Февральский переворот 1917 года — темный период русской истории — практически неизвестен массовому читателю. Книга Яны Седовой «Великий магистр революции» разрушает сложившиеся стереотипы и убедительно доказывает, что больше всех в свержении русского самодержавия виноваты не «жиды и масоны», а сами монархисты, и прежде всего вождь русского монархического движения Гучков, который из-за своего гипертрофированного самолюбия разрушил тысячелетнюю монархию. Книга написана на основе архивных материалов и будет интересна преподавателям, учащимся и всем интересующимся русской историей.

От автора

В этот день отменно ликовали

Явные и тайные враги…

А. Несмелов о Февральской революции

В самом деле, события февраля 1917 года спасли многих. Даже слишком многих. Не только отдельным лицам, но и организациям, в том числе международным, и государствам была жизненно необходима революция в России именно в начале 1917 г.

И революция произошла.

Только пристрастный взгляд может не заметить этого совпадения.

Отдельные фразы, намеки, замечания, рассыпанные в воспоминаниях об этой эпохе, показывают, что российское общество знало о будущей революции и готовилось к ней. Интеллигенция ждала революцию, но не со страхом за будущее страны, а с восторгом, предчувствуя свое близкое освобождение от монархической власти. Нашлись и такие, кто от слов перешел к делу и присоединился к силам, задумавшим переворот.

После двух революций, оказавшись кто в эмиграции, кто — в руках НКВД, они предпочитали не вспоминать, что сами навлекли на себя все эти несчастья. Тайна революции осталась бы тайной, если бы ее не раскрыл ген. Глобачев — до революции начальник Петроградского охранного отделения. Подготовка переворота происходила буквально у него на глазах. Он видел все действия заговорщиков, знал их план и не мог не разглядеть в февральских событиях осуществление этого плана.

Дореволюционные доклады и позднейшие воспоминания Глобачева связывают воедино все факты, прежде казавшиеся непонятными.

Очевидно, наконец, кому мы обязаны падением Императорской России. Разъяснение этого вопроса, как мне хочется верить, прекратит призывы к народному покаянию, которые так часто слышатся у нас теперь. Покаяние, несомненно, необходимо, но не для страны в целом, а только для призывающих к нему, для людей, так же называющих себя монархистами, как называли себя авторы февральской революции. И надо признать, что Гучков обладал большими правами так называться, чем мы. Он шел верным путем и только поддался на искушение, а мы были неправы с самого начала. Замечание Ильина о том, что «русские монархисты <…> повинны первые», имеет, таким образом, еще более глубокий смысл, чем мог предположить его автор.

Мысль о спланированности Февраля 1917-го несколько раз высказывалась в течение века, и наибольший вклад в ее развитие внесли, по понятным причинам, эмигранты. Совершенно замечательная работа о причинах революции принадлежит Каткову («Февральская революция»). Однако его книга трудна для прочтения, особенно неподготовленным читателем. Вывод автора заранее был обречен на неудачу. Слишком большое значение Катков придавал масонству и его влиянию. Поскольку о масонах по определению никто ничего не знает кроме того, что они масоны, вывести что-нибудь определенное в рамках этого подхода невозможно. Николаевскому («Русские масоны и революция») повезло больше: в эмиграции ему удалось разговорить нескольких масонов, и их рассказы положены в основу его книги. Наиболее интересны, однако, не выводы этого исследователя, изложенные в довольно небольшой, хотя и увлекательной работе, а конкретные тексты его интервью с масонами, прежде всего с Гальперном и Чхеизде. Из этих материалов понятно даже многое такое, что не заметил Николаевский. Однако из его работы заметно главное — что масоны были перед революцией общественным объединением, почти политической партией, а следовательно, не нужно смотреть на них как на сверхъестественную силу с неограниченными возможностями, а тем более записывать в масоны всех подряд, как это сделала, например, Берберова («Люди и ложи. Русские масоны XX столетия»). Другой специалист по масонству, Мельгунов, тоже написал книгу, интересную больше историку, чем обычному читателю («На путях к дворцовому перевороту»). Несмотря на множество тонких находок, никаких выводов он не сделал, и Солоневич не так уж несправедливо назвал его «компилятором». Я недаром заканчиваю Солоневичем: это автор прекрасной статьи «Великая фальшивка Февраля», который, не имея под рукой большей части материалов, доступных другим, все же ближе всех подошел к разгадке авторства революции. Но, приблизившись к этой разгадке, он занялся сведением счетов и пустился в красноречивые, но не вполне своевременные воспоминания о своей дореволюционной жизни. Это несколько снижает ценность его статьи. К тому же, как он сам пишет, в этом деле статья не поможет, а нужна целая книга.

Большая часть эмигрантских работ написана в те годы, когда были еще живы многие герои эпохи и авторы революции. Поэтому историкам приходилось скрывать некоторые имена и факты.

Что касается советских историков, то их труд, как и положено труду советского человека, был наиболее кропотливым и наименее результативным. Если они и пришли к каким-нибудь выводам, то нам об этом ничего не известно. Зато у них был доступ в архивы, где они добывали интереснейшие вещи и, что самое важное, все это публиковали. Первое место здесь, вероятно, принадлежит Яковлеву, который опубликовал показания масонского лидера Некрасова. Хотя советские историки и не пришли ни к каким результатам, их работы были замечательны уже тем, что знакомили читателей с недоступной им эмигрантской литературой. К сожалению, они не всегда указывают, какого эмигрантского историка цитируют. Например, полезная работа Авреха «Столыпин и третья Дума» была бы еще полезнее, если бы он все же брал в кавычки те абзацы, которые переписал у Ольденбурга.

Часть 1. Кому было выгодно падение русской монархии?

1. Масонский альянс

Как и всякое преступление, февральскую революцию следует рассматривать с позиции, кому были выгодны эти события.

Очевидно, что уход Государя выгоден:

1) социалистическому движению;

2) Германии;

3) Государственной думе, обиженной с самого 1905 г. на ограниченность ее власти, невозможность формировать правительство и т. д.

Все эти силы были достаточно сообразительны, чтобы согласовать усилия против Государя, в надежде потом взяться и друг за друга.

Сначала (еще до начала Первой мировой войны) объединились думские либералы и думские же социалисты. Конечно, либералы не рассчитывали делиться властью с новыми друзьями. Им нужно было только, чтобы левые, используя свое влияние на рабочих, вызвали в Петрограде демонстрации и забастовки, создавая видимость народного бунта. Это должно было напугать правительство и заставить его согласиться на любые уступки. Левые, в свою очередь, ждали, когда Дума расшатает власть Государя, чтобы затем свалить и правительство, и Думу, и саму монархию. Кроме того, как говорит М. Алданов, «у русской буржуазии до революции можно было получить деньги на что угодно, от футуристского журнала до большевистской партии», а деньги еще ни одной революционной организации не помешали.

Инициатива объединения исходила от либералов. В обычной обстановке такой союз представить было трудно, и вскоре была найдена экзотическая форма: левым было предложено вступить в масонскую организацию. Масонство возродилось в России после 80-летнего запрета зимой 1905/6 г. и первоначально не имело никакого влияния, но затем либеральные, в основном кадетские и прогрессистские круги оценили его преимущества. «Под внешним масонским флагом, — пишет Мельгунов, — хотели достигнуть того политического объединения, которое никогда не давалось русской общественности».

Около 1909–1910 гг. на вопрос о масонах Кропоткин сказал: «Теперь классовое расслоение прошло так глубоко, что есть серьезная опасность, что радикальные элементы из рабочих и буржуазных классов не смогут в нужный момент сговориться между собою относительно действий, выгодных для обеих сторон. Ибо если соответствующее предложение будет сделано рабочими, то буржуазия побоится своим согласием усилить позиции рабочих; если же с подобным предложением выступят буржуазные группы, то так же к нему отнесутся рабочие. Поэтому я полагаю, что в такое время создание организаций, в которых представители радикальных элементов из рабочих и нерабочих классов могли бы встречаться на нейтральной почве, было бы очень полезным делом».

Каждому намеченному в масоны новому лицу при первоначальной агитации задавался один и тот же вопрос. «Во время первых разговоров, — говорит Гальперн, — речь шла о моем отношении к вопросу о желательности создании организации, которая согласовывала бы действия разных политических партий, поскольку они борются против самодержавия». «Как-то раз — это было в 1910 г. — ко мне подошел член Государственной думы Степанов, левый кадет, и спросил меня, не нахожу ли я возможным вступить в организацию, которая стоит вне партий, но преследует политические задачи и ставит своей целью объединение всех прогрессивных элементов», — говорит Чхеидзе. Если агитируемый отвечал утвердительно, то он становился членом ложи после значительно упрощенного обряда приема.

«Степанов указал, — продолжает Чхеидзе, — куда я должен придти, — адреса я теперь не помню. В назначенное время я пришел. Меня ввели в отдельную комнату, где Степанов дал мне анкетный листок с рядом вопросов, на которые я должен был ответить<…>

Когда я написал ответы, в комнату вошел Степанов, взял их и удалился, оставив меня ждать ответа. Я знал, что в это время ответы мои были оглашены в собрании ложи. Через некоторое время вошел Степанов, туго завязал мне глаза и провел куда-то, где меня усадили. Здесь мне был задан вопрос:

— Знаете ли вы, где вы сейчас находитесь? Я ответил:

— На собрании масонской ложи.

В говорившем я тотчас узнал Некрасова — его голос мне был хорошо знаком. Вслед за тем Некрасов задал мне вопросы, повторявшие вопросы анкеты, я ответил в духе своих только что написанных ответов. Затем Некрасов предложил мне встать, я встал и услышал, что встали и все присутствующие. Некрасов произнес слова клятвы — об обязанности хранить тайну всегда и при всех случаях, о братском отношении к товарищам по ложе во всех случаях жизни, даже если это связано со смертельной опасностью, о верности в самых трудных условиях. Потом Некрасов задал, обращаясь ко всем присутствующим, вопрос:

— Чего просит брат? Присутствующие хором ответили:

— Брат просит света!

Вслед за тем Степанов снял мне повязку с глаз и поцеловал меня, нового брата. С такими же поцелуями ко мне подошли и все остальные из присутствующих».

После снятия с глаз традиционной повязки романтически настроенное воображение ожидало разочарование: в ложу входило только несколько человек, собиравшихся в обычной одежде на частной квартире; отказавшись от традиционной символики, перчаток и фартуков, русские масоны сохранили только название и обращение между собой на «ты».

К 1912 г. в России всего было 14–15 лож, из них 5 в Петербурге, остальные распределились в Киеве, Москве, Нижнем, Одессе и Минске. К этому времени относится выделение русской организации в самостоятельный «Великий Восток народов России». Всей организацией руководил избираемый Верховный Совет, имевший своего председателя, казначея и секретаря.

По словам историка русского масонства Б. И. Николаевского, «здесь были представлены все левые политические группы от прогрессистов до социал-демократов, тяготевших к большевикам. Формально партийных большевиков Верховный Совет, насколько мне известно, в своем составе не имел (в ложах они, по-видимому, были) <…> Председателем Совета был кадет, член Государственной думы» — имеется в виду Некрасов. Трое членов Верховного Совета (Некрасов, Керенский, Коновалов) стали после революции министрами Временного правительства, еще один (Чхеидзе) — председателем исполкома Совдепа, а товарищем председателя стал тот же Керенский.

«Масонство имело устав, даже печатный, но он был зашифрован в особой книжке «Итальянские угольщики XVIII столетия» (изд. Семенова), — говорит Некрасов[1]. — «Масонство народов России» сразу поставило себе боевую политическую задачу: «Бороться за освобождение родины и за закрепление этого освобождения». Имелось в виду не допустить при революции повторения ошибок 1905 года, когда прогрессивные силы сразу раскололись и царское правительство легко их по частям разбило. За численностью организации не гнались, но подбирали людей морально и политически чистых, а кроме того и больше всего — пользующихся политическим влиянием и властью. По моим подсчетам, ко времени февральской революции масонство имело всего 300–500 членов, но среди них было много влиятельных людей»[2].

Работа масонов имела две разграниченных области: в Думе и вне Думы. В Думе согласование деятельности кадетов и левых выражалось, в основном, в том, что кадеты подписывались под запросами левых. По наказу Государственной думы значимой считалась группа из 30 депутатов: в этом количестве они имели право заявить о признании законопроекта спешным, о запросе, внести предложение о приостановке прений, о передаче дела в комиссию, о поименном голосовании. Поэтому левые, которых в III Думе было 28, а в IV — 24, нуждались всякий раз в поддержке своих братьев-масонов. Лидер кадетов Милюков неоднократно протестовал против подписей кадетов под запросами левых, не подозревая, что обе эти группы связаны между собой силой значительно большей, чем партийные связи. По словам председателя Верховного Совета русских лож Некрасова, все масоны «давали обязательство ставить директивы масонства выше партийных», чем и достигалась идея согласования усилий.

Один из лидеров меньшевиков в III Думе Гегечкори говорил и о другой стороне работы масонов в Думе: это помощь в подготовке речей. «…После роспуска Государственной думы на 3 дня в связи с Холмским земством социал-демократическая фракция внесла срочный запрос о нарушении Столыпиным основных законов; этот наш шаг вызвал недовольство буржуазной, даже левой печати; кадетские газеты писали, а кадетские политики говорили, что социал-демократы не справятся с задачей, что они должны уступить этот запрос кадетам, у которых имеются лучшие ораторские и политические силы (сами кадеты с внесением запроса запоздали, мы их опередили). Ответственную речь фракция поручила мне, и тогда Некрасов, который вообще в это время сидел рядом с нами и был по существу на нашей стороне, а не на стороне кадетов, посоветовал мне обратиться к М. М. Ковалевскому, обещая, что тот поможет в подготовке выступления. Я обратился, и Ковалевский действительно помог всем, чем только мог: он работал весь день, перевернул всю свою библиотеку, пересмотрел все западноевропейские конституции, всех государствоведов и дал мне такой обильный материал, что речь вышла блестящей, и даже кадеты были вынуждены признать, что социал-демократическая фракция оказалась на высоте задачи. Когда я благодарил Ковалевского за помощь, он мне ответил: «Это ведь мой долг в отношении близкого человека». Меня этот ответ несколько удивил: близким к Ковалевскому я никогда не был, видел его тогда чуть не в первый раз. Это мое недоумение сказалось и в моем рассказе Некрасову о приеме, который мне был сделан Ковалевским. Некрасов ответил в тоне Ковалевского: «Иначе он (то есть Ковалевский) и не мог поступить». Из этого я понял, что М. М. Ковалевский близок к масонской организации».

О работе масонов вне Думы значительно меньше ясных данных. Левые, разумеется, отрицают, что в осуществлении революции главную роль играли «буржуазные» круги; либералы после своего полного поражения предпочитали не вспоминать, что это они навлекли на себя и на всю страну такие неприятности. Однако, зная, кто был масоном, можно предполагать, в каких случаях он действовал с ведома своей организации. По словам Б. И. Николаевского, «масоны создавали сеть замаскированных организаций, которыми руководили, не вскрывая своего собственного существования. <…>

В организацию входили и большевики, через их посредство масоны давали Ленину деньги (в 1914 г.)». Самые известные из таких попыток предпринимал масон и товарищ председателя Думы Коновалов. Коновалов неоднократно собирал у себя в Москве представителей либеральных и социалистических партий; в том числе 3 марта 1914 г. он предложил создать Информационный комитет с той же целью согласования действий всех партий. Комитет был создан на следующий день, в него вошли три прогрессиста и три социалиста, из них один большевик. Этот большевик, И. И. Скворцов-Степанов, сообщил обо всем в Краков Ленину.

«В либеральных кругах, — писал Скворцов-Степанов, — наблюдается любопытное явление. <…> В разговоре со мною один из любопытнейших «экземпляров с темпераментом» так выразил свои минимальные пожелания. В прошлом, говорил он, когда совершалось надорганическое решение, его социальные приятели сделали крупную ошибку. Они <…> отпали и повернулись спиной. Пусть этого не будет во второй раз. <…> Заметьте, это говорит человек, социальный вес и влияние которого измеряется… многими миллионами рублей <…>, а со своими ближайшими приятелями дает, вероятно, за много миллионов рублей. <…> Мне хотелось бы, чтобы Вы почувствовали, какой это огромный интерес: наблюдать процесс новой будораги с самого ее зарождения. <.. > пока можно наблюдать, не компрометируя себя и приятелей — почему не наблюдать?». Письмо было написано явно так, чтобы, если оно попадет в руки полиции, то полиция заснула бы во время его чтения.

Большая часть письма посвящена тому, в какое «грязное дело» «влетает» автор, связываясь с буржуазными либералами.

Письмо было получено Лениным 22 марта 1914 г., отчаянно измарано им сверху донизу, и уже через два дня он написал ответ.

«Очень прошу писать чаще, — отвечал Ленин, — и для этого наладить правильные сношения. Ответьте скорее. Нельзя ли от «экземпляра» достать денег? Очень нужны. Меньше 10.000 р. брать не стоит. Ответьте. Далее сообщите, насколько откровенно Вы можете беседовать:

а) с «экземпляром»,

б) с его отдельными приятелями и знакомыми, собеседниками и прочее,

в) со всеми участниками «встреч». По-моему, надо выделить тех, с кем можно говорить откровенно, и им откровенно поставить вопросы вроде следующих:

аа) мы идем до таких-то средств борьбы; нельзя ли информироваться, до каких вы? неофициально, приватно!!

бб) мы вносим то-то в смысле сил, средств и пр.; нельзя ли информироваться, что способны внести вы в «внедумскую» борьбу. Вы же говорите: «экземпляр» находит, что «рано изменили фронт либералы в 1905 году», — вот и «информироваться» — все ли так смотрят и на какой срок примерно предполагают отсрочить перемену фронта <…>.

вв) способны ли дать деньги?

гг)»» создать нелегальный орган?

Наша цель информироваться и подтолкнуть на всякое активное содействие революции с возможно более прямой и откровенной постановкой вопроса…»[3].

Скворцов-Степанов действительно потребовал от новых друзей дать денег. Как доносилось директору Департамента полиции, 19 апреля 1914 г. в Москве на заседании Информационного комитета Коновалов, Морозов и Рябушинский обещали дать социал-демократам 20 тыс. руб. на устройство партийного съезда. Переговоры по этому поводу были поручены Петровскому и Малиновскому. «Когда в конце апреля сего <1914> года Петровский вступил в переговоры с Коноваловым о фактическом выполнении обещанной денежной субсидии, то Коновалов заявил, что вопрос о деньгах еще не оформлен и не выяснен у прогрессистов окончательно, при этом оговорился, что им уже были выданы деньги социал-демократам, а именно: чрез Романа Малиновского на легальную рабочую печать 2000 руб. год тому назад и 3000 руб. чрез Елену Розмирович в настоящем году Ленину».

Дело с Информационным комитетом, как будто, провалилось. Коновалов, однако, продолжал работу и постоянно собирал свои совещания с той же целью в течение 1914–1915 гг. «Очень стремились мы в этот период и к установлению связей с подпольными организациями революционных партий, — рассказывал меньшевик, с 1916 г. секретарь Верховного Совета Гальперн. — <…> Связи с эсерами нам давал Керенский, связь с социал-демократами — я и Соколов; именно к этому времени относится и вовлечение в ложу и некоторых большевиков, например, Н. И. Степанова-Скворцова в Москве».

«В Петрограде и Москве, — говорит секретарь Верховного Совета в 1910–1916 гг. Некрасов, — встречи деятелей с.-д. и с.-р. партий с представителями левых к.-д. и прогрессистов стали за последние пред революцией годы постоянным правилом. Здесь основным лозунгом была республика, а важнейшим практическим лозунгом: «Не повторять ошибок 1905 года», когда разбившаяся на отдельные группы революция была по частям разбита царским правительством. Большинство участников этих встреч (о них есть упоминание и в книге Суханова) оказались виднейшими деятелями Февральской революции, а их предварительный сговор сыграл, по моему глубокому убеждению, видную роль в успехе Февральской революции. Велась даже некоторая техническая подготовка, но о ней долго говорить».

В воспоминаниях меньшевика и масона Суханова есть следующий рассказ: 24 февраля 1917 г. Суханов позвонил меньшевику и масону Н. Д. Соколову (будущему автору «Приказа № 1»): «Мы условились созвать представителей различных групп и собраться на другой день, в субботу, у него на квартире, на Сергиевской, часа в три дня, для обсуждения положения дел и для обмена мнений. На этом совещании я надеялся уяснить себе позиции как цензовых, так и руководящих демократических элементов. А вместе с тем в качестве представителя левого крыла социализма я надеялся выступить с решительной защитой чисто буржуазной революционной власти, если это потребуется, а также и с требованием необходимого компромисса в интересах образования таковой власти». «У Н. Д. Соколова меня ждало разочарование», т. к. собрание «носило совершенно случайный и притом однотонный характер. Пришли главным образом представители радикальной «народнической» интеллигенции. <…> Н. Д. Соколов ожидал прихода авторитетных представителей большевиков, но никто из них не явился. Вместо них явился Керенский, который пришел прямо с заседания думского «сеньорен-конвента».

Вслед за объединением действий левых и либералов, что произошло до начала войны, согласовали усилия левые и немецкое правительство. Вопрос, «был ли Ленин немецким шпионом», долго был предметом жарких дискуссий, но сейчас имеет смысл выяснять только, был ли Ленин немецким шпионом до февральской революции, потому что оказание ему и его партии разнообразной, в том числе и денежной, помощи после февраля 1917 г. уже неоднократно доказывалось. Самое короткое, но яркое заключение на эту тему принадлежит М. Алданову; он писал: «Историк же, я полагаю, будет считаться со следующими положениями: большевики в 1917 г. тратили огромные суммы; денег этих им русские рабочие давать никак не могли; не мог давать им средства и никто другой в России; могли дать эти деньги лишь «германские империалисты»; германские же империалисты были бы совершенными дураками, если б не давали большевикам денег, ибо большевики, стремясь к собственным целям и не будучи немецкими агентами, оказывали Германии огромную, неоценимую услугу». Возможно, этот вопрос оказался бы менее болезненным для советской историографии, если бы ставившие его исследователи переформулировали его так: «Получал ли Ленин от своих единомышленников денежные средства, источником которых было немецкое правительство, а также пытался ли Ленин одновременно с этим содействовать революции в России?». Вероятно, такая постановка примирила бы обе стороны.

Для данной работы совершенно безразлично, был ли немецким шпионом лично Ленин[4]. Важно, что такие люди были среди социалистов, а этого никто не отрицает. Наиболее известный пример — российский с.-д. меньшевик А. Л. Гельфанд (Парвус). В начале января 1915 г. в Турции, где он тогда жил после побега из ссылки, он встретился с немецким послом Фрайхером фон Вангенхаймом. В изложении посла беседа выглядела так: «Парвус сказал, что русские демократы могут достичь своих целей только путем полного уничтожения царизма и разделения России на более мелкие государства. С другой стороны, Германия тоже не добьется полного успеха, если не разжечь в России настоящую революцию. Но и после войны Россия будет представлять собой опасность для Германии, если только не раздробить российскую империю на отдельные части. Следовательно, интересы Германии совпадают с интересами русских революционеров, которые уже ведут активную борьбу».

Гельфанд предложил собственный план русской революции; ему удалось представить этот план в министерстве иностранных дел Германии уже 9 марта. План заключался в организации забастовок в различных районах страны, с переходом во всеобщую забастовку в 1916 г. В том же месяце Гельфанд получил от министерства иностранных дел миллион марок. После попытки привлечь на свою сторону Ленина он обосновался в Дании и создал там фиктивную организацию, через которую вел в России пропаганду. Германскому министерству иностранных дел он обещал организовать революцию 9 января 1916 г. В этот день в Петрограде бастовали все заводы, но этим и ограничилось. Катков считает, что организация Гельфанда работала в Петрограде и в феврале 1917 г.

Сейчас неинтересно, были ли люди, подобные Гельфанду, правоверными социал-демократами или же нищая, но гордая социал-демократическая партия презирала их как предателей. Важно, что именно на немецкие средства были организованы Гельфандом бунты военного времени в России.

Совершенно неуместен после этого оптимизм начальника Петроградского охранного отделения ген. Глобачева, который говорит в воспоминаниях, что «для Германии русская революция явилась неожиданным счастливым сюрпризом». Впрочем, из дальнейшего изложения видно, что у Петроградского охранного отделения и не было агентов среди русских эмигрантов-социалистов, предпочитавших лучше служить делу революции на немецкие деньги, чем изменять этому делу на средства охранки. Этим, вероятно, и объясняется поразительная неосведомленность Петроградского охранного отделения, для которого февральского революция тоже оказалась неожиданным сюрпризом.

Никакое широкое забастовочное движение невозможно без финансирования. Не говоря уже о нелегальной литературе, в период забастовки рабочий не перестает нуждаться в деньгах; и если организатор забастовки не позаботится прежде всего о забастовочном комитете, который будет выплачивать бастующим компенсацию за потерянное жалованье, то забастовка быстро закончится.

Уже после того, как в масонские ложи вступили видные социалисты Думы, а Гельфанд в Берлине составил план русской революции, шесть фракций Думы (прогрессивные националисты, центр, октябристы-земцы, левые октябристы, прогрессисты, кадеты) и три группы Госсовета (академическая группа, центр, группа беспартийного единения) объединились в Прогрессивный блок с целью «создания объединенного правительства из лиц, пользующихся доверием страны». Нетрудно было догадаться, что лидеры блока именно себя и считали такими лицами. В блок вошли более 70 % членов Думы, это было обеспеченное большинство. «Государственная дума в лице своего Прогрессивного блока нисколько не обнадеживает себя насчет практического исхода своих предложений, но Прогрессивный блок тем не менее намерен проявить настойчивость, чтобы создать правительству возможные затруднения», — говорилось в донесении заведующего министерским павильоном Думы Куманина председателю Совета министров.

Но ни деятельность Думы, ни деятельность социал-демократов, от думских до эмигрантов, ни работа масонов не могла разрушить Российскую Империю. Разрушить ее можно было только своими же, т. е. монархическими силами.

«— Ну-с, тут-то мы и пустим… Кого?

— Кого?»

2. «Легендарный монархист»

Тут-то и выручил всю бессильно облепившую Государственную думу нечистую силу Гучков.

Гучков был человеком исключительной храбрости и исключительного самолюбия. Еще гимназистом он собирался сбежать из дома добровольцем на русско-турецкую войну. Из охраны КВЖД он был уволен за дуэль. Дуэли всю его жизнь были одним из его постоянных занятий. Он участвовал в качестве добровольца в англо-бурской войне, на которой был тяжело ранен, попал в плен и был отпущен под честное слово. Когда в 1903 г. в Македонии началось восстание против турок, он уехал туда, несмотря на то, что через несколько недель должен был жениться. Во время русско-японской войны он был помощником главноуполномоченного Красного Креста при Маньчжурской армии и, по резолюции Московской городской думы, «совершил подвиг самопожертвования», во время отступления оставшись в Мукдене с ранеными солдатами. Когда в 1905 г. московский земский съезд обсуждал резолюцию об автономии Польши, то 172 человека высказались за эту резолюцию, а 1 против. Нетрудно догадаться, кто был этот один. Вот так и началась его политическая карьера.

Уже к 1905 г. он «вошел в легенду». Он был убежденный конституционный монархист («… был монархистом, и остался монархистом, и умру монархистом», — говорил он в эмиграции). Он возглавлял партию октябристов, «очень понравился» Государю при встрече, был в хороших отношениях со Столыпиным, с которым познакомился через его брата А. А. Столыпина, тоже октябриста. В те времена Гучков говорил, что имя Николая II «будет написано славными буквами на страницах нашей истории, по отношению к Нему Его народ и мы, народные представители, остались в долгу».

Сначала Витте, потом Столыпин предлагали ему пост министра торговли, но к тому времени Гучков уже почувствовал себя «легендой» и каждый раз пытался перекроить кабинет министров по своему вкусу. В результате министром торговли он так и не стал. По Петербургу ходил странный слух, что будто бы Государь сказал: «Ну, еще и этот купчишка лезет». Чтобы правительство и Государь поняли, кого они теряют, и осознали, что так нельзя обращаться с легендарным человеком, Гучков в 1908 г. произнес речь, назвав «безответственных по своему положению» Великих Князей, которых назначали на посты армейских инспекторов, причиной неудачи в войне. «Для того, чтобы сделать призыв к ним еще более убедительным, я всех назвал, — говорил Гучков. — Вот во главе Совета государственной обороны стоит великий князь Николай Николаевич… Всем сказал. И кончил призывом к ним, чтобы они сами ушли». «Что вы наделали, — сказал ему Столыпин. — Государь очень негодует на вас, и чему было приводить этот синодик. Он говорит, если Гучков имеет что-либо против участия великих князей в военном управлении, он мог это мне сказать, а не выносить все это на публику, да приводить синодик». По словам Гучкова, с этой речи началась его «размолвка» с Государем. Гучков, как видно из его биографии, всегда втайне болезненно относился к любой несправедливости. Здесь несправедливость, как ему, вероятно, казалось, была направлена против него. Этого он вынести и подавно не мог.

При поддержке Столыпина Гучков, впрочем, был избран председателем Думы. «А. И. Гучков не имел технических председательских данных, — пишет Ольденбург, — он в то же время покидал ответственный пост руководителя думского центра. Что же побудило его принять звание председателя? По-видимому, А. И. Гучков при помощи высочайших докладов желал получить возможность влиять в желательном для него направлении на самого государя». Проще говоря, Гучков мечтал о роли какого-то фаворита при Государе и, надо сказать, к тому дело и шло. Но неожиданно он встретил резкий отпор: «Государь угадал (или приписал Гучкову) такое намерение, — продолжает Ольденбург, — он, кроме того, считал, что Гучков стремится обходным путем урезать царскую власть; и на первом же приеме 9 марта, отступив от своей обычной приветливой манеры, встретил крайне холодно нового председателя Думы, открыто показал ему свое недоверие. В газетном сообщении о приеме было только сказано, что аудиенция «продолжалась более получаса»; обычных слов о «высокомилостивом приеме» не было». Во вступительной председательской речи в 1910 г. Гучков говорил, что, «может быть, придется и сосчитаться» с «внешними препятствиями, тормозящими нашу работу».

В марте 1911 г. сессия Думы была прервана на три дня и в это время по 87-й статье принят закон о земствах в юго-западных губерниях. Таким путем Государь спас провалившийся в Госсовете столыпинский законопроект. Дума негодовала, а Гучков ушел в отставку с поста председателя. Разумеется, не нарушение закона волновало Гучкова. Такая решительная поддержка Государя была блестящим успехом Столыпина на том пути, на котором круто поскользнулся сам Гучков. Государь поддержал Столыпина, а не его; вот что его возмутило. Он возненавидел обоих. Гучков как будто предчувствовал, что через сорок лет Солоневич напишет: «После П. А. Столыпина А. И. Гучков был, конечно, самым крупным человеком России». Гучков не мог вынести, что Столыпин в чем-то его превосходит. В 1910 г. Столыпин совершил свой известный полет на самолете. Храбрость Столыпина в данном случае замечательна: во-первых, самолеты тогда были примитивные и совсем ненадежные, во-вторых, летчик был эсером и мог воспользоваться случаем для покушения на министра. Поняв это, Гучков тоже поднялся на самолете. Обычной завистью к Столыпину вызваны его слова «в сущности, Столыпин умер политически задолго до своей физической смерти». Когда Гучков объявил, что снимает с себя полномочия председателя Думы, Столыпин пригласил его к себе и просил остаться («Столыпин очень удивился моей отставке»), но Гучков отказался. Свою ненависть к Столыпину Гучков держал при себе, в речах же и письмах не переставал превозносить его, называя «исполином», кланяясь до земли памятнику Столыпина и т. д. А Государю он открыто стал врагом. «С этого момента у меня впервые явилось какое-то недружелюбное чувство по отношению к государю, связанное с убийством Столыпина и его поведением после смерти Столыпина». Здесь Гучков, который «разным людям свои взгляды представлял по-разному», несколько кривит душой, связывая свою неприязнь к Государю именно с убийством Столыпина, а не с событиями, которые произошли в Думе немного раньше. Не улучшил их отношения и такой, рассказанный Курловым, эпизод: «При представлении членов Третьей Государственной Думы Его Величество обратился к Гучкову с вопросом, избран ли он депутатом от гор. Москвы или от Московской губернии? Указанного невнимания Гучков простить не мог: как осмелился Государь не знать подробностей карьеры «знаменитого» человека!».

Гучков начал, как он говорил, «отстаивать монархию против монарха». Он решил заставить Россию возненавидеть Государя так же сильно, как он Его ненавидел. Для этого он выбрал из лиц, знакомых с Императорской семьей, странную фигуру по фамилии Распутин, и организовал его травлю. Вместо того чтобы прямо обвинить в чем-нибудь правительство или Государя, Гучков сосредоточился на этой малозначительной личности, делая вид, что Государя же защищает от нее.

В газете Гучкова «Голос Москвы» появилось открытое письмо приват-доцента Московской духовной академии Новоселова церковным властям о «хитром заговорщике против святыни церкви государственной, растлителе чувств и телес человеческих — Григории Распутине». Номер газеты был конфискован, и в Думу был внесен соответствующий запрос, который первым подписал Гучков. «В сущности, — пишет Родзянко, — запрос вынес целиком дело на суд общества. Статья в «Голосе Москвы», за которую номер был конфискован, приведенная полностью в тексте запроса, попала в стенографические отчеты и была напечатана поэтому во всех газетах». Одновременно Гучков через баронессу Икскуль познакомил Распутина с В. Бонч-Бруевичем, известным специалистом по сектантству, ожидая, видимо, поддержки в критике «еретика» Распутина. Вскоре в журнале «Современник» появилось и заключение Бонч-Бруевича о полной религиозной ортодоксальности «старца». Неизвестно, какую роль в этой неожиданной поддержке Распутина сыграла партия большевиков, к которой принадлежал Бонч-Бруевич. «Потом, — говорил Гучков, — когда я ознакомился с личностью Бонч-Бруевича и с его ролью во время [правления] большевиков, я стал задумываться, <…> не пришел ли он к тому убеждению, что это явление полезно для них, спекулировавших на разложении старой власти».

В конце 1911 г. в Петербурге распространились копии нескольких писем, адресованных Распутину, одно из которых было написано Императрицей, остальные Великими Княжнами. Письма распространялись «со ссылкой на А. И. Гучкова». Хотя ничего подозрительного письма не содержали, факт переписки Царской Семьи с Распутиным заставил Петербург насторожиться. До сих пор неясно, кто же в действительности распространял эти письма. Ненавидящий Гучкова Милюков убежден, что распространял именно Гучков, Коковцов осторожно уходит от прямого ответа, Курлов и вовсе пишет, что письма распространял тот же Илиодор, который и отобрал их оригиналы у Распутина. Государю, по всей вероятности, доложили, что виноват Гучков. Но Гучков не только не отрекся от писем, но и в то же время продолжал свою кампанию против Распутина.

9 марта 1912 г. он произнес в Думе свою знаменитую речь по смете Святейшего синода. Гучков начал с того, что «нужно особое душевное настроение, мне не свойственное, особый склад ума, я скажу, души, мне чуждый, чтобы сосредоточить свое внимание и свои слова на вопросах, как страхование церковного имущества, уравнение епископских окладов», т. е. чтобы во время прений по смете Синода говорить о смете Синода. «Хочется говорить, хочется кричать, что церковь в опасности и что в опасности государство». Опасность, по мнению оратора, создавал Распутин, «загадочная трагикомическая фигура — точно выходец с того света или пережиток темноты веков, странная фигура в освещении XX столетия». «Вдумайтесь только, — говорил Гучков, — кто же хозяйничает на верхах, кто вертит ту ось, которая тащит за собой (Марков-второй, с места: это бабьи сплетни) и смену направлений, и смену лиц, падение одних, возвышение других? Если бы мы имели перед собою (Марков-второй, с места: митинговая речь) одинокое явление» и т. д. Всего нелепее в речи были постоянные намеки на «антрепренеров старца», которые «суфлируют ему то, что он шепчет дальше». Гучков не переставал повторять, что говорит известные всем вещи, хотя, наоборот, это его речь оказалась откровением. Под конец он все же вспомнил о Синоде и заодно разгромил и его обер-прокурора Саблера за бездействие. Марков-второй логично крикнул во время этой речи, что известный этический минимум обязателен и для членов Государственной думы.

Тем не менее Гучкову поверили. Ольденбург считает Гучкова «одним из главных творцов», «если не главным», бредовой распутинской легенды, приписавшей «старцу» «и смену направления, и смену лиц, падение одних, возвышение других». На самом деле речь Гучкова, как и вся его пропаганда против Распутина, как и все последующие подвиги гениального октябриста вроде вымогательства у Государя отречения от престола, стремились к одной очевидной цели — оттолкнуть от Государя возможно больше монархистов. Один из них (Шульгин) потом так и сказал: «Есть страшный червь, который точит, словно шашель, ствол России. Уже всю сердцевину изъел, быть может, уже и нет ствола, а только одна трехсотлетняя кора еще держится…

И тут лекарства нет…

Здесь нельзя бороться… Это то, что убивает…

Имя этому смертельному: Распутин!!!»[5]

«Распутинская легенда, — говорит Ольденбург, — оказывала на людей парализующее влияние. Те, кто попадал под ее власть, начинали сомневаться в побуждениях Государя, ловили в Его словах отголоски чужих влияний и неожиданно перечили Его воле, подозревая, что за нею стоит Распутин».

Государь назвал речь Гучкова о Распутине «отвратительной» и однажды просил военного министра передать Гучкову, что Он его считает подлецом. «Вот тут, на этом, я считаю, произошел окончательный разрыв, окончательно потеряли ко мне всякое доброе чувство, а мне даже передавали, что государыня сказала: «Гучкова мало повесить»».

Но чтобы монархисты от престола не просто отошли, а отскочили, Гучков обвинил правительство еще и в измене. «Измена… — писал Шульгин. — Это ужасное слово бродит в армии и в тылу… Началось это еще с Мясоедова в 1914 году». Для этого Гучков использовал тот же прием, что и с Распутиным. Он нашел еще одну мишень — жандармского офицера Мясоедова — и в газете «Новое время» обвинил его в шпионаже. Мысль об измене в военном министерстве подрывала репутацию военного министра Сухомлинова, который и сам по себе Гучкову был неугоден. «Хорошо сознавая, что открытые выступления против Монарха могут повлечь нежелательные последствия, Гучков атаковал Его косвенно, дискредитируя близко стоявших к Нему лиц, а в особенности военного министра, генерал-адъютанта Сухомлинова, в правильном расчете, что приписываемые им последнему дефекты не могут не отразиться на Царе», — пишет ген. Курлов.

Нужно сказать, что Гучков через свой Красный Крест был знаком едва ли не со всем высшим командованием армии. «Осведомителей», как он их называл, у него было много и он, как правило, неплохо разбирался во внутренних делах армии. Как раз одним из таких «осведомителей» был ген. Поливанов. Незадолго до начала событий Мясоедов по поручению военного министра расследовал дело об обвинении в шпионаже ген. Поливанова, чем себя и погубил. Именно Поливанов передал Гучкову материал для обвинений Мясоедова, объяснив потом свои действия желанием занять пост военного министра.

Узнав о действиях Гучкова, Мясоедов вызвал его на дуэль. На дуэли 20 апреля 1912 г. Мясоедов стрелял в Гучкова, но промахнулся, т. к. был близорук, а Гучков стрелял в воздух. Несмотря на беспочвенность обвинений Мясоедову пришлось уйти в отставку. 28 апреля 1912 г. был уволен и Поливанов за передачу Гучкову конфиденциальной информации.

Хотя об «измене» в армии узнала вся страна, Гучков мог бы считать это дело проигранным. Его газета вынуждена была опубликовать опровержение сведений о Мясоедове. Но во время войны история с обвинением Мясоедова неожиданно для самого Гучкова кончилась трагически. В 1915 г. сбежавший из германского плена подпоручик Колаковский обвинил Мясоедова в измене. Ставка в ее тогдашнем составе (Верховным главнокомандующим был Великий Князь Николай Николаевич) воспользовалась этим случаем, чтобы объяснить следствием измены свои промахи на фронте. Военно-полевой суд приговорил Мясоедова к смертной казни. Даже признание Мясоедова в мародерстве — говорилось о двух статуэтках, взятых им из дома в Восточной Пруссии, о каких-то оленьих рогах — не могло быть основанием для такого приговора.

Конец истории описывает Катков: «Выслушав приговор, Мясоедов попросил разрешения послать телеграмму царю и семье, и затем потерял сознание. Телеграммы, в которых Мясоедов утверждал, что невиновен, и просил родных смыть позор с его имени, так и не были отправлены, их подшили к делу. Казнь состоялась в ту же ночь после неудавшейся попытки Мясоедова покончить с собой»[6], «…теперь, по моему мнению, — говорит Мельгунов, — можно считать неоспоримо доказанной не только невинность самого Мясоедова, но и то, что он пал жертвой искупления вины других. На нем в значительной степени отыгрывались, и прежде всего отыгрывалась Ставка». Хотя Колаковский позднее признался, что фамилию Мясоедова узнал из газет в 1912 г., Дума и ее поклонники не сомневались ни в измене Мясоедова, ни в том, что первым эту измену раскрыл Гучков. Вслед за казнью Мясоедова последовало увольнение военного министра Сухомлинова, и оба факта пригодились для дальнейшей пропаганды.

По словам Глобачева, «Керенский поспешил написать открытое письмо председателю Государственной думы Родзянко, между прочим нигде открыто не напечатанное, с резким осуждением и обвинением в государственной измене правительства и командного состава. Письмо, в виде отдельных листовок напечатанное в тысячах экземпляров, распространялось из-под полы в Петрограде и провинции, в чем и был весь его смысл, т. к. правды в нем не было ни на грош. Но успех оно имело, в особенности в студенческих и рабочих кружках».

Очевидно, что Гучков, который к тому же «давно и широко раскинул сети своих сношений как с командным составом армии, так и со служащими в центральных управлениях министерства», был объектом надежды и зависти масонов. Однако договоренности между ними до последнего времени не возникало; возможно, потому, что у масонов не было подходящего случая. Тем не менее ничего не подозревавший Гучков был окружен целой масонской цепью. Масоны занимали главные должности в военно-промышленных комитетах, председателем главного из которых — Центрального военно-промышленного комитета, ЦВПК, был Гучков. Одновременно он входил и в Прогрессивный блок. Заместителем председателя ЦВПК был масон Коновалов, а председателем киевского ВПК — масон Терещенко.

Официально ЦВПК занимался распределением военных заказов. На деле эта организация готовила государственный переворот. С некоторого времени, вероятно, с 1914 или с 1915 г., Гучков от прежних целей причинить Государю как можно больше неприятностей перешел к идее переворота: «Когда я и некоторые мои друзья в предшествовавшие перевороту месяцы искали выхода из положения, мы полагали, что в каких-нибудь нормальных условиях <…> выхода найти нельзя, что надо идти решительно и круто, идти в сторону смены носителя верховной власти <…> В этом направлении кое-что делалось до переворота, при помощи других сил и не тем путем, каким в конце концов пошли события…», подразумевая под «другими силами» свои связи с рабочими и военными кругами.

Связь с рабочими Гучков установил через рабочие группы, выборы в которые были осуществлены к началу 1917 г. в 58 комитетах из 244 и постоянно действовали в ВПК в обеих столицах, в Киеве и в ЦВПК. Рабочие группы выбирались выборщиками от рабочих военных заводов. На первых выборах в рабочую группу ЦВПК в сентябре 1915 г. большевики, недооценив Гучкова, отказались принять участие в выборах и сорвали их. Рабочая группа была избрана только через два месяца. В нее вошли меньшевики и эсеры. Председателем группы был меньшевик Кузьма Гвоздев, который сразу заявил, что самодержавие — это «наш страшный внутренний враг». В январе 1917 г. рабочая группа ЦВПК выпустила воззвание с призывом к «решительному устранению самодержавного режима». В то же время Хабалов писал Гучкову, что рабочая группа «занялась обсуждением политических вопросов в резко революционном направлении». Суханов пишет, что рабочая группа «не пользовалась популярностью среди рабочих масс», это было «сотрудничество в сфере «казенных заказов»»; такой же точки зрения придерживается и официальная историография и, как обычно, впадает в ошибку. Насколько влиятельны были рабочие группы, видно из того, что Гвоздев вошел после революции во временный Исполком Совета рабочих депутатов, а в сентябре-октябре 1917 г. был министром труда во Временном правительстве. «Рабочая группа с самого начала своего существования занялась исключительно политической работой, — пишет начальник Петроградского охранного отделения ген. Глобачев. — Она имела свое отдельное помещение, свои отдельные заседания, свое делопроизводство и полную связь с заводами и фабриками».

Охранное отделение отлично знало обо всех целях и действиях рабочей группы через своих агентов в ее составе. Одного из них — Абросимова — Гучков сразу разглядел, но при всем своем уме очевидно недооценил охранное отделение, посчитав, что оно опирается на этого «недалекого, неспособного, насвистанного» агента. В действительности же у Абросимова были довольно натянутые отношения с Глобачевым, считавшим, что Абросимов «торговал на две лавочки», а все сведения о работе рабочей группы шли от другого сотрудника охранки — Лущука, состоявшего в секретариате группы.

Добившись через своего друга Поливанова утверждения устава Военно-промышленного комитета, Гучков не переставал агитировать армию. Однако военные значительно больше были настроены на работу, чем на разговоры, а потому к нему были почти все равнодушны. В 1916 г. Гучков выбрал себе очередную жертву — начальника штаба Верховного Главнокомандующего ген. Алексеева. В августе распространилось его письмо, адресованное Алексееву. Тон этого письма такой бредовый, что вызывает сомнения в его подлинности, но здесь уже все авторы сходятся на том, что распространял письмо сам Гучков. Кроме типичных нападок на министров письмо содержало еще откровенные комплименты Алексееву вроде «гниющий тыл грозит еще раз, как было год тому назад, затянуть и Ваш доблестный фронт и Вашу талантливую стратегию, да и всю страну, в то невылазное болото…» и т. д., или «будьте уверены, что наша отвратительная политика (включая нашу отвратительную дипломатию) грозит пресечь линии Вашей хорошей стратегии».

Осенью 1916 г. письмо попало к Государю, который прямо спросил Алексеева, переписывается ли он с Гучковым. Алексеев сказал, что не переписывается, и не нашел даже самого оригинала письма в своем столе. «Он был корректен, он бы себе не позволил», — говорит Гучков. Катков по этому поводу справедливо замечает, что Алексеев не смог бы сказать неправду в лицо Государю, которому он присягал. Весь эпизод передан Штюрмером со слов Государя, а значит, выводит дальше Катков, «уклонился от истины» Государь. Катков считает, что Алексеев с Гучковым переписывался, по следующим двум поводам: письмо начиналось со ссылки на предыдущее, военный корреспондент Ставки Лемке тоже говорит о переписке. Притом книге Лемке ни один серьезный исследователь не доверяет, а ссылку на предыдущее письмо Гучков мог прибавить для большей убедительности. Из разговора Государя и Алексеева видно, что Гучков так и не послал письмо самому Алексееву, а просто распространял по стране свое сочинение в качестве прокламации. Через двадцать лет Гучков сам сказал правду: «Некоторые свои горькие наблюдения и советы я излагаю письменно и посылаю их Алексееву. Посылаю не по почте, не ожидаю ответов и не получаю их»[7].

Дело, вероятно, было проще, чем оно виделось Каткову. Гучков еще с февраля 1916 г. пытался договориться с Алексеевым, но, видя, что не может привлечь его на свою сторону, решил скомпрометировать его вымышленными связями с оппозицией, в надежде, что Государь его уволит и заменит более сговорчивым человеком (как это произошло, когда Сухомлинов был заменен Поливановым, за которым «стояла тень Гучкова»). Однако очередная интрига провалилась, потому что, по словам полк. Мордвинова, «Его Величество относился к ген. Алексееву с большей симпатией и любовью, чем к другим». Гучков, тем не менее, объявлял, что Алексеев присоединился к заговору, потому что Алексеев был популярен и его участие, даже мнимое, могло подтолкнуть других. Несмотря на это, те, кто хорошо знал Алексеева, не верили в его участие в заговоре. Ген. Брусилов пишет, что не верил вообще в слухи о дворцовом перевороте именно «потому, что главная роль была предназначена Алексееву, который якобы согласился арестовать Николая II и Александру Федоровну; зная свойства характера Алексеева, я был убежден, что он это не выполнит».

«Агенты <Военно-промышленного> Комитета и сам председатель постоянно выезжали на фронт для постепенной подготовки оппозиционного настроения среди командного состава, — пишет ген. Глобачев, — причем Гучков брал на себя главнокомандующих фронтами и командующих армиями. Он старался приобрести популярность и среди рядового офицерства <…> Например, в одном из полков, в г. Риге, Гучков заявил в офицерском собрании, что только благодаря его ходатайству был издан высочайший приказ по военному ведомству об ускоренном производстве офицеров в следующие чины во время их пребывания на фронте, чем вызвал по отношению к себе бурю восторгов — так что при оставлении офицерского собрания офицеры вынесли его на руках».

Особенно дороги Гучкову были те, кто по разным причинам был обижен на Государя и поэтому легче всего должны были поддаться агитации. Через два дня после отставки товарища министра внутренних дел Джунковского Гучков послал ему письмо: «Санкт-Петербург, Фурштадтская, 36. 17 августа 1915 г. Дорогой Владимир Федорович, всей душой с Вами. Знаю, что Вы переживаете. Но не скорбите, а радуйтесь Вашему освобождению из плена. Вы видите, «они» — обреченные, их никто спасти не может. Пытался спасти их Петр Аркадьевич <Столыпин>. Вы знаете, кто и как с ним расправился. Пытался и я спасти. Но затем махнул рукой. Пытались сделать и Вы, но на Вас махнули рукой. Но кто нуждается в спасении, так это Россия. И она от Вас не отмахнется. Она нуждается в таких людях, как Вы. Послужите ей. Крепко жму Вашу руку. Глубоко уважающий Вас и искренне преданный А. Гучков».

Джунковский приехал к Гучкову, но не застал его дома и оставил такой ответ: «Многоуважаемый Александр Иванович, заезжал, чтобы лично Вас поблагодарить за выраженные Вами чувства и дорогое участие, поверьте, я очень ценю Ваше участие и оно меня очень тронуло. Жалею, что не удалось застать Вас, хотел сказать, что часть письма вызвала у меня недоумение. Вы меня знаете хорошо, Вы знаете мои идеалы и всю мою службу, и что бы со мной ни было, что бы ни случилось, какие бы испытания ни выпали еще на мою долю, я не изменю тем идеалам и завету, с которыми начал свою службу Монарху и России, Простите за откровенность, но я не считал себя вправе скрыть от Вас свои чувства. Еще раз благодарю Вас, что вспомнили меня в моем испытании. Искренне преданный и уважающий Вас В. Джунковский. 19.VIII.1915 г.».

«У многих были известные принципы, верования и симпатии, для многих это представляло трагедию», — объяснял впоследствии Гучков.

Агитация за переворот продолжалась и из других источников. Летом 1916 г. Родзянко, В. Маклаков и Терещенко ездили на фронт. Одной из целей этой поездки было привлечение на свою сторону главнокомандующего Юго-Западным фронтом ген. Брусилова. Брусилов был порядком обижен на Государя. Во-первых, в 1915 г. он был награжден званием генерал-адъютанта при следующих обстоятельствах: «В столовой, — пишет он в воспоминаниях, — государь обратился ко мне и сказал, что в память того, что он обедает у меня в армии, он жалует меня своим генерал-адъютантом. <…> это пожалование меня несколько обидело, потому что из высочайших уст было сказано, что я жалуюсь в звание генерал-адъютанта не за боевые действия, а за высочайшее посещение и обед в штабе вверенной мне армии». «Обиду эту, — пишет Воейков, — генерал Брусилов сумел очень хорошо скрыть, так как на вид был страшно взволнован благорасположением к нему государя императора, изливал свои верноподданнические чувства, целовал руку царя, причем, не забыл и великого князя, которому тоже поцеловал руку». Но обиделся по-настоящему Брусилов, вероятно, позже, после «брусиловского прорыва», успех которого, как он думал, не был закреплен по воле Государя.

Обиженного Брусилова, как и обиженного Джунковского, попытались привлечь к делу. Родзянко послал ему свою «Записку», составленную по тому же шаблону, по которому принято было в Думе критиковать правительство: если о министрах Родзянко говорил: «Правительства нет, системы нет», то в «Записке» сообщалось: «В деле назначения и смены командного состава нет системы, и назначения на высшие посты носят чисто случайный характер». Брусилов, видимо, информацией Родзянко интересовался. Одна из его телеграмм по армии, № 96.506, так и начинается: «Председатель Государственной Думы Родзянко довел до моего сведения, что много офицеров, особенно нижних чинов, уезжают в тыл самовольно…»

Не забывали заговорщики и ген. Алексеева. Даже когда он лечился в Севастополе, к нему приезжали «представители некоторых думских и общественных кругов» с вопросом о перевороте. Алексеев считал, что переворот был бы губителен, т. к. фронт «и так не слишком прочно держится»[8]. Алексеев был почему-то убежден, что «представители» затем поехали к Брусилову и Рузскому и получили от них «ответ противоположного свойства». Около этого же времени тифлисский городской голова Хатисов предложил престол Великому Князю Николаю Николаевичу, и Великий Князь отказался. Инициатива переговоров во втором случае принадлежала кн. Львову. Есть данные, что и делегацию к Алексееву послал Львов.

В начале января 1917 г. в Петроград приехал очередной друг Гучкова ген. Крымов и просил Родзянко собрать депутатов Думы для рассказа о «катастрофическом положении армии». «Настроение в армии такое, — говорил на этом собрании Крымов, — что все с радостью будут приветствовать известие о перевороте. Переворот неизбежен, и на фронте это чувствуют… Если вы решитесь на эту крайнюю меру, то мы вас поддержим». С Крымовым согласился Шингарев, Шидловс-кий сказал: «Щадить и жалеть его нечего, когда он губит Россию», а «самым неумолимым и резким был Терещенко». «Много и долго еще говорили у меня в этот вечер», — таинственно замечает Родзянко[9].

Немного позже состоялся обед у Вл. И. Гурко по случаю приезда из Ставки его брата. Приглашены были около 40 членов Думы и Государственного совета, среди них Савич, Шульгин, Шингарев, Стишинский, Гучков, Меллер-Закомельский. «Обменялись мнениями, — писал участник этого обеда член Государственного совета Менделеев. — Общее напряженное настроение. <…> Все ждали чего-то. Казалось, сейчас заговорят <…> о перевороте. Но я этого не дождался. А ушел одним из последних. После меня осталось человек пять, в том числе прирожденный заговорщик А. И. Гучков. Быть может, тут-то и началось самое серьезное».

Шульгин как всегда живописно описывает обычную картину последних месяцев перед революцией: «Это была большая комната. Тут были все. Во-первых, члены бюро Прогрессивного блока и другие видные члены Думы: Милюков, Шингарев, Ефремов, кажется, Львов, Шидловский, кажется, Некрасов… Кроме того, были деятели Земгора. Был и Гучков, кажется, князь Львов, Д. Щепкин и еще разные, которых я знал и не знал.

Сначала разговаривали — «так», потом сели за стол… Чувствовалось что-то необычайное, что-то таинственное и важное. Разговор начался на ту тему, что положение ухудшается с каждым днем и что так дальше нельзя… Что что-то надо сделать… Необходимо сейчас же… Необходимо иметь смелость, чтобы принять большие решения… серьезные шаги…

Но гора родила мышь… Так никто не решился сказать… Что они хотели? Что думали предложить?

Я не понял в точности… Но можно было догадываться… Может быть, инициаторы хотели говорить о перевороте сверху, чтобы не было переворота снизу. А может быть, что-нибудь совсем другое. Во всяком случае — не решились… И, поговорив, разъехались…»

Видно, что совещания такого рода перед февралем 1917 г. стали настолько обычным делом, что никто и не думал предупреждать о чем-то Государя, как это требовала присяга. Роль Гучкова на них сводилась к роли свадебного генерала. Хотя Шульгин и пишет, что «гора родила мышь», но такие совещания приучали общество к мысли о перевороте и приближающейся революции. Кроме того, на совещаниях легко знакомились или сговаривались нужные люди. Именно после одной из таких встреч сдружились Гучков и Некрасов.

3. Против царя и отечества

К началу 1917 г. в Российской Империи существовало пять сил, претендовавших на революционность:

1) ВПК (Гучков);

2) «Великий Восток народов России» (Некрасов);

3) Государственная дума (Родзянко, Милюков);

4) Земгор (кн. Львов);

5) Социалисты (Керенский, Чхеидзе и т. д.).

ВПК быстро рос, и к началу 1916 г. военно-промышленных комитетов было 220 в 33 губерниях и областях. По замечанию одного исследователя, «военно-промышленные комитеты были созданы по всей стране, причем даже в тех ее районах, где отсутствовала промышленность, хотя бы потенциально способная оказать помощь фронту». Официально ВПК занимался снабжением армии, на самом деле только создавал себе такую славу. Как говорил в Думе Марков-2-й, «все эти общественные военно-промышленные комитеты ничего до сих пор для армии не сделали: ни одного ружья, ни одной пушки. Вы не дали снарядов, вы не дали пушек, вы не дали ружей, и этого вы никакими криками не уничтожите!» Почти дословно о том же писал в «Новое время» ген. Маниковский.

«…для рекламирования своей продуктивной деятельности, — пишет ген. Глобачев, — ЦВПК специально открыл в Сибири ящичный завод, изготовляющий ящики для боевого снаряжения, отправляемого на фронт. Ящики поставлялись почти на все заводы России, работавшие на оборону, и таким образом почти все боевое снаряжение, получаемое на фронте в ящиках с инициалами ЦВПК, создавало ложное понятие о необыкновенной продуктивности этой общественной организации, являющейся чуть ли не единственной полезной в деле снабжения армии. Когда же в 1916 г. были собраны статистические сведения о продуктивности изготовления боевого снаряжения для армии — казенных заводов, частных предприятий и ЦВПК, то оказалось, что главное количество боевого снаряжения производится по заказам правительства на казенных заводах, меньшая часть — частными предприятиями и только 0,4 % — по заказам ЦВПК».

ЦВПК не добился и не мог бы добиться успеха в снабжении армии, потому что занимался подготовкой переворота, «…мы, мирная, деловая, промышленная, хотя бы и военно-промышленная, организация, вынуждены были включить в основной пункт нашей Практической программы переворот, хотя бы и вооруженный», — говорил Гучков. Впоследствии свой план он описывал так: «План заключался в том (я только имен называть не буду), чтобы захватить по дороге между Царским Селом и Ставкой императорский поезд, вынудить отречение, затем одновременно, при посредстве воинских частей, на которые в Петрограде можно было рассчитывать, арестовать существующее правительство и затем объявить как о перевороте, так и о лицах, которые возглавят собой правительство».

План, рассказанный Гучковым следственной комиссии, с различными подробностями повторяют многие мемуаристы. «Мысль о принудительном отречении царя упорно проводилась в Петрограде в конце 1916 и начале 1917 года», — говорит Родзянко. «В первой половине марта, — пишет ген. Деникин, — предполагалось вооруженной силой остановить Императорский поезд во время следования его из Ставки в Петроград. Далее должно было последовать предложение Государю отречься от престола, а в случае несогласия, физическое его устранение. Наследником предполагался законный правопреемник Алексей и регентом Михаил Александрович». «Н. Д. Соколов говорил мне еще в начале 1917 года, — пишет Шляпников, — что «кто-то» из либеральной и военной оппозиции подготовляет дворцовый переворот. <…> План заговорщиков состоял в том, чтобы, опираясь на верхи воинских частей, арестовать Николая II, принудить его к отречению от престола в пользу сына Алексея. <…> Указывали, что близкими к центру этого дела являются А. И. Коновалов, А. И. Гучков, великий князь Кирилл и, кажется, из военных генерал Крымов <…>». «Доходили до меня сведения, — пишет ген. Брусилов, — что задумывается дворцовый переворот, что предполагают провозгласить наследника Алексея Николаевича императором при регентстве великого князя Михаила Александровича, а по другой версии — Николая Николаевича. Но все это были темные слухи, не имевшие ничего достоверного». «…предполагалось, — говорит Некрасов, — что царем будет провозглашен Алексей, регентом — Михаил, министром-председателем — князь Львов или ген. Алексеев, а министром иностранных дел — Милюков. Единодушно сходились все на том, чтобы устранить Родзянко от всякой активной роли».

Виновником слухов был Гучков, который постоянно говорил об отречении Государя и, по воспоминаниям кн. Васильчиковой, «с поистине изумительной откровенностью провозглашал это мнение в каждой гостиной». Мельгунов пишет: «Один очень известный общественный деятель рассказывает, что ему надо было видеть Гучкова и он пошел в Военно-промышленный комитет. Там встретил его Терещенко словами, что Александра Ивановича видеть сейчас нельзя, так как он занят на совещании о «заговоре»»[10]. Но, конечно, план Гучкова был фантастичен. Прежде всего нужно сказать, что слова именно об отречении не были пустым звуком. Когда в 1801 г. гр. Пален планировал заговор, он говорил об отречении Павла I, только чтобы, как он объяснял, «успокоить щепетильность» наследника, на самом деле он собирался убить Императора. После убийства Павла I Пален оказался в опале именно из-за этого обмана. Гучков, историк по образованию, не мог этого не понимать. «… представлялось недопустимым заставить сына и брата присягнуть через лужу крови», — говорил Гучков.

Убить Государя или хотя бы арестовать Его значило не только погубить свою карьеру, но и вызвать гражданскую войну. Узнав об отречении Николая II, командир гвардейского кавалерийского корпуса хан Нахичеванский, собрав командиров полков, послал Государю телеграмму с предложением выступить в Его поддержку. С такой же телеграммой обратился к Государю гр. Келлер. Р. Гуль пишет, что командир полка, в котором он служил, при известии об отречении упал в обморок. «Было бы ошибочно думать, — писал ген. Деникин, — что армия являлась вполне подготовленной для восприятия временной «демократической республики», что в ней не было «верных частей» и «верных начальников», которые решились бы вступить в борьбу. Несомненно были». Бунта в армии после отречения не было только потому, что сам Государь всех просил «верой и правдой служить временному правительству». Убийство Государя или даже Его арест возродили бы симпатии к Нему, а отречение стало бы удачным завершением кампании по Его дискредитации, которую столько лет вел Гучков, вновь подтвердило бы всем, какой у нас безвольный монарх, и успокоило бы страну. Поэтому план Гучкова строился на отречении Государя; если бы Государь отказался отречься (а Он отказался бы), то план бы провалился, «…меня кто-то спрашивал, — говорил Гучков, — а если бы государь не согласился, если бы он отказался подписать, что бы вы предприняли? Просто мы этого вопроса не обсуждали, просто мы были крепко убеждены <…> Я отвечал: нас, вероятно, арестовали бы, потому что, если бы он отказался, нас, вероятно, повесили бы».

Очень странно, что такой умный человек в течение нескольких лет создавал ВПК, вербовал сторонников, агитировал общественность против Распутина, — и все это ради такого глупого плана. Очевидно, что у Гучкова было два плана: один — для публики, другой — для работы. «…в планах Гучкова зрела идея дворцового переворота, но что, собственно, он сделал для осуществления этой идеи и в чем переворот будет состоять, никому не было известно», — пишет Милюков. В этом втором плане Государя нужно было поставить в такие условия, при которых Он не мог бы не отречься. Для этого нужно было доказать Ему, что Его отречение предотвратит гибель армии и смерть Его семьи. Прежде всего в Петрограде создавался бунт рабочих — через рабочую группу ЦВПК — и бунт запасных частей — через друзей-офицеров. Гучков отлично знал характер Государя и знал, что Он не останется в безопасной Ставке, а поедет, узнав о бунте, в Царское Село, как в 1915 г. Он не уклонился от ответственности за возможное поражение, а наоборот принял Верховное командование на себя. Пока Государь едет в Царское, и должен произойти переворот, потому что Он в это время будет изолирован от армии и от верной информации. Вместо того, чтобы убеждать Государя в отречении, нужно предоставить Ему самому убедиться в необходимости этого шага. Вместо отряда, захватывающего императорский поезд, — один или два невооруженных делегата от Думы. Вместо опалы Гучкова при новой власти — его репутация спасителя России. Да к тому же Гучков собирался перехватить у Государя будущую победу в войне. «После своих спортсменских поездок к бурам и на Дальний Восток Гучков считал себя знатоком военного дела и специализировался в Думе на вопросах военного перевооружения России. Это было и патриотично и эффектно», — пишет Милюков. Гучков всерьез рассчитывал на пост военного министра. Он уже дважды мог бы войти в правительство, но ему это не удавалось; после своей деятельности против Императрицы он видел, что при этом Государе он министром не станет.

Гучков говорил о «посредстве воинских частей, на которые в Петрограде можно было рассчитывать». Та же мысль проводится в докладе охранного отделения 26 января 1917 г.: цель Гучкова — «неизбежный в самом ближайшем будущем дворцовый переворот, поддержанный всего-навсего одной-двумя сочувствующими воинскими частями». Гучков, разумеется, не мог не понимать, что без поддержки Петроградского гарнизона его переворот невозможен, однако едва ли когда-нибудь удастся определить до конца степень распропагандированное, до которой заговорщики довели этот гарнизон. Если среди рабочих у охранного отделения была постоянная агентура, даже такая, которую не заметил сам Гучков, то в армии последние четыре года никаких агентов по приказу Государя не было. «Надо было видеть радостное, осененное чарующей улыбкой лицо Государя при виде войск, — пишет ген. Курлов. — Нельзя было доставить Ему большего огорчения, будучи обязанным докладывать, что и среди войск распространяется революционное движение. Он совершенно перерождался при таких докладах, не хотел им верить, а все руководившие борьбою с этим революционным движением знают, как затрудняло их и без того нелегкую работу категорическое запрещение Государя иметь среди войск агентуру». В 1913 г. товарищ министра внутренних дел, по словам Глобачева, «добился высочайшего утверждения циркуляра, запрещавшего всем политическим розыскным органам иметь внутреннюю агентуру в войсках и в средне-учебных заведениях <…> С этого времени розыскные органы черпали сведения как бы мимоходом, случайные и весьма поверхностные».

Немногословные, но очень важные сведения содержатся в донесениях Куманина 21, 25 и 28 января 1917 г. «Особенную роль в деле сплочения и организации этой оппозиции высших слоев, — говорит он, — послужил внезапный отпуск с фронта, данный офицерам гвардейской кавалерии шефских полков. На фронте до офицеров-гвардейцев доходили лишь смутные слухи о столичных событиях. Приехав в столицу, они сразу окунулись в омут зловещих слухов и враждебных династии настроений». По словам Куманина, председатель Думы Родзянко убеждал «либеральную даму» графиню Шереметьеву «воздействовать на командный состав гвардейских корпусов» с целью перемены государственного строя. 25 января Куманин повторяет, что «по-видимому, по определенному плану спешно используется отпуск офицеров гвардейской кавалерии», а 28 января неожиданно, после стольких сенсаций, отступает: «Слухи о заговоре и чуть ли не декабристских кружках в среде офицеров гвардейской кавалерии фактического подтверждения не встречают.

«Политических дам», вокруг которых группировались бы такие салоны, среди офицерских жен Кавалергардского и Лейб-гусарского полков — нет. <…> решительно нет никаких данных, что в полках гвардейской кавалерии созревает какой-то заговор и подготовляются какие-то кровавые акты».

Масоны действовали вместе с Гучковым, хотя с другими целями. Осенью 1916 г. им наконец удалось формально сговориться с Гучковым. В сентябре на встрече руководителей Прогрессивного блока у М. Федорова произошел замечательно бескорыстный обмен мнений. Родзянко, Милюков и их единомышленники были убеждены, что в революции ничего смертельного не заключается, потому что во всяком случае власть получат они. Гучков заявил: «Мне кажется, мы ошибаемся, господа, когда предполагаем, что какие-то одни силы выполнят революционное действие, а какие-то другие силы будут призваны для создания новой власти. Я боюсь, что те, которые будут делать революцию, те станут во главе этой революции»[11].

Некрасов правильно понял эту идею, «…затем, — рассказывал Гучков, — я был болен, лежал, и вдруг мне говорят, что приехал Некрасов, который никогда не бывал у меня. Приехал ко мне и говорит: из ваших слов о том, что призванным к делу создания власти может оказаться только тот, кто участвует в революции, мне показалось, что у вас есть особая мысль… Тогда я ему сказал, что действительно обдумал этот вопрос» Они тут же объединились в группу, в которую кроме них вошли Терещенко и кн. Вяземский. Секретарь масонского Верховного Совета в 1916–1917 гг. Гальперн говорит: «Организационно неоформленные связи с военными начали завязываться очень многими видными деятелями нашей организации». Точнее поясняет секретарь Верховного Совета в 1910–1916 гг. Некрасов: «Незадолго до февральской революции начались и поиски связей с военными кругами. Была нащупана группа оппозиционных царскому правительству генералов и офицеров, сплотившихся вокруг А. И. Гучкова (Крымов, Маниковский и ряд других), и с нею завязана организационная связь. Готовилась группа в с. Медведь, где были большие запасные воинские части, в полках Ленинграда». К тому же, как пишет Б. И. Николаевский, с началом войны «многие из лож и даже Совета пошли на работу по обслуживанию фронта уполномоченными и представителями различных комитетов помощи. Сношения с фронтом были, благодаря этому, у Совета довольно хорошие». Давно налажена была и связь масонов с левыми, думские руководители которых — Керенский, Чхеидзе, Соколов, Гегечкори — были привлечены в организацию. В чем заключался план масонов или их действия вне Думы, точно неизвестно до сих пор.

Т. к. масоны, рассказывая о своей предреволюционной деятельности, могли говорить либо правду, либо неправду, то и мнений на эту деятельность может существовать два. Одно из них основывается на показаниях самих масонов, которые утверждают, что их действия сводились к простой агитации. «Когда я был секретарем Верховного Совета и знал по своему положению почти всех членов лож, — говорит Гальперн, — мне бывало почти смешно видеть, как иногда члены разных лож меня же агитировали в духе последнего решения Верховного Совета, не догадываясь, с кем имеют дело». Так же объясняет Чхеидзе: «Переворот мыслился руководящими кругами в форме переворота сверху, в форме дворцового переворота; говорили о необходимости отречения Николая и замены его; кем именно, прямо не называли; но думаю, что имели в виду Михаила. В этот период Верховным Советом был сделан ряд шагов к подготовке общественного мнения к такому перевороту — помню агитационные поездки Керенского и других в провинцию, которые совершались по прямому поручению Верховного Совета; помню сборы денег на нужды такого переворота». В соответствии с такой точкой зрения, все свидетельства секретаря Верховного Совета Некрасова о подготовке переворота вместе с Гучковым основываются на желании «сделать своих масонов позначительней», на самом же деле масоны были ничтожной силой, а переворот готовил один Гучков. Февральская революция вызвала раскол в масонстве; Чхеидзе ушел в исполком Совдепа и принялся мешать Временному правительству работать.

Другое мнение основано на том, что каждому масону, начиная с 3-го градуса, дается «его священное право отрицания реального факта». Сторонники этого мнения отметают любые контраргументы, каждый раз утверждая, что это не контраргумент, а особый прием масонов. Так как цель масонского заговора должна по духу братства оставаться тайной, масоны нарочно подают себя как незначительную организацию, выдвигая на первый план Гучкова. Даже Некрасов, сказав, что после революции «начались политические и социальные разногласия и организация распалась», добавляет: «Допускаю, однако, что взявшее в ней верх правое крыло продолжало работу, но очистилось от левых элементов, в том числе и меня, объявив нам о прекращении работы, т. к. к этому приему мы и раньше прибегали». В результате февральской революции в соответствии с этим мнением к власти пришли именно масоны, которых в первом составе Временного правительства было, по мнению одних исследователей, три, по мнению других, четыре или пять, а Н. Н. Берберова насчитала даже десять из одиннадцати. Характерно, что масоны первоначально руководили и Совдепом: председателем исполкома Совдепа был масон Чхеидзе, товарищами председателя — масоны Скобелев и Керенский. Эта версия соответствует характеру лидера масонов, если к ним можно применить такое понятие, — Некрасова, прозванного «злым гением русской революции». Некрасов говорил, что его идеал — «черный папа», которого «никто не знает, но который все делает». Как секретарь Верховного Совета Некрасов был «главным организатором в масонской организации». Секретарь «один имел право требовать открытия ему имен и всех отдельных членов лож».

Остается невыясненным и влияние заграничных масонских центров на своих братьев в России. Русские масоны спешат, разумеется, откреститься от такого влияния и говорят, что выделились в самостоятельную организацию еще в 1910 г. Это и вероятно, потому что масонское руководство находилось во Франции, которой незачем было подрывать нашу боеспособность внутренними государственными переворотами. Существует мнение, что, напротив, именно французское руководство масонов дало им указание отстранить от власти Николая II, когда пошел слух, что Он будто бы желает заключить сепаратный мир с Германией, после чего Франция лишилась бы военной поддержки России. Едва ли это основание для революции справедливо. Слух о сепаратном мире был глупым и смешным, этот слух пустили наши союзники с какими-то непонятными целями, а масонство во все времена отличалось большой осведомленностью в таких вещах. К тому же характер Некрасова, Керенского, Чхеидзе и остальных известных масонов не дает оснований думать, что они будут самоотверженно бороться много лет единственно во имя неведомых даже им самим масонских идеалов. В первую очередь каждый русский масон работал на себя.

Очевидно одно: в России к февралю 1917 существовала масонская организация, которая действовала заодно с Гучковым, готовила государственный переворот по его плану и, разумеется, вполне заслужила славу организатора февральской революции. Разбирать, главную или второстепенную роль играли масоны в подготовке февраля 1917, я не буду. Никакая масонская организация, самая сплоченная, самая таинственная, не могла разрушить Империю. Как уже говорилось, монархию могли разрушить только монархисты.

Иногда встречается мнение, что и сам Гучков был масоном. Эту мысль постоянно доказывает Н. Н. Берберова в книге «Люди и ложи» и со ссылкой на ее книгу — B.C. Брачев. Все свидетельства масонов, что Гучков и остальные октябристы до революции в масонских ложах не состояли (Чхеидзе говорил: «О Гучкове, как члене, не слышал и не допускаю»), Берберова отметает доводом о его вероятной «радиации», т. е. исключении: «При окончательной радиации даже имя бывшего «брата» оказывалось под запретом и никогда больше не упоминалось. Братьям давалось право клясться именем Великого Геометра, что такой-то не состоит и никогда не состоял в членах тайного общества».

Несмотря на такую теорию, когда нужно доказать масонство Гучкова, автор необходимые свидетельства масонов сразу находит. Это, во-первых, доклад Маргулиеса 1925 года с упоминанием «Военной ложи» 1908 г., куда входил Гучков. Доклад не приводится и не цитируется, да к тому же Маргулиеса как «нечистоплотного морально» изгнали из масонов еще в 1909 г. при помощи фиктивного самороспуска. Если ему не доверяли сами масоны, едва ли ему могут верить историки. Во-вторых, знаменитое письмо Кусковой Вольскому (Валентинову). Кускова, хотя один советский историк и не отказал себе в удовольствии назвать ее «белоэмигрантской старушкой», входила в масонскую организацию. И вот она говорит: «Много разговоров о «заговоре» Гучкова. Этот заговор был. Но он резко осуждался членами масонства. Гучков вообще подвергался неоднократно угрозе исключения». Из этих невразумительных слов, написанных, вероятно, с целью вконец запутать читателя, Берберова и выводит, что Гучков был до революции масоном, хотя в той же переписке Вольского (Валентинова) и Николаевского, на которую она ссылается, есть опровержение. «Гучков до революции в ложах не был — это я знаю вполне точно, — пишет Николаевский. — В годы войны, когда было много группок, созданных масонами, но не входивших в их официальную сеть, по-видимому, Гучков был с ними как-то связан, но и тогда к масонам официально не принадлежал. Масоном он стал только во Франции».

В книге Мельгунова проскальзывает мысль о том, что масоны параллельно с планом Гучкова работали с другими, неизвестными Гучкову «комбинациями». Осенью 1916 г. Некрасов предлагал Астрову составить секретную «пятерку» в таком составе: Керенский, Терещенко, Коновалов, Астров и сам Некрасов. После отказа Астрова в «пятерку» вошел Ефремов. Как видно, в этот раз Гучкова масоны не привлекли.

В дальнейшем, как мы увидим, масоны протащили своих лидеров во Временное правительство, а Гучкова выжили оттуда при первой возможности. Гучкову незачем было вступать в масонскую организацию ни в 1908 г., когда он был еще другом Столыпина, ни во время войны, когда у него были более прочные, чем у масонов, связи с военными и рабочими. Скорее нуждались в нем масоны, старавшиеся привлечь к себе все наиболее яркое и влиятельное, но Гучков был слишком умен, чтобы свои достижения подчинить чьей-то неизвестной воле. Отношения его с масонами сводились, вероятно, к сотрудничеству, полезному для обеих сторон, но никак не к подчинению. «Тот, кто всерьез изучал политическую биографию Гучкова, — пишет Аврех, — его чисто столыпинское мировоззрение, глубокую неприязнь к кадетам, понимает, что он не только не был масоном, но и не мог им быть».

И совсем невероятно мнение Берберовой, что «генералы Алексеев, Рузский, Крымов, Теплов и, может быть, другие были с помощью Гучкова посвящены в масоны». Военные, может быть, и с интересом слушали либеральные речи своих гостей, приезжавших на фронт, но присяге, в основном, оставались верны. «… никого из крупных военных к заговору привлечь не удалось», — писал Гучков. «Они бы нас арестовали, если бы мы их посвятили в наш план», — по его же признанию. Он вспоминал, как после февральской революции рассказал Рузскому, какой у него был план переворота. Рузский воскликнул: «Ах, Александр Иванович, что же вы раньше мне этого не сказали, я бы стал на вашу сторону». «Я, может быть, не сказал, — говорит Гучков, — но подумал: голубчик, если бы я раскрыл план, то ты нажал бы кнопку, пришел бы адъютант и ты сказал бы — арестовать». Если они так принимали монархический заговор Гучкова, то откровенно республиканский заговор масонов был бы, тем более, осужден.

4. Государственная дума…

Совсем другой силой была Государственная дума, заслуживающая большего внимания уже потому, что это был единственный революционный центр, в который входили не изменившие престолу монархисты. Ее председатель Родзянко, прозванный за голос барабаном, а за фигуру самоваром, был, по определению министра внутренних дел Маклакова, «только исполнителем, напыщенным и неумным». Стремление Родзянко говорить доходило до ненормальности, и этим его активная деятельность и ограничивалась. «Мне рассказывал знакомый, встретивший еще в 1912 г. на германском курорте М. В. Родзянко с женой, что они оба изощрялись среди малознакомых им соотечественников в осуждении государя и всех его окружавших», — пишет Воейков. По его же словам, в начале войны «лишенный кафедры распущенной на летние каникулы Государственной думы председатель ее Родзянко устроил летучий митинг у подъезда дома сербского посланника; стоя на извозчике, он, за отсутствием думской аудитории, изливал свои чувства перед уличной толпой».

«…Поднимать народ против царя, — говорил Родзянко, — у меня нет ни охоты, ни возможности». А главными организаторами борьбы с правительством были Милюков, отчасти кн. Львов и не избранный в IV Думу Гучков. Чисто думской частью борьбы руководил Милюков, «автор» Прогрессивного блока. Милюков принадлежал к особому типу людей, обиженных неизвестно на кого, что они — не министры. Первые четыре из девяти частей его воспоминаний посвящены одной теме: как он стал таким умным. Куда бы ни бросала Милюкова судьба — первым делом он составляет квартет, где играет на скрипке. И на Капри он в поданной ему книге для «впечатлений» оставляет латинское двустишие собственного сочинения; и в археологических раскопках от Рязани до Македонии он принимает деятельное участие; и лекции по истории он читает в Чикаго по-английски; а в Капитолийском музее в Риме он так занят рассматриванием каменной доски, что не замечает, как музей закрыли. Достойно упоминания автора каждое событие его великой жизни, даже если речь идет о каком-нибудь детском купании: «Я испытываю величайшее удовольствие и блаженно дрыгаю ногами». Особенное внимание читателей Милюков обращает на свое знание языков; мне удалось насчитать в его книге слова о тринадцати языках, которые он когда-либо учил или на которых говорил. Пересказав с потрясающими подробностями первые 35 лет своей жизни, Милюков наконец переходит к своей политической деятельности, но «историк во мне всегда влиял на политика», а потому и собственные воспоминания он не может написать без анализа многочисленных источников. При всех этих невероятных талантах министром до революции Милюков не стал. Поэтому он и стал лидером блока.

Блок выдвинул подробную программу, первым условием в которой было «создание объединенного правительства из лиц, пользующихся доверием страны». Это требование, в общем-то, в соответствии с программой кадетской партии должно было говорить об ответственном перед Думой министерстве, что означало бы переход к парламентской монархии. Программа блока, напротив, не изменяла государственный строй, требуя фактически только назначить председателем Совета министров — кн. Львова, министром иностранных дел — Милюкова, министром финансов — Шингарева и т. д. Кадеты в своей жажде власти к 1915 г. потеряли всякий стыд, не глядя уже и на собственную программу

«Но если, правильно или нет, страна помешалась на «людях, заслуживающих доверия», почему их не попробовать?.. — забавно возмущается Шульгин. — Отчего их не назначить?.. <…> Допустим, Милюков — ничтожество… Но ведь не ничтожнее же он Штюрмера… Откуда такое упрямство?».

Шульгин в тот раз и не вспомнил, что один из членов Государственной думы, товарищ ее председателя октябрист Протопопов в сентябре 1916 г. был назначен Государем министром внутренних дел, и после этого завидующая ему Дума подняла такой скандал, что вконец разочаровала Государя. Фамилию Протопопова склоняли на все лады, Шингарев, врач по профессии, поставил ему диагноз — «прогрессивный паралич», а с Родзянко дело едва не дошло до дуэли. Сторонники министерства, облеченного доверием страны, вдруг стали просить Государя уволить Протопопова.

«С какого же времени Протопопов стал сумасшедшим? — спрашивал их Государь. — С того — как я его назначил министром?»«…С тех пор, как Протопопов стал министром, он положительно сошел с ума», — ответил Ему однажды Родзянко. «Министр внутренних дел с прогрессивным параличом. А ведь мы же сами его и подсунули…» — вспоминает наконец через 67 страниц Шульгин, «…мы <…> сами сошли с ума и свели с ума всю страну мифом о каких-то гениальных людях, — «общественным доверием облеченных», которых на самом деле вовсе не было…» — признает он.

После создания блока думская сессия была прервана на 5 месяцев, после этого Милюков в составе делегации Думы уехал в союзные страны, чтобы «подкрепить удельный вес русских прогрессивных течений публичным европейским признанием»; он вернулся только за день до закрытия сессии и, таким образом, борьба оказалась перенесенной на осень. За два дня до открытия Думы 1 ноября 1916 г. Милюков предупредил французского посла, что готовит к открытию какую-то необычную речь, может быть, и не одного Палеолога. В начале заседания 1 ноября Родзянко, закончив традиционную речь, передал председательское место своему товарищу Варун-Секрету, ссылаясь на простуду. Это уже походило на заговор. Милюков произнес речь на тему: «Мы потеряли веру в то, что эта власть может нас привести к победе». Материал он собирал во время своего заграничного путешествия, и поэтому основные положения речи заимствовались из иностранных газет.

Когда Милюков договорился до «записки крайних правых» о сепаратном мире, будто бы посланной в Ставку, правые начали горячо возражать. Удивительно, но председательствующий делал замечания правым за крики с мест, хотя с кафедры осуществлялось в то же время куда более серьезное преступление:

«Милюков. <…> В этой записке заявляется, что хотя и нужно бороться до окончательной победы, но нужно кончить войну своевременно, а иначе плоды победы будут потеряны вследствие революции (Замысловский: подписи, подписи), это старая для наших германофилов тема, но она развивается в ряде новых нападок. (Замысловский: подписи, пускай скажут подписи.)

Председательствующий. Член Государственной думы Замысловский, прошу вас не говорить с места.

Милюков. Я цитирую московские газеты. (Замысловский: клеветник, скажите подписи, не клевещите.)

Председательствующий. Член Государственной думы Замысловский, покорнейше прошу вас не говорить с места. (Замысловский: дайте подписи, клеветник.)

Председательствующий. Член Государственной Думы Замысловский, призываю вас к порядку. (Вишневский-первый: мы требуем подписи, пусть не клевещет.)

Член Государственной думы Вишневский-первый, призываю вас к порядку.

Милюков. Я сказал вам свой источник, это московские газеты, из которых есть перепечатки в иностранных газетах. <…> (Замысловский: клеветник, вот вы кто; Марков-второй: он только сообщил заведомую неправду; голос слева: допустимо ли это выражение с мест, г. Председательствующий?)

Председательствующий. Я повторяю, член Государственной Думы Замысловский, что призываю вас к порядку.

Милюков. Я не чувствителен к выражениям г. Замысловского. (Голоса слева: браво)».

Некоторые из слухов Милюков даже сопровождал фразой: «Что это: глупость или измена?» «Аудитория решительно поддерживала своим одобрением второе толкование — даже там, где сам я не был в нем вполне уверен, — вспоминает он. — <…> Но наиболее сильное, центральное место речи я замаскировал цитатой «Neue Freie Presse». Там упомянуто было имя императрицы в связи с именами окружавшей ее камарильи». Председательствующий Варун-Секрет, объявивший потом, что не знает немецкий язык, не остановил Милюкова, хотя по наказу Думы с трибуны можно было говорить только по-русски. Немецкую фразу Милюкова о «партии мира, группирующейся вокруг молодой царицы», «Friedenspartei, die sich um die junge Zarin gruppiert», — нетрудно было понять, и не зная языка.

«В то время мне никто не мог разъяснить, — писал Воейков, — глупостью или изменою руководим был сам лидер кадетской партии Милюков, когда входил на трибуну Государственной Думы, держа в руках номер немецкой газеты, и какие отношения у него были с немцами».

За откровенную клевету правительство, разумеется, Милюкова не преследовало. Его речь, отпечатанная на пишущих машинках, распространилась по всей стране[12]. В начале января 1917 г. речь появилась и в газетах.

После речи Милюкова заседание прервалось, но уже 3 ноября вакханалия в Думе продолжалась. Шульгин выступил с речью, дублировавшей речь Милюкова. Милюков 1 ноября говорил «этому правительству»: «Мы будем бороться с вами; будем бороться всеми законными средствами до тех пор, пока вы не уйдете»; Шульгин говорил 3 ноября: «У нас есть только одно средство: бороться с этой властью до тех пор, пока она не уйдет». Милюков 1 ноября цитировал, что Штюрмер — «белый лист»; Шульгин 3 ноября замечал: «Господа, немецкие газеты писали при назначении Штюрмера, что «это белый лист бумаги»». Для Шульгина такое поведение характерно; он попал под влияние Милюкова, как когда-то под влияние Столыпина, но 3 ноября Шульгин пытался даже философски обосновать свое поведение: «Когда мы боремся здесь, то там, далеко, там на фронте, офицеры более уверенно ведут в атаку свои роты, ибо они знают, что здесь Государственная дума борется с зловещей тенью, которая налегла на Россию».

Как и 1 ноября, председателя, как ни странно, возмущали не призывы с думской трибуны к государственной измене, а протесты правых:

«Шульгин. <…> Когда вы спрашиваете — кто же такой Штюрмер? — вам говорят: «человек без убеждений, с сомнительным прошлым, человек, готовый на все, человек, которого специальность обходительными манерами обходить людей, человек, который, кроме этого, в государственных делах ничего не смыслит». {Голоса слева: великолепно; Марков-второй: это чье мнение?)

Председатель. Прошу не говорить с мест.

Шульгин. Николай Евгеньевич, сойдя с этой кафедры, я вам могу это сказать. (Марков-второй: нет, вы скажите это мне с кафедры.)

Председатель. Прошу не говорить с мест».

В тот же день Марков-второй выступил с блестящей речью, возражая Шульгину и Милюкову. У Шульгина, по мнению Маркова-второго, «осталось только одно средство — бороться с властью, пока она не уйдет, пока мощные удары г. Шульгина и его друзей не свалят русскую государственную власть в пропасть. <…> Какую же правду собираются говорить г. Шульгин и его друзья? Правда такая: мы в Думе, мы владеем словом, могучим словом, и словом будем бить по ненавистному правительству, и это патриотизм, это священный долг гражданина. А когда рабочие, фабричные рабочие, поверив вашему слову, забастуют, то это государственная измена. <…> и не закрывайтесь, что вы только словами хотите ограничиться; нет, знайте, что ваши слова ведут к восстанию, ведут к бунту, к народному возмущению, к ослаблению государства в ту минуту, когда оно дрожит от ударов ненавистного, злобного, презренного врага. (Рукоплескания справа)».

Речь Милюкова Марков-второй попросту высмеял: «Представьте себе, что в Англии один из депутатов возьмет и огласит какую-нибудь вырезку из «Русского знамени» о депутате Милюкове и скажет: в России о Милюкове вот что говорят, а потом спросит английский парламент: что это, глупость или измена? <…> Да, господа, так доказать измену очень легко, о любом из вас стоит в одной из газет противного вам лагеря вырезать ножницами тот или другой отзыв, стоит этот нелепый отзыв перепечатать в иностранной печати и потом сказать: в таком-то государстве о таком-то лице вот что думают — следственно, он изменник».

Марков-второй был самым сильным и умным противником Прогрессивного блока в IV Думе. Чтобы он не мешал перевороту, в ноябре 1916 г. его из Думы удалили. Возможно, инициатором его удаления был Гучков, большой его враг[13]. Родзянко впоследствии утверждал, что Марков-второй сам спровоцировал свое исключение, для чего и выходил на трибуну, и даже «некоторые из правых» перед этим расспрашивали в кулуарах: «А что, был скандал или еще нет?» 19 ноября вышедший из фракции правых Пуришкевич говорил речь о дворцовом коменданте Воейкове, «бобре», будто бы получающем средства из министерства путей сообщения, о Протопопове, который «на немецкие капиталы» организует газету с участием «целого ряда писателей либерального и даже радикального направления», и наконец о Распутине: «Ночи последние не могу Спать, даю вам честное слово, лежу с открытыми глазами, и мне представляется целый ряд телеграмм, сведений, записок, которые пишет этот безграмотный мужик то одному, то другому министру». Пуришкевич призвал Министров «кинуться в ноги Государю» с просьбой «избавить Россию от Распутина и распутинцев»[14]. 22 ноября Марков-второй стал отвечать на речь Пуришкевича. Здесь-то и вышел скандал.

«Марков-второй. <.. > Гг., разве мы не читали даже в левых газетах, что штаб-квартира этой будущей газеты — бывший любезный молодому студенчеству доброго старого времени Доминик — куплен в целях помещения этой газеты? Кем он куплен? Не нынешним министром Протопоповым, он куплен — это нотариус свидетельствует — проф. Гриммом, ректором Петроградского университета, звездою, членом Государственного совета. {Голоса слева и в центре: да неправда, брат.) Стемпковский, успокойтесь.

Председатель. Член Государственной думы Марков-второй, пожалуйста…

Марков-второй. Член Государственного Совета Гримм…

Председатель. Покорнейше прошу с кафедры Государственной думы замечаний не делать.

Марков-второй. А вы не кричите.

Председатель. Потрудитесь сойти. {Голоса слева: вон; голоса справа: за что? Нельзя кричать; тут депутаты; сильный шум.)

Марков-второй (подходя к кафедре председателя и обращаясь к председателю). Болван! Мерзавец! {Сильный шум; звонок председателя).

Председатель. Господа члены Государственной думы, член Государственной думы Марков-второй позволил себе такое оскорбление вашему председателю, которого в анналах Государственной думы еще не имеется<…>.

Заседание продолжается под председательством гр. В. А. Бобринского.

Председательствующий. <.. > я предлагаю исключить члена Государственной Думы Маркова-второго на 15 заседаний. {Рукоплескания в центре и слева; шум справа.) Члену Государственной думы Маркову-второму не угодно воспользоваться словом? {Голоса справа: угодно!) Пожалуйста.

Марков-второй (Курская губ.) Я сделал это сознательно. С этой кафедры осмелились оскорблять высоких лиц безнаказанно {голоса слева: неправда), и я в лице вашего председателя {шум слева и в центре; голоса: долой, вон)… в лице вашего председателя, пристрастного и непорядочного, оскорбил вас. {Шум; голоса: долой, долой его, вон.)»[15].

Судя по стенограмме, Родзянко намеренно придирался к Маркову-второму с целью лишить его слова, за что и получил такую точную характеристику. Родзянко, вероятно, помнил скандал 1910 года, когда лишенный слова Марков, сходя с трибуны, кричал: «Поздравляю Думу с председателем шабесгоем!» и был за это исключен на 15 заседаний[16]. Расчет Родзянко был, очевидно, на то, чтобы вывести Маркова из себя, после чего он даст какой-нибудь повод себя исключить[17].

Конечно, речи Милюкова, Шульгина, Пуришкевича понемногу сбивали страну с толку. «Когда вы в годину войны занимаетесь такими революционными митингами, то правительство должно вам предложить тот вопрос, который вы ему предлагаете: что это, глупость или измена?» — говорил Замысловский 16 декабря 1916 г. 13 января 1917 г. член Государственной думы Дмитриев говорил о настроениях крестьян в своей Херсонской губернии: они «от доски до доски» читали газеты, в которых говорилось о Думе. «Вы, господа, обвиняете министров — посмотрите, кто поднимает восстание в стране? Это Прогрессивный блок», — говорил 23 февраля 1917 г. в Государственной думе крестьянин Вятской губернии Городилов.

Но за исключением речей и прочих выходок значение Государственной думы в подготовке переворота было незначительным. Дума не была уже давно тем заговорщическим лагерем, которым она кажется иным мемуаристам; она была, по выражению Милюкова, «оппозицией его величества, а не оппозицией его величеству». «Всем было ясно, что устраивать этот переворот — не дело Государственной думы», — писал Милюков.

Милюков, конечно же, был заранее предупрежден о задуманном перевороте руководством ВПК. В докладе Глобачева 26 января 1917 г. говорилось, что группа, в которую входил Гучков, «скрывая до поры до времени свои истинные замыслы, самым усердным образом идет навстречу» думской оппозиции. Участвовать в подготовке переворота Милюкова не приглашали. Гучков издавна был его врагом, однажды вызвал его на дуэль, не допускал кадетов в комиссию государственной обороны, объявив, что они могут выдать неприятелю государственные тайны. Некрасов возглавлял в кадетской партии оппозиционный лагерь; Милюков называл Некрасова «интриганом, выбирающим самые извилистые пути», а себя считал, судя по мемуарам, слишком гениальным для масонской организации. При таких отношениях лидеров переворота с Милюковым неудивительно, что они его оставили в стороне; да и сам Милюков к заговорщическим, как и вообще ко всяким реальным действиям склонен не был. «Наш русский опыт был достаточен, чтобы снять с «революции» как таковой ее ореол и разрушить в моих глазах ее мистику, — писал он. — Я знал, что там — не мое место». Он видел, что переворот совершится без него.

Милюков ждал одного: когда беспокойные люди вроде Гучкова доведут Государя до такого состояния, что Он согласится на ответственное министерство. По мнению Протопопова, Прогрессивный блок собирался «опереться на рабочих, могущих произвести забастовку и демонстрацию перед Государственною думою, что заставило бы царя уступить и дать требуемую реформу». Тогда-то и появился бы в министерстве Милюков. Не был помехой в этом достойном намерении и Великий князь Михаил — как регент или даже как Император. До тех пор Милюков мог жить спокойно и сохранял на фоне всеобщего волнения замечательное хладнокровие. «Правительство стремительно несется в бездну, и было бы вполне бессмысленным с нашей стороны открыть ему преждевременно глаза на полную нелепость его игры», — говорил он за год до революции.

Трудно назвать центром заговоров и Земгор князя Львова. Земгором назывался комитет по военному снабжению, образованный 10 июля 1915 г. Земским союзом и Союзом городов. Каждый из этих союзов в отдельности добился с начала войны больших успехов в помощи раненым, но объединивший усилия Земгор взялся не за свое дело и улучшить снабжение армии не смог.

«Оба союза, — пишет Ольденбург, — за первые 25 месяцев войны (по 1.IX. 1916 г.) получили от государства 464 млн. руб., кроме того, земства и города ассигновали им около 9 млн. Если учесть, что к этому времени сумма военных расходов России достигала примерно 20 000 миллионов, будет ясно, что «общественные организации» играли несравненно более скромную роль в обслуживании нужд армии, чем это принято было считать во время войны».

Руководитель Земгора кн. Львов не был ни масоном, ни заговорщиком. Несмотря на то, что его род вел происхождение от Рюрика, средств к существованию у него почти не было, потому что после отмены крепостного права его отец разорился. «Мы вытерпели многие тяжелые годы, когда на столе не появлялось ничего, кроме ржаного хлеба, картошек и щей из сушеных карасей, наловленных вершей в пруду, когда мы выбивались из сил для уплаты долгов и мало-мальского хозяйственного обзаведения», — говорит Львов в воспоминаниях. «Мы выбились из крушения, захватившего многих, благодаря собственным силам», — пишет он и этим объясняет свою демократичность: «Мне всегда легче было в демократических кругах. Я тяготился всяким общением с так называемым высшим светом. Мне претил дух аристократии. Я чувствовал себя ближе всего к мужику». «Князь Львов чувствовал себя плотью от плоти народной и костью от костей его», — пишет его биограф. С юности для Львова мечтой было, как он говорил, «пройти, как слепые, сквозь всю Россию, собирая в ней россыпь духовную Царства Божия, невидимую, но слышную, как в лесу дремучем или в храме древнем слышны голоса исторических, отживших эпох». После 3 марта 1917 г. кн. Львов, по словам кн. Трубецкого, впал «в совершенно экстатическое состояние». «Вперив взор в потолок, он проникновенно шептал: «Боже, как все хорошо складывается!.. Великая, бескровная…»

Во время японской войны кн. Львов стал известен всей России как организатор объединения земств для помощи раненым. С началом войны он поехал в Маньчжурию, чтобы на месте организовать работу. Там, где дело шло о помощи солдатам, он был гениальным организатором. Когда во время Ляоянского сражения не хватило мест для раненых, он нашел ключи от церкви и сам привел туда носильщиков. Львов отказался от ордена за свою деятельность, которым его наградил Государь. В Думе он держался очень скромно, а когда распущенная Дума составила Выборгское воззвание, отказался его подписать. Когда ему говорили: «Разве можно работать с министерством Горемыкина?», он возражал: «Работать можно всегда — была бы охота». Действительно, работать он мог в любой стране и при любой власти. Созданный им во Франции Земгор существует до настоящего времени и продолжает помогать русским эмигрантам.

До революции он постоянно ездил в Оптину Пустынь, прося, чтобы ему разрешили там остаться, но каждый раз старец посылал его в мир, «находя, что он далеко еще не подготовлен перенесенным страданием к такой жизни». После своего ухода из Временного правительства Львов опять отправился в Оптину Пустынь, вероятно, полагая, что теперь-то он достаточно пострадал. Но ответ старца был прежний. В екатеринбургской тюрьме, в которой он оказался одновременно с кн. Долгоруким и епископом Гермогеном, Львов готовил щи на всех, потому что с едой было плохо. «Премьерские щи» пользовались успехом у начальника тюрьмы, который перестал обедать дома, и у охранников. До самого освобождения Львов оставался «бесспорным главным поваром и руководителем кухни».

Политика Львову была не по душе. Он остроумно рассказывает в воспоминаниях, как в Мариинский дворец к Временному правительству пришли георгиевские кавалеры и у него при виде «близких, милых ему» лиц солдат возникло «благовещенское настроение», но когда его взгляд упал на стоявших рядом Милюкова и Некрасова, «благовещенское настроение улетело, и я сказал такие же банальные и трафаретные слова». Однако кн. Львов был вовлечен в политику уже по определению, как руководитель Земского союза и Земгора. «Сей князь, — говорил Кривошеий в 1915 г., — чуть ли не председателем какого-то правительства делается. На фронте только о нем и говорят, он спаситель положения, он снабжает армию, кормит голодных, лечит больных, устраивает парикмахерские для солдат…»

К Львову была применена та же тактика, что и к Милюкову: его предупредили о перевороте, но участвовать в нем не звали. Член ЦК партии кадетов Астров говорил о совещании по делам союзов в декабре 1916 г. на квартире московского городского головы Челнокова, где Львов рассказывал о будущем перевороте: «Казалось, сам Львов не знает ничего точно, ибо сам лишь поставлен в известность о готовящемся». «Нас не приглашали участвовать в действиях. Нас лишь ставили в известность о предполагаемом и предупреждали, что нужно быть готовыми к последствиям».

Львов, впрочем, предпринимал попытки самостоятельных действий. Судя по записи беседы Николаевского с Милюковым, «представители некоторых думских и общественных кругов», приезжавшие к ген. Алексееву в Севастополь, были посланы Львовым. «Кн. Львов рассказывал Милюкову, что вел переговоры с Алексеевым осенью 1916 г. У Алексеева был план ареста царицы в ставке и заточения <…> Вырубов рассказывал Милюкову, что он, по поручению Г. Львова, ездил тогда в Крым к Алексееву, чтобы продолжить переговоры. Но Алексеев сделал вид, что ничего не знает и никаких таких намерений никогда не имел». Подобную версию со ссылкой на тот же источник излагает Керенский: «В заранее намеченное ими время Алексеев и Львов надеялись убедить царя отослать императрицу в Крым или в Англию <…> Всю эту историю рассказал мне мой друг В. Вырубов, родственник и сподвижник Львова, который в начале ноября посетил Алексеева с тем, чтобы утвердить дату проведения операции». Алексеев при этом «встал из-за стола, подошел к висевшему на стене календарю и стал отрывать один листок за другим, пока не дошел до 16 ноября».

В то, что Алексеев собирался арестовать Императрицу, верится с трудом. Хотя кн. Львов как руководитель «общественной организации» мог, конечно, встречаться с Алексеевым, при этом мог вести и разговоры, которые могли показаться ему переговорами, но маловероятно, чтобы Алексеев, который только что отстранился от Гучкова, тут же набросился с каким-то диким планом на Львова. План, изложенный Керенским, выглядит значительно правдоподобнее.

В дальнейшем Керенский впадает в странное противоречие. В то время многие организовывали себе или другим разговор по душам с Государем, доказывая Ему всякую ерунду, и полагали, что таким образом они спасают страну. Неудивительно, если на подобный разговор надеялись и Алексеев со Львовым, но совершенно неясно, зачем для мирного разговора с Государем устанавливать дату, да еще таким экзотическим способом. К тому же, если Алексеев именно с Вырубовым утверждал дату заговора, почему он так холодно встретил того же Вырубова в Крыму? Объяснение дает тот же Керенский: Алексеев был уверен, что в Крым к нему ездили от Гучкова. Вполне понятно желание Алексеева быть на стороне скромного плана Львова вместо революционного плана Гучкова. Алексеев никогда не присоединился бы к Гучкову и потому в Крыму отказался от участия.

Другая идея Львова свелась к предложению престола Великому князю Николаю Николаевичу. Катков называет это предложение «личной инициативой кн. Львова». Такие действия только доказывают полную неспособность руководителя Земгора планировать перевороты. «Неправильная ставка на человека и неправильная постановка всего», — как говорил Гучков.

«С некоторыми генералами, — говорит о Львове Астров, — у него завязались личные отношения — например с Алексеевым. Вряд ли у него были с ними политические разговоры. Говорили просто о России, о жизни, о смерти». Т. И. Полнер, автор известной биографии кн. Львова, говорит: «Нет исторических данных, позволяющих приписывать кн. Львову роль активного заговорщика». Н. В. Вырубов, внучатый племянник Львова, писал: «Я доподлинно знаю по семейным обстоятельствам, что князь Львов не был масоном. Об этом говорил мне мой отец — сам масон, а также родственник и соратник Львова по земельным делам». Сам Львов, кажется, был склонен и бездействие свое расценивать как участие в перевороте; по крайней мере, он как-то ответил по поводу «клевет» на него: «Ну да, конечно, ведь это я сделал революцию, я убил царя и всех… всея».

Левые как самостоятельная сила переворота не готовили. Глобачев характеризует их предреволюционное состояние следующим образом: партия эсеров «влачила жалкое существование до 1916 г.», а затем почти прекратила свое существование; партия большевиков «рядом последовательных ликвидаций приводилась к полной бездеятельности»; социал-демократы меньшевики вошли в ЦВПК Гучкова, а анархисты «в момент переворота почти все содержались по тюрьмам в ожидании суда». Из видных большевиков к началу 1917 г. в России находились два: Подвойский, арестованный в 1916 г., и Шляпников, который «был намечен к задержанию».

Большевики переворота не могли планировать уже потому, что он был монархическим. Ленин, кроме того, весьма слабо разбирался в положении в России. Его выдает его известная фраза в январе 1917 г.: «Мы, старики, может быть, не доживем до решающих битв этой грядущей революции».

Катков делает такой расчет: «Из числа примерно двухсот сорока биографий и автобиографий «Деятелей СССР и Октябрьской революции», опубликованных в энциклопедии Граната, примерно сорок пять человек находились в эмиграции и не принимали прямого участия в событиях в России; примерно семьдесят три человека не были активны, либо потому, что потеряли веру в успех революционной борьбы (подобно Красину), либо потому, что были высланы в Сибирь до войны (подобно Сталину) или в первые месяцы войны (подобно большевистским членам Думы и Каменеву). Из тех. кто, находясь на нелегальном положении, продолжал активную работу во время войны (всего около девяноста человек), примерно половина была в то или иное время выдана полиции и таким образом обезврежена». Некрасов, явно вспомнивший о большевиках в своих показаниях только по требованию советского следователя, сказал: «Большевистское течение было в то время сильно разбито арестами, и связь с ним у нас была лишь чрез очень немногих лиц».

Когда рабочая группа ЦВПК назначила выступление рабочих на 14 февраля 1917 г., большевики, по словам Глобачева, «постановили решение группы не поддерживать, а создать движение пролетариата собственными силами, приурочив выступление к 10 февраля, т. е. к годовщине суда над бывшими членами с.-д. фракции большевиков Государственной думы». Забастовка началась 14 февраля; отсюда видно, кто в действительности имел влияние на рабочих.

Другое дело были меньшевики, многие из которых, в том числе их думский лидер Чхеидзе, были масонами и потому хорошо осведомлены о перевороте. Масоном был, как уже говорилось, и думский лидер трудовиков Керенский, который к тому же, по словам ген. Глобачева, руководил рабочим комитетом партии эсеров. Глобачев рассказывает, что при этом комитете была создана боевая дружина для террористических актов. «Керенский взял на себя снабжение членов дружины оружием, для чего рабочие собрали и передали ему 700 рублей. Но это предприятие провалилось, и вот почему: сильно нуждавшийся Керенский часть денег израсходовал лично на себя, оружия не купил и после повторных требований о возврате денег вернул из полученной суммы всего лишь 300 рублей. Следствием этого было то, что комитет высказал ему недоверие и прервал с ним всякие сношения». После этого для автора подозрительным кажется, что Керенский в 1916 г. «собирался субсидировать предполагаемый к изданию в Москве орган печати партии эсеров в сумме 15 000 рублей <…> Это обстоятельство, а также косвенные связи с лицами немецкой ориентации, как то было установлено наблюдением Охранного отделения, приводило к выводу последнее: не на немецкие ли деньги ведет работу Керенский». Глобачев, имевший слабое понятие о масонах, не предполагал возможность масонского происхождения этих денег. Вероятнее всего, 15 тысяч Керенскому дал масон гр. Орлов-Давыдов, который, по свидетельству Мансырева, «снабжал крупными деньгами эсеровские кружки» и был, по словам Карабчевского, привязан к Керенскому «какими-то таинственными, психологическими нитями». Набоков 2 марта 1917 г. был в Таврическом дворце и видел, как Керенский «едва не падал в обморок, причем Орлов-Давыдов не то давал ему что-то нюхать, не то поил чем-то, не помню».

Таким образом, самостоятельную роль левых в революции можно вообще не упоминать. Судя по докладу охранного отделения 5 января 1917 г., их надежды сводились к следующему: «…наша власть <…> логически должна привести страну к неизбежным переживаниям стихийной и даже анархической революции, когда <…> создастся почва для «превращения России в свободное от царизма государство, построенное на новых социальных основах».

5. Сроки названы

Распространено мнение об участии послов союзных держав в подготовке переворота. Французский посол Палеолог пишет, что его часто расспрашивали об английском после Бьюкенене: «…не работает ли он тайно в пользу революции. Я каждый раз всеми силами протестую».

Протестует на том странном основании, что знает Бьюкенена с 1907 г. и никогда ничего подобного от него не слышал. Рвение, с которым Палеолог защищает Бьюкенена, неудивительно: обвинители Бьюкенена обвиняют зачастую и Палеолога. Воейков пишет о новогоднем приеме 1 января 1917 г. в Царском Селе, где оба посла были подозрительно «неразлучны»: «На их вопрос о вероятном сроке окончания войны, я ответил, что, на мой взгляд, состояние армии настолько поднялось и улучшилось, что если ничего непредвиденного не произойдет, то с началом военных операций можно будет ожидать скорого и благополучного исхода кампании. Они мне ничего на это не ответили, но обменялись взглядами, которые на меня произвели неприятное впечатление».

Воейков, однако, вообще склонен во всех кроме себя усматривать очаг заговоров и хорошо уже то, что он не обвинил в измене Государю самого Государя. Действительных же доказательств революционной деятельности обоих послов нет ни у Глобачева, ни у Куманина, т. е. у двух самых осведомленных свидетелей. «Я утверждаю, — пишет Глобачев, — что за все время войны ни Бьюкенен и никто из английских подданных никакого активного участия ни в нашем революционном движении, ни в самом перевороте не принимали. <…> Такой взгляд в русском обществе создался исключительно благодаря личным близким отношениям английского посла с Сазоновым, большим англофилом и сторонником Прогрессивного блока, а также некоторыми другими главарями революционного настроения, как Милюков, Гучков и пр.

Что касается Франции, то об этом не приходится даже и говорить. Ни посол и никто из французов никакого вмешательства во внутренние русские дела себе не позволяли».

Несмотря на категорическую убежденность Глобачева нужно сказать, что, действительно, у Англии были определенные причины содействовать перевороту именно после приказа Государя 1 декабря 1916 г. о необходимости получения проливов — «достижения Россией созданных войною задач», после чего Англии пришлось бы отойти на второй план. Воейков прямо связывает этот приказ с усилением Англией поддержки русских революционных деятелей. Как известно, после революции Англия отказалась пустить на свою территорию царскую семью, следствием чего и был расстрел всей семьи в Екатеринбурге. Однако едва ли Англии был выгоден развал России во время войны.

«Несмотря на страшные поражения и невероятное количество убитых, — пишет Черчилль, — Россия оставалась верным и могущественным союзником. В течение почти трех лет она задерживала на своих фронтах больше половины всех неприятельских дивизий и в этой борьбе потеряла убитыми больше, чем все прочие союзники, взятые вместе». Если у Великобритании и было желание развалить Россию, чтобы не пустить ее к Проливам, то правильнее с ее стороны было бы дождаться, пока Россия обеспечит ей победу, а после войны организовать революцию. Переворот во время войны был выгоден только русским заговорщикам.

Воейков подметил любопытную особенность: «Почему-то при каждом совершавшемся событии светская молва приписывала Бьюкенену какую-нибудь недоброжелательную по отношению к царской России фразу; в начале войны он будто бы уверял, что Англия исполнит свой долг до конца и будет вести войну до последнего русского солдата. При начале революции рассказывали, будто он в своей речи поздравлял русский народ, «отделавшийся от врага в собственном своем лагере». Сказать такое английский посол, разумеется, попросту не имел права. Но откуда же тогда взялись эти слухи? Вполне возможно, что чья-то злая воля решила таким образом отвести от себя подозрение, направив его на Бьюкенена. И чья эта воля — догадаться нетрудно.

Что до Палеолога, то его и вовсе бессмысленно обвинять в сочувствии перевороту. Из его дневника видно, что никакими дарованиями кроме литературного он не обладал. Ему не давали покоя не мысли о революции, а лавры Кюстина.

Конкретный план переворота несколько раз подвергался изменениям при изменении обстановки. По словам Гучкова, план создавался «в предшествовавшие перевороту месяцы», т. е. в течение 1916 г. Переворот должен был произойти до весеннего наступления 2(15) апреля 1917 г. Авторы заговора, в том числе председатель ЦВПК и член Особого совещания по обороне Гучков, знали, как это и все знали, что закончилась главная беда русской армии — недостаток снарядов. «…господа, нужно кланяться нашим артиллеристам, — говорил 4 ноября 1916 г. в Государственной думе военный министр ген. Шуваев, — жаль, что я их не вижу, я бы в присутствии вас низко им поклонился <…> Господа, враг сломлен и надломлен, он не справится <…> Нет такой силы, которая могла бы одолеть русское царство»[18], «…математически неизбежен исход войны и конечное поражение немцев», — говорил Некрасов. «Маниковский недавно объяснил, — говорил Шульгин, — если взять расчет по Вердену (т. е. норму, сколько в течение пяти месяцев верденское орудие выпускало снарядов в сутки) и начать наступление по всему фронту, т. е. от Балтийского моря до Персии, то мы можем по всему фронту из всех наших орудий поддерживать верденский огонь в течение месяца… У нас сейчас на складах тридцать миллионов полевых…». 2 ноября 1916 г. председатель военно-морской комиссии Шингарев на заседании бюро прогрессивного блока сказал: «В 1917 г. мы достигнем апогея. Это — год крушения Германии». «Если Россия получит желанную победу из рук императора Николая, то власть его укрепится навсегда, поэтому накануне решительной и верной победы Дума должна спешить отнять у Государя власть, чтобы в России создалось впечатление, как будто победа дарована Думой», — говорил Родзянко.

Другая причина, которая требовала осуществить переворот до конца войны, не так очевидна, но не менее важна. Среди масонов было немало состоятельных лиц, а, по словам Алданова, «в калифорнизирующемся Петербурге 1916 года люди, которых молва называла несметными богачами, были кругом в долгу, — дела их были совершенно запутаны. Если б не большевистская революция, они так же легко могли очутиться на скамье подсудимых, как стать богачами и в самом деле, — некоторым большевики прямо оказали услугу, утопив их неизбежный крах в общенациональной катастрофе». Долг дворянского землевладения государству перед революцией составлял три миллиарда рублей. Солоневич и вовсе именно в этом видит главную причину переворота. Экономическое положение страны на третий год войны было, разумеется, сложным, а февральская революция спасла масонов от разорения не хуже октябрьской.

Первоначально переворот планировался на середину марта 1917 г., но дело изменила неожиданная болезнь ген. Алексеева и временная замена его 8 ноября 1916 г. генералом Гурко. С таким начальником штаба Верховного главнокомандующего, как ген. Гурко, устройство переворота упрощалось. Гучков был знаком с Гурко со времени англо-бурской войны, где Гучков воевал добровольцем, а Гурко был русским военным агентом. Протопопов говорил в показаниях, что доложил Государю о посещении Гучкова генералом Гурко. Эта встреча состоялась, очевидно, не раньше назначения Протопопова министром в сентябре 1916 г., а значит, в разгар заговорщической деятельности Гучкова. Его дружба с Гурко даже, видимо, смутила Государя. В декабре 1916 г. Воейков, как он пишет — по просьбе Государя, решил поговорить с Гурко по поводу влияния на него Гучкова. Разговор состоялся, но окончился грустно: «После произнесения мною фамилии Гучкова, — пишет Воейков, — у моего собеседника явилось такое безотлагательное дело, которое ему совершенно не позволило меня дослушать».

Очевидно, Гучков мог рассчитывать на помощь Гурко. Теперь он нуждался только в Думе, чтобы все предложения Государю шли от нее, а не от самих заговорщиков. Но в момент назначения Гурко Гучков лечился в Кисловодске, его болезнь продлилась до 20 декабря, к тому времени Дума уже была распущена на рождественские каникулы, и приходилось ждать открытия сессии — 12 января 1917 г. Вскоре открытие было отложено до 14 февраля, и эта дата была установлена как окончательная дата переворота, «…о выступлении в день 14 февраля говорили всюду и открыто как о непременном, решенном деле, — пишет Шляпников. — Подготовляла ли буржуазия некоторый военный переворот к этому моменту, используя возбужденное состояние города и оппозиционное настроение командного состава, решить нам тогда было трудно».

Переворот должен был начаться с выступления рабочих, организованного рабочей группой ЦВПК. Так как в составе рабочей группы были агенты тайной полиции, то вся часть плана, отведенная рабочей группе, тут же появилась в секретном докладе начальника охранного отделения ген. Глобачева: «Дав время рабочей массе самостоятельно обсудить задуманное, представители рабочей группы лично и через созданную ею особую «пропагандистскую коллегию» должны организовать ряд массовых собраний по фабрикам и заводам столицы и, выступая на таковых, предложить рабочим прекратить работу в день открытия заседаний Государственной думы — 14 февраля сего года — и, под видом мирно настроенной манифестации, проникнуть ко входу в Таврический дворец. Здесь, вызвав на улицу председателя Государственной думы и депутатов, рабочие, в лице своих представителей, должны громко и открыто огласить принятые на предварительных массовых собраниях резолюции с выражениями их категорической решимости поддержать Государственную думу в ее борьбе с ныне существующим правительством».

Доклад датирован 26 января 1917 г.; на следующий день рабочая группа была арестована. «Это вполне в духе Протопопова, — пишет Катков, — готовить месть своим политическим врагам, ради этого арестовать рабочую группу и забыть, что таким образом он лишается средств контроля над рабочими столицы и услуг своего агента Абросимова». «Арест рабочей группы, — пишет Глобачев, — произвел ошеломляющее действие на ЦВПК и в особенности на Гучкова, у которого, как говорится, была выдернута скамейка из-под ног: связующее звено удалено, и сразу обрывалась связь центра с рабочими кругами. Этого Гучков перенести не мог; всегда в высшей степени осторожный в своих замыслах, он в эту минуту потерял самообладание». Гучков и Коновалов обратились с протестом к кн. Голицыну, доказывая ему, что рабочая группа не замышляла переворота. «Если бы вам приходилось арестовывать людей за оппозиционное настроение, то вам всех нас пришлось бы арестовать», — сказал Гучков. Голицын к протесту «отнесся благосклонно», но рабочую группу не освободил. Гучков с Коноваловым выступали с протестом в прессе, а Коновалов 17 февраля 1917 г. еще и в Государственной думе, «…рабочей группе приписывают стремление осуществить не что другое, как превращение России в социал-демократическую республику, — говорил Коновалов. — Абсурдность этого обвинения настолько очевидна, что может исключительно свидетельствовать об умственном убожестве тех носителей своеволия…» и т. д.

30 января 1917 г. Гучков собрал совещание представителей Думы и Государственного совета, на котором объявил, что рабочая группа не стремилась к социал-демократической республике. На этом совещании предлагалось устроить шествие рабочих к думе с требованием освобождения рабочей группы, т. е. осуществить прежний, несколько видоизмененный замысел. Предлагалось также призвать рабочих к забастовке особым манифестом. Председателю Совета министров донесли, что решение принято не было; на самом деле оба предложения были исполнены. Гучков разослал по фабрикам и заводам циркуляр ЦВПК с призывом протестовать против ареста рабочих, а 14 февраля перед Таврическим дворцом появилась небольшая демонстрация.

Глобачев, по докладу которого была арестована рабочая группа, полагает, разумеется, что этот арест был большим ударом для Гучкова. Через четыре дня после ареста охранное отделение докладывало, что «завоевателям власти» «придется начинать сначала». Так, вероятно, вначале показалось и самому великому заговорщику. Но когда после ареста рабочей группы в Петрограде начались забастовки, Гучков мог понять, что время работает на него. О забастовках и сходках в Петрограде охранное отделение доносило 31 января 1917, 1, 3,4, 7, 8, 9, 10, 13 февраля. 14 февраля бастовало 89 576 рабочих, 15 февраля — 24 840, затем движение стало уменьшаться, но 23 февраля бастовало уже от 78 500 до 87 500 человек.

Правительство знало о планах Гучкова и целях рабочей группы. Рабочую группу удалось арестовать; арестовать руководство ЦВПК правительство, к сожалению, не решилось. «Ах, если бы только можно было повесить Гучкова!» — писала Императрица Государю. Государь, конечно, его вешать не собирался, хотя было очевидно, что руководит заговором именно Гучков, «авантюристическая натура» которого обсуждалась в 1915 г. даже в Совете министров. Государь знал о действиях Гучкова еще и из телеграммы председателя астраханской монархической партии Тихановича-Савицкого 30 декабря 1916 г. Как пишет Мельгунов, «читатель <…> будет удивлен, узнав, какую резолюцию положил Николай II на донесении Тихановича, полученном через Нилова: во время войны общественные организации трогать нельзя. Злоумышляющего Гучкова, которого наряду с Керенским царица так хотела бы повесить, царь повелел при докладе Штюрмера 16 сентября только предупредить, что он подвергнется высылке из столицы».

Масоны, наоборот, окружили себя такой таинственностью, что о них не знал даже сам Глобачев. «Изумительно: не было там <среди масонов> провокаторов», — пишет Кускова. В воспоминаниях немасонов почти нет свидетельств о масонах, только Нилов в марте 1917 г., по словам Мордвинова, сгоряча сказал, что «огромная масонская партия захватила власть», и Воейков упомянул о «масонских марионетках». Государь о масонстве каким-то образом узнал; Он вызывал даже для такого доклада полк. Герасимова, который в то время был начальником охранного отделения. Надо ли говорить, что и Герасимов ничего о масонах не знал? Государственную думу, с трибуны которой правительство и Императрица открыто обвинялись в измене, тоже никто к ответственности не привлекал. Единственное, на что правительство решалось, — это перерыв думской сессии. Революционная роль Земгора была ничтожной; Земский союз и Союз городов приносили слишком много пользы армии, чтобы смотреть на антимонархические действия их руководителей. «Невозможно было избежать официальных контактов между главнокомандующими фронтов и лидерами общественных организаций, функции которых заключались в помощи армии, в уходе за ранеными и больными, во все усложняющейся и расширяющейся организации снабжения продовольствием, одеждой, фуражом и даже оружием и боеприпасами», — пишет Катков.

Не мог поддержать правительство и Петроградский гарнизон, состоявший в основном из новобранцев и выздоравливающих. «В сущности, — пишет ген. Дубенский, — эти запасные батальоны вовсе не были преображенцы, семеновцы, егеря и т. д. Никто из молодых солдат не был еще в полках, а только обучался, чтобы потом попасть в ряды того или другого гвардейского полка и получить дух, физиономию части и впитать ее традиции. Многие из солдат запасных батальонов не были даже приведены к присяге». «Вы знаете, что это за публика? — говорил Шульгину «один офицер». — Это маменькины сынки!.. Это — все те, кто бесконечно уклонялись под всякими предлогами и всякими средствами… Им все равно, лишь бы не идти на войну… Поэтому вести среди них пропаганду — одно удовольствие… Они готовы к восприятию всякой идеи, если за ней стоит мир».

Распоряжение держать эти запасные гвардейские батальоны в Петрограде было сделано другом Гучкова военным министром ген. Поливановым. Попытка изменить положение натолкнулась на противодействие другого друга Гучкова — Гурко. «Государь мне сообщил, — пишет Воейков, — о выраженном им генералу Гурко желании безотлагательно вернуть в Петроград с фронта одну из двух гвардейских кавалерийских дивизий. Почему-то это желание царя генералом Гурко исполнено не было, и вместо гвардейской кавалерии он прислал в мое распоряжение в Царское Село находившийся на фронте батальон гвардейского экипажа». «Царь был этим недоволен, — говорит Протопопов в показаниях, — я ему выразил удивление, как Гурко осмелился не исполнить его приказа?»

Государь знал или чувствовал, что должно произойти. 9 февраля 1916 г. он приехал в Думу. «Отойдя несколько шагов от нашей группы, Николай вдруг остановился, обернулся, и я почувствовал на себе его пристальный взгляд, — пишет Милюков. — Несколько мгновений я его выдерживал, потом неожиданно для себя… улыбнулся и опустил глаза. Помню, в эту минуту я почувствовал к нему жалость, как к обреченному. Все произошло так быстро, что никто этого эпизода не заметил. Царь обернулся и вышел».

«Можно сказать, что русская власть не имела ни склонности, ни способности к саморекламе», — говорит Ольденбург. У русской власти не было и склонности к самозащите. Не было и времени заниматься внутренними разногласиями в период войны. Государь, видимо, до последней минуты верил, что до такой подлости, как развязывание бунта во время войны, не дойдет даже Гучков. Это убеждение старались укрепить и ^заговорщики. 7 января 1917 г. Некрасов в Москве на собрании общественных деятелей объявил, что «гроза» разразится только после окончания войны. Правительство забывает, говорил он, «что на другой день после окончания войны оно останется без гроша денег, и без нас оно не получит ни копейки [ни] за границей, ни путем внутреннего займа». Хотя Некрасов в это время вместе с Гучковым уже завершал подготовку переворота, он пустил погоню по ложному следу; его речь была Дословно донесена председателю Совета министров и его, вероятно, и успокоила. «Кругом измена и трусость и обман!» — так определил причины февральской революции Государь, и так это и было.

«Все теперь (включая и «улицу») чего-то ждали и обе стороны, вступившие в открытую борьбу, к чему-то готовились», — пишет Милюков. «Во всех слоях общества чувствовались растерянность, сознание неизбежности в ближайшее время чего-то огромного и важного, к чему роковыми шагами шла Россия», — пишет ген. Врангель. «Все настойчивее и настойчивее, — говорит ген. Данилов, — ползли слухи о зарождении какого-то заговора, ставившего себе целью выполнение дворцового переворота». Шульгин говорит, что «воробьи чирикали за кофе в каждой гостиной» о дворцовом перевороте. «…Мысли всех депутатов, — пишет Керенский, — были заняты ожиданием дворцовой революции». 4 января 1917 г. Терещенко, по словам Великого Князя Николая Михайловича, в разговоре с ним был уверен, «что через месяц все лопнет»[19]. «Все ждут каких-то исключительных событий и выступлений, как с той, так и с другой стороны, — говорилось в докладе охранного отделения 5 января 1917 г. — Одинаково серьезно и с тревогой ожидают как разных революционных вспышек, так равно и несомненного якобы в ближайшем будущем «дворцового переворота», «…дело дошло до прямых переговоров земско-городской группы и лидеров думского блока о возможном составе власти «на всякий случай, — говорит Некрасов. — Впрочем, представления об этом «случае» не шли дальше дворцового переворота».

Итак, к началу 1917 г. Гучков получил влияние на рабочих через рабочую группу; масоны объединились с ним и с социал-демократами, собирая деньги на нужды заговора; Прогрессивный блок определил свои задачи на период переворота; кн. Львов при живом Государе открыто предложил российский престол понравившемуся члену Императорской фамилии, все чего-то ждали, ползли слухи, воробьи чирикали и мысли были заняты, — и несмотря на это советские историки продолжают уверять нас, что февральская революция не была спланированным заговором «буржуазии»!

Уже из описанной предфевральской суеты Гучкова и его друзей видно, что февральская революция была запланирована ими заранее, и это понятно для всякого беспристрастного человека. А ведь мы еще многого не знаем.

Мы не знаем, как крепко завязались отношения Гучкова с рабочими столицы и как они строились после ареста рабочей группы ЦВПК. Во всяком случае, влияние Гучкова несомненно, т. к. его план рабочей демонстрации перед Думой 14 февраля в уменьшенном виде осуществился. Рабочая группа была арестована не целиком, — больной Гвоздев арестован на дому, нескольким другим депутатам удалось избежать ареста, — а значит, ничто не мешало им агитировать по фабрикам с той же энергией. Арест группы только придал ее уцелевшим членам мученический ореол; они-то, вероятно, и распространили в своей среде те слухи о нехватке хлеба, которые вызвали в Петрограде февральские демонстрации.

Мы не знаем, и до чего дошли друзья Гучкова в своих переговорах с офицерами полков, расположенных в столице. Не знаем и того, сколько частей, расположенных на пути следования императорского поезда, они сумели привлечь на свою сторону. «Были изучены маршруты, — говорит Гучков, — выяснено, какие воинские части расположены вблизи этих путей, и остановились на некоторых железнодорожных участках по соседству с расположением соответствующих гвардейских кавалерийских частей в Новгородской губ., так называемых Аракчеевских казармах». Завязать отношения с офицерами этих частей было поручено Вяземскому. «Он был ценен тем, что не находился под наблюдением, как мы все; затем, в силу его общественного положения, семейных и других связей он был близок к гвардейским офицерским кругам». Был в заговоре и некий «ротмистр одного из гвардейских кавалерийских полков, не то Кавалергардского, не то Конного полка». «Вяземский и этот ротмистр взялись нащупать настроение этих эскадронов и привлечь нужных участников, а затем Вяземский должен был проехать в тот район, где был гвардейский корпус, чтобы уже в самих полках, у которых был эскадрон запасный, выразить настроение», — Гучков и через двадцать лет не хочет говорить подробнее, а может быть, масоны попросту скрывали от него ряд деталей. Очевидно, что, например, ген. Крымов был в заговоре, а Гучков об этом попросту не знал («он был больше в курсе дела, чем я хотел, потому что с ним был близок Терещенко», — говорит Гучков).

Мы никогда не узнаем, какие суммы собрали масоны на нужды переворота, сколько из этих денег досталось партии Ленина, а сколько ближайшим союзникам. Можно, впрочем, представить себе масштаб этой цифры по тому, что только о двух масонах, Коновалове и гр. Орлове-Давыдове говорили, что они вдвоем «могут купить всю Думу, да и Государственный совет в придачу».

Мы не узнаем, что имел в виду Некрасов, когда говорил в показаниях, что «предварительный сговор» социалистов, кадетов и прогрессистов «сыграл, по моему глубокому убеждению, видную роль в успехе февральской революции. Велась даже некоторая техническая подготовка, но о ней долго говорить».

Все отрицания заговора Гучкова строятся до сих пор у советских исследователей на одном мнении, что эти кадеты, прогрессисты и октябристы не могли создать ничего дельного просто по определению как класс. Такие аргументы мы оставим какому-нибудь Авреху. И Гучков, и Некрасов были замечательно умными людьми, которые никогда не тратили время на бесцельные разговоры, а занимались одновременно созданием каждый своей сети единомышленников; обе этих сети были мощными силами, с которыми правительство ничего не могло сделать; направленность обеих организаций на скорейший переворот очевидна. Некрасов в показаниях проговорился, что заранее изучал устройство телефонной станции. Странное признание для человека, лишь теоретически мечтающего о революции и неспособного по определению сделать ей навстречу хоть один шаг!..

В февральской революции были, разумеется, несчастливые случайности, которые никто предугадать не мог (паника Родзянко, вдохновение Рузского), но точно так же были и счастливые (ускользание царского поезда из рук железнодорожных чинов, отказ Данилова будить Рузского и Государя). Однако главный сюжет переворота слишком хорошо продуман, да еще, очевидно, продуман монархистской головой, чтобы представить его случайность. Февральская революция была именно заранее спланированным заговором «буржуазии».

Это отрицают большевики, не желая уступить классовым врагам авторство февральского переворота; отрицают посторонние мемуаристы, которые не были посвящены в заговор; отрицают масоны, в страхе разоблачения; отрицает, наконец, сам Гучков, боясь признаться истории и себе, что его единомышленники использовали его и его заговор, чтобы разрушить монархию и захватить власть.

И только ген. Глобачев, который не был ни масоном, ни заговорщиком, ни большевиком, а был только начальником Петроградского охранного отделения и через своих агентов хорошо знал план Гучкова, — в воспоминаниях не побоялся сказать, что в феврале-марте 1917 г. этот план просто был осуществлен.

«В течение двух лет, — говорит он, — я был свидетелем подготовлявшегося бунта против верховной власти, никем не остановленного, приведшего Россию к небывалым потрясениям и гибели».

Часть 2. «Неизбежный и спасительный» переворот…

1. Начало конца

Февральские уличные беспорядки, начавшиеся 23 февраля 1917 г. в Петрограде, подразумевали недостаток хлеба как повод для протеста. Между тем хлеб в столице был. Как писал по материалам следственной комиссии Временного правительства Блок, «запасы города и уполномоченного достигали 500 000 пудов ржаной и пшеничной муки, чего, при желательном отпуске в 40 000 пудов хватило бы дней на 10–12. Хабалов потребовал от Вейса, чтобы он увеличил отпуск муки. Вейс возражал, что надо быть осторожным, и доложил, что лично видел достаточные запасы муки в пяти лавках на Сампсониевском проспекте. Генерал для поручений Перцов, посланный Хабаловым, доложил, что и в лавках на Гороховой мука есть».

24 февраля в газетах появилось объявление Хабалова: «За последние дни отпуск муки в пекарни для выпечки хлеба в Петрограде производится в том же количестве, как и прежде. Недостатка хлеба в продаже не должно быть. Если же в некоторых лавках хлеба иным не хватило, то потому, что многие, опасаясь недостатка хлеба, покупали его в запас на сухари. Ржаная мука имеется в Петрограде в достаточном количестве. Подвоз этой муки идет непрерывно»[20].

Забастовка, тем не менее, разрасталась. Нужно помнить, что, как пишет ген. Глобачев, «через ЦВПК в рабочие массы были брошены политические лозунги и был пущен слух о надвигающемся якобы голоде и отсутствии хлеба в столице». Кроме того, не прошло и месяца с ареста рабочей группы ЦВПК, а даже советские монографии признают, что «расправа с легальной рабочей организацией вызвала негодующие отклики». Гучков, который вначале был очень смущен потерей рабочей группы, вскоре, очевидно, понял, что из этого ареста можно извлечь большую выгоду для переворота. Недаром он рассылал по заводам и фабрикам подписанные им циркуляры ЦВПК с призывом рабочих к протесту. Гучков понимал, что теперь бунт обеспечен. Когда после переворота бунт рабочих нужно будет прекратить, новое правительство (где он рассчитывал на пост военного министра) освободит рабочую группу, и она продолжит работу в другом направлении.

Как уже говорилось, несмотря на арест рабочей группы ее план демонстрации в день открытия Думы был осуществлен. 14 февраля перед Таврическим дворцом собралось около 500 человек. В этот день бастовало 80 тыс. человек. Забастовочное движение подхватили те же партии, которые руководили стачками 1905-го. За двенадцать лет методы не поменялись, и теперь в 1917-м вернулись знакомые приемы.

По полицейским сводкам:

23 февраля.

«Около 5 часов дня толпа численностью до 200 человек подступила к запертым воротам Орудийного завода (Литейный проспект, № 3) <…> часть толпы успела проникнуть в мастерские и снять рабочих в числе 1900 человек <…> другая толпа, проникнув со стороны Шпалерной улицы в мастерские гильзового отдела завода, сняла там с работы около 3000 человек, преимущественно женщин».

«В 2 часа 45 минут дня толпы рабочих, преимущественно из подростков, сняли рабочих с картонажной фабрики Киббель (на Большой Ружейной улице) и пытались также снять рабочих Трубочного завода на Кронверкской улице, 7…».

«Около 4 часов дня огромная толпа рабочих подступила к снаряжательному отделу Петроградского Патронного завода (по Тихвинской улице, № 17), где и сняла рабочих 5000 человек. Администрацией завода задержано и доставлено в участок 19 человек, которые ворвались на завод и, бегая по мастерским, снимали рабочих».

«В 9 часов вечера небольшая толпа рабочих снова собралась у Арсенала (в районе 1 участка Выборгской Части) и не допускала ночную смену на работу».

24 февраля.

«В три часа дня толпа рабочих около 200 человек пыталась проникнуть на завод резиновой мануфактуры «Треугольник» (по Обводному каналу) с целью снять рабочих этого завода…»

«В начале двенадцатого часа дня толпа рабочих женщин и подростков числом до 5000 человек подошла к воротам Петроградского военно-подковного завода и с криком: «Бросай работу!» — пыталась сломать и ворваться в завод…».

«На красильной фабрике Пеклие по Строгановской набережной явившаяся толпа бастующих рабочих сняла рабочих этой фабрики, разбив два стекла в мастерских».

25 февраля.

«В 9 часов утра толпа бастующих рабочих проникла в помещение типографии газеты «Новое время» (Эртелев переулок, 13), разбила в окнах несколько стекол и сняла рабочих типографии».

«Около 10 часов утра толпа численностью до 800 человек подошла к зданию Государственной типографии с целью снять рабочих…»

Авторство подобного приема не составляло тайны для соответствующих учреждений. 26 февраля агент охранного отделения Матвеев доносил: «В Василеостровском районе эсдеками ведется широкая агитация за продолжение забастовки и уличные демонстрации. На происходящих митингах приняты решения применять террор в широких размерах по отношению к тем фабрикам и заводам, которые станут на работы». Террор против работающих оставался для социал-демократов излюбленной возможностью заставить население столицы взбунтоваться. По показаниям Протопопова, 24 февраля «на некоторых фабриках и заводах рабочие явились вовремя, была надежда, что забастовка прекращается. Вскоре, однако, стали появляться забастовщики, которые снимали товарищей с работы, они ходили в одиночку или кучками».

Министр внутренних дел Протопопов, который «во всем полагался исключительно на подведомственные ему органы», обладал странной верой в ген. Хабалова. В своих показаниях Протопопов говорит, что «жаловался царю на генералов Рузского и Савича, притеснявших ген. С. С. Хабалова». Он просил выделения Петроградского военного округа из Северного фронта и подчинения его Хабалову вместо Рузского, т. к. тогда «ген. С. С. Хабалов будет иметь больше самостоятельности при подавлении революционного движения среди рабочих». Рузский «не возражал», считая Петроград «страшной обузой». 5 февраля Петроградский округ был подчинен Хабалову.

Такая мера могла бы помочь, если бы Хабалов был настроен на решительные действия. Но, как говорит ген. Глобачев, «ген. — лейт. Хабалов, прекрасный преподаватель и педагог, прошедший всю свою службу в военно-учебном ведомстве, совсем не был ни строевым начальником, ни опытным администратором». Голицыну Хабалов показался «очень не энергичным и мало сведущим тяжелодумом». Ген. Курлов отзывается о Хабалове еще жестче и считает его «совершенно бездарным, безвольным и даже неумным». И этот человек, пользовавшийся огромным доверием Протопопова, был поставлен им и против Гучкова с его бесчисленными друзьями, и против социалистических агитаторов.

«24 февраля, — пишет Глобачев, — ген. Хабалов берет столицу исключительно в свои руки. По предварительно разработанному плану, Петроград был разделен на несколько секторов, управляемых особыми войсковыми начальниками, а полиция была почему-то снята с занимаемых постов и собрана при начальниках секторов. Таким образом, с 24 февраля город в полицейском смысле не обслуживался. На главных улицах и площадях установлены были войсковые заставы, а для связи между собой и своими штабами — конные разъезды. Сам Хабалов находился в штабе округа на Дворцовой площади и управлял всей этой обороной по телефону.

Итак, убрав полицию, Хабалов решил опереться на ненадежные войска, так сказать, на тех же фабрично-заводских рабочих, призванных в войска только две недели тому назад».

Хабалов держался до 28 февраля, изображая диктатора и выпуская соответствующие объявления, пока не оказалось, что «оборона наша безнадежна», потому что «у нас не только не было патронов, почти не было снарядов, но, кроме того, еще и есть было нечего». Выпустив из рук войска, он не мог даже поговорить по прямому проводу с ген. Ивановым, потому что, по словам барона Дризена, «хотя Гвардейский штаб отделен от дворца одной только Миллионной, храбрый генерал не решается перейти ее для разговора с Ивановым». 28 февраля Хабалов решил «очистить Адмиралтейство», и «все разошлись постепенно, оставив оружие»[21].

За день до этого Совет министров собрался в Мариинском дворце, собираясь распоряжаться в Петрограде. Беляев и Голицын решили сместить Протопопова, который был мишенью для насмешек Думы. Уволить министра мог только Государь; они велели Протопопову «сказаться больным» и стали составлять новое правительство. На пост министра внутренних дел, как пишет Покровский, «отыскали какого-то генерала, председателя или прокурора Главного военного суда, фамилию которого не упомню и которого решительно никто не знал, и решили не справляться о том, согласен ли он или нет, и возложили на него управление министерством». Министры послали в этот день все-таки и телеграмму Государю с просьбой объявить столицу на осадном положении, «каковое распоряжение уже сделано военным министром по уполномочию Совета министров собственною властью».

На этом самостоятельное правление министров закончилось, и эти достойные люди побежали. Добровольский просил приюта в итальянском посольстве. Протопопов вечером 27 февраля в грязной шубе явился в Думу со словами: «Я желаю блага Родине и потому добровольно передаю себя в ваши руки» — и объяснил, что нарочно плохо управлял страной, чтобы приблизить революцию[22]. Войновский-Кригер и Покровский, оставшиеся в Мариинском дворце, по словам самого Покровского, «затушили освещение и даже решили спрятаться (под столы) в надежде, что таким образом вошедшие в комнату, может быть, нас не заметят». Есть данные, что под столом в Мариинском дворце обнаружили и военного министра Беляева[23].

Отъезд Государя в Ставку означал, что столица остается в руках таких людей. Но, как мы увидим в дальнейшем, армия была в руках еще худших господ. Не уехать Он не мог. В то время как общество жило ожиданием переворота, Государь думал прежде всего о войне. К тому же надо сказать, что Протопопов, говоривший, что он один может спасти Россию, выбрал для этого очень своеобразную тактику. Ген. Глобачев описывает свой доклад о том, «как прошел день 9 января»: «Мною было доложено, что в этот день в Петрограде забастовало до 200 тыс. рабочих и что Охранным отделением были ликвидированы три подпольные организации, взяты три нелегальные типографии и много печатного нелегального материала. Протопопов тут же при мне позвонил по телефону к председателю Совета министров кн. Голицыну и доложил: «День 9 января прошел благополучно, забастовок не было — так, какие-то пустяки; мы арестовали три боевые дружины с большим материалом».

Большую роль в февральских событиях играло то настроение, под которым Милорадович при восстании декабристов сказал: «Я кончу один это дело» — и поехал на Сенатскую площадь говорить с мятежными войсками. В действиях Протопопова и особенно Хабалова заметно стремление не доводить до Государя подробностей событий, как будто происходящее в Петрограде — их личное недоразумение с рабочими и солдатами. При первых же обманчивых признаках успокоения 26 февраля утром Хабалов спешит донести Государю, что беспорядки прекратились. Хабалов долго пытался успокоить не то Его, не то себя, в результате невольно оттянул возвращение Государя из Ставки, и только 27 февраля, когда в Петрограде был создан «Исполком Совдепа», в дневнике Государя появилась запись о беспорядках, а Ставка, наконец, поняла, что «по-видимому, генерал Хабалов растерялся».

Ген. Лукомский в мемуарах подробно описал характерные переговоры, происходившие в этот день в Ставке. Около 12 часов состоялся разговор по прямому проводу Великого князя Михаила Александровича с ген. Алексеевым. Великий князь просил передать Государю, что, по его мнению, необходимо объявить о согласии на ответственное министерство. Алексеев доложил об этом разговоре Государю. Государь просил ответить Великому князю, что «благодарит за совет, но что он сам знает, как надо поступить». Позже была получена телеграмма от кн. Голицына, тоже об ответственном министерстве. «Генерал Алексеев, — пишет Лукомский, — хотел эту телеграмму послать с офицером для передачи ее Государю через дежурного флигель-адъютанта.

Но я сказал генералу Алексееву, что положение слишком серьезное и надо ему идти самому; что, по моему мнению, мы здесь не отдаем себе достаточного отчета в том, что делается в Петрограде; что, по-видимому, единственный выход — это поступить так, как рекомендуют Родзянко, великий князь и кн. Голицын; что он, генерал Алексеев, должен уговорить Государя.

Генерал Алексеев пошел.

Вернувшись через минут десять, генерал Алексеев сказал, что Государь остался очень недоволен содержанием телеграммы кн. Голицына и сказал, что сам составит ответ.

— Но вы пробовали уговорить Государя согласиться на просьбу председателя совета министров? Вы сказали, что и вы разделяете ту же точку зрения?

— Государь со мной просто не хотел и говорить. Я чувствую себя совсем плохо и сейчас прилягу. Если Государь пришлет какой-нибудь ответ, — сейчас же придите мне сказать.

Действительно, у генерала Алексеева температура была более 39 градусов».

Через два часа появился Государь со своей ответной телеграммой Голицыну, содержавшей решительный отказ. При этом Он сказал Лукомскому: «Скажите, что это мое окончательное решение, которое я не изменю, а поэтому бесполезно мне докладывать еще что-нибудь по этому вопросу».

Лукомский отнес телеграмму Алексееву, поднял его и заставил опять пойти спорить. «После некоторых колебаний начальник штаба пошел к Государю.

Вернувшись, сказал, что Государь решения своего не меняет».

Вечером выяснилось, что Государь решил ехать в Царское Село. Лукомский разбудил Алексеева и потребовал от бедного больного генерала, чтобы он отговорил Государя (мог бы, наконец, и сам пойти). «Ген. Алексеев оделся и пошел к Государю. Он пробыл у Государя довольно долго и, вернувшись, сказал, что его величество страшно беспокоится за императрицу и за детей и решил ехать в Царское Село». Государь уехал навстречу опасности.

Гучков замечательно изучил Его и знал, что этот отъезд непременно будет. Теперь ему нужно было действовать.

В этот день в Думе обсуждалось, подчиняться ли полученному указу о роспуске. Этот указ, подписанный Государем, лежал у кн. Голицына в качестве крайнего средства. С началом беспорядков Голицын посчитал, что пора указ предъявить. Дума решила не расходиться, но, чтобы не быть обвиненной в неподчинении, собралась вместо Белого зала в полуциркульном. Надо ли говорить, что это решение приняли масоны? Именно Некрасов вызвал своих друзей в Думу — Керенского, Ефремова, Чхеидзе — и, опираясь на них, убедил Думу не расходиться[24]. Милюков предложил создать временный комитет Думы «для восстановления порядка и для сношений с лицами и учреждениями». Комитет был избран. По словам Шульгина, «это было бюро Прогрессивного блока с прибавлением Керенского и Чхеидзе». Вышло и воззвание временного комитета: «Временный Комитет членов Государственной думы при тяжелых условиях внутренней разрухи, вызванной мерами старого правительства, нашел себя вынужденным взять в свои руки восстановление государственного и общественного порядка. Сознавая всю ответственность принятого им решения, Комитет выражает уверенность, что население и армия помогут ему в трудной задаче создания нового правительства, соответствующего желаниям населения и могущего пользоваться его доверием. Председатель Государственной думы Михаил Родзянко. 27 февраля 1917 г.»

27 февраля в Думу вошла толпа. «Солдаты, рабочие, студенты, интеллигенты, просто люди… Живым, вязким человеческим повидлом они залили растерянный Таврический дворец, залепили зал за залом, комнату за комнатой, помещение за помещением», — пишет Шульгин. — <…> С этой минуты Государственная Дума, собственно говоря, перестала существовать». «Брали с бою», главным образом, буфет. Какой бардак был в Таврическом дворце, хорошо видно из рассказа Маяковского, как он «пошел с автомобилями к Думе. Влез в кабинет Родзянки. Осмотрел Милюкова. Молчит. Но мне почему-то кажется, что он заикается. Через час надоели. Ушел»[25].

В Круглом зале появилась «группа в 7–8 оборванных человек», выпущенных из Крестов. «Вскоре к группе стали подходить еще разные личности <…>, — пишет член IV Думы Мансырев. — Группа, возросшая уже человек до 30, направилась из зала по коридору и остановилась у дверей обширной комнаты, служившей для заседаний бюджетной комиссии; кто-то сказал: «Вот здесь будет удобно», — и все вошли в комнату. Стоявший у дверей служитель их безмолвно туда пропустил. Но через несколько минут из дверей показались двое, быстро направлявшиеся в кабинет Родзянко, где заседал Совет старейшин. Вернулись они скоро, и я слышал, как, отворив дверь в комнату, где продолжали сидеть все остальные, пришедшие объявили: «Сказал, что можно».

Оказывается, сами собравшиеся усомнились в возможности захватным правом воспользоваться комнатой во дворце и послали спросить о том председателя Думы, который им ответил: «Пускай сидят».

Эта оборванная группа, спрашивающая у Родзянко разрешения занять комнату, была первый «Исполнительный комитет Совета рабочих депутатов», который тут же призвал рабочих выбрать в Совет своих делегатов и назначил время заседания. Вечером состоялось первое заседание Совета, а ночью — первое столкновение с ним Родзянки. «Нет, господа! — кричал Родзянко, стуча кулаком по столу. — Уж если вы заставили нас вмешаться в это дело, так будьте добры повиноваться!»

Откуда взялся этот Совдеп? Состав его, во-первых, был весьма своеобразным. «Более энергичные из числа революционеров, сплошь и рядом не рабочие и не солдаты даже, являлись в Государственную думу и заявляли себя депутатами от того или иного промышленного предприятия или воинской части», — пишет Глобачев. Еще важнее то, что к созданию Совдепа, очевидно, приложили руку друзья Гучкова. Ольденбург говорит, что первая группа в 7–8 человек была рабочая группа ЦВПК. То же пишет Шляпников: «Освобожденные из тюрьмы представители «Рабочей группы» Центрального военно-промышленного комитета использовали свой аппарат для мобилизации своих представителей в Таврический дворец. Думская социал-демократическая фракция Н. С. Чхеидзе также собрала весь цвет меньшевизма. К.А. Гвоздев, выйдя из «Крестов», сумел дать на некоторые заводы «своим ребятам» телефонограмму о собрании совета на 7 часов вечера». Совдеп был необходим масонам, и вот почему.

Совет сразу же, с первого же заседания был воспринят немасонской частью Временного комитета (Милюков, Шульгин, Родзянко, Шидловский) как «претендент на власть». С их слов обычно повторяется, что Совет перехватил власть у Временного комитета, чем и вызвал в эти дни анархию. Вероятно, именно так им и казалось. 27 февраля Родзянко подписал тоскливое воззвание: «Временный комитет Государственной думы обращается к жителям Петрограда с призывом во имя общих интересов щадить государственные и общественные учреждения и приспособления, как-то: телеграф, водокачки, электрические станции, трамваи, а также правительственные места и учреждения», потому что «всем одинаково нужны вода, свет и проч.» «Были захвачены Советом все почтовые и телеграфные учреждения, радио, все петроградские станции железных дорог, все типографии, — пишет Шидловский, — так что без его разрешения нельзя было ни послать телеграмму, ни выехать из Петрограда, ни напечатать воззвание».

Однако приходится сделать необходимое разъяснение: руководители Совета — председатель Исполкома Чхеидзе, товарищи председателя Керенский и Скобелев — были масонами. Вероятно, им просто дано было поручение от тех масонов, которые вошли во Временный комитет Думы (Некрасов, Коновалов), — создать впечатление захвата власти. «В момент начала февральской революции всем масонам был дан приказ немедленно встать в ряды защитников нового правительства — сперва Временного комитета Государственной думы, а затем и Временного правительства», — говорит Некрасов.

Масоны недаром создали Совет. Им было необходимо создать впечатление, что пришла какая-то новая сила и делает революцию, чтобы таким образом отвести подозрение в организации переворота от себя. В их стиле прятаться за чужие спины и имена. Со стороны теперь действительно могло показаться, что происходит неведомая социалистическая революция. С появлением Совета путь назад для февральских лидеров-немасонов, которые потом вошли в состав Временного правительства, был отрезан. Была у них, впрочем, и другая цель, но пока что ее было трудно угадать, так что о ней — после.

Взгляды же советских руководителей-масонов были довольно умеренными: Чхеидзе заявил на заседании Совета, что социалистический приказ № 1 идет не от всего Совета, а от его части, Соколов уговаривал потом солдат слушаться Временного правительства и был ими избит. Судя по воспоминаниям Пешехонова, Некрасов в эти дни, как и Керенский с Чхеидзе, осуществлял связь между Комитетом и Советом рабочих депутатов. «Со стороны Совета и Исполнительного Комитета, — наивно обижается Шляпников, — не было никакой попытки борьбы с той пропагандой, которую вели члены Государственной думы. Порою с той же трибуны вслед за г. Милюковым или г. Родзянко выступали и социалисты А. Ф. Керенский, М. И. Скобелев, Н. С. Чхеидзе, но их речи были того же либерального покроя». «Некоторые члены Исполнительного Комитета, как, например, Н. Суханов, Н. Д. Соколов, Н. С. Чхеидзе, М. И. Скобелев, держали весьма тесную связь с Комитетом Государственной думы и служили не только передаточным звеном между организацией буржуазии и революционной демократией, но и проводниками многих «пожеланий» буржуазии в самом Совете», — говорит он дальше. «В февральскую революцию, — говорит сам Некрасов, — на мою долю выпала работа исключительно во Временном комитете Государственной думы и по связи с Советом депутатов». Любопытное единодушие Совета и профессора Томского технологического института по кафедре статики и сооружения мостов.

Положение было такое: в Таврическом дворце заседает в зале заседаний — Совет, а в «далеком углу» — Комитет. Комитет в большинстве убежден, что «хозяева дворца» — Совет. Тем не менее Комитет начинает рассылать от Петрограда до армии сообщения, из которых можно видеть, что власть принадлежит ему. И вот начальник штаба верховного главнокомандующего, фактически замещающий Государя в Его отсутствие, думает, что управляет всем Комитет, Комитет думает, что правит Совет, а Совет либо ничего не думает, либо сознает, что подчиняется масонскому руководству. Некрасов мог торжествовать: с 27 февраля по 2 марта в России никакой власти, кроме масонской, не было.

«…Весь день 28 февраля был торжеством Государственной думы», — пишет Милюков. Приходили на «поклонение» Думе войска. «Солдаты считали каким-то своим долгом явиться в Государственную думу, словно принять новую присягу. Родзянко шел, говорил своим запорожским басом колокольные речи, кричал о родине, о том, что «не позволим врагу, проклятому немцу, погубить нашу матушку-Русь…» — говорит Шульгин. Кроме того, в Думу приводили всех арестованных, от городовых до министров. «Привели Сухомлинова. Его привели прямо в Екатерининский зал, набитый сбродом. Расправа уже началась. Солдаты уже набросились на него и стали срывать погоны. В эту минуту подоспел Керенский. Он вырвал старика из рук солдата и, закрывая собой, провел его в спасительный павильон министров. Но в ту же минуту, когда он его спихивал за дверь, наиболее буйные солдаты бросились со штыками… Тогда Керенский со всем актерством, на какое он был способен, вырос перед ними:

— Вы переступите через мой труп!!

И они отступили…»

Сцену, так живописно рассказанную Шульгиным, Глобачев передает по-другому: «Больше всех неистовствовал и кричал Керенский, приказавший сорвать погоны с Сухомлинова, после чего перед всеми разыграл сцену необыкновенного благородства, заявив, что Сухомлинов должен быть целым и невредимым доставлен в место заключения для того, чтобы понести кару, которую ему определит справедливый революционный суд как изменнику России, и что скорее толпа пройдет по его, Керенского, трупу, чем он позволит какое-либо насилие над Сухомлиновым».

Функции Комитета сводились, таким образом, к двум: принимать «поклонение» войск и депутаций (а также самим ездить по полкам) и «разбираться» в арестованных. Члены Комитета для этого поселились в Таврическом дворце, постановив, что «Комитет заседает всегда». Эта деятельность даром для них не проходила. Набоков, пришедший 2 марта в Таврический дворец, наблюдал такую картину: «Милюков совсем не мог говорить, он потерял голос, сорвав его, по-видимому, ночью, на солдатских митингах. Такими же беззвучными, охрипшими голосами говорили Шингарев и Некрасов». 3 марта на собрании в квартире кн. Путятина Милюков, «прячась за огромным Родзянко, засыпал сидя». Керенский «носился, повсюду произносил речи, полные добрых желаний, не различая дня от ночи, не спал, не ел и весьма быстро дошел до такого состояния, что падал в обморок, как только садился в кресло, и эти обмороки заменяли ему сон». В таком виде Комитет подошел к самым решительным дням 1–2 марта, и «вести сколько-нибудь систематический разговор с людьми, смертельно усталыми, — было невозможно».

Значительно проще, чем постоянно всем находиться в Думе, было разбить Комитет на группы по 2–3 человека и распределить между ними дежурства. Но члены Комитета не решались надолго покинуть Таврический дворец, может быть, боясь, что в их отсутствие произойдет нечто невероятное, в чем они не смогут участвовать. По их воспоминаниям, об этих днях складывается впечатление, что несмотря на утомление и бессонные ночи обстановка им нравилась. Они чувствовали относительную свободу и вживались в роль правительства.

«…Дверь «драматически» распахнулась, — пишет Шульгин. — Вошел Керенский… за ним двое солдат с винтовками. Между винтовками какой-то человек с пакетами.

Трагически-«повелительно» Керенский взял пакет из рук человека…

— Можете идти…

Солдаты повернулись по-военному, а чиновник — просто. Вышли.

Тогда Керенский уронил нам, бросив пакет на стол:

— Наши секретные договоры с державами…

Спрячьте…

И исчез так же драматически…

— Господи, что же мы будем с ними делать? — сказал Шидловский. — Ведь даже шкафа у нас нет…

— Что за безобразие, — сказал Родзянко. — Откуда он их таскает? <…>

Но кто-то нашелся:

— Знаете что — бросим их под стол… Под скатертью ведь совершенно не видно… Никому в голову не придет искать их там… Смотрите…<…>

Опять Керенский… Опять с солдатами. Что еще они тащат?

— Можете идти…

Вышли…

— Тут два миллиона рублей. Из какого-то министерства притащили…»

Мансырев в мемуарах сопоставляет Комитет и Совет в дни 27–28 февраля. По его мнению, Комитет был занят «высшей политикой» и до 1 марта не «раскачался» на работу, а Совет тем временем «работал вовсю», там многочисленные депутации «находили самый радушный прием, с ними подробно беседовали, их снабжали инструкциями, им разъясняли настоящее и наводили на будущее».

Некрасов управлял положением способом, достойным масона. Он раздавал другим членам Думы поручения, которые должны были укрепить позиции Комитета. Как он говорил, «я ушел в техническую работу помощи революции». Он помогал революции, «давая директивы телефонной станции (ее устройство мне Удалось заранее изучить), отдельным представителям нашим в разных учреждениях и т. п.» Сам он при этом оставался в тени. 1 марта он послал двух членов Думы, Мансырева и Николаева, «ликвидировать» контрреволюционное настроение офицеров в с. Ивановское, «не останавливаясь даже перед арестами офицеров». Некрасов, по собственному показанию, приказал командующему Балтийским флотом арестовать финляндского генерал-губернатора Зейна. 4 марта лидер масонов предложил Набокову и Лазаревскому написать воззвание Временного правительства к стране. 1 марта он послал Шульгина «брать» Петропавловскую крепость. Шульгин поехал, написал там даже приказ коменданту не пускать в крепость толпу. После отъезда Шульгина толпа там появилась, он, узнав об этом, написал коменданту записку с просьбой показать членам Думы все камеры, и перед ним «очутились» двое членов Думы, Волков и Скобелев, т. е. два масона, которым он записку и вручил. Толпа в крепость не ворвалась. «Это, кажется, единственное дело, которым я до известной степени могу гордиться», — заключает наивный Шульгин.

Спокойными для Таврического дворца были только первые два дня, 27 и 28 февраля. 1 марта в Царское Село должны были приехать Государь и ген. Иванов с Георгиевским батальоном. Это был бы конец революции, потому что мятежные солдаты невероятно боялись приезда других, надежных частей. 27 февраля, пишет Милюков, «Таврический дворец к ночи превратился в укрепленный лагерь. Солдаты привезли с собой ящики пулеметных лент, ручных гранат; кажется, даже втащили и пушку. Когда где-то около дворца послышались выстрелы, часть солдат бросилась бежать, разбили окна в полуциркульном зале, стали выскакивать из окон в сад дворца. Потом, успокоившись, они расположились в помещениях дворца на ночевку». Шляпников относит подобный случай к 28 февраля: «Около Таврического дворца раздается пулеметная пальба. <…> Моментально создается паника, люди бросаются сплошною массою к дверям, волной выкатываются в Екатерининский зал. Солдаты, находившиеся в этой огромной зале, также стремились к выходу в различных направлениях. Некоторые бросились бить окна, выходящие в сад, намереваясь выпрыгнуть через разбитые стекла.

Во время паники я стоял недалеко от председательского стола; хлынувшие к выходу буквально вынесли меня в Екатерининский зал. В Екатерининском зале раздался крик, что Государственную думу расстреливают. Члены Исполнительного Комитета успокоили Совет, а мы, выжатые из комнаты, где заседал Совет, устыдили тех солдат, которые готовились уже вылезти в сад через разбитые окна. <…> Произведенным тотчас же расследованием было установлено, что какая-то патрульная или караульная воинская часть произвела около Таврического сада «пробу» своего пулемета». По словам Бубликова, «достаточно было одной дисциплинированной дивизии с фронта, чтобы восстание было подавлено. Больше того, его можно было усмирить простым перерывом железнодорожного движения с Петербургом: голод через три дня заставил бы Петербург сдаться». «Солдатские бунты возникали почти во всех государствах, принимавших участие в мировой войне», — пишет Гурко. Он приводит в пример матросский бунт в Германии в 1915 г. и «не получившую широкой огласки революционную вспышку начала 1917 г. в Милане», где «в течение шести дней действовало организованное революционными силами республиканское правление», а затем мятеж был подавлен с помощью кавалерии. Телеграммы Протопопова Воейкову 25 и 27 февраля 1917 г. заканчиваются словами: «Москве спокойно»; на первых порах бунтовал один Петроград. «И если бы государь не отрекся от престола и нашлись бы элементы, способные подавить февральский кошмар, то никто бы его не назвал революцией, а просто бунтом Петроградского гарнизона», — пишет Глобачев.

2. «Кругом измена, трусость и обман…»

Две эти помехи для революции, приезд Государя и прибытие войск, должен был устранить для Некрасова Гучков. Два его друга, полк. Доманевский и подполк. Тилли, в ночь на 2 марта приехали в Царское Село к ген. Иванову, чтобы убедить его пойти на соглашение с Временным правительством. Доманевский должен был стать начальником штаба Иванова; он привез Иванову доклад, который заканчивался словами: «Порядок и нормальный ход можно восстановить легче всего соглашением с Временным правительством». Иванов, кроме того, получил в ночь на 2 марта телеграмму Алексеева № 1833, по которой могло показаться, что Ставка перешла на сторону революции, и телеграмму Государя с просьбой не принимать никаких мер. Тем временем министерство путей сообщения, которое заняли Бубликов и прочие революционные деятели, разнообразными способами разрушило путь до Царского Села. Помощник Бубликова Ломоносов подробно рассказывает в мемуарах, как это было сделано:

«— Ура, — кричит Лебедев, — Гатчина отрезана от Семрина. Повалили поезд и пустили на него другой.

Я начал танцевать от радости…»

«Звонок с Виндавской. — Ген. Иванов настаивает, чтобы его пустили на Царское. Арестовывает служащих и грозит расстрелом.

— Пускайте, пусть скувырнется на первой стрелке. Жаль машиниста, но что же делать?»

По мемуарам Ломоносова складывается впечатление, что автор их — человек недалекий и тщеславный, как и подобный ему Бубликов. Едва ли кто-то из них был изобретателем остановки Иванова. Ломоносов сам говорит, как 2 марта звонил в военную комиссию Думы, председателем которой 28 февраля стал Гучков, и спрашивал у ген. Потапова, с которым Гучков в ночь с 1 на 2 марта ездил в Измайловский полк: «А что для вас нужно еще сделать?» Не обошлось, разумеется, без влияния Некрасова. В результате Иванов был остановлен.

«До сих пор не имею никаких сведений о движении частей, назначенных мое распоряжение, — сообщал он Алексееву 2 марта. — Имею негласные сведения о приостановке движения моего поезда. Прошу принятия экстренных мер для восстановления порядка среди железнодорожной администрации, которая несомненно получает директивы Временного правительства».

Но Иванов был не единственным. В Петроград были отправлены полки с Северного, Западного и Юго-Западного фронтов. Первые части были отправлены с ближайшего к столице Северного фронта. Остановить их революционным петроградским властям было нечем. И тогда в Луге разыграли комедию, достойную лучшей аудитории. Одним из авторов комедии был ротмистр Воронович. Его воспоминания вызывают подозрение, что он и был тем самым ротмистром части, расположенной на пути царского поезда, который, по словам Гучкова, был им завербован для заговора. В Лугу ехал эшелон Георгиевских кавалеров 68-го лейб-Бородинского полка. «В эшелоне, — пишет Воронович, — было до 2000 человек и 8 пулеметов, в лужском же гарнизоне было не более 1500 вооруженных солдат, причем по тревоге можно было собрать самое большее 300–400, в запасном артиллерийском дивизионе все пушки были учебными, и ни одна из них для стрельбы не годилась, а во 2-й особой артиллерийской бригаде пушек совсем не было. Поставленное на платформе учебное орудие являлось бутафорским, к пулеметам не было лент.

На экстренном совещании было решено попытаться разоружить бородинцев, прибегнув к следующей уловке. Как только эшелон подойдет к вокзалу, три офицера (поручик Гуковский, Коночадов и я) выйдут ему навстречу и начальническим тоном прикажут солдатам не выходить из вагонов, т. к. поезд сейчас же отправится дальше. Затем члены военного комитета войдут в офицерский вагон, приставят к нему часовых и предложат командиру полка от имени Комитета Государственной думы немедленно сдать оружие, пригрозив в случае отказа открыть по эшелону артиллерийский огонь. В качестве артиллерии должно было фигурировать бутафорское орудие. Командиру полка было решено указать, что весь 20-тысячный гарнизон Луги примкнул к Петрограду и всякое сопротивление явится бесполезным. <….>

Разбудив командира полка, мы в самой деликатной форме передали ему ультиматум Комитета Государственной думы. Полковник сначала возмутился, но, узнав о численности лужского гарнизона и об артиллерийской батарее, якобы занявшей уже позицию и готовой по первому сигналу открыть огонь, пожал плечами и заявил, что он подчиняется силе. <…>

Через пятнадцать минут бородинцы были обезоружены. <…>

Через несколько минут эшелон тронулся в обратный путь, и мы послали в Петроград краткую телеграмму с извещением о том, что Бородинский полк разоружен».

Вся эта авантюра в духе известных пиратских приключений не только остановила, разоружила и развернула обратно сильный эшелон, но и определила характер разговора Рузского и Родзянко, выдвинувший идею отречения Государя.

«Стоящий в Луге гарнизон по своей революционной инициативе задерживал все двигающиеся на столицу войска, разоружал их или поворачивал обратно», — Пишет Шляпников и с замечательной доверчивостью Добавляет: «Двадцать тысяч штыков и сабель были наготове и преграждали контрреволюции путь на Петроград».

Против Государя был использован еще более хитроумный прием, позволивший задержать Его, как и мечтал Гучков, между Ставкой и Царским Селом: 1 марта Родзянко послал Государю телеграмму с просьбой дождаться его на ст. Дно. Благодаря этой телеграмме Государь не поехал дальше в Царское («А мысли и чувства все время там!» — писал Он в дневнике) и не вернулся в Ставку, дожидаясь председателя Думы. Родзянко, однако, так и не выехал.

«Отправившись в аппаратную комнату, я по телеграфу получил из Петрограда ответ, что экстренный поезд для председателя Государственной Думы заказан и стоит уже несколько часов в ожидании его приезда. Я попросил, чтобы со станции по телефону навели бы справку в Государственной Думе, когда он предполагает выехать. Получен был ответ, что председатель Государственной Думы сейчас в комиссии и не знает, когда сможет выехать», — так описывает положение Воейков, ехавший вместе с Государем.

«Создалось ужасное положение: связь Ставки с Государем потеряна, а Государя явно не желают, по указанию из Петрограда, пропускать в Царское Село», — писал ген. Лукомский.

В связи с этими непонятными маневрами Родзянки у многих мемуаристов появляется желание объявить его предателем и виновником отречения. На самом деле Родзянко, как видно из его воспоминаний, находился под влиянием Гучкова с тех пор, как стал председателем Думы. Послать Родзянко к Государю с требованием отречения было, вероятно, мыслью Гучкова. Масоны, со своей стороны, сделали тогда все, чтобы помочь своему другу. Все эти события 1 марта Некрасов впоследствии таинственно назовет «погоней за царским поездом». Некрасов говорил, что управлял «погоней» он, «давая распоряжения Бубликову, сидевшему комиссаром в Министерстве путей сообщения».

«Погоня» картинно, по станциям описана в мемуарах Ломоносова. Распоряжение Думы было следующим: «Задержать поезд в Бологом, передать Императору телеграмму председателя Думы и назначить для этого последнего экстренный поезд до ст. Бологое». «Погоня» закончилась неудачей: «Из телеграфа, — пишет Ломоносов, — мне передали записку по телефону: «Бологое. Поезд литера А без назначения с паровозом Николаевское отправился на Псков»». Масонам не удалось не допустить Государя в Псков, и это было их первой ошибкой, потому что в Пскове находился штаб генерала Рузского и Государь узнал там много такого, чего, с точки зрения революции, Ему знать не следовало[26]. Второй их ошибкой было намерение послать с Родзянкой Чхеидзе. Чхеидзе, хоть и был масоном, в глазах Родзянки был только председателем исполкома Совета. Председатель Думы, который в эти дни, по словам Милюкова, «праздновал труса», невероятно боялся Совета. Узнав, что Совет не утверждает подготовленный Комитетом проект манифеста и что к Государю должен ехать и Чхеидзе, Родзянко не решился ехать к Государю. Вот как получилось, что к Государю поехал Гучков.

В эти дни, 27 февраля — 2 марта, Гучков был занят странными вещами. Как уже говорилось, бунт запасных частей входил в его план. Но после того как об этом сообщили Государю, причем сообщил сам Гучков, составив вместе с Родзянкой 27 февраля в 12.40 соответствующую телеграмму[27]; после того, как правительство сбежало по своей инициативе, так что его больше не нужно было арестовывать, — солдатский бунт терял свою необходимость. Гучков, ставший 28 февраля председателем военной комиссии Думы, призвал офицеров вернуться в свои части и даже «сам лично объехал многие части и убеждал нижних чинов сохранять спокойствие». Гучков, видимо, несколько преувеличивал непосредственно собственное влияние на солдат («его в армии терпеть не могут, солдаты его просто ненавидят», — говорил о Гучкове кн. Львов), и в одну из таких поездок рядом с ним был убит его друг кн. Вяземский. Мельгунов описывает эту историю так: «Погиб кн. Вяземский не 28 февраля, а в ночь на 2 марта, когда Гучков по поручению думского комитета объезжал петроградские казармы. «Когда мы проезжали на автомобиле мимо казарм Семеновского полка, где солдаты громили офицерские квартиры, — рассказывал Гучков, — нас сильно обстреляли». Тогда именно тяжело был ранен в спину спутник Гучкова. Раненный Вяземский был перенесен в одну из разгромленных квартир. Последними словами его были: «Ведь сколько раз не брали меня немецкие пули — обидно умирать от русской».

В ночь с 1 на 2 марта Гучков, по словам Милюкова, «ездил на вокзалы Варшавский и Балтийский, чтобы предупредить прибытие в Петербург войск, посланных царем для усмирения восстания». 2 марта на митинге в Таврическом дворце тот же Милюков сказал: «Вот теперь, когда я в этом зале говорю с вами, Гучков на улицах столицы организует победу».

Когда Гучков узнал, что Родзянко отказался ехать к Государю за отречением, он второй раз с начала года увидел, что план его срывается. «Что Николай II больше не будет царствовать, было настолько бесспорно для самого широкого круга русской общественности, что о Технических средствах для выполнения этого общего решения никто как-то не думал», — пишет Милюков. Вернее будет сказать, что Комитет Думы, занятый делами революции, о Государе попросту забыл. Когда после убийства кн. Вяземского Гучков приехал в Думу и увидел настроение Комитета, он понял, что положение нужно спасать. «Тогда, 1 марта в думском комитете, — говорит он, — я заявил, что, будучи убежден в необходимости этого шага, я решил его предпринять во что бы то ни стало, и, если мне не будут даны полномочия от думского комитета, я готов сделать это за свой страх и риск, поеду, как политический деятель, как русский человек, и буду советовать и настаивать, чтобы этот шаг был сделан».

Единственное, о чем просил Гучков Комитет, — это «командировать» вместе с ним Шульгина, потому что сам Гучков был известен всем как «прирожденный заговорщик» и ему одному бы Государь просто не поверил[28]. «Они объявили мне, — сказал ему Родзянко, — что не пустят поезда, и требовали, чтобы я ехал с Чхеидзе и батальоном солдат». Но Гучков уже был в таком состоянии, что не боялся ни Чхеидзе, ни батальона и ничего другого и быстро нашел, как преодолеть запрет Совета ездить в Псков. Он приехал с Шульгиным на Варшавский вокзал и сказал начальнику станции: «Я — Гучков… Нам совершенно необходимо по важнейшему государственному делу ехать в Псков… Прикажите подать нам поезд…». «Начальник станции указал: «Слушаюсь», и через двадцать минут поезд был подан».

Шидловский в воспоминаниях описывал положение следующим образом: «Гучкова искали по всему городу днем с огнем, но отыскать либо узнать, куда он пропал, не удавалось. Точно так же исчез и Шульгин. Спустя день обнаружилось, что Гучков с Шульгиным без ведома Временного комитета и Совета рабочих депутатов умудрились похитить на Варшавском вокзале паровоз и вагон и укатили в Псков»[29].

По пути Гучков еще раз постарался обезвредить ген. Иванова тем же приемом, что и Государя. «Еду в Псков, — сообщалось в записке Гучкова Иванову, — примите все меры повидать меня либо в Пскове, либо на обратном пути из Пскова в Петроград. Распоряжение дано о пропуске Вас этом направлении». «Рад буду повидать вас, но на станции Вырица, — ответил Иванов. — Если то для вас возможно, телеграфируйте о времени проезда». «На обратном пути из Пскова постараюсь быть Вырице, желательнее встретить вас Гатчине Варшавской», — сообщил Гучков, но уже 3 марта он говорил: «Тороплюсь Петроград, очень сожалею, не могу заехать. Свидание окончилось благополучно».

Перед этим, в 7 ч. вечера 1 марта Государь приехал в Псков, в штаб главнокомандующего Северным фронтом ген. Рузского. Псков был выбран потому, что из него можно было связаться прямым проводом с Петроградом, Царским Селом и Ставкой. В это время Государь все еще ждал Родзянко.

Сама по себе мысль ехать в Псков вместо того, чтобы ждать Родзянку где-нибудь в Бологом, была удачной и могла бы все спасти. По словам ген. Дубенского, «там во Пскове, скорей можно сделать распоряжение о составе отряда для отправки в Петроград. Псков — старый губернский город, население его не взволновано. Оттуда скорей и лучше можно помочь царской семье». Ген. Лукомский говорит, что «государь, стремясь скорей соединиться со своей семьей, хотел оставаться временно где-либо поблизости к Царскому Селу, и таким пунктом, где можно было иметь хорошую связь со Ставкой и с Царским Селом, был именно Псков, где находился штаб Северного фронта».

Но уже обстановка прибытия императорского поезда в Псков показала, что эти надежды едва ли оправдаются. «Поезд остановился, — пишет Мордвинов. — Прошло несколько минут. На платформу вышел какой-то офицер, посмотрел на наш поезд и скрылся. Еще Прошло несколько минут, и я увидел, наконец, ген. Рузского, переходящего рельсы и направляющегося в нашу сторону. Рузский шел медленно, как бы нехотя и, как нам всем невольно показалось, будто нарочно не спеша». Все тридцать часов, в течение которых Государь был в Пскове, Рузский именно таким образом к Нему и относился.

Государь оказался, как выразилась потом Императрица, «в западне». По словам ген. Дубенского, «Государь не мог пользоваться телеграфом и телефоном», а Воейков передает целый свой спор с Рузским на эту тему, Воейков просил предоставить ему аппарат Юза для передачи телеграммы Государя. «Рузский, который после доклада у его величества прошел в купе министра двора, услыхав это, вышел в коридор, вмешался в разговор и заявил, что это невозможно. Я ему сказал, что это — повеление Государя, а мое дело — от него потребовать его исполнения. Ген. Рузский вернулся к министру двора гр. Фредериксу и сказал, что такого «оскорбления» он перенести не может, что он здесь — главнокомандующий генерал-адъютант, что сношения Государя не могут проходить через его штаб помимо него и что он не считает возможным в такое тревожное время допустить Воейкова пользоваться аппаратом его штаба». Перед первым докладом Государю Рузский, «отвалившись в угол дивана», предупредил свиту, что собирается «сдаться на милость победителя». Такое отношение его к Государю вызвало у свиты мнение, которое потом распространилось и среди исследователей, — что Рузский попросту сам был в заговоре Гучкова.

«Генерал-адъютант К. Д. Нилов был особенно возбужден, — пишет Дубенский, — и когда я вошел к нему в купе, он задыхаясь говорил, что этого предателя Рузского надо арестовать и убить, что погибнет Государь и вся Россия <…>.

«Только самые решительные меры по отношению к Рузскому, может быть, улучшили бы нашу участь, но на решительные действия Государь не пойдет», сказал Нилов. К. Д. весь вечер не выходил из купе и сидел мрачный, не желая никого видеть».

На самом деле Рузский в заговоре не был. Как уже говорилось, Родзянко, руководимый Гучковым и Некрасовым, в течение дня 1 марта пытался удержать Государя на станциях Дно или Бологое и именно не допустить Его в Псков; если Рузский присоединился к заговору, то почему бы не допустить к нему Государя?

Ген. Данилов, говоря про слухи о «зарождении какого-то заговора», пишет: «К этим слухам примешивалось и имя ген. Рузского, бывшего в то время главнокомандующим Северным фронтом. Но я, как бывший начальник штаба этого фронта, живший в одном доме с главнокомандующим и пользовавшийся его полным доверием, категорически заявляю, что никакие осведомители по части заговора к нам в Псков не приезжали».

Все было значительно сложнее. Не участвуя формально в заговоре, Рузский был окружен неблагонадежными людьми. Его двоюродный брат Д. П. Рузский был масоном и даже секретарем петербургского масонского Совета. Начальником штаба Рузского до Данилова был ген. М. Д. Бонч-Бруевич, брат которого был известным большевиком. «Находясь в Швейцарии, Ленин получал секретные сведения относительно армий Северного фронта именно тогда, когда Бонч-Бруевич был начальником штаба ген. Рузского, — пишет Катков. — Некоторые секретные документы за подписью Бонч-Бруевича и Рузского были опубликованы Лениным и Зиновьевым в Швейцарии в большевистском журнале «Сборник Социал-Демократа». Эти господа, вероятно, к февралю 1917 года хорошо разагитировали Рузского, и он, по собственным словам, «всегда считал, что Государь править такой огромной страной, как Россией, не мог. У него характер очень неустойчивый».

Сам Рузский был человек незаурядный. Он, например, в одиночку разработал блестящий «Устав полевой службы» 1912 года. Он был первым Георгиевским кавалером в Первую мировую войну. Он был умен и талантлив, но тщеславен. В августе 1914 г. во время Галисийской битвы он, не обращая внимания на то, что его помощь требовалась другим армиям, взял Львов. В то время как ген. Алексеев, бывший в то время начальником штаба Юго-Западного фронта, просил Рузского двинуться на север, где были сосредоточены главные силы неприятеля, Рузский, по выражению Керсновского, «все продолжал ломить фронтально на никому не нужный Львов…» «Оставленный австрийцами за полной ненадобностью Львов» был взят, Рузский получил сразу два Георгиевских креста, широкую популярность в обществе и множество врагов среди генералитета.

1 марта 1917 Рузский, как и все остальные главнокомандующие, был порядком сбит с толку известной телеграммой Алексеева № 1833: «Частные сведения говорят, что 28 февраля Петрограде наступило полное спокойствие, войска примкнули Временному Правительству полном составе, приводятся порядок. Временное Правительство под председательством Родзянко заседает в Государственной Думе; пригласило командиров воинских частей для получения приказаний по поддержанию порядка. Воззвание к населению, выпущенное Временным Правительством, говорит о необходимости монархического начала России и необходимости новых выборов для выбора и назначения Правительства. Ждут с нетерпением приезда Его величества, чтобы представить ему изложенное и просьбу принять эти пожелания народа…» Весь этот бред, так простодушно изложенный Алексеевым, показывает, как сильно был болен начальник штаба в самые решительные дни 1–2 марта. «Эти явно ложные сведения, сообщенные кем-то в Ставку, сыграли огромную роль в дальнейшем ходе событий», — пишет Ольденбург.

Рузский сразу заинтересовался телеграммой и попросил Алексеева «ориентировать его срочно, для возможности соответствующего доклада, откуда у начальника штаба верховного главнокомандующего сведения, заключающиеся в телеграмме № 1833». А действительно, откуда? Алексеев часто добывал информацию из «частных сведений», вроде «полуофициального разговора по аппарату между чинами морского главного штаба». Но на этот раз сведения настолько продуманные и не соответствующие действительности, что, видимо, идут от заговорщиков. Поэтому самое вероятное Мнение — это мнение Каткова, который вопреки фразе Алексеева о «частных сведениях» предполагает, что информацию для телеграммы дал Алексееву Родзянко. Возможно, Алексеев просто не хотел признаться, что верит Родзянке.

Ставка ответила: «Сведения, заключающиеся в телеграмме № 1833, получены из Петрограда из различных источников и считаются достоверными». Через полчаса в Псков была сообщена единодушная просьба Алексеева и Великого князя Сергея Михайловича об ответственном министерстве.

Рузский понял, что с приездом Государя войдет в историю. Как говорится в записи, сделанной с его слов в 1918 г., «он понимал только, что наступил весьма серьезный час его жизни, когда из главнокомандующего фронтом он обращался в чисто политического деятеля». Но Рузского волновало еще, как он войдет в историю. Для начала он демонстративно подчинился революции. «Теперь уже трудно что-нибудь сделать, — указал он свите Государя, — давно настаивали на реформах, которых вся страна требовала… не слушались… голос хлыста Распутина имел больший вес… вот и дошли до Протопопова, до неизвестного премьера Голицына…» и т. д.

Через три дня после отречения Государя в интервью репортеру «Русской воли» «ген. Рузский улыбнулся и заметил:

— Если уже говорить об услуге, оказанной мною революции, то она даже больше той, о которой вы принесли мне сенсационную весть»[30].

В 10 ч. вечера 1 марта Рузский начал свой доклад Государю. «Первый и единственный раз в жизни, — говорил Н. В. Рузский, — я имел возможность высказать Государю все, что думал и об отдельных лицах, занимавших ответственные посты за последние годы, и о том, что казалось мне великими ошибками общего управления и деятельности Ставки». Рузский «с жаром» стал доказывать необходимость ответственного министерства.

При таком настроении собеседника Государю оставалось только защищаться. И Он стал говорить совершенно удивительные вещи:

«Основная мысль Государя была, что он для себя в своих интересах ничего не желает, ни за что не держится, но считает себя не вправе передать все дело управления Россией в руки людей, которые сегодня, будучи у власти, могут нанести величайший вред родине, а завтра умоют руки, «подав с кабинетом в отставку». «Я ответственен перед Богом и Россией за все, что случилось и случится, — сказал Государь, — будут ли министры ответственны перед Думой и Государственным Советом — безразлично. Я никогда не буду в состоянии, видя, что делается министрами не ко благу России, с ними соглашаться, утешаясь мыслью, что это не моих рук дело, не моя ответственность». Рузский старался доказать Государю, что его мысль ошибочна, что следует принять формулу: «Государь царствует, а правительство управляет». Государь говорил, что эта формула ему непонятна, что надо было иначе быть воспитанным, переродиться и опять отметил, что он лично не держится за власть, но только не может принять решения против своей совести и, сложив с себя ответственность за течение дел перед людьми, не может считать, что он сам не ответственен перед Богом»[31]. Так выглядят слова Государя в записи, сделанной впоследствии со слов Рузского. Очевидно, настоящая речь Государя была еще ярче.

Этот невероятный спор, в котором Император должен был объяснять подданному принципы монархической власти, продолжался полтора часа, и после такой блестящей защиты Государь вдруг согласился на ответственное министерство. Как же Рузский Его убедил?

Сам он объяснял это противоречие так: «Тогда я стал доказывать Государю необходимость даровать ответственное министерство, что уже, по слухам, собственный его величества конвой перешел на сторону революционеров, что самодержавие есть фикция при существовании Государственного совета и Думы и что лучше этой фикцией пожертвовать для общего блага. В это время была получена телеграмма от Алексеева, где он просил о даровании ответственного министерства. Эта телеграмма решила Государя, и он мне ответил, что согласен, и сказал, что напишет сейчас телеграмму. Не знаю, удалось ли бы мне уговорить Государя, не будь телеграммы Алексеева; сомневаюсь». Для Рузского естественно и полезно обвинять в даровании ответственного министерства Алексеева, которого Рузский ненавидел и считал «виновником всех наших неудач». В телеграмме Алексеева действительно говорилось о «невозможности продолжения войны при создавшейся обстановке». Алексеев «усердно умолял» «призвать» ответственное министерство и даже предложил проект такого манифеста. Ключевая фраза манифеста: «Стремясь сильнее сплотить все силы народные для скорейшего достижения победы, я признал необходимость призвать ответственное перед представителями народа министерство» — была довольно двусмысленной и представляла ответственное министерство как временную меру, но и при этом телеграмма оставалась революционной[32].

Чтобы разобраться в том, кто из двоих генералов был виноват в согласии Государя, нужно знать, что телеграмма Алексеева появилась в вагоне Государя во время небольшого перерыва в докладе Рузского, когда его вызвал Данилов и передал ему телеграмму Алексеева. Появляется интересный вопрос: Государь согласился на ответственное министерство до этого перерыва (то есть до телеграммы Алексеева) или после него? При сопоставлении двух противоречивых воспоминаний Рузского и мемуаров Данилова выясняется любопытный факт: в перерыве Рузский уже просил Данилова выяснить время разговора с Родзянко для сообщения о даровании ответственного министерства[33]. А значит, он уже получил согласие Государя и телеграмма Алексеева тут ни при чем. Достаточно, впрочем, посмотреть на телеграмму Алексеева, в том виде, в котором она появилась, чтобы понять, что она и не могла убедить Государя. Алексеев говорил, что только при ответственном министерстве можно продолжать войну, а Государь как раз только что для Рузского «перебирал с необыкновенной ясностью взгляды всех лиц, которые могли бы управлять Россией в ближайшие времена в качестве ответственных перед палатами министров, и высказывал двое убеждение, что общественные деятели, которые несомненно составят первый же кабинет, все люди, совершенно неопытные в деле управления и, получив бремя власти, не сумеют справиться с своей задачей». Поэтому Рузский совершенно напрасно валит вину на Алексеева. На ответственное министерство Государя уговорил именно Рузский, а значит, он еще до перерыва сказал Ему нечто такое, от чего у Государя сразу пропала надежда на спасение страны.

Так что же сказал Рузский? Вот опять его цитата: он сказал, «что уже, по слухам, собственный его величества конвой перешел на сторону революционеров». Дальше можно было и не продолжать. Остается догадываться, с какими подробностями это было доложено, но можно предположить, что Рузский прямо указал на опасность для семьи Государя при продолжении революции и после этого получил согласие на ответственное министерство.

А такая опасность действительно существовала. Жильяр описывает, что происходило в эти дни в Царском Селе, где осталась семья Государя, так: «Мы подходим к окнам и видим, как ген. Рессин с двумя ротами сводного полка занимает позицию перед дворцом. Я замечаю также матросов гвардейского экипажа и конвойцев. Ограда парка занята усиленными караулами, которые находятся в полной боевой готовности.

В эту минуту мы узнали по телефону, что мятежники продвигаются в нашем направлении и что они только что убили часового в 500 шагах от дворца. Ружейные выстрелы все приближались, столкновение казалось неизбежным». На следующий день Александровский дворец покинула и та охрана, которая в нем оставалась. Великий князь Кирилл Владимирович, командовавший гвардейским экипажем, с красным бантом на шинели привел экипаж к Думе для демонстрации верности временному правительству, оставив Царскую Семью без защиты. Родзянко его прогнал.

Да, несомненно, Царская Семья была в огромной опасности, но чтобы шантажировать этим фактом Государя ради своей карьеры, надо обладать весьма своеобразными моральными качествами. И стоит представить, какое впечатление на Государя могла произвести такая фраза при отсутствии известий о семье, при революции, да еще от Рузского с его «медленной, почти ворчливой по интонации речью, состоявшей из коротких фраз и соединенной с суровым выражением его глаз, смотревших из-под очков».

Через несколько недель А. А. Вырубова со слов Государя записала рассказ об отречении, в котором есть одна поразительная подробность: когда приехавшие 2 марта из Петрограда Гучков и Шульгин потребовали от Государя отречения в пользу сына, Государь только из этих слов смог наконец заключить, что Наследник жив. «Это вынужденное решение, — сказал, по словам Вырубовой, Государь, — надо мной занесен нож»[34].

Государь согласился не только на ответственное министерство. Заодно Рузский убедил Его «вернуть войска, направленные на станцию Александровскую, обратно в Двинский район», а кроме того «Рузский вынес телеграмму государя генералу Иванову» с просьбой до приезда Государя «никаких мер не принимать». Рузский понимал, что войска ген. Иванова — одно из главных препятствий для осуществления революции, а в соответствии с телеграммой № 1833 Алексеева он был уверен, что эта революция в виде Государственной думы победила. Он собирался благополучно к ней примкнуть и тем закончить.

Изменил все разговор по прямому проводу Рузского с Родзянко с 3.30 до 7.30 утра 2 марта. В сущности, Рузскому следовало бы уступить этот разговор Государю, потому что разговор был организован взамен приезда Родзянки. Но у Рузского были свои цели. Не участвуя в заговоре, он хотел все-таки к нему подключиться, пользуясь преимуществом постоянного общения с Государем. Рузский, которого свита звала «лисой», собирался первым сообщить новой власти об ответственном министерстве, объяснить, какую роль играл в этом решении он сам и таким образом выслужиться. Как он объяснял потом журналисту, он намеревался получить «директивы от Исполнительного Комитета», т. е. Думы. В таком настроении и начался разговор.

«Рузский чувствовал себя настолько нехорошо, — Пишет его начальник штаба ген. Данилов, — что сидел у телеграфного аппарата в глубоком кресле и лишь намечал главные вехи того разговора, который от его имени вел я». Он начал разговор с рассказа, как было даровано ответственное министерство: «Здравствуйте, Михаил Владимирович, сегодня около 7 час. вечера прибыл в Псков Государь император. Его величество при встрече мне высказал, что ожидает вашего приезда. К сожалению, затем выяснилось, что ваш приезд не состоится, чем я был глубоко огорчен». Тут Рузский вдруг понял, что если Родзянко не приехал, то не все в Петрограде так благополучно, как описал в телеграмме № 1833 Алексеев. Торжественный рассказ был мгновенно прекращен и последовала просьба сначала сообщить «истинную причину отмены вашего прибытия в Псков», потому что «знание этой причины необходимо для дальнейшей беседы».

К этому времени с Родзянкой говорить уже было не о чем. Он «праздновал труса» и давно уже не понимал, что происходит. Когда для этого разговора нужно было ехать на телеграф, Родзянко долго не мог туда поехать и говорил: «Пусть господа рабочие и солдатские депутаты дадут мне охрану или поедут со мной, а то меня еще арестуют там на телеграфе». В тот же день 2 марта Милюков в Таврическом дворце наблюдал такую картину: «Я увидал Родзянку, который рысцой бежал ко мне в сопровождении кучки офицеров, от которых несло запахом вина. Прерывающимся голосом он повторял их слова, что после моих заявлений о династии они не могут вернуться к своим частям. <…> Я знал особенность Родзянки — теряться в трудных случаях; но такого проявления трусости я до тех пор не наблюдал».

Родзянко к 2 марта уже ни за что не отвечал, но сознаться, что его не пустил в Псков Чхеидзе, ему не хватило храбрости. Он объяснил свой «неприезд» двумя невероятными причинами. «Во-первых, эшелоны, высланные вами в Петроград, взбунтовались; вылезли в Луге из вагонов; объявили себя присоединяющимися к Государственной Думе; решили отнимать оружие и никого не пропускать, даже литерные поезда…» Уставший, четвертые сутки не досыпавший Родзянко даже не замечает, что эти эшелоны, присоединившиеся к Думе, но не подчиняющиеся ее председателю, выглядят немного странно.

Как уже говорилось, эшелон, приехавший в Лугу, не взбунтовался, а вместо этого там произошла драматическая постановка местного революционного комитета. Рузский знал об этом спектакле лучше Родзянки, потому что он «получил сведения, что посланный на поддержку генерала Иванова эшелон задержан перед Лугой гарнизоном этого городка; он знал, что гарнизон этот невелик и, кроме автомобильных частей, не содержал других боеспособных элементов и можно было легко с ним справиться…». Сам Рузский потом сказал Великому князю Андрею: «Эшелон в Луге не взбунтовался, я об этом имел уже точные сведения». С первых же слов Родзянки Рузский видел, что от него что-то скрывается, оставалось только понять, что именно. Вторая причина противоречит первой и только выдает самолюбие Родзянко: «Мой приезд может повлечь за собой нежелательные последствия, т. к. до сих пор верят только мне и исполняют только мои приказания».

После такого начала Рузский растерялся и Данилов уже без намеков на роль Рузского пересказал весь ход событий в Пскове. «Если желание его величества найдет в вас отклик, то спроектирован манифест, который я сейчас же передам вам».

«Очевидно, что его величество и вы не отдаете себе отчета в том, что здесь происходит, — ответил Родзянко. — Настала одна из страшнейших революций, побороть которую будет не так легко…» Он рассказал, как пытался стать во главе революции, но ему это не удалось и теперь он боится ареста, «так как агитация направлена на все, что более умеренно и ограниченно в своих требованиях». «Династический вопрос поставлен ребром», — сообщил Родзянко.

Его спросили, «в каком виде намечается решение династического вопроса».

Родзянко дал ошеломляющий ответ, что «грозные требования отречения в пользу сына, при регентстве Михаила Александровича, становятся определенным требованием». Понимая, что в Пскове это требование посчитают изменой, Родзянко вслед за ним представил целый список правительственных преступлений. В этом списке названы и «освобождение Сухомлинова», и «Маклаков, Штюрмер, Протопопов», и «стеснения» общественных организаций, и Распутин, а Императрица, по мнению Родзянко, взяла на себя «тяжкий ответ перед Богом», «отвращая его величество от народа». Закончил Родзянко требованием, которое, очевидно, изобрел Гучков или его друзья: «Прекратите присылку войск, так как они действовать против народа не будут. Остановите ненужные жертвы».

Ответ Пскова на «грозные требования» Родзянки был неожиданно сдержанным и мягким. «…Ваши указания на ошибки, конечно, верны, но ведь это ошибки прошлого, которые в будущем повторяться не могут», — говорилось в этом ответе. Странная мягкость ответа вызвана, видимо, тем, что его формулировал ген. Данилов. Родзянку заверили, что вопрос с войсками «ликвидируется», и передали ему манифест об ответственном министерстве.

Родзянко сообщил: «Я сам вишу на волоске, и власть ускользает у меня из рук», тем не менее он «вынужден был сегодня ночью назначить временное правительство». Родзянко выразил надежду, что после воззвания временного правительства «крестьяне и все жители» повезут хлеб и почему-то снаряды и закончил откровенным комплиментом Рузскому: «Помогай вам Бог, нашему славному вождю, в битве уничтожить проклятого немца».

«…Всякий насильственный переворот не может пройти бесследно, — ответил Псков и тоже закончил комплиментом Родзянке: — Дай Бог вам здравия и сил для вашей ответственной работы».

Родзянко объявил, что «переворот может быть добровольный и вполне безболезненный для всех» и «ни кровопролития, ни ненужных жертв не будет. Я этого не допущу», хотя события и «летят с головокружительной быстротой».

После этого разговора Рузский ушел в свой вагон, и хотя за час он выспаться едва ли успел, он после этого все же смог понять положение лучше всех. Из разговора он понял, что телеграмма № 1833 неверна, а Родзянко поглощен борьбой с какой-то силой, которая занимается «агитацией» и угрожает арестовать Родзянку. Рузский быстро вычислил эту неведомую силу, которую так упорно не желал называть Родзянко, и уже в 10 ч. утра назвал ее Государю. «Утром пришел Рузский и прочел свой длиннейший разговор по аппарату с Родзянко, — говорится в дневнике Государя. — По его словам, положение в Петрограде таково, что теперь министерство из Думы будто бессильно что-либо сделать, так как с ним борется социал-демократическая партия в лице рабочего комитета»[35]. Рузский разгадал, кто противник Родзянки, вероятно, когда сопоставил его слова с телеграммой № 1813 Алексеева, полученной им 28 февраля, где сообщалось: «Назначены дополнительные выборы в Петроградский Совет Рабочих и Солдатских Депутатов от рабочих и мятежных войск». Еще месяца не прошло с тех пор, как Петроград был выделен из подчинения Рузскому и, как он сам заметил, «когда Петроград был в моем ведении, я знал настроение народа», а значит, мог предвидеть появление Совета[36]. Зная положение в Петрограде только со слов Родзянко, Рузский решил, что победителем оказался не заговор, а Совет. Рузский так же мгновенно перешел на сторону Совета, как 1 марта на сторону Комитета Думы.

Понимая, что Государь может ему не поверить, Рузский для своего доклада 2 марта послал телеграмму в Ставку «с просьбой высказать по этому вопросу свое заключение и дать ему данные — как к этому вопросу относятся все главнокомандующие фронтов»[37]. Если бы за отречение высказался хотя бы ген. Алексеев, которому Государь, по общему мнению, доверял, то можно было бы настаивать на отречении.

3. Отречение

В Ставку разговор Рузского и Родзянко был передан одновременно с ведением разговора и уже в 9 ч. утра 2 марта Ставка, к удивлению многих историков, потребовала от Пскова убедить Государя отречься. «Ген. Алексеев, — говорил Лукомский, — просит сейчас же доложить главнокомандующему, что необходимо разбудить Государя и сейчас же доложить ему о разговоре ген. Рузского с Родзянко.

Переживаем слишком серьезный момент, когда решается вопрос не одного Государя, а всего царствующего дома и России. Ген. Алексеев убедительно просит безотлагательно это сделать, т. к. теперь важна каждая минута и всякие этикеты должны быть отброшены. <…>

Это официально, а теперь прошу тебя доложить от меня ген. Рузскому, что, по моему глубокому убеждению, выбора нет и отречение должно состояться. Надо помнить, что вся царская семья находится в руках мятежных войск, ибо, по полученным сведениям, дворец в Царском Селе занят войсками…»

Это сообщение Ставки впоследствии дало повод Рузскому злорадно говорить, что «судьба Государя и России была решена ген. Алексеевым». Но из текста видно, что об отречении говорит только один Лукомский, передана только просьба Алексеева разбудить Государя. Вероятно, в Ставке произошла сцена, аналогичная 27 февраля, когда Лукомский трижды заставлял Алексеева идти отговаривать Государя. Сейчас Лукомский прочитал разговор Рузского с Родзянко, не подумав разбудил Алексеева, сказал ему очередную горячую речь и потребовал разрешения говорить по прямому проводу с Псковом, Больной Алексеев, не имевший времени обдумать события, измученный тем, что его постоянно будит Лукомский, не мог уже точно понять, что происходит в Петрограде, и согласился. Лукомский попытался заразить Псков своей привычкой всех будить и закончил монолог популярным в эти дни приемом шантажа Государя судьбой Его семьи.

Ген. Данилов, на которого обрушился этот поток красноречия Лукомского, был сдержаннее и ответил: «Я не вижу надобности будить главнокомандующего, который только что, сию минуту, заснул и через полчаса встанет». Во многом благодаря такой позиции Данилова в Пскове сохранялось понимание событий. «Опыт войны, — объяснял он впоследствии в мемуарах, — научил меня в серьезной обстановке избегать больше всего суеты и дорожить отдыхом окружающих, так как неизвестно, насколько придется форсировать их силы в будущем». «…от доклада ген. Рузского я не жду определенных решений», — сказал Данилов.

В 10.15 появилась телеграммы № 1872 Алексеева на имя главнокомандующих фронтами с передачей разговора Рузского и Родзянко. Главнокомандующим, поддерживающим идею отречения, предлагалось послать Государю «верноподданническую просьбу». «Обстановка, по-видимому, не допускает иного решения, — говорилось в телеграмме, — и каждая минута дальнейших колебаний повысит только притязания, основанные на том, что существование армии и работа железных дорог находится фактически в руках петроградского временного правительства. Необходимо спасти действующую армию от развала…». Телеграмму составил, разумеется, Лукомский.

Как уже говорилось, Алексеев не был в заговоре и не переписывался с Гучковым. Он был сыном солдата, дослужившегося до майора, окончил Николаевскую академию Генштаба, и вся его жизнь была связана с армией. Об армии он думал в эти дни значительно чаще, чем о Государе; это видно из всех его телеграмм.

«Понимал ли ген. Алексеев Государя настолько, чтобы любить его как человека, был ли предан ему, как настоящий русский своему настоящему русскому царю — вот те вопросы, которые я задавал себе неоднократно тогда и потом и как тогда, так и потом, вплоть до настоящего времени, не мог себе с достаточной ясностью на них ответить», — пишет Мордвинов.

«Многое, а после отречения и, судя по искренним рассказам его семьи — очень многое мне говорило «да», но всегда с неизменной во мне прибавкою «вероятно, недостаточно крепко, хотя бы до забвения сплетен»».

Сделавшись начальником штаба верховного главнокомандующего, Алексеев старался себя сразу так поставить, чтобы быть не придворным, а военным, не соглашался даже обедать за одним столом с Государеми т. д. Вероятно, такой позиции держалась и вся Ставка. Однако, презирая свиту сознательно, подсознательно Ставка прислушивалась к тем мнениям, которые высказывались, как казалось, осведомленными свитскими. «.. за время длительного пребывания государя на Ставке, — пишет Воейков, — некоторые из особ свиты, считавшие необходимым позаботиться о своей общественной карьере, стали, в присутствии чинов штаба, с которыми ближе познакомились, критиковать императрицу, рассказывать всякие небылицы про Распутина». Трудно было забыть и пропаганду Гучкова. Когда стало известно, что 23 февраля (1917 г.) приедет Государь, в Ставке «приходилось слышать»: «Чего едет? Сидел бы лучше там! Так спокойно было, когда его тут не было».

Алексеев искренне верил, что «государством же правит безумная женщина, а около нее клубок грязных червей: Распутин, Вырубова, Штюрмер, Раев, Питирим». «Это не люди, — говорил Алексеев, — это сумасшедшие куклы, которые решительно ничего не понимают… Никогда не думал, что такая страна, как Россия, могла бы иметь такое правительство, как министерство Горемыкина. А придворные сферы?» Однажды Императрица предложила Алексееву, чтобы в Ставку приехал Распутин. Если Алексеев и не знал, какова в действительности роль Распутина, то он должен был понять это из слов Императрицы, сказавшей, что Распутин просто молится за Наследника. Тем не менее Алексеев ответил ей, что в случае приезда Распутина подаст в отставку, и, видимо, до конца жизни был убежден, что с тех пор Государь относился к нему с недоверием.

Воейков пишет, и многие исследователи повторяют это за ним, что Алексеев явно радовался отъезду Государя из Ставки, т. е. очевидной опасности для Государя. Воейков рассказывает, как зашел перед отъездом к Алексееву, и Алексеев с «хитрым выражением» на его «хитром лице» «с ехидной улыбкой слащавым голосом спросил»: «А как же он поедет? Разве впереди поезда будет следовать целый батальон, чтобы очищать путь?» Но, во-первых, как уже говорилось, Алексеев сам уговаривал Государя не уезжать. Во-вторых, судя по воспоминаниям Лукомского, Воейков в этот день говорил с ним, а не с Алексеевым. Источником подозрений Воейкова была его неприязнь к Алексееву. Когда Государь первый раз шел на доклад в 1915 г., за ним шли Воейков и Фредерике, но Алексеев захлопнул перед ними дверь, не давая им зайти за Государем, и Воейков говорил: «Мне Алексеев чуть не прищемил нос». Неудивительно, что после этого Воейков так легко называет Алексеева предателем.

2 марта Алексеев продолжал верить сведениям телеграммы 1833, не знал, что эшелоны в Луге не взбунтовались, не знал о роли Совета. К тому же, по словам ген. Дубенского, «ген. Алексеев был ценный начальник штаба и не более» и, может быть, он не мог рассчитать положение так, как это сделал Рузский. По словам Родзянко, «Алексеев производил впечатление умного и ученого военного, но нерешительного и лишенного широкого политического кругозора». Ген. Данилов отмечал к тому же в Алексееве «недостаточное развитие волевых качеств», а Гучков — «недостаточно боевой Темперамент». Великий князь Андрей Владимирович Считал, что Рузский «все же гений в сравнении с Алексеевым, он может творить, предвидеть события, а не бежит за событиями с запозданиями». Кроме того, в Подчинении Рузскому еще месяц назад находился Петроград, Рузский ездил туда по поводу забастовок, а «генерал от бюрократии» Алексеев, заваленный своей работой в Могилеве, со своей «привычкой работать за всех своих подчиненных», Петрограда не понимал. «Работник усердный, — характеризует его Гучков, — но разменивающий свой большой ум и талант часто на мелочную канцелярскую работу». С самого начала Алексеев по свойствам своего характера был склонен верить в мирный быстрый исход событий. «Когда Алексеев был начальником штаба Южного фронта, каждая его телеграмма по сводке дел за день непременно имела хоть одну фразу, где говорилось о колоссальных успехах. И это каждый день», — пишет Великий князь Андрей Владимирович. Алексеев посчитал, что «дорогая уступка» — отречение Государя — спасет армию. «Сам изменяя присяге, он <Алексеев> думал, что армия не изменит долгу защиты родины», — было записано со слов злорадного Рузского.

В 10 ч. утра Рузский отдал Государю ленту своего разговора с Родзянко. Судя по словам Рузского, что он при этом держался, «стиснув зубы», он так и не сообщил Государю, что Родзянко заблуждается и эшелоны в Луге не взбунтовались. Данилов пишет, очевидно, узнав это от Рузского: «Государь взял листки с наклеенной на них лентой и внимательно прочел их. Затем он поднялся, подошел к окну вагона, в которое стал пристально всматриваться». Надо думать, Его заинтересовало не окно… «Наступила минута ужасной тишины, — говорится в записи, сделанной со слов Рузского. — Государь вернулся к столу, указал генералу на стул, приглашая опять сесть, и стал говорить спокойно о возможности отречения. Он опять вспомнил, что его убеждение твердо, что он рожден для несчастия, что он приносит несчастие России; сказал, что он ясно сознавал вчера уже вечером, что никакой манифест не поможет. «Если надо, чтобы я отошел в сторону для блага России, я готов на это», — сказал государь, — «но я опасаюсь, что народ этого не поймет: мне не простят старообрядцы, что я изменил своей клятве в день священного коронования; меня обвинят казаки, что я бросил фронт»[38].

Во время доклада Рузского ему принесли телеграмму № 1872 Алексеева с просьбой высказаться в поддержку отречения. Несмотря на то, что телеграмма была составлена Ставкой по запросу Рузского, в присутствии Государя генерал довольно правдоподобно изобразил ужас. «Рузский, бледный, прочел вслух ее содержание. «Что же вы думаете, Николай Владимирович», — спросил государь. «Вопрос так важен и так ужасен, что я прошу разрешения вашего величества обдумать эту депешу, раньше чем отвечать. Депеша циркулярная. Посмотрим, что скажут главнокомандующие остальных фронтов. Тогда выяснится вся обстановка», — ответил Рузский». На этом доклад закончился. Получив телеграмму № 1872, главнокомандующие начали прятаться друг за друга. Эверт (Западный фронт) «сказал, что он свое заключение даст лишь после того, как выскажутся генералы Рузский и Брусилов». Сахаров (Румынский фронт) «долго не отвечал на посланную телеграмму и требовал, чтобы ему были сообщены Заключения всех главнокомандующих». Первым о необходимости отречения высказался Брусилов (Юго-Западный фронт), невзлюбивший Государя со времени «Брусиловского прорыва». Брусилов, как уже говорилось, считал, что успех его армии не был закреплен, потому что «Верховного Главнокомандующего у нас не было» (Верховным Главнокомандующим в то время был Государь). Затем был получен ответ Великого князя Николая Николаевича (Кавказский фронт), «коленопреклоненно» просившего об отречении; это, видимо, была месть Великого князя за лишение его верховного командования в 1915 г. Узнав об ответах, Эверт и Сахаров присоединились к их мнению[39]. Телеграмма Сахарова — предмет вечных насмешек для всех историков, потому что генерал начинает со своей любви к Его Величеству, бранит за «злодейство» Думу, и только в конце добавляет: «Переходя же к логике разума и учтя создавшуюся безвыходность положения, я, непоколебимо верноподданный Его Величества, рыдая, вынужден сказать, что, пожалуй…»

Телеграммы главнокомандующих дали исследователям повод говорить о заговоре генералов. Конечно, как уже говорилось, никакого заговора генералов не было. Просто заговор был хорошо спланирован, и генералов весьма ловко подставили.

Единодушие ответов 2 марта объясняется, во-первых, тем, что всем были посланы телеграммы № 1833 и № 1872. Одна из них говорила о спокойствии в Петрограде, другая была составлена Лукомским так, что трудно было не ответить. В телеграмме № 1872 говорилось: «существование армии и работа железных дорог находится фактически в руках петроградского временного правительства»; отсюда главнокомандующие могли понять, что без отречения Государя продолжать войну невозможно. Судя по воспоминаниям Брусилова, он из всей длинной телеграммы № 1872 понял одно: «образовавшееся Временное правительство ему объявило, что в случае отказа Николая II отречься от престола оно грозит прервать подвоз продовольствия и боевых припасов в армию (у нас же никаких запасов не было)». Именно в таком духе и составлены все ответы главнокомандующих. После телеграмм Ставки главнокомандующие могли бы, конечно, не отвечать, но большинство из них были для этого слишком слабы или слишком злопамятны.

Задолго до телеграмм Ставки они были разагитированы и представителями всевозможных общественных организаций и Государственной думы. «Из беседы со многими лицами, приезжавшими на фронт по тем или иным причинам из внутренних областей России, — пишет ген. Брусилов, — я знал, что все мыслящие гражданке, к какому бы классу они ни принадлежали, были страшно возбуждены против правительства и что везде без стеснения кричали, что так продолжаться не может». «Я считал себя совершенно свободным от всяких обязательств по отношению к монархии», — говорил следственной комиссии адм. Колчак. Можно легко проверить, кто из главнокомандующих был противником Государя, а кто не был. 27 февраля 1917 г. Родзянко разослал главнокомандующим телеграмму с просьбой убедить Государя согласиться на Ответственное министерство. В ответ Родзянку поддержали лишь двое: Брусилов и Рузский. Они-то и были самым ценным материалом для Гучкова. Ответы главнокомандующих были получены в Пскове в 14.30 2 марта. «К 2 S ч. пришли ответы от всех, — говорится в дневнике Государя. — Суть та, что во имя спасения России и удержания армии на фронте в спокойствии нужно решиться на этот шаг. Я согласился». Передав Государю телеграммы, Рузский предложил выслушать мнение двух своих помощников, Данилова и Саввича, которых он нарочно привез с собою с этой целью. Государь сказал: «Хорошо, но только я прошу откровенного мнения». Оба подчиненных Рузскому генерала, разумеется, высказались за отречение. После этого, по словам Данилова, лицо Государя «перекосилось». «Наступило общее молчание, длившееся одну-две минуты», — говорится в воспоминаниях ген. Саввича.

«Государь сказал: «Я решился. Я отказываюсь от престола», и перекрестился. Перекрестились генералы.

Обратясь к Рузскому, Государь сказал: «Благодарю вас за доблестную и верную службу», и поцеловал его. Затем Государь ушел к себе в вагон»[40].

Судя по дневнику Государя, Его убедили отречься от престола именно ответы, полученные от главнокомандующих. Их мнения должны были выражать мнения всей армии, и Государь сказал, что «раз войска этого хотят, то не хочет никому мешать». Даже если Государь, что вполне вероятно, знал о заговоре, то теперь Он мог видеть, что с Ним армия попросту отказывается воевать дальше. А войну, как Он говорил в прощальном приказе, нужно было довести до победы во что бы то ни стало. Он, по выражению Мордвинова, на престол «не напрашивался». «Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага и для спасения родной матушки России», — говорится в телеграмме Государя Родзянке.

Эту телеграмму (Родзянке) и аналогичную (Алексееву) Государь составил в 3 часа и отдал их Рузскому. Когда стало известно, что едут Гучков и Шульгин, свита организовала интригу, которой в мемуарах склонна придавать значение. «Мы все пошли к Фредериксу и убедили его, — пишет Мордвинов. — Он немедленно (пошел к государю и через несколько минут вернулся обратно, сказав, что его величество приказал сейчас же взять телеграммы от Рузского и передать ему, что они Сбудут посланы только после приезда членов думы.

<…> Мы просили Нарышкина, которому было поручено отобрать телеграммы, чтобы он ни на какие доводы Рузского не соглашался и, если бы телеграммы начали уже передавать, то снял бы их немедленно с аппарата.

Нарышкин отправился и скоро вернулся с пустыми руками. <…> в желании Рузского настоять на отречении и не выпускать этого дела из своих рук не было уже сомнений».

В результате переговоров Рузскому удалось удержать у себя одну из телеграмм (Родзянке) и даже добиться от Государя разрешения до него поговорить с Гучковым и Шульгиным. Рузский по-разному объяснял потом эту просьбу. Генералу Вильчковскому он говорил, что хотел «убедить их в ненужности отречения» (хотя убеждать нужно было еще ночью Родзянку) и «выяснить себе, наконец, что произошло в Петрограде, уже от очевидцев и участников событий» (хотя Государю это было бы еще интереснее). Противоположное объяснение Рузский дал Великому Князю Андрею Владимировичу: «Хотелось мне спасти, насколько возможно, престиж государя, чтоб не показалось им, что под давлением с их стороны государь согласился на отречение, а [не] принял его добровольно и до их приезда». Слова о спасении «престижа» Государя смешно слышать от Рузского, но ему, разумеется, хотелось, чтобы оба депутата видели, что решение Государя принято не под их давлением, а до их приезда под влиянием Рузского.

Государь уже, видимо, смирился с тем, что Рузский не может не интриговать, и не противоречил. Дубенский передает слова Государя, что Он в Пскове находился «как бы в забытии, тумане». Совсем в другом настроении была Ставка, которая требовала известий и не понимала, почему нет сообщений из Пскова.

Вечером свита решила провести Гучкова и Шульгина, как только они приедут, прямо к Государю, минуя Рузского, и это единственное, что ей в Пскове удалось. «Я только вернулся к себе в вагон, — пишет Мордвинов, — как сообщили, что депутатский поезд прибыл на соседний полустанок и через десять-пятнадцать минут ожидается уже в Псков. Было уже почти десять часов вечера. Я немного замешкался, и это вызвало нервное нетерпение моих товарищей: «Что ты там копаешься, торопись, а то Рузский перехватит».

Я поторопился и вышел на платформу. <…>

Прошло несколько минут, когда я увидел приближающиеся огни локомотива. Поезд шел быстро и состоял не более как из одного-двух вагонов. Он еще не остановился окончательно, как я вошел на заднюю площадку последнего классного вагона, открыл дверь и очутился в обширном темном купе <…>. Я с трудом рассмотрел в темноте две стоявших у дальней стены фигуры, догадываясь, кто из них должен быть Гучков, кто — Шульгин. Я не знал ни того, ни другого, но почему-то решил, что тот, кто моложе и стройнее, должен быть Шульгин и, обращаясь к нему, сказал: «Его величество вас ожидает и изволит тотчас же принять».

Оба были, видимо, очень, подавлены, волновались, руки их дрожали, когда они здоровались со мною, и оба имели не столько усталый, сколько растерянный вид. Они были очень смущены и просили дать им возможность привести себя в порядок после пути, но я им ответил, что это неудобно…»

Рузский, когда ему передали всю интригу, демонстративно сказал Данилову: «Ну что же, у нас нет никаких тайных соображений, чтобы пытаться изменить усыновленный сверху порядок встречи». После этого он отправился к Государю. В коридоре Рузский встретил пятерых свитских и, «обращаясь в пространство, с нервной резкостью, начал совершенно по-начальнически кому-то выговаривать: «Всегда будет путаница, когда не исполняют приказаний. Ведь было ясно сказано направить депутацию раньше ко мне. Отчего этого не сделали, вечно не слушаются»…» Рузский без всякого приглашения и совершенно против приличий пришел в салон, где Гучков уже говорил с Государем, да еще привел с собой ген. Данилова. Данилов, войдя в салон, скромно сел в угол и при Государе не вмешивался в разговор. Рузский же, наоборот, сел за стол между Фредериксом и Шульгиным напротив Государя. Надо думать, что Рузский сел бы и между Государем и Гучковым, если бы у него была такая возможность. Заняв свое место, Рузский принялся шептаться с Шульгиным и сообщил ему, что отречение — «дело решенное», хотя его слова, вероятно, были слышны Государю. После речи Гучкова Рузский, «привстав», объявил: «Его величество беспокоится, что если престол будет передан наследнику, то его величество будет с ним разлучен»[41]. Все делали вид, что Рузского тут нет.

«2 марта, около 10 часов вечера приехали из Петрограда во Псков член Государственного Совета Гучков и член Государственной Думы Шульгин, — говорится в протоколе. — Они были тотчас приглашены в вагон-салон императорского поезда, где к тому времени собрались: главнокомандующий армиями северного фронта генерал-адъютант Рузский, министр императорского двора граф Фредерикс и начальник военно-походной канцелярии е. и. в. свиты генерал-майор Нарышкин. Его величество, войдя в вагон-салон, милостиво поздоровался с прибывшими и, попросив всех сесть, приготовился выслушать приехавших депутатов».

К приезду в Псков Гучков был в том же состоянии, в котором был и весь Комитет Думы в эти дни, т. е. до него доходил смысл далеко не всего происходившего. В ночь с 1 на 2 марта, как уже говорилось, был убит рядом с ним кн. Вяземский, той же ночью у Гучкова было столкновение с делегацией Совета, по пути в Псков он говорил на станциях речи, одновременно вел переговоры с Ивановым и приехал к Государю уже «не при полном блеске сознания» и, как и Шульгин, «в замечательно грязном, нечесаном состоянии». Уже 2 марта Гучков мог понять, что его работа была напрасной. По всем свидетельствам, Гучков в Пскове был особенно подавлен и неразговорчив. «Гучков все время молчал и, как в вагоне, так и идя до императорского поезда, держал голову низко опущенною», — пишет Мордвинов. По словам Рузского, Гучков говорил с Государем, «опустивши глаза на стол». Шульгин пишет, что Гучков «очень волновался», «говорил негладко»: «Он говорил (у него была эта привычка), слегка прикрывая лоб рукой, как бы для того, чтобы сосредоточиться. Он не смотрел на Государя, а говорил, как бы обращаясь к какому-то внутреннему лицу, в нем же, Гучкове, сидящему. Как будто бы совести своей говорил». Все, что Гучков говорил в Пскове, заставляет задуматься, понимал ли он, с кем говорит и о чем. Когда Фредерикс, встретивший его в салоне, спросил, что происходит в Петрограде, Гучков ничего лучше не нашел ответить, как: «В Петрограде стало спокойнее, граф, но ваш дом на Почтамтской совершенно разгромлен, а что сталось с вашей семьей — неизвестно». Разговаривая с Государем, Гучков проговорился о том, что тщательно скрывалось Комитетом Думы от Пскова, — о Совете: «Кроме нас заседает еще комитет рабочей партии, и мы находимся под его властью и его цензурою».

В целом речь Гучкова, по словам Шульгина, была продуманной. Вероятно, не один год ушел на ее составление. Гучков кратко, одной фразой охарактеризовал ход восстания и поспешил уточнить, что «это не есть результат какого-нибудь заговора или заранее обдуманного переворота». Так же кратко он рассказал о своих поездках к солдатам, не уточняя, как его встретили. Он настойчиво повторял, что «все прибывшие части "Тотчас переходят на сторону восставших», в сущности это было повторение просьбы Родзянки: «Прекратите присылку войск». Гучков тут же сообщил, что представители гарнизона Царского Села 1 марта пришли в Таврический дворец, чтобы присоединиться «к движению». Он, очевидно, хотел сказать, что семья Государя осталась в Царском без охраны, причем «толпа теперь вооружена», «…нужен какой-нибудь акт, который подействовал бы на сознание народное. Единственный путь, это передать бремя верховного правления в другие руки. Можно спасти Россию, спасти монархический принцип, спасти династию». Гучков вновь напомнил о своей борьбе с «крайними элементами» и закончил какой-то бессмысленной фразой: «Вам, конечно, следует хорошенько подумать, помолиться, но решиться все-таки не позже завтрашнего дня, потому что завтра мы не будем в состоянии дать совет и если вы его у нас спросите, то можно будет опасаться агрессивных действий».

Большое количество подробностей в речи Гучкова объясняется тем, что он не знал об интригах Рузского 1–2 марта и, видимо, считал своей крупной неудачей то, что Государю позволили добраться до Пскова. Гучков думал, что ему первому предстоит убеждать Государя отречься. Он совсем не был уверен, что ему это удастся, поэтому и не удержался от скрытого шантажа. На всякий случай он постарался убедить Государя, чтобы в Петроград не были присланы войска. В общем речь была составлена почтительно, чтобы обеспечить отступление депутатов, если бы Государь отказался. «Я боялся, — говорит Шульгин, — что Гучков скажет царю что-нибудь злое, безжалостное, но этого не случилось».

Рузский рассказывал, что «особенно сильное впечатление на Николая II произвела весть о переходе его личного конвоя на сторону восставших войск», но это противоречит другому рассказу Рузского, что этот факт он сам доложил Государю 1 марта. Более поразительным для Государя могло быть известие о какой-то вооруженной толпе в Царском Селе. Он, тем не менее, как всегда стоически перенес это сообщение, промолчал, и Гучков потом говорил, что «выслушал он очень спокойно»[42]. Шульгин, который говорит, что не спускал глаз с Государя, заметил Его движение только при словах Гучкова о молитве: «Он повернул голову и посмотрел на Гучкова с таким видом, который как бы выражал: «Этого можно было бы и не говорить…» Интересно, что ни Государь, ни Рузский не сказали ничего на упоминание о «комитете рабочей партии». Это новое подтверждение того, что они оба уже 2 марта хорошо знали о существовании Совета рабочих депутатов и его роли в событиях.

«Впустую пропал весь заряд красноречия человека, поехавшего убеждать царя об отречении», — пишет ген. Тихменев. Государь ответил Гучкову, что еще до приезда депутатов решился на отречение, «но теперь еще раз обдумав свое положение, я пришел к заключению, что ввиду его болезненности мне следует отречься одновременно и за себя и за него, так как разлучаться с ним не могу».

Слова Государя были встречены бессвязными заявлениями Гучкова, Рузского и Шульгина. Отречение в пользу Великого князя Михаила, а не в пользу Наследника нарушало планы Гучкова: «При малолетнем государе и при регенте, который, конечно бы, не пользовался, если не юридически, то морально всей властностью и авторитетом настоящего держателя верховной власти, народное представительство могло окрепнуть», — говорил он. Одного взгляда на реакцию всех троих Государю было достаточно, чтобы понять роль каждого.

И тогда Он сказал: «Давая свое согласие на отречение, я должен быть уверенным, что вы подумали о том впечатлении, какое оно произведет на всю остальную Россию. Не отзовется ли это некоторою опасностью?».

Гучков поспешно возразил: «Нет, ваше величество, опасность не здесь. Мы опасаемся, что если объявят республику, тогда возникнет междоусобие». Шульгин поддержал его горячей речью в своем стиле на тему «в Думе ад, это сумасшедший дом». «26-го вошла толпа в Думу, — говорил он, — и вместе с вооруженными солдатами заняла всю правую сторону, левая сторона занята публикой, а мы сохраняли всего две комнаты, где ютится так называемый комитет. Сюда тащат всех арестованных, и еще счастие для них, что их сюда тащат, так как это избавляет их от самосуда толпы…» Именно для такой искренней речи Гучков и привез Шульгина к Государю. В конце Шульгин сообщил, что отречение будет «почвой», на которой они вступят в «бой с левыми элементами», как будто левые элементы когда-нибудь интересовались такими тонкостями, как личность монарха.

Шульгин закончил просьбой дать четверть часа на размышление, но Гучков заговорил опять. Он сказал, что «у всех рабочих и солдат, принимавших участие в беспорядках, уверенность, что водворение старой власти — это расправа с ними, а потому нужна полная перемена», т. е. русский Император должен был, по его мнению, ставить свое решение в зависимость от терзаний совести кучки петроградских мятежников.

«Я хотел бы иметь гарантию, — сказал Государь, — что вследствие моего ухода и по поводу его не было бы пролито еще лишней крови»[43]. Шульгин как-то неуверенно ответил, что «попытки» восстания против нового строя, «может быть», и будут, но почему-то «их не следует опасаться».

«А вы не думаете, — продолжал спрашивать Государь, — что в казачьих областях могут возникнуть беспорядки?»

Гучков понял, что Государь и Шульгин сейчас найдут общий язык, и отречения может не быть. Он поспешно ответил: «Нет, ваше величество, казаки все на стороне нового строя. Ваше величество, у вас заговорило человеческое чувство отца и политике тут не место, так что мы ничего против вашего предложения возразить не можем». На вопрос Государя: «Хотите еще подумать?» Гучков сказал, что может сразу принять Его Предложения». «А когда бы вы могли совершить самый акт?» — спросил он, и этот вопрос выдает его нетерпение. Вместе с тем он передал Государю и составленный заранее проект манифеста. «Его величество, ответив, что проект уже составлен, удалился к себе, где собственноручно исправил заготовленный с утра манифест об отречении…»

«Поздно гадать о том, мог ли государь не отречься», — пишет Ольденбург и тут же начинает именно гадать, мог ли Государь не отречься. Ольденбург приходит к грустному выводу, что «при той позиции, которой держались генерал Рузский и генерал Алексеев, возможность сопротивления исключалась». К тому же «об отречении могли объявить помимо государя: объявил же (9.XI.1918) принц Макс Баденский об отречении германского императора, когда Вильгельм II вовсе не отрекался!»

И для Государя, и для Рузского, и для Ставки было очевидно, что в условиях мятежа внутри государства война продолжаться не может. «Теперь остается одно, — говорил Алексеев 27 февраля, — собрать порядочный отряд где-нибудь примерно около Царского и наступать на бунтующий Петроград». Противодействовать мятежу из Пскова Государь не мог, потому что Рузский перешел на сторону мятежников. Возвращаться в Ставку также было бессмысленно, потому что Алексеев и его помощники (Лукомский, Клембовский и т. д.) все были сторонниками отречения, и Государь оказался бы в том же положении, что и в Пскове. Ехать в штаб любого другого главнокомандующего тоже незачем было, потому что все главнокомандующие высказались за отречение. Нельзя было ехать и в мятежные Царское Село или Петроград.

Свита в мемуарах постоянно сетует, что в эти дни забыли о ее существовании, хотя «мы были такие же русские, жили тут же рядом, под одной кровлей вагона». По замечанию ген. Дубенского, большинство свиты «были просто для царя хорошие, приличные люди и больше ничего». Но на самом деле «хороший приличный» человек в свите был один — кн. Долгорукий.

Мемуары Дубенского, Мордвинова, Воейкова одинаковы по своей убежденной верноподданности (а Дубенский и Мордвинов вообще явно списывали друг у друга), могли бы даже считаться ее образцом, если бы их дела хоть отдаленно напоминали слова. «Безусловно, — пишет Дубенский, — вся свита и состоящие при Государе признавали в это время неотложным согласие Государя на ответственное министерство и переход к парламентарному строю». Фактически из слов Дубенского следует, что к началу революции вся свита поддерживала требования Прогрессивного блока, т. е. перешла на его сторону. Воейков, как сам же он и признается, после отречения спросил Государя: «отчего он так упорно не соглашался на некоторые уступки, которые, быть может, несколько месяцев тому назад могли бы устранить события этих дней?» И вновь Государь должен был объяснять невозможность ответственного министерства.

После отречения свита в несколько дней исчезла. Еще когда Государь был в Ставке, уехали Воейков и Фредерикс. Нилов и Мордвинов остались в Ставке — Нилова не пустили арестовавшие Государя депутаты Думы, а Мордвинов решил не «навязываться»[44]. Причем вещи Мордвинова были уже перенесены в поезд Государя, когда он внезапно передумал ехать с Государем и распрощался с Ним. Несколько человек доехали с Государем до Царского Села. «В поезде с Государем ехало много лиц, — рассказывал следователю полк. Кобылинский. — Когда Государь вышел из вагона, эти лица посыпались на перрон и стали быстро-быстро разбегаться в разные стороны, озираясь по сторонам, видимо, проникнутые чувством страха, что их узнают.

Прекрасно помню, что так удирал тогда генерал-майор Нарышкин и, кажется, командир железнодорожного батальона генерал-майор Цабель. Сцена эта была весьма некрасивая». Государь спросил, приехали ли они во дворец. Ему доложили, что они «не приехали и не приедут». Он ответил: «Бог с ними». Потом Государь все-таки попытался вызвать Нарышкина. «Нарышкин, поставленный в известность о выборе Царя, просил дать ему 24 часа на размышление. Об этом доложили Государю.

«Ах так, тогда не надо», — сказал Император совершенно спокойным, сдержанным голосом…»

Из событий 2 марта — доклада Рузского, телеграмм главнокомандующих, разговора с Гучковым — можно было понять, что Россия собирается броситься в пропасть и не желает, чтобы ее удерживали. План Гучкова удался — Государь не мог не отречься.

В 11.40 2 марта Государь отдал Гучкову свой манифест. Авторство этого манифеста приписывают себе и Базили, и Лукомский, и Шульгин. По словам Лукомского, манифест был составлен 1 марта им и Базили и передан в Псков. Такой телеграммы, однако, в сборниках нет, а есть манифест об ответственном министерстве, действительно переданный из Ставки 1 марта и напоминающий манифест Николая II. Вероятно, Лукомский составлял именно манифест об ответственном министерстве. Проект Шульгина тоже сохранился; из его текста только одна фраза о «ниспосланных тяжких испытаниях» сходна с аналогичной фразой в манифесте, да и то, вероятно, была общепринятым штампом. Окончательный манифест составлен с использованием проекта Ставки, но есть существенные различия в настроении и, разумеется, содержании:

«В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего Отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы [курсивом выделены фразы, взятые из проекта Ставки. — С.Я.], и уже близок час, когда доблестная армия наша совместно со славными нашими союзниками сможет окончательно сломить врага. В эти решительные дни в жизни России, почли Мы долгом совести облегчить народу Нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы, и, в согласии с Государственною Думою, признали Мы за благо отречься от Престола Государства Российского и сложить с Себя Верховную власть. Не желая расстаться с любимым Сыном Нашим, Мы передаем наследие Наше Брату Нашему Великому Князю Михаилу Александровичу и благословляем Его на вступление на Престол Государства Российского. Заповедуем Брату Нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех Началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу. Во имя горячо любимой родины призываем всех верных сынов Отечества к исполнению своего святого долга перед Ним, повиновением Царю в Тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь Ему, вместе с представителями народа, вывести Государство Российское на путь победы, благоденствия и славы. Да поможет Господь Бог России».

«К тексту отречения нечего было прибавить», — пишет Шульгин, однако именно он 2 марта предложил две поправки: вставить слова об обязательной присяге Великого Князя конституции и поставить время подписания — 15 часов. «Потом мы, не помню по чьей инициативе, начали говорить о верховном главнокомандующем и о председателе Совета Министров», — пишет Шульгин. Рузский подсказал передать командование Великому Князю Николаю Николаевичу. «Мы не возражали, — говорит Гучков, — быть может, даже подтвердили, не помню». «Но я ясно помню, — продолжает Шульгин, — как государь написал при нас указ Правительствующему Сенату о назначении председателя Совета Министров…

Это государь писал у другого столика и спросил:

— Кого вы думаете?.. Мы сказали:

— Князя Львова…

Государь сказал как-то особой интонацией, — я не могу этого передать:

— Ах, Львов? Хорошо — Львова…

Он написал и подписал…»

4. Падение монархии

Слова о присяге нового Императора конституции и назначение кн. Львова были старинными мечтами Государственной Думы и означали переход к конституционной монархии. Едва ли Шульгин понимал, что от завета присягнуть конституции в отречении Николая II недалеко до завета избрать учредительное собрание в отречении Великого князя Михаила Александровича. Великого князя Николая Николаевича, который в 1915 г. едва не довел страну до поражения, назначили из-за его популярности. Время на манифесте семью часами раньше приезда депутатов поставлено было для того, чтобы не говорили потом, что манифест «вырван», т. е. чтобы не могли объявить о его незаконности и вернуть Николая II на престол.

И вот только теперь, прощаясь, после двух дней неизвестности и шантажа, после всех намеков, что «вся царская семья находится в руках мятежных войск», после долгого разговора с депутатами Комитета, которые, очевидно, все о Царском Селе знали, однако молчали, — Государь «спросил относительно судьбы императрицы и детей». Гучков сказал, что «там все благополучно, дети больны, но помощь оказывается». «Государь отпустил нас».

«Генерал Рузский, Гучков и Шульгин и все остальные скоро покинули царский поезд, — пишет Дубенский, — и мы не видали их больше». Выйдя из вагона, Гучков не удержался от речи перед окружившей его толпой и торжественно объявил ей об отречении. Депутаты прошли в вагон, в котором жил Рузский, получили свой экземпляр манифеста и выдали расписку: «Высочайший манифест от 2 марта 1917 года получили. Александр Гучков. Шульгин».

«Как только поезд двинулся со станции, — пишет Воейков, — я пришел в купе Государя, которое было освещено одною горевшею перед иконою лампадою.

После всех переживаний этого тяжелого дня Государь, всегда отличавшийся громадным самообладанием, не был в силах сдержаться. Он обнял меня и зарыдал… <…> Образ государя с заплаканными глазами в полуосвещенном купе до конца жизни не изгладится из моей памяти».

В это время между ген. Ивановым и Ломоносовым состоялся разговор, ради которого, в общем-то, и был «вырван» манифест об отречении:

«— По высочайшему его императорского величества повелению я вам приказываю вместе со всеми эшелонами пропустить меня в Петроград.

— По повелению какого императора, генерал? Николай II отрекся от престола…»

«…Когда последовал факт отречения государя, ясно было, что уже монархия наша пала и возвращения назад не будет», — говорил следователям Колчак, а гр. Игнатьев говорил еще проще: «Николай II своим отречением сам освобождает меня от данной ему присяги».

В Петрограде Милюков выступил в Таврическом дворце с речью, в которой объявил о составе временного правительства и необходимости конституционной монархии. После этого масоны поняли, что он их противник, и ночью попробовали привлечь на свою сторону. «Мы сидели втроем в уголке комнаты: я, Керенский и Некрасов, — пишет Милюков. — Некрасов протянул мне смятую бумажку с несколькими строками карандашом, на которой я прочел предложение о введении республики. Керенский судорожно ухватился за кисть моей руки и напряженно ждал моего ответа. Я раздраженно отбросил бумажку с какой-то резкой фразой по адресу Некрасова. Керенский грубо оттолкнул мою руку».

Не вошедший в правительство Родзянко, оставшийся в Петрограде наедине с Советом без поддержки Гучкова, не обладал его храбростью. Через пять часов после отречения Родзянко и кн. Львов вызвали к прямому проводу Рузского. Они просили не публиковать манифест и не присягать новому Императору: «Провозглашение императором великого князя Михаила Александровича подольет масла в огонь, и начнется беспощадное истребление всего, что можно истребить». Рузский понял, что главный результат его трудов будет уничтожен, но, как всегда покорный «победителю», согласился, попросив «осветить» ему «все дело, которое вчера произошло». Родзянко выдвинул очередную версию событий: «Вспыхнул неожиданно для всех нас такой солдатский бунт, которому еще подобных я не видел и которые, конечно, не солдаты, а просто взятые от сохи мужики и которые все свои мужицкие требования нашли полезным теперь заявить». Из этих бессвязных слов Рузский ничего понять не смог (судя по стилю собеседников, они по ходу разговора периодически засыпают) и только постарался снять с себя ответственность, попросив установить связь с временным правительством, чтобы ему лишь сообщать «о ходе дел», а «центр дальнейших переговоров» о манифесте перенести в Ставку. «Скажите мне, пожалуйста, когда выехал Гучков», — спросил Родзянко, то есть: куда Гучков исчез с оригиналом отречения. Рузский ответил и добавил: «У аппарата был, кажется, князь Львов. Желает ли он со мной говорить». Львов имел репутацию «чистейшего и порядочнейшего человека», и Рузский надеялся узнать что-нибудь от него. «Николай Владимирович, все сказано, — жестко остановил его Родзянко. — Князь Львов ничего добавить не может», затем он быстро распрощался. «Михаил Владимирович, — чуть не плачет Рузский, — скажите для верности, так ли я вас понял: значит, пока все остается по-старому, как бы манифеста не было…»

Кто повлиял в таком духе на Родзянку, понятно. Интересно, что, описывая Рузскому структуру новой власти, он дважды оговаривается и помимо Временного правительства называет «верховный совет»; как уже говорилось, так называлась главная выборная масонская ложа. Рузский сначала не заметил этого, а потом спросил: «Скажите, кто во главе верховного совета». «Я ошибся, — ответил Родзянко, — не верховный совет, а временный комитет государственной думы под моим председательством».

Этот разговор открыл глаза, во-первых, ген. Рузскому, и он потом говорил, что он и Алексеев были «только пешками в игре политических партий». Во-вторых, наконец осознал свою роль Алексеев. В 6 ч. 3 марта он разослал новую телеграмму главнокомандующим, где передавалось четыре его вывода:

«Первое — в Государственной думе и ее временном комитете нет единодушия; левые партии, усиленные советом рабочих депутатов, приобрели сильное влияние.

Второе — на председателя думы и временного комитета Родзянко левые партии и рабочие депутаты оказывают мощное давление, и в сообщениях Родзянко нет откровенности и искренности.

Третье — цели господствующих над председателем партий ясно определились из вышеприведенных пожеланий Родзянко.

Четвертое — войска Петроградского гарнизона окончательно распропагандированы рабочими депутатами и являются вредными и опасными для всех…»

Телеграмма заканчивалась предложением собрать в Ставке съезд главнокомандующих «для установления единства во всех случаях и всякой обстановке».

Теперь Алексеев понял, что «положение создает грозную опасность более всего для действующей армии», ради которой он и просил отречения. И уже утром 3 марта он сказал: «Никогда не прощу себе, что поверил в искренность некоторых людей, послушался их и послал телеграмму Главнокомандующим по вопросу об отречении государя от престола».

В Петрограде 3 марта состоялось известное собрание на квартире кн. Путятина с участием Великого князя Михаила Александровича и всех видных политических деятелей, как участвовавших в заговоре, так и не замеченных им. «Это было вроде как заседание… — пишет Шульгин. — Великий князь как бы давал слово, обращаясь то к тому, то к другому:

— Вы, кажется, хотели сказать?

Тот, к кому он обращался, — говорил».

Все, и масоны, и немасоны, напуганные сопротивлением Совета, просили Великого князя не принимать Престол. При этом они «все время посматривали в окно, не идет ли толпа, ибо боялись, что их могут всех прикончить». Керенский с «трагическим жестом» объявил: «Я не ручаюсь за жизнь вашего высочества».

Родзянко тоже объявил Великому князю, что не может гарантировать ему жизнь, если он примет престол. Только Милюков, вероятно, вследствие какой-нибудь собственной исторической теории, «ссылаясь на исторические примеры», горячо высказался за принятие престола, потому что иначе «не будет… государства… России… ничего не будет…» «Я доказывал, — пишет Милюков, — что для укрепления нового порядка нужна сильная власть и что она может быть такой только тогда, когда опирается на символ власти, привычный для масс. Таким символом служит монархия. <…> Я признавал, что говорившие, может быть, правы. Может быть, участникам и самому великому князю грозит опасность. Но мы ведем большую игру — за всю Россию, — и мы должны нести риск, как бы велик он ни был». Милюков «никому не давал говорить, он обрывал возражавших ему, обрывал Родзянку, Керенского, всех». Но он был один против десяти противников. Когда наконец приехали Гучков и Шульгин, которые, приехав из Пскова, пошли на митинг рабочих и едва избежали там ареста, казалось, они, оба монархисты, поддержат Милюкова. Здесь-то Гучков и должен был произнести историческую речь и завершить этим, созданную им революцию. Но после напряженного разговора с Государем, двух речей на вокзале и опасности ареста в мастерских он был уже не в состоянии убеждать Великого князя («я не мог себе представить, чтобы Михаил мог отречься»). По словам Керенского, Гучков просто сказал: «Я полностью разделяю взгляды Милюкова». Шульгин высказался против принятия престола. Выслушав всех, Великий князь попросил полчаса на размышление и вышел. Вернувшись, он объявил свое решение. «Мы столпились вокруг него, — пишет Шульгин. —

Он сказал:

— При этих условиях я не могу принять престола, потому что…

Он не договорил, потому что… потому что заплакал…»

Проект отречения Великого князя составил, разумеется, Некрасов.

«Династия в лице двух Государей не стала напрягать энергию своей воли и власти, отошла от престола и решила не бороться за него, — говорит Ильин. — Она выбрала путь непротивления и, страшно сказать, пошла на смерть для того, чтобы не вызывать гражданской войны, которую пришлось вести одному народу без Царя и не за Царя…

Когда созерцаешь эту живую трагедию нашей Династии, то сердце останавливается и говорить о ней становится трудно».

Трудно сейчас говорить, входило ли в намерения масонов отречение Великого князя и установление республики или они хотели ограничиться дворцовым переворотом. Во втором случае их заставила изменить планы форма отречения Государя. Отречение в пользу Великого князя, а не Наследника, не устраивало их потому, что они смогли бы править свободно при 12-летнем монархе, но никак не при взрослом. Милюков в воспоминаниях договорился до того, что Государь это сделал намеренно: «Николай II здесь хитрил <…> Пройдут тяжелые дни, потом все успокоится, и тогда можно будет взять данное обещание обратно». Лучше всех на эту глупость возразил Катков: «Никак нельзя было требовать в тот момент от человека в положении Николая II, чтобы он давал советы думскому комитету, как им лучше удержать в руках только что вырванную у него власть, а тем более — как это сделать за счет покоя и сохранности его собственной семьи».

8 марта 1917 г. в Могилеве Государь прощался с чинами Ставки. «Картина, по словам очевидцев, была потрясающая», — говорит Воейков.

«Ровно в 11 час. в дверях показался Государь, — пишет ген. Тихменев. — <…> Он был одет в серую кубанскую черкеску, с шашкой через плечо. <…> Левую руку с зажатой в ней папахой он держал на эфесе шашки. Правая была опущена и сильно, заметно дрожала. Лицо было еще более пожелтевшее, посеревшее и обтянутое. и очень нервное. Остановившись, государь сделал небольшую паузу и затем начал говорить речь. Первые слова этой речи я запомнил буквально. Он говорил громким и ясным голосом, очень отчетливо и образно, однако, сильно волнуясь, делая неправильные паузы между частями предложения. Правая рука все время сильно дрожала. «Сегодня… я вижу вас… в последний раз, — начал Государь, — такова воля Божия и следствие моего решения». Далее он сказал, что отрекся от престола, видя в этом пользу России и надежду победоносно кончить войну. Отрекся в пользу брата вел. кн. Михаила Александровича, который, однако, также отрекся от престола. Судьба родины вверена теперь временному правительству. Он благодарит нас за верную службу ему и родине. Завещает нам верой и правдой служить временному правительству и во что бы то ни стало довести до конца борьбу против коварного, жестокого, упорного — и затем следовал еще целый ряд отлично подобранных эпитетов — врага. Государь кончил. Правая рука его уже не дрожала, а как-то дергалась. Никогда не наблюдал я такой глубокой, полной, такой мертвой тишины в помещении, где было собрано несколько сот человек. Никто не кашлянул и все упорно и точно не мигая смотрели на Государя. Поклонившись нам, он повернулся и пошел к тому месту, где стоял Алексеев. Отсюда он начал обход присутствующих. Подавая руку старшим генералам и кланяясь прочим, говоря кое-кому несколько слов, он приближался к моему месту. Когда он был в расстоянии нескольких шагов от меня, то напряжение залы, все время сгущавшееся, — наконец, разрешилось. Сзади государя кто-то судорожно всхлипнул. Достаточно было этого начала, чтобы всхлипывания, удержать которые присутствующие были, очевидно, уже не в силах, раздались сразу во многих местах. Многие просто плакали и утирались. Вместе с всхлипываниями раздались и слова: «Тише, тише, вы волнуете Государя». Однако, судорожные, перехваченные всхлипывания эти не утихали. Государь оборачивался направо и налево, по направлению звуков, и старался улыбнуться, однако улыбка не выходила, — а выходила какая-та гримаса, оскаливавшая ему зубы и искажавшая лицо; на глазах у него стояли слезы. Тем не менее он продолжал обход. <…> Судорожные всхлипывания и вскрики не прекращались. Офицеры Георгиевского батальона — люди, по большей части, несколько раз раненые — не выдержали: двое из них упали в обморок, на другом конце залы рухнул кто-то из солдат конвойцев. Государь, все время озираясь на обе стороны, со слезами в глазах, не выдержал и быстро направился к выходу. Навстречу ему выступил Алексеев [и] начал что-то говорить. Начала речи я не слышал, так как все бросились за Государем и в зале поднялся шум от шаркания ног. До меня долетели лишь последние слова взволнованного голоса Алексеева: «А теперь, ваше величество, позвольте мне пожелать вам благополучного путешествия и дальнейшей, сколько возможно, счастливой жизни». Государь обнял и поцеловал Алексеева и быстро вышел».

В 4.45 8 марта 1917 г. государь уехал в Царское Село. «Мы все напряженно стояли у вагонов при полной тишине, — пишет ген. Дубенский. — Еще раз прошел, почти пробежал, генерал Алексеев в вагон императрицы, пробыл там несколько минут и вышел оттуда. Вслед за ним отворилась вагонная дверь и Государь стал спускаться по ступенькам на рельсы. До Государева поезда было шагов 20–30, и Его величество сейчас же дошел до своего вагона. Тут к нему подошел адмирал Нилов и, схватив руку государя, несколько раз ее поцеловал. Его величество крепко обнял своего флаг-капитана и сказал: «Как жаль, Константин Дмитриевич, что вас не пускают в Царское со мною».

Затем Государь поднялся в свой вагон и подошел к окну, стараясь его протереть, так как оно было запотелое.

Наконец, поезд тронулся. В окне вагона виднелось бледное лицо императора. Ген. Алексеев отдал честь его величеству.

Последний вагон царского поезда был с думскими депутатами; когда он проходил мимо ген. Алексеева, то тот снял шапку и низко поклонился»[45].

Приказ Начальника Штаба Верховного Главнокомандующего:

«Отрекшийся от престола император Николай II перед своим отъездом из района действующей армии обратился к войскам со следующим прощальным словом:

«В последний раз обращаюсь к вам, горячо любимые мною войска. После отречения моего за себя и за сына моего от престола Российского власть передана временному правительству, по почину Государственной Думы возникшему. Да поможет ему Бог вести Россию по пути славы и благоденствия.

Да поможет Бог вам, доблестные войска, отстоять нашу Родину от злого врага. В продолжение двух с половиной лет вы несли ежечасно тяжелую боевую службу, много пролито крови, много сделано усилий, и близок час, когда Россия, связанная со своими доблестными союзниками одним общим стремлением к победе, сломит последнее усилие противника.

Эта небывалая война должна быть доведена до полной победы. Кто думает теперь о мире, кто желает его — тот изменник Отечества, его предатель. Знаю, что каждый честный воин так мыслит. Исполняйте же ваш долг, защищайте доблестно нашу Великую Родину, повинуйтесь временному правительству, слушайтесь ваших начальников. Помните, что всякое ослабление порядка службы только на руку врагу.

Твердо верю, что не угасла в ваших сердцах беспредельная любовь к нашей Великой Родине. Да благословит вас Господь Бог и да ведет вас к победе Святой Великомученик и Победоносец Георгий. Ставка, 8 марта 1917 г. Николай». Подписал: Начальник штаба ген. Алексеев».

2 марта Милюков объявил толпе в Таврическом дворце о составе Временного правительства. Больше всего вопросов до сих пор вызывает имя министра финансов Терещенко. Дело в том, что в Государственной думе был человек, считавшийся крупным специалистом по финансам — бывший земский врач Шингарев. Алданов говорит о нем, что «его ежегодный бюджетный бой с графом Коковцовым бывал событием в жизни Государственной думы», — а это, разумеется, считалось в Думе знаком большого таланта. Коковцов в мемуарах описывает один из таких боев во время прений по бюджету на 1911 г.: «Когда я сошел с трибуны, меня обступили внизу многие депутаты, а в числе их немало и таких, которых я лично почти не знал, и не скупились на выражения благодарности, одобрения и сочувствия за все сказанное. Председатель Думы Родзянко своим зычным голосом не постеснялся, стоя рядом с Шингаревым, сказать мне: «А я все-таки держу пари, что Андрей Иванович не откажет себе в удовольствии выступить вслед за Вами и объяснить нам, что Ваша роспись опять никуда не годится и что наши финансы куда хуже, чем были прежде, и мы по-прежнему находимся на краю банкротства».

Шингарев, разумеется, выступил тотчас после перерыва, не сказал ни одного слова против сведения росписи и заключения Бюджетной комиссии Думы, нашел, что доходы может быть не преувеличены, а расходы немного лучше сведены, нежели делалось до сих пор, но затем произнес все-таки полуторачасовую речь «рядом с бюджетом» по поводу всего, что только попадалось под руку, но не имело решительно никакого отношения к своду росписи и отвечало заранее заготовленной на завтра оппозиционной статье для газет. Я решил просто ничего не отвечать ему».

Почему Шингарев не получил во Временном правительстве поста министра финансов — непосвященные не понимали. «Недоуменно я спрашивал Милюкова, — пишет Гессен, — откуда взялся Терещенко, никому до того не известный чиновник при императорских театрах, сын миллионера, да притом еще на посту министра финансов, на который считал себя предназначенным Шингарев». «Сперва я даже не хотел верить, — пишет Набоков о Терещенко, — что дело идет о том самом блестящем молодом человеке, который несколько лет до того появился на петербургском горизонте, проник в театральные сферы, стал известен как страстный меломан и покровитель искусства, а с начала войны благодаря своему колоссальному богатству и связям сделался видным деятелем в Красном Кресте». «Как и откуда возникла кандидатура М. И. Терещенко на пост министра финансов, я совершенно не помню, — пишет Шидловский. — Известный депутат А. И. Шингарев чрезвычайно неохотно принял пост министра земледелия, считая себя к этой специальности неподготовленным, и жалел, что не ему досталось министерство финансов, в котором, по его словам, он чувствовал бы себя как дома», «…министр финансов не давался, как клад… — пишет Шульгин. — И вдруг каким-то образом в список вскочил Терещенко».

Интересно, что даже сам Милюков, составивший «где-то на уголке стола» список правительства, не знал, как в этом списке оказался Терещенко: «В каком «списке» он «въехал» в министерство финансов? Я не знал тогда, что источник был тот же самый, из которого был навязан Керенский, откуда исходил республиканизм нашего Некрасова, откуда вышел и неожиданный радикализм «прогрессистов», Коновалова и Ефремова». Что Терещенко займет пост министра финансов, руководителям переворота было известно еще до составления списка правительства. Коковцов пишет, что 27 февраля 1917 около 2 часов встретил Гучкова, выходившего из подъезда дома Главного артиллерийского управления «в сопровождении молодого человека, оказавшегося М. И. Терещенко, которого тут же Гучков познакомил со мною, сказавши, что Государственная Дума формирует правительство, в состав которого войдет М. И. [Терещенко] в должности министра финансов, а сам он попросил меня помочь ему советом, «если эта чаша его не минует». И действительно, на следующий же день, во вторник или самое позднее в среду, 1 марта, он пришел ко мне около 8 часов вечера, когда мы сидели за обедом, попросил нас дать ему что-либо перекусить, так как он с утра ничего не ел, и остался у меня до двух часов ночи, расспрашивая меня обо всем, самом разнообразном из области финансового положения страны». «…В вообще на формирование правительства масоны оказали большое влияние», — говорит Некрасов[46].

Число масонов во Временном правительстве в дальнейшем увеличивалось, и если в первом составе было четыре масона, то во втором уже шесть, а в третьем — восемь, т. е. больше половины. Именно масон Коновалов объявил в ночь с 25 на 26 октября 1917 г. о сдаче Временного правительства революционным солдатам и матросам, захватившим Зимний дворец.

Теперь Гучков, наверное, понял, в чем был замысел его друзей-масонов: воспользовавшись его планом заговора и его энергией, устроить революцию, затем обойти его и помимо его монархических симпатий установить республику, а затем выжить его из правительства. В основном для этого, собственно говоря, масоны и организовали Совдеп. Надо признать, что они довольно ловко использовали в своих целях Гучкова. Едва ли он, создавший революцию из ненависти к Государю, мог предположить, что переворот обернется полным свержением монархии. Временное правительство, разумеется, было сформировано без его ведома: «Я в этих переговорах не участвовал, они меня не видели и даже меня не осведомили об этом», — говорит он. На посту военного министра Временного правительства Гучков запомнился тем, что, во-первых, запретил опубликование прощального манифеста Государя, невероятного по своему благородству документа, во-вторых, организовал «чистку» армии. Эту «чистку» прозвали «избиением младенцев»: было уволено в резерв около 60 % генералов. Гучков организовал «чистку» неожиданным образом: он давал лицам, которым особенно доверял, списки «старших начальников», и эти лица отмечали, кого они не желали бы видеть в армии. Цель этой акции, по словам Гучкова, была «дать дорогу талантам», хотя в результате многие таланты оказались уволенными. «Ошибок может быть было даже десятки», — сознавался он. Больше ничего он сделать не успел, да и не мог. Тогда-то все и поняли, «что Гучков может быть прекрасным оратором, отличным критиком военного бюджета, но руководить обороной государства во время войны не может».

«…Гучков с самого начала в глубине души считал дело проигранным и оставался только par acquit de conscience <для очистки совести>, — пишет Набоков. — <…> Когда он начинал говорить своим негромким и мягким голосом, смотря куда-то в пространство слегка косыми глазами, меня охватывала жуть, сознание какой-то полной безнадежности. Все казалось обреченным». По словам Набокова, Гучков первый во Временном правительстве решил, что «нужно уходить». «На эту тему он неоднократно говорил во второй половине апреля. Он все требовал, чтобы временное правительство сложило свои полномочия, написав себе самому некую эпитафию, с диагнозом положения и прогнозом будущего».

На посту военного министра Гучков смог на собственном опыте убедиться, как тяжело работать, когда каждый шаг высмеивается оппозицией, при постоянной опасности для жизни. «Вот, как видите… — говорил он. — Я без охраны. Каждую минуту могут ворваться, убить или выгнать отсюда… К этому надо быть готовым». Он не выдержал и двух месяцев и уже 29 апреля 1917 г. подал в отставку, не желая, как он объяснил, «разделять ответственность за этот тяжелый грех, который творится в отношении родины».

Выйдя в отставку, Гучков стал интриговать против Временного правительства с тем же азартом, как и против императорского. Теперь он, помимо ЦВПК, входил еще и в организацию под названием «Общество экономического возрождения России», которое фактически, разумеется, занималось сбором средств на переворот. Деньги были переданы ген. Корнилову, который предпринял попытку переворота в августе 1917 г. Позже Гучков пытался спонсировать и Добровольческую армию и, кроме того, пытался организовать для нее поставку оружия из Англии. В 1921 г. в Берлине Гучков был избит на станции метро тем самым человеком, который через год стрелял в Милюкова. Этот человек, Таборисский, очевидно, неплохо разбирался в авторах революции, потому что в метро он объяснил окружающим, что Гучков организовал революцию, а стреляя в Милюкова, кричал: «Вот тебе, мерзавец, за оскорбление государыни-императрицы!» у В эмиграции Гучков продолжал «контрреволюционную» деятельность, вступил в масонскую организацию, а его дочь Вера сотрудничала с НКВД и, возможно, сообщала что-нибудь и об отце. Она любила объявлять во всеуслышание, что ее отец — фашист. Она восхищалась Сталиным; оба ее мужа были коммунисты. Как говорили, Гучков знал о коммунистических наклонностях дочери и «очень страдал». «Россия обязана Гучкову не только падением Императорской власти <…>, — пишет ген. Курлов, — но и последующим разрушением ее, как великой мировой Державы. Она обязана Гучкову большевизмом, изменой Союзникам…»

«И вот, ужасный российский бунт начался, и кошмарные его последствия продолжаются до сего времени, а когда этому наступит конец, того никто не ведает», — говорит ген. Глобачев.

Осталось сказать одно: добивался ли Гучков действительно отречения Государя и переворота или у него были другие цели?

Никакого разумного ответа, зачем Гучков, подготавливая переворот, одновременно «с поистине изумительной откровенностью» провозглашает об отречении «в каждой гостиной», нет. Если, как считают некоторые исследователи, Гучков хотел отвести от себя подозрения, демонстрируя несерьезность своего заговора, то надо признать, что это весьма экстравагантный способ отводить подозрения. К тому же все хотя бы немного осведомленные лица — Протопопов, Курлов и, конечно, Глобачев, — отлично знали всю продуманность заговора, цель организации ЦВПК, его рабочих групп, его политическую работу и т. д. и не могли бы поверить в его несостоятельность. По той же причине приходится отказаться от идеи, что Гучков таким образом готовил к перевороту общественное мнение. Подобный род агитации едва ли был уместен. Представить себе, что он, объявив себя центром заговора, привлекал к себе тайных сторонников, тоже трудно. Во-первых, Гучков и без того обладал невероятно обширными связями, кроме того, если бы заговор благодаря «изумительной откровенности» Гучкова был раскрыт, то автор его не утешился бы незначительным увеличением числа единомышленников.

Заговорщики вели себя по-разному: менее опытные, как Родзянко и Терещенко, болтали о своем заговоре на всех перекрестках, другие, как Некрасов, направляли погоню по ложному следу. Но никак нельзя, зная ум Гучкова, предположить, что он рассказывал всем встречным про свой заговор по глупости! Гучков всем сообщал свой план с очевидным расчетом, что план дойдет до Государя. В результате Государь мог, разумеется, повесить Гучкова, как мечтала Императрица, но это для легендарного заговорщика было после всех его приключений нестрашно, потому что он по собственному признанию мечтал «умереть красиво» и «готов был спокойно судьбу поставить на карту». Но здесь, конечно, был и очередной расчет на рыцарский характер Государя.

На действительное отречение Государя ни Гучков, ни его немасонские друзья, следовательно, не рассчитывали. «Власть, при многих своих недостатках, была права», — говорил Гучков уже в эмиграции. Из мемуаров, например, Шульгина хорошо заметно, что Гучков заговорил об отречении после убийства князя Вяземского), т. е. когда он понял, что ситуацию он не контролирует. До того он об отречении — во время революции — молчал, — а значит, и сам не собирался так далеко заходить. Даже 2 марта, когда Гучков с Шульгиным уже уехали в Псков за отречением, в Думе об их отъезде говорили, по словам Набокова, «неодобрительно — скептически». Проезжая через Лугу, Гучков даже начал переговоры с местным временным комитетом о беспрепятственном проезде императорского поезда в Царское Село. Выйдя 2 марта из вагона Государя, Гучков объявил собравшейся толпе об отречении, но, по свидетельству Рузского, добавил: «Господа, успокойтесь, государь дал больше, нежели мы желали». Все свидетели единодушно повторяют: при словах Государя, что Он уже решился отречься, Гучков и Шульгин растерялись и переглянулись. Потому ли, что Он пожелал отречься в пользу брата, или потому, что Он вообще решил отречься? Во Пскове Гучков оказался в положении, для него безвыходном: «Тут оставалось только подчиниться», «надо было брать, что дают», — повторял он впоследствии.

Но зачем же Гучков, не стремясь к революции, организовывал заговор? Отчасти этому виной был, конечно, его авантюрный характер, который не давал ему сидеть на месте и гнал его то в Африку, то в Тибет. Гучкову было прямо-таки сложно жить без заговоров в любой стране при любом правительстве. Но была и другая причина.

В опубликованных записях его бесед с Н. А. Базили (мемуары Гучков — редкий случай для эмигранта! — так и не написал) немало говорится о Государе и каждый раз в очень интересном тоне: «он несколько слов ласковых сказал»; «он был, как всегда, обворожительно любезен»; «милый, ласковый тон»… Так обычно пишут о Николае II Его министры или придворные, те, кто хорошо Его знал и любил Его. Никакой ненависти к Государю у Гучкова нет и в помине. Едва ли ненависть просто остыла за годы эмиграции. Прочих своих противников Гучков отлично помнит (память у него была изумительная) и говорит о них по-прежнему нелестно. Но влияние знаменитого обаяния Николая II на него чувствуется и в 1930-х гг.

Для Гучкова открывалась блестящая карьера министра, у него была слава легендарной личности, к нему был прекрасно расположен Государь, — и Гучков сам все испортил своими до смешного завышенными и не идущими к делу требованиями при переговорах с Витте и Столыпиным. Он был избран председателем Государственной думы — и сам отказался от этого звания, обидевшись на Столыпина. Он провалился на выборах в I Думу, на выборах во II Думу, на выборах в IV Думу (когда его все-таки выбрали в III Думу, Государь его даже поздравил). Находиться вдали от престола для Гучкова было невыносимо. Он хотел вернуться. Но как он мог это сделать? Сидеть и ждать, когда его позовут, было не в его характере. Он привлек к себе всеобщее внимание наиболее радикальным, но вполне подходящим для него способом — начал бороться с правительством. После этого начинается череда странных недоразумений с серьезными последствиями. Слух, что будто бы Государь сказал про Гучкова: «Ну, еще и этот купчишка лезет», вопрос Государя, от Москвы или Московской губернии избран Гучков (Государь всегда задавал такие вопросы, но Гучков, видимо, ждал в тот раз чего-то другого[47]), какая-то непонятная история при приеме Гучкова как председателя Думы (что прием был на удивление сухой, было видно даже из газет), фраза Государыни о том, что Гучкова мало повесить, — все это было либо злой судьбой, либо чьей-то злой волей. Еще более странным совпадением было крушение в 1913 г. поезда, на котором он возвращался из Киева, где на всероссийском съезде представителей городов говорил о «параличе всего государственного организма». Сам он по счастливой случайности не пострадал. Разумеется, невозможно представить, чтобы эту катастрофу организовало правительство, которое вообще никогда никаких санкций к Гучкову не применяло. Но совпадение, вероятно, казалось ему подозрительным. Когда в 1916 г. Гучков заболел, его друзья распустили слух, что его отравила «распутинская клика»[48]. Может быть, под конец ему и самому стало так казаться. Искушение было сильным, и он не устоял. Гучков был слишком горд, чтобы видеть собственную вину в своих неудачах, и он обиделся на Государя, хотя в то же время и не переставал Его любить. Разрабатывая план заговора, он делал все, чтобы этот план дошел до Государя, потому что для того заговор и делался. При этом он не только на каждом углу рассказывал про свой заговор. В эмиграции Гучков однажды сказал загадочные слова: «Я пытался связать себя с некоторыми лицами, которые могли бы стать проводниками известных мыслей и сведений на самые верхи, вплоть до государя». Что он имел в виду и кто были эти лица — остается только гадать[49]. Конечно, будь заговор исключительно делом рук Гучкова, он сумел бы вовремя остановиться. Он не хотел ни гибели Государя, ни разрушения своей страны. Он правду говорил, что «был монархистом и остался монархистом и умрет монархистом». На предреволюционных совещаниях «вопрос о режиме никем не затрагивался, потому что в душе у каждого было решено, что строй должен остаться монархическим», — говорил Гучков. Но масоны, которые присоединились к его заговору незадолго до революции, не позволили ему повернуть обратно.

Он мог остановиться только один раз — 2 марта во Пскове, когда он приехал к Государю за отречением. Стоило ему тогда рассказать всю правду, как революция была бы закончена. Однако Гучков, как уже говорилось, в ту ночь не вполне отдавал себе отчет в происходящем, и мог только плестись в хвосте событий. Он был вынужден и в самом деле действовать по своему плану.

Но как же все-таки получилось, что основная часть населения так спокойно отнеслась к гибели великой России?

Солоневич в своей статье «Великая фальшивка Февраля» называет причиной революции переход от феодального строя к капиталистическому. При этом он использует совсем классовый подход и говорит, что Гучков стал жертвой феодальных пристрастий современного ему общества. По мнению Солоневича, Гучкову не позволили сделать настоящую политическую карьеру потому, что он был купцом.

Оставим классовый подход кому-нибудь другому. Вся судьба Гучкова — подтверждение несправедливости этого подхода. Марксизм обычно утверждает, что если у явления есть экономические причины, оно происходит, и сопротивляться смене строя бессмысленно. А Гучков почти один (роль масонов была в основном подстрекательная) устроил грандиозный переворот без всяких экономических причин, просто потому, что захотелось. Марксизм говорит, что капиталистический строй более совершенен, чем монархический, но в начале XX века монархическая Россия была куда сильнее и богаче, чем капиталистические Северо-Американские Соединенные Штаты. Марксизм считает, что монархия в России погибла из-за своей отсталости, а она погибла из-за Гучкова.

Но все же Солоневич, современник Гучкова, талантливый журналист, раскрыл очень важную сторону характера Гучкова. Гучков любил повторять: «Мой дед был крепостным» — и с некоторым презрением относился к дворянам, с которыми ему постоянно приходилось иметь дело. Может быть, в этом одна из причин его постоянных дуэлей. С трибуны Государственной думы он отвечал на насмешки Пуришкевича так: ««Хлопчатобумажный патриотизм» — это то, чего мне не хотят простить эти господа, что я купеческого происхождения. Чтобы дать им материал для новых острот и подогреть их оскудевшее остроумие, я им еще добавлю: я не только сын купца, но и внук крестьянина, крестьянина, который из крепостных людей выбился в люди своим трудолюбием и своим упорством. В моем «хлопчатобумажном патриотизме» вы, может быть, найдете отзвук другого патриотизма, патриотизма черноземного, мужицкого, который знает цену таким барчукам, как вы». В условиях вечных насмешек слух, что Государь будто бы назвал его «купчишкой», должен был задеть Гучкова по больному месту.

Гучков, конечно, не был какой-то колоссальной фигурой, простершей над Россией совиные крыла. Не вызывает сомнений, что не будь его агитации, мышление тех, кто оказался на гребне событий в марте 1917 г., было бы совсем другим. Однако не стоит забывать, что подобная агитация велась в стране давным-давно; как говорит Солоневич, «жаль, что на Красной Площади, рядом с мавзолеем Ильича не стоит памятник «неизвестному профессору»». Быть против правительства в России всегда было популярной, правильной и единственно возможной дорогой, состоять в заговоре — интересно и достойно. В XIX — начале XX века интеллигенция более всего походила на собрание, описанное Достоевским, где «все собравшиеся подозревали друг друга и один пред другим принимали разные осанки». Стоило оглядеться по сторонам, чтобы заметить, что положение вовсе не катастрофично; но общество пренебрегало этой процедурой и продолжало твердить о приближающемся крахе так ярко, что и само в это уверовало и опомнилось лишь после революции. «У нас, — говорит Глобачев, — работали в пользу врага, стараясь елико возможно развалить тыл армии, а вместе с тем и свалить могущественнейшую монархию. Если против России с внешней стороны был выставлен общий фронт центральных держав, то такой имел союзника в лице нашей передовой интеллигенции, составившей общий внутренний фронт для осады власти в тылу наших армий».

Роковой оказалась также и массовая гибель офицерской элиты во время Первой мировой войны. Ген. Чернавин, сопоставляя собранные им цифры, говорит: «Мы растратили наиболее надежную часть нашего командного состава — кадровое офицерство уже в первые 10–12 месяцев войны». Жильяр рассказывает о смотре в ноябре 1915 г. в Тирасполе, после которого «Царь пожелал лично отдать себе отчет в потерях, понесенных войсками, и через командиров полков приказал, чтобы все, кто находился в рядах с начала кампании, подняли руку. Приказ был отдан, и только несколько рук поднялось над этой тысячной толпой; были целые роты, в которых никто не шевельнулся…» На фронтах Первой мировой войны погибала надежная опора для монархии. У истребленной элиты монархическое сознание было, несмотря ни на что, еще крепким, а пришедшие ей на смену были куда слабее и потому с легкостью расстались с Государем[50].

Да и во всем мире к тому времени произошла глобальная смена идеалов. Эти идеалы, вероятно, сохранялись тогда только в России. «Выходило так, — говорит Катков, — что самодержавие как институт дает самые благоприятные условия для воспитания личности, совершенно чуждой стяжательству и низким инстинктам». Такие личности в начале двадцатого века были не очень-то и нужны. А революция не просто сменила идеалы — она их упразднила. Ильин говорит об этом так: «По прозорливому слову Достоевского — русский простой народ понял революционные призывы (Приказ № 1) и освобождение от присяги — как данное ему «право на бесчестие» и поспешил бесчестно развалить фронт, удовлетвориться «похабным миром» и приступить к бесчестному имущественному переделу».

Но что взять с этих трех причин? Они стихийны. Силы могут действовать разные, многие из них неподвластны человеку, а многие просто неизвестны ему. Дело человека — разобраться в своем положении и исполнить свой долг независимо от точки зрения посторонних.

Главное противоречие концепции тех, от кого в февральские и мартовские дни зависел ход событий, заключалось в том, что они хотели спасти монархию ценой отречения Государя. «Отречение государя давало возможность укрепить строй», — говорит Гучков. «Отречение я считал актом несколько вынужденным, но все же вместе с тем полудобровольным, известной жертвой, которую государь приносит на благо отечества». Именно так казалось Алексееву, Рузскому, Родзянке и все главнокомандующим, призывавшим Государя отречься ради счастья России. «А идея о том, что Императорский трон ничем не заменим в России, что Государю невозможно отрекаться и что нужно помогать ему до конца и не покидать его с самого начала — была многим, по-видимому, чужда», — пишет Ильин. Именно отречение Государя превратило «бабий хлебный бунт», как назвал февраль 1917 г. Солоневич, в революцию. Именно отречение Государя было гранью, за которой монархия теряла смысл своего существования. Ко времени переворота в Российской Империи почти угасло понимание сущности самодержавия. «За последние десятилетия, — говорит Ильин, — русский народ расшатал свое монархическое правосознание и растерял свою готовность жить, служить, бороться и умирать так, как это подобает убежденному монархисту».

Ильин, говоря о революции, немалую долю вины возлагает на монархистов. Вина эта, по его мнению, заключается в том, что они не поддержали Государя в феврале 1917 г.

«Если русские монархисты желают участвовать в дальнейшем в созидании русской истории, то они Должны прежде всего пересмотреть и осудить свое Прошлое, обновиться, переродиться, вступить на новые пути и не воображать, будто в происшедшей трагедии русского трона повинны все, кроме них, — говорит он. — Они — повинны первые, ибо выдавали себя за верных и преданных».

Ильин, как почти все его современники, заблуждался и не знал худшего — именно руками монархистов и была организована февральская революция.

«Кругом измена и трусость и обман!» — записал Государь в дневнике после отречения. В истории с отречением Гучков олицетворял измену, Родзянко — трусость, а Рузский — обман. При этом все трое называли себя монархистами и все трое поддались на искушение.

Мораль их была уже своя. В ночь на 2 марта Государь сам объяснял основы монархической власти ген. Рузскому, потому что обнаружил, что Рузский не понимает, что такое монархия. Точно так же этого не понимали и большинство участников событий, и вообще большинство населения. Общество всерьез требовало правительства, ответственного перед Думой, — а ведь это уже не настоящая монархия. Рузский действительно ставил свою карьеру выше интересов Государя. Алексеев действительно думал, что армия спасется после отречения. Гучков вполне искренно говорил Столыпину, что «если надо спасать Россию, и династию, и самого государя — это надо силой делать, вопреки его желаниям, капризам и симпатиям». При таких настроениях монархии быть не может. «Царя надо заслужить, ему надо подготовить место в сердцах и на троне», — писал И. А. Ильин.

Монархия заканчивается не тогда, когда монархисты начинают разрабатывать планы переворотов. Монархия заканчивается, если монархисты в стране дошли до такого состояния, что собственному Императору не могут сказать правду — пусть даже эта правда заключается в признании в заговоре против Него.

«В Евангелии повествуется о том, как Христос исцелил слепорожденного, возложив на его глаза некое «брение», и велел ему умыться в купальне Силоам; и тот прозрел, — пишет Ильин. — Революция символически подобна сему брению: она возложена на наши глаза, чтобы мы прозрели».

Часть 3. Приложения

Таблицы

Таблица 1. Предреволюционные списки составов планируемого правительства

Примечания: Список «Утра России» датируется 13 августа 1915 г.

Список Кусковой — 6 апреля 1917 г.

Таблица 2. Три состава Временного правительства

Примечание: масоны выделены курсивом.

Протокол отречения Николая II

2 марта, около 10 часов вечера приехали из Петрограда во Псков: член Государственного Совета Гучков и член Государственной Думы Шульгин. Они были тотчас приглашены в вагон-салон императорского поезда, где к тому времени собрались: главнокомандующий армиями северного фронта генерал-адъютант Рузский, министр императорского двора граф Фредерикс и начальник военно-походной канцелярии е. и. в. свиты генерал-майор Нарышкин. Его величество, войдя в вагон-салон, милостиво поздоровался с прибывшими и, попросив всех сесть, приготовился выслушать приехавших депутатов.

Член Г. С. Гучков: «Мы приехали с членом Государственной Думы Шульгиным, чтобы доложить о том, что произошло за эти дни в Петрограде, и вместе с тем посоветоваться о тех мерах, которые могли бы спасти положение. Положение в высшей степени угрожающее: сначала рабочие, потом войска примкнули к движению, беспорядки перекинулись на пригороды, Москва не спокойна. Это не есть результат какого-нибудь заговора или заранее обдуманного переворота, а это движение вырвалось из самой почвы и сразу получило анархический отпечаток, власти стушевались. Я отправился к замещавшему генерала Хабалова генералу Занкевичу и спрашивал его, есть ли у него какая-нибудь надежная часть или хотя бы отдельные нижние чины, на которых можно было бы рассчитывать. Он мне ответил, что таких нет, и все прибывшие части тотчас переходят на сторону восставших. Так как было страшно, что мятеж примет анархический характер, мы образовали так называемый временный комитет Государственной Думы и начали принимать меры, пытаясь вернуть офицеров к командованию нижними чинами; я сам лично объехал многие части и убеждал нижних чинов сохранять спокойствие. Кроме нас заседает еще комитет рабочей партии, и мы находимся под его властью и его цензурою. Опасность в том, что если Петроград попадет в руки анархии, нас, умеренных, сметут, так как это движение начинает нас уже захлестывать. Их лозунги: провозглашение социальной республики. Это движение захватывает низы и даже солдат, которым обещают дать землю. Вторая опасность, что движение перекинется на фронт, где лозунг: смести начальство и выбрать себе угодных. Там такой же горючий материал, и пожар может перекинуться по всему фронту, так как нет ни одной воинской части, которая, попав в атмосферу движения, тотчас не заражалась бы. Вчера к нас в Думу явились представители: сводного пехотного полка, железнодорожного полка, конвоя вашего величества, дворцовой полиции и заявили, что примыкают к движению. Им сказано, что они должны продолжать охрану тех лиц, которые им были поручены; но опасность все-таки существует, так как толпа теперь вооружена.

В народе глубокое сознание, что положение создалось ошибками власти и именно верховной власти, а потому нужен какой-нибудь акт, который подействовал бы на сознание народное. Единственный путь, это передать бремя верховного правления в другие руки. Можно спасти Россию, спасти монархический принцип, спасти династию. Если вы, ваше величество, объявите, что передаете свою власть вашему маленькому сыну, если вы передадите регентство великому князю Михаилу Александровичу или от имени регента будет поручено образовать новое правительство, тогда может быть будет спасена Россия, я говорю, может быть, потому, что события идут так быстро, что в настоящее время Родзянко, меня и умеренных членов Думы крайние элементы считают предателями; они, конечно, против этой комбинации, так как видят в этом возможность спасти наш исконный принцип. Вот, ваше величество, только при этих условиях можно сделать попытку водворить порядок. Вот что нам, мне и Шульгину, было поручено вам передать. Прежде, чем на это решиться вам, конечно следует хорошенько подумать, помолиться, но решиться все-таки не позже завтрашнего дня, потому, что завтра мы не будем в состоянии дать совет и если вы его у нас спросите, то можно будет опасаться агрессивных действий».

Его величество: «Ранее вашего приезда после разговора по прямому проводу генерал-адъютанта Рузского с председателем Государственной Думы, я думал в течение утра, и во имя блага, спокойствия и спасения России я был готов на отречение от престола в пользу своего сына, но теперь еще раз обдумав свое положение, я пришел к заключению, что ввиду его болезненности, мне следует отречься одновременно и за себя и за него, так как разлучаться с ним не могу».

Член Г С. Гучков: «Мы учли, что облик маленького Алексея Николаевича был бы смягчающим обстоятельством при передаче власти».

Ген. — адъют. Рузский: «Его величество беспокоится, что если престол будет передан наследнику, то его величество будет с ним разлучен».

Член Г С. Шульгин: «Я не могу дать на это категорического ответа, так как мы ехали сюда, чтобы предложить то, что мы передали».

Его величество: «Давая свое согласие на отречение, я должен быть уверенным, что вы подумали о том впечатлении, какое оно произведет на всю остальную Россию. Не отзовется ли это некоторою опасностью?»

Член Г С. Гучков: «Нет, ваше величество, опасность не здесь. Мы опасаемся, что если объявят республику, тогда возникнет междоусобие».

Член ГС. Шульгин: «Позвольте мне дать некоторое пояснение, в каком положении приходится работать Государственной Думе: 26 вошла толпа в Думу и вместе с вооруженными солдатами заняла всю правую сторону, левая сторона занята публикой, а мы сохраняли всего две комнаты, где ютится так называемый комитет. Сюда тащат всех арестованных, и еще счастие для них, что их сюда тащат, так как это избавляет их от самосуда толпы; некоторых арестованных мы тотчас же освобождаем. Мы сохраняем символ управления страной, и только благодаря этому еще некоторый порядок мог сохраниться, не прерывалось движении железных дорог. Вот при каких условиях мы работаем; в Думе ад, это сумасшедший дом. Нам придется вступить в решительный бой с левыми элементами, а для этого нужна какая-нибудь почва. Относительно вашего проекта, разрешите нам подумать хотя бы четверть часа. Этот проект имеет то преимущество, что не будет мысли о разлучении и, с другой стороны, если ваш брат, великий князь Михаил Александрович, как полноправный монарх, присягнет конституции одновременно с вступлением на престол, то это будет обстоятельством, содействующим успокоению».

Член Г С. Гучков: «У всех рабочих и солдат, принимавших участие в беспорядках, уверенность, что водворение старой власти — это расправа с ними, а потому нужна полная перемена. Нужен на народное воображение такой удар хлыстом, который сразу переменил бы все. Я нахожу, что тот акт, на который вы решились, должен сопровождаться и назначением председателя совета министров князя Львова».

Его величество: «Я хотел бы иметь гарантию, что вследствие моего ухода и по поводу его не было бы пролито еще лишней крови».

Член Г С. Шульгин: «Может быть, со стороны тех элементов, которые будут вести борьбу против нового строя, и будут попытки, но их не следует опасаться. Я знаю, например, хорошо город Киев, который был всегда монархическим; теперь там полная перемена».

Его величество: «А вы не думаете, что в казачьих областях могут возникнуть беспорядки?»

Член Г С. Гучков: «Нет, ваше величество, казаки все на стороне нового строя. Ваше величество, у вас заговорило человеческое чувство отца и политике тут не место, так что мы ничего против вашего предложения возразить не можем».

Член Г. С. Шульгин: «Важно только, чтобы в акте вашего величества было указано, что преемник ваш обязан дать присягу конституции».

Его величество: «Хотите еще подумать?»

Член Г. С. Гучков: «Нет, я думаю, что мы можем сразу принять ваши предложения. А когда бы вы могли совершить самый акт? Вот проект, который мог бы вам пригодиться, если б вы пожелали из него что-нибудь взять».

Его величество, ответив, что проект уже составлен, удалился к себе, где собственноручно исправил заготовленный с утра манифест об отречении в том смысле, что престол передается великому князю Михаилу Александровичу, а не великому князю Алексею Николаевичу. Приказав его переписать, его величество подписал манифест, войдя в вагон-салон, в И час. 40 мин., передал его Гучкову. Депутаты попросили вставить фразу о присяге конституции нового императора, что тут же было сделано его величеством. Одновременно были собственноручно написано его величеством указы Правительствующему Сенату о назначении председателем совета министров князя Львова и верховным главнокомандующим Николая Николаевича, чтобы не казалось, что акт совершен под давлением приехавших депутатов, и так как самое решение об отречении от престола было принято его величеством еще днем, то днем, по совету депутатов, на манифесте было поставлено при подписи в 3 часа дня, а на указах правительствующему Сенату в 2 часа дня. При этом присутствовал, кроме поименованных лиц, начальник штаба армии северного фронта генерал Данилов, который был вызван генерал-адъютантом Рузским.

В заключение член Думы Шульгин спросил у его величества о его дальнейших планах. Его величество ответил, что собирается поехать на несколько дней в ставку, может быть в Киев, чтобы проститься с государыней императрицей Марией Феодоровной, а затем останется до выздоровления детей. Депутаты заявили, что они приложат все силы, чтобы облегчить его величество в выполнении его дальнейших намерений. Депутаты попросили подписать еще дубликат манифеста на случай возможности с ними несчастья, который остался бы в руках генерала Рузского. Его величество простился с депутатами и отпустил их, после чего простился с главнокомандующим армиями северного фронта и его начальником штаба, облобызав его и поблагодарив его за сотрудничество. Приблизительно через час дубликат манифеста был преподнесен его величеству на подпись, после чего все четыре подписи его величества были контрассигнованы министром императорского двора графом Фредериксом.

Телеграммы и разговоры по прямому проводу

Телеграмма помощника начальника штаба верховного главнокомандующего ген. Клембовского главнокомандующим, с передачей копии телеграммы генерала Алексеева.

Главнокомандующим. Копия телеграммы генерала Алексеева генерал-адъютанту Иванову в Царское Село: Частные сведения говорят, что 28 февраля Петрограде наступило полное спокойствие, войска примкнули Временному Правительству полном составе, приводятся порядок. Временное Правительство под председательством Родзянко заседает в Государственной Думе; пригласило командиров воинских частей для получения приказаний по поддержанию порядка. Воззвание к населению, выпущенное временным Правительством, говорит о необходимости монархического начала России и необходимости новых выборов для выбора и назначения Правительства. Ждут с нетерпением приезда его величества, чтобы представить ему изложенное и просьбу принять эти пожелания народа. Если эти сведения верны, то изменяются способы ваших действий; переговоры приведут умиротворению дабы избежать позорной междоусобицы, столь желанной нашему врагу, дабы сохранить учреждения, заводы и пустить в ход работу.

Воззвание нового министра путей сообщения Буб-ликова к железнодорожникам, мною полученное кружным путем, зовет к усиленной работе всех, дабы наладить расстроенный транспорт. Доложите его величеству все это и убеждение, что дело можно привести мирно к хорошему концу, который укрепит Россию. 1833. Алексеев. 1846. Клембовский. 28 февраля 1917 года.

Телеграмма на имя генерала Алексеева от начальника штаба Северного фронта ген. Данилова.

Ввиду ожидающегося через два часа проследования через Псков поезда Литера А, главнокомандующий северного фронта просит ориентировать его срочно, для возможности соответствующего доклада, откуда у начальника штаба верховного главнокомандующего сведения заключающиеся в телеграмме 1833. 1 марта. 14 ч. 45 мин. 1193. Данилов.

Телеграмма генерал-квартирмейстера верховного главнокомандующего на имя начальника штаба Северного фронта ген. Данилова.

По приказанию начальника штаба верховного главнокомандующего, передаю для доклада главнокомандующему Северного фронта с просьбою генерал-адъютанта Алексеева доложить государю.

Первое — в Кронштадте беспорядки. Части ходят по улицам с музыкой. Вице-адмирал Курош доносит, что принять меры к усмирению с тем составом, который имеется в гарнизоне, он не находит возможным, так как не может ручаться ни за одну часть.

Второе — генерал Мрозовский сообщает, что Москва охвачена восстанием и войска переходят на сторону мятежников.

Третье — адмирал Непенин доносит, что он не признал возможным протестовать против призыва временного комитета, и, таким образом, Балтийский флот признал временный комитет Государственной Думы. Сведения, заключающиеся в телеграмме 1833, получены из Петрограда из различных источников и считаются достоверными.

Если будет хоть малейшее сомнение, что литерные поезда могут не дойти до Пскова, надлежит принять все меры для доставления доклада по принадлежности, послав хотя бы экстренным поездом с надлежащим офицером и командой нижних чинов для исправления пути, если бы это имело место.

Генерал Алексеев нездоров и прилег отдохнуть, почему я и подписываю эту телеграмму. 1 марта 1917 г. 17 ч. 15 м. Лукомский.

Телеграмма генерала Алексеева, посланная в Псков на имя Николая П. 1 марта.

Его императорскому величеству.

Ежеминутно растущая опасность распространения анархии по всей стране, дальнейшего разложения армии и невозможности продолжения войны при создавшейся обстановке настоятельно требуют немедленного издания высочайшего акта, могущего еще успокоить умы, что возможно только путем признания ответственного министерства и поручения составления его председателю Государственной Думы.

Поступающие сведения дают основание надеяться на то, что думские деятели, руководимые Родзянко, еще могут остановить всеобщий развал и что работа с ними может пойти, но утрата всякого часа уменьшает последние шансы на сохранение и восстановление порядка и способствует захвату власти крайними левыми элементами. Ввиду этого усердно умоляю ваше императорское величество соизволить на немедленное опубликование из ставки нижеследующего манифеста:

«Объявляем всем верным нашим подданным:

Грозный и жестокий враг напрягает последние силы для борьбы с нашей родиной. Близок решительный час. Судьбы России, честь геройской нашей армии, благополучие народа, все будущее дорогого нам отечества требует доведения войны во что бы то ни стало до победного конца.

Стремясь сильнее сплотить все силы народные для скорейшего достижения победы, я признал необходимость призвать ответственное перед представителями народа министерство, возложив образование на председателя Государственной Думы Родзянко, из лиц, пользующихся доверием всей России.

Уповаю, что все верные сыны России, тесно объединившись вокруг престола и народного представительства, дружно помогут доблестной армии завершить ее великий подвиг.

Во имя нашей возлюбленной родины призываю всех русских людей к исполнению своего святого долга перед нею, дабы вновь явить, что Россия столь же несокрушима, как и всегда, и что никакие козни врагов не одолеют ее. Да поможет нам Господь Бог». 1865. Генерал-адъютант Алексеев, 1 марта 1917 г.

Телеграмма начальнику штаба верховного главнокомандующего ген. Алексееву от начальника штаба Северного фронта ген. Данилова.

Для сведения докладываю: оба литерных поезда в Пскове. Дальнейший их маршрут не выяснен. 1 марта 22 ч. 30 мин. 1213. Данилов.

Телеграмма Николая II на имя генерал-адъютанта Иванова в Царское Село.

Надеюсь прибыли благополучно. Прошу до моего приезда и доклада мне никаких мер не принимать. Николай. 2 марта 0 ч. 20 мин.

Телеграмма начальника штаба Северного фронта ген. Данилова командующему пятой армией, помощнику начальника штаба верховного главнокомандующего и начальнику военных сообщений Северного фронта.

Ввиду невозможности продвигать эшелоны далее Луги и нежелательности скопления их на линии, особенно Пскове, и разрешении государя императора вступить главнокомандующему Северным фронтом сношение с председателем Государственной Думы, последовало высочайшее соизволение вернуть войска, направленные станцию Александровскую, обратно Двинский район, где расположить их распоряжением командующего пятой армией. 1 ч. 2 марта. 1216. Данилов.

Разговор по прямому проводу генерала Рузского с председателем Государственной Думы Родзянко. Начало разговора 3 ч. 30 мин. 2 марта 1917 г.

«Доложите генералу Рузскому, что подходит к аппарату председатель Государственной Думы Родзянко».

«У аппарата генерал-адъютант Рузский».

«Здравствуйте, Михаил Владимирович, сегодня около 7 час. вечера прибыл в Псков государь император.

Его величество при встрече мне высказал, что ожидает вашего приезда. К сожалению, затем выяснилось, что ваш приезд не состоится, чем я был глубоко огорчен. Прошу разрешения говорить с вами с полной откровенностью — это требует серьезность переживаемого времени. Прежде всего я просил бы вас меня осведомить, сообщив истинную причину отмены вашего прибытия в Псков. Знание этой причины необходимо для дальнейшей беседы. Рузский».

«Здравствуйте, Николай Владимирович, очень сожалею, что не могу приехать; с откровенностью скажу — причины моего неприезда две: во-первых, эшелоны, высланные вами в Петроград, взбунтовались; вылезли в Луге из вагонов; объявили себя присоединяющимися к Государственной Думе; решили отнимать оружие и никого не пропускать, даже литерные поезда; мною немедленно приняты были меры, чтобы путь для проезда его величества был свободен; не знаю, удастся ли это.

Вторая причина — полученные мною сведения, что мой приезд может повлечь за собой нежелательные последствия, так как до сих пор верят только мне и исполняют только мои приказания. Родзянко».

«Из бесед, которые его величество вел со мной сегодня, выяснилось, что государь император сначала предполагал предложить вам составить министерство, ответственное перед его величеством, но затем, идя навстречу общему желанию законодательных учреждений и народа, отпуская меня, его величество выразил окончательное решение и уполномочил меня довести до вашего сведения, об этом, — дать ответственное перед законодательными палатами министерство, с поручением вам образовать кабинет. Если желание его величества найдет в вас отклик, то спроектирован манифест, который я сейчас же передам вам. Манифест этот мог бы быть объявлен сегодня 2 марта с пометкой «Псков». Не откажите в ваших соображениях по всему изложенному. Рузский».

«Я прошу вас проект манифеста, если возможно, передать теперь же. Очевидно, что его величество и вы не отдаете себе отчета в том, что здесь происходит; настала одна из страшнейших революций, побороть которую будет не так легко; в течение двух с половиной лет я неуклонно, при каждом моем всеподданнейшем докладе, предупреждал государя о надвигающейся грозе, если не будут немедленно сделаны уступки, которые могли бы удовлетворить страну. Я должен вам сообщить, что, в самом начале движения, власти, в лице министров, стушевались и не принимали решительно никаких мер предупредительного характера; немедленно же началось братание войск с народными толпами; войска не стреляли, а ходили по улицам, и толпа им кричала — «ура». Перерыв занятий законодательных учреждений подлил масла в огонь, и мало-помалу наступила такая анархия, что Государственной Думе вообще, а мне в частности, оставалось только попытаться взять движение в свои руки и стать во главе, для того, чтобы избежать такой анархии, при таком расслоении, которое грозило бы гибелью государству.

К сожалению, мне это далеко не удалось; народные страсти так разгорелись, что сдержать их вряд ли будет возможно; войска окончательно деморализованы: не только не слушаются, но убивают своих офицеров; ненависть к государыне императрице дошла до крайних пределов; вынужден был, во избежание кровопролития, всех министров, кроме военного и морского, заключить в Петропавловскую крепость. Очень опасаюсь, что такая же участь постигнет и меня, так как агитация направлена на все, что более умеренно и ограниченно в своих требованиях; считаю нужным вас осведомить, что то, что предполагается вами — недостаточно и династический вопрос поставлен ребром.

Сомневаюсь, чтобы с этим можно было справиться. Родзянко».

«Ваши сообщения, Михаил Владимирович, действительно рисуют обстановку в другом виде, чем она рисовалась здесь, на фронте. Если страсти не будут умиротворены, то ведь нашей родине грозит анархия надолго и это, прежде всего, отразится на исходе войны; между тем, затратив столько жизней на борьбу с неприятелем, нельзя теперь останавливаться на полдороге и необходимо довести ее до конца, соответствующего нашей великой родине; надо найти средство для умиротворения страны.

Прежде передачи вам текста манифеста не можете ли вы мне сказать, в каком виде намечается решение династического вопроса. Рузский».

«С болью в сердце буду теперь отвечать, Николай Владимирович.

Еще раз повторяю — ненависть к династии дошла до крайних пределов, но весь народ, с кем бы я ни говорил, выходя к толпам и войскам, решил твердо — войну довести до победного конца и в руки немцев не даваться.

К Государственной Думе примкнул весь Петроградский и Царскосельский гарнизоны; то же повторяется во всех городах; нигде нет разногласия, везде войска становятся на сторону думы и народа, и грозные требования отречения в пользу сына, при регентстве Михаила Александровича, становятся определенным требованием.

Повторяю, со страшной болью передаю вам об этом, но что же делать; в то время, когда народ в лице своей доблестной армии проливал свою кровь и нес неисчислимые жертвы — правительство положительно издевалось над нами; вспомните освобождение Сухомлинова, Распутина и всю его клику; вспомните Маклакова, Штюрмера, Протопопова; все стеснения горячего порыва народа помогать по мере сил войне; назначение князя Голицына; расстройство транспорта, денежного обращения, непринятие никаких мер к смягчению условий жизни; постоянное изменение состава законодательной палаты в нежелательном смысле; постоянные аресты, погоня и розыск несуществовавшей тогда революции — вот те причины, которые привели к этому печальному концу.

Тяжкий ответ перед Богом взяла на себя государыня императрица, отвращая его величество от народа.

Его присылка генерала Иванова с Георгиевским батальоном только подлила масла в огонь и приведет только к междоусобному сражению, так как сдержать войска, не слушающие своих офицеров и начальников, нет решительно никакой возможности; кровью обливается сердце при виде того, что происходит. Прекратите присылку войск, так как они действовать против народа не будут. Остановите ненужные жертвы. Родзянко».

«Все что вы, Михаил Владимирович, сказали, тем печальней, что предполагавшийся приезд ваш как бы предрешал возможность соглашения и быстрого умиротворения родины; ваши указания на ошибки, конечно, верны, но ведь это ошибки прошлого, которые в будущем повторяться не могут, при предполагаемом способе разрешения переживаемого кризиса; подумайте, Михаил Владимирович, о будущем; необходимо найти такой выход, который дал бы немедленное умиротворение. Войска на фронте с томительной тревогой и тоской оглядываются на то, что делается в тылу, а начальники лишены авторитетного слова сделать им надлежащее разъяснение. Переживаемый кризис надо ликвидировать возможно скорей, чтобы вернуть армии возможность смотреть только вперед, в сторону неприятеля. Войска в направлении Петрограда с фронта были отправлены по общей директиве из Ставки, но теперь этот вопрос ликвидируется; генерал-адъютанту Иванову несколько часов тому назад государь император дал указание не предпринимать ничего до личного свидания; эти телеграммы посланы через Петроград, и остается только пожелать, чтобы они скорей дошли до генерала Иванова.

Равным образом государь император изволил выразить согласие, и уже послана телеграмма, два часа тому назад, вернуть на фронт все, что было в пути. Вы видите, что со стороны его величества принимаются какие только возможно меры, и было бы в интересах родины и той отечественной войны, которую мы ведем, желательным, чтобы почин государя нашел бы отзыв в серд-цах тех, кои могут остановить пожар. Рузский». (Затем передается проект манифеста, предложенного генерал-адъютантом Алексеевым).

«Если будет признано необходимым внести какие-либо частичные поправки, сообщите мне, равно как и об общей схеме такового. В заключение скажу, Михаил Владимирович, я сегодня сделал все, что подсказало мне сердце и что мог для того, чтобы найти выход для обеспечения спокойствия теперь и в будущем, а также, чтобы армиям в кратчайший срок обеспечить возможность спокойной работы; этого необходимо достигнуть в кратчайший срок; приближается весна, и нам нужно сосредоточить все наши усилия на подготовке к активным действиям и на согласование их с действиями наших союзников; мы обязаны думать также о них; каждый день, скажу более, каждый час в деле водворения спокойствия крайне дорог. Рузский».

«Вы, Николай Владимирович, истерзали вконец мое и так растерзанное сердце; по тому позднему часу, в который мы ведем разговор, вы можете себе представить, какая на мне лежит работа, но, повторяю вам, я сам вишу на волоске, и власть ускользает у меня из рук; анархия достигает таких размеров, что я вынужден был сегодня ночью назначить временное правительство.

К сожалению, манифест запоздал; его надо было издать после моей первой телеграммы немедленно, о чем я просил государя императора; время упущено и возврата нет; повторяю вам еще раз: народные страсти разгорелись в области ненависти и негодования; наша славная армия не будет ни в чем нуждаться; в этом полное единение всех партий, и железнодорожное сообщение не будет затруднено; надеемся также, что после воззвания временного правительства крестьяне и все жители повезут хлеб, снаряды и другие предметы снаряжения; запасы весьма многочисленны, так как об этом всегда заботились общественные организации и особое совещание.

Молю Бога, чтобы Он дал силы удержаться хотя бы в пределах теперешнего расстройства умов, мыслей и чувств, но боюсь, как бы не было еще хуже.

Больше ничего не могу вам сказать; помогай вам Бог, нашему славному вождю, в битве уничтожить проклятого немца, о чем в обращении, посланном к армии от комитета государственной думы, говорится определенно в виду пожелания успехов и побед. Желаю вам спокойной ночи, если только в эти времена кто-либо может спать спокойно. Глубокоуважающий вас и душевно преданный Родзянко».

«Михаил Владимирович, еще несколько слов; дай, конечно, Бог, чтобы ваши предположения в отношении армии оправдались, но имейте в виду, что всякий насильственный переворот не может пройти бесследно; что если анархия, о которой вы говорите, перекинется в армию и начальники потеряют авторитет власти. Подумайте, что будет тогда с родиной нашей. В сущности, конечная цель одна — ответственное перед народом министерство и есть для сего нормальный путь для достижения цели — в перемене порядка управления государством. Дай Бог вам здравия и сил для вашей ответственной работы. Глубоко уважающий вас Рузский».

«Николай Владимирович, не забудьте, что переворот может быть добровольный и вполне безболезненный для всех, и тогда все кончится в несколько дней; одно могу сказать: ни кровопролития, ни ненужных жертв не будет. Я этого не допущу. Желаю всего лучшего. Родзянко».

«Дай Бог, чтобы все было так, как вы говорите. Последнее слово: скажите ваше мнение, нужно ли выпускать манифест. Рузский».

«Я, право, не знаю, как вам отвечать; все зависит от событий, которые летят с головокружительной быстротой. Родзянко».

«Я получил указание передать в ставку об его напе-чатании, а посему это и сделаю, а затем пусть, что будет. Разговор наш доложу государю. Рузский».

«Ничего против этого не имею и даже прошу об этом. Родзянко».

Примечание ген. Рузского: Разговор окончен в 7 1/2 часов (утра), 2-го марта, и передан в ставку начальнику штаба верховного главнокомандующего, одновременно с ведением разговора.

Телеграмма Николая II генералу Алексееву,

Начальнику штаба. Ставка.

1865. Можно объявить представленный манифест, пометив его Псковом. 1223. Николай. 2 марта, 5 ч. 15 м.

Разговор по прямому проводу генерал-квартирмейстера верховного главнокомандующего ген. Лукомского с начальником штаба Северного фронта ген. Даниловым. Начало разговора 9 часов, 2 марта 1917 года.

«У аппарата генерал Данилов».

«Здравствуй, Юрий Никифорович, у аппарата Лукомский.

Генерал Алексеев просит сейчас же доложить главнокомандующему, что необходимо разбудить государя и сейчас же доложить ему о разговоре генерала Рузского с Родзянко.

Переживаем слишком серьезный момент, когда решается вопрос не одного государя, а всего царствующего дома и России. Генерал Алексеев убедительно просит безотлагательно это сделать, так как теперь важна каждая минута и всякие этикеты должны быть отброшены.

Генерал Алексеев просит, по выяснении вопроса, немедленно сообщить официально и со стороны высших военных властей сделать необходимое сообщение в армии, ибо неизвестность хуже всего и грозит тем, что начнется анархия в армии.

Это официально, а теперь прошу тебя доложить от меня генералу Рузскому, что, по моему глубокому убеждению, выбора нет и отречение должно состояться. Надо помнить, что вся царская семья находится в руках мятежных войск, ибо, по полученным сведениям, дворец в Царском Селе занят войсками, как об этом вчера уже сообщал вам генерал Клембовский. Если не согласятся, то, вероятно, произойдут дальнейшие эксцессы, которые будут угрожать царским детям, а затем начнется междоусобная война, и Россия погибнет под ударами Германии, и погибнет династия. Мне больно это говорить, но другого выхода нет. Я буду ждать твоего ответа. Лукомский».

«Генерал Рузский через час будет с докладом у государя и поэтому я не вижу надобности будить главнокомандующего, который только что, сию минуту, заснул и через полчаса встанет; выигрыша во времени не будет никакого. Что касается неизвестности, то она, конечно, не только тяжела, но и грозна, однако, и ты, и генерал Алексеев отлично знаете характер государя и трудность получить от него определенное решение; вчера, весь вечер, до глубокой ночи, прошел в убеждении поступиться в пользу ответственного министерства. Согласие было дано только к 2 час. ночи, но, к глубокому сожалению, оно, как это в сущности и предвидел главнокомандующий, явилось запоздалым; очень осложнила дело посылка войск генерал-адъютанта Иванова; я убежден, сожалею, почти в том, что, несмотря на убедительность речей Николая Владимировича и прямоту его, едва что возможно будет получить определенное решение; время безнадежно будет тянуться, вот та тяжелая картина и та драма, которая происходит здесь.

Между тем, исполнительный комитет Государственной думы шлет ряд извещений и заявляет, что остановить поток нет никакой возможности. Два часа тому назад главнокомандующий вынужден был отдать распоряжение о том, чтобы не препятствовали распространению заявлений, которые клонятся к сохранению спокойствия среди населения и к приливу продовольственных средств; другого исхода не было.

Много горячих доводов высказал генерал Рузский в разговоре с Родзянко в пользу оставления во главе государя с ответственным перед народом министерством, но, видимо, время упущено и едва ли возможно рассчитывать на такое сохранение.

Вот пока все, что я могу сказать.

Повторяю — от доклада генерала Рузского я не жду определенных решений. Данилов».

«Дай Бог, чтобы генералу Рузскому удалось убедить государя. В его руках теперь судьба России и царской семьи. Лукомский».

Телеграмма генерала Алексеева на имя главнокомандующих фронтами.

Его величество находится во Пскове, где изъявил согласие объявить манифест идти навстречу народному желанию учредить ответственное перед палатами министерство, поручив председателю Государственной Думы образовать кабинет.

По сообщению этого решения главнокомандующим северного фронта председателю Государственной Думы, последний, в разговоре по аппарату, в три с половиной часа второго сего марта, ответил, что появление манифеста было бы своевременно 27 февраля; в настоящее же время этот акт является запоздалым, что ныне наступила одна из страшных революций; сдерживать народные страсти трудно; войска деморализованы. Председателю Государственной Думы хотя и верят, но он опасается, что сдержать народные страсти будет невозможно. Что теперь династический вопрос поставлен ребром и войну можно продолжать до победоносного конца лишь при исполнении предъявленных требований относительно отречения от престола в пользу сына при регентстве Михаила Александровича. Обстановка, по-видимому, не допускает иного решения, и каждая минута дальнейших колебаний повысит только притязания, основанные на том, что существование армии и работа железных дорог находится фактически в руках петроградского временного правительства. Необходимо спасти действующую армию от развала; продолжать до конца борьбу с внешним врагом; спасти независимость России и судьбу династии. Это нужно поставить на первом плане, хотя бы ценой дорогих уступок. Если вы разделяете этот взгляд, то не благоволите ли телеграфировать весьма спешно свою верноподданническую просьбу его величеству через главкосева, известить меня.

Повторяю, что потеря каждой минуты может стать роковой для существования России и что между высшими начальниками действующей армии нужно установить единство мысли и целей и спасти армию от колебаний и возможных случаев измены долгу. Армия должна всеми силами бороться с внешним врагом, и решение относительно внутренних дел должно избавить ее от искушения принять участие в перевороте, который более безболезненно совершится при решении сверху. 2 марта 1917 г., 10 ч. 15 м. 1872. Алексеев.

Разговор по прямому проводу помощника начальника штаба верховного главнокомандующего ген. Клембовского с генерал-квартирмейстером штаба Северного фронта ген. Болдыревым (утром, 2 марта 1917 года).

«Известно ли вам о прибытие сегодня конвоя его величества в полном составе в Государственную думу с разрешением своих офицеров и о просьбе депутатов конвоя арестовать тех офицеров, которые отказались принять участие в восстании. Известно ли также о желании государыни императрицы переговорить с председателем исполнительного комитета Государственной думы и, наконец, о желании Великого князя Кирилла Владимировича прибыть лично в Государственную думу, чтобы вступить в переговоры с исполнительным комитетом. Клембовский».

«Нет, эти известия нам неизвестны. Болдырев».

«В Москве по всему городу происходят митинги, но стрельбы нет. Генералу Мрозовскому предложено подчиниться Временному Правительству.

Арестованы Штюрмер, Добровольский, Беляев, Войновский-Кригер, Горемыкин, Дубровин, два помощника градоначальника и Климович. Исполнительный комитет Государственной Думы обратился к населению с воззванием возить хлеб, все продукты на станции железных дорог, для продовольствования армии и крупных городов. Петроград разделен на районы, в которые назначены районные комиссары. Представители армии и флота постановили признать власть исполнительного комитета Государственной Думы вплоть до образования постоянного правительства. Все изложенное надо доложить главнокомандующему для всеподданнейшего доклада. Клембовский».

Пометка ген. Рузского: Доложено Государю в 2 часа дня 2 марта.

Телеграмма генерала Алексеева на имя Николая II, переданная 2 марта 1917 г., в 14 ч. 30 мин.

Всеподданнейше представляю вашему императорскому величеству полученные мною на имя вашего императорского величества телеграммы:

От Великого князя Николая Николаевича:

«Генерал-адъютант Алексеев сообщает мне создавшуюся небывало роковую обстановку и просит меня поддержать его мнение, что победоносный конец войны, столь необходимый для блага и будущности России и спасения династии, вызывает принятие сверхмеры.

Я, как верноподданный, считаю, по долгу присяги и по духу присяги, необходимым коленопреклоненно молить ваше императорское величество спасти Россию и вашего наследника, зная чувство святой любви вашей к России и к нему.

Осенив себя крестным знаменьем, передайте ему — ваше наследие. Другого выхода нет. Как никогда в жизни, с особо горячей молитвой молю Бога подкрепить и направить вас. Генерал-адъютант Николай».

От генерал-адъютанта Брусилова:

«Прошу вас доложить государю императору мою всеподданнейшую просьбу, основанную на моей преданности и любви к родине и царскому престолу, что, в данную минуту, единственный исход, могущий спасти положение и дать возможность дальше бороться с внешним врагом, без чего Россия пропадет, — отказаться от престола в пользу государя наследника цесаревича при регентстве великого князя Михаила Александровича. Другого исхода нет; необходимо спешить, дабы разгоревшийся и принявший большие размеры народный пожар был скорее потушен, иначе повлечет за собой неисчислимые катастрофические последствия. Этим актом будет спасена и сама династия в лице законного наследника. Генерал-адъютант Брусилов».

От генерал-адъютанта Эверта:

«Ваше императорское величество, начальник штаба вашего величества передал мне обстановку, создавшуюся в Петрограде, Царском Селе, Балтийском море и Москве и результат переговоров генерал-адъютанта Рузского с председателем государственной думы. Ваше величество, на армию в настоящем ее составе при подавлении внутренних беспорядков рассчитывать нельзя. Ее можно удержать лишь именем спасения России от несомненного порабощения злейших врагов родины при невозможности вести дальнейшую борьбу. Я принимаю все меры к тому, чтобы сведения о настоящем положении дел в столицах не проникали в армию, дабы оберечь ее от несомненных волнений. Средств прекратить революцию в столицах нет никаких. Необходимо немедленное решение, которое могло бы привести к прекращению беспорядков и сохранению армии для борьбы против врага. При создавшейся обстановке, не находя иного исхода, безгранично преданный вашему величеству верноподданный умоляет ваше величество, во имя спасения родины и династии, принять решение, согласованное с Заявлением председателя Государственной думы, выраженном им генерал-адъютанту Рузскому, как единственно видимо способное прекратить революцию и спасти Россию от ужасов анархии. Генерал-адъютант Эверт».

Всеподданнейше докладываю эти телеграммы вашему императорскому величеству, умоляю безотлагательно принять решение, которое Господь Бог внушит вам; промедление грозит гибелью России. Пока армию удается спасти от проникновения болезни, охватившей Петроград, Москву, Кронштадт и другие города, но ручаться за дальнейшее сохранение воинской дисциплины нельзя.

Прикосновение же армии к делу внутренней политики будет знаменовать неизбежный конец войны, позор России и развал ее.

Ваше императорское величество горячо любите родину и ради ее целости, независимости, ради достижения победы соизволите принять решение, которое может дать мирный и благополучный исход из создавшегося более чем тяжелого положения.

Ожидаю повелений. 2 марта 1917 г. 1818. Генерал-адъютант Алексеев,

Получено во Пскове в 14 ч. 30 мин.

Телеграмма главнокомандующего румынским фронтом генерала Сахарова на имя главнокомандующего Северного фронта ген. Рузского, копия генералу Алексееву.

Генерал-адъютант Алексеев передал мне преступный и возмутительный ответ председателя государственной думы вам на высокомилостивое решение Государя императора даровать стране ответственное министерство и просил главнокомандующего доложить его величеству через вас о решении данного вопроса в зависимости от создавшегося положения. Горячая любовь моя к его величеству не допускает душе моей мириться с возможностью осуществления гнусного предложения, переданного вам председателем Думы. Я уверен, что не русский народ, никогда не касавшийся царя своего, задумал это злодейство, а разбойная кучка людей, именуемая Государственная дума, предательски воспользовалась удобной минутой для проведения своих преступных целей. Я уверен, что армии фронта непоколебимо стали бы за своего державного вождя, если бы не были призваны к защите родины от внешнего врага и если бы не были в руках тех же государственных преступников, захвативших в свои руки источники жизни армии. Переходя к логике разума и учтя создавшуюся безвыходность положения, я, непоколебимо верный подданный его величества, рыдая, вынужден сказать, что, пожалуй, наиболее безболезненным выходом для страны и для сохранения возможности биться с внешним врагом является решение пойти навстречу уже высказанным условиям, дабы промедление не дало пищи к предъявлению дальнейших, еще гнуснейших, притязаний. Яссы. 2 марта. 33.317. Генерал Сахаров.

Получена в Пскове в 14 ч. 50 мин.

Телеграмма Николая II председателю Государственной думы Родзянко.

Председателю Государственной думы. Петроград. Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага и для спасения родной матушки России. Посему я готов отречься от престола в пользу моего сына с тем, чтобы он оставался при мне до совершеннолетия, при регентстве брата моего великого князя Михаила Александровича. Николай.

Телеграмма Николая II начальнику штаба верховного главнокомандующего ген. Алексееву.

Наштаверх. Ставка.

Во имя блага, спокойствия и спасения горячо любимой России я готов отречься от престола в пользу моего сына.

Прошу всех служить ему верно и нелицемерно. Николай.

Телеграмма вице-адмирала Непенина на имя генералов Алексеева и Рузского для доклада Николаю II.

С огромным трудом удерживаю в повиновении флот и вверенные войска. В Ревеле положение критическое, но не теряю еще надежды его удержать.

Всеподданнейше присоединяюсь к ходатайствам Великого князя Николая Николаевича и главнокомандующих фронтами о немедленном принятии решения, формулированного председателем Государственной думы. Если решение не будет принято в течение ближайших часов, то это повлечет за собой катастрофу с неисчислимыми бедствиями для нашей родины. 20 ч. 40 м. 2 марта 1917 г. 2650. Вице-адмирал Непенин.

Разговор по прямому проводу ген. Рузского с М. В. Родзянко и кн. Львовым.

В 5 часов 3 марта генерал Рузский был вызван к прямому проводу председателем государственной думы Родзянко и князем Львовым.

«У аппарата генерал Рузский.

Здравствуйте, ваше высокопревосходительство, чрезвычайно важно, чтобы манифест об отречении и передаче власти великому князю Михаилу Александровичу не был опубликован до тех пор, пока я не сообщу вам об этом. Дело в том, что с великим трудом удалось удержать более или менее в приличных рамках революционное движение, но положение еще не пришло в себя и весьма возможна гражданская война. С регентством великого князя и воцарением наследника цесаревича помирились бы может быть, но воцарение его, как императора, абсолютно неприемлемо. Прошу вас принять все зависящие от вас меры, чтобы достигнуть отсрочки. Родзянко».

«Родзянко отошел, у аппарата стоит князь Львов».

«Говорит генерал Рузский. Хорошо. Распоряжение будет сделано, но насколько удастся приостановить распоряжение, сказать не берусь, ввиду того, что прошло слишком много времени.

Очень сожалею, что депутаты, присланные вчера, не были в достаточной степени осведомлены с той ролью и вообще с тем, для чего они приезжали. Во всяком случае, будет сделано все, что в человеческих силах в данную минуту. Прошу вполне ясно осветить мне теперь же все дело, которое вчера произошло, и последствия, могущие от этого быть в Петрограде. Рузский».

«У аппарата Родзянко. Дело в том, что депутатов винить нельзя. Вспыхнул неожиданно для всех нас такой солдатский бунт, которому еще подобных я не видел и которые, конечно, не солдаты, а просто взятые от сохи мужики и которые все свои мужицкие требования нашли полезными теперь заявить. Только слышно было в толпе — «земли и воли», «долой династию», «долой Романовых», «долой офицеров» и начались во многих частях избиения офицеров. К этому присоединились рабочие, и анархия дошла до своего апогея. После долгих переговоров с депутатами от рабочих удалось придти только к ночи сегодня к некоторому соглашению, которое заключается в том, чтобы было созвано через некоторое время Учредительное собрание для того, чтобы народ мог высказать свой взгляд на форму правления, и только тогда Петроград вздохнул свободно, и ночь прошла сравнительно спокойно.

Войска мало-помалу в течение ночи приводятся в порядок, но провозглашение императором великого князя Михаила Александровича подольет масла в огонь, и начнется беспощадное истребление всего, что можно истребить.

Мы потеряем и упустим из рук всякую власть и усмирить народное волнение будет некому.

При предложенной форме — возвращение династии не исключено, и желательно, чтобы, примерно, до окончания войны, продолжал действовать верховный совет и ныне действующее временное правительство. Я вполне уверен, что, при таких условиях, возможно быстрое успокоение, и решительная победа будет обеспечена, так как несомненно произойдет подъем патриотического чувства, все заработает в усиленном темпе и победа, повторяю, может быть обеспечена. Родзянко».

«Я распоряжения все сделал, но крайне трудно ручаться, что удастся не допустить распространение, так как имелось в виду этой мерой поскорей дать возможность армии перейти к спокойному состоянию в отношении тыла. Вчера императорский поезд, или вернее уже сегодня, так как события протекли ночью, ушел через Двинск в ставку, и, таким образом, центр дальнейших переговоров по этому важному делу должен быть перенесен туда, так как, по закону, начальник штаба, в случае отсутствия верховного главнокомандующего, замещает его должность и действует его именем. Кроме того, необходимо установить аппарат Юза в том месте, где заседает новое правительство в Петрограде, дабы обеспечить вам удобство сношений со ставкой и мною. Прошу также два раза в день, в определенное время, сообщать мне о ходе дел лично, или через доверенных лиц, имена которых желал бы знать. Рузский».

«Я в точности выполню ваше желание и аппарат Юза будет поставлен, но прошу вас, в случае прорыва сведений о манифесте в публику и в армию, по крайней мере, не торопиться с приведением войск к присяге. К вечеру сегодня дам вам и всем главнокомандующим дополнительные сведения о ходе дела. Скажите мне пожалуйста, когда выехал Гучков. Родзянко».

«Гучков выехал сегодня ночью из Пскова около трех часов.

О воздержании приведения к присяге в Пскове я сделал еще вчера распоряжение, немедленно сообщу о том армии моего фронта и в ставку.

У аппарата был, кажется, князь Львов. Желает ли он со мной говорить. Рузский».

«Николай Владимирович, все сказано. Князь Львов ничего добавить не может. Оба мы твердо надеемся на Божью помощь, на величие и мощь России и на доблесть и стойкость армии и, невзирая ни на какие препятствия, на победный конец войны. До свидания. Родзянко».

«Михаил Владимирович, скажите для верности, так ли я вас понял: значит, пока все остается по-старому, как бы манифеста не было, а равно и о поручении князю Львову сформировать министерство. Что касается великого князя Николая Николаевича (назначенного) главнокомандующим повелением его величества, отданным вчера отдельным указом государем императором, то об этом желал бы знать также ваше мнение. Об этих указах сообщено было вчера очень широко по просьбе депутатов, даже в Москву и, конечно, на Кавказ. Рузский».

«Сегодня нами сформировано правительство с князем Львовым во главе, о чем всем командующим фронтами посланы телеграммы. Все остается в таком виде: верховный совет, ответственное министерство, действия законодательных палат до разрешения вопроса о конституции Учредительным собранием.

Против распространения указов о назначении великого князя Николая Николаевича верховным главнокомандующим ничего не возражаем. До свидания. Род-зянко».

«Скажите, кто во главе верховного совета. Рузский».

«Я ошибся, не верховный совет, а временный комитет Государственной думы, под моим председательством. Родзянко».

«Хорошо. До свидания. Не забудьте сообщить в ставку, ибо дальнейшие переговоры должны вестись в ставке, а мне надо сообщить только о ходе и положении дел. Рузский». 3 марта 1917 г. 6 часов.

Телеграмма генерала Алексеева на имя главнокомандующих Северного, Западного, Юго-западного и Румынского (генералу Сахарову) фронтов:

Шесть часов. 3 марта.

Председатель Государственной думы, вызвав меня по аппарату, сообщил, что события в Петрограде далеко не улеглись, положение тревожно, неясно, почему настойчиво просит не пускать в обращение манифеста, подписанного 2 марта, сообщенного уже главнокомандующим, и задержать обнародование этого манифеста.

Причина такого настояния более ясно и определенно изложена председателем думы в разговоре по аппарату с главнокомандующим северного фронта, копия этого разговора только что сообщена мне. С регентством великого князя и воцарением наследника цесаревича, говорит Родзянко, быть может помирились бы, но кандидатура великого князя, как императора, ни для кого не приемлема и возможна гражданская война.

На запрос, почему депутаты, присланные в Псков для решения именно этого вопроса, не были достаточно инструктированы, Родзянко ответил главнокомандующему Северным фронтом, что неожиданно, после, по-видимому, отъезда депутатов, в Петрограде вспыхнул новый солдатский бунт, к солдатам присоединились рабочие, анархия дошла до своего апогея. После долгих переговоров с депутатами от рабочих удалось к ночи 2 марта придти к некоторому соглашению, суть коего: через некоторое время, не ранее полугода, собрать учредительное собрание для определения формы правления; до того времени власть сосредотачивается в руках временного комитета Государственной думы, ответственного министерства, уже сформированного, при действии обеих законодательных палат. Родзянко мечтает и старается убедить, что при такой комбинации возможно быстрое успокоение, решительная победа будет обеспечена, произойдет подъем патриотических чувств, все заработает усиленным темпом.

Некоторые, уже полученные, сведения указывают, что манифест уже получил известность и местами распубликован; вообще немыслимо удержать в секрете высокой важности акт, предназначенный для общего сведения, тем более что между подписанием и обращением Родзянко ко мне прошла целая ночь.

Из совокупности разговоров председателя Думы с главнокомандующим северного фронта и мною позволительно придти к выводам:

Первое — в Государственной думе и ее временном комитете нет единодушия; левые партии, усиленные советом рабочих депутатов, приобрели сильное влияние.

Второе — на председателя Думы и временного комитета Родзянко левые партии и рабочие депутаты оказывают мощное давление, и в сообщениях Родзянко нет откровенности и искренности.

Третье — цели господствующих над председателем партий ясно определились из вышеприведенных пожеланий Родзянко.

Четвертое — войска Петроградского гарнизона окончательно распропагандированы рабочими депутатами и являются вредными и опасными для всех, не исключая умеренных элементов временного комитета.

Очерченное положение создает грозную опасность более всего для действующей армии, ибо неизвестность, колебания, отмена уже объявленного манифеста могут повлечь шатание умов в войсковых частях и тем расстроить способность борьбы с внешним врагом, а это ввергнет Россию безнадежно в пучину крайних бедствий, повлечет потерю значительной части территории и полное разложение порядка в тех губерниях, которые останутся за Россией, попавшей в руки крайних левых элементов.

Получив от его императорского высочества великого князя Николая Николаевича повеление в серьезных случаях обращаться к нему срочными телеграммами, доношу ему все то, испрашиваю указаний, присовокупляя: первое — суть настоящего заключения сообщить председателю Думы и потребовать осуществления манифеста во имя родины и действующей армии; второе — для установления единства во всех случаях и всякой обстановке созвать совещание главнокомандующих в Могилеве.

Если на это совещание изволит прибыть верховный главнокомандующий, то срок будет указан его высочеством. Если же Великий князь не сочтет возможным прибыть лично, то собраться 8 или 9 марта. Такое совещание тем более необходимо, что только что получил полуофициальный разговор по аппарату между чинами морского главного штаба, суть коего: обстановка в Петрограде 2 марта значительно спокойней, постепенно все налаживается, слухи о резне солдатами офицеров — сплошной вздор, авторитет временного правительства, по-видимому, силен; следовательно основные мотивы Родзянко могут оказаться неверными и направленными к тому, чтобы побудить представителей армии неминуемо присоединиться к решению крайних элементов, как к факту совершившемуся и неизбежному. Коллективный голос высших чинов армии и их условия должны, по-моему мнению, стать известными всем и оказать влияние на ход событий.

Прошу высказать ваше мнение; быть может, вы сочтете нужным запросить и командующих армиями, равно сообщить, признаете ли соответственным съезд главнокомандующих. Могилев. 1918. Генерал Алексеев».

Император Николай II: жизнь и царствование

(Годы жизни: 1868–1918; годы царствования: 1894–1917)

Однажды я доказывала одному историку, что Николай II был великий император. Мой собеседник говорил то, что всегда говорят историки, — «ну ведь он же не был создан для государственных дел…»

— Это вы Его создавали? — спросила я.

— Нет.

— Тогда откуда вы знаете, для чего Он был создан?

Странно: вроде бы все думают, что Николай II был ограниченным и безвольным, не мог удержать власть, не мог спасти свою страну от войны и т. д. Но вот по мемуарам людей, которые непосредственно были с ним знакомы, и знакомы хорошо, — многие долгие годы работали с ним, кое-кто служил при дворе, — о нем складывается впечатление как об умном и добром человеке, которого, несмотря ни на какие недоразумения, авторы продолжают любить и находясь в эмиграции. Точно так же почти все биографы Николая II проникаются к нему сочувствием; даже советский историк М. К. Касвинов, которому положено обличать «царизм», местами говорит решительно как тайный монархист. И давно пора! Давно бы пора понять, что это глупо — при упоминании о каком-нибудь русском царе мелко хихикать, давясь в кулак ехидными остротами сомнительного качества. А о Николае II это вдвойне глупо.

Обаяние его личности было совершенно исключительным (А. Ф. Керенский называет его «обезоруживающе обаятельным»). С кем бы Государю ни приходилось разговаривать, от крестьянина до министра, он всегда очень ласково расспрашивал своего собеседника о его жизни, и нередко формальное общение с крестьянами, рассчитанное на полчаса, превращалось у него в живой и увлекательный трехчасовой разговор. Государь всегда проявлял исключительное терпение и, зная, что день его расписан по минутам, был способен долго и внимательно выслушивать даже и такие вещи, которые совсем не могли его интересовать. Г. И. Шавельский пишет об одном подобном разговоре с полк. гр. Толем: «Полковник был из разговорчивых, и государю приходилось больше молчать и слушать. О чем же болтал полковник? Только о наградах. Такой-то, мол, офицер был представлен им к Владимиру 4-й ст., а дали ему Анну 2-й ст., такой-то — к золотому оружию, а дали орден. Потом перешел на солдат. Такого-то наградили вместо Георгия 4-й ст. Георгиевской медалью и т. п. И Государь спокойно слушал жалобы этого полковника, который, прибыв с фронта, не нашел сказать своему государю ничего более серьезного и путного, как осаждать его такими жалобами, какие легко и скоро мог уладить его начальник дивизии».

Государь никогда ни на кого не кричал, и, если он на кого-то и сердился, то человек, вызвавший его гнев, никак не мог об этом заключить из обращения с ним Государя. Как он говорил, «вовсе не нужно ежеминутно огрызаться на людей направо и налево». «Царь не сердился даже в тех случаях, когда имел бы право и, быть может, был обязан выказать свое недовольство», — говорит А. А. Мосолов. «Ни сам я гнева его никогда не видел, и от других о проявлениях его никогда не слышал», — говорит А. Н. Шварц. Нередко министры поражались, получив указ о своей отставке вечером того же дня, когда были приветливо приняты Государем. Это часто вызывало недоумение, но, очевидно, Государь хорошо знал этих лиц и стремился избежать скандала. В. Н. Коковцову, например, Государь написал: «Не чувство неприязни, а давно и глубоко осознанная мною государственная необходимость заставляет меня высказать вам, что мне нужно с вами расстаться. Делаю это в письменной форме потому, что, не волнуясь, как при разговоре, легче подыскать правильные выражения».

С. Д. Сазонов говорит о Николае II: «За семь почти лет моей совместной с ним работы мне приходилось поневоле говорить ему иногда вещи, которые были ему неприятны и шли наперекор установившимся его привычкам и взглядам. Тем не менее, за все это время он ни разу не выразил своего несогласия со мной в форме, обидной для моего самолюбия». Сазонов же пишет, как на его вопрос о причине такого незаслуженного иными доброго отношения Государь ему ответил: «Раздражительностью ничему не поможешь, да к тому же от меня резкое слово звучало бы обиднее, чем от кого-нибудь другого». Государь только один раз в жизни, как ему показалось, вышел из себя, в Екатеринбурге в 1918 г., из-за наглости тюремщиков. Он пишет в дневнике: «Это меня взорвало, и я резко высказал свое мнение комиссару», но мемуаристы говорят, что он сказал только: «До сих пор мы имели дело с порядочными людьми», а сами тюремщики вообще не заметили, что он что-то сказал!

Государь ни на кого не держал зла. Когда он вернулся после отречения в Царское Село, трое из прибывших с ним свитских — герцог Н. Н. Лейхтенбергский, С. А. Цабель и К. А. Нарышкин — «посыпались на перрон и стали быстро-быстро разбегаться в разные стороны, озираясь по сторонам, видимо, проникнутые чувством страха, что их узнают». Е. С. Кобылинский, рассказывая об этом следователю, заметил, что «сцена эта была весьма некрасивая»». Когда Государь спросил о них, ему доложили, что они «не приехали и не приедут». «Бог с ними», — вот все, что он ответил. Вскоре Государь попытался вызвать хотя бы Нарышкина. Нарышкин попросил 24 часа на размышление. «Ах так, тогда не надо», — сказал Государь. «Перенес он эту измену стойко, мужественно, видя в этом перст Божий, и никто не услышал от него ни слова упрека и осуждения», — говорит А. А. Волков.

Официальная историческая наука утверждает, что Николай II никого, кроме своей семьи, не любил. На самом деле Государь всегда был очень внимателен к окружающим его людям. Как-то адмирал К. Д. Нилов решил застрелиться. Догадавшись об этом, Государь пришел в его каюту, отобрал у него револьвер, Нилова отговорил, а револьвер на всякий случай унес с собой. «Бедного Нилова не пустили со мною», — записал Государь после отречения и отъезда из Ставки. А несколькими строками раньше, под той же датой, написано: «Дома прощался с офицерами и казаками конвоя и Сводного полка — сердце у меня чуть не разорвалось!» Когда в 1911 г. министр иностранных дел С. Д. Сазонов тяжело заболел и попытался подать в отставку, Государь, как пишет Сазонов, «отказался принять мою отставку и в выражениях, в которых сквозила его редкая душевная доброта, велел передать мне, чтобы я заботился только о своем здоровье, а делами министерства будет заниматься он сам с Нератовым, вплоть до моего выздоровления» (Нератов — товарищ министра иностранных дел). Посылая министра финансов В. Н. Коковцова в Париж для заключения займа, что было делом довольно-таки тяжелым, Государь сказал: «Если будет уж очень плохо, то просто телеграфируйте прямо мне и будьте уверены, что за все я буду вам сердечно благодарен, т. к. хорошо понимаю, что не на праздник и не на увеселительную прогулку Вы едете».

Доброта и внимательность Государя привлекали на его сторону всех, кто дал себе труд присмотреться к нему. В. К. Олленгрэн, который очень редко его видел, если верить Сургучеву, однажды целых два часа проторчал в темноте под окнами царского поезда, дожидаясь Государя, и, кстати, он его дождался. А. Ф. Керенский, после февральской революции ставший министром юстиции Временного правительства, говорил, что никак не может подобрать коменданта для охраны Царской Семьи: «Беда мне с этим Николаем II, он всех очаровывает, Коровиченко прямо-таки в него влюбился. Пришлось убрать». Впрочем, и сам Керенский, годами ждавший свержения монархии, после знакомства с Николаем II стал ему помогать. «Я уходил от него взволнованный и возбужденный, — пишет Керенский. — <…> Николай, с его ясными голубыми глазами, прекрасными манерами и благородной внешностью, представлял для меня загадку». Пытался по мере сил помочь ему и его тюремщик B.C. Панкратов, который до революции 14 лет просидел в Шлиссельбургской крепости, а потом еще 12 лет жил в ссылке. А Е. С. Боткин и вовсе был в Императора решительно влюблен, да так, что после революции бросил семью и уехал за Государем в Екатеринбург. «А как же Ваши дети?» — спросила его Императрица. Боткин ответил, что на первом месте для него всегда были интересы Их Величеств. Дочь Боткина пишет: «Я помню, как мой отец рассказывал о жизни в Могилеве во время войны, когда в отсутствие Ее Величества Государь, сам разливая вечерний чай, спрашивал, указывая на сахар: «Можно пальцами?» А для моего отца это было действительно счастьем получить кусочек сахара, тронутый Его Величеством». П. А. Жильяру советская власть категорически велела уехать из Екатеринбурга, куда он приехал вслед за Царской Семьей; он мог бы со спокойной совестью вернуться в Швейцарию и не вмешиваться в русские дела, а он вместо этого две недели вел переговоры с местным Советом о пропуске его в Ипатьевский дом, где поместили Царскую Семью, пока его не отправили в Тюмень.

По фотографиям и портретам Николая II, которых сохранилось огромное множество, нетрудно составить понятие о его внешности. Его голубые глаза обладают таким выражением, как будто он заранее знает, чем все закончится. Т. Е. Боткина говорит о своей первой встрече с Государем: «От одного взгляда его чудных синих глаз я чуть не расплакалась».

Он любил физическую работу, долгие прогулки и спорт. «Государь занимался почти всеми видами спорта, — пишет А. А. Вырубова. — Особенно он любил верховую езду и стрельбу (в цель)». «Царь вообще был очень крепко сложен, — пишет А. А. Мосолов, — вне своего кабинета он редко когда садился; я никогда не видел, чтобы он к чему-нибудь прислонялся; выдержка его была замечательна». «Государь обладал большой физической силой, — пишет Г. И. Шавельский. — Когда он сжимал <мою> руку, я иногда чуть удерживался, чтобы не вскрикнуть от боли». Шавельский говорит: «Государь обладал удивительным здоровьем, огромной физической выносливостью, закаленностью и силой. Он любил много и быстро ходить. Лица свиты с большим трудом поспевали за ним, а старшие были не в силах сопровождать его. Государь не боялся простуды и никогда не кутался в теплую одежду. Я несколько раз видел его зимою при большой стуже прогуливавшимся в одной рубашке, спокойно выстаивавшим с открытой головой молебствие на морозе и т. п.

Когда в 1916 г. ему предложили отменить крещенский парад ввиду большого мороза и дальнего (не менее версты) расположения штабной церкви от приготовленного на р. Днестре места для освящения воды, он категорически запротестовал и, несмотря на мороз, с открытой головой, в обыкновенной шинели сопровождал церковную процессию от храма до реки и обратно до дворца».

После революции один из охранявших его солдат, видя, как он работает над огородом, сказал: «Ведь если ему дать кусок земли и чтобы он сам на нем работал, так скоро опять себе всю Россию заработает». В. С. Панкратов, рассказывая, как Государь после революции пилил в Тобольске дрова, говорит: «Приходилось поражаться его физической выносливости и даже силе. Обыкновенными его сотрудниками в этой работе были княжны, Алексей, граф Татищев, князь Долгоруков, но все они быстро уставали и сменялись один за другим, тогда как Николай II продолжал действовать».

Государь был очень смелым человеком. М. Ферро, рассказывая об английской хронике, где он обходит раненых солдат на передовой, говорит: «Он возвращается туда снова и снова, словно хочет принести себя в жертву, но ни одна пуля, даже самая шальная, его ни разу не задела». Государь был к тому же действительно очень сдержан. В 1905 г. во время водосвятия на Неве пушки Петропавловской крепости неожиданно начали стрелять боевыми пулями вместо холостых. Как потом выяснилось, в дуле одной из пушек забыли картечный заряд. Государь даже не пошевелился, пока рядом с ним падали картечные пули. С. Д. Сазонов рассказывает, как ему пришлось приехать в Спалу во время болезни Наследника: «Государь принял от меня несколько докладов, подробно говорил со мной о делах и с интересом расспрашивал меня об английской королевской семье, с которой он был, из всех своих родственников, в наиболее близких отношениях. А между тем, в нескольких шагах от его кабинета, лежал при смерти его сын…» А. П. Извольский пишет, как во время Кронштадтского восстания он приезжал с докладом в Петергоф (в 15 км от Кронштадта): «Из окон можно было ясно различать линии укреплений, и в то время, когда я излагал Императору различные интересные вопросы, мы отчетливо слышали канонаду, которая, казалось, усиливалась каждую минуту.

Он внимательно слушал и, как обычно, задавал вопросы, интересуясь мельчайшими деталями моего доклада.

Я не мог заметить на его лице ни малейшего признака волнения, хотя он знал, что в этот момент решалась судьба его короны всего в нескольких километрах от места, где мы находились».

На вопрос Извольского о причинах такой невозмутимости Государь ответил: «Если вы видите меня столь спокойным, то это потому, что я имею твердую и полную уверенность, что судьба России, точно так же как судьба моя и моей семьи, находится в руках Бога, Который поставил меня в мое место. Что бы ни случилось, я склонюсь перед Его волей, полагая, что никогда я не имел другой мысли, как только служить стране, управление которой Он мне вверил».

Он был совершенно равнодушен к деньгам, не знал, что сколько стоит, и шутя называл это большим пробелом в своем образовании. Еще во время коронации он не хотел принимать подарки от волостных старшин и населения. «Он выразился, что ему дарят такие вещи, которые у него не находятся в употреблении, а потому такие подарки бесполезны, затем, дорогие подарки, как он сказал, ему прямо неприятны» (дневник А. Суворина). До вступления на престол он возглавлял Комитет по борьбе с голодом и пожертвовал на нужды голодающих все свое наследство — несколько миллионов рублей. Свои 40 млн. десятин в Сибири он передал в крестьянский земельный фонд. Во время мировой войны он отдал на нужды раненых принадлежавшие ему 200 миллионов рублей, находившиеся в Лондонском банке.

У Государя была исключительная память, особенно на лица. «Казалось, он замечал все», — пишет А. А. Вырубова. «Он не только отлично запоминал события, но и лица, и карту, — пишет ген. П. Н. Врангель. — Как-то, говоря о карпатских боях, где я участвовал со своим полком, Государь вспомнил совершенно точно, в каких пунктах находилась моя дивизия в тот или иной день. При этом бои происходили месяца за полтора до разговора моего с Государем, и участок, занятый дивизией, на общем фронте армии имел совершенно второстепенное значение».

Он с замечательным чувством ответственности относился к своей работе. Он, например, читал все политические донесения подряд, поэтому знал почерки всех секретарей. Однажды он в шутку сказал одному из чиновников министерства иностранных дел: «А у вас в миссии есть какой-то необыкновенный почерк с крючками». Это был, кстати, почерк Ю. Я. Соловьева, которому в начале его карьеры часто приходилось переписывать чужие донесения. Перед отречением получилось так, что Государь несколько дней не знал, что с его семьей. Некоторые лица, в том числе ген. Рузский, чтобы добиться от него отречения, ясно давали ему понять, что его семья в большой опасности. Когда из Петрограда приехали Гучков и Шульгин, единственные, кто мог рассказать о положении в столице и Царском Селе, свита набросилась на них с расспросами. Государь, семья которого была, скорее всего, в самом серьезном положении, в течение двух часов спокойно обсуждал с прибывшими подробности отречения, потом исправлял и подписывал манифест, написал еще два указа, и только прощаясь спросил у депутатов — что с его семьей. На первом месте у него всегда была Россия. Даже после революции он, как и говорил Рузскому, не мог утешаться мыслью, что происходящее со страной — не его ответственность. А. Ф. Керенский пишет, что Государь, находясь в заключении в Царском Селе, «следил за событиями на фронте, внимательно читал газеты и расспрашивал своих посетителей».

С ним было легко говорить. «Я полагаю, что он был самым обаятельным человеком в Европе», — говорит Великий князь Александр Михайлович, который в остальным отзывается о Николае II негативно. Другой обиженный на Государя мемуарист — граф СЮ. Витте говорит: «Я в своей жизни не встречал человека более воспитанного, нежели ныне царствующий император Николай II». В дневнике Государя есть фраза: «Баловался в речке, по которой ходил голыми ногами». Его скромность была замечательна. Однажды в Крыму он решил проверить пригодность солдатского снаряжения.

Как рассказывает Т. Е. Боткина, «он приказал принести себе таковое из 16-го стрелкового Императора Александра III полка, стоявшего в Ореанде. Снаряжение было послано со стрелком, которому Государь сказал:

— Одевай меня, а то я не знаю, что надевать сначала.

Одевшись, Государь вышел из дворца, прошел по Ливадийскому парку и вышел в Ореанду и, пройдя по шоссе, нарочно остановился спросить у дворцового городового дорогу в Ливадию. Городовой, не узнав царя, ответил ему довольно резко, что туда нельзя идти и чтобы он повернул обратно. Вряд ли городовой узнал когда-нибудь свою ошибку, т. к. Государь молча повернулся и пошел, куда ему показали. Он ходил около двух часов по горам…»

Он был образован и начитан. По нашим меркам, у него было три высших образования — военное, экономическое и юридическое. Его готовили к престолу с раннего детства, это — одно из несомненных преимуществ монархического строя. Он говорил, кроме русского, на английском, французском, немецком и датском языках. И. И. Сикорский рассказывал, как показывал Государю сконструированный им самолет и был удивлен его замечательным знанием инженерного дела.

Государь любил читать. Заведующий собственной Его Императорского Величества библиотекой каждый месяц представлял ему по меньшей мере двадцать лучших книг, вышедших за это время. Эти книги раскладывались во дворце на столе в одной из комнат. «Прямо боишься в Царском Селе войти в комнату, где эти книги разложены, — говорил Государь. — Не знаешь, которую выбрать, чтобы взять с собой в кабинет. Смотришь, и час времени потерян», «…ему нередко случалось перебивать докладчика кратким пересказом того, что последний хотел ему разъяснить», — пишет В. И. Гурко.

Государь, конечно, очень любил свой народ и свою страну. Читая доклады министров, он подчеркивал красным карандашом все иностранные слова, пытаясь приучить министерства к исключительно русской речи. «Государь Император стремился быть ближе к народу и постоянно повторял свое желание, чтобы и народ не стесняли в присущем каждому русскому человеку тяготении к Царю, — пишет П. Г. Курлов. — И действительно, бывало не раз, что толпа, одушевленная лицезрением Монарха, сметала всякую охрану и тесным кольцом окружала царский экипаж». «Посещая военные госпитали, царь интересовался участью раненых с такою искренностью, которая не могла быть деланою», — говорит А. А.Мосолов. За время своего правления Государь не подписал ни одного смертного приговора. Зато к прошениям о помиловании он относился с чрезвычайным вниманием. «Как только помилование было подписано, царь не забывал никогда, передавая резолюцию, требовать немедленной отправки депеши, чтобы она не запоздала», — пишет Мосолов. После отречения Государь собирался поехать на фронт чтобы «сражаться за свою родину», как он говорил; но он тут же понял, что ему не позволят уехать.

Он часто делал удивительные вещи. В начале своего правления он предложил всем мировым державам объединиться, собрать конференцию и положить конец войнам (об этом речь впереди). С началом мировой войны Государь запретил продажу всех спиртных напитков, потом постепенно увеличивал срок этого запрета. Он говорил, что решил навсегда запретить в России казенную продажу водки.

Государь был очень религиозен. Он мечтал восстановить патриаршество и предлагал Синоду это сделать. «С 1896 г. по 1916 г., т. е. за двадцать лет царствования Императора Николая II, Русская Православная Церковь обогатилась большим числом новых святых и новых церковных торжеств, чем за весь XIX век», — пишет Алферьев. По его же словам, за это время было открыто 211 монастырей и 7546 церквей. Один человек издевательски сказал о Николае II, что Он «сложностям зарождающегося парламентаризма противопоставил молитву», но это была правда. «Когда дела идут плохо, он, вместо того, чтобы так или иначе на это реагировать, внушает себе, что так хотел Бог, и предается воле Божьей!» — ужасалась Великая княгиня Мария Павловна. «Ну, Бог даст…» — начал однажды Государь в ответ на жалобы Родзянки. «Бог ничего не даст», — перебил Его Родзянко. В длительной аудиенции автор «Истории России» Павлов доказывал Государю, что Россию ждут еще многие перипетии. Государь отвечал ему двумя словами: «Бог милостив». В Спале в 1912 г., когда на выздоровление Наследника почти не оставалось надежды, Государь на вопросы о состоянии своего сына отвечал: «надеемся на Бога». У Государя это было не речевое клише, а искреннее выражение Его мыслей. Именно так Он и думал. Сазонов говорит: «Глядя на него у церковных служб, во время которых он никогда не поворачивал головы, я не мог отделаться от мысли, что так молятся люди, изверившиеся в помощи людской и мало надеющиеся на собственные силы, а ждущие указаний и помощи только свыше».

По замечанию ген. П. Г. Курлова, эпитет «Кровавого» обычно дается Николаю II за Ходынку, за Кровавое воскресенье, русско-японскую или Первую мировую войны и за смертные казни после 1905 г. И всякий раз напрасно. Винить Государя во всех этих несчастьях может только незнакомый с фактическими обстоятельствами или же изначально настроенный против него человек. Николай II не только ничуть не был виноват ни в чем из того, что ему приписывают, но еще и сделал для России много такого, за что заслуживает совсем другой славы.

Ходынку, с которой началось его царствование, очень глупо ставить ему в вину. Давка перед народным гуляньем, с очень большим числом жертв (1389 человек по официальным данным), произошла по недосмотру местных властей, которые чрезвычайно неудачно выбрали поле (оно использовалось для тренировок саперного батальона), да еще не прислали вовремя полиции. Московский обер-полицмейстер Власовский выехал на место происшествия только через три часа после того, как ему было доложено о начале катастрофы. Конечно же, и Власовский, и генерал-губернатор Великий князь Сергей Александрович не могли не предполагать возможность давки. При коронации Александра III, как говорит Суворин, «в одной из церквей народ повалил престол, и священник должен был спасаться в амбразуре окна в алтаре». Устроители гуляний, несомненно, думали, как предотвратить возможные неприятности, но как-то криво. На следствии выяснилось, что ямы на Ходынском поле, которые и были причиной несчастья, не зарывали намеренно, чтобы они сдерживали народ. Император, по словам А. П. Извольского, «был опечален и первой его реакцией было желание прекратить празднества и удалиться в один из монастырей в окрестностях Москвы». Вопрос о том, отменить ли празднества, был действительно сложным. С одной стороны, вполне естественное желание Императора прекратить веселье, с другой — не менее серьезное соображение, что нельзя лишать праздника сотни тысяч пришедших издалека на коронацию человек, многие из которых и не знали еще о катастрофе. Государь не остановил празднование. Когда в тот же день он приехал на Ходынку, там уже не было никаких следов катастрофы, между каруселями толпилась публика. По словам С. Ю. Витте, на лице Государя в это время было болезненное выражение. Тем же вечером, 18 мая, Государь был на балу, в чем его всегда особенно обвиняют, потому что не понимают, зачем он туда поехал. Мало кто теперь вспоминает, что на следующий день, 19 мая, был назначен другой бал, и он был отменен. Нетрудно догадаться, отчего такое странное расписание, если учесть, что первый бал был у французского посла, а второй у австрийского. Государь поехал именно к французскому послу по вполне политической причине: чтобы не испортить с большим трудом налаженные отношения с Францией. Этот такой непохожий на него поступок был, конечно же, не Им придуман, а настойчиво посоветован окружением.

«…По-видимому, Государю дали дурные советы», — говорит Витте, а Суворин передает чрезвычайно правдоподобный слух, что «императрица Мария Федоровна говорила Государю, что он может ехать на французский бал, но чтобы не оставался там более получаса. Но великие князья Владимир и Сергей уговорили его остаться, говоря, что это — сентиментальность, что тут-то и надо показать самодержавную власть». Пока Государь был еще довольно молодым человеком, он часто следовал советам великих князей, которые были куда старше. (К счастью, этот период тянулся недолго. К концу. его царствования почти все великие князья были в оппозиции). Однако все, что он мог сделать для пострадавших, он сделал: было начато расследование, отстранен Вла-совский, выданы пособия пострадавшим семьям (пособия им выдавались в течение 23 лет царствования Николая II); 19 мая Императорская чета присутствовала на панихиде по погибшим и объехала несколько больниц, где находились раненые.

«Кто начал царствовать Ходынкой, тот кончит, став на эшафот», — предсказал Бальмонт, но это мнение было тогда характерно только для интеллигенции. «Много раз, — пишет А. А. Волков, — мне приходилось читать и слышать, что народ будто бы усматривал в Ходынской катастрофе предзнаменование несчастливых дней будущего царствования Императора Николая II. По совести могу сказать, что тогда этих толков я не слыхал. По-видимому, как часто бывает, такое толкование Ходынскому происшествию дано было значительно позже, так сказать, задним числом. У нас ведь вообще любят в катастрофических событиях усматривать скрытый, таинственный смысл».

12 августа 1889 г. Николай II обратился ко всем мировым державам с нотой, в которой предлагал «положить предел вооружениям и изыскать средства предупредить угрожающие всему миру несчастия». Результатом была гаагская конференция. Собрание уполномоченных от всех европейских стран, четырех азиатских и двух американских решило запретить использование удушливых газов, разрывных пуль и некоторых других средств. Помимо этого, был учрежден Международный третейский суд, который действует до сих пор. Мысль о международной конференции пришла в голову Николаю II за 20 лет до создания Лиги Наций и за 50 лет до ООН. Как пишет Е. Е. Алферьев, в здании Секретариата ООН в Нью-Йорке на первом этаже выставлена грамота с подписью Николая II, призывающая все государства принять участие в Гаагской конференции (и Алферьеву стоит верить, потому что именно в Нью-Йорке его книга и издана).

«Странно, — замечает тот же Курлов, — и только для пристрастного человека возможно обвинение Государя в желании пойти на кровопролитную войну после предложения Им Европе всеобщего мира на Гаагской конференции».

В русско-японской войне Государя и вовсе обвинять бессмысленно. В ночь на 27 января 1904 г. японские корабли первые напали на русскую эскадру в Порт-Артуре, после чего России оставалось только защищаться. В дневнике Государя говорится: «Получил от Алексеева телеграмму с известием, что этой ночью японские миноносцы произвели атаку на стоявших на рейде «Цесаревича», «Палладу» и т. д. и причинили пробоины. Это без объявления войны?! Да будет Бог нам в помощь!». Ответственность за эту войну, если только существует ответственность за войны, скорее уж можно было бы возложить на германского императора Вильгельма II, который с завидным упорством натравливал Японию на Россию до самой войны. За военные неудачи в ответе не Государь, а разве что главнокомандующий ген. А. Н. Куропаткин — вел войну именно он. Государь писал Императрице Марии Федоровне: «Меня по временам сильно мучает совесть, что я сижу здесь, а не нахожусь там, чтобы делить страдания, лишения и трудности похода вместе с армией. Вчера я спросил д. Алексея, что он думает? Он мне ответил, что не находит мое присутствие там нужным в эту войну». «Эта война» с маленькой Японией всей Россией считалась чем-то несущественным, и это, несомненно, одна из причин неудачи. «А здесь оставаться в такое время, по-моему, гораздо тяжелее», — пишет Государь. «В интересах почти что колониальной войны, ради сражений, протекающих где-то в Китае, в двадцати днях железнодорожной езды от столицы, царь стремился отбыть на фронт», — говорит А. А. Мосолов.

К лету 1905 г. положение было следующее: в результате нескольких серьезных поражений (Ляоян 16.08.1904, Мукден 25.02.1905), общие потери русской армии составили 400 тыс. чел., русский флот был частично разрушен, причем Тихоокеанская эскадра почти полностью погибла в бою в Цусимском проливе. На переговорах в Портсмуте Япония выдвинула целых девять требований, сводившихся к вытеснению России с Дальнего Востока. Глава русской делегации С. Ю. Витте в ответ передал согласие Государя для прекращения войны передать Японии южную часть Сахалина (уже полностью захваченного японскими войсками). Сам Витте не понимал смысла того, что он передает, и хотел отдать куда больше. Каково же было его удивление, когда японская делегация приняла эти условия. Это было очень странно от страны, которая, как считалось в России, уже победила в войне. Но мало кто знал, что положение Японии было плачевным: они занижали свои потери, уводили разрушенные корабли на буксире и вообще стремились больше создать видимость успеха. За время войны налоги в Японии выросли на 85 %. Как писал Куропаткин, «японцы <…> дошли до кульминационного пункта. Мы же еще только входим в силу». Войну, конечно, можно было и продолжать. Государь это хорошо понимал. «А почему же японцы столько месяцев не атакуют нашу армию?» — говорил он американскому послу в августе 1905 г. Однако в январе 1905 г. в России началась революция — крайне вовремя; есть данные, что Япония спонсировала социалистические партии. Такие условия означали для Государя войну на два фронта. Поэтому его тактика на переговорах оказалась верной, что, кстати, и отразилось в телеграмме Витте: «Япония приняла Ваши требования относительно мирных условий и таким образом мир будет восстановлен благодаря мудрым и твердым решениям Вашим и в точности согласно предначертаниям Вашего Величества. Россия остается на Дальнем Востоке великой Державой, каковой она была доднесь и останется вовеки». Витте, как бы он ни похвалялся потом в мемуарах, отлично знал, кому он обязан успехом в Портсмуте и очень удивился, когда за этот успех Государь ему дал титул графа: «Когда я объявил ему о графском титуле, с ним почти случился «столчок», и он затем три раза старался поцеловать руку!» — писал Государь.

Революция 1905 года, как известно, началась с Кровавого воскресенья 9 января, когда толпа рабочих, мирно шедшая к Зимнему дворца с петицией, была расстреляна войсками. За эти события Николаю II чаще всего дают эпитет «кровавого», а чем он был виноват, если его в этот день вообще не было не только в Зимнем дворце, но и вообще в Петербурге, и он только постфактум узнал о событиях в столице. Гапон, который организовал шествие рабочих, до 8 января даже не пытался известить о своих планах Государя, а ведь мысли Гапона Государь читать не мог! Гапон, правда, 8 января написал ему письмо в Царское Село («Государь, боюсь, что твои министры не сказали тебе всей правды о настоящем положении вещей в столице» и т. д.), но письмо, конечно, не дошло. Министр внутренних дел П. Д. Святополк-Мирский, который знал о готовящемся шествии, вместо того, чтобы доложить Государю, решил справиться своими силами и вызвал войска. А войска он вызвал потому, что приближение к императорской резиденции толпой было запрещено законом. События 9 января совершились без ведома и участия Государя. То, что ему в результате доложили, видно из его записи в дневнике: «9 января. Воскресенье. Тяжелый день! В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять, в разных местах города много убитых, раненых. Господи, как больно и тяжело!» По-видимому, Государю доложили, что рабочие шли ко дворцу с преступными намерениями. 19 января, принимая делегацию петербургских рабочих, Государь объявил им, что прощает им их вину. Он, похоже, тогда еще не знал, что в расстреле демонстрации обвиняют его. В 1918 г. в Екатеринбурге его тюремщик Авдеев изложил ему всю эту историю так, как она разнеслась по стране: «9 января 1905 г. расстреливали рабочих перед его дворцом, перед его глазами». «Он обратился ко мне по имени и отчеству, — рассказывает далее Авдеев, — и сказал: «Вот вы не поверите, может быть, а я эту историю узнал только уже после подавления восстания питерских рабочих». (Мирное шествие к Зимнему в пятом году он и в восемнадцатом году все еще называл восстанием.)».

В отношениях со П. А. Столыпиным Николая II обычно обвиняют в том, что он мало ценил этого гениального министра, мешал ему работать. После его убийства не наказал убийц и был рад, что отделался от не в меру яркого сотрудника. Начать стоит с того, что именно благодаря Государю Столыпин стал министром. Столыпин так описывает сцену своего назначения на пост министра: «В конце беседы я сказал Государю, что умоляю избавить меня от ужаса нового положения, что я исповедовался и открыл всю мою душу, пойду только если он как Государь прикажет мне, так как обязан и жизнь отдать ему, и жду его приговора. Он с секунду помолчал и сказал: «Приказываю Вам, делаю это вполне сознательно, знаю, что это самоотвержение, благословляю Вас — это на пользу России».

Говоря это, он обеими руками взял мою <руку> и горячо пожал. Я сказал: «Повинуюсь вам» и поцеловал руку Царя. У него, у Горемыкина, да вероятно у меня, были слезы на глазах». Из этого письма очень хорошо заметно, что Столыпин согласился быть министром только из-за приказа Государя. Если бы Государь не приказал, Столыпин так и оставался бы саратовским губернатором до конца жизни. Однако следует заметить, что хотя Государь и не позволил ему зарыть свой талант в землю, это был именно талант, а не гений. Почти все современники Столыпина, хорошо его знавшие, сходятся на том, что он был человеком средних способностей. Неприятные характеристики можно было бы отнести на счет зависти к более удачливому сотруднику, но целый ряд поступков Столыпина подтверждают мнение об его ограниченности. Он, например, сказал Государю: «Я не продаю кровь моих детей», когда Государь всего-то предложил оплатить лечение раненных террористами сына и дочери министра. Столыпин совершенно не был способен отказаться от преследования своих врагов, даже после победы над ними. Он фатально не понимал смысла действий Гучкова. Когда Ф. И. Родичев пришел к Столыпину извиняться за выражение «столыпинский галстук», министр гордо заявил: «Я вас прощаю», — и даже не подал ему руки. Своих великих целей Столыпин добивался довольно сомнительными средствами. С. С. Ольденбург говорит, что он «путем угрозы подать в отставку мог добиться от думского большинства почти любой уступки». Если при общении с Думой такая манера министра была просто некрасивой, то в работе с Государем она вырождалась в прямой шантаж. При первой встрече со Столыпиным В. И. Гурко «убедился», что Столыпин «даже плохо понимает, что такое земельная община», — отмена которой составила его славу. Говорили, что Столыпиным «всецело и нераздельно» правит товарищ министра внутренних дел С. Е. Крыжановский. Ген. В. Ф. Джунковский говорит, что все основные законы Столыпина «инспирированы» Крыжановским. Единственная заслуга Столыпина была следующая: «провести эти законы Крыжановский бы не мог, у него на это не хватило бы храбрости открыть забрало. Столыпин, если так можно выразиться, был на это ходок, он был храбрый, смелый человек, открытый, и проводил он все эти «страшные» законы со свойственной ему настойчивостью». Если верить П. П. Менделееву, то все знаменитые речи Столыпина «по большей части» написаны чиновником по особым поручениям при министре внутренних дел Гурляндом.

Что аграрная реформа необходима, стало очевидно еще до войны, когда созданные по всей России комитеты Особого совещания о нуждах сельскохозяйственной промышленности единодушно высказались против существования общины. Уже тогда стало ясно, что общину нужно упразднить. Еще в 1903 г. началась работа для «облегчения отдельным крестьянам выхода из общины», как говорилось в манифесте 26 февраля 1903 г., и 12 марта этого же года был издан закон об отмене круговой поруки. Таким образом, уже тогда политика Государя стала в корне отличаться от аграрной политики его отца. После того как 3 ноября 1905 г. были отменены выкупные платежи, разрушение общины было делом времени. Но война и революция отсрочили реформу. Как только наступило относительное спокойствие, пришло время осуществить эту реформу. Именно Столыпин провел ее потому, что в 1906 г. он был председателем Совета министров. Если бы до этого времени продержался Витте, реформу провел бы он; мог бы провести ее и Гучков, если бы он все-таки стал министром; а если бы ни один из них троих не был бы министром в 1906 г., то указ 9 ноября подготовили бы Кривошеий или Гурко. В любом случае община была бы уничтожена. Благодаря таланту Столыпина реформа прошла легко и быстро.

Государь всегда подчеркивал, что дорожит Столыпиным; в отсутствие министра он иногда откладывал некоторые вопросы до его приезда; в 1911 г., когда законопроект Столыпина не прошел Государственный совет, Государю пришлось спасать этот законопроект, распустив Государственный совет и Думу, а затем еще и увольнять двух врагов Столыпина. Все эти условия были поставлены самим Столыпиным, иначе он собирался подать в отставку. В результате роспуска Думы, Гучков, ее председатель, с горя уехал на Дальний Восток, сами депутаты открыто сравнивали Столыпина то с Годуновым, то с Аракчеевым, а Л. А. Тихомиров заметил, что «Столыпин решился взять рекорд глупости». Двое членов Государственного совета, не угодивших министру, были буквально изгнаны из Петербурга. Оба они были людьми весьма незаурядными. В. Ф. Трепов, бывший Таврический губернатор, по словам Гурко «отличался большим природным здравым смыслом, практической сметкой и деловитостью при железном характере и исключительной напористости в достижении преследуемой цели». П. Н. Дурново называют «российским Нострадамусом»: ему удалось так точно предсказать будущую войну и революцию, что его записка на эту тему больше похожа на отрывок из исторической работы. И они вынуждены покинуть государственную службу, Дурново — до осени, а Трепов, в знак протеста, — насовсем. Столыпин был лишен всякого политического великодушия. Он отомстил тем, кого считал своими врагами, руками Государя, заставив свою нелепую месть исходить из такого источника, которому сопротивляться было невозможно. Государь, разумеется, никогда бы так не поступил с этими людьми, не поставь его Столыпин перед выбором: или он, или они. После этого довольно-таки глупо говорить, что Государь не дорожил Столыпиным.

Если в аграрном вопросе упорство Столыпина все же чаще всего служило хорошую службу России, то с военно-полевыми судами лучше бы это упорство поменьше граничило с упрямством. За военно-полевые суды Государя не перестают обвинять, а ведь они были учреждены 20 августа 1906 г., т. е. через восемь дней после покушения на Столыпина. Узнав об этом покушении, Государь послал министру телеграмму: «Не нахожу слов, чтобы выразить свое негодование; слава Богу, что Вы остались невредимы». Через два дня Государь уже сам предложил Столыпину ввести «исключительный закон». Военно-полевые суды появились в обстановке непрекращающихся террористических актов, когда за один только 1906 г. было убито 768 и ранено 820 представителей власти. «Отмена смертной казни при таких условиях была бы равносильна отказу государства всемерно защищать своих верных слуг», — говорил министр юстиции И. Г. Щегловитов. Теперь же на предание суду офицеров отводились сутки, на разбор дела — двое суток и на исполнение приговора — сутки. «Сегодня бросили бомбу, а завтра повесили для того, чтобы те, которые имели в виду бросить бомбу послезавтра, призадумались над этим», — говорил в Думе В. В. Шульгин и далее противопоставлял военные суды «тем революционным судилищам, которые из своего таинственного, никому не ведомого подполья ежедневно выносят смертные приговоры и приводят их в исполнение самыми зверскими способами. <…> Кто допрашивает там подсудимого? Есть ли там защитники? Есть ли там присяжные, которые устанавливают факт преступления?» Герой романа Савинкова «То, чего не было», явно автобиографического, задавался схожим вопросом: «Но почему, если я убил Слезкина <жандарма>, — я герой, а если он повесил меня, он мерзавец и негодяй?..» Столыпин говорил, что нужно уметь отличит «кровь на руках палачей от крови на руках добросовестных врачей». Прав ли был Столыпин, — это вопрос сложный и скорее философский, но военно-полевые суды успешно боролись с терроризмом на протяжении всего периода своего действия. Если бы не покушение на Столыпина, военные суды, возможно, и вовсе не были бы учреждены. В любом случае, именно воля Столыпина придала борьбе с террористическими актами беспощадный характер. В декабре 1906 г. был показательный случай, когда адм. Ф. В. Дубасов просил Государя помиловать двух пытавшихся убить Дубасова террористов, Государь ответил только тогда, когда он выяснил мнение Столыпина, а мнение было такое: «Тяжелый, суровый долг возложен на меня Вами же, Государь.

Долг этот, ответственность перед Вашим Величеством, перед Россиею и историею диктует мне ответ мой: к горю и сраму нашему, лишь казнь немногих преступников предотвратит моря крови; благость Вашего Величества да смягчает отдельные, слишком суровые приговоры, — сердце царево — в руках Божьих, — но да не будет это плодом случайного порыва потерпевшего!». Это письмо Столыпина датировано 3 декабря 1906 г. 4 декабря Государь написал ответ Дубасову: «Полевой суд действует помимо вас и помимо меня, пусть он действует по всей строгости закона. С озверевшими людьми другого способа борьбы нет и быть не может. Вы меня знаете: я незлобив; пишу вам совершенно убежденный в правоте моего мнения. Это больно и тяжко, но верно, что, к горю и сраму нашему, лишь казнь немногих преступников предотвратит моря крови — и уже предотвратила!» Из сравнения этих двух писем совершенно очевидно, кому из их авторов Россия обязана военно-полевыми судами. Недаром Родичев назвал виселицу «столыпинским галстуком» (за что, кстати, Столыпин и вызвал его на дуэль).

Убеждение о том, что цель оправдывает средства, вообще было свойственно именно Столыпину, а никак не Государю. Известен ответ Государя великим князьям по поводу убийства Распутина: «Никому не дано право заниматься убийствами». Менее известен запрет Николая II распространять поддельные «Протоколы сионских мудрецов»: «Протоколы изъять. Нельзя чистое дело защищать грязными способами».

Когда 1 сентября 1911 г. в Киеве Столыпин был ранен агентом охранного отделения, Государь продолжал программу торжеств только потому, что все врачи заявляли, что ранение не смертельно. Позже, когда Столыпину стало хуже, возможно, Государь и узнал бы об этом, если бы ему удалось самому увидеть министра. Однако когда Государь приехал в клинику Маковского, жена Столыпина не пустила его к Столыпину. После этого Государь уехал из Киева, а когда он вернулся, Столыпина уже не было в живых и Государю оставалось только помолиться перед телом министра, часто повторяя, как слышали окружающие, слово «прости». На Особом журнале Совета министров, где говорилось об убийстве Столыпина, Государь написал: «Скорблю о безвременной кончине моего верного слуги статс-секретаря Столыпина».

После всего сказанного, вероятно, уже очевидно, что Государь никак не мог радоваться смерти Столыпина. Скорее у него могла появиться другая мысль: если бы не его приказ в 1906 г., Столыпин остался бы в живых; сколько бы талантливых министров он ни нашел, они все будут убиты террористами, целиком ггбсвятив-шими себя систематическому выбиванию всех способных людей страны…

Через год после убийства Столыпина следствие по делу возможных виновников его убийства было по желанию Государя прекращено. Сколько бы эти действия ни называли впоследствии «отвратительными и характерными», они объяснялись очень просто. Осенью 1912 г. Наследник в Спале был тяжело болен, и надежды на выздоровление почти не было; однако он выздоровел. После этого Государь сказал В. Н. Коковцову: «я хочу, чтобы вы меня поняли, не осудили <…> я так счастлив, что мой сын спасен, что мне кажется, что все должны радоваться кругом меня и я должен сделать как можно больше добра». Надо учитывать, что спасенные Государем должностные лица Столыпина не убивали (непосредственный убийца министра был давно повешен), речь могла идти только об их недосмотре, а историю о каком-то заговоре официальных властей с целью убить Столыпина сочинил не кто иной, как Гучков, уже ступивший на свой темный путь.

Причина выздоровления Наследника в Спале — тоже вопрос интересный. Для окружающих это выглядело так: в самый последний момент приехал Распутин и исцелил Наследника. Неизвестно наверняка, действительно ли Распутину удалось вылечить мальчика, или это было совпадение, или выздоровление Наследника было заслугой врачей. По крайней мере Государь был уверен в целительских способностях Распутина: вот единственная причина, по которой Распутин находился в Петербурге. Все те, кто пытается искать другие причины, просто не могут понять, что такое тяжелая болезнь. Если бы еще Распутин имел политическое влияние на Государя, то, конечно, было бы о чем спорить, но легенду о влиянии Распутина на назначения министров сочинил тоже Гучков. С. С. Ольденбург перечисляет множество советов, которые Распутин пытался передать Государю через Императрицу (эти советы находятся в переписке Императорской четы в 1915–1916 гг.), однако они не выполнялись. По весьма здравому мнению Ольденбурга, Распутин сам стремился к демонстрации своей близости ко двору и, узнавая заранее о неизвестных решениях Государя, трубил на всех углах, что эти решения идут от него. Таким образом он сам поддерживал легенду, выдуманную Гучковым.

Расцвету Российской Империи при Николае II у Ольденбурга посвящена целая глава. У Б. Л. Бразоля есть целая статья, «Царствование Императора Николая II 1894–1917 в цифрах и фактах» с подзаголовком «Ответ клеветникам, расчленителям и русофобам». Вот только некоторые цифры:

За время царствования Николая II вклады в акционерные коммерческие банки увеличились с 350 млн. руб. в 1895 г. до 4300 млн. руб. в 1915 г.

Выпуск русских машин вырос с 1500 млн. руб. в 1894 г. до 6500 млн. руб. в 1916 г.

Выпуск сельскохозяйственных машин с 9 млн. руб. в 1897 г. до 67 млн. руб. в 1913 г.

Средняя урожайность с десятины с 33 пудов в 1901 г. до 58 пудов в 1913 г.

Средняя урожайность хлебов в Европейской России с 2050 млн. пудов в 1892 г. до 3657 млн. пудов в 1911 г.

Количество лошадей с 26,6 млн. голов в 1895 г. до 37,5 млн. в 1914 г.

Количество рогатого скота с 31,6 млн. голов в 1895 г. до 52 млн. голов в 1914 г.

Добыча угля с 466 млн. пудов в 1895 г. до 1983 млн. пудов в 1914 г.

Добыча каменного угля только в Донецком бассейне с 300 млн. пудов в 1894 г. до 1500 млн. пудов в 1913 г.

Добыча нефти с 338 млн. пудов в 1895 г. до 560 г. в 1914 г.

Добыча соли с 85 млн. пудов в 1895 г. до 121 млн. в 1913 г.

Посев сахарной свеклы с 289 тыс. десятин в 1894 г. до 729 тыс. в 1914 г.

Выработка сахара с 30 млн. пудов в 1894 г. до 104,5 млн. в 1914 г.

Площадь посева хлопка со 150 тыс. десятин в 1894 г. до 675 тыс. в 1914 г.

Сбор хлопка с 3,2 млн. пудов в 1894 г. 15,6 млн. в 1914 г.

Производство хлопчатобумажных тканей с 10,5 млн. пудов в 1894 г. до 21 млн. в 1911 г.

Добыча золота с 2576 пудов в 1895 г. до 3701 пудов в 1914 г.

Добыча меди с 395 тыс. пудов в 1895 г. до 1878 тыс. в 1915 г.

Добыча чугуна с 73 млн. пудов в 1895 г. до 254 млн. в 1914 г.

Выплавка железа, стали с 70 млн. пудов в 1895 г. до 229 млн. в 1914 г.

Производство марганца с 12 млн. пудов в 1895 г. до 55 млн. в 1914 г.

Золотой запас Государственного банка увеличился с 648 млн. пудов в 1894 г. до 1604 млн. в 1914 г.

Торговый флот с 492 тыс. тонн в 1894 г. до 778 тыс. тонн в 1914 г.

Бюджет страны с 1,2 млрд. в начале царствования до 3,5 млрд. в конце.

Бюджет министерства народного просвещения с 25,2 млн. руб. в 1894 г. до 161,2 млн. в 1914 г.

Число учащихся в средних учебных заведениях с 224179 чел. в 1894 г. до 733367 в 1914 г.; в высших с 13944 в 1894 г. до 39027 в 1914 г.; в низших с 3275.362 в 1894 г. до 6416.247 в 1914 г.

И население Империи выросло на 60 млн. чел. за 20 лет. По подсчетам Д. И. Менделеева, к 1985 г. численность населения Империи должна была увеличиться до 560 млн. чел.

Налоги в Российской Империи были самыми низкими в мире (9,09 руб. на одного жителя; для сравнения в Австрии 21,47, во Франции 22,25, в Германии 22,264, в Англии 42,61).

В 1913 г. урожай злаков в России был н на треть выше урожая злаков в Аргентине, Канаде и США, вместе взятых.

В 1914 г. более 80 % пахотной земли в Европейской России принадлежало крестьянам.

В 1903 г. была принята программа ликвидации безграмотности населения, рассчитанная на 20 лет. К середине 1915 г. из 426 уездных земств 414 вступили в переговоры с министерством народного просвещения о введении всеобщего начального обучения.

В 1904 г. средняя заработная плата рабочего Пути-ловского завода составляла 43 руб. 46 коп., при стоимости в Петербурге печеного хлеба — 2 коп. за фунт (0,41 кг), мяса — 4 руб. 77 коп. за пуд (16,38 кг). Один из героев рассказа И. С. Шмелева «Рождество в Москве» говорит: «…ткач в месяц рублей 35–40 выгонял, а хлеб-то был копеечка с четвертью фунт, а зверь-селедка пятак, а ее за день и не съесть в закусочку». В 1901 г. «Московские ведомости» описывали грибной рынок, открытый на набережной Москвы-реки в начале Великого поста: «Средние сорта белых сушеных грибов продаются по 1 руб. 25 коп. — 1 руб. 50 коп. за фунт, плохие сорта — 60 коп., сушеные черные грибы — по 30 коп. Соленые белые грибы — 50 коп. за фунт, соленые грузди — 20 коп., рыжики — 10–14 коп.» В 1935 г. Н. А. Варенцов в воспоминаниях писал: «Ведро молока можно было купить по 40 копеек, а в данное время 40 копеек стоит стакан; яйцо стоило раньше 1 копейку, а теперь 1 рубль, и все остальные продукты в таком же роде».

Конечно, для советских историков статистика, когда она говорит не то, что им нужно, — это лженаука. Но вот в январе 1914 г. французский экономист Э. Тэри проанализировал положение российской экономики и сделал следующий вывод: «Если дела европейских наций будут с 1912 по 1950 г. идти так же, как они шли с 1900 по 1912 г. Россия к середине текущего века будет господствовать над Европой, как в политическом, так и в экономическом отношении».

Дон-Аминадо (А. П. Шполянский) в воспоминаниях описывал картину начала июля 1914 г.:

«Иллюминация, фейерверки <…> Пехотные полки мерно отбивают шаг: кавалерия, артиллерия, конная гвардия, желтые кирасиры, синие кирасиры, казаки, осетины, черкесы в огромных папахах; широкогрудые русские матросы, словно отлитые из бронзы.

Музыка гвардейского экипажа, парадный завтрак на яхте «Александра».

Голубые глаза русского императора.

Царица в кружевной мантилье, с кружевным зонтиком в царских руках.

Великие княжны, чуть-чуть угловатые, в нарядных летних шляпах с большими полями.

Маленький цесаревич на руках матроса Деревенько.

Великий князь Николай Николаевич, непомерно высокий, худощавый, статный, движения точные, рассчитанные, властные.

А кругом министры, камергеры, свитские генералы в орденах, в лентах, и все это залито золотом, золотом, золотом <…>

Сила-то, сила какая! Богатыри, великаны!

Есть на кого опереться, крепкой верой понадеяться, как за каменной горой от беды укрыться».

«Только теперь<…>, — писал уже в эмиграции И. Сургучев, — мы понемножку протерли глаза и стали отдавать себе отчет: «Черт возьми! Да почему мы, собственно, были так недовольны Россией? Что, собственно, в ней, по сравнению с Европами, было плохого?» Если даже согласиться с митрофанами, что свободы было мало, то уж, черт возьми, независимости-то у нас было много. Правительство ошибалось? Ошибалось. Бывали бездарные министры? Бывали. Но, брат мой, страдающий брат, выдь на Волгу и укажи мне такую обитель, где правительства не ошибаются и где все министры — с гением на челе. Полиция била в участках? Била. А укажи мне такие великие декорации, где полиция по головке гладит мордомочителей. Но суд наш — лучший в мире, и на глазах русской Фемиды повязка была не из марли, а из голландского полотна! Жизнь была дешева, просторна, работай, кто хочет, русский ты или иностранец, не спрашивали. А железные дороги? А волжские пароходы? А университеты? А наука? А печать? <.. > А деньги? А мой батюшка — рубль?»

В 1914 г. началась Первая мировая война — крайне вовремя, как и все в этой истории. Конечно же, и ответственность за эту войну возлагают на Государя. Между тем, все, что сделал Государь, — это заступился за Сербию, когда Австрия грозила ей войной и сербский королевич-регент Александр обратился к нему за помощью. «Господи, милостивый русский царь, какое утешение!» — говорил со слезами председатель Совета министров Сербии. После того как Австрия начала мобилизацию, Государю оставалось только принять ответные «меры предосторожности», т. е. тоже объявить мобилизацию. Как и говорил Государь, иначе «мы стояли бы безоружными против мобилизованной Австро-Венгерской армии»». Германия, придравшись к русской мобилизации, заявила, что «принимает вызов» и объявила России войну. Государь потом объяснял Наследнику: «Нападать сзади на человека беззащитного подло. Предоставь это немцам!» «Ныне, — говорилось в манифесте 20 июля 1914 г., — предстоит уже не заступаться только за несправедливо обиженную родственную нам страну, но оградить честь, достоинство, целость России и положение ее среди Великих Держав». «Россия, — говорил в Думе министр иностранных дел Сазонов, — не могла уклониться от дерзкого вызова своих врагов, она не могла отказаться от лучших заветов своей истории, она не могла перестать быть великой Россией».

После первого года войны положение на фронте было плачевным. Четыре месяца русская армия отступала; общие потери превышали 4 млн. чел. Катастрофически не хватало снарядов и ружей. Верховный Главнокомандующий Великий князь Николай Николаевич пытался свалить всю вину на измену, главным образом на полк. Мясоедова (здесь Великому князю невольно помог Гучков), а у Государя спрашивал, не заменит ли он его более способным человеком.

28 октября 1914 г. Великий князь Андрей Владимирович писал в дневнике: «Когда Государь был у нас в Седлеце, 26 октября в 8 ч. вечера, то из разговоров за столом и затем частной беседы Рузского с Государем было видно, что он вовсе не в курсе дела. Многое его удивляло, многое интересовало. Рузский представил ему карту с боевым расписанием. Когда Рузский уходил, Государь вернул ему карту, на что Рузский сказал: «Ваше величество, не угодно ли сохранить эту карту?» Эго мелочь, конечно, но характерно то, что он три дня был в Ставке, и там ему общего план войны не указали (да был ли он, вот еще вопрос?). А боевого расписания и подавно ему не дали, а то не обрадовался бы он так, когда Рузский ему отдал карту. Что Государю говорили в Ставке, — думается, что ничего. Да и не ему одному ничего не говорят, но и Верховному Главнокомандующему тоже.

Государь, как всегда, был бесконечно ласков со всеми, как всегда, все очарованы им, но его полное незнание обстановки войны глубоко всех смутило. Два-три вопроса, заданных за столом генералам Рузскому и Орановскому, ясно на это указывали. Все были глубоко убеждены, что Государь все знает, и разочарование было тяжелое, и невольно всякий задавал себе вопрос, как могли в Ставке его так плохо ориентировать. Конечно, все ж знают, что сам Верховный Главнокомандующий ничего не знает, и при этих условиях что мог он сказать Государю — ровно ничего».

При таком положении Государь принял на себя верховное командование. Получалось так, что он берет на себя ответственность за печальное состояние русской армии, до которого ее довел Великий князь. Государь не хотел повторения событий русско-японской войны, когда далеко от него армия оказалась в двух шагах от поражения, а ему оставалось только благословлять войска. Он говорил, что никогда не простит себе, что во время японской войны он не стал во главе действующей армии». Принятие Государем верховного командования в 1915 г. было осознанным самопожертвованием, его добровольным подвигом, не первым и не последним из его подвигов.

Кабинет министров почти в полном составе высказался против этого решения (это назвали «бунтом министров»). «Подумать жутко, какое впечатление произведет на страну, если Государю пришлось бы от своего имени отдать приказ об эвакуации Петрограда или, не дай Бог, Москвы». Военный министр А. А. Поливанов был прав. В случае окончательной неудачи в ней обвинили бы именно Государя. Что ему стоило предоставить Великому князю самому расплачиваться за свои ошибки? Однако Государь был уверен, как передавал Горемыкин, что «когда на фронте почти катастрофа, Его величество считает священной обязанностью русского царя быть среди войска и с ним либо победить, либо погибнуть». «Я знаю, пусть я погибну, но спасу Россию», — говорил Государь Родзянке. Почти то же о тех днях он говорил впоследствии и М. Палеологу: «Мне казалось, что Бог оставляет меня и что Он требует жертвы для спасения России». Великий Князь Андрей Владимирович, один из немногих, кто оценил решение Государя, писал в дневнике: «Армия, преданная своему царю, есть сила большая во всех отношениях, и опереться на нее государю будет легче после командования ею непосредственно. Армия научится его знать и любить, а царь оценит ближе огромную и беззаветную храбрость своей армии. И вся Россия, я думаю, будет приветствовать решение своего царя, и скажут с гордостью, что сам царь стал на защиту своей страны». «С твердой верой в помощь Божию и с непоколебимой уверенностью в конечной победе будем исполнять наш святой долг защиты Родины до конца и не посрамим земли Русской», — говорилось в приказе Государя 23 августа 1915 г.

И ему чуть было не удалось победить. По крайней мере, отступление прекратилось почти сразу после его приезда в Ставку, производство ружей и снарядов было увеличено и еще за год было отвоевано 30 тыс. кв. верст. По словам У.Черчилля, «мало эпизодов великой войны, более поразительных, нежели воскрешение, перевооружение и возобновленное гигантское усилие России в 1916 г. Это был последний славный вклад царя и русского народа в дело победы».

Победа, казалось, приближалась. На будущее у Государя был продуманный план, который французский посол передает следующим образом:

«Мы продиктуем Германии и Австрии нашу волю… Познань и, быть может, часть Силезии будут необходимы для воссоздания Польши. Галиция и северная часть Буковины позволят России достигнуть своих естественных пределов — Карпат… В Малой Азии Я должен буду, естественно, заняться армянами; нельзя будет, конечно, оставить их под турецким игом. Должен ли Я буду присоединить Армению? Я присоединю ее только по особой просьбе армян. Если нет — Я устрою для них самостоятельное правительство… Турки должны быть изгнаны из Европы… Константинополь должен отныне стать нейтральным городом под международным управлением. Само собою разумеется, что магометане получили бы полную гарантию уважения к их святыням и могилам. Северная Фракия, до линии Энос — Мидия, была бы присоединена к Болгарии. Остальное, от этой линии до берега моря, исключая окрестности Константинополя, было бы отдано России… Сербия присоединила бы Боснию, Герцеговину, Далмацию и северную часть Албании. Греция получила бы южную Албанию, кроме Баллоны, которая было бы предоставлена Италии. Болгария если она будет разумна, получит от Сербии компенсацию в Македонии… Венгрии, лишенной Трансильвании, было бы трудно удерживать хорватов под своею властью. Чехия потребует по крайней мере автономии — и Австрия, таким образом, сведется к старым наследственным владениям… Россия возьмет себе прежние польские земли и часть Восточной Пруссии. Франция возвратит Эльзас — Лотарингию и распространится, быть может, и на рейнские провинции. Бельгия должна получить в области Ахена важное приращение своей территории: ведь она так это заслужила. Что касается до германских колоний, Франция и Англия разделят их между собою по желанию. Я хотел бы, наконец, чтобы Шлезвиг, включая район Кильского канала, был возвращен Дании. А Ганновер? Не следовало ли бы его воссоздать? Поставив маленькое свободное государство между Пруссией и Голландией, мы бы очень укрепили будущий мир. Наше дело будет оправдано перед Богом и перед историей, только если им руководит великая идея, желание обеспечить на очень долгое время мир всего мира».

Если бы этот план удалось привести в исполнение, Второй мировой войны бы просто не было. «Эта война, — говорил в 1916 г. В. А. Маклаков, — будет самоубийством войны; ведь в день заключения мира мы так перекроим карту Европы, что войны уже будут не нужны».

Более того, в октябре 1914 г. начались переговоры с правительствами союзников о проливах Босфор и Дарданеллы, которые Российская Империя пыталась получить со времен Петра I. Получение этих проливов означало бы для России выход в Средиземное море. «Я давно сознавал, — говорит министр иностранных дел С. Д. Сазонов, который вел переговоры о проливах, — что процесс исторического развития русского Государства не мог завершиться иначе как установлением нашего господства над Босфором и Дарданеллами, являющимися самой природой созданными воротами, через которые непрестанным потоком выливались на Запад природные богатства России, в которых Европа ощущает постоянную потребность, и вливаются обратно необходимые нам предметы ее промышленности». Он говорит, что с самого начала переговоров ему было ясно, «что требование России уступки ей Проливов <…> будет, по крайней мере, признано законным и оправданным событиями <…> Государь принял мой доклад о Проливах, как я того ожидал, с чувством глубокого удовлетворения, которое выразилось в памятные мне слова: «Я вам обязан самым радостным днем моей жизни». Услышать эти слова для всякого русского, взиравшего на своего Государя, как на носителя идеи национального единства своей родины, было само по себе большой наградой. Прирожденная Императору Николаю II крайняя сдержанность удваивала ценность этой награды».

«Ни к одной стране судьба не была так жестока, как к России, — пишет Черчилль. — Ее корабль пошел ко дну, когда гавань была в виду. Она уже перетерпела бурю, когда все обрушилось. Все жертвы были уже принесены, вся работа завершена. Отчаяние и измена овладели властью, когда задача была уже выполнена. Долгие отступления окончились; снарядный голод побежден; вооружение притекало широким потоком; более сильная, более многочисленная, лучше снабженная армия сторожила огромный фронт; тыловые сборные пункты были переполнены людьми <…> Держаться; вот все, что стояло между Россией и плодами общей победы».

И тут, опять-таки очень вовремя, появились Гучков с Некрасовым…

Все, в чем обвиняют Николая II, — либо недоразумения, либо, как в случае с верховным командованием, — обдуманные и необходимые действии, смысла которых историки не хотят понимать и поэтому изобретают для них самые фантастические причины. Легко свалить на Николая II чужие ошибки. Однако необходимо иметь в виду, что, осуждая его, мы или не знаем правды, или знаем, но не можем в нее поверить. Только очень умный человек мог вернуть к жизни русскую армию после всех ошибок, совершенных Великим князем Николаем. Только очень талантливый человек мог созвать Гаагскую конференцию и предложить всеобщий мир. Только очень благородный человек мог принять на себя верховное командование перед, казалось, неминуемым поражением армии. И только очень добрый человек мог потратить весь свой капитал в 200 млн. руб. на нужды раненых солдат…

Общая библиография

Аврех А. Я. Масоны и революция. — М.: Политиздат, 1990.

Аврех А. Я. Столыпин и третья Дума. — М: Наука, 1968.

Аврех А. Я. Царизм накануне свержения. — М.: Наука, 1989.

Алданов М. Картины Октябрьской революции. Исторические портреты. Портреты современников. Загадка Толстого. — СПб.: РХГИ, 1999.

Алферьев Е.Е. Император Николай II как человек сильной воли. Свято-Троицкий Монастырь. Джорданвилль, Н. I., 1983.

Арутюнов А. «Родимое пятно большевизма» // «Столица», № 4(10), 1991.

Арутюнов А. «Был ли Ленин агентом германского Генштаба?» //«Столица», № 1(7), 1991.

Архив новейшей истории России. Серия «Публикации» /Т. VII/. Журналы заседаний Временного правительства. Март — октябрь 1917 г. В 4-х т. Март — апрель 1917 г. — М.: Российская политическая энциклопедия, 2001.

Берберова Н. Н. Люди и ложи. Русские масоны XX столетия. — Харьков: Калейдоскоп; М.: Прогресс-Традиция, 1997.

Бескровный Л.Г. Армия и флот России в начале XX века. Очерки военно-экономического потенциала. М.: Наука, 1986.

Блок А. Собр. соч.: в 6-ти т. Т. 5. — Л.: Худож. лит., 1982.

Боханов А.Н. Император Николай И. М.: Молодая гвардия — ЖЗЛ; Русское слово, 1997.

Бросса А. Групповой портрет с дамой. Главы из книги «Агенты Москвы». //Иностранная литература, 1989, № 12.

Брусилов А. А. Мои воспоминания. — М.: Воениздат, 1983.

Бьюкенен Дж. Мемуары дипломата. — М.: Международные отношения, 1991.

Витте С. Ю. Избранные воспоминания. 1849–1911 гг. М.: Мысль, 1991.

Воейков В. Н. С царем и без царя. — М.: ТЕРРА, 1995.

Волков А. А. Около царской семьи. М.: Анкор, 1993.

Врангель П. Н. Записки. Ноябрь 1916 г. — ноябрь 1920 г. В 2 т. Мн.: Харвест, 2003.

Гайда Ф. А. Либеральная оппозиция на путях к власти (1914 — весна 1917 г.). — М.: РОССПЭН, 2003.

Ганелин Р. Ш. Материалы по истории февральской революции в Бахметьевском архиве Колумбийского университета. // Отечественная история, 1992, № 5.

Гессен И. В. Годы изгнания: Жизненный отчет. 1979.

Гибель монархии. Вел. кн. Николай Михайлович. М. В. Родзянко. Вел. кн. Андрей Владимирович. А. Д. Протопопов. — М.: Фонд Сергея Дубова, 2000.

Глобачев К. И. Правда о русской революции. Воспоминания бывшего начальника Петроградского охранного отделения. //Вопросы истории, 2002, № 7-10.

Государственная Дума 1906–1917. Стенографические отчеты. В 4-ч т. — М.: Фонд Правовая культура, 1995.

Гуль Р. Б. Красные маршалы. — М.: Терра, 1995.

Гурко В. И. Черты и силуэты прошлого: Правительство и общественность в царствование Николая II в изображении современника. — М: Нов. лит. обозрение, 2000.

Гучков А. И. Александр Иванович Гучков рассказывает… М: ТОО Редакция журнала «Вопросы истории», 1993.

Гучков А. И. «Корабль потерял свой курс». — М.: Знание, 1991.

Данилов Ю. Н. На пути к крушению. — М.: Воениздат, 1992.

Демин В. А. Государственная Дума России (1906–1917): механизм функционирования. — М.: РОССПЭН, 1996.

Деникин А. И. Очерки русской смуты. Крушение власти и армии. Февраль — сентябрь 1917 г. — М.: Наука, 1991.

Джунковский В. Ф. Воспоминания: В 2 т. — М: Изд-во им. Сабашниковых, 1997.

Дон-Аминадо. Поезд на третьем пути. М: Вагриус, 2000.

Донесения Л. К. Куманина из Министерского павильона Государственной думы, декабрь 1911 — февраль 1917 года. //Вопросы истории, 1999, № 1, 2000, № 2, 3.

Дякин В. С. Русская буржуазия и царизм в годы Первой мировой войны (1914–1917). —Л.: Наука, 1967.

Жильяр П. Император Николай II и его семья. 1991.

Залесский К. А. Кто был кто в Первой мировой войне. М.: Астрель-АСТ, 2003.

Игнатьев А. А. Пятьдесят лет в строю. М.: Правда, 1989.

Из следственных дел Н. В. Некрасова 1921, 1931 и 1939 годов. //Вопросы истории, 1998, № 11–12.

Ильин И. А. Наши задачи: Историческая судьба и будущее России. Ст. 1948–1954 гг.: В 2 т. — М.: МП «Рарог», 1992.

Ильин И. А. О грядущей России. Избранные статьи. — Совм. изд. Свято-Троицкого Монастыря и Корпорации Телекс. Джорданвилл, Н. Й., США.

Касвинов М. К. Двадцать три ступени вниз. — М.: Мысль, 1982.

Катков Г. М. Февральская революция. — Париж: YMCA-PRESS, 1984.

Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте: Мемуары. Пер. с англ. — М.: Республика, 1993.

Керсновский А. А. История русской армии. В 4 т. М.: Голос, 1994.

Китанина Т. М. Война, хлеб и революция. Л.: Наука, 1985.

Коковцов В. Н. Из моего прошлого. Воспоминания 1903–1919 гг. В 2-х кн. — М.: Наука, 1992.

Курлов П. Г. Гибель Императорской России. — М.: Современник, 1991.

Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Изд. 5-е. М.: Политиздат, 1967–1983.

Львов Г. Е. Воспоминания. — М.: Русский путь, 1998.

Мельгунов С. П. На путях к дворцовому перевороту. — М.: Бородино-Е, 2003.

Мельник Т. Е. (рожд. Боткина). Воспоминания. М.: Ан-кор, 1993.

Милюков П. Н. Воспоминания. — М.: Политиздат, 1991.

Мосолов А. А. При дворе последнего российского императора. М.: Анкор, 1993.

Набоков В. Д. Временное правительство (Воспоминания). — М.: Изд-во МГУ, 1991.

Ненароков А. П. 1917. Великий октябрь. М.: ИПЛ, 1977

Николаевский Б. И. Русские масоны и революция. — М.: Терра, 1990.

Николай II: Воспоминания. Дневники. — СПб.: Пушкинский фонд, 1994.

Ольденбург С. С. Царствование императора Николая II. — М.: Эксмо, 2003.

От первого лица: Сб. — М: Патриот, 1990.

Отречение Николая II. Воспоминания очевидцев. Документы. — М.: Советский писатель, 1990.

Палеолог М. Царская Россия накануне революции: Пер. с фр. — Репринт, воспроизведение изд. 1923 г. — М.: Политиздат, 1991.

Платонов О. Масонский заговор в России (1731–1995 гг.). Часть II. «Мы принесем вам масонскую большую правду».//Наш современник, 1995, № 8.

Подготовка съезда большевистской партии в 1914 г. // Исторический архив, 1958, № 6.

Полнер Т. И. Жизненный путь кн. Г. Е. Львова. Личность. Взгляды. Условия деятельности. М.: Русский путь, 2001.

Португальский Р. М., Алексеев П. Д., Рунов В. А. Первая мировая в жизнеописаниях русских военачальников. — М.: Элакос, 1994.

Пушкарский Н. Ю. Всероссийский император Николай II (1894–1917): Жизнь. Царствование. Трагическая смерть. — Саратов: Соотечественник, 1995.

Революционный Петроград. Год 1917. — Л.: Наука, 1977.

Родзянко М. В. За кулисами царской власти. — М.: Панорама, 1991.

Россия на рубеже веков: исторические портреты. — М.: ИПЛ, 1991.

Русское политическое масонство. 1906–1918 гг. (Документы из архива Гуверовского института войны, революции и мира). Комментарии В. И. Старцева. //История СССР, 1990, № 1.

Сазонов С. Д. Воспоминания. М.: Международные отношения, 1991.

Сенин А. С. Александр Иванович Гучков. //Вопросы истории, 1993, № 7.

Сикорский Е. А. Деньги на революцию: 1903–1920. Факты, версии, размышления. — Смоленск: Русич, 2004.

Соловьев О. Ф. Масонство: Словарь-справочник. М.: Аграф, 2001.

Соловьев Ю. Я. Воспоминания дипломата. 1893–1922. М.: Издательство социально-экономической литературы, 1959.

Спиридович А. Записки жандарма. — М.: Художественная литература, 1991.

Станкевич В. Б. Воспоминания 1914–1919. Ломоносов Ю. В. Воспоминания о Мартовской революции 1917 г. — М.: Российский государственный гуманитарный университет, 1994.

Старцев В. И. 27 февраля 1917. — М.: Мол. гвардия, 1984.

Страна гибнет сегодня. Воспоминания о Февральской революции 1917 г. — М.: Книга, 1991.

Суворин А. Дневник. — М.: Новости, 1992.

Суханов Н. Н. Записки о революции. В 3-х т. Т. 1. Кн. 1–2. М.:ИПЛ, 1991.

Федоров Б. Г. Петр Столыпин: «Я верю в Россию». Биография П. А. Столыпина: В 2 т. — СПб.: Лимбус Пресс, 2002.

Ферро М. Николай II. М.: Международные отношения, 1991.

Черменский Е. Д. IV Государственная дума и свержение царизма в России. — М.: Мысль, 1976.

Чернавин В. В. Гибель кадровых русских офицеров. // Военно-исторический журнал, 1999, № 5–6.

Черчилль У. Мировой кризис. Автобиография. Речи. — М.: Эксмо, 2003

Шацилло К. Ф. «Дело» полковника Мясоедова. //Вопросы истории, 1967, № 4, с. 103–116.

Шварц А. Н. Моя переписка со Столыпиным. Мои воспоминания о Государе. М.: Греко-латинский кабинет, 1994.

Шверубович В. О людях, о театре и о себе. — М.: Искусство, 1976.

Шляпников А. Г. Канун семнадцатого года. Семнадцатый год. В 3 т. — М.: Республика, 1992. — Т. 2: Семнадцатый год.

Шульгин В. В. Дни. 1920. — М.: Современник, 1989.

Примечания

[1] Имеется в виду книга некоего Сидоренко, изданная в 1915 г. и на первый взгляд посвященная итальянским карбонариям. «Книга эта была подвергнута жестокой и справедливой, с точки зрения исторической, критике на страницах «Голоса минувшего», но задачей ее составителей и издателей была отнюдь не история движения итальянских карбонариев 1820-30 гг., а популяризация идей карбонариев русских периода 1915 г.», — пишет Николаевский.

[2] Как только не критиковали Некрасова и эти показания историки! И «хитрое и тонкое сплетение лжи и правды», и фамилии в тексте «полны ошибок, которые Некрасов сделать не мог», и вообще показания изготовлены «сержантом госбезопасности», потому что переданы Яковлеву руководителем КГБ Андроповым, хотя странно было бы, если показания Некрасова НКВД были получены не из этой организации. Показания совершенно замечательно совпадают с эмигрантскими свидетельствами масонов, а повторяющиеся рассуждения Некрасова о «мощных классовых силах, особенно — мобилизованных большевиками», о «столкновении классов», а также о ничтожности роли масонов и самого Некрасова в февральской революции и ошибки в фамилиях приходится отнести на счет состояния автора в 1939 г., когда он давал свои показания и ему лучше было выгораживать перед следователем и себя и других. Для сомневающихся в этом историков остается предложить перечитать «Архипелаг Гулаг».

[3] Ленин В. И. Собр. соч., т. 48, с. 275–276. Если и публикации письма в официальном собрании сочинений кто-то не поверит, то в журнале «Исторический архив», 1959, № 2 между с. 12 и 13 помещена вкладка с фотокопией ленинского ответа. Отрывки из письма Скворцова-Степанова были напечатаны еще в 1957 г. в журнале «Вопросы истории КПСС», № 3, с. 176 и восторженно встречены Г. Аронсоном, который первым заметил, что письмо фактически намекает на предложение масона Коновалова финансировать партию Ленина. Аврех подробно возмущается в своей книге наглостью Аронсона, но опровергнуть официальный документ ему нечем, и никакое возмущение не сможет вычеркнуть слова «меньше 10 000 р. брать не стоит» из ответа Ленина…

[4] Хотя, на мой взгляд, если бы Ленин верил в дьявола, то и ему бы душу продал при условии субсидирования партии.

[5] А ведь тот же Шульгин утверждает, что сказал Пуришкевичу: «Он просто молится за наследника. На назначения министров он не влияет. Он хитрый мужик…». Милюков говорил: «…для меня Распутин — не самый главный государственный вопрос… я буду говорить о вопросах более важных».

[6] Телеграмма Мясоедова семье: «Клянусь, что невиновен, умоляй Сухомлиновых спасти, просить государя императора помиловать».

[7] В эмиграции Гучков, разумеется, утверждал, что письмо было размножено не им и распространялось без его ведома.

[8] Воейков передает слух, что Алексеев «будто бы» сказал: «Содействовать перевороту не буду, но и противодействовать не буду». Очевидно, мы имеем дело с очередной попыткой заговорщиков объявить Алексеева хоть наполовину присоединившимся к ним…

[9] Мельгунов полагает, что Крымов ездил от масонов, но тайно от Гучкова.

[10] «Терещенко был плохой заговорщик», — говорил Гучков.

[11] Когда Гучков рассказывал про это Базили, то «несколько минут» шел разговор, который просили не заносить в стенограмму.

[12] Катков считает, что немалую роль в распространении речи сыграл Гучков.

[13] «Я должен сказать члену Государственной думы Маркову: я всегда радуюсь, когда я вижу его своим противником, и я усомнился бы в своей правоте, если бы когда-нибудь увидел его своим союзником»

[14] Через месяц Пуришкевич, кн. Юсупов и Великий князь Дмитрий Павлович убили Распутина, из чего видно, что пропаганда Гучкова, к сожалению, действовала и на монархистов.

[15] «Стемпковский, успокойтесь», — стандартное выражение для Государственной думы и в особенности для Маркова:

«Замысловский: <…> Маклаков <…> все время говорил о жандармерии, и только о жандармерии. (Маклаков, с места: и об отсутствии судебной проверки; Марков-второй, с места: Маклаков, успокойтесь)».

[16] В 1910 г. Марков начал говорить, что «русский народ в его массе не желает стать подчиненным рабом иудейского паразитного племени». За это он был лишен слова, и тут-то он и поздравил Думу. В стенограмме дальнейшее выглядело так:

«Крики: «Вон! Вон! Исключите его!»

Марков кричит октябристам: «Вы — шабесгои!»

Крики: «Вон! Исключите!»

Марков кричит: «Жидовские наемники!»

Общее волнение».

Кн. Волконский исключает Маркова на 15 заседаний.

Марков: «Вам угодно было зажать рот голосу русского человека в угоду презренного жидовского племени. Я рад с вами расстаться на 15 заседаний, жидовские прихлебатели».

[17] Когда Марков 2-й говорил: «Я сделал это сознательно», он имел в виду не то, что сознательно вызвал скандал, а что сознательно назвал Родзянку «болваном» и «мерзавцем». Воейков с замечательной наивностью пишет, что, защищая оскорбленных с кафедры «высоких лиц», Марков подразумевал его — Воейкова. Наверное, Марков все-таки говорил об Императрице или по крайней мере о правительстве.

[18] Кадетами был пущен слух, что Шуваев после этой речи поблагодарил Милюкова. Слух невероятен уже потому, что Милюков в своей речи 1 ноября 1916 г. нападал, в том числе, и на Шуваева, слова которого «Я, может быть, дурак, но я не изменник» стали лейтмотивом милюковского выступления «что это, глупость или измена?».

[19] Очень интересные выводы можно сделать из сравнения пересказа этой беседы, сделанного Великим князем, и соответствующей главы книги Шульгина «Дни». По Шульгину, к Великому князю пришли он и Н. Н. Львов и только слушали Великого князя. Николай Михайлович, записавший о встрече сразу после ее окончания, говорит, что Шульгин пришел с Терещенко и оба были настроены вполне определенно: «Какая злоба у этих двух людей к режиму, к ней, к нему, и они это вовсе не скрывают, и оба в один голос говорят о возможности цареубийства!». Вместо Н. Н. Львова «с бесконечно доброй улыбкой и глазами фанатика» — масон-заговорщик Терещенко, друг Гучкова. Шульгин сам рассказывает, как 3 марта 1917 г. во время совещания на Миллионной, когда решалось отречение от престола Великого Князя Михаила, Терещенко знаками предложил Шульгину выйти в соседнюю комнату, где сказал ему: «Василий Витальевич! Я больше не могу… Я застрелюсь… Что делать, что делать?..». Если Терещенко из множества «всероссийских имен», заседавших вместе с ним, вызвал для таких вопросов не кого-то из друзей (Гучкова или Некрасова), а Шульгина, то это наводит на мысль об их близком знакомстве. Шульгин называет Терещенку «очень милым и симпатичным», дает ему подробную сочувственную характеристику. В 1970-х гг., когда Шульгин жил во Владимире и к нему ездили все видные советские историки, он распинался перед ними, расписывая свою предреволюционную дальновидность и глупость современников. Это все наводит на мысль, что Шульгин не так прост и наивен, как кажется, а ведь февральская революция часто описывается по его книге! Шульгин, хоть в заговор посвящен и не был, не мог не заметить подготовку к перевороту, и, не приглашенный к участию, предпочел при первом же случае подтянуться к заговорщикам, если они победят. Весьма популярная для февральской революции модель поведения.

[20] Там же, с. 315. Странно вообще говорить о голоде в России, если, как пишет Шляпников, «в стране были довольно крупные запасы хлеба. Урожай 1916 года, принимая во внимание недосев, все же давал излишек в 444 миллиона пудов хлеба. Запасы прошлых лет исчислялись в сумме до 500 миллионов пудов. Менее благополучно было дело с маслом, сахаром и крупой. Сравнительно благополучно было с мясом. Убыль скота была менее предполагавшейся». Это все происходило благодаря прекращению экспорта продовольствия. Мысль о «продовольственном кризисе» в феврале 1917 г. в связи с этим выглядит не только надуманной, но и продуманной.

[21] Начало телеграммы Хабалова Алексееву 27 февраля 20.10: «Прошу доложить его императорскому величеству, что исполнить повеление о восстановлении порядка в столице не мог».

[22] Ген. Курлов пишет, что при известии о начале революции «ясно представил себе моего старого однополчанина А. Д. Протопопова, произносящего в своем кабинете длинные монологи и не могущего ни на что решиться…».

[23] Кстати, ген. Беляев 22 февраля на совещании предложил для предотвращения беспорядков развести мосты через Неву. Интересно, он знал, что зимой Нева замерзает?

[24] Как пишет Керенский, возражали им против неподчинения Императорскому указу Родзянко «и, несколько неожиданно — Милюков». Ничего неожиданного в Милюкове нет: как обычно, у масонов — одни цели, у немасонов, независимо от их политических разногласий — другие.

[25] Собственно говоря, Маяковский датирует свой поход к Думе 26 февраля, но он, вероятно, ошибается, потому что все данные за то, что толпа вошла в Думу днем позже.

[26] В литературе распространено мнение, что Псков был ловушкой, подготовленной для Николая II. На самом деле никто не мог предсказать, что Государь направится именно туда. Никто не мог знать, что Рузский перейдет на сторону заговорщиков. Очевидно, что все их усилия были направлены на то, чтобы как раз не пропустить императорский поезд во Псков, другими словами чтобы полностью изолировать Государя.

[27] «Запасные батальоны гвардейских полков охвачены бунтом, — говорилось в этой телеграмме. — Убивают офицеров. Примкнув к толпе и народному движению, они направляются к дому министерства внутренних дел и Государственной думе. Гражданская война началась и разгорается. <…> Если движение перебросится в армию, восторжествует немец <…>».

[28] В 1925–1926 гг. Шульгина таким же образом провезла по СССР псевдомонархическая организация «Трест», созданная, по всей вероятности, ОГПУ. Поездка была организована с целью добиться от Шульгина искреннего описания преимуществ нэпа и счастливой советской жизни. Он написал требуемую книгу «Три столицы», но так и не понял, что имел дело с чекистами.

[29] Временный комитет, как видно по всем свидетельствам, отлично знал о поездке Гучкова. Не знал о ней, вероятно, один Шидловский (может быть, он заснул, пока Гучков убеждал Комитет в необходимости отречения?).

[30] К такому человеку приехал Государь!

[31] Не менее красноречиво Государь объяснил невозможность ответственного министерства Воейкову: «Государь ответил, что, во-первых, всякая ломка существующего строя во время такой напряженной борьбы с врагом привела бы только к внутренним катастрофам, а, во-вторых, уступки, которые он делал за время своего царствования по настоянию так называемых общественных кругов, приносили только вред отечеству, каждый раз устраняя часть препятствий работе зловредных элементов, сознательно ведущих Россию к гибели»

[32] Глобачев передает слова последнего министра юстиции Добровольского, что указ об ответственном кабинете должен был быть обнародован на Пасху 1917. Это невероятное сведение ничем не подтверждается. Не сообщил ли об этом Добровольскому дух Распутина, вызванный им и Протопоповым в январе 1917?

[33] Но, возразят мне, Рузский, возможно, хотел объявить об ответственном министерстве самовольно без согласия Государя? Как раз нет; самовольно можно объявить об отречении монарха, как это сделали с Вильгельмом II, потому что отречение лишает его возможности отомстить. При ответственном министерстве, когда военного министра назначает по-прежнему Государь, Рузскому за его обман пришлось бы несладко.

[34] Не один Рузский ставил Государя перед таким выбором. Вскоре это сделал Гучков, а ген. Курлов говорит, что аналогичный прием использовал Родзянко: «Г. Родзянко — камергер Двора Его Императорского Величества — не постеснялся прибегнуть к моральному насилию, не имеющему названия в глазах мало-мальски порядочного человека! Он заявил Государю, что не ручается за безопасность Царской семьи». Трудно сказать, откуда у Курлова такие сведения. Но обычно он осведомлен на удивление хорошо, так что ему стоит верить и в данном случае, хотя, возможно, он просто-напросто путает Родзянко и Рузского.

[35] Из этого отрывка нелегко понять, кто говорил о «рабочем комитете», — Рузский или Родзянко. Но в их четырехчасовом разговоре нет ни одного упоминания об этом, а значит, сказал Государю о петроградских левых Рузский. Можно, конечно, предположить, что Рузский просто вычеркнул некоторые слова Родзянко из текста, переданного в Ставку. Но это было физически невозможно, потому что судя по пометке Рузского на документе, разговор передавался в Ставку одновременно с его ведением. Но, может быть, пометка сделана задним числом? Опять невозможно: тогда придется представить, что от 7 1/2 часов окончания разговора до 9 часов, когда Ставка уже требовала отречения, Рузский успел пересочинить текст, передать его целиком в Ставку, Ставка решилась просить отречения, — как-никак, решилась на государственную измену — и т. д. В разговоре 1607 слов, а скорость передачи аппарата Юза составляла в то время около 1000 слов в час, т. е. одна передача текста подряд заняла бы более полутора часов.

Вообще, судя по воспоминаниям Тихменева, «подцензуровывать» телеграммы, вырезая из них некоторые выражения, было в то время технически невозможно.

[36] Воейков цитирует речь Столыпина 1910 года, из которой видно, что возможность появления Совета рабочих депутатов понималась еще тогда: «Если бы нашелся безумец, который в настоящее время одним взмахом пера осуществил бы политические свободы России, то завтра же в Петербурге заседал бы совет рабочих депутатов, который через полгода своего существования вверг бы Россию в геенну огненную». Чтобы угадать существование Совета в 1917 г., не нужно было обладать особенной гениальностью, потому что такой же Совет существовал в Петербурге в 1905 г.

[37] То, что этой телеграммы нет в сборниках документов, неудивительно, потому что сборники печатаются «по копиям, сообщенным вдовой ген. Н. В. Рузского» (там же, с. 248), а Рузский был такой человек, что мог и изъять неудобный документ. Вероятно, именно Рузского имел в виду Алексеев, когда 3 марта сказал: «Никогда не прощу себе, что поверил в искренность некоторых людей, послушался их и послал телеграмму Главнокомандующим по вопросу об отречении государя от престола».

Любопытный комментарий к вопросу о подлинности всех документов Ставки за время февральского переворота дает Шляпников: «Приводимые Лукомским телеграммы и разговоры по проводам также заслуживают доверия. Мы попытались проверить их по имеющимся архивным материалам, но среди документов Ставки ни подлинников, ни копий не оказалось. Выяснилось, что многие материалы за время от 20–25 февраля и по 5—10 марта 1917 года во всех штабах и армейских управлениях из дел умышленно взяты еще во времена господства генералов. Однако по номерам, которыми помечены телеграммы Ставки, а также по косвенным данным можно определить их достоверность. Приводимые ген. Лукомским телеграммы своими номерами и фактическим содержанием вполне соответствуют действительности того времени». Однако это все никак не доказательство того, что не существовало других телеграмм, которые не приводятся Лукомским и, тем не менее, отсутствуют в архивах.

[38] 20 июля 1914 г. в Николаевском зале Зимнего дворца Государь сказал: «Я здесь торжественно заявляю, что не заключу мира до тех пор, пока последний неприятельский воин не уйдет с земли нашей».

[39] Об Эверте Гучков передает любопытное свидетельство «двух офицеров с Западного фронта»: «Первые же дни революции, но уже Государь отрекся; идет митинг в каком-то большом правительственном здании. В этом зале герб Российской империи. Солдатами заполнен весь зал. Эверт на эстраде произносит речь, уверяет, что был всегда другом народа, сторонником революции. Затем осуждали царский режим, и когда эта опьяненная толпа полезла за гербом, сорвала его и стала топтать ногами и рубить шашками, то Эверт на виду у всех этому аплодировал».

[40] Заявление Рузского, что Государь решил отречься еще «перед завтраком», — скорее всего, очередная попытка генерала откреститься от своего участия в отречении. Из дневника Государя видно, что Он согласился после доклада Рузского, т. е. в третьем часу 2 марта.

[41] Таким способом Рузский пытался показать свое знакомство с ситуацией.

[42] При болезнях Наследника Государь привык работать, какая бы опасность ни угрожала Его сыну. Та же привычка проявилась и здесь.

[43] ««Кровавый Николай» <…> не пожелал пролить ни одной капли крови любимого им народа и подписал отречение от престола в пользу своего брата, Великого князя Михаила Александровича».

[44] Объяснение Мордвинова превосходно: «у меня, — пишет он, — были почти все человеческие недостатки, но, кажется, «способность навязываться» была наименее сильная из всех».

[45] Разумеется, Алексеев поклонился не думским депутатам, а всему царскому поезду.

[46] Аврех объясняет появление в правительстве Терещенко фантастически и к тому же с использованием замечательной терминологии: «…кто-то из присутствовавших назвал Милюкову фамилию Терещенко. Сказал, вероятно, тихо, чтобы никто другой не слышал <…>. Шепнуть могли либо Некрасов, либо Коновалов — друзья и соратники Терещенко. <…> Скорее всего, это сделал Некрасов — он был человеком настырным и пройдошистым. Милюков быстро прикинул и решил: на худой конец подойдет. Подумай он иначе, и не видать бы Терещенко портфеля министра финансов, как своих ушей <…> масон Некрасов, воспользовавшись случаем, протащил в министры своего личного друга».

[47] Почему-то Гучков был уверен, что вопросы вроде «какой станицы» означают «убирайся, ты мне надоел».

[48] Катков Г. М. Указ. соч., с. 335. Слова Императрицы довольно известны, они есть и в ее переписке с Государем. Возможно, кто-то намеренно передал эти слова Гучкову, чтобы, при его злопамятности, увеличить обиду. Что касается железнодорожной катастрофы, хочется надеяться, что масоны были не так коварны, чтобы организовать крушение. Но вот внушить Гучкову, что крушение было неспроста, они могли. Он был им тогда жизненно необходим.

[49] Может быть, Гучков пытался найти такого проводника в лице лейб-медика Е. С. Боткина, с которым он был в свойстве, или К. Д. Нилова.

[50] Не стоит забывать и о реформе ген. Гурко, осуществленной в январе-феврале 1917 г., когда для увеличения состава пехоты полки были переформированы, и из них исчезли четвертые батальоны, объединенные в новые полки. «Возникает вопрос, — пишет Керсновский, — отчего понадобилось убивать дух армии, раздробляя и калеча носителей этого духа — старые полки». Глупо, конечно, говорить о том, не сделал ли это Гурко намеренно по просьбе своего друга Гучкова. Гурко, видимо, действительно находил эту меру полезной, но она оказалась гибельной. Гурко пытался просто реорганизовать армию, «наивно полагая, что если трижды четыре — двенадцать, то и четырежды три должны дать тоже двенадцать. За арифметикой проглядели душу, не учли того, что полк — это вовсе не три или четыре поставленных друг за другом по порядку номеров батальона…».