Орлов Владимир

Романтика латиноамериканской прозы

Владимир Викторович Орлов

Романтика латиноамериканской прозы

Эссе

Слова в паузах

Мне нравится писать протяженные сочинения. Начинаешь роман, не зная, какие события в нем произойдут и куда поведут тебя твои же герои. Пишу я медленно, и пребывание мое внутри романа, собственная моя жизнь в нем происходит годы. Естественными и объяснимыми оказываются паузы между романами. Необходимы восстановление и накопление жизненной энергии для новой большой работы. Художнику тоже выказывать свою суть и свое понимание жизни не формулировками, а образами и картинами историй персонажей. А вот в паузах между романами формулировки или оценочные слововыражения являются. Возникает потребность именно оценить все, что происходит вокруг тебя, и себя самого, и свои работы, и те или иные явления истории и культуры. Поэтому я порой принимал предложения литературных или культурологических журналов написать для них эссе либо же выступить в каких-либо дискуссиях. Так в частности, возникло эссе "Романтика латиноамериканской прозы", я переписал для публикации в журнале "Латинская Америка" свое устное дискуссионное выступление. Соображения мои расходились с мнением латиноведов, но показались им занятными. И они уговорили меня, снабдив интереснейшими книгами, написать о феномене открытия Америки. О чем я совершенно не жалею.

Владимир Орлов

Я шел сюда в большом смущении. Упрекал себя в легкомыслии: сгоряча согласился участвовать в этом разговоре, полагая, что его предмет мне известен. А когда прочитал материалы, опубликованные в вашем журнале, почувствовал полную некомпетентность в этом деле. Увы, неизвестен мне "океан" латиноамериканской литературы, или ее "галактика", или ее "горные системы" (многие сравнения в ходу); я знаком только с несколькими произведениями. С двумя романами Гарсиа Маркеса. С двумя романами Варгаса Льосы. И томом Коргасара. Для меня есть один великий роман, возможно и гениальный роман, и есть несколько произведений высокого класса. А вот об океане, о материке, где взрывом вулкана (опять же ходовое сравнение), подводного или наземного, оказался роман "Сто лет одиночества", я получил теперь некоторое представление из высказываний знающих людей, собравшихся здесь, а потому и не уверен, что мои слова или мое ощущение могут быть полезны в начатом разговоре. Но раз уж пришел и уселся за стол, скажу вот о чем.

Когда я читал материалы вашего журнала, у меня возникло не то чтобы чувство протеста, скорее чувство несогласия с наиболее решительными заявлениями, что латиноамериканская литература заскочила чрезвычайно далеко вперед, обогнав все прочие литературы и преподав этим прочим литературам и культурам урок. При этом шла речь об "усталости" прозы Старого Света, Северной Америки и т.д. Перечислялись открытия, сделанные прозой Латинской Америки последних десятилетий, "адреса" ее влияний. Слова об этом - более других - и вызвали мое несогласие.

Я читатель. Меня окружают книги. Они мне нужны, к ним я отношусь просто как человек, а не как литературовед, не как специалист, который занят изучением процесса во всей его временной последовательности. И для меня литература - вовсе не многодневная велогонка, в которой кто-то на каком-то из этапов должен получить желтую майку лидера, кто-то - приз и чья-то команда вот-вот первой ворвется на стадион. Для меня литература - единое целое, библиотека жизни. На одной полке у меня могут стоять Петроний и Гашек. Экземпляры этой библиотеки для меня - объекты общения с кем-то и с самим собой, средство понимания людей, средство самопознания, в них уроки разума и жизни, в них обретение надежды. Сегодня я протяну руку и возьму с полки Распутина, а завтра Монтеня. Этапов велогонки для меня в литературе нет.

Вот слышу об усталости европейской прозы, а я только что перечитал Томаса Манна, и для меня слова об "усталости", пусть и относящиеся к прозе последних лет, уже не важны. Манн оказывается для меня собеседником не менее интересным и необходимым, нежели, скажем, латиноамериканские прозаики. А потому мне и кажется, что "выдача" латиноамериканской прозе "желтой майки лидера" является делом отчасти искусственным и условным (выделяю опять же "Сто лет одиночества" - этот случай на самом деле особый).

Вызывают мое несогласие слова о некоей исключительности латиноамериканской прозы в процессе развития мировой культуры. Для меня, как для читателя и человека, современная японская проза, как, впрочем, и средневековая, возникшая на другой почве, в других условиях человеческого существования, в других культурных традициях, не менее интересна, чем латиноамериканская. То есть латиноамериканская проза для меня не одинока. Разные культуры при тех социальных совпадениях, которые возникают в разных странах мира, при том, что ли, настроении человечества, общем его состоянии, общей мифологии, возникшей и возникающей в конце второго тысячелетия, могут создавать произведения общечеловеческого уровня. Не одна лишь латиноамериканская литература.

Оказала ли на меня влияние латиноамериканская проза? Пожалуй, пока нет. Произвела впечатление. И впечатление сильное. Прежде всего, конечно, "Сто лет одиночества". И потом Варгас Льоса - "Капитан Панталеон и Рота добрых услуг" и "Тетушка Хулия и писака".

Когда я прочитал "Сто лет одиночества", среди прочих пришла мысль: "А ведь я видел нечто подобное". Мысль была странная, но вот пришла. Потом я вспомнил, что именно я видел. Видел фотографии зданий Мехико, Лимы, Боготы, в частности в монографии Е.Кириченко "Три века искусства Латинской Америки". Искусствоведами признано, что Латинская Америка уже дала человеческой культуре явление мирового порядка: это архитектура трех веков колониального периода. И живопись, и скульптура той поры подчинились регламенту испанской церкви и были провинциальными и посредственными. А архитектура пошла своим, вольным путем. На те три века истории приходится и высокое Возрождение, и классицизм. Однако архитектура Латинской Америки проскочила и высокое Возрождение, и классицизм - они ей оказались ненужными. Зато латино-американские зодчие любили готику, а потом в особенности барокко, то есть искусство взволнованное, неспокойное. Барокко они довели до крайности. При простоте планов церквей декор их фасадов удивляет буйством фантастических форм и линий. Тут и разные контрасты форм, и гиперболизация иных из них, и многокрасочность, и напряжение. Это романтическое барокко.

Конечно, мысль об "отражении" латиноамериканской архитектуры в романе Гарсиа Маркеса была личностной и частной, но мне она показалась существенной.

У меня своя "домашняя" терминология, которая, наверное, не соответствует многим ученым словам. И вот для меня латиноамериканская проза является продолжением и развитием романтического направления в литературе. А направление это существует тысячи лет. Оно жило в устной мифологии, жило и в литературе письменной, в "Золотом осле" Апулея в частности. Многие свойства латиноамериканской прозы вырабатывались именно этим направлением. Обращение к мифу, например, к поэтическому и фольклорному восприятию мира. Оно было и в чисто реалистических вещах, в таких, как "Дон Кихот". А "космовидение"? Оно и прежде было. Оно было у Гомера. Оно было у Босха. Было у Свифта. Было у Вольтера. Оно было у Гёте в "Фаусте". Конечно, латиноамериканская проза самобытна, и ей свойственны достижения, о которых речь уже шла в выступлениях Кубилюса и Адамовича. Однако мне кажется, что при этом латиноамериканскому роману приписываются еще и открытия, которые были сделаны до него, даже тысячелетия назад. Порой же открытия были сделаны и в вещах, широкому читателю теперь малоизвестных, скажем в романе Ч.Мэтьюрина "Мельмот-скиталец". И там есть многие элементы, какие были развиты латиноамериканскими прозаиками (нет, пожалуй, там лишь "смехового" видения мира из-за особенностей натуры автора).

Можно выявить и другие связи латиноамериканской прозы с общим потоком литературы и искусства. Вот, например, умение говорить прямо, без эвфемизмов о вещах, для кого-то, предположим, "грубых". О ночных горшках и прочем. Эти слова и эпизоды идут не для какой-то литературной нагрузки - они естественны, дают ощущение полноты, сочности жизни. Фернанда в "Ста годах..." начинает употреблять всякие деликатные слова по поводу совершенно определенных явлений жизни. Амаранту это приводит в раздражение, и она говорит о том, что Фернанда, видимо, путает задницу с великим постом. Так вот, латиноамериканская литература (по всей вероятности, уже в традициях своей культуры) задницу с великим постом не путает. Для нашей, русской литературы это отчасти урок, не то чтобы предоставление каких-то возможностей - у каждой культуры свои особенности, и иные слова, какие в тебе не воспитаны, не произнесешь, - но все же это урок яркой передачи полноты жизни.

Однако опять же очевидны здесь и европейские истоки этого явления. Естественная грубость, или грубоватость, была и у Шекспира. Была и у Рабле, была и у Брейгеля, была и у Босха. Кстати, в Испании еще в XVI веке с большим интересом относились к Босху - не случайно самое важное собрание работ художника оказалось в Музее Прадо. И опять же эта "грубоватость" была присуща явлениям других культур. Брейгелевские картины жизни встречаются и в китайской живописи, и в работах монгола Марзана Шарава, творившего уже в начале XX столетия и не знавшего ни Брейгеля, ни Босха. Так что для меня латиноамериканская литература, при всех ее победах и действительных открытиях, существует в потоке общечеловеческой культуры. Вынесение ее в нечто исключительное и вызывает мое несогласие.

Еще об одном. Речь заходила здесь о том, что время у нас якобы итоговое и вершинное. А по-моему, в истории человечества таких итоговых и вершинных времен встречалось немало. В особенности для тех людей, которые в это верили. Порой назывались и даты. Скажем, 1400 год, когда ожидался конец мира. Иногда происходили события более оптимистические, и они тоже казались вершинными и итоговыми. Поэтому и явления литературы, представляющиеся нам вершинными и итоговыми (впрочем, гениальные произведения всегда вершинные и итоговые), могут оказаться явлениями промежуточными, а с другой стороны, вечными, причем на других витках спирали человечества они смогут приобрести и новые качества. Или новые отсветы.

Что же касается влияния латиноамериканской прозы на другие литературы, то и тут вопрос непростой. Влияния бывают разные. Иногда скорые, но и чисто внешние. Иногда то или иное явление "не спеша" входит в культуру другого народа, порой через столетия, как, например, творчество Достоевского. Тут влияние оказывается естественным и глубинным. Оно как бы уже "в крови" новых поколений. Порой же влияние новой человеческой позиции, или даже позы, как, скажем, "байроническое" влияние, способно удержаться лишь на двадцать-тридцать лет.

Роман Гарсиа Маркеса, произведя впечатление, напомнил нам, как можно использовать те или иные литературные приемы, и старые, и связанные с особенностями латиноамериканской культуры. Но вряд ли он "поколебал" литературные привязанности уже сложившихся мастеров. Да и, как правило, сильные увлечения новым талантом испытывают прежде всего молодые литераторы с не сложившимися еще художественными и жизненными принципами.

Когда же говорят о влиянии латиноамериканской прозы на таких писателей, как Амирэджиби или Айтматов, то тут есть натяжка. Эти личности самостоятельны и сами по себе велики (Амирэджиби и написал-то "Дату Туташхиа" раньше, чем прочитал Гарсиа Маркеса). Приемы же, напомненные Гарсиа Маркесом, они использовать, не изменяя себя, могут. Это дело естественное. Вспомним хрестоматийный пример с тем же Мэтьюрином. Известно, что "Мельмот-скиталец", ныне полузабытый, но не достойный забвения, был внимательно прочитан многими писателями Европы и России. Считается, что из "Мельмота" "вышли" "Шагреневая кожа" Бальзака, "Черт в бутылке" Стивенсона. Тут вспоминали "Страшную месть", но "Страшная месть" вышла не только из украинского фольклора, а из страниц "Мельмота". Там есть и свой Плюшкин. Из "Мельмота" возникли первые строки "Евгения Онегина", да и в самом Онегине первых глав есть что-то мельмотовское. В связи с "Мельмотом" можно вспомнить лермонтовского "Демона", "Странника" Александра Фомича Вельтмана. Есть в "Мельмоте" и разговор с великим инквизитором. Достоевский тоже увлекался Мэтьюрином.

Кстати, и "Мельмот" возник не на пустом месте. Мэтьюрин продолжил готический роман, продолжил Сервантеса и т.д. Утверждение, что Пушкин, Гоголь, Достоевский вышли из Мэтьюрина, было бы, конечно, весьма условным. Все эти люди были сами по себе гениями, и они, взяв тот или иной прием Мэтьюрина либо сюжетный поворот "Мельмота" как подсобное средство, конечно же, выражали самих себя.

Может, влияние латиноамериканской прозы на поколение литераторов, которые придут потом, на уже другом историческом витке, будет более сильным и ярким, нежели нынче. Но вряд ли оно будет исключительным. Ведь мифологией в XX веке писатели многих стран увлекались без всякого напоминания о ней латиноамериканцев. В частности, не выпускала ее из виду австрийская литература, о чем можно судить по вышедшему у нас сборнику "Австрийская новелла". Там не редко обращение к мифу, причем не к классическому, а к мифу народному, местному. Это и объяснимо: австрийская литература как бы находится под покровом немецких романтиков и венской школы музыки, создавшей, между прочим, и "Волшебную флейту" Моцарта.

И еще. Адамович уже говорил о значении научной фантастики. Она отражает мифологию (или пытается создать ее) именно нашего, XX столетия, с выходом в космос, с удивлениями, радостями или, наоборот, растерянностью человека перед ранее неведомым ему. Научно-фантастическая литература разрослась, много в ней вещей низкосортных, но некоторыми своими произведениями, как Саймака или Лема, она, несомненно, явление культуры и влияет на "обычную" прозу. (Латиноамериканцы пока обращаются к мифам прошлого, к фольклорным мифам.) И вот тот же Айтматов в своем романе "Буранный полустанок" использовал не только фольклорный миф, но и уроки научной фантастики, взяв ситуацию, которая до него разрабатывалась фантастами-специалистами. И такой путь плодотворен.

Все эти соображения и вызвали мое несогласие с отдельными высказываниями. Но вот пока я сейчас говорил, запал как бы исходил из меня, и теперь я ощущаю некую растерянность.

"Океан" латиноамериканской прозы мне на самом деле незнаком. Готовясь к этому разговору и перечитывая Гарсиа Маркеса, Варгаса Льосу, я испытывал увлечение и радость. Может, я слишком категоричен в своих суждениях? Уверен в одном: ежели появится новая публикация латиноамериканского писателя, постараюсь прочесть ее, потому что знаю: скорее всего, это будет литература высокого класса.

1987