literature_short Татьяна Толстая Надежда и опора ru NewEuro ne@vyborg.ru Any2FB2, FictionBook Tools v2.0 2004-02-18 E144F7D8-9019-4504-9B9C-9F52057DD9BB 1.0

Татьяна ТОЛСТАЯ

Надежда и опора

Сердца горестные заметы – 1

И кажется на миг, Что говорят они по-русски.

Набоков

Америка, год 1998, город – любой, русский магазин.

ПОКУПАТЕЛЬ – ПРОДАВЦУ: Мне полпаунда свисс-лоу-фетного творогу.

ПРОДАВЕЦ: Тю!.. Та разве ж творог – свисс-лоу-фетный? То ж чиз!

ПОКУПАТЕЛЬ(удивляясь): Чиз?

ОЧЕРЕДЬ(в нетерпении): Чиз, чиз! Не задерживайте, люди же ж ждут.

ПОКУПАТЕЛЬ(колеблясь): Ну свесьте полпаунда чизу.

ПРОДАВЕЦ: Вам послайсить или целым писом?

(Для тех, кто не читает Шекспира в подлиннике, а также для участников олимпиады по лингвистике: cheese – сыр, Swiss low-fat – швейцарский с пониженным содержанием жира: pound – фунт: to slice – нарезать ломтиками, piece – целый кусок. Уведомление: автор в курсе, что последняя реплика стала таким же расхожим клише, как «вас тут не стояло», и мечтал бы в литературных целях от нее избавиться, но честность хроникера не позволяет. Так все и всегда говорят, а из песни слова не выкинешь.)

Ну и шо? Та люди ж приехали с Одессы, с Харькова, за родиной не скучают, кушают молочное, учат американский язык. Шо придираться? Вот они уже наполовину говорят по-американски, нет?

Ах, нет, нет и нет.

Ужас в том, что эти люди, по всем лингвистическим меркам, говорят все-таки по-русски. Грамматика этого эмигрантского волапюка – русская, и никакое количество английских корней, вытеснивших привычные русские корни, не превратит этот язык в английский. Ужас и в том, что ни нормальный русский человек, ни нормальный американец не признают эту языковую плазму за внятную человеческую речь. Тем не менее на этой плазме изъясняются по всей Америке, – много, много людей. И, естественно, не только в магазинах и других общественных местах, – с помощью подобных словесных обрубков что-то тщатся сказать друг другу родители и дети, друзья-приятели и даже влюбленные.

Легко смеяться над «брайтонским» языком и пересказывать друг другу газетные и разговорные глупости: «Марины высадились в Неаполе» (marines – не чаровницы из борделя, а морские пехотинцы), «у нас весь дом ликует» (не торжествует, а протекает, от leak – протечка); оба примера любезно предоставлены – впрочем, вру, любезно украдены – у Петра Вайля. Смеялись и будем смеяться, а как же иначе; но случается, что сидишь в Америке, разговариваешь по-русски с русским человеком на русские темы и вдруг сама слышишь свой собственный голос со стороны; и этот голос вдруг произносит совершенно невозможную, кошмарную фразу: «приду домой так поздно, как в три». Замираешь и пугаешься: что это я сказала? Что за дичь, почему? Очевидно, буквальный перевод английского as late as three o'clock. Что за напасть? Ведь ничто не предвещало.

Мозг – странная вещь: как его ни воспитывай, он время от времени взбрыкивает. Приведенное выражение трудно буквально и коротко перевести на русский язык. Ближайший более или менее литературный аналог будет звучать примерно так: «я постараюсь придти пораньше, но, может быть, задержусь до трех». Это слишком длинно, мы же стремимся выражать мысль кратко и экономно; полученное задание мозг принимает как руководство к действию и, по-видимому, в минуты ослабления самоконтроля не обращает внимания на другое задание: выражаться на каком-нибудь одном языке, не валить все в кучу. Английское выражение оказывается короче, и вот оно выбегает из лингвистического загона, вырывается за ограду и произносится прежде, чем говорящий спохватывается.

А иногда и не спохватываешься, махнешь рукой на все языковые приличия, и добровольно извергаешь техно-помои: «Из драйввэя сразу бери направо, на следующем огне будет ю-терн, бери его и пили две мили до плазы. За севен-элевеном опять направо, через три блока будет экзит, не пропусти. Номера у него нет, но это не тот экзит, где газ, а тот, где хот-дожная». «Не бери парквэй, там сплошные толл-буты. Бери тернпайк». «Дай квотер, я митер подкормлю». «Купи диллу пучок, силантро пучок, два лика». – «Кто это: лик?» – «Черт его знает. Да на нем лейбел: лик».

Вот уже шесть лет подряд, по четыре месяца в году, я преподаю в американском колледже на английском, естественно, языке. В сентябре мой английский находится на нижней точке; в октябре и ноябре я говорю по-английски много лучше, чем мои студенты – их словарный запас примитивен, грамматику они в школе не учили, о литературе у них представления, как у тапира. В эти месяцы я даже думаю отчасти по-английски и вижу англоязычные сны – отвратительное ощущение. В декабре, когда мне все обрыдло и я считаю дни до окончания семестра, когда темно, и холодно, и хочется назад, домой, – в моей словесной сфере, как в мыслях, так и в речи, наблюдаются (мною самой наблюдаются) множественные повреждения: это уже не мозг, а фарш, салат, плазма, коробка с домашним мелким мусором, где перемешаны пуговицы, крючки, резинки, прачечные номерки, лоскуты тканей от давно выброшенных вещей, непригодившееся ни разу в жизни, но купленное от жадности в 1975 году мулине. Я хочу домой, туда, в тот словесный дом, где говорят по-русски, а где это на глобусе – не столь важно. В дни последних экзаменов, перед западным Рождеством, («Кристмас», или, как отвратительно пишут в Америке – Xmas), в моей усталой голове самопроизвольно рождаются неанглийские слова, – так в вакууме сами по себе возникают частицы. На занятиях я могу вдруг ляпнуть что-нибудь не только по-русски, но и по-французски, хоть я и говорила на нем последний раз десять лет назад, а иногда всплывает, как топляк из темных вод, даже немецкое слово: тридцать пять лет назад меня безуспешно пытались учить немецкому. Это – как икота, как тик: внезапно и неконтролируемо. Опечатки замученного ума, фрейдовские оговорки, перегрев мотора? Входит студент, говорит, естественно, «хай» (а не «how do you do», не «how are you», не «good morning», не «hello», как нас напрасно, попусту учили в детстве). И я слышу, как я машинально отвечаю ему: «Салям алейкум». Все, пора мне в Кащенко. Укатали сивку крутые горки.

Но я дотерплю и вернусь, а эмигранты, естественно, нет, не затем они эмигрировали. И мне хочется думать и писать по-русски, а им совсем не нужно и не хочется…

– Фиш свежайший, – уговаривает продавец. – малосольный салмон, к нам аж с Филадельфии ездиют.

– А джус вон тот, строберри, – что, немецкий?

– Джус польский. А вот язык, очень рекомендую, – шо-то исключительное.

– Та он в аспике?

– Ну и то, што в аспике?! Шо, што в аспике?! Мы сами его дома с удовольствием кушаем. – И, обращаясь ко мне, свысока: – А вы, мадам, конечно, не можете себе в Москве позволить язык кушать?

Кушать могу, а так – нет.

1998

На липовой ноге

Сердца горестные заметы – 2

Душа влечется в примитив.

Игорь Северянин

Триста лет назад (как время-то бежит!) Петр Великий прорубил окно в Европу; естественно, в образовавшееся отверстие хлынули (см. учебник физики или фильм «Титаник») европейские языки: английский, голландский, французский, итальянский. Слова шли вместе с новыми культурными понятиями, иногда дополняя, а иногда вытесняя русские аналоги. Скажем, были на Руси «шти», «уха», «похлебка», «селянка», «ботвинья», «окрошка», – пришли «бульон», «консоме» да и просто «суп». Было меньше, стало больше, вот и хорошо. Кто за то, чтобы все-все эти слова забыть, вычеркнуть из памяти, стереть, и оставить только одно: суп? Просто суп, вообще суп, без различий: пусть то, что едят ложкой, отныне называется суп, а то, что вилкой, то уж не суп. И никаких тебе тонкостей. У нас в меню – суп.

Забудьте, если знали, и никогда не вспоминайте, и даже не пытайтесь узнать, что означают слова: гаспаччо, буйабез, вишисуаз, минестроне, авголемоно. Не спрашивайте, из каких продуктов сделаны эти блюда, острые они или пресные, холодные или горячие. Вам этого знать не нужно. Да чего там гаспаччо: забудьте разницу между щами и борщом. Ее нет! Уха? Что такое уха? Парный орган слуха? Пусть этого слова не будет. Окрошка? Квас?.. Вас ист дас – «о, крошка»? Девушка, я вас где-то видел. Я – к вас, а вы – к нас, идет?

Давайте, давайте пусть все пропадет, исчезнет, улетучится, испарится, упростится, пусть останется один суп, – съел, и порядок, и нечего чикаться. Одежду тоже давайте носить одинаковую, как китайцы при Мао Цзедуне: синий френч. Жить давайте в хрущобах: приятное однообразие. Пусть всех мужчин зовут, допустим, Сашами, а женщин – Наташами. Или еще проще: бабами. А обращаться к ним будем так: «Э!»

Короче, давайте осуществим мечту коммуниста: «весь советский народ как один человек», давайте проделаем быструю хирургическую работу по урезанию языка и стоящих за языком понятий, ведь у нас есть прекрасные примеры. Скажем, жили-были когда-то синонимы: «хороший, прекрасный, ценный, положительный, выдающийся, отличный, чудесный, чудный, дивный, прелестный, прельстительный, замечательный, милый, изумительный, потрясающий, фантастический, великолепный, грандиозный, неотразимый, привлекательный, увлекательный, завлекательный, влекущий, несравненный, неповторимый, заманчивый, поразительный, упоительный, божественный», и так далее, и так далее, И что же? – осталось только «крутой». Реже – «клевый».

Звучал мне часто голос клевый.
Крутые снились мне черты, –

писал Пушкин, обращаясь к Анне Керн. Он же справедливо заметил в другом стихотворении, что

…Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков клевых и крутых.

Круто, например, выражаться односложными словами, широким уполовником зачерпнутыми из сокровищницы английского языка или наскребанными по международным сусекам: «Дог-шоу», «Блеф-клуб», – а также украшать эти кубики туманным словом «плюс», непременно поставленным в конце. (Как раз в момент написания этих строк автор сидит и с отвращением смотрит на круглую картонную коробку, на которой американец написал так: «Farm Plus! New Improved Taste», а хотел он выразить следующую мысль: «в этой коробке находится сыр пармезан, который, благодаря вкусовым добавкам, значительно лучше пармезана, который производят неназванные злобные соперники». Операция по усекновению здоровой части слова «пармезан» и наращиванию на обрубок многозначительно-пустого «плюс» сопоставима с операцией по замене природной ноги деревянным протезом. На липовой ноге, на березовой клюке ходить, наверно, интереснее: и стучит громче, и прослужит дольше.)

Какая-то неодолимая сила заставляет наших журналистов (особенно молодых и телерадиовещательных) оттяпывать гроздья отечественных суффиксов – и в таз. «Блеф-клуб» проживает на канале «Культура» (клянусь!). Глухота «культурщиков» поразительна: не слышат они, что ли, как клубится блевота в этом страшном звукосочетании, – тихое утро, 8 ноября, робкий революционный снежок припорошил мостовую, дядю Петю шумно выворотило на притихшие стогны града вчерашней селедочкой под шубой, морковными звездочками винегрета, клюковкой домашнего квашенья… На РТР есть какой-то «Подиум д'арт» (языковую принадлежность определить не берусь), а там, где, казалось бы, уж никак не выпендришься по-западному, – поднатужились и выпендрились: «Серый Волк энд Красная Шапочка». Для кого этот «энд» воткнут? Кто это у нас так разговаривает? Можно подумать, что Международный Валютный Фонд растрогается, услышав знакомые звуки, и подсыплет валютцы. Так ведь не подсыплет.

Друзья мои! Прекрасен наш соединительный союз «и». Возьмем его с собой в третье тысячелетие.

В свое время Корней Чуковский в книге об искусстве перевода приводил пример слепого копирования английской специфики: односложных слов. Английские стихи:

Be thy sleep
Calm and deep
Like those who fell,
Not ours who weep! –

некий переводчик передал как:

Тих будь он.
Благ твой сон,
Как тех, кто пал.
Не наш – сквозь стон!

Перевод изумительно дословный, а толку-то? В оригинале – благодаря долгим гласным – горестно-колыбельная, рыдающая, раскачивающаяся интонация; единственное неслужебное слово с краткой, «отрывистой» гласной – fell, – «пал». Обрыв, конец, смерть. Слова же с долгими, протяжными гласными рисуют различные длительности: и неспокойный сон, и глубину, и долгий плач. (Интересно, что у всех этих слов есть фонетические пары: slip, dip, whip, –с совершенно иным, понятно, значением, – тут и гласный краткий, и действие куда более стремительное.) В русском же языке от долготы гласного смысл слова не меняется, а потому все гласные в переводе воспринимаются как краткие, а потому и перевод похож не на плавное течение потока, а на бег астматиков в мешках.

Но на чужой манер хлеб русский не родится: звуковая экономия русскому языку противопоказана. Сколько бы эфиоп ни примерял кимоно, у него всегда будут торчать из-под подола ноги – свои, а не липовые. Впрочем, мы – «старинные люди, мой батюшка», новое же поколение склоняется к иному варианту русского языка, не такому сладостному, как прежний, но вполне пригодному для простой коммуникации. Его главные признаки – обмеление словаря в сочетании со словесными огрызками. Например: сцена в ресторане.

КЛИЕНТ: Дай суп.

ОФИЦИАНТ: Вот суп.

К.: Суп – крут?

О.: Крут плюс.

К.(ест): Э?!?!

О.: М?

К.: Суп не крут.

О.: Нет? Как не крут? Ну, клёв.

К.: Не клёв. Суп – вон.

О.: Что ж… С вас бакс.

К.: Пшёл в пень! Вот руп плюс.

О.: Зря. Руп – дрянь. Дай бакс.

К.: Хрен!

О.: Дам в глаз плюс. Бакс дай!

К.: На! (Сам бьет в глаз плюс.) О.: Ык!

К.: Ха! Бакс – мой. (Поспешно убегает.)

Язык этот пригоден не только для скупых на слово господ, но и для прелестных, чирикающих дам. Вот, скажем, сцена в парикмахерской – непридуманная.

(Входит дама с модным журналом в руках.)

ЗНАКОМАЯ ПАРИКМАХЕРША: Что?

ДАМА: Стричь.

П.: Как?

Д.: Как тут. Под бокс (показывает разворот журнала).

П. (одобрительно): Бокс крут.

Д.: Ну.

П. (стрижет): Ну как Кипр?

Д. (оживляясь): О, Кипр клёв! Пляж, бар – сплошь плюш; сок, джин, дринк. Как ночь – муж в душ, дочь – прочь, тут грек Макс – тук-тук! – враз секс, кекс, бакс, крекс, фекс, пекс. Вот так-с!

П. (завистливо): А в загс? Ждем-с?

Д.: Макс – в загс? Трек – в брак? Ай, чушь.

(Обе задумываются над жизнью.)

П.: Как муж?

Д.: Мы врозь.

П.: Брось!

Д. (вздыхает): Муж лыс. Как мяч.

П.: Пусть трет лук в плешь.

Д.: Тёр. Весь год.

П.: Ну? Хоть пух рос?

Д.: Рос, но вонь!.. А секс – эх!.. Не клёв.

П. (внезапно): Ай!!! Брысь!!! Тварь!!!

Д.: Что?!..

П.: Вошь!

(Визг, паника.)

МАНИКЮРША(из своего угла, философски): Вот вам Кипр… Как наш Крым… Уж где юг, там вошь! А то: пляж… Вот мой зять…

(На этом поспешно убежал ваш автор.)

1998

Туда-сюда-обратно

Сердца горестные заметы – З

А брокер с дилером и славный дистрибьютер Мне силятся продать «Тойоту» и компьютер.

Вотще! Я не куплю.

Тимур Кибиров

Узнав, что на некоей выставке представлены «премиксы, макро– и микронутриенты», все, конечно, бросятся туда со всех ног. На то и расчет.

Пока они бегут, пыхтя и пихаясь локтями, у меня есть время подумать. Напрягая свой узенький лобик, шурша мелким горошком своего несильного мозга, я извлекаю из заплесневелых чуланов памяти кое-какие свалявшиеся знания. Я возвращаю этим «премиксам» ихний родимый алфавит, – в стеклярусе латинских буковок они смотрятся как-то строже. Кроме того, видно, где у слова талия, в смысле перемычка. «Пре» приобретает достойный вид приставки, а «микс» – корня. Таким образом, «премиксы» – это не какие-нибудь «премированные комиксы», а попросту «готовые смеси». Так знаю я эти готовые смеси, чего на них смотреть! Ссыпали в чан порошки, размешали деревянной палкой, распудрили по коробкам, налепили на каждую розовый блин – личико чужого, нелюбимого младенца, – и на выставку. Делов-то. Зато – «премикс», не хухры-мухры.

Что же касается «микронутриентов», то, пользуясь тем же методом обратного перевода в англолатынь, можно вычислить, что это «микропитательные вещества», типа. (Пардон: для пуристов в белых ризах улучшу стиль: «нечто вроде «мелкопитательных веществ». Но так скучнее.) Слово «микро» традиционно не переводится на русский с греческого, хотя интернетовские остроумцы и переводят слово Microsoft как «мелкомягкий», нам на радость. (А по-сербски, например, мороженое – «сладолед». Уже по одной этой причине следует строго воздержаться от бомбардировок.) «Макронутриенты» же представляются внутреннему взору исключительно в виде бараньей ноги, обложенной запеченной картошкой.

Процесс обратного перевода – положи назад, откуда брал, а теперь скажи своими словами – работает, конечно, не всегда. Так, листая популярную книгу об архитектуре Петербурга, я обнаружила в ней фотографию собственного родимого дома и, опомнившись от радости, поинтересовалась, чем же это мы такие выдающиеся. «В этом доме каждый руст накован бучардой и скарпелью», – пояснили составители. А, ну да. Ясно.

Вопрос о том, обогащают ли иноязычные заимствования родную речь, решается не теоретически, а практически. Если загадочное приглашение на выставку можно расшифровать, не вставая с места, то, стало быть, употребленные в нем иностранные слова – мусор. Ленивые и нерадивые решили: а пущай народ читает нашу клинопись, не баре, перетопчутся. Бучарда же со скарпелью заставляют вас оторвать задницу от стула, полистать словари и поинтересоваться, что это и кто это. И выяснить, что это, например, не персонажи провансальских сказок («Белокурая Скарпель и ее верная Бучарда») и не фамилии строителей (Мыкола Бучарда и Яан Скарпель), а такие особые инструменты. Когда вы наковываете руст, то бучарда делает тык-тык-тык, а скарпель – тяп-тяп-тяп. Подробности – в специальной литературе.

Как-то раз, в начале перестройки, ваш автор сидел (сидела) в своем замоскворецком полуподвале, укрывшись за кружевными занавесочками от нужд многострадального народа, и пил (пила) чай с баранками (пока не отняли) в полном соответствии с духом местности (genius loci). Зима лежала вокруг дома пышными купеческими сугробами. Смеркалось: отблеск румяной зари, говоря тургеневским слогом, лег на голубоватые всхолмья январского снега. Замоскворецкие галки сели на купола, на те места, где во времена Временного правительства стояли постоянные кресты. В дверь забарабанили (звонок у вашего автора не работал). В зиянии отвалившейся двери предстал странный человек. На голове у него была новенькая погранично-китайская ушанка со спущенными ушами, с антикварно-красноармейской звездочкой во лбу. В проемах между ушами проглядывало смугло-иудейское лицо из серии выехавших в 1972 году от греха подальше. Одет пришелец был в черное пальто с подкладными ватными плечами, – такие продавались в комиссионке на Дорогомиловском рынке, три рубля штука: магазины затоварились ими еще в начале пятидесятых. Пальто было застегнуто на одну пуговицу ниже пупа; за пазухой виднелась беспошлинная бутыль с виски «Джонни Уокер» – пластмассовая, удобно изогнутая по форме мужской груди; пальто доходило до полу, но при ходьбе приоткрывало шнурованные до колен ботинки на рифленой, непромокаемой альпийской подошве. «Don't I look like a genuine Russian moujik?!» – весело вскричал незнакомец.

Удивительный человек оказался американским писателем, совершенно мне не известным, знавшим три слова по-русски и на этом основании решившим проникнуть в страну сибирских сугробов, остроумно притворившись русским пьяницей, чей облик он не только изучал, расспрашивая очевидцев, но даже съездил на Брайтон-Бич, чтобы наблюдать натуру in vivo. Аккуратные отрепья, скопированные им с какой-то этнографической картинки и теплый индивидуальный алкоголь в непорванном внутреннем кармане должны были, по его хитрому плану, отвести глаза местному населению и обеспечить инкогнито. Он поведал мне, что хотел купить valenki (ударение на втором слоге), чтобы уж совсем слиться с русской толпой, да вот в Манхэттане не нашел, но решил, что сойдет. Кто-то дал ему мой адрес, а он читал, что русские любят, когда к ним приходят без предупреждения, na ogonyok. Флоридский загар, ослепительно белые зубы и запах дорогого одеколона удачно дополняли образ опустившегося пропойцы.

Ричард страстно хотел братания с народом. Он хотел стать как мы. Нужные вещи он уже купил. Вот они. (Он развязал пакеты и коробочки и похвастался.) Теперь, собственно, по делу: какое самое распространенное русское выражение? Как обратиться к мужику на улице? Как сказать по-русски: «Trotzky is great»? Когда он уходил через час, он был страшен. Распотрошенный им «Беломор» расположился в накладном нагрудном кармане его пальто, как газыри на черкеске. Вобла на веревочке свисала с запястья. В другой руке была авоська с домброй, которую он считал балалайкой. На ушанку он прикрепил, в приятном беспорядке, еще с десяток значков: ГТО второй ступени. Почетный железнодорожник. Ленинградский Горный Институт, две октябрятских звездочки, «За дальний поход», «Лучшему повару», «Кисловодск». На шею повязал пионерский галстук. Пришить метростроевские погоны к плечам я ему не дала: соврала, что нет ниток. Лишь поднявшаяся к ночи метель помешала ему надеть взблескивающую золотом и пурпуром тюбетейку, тоже купленную в фойе «Интуриста». «Ya – zabuldyga, – повторял он, чтобы не забыть. – Zabuldyga». Больше я его никогда не видела. Возможно, он слился с народом.

Пока призрак Ричарда бродил по сугробам Ордынки, готовый отбиться домброй от медведя, а наши Валеры и Геннадии в порядке обмена блуждали в лабиринтах Гринвич-Виллиджа, немножко удивляясь, почему же полиция не арестовывает все местное население, произошло спонтанное словарное взаимообогащение, чего и следовало ожидать. Вскоре русские словесные прыщи начали выскакивать в самых неожиданных английских местах, а английские чирьи – в русских. «Нью-Йорк Таймс», светоч прогресса, сообщает читателям, что «кулич» – это вид кекса с добавкой смеси мягких сыров. Слово babushka обозначает головной платок. От Нью-Йорка не отстал и Лондон щепетильный. Blini (с ударением на первом слоге) – так, во всяком случае, в некоторых издательских кругах, называют бутерброды размером с петровский пятак. Корочка со всех сторон обрезана, сверху – огурец. Меня на них позвали, я и ляпни, что это не blini; они же еще и обиделись. Ну молчу, молчу! Blini так blini. Вам же хуже.

Нам тоже хуже. Были у нас дома (строения, сооружения, избы, пятистенки, небоскребы, терема, дворцы, хаты, хибары, времянки, хрущобы, кибитки кочевые), а теперь завелся, как пырей среди ромашек, какой-то билдинг. За ним, контрабандой, пролез «хай-райз» (high rise). Без билета проехал хот-дог («горячий хот-дог с сарделькой» можно в любой день купить на Пятницкой). Наш народ влечется к букве «х»: если в английском выражении есть «хот» или «хай», наши сейчас же стащат и, кой-как переведя, прилепят эту оладью куда-нибудь на видное место. Hot line стало «горячей линией», хотя это «срочная связь». High season, о ужас, превратился в «высокий сезон», хотя это, наоборот, уж скорее «горячие деньки». Рекламные персонажи заговорили как эвенки: «Этот продукт мне вкусен». – «Определенно!»

Вздулся паводок переводной литературы, из которой мы с изумлением узнали, что сатин и вельвет – одежда королей, совершенно как если бы они были доярками и механизаторами. Очевидно, Габсбурги и Гогенцоллерны, а также шустрые, но ныне вымершие Тюдоры подбирали себе прикид на Тишинском рынке. Меж тем, satin по-русски – атлас, velvet же – бархат, а «вельвет» будет corduroy, во всяком случае у американцев, а у англичан, может быть, еще как-нибудь. А сатин будет chintz. Приписав принцессам крови вкусы сельпо, пишущий наш народ возомнил, что ему внятно все: и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений, и пошел валять переводы со всех языков подряд, без тени сомнения.

«Демократия – власть народа. Плутократия – это и вовсе понятно без перевода», – торопливо пишет невежда. В телевизионной передаче «Брейн-ринг» (!) пачкают молодым интеллектуалам их неокрепший брейн такой загадкой: «До XVII века их называли Гипербореи, что означает «каменные горы"».

«Плутос» по-гречески – богатство. Гипербореи – народы, – или другое что, – живущие «за севером», или «за северным ветром». То есть – мы с вами. Самоуверенные и невежественные, с непереваренным комом чужих культур в зобном мешке, с непросохшей ненавистью к образованному слою, мы идем куда-то, как Ричард – во тьму и метель, и пурга заметает наши тюбетейки.

1998