Впечатления и размышления знаменитого журналиста-международника Всеволода Овчинникова о его пребывании в Англии. В свое время они стали значительным событием в духовной жизни нашей страны… И даже теперь, десятилетия спустя, они остаются поистине ШЕДЕВРОМ отечественной публицистики, поражающим яркой образностью языка и удивительной глубиной проникновения в самобытный мир английской национальной культуры – очень несходных и равно оригинальных…
by Jolly Roger Skull, 2006.01.20 Корни дуба. Впечатления и размышления об Англии и англичанах. Новый мир 1979 1979 г. (№№ 4-6)

Всеволод Владимирович Овчинников

Корни дуба.

Впечатления и размышления

об Англии и англичанах.

(c иллюстрациями)

Глава 1

УМЫВАЛЬНИК БЕЗ ПРОБКИ И ВАННА БЕЗ ДУША

Мы обедали в английской семье, которая собиралась в двухнедельную поездку по Советскому Союзу. Разговор шел о Москве, Ленинграде, Сочи, о том, что лучше всего посмотреть в этих городах за считанные дни. После пудинга, как водится, подали сыр, а потом пригласили гостей пить кофе к камину.

Улучив минуту, хозяин отвел меня в сторону и сказал, что хотел бы доверительно поговорить на одну щекотливую тему. Может ли он рассчитывать, что я, во-первых, правильно пойму мотивы его вопроса, а во-вторых, отвечу на него вполне искренне? Я, разумеется, кивнул, хоть и не представлял, что может последовать за подобным предисловием.

– Видите ли, – продолжал хозяин после нерешительной паузы, – мы с женой едем в СССР впервые. И все, кто там бывал, советуют нам непременно захватить с собой пробку для умывальника. Говорят, что в гостиницах у вас тепло, даже есть горячая вода. Но вот раковину затыкать нечем – так что ни умыться, ни побриться. Какого же диаметра везти пробку? Одинаковы ли они в разных городах? И не подумайте, что нас пугают какие-то мелкие неудобства. Дело не в них, каждый друг Советского Союза понимает, что всего сразу не напасешься: революция, война… Но почему пробок для ванн давно хватает, а с пробками для раковин дело так затянулось?

Умывальник без пробки. Сколько раз вопросами о нем меня ядовито донимали наши недруги, сколько раз недоуменно спрашивали о нем наши друзья! Сколько раз при публичных выступлениях и в частных беседах мне доводилось объяснять, что привычка умываться под струей воды – это не суровое наследие революции и войн, а национальный обычай, сложившийся с незапамятных времен, что еще задолго до появления водопровода у нас было принято поливать на руки из ковша или набирать воду в ладони из рукомойника. Именно поэтому, добавлял я, советский турист так же сетует в Англии на ванну без душа, как английский турист в СССР – на умывальник без пробки. Останавливаясь в английской гостинице, всякий раз негодуешь и недоумеваешь: во-первых, как раздеваться при таком холоде; во-вторых, как ополоснуть ванну, если нет ни таза, ни гибкого шланга; и, в-третьих, как ополоснуться самому, если нет ни душа, ни смесителя – только краны с холодной и горячей водой.

Ночуя в английских семьях, убеждаешься, что это общее явление. В квартире, которую снял для лондонского корпункта «Правды» еще предшественник моего предшественника, домовладелец лишь после многолетних просьб установил в ванне душ с гибким шлангом. Однако умывальник по традиции не имеет смесителя, так что воду из двух кранов можно смешивать только в закупоренной пробкой раковине. А поскольку плескаться в умывальнике, как это делают англичане даже в гостиницах, поездах и общественных туалетах, я так и не полюбил, мне приходится после бритья споласкивать лицо теплой водой из кружки.

В отличие от нас англичане никогда не умываются под струей. Не имеют они обыкновения и окатываться водой после ванны, а прямо в мыльной пене начинают вытираться. Но еще труднее, пожалуй, свыкнуться с тем, что этот обычай распространяется и на мытье посуды. Помнится, я был впервые поражен этим на дне рождения у одной лондонки. Когда гости встали из-за стола, хозяин объявил, что по случаю юбилея жены он сам соберет тарелки и бокалы. Мужчины из солидарности отправились за ним на кухню. По рукам пошел графин портвейна, начались анекдоты. Хозяин тем временем наполнил мойку, добавил в воду жидкого мыла, а потом принялся просто окунать туда тарелки, проводить по ним щеткой и тут же ставить их на сетку, Тогда я, грешным делом, подумал, что он, будучи навеселе, просто забыл сполоснуть посуду под краном, прежде чем высушить и протереть ее. Однако впоследствии убедился, что это было не исключение, а общее правило. Именно так – и только так – моют бокалы и кружки, тарелки и вилки во всех английских пабах и ресторанах.

Я отнюдь не намерен утверждать, что у московской продавщицы газированной воды вымытые в струях стаканы всегда чище, чем пивные кружки у содержателя лондонского паба, который их окунает и протирает. Я хочу лишь подчеркнуть, что сам подход к гигиене может основываться на разных врожденных привычках и представлениях.

Умывальник без пробки и ванна без душа – лишь один из множества подобных примеров. Все они иллюстрируют непреложную истину: если мы привыкли делать что-то именно так, другие иной раз предпочитают делать это совершенно иначе. Сталкиваясь за рубежом с чем-то необычным и непривычным, мы подчас превратно судим о нем из-за инстинктивной склонности мерить все на свой аршин. Мораль сказанного выше, пожалуй, исчерпывающе выражена в известном четверостишии:

Лошадь сказала, увидев верблюда:

«Какая нелепая лошадь-ублюдок!»

Верблюд подумал: «Лошадь разве ты?

Ты же просто верблюд недоразвитый…»

Чтобы понять незнакомую страну, важно преодолеть привычку подходить к другому народу со своими мерками. Подметить черты местного своеобразия, описать экзотические странности – это лишь шаг к внешнему знакомству. Для подлинного познания страны требуется нечто большее. Нужно приучить себя переходить от вопросов «как?» к вопросам «почему?», то есть, во-первых, разобраться в системе представлений, мерок и норм, присущих данному народу; во-вторых, проследить, как, под воздействием каких факторов эти представления, мерки и нормы сложились: и, в-третьих, определить, в какой мере они воздействуют ныне на человеческие взаимоотношения и, стало быть, на современные социальные и политические проблемы.

Всякий, кто впервые начинает изучать иностранный язык, знает, что куда легче запомнить слова, чем осознать, что они могут сочетаться и управляться по совершенно иным, чем у нас, правилам. Грамматический строй родного языка довлеет над нами как единственный, универсальный образец, пока мы не научимся признавать право на существование и за другими. Это в немалой степени относится и к национальному характеру, то есть грамматике жизни того или иного народа, которая труднее всего поддается изучению.

Нередко слышишь: правомерно ли вообще говорить о каких-то общих чертах характера целого народа? Ведь у каждого человека свой нрав и ведет он себя по-своему. Это, разумеется, верно, но лишь отчасти. Ибо разные личные качества людей проявляются – и оцениваются – на фоне общих представлений и критериев. И лишь зная образец подобающего поведения – общую точку отсчета, – можно судить о мере отклонений от нее, можно понять, как тот или иной поступок предстает глазам данного народа. В Москве; к примеру, положено уступать место женщине в метро или троллейбусе. Это не означает, что так поступают все. Но если мужчина продолжает сидеть, он обычно делает вид, что дремлет или читает. А вот в Нью-Йорке или Токио притворяться нет нужды: подобного рода учтивость в общественном транспорте попросту не принята.

Нередко слышишь также: можно ли говорить о национальном характере, когда жизнь так насыщена переменами, а стало быть, непрерывно меняются и люди? Спору нет, англичане сейчас не те, что во времена королевы Виктории. Но меняются они по-своему, по-английски. Подобно тому, как постоянный приток новых слов в языке укладывается в устойчивые рамки грамматического строя, национальный характер меняется под напором новых явлений тоже весьма незначительно.

Освоив грамматику жизни того или иного народа, зная, в какие формулы надлежит подставлять пестрые и противоречивые факты его современной действительности, легче разобраться в текущих социальных и политических проблемах данной страны. Этой мыслью мне довелось в свое время завершить книгу о японцах, и с нее же хочется начать теперь книгу об англичанах. Хотя, разумеется, судить о характере человека, и тем более целого народа, дело весьма субъективное. Так что я смогу поделиться лишь своими личными впечатлениями об обитателях туманного Альбиона и опять-таки личными размышлениями о них.

Национальный характер повсюду живуч. Но ни к какому народу это не относится в большей степени, чем к англичанам, которые, судя по всему, имеют нечто вроде патента на живучесть своей натуры. Такова первая и наиболее очевидная черта англичан. Стабильность и постоянство ах характера. Они меньше других подвержены веяниям времени, преходящим модам. Если авторы, пишущие об англичанах, во многом повторяют друг друга, объясняется это прежде всего неизменностью основ английского характера. Важно, однако, подчеркнуть, что при своей стабильности характер этот составлен из весьма противоречивых, даже парадоксальных черт, одни из которых весьма очевидны, другие же трудноуловимы; так что каждое обобщение, касающееся англичан, тут же может быть оспорено.

Материалистический народ – кто усомнится в этом? – англичане дали миру щедрую долю мистиков, поэтов, идеалистов. Народ колонистов, они проявляют пылкую приверженность к собственной стране, к своему дому. Неутомимые мореплаватели и землепроходцы, они одновременно страстные садоводы. Их любознательность позволила им познакомиться с лучшим из того, чем обладают другие страны, и все-таки они остались верны своей собственной. Восхищаясь французской кухней, англичанин не станет имитировать ее у себя дома. На редкость законопослушный народ, они обожают читать о преступлениях и насилии. Являя собой воплощение конформизма – нет большего греха, чем делать то, что делать не принято, – они в то же время заядлые индивидуалисты, и среди них полно эксцентриков.

Все это парадоксы, к которым, пожалуй, следует добавить еще один: при всей своей парадоксальности английский характер редко бывает загадочным и непредсказуемым. Его главные черты достаточно ясны, они проходят сквозь все классы общества и почти не поддаются воздействию времени. У англичан гораздо больше тех качеств, которые их объединяют, чем тех. которые их разъединяют.

Генри Стил Комманджер (США), «Британия глазами американцев» (1974).

Ничего, казалось бы, не скрывает о себе Англия. Ни в каких, казалось бы, выражениях не стесняется она, открывая свое лицо. И никто так не умеет смеяться над ней, как сама она над собой…

Но… что, собственно, знаем мы глубоко об Англии, как представляем себе ее лицо, казалось бы совершенно открытое чужому взгляду?

Мне думается, нет маски более загадочной, чем это открытое лицо. И нет более интересной задачи сейчас для журналиста-международника, нежели разгадать эту загадку Англии, разгадать так, чтобы можно было представить себе ее будущее, верней представить себе желательность того будущего, которое было бы не только наилучшим для нее, но и органичнейшим, отвечающим ее самым глубоким национальным корням.

Мариэтта Шагинян, «Зарубежные письма» (1971).

Глава 2

КАПЛИ НА ПЛАЩЕ

С чего начинаешь, впервые попав в чужую, незнакомую страну? Присматриваешься и прислушиваешься. Спешишь слиться с уличной жизнью. Как губка впитываешь впечатления, жадно ловишь звучащую вокруг речь. Пытаешься разговориться со случайными встречными: с попутчиком в автобусе, с соседом на садовой скамейке. Словом, окропляешь животворной влагой личных впечатлений сухие зерна заочных знаний о стране.

Все это довелось изведать уже не раз. И до приезда в Лондон я был убежден, что процесс вживания пойдет в Англии быстрее и глаже, чем в Китае или Японии. Все-таки там, думалось мне, передо мной был куда более труднопостижимый мир, а уж насчет языкового барьера и вовсе не может быть сравнения.

И вот первая неожиданность, первое открытие: к английской жизни, оказывается, отнюдь не легче подступиться, чем к японской, а может быть, и труднее. Это непросто объяснить словами; вроде бы постоянно находишься среди англичан, а непосредственного контакта с ними почти не имеешь. Кажется, будто вместо человеческих лиц к тебе повернуты спины.

Как всякому новичку, не терпится окунуться в английскую жизнь. Но, оказывается, не тут-то было. Впечатление такое, словно на тебя надели некий скафандр, из-за которого, как глубоко ни опустись, все равно остаешься для окружающих инородным телом. Это как бы погружение без соприкосновения.

Волей-неволей убеждаешься, что в английскую жизнь нельзя разом окунуться с головой. Ею можно лишь постепенно пропитываться, капля за каплей, как намокает плащ путника под неторопливо моросящим английским дождем.

Над английской толпой всегда как бы приспущена завеса молчания, она приспущена не до конца, не настолько, чтобы превратить массовую сцену в кадр из немого кинофильма. И все-таки не можешь отделаться от ощущения, что некий невидимый звукооператор убавил регулятор громкости до каких-то минимальных и непривычных нам пределов. На перроне вокзала или в универмаге, в переполненном пабе или театральном фойе чувствуешь себя будто отделенным от скопления людей незримой звуконепроницаемой стеной.

Эта приспущенная над английской толпой завеса молчания (или, на худой конец, полумолчания) особенно поражает потому, что люди вокруг отнюдь не молчат, а разговаривают друг с другом. Да-да! Дело не в том, что англичане немногословны (хотя данная черта присуща им куда больше, чем другим народам). Дело в том, что эти островитяне разговаривают каким-то особым голосом: приглушенным, почти усталым. Они беседуют так, словно каждый из них в одиночестве выражает вслух собственные мысли.

Мы, по-видимому, так привыкли без нужды повышать голос, что перестали замечать это. Когда, привыкнув к полубезмолвию английской толпы, вновь попадаешь на континент, например во Францию или к себе домой, ловишь себя на мысли, что человеческая речь режет ухо, люди кажутся излишне шумливыми.

Но вернемся к нелегкому процессу вживания. Торопишься слиться с уличной жизнью и вскоре задаешься вопросом: а существует ли она? Мало-помалу убеждаешься, что английская улица не живет сама по себе. Это лишь русло, по которому протекает жизнь. Это лишь поток безучастных друг к другу людей, каждый из которых спешит по своим делам или торопится попасть домой.

Английская улица не предназначена быть местом встреч, споров, свиданий или прогулок. Она не служит для того, чтобы развлечься, побродить без цели, побеседовать с приятелем, поглазеть по сторонам. Люди, которые собираются группами на тротуаре или праздно слоняются туда-сюда, мешая потоку пешеходов, привлекают взгляды, в которых сквозь английскую сдержанность сквозит неодобрение.

Англичанин молчаливо шагает по своим делам, словно не замечая уличной толпы, не являясь ее частью. Никогда не увидишь, чтобы он обернулся, проводил кого-то взглядом. Отчасти потому, что незнакомцы не существуют для него, отчасти потому, что это было бы недопустимым вторжением в чужую частную жизнь.

Считается, что улицы существуют не для человеческого общения, а для того, чтобы без помех добраться из одного места в другое. Поэтому попытка вступить в разговор с незнакомым человеком на улице, на взгляд англичанина, столь же неуместна и даже антиобщественна, как попытка завязать флирт с водительницей соседней автомашины на перекрестке перед светофором. Английская улица – это лишь русло, по которому протекает жизнь, ибо англичанин живет дома, а не на улице. Причем даже на людях он умудряется сохранять собственное одиночество и охранять одиночество других.

Если четыре англичанина входят в пустой вагон, они инстинктивно рассядутся по разным купе. И каждый новый пассажир непременно обойдет весь вагон, прежде чем решится подсесть к кому-либо из них.

Как об удивительной экзотике далеких стран рассказывают лондонцы – о москвичах, которые успевают разговориться с иностранцем даже на станции метро – хотя интервалы между поездами не превышают пяти минут, – причем ухитряются довести беседу до вопросов о том, чем занимается их новый знакомый, что у него за семья и сколько он зарабатывает.

Находясь на людях, англичанин способен мысленно изолировать себя от окружающих. Сотни незнакомых людей ежедневно обедают вместе в одних и тех же закусочных. Но даже если соседи по столику знают друг друга в лицо, отчужденность сохраняется. И когда один из них просит другого передать ему соль или перечницу, голос его столь же безукоризненно вежлив, сколь холодно-безличен. Соседство с незнакомым человеком не стесняет англичанина. Но уже самим тоном обращения к нему он как бы отстаивает свое право на одиночество среди других людей.

Куда ни кинь, а Британия действительно царство частной жизни, что заведомо ставит приезжего в невыгодное положение: он чаще видит перед собой ограду, чем сад, который она обрамляет. Впрочем, в этой изгороди, скрывающей от посторонних взоров частную жизнь загадочных островитян, есть, пожалуй, две отдушины, позволяющие наблюдать их как бы на воле, будто львов в вольерах Виндзорского зоопарка. Первая из этих отдушин – английский парк. Вторая – английский паб.

Да, английские парки – это не только заповедники сельской природы внутри городов, это поистине оазисы в пустыне безжизненных улиц. В парке англичанин становится иным. Его отчужденность разом сменяется непринужденностью. Здесь не только можно, но и нужно освободиться от пут подобающего поведения, снять с себя бремя забот, дать волю своим порывам. В английском парке человека ничто не стесняет. Он может резвиться, как ребенок, или мечтать, сидя под развесистым дубом. Он может бродить по лужайкам, валяться на траве, он может играть в мяч или заниматься любовью (хотя последнее я, пожалуй, отнес бы к способности англичан игнорировать окружающих, абстрагироваться от них).

Что же касается английского паба, то для людей, которые волей-неволей обрекли себя на одиночество, возведя в культ понятие частной жизни, эти питейные заведения призваны, по-моему, играть ту же роль, что отведена острому вустерскому соусу среди пресного однообразия английской пищи.

Английский паб представляется мне неким антиподом французского кафе. Идеал парижан – сидеть за столиком на тротуаре, перед потоком незнакомых лиц. Идеал лондонца – укрыться от забот, чувствуя себя в окружении знакомых спин. Разумеется, паб служит и для общения. Но прежде всего он способен дать каждому посетителю радость уединения в той мере, в какой он сам того пожелает.

Англичанин ценит паб прежде всего как место встречи соседей, далее по важности как место отдыха коллег и лишь затем как приют для незнакомцев. Для новичка же эти три функции обычно раскрываются в обратном порядке.

Прежде всего постигаешь, что паб незаменим как оазис, дающий приют путнику в пустыне городских улиц. Как выручает он, когда хочется дать отдых ногам после осмотра лондонских достопримечательностей – хождения по Вестминстерскому аббатству и залам парламента, по Национальной галерее и Британскому музею! Как выручает паб в чужом городе, когда на улице дождь, а до поезда еще полтора часа или когда неожиданно удалось удачно запарковать машину и надо скоротать время до начала приема или спектакля! Как выручает паб, когда требуется наскоро перекусить, или назначить место встречи, или, наконец, когда (прошу прощения) не знаешь, где находится ближайшая общественная уборная. Не дай бог только, чтобы подобная потребность возникла после трех дня и до шести вечера, когда пабы закрываются (даже в разгар лета, когда весь Лондон умирает от жажды, а иностранные туристы тщетно мечтают о глотке пива и на чем свет клянут английские традиции).

Многие из загородных пабов с незапамятных времен соседствуют с божьими храмами, к общему удовольствию их содержателей и благочестивых прихожан. Кстати сказать, именно эти загородные пабы с их пылающими каминами, дубовыми стропилами под потолком и старинной медной утварью в наибольшей степени хранят уют старой английской таверны, воспетой Сэмюэлом Джонсоном. По достоинству оценить их очарование редко удается мимолетному туристу. Ведь для этого нужно не только время, чтобы их разыскать, но и знакомство с кем-то из местных жителей, который ввел бы своего гостя в круг завсегдатаев. Только тогда можно осознать незаменимую роль паба как универсального центра общинных связей, как место, где можно получить дельный совет насчет ремонта крыши или прививки яблонь, по случаю приобрести подстреленных на охоте зайцев или удачно сбыть подержанную автомашину.

Возможности да и потребности заставляют иностранного журналиста раньше познакомиться с той категорией пабов, где посетителей объединяет не место жительства, а место работы. Как заманчиво, например, воспользоваться приглашением соотечественника из Московского народного банка и посетить после полудня один из пабов Сити, где можно вблизи наблюдать загадочных обитателей «квадратной мили» – того города в городе и государства в государстве, каковым является крупнейший в мире финансовый центр. (Бываешь лишь чуть разочарованным, что немногие из них носят традиционные котелки, точно так же как мои московские гости в Токио сокрушались, что не все японки на улицах одеты в кимоно.)

На вечерней Шафтсбери-авеню после спектакля «Иисус Христос – суперзвезда» можно оказаться в пабе, где Мария Магдалина пьет джин с тоником, а Иуда заказывает себе вторую пинту темнейшего ирландского «Гиннеса». Однако, оказавшись среди людей с общими профессиональными интересами, не следует обольщаться. Если не считать пабов на Флит-стрит, профессионализм этот почти не проявляется в разговорах. Москвичи когда-то шутили, что если французы в конторе ведут речь о делах, а в кафе о женщинах, то русские подчас поступают наоборот. Англичанам же, пожалуй, не свойственно ни то, ни другое. Даже о политике в пабах спорят меньше, чем в любом питейном заведении на континенте.

В пабе, где собираются актеры, тебя знакомят с двумя драматургами. Думаешь: вот счастливейший шанс войти в курс театральной жизни! А собеседники весь вечер толкуют о новой системе обогревания теплиц для цветочной рассады или о том, как выступает нынче в Индии английская сборная по крикету. Менее всего вероятно, чтобы кто-нибудь из них упомянул о недавней премьере нашумевшей пьесы, о чем как раз и хотелось бы узнать их мнение.

И это не досадная случайность, а роковая для иностранца местная особенность, которая изрядно досаждает ему и на последующем этапе тернистого пути к познанию страны – когда он наконец обретает долгожданную возможность переступить порог английского дома.

Уже отмечалось, что с англичанами, во-первых, трудно разговориться на улице, что их жизнь, во-вторых, наглухо скрыта от посторонних взоров тем, что они именуют «мой дом – моя крепость». Обзаводясь наконец первыми знакомствами и вписавшись в ритуальную схему взаимных представлений и приглашений, без которых личные контакты тут вообще невозможны, с горечью убеждаешься, что есть еще и в-третьих: даже разговор со знакомым англичанином, который представлялся таким желанным и недоступным, на поверку дает гораздо меньше, чем от него ждешь.

Начать с того, что„ попав в гости в английский дом, обычно остаешься в неведении: с кем, кроме хозяев, свела тебя судьба под одной крышей? Тут не принят обмен визитными карточками, непременный у японцев, стремящихся получить при встрече максимальный набор сведений друг о друге. Тем более чужд здесь американский обычай прикалывать приглашенным на грудь именные таблички.

Знакомя гостей, хозяева, прежде всего, представляют их друг другу просто по имени: «Это Питер, это Пол, а это его жена Мери». Если и добавляется какая-то характеристика, то чаще всего шутливого характера: «Вот наш сосед Джон, принципиальный противник мытья автомашины». Или: «Позвольте представить вам сэра Чарльза, который не живет в Лондоне, так как его ирландский терьер предпочитает свежий воздух». Тут, само собой, завязывается длительная беседа о последней собачьей выставке, о родословной призера, о новом виде консервированного корма для щенков, который недавно начали рекламировать по телевидению. И, может быть, уловив, что чужеземца не так уж волнует собачья жизнь, сэр Чарльз из вежливости осведомляется, сохранилась ли еще в России псовая охота на зайцев и лисиц.

Лишь недели три спустя, упомянув при новой встрече с хозяином, что «давешний седой собаковод на удивление хорошо знает Тургенева», с досадой узнаешь, что сэр Чарльз – известный писатель, побеседовать с которым о литературе было бы редкой удачей, ибо он почти не бывает в Лондоне.

– Что же вы не сказали мне об этом раньше! – упрекаешь своих знакомых. Но даже когда в другой раз тебе шепнут пару слов о собеседнике, результат бывает тот же самый. Директор банка в Сити уклонится от расспросов о невидимом экспорте и заведет речь о коллекции старинных барометров или об уходе за розами зимой. А телевизионный комментатор по проблемам рабочего движения проявит жгучий интерес к методам тренировки советских гимнастов.

Несколько упрощая, можно сказать, что англичанин будет скорее всего разговаривать в гостях о своих увлечениях и забавах, искать точки соприкосновения со своим собеседником именно в подобной области и почти никогда не станет касаться того, что является главным делом его жизни, особенно если он на этом поприще чего-то достиг. Так что при знакомстве нечего рассчитывать на серьезную беседу о том, что тебя в этом человеке больше всего интересует, услышать о вещах, которые прежде всего хотелось бы выяснить.

Англичанин придерживается правила «не быть личным», то есть не выставлять себя в разговоре, не вести речи о себе самом, о своих делах, профессии. Более того, считается дурным тоном неумеренно проявлять собственную эрудицию и вообще безапелляционно утверждать что бы то ни было (если одни убеждены, что дважды два – четыре, то у других на сей счет может быть иное мнение).

На гостя, который страстно отстаивает свою точку зрения за обеденным столом, в лучшем случае посмотрят как на чудака-эксцентрика, а в худшем – как на человека плохо воспитанного. В Англии возведена в культ легкая беседа, способствующая приятному расслаблению ума, а отнюдь не глубокомысленный диалог и тем более не столкновение противоположных взглядов. Так что расчеты блеснуть знаниями и юмором в словесном поединке и завладеть общим вниманием не сулят лавров.

Каскады красноречия разбиваются об утес излюбленной английской фразы: «Вряд ли это может служить подходящей темой для разговора». Остается лишь нервно звякать льдинками в бокале джина с тоником (завидуя тем, кто может солидно набивать или выколачивать трубку) и размышлять: как же все-таки проложить путь к сердцам собеседников сквозь льды глубокомысленного молчания и туманы легкомысленного обмена ритуальными, ни к чему не обязывающими фразами?

Почему же все-таки так мучительно труден процесс вживания в эту страну? Ведь здесь не ощущаешь, как на Востоке, труднопреодолимого языкового барьера, И дело не только в том, что выучить английский куда легче, чем китайский или японский. Каждый проявляет тут поразительное терпение, сталкиваясь с неуклюжими попытками иностранца говорить по-английски. Никто никогда не улыбнется, не проявит раздражения, пока ты с трудом подыскиваешь нужное слово. Видимо, считая себя вправе не говорить ни на одном языке, кроме своего собственного, англичанин честно признает за иностранцем право говорить по-английски плохо (хотя в отличие от японца он никогда не сочтет долгом отметить, что ты владеешь его языком хорошо). Словом, нет нужды опасаться ошибок или извиняться за плохое произношение. То, как ты говоришь по-английски, попросту не бывает темой обсуждения. Но, с другой стороны, англичанин никогда не станет упрощать свою речь ради иноязычного собеседника, как это порой инстинктивно делаем мы. Он не представляет себе даже отдаленной возможности, что его родной язык может быть непонятен кому-то.

Отсюда следует отнюдь не утешительный вывод: в стране, где языковой барьер не служит помехой, не сможет стать подспорьем и языковой мост. В Китае или Японии порой достаточно было прочесть иероглифическую надпись на картине, процитировать к месту или не к месту какого-нибудь древнего поэта или философа, чтобы разом расположить к себе собеседников, вызвать у них интерес к «необычному иностранцу», – словом, навести мосты для знакомства. Разве способен сулить подобные дивиденды английский язык, на котором, как тут считают, говорят все нормальные люди? Или знание сонетов Шекспира (в переводе Маршака), если, ко всему прочему, первой заповедью для поведения в гостях у этого народа могли бы быть слова «не выкаблучивайся!»?

Англичане не то чтобы чураются иностранцев, но и не проявляют к ним особого интереса. Они относятся к чужеземцам не то чтобы свысока, но несколько снисходительно, словно к детям в обществе взрослых.

Вряд ли можно сказать, что быть иностранцем в Лондоне значит обладать какими-то преимуществами. Скорее наоборот. Его приглашают домой, присматриваются к его необычному поведению, прислушиваются к его прямолинейным высказываниям. Но если заморский гость проявляет себя в чем-то как личность явно незаурядная, окружающие отнесутся к его талантам и достоинствам с чуть изумленным любопытством – скажем, как к эскимосу, который неведомо как и неведомо зачем выучился играть на арфе.

Чем глубже вживаешься в английскую действительность, тем труднее становится дать односложный ответ на простой вопрос: дружелюбны ли в целом англичане по отношению к иностранцам? С одной стороны, постоянно убеждаешься, что способность не замечать, игнорировать незнакомых людей вовсе не означает, что англичане черствы, безразличны к окружающим. Отнюдь нет! При всей своей замкнутости и отчужденности они на редкость участливы, особенно к существам беспомощным, будь то потерявшие хозяев собаки или заблудившиеся иностранцы. Можно остановить на улице любого лондонца и быть наперед уверенным, что он, не считаясь со временем, окажет любое возможное содействие.

Там, где японец или француз предпочтет не ввязываться в дело, которое его не касается, англичанин без колебания придет на помощь незнакомцу, если почувствует, что в этом есть нужда. И чем затруднительнее положение, в котором вольно или невольно оказался человек, тем больше участия проявят к нему окружающие. Если в незнакомом поселке у тебя сломалась машина, тут же найдутся люди, готовые съездить за механиком в ближайшую автомастерскую. Если ребенок в дождливый день не может попасть домой из-за того, что потерял ключи, незнакомые соседи тут же уведут его к себе, согреют, напоят чаем. Но, с другой стороны, вновь и вновь с сожалением отмечаешь и другое – что всякая подобная услуга (полученная или оказанная) отнюдь не разбивает лед отчужденности, не служит мостом к более близкому знакомству. Соседи, к которым ты преисполнишься благодарности, подчеркнуто держатся так, словно никакого сдвига в отношениях с ними не произошло.

Как часто туристов с континента, особенно итальянцев, испанцев, французов, вводит в заблуждение легкость, с которой им удастся завязать уличный разговор с английской девушкой. Она отвечает на вопросы без смущения, просто и дружелюбно, словно хорошему знакомому. Но не нужно обманываться: это просто долг участия в отношении иностранца, которому она чувствует себя обязанной помочь, как слепому старику, которого нужно перевести на другую сторону улицы. Она охотно покажет приезжему дорогу, она может даже довести его до нужного театра, ресторана или отеля. Но тщетно приглашать ее разделить компанию и чаще всего бесполезно пытаться выяснить ее имя, телефон или договариваться о встрече.

Повествуя о других народах, путешественники любят начинать с фразы: «Что меня больше всего поразило в них с первого взгляда, так это…» Для рассказа об англичанах такая строчка, пожалуй, меньше всего подходит, ибо их самой типичной чертой является как раз отсутствие чего-либо характерного, броского, нарочитого. Можно довольно долго жить в Британии, не увеличивая и не убавляя того арсенала предубеждений об этой стране, с которыми в нее приехал. Раньше чем что-либо другое замечаешь, впрочем, что англичанам, в свою очередь, тоже свойственны контрпредубеждения в отношении иностранцев, и именно они оказываются, как правило, первым предметом наблюдений и размышлений новичка.

Здесь улица – самое скучное место, тут вы не увидите тысяч захватывающих зрелищ и не столкнетесь с тысячами приключений. Это не то место, где люди свистят или дерутся, любезничают, отдыхают, сочиняют стихи или философствуют, где заводят интрижки на стороне и пользуются жизнью, острят, занимаются политикой и собираются по двое, по трое, в группы, в толпы, в революционную грозу. У нас, в Италии, во Франции улица – нечто вроде большого трактира или общественного сада, площадь, место сборищ, стадион и театр, продолжение дома или завалинки. Здесь она не принадлежит никому и никого не сближает; вы не встречаете здесь ни людей, ни вещей, вы только проходите мимо них.

Карел Чапек (Чехословакия), «Письма из Англии» (1924).

На этом острове не считается грубым хранить молчание; наоборот, грубым считается слишком много говорить, то есть силой навязывать себя другим. В Англии никогда не нужно бояться молчать. Можно ничего не говорить годами, не опасаясь сойти за слабоумного. Зато если вы говорите слишком много, у шокированных этим англичан тут же появляется основание не доверять вам. И если они не разговаривают с вами, то не от злой воли или от дурных манер, а из боязни втянуть вас в беседу, которая может вас не интересовать.

Паоло Тревес (Италия), «Англия – таинственный остров» (1948).

Они не любят раскрывать свое положение. Я встречал выдающихся людей, но не зная наперед, кто они, никогда не догадался бы, что они вообще чего-то достигли. Если это писатели, они не говорят о своих книгах. Если это мыслители, они не говорят о своих теориях. Если они политики, они не раскрывают своих программ. Проще говоря, они как бы считают свою трудовую жизнь чем-то отделенным от своей жизни в обществе.

Нирад Чаудхури (Индия), «Путь в Англию» (1959).

Westminster Bridge. London.

Big Ben and Houses of Parliament at left.

Глава 3

СТРАНА ЗЕЛЕНЫХ ЛУГОВ

Итак, в английскую жизнь нельзя разом окунуться с головой. Когда после первых месяцев лондонской жизни убедишься в этом, когда поймешь, что к англичанам не так-то легко подступиться, поневоле начинаешь пристальнее смотреть вокруг: не даст ли сама природа страны ключ к характеру ее народа?

Англия встает из морских волн как подернутая загадочной дымкой бело-зеленая линия на горизонте. Такой она представала взорам завоевателей, что волна за волной накатывались с юга на ее берега. Именно эти меловые обрывы побудили легионеров Юлия Цезаря дать острову имя Альбион, то есть Белый. Но даже пришедших с юга римлян поразила щедрость растительного покрова, способность английской травы круглый год сохранять изумрудную свежесть. Даже они, пришельцы из солнечного Средиземноморья, назвали Англию страной зеленых лугов.

Сочетание ухоженности и безлюдья, умеренности и покоя – вот чем впечатляет Англия, когда впервые воочию знакомишься с ней. Причем на первое место следует, пожалуй, поставить именно умеренность.

Не краски, а оттенки составляют портрет этой страны. Такую приглушенную гамму полутонов лучше всего передаст акварель. И, видимо, не случайно именно она заняла столь важное место в английской живописи.

Пологие склоны холмов, расчерченные живыми изгородями; одинокие дубы на сочных лугах; привольно пасущиеся стада овец; шпили сельских церквей на пригорках; опрятные домики, белеющие среди зелени рощ. Есть много стран, способных похвастать более величественными панорамами, более яркими красками, более определенным настроением всего ландшафта: крутизна и сверкание альпийских вершин, угрюмое величие скандинавских фиордов, солнечная щедрость Средиземноморья.

Природа Англии помогает понять одну из ключевых черт английского характера: недосказанность. В ней нет ничего нарочито броского, грандиозного, захватывающего дух. Не патетическая страстность, а затаенный лиризм – вот тональность английского пейзажа, которая чем-то роднит его с природой средней полосы России. И не случайно Констебль столь же почитаем англичанами, как у нас Левитан.

Природа Англии столь же не склонна к крайностям, как и ее продукт – англичанин. Отсутствие резких контрастов, то есть опять-таки умеренность, – вот ключевая характеристика не только английского ландшафта, но и английского климата.

При всей неустойчивости английской погоды ей свойственны хоть и частые, но незначительные перемены. Такой климат способствует уравновешенности, даже флегматичности характера: стоит ли сетовать на перемены, если они, во-первых, недолговечны, а во-вторых, не сулят больших отклонений от того, что было до них?…

– Климат-то у нас неплохой, вот если бы только погода была получше, – шутят англичане.

Нужно прожить в Лондоне хотя бы год, чтобы до конца осознать смысл этих слов. Незадолго до приезда в Англию я смотрел в Москве советский телевизионный фильм «Чисто английское убийство». Действие этого детектива происходило на рождество в загородном доме, утопавшем в снежных сугробах. Случилось так, что день моего прилета в Лондон пришелся как раз на рождество. Никакого снега в английской столице не было и в помине. Вместо него на зеленых лужайках Гайд-парка кое-где белели россыпи ромашек.

– Январь у вас тут будто апрель или октябрь, – подивился я в разговоре с домовладельцем.

– Да, действительно, погода в январе бывает очень похожа на апрельскую или октябрьскую, – охотно согласился лондонский старожил.

Лишь впоследствии я понял, что слова мои были восприняты не только как точка зрения москвича. Оказывается, погода в Англии действительно как бы не зависит от климата, то есть не зависит от календаря, от времен года.

Если мое первое лондонское рождество оказалось по-весеннему солнечным и теплым, то разгар календарной весны ознаменовался «белой пасхой». Хотя на дворе был апрель, все вокруг засыпало снегом. Зеленый газон под окном застлал белый ковер, из которого торчали желтые нарциссы, припудренные снегом. Даже поздней осенью, в конце ноября, в Лондоне может выдаться совершенно летний день, когда на шезлонгах парка Сент-Джеймс люди даже умудряются загорать. А бывает, что и в середине лета найдет такое ненастье со свинцовыми облаками, пронизывающим ветром и обложным дождем, что, несмотря на июль, в квартире волей-неволей приходится включать отопление.

Небо над Англией редко бывает безоблачным. Эти напоенные влагой Атлантики быстро бегущие облака создают переменчивое, своеобразное освещение. Английский пейзаж всегда подернут голубовато-серой дымкой, которая, словно ретушь, приглушает краски и придает расплывчатость очертаниям. Можно сказать, что такая туманная мгла имеет свою параллель и в английском мышлении. Избегая предельной четкости и категоричности, оно предпочитает сохранять как бы известный допуск на неточность, простор для домысливания, возможность компромисса.

Зрительный образ Англии – страны зеленых лугов – впечатляет прежде всего сочетанием ухоженности и безлюдья. Как трудно увязать это с заочным представлением об одном из самых густонаселенных государств, о родине промышленной революции, которая слыла мастерской мира).

С Японией в этом смысле дело обстоит как раз наоборот. Приезжего там обычно поражает и даже удручает, насколько задымлена заводскими трубами страна цветущих вишен и старинных пагод. Большинство иностранцев судят о Японии лишь по узкой полоске ее тихоокеанского промышленного пояса. В Британии же дымный север лежит в стороне от туристских маршрутов. А живописность буржуазных предместий в юго-восточных графствах Кент, Сассекс, Суррей запоминается больше, чем неприглядность лондонского Ист-Энда.

К тому же хотя Япония в полтора раза больше Британии по территории и в два раза больше по населению, пять шестых японской земли занято горами. Поэтому первое, что ощущаешь в Англии, это то, что она отнюдь уж не так перенаселена. Поражает бескрайность и безлюдность ее сельских просторов.

Сельский ландшафт Англии с его живыми изгородями на плавных изгибах холмов, хорошо ухоженными лугами и рощами, с извилистыми, как встарь, но одетыми в асфальт и бетон проселочными дорогами – это ландшафт цивилизованный, созданный руками человека. Тем не менее он в очень незначительной степени служит практическим нуждам. Здесь редко увидишь пахаря за плугом, тем более человека, который, согнув спину, копался бы в земле.

Сельский ландшафт Англии можно назвать бесполезным, если употребить это слово в том смысле, который имел в виду Оскар Уайльд, называя бесполезность одним из критериев искусства. В узкоутилитарном смысле от этих расчерченных изгородями лугов и заботливо сохраненных рощ не больше проку, чем от заповедного лесопарка.

Став родиной промышленной революции, центром крупнейшей колониальной империи, некогда сельскохозяйственная страна избавилась от необходимости производить хлеб насущный. Она могла позволить себе стать красивой и действительно стала таковой. Загородная Англия, по существу, стала тем, что мы привыкли называть английским парком, то есть заповедником не первозданной, а в меру облагороженной человеком природы. Она предназначена служить «для услаждения взора». И в этом, увы, то и дело убеждаешься, натыкаясь в самых живописных местах на лаконичные таблички: «Частное владение». Здесь не пишут: «Посторонним вход строго воспрещен». Не грозят штрафом. Всего два слова – и тенистая дубовая роща или спускающийся к реке луг разом становятся недосягаемыми, как мираж в пустыне.

Статистика бесстрастно свидетельствует, что население Великобритании в своем подавляющем большинстве является городским, а не сельским промышленным и не сельскохозяйственным. Хотя страна обладает высокопродуктивным земледелием и животноводством, доля рабочей силы, занятой в сельскохозяйственном производстве, свидетельствует, что Британия стала одним из наиболее урбанизированных государств в мире.

И тем не менее основополагающие черты английского характера доныне коренятся не в городе, а на селе. Англичанин не стремится жить в Лондоне, как француз мечтает жить в Париже. В душе он так и не сделался горожанином, хотя его тягу к земле отнюдь не назовешь крестьянской. Предел мечтаний для него состоит не в том, чтобы быть земледельцем, а в том, чтобы стать землевладельцем. Именно владение землей издавна служило тут вершиной человеческих амбиций, мерилом социального положения.

Идеал англичанина – жить за городом, то есть иметь загородный дом. И чем состоятельнее человек, тем настойчивее стремится он к этому идеалу, недосягаемому для бедноты. Роскошные сельские поместья и леденящие душу городские окраины образуют контраст, не имеющий себе равных за Ла-Маншем.

Даже в самом своеобразии английского города сквозит преклонение перед сельской жизнью. Лондон, в котором многоквартирные жилые корпуса, в сущности, так и не привились, который большей частью представляет собой скопление двух-трехэтажных домиков с палисадниками, – этот Лондон, хоть и перестал быть самым крупным городом мира, доныне остался самым большим в мире селом.

Сельская Англия с ее усадьбами и парками, лугами и охотничьими угодьями несет в своем облике несомненную печать быта и нравов старой земельной аристократии. В течение многих веков она была единственным правящим классом в стране, но в отличие, скажем, от французской аристократии никогда не тяготела к жизни в столице. Если в соседних странах знать было привычно ассоциировать с городом, а «чернь» – с селом, структура английского общества зижделась на том, что идеалом человеческого существования и, стало быть, привилегией избранной касты является жизнь в загородном поместье. Нетрудно проследить, что первоисточником морального кодекса джентльмена послужила спортивная этика, а наиболее традиционные, так сказать, классические виды спорта – верховая езда, гольф, теннис, крикет – в свою очередь родились в Англии как развлечения обитателей таких поместий, как формы досуга для людей, которые любят находиться на воздухе, но в условиях английского климата должны постоянно двигаться, чтобы получать от этого удовольствие.

Городская жизнь не стала в Англии центром притяжения для правящей элиты по ряду исторических причин. Из-за раннего объединения страны английские провинциальные города не обрели той роли, которую играли на континенте Любек и Авиньон, Веймар и Флоренция. Они не стали центрами политической, культурной или хотя бы светской жизни.

С другой стороны, стремительно разбогатевшая буржуазия, выдвинутая на авансцену промышленной революцией, отнюдь не помышляла о том, чтобы сделать новые индустриальные города средоточием национальной жизни. У фабрикантов и заводчиков, определявших лицо Манчестера и Ливерпуля, Бирмингема и Шеффилда, не было ни времени, ни охоты сочетать погоню за прибылью с какими-то иными, особенно эстетическими соображениями. Отсюда унылое, удручающее однообразие, или, точнее сказать, безобразие, рабочих предместий и горняцких поселков; эти бесконечные и безрадостные шеренги жалких жилищ, прижатых друг к другу, словно доски забора; эта подавляющая душу безысходность прокопченных кирпичных стен.

Воротилы промышленной революции спешили перебраться куда-нибудь за город, подальше от «черных сатанинских мельниц» (мельницами англичане поначалу называли любые цехи с механическим приводом), едва лишь чувствовали, что урвали достаточно денег для этого. Образ жизни старой земельной аристократии остался в Англии непререкаемым идеалом. Промышленная и коммерческая элита не создала собственных традиций, способных соперничать с ним. Новые города, стало быть, не влекли к себе ни тех, по чьей воле они родились, ни обитателей загородных поместий.

Британия заплатила дорогую цену за то, что именно она явилась родиной промышленной революции. Где еще увидишь более разительный контраст между красотой облагороженного трудом многих поколений сельского ландшафта и вопиющей безобразностью и удручающей безысходностью пролетарских предместий! Трудно поверить, что и то и другое создано одним и тем же народом. Кажется, что здесь приложили руку совершенно разные породы людей.

Можно сказать, что сельская жизнь олицетворяет собой для англичанина поэзию человеческого существования, в то время как городская жизнь – его прозу. Англия своеобразна тем, что город и село больше, чем где-либо, олицетворяют здесь противоположные полюсы социального апартеида.

Подробнее об этом еще пойдет речь ниже. Но, возвращаясь к зрительному образу Англии, который складывается из первых впечатлений, хочется повторить, что это все-таки прежде всего страна зеленых лугов, а не край черных сатанинских мельниц; страна более красивая – более облагороженная и в целом менее обезображенная человеком, – чем ожидаешь ее увидеть.

Сельская, или, точнее сказать, загородная, Англия помогает понять сущность национального характера, суть подхода к жизни, природе, соотношению естественного и искусственного. Англичанам не свойственно совершать излишнее насилие над природой, чрезмерно подчинять ее воле человека, навязывать ей геометрическую правильность форм. Они стремятся сохранить в облике природы естественные черты, но до такой степени, чтобы она при этом была удобна для обитания.

В Англии редко попадешь в непроходимую лесную чащобу. Но, пожалуй, реже, чем в других странах, видишь здесь и аллеи, где деревья росли бы строго в шеренгу да еще были подстрижены на один манер. Здесь более типичны рощи, перелески, отдельные деревья, разбросанные там и тут среди лугов. Потому что чаща – это нечто уж слишком первозданное, а аллея – нечто уж чересчур искусственное. Сельская Англия являет собой поистине английский компромисс между природой и искусством.

Англия – остров. Но из этого отнюдь не следует, что об английской жизни больше всего способны рассказать ее порты. Куда более обильную пищу для размышлений о национальном характере дают здесь дороги. Нередко узкие, чаще всего извилистые, но всегда покрытые асфальтом и снабженные безукоризненной системой указателей, английские дороги – не магистральные, а местные – способны оказать неоценимую помощь в познании страны.

Человека, свыкшегося с бездушной прямолинейностью современных автострад, поначалу удивляет и даже раздражает, что в Англии вроде бы никто не стремится попасть из одной точки в другую кратчайшим путем. Изгибы здешних дорог вроде бы игнорируют не только законы геометрии, но и логики. Английские дороги чаще всего бывают рождены не воображением инженеров, а историей страны. Они редко прорезают холмы и перекрывают эстакадами равнины. Они петляют, огибая чьи-то давно исчезнувшие владения или соединяя переставшие существовать села. И по ним, как по линиям руки, можно не только прочесть прошлое страны, но и многое узнать о характере ее народа.

Английские дороги предпочитают не противоборствовать с природой, а следовать ее чертам. Они воплощают скорее терпимость к местным особенностям, чем попытку навязать некое единообразие. Они отражают склонность скорее подправить то, что уже есть, чем создавать что-то заново, скорее найти компромисс со старым, чем отказаться от него ради нового.

Английская дорога похожа на тропинку в английском парке. Она не рассекает естественного узора, который время оставило на лице земли. Она приближает путешественника к тому исконному руслу, по которому в этих местах издавна текла жизнь.

Если бы у меня спросил совета человек, желающий изучить Англию, я бы сказал: «Ходи по дорогам, проселкам и тропинкам, постарайся сначала ощутить эту страну, а потом уже познать ее, избавившись от предубеждений».

К этой стране нет волшебного ключа, она не поддается никакому единому и всеохватывающему объяснению. Но ее можно почувствовать. И я убежден, что ее легче всего почувствовать изнутри; оттуда, где коренятся ее самые ранние, самые подлинные и менее всего видоизмененные черты.

Пьер Мейллод (Франция), «Английский образ жизни» (1945).

Но куда же подевались люди? Неужели все они остались в Лондоне, Бирмингеме или Оксфорде? За полдня пути я насчитал из окна вагона больше домов и наверняка больше овец, чем человеческих фигур. Однако при этом все так ухожено, так облагорожено столетиями труда, что незримое присутствие человека создает своеобразное чувство уединенности без одиночества.

Прайс Кольер (США), «Англия и англичане – с американской точки зрения» (1912).

Англия раскрывает свое лицо не как ярко раскрашенная карта. Ничто четко не обозначено, границы не оттенены. Это земная твердь, но солнце и туман придают ей смутное очарование. Стоит исчезнуть солнечному свету, как все вокруг становится серым, выглядит угрюмым и промозглым. Стоит туману исчезнуть полностью, как земля предстает обнаженной в потоках солнечного света и наступает конец очарованию. Такова, стало быть, и английская душа, где радость и печаль играют, как свет и тени, как солнце и туман. Душа, которая без этой туманно-золотистой дымки полностью лишается очарования, являя нам англичанина со свинцовыми глазами, которого изображают сатирики.

Джон Б. Пристли (Англия), «Английский юмор» (1929).

У того, кто видит англичанина только в городе, скорее всего сложится неблагоприятное представление о его характере. Такой англичанин обычно поглощен своим бизнесом, разрывается между тысячами дел и потому несет на себе отпечаток спешки и рассеянности. Где бы он ни был, он спешит куда-то еще. И когда он говорит об одном, то думает уже о чем-то другом. В огромном Лондоне люди выглядят поэтому замкнутыми и неприветливыми. Но в своем загородном доме англичанин расковывается от холодных формальностей города, отбрасывает привычку к сдержанности, становится жизнерадостным и открытым.

Вашингтон Ирвинг (США), «Записная книжка Джефри Крейсона» (1819).

Если бы вам вздумалось вскрыть сердце англичанина, вы обнаружили бы в самой середине его клочок подстриженной лужайки. При первой же возможности англичанин любого общественного класса стремится усесться под деревом, или растянуться на траве, или неторопливо и безмолвно шагать под зеленым шатром дубов с сосредоточенным, слегка грустным выражением лица.

Рай англичанина украшен газонами. И по этим газонам разгуливают британские праведники, покуривая свои трубки и держа свои неразлучные зонтики.

Никос Казандзакис (Греция), «Англия» (1965).

Глава 4

ВЗГЛЯД ЗА ИЗГОРОДЬ

Немец живет в Германии.

Янки живет в Оклахоме.

Испанец живет в Испании.

Но англичанин – дома…

Этот популярный куплет вспомнился мне во время беседы с журналистом-парижанином, которому выпала судьба провести полжизни в Лондоне. Речь у нас шла о том, что понятие патриотизма имеет на каждом из берегов Ла-Манша свои нюансы. Если француз, утверждал мой собеседник, любит свою землю за то, что она полита потом и кровью поколений, за тот труд, который с ней связан, – труд пахаря и труд воина, то англичанин любит свою землю прежде всего как родной дом, как то место, с которым у человека связаны не тяготы повседневного труда, а радости досуга. Образ родины для него – это обнесенный живой изгородью палисадник под окнами, который он охорашивает, радуясь воскресному дню. Именно эту изгородь, а не розу и не античную деву с трезубцем владычицы морей следовало бы считать национальным символом англичан.

Действительно, Англия – это царство частной жизни, гербом которого могло бы стать изображение изгороди и девиз: «Мой дом – моя крепость». Хотя каждый иностранец многократно слышал эту фразу еще до приезда в Англию, он убеждается, что подлинный смысл ее очень емок и понимается за рубежом далеко не полностью.

Англичанин подсознательно стремится отгородить свою частную жизнь от внешнего мира. И порог его дома служит в этом смысле заветной чертой. «Мы любим быть сами по себе» – гласит излюбленная фраза. Какие бы отношения ни сложились между соседями, каждый из них строго держится своей стороны изгороди. Даже если смежные участки не разгорожены, граница их все равно соблюдается словно глухая стена. Когда дети по неведению пересекают эту невидимую межу, их тут же с извинениями забирают обратно. (Правом экстерриториальности пользуются в подобных случаях лишь такие священные для англичанина существа, как собаки и кошки.)

С соседями принято держаться приветливо, предупредительно, но без какой-либо фамильярности, способной показаться непрошеным вторжением в частную жизнь. Первая заповедь тут: не лезь в чужие дела. Как живет сосед, какие обычаи и порядки заводит он в своем доме – не касается никого другого.

Англичанин инстинктивно относится к своему дому как к осажденной крепости. Жилище его как бы повернуто спиной к улице. И если хозяин вздумает летом погреться на солнышке, он всегда усядется позади дома, а не перед ним.

Окружающий мир должен оставаться за порогом. С незнакомцами или незваными посетителями обычно разговаривают только через дверь, не приглашая их внутрь. Это вовсе не означает, что англичане негостеприимны. Однако гостей приглашают только заблаговременно (обычно за две-три недели) и на определенный час. Заявиться к знакомым запросто, без приглашения или известив их перед приходом по телефону, здесь не принято. Неожиданный звонок у входной двери – большая редкость в Лондоне. Если такое и случается, то обычно под Новый год, когда это могут быть либо сборщики пожертвований на благотворительные цели, либо рождественские визитеры – разносчик газет, молочник, мусорщик, рассчитывающие на чаевые к празднику.

Дом служит англичанину крепостью, где он может укрыться не только от непрошеных посетителей, но и от надоевших забот. Переступить этот порог значит для англичанина переместиться в совершенно другой мир, абсолютно не связанный с миром его повседневного труда.

Когда японец возвращается домой, с ним тоже происходит некое магическое перевоплощение. Он словно порывает с современностью ради мира своих предков. Именно за порогом жилища вступает в силу традиционный домострой с его догмами предписанного поведения. Англичанин же за порогом своего жилища полностью освобождается не только от повседневных забот, но и от постороннего нажима. В этих стенах он волен вести себя как ему вздумается, допускать любые странности при единственном условии – что его эксцентричные выходки не будут причинять беспокойства соседям. Об умении англичан чувствовать себя дома словно в ином мире и в то же время уважать домашнюю жизнь других мы как-то разговорились с одной лондонской журналисткой, которая много лет работала в США.

– В американцах, – говорила она, – меня больше всего поражала и угнетала их неспособность отключаться. Даже свободные вечера, даже выходные дни они, как правило, проводят в обществе тех же людей, с которыми ведут дела. И это неизбежно ведет к тому, что и дома и в гостях они продолжают думать и говорить о том же, что волнует их на работе. Англичанину это отнюдь не свойственно.

Приходя домой, он разом отключается от всего, чем были заняты весь день его мысли. Люди, с которыми он общается, чаще имеют с ним общие интересы не в труде, а в досуге… У меня муж поляк. Но, прожив полвека среди англичан, он так и не научился отключаться от того, чем он увлечен на службе. Если в субботу утром его вдруг осеняет какая-то инженерная идея, он тут же порывается обсудить ее по телефону со своими сослуживцами. И мне каждый раз приходится удерживать его, ибо звонить по делу домой ни подчиненному, ни начальнику в Англии не принято. Это допустимо лишь в каких-то исключительных, экстренных случаях: то ли загорелся завод, то ли ограблен банк, то ли перед операцией заболел хирург…

Примечательно, что англичане с их щепетильным отношением к частной жизни друг друга вообще считают телефон менее подобающим каналом общения, чем почту. Телефонный звонок может неудачно прервать беседу, чаепитие, оторвать от телевизора. К тому же он требует безотлагательной реакции, не оставляя возможности продумать и взвесить ответ. Почту же получатель может вскрыть, когда ему удобно, и ответить на каждое письмо с учетом содержания других. (Мой домовладелец, живущий этажом ниже, имеет золотое правило: не прикасаться к тому, что приносит почтальон, с пятницы до понедельника: «Незачем забивать себе голову делами под выходной день».)

Именно письменно, а не по телефону принято, например, договариваться о деловой встрече. Депутат парламента, директор банка, адвокат, врач и даже портной предпочитают письменную форму обращения, так как она помогает им более гибко планировать свое время.

Было бы, однако, неверно считать, что склонность предпочитать письменное обращение устному, то есть почту телефону, умножает в Англии бюрократическую волокиту. Хотелось бы подчеркнуть другое: англичане умело используют почту для того, чтобы избавлять человека от хождения по конторам. Если, к примеру, нужно зарегистрировать автомашину, англичанин посылает в соответствующее ведомство письменный запрос, что требуется для этого сделать, прилагая конверт с маркой и собственным адресом. В ответ он получает по почте бланки для заполнения, а также инструкцию, какие документы должны быть к ним приложены (например, товарный чек, водительские права, свидетельство о страховке). Все это заказным письмом снова посылается в бюро регистрации, и через пару дней документы по почте же приходят обратно вместе с выписанным на их основе удостоверением.

Всякий раз, когда у меня кончался срок аренды телевизора, или страховки квартиры, или сезонного билета на право держать автомашину перед домом, меня заблаговременно извещали об этом по почте с приложением нужных бланков, чтобы я мог по почте же оформить соответствующие платежи.

Первые месяцы работы в Лондоне меня очень угнетала необходимость возить в министерство иностранных дел нотификации о каждом выезде за тридцать пять миль от столицы. Мало того что эти бумаги нужно заполнять в четырех экземплярах, подробно указывая маршрут поездки и места ночлега, еще обременительнее возить их на Уайтхолл, ибо там, в центре, негде даже на пять минут оставить машину. Когда я посетовал на это одному чиновнику из МИДа, тот пожал плечами:

– Но почему вы решили, что должны привозить эти нотификации лично? Заклейте их в конверт, бросьте в почтовый ящик – и они завтра же будут у меня на столе.

С тех пор я стал поступать именно так. И когда через полгода рассказал об этом своим коллегам, все мы посмеялись тому, что никому из нас, советских журналистов в Лондоне, такой простой способ попросту не пришел в голову.

Англичане, как известно, кичатся своим свободолюбием. Но думается, что куда более определяющей в их характере является другая черта: они домолюбивы. Домашний очаг и досуг, который с ним связан, занимает в их жизни огромное место. Дом для них – поистине центр существования. И самым убедительным материальным подтверждением этому служит семейный бюджет.

Англичане весьма непритязательны к повседневной пище. Деньги, израсходованные на питание, кажутся им потраченными впустую. Тут они готовы идти на самую жесткую и скрупулезную экономию. Они, безусловно, не делают культа и из одежды – во всяком случае, отнюдь не считают ее мерилом человеческого благосостояния. Собственный кров – вот предел мечтаний английской семьи, вот цель, ради которой она готова из года в год отказывать себе во всем, идти на любые жертвы.

Любая, даже неприятная работа становится дома отрадным досугом. Когда соседи в воскресенье встречаются в пабе и один задает другому традиционный вопрос: «Что ты сделал за эту неделю?» – под этим имеется в виду не работа в лаборатории, не игра на бирже и не участие в предвыборной кампании. Каждый понимает, что речь идет о ремонте крыши, или о смене обоев в спальне, или о поездке за компостом для клумбы.

Считая дом центром своего существования, англичанин, разумеется, хочет, чтобы он был комфортабельным, однако не стремится делать из него некую витрину. Как святилище частной жизни, английский дом предназначен не поражать гостей, а быть удобным для хозяев. Англичане приглашают домой не так уж много людей. А тем, кто бывает у них – родственникам или близким друзьям, – нет нужды пускать пыль в глаза.

Англичанин любит жить в окружении хорошо знакомых вещей. В убранстве дома, как и во многом другом, он прежде всего ценит старину и добротность (часто отождествляя эти понятия). Когда в семье заходит речь, что пора, пожалуй, обновить обстановку, под этим словом имеется в виду реставрация, а не замена того, что есть, сохранение, а не изменение общего стиля комнаты.

Будучи в Соединенных Штатах, я как журналист всегда радовался тому, что каждый американец, который приглашал меня в гости, сам, не дожидаясь моей просьбы, перво-наперво принимался показывать дом.

В английском доме редко увидишь что-нибудь, кроме гостиной. И уж вовсе нечего ждать, что гостям станут демонстрировать какую-нибудь круглую ванну с золочеными кранами, которая была бы предметом гордости хозяев на другом берегу Атлантики. (Зато весьма вероятно, что они похвастаются перед гостями своей теплицей, продемонстрируют горшки с рассадой и покажут, как хорошо разрослась на кирпичной стене вьющаяся роза.)

Англичане склонны сурово относиться к собственной плоти, и их жилища во многом отражают эти спартанские нравы. К началу 70-х годов лишь 15 процентов жилищ в Британии имели центральное отопление – в два-три раза меньше, чем в европейских странах такого же климатического пояса. Отапливать спальни, например, у англичан до сих пор считается чуть ли не аморальным. Да и ванны по-настоящему вошли в быт лишь перед войной. Для многих, особенно для детей и подростков, их заменяло холодное обтирание губкой из таза. Как знать, может быть, при английской погоде такая суровая закалка с малых лет действительно необходима. В промозглые зимние дни всегда поражаешься, как много лондонцев почтенного возраста разгуливает без пальто, а то и в одной рубашке.

Многие американцы среднего достатка, чтобы не возиться с домашним хозяйством, предпочитают доживать свой век в пансионатах или отелях. Англичанин же держится за собственное жилье до конца дней. Это для него самый надежный пенсионный фонд, не обесценивающийся при инфляции. Женив или выдав замуж детей и уйдя на пенсию, англичанин при нужде продаст дом или квартиру и купит жилье подешевле, но постарается любой ценой избежать кабальной участи квартиросъемщика.

Фраза «мой дом – моя крепость» была когда-то рождена обитателем особняка. Конечно, иметь теперь отдельный дом в городе – недосягаемая мечта даже для весьма состоятельной семьи. Английский горожанин обычно называет домом то, что, в сущности, представляет собой вертикально расположенную квартиру: внизу жилая комната, выше спальня, а над ней, под самой крышей, помещают детей или сдают такую мансарду холостякам.

Поскольку каждый хозяин красит свой фасад и наличники как ему вздумается, уличная застройка подчас напоминает глухой забор из вертикально сбитых разноцветных досок. Зато собственный номер (причем номер дома, а не квартиры!), свой палисадник, своя входная дверь с улицы и, наконец, своя внутренняя лестница, которая почему-то особенно мила сердцу англичанина. Лондон доныне остался в основном трехэтажным именно из-за предубежденного отношения англичан к многоквартирным и особенно высотным домам. (Ряды трехэтажных квартир, тянущиеся иногда во всю длину улицы, называются здесь террасы.) О людях, живущих где-то на восьмом этаже, принято говорить с неким сочувствием: на такой, мол, высоте и к окну не подойдешь – голова закружится. Даже в благоустроенных и удобно расположенных многоквартирных корпусах Вест-Энда чаще предпочитают жить не англичане, а состоятельные иностранцы.

Каждый год в лондонском зале «Олимпия» проходит выставка «Идеальный дом». фирмы, выпускающие отделочные материалы, мебель, ковры, бытовую электротехнику, посуду, демонстрируют свои новинки, изощряются в поисках все новых способов сделать жилище удобнее, уютнее, красивее. Покидая павильон, переполненные впечатлениями и нагруженные глянцевитыми рекламными проспектами посетители видят у выхода людей с пачками листовок. Их лаконичный текст как бы перечеркивает все то, что оставляет в памяти этот храм благополучия, проповедующий культ домашнего очага: «Знаете ли вы, что в Британии около ста тысяч бездомных? Что на каждого из них приходится по десять пустующих домов или квартир? Справочная служба комитета сквоттеров».

Людей, которые в поисках крыши над головой самовольно вселяются в пустые дома, или, как их здесь называют, сквоттеров, в Великобритании свыше 30 тысяч. Есть два момента, делающие их социальным явлением, от которого нельзя отмахнуться. Это, во-первых, наличие в стране бездомных людей, которые не могут найти жилье по доступной для себя цене. И, во-вторых, наличие безлюдных домов. Сочетание того и другого олицетворяет ту вопиющую социальную несправедливость, к которой сквоттеры стремятся привлечь внимание своим протестом.

Разумеется, проблема бездомных стоит в Лондоне иначе, чем, скажем, в Калькутте: все относительно. Англия веками богатела за счет империи. По ее земле больше тысячи лет не ступала нога завоевателей. Перед второй мировой войной Великобритания располагала лучшим жилым фондом в Западной Европе. В послевоенные годы к тому же существенно изменилась его структура. Важным завоеванием рабочего и демократического движения явилось существенное расширение общественного жилищного строительства. В домах, принадлежащих местным муниципалитетам, проживает сейчас третья часть семей – в шесть раз больше, чем до войны.

Более чем удвоилось количество домов и квартир, принадлежащих самим жильцам, чаще всего купленных в рассрочку. В них сейчас проживает половина английских семей. Однако и в довоенные и в послевоенные годы неуклонно сокращается число жилищ, которые сдаются внаймы частными домовладельцами. До первой мировой войны они составляли девять десятых, после второй мировой войны – две трети, а теперь – лишь одну шестую жилого фонда.

Таблички с надписью «Сдается внаем» стали редкостью на улицах английских городов. А нужда в недорогом, хотя бы временном пристанище обостряется. Для людей малообеспеченных, еще не ставших на ноги или, наоборот, выбитых из колеи – разнорабочих, живущих на случайные заработки, студентов, молодоженов, пенсионеров – жилищная проблема становится еще более мучительной и неразрешимой, чем она когда-нибудь была. Автор книги «Бездомные» Дэвид Брэндон приходит к выводу, что в английской столице и других городах «существует настоятельная необходимость возродить тип жилищ по образцу существовавших в XIX веке ночлежных домов для одиноких».

Предпринятая в свое время лейбористским правительством попытка обуздать произвол домовладельцев и ограничить рост квартирной платы в условиях частнособственнической стихии привела к последствиям, которые не улучшили, а, наоборот, ухудшили положение тех социальных слоев, которые больше всего страдают от жилищного кризиса. Снять недорогую квартиру, а тем более комнату, стало неизмеримо труднее. Дело в том, что домовладельцы предпочитают теперь не сдавать, а продавать жилье в рассрочку на двадцать пять-тридцать лет по взвинченным ценам, да еще с высокими процентами, преспокойно обходя, таким образом, установленные правительством ограничения. Они умышленно не заселяют пустующие квартиры, дожидаясь, пока освободится все здание, чтобы целиком переоборудовать или вовсе снести его – словом, найти наиболее прибыльную форму спекуляции своей недвижимостью. Так растет число безлюдных, необитаемых домов – явление, которое депутат-лейборист Фрэнк Оллаун назвал в парламенте национальным позором. Он обратил внимание палаты общин на то, что в Великобритании пустует втрое больше домов или квартир, чем ежегодно строится новых.

Фрэнк Оллаун предложил предоставить местным властям право временно реквизировать и заселять жилые помещения, пустующие более шести месяцев. Законопроект Оллауна отнюдь не покушался на ниспровержение основ. В нем было оговорено, что право собственности на землю и строение остается за домовладельцем. Муниципалитет реквизировал бы лишь право распоряжаться жилыми помещениями, провести там самый необходимый ремонт и сдать их наиболее нуждающимся семьям из списка очередников. Причем квартирную плату по муниципальным ставкам получал бы (за вычетом расходов на ремонт) сам домовладелец. Однако законопроект не был поддержан. Судя по всему, весьма влиятельные круги на Британских островах заинтересованы в том, чтобы нынешнее парадоксальное положение сохранялось. Головокружительный рост цен на недвижимость, далеко обгоняющий общий рост дороговизны, открыл совершенно новые возможности для спекулятивных махинаций в этой области. Теперь нередко бывает, что владельцу недвижимости выгоднее какое-то время держать участок или даже заново построенный дом незанятым, довольствуясь тем, что цена его ежегодно повышается чуть ли не на треть, чем получать от съемщиков арендную плату и вносить с нее налог в казну. Причем понятие «какое-то время» весьма растяжимо. Для сотен тысяч квадратных метров жилой и служебной площади в тридцатипятиэтажном лондонском небоскребе Сентр-пойнт оно составило, например, целое десятилетие.

Лондон богат историческими памятниками. Каждая страница истории страны воплощена здесь в бронзе и мраморе. Но что может сравниться по выразительной силе с монументом, в котором воплотил свои черты современный английский капитализм, – с необитаемым небоскребом Сентр-пойнт на оживленнейшем перекрестке столицы?

Он возвышается над потоками людей и машин, безразличный к архитектурному облику Лондона, к пропорциям окружающих зданий, к заботам города, задыхающегося от тесноты. Десять лет на этажах этого здания обитала гулкая тишина. Не раз у стен небоскреба бушевали возмущенные демонстрации. В него в знак протеста вселялись сквоттеры.

Всякий раз, когда заходит речь о жилищной проблеме в Англии, у меня встает перед глазами контур небоскреба, дерзко вклинившегося своими стремительными вертикалями в панораму английской столицы, а на его фоне шеренги демонстрантов – каменщиков, землекопов, бетонщиков с самодельными плакатами: «Бездомные люди, безлюдные дома, безработные строители – этот безумный, безумный, безумный мир!»

Входя в дом англичанина, прежде всего отмечаешь, как хорошо этот дом приспособлен к своему хозяину. Он кок бы вырос вокруг него, воплотив черты его характера, как поношенное пальто облегает фигуру своего владельца. Входя в дом американца, прежде всего замечаешь, как хорошо он приспособился к своему жилищу.

Прайс Кольер (США), «Англия и англичане – с американской точки зрения» (1912).

Бесконечный дом, извивающийся вдоль улиц, напоминая гофр или гармошку, наверху увенчан острыми пиками высоких, тонкошеих, как у жирафы, труб: почти каждая комната каждого дома через свой отдельный камин разговаривает с небом своей собственной трубой на крыше. Полчища одинаковых домов, слитых друг с другом, устрашающе однообразны. Но полчища труб на крышах играют, как ноты на пяти линейках, разными высотой и долготой: то они встают, кок петушиные гребешки, на середине крыши, то скопляются, как клыки допотопного зверя, на одной ее части, то обрамляют ее стайками с двух сторон. Это первое впечатление от обычной жилой английской архитектуры действует на вас сразу же с огромной силой, порождая десятки мыслей, пока движутся и плывут перед вами бесконечные узкие коридоры улиц с лентами и полукругами сплошных стен… «Мой дом – моя крепость», – говорит англичанин, гордый недоступностью своего частного жилья, и вы по этой пословице представляли себе дом англичанина чем-то изолированным, отделенным от соседей… и вдруг это неприступное жилье англичанина, его «крепость», оказывается ребрышками в неисчислимом костяке других одинаковых ребрышек, связанных с соседями, как страницы одной книги или пальцы одной руки.

Мариэтта Шагинян, «Зарубежные письма» (1971).

Royal Albert Hall. View from Prince Consort Road.

Глава 5

ЛЮБИТЕЛИ И ПРОФЕССИОНАЛЫ

Культ частной жизни, возвеличение домашнего очага – осевые координаты национальной психологии англичан. Именно «домоцентризм» часто дает ключ к пониманию своеобразных черт их характера.

Взять, к примеру, излюбленное ими противопоставление любителей и профессионалов. Понятия эти, сохранившие свой первоначальный смысл, пожалуй, лишь в области канадского хоккея, доныне остаются на Британских островах важным этическим водоразделом. Многие традиционные взгляды англичан кажутся необъяснимыми, даже парадоксальными, пока не доберешься до их общей исходной точки. Принято считать или хотя бы делать вид, что более важное место в жизни человека занимает то, чем он увлекается в часы досуга, а не то, чем он занимается во время работы. Стало быть, любительское отношение к делу ценится выше специальных знаний, а любитель почитается больше, чем профессионал.

Деление на любителей и профессионалов идет из крикета. А крикет – поистине святая святых для англичан, национальная игра, которую они считают праматерью не только спорта, но и морали. Именно от крикета ведут свою родословную те принципы спортивной этики, которые стали для англичан основами подобающего поведения, мерилом порядочности. Когда оксфордский проректор говорит, что его цель – научить юношей играть прямой битой, смысл этой фразы выходит далеко за пределы спорта.

Иностранный журналист, работающий в Лондоне, должен знать термины и эпитеты, принятые при описании крикетных матчей, так же хорошо, как популярные библейские выражения или латинские пословицы: без этого нельзя понять ни полемики в парламенте, ни газетных передовиц.

Крикет явился первым видом спорта, где деление на любителей и профессионалов было официально зафиксировано в правилах. Причем предпочтение первой из этих категорий выражено в них совершенно недвусмысленно. Капитанами ведущих команд, например, до недавних пор могли быть только любители. И хотя в наши дни соблюдать этот принцип уже не удается, прежняя градация продолжает сохранять силу в мелочах. Раздевалки для любителей по традиции оборудуются отдельно от раздевалок профессионалов и отличаются от них так же, как корабельные каюты первого класса отличаются от кают второго. Достаточно взять программу любого крикетного матча, чтобы увидеть, кто из игроков любители, а кто профессионалы: если у первых значатся фамилии и инициалы, то вторых принято перечислять лишь по фамилиям.

Помимо любителей и профессионалов, в крикете существуют еше и параллельные термины: джентльмены и игроки. Это второе противопоставление помогает понять, почему любительское отношение к делу стало отождествляться с принадлежностью к избранному классу. Статус джентльмена, как и владение землей, был вершиной человеческих амбиций. Считалось, что хозяин загородного поместья если и пробовал свои силы на каком-то поприще, то не ради корысти, а из чувства долга перед обществом или для собственного удовольствия.

Принадлежность к регулярной рабочей силе считалась следствием экономической или социальной зависимости. Так что даже если джентльмен трудился по необходимости, он все равно старался делать вид, что относится к работе как к некоему побочному увлечению, то есть изображал из себя любителя.

Эта своеобразная шкала социальных ценностей дает больше престижа тому, кто может оставаться дома, чем тому, кто вынужден уходить по делам. Поэтому англичанин подсознательно склонен считать, что дом занимает в его жизни более существенное место, чем работа, независимо от того, так ли это на самом деле. Принижая роль труда за счет досуга, он как бы приподнимает собственный социальный статус. В этом, пожалуй, его самое разительное отличие от заокеанского кузена. Дело не только в том, что американец, как правило, раньше уходит по утрам, позже возвращается, – он даже дома не может расстаться с мыслями о том, что волнует его на работе. Англичанину же с его культом частной жизни и домашнего очага скорее свойственно обратное.

У американцев принято считать, что чем больше дел держит в своих руках человек, тем выше его престиж и в собственных глазах и в глазах окружающих. Миллионер из Калифорнии, принимающий гостя в своей загородной вилле с бассейном, будет лишь рад, если во время купанья ему поднесут телефонный аппарат и доложат о срочном звонка откуда-нибудь из Цюриха или Сингапура. Английский же аристократ, даже если он отдает работе не меньше времени и сил, предпочитает выглядеть на людях ленивым бездельником.

Заниматься своим делом не ради денег или карьеры, а, так сказать, из любви к искусству, для собственного удовольствия – вот в представлении англичан кредо истинного джентльмена. Отсюда же произрастает его глубоко укоренявшееся недоверие к профессионалам, врожденная привычка смотреть на советников и экспертов, как средневековые рыцари взирали на алхимиков, то есть как на обладателей таинственных знаний, готовых служить не то богу, не то сатане.

Склонность предпочитать любителя профессионалу не только в спорте или в искусстве, но даже в таких областях, как политика, оказалась поразительно живучей. Вся изощренная система воспроизводства правящей элиты – от так называемых публичных школ до Оксфорда и Кембриджа, о чем подробнее пойдет речь ниже, – доныне запрограммирована на воспитание джентльмена, то есть просвещенного дилетанта, а не специалиста-профессионала.

Таким политиком-универсалом приходится быть в Британии члену кабинета, который возглавляет на год-два то одно, то другое, то третье министерство. С одной стороны, министр, который представляет свое ведомство перед парламентом и общественностью, с другой – постоянный секретарь, который остается фактическим руководителем чиновничьего аппарата независимо от сменяющихся министров и даже партий, приходящих к власти, – они, в сущности, олицетворяют собой пример взаимоотношений между любителем и профессионалом.

Превосходство дилетанта над специалистом утверждает в целой галерее своих героев английская литература. Достаточно вспомнить Шерлока Холмса, который, будучи любителем, неизменно оказывался проницательнее профессиональных сыщиков Скотланд-Ярда.

Присущая англичанам склонность предпочитать любителя профессионалу сложилась, разумеется, у определенного класса в определенную историческую эпоху. Имея за плечами колониальную империю и промышленный потенциал мастерской мира, можно было позволить себе относиться к труду с аристократической легкостью и свысока смотреть на тех, кто с фанатической одержимостью лез из кожи вон, чтобы выбиться в люди.

Однако любительский подход к делу, которым когда-то кичились джентльмены, наложил свой отпечаток на национальный характер в целом. Отличительная черта англичан – их презрительное отношение к так называемым крысиным гонкам, то есть к готовности отказаться от любимого досуга ради дополнительного заработка, принести радости жизни в жертву голой корысти.

Англичане не демонстративны в своем отношении к труду, как не демонстративны они в проявлении своих чувств вообще. Поначалу может показаться, что они делают все с прохладцей, шаляй-валяй, спустя рукава. Но постепенно начинаешь понимать, что их неторопливость, привычка избегать вытаращенных глаз и потного вдохновения отражает общий ритм жизни. Сочетание раскованности с отлаженностью – характерная черта английского быта. Приезжему поначалу часто кажется, что он словно по инерции ломится в открытую дверь. Он привык, что дела делаются лишь в том случае, если проситель проявляет энергичную напористость, а исполнитель – подчеркнутое старание. И его сбивает с толку, что оказывать какой-то нажим, добиваться, настаивать в Англии нет нужды, что люди тут привыкли делать свое дело без показной нарочитости и лишней спешки.

В этом англичанин чем-то схож с опытным игроком на теннисном корте: он не мечется из угла в угол, роняя семь потов, а легко, будто даже небрежно отбивает посылаемые ему мячи. Да, англичане работают, пожалуй, именно так: без перенапряжения, раскованно, но четко. И даже если водитель автобуса остановится по пути, чтобы купить себе пачку сигарет, то это еще не значит, что график движения ему безразличен.

Неприязнь английского труженика к «крысиным гонкам» проявляется и в том, что он очень неохотно идет работать к конвейеру. Трудовые конфликты наиболее часты именно в таких отраслях, как автомобилестроение, хотя зарплата там выше, а рабочий день короче, чем в устаревших мелких мастерских. Хотя Англия была родиной промышленной революции, современное массовое производство, где движения хронометрированы и человек безоговорочно подчиняется ритму машин, плохо приживается на местной почве. Вспомним о луддитах, которые ломали новые ткацкие станки, чтобы сохранить традиционные текстильные промыслы. Ланкаширские и йоркширские ткачи зарабатывали мало. Но они не хотели, чтобы новые машины лишили их возможности быть хозяевами своего времени. В погожий день они могли бросить дело и пойти ловить форель, чтобы потом возместить это время трудом до глубокой ночи. Протест против власти машин над человеком, который в свое время наивно выразили луддиты, присущ их соотечественникам до сих пор.

Водораздел между двумя полюсами человеческого существования – трудом и досугом – в Британии очень четок. Англичане обладают завидной способностью отключаться от повседневных забот, находить от них убежище в заповеднике частной жизни. Именно они родоначальники забавных увлечений, которые нынче принято называть ими же изобретенным словом«хобби».

Хобби для англичанина не только отдушина от повседневной рутины, но и возможность блеснуть мастерством в любимом деле. А любитель, ставший мастером в избранной им области, скорее обретет уважение в этой стране, чем удачливый бизнесмен, которого больше ничто в жизни не интересует. Побывав полдюжины раз в гостях у англичан, убеждаешься, что именно поиски общих склонностей и интересов, связанных с досугом, составляют канву социального общения.

Чем большего достиг человек в своей профессии, тем меньше склонен он касаться в разговоре каких бы то ни было вопросов, связанных с данной областью, Но если говорить о своей служебной карьере считается нескромным, то похвалиться мастерством в каком-то любительском увлечении вполне допустимо. Хобби для англичанина – единственный дозволенный путь продемонстрировать свою индивидуальность, привлечь к себе внимание и даже открыто похвастать собственными успехами.

Знакомясь с людьми на лондонских приемах, поначалу поражаешься их неразговорчивости, когда, выяснив перво-наперво профессию человека, начинаешь расспрашивать врача о государственной системе здравоохранения, а промышленника – о взаимоотношениях труда и капитала. Лишь со временем понимаешь, что естественное, на наш взгляд, направление беседы тут ошибочно, что нужно, образно говоря, не бесцеремонно стучаться в главный подъезд, а осторожно нащупывать боковую калитку. Ибо тот же неразговорчивый лондонец способен увлеченно беседовать с первым встречным о выращивании голубей или золотых рыбок, о коллекционировании каминных шипцов или тропических бабочек.

По части хобби фантазия англичан поистине неисчерпаема. Не будет преувеличением назвать Британию страной коллекционеров. Где еще в мире есть столько магазинов, специально предназначенных для филателистов и нумизматов? Но, кроме марок и монет, существует множество, так сказать, «оригинальных жанров» в области коллекционирования, рассчитанных на любой вкус и достаток. Лорд Монтегю, например, увлекается старыми автомобилями начала века. Но, видимо, не меньше горд своей коллекцией его соотечественник, который собирает бляхи носильщиков с названиями вокзалов на давно закрытых железнодорожных линиях. Ходишь по лондонским рынкам и дивишься эксцентричности подобных увлечений. Вот лоток, возле которого толкутся собиратели наперстков. Рядом продают только корабельные штурвалы и рынды, дальше – только старинные плотницкие инструменты, а там – медные грелки на длинных деревянных ручках, с которыми англичане до недавних пор укладывались под одеяло в своих нетопленых спальнях.

Страна коллекционеров, Британия в еще большей степени является страной садоводов. Это излюбленное хобби и для биржевого брокера и для шахтера, для адвоката и для почтальона. Среди англичан насчитывается свыше 20 миллионов активных садоводов-любителей. Далеко не все они, разумеется, обладают возможностью иметь сад. Часто это просто крохотный палисадник под окном. А уж если нет и его, остается выращивать цветы в ящике на подоконнике.

Садоводство – национальная страсть англичан, ключ к пониманию многих сторон их характера, их отношения к жизни. Сама английская погода, по поводу которой принято так много ворчать, служит, безусловно, лучшим другом садовода, позволяя жителям туманного Альбиона круглый год иметь досуг, куда менее доступный народам других стран.

Благодаря влажному, умеренному климату в Лондоне круглый год зеленеет трава и почти всегда что-то цветет. Так что садовод может не только трудиться на свежем воздухе, но и любоваться плодами своего труда. Розы и хризантемы продолжают цвести в открытом грунте чуть ли не до рождества, и уже в конце февраля о приходе весны напоминают бутоны крокусов и нарциссов.

Таким же важным событием традиционного летнего календаря, как скачки в Эскоте, теннисный турнир в Уимблдоне или гребная регата в Хенли, служит ежегодная выставка цветов в Челси – на нее съезжаются селекционеры-любители со всей страны.

Подчеркивая, что англичане на редкость домолюбивы, порой даже трудно сказать, к чему прежде всего относится эта страсть – к домашнему очагу или к палисаднику под окном, физический труд в саду, практические навыки в этом деле одинаково чтимы во всех слоях британского общества. Искусство выращивания цветов считается признаком принадлежности к избранному классу. Один латиноамериканский финансист как-то навестил в Лондоне своего знакомого – бывшего британского посла – и был изумлен, что этот видный дипломат, вместо того чтобы нанять себе садовника, собственноручно копался в земле. Но фигура джентльмена, который в макинтоше и резиновых сапогах под дождем работает в саду, подправляя край клумбы, может служить истинным воплощением английского духа.

Наконец, третьим излюбленным увлечением англичан наряду с коллекционированием и садоводством следует назвать домашних животных. Однако их пылкую любовь к собакам и кошкам было бы кощунственно относить к числу хобби. В силу местных особенностей тема эта вторгается в область семейной жизни и потому речь о ней пойдет в следующей главе.

В Англии у людей больше забав, увлечений и интересов вне рутины повседневных дел, чем у нас, американцев. Процент тех, кто кроме забот, связанных со своим бизнесом или профессией, имеет какое-то хобби, несравненно выше, чем у нас. Здесь поразительно велико число людей, которые разводят лошадей, или собак, или свиней, или овец, или коров; которые играют в крикет, гольф, теннис или занимаются греблей; которые коллекционируют книги, гравюры, автографы, японские безделушки или фарфор: которые изучают какой-то древний язык или совершают путешествия в неведомые страны; которые увлекаются охотой, рыбной ловлей или ботаникой; которые изучают какую-то область археологии или исследуют корни своего генеалогического древа.

Прайс Кольер (США), «Англия и англичане – с американской точки зрения» (1912).

Садоводство для британца – это больше чем хобби, даже больше чем страсть. Это кодекс моральных ценностей, почти религия. Именно в такие моменты он раскрывает себя и свою подлинную сущность. Именно в саду англичанин отбрасывает свою тщательно привитую сдержанность, позволяет своей жесткой верхней губе расплыться в улыбку, как бы снимает свой застегнутый на все пуговицы мундир. Его вкусы, его поведение в саду говорят о его личности и характере гораздо правдивее, чем любая автобиография. Он проявляет здесь свою глубокую любовь к природе, которая, на его взгляд, должна быть подправлена и облагорожена как можно меньше.

Энтони Глин (Англия), «Кровь британца» (1970).

Guard House, Alexandra Gate, Hyde Park, London.

Глава 6

СОБАКИ, КОШКИ И… ДЕТИ

Лондонские парки хочется назвать краем непуганых птиц. Их многочисленные пернатые обитатели нисколько не боятся человека. Зто особенно заметно в будни, когда людей мало: гордые лебеди устремляются со всех концов пруда к случайному прохожему, а утки даже вылезают из воды и вперевалку ковыляют вслед за ним.

Стоит присесть на скамейку, как к ней тут же слетаются вездесущие космополиты – воробьи, желтоносые скворцы и множество другой пернатой твари, которая тут, в центре Лондона, совершенно беззастенчиво лакомится прямо из человеческих рук. По части попрошайничества с ними активно конкурируют белки: они могут взобраться человеку на колени, даже на плечо, нахально и требовательно заглядывая в глаза.

Не только птицы в парках – любая живность в Англии привыкла видеть в человеке не врага, а друга и благодетеля. Пушистый сиамский кот из соседнего дома, взобравшийся на подоконник нашей кухни, был явно удивлен, когда его ничем не угостили, а прогнали прочь. Даже незнакомая собака, встреченная в лесу, вместо того чтобы залаять, тут же начинает приветливо вилять хвостом.

Если верно, что на свете не сыщешь травы зеленее английской, то еще бесспорнее, что нигде в мире собаки и кошки не окружены таким страстным обожанием, как среди слывущих бесстрастными англичан. Собака или кошка для них – это любимый член семьи, самый преданный друг и, как порой поневоле начинаешь думать, самая приятная компания.

Когда лондонец называет своего терьера любимым членом семьи, это вовсе не метафора, французских или немецких студентов обычно поражает, что в английских семьях домашние животные явно занимают более высокое положение, чем дети. Это проявляется и в моральном плане (ибо именно собака или кошка служат центром всеобщих забот) и в плане материальном. Девушка с континента, гостящая в лондонской семье ради практики в языке, с удивлением замечает, что если бульдогу или сеттеру дают хороший мясной ужин, то дети, обедающие в школе, получают вечером лишь кусок хлеба с консервированными бобами да чашку чая.

Австралийские чиновники не могут взять в толк, почему семьи британских эмигрантов готовы пойти на немыслимые хлопоты, связанные с карантином для своих кошек к собак, вместо того чтобы оставить их в Англии, а в Австралии приобрести других. Однако англичанину подобная мысль попросту не может прийти в голову. Для него это все равно что бросить на произвол судьбы собственное дитя.

Чтобы не задавить щенка или котенка, лондонский водитель без колебания направит машину на фонарный столб или, рискуя жизнью, врежется в стену. Гуляя в дождливый день, англичанин часто держит зонтик не над головой, а несет его на вытянутой руке, чтобы капли не попадали на собаку.

Человеку, который не любит домашних животных или которого, упаси бог. невзлюбят они, трудно завоевать расположение англичан. И наоборот. Если приходишь в гости и огромный дог бросается тебе лапами на плечи, не стоит горевать о выпачканном костюме. Англичане убеждены, что собака способна безошибочно распознать характер человека, которого видит впервые. Можно почти не сомневаться, что хозяин разделит как симпатию, так и антипатию своего пса. Если тот же дог вдруг проявит неприязнь к кому-то из гостей, в доме станут относиться к нему настороженно.

Человек, впервые попавший в Англию, отметит, как безупречно воспитаны здесь дети и как бесцеремонно, даже нахально ведут себя собаки и кошки. И с этим хочешь, не хочешь – надо мириться. Вот назидательный пример, рассказанный японским диктором из Би-би-си. Пригласив сослуживцев к себе на новоселье, он с удивлением почувствовал, что после этой встречи английские коллеги стали относиться к нему более холодно, чем прежде. Причина, выясненная лишь много времени спустя, оказалась самой неожиданной: предлагая кому-то сесть, японец бесцеремонно выдворил прочь кота, дремавшего в хозяйском кресле (совершить такое в чужом доме было бы вовсе святотатством).

Выступая перед английской аудиторией, мне неоднократно доводилось рассказывать о том, что пережила наша семья во время ленинградской блокады. Слушая о коптилках и снарядах, о 125 граммах хлеба и трупах на детских саночках, кто-нибудь всякий раз спрашивал:

– Как же переносили голод кошки и собаки, особенно те, что остались без хозяев? Выдавались ли на них продовольственные карточки?

Рассказывать англичанам о том, как мы с братом ловили одичавших кошек на рыболовный крючок, носили их усыплять в соседний госпиталь, а из освежеванных тушек варили суп, можно было лишь с оговоркой, что это избавляло от страданий бездомных животных, обреченных на неминуемую гибель.

Уже в Лондоне я прочел остроумную, меткую и в целом доброжелательную к жителям туманного Альбиона книгу под интригующим заголовком «Люди ли они – англичане?». Ее автор голландец Г. Реньер рассказывает об эксперименте, который он провел, задавая различным группам англичан один и тот же гипотетический вопрос. Путешественник встречает нищего с собакой, умирающих с голоду. В сумке у него один-единственный кусок хлеба, которого никак не хватит на двоих. Кому же его отдать: нищему или собаке? Житель континента в такой ситуации наверняка накормит нищего. Но трудно сказать, как тут поступит англичанин… Реньер ожидал, что ему будут возражать, обвинять его в преувеличении. Но собеседники были на диво единодушны: «О чем тут говорить». Конечно, нужно прежде позаботиться о собаке! Ведь бессловесная тварь неспособна даже попросить за себя!»

Настоятель соседней церкви посетовал мне однажды на своих прихожан: воскресный сбор пожертвований в пользу бездомных собак и кошек неизменно составляет куда большую сумму, чем сбор в пользу беспризорных детей. Я, признаться, усомнился: типично ли это? Решил навести справки. Мой историческо-статистический экскурс выявил две примечательные даты:

1824 год – создание Королевского общества по предотвращению жестокости к животным.

1884 год – создание Национального общества по предотвращению жестокости к детям.

Второе общество родилось, стало быть, на шестьдесят лет позже первого, да к тому же под менее респектабельным именем (в такой стране, как Англия, все «королевское» котируется куда выше, чем «национальное»). А о том, сколь нужна была подобная организация, свидетельствует «Доклад комиссии по детскому труду» 1842 года. Потрясенная им британская общественность впервые осознала тогда, какой ценой далось стране превращение в мастерскую мира, услышала о семилетних детях, по двенадцать часов ползавших на четвереньках в темных штольнях. Первое местное общество для защиты детей от побоев было создано в 1882 году в Ливерпуле в освободившемся помещении дома для бездомных собак.

Национальному обществу по предотвращению жестокости к детям доныне хватает дела. В середине 70-х годов оно ежегодно регистрировало и расследовало 60-70 тысяч случаев жестокости (в 50-х-более чем по 100 тысяч).

Однако Королевское общество по предотвращению жестокости к животным имеет куда более основательную материальную базу: три тысячи местных отделений, добрая сотня клиник, свои ветеринарные госпитали, а главное – штат инспекторов, по докладу которых весьма легко угодить под суд и даже попасть в тюрьму.

Меры против тех или иных форм жестокого обращения с животными – излюбленная тема так называемых частных законопроектов, которые вносятся в парламент от имени отдельных депутатов.

При каждом политическом затишье газеты возобновляют дебаты о том, как положить конец китобойному промыслу, избавить от смерти новорожденных ягнят, чьи шкурки идут на выделку каракуля, или как уговорить английских туристов бойкотировать бой быков в Испании. Когда в качестве пассажира одного из первых спутников советские ученые отправили в космос Лайку, заранее зная, что она не сможет вернуться на Землю, это вызвало в Британии поистине бурю протестов.

По мнению англичан, многие зарубежные народы (в частности, итальянцы) слишком жестоки с животными и слишком мягки с детьми. Итальянцам же свойственно упрекать англичан как раз в обратном: в том, что они чересчур обожают животных я чересчур суровы к детям.

Во всяком случае, не подлежит сомнению, что любой случай жестокого обращения с животными вызывает в Британии более сильные протесты, чем случаи жестокого обращения с детьми. Проблема эта отнюдь не нова. Диккенс одним из первых привлек к ней внимание в своем романе «Дэвид Копперфилд».

Разумеется, со времен Диккенса многое изменилось. Эксплуатация детского труда запрещена законом. И все-таки не будет преувеличением сказать, что англичане меньше, чем другие народы, стыдятся случаев жестокого обращения с детьми. Факты избиения малолетних осуждаются (а статистика Национального общества по предотвращению жестокости к детям показывает, что число лишь зарегистрированных случаев такого обращения исчисляется десятками тысяч ежегодно), но осуждаются они с упором на то, что это несправедливая или несправедливо суровая мера. Что же касается телесных наказаний в учебных заведениях, то они до сих пор не отменены.

В глубине души англичане убеждены, что родителям лучше быть чересчур строгими, чем чересчур мягкими, что «пожалеть розгу – значит испортить ребенка» (распространенная пословица). В Британии принято считать, что наказывать детей – это не только право, но и обязанность родителей, что даже если порка травмирует психику ребенка, она в конечном счете идет на пользу и что гораздо больше достойны порицания родители набалованных детей.

Итак, баловать детей – значит, на взгляд англичан, портить их. И самыми разительными примерами таких испорченных детей служат, разумеется, дети иностранцев.

Мне теперь достаточно издали бросить взгляд на семью, гуляющую воскресным днем в Гайд-парке. Если ребенок восседает на плечах у отца или цепляется за подол матери, если он хнычет, чего-то просит, словом, требует внимания к себе, или же если, наоборот, родители поминутно обращаются к детям, то понукая, то одергивая их, – я на сто процентов убежден, что это семья не английская.

В Лондоне с его многонациональным населением подобный контраст особенно бросается в глаза. Привычка итальянских и испанских матерей шумно чмокать и тискать своих малышей, то и дело брать их на руки отнюдь не свойственна англичанам. А об ирландских и еврейских семьях здесь принято саркастически, как о чем-то зазорном говорить, что они не в меру любвеобильны к своим отпрыскам.

Англичане считают, что проявление родительской любви и нежности приносит вред детскому характеру, что лишний раз поцеловать ребенка значит испортить его. В их традициях относиться к детям сдержанно, даже прохладно. Такой подход к воспитанию заставляет родителей обуздывать свои чувства, а детей – волей-неволей свыкаться с этим. Даже коляску с младенцем принято ставить так, чтобы плач его не был слышен матери и не рождал у нее соблазна подойти к ребенку и успокоить его.

В Холланд-парке, неподалеку от дома, где я живу, есть детская плошадка. Там можно ходить по бревну, лазать по канату, взбираться по вантам на корабельную мачту, сидя съезжать с крутой горки. Перед входом на площадку красуется неожиданная, на взгляд москвича, надпись: «Взрослым вход воспрещен». Надпись эта, судя по всему, адресована иностранцам, которых вокруг обитает довольно много. Это им нужно напоминать, что естественная потребность детворы карабкаться, взбираться, съезжать и спрыгивать способствует формированию самостоятельности и что если мальчуган сорвется и заработает пару синяков, он извлечет для себя поучительный урок на будущее.

Если наши матери подчас одергивают детей без нужды, то англичанки избегают вмешиваться в их поведение, даже когда это, казалось бы, необходимо. Помню молодую мать, сидевшую с книгой на соседней скамейке. Ее старший сын лет четырех маршировал в резиновых сапожках вдоль и поперек по луже. Причем шлепал так, что брызги летели не только на его куртку, но и на годовалого брата-ползунка, которого высадили из коляски и поставили стоять у скамейки. Когда этому еще не научившемуся ходить малышу надоело делать шаги влево и вправо, держась за скамейку, он уселся на сырую землю, начал размазывать по себе грязь, а потом на четвереньках полез в лужу. Я следил за этой сценой затаив дыхание и, видимо, с выражением ужаса на лице, потому что женщина, оторвав на секунду глаза от детектива Агаты Кристи, улыбнулась мне и сказала:

– Просто удивительно, до чего они всегда любят лезть в самую лужу…

И после этого невозмутимо продолжала читать.

Важно подчеркнуть, однако, что подобное отношение к детям отнюдь не означает, что они растут в атмосфере вседозволенности. Напротив, дисциплинирующее воздействие родителей оказывается на них уже с очень раннего возраста. Но оно четко нацелено против определенных задатков и склонностей, которые считается необходимым беспощадно подавлять. Если ребенок вздумает мучать кошку или собаку, если он обидит младшего или нанесет ущерб чужому имуществу, его ждет суровое, даже жестокое наказание. Однако внутри ясно обозначенных границ запретного дети свободны от мелочной опеки и стороннего вмешательства, что приучает их не только к самостоятельности, но и к ответственности за свои поступки.

Едва научившись ходить, английский ребенок уже слышит излюбленную в этой стране фразу: «Возьми себя в руки!» Его с малолетства отучают льнуть к родителям за утешением в минуты боли или обиды. Детям внушают, что слезы – это нечто недостойное, почти позорное. Малыш, который плачет потому, что ушибся, вызывает откровенные насмешки сверстников и молчаливое неодобрение родителей. Если ребенок свалится с велосипеда, никто не бросится к нему, не проявит тревоги по поводу кровавой ссадины на колене. Считается, что он должен сам подняться на ноги, привести себя в порядок и, главное, ехать дальше.

Поощряемый к самостоятельности, английский ребенок мало-помалу свыкается с тем, что, испытывая голод, усталость, боль, обиду, он не должен жаловаться, беспокоить отца или мать по пустякам. Ему надо действительно серьезно заболеть, чтобы решиться сказать об этом родителям.

Английские дети и не ждут, что кто-то будет кудахтать над ними, потакать их капризам, окружать их неумеренной нежностью и лаской. Они понимают, что живут в царстве взрослых, где им положено знать свое место, и что место это отнюдь не на коленях у папы или мамы.

Независимо от семейных доходов одевают детей очень просто – младшие донашивают то, что когда-то приобреталось для старших. А в восемь часов не только малышей, но и школьников безоговорочно и бескомпромиссно отправляют спать, чтобы они не мешали родителям, у которых на вечер могут быть свои дела и свои планы. Детей до пятилетнего возраста сажать за общий стол вообще не принято, даже когда в доме нет гостей.

Однажды мы с женой гостили на севере Англии в семье преподавателя русского языка. Супруги проходили практику в СССР, неплохо знали наш быт и учили говорить по-русски своего шестилетнего сына.

– Ну-ка, Тони, иди сюда. Расскажи нам, как ты себя ведешь, как ты кушаешь?– обратилась к нему моя жена.

Эта привычная нам фраза заставила хозяев весело смеяться.

– Нас всегда удивляло и даже забавляло, – говорили они, – что в представлении советских родителей хорошо кушать – значит, хорошо себя вести. Если ребенок вышел из младенческого возраста и может сам держать ложку, английской матери вряд ли придет в голову обращать внимание на его аппетит. Как и сколько он ест – его дело. Тем более что дети, как правило, съедают все, что им дают, ведь их куда чаще недокармливают, чем перекармливают…

Действительно, англичанам свойственно считать голод одним из рычагов воспитания, эффективным средством закалки воли и формирования твердого характера, равнодушного к лишениям и невзгодам. Предполагается, что обладатель подобных качеств должен быть худощавым, поджарым. И подчас кажется, что английских родителей больше всего беспокоит, как бы их дети не переели.

Когда итальянская мать хочет похвалиться своим ребенком, она с гордостью показывает его пухленькие ручки и ножки. Но при виде их английская туристка с трудом скроет неодобрительную гримасу. Пухлый ребенок считается здесь перекормленным и нездоровым. А полные дети – поистине несчастные существа в условиях английской школы. Их не только дразнят, но, прямо сказать, травят. В Лондоне редко увидишь не то чтобы полного, а действительно упитанного ребенка, а если и бывают исключения, то, как правило, не в английских семьях.

Пищу для размышлений дает и такой парадокс. Англичане большие сластены, причем бросается в глаза, что реклама шоколада или конфет адресована в этой стране не детям, а именно взрослым. Чтобы подобное пристрастие не повлияло на стройность фигуры, мужчинам и женщинам на каждом шагу внушают есть больше овощей и фруктов, исключая из рациона хлеб и мучные изделия. Однако когда речь заходит о детях, которым тоже полагается быть худощавыми и стройными, никто уже не вспоминает о витаминах и соках и упор делается на «простую», то есть преимущественно мучную пищу.

В стране Оливера Твиста детей отнюдь не балуют в смысле лакомств. Телевизионная реклама куда чаще, чем мороженое или леденцы, восхваляет консервированный корм для кошек и собак. И если содержание домашних животных – неприкосновенная статья в семейном бюджете, то экономить на питании детей считается вполне допустимым.

Английские школьники возвращаются домой в половине пятого. Многие из них весь день имеют горячую пищу только в школьной столовой. Прославленный английский завтрак из овсяной каши и яичницы с беконом сохранил свое существование в большинстве семей лишь в выходные дни. Матери туманно полагаются на то, что дети как следует обедают в школе. Но нередко бывает, что подросток предпочитает не передавать по назначению плату за школьные обеды, а оставляет эти деньги себе на карманные расходы.

И все-таки взгляд на то, что голод не только воспитывает характер, но и идет на пользу детскому организму, по-прежнему преобладает, как и представление о том, что полный ребенок – это испорченный ребенок, которого родители должны стыдиться. Худощавость же служит признаком и крепкого здоровья и хорошего воспитания.

Набалованные дети, которые постоянно требуют внимания к себе, то и дело чего-то просят или на что-то жалуются, – большая редкость в английских семьях. Ребенок здесь, повторяю, с малолетства сознает, что окружающий его мир – это царство взрослых. Он привык быть предоставлен самому себе и как можно реже напоминать родителям о своем существовании. Пока дети растут дома, их не должно быть слышно. А со школьного возраста их в идеале не должно быть и видно. Это характерная черта английского уклада жизни. Непосредственное влияние родителей в воспитании школьников и тем более студентов сказывается здесь куда меньше, чем в других странах. Считается, что давняя традиция отсылать детей учиться подальше от дома отражает не суровость родительского сердца, а, наоборот, боязнь, что оно окажется слишком мягким. По мнению англичан, дети ведут себя среди чужих людей лучше, чем под родительским кровом, скорее приучаются стоять на собственных ногах.

Для состоятельных родителей главные заботы и волнения сводятся к тому, чтобы устроить сына в «подобающую школу», то есть в частный интернат. Это требует расходов, связей, хлопот. Но с благополучным зачислением подростка родители как бы откупаются от дальнейших забот о его воспитании.

Однако платой за такое раскрепощение неизбежно становится отчуждение собственных детей. Проводя большую часть года лишь в окружении своих сверстников и воспитателей, лишаясь возможности регулярно общаться с родителями на семейной основе, дети начинают чувствовать себя как бы чужими в доме. Приезжая на каникулы, они относятся к отцу и матери, к братьям и сестрам почтительно и вежливо, но подчас тяготятся родительским кровом и с облегчением возвращаются в интернат.

В рабочих семьях, которым не по карману частные школы, дети растут ближе к родителям. Но и тут они чувствуют себя в царстве взрослых, отнюдь не являясь центром семейных забот. Уже говорилось, что английские школьники приходят домой в половине пятого. И этот продленный день, как бы его у нас назвали, существует прежде всего для удобства родителей. По той же самой причине в английских школах нет, как у нас, продолжительных летних каникул. Детей было бы попросту некуда девать, ибо у многих из них работают не только отцы, но и матери. А летние лагеря и дачи здесь такие же неведомые понятия для детей, как дома отдыха и санатории для взрослых. Трудовая семья имеет, как правило, лишь двухнедельный отпуск и проводит его, снимая комнату где-нибудь на побережье или в сельской местности.

И наконец, еще одна примечательная черта английского уклада жизни. Дети часто покидают здесь родительский дом даже раньше того, как женятся или выйдут замуж. Будучи любителями птиц, англичане сложили на сей счет поговорку: птенцов нужно выкидывать из гнезда, чтобы они быстрее выучились летать.

Независимо от доходов родителей и независимо от того, есть ли практическая нужда в переезде, юноши и девушки после завершения среднего образования, то есть в шестнадцатилетнем возрасте, обычно поселяются отдельно и начинают жить самостоятельной жизнью, Они, разумеется, навещают родителей в выходные дни и уж непременно на рождество или пасху, но отпуск, как и вообще свой досуг, проводят не с родственниками, а с друзьями.

При этом хочется отметить еще один парадокс, или, вернее сказать, компромисс, попирающий незыблемые каноны частной жизни. Обычай обитать под одной крышей трем поколениям сразу, свойственный большим патриархальным семьям в Японии или Италии, где дети привыкли жить на людях, в той же комнате, что и родители, а еще чаще с дедушкой или бабушкой, представляется англичанам немыслимым и недопустимым посягательством на неприкосновенность частной жизни. Английские дети со школьного возраста имеют, как правило, свою комнату. Однако те самые подростки, которые, как принято считать, не могут жить вместе с другими членами семьи, ничуть не страдают от казарменного быта в школах-интернатах и преспокойно уживаются со своими сверстниками, деля с ними кров после того, как они покинули родительский дом.

Страна, где собаки не лают, а дети не плачут, – так хочется порой назвать Англию на основе первых впечатлений. Позднее понимаешь, что это сходные следствия разных причин. Не следует думать, что собаки тут слишком выдрессированы, чтобы лаять, а дети слишком окружены заботой, чтобы иметь повод заплакать. Вернее, пожалуй, сказать, что дело обстоит как раз наоборот.

Впору, однако, задаться вопросом, не связаны ли между собой две своеобразные черты характера англичан, проявляющиеся в отношении к домашним животным и в отношении к детям? Преувеличенная любовь к «бессловесным друзьям», видимо, свойственна им по той самой причине, по которой питают особую страсть к собакам и кошкам старые девы. Вынужденные подавлять или маскировать открытые проявления любви и нежности друг к другу, родители и дети поневоле делают неким эмоциональным громоотводом домашних животных.

Если бы домашние животные – бессловесные друзья англичан – вдруг были наделены даром речи, им было бы не на что пожаловаться. Во всяком случае, нет сомнения, что доживать свой век в нужде куда чаще приходится в Англии престарелым людям, чем кошкам и собакам.

Страна, которая все еще нуждается в существовании Национального общества по предотвращению жестокости к детям, вряд ли вправе преклоняться перед животными. Впрочем, джентльменам, которые делят свое время между псовой охотой на лисиц и заседаниями Королевского общества по предотвращению жестокости к животным, не свойственно пристрастие к логике. Английские публичные школы не выращивают Гамлетов.

Г. Реньер (Голландия), «Люди ли они – англичане?» (1932).

Существует заблуждение о том, что англичане добрее и вообще милосерднее, чем другие народы. Многие англичане – и среди них прежде всего женщины, – охотно воспринимающие эту легенду, думают прежде всего о лошадях, собаках и кошках, но вовсе не о людях и отнюдь не о детях. Жестокость издавна была, да и поныне, пожалуй, остается чертой, присущей характеру англичан.

Джон В. Пристли (Англия), «Англичане» (1973).

Чтобы познать англичан, видимо, лучше быть зоологом, чем психологом. После большого снегопада диктор не преминет объявить по радио: «Не забудьте, что птицам стало труднее добывать корм. Разбросайте возле дома хлебные крошки». В лесах вокруг Лондона то и дело видишь кормушки для птиц и белок. Однако в зимнее ненастье вряд ли кто вздумает объявить по радио: «Вспомните о бездомных под мостом Чэринг-кросс». Когда учителя ломают розги о спины школьников, им никто не говорит ни слова. Но если ударить собаку, которая вас укусила, можно оказаться в тюрьме.

Пьер Данино (Франция), «Майор Томпсон и я» (1957).

Глава 7

ОДИНОКИЕ ДЕРЕВЬЯ

Оправданна ли английская система воспитания? Идет ли она, в конечном счете на пользу психологии и характеру детей? На сей счет могут быть разные мнения. Но вряд ли вызовет споры вывод о том, что система эта не проходит бесследно для самих родителей. Подавлять естественные проявления чувств к собственным детям, сдерживать душевные порывы уздой самоконтроля – все это неизбежно влечет за собой различные последствия, наиболее очевидной и безвредной из которых является страсть к домашним животным.

В родительском сердце кто-то должен занять место отчужденных детей. Чувства эмоциональной привязанности должны получить какую-то отдушину. Ведь если нежность к собственному ребенку не принято открыто выражать даже наедине с ним, то самое бурное и необузданное проявление любви к собаке даже на людях не считается зазорным. Но может ли пристрастие к домашним животным служить равноценной заменой?

Думается, что сознательное охлаждение родительских чувств, преднамеренное ужесточение сердец к собственным детям сказывается в конечном счете и на других формах личных отношений в семье, включая отношения между мужем и женой. Возводя в культ понятие частной жизни, независимости и самостоятельности человека, который должен полагаться лишь на свои силы, англичане обрекают себя на замкнутость и, стало быть, на одиночество.

Крепостные стены для защиты от непрошеных вторжений не только опоясывают домашний очаг, но и разделяют его обитателей. Если японская семья замкнута для посторонних, то английская семья замкнута еще и внутри – каждый из ее членов куда больше сохраняет неприкосновенность своей частной жизни. Словом, душа англичанина – это его крепость в не меньшей степени, чем его дом.

Англичанин традиционно чурается излишней фамильярности, избегает проявлений душевной близости. В его духовном мире существует некая зона, куда он не допускает даже самых близких. Между личностью и семьей в Англии существуют, пожалуй, более высокие барьеры, чем между семьей и обществом.

Муж и жена здесь меньше вмешиваются в дела друг друга, чем это обычно свойственно супружеским парам в других странах. Внутрисемейную атмосферу отличает сдержанность как своего рода самооборона от чрезмерной фамильярности. Но если открытые проявления симпатий подавляются, то так же подавляются и знаки раздражения, обиды, гнева. В английских семьях почти не бывает шумных сцен, а стало быть, и демонстративных примирений. Там, где супружеская пара в другой стране предпочла бы добрую ссору, которая, подобно грозе, разрядила бы атмосферу и прояснила какие-то претензии или подозрения, англичане постараются как бы не замечать, игнорировать повод для размолвки.

Для англичан обычно существует два ярлыка: их принято считать либо по-детски сентиментальными, либо бесчувственно невозмутимыми. Истина лежит, пожалуй, ближе к первому из этих стереотипов. Англичане болезненно чувствительны к обиде, но эту черту они глубоко прячут от окружающих. Вместо того чтобы возмутиться, поднять шум, устроить сцену, они предпочтут затаить обиду в сердце. А поскольку не было ссоры – не может быть и примирения, так что разлад остается безмолвным, скрытым и бесконечным. Не удивительно, что главными человеческими достоинствами в супружеской жизни три четверти англичан назвали понимание, тактичность, предупредительность, а главной помехой для нее свыше половины опрошенных сочли плохой характер. Эти данные, основанные на результатах авторитетного социологического исследования, приводит автор книги «Английский характер» Джеффри Горер. При всей относительности любых анкетных опросов результаты их во многом показательны.

Горер, в частности, обобщил мнение тысяч опрошенных о том, какие качества они ценят в своих супругах выше всего. Отвечая на вопрос о мужьях, 33 процента английских жен назвали понимание, 28 – заботливость, 24 – юмор, 23 – честность, 21 – верность, 19 – щедрость, 17 – любовь, 14 – терпимость. По мнению английских мужей, жена прежде всего должна быть хорошей хозяйкой (29 процентов), за чем непосредственно следуют такие качества, как уживчивый характер (26), понимание (23), любовь (22), верность (21;. внешность (21), умение готовить (20), ум (18).

С другой стороны, английские мужья больше всего осуждают в своих женах такие черты, как сварливость (29 процентов), глупость (24), сплетничанье (21), мотовство (17), эгоизм (16).

Жены же считают наиболее нетерпимыми недостатками мужей эгоизм (56 процентов), недостаток ума (20), инертность, нежелание помогать жене по дому (18), неопрятность (17), нечестность (16).

Приведенные цифры дают пищу для размышлений. Они, во-первых, позволяют судить о слагаемых хорошего характера в представлении англичан. Во-вторых, они выявляют главенство этических критериев счастливого брака над эмоциональными: отметим, что ни любовь, ни верность не оказались на первых местах ни в одном из списков.

В целом английский образ жизни акцентирует нормы подобающего поведения, что, конечно, трудно совмещается с распущенностью нравов. Любовные интриги, супружеские измены – всего этого в беседах попросту не принято касаться. Не потому, что разговоры о сексе считаются непристойными. Англичане уклоняются от них по той же причине, по которой избегают говорить со знакомыми о своих делах и доходах. Привлекать внимание к любовным похождениям своим или чужим в Лондоне столь же неуместно, как хвастаться новой автомашиной или интересоваться, сколько собеседник зарабатывает. В представлении англичан область интимных отношений – как внутри семьи, так и вне ее – лежит по другую сторону священных рубежей частной жизни.

В представлении японцев, итальянцев и многих других народов семья – это как бы гавань, откуда человек отправляется в самостоятельное плавание и куда он вновь возвращается во время жизненных бурь. Англичане же не рассчитывают на поддержку со стороны близких родственников в случае каких-либо трудностей, но, с другой стороны, не испытывают по отношению к ним чувства долга или ответственности. Это, впрочем, скорее английская, чем британская черта, менее присущая многосемейным ирландцам, а также шотландцам с их кланами.

Семейные связи, понятие родственного долга ослаблены в Англии правом первородства. Все имущество (а в аристократических семьях и титул) издавна переходит по наследству одному лишь старшему сыну. Его остальные братья и сестры в принципе не получают ничего и должны устраивать свою судьбу самостоятельно. Не в пример французам или немцам англичане всегда меньше заботились о приданом для дочерей. Родители здесь и теперь редко делают какие-либо сбережения специально для того, чтобы впоследствии предоставить их потомству. Они прежде всего стремятся обеспечить детям хороший старт в жизни и выталкивают птенцов из гнезда, как только чувствуют, что они могут учиться летать самостоятельно.

Примечательно, что в японской семье, где также существует право первородства, дело обстоит совершенно иначе. Отчий дом, а на селе семейный надел играют там роль некоего страхового фонда, к которому при необходимости вправе обращаться все родственники. Целиком наследуя отцовское имущество, старший сын одновременно принимает на себя роль и ответственность главы семьи, причем не только по отношению к престарелым родителям, но и к младшим братьям. Если кто-то из них остался без работы, он может рассчитывать, что его жену и детей всегда приютят в родительском доме.

В Англии же сама идея о том, чтобы несколько поколений жили под одной крышей, представляется совершенно не совместимой с канонами частной жизни. Английские бабушки могут очень любить своих внуков, они с удовольствием будут угощать их по субботам и воскресеньям, они охотно возьмут их к себе на пару недель во время отпуска родителей. Но они никогда не согласятся быть для них постоянными бесплатными няньками, слишком ценя свою независимость.

Английская семья меньше ограждает ребенка от внешнего мира. И влияние родителей, стало быть, сознательно уступает свой приоритет влиянию социальной среды. Ребенка воспитывают так, чтобы он чувствовал себя в компании своих сверстников и наставников в такой же степени дома, как в собственной семье. Он с малолетства чувствует себя не только самостоятельной, но и социально ответственной личностью.

Английский подросток обычно обладает меньшим багажом знаний, но большим опытом человеческих взаимоотношений, большим умением вести себя в обществе взрослых, чем его зарубежные сверстники. Его подчиненность собственной семье меньше связывает его. Но зато он полнее сознает свои права и обязанности в собственном социальном окружении. Если умственное и эмоциональное развитие молодого англичанина, возможно, идет медленнее, чем у юношей в других странах, он, как правило, бывает раньше подготовлен к участию в общественной жизни, лучше оснащен необходимыми для этого навыками.

Англичанам присущ практический подход к морально-этическим проблемам. Другими словами, им свойственно вкладывать сугубо практический смысл и в такие вопросы, которые у других народов рассматриваются только в духовном плане. Школа, религия, правосудие – все эти силы делают в Британии упор на поведение человека, а не на его побуждения, все они направлены прежде всего на утверждение определенных общественных норм.

Английская система воспитания ставит во главу угла характер, а не интеллект. Причем считается, что о характере человека общество судит по его поступкам, а не по его взглядам. Отсюда та роль, которую английская школа придает воспитанию норм поведения.

Примечательно, что не столько на духовную, сколько на нравственную сторону религии делает упор и английская церковь. Она прежде всего стремится воздействовать не на личное сознание людей, а на их поведение. Она считает, что утверждение моральных норм – более действенный путь к совершенствованию человека, чем такие средства воздействия на личность, как, например, исповедь у католиков.

Не будет преувеличением сказать, что Англия является христианской страной главным образом в этическом смысле, где роль религии во многом подобна той, какую играет конфуцианство в Китае или Японии. Хочется подчеркнуть, что сходство это подметил еще не кто иной, как Джон Голсуорси. В своей трилогии «Конец главы» он писал: «Большая часть английской привилегированной касты не христиане, а конфуцианцы: вера в предков и традиции, почтение к родителям, честность, сдержанность в обращении, мягкость с животными и подчиненными, непритязательность в жизни и стойкость перед лицом болезни и смерти».

Стражем общепринятой этики служит в Британии и правосудие. Как и само общество, оно исходит в своих оценках только из поступков, а не из побуждений. Если адвокат будет строить защиту обвиняемого на объяснении мотивов или обстоятельств, которые толкнули его на подобный шаг, он вряд ли выиграет дело в Лондоне, где куда надежнее исходить из какого-то сугубо технического пункта закона.

Наслышанные о терпимости англичан, многие иностранцы ошибочно трактуют ее как способность одного человека понять побуждения и тем самым оправдать действия другого. На деле же англичане понимают под терпимостью невмешательство в чужую частную жизнь, предполагая в свою очередь, что каждый должен так же уважать частную жизнь окружающих.

Воспитание социальной ответственности считается в Британии важной частью формирования человеческого характера. С детства привыкший не замыкаться в семейной атмосфере, англичанин уверенно чувствует себя на общественном поприще, вступая на него естественно, без усилий. Навыки общественно-политической деятельности даются ему не в результате какой-то специальной тренировки. Они приходят к нему сами, из его собственного жизненного опыта как благодаря направлению английского образования, так и благодаря широкому распространению различных форм добровольного труда.

Общественная жизнь в Англии замешана на дрожжах любительства. В ее основе лежит традиционное представление, что всякий человек, помимо основных дел или занятий, обязан отдавать часть своего времени и сил какой-то деятельности, лежащей вне его личных, грубо говоря, своекорыстных интересов.

Вера в ценность добровольного труда на общественных началах глубоко присуща англичанам; и такого рода деятельность весьма распространена, многообразна и уважаема. Англичане, по их словам, гораздо охотнее берутся за любое дело, если видят в нем не служебную обязанность, а общественный долг, так сказать, «социальное хобби».

Многие виды социальных услуг организуются в стране на добровольных началах и осуществляются безвозмездно. В свое время это касалось и народного просвещения, когда на пожертвования состоятельных людей открывались школы для сирот. Такими же методами были созданы первые бесплатные больницы для нуждающихся.

Самая распространенная черта общественной деятельности в Британии – это комитеты, которые создаются буквально по любому поводу. Трудно встретить англичанина, который не стремился бы учредить комитет или стать членом комитета содействия чему-то, а еще чаще против изменения чего-то. Именно здесь совершенствуются навыки общественно-политической деятельности, заложенные чуть ли не со школьной скамьи. Бесчисленные комитеты, общества, ассоциации служат ареной предложений, отводов, компромиссов, голосований, докладов меньшинств, предвыборных соглашений. Именно здесь немногословная нация сполна отводит душу в словопрениях.

Умение излагать и отстаивать свои взгляды публично, не теряться перед большой и даже недружественно настроенной аудиторией присуще представителям всех классов британского общества. При этом англичане настороженно относятся к ораторской риторике, к людям, которые говорят слишком цветисто и гладко, а больше всего ценят непринужденность и простоту изложения.

Своеобразная черта общественно-политической жизни в Британии – это как бы ее естественность. Несмотря на обилие традиционных ритуалов, которые прежде всего бросаются в глаза иностранцу, англичанин не считает политику и повседневность чем-то раздельным, изолированным друг от друга. Политика у него, что называется, в крови. В парламентской атмосфере он целиком чувствует себя в своей тарелке. Когда впервые попадаешь в палату общин, больше всего поражает не парик спикера, а какая-то неофициальная, почти домашняя атмосфера дебатов.

Если в личном плане англичане в противоположность японцам возводят в культ независимость и самостоятельность человека, освобождая его от бремени родственного долга, то в общественном плане англичане, точно так же как и японцы, дорожат чувством причастности. Наряду с общественным началом их натуре свойственно желание принадлежать к небольшой, избранной группе людей с аналогичными интересами, взглядами или стремлениями.

Эта жажда причастности, которую на первый взгляд вроде бы трудно совместить с индивидуализмом, видимо, во многом порождена разобщенностью семьи. Это форма бегства от одиночества, на которое волей-неволей обрекает англичан их культ частной жизни. Если семья перестает быть центром человеческого общения, остается полагаться на круг людей, которых объединяет то ли общий интерес к коллекционированию марок, то ли общие воспоминания о школе, то ли общее стремление не допустить строительства химического завода на берегу живописного озера.

В Лондоне часто слышишь, что если француз склонен мыслить категориями семьи и государства, то более привычными координатами для англичанина служат личность и общество.

Чувство личной независимости – важный фактор человеческих взаимоотношений в Британии. Не только друзья и родственники – даже родители и дети не чувствуют себя связанными долгом или ответственностью друг перед другом. Такое отсутствие моральных обязанностей являет собой полную противоположность японскому образу жизни с его понятиями долга признательности и долга чести, с его неразрывными путами общинных связей. Дело тут не в пережитках феодальной патриархальщины. И в Соединенных Штатах человек постоянно испытывает на себе различные формы морального нажима со стороны родственников, соседей, сослуживцев и подчас вынужден подчинять им свое поведение. В Англии же личные склонности и даже личные странности людей не вызывают противодействия со стороны окружающих. Невмешательство в частную жизнь друг друга, невмешательство, которое, конечно, строго обоюдно, – вот краеугольный камень английской этики.

Однако такая раскрепощенность от родственного долга, от бремени моральных обязательств имеет, разумеется, свою оборотную сторону. Это палка о двух концах, одна из главных причин той отчужденности, на которую человек бывает столь часто обречен в Англии. Из-за того, что детей принято поселять отдельно, родителям приходится доживать свой век в одиночестве, а порой и в забвении. Эти одинокие старики, беспомощные в случае болезни и беззащитные перед лицом инфляции, старики, щепетильная гордость которых заставляет их скрывать от детей свою нужду и лишения, представляют собой одну из самых мучительных социальных проблем современной Британии.

Проблема эта, разумеется, присуща и другим странам. Но здесь она особенно остра именно из-за предубеждения, что дети не несут ответственности за судьбу престарелых родителей и что с ними достаточно встречаться лишь раз-другой в год, на рождество или пасху.

Может быть, именно английский подход к воспитанию детей и породил нацию индивидуалистов? Когда у человека с малолетства развивают чувство самостоятельности, когда ему внушают, что он не должен рассчитывать на других, он учится полагаться на самого себя. Одних такая система воспитания действительно закаляет, помогает им потом сносить любые невзгоды. Другим же она подчас калечит жизнь. Люди тут нередко жалуются, что испытывают неловкость и натянутость в отношениях с собственными детьми. Поскольку никто не поощрял их к искренности, к душевному контакту, они не смогли воспитать этих качеств и в следующем поколении.

Англичане любят повторять изречение Черчилля: если одинокое дерево выживает, оно вырастает крепким. Но все ли такие деревья выживают? Почему столь неизменным успехом пользуется у читателей газетная рубрика «Одинокие сердца»? Откуда в Лондоне столько бюро знакомств, клубов для неженатых, брачных контор с их газетными объявлениями и компьютерами? Словом, откуда столько разнообразных и, судя по их числу, бесполезных средств борьбы с одиночеством?

Американцев, попадающих в Англию, поражает, что это страна мужчин. (Подобным же образом англичане, посещающие Америку, поражаются тому, что это страна женщин.) Эта страна, послушная привычкам, удобствам и капризам мужчин, а не женщин. Здесь, как и в мире птиц, в ярком оперении щеголяет самец. Мужчины в этой стране наряжаются, женщины же лишь одеваются. Чтобы судить о процветании семьи, здесь скорее посмотрят на мужа, чем на жену.

В Англии уклад жизни прежде всего имеет в виду удобства мужчины, что в равной степени относится и к бедным и к богатым, ко всем слоям общества. В Америке уклад жизни прежде всего имеет в виду удобства женщин.

Английские мужчины проводят больше времени с мужчинами как в делах, так и в увлечениях, которым они посвящают свой досуг, чем это делают американцы. Американка ожидает, требует и получает больше внимания со стороны мужчины, чем англичанка. Сыну в английской семье с малолетства отдается предпочтение перед дочерью. Его воспитанию уделяется больше энергии и сил, на него затрачивается больше средств. В результате английские мужчины с детства привыкают считать себя обладателями особых прав и привилегий по сравнению с женщинами. Атмосфера английской семьи предполагает, что девочки смотрят на мальчиков снизу вверх, и большинство англичанок уже никогда не избавляются потом от этой привычки.

Прайс Кольер (США), «Англия и англичане – с американской точки зрения» (1912).

Когда парижский ажан делает выговор девушке за рулем, нарушившей правила уличного движения, он ведет себя с ней иначе, чем с мужчиной. Когда парижский продавец помогает покупательнице выбрать перчатки, он выражает к ней свое отношение кок к женщине. Англичанин же способен думать лишь о чем-то одном – либо о выговоре, либо о перчатках, либо о любви и никогда не смешивает одно с другим.

Пьер Данинос (Франция), «Майор Томпсон и я» (1957).

Уважение к частной собственности побуждает мужчин в Лондоне с уважением относиться к. чужим женам. Здесь, конечно, имеют место супружеские измены. Но в целом и чаще всего к замужним женщинам в Лондоне проявляется куда более осмотрительное отношение, чем где-либо еще, флиртовать с ними попросту не принято. Это неспортивно, это противоречит правилам, это попросту не крикет. А играть по правилам – основной принцип поведения в Лондоне.

Муж, которому наставили рога, никогда не становится в Англии предметом насмешек, как это бывает в соседних странах. Он, в конце концов, стал жертвой обмана в том, что ему принадлежит. А когда дело касается преступлений против собственности, шутки в Англии считаются неуместными.

Уолтер Генри Нэлсон (США), «Лондонцы» (1975).

Англичане отличаются от американцев большей независимостью в личных привычках. Не только уклад, но и физические условия жизни в Соединенных Штатах имеют тенденцию как бы стричь всех под одну гребенку. Англичанин недоуменно раскроет глаза, если ему предложат в чем-то отказаться от его привычек, ссылаясь на то, что все другие поступают иначе. Американец же в подобной ситуации будет склонен уступить, хотя так называемые общие склонности на поверку часто отражают чью-то личную корысть. Англичанин инстинктивно сопротивляется любой попытке посягнуть на его независимость. И ничто, пожалуй, не способно вызвать больших возражений с его стороны, чем довод, что другие думают иначе.

Фенимор Купер (США), «Англия: зарисовки об обществе и городах» (1837).

Британцы, наверное, самый одинокий народ в мире. Многие из них живут в одиночестве физически. Другие даже у себя дома или в школе одиноки эмоционально и духовно. Это страна, где разрыв между поколениями не только признается, но и одобряется, где человеку некому открыть душу, кроме как занятому доктору или автору колонки «Одинокие сердца» в местной газете.

Энтони Глин (Англия), «Кровь британца» (1970).

Глава 8

ЗАКОНОПОСЛУШНЫЕ ИНДИВИДУАЛИСТЫ

Когда живешь среди англичан, на каждом шагу убеждаешься, что они, во-первых, на редкость законопослушный народ и, во-вторых, заядлые индивидуалисты. Как же сочетаются в их национальном характере две такие, казалось бы, несовместимые черты?

Думается, что ключ к этому парадоксу, более того – ключ к пониманию английской натуры вообще нужно искать в словах «правила игры», в той особой смысловой нагрузке, которую они несут на Британских островах. Англичанам присуще смотреть на нормы поведения как на своего рода правила игры. Спортивная этика служит становым хребтом их общественной морали.

Хотя олимпийский факел был впервые зажжен в древней Греции, именно Англия, по существу, явилась родиной современного спорта. Об этом напоминает вся международная спортивная терминология, которая, можно сказать, от старта до финиша заимствована из английского языка, включая, кстати, и слово «спортсмен».

В «Ветке сакуры» я попытался начать распутывать клубок противоречивых черт японского национального характера с главы «Религия или эстетика?». В рассказе об англичанах подобную же роль могла бы сыграть глава «Религия или спорт?». Заимствовав из спортивной этики такие понятия, как честная игра, командный дух, умение проигрывать, англичане придали им характер моральных критериев, основ подобающего поведения. Они привыкли уподоблять систему человеческих взаимоотношений правилам игры.

Жизнь, считают англичане, – это игра, как теннис или футбол. И каждый участник ее должен признавать и соблюдать определенные правила. Даже если они выглядят устаревшими, запутанными, нужно подчиняться им, иначе игра теряет смысл. Теннисист получает удовольствие не только потому, что отбивает мяч ракеткой, но и потому, что существует сетка и что границы площадки четко очерчены.

Как в спорте, так и в жизни правила следует безоговорочно соблюдать, а нарушителей их строго наказывать. Однако в рамках этих правил человек должен чувствовать себя так же раскованно, как игрок в пределах площадки.

На зеленых английских лугах круглый год привольно пасутся стада коров и овец, которым неведом кнут пастуха, так как свободу их ограничивает лишь живая изгородь. Этим в представлении англичанина породистый домашний скот отличается от диких зверей, И этим же, на их взгляд, то есть правами в рамках правил, личной свободой в пределах общественного порядка, цивилизованный человек отличается от дикаря.

Такова, стало быть, заимствованная из спорта концепция общественной морали, позволяющая сочетать в английском национальном характере, с одной стороны, законопослушность, а с другой – индивидуализм. Понятие правил и понятие прав англичане воспринимают как некое органическое, нерасторжимое целое.

«Бог и мое право» – гласит девиз на британском государственном гербе (по давней традиции он до сих пор пишется по-французски, на языке Вильгельма Завоевателя). Что касается бога, то англичане вряд ли более религиозны, чем их соседи за Ла-Маншем, скорее наоборот. Но вот обостренное сознание собственных прав действительно можно назвать английской национальной чертой.

Чтобы вести себя должным образом, гласит английская мораль, человек должен хорошо знать как касающиеся его правила, так и принадлежащие ему права. И осведомленность англичан в каждой из этих областей поистине поразительна.

Оказавшись в новой, непривычной обстановке, англичанин прежде всего стремится сориентировать себя относительно действующих в ней правил. Впервые переступив порог школы, фирмы, клуба, парламента, он думает не о том, как привлечь к себе внимание каким-то своеобразным поступком, а о том, как вписаться в сложившийся там порядок. Иными словами, он видит свою цель не в том, чтобы выделиться, а в том, чтобы уподобиться.

Новобранец начинает службу в армии с лекции о правилах поведения, которые касаются не только обязанностей солдата, но и его прав. И он с первых же дней точно знает, что сержант может и чего не может приказать рядовому. Высокий уровень правосознания можно считать характерной чертой всех слоев британского общества. Говорят, что даже преступники в этой стране немногим хуже юристов разбираются в английском праве: каждый из них точно знает, что может и чего не может сделать в отношении него полицейский, следователь, прокурор, тюремщик.

В детском гомоне на лужайках лондонских парков то и дело слышатся слова: «Это нечестно! Так не играют!» Люди тут с малолетства привыкли инстинктивно обращаться к подобным фразам. Осуждая тот или иной поступок, англичанин прежде всего скажет: «Это неспортивно!» – или: «Это попросту не крикет». Дать понять человеку, что он нарушает принципы честной игры, что он, стало быть, непорядочен, несправедлив, – значит, предъявить ему самое серьезное обвинение.

– Скажите англичанину, что он глуп, – он лишь снисходительно улыбнется. Скажите ему, что он упрям, замкнут, черств, малообразован, невежествен, – он лишь пожмет плечами. Но заикнитесь, что он несправедлив, как он тут же покраснеет и разозлится, – остроумно подметил один венгерский сатирик.

Англичане – законники до мозга костей. Подобная черта порой воспринимается на наш взгляд как бюрократическая черствость. Если они считают, что поступают по правилам, нечего пытаться разжалобить их ссылками на какие-то исключительные обстоятельства личного характера.

Однажды из-за непредвиденной поездки по стране я не успел вовремя продлить свой железнодорожный билет (в отличие от авиационного, который выписывается на год, обратный билет на поезд, купленный в Москве, приходится каждые три месяца продлевать, доплачивая в Лондоне определенную сумму). Хотя я явился всего на пару дней позже, чем следовало, и кассир и директор касс были в самом полном смысле слова неумолимы, то есть умолять их оказалось бессмысленно: «По существующим правилам просроченный билет считается недействительным и, стало быть, продлению не подлежит».

На счастье, я вспомнил, что когда нужно было продлевать билет в прошлый раз, меня попросили зайти неделей позже, так как предстояло повышение железнодорожных тарифов и еще не было известно, какую следует брать доплату. Именно за это я и попробовал ухватиться:

– Если в прошлый раз оказалось возможным оформить продление моего билета позже положенного срока по особым обстоятельствам, касающимся железной дороги, я вправе ожидать, что это может быть сделано вновь в силу особых обстоятельств, имеющих отношение ко мне. Иначе – где же тут честная игра? Это, как у вас говорят, попросту не крикет

К собственному удивлению, такая сугубо английская логика возымела действие. После продолжительных консультаций с вышестоящим начальством было сочтено, что прецедент, на который сослался клиент, может служить основанием, чтобы пойти ему навстречу.

Зато без ссылки на принципы честной игры любые уговоры и просьбы сделать что-то в порядке исключения совершенно бесполезны. Бывает, мчишься, будто герой фильма с погонями, чтобы успеть в какой-нибудь замок или музей в отдаленном городе, а служитель буквально перед носом запирает дверь.

– Очень прошу вас, пропустите меня хоть на полчаса. Поверьте, что у меня больше никогда в жизни не будет возможности попасть сюда…

Даже если подобные увещевания растрогают хранителя музея, он все равно холодно ответит:

– Весьма сожалею, но ничего не могу поделать. Не я ведь устанавливаю правила.

Услышав этот довод, англичане тут же смиряются с ним, ибо в глубине души убеждены, что никаких исключений действительно не может и не должно быть. Зато ни один владелец паба не рискнет вывесить на двери записку «Уехал получать пиво» в часы, когда его заведение должно быть открытым. Не дай бог англичанину почувствовать себя как-то ущемленным в том, что он считает не привилегией, а правом. В первом случае он готов корректно просить. Во втором он тут же превращается в гневного требователя, прямо-таки в разъяренного кабана.

Помню, как, прилетев однажды в Лондон из Дублина, мне пришлось вместе с другими пассажирами ждать четыре минуты, пока пришел чиновник паспортного контроля. Толпа прямо-таки готова была растерзать его на части.

– Нас здесь двадцать шесть человек, и вы обокрали нас в общей сложности на сто четыре минуты, – ледяным тоном отчитывал клерка представительный джентльмен, постукивая своим зонтиком.

Англичанин не только законопослушен. Он с уважением относится к закону. Он соблюдает те или иные правила не ради блюстителей порядка и не потому, что иначе может подвергнуться наказанию. Он поступает так, будучи убежденным, что от этого выигрывает как он сам, так и окружающие. Самая наглядная иллюстрация этого – уличное движение в Лондоне. Кроме автоматических светофоров и белых полос на асфальте, его вроде бы никто не регулирует. Полицейских-регулировщиков практически нет. Случаи, когда патруль остановит водителя за нарушение правил, бывают крайне редко. И тем не менее на улицах Лондона царит образцовый порядок. Его начинаешь по достоинству ценить, лишь оказавшись на несколько дней в Дублине или Париже.

Мало сказать, что водители неукоснительно соблюдают правила, даже когда им представляется возможность безнаказанно их нарушить. Они к тому же проявляют отменную предупредительность друг к другу, завидную сдержанность и терпимость к тем, кто допустил оплошность и невольно стал помехой для других.

Увидев машину, которая дожидается возможности выехать из боковой улицы на главную, английский водитель сочтет долгом притормозить и мигнуть ей фарами. Это означает: хоть право преимущественного проезда принадлежит мне, я как привилегию уступаю его вам. В ответ положено с благодарностью поднять ладонь и без промедления воспользоваться оказанной услугой.

Когда какой-нибудь иностранный турист застревает на лондонском перекрестке, не зная, куда и как ему поворачивать, и преграждает дорогу сразу двум автомобильным потокам, никто не торопит его, как в Париже, возмущенными гудками, не вращает указательным пальцем, приставленным ко лбу. Все вокруг проявляют сдержанность, понимание, готовность прийти на помощь. И, поездив по Лондону год-два, начинаешь получать удовольствие не только оттого, что тебе уступают дорогу другие, но и от собственной снисходительной галантности к какому-нибудь старику за рулем фургона, одарив его возможностью выехать из переулка на загруженную магистраль.

Как личность англичанина можно назвать человеком непокладистым. Однако английской толпе присуще врожденное чувство общественного порядка. Диву даешься, как дружно и споро повинуется она безмолвным жестам нескольких полицейских, когда нужно освободить проход для какой-нибудь торжественной процессии. Можно ли представить себе, чтобы на бейсбольном матче в США или на велогонках во Франции кассир пропускал людей на трибуны без билетов, с тем чтобы они могли выбрать себе место по своему вкусу и уже потом вернуться, чтобы оплатить его? А на стадионе «Лордз», который считается Меккой английского крикета, такое возможно, даже когда желающих посмотреть финальную игру втрое больше, чем билетов.

Туристы с континента часто шутят, что бесстрастные обитатели туманного Альбиона одержимы одной-единственной страстью – стоять в очередях, что, появившись на пустой автобусной остановке, англичанин инстинктивно образует аккуратную очередь из одного человека, Англичане действительно склонны тут же выстраиваться в очередь, как только это представляется возможным (я не решаюсь сказать – необходимым). Вереницы людей терпеливо мокнут под дождем, и никто даже не вытянет шею, чтобы посмотреть, куда же это, в конце концов, запропастился автобус. В дни распродаж в универмаге «Харродз» очередь перед его открытием опоясывает, весь квартал и змеится по соседним переулкам.

Очередь, на взгляд англичанина, как бы приподнимает человека в его собственных глазах. Это повод продемонстрировать свою гражданственность. Ведь очередь наглядно олицетворяет собой идею о том, что соблюдение определенных правил дает человеку гарантию определенных прав. Англичанин с готовностью пропускает тех, кто пришел раньше него, будучи убежденным, что его подобным же образом пропустят те, кто пришел позже. Все, стало быть, следуют принципам честной игры. И можно представить себе, какое осуждение вызывает всякий, кто пытается нарушить этот священный и незыблемый ритуал!

На автострадах, ведущих из Лондона к аэропорту Хитроу и паромным переправам Фолкстона и Дувра, порой образуются длинные пробки. Бывает, что кому-то приходит в голову словчить – объехать по обочине бесконечную вереницу скопившихся впереди автомашин. И когда полицейский патруль в назидание поворачивает нетерпеливого обратно, английские водители многозначительно переглядываются: подобная машина чаще всего имеет иностранный номер.

Характерно, что во время войны и в первые послевоенные годы, когда в Великобритании существовала карточная система, в стране практически не получил распространения черный рынок, процветавший по другую сторону Ла-Манша. Люди жили на карточки. В одной состоятельной семье близ Ноттингема мне рассказали, как местный лавочник из чувства симпатии к постоянной и к тому же самой доходной покупательнице – жене адмирала и матери двух офицеров в действующем флоте – послал ей на рождество двойной рацион бекона, который был тут же возвращен обратно с гневным выговором.

Краеугольным камнем законопослушности англичан служит убеждение, что закон должен быть обязательным для всех и никакие исключения здесь недопустимы.

Подобно тому как даже участники пьяной драки стараются тут не бить ниже пояса, англичане считают себя ревнителями определенных правил ведения войны, особенно в том, что касается пленных и раненых. (Отрицательное отношение к японцам, например, порождено бесчеловечным обращением с английскими военнопленными во время японской оккупации Сингапура.)

Поскольку законопослушность почитается как добродетель, полицейский, как страж закона, служит для англичан фигурой, вызывающей скорее уважение, чем неприязнь. Величественно-неторопливый, доброжелательно-корректный и безоружный лондонский бобби – до чего же он не похож на лихого шерифа из американских вестернов, на прототип, из которого вырос быстрый, пружинистый нью-йоркский коп с пистолетом наготове и наручниками на поясе!

Всеобщее уважение к бобби, который доныне остается невооруженным, не имеет параллели ни за Атлантикой, ни за Ла-Маншем, ни даже за Ирландским морем. Королевская полиция Ольстера воспринимается населением уже не как страж закона и порядка, а как оружие репрессий.

Однако уважение к закону, к правилам игры, инстинкт безоговорочно подчиняться решению судей не следует смешивать с чинопочитанием, с покорностью власти как таковой. Англичанин исходит из того, что любые законы и правила обязательны для всех, в том числе и для властей, что законопослушность несовместима с девизом «государство – это я». Обладая высоким уровнем правосознания, англичанин убежден, что законы существуют как для того, чтобы держать в узде недисциплинированную часть населения, так и для того, чтобы люди могли опираться на них в случае несправедливости властей.

Одной из сильных сторон правящего класса Великобритании является умение поддерживать во всех слоях общества эту убежденность, чтобы спекулировать на ней в своих интересах.

Именно законопослушность подчас заставляет англичан мириться со многими правилами и установлениями, которые они не одобряют или которые давно изжили себя и приносят не пользу, а вред. В то время как американец смотрит на любое правило как на вызов, а на любой запрет как на сигнал к протесту, англичанин считает сильной чертой характера способность подчиняться им.

Англичане могут ворчать по поводу непомерных налогов, устраивая бурные манифестации за отмену их. Но как только налог стал законом, они считают долгом выполнять его безотлагательно и целиком. В прежние времена в газете «Тайме» существовала специальная колонка, посвященная «деньгам совести». В ней помещались сообщения о том, что канцлер казначейства благодарит анонимного посылателя такой-то суммы. Каждый подобный перевод воплощал угрызения совести англичанина, который в чем-то уклонился от уплаты причитающегося с него налога.

Искусство правящих кругов спекулировать на законопослушности населения обретает и более прямые, непосредственные формы. Достаточно было, например, объявить незаконной всеобщую стачку 1926 года, чтобы вызвать смятение и раскол в ее руководстве. Или достаточно было верховному суду в наши дни сослаться на стародавний закон о посягательствах на королевскую почту (принятый при королеве Анне, когда разбойники с большой дороги совершали нападения на почтовые кареты), чтобы сорвать участие британских почтовиков в международном профсоюзном бойкоте южноафриканских расистских режимов.

С другой стороны, в сознании обывателя умело культивируется иллюзия беспристрастности и надклассовости закона, который, мол, ни для кого не делает исключений. Когда дочь королевы принцесса Анна была задержана на автостраде за превышение скорости, газеты сделали из этого сенсацию, подробно муссировали вопрос о штрафе, о письменном извинении в адрес суда. А если вдуматься, вся эта шумиха принесла британскому истеблишменту куда больше пользы, чем вреда.

– Люблю англичан: каждый третий из них чудак, – говорил когда-то Самуил Яковлевич Маршак.

Чудаков в Англии действительно немало. Причем, попав в эту страну, отмечаешь не только самые неожиданные формы чудачества, но и терпимость, с которой окружающие относятся к эксцентрикам. Важно, однако, понять, что английский эксцентрик – это не мятежник, а именно безвредный чудак. Индивидуализм в этой стране проявляет себя как бы боковыми путями. И если Англии, видимо, принадлежит первое место в мире по числу эксцентриков на душу населения, то по числу заядлых курильщиков она занимает, наверное, одно из последних мест.

Английский образ жизни обладает способностью рождать индивидуалистов, которые не бросают вызова общепринятому порядку, но предпочитают отличаться от других людей какими-то специфическими склонностями или безвредными странностями. Разнообразие и своеобразие этих склонностей свидетельствует о том, что, делая упор на незыблемых правилах поведения, английское общество оставляет известную отдушину и для индивидуализма.

Английский эксцентрик платит неизбежную дань общественному порядку, но в рамках его делает что ему заблагорассудится. Таким образом, человек, который не хочет поступать как все, в условиях английского общества чаще становится чудаком, чем ниспровергателем основ.

– Эксцентричность в Англии допустима лишь в рамках закона или, во всяком случае, в тех пределах, которые отведены для нее обществом. Как только эти границы оказываются нарушенными, эксцентрик становится преступником, – без обиняков заявляет в сборнике «Характер Англии» член парламента Ричард Лоу.

Такова, стало быть, концепция свободы, как ее понимает законопослушный индивидуалист. Это свобода овец, которые привольно пасутся на английском лугу, не зная, что такое кнут пастуха, и не ведая иных преград, кроме живой изгороди, которой обнесено их пастбище.

Каждый такой баран может быть индивидуалистом, он может, например, есть одни одуванчики или одиноко пастись в стороне от других овец. Но если такой баран-эксцентрик вздумает бодать рогами изгородь и рваться за ее пределы или тем более увлекать за собой все стадо, он быстро угодит на бойню. Ибо, как сказано выше, английский эксцентрик превращается в преступника, как только он дерзнет посягнуть на устои.

В Англии законы почти всегда являются отростками обычаев и традиций. Те самые нравы и обычаи, из которых сложились законы, создали и тех, кто должен им подчиняться; так что люди воспринимают законы как привычные, разношенные домашние туфли. В отличие от французов англичане не испытывают к законам ревнивого чувства, ибо убеждены, что они существуют для общего блага и имеют одинаковую силу для всех. Они не испытывают к ним пренебрежения в отличие от американцев, для которых многие новоиспеченные законы подобны тесной, еще не разносившейся фабричной обуви. В этом один из секретов законопослушности англичан.

В Англии, как ни в какой другой стране, можно делать что угодно, не подвергаясь расспросам, упрекам, не вызывая сплетен и даже не привлекая удивленных взглядов. Зато при любом правонарушении путь от полицейского до суда и от суда до тюрьмы здесь куда короче, чем где-либо еще.

Прайс Кольер (США), «Англия и англичане – с американской точки зрения» (1912).

Переходы «зебра» есть и в других странах. Но достаточно сравнить, как пользуется ими немец и англичанин, чтобы понять всю разницу. Немец ступает на «зебру» со страхом в глазах, сознавая, что это смертельная ловушка, ибо ни один водитель и не подумает тормозить из-за пешехода. В Англии же человек на «зебре» – это не просто лицо, переходящее улицу. Это британец, пользующийся своим неотъемлемым правом. Он шагает медленно, с достоинством, как торжественная процессия. И действительно, каждый лондонец, переходящий улицу по «зебре», – это торжественная процессия из одного человека. Какую уверенность излучает его лицо, когда, чтобы остановить поток машин, он поднимает руку и повелительно помахивает ею! Мне в этом случае кажется, что в руках у него Великая хартия вольностей.

Джордж Минеш (Венгрия), «Как объединять нации» (1963).

Глава 9

«ТУЗЕМЦЫ НАЧИНАЮТСЯ С КАЛЕ»

Приведенная выше пословица многое говорит об отношении англичан к иностранцам. Она воплощает в себе врожденное представление о всех заморских народах как о существах иного сорта, подобно тому как жители Срединного царства тысячелетиями считали варварами всех, кто обитал за Великой китайской стеной.

Англичанин чувствует себя островитянином как географически, так и психологически. Дувр в его представлении отделен от Кале не только морским проливом, но и неким психологическим барьером, за которым лежит совершенно иной мир.

Если немцу или французу, шведу или итальянцу привычно считать свою родину одной из многих стран Европы, то англичанину свойственно инстинктивно противопоставлять Англию континенту. Все другие европейские страны и народы представляются ему чем-то отдельным, не включающим его. О поездке на континент англичанин говорит почти так же, как американец о поездке в Европу.

Известный заголовок лондонской газеты «Туман над Ла-Маншем. Континент изолирован» – это пусть курьезное, но разительное воплощение островной психологии.

Мы редко употребляем слово «континентальный» иначе как со словом «климат», имея прежде всего в виду резкие колебания температуры. Для англичанина же в слове «континентальный» заложен более широкий смысл. Это, во-первых, отсутствие уравновешенности, умеренности, это шараханье из одной крайности в другую – иными словами, недостаток цивилизованности. Во-вторых, «континентальный» означает не такой, как дома, точнее даже – хуже, чем дома. Таково, например, распространенное понятие «континентальный завтрак»: ни тебе овсяной каши, ни яичницы с беконом, ни просто кофе с булочкой.

Ла-Манш для англичанина все равно что крепостной ров для обитателя средневекового замка. За этой водной преградой лежит чуждый, неведомый мир. Путешественника там ожидают приключения и трудности (континентальный завтрак!), после которых особенно приятно испытать радость возвращения к нормальной и привычной жизни внутри крепости.

Главный водораздел в мышлении островитянина проходит, стало быть, между понятиями «отечественное» и «заморское», «дома» и «на континенте». Островная психология – один из корней присущей англичанам настороженности, подозрительности и даже подспудной неприязни к иностранцам, хотя подобное отношение сложилось под воздействием ряда других причин.

Полушутя-полусерьезно англичане говорят, что попросту непривычны к иностранцам в больших количествах, так как нога заморских завоевателей не ступала на их землю с 1066 года. Действительно, в отличие от других европейских народов англичане из поколения в поколение привыкли жить, не зная врага, который периодически покушался бы на часть территории их страны, вроде Эльзаса, Силезии или Македонии.

Но если за последние девять веков Британия не знала иностранных вторжений, то в течение предыдущего тысячелетия она изведала их немало. Иберы, кельты, римляне, англы, саксы, юты, викинги, норманны волна за волной обрушивались на британские берега. Всякий раз заморские пришельцы прокладывали себе путь огнем и мечом, наводя ужас на местных жителей и оттесняя их дальше, в глубь страны.

Войска Вильгельма Завоевателя, пересекшие Ла-Манш в 1066 году, были последним заморским вторжением. Но это вовсе не означало, однако, что угроза их перестала существовать. Хоте Британию стали считать владычицей морей и одной из великих держав чуть ли не со времени гибели испанской армады, англичане почти всегда чувствовали за горизонтом присутствие более крупного и сильного соперника. Британия уступала в силе Испании Филиппа II, Франции Людовика XIV и Наполеона, Германии Вильгельма II и Гитлера.

Взять, к примеру, ближайшую соседку – Францию. Хотя Лондон издавна старался спорить с Парижем на равных, Британия лишь на рубеже нашего века сравнялась с Францией по населению. В 1700 году население Англии составляло четверть, а в 1800 – треть тогдашнего населения Франции. Другими словами, Англия и Франция находились тогда по населению примерно в такой же пропорции, как сейчас Голландия в сравнении с Англией.

Итак, призрак заморской угрозы веками тревожил англичан. Он несколько отошел на задний план лишь при королеве Виктории, когда Британия не знала себе равных как промышленная мастерская мира и одновременно обладательница крупнейшей колониальной империи.

Но чувство отчужденности и даже предубежденности по отношению к иностранцам в ту пору не исчезла, а укрепилось как одно из следствий политики «блистательной изоляции».

Столетие назад, в 70-х годах прошлого века, «нация лавочников», как когда-то назвал ее Наполеон, правила четвертью человечества и владела четвертью земной суши. Взирая на мир с высоты имперского величия, легко было убеждать себя в том, что на свете нет и не может быть народа, похожего на англичан, и что «туземцы начинаются с Кале».

Впрочем, эпоха «блистательной изоляции» лишь усугубила предрассудки, существовавшие задолго до нее. Еще в 1497 году венецианский посол доносил из Лондона; «Англичане большие почитатели самих себя и своих обычаев. Они убеждены, что в мире нет страны, подобной Англии. Их высшая похвала для иностранца – сказать, что он похож на англичанина, и посетовать, что он не англичанин».

Даже самокритичность англичан является как бы оборотной стороной их самоуверенности. Во-первых, склонность бичевать или высмеивать самих себя вовсе не означает, что англичане охотно предоставляют это право кому-то со стороны. А во-вторых, чем больше знаешь этих островитян, тем больше убеждаешься, что даже когда они на словах поносят что-то английское, в душе они по-прежнему убеждены в его преимуществе над иностранным. А ведь иным народам присуще как раз обратное!

Обитатель Британских островов исторически тяготел к двум стереотипным представлениям о заморских народах. В иностранцах он привык видеть либо соперников, То есть противников, которых надо победить или перехитрить, либо дикарей, которых надлежало усмирить и приобщить к цивилизации, то есть сделать подданными британской короны. В обоих случаях британцы проявляли одинаковое нежелание знакомиться с языком и образом жизни иностранцев, с которыми они вступали в контакт.

Разумеется, для создания крупнейшей колониальной империи требовались не только завоеватели, но и исследователи. Править четвертью человечества было немыслимо без знания местных условий. Имперское владычество опиралось на самоотверженность энтузиастов-первопроходцев, которые по двадцать – тридцать лет могли жить где-нибудь среди тамилов или зулусов, досконально изучали их язык, нравы, обычаи, а заодно и слабости их правителей, видя в этом подвиг во славу британской короны.

Однако плоды этого подвижнического труда редко становились достоянием общественности, расширяли кругозор жителей метрополии. Подобно данным агентурной разведки, они лишь принимались к сведению где-то в штабах, определявших стратегию и тактику в отношении колоний.

В отличие, скажем, от французов, которые в Индокитае или в Алжире значительно легче смешивались с местным населением, англичане жили в заморских владениях замкнутыми общинами, ни на шаг не отступая от традиционного уклада жизни. Путешествуя по Индии, я поначалу недоумевал: почему в каждой гостинице меня будят чуть свет и прямо в постель, под марлевый полог москитника, подают чашку чая с молоком? Лишь потом, в Лондоне, я оценил достоинства этого английского обычая – пить так называемый ранний утренний чай едва проснувшись, по крайней мере за час до завтрака. Традиция сия доныне жива не только в бывших британских колониях, но и на европейских курортах, излюбленных англичанами, – от Остенде в Бельгии до Коста-дель-Соль в Испании.

Англичанин действительно заядлый путешественник. Но чтобы чувствовать себя за рубежом как дома, ему, образно говоря, нужно возить свой дом с собой, отгораживаться от местной действительности непроницаемой ширмой привычного уклада жизни. Стойкое нежелание изучать иностранные языки например, не без основания слывет национальной чертой жителей туманного Альбиона.

Джентльмен в лондонском клубе может с искренним негодованием рассказывать своим собеседникам:

– Восьмой год подряд езжу отдыхать в Португалию, каждый раз покупаю сигары в одном и том же киоске в Лиссабоне – и, представьте, этот торговец до сих пор не удосужился выучить ни слова по-английски…

Не будет преувеличением сказать, что англичанам в целом не хватает не только понимания, но и желания понять жизнь зарубежных народов.

В зажиточных казацких станицах когда-то бытовало слово «инородец», в котором органически было заложено неприязненное отношение к приезжим со стороны, к чужакам, покушающимся на права и привилегии местных жителей. Нечто сходное с подтекстом этого слова англичанин бессознательно вкладывает и в понятие «иностранец».

В Лондоне я часто вспоминал рикшу из захолустного китайского городка. Он мок под дождем, тщетно дожидаясь седока у гостиницы. Вряд ли ему доводилось когда-либо видеть иностранцев. Но когда я прошел мимо и обернулся, я увидел на лице этого оборванного, продрогшего, полунищего возницы усмешку, которую до сих пор не могу забыть. Рикше был смешон мой нелепый вид, так как я, на его взгляд, был одет не по-людски.

У англичан, мне кажется, есть общая черта с китайцами: считать свой образ жизни неким эталоном, любое отклонение от которого означает сдвиг от цивилизации к варварству. Представление о том, что «туземцы начинаются с Кале», отражает склонность подходить ко всему лишь со своей меркой, мерить все лишь на собственный английский аршин, игнорируя даже возможность существования каких-то других стандартов.

Натура островитянина не в силах преодолеть недоверия, настороженности, сталкиваясь с совершенно иным образом жизни, с людьми, которые, на его взгляд, ведут себя не по-человечески. В основе этого предубежденного отношения к иностранцам лежит подспудный страх перед чем-то внешне хорошо знакомым, но, в сущности, неведомым.

Еще с прошлого века известен случай с английскими туристами на Рейне, которые оскорбились, когда кто-то из местных жителей назвал их иностранцами.

«Какие же мы иностранцы? – искренне возмущались они.

– Мы англичане. Это не мы, а вы иностранцы!»

Можно, разумеется, считать это старым анекдотом. Но и теперь, в сезон летних отпусков, из уст лондонцев нередко слышишь:

– Если вздумаете на континенте сесть за руль, не забывайте, что иностранцы ездят по неправильной стороне дороги.

Как быть иностранцем? Иностранцем вообще не следует быть. Это постыдно, это дурной вкус. Нет смысла притворяться, что дело обстоит иначе. И выхода из этого тоже нет. Преступник может исправиться и стать порядочным членом общества. Иностранец не может исправиться. Он всегда останется иностранцем. Он может стать британцем, но он никогда не может стать англичанином.

Так что лучше смириться с этой печальной действительностью. Есть некие благородные англичане, которые могут простить вам. Есть щедрые души, которые могут понять, что это не ваша вина, а ваша беда.

Джордж Микеш (Венгрия), «Как быть иностранцем» (1946).

Глава 10

СТАРЫЙ ШКОЛЬНЫЙ ГАЛСТУК

– Битва при Ватерлоо была выиграна на спортивных площадках Итона… Англичане любят повторять эту фразу, сказанную когда-то герцогом Веллингтонским. Наиболее чтимый своими соотечественниками полководец подчеркнул в ней роль закрытых частных школ в формировании элиты общества. Назначение школы – воспитать джентльмена, назначение джентльмена – возглавить и повести за собой людей в час трудных испытаний. Так принято трактовать крылатую фразу «железного герцога».

Выше уже говорилось, что англичане видят идеал воспитания не в родительском доме, а в закрытой частной школе. Самыми привилегированными из них считаются так называемые публичные школы. Уже само это название сбивает с толку своей парадоксальностью. Если «публичный дом» означает в Англии просто-напросто пивную, то «публичная школа» – это не что иное, как частная школа.

Публичные школы существовали в Англии со средних веков. Они давали классическое образование, необходимое для публичной карьеры, каковой в ту пору считалась деятельность служителя церкви или государственного чиновника. Ныне в Британии насчитывается 260 публичных школ. Среди 38 тысяч остальных это вроде бы капля в море. Обучается в них лишь около 4 процентов общего числа школьников. И все же влияние публичных школ не только на систему образования, но и на общественно-политическую жизнь страны и даже на национальный характер чрезвычайно велико. В своем нынешнем виде они сложились полтора столетия назад – со времени тех новшеств, которые ввел доктор Томас Арнольд, возглавивший публичную школу Регби в 1827 году.

Реформы эти отражали новые потребности, порожденные ростом империи. Как военная, так и гражданская служба в заморских владениях нуждалась в людях, которые, кроме традиционного, классического образования, были бы наделены определенными чертами характера.

Если в средневековых школах упор делался на совершенствование духа, а важнейшим рычагом для этого служила религия, то Томас Арнольд поставил во главу угла формирование характера, используя для этого такой новый рычаг, как спорт. Во-первых, моральные принципы, во-вторых, джентльменское поведение и, наконец, в-третьих, умственные способности – в таком своеобразном порядке перечислил он воспитательные цели публичной школы.

Со времен реформ Томаса Арнольда спортивные игры на свежем воздухе стали важной составной частью учебных программ. Причем спорт культивируется в публичных школах не только ради физической закалки, но прежде всего как средство воспитания определенных черт характера. Вместо индивидуальных видов спорта – таких, как гимнастика или легкая атлетика, – в публичных школах доминируют спортивные игры, то есть состязания соперничающих команд.

Считается, что именно такое соперничество приучает подростков объединять усилия ради общей цели, подчинять интересы личности интересам группы, способствует формированию командного духа, умению повиноваться дисциплине и умению руководить, то есть искусству так расставить людей, чтобы наилучшим образом использовать сильные стороны каждого из них в интересах команды и, наоборот, сделать их слабые места неуязвимыми для противника. Хороший игрок в составе школьной команды обретает, по мнению англичан, задатки руководителя и общественного деятеля, которые пригодятся ему на любом поприще.

Воспроизводя для нужд империи правящую элиту, публичные школы видоизменили средневековый рыцарский кодекс чести, сделав спортивную этику, понятие «честной игры», важнейшим нравственным принципом, мерилом порядочности.

Если в средневековых школах основами воспитания считались латынь и розги, то Томас Арнольд, во-первых, добавил сюда третий рычаг – спорт, а во-вторых, вложил розгу в руки старшеклассника. О том, как командное соперничество на спортивных площадках дополнило изучение классиков, речь уже шла. Вторым же важным нововведением явилась система старшинства, то есть внутренней субординации среди воспитанников, которая наделяет старшеклассников значительной властью над новичками.

Для того чтобы эта субординация глубже пронизывала жизнь публичной школы, она организационно делится не горизонтально, а вертикально, то есть не на классы, а на дома. Каждый из домов объединяет воспитанников всех классов, остающихся в нем весь срок обучения от первого до последнего дня.

Именно через старшеклассников публичная школа преподает новичку самый первый и самый суровый урок: необходимость беспрекословно подчиняться всякому, кто по школьной субординации стоит хотя бы на ступеньку выше. Трудно представить себе то огромное и безжалостное воздействие, которое, подобно нажиму валков прокатного стана, оказывается здесь на характер подростка. Все, что не совпадает с общепринятыми взглядами, безжалостно подавляется. Своими неписаными законами и обычаями английская публичная школа многим напоминает бурсу. Идею субординации новичкам прививают не нравоучениями, а унизительными обычаями, наряду с которыми существует вполне официальная система телесных наказаний.

Да, в той самой стране, где так любят говорить об уважении человеческого достоинства, телесные наказания школьников отнюдь не ушли в прошлое вместе со средневековьем или даже временами Диккенса. Розга доныне остается здесь узаконенным средством, чтобы сначала учить воспитанника безропотно подчиняться, а потом, когда он сам станет старшеклассником, учить его умению повелевать.

Шестой, то сеть выпускной, класс, в котором воспитанники обычно учатся два года, это как бы унтер-офицерский костяк школы. Эти подростки отвечают за порядок в классах, на спортивных площадках, в спальнях. Они вправе применять к младшим дисциплинарные наказания и поощрения.

Система воспитания, сложившаяся в публичных школах, требует изоляции подростка не только от семьи, но и от внешнего мира вообще. Считается, что лишь совместная жизнь в стенах интерната может привести к тому тесному контакту и глубокому знанию друг друга, при которых эффективно прививаются и качества подчиненных и качества руководителей. Этот замкнутый мир накладывает на молодежь столь глубокий отпечаток, что в выпускниках определенных публичных школ нередко можно распознать определенные человеческие типы.

Корпоративный быт, как и занятия спортом, имеет в публичных школах еще и побочную задачу: он в равной мере рассматривается как средство закалки. Считается, что спартанские условия жизни, в частности холод в голод, воспитывают твердость духа, выносливость, самообладание и другие ценные черты характера. Чем респектабельнее и, стало быть, дороже школа, тем более суровые условия существуют там для воспитанников.

Девизом многих публичных школ поистине могли бы стать слова: чем хуже питание, тем лучше воспитание. Классы с центральным отоплением – нововведение, с которым куда раньше познакомятся учащиеся какой-нибудь второразрядной общеобразовательной школы. Спальни в публичных школах, размещающихся обычно в старинных зданиях готической архитектуры, никогда не отапливаются, как и раздевалки при спортивных залах. В публичной школе Гордон-стаун на севере Шотландии, где в свое время учились муж королевы герцог Эдинбургский и наследник престола принц Уэльский, воспитанники ходят в шортах и принимают холодный душ даже зимой, когда вокруг лежит снег. Окна в спальнях держат круглый год открытыми, и никому не разрешается накрываться больше чем двумя тонкими одеялами.

У англичан есть понятие «старый школьный галстук», с которым они привыкли связывать другое распространенное словосочетание – «сеть старых друзей». Корпоративные галстуки выполняют в Британии ту же роль, какую в Японии издавна играют родовые эмблемы да черных парадных кимоно.

Существуют галстуки научных обществ, спортивных клубов, гвардейских полков. Но наиболее престижным считается галстук публичной школы. По лондонским понятиям, он позволяет судить не только об образованности человека, но и о достоинствах его характера, о круге его знакомств – словом, служит свидетельством принадлежности к избранной касте. Куда бы ни забросила судьба английского джентльмена, он всюду перво-наперво ищет собратьев по публичной школе, которые в любом обществе инстинктивно тяготеют друг к другу.

На сей счет к тому же существует игра слов, так как выражения «школьный галстук» и «школьные связи» по-английски звучат одинаково. Человек с галстуком публичной школы – стало быть, человек со связями. Повязывая темно-синий галстук в тонкую голубую полоску, воспитанник Итона знает, что этим самым узлом он накрепко присоединен к «сети старых друзей», которая всегда будет ему опорой.

Подобно тому как жизнь юных затворников пронизана внутренней субординацией, такая же субординация существует и между самими публичными школами. Примерно треть из этих 260 частных учебных заведений считается более респектабельной, чем остальные, в внутри этой трети поистине элиту элит составляют наиболее старые школы: Итон, Винчестер, Регби, Харроу.

В Итоне стоит побывать всякому, кто хоть на несколько дней оказался в Лондоне. Всего в получасе ходьбы от Виндзорского замка, за мостом через Темзу высится готический собор, окруженный старинными школьными зданиями. Причем не меньшей достопримечательностью, чем эти архитектурные памятники, служат их современные обитатели. По узким извилистым улицам степенно расхаживают группы школьников, каждый из которых облачен во фрак и белый галстук бабочкой. Будущим джентльменам положено являться на занятия в наряде, который в наш век носят, пожалуй, лишь дирижеры и метрдотели.

Основанный в 1441 году Итон всегда был ближе к королевскому двору, чем другие публичные школы. Лично монарх назначает туда главу совета попечителей, а формированием совета занимаются Оксфорд, Кембридж и Королевское общество то есть Академия наук. Пост директора Итона доныне принято считать вершиной учительской профессии.

Вот уже пять с лишним веков Итон воспитывает людей, считающих своим призванием стоять у кормила власти. Из стен этой школы вышло 18 премьер-министров. Поселившись на Даунинг-стрит, 10, Макмиллан любил повторять:

– При консерваторах дела обстоят вдвое лучше, чем при лейбористах: у Эттли было три итонца в правительстве, а у меня – целых шесть…

Благодаря баснословно высокой плате за обучение (2000 фунтов стерлингов в год), а также щедрым денежным пожертвованиям от своих бывших питомцев Итон располагает средствами, чтобы нанимать лучших преподавателей. Доступное лишь для избранных, такое учебное заведение, стало быть, и наиболее привлекательно для этих немногих. Надо ли удивляться, что две трети итонцев составляют сыновья бывших итонцев. Эта публичная школа больше, чем другие, напоминает наследственный клуб для политических деятелей, и в ее традициях развивать у воспитанников профессиональный интерес к политике.

Мечтая о «подобающей школе», обивая пороги Итона или Винчестера, Харроу или Регби, английский отец или мать думают прежде всего не о том, чему их отпрыск выучится на уроках, не о классическом образовании, сулящем сравнительно мало практической пользы. Они думают о том воздействии, что окажет публичная школа на характер их сына, о манере поведения, что останется с ним до конца дней, как и особый выговор, который проявляется с первого же слова и который можно выработать лишь в ранние юношеские годы. Они думают и друзьях, которых обретает их сын, и о том, как эти одноклассники и сам «старый школьный галстук» помогут ему в последующей жизни.

Принято считать, что хорошая публичная школа воспитывает в характере подростка такие черты, как самостоятельность, выдержку, стойкость перед трудностями, а также готовность вставать во главе других.

Публичные школы – это, разумеется, средство воспроизводства элиты, и само их существование свидетельствует об иерархической структуре общества. Именно в публичных школах проходит предварительную обработку тот человеческий материал, который поступает затем для окончательной шлифовки на «фабрики джентльменов» – в Оксфорд и Кембридж.

Вряд ли какая-либо другая страна стала бы терпеть, а тем более смогла бы создать столь жестокие заведения, как британские публичные школы. Первая неделя новичка в такой школе часто оставляет самый болезненный след в его жизни. Ему трудно даже осознать, что в мире может быть столько людей, желающих ударить его, причинить ему боль и имеющих полную возможность делать это в любое время дня и ночи.

Жестокие побои, которым старшины домов, старшеклассники, и даже сверстники подвергают новичков за малейшие проступки или за недостатки характера, не имеют параллели в британском обществе.

Нигде, даже в тюрьме, подростку не дадут семнадцать ударов розгами лишь за гримасу, сделанную другому подростку. Однако в публичной школе такая мера одобряется – отчасти потому, что она позволяет эффективно поддерживать дисциплину; отчасти потому, что учит младших чувству ответственности и повиновению власти: отчасти потому, что добрая порка считается полезной для воспитанников независимо от того, заслуживают они ее или нет.

Энтони Глин (Англия), «Кровь британца» (1970).

По части телесных наказаний в школах мы являемся чрезвычайно жестокой страной. Польша отменила их еще два столетия назад. Законы, запрещающие бить детей, были приняты в Голландии в 1850-м, во Франции в 1888-м, в Финляндии в 1890-м, в Норвегии в 1935-м, в Швеции в 1958-м, в Дании в 1968 году. В Британии же телесные наказания школьников до сих пор не отменены.

Еженедельник «Обсервер» (Англия), 1977.

Глава 11

ФАБРИКИ ДЖЕНТЛЬМЕНОВ

Излучины реки Кем плавно огибают фасады колледжей. Весна напоминает о себе нежно-серебристой листвой плакучих ив, золотыми россыпями нарциссов на подстриженных лужайках. А приглядевшись к готическим стенам, замечаешь, как на их каменном кружеве тут и там оживает набухшими почками деревянное кружево плюща. В водной глади двоятся арки горбатых мостиков. Какой же из них дал имя здешнему городу? Ведь слово «Кембридж» означает «мост через Кем».

О консерватизме англичан, об их любви к старине и приверженности традициям написаны многие тома. Но вместо того чтобы штудировать их, можно просто побродить по этому городу, проникнуться его духом. Колледжи, похожие на старинные крепости. Готические соборы. Трапезные с почетными помостами для преподавателей и портретами прославленных выпускников на стенах. Увитые плющом аркады. Зеленый бархат газонов на квадратных двориках. Средневековая архитектура. Изысканная, ухоженная столетиями природа. Архаичные мантии профессоров и студентов. Все вокруг гармонично, все источает аромат старины, преемственности и незыблемости традиций; все это не может не оказывать воздействия на молодые души, на мироощущение тех, кто проводит здесь самые важные годы жизни.

Как и Оксфорд, Кембридж относится к числу немногих сохранившихся в Европе университетских городов. Оба они вот уже семь веков бесспорно доминируют в британском образовании. И хотя все это время между ними не утихает острое соперничество, провести грань между Оксфордом и Кембриджем отнюдь не легко.

Кое в чем эти университетские центры воплотили в себе различия районов, где они расположены. Кембридж – ворота Восточной Англии, края, своеобразного не только равнинным рельефом. Еще в XIV веке порты Восточной Англии вели бойкую торговлю шерстью, и нарождающийся купеческий класс все чаще спорил за власть с местными баронами. Потом на этих плоских равнинах, напоминающих Нидерланды, поселились голландские и фламандские беженцы от испанской тирании. Их появление еще больше укрепило вольнолюбивые традиции этого края.

В XVII веке, когда в Англии была свергнута, а затем снова восстановлена монархия, Оксфорд оставался городом роялистов, тогда как Кембридж был оплотом круглоголовых, как называли себя последователи Кромвеля, выходцы из купеческо-мещанской Восточной Англии. Будучи ближе к столице в прямом и переносном смысле слова, Оксфорд слыл более ортодоксальным и консервативным, чем сравнительно более изолированный, независимый и радикальный Кембридж.

Rainbow in Oxford.

Считать, что подобный контраст сохранился доныне, было бы упрощением. Кембридж действительно воспринял кое-какие черты вольнолюбивой Восточной Англии. На берегах реки Кем когда-то преподавал греческий язык Эразм Роттердамский. Там учились Кромвель и Мильтон, Ньютон и Дарвин. В кембриджском колледже Тринити мужало свободолюбие лорда Байрона. Но, с другой стороны, из стен Кембриджа вышли такие фигуры, как Пальмерстон и Бальфур, Болдуин и Чемберлен, которых никак не назовешь ниспровергателями или бунтарями.

Оксфорд уделяет сравнительно больше внимания гуманитарным наукам, особенно философии и литературе. В Кембридже наряду с классическими дисциплинами несколько шире поставлено преподавание точных и естественных наук.

Однако сами соперники считают подобное противопоставление условным и утверждают, будто Оксфорд и Кембридж имеют лишь два бесспорных различия: первый построен из серебристо-серого, второй – из розовато-бурого камня; в первом красива главная улица, второй славится «задами», то есть фасадами колледжей, обращенными к реке.

Впрочем, если о различиях между Оксфордом и Кембриджем подчас спорят, то установить сходство между ними куда легче. Прежде всего примечательно следующее: англичанин, учившийся в Оксфорде, предпочтет сказать, что окончил Балиол или Крайстчерч. Бывший студент Кембриджа обычно отрекомендуется как выпускник Тринити или Кингз. Оба, стало быть, перво-наперво назовут не университет, выдавший им диплом, а один из 20 с лишним колледжей, из которых каждый университет состоит.

Triniti College.

Своего рода притчей стал случай с иностранцем, который сошел с поезда в Кембридже, уселся в такси и сказал: «В университет, пожалуйста!» На что шофер недоуменно ответил: «А здесь нет университета…» Водитель этот по-своему был прав, ибо ни в Кембридже, ни в Оксфорде нет адреса, который осуществлял бы собой понятие «университет». Иностранцу привычно связывать это слово со зданием или группой зданий, где размещаются ректорат, факультеты, аудитории и лаборатории, куда студенты приходят на лекции и семинары, а затем получают дипломы, подтверждающие, что они прошли определенный курс наук.

Кембриджский университет в этом смысле представляет собой нечто иное. Это прежде всего 23 автономных колледжа, которые играют в его структуре неизмеримо большую роль, чем существующее параллельно деление на факультеты.

Именно колледжи, которым, как и публичным школам, присуща негласная градация по статусу, деление на более престижные и менее престижные, осуществляют набор студентов, то есть продолжают дело их социальной классификации. Именно колледжи служат центрами всех форм корпоративной жизни, то есть воспитательного воздействия на студентов.

Факультеты, как общеуниверситетское начало, стали в послевоенные годы играть более заметную роль в учебно-педагогической деятельности колледжей. Однако видеть разделение труда между ними в том, что факультеты занимаются преподаванием, а колледжи – воспитанием, было бы неверно. Дело в том, что в отличие от прочих, «краснокирпичных» университетов Оксфорд и Кембридж имеют общую своеобразную черту – систему личных наставников, своего рода научных руководителей, персонально прикрепленных к каждому студенту.

Эта дорогостоящая, недоступная для «краснокирпичных» вузов система осуществляется не факультетами, а колледжами (хотя в роли наставников выступают профессора и доценты факультетских кафедр). Скажем, чтобы подобрать личного наставника для студента, изучающего китайскую философию, колледж договаривается с факультетом востоковедения. Причем плату за каждую встречу со своим подопечным этот научный руководитель получает именно от колледжа. Таким образом, студент Оксфорда или Кембриджа ходит на факультет слушать лекции, а сверх того отрабатывает каждую тему на индивидуальных занятиях в колледже, представляя наставнику письменные работы и подробно обсуждая их содержание. Словом, точнее будет сказать, что факультеты занимаются деятельностью преподавателей, в то время как заботу колледжа составляет и воспитание, и успеваемость студентов.

Во всех формах корпоративной жизни, и прежде всего, разумеется, в спорте, который играет в Оксфорде и Кембридже, пожалуй, не меньшую роль, чем в публичных школах, студенты, как правило, отстаивают честь своего колледжа. Быть членом команды, выигравшей первенство университета по крикету, или попасть в состав сборной восьмерки для ежегодной регаты гребцов Оксфорда или Кембриджа – это факт в биографии, который значит подчас для будущей карьеры не меньше, чем оценки на выпускных экзаменах.

Нетрудно видеть, что роль колледжей в структуре Оксфорда и Кембриджа во многом схожа с делением публичной школы на дома. Здесь подобным же образом насаждается корпоративный дух, инстинктивная манера делить людей на своих и чужих. Здесь продолжается воспитание классовой верности. Основы ее закладываются как верность своему школьному дому в Итоне или Винчестере, закрепляются как верность своему колледжу в Оксфорде или Кембридже, чтобы перерасти затем в верность своему клубу, своему полку, своему концерну, своей парламентской фракции, а в конечном счете – в верность своему классу, классу власть имущих.

Формируя характер и мировоззрение будущих правителей страны, «фабрики джентльменов» используют те же методы, что и публичные школы. Это корпоративная жизнь в стенах колледжей, спортивная этика, возведенная в мерило порядочности, и, наконец, сама атмосфера средневековых университетских городов, утверждающая веру в незыблемость традиций. Но сверх того Оксфорд и Кембридж имеют одну своеобразную особенность, которая еще разительнее раскрывает их роль в воспроизводстве правящей элиты. Речь идет о дискуссионных клубах, специально предназначенных для того, чтобы со студенческой скамьи прививать будущим джентльменам навыки профессиональных политических деятелей.

Такими дискуссионными клубами являются в Оксфорде и Кембридже студенческие союзы, которые не имеют ничего общего с аналогичными организациями в других английских вузах. Во всей своей деятельности – от выборов руководящих органов до процедуры дебатов и голосования – студенческие союзы полностью имитируют палату общин британского парламента. Руководство студенческого союза избирается на семестр, иначе говоря, на десять недель. Так что ежегодно в университете трижды вспыхивает лихорадка предвыборной кампании. Как использовать соперничество колледжей, чтобы устранять личных соперников, как блокироваться со слабым против сильного, как идти на открытые компромиссы и закулисные сделки – все эти приемы и методы предвыборной борьбы на полном серьезе постигаются здесь на практике.

Дискуссионные клубы Оксфорда и Кембриджа учат будущих членов правящей элиты отнюдь не маловажному искусству полемики, способности сочетать эрудицию с находчивостью, умению стройно и убедительно излагать свои аргументы и парировать доводы противника. Мне довелось однажды беседовать с председателем студенческого союза Кембриджа. Он безукоризненно, без малейшего замешательства реагировал на сложные, даже каверзные вопросы, держал себя непринужденно, но с достоинством. И хотя в его поведении не было ничего напыщенного, ничего нарочитого, почему-то осталось чувство, что это студент театрального училища, играющий роль премьер-министра.

Диплом Оксфорда иди Кембриджа – это не столько свидетельство определенных специальных звании, сколько клеймо «фабрики джентльменов». Главная цель обучения там – воспитать человека, который продолжал бы традиции правящего класса, как они сложились на протяжении столетий в соответствии с неким избранным идеалом. Оксфорд и Кембридж – это заключительный этап отбора, пройдя который человек на всю жизнь приобщается к правящей касте, чувствует себя окруженным «сетью старых друзей».

Нарушив непреложное правило о том, что в доме повешенного не говорят о веревке, я дерзнул однажды завести речь об элитарности традиционного английского образования в одном из лондонских клубов. Утопая в глубоких кожаных креслах и окутывая себя облаками сигарного дыма, мои собеседники со “старыми школьными галстуками” и соответствующим выговором развили в ответ свою теорию, основанную чуть ли не на дарвинизме.

Да, признавали они, Оксфорд и Кембридж все чаще критикуют за то, что эти университеты не уделяют должного внимания естественным наукам, что они копаются в мертвом прошлом, вместо того чтобы заниматься живым настоящим, что они мало готовят человека к практической работе по конкретной специальности, что они переоценивают значение спорта, что, наконец, они недемократичны. Но можно ли винить скаковую лошадь за то, что она отличается от ломовой? Она просто принадлежит к другой породе, доказывали мне рассудительные джентльмены, потягивая из хрустальных бокалов старый шерри. Англичане, продолжали они, по природе своей селекционеры. Во всем – будь то розы, гончие или скакуны – они прежде всего ценят сорт, породу и стремятся к выведению призовых образцов. А каждый селекционер знает, что особо выдающихся качеств можно достичь лишь путем отбора, то есть за счет количества. Вырастить из всех лошадей породистых скакунов нет возможности, да нет и нужды. Точно так же нет необходимости делать все вузы похожими на Оксфорд и Кембридж. Публичные школы и старые университеты заняты выведением особой человеческой породы – людей, способных управлять страной. Цель эта уже сама по себе предполагает селекцию, отбор. А как можно совместить избранное меньшинство с разговорами о равенстве для всех?

Выслушать подобные откровения было весьма любопытно. Тем более в клубной гостиной, огражденной от бега времени резными дубовыми панелями, кожаными креслами у топящегося камина и золочеными рамами портретов, с которых на нас словно из ушедших веков смотрели былые поколения итонско-оксфордских «призовых образцов».

Оторванный от семьи в раннем детстве, английский ребенок попадает в средневековую бурсу, именуемую публичной школой, где его вскармливают соской традиций. Есть лишь один способ надевать соломенную шляпу в Харроу, приветствовать учителей в Итоне, носить учебники в Чартерхаузе. Что за дело, хорош данный обычай или плох? Главное – он установлен триста или шестьсот дет назад, прочее не имеет значения. Полы, на которых воспитанники Харроу совершают свои первые шаги как джентльмены, сделаны из дубовых досок кораблей Трафальгара. На скамьях, где еще Питт и Гладстон вырезали свои имена, школьники растут убежденными, что все лучшее в мире является британским: суда и сукно, секретные службы и зоопарки, оружие и самолеты.

В тени высоких кирпичных стен, на зеленом ковре вековых газонов молодой англичанин обретает печать, которую уже ничто не может стереть. Привыкнув в течение семи лет жить с восемьюстами подростками, делать те же жесты, совершать те же ритуалы, носить ту же одежду, подчиняться тем же правилам, увлекаться тем же спортом, с тем же командным духом – англичанин всю жизнь несет клеймо своей школы, какую бы карьеру он потом ни избрал. Когда вы увидите, с какой радостью почтенный епископ снимает с себя крест и митру и надевает шорты, чтобы быть судьей гребных состязаний на Темзе между Оксфордом и Кембриджем, вы поймете, что англичане рождаются джентльменами и умирают детьми. В каждом прелате церкви, в каждом государственном деятеле всегда живет школьник, который подходит к мировым проблемам все с теми же мерками клуба, крикета, школы.

Пьер Данинос (Франция), «Майор Томпсон и я» (1907).

Влияние Оксфорда и Кембриджа прежде всего направлено на то, чтобы вопреки тенденциям современности сделать большинство их студентов консервативными. Эти университеты видят свою роль в том, чтобы конструировать и формировать тип человека, предназначенного управлять страной. Именно это, а не учение, является главным.

Вильгельм Дибелиус (Германия), «Англия» (1922).

Глава 12

СОЦИАЛЬНЫЙ ФИЛЬТР

– Для иностранца английская система образования – поистине темный лес, – посетовал я как-то в беседе с одним парламентарием-либералом.

– Что лес – это верно, и никакой системы в нем не высмотришь, – усмехнулся он. – Но в Англии не любят сажать деревья в ряд и подстригать их на один манер. Иное дело во Франции, где министр просвещения точно знает, на какой странице открыты сегодня учебники на уроке истории в четвертом классе или на уроке физики в восьмом. Многим англичанам не по душе такая регламентация. Сначала единая государственная школа, потом единая государственная наука. А что в итоге? Единый государственный образ мыслей? Какая беда, если у нас в Англии множество разнородных школ (причем даже у однородных нет общих программ), что все они существуют сами по себе, как растут деревья в лесу? Зато хочешь – сядешь под дубом, хочешь – устроишься под сосной. Надо же оставить какой-то выбор и для родителей и для учащихся…

Подобные рассуждения можно услышать в Британии довольно часто. Это отголоски политической борьбы, которая идет вокруг проблем образования все послевоенные годы. Восхваление «свободы выбора» – излюбленный аргумент противников демократизации и унификации системы народного просвещения, которая в своем нынешнем виде продолжает служить социальным фильтром, каналом классовой сегрегации молодежи.

Лозунг «среднее образование – для всех», лежавший в основе послевоенной реформы английской школы, на практике оказался ширмой, маскирующей действия этого фильтра.

Вплоть до 1944 года среднее образование существовало в Англии в форме платных публичных школ и бесплатных грамматических школ, куда, однако, требовалось пройти по конкурсу. После того как среднее образование стало одинаково обязательным для всех, оно отнюдь не стало для всех одинаковым. Так называемые современные средние школы (преобразованные росчерком пера из начальных школ) заведомо должны были стать второразрядными учебными заведениями в отличие от перворазрядных – грамматических школ.

Для того чтобы рассортировать детей по этим двум типам школ, был учрежден селекционный порог – пресловутый экзамен «одиннадцать плюс». Малыши в Англии начинают ходить в школу с пятилетнего возраста. Первые шесть лет спрос с учащихся невелик. Главный стимул к прилежанию – их собственный интерес к занятиям, а не требовательность со стороны преподавателей. Но затем, как раз на рубеже начальной и средней школы, для детей наступает нечто вроде судного дня, когда их нужно делить на праведников и грешников, чтобы послать либо в рай, либо в ад,

Экзамен «одиннадцать плюс» был введен с целью отделить три четверти детей, предназначенных начать трудовую жизнь с шестнадцати лет, классифицируя их как менее одаренных, и сохранить перспективу высшего образования лишь для оставшейся четверти. В зависимости от этого экзамена подросток мог идти либо в грамматическую школу, готовящую к высшему учебному заведению, либо в современную среднюю школу, которая не дает права на поступление в вуз.

Практика отсекать «менее одаренные три четверти» посредине срока обучения, то есть еще в одиннадцатилетнем возрасте предопределять их дальнейшую судьбу, – эта система жестокая и, без сомнения, система классовая.

Защитники этой системы утверждают, будто грамматические школы (они носят такое название потому, что подготовка в университет требовала когда-то прежде всего изучение латинской и греческой грамматики) служат демократизирующим фактором, ибо открывают дверь к высшему образованию, даже шанс поступить в Оксфорд или Кембридж для наиболее одаренных выходцев из бедных трудовых семей, которым недоступен кратчайший путь туда через публичные школы.

Через грамматические школы в Англии действительно выдвинулось из низов немало самородков. По содержанию программ и качеству преподавания они близки к платным публичным школам и все больше конкурируют с ними по числу выпускников, поступающих в вузы. (В чем они, разумеется, уступают питомцам Итона и Винчестера, это отсутствием «старого школьного галстука», который играет столь важную роль в карьере.)

Однако сами по себе грамматические школы, как и вся система отбора по способностям, бесспорно, носят классовый характер. Ибо у выходцев из трудовых семей куда меньше предпосылок выдержать экзамен «одиннадцать плюс», чем у тех, кто имеет состоятельных родителей, вращающихся в более образованной среде, имеет благоприятные условия для занятий, домашних репетиторов и т. д. Подсчитано, что в одиннадцать лет сын английского служащего имеет в 9 раз больше шансов поступить в грамматическую школу, чем сын рабочего, а в шестнадцать лет – в 30 раз больше шансов продолжать образование в вузе.

Хотя роль публичных школ в воспроизводстве элиты общества куда более очевидна и разительна, именно грамматические школы стали ныне в Англии главной мишенью критики и средоточием борьбы за демократизацию и унификацию системы образования. Произошло это отчасти потому, что на долю грамматических школ после войны приходилось около четверти учащихся (вшестеро больше, чем в публичных) и их роль в закреплении сословных различий больше бросалась в глаза.

Резкие протесты общественности против экзаменов «одиннадцать плюс» привели к тому, что лейбористское правительство провозгласило курс на их постепенную отмену и переход к системе общеобразовательных школ, которые со временем заменили бы пеструю чересполосицу грамматических, современных и прочих школ, не затрагивая лишь публичных. Сейчас около четверти английских детей поступают в грамматические или современные средние школы на основе отбора в одиннадцатилетнем возрасте, а остальные три четверти учатся в общеобразовательных школах, где их лишь перемещают в соответствующий поток.

Дело в том, что в отличие от других стран английская общеобразовательная школа не учит всех детей по общей программе и не ставит целью дать им одинаковый объем знаний. Она общеобразовательна лишь в том смысле, что объединяет под общей крышей разные типы средних школ. Одни классы занимаются там по продвинутой программе, открывающей дорогу в вузы, другие – по сокращенной, не дающей права на это. Выпускник может получить аттестат «А» – свидетельство об общем образовании повышенного уровня, или аттестат «О» – об общем образовании обычного уровня. Новое состоит лишь в том, что общеобразовательная школа теоретически предоставляет возможность переходить из потока в поток и после одиннадцати лет (что на практике бывает весьма редко). Система сортировки детей в середине срока обучения, стало быть, сохранилась, но лишь в завуалированной форме.

Поборники демократизации английского просвещения добиваются того, чтобы переход к системе общеобразовательных школ параллельно сопровождался ломкой внутренних перегородок в самих этих школах – только это покончило бы с судным днем для одиннадцатилетних детей не по форме, а по существу. Консервативные круги отвечают на это яростными контратаками с целью дискредитировать какие бы то ни было реформы, увековечить практику отбора и разнородных потоков, чтобы сохранить за системой просвещения роль социального фильтра.

Пока кипят страсти по поводу экзаменов «одиннадцать плюс» и реорганизации системы среднего образования, публичные школы как бы остаются в стороне от этих споров. Рассуждения о том, что они отжили свой век, что, с одной стороны, рост цен, а с другой – возможность учиться бесплатно обрекут эти дорогие школы на вымирание, оказались преждевременными. Хотя ежегодная плата за обучение в Итоне, Харроу, Марлборо перевалила за 2000, а в Миллфилде даже за 3000 фунтов стерлингов, пробиться туда стало еще труднее, чем прежде.

Готовность родителей идти на любые жертвы ради того, чтобы их отпрыск стал обладателем «старого школьного галстука», а затем непременно попал в Оксфорд или Кембридж, порождается не одним лишь снобизмом. Из года в год старые университеты снимают сливки с публичных школ. А те в свою очередь – с частных подготовительных школ, где вместо унизительного экзамена «одиннадцать плюс» подростков натаскивают для успешного перехода от начального образования к среднему вплоть до тринадцатилетнего возраста. Обладая престижем и к тому же располагая средствами, старые университеты в состоянии привлекать лучших профессоров, а публичные школы – нанимать лучших учителей. Можно ли ожидать после этого, что уровень преподавания, а главное – уровень подготовки выпускников во всех учебных заведениях будет одинаков?

Обладатель «старого школьного галстука» имеет в 22 раза больше шансов попасть в Оксфорд или Кембридж, чем учащийся общеобразовательной школы, констатирует доклад «Неравенство в современной Британии».

Классовая сегрегация на этапе средней школы продолжается и в высшей. В Оксфорде и Кембридже учится менее 20 тысяч человек. Среди полумиллиона английских студентов они составляют лишь 4 процента, то есть примерно такую же прослойку, как воспитанники публичных школ среди 11 миллионов учащихся. Однако именно «старый школьный галстук» или диплом Оксфорда или Кембриджа остаются самым надежным ключом к успешной карьере, залогом приобщения к кругу тех, кто держит в своих руках бразды правления.

Характерная особенность Британии состоит в том, что четыре пятых молодежи сразу же после школы начинает трудовую жизнь. На высшее образование вплоть до недавних пор принято было смотреть как на излишнюю роскошь. По числу студентов на тысячу жителей Англия заметно отстает от других развитых государств, резко уступая, в частности, США и Японии. Здесь, безусловно, сказываются последствия классовой сегрегации, которая присуща английской системе образования больше, чем другим капиталистическим системам.

Помимо неимущих классов (для которых дорога в вуз была несбыточной мечтой) даже многие представители английской буржуазии, особенно мелкие предприниматели, относились к высшему образованию не только скептически, но и враждебно. Существовало укоренившееся представление о том, что университет – пустая трата времени, что для овладения избранной специальностью важнее практическая подготовка на месте работы. Англичане, попросту говоря, не считают, что торговый агент или банковский служащий будет лучше делать свое дело, имея диплом, или что газетчик будет лучше писать, если окончит факультет журналистики. Нью-йоркское издательство вряд ли наймет редактора без высшего образования. В Лондоне же это обычное дело.

В начале нашего столетия историк Рамсэй Ньюир указывал, что по числу людей, оканчивающих университеты, Англия – пропорционально своему населению – находится позади всех стран Европы, если не считать Турцию. Полвека спустя доклад, опубликованный ЮНЕСКО, показал, что положение мало изменилось: Англия остается по этому показателю в хвосте европейских государств, опережая лишь Ирландию, Турцию и Норвегию. Отношение к высшему образованию стало существенно меняться лишь с начала 60-х годов. За это время число студентов в Великобритании увеличилось в два с половиной раза.

Оксфорд и Кембридж остались уделом избранных. Однако роль и других, «краснокирпичных», вузов также возросла. Их диплом стал больше цениться в промышленности, финансах, государственном аппарате. А способность готовить своих выпускников к поступлению в вузы стала важным мерилом достоинств той или иной школы.

На берегах Темзы любят подчеркивать, что так называемая социальная мобильность, то есть перемещение людей из одного класса в другой, происходит в Британии главным образом через систему образования. Правящая элита готова пополнять свои ряды теми талантливыми выходцами из других классов, кто сумел преобразить себя по ее облику и подобию, пройдя перековку на «фабриках джентльменов».

Но говорить, что английская система образования служит каналом для социальной мобильности, значит признавать, что она в гораздо большей степени остается каналом классовой сегрегации, воспроизводя и увековечивая сословную разобщенность.

Как почти все реформы 40-х годов, закон о народном образовании 1944 года был кульминационной точкой исследований, начатых в военные годы, и должен был послужить толчком к полной революции… на бумаге.

Теоретически все английские дети получают сейчас в той или иной форме среднее образование. В соответствии со своими способностями и склонностями они ходят либо в классические, либо в современные, либо в технические школы, и ничто не препятствует выпускникам любой из этих школ выдвинуться на высшие посты в государственном аппарате или в частном секторе, в политике или науке. Но практически просто никогда не случается, чтобы маршал авиации был выпускником технического училища: или чтобы управляющий Английским банком кончал современную среднюю школу; или чтобы торговец обувью имел классическое образование.

Современная средняя школа получает наименее одаренных детей, которые просто остаются там до шестнадцатилетнего возраста, после чего идут на производство. Технические школы явно выпускают больше квалифицированных механиков, чем оксфордских профессоров. Что же касается классического образования, то публичные школы и грамматические школы делят между собой лучших учеников, лучших преподавателей и выращивают рассаду для высших постов в стране.

Именно так увековечиваются два вида сегрегации, происходящей параллельно: одна по качеству, другая по социальному происхождению. Они идут рука об руку, ибо самое лучшее образование является в Британии одновременно наиболее дорогим, что порождает два четко разграниченных класса.

Таким образом, закон 1944 года не мог решить два типа проблем: во-первых, сделать образование достоянием масс; и, во-вторых, покончить с глубокой и изощренной сегрегацией, которая раскалывает страну надвое.

Энн Лорнес (Франция), «Британия – не остров» (1964).

Глава 13

ДВЕ НАЦИИ

В наш век никого не удивишь автомобильными пробками. Но эта многомильная очередь старомодно-тяжеловесных машин запомнится на всю жизнь. Огибая с юга Виндзорский парк, к Эскоту медленно двигалась бесконечная вереница «роллс-ройсов» с пассажирами в чрезвычайно консервативных серых цилиндрах и чрезвычайно эксцентричных дамских шляпах.

Почему-то вспомнились полчища глубоководных черепах, которые, повинуясь неведомому инстинкту, в определенный день выползают не один из тихоокеанских пляжей откладывать яйца в приморском песке. Неужели в одном месте их может быть так много сразу? И какая загадочная сила отцедила эти сливки лондонского автомобильного потока, где «роллс-ройс» порой мелькает лишь как редкий образец обреченной на вымирание породы?

Неделя королевских скачек в Эскоте знаменует начало летнего светского сезона еще с тех пор, как королева Анна в 1711 году повелела соорудить ипподром близ Виндзорского замка.

Вообще-то в «высоком лондонском кругу» не принято выставлять напоказ ни свою знатность, ни свое богатство. Так что королевские скачки – это как бы повод разговеться от поста приличий, появиться на ярмарке тщеславия, что называется, при полном параде, чтобы продемонстрировать, а также ощутить собственную причастность к сливкам общества. (Не потому ли заветный жетон, дающий право входа в «королевскую ограду», имеет светло-кремовый цвет?)

Чтобы попасть на ипподром в дни королевских скачек, нужно иметь деньги. Но чтобы получить билет на привилегированную часть трибун – в «королевскую ограду» (внутри которой, в свою очередь, расположена королевская ложа), этого мало. Нужно заранее подать во дворец письменную просьбу о персональном приглашении. И уже дождавшись такового, на свой выбор покупать либо места в общем ряду, либо отдельную ложу. Стоит она до тысячи фунтов за сезон, но цена эта, утверждают знатоки, не столь уж велика, если сопоставить ее с расходами на туалеты, которые даме волей-неволей приходится изо дня в день менять всю неделю.

Но что значат подобные заботы и расходы в сравнении с пьянительной атмосферой причастности к избранному кругу? Серые цилиндры, экзотические шляпы и, конечно же, клубника со сливками, без которой, как и без шампанского, нельзя представить себе королевских скачек в Эскоте.

Пахнет конским потом, духами, сигарами. И еще, пожалуй, пахнет большими деньгами – как в вестибюле Английского банка, где служители почему-то носят такие же цилиндры и визитки, только не серого, а розоватого (как клубника со сливками) цвета.

Изящно изданная программа заездов позволяет судить о родословной каждой лошади, о ее цене. Что же касается родословной и состоятельности владельца, чье имя проставлено рядом, то это кому надо известно и без программы. Сливки Эскота – наиболее наглядная иллюстрация к докладу «Неравенство в современной Британии». Один процент жителей держит в своих руках четверть личной собственности в стране, 5 процентов владеют половиной ее. А 80 процентов населения, составляющие подножье социальной пирамиды, делят между собой меньшую долю, чем имеет один процент на ее вершине.

В «королевской ограде» Эскота принято, разумеется, говорить не о подобных статистических выкладках, а о породах лошадей. Однако остается вопросом, в чем больше преуспел Эскот за два с лишним века своего существования: то ли в выведении чистокровных скакунов, то ли в воспитании стопроцентных снобов? Ни один профессиональный режиссер не сумел бы придать идее классовых барьеров, идее социальной разобщенности, большую наглядность, чем это воплощено на ипподроме в Эскоте.

В годы лондонской эмиграции Ленину часто вспоминались слова Дизраэли о том, что в Англии существуют две нации, которые «управляются различными законами, следуют различным нормам поведения, не имеют общих взглядов и симпатий и не способны к взаимопониманию».

Дизраэли писал о двух нациях, когда страна была разделена на неимущих тружеников и титулованных земледельцев. С тех пор, разумеется, многое изменилось. Сильно разросся средний класс, то есть, по определению Энгельса, тот самый имущий класс, который на континенте принято именовать буржуазией. (Стало быть, когда англичане ведут речь о верхнесреднем и нижнесреднем классе, под этим надо понимать соответственно крупную и мелкую буржуазию.) Однако вследствие особенно глубокого отпечатка, который старая земельная аристократия наложила на образ жизни страны, на ее социальные институты, Британии до сих пор гораздо больше, чем другим западноевропейским странам, присущи классовые различия, сословная разобщенность.

Обостренное чувство своей классовой принадлежности – отличительная черта национальной психологии англичан. Утверждение Джона Б. Пристли, что 29 его соотечественников из 30 точно знают, к какому классу себя отнести, многие считали писательской метафорой. Но социологическое исследование Джеффри Горера убедительно подтвердило эти слова. Результаты проведенных им опросов показали, что 94 англичанина из 100 не испытывают колебаний в том, к какому слою общества себя причислить. 54 из них назвали себя рабочим классом, 30 – средним классом, 7 – нижнесредним и 2 – верхнесредним классом, один человек заявил, что он не верит в существование каких-либо классов, и лишь оставшиеся 6 не знали, что ответить.

Имущественное неравенство, пропасть между эксплуататорами и эксплуатируемыми присущи любой капиталистической стране. Однако в Британии сверх всего этого о классовой структуре общества на каждом шагу напоминает множество сословных предрассудков. Как и во времена Дизраэли. социальный апартеид доныне разобщает страну, делит ее глухой стеной на две нации.

Для певца имперского величия – Киплинга мир был разделен на метрополию и колонии:

Запад есть Запад, Восток есть Восток, И вместе им не сойтись…

Но как при жизни поэта, так и теперь, после распада колониальной империи, содержание этой строфы вполне применимо и к самой британской столице. Ее Вест-энд и Ист-энд, то есть запад и восток, – это по-прежнему полюсы богатства и нищеты, между которыми лежит столь же бездонная пропасть. В Лондоне больше всего поражает даже не этот контраст сам по себе, но четкость и непроницаемость социальных перегородок, дробящих быт огромного многоликого города.

Этот социальный апартеид пронизывает всю английскую жизнь, находя бесчисленные, подчас самые неожиданные проявления. Стоит ли удивляться тому, что лондонское такси имитирует карету прошлого века. Как когда-то кучер на козлах, шофер такси совершенно отделен от седоков (рядом с ним помещают только багаж). Если пассажиров четверо, два из них усаживаются на заднем сиденье, а другие два – лицом к ним, на откидном.

Есть ли еще в мире страна, где классовые различия простирались бы вплоть до денежных единиц? На лондонском аукционе Сотсби, например, где идут с торгов предметы старины и произведения искусства, цены до сих пор выражаются в гинеях, хотя при уплате их приходится тут же пересчитывать на фунты. Гинея – это некая условная денежная единица, которая состоит из 105 пенсов, в то время как фунт стерлингов – из 100. Иначе говоря, это своеобразная форма социального апартеида, или, точнее, социального снобизма: Вплоть до недавнего времени в гинеях принято было исчислять гонорары писателей, адвокатов, певцов. В гинеях же обозначалась цена драгоценностей, мехов, оперных лож, скаковых лошадей. Врач, сумевший открыть клинику на Уимпол-стрит или Харлей-стрит, портной, обосновавшийся на Сэвил-роу, взымали со своих клиентов плату в аристократических гинеях, подчеркивая тем самым свое превосходство над менее удачливыми коллегами по профессии, которые вынуждены довольствоваться вульгарными фунтами.

Ничто так не удручает англичанина, как невежество, с которым иностранец игнорирует оттенки социальных различий. Трудно представить себе, чтобы кто-нибудь у нас, говоря о литературе, назвал Льва Толстого граф Толстой. Здесь же не только в литературоведческой статье, но в будничном диалоге собеседник всегда скажет: лорд Байрон, сэр Вальтер Скотт. В один из первых месяцев жизни в Лондоне я совершил непростительный грех – назвал писателя Чарльза Перси Сноу «мистером Сноу» вместо положенного обращения «лорд Сноу».

Англичане очень скрупулезны в употреблении титулов. Однако, с другой стороны, они считают непростительным высокомерие, надменность, чванство, особенно по отношению к нижестоящим. Подчеркивать принадлежность к высшему классу не принято – окружающие должны сами ее почувствовать. И одним из признаков этого служит склонность держаться в тени.

Элита общества вращается в своем кругу. Травить лисиц, стрелять куропаток, удить лосося или форель уезжают в отдаленные поместья, так что эти традиционные аристократические развлечения не бросаются в глаза посторонним. Скачки в Эскоте – одно из немногих исключений, когда демонстрировать свою принадлежность к сливкам общества считается допустимым.

В условиях социального апартеида различные слои общества должны быть легко опознаваемы. Когда-то о классовой принадлежности человека говорила прежде всего его одежда. В наши дни поначалу кажется, что даже Шерлок Холмс не сразу распознал бы теперь, кто продавец из универмага, а кто профессор университета, кто страховой агент, а кто директор банка. А уж насчет женщин он и вовсе зашел бы в тупик, ибо все они следуют моделям и косметическим советам одних и тех же журналов.

Но хотя признаки социальных различий в современной одежде, казалось бы, свелись к минимуму, англичане тем не менее почти безошибочно определяют классовую принадлежность людей, с которыми встречаются впервые. Стремление перво-наперво классифицировать нового знакомого по социальной шкале возникает у них инстинктивно и опирается на изощренный набор примет и сведений, накопленных с детства. Внешность, походка, манера держаться, интонации и приемы речи – все здесь играет свою роль. Изрядно поношенный, но добротный, сшитый на заказ костюм поднимет акции его владельца куда выше, чем щегольская обновка из универмага.

Самым безошибочным клеймом класса англичане считают язык. Отношение к выговору человека как к указателю его социальной принадлежности является важной особенностью английского общества.

Исключительную роль в данном случае играет обретенное произношение. Его не следует смешивать со стандартным, то есть, попросту говоря, правильным. Стандартное произношение свидетельствует о культуре человека, об определенном уровне полученного им образования. Обретенное же произношение указывает на принадлежность к избранному кругу. Этот особый выговор можно обрести лишь в раннем возрасте в публичных школах, а затем окончательно отполировать его в колледжах Оксфорда и Кембриджа. Откуда бы ни был родом обладатель «старого школьного галстука», его речь всегда носит отпечаток юго-востока страны, где расположено большинство публичных школ, а также старые университеты.

Однако обладать таким выговором вовсе не значит говорить по-английски безукоризненно правильно и тем более – излагать свои мысли четко и ясно. Британия, возможно, единственная страна, где дефекты речи и туманность выражений служат признаками принадлежности к высшему обществу.

На взгляд лондонских снобов, абсолютно правильная речь неаристократична: человека могут принять за актера, за диктора Би-би-си или, чего доброго, за иностранца. Более пристойным и изысканным считается мямлить, заикаться и вообще изъясняться несколько косноязычно. Словом, речь человека доныне остается для англичан самым безошибочным индикатором его социальной принадлежности. «Пигмалион» Бернарда Шоу посвящен прежде всего именно проблеме классовых различий и своеобразной языковой форме их проявления в британском обществе.

Почему у англичан столь обострено чувство общественной иерархии? Почему у них столь живучи сословные различия и предрассудки? Почему социальный апартеид так глубоко пронизывает весь их образ жизни?

Не приходится сомневаться, что эти черты сознательно культивируются в народе теми, кто держит в своих руках бразды правления и потому заинтересован, чтобы каждый четко знал свое место на общественной лестнице и строго его придерживался. Но, формируя выгодные для себя традиции и нормы поведения, власть предержащие апеллируют к некоторым конкретным особенностям жизненной философии англичан, в своекорыстных целях спекулируют на этих национальных чертах.

Британские правящие круги, например, издавна стремятся навязать народу выгодную себе трактовку таких потенциально опасных для устоев власти понятий, как свобода и равенство. И надо признать, что тут они во многом преуспели. Именно в результате подобных усилий англичанину подчас свойственно понимать свободу прежде всего как свободу выбора или как свободу предпринимательства, а равенство – прежде всего как равенство возможностей или как равенство людей перед законом.

Ставка здесь – и, надо сказать, небезуспешно – делается на самый подход к жизни. Англичане инстинктивно чураются какой-либо регламентации, считая ее вмешательством в естественный ход вещей. Идеалом их жизненной философии можно назвать беспрепятственное развитие индивидуального. Они исходят из того, что все живые существа – люди, растения, животные – не только принадлежат к разным видам, но и внутри каждого вида отличаются друг от друга индивидуально, в этом смысле природа не знает равенства. Причем только свободное естественное развитие способно наиболее полно выявить черты индивидуального своеобразия.

Такова, стало быть, благодатная почва для представлений о том, что свобода от постороннего вмешательства и равенство возможностей вовсе не исключают определенной иерархии среди живых существ, которая налицо в природе и потому, мол, естественна и в человеческом обществе. Англичанина, обладающего подобной жизненной философией, легче убедить в том, что всех людей нельзя ставить на одну доску, как нелепо равнять гончую с овчаркой или скаковую лошадь с ломовой.

Английская элита рассматривает себя как породистый класс, который под воздействием таких факторов, как наследственность, традиции, воспитание, лучше других подготовлен для управления страной; как особый сорт людей, специально предназначенный стоять у кормила власти. Устойчивость британского истеблишмента в значительной степени умножается тем, что многие представители других классов инстинктивно разделяют подобную точку зрения.

Одни люди заведомо принадлежат к породе руководителей, другие к породе руководимых – не нужно думать, что подобный взгляд ушел в прошлое вместе с эпохой королевы Виктории. Он доныне бытует на Британских островах – и не только в темных закоулках человеческого сознания, но вполне открыто, на страницах газет. Хочется проиллюстрировать это статьей видного публициста солидной газеты.

«Бесклассовая Британия не сработает» – гласит заголовок в «Санди телеграф» от 7 августа 1977 года. Автор воскресного обозрения Перегрин Уорсторн полемизирует с западногерманским журналом «Шпигель», по мнению которого в недугах Британии повинна ее классовая система, снобизм менеджеров, относящихся к рабочим как к существам низшей касты. Перегрин Уорсторн пытается доказать обратное. Проблемы современной Британии, утверждает он, порождены не недостатком, а избытком равенства. Беда в том, сетует он, что социальный разрыв, который разделял менеджеров и рабочих – разное образование, разный выговор, разный культурный уровень, – ныне значительно сузился. В прежние времена менеджер был не просто боссом. Он был членом класса, которому на роду написано отдавать приказы и который выглядел, одевался, говорил иначе, чем все. Подобным же образом рабочий был не просто рабочим. Он принадлежал к классу, предназначенному выполнять приказы, и выглядел, одевался, говорил соответственно. Иерархия шла на пользу авторитету одних и дисциплине других. Люди знали свое место. Именно это и гарантировала классовая система. Сегодня, вздыхает Перегрин Уорсторн, дело обстоит иначе. Но не из-за того, что Британия слишком медленно приближается к идеалу равенства, в чем ее часто упрекают иностранцы, а именно потому, что движение к этому идеалу оказалось чересчур поспешным. Корень зла, дескать, в том, что рабочим якобы труднее подчиняться тому, кто выдвинулся из их же рядов, чем прирожденному руководителю, человеку особой породы.

Итак, сословные различия оказались в Англии более стойкими, социальный апартеид – более глубоким, чем в других западноевропейских странах. Однако британская элита сумела в нужный момент избежать превращения в замкнутую касту и тем самым продлить свою жизнеспособность.

Вплоть до XVIII века английский правящий класс почти целиком состоял из крупной земельной аристократии. Благодаря праву первородства она из поколения в поколение сохраняла размеры своих владений и лишь в редких случаях дополнялась особо выдающимися политиками и полководцами, которым жаловались не только титулы, но и поместья.

С развитием торговли и промышленности влияние старой земельной аристократии, казалось бы, должно было пойти на убыль. Однако она сумела сохранить его, принимая в свои ряды тех, кто карабкался вверх по социальной лестнице. Это был исторический компромисс, благодаря которому английская аристократия не капитулировала перед новым классовым соперником – буржуазией, а удержала за собой положение законодателя нравов правящей элиты. Она распахнула дверь перед теми, кто был готов подкрепить своим богатством и влиянием позиции аристократии в обмен на желанную возможность смешаться с нею. Однако проникнуть в этот круг избранных всегда было можно лишь при одном непременном условии: приняв стиль, традиции и нормы поведения, сложившиеся у элиты общества на протяжении предыдущих веков. Аристократия, таким образом, омолаживалась притоком свежей крови, оставаясь наследственной кастой лишь в смысле своего образа жизни.

Такой метод «укрощения строптивых» – допуском их в элиту общества – британские правящие круги давно научились применять и для нейтрализации своих классовых противников. Не счесть примеров, когда ревностного ниспровергателя устоев, ярого противника капиталистической эксплуатации вдруг перестают третировать как фанатика, а, наоборот, берут его в пылкие объятия, осыпают почестями, поднимают на пьедестал и в конце концов делают из него безопасного и покорного члена истеблишмента.

Трактуя свободу как «свободу выбора», а равенство – как «равенство возможностей», британская элита умудрилась приспособить эти грозные для эксплуататоров понятия на потребу хищнической идеологии частного предпринимательства.

По американским традициям, как равенство возможностей, так и равенство условий тесно связаны с идеей свободы. В Британии же эти два понятия гораздо легче разделяются и подчас даже противопоставляются. Там всегда находились люди, отрицавшие равенство как нечто практически недостижимое и даже морально нежелательное. Свобода же, понимаемая в рамках порядка, издавна почиталась главной из британских общественных добродетелей.

Даниэл Сноуман (Англия), «Лобызающиеся кузины – сравнительная интерпретация британской и американской культур» (1977).

Лорд, ставший социалистом, был бы нормальным явлением в любой стране. Для социалиста же стать лордом было бы нелепицей где-либо еще. Это полнейшая нелепица и в Англии, но здесь она представляет собой нормальный порядок вещей. Привычным вознаграждением за жизнь, проведенную в решительной борьбе против привилегий, служит здесь возведение в пэры.

Джордж Микеш (Венгрия), «Как быть неподражаемым» (1974).

Английский верхний класс умело избегал окопной войны. Когда давление снизу становилось слишком сильным, он совершал тактический отход. Верхний класс уступал спорную территорию добровольно, без кровопролитий и слез, но, конечно, захватив с нее при отходе все, что имело какую-либо ценность.

Кроме того, покидая поле боя, верхний класс уводил с собой заложников. Для некоторых людей сама идея существования привилегированного класса, к которому они не могут принадлежать, столь невыносима и унизительна, что они готовы любой ценой сокрушить этот класс, на какие бы уступки он ни шел. К таким непреклонным существам, жаждущим крови, точнее говоря – голубой крови, применяются особые успокоительные средства. Когда, вырвавшись вперед и оставив позади толпы атакующих, они вплотную приближались к заветной крепости, перед ними вдруг распахивались ворота, и когда они, дрожа от негодования, останавливались на крепостном дворе, они получали именно то, чего требовали: голубую кровь, кровь верхнего класса, – и по уши насыщались ею.

В конечном счете такой лидер, первым ворвавшийся в ворота, сам просил, чтобы их закрыли за ним, так кок шум толпы мешает ему слышать, что говорят его новые друзья.

Дэвид Фрост и Энтони Джей (Англия), «Англии – с любовью» (1987).

Однажды в Лондоне я натолкнулась на два небольших строения, каждое из которых имело по две двери. На одном строении было написано; «Джентльмены – один пенс; мужчины – бесплатно». На другом: «Леди – один пенс; женщины – бесплатно». Я рассматривал эти надписи так долго, что полицейский почтительно подошел ко мне и вполголоса осведомился, не забыла ли я дома кошелек и не дать ли мне взаймы пенс.

Но я уже не могла вынести столько потрясений подряд и заплакала – то ли из благодарности к полицейскому, который с первого взгляда признал во мне леди; то ли от умиления перед сдержанностью и терпимостью лондонской толпы, которая до сих пор не сожгла дотла эти строения с их оскорбительными надписями; то ли оттого, что Англия настолько демократична, что не побоялась публично объявить разницу между джентльменом и мужчиной, между леди и женщиной, оценив ее всего-навсего в один пенс.

Одетта Кюн (Франция), «Я открываю англичан» (1934).

Глава 14

ЧАЙ У КОРОЛЕВЫ

Однажды мы с женой удостоились приглашения на чай в Букингемский дворец. Подобные приемы королева обычно устраивает летом на лужайке дворцового парка, обнесенного высокой стеной.

В нижнем правом углу пригласительной карточки было написано: «Утренняя визитка, или мундир, или пиджак». На языке дипломатического протокола «утренняя визитка» означает тот самый туалет, в котором джентльмену положено появляться на королевских скачках в Эскоте (и который эксцентричный профессор Хиггинс не удосужился надеть, когда впервые повез туда Элизу Дулиттл). Это серый цилиндр, такого же цвета визитка, полосатые брюки, перчатки, зонтик в виде трости и гвоздика в петлице. Все это можно, конечно, брать напрокат в специально предназначенных для этого заведениях. Поразмыслив, однако, я решил, что, прожив пятьдесят лет без серого цилиндра, обойдусь без него и на сей раз, благо сама королева предлагает в качестве альтернативы «или мундир, или пиджак».

Уже сама очередь, выстроившаяся перед воротами Букингемского дворца, напоминала массовую сцену для очередной экранизации «Пигмалиона» или «Саги о Форсайтах». Три четверти приглашенных пришли, разумеется, в серых цилиндрах, а все остальные – в военных или ведомственных мундирах. Ни единый человек, к моему облегчению, не бросил косого взгляда на мой прозаический пиджак; так же как никто, к огорчению жены, не обратил внимания на ее кружевную шляпу. Переступив порог дворца, я, к своему удовлетворению, убедился, что все министры лейбористского правительства, демонстрируя собственный демократизм, явились к королеве в пиджаках.

Buckingham Palace.

На лужайке парка были разбиты шатры, где угощали чаем и печеньем. Елизавета II ходила от одной группы гостей к другой. Причем все присутствующие неукоснительно соблюдали правила дворцового приема: разговаривать с королевой полагается лишь тому из гостей, к кому она непосредственно обратилась.

Я рассказываю об этом потому, что английская вежливость распространяет подобный принцип и на многие жизненные ситуации. Войдя в универмаг, контору или пивную, англичанин терпеливо ждет, пока его заметят, пока к нему «обратятся непосредственно». Считается, что проситель, каковым является всякий клиент, не должен пытаться привлечь к себе внимание обслуживающего персонала каким-то восклицанием, жестом или иным способом. К тому же легко убедиться, что это бесполезно. Реально существующим лицом становишься лишь после того, как к тебе обратились с вопросом: «Да, сэр? Чем могу помочь?»

Сколько бы людей ни толпилось у прилавка, продавец имеет дело лишь с одним покупателем. И если степенная домохозяйка набирает недельный запас продуктов для своей многочисленной семьи, не следует попытаться уловить минутную паузу, чтобы спросить, есть ли сегодня в продаже печенка. Не ради того, чтобы взять ее без очереди, а просто узнать, есть ли смысл стоять и ждать. На подобный вопрос ответа не последует. Зато когда наступит ваша очередь, можно не торопясь выбирать себе печенку, попутно расспрашивать мясника о том, ощенилась ли его такса, обсуждать с ним очередную перемену погоды и другие местные новости. Причем никто из стоящих позади не проявит ни малейшего раздражения или нетерпения. Ведь каждый здесь дожидается своей очереди не только ради покупки, но и ради того, чтобы полностью завладеть вниманием продавца.

Когда после нескольких лет жизни в Лондоне попадаешь на неделю в Париж, поначалу с удивлением чувствуешь, что тебя нигде не замечают. Стоишь перед окошком на почте, или у вокзальной кассы, или у стойки бара и бесплодно ждешь, чтобы на тебя обратили внимание (пока не догадаешься, что французского официанта просто нужно окликнуть словами: «Два пива, месье!»).

Если толкнуть англичанина на улице, если наступить ему на ногу в автобусе или, раздеваясь в кино, задеть его полой плаща, то он, то есть пострадавший, тут же инстинктивно извинится перед вами. Порой говорят, что такая доведенная до автоматизма вежливость безлична, даже неискренна. И все-таки, пожалуй, она лучше, чем инстинктивная грубость.

Английская вежливость в своей основе диаметрально противоположна японской. Японец ведет себя в толпе, как солдат, который чувствует себя обязанным отдавать честь не всякому встречному, а лишь тем, кто старше его по званию. Вежливость для него – это вертикальная ось человеческих взаимоотношений, долг перед старшими и вышестоящими. Английская же вежливость проявляет себя как бы не по вертикали, а по горизонтали. Это не бремя долга и не желание произвести благоприятное впечатление на других. Учтивость и предупредительность к окружающим, то есть к незнакомцам, рождает у англичанина чувство удовлетворения, возвышает его не в чужих, а прежде всего в своих собственных глазах.

Хорошим опытным полем для изучения английской вежливости может служить, как ее теперь принято называть, сфера обслуживания. На собственном опыте могу утверждать, что по уровню сервиса Лондон значительно уступает Нью-Йорку или Токио. Причины тому, впрочем, различны. Если в Соединенных Штатах индустрия обслуживания шагнула значительно дальше, чем в других капиталистических странах, то в Японии она еще больше, чем в Англии, сохраняет традиции минувших времен, когда мелкий розничный торговец был в состоянии знать и учитывать запросы каждого постоянного покупателя.

Признаюсь, что за рубежом неполадки в системе обслуживания порой подмечаешь с оттенком злорадства. В Англии же с ними сталкиваешься столь часто, что чувство это вытесняется раздражением. Приезжаешь в назначенное время за автомашиной, поставленной на ремонт, а она не готова к сроку. Являешься на следующий день и обнаруживаешь, что старые свечи в моторе так и не заменили. Или купишь в магазине книжные полки, но доставить их пообещают только через две недели, а там и вовсе забудут. Иной же раз раздражает, наоборот, догматическая склонность к очередям: нужно потратить полчаса, чтобы лишь узнать, что следовало обратиться в другое место.

Зато постоянно убеждаешься, что англичанам почти неведомы такие черты современного быта, как грубая реплика, раздраженный вид или даже отчужденное безразличие со стороны продавца универмага, кондуктора автобуса или чиновника в конторе. Лондонец считает само собой разумеющимся, что люди, с которыми он вступит в контакт ради той или иной услуги, отнесутся к нему не только учтиво, но и приветливо. Торговец газетами на перекрестке, кассир в метро, клерк на почте умеют находить для каждого из сменяющихся перед ними незнакомых лиц дружелюбную улыбку. Англичане попросту не привыкли, чтобы к ним относились по-иному. И потому очень болезненно реагируют на любые проявления грубости и даже бездушия.

Надо подчеркнуть, однако, что дух приветливости и доброжелательности, пронизывающий английский сервис, неотделим от взаимной вежливости тех, кто обслуживает, и тех, кого обслуживают. К клиентам положено относиться как к джентльменам и леди, имея в виду, что они действительно будут вести себя как таковые. Отсюда полный отказ от повелительного наклонения в разговоре. «Могу ли я попросить вас…», «Не будете ли вы так любезны…» – вот общепринятые формы обращения покупателя к продавцу, посетителя кафе к официанту.

Взаимная вежливость в сфере услуг составляет в Англии одну из основ подобающего поведения. Грубость по отношению к обслуживающему персоналу и вообще к людям, которые в силу своего социального положения не могут должным образом ответить на нее, издавна считается самым непростительным грехом.

У англичан есть множество примет, по которым они сразу определяют, на какой ступени социальной лестницы стоит тот или иной человек. Причем одним из главных критериев принадлежности к элите общества считается именно вежливость к нижестоящим. Английского аристократа с малолетства учат, что проявлять свое превосходство над простыми смертными он должен лишь подобным путем. Это основополагающее правило воплощает собой, возможно, нечто вроде инстинкта самосохранения правящих классов.

Английская вежливость вообще предписывает сдержанность в суждениях как знак уважения к собеседнику, который вправе придерживаться иного мнения. Отсюда склонность избегать категоричных утверждений или отрицаний, отношение к словам «да» или «нет» словно к неким непристойным понятиям, которые лучше выражать иносказательно. Отсюда тяга к вставным оборотам вроде «мне кажется», «я думаю», «возможно, я не прав, но…», предназначенным выхолостить определенность и прямолинейность, способную привести к столкновению мнений. Когда англичанин говорит: «Боюсь, что у меня дома нет телефона», он сознательно ограничивает это утверждение рамками собственного опыта. А вдруг за время его отсутствия телефон мог неведомо откуда взяться?

От англичанина вряд ли услышишь, что он прочел прекрасную книгу. Он скажет, что нашел ее небезынтересной или что автор ее, видимо, не лишен таланта. Вместо того чтобы обозвать кого-то дураком, он заметит, что человек этот не выглядит особенно умным. А выражение «по-моему, совсем неплохо» в устах англичанина означает «очень хорошо».

Самыми распространенными эпитетами в разговорном языке служат слова «весьма» и «довольно-таки», смягчающие резкость любого утверждения или отрицания («Погода показалась мне довольно-таки холодной»).

Иностранец, привыкший считать, что молчание – знак согласия, часто ошибочно полагает, что убедил англичанина в своей правоте. Однако умение терпеливо выслушивать собеседника, не возражая ему, вовсе не значит в Британии разделять его мнение. Когда же пытаешься поставить перед молчаливым островитянином вопрос ребром: да или нет? за или против? – он обычно принимается раскуривать свою трубку или переводит разговор на другую тему.

На взгляд англичан, обитатели континента чрезвычайно падки на преувеличения. Экспрессивные народы действительно не боятся преувеличить, сгустить краски, чтобы яснее и четче выразить свою точку зрения. Англичане же склонны к недосказанности. Не только преувеличение, но даже определенность пугает их, как окончательный приговор, который нельзя оспаривать, не оскорбляя кого-нибудь или не ущемляя собственного достоинства. Недосказанность же предусмотрительна, поскольку она признает свой временный характер, допускает поправки, дополнения и даже переход к противоположному мнению.

Короче говоря, англичанин избегает раскрывать себя, и черта эта отражена в этике устного общения. Проявлять навязчивость, пытаясь разговориться с незнакомым человеком, по английским представлениям не только невежливо, но в определенных случаях даже преступно – за это могут привлечь к уголовной ответственности.

В Британии доныне смеются над старым анекдотом о двух англичанах, которые оказались на необитаемом острове, но поскольку некому было представить их друг другу, двадцать лет не обменивались ни единым словом. Однако даже члены лондонских клубов, специально предназначенных для контактов элиты общества, кое в чем похожи на этих двух робинзонов. Когда джентльмен приходит обедать один, ему полагается садиться за общий стол, причем рядом с уже сидящими. Если сосед оказался незнакомым, с ним допустим обмен общими фразами. Однако называть свое имя, род занятий, что предполагает желание получить такие же сведения о собеседнике, считается бестактным. Этому должен предшествовать ритуал представления. Кто-то третий оглашает имена знакомящихся, после чего они задают друг другу сугубо формальный, не требующий ответа вопрос: «Как вы поживаете?» До этого, словно до обмена паролями, собеседник остается чужаком, а значит, интересоваться тем, как его зовут и как его дела, считается неуместным.

Английские представления о подобающей форме беседы, пожалуй, лучше всего воплощены в разговорах о погоде. Английская погода не столь уж плоха, какой слывет. Однако она дает достаточно поводов поговорить о себе, ибо часто оставляет желать лучшего, а главное – постоянно меняется. Поэтому, встречая на улице знакомого или соседа, кроме слов «доброе утро», принято отпустить какое-то замечание о погоде: обругать ее или, наоборот, похвалить, добавив, что она, судя по всему, вот-вот изменится. Необходимо, однако, помнить, что разговор о погоде носит сугубо ритуальный характер, так что ни в коем случае не следует подвергать сомнению слова собеседника и тем более спорить с ним.

Английская беседа полна запретов. Помимо слов «да» и «нет», четких утверждений и отрицаний, она старательно избегает личных моментов, всего того, что может показаться непростительным вторжением в чужую частную жизнь. Но если не вести речь ни о себе, ни о собеседнике, если не ставить прямых вопросов и не давать категоричных ответов, если выбирать тему беседы лишь так, чтобы каждый раскрывал себя насколько пожелает и не создавал неловкости для других, то о чем останется говорить, кроме как о погоде?

Английская беседа поначалу кажется иностранцу тривиальной, постной, лишенкой смысла. Однако считать, что это действительно так, было бы заблуждением. За внешней сдержанностью англичанина кроется эмоциональная, восприимчивая натура. А поскольку сложившиеся правила поведения не допускают, чтобы человек выражал свои чувства прямо, у англичан, как осязание у слепых, на редкость развита чуткость к намекам и недомолвкам. Они умеют находить путь друг к другу сквозь ими же возведенные барьеры разговорной этики. Со временем убеждаешься, что в английской беседе первостепенную роль играет не сам по себе словесный обмен, а его подтекст, то есть круг общих интересов или общих воспоминаний, на которые, разговор опирается. Посторонний зачастую считает его тривиальным именно потому, что как бы плавает по масляному пятну на воде, не ощущая радости погружения в общие глубины.

Из этого, однако, следует и другой важный вывод. Язык намеков и недомолвок может быть уделом лишь определенного замкнутого круга, вне которого он теряет смысл. Стало быть, каноны устного общения, созданные власть имущими, способствуют сословной разобщенности, закрепляют классовую сегрегацию.

Во многих отношениях англичане одновременно самый вежливый и самый неучтивый народ в мире. Их вежливость произрастает из уважения к человеческой личности и поощряется природной доброжелательностью.

Их неучтивость же – более сложное чувство, представляющее собой смесь подозрительности, равнодушия и неприязни. Объяснение этой неучтивости, как и многих других английских черт, может быть найдено в классовой структуре английского общества: в той опасности, которую представляет для этой структуры что-либо не совместимое или не гармонирующее с ней. Всякий, чье положение или чьи запросы угрожают структуре классового общества, получает резкий отпор; ибо до тех пор, пока он не представил приемлемые верительные грамоты, незнакомец подозревается в том, что он просит больше, чем ему положено, хочет занять не то положение, которое ему подобает, или выдвигает требования, не имея на то оснований. Нигде не встретит такого гостеприимства человек, которого ждут: нигде не получит такого холодного отпора нежданный незнакомец, тем более если его одежда или выговор выдают его сомнительное социальное положение.

Генри Стил Комманджер (США), «Британия глазами американцев» (1974).

Английская вежливость – это не просто учтивость; это непревзойденное искусство. Она всегда была в руках правителей безотказным оружием для одурачивания того класса, который эти правители считали нужным обманывать. В этой стране умеют так же неумолимо закручивать гайки, как где-либо еще. Но даже когда вас сгибают в бараний рог, весь этот процесс облачен в такую обходительную форму, что вы как бы не догадываетесь о своей участи.

Одетта Кюн (Франция), «Я открываю англичан» (1934).

Изысканную и безукоризненную вежливость верхушки английского общества часто связывают с девизом «положение обязывает». Но мне она представляется своего рода врожденным инстинктом классового самосохранения.

Верхние классы в Британии не всегда были вежливы с теми, кто стоял ниже. Когда они обладали сильной властью, они могли позволить себе быть резкими и надменными. Я подозреваю, что они стали более вежливыми, когда почувствовали, что власть начинает ускользать из их рук, – и сделали это, чтобы выжить как класс, способный править и дальше если не благодаря своей силе, то благодаря своему влиянию. В других странах, как, например, во Франции. России или Германии, где аристократия не сумела совершить такой коренной сдвиг в своем поведении, дворянство было сметено. В Британии же оно уцелело.

Уолтер Генри Нэлсон (США), «Лондонцы» (1975).

Глава 15

МАРШРУТ ЗОЛОЧЕНОЙ КАРЕТЫ

Так уж повелось, что хмурый ноябрьский день традиционно служит фоном для самой красочной и пышной из ежегодных лондонских церемоний – торжественного открытия парламента. Шестерка запряженных попарно белых коней выкатывает из ворот Букингемского дворца золоченую карету королевы. Ее сопровождает эскадрон конной гвардии в парадной форме времен битвы при Ватерлоо: драгуны в сверкающих кирасах и шлемах с плюмажами.

Королевский экипаж с форейторами в средневековых камзолах и традиционным двигателем в 6 лошадиных сил вместе с почетным эскортом на вороных конях выезжает на Уайтхолл и затем спускается на Парламентскую площадь, к Вестминстерскому дворцу.

Под звуки фанфар, в короне и белом платье с шестиметровым шлейфом королева появляется в палате лордов и занимает свое место на троне. Пэры королевства в пурпурных мантиях с белыми горностаевыми воротниками получают разрешение сесть, за депутатами нижней палаты посылают гонца.

И тут в расписанном минута за минутой ритуале наступает довольно-таки затяжная пауза. Гонцу, во-первых, приходится пересечь из конца в конец все здание. А во-вторых, буквально перед его носом дверь палаты общин наглухо захлопывается. Лишь после того как посланец монарха почтительно постучится три раза, ему дозволяют войти внутрь, поклониться спикеру, его булаве и произнести заветную фразу:

– Королева повелевает палате ее величества сей же час прибыть в палату лордов.

Чтобы сделать это, нужно опять-таки пересечь весь Вестминстерский дворец. Депутаты следуют за гонцом попарно: глава правительства с лидером оппозиции, министры с соответствующими членами теневого кабинета. (Поневоле напрашивается сравнение с двумя футбольными командами, которые точно так же – вратарь с вратарем, нападающие с нападающими – выходят на поле стадиона.)

Стучаться к лордам им не приходится, но и места для такой толпы в верхней палате тоже нет. Протиснуться в проход могут лишь два-три десятка депутатов из 635, Так, стоя у двери или за дверью, слушают члены палаты общин тронную речь королевы.

Торжественное открытие парламента не только колоритная туристская достопримечательность. Маршрут золоченой кареты символичен. Букингемский дворец, Вестминстер, Уайтхолл – все это нарицательные понятия в государственном устройстве Великобритании. А сама ноябрьская церемония воплощает в себе многие своеобразные черты политической истории страны.

Палата лордов, где произносится тронная речь, украшена статуями 18 баронов, которые в 1215 году заставили короля Иоанна скрепить своей печатью Магна карта – Великую хартию вольностей. Эта охранная грамота была первой успешной попыткой феодалов навязать королю правила игры, обязательные не только для его подданных, но и для него самого: говоря языком шахматистов, заставить его признать, что хотя ферзь может ходить и как пешка, и как слон, и как ладья, он не вправе ходить как конь. Хотя на уме у авторов Магна карта явно была лишь узкоклассовая корысть, а отнюдь не интересы нации в современном понимании этого слова, англичан со школьной скамьи учат, будто политическая демократия ведет свое начало с Великой хартии вольностей и само понятие «гражданские права» родилось именно в их стране в 1215 году. А это утверждение, в свою очередь, порождает свойственную англичанам склонность понимать под борьбой за свободу прежде всего борьбу за суверенитет парламента в противовес абсолютизму королевской власти. Следы этого многовекового противоборства доныне окрашивают и описанный выше ритуал в Вестминстерском дворце.

Bridge Street fassade, Houses of Parliament.

Когда говорят о британском парламенте, обычно имеют в виду палату общин. Именно ее депутатов принято называть «эм-пи», то есть «член парламента»: именно переизбрание ее состава представляют собой парламентские выборы. В этом находит свое отражение главенствующая роль палаты общин, хотя, кроме нее, в Вестминстерском дворце заседает еще и верхняя палата, состав которой должен официально именоваться «лорды парламента».

Однако, с точки зрения конституционного права, британская государственная пирамида имеет даже не двуглавую, а трехглавую вершину. Королева на троне, перед которой восседают пэры, а за ними толпятся члены палаты общин, – вот три компонента, олицетворяющие собой законодательную власть.

То, о чем теперь напоминает лишь ежегодный ритуал открытия парламента, в свое время было повседневной практикой. Предложение ввести новый или изменить старый закон, пройдя обе палаты, представлялось как петиция «королю в парламенте». В случае его одобрения формула «король того желает» превращала билль в закон.

Внешняя сторона этой процедуры дожила до наших дней. Строго говоря, верховным законодательным органом в стране является не палата общин и не обе палаты вместе, а триумвират, именуемый «королева в парламенте». Всякий парламентский акт должен получить (правда, теперь заочно) королевскую санкцию и доныне неизменно начинается словами: «Да станет законом, изданным ее величеством королевой по совету и при согласии лордов духовных и светских, а также палаты общин в период созыва нынешнего парламента…»

Существование монархии напоминает о себе многими подобными приметами. Портрет Елизаветы II красуется на денежных знаках и почтовых марках. Конверт любого официального учреждения помечен грифом «на службе ее величества» (даже если в нем содержится всего-навсего счет за телефон или налоговая повестка). Кульминацией любого официального обеда неизменно служит «тост верности». Он состоит всего из двух слов: «За королеву!» – и одновременно служит сигналом, что желающие могут закурить. Название любого уголовного дела упоминает монарха рядом с именем преступника. Скажем, если какой-нибудь Джон Браун попадется при ограблении банка, судебный процесс над ним будет называться «Королева против Джона Брауна».

Есть ли за всем этим что-либо, кроме внешней стороны? Сохраняет ли какое-либо реальное влияние «милостью божией королева Соединенного королевства Великобритании и Северной Ирландии и других подвластных ей владений и территорий, глава Содружества наций, хранительница веры, суверен британских рыцарских орденов»?

Мы с детских лет привыкли слышать о том, что обладательница этого пространного титула «царствует, но не правит». Действительно, в условиях конституционной монархии королевские прерогативы носят скорее формальный, чем практический характер. Они сводятся к тому, чтобы созывать и распускать парламент, назначать и смещать премьер-министра, утверждать законы, принятые парламентом, возводить в пэры королевства, жаловать награды и пользоваться правом помилования. Однако во всех этих случаях монарх действует по совету Уайтхолла или по решению Вестминстера. Если бы, скажем, парламент вздумал вынести королеве смертный приговор, он обязан был бы представить ей этот билль на утверждение, а она, в свою очередь, была бы обязана дать на него королевскую санкцию, писал еще в 1867 году, в расцвет викторианской эпохи, Уолтер Бэджет, автор книги «Английская конституция», доныне считающейся наиболее авторитетным трудом по британскому государственному праву.

С 1707 года не было случая, чтобы билль, принятый парламентом, не смог стать законом из-за того, что ему было отказано в королевской санкции. С 1783 года не было случая, чтобы монарх сместил премьер-министра. Право назначать главу кабинета также весьма условно: премьер-министр должен опираться на большинство в палате общин и быть в состоянии сформировать правительство из своих сторонников. Сложные дилеммы возникали порой, лишь когда обитатель дома № 10 на Даунинг-стрит выбывал из строя досрочно. Но теперь выборы партийного лидера вошли в практику как у лейбористов, так и у консерваторов. Так что отставка Вильсона не вызвала в Букингемском дворце ни сомнений, ни колебаний, перед тем как «послать за Каллагэном».

Однако даже если королевские прерогативы не используются, это вовсе не означает, что они отменены. «Если в ходе дальнейшего развития английской политики нынешняя, по существу, двухпартийная система уступит место системе трех или более партий, при которой ни одна из них не будет обладать подавляющим большинством, право короля назначать премьер-министра может оказаться большим преимуществом правящего класса», – писал Джон Голлан в книге «Политическая система Великобритании». Можно добавить, что таким же важным резервным оружием остается и другая королевская прерогатива – роспуск парламента.

Роль Букингемского дворца в государственном механизме может проявляться и иначе. В Англии широко известны слова Уолтера Бэджета о том, что за монархом сохраняется «право быть проинформированным, право поощрять и право предостерегать». Комментируя формулу Бэджета, будущий наследник престола герцог Йоркский (в последствии Георг V), говорил, что права эти «открывают перед королем широкое поле деятельности и могут дать возможность существенно влиять на государственные дела».

Право быть проинформированным – несомненно важный источник политического влияния. Красные кожаные портфели с государственными бумагами ежедневно доставляются королеве, где бы она ни находилась. Это позволяет ей быть в курсе всех решений кабинета и обсуждаемых им проблем, следить за перепиской с зарубежными правительствами и донесениями послов. К тому же премьер-министр каждый вторник посещает Букингемский дворец. Словом, королева имеет возможность видеть деятельность государственного механизма как бы изнутри и к тому же знать людей, занимающих в нем ключевые посты. Все важные правительственные назначения должны быть заблаговременно одобрены ею с правом «поощрить или предостеречь» в отношении предлагаемых кандидатур.

Все это в сочетании с широкими возможностями для личных контактов с зарубежными государственными деятелями позволяет монарху быть одним из наиболее информированных лиц в стране. По мнению английского социолога Айвора Дженнингса, королева, по существу, является членом кабинета и более того – единственным постоянным его членом, не зависящим от смены партийных правительств и потому влиятельным уже в силу своей опытности и осведомленности.

Проще говоря, монархия остается в Британии одним из элементов истеблишмента, то есть устоев власти. И то повседневное влияние, которое королева в состоянии оказывать на процесс принятия решении, может играть не меньшую, а подчас даже большую роль, чем официальные королевские прерогативы.

Существование монархии стоит изрядных денег. На содержание королевского двора парламент ежегодно отпускает по так называемому цивильному листу около двух миллионов фунтов стерлингов. Причем специальным парламентским актом оговорено, что размер этих ассигнований автоматически увеличивается по мере роста дороговизны, то есть застрахован от инфляции.

Однако «цивильный лист» составляет примерно лишь треть всех расходов. Правительство сверх того оплачивает содержание и обслуживание персонала Букингемского, Сент-Джеймского дворцов и Виндзорского замка. Военно-воздушные силы содержат за счет своего бюджета королевскую эскадрилью, военно-морской флот – так называемую королевскую яхту (в действительности крупный океанский лайнер с экипажем в 250 человек, который не без основания именуют плавучим дворцом).

Королеву считают вторым крупнейшим землевладельцем в стране. В ее личную собственность поступают доходы от герцогства Ланкастерского, а наследнику престола – доходы от герцогства Корнуоллского, причем налоги с них не взимаются. Лично королеве принадлежит замок Бэлморал в Шотландии и замок Сендрингэм в графстве Норфолк, куда королевская семья выезжает на отдых.

Что же касается остальных коронных земель, которые даже по мнению британских юристов давно уже следует считать достоянием государства, то доходы от них со времен Георга III сдаются в казну (при каждой вспышке критики, что блеск королевского двора стал стране не по карману, это используется как довод, будто монархия в немалой степени окупает себя).

Да, с точки зрения подлинных правителей Британии, монархия действительно окупает себя, причем в гораздо более широком смысле. Пусть содержание ее обходится почти в 6 миллионов фунтов стерлингов, это, в конце концов, лишь сумма, которая расходуется в Англии на рекламу стиральных порошков. А ведь речь тут идет не об отбеливании рубашек, а о том, чтобы обелить, сделать более привлекательной саму систему власти, укрепить веру в незыблемость ее устоев.

Золоченая карета, этот средневековый экипаж с двигателем в 6 лошадиных сил, доныне несет идеологическую нагрузку. Прежде всего монархия апеллирует к чувству истории, глубоко заложенному в англичанах. Она превозносит преемственность и незыблемость традиций, укрепляя тем самым корни политического консерватизма в национальном характере. Пусть в этом меняющемся мире будет хоть что-то стабильное, неизменное, связывающее хмурый сегодняшний день со славным прошлым, – вот к чему прежде всего взывают сверкающие кирасы конногвардейцев и блеск золоченой кареты.

Существование королевы, которая «царствует, но не правит», помогает, во-вторых, укреплять в народе взгляд, будто неприкосновенный фасад государственных установлении – это одно, а подлинные рычаги власти – уже нечто другое. Монархия тем самым способствует утверждению мифа о нейтральности и беспристрастности государственного механизма, о том, что он служит-де не интересам определенных классов, а народу в целом. В условиях двухпартийной системы Уайтхолл в отличие от Вестминстера является по этой версии такой же постоянной величиной, как и Букингемский дворец, и, стало быть, подобно королеве стоит якобы вне борьбы политических партий и общественных классов.

О том, как все эти факторы способствуют перераспределению реальной власти между парламентариями Вестминстера и чиновниками Уайтхолла, речь пойдет в следующих главах.

Монархия – это анахронизм, венчающий британское общество. В этой самой политичной из западных стран, всегда бурлящей новыми идеями о путях и средствах, с помощью которых люди могут управлять собой, продолжает существовать тысячелетняя монархия, которую кто почитает, кто уважает, кто терпит, но мало кто подвергает нападкам.

Дрю Миддлтон (США), «Британцы» (1957).

Когда тот или иной политический институт в Британии перестает действовать, он не упраздняется. Его функции перерождаются в ритуалы, реальность заменяется мифом. Примером такого рода метаморфозы может служить монархия. Куда меньше людей, однако, осознало, что парламент – этот вечный факел англофилов – последовал за монархией в блистательную импотенцию. Он сохранился как символ демократических прений, давно перестав обладать какой-либо реальной властью.

Клайв Ирвинг (Англия), «Подлинный бритт» (1914).

Глава 16

МЕШОК С ШЕРСТЬЮ

Около миллиона туристов проходят ежегодно под сводами Вестминстерского дворца. Они задирают головы и рассеянно слушают гидов, ошеломленные обилием статуй и портретов, фресок и гобеленов. Под ливнем имен и фактов новичок чувствует, что у него голова идет кругом, как у студента, который пытается перед экзаменом наспех перелистать многотомный учебник истории.

Туристы узнают, что хорошо знакомое им по открыткам готическое здание на Темзе с башней Большого Бона вовсе не являет собой памятник средневековья в отличие от соседствующего с ним Вестминстерского аббатства. Удачно имитируя позднеготический стиль, архитектор Чарльз Бэрри возвел его не далее как в 1850 году на месте почти целиком сгоревшего одноименного дворца. И лишь знаменитый Вестминстер-холл (тронный зал, где при Генрихе VIII судили Томаса Мора, а при Кромвеле – Карла I) существует целых шесть веков, доныне поражая двадцатипятиметровым пролетом арочного перекрытия, опирающегося на систему дубовых стропил.

Хотя нынешний Вестминстерский дворец выстроен специально для парламента, он по сей день считается королевским, то есть формально лишь предоставленным в распоряжение палаты лордов и палаты общин. Ежегодное появление монарха учитывается в его планировке анфиладой парадных лестниц и залов.

После пышной помпезности Королевской галереи, главного дворцового зала, где среди портретов монархов выделяются две огромные картины, изображающие смерть Нельсона в Трафальгарском бою и встречу Веллингтона с Блюхером во время битвы при Ватерлоо, убранство палаты лордов кажется более сдержанным и строгим. Ажурной резьбой своих дубовых панелей, тусклым золотом трона, цветными витражами в готических окнах она напоминает средневековую часовню.

Самая колоритная достопримечательность палаты лордов – мешок с шерстью. Так называется обитый красной тканью пуф, сидя на котором лорд-канцлер ведет заседания. Еще шестьсот с лишним лет назад Эдуард III повелел положить мешок с шерстью на самом видном месте в палате лордов, дабы он всегда напоминал о значении этого товара для королевства.

Палата лордов сравнительно невелика: примерно 30 метров в длину, 15 в ширину. Это, в сущности, малый тронный зал. Мешок с шерстью помещен в передней его части, как бы у подножия трона. А справа и слева от него вдоль зала тянутся красные кожаные диваны – по четыре ряда, поднимающихся ярусами с каждой стороны, по три шестиместных дивана в каждом из рядов. Право восседать на них имеют 1139 пэров королевства.

Не следует ломать голову, как они там размещаются. В голосованиях, которые бывают по вечерам, обычно участвует лишь десятая часть общего состава палаты. Для кворума же достаточно всего трех человек. Зато, взяв слово, пэр может говорить сколько заблагорассудится, и никто не вправе его остановить. Есть старый английский анекдот о том, как одному титулованному лицу однажды приснился сон, будто он произносит речь в палате лордов. Проснувшись, оратор, к своему удивлению, обнаружил, что действительно произносит речь в палате лордов. Эта едкая шутка приходит на память, когда смотришь с галереи на пустующие красные диваны, бродишь по коридорам, курительным, читальням. Всюду царит тот же дух отрешенности от времени, дух умиротворенной старости, который присущ прославленным лондонским клубам на Пэлл-Мэлл и Сент-Джеймс.

Палату лордов неспроста называют лучшим из клубов королевства. Где еще можно понежиться на склоне лет в столь изысканной компании? Причем если в клубах взымают членские взносы, то пэру, наоборот, выплачивают «суточные» за каждую явку в палату, даже если он просто зайдет на полчаса в бар.

Порой думаешь, что обитателей Вестминстерского дворца можно было бы разделить на три категории. Во-первых, это 130 государственных деятелей минувших времен, увековеченных в бронзе и мраморе и расставленных на каждом шагу. Во-вторых, это 635 современных политиков, заседающих в палате общин. И, наконец, в-третьих, где-то на полпути между настоящим и прошлым – это неопределенное и непредсказуемое число пэров в палате лордов.

Почтенные, великовозрастные фигуры. Присматриваясь к ним, порой испытываешь ощущение, будто листаешь газетный фотоархив: перед глазами сменяются полузабытые лица знаменитостей, вроде бы давно сошедших со сцены.

В последнее время палата лордов все заметнее обретает новую функцию: быть в политической жизни Великобритании чем-то вроде стоянки для отслуживших свой срок автомашин или чердака, куда можно складывать расшатавшуюся мебель, которую неудобно использовать, но жаль выбрасывать. Как консерваторы, так и лейбористы сплавляют в палату лордов тех, кого еще преждевременно «списывать в тираж», но уже нецелесообразно держать в палате общин.

Эта тенденция стала еще более очевидной после 1958 года, когда, опасаясь требований полностью упразднить верхнюю палату, консервативное правительство Макмиллана пошло на то, чтобы частично пожертвовать наследственным принципом ее формирования. С тех пор королева начала возводить в пэры пожизненно, то есть без права наследования титула.

Члены верхней палаты, занимающие в ней места пожизненно, так сказать, по должности, существовали и прежде. Это 26 духовных пэров, представляющих англиканскую церковь (архиепископы Кентерберийский, Йоркский и 24 епископа), а также 9 лордов высшего апелляционного суда. Теперь к ним добавилось еще около 300 пожизненных пэров, примерно половину из которых составляют бывшие члены палаты общин, а остальные – это промышленники, банкиры, дипломаты, ученые, писатели, профсоюзные деятели. Однако почти три четверти состава палаты лордов по-прежнему образуют 818 наследственных пэров.

Всего два столетия назад палата лордов сплошь состояла из титулованных землевладельцев. Нынешнему заводиле консерваторов в палате лорду Каррингтону как-то напомнили, что, когда его предок был возведен в пэры Георгом III, лорды возмущенно покинули зал, ибо новичок был банкиром.

Крупные землевладельцы заседают в палате лордов и поныне. Но теперь их там вдвое меньше, чем банкиров, и вдесятеро меньше, чем пэров, чьи имена значатся в указателе директоров компаний. В палате лордов представлена половина крупнейших промышленных фирм (перед войной это были прежде всего владельцы шахт, судоверфей, железных дорог, а теперь директора нефтяных и химических концернов).

В сущности, нынешняя практика возводить в пэры пожизненно явилась не чем иным, как продолжением давней традиции. Ведь, как уже отмечалось выше, британский правящий класс еще со времен промышленной революции старался быть «аристократией с открытой дверью», вбирать в себя не только влиятельных представителей буржуазии, но и всех тех, кто в глазах общественного мнения олицетворял успех на каком-либо поприще. Помимо всего прочего, это, как известно, весьма эффективный метод обезвреживать и приручать опасных бунтарей. Наглядное напоминание – профсоюзная прослойка в палате лордов, бывшие лидеры тред-юнионов, чья многолетняя непримиримая борьба против сословных различий, против почестей и привилегий в итоге вознаграждена алыми мантиями пэров королевства.

В известном смысле палата лордов сама по себе может служить олицетворением истеблишмента, местом, где встречаются лицом к лицу те, кто держит в своих руках подлинные бразды правления, подспудные пружины власти.

Лондонских ревнителей демократических свобод всегда изрядно конфузит простой вопрос: как может этот никем не избираемый и никому не подотчетный орган чинить помехи палате общин, которую принято превозносить как «эталон парламентаризма»? И тем не менее подобный «необъяснимый анахронизм», как выразился журнал «Экономист», продолжает существовать и делать свое дело.

Вплоть до 1911 года лорды могли вообще отвергнуть любой законопроект, принятый палатой общин. Впоследствии за ними было сохранено лишь право отлагательного вето – двухлетней отсрочки, которая с 1949 года сокращена вдвое, а по бюджетным биллям, касающимся денежных ассигнований, – до месяца.

Однако даже в своем нынешнем виде право отлагательного вето остается важным козырем в руках истеблишмента, дает ему дополнительные шансы для маневрирования. Возможность заблокировать неугодный законопроект хотя бы на год практически нередко означает похоронить его. Ведь к следующей парламентской сессии может сложиться совсем иная, неблагоприятная для данного билля политическая ситуация, а уж если на горизонте замаячат новые всеобщие выборы, о нем и подавно приходится забыть.

Примерами подобного саботажа со стороны пэров королевства пестрит британская история последнего времени. Перед первой мировой войной лорды сорвали принятие билля о самоуправлении Ирландии, что привело к ее расчленению, трагические последствия которого дают себя знать по сей день. В 1931 году верхняя палата воспротивилась законопроекту об обязательном школьном обучении до пятнадцатилетнего возраста. Данный билль удалось сделать законом лишь после второй мировой войны. Стало быть, у целого поколения англичан были урезаны возможности для среднего образования. Самих лордов это, разумеется, не коснулось. Почти все наследственные пэры относятся к числу обладателей «старого школьного галстука»: более половины из них (432 из 818) – бывшие воспитанники Итона, остальные кончали Харроу, Винчестер, Регби и другие привилегированные публичные школы.

В послевоенные годы лорды чинили всяческие помехи политике национализации ключевых отраслей экономики. Вновь и вновь проявляется примечательная тенденция: пока у власти находятся консерваторы, палата пэров не напоминает о себе, даже если парламент сталкивается с крутыми поворотами во внешней и внутренней политике, какими были, например, вступление Англии в «Общий рынок» или попытка сковать забастовочное движение «законом об отношениях в промышленности». Но стоит прийти к власти лейбористам, как лорды тут же активизируют свою тактику саботажа, стремясь бесчисленными поправками либо затянуть принятие правительственных законопроектов, либо выхолостить их содержание.

Ведь независимо от воли избирателей, независимо от того, располагают ли лейбористы большинством в палате общин, они заведомо обречены на меньшинство в палате лордов, где за них голосуют всего 155 пэров, в том числе лишь 28 – наследственных. Казалось бы, это не так уж мало, если добрая половина лордов – «мертвые души» для палаты, а многие из остальных появляются в ней лишь от случая к случаю (уже говорилось, что в вечерних голосованиях обычно участвует около сотни пэров).

Однако особенность палаты лордов заключается в том, что состав ее перед каждым голосованием – величина неопределенная и непредсказуемая. Так, например, билль о санкциях против расистского режима Смита в Родезии был отвергнут в 1968 году большинством в 193 голоса против 183. Многие участники небывало многолюдного голосования появились под сводами Вестминстерского дворца впервые за несколько десятилетий. «Я встретил уйму родственников, которых считал давно умершими», – цитировали газеты удивленную реплику одного барона.

В ноябре 1977 года 196 пэров во главе с лордом Каррингтоном в очередной раз заблокировали правительственный законопроект о национализации авиационной и судостроительной промышленности (что было наиболее радикальным пунктом предвыборного манифеста лейбористской партии). Они проголосовали за поправку о том, чтобы исключить из числа национализируемых предприятий 12 крупных судоремонтных верфей. Поскольку правительство не могло пойти на это, законопроект был перенесен на следующую сессию, а там отложен в долгий ящик.

Итак, вспомогательный тормоз в руках противников социального прогресса – такова истинная роль палаты лордов в британском механизме власти.

Следует помнить, что политическое объединение представителей низших классов, созданное в их собственных интересах, является злом первой величины, что постоянный характер такого объединения обеспечил бы низшим классам преобладающую роль в стране и что их господство означало бы власть невежества над просвещением и численного превосходства над знанием. Пока они не научились действовать сообща, еще есть возможность предотвратить эту опасность, и она может быть предотвращена только величайшей мудростью и дальновидностью верхних классов… Они должны добровольно уступать, пока это еще не опасно, чтобы не пришлось впоследствии уступать по принуждению.

Уолтер Бэджет (Англия), «Английская конституция» (1867).

Глава 17

ЗАДНЕСКАМЕЕЧНИКИ И КНУТЫ

«Посторонние, шапки долой!» – этот средневековый клич разносится по гулким коридорам Вестминстерского дворца, возвещая, что процессия спикера с булавой шествует в палату общин. И пестрая толпа иностранных туристов, школьников с экскурсоводами и пенсионерами из провинции почтительно замирает, чувствуя себя свидетелями и участниками некоего священнодействия. К тому же центральное лобби, где толпится больше всего посетителей, и впрямь напоминает собор своими мозаиками на сводах. Эти четыре панно изображают святых-покровителей и национальные эмблемы каждой из составных частей Соединенного королевства. Святой Георг и роза символизируют Англию, святой Андрей и чертополох – Шотландию, святой Давид и лук-порей – Уэльс, святой Патрик и клевер-трилистник – Ирландию.

После величавой готики центрального лобби сама палата общин производит неожиданное впечатление. Она прежде всего поражает своими малыми размерами; всего около 20 метров в длину! Скамьи, обитые зеленой кожей, тут подлиннее, чем в палате лордов, и размещены они и пять рядов по каждую сторону от прохода. Но даже при большем числе посадочных мест, чем у пэров, палата общин все-таки скорее напоминает клубную гостиную, чем зал конгрессов.

Здесь нет ораторской трибуны. Депутаты выступают с места. И такая камерная атмосфера придает своеобразный характер дебатам: их участники ведут спор, что называется, лицом к лицу. Члены правительства на передней скамье отделены от скамьи теневого кабинета лишь проходом шириной в две шпаги. Черта, проведенная по ковру перед каждой из скамей, напоминает о времени, когда требовались меры предосторожности, чтобы словесные поединки в палате не переходили в вооруженные. Существующее доныне правило гласит, что если кто-либо из депутатов переступит черту у его ног, то есть «шагнет в аут», заседание считается прерванным.

Думается, что склонность англичан относиться к политике как к спорту, то есть видеть в ней состязание двух соперничающих команд, была умело использована творцами британской избирательной системы. Она благоприятствует чередованию у власти двух главных политических партий (в ущерб остальным) и делает парламентские дебаты похожими на футбольный матч между правительством и оппозицией.

Страна поделена на 635 избирательных округов (516 в Англии, 71 в Шотландии, 36 в Уэльсе, 12 в Северной Ирландии), каждый из которых посылает в палату общин по депутату. Причем при существующей ныне мажоритарной системе для победы не требуется большинства голосов. Нужно лишь, чтобы их было больше, чем у кого-либо из соперников. Скажем, если из 30 тысяч бюллетеней за одного кандидата подано 11 тысяч, за второго 10 тысяч и за третьего 9 тысяч, первый из них получает мандат, а голоса остальных 19 тысяч избирателей (то есть большинства в данном округе) пропадают впустую.

Заложенный в мажоритарной системе принцип «победителю все, а остальным ничего» способствовал мерному чередованию у власти тори и вигов, а потом консерваторов и лейбористов, сковывая тенденции к многопартийности с ее неустойчивыми коалициями.

Сам термин «оппозиция ее величества» являет собой хитроумное изобретение британских правящих кругов. Им декларируется, что партия, отстраненная от власти, сохраняет полную лояльность государственным устоям и будет добиваться возврата к кормилу правления, лишь свято соблюдая «правила игры». Лидер оппозиции, например, считается официальным лицом и наряду с членами правительства получает жалованье из государственной казны.

В своем нынешнем виде палата общин столь же приспособлена к двухпартийной системе, как футбольное поле для двух команд. Их основные составы – непосредственные участники матча – сидят друг перед другом на передних скамьях, тогда как всем остальным приходится довольствоваться участью запасных игроков, тщетно дожидающихся возможности ударить по мячу.

От новичка в парламентской фракции меньше всего ждут ораторского блеска, государственной мудрости, законодательных инициатив. Даже само его участие в заседаниях палаты мало кого волнует. От рядового депутата, или, как тут говорят, заднескамеечника, прежде всего требуется лишь одно: он должен слушаться кнута. Это выражение, заимствованное из конного спорта, прочно вошло в обиход «праматери парламентов».

Как ни парадоксально, эталон западной демократии функционирует на основе военной дисциплины. «Главный кнут правительства», «главный кнут оппозиции» – это не газетные эпитеты, не жаргонные словечки, а общепринятые наименования должностных лиц – парламентских организаторов каждой из партийных фракций. Их обязанность вполне соответствует их названию: в нужный момент прогнать свою паству через нужную дверь.

В британском парламенте голосуют не руками, а ногами. При каждом разделении палаты (как называют подсчет голосов) депутаты, голосующие за, выходят в западные двери, а голосующие против – в восточные. Причем на всю эту процедуру отпускается несколько минут с момента включения сигнального звонка.

Заседания палаты общин по традиции начинаются во второй половине дня. Так что, заслышав сигнал около десяти вечера, когда обычно голосуются важные резолюции, депутаты должны сломя голову мчаться в палату нередко из дома или из гостей. Обладатели «старого школьного галстука», каких полным-полно в Вестминстере, любят ворчать, что дворец этот такая же бурса, как Итон или Винчестер: вся жизнь заднескамеечника проходит по звонку и под кнутом.

Впрочем, главный парламентский организатор олицетворяет собой не только кнут, но и пряник. Именно он является советником премьер-министра по правительственным назначениям и награждениям. Главный кнут имеет официальную резиденцию на Даунинг-стрит, 12 – через дом от премьер-министра – и встречается с ним с глазу на глаз чаще, чем кто-либо другой.

Формально говоря, парламентская процедура игнорирует партийную принадлежность. К любому депутату положено адресоваться лишь как к достопочтенному члену от округа такого-то. Лет сто назад подобное обращение имело смысл, ибо значительная часть законопроектов вносилась отдельными членами парламента. Ныне же инициатива в подавляющем большинстве случаев исходит от правительства. Принятие частного законопроекта стало большой редкостью.

Завладев большинством мест в палате общин и дав тем самым лидеру своей партии возможность сформировать правительство, рядовые парламентарии должны смириться с тем, что их главная миссия окончена и что впредь им остается лишь утверждать решения, принятые за пределами палаты, то есть послушно превращать правительственные билли в законы.

Теоретически депутаты считаются такими же полновластными хозяевами парламента, как акционеры – хозяевами своей компании. На практике же они, как и владельцы акций, узнают суть дела, лишь когда их ставят перед совершившимся фактом. Для члена палаты общин есть одна лишь возможность приблизиться к власти: стать обладателем министерского портфеля. А непременное условие такого назначения всем известно: депутат должен слушаться кнута.

Существует целая система приемов, предназначенных блокировать попытки заднескамеечников выступать против шагов правительства, которые им не нравятся. Одна из радикальных мер – объявить высказанное возражение «важным вопросом, требующим голосования доверия правительству». Это чревато роспуском парламента, досрочными выборами, то есть ставит под вопрос не только пребывание данной партии у власти, но и парламентский мандат депутата-бунтаря, которого окружная партийная организация может в другой раз даже не выдвинуть в кандидаты…

Вот почему единственная отдушина для заднескамеечника, когда он может забыть о звонках и кнутах, когда он может как-то проявить себя, это «час запросов». Ежедневно, кроме пятницы, с половины третьего до половины четвертого члены правительства, а по вторникам и четвергам и сам премьер-министр обязаны отвечать на поданные заранее письменные запросы депутатов:

известно ли достопочтенному члену такому-то, что…? Не сделает ли он заявление по данному вопросу?

да, невозмутимо отвечает министр (читая по бумажке текст, искусно составленный его чиновниками), затронутый вопрос ему, разумеется, известен; правительство постоянно держит его в поле зрения; необходимые меры принимаются; об их результатах палата будет проинформирована…

Депутат усаживается на место с чувством выполненного долга, а точнее говоря, с надеждой, что несколько газетных строк о его запросе и ответе министра будут замечены в его избирательном округе. На большее он редко и претендует.

В наши дни вестминстерская политическая кухня немыслима без средств массовой информации. Однако «праматерь парламентов» пришла к этому через цепь мучительных и отнюдь не всегда последовательных компромиссов. Вплоть до 1738 года писать о ходе дебатов в газетах считалось грубейшим посягательством на привилегии парламента. Потом скрепя сердце согласились открыть Вестминстерский дворец для репортеров. Однако вплоть до наших дней на галерею прессы не допускают фотографов. Целые поколения художников доныне иллюстрируют газетные парламентские отчеты скетчами ораторов.

На моих глазах в 1978 году дебаты в Вестминстере впервые в истории начали транслироваться по радио. Что же касается телевидения, то его пока держат за порогом палаты общин, а для палаты лордов делают исключение лишь раз в год – в день торжественного открытия парламентской сессии и тронной речи королевы. Этот запрет, впрочем, весьма относителен. Ибо, выйдя из палаты, любой оратор может тут же пересказать суть своего выступления перед телекамерами, как это делает канцлер казначейства после своей бюджетной речи или член теневого кабинета после дебатов по касающемуся его вопросу.

Каждый день, который начинается в половине третьего с «часа запросов», в палате общин произносится около 40 тысяч слов. Это, как острят на Флит-стрит, целых две многоактные пьесы. Лишь малая толика вестминстерского красноречия попадает в эфир и прессу. Большая часть стенограмм остается лишь на страницах «Гансарда» – парламентского бюллетеня, экземпляры которого брошюруются и складываются в хранилищах башни Виктории, где накоплено уже более 60 тысяч документов.

Маститые лондонские политики любят говорить о палате общин как о живом существе: «Палата не любит, чтобы ее держали в неведении… Палата не потерпит подобного безразличия…» В действительности же «праматерь парламентов» терпит многое – и прежде всего упадок своего влияния. Она по-прежнему остается центром политической жизни, но в значительной мере утратила былую роль в осуществлении политической власти. Парламентская процедура призвана создать впечатление, будто все важные вопросы решаются именно под сводами Вестминстерского дворца, по инициативе членов парламента и в результате гласных дебатов. На практике же суверенитет парламента теряется в запутанных коридорах власти, которые его окружают. Палата общин служит лишь авансценой для спектакля, который режиссируется из-за кулис.

Палата общин подобна паровой машине, которая выпускает пар, шипит и свистит, но втайне приводится в движение электричеством.

Энтони Сэмпсон (Англия), «Новая анатомия Британии» (1967).

Почтительно и смиренно поднимается посетитель на парламентскую галерею. И что же он видит? Несколько полууснувших депутатов, пытающихся внимать речи полубодрствующего оратора, который время от времени замолкает, дабы люди в бриджах, кружевных оборках и париках могли совершать некий непостижимый ритуал, внося и вынося символические жезлы и побрякушки.

Парламент относится к числу тех английских установлений вроде королевского смотра с выносом знамен, смены дворцового караула или ежегодной процессии лорда-мэра, которые сохранили форму в церемониях, традициях или ритуалах, хотя уже давно почти целиком утратили свое содержание.

Девять десятых того, что происходит в Вестминстере, это хорошо отрепетированный спектакль. Большинство речей произносятся там не с намерением повлиять на чьи-то мнения или действия, а с целью довести до сведения избирателей через местную печать, что если их депутат и не всемогущ, то, по крайней мере, еще жив. Даже хваленый «час запросов» представляет собой «бокс теней», правила которого тщательно продуманы так, чтобы никто в поединке не пострадал. Это пантомима, во время которой депутат бьет министра бычьим пузырем на палке, а министр в ответ шлепает депутата связкой сосисок.

Члены палаты разминают мускулы во время «часа запросов», но стоит звонку возвестить о голосовании, как им приходится забыть приятное ощущение силы, порожденное этим упражнением, и, вытерев со лба воображаемый пот, дружно маршировать за своим лидером в соответствующую дверь. Им приходится выбирать не между разумным и глупым решением, не между хорошим и плохим законом. Выбирать они могут только между своей и чужой партией.

Все высказанное отнюдь не означает, что парламент не служит никакой цели. Просто цель эта – не служение народу, а служение его правителям. Он весьма полезен как барьер между народом и Уайтхоллом. Он служит местом, где люди могут выговориться, метать громы и молнии, от которых мало толку.

Дэвид Фрост и Энтони Джей (Англия), «Англии – с любовью» (1967).

Глава 18

КОРИДОРЫ ВЛАСТИ

Британскую двухпартийную систему часто сравнивают с маятником. Когда этот маятник совершает свое очередное качание, то есть когда оппозиция ее величества одерживает победу над правительством ее величества, смена власти в Лондоне напоминает по своей стремительности государственный переворот – правда, вместо танков к министерским особнякам на рассвете стягиваются багажные автофургоны.

Результаты парламентских выборов, которые по традиции происходят в четверг, становятся известными утром в пятницу. В тот же самый день премьер-министр извещает королеву об отставке правительства; лидер победившей партии приглашается в Букингемский дворец и после ритуала целования рук переселяется на Даунинг-стрит, 10, откуда грузчики еще выносят ящики со скарбом его предшественника.

Тот факт, что большинство членов кабинета селятся в правительственных особняках, делает смену власти особенно болезненной: министр разом теряет не только пост, но и кров. Сосед премьера – канцлер казначейства, живущий на Даунинг-стрит, 11, – имеет дом с одной-единственной дверью. Так что любители драматических сцен могут наблюдать с тротуара напротив, как через эту дверь происходит выселение прежнего обитателя и вселение нового.

Смена президента в Белом доме знаменует начало «великого переселения» в коридорах власти Вашингтона, которое затрагивает многие тысячи людей и тянется два месяца – с ноябрьских выборов до январского вступления в должность.

Поражение правящей партии в Британии означает массовое переселение лишь в палате общин, где две главные фракции меняются местами, словно танцоры во время кадрили. Что же касается перемен в лондонских коридорах власти, то они хоть и безотлагательны, но нечувствительны. Новые таблички появляются в Уайтхолле лишь на сотне дверей (правительство обычно состоит примерно из 20 членов кабинета, 30 с лишним некабинетных министров и еще стольких же младших министров, замещающих руководителей ведомств). Весь аппарат каждого из министерств вплоть до его руководящего ядра во главе с постоянным секретарем остается на своих местах.

Когда в разгар Потсдамской конференции 1945 года лейбористы одержали победу над консерваторами и на смену Черчиллю в Потсдам прибыл Эттли, новый премьер не заменил в британской делегации ни единого человека. Это, по его словам, «вызвало большое удивление наших американских союзников». (Поскольку Эттли с первых же дней был окружен советниками Черчилля, стоит ли удивляться, что внешняя политика лейбористов так мало отличалась от курса консерваторов?)

Если двухпартийную систему в Лондоне любят сравнивать с маятником, то гражданской службе или чиновничеству принято отводить роль махового колеса, предназначенного сглаживать момент перехода власти из одних рук в другие. В следующий же понедельник после выборов новый министр уже подписывает бумаги, подготовленные тем же штатом сотрудников, что служили прежнему. Он наследует все, кроме одного. В отличие от постоянного секретаря новый министр не имеет доступа к документам своего предшественника. Секреты предыдущего правительства не должны становиться достоянием соперничающей партии. Существующее на сей счет «джентльменское соглашение» имеет важные последствия. Чиновники знают больше, чем их сменяющиеся шефы – политики, и это накладывает свой отпечаток на их взаимоотношения.

Избрание в палату общин дает политику не только мандат в Вестминстер, но и шанс на путевку в Уайтхолл. В отличие от законодательных органов ряда других стран Запада британский парламент, подобно японскому, имеет монополию на правительственные посты. Их обладателями становятся около ста человек, то есть примерно четверть депутатов победившей партии. Остальные три четверти остаются заднескамеечниками и «слушаются кнута» в надежде когда-нибудь подучить министерский портфель.

Лидер правящей партии поселяется в старинном особняке на Даунинг-стрит, 10, табличка на двери которого гласит: «Первый лорд казначейства». Именно таков официальный титул главы британского правительства, по которому ему выписывается жалованье.

Дважды в неделю здесь собираются члены кабинета. Они обсуждают повестку дня за длинным овальным столом, адресуясь лишь к премьер-министру и именуя друг друга только по должности: «Я не разделяю мнения министра внутренних дел», «Что думает по поводу внесенного предложения министр транспорта?» Эта безличная форма обращения должна напоминать участникам дискуссии, что, хотя премьер-министр формально считается лишь «первым среди равных», именно он назначил присутствующих на занимаемые ими посты и он же вправе в любое время сместить каждого из них.

Помимо раздачи министерских портфелей, лидер правящей партии держит в своих руках и другие важные рычаги политического влияния, в частности награды и почести. Он представляет к присвоению почетных званий, титулов, включая возведение в пэры. Если роль палаты общин в политической жизни Британии на протяжении последнего столетия неуклонно шла на убыль, власть премьер-министра, наоборот, росла, став во многих отношениях президентской.

До середины XIX века государственная служба была безраздельной вотчиной земельной аристократии. Подбор чиновников целиком основывался на принципе личного покровительства. Члены парламента заполняли вакантные должности своими протеже – чаще всего младшими сыновьями знатных лиц, которых требовалось вознаградить или задобрить.

Уайтхолл находился, таким образом, в политической зависимости от Вестминстера. Карьера чиновников, их шансы на продвижение по службе в немалой степени предопределялись составом палаты общин. Смена партии у власти сопровождалась сменой верхушки государственного аппарата.

В своем нынешнем виде гражданская служба существует со времен реформы 1870 года, когда правительство Гладстона заменило практику личных рекомендаций системой конкурсных экзаменов. Одни британские историки превозносят этот шаг как торжество либерализма над консерватизмом. Другие рассматривают его как составную часть исторического компромисса между земельной аристократией и ее новым классовым соперником – промышленной буржуазией. Вторая точка зрения содержит, бесспорно, большую долю истины, хотя и не исчерпывает ее.

Главная цель реформы гражданской службы состояла в том, чтобы сделать государственный аппарат независимым от сменяющихся у власти политических партий вывести его из-под влияния парламентского большинства и формируемых ям партийных правительств. Принципы реформы были сформулированы в 1853 году в докладе Норткота-Тревельяна, авторы которого, по их собственным словам, были потрясены громовыми раскатами революции 1848 года, доносившимися до Британских островов из-за Ла-Манша.

Развитие капиталистических отношений и политические амбиции промышленной буржуазии, с одной стороны, выход пролетариата на политическую арену и рост требований всеобщего избирательного права, с другой, – вот что побудило титулованную знать стать «аристократией с открытой дверью», пожертвовать своей былой монополией в Вестминстере и Уайтхолле. Однако, сделав уступку времени, земельная аристократия позаботилась о том, чтобы бразды правления оставались в руках людей с угодным ей мировоззрением.

Рекомендации доклада Норткота-Тревельяна не случайно совпали с распространением публичных школ, когда эти «фабрики джентльменов» стали формой приобщения детей промышленников и банкиров к традициям и образу жизни земельной аристократии, чтобы пополнять ими ряды правящей элиты.

Став союзниками, недавние соперники оказались перед вопросом: если уж пришлось дать черни избирательное право, как застраховаться на случай, если она вдруг завладеет парламентом? Главная цель реформы 1870 года как раз и состояла в том, чтобы сделать государственный аппарат еще более действенным тормозом социальных перемен, чем палата лордов или монархия.

По предложению Чарльза Тревельяна, который четырнадцать лет служил в Индии, в основу реформы гражданской службы был положен опыт колониальной администрации. Чтобы искоренить взяточничество и семейственность, процветавшие во времена Ост-Индской компании, и обеспечить условия для выгодного помещения английских капиталов, для колониальных чиновников была введена система конкурсных экзаменов, раздельных для руководящего состава (для англичан) и технических работников (индийских клерков). С точки зрения имперских интересов, такая система вполне себя оправдала.

Реформа 1870 года подобным же образом разделила, гражданскую службу надвое, возвела барьер между руководителями и исполнителями. Чтобы попасть в «административный класс», открывающий доступ на руководящие посты, стало необходимым сдавать экзамены по классическим дисциплинам в том объеме, в каком они изучаются в публичных школах и университетах Оксфорда и Кембриджа. Ясно, что такой образовательный ценз – нечто вроде экзаменов «одиннадцать плюс» для взрослых – был задуман как форма социального апартеида с целью гарантировать, чтобы к кормилу власти попадали лишь люди с определенным классовым мировоззрением.

Доклад Норткота-Тревельяна являет собой примечательный пример того, как британский господствующий класс использовал опыт, приобретенный в колониях, для усиления государственного механизма в метрополии. (Тенденция эта проявляется и по сей день, когда опыт карательных операций в Кении, Малайе, Омане, на Кипре перенесен на Ольстер, а Ольстер, в свою очередь, стал опытным полем для разработки новой технологии репрессий, предназначенных для самой Британии, о чем подробнее пойдет речь ниже.)

Выведя Уайтхолл из-под зависимости от Вестминстера, британские правящие круги продемонстрировали свое умение всякий раз застраховываться от последствий тех уступок, которые они порой вынуждены делать народным массам, чтобы удержаться в седле. Внешне власть отдана в руки избирателей: парламент формируется на основе всеобщего избирательного права, правительство формируется из членов палаты общин лидером партии парламентского большинства. Практически же страной правят не избранники народа, а чиновники, которых не выбирают, а подбирают.

Коридоры власти, которым посвятил свою одноименную книгу писатель Чарльз Перси Сноу, воплощают собой, разумеется, не всю семисотпятидесятитысячную армию государственных служащих, а лишь ее элиту, лишь те 0,5 процента, что образуют так называемый административный класс – тесно сплоченную, замкнутую касту обладателей «старых школьных галстуков». Эти три с лишним тысячи чиновников значат в механизме власти больше, чем полсотни министров и шесть сотен депутатов.

Будучи заднескамеечником, депутат чувствует, что он бессилен перед мандаринами гражданской службы, что самые каверзные парламентские запросы – не более чем булавочные уколы для этой многоглавой гидры. Министерский портфель представляется ему единственной предпосылкой обрести реальную власть. Однако те его коллеги, кому посчастливилось перебраться на переднюю, правительственную скамью, вынуждены убедиться в иллюзорности обывательского мифа о том, будто «чиновники советуют, а министры решают».

Постоянный секретарь не только лучше оплачивается, чем его сменяющиеся шефы. Он больше знает и больше может. Он неизмеримо превосходит своего начальника компетентностью в отношении проблем и людей, ошибок прошлого и возможностей на будущее. Может ли министр, пришедший в департамент на два-три года, войти в курс дела так же глубоко, как постоянный секретарь? Ведь ему, как говорят в коридорах власти, приходится носить сразу три шляпы: во-первых, возглавлять свое ведомство я в данном качестве представлять его перед общественностью, отвечать на парламентские запросы в палате общин; во-вторых, выполнять депутатские обязанности, регулярно бывать в своем округе, встречаться и переписываться с избирателями: и, наконец, в-третьих, заслышав вечером звук парламентского звонка, мчаться в Вестминстерский дворец, чтобы вместе с другими членами своей партийной фракции слушаться главного кнута правительства.

Если новый министр, не вдаваясь в суть дела, вздумает ознаменовать свой приход какими-то радикальными новшествами, постоянный секретарь почтительно, но твердо докажет, что часть предложенного уже делается, другая планируется, а все остальное практически неосуществимо.

На Уайтхолле шутят, что дело министра – держать ружье, а куда целиться и когда спускать курок – дело постоянного секретаря. Именно чиновники готовят решения, именно они претворяют их в жизнь. Однако первое публичное заявление о новом политическом шаге делается в парламенте именно министром. Одна из функций палаты общин как раз и состоит в том, чтобы служить трибуной для подобных заявлений и дебатов вокруг них.

Нынешний государственный механизм Британии сложился в ту пору, когда политическая жизнь вращалась прежде всего вокруг проблем управления империей. Однако настало время, когда политический консерватизм верхушки гражданской службы, весь ее комплекс мышления, больше обращенный в прошлое, чем в будущее, стал помехой для процесса адаптации Британии к новым историческим условиям, в которых она оказалась после второй мировой войны в результате утраты колониальных владений.

Неспособность государственного аппарата приспособиться к новым потребностям настолько встревожила господствующий класс, что было решено изучить вопрос о новой реформе гражданской службы. В конце 60-х годов комиссия под председательством лорда Фултона опубликовала свои предложения на этот счет.

Доклад Фултона открывался формулировкой, которая доныне бросает в дрожь элиту Уайтхолла. «Гражданская служба, – подчеркивалось в нем, – все еще главным образом основывается на философии любительства. Ныне эта концепция имеет губительные последствия. Культ любителя устарел на всех уровнях и во всех частях гражданской службы».

По мнению авторов доклада, государственный аппарат, запрограммированный для нужд империи, отстал от времени. В изменившихся условиях разительно выявились его органические недостатки, прежде всего его чрезмерная элитарность и недостаточный профессионализм. Социальный апартеид, пронизывающий гражданскую службу, возводит в культ руководителя-джентльмена, то есть просвещенного дилетанта с классическим гуманитарным образованием, доступным лишь узкому общественному слою. Одной из самых радикальных рекомендаций доклада было предложение сломать барьеры, разделяющие государственный аппарат, чтобы открыть доступ на ключевые посты специалистам-профессионалам, лучше вооруженным для решения современных экономических и технологических проблем.

Насколько же успешной оказалась попытка вторично реформировать гражданскую службу? Ровно через десять лет после того, как указанные предложения были внесены, один из их авторов, лорд Кроутер, констатировал: «Гражданская служба выполнила лишь те рекомендации доклада Фултона, которые ей нравились и которые умножали ее власть, и уклонилась от осуществления тех идей, которые сделали бы ее более профессиональной, а также более подотчетной парламенту и общественности».

Доклад Фултона рекомендовал, к примеру, сократить преобладание людей с гуманитарным классическим образованием на руководящих должностях, способствовать выдвижению на них квалифицированных специалистов. Но если сравнить статистику конца 60-х и конца 70-х годов, убеждаешься, что доля выпускников Оксфорда и Кембриджа, слушавших там историю, философию или право, увеличилась на государственной, службе с 62 до 63 процентов. Администратор общего профиля (то есть все тот же джентльмен-дилетант) имеет в 5 раз больше шансов вырасти до помощника постоянного секретаря, чем ученый, и в 8 раз больше, чем инженер или экономист.

Хотя число руководящих постов на государственной службе возросло за последние двадцать лет на одну пятую, обладатели «старого школьного галстука» увеличили свою долю среди них с 59 до 62 процентов. При конкурсах на вакантные должности две трети заявлений поступают от выпускников государственных общеобразовательных школ, однако им достается лишь треть назначений. «Обвинение в том, что гражданская служба в основном формируется из элиты – воспитанников публичных школ и старых университетов, – ныне столь же верно, как и двадцать лет назад. Власть гражданской службы по-прежнему подменяет власть министров и парламентариев», – признает газета «Гардиан».

Уайтхолл с его беспристрастностью и нейтральностью служит в британской политической системе такой же постоянной величиной, как и монархия, и подобно ей олицетворяет собой стабильность и преемственность в мире неустойчивости и перемен, убеждает англичан официальная пропаганда.

Но правомернее было бы другое сопоставление: если королева царствует, но не правит, то обитатели коридоров власти пристрастились поступать наоборот.

Уайтхолл продолжает играть ту роль, для которой этот рычаг государственной машины был в свое время предназначен: роль тормоза социальных перемен. Но пришла пора, когда рычаг этот, на беду его создателей, стал тормозом и в ином смысле – мешая стране (и механизму власти, в частности) прийти в соответствие с изменившейся реальностью.

Легко ли убедить себя в том, что проходит век полковников, которые извечно воплощали собой образ триумфального викторианства, империи, послеобеденного чая, игры в крикет на зеленых лужайках. Когда-то эти полковники – строители империи в 30-х годах прошлого века – уходили в отставку и поселялись в живописных поселках Дорсета и Корнуолла. Они читали воскресные проповеди в приходских церквах. Они имели самые ухоженные сады и получали призы на сельскохозяйственных выставках, выращивая огурцы величиной с тыкву.

Эти полковники олицетворяли собой Британию, которая никогда не менялась: консервативную, уверенную в себе и замкнутую. Если вы не говорили с ними о распаде империи, о безработице, о лейбористской партии, о Бернарде Шоу, о механизации армии – обо всех этих проклятых новшествах, пришедших с континента, – они были милейшими людьми.

Полковники почувствовали, что получили смертельный удар даже не при распаде империи, а уже при механизации армии. Как только начали расформировывать кавалерийские полки, они стали требовать, чтобы офицерам, пересаженным на танки, сохранили хотя бы шпоры. Но техника, пришедшая в армию, нанесла удар по самому главному: по взаимоотношениям любителей и профессионалов.

И вот, по мере того как нарастают волны критики в их адрес, джентльмены и полковники чувствуют, что движутся к вымиранию. Не только длинноволосые интеллигенты, читающие Марселя Пруста и Зигмунда Фрейда, уничижительно высказываются о детищах публичных школ, но все громче раздаются голоса, что «эти вещи гораздо лучше делаются за границей». А под «этими вещами» имеется в виду как раз то, что прежде всегда оставляли джентльменам: управление людьми и делами, проблемы политики и администрации, войны и мира.

Клайв Ирвинг (Англия), «Подлинный бритт» (1974).

Если присмотреться внимательнее, становится очевидным, кто управляет страной. Это верхушка гражданской службы. Они делают вид, будто являются лишь старшими клерками, администрацией, смиренно и безымянно выполняющей приказы, проводящей в жизнь решения, принятые другими. Они действительно безымянны – они не подотчетны общественности. Возможно, они и вправду смиренны. Но так или иначе они и есть наше правительство. Ибо сама система построена так, что именно они принимают решения по долгосрочным проблемам и определяют политику на будущее, даже если под документом стоит подпись политика, а на телевизионном экране появляется его улыбка.

Возникает вопрос: если государством управляют чиновники, чем же тогда занимаются политические деятели? Подобную деятельность вряд ли можно назвать искусством управления, скорее искусством рекламы. Да, политики занимаются именно этим. Они служат рекламными агентами нашего подлинного скрытого правительства – чиновничества.

Дэвид Фрост и Энтони Джей (Англия), «Англии – с любовью» (1967).

Глава 19

ИСКЛЮЧЕНИЕ ИЗ ПРАВИЛ

Запах сена и запах водорослей. Мычание коров и крики чаек. Узкие, извилистые, непривычно пустынные дороги. Вместо чадящих грузовиков – только повозки с молочными бидонами да гурты скота. И каждый встречный приветливо машет кепкой. Чувствуется, что увидеть человека в этих местах – радостное событие.

Западная окраина Европы встречается тут с Атлантикой. Это Ирландия, где чувствуешь себя после Англии в совершенно другом мире, где даже само время течет по-иному. В отличие от умеренности и упорядоченности английской природы все вокруг изобилует чрезмерностями и в то же время хранит в себе какую-то доисторическую первозданность.

Если не считать моря и неба, в портрете Ирландии преобладают две краски: свежесть травы спорит с сединой камня. Даже изгороди из серых камней, разделяющие пастбища на склонах, кажутся такими же неподдельно древними, как развалины средневековых крепостей и сторожевых башен.

Ирландская природа поражает тем, что доныне выглядит почти такой же нетронутой и необитаемой, как в те далекие века, когда последователи святого Патрика строили монастыри и воздвигали на взгорьях каменные кельтские кресты. И в этом безлюдье, как и в том, что лишь в отдаленных селениях атлантического побережья сохранил свои последние корни местный язык, отражена трагическая судьба ирландского народа.

Ирландия была для Англии не только близким соседом, но и серьезным соперником. Накануне промышленной революции, когда население Великобритании составляло 13 миллионов человек, в Ирландии оно приближалось к 10 миллионам.

Попросту не укладывается в голове, что за неполных два столетия соотношение это могло измениться столь разительно: 56 миллионов в Соединенном Королевстве и только 3 миллиона в Ирландской Республике. Даже если добавить к ним 1,5 миллиона жителей Северной Ирландии, получается, что если население Великобритании выросло вчетверо, на Зеленом острове оно за то же время сократилось более чем вдвое. Пожалуй, лишь народ Конго понес столь тяжелый урон от колониального ига, утверждает прогрессивная публицистка Бетти Синклер. Если бы не драконовская политика порабощения, население Ирландии, по ее словам, составляло бы ныне около 34 миллионов человек, а может быть, и больше, учитывая высокую рождаемость в этой стране.

Для поездки по Зеленому острову я избрал тот самый маршрут, о котором Энгельс писал в письме Марксу в 1856 году:

«Путешествие наше по Ирландии шло таким образом: мы поехали из Дублина в Голуэй на западном берегу, потом двадцать миль к северу в глубь страны, потом в Лимерик, потом вниз по Шаннону в Тарберт, Трейли, Килларни и назад в Дублин. Всего около 450-500 английских миль. Мы видели, следовательно, около двух третей всей страны… Ирландию можно считать первой английской колонией, именно такой, которая в силу своей близости к метрополии управляется все еще по-старому. И здесь прекрасно видно, что так называемая свобода английских граждан основана на угнетении колоний».

Вся история англо-ирландских отношений подтверждает эти слова Энгельса. Примечательно, что начало заморским завоеваниям будущей Британской империи было положено как раз в пору пребывания на ватиканском престоле первого и единственного за всю историю англичанина – папы Адриана IV. Именно с его благословения Генрих II Плантагенет снарядил в 1171 году 400 кораблей и вторгся на Зеленый остров.

В том, что мечи рыцарей-крестоносцев разили христиан, папа не усматривал греха. В Западной Европе только ирландская католическая церковь была тогда независимой от Рима. Так что найти повод для кровопускания было нетрудно.

По заказу Адриана IV и Генриха II угодливый богослов Гиралдус Камбренсис состряпал «Историю завоевания Ирландии». Он изобразил ее жителей дикарями и язычниками, которые лишь притворялись христианами, людьми коварными и невежественными, необузданными и суеверными. Сие писание стало на последующие века некой индульгенцией для палачей Ирландии, создало стереотип предубеждений, нужный колонизаторам для оправдания своих действий. Стереотип оказался универсальным. Он одинаково исправно служил и завоевателям-католикам, ссылавшимся на волю папы, и тем воинствующим протестантам, которые усматривали потом в любом выступлении против английского ига «длинную руку Рима».

Подобно тому как Ирландия стала первой британской колонией, стереотип предубеждений в отношении ирландцев явился зародышем имперской идеологии. Именно отсюда берет свое начало представление о народах колоний как о существах иного сорта, к которым неприменимы общепринятые моральные нормы; именно из этого стереотипа выросла впоследствии идея о том, что «десять заповедей не имеют силы к востоку от Суэца».

Лондонские либералы брезгливо отмежевываются в наши дни от южноафриканских расистов. А между тем именно система апартеида была излюбленным орудием завоевателей с первых же веков их господства в Ирландии. Полоса восточного побережья, прилегающая к Дублину, и сейчас заметно отличается от остальной части острова, всем своим обликом напоминая английское графство. Эта доныне зримая географическая граница совпадает с цепью крепостей и сторожевых башен, которые начали возводить для защиты первых английских поселенцев еще во времена Генриха II. Тем самым для ирландцев была очерчена запретная зона. Они могли селиться лишь «за оградой». И это понятие было юридически закреплено «Статутом Килкенни», узаконившим апартеид во всех его типичных формах и проявлениях. «В ограде» ирландцы могли лишь работать, но не жить. Они не имели права говорить на родном языке и носить национальный костюм. Строжайше запрещались смешанные браки между ирландцами и англичанами.

Именно на ирландской земле аграрный термин «плантация» впервые обрел новый, социально– экономический смысл, став символом колониального рабства. После неудачи одного из очередных восстаний в эпоху Елизаветы I земли северо-восточных графств были провозглашены собственностью британской короны и проданы англо-шотландским колонистам.

Массовое изгнание коренного населения с наиболее плодородных земель северо-востока, начатое именем британской короны, было с еще большей жестокостью продолжено противником монархии Кромвелем. Его политика в отношении ирландцев сводилась к словам: «К чертям в пекло или в Коннот!» Эта западная провинция с бесплодными каменистыми взгорьями, обращенными к Атлантике, должна была стать для изгнанников либо голодным гетто, либо дорогой еще дальше – на чужбину.

Англо-шотландские поселения создавались на ирландской земле точно теми же методами, что и первые табачные или хлопковые плантации в Америке. В Лондоне не любят вспоминать, что английские работорговцы (чьи барыши во многом помогли Британии стать владычицей морей и мастерской мира) начали поставлять живой товар плантаторам Нового Света отнюдь не из Африки, а из Ирландии. Оттуда было вывезено в Вест-Индию более 100 тысяч мужчин, женщин и детей. Этот факт символично олицетворяет собой конечную цель британской политики в Ирландии: поработить завоеванный остров, превратить его жителей в рабов.

Топор пресловутых «карательных законов» подрубил корни ирландской экономики, разорил ее земледельцев и скотоводов, ремесленников и торговцев. Ирландских крестьян лишили не только наделов, но и вообще права покупать землю и даже арендовать ее на длительный срок. Не зная, когда их сгонят с участка, они теряли заинтересованность в повышении плодородия полей. Ирландским ремесленникам было запрещено иметь более чем по два подмастерья, передавать свое имущество по наследству.

Та самая Англия, которую принято считать неизменной поборницей свободы мореплавания, бесцеремонно отрезала Ирландию от экономических связей с внешним миром. Несмотря на обилие удобных портов для торговли с Европой и Америкой, прямой товарообмен с зарубежными странами, и в частности вывоз ирландской шерсти на континент, был запрещен в угоду английским купцам.

Та самая Англия, которая привыкла кичиться незыблемостью гражданских свобод, похваляться терпимостью к инакомыслию, не позволяла жителям завоеванного острова говорить на ирландском языке, обучать детей родной речи. За голову подпольного учителя в XVII веке выплачивалось вознаграждение как за убитого волка.

«Карательные законы» были нацелены на то, чтобы обескровить страну, лишить коренное население не только каких-либо политических прав, но и доступа к знаниям и профессиональной карьере. Вплоть до «эмансипации» католиков в XIX веке ирландец не мог стать ни учителем, ни врачом, ни юристом, ни чиновником. Ему оставалось лишь быть временным арендатором клочка земли, мелким ремесленником или… эмигрировать на чужбину.

Эмиграция на века стала для Ирландии кровоточащей раной. Причем поистине массовый характер придал ей Великий голод 1845-1847 годов. С тех пор как из Нового Света на Британские острова был завезен картофель, он стал единственным спасением для многосемейных ирландских крестьян. Ни овес, ни ячмень не могли бы прокормить мелких арендаторов, согнанных с плодородных земель своих предков на каменистые взгорья западной части острова. Поэтому картофельный неурожай, постигший Ирландию три года подряд, стал для нее поистине национальной трагедией. В результате бедствия население острова за несколько лет сократилось вдвое – с 8 до 4 миллионов. Причем хотя от голода вымирали целые селения, все это время продолжался вывоз зерна и скота в Англию: землевладельцы требовали причитавшуюся им ренту. Поток беженцев за океан достиг четверти миллиона человек в год, хотя смерть от истощения и эпидемий косила тысячи людей и на судах, прозванных плавучими гробами.

Последствия Великого голода поныне дают о себе знать. Ирландия представляет собой единственную страну в Европе, население которой с середины XIX века не возросло, а сократилось. До Великого голода большинство жителей острова говорили на ирландском языке. Вопреки репрессиям колонизаторов родная речь оставалась для них главным средством устного общения. К 1900 году число говорящих на ирландском языке сократилось до 600 тысяч, а ныне составляет менее одной трети этой цифры.

Язык, задушенный поработителями, не удается возродить и после обретения независимости. Хотя преподавание его введено в школах, им пользуются жители как разговорной речью лишь в отдаленных селениях атлантического побережья, главным образом в провинции Коннот, которая по воле Кромвеля должна была стать зоной сегрегации, ирландским гетто.

Эта же западная часть острова наиболее обескровлена эмиграцией – среди многих других шрамов трагического прошлого она доныне остается для ирландцев самой болезненной, незарубцовывающейся раной.

Именно об этом опустошенном крае Энгельс рассказал в письме Марксу, которое приводилось выше.

«Характерны для страны развалины… Древнейшие – все только церкви. С 1100 г. – церкви и замки. С 1800 г. – крестьянские дома. На западе, особенно в окрестностях Голуэя, повсюду встречаются такие развалины крестьянских домов, покинутых жителями по большей части до 1846 года. Я никогда не думал, чтобы голод мог иметь такую, так сказать, осязательную реальность. Опустели целые деревни» («Маркс и Энгельс об Англии», стр. 435).

Проезжая по маршруту Энгельса более столетия спустя, вновь и вновь убеждаешься, что серые камни развалин по-прежнему остаются столь же характерной чертой портрета Ирландии, как и ее зеленые луга. Чем-то роковым веет от этого безлюдья – словно ходишь по древнему погосту или по полю брани. Тут и там среди кустов боярышника и пышного многотравья проглядывает каменная кладка навсегда оставленных человеческих гнезд. Давно сгнили и солома крыши и дерево стропил. Но прямоугольники стен по-прежнему возвышаются над зеленью словно памятники исчезнувшим обитателям. «Дюжина развалин, дюжина заколоченных домов, полдюжины пивных – вот что такое ирландская деревня», – с горькой иронией говорят в народе.

«Англия веками порабощала Ирландию, доводила ирландских крестьян до неслыханных мучений голода и вымирания от голода, сгоняла их с земли, заставляла сотнями тысяч и миллионами покидать родину и выселяться в Америку… Ирландия вымирала и оставалась неразвитой, полудикой, чисто земледельческой страной, страной нищих крестьян-арендаторов» (Ленин. Полное собрание сочинений, т. 24. стр. 365).

Перечитываешь здесь, на безлюдных просторах Голуэя, строки ленинской статьи «Английские либералы и Ирландия» и дивишься исчерпывающей полноте этих слов.

История завоевания и порабощения Ирландии беззастенчиво отметает те либеральные идеалы, которыми благонамеренная Англия привыкла кичиться как своим вкладом в цивилизацию. Чтобы оправдать эту вопиющую несовместимость, вот уже целых восемь веков используется тот самый стереотип предубеждений об ирландцах, который был создан еще во времена Генриха II Плантагенета.

В читальном зале Британского музея можно добраться до журналов и газетных подшивок, которыми, вероятно, пользовались еще Маркс, Энгельс, Ленин, много занимавшиеся ирландской проблемой. Если верить этим газетным статьям, ирландцы не только сами повинны в собственной бедности, но якобы даже не страдают от нее. «Разве Британия виновата в том, что ирландцы предпочитают есть картошку, а не хлеб; что они способны жить в условиях, каких не вынесли бы даже их свиньи? Пребывая в нищете из поколения в поколение, ирландцы стали во многом нечувствительны к ней», – утверждала «Тайме» 8 декабря 1843 года. Даже в годы Великого голода в лондонских гостиных не хотели верить, что сотням тысяч семей действительно грозит смерть от истощения: слишком много говорилось о том, что ирландцы бедны потому, что ленивы.

Законопослушному английскому обывателю изо дня в день внушали, будто ирландцам органически присуща склонность к насилию, будто каждый из них потенциальный правонарушитель (хотя присущее ирландцам презрение к законам было, разумеется, наследием веков колониального ига, когда законы олицетворяли для них тиранию).

«Ирландцы ненавидят наш процветающий остров. Они ненавидят наш порядок, нашу цивилизованность, нашу предприимчивость, нашу свободу, нашу религию. Этот дикий, безрассудный, непредсказуемый, праздный и суеверный народ не может питать симпатий к английскому характеру», – писал в «Тайме» 18 апреля 1836 года будущий английский премьер-министр Бенджамин Дизраэли.

Разумеется, в Лондоне, в том числе и в палате общин, во все века находились люди, которые видели подлинные причины бед Ирландии в британском иге и открыто говорили об этом. Но их одинокие голоса не могли воздействовать на политику или даже существенно повлиять на предвзято настроенное общественное мнение.

Для ирландцев ковали все новые цепи. Но первая из британских колоний всегда оставалась мятежным островом, народ которого гак и не удалось покорить до конца.

Мы держим ирландцев в темноте и невежестве, а потом удивляемся, как они могут быть столь суеверными. Мы обрекаем их на бедность и невзгоды, а потом удивляемся, откуда у них склонность к смуте и беспорядкам. Мы связываем им руки, лишая их доступа к предпринимательской деятельности, а потом удивляемся, почему они так ленивы и праздны.

Томас Кэмпбелл (Англия), «Философские исследования юга Ирландии» (1778).

Все, что выходит за рамки конституции, кажется англичанам неправомерным. Ведь полномочия, предоставляемые законом, обычно оказывались достаточными, чтобы справиться с любой чрезвычайной ситуацией. И может показаться жестоким и несправедливым рекомендовать в отношении, ирландцев то, что мы сочли бы неприемлемым для самих себя. Но будем руководствоваться обстоятельствами. Если преступления оказываются не английскими и если английские средства для пресечения их не срабатывают, почему бы не применить другие, не английские меры там, где насилие не удается поставить под контроль?

«Таймс» (Англия), 2 декабря 1846 года.

«Я прибыл из Ирландии, милорды,

Вам сообщить: мятежники восстали,

Подняв оружие на англичан…»

Эти слова произносит гонец в трагедии «Генрих VI». Вряд ли во всем творчестве Шекспира найдется реплика, которая столь часто обретала бы злободневное политическое звучание с английских театральных подмостков. Национально-освободительная борьба принимала то одну, то другую форму, но не утихала никогда.

Ирландия – наглядное пособие для урока политграмоты по империалистической политике «разделяй и властвуй». Когда английское господство зашаталось под ударами национально-освободительной борьбы, Ирландия была в 1921 году расчленена Лондоном с таким расчетом, чтобы потомки англо-шотландских поселенцев, составляющие на острове меньшинство населения, оказались на отторгнутой его части в положении большинства. В результате раздела около 3 миллионов человек стали гражданами независимой Ирландской Республики, а 1,5 миллиона остались подданными Соединенного Королевства. Этот вероломный маневр расколол страну надвое и обрек на обострение межобщинной вражды население ее северной части.

«Северная Ирландия насчитывает примерно полтора миллиона жителей. Большинство из них – около миллиона человек – это потомки англо-шотландских колонистов, поселившихся там, в начале XVII века. Они традиционно являются юнионистами, то есть сторонниками сохранения унии с Великобританией. Как правило, они принадлежат к протестантской религии. Меньшинство – примерно полмиллиона человек – является ирландцами по происхождению, католиками по вероисповеданию и чаще всего республиканцами по политическим взглядам, то есть в той или иной степени поборниками воссоединения с Ирландской Республикой».

Как много недоговорено в этой официальной исторической справке! Именно с целью обеспечить за протестантской общиной двукратный численный перевес под властью британской короны была оставлена не вся северо-восточная провинция Ольстер, а лишь шесть ее графств из девяти (на берегах Темзы опасались, что, если отторгнуть Ольстер целиком, из-за многодетности ирландских семей численность обеих общин может со временем сравняться).

Северную Ирландию в обиходе часто называют Ольстером, хотя термин этот неточен как географически, так и политически. Его скорее употребит юнионист, тогда как республиканец предпочтет сказать «шесть графств», давая тем самым понять, что не признает раздела Ирландии.

Когда лондонскому политику приходится растолковывать сложности североирландской проблемы иностранному журналисту, он назидательно поднимает палец:

– Прежде всего не следует забывать, что Ольстер не Родезия, где права большинства узурпированы меньшинством. Раз протестантов в Северной Ирландии больше, чем католиков, им и держать бразды правления. Другое дело, если они в чем-то злоупотребили своим большинством. Но в ответе за это Белфаст, а вовсе не Лондон. Наша цель – прекратить кровопролитие, прийти к справедливому разделению власти между общинами. Для этого и находится в Ольстере британская армия…

Угрюмые остовы взорванных домов, которые давно перестали восстанавливать. Заколоченные витрины. Бетонные надолбы на проезжей части. Как в городе, занятом противником, движется патруль парашютистов. Одни крадутся вдоль стен с автоматами наизготовку. Другие страхуют их из укрытий, совершая короткие перебежки. А на середине улицы, словно не замечая их, судачат женщины с хозяйственными сумками, возятся шумные ватаги ребятишек. Таким предстает глазам Белфаст. Кажется, будто некий кинооператор заснял на одну и ту же пленку и фронты и тыл. Грохнул за углом взрыв, промчались санитарные машины. Дымящиеся развалины привычно отгородили оранжевой ленточкой. И опять своим чередом идет жизнь. Жизнь на грани смерти.

Где начало и где конец этой необъявленной войны? Не может же религиозный фанатизм так раскалять межобщинную вражду, чтобы католики и протестанты в наш век стреляли друг в друга лишь из-за споров о том, надо ли осенять себя крестным знамением или кого почитать главой церкви – папу римского или английскую королеву.

Нынешний этап трагических событий в Северной Ирландии начался 5 октября 1968 года, когда королевская полиция Ольстера учинила расправу над мирным шествием в Дерри. Чего же требовали участники этого первого массового выступления борцов за гражданские права? –

чтобы местные выборы проводились по принципу: один человек – один голос; чтобы был положен конец махинациям при разграничении избирательных округов;

чтобы были приняты законы против дискриминации при найме на работу и распределении жилья;

чтобы был отменен закон 1922 года о чрезвычайных полномочиях и распущена военизированная полиция – «специальные силы – Б».

Вздыхая о злосчастной судьбе Северной Ирландии, английский либерал не преминет посетовать, что движение за гражданские права лишь подлило-де масла в огонь, породило тот порочный круг насилия, который никто не может разорвать. Не уместнее ли задуматься: что же породило само движение за гражданские права на территории, которая с 1921 года считается составной частью Соединенного Королевства?

Лондонские политики любят вставать в позу противников насилия и произвола, ревнителей свободы и справедливости в любой части света. Как же они не заметили, что сотни тысяч их соотечественников лишены гражданских прав и подвергаются дискриминации? Как на территории страны, которая не прочь выдавать себя за образец демократии, могло возникнуть требование «один человек – один голос», актуальное в наши дни разве что в Родезии?

Да, под сенью британской короны в автономной провинции Северная Ирландия до второй половины XX века дожил имущественный ценз, который лишал участия в голосовании четверть избирателей (в большинстве католиков), давая по нескольку голосов крупным владельцам недвижимости и капиталов (как правило, протестантам). Даже в тех городах и графствах, где преобладает католическое население, в местных органах власти оно зачастую оказывалось в меньшинстве. Красноречивый пример – город Дерри, который был так поделен на избирательные округа, что 20 тысяч католиков могли провести в городской совет лишь 8 депутатов, а 10 тысяч протестантов – 16. За всю историю существования автономной провинции полумиллионная католическая (т. е. ирландская) община ни разу не была представлена в местных органах власти пропорционально ее доле в полуторамиллионном населении Северной Ирландии.

Самовоспетая английская демократия никогда не распространяла себя на Ирландию – ни до, ни после ее расчленения. Молчаливо предполагалось, что в Ольстере нет нужды обременять себя показными атрибутами парламентаризма, видимостью свободной борьбы политических сил, что для расправы с инакомыслящими там годятся более примитивные средства.

Со времени раздела Ирландии управление Севером неизменно основывалось на репрессивных законах. В августе 1969 года в автономную провинцию были введены британские войска. В августе 1971 года была начата практика интернирования, то есть произвольных арестов и заключения людей в концлагерь без суда. Однако подобные меры не только еще больше накалили обстановку, но и вызвали международный скандал. На судебном процессе в Страсбурге Великобритания была признана виновной в нарушении Европейской конвенции о правах человека, запрещающей пытки, бесчеловечное и унизительное обращение с заключенными.

Ольстерский нарыв – этот болезненный чирей на самовлюбленном челе британской демократии – открылся взорам мировой общественности во всей своей неприглядности. Он напомнил, что под носом у ревнителей свободы с берегов Темзы, не где-нибудь, а в Соединенном Королевстве более полувека существует колониальный режим с присущими ему методами подавления.

Но британскую общественность тревожит и другое: Северная Ирландия становится опытным полем, где испытываются новые средства и методы репрессий, предназначенные для применения на всей территории страны.

Завывая полицейской сиреной, мигая голубыми огнями, по улицам Белфаста проносится армейский бронетранспортер. Символичный штрих в портрете Северной Ирландии! Британская армия не просто набирается там боевого опыта. Она осваивает новую роль, или, точнее говоря, старую роль в новых условиях.

Вмешательство военных в гражданские дела издавна было распространенной практикой в колониях. Однако именно в Северной Ирландии британской армии впервые довелось взять на себя жандармские функции в условиях европейской страны, на территории Соединенного Королевства.

Лондонское телевидение однажды передало репортаж о занятиях в военной академии Сандхэрст, посвященных использованию войск «для поддержания внутренней безопасности». На учебном поле был создан макет города, охваченного беспорядками. Толпа бунтовщиков, роль которых выполняли курсанты, швыряла камни и строила баррикады.

Однако никакая имитация не может сравниться с реальной действительностью такого полигона, как Ольстер, где новые средства и методы подавления «подрывной и повстанческой деятельности» могут отрабатываться в подлинной боевой обстановке, по существу в условиях гражданской войны.

В свое время в армиях некоторых государств были сторонники раздавать на маневрах по одному боевому патрону на тысячу холостых, чтобы заставить солдат относиться к учениям серьезно. В Северной Ирландии такой необходимости нет. Звуковых эффектов здесь меньше, чем на маневрах. Зато каждый выстрел или взрыв предназначен нести смерть. Не случайно «школу Ольстера» поочередно проходят все боевые части страны.

Параллельно с этим идет разработка новых видов военной техники, специально предназначенных для различных стадий борьбы против «подрывной и повстанческой деятельности». Именно в Северной Ирландии были испытаны в боевых условиях более 300 технических новинок в постоянно обогащающемся арсенале репрессий. Так, например, водяные пушки, примененные при разгоне первой демонстрации борцов за гражданские права в Дерри, были впоследствии дважды усовершенствованы. К водяной струе стали добавлять несмываемый краситель, чтобы «метить» демонстрантов, а затем – раствор газа «си-ар», позволяющий создавать заграждения из ядовитой пены. В сообщениях из Белфаста часто упоминаются каучуковые и пластиковые пули, нейлоновые сетки для «выхватывания зачинщиков из толпы», полицейские дубинки с электрическим разрядом.

Наконец, помимо роли полигона для обучения войск и испытания карательной техники, Северная Ирландия служит для Лондона лабораторией репрессивных законов. Под предлогом борьбы с терроризмом, говорит заместитель Генерального секретаря компартии Ирландии Джеймс Стюарт, армия, полиция и суды создали целый комплекс жестких репрессивных мер, которые дают правящим кругам новые возможности для подавления политической оппозиции. «Закон о предотвращении терроризма», действующий на всей территории Соединенного Королевства, позволяет держать семь суток под арестом любого подозреваемого. А бывают случаи, что в ожидании суда человек находится под стражей несколько месяцев. Именно в Северной Ирландии положено начало новым методам судебного разбирательства – на закрытых заседаниях, без участия присяжных, без выступлений свидетелей обвинения в присутствии подсудимого.

Более века назад, в 1870 году, Маркс в одном из своих писем предостерегал, что ирландский конфликт дает британскому правительству повод содержать армию, которая при необходимости может быть использована против английских рабочих, после того как пройдет военную подготовку в Ирландии. Эти пророческие слова перекликаются с современными тревогами демократической общественности. Она опасается, что сегодняшний день Белфаста может стать завтрашним днем Бирмингема, что жандармские функции армии в североирландской столице окажутся репетицией карательных операций в общебританском масштабе.

Нельзя забывать, что именно стереотип предубеждений об ирландцах послужил зародышем имперской идеологии, представления о том, что к народам колоний неприменимы общепринятые моральные нормы. Именно из этого стереотипа выросла идея о том, что «десять заповедей не имеют силы к востоку от Суэца». Не удивительно, что принципы джентльменского поведения, показные атрибуты либерализма перестают действовать и в отношении британских трудящихся, как только классовое господство их правителей оказывается под угрозой.

Британцы искренне осуждают порабощение в других частях мира, оставаясь слепыми к его существованию на собственном заднем дворе. Страдания алжирских феллахов, польских батраков или жертв еврейских погромов в дореволюционной России пробуждали в британцах сочувствие, но они оставались сравнительно равнодушными к стонам ирландцев. Революции в Греции, Польше, Венгрии, Италии привлекали их поддержку и разжигали их воображение. Однако восстания ирландцев вызывали у них лишь непонимание и гнев.

Ричард Лебоу (США), «Белая Британия и черная Ирландия» (1976).

Писать книгу об Англии и англичанах без главы, посвященной Ирландии, – значит пропустить фазу в английской социальной и политической истории, которая проливает много света на английский характер.

Англичанин должен управлять, должен управлять один, не допуская, чтобы какая-то низшая раса посягала на его главенство, причем все расы для него считаются низшими. Полная невосприимчивость, полная слепота ко всем другим качествам, кроме собственных; холодное упрямство и полная неспособность изменить свои методы или приспособиться к другому темпераменту – все это разительно бросается в глаза в отношениях Англии с Ирландией.

Самое поразительное в англо-ирландских отношениях – это то, что англичане воспринимают их как должное. Разве мы не самый богобоязненный, самый справедливый, самый христианский народ? – спрашивают они себя. А раз так, возможно ли, чтобы мы убивали, грабили, обрекали на голод и изгнание нашего брата-ирландца?

Ничто, судя по всему, не может затушевать черты британского характера, проявляющие себя в отношении к Ирландии: преклонение перед успехом и владычеством и холодное безразличие ко всему, что оказывается для англичанина помехой к их достижению.

Прайс Кольер (США), «Англия и англичане – с американской точки зрения» (1912).

Порой кажется, что излюбленное занятие англичан – разглядывать соломинку в чужом глазу, не замечая бревна в своем собственном. Они полны весьма добродетельного негодования по поводу того, что в Америке продолжает существовать рабство (хотя именно они его там насадили), и в то же время без всякого труда не замечают рабства сотен миллионов индийцев. Они читают другим нравоучения о добродетелях и долге миролюбия, но без колебания спускают с цепи своих военных псов всюду, где возникают какие-то помехи для их сукон и их ситцев.

Уильям Уэйр (США), «Скетчи европейских столиц» (1651).

Глава 20

«РАЗЪЕДИНЕННОЕ КОРОЛЕВСТВО»

«Впечатления и размышления об Англии и англичанах» – сказано в подзаголовке этой книги. Пора, пожалуй, предостеречь читателя, что население страны, о которой идет речь, вкладывает в эти понятия несколько иной смысл, чем мы.

Если на первых страницах лондонских газет замелькают заголовки «Англия вырвалась вперед», «Соперники Англии остались позади», «Англия снова побеждает», не следует думать, что родина промышленной революции вернула себе утраченное положение мастерской мира. Можно не сомневаться, что речь в подобных случаях идет либо о футболе (зимой), либо о крикете (летом). Слово «Англия» как таковое чаще всего употребляется в этой стране лишь в спортивном контексте.

На наш взгляд, слова «Англия», «Великобритания», «Соединенное Королевство» различаются лишь тем, что первое из них наиболее обиходно, а последнее наиболее официально. Мы привыкли называть жителей Соединенного Королевства англичанами. так же как мы привыкли называть жителей Соединенных Штатов американцами.

Однако пожив в Лондоне и тем более побывав в Эдинбурге, Кардиффе или Белфасте, начинаешь понимать, что каждый из трех приведенных выше терминов имеет свои, отнюдь не равнозначный двум другим смысл, свои географические, экономические, наконец, статистические рамки. Скажем, корреспонденция из Лондона начинается с фразы: «Ни только что опубликованным официальным данным, уровень безработицы в Соединенном Королевстве достиг 6 процентов рабочей силы».

– При чем тут королевство? – поморщится дежурный редактор, готовя материал в набор. – Не проще ли сказать – в Англии?

Однако если внести подобное исправление, станет непонятной следующая фраза: «Как явствует из той же сводки министерства занятости, аналогичный показатель для Великобритании составляет 5, а для Англии – 4 процента». Для лондонца, однако, такая градация вполне привычна и ясна: Великобритания – это Соединенное Королевство без Северной Ирландии (где процент безработных, как правило, наиболее высок), Англия – это Великобритания без Шотландии и Уэльса (то есть юго-восток страны, где проблема занятости обычно наименее остра).

Все эти нюансы мне довелось испытать на себе. Из Москвы я уезжал как корреспондент «Правды» в Англии. В Лондоне коллеги тут же предостерегли, что такое удостоверение сгодится отнюдь не везде. Если предъявить его, скажем, в Эдинбурге, может последовать саркастический вопрос:

– Корреспондент «Правды» в Англии? Что же вы тогда делаете в Шотландии?

Дабы застраховать себя на сей счет, я решил заказать визитные карточки с надписью: «Корреспондент „Правды“ в Великобритании».

– А разве вы не собираетесь бывать в Северной Ирландии? – спросили меня в пресс-клубе.

– Разумеется, собираюсь!

– Тогда, – вновь поправили меня, – аттестуйтесь как корреспондент «Правды» в Соединенном Королевстве.

Привычка говорить об Англии и англичанах, имея в виду Британию и британцев, присуща отнюдь не нам одним. В любой из зарубежных столиц лондонцу куда труднее, чем парижанину или токийцу, найти в телефонном справочнике номер своего консульства. Он даже не представляет себе, на какую букву искать собственную страну: то ли на А – как Англию, то ли на В – как Великобританию, то ли на С – как Соединенное Королевство.

Обычай произвольно смешивать понятия «британский» и «английский», пожалуй, столь же распространен за пределами туманного Альбиона, как присущая западной печати склонность путать слова «советский» и «русский». Выражение «английский парламент» так же режет ухо шотландцу, как нам рассуждения о «русских пятилетках». Кстати, когда футбольная команда «Арарат» выступала в Шотландии, в одной из местных газет появился заголовок: «Русские забили нашим два гола». На что капитан команды гостей резонно заметил: «Это не русские, а армяне забили вам два гола.

И дипломатично добавил: – Русские, может быть, забили бы и больше, а может быть – меньше».

Короче говоря, огульно именовать всех подданных Соединенного Королевства англичанами значит допускать такую же неточность, как называть русскими узбеков, грузин или эстонцев или говорить о немецкой экономике, имея в виду германскую.

Считаются, что слово «британец» первым употребил Шекспир в своей трагедии «Король Лир». Произведение это было создано вскоре после знаменательного для англичан и шотландцев события – объединения двух престолов.

В марте 1603 года королевский гонец сэр Роберт Кэрей проскакал, меняя лошадей, 400 миль от Лондона до Эдинбурга за 62 часа. Этот конный марафон был совершен, чтобы известить Якова VI, что после смерти бездетной Елизаветы он унаследовал английский престол. Шотландец из династии Стюартов был наречен королем Великобритании Яковом I.

Еще столетие спустя – в 1707 году, при королеве Анне, – согласно Акту об унии произошло объединение парламентов двух стран. Новым государственным флагом Великобритании стал «Юнион Джек», объединивший английский флаг святого Георга (белое полотнище, пересеченное прямым красным крестом) и шотландский флаг святого Андрея (синее полотнище, пересеченное наискось белым крестом, – кстати говоря, тот самый Андреевский стяг, под которым со времен Петра I ходили военные корабли российского флота). На футбольных матчах между командами Англии и Шотландии, которые здесь принято считать международными встречами, шотландцы бурно негодуют, завидя в руках английских болельщиков «Юнион Джек».

Акт об унии 1707 года подвел черту под почти девятивековой историей Шотландии как независимого государства. Однако, как не преминут подчеркнуть в Эдинбурге, Шотландия не была завоевана. Она сохранила свою собственную церковь, свой свод законов и судебную систему (так что термин «английское право» является точным, тогда как вместо «английская внешняя политика» правильнее говорить «британская»; не случайно В. И. Ленин употребляет в своих произведениях термин «британский империализм»).

За Шотландией доныне сохранено и право выпускать собственные денежные знаки, которые имеют хождение «к северу от границы» наряду с обычными фунтами и пенсами, а также свои почтовые марки. Этот типичный для Лондона компромисс служил безопасной отдушиной для национального самолюбия вплоть до недавней непредвиденной вспышки страстей.

К двадцатипятилетию восшествия королевы на престол была задумана единая для всей страны юбилейная серия марок в честь Елизаветы II, Однако шотландцы решительно воспротивились тому, чтобы имя монарха сопровождалось римской цифрой: «Елизавета времен Шекспира была королевой лишь для англичан, а раз так, нынешняя королева не может быть для шотландцев Елизаветой II». Чтобы предотвратить нежелательный накал эмоций, спорная цифра была снята с королевского вензеля на территории Шотландии, причем не только с марок, но и с оформления юбилейных торжеств вообще.

Последний сеанс в лондонских кинотеатрах, последняя передача по телевидению и радио изо дня в день завершаются государственным гимном «Боже, храни королеву». В четвертом куплете его, который ныне деликатно пропускается, идет речь об усмирении непокорных шотландцев (гимн сочиняли в разгар борьбы против якобитов – поборников независимости). Подобным же образом перед закрытием любой шотландской пивной по традиции звучит народная песня, зовущая на бой против английских завоевателей.

Межнациональная рознь не новость на Британских островах. Достаточно вспомнить о Северной Ирландии. Однако в последнее время все более серьезной проблемой для Лондона становится вдобавок неуклонный рост шотландского и уэльсского национализма. Гамлетовский вопрос наших дней: «Великая Британия или Малая Англия?» – отражает не только потерю заморских владений, но и обострение националистических, даже сепаратистских тенденций в самой бывшей метрополии. Лишившись империи, Лондон вынужден теперь с тревогой оглядываться на королевство. Штаб-квартира Шотландской национальной партии в Эдинбурге увешана плакатами с цветком чертополоха. Как роза у англичан, цветок этот считается у шотландцев национальной эмблемой.

– Подъем шотландского национализма. – говорят там, – порожден упадком британского империализма. Одно дело – быть пасынком империи, которая правила когда-то четвертой частью мира, и другое дело – быть пасынком «больного человека Европы».

Пришла пора вспомнить, что Акт об унии тысяча семьсот седьмого года был своего рода браком по расчету. Он имел для Шотландии определенную цель: получить доступ к заморским владениям Англии. Имперские горизонты действительно открыли шотландцам новый простор для применения сил и способностей. Но не стало империи – и они вновь почувствовали себя прежде всего не британцами, а шотландцами. Тем более что чертополоху теперь достается куда меньше ухода, чем розе…

По площади Шотландия составляет две трети Англии. По населению же – немногим больше одной десятой. Причем 95 процентов жителей – почти 5 миллионов – сосредоточены в Низинах, то есть в юго-восточной половине Шотландии, и лишь четверть миллиона человек приходится на ее северо-западную половину, которую называют Взгорья.

Между Взгорьями и Низинами всегда существовал разительный, причем не только географический, контраст. Горцы, эти бедуины Шотландии, скотоводы и воины, привыкли свысока смотреть на более зажиточных обитателей Низин – земледельцев, ремесленников, торговцев. Именно Взгорья с их клановой системой были средоточием шотландского национального духа; именно они послужили оплотом якобитов; именно они же в наибольшей степени пострадали от карательных походов англичан, в особенности от жестокой расправы, которую учинил над непокорными кланами герцог Камберлендский. Однако даже тогда, в XVIII веке, Взгорья насчитывали 25 процентов жителей Шотландии. Ныне же их осталось лишь 5 процентов.

Подобно обезлюдевшему западу Ирландии, пустынность шотландских Взгорий напоминает об участи народов, ставших первыми жертвами английской экспансии. (Лишь здесь, как и в ирландской провинции Коннот, еще сохранился местный язык, на котором говорят всего 70 тысяч шотландцев.)

Население современной Шотландии сосредоточено главным образом в Глазго и долине реки Клайд. В конце XVIII века именно там, как и в прилегающих районах Северной Англии, у месторождений антрацита и железной руды, возле морских заливов, удобных для строительства верфей, набирала силу промышленная революция. Но именно эти традиционные отрасли британской индустрии – угольная промышленность, черная металлургия, судостроение – переживают в послевоенные годы наибольший упадок из-за нежелания предпринимателей вкладывать деньги в их модернизацию.

Развитие новых, перспективных отраслей явно тяготеет к юго-востоку страны, к Лондону. Шотландии же выпала участь периферии, которая особенно болезненно ощущает свою чрезмерную зависимость от шахт, домен и верфей. Именно в долине Клайда находится 115 из 120 официально зарегистрированных в Британии «зон упадка». По критическому состоянию жилого фонда, или, проще говоря, по количеству трущоб, Глазго не имеет себе равных среди городов Западной Европы.

Средний доход на семью в Шотландии почти на одну треть ниже, чем в Юго-Восточной Англии. Жизненный уровень одного миллиона человек, то есть каждого пятого жителя, вплотную соприкасается с официальным рубежом бедности. Еще один миллион шотландцев за послевоенные годы эмигрировал на чужбину (за пределами родины проживают более 20 миллионов шотландцев).

Все эти социально-экономические трудности Шотландии, помноженные на общие для всей Британии последствия распада колониальной империи, давно уже подогревали националистические чувства, рождали толки о том, что лондонские власти слишком далеки от шотландских проблем и решение их способны найти лишь сами шотландцы. Но когда разговоры о какой бы то ни было самостоятельности доходили до коридоров власти в Лондоне, там лишь скептически кривили губы: – На чем же думают прожить без нас эти шотландцы? На экспорте виски? И вот 70-е годы вдруг влили в шотландский национализм совершенно новую струю: началось освоение нефтяных богатств Северного моря. Причем большинство месторождений в его британском секторе оказалось именно у берегов Шотландии.

Само собой разумеется, что поток черного золота породил в Лондоне и Эдинбурге весьма различные планы и намерения.

– Прежде англичане твердили нам, что для независимости мы слишком бедны. Теперь же оказалось, что мы для этого слишком богаты, – иронизируют шотландские националисты.

В своих лозунгах о черном золоте националисты явно делают ставку на своекорыстие обывателя: «Лучше богатая Шотландия, чем бедная Британия!», «Если нефть сулит что-то для 56 миллионов британцев, значит, она может дать вдесятеро больше 5 миллионам шотландцев!»

Выступая за независимость Шотландии, националисты имеют в виду создание конфедерации британских государств наподобие Северного союза, объединяющего скандинавские страны, или Бенилюкса. Шотландцы тогда остались бы британцами в такой же мере, в какой норвежцы считаются скандинавами. Итак, «твидовый занавес», как окрестила пресса амбиции шотландских сепаратистов, стал все более настораживающим видением на британском политическом горизонте.

Надписи «Англичане, убирайтесь домой!» можно увидеть и в Уэльсе. Но там рост националистических настроений имеет не столько политическую, сколько культурную окраску. Он проявляется, в частности, как движение за распространение языка (на котором говорят 600 тысяч из 2800 тысяч жителей Уэльса), за сохранение народной песни и других форм самобытной национальной культуры.

Уэльс стал частью Англии еще в средние века. Чтобы закрепить свою власть над завоеванным горным краем, английские короли возвели там немало замков. Но местные вожди то и дело проявляли непокорность. И в 1281 году Эдуард I решил, по преданию, перехитрить их. «Если вы присягнете на верность английской короне, – сказал он, – обещаю, что княжить вами будет человек, который родился на земле Уэльса и не знает ни слова по-английски». А когда местные вожди клятвенно признали власть Англии, Эдуард I показал им своего младенца, родившегося накануне в Орлиной башне замка Карнарвон. (С тех пор наследник британского престола по традиции носит титул принца Уэльского.)

Уэльс был когда-то британским Донбассом. В его индустрии доминируют сталь и уголь. Но сейчас именно эти отрасли переживают упадок, который, как и в Шотландии, сказывается там особенно болезненно. Уэльс, правда, богат водой снабжая ею главные города и промышленные центры Англии. Но хотя местные националисты стараются усмотреть в этом некую аналогию с шотландской нефтью, для сепаратизма в Уэльсе попросту нет экономической почвы.

Тем не менее рост влияния национальных партий в Шотландии и Уэльсе способен серьезно сказаться на соотношении политических сил в общебританском масштабе. Лейбористы считают эти национальные окраины своими традиционными оплотами, без которых им трудно добиться большинства над консерваторами в палате общин а значит – быть правящей партией.

Чтобы сохранить за собой голоса избирателей, а также приглушить националистические и тем более сепаратистские тенденции, лейбористы пообещали предоставить Шотландии и Уэльсу больше самоуправления, в частности создать там нечто вроде местных парламентов – выборные ассамблеи, в Шотландии из 150, в Уэльсе из 70 депутатов. Замысел состоит в том, чтобы передать в ведение таких ассамблей деятельность местных органов власти, вопросы здравоохранения, народного образования жилищного строительства, местного транспорта, а также позволить ассамблеям по своему усмотрению распределять средства, которые выделяются данным районам из государственного бюджета.

Однако верховная законодательная власть целиком остается за Вестминстером. Парламент в Лондоне имеет право вето над решениями ассамблей в Эдинбурге и Кардиффе и к тому же сохраняет полный контроль над вопросами обороны, иностранными делами, финансовой и экономической политикой, а значит, и доходами от североморской нефти, поступающими в британскую казну.

Способно ли расширение местной автономии разрядить накал националистических страстей? Или же выборная ассамблея, наоборот, окажется желанной трибуной для сепаратистов, позволит им приписывать себе каждый успех, а каждую неудачу объяснять недостатком переданных на места прав и требовать их расширения? На сей счет на берегах Темзы идут жаркие споры.

Однако как бы ни кипели страсти, большинство населения Шотландии не склонно к отделению Англии, что сделало бы страну легкой добычей межнациональных корпораций.

– Мы сторонники самоуправления, но противники сепаратизма, – заявляет шотландский конгресс тред-юнионов. – Интересам трудящихся, как шотландцев, так и англичан, отвечает укрепление сплоченности британского рабочего движения, а не подмена классового единства национальной рознью.

«Разъединенное королевство» – это пока лишь хлесткий заголовок, кочующий по газетным и журнальным страницам: из французской «Нувель обсерватёр» в американский «Тайм», а оттуда в британскую «Санди телеграф». Но это и напоминание о проблемах политической, экономической, социальной, эмоциональной, которые нельзя сбрасывать со счетов.

Итак, не будем забывать, что на Британских островах обитает не один, а четыре народа, что, кроме англичан, там есть шотландцы, ирландцы и уэльсцы, национальное самосознание которых весьма обострено. Так что, оказавшись на родине Роберта Бернса, не следует называть его своим любимым английским поэтом или, опустившись в шахту Южного Уэльса, выражать радость по поводу встречи с английскими горняками…

Когда люди говорят «Англия», они иногда имеют в виду Великобританию, иногда Соединенное Королевство, иногда Британские острова, но редко Англию как таковую.

Джордж Минеш (Венгрия), «Как быть иностранцем?» (1946).

Англия, Шотландия и Ирландия объединяются, чтобы держать в повиновении колонии. Англия и Шотландия объединяются, чтобы держать в повиновении Ирландию. Англия объединяется, чтобы держать в повиновении Шотландию. В самой Англии верхи общества объединяются, чтобы держать в повиновении низы.

Ральф Эмерсон (США), «Английские черты» (1846).

Дилемма Британии состоит ныне в том, как осуществить подлинную местную автономию, не превратившись при этом, по сути дела, в «разъединенное королевство».

«Тайм» (США), 27 октября 1975 года.

Глава 21

ДЖОН БУЛЛЬ: СЛАГАЕМЫЕ И СУММА…

«Что, собственно, знаем мы глубоко об Англии, как представляем себе ее лицо, казалось бы, совершенно открытое чужому взгляду?

Мне думается, нет маски более загадочной, чем это открытое лицо. Нет более интересной задачи сейчас для журналиста-международника, нежели разгадать эту загадку Англии, разгадать так, чтобы можно было представить себе ее будущее…»

Эти слова Мариэтты Шагинян уже приводились в первой главе впечатлений и размышлений об Англии и англичанах. К ним же хочется вновь вернуться, берясь за завершающую главу.

Спору нет, мы в целом знаем об англичанах гораздо больше, чем, скажем, о японцах: Тут и общность корней европейской цивилизации с ее античным греко-римским фундаментом и христианской моралью. Тут и давнее знакомство наших народов с культурным наследием друг друга, и прежде всего с литературой, способной раскрывать в художественных образах черты национального характера.

Но близко столкнувшись с англичанами, чувствуешь, сколько еще в них нам неведомого, по нашим понятиям необъяснимого, как много предвзятых, а подчас превратных представлений о них порождается привычкой подходить к другому народу со своими мерками, мерить все на свой аршин. С другой стороны, живя среди англичан, убеждаешься, что, если постигнуть грамматику их отношений, выявить корни их обычаев и привычек, разобраться в системе их взглядов и представлений, в обитателях туманного Альбиона нет ничего загадочного, парадоксального.

Мне доводилось немало общаться с англичанами в Китае и Японии, в их бывших колониях к востоку от Суэца. Но после четырех прожитых в Лондоне лет приходишь к выводу, что по-настоящему узнать англичан можно только в Англии.

Выше уже говорилось, что в палисаднике перед своими окнами англичанин становится совсем другим, чем в уличной толпе. Подобное же сопоставление правомерно и в более широком смысле. Многие привлекательные стороны своей натуры англичане раскрывают лишь на родине (они как бы предназначены для внутреннего потребления и не экспортируются за пределы страны), тогда как те черты, которые менее всего нравятся иностранцам, становятся особенно заметными именно за рубежом. Думается, что подобная двойственность порождена все тем же эгоцентризмом, представлением о том, что «туземцы начинаются с Кале». Находясь среди соотечественников, англичанин может поднять забрало. Он не сомневается, что все вокруг знают правила игры и будут следовать им. Но, попав в незнакомое окружение, оказавшись среди неведомых и непредсказуемых иностранцев, англичанин как бы разворачивается в боевой порядок, жестко реагируя на все непривычное. И эта настороженно– оборонительная поза часто дает повод отрицательно судить о нем.

«Чопорные англичане» – вот привычное словосочетание, которое давно стало стереотипом. А между тем куда уместнее, пожалуй, говорить не о чопорности, а о щепетильности, причем в лучшем смысле этого слова. Эта щепетильность основана на умении и готовности уважать человеческую личность, оберегать человеческое достоинство как в себе, так и в других людях. Именно этим себялюбие англичанина отличается от эгоизма, именно по этой причине его индивидуализм не подавляет общественного начала.

Разумеется, эта же щепетильность рождает обостренную боязнь вторжения в чужую частную жизнь, заставляет англичан быть замкнутыми и необщительными, особенно с незнакомыми людьми.

Сталкиваясь с подобной чертой, поначалу сетуешь, что она делает процесс вживания в британскую действительность долгим и мучительным. Затем убеждаешься, что наряду со сдержанностью англичанам присуща не только вежливость, но и взаимная приветливость – правда, приветливость без назойливости. И наконец, приходишь к самому важному выводу: замкнутого англичанина, к которому вроде бы нельзя подступиться, не так уж трудно «раскрыть» с помощью простой и безотказной отмычки. Нужно обратиться к нему за помощью или хотя бы косвенно показать, что нуждаешься в ней.

Попытка разговориться с незнакомыми людьми в поезде Лондон – Эдинбург скорее всего окажется бесплодной (особенно если по привычке начинать разговор с вопроса, куда и зачем случайные спутники едут, есть ли у них дети и сколько они зарабатывают). Опыт свидетельствует, однако, что разбить лед отчужденности не так уж сложно. Нужно перво-наперво декларировать свою беспомощность, как бы передать сигнал бедствия, на который английская натура не может не откликнуться.

– Прошу простить меня, но я иностранец и плохо разбираюсь в британских делах. Не смогли бы вы объяснить мне, почему в Шотландии пошли разговоры об отделении от Англии и насколько серьезны такие настроения?

После такого обращения от молчаливых вагонных спутников можно услышать не то что реплику, а двухчасовую лекцию. Причем отличительной чертой ее будет не только достоверность фактов и серьезность аргументов, но и непредвзятое, сбалансированное изложение различных взглядов на данную проблему.

«Я иностранец. Не поможете ли вы мне…» Этой фразой можно остановить на улице первого встречного и быть уверенным, что он окажет любую посильную услугу. Этими же словами можно вызвать на дискуссию по какой угодно теме соседа в пабе. Нужно, впрочем, иметь в виду, что при своей приветливости и доброжелательности, готовности помочь, пойти навстречу, выручить из беды англичане остаются абсолютно непоколебимыми во всем, что касается соблюдения каких-то правил, а тем более законов. Здесь они не допускают снисхождения ни к себе, ни к другим. Сколько бы турист ни пытался разжалобить контролера лондонского метро, сколько бы он ни ссылался на то, что у него на родине нет нужды сохранять билет до конца поездки, ибо его проверят только при входе, его все равно не выпустят на улицу, пока он вторично не оплатит проезд, и любые просьбы сделать для него исключение или поблажку по незнанию ни к чему не приведут.

Это, разумеется, не умаляет сказанного. Сочетание щепетильности с отзывчивостью бесспорно хочется отнести к привлекательным чертам англичан.

Другим их достоинством можно считать уравновешенность, уживчивый характер. В повседневном быту они умело избегают болезненных столкновений, приноравливаются и приспосабливаются друг к другу, проявляя взаимную предупредительность, сдержанность и терпимость. Они считают ссоры неразумной и бесцельной тратой нервной энергии, поскольку подобные стычки, на их взгляд, лишь обостряют разногласия, вместо того чтобы преодолевать их. Они способны сохранять самообладание в споре, оставаться объективными и к себе и к другим, признавал, что, поскольку любая истина имеет много сторон, о ней может быть много различных суждений.

Бережливость – вот качество, которое англичане проявляют и к деньгам, и к словам, и к эмоциям. Они врожденно недемонстративны, они не только предпочитают недомолвку преувеличению, но и неприязненно относятся к любому открытому выражению чувств, будь то любовь или ненависть, восторг или гнев.

Порой хочется сделать вывод, что англичане флегматичны от природы: их эмоции пробуждаются медленно, почти никогда не выходят из-под контроля и быстро иссякают. Их врожденная недемонстративность к тому же подкрепляется боязнью вторжения в чужую частную жизнь. Близкие друзья человека, которых он знает по школе или университету, по спортивному клубу или военной службе, могут быть совершенно незнакомы его жене. Пожалуй, даже само понятие «друг» имеет здесь своеобразную трактовку, более близкую к тому, что мы понимаем под словом «знакомый». Людей сближает определенный круг общих интересов, причем чаще связанных с досугом, чем с повседневным трудом. Личная же жизнь обычно остается за пределами этого круга,

Следующая примечательная черта англичан – их способность быть скептиками в минуты радости и стоиками в минуты горя. Они принимают жизнь такой, как она есть, умеют ценить ее улыбки и игнорировать ее гримасы, не драматизируя ни того, ни другого. Даже серьезные проблемы редко поглощают англичанина целиком, тем более надолго. Он каждодневно демонстрирует умение отключаться от забот, спеша то ли на футбольный матч, то ли на кружок филателистов, то ли в свой излюбленный паб, где с величайшим удовольствием забывает обо всем, что беспокоило его несколько часов назад.

Недемонстративный в радости, англичанин, напротив, демонстративен в беде, точнее в умении ее игнорировать. Именно в трудные минуты проявляется его окрашенный юмором оптимизм. Он не прочь поворчать, пока все идет хорошо. Но если ему не повезло, он не станет жаловаться, докучать другим перечислением своих невзгод. Англичане обладают поразительным даром преуменьшать неприятности, а если они очень велики – вовсе не замечать их. Они как бы убеждают себя: не смотри на это, не говори об этом, не думай об этом – и, может быть, это в конце концов пройдет стороной. Способность встречать трудности юмором и оптимизмом – бесспорно, источник силы англичан. Но склонность игнорировать все неприятное, выдавать желаемое за действительное подчас толкает их к самообману и становится источником их слабости.

В своей книге «Английский юмор» Джон Б. Пристли признает, что большинство зарубежных путешественников пишут об обитателях туманного Альбиона как о людях угрюмых и мрачных, склонных к пессимизму и меланхолии. Фраза о том, что «англичанин приемлет наслаждения с печальным видом», повторяется на все лады, как и модное в прошлом веке выражение «английская тоска». По словам Пристли, гости из-за Ла-Манша заблуждаются, подходя к разным народам с одинаковой меркой. Жизнь во Франции, подчеркивает он, замешана на остроумии, тогда как жизнь в Англии замешана на юморе. Но французское остроумие расцветает в общественной атмосфере. Даже путешественник, не знающий языка, ощущает его искрометность на многолюдных бульварах, наблюдая оживленные группы за столиками кафе.

С другой стороны, английский юмор представляет собой нечто сокровенное, частное, не предназначенное для посторонних. Он проявляется в полузаметных намеках и усмешках, адресованных определенному кругу людей, способных оценить эти недомолвки как расплывчатые блики на хорошо знакомых предметах. Вот почему юмор этот поначалу чужд иностранцу. Его нельзя ощутить сразу или вместе с освоением языка. Его можно лишь отфильтровать как часть аромата страны, причем как самую трудноуловимую его часть.

Англичане, считает Пристли, шутливы в мыслях и серьезны в чувствах. Они не обращаются к рассудку с просьбой найти нужный ключ, если инстинкт подсказывает им, что двери и так открыты. Поэтому когда они думают, они не боятся быть «шутливыми в мыслях». С другой стороны, англичане считают эмоции ключом к их заветной крепости – внутреннему «я». Потерять контроль над собой значит для них рисковать неприкосновенностью этой цитадели. Поэтому когда они переживают, они склонны оставаться «серьезными в чувствах».

Английский юмор как раз и представляет собой умение быть шутливым в мыслях, оставаясь серьезным в чувствах. Он предполагает недосказанность, способность смеяться над собой, а также склонность игнорировать неприятные стороны жизни, подчас порождал оптимизм, построенный на самообмане.

Европа вообще знает об англичанах несколько больше, чем об Англии, хотя об этом народе существует больше распространенных заблуждений, чем об этой стране. Картина, сложившаяся в сознании образованного европейца, изображает англичанина человеком спортивным, практичным, немногословным, деловитым, консервативным, дисциплинированным, склонным или к пуританству, или к эксцентричности, а также к меланхолии. Такова, я думаю, общая сумма представлений, оставленных немногочисленными английскими туристами и еще более малочисленными английскими романами в большинстве умов. Там, где было меньше туризма и больше чтения, к этому портрету может быть добавлен поэтический или лирический дар.

Пьер Майо (Франция), «Английский образ жизни» (1945).

Что же управляет англичанином? Безусловно – не разум; редко – страсть; вряд ли – своекорыстие. Если сказать, что англичанином управляют обычаи, возникает вопрос: как может тогда Англия быть краем индивидуализма, эксцентричности, ереси, юмора и причуд?

Англичанином управляет его внутренняя атмосфера, погода его души. Когда он после прогулки пьет чай или пиво и раскуривает свою трубку; когда он усаживается в удобном кресле у себя в саду или у камина; когда он, умытый и причесанный, поет в церкви, отнюдь не задумываясь над тем, верит ли он хотя бы слову в этих псалмах; когда он слушает сентиментальные песни, которые его не трогают, но и не раздражают; когда он решает, кто его лучший друг и кто его любимый поэт; когда он выбирает политическую партию или невесту; когда он охотится, стреляет дичь или шагает по полям, – им всегда руководит не какой-то точный довод разума, не какая-то цель, не какой-то внешний факт, а всегда атмосфера его внутреннего мира.

Джордж Сантаяна (Испания), «Монологи в Англии» (1922).

Англичанам присуща равнодушная прямота насчет их наиболее очевидных недостатков. Мы не стыдясь, в полный голос признаем себя немузыкальными, нелогичными, неспособными к иностранным языкам, не умеющими варить овощи. Ни один англичанин не станет оспаривать, что он недостаточно образован. Справедливо ли это обвинение? По сравнению со многими народами континента мы действительно скорее недостаточно, чем чересчур образованны. Как нация мы несколько стыдимся «учености», избегаем обретать слишком много познаний, нарочито демонстрировать их, а порою даже признаваться в том, чем мы обладаем. Наша слабость состоит в том, что слово «интеллектуал» вызывает среди нас недоверие.

Вайолет Картер (Англия), из сборника «Характер Англии» (1950).

В Лондоне часто дивишься тому, как англичане переделывают старые дома. От первоначальной постройки не остается решительно ничего, кроме фасада. Но фасад этот с превеликими хлопотами и дополнительными затратами заботливо сохраняют в неприкосновенности, хотя здание от фундамента до крыши возводится заново

В этом суть английского подхода к жизни. Вместо того чтобы до основания сломать старое и на его месте воздвигнуть нечто совершенно новое, англичанин, как правило, старается многократно перестраивать, подновлять, приспосабливать к новым условиям то, что уже есть. Любой старый дом носит тут следы многочисленных перестроек, отнюдь не делающих его планировку разумной и удобной.

Подобный же метод лежал в основе восстановления британской экономики после второй мировой войны: возвращали к жизни разрушенные предприятия, возрождали старую промышленную структуру, вместо того чтобы создавать новые, перспективные отрасли индустрии, как это сделала, например, Япония. Послевоенная реформа английского народного образования не ставила целью отменить явно отжившую систему, а была направлена лишь на то, чтобы частично ее подправить.

Если англичанин скажет о своем доме: «Пусть неудобный, зато старый» – в его словах не будет и тени той иронии, которую мы вкладываем в шутливый каламбур:«Лучше быть богатым, но здоровым, чем бедным, но больным». Само понятие «старый» воспринимается им как достоинство, способное компенсировать сопутствующие недостатки. Сказать о фирме, что она самая старая в своем деле, значит одарить ее высшим комплиментом. Нелепый обычай, причиняющий уйму неудобств, остается незыблемым лишь потому, что существует с незапамятных времен.

Москвичу привычно считать, что раздражающие его житейские неурядицы представляют собой болезни роста, побочный продукт недавнего и быстрого развития. Лондонцу же свойственно смотреть на это иначе. Несовершенства жизни чаще воплощают для него наследие прошлого, нечто исконно английское, а коль так – волей-неволей достойное уважения.

У англичан даже само слово «консерватор» наряду с негативным несет в себе и позитивный смысл: это не только противник перемен, но и тот, кто консервирует, то есть оберегает наследие прошлого. Среди превеликого множества различных добровольных обществ наибольшим уважением пользуются общества сторонников сохранения чего-то или противников разрушения чего-то. Они появились еще задолго до того, как защита окружающей среды стала модной и актуальной проблемой. Даже будучи родиной промышленной революции, Англия все же сумела в большей степени уберечь свою природу от побочных отрицательных последствий индустриализации, чем это удалось, скажем, послевоенной Японии.

Английский консерватизм произрастает на почве уважения традиций. Именно они скрепляют брак настоящего с прошлым, столь присущий английскому образу жизни. Где еще питают такое пристрастие к старине – к вековым деревьям и дедовским креслам, старинным церемониям и костюмам? Трудно сказать, почему именно стражники в Тауэре одеты так же, как и во времена Тюдоров, почему студенты и профессора в Оксфорде носят мантии XVII века, а судьи и адвокаты-парики XVIII века?

Англия явилась родиной почтовой кареты, почтового ящика и почтовой марки. Стало быть, к числу ее изобретений относится и современный письмоносец. Однако лондонский почтальон выглядит иначе, чем ожидаешь его увидеть по четверостишиям Маршака. Он до сих пор ходит не с сумкой, а с большим холщовым мешком на спине. Примечательный штрих! Он свидетельствует, что с архаичными предметами и явлениями в Англии можно встретиться всюду – даже там, где ей по праву принадлежит честь новатора и первооткрывателя. Другие страны, которые переняли и усовершенствовали английскую систему почтовой службы, давно уже снабдили письмоносцев более удобными сумками. А тут, можно сказать у истоков, в силу традиции сохранился мешок из дерюжной ткани.

Англичане не просто питают пристрастие к старине. Прошлое то и дело служит им как бы справочной книгой, чтобы ориентироваться в настоящем. Сталкиваясь с чем-то непривычным и незнакомым, они прежде всего инстинктивно оглядываются на прецедент, стараются выяснить: как в подобных случаях люди поступали прежде? Если новое приводит англичан в смятение, то пример прошлого дает им чувство опоры. Поэтому поиск прецедентов можно назвать их излюбленным национальным спортом.

Живя в Лондоне, нетрудно подметить своеобразную склонность англичан ходить на концерты ветеранов сцены, чтобы аплодировать артистам, давно прошедшим зенит своей славы. Эти поклонники бывших знаменитостей отнюдь не лишены художественного вкуса. Они отлично сознают, что потускневший талант их любимцев уступает блеску только что взошедших звезд. Но их аплодисменты искренни, ибо выражают присущее англичанам чувство привязанности, верность чему-то уже сложившемуся и потому прочному.

Англичане уважают возраст, в том числе и возраст собственных чувств. Убеждения у них вызревают медленно. Но когда они уже сложились, их нелегко поколебать и еще труднее изменить силой.

Приверженность традициям старины, любовь к семейным реликвиям, настороженное отношение к переменам (если только они не происходят постепенно и незаметно) – во всем этом проявляется дух консерватизма, свойственный английскому характеру.

Несколько упрощая, можно сказать, что англичанин склонен быть консервативным по взглядам и прогрессивным по наклонностям. Он с подозрением относится к новшествам и в то же время жаждет перемен к лучшему. Однако при этом он инстинктивно следует словам своего соотечественника Бэкона, который учил, что время – лучший реформатор. Рискованным ставкам ва-банк он предпочитает осторожное продвижение вперед шаг за шагом при безусловном сохранении того, что уже достигнуто. Проще говоря, ему чаще всего присущ консервативный реформизм.

Эксцентричные в увлечениях и забавах, англичане не доверяют крайностям, когда речь идет о главной стороне жизни. Еще в прошлом веке говорили, что их консерваторы либеральны, а либералы консервативны.

По словам немецкого социолога Оскара Шмитца, англичане питают пристрастие к тому, что является средним и, хочешь не хочешь, посредственным. Именно по этой причине, утверждает он, английская конституция служит не столько трамплином для творческой индивидуальности, сколько страховкой для посредственности против посредственности.

Тяга к золотой середине проявляется в склонности к компромиссу, которая органически присуща английскому характеру. Именно этот постоянный поиск примиряющего, осуществимого, удобного, именно эта туманность мышления, позволяющая пренебрегать принципами, логикой и одновременно придерживаться двух противоположных мнений, создали Англии репутацию «коварного Альбиона», сделали ее столь уязвимой для обвинений в лицемерии.

Эта черта английского характера имеет много корней. Помимо воспитанной в народе склонности к компромиссам, она поощряется и двойственностью английской действительности. Культ старины, стремление увековечить прошлое в настоящем создает смешение теней и реальности, потворствует самообману. «Иностранцам трудно понять, – утверждает писатель Гарольд Никольсон, – что наше лицемерие проистекает не от намерения обмануть других, а от страстного желания успокоить самих себя».

В консерватизме англичан многое смыкается с практичностью. Они не доверяют умственной акробатике, предпочитая твердо стоять ногами на почве здравого смысла. Их больше привлекают не абстрактные идеи, а утилитарная сторона вещей, не теоретические обобщения, касающиеся универсальных принципов, а руководство к действию, которое непосредственно вело бы к конкретному результату. Предвыборную программу той или иной партии англичанин оценивает не с теоретических позиций, а прежде всего как ответ данной партии на определенные практические вопросы, особенно те, которые затрагивают лично его.

Однако так ли уж англичане рассудочны? И так ли уж безраздельно господствует в их мировоззрении здравый смысл? По мнению Джона Б. Пристли, суть английского характера, путеводная нить в его лабиринте, ключ к его загадкам кроется в том, что барьер между сознательным и бессознательным в нем четко не обозначен. Англичане настороженно относятся ко всему чисто рациональному. Они отрицают всесилие логики и деспотическую власть рассудка. Они считают, что разум не должен доминировать всегда и во всем, что на каком-то смутно обозначенном рубеже он должен уступать дорогу интуиции.

Англичане предпочитают истины «с открытым концом», то есть нечто недосказанное, недовыраженное, оставляющее простор для домысливания. Смешение сознательного и бессознательного, приверженность к инстинктивному и интуитивному нередко толкает их к самообману, а через него к лицемерию.

Подозрительная к новшествам и чурающаяся крайностей, английская натура склонна к выжиданию и неторопливым поискам компромисса между сомнением и верой, И это неустойчивое равновесие делает ее одновременно скептической и доверчивой, неспособной к фантазии и склонной верить в чудеса.

Врожденная неприязнь к красноречию, к четким и законченным формулировкам на фоне общей флегматичности и замкнутости нередко создавала за Ла-Маншем представление об англичанах как о людях ограниченных, даже недалеких.

Пожалуй, правильнее будет сказать, что английскому джентльмену в наследство от лучших времен досталась некоторая леность ума, умственная малоподвижность. Эта инерция былого благополучия и стабильности сказывается в его неторопливости и неповоротливости, в его неспособности к быстрым решениям, в самоуверенной нелюбознательности, в его приверженности к традициям и привычке оглядываться на прецедент.

В основе его суждений о вещах и явлениях лежит универсальный критерий: это по-английски, а это не по-английски. К критическим замечаниям иностранцев англичанин относится с поразительной терпимостью. Он готов признать, что его кухня примитивна, что его художественный вкус оставляет желать лучшего, что он привык ставить знак равенства между понятиями «интеллектуальный» и «заумный». Но под этой самокритичной скромностью кроется непоколебимая уверенность в собственном превосходстве. Англичанин вряд ли способен объяснить, на чем она основана. Тем не менее фраза «это так по-английски!» звучит в его устах лишь как высшая похвала. Замкнутость обитателей туманного Альбиона, которые, по словам Джорджа Микеша,«даже будучи членами „Общего рынка“, остаются ближе к Новой Зеландии, чем к Голландии», во многом связана с такой подспудной самоудовлетворенностью.

Это врожденное чувство собственного превосходства, этот своеобразный эгоцентризм, воспитываемый в семье, в школе, в общественной жизни и особенно в прессе, служит одним из корней английского консерватизма и одновременно одним из корней английского национализма.

Англичанин почти беспредельно терпим. Он приветлив, человечен, выдержан, честен. Он обладает серьезным чувством долга, общественного порядка и готов идти на практические жертвы ради того и другого. Он добродушен, учтив и к тому же свободен от зависти, горечи и чувства мести.

Но вы должны уважать его темп. Если вы не будете торопить его; если вы найдете к нему должный подход, апеллируй к его доброй воле, а не к его эмоциям; если вы будете подносить ему факты, которые он может разжевывать медленно и старательно, вместо того чтобы вдруг осыпать его каскадом страстных идей, – вы почувствуете, что его немалым достоинством является рассудительность. Он становится вполне способным поворачиваться в вашу сторону, причем не только ради того, чтобы понять вас, но и чтобы пройти полпути вам навстречу. Глубоко врожденный инстинкт предписывает ему брать и давать, жить и давать жить другим. Он обладает природным чувством справедливости (жаль лишь, что он так редко проявляет его при управлении своими колониями!).

Одетта Кюн (Франция), «Я открываю англичан» (1934).

Их прославленной любви к животным противоречит их любовь к кровавым видам спорта. Их прославленному общественному духу противоречит их безразличный индивидуализм. Их врожденной отзывчивости противоречит золотое правило не вмешиваться не в свои дела… С одной стороны, эксцентричность находится у них в почете; с другой стороны, все необычное или незнакомое встречает неприязнь, опасение, презрение. Их замкнутость сочетается с мессианством, пуританство идет рука об руку с распущенностью, либерализм и консерватизм в равной степени считаются их национальными чертами – так же как нелюбовь к регламентации и пристрастие к очередям.

Страна, которая создала, возможно, лучшие стили в, архитектуре жилища, известна несравненной убогостью своих трущоб. Страна, которая славится самой отвратительной погодой, остается предвзятой противницей таких нововведений, как двойные рамы или центральное отопление.

Эдит Симон (Англия), «Английский вклад в цивилизацию» (1972).

Встретить англичанина в центре Лондона становится нелегко, а уж на страницах английской истории, среди королевских имен это всегда было трудным делом, шутит французский сатирик Пьер Данинос. Плантагенеты, напоминает он, были французы, Тюдоры – уэльсцы, Стюарты – шотландцы. Разделавшись с ними, освободили престол для голландца, за которым последовал немец из Ганноверской династии, не знавший ни слова по-английски…

Хотя островное положение страны предопределило своеобразие английской истории, к ней приложили руку многие народы, каждый из которых оставил свой след в английском национальном характере.

Коренными жителями Британских островов принято считать кельтов. Одна их ветвь (галлы) осела в Ирландии и Шотландии, а другая, более близкая к обитателям французской Бретани, в Корнуолле и Уэльсе.

Бретонская ветвь кельтов смешалась с потомками более ранней волны завоевателей. Это были иберы, выходцы с Пиренейского полуострова. Дорогу им, возможно, проложили еще финикийские мореходы, совершавшие в Корнуолл рейсы за оловом. Иберы поклонялись солнцу. Это они возвели на южных равнинах загадочные ритуальные сооружения из камней. О них, предшественниках кельтов, напоминают черноволосые коренастые люди со средиземноморским профилем, встречающиеся среди жителей Корнуолла и Уэльса,

Кельтское начало присутствует в характере всех народов, населяющих ныне Британские острова, хотя и в неодинаковой степени. Оно дает себя знать в мечтательности, иррациональности и мистицизме ирландцев; в музыкальности жителей Уэльса, этого края народных певческих праздников; в поэтическом воображении обитателей Корнуолла с их суевериями и легендами. Наиболее полным воплощением кельтских черт можно считать натуру ирландца с ее богатством фантазии я пренебрежением к логике, с ее художественной одаренностью и недостатком делового инстинкта, с ее фанатической одержимостью и неспособностью к компромиссам.

Однако кельтское начало подспудно заложено и в английском характере, порождая некоторые вроде бы и несвойственные ему черты. Например, склонность ставить интуицию выше разума, умышленно скрывать дымкой неопределенности четкую грань между сознательным и бессознательным. Представление об англичанах лишь как о людях рассудочных, прозаических, холодных неполно и неверно хотя бы потому, что в каждом из них сидит что-то от кельта.

Примерно через тысячелетие после кельтов на берега туманного Альбиона накатилась новая волна завоевателей. Это были легионы Юлия Цезаря. Кельты сопротивлялись упорно, но в конце концов были оттеснены в глубь страны. Сделав Англию своей провинцией, римляне принялись строить крепости и прокладывать дороги. Их владычество длилось три с половиной века, то есть почти такой же срок, какой отделяет нас от времен Шекспира. Римляне, впрочем, держались особняком от местных жителей. Они требовали лишь беспрекословного повиновения, не вмешиваясь в образ жизни покоренного народа. Видимо, именно поэтому римское владычество не оставило в английском характере заметного следа. На кельтский фундамент легла не римская, а англосаксонская надстройка.

После того как накануне распада империи Рим был вынужден отозвать свои легионы на английское побережье стали все чаще совершать набеги племена германского и датского происхождения: англы, саксы и юты. Именно они дали Англии ее имя, основы ее языка, наиболее существенные черты характера ее народа. Новые пришельцы постепенно завладели юго-востоком страны, оттеснив кельтов на взгорья Шотландии, Уэльса и Корнуолла. Первым английским королем принято считать Альфреда (849-899), правителя княжества Вэссекс со столицей в Винчестере, где ему теперь поставлен памятник.

Отвоеванные у кельтов земли активнее всего заселяли саксы. Это был народ земледельцев. В противоположность фантазерам и мечтателям кельтам они отличались трезвым практическим умом. Именно от крестьянской натуры саксов английский характер наследует свою склонность ко всему естественному, простому, незамысловатому в противовес всему искусственному, показному, вычурному; свою прозаическую деловитость, ставящую материальную сторону жизни выше духовных ценностей; свою приверженность к унаследованным традициям при недоверии ко всему неизвестному, непривычному, тем более иностранному; свое преувеличенное пристрастие к домашнему очагу как символу личной независимости.

Саксонские черты английского характера более других открыты внешнему миру. Именно они нашли свое воплощение в стереотипном образе Джона Булля, фигуры самоуверенной и независимой, рассудочной и деловитой, незатейливой и прозаической. И все-таки Джон Булль олицетворяет собой лишь одну сторону английского характера, пусть даже более заметную, чем другие.

Пока англы, саксы и юты, сменившие римлян, продолжали оттеснять кельтов все дальше на север и на запад, у восточного побережья появилась новая волна завоевателей – скандинавских викингов. Эти профессиональные мореходы внесли в английский характер еще одну существенную черту – страсть к приключениям.

Англичанин любит землю: сельский покой, зеленые луга, разделенные живыми изгородями, мирно пасущиеся стада. Но в душе этого домолюбивого сельского жителя есть окно, открытое морю. Англичанин всегда чувствует его манящий зов, романтическую тягу к дальним берегам, что лежат за горизонтом. Вся история Англии, ее торговля, политика, искусство пронизаны морем, насквозь просолены им.

Наконец, последней волной завоевателей, достигших английских берегов, были норманны. Выходцы из Скандинавии, они осели сначала на севере Франции, в Бретани, где смешались с местными кельтскими племенами. С тех пор как войско норманнского герцога Вильгельма пересекло Ла-Манш в 1066 году, Англия больше не гнала чужеземных вторжений.

Главным из того, что норманны привезли с континента, была развитая феодальная система. Она была основана на строгой социальной иерархии, которая кое в чем сохранила свою силу вплоть до наших дней. Вильгельм Завоеватель поделил страну между своими баронами и создал аристократию, основанную на крупном землевладении. Рыцарский кодекс чести, как и владение землей, стал отличительной приметой правящей элиты.

Английское представление о честности и порядочности основывается на идеалах рыцарства. Долг приходить на помощь слабому, великодушие к побежденному, борьба одинаковым оружием – все это легло потом в основу критериев джентльменского поведения, обрело более современную форму в английской концепции честной игры.

Норманны были людьми действия. Они презирали красноречие, показной экстаз и считали одной из главных добродетелей способность держать свои чувства в узде. Описанная в романе Вальтера Скотта «Айвенго» борьба норманнского и саксонского течений в английской жизни продолжалась в последующие века с переменным успехом. Верх одерживало то норманнское течение, основанное на идеалах феодального рыцарства и аристократического либерализма, то саксонское течение с его крестьянской практичностью, узкой прямолинейностью и строгой моралью.

Пуританская этика, наложившая глубокий отпечаток на характер не слишком-то религиозных англичан, соединила в себе оба этих потока, хотя саксонского в ней, пожалуй, больше, чем норманнского. В представлении пуритан божьими избранниками являются лишь немногие. Остальные же должны хотя бы внешне соблюдать заповеди церкви и ее морального учения. Отсюда, разумеется, рукой подать до лицемерия.

В пуританской этике коренится и английский индивидуализм. Раз никто не допускает постороннего вмешательства в свои отношения с богом, никто также не посягает на неприкосновенность этих отношений у других. Это, с одной стороны, порождает английский такт, но, с другой стороны, изолирует человека от окружающих. Пуританская заповедь «помогай сам себе» одновременно воплощает английское представление о личной свободе и английское себялюбие, чреватое одиночеством.

Каждая волна завоевателей вложила свой капитал в английский банк. Все они перемешались. Ни одна из них не исчезла. Ни одна из них не сдалась безоговорочно. Все они остались живыми по сей день, сосуществуя и борясь друг с другом. Вот почему английская натура столь полна противоречивых импульсов: ей присуща практичность и мечтательность, любовь к комфорту и любовь к приключениям, страстность и застенчивость.

Англия видит свое лицо в Шекспире, потому что ее прославленный сын в совершенстве воплощает в себе ее характерные черты: англосаксонскую практичность и кельтскую мечтательность, пиратскую храбрость викингов и дисциплину норманнов. 

Никоc Казантзакис (Греция), «Англия» (1965).

При всем своем консерватизме и флегматичности англичане самый авантюристичный из народов. Какая страна может похвастать таким созвездием первооткрывателей, мореплавателей, землепроходцев? Со времен Дрейка англичане прокладывали пути в неведомое, неся во все уголки земли свой образ жизни, даже свой послеобеденный чай, ибо, будучи восприимчивыми в крупном, oни делают мало уступок в мелочах.

Хотя англичане прославились как исследователи и колонизаторы и хотя они распространили английский язык и английское право по всему свету, они самый провинциальный из народов.

Генри Стил Комманджер (США), «Британия глазами американцев» (1974).

Английскую душу можно уподобить не саду, где природа подчинена геометрии, и не первобытному лесу, а парку, где природа сохраняет свои права настолько, насколько это совместимо с удобством для человека; она, по существу, является таким же компромиссом между естественным и искусственным, как английский парк. 

Пауль Кохен-Портхайм (Австрия), «Англия – неведомый остров» (1930).

Walking toward the Long Water.

Kensington Gardens, London.

Одна из самых привилегированных публичных школ Англии однажды пригласила на кафедру французского языка профессора из Парижа. Ему отвели лучших коттедж со старинным садом, которым гордились многие поколения прежних обитателей. Это был, в сущности, английский парк, распланированный так умело, что выглядел вовсе нераспланированным. Это был уголок природы, возделанной столь искусно, что казался вовсе невозделанным.

Французу, однако, такая «запущенность» пришлась не по вкусу. Наняв садовников, он принялся выкорчевывать вековые деревья, прокладывать дорожки, разбивать клумбы, подстригать кусты – словом, создавать геометрически расчерченный французский сад. Вся школа – как преподаватели, так и воспитанники – следила за этими переменами безмолвно. Но парижанин тем не менее чувствовал, что со стороны окружающих к нему растет какая-то необъяснимая неприязнь. Когда француз с немалым трудом допытался, наконец до причины подобного отчуждения, он был немало удивлен: «Но я ведь старался, чтобы сад стал красивее!»

Лейтмотивом популярной в Лондоне книги Ричарда Фабера «Французы и англичане» служит мысль о том, что многие различия между этими двумя народами коренятся в их отношении к природе. Если французский садовник, как и французский повар, демонстрирует свою власть над ней, то англичане, наоборот, отдают предпочтение естественному перед искусственным. В этом контрасте между англичанами и французами нельзя не усмотреть тождества с главной чертой, разделяющей японцев и китайцев. В отличие от своих континентальных соседей оба островных народа в своем мироощущении ставят природу выше искусства. Как японский, так и английский садовник видят свою цель не в том, чтобы навязать природе свою волю, а лишь в том, чтобы подчеркнуть ее естественную красоту. Как японский, так и английский повар стремятся выявить натуральный вкус продукта в отличие от изобретательности и изощренности мастеров французской и китайской кухни. Уважение к материалу, к тому, что создано природой, – общая черта прикладного искусства двух островных народов.

Хаотичность Лондона и Токио в сопоставлении с четкой планировкой Парижа и Пекина воплощает общий подход к жизни, свойственный двум островным народам: представление о том, что человеку следует как можно меньше вмешиваться в естественный ход вещей. На взгляд англичан и японцев, город должен расти так, как растет лес. И роль градостроителя, стало быть, не должна превышать роли садовника в английском парке или японском саду. Его дело лишь подправлять и облагораживать то, что сложилось само собой, а не вторгаться в разросшуюся ткань города со своими планами.

Эта общая черта принизывает многие стороны жизни двух островных народов вплоть до подхода к воспитанию детей. Английские родители стараются как можно меньше одергивать ребенка, не вмешиваться без нужды в его поведение, способствовать выявлению его индивидуальности. Они относятся к детям так же, как японский резчик по дереву относится к материалу.

Англичане и японцы. Казалось бы, трудно представить себе два народа, более не похожих друг на друга! Англичане возвеличивают индивидуализм – японцы отождествляют его с эгоизмом. Английский быт ограждает частную жизнь – японский быт исключает возможность ее существования. Однако эти противоположности, как ни странно, смыкаются в нечто общее. Оба народа, как уже говорилось, ставят естественное превыше искусственного. Но этот кардинальный принцип их подхода к жизни не распространяется на область человеческого поведения. Хотя англичане превозносят индивидуализм, а японцы осуждают его, как тем, так и другим в одинаковой степени присущ культ самоконтроля, точнее говоря, культ предписанного поведения.

Олицетворением этой общей черты в характере двух островных народов могут служить японский самурай и английский джентльмен. Каждый из этих нравственных эталонов воплотил собой социальный заказ правящей элиты на определенном историческом рубеже. Но помимо очевидных параллелей, которые можно провести между кодексом самурая с его идеалом верности и кодексом джентльмена с его идеалом порядочности, судьба их схожа еще и в том, что оба они перешагнули за пределы своего класса и своего времени, наложив глубокий отпечаток на национальную психологию вообще и на нормы человеческих взаимоотношений в особенности.

И англичане и японцы постоянно ощущают натянутые вожжи: человек должен вести себя не так, как ему хочется, не так, как подсказывают ему чувства, а как предписано поступать в подобных обстоятельствах. Эта ритуалистическая концепция жизни подавляет непринужденность и непосредственность. Культ самообладания, способность чувствовать одно, а выражать на своем лице нечто другое – словом, «загадочная улыбка» самурая и «жесткая верхняя губа» джентльмена в обоих случаях служат поводом для сходных упреков в коварстве и лицемерии.

С другой стороны, если разобраться в «грамматике жизни» англичан и японцев, нетрудно убедиться, что как те, так и другие весьма легко предсказуемые люди, ибо приучены поступать в определенных ситуациях определенным образом.

Уже отмечалось, что англичан и японцев сближает их склонность ставить естественное превыше искусственного. Однако в рамках этого сходства заключено и различие. Две островные нации возвеличивают как бы две противоположные черты природы, ее диалектики. Если японцы поэтизируют переменчивость, то англичане – преемственность. С одной стороны, сакура с ее внезапным, буйным, но недолговечным цветением; с другой – вековой дуб, равнодушный к бегу времени и недоверчивый даже к приходу весны. Вот излюбленные этими народами поэтические образы, воплощающие различия между ними.

Здесь же кроются корни их отношения к переменам, то есть к традиционному и к новому. Оба островных народа сохранили в своем характере и образе жизни много традиционных национальных черт. Но, оберегая их от внешних влияний, японцы часто пользуются как бы приемом борьбы дзю-до: уступать нажиму, чтобы устоять, приспосабливаться внешне, чтобы остаться самобытными внутренне. У англичан же приверженность традициям подчас более догматична: стойкость реже дополняется гибкостью.

Объясняя причины, по которым послевоенная Британия утратила положение ведущей индустриальной державы, японцы часто приводят такое сравнение; все дело, по их словам, в том, что Англию бомбили гитлеровские «Юнкерсы-88», способные повредить заводской корпус или цех, а Японию – американские летающие крепости «Б-29», которые сравнивали с землей целые промышленные центры. Поэтому англичане после войны восстанавливали старые предприятия, тогда как японцам волей-неволей пришлось создавать свой производственный потенциал совершенно заново, с упором на новые, перспективные отрасли. Даже если признать, что в подобном объяснении есть доля истины, вряд ли можно сводить дело лишь к нему. Разрыв в темпах послевоенного развития двух островных стран был обусловлен целым комплексом причин. Хочется, однако, подчеркнуть другое.

Переменчивость и недолговечность для японцев – закон природы, воплощенный даже в быте: палочки для еды используют один раз и выбрасывают, оконные рамы, оклеенные бумагой, и полы из соломенных матов периодически заменяют и даже исторические реликвии вроде храма богини Аматэрасу каждые двадцать лет заново отстраивают из деревянных балок. Вот почему, оказавшись на пепелище, японцы психологически лучше подготовлены к тому, чтобы смотреть не в прошлое, а в будущее. Вспомним, что именно этого качества недостало обитателям лондонского Сити после Большого пожара 1666 года, как, судя по всему, и тем, кто три века спустя возрождал после войны устаревшую промышленную структуру Британии, вместо того чтобы поставить на ней крест и расчистить место для нового.

Как развесистый вековой дуб, английский национальный характер глубоко уходит корнями традиций в почву прошлого. Чтобы познать современную Англию, важно понять, что за люди англичане. Нужно попробовать разобраться, как, под воздействием каких факторов сложились отличительные черты их национальной психологии, проследить, как проявляются эти черты в человеческих взаимоотношениях и взглядах, в обычаях и привычках, в моральных нормах и правилах поведения.

Представления англичан о частной жизни, о воспитании детей; та своеобразная роль, которую играет у них спортивная этика, понятие честной игры; представление о любителях и профессионалах, о правах в рамках правил; то значение, которое они придают культу самоконтроля и культу предписанного поведения, – все это важные ориентиры для путеводителя по современной Великобритании. Без этих ориентиров трудно уяснить сложившуюся здесь систему воспроизводства правящей элиты. А система эта, в свою очередь, во многом предопределяет почерк британского истеблишмента – политиков в Вестминстере и чиновников на Уайтхолле, финансистов в Сити и журналистов на Флит-стрит.

Эти же ориентиры нужны не только для путеводителя по коридорам власти, но и для всестороннего понимания сильных и слабых сторон каждого из противоборствующих классов, тех своеобразных условий, в которых развивается на Британских островах борьба прогресса против реакции, эксплуатируемых против эксплуататоров, словом – борьба нового со старым.

Лондон, 1974 – 1978.