать непрестанно, довольно мужества, чтобы прокладывать себе путь там, где никто никому пощады не дает. У них достаточно бодрости и веселья, чтобы никогда не унывать, не жаловаться, подниматься из падения с улыбкой и снова шагать наверх.

Жизнь – борьба: вот они борются и побеждают.

Где бедняк плачет – человек карьеры стискивает зубы. Где бедняк проклинает – человек карьеры смеется. Где бедняк обвиняет весь мир в своих беда – человек карьеры холодно делает себе урок из своей ошибки. Он знает, что все люди – враги и во всем можно обвинять только себя самого: плохо рассчитал, слабо добивался.

Рядом с бедняком и я сам чувствую, что становлюсь смиреннее, слабее, мельче; рядом с человеком карьеры я словно подзаряжаюсь его энергией, оптимизмом, жестокостью, сознанием достижимости любой цели.

Кто же достойнее: кто видит жизнь в истинном свете и живет по ее законам – или тот, кто не желает снять розовые очки и отягощает всех своими сетованиями? Тот, кто имеет силы повелевать, – или тот, кто в слабости подчиняется? Тот, кто может что угодно сделать, – или тот, кто не может сделать даже собственное скромное благополучие? Кто имеет ум обманывать – или кто имеет глупость обманываться? Кто равнодушно принимает поклонение, презирая льстецов, – или кто подобострастно кланяется, смиряя свою ненависть?

Только тот, кто стоит высоко, имеет возможность что-то совершить в жизни, влиять на нее. Иначе – затопчут тебя вместе с твоими благими намерениями и предложениями. Ведь каждый в жизни охраняет собственное благополучие и интересы – поэтому надо быть сильным, чтобы совершить что-то. А сила в человеческом обществе – это власть и деньги.

Власть же по плечу только сильным. Повелевать людьми, внушать другим свою волю, добиваться исполнения ее – это тяжкий труд, далеко не каждому посильный. Это особый склад натуры; слабого такой груз отпугнет, оттолкнет.

Только имебщий власть может что-то изменить, улучшить в обществе: он имеет лоя этого средства. Это мог император Петр, а вот чиновничек благодушный ни шипа не может изменить.

Вот и получается, что куда ни кинь – но если ты личность сильная, энергичная, богатая, – то никуда, кроме карьеры, тебе не податься. И добро творить – надо для этого возможностей, власти творить его добиться, и личное благо урвать – опять же карьера, если не стезя тебе торговать, подкупать полицию и подличать перед всякой властью униженно; а это не по мне.

Что ж; я потерял много времени для карьеры – но имею сейчас много опыта, целеустремленности, рассудительности. Еще есть время все наверстать. Да и – с самоого низа как куда ни пойди – все наверх выйдет.

Что ж мне, как Дмитревскому, в каторгу идти? Не хочу. Чего ради? Ах, Дмитревский, слушал я тебя некогда, да не послушал ты меня… Один ты был друг у меня… Что бы я ни отдал сейчас, чтоб вызволить тебя, помочь… Вот опять же – сила нужна для всего: имел бы я сейчас власть, влияние – и твою бы участь облегчил… Дитя мое наивное… Иной мой путь теперь, иной. Авось когда еще свидимся – сам поймешь, что за мной правда: за жизнью…

Глава вторая

Путь наверх

Скромный чин. Вхождение.

и з н у т р и:

1. Полное подчинение всех страстей и желаний воле и рассудку.

2. Готовность на любые средства и поступки во имя цели.

3. Постоянный анализ поступков: разбор ошибок, учет удач.

4. Крепить в себе самообладание: терпение, волю, веру в успех.

5. Приучиться видеть в людях шахматные фигуры в твоей игре.

6. Голый прагматизм, избавление от совести и морали.

7. Овладение актерством: убедительно изображать нужные чувства.

8. Готовность и стойкое спокойствие к взлетам и неудачам.

9. Готовность и желание постоянной борьбы в движении к успеху.

10. Целеустремленность, равнодушие ко всему, что не способствует успеху.

11. Постоянная готовность использовать любой шанс, поиск любого шанса.

12. Беречь здоровье – залог сил, выносливости, самой жизни. с н а р у ж и:

1. Позаботься о первом впечатлении от себя: оно многое определит.

2. Будь опрятен, аккуратен, подтянут – но без щегольства и претензий.

3. Будь скромен. Не заводи разговора первым. Не вылезай вперед.

4. Не выделяйся. Не будь первым ни в чем. Держись в тени.

5. Будь ровен, тих, неприметен, не весел и не грустен. Разделяй общее настроение – искренне, но скромно. Не раздражай веселых своим унынием, а хмурых – весельем.

6. Не проявляй инициативы. На работу не напрашивайся, от работы не бегай. Исполняй добросовестно и в срок – не лучше всех.

7. Ты не должен давать никаких поводов для зависти или жалости – ни достатком, ни успехом, ни перспективами, ни здоровьем. Помни: пока ты мелок и зависим от всех, тебе опасна неприязнь любого, нужно добиться доброго к себе отношения от всех.

8. Начни общение с человека маленького, забитого: он станет предан тебе бескорыстно во всем.

9. Не имей врагов. Не участвуй ни в чьей травле, если не уверился в ее полной для себя безвредности – и только если она тебе необходима для союза с другими.

10. Не излишне часто спрашивай совета в работе, выражая неуверенность, что сможешь достигнуть мастерства имярек: это располагает к тебе, говорит о значительности спрашиваемого и незначительности, но разумности, доброте, скромности твоей.

11. Изучай, изучай и еще раз изучай коллег и особенно начальство. Делайся преданнейшим другом человеку наиболее влиятельному и перспективному.

12. Будь собранием всех добродетелей – не подчеркивая, лишен всех пороков – неприметно; ты должен добиться, чтобы коллеги любили в тебе человека доброго, неглупого, отзывчивого, порядочного, приятного, – но неконкурентноспособного и незначительного.

13. Не торопись. Промах в начале пути особенно тяжело исправим.

Сносный чин.

Библиотека честолюбия:

"Никогда не быть бедным".

Князь Талейран

"Полное подчинение всех страстей и желаний воле и рассудку".

Наполеон

"В общество надо вкрасться, как чума, или врезаться, как пушечное ядро. Смотрите на людей как на лошадей, которых надо загонять и менять на станциях".

Бальзак

"Начальник есть данное богом данное начальство".

Козьма Прутков

"Лишь раболепная посредственность достигает всего".

Бомарше

"Умными мы называем людей, которые с нами соглашаются".

Вильям Блейк

"Для успеха по службе были нужны не усилия, не труды, не храбрость, не постоянство, а нужно было только умение обращаться с теми, кто вознаграждает за службу, – и он часто удивлялся своим быстрым успехам и тому, как другие могли не понимать этого".

Граф Толстой

Изучайте человека:

1. Внимательно наблюдайте: его лицо, фигуру, манеры и т.п. Физиогномика и психология – ваше постоянное оружие.

2. Узнайте о нем все: семья, прошлое, привычки, болезни, вкусы, увлечения, симпатии и антипатии, друзья и враги, дети и женщины, слабости и пороки, этапы карьеры, достаток, претензии, перспективы и т.д.

3. Старайтесь влезть в его шкуру, на все смотреть с его точки зрения, добивайтесь некоего слияния своей внутренней личности с его.

4. Думайте о нем постоянно, сопоставляйте, анализируйте, – лицо, возраст, фигуру, почерк, гороскоп, линии руки, обстоятельства рождения и женитьбы, привычку одеваться и т.п.

5. Сведите знакомство, лично или чье-то посредство (слуг, родственников, коллег) с кем-либо из его близких, родных, друзей.

6. Узнайте там, где он служил ранее, каков он был в иной роли и иных обстоятельствах.

7. Пользуйтесь каждой возможностью – и создавайте эти возможности сами, но незаметно – узнавать его мнение обо всем, и прежде всего – о нем самом: косвенно явствует из всех его высказываний.

8. Узнав о каком-то событии, старайтесь предугадать, вычислить его реакцию на это событие. Ошибки анализируйте, уточняя себе образ и характер этого человека.

9. Главное, что надо знать о человеке: а) чего он больше всего хочет, не хочет, любит, боится, уважает, презирает; б) каков он на самом деле, каким он сам себя представляет, каким его представляют другие, какими он представляет других; в) как, познав его, вызвать его любовь, ненависть, уважение, презрение, гнев, умиротворение, благодарность, страх, жалость.

10. И постоянно развивайте в себе интуицию, наблюдательность, умение сопоставлять и делать заключения, предвидя ситуацию.

Пристойный чин.

Начальники.

1. Сделавший карьеру с самого низа, трудно и медленно, в тяжелых условиях, сам всего добившийся, – умен, жесток, безжалостен, требователе, все может понять – но не снизойти. Не склонен прощать промахи. Грубую лесть не приемлет – это средство ему знакомо, с ним дает обратный эффект. Услуги и подарки принимает охотно, но благодарности не испытывает. Наиболее трудный тип: ведь то, что ты сейчас делаешь, ему знакомо по собственному опыту.

Средства: образцовое исполнение своих обязанностей. Работа сверх меры, но без рекламы. Точное исполнение приказов, демонстративная безжалостность к себе и подчиненным. Изображаемый тип: ревностный служака.

2. Подлипала: сделавший карьеру снизу, прислуживая тянувшему его за собой хозяину. Наилучший тип – максимально предсказуем в действиях и реакциях: чванлив, заносчив, самолюбив, самодоволен, необразован, глуп, труслив, избегает инициативы и ответственности. Хорошо реагирует на неумеренную лесть. Подарки принимает как должное. Раболепие обожает. Опасность: хитер, осторожен, нерешителен, переменчив. Ревнует к вниманию своего хозяина. Слабость: робеет перед твоей связью с высокой перснонй дошедший до него слух об этом способен творить чудеса.

3. Выскочка: быстро взошел снизу благодаря случаю, обстоятельствам, удаче. Неплохой тип: не успел слишком озлобиться в борьбе, самоуверенность (от успехов) перемежается с неуверенностью (от недостатка знаний, опыта, привычки к своему положению). Благодарен за почтительную помощьи поддержку снизу: особенно ценит "даримые" идеи, сделанную подчиненным за него работу и т.п. Очень признателен за уверения в его полной компетентности, хвалы необычайным способностям, позволившим сделать быструю карьеру: может возражать, но душой жаждет убеждений в этом. Угодливости, дорогих подарков конфузится, не любит. Предпочитает подчиненных компетентных, с чувством собственного достоинства – при условии, что они умеют поставить себя ниже его. Способен на жалость, порыв, благородство, сочуствие: может войти в положение.

4. Высокопоставленный болван: солдафон, тупым усердием выслужившийся в генералы. Средство: беспрекословное подчинение в подражательном стиле. Будучи честным идиотом, он может сам рекомендовать вас выше. Если нет – перепрыгиввать или огибать его, завязывая отношения с начальством через его голову.

5. Высокопоставленный бездельник: по происхождению баловень судьбы. Всю его работу мягко взять на себя – это он особенно ценит. Легко прибирается к рукам, ему можно внушить что угодно. Слабоволен, ибо более всего ценит покой и веселье. Изменчив, легкомыслен, непредусмотрителен. Подчиненных думает, что любит, хотя их не знает. Способен на благородные порывы – но и на полные низости. Ощущает себя настолько выше сортом подчиненных, что умиляется свое доброте, говоря с ними как с равными.

6. Сынок с хваткой: отпрыск могущественного лица, карьера которого намерена взойти к самым звездам, молодой богач с огромной перспективой. О! – за его спиной можно подняться ввысь, в него надо вцепляться, как блоха в собачий хвост, этот начальник может быть судьбой на всю жизнь. По неопытности и безнаказанности склонен к ошибкам. Ошибки эти брать на себя и других – прежде, чем он почувствует неловкость: не дать ему оконфузиться, на его ухабы подстилать собственную спину! Учить его – в форме вопросов, на которые сам предлагаешь варианты ответов, сомневаясь в своих действиях, – и таким образом освещать ему весь круг проблем. Заранее готовить запасные варианты по его ошибочным приказам – чтоб в первый же миг представить их как естественно входящие в ваши обязанности. Внушить ему, что служить под ним крайне легко и приятно: он дает инициативу, позволяет расти, побуждает к наилучшим решениям – а это-то и есть идеальный начальник: и посоветуется, и похвалит, и зажжет своей молодой энергией.

7. Пустое место: малоспособен, бесхарактерен, тих, добр, мягок, сделал карьеру волею начальников, случайностей, отсутствия под рукой более подходящих кандидатов – за свое согласие со всеми, порядочность, отсутствие злых слухов, проступков и врагов, за хороший послужной список. Самой судьбой предназначен, чтобы выдоить его до конца и при возможности съесть. Основная черта – неспособен к организованному сопротивлению: податлив, робок. Обязывать его благодарностью, апеллировать к справедливости, деменстрировать свои невознагражденные добродетели. Прибирается к рукам полностью. Особенно ценен тем, что сам же будет хлопотать за тебя в верхах. Опасность: слабый характер, постоянно понуждаемый, может двть взрыв, подсознательно стремясь к освобождению. Не терять с ним бдительности, не пережимать, чтоб его деликатность всегда перевешивала внутреннее раздражение: пусть злится, но делает то, что тебе надо. Будь почтителен и осторожен – он злопамятен на обиду. Но даже не любя тебя, поступает так, как диктуют его представления о порядочном человеке, каковым он считает себя прежде всего. Поэтому с ним хорош полный диапазон: от слезных мольб до жестокого требования своих прав. Его возможный отказ заранее можно парировать заявление, что он откажет из личных чувств: этого он стесняется и поступает согласно вашей просьбе и даже в ущерб собственным интересам.

8. Отыгравшийся: уже готовится к отставке и пенсии. Слегка зол, что не достиг большего, печален, что конец. А) Подумывает о преемнике, о своей доброй памяти. – Умильно перенимать его опыт, на словах от преемничества отказываться, плакать о его доброте, незаменимости, мудрости. Б) Махнул на все рукой – "после нас хоть потоп". – Исподволь брать все вожжи самому, выполнятьь работу свою, его, – пусть себе бездельничает всласть. В) Самодурствует под конец. – Незаметно смягчать его приказы, облегчая участь прочих подчиненных, а ему хвалить его энергию: пение хвалы и полный саботаж с прицелом на то, чтоб удовлетворить своей деятельностью вышестоящее начальство.

9. Застрявший: давно рассчитывает на повышение. А) Всеми силами толкать его наверх, помогать ему, организовать кампанию по его выдвижению. – Либо займешь его место, либо он потащит тебя за собой. Б) Желание его выдвижения сделать видимым предлогом для своей активной деятельности – и использовать как отвлекающий момент, чтобы обойти по службе этото вросший пень.

10. Пониженный: видал лучшие виды, обижен, желчен, страдает, надеется вернуться обратно в высшие сферы. В тонкости дела не вникает, привык к иному размаху. Убеждать его в достоверных известиях и его скором повышении, петь дифирамбы, клясть несправедливость. Аналогично номкру девятому.

Изрядный чин.

Искусство лести:

1. Лесть должна казаться человеку правдой. Необходим индивидуальный подход: знать, каким человек считает себя сам – и каким он хочет себя считать.

2. Умелая лесть – сильное и безотказное средство.

3. Любую лесть проглотят тогда, когда уверены в вашем уме, доброжелательности, компетентности, бескорыстии.

4. Дураку годится и самая грубая лесть, граничащая с издевкой.

5. Умный и опытный, заметив лесть, настораживается и не доверяет вам более; лесть – это агрессия на коленях; умному надо льстить тонко и точно.

6. Лесть должна быть уместной – гармонировать с ситуацией и настроением.

7. Составляйте себе репутацию человека сдержанного, честного, нельстивого – тогда ваша лесть будет действовать сильнее и вернее.

8. Избегайте прямой лести – открытого восхваления и восхищения, если не убеждены полностью, что она уместна.

9. "Случайная лесть" – льстить за глаза так, чтоб человек "случайно" это подслушал.

10. "Косвенная лесть" – как бы передавать человеку мнение других, особенно тех, к кому он прислушался бы.

11. "Переданная лесть" – льстить за глаза близким ему людям, с расчетом, что они ему передадут.

12. Выражать желание когда-нибудь хоть приблизиться к его уровню достоинств.

13. Признаваться в доброй зависти: прямо – своей, косвенно чьей-то зависти к его достоинствам и успехам.

14. Объявлвять его примером для подражания: прямо – своим, косвенно – чьим-то.

15. Удивляться его мудрости, способностям, талантам и т.п. – без лестных слов.

Искусство клеветы:

1. Осуждать "нелепый слух", излагая его содержание.

2. "Защищать" человека от слуха, излагая таковой.

3. Рассказывать "по великому секрету" тому, кто разнесет, выдумывая надежный и непроверяемый источник и открещиваясь самому.

4. Наводящими вопросами побуждать чьего-то врага допускать предположения, и затме ссылаться на сего врага, делая его источником.

5. Приписывать человеку глубокую скрытность, притворство, тайные замыслы: подозрение, не имея явной пищи, само начнет толковать нейтральные факты и поступки в пользу обвинения.

6. Вытаскивать такие истории из прошлого человека, где уже нельзя определить и доказать истину, и толковать факты в неблаговидном свете.

7. Для реальных поступков человека находить низкие побуждения.

8. Приписывать ему зависть к собеседнику: этому верят особенно охотно.

9. Провоцировать его вопросами на неосторожные ответы и пересказывть их.

10. Заранее предсказать какой-то очевидный его поступок, представив его как следствие скверных, скрытых умыслов: сбывшись, такой поступок очень убеждает всех в правоте ваших суждений о нем.

11. Анонимные письма и доносы.

12. Подкупленные лжесвидетели, жалующиеся начальству, семье, друзьям и т.п.

Искусство интриги:

1. Интрига – это такая игра в шахматы, где сражающиеся на доске фигуры воображают себя игроками, а двигающий их игрок остается невидим и неизвестен, пожиная все плоды победы.

2. Искусство интриги состоит в том, чтобы определить нужных людей, знать, как они поступят при соответствующих условиях и обстоятельствах, и эти поступки соединять, как звенья, в цепь, идущую от вас к вашей цели.

3. Преимущество интриги состоит в том, что люди, несравненно более могущественные, чем вы сами, добиваются ваших интересов со всем напором, полагая, что действуют в интересах собственных.

4. Тонкость интриги состоит в том, что каждый участник действия лично заинтересован в своих поступках, руководствуется собственными желаниями и страстями, и двигает механизм интриги в нужном вам направлении – даже вопреки своей выгоде.

5. Безопасность интриги заключается в том, что вы сами делаете лишь первые один или несколько ходов, невинных, незаметных и безопасных, а ко всему дальнейшему не только не имеете отношения, но даже напротив можете выбрать такую линию поведения, чтобы в глазах окружающих выглядеть безупречно и осуждать тех, кто тратит силы в неблаговидных целях, ведущихся к нужной вам цели.

6. Надежность интриги заключается в том, что главную цепь действий можно подкрепить целым рядом запасных вариантов, а уязвимые узлы усилить дополнительно вовлекаемыми лицами.

7. Эффект интриги заключается в том, что в результате разных событий, к которым вы не имеете никакого отношения, вы получаете то, что вам нужно, сохраняя репутацию человека, который ничего не добивается и наверх не лезет.

8. Недоказуемость интриги в том, что лично вы не только ни в чем не можете быть признаны виновным, но и действительно не совершали абсолютно ничего неблаговидного, да и вовсе ничего не совершали, ваши слова и поступки сами по себе не имеют ни малейшего значения, а за действия людей, которые вам не подчинены, от вас не зависят, которых вы ни к чему не подстрекали – напротив, возможно предостерегали от того, что они стали делать далее, – вы за все это никак не можете отвечать.

9. Неотвратимость интриги в том, что вы в покое обдумываете все звенья и варианты, подготавливаете все действия незаметно для всех – а затем разом запускаете механизм, который люди уже не только не успевают остановить, но даже не могут увидеть целиком, в совокупности, всех частей, а видят лишь отдельные явления, внешне даже не связанные между собой.

10. Гарантия интриги в том, что у каждого человека есть слабые стороны, желания и страсти, грехи и мечты, каждый способен на какие-то предсказуемые шаги, каждого можно какими-то известиями и предупреждениями заставить сделать шаг, невинный и нетрудный для него сам по себе, но вызывающий чей-то следующий шаг.

Высокий чин.

Жри их всех:

1. Избавляться от всех конкурентов: явных, скрытых и потенциальных.

2. Ставить невыполнимые задачи.

3. Перегружать работой. При жалобах – не давать работы и наказывать за безделье.

4. Поощрять их ошибочные действия до полного конфуза и провала.

5. Рекомендовать их в чужие ведомства и даже искать им там места.

6. Постоянно задевать их самолюбие, изводя им нервы.

7. Постоянно дергать их по пустякам, не давая работать.

8. Стравливать их друг с другом.

9. Подавать им надежды, не выполняя обещанного.

10. При увольнении провожать с почетом, с хорошими рекомендациями дабы все знали, что лучше уйти, чем остаться.

11. Если его работа ладится – передать ее другому.

12. Успехи замалчивать, недостатки раздувать.

13. Постоянно приводить им в пример работников явно худших.

14. Найти темные пятна в их прошлом и настояшем.

15. Известить, что его место обещано другому.

16. Провоцировать на грубость и проступки.

17. Оказать "доверие", которое невозможно оправдать и даст повод для выговора.

18. Возложить ответственность за явно невыполнимое дело.

19. Склонить к служебному злоупотреблению – и раскрыть с позором.

20. Захваливать настолько, чтоб он явно не оправдывал похвал.

21. Ставить его под начальство его врага или завистника.

22. Дать ему в подчинение бездельника – и упрекать за неумение справиться с подчиненными.

Не упускай своего:

1. Выгодная женитьбв на деньгах, связях, положениях.

2. Не раскрывать душу никому: никому нельзя доверять.

3. Не быть мстительным и злопамятным: это отвлекает силы от пути наверх. Напротив, великодушие располагает к вам.

4. Богатеть любыми средствами. Скрыть богатство легче, чем бедность. Деньги позволяют управлять людьми, покупая им нужные вещи, удовольствия, услуги, посты. Любое предприятие нуждается в деньгах; отсутствие их подрывает самый гениальный план, заставляет упустить порой единственный шанс.

5. Польза от обладания суммой должна покрывать вред вашей репутации, нанесенной способом, каким эта сумма добыта: миллион покроет практически любые моральные издержки и откроет перед вами более дверей наверх, чем закрыло их приобретение.

6. Не будьте скаредны: умейте тратить много, чтобы получить больше.

7. Кажитесь цедры, но будьте расчетливы: скупость сохранит богатство, позволяющее щедрость, мотовство развеет его и уничтожит самую возможность щедрости.

8. Умейте внушать страх: люди ценят доброе расположение того, за кем знают силу и власть смять их, кого боялись бы иметь врагом, но пренебрегают тем, кто вообще добр и не может быть им опасен.

9. Всегда давайте подчиненным чувствовать пропасть между ними и собой. И только когда достигнете самых больших высот – иногда перешагивайте эту пропасть и держитесь на равных: тогда это уже будет восприниматься с восторгом и повышать ваш авторитет.

10. Демонстрируйте справедливость и доброту, публично помогая несчастным, которые абсолютно неопасны, пользуются жалостью окружающих и будут славить вас потом всю жизнь.

Всемогущий чин.

Волк среди волков.

– Ну… здравствуй, Дмитревский.

– Чему обязан, ваше высокопревосходительство?

– И кандалов с тебя не сняли…

– Да, и ковров не постелили в камере.

– Что ж, и руки не подашь?

– Немыты, ваше высокопревосходительство. Да и неловко в кандалах, знаете. Завтра поутру почтите ли присутствием? будут давать небольшой спектакль со мной в главной роли. Прошу! абонирую вам место в первом ряду у эшафота. Или кресло на помосте прикажете?

– Перестань ерничать, Дмитревский… Ты что, не узнаешь?

– Не имею чести.

– Прошение о помиловании не подашь?

– Нет, не подам.

– Отчего?

– Чтоб совесть вам облегчить. Что, мол, сам виноват. Ведь все равно повесите. Разве не так?

– Может, и не так.

– То-то: может… Не будем считать друг друга за дурачков, ваше высокопревосходительство.

– Да оставь ты это "высокопревосходительство"!.. Дмитревский, ведь это же я к тебе пришел…

– Зачем?

– Не знаю… Сказать тебе многое надо… Не так-то все просто в жизни.

– Вы не ко мне пришли. К своей совести. И все ответы мои сами знаете.

– Тебе не страшно?

– Нет.

– А мне страшно.

– Ничем не могу помочь.

– Можешь.

– Чем же? Утешить, что вы совершенно ни в чем не виновны, утвердив мой смертный приговор?

– У тебя есть, может быть, последнее желание? Я сделаю все; исполню, передам.

– Нет.

– Хорошо… Тогда у меня есть… Ты можешь исполнить мою последнюю к тебе просьбу, Дмитревский? Ради тех далеких счастливых лет, когда я, щенок, был влюблен в тебя, смотрел тебе в рот?

– Вы, кажется, решили исповедаться завтрашнему висельнику?

– Не плюй мне в душу… это неблагородно, недостойно тебя.

– Нет у вас души. И вообще – позвольте мне поспать. Тьфу, да что за иудины слезы! Утри сопли и ступай в свою резиденцию, лопух эдакий!

– Друг милый, ведь ничего у меня теперь не остается в жизни, ничего!.. ведь ненавижу я их всех, ненавижу!.. как же это так вышло…

– Да? Пиши приказ о моем освобождении – и бежим. А?

– Невозможно.

– Отчего?

– Я всего себя отдал за эту карьеру. От меня уже ничего не осталось. Понимаешь – ведь человек тех любит, кто его любит. Вот я каждого, каждого, с кем жизнь сводила, не просто обольщал – а чем-то и любил. Насильно. Дружил. Улыбался. Старался все лучшее в нем видеть иначе ведь вынести невозможно. И вышло – что каждому отрезал я ломоть от любви своей. От души своей. Всех их любил, кого друзьями себе сделал, подлецов, эгоистов, сановников, дураков… и себе уже ничего не осталось.

– Видишь, какая у нас многозначительная ситуация, да? – мертвый вешает живого. Достойно немецких романтиков.

– Как ты можешь шутить?

– А я – живой. И любовь отдал тем, кого любил. И жизнь – тому, во что верил.

– А я ведь тебе завидую, Дмитревский.

– Врешь. Себе врешь. Ты завидуешь только тем, кто сильнее и богаче тебя.

– Когда-то, много лет назад, я мечтал, что стану богатым, сильным, – и при случае помогу тебе, спасу…

– Ценю благие намерения. А что же потом? Что теперь?

– А потом… Чем выше поднимаешься, тем беспощаднее борьба, смертельнее вражда, каждый старается уничтожить каждого, кто может ему помешать. Пока однажды не почувствуешь, что что ты готов своими руками убить любого, лишь бы подняться еще на одну ступеньку: все прочее не имеет уже для тебя цены. И вот тогда ты готов, созрел для постоянной карьеры.

– Поздравляю.

– Но я никогда не мог бы подумать, что это может быть так буквально. Ведь я не хотел, клянусь тебе… Я не знаю, как это сложилось… клянусь тебе всем святым, что я не хотел, не хотел дойти до того, чтобы казнить человека, которого боготворил!

– Ладно; облегчу твою душу… Я тоже никогда не хотел быть повешенным. и Никогда не хотел быть в каторге. Не хотел быть нищим, не хотел болеть чахоткой. Когда я первый раз попал в Акатуй, я ночами в изумлении спрашивал себя: как же это вышло?.. Да, я имею идеалы, верю в иное и лучшее будущее, хочу способствовать его приходу – но не апостол я, нет! я тоже хочу любви, счастья, благополучия, хочу иметь семью, детей, хочу работать и не бегать вечно от полиции. Видно, наши желания всегда заводят нас дальше, чем мы сами предполагаем.

– Как странно слышать это от тебя… В тридцатьлет я думал точно так же… и тогда я сделал выбор.

– И вот ты здесь.

– И вот мы оба здесь. Но ужас в том, что я прав! Я6 подлец, живу и властвую! а ты, святой, принимаешь смерть. Значит, правда жизни на моей стороне?

– Тогда почему ты жалуешься мне на свою жизнь, а не я тебе? Почему мне нечего исправлять в своей жизни, а тебе твоя противна?

– Потому что умереть святым проще, чем жить грешником.

– Красивые слова… Я помню твои юношеские письма. Ты все тогда правильно понимал. Просто духу у тебя не хватило, урвать свой кусок захотелось.

– Разве это такой большой грех?

– Нет. Только не поачь теперь. В конце концов, это меня завтра вешают, а не тебя.

– Откуда у тебя столько духа?

– А я верю в то, что больше, значительнее меня. А все, что дорого тебе, – существует для тебя одного. После меня останется дело, а после тебя – только деньги и ордена.

– Обречено твое дело, ничего ты не изменишь в мире, люди таковы, каковы они есть, неужели ты не понимаешь?!

– Совсем ты поглупел. Вечно мое дело, бессмертно, непобедимо! Уж если лучшие из людей всегда всем жертвовали, и жизнью самой, за это дело, – знасит, ценность его выше твоей бренной житейской выгоды, а? Значит, есть счастье высшее, чем грызть ближнего и вызвыситься над ним, а? Так-то. Иди, иди. И распорядись дать мне утром чистую рубаху и побрить. Ну, ступай, бедолага.

Глава третья

А был ли мальчик?

175 см. Жена.

– Милочка, ты прости мне мои откровенности… нервы совсем расшалились… ах, налей еще, налей. Мы же с тобой с детства дружим, ты же знаешь, я всегда рассудительной была… а сейчас и не знаю, что и делать… я с ума сойду! с ума сойду, если хоть с тобой не поделюсь…

Ой, ерунда, про любовниц его я давно знаю, и актриску эту подлую содержит… сначала плакала, потом рукой махнула, что ж делать, все они такие; и дети растут, куда я денусь… я понимала всегда прекрасно, что он из выгоды на мне женился, такой видный, красивый… а он кого хочешь обльстить умеет, уговорит, уломает, внушит что угодно, – особенно если сама в это верить хочешь…

Не бьет, как ты могла подумать!.. ах, что я опять вру, уже ведь и руку поднимал, и слова говорил такие, такие, что подумать страшно… Я уж и с этим смирилась, мало ли как в семье бывает; и вдруг последнее время совсем все ужасно стало…

Встань пожалуйста, душесчка. Прошу тебя, на минутку. Вот. Не удивляйся… Мы же с тобой всегда одного рост были, правда? О, не смотри на меня так, я нормальна, нормальна, не сумасшедшая я!

Скажи… я ведь не стала больше… ну, выше – не стала, нет?

Вот слушай. Это все так началось: он в пристуствие одевается, мундир надевает новый – а рукава длинны. Он загорячился – и Павлуше, камердинеру, в ухо и стукнул. Ведь уже много лет шьется ему все по одной мерке, он совсем не толстеет, не меняется, такой же красивый… изверг…

Мундир тот же час подкоротили. Портного привезли, тот кается… А он и на меня ногами затопал – при людях прямо: я же за всем в доме следить должна, он так завел; а что, говорит, тебе еще делать… и слова ужасные… ну, не буду, не буду, все уже.

А назавтра фрак одевает в собрание ехать вечером – и снова та же история… Павлуше лицо в кровь разбил, портной уж на коленках ползал: а мне… на меня… водички подай, да.

Я мышьяку принять хотела… всему предел есть. Никакой радости не осталось, дети чужие растут, злые, в доме страх всегда, копейки на расходы нет… вот – выйди замуж за бедного и благородного, так сама станешь бедной и благородной: ему честь, а тебе горе.

А вечером он ко мне в спальню мириться пришел. Бледный, несчастный, дрожит, лица нет. Господи, когда он добрый бывает – да я всю жизнь, всю кровь ему отдам, лучше него нет человека на свете! А ведь вначале он всегда был такой…

И вот, ночью… муж ведь, милочка, ты понимаешь, есть много, как бы это сказать… примет разных… Ведь после свадьбы, первое-то время, это такое счастье было, все как сейчас живое помнится. И вот у меня ощущение возникло, словно… словно он поменьше как бы стал.

Как же редко, думаю, он ко мне приходит, что я уже и забывать его как мужа стала.

А назавтра он так злобно на меня посмотрел: что, говорит, вытаращилась, кукла чертова? А я смотрю и плачу, так люблю его…

А после этих слов вспомнила сомнения ночные: он ведь раньше такой большой казался мне, высокий,сильный. А тут как пелена с глаз: и вовсе не такой большой он. Нет, не маленький, но – обычный. Обычный.

Я на него всегда снизу вверх заглядывала, на цыпочки привставала, а тут стою рядом – и ничего такого. Вот что называется ослепление юности, любовь… Средь всех он мне выше всех казался – а теперь вижу: многие и выше есть.

А он и говорит: что-то ты, матушка, вовсе стала костлява и долговяза. Растешь на старости лет, что ли? И это при лакеях! У меня как в голове закружилось – и при докторе только в себя пришла.

Доктор успокоил, прописал нервы лечить: на воды, говорит, необходимо ехать. Да ведь эти доктора, они правды больному никогда не скажут. Он уехал, я все свои платья старые перемеряла, которые прислуге не отдала – и не пойму: то ли длинны оттого, что похудела сильно, а то ли… ведь невозможно…

А на него как посмотрю… и страх во мне… Он же Николая, лакея комнатного, на полголовы выше был – а нынче подает ему Николай халат – а роста-то они одного! одного, как есть!

Я Николаю допрос вчинила, а он смеется: барин наш, отвечает, орел, как раньше, а может, еще выше, а Павлуша разгильдяй, а портной пьяница, они сами повинились. Ну?!

Я до чего дошла: в гардеробной его стала рукава и панталоны длиной сравнивать… не сходятся!! А Павлуша говорит: что вы, барыня, это ведь моды меняются, ныне короче носят, чем допреже, а его превосходительство должен во всем образцом быть и идеалом…

…Я уж без опия и спать не могу. Платья перешивать не успеваю, так худею. Куска проглотить не могу. До чего дошло: сын его целует, а я в ужас: да он скоро с сыном одного роста будет! Лишь потом сообразила: сын-то растет, тянется сейчас быстро, скоро юноша.

Милочка, может, ты мне француза своего доктора посоветуешь? немцы эти совсем ничего не понимают. Может, это у меня от женских неурядиц все? ведь в желтый дом угожу, или чахотка съест…

И мысль еще страшная гложет: уж не специально ли он все эти сцены подстроил, чтоб ме сумасшествие доказать или вовсе сжить со свету? а сам после на Белопольской женится… Ведь словно одна я ума и зрения лишилась, а прочие-то все нормальны, видят все как есть!

Совсем хуло мне, милая… Может, за границу одной поехать, в Швейцарию? или Баден-Баден…

165 см. Друг.

– А ведь в одних номерах жили; обед в трактире брали на двоих один; да… А теперь допустить до себя не велит, даже в день ангела поздравить.

Я понимаю: государственная персона. Но ведь – на десять шагов не приближает никого! Входит куда – один впереди, все толпой позади на да\вадцать шагов. А уж ручку пожать удостоить – только сидя: два пальчика протянет из креслица – тот переломится, пожмет с чувством и в поклоне к двери убирается.

Гордость, говоришь. Кхе… Ну, ты уж только – никому!..

Он почему так прямо держится, каблучки поларшинные, нос вверх? чтоб выше быть, вот почему. А сам-то вовсе невысок, как будет залой проходить – приглядись внимательней. Невысок, низок даже!

Пусть нормальный, не в том суть. Только – я-то помню же, я ему шинель некогда одалживал, на службу полтора года в одну дверь ходили, он высокий был! верно говорю, гвардейского росту, вершков девять, а то и все десять! Ей-богу, я крест приму!

Вот потому и держится всегда один, от всех поодаль, что не заметить этого было в сравнении с прочими. Поэтому и служащих своих старинных всех поувольнял – да не просто, а так задвинул, что кто в Омске, кто в Томске, кто в Тифлисе – подалее, долой. Хотя, говорят, наградных дал щедро, чтоб не обижались и молчали, но главное – чтоб не было рядом тех, кто его еще знал другим, высоким.

Потому, брат, и старых друзей к себе не допускает: боится, стыдится, опасается – вдруг конфуз, слухи компрометирующие, бестактный вопрос. Далеко ли до скандала…

Вот оттого и сердит часто стал, ногами топает, – нервничает. То ко двору представляться, то чиновник с особым поручением от государя жалует – самое время разворачиваться! И вдруг – такая беда, что рост все меньше да меньше! А ведь одно дело назначить на большой пост человека видного, осанистого, значительного, а другое – маленького да писклявого…

А он так сумел себя поставить, на таком счету при дворе, что всегда им довольны – умеет угодить да угадать. И какие враги ему козни строили, какие недоброжелатели были влиятельные и злобные, – всех обошел, смял, обдурил, всех выше поднялся. Узнают они теперь – вой поднимут, осмеют, в отставку уйти заставят!

Так что обижаться на него нельзя. Такое несчастье… Лучше уж несправедливым прослыть, высокомерным, страх и ненависть внушить, – да только чтоб про слабость его не прознали, это конец.

Потому и выезжать перестал, на балы больным сказывается, общение прекратил, – никто похвалиться не может, что рядом с ним был, говорил запросто. Занятостью объясняет, здоровьем, праведностью натуры: мол, все в работе, уединение и книги предпочитает, развлечений чужд… Ага! я-то его помню чиновником мелким: услужлив, общителен, веселье всегда разделит… а порой такие кутежи начальству устраивал, все умел достать, и цыгане, и женщины, и главное – никакой огласки, все шито-крыто!

Так что я не обижаюсь, что увольняют меня из службы. Дело свое исполнял исправно, в дурном не замечался… разве что подольститься не умел. Конечно: я его бедным знал, помогал, чем мог, и поэтому теперь я человек для него нежелательный – могу сказать не то, знакомством скомпрометировать, старое напомнить… не должен быть большой человек знаком с таким ничтожеством, как я. Не может он иметь со мной ничего общего, даже в прошлом.

Так что прощай, брат. Уеду к себе в Малороссию, в деревеньку… может, женюсь еще, детишек нарожу. А все же как вспомнишь иногда ночью, не спится, как мы с ним некогда в холодном номере один горшок щей трактирских ели… и слеза прошибает. Хороший был человек.

150 см. Слуга.

– Ты как смеешь, холоп, смерд, такие вещи поганым своим языком молоть, а?! Ну что "вашскородие", "вашскородие"? Молчи, подлец! тут тебе полицейский околоток, а не кабак!

Вы, ребята, выйдите-ка: это дело государственным пахнет, я с ним, ракальей, один на один говорить буду. Да я таких вещей и повторить не смею, не то что записать. Двери плотнее затворите!

Ну, вставай с колен, хватит. Пропойца, босяк, ты как смеешь лгать, что в доме самого его высокопревосходительства служил? Врешь, сукин кот! я узнавал: ответили, что знать такого не знают!

Ну, так кто тебя надоумил говорить, что его высокопревосходительство… прости, госссподи, слова мои грешные… что он карлой стал? А?! Чтио портной в доме живет и каждый день ему платье другое шьет? Что каждый день измеряется – все меньше и меньше? Да счас я тебе дам промеж глаз – ты у меня разом меньше мыши станешь!

Ты подумай дубовой своей башкой: а как он с людьми-то говорит? Ах, через двери. И еще из постели лежа, далее порога не пускает. Ну, ты артист.

И ноги, значит, со стула до полу не достают? И обедать изволит в пустой столовой за закрытыми дверьми? И с женой… не твоего ума дело, негодяй!

Ты хоть понимаешь, что ты с ума спятил? А в присутствие… карету к подьезду подают, и никто не видит, как он садится? Складно! А на службе из нее выходит – тоже всем приказано подалее быть и не смотреть? А посетители что, слепые? Ах, издали, стол специальный ему сделали, маленький, чтоб не понять было.

И потому, говоришь, никто его не видит. А зачем тебе, козявке, его видеть? с тебя знать достаточно, что он есть, обязанности свои, самим государем определенные, исполняет и бдит о тебе денно и нощно. Он не фигляр, чтоб твари всякой на глаза выставляться.

Ты над кем насмешки допускаешь, злодей! Значит, он уже и до дверных ручек еле достает, и на цыпочки поднимается, чтобы на стол заглянуть, и под стул прячется, если ненароком зайдет кто… и ест мало, как ребенок, – а на что ему много есть?

Ты что гогочешь? Ах-ха-ха-ха! тьфу на тебя… ха-ха-ха! Значит, бегает по резиденции его высокопревосходительство в аршин ростом, носом на столы натыкается, на детской мебели сидит…

Пятнадцать лет у него служил? И слуг он всех рассчитал? Ну, я тебя сейчас иначе рассчитаю, вложу розгами ума через заднее-то место. И – по этапу, по этапу тебя вышлю, сочинителя…

70 см. Спаситель.

– Не любо – не слушай, а врать не мешай. Да и не вру я, братцы, вот как на духу.

Я с детства вырезывать из дерева любил, пошел за папашей по столярной части, и мастерскую он мне оставил, царство небесное покойнику… ну, да не об том речь. А только начал для забавы фигурки разные резать, на Сенном рынке сбывала их лотошница, – а кончил тем, что фигуры делал в модные магазины на Невский. И были мои фигуры лучше парижских или немецких. Лицо из цветного воска, парик натуральный, – как живые. дело собственное имел и доход, двух мастеров держал, пять учеников.

И вот заходят двое – господа. Вежливые, ласковые. А у меня вывеска была,золотом. И говорят: а можешь такую-то куклу изладить, чтоб за шаг от живой не отличить? А я – гоголем: хоть турецкого султана, хоть мать его. Говорят: заказ очень важный, надо, чтоб никто не знал ничего. Ни ученики, ни жена даже. Плата – тысяча серебром. Засомневался я, да ведь это три с половиной тыщи ассигнациями.

Обговорили размеры все, изделал я фигуру – на шарнирах, любую позу принимает. Огромная у меня тогда способность была… Потом они мне рисунков нанесли – какое лицо должно быть. С лицом я долго мучился, из глины раз десять переделывал, все их не устраивало. Четыре месяца всего работал без продыху. Уж так придирались – к каждому волоску. Бородавку на щеке – и то сколько раз переделывал.

Но – угодил. А зачем – не говорят. Ладно – ваши деньги, мой молчок. Похвалили они, сказали – завтра придут забирать, и деньги завтра… А только ночью стук в дверь: по мою душу… Ты такой-то? – Я. – Пошли. – В карету, с боков зажали – и ночью через весь город. А карета без окон. вот так: отлеталась пташечка…

Привозят: крепость. Выходи. Я было в ноги – а меня по рылу. Наковали железы – да в камеру. В каком же таком, думаю, деле я оказался?

Трижды в день еду мне в окошечко ставят, да по утрам парашу забирают. Тишина, и камень кругом. За окном птички поют, а не видно: железным листом окно забрано.

Ну, да это все известное дело, что говорить. А когда царь преставился и новый царь стал (про то я после узнал), перевезли меня в тюрьму, да по этапу в каторгу: бессрочный особого разряда, родства не помнящий. А я и рад не помнить: молчу, чтоб хуже не было; сообразил, что молчать уж лучше…

А в каторге уже, в Краснокаменецком остроге, был у нас один из благородных. При лазарете, доктор бывший. Я занемог раз, попал в лазарет, а потом кормился долго там, помогал ему. Он без креста был, но человек в остальном неплохой, понимающий. И оказалось, братцы, что страдаем мы с ним по одному делу. Во, а?

Он доктором был при одном высоком генерале. Генерал в большой силе был, лично к царю приближен. И напала на него болезнь: стал расти обратно – уменьшаться. Доктор его и так и сяк: уменьшается!

Росту он был огромного, пока до нормального уменьшался – все ничего. Может, кто и подметил – да молчал. Чтоб большой генерал тебя из жизни выкинул – кму много росту не надо. Со страху да выгоды и карлика великаном именуют.

Но дело совсем плохо стало: уменьшается генерал да уменьшается. Уж под столом проходит: арщин росточку. Это уже скандал невиданный и оскорбление генеральского чина. Чего делать?

Генерал службу бросать не хочет: жалко ему. Его сам царь знает и ценит. И хочет новые высокие должности дать. А царю перечить нельзя. Как про такое должишь? огорчится он за любимца, и навечно ты за такую новость в немилость впадешь.

А главное – генерал свою беду от всех скрывает. Работу за него подчиненные делают. Он им за то – награды. Повысится – и за собой повысит. Им тож невыгодно его терять: со старым-то хозяином спелись, а нового еще как найдешь.

А прознают враги генерала про такое его уменьшение – сразу егно без масла сожрут.

И умы нельзя смущать такими чудесами и безобразиями: уважений не станет к генералам и к власти, если они могут в аршин ростом быть.

Но иногда же надо людям показаться: хоть в карете по городу, хоть с балкона. Не то слухи пойдут – и рога тебе придумают, и что с ложки кормят, и из ума выжил, и вообще помер, мол, да это скрывают.

Понял, куда я гну? Вот для чего куклу я делал. Одели ее в генеральское – и показывали иногда, чтоб сомнений не возникало. Не ответит – что ж, думает. Не встанет – устал.

Потом, говорят, механизм к ней сладили, что и садится и встает сама, руку поднять может. Движения неловкие? а ревматизм, сустав болят, в молодости в военных походах застудил.

И все отлично. Он себе управляет по-прежнему, награды получает, ослушников наказывает, в чинах растет. А что ростом с кошку – то никому не ведомо, фигура за столом – а он сидит под столом и приказы пишет. Пустят посетителя – развернет фигуру в кресле спиной к нему, бумагу ей в руки вложит – мол, занят, читает: а сам говорит из-под стола. Посетитель стоит у дверей, трясется: горд генерал, сердит, раз не повернется.

Утром фигуру – на службу в карете, вечером – домой. Сопровождает ее огромный адъютант, а сам генерал под его шинелью-то и прячется, за пазухой тот его проносит на место. Адъютанту зачем выдавать? ему хорошо, а чуть брякнет – разжалуют приказом в солдаты, да на войну. Тайна.

Вот для тайны меня-то в бессрочную ти укатали. И доктора, что лечить его пробовал, – тоже, с которым мы встретились. А каторжному кто поверит? Ты вот веришь? Ну и дурак. Дай ножик, я тебе сейчас такую куклу вырежу, что ты не видал никогда…

15 см. Любовница.

– А говорят, ты с ним была когда-то, – правда, аль брешут? А правда, что ты в хоре тогда пела, и плясала? и квартира твоя была на Подъяческой? А потом тебя отовсюду… и к нам сюда… да ты не обижайся. А он тогда нормальный был?

А девки говорили, он с огурец ростом, вершка четыре: такого наплели – и смехота, и срамота… мы все утро смеялись.

А он тебе денег много давал? Конечно: граф… Эх, мне бы такого, я б сейчас в собственной карете ездила, а не здесь, по десяти гостей за вечер принимала.

Правда – любила?.. Первый… вот оно как. Не плачь – ему-то небось счас хуже, чем нам.

Говорили – на службу его телохранитель в кармане носит. А в кабинете посадит осторожненько на стол, а там столик, стульчик кукольные. Бумажка нарезана с почтовую марку, перышки воробьиные точены – и он приказы пишет. А чиновники их в увеличительное стекло читают и исполняют. А буковки-то крохотные, не разобрать, да и головка у него, ккк у голубка, разве такой головкой сообразишь что? Вот и пишет каракульки, а чиновники делают, что хотят, а ему врут все, что исполняют. А он как проверит? ему и самому все равно, абы жить, как живет, в своей должности.

Как представлю себе жизнь эту… бедненький! Дети в гимназию уходят – пальчиком его тронут за плечико, – мол, до свиданья! Жена его, небось, в тарелке купает по субботам, кончиком пальца намыленным… ха-ха-ха! Маникюрными ножничками подстригает – боится головенку отстичь. Слушай, а как они спят-то? ха-ха-ха! Ой, па-адумайте, цаца какая, оскорбили слух ейный.

А как он у детей уроки проверяет? Бегает по тетрадке и буквы по одной читает? Да, тут деткам не скажешь – берите пример с папочки… уж лучше сума да тюрьма.

А в кабинете его, говорят, огромное увеличительное стекло, и в него его рассматривают – и он размером для посетителя как настоящий. А шьет на него одна модистка – как на куколку. Ордена у него – дак ему такой орден и на спиночку не взвалить, крошечке. Кушает ложечкой для соли из кофейных блюдечек, они как миска огромная ему. Про другое уж не говорю.

А верно говорят, что он до баб охоч был? А что ж теперь? – такая неприличность, тьфу! умора. Девки за кофеем так хозотали про это, таког напредставляли безобразия, как он кого к себе на ночь требует да что делает… бегает и бесится гномик… мерзость какая.

Я б на месте графини его в банку посадила да смотрела, и все. А все же – богатство, честь, есть-пить сладко, жить в палатах. А ты б согласилась быть с огурец, а жить в чести и богатстве? Я – да.

А вдруг птица склюнет? Или кошка съест? Или в чашку с водой упадет – да и утонет?

Это ж любой враг – щелк по голве, и нет тебя! И, говорят, он многих подозревает: чуть заподзорил – сразу в Сибирь! Никто при нем долго не держится. Я б на их месте его выбросила на помойку, и дело с концом, да у них порода такая: подслужиться надо, хоть ты с перст ростом, а раз начальник – служат тебе.

Представляешь: стоит перед ним здоровенный гренадер, а он на столе своем ножками топает, потом двумя ручками за волосок в усах гренадерских ухватится – и ну вырывать! Да я б в него плюнула – и снесло б его в окно!

Да… а если настоящий, большой усы вырывать станет – это еще хуже, больно, вырвет все… уж лучше этот, игрушечный… да уж больно обидно от него, козявки, терпеть!

Слышь – а говорят еще, что он не один такой!.. Это у них, у графьев и министров, есть такая болезнь специяльная, открыли ее. В будлочной сказывали утром, что многие из них такие, потому и не показываются никому. И поэтому и злобствуют против народа и своих же, что боятся, как бы не случилось что с ними. А чем держаться-то им? только страхом! Пока боятся его – и рады, что он не показывается, и трогать его никто не смеет. А тронешь – и нету его, болезного.

Не, она врать не станет, у ее нитка жемчужная им подарена, и к завтраку на извозчике приехала, прямо от него, глаза так и вертятся от удивления. Хотела я еще, говорит, ему ротик зажать – да в карман, и сюда привезти, – вот бы потеха была! да боязно.

Чего – бабушкины сказки? Саму ее почал, до желтого билета довел, это не сказки? А сказали бы тебе в хоре твоем, когда и квартира, и карета, и граф в полюбовниках, что девкой в трехрублевом заведении будешь, – что, поверила бы? Все в жизни бывает, люди зря говорить не станут.

0,0. Память.

– Половой, еще пару чаю! А кенарь-то распелся, а, шельмец!..

Дак вот, робяты, што я вам скажу: на самом-то деле все это сказки. Почему? Да потому, што на самом-то деле его и не было вовсе на свете никогда. ты обожди мне кукиш совать, а то сам и выкусишь. Ну чего памятник? Памятник можно и Бове-королевичу поставить, а кто того Бову самог видел? то-то.

Я твои байки уже слыхал. Что делается он меньше да меньше, что носят его в мыльнице, что кричит он в специальный рупор бумажный, а человек ухо приставит и еле слышит, что разглядывают его в подзорное стекло, стал он с наперсток, потом с муравья, а потом такая соринка, что и не разглядеть.

И значит, по-твоему, что чиновники сами пишут за него приказы, офицеры сами отдают команды, все все сами делают, а кланяются пустому креслу и ему и служат. А если так, то они и раньше, значит, могли без него обойтись, верно? Вот и обходились.

Нет такого закона в природе, чтоб человек уменьшался! А вот чтоб его вовсе не было – такой закон есть. А еще есть такой закон, что каждый норовит лучший кусок ухватить… а ну положь мой расстегай, ишь разинул пасть-то!

Дак вот: эти, которые чиновники и офицера-генералы, каждый сам хочет на то кресло сесть,а других не пустить. И вот никто из них одолеть не может: другому помешать еще есть силы, а самому занять – уже нет. И тогда они договариваются: пусть считается, что кто-то его занял, придуманный, несуществующий – ни нашим, ни вашим, никому не обидно. А дело, мол, будем делать, как и раньше делали. Отсюда и сказки про исчезнувшего начальника, которого на самом деле никогда не было, а только кресло пустое. Понял? Плати за сахар, раз понял, без сахара пущай исчезнувший пьет.

Ничего не происходит

Шутки шутят:

старшее поколение:

ВАЛЕНТИН МИХАЙЛОВИЧ, инженер-строитель, под 50 (250 р. в месяц).

ВАЛЕНТИНА МИХАЙЛОВНА, его жена, кандидат мед. наук (250 р.)

САНТЕХНИК жэка, их ровесник (на заработок не жалуется).

младшее поколение:

БОРИС, старший сын В.М. и В.М., студент пединститута. Романтик.

ГЛЕБ, младший сын восьмикласник. Юный супермен.

ВИТЕНЬКА, девочка Бориса, лапочка-стервочка. и усугубляющие сумятицу

ЧЕТВЕРО РАБОЧИХ СЦЕНЫ И РАСПОРЯДИТЕЛЬ.

ЧАСЫ С КУКУШКОЙ, кукующей не вовремя.

ТЕЛЕВИЗОР – оснащен дистанционным управлением и повернут, к сожалению, экраном от зрителя: иногда кто-нибудь переключает программу и усиливает звук.

Все происходит здесь и сейчас: будний вечер в обычной квартире.

Действие первое

Досадная неувязка.

Свет в зале гаснет. За опущенным занавесом – стук передвигаемых декораций. Занавес поднимается – не до конца, резко идет вниз; опустившись на треть, застывает, дергается, еще раз, еще, один край заедает, и он застывает в кривом положении. За ним – прозрачный занавес из крупной сетки или кисеи и сцена в рабочем освещении. Двоерабочихсценынесут и ставят диван, третий– телевизор. Несут с трудом, ничего не замечая: им тяжело.

1-Й РАБОЧИЙ. Что сегодня играют-то?

2-Й РАБОЧИЙ. А, опять лажа какая-то. "Ничего не происходит".

1-Й РАБОЧИЙ. А не происходит, так нечего и дергаться. им хорошо на сцене трындеть, а нам таскай все это.

3-Й РАБОЧИЙ (лезет на стул). Подай-ка. (1-й подает ему настенные часы, он вешает их.) Хорошо хоть сейчас спектакли кончаются рано, домой спокойно успеваешь. Этот длинный?

2-Й РАБОЧИЙ. Да нет, коротенький. (Трогает струны гитары на стене-декорации.) Хэ, настроена.

1-Й РАБОЧИЙ. (плюхается на диван, утирает пот, глотает пива из бутылки на столе.) В гробу я видал эти реалистические постановки. Таскаешь, будто грузчик в мебельном, а платят…

2-й рабочий снимает гитару, вольготно раскидывается в кресле спиной к залу. 3-й рабочий, бурча под нос, вешает срывающиеся часы, садится на стул, закуривает. 2-й, перебирая струны, поет.

На витрине детства кончились подарки,
Дождик, а не солнце, старость, а не радость.
Окольцована судьба радужною аркой,
Вниз башкой бы с этой арки, да работать надо.

Разыграйте меня, разыграйте меня:
Что я смел и удачлив, шепните.
Сеть тесна – суета, зла беда в ворота,
Скукота жизнь прожить без событий.

Даже в микроскопе жизнь свою не вижу.
Где веселый праздник? Вечный понедельник.
Точно белка в колесе, наживу лишь грыжу:
Удирать бы поскорей, да ведь я бездельник.

Обманите меня, обманите меня!
Жизнь меня серым сном опоила:
Не проснуться – хоть в крик, не встряхнуться – привык,
И удача мой адрес забыла.

Из-за кулисы показывается распорядительсценыи отчаянно машет: опустите занавес!

РАСПОРЯДИТЕЛЬ (сдавленно, в панике и бешенстве). Вы что, ссамодеятельность, сс ума сошли! Вон немедленно! (бросается назад к рубильнику.)

Сцена гаснет, остается лишь лампа за задником. Рабочие спешно убегают: 2-й вешает гитару, она срывается, он возвращается и вешает ее снова; 1-й, пригибаясь, возвращается бегом, хватает со стола пустую бутылку и убегает. Занавес дергается. С края, где его заело, 4-й рабочийвыносит стремнку, лезет на нее, возится наверху. Занавес идет вниз.

4-Й РАБОЧИЙ (за занавесом). Вечно что-то напортачат.

РАСПОРЯДИТЕЛЬ (выходит перед занавесом, прижимая руки к груди). Уважаемые зрители! Просим простить нас некотрые технические неполадки. Сейчас начнется спектакль.

1. "Большая комната" трехкомнатной квартиры. Три двери: налево – в "ребячью" комнату, направо – в спальню родителей, позади – в прихожую (туда же в ванную и кухню). На переднем плане В.М.-ОТЕЦ на велоэргометре. В.М.-МАТЬ за столом с кипой журналов: читает, подчеркивая. ГЛЕБ вяжет на спицах, не отрывая глаз от учебника. (Спиц он не выпустит из рук до конца действия, когда свитер будет связан.)

МАТЬ (закрывая журнал, вздыхает). Ничего нового. Вот и еще день прошел… (Глебу.) Ну, как успехи?

ГЛЕБ. На Западном фронте без перемен.

МАТЬ (в тон). А на восточном?

ГЛЕБ. Урам, мы ломим, гнутся шведы.

МАТЬ. Ты будешь когда-нибудь говорить своими словами?

ГЛЕБ. А кто сейчас говорит своими словами? Это не модно.

МАТЬ. Очередное веяние молодого поколения?

ГЛЕБ. Отнюдь. Разве не старшее поколение забоитися, какими словами нам говорить? (Пытается сострить.) Что деды посеют, отцы пожнут. А дети жуют. Может, внуки сплюнут.

ТЕЛЕВИЗОР. Сколько усилий! А счет не меняется! Удар!

ОТЕЦ (налегая на педели). Почти пятьдесят кэмэ в час!

МАТЬ (накрывая стол). Ты успеешь вернуться к ужину?

ГЛЕБ (поддерживая шутку). Арестуют тебя скоро.

ОТЕЦ (теряя педали). За что же это?..

ГЛЕБ. Найдется. За превышение скорости, за нарушение правил, номера нет… старушечку собьешь на переходе…

ОТЕЦ. Тьфу на тебя. Умчусь от ГАИ. (Становится на напольные весы.) Четыреста граммов!

ГЛЕБ. Ты так горд, будто не потерял, а нашел, и не лишнего веса, а золота.

ОТЕЦ. И все равно девяносто шесть семьсот… никак!

МАТЬ. Это за счет тяжелого характера, милый.

ОТЕЦ (отдуваясь). Это ж сколько энергии надо израсходовать, чтобы пустить на воздух четыреста граммов!

ГЛЕБ. Особенно если они приходятся на мозговое вещество.

МАТЬ. Сколько всего на воздух пускаем – а откуда энергия берется?..

ГЛЕБ. Затратив то же количество энергии рационально, ты мог бы поднять трехтонную плиту на девятый этаж.

ОТЕЦ. На черта она там нужна?

ГЛЕБ. Ну, тогда мог бы доехать до Владивостока, получить массу впечатлений, прославиться, завоевать приз газеты и прилететь обратно на самолете. С сувенирами и подарками.

МАТЬ. Он и так уже здесь – безо всех этих хлопот.

ОТЕЦ. Насчет обратно – я бы еще подумал. Когда-то я хотел на Дальний Восток… (Мечтает.) Пейзажи летят по сторонам…

МАТЬ (вздыхает). Годы летят…

ГЛЕБ. Деньги летят…

ОТЕЦ. Вот – вырастили мудреца. Фрукт поколения: деньги в расчет! Да я моложе тебя, я радуюсь жизни, волнениям…

ГЛЕБ. Папа, от волнений ты поправляешься.

ОТЕЦ. Да лучше от них поправляться, чем худеть, иначе можно умереть от дистрофии! А вы… начинающие пенсионеры! Весь мир, вся жизнь в перспективе, а вас даже это не манит!

ГЛЕБ. А кто создал нам такую милую перспективу, что она нас не манит?

МАТЬ. Каждый день одно и то же, как заезженная пластинка, ну сил нет: хоть бы вы о чем-нибудь новом поговорили!

ГЛЕБ. Меньше новостей – дальше от инфаркта. Вам что, жить спокойно надоело?

ОТЕЦ. А мы в юности считали, что спокойствие – это душевная подлость. Ведь тошно жить вот так, как по кругу в колее!

ГЛЕБ. Пожалуйста. Рубль – и никакого спокойствия.

ОТЕЦ. Что?

ГЛЕБ. Вы же хотите чего-то нового? Рубль – и произойдет.

МАТЬ. Что произойдет? И при чем тут рубль?

ГЛЕБ. Советую поторопиться. Один рубль – и вы получите первосортную, свежую новость. Причем раньше, чем она произошла.

ОТЕЦ. А нельзя ли дать пятьдесят копеек, чтоб она вообще не происходила?

МАТЬ. Если это опять какая-то твоя афера, я тебя…

ГЛЕБ (поспешно). При чем тут я? В семье есть люди постарше.

ОТЕЦ, МАТЬ (подозрительно смотрят друг на друга. Одновременно). Что такое?..

ГЛЕБ. И? Новость хороша тогда, когда ты к ней подготовлен.

Резко звонит телефон. Некоторое замешательство.

МАТЬ (наконец берет трубку). Алло! А? Кто?! А-а… (облегченно) добрый вечер. Нет, все в порядке. Пока не знаю.

ОТЕЦ (тихо). Насчет путевок? Битюцкий? (Идет в ванную.)

МАТЬ. Не знаю… И я тоже… Не могу… Попробую… Счастливо…

ГЛЕБ. Ну? Произошедшая новость – уже не новость, а удар.

ОТЕЦ (входит переодетый, причесываясь после душа). Твои новости я наизусть знаю. Двойка в четверти, хочу в Крым, продается замшевый пиджак, дай рубль. Дай мне три, я тебе все сказал. Кстати, ты не видел мой свитер?

ГЛЕБ. Черный?

ОТЕЦ. Черный.

ГЛЕБ. Без воорта?

ОТЕЦ. Без воорта.

ГЛЕБ. Я его продал.

ОТЕЦ. Что-о? Как? Кому?!

ГЛЕБ. Хорошую цену давали.

ОТЕЦ. Хороший был свитерок. Жаль, поносить не успел.

ГЛЕБ. Что ты убиваешься? Барахла жалко? Я тебе новый свяжу.

ОТЕЦ. "Продал". А деньги где?

ГЛЕБ. Шерсть купил.

ОТЕЦ. А где шерсть?

ГЛЕБ. Свитер вяжу.

ОТЕЦ. Зачем?!

ГЛЕБ. Я – тружусь! Должен же быть хоть один трудящийся человек в семье интеллигентов, получающих зарплвту неизвестно за что, причем это неизвестно что им не нравится.

ОТЕЦ. А – зачем?! Кому от твоего "труда" лучше?

ГЛЕБ. А хоть тебе. Я у тебя беру деньги? А разве тебе безразлично, если друзья твоего сына сочтут его нищим и скрягой? А пятно на сыне это тень на отце. О твоей же чести забочусь!

МАТЬ (веселится). Трудно заботиться о том, чего нет!

ГЛЕБ. Эту рубашку (трясет ворот своей сорочки) вы в магазине найдете? А тебе охота, чтоб друзья твоего сына презирали его за неумение одеваться? А фээргэшная бритва, которую я подарил тебе на день рождения, хорошо бреет?

МАТЬ. Я чувствую, что ты нас скоро всех купишь.

ГЛЕБ. Ирония – оружие бессильных. Твоя золотая цепочка обощлась мне в три свитера. Наконец, это (трясет вязаньем) кто-то наденет. Тепло и красиво. Его спрос рождает мое предложение.

МАТЬ. За какие грехи дана нам акселерация этих юных бизнесменов? Откуда ты набрался о спросе и предложении?

ГЛЕБ. А, от Зинки подхватил…

ОТЕЦ (очнулся от дум). Что подхватил? Какая Зинка?

ГЛЕБ. Гм. Из девятого "Б". Сдает мою шерсть.

МАТЬ. Что это еще за странная связь?!

ГЛЕБ. Чего странного?.. У деловых людей и связи деловые. Она дерет тридцать процентов комиссионных, эта очковая кобра.

ОТЕЦ. Хорошенькая смена грядет на наши места.

ГЛЕБ (явно хамит). Какие места – такая и смена.

МАТЬ. Разве такими мы вас воспитывали?

ГЛЕБ. Воспитывали? Вы спорили о воспитании, боролись за воспитани… а воспитывали мы себя по собственному разумению. Не бойтесь: я выпущен тиражом одна штука, таких у нас немного.

ОТЕЦ. Это утешение для родителей тех, кого много… А уроки ты хоть сделал, агрегат вязальный?

ГЛЕБ. Пф. Я еще пионером умел читать и взяать одновременно. Усидчивость – залог успеваемости. Что ж мне, проводить досуг в подворотне с малоразвитыми подростками и гитарой?

ОТЕЦ. А пишешь ты ногами, не отрываясь от вязания? Письменное ты приготовил, сноповязалка ты болтливая?

ГЛЕБ. Мы их с Зуевым на переменах вдвоем. Бригадный подряд.

МАТЬ. Вам и оценку ставят одну на бригаду? Почему вдвоем?

ГЛЕБ. А он тоже вяжет.

ОТЕЦ. У вас там школа или вязальный комбинат? Все вяжут?

ГЛЕБ. Нет, конкуренции пока нет, слава богу.

МАТЬ. Да, с тобой не поконкурируешь. Кем ты будешь?..

ГЛЕБ. Будь спок. Мы здесь чемпионы по выживаемости. Нигде не пропадем. Буду заместителем министра легкой промышеленности… или директором комиссионного магазина.

ОТЕЦ. Почему заместителем? Министром кишка тонка?

ГЛЕБ. Меньше треска – больше дела. Пока начальник получает премии и выговоры, заместитель работает. Как насчет рубля.

МАТЬ. Это, значит, не новости? Бесплатные приложения?

ГЛЕБ. Жадность – мать всех пороков. (Читает из учебника.) "Волнения начались со студенчества, лучшие представители кото…"

ОТЕЦ. Борис что-то выкинул, так тебя понимать?

ГЛЕБ. Я могу продать новость, но не предать брата. Рубль.

МАТЬ. Не министром будешь, а шантажистом.

ГЛЕБ. На двадцать копеек я уже сказал. Остальное вперед.

ЧАСЫ. Ку-ку! Ку-ку!

Пауза. Звонок в дверь. Пауза. Отец идет открывать. Возвращается за ним входит БОРИС с букетом.

БОРИС (сияя). Добрый вечер! (Тревожно.) Что случилось?

ОТЕЦ (нервно). Это я спрашиваю – что случилось?

МАТЬ (растерянно улыбается). Слу-ушай… У нас же сегодня годовщина свадьбы (называется число, когда играется пьеса).

ГЛЕБ (бурчит). Память надо тренировать, а не ноги.

МАТЬ (отцу). Когда последний раз ты приносил мне цветы?..

ОТЕЦ. Гм. Цветы… Я тебе мясо приношу!..

МАТЬ. Которое я готовлю, а ты же и ешь, набираясь энергии крутить свои педали и сбрасывать вес, который при еде набираешь. (Борису.) Дай я тебя поцелую. (Хочет взять букет.)

БОРИС (неловко отступает, отводя букет). Понимаешь… ну в общем… (Отчаянно.) Я тебя поздравляю, но это не тебе.

МАТЬ. М-да. Не подарили – так хоть понюхала. (Уходит в спальню, унося журналы.)

ГЛЕБ. Ну – сэкономили рубль? Без правильной подготовки самая лучшая новость может доставить одни неприятности.

ОТЕЦ. Так что случилось? Погоди! (Садится.) Твои новости лучше выслушивать, усевшись покрепче. Я бы написал инструкцию по выслушиванию новостей. Пункт первый: сесть. Пункт второй: принять валидол. Пункт третий: вызвать скорую.

ГЛЕБ (под нос). "Растим детей, а вырастают изверги".

ОТЕЦ. Растим детей, а вырастают изверги!

БОРИС (почти в слезах). Да что случилось?! Я думал, вы обрадуетесь… думал, что для всех это…

Звонок в дверь. Борис прыгает в прихожую и возвращается с наступающим на него САНТЕХНИКОМ.

ГЛЕБ. Как, однако, изменилась тень отца Гамлета. Сан-тех-ник-сан!

САНТЕХНИК (берет у растерянного Бориса букет). Прочувственно благодарю за торжественный прием. Как понимать эти цветы? Знак радости, восторг долгожданной встречи? (Оскорбленно.) Вы что, издеваетесь? Знаете, сколько вызовов?

БОРИС (вырывая букет). Я не вам!

САНТЕХНИК. Ну тогда и я не вам.

ГЛЕБ (вежливо). Здравствуйте.

САНТЕХНИК. Чего? Бонжур. Так у вас раковина тю-тю?

ОТЕЦ. Похоже, проблема возвращения времени вспять решена. Если верить вашему появлению, наступило позавчерашнее утро.

ЧАСЫ. Ку-ку! Ку-ку!

САНТЕХНИК (с интересом к часам). А по вашей (стучит согнутым пальцем по ладони, изображая клюющую птичку) птичке два часа ночи, или как? Или дня? В общем, мне уйти, или как? Сами все сделали? Ну и правильно. Тогда с вас рубль.

ОТЕЦ. Этот рубль превращается в жернов судьбы. За что?

САНТЕХНИК. За то. За вызов. А то делов пара пустых, а людей зря гоняете. Меня еще семь квартир сегодня ждут с позавчера. Мужчина должен все делать своими руками. Верно же?

ГЛЕБ. Дурная голова рукам покоя не дает.

ОТЕЦ. Ногам.

ГЛЕБ. Тебе виднее.

ОТЕЦ. "Руками"… Главное – своей головой!

БОРИС. Своей головой сделаешь – по своей голове и дадут.

САНТЕХНИК. Если к голове нет руки (жест наверх), то от такой головы – одна головная боль. Везде у всех все валится, рушится, капает откуда не надо, не капает откуда надо, зато голов везде – навалом. А посмотреть бы, что у них в головах?

ГЛЕБ. Вы, собственно, из какой организации?

САНТЕХНИК. А на что им головы? В чужие дела совать?

ОТЕЦ. У кого своих дел нет – занимаются чужими.

САНТЕХНИК. Во-во! Ум хорошо, а два сапога пара. Так будем прочищать? Или не будем?

ГЛЕБ. Головы, что ли? Не запачкайтесь.

САНТЕХНИК. Тогда я обувь снимать не буду, поскольку вы люди ехидные, следовательно, культурные. А то недавно тут у доцента был в сто второй квартире, так он говорит: "Мы же все-таки ев-ро-пейцы! Мало ли что в Японии обувь снимают, там ведь и харакири делают!" Сегодня гость в носках останется, завтра – в трусах, послезавтра – я ведь не в баню пришел, верно же?

ОТЕЦ. Проходите, проходите так.

БОРИС (мрачно). И харакири не делайте.

ГЛЕБ. Пусть делает. Все равно пол подтирать.

ОТЕЦ уводит САНТЕХНИКА в кухню; БОРИС скрывается в "ребячьей"; МАТЬ появляется из спальни.

ГЛЕБ. Дороже всего обходится то, за что не платишь. Мам, а? Вы б поторопились… еще не все.

Телефон. К нему выскакивают БОРИС с букетом в руках и ОТЕЦ, спешащий из кухни: сталкиваются.

МАТЬ. Алло. Я. Валя. Всю жизнь. Не морочьте мне голову! Валентина Михайловна! Валентина Михайловича? Так и говорите!

ОТЕЦ. Да. Помню. Конечно. Нет. Я позвоню. Не могу. Хорошо. Привет. (Кладет трубку.) С ума сошел Гипропроект со сметой.

МАТЬ. Очень милым голоском сходит с ума твой Гипропроект.

ОТЕЦ. Какой есть, таким и сходит. Не милее твоего Битюцкого. И вообще неостроумно! в присутствии детей…

ГЛЕБ. Где тут дети? Все уже взрослые. И в едином ряду со всей прогрессивной молодежью стоят за счастье и свободу.

МАТЬ. Почему б тебе не воспользоваться свободой молчать?

ГЛЕБ. Хоть бы раз дали попользоваться свободой говорить!

Звонок в дверь.

БОРИС (торжественно). Мама! Папа! И ты… брат!

ГЛЕБ. "Орел, ореля, я семья. Прием".

БОРИС. Пожалуйста, не волнуйтесь. Это бывает в жизни всякого. Все очень хорошо. (Идет открывать. Вскоре возвращается со странным видом. Вдруг швыряет цветы в дверь "ребячьей", делает отчаянный жест.) Вы читали "Войну и мир"?

МАТЬ. Это викторина? Родители не так серы, как дети думают.

БОРИС. Помните, как Ростов проиграл сорок три тысячи…

ОТЕЦ. Сколько-сколько?!

МАТЬ. Ты играешь в карты!

ОТЕЦ. Я тебе не граф. И охоты с борзыми тебе не устрою! сам щенок! гусар! "шашку, коня!" Отвечай немедленно: в чем дело?

БОРИС. Не кричи, здесь не футбол! Ничего страшного, подумаешь… (Приносит из прихожей магнитофон.)

ГЛЕБ. "Джи-Ви-Си", стерео, устарелый. Восемь ноль на комке. Подцепил дочь миллионера или оторвал Государственную премию?

БОРИС. Скости четверть – ему втюхать в темпе.

ГЛЕБ. Думаешь, до утра сумеешь напечатать деньги?

МАТЬ. Чей это магнитофон?

БОРИС. Мой… почти.

ОТЕЦ. "Почти" – это в переводе на рубли сколько?

БОРИС. Полтонны… с довеском.

МАТЬ (в беспокойстве слушая). Пол чего?

ГЛЕБ (разъясняет). Пятьсот рублей.

ОТЕЦ. Пятьсот фиг! под сопливый нос! полтонны свинства! полцентнера нахальства!

ГЛЕБ. Если брат будет вести себя разумно и брать меня на танцы в их общагу, то округлить имеющуюся сумму я беру на себя.

БОРИС. Да хоть ты пол там проломи! До сколька?

ГЛЕБ. Я думаю, что торг здесь неуместен. До ста.

МАТЬ (веселится). Дело идет. Осталось всего пятьсот.

ОТЕЦ. Мы с тобой вдвоем за месяц как раз столько получаем. Аферюга! Сам рубля еще не заработал!

БОРИС. Я и хотел заработать! Он срочно продается за шестьсот, а я продам его минимум за… шестьсот двадцать.

ОТЕЦ. Вам в вашей столовой белену на обед не подают?

ГЛЕБ. Не за тот отец сына бил, что спекулянт, а за то, что неудачливый. Да сунь ты ему маг взад: нет крупы, и чао-какао, сдача ушла! пусть сам на стекле торчит.

МАТЬ. Боже мой, я ничего не понимаю…

БОРИС. Я ему расписку писал. При двух свидетелях…

ГЛЕБ. Э-эх! Морской закон: не можешь – не берись. Гласит горькая пословица, что преступление не окупается. (Прислушивается к грохоту и ругани на кухне.) Наш самурай воюет. Банзай!

МАТЬ. Боря, принеси чайник! Пора ужинать.

БОРИС. Вам хоть земля тресни – пора ужинать! пора на работу! пора спать! домой! скатерть! чашки! (Идет на кухню.)

МАТЬ. Когда нынешние семьи не видятся порой неделями, я хочу, чтоб хоть раз в сутки все собирались за столом.

ГЛЕБ. Чем меньше за столом людей – тем меньше конфликтов.

БОРИС (вносит чайник). Вы не помнимаете, что такое магнитофон. Это не просто кассеты с музыкой – это живая душа людей. И ты касаешься еее всякий раз, когда праздник или когда тоска, и ты не один – ты грустишь и радуешься вместе с миллионами, со всем поколением, ты един с ним и дышищь и движешься в едином ритме со всеми. Не "музыка для ног" – это душа и тело звучат, живут в лад. Это счастье и потребность: мы живем в век техники.

МАТЬ. И эта техника заменила вам людей! Телевизор заменил образование! Магнитофон – умение петь, играть! Приемние – остроумие, которого нет! Вы не умеете писать письма – вы звоните. Не умеете беседовать – вы "общаетесь". Не умеете быть счастливыми – вы "балдеете"! Вы же марионетки!

ОТЕЦ. Повеселились, и ужинать пора. Никаких тонн, килограммов, японских магнитофонов и сомнительных спекуляций.

БОРИС. Ты можешь поговорить со мной как мужчина с мужчиной?

ОТЕЦ. Я-то могу. А ты?

БОРИС. Тогда скажи, ты можешь мне – не как сыну, а как мужчина мужчине – одолжить пятьсот рублей на один месяц?

ГЛЕБ. Гений – это последовательность.

ОТЕЦ. Скажи, а ты мне, как мужчина мужчине, можешь одолжить? Сто рублей? На три дня?

ГЛЕБ. Понял? Мужчина – это тот, у кого есть деньги.

БОРИС. Ага. А самый мужественный мужчина – миллионер. (Смотрит на часы.) Это все ОЧЕНЬ серьезно. Подумайте еще раз. У вас на размышление остается двадцать минут.

МАТЬ. Один сын шантажист, второй бизнесмен… страшно подумать, кем был бы третий.

ГЛЕБ. Жалели рубль. Теперь жалеете пятьсот. Останавливайте события, пока не поздно. Гром грянет – я предупредил.

ОТЕЦ. Борис, ты кому-то должен? Да что происходит?!

БОРИС. Будто сами не знаете? Да? Сказать? Сказать? А?

ГЛЕБ. Главное в профессии пулеметчика – вовремя смыться. (Хочет пересесть, не успевая увернуться от подзатыльника отца.)

2. Кухня. ОТЕЦ, САНТЕХНИК.

ОТЕЦ (нервно курит). Почему, почему все кругом погрязли в вещах? Кого, когда, где барахло делало счастливым?

САНТЕХНИК (возится с раковиной. Философски). Но отсутствие вещей вполне делало несчастным. Когда я работал продавцом, покупатели прямо плакали…

ОТЕЦ (достает бутылку из-за картины на стене). Повальное сумасшествие! Есть квартира – двигай паркет. Есть гараж – строй дачу. Есть мебель – подай новый гарнитур. Клеенки! колонки! дубленки! и никакой милицией не остановишь, хоть капканы ставь.

САНТЕХНИК. Спасибо, не пью. Смешные существа люди – ничего не понимают. Вся история цивилизации – это история создания ненужных, излишних материальных ценностей.

ОТЕЦ. История – это прогресс! а не рост потребления.

САНТЕХНИК. Прогресс – это рост производства. А оно и потребление едины: человеку всегда мало. Сидит он в пещере: еда есть, огонь есть, шкуры есть и бабы есть. Чего еще? А вот изобретает лук и стрелы, ткани, украшения, картину малюет, сапоги шьет. Плавал на бревне – сделал лодку. Ходил пешком, приручил лошадь, придумал самолет. А жил и без этого.

ОТЕЦ. Стать властелином мира (выпивает), преобразить его – это одно. Но менять хорошие вещи на другие, ничем не лучше, а – модные! престижные!.. какое-то мещанское самоубийство.

САНТЕХНИК. Моды были и у дикарей. Кольцо в носу, перо в голове, бусы… Вчера – шелковая рубаха и галоши, сегодня – дубленки и джинсы. Жажда иметь не меньше, а больше другого – двигатель истории. Лучший охотник хватал самые жирные куски, лучший воин – ценные трофеи. Человек утверждает себя через поступки, а вещи – мера значимости этих поступков и его самого.

ОТЕЦ. Но какой смысл класть жизнь на барахло?..

САНТЕХНИК. Престижная вещь – свидетельство богатства. А богат значит живуч, силен, умен, предприимчив. Эти качества говорят о ценности человека, и люди их всегд уважали – еще с тех пор, когда они гарантировали элементарное выживание. Античность, Возрождение, все века – всегда были моды, самоутверждение через престижное барахло. Просто сейчас меняется чаще.

ОТЕЦ. Есть лучшее применение этим качествам.

САНТЕХНИК. Поэтому есть престижные профессии: денег мало, зато уважение. А толку? Очень они счастливы, все ваши врачи и артисты? Разве не бессмыслица – отказываться от многого, чтобы лечить этих проклятых потребителей или играть перед ними пьесы? А чего люди, которые в театре ни уха ни рыла, прутся на премьеру? Престижно! Они самоутверждаются!

ОТЕЦ. А что вы тогда не таксист и не артист? Как говорит мой младший сын, если ты такой умный, то почему еще не богатый?

САНТЕХНИК. А я – свободен!

ОТЕЦ. Свободен? От чего?

САНТЕХНИК. От всего. Не понизят меня – некуда, не уволят – самим унитазы чинить придется, начальников много, а я один, везде найду крышу и работу, ничего не боюсь. Свободен.

ОТЕЦ. "Свободен". А для чего?

САНТЕХНИК. Что хочу – то и делаю. Когда я освободился из… в общем, я давно понял: примешь то, что тебе уготовили другие, – всю жизнь они будут тобой помыкать. Откажешься – получишь главное: будешь хозяином своей судьбы. И их судеб.

ОТЕЦ. Кому ж вы хозяин?

САНТЕХНИК. Да хоть вам (похлопывает по раковине).

ОТЕЦ (задет). Конечно, теперь нормальному человеку все хозяева: таксист не повезет, официант не обслужит, продавец не продаст, сантехник отключит воду и научит жизни. А только я сижу дома у цветного телевизора, а вы ковыряетесь в грязи…

САНТЕХНИК. Разве это грязь? В грязи-то ковыряетесь как раз вы. А я сейчас помою руки – и свободен.

ОТЕЦ. Но по вашим же рассуждениям о деньгах и престиже моя жизнь лучше вашей?

САНТЕХНИК. Что ж это за хорошая жизнь, если на нее сантехнику плачутся.

ОТЕЦ (пьет). Обнаглели вы все, сфера обслуживания чертова.

САНТЕХНИК (завелся). Я обнаглел? Ах, обслуживание чертово? Думаешь, я… Так вот: достал ты меня. Мыльный пузырь! И знай: лопнула теперь твоя жизнь. Вот здесь сейчас и лопнула.

3. Большая комната. МАТЬ, ОТЕЦ, БОРИС, ГЛЕБ: семейный ужин.

ОТЕЦ. Я твои проблемы наизусть знаю. Не хочу учиться, хочу жениться, мне все надоело, дайте денег. Не дам. Несолидно спекулировать на отцовскую зарплату. Сначала потрудись.

ГЛЕБ. Труд – это деятельность, имеющая результатом деньги. Что же плохого, если бедный студент решил заработать?

ОТЕЦ. Хочет заработать – пусть хоть в стройотряд съездит.

БОРИС. Съезжу. А куда я денусь? Пока в него не запишешься – до сессии не допускают.

ОТЕЦ. И правильно! Узнаете, как деньги зарабатываются.

БОРИС. Что "правильно"? Добровольный отряд… обязаловка из-под палки. Откажемся мы когда-нибудь от палки как воспитательного средства? Все желание отбивают! Собрались бы только те, кто хотят, свои люди, одни взгляды… А так – отработка галочки. И ни работы, ни заработка.

ОТЕЦ. Работы, милый мой, вечно невпроворот, это ты брось. А как будешь работать – так и заработаешь.

ГЛЕБ. Ха-ха! Мать врач и кандидат наук получает двести пятьдесят, а Гришка со второго этажа, халдей в кабаке, опять новую тачку купил.

БОРИС. Нам старики из строкома все объяснили. Все эти управления и участки норовят сэкономить на студентах свои фонды заработной платы. И все привыкли просить с запасом: дай сорок студентов, а нужно всего пятнадцать. А им и присылают сорок.

ТЕЛЕВИЗОР. Никак не удается реализовать численное преимущество. А время идет…

БОРИС. И сорок делают то, что сделают десять: нормы везде занижены, работягам невыгодно пуп рвать – расценки срежут, а срежут – они мигом уйдут. А мы вламываем по десять часов. И сорок студентов роют ненужную канаву, а эскаватор простаивает.

МАТЬ. Гм. Почему же он простаивает?

ОТЕЦ. Иначе платить отряду за простой – дороже будет.

БОРИС. Радужный итог: двести рублей за лето пахоты.

ГЛЕБ. К окончанию института вполне купишь себе маг.

ОТЕЦ. А где мы с матерью деньги берем, ты не думал?

ГЛЕБ. Во-во: двое людей с высшим образованием работают всю жизнь и нажили одни долги и гипертонию.

МАТЬ. Боря, ты сегодня… Что значат эти цветы?

БОРИС. Так. Ерунда. Подумал жениться.

ЧАСЫ. Ку-ку! Ку-ку!

ОТЕЦ. Та-ак. Следующий пункт программы.

МАТЬ (осторожно). А… что за спешка? Не рано ли?

ГЛЕБ. Хорошее дело преждевременным не бывает.

ОТЕЦ. А ты не хочешь сначала встать на ноги?

БОРИС. Не только встать, но и уйти на этих ногах.

МАТЬ. А… где вы собираетесь жить?

ОТЕЦ. Что значит "где"? На шее родителей.

МАТЬ. Так магнитофон – это свадебный подарок? А?

ОТЕЦ. Да на тебе штаны, купленные на мои деньги!

ГЛЕБ. Они ему не понадобятся.

МАТЬ. Боренька, девушка ищет в мужчине опоры. Кому ты пока можешь быть опорой – студент на нашем иждивении?

ОТЕЦ. Откуда ты знаешь, что она в нем ищет? Кто она?!

МАТЬ. Окончишь институт, станешь самомтоятельным…

БОРИС. Не окончу.

ОТЕЦ. Что это значит – "не окончу"? Совсем мозги заело?

БОРИС. Я его бросил.

ОТЕЦ. Как это бросил?..

БОРИС. Вот так (бросающий жест). Забрал документы.

ОТЕЦ. Как это – забрал?!

БОРИС. Как, как… Выкрал ночью! Обыкновенно.

МАТЬ. Ты… Мы тебя с таким трудом туда запихали…

ОТЕЦ. Утром иду в деканат. Восстановят. Неучем не будешь!

БОРИС. Буду! А кем я буду?..

МАТЬ. Хотя бы учителем! для начала.

БОРИС. Это одно и то же. Куда поступает человек, если учится он на тройки, призвания ни к чему не чувствует, достичь ничего в жизни не надеется, поступить в приличный вуз не может, а идти вкалывать не хочет? В областной педагогический институт! потому что конкурса меньше и слабее нет уже нигде. Наши учителя – это вчерашние серые троечники. Чему они могут научить?

ОТЕЦ. Знаешь, кто хочет что-то делать – находит возможности, кто ничего не хочет делать – находит оправдания. Был еще такой учитель по фамилии Сухомлинский…

БОРИС. Апостол! Одинокий человек, маленькая сельская школа. Исключение подтверждает правило. А классы по сорок рыл, и городская карусель, и семья? Нельзя требовать от учителей апостольства, они обычные люди. И рассчитывать надо на обычных!

ГЛЕБ. За их зарплату мучиться с такими, как мы? Да я бы лучше пошел тараканов дрессировать.

МАТЬ. Вам дают бесплатное образование…

БОРИС. Бесплатным бывает только сыр в мышеловке. Вы с отцом работаете? значит, за мое образование платите вы. Средства государства на все, что есть, – только от вашей работы. Неясно?

ОТЕЦ. Не понимаю. Мы в студенческие годы были счастливы…

БОРИС. Конечно: дурака валять все условия. Откинь два месяца летних каникул, да зимние, да месяц колхоза осенью, да физкультуру, да всякую белиберду, да болезни – и окажется, что мы учимся своей специальности три месяца в году, если плотно занимаемся. Я бы сдал за два года экстерном весь курс: яэкономлю время, государство экономит средства. Почему нет?

ОТЕЦ. А потому! Все умные – лишь бы не делать ничего.

ГЛЕБ. Чего хорошего в этих институтах? Вон и развелось таксистов с инженерными дипломами и официантов с гуманитарными.

БОРИС (в запале). Сбегу из школы при первой возможности! Вы проведите-ка урок: пиджак на спине мокрый! я был на практике. И все тебе предписано-расписано, инструкции роно, конспект каждого урока, проверки тетрадей, не дай бог отклониться от программы – но программа-то одна, а ученики разные! Отличникам уже скучно, а двоечники еще ничего не поняли, а ты ориентируешься на среднюю массу… Собрать бы сильных учеников в один класс, слабых – в другой… господи, как я устал.

ОТЕЦ. Нигилист. Дня еще не проработал – с чего ты устал?

БОРИС. Неправильно все… Несправедливо. Бессмысленно.

ГЛЕБ. Никаких условий для нормальной работы. Опять петли пересчитывать.

ОТЕЦ. Вот повкалывал бы ты, тогда понял…

БОРИС. Так на кой вы пихали меня в институт? Я и буду вкалывать.

ГЛЕБ. Говорил я – шел бы он учиться на экскаваторщика. Капусту ковшом гребут. Завел бы собаку и вставил ей золотые зубы.

МАТЬ. Где взять денег, чтобы вставить тебе золотой язык?

ГЛЕБ. А я на свой не жалуюсь.

ОТЕЦ. Если ты не жалуешься на свой язык – так другие на него жалуются. (Борису.) Балда ты, вот ты кто!

БОРИС. Социологи давно доказали: интеллект составляется к пятнадцати годам и потом остается на неизменном уровне.

МАТЬ. Не дай тебе бог остаеться на неизменном уровне.

БОРИС. Все дети, все дети! Эти дети танки водят, рекорды ставят, а тут… Мне двадцать лет, имеюб право голосовать, быть избранным, жениться, на труд, на отдых, на жилье и все на свете. Во мне сто девяносто росту, я выжимаю…

ГЛЕБ. Велик пень, а шумит. Во спец по саморекламе.

ОТЕЦ. Приказ об отчислении подписан?

МАТЬ. На ком ты собираешься жениться?

БОРИС. Хватит!! Проповеди, шуточки, попреки, мое полное бесправие: я же никто! никто! Плевать на магнитофоны, деньги, женитьбы, этот поганый город… хотел вытерпеть – но не могу! Мой поезд в ноль тридцать. Вот. (Показывает билет.) Все! И через три часа я ухожу из этого дома – навсегда! Навсегда!

МАТЬ. Да куда, куда еще ты собрался?..

БОРИС. В Усть-Кан! Там стройка, смысл, настоящие люди. И я там буду человеком! Буду жить и отвечать за себя сам.

ОТЕЦ. А институт?!

МАТЬ. А мы?..

ГЛЕБ. А долг?

БОРИС (заикается от волнения). Х-х-хватит. Пора жить! П-птенец вылетел из г-гнезда.

ГЛЕБ. Эх, и гэпнется сейчас, сказал внутренний голос.

ТЕЛЕВИЗОР. Вы смотрели передачу "Папа, мама, я – спортивная семья".

4. Спальня родителей. ГЛЕБ, МАТЬ.

МАТЬ (всхлипывает в подушку). Что Боря делает?

ГЛЕБ. Ничего страшного. Чемодан собирает. Ну что так переживаешь? Разве вы в его возрасте не мечтали уехать куда-нибудь и начать новую, самостоятельную жизнь? А? Дети делают то, что когда-то хотели делать родители, а родители почему-то при этом плачут.

МАТЬ. Сил моих нет… Хуже лошади. Встаешь в половине седьмого и ложшщься в двенадцать без задних ног. Завтраки, обеды, магазины, прачечные, а ведь еще работа, и дома надо работать, чтобы что-то успевать… И вот благодарность за все.

ГЛЕБ (подает таблетки). На, прими. Еще немножко потерпи, и тебе будет гораздо легче и спокойнее.

МАТЬ. Я чувствую. Каких-то двадцать лет еще – и успокоюсь.

ГЛЕБ. Кончу восьмой класс, пойду в ПТУ, жить буду в общежитии, на всем готовом…

МАТЬ. Что ТЫ еще выдумал? Какое ПТУ?!

ГЛЕБ. Чего: самостоятелен, материально обеспечен, буду ходить к вам в гости и делать подарки.

МАТЬ. Подари мне сразу гроб. Ты хотел в торговый институт!

ГЛЕБ (рассудительно). Окончу, получу со специальностью диплом о среднем образовании и поступлю куда захочу.

МАТЬ. Что за бред? Ты должен кончить нормальную школу!

ГЛЕБ. Раньше она меня кончит. Эту нормальную школу могут вынести только ненормальные. Взрослому человеку: "Подними руку. Закрой рот. Не вертись. Приведи родителей". Казарма! А кто учит, кто учит! Я по учебнику за день пройду то, что они долбят год.

МАТЬ. Мы создали вам все условия.

ГЛЕБ. Вы создали условия – вот сами по ним и живите. То-то вы все такие радостные и счастливые.

МАТЬ. Почему ты так не любишь школу?

ГЛЕБ (ерничает). А кто ее любит? За что ее любить? Классная – наш бог и царь, она командует пионерскими сборами, потом – комсомольскими собраниями, а мы – мы пешки.

МАТЬ. Когда первого сентября я слышу школьные звонки и вижу счастливые лица…

ГЛЕБ. Вранье. Литература. У всех, кого я знаю, первое сентября и звонок вызывают только смертную тоску. Вот начало каникул – о! все счастливы, что это кончилось хоть на время и не надо ходить в эти опостылевшие стены. А первого сентября счастливые лица только у родителей: что милые чада будут под присмотром и при деле, а не болтаться неизвестно где.

МАТЬ. Школа делает из тебя человека!

ГЛЕБ. Подхалима и приспособленца она из меня делает. Попробуй поспорь с учительницей. Уличи ее в ошибке. Выступи против несправедливости. Плюнь против ветра. Молчи и поддакивай!

МАТЬ. В ПТУ, конечно, преподают сократы и демократы.

ГЛЕБ. Оно за меня держаться будет: рабочие нужны. Оценки завысят: успеваемость нужна. Прогуляю – ерунда. Там на общем фоне я вообще гением буду. Еще с отличием кончу. Сейчас автослесарь – это ж золотое дно. А потом захочу – пойду в автодорожный или механический. И поступлю с большой вероятностью.

МАТЬ. Мне на работе стыдно сказать будет. Сын – пэтэушник.

ГЛЕБ. На работе работать надо, а не болтать о семьях. Демагоги… за что других агитируют, от того сами отбрыкиваются.

МАТЬ. Умный и работящий везде будет толковым специалистом.

ГЛЕБ. Вот и гордись – я буду толковым рабочим.

МАТЬ. Ты нашел время… Ну почему ты тоже – сейчас?

ГЛЕБ. Чтоб вас меньше травмировать. Лучше один мощный скандал, чем сто мелких. да и дело легче делать под шумок.

МАТЬ. Нет, я рехнусь с вами. Да что случилось?!

ГЛЕБ. Ничего. Неохота плыть по инерции. И вообще – где радость. Один сын едет на дальнюю стройку начинать самомтоятельную жизнь, другой идет в ПТУ получать профессию и трудиться, а криков столько, будто одного посадили, а другой упал с моста.

5. "Ребячья". БОРИС курит, сидя на чемодане. Входит ВИТЕНЬКА.

ВИТЕНЬКА. Я задержалась. Такой ужас – избили нашего режиссера! какие-то хулиганы из темноты… А что это стол накрыт – и никого нет? Меня ждали? Ты уже им сказал?

БОРИС (спешно собирает с пола цветы). На. Сказал…

ВИТЕНЬКА. Ты ими что, пол подметал? И как твои родители отреагировали? Ах! влюбленный ждет, и пол усыпан цветами. У тебя милый брат. А зачем чемодан? Ничего комната. Сойдет пока.

БОРИС. Ты хотела за меня замуж…

ВИТЕНЬКА (играет). Я? По-моему, ты хотел.

БОРИС. Точно… (Пауза.) Я уезжаю.

ВИТЕНЬКА. Когда? Надолго? Куда?

БОРИС. В Усть-Кан. Сейчас. Навсегда.

ВИТЕНЬКА (легко). Ты что – дуешься, что я опоздала?

БОРИС. Свадьба отменяется. Мой поезд через три часа.

ВИТЕНЬКА. Я чувствовала… Дура. Всем уже сказала…

БОРИС. Извини. Бывает. Можешь дать мне п морде.

ВИТЕНЬКА. Новый свадебный обряд? Раздумал… Струсил?

БОРИС. Ты можешь сказать мне на прощание одну вещь?

ВИТЕНЬКА. Могу. Любишь кататься – и катись.

БОРИС (загораживает дверь). На прощание – солги мне, а…

ВИТЕНЬКА. Перебьешься. Теперь это все уже неважно.

БОРИС. Важно. Если б ты хоть раз сказала, что любишь…

ВИТЕНЬКА. Иногда мне и казалось. Я бы привыкла к тебе. А когда просят – ненавижу: хочу – сама скажу, не хочу – нечего клянчить. И вообще, если хочешь знать, таких как ты не любят!

БОРИС. Почему?

ВИТЕНЬКА. Девушке нужен мучина – взрослый, умный, сильный. А ты мальчик… милый, но…

БОРИС. Что мне… волосы себе вырвать!.. чтоб стать лысым и старым, не мальчиком!

ВИТЕНЬКА. Полно и лысых мальчиков, и старых. А опора…

БОРИС (перебивает). Опору тебе дай? Костыль? Столб! Танк!!

ВИТЕНЬКА. Женщинам нравится, когда мужчина похож на танк. По крайней мере, чувствуешь себя защищенной.

БОРИС. Защищенной. Потом этот танк на вас же и наезжает.

ВИТЕНЬКА. Любовь редко бывает счастливой. Так хоть любить настоящего мужчину, уж сколько придется. От любимого и боль сладка.

БОРИС. Ты встретишь лучших, чем я. Умнее. Сильнее. Красивее. Но все равно никто не будет любить тебя так, как я. Ты ведь знаешь: я могу сделать для тебя все что угодно!

ВИТЕНЬКА. Если ты хочешь, чтобы я тебя любила, то сделай так, чтобя я сама была готова ради тебя на что угодно.

БОРИС. Как вы, женщины, не понимаете мужчин.

ВИТЕНЬКА. Ты меня любишь – ты меня и понимай. Мужчин губит то, что они считают всех женщин разными, а женщин спасает то, что они считают всех мужчин одинаковыми. Это вы нас не понимаете.

БОРИС. Ваше счастье. Были б вы иначе бедными. А как вас понимать, если вы делаете все, чтобы вас понимали не такими, какие вы есть на самом деле!

ВИТЕНЬКА. Да вы же сами хотите, чтобы мы были не такими, какие есть на самом деле. Только что сам просил соврать!

БОРИС. Скажи, какого ты хочешь мужчину, и я им стану!

ВИТЕНЬКА. Такого, который так не спросит. Рохля ты…

БОРИС. Я рохля? (Возмущенно озирается, выбегает; возвращается с огромным кухонным секачом. За дверью голос Глеба: "Полегче, Отелло!") А если я себе сейчас левую руку за тебя отрублю – будешь всегда со мной?

ВИТЕНЬКА. Твой Усть-Кан – это название дурдома?

БОРИС. Нет, сумасшедший дом у нас здесь. Будешь?

ВИТЕНЬКА. А почему левую?

БОРИС. В правой держать удобнее. Будешь?

Она кивает. Он отворачивается, кладет руку на стол и взмахивает секачом. Витенька закрывает глаза. Глухой стук. Она ахает, закрыв глаза. Борис оборачивается: цел.

ВИТЕНЬКА (обнимает его). Ослик был сегодня зол, он узнал, что он осел. Я рассказывала? – летом я с одной девочкой познакомилась на бге, из санатория. у нее не было ноги, а ей девятнадцать лет. И ее мальчик любил, с шестого класса. Еще в больнице ей после операции признался, что даже рад, хоть это подло: она теперь никому не нужна, а он счастлив, что сможет ее на руках носить. Она ему сказала: дурак, ничего не понимкешь,, я теперь совсем другая, и замуж смогу выйти только за такого же, как я, иначе всю жизнь себя ущербной чувствовать…

БОРИС. Ну?

ВИТЕНЬКА. Он учился в мореходке, мечтал о море… Он поехал за город и положил ноги под электричку.

БОРИС. Вот – человек.

ВИТЕНЬКА. Она вышла замуж. За другого! С двумя ногами. Которого полюбила. И который мог за ней ухаживать. А того раньше не любила, а теперь просто возненавидела. Я дрянь, говорит, а жить с ним все равно не могла бы, будь у него хоть восемь ног, а тут еще инвалид, с ума сойти!..

БОРИС. Сука твой девочка!

ВИТЕНЬКА. Дурак твой мальчик! А он о ней подумал?

БОРИС (открывает чемодан). Будь здорова. Я тороплюсь.

ВИТЕНЬКА. Послушай… ты всерьез хочешь уехеть?

БОРИС (укладывает вещи). Кроссовки… майка…

ВИТЕНЬКА. Давай перестанем друг друга мучить.

БОРИС. Куртка… эспандер…

ВИТЕНЬКА. Ты можешь отложить хотя бы до завтра?

БОРИС. Завтра – другое название для сегодня. Нож…

ВИТЕНЬКА. Я не хочу, чтобы ты уезжал, слышишь?

БОРИС. Шерстяные носки…

ВИТЕНЬКА. Тебя не интересует, что я хочу сказать?

БОРИС. Свитер… Ты еще здесь?

ВИТЕНЬКА (подходит к двери). Уже нет! Я хотела сегодня сказать тебе… я люблю тебя! И больше ты меня не увидишь!

БОРИС. Теперь это все неважно. Ты сама только что сказала. (Колеблется; подходит к ней, пытаясь обнять.) Подожди…

ВИТЕНЬКА (вырывается). Ты до меня больше не дотронешься! Никогда! Прощай! И знай, что ты подлец! Подонок!

БОРИС. Неправда! Почему я подонок?

ВИТЕНЬКА. Потому что я беременна. (С треском уходит.)

6. Спальня. ОТЕЦ всклокочен, МАТЬ заплакана.

ОТЕЦ. Хорошо, пусть все будет по-твоему! я ему все скажу! (Слушает: часы кукуют.) Я выкину наконец эту поганую кукушку!

МАТЬ. Не смей! Это память! Их нам подарили на новоселье.

ОТЕЦ. Избавиться от такой памяти! Ох, тошно мне тогда было.

МАТЬ. Еще бы! вы все напились… а я кормила Глебку, он лежал в коляске вот здесь, и я все время бегала меняла ему пеленки. А утром я проснулась: так тихо и светло, занавесок еще не было, и так хорошо, все лучшее только начиналось…

ОТЕЦ….так тошно. Ты еще спала, а я курил у окна…

МАТЬ. Я не спала… следила за тобой сквозь ресницы, мне не хотелось начинать день, хотелось подольше продлить это состояние предвкушение новой жизни.

ОТЕЦ….курил и смотрел на разрытые новостройки, утро солнесное, яркое, а я все думал: а что же дальше? Дальше что? А? А дальше-то ничего… трехкомнатная квартира, старший инженер, семья, двое детей… тридцать лет! – а жизнь кончилась! Кончилась. Уже ничего нового не будет, ничего не произойдет, не изменится, круговерть: работа, дом, отпуск, то-се, тольео дети будут расти, а мы – стареть. Все было впереди, впереди, и вдруг! – хоп! – и все оказалось позади…

МАТЬ. Валя… О чем ты. Мы нормальные средние люди…

ОТЕЦ. Знаешь, кто такие средние люди? Это те, кто проживают свою жизнь только до середины. А дальше – просто существуют. Как мы – до получения этой долгожданной квартиры.

МАТЬ. Мы просто уже немолоды, Валя. Всему свое время.

ОТЕЦ. А где же время нашей зрелости?.. Как это вышло, что нашему поколению она была не суждена? Все были молодыми, молодая наука, молодая литература, и этот ярлык – на всю жизнь. Сорок пять – слинявшие молодые… И ничего мы уже не совершим: ушли лучшие годы, как вода в песок. Все опекали нас, поучали, поправляли… А крылышки расправить не давали, шалишь…

МАТЬ. Ты же строитель… ты хотел преобразить город…

ОТЕЦ. А вместо этого город преобразил меня. Какие мы к черту строители: эти безликие бетонные коробки, вечные недоделки, авралы, простои, комиссии, которым замазывают и заливают глаза, а они сами эти глаза в сторону отводят, потому что надо вводить в эксплуатацию новые метры…

МАТЬ. Ты же строил планы… хотел все это сломать…

ОТЕЦ. Что хочешь сломать – то тебя и сломает. Не планы надо строить, а дома. Что мы понимали в жизни четверть века назад, восторженные щенки? Время было: первый спутник, Гагарин, целина, Братск, добровольные дружины, небывалые фильмы, бури вокруг книг, борьба со стилягами, бороды и их стрижки как при Петре, дискуссия о физиках и лириках… И вот: бороды, и джинсы, и тебе десять лет до пенсии…

МАТЬ. Вот молодые и не хотят ошибок отцов – как мы не хотели в свое время. Они умнее нас: знают, что жить надо не так, как мы жили. А как надо – не знают. А мы – знаем?.. Ты – знаешь?

ОТЕЦ. Кто знает, как надо жить – все равно живет не так. А ты – ты знаешь, как надо?

МАТЬ. Я не знаю, как надо, но точно знаю, как не надо! Так, как я! Вламывать в три лошадиные силы: полторы ставки на работе и полторы дома! Я вторую главу докторской пятый год окончить не могу!

ОТЕЦ. Мне твоя докторская уже вот где стоит! Да лучше б я на двух работах вкалывал, снег по утрам чистил, дачи кому-то строил, но знал бы, что дома жена за порядком смотрит!

МАТЬ. Ты сам знаешь, что я способнее тебя!

ОТЕЦ. Черта с два! Девчонки всегда лучше учатся – просто они усидчивее и послушнее, исполнительнее. А дальше – куда ни посмотри: только мужчины двигают все! И не только ученые – лучшие повара, портные, парикмахеры: кто угодно!

МАТЬ. Потому что мы рожаем детей! Кормим! Воспитываем!

ОТЕЦ. Вы уже и рожать почти бросили! И питание искусственное! И воспитывают ясли, сады, школы и подворотни!

МАТЬ. Проще в академики попасть, чем в эти ясли!

ОТЕЦ. Что за бич нашего времени: не для того природа создала первосортных женщин, чтобы они стремились стать второсортными мужчинами! Заурядные писаки, заурядные администраторы, деятельницы! И все вопят о равенстве, чтобы воспользоваться его преимуществами, но все клянут равенство, чтобы нести его груз!

МАТЬ. Ты всю жизнь комплексовал, что я чего-то добилась!

ОТЕЦ. Дети бегут из семьи, вот чего ты добилась. Чем пыжиться осчастливить человечество, сделай хоть что-нибудь для собственной семьи!

МАТЬ. Ты на себя посмотри! Если бы у мальчика был достойный пример перед глазами, он вырос бы другим человеком!

ОТЕЦ. Участковым врачом ты хоть какую-то пользу приносила. А теперь? Кому нужно твое изменение нечто под влиянием чего-то при некоторых факторах? Самая вредная разновидность населения – это кандидатствующие дамы. Засели повсюду, раздулись от самомнения бульдозером не спихнешь; и решают судьбы науки, домохозяйки чертовы! Что непонятно их куриным мозгам – то и неправильно!

МАТЬ. Привыкли хаять врачей. А чуть где кольнуло: ах, помогите, доктор, умираю! Дымит как фабрика, пьет как конь, зад от телевизора не отрывает – требует, чтобы врач сделал его здоровым. Лекарств хочет! А скажи ему, что жить надо иначе – еще жалобу накатит: мол, врач не проявил внимания! А у врача таких сорок за день. И на каждого историю болезни заполни – рука отваливается! А после приема топай по вызовам. Да, сбежала с участка я, сбежала! Но хоть что-то я в жизни сделала. А ты? Пустое место. Школьницу можно в управление посадить ваши бумажки подписывать. Разве вы инженеры? – помесь чиновника с чертежником!

ОТЕЦ. Я бы многое сделал… если б не связался с тобой.

МАТЬ. Плохому мужчине всегда женщина мешает.

ОТЕЦ. Я – плохой мужчина?! А плохой женщине что мешает?!

МАТЬ. Ты вообще не мужчина. Всегда все решения принимала я. Начиная с самой свадьбы. Я устала быть главой семьи.

ОТЕЦ. Ах, с самой сва-адьбы! Главой! Тогда ты не так пела. Уж так стелилась, так… подлизывалась. Ты прекрасно знаешь: если б не Борька, только бы ты меня тогда и видела!

МАТЬ. Что-о?

ОТЕЦ. То! Ах, какая красивая, какая умная, ученая, гордая собой женщина! Ты же самодостаточная система, тебе же никто не нужен! Тебе нужен муж только для постели и престижа!

МАТЬ. И ты смеешь мне после всего, что было…

ОТЕЦ. Что было? Что было? Телефонные звоночки? Командировочки? Дежурства, на которых тебя не было?

МАТЬ. Забыл, как бегал за мной? Как на коленях стоял?

ОТЕЦ. Стоял, потому что совесть имел! Да если б не Борька, не я бы стоял, а ты ползала! Что, думаешь, мне свет клином на тебе сошелся? Мне осточертело все это с тобой вместе!! Жизнь псу под хвост! Если б не Борька… Бежать отсюда, бежать!

МАТЬ (холодно). Беги. Не держу. (Пауза.) Он не твой сын.

7. Кухня. САНТЕХНИК, ГЛЕБ помогает ему. Раза три на протяжении их разговора хлопает за сценой входная дверь и слышны громкие шаги.

САНТЕХНИК. Любишь работать?

ГЛЕБ. Зарабатывать люблю, а так – нет. В другой раз сам сделаю. Пусть треха останется в семье. Глядишь – и мне капнет.

САНТЕХНИК. Для того и вяжешь? Немужское развлечение.

ГЛЕБ. Равенство так равенство. Если женщины могут таскать шпалы пусть мужчины хоть вяжут. Скучно без дела.

САНТЕХНИК. Хуже, когда с делом скучно. Больше года подряд интеллигентный человек ни одной работы вынести не может.

ГЛЕБ. А я уже восьмой год школу выношу.

САНТЕХНИК. Судьбы наши… Ты крепись. А чего ты хочешь? Денег, тряпок, девочек, веселья? Думаешь, не надоест?

ГЛЕБ. А чего еще хотеть? Вы вот – чего хотите?

САНТЕХНИК. Я? Что хочу, то я имею. Пустячок. Счастье.

ГЛЕБ. Это ненадолго, не волнуйтесь.

САНТЕХНИК. Это у глупых и слабых ненадолго. А у умных и сильных на всю жизнь.

ГЛЕБ. Короткая же жизнь у у умных и сильных, я чувствую.

САНТЕХНИК. А что толку в долгом несчастье? Когда я работал учителем, я пытался вдолбить лоботрясам вроде тебя…

ГЛЕБ. А что вы преподавали?

САНТЕХНИК. Историю, географию, английский, литературу, черчение, рисование и физкультуру.

ГЛЕБ. Вы математику и пение не перечислили.

САНТЕХНИК. Не веришь. Была восьмилетка в одной деревеньке. Учителей нет, двое вообще вчерашние десятиклассники. Ну мне и собрали две ставки всего, что я вообще мог.

ГЛЕБ. Я чувствую, вы были там счастливы на две ставки.

САНТЕХНИК. Как всегда. Я был счастлив, когда попал туда, год был счастлив, пока преподавал, а потом был счастлив, что удрал оттуда. Умному человеку кругом счастье, понял?

ГЛЕБ. А по Грибоедову – умному человеку кругом несчастье.

САНТЕХНИК. Скажи, ты себе счастье как представляешь?

ГЛЕБ. Я себе такого даже представить не могу. А вы как?

САНТЕХНИК. Отвечай, юнга, когда старший спрашивает.

ГЛЕБ. Когда старшие заставляют младших отвечать, те все равно думают одно, а отвечают другое. Старшие, кстати, тоже хотят спросить одно, а спрашивают другое.

САНТЕХНИК. Хочешь услышать, что я тебе скажу?

ГЛЕБ. Откуда человеку знать, хочет он услышать или нет, раньше, чем он услышал это, раз он не знает, что именно услышит?

САНТЕХНИК. Счастье – это состояние души, это способность хотеть и умение ходить по путям сердца своего; это соответствие всех условий истинным душевным потребностям человека. А люди хотят-то душой, а определяют, чего им добиваться, умом. Думают, будто хотят одного, а на самом деле хотят другого.

ГЛЕБ. А как узнать, чего ты хочешь на самом деле?

САНТЕХНИК. Верь себе. Не насилуй себя. И однажды, в ветреный закат, ты услышишь, как внутри тебя что-то звучит: ощутишь, как внутри тебя распирает не то радуга, не то парус…

ГЛЕБ….не то запор. Все это лирика.

САНТЕХНИК. Повторяю для пустозвонов – шершавым языком плаката. Жизнь человека – это ощущения! Ощущения рождают желания. Желание рождает мысль. Мысль рождает действие. Пример. Ощущаешь голод. Хочешь мяса. Думаешь об охоте. Делаешь дубину и бьешь мамонта, трясясь от страха, а потом от гордости. Ясно?

ГЛЕБ. Ясно. Трясусь от гордости. Где обещанное счастье?

САНТЕХНИК. Продолжаю. Люди задыхаются в подводной лодке. Спаслись. И всю жизнь память щемит: счастливы были.

ГЛЕБ. Пусть мои классовые враги задыхаются. Понимаю, почему вас из школы выперли.

САНТЕХНИК. Чем человек за свою жизнь больше пережил ощущений, тем полнее он прожил жизнь. А счастье – это стремление души жить в полную силу. Смотри (вынимает мелок и рисует на темной стене), вот это ощущение: кверху – положительные, книзу – отрицательные… а это – время жизни. Чем длиннее эта линия, чем шире ее размахи – тем полнее прожита жизнь. Дальше. Сила души и желаний, крепость нервной системы у каждого разная. Одному нужно преодоление опасностей, игра со смертью. Другой мечтает о тихих радостях бухгалтера: зато бухгалтером будет отличным, еще начальником тому, первому, – ото-то со скуки спустя рукава работать будет.

ГЛЕБ. Каждому свое.

САНТЕХНИК. Именно. Вот чем объясняются все поступки людей. Чтоб душевные силы, или, выражаясь научно, нервная система была напряжена до оптимального предела. Он у каждого свой. (Чертит размашистые зигзаги.) Вот – сильная душа. А вот слабая (чертит пологие зигзаги) – жизненная энергия мала. Что следует?

ГЛЕБ. Что со стенки-то стереть надо будет.

САНТЕХНИК. Что человек должен обязательно устраивать несчастья себе на собственную голову. Вот он достиг всего (чертит вверх) – а дальше? Ну, имеет это (короткая горизонтальная линия), привычка снижает ощущения (пологая черта до нуля), – а где жизнь? интерес? препятствие? новое? и (резкий штрих вниз) от счастья стремится к горю: страдать, бороться, ликовать, познать все! И (резкий штрих до верха) – опять взлет! А вообще это не плоскость, а (изображает руками обруч) цилиндр. противоположности сходятся. (Чертит цилиндр.). У счастья и страдания, наслаждения и боли – граница общая. Поэтому сильные чувства легко переходят в противоположность: любовь и ненависть живут рядом. Крохотный шаг – и сильное чувство переходит границу, как бы оставаясь тем же по величине, но меняет знак плюс на минус… Поэтому, когда все хорошо, интересный и энергичный человек должен сделать все плохо. Когда ты поймешь это, тебе все станет ясно в человеческих поступках. Это – моя собственная универсальная теория. А прочее задачки из учебника.

ГЛЕБ. Вы сколько за урок берете?

САНТЕХНИК. Столько еще не начеканено, был ответ.

ГЛЕБ. А вы никогда не были профессором?

САНТЕХНИК. Если разменяешься по пустякам, то дорога окажется слишком длинной, средства станут целью, а цели не достигнешь. Когда я получу Нобелевскую премию…

Слышен стеклянный грохот и вопль отца: "Да на кой черт мне это все! И минуты не останусь больше!"

ГЛЕБ. Разрешите предложить вам одну задачу, профессор. Здесь сейчас будет маленький хапарай…

Действие второе

Досадная неувязка.

Занавес опущен. В зале еще полный свет.

ГОЛОС В ДИНАМИКАХ. Раз, два, три. Раз, два, три. (В динамиках гудит и посвистывает фон.) Ну как теперь?

Билетерши закрывают двери в зал.

2-Й ГОЛОС (раздраженно). Да все равно фон. Не понимаю.

1-Й ГОЛОС Раз, два, три. (Фон уменьшается, снова увеличивается.) Раз, два, три. Даю настройку: раз, два, три…

Свет в зале начинает медленно гаснуть.

2-Й ГОЛОС. Подожди, это не здесь. Подержи-ка.Да отключи его пока. (Свист, громогласный треск, щелчок; голоса.)

Свет в зале почти погас.

ГОЛОС 3-ГО РАБОЧЕГО. Красивая девочка, да?

ГОЛОС 1-ГО РАБОЧЕГО. Стервы они все, красивые. Запросы больно большие…

РАСПОРЯДИТЕЛЬ встает из первого ряда и, пригибаясь, быстро выходит в ближайший боковой выход. В зале уже темно, только софиты направлены на занавес. В динамиках звучат, усиливаясь, аккорды гитары и насвистывание. Песня: вначале тихо, затем набирает страсть (голос 2-ГО РАБОЧЕГО).

А вот и ты, а вот и ты.
Боюсь опять проснуться.
Средь быстротечной маяты
Руки твоей коснуться.

На миг назад, на миг вперед,
Обрушится пространство.
Я виноват, я не сберег,
Не стою постоянства.

Дрожь твоих губ. Где ты была?
Ночное покаянье.
Чья боль и память привела
Тебя сюда? Молчанье…

И в первый раз – в последний раз
Я встану на колени.
И двадцать лет разлучат нас,
И луч сведет осенний.

Касанье рук, твоих волос
Серебряные нити.
Вам верен ваш заблудший пес,
Примите и казните.

Прости, прощай. И скрипнет дверь.
Рассвет лицо осушит.
Забудь потери и не верь,
Ты не ушла. Послушай…

Треск в динамиках, щелчок, тишина. Занавес поднимается.

8. "Ребячья". БОРИС, ВИТЕНЬКА.

БОРИС (на коленях). Ты выйдешь за меня замуж?

ВИТЕНЬКА. Опять? Хорошо. Я согласна подумать.

БОРИС (встает). Почему ты не сказала?

ВИТЕНЬКА. Откуда знать, как мужчина это воспримет…

БОРИС. Неужели ты сомневалась?!

ВИТЕНЬКА. Ненавижу зависимость… Женщине всегда хочется продлить подольше свою власть над мужчиной. А когда она выходит замуж, эта власть кончается. Хочется быть желанной, недоступной, кружить всем головы, хочется сознавать свободу выбора… а потом все кончается вот так.

БОРИС. Да когда женщина выходит замуж, это его власть над ней кончается, а ее-то только начинается!

ВИТЕНЬКА. На что нормальному человеку власть. Я хочу быть нормальной слабой женщиной.

БОРИС. Хочешь – будь! Пальцем тебе не дам шевельнуть.

ВИТЕНЬКА. Попробуй я только. Жизнь взрослых детей… Жить у родителей, по распорядку родителей, слушаться родителей, одалживать деньги без отдачи у родителей. В наши квартиры, знаешь, и одна семья еле вмещается, а на две они никак не рассчитаны. Свекровь говорит одно, невестка другое, выходит третье.

БОРИС. Так едем вместе! Быстро!

ВИТЕНЬКА. Куда еще? В этот твой Капкан? Нет – Усть-Кан?

БОРИС. Вызываем такси, хватаем твой чемодан, и…

ВИТЕНЬКА. У меня нет чемодана! Что я там буду делать?

БОРИС. Жить! Сама. Со мной. Как полагается.

ВИТЕНЬКА. Жить. А где? Тебя там квартира ждет?

БОРИС. Начнем с нуля! Сами. Как положено нормальным людям.

ВИТЕНЬКА. А училище? Там же наверняка даже театра нет!

БОРИС. Будешь играть в Доме культуры.

ВИТЕНЬКА. Мне надо учиться! "Дом культуры"!

БОРИС. Слушай, не гробь нам обоим жизнь. За три года ты провалила в шесть училищ – мало? Ты такая же актриса, как я – курочка ряба. Я тебя люблю, а не актрису, хоть подметалой будь.

ВИТЕНЬКА. Я тоже человек. И тоже имею право решать.

БОРИС. А имеешь право – так пользуйся им быстрее. Решай.

ВИТЕНЬКА. Бросать город, где я выросла, где мои друзья… Это же крах всего. У меня ведь тоже своя жизнь. Свои привычки, и планы, и надежды, и призвание, наконец!

БОРИС. За призвание замуж не выйдешь.

ВИТЕНЬКА. Зачем уезжать, когда все уже по-твоему?

БОРИС. Сама же кричала про самостоятельность! Про то, что хочешь быть неравноправной слабой женщиной!

ВИТЕНЬКА. Здесь в театре меня уже знают! И обещают дать на пробу роль! Мне мало быть агрегатом для ублажения мужа и семьи, я не хуже и не глупее тебя! И хочу быть чем-то в жизни!

БОРИС. Смотри. Двум медведям в одной берлоге не жить.

ВИТЕНЬКА. Ты хочешь меня сломать… подчинить себе…

БОРИС. Играть любовь на сцене для тебя важнее, чем любить?

ВИТЕНЬКА. Любить… Нельзя же так, нельзя бросать человека в беде, если любишь! Все, все вы такие, только бы получить свое, а там выпутывайся сама как знаешь, хоть сдохни. У вас ведь грандиозные планы, свои высшие мужские интересы, вы же хозяева жизни, а мы… мы… Почему, за что такая несправедливость природы, что я одна за все расплачиваюсь! Вечно зависеть: от родителей, от природы, от мужа… а тебе наплевать!

БОРИС. Место мужчин – на полшага впереди, место женщины – рядом. Решай. Да – нет. Ответ сейчас.

ВИТЕНЬКА. А… ребенок?

БОРИС. Прилечу на свадьбу. Буду посылать алименты.

ВИТЕНЬКА. А… ты не будешь меня обижать?

БОРИС. Никогда! Ты ж меня потом загрызешь.

ВИТЕНЬКА. Боря… а ты не пьешь?

БОРИС. Ну, знаешь. Мне что, справку от врача принести?

ВИТЕНЬКА. Боря… разве на таких, как я, женятся?..

БОРИС. Глупая… мне всегда нужна была только ты одна.

ВИТЕНЬКА. И ты меня никогда не бросишь?

БОРИС. Никогда! Ни за что! А ты меня?

ВИТЕНЬКА. Что бы я… ну… что бы ни было?

БОРИС. Что бы ни было?

ВИТЕНЬКА. Ты клянешься?

БОРИС. Клянусь!

ВИТЕНЬКА. Тогда… женись на мне. Хоть ненадолго…

БОРИС. Не хочу ненадолго! Хочу навсегда. И что за дурь – думать о разводе будет время после свадьбы.

ВИТЕНЬКА (смотрит в сторону). Я беременна не от тебя.

9. Те же в других позах: прошло несколько минут.

ВИТЕНЬКА. Он не может оставить семью… Он ни в чем не виноват… я сама его хотела. Я люблю тебя.

БОРИС. Ты сошла с ума…

ВИТЕНЬКА. Я не виновата, что сошла с ума не по тебе.

БОРИС. Лучше бы ты ничего не говорила…

ВИТЕНЬКА. Делай что хочешь, только чтоб я ничего не знал, да? Лучше быть дрянью один раз, чем обманывать всю жизнь.

БОРИС. А когда я состарюсь, ты будешь любить меня, да?

ВИТЕНЬКА. Наверно, тогда мне будут нравиться мальчики.

БОРИС. А меня когда?!

ВИТЕНЬКА. Послушай… Если ты правда любишь меня… Я буду тебе хорошей женой. Верной. Буду все делать. Только помоги мне сейчас. Не уезжай. Тебе будет хорошо со мной.

БОРИС. Мне уже хорошо… Кто он?! кого ты смогла любить.

ВИТЕНЬКА (тяжело). Лучше бы тебе этого не знать.

Стук в дверь: входит ГЛЕБ, отводит брата в сторону.

ГЛЕБ. Ты что, уксусу выпил? Первое. Ты мне должен пятерик.

БОРИС. За что еще.

ГЛЕБ. За две бутылки "Агдама".

БОРИС (безжизненно). Какого еще "Агдама".

ГЛЕБ. Который я пацанам поставил.

БОРИС. Каким еще пацанам. При чем тут я!!

ГЛЕБ. При том, что они начистили тыкву ее прихехешнику.

БОРИС. А-а! Кто он?! Как он хоть выглядит?!

ГЛЕБ. Думаю, что сейчас он выглядит подходяще. А кто – не знаю, темно было. Нормальная пожилая плешь. И второе. Отложил бы ты свой вояж. Подготовил бы постепенно, как люди делают. Учу вас, учу… Там предки из-за тебя разводиться затеяли.

10. Спальня. МАТЬ, ОТЕЦ: сидят над списком.

ОТЕЦ (пишет). Часы тебе… пусть теперь кукуют. Книги художественные: Достоевский, подписной – ладно, тебе, раз ты такая умная… Мопассан, подписной – мне. Дюма… гм, пополам.

МАТЬ (издевается). Ведерко помойное не забудь. Тоже вещь.

ОТЕЦ. Делить лучше сразу, а то потом суды. обиды. Пылесос тебе… холодильник мне…

МАТЬ. Еще бы, где ты будешь водку охлаждать.

ОТЕЦ. Глеба я беру с собой…

МАТЬ. Чтоб алиментов не платить? Да он еще вас двоих обеспечит! Нет, Глеб останется со мной.

ОТЕЦ. Кормильца урвать решила? Нет, матушка, пиши свою докторскую, будешь бешеную зарплату получать… а Глеб – мне.

МАТЬ. Вот так проживешь жизнь – и не узнаешь с кем…

ОТЕЦ. А что ж твой принц на тебе не женился? Не удостоил?

МАТЬ. Да ты ногтя его не стоил!

ОТЕЦ. Еще бы: орел, наверное, могуч, силен, властен, да?

МАТЬ. Просто – он был настоящий. Никому ничего не был должен; ничего не боялся. Всегда решал сам; и всегда делал то, что хотел. И ничего не обещал. А вы… чего вы только не обещаете девушкам, какую саморекламу устраиваете! Или наоборот, эжтакое мальчишеское пижонство выставить себя циничным эгоистом, роковым негодяем. А и то, и другое прикрывает совершеннейшую пустоту… Не виноват он в моем самолюбии дурацком. Уехала бы с ним к чертям и была бы счастливой женой…

ОТЕЦ. Так это я виноват в твоих похождениях: плоховат, да?

МАТЬ. Похождениях? А чем твоя жизнь отличается от моей?

ОТЕЦ. У мужчин это одно, а у женщины – совсем другое!

МАТЬ. Что же другое, милый? Дело женщины – сохранять свою семью, а дело мужчины – разрушать чужие, да?

ОТЕЦ. Дело мужчины – добиваться, дело женщины – отказать!

МАТЬ. Так и динозавры вымерли. Зря я тебе не отказала.

ОТЕЦ. Зря. Зато теперь я тебе отказал.

МАТЬ. Наконец я смогу на старости лет толком выйти замуж.

ОТЕЦ. Что?! Это тот твой облезлый кот?!

МАТЬ. Облезлый кот – это ты, милый. А он – седой лев. Настоящий мужчина. По нему и сейчас аспирантки сохнут.

ОТЕЦ. По карьере они сохнут. Еще бы – профессор!

МАТЬ. Он не просто профессор – он ученый. Личность. И он меня понимает. Я ему как человек близка. Он – не ты.

ОТЕЦ. Как поймет тебя получше, близкой ты ему быть перестанешь. да он скопытится не сегодня-завтра. Мода тоже: седина в бороду, бес в ребро. Будешь ему по утрам вставную челюсть подавать.

МАТЬ. Тебе и этого не подадут.

ОТЕЦ. Мне. Не-ет… я уйду отсюда прямиком в одну тихую улочку, где комнатка на первом этаже затенена кустами под окном, где мурлычет кошка, потому что ее хозяйке не жалко поцарапанной мебели… где мне всегда счастливы, и ждут, и понимают.

МАТЬ. М-да. (Качает головой.) И сколько лет этой кошке?

ОТЕЦ. Два года. Я принес ее котенком…

МАТЬ. Я про другую кошку.

ОТЕЦ. Хм. (Мечтательно.) Ну, вдвое моложе тебя.

МАТЬ. Значит, тебя тоже. Видимо, твой идеал: четыре класса образования, глухонемая и образцовая домохозяйка.

ОТЕЦ. Мне вовсе не надо, чтобы жена перла кошелки из магазина: я их и сам переть могу, если люблю. Но чтобы я знал, что она меня любит, и ценит, и я ей нужен – такой, какой есть, и она видит во мне все лучшее…

МАТЬ. Кому вы нужны – такие, какие есть… Знаешь, почему девушки закрывают глаза, когда целуются? Чтоб вас не видеть.

ОТЕЦ. Мужчины тоже закрывают. Чтоб видеть свой идеал.

МАТЬ. Современный стиль: жена, любовница и случайные связи. И все личные дела – в рабочее время, да? После этого они еще кого-то винят в плохих домах, которые строят.

ОТЕЦ (самодовольно). Если твой муж – мужчина, то следи…

МАТЬ. Да не мужчина ты! Любишь – так сказал бы сразу и ушел к ней. А так никому из нас жизни не было. Рохля ты! Даже здесь не способен на поступок.

ОТЕЦ. Я рохля?! Я неспособен на поступок?!

МАТЬ. Ну, желаю тебе счастья. Какой чемодан ты возьмешь?

ОТЕЦ. тебе всегда хотелось от меня избавиться! Так избавишься! (Рвет список.) Поступок тебе нужен? Так вот: твоя дубленка! Премия, ха-ха! Я украл эти деньги! Украл!

МАТЬ. Ну какой из тебя вор. ты даже на это не способен.

ОТЕЦ. Скоро общество и ты от меня освободятся! Владей всем!

МАТЬ. Да чем ту владеть? У тебя что, бред?

ОТЕЦ. Загнал партию кровельного железа вдвоем с прорабом и преподнес супруге эту чертову дубленку!

МАТЬ. Какой же это поступок? Ты просто поддался общему течению. Если б ты меня любил – никогда бы в этом не признался.

ОТЕЦ. Поступок будет, когда посадят! Ревизия уже копает!

МАТЬ. Подкопаешься под вас… Послушай, ты это всерьез?..

ОТЕЦ. А что такого? Украл – должен сидеть, все нормально.

МАТЬ. Если бы ты меня уважал – никогда бы этого не сделал.

МАТЬ. Так я же ради тебя!!

Стук в дверь: входит ГЛЕБ и тащит отца в сторону.

ОТЕЦ (отпихиваясь). Выйди вон… не смей слушать!..

ГЛЕБ. Наломал ты, батя, дров. Знаешь, я тебя не осуждаю… но как ты мог!

ОТЕЦ. Я тебе сейчас эти спицы знаешь куда воткну!

ГЛЕБ. Мне стыдно за тебя.

ОТЕЦ. Не лезь куда не надо! Нечего мне стыдиться, понятно?

ГЛЕБ. Понятно. Она красивая девушка. Но должно же быть у тебя чувство ответственности. На месте Борьки я бы тебя…

ОТЕЦ. Ты о чем?

ГЛЕБ. Она тебе не сказала, но ты мог сам догадаться.

ОТЕЦ. Кто – она? О чем – догадаться?

ГЛЕБ. О чем, о чем! Невинное дитя. У нее будет ребенок.

ОТЕЦ. Что-о? (понижая голос.) У матери?!

ГЛЕБ. Этого, знаешь, я не знаю. Это ваше личное дело. Ты не придуривайся. У НЕЕ.

ОТЕЦ. Да у кого, наконец?!

ГЛЕБ. У кого?! У девушки с веслом! У Вики! Витеньки!

ОТЕЦ. Ох-х. (Берется за лоб.) Это следовало ожидать…

ГЛЕБ. Ах, следовало?! Знаешь… другого бы я в таком положении назвал негодяем!

ОТЕЦ. И правильно! Он и есть негодяй!

ГЛЕБ. Еще бы. Встал тебе поперек дороги. Н-ну, ты фрукт! Ты хоть соображаешь? он же на ней чуть не женился!

ОТЕЦ. Я ему женюсь! А она… з-замуж! Ну не-ет! Ничего, все это к лучшему! Я сейчас им устрою! (Быстро выходит.)

ГЛЕБ. Совсем из ума выжило это старшее поколение. Черт-те что творится, а им еще кажется, что все к лучшему.

11. Большая комната. ВИТЕНЬКА. Из спальни выскакивает ОТЕЦ.

ВИТЕНЬКА (быстро). У меня Муська пропала. Я прямо сама не своя. Помнишь, каким пушистым котенком ты ее принес…

ОТЕЦ. Послушайте… вы…

ВИТЕНЬКА. "Вы"? Первый и последний раз ты назвал меня на вы два года назад… Да, я здесь. Ты решил меня предать?

ОТЕЦ. Да что ж это за…

ВИТЕНЬКА. Конечно: приятней убегать от забот в тенистую улочку… где в каморке кусты за окном, и ждет безропотная подруга. Я устала тебя ждать с этим ворованным счастьем…

Дверь спальни открывается: МАТЬ.

МАТЬ. Так вот для кого ты стал воровать… жулье! А ты, девочка, видишь, с каким ничтожеством связалась? Он же юлит даже сейчас… размазня!

ВИТЕНЬКА. Ты боишься, что я подам на алименты?

МАТЬ. Ах, алименты?! Ну, нет. На, получи его целиком! (Подталкивает отца к Витеньке. Уходит обратно, грохнув дверью.)

ОТЕЦ (оседает на диване). Ох. Ох. Ты не объяснишь мне…

ВИТЕНЬКА (присаживается рядом, шепчет ему на ухо)…не сердись. Так тошно было…

ОТЕЦ. Уф-ф. М-м-м. Почему ты не сказала мне сразу?

ВИТЕНЬКА (легко). Не хотела разрушать твою семью.

ОТЕЦ. А. Спасибо. А теперь все так, ка мы говорили… (Пауза. Каким-то новым голосом.) Эх, староват я для тебя.

ВИТЕНЬКА. Гулять – так не староват, а жениться – староват? Хорошая логика. Когда мужчина – настоящий мужчина, возраст значения не имеет. Я пойду за тебя с закрытыми глазами.

ОТЕЦ. Открывать глаза надо до замужества, а не после. Мне сорок пять лет!

ВИТЕНЬКА. А говорил – тридцать восемь.

ОТЕЦ. Двадцать пять лет разницы… страшная вещь.

ВИТЕНЬКА. Все равно самая страшная вещь – прожить жизнь врозь с тем, кого любишь.

ОТЕЦ. Через десять лет мне будет пятьдесят пять, а тебе тридцать. И ты встретишь молодого и красивого. И – конец.

ВИТЕНЬКА. А если не встречу? Мало ли что может случиться в будущем – так поэтому обрекать себя на горе в настоящем? Или вы все полагаете, что любовница и жена – совершенно разные вещи, и кто годится быть одной – не подходит в другие?

ОТЕЦ. Эти браки, где мужчина вдвое старше… Женившись, он вдруг молодеет, его прямо не узнают, а узнав, поздравляют. Он парит на крыльях любви… старый петух в крашеных перьях. Проходит пара лет – и боже мой, он старик, еле тянет ноги… клиент готов. А кругом посмеиваются. И когда молодая жена наставляет ему рога, симпатия на ее стороне: поделом старому козлу.

ВИТЕНЬКА. Ты сам говорил, что одна я тебя понимаю!

ОТЕЦ. Женщина понимает мужчину так: глядит ему в рот и восхищенно поддакивает. И он в восторге. А за двадцать лет это надоедает. Этот монотонный моногамный брак: две стареющие лошади в одной упряжке… и обе тоскуют по юности и счастью. И встречается девочка, и изводит жажда быть свободным, счастливым, не верить времени и вернуть молодость, и перестаешь владеть собой, потому что и не хочешь владеть…

ВИТЕНЬКА. Я хочу хотеть того, что хочешь ты. Слышишь?

ОТЕЦ. Всю жизнь я мечтал это услышать. И вот, когда встретил… но как нам здесь, в этом городе, где все всех знают?

ВИТЕНЬКА. Плевать на этот город. Давай уедем!

ОТЕЦ. Куда? Как? Поздновато мне…

ВИТЕНЬКА. До среднестатистического возраста ты вполне успеешь поставить детей на ноги. А я… буду уже старенькой… буду нянчить внуков…

ОТЕЦ. И почему девушек тянет к немолодым мужчинам…

ВИТЕНЬКА. Это немолодых сужчин тянет к девушкам. Правда, молодых тоже. А на самом деле… с тобой интересно, ты умнее, ты личность, понимаешь? С тобой я тоже сразу становлюсь взрослой и значительной: не девчонкой, а дамой, женщиной, полноправной в этой жизни. И становлюсь ею не под пенсию, а еще молодой, красивой. С тобой я защищена, ты крепко стоишь в жизни, с тобой ничего не может случиться.

ОТЕЦ. Меня скоро посадят.

ВИТЕНЬКА. А? Тьфу. Предупреждать же надо. Надолго?

ОТЕЦ. Прокуроры – люди не мелочные. Торопиливость не любят.

ВИТЕНЬКА. Ничего. Бывает. Отсидишь и вернешься ко мне. Я тебя пропишу. Я уже привыкла ждать… Но ловко: все все расхлебывай, а сам дышать в сосновые леса! Так неохота жениться?

ОТЕЦ. когда я женился, до боли не хотел походить на большинство мужей: подкожные рублики на то-се и при случае изменять жене. Но мало кому выпадает удача асю жизнь любить свою жену.

ВИТЕНЬКА. Ну, от жены это тоже зависит.

ОТЕЦ. Кого мне всегда было жалко при разводах – так это детей. Так часто у них после этого жизнь скособчивается.

ВИТЕНЬКА. А нас при не-разводах тебе не жалко! Вранье, одиночество, бесконечные часы до вечера четверга, когда ты приходил… Вздрагивать от телефонных звонков, не показывать слез, – а все все знают. Меня дразнили тобой, а я была счастлива этим. Какая казнь – любить женатого мужчину… делить его с другой. Сходить с ума – ложусь спать и думаю: он сейчас с ней. Ты со мной, а во мне ужас: сейчас уйдешь к ней. Я бы убила ее!

С треском распахивается дверь спальни: МАТЬ.

МАТЬ. Ну хватит! Ах-х ты… Маало ей – убить меня еще!

ВИТЕНЬКА (невинно). Да, а что? Это так естественно.

ОТЕЦ. Ты подслушивала! Ладно… Теперь ты все знаешь.

МАТЬ. Зато ты знаешь еще не все! По-до-жди-ка там минутку (заталкивает отца в дверь спальни и закрывает ее).

ОТЕЦ (из-за двери). Прекрати немедленно! (Дергает дверь.)

МАТЬ (сует в ручку двери ножку стула). Нам надо кое о чем поговорить… по-женски!

ВИТЕНЬКА. Что вы делаете!

МАТЬ (утирает пот). Ничего… через двадцать лет и ты научишься. Ну что? Сверстников тебе мало?

ВИТЕНЬКА (холодно). Мало.

МАТЬ. Так меня возненавидела, что решила породниться?

ВИТЕНЬКА. Да. Стать ближе к предмету своей ненависти.

МАТЬ. Ты понимаешь, что ты ему не пара?

ВИТЕНЬКА. Последний довод ревности. Я любому пара.

МАТЬ. Замуж? Не-ет. В клинику я тебя отправлю, а не замуж!

ВИТЕНЬКА. Если раньше сами в психущку не попадете.

МАТЬ. И ты уверена, что ребенок от него?

ВИТЕНЬКА. Право проигравшей – оскорблять.

МАТЬ. Он через месяц вернется ко мне!

ВИТЕНЬКА. Так что вы волнуетесь? Считайте это отпуском.

МАТЬ. Ты сама его через год бросишь!

ВИТЕНЬКА. Подберут. Мужчины нынче – дефицит.

МАТЬ. Ты… ты наглая распутная девчонка!

ВИТЕНЬКА (взрывается). Какая я девчонка! В двадцать лет светские дамы блистали в салонах! Расцвет женской красоты – с пятнадцати до двадцати! А тут сначала шестнадцатилетних девушек ограждают средневековыми запретами, а потом тридцатилетних женщин лечат от холодности и неврозов! Ах, как нравственна эта мораль! как мудра эта хромая медицина! Природу решил подправить: выдать придуманное за действительное!

МАТЬ. Природу? Ну так рожайте, а не бегайте на аборты!

ВИТЕНЬКА. Да? А вы на них никогда не бегали? А? А дальше что позор? Камень на шее – кто на тебе с нагрузкой женится? Растить безотцовщину? А жить как? – очень на работе любят мать-одиночку, которая только и сидит с больным ребенком!

МАТЬ. Умей отвечать за свои поступки. Вот вырасти его…

ВИТЕНЬКА. За что отвечать – что я нормальный человек? "Вырасти"! Где, как, на что, – вы с луны свалились? Где жилье, необходимые вещи, как одеваться, – ведь именно в молодости денег нужно больше! потому что всего хочется, а ничего нет, надо всем обзаводиться, вставать на ноги! Дайте мне ссуду на двадцать лет – я ведь верну! Дайте кооператив в кредит – я ведь отработаю! Одни разговорчики о высоких моралях; а жизнь есть жизнь! Я бы вышла замуж в семнадцать лет, мы любили друг друга, а ему тоже было семнадцать, и мы были никто, и родители отправили его в институт в Москву, и запудрили мозги, и женили на прописке, и конец. Ведь два года в молодости – как двадцать в старости.

Дверь спальни дергается, стул падает: ОТЕЦ.

ОТЕЦ. Я давно хотел тебе сказать…

МАТЬ. Я сама скажу. Все кончено, Валя. Не прощу никогда.

ОТЕЦ. Все давно кончено, Валя! Я сам тебе не прощу. Ты одна видела меня плохим. Только с тобой я чувствовал, как во мне из каких-то черных глубин поднимается все самое гадкое! о чем и сам не знал.

МАТЬ. Просто одна я знаю тебя по-настоящему. И еще – не могла не сравнивать тебя с тем, другим. А сравнения ты – тц! – не выдержал. Он бросил меня, переступил, как через вещь, и все равно я его любила. И знай: в любой миг, если б он вернулся – я ушла бы к нему.

В дверях прихожей стоит САНТЕХНИК.

САНТЕХНИК. Ну, вот он и вернулся.

МАТЬ (резко оборачивается). Что?!

САНТЕХНИК (подходит, берет ее за плечи). Здравствуй, Валя…

МАТЬ (в полном ошеломлении). Как это…

САНТЕХНИК (быстр, уверен, печален). Я немного изменился, да? Состарился… Хоть голос – тот же? (Что-то шепчет.)

МАТЬ (слабо). Зачем…

ВИТЕНЬКА. Вот это да…

ОТЕЦ (саркастически хохочет). Сантехник! Браво, сантехник! Хозяин жизни! Наших клозетов и жен! Ты заслужил свой рубль. (Кричит.) Я дам тебе сто рублей, только убирайтесь сейчас оба!

САНТЕХНИК. Допрыгался, "хозяин"? А сантехник я такой же, как ты фальшивомонетчик.

МАТЬ (явно теряет чувство реальности). Откуда…

САНТЕХНИК (перебивает). С Чукотки. Я здесь уже полгода. И не знал… а тут… подожди… (Уводит ее в кухню.)

Открывается дверь ребячьей: стоит БОРИС.

БОРИС (без сил). А чтоб вас всех перевернуло и стукнуло.

12. Кухня. МАТЬ, САНТЕХНИК.

МАТЬ. Почему ты ушел тогда? Посчитал, что нельзя жениться на первой любви? "Брак по любви – веселые ночки да черные дни"?

САНТЕХНИК. А! Прав умный человек: "Браки по расчету у нас отсутствуют. Что ты можешь ей дать? Чем твое богатство от ее отличается?"

МАТЬ. Э… Женятся на дочках ректоров и директоров универмагов, на дачах и машинах. На скромных девственницах и престижной внешности, на квартирах и прописках…

САНТЕХНИК. Я женат на лучшей из жен – на свободе. Что бы ты ни получил в браке по расчету – получаешь только раз: деньги кончатся, дача сгорит, машина разобьется – а мымра под боком останется. С хорошей женой сам все наживешь…

МАТЬ. Разве я не была бы тебе хорошей женой?

САНТЕХНИК. Я учился тогда в седьмом классе. И ты снилась мне каждую ночь. Весной отец взял меня на охоту. Утром я проснулся в палатке: ветер сдувал туман с озера, камыш белый от росы, вдали кричат утки… и я понял, что отдам все в жизни за то, чтобы вот так встречать рассветы в незнакомых местах, вдыхать незнакомые запахи, бродить по свету, обретать и бросать снова. Это было как предчувствие судьбы – и самого себя.

МАТЬ. А если я мечтала о том же? И пошла бы за тобой?

САНТЕХНИК. Если б ты могла пойти – то не жила бы сейчас здесь. Ты не могла… ты была другая. Такую я и любил.

МАТЬ. Ты думал только о себе. А меня сделал несчастной.

САНТЕХНИК. Нет. Всю судьбу человек с юности несет в своем характере. как в глубине души он хотел прожить жизнь – так она и складывается. Человек всегда свободен – и в выборе, и в чувствах. Натура продиктовала тебе твою судьбу, а мне – мою.

МАТЬ. Женщина уходит первая, если она поняла, что скоро все кончится. Уходит, пока еще все хорошо, чтоб ничем не омрачать, не зачеркивать то светлое, что было. Но почему уходит в никуда мужчина, когда все хорошо и в его власти?

САНТЕХНИК. Однажды я сидел у тебя вечером зимой: музыка, свеча, уют… и подумал о тех, кто сейчас в тайге, в тундре, варит в снегу чифир, трет щетину на обмороженной роже, считает часы до рассвета, и дни до весны, и километры до жилья, – и тошно стало, что жизнь моя проходит впустую. Настоящего захотелось, крутого, борьбы, горечи; и я понял, что это сильнее моего желания: это моя натура, для такой жизни я создан, и не будет мне счастья и покоя, если проживу иначе, – одна тоска…

МАТЬ. А без меня не тосковал?

САНТЕХНИК. Еще как. Судьба мне, значит, тосковать.

МАТЬ. Ты нашел лучшую, чем я?

САНТЕХНИК. Лучше первой любви никто не находил.

МАТЬ. А… твой сын?

САНТЕХНИК. Гм. Эх. Я был бы плохим отцом…

МАТЬ. Славное оправдание, чтоб вообще им не быть.

САНТЕХНИК. Видишь – он выбирает мою дорогу.

МАТЬ. Послушай. А у тебя было много женщин?

САНТЕХНИК. А сколько полагается? Много – это сколько?

МАТЬ. Скажи честно – ты счастлив?

САНТЕХНИК. Да. Я ходил путями сердца своего.

МАТЬ. Я проклинала тебя. За твою власть надо мной, за то, что любила – а ты ушел. За боль, от которой не могла избавиться. И замужество не помогло… Он был хороший человек, это я его искалечила. Поначалу мне иногда казалось, что я его люблю…

САНТЕХНИК. Так, как меня? Ты хоть долго ждала меня?

МАТЬ. У девушек время идет так быстро. И когда созрела потребность любить – она властвует и лепит твою жизнь как ей угодно. Сначала я мучилась, как предательница. Потом… мы привязчивы, как кошки, покупаемся на доброе отношение. А ты – ты помнил меня?

САНТЕХНИК. Всегда. На всех краях земли. Никто бы не поверил: я иногда плакал…

МАТЬ (пауза). Неужели нам нечего друг другу сказать…

САНТЕХНИК. Нет. Жизнь все сказала. В двух случаях нечего говорить: когда не виделись совсем недолго, и ничего не изменилось, – и когда не виделись так долго, что изменилось все.

МАТЬ. Мне жаль сужа… хоть он и подлец.

САНТЕХНИК. Муж подлец, когда жена его не любит.

МАТЬ. Подлецов любят больше. Чаще. Почему?

САНТЕХНИК. Потому что подлец причиняет наибольшую боль, и лишь он волен от нее избавить. Наибольшие переживания. Не любя, он ведет себя именно так, как нужно, чтоб добиться любви. И женщина напрягает все силы души, любя его.

Входит ОТЕЦ.

ОТЕЦ. Хорошо быть подлецом! Хоть бы двери закрыли.

САНТЕХНИК. Где знают двое – там знает и свинья.

ОТЕЦ. Вот уж поистине: люди просто садятся пить чай, а в это время складываются их судьбы и разбивается их счастье.

МАТЬ. Если нет счастья – то нечему и разбиваться.

САНТЕХНИК. А если это счастье – то его и не разобьешь.

ОТЕЦ. Неслабо вы спелись, я гляжу. Вышел бы ты на минутку?

САНТЕХНИК. Жизни не хватило объясниться? (Выходит.)

ОТЕЦ. Нам надо спокойно поговорить.

МАТЬ. Как просто и обыденно все кончается, да?

ОТЕЦ. Ты не можешь в один миг зачеркнуть…

МАТЬ (перебивает). Могу. Мне было пятнадцать лет: с нами жила бабушка, а ее единственная сестра жила в другом городе. Они все писали друг другу, мечтали увидеться… да болезни, хлопоты… А потом бабушка умерла. И сестра прилетела на самолете на следующий день. Вот тогда я поняла, как просто делается все на свете: берется – и делается.

ОТЕЦ. Подожди! Ты не можешь прямо сейчас…

МАТЬ. Могу. На первом курсе у меня был обморок в анатомичке. А потом мы там завтракали. А на практике мне было первый раз страшно, когда умирал человек. Старик, третий инфаркт: он лежал в боксе на капельницах, под люстрой, пульс нитевидный, зрачки на свет уже не реагируют; а в ординаторской пьют чай – все средства исчерпаны, погибающий больной, практически без сознания. Вошла сестричка и сказала, что он умер. Так просто, будто укол сделать. Все вздохнули; доктор написал посмертный эпикриз, а наши мальчики переложили его со стола на каталку и отвезли в морг. Потом помыли руки, и все дальше пили чай. И все.

ОТЕЦ. Неужели ты хочешь…

МАТЬ. Хочу. А сейчас я хочу чаю. Без мужских истерик.

13. Большая комната. За столом все, кроме Бориса, – его место пустует. Общая напряженность – вполне понятная.

ОТЕЦ. Ну, чай так чай (достает из бара коньяк).

САНТЕХНИК. Чай – это хорошо (приносит из кухни водку).

МАТЬ. Да, мне один больной подарил. (Приносит из спальни шампанское. Глебу.) Позови Борю… он ничего не ел.

ГЛЕБ. Пример старших – закон (приносит из "ребячьей" вино).

ВИТЕНЬКА (оживленно). Я еще никогда в жизни не была на таком оригинальном празднике.

МАТЬ (устало, по обязанности). Глеб, что это? Ты пьешь?

ГЛЕБ. Не пьет телеграфный столб – у него чашечки книзу.

ОТЕЦ (фальшиво). Дал бы я тебе по шее…

ГЛЕБ. Тебя хлебом не корми – дай поднять руку на младшего.

ВИТЕНЬКА (Глебу, на вино). Как ты пьешь эту отраву?

ГЛЕБ. Никак. Это гонорар пацанам, опекать твоих хахалей: синяк стакан.

ВИТЕНЬКА. Так это твои шпанюки! нашего бедного режи…

ГЛЕБ (быстро). Без намеков. Братские узы для меня святы.

САНТЕХНИК (живо). Хорошо бы к чаю чего-нибудь.

МАТЬ (отцу). Дай рюмки, герой-любовник. (Идет на кухню.)

ОТЕЦ (ставя рюмки). Не серебряная, не брильянтовая, а… какая-то термоядерная свадьба.

ВИТЕНЬКА (сантехнику). Мне коньяку, пожалуйста.

ОТЕЦ (удерживая его). Только каплю шампанского. Ты что!

ГЛЕБ. Боб! Гвардию – в огонь! Иди сюда. Смотри судьбе в глаза, ты мужчина! И мой старший брат. Тресни на ход ноги!

Входит мать с закуской, и одновременно из "ребячьей" – БОРИС, с чемоданом и многострадальным букетом: чемодан ставит у двери, а букет с маху втыкает в вазу на столе.

БОРИС. Итак, я вас поздравляю.

МАТЬ. Боря, послушай минутку… (ведет его в сторону).

ОТЕЦ (вскакивает). Не слушай! Потом, потом… (оттесняет мать и тянет Бориса в другую сторону). Послушай иинутку…

БОРИС. Папа, ты мне не отец.

ОТЕЦ (убит). Откуда ты знаешь?..

БОРИС. Она сама мне сказала.

ОТЕЦ (матери). Что ты ему сказала?

МАТЬ (отцу). Не смей ничего говорить!

САНТЕХНИК (встает). Брек, брек. Все по местам.

ОТЕЦ (тыча в него пальцем, Борису). Вот он, вот он! Все равно это не он, а я!

БОРИС (с испугом). Это он, а не ты. Ты что?

МАТЬ. Он себя плохо чувствует: голова. (Тихо.) Я не могу.

САНТЕХНИК (матери). Держись, иначе я все брошу. (Отпаивает ее.) сейчас мы уйдем втроем… все хорошо…

БОРИС. Вы? Втроем?.. С кем?

ГЛЕБ. Спокуха, Боб. Верь мне: я тебя не брошу.

МАТЬ (слабо). Сейчас я соберусь… (Выпивает рюмку.)

ОТЕЦ. Куда?! – ты на ногах не держишься!

САНТЕХНИК. Не бери с собой ничего – прямо как есть.

МАТЬ. Как хотелось мне каждый раз на вокзале взять билет, сесть в поезд, и – куда глаза глядят. Только сразу, не раздумывая! иначе ничего не выйдет. И начнется другая, новая жизнь.

ОТЕЦ (садится, пьет, собирает все самообладание). Знал я такую историю. Вот так два романтика трах-бах, взяли билеты, сели-поехали. А дальше? Вечно снимать комнату или гостиницу, где нет мест? Нужно жилье, работа, прописка, – справки, заявления, жилконтора, военкомат, – кати обратно оформлять дела и радуйся, если не влепят статью за прогул. А деньги кончаются, денег меньше – проблем больше, и – лопнула романтическая затея: быт – он подомнет.

САНТЕХНИК. Романтике нужен реалистический фундамент. Тогда не подомнет. Трудности надо учитывать, а не бояться их. А то: все помрем, а боимся всю жизнь – ерунды, мелочей.

ГЛЕБ (протягивает ему цилиндрическую банку). Хотите конфет?

САНТЕХНИК. Счастье любит храбрых. (Открывает банку-"сюрприз": с треском вылетает полутораметровая змея – пружина в раскрашенном чехле.) А-а!! (Отшатываясь, падает со стулом.)

ВИТЕНЬКА. Ай-й!!

САНТЕХНИК (с достоинством встает под злой хохот отца и смешки). Если человек нервный, еще не значит, что он трус.

ОТЕЦ. Герой. (витеньке.) Поехали на Дальний Восток, а!

ВИТЕНЬКА. Обязательно! Вот ты отсидишь, выйдешь…

ГЛЕБ. Простите?

ОТЕЦ. Она имела в виду "отлежишь". Надо бы лечь на обследование: здоровье что-то. Ничего страшного, не думай, не заразно.

МАТЬ. Подлечись, подлечись. Это бывает заразно, эпидемия.

ВИТЕНЬКА. А потом ты построишь Дворец культуры, а я… я буду играть в нем Офелию.

ГЛЕБ. Удалилась бы ты, нимфа, в монастырь, вот бы кайф.

ОТЕЦ. Я еще буду строить! А не просиживать в кабинете штаны за зарплату. Еще двадцать лет я смогу счастливо работать!

САНТЕХНИК. И мне снова надоел этот город. (Матери.) Я встретил тебя. И не хочу повторять ту же ошибку, что двадцать лет назад. Уедем вместе.

МАТЬ. Катись моя наука. Врачу везде есть работа. Где-то болеют люди и ждут меня. Там я нужнее. А здесь – охотники на мое место только и ждут.

ГЛЕБ. Пап, не купишь на радотях новость? Всего рубль.

ОТЕЦ (дает рубль). Держи! А то дороже обойдется, ты прав.

ГЛЕБ. Вы все пока не выписывайтесь. Во-первых, все равно придется размениваться, во-вторых, меня одного могут уплотнить. Хату сохранить надо. Так я пока поживу здесь с семьей.

МАТЬ. С какой семьей?

ГЛЕБ. Со своей. Как у всех. С женой и ребенком.

ОТЕЦ. С каким ребенком?!

ГЛЕБ. С твоим внуком. У меня есть девушка…

САНТЕХНИК. Девушка с ребенком. Гм. Дело житейское…

ОТЕЦ (обалдело). За свой рубль – я же и дедушка.

МАТЬ. Каким образом?!

ГЛЕБ. Вопрос, достойный кандидата медицинских наук. Я не виноват, что старшие объявляют взрослых детьми, а потом изумляются, что дети все-таки взрослые.

МАТЬ. Сколько лет этой… твоей…

ГЛЕБ. Только без характеристик! Она куда старше Джульетты. И даже меня. Сейчас модно, когда жена старше. Уж если жена глава семьи, то лучше, когда муж помоложе и поглупее. Но речь не о том: ее необходимо сюда прописать, чтобы хата не ухнула.

ОТЕЦ. Кто вас поженит?!

ГЛЕБ. С регистрацией повременим. Раз считается, что до восемнадцати допустимы только свободные связи, а уж потом выдается, так сказать, право на нравственность. Хотя ранние браки полезны. Дети рождаются полноценные, а малая разница в возрасте между ними и родителями обеспечивает дружбу. Я буду своему сыну старшим другм и НИКОГДА не стану давать ему по шее.

САНТЕХНИК. Все-таки в этом есть что-то безнравственное.

ГЛЕБ. От вас – не ожидал. Нравственнее создавать собственную семью, чем разрушат чужие.

ВИТЕНЬКА (бьет в ладоши). Молодец! Жаль, ты не старше.

ГЛЕБ (холодно). Это не препятсвие.

САНТЕХНИК. Валя, нам пора. Не тяни. Все дела – завтра.

МАТЬ. Я только возьму сумку. (Уходит в спальню.)

ГЛЕБ (сантехнику). Смотрите, профессор.

ВИТЕНЬКА (отцу). И нам пора. Договорим по дороге.

МАТЬ (выходит с сумочкой). Боря, иди сюда на минутку…

ОТЕЦ (отводит ее в сторону). Уходишь? Иди! Я рад!

МАТЬ (тихо). Скажи, твои бесконечные вечерние совещания – это все неправда? Хоть сейчас сознайся…

ОТЕЦ. И сознАюсь! Да, неправда!

МАТЬ (еле слышно). А украл… ради меня или ради нее?.. Я тебя знаю… Это она, наверное, придумала… подтолкнула тебя.

ОТЕЦ. Я ее подтолкнул! Вместе с ней придумали, вместе!

МАТЬ. Вот пусть она тебе передачи и носит. (Пауза. Взрывается.) А когда тебе надоест ломать цирк! с этой фрей!..

ОТЕЦ (уничтожен. Тихо). Так ты все поняла…

МАТЬ. Я давно все поняла!

ВИТЕНЬКА (прислушиваясь к ним). Не выдержал, слабак! Эх-х! (Машет рукою и ею же дает пощечину Борису.) А это тебе!

ГЛЕБ (Борису). Хочешь, я ей вмажу?

ВИТЕНЬКА (Борису). И ты посмел всему поверить!

ОТЕЦ. Боря, это все ее самодеятельность!

ВИТЕНЬКА. Ах, моя?! А кто меня втянул в эту авантюру?

ОТЕЦ. Откуда я знал, кто ты такая? Плачет девочка на лестнице, сигарету просит. Мне и пришел в голову план. А ты…

ВИТЕНЬКА. Конечно: сыграть такой экзерсис! Я увлеклась. И тут ты меня тащишь в ту же квартиру. Во, думаю, номер!

ОТЕЦ (Борису). Знакомит надо родителей со своей невестой!

МАТЬ. Кто? Что? Я не желаю ваших скандалов, своих хватает!

ВИТЕНЬКА. Это ваши скандалы! И получите обоих ваших облтусов (тычет пальцем) – старшего и младшего.

МАТЬ. Ну уж теперь нет. Старшего можешь взять себе.

ВИТЕНЬКА. Этого я знаю ровно час, а другого вообще больше знать не хочу!

ОТЕЦ. Зачем ты наплела Борьке про ребенка!

ВИТЕНЬКА. Очень весело куковат в пустой комнате, пока вы там воюете. Я пока решила его проверить.

САНТЕХНИК. Вы нас обманули! (Глебу.) Лопух. Паникер.

ГЛЕБ (свистит). Виктория, не знал. Получите рубль. (Дает.)

САНТЕХНИК. Фи, даме. (Перехватывает рубль и прячет.)

МАТЬ. Я все поняла. А сейчас опять ничего не понимаю!

ОТЕЦ. У тебя не ум, а стальной капкан. Пошутили мы, ясно?

МАТЬ. Пошутили? Ко всему вдобавок, играете на моих нервах!

ГЛЕБ. Чудовищный музыкальный инструмент.

МАТЬ (тащит сантехника к выходу). Идем отсюда!

ГЛЕБ. Профессор! Отбой. На место.

САНТЕХНИК (матери). Я же обещал, что все устроится.

МАТЬ (в бешенстве). Издеваться надо мной решили?! Идем!!

САНТЕХНИК. Да куда?! К моей Клаве, что ли! Может, сразу в траматологию?

ОТЕЦ (подходит к сантехнику). Если ты будешь ей хамить…

ГЛЕБ (отцу). Не бей его! Это я попросил, чтобы помирить.

ВИТЕНЬКА. Ой-й… они такая же пара, как мы! (Хохочет.)

БОРИС (выходит из оцепенения, в которое ввела его пощечина). Кто мне объяснит, что здесь происходит?

ГЛЕБ. Я. Профессор, разъясните всем ситуацию.

САНТЕХНИК. Плииз. Юноша слушал все под дверьми…

ГЛЕБ. В этих квартирах какая-то полуслышимость: что не надо, слышно, что надо, не слышно…

САНТЕХНИК….и переживал. Решил, что вы разводитесь. (Отводит отца и мать в сторону; они подчиняются в непонимании.) Он, проникшись ко мне доверием, излагает информацию и просит помочь: как сохранить семью? Пустяк: вызовем в муже ревность и страх потерять жену – он мигом за нее уцепится. Вы тоже (ведет Витеньку и Бориса в другую сторону) поворковали. Девочка выскочила на лестницу (переводит Витеньку к выходу), и вы вскоре тоже (пеерводит отца к ней). Я решаю надуть мужа, а вы, оказывается, на лестнице знакомитесь и решаете надуть жену! Возвращаетесь (ведет отца и Витеньку к столу): из кухни нам слышно. Вы (переводит отца к матери) идете вызывать в ней ревность и унизить в борьбе самолюбий. А вы (переводит Витеньку к Борису), скучая в ожидании, пока вас торжествующе представят жене, самостоятельно развивате роль – в ту же квартиру вернулись! – и отлучаетесь помучить избранника дальше. Затем большой бенц, и в идеально выбранный момент появлвюсь я – благо мы с ней (кивает на мать) не виделись. Главное было не дать ей раскрыть рот и утащить на кухню, где быстро внушить успех моего плана. Заговор шепотом, разговор на публику – погромче; (отцу) а вы тоже, да? Ну, так? (выпивает; пока обе пары тихо объясняются, снимает гитару, поет.)

Игра без правил, а забег по кругу: ты срежешь угол, дашь подножку другу, всех растолкав, за хвост рванешь удачу и прибежишь туда, откуда начал…

Играем в жизнь, и каждый сам судья.

Без права на реванш ценнее время.

Прет лидер, стонут сзади; но ничья в итоге! – уравняет всех со всеми.

ВИТЕНЬКА (Борису). Сам начал издеваться с отъездом.

БОРИС. Но ТАКИМИ уж вещами не шутят… садистка.

ВИТЕНЬКА. Пф, поверил. Какие дети: у меня призвание.

ОТЕЦ (матери). От твоих фантазий чуть инфаркт не хватил.

МАТЬ. Лучше скажи: ладно, не крал, но где взял деньги?

ОТЕЦ. Где, где. Одолжил у своих родителей. Снял с книжки.

ГЛЕБ. Профессор – крупнейший в мире специалист по счастью.

БОРИС. Я бы такого специалиста на цепи от бачка повесил.

ОТЕЦ (сантехнику). Но как вы посмели так вмешаться?

САНТЕХНИК. Задели вы тогда меня в кухне. Мните о себе много. А тут такой случай проучить. Для вашей же пользы.

ВИТЕНЬКА (матери). Так я не испортила вашего супруга?

МАТЬ (презрительно). Комедиантка. Кривляка. Актриса.

ВИТЕНЬКА (уязвлена в самое сердце). Да! Актриса! Актриса! А что вы в этом понимаете! Да, я играла! А знаете, почему вы все так хорошо мне подыгрывали? Да потому что в душе вам хочется, чтобы все это было правдой! Но вы не смеете, вы трусите!

И пусть я никогда не ступлю на большую сцену, и не будет афиш, – я все равно актриса! Вы не знаете, что это такое! – раниться чужими судьбами; вы и на свою-то плюнули.

Да, мне мало той жизни, что есть: я хочу прожить все жизни, увидеть все страны, вкусить все времена. Но вам – вам ведь тоже мало этой жизни! – иначе зачем вы ходите в театр? Вы заряжаетесть током костра, в котором актриса сжигает себя – под ваши снисходительные аплодисменты.

Да, я играла! И вы увидели, кто вы такие на самом деле. А знаете, в чем разница между нами? Я играю правду, а вы живете ложь. Мои роли – сто жизней, а ваша жизнь – одна игра, и та сыграна бездарно, иначе б вы не были тем, что вы есть. Не сдирайте маску с актера – это живая плоть его лица! а ваше лицо – это маска, надетая в угоду другим! В актере – вся боль мира, а у вас не болит ничего, кроме кармана и обломанных о жизнь зубов!

Актер – царски дарит вам напрокат свою душу. Он – нищий владыка, пролетарий из пролетариев, не имеющий ничего, кроме – самого себя: тело, душа, и – талант: он – Король Лир! Эдип! Фауст! А у вас есть все! кроме души, которой вы по мелочам расплатилисьза ваши роли – заурядных полуудачников и завистливых карьеристов.

В моей игре – ни одной фальшивой ноты, а вы – вы фальшивите всю вашу жизнь. Я презираю вас!..

САНТЕХНИК (обижен). Мы играли не хуже вас. Когда я был актером, публика плкала…

ОТЕЦ (Витеньке). А ведь я не фальшивил. Я сейчас вправду уйду с тобой. (Надевает пиджак.)

ВИТЕНЬКА (тихо). Спасибо. Значит, я хорошо играла… Был миг, когда и я бы с тобой ушла. (Машет рукой.) Общий привет. Вечер был чудесный. (Борису.) Пока. Завтра позвоню. (Уходит.)

БОРИС. Не звони. Подожди! (Быстро уходит за ней.)

МАТЬ (сантехнику). А жаль, что у тебя такая Клава, а у нее тяжелая рука.

САНТЕХНИК. А уж мне-то… Теперь поняли, почему рубль за вызов? И вот так – чуть не в каждой квартире. А я к вам уже привык…

ОТЕЦ (поспешно). Спасибо, спасибо, в следующий раз мы сами.

САНТЕХНИК. А люди вызывают, ждут. Остальных обслужу завтра. Ну, мир вашему дому! (Пьет.) Вредная работа. Вы уж будьте бережны… с канализацией и водопроводом. Салют. (Уходит.)

ГЛЕБ (вслед). А раковина, профессор? Хм. Так и не починил.

ОТЕЦ (Глебу). Итак, квартира занята. Изволб пояснить.

ГЛЕБ (перебивает). Не будешь больше обманывать. Я бы еще не то придумал, чтобы ты вспомнил о долге перед детьми и семьей.

МАТЬ. Ты скажи: ты намерен кончить школу, или…

ГЛЕБ. Намерен, намерен. Я просто хотел отвлечь тебя от печальных дум, показать светлую сторону всего такого…

ОТЕЦ. Растим детей, а вырастают изверги!

ГЛЕБ. Дети сохраняют вам семью. И вот благодарность.

Входит счастливый БОРИС.

ОТЕЦ (Борису). Твой билет – он…

БОРИС. А… (Вынимает из кармана билет, мнет, кидает.) В столе лежал. Тот, что я летом ездил в Одессу…

МАТЬ. Знаешь, твоя девушка… Ты все хорошо обдумал?

БОРИС (вздыхает). Там видно будет… Слушайте, я пойду спасть, к половине девятого на лекции.

ОТЕЦ. Неужели сейчас будет тихо и мы все уснем?

Звонок в дверь. БОРИС берет магнитофон, идет в прихожую.

ОТЕЦ (вслед). Деньги получишь завтра.

МАТЬ. Уберем со стола утром. Я с ног валюсь.

ОТЕЦ. А через два года наш юбилей. Четверть века…

ГЛЕБ. Был один рубль, и тот профессор прихватил.

БОРИС возвращается. Береь чемодан у дверей "ребячьей".

БОРИС. Не надо мне денег. Сам заработаю. Извините, я сегодня нервничал… Спокойной ночи. (Уходит в "ребячью".)

МАТЬ. Глеб, чтоб через пять минут ты был в постели.

ТЕЛЕВИЗОР. И в заключение – программа на завтра.

ОТЕЦ. Здорово мы преодолеваем трудности, которые сами выдумали. (Уходит с матерью в спальню.)

ГЛЕБ (вслед). Пап, твой свитер в стенном шкафу, наверху. (Расправляет связанный свитер.) Готов. (Гасит верхний свет. Звонит по телефону.) Зина? Это я. Извини, что поздно. Нет, ничего не произошло. Связал. Да, на большой перемене отдам. Не клади трубку. Зина, офонарело мне это вязание. Зачем? Что, непонятно? Зина, я тебя люблю. Алло! Алло! (Кладет трубку, щвыряет свите в стену. Уходит в "ребячью", погасив свет.)

ЧАСЫ. Ку-ку. Ку-ку.

И тогда выходит Борис. Расхаживает, закуривает. Берет на гитаре неумелый аккорд, вешает на место: едва слышно возникает шум идущего поезда. Далекий гудок. Стук состава нарастает, грохочет, локомотив гудит оглушительно – и грохот удаляется и исчезает. Борис в задумчивости присаживается боком на велоэргометр, одной рукой опершись о руль, одной ногой в растерянности вращая педаль. Потом садится ровно, помедлив, начинает вращать педали: быстрее, еще быстрее. Сцена темнеет, только он, бешено крутящий педали – в световом пятне. Снова ударяет грохот поезда, и вдруг за Борисом вспыхивает пролетающий на скорости пейзаж (например, луч кинопроектора подается на плоскость декорации.) Борис с велоэргометром медленно трогается с места и уплывает налево за кулису, против движения пейзажа. Гром поезда стихает, и в нем различается гитарный перебор и насвистывание. Освещается возникшее на месте комнаты купе вагона, в нем – трое РАБОЧИХ. 2-й РАБОЧИЙ под гитару поет.

Ночные поезда. В неведомое путь.
Чертой всем бедам лег порог вокзала.
Пунктиром через ночь ошибки зачеркнуть
И завтра где-то все начать сначала.

Ночные поезда – груз завтрашних забот
Летит сквозь ночь, в рассвет стрелой вонзаясь.
Не от себя – к себе уехать позовет
Гудок далекий, в сердце отзываясь.

Ночные поезда – натянут сталью нерв,
Грехи, как искры, гаснут, улетая.
До счастья – перегон! Прожектор, белый герб,
Горит в ночи, в грядущее сияя.

Ночные поезда сквозь сны и сквозь года
Смычком по рельсам мне судьбу сыграют.
Отныне – в никогда, отсюда – в никуда
Под стук колес, как в детстве, укачает.

В купе появляется Борис с чемоданом: стоит, слушая.

Входит и Витенька, кладет руку ему на плечо.

Деловито зашагивает сантехник, садится рядом с рабочими.

Мать: садится рядом с ним.

Отец: пересаживает сантехника напртив, садится рядом с матерью.

Последним (а Борис появился в середине песни) является Глеб – без вязания. Достает деньги, считает, кладет в карман Борису. Песня кончается – а стук поезда еще звучит какие-то секунды.

Актеры выходят к рампе на поклоны, рабочие же снимают декорации.

КОНЕЦ

1984

БЕРМУДСКИЕ ОСТРОВА

История рассказа

I

В тот вечер в общежитии я был устал, несколько даже измучен и опустошен. Я отвечал за проведение интернационального вечера встречи со старыми большевиками, и хлопот и нервотрепки было вполне достаточно: доставить ветеранов, собрать к сроку народ, принести стулья в холл, договориться с выступающими в самодеятельности, преодолеть, так сказать, недостаток энтузиазма у отдельных студентов, с тем чтобы обеспечить их участие, и т.д. И вот мероприятие благополучно закончилось…

Друзья мои исчезли по собственным делам. Идти одному к себе (я снимал комнату в городе) не хотелось. Хотелось тихо посидеть с кем-нибудь, поговорить, отвести душу.

Итак, началось все банально – в комнате общежития, за бутылкой дешевого вина, с не слишком близким человеком.

Он растрогал меня беспричинным и неожиданным подарком – книгой о походах викингов, об интересе к чему я незадолго до того обмолвился вскользь. Нечастый случай. Я прямо растрогался.

Весна была какая-то безыходная. Мне тогда был двадцать один год, моему новому другу (а через несколько часов мы чувствовали себя безусловно друзьями, – я, во всяком случае, так чувствовал, – причем дружба эта находилась в той отраднейшей стадии, когда два духовно родственных человека определили друг друга и процесс взаимораскрытия, еще сдержанный, с известным внутренним недоверием, все усиливается, освобождаясь, с радостным и поначалу удивленным удовлетворением, проистекающим из того, что обнаружил желаемое, в которое не совсем-то и верил, и внутренние тормоза плавно отпускаются навстречу все растущему пониманию, и понимание это тем приятнее, что суть одно с доброжелательным, позитивным интересом человека еще не познанного и не познавшего тебя и делающегося своим, близким, на глазах, в душе которого все, что говоришь, созвучно собственному пережитому, и он, по всему судя, испытывает все то же сейчас, что и ты) двадцать, и мы оба подошли к тому внутреннему пределу, когда назрело пересмотреть воззрение юности – у людей сколько-то мыслящих и чувствующих процесс часто довольно болезненный, эдакая ломка. Нам обоим не повезло в любви, у него не ладилось со спортом, у меня с комсомольской работой, оба потеряли первоначальный интерес к учебе… мы чувствовали себя хорошо друг с другом… А поскольку говорить сразу о себе неловко, равно как и расспрашивать другого, мы с общих мест перешли к разговору о третьих лицах; вернее, вышло так, что он рассказывал, а я слушал. И рассказ, и восприятие его, были, конечно, созвучны нашему настроению. Настроение, в свою очередь, определялось, помимо сказанного, обстановкой: бутылка, два стакана и пепельница с окурками на застеленном газетой столе под настольной лампой с прожженным пластиковым абажуром, истертый пол, четыре койки в казенных одеялах, словари и книги на самодельных полках, чьи-то носки на батарее, за окном ночной дождь, и звуки танцев из холла этажом ниже.

Услышанная мною история была такова.

Человек, живущий в этой же комнате, – стало быть, приятель моего нового друга, – прекрасная душа, полюбил хорошую девушку со своего курса. Они собирались пожениться. Но другая девушка с этого же курса жившая в общежитии, его прежняя любовница, устроила публичный скандал с оповещением различных инстанций и изложением бесспорного прошлого вероятного будущего в лицо неподготовленной к такому откровению невесты. Убитая невеста перестала являться таковой. Виновник всего, человек тихий, славный и деликатный, чувствовал себя опозоренным, в депрессии неверно истолковывая молчаливое сочуствие большинства окружающих; всюду ему чудились пересуды за спиной, – здесь-то он был отчасти прав, – и жизнь ему сделалась несносна. Он решил уйти из университета – что вскоре и действительно сделал.

И еще я услышал, что после школы учился он в летном училище. В одном полете двигатель его реактивного истребителя отказал. Он не катапультировался, спасая от катастрофы людей и строения внизу. Он умудрился посадить самолет без двигателя, хотя по инструкции этот самолет без двигателя не садился. После посадки самолет взорвался. Чудом оставшись в живых, изувеченный, он долго лечился. Потом у него открылся туберкулезный процесс; после госпиталей он год провел по санаториям. К службе в авиации был больше непригоден. После этого он поступил в университет, который сейчас и собрался бросать из-за невыносимо сложившихся обстоятельств: рухнуло все.

Любовь и расстроившийся брак – как нельзя более близкое мне на этот момент – настроило частоту восприятия. Я принял случившееся внутри себя, сокрушаемая жизненная стойкость растравила душу, высокое мужество прошлого поразило воображение, закрепив, зафиксировав все.

Собственно, это был готовый материал для повести, и воспринятый, казалось, достаточно глубоко, чтобы переплавляться в подсознании.

Я увидел этого человека (то есть заметил специально впервые) через несколько дней. Он бы невысок, хрупок, светловолос, с предупредительными без угодливости манерами. Говорил тихо и немного, улыбка у него была неувернная, застенчивая, болезненная какая-то – и вместе с тем открытая и подкупающая. Пожалуй, будет вернее сказать – готовность стать открытой, если будет уловлено чувство искреннего расположения в собеседнике, – вот что в ней подкупало. Я никогда не слышал, чтобы он смеялся. В целом он очень располагал к себе.

Я узнал у него позже, что тот последний вылет на самом деле был с инструктором, на учебной реактивной машине со сравнительно невысокой скоростью. Двигатель отказал при заходе на посадку. В кабине появился запах гари. Сажал инструктор. Они успели выскочить и отбежать несколько метров, когда самолет взорвался. Так что на его долю в этом ЧП героизма, строго говоря, не приходится.

Эту историю, насколько мне известно, кроме меня от него слышали только раз друзья по комнате.

Если б я не услышал ее впервые от другого, в романтизированном варианте, все восприятие, естественно, выстроилось бы несколько иначе.

II

В тот же вечер (идя домой, я "художественно размышлял" об услышанном) в сознании моем к этой истории подверстался еще один случай, слышанный примерно годом ранее.

В другом общежитии, на чьем-то дне рождения, в большой, голой и неуютной комнате с каким-то казарменным освещением, – я был приглашен близкой приятельницей, с которой в недавнем прошлом мы были влюблены друг в друга – коротко и несинхронно: капризные следы приязни не изгладились до конца.

Речь шла о людях малознакомых – мы перекидывались послеприветственными фразами, и только. Он – рано жиреющий, невыбритый, подслеповатый в очках, при этом насмешливый, эгоистично-добродушный и мягко-уверенный; она – небольшая, худощаво-стройная, смуглая брюнетка, нервная, пикантно-вульгарная, с хрипловатым голосом и тоже с какой-то неопрятцей. Узнав об их близости, я испытал удивление, сдобренное букетом неприязни, высокомерия, разочарования, ревности – на мой взгляд, они не подходили друг другу; к нему я относился в глубине души свысока если можно взгляд мельком считать отношением, но на этот-то краткий момент отношение появилось! – а она мне немного нравилась – не настолько, чтоб это имело какие-то конкретные следствия, не видя, я никогда не вспоминал о ней, пожалуй, – но немного нравилась, так, вообще.

Далее моя приятельница излагала: она ради него разошлась с мужем, а он, подлец, не хочет на ней жениться, а она после черт-те какого от него аборта никогда не сможет иметь детей, а он, подлец, тем более не хочет на ней жениться. Но в голосе мой приятельницы звучала "половая солидарность", выглядела эта пара не слишком привлекательно, и основным ощущением у меня осталось ощущение чего-то нечистого – без особого сочуствия, тем паче сознания обычной трагедии рядом с тобой.

Но отвлеченно, теоретически, ситуация эта закрепилась в глубине сознания. И в глубине сознания в абстрагированном виде она была облагорожена – юношеское стремление к романтизации.

III

Юношеское стремление к романтизации, пожалуй, завело меня в конечном счете в психоневрологический диспансер.

По мере накопления информации количественные изменения, как им и полагает, перешли в качественные, и выяснилось со всей неотвратимостью, что мир устроен неправильно и скверно. Мир был бессмыслен в изначальной основе своей, и это съедало личность безыходным отчаянием. Люди были дурны и безнравственны – хотя когда не думал об этом, они бывали часто очень симпатичны, – я тянулся к людям, одиночества не переносил.

Короче – мне хотелось послать все к чертовой матери и уехать как можно дальше и делать там что-нибудь такое простое, сильное и настоящее – например, бить котиков на Командорах (по секрету – у меня и сейчас бывает такое желание, только слабее). Но мне не хотелось менять университет на армию – я стал хлопотать об академотпуске. И, пройдя через пинг-понг ряда мест, поставил докторицу, рыжую веснушчатую симпатягу, перед дилеммой: или я получаю академотпуск, или на повышенную свою стипендию покупаю себе в комиссионке ружье с патроном и пишу прощальное письмо. (Вообще все это история довольно комическая. Через пару дней в общежитие пришла медсестра и, постучав в комнату напротив моей, где я как раз сидел в гостях и пил чай, стала расспрашивать меня, не знаю ли я меня из комнаты напротив и не замечал ли за мной в последнее время странностей в поведении, на что я отвечал, что со мной, по моему мнению, очень плохо; прочие пристуствующие сидели с неподвижными, изредка дергающимися лицами. Позднее, по мере приближения сессии, по протоптанной мной тропинке отправились за академотпуском четверо коллег; пятый был встречен гомерическим хохотом и просьбой оповестить, что план по филологам университета выполнен и местов нет.)

Около месяца я ходил на своего рода оздоровительные процедуры, проводя в гостеприимном заведении время от десяти до трех дня. Бесплатное двухразовое питание позвляло мне эконоиить стипендию для нужд более веселых. Среди реквизита пылилась гитара – я учился играть (и научился, на горе всего этажа общежития), и даже удостоился предложения выступить в концерте самодеятельности больных; известие, что я играю в концерте самодеятельности сумасшедшего дома, сильно подействовало на знакомых, – но в действительности я только выступил подставным за команду медперсонала диспансера на каких-то соревнованиях по стрельбе. Медперсонал был расположен ко мне и тактичен, но так до конца и не смог взять в толк, какого лешего мне не хватает, подозревая в тайном умысле. Однако к моим планам трудоромантитерапии врачи относились одобрительно, находя их весьма здравыми; и вздыхали.

В процессе такого лечения я подвергся беседе с психологом – тихой, тактичной, незаметно-милой девицей лет тридцати, с тренированным выраженим отсутствия глубинной грусти. Беседа проводилась на тему: несчастная любовь, причиняющая страдания, – это любовь не к человеку, а к собственному чувству. Я энергично защищался, скоро вывалив на доброго психоаналитика не очень хорошо усвоенные отрывки из Фрейда и Спинозы, и блокировал противную сторону. Душеспасение заглохло. После чего мне предложили систематизировать картинки с простейшими предметами, обозначить условными рисунками и восстановить десяток продиктованных слов и еще ряд слов запомнить. Заключения этих тесто я не знаю.

Академотпуск был получен.

IV

И вот – лето. Иссык-Куль. Вечер.

Еще тепло, но прозрачно-черный воздух холодеет с каждой минутой горы.

Танцплощадка – бетонированная, окруженная скамейками, за ними ряд кустов; фонари, музыка по трансляции. Только молодежь, девушек гораздо больше – танцуют многие друг с другом. Свитера, брюки – одеты в основном по-походному. Все трезвы – со спиртным туго, – но весело, запах большой воды, вдоль побережья теряются огни кемпингов. Приезжают сюда обычно дней на десять-пятнадцать, знакомства припахивают р-рымантикой, головы легки и кружатся – хорошо.

Оцениваю себя глазами окружающих: элегантно-экзотичный тут костюм (светло-серая форма ленинградских стройотрядов шестьдесят седьмого года), белый банлон, свежая полубороденка – симпатичный мальчик.

Стесняюсь, однако, держусь скованно – и напускаю на себя разочарованно-скучающий и загадочно-замкнутый благородный вид. Во-первых, танцевать я еле умею – а хочется, естественно. Во-вторых, развязность моя часто сменяется застенчивостью – как сейчас, – дело обыкновенное. В-третьих, со вчерашнего вечера я вообще не могу внутренне раскрепоститься. Дело в том, что меня, беспризорного "дикаря", приютили на свободную койку в свою комнату четыре девчонки. И когда трое – в их числе инициаторша благодеяния – вышли перед сном мыться, четвертая, глядя в глаза, довольно спокойно пообещала: "Замерзнешь ночью – приходи, согрею". Несколько обалдев и обмерев внутренне, я – внешне – сказал "обязательно" в таком же тоне – и не пришел: среди четырех разбитных девочек я чувствовал себя несколько затравленно, несвободно – к сожалению, пожалуй, двоих из них и к гораздо большему сожалению своему; примешивалась и проблема буриданова осла, сдобренная забавно-тупой формой тактичности: я чувствовал некое моральное право на себя той, которая, собственно, поселила меня сюда, но не считал гарантированным, что она не выпихнет меня из своей постеди, если я туда полезу, а принять в ее присутствии приглашение другой затруднялся, – присутствие же еще двоих усугубляло положение; в таком пикантно-анекдотическом бестолковом положении я был в первый раз в жизни (и в последний). И ни одна из них не была так чтобы слишком хороша.

(Все это время я не переставал любить другую, далекую.)

Танцы продолжаются. Стою. Раз пригласил замухрышку поскромнее.

Одна девушка выделяется – в светло-кремовом брючном костюме (очень по моде), тоненькая (даже излишне худощава), прямые каштановые волосы (негустые) по плечам, личико милое (и заурядное: отвернись – забудешь).

Приглашаю ее на твист (который танцевать в общем не умею). Нерешительный полуотказ: она не умеет; во мне сразу появляется отрадное превосходство, настроение и уверенность повышаются: я вас научу. Голос у нее не красивый; у очень женственных натур случается мелодичный высокий голос, очень плавный на интонациях, буквально льющийся из горла без обрывов; у нее не такой, обычный голос.

Учу ее твисту – зрелище жалковатое. Но она мила и сама по себе выделяется, я тоже; на нас смотрят с чувством много больше положительным, чем усмешливо. Мое тщеславие польщено.

Следующий танец медленый – нечто вроде танго. Тизонько переступаем рядом, прикосновение ее рук и талии под моей рукой отчуждено. Кисть ее руки в моей длинная, худая, вдажноватая и при своей безучастности на ощупь неприятна. Двигаемся мы с моей партнершей плохо, контакта движения не возникает; держится она деликатно-сдержанно, но чуть улавливается некоторое внутреннее раздражение; я теряюсь, внутренняя связанность начинает вновь увеличиваться. Пытаюсь задержать, изменить этот процесс, пробую с подобающе-нейтральных фраз завязать разговор – без успеха. Ясно уже – знакомство не состоялось, но во внешней части сознания еще не исчезла надежда (действие некоторой инерции восприятия и спекулятивной подстановки желаемого за действительное).

На следующий танец мне отказано – в деликатно-милой форме, но голос недвусмысленный.

Отхожу за край, курю. Делается грустно, какая-то возникает отверженность. Уязвленное самолюбие, несбывшаяся надежда – пусть маленькая, незначащая, но когда она разбивается, то в этот самый момент из почти ничего превращается мгновенно и неощутимым образом в нечто значительное. Девушка в общем-то хороша, сейчас она больше чем просто нравится мне: я задет, горечь гордости и обиды просачивается; растраву души можно было бы сформулировать примерно так: "Разве ей не ясно, что я хороший; я, хороший, не нужен ей… как неправильно и плохо все устроено".

Она ничего, ничего не понимает… Она не знает, кто я, какой я, какая жизнь за мной…

И по нередкой привычке, как фразы поручика Ромашова, играю внутри себя, ориентируясь на нее, историю: я герой-курсант, у которого заглох в полете двигатель истребителя и который не катапультировался, спасая бог весть что внизу, и посадил самолет, чудом выжив после взрыва его на земле, и списан навеки из родной авиации, и трагическая любовь заставила меня страдать в сумасшедшем доме и бросить университет, а вот сейчас я полюбил по-настоящему впервые и с первого взгляда. (В психологии, вроде, подобные явления классифицируются как "косметическая ложь".)

Я танцевал с ней еще раз и нескладно как-то пытался изложить эту версию – без признаков сочувствия и успеха. Она не была расположена выслушивать, я в волнении говорил ненатуральным голосом – одно другое усугубляло.

Танцы кончились быстро.

Она прошла к юноше – видимо, ждавшему ее. Они ушли обнявшись. Выглядел юноша никак; я, по моему убеждению, производил более выгодное впечатление. Вслед им я пережил быстро улетучивающуюся сложную смесь тоски, разочарования, высокомерного презрения, зависти, злости и тихой жажды чисто плотских ощущений. Через минуту это состояние утеряло конкретную направленность, и исчезло уже в обобщенной форме (кроме своего последнего пункта) тем скорее и легче, что подошли мои попечительницы, и возник веселый разговор – треп, и мы поли к себе, и рядом были готовые разделить мои чувства – кои я и оставил самому себе со смутным сознанием собственной незадачливости и спекулятивными морализаторскими построениями в пользу целомудрия.

V

Он говорил обо всем с циничной издевочкой и писал стихи о паладинх и принцессах. То был человек веселый, слабый и несчастный, принадлежавший к числу тех, у кого вроде бы все в общем не хуже, чем у других, но имеется в их характере некая черта, которая помимо их воли и сознания отравляем им жизнь. Он был привязчив – но привязанности его были неуверенно-непрочны при ласковости; по обыкновению он прикрывал неувернность иронией, сарказмом. Его нельзя было обидеть – он уходил раньше, чем чувствовал только возможноть неприязни; при своем грязном языке был крайне тактичен. Он сходился с людьми быстро и готовно без назойливости – потребность в привязанности была постоянна, и так же постоянно рвались прежние связи: его болезненно-самолюбивая и неуверенная натура не могла быть стойкой. Стихи его жестоко-романтические, литературные, юношеские – свидетельствовали о возвышенных идеалах чувствительной души. Картины – гуаши и акварели на опять же жестоко-романтические темы – условно-примитивные по технике, которой он и не мог обладать, но замысел бывал не банален, а композиция и сочетания цветоа изобличали вкус. Выглядел он так: высокий впечатление больше от худобы и разболтанности, в дешевом несвежем костюме, с маленькой блеклой челкой и ранними залысинами, за очками в тонкой золоченой оправе глаза с ехидцей, с ехидцей же тонкогубая улыбка и в точности соответствующий им голос. За ним не было известно никаких любовный историй – а менее всего он был склонен к аскетизму. Он пил. Дважды вскрывал себе вены – второй раз, прежде чем перевязать его и вызвать скорую, ребята набили ему морду. Лечился от алкоголизма, от психостении, дважды был отчисляем из университета – второй раз окончательно. Симпатий он не вызывал – производил впечатление какой-то нечистоплотности, полной ненадежности и при известном изяществе развязного поведения не был обаятелен.

Мы оба любили бывать в гостях в одной и той же комнате – не по-общежитски уютной и на редкость нешумно-гостеприимной. Книги стояли аккуратными рядами, пол блестел, даже висел коврик на стене. Гостей кормили по-домашнему пахнувшим варевом, и вообще окружали всегда какой-то атмосферой желанности. Хозяйка была добра и обладала редким талантом слушать: слушать, будучи естественно и органически настроена именно на твою волну, и сопереживая искренне и тактично – и – вот удивительно! – именно таким образом, как тебе в этот момент было приятнее.

Он подарил ей одну свою картину (внешне, надо сказать, к художеству он не относился всерьез). Картину прикнопили на стенку, – и, пожалуй, всем она немного понравилась.

Лист приблизительно 0.7x0.9, густо-синий сверху и желтый конус света в нижней половине от фонаря на черном столбе, смещенного от центра вправо. Справа и чуть ближе столба – тонкая фигура девушки в белом брючном костюме, с черной сумочкой на ремне от плеча и черными прямыми волосами ниже плеч, лицо отвернуто. Левее и дальше от фонаря – юноша в стилизованном старинном костюме, со шпагой на перевязи, златокудрый и печальный. За ним, в синей тьме – парусник у набережной, углы и крыши многоэтажных домов и фигура на постаменте – памятник с простерной по ходу корабля рукой.

Я увидел ее впервые через несколько дней по возвращении из академотпуска, спустя полгода после микрособытия на танцах. И полуусловно нарисованная фигура девушки – клешенные брюки белого костюма, свободно лежащие волосы, все под фонарным светом в темноте ассоциативно к той девушке с Иссык-Куля и всей внутренне сыгранной тогда истории присовокупила эту картинку и все с ней связанное.

И материал (хватило бы на повесть – но подсознательно я ориентировался на рассказ) как художественно нечто стал завершен, – в условиях, сходных с теми, в которых и возник: вечер, и в общем некуда пойти, комната общежития с тихой и доброжелательной атмосферой.

Он хранился в уголке сознания, как яйцо в яичнике.

VI

Через какое-то время так получается, что мне предлагают (отчасти случайно, отчасти по собственному моему желанию) написать что-ниубдь в факультетскую стенгазету – площадью она тогда была с хороший забор, взяла раз первое место на всесоюзном конкурсе студенческих стекнных газет, делалась факультетскими знаменитостями, одаренными ребятами, короче – авторитетный орган.

Один дома валяюсь на кровати (жил я в то время у деда, две очень большие комнаты, высоченные потолки с лепкой, огромные окна, обстановка в духе старомодной добротности и достатка, по вечерам свет из шелкового абажура над столом достигал углов), прикидываю к изложению историю про невезучего героя-курсанта в разных пертубациях. Если "вытягивать в ниточку", получается примерно такая диспозиция: училище, последний полет, отказ двигателя с последующей героической посадкой и взрывом, лечение, поступление и учеба в университете, связь с чужой женой и все последствия, любовь к другой, дело к свадьбе, расстраивающий все скандал, психдиспансер, уход из университета, на танцах встреча девушки-мечты и безответная любовь с первого взгляда; не забыть статический момент: картина с нарисованной девушкой, в точности какую он и встречает, потрясенный, на танцульке. Ррымантично, мелодраматично и, главное, как-то выходит, длинно и по сути неоригинально; жалко – уж больно материал-то выигрышный, надо найти способ подачи, не снижающий его собственной эффективности, позволяющий сохранить накал фактов.

Темнеет; лежу без света; мозги смутно плавятся, формируется ощущение, еще не реализуемое в конкретных образах. Неясная доминанта: человек разный – один и тот же; герой, трус, подлец, рыцарь, победитель и побежденный – один во всех ипостасях; все, что сделал и сделает всегда в нем, обычно же судят одновременно только по одному, не воспринимая остального, которого больше, которое суть человека, и в человеке как неразъемной совокупности миров каждый мир главный, и не поняв и не приняв этого, мы не видим человека.

И в расплавленых мозгах проскакивает искра и вспыхивает, возносится слепящий взрыв, оцепеняющий миг блаженного озарения, экстаз, оргазм, и стынущая в счастливой уверенности и ясном умиротворении кристаллизация; познание.

И бесформенная масса материала превращается в единую картину, как если бы пляшущие на воздушном потоке частички, взметнувшись разом, опустились в стройную мозаику, которую, смутно предчувствуя ранее, узнаешь сразу, единственно требуемую и возможную.

И я как умел перенес получившееся словами на бумагу, написав рассказ "Последний танец". Впервые я писал не так, "как надо", предварительно прикинув и обдумав, впервые замысел на каком-то интуитивном уровне преобразовался в нечто не зависящее от моей воли и логики. И сознаюсь, я люблю этот опус первой любовью. Тогда он некоторым понравился, и вот, однако, за много лет не был пока ни одним человеком понят так, как мне представляется правильным; в редакциях он с уничижительным оттенком классифицировался как "поток сознания", хотя о потоке сознания я знал в то время лишь то, что таковой существует, да и поныне не читал "Улисса".

VII

В детстве я видел по телевизору интервью со знаменитым заезжим иллюзионистом. В заключение он демонстрировал секрет знамеитого фокуса: рвут и комкают газету – и разворачивают целую. Он подробно объяснял и показывал, как подготавливается и прячется вторая газета, как она незаметно подменяет первую и разворачивается, а порванную скрывают. "Так, – завершил он, – делает плохой фокусник. А хороший делает так" – и развернул из комка клочьев, с которого зрители не спускали глаз, еще одну целенькую газету.

Я помню сложение своего рассказа в фактах и в восприятии этих фактов – но этого недостаточно. Потому что для того, чтобы объяснить и обосновать именно то, а не иное восприятие этиъх фактов и само их ыделение в отбор, необходимо было бы принять во внимание нескончаемое множество вещей: что у владелицы картины было красивое имя, а сама она была некрасива, хотя обаятельна и женственна; что в компании, где мне были раскрыты отношения двух присутствущих, я бывал лишь от скуки; что Ленинград, при всей моей любви к нему, связывает меня какой-то тоской – как и многих, кто родился и вырос не в нем; что в идеале мне нравятся блондинки (не оригинал я), а я, конечно же, обычно почему-то нравлюсь брюнеткам; что часть детства я провел по соседству с военным аэродромом, а в пятом классе мне подарили "Рассказы авиаконструктора" Яковлева, с чего началось мое стороннее увлечение авиацией; и так далее, и каждый момент обосновывается соседними, тянущими за собой пучки причин, следствий и ассоциаций, и чтобы добросовестно рассказать и объяснить, пришлось бы написать подробную автобиографию с развернутым психоаналитическим комментарием (вообще, сказал же с характерной шутливостью Станислав Лем: "Программу, которая уже имеется в голове обычного поэта, создала цивилизация, его породившая; эту цивилизацию сотворила предыдущая, ту – еще более ранняя, и так до самых истоков вселенной, когда информация о грядущем поэте еще хаотично кружилась в ядре изначальной туманности. Значит, чтобы запрограммировать… следовало бы повторить если не весь Космос с самого начала, то по крайней мере молидную его часть") – для объяснения того лишь, как получился один маленький рассказ – который, по утверждениям людей компетентных, таки тоже не получился.

VIII

ПОСЛЕДНИЙ ТАНЕЦ

(рассказ)

Под фонарем, в четком конусе света, отвернув лицо в черных прядях, ждет девушка в белом брючном костюме.

Всплывает музыка.

Адамо поет с магнитофона, дым двух наших сигарет сплетается над свечой: в Лениной комнате мы пьем мускат с ней вдвоем.

Огонек волнуется, колебля линии картины.

– А почему ты нарисовал ее так, что не видно лица? – спрашивает Лена.

– Потому что она смотрит на него, – говорю я.

– А какое у нее лицо, ты сам знаешь?

– Такое, как у тебя…

– А почему он в камзоле и со шпагой, а она в таком современном костюмчике, мм?..

– Потому что они никогда не будут вместе.

Щекой чувствую ее дыхание.

Мне жарко.

Лицо у меня под кислородной маской вспотело. Облачность не кончается. Скорость встала на 1600; я вслепую пикирую на полигон. 2000 м… 1800, 1500, 1200. Черт, так может не хватить высоты для выхода из пике.

Мгновения рвут пульс.

Наконец я делаю шаг. Почему я до сих пор не научился как следует танцевать? Я подхожу к девушке в белом брючном костюме. Я почти не пил сегодня, и запаха быть не должно. Я подхожу и мимо аккуратного, уверенного вида юноши протягиваю ей руку.

– Позволите – пригласить – Вас? – произношу я…

Она медленно оборачивается.

И я узнаю ее.

Откуда?..

– Откуда ты знаешь?

Я в затруднении.

– Разве они не вместе? – спрашивает Лена.

– Нет – потому что она недоверчива и не понимает этого.

– Ты просто осел, говорит Лена и встает.

Я ничего не понимаю.

900-800-700 м! руки в перчатках у меня совершенно мокрые. Стрелять уже поздно. Я плавно беру ручку на себя. Перегрузка давит, трудно удержать опускающиеся веки. Когда же кончится облачность?! 600 м!!

И тут самолет выскакивает из облаков.

И от того, что я вижу, я в оторопи.

В свете фонарей, в обрамлении черных прядей, мне открыто лицо, которое я всегда знал и никогда не умел увидеть, словно сжалившаяся память открыла невосстановимый образ из рассеивающихся снов, оставляющих лишь чувство, с которым видишь ее и понимаешь, что знал всегда, и следом понимаешь, что это опять сон.

– Пожалуйста, – говорит она.

Это не сон.

Подо мной – гражданский аэродром. "Ту", "Илы", "Аны" – на площадке аэровокзала – в моем прицеле. Откуда здесь взялся аэродром?! Куда еще меня сегодня занесло?!

И в этот момент срезает двигатель.

Я даже не сразу соображаю происшедшее.

Лена обнимает меня своими руками за шею и долго целует. Потом гасит свечу.

– Я люблю тебя, Славка, – шепчет она мне в ухо и голову мою прижимает к своей груди.

– Боже мой, – выдыхаю я, – я сейчас сойду с ума…

Она улыбается и подает мне руку. Я веду ее между пар на круг, она кладет другую руку мне на плечо; и мы начинаем танцевать что-то медленное, что – я не знаю. Реальность мира отошла: нереальная музыка сменяется нереальной тишиной.

И в нереальной тишине – свистящий гул вспарываемого МиГом воздуха. С КП все равно ничего посоветоват не успеют. Я инстинктивно рву ручку на себя, машина приподнимает нос и начинает заваливаться. Тут же отдаю ручку и выравниваю ее. Вспомив, убираю сектор газа.

– Боже мой, – выдыхаю я, – я сейчас сойду с ума…

Я утыкаюсь в скудную подушку, пахнущую дезинфекцией, и обхватываю голову. Я здесь уже неделю; раньше чем через месяц отсюда не выпускают. Мне сажают какую-то дрянь в ягодицу и внутривенно, кормят таблетками, после которых плевать на все и хочется спать, гоняют под циркулярный душ и заставляют по хитроумным системам раскладывать детские картинки. Это психоневрологический диспансер.

Сумасшедший дом.

– Вы хотите знать! Так вы все узнаете! – визжит Ирка.

Ленины родители стоят бледные и растерянные.

– Да! Да! Да! – кричит Ирка, наступая на них. – Все знают, что он жил со мной! Все общежитие знает! – она топает ногами и брызжет слюной.

– Я из-за него развелась с мужем! Я делала от него три аборта, теперь у меня не будет детй! Он обещал жениться на мне!

Она падает на пол, у нее начинается истерика.

Лена сдавленно ахает и выбегает из комнаты.

Хлопает входная дверь.

Я слышу, как она сбегает по лестнице.

Как легки ее шаги.

Она танцует так, как, наверное, танцевали принцессы. Как у принцессы, тонка талия под моей рукой. Волосы ее отливают черным блеском, несбывшаяся сказка, сумасшедшие надежды, рука ее тепла и покорна, расстояние уменьшается, все уменьшается…

До земли все ближе. Я срываю маску и опускаю щиток. Проклятые пассажиры прямо по курсу. К пузачу "Ану" присосался заправщик. Толпа у трапа "Ту". Горючки у меня еще 1100 литров, плюс боекомплект. Рванет мало не будет.

Хреновый расклад.

Старые кеды, выцветшее трико, рваный свитер… плевать! У меня такие же длинные золотые волосы, как у моего принца, и корабль ждет меня с похищенной возлюбленной у ночного причала. Смуглые матросы подают трап, я веду ее на капитанский мостик, вздрагивают и оживают паруса, и корабль, пеня океанскую волну, идет туда, где еще не вставшее солнце окрасило розовым прозрачные облака.

На их фоне за холодным окном, за замерзшей Невой, вспучился купол Исаакия.

– А вы все хорошо обдумали? – спрашивает меня наш замдекана, большой, грузный и очен добрый, в сущности, мужик.

– Да.

– Это ваше последнее слово?

– Последнее.

– Что ж. Очень жаль. Очень, – качает головой. – И все же я советую вам еще раз все взвесить.

– Я все взвесил, – говорю я. – Спасибо.

Мне не до взвешивания.

Машина бешено сыплется вниз. Беру ручку чуть-чуть на себя и осторожно подрабатываю правой педалью. Черта с два, МиГ резко проваливается. Не подвернуть. На краю аэродрома – ГСМ, за ним лесополоса. Тихо, едва-едва, по миллиметру подбираю ручку.

Спокойно, спокойно… сейчас все в моих руках, только бы не осечься…

– …Как вас зовут? – спрашиваю я.

– Какая разница? – отвечает она.

Хоть бы не кончалась музыка; пока она не кончилась, у меня еще есть время.

– Откуда вы? – спрашиваю я.

– Издалека.

– Я из Ленинграда… Вы дальше?

– Дальше.

Отчуждение.

Эмоций никаких.

Как по ниточке, тяну машину. Тяну. Не хватает высоты – буду сажать на брюхо. Луг большой – впишусь.

Ей-богу, выйдет!

– Может быть, мы все-таки познакомимся?

– Не стоит, – говорит она.

Ночной ветерок, теплый, морской, крымский, шевелит ее волосы.

Будь проклят этот Крым.

С балкона я вижу, как блестит за деревьями море. Не для меня. Мой туберкулез, похоже, идет к концу. После семи месяцев госпиталя – скоро год я кантуюсь здесь. Впрочем, мне колоссально повезло, что я вообще остался жив. Или наоборот – не повезло?

А вот из авиации меня списали подчистую.

Кончена музыка.

– Танцы окончены! – объявляет динамик со столба.

Я провожаю девушку до места.

– Хотите, я расскажу вам одну забавную историю? – и пытаюсь улыбаться.

– В другой раз.

– А когда будет другой раз?

– Не знаю.

Господи, что же мне делать, первый и последний раз, единственный раз в жизни, помоги же мне, господи.

И все-таки я вытягиваю! ГСМ еще пеердо мной, но я чувствую, что вытянул. Катапультироваться поздно.

И вдруг я понимаю – запах гари в кабине.

Значит -так. Невезеньице.

Финиш.

Выход. Аккуратный, уверенного вида юноша вжливо отодвигает меня и обнимает ее за плечи. Прижавшись к нему, она уходит.

Тонкая фигурка, светлое пятнышко, удаляется в темноте.

И вот я уже не могу различить Ленин плащ в вечерней толпе, и шелест шин по мокрому асфальту Невского, и дождь, апрельский, холодный, рябит зеленую воду канала.

Зеленая рябь сливается в глазах… самолет скользит по траве в кабине дым скидываю фонарь отщелкиваю пристяжные ремни деревья все ближе дьявол удар я куда-то лечу

Туго ударяет взрыв.

Бермудские острова

1969, 20-е июня.

– У каждого случается впервые – весна, и прозрение сердца; есть у кажого свои Бермудские острова; душа жаждет обретения. Прекрасны и далеки Бермудские острова. Там изумрудное небо проломлено малиновым булыжником солнца и прогнуто над зеркалами лагун, где хрустальные волны дробятся в коралловых рифах и под океанским прибоем звенят пальмы, а белый песок поет о верности под узкими ступнями яснолицых девушек, встречающих издали судьбу: отважных авантюристов с жесткими усмешками.

Человек взрослеет, и ускользающее движение лет все стремительней под растущим грузом насущных дел, и все недоступней и сказочнее за туманным горизонтом обетованный мираж, его Бермудские острова.

И есть – смиряются; так положено от веку. Они строят города и пишут книги, их любят семьи и уважают друзья. И сны их спокойны в ночи и чиста совесть. Они – хлеб жизни. И никогда их твердым шагам не прозвучать на таинственном побережье, путь куда, обманен и зыбок, не сманил их, чужд.

И есть – романтики и изгои – их верность не смиряется ничем. Отковывая желание на преградах и оттачивая на неудачах, стремятся и рвутся они к старинной цели. И хрупкие и нежные ростки их душ обламываются о вечные грани мира. Пройдя шторма и преодолв пустыни, достигают они своих Бермудских островов; но отмерившие рубеж глаза в иссеченном ветрами прищуре не умеют уже видеть так, как видят глаза юности, и сильные сердца разучиваются трепетать, – даже внимая великой красоте познанной сказки.

И тогда понимают они, что счастье – в коротком мгновении, когда жар-птица, настигнутая через далекие годы у края света, бьется в твоих руках, ты овладел ею отныне, и не пришло еще сознание, что состоит она из тех же перьев и мяса, как и обыкновенная курица.

И горечь этого понимания вылика.

И поэтому я хочу выпить за то, чтобы каждый из вас достиг своимх Бермудских островов, сохранив всю детскую чистоту души в далекой и трудной дороге.

…Сегодня – особенный и памятный день, который случается лишь однажды. Вы окончили школу. Вы вступаете в большую жизнь. Идти по ней не в белых платьях и черных костюмах – вы снимете их завтра. К одному призываю вас – будьте верны себе.

Вы дороги мне тем больше, что вы – мой первый выпуск. Все лучшее, что я умела, я старалась вложить в вас. Семь лет назад был мой выпускной вечер. Сегодня – снова – и мой праздник; и я счастлива вашими надеждами, вашей юностью… у нас одно счастье!..

(Анна Акимовна Амелина, 25 лет, преподаватель русского языка и литературы, диплом с отличием Ленинградского университета, классный руководитель 10-го "Б", умна, мила, патетична, одинока, садится с мокрыми глазами.)

Выпускной вечер.

Аркаша Абрин любит Алю Астахову.

Алеша Аверцев тоже любит Алю Астахову.

Аля Астахова любит того, кто любит другую.

Связи класса трогательны в конечном напряжении и истаивают на глазах.

– ---– институт начальство – Нормально конкурс план – Звони сессия аванс – Поздравляю стипендия получка – Я люблю тебя стройотряд водка – Одолжи до двенадцатого диплом премия – К чертовой матери распределение – Видел его недавно

квартира отпуск аборт обмен юг свадьба площадь пляж ребенок кооператив замужем развод деньги магнолия родители рюкзак очередь джинсы замша болеть дубленка похороны плащ работа магнитофон долги

(За семь лет клетки человеческого организма полностью обновляются?)

1976, 19-е июня.

Алина Астахова, метрдотель лайнера "Александр Пушкин".

На верхней палубе загорают в шезлонгах, плещутся в бассейнах, фотографируются у шлюпок и спасательных кругов.

Шестые сутки "Пушкин" идет через Атлантику. Сменяются вахты в рубках и у машин, парятся повара, улыбаются бармены.

Скользят ночами огни встречных судов, уходя и теряясь среди звезд.

Она тихо листает "Таймс", лежа в своей каюте. Крутит транзистор: тихо поют "Песняры". еще пять минут можно кейфовать; и пора разбираться с обедом. Меню, официанты, наштукатуренные капризные старухи, "…сегодня мы предлагаем вам…" – грехи наши тяжкие.

Сидела б я дома, детей нянчила, варила обед, ждала мужа с работы. Доля бабья, все не так, лоск этот… Детей-то хочется от любимого мужика, заковыка вот.

Ветер гонит косые капли вдоль черных бортов.

Четыре тысячи миль от Ленинграда.

Двое возятся с лебедкой на баке.

Чайка, поводя головой, пропускает под собой белые надстройки палубы, ускользая хвостом к корме, падает, выхватывает что-то из пены кильватера.

Аркадий Абрин, переводчик советского торгпредства в Бразилии.

Сумерки коротки на улицах Рио; верхние этажи еще пылают под солнцем, севшим за малиновую кромку Корковадо.

За полтора года в Бразилии я не видел двух одинаковых закатов.

Он тянет пиво на балконе жилого особняка.

В углу сада рядом с кактусом магнолия приотпускает цветок.

У дверей магазина (с пластинки поет Доривал Каими), радостно скалясь, худенькие девчушки отплясывают самбу, коричневые исцарапанные ноги мелькают.

Мозаичные мостовые Ипанемы и Леблона, фиолетовая вода и знаменитый белый песок Копакабаны.

Ветерок с океана не доносит вонь бедняцких кварталов близ роскошного аэропорта.

Люблю эту страну? и странно даже…

Ребята почти не пишут, льяволы.

А дома белые ночи.

Завтра трудный день.

…Под вспыхнувшими прожекторами на горе тридцатиметровый белого камня Христос простирает руки над городом.

Алексей Аверцев, лейтенант, командир огневого взвода артдивизиона…-го мотострелкового полка.

Дождливый июнь бесконечен.

След тягача на глинистой дороге.

Полк стоит в лесу у озера; туман встает вечерами с низкого берега.

Он курит и кашляет, сидя на деревянной терраске ДОСа; кутается в наброшенный плащ.

С двадцать второго учения; скверно, если не прекратятся дожди. Полк кадрированный, людей в расчетах не хватает.

Отпуск будет в августе; далеко Ленинград…

Доски покряхтывают под табуретом.

Ельничек сбегает по сочной траве, тот берег размыт за далью.

Солдатский долг: пожизненная профилактика собственной профессии.

Неделю назад его приняли в партию.

Серое серебро струек, перебор капель.

Окурок шлепается в лужу, расходятся круги.

Он разворачивает отсыревшую газету:

"Заслуженную популярность на океанских линиях мира снискал советский лайнер "Александр Пушкин". Комфортабельность, высокая культура экипажа привлекают любителей морских путешествий из многих стран. Экипаж коммунистического труда возглавляет один из опытнейших капитанов Балтийского морского пароходства Герой Социалистического Труда В. Г. Оганов. Вчера "Александр Пушкин", совершающий круиз по Атлантике, ошвартовался в порту Гамильтон (Бермудские острова)".

("Комсомольская правда", 19 июня 1976 г.)

Возвращение

А в Лениграде шел снег. Вспушились голые ветви Александровского сада. Мягко выбелился ледок, стянувший сизые разводья Невы. Ударила петропавловская пушка, взметнув ворон из-под стен.

– Ким приехпл!

Колпак Исаакия плыл. Медный всадник ссутулился под снежным клобуком. Несли елки.

– Дьявол дери… Ким!

– Здор-рово! Ким! Бродяга! ух!

– Ну… здравствуй, Ким! старина…

– Кимка! Ах, чтоб те… Кимка, а!

– Салют, Ким. Салют.

– Ки-им?!

– Братцы: Ким!

Билеты спрашивали еще от остновки. Подъезд светился у Фонтанки. Высокие двери не поспевали в движении. Билетерши снисходили в причастности искусству. Программки порхали заповедно; шум предвкушал: сняв аплодисменты, двинулся занавес.

– За встречу!

– Ким! – твой приезд.

– Гип-гип, – р-ра!!

– Горька-а! Ну-ну-ну… – эть!

– Ха-ха-ха-ха-ха!

– Ти-ха! Ким, давай.

– И чтоб всегда таким цветущим!

– Позврольте мне себе позволить… э-э… от нашего… э-э…

– "Пр-риходишь – привет!"

– Ну расскажи хоть, как ты там?

– Спой что-нибудь, Ким. Эй, дай гитару.

– Пойдем потанцуем!

Раскрывается свежее тепло анфилад, зеленая и призрачная нестеровская дымка, синие сарьяновские тени на горящем песке, взрывная белизна Грабаря, сиреневый парящий сумрак серовской балерины и предпраздничная скорбь Демона.

– Отлично выглядишь! здОрово!

– Надолго теперь?

– Молоток. Завидую я тебе!..

– Ну ты даешь.

– Расскажи хоть поподробнее!

– Все такой же красивый.

– Что, серьезно?

– Одет прекрасно.

– Где? Ой, я хочу на него посмотреть!

Назавтра день был прозрачный, оттепель, влажные ветви мотались в синеве, капало с блестящих под солнцем крыш, девушки, блестя глазами, гуляли по набережным, и большой водой, фиалками и талым подмерзающим снегом пахли сумерки.

– Мощный мужик.

– Ну авантюряга!

– Вот живет человек так как надо!

– Не каждый так может, слушай.

– Этот всегда своего, в общем, добивался.

– Ким, ну идем!

– Значит, в восемь, Ким!

– Так жду тебя обязательно.

– Завтра-то свободен? все, соберемся. Приходи смотри!

– Так в субботу, Ким, мы на тебя рассчитываем.

– На дне рождения-то будешь?

– Да давай, Ким, не сомневайся, тебе там понравится!

В филармонии было душно, музыка звучала в барабанные перепонки, тихо вступили скрипки, нарастая, музыка прошла насквозь, захватила в мерцании и сполохах, и в отчаянии заламывала руки и падала женщина на угрюмом берегу, метались под тучами чайки, и накатилась, закрывая все в ярости, огненная волна, стены городов рушились в черном дыму, гремел неотвратимо тяжелый солдатский шаг, но среди этого запел, защелкал невесть откуда уцелевший дрозд, и утренний ветер пробежал по высокой траве, березки затрепетали, в разрыве лазури с первым утренним лучом показался парус, он рос победно, и только пена кипела в прибрежных скалах.

"Да. Эдуард слушает. Что?! Ким, драть твои веники!! Старик сто лет когда скотина давай идет титан конечно. Да как, у меня нормально. Митьке? пятый уже, недавно вот стихотворение выучил. Анька молодцом, вертится. Обязательно, о чем речь, сейчас я смоюсь с работы. Подходи, подходи! Да у меня и останешься, и не думай, что отпущу… кто стеснит ты? с ума сошел! посидим хоть душу отведем. Отлично! Добро!"

– Здорово!

– Даже так?

– Помнишь!..

– Помнишь…

– Помнишь…

– Помнишь…

– Помнишь…

– Помнишь…

Официант склоняет пробор: коньячок, икорка; оркестр в полумраке. Покойно; вечер впереди; твердые салфетки; по первой. Женщины красивы.

– Танька – вон, русый, высокий.

– Это и есть тот знаменитый Ким? Хм. Симпатичный.

– … -…? -… -…! -… -…

"…откуда ты взялся такой… господи… мне кажется, я знаю тебя давным-давно… Поцелуй меня еще… милый…"

Витрины в гирляндах ярки. Длинноногая дива склонилась к окошечку кассы. Светлые волосы легли по белой шубке. Короткая шубка задиралась. Девушка чуть приседала, говоря к кассирше. Открытые бедра подавались в прозрачных чулках. Она отошла к прилавку, переступая невероятно длинными и стройными ногами, гордая головка возвышалась.

– Дорогой! заходи же скорее, заходи!

– Спасибо, ну зачем же; спасибо, родной. О! Боренька, ты посмотри какая прелесть.

– Да не снимай ты туфли ради бога. Ниночка, скажи ему.

– Ну дай-ка я тебя поцелую. Да загорелый ты какой!

– Выглядишь ты прекрасно, должен тебе сказать.

– И как раз к обеду, очень удачно! Боренька, достань белую скатерть из шкафа.

– Так; водка у нас есть? – хорошо. Сейчас я только позвоню Черткову, скажу, что мы сегодня заняты.

– Ну дай же я на тебя посмотрю-то как следует.

– Ниночка, где у нас в холодильнике семга оставалась?

– Кушай ты, милый, не стесняйся, давай-ка я еще подложу.

– Ну, как твои успехи? А что делать собираешься?

Болельщики выламывались из троллейбусов. Из надеющихся доказывал книжкой рыбфлота. Шайба щелкала под рев. Лед в хрусте пылил веерами. Короткие выкрики игроков. Транслирующий голос закреплял взрывы игры.

– Привет, Ким!

– Как дела, Ким?

– Здравствуй, Ким.

– Здравствуй.

– Здравствуй.

– Ким приехал.

– Он мне звонил вчера.

– А мы с ним в пять встречаемся, присоеднияйся.

– Давно, давно я его не видел.

Неимоверно морозный день калился в багровом дыму над Марсовым полем. Побелевшие деревья обмерли над кровоточащим солнцем, насаженным на острие Михайловского замка. Звон стыл.

– За встречу!

– Ким! – твой приезд.

– Гип-гип, – р-ра!!

– Горька-а! Ну-ну-ну… – эть!

– Ха-ха-ха-ха-ха!

– Ти-ха! Ким, давай.

– И чтоб всегда таким цветущим!

– Позврольте мне себе позволить… э-э… от нашего… э-э…

– "Пр-риходишь – привет!"

– Ну расскажи хоть, как ты там?

– Спой что-нибудь, Ким. Эй, дай гитару.

– Пойдем потанцуем!

Дети катались с горки, падали, ликующе визжа, теребили своих пап в саду Дворца пионеров. Светилась огнями елка, лохматый черный пони возил малышей, бренчал бубенчиками, струйки пара вылетали из широких мягких ноздрей. Румяный кроха восседал на папиных плечах, всплескивая радостно руками.

– Как Ким-то? Что рассказывает?

– Вчера его Гоша видел. Цветет!

– Слушай, так что там насчет места в финансово-экономическом?

– В четверг буду знать; позвоню тебе.

– Если что – с меня причитается. Как твоя публикация?

– Вроде удается пристроить в "Правоведении".

В толпе наступали на ноги, магазины, автобусы, метро, толстые и тонкие, старость – молодость, осторожно – двери закрываются, портфели, сапожки, ондатры, сегодня и ежедневно, топ-топ-топ по кругу, вы проходите – не мешайтесь.

– Еще что нового?

– Вчера Кима видел.

– Еще что нового?

– Вчера Кима видел.

– Еще что нового?

Лыжню припорошило. Снежная пыль сеялась с сосен. Дымки стояли от крыш в серо-молочное небо. А здесь пахло промерзшим лесом, лыжной мазью, чуть овлажневшей шерстью свитера, руки с приятным автоматизмом выбрасывали палки, отталкивались, четко посылая; необыкновенно приятно было глотать лесной воздух.

– Эдуард, Митька опять ночью кашлял.

– Драть твои веники, звоню сегодня Иваницкому, у него есть знакомый хороший терапевт, а то что ж такое.

– Позвони, пожалуйста, не забудь. Как твоя изжога?

– Анька, отстань. Пбю твой овощной сок.

– Как Ким?

– Нормально.

– Увидишь – передай привет. Сегодня среда, у меня семинар; буду поздно. Купишь поесть.

– Добро.

– И Митьку заберешь из садика.

– Могла не напоминать.

Автобус был пуст, и темные улицы тоже пусты. Согреться удалось только на заднем сиденье, но там высоко подбрасывало и сильно пахло выхлопом. На поворотах слышно было, как звякают и пересыпаются в касах медяки.

– Боренька, ты совсем себя не бережешь.

– Ниночка, не пили меня. Я купил на рынке парной телятины.

– Милый, но зачем ты тащил эту картошку?

– Умеренные нагрузки полезны. А еще нам достали билеты на Темирканова, я Черткову звонил.

– Ты поблагодарил его?

– А как ты думаешь?

– Ким не давал о себе знать?

– При мне нет.

– Ну, ложись, ложись, отдохни. Вон до сих пор еле дышишь.

– Сейчас, ниночка, сейчас, положу все в холодильник.

Девушка притоптывала, поглядывая на часы. Парень подошел, невзрачный какой-то, маленький. Они поцеловались дважды, она, сняв варежку, погладила его по щеке, он обнял ее за плечи, они ушли прижавшись друг к другу.

– Танька – аот, тени французские, нужны? Ты что, того? Что – Ким?..

Мороз заползал за брюки и жестко стягивал бедра. Дубленка была короткая, ветер распахивал полы и продувал насквозь. Руки в карманах, ветер забирался в рукава до локтей. Зато пальцы не мерзли. Каждые несколько минут приходилось вытаскивать правую руку из кармана и тереть онемевший кончик носа кожаной холодной перчаткой. На перчатке всякий раз после этого оставался мокрый след.

– Старик, моя статья будет в четвертом номере "Правоведения".

– Король! Как ты ее все-таки умудрился там просунуть?

– Уметь надо.

– Рад за тебя.

– Сигарету. Так вот, место в финансово-экономическом – сто тридцать пять без степени. Сеньшин (ты слышал) заинтересован в своем человеке, ему нужен молодой мужик против старых дур на кафедре. Смысл, пожалуй, есть. Я обещал, что ты дашь ответ послезавтра.

– Смысл есть..

Подушка была тугая, постель свежая.

От настольной лампы резало глаза, но в темноте толку не было.

Четыре сигареты оставались в пачке.

Под серым дождем таяли сугробы на пустой площади.

В домах светились окна только лестничных площадок.

В шесть часов зашаркал скребок дворника.

Миг

– Осторожно, двери закрываются! Следующая станция – Петроградская.

Напротив сидела красивая женщина. Он смотрел на нее секунд несколько – сколько позволяли приличия и самолюбие. Страшно милая.

Хлопнули сдвоенно двери. Ускоряющийся вой движения.

Не столько красивая, сколько милая, Прямо по сердцу. Проблеск судьбы… не упустить – наверняка упустишь; с белых яблонь дым… И это тоже пройдет. Пройдет. Подойти. Трусость. Как просто все делается. Судьба, мимо, – а если?.. если, да… слово, взгляд, касание, добрая женственность, мягкое и округлое, ночное тепло, стон, музыка, плывет, головокружение, слишком любил, не нанес рану, повелевать – а не искать счастья в рабстве, подчинить, а счастье – сразу, вместе, желание навстречу; нет в мире совершенства, – сказал лис: вместе читали, а потом то письмо, телеграмма, никогда не увидеться, дурочка милая, что натворила, лучшая из всех, лучше нее, пятнадцать лет, узенький купальник, старая дача, сейчас там все другое, берег зарос, камыши, бил влет, кислая гарь, прорвемся, ветреный рассвет, белые зубы, оружие по руке, армия без мелихлюндий, в двадцать лет мир твой, по выжженной равнине за метром метр, зачем рано умер, плакали, во дворе с гитарой, Галя, сама, не надеялся, неправда, лучше чем в кино, близость благодарные слезы преступить, куда мы уходим когда под землею бушует весна, какая узкая талия, поздно увидел, маленькие руки ее санки спор, Света покажи, а дашь потрогать, через двадцать лет там все перестроили, зайцем на поезде, дайте до детства плацкартный билет, крутили пласты после уроков, два золотые медалиста ненавидели учителей, прав Наполеон люди шахматная игра, презирать и использовать, еще все будет было бы здоровье, плечо на Севере застудил – опять ноет, а зубы, швейцарские протезы, пятьсот рублей, врачи коновалы, а что их зарплата, загорали в Солнечном план ограбить инкассатора, деньги у тех кто их добивается, побеждают слабые – они целеустремленны в жизни: работа, семья, дом, машина, сколько лет мечтал о машине – а сейчас уже не хочу, исчезают после тридцати желания, дорога ложка к обеду, первые груши на базаре не купила – дорого, теперь не люблю груши, слушался, верил, сволочи что ж вы со мной сделали, хорошего человека задолюать нелегко, а он с касетом, поломал локтем коленом и в почки еле смылся, пеершагнуть через страх, пять драк с Мартыном перед классом, с Воробьем ночью в походе о жизни, весь урок на лавочке за мастерскими бесконечно разговор, она выглядела совсем взрослой, а все оказалось сплетней, фата и туфли скользкие, лучше Родена, голубое и прозрачное, синее, тоска, покину хижину мою уйду бродягою и вором, цыгане, Ромка курчавый отличный слух в музыкальную школу не загнать, успеет еще накрутиться белкой в колесе, закат, и не повидал мир, в бананово-лимонном Сингапуре, в бурю, мулатки с ногами от коренных зубов всегда готовы бахрома на бедрах, Рио-де-Жанейро, белые штаны за двадцатку в Пярну, белые ночи, мосты, будильник на полседьмого, выйду на пению – молотком его, время, летит в командировках не знаешь как убить самолет грохнулся хорошая смерть дурак в авиаучилище насели сдался уже майор подполковник смотрят как на человека пенсия двести лопух Ленке уже тринадцать а начальство на ты, тыкни ему – ха-ха, а наряды он закрывает, премию урежут – на скандал, чего она шумит я еще не пью все домой, раковина течет проблема, слесарь бабки пивной ларек вообще миллонеры, лакеи, своя мафия, в гробу вас, не хотел, манило горько страдание романтика все познать не зарадуешься познали до нейтронной бомбы, война или кирпичом по балде – какая разница, не боится умереть а операции, общий наркоз, наркотики старому пню подкинуть и донос на него, сам подонок, добрый только язык длинный – а слово ого оружие убить можно а сам в стороне смотреть как мы хребты и головы ломаем второй по самбо бегать надо кишечник ни к черту отощал кащей дразнила вот ножки были утонула узнал год спустя страшно бедная поцелуй мою грудь густой треугольник желтая блузка одевалась кроссовки лопнули шапку новую Валька в комиссионке деньги на магах пулеметной очередью шагнуть с балкона покой золотые волосы большие ягодицы как-нибудь сорок лет как отстрелянные патроны, а сколько старушек, после блокады девочками приезжали, старый город, всех не обеспечишь…

– Станция Петроградская!

Напротив сидела красивая женщина. Он смотрел на нее секунд несколько – сколько позволяли приличия и самолюбие. Страшно милая.

Знакомо… где и когда он ее уже видел?.. Не вспомнить… давно или недавно?.. но что-то было – что?..

– Осторожно, двери закрываются! Следующая станция – Черная речка.

Ни о чем

Самое простое, самое верное, всегда пройдет, понравится, затронет, оставит след, создаст настроение, произведет впечатление; изящество фразы, ностальгия, тень любви, тень потери, тень мысли: ажурная тень жизни, тонкий штрих, значительность деликатного умолчания, шелест мудрой печали, сиреневое кружево, шелковая нить сюжета; солнечный зайчик, лунный блик, капля дождя, забытый запах, тепло руки, река времени.

Нечто приятное и впечатляющее, но несуществующее, как тень от радуги, пленительная мелодия трех дырок от флейты – трех нот собственной души, тихий и простой отзвук гарионии: надтреснутое, но ясное зеркальце, отражение нехитрое – но в этой нехитрости зоркость и мастерство.

Как мило, как изысканно, как виртуозно: ломкая паутина лет, прихотливое взаимопроникновение разностей, вуаль и веянье страстей трепет памяти, цвет весны, жар скромных надежд – и осень, осень, угасающее золото, синий снег, сумерки, сумрак, далекий бубенчик…

Архаические проблески архаизмов словаря Даля, прелесть бесхитростных оборотов – выверенный аграмматизм, длинное свободное дыхание фразы, ее текучее матовое серебро; и простота, простота; и наивность, как бы идущая от чистоты души, от еретической мудрости, незыблемости исконных драгоценностей морали: добро, истина, прощение, и горчинка всепреходящести; о, без этой горчинки нет пикантности, нежной тонкости вкуса – так благоуханную сладость хорезмских дынь гурман присыпает тончайшей солью.

Как хорошо… Как талантливо… Как глубоко – и просто!.. Ненавязчивая, комфортная возможность подступа благородной слезы, нетрудное эстетическое наслаждение, щемящая душа разбережена бережно, чуть истомлена сладко, как на тихих медленных качелях любви. И как в жизни: правдиво, правдиво, но красиво, благородно; увидел, понял, разобрался, смог, сумел, показал, объяснил; о… Нет, есть и порок, и зло, и несправедливость, и трагизм, – но светло! светло! И борьба, возможно поражение даже – но дух добра над всем торжествует, вера в людей, – как в ясном прожекторе цветок распускается, белый голубь летит, вечный флаг вьется. Пусть даже кости – так белы, дождями омыты.

Не напрягать мозги, не ужасать воображение, не мучить сердце, ничего грубого, натуралистичного, могущего вызвать отвращение, никогда; ласкать, бархатной лапкой, приятно, от внимания приятно, сочуствия, доброты, ума, образованности, – а если в бархатной лапочке острый коготок царапнет – так это царапанье ласку острее сделает, удовольствие сильнее доставит: словно и боль, и кровь, да уместные, невсамделишные, желаемые.

Не открывать америк, уж открыта, известна, у каждого своя, она и нужна – а не другая, неправильная, чужая, лишняя будет; каждый хочет то узнать, что уж и так знает, то услышать, что сам хочет сказать – да случая не имеет: вот и радость, удовлетворение, согласие, благодарность: польсти его уму – он и примет, превознесет. А чтО все знают? – то, что всем известно; и чуть свежести взгляда, чуть игры формы – интересно, выделяется, умно – а и понятно.

Не бить в главное, как петух в зерно: неумело, примитивно – (стук в лоб – переваривай); а виться кругами, ворковать певуче, взмести пыль дымкой жемчужной: хвост распушенный блещет, курочки волнуются, жизнь многосложная качает, с мыслями и чувствами, хорошая жизнь.

Проблемы, тайники души, конфликт чувства с долгом, и обыденность засасывает, необыденность манит – порой пуста, обманна; коснется ребенок со смертью, разлучатся влюбленные, прав наивный, преодолеет трудности сильный… Щедра веселая молодость, умудрена старость,пылкость разочаровывается – не гаснет огонь: переплетенье по правилам, головоломка-фокус из веревочки – прихотлив и продуман запутанный узор, а потянуть за два кончика – и распуталось все в ровную ниточку; не должны запутаться сплетенья, нельзя затянуть узелки, в том и уменье.

Сталкиваются характеры, идет дело, скрыты – но явно проявляются чувства, высказывается умное, а дурное осуждается не в лоб, но с очевидностью. С болью любовь, с потерями обретения, с благодарностью память, со стыдом грех. Ласка и смущение, суровость и чуткость, богатство и пустота, достоинство и черствость… Солнце садилось, глаза сияли, годы шли, мороз крепчал…

Кушают лошади сено и овес, впадает Волка в Каспийское море, круглая Земля и вертится, во всем сколько нюансов, оттенков, открытий, материи к замечанию, размышленью, вздоху и взгляду: времена года, и быстротечность жизни, и он и она, нехорошо зло и хорошо добро, хоть сильно зло бывает тем паче хорошим быть надо; края дальние, красота ближняя, занятия разные, времена прошлые и надежды будущие, многоликое и доступное, разное и родное, счастье с горем пополам – вот и отрадно, а это главное – отрадно.

Свистульки

Он очнулся нагой на берегу. Рана на голове кровоточила.

Сначала он пытался унять кровь. Прижимал рукой. Промыл рану соленой жгучей водой. Отгонял мух. Потом нрвал листьев и осторожно залепил. В дальнейшем рана зажила. Шрам остался от лба до темени. И иногда мучили головные боли.

Возможнео от удара по голове, ему начисто отшибло память. Если он видел какой-то предмет, то вспоминал, что к чему в этой связи. А с чем не сталкивался – о том ничего не помнил.

Изнемогая от жажды, он четыре дня скитался по лесу и набрел на ручей. Ел он ягоды и корешки (с опаской, несколько раз отравившись). Первый дождь он переждал под деревом. При втором построил шалаш. Впоследствии он построил несколько хижин: одну из камней у береговой скалы, другую в лесу у раздвоенной пальмы, из сучьев и коры. Хижины выглядели неказисто, но от непогоды укрывали. А когда он наткнулся на глину и приспособил ее для обмазки, жилища стали хоть куда.

Наблюдая, как чайки охотятся за рыбой, он пытался добывать ее руками, палкой, камнем, отказался от безуспешных способов и сложил в лагуне ловушку-запруду из камней, в отлив удавалось поймать. Собирал моллюсков. Из больших, с твердым глянцем листьев соорудил подобие одежды, защиту от жгучего солнца. Насушил травы для постели. Вылепил посуду из глины.

Жизнь наладилась, лишь немного омрачала настроение язва на ноге. Она саднила и мешала при ходьбе. Однако не настолько, чтоб он не смог предпринять путешествие на гору с целью осмотреться. Он взбирался сквозь заросли наверх с восхода до заката и остановился на вершине, задыхаясь: кругом до горизонта темнел океан, и солнце угасало за его краем. Это был остров.

На вершине горы он приготовил сигнальный костер. Рядом сделал хижину и стал глядеть вдаль, где покажется корабль. Он спускался только за водой и пищей и очень торопился обратно.

Через два года он, потеряв сначала надежду на корабль, вслед за ней потерял уверенность, что вообще существуют корабли, да и сами другие люди тоже. Нет – значит, нет. А что было раньше – строго говоря, неизвестно. Голова иногда очень сильно болела. Даже из происшедшего на острове он уже не все помнил.

Он вернулся к хозяйству. Четыре добротные хижины, запас вяленой рыбы и сушеных корней, кувшины с водой, протоптанные тропинки, инструменты из камешков, палок, раковин и рыбьих костей. Конечно, обеспеченный быт требовал немало труда.

Выковыривая как-то моллюска из глубин витой раковины тростинкой, он дунул в тростинку, чтоб очистить ее от слизи – и получился свист. Ему понравилось. Он подул еще, с удовольствием и интересом прислушиваясь к звуку. Потом дунул в другую тростинку – та тоже свистела, но чуть иначе, по-своему.

Он развлекался, увлеченный. До вечера он передул во все тростинки, что имел. Надломленные звучали иначе, чем целые, длинные иначе, чем короткие, тонкие иначе, чем толстые, – он улавливал закономерности.

Первая мысль, которая пришла ему в голову наутро, – подуть в полую раковину. Раковина зазвучала басовито и мощно. Другие раковины тоже звучали. Напробовавшись, он стал сортировать их по силе и высоте звука.

Вскоре он обладал уже сотней разнообразнейших свистулек. Были там из пяти, из восьми и более неравных тростинок, скрепленных глиной, были и из самой глины, с дырочками и без, прямые и гнутые, и разветвляющиеся, и наборы разновеликих раковин. Он придумывал комбинированные, позволяющие извлекать сложный слух.

У него обнаружился музыкальный слух. Он научился наигрывать простенькие мелодии, переходя ко все более сложным. На лице его при этом появлялось задумчивое и болезненное выражение – возможно, он пытался вспомнить многое… и не мог, но как бы прикасался к забытой истине, хранящейся, видимо, в где-то в глубинах его существа, куда не дотягивался свет сознания.

Он познал в этом наслаждение и пристрастился к нему. Он запоминал одни мелодии, варьируя и совершенствуя их, и сочинял новые. Иногда у него даже вырывался смешок, появлялась слеза – а раньше он смеялся только при удачной рыбалке, а плакал от приступов боли.

Хозяйство терпело некоторый ущерб. Насладиться мелодией представлялось моментами желанней, чем съесть свежую рыбу, коли оставалась вяленая.

Он, вполне допустимо, полагал себя гением. Не исключено, что так оно и было.

Гора на острове оказалась вулкканом. Вулкан начал извержение утром. Плотный грохот растолкнул воздух, пепел занавесил небо. Белое пламя лавы излилось на склоны, лес сметался камнепадом и горел. А самое скверное, что остров стал опускаться в океан. Это произошло тем более некстати, что с некоторых пор человека гнело отчетливое несовершенство последних мелодий, явно хуже предыдущих, а накануне вырисовалось рождение мелодии замечательнейшей и прекраснейшей.

Он оценил обстановку, прикинул свои шансы, вздохнул, взял две вяленые рыбы и кувшин с водой, взял любимую свистульку из восьми травинок с пятью отверстиями каждая, четырех раздвоенных трубочек и двух раковин по краям и стал пробираться через хаос и дымящиеся трещины к холму в дальней части острова.

Там сел, отдохнул, закусил и принялся с бережностью нащупывать и выстраивать мелодию. Устав, он отпивал воды, разглаживал пальцами губы и играл дальше.

Не то чтоб он боялся или ему было все равно. Но он понимал, что, во-первых, вдруг он уцелеет; во-вторых, от его сожалений ничего не зависит; в-третьих, надо же чем-то занять время и отвлечься от грустной перспективы; в-четвертых, хоть насладиться любимым занятием; в-пятых да просто хотелось, вот и все.

Извержение продолжалось, и остров опускался. Через сутки волны плескались вокруг холма, где он спасался. У него еще оставалось полрыбы. Когда сверху летели камни, он прикрывал собой инструмент. Если ему не удавался очередной сложный пассаж, он ругался и топал ногами. А когда мелодия звучала особенно чисто и завораживающе, он прикрывал глаза, и лицо у него было совершенно счастливое.

Цитаты

"А старший топорник говорит: "Чтоб им всем сгореть, иродам!"

Плотников, "Рассказы топорника".

"Джефф, ты знаешь, кто мой любимый герой в Библии? Царь Ирод!"

О'Генри, "Вождь краснокожих".

"Товарищ, – сказала старуха, – товарищ, от всех этих дел я хочу повеситься".

Бабель, "Мой первый гусь".

Однако! Я заржал. Ничего подбор цитаточек!

Записную книжку, черную, дешевую, я поднял из-под ног в толкотне аэропорта. Оглянулся, помахав ею, – хозяин не обнаружился. Регистрацию на мой рейс еще не объявляли; зная, как ощутима бывает потеря записной книжки, я раскрыл ее: возможно, в начале есть координаты владельца.

"Я б-бы уб-бил г-г-гада".

Р.П.Уоррен, "Вся королевская рать".

"Хотел я его пристрелить – так ведь ни одного патрона не осталось".

Бр. Стругацкие, "Парень из преисподней".

"Я дам вам парабеллум".

Ильф, Петров, "12 стульев".

Удивительно агрессивные записи. какой-то литературовед-мизантроп. Читатель-агрессор. Зачем ему, интересно, такая коллекция?

"Растрелять, – спокойно проговорил пьяный офицер".

А. Толстой, "Ибикус".

"К тому времени станет теплее, и воевать будет легче".

Лондон, "Мексиканец".

Нечто удивительное. Материалы к диссертации о милитаризме в литературе? Военная терминология в художественной прозк?.. Я перелистнул несколько страниц:

"У нас генералы плачут, как дети".

Ю.Семенов, "17 мгновений весны".

Имею два места холодного груза".

В. Богомолов, "В августе 44-го".

Я перелистнул еще:

"Заткнись, Бобби Ли, – сказал Изгой. – Нет в жизни счастья".

Ф. О'Коннор, "Хорошего человека найти нелегко".

"И цена всему этому – дерьмо".

Гашек: трактирщик Паливец, "Швейк".

"Лежи себе и сморкайся в платочек – вот и все удовольствиея".

Н. Носов, "Незнайка".

Эге! Нетзвестный собиратель цитат, кажется, перешел на вопросы более общие. Отношение к более общим вопросам бытия тоже не сверкало оптимизмом.

Странички были нумерованы зеленой пастой. На страничке шестнадцатой освещался женский вопрос:

"Хорошая была женщина. – Хорошая, если стрелять в нее три раза в день".

Ф. О'Коннор, "Хорошего человека найти нелегко".

"При взгляде на лицо Паулы почему-то казалось, что у нее кривые ноги".

Э. Кестнер, "Фабиан".

"Жене: "Маня, Маня", а его б воля – он эту Маню в мешок да в воду".

Чехов, "Печенег".

Облик агрессивного человеконенавистника обогатился конкретной чертой женоненавистничества. Боже, что ж это за забавный человек?

Но вот цитаты, посвященные, так сказать, гостеприимству:

"Я б таким гостям просто морды арбузом разбивал".

Зощенко.

"Увидев эти яства, мэтр Кокнар закусил губу. Увидев эти яства, Портос понял, что остался без обеда".

Дюма, "Три мушкетера".

"Не извольте беспокоиться, я его уже поблевал".

Колбасьев.

"Попейте, – говорят, – солдатики. – Так мы им в этот жбанчик помочились".

Гашек, "Швейк".

"У Карла всегда так уютно, – говорит один из гостей, пытаясь напоить пивом рояль".

Ремарк, "Черный обелиск".

Цитаты были приведены явно вольно. Некоторые даже слегка перевраны. Уж Чехова и Зощенко я помнил.

Но зачем они владельцу книжки? Эрудиция начетчика? Остроумие бездельника, отлакированное псевдообразованностью? Реплики на все случаи жизни? Блеск пустой головы? Конечно, цитирование с умным видом может заменить в общении и ум, и образованность…

И тут же наткнулся на раздел, близкий к моим размышлениям:

"И находились даже горячие умы, предрекавшие расцвет искусств под присмотром квартальных надзирателей".

Салтыков-Щедрин, "История одн. города".

"Проклинаю чернильницу и чернильницы мать!"

Саша Черный.

"Мосье Левитан, почему бы вам не нарисовать на этом лугу коровку?"

Паустовский, "Левитан".

Объявили регистрацию на мой рейс. Оценив толпу с чемоданами, я взял свой портфельчик и пошел к справочному: пусть объявят о пропаже. У стеклянной будочки топталось человека четыре, и я, не отпускаемый любопытством, листал через пятое на десятое:

"Если б другие не были дураками – мы были бы ими".

В. Блейк.

"Говнюк ты, братец, – печально сказал полковник. – Как же ты можешь мне, своему командиру, такие вещи говорить?"

Серафимович, "железный поток".

"Ничего я ему на это не сказал, а только ответил".

Зощенко.

Страничка 22 вдруг касалась как бы национального вопроса:

"Его фамилия Вернер, но он русский".

Лермонтов, "Герой нашего времени".

"А наша кошка тоже еврей?"

Кассиль, "Кондуит и Швамбрания".

"Меняю одну национальность на две судимости".

Хохма.

Я приблизился к окошечку, взглянул на длинную еще очередь у стойки регистрации – и, отшагнув и уступая место следующему за мной, полистал еще. В конце значились какие-то искалеченные, переиначенные поговорки:

"Любишь кататься – и катись на фиг".

"Чем дальше в лес – тем боже мой!"

"Что посмеешь – то и пожнешь".

Последняя страница мелко исписана фразами из анекдотов – все как один бородатые, подобные видимо тем, за какие янки при дворе короля Артура аовесил сэра Дэнейди-шутника:

"Массовик во-от с таким затейником!"

"Чеготут думать? трясти надо!"

Переделанные строки песен:

"Мадам, уже падают дятлы".

"Вы слыхали, как дают дрозда?"

"Лица желтые над городом кружатся".

Это уже походило на неостроумное глумление. Я протянул книжку милой девушке в окошке справочного и объяснил просьбу.

– Найдена записная книжка черног цвета с цитатами! Гражданина, потерявшего, просят…

Я чуть поодаль ждал с любопытством – подойдет ли владелец? Каков он?

Объявили окончание регистрации. Я поглядывал на часы и табло.

В голове застряли несколько бессвязных цитат:

"Жирные, здоровые люди нужны и в Гватемале".

О'Генри, "Короли и капуста".

"И Вилли, и Билли давно позабыли, когда собирали такой урожай".

Высоцкий, "Алиса в стране чудес".

"Поле чудес в стране дураков".

Мюзикл "Буратино".

"И тут Эдди Марсала пукнул на всю церковь. Молодец Эдди!"

Сэлинджер, "Над пропастью во ржи".

"Стоит посадить обезьяну в клетку, как она воображает себя птицей".

журн. "Крокодил".

"Не все то лебедь, что над водой торчит".

Станислав Ежи Лец.

"Умными мы называем людей, которые с нами соглашаются".

В. Блейк.

"Почему бы одному благородному дону не получить розог за другого благородного дона?"

Бр. Стругацкие, "Трудно быть богом".

"В общем, мощные бедра".

Там же.

"Пилите, Шура, пилите".

Ильф, Петров, "12 сутльев".

"А весовщик говорит: "Э-э-эээ-эээээээээ…"

Зощенко.

"Приходить со своими веревками или дадут?"

Мне вспомнился однокашник (сейчас ему прод сорок, а все такой же идиот), у которого было шуток шесть на все случаи жизни. Через полгода знакомства любой беззлорбно осаживал его: "Степаша, заткнись". На что он, не обижаясь, отвечал – тоже всегда одной формулой: "Запас шуток ограничен, а жизнь с ними прожить надо". И живет!

Вспомнил и старое рассуждение: три цитаты – это уже некое самостоятельное произведение, они как бы сцепляются молекулярными связями, образуя подобие нового художественного единства, взаимообогащаясь смыслом.

Я уже давно читаю очень медленно – возможно, реакция на молниеносное студенческо-сессионное чтение, когда стопа шедевров пропускается через мозги, как пулеметная лента, – только пустые гильзы отзвякивают. И с некоторых пор стал обращать внимание, как много афористичности, да и просто смака в фразах настоящих писателей; обычно их не замечаешь, проскальзываешь. Возьми чуть ли не любую вещь из классики – и наберешь эпиграфов и высказываний на все случаи жизни.

Причем обращаешь внимание на такие фразы, разумеется, в соответствии с собственным настроем: вычитываешь то, что хочешь вычитать; на то они и классики… В принципе набор цитат, которыми оперирует человек, – его довольно ясная характеристика. "Скажи мне, что ты запомнил, и я скажу, кто ты"…

И тут он подошел к справочному – торопливый, растерянно-радостный. Средних лет, хорошо одет, доброе лицо. Странно…

Улыбаясь и жестикулируя, он вертел в руках свой цитатник, что-то толкуя девушке за стеклом. Она приподнялась и указала на меня.

Он выразил мне благодарность в прочувственных выражениях, сияя.

– Простите, – сознался я, мучимый любопытством, – я тут раскрыл нечаянно… искал данные владельца… и увидел… – Как вы объясните человеку, что прочли его записи, а теперь еще и хотите выяснить их причину? Но он готовно пришел на помошь:

– Вас, наверно, позабавил подбор цитат?

– Да уж заинтриговал… Облик вырисовался такой… не соответствующий… – я сделал жест, обрисовывающий собеседника.

– А-а, – он рассмеялся. – Видите ли, это рабочие записи. По сценарию один юноша, эдакий пижон-нигилист, произносит цитату характерную для него, задающую тон всему образу, определяющую интонацию данной сцены, реакцию собеседников и прочее…

– Вы сценарист?

– Да; вот и ищу, понимаете…

– И сколько фраз он должен произнести?

– Одну.

– И это все – ради одной?! – поразимлся я.

– А что ж делать, – вздохнул он. – За то нам и платят. "За то, что две гайки отвернул, – десять копеек, за то, что знаешь, где отвернуть, три рубля".

Я помнил это место из старого фильма.

– "Положительно, доктор, – в тон сказал я, – нам с вами невозможно разговаривать друг с другом".

Он хохотнул, провожая меня к стойке: все прошли на посадку.

– Вот это называется пролегомены науки, – сказал он. – "Победа разума над сарсапариллой".

Мне не хотелось сдаваться на этом конкурсе эрудитов.

– "Наука умеет много гитик", – ответи я, пожимая ему руку, и пошел в перрон. И вслед мне раздалось:

– "Что-то левая у меня отяжелела, – сказал он после шестого раунда".

– "Он залпом выпил стакан виски и потерял сознание".

Вот заразная болезнь!

"Не пишите чужими словами на чистых страницах вашего сердца".

"Молчите, проклятые книги!"

"И это тоже пройдет".

СЕСТРАМ ПО СЕРЬГАМ

Старый мотив

А наутро Золушка, которая была уже не Золушка, а Принцесса, достала из почтового ящика вместе с ворохом поздравлений счет за карету, коней, наряд и фею с волшебной палочкой – а сказочные услуги обходятся в сказочные деньги.

– Гм… – солидно сказал Принц, неумело примеряя к лицу такое новое выражение озабоченного мужа.

– Я так тебя люблю… – застенчиво прошептала Принцеса, прижимаясь к нему, и ему ничего не оставалось, как уверить ее в том же.

Через некоторое время он спросил миролюбиво:

– Для чего ты все это затеяла?

– А как бы иначе ты меня заметил? – убежденно возразила молодая жена.

– М-да… – сказал Принц, задумчиво улыбаясь – разумеется, не от счастья.

Затрубили фанфары. Они сошли к торжественному завтраку. Старый Король увидел счет и закряхтел.

– Очень мило! – сказал Королева.

– Тс-с, – зашипел Король. – Ну, нельзя же… – он потер лоб и взялся за кубок.

– Хватит пить, – велела Королева. – Тебе вчера было плохо. И поговори с ее отцом. В конце концов, это и его дочери свадьба.

– Ну откуда же у него, – тихо вздохнул Король. – О чем ты говоришь. Сама же все понимаешь прекрасно.

– Еще бы, а у нас все есть. Должен сам думать. И так это невыгодная партия. Мы тоже, знаешь, если на то пошло, не испанские короли, колоний не имеем.

И после завтрака Король с потеющим от смущения отцом Золушки, а ныне Принцессы, уединились в кабинете. Оглянувшись, Король запер дверь, достал из буфета бочонок и два кубка и, вольготно вздохнув, развалился в кресле.

– Ну, – пригласил он, – давай, что ли… по-семейному, тесть.

Час спустя, спев вполголоса "Мой конь притомился, стоптались мои башмаки…", они затолковали.

– Расходы, конечно, ужасные, – с неловкостью проговорил тесть.

– Кому нужны эти церемонии… – подтвердил Король.

– Сделали бы все тихо, по-простому. Да меня моя все пилила…

– Ах, – понимающе вздохнул Король. – В наши времена…

– Да, да… при Генрихе VIII все было куда проще. Никакой помпы, понимаешь…

– Не говори… у меня с братом один турнирный доспех на двоих был. Кольчуга порвется – склепывали, ничего; сейчас уж забыли, давай только новые. Я женился – страусового пера на берет не было. А у кого они тогда были?.. И ничего, в доспехе. Собрались родственники, человек семь, выпили, посидели, – а было все по-хорошему. А теперь… И родни-то сколько развелось! Откуда – ума не приложу.

– А я как… и говорить не приходится, – махнул рукой отец Золушки, ныне Принцессы.

– Так ведь ославят иначе, не закати пир. До других дворов докатится.

– Политика.

– Именно… Хочешь не хочешь – этикет. Да и, понимаешь, детям все получше хочется.

– Ка не хотеться… Моя уж так мечтала о свадьбе красивой. Девчонка, что взять. А как я ей фею эту доставал… Сам всю жизнь вкалываешь – пусть хоть они поживут…

– Не говори. Войны вот, слава богу, кончились. Пусть они не хлебнут, чего нам довелось, – и Король хлебнул из кубка. – Давай за их счастье.

Сам я договорюсь со своей, подумал Король. А лучше вообще ничего не скажу. Скажу – пополам решили. А деньги пока возьму из тех, что на строительство мостовой на окраине отложены. Все одно, когда еще эту окраину замостят…

За окном, в саду, Принц и Принцесса гуляли по аллее, трогательно держась за руки. Принц сорвал единственную розу с любимого куста Короля. Король невольно крякнул. Принц приколол розу к волосам Принцессы, она просияла, они поцеловались… они были прелестны.

Отцы стояли у окна, растроганно промакивая глаза.

– Придется им герцогство выделить, – вслух рассудил Король. – С королевствами сейчас туго. Со временем пробьем, конечно. Связи есть. Заплатить придется, ясно. А пока что ж, пусть у нас поживут. Дети…

Зануда

Он увидел ее и погиб.

А может быть – он увидел ее и она погибла, как взглянуть.

Он пpигласил ее на танец. В следующих танцах она ему отказала, намекнув, что он плохо танцует.

Он окончил школу совpеменных, а заодно и бальных танцев.

От пpогулки с ним она отказалась, дав понять, как должен одеваться настоящий мужчина.

Он пеpевеpнул подшивки жуpналов мод, записался на показы в Дом Моделей и познакомился с четыpьмя пpодавцами комиссионных магазинов.

Hа пpогулке она пpедставила его молодому человеку, и молодой человек поговоpил с ним в стоpонке.

Он позанимался в секции бокса и поговоpил с молодым человеком.

После кафе подошла компания молодого человека и поговоpила с ним в стоpонке.

Он отслужил в воздушно-десантных и поговоpил с компанией.

У нее появился жених – эpудит.

Он выучил четыpе тома "В миpе мудpых мыслей", и эpудит пеpестал являться таковым.

У нее появился жених – писатель.

Он написал и напечатал два pомана, а писатель пpевpатился в кpитика, довольно злого.

В ответ на жениха с машиной он выигpал по лотеpее "Жигули", а на жениха пpыгуна в воду – пpыгнул с вышки, поставив еще два табуpета.

Она похудела и стала печальной.

Она захотела тигpенка.

Он поехал в Пpимоpье, стал звеpоловом и пpивез.

Ее жалели.

Она пpизналась, что могла бы полюбить такого человека, будь он только обязательно повыше pостом.

Он общался с одним пpоффесоpом-хиpуpгом от "Миpа мудpых мыслей" до спецпpиемов самообоpоны и обpатно, пока тот не удилинил ему ноги на десять сантиметpов.

Увидев, она заплакала. И он тоже.

Они поженились.

…Чеpез год, в мятом костюме, по обыкновению заполночь веpнувшись от пpиятелей, он стал каяться.

– Я негодяй, – теpзался он. – Я совеpшенно пеpестал уделять тебе внимание. Зачем только ты за меня вышла…

Цветущая жена миpно слушала pадио, читала жуpнал, гpызла яблоко, вязала шаpф, а ногой гладила кошку, заменившую сданного в зоопаpк тигpенка.

– Должна же я была подумать и о себе, чтоб остаться наконец в покое, – кpотко возpазила она.

Муки творчества

Я – женщина.

Это утверждение может дать повод поупражняться в остроумии моим знакомым, достоверно знающим, что я не женщина. А, наоборот, мужчина. Но я выше этого. Я пишу рассказ о женщине. От имени женщины. Значит, сейчас я – женщина. Бесспорно. Таков закон искусства.

Итак, я женщина, и у меня есть все, чем положено обладать женщине. И я знаю, что чувствует женщина – могу себе это представить. Неплохо представляю. Уже чувствую себя почти женщиной… нет, еще не вполне.

И тогда я устраиваю генеральную стирку, и сушку, и глажку, и уборку, и мою полы, и готовлю обед, и все это одновременно и в темпе, и бросаю курить, и скачу под душ, и взбиваю поредевшие волосики в прическу и спрыскиваю ее креплаком, и смотрю на часы, хватаю хозяйственную сумку и бегу в булочную.

И взяв хлеб, ватрушку, чай, песок, халву, масло, бублики и батончики, обнаруживаю, что кошелек остался дома. И возвращаюсь, и перед дверью обнаруживаю, что ключ-то внутри…

И я отправляюсь на поиски слесаря, и его нет дома, будьте уверены. А на улице минус двадцать, и через капроны здорово дерет.

Я звоню другу и, объяснив ситуацию, прошу ночлега. Он, свой парень, зовет безоговорочно.

Друг встречает меня: свечи в полумраке, вино и музыка. И начинает лапать, и я чувствую, что влипла. На дворе мороз, не погуляешь, но друг ужасно настойчив, и в конце концов я вынуждена уйти.

Слушайте, рассказ – это все ерунда, уже первый час, я продрогла, и если утром слесарь не откроет дверь, чтоб я могла сесть за машинку и начать: "Я – мужчина", то как быть…

Ворожея

– На вас на всех мужей не напасешься.

– Так я сама им запаслась! У меня есть!

– А есть – что плачешь? Есть муж – плачут, нет – плачут. Плаксы.

– Так есть, только не со мной. Ушел, – ябедничает клиентка.

– Муж не комод, чтобы всю жизнь на месте стоять. Ноги есть – ясно дело, уйдет. – Хозяйка запахивает черный халат с драконами.

– Так он же мой, мой! – буянит незадачливая мужевладелица.

– Сегодня он твой, а завтра ты – не его. Рабовладение отменено. Твой – дак уж держи свой крест крпече.

– Как его удержать, если я его даже не вижу! Что я, фокусник?

– Хочешь иметь мужа – приходится быть фокусником. Муж не подпорка, он подхода требует. Есть муж – орел, без свободы зачахнет. Есть индюк, этого только корми да дай покурлыкать всласть. Есть цыпленок, этого за лапку привяжи, не то первой же кошке достанется. Есть попугай: в глазах пестрит, треску много, а толку шиш.

– Что за птицеферма… зоосад! Муж – это моя половина! Полменя!

– Самоходная твоя половина. Во сколько ж ты полсебя оценишь?

– Грош ему цена!

– Одна половина грош, а другая одета на три тыщи. Ты арихметику проходила? Верну тебе твой грош за триста рублей.

– А говорили пятьдесят!

– Пиисят как раз тебе развод встанет. А он инженер, в заграницы ездил, сама сказала. А она-то – кандидат наук. А ты кто против нее? половина своего бедного гроша, вот ты кто без него.

– Сто, – набавляет несчастная половина гроша.

– За сто достань себе путевку в санаторий нервы лечить.

– Двести.

– За двести купи себе сапоги и бегай в них за мужем, пока не сносишь.

– Скр-ряга! – гаркает с люстры попугая, плюясь семечками.

Террористический вопль парализует жертву: деньги отсчитываются. Хозяйка гасит "Мальборо" в пепельнице-черепе и намешивает адскую смесь в кубке спортобщества "Урожай". Посетительница нюхает и бледнеет. Шепчет нечто ужасное, пьет. Глаза ее выпучиваются, парик соскакивает, вставная челюсть падает в кубок. Внутри нее вдруг пиликает гармонь, и она чревовещает неожиданным басом:

– Оох… глюк! Отравила, ведьма… Ну только вернись, я т-тебе.

Ворожея расшлепывает засаленные карты, суля марьяжному королю инвалидность первой группы и десять лет строгого режима. Посетительница бессильно икает, взор ее застлан фиолетовыми кляксами, как у курицы на насесте. Уходит боком на неверных ногах.

– Стоять!! – вопит попугай, гоняясь по комнате за мухой.

Посетительница пошатывается, стукается о косяк и исчезает.

Ворожея снимает халат, оставшись в джинсах и пуловере. Из-под стола извлекает пишущую машинку и стучит:

"В профком Тьфутараканского

дыркоделательного объединения "СКВОЗИТ"

з а я в л е н и е

Хотя у меня уже все болит, но знайте, что на склоне лет оступился и впал в осадок Заблудший Т. Д., гражданин и инженер. Еще общественник, ео уже почти не человек.

Его разбитый облик был совращен с путей науки кандидатом этих наук, а точнее кандидаткой в исправительную колонию. Брак дал вместо плода трещину, и она прошла через обнаженное место всего святого.

Может ли поездка за границу рассматриваться как повод к сожительству при едва живой семье хотя бы и с академиком? А что ответят на это товарищи из Академии наук? Интересно узнать их отрицательное мнение. Задача науки в технике и продовольствии, а не разврате. Общество не позволит ковырять грязными пальцами свои ячейки семьи никаким профессорам лжекибернетики с их ядерными генами!

Жена Заблудшая Т. П. уже не выходит из стресса и вообще из дома, и ее угрожающее положение разрастается без заботы, как малолетний преступник на дрожжах и водке с наплевательством. Несчастная женщина уже не женщина, а плакать все равно хочется.

Оставшись при одном скелете, ее питают лишь воспоминания о будущем, несущем возмездие вашего органа по ее проходимцу. Обманом похитил он ее гордое звание мужа, но значения этого слова не мог понять всю жизнь. А теперь пытается втереть очки назад.

Дочь Заблудшая П. благодаря развалу всего вокруг встала на скользкий путь несовершеннолетней и может выпасть из членов общества.

Паршивый клок хоть откуда вон! Двоеженство попирает уголовный закон и жаждет тюремной ответственности. Наша мораль никому не позволит! Ни кандидату по разврату, ни инженеру по глумлению. Любимый город не может спать спокойно, есть и трудиться, пока все нарушители не получат все, что им и требуется, раз добивались и сами заслужили. Факты вопиют к актам, чтобы дали по рукам и всем чувствительным местам".

Загибая пальцы, ворожея считает по списку:

– Профком, местком, партком, прокуратура, участковый, комсомольский прожектор, дирекция, совет наставников, клуб ветеранов, товарищеский клую, жэк… Ты, голубчик, впереди всего визга побежишь назад. Или ей твои кости в тачке привезут. Слово – не воробей, поймают – вылетишь.

Ничего смешного

А над чем смеяться? Плакать надо! Чувство юмора – это шестое чувство, когда остальных пяти нету. Посмотрите по сторонам: есть чувства – плачь, лишился чувств – смейся. Хуже не будет. Лучше тоже. Так сиди тихо!

Нет – смеются: не жизнь, а горе одно. Плачут: не жизнь, а смех один. Кругом недоразумение – и всеобщее веселье.

Родился по недоразумению: не знал ведь, куда попаду. Умер по недоразумению: решил вовремя придти на работу. Задавили в транспорте. Больше не приду, не волнуйтесь. Не тратьте на меня ваше чувство юмора, его ведь отпущено каждому ровно на жизнь. Никто еще не смеялся на собственных похоронах. Правда, не плакал тоже. А над чем плакать? Слава богу, отмучился.

А это длинное недоразумение между роддомом и кладбищем? Детский сад – недоразумение: нет мест. Кладбище – недоразумение: у них там что, план по покойникам? Места сколько угодно, так ведь скоро хоронить некого будет: расти негде.

Я не имею в виду рост над собой: тут пожалуйста. Как высунешься, так тебя мигом и всунут. Куда? Туда. Граждане, кто там? Я тоже.

Только подошла очередь в детский сад – пора в школу. Чего я там не видел, я хочу в разбойники. Отвечают: сейчас все разбойники с высшим образованием. Тогда почему имени Стеньки Разина не Академия наук, а пивзавод?

Если школа растит разбойников – надо ее закрыть. Если школа борется с разбойниками – то что делает милиция? Плачет. Вместе со школой. А смеются разбойники. Над ними? Нет – над нами.

Я не могу смеяться, когда другие плачут. Отвечают: так будешь плакать, когда другие смеются. А третьего пути нет? Есть: с музыкой и цветами.

Я в него не верю: кругом неразбериха, похоронят вместо меня кого-нибудь более пробивного. Со связями. Без очереди.

Слушайте, вот бы их всех? А? Со связями, музыкой и цветами… Вы случайно не музыкант?

А то: похоронят, а меня? Выпишут. Исключат. Снимут. Вычеркнут. И хоронить нечего будет: сожрут так, что только предметы легкой и обувной промышленности сплюнут.

Однажды так уже похоронили вместо меня начальника. Сначала он смеялся надо мной, потом я плакал над собой. Хорошо смеется тот, кто может тебя уволить.

На работе никто ничего не делает, все над всем смеются. Один работает и плачет. Этот один, естественно, я. Вы тоже? Меня уволили по сокращению штатов: не сработался с коллективом. Вас еще нет? Теперь я смеюсь дома, а они плачут на работе.

Смотрю кино: стреляют, рубят, топят, ломают, взрывают и крушат, пособие для диверсантов или травматологов? Написано: цветная зарубежная кинокомедия. Хорошо они там смеются. А мне здесь хочется плакать. Потому что люди гибнут, чего ж смешного?!

Говорят, смех продляет жизнь. Кому? Почему те, над кем смеются, живут дольше тех, кто над ними смеется?

Потому что смех – это оружие. Для самоубийства. Которое не тех укорачивает и не там удлиняет.

Поэтому не смейтесь над дураками. Над ними смеются – все. Так что же – все…? Тогда давайте смеяться зеркалу. Результат тот же никакого, зато и опасности тоже никакой.

Осторожней со смехом – это горькое лекарство: его глотают и кривятся. Смех может убить любую болезнь – если повезет. Если совсем повезет – вы сами при этом можете остаться живы. И даже выздороветь. От чего? От всего, на что глаза бы не глядели. Пусть глядят. А вы смейтесь.

В крайнем случае можете смеяться надо мной. Я не обижусь. Ваш смех продляет мою жизнь. Так что спасибо.

Кто есть кто?

– понять невозможно. Фантасты занимаются планированием или плановики занимаются фантастикой? Читаешь роман – какой-то производственный доклад. Читаешь доклад – какой-то фантастический роман. Не говоря уже о жалобной книге – просто какое-то полное собрание трагедий Шекспира.

Как отличить? На какое место бирки привязывать? Вот в морге – там ясно: у каждого на ноге – кто такой.

А то. Как называются люди, работающие в поле? Полеводы? Нет – это симфонический оркестр. В полном составе. А вот там поют. Наверное, хор? Нет – это бригада механизаторов празднует шефскую помощь. А кто, собственно, кому помогает? Механизаторы помогают – выполнить план магазину.

Те, кто разводит свиней, – это свиноводы? Ошибаетесь – это летчики. Ведут подсобное хозяйство. А где же свиноводы? А вот – ведут пионеров. Деревья сажать. А что делают лесники? Может, водят самолеты, поскольку летчики заняты?

Говорят, где-то недавно поезд с рельсов сошел. А что странного, у железной дороги тоже план по сдаче металлолома. Они его разом перевыполнили. Премии получили.

Вон в кабинете зубы сверлят – думаете, зубной врач? Нет, сверловщик третьего разряда. Врач на овощебазе картошку перебирает. А грузчики оформляют наглядную агитацию. А художник на стройке работает – квартиру хочет получить. Строитель квартиру уже получил и ушел работать в автосервис. Объясните, кем он там работал, что получил восемь лет с конфискацией?

Инженеры кроют крыши. А вот продает им шифер – это продавец? Нет, кровельщик. И сует он кому-то в лапу. Взяточнику? Нет – ревизору. Недаром призывают – овладевайте смежными профессиями!

А как отличить: какая смежная, какая основная? На основной зарабатывает сто рублей, на смежной – покупает "Жигули".

Вот в темноте из магазина топают фигуры с мешками. Воры? Не оскорбляйте, это по смежной профессии. По основной – скромные герои торговой сети.

Вот ударники вкалывают по двенадцать часов в сутки. Работяги? Нет это отдыхают в законном отпуске научные сотрудники. На шабашке. И зарабатывают за этот отпуск столько, сколько за весь остальной год. Как же они выдерживают? А они весь остальной год отдыхают: сидят в лаборатории и играют в шахматы.

А вот эти туфли шил уж точно сапожник. Нет – шофер. Сапожник работает на кране.

Учтите, что написал все это электрик, пока я чинил проводку.

Нам некогда

Нам некогда. Мы сдаем. Мы сдаем кровь и отчеты, взносы и ГТО, рапорты и корабли, экзамены и канализацию, пусковые объекты и жизненные позиции. Жены говорят, что мы сдаем. Сдаем к юбилеям и сверх плана, по частям и сразу, в красные будни и черные субботы. Сдаем в гардероб и в поддержку, на подпись и на похороны, в ознаменование и в приемные пункты, сдаем на время и на ученую степень, деьгами и зеленым горошком, в местком и в архив, сдаем раньше срока, стеклотару и билеты в театр, потому что в театр некогда.

У нас – своя трагедия. Нам некогда. Мы работаем. Труд красит человека. От этой краски за месяц отпуска еле отходишь.

У нас слишком много начальников и лейкоцитов в крови, воды в сметане и конкуретнтов в списке не жилье, проблем для голов и голов для ондатровых шапок, поэтому мы плохо выглядим.

Нам надо отдохнуть. Придти в себя. Полежать. Послушать тишину. Понюхать молодую травинку. А то некогда. Некогда читать книги и нотации детям, писать жалобы и диссертации, ходить в гости и на лыжах, посещать театр и дантиста, думать о жизни и рожать детей.

А если не будет детей, то на черта нам вообще вся эта карусель?

Сестрам по серьгам

Енералов принес главному редактору условленную повесть. После ухода автора главный устало снял улыбку: Енералов имел имя, имел репутацию, имел вес, из чего следует, что он много что имел, а в частности шестьдесят процентов аванса по договору.

На редколлегии все посмотрели друг на друга, и курящие закурили, а некурящие достали валидол.

И стали редактировать. Завотделом прозы ознакомился с первым абзацем и передал рукопись редактору. У него было особое мнение о Енералове. Редактор не ознакомился с первым абзацем и передал рукопись практиканту. У него было еще более особое мнение о Енералове. Практикант прочитал и тоже составил мнение о о Енералове, кое и высказал вслух в непосредственной форме, за что ему прибавили рецензий на десять рублей.

Практикант хотел стать писателем: он пеерписал все по-своему.

Редактор был начинающим писателем: он вычеркнул все "что" и "чтобы" и убрал две главы, а также одного героя, чтобы прояснить психологическую линию.

Завпрозой был молодым писателем; он снял концовку, а завязку поместил после кульминации с целью усилить последнюю.

Ответсекр был профессиональным писателем: он заменил название, усилил звучание и поправил направление.

Машинистка не любила писателей (кроме одного, славного…); она авторизировала, чтобы не скучать, и сократила, потому что все равно было скучно.

А главный редактор был главный редактор; он любил свой журнал и занл хорошо, что любви без жертв не бывает. Он вздохнул и понаводил глянец, хотя знал хорошо, что на валенок глянец не наводится.

На редколлегии все не смотрели друг на друга, и некурящие закурили, а курящие достали валидол.

Вычитывая гранки, Енералов сказал, что это единственная редакция, где умеют прилично работать с рукописью. Когда вышел номер, он появился в новой дубленке и сделал главному приглашение в ресторан. А прочим преподнес по журналу с трогательным посвящением от автора. Машинистке подарил шоколадку. А практиканту ничего не подарил. У того уже практика кончилась.

Кентавр

Уж кто кем родился, дело такое. Стыдиться тут нечего. У нас, так сказать, все равны. Александра Филипповича – так того вообще угораздило родиться кентавром. Кентаврам еще в античной Греции жилось хлопотно. А теперь о них почти и вовсе ничего не слышно.

Сначала его не принимали в детский сад: намекали, что нужна специальная обувь, кровать и прочее. Пришлось без боли вырвать заведующей два зуба, устроив ее к знакомому частнику-стоматологу. Но и тогда не велели ложиться в кровать с копытами, а на прогулках он должен был плестись в конце и не размахивать хвостом.

В школе, куда его записали против желания – всеобщее обучение есть всеобщее обучение, – он пользовался уважением, как личность необыкновенная, обладающая к тому же смертельным ударом задней левой. На яизкультуре его ставили в пример, но когда на городских соревнованиях жюри не засчитало ему побед в беге и прыжках, он затаил обиду и к спортивной карьере охладел, несмотря на бешеные посулы заезжих тренеров.

Он стал задумываться о судьбах кентавров в истории. И выдержал конкурс на исторический факультет (хотя предпочтение отдавалось имеющим производственный стаж), где прославился как достопримечательность костюмированных балов (первые призы) и душа пикников, на которых он катал верхом всех желающих девушек. Он долго боялся, что не сможет понравиться девушкам, но оказалось, что многие испытывабт к нему сильнейший интерес. И на последнем курсе он удачно женился на профессорской дочке. Правда, семья прокляла ее, но потом опомнились, что друггих-то детей нет, и Александра Филипповича оставили в аспирантуре.

Защита диссертации "Роль кентавров в современности" шла бурно: один профессор проснулся и напал с обвинениями в антинаучной фальсификации истории: утверждал, что у античных кентавров было шесть ног, две из которых в результате прогресса и превратились в руки. К счастью, выяснилось, что профессор спутал четвероногих кентавров с шестикрылыми серафимами и шестируким Шивой.

Завотделом кадров воспротивился приему Александра Филипповича в НИИ истории, заявив, что фактом своего существования он подрывает научные основы и мешает атеистической пропаганде, так что тестю-профессору пришлось закрутить все связи. Зато в отделе Древней Греции Александр Филиппович стразу стал непререкаемым авторитетом и предметом зависти со стороны других отделов: сектор средних веков даже попытался устроить к себе настоящую ведьму, но встретил резкий отпор в лице директора, заявившего, что хватит с него и тех ведьм, которые в институте уже работают.

Недолюбливали Александра Филипповича лишь комендант здания, ругавшийся, что приходится менять паркет, и вахтер, на лице которого каждое утро, когда Александр Филиппович акууратно предъявлял пропуск, появлялось болезненное и беспомощное выражение.

Несчастья начались с разнарядки на сельхозработы. Кто возмущался, что людей много, а кентавр один, а кто возражал, что именно поэтому его и надо отправить. Жена со временем стала стесняться Александра Филипповича перед окружающими (хотя наедине по-прежнему очень любила), и тесть-профессор не заступился. Вдобавок замдиректора, заполняя бланк, в графе "число людей" указал "1", и в мучительном затруднении пояснил в скобках "+1 конь".

– Это ж надо, – восхитился в колхозе бригадир Вася, – какую полезную породу людей вывели! Давно пора! Вот что мы уже умеем, а?

И Александра Филипповича рационально приспособили к телеге с картошкой: он сам насыпал ее в мешки, сам нагружал их, вез, разгружал, складывал и считал; а Вася отмечал палочками в блокноте.

– Как работать – так лошадь, а как кормить – так человек? – пошутил Александр Филиппович в столовой. Ответили об установленных нормах питания, а кто недоволен – может хоть на лугу пастись.

А в дом приезжих его со сканадалом не пустила уборщица.

Назавтра, голодный и невыспавшийся, он забастовал. Вася прибег к кнуту. Возмущенный Александр Филиппович поскакал жаловаться председателю колхоза. У того хватало проблем и без кентавров, он порылся в бумагах и кратко разъяснил в руководящем стиле:

– Указано: "1 человек + 1 конь". Не хотите работать – накатим такую жалобу, что вас вообще из ученых в лошади переведут.

Александр Филиппович стал худеть. Осунулся. Глаза его запали, зато ребра выступили. На поле кони встречали его сочувственным ржаньем, и это было особенно оскорбительно. Зоотехник при встрече с ним ужасался, а завклубом норовил проехать на его телеге и сговориться о бесплатной лекции "Разоблачение мифов".

После дня под дождем Александр Филиппович простудился, слег. Врач при аиде торчащих из-под одеяла копыт и хвоста в негодовании пообещал заявить о пьяных шутках бригадира Васи кому следует, и ушел. Приглашенный Васей ветеринар высказал опасение, что Александра Филипповича придется усыпить. После такого прогноза больной лечиться у ветеринара отказался наотрез и даже боялся принимать аспирин – черт их знает, что они могут подсунуть.

Добрый Вася принес водки, Александр Филиппович выпил и заснул. Вася стал решать вопро: хоронить ли Александра Филипповича по-людски или сдать шкуру на заготпункт, а на вырученные деньги помянуть. А Александру Филипповичу снилась античная Греция, где среди цветцщих холмов гуляли люди и кентавры, мирно беседуя о смысле истории и борьбе с общими врагами-чудовищами, а самый мудрый кентавр, которого звали Хирон, занимался воспитанием мальчика, которого звали Геракл, и никто не видел в этом ничего странного.