/ / Language: Русский / Genre:prose_contemporary

Любовь и другие диссонансы

Януш Вишневский

Она томится в золотой клетке — он прячется от жизни в психбольнице. Она с тоской думает о доме — он в свой дом предпочитает не возвращаться. Она растворяется в музыке, а слушая ее, обретает счастье — он слышит музыку в каждом звуке живой реальности. Оба они ранены, и обоих ничто не может исцелить. Или может?.. Что сулит им встреча? Страсть? Нежность? Разочарование? И какую музыку они услышат, если поверят в любовь? Эта книга о стереотипах, которые живут у поляков и русских в отношении друг друга. Но в ней нет никакой политики, никаких «за» или «против». Только чувства. Теплые. Живые.

Януш Леон Вишневский, Ирада Вовненко

Любовь и другие диссонансы

Берлин, 3 апреля, суббота, раннее утро

Серый рассвет разбавил ночную мглу. Я вздрогнул от сильного удара в окно. Белый голубь словно не заметил препятствия или почему-то хотел проникнуть сквозь стекло. Я подошел ближе. На неровной линии треснувшего стекла виднелось красное пятно, а в месте удара прилипли несколько белых перьев. У меня перехватило горло, и я не смог сдержать слез…

Окна западного крыла психиатрической больницы в берлинском районе Панков выходили на глухую стену, и только с третьего этажа можно было увидеть мир за этой стеной. А перед ней была лишь мощеная булыжником площадь, ограниченная с двух сторон колючей проволокой. Когда-то тут была оживленная улица. В шестьдесят первом меньше чем за неделю асфальт заменили брусчаткой, тротуары ликвидировали и позаботились даже о том, чтобы камни выглядели старыми, словно площадь была такой всегда…

Но если встать подальше от окна, из поля зрения выпадают и стена, и даже несколько рядов колючей проволоки, натянутой на ржавые столбы, — видны лишь автомобили, припаркованные на улицах, часть парка с фонтаном и часы на колокольне красного кирпича. А по вечерам — неоновые огни дискотеки, причем так близко, что кажется, туда можно прыгнуть с подоконника. Когда ночью в больнице отключают электричество, наступает такая пронзительная тишина, что можно расслышать музыку. Хартмут, который служит охранником психушки еще со времен Ульбрихта[1], уверяет: то, что сделали с площадью, было страшной ошибкой. Если бы там, как и прежде, проходила улица, — а ведь она была и при Гитлере, — никто бы не выпрыгивал из окон. А едва появилась площадь, психи стали распахивать окна, разбегаться, отходя к умывальникам, и выпрыгивать, надеясь перемахнуть через стену. На самом деле до стены было больше десяти метров, поэтому они падали на мостовую и разбивались. Как говорит Хартмут, «такое расстояние, ясное дело, и Бимон[2] не перепрыгнет». Правда, однажды умудрился прыгнуть даже хромой с протезом, после чего окна замуровали. Хромой упал вниз головой на козырек над входом в здание, и, по словам Хартмута, «было очень много крови, потому что, знаете ли, мозг кровоточит сильнее всего. А у хорошей мостовой настоящий немецкий характер: она несокрушима и впитывает кровь навсегда». Директор клиники наотрез отказался входить в дверь, «забрызганную кровью полудурков».

Теперь стены больше нет. А площадь осталась. Новая улица огибает ее полукругом. Директор измерил полукруг с помощью лазерного измерителя, и только ради этого власти города Берлина ему его купили. У немцев так заведено. Если на то существует предписание, непременно должен быть измеритель. Не важно, сколько он стоит. В суде главное — цифры. Тем более если архитектор — турок с немецким паспортом. Если бы архитектором был беспримесный, биологически чистый немец, может, и удалось бы сэкономить на измерителе.

Дискотека тоже есть. И фонтан — правда, без воды. И церковь, но ее колокольня молчит, говорят, нет денег на звонаря. «Это уже не мой город, — говорит Хартмут, — в наше время, если была церковь, и колокол звонил. Я-то в Бога не верю, но считаю, что колокол у церкви должен быть. Разве я не прав?»

Когда стену разрушили, число самоубийств резко сократилось. Аннета, психолог с ученой степенью, что работает здесь уже несколько лет, считает, что это заслуга Программы, с большой буквы «пэ». Главная ее идея заключается в том, чтобы «не изолировать гостей». Аннета считает, к примеру, что я не являюсь пациентом. В Панкове лечат не людей, а болезни, а значит, я здесь «гость». У которого поехала крыша. Это вселяет некоторый оптимизм. И что-то вроде самоуважения. Получается, я обосновался в Панкове как в гостинице. Сегодня я понял, что Аннета отчасти права. Тут действительно есть что-то от гостиницы. Рядом с туалетами располагается так называемый зал отдыха. Он находится именно здесь не случайно. В центре зала — рояль, у которого не хватает клавиш, но это не важно, ведь бо́льшая часть на месте, и играть на нем можно. Сегодня после обеда, когда я был в туалете, кто-то играл. Шумана. Я узна́ю Шумана, даже когда буду лежать в гробу. А играли так, что я, заслушавшись, обмочил себе брюки. Когда вышел в зал, за роялем я увидел Джошуа. Я плотно закрыл окна, чтобы нам не мешал уличный шум, сел на подоконник, поближе к инструменту, и стал слушать. А Джошуа играл. Я заранее знал, когда ему попадется отсутствующая клавиша, и воспроизводил недостающий звук по памяти. Закрыв глаза, я думал, что же в музыке заставляет меня забываться. Когда Джошуа закончил играть и замер на покрытом потрескавшимся дерматином стуле из «ИКЕИ», он выглядел как настоящий псих: бегающий взгляд, дрожащие руки, безвольно повисшие вдоль тела, невнятый шепот, гримаса на лице и пена на губах. Он действительно псих. Такой же, как и я. Мне показалось, что в этот момент я в него влюбился. Так бывает, мужчины порой влюбляются в мужчин. Я подошел к нему и спросил:

— Джошуа, почему ты играешь Шумана?

— Потому что он один из нас…

— Как это один из нас? Шуман не был евреем…

— И тем не менее он один из нас.

— Что ты, мать твою, имеешь в виду?

— Он был романтик. И психически больной. Такой же, как мы…

Я придвинул к роялю второй стул и сел рядом с Джошуа. И мы не сговариваясь начали играть. Он — Шумана, а я — Шопена. На одной клавиатуре, параллельно. Два психа играли два разных произведения. Я не помню, что именно из Шумана играл он, и не помню, что из Шопена играл я. Но музыка каким-то чудесным образом совпала. Как интерференция волн, способная разрушить мост. Несмотря на отсутствующие клавиши. И в этом не было никакого диссонанса. Это было похоже на одержимость. А потом, когда мы закончили играть, Джошуа стало стыдно, что он так расчувствовался, а мне — что я заставил его стыдиться. Мы встали из-за рояля и молча пошли каждый в свою сторону.

Джошуа отправился в туалет, а я — на групповую психотерапию. Я чувствовал, что мне необходимо срочно переключиться. Групповая психотерапия отличается от обычной тем, что нужно рассказывать о себе не врачу, а целой группе людей. Вообще-то это трудно сделать. Признаться шепотом, с закрытыми глазами, что отец засовывал свой огромный пенис в твой крошечный анус, когда ты была восьмилетней девочкой, еще можно психиатру, но не посторонним. Я не посещал групповую психотерапию. Но после Шопена с Шуманом мне почему-то захотелось туда пойти.

Кроме профессора Мильке, семидесятишестилетнего старика в коротковатых брюках, беспрестанно грызущего ногти, в кабинете были две женщины: Магда из чешского Тешина и немка, которая записывала ее рассказ. Немцы любят все протоколировать. Даже рассказы об анальном сексе с отцом. Я сел на свободный стул рядом с Магдой и обратился в слух. Магда говорила по-немецки.

Она родилась в чешской части Тешина. В этом городе протекает река Ольза, разделяющая Чехию и Польшу. Магда родилась в нескольких сотнях метров от границы — тогда еще между Чехословакией и Польшей. Она и сейчас утверждает, что родом из Чехословакии, и считает, что словаки «отделились только из-за неуемной жажды власти нескольких братиславских политиков». Она сама мне это сказала. По-чешски. Для поляка слушать чешский язык — весело по определению. О чем бы чехи ни говорили на своем языке, поляков это смешит. Проезжая неподалеку от чешской границы, я всегда слушал только чешское радио. Даже информация о цунами и землетрясениях вызывает нервный смех. Хоть это и странно, а может, и весьма оскорбительно для чехов, но это так.

Сейчас Магда говорила по-немецки. Немецкий никогда не звучит смешно. Я много лет живу в Германии, но все равно воспринимаю фразу, сказанную по-немецки, как некую команду. Видимо, усвоил на генетическом уровне. Интересно, через сколько поколений этот ген подвергнется мутации и исчезнет?..

Магда то умолкала, глядя на свои руки, то вздыхала, то повышала голос и даже начинала кричать, чтобы через мгновение перейти на шепот. Но не заплакала. Ни разу…

Я не знаю, существует ли предел страданий, приходящихся на долю одного человека. Говорят, нам отпущено столько, сколько мы в состоянии вынести…

Моя фамилия Шмидтова. Не Шмидт, а Шмидтова. Потому что я не Шмидт. Я не могла бы называться «фрау Шмидт». Даже выйдя замуж за любимого мужчину, я не могла бы стать немкой. Поэтому я заплатила большие деньги, чтобы так было написано в моем паспорте. Это была неудачная инвестиция. Шмидт, мой бывший муж, в один прекрасный день пришел к выводу, что я для него «слишком толстая и слишком старая», а его сослуживцы приводят на вечеринки «куда более красивых и молодых девиц». Он так и сказал. По пьяни, конечно. Я не хотела выглядеть толстой старой коровой на корпоративах «Дойче банка», поэтому подала на развод. Я, может, и толстая, но ведь не старая. А тогда мне было всего двадцать восемь. Дочь Шмидта от первого брака старше меня на два года. Да и не толстая я вовсе! Для Марселя я была худой. И для Дарьи тоже…

Произнося имя Дарьи, я обычно плачу. Я бы и сейчас заплакала, но я теперь в психушке, и мне уже три недели дают психотропные средства. Либо они на самом деле действуют, либо у меня закончились слезы.

Марсель…

Он появился в моей жизни в тот день, когда я развелась со Шмидтом. Выйдя из здания суда, я пошла в соседнее бистро. Развод — всегда поражение. Даже если это развод с таким ничтожеством. Я пила водку, вспоминала напрасно прожитые с мужем годы и, видимо, была похожа на женщину, которая нуждается в поддержке. Марсель подсел к моему столику, протянул бумажные носовые платки и, как он уверял, «без памяти» в меня влюбился. Настоящего Марселя я открыла для себя двумя годами позже. А прежде пережила депрессию, два запоя, четыре увольнения с работы по статье, зависимость от валиума, пять переездов, восемнадцать различных диет и два аборта, а еще переспала с четырнадцатью мужчинами и одной лесбиянкой, Дарьей из Москвы. Из отчаявшейся я превратилась в отчаянную.

Если исключить Дарью, то инженер Эдвард Мёрфи, сформулировавший свой известный «закон подлости», был абсолютно прав: если есть вероятность того, что какая-нибудь неприятность может случиться, она обязательно произойдет[3]. Однако Мёрфи не мог предвидеть всего. Самое плохое произошло со мной в день моего тридцатилетия. По собственной вине, пребывая в состоянии подогретого тремя выпитыми бутылками вина отчаяния и двадцатью четырьмя месяцами поисков своего места в жизни, я представила себе, что спустя какое-то время все же смогу полюбить Марселя. Тем более что начиная с той встречи в бистро он постоянно присутствует в моей жизни. И если так и случится, это гораздо лучший выход из ситуации, чем одиночество и очередная катастрофа, к которой я неминуемо иду. Я позвонила ему, и тем же вечером он оказался в моем доме. Уже во время нашей первой ночи любви и после нее он стал расспрашивать меня о мужчинах, бывших в моей жизни. Это повторялось каждую ночь. Какое-то время я уверяла себя, что это из-за любви и всегда сопутствующей ей ревности, из-за мужского тщеславия, что это пройдет, когда мне удастся убедить его, что я принадлежу только ему…

Марсель итальянец. Его отец — эмигрант из Ирана, а мать — сицилийка. Долгое время я объясняла себе его расспросы итальянским менталитетом, исламскими традициями и особенностями характера. Но постепенно расспросы превратились в допросы. Дошло до того, что Марсель мог несколько раз за ночь заниматься со мной любовью, а потом придушивал ремнем, заставляя снова и снова рассказывать о других мужчинах: как я дышала, что говорила, насколько широко раздвигала ноги, пробовала ли на вкус их сперму, было ли мне хорошо… Задыхаясь, я говорила ему правду, а когда рассказывать стало нечего, начала сочинять. По утрам Марсель был нормальным человеком, но к вечеру я снова становилась для него «величайшей чешско-немецкой шлюхой». А когда забеременела, его болезненная ревность превратилась в шизофрению. Я стала для него одновременно и «возвышенной святой любовью» и «грязной проституткой, носящей его семя». Я понимала, что должна бежать, но все время откладывала свой побег. Когда у меня отошли воды, пока за мной ехала карета «скорой помощи», он изнасиловал меня прямо на полу в прихожей, чтобы доказать, что я принадлежу только ему. Дарья, которая единственная из всех знала о выходках Марселя, через два дня после родов забрала из моей квартиры все, что поместилось в ее маленькую машину, и отвезла нас с ребенком к моей матери в Братиславу. В больнице я оставила Марселю письмо, в котором написала, что улетаю в Лондон, и умоляла его обратиться за помощью к психотерапевту.

Через несколько дней он отыскал Дарью. Сначала упрашивал ее сказать, где я, потом пытался подкупить, потом начал угрожать. Она, несмотря ни на что, не выдала меня, и он впал в ярость. Привязал ее к стулу и полночи избивал. Она вынесла все и молчала — даже тогда, когда он вливал ей в горло водку и прижигал сигаретами лоб. А в конце концов… он повесился у нее на глазах. Она так и просидела, связанная, до утра, глядя на висельника. И теперь я скажу вам главное! Только Дарья меня любила. Только она. Марсель и представления не имел о том, что такое любовь…

И мы это выслушали. Профессор Мильке, который вдруг перестал грызть ногти и задышал как астматик, дама с протоколом, которая посреди рассказа перестала писать и начала всхлипывать, и я, державший Магду за руку. Когда она замолчала, в наступившей тишине я услышал музыку из дискотеки по ту сторону стены, которой больше нет. И мне захотелось разбежаться и прыгнуть…

Даже сегодня, когда думаю о тебе, я слышу музыку Шумана. И чувствую, как Магда в берлинской психушке сжимает мою ладонь, произнося имя «Дарья».

Тишина закончилась тем, что женщина, писавшая протокол, с громкими рыданиями выбежала из кабинета. Мильке снял очки, положил их на письменный стол, отошел к окну и закурил. Курить в психушке можно было только в специально отведенном помещении, в подвале, на «минус втором» этаже, на два этажа «ниже линии света», как говорил Хартмут, рядом с котельной. Курильщики должны были чувствовать себя там как кочегары. Своего рода унижение. Немецкий профессор Мильке нарушил правило. Я сделал то же самое, но мне было наплевать, тогда как Мильке не только рисковал своей репутацией, но и мог заработать официальный выговор, что для немцев куда страшнее, чем потерять репутацию. Мы стояли с ним у окна, Мильке прятал сигарету в ладони, затягиваясь, закрывал глаза, потом снова прятал сигарету и, открывая глаза, выдыхал дым. Как будто он здесь ни при чем, он — невидимка. Невидимый для предписаний.

— Вы когда-нибудь бывали в Москве? — спросил он, стряхивая пепел за окно.

— Нет. А вы?

— Очень давно. В семьдесят девятом. Зимой. Было очень, очень холодно. Настоящая зима. Теперь такие случаются не чаще, чем раз в четыре года. То в Европе, то в Австралии, то в Южной Африке. Или в Антарктиде, когда газетам больше не о чем писать. Полная чушь. Но все равно читают. Особенно летом, когда не нужно платить за отопление. Вы помните семьдесят девятый? Скорее всего, нет, вы тогда были слишком молоды. Может, вас и на свете не было. Хороший год. Для Хонеккера, может, и нет, но для вина — да. А знаете, кто такой Хонеккер? Видимо, да. Уж кто-кто, а поляки знают фамилии всех сукиных детей. Семьдесят девятый и для меня был хорошим годом. В январе я защитил докторскую, в июне жена наконец ушла, и я получил возможность поехать куда-то еще, кроме нашей дачи под Потсдамом. Если бы моя жена работала на «Штази», ГДР развалилась бы значительно позже или даже вообще не развалилась, — она всегда знала, где я буду, даже когда я сам еще этого не знал… Особого выбора у меня тогда не было: Варшава, София, Прага, Будапешт, Пхеньян, Гавана или Москва. Гавана оказалась не по карману, поездку в Пхеньян можно было расценивать лишь как наказание, а Бухареста и Тираны в списке не было. Румыния и Албания тогда рассматривались как «социалистические проститутки». Сначала Брежнев, а потом и Хонеккер говорили, что эти два еще недавно братских народа сошли с единственно верного пути и продались ревизионистскому Китаю. И я решил поехать в Москву — в самое средоточие зла. Хотя теперь думаю, лучше бы в Варшаву. Это был довольно редкий случай, когда интуиция меня подвела. Мне следовало поехать в Варшаву, а еще лучше — в Гданьск. Когда в сентябре семьдесят восьмого Войтылу избрали папой римским, я должен был почувствовать, что это начало конца.

— Как вы думаете, в Москве есть такие Дарьи? — спросил я.

— Понимаете, Войтыла был первым звоночком…

Я перестал его слушать. Разве может Мильке знать о Войтыле больше, чем я? Но даже если б это было так, Войтыла тогда интересовал меня гораздо меньше, чем Дарья. И я уверен, что Войтыла бы меня понял. Он был человеком, который понимал такие вещи и наверняка и сам был бы не прочь познакомиться с Дарьей из Москвы. Не знаю, заметил ли Мильке, что я потерял интерес к разговору. Когда я отходил от окна, он прикурил очередную сигарету и продолжал говорить. Это мой огромный недостаток. Если что-то перестает меня интересовать, я либо ухожу, либо, если уйти не могу, перестаю слушать. Я не воспринимаю ни одного бита информации, если она мне ничего не дает.

Выйдя в коридор, я сел в лифт, чтобы спуститься в котельную и покурить. Джошуа стоял на вершине горы из кокса и что-то громко ритмично выкрикивал. Когда я посмотрел на него и прислушался, мне вспомнился концерт некоего Матисьяху, молодого хасидского исполнителя регги из Нью-Йорка. Моя коллега Марлен из Канады, немолодая женщина, специалистка по органной и клавесинной музыке, однажды вечером не позволила мне запереться в номере и потащила в клуб в нью-йоркский Квинс, где очень молодой бородатый мужчина в кипе́ выступал перед толпой столь же молодых людей. Помню свой восторг и слова Марлен, которая сказала: «Это, кажется, самый крутой еврей из всех, кого я знаю. За исключением Иисуса…»

У меня совершенно вылетело из головы, что сегодня вечер пятницы, а значит, начало шабата. Джошуа в основном соблюдал шабат, но два исключения себе позволял: курил и слушал на своем айподе музыку. Он уверял, что «Мальборо», которое он курил, и айпод, который он слушал, кошерны, но не хотел просветить меня, как можно сделать кошерной музыку. Кошерное «Мальборо» я еще как-то мог себе представить, но кошерный айпод и звучащую из него кошерную музыку — нет. Видимо, только евреям это доступно. А Джошуа в первую очередь был евреем. А во вторую — темнокожим (его мать была эфиопкой, а отец — израильтянином) и гомосексуалистом (по убеждениям и для удовольствия, а не из-за генетики, как он сам уверял). Короче говоря, если цитировать дословно, он называл себя «обрезанным черным еврейским гомиком». И в довершение ко всему — членом (с членским билетом, имевшим номера одной из первых серий!) немецкой неонацистской партии НПД.

Его отец в начале шестидесятых получил в Германии политическое убежище. Джошуа родился в Мюнхене и, поскольку был младенцем, у которого никто не спрашивал согласия, получил немецкий паспорт. С этим паспортом он вступил в партию НПД, чтобы «организовать пятую колонну против этих мудаков с короткими членами в коротких черных кожаных штанах на коротких лямочках». Конец цитаты. Узнав об этом, отец хотел покончить с собой, но у него не было времени это сделать, потому что как раз должен был прийти транспорт с обувью из Милана, и он не мог уйти из жизни, не оплатив товар. А к тому моменту, когда обувь доставили и отец заплатил по счетам, он уже остыл. К тому же он заметил, что Джошуа, вопреки его ожиданиям, после вступления в НПД не стал вести себя «как эсэсовец», а продолжал оставаться все тем же евреем с пейсами и крючковатым носом. Его сыном.

Отец Джошуа еще один раз собирался покончить с собой — в тот вечер, когда сын представил ему Маркуса и после ужина и благодарственной молитвы вместе с другом исчез в так называемой детской комнате, отделенной тонкой стеной от ванной, где отец Джошуа не только принимал душ, чистил зубы, стриг ногти и листал «Плейбой», но иногда занимался онанизмом. А занимался он этим, когда за противоположной стеной ванной фрау доктор Генриэтта Вольф фон Аугсбург кричала во время «рукотворного» оргазма. В тот вечер по той же причине, но гораздо громче, кричал за другой стеной ванной его сын, Джошуа Абрахам Давид Исаак Гроссман. Тогда-то отец вновь вспомнил о том, что мог бы свести счеты с жизнью, однако, наученный горьким опытом, на время отложил принятие решения.

Джошуа влюбился в Маркуса на одном из собраний НПД в Нюрнберге. Это была любовь с первого взгляда. У Маркуса были великолепные широкие мускулистые плечи, аппетитные ягодицы и рот, который казался слишком маленьким для его пухлых губ. Типичный ариец. Два года эти губы и ягодицы принадлежали только Джошуа. Потом Маркус бросил его, и эти губы, и то, что между ягодицами, и все остальное, что было Маркусом, стало собственностью Мирко из Хорватии. Целый месяц Джошуа терпел Мирко. Потом впал в депрессию, а однажды поздно ночью сел в такси и поехал в психушку. Вначале он собирался в клинику Charité, но, проверив содержимое бумажника, выбрал Панков, который больше соответствовал его финансовым возможностям — с учетом ночных тарифов берлинских такси.

Он рассказал молодому врачу о том, что сейчас больше всего на свете хочет умереть, показал свои запястья с нарисованными красным фломастером линиями «для лезвия», рыдал, говорил о страданиях евреев и дрожал всем телом. Теперь у него есть крыша над головой, завтраки, вторые завтраки, обеды, полдники, ужины и рояль в зале для отдыха. А немцы за все это платят. Чего же еще? Маркуса все равно не вернешь. Да уже и не хочется.

Джошуа стоял на вершине угольной кучи в котельной, курил кошерное «Мальборо», слушал кошерную музыку и, как я полагал, молился. Несмотря на плотно прилегающие к ушам наушники, выкрикивавший молитвы Джошуа в самом деле немного напоминал Иисуса, каковым иногда себя воображал.

Он не заметил моего появления. Я замер у чугунной печи и слушал. Джошуа читал рэп. Я не знаю идиш, но понимаю рэп — неважно, на каком языке его исполняют. Рэп — это главным образом слова и история, а еще напев, легко распознаваемая последовательность интервалов, гармония высоких и низких тонов, которая накладывается на главенствующий специфический ритм. Когда звучит рэп, хочется поднимать и опускать руки, потому что чувствуешь себя игрушкой на батарейках, неким плюшевым медвежонком, который лупит палочками по маленькому жестяному барабану, прикрепленному красной тесемкой к животу.

Джошуа переступал с ноги на ногу на вершине угольной кучи и читал с помощью рэпа свой «Маарив»[4]. Он поднимал и опускал руки, то касаясь ими бедер, то протягивая к потолку, то сжимая в кулаки, словно кому-то угрожая. Но я понимал, что он молится. Потому что молитва — неважно, иудейская, мусульманская или христианская — тоже своего рода рэп. И тоже рассказывает историю. И так же, как в случае с рэпом, это истории преувеличенные или даже вовсе не имеющие отношения к реальности.

Закончив молитву, Джошуа сел на угольную кучу, резким движением сорвал наушники и швырнул в сторону печи. Я поднял их и спросил:

— А что ты слушал?

— Не твое дело! Ты все равно его не любишь…

— Почему же?! — воскликнул я, карабкаясь к нему.

— Потому что он гей.

— Я ничего не имею против геев, и ты это знаешь.

— Зато я имею. Они не умеют хранить верность.

— И все же, какого гея ты слушал?

— Одного русского.

— А точнее?

— Чайковского.

— Он был геем?! — воскликнул я, не в силах скрыть удивления.

— Ну, был.

— Я не знал. И чем тебя порадовал гей Чайковский?

— Своим скрипичным концертом.

— Я это почувствовал, Джошуа. Только слушая этот концерт, можно молиться.

— Я вовсе не молился…

— Нет?! Это был не «Маарив»? А что же?

— Набор ругательств на идиш. Я могу материться на идиш больше часа без перерыва.

— Но зачем?

— Меня это возбуждает. И Маркуса тоже.

— Но почему ты ругаешься на идиш под музыку Чайковского?

— Потому что этот концерт возбуждает меня больше всего.

— Именно этот?

— И ты еще спрашиваешь?! В нем есть все: любовь и ненависть, солнце и луна, боль и сладость, голод и насыщение, война и мир, нежность и жестокость, торопливость и плавность, тоска и радость, нетерпение и покой, скука и энтузиазм, молчание и крик, жизнь и смерть…

— Да, Джошуа, я еще спрашиваю. Музыка — это не только твое личное дело, и Маркус имеет с ней мало общего. В котельной на угольной куче музыка одна, в Вене у людей в смокингах другая. Ты мне тут жизнь и смерть не приплетай. И Шопена тоже. Ты тащишься от Чайковского? Выбор хороший, но вот я тащусь в воскресенье от Бетховена, в среду от Листа, и только в канун Рождества, независимо от того, какой это день недели, от Чайковского. Знаешь, Джошуа, что такое канун Рождества? А что такое облатка? Если не знаешь, узнай, сука. Только тогда ты по-настоящему поймешь Шопена. Без польского Рождества тебе его не понять. Набери в Гугле «рождество» и узнай. Только ищи в польском Гугле: точка пи эль. Потому что только там описывается польское Рождество. На «точка пи эль». Запомнишь?

Я говорил и взбирался по куче кокса. Оступался, проваливался в толщу угля, падал на колени, но упрямо двигался дальше и кричал все громче, словно мне важно было не только доказать свою точку зрения, но и добраться до вершины — пусть это была всего лишь вершина угольной кучи в котельной.

В психушке с помощью Программы и методичного промывания мозгов нам всем вбивали в голову, что нужно подняться с колен, встать на ноги и стремиться в будущее, к новым вершинам. Даже тем, кто без дозы «Прозака» и крикливых команд медсестер не хотел или вообще не мог встать с постели. И — о чудо! — спустя какое-то время эта психотерапия начинала действовать! На кого-то через несколько дней, на других — через несколько месяцев, но практически все начинали верить в себя.

Желание покорить вершину — атавизм. У альпинистов оно проявляется в наиболее ярком и, как мне кажется, благородном виде. А у тех, кто по-паучьи взбирается по стеклу и бетону небоскребов на глазах у собравшихся внизу людей, свидетельствует лишь о психопатическом стремлении публично рисковать жизнью. Толпа внизу вздыхает, кричит, волнуется, сопереживает, удивляется, восхищается, хотя все знают, что на вершину небоскреба можно спокойно подняться на лифте. Этакая пародия на желание покорять вершины. Фрейд и его ученик Юнг прекрасно знали, как это действует, и использовали в своей практике. Юнг больше, Фрейд меньше, и все же, несмотря на взаимную критику в конце жизни, оба соглашались, что магией покорения вершин можно заразить, а потом — лечить от нее.

Для кого-то из пациентов Панкова, в основном для тех, кто страдает анорексией, такая вершина находится на втором этаже, за дверью столовой, для других — на уровне первого этажа, за стеклянной дверью, ведущей на площадь. Для них спуститься вниз и выйти после долгого перерыва на шумную улицу, напоминающую о прошлой жизни, равносильно восхождению на вершину. Для некоторых — высочайшую в жизни.

Я поднимался на вершину угольной кучи и кричал. Джошуа смотрел на меня сверху и улыбался. С трудом переводя дыхание, я наконец оказался рядом, посмотрел ему в глаза и крикнул: «Ты запомнишь?!»

— Запомнишь, Джошуа? Запомнишь, да? — добавил я шепотом мгновение спустя.

Он выхватил у меня наушники, вставил штекер в айпод и поднес наушник к моему уху. Потом снял свой снежно-белый шелковый шарф, вытер пот с моего лба, легкими движениями отер мне лицо, волосы и губы. Мы стояли, соединенные белой нитью провода, глядя друг другу в глаза, и слушали музыку. Джошуа, второй раз за этот день, стал мне очень близким человеком. В тот момент — самым близким на свете.

Москва, 28 марта, воскресенье, раннее утро

Прохладный весенний ветер сквозь приоткрытое окно проникал в квартиру в Брюсовом переулке, дом шестнадцать. Тут издавна жили представители элиты: артисты, художники, музыканты, театральные деятели, балерины. Когда-то эти дома принадлежали сподвижнику Петра Первого, генералу, фельдмаршалу и талантливому ученому Брюсу. Переулок и сейчас хранит спокойствие и уединенность, здесь редко слышен даже привычный шум машин. Всюду мемориальные таблички с именами знаменитостей. Анна порой часами бродила по окрестностям, изучая имена и дивясь соседству, о каком и не мечтала. Может, сегодня снова пойдет. Она прикрыла глаза. Все-таки хорошо, что утро наступает всегда, и хотя бы в этом можно быть уверенным: каждую ночь ты знаешь, что через пять, четыре, три часа сможешь встать и начать жить заново.

Девять утра. Анна закуталась в пуховое одеяло, когда-то подаренное дедом. Из кухни доносились звуки «Ноктюрна» Шопена. Анне не хотелось вылезать из-под одеяла, и она с закрытыми глазами слушала музыку. Неожиданно ее внимание привлек звук, похожий на воркование голубя. Она подняла голову и увидела белого голубя, который, вытянув шею, осторожно ступал по карнизу. В теплых красках весны он казался ослепительно белым, и это было очень красиво. Анна привстала, и птица, словно приветствуя ее, постучала клювом по стеклу. Анна улыбнулась голубю, вообразив, что он принес ей благую весть. Подумав, протянула руку и нащупала на прикроватном столике толстую тетрадь. Открыла. Поудобнее устроилась на подушках. Где-то должна быть и ручка…

Темнеть стало намного позже. Вечером застегиваешь плащ на все пуговицы сверху донизу, поправляешь полосатый шарф. Выходя с работы, попадаешь в раннюю весну — теплую, волшебную и долгожданную. Она кажется немного нереальной.

Идешь привычной дорогой. Нежные листья и симфония ароматов напоминают о том, что весна наступила — несмотря на сильный ветер и временами заморозки по ночам. Срываешь ветку черемухи, прикусываешь стебель, и это так странно — ее безмятежный аромат среди тревожного вечера. Утром находишь ее в кармане плаща, а аромат отчего-то стал еще сильнее…

Анна чувствовала себя героем романа Камю «Посторонний»: наблюдала за собой со стороны. Подошла к стоянке у архива. Сигнализация послушно пропищала. Повернула ключ зажигания. Шум мотора еле слышен. Так работают только новые двигатели. Этот автомобиль — подарок мужа на сорокалетие. Она бросила беглый взгляд в зеркало. Вновь поймала себя на мысли, противной и навязчивой, как зубная боль. Уже не двадцать, и даже не тридцать, когда твое лицо послушно и умело хранит все тайны — ты можешь не спать неделю, всю ночь рыдать, потерять голову от любви, и никто ничего не заметит. С годами каждая слеза оставляет заметный след, а каждая бессонная ночь — фиолетовые круги под усталыми глазами.

Нажала кнопку CD-проигрывателя, спокойно тронула с места. Поставила пятый трек. Пустое пространство салона заполнил Прокофьев. На танце Джульетты повернула на Новый Арбат, и тут же очутилась в пробке. Включила музыку на полную громкость.

Хорошо, что в Москве столько автомобилей и узкие улицы. Большая часть вечера уходит на дорогу, сокращая время пребывания дома, общения с мужем.

Машины медленно двигались друг за другом. Она была этому рада. В пробке чувствовала себя спокойно, а главное — проезд через Моховую к Брюсову переулку займет еще как минимум сорок минут.

Вдруг вспомнила, что пила кофе только утром. Олег Михайлович, врач, говорит, что две чашки в день вполне допустимы. Да и приступы в последнее время стали реже. Остановилась у первой попавшейся кофейни. Открыв дверь, вдохнула аромат печеных булочек и — диссонансом, дополнительно — табака.

— Добрый вечер! Вам зал для курящих? — спросила молодая официантка с грудью Мерилин Монро. На ее гладко причесанной голове бархатный ободок, на нем стайка бабочек, и их розовые крылья трепещут на сквозняке.

— Для некурящих, — улыбнулась Анна и проследовала за бабочками.

Год назад у меня случился первый приступ удушья. Я даже не поняла тогда, что со мной и насколько это опасно. Просто легкие вдруг отказались наполняться воздухом и повисли двумя пустыми никчемными мешками. Я начала задыхаться. Это как во сне: хочешь что-то сказать, кричишь, но тебя никто не слышит. Пыталась кричать и звать на помощь, но голос предал меня, не издав ни звука. Если бы, падая, я не задела ангела — скульптуру-светильник, муж бы меня не услышал. Сергей разговаривал со своим немецким партнером по скайпу. Ангел остался без правого крыла, а я — осталась жить.

«Скорая» приехала через пятнадцать минут. Молодой врач с всклокоченными черными волосами поставил капельницу с эуфиллином. От врача пахло медицинским спиртом — а может, водкой. Через неделю, поздно вечером, мы ужинали с мужем, и он без умолку рассказывал о своих проектах, виртуозно орудуя ножом и вилкой. Приступ повторился.

Сергей повез меня к одному из лучших диагностов города.

За окном приятно шелестела душистая сирень, мягко покачиваясь на ветру. Олег Михайлович — в белом халате и круглых очках в железной оправе, напоминал героев Чехова, а может, и его самого, только лицо было гладко выбрито, обнажая глубокие морщины, — посмотрел на меня добрыми глазами и серьезно спросил:

— Покуриваем?

— Иногда, — честно ответила я.

— Придется бросить, — Он подошел ко мне и взял за руку. Мы помолчали. — Где вы работаете, Анна? — продолжил он низким голосом.

— В городском архиве.

— Вот это уже хуже. Там, знаете ли, много пыли.

Я испуганно замерла. Последние три года, просыпаясь, я ловила мысль об архиве, о выставках, и сажала ее на булавку, улыбаясь предстоящему дню. Архив был не только моей работой — он был моим спасением.

Мягкая, чуть полноватая медсестра дотронулась до меня теплыми, легкими руками и взяла на анализ кровь, а затем проводила в рентгеновский кабинет.

Через неделю мне поставили диагноз: астма. В медицинском словаре, доставшемся от дедушки, я прочла: в переводе с греческого «астма» означает «тяжелое дыхание». Приступ удушья — типичный симптом. Затруднение в дыхании усиливается на выдохе из-за сужения дыхательных путей. Часть воздуха задерживается в альвеолах, легкие растягиваются, а выход воздуха удлиняется. У кого-то астма передается по наследству, у кого-то появляется вначале как аллергия на цветочную пыль, у кого-то — на книжную… Я долго не хотела признаваться себе, что причиной моего удушья был Сергей.

— Вы уже выбрали? — Официантка с бабочками на голове смотрела вопросительно.

— Пожалуйста, чашку «американо».

— С водой или молоком? — привычно уточнила девушка.

— С водой, — привычно ответила Анна.

— Хотите попробовать что-то из наших десертов? — произнесла заученный вопрос официантка.

— Хочу, — улыбнулась Анна и заказала шарик ванильного мороженого.

Она любит мороженое. Существует мнение, что в нем, как и в шоколаде, содержатся эндорфины — гормоны счастья. Жалко, что оно не имеет под собой никаких оснований. Но какая разница! Искусство ради искусства, мороженое ради мороженого.

— Мама, мама, я тоже хочу мороженое!

За соседний столик присела женщина лет тридцати: спортивная куртка, кроссовки, выгоревшие светлые волосы, темные у корней. Рядом мужчина в протертых джинсах и мятом пиджаке. На стул залез мальчик с синими глазами, спрятанными под длинной челкой.

Мужчина выслушал пожелания, нежно поглаживая женщину по плечу.

— Сейчас все будет! — шутливо отдал честь и быстро прошел к стойке.

Довольный, вернулся, поцеловал сначала мальчика, потом женщину. Придвинул стул к ней ближе и что-то зашептал.

Женщина тихо рассмеялась, подцепила своим мизинцем мизинец мужчины. Мальчик с удовольствием ел мороженое, громко рассказывая про своего товарища, настоящего Терминатора, а закончил тем, что «надо пойти в кино, вы же обещали!». На полу стояли пакеты из супермаркета, в них лежали упаковки с лапшой и замороженная курица. Нехитрая еда, нехитрые развлечения, близкие люди, что еще нужно? Дорогой автомобиль и килограмм бриллиантов?

Анна покрутила на безымянном пальце кольцо с черным бриллиантом и крупной жемчужиной, тоже, разумеется, черной — Сергей знает толк в украшениях. Склонилась над остывшим кофе. Кончиками пальцев аккуратно сняла с ресниц слезы. Она никогда не плакала. Почти никогда.

Два дня назад Сергей настоял, чтобы она пошла с ним на прием в немецкое посольство. Для него это было очень важно. На такие приемы по протоколу следует приходить с супругой. К тому же он хотел представить Анну деловым партнерам: речь шла о запуске новой линии производства под Москвой. Утром, собираясь на работу и поправляя перед зеркалом в прихожей узел шелкового галстука от Lanvin, бросил через плечо:

— Анна, потрудись сегодня вечером выглядеть получше. И сделай, ради Бога, что-нибудь со своими волосами, немцы ценят аккуратность и лоск, а не эти твои… локоны Андромахи…

Последние слова он буквально выплюнул, вдел ноги в туфли из телячьей кожи и вышел.

Глаза ее снова увлажнились, сердце сжалось от боли и безысходности. Она накапала себе в «успокоительную» рюмочку сорок капель валокордина, немного постояла у окна. По карнизу прохаживалась синица, нарядно-желтая на сером фоне пасмурного утра. Белого голубя нигде не было видно.

Для приема Анна выбрала любимое бархатное платье глубокого синего цвета и черные замшевые туфли на высоком каблуке. Ей нравились туфли на высоком каблуке. Сразу кажешься себе выше, стройнее, загадочнее, и походка меняется, становится неторопливой. Ничего, что к вечеру ноги отекают, а туфли немного жмут, зато весь день ощущаешь себя красавицей. Ну а сняв туфли, долго смакуешь послевкусие этого ощущения, немного болезненного, но приятного.

В обеденный перерыв отправилась в салон делать прическу. Для каждой женщины это — священный ритуал и одновременно психотерапия. Пока мастер колдовала над ее волосами — густыми, длинными, непослушными, Анна подправила макияж, выбрав помаду вишневого оттенка, к темным глазам. Когда-то Сергей называл их «ореховыми». Давно.

Муж заехал за ней на работу, окинул беглым взглядом, будто выставляя оценку, ничего не сказал.

— Достаточно ли хорошо я выгляжу? — спросила она ровно.

— Нормально. Хотя могла бы щеки, что ли, подрумянить. Бледная слишком…

Ровно в шесть, как было указано в приглашении, они поднимались по лестнице посольства; Сергей — в безупречно сидящем смокинге, Анна — в вечернем платье, с идеально уложенными волосами. На улице она сорвала зеленеющую ветку; та приятно и нежно пахла весной. Муж злобно выдернул ветку и бросил на асфальт:

— Уймись! — прошипел раздраженно. — Ты взрослая женщина! Еще бы венок сплела!..

На самом верху лестницы стояли посол с супругой, вокруг толпились приглашенные. Каждый спешил лично поприветствовать хозяина церемонии, его супруга вежливо и немного снисходительно протягивала гостям руку.

У входа в просторную гостиную официант в накрахмаленной белой сорочке и бордовой бабочке предлагал шампанское.

Анна поблагодарила и залпом осушила бокал: ей хотелось пить.

— Не торопись, — сжал локоть Сергей. — Ты должна произвести впечатление. Хотя бы постараться!..

В зале было много изысканно одетых элегантных женщин, в преддверии приема уделивших своей внешности не один час. Бриллианты загадочно мерцали и отражались в зеркалах. Дамы стояли кружком и беседовали вполголоса. Рядом группа мужчин в смокингах что-то бурно обсуждала по-немецки.

Потом последовало бесконечное «Das ist meine Frau Anna». Она молчала и улыбалась. Светские обязанности она выполняла послушно, но без удовольствия. Рядом с ней остановились две дамы: на одной было платье с открытой спиной, на другой — крошечная шляпка.

— Видела, какое у Светки платье? — прошипела одна.

— Небось, из занавесок сшила, — язвительно поддержала другая. — Благо у мужа целая сеть магазинов, бери сколько хочешь!

Дамы зло засмеялись и смешались с другими представительницами высшего общества, гордо называющего себя «элитой».

В зал вошла женщина в ярко-алом платье, чуть более откровенном, чем допускали правила приличий. На вид ей было не больше сорока, но глубокое декольте, открывающее веснушчатый бюст не первой молодости, неопровержимо свидетельствовало, что пятьдесят-то Антонине Ильиничне уже стукнуло, а юбилей отмечали, конечно, в «Турандот». И посол с супругой туда тоже ненадолго заглянули. Дама стремительно подошла к мужчинам, привычно одаривая их приветственными поцелуями. Сергей шепнул Анне:

— Тонька собственной персоной! — и вызывающе хихикнул.

Тонька десять лет работала кассиршей в ЦУМе, который тогда еще не представлял собой галерею высокой моды с изысканными торговыми марками и ценами, превосходящими допустимые европейские, но все же резко контрастировал с другими магазинами, где вообще ничего не было, а продавщицы виновато улыбались, частенько маскируя хамством чувство неловкости.

За место свое Тонька держалась, терпела самодурство начальницы и зависть коллег. Коллеги завидовали ее умению нести себя и дарить. Тонька искренне считала, что она — ценный приз, настоящий подарок и счастье любого мужчины.

В свои тридцать она, как и героиня известного романа Ильфа и Петрова, вряд ли прочла хоть одну книгу целиком, не говоря уже о стихах. Зато досконально изучила историю ЦУМа и старалась одеваться как кинозвезда, благо от бабушки ей достался целый чемоданчик открыток с изображением Любови Орловой и других небожительниц советской эпохи.

Она могла часами заученно рассказывать про шотландских коммерсантов Эндрю Мюра и Арчибальда Мерилиза, а также про то, как основанная ими торговая компания в 1857 году переехала из Петербурга в Москву, где на Театральной площади было решено открыть универсальный магазин наподобие лондонского «Уайтли» и парижского «Бон Марше».

Тонька выучила историю ЦУМа на английском, что добавляло ей очков и предоставляло шанс общаться с дипломатами, захаживавшими в универмаг как в одну из достопримечательностей столицы. Наступил девяносто первый год, магазины зияли пустыми полками. Как-то в секцию женской одежды, где в окружении ситцевых халатов скучали Тонька и другие продавщицы, вошел молодой человек. Он был одет в классический «новорусский» красный пиджак, тогда еще не ставший темой анекдотов, и всем сразу стало понятно: это — бывший бандит. Или даже настоящий. «Девки, так, — сказал он, — мне тут надо мамаше в дорогу вещей собрать. Ну там, платье, кофту. Что еще? Побыстрее, а то, типа, тороплюсь».

И облокотился на конторку с массивным кассовым аппаратом. Тонька вскочила и затараторила: «А сколько лет вашей маме? А я вам помогу! А какой размер? А у нас есть отличные белорусские юбочки! А еще у нас есть байковые халаты!..»

Молодой человек слушал ее минуты три-четыре, потом сказал: «Эй, рыжая! Рот закрой! Давай скорее свои байковые юбки, размер самый большой. Я тебя снаружи подожду».

На работу Тонька не вернулась, став боевой подругой молодого человека с говорящей кличкой «Бешеный». Через год он погиб «при невыясненных обстоятельствах», а Тонька перешла к другому молодому человеку, с говорящей кличкой «Железо». Прошло двадцать лет, и теперь она — уважаемый в городе человек, владелица крупной строительной компании; любит появляться в ЦУМе и говорить сопровождающим ее мальчикам не старше двадцати пяти: «Отсюда начинался мой светлый путь». При этом она нисколько не шутит. Говорят, она прочла наконец одну книгу: сборник цитат, афоризмов и крылатых латинских выражений, — и даже вполне к месту их цитирует.

Сергей переходил от столика к столику. Два часа, показавшиеся Анне бесконечными, она простояла с бокалом шампанского одна. Ближе к концу приема к ней подошел крепкий незнакомый мужчина. В темном классическом костюме он выглядел немного нелепо: пиджак словно с чужого плеча, галстук немодной расцветки, впрочем, туфли начищены и на лице приятная улыбка.

— Здравствуйте, — сказал он. — Можно с вами пообщаться?.. Я сопровождаю на приеме жену, а она постоянно занята.

Он неопределенно указал рукой на группку нарядных женщин у высокого окна.

— Здравствуйте, — ответила Анна и медленно отпила шампанского.

Мужчина покрутил в руках бокал виски со льдом.

— Вообще-то, — доверительно сообщил он, — мне бы лучше сегодня не пить. Завтра дежурство. Но тут такая тоска!

— Страшная! — кивнула Анна. — А какое дежурство вы имеете в виду? Вы пожарный? Милиционер? Врач? Авиадиспетчер?

— Врач, — мужчина глотнул виски, — со «скорой».

— Чудесно! — обрадовалась она. — Медики знают множество смешных баек. Расскажите что-нибудь, развлеките девушку…

— Смешных баек? — Мужчина задумался. — Ну да, с нами всякое случается. Например, на прошлой неделе заступили на сутки. Принимаем вызов, больному около шестидесяти, боль за грудиной. Заходим. Сидит себе здорового вида мужчина и пьет коньяк, очень даже приличный, армянский. «Присоединяйтесь!» — говорит и достает еще одну рюмку. Я сначала опешил, а потом спрашиваю: «На что жалуетесь?». А он мне так, знаете, с тоской в глазах: «Собака моя недавно умерла, вот теперь депрессия. Не отпускает. Я и решил в “скорую” позвонить, а куда же еще?» — и залпом осушает рюмку.

Анна засмеялась и допила шампанское, хотя ей почему-то стало жалко и собаку, и хозяина. Мужчина спросил:

— А почему мы не знакомимся? Меня зовут Михаил.

— Анна. — Ее губы сложились в улыбку, первую за этот вечер.

Когда они с мужем вышли на улицу, она радостно вдохнула весенний воздух.

— Ты меня удивляешь! — хмурился Сергей. — Весь вечер проболтала с каким-то нищебродом. Смеялась! Никакой от тебя поддержки!

— Это не нищеброд, — обиделась Анна за нового знакомого, — а вовсе даже врач…

— Я и говорю, нищеброд! Ладно, хватит о нем… В целом все прошло неплохо.

Их обогнал новый знакомец Анны, который вел под руку невысокую коренастую женщину с неестественно черными волосами. На ней было белое платье со вставками из кружева, белые открытые туфли.

Сергей шел быстрым шагом и потирал ладони.

— Генрих приглашает в Берлин. Значит, его заинтересовала эта линия. Посмотрим. А там, если что, подготовлю предложение.

Анна почувствовала, как с ноги медленно сползает чулок, остановилась. Подтянув его, выпрямилась и осталась стоять. Сергей ушел вперед, разговаривая сам с собой. О важном. О новых линиях и немецких партнерах.

Она не двигалась. А он все удалялся, не заметив, что идет один.

«Это не случайный эпизод, а типичная картина моей семейной жизни».

Анна допила «американо», уже не в силах сдерживать слезы. Мальчик за соседним столиком удивился:

— Мама, смотри, тете плохо!

Положив на стол деньги, выбежала на улицу. Да, ей плохо!

Снова плывут огни московских улиц, ярких и равнодушных. Рекламные щиты с изображением косметических средств и блокбастеров отвлекают внимание от потока машин. Она и не заметила, как Москва превратилась то ли в огромный каталог по продаже товаров, то ли в выставку новых, разрушающих облик города произведений искусства. Чего стоит памятник Петру Первому, воздвигнутый в девяносто седьмом по заказу правительства Москвы на искусственном острове, насыпанном у слияния Москвы-реки и Обводного канала. Он нелепо возвышается над столицей, наводя ужас и подавляя своими размерами. Журналисты даже утверждали, будто памятник — видоизмененная статуя Колумба, которую Церетели безуспешно пытался продать США к пятисотлетию открытия Америки. Брюсов переулок, где они живут с Сергеем, в этом смысле одно из немногих спокойных мест в Москве. Во всяком случае пока. Шесть лет назад Сергей вложил в квартиру все средства, заработанные на запуске первой линии теплооборудования. Зимы в России холодные, и радиаторы нужны всем. Муж, как всегда, не ошибся в расчетах.

Открыв дверь просторной квартиры, Анна щелкнула выключателем. В центре холла загорелся светильник в виде ангела, молитвенно сложившего руки. Пять лет назад Анне казалось, что он принесет ей счастье. Через друга-художника нашла мастера, изготавливающего витражи. Он отлил для нее ангела из разноцветных кусочков стекла. Правда, лик у ангела получился печальный. Теперь же, когда у него осталось лишь одно крыло, ангел словно еще сильнее предавался своей ангельской скорби.

Муж явно уехал в очередную командировку, она это сразу поняла, войдя в дом: ей удивительно легко дышалось. К тому же она вдруг ощутила сильный голод. Две чашки кофе и мороженое — все, что сегодня ела. Не снимая туфель и плаща, прошла на кухню, включила телевизор: захотела ощутить себя частью большого мира. Налила в сияющий бокал красного вина.

— Я пью за себя! — сказала неожиданно вслух. — Пусть у меня все будет хорошо!

Переключая каналы, надолго замерла перед экраном. Фотография ребенка лет семи. Бледное измученное лицо, большие грустные глаза и не по-детски длинная шея, похожая на стебель нежного цветка. О том, что это девочка, можно было догадаться только по нелепому бантику на коротко стриженных волосах. Внизу экрана бегущей строкой — телефон и счет для перечисления денег. Сделала погромче. Маше, воспитывающейся в детском доме, срочно требуется операция на сердце. Тоска одиночества наверняка усиливает все недуги, решила Анна. Интересно, а есть такой диагноз: неприкаянность и отсутствие любви? Надо было спросить у того доктора. Резким движением захлопнула дверцу холодильника, есть расхотелось.

Следом за сюжетом о больном ребенке шел репортаж с презентации нового диска какой-то поп-певички с лицом, не однажды встречавшимся со скальпелем пластического хирурга; имени этой «звезды» Анна никогда не слышала. Впрочем, она от этого не страдала. По наследству от дедушки ей досталась любовь к музыке. Прошла в гостиную, села на широкий мягкий диван, выключила телевизор и поставила «Времена года» Вивальди. Под весеннее аллегро закончился еще один день ее монотонной бесцветной жизни — ведь жизнь наполняется смыслом и красками, только когда любишь.

Казалось бы, что может быть проще — полюбить человека, наполниться чувством к нему? Но — не получается. А ведь хотелось бы, чтобы ударило током, обожгло, чтобы началось то, что называют «химией». Ей так хочется дышать, петь, танцевать, жить! Анна где-то вычитала: ученые доказали, что любовь, или химия (теперь обо всем принято говорить «химия»; если бы знала, учила бы ее лучше в школе), не может длиться больше пяти лет. Всплеск чувств сопровождается выбросом дофамина, который меняет не только активность мозга, но и ощущения. А когда душевный подъем заканчивается, содержание дофамина падает ниже нормального уровня, и у человека появляются симптомы депрессии.

Если бы человечество научилось разумно регулировать уровень проходящих в организме химических реакций, может, не страдали бы в мире столько мужчин, женщин и брошенных и забытых ими детей?..

Провожу рукой по груди и шее, словно проверяя, способны ли они еще воспринимать тепло прикосновений. Мне так хочется снова почувствовать себя желанной…

Резкий звонок разорвал пространство гостиной.

— У тебя все хорошо? — по интонации она догадалась, что Сергей изрядно выпил.

— Да, засыпаю уже.

— Ну и славно. Я забыл телефонную книжку, а мне срочно нужен один номер…

Она ощутила, как вновь поднимается легкая волна. Протянула руку к журнальному столику за ингалятором.

Наутро луч солнца стрелой прорывается в мою спальню в терракотовых тонах. Сергей любит темные цвета. В дополнение к красно-коричневым давящим стенам он выбрал фиолетовые гардины, напоминающие театральный занавес. Мне это безразлично, на самом деле. Главной достопримечательностью спальни, напоминающей будуар Манон Леско, является огромных размеров кровать.

Каждый раз… Каждый раз, когда это происходит между нами, я закрываю глаза, но отчетливо вижу все те же фиолетовые гардины на терракотовом фоне. Вижу, как женщина с бледным лицом раздвигает ноги перед мужчиной, торопливо расстегивающим брюки. Все чаще секс прерывается поиском ингалятора на прикроватной тумбочке. Это страшно.

С трудом открываю глаза и вскакиваю с постели. Последнее время сплю так крепко, что не слышу будильник.

Анна прошла в ванную, села на мягкую скамеечку и долго чистила зубы. Это всегда помогало ей проснуться. Умылась, приняла душ, надела шелковый, абрикосового цвета халат, достала из холодильника ледяной крем, нанесла на лицо.

Включила радио. Новая информация от британских ученых. Их интересует, сколько времени уделяют люди своему внешнему виду. Звонкий голос ведущей сообщает, что, согласно последнему исследованию английских социологов, женщина проводит в среднем три года своей жизни перед зеркалом. Подумала равнодушно: «И что с того? Я, между прочим, собираюсь за тридцать минут». Включила газ, сварила кофе. Для вкуса добавила ломтик лимона. Лимон поддерживает чувство реальности. Выпила маленькую чашку. Вслух пожелала себе удачного дня, побросала всякую мелочь в объемную сумку и закрыла за собой дверь.

Здесь начинается другое пространство, где она забывает, что уже десять лет замужем. Другое пространство, в котором она может додумывать чужие истории и судьбы. Мнимые истории, мнимые судьбы, мнимая жизнь — с некоторых пор успешно заменяющая собственную.

Государственный архив, или ГАРФ, Бережковская набережная, 26. Адрес легко узнать, набрав в поисковике слово «Госархив», если, конечно, вы являетесь счастливым обладателем Интернета. Поразительно, насколько Сеть облегчила нашу жизнь. Теперь ехать на Бережковскую совсем необязательно. Достаточно заказать необходимые материалы по каталогу — и сиди себе, изучай, без пыли и посторонних взглядов. Каких-то двадцать лет назад такое было невозможно. Марина Петровна, старейший архивариус, в свое время объяснила Анне сложную процедуру доступа к документам. Это был своего рода ритуал посвящения.

«Подходя к зданию на Бережковской, сразу понимаешь, что тут не районная библиотека, где на полках чинно пылятся томики Пушкина, Гоголя, Гёте… Нет, открывая толстую дубовую дверь и проходя узким коридором, сознаешь, что попал в официальное учреждение, где хранится бесценная информация о людях, их личные досье. И толщина папок тоже разная, как и жизнь этих людей.

Насыщенный серый цвет придает зданию какой-то безличный вид; точно такие есть и в Берлине, в восточной его части. По дороге из аэропорта Тегель даже можно вообразить, будто едешь по Москве или Московскому проспекту в Петербурге. Ты словно возвращаешься в эпоху, где не было места другим цветам. Тогда поделить можно было не только конфету или пирог, но даже город, жителей которого, конечно же, никто ни о чем не спрашивал. Политики, стоявшие во главе государств-победителей, решили, что так будет правильно, и сделали восточную часть Берлина уныло-серой. Москву никто не делил. Она полностью, безраздельно принадлежала одному строю, одной системе, сплошному серому цвету, который проявлялся во всем. В фасадах домов, взглядах людей, в их одежде. Издали и не поймешь, мальчик или девочка: куртки, сапожки, шапочки — все у них одинаковое… От женщин исходил одинаковый аромат, аромат «Красной Москвы». Этот запах стал родным для тех, кто пережил то великое и страшное время. Так что в центре Москвы, среди насыщенного серого, и находится это хранилище информации, «святая святых» для историков.

В сегодняшней пестрой многоэтажной Москве здание архива уже не выглядит столь ужасающе. Даже напротив — придает некую законченность и серьезность облику квартала…

Новый день, утренний кофе, подъездная лестница, поворот ключа зажигания. Неожиданно кто-то постучал в стекло. Анна вздрогнула, нажала на кнопку. Два мальчика лет десяти серьезно смотрели на нее, у одного на носу — круглые очки. Яркие куртки, объемистые ранцы.

— Здравствуйте, — сказал тот, что в очках. — Извините, пожалуйста, мы тут с другом поспорили. И решили спросить. Вы не знаете случайно, существуют ли квадратные корни у отрицательных чисел?

Она улыбнулась, ответила в тон:

— Здравствуйте. В математике есть такое понятие — мнимые числа. Это именно те числа, вторая степень которых является отрицательной величиной…

— Мнимые! — восторженным эхом отозвался мальчик. Поправил очки, схватил товарища за руку, и они убежали — яркие куртки, объемистые ранцы.

Мнимые числа, мнимая жизнь. «Так и я, — подумала Анна, — сочиняю себя, свое место в пространстве и времени, а ведь даже не уверена порой, что существую. Приходится смотреть в зеркало, чтобы убедиться, что я есть. Мнимая женщина, мнимая жена, ничья не любовь. Так. Так. Остановиться, не портить утро».

Сегодня у Марины Петровны, ее начальницы — день рождения. Нужно обязательно купить цветы.

Марине Петровне исполняется шестьдесят два, но она, конечно, не собирается бросать работу. В России прожить на пенсию невозможно, особенно если ты одинок. Марина Петровна в архиве уже сорок лет, досконально знает все тонкости профессии. Таких специалистов, любящих свое дело, сейчас днем с огнем не сыщешь, их просто не существует: огромные фонды, маленькая зарплата, приходящие и уходящие директора…

В последний момент Анна решила ехать в архив на метро. Захотелось отпраздновать день рождения Марины Петровны по-настоящему, а не бокалом минералки. У входа слилась с толпой, вплывающей в мрачный туннель, а войдя в вагон, ощутила приятно будоражащий аромат дорогого мужского одеколона. К парфюму примешивался запах сигарет. Ей ужасно хотелось обернуться, но что-то удерживало. Некоторые называют это хорошим воспитанием. От вынужденной близости физическое возбуждение, которого не испытывала уже несколько лет, росло. Щеки порозовели, кровь пульсировала в висках.

Но тут металлический голос объявил нужную остановку: «Киевская». Анна буквально пулей вылетела из вагона.

Она любила эту станцию, получившую название от одноименного вокзала и открытую в год смерти Сталина. Удивительно красивая, с пилонами, украшенными изображениями из смальты, на которых запечатлена история воссоединения русского и украинского народов — такой, какой ее видели в те времена партийные руководители. Анне нравилось рассматривать картинки, они напоминали ей какую-то смутную мечту о всеобщем счастье, мечту, с которой так долго жили несколько поколений людей и с которой так мучительно потом расставались.

Пятнадцатиминутная прогулка под моросящим дождем — и вот она уже в небольшом цветочном магазине.

— Вам помочь? — спросила миловидная женщина с усталым лицом.

— Мне нужно что-то торжественное и одновременно нежное.

— Возьмите розы, беспроигрышный вариант, — предложила продавщица.

— Розы так розы, только не алые. Давайте бледно-розовые.

Марина Петровна придет сегодня позже, будет время все подготовить.

Вместе с новой секретаршей директора Светланой нарезали салаты. Светлана хлопала ресницами, накрашенными так жирно, что казалось, они при этом издавали вполне различимый звук. Вместо фартука она повязала невероятных размеров цветастый платок из ситца. На ярко-желтом фоне сплелись крупными венками грибы, ягоды, листья и какие-то животные. Ежи?

— Откуда это у тебя?

Светлана рассмеялась.

— Анна, вы себе представить не можете! Очередная подружка сисадмина — ну, Димочки, что на «Харлее» гоняет, — у него забыла, давно уже! Неужели такое можно носить на голове?!

Светлана залилась смехом, на языке блеснула крошечная серьга-гвоздик.

Анна с удовольствием вдыхала ароматы отварной говядины, зеленого горошка и майонеза. Интересно, почему любой праздник обязательно сопровождается приготовлением оливье, который в иностранных отелях называют «русский салат»? Может быть потому, что в нем, как и в нашей жизни, все вперемешку?

Сейчас мало кто сам готовит салаты, предпочитая покупать их в супермаркете, — но разве можно купить традицию? Тепло можно взять у ТЭЦ, а радости набраться из бокала виски… Хорошо, что работы сегодня немного. Списки по выставке в Берлине подготовили вчера, фотографии тоже подобраны.

Именинница пришла в полдень. Элегантная, с гладко причесанными волосами, в черной блузе и с ниткой жемчуга на шее. Она сама себя называла «каменным веком». Но как же прекрасна эта верность традициям в пестроте приспущенных джинсов и бесформенных свитеров! Марина Петровна позволила себя расцеловать и со вздохом облегчения поставила на стол огромную круглую коробку:

— Ох, устала! — призналась она. — Мало того что торт пришлось ждать, так еще боялась, холодец не застыл как следует…

Роскошный многоярусный торт из французской кондитерской Светлана поставила в холодильник; туда же отправился превосходно сваренный холодец. Он призывно пах чесноком, Марина Петровна присовокупила к нему еще горчицу и тертый хрен.

Именинницу поздравил Виталий Семенович, директор архива. Прочел адрес, полный теплых слов и благодарности, вручил букет огненно-красных гвоздик — привычка из коммунистического прошлого. Человеку трудно отходить от стереотипов, особенно мужчине.

Было весело и совсем по-домашнему. Под вечер никто не хотел расходиться, но призывали личные дела. У Виталия Семеновича недавно родилась внучка, и он с радостью прогуливался вечером с коляской, укрепляя сердечную мышцу и борясь с тахикардией. Светлана пребывала в состоянии любовной эйфории и торопилась на встречу с сисадмином Димой.

Остались только Анна, которая давно уже никуда не спешила, и Марина Петровна. Переглянувшись, женщины поставили Шопена и убирали со стола, слушая волшебную музыку. Марина Петровна всегда говорила, что если бы этот вундеркинд, написавший свое первое музыкальное произведение в восемь лет, родился не в Польше, а в Германии, его слава была бы еще более ошеломляющей. Что может сравниться с его вальсами? В них так явственно ощущается связь между его обычной жизнью и музыкой — его лирическим дневником.

Анна замедленными, плавными движениями, в такт музыке, мыла посуду, Марина Петровна аккуратно вытирала ее белым вафельным полотенцем.

— Ну, вот, Анечка, глаза боятся, руки делают, — улыбнулась она.

Анна собрала все цветы из ваз и банок в огромный букет и протянула ей.

— Не надо! — вскрикнула Марина Петровна, заставив Анну вздрогнуть от неожиданности, и, опустив глаза, добавила: — Простите, Анечка, но я ведь не люблю цветы. Я никогда никому об этом не говорила… — Она тяжело опустилась на стул. — Это случилось сорок два года назад… Вы еще даже не родились… Но я помню все до мельчайших подробностей. — Говорила она спокойно, но чувствовалось, что ее сотрясает дрожь. — Мы познакомились с Николаем в университете, в самом начале учебного года. Боже мой, как я тогда была счастлива! Поступила на исторический факультет — и буквально летала! Мы с подругой снимали комнату в одном из арбатских переулков, по тем меркам это была роскошь… Коммунальная квартира, перенаселенная, такой, знаете, огромный коридор с разветвлениями… На стенках — велосипеды, тазы, а в уборной у каждой семьи свое сиденье на унитаз, своего рода гигиена… — Марина Петровна улыбнулась. — Соседи были совершенно потрясающие, такие типажи… Тетя Шура, дородная женщина, полуграмотная. Как она писала! Прямо берестяные грамоты: все буквы подряд, без пробелов и запятых, ее письмена приходилось буквально расшифровывать… Зато добрая! Подкармливала нас. Сама в столовой работала поваром, приносила в судках борщ, кашу, а иногда — настоящие киевские котлеты… Это была еда!.. Еще одна соседка держала в сарайчике напротив петуха и кур… Каждое утро у нас начиналось — как и положено! — с кукареканья. У входной двери висел телефон, а стена вокруг густо исписана цифрами… Марина Петровна посмотрела на Анну и сказала удивленно: — Знаете, некоторые номера я помню до сих пор… — Помолчала. Потом продолжила: — Николай… заканчивал археологическое отделение, собирался в экспедицию на Урал. Я с ним столкнулась случайно, в дверях «гэзэ», так студенты называли главное здание… Он буквально сбил меня с ног! Извинился, попросил разрешения проводить… А какой красавец! Темные зачесанные назад волосы, светлые глаза, ямочки на щеках, широкие плечи… Он был родом из Сибири, и говор у него был необычный, немного окающий. Ах, как мне нравилось его слушать!.. Мы столько времени проводили вместе, бродили по улицам и говорили, говорили… Бывало, зайдем в кинотеатр, а на билеты денег нет, так мы немного потолкаемся у кассы, погреемся — и снова на улицу… Знаете, Анечка, Николай был влюблен в Москву. И хотя прожил здесь всего несколько лет, отлично знал город. Например, научил меня правильно любоваться радиобашней на Шаболовке… Сейчас по ночам эту ажурную башню, которая днем практически не отбрасывает тени, подсвечивают желтыми и белыми прожекторами. Раньше, без прожекторов, важно было подобрать правильный ракурс, и мы разглядывали ее из двора дома на одной из близлежащих улиц. А еще он водил меня «навещать животных» — четырех слонов, обрамляющих открытый бассейн в детском саду близ улицы Щукинской, лосей в первом Хорошевском проезде… Как-то, ворвавшись в мою комнату, схватил меня на руки и громко прокричал: «Марго! Я принесу к твоим ногам все золото мира!.. — и добавил, уже серьезно: — Люблю тебя, и всегда буду любить». В тот вечер мы впервые были близки… За стеной гомонили соседи, в сотый раз рассказывала свой анекдот тетя Шура, но ничто не мешало нам быть счастливыми. Подружка тихо отсиживалась на кухне; я потом перед ней извинилась, конечно… А на следующий день на столе обнаружились билеты в Большой театр. Николай приглашал меня на премьеру «Спартака» в постановке Григоровича. Это было равноценно полету на Марс, Анечка, так же невероятно. Тогда в Большой было не попасть, о балетах мы только слышали, в основном читали рецензии на триумфальное выступление труппы за рубежом, а оперу изредка передавали по радио, причем обычно почему-то со второго акта. А о том, что было в первом, рассказывал диктор. В конверте с билетами лежала записка: «Встречаемся в шесть у Большого на Театральной!» Николай любил старые названия и никогда эту площадь иначе не называл.

Собирали меня всей коммуналкой. Подруга одолжила лакированные туфли. Они были чуть великоваты, и в носки я затолкала немного ваты. Женщина, что сдавала нам комнату, вынесла мне прекрасную расписную шаль и сумочку, оставшиеся от мамы. Соседка, что держала кур, притащила великолепное петушиное перо, черно-зеленое, переливающееся, и мы долго пытались приспособить его на шляпку, но не получилось… Чуть ли не впервые я подкрасила глаза и губы, чувствовала себя очень красивой и неприлично счастливой. Шла по городу, размахивала старинным ридикюлем из крокодиловой кожи с серебряным замочком… Приехала я первой. Без четверти шесть уже стояла у входа, искала его глазами. Рядом с театром было довольно оживленное движение. Наконец я услышала его голос: «Марго! Я лечу к тебе!» — и увидела его улыбку. И тут — жуткий удар, визг тормозов. Никогда я не слышала более ужасного звука. Все кричат, собралась толпа. Какая-то женщина бросила авоську на асфальт и опустилась на колени, громко рыдая. «Волга» резко затормозила и въехала на тротуар. От угла здания бежал бледный до зелени милиционер. А я все еще ничего не понимала. Наконец, когда подошла, и толпа расступилась, я увидела… Николай лежал на мостовой с улыбкой на лице, а вокруг были рассыпаны тюльпаны, которые он купил для меня…

Марина Петровна замолчала, на лице и шее выступили красные пятна, губы дрожали. Она не плакала, просто сидела, и глаза ее были безжизненны. Анна с грустью глянула на ни в чем не повинные цветы, источавшие нежные ароматы. Что ж, можно оставить их здесь, в архиве, разнести по кабинетам, самый большой букет поставить в читальный зал…

Они с Мариной Петровной вышли из здания молча. Анне хотелось обнять эту хрупкую, все еще очень красивую женщину. Но она не сделала этого, испугалась нахлынувших чувств. Почему мы всегда боимся самих себя и своих лучших порывов? Анна посадила Марину Петровну на автобус и медленно побрела к станции метро. В вагоне было немноголюдно. Она думала о только что услышанном и о том, каким хрупким оказывается счастье. Кто-то посылает тебе великую любовь, а потом вдруг отбирает ее, нелепо и безжалостно. И люди живут дальше, без любви, и сохраняют «крепкие» семьи, ячейки общества.

Когда она вышла на своей станции, накрапывал дождь.

Начала писать и задумалась — зачем я вообще пишу? Но мне кажется, это зачем-то нужно, поэтому продолжаю… Это как письма в никуда о чем-то таком, от чего хочется освободиться. Недавно подруга прислала мне книгу «Техника исполнения желаний». Оказывается, есть даже такие. Техника, по сути, простая: нужно представить то, что желаешь, и нарисовать на бумаге, потом внутренне пережить этот момент и искренне ему порадоваться. А потом это отпустить, выбросить из головы. Вот так и я пишу эти строки — словно переживаю заново свою жизнь.

Пока что мои записи довольно печальны, но будут и другие. Я вырвала и выбросила лист с одной историей, но о ней после…. Это, наверное, та самая личная история, которую учит стирать Кастанеда.

Я очень хорошо помню тот день, когда вдруг осознала, что обижаю людей. Несколько последующих недель превратились у меня в сплошное «прощеное воскресенье» — я звонила, назначала встречи, ловила взгляды и просила прощения. Никогда не понимала смысла исповеди в том виде, как она существует сейчас; если мне отпустит грехи посторонний человек, это ничего не даст, прощения надо просить, глядя в глаза. И меня до слез трогало то, что меня прощали.

И еще. Я прощаю любимым людям то, что не могу простить себе. И недавно мне стало страшно. Понимаю, бывает всякое, какой-то один поступок не характеризует личность человека в целом и не изменит мое о нем мнение, но любить его так, как раньше — я больше не смогу. Во мне появится еще один кристаллик льда, из которых потом можно будет сложить слово ВЕЧНОСТЬ.

Пусть то, что умерло, остается мертвым, но я надеюсь, что «прах, в прах возвратившись», даст плодородную почву живущему ныне…

Шум дождя… Шум дождя… Что за глупость вертится в голове. Иногда надо всем довлеет полная ерунда, наподобие навязчивой идеи о брошенном на тебя мимолетном взгляде, или того хуже — о покупке новой сумки. Анна стремительно шла по Тверской, свернув на нее из своего переулка. Все самое новое и лучшее в Москве начиналось с Тверской. Когда-то по ней отправлялись в путь первые дилижансы, потом — первая конка-вагон. А в конце девятнадцатого века по Тверской был пущен первый московский трамвай. И люди несказанно радовались каждому подобному событию. Сегодня, когда город уже ничем не удивишь, ни новой информацией, ни количеством развлекательных мероприятий, все реже встречаются на лицах улыбки, а если и встречаются, то с оттенком грусти.

Тверская, как всегда, была оживленной. Дыхание большого города ощущается даже в выходной — в походке людей, в том, как движутся, тесня друг друга, машины. Каждый пытается быть первым, словно несется по беговой дорожке. Анна помнила, что вышла купить хлеба и круассаны для Сергея. Но она уже давно прошла кондитерскую, а потом и еще одну.

Куда направлялась — она и сама не знала. Просто бесцельно подчинилась общему движению. Как в музыке. Только там все определяет мелодия и заданная тональность. А здесь она шла, почти бежала, совершенно чужая происходящему вокруг. И чем быстрее шла, тем легче ей становилось. Легче… Антонимы. Легко — тяжело. Холодно — горячо. Во всем заложена двойственность, или, как модно говорить, дуализм. И одно предполагает наличие другого: если есть одиночество, должна быть и любовь. Иначе невозможно.

— Иначе невозможно, — повторила она вслух.

Даже в выходной не получается снизить темп. Все бегут, даже те, кто мог не ускорять шаг и так и брести с бумажным стаканчиком в руке. Приятно совершать тысячу действий одновременно — наслаждаться ароматным кофе, слушать в наушниках музыку или изучать итальянский, прогуливаясь по главной улице. Анна обратила внимание на парочку — девушку и парня в спадающих джинсах и с дредами. Их обогнала старая дама; бледно-розовое кружево длинного платья странно дисгармонировало с фетровой мужской шляпой и высокими солдатскими ботинками. Анну дернула за руку темноволосая женщина, таджичка или цыганка, с одутловатым лицом и круглыми, ничего не выражающими глазами. Рядом топтался босоногий мальчуган и тыкал в нее грязными кривыми ручками:

— Тотя, тотя, дай на мороженое!..

Она посмотрела на мальчика и полезла в сумку.

— Ему же холодно! — сказала она женщине.

Но та лишь качнула головой и оскалила золотые зубы. Конечно, ни для кого не секрет, что в Москве попрошайничество — один из видов предпринимательства. Детям порой намеренно наносят увечья, чтобы они вызывали жалость. Но все-таки ребенок…

Она протянула мальчишке десятку, тот выхватил ее и что-то прошипел, убегая. Мелькнули голые грязные пятки. Цыганка громко выругалась. В крайнем правом ряду проехал длинный лимузин цвета лососины. Из заднего, открытого настежь окна высовывался длинноволосый парень. Гремела музыка, совершенно неожиданное в такой ситуации «Прощание славянки». Москва, с ее исторически подтвержденной склонностью чудить, демонстрировала свою самобытность.

Анна приехала в столицу много лет назад. Разумеется, чтобы стать знаменитой актрисой. При отправлении фирменного ночного поезда «Орел — Москва» тоже играли «Прощание славянки».

…Грянул марш, она вздрогнула, прижалась лбом к вагонному стеклу. Над зданием вокзала висела равнодушная ко всему молодая луна. Ветер гнал по асфальту окурки и бумажный мусор.

Она смотрела в окно, смаргивала слезы. Соседка по купе уже колупала сваренные вкрутую яйца; развязный демобилизованный солдат шумно радовался, отхлебывая пиво из стеклянной бутылки. Анна прикусила губу — не подозревала, что ей будет так тяжело. Дедушка не шел за вагоном, остался стоять на месте, и вокруг его начищенных ботинок нагло бродили упитанные воробьи.

Дедушка. Самое раннее воспоминание о детстве. Он вообще — само детство. Черно-белые фотографии с ажурными краями, фигурно обрезанными специальным ножом, аккуратно стоят на серванте в гостиной.

Портрет в массивной серебряной рамке. Сделан в фотоателье. Девушка с черной косой, уложенной вокруг головы, держит за руку молодого офицера. Черный китель, белоснежная рубашка, бледное лицо и синие глаза. Черно-белый снимок не передает цвета, но Анна точно знала, что они синие. Мама и папа.

Отец Анны, Борис Семенович Зенгеревич, окончил в Ленинграде Военно-морское высшее училище имени Фрунзе, бывший Морской корпус, и был типичным офицером советского Военно-Морского флота, служил в Западной группе войск: редкие визиты домой в отпуск, посылки на родину с импортным трикотажем и жевательной резинкой, бытовое пьянство, карьерные устремления.

А мама — Зинаида Иосифовна, Зиночка, — была очаровательной женщиной, тонкой, изящной; сейчас непременно добавили бы «стильной». До замужества работала в музее-заповеднике Тургенева «Спасское-Лутовиново». Сейчас, в Москве, с ее бешеным ритмом жизни, Анна понимала, сколь счастлива была в Орле и сколь многим обязана этому провинциальному русскому городу.

Родилась она в Германии, недалеко от тихого Любека, в военном городке, где проходил службу отец, и первый год провела там. Потом Зиночка привезла ее в Россию и передала с рук на руки своему отцу. Как позже выяснилось, тем самым она спасла Анне жизнь: через несколько месяцев Зинаида и Борис погибли, были убиты на улице тихого Любека группой неофашистов, протестовавших против советского присутствия в Германии.

Анна полутора лет от роду сделалась круглой сиротой. Она не помнила родителей и знала их только по фотографии в массивной серебряной рамке.

Зиночка, тоненькая девочка. Любительская фотография; Зиночка в собственноручно сшитом ситцевом платье держит в руках громоздкий этюдник и смеется радостно. На заднем плане полуразрушенная стена, довольно живописная. Зиночка мечтала стать художником. К восьмому классу она неожиданно для отца самостоятельно поступила в художественную школу, с отличием ее окончила и задумала поступать в Ленинградское художественное училище. С восторгом и трепетом зачитывала отцу из «Справочника для поступающих в вузы»: «Санкт-Петербургское художественное училище имени Н. К. Рериха основано 1 октября 1839 года. В соответствии с Указом Государя Императора Николая Первого, “Положение”, опубликованное в “Полном собрании ЗАКОНОВ Российской Империи”, гласило, что “Рисовальная школа для вольноприходящих”, или “Рисовальная школа на Бирже”, как ее называли в соответствии с местом расположения на Стрелке Васильевского Острова, учреждена “для распространения между фабрикантами и ремесленниками необходимого для них искусства рисования, черчения и лепления”, в целях “поднятия художественного уровня среди рабочих масс”»…

Напряженно готовилась к вступительным испытаниям; было известно, что абитуриенты должны пройти творческий конкурс, сдать экзамены по рисунку, живописи и композиции. Иосиф Давыдович заранее грустил о предстоящей разлуке с любимой дочерью, но возражать не смел: был уверен, что Зиночка — истинный талант, будущий блестящий художник; всячески помогал и поддерживал.

Первым экзаменом был рисунок. Поступающим предлагали посвятить этому три дня по четыре часа. Зиночка в маленькой квадратной комнате общежития жарко обсуждала с соседками преподавателей. Откуда-то всем были известны их нравы и пристрастия; один, мол, ценит то, другой — иное. Все это следовало запомнить, а также успокоиться и быть готовой ко всему.

Еще не было семи утра, а Зиночка уже прогуливалась вблизи знаменитого особняка на улице Пролетарской диктатуры, дом пять. Ночью прошел дождь, асфальт влажно поблескивал и, казалось, чуть пружинил под Зиночкиными взволнованными шагами. Никого вокруг не было — пустые улицы, старые деревья, тишина.

Зиночка с досадой подумала, что зря не выпила в общежитии чаю — не стала доставать кипятильник, шуметь, будить подруг; хотела побыть одна, собраться с мыслями, а теперь вот чаю очень хотелось.

— Привет! — кто-то вдруг тронул ее за локоть, и она резко отдернула руку.

В шаге от нее стоял рослый парень в странной одежде: брюки коротки, пиджак тесен, на рубахе пуговиц в два раза меньше задуманного.

— Ты чего такая пугливая? Просто чижик какой-то! — Парень взглянул пристально. Густые брови, синие глаза.

Дальнейшее Зиночка воспринимала весьма смутно. Как загипнотизированная, она позволила себя отвести в какую-то котельную, где сновали странные худые люди, похожие на индусов; их было много. Зиночку усадили на смешную низкую лавку, напоили чаем, коньяком; потом выяснилось, что времени уже девять утра и начался экзамен. С полным равнодушием Зиночка отметила этот факт — ее новый знакомый как раз рассказывал о своей учебе в морском училище, и Зиночке хотелось его дослушать. Парень назвался Борисом, был весел, сыпал шутками, Зиночка смеялась. Выяснилась и причина коротких брюк: «Это самоволочный комплект, — объяснил Борис, — один на всех курсантов. Понимаешь, в форме-то нельзя шнырять по улицам…»

Фотография не черно-белая, а бело-коричневая и странная. Большой формат. Четыре ряда курсантов, парадные кители, новенькие лейтенантские погоны. Без привычки никогда не найдешь родного человека. Но вот этот парень, шестой слева во втором ряду. Папа.

Через неделю Зиночка уже работала помощницей закройщика в одном театральном ателье, снимала комнату на Васильевском и каждый вечер приезжала на набережную Лейтенанта Шмидта в надежде встретить своего Бориса. Удавалось это не всегда: дисциплина и вообще порядки у курсантов были строгие. Отцу Зиночка о переменах в своей жизни сообщить забыла. Забыла, и все. С ней вообще происходили странные вещи, а может, и не странные. Просто раньше ее заветной мечтой было стать живописцем, мастером своего дела, собирать толпы взволнованных поклонников на персональных выставках. А теперь она хотела быть просто Зиночкой, женой Бориса.

Они поженились через три года, после того как он окончил Военно-морское училище, и их брак был счастливым — вплоть до момента, когда лейтенанта Зенгеревича сначала оглушила, а потом забила до смерти группа немецких подростков-неофашистов. Его жена получила множественные ножевые ранения, общим числом двадцать девять, и истекла кровью. Улицы спокойного Любека были пусты, здесь никогда — ни до, ни после этого ужасающего случая — не возникало подобных инцидентов. Берлинская стена еще стояла, и до ее низвержения оставалось долгих девятнадцать лет… Крошка Анна недавно научилась разговаривать фразами, и это у нее прекрасно получалось.

Маленькая девочка сидит на деревянном детском стульчике, сосредоточенно грызет погремушку в форме паровозика; ножки ее обуты в вязаные пинетки, каждая пинетка завязана на бантик.

И все же детство ее было счастливым. Дедушка, Иосиф Давыдович, приложил для этого немало усилий. Прежде всего счел необходимым сменить место работы. Ушел из института, где профессорствовал, и устроился экскурсоводом в Спасское-Лутовиново. Немало способствовал тому, чтобы в 1976 году музей открыли для посетителей. Оставив за собой городскую квартиру, переехал с внучкой в усадьбу. Ему предоставили три комнаты во флигеле, прекрасно обставленные. Просторная угловая, в виде правильного квадрата, сразу же закрепилась за малюткой Анной. Вместе с ней обитала толстая добрая нянька Галина Ивановна, которую девочка окрестила Ивангалинна. Это забавное имя прилипло к женщине, и вскоре все сотрудники музея и друзья дома называли ее только так…

Иосиф Давыдович был интереснейший человек: литературовед и историк, он посвятил свою жизнь изучению творчества Фета и Тургенева. Воспринимал их взаимоотношения очень болезненно, мог рассказывать в настоящем времени о резкостях, допускаемых Тургеневым в переписке… Считал, что Фет совершил большую ошибку, взяв фамилию отца — Шеншин, мог часами горячо доказывать, что если бы поэт не посвятил жизнь восстановлению родовой фамилии и прав на наследование титула, он имел бы более времени и тем для творчества… Обожал, разумеется, стихи поэта, декламировал наизусть: «Не смейся, не дивися мне В недоуменье детски-грубом, Что перед этим дряхлым дубом Я вновь стою по старине. Немного листьев на челе Больного старца уцелели; Но вновь с весною прилетели И жмутся горлинки в дупле…»

Чтобы оценить литературные переводы Фета, Иосиф Давыдович в свое время выучил немецкий и знал его в совершенстве.

Хороший портрет в деревянной рамке; Анна заказала ее в багетной мастерской, под размер. Ей нравится это дедушкино фото — седые волосы коротко подстрижены, привычная улыбка, грустные глаза. Пиджак светло-оливкового оттенка, подарок коллеги, привезен из Швеции. Модный галстук в диагональную полоску Анна повязывала ему сама.

Вечером, усаживаясь с внучкой пить чай — процедура, сказочно интересная для маленькой Ани, — обязательно дед говорил: «Над дымящимся стаканом Остывающего чаю, Слава Богу! понемногу, Будто вечер, засыпаю…» К чаю подавались маленькие сушки местного производства, удивительно вкусные, и колотый от большого куска сахар в серебряной потускневшей сахарнице. Сахар полагалось брать специальными щипцами и класть в чашку, а не грызть, как хотелось бы малютке Анне.

Анна росла. В ее жизни присутствовали сразу два дома: комнаты во флигеле музея-усадьбы в Спасском и большая квартира в Орле, принадлежавшая еще родителям деда; когда-то его отец владел всем этим старинным зданием и доходным домом напротив. Купец первой гильдии, он одним из первых построил в городе паровую мельницу, самую современную на тот момент. Передовых взглядов был человек, большого ума, погиб в девятнадцатом году при попытке вывезти семью за границу. Его жена и четверо детей вернулись, осиротев. Иосифу Давыдовичу тогда не было и года, старшей девочке исполнилось пять… Разумеется, его матери не удалось оставить себе всей квартиры. Вдова ютилась с малышами в одной комнате и появлялась на кухне поздно вечером, когда отходили ко сну новые соседи — рабочие местных заводов и фабрик.

И только Иосифу Давыдовичу спустя почти полвека удалось восстановить историческую справедливость и вновь завладеть фамильной недвижимостью — конечно, не всей. Правда, счастливой жизни на отвоеванной площади в сто двадцать метров не получилось… В первый же год скоропостижно скончалась его возлюбленная супруга — сгорела буквально за два месяца от саркомы легких, которую приняли поначалу за язву желудка и лечили самыми простыми средствами. А через неполных три года погибла единственная дочь. Хорошо, что у Иосифа Давыдовича оставались работа и внучка. Он часто произносил благодарственную молитву, обращаясь, сам не зная, к какому Богу: «Благодарю тебя, Боже, что у меня есть моя девочка и моя работа…»

Воспитанием своей девочки занимался сам. С самого начала у Анны было личное пространство, по мнению деда, необходимое каждому человеку для нормального существования. Ее комнаты и в городе, и в Спасском-Лутовинове были оформлены с большим вкусом, все в них отвечало представлениям Иосифа Давыдовича об интересах девочек: золотистые обои с порхающими бабочками, мебель натурального дерева, маленький расписной столик под хохлому и такие же стулья. Очень рано обнаружив музыкальный слух, кроха Анна рассаживала на ярких стульях кукол, мишек и зайцев, ставила Чайковского и дирижировала карандашом…

Цветная фотография, сделанная неумелым мастером: синий и зеленый оттенки сливаются, красный слишком желт, общее впечатление нечеткости. Девочка в форменном коричневом платье и белом парадном фартуке сидит на неустойчивом крутящемся стуле, обе руки занеся над клавишами пианино. Полированная крышка отражает букет цветов в высокой вазе.

С четырех лет она занималась музыкой; три раза в неделю к ней приходила учительница — молодая красавица с тяжелым узлом черных волос на затылке. Время занятий Анна называла музыкальным часом и никогда по своей воле его не пропускала. Даже заболевая, с температурой и горящими щеками, настаивала на необходимости урока и горько плакала, если дед, беспокоясь о ее здоровье, не разрешал вылезать из-под одеяла…

Температура падала, появлялась учительница, ставила на крышку пианино метроном, садилась рядом, и начиналось: «Руку яблочком! Спину прямо, звук идет от поясницы. Помогаем себе корпусом и ведем линию…»

Неизменная Ивангалинна — верный слушатель и поклонник; если какой-то пассаж девочке не удавался, она могла плакать в голос, кричать; темперамент у нее был буйный, огненный.

В школу Анна пошла поздно, восьми лет. При сдаче необходимых для зачисления в первый класс анализов у нее неожиданно обнаружили хронический нефрит — как следствие многочисленных ангин. Перепуганный дед забрал из школы документы. Анна прошла необходимое лечение в стационаре городской больницы и долгих пять месяцев прожила с Ивангалинной в детском санатории под Анапой. Вместе с девочкой путешествовали и ее любимые ноты.

Анна была очень красивым ребенком, просто необыкновенно красивым — сочетание темных густейших волос и светло-карих глаз с белоснежной кожей придавало ее облику невыразимую прелесть. Как-то раз Ивангалинна решила, что девочка должна сама ходить по магазинам, чтобы не быть чужестранкой в родном городе. Анна была отправлена за свеклой. Как воспитанная девочка, она вежливо обратилась к продавщице: «В какую цену свекла?» Та встрепенулась, посмотрела на часы и ответила: «Половина второго». У нее в голове не укладывалось, что такого маленького ребенка могли отправить одного в магазин.

Лет с двенадцати Анна уже сама сочиняла музыку, и дед видел в ней будущего композитора или классического исполнителя. Но в девятом классе ею овладело желание поступить в театральный, стать актрисой, выходить на сцену и заставлять благодарных и взволнованных зрителей смеяться и плакать. С такой же целеустремленностью и трудолюбием, какие вкладывала в занятия музыкой, Анна погрузилась в изучение актерского мастерства и всего, что, по ее мнению, необходимо знать актрисе. В частности, записалась в школьный драмкружок. Им руководила старая дама, бывшая актриса, появлявшаяся когда-то на вторых ролях, но Анне она казалась великолепной… Девочка обложилась книгами Станиславского и Гиппиус, пьесами Чехова и Бертольда Брехта, серьезно занималась ритмикой и хореографией, а также вокалом — поставленный голос очень важен для актрисы. Она читала биографии великих актеров, бросалась в крайности — то садилась на овощную диету Сары Бернар, то меняла местами буквы своей фамилии по примеру Веры Комиссаржевской (до революции ее фамилия писалась Коммисаржевская)… Но если говорить откровенно, более всего в занятиях драматическим искусством Анну привлекал сын руководительницы кружка.

Это был худощавый молодой человек лет двадцати, студент. Пятнадцатилетней Анне он казался невероятно взрослым и, разумеется, — первым красавцем. Честно сказать, красавцем Максим не был. По мнению матери, он был очень похож на Лоуренса Оливье, но на самом деле, кроме ямочки на подбородке, этих двух мужчин ничто не объединяло. Имя Максим сделалось для Анны любимейшим; она стремилась произносить его как можно чаще, испытывая при этом истинное наслаждение. Слова «максимальный», «максимально» приобрели для нее особое, романтическое значение, и она часто удивляла деда и Ивангалинну фразами типа: «Максимально хмуро на улице, надо бы максимально тепло сегодня одеться, а то максимум вероятности замерзнуть и простудиться, а простуда — это максимальная осенняя пакость!»

Анна одевалась «максимально» по погоде, заплетала длинные густые волосы в косу или — если хватало времени — сооружала прическу посложнее. Как-то даже освоила вообще невероятную, «Кошки, львицы и львы», из локонов разного размера, закрепленных по обе стороны пробора. Локоны завивала на бигуди, заимствованные у Ивангалинны. Та выдала их неохотно: «Нечего дурью всякой голову-то забивать, лучше бы поиграла!» — имея в виду фортепиано.

Максим ни о чем не подозревал, свою маму на занятия сопровождал неизменно — старая дама два года назад упала на улице и сломала шейку бедра. Оправившись от травмы, она уже одна не выходила. Максим безропотно ходил с ней везде, а поджидая мать, читал или что-то записывал в общую тетрадь в зеленоватом коленкоровом переплете.

Анна долго скрывала от всех свои чувства, тем более что и сама не была в них уверена. Вероятно, история ничем бы не закончилась, а чувства постепенно сошли на нет, но судьба распорядилась иначе. Так бывает почти всегда — случаются события, которые кажутся незначительными, но меняют все. В случае Анны это выглядело так:

Фотография с последнего звонка — две выпускницы держатся за руки, ветер раздувает длинные темные волосы и светлые кудряшки. По прохладной погоде на девочках плащи, к плащам приколоты традиционные колокольчики.

Начинаются летние каникулы. Анна, разлученная с предметом своих мечтаний, скучает дома. Городская квартира пуста, из комнаты в комнату летает тополиный пух. Но тут ближайшей подруге, однокласснице Тане делают небольшую операцию, и ей из-за начавшихся осложнений приходится провести несколько дней в больнице. Анна ее навещает, они едят вишни и говорят о каких-то пустяках. И вдруг Таня, замявшись, спрашивает: «Помнишь Максимку, драмкружковсковского сынка? — Анна вся мгновенно подбирается, но старается ничем себя не выдать. — У нас уже были настоящие свидания, с вином, тортом и поцелуями, — продолжала Таня. — Целых четыре». И тут в палату заходит «драмкружковский Максимка». У него светлые короткие волосы, узковатые глаза, на подбородке — ямочка. Дружески присаживается на Танину кровать, угощается вишнями, травит байки из студенческой жизни, девочки смеются. Анна встряхивает длинными темными волосами, Таня — светлыми кудрявыми. Анна неожиданно чувствует подъем, прилив новой, странной энергии, она смеется новым смехом и по-новому забрасывает ногу на ногу. Она откуда-то знает, что будет дальше, и готова к этому.

Наконец она собирается уходить, и Максим идет ее провожать. Он говорит: «Как раз собирался пойти, заняться курсовой», — машет Тане рукой и этой же рукой берет Анну за локоть, крепко. Они выходят с больничного двора; июльский вечер длинный и все тянется, тянется. В стране очередной продовольственный кризис, нигде нет сахара; богатый урожай ягод портится на балконах и лоджиях, в воздухе пахнет сладко, но как будто уже и гнилью тоже. Максиму двадцать, Анна никогда так не общалась с взрослыми мужчинами, боится выглядеть глупой и, конечно же, выглядит. Но Максим ей все прощает, предлагает подбросить домой на машине. «Бабушка подарила, — небрежно объясняет он, усаживаясь за руль. — У меня бабушка в полном порядке, начальница отдела капитального строительства…»

В общем, через час-полтора Анна, в полнейшем смятении, слушает дома через наушники Баха в современной аранжировке, пьет крепкий сладкий чай и даже что-то ест. На следующий день назначено свидание, и как поступить, непонятно. Анна волнуется, не спит ночь, но на встречу вероломно собирается. Вероломство заключается еще и в том, что она опять навещает Таню в больничной палате, приносит ей еще вишен и белых сладких слив. Ей ужасно стыдно, Таня — лучшая подруга, но ведь это Максим, ее мечта. Кумир. «Это же Максим», — шепчет она, оправдывая себя. «Что ты бормочешь?», — спрашивает Таня. «Так, ничего», — краснеет Анна. Поспешно прощается и прямиком направляется с Максимом в кино, а потом в бар.

В баре она карабкается на высокий табурет, пьет советское шампанское, чуть ли не впервые в жизни ест сушеный миндаль; свет приглушен, и можно видеть свое отражение в зеркале за стойкой — глаза блестят, и в каждом бьют фонтаны ожидания.

Ожидания оправдываются: Максим обнимает ее за угловатые плечи и целует, в рот, в шею, в плечо. Анна задыхается, щеки горят, и сердце колотится ускоренно. «Какая ты классная, — шепчет Максим, — и пахнешь офигенно…» Анна обнимает Максима за шею, а он наматывает ее темную прядь на указательный палец. Восторг, восторг, пятнадцать лет, чудеса, чудеса.

Утром Анна едет к Тане, застает ее за сборами: выписали. «Таня, — нетвердо произносит Анна, — я вчера ходила с Максимом в кино, потом в бар. Мне кажется, что…» У Анны дрожат ноги, и руки тоже дрожат. Чужим голосом она повторяет: «Мне кажется, что…» и молчит. Она очень боится: а) потерять дружбу Тани; и б) потерять любовь Максима.

Таня сначала ничего не отвечает, потом садится на кровать — уже без простыней — и вдруг начинает смеяться. Смех у Тани тяжелый, увесистый. Не взлетает, а падает. «Да не бери в голову! — говорит она, насмеявшись. — Он мне сразу сказал, что пойдет с тобой, типа, ты очень забавная. Такая, говорит, грива волос! Я просто хотела посмотреть, как ты отреагируешь. И как долго будешь скрывать. Проверочка…» Анна молчит. Таня встает, подходит близко, похлопывает ее по ярко-красной щеке.

Они вместе выходят на улицу, идут к остановке автобуса; Анна тащит сумку с пустыми банками — ничего нельзя оставлять в больнице, плохая примета.

Никакого «мне кажется, что…» не получилось. На следующий звонок Максима Анна ответить не захочет. А потом, довольно скоро, он перестанет звонить.

В новом учебном году Максим на занятиях драмкружка уже не появлялся. Его мать нашла себе другого провожатого — старинную подругу, настоящую компаньонку с редким именем Василиса.

Но мечту стать актрисой Анна не оставила. Напротив, с удвоенной, утроенной энергией готовилась к поступлению в театральное училище.

Черно-белая фотография — Анна с высокой прической, длинное платье, пышная юбка, в роли Софьи, ставили «Горе от ума». Она и сейчас помнит пьесу наизусть…

Только кому это интересно?

Бегущий навстречу мужчина грубо толкнул ее в плечо. Она поняла, что прошла уже довольно много и даже устала; мышцы приятно ныли.

Зазвонил телефон в кармане, резко и вызывающе. Надо же, как по-разному можно реагировать на одно и то же событие — когда ты его ждешь и когда боишься. Она знала, что звонит Сергей.

— Слушай, это уже не смешно. По-моему, кондитерская находится в ста метрах от дома, а очередей уже лет десять как не бывает. Неужели покупка хлеба может занимать целый час?!

Ничего не ответив, она сбросила звонок и выключила телефон.

Ей хотелось сказать: «Знаешь, покупай хлеб сам и завтракай один!.. А я буду бродить по городу! И час, и два!» Но она просто нажала на кнопку. И успокоилась. И задумалась.

Ведь это она, Анна, ждала Сергея с работы, полная желания и нежности. Готовила ужин, внимательно слушала рассказы о новых планах и проектах. Иногда они даже гуляли вместе, хотя Сергей не любил ходить пешком, называл это пустой тратой времени. Может, он и сейчас шел бы рядом, придерживая ее за локоть, и она ощущала бы тепло его ладони сквозь тонкую ткань плаща. Может быть…

Если бы не тот случай пять лет назад. Если бы не он. «Если бы да кабы, во рту выросли грибы, был бы не рот, а целый огород», — промелькнуло в голове.

Она остановилась у театра Станиславского. Внимание привлекла афиша — «Братья Ч.»

Из дверей театра вышла немолодая пара, что-то бурно обсуждая. Дама аккуратно складывала в сумочку лаковой кожи глянцевые прямоугольники билетов, мужчина горячо говорил:

— А я повторю тебе, что хуже современного искусства может быть только современное искусство!..

— Аркаша, Аркаша, — дама успокаивающе похлопала его по плечу, улыбнулась Анне.

Та улыбнулась в ответ и вдруг обнаружила, что почти забыла, как это делается. Улыбка. Какие при этом задействуются мышцы?

— Надо что-то менять! — сказала она вслух. Решительно открыла тяжелую театральную дверь и прошла к кассе.

Девушка в смешных роговых очках на пол-лица и разноцветных бусах пила чай, прихлебывая из большой кружки.

— Хороший спектакль. Сделали в рамках чеховского фестиваля. И Рядинский в роли Антона Павловича просто бесподобен, — прокомментировала она. На столе перед ней беззвучно завибрировал телефон, девушка подобралась и звонко проговорила в трубку: — Да, дорогой! Да! Не сможешь? А почему? Ой, прости-прости, не достаю! Обещала, и не достаю…

Анна отвела глаза. Было неудобно подслушивать. Девушка плаксиво крикнула в трубку:

— Но ведь мы собирались! Я целую неделю ждала!

Анна вздохнула. Отошла к афише.

Для нее Чехов был еще одним воспоминанием, связанным с дедушкой.

Долгими зимними вечерами в Орле они читали его рассказы и пили чай, непременно с малиновым вареньем, сваренным заботливой Ивангалинной, и говорили, говорили. Иосиф Давыдович любил повторять: «Чехов, как и его герои, страдает оттого, что его идеальные представления о порядочности и совестливости вступают в конфликт с реальностью и человеческой природой». Анне показалось, что она и сейчас слышит голос деда, низкий и певучий.

— Во сколько начало спектакля? — поинтересовалась она у любительницы чая.

— В семь, — ответила та, хрупая печеньем.

Анна взглянула на часы: было два. Ну и замечательно, решила она.

— Дайте билет, пожалуйста, — сказала она и протянула девушке деньги.

— Осталось одно место в пятом ряду, — кассирша подчеркнула голосом слово «одно», явно имея в виду неуместность похода в театр в одиночестве. Анна вспыхнула. Выхватила билет, не сочтя нужным проститься с бестактной девицей.

Вышла наружу. Жадно втянула московский отравленный воздух. Приложила холодные пальцы к горящему лицу. Подумала, что надо с детства, со школы, что ли, преподавать какую-нибудь теорию одиночества, чтобы люди, взрослея, его не боялись. Смотрели смело в лицо, дружили. А то ведь боятся — настолько, что готовы выстраивать между собой и одиночеством заслоны в виде ленивых, скучных, бесцветных будней, пустых разговоров по дорогим телефонным трубкам. Есть отличное английское выражение — Less is more. Переводится примерно так: «Лучше меньше, да лучше». Лучше остаться одной, чем задыхаться с кем-то.

«Одно место в пятом ряду, — повторила Анна зачем-то и сосчитала про себя: — раз, два, три, четыре, пять». Когда-то любое важное событие сопровождалось счетом про себя до пяти, потом это забылось, а сейчас почему-то опять вспомнилось. «Раз, два, три, четыре, пять». Она сделала пять шагов. Резко остановилась.

Пять лет назад осень началась резко и сразу. Уже первого сентября улицы заливает холодный дождь, дети отправляются в школу под зонтиками, я смотрю через мокрое стекло автомобиля. Глаза полны слез. Смаргиваю их ненакрашенными ресницами и прерывисто вздыхаю. Сергей поворачивает ключ зажигания и неожиданно кричит прямо в ухо:

— Ну откуда мне знать, что это мой ребенок?! А?! У нас секса практически не бывает последние полгода! Я постоянно в отъездах! А тут приезжаю — и на тебе!. — Его лицо багровеет. Глаза становятся круглыми, как тарелки. Брови изламываются строго посередине.

Плотнее запахиваю на груди кожаный пиджак цвета теплых сливок. У меня нет сил спорить, опровергать абсурдные домыслы мужа, все это безумие: «не мой ребенок», «не бывает секса», «постоянно в отъездах»… Мне и — самое главное — Сергею прекрасно известно, что ребенок — его и секс — бывает. Может быть, реже, чем хотелось, но достаточно для того, чтобы зачать. Кладу руки на плоский еще живот, пальцы дрожат. Я молчу. Почему беременность вызывает такую реакцию у мужчин? Ведь не они ходят девять месяцев, отекая от излишка жидкости, набирая излишки веса. Не они страдают и корчатся от схваток, сопровождающихся такими болями, что сознание отключается, уступая природе, полностью доверяя ей. А ночью, усталые, с красными от бессонницы глазами, не они встают к ребенку, отдавая ему свою любовь и молоко.

Молчу. Я слишком много говорила последние дни, сначала в женской консультации, когда молодая врач-интерн бесконечно долго заполняла карту, уточняя несущественные детали вроде перенесенных инфекционных заболеваний. Рассказывая излишне многословно о ветрянке и кори, я захлебывалась словами, я была счастлива, но отчего-то с самого начала ощущала свое счастье сугубо временным. Преходящим.

Потом разговор с мужем. Тут я уже в основном слушала. Встретила его в передней, спросила, поужинает ли он вместе со мной, накрыла на стол. «Знаешь, — сказала неожиданно робко, — у нас будет… Я тут ходила в консультацию, и у нас будет…» — «О господи!» — ответил муж и вышел из комнаты. Потом вернулся. Тяжело молчал.

И была ночь. И настало утро. И вот я снова молчу. Автомобиль приветливо рокочет, и в салоне тепло.

— Чертово бабье! — кричит Сергей.

Он не смотрит на меня, не смотрит вперед, не смотрит никуда — или вглубь себя? Внутрь своей головы, вглядываясь в нежные сероватые извилины мозга…

— Чер-р-ртово бабье, — повторяет он, — сговорились вы все, что ли! Второй раз я не допущу такой глупости, слышишь? Не допущу…

Я прекрасно знаю, что Сергей имеет в виду, — своего сына от первого брака, рослого мальчика тринадцати лет; мальчик давно уже живет с матерью в Израиле, в Хайфе, и Сергей не любит говорить на эту тему. Как-то раз я слышала, как на вопрос о детях он ответил малознакомому человеку: «Пока нет». Пока нет. Хороший, умный мальчик, много занимается и планирует поступать в Технион, Изараильский технологический институт. Изобрел то ли новый язык программирования, то ли что-то еще в этом роде, я не разбираюсь.

— Анна, — Сергей снижает тон и пытается говорить даже ласково. — Анна, ты сама подумай. Ну какой ребенок? Все так неопределенно. Завтра останусь без гроша, и что? Будем жить на твою зарплату? — Он смеется и обрывает себя: — Недавно в гостинице книжка попалась. Какая-то сумасшедшая феминистка, но я от скуки пролистал. Сьюзен Зонтаг, слыхала?

Киваю. Конечно.

— Так вот! — голос Сергея опять взлетает и набирает злой силы. — Она болела раком! И говорила, что рак — это дьявольская беременность! Понимаешь? Понимаешь?

— Что я должна понимать? — спрашиваю. Я удивлена.

— Как что? Что беременность презирают даже феминистки…

Наверное, что бы сейчас ни прочел муж, хоть правила дорожного движения, все будет на одну тему.

— К Либерману! В клинику, — продолжает Сергей, ноздри его свирепо раздуваются. — Немедленно! Пусть посмотрит. А мы подумаем. Подумаем… Дьявольская беременность!..

Он переводит дыхание, наконец трогает с места. Я, словно дожидалась этого, рывком открываю дверь, на ходу, без всякого страха, выпрыгиваю. Точнее, выпадаю. Скорость машины еще невелика, но я неловко опираюсь на правую ногу, нога подворачивается, и я приземляюсь в лужу на оба колена сразу, мне мокро и больно. Приду в себя уже в больнице, увижу грязную руку в птичьем сизом оперении, закричу, забьюсь в руках перепуганного Сергея. Рядом нависнет кто-то непомерного роста в белом.

— Кажется, она пришла в себя, — обрадуется Сергей.

Но он ошибется. Приду в себя я еще нескоро. Начавшееся кровотечение остановить не удастся, и через несколько часов измученный дежурством хирург сделает первый надрез на моем бледном животе. Первое слово, которое я услышу, очнувшись от наркоза, будет «гистерэктомия».

Анна прошла в небольшой холл театра. Сняла в гардеробе серый плащ, поправила непослушные волосы и поднялась по лестнице. Когда-то в этом здании был кинотеатр с меблированными комнатами. Кто обитал в них? История всегда хранит множество тайн, и нам, потомкам, их уже не разгадать. Можно лишь додумывать, фантазируя. Чашка кофе согревала руки. Людей было много, и это радовало. Значит, не все так плохо, если люди интересуются Чеховым, подумала Анна.

Через сцену тянулась веревка, на которой висели простыни, пододеяльники и даже подштанники — то самое белье, правда, чистое, ворошить которое интеллигентным людям не пристало. Как в реальности, подумала она, — декорации занавешивают жизнь. За несколько минут до того как погас свет, она услышала странный шум за спиной. Женщина в инвалидном кресле подъехала к пятому ряду.

— Я тут припаркуюсь рядом, — улыбнулась она, обнажив великолепные зубы. Белые волосы на старинный манер были уложены вокруг головы.

— Конечно, — ответила Анна, почему-то обрадовавшись соседке.

Свет погас. На сцену вышла горничная, начала снимать белье с веревок, словно освобождая пространство для жизни. Показались стол, буфет, качели.

Запахло дачным летом, молодостью.

Три брата пили водку, обсуждали глобальные вопросы мироустройства, но милого, хорошо знакомого Чехова Анна так и не увидела. Не возникло и умиления перед его семьей.

Ей показалось, что взаимоотношения Антона Чехова с братьями и отцом куда интереснее, чем с женщинами. Женщины здесь вообще казались какими-то лишними, ненужными. Мужской мир творчества и амбиций… Женщина может быть всего лишь дополнением — дополнением к сильному мужскому миру.

Женщина рядом внимательно наблюдала за происходящим на сцене.

— Казалось бы, многое изменилось, но на самом деле — ничего… — неожиданно сказала она.

Анна медленно повернула ключ. В квартире было так тихо, что любой звук казался гораздо громче, чем был на самом деле. Стук каблуков и шум расстегивающейся молнии на сапоге гулким эхом отскакивали от стен.

Пахло табачным дымом. Она поморщилась; на цыпочках прошла в ванну, открыла кран. С детства она любила смотреть на льющуюся воду. Ей доставляла удовольствие бесконечность этого процесса и в то же время ощущение своей власти над ним. Дверь резко отворилась, на пороге стоял Сергей.

— А что, побриться — это проблема? — спросила она равнодушно, рассматривая его отражение в зеркале.

— Ты решила окончательно вывести меня из себя? — нарочито спокойно произнес он. — Думаешь, я начну орать? Выяснять, где ты провела весь день?

Промолчала. В зеркале колыхались тени, напоминающие тонкие, очень тонкие ветви деревьев. Что бы это могло быть? Ничего похожего в ванной комнате нет и в помине. Она с интересом огляделась, будто пришла в гости и любуется интерьером.

— Ты вообще чего добиваешься? — продолжал Сергей. — Чего тебе, дур-р-ра, не хватает? Я столько лет вкалывал! Не расслаблялся вообще! Такие проекты запускал! Чего тебе надо? Чего?

Сергей шагнул к ней и прижал к себе. Так крепко, что ей стало больно.

— Отпусти меня, — с усилием прошептала она.

— Да пошла ты!.. — Он сильно сжал ее руку. На нежной белой коже остались красные следы. Продолговатые, как колышущиеся в зеркале тени. Она вскрикнула. — Все мстишь мне? О, только, умоляю, не начинай! Не было у тебя никакого ребенка! Эмбрион! Зародыш! Одноклеточное!

— Это ты — одноклеточное! — просипела Анна.

Дышать становилось все труднее. Не закрывая глаз, увидела темноту, красные проблесковые огни, вспышки слева и снова длинные, сплетающиеся тени; только теперь они стали белыми и тянулись, тянулись к ней щупальцами, обнимая за шею. Никакого зеркала впереди, никакого Сергея позади, только тишина и сильный жар. Что-то упало с грохотом, кто-то витиевато выругался и — снова ничего. Черная дыра, где время ведет себя самовольно, не подчиняясь законам, где пространство скручивается в спирали и где исчезают галактики. Наверное, там она и оказалась и блаженно задышала в безвоздушии космоса.

А что если довериться провидению и ни о чем не думать? Лежать, скажем, в комнате на диване и ждать того, что должно случиться. Например, придет сосед или еще кто-то, кто окажется кем-то важным в твоей жизни. А может, ничего и не случится, даже если ждать целую вечность. Анна попыталась открыть глаза. Странный треск. Или стук? Больно отзывающийся в одном из полушарий. В левом. Вот опять.

Веки медленно, с трудом поднялись. Анна увидела смутно знакомое лицо. Или незнакомое? Или не увидела, а просто придумала? Отдельные моменты ускользающей цепи событий вспыхнули в голове, выстраиваясь в цветные паззлы. Платье. Замшевые туфли. Немецкое посольство. Das ist meine Frau Anna.

— Михаил, — чуть слышно выдохнула она.

Белый халат из-под сине-зеленой куртки. Усталые глаза. Упрямый подбородок с ямочкой. У кого же еще была ямочка? Это потом, потом, сейчас важно понять, что происходит.

— Ну да, ну да, «скорая помощь», врач, — сбивчиво бормотала она. — Со мной что-то случилось? — попыталась говорить громче, но закашлялась.

Михаил встревожено посмотрел на нее:

— Честно говоря, диагноз рано ставить. Необходимы дополнительные обследования. Сейчас вот доберемся до больницы. Здесь поблизости двадцать четвертая городская. Там и уютно, и персонал хороший.

Как причудливо история раскручивает свою спираль. Такое чувство, что здания тоже проходят свой виток. Когда-то, в тысяча семьсот шестнадцатом, на углу Петровки и Страстного бульвара была построена усадьба князей Гагариных, с мощным двенадцатиколонным портиком, равных которому нет в Москве. В свое время здесь располагался Английский клуб, позднее — интенданты армии Наполеона. Но с 1833 года и по сей день здесь находится больница.

— Прекрасное здание, и по внешнему виду, и по сути, — словно читая ее мысли, вдруг сказал Михаил.

Анне показалось, что она что-то говорит, но голоса не было.

Михаил положил свою широкую ладонь на ее руку и мягко спросил:

— Что же с вами случилось?

Она почувствовала, что сейчас заплачет, и отвернулась. Что с ней случилось? Да если бы она сама понимала, ей не было бы так горько, и она не чувствовала бы, как внутри нее все скручиваются какие-то жгуты, мешают двигаться, душат.

И не задавала бы себе постоянно этот опускающийся тягучим туманом вопрос. Дышать снова стало тяжело. Пытаясь успокоиться, она закрыла глаза, погрузившись в смутную дремоту. Увидела перед собой лицо девочки с большими грустными глазами и красным бантом на коротко стриженных волосах, небритое, беспомощное лицо Сергея — и почувствовала, как ее охватывает паника. «Во всем виновата я, только я!»

Машина остановилась, дверца с громким стуком распахнулась, и Анна увидела табличку «Терапевтическое отделение». Михаил заполнял бумаги, что-то спрашивал, но ей трудно было говорить. Тяжелые веки отказывались подчиняться. Она чувствовала, как проваливается в длинную, постоянно вращающуюся трубу. Летела, захлебываясь от увеличивающейся скорости и чувствуя легкое покалывание в руке.

Дружелюбный шум дождя напомнил о вчерашнем. Она увидела светлые стены и окно с задернутыми занавесками — практически белыми. В дверь постучали, и в палату легко и непринужденно, словно танцуя, вошла полноватая женщина. Положила на тумбочку пластиковый стаканчик с разноцветными таблетками, весело пропела:

— Доброе утро, Анна Борисовна! Выспались?

— Даже очень, — чуть слышно ответила Анна.

— Сейчас выпьем таблеточки и сделаем укольчик!

— Укольчик?

— Да, красавица, а то разве это дело так нервничать? Нужно немного успокоиться, в себя прийти. Вся жизнь ведь впереди.

Анне понравился голос женщины, хотелось, чтобы она поговорила с ней еще.

— Как вас зовут? — тихо спросила Анна.

— Вика, Виктория, — бодро ответила медсестра.

— Вы, наверное, очень любите свою работу?

— Люблю, — спокойно ответила Вика и выпустила из шприца воздух.

Только сейчас Анна заметила, что на соседней кровати спит женщина, с головой укрытая одеялом. Присутствие соседки обрадовало Анну. Что ни говори, а человек — существо социальное. К тому же становится легче, если кто-то переживает то же, что и ты. Странно, но когда нам хорошо, когда испытываем чувство влюбленности, нам кажется, это происходит только с нами, и никто еще не переживал ничего подобного. Когда же случается что-то плохое, мы бесконечно рады каждому, кто находится в таком же или даже худшем положении. Когда сознаем, что не одиноки в этом мире, сразу становится легче.

Теплой мягкой рукой Виктория помассировала место укола. «Так меня могла бы гладить мама», — промелькнуло у Анны в голове.

— Спасибо, — выдохнула она, почувствовав, что глаза снова становятся влажными.

— Ну, разве за это благодарят? Смешная вы какая, Анечка! Поправляйтесь и ни о чем не думайте. Поспите, сон — лучшее лекарство.

Быстрой походкой женщины, не привыкшей рассиживаться, сестра вышла из комнаты. Анна закрыла глаза.

Высокие, очень высокие и строгие горы кольцом окружают со всех сторон. Чувство восхищения смешивается со страхом. Кажется, горы сейчас сомкнутся и задавят маленькую девочку. Она беспомощно стоит перед ними — в пышном платье в цветочек с развевающейся юбкой. Ветер треплет ее кудрявые волосы. Глаза слезятся от попадающего в них песка. На голых ногах легкие сандалии, но она не чувствует холода. Горы все ближе придвигаются к ней, и уже не видать их снежных вершин. Они словно сливаются с голубым и близким небом. Какая-то большая птица проносится низко, задев ее мягким крылом.

«За мной, за мной!», — слышится голос птицы.

Она совершает еще один круг и приземляется у ног девочки.

«Садись, садись!» — снова обращается к ней птица, и она видит птичьи пронзительные глаза-бусины. Девочка легко запрыгивает на гордую спину, большая птица медленно поднимается над землей. Девочка бесстрашно обвивает руками ее крепкую шею. Через мгновение птица приземляется на горе и исчезает так же внезапно, как появилась. Девочка смотрит вниз, ее охватывает ужас. Внизу возникает фигура дедушки, и она почему-то отчетливо видит его лицо. Он машет рукой и кричит: «Анна, Анна, поднимайся выше!» Грубая поверхность камня в кровь царапает коленки.

Но она не чувствует боли и отчаянно карабкается вверх.

Руки уже отказывают. Но сверху вдруг доносится голос: «Я помогу тебе, Анна». Она не видит лица, только размытый облик мужчины, сильного и большого. Он тянет к ней руки: «Я помогу тебе, Анна, держись! — Она различает его улыбку. — Я помогу тебе».

Снова дождь за окном и громыхание тележки в коридоре.

— Девочки, завтрак!

Она открыла глаза.

«Я помогу тебе, Анна», — вспоминает она и пытается воссоздать образ мужчины-спасителя, но ей это не удается.

— Эй, сони, вы будете завтракать или нет? — В палату вошла грубоватая женщина, заматеревшая от невзгод, выпавших на ее долю. Это чувствовалось в интонациях голоса, в том, с каким раздражением она ставила на тумбочки тарелки с кашей и разливала чай.

— Просыпайтесь! Новенькая, что ли? Бледная какая!

— Спасибо, — сказала Анна.

Женщина поставила на тумбочку кашу и выкатила из палаты тележку.

— Завтрак! — донеслось дальше из коридора.

Анна дышала ровно, и это доставляло ей удовольствие.

Сугроб зашевелился, и она увидела широкое лицо соседки; левую щеку и часть рта рассекал большой шрам в виде ящерицы. Женщина потянулась и открыла глаза.

— Доброе утро, — сказала она приятным низким голосом. — Вы ночью поступили? Я даже не слышала. Эти уколы такие сильные, ничего не слышишь, хоть всем табором пой. Меня Тамара зовут, а вас?

— Анна. Приятно познакомиться.

— Мне тоже, — ответила Тамара и закашлялась. — Кашу эту я есть не могу, а чай — просто помои. Тут внизу неплохое кафе. Может, сходим потом? Там и кофе натуральный есть, и сырники просто замечательные.

В дверь постучали, и обе устремили свои взгляды на входящего. На пороге стоял небритый мужчина в мешковатом свитере и джинсах. Анне трудно было узнать в нем своего всегда щеголеватого супруга.

— Сергей, ты?.. — вырвалось у нее. — Так рано?

За десять лет совместной жизни таким она его ни разу не видела. Обычно он собирался на работу не меньше сорока минут, пятнадцать из которых уходило на бритье. Из ванной выходил румяный, гладко выбритый, благоухающий дорогим парфюмом.

Сергей молча подошел к ее койке и присел на край.

— Тебе лучше, — произнес он, глядя в сторону. — Поспала?

Она чувствовала, что он волнуется, но от его заботливой интонации ей стало не по себе.

— Мне лучше, — ответила она. — Зачем ты «скорую» вызвал? Все бы обошлось…

— Лучше было смотреть, как ты задыхаешься? — вспылил он. — Ладно, хватит разглагольствовать. Давай собирайся, поедем в нормальную клинику. Меня от одного запаха здесь тошнит.

— А мне тут нравится! — ответила она и отвернулась.

— Опять начинаешь! Я из-за тебя всю ночь не спал! Ты меня совсем извести хочешь! У меня, между прочим, сегодня важное совещание с бюргерами, решается вопрос о новой линии. А ты…

— Ну и занимайся своими бюргерами, — равнодушно сказала она и почувствовала, как дыхание снова затрудняется. — Прошу тебя, не начинай. Решай спокойно свои вопросы. Мне здесь хорошо.

Сергей резко встал и процедил сквозь зубы:

— Как знаешь, только судки с комплексным обедом я тебе сюда возить не буду. Ладно, завтра заеду. Сегодня не получится. Немцев придется выгуливать до ночи.

— Они что, собаки? Смешно.

Муж открыл бумажник из крокодиловой кожи, достал деньги:

— Вот тебе на расходы.

Поцеловал Анну в лоб и вышел, звучно закрыв за собой дверь.

— Да, суровый, — отметила Тома и виновато улыбнулась.

Анна не ответила. Спокойно потянулась за таблетками на тумбочке. Пришел врач с обходом, медсестра с бесконечными анализами. Потом Тамара и Анна спустились в кафе, где пахло чем-то подгоревшим и женщина в цветастом платье ловко принимала заказы. Анне очень понравился и этот запах, и ободранный лак на коротких ногтях буфетчицы. В махровом халате Анна походила на тень. За последнее время она осунулась и явно потеряла в весе, что придавало ее облику болезненную аристократичность. Они заказали сырники, кофе и уселись за маленький столик у окна. Светило яркое весеннее солнце — словно любовник, восторженно дарящий ласки новой избраннице. Анна смотрела на Тамару. Шрам на щеке приковывал взгляд. Казалось, он хранит какую-то тайну.

— Да, вот такое у меня украшение, — грустно улыбнулась Тамара.

— Нет, ничего, — оправдываясь, как пойманный воришка, сказала Анна.

— Да ладно тебе, знаю, что ужасно, но я привыкла. Сначала хотела делать пластику, но Алексей отговорил.

Анна не знала, что сказать, и молчала, ковыряя алюминиевой вилкой подгоревший сырник.

— Знаешь, нам всегда кажется, что уж с нами такое никогда не случится, что мы под особой защитой. — Тамара многозначительно указала пальцем вверх. — Но происходит какое-то событие, и ты вдруг понимаешь, насколько уязвим, а самое главное — что ничего уже нельзя изменить. — Она громко отхлебнула из чашки. — У тебя давно приступы?

— С полгода.

Тамара отодвинула тарелку с недоеденным сырником и сказала негромко:

— Я всегда была очень веселой девочкой. Родители так воспитывали — учили во всем видеть светлое и доброе. Папа всю жизнь очень любит маму. Сейчас им по семьдесят, и они до сих пор гуляют за ручку. Я в старшем классе была уже вполне сформировавшейся девушкой. Это у меня в маму. А у нее в бабушку. Школа наша находилась довольно далеко от дома. Мы в Подмосковье жили. Знаешь город Королев?.. Наш город связан с космонавтикой. У нас всегда было спокойно. Мужики пьяные по улицам шатались, но, знаешь, безобидные — выругаются и дальше пойдут. Меня в десятом классе старостой класса выбрали. Мы как раз стенгазету доделывали для праздника. Тогда их много было, уже и не помню, для какого. Подружка моя недалеко от школы жила, а мне еще через овраг нужно было пройти, а там рукой подать до улицы Циолковского. Папа с мамой работали до ночи на своем заводе. Зимой вечерами темно — хоть глаз выколи. И ведь ничего не боялась! Не боялась, — протянула она, — до того самого вечера. Бежала по оврагу, довольная, что доделала газету и сейчас сяду ужинать. Картошку хотели сварить, а папа должен был принести копченой скумбрии, им на заводе выдавали раз в неделю. Дальше помню обрывками. Знаешь, такими клипами. Сейчас так снимают кино… Кто-то схватил меня за руку и швырнул на землю. Прерывистое тяжелое дыхание. Раздирающая боль. Рука, больно сжимающая мою грудь. Что-то резко ударило в лицо. И все. Нашел меня сосед, который тоже возвращался домой. В травмпункт отнес. Ну и все такое. Смутно помню, как щеку зашивали, врач потом долго осматривал. Тогда и случился у меня первый приступ. В городе об этом случае много было разговоров. Я даже школу хотела бросить и уехать. Мама плакала. У этого маньяка, его потом нашли, десять жертв оказалось. Все девчонки-школьницы, и все со шрамом.

Тамара помолчала, потом улыбнулась и добавила:

— Ну что, пойдем, сейчас мои Леша с Манюней придут. Мое счастье.

Они поднялись в отделение.

В дверь постучали, в палату вошел интересный мужчина лет тридцати пяти и румяная девочка с двумя косичками. Она была в красной куртке, отороченной белым мехом, и держала в руках букет сирени. Мужчина приветливо поздоровался и, подойдя к Тамаре, нежно поцеловал ее в обезображенную щеку.

— Тебя завтра выписывают. Устроим вечером праздник. Манюня «шарлотку» решила тебе испечь.

Тамара радостно улыбалась. Было видно, что она ощущает себя самой счастливой и любимой женщиной на свете. Анна чувствовала, что стала свидетелем чего-то очень важного. Простого счастья, которое, оказывается, возможно. Она потихоньку встала и вышла в коридор, чтобы не мешать.

Там сильно пахло карболкой. Анна побродила по коридору и, наконец, чувствуя легкое головокружение, вернулась в палату.

Медсестра Вика вместе с врачом Борисом Львовичем пытались нащупать вену на тонкой руке женщины с заплаканным бледным лицом, похожим на скорбную маску Пьеро.

Новая пациентка. Рядом суетилась давешняя санитарка, что привозила тележку с завтраком. Сейчас в руках у нее была бутыль с физраствором.

— Аня, хорошо, что ты вернулась! — взволнованно сказала Виктория. — Помоги. Нужно жгут принести и руку поддержать. Ей очень плохо!

Сбегала в процедурную за жгутом. Вчетвером они держали сопротивлявшуюся женщину, Виктория вводила ей какую-то желтую жидкость, потом — димедрол. Установила капельницу. Руки пациентки перестали вздрагивать и легли двумя длинными плетьми, она наконец затихла. Чувство ужаса в больших глазах постепенно погасло.

«Сейчас ей тоже приснится сон», — подумала Анна.

* * *

Маленькая девочка с ободранными коленками в своем цветастом сарафане карабкается вверх по огромной скале. Из последних сил цепляется за чахлые побеги. Сверху и сбоку катятся камни. Силуэт впереди. Она не видит лица, только очертания. «Я помогу, тебе Анна», — повторяет он и протягивает руку.

«Ужин, ужин, жен-щи-ны!», — прокричала нянечка.

Новая пациентка лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок, а потом вдруг встала и направилась к окну. Поставила босую ногу на подоконник и быстро забралась на него. Анна вскочила и буквально столкнула женщину на больничный линолеум, схватила за руки.

— Ты что, с ума сошла?! Хочешь попасть туда, откуда, даже если вернешься, получишь диагноз на всю жизнь?

Вместе с Тамарой усадили новенькую на кровать.

— Тебя как зовут, парашютистка? — спросила Анна.

— Галя, — бурно всхлипывая, ответила та.

На вид ей было хорошо за тридцать, хотя фигура была безупречно стройной.

— Я не сумасшедшая, — сказала она, — пока не сумасшедшая!

И снова слезы ручьем. Черные волосы упали на лицо.

— Ладно, успокойся. — Анна осторожно присела рядом, обняла соседку за плечи.

— Как жить, ну как жить? — заговорила Галя, не отрывая рук от лица. — Как она могла так со мной поступить?

— Кто? — поинтересовалась Тамара. Она поставила перед Галиной стакан с компотом. — Если хочешь, расскажи. Может, легче станет, когда выговоришься. Синдром попутчика, слыхала?

Галина быстро закивала и начала свой грустный рассказ.

— Отца своего я не знала. Мать на мои расспросы отвечала, что он погиб. Но большую часть времени она была под хмельком. Не уверена, что она вообще знала, кто он. — Галина прерывисто вздохнула и отпила компота. — Спасибо, очень вкусный… — Помолчав немного, продолжила: — У нее было высшее образование, но последние двадцать пять лет она торговала на рынке. Сначала у грузина — яблоками, потом у азербайджанца — помидорами. Я изо всех сил старалась не повторить ее судьбу. В старших классах выучилась на парикмахера, тренировалась на одноклассниках. Получалось хорошо, быстро появились постоянные клиенты. А в двадцать лет я забеременела от парня из благополучной, как говорится, семьи. Узнав, что жду ребенка, он исчез. Очень банально, да. Я все время работала, и пока беременная ходила, и потом, когда родилась моя принцесса, Софья. Она действительно была необыкновенной, даже плакала по-особенному. А красивая!.. Я и в садик ее не водила, работала день и ночь. У меня было что-то вроде парикмахерского салона на дому. На Софью денег хватало, а о себе я не думала. Какие мужчины? О том, что я женщина, вспомнила год назад. Влюбилась. Он был моим клиентом…

Глаза Галины вновь наполнились слезами. Анна напряженно слушала.

— Так красиво ухаживал! Курьер принес мне в салон букет белых лилий с запиской: «Ты восхитительна, как эти лилии». Я и не думала, что такое бывает! Пригласил на настоящее свидание, с шампанским и заказанным в ресторане столиком. Марк его зовут, необычное имя, правда? Читал мне из Пастернака, я потом выучила: «Свеча горела на столе…Свеча горела». Никто никогда не читал мне стихов. Поладил с Софьей. Готовил ее к экзаменам. А месяц назад сделал мне предложение. Я была счастлива! Вчера, — губы и руки Галины задрожали, — я заехала к подружке. Болтали допоздна, пили вино, и я решила остаться. Позвонила Марку, сказала, чтобы не ждал. Но потом захотелось домой — соскучилась. Вызвала такси. Приехала. Открыла дверь тихо, чтобы не потревожить, разулась и на цыпочках прошла в комнату. До сих пор эта картина перед глазами! Марк целует мою дочь, мою принцессу. А она, обнаженная, обвивает тонкими руками его шею. Что-то шепчет. Дальше я ничего не помню, помню только, как выбежала босиком на улицу — и все.

— И все, — эхом повторила Тамара. — Господи, вот уж действительно — и все. Ничего особенного. Дети, они, знаешь, вырастают и становятся посторонними людьми. Это нормально.

Резко поднявшись, она вышла в коридор. Анна молча смотрела, как Галина раскачивалась на больничной койке. Вперед-назад, вперед-назад, в такт биению своего разбитого сердца.

За окном уже стемнело, можно было ложиться спать. Завтра кто-то опять приклеит к стеклу пейзаж: вид больничного сада с нежной зеленью листьев. А может, прилетит голубь, Анна пока не знает.

Когда утро наступило, голубя не было, сил — тоже. Постаралась взять себя в руки, встала и вышла из палаты.

— Ага, — кивнул ей бегло Борис Львович. — Выписку я подготовил, в двенадцать перевозим вас в другую клинику…

И пошел-побежал по коридору. Белый халат развевался, как мушкетерский плащ.

— Куда? Куда меня перевозят? — Анна в полном недоумении схватила за рукав проходившую мимо Вику. Небольшого усилия хватило, чтобы она вновь начала задыхаться, и противный холодный пот выступил на лбу.

— Муж ваш распорядился, — медсестра понимающе улыбнулась. — Не пугайтесь. Все хорошо. Присядьте-ка. Я вам водички…

Анна тяжело опустилась на подвернувшийся стул. Закрыла руками лицо. Колченогий стул шатался под ней. Приняла мокрый стакан от Вики-Виктории. Стараясь ни о чем не думать, медленно пила холодную воду. Вода растекалась по желудку, и время текло, заворачиваясь вокруг ее ног в домашних тапочках.

— Кто это? — спросила она чуть погодя у Вики-Виктории, показывая глазами на удаляющегося мужчину. Пустой стакан крутила в руках.

Было на что посмотреть. Мужчина выглядел как американский киногерой — разворот плеч, открытая улыбка, светлые волосы слегка растрепаны. За руку он вел маленькую девочку в смешном комбинезоне и шапке с заячьими ушками. Девочка смеялась и лепетала что-то неразборчивое, но веселое.

— Это… пациент? — переспросила Анна. На пациента мужчина похож не был.

— Да нет, — ответила Вика-Виктория, не отрываясь от записей в большой амбарной книге, — это навещающий. В шестой палате женщина лежит, с пневмонией. Ну, такая, полноватая. Светленькая… Это ее муж и ребенок. Ой, и не говорите! — Вика-Виктория с размаху уселась на такой же шаткий стул. — Там такая история! — Она заулыбалась. — Знаете, очень жизнеутверждающая! В общем, у той женщины из шестой палаты, Денисова ее фамилия, этот брак второй. Ей уж за сорок. А первый муж был преподавателем в университете и постоянно появлялся всюду со студентками: гладкие щеки, пирсинг пупка, тату на нижней части спины, ну, вы понимаете. «Это моя работа! — возмущенно отвечал он на робкие вопросы жены. — Я все-таки педагог!»

Вика-Виктория смотрела выжидательно, и Анна кивнула.

— Вот. «А кто виноват, — спрашивал педагог, — кто виноват, что ты торчишь дома, как клуша? Не ходишь никуда, ничем не интересуешься, ни в театр, ни в клуб, ни на выставку!..» Возразить было нечего, не вписывались выставки в ее напряженный график главного бухгалтера, не оставляли свободного времени заботы о дочерях. Две дочки у нее от первого брака. Взрослые уже. Старшая в институте учится…

Анна слушала. Как бы она хотела тоже кому-то рассказывать о своих детях. Об их успехах, хороших оценках… Да что там — о хороших! Хоть о двойках!

Вика-Виктория между тем продолжала:

— «Никто не виноват», — соглашалась Денисова и возвращалась к домашним хлопотам. Так бы, наверное, все и шло, если бы не случай с повесткой в районный суд по поводу установления отцовства. Одна студентка подала исковое заявление. От ребенка, полугодовалой девочки, педагог отказывался до последнего. Ссылался на свободные взгляды студентки. Демонстрировал фотографии. К отцовству его все же приговорили.

Анна замерла.

— Сами понимаете, после этого все пошло у них с мужем наперекосяк. Через год они разменяли квартиру на две, меньшей площади, причем в противоволожных районах.

— Понимаю, — неожиданно горячо ответила Анна, — еще как понимаю!

— Ну да, — даже немного удивилась Вика-Виктория. — И вот, на новой уже квартире, как-то вечером готовила она ужин… ну, дочки же у нее… Как ни переживает женщина о несложившейся личной жизни, а выходит на кухню и жарит котлеты. И тут…

Вика-Виктория таинственно замолчала. Анна смотрела на нее, не отрываясь. Почему-то ей казалось, что медсестра скажет сейчас нечто очень важное именно для нее.

— В дверь позвонили, она открыла. «Вы нас заливаете! — крикнула ей в лицо толстенькая старушка с синими волосами. — Вас что, не предупредили хозяева, что здесь вечная проблема со сливом?» — «Простите, — испугалась Денисова, — я сейчас посмотрю, я сейчас исправлю…» — «Исправит она!» — передразнила старушка и вдруг схватилась пухлой ладонью за левую сторону груди и застонала. Принесла она старушке стакан воды, та оттолкнула стакан и застонала еще громче. А по лестнице в это время кто-то поднимался, — голос Вики-Виктории празднично взлетел, — и это был высокий мужчина, похожий на киногероя…

Анна подумала, что Вика говорит о нем ее словами. Американский киногерой, да.

— «Твой голос, мама, — сказал мужчина, — с улицы слышно! Я привез тебе кресло, его отлично перетянули. Пойдем, пожалуйста, не пугай людей». Посмотрел внимательно на Денисову, а Денисова — на него. И совершила странный, немыслимый для себя поступок. Глубоко вдохнула, шумно выдохнула и произнесла: «Простите, молодой человек. Вот вы говорите, кресло перетянули… Значит, у вас есть знакомый мастер? А то у меня, видите ли, похожая проблема с мебелью. Обивка устарела. А сейчас столько тканей! Столько возможностей! И хочется сделать красиво». — «Если вам удобно, — предложил киногерой, взглянув на часы, — я зайду минут через сорок, и мы договоримся»…

— И что дальше? — жадно спросила Анна, хотя ей, конечно, и так все было понятно.

— Ну, а что дальше? — Вика-Виктория мечтательно зажмурилась. — Дальше можно рассказывать долго. А можно коротко. А можно просто сказать, что счастливый конец бывает не только в малобюджетных сериалах. И еще можно сказать, что Денисова, терпеливо выслушивая по телефону жалобы бывшего мужа, ни разу ему не ответила: «А кто виноват?» или: «Обратитесь в лигу сексуальных меньшинств!» — как советовал ей веселый киногерой, сидя в так и не отреставрированном кресле.

— Не отреставрированном? — удивилась Анна. — Она же хотела… Перетянуть…

— Не так уж и нуждалось светло-фиалковое кресло в перетяжке. Денисова купила его специально для новой квартиры, вместе с просторным светло-фиалковым диваном, овальным столиком и еще одним креслом. Тоже светло-фиалковым…

Мимо прошел американский киногерой с ребенком на руках. Его сопровождала милая женщина, укутанная поверх теплого халата в пуховый платок. Они остановились у дверей отделения.

— Имей в виду, — говорила женщина, убирая со лба светлую челку, — эти лыжи мы тебе купим. И костюм.

— Посмотрим, как будет с деньгами. — Мужчина поставил девочку на пол и поцеловал женщине сначала ладонь, а потом висок.

— Обязательно купим! — Женщина чуть нахмурилась. — Я хочу, чтобы ты у нас был спортсменом…

В отделение вошел Сергей и направился к Анне. Лицо его было серьезным. В руках — черный кейс с ноутбуком и роскошная коробка конфет. Он небрежно придвинул ее к локтю медсестры:

— Мы уходим.

Анна судорожно вдохнула, уже привычно закрыла глаза и позволила сознанию ее покинуть.

— Сергей!

Анна приложила ладонь ко лбу. Лоб пылал, и ладонь приятно его охлаждала. Муж, казалось, ее не слышал. Он внимательно изучал входящую почту на экране ноутбука, одновременно пролистывая свежий выпуск «Форбса».

— Сергей! — повторила она. — Прошу тебя, объясни, что я тут делаю. Поговори со мной. Ты не ответил ни на один вопрос!

Муж посмотрел на нее поверх крышки ноутбука и поморщился.

— Курить хочу, — пожаловался он, — но ты ведь сейчас заноешь… «Дым… я задыхаюсь…»

— Кури, если хочешь, я выйду, — Анна нашарила домашние туфли и поднялась с кровати.

— Стоять! — Сергей с яростью схватил ее за холодную руку, сжал узкое запястье. — Хорош тут страдалицу корчить! Выйдет она! Сиди! На вопросы я не отвечаю! А то у меня забот больше нет!..

Он резко встал и вышел, раздраженно хлопнув дверью. Вернее, попытавшись хлопнуть дверью, но дверь с доводчиком закрылась мягко, никого не беспокоя.

Анна огляделась. Она была в больничной палате, менее всего напоминавшей больничную палату.

«Это как современное искусство, — подумала она, — которое постепенно перестает быть искусством».

Стены были выкрашены матовой краской нежных оттенков: прилегающая к двери — светло-светло-желтая, а три остальные — светло-светло-фиалковые. Кровать с отличным ортопедическим матрасом и нарядным изголовьем из мореного дуба; комод и столик на массивных колесах тоже соответствовали общему стилю, а шкаф для одежды просто потрясал великолепием. Он зачем-то был снабжен даже антресолью. Кроме всего прочего, в смежном маленьком помещении без окон размещались холодильник, микроволновая печь и пароварка. Стулья и барная стойка со сверкающими вогнутыми донышками бокалами. Линолеум нейтральных тонов. Бамбуковые жалюзи. На стекле витраж: два кота переплелись хвостами. Из окна вид на ухоженный сад. Скамейки, фонари, вычищенные дорожки.

Анна вытянулась на кровати. Закрыла глаза. Потом открыла. Посмотрела на потолок.

Светильники в тщательно продуманных местах, близ кровати — красивая настольная лампа с абажуром из материала, напоминающего шелк.

Не может это быть шелком, отстраненно подумала Анна, поглаживая пальцем абрикосовый абажур. Просто надо же было о чем-то думать.

— Доброго утречка! — в дверях показалась полная женщина в ярко-оранжевой униформе. На кармашке вышита гладью эмблема клиники — какой-то цветок. Анна не разглядела.

— Здравствуйте, — она села.

— Лежите-лежите! — захлопотала женщина. — Сейчас укольчик сделаем. На животик поворачиваемся… Вот так, молодец!

— Простите, — Анна обернулась, — простите, наверное, это ужасно глупый вопрос… Но муж не хочет меня волновать, — про себя усмехнулась, — и не говорит, что это за клиника. Вообще ничего не говорит, если честно. Он очень своеобразный человек. Доктор заходил, но разговаривал опять-таки только с мужем… Вы не подскажете?

— Во-первых, — женщина негромко и как-то продолговато рассмеялась, — после обычного транквилизатора вы бы не заснули. Седативными препаратами загрузили…

— Это неважно, — Анна страдальчески прикусила губу.

— Во-вторых… Как же, подскажу, — женщина со стеклянным хрустом сломала кончик ампулы, заговорила специально поставленным рекламным голосом, — многопрофильная частная клиника «Подсолнух», четыре отделения — хирургическое, гинекологическое, терапевтическое и детское. Она помолчала и сказала зачем-то еще раз: — И детское в том числе.

Анна поморщилась, почувствовав укол.

— А… я в каком лежу? — глупо спросила она.

— В терапевтическом, разумеется, — ответила бодро медсестра и вышла; дверь тихо закрылась.

Вернулся Сергей. Хмуро закрыл ноутбук, проворчав, что батарейки хватает на каких-нибудь пару часов, значит, придется опять тащиться в сервис.

— Послушай, а что я делаю в этой больнице? — спросила Анна, выделив голосом слово «этой».

— Хороший вопрос! — Сергей поднял бровь. — Ты здесь проходишь курс лечения. Посмотри вокруг! Это — лучшая клиника из всех, что ты видела в своей жизни. Лежи и радуйся. Принимай пилюли, клизмы и массажи. И пожалуйста, избавь меня от вопросов. Кто это у нас недавно хватал ртом воздух и сипел: «Спасите, умираю!..» А?! Ну вот, дай профессионалам тебя спасти…

Сергей дежурно поцеловал воздух у ее виска и вышел, печатая шаг.

Она была уверена, что заплачет. Но не заплакала.

Болезненно худая девушка с большими глазами, похожими на глаза ночного животного, тихо рассказывала:

— Хотели с мужем усыновить ребенка. Ходили по детским домам, интернатам. Познакомились с мальчиком лет семи, взяли домой. Как бы в гости. Полтора года мальчик ходил к нам… Мы его кормили, водили в кино, брали с собой в лес — на спортивные игры, я детские команды возила. Звонила и предупреждала родителей: с нами ВИЧ-инфицированный ребенок, если вы против — можете не отпускать своего ребенка на игру; предупредить я обязана. Но родители не скандалили…

Анна вышла прогуляться в коридор «лучшей клиники из всех, что видела в своей жизни». Все вокруг напоминало интерьер первоклассной гостиницы — картины на стенах, цветы, низкие диванчики, журнальные столики на массивных ножках, много света и солнца.

Слева обнаружила небольшой кафетерий — и решила выпить кофе. Миловидная официантка в форменном оранжевом платье по компьютеру проверила, нет ли у Анны противопоказаний, и предложила чай из трав.

Анна согласилась. Тут и появилась худая девушка, закутанная в махровый халат. Официантка молча поставила перед ней высокий полосатый стакан с коктейлем из овощных соков. Девушка кивнула, вопросительно посмотрела на Анну и кивнула на соседний стул.

— Пожалуйста, — сказала Анна. Она была рада возможности с кем-нибудь поговорить.

Девушка назвалась Лизой. Ее темные волосы были заплетены в недлинную тонкую косу.

— Ездили в лес… Мазала пацаненка тоннами антикомариной мази, на всякий случай. Никаких забав с костром, разумеется. Ничего такого, когда порезаться можно. А в остальном все как у других. Как-то он спросил: «Почему вы меня не усыновите?»…

Лиза задохнулась, замолчала. Ей было лет двадцать пять. Или даже меньше. Анна слушала внимательно.

— Лекарства ему дорогие были нужны. Ответственность, документы, драться за него пришлось бы, с чиновниками и прочими… Мы были неготовы. Он был для нас младший друг, брат… но не сын. Он понял сам: «Вам свои дети нужны, да?» Я сказала: «Да». И он перестал приходить. Сам перестал. Один раз шел мимо моего балкона и рукой помахал. Мальчишки рядом какие-то… Приютские, наверное. И все, больше мы его не видели.

Анна невольно потянулась к руке Лизы. Хотелось ее утешить. Сказать какие-то правильные слова. Но не было правильных слов. И дотронуться до руки она не посмела. Так и сидели обе — руки на столе, рядом — нетронутые стаканы.

— Не видели его больше, — повторила Лиза, — а через два месяца… это случилось… Поехали мы в «Леруа Мерлен» — обои покупать, плитку. Ремонт затеяли… А я что-то с утра себя плохо чувствовала. Но, думаю, ничего, разгуляюсь. Выбирали кафель, огромный зал, красивые панно, все такое, и я вдруг чувствую, как земля уходит из-под ног. Никогда не думала, что это выражение имеет реальный смысл…

Лиза обхватила ладонями свой высокий бокал с соком, нашарила ртом соломинку, сделала глоток. На длинных пальцах не было маникюра, зато на указательном блестело-переливалось кольцо с хорошим бриллиантом.

— Потеряла сознание, — продолжила она, машинально прокрутив кольцо камнем внутрь, — остальное знаю со слов мужа. Упала, стали поднимать, обнаружили кровь. Молодая женщина, кровотечение — решили, что либо выкидыш, либо еще что-то такое, гинекологическое… Вызвали «скорую». Оказалось — анальное кровотечение. Причина — злокачественная опухоль в толстом кишечнике. Аденокарцинома сигмы. Операция. Потом еще. Общим числом четыре на сегодняшний день. Шесть курсов химиотерапии. Вот, восстанавливаю кровь… И думаю… Я все время думаю: это мне за мальчика. За предательство. Понимаете?! — Лиза почти кричала. На ее бледном лице ярко выступил неровный румянец.

Анна похолодела. Ей хотелось встать и убежать от худой девушки с ее жуткой историей. Но это неудобно, вдобавок у нее внезапно пропал воздух. Перед глазами запрыгали черные шарики, много, вверх-вниз, чуть позже к ним присоединились красные.

— Женщине плохо! — кто-то сказал ей в самое ухо, и сразу же все вокруг залилось чем-то густым и горячим.

Открыла глаза в своей палате. Рядом на удобном стуле — давешняя медсестра в оранжевом читала журнал «Все звезды».

— Спасибо, — пробормотала Анна, — но я бы хотела остаться одна.

— Это как доктор распорядится, — звонко ответила медсестра, поправив пышную прическу. — Сейчас спрошу…

Анна отвернулась к стене и прижала колени к груди, инстинктивно стремясь занимать как можно меньше места. Ей было очень страшно, каждая клетка ее тела вопила от страха, визжала; она была сейчас не властна распоряжаться ни собственными мыслями, ни собственными желаниями, вот только — прижать колени к груди и замереть…

«Господи Господи и я знаю и я знаю и мне это за мальчика или за девочку и мне это наказание я убийца, я сама, сама виновата…»

— Простите меня, — раздался спокойный голос за спиной. — Простите, я вас расстроила.

Анна с усилием обернулась — перед ней стояла худая Лиза в слишком большом махровом халате. Она протягивала ей румяное яблоко и говорила:

— Вот. Угощайтесь. Мне нельзя, а все несут. Даже клубнику. Даже малину… Простите.

Голос у нее был такой несчастный, что Анна вновь задохнулась, уже от жалости, и сумела выговорить:

— Ничего… Ничего. Все в порядке. Присаживайтесь…

— Спасибо! — обрадовалась девушка. — Давайте, я вам что-нибудь веселое расскажу. Ну, не то что прямо веселое, а хотя бы про любовь. Хотите?

— Конечно, — Анна тоже села на кровати. — Про любовь — это самое оно!

Она посмотрела в окно. Смеркалось. Ветки деревьев колыхались. Погода, кажется, испортилась окончательно. Лиза оживленно потерла птичьи ручки и снова прокрутила кольцо.

— Вчера меня товарищ навещал, однокурсник, вот яблоки — это он. Хороший парень, но совсем бедный и даже никчемный. Практически не работает, так — фотограф на договоре… Пьет. Жалуется на жизнь. Представляете, да?

Анна кивнула.

— И вдруг ему повезло — влюбился в прекрасную женщину, красивую и успешную — топ-менеджера крупной промышленной компании… Все складывалось хорошо: и секс, и общение, и перспективы… На днях она пригласила его к себе домой. Он вошел в элитную квартиру на улице Садовая-Триумфальная и замер от ужаса. Нет, по части дизайна все прекрасно, тщательно продумано: картины, ковры, лампы, камины, антиквариат… А ужас вот в чем — в чувстве оглушительной пустоты. Ни одной старой фотографии, потертой книжки, семейного альбома, дешевой безделушки, напоминающей о чем-то личном… Говорит: «Я не увидел ни прошлого хозяйки, ни прошлого ее родителей. Только здесь и сейчас».

— И что же? — Анна вспомнила свою квартиру, тщательно вылизанную, идеально спланированную.

— Повернулся и под благовидным предлогом ушел. Пустота подавила его, не оставила места ни для любви, ни даже для секса.

«И у меня так», — отстраненно подумала Анна, и глаза ее оставались сухими.

Когда наступает весна и первые листочки начинают появляться на просыпающихся к жизни ветках, я хочу верить, что все в мире устроено правильно и хорошо. Спокойное завершение жизненного цикла и наступление нового меня успокаивает. Лет пять назад, в канун Нового года, вместо того чтобы готовиться к празднику, я страдала от непонятной рези в глазах (позже оказалось — невроз, опять невроз) и 31 декабря все-таки отправилась к врачу. Мы уже приехали к друзьям в загородный дом и вынуждены были вернуться. Добирались довольно долго. Я смотрела в окно, пытаясь что-то различать сквозь непросыхающие слезы, и удивлялась количеству яблоневых садов, которые, как оказалось, окружают Москву со всех сторон. Они стояли черные, пустые и прозрачные.

В детстве слышишь от взрослых, что деревья зимой «спят». Мне же они казались мертвыми. Всю зиму они находятся где-то очень далеко, чтобы запастись мудростью и стряхнуть с себя суету, надоевшую за три сезона. Вот это пробуждение меня и волнует.

В прошлом году отдыхала на юге Франции, как всегда — одна. Во время прогулок обнаружила виноградники. А еще там, наверху, был очень милый замок — маленький, в нем жили хозяева виноградников.

Я все еще бродила по окрестностям, когда из ближайшего дома вдруг раздались странные звуки. В окне второго этажа время от времени появлялись две девочки, завывавшие на разные лады, подражая привидениям из мультфильмов. Им было лет по семь, прелестным маленьким куклам с лентами в прямых темных волосах, глядя на них, я улыбалась и была, пожалуй, счастлива. Пошла обратно — между рядов виноградника, взбираясь по склону горы, которая оказалась очень крутой.

По пути промочила ноги и простудилась.

Все, что происходит весной, для меня наполнено особым смыслом.

Когда не стало дедушки, я приехала в Спасское собрать его вещи. Хорошо помню — цвела сирень. Сильный, душистый запах одурманивал. Было тихо. В мае я любила слушать пение птиц и иногда даже пропускала школу, дедушка не возражал. После обеда приходили соседские мальчишки, и мы до позднего вечера пили в саду чай и болтали.

Все это не имело тогда никакой цены, а сейчас кажется особенно дорогим, вместе с черемухой и теплым весенним ветром, и запахом земли…

А я все жду, когда круг завершится и все вернется снова.

Отложила тетрадь и ответила на телефонный звонок. Уже второй день она была дома. Муж отсутствовал, и Анна практически не вставала с дивана в гостиной. Не включала ни телевизор, ни компьютер, читала старый детектив Рекса Стаута, пила травяной чай и вела дневник.

— Алло. Здравствуйте, Марина Петровна. Спасибо, намного лучше! Да. Я вполне здорова. Слушаю вас… Конечно, помню, выставка в Берлине, но я думала, вы поедете с Надеждой Леонардовной… Поняла. Поняла. Все, вопросов нет. Ура!!! Уже собираю сумку. Спасибо. Спасибо…

Анна поднялась. В волнении подошла к окну. Она и не мечтала отправиться в Берлин с выставкой, и звонок заботливой Марины Петровны, включившей ее в список группы, оказался приятнейшим из сюрпризов. По карнизу расхаживал знакомый голубь. Она приложила руки к стеклу, словно желая осторожно погладить доброго вестника.

Берлин, 3 апреля, суббота, поздний вечер

Джошуа ко мне прикоснулся. Меня укололо ощущение близости, и я этого устыдился. До Панкова со мной такого не случалось. До Панкова я был куда нормальнее! Панков изменил меня к худшему. А мне казалось, это невозможно. В Панкове нас постоянно убеждали, что близость — нечто такое, чего мы, психи, не в состоянии понять. Нас здесь учили, как добиться того, чтобы возникло ощущение близости, и как потом беречь, развивать и ценить его. Но в то же время предостерегали. Ибо близость, возникшая в результате предательства, дурного поступка, унижения, отчуждения, подлости, молчания, пренебрежения, — может стать причиной ужасных страданий.

Я тоже так считал, но не стал озвучивать свои мысли. Потому что, хоть и помешан на музыке, остаюсь «нормальным», а в таком случае прослыл бы «умником». Конечно, закрытая психиатрическая больница в Панкове — не тюрьма, но и в ней существовала своя иерархия. Там жили «нормальные», «пролетарии», «умники» и «наемные». Наемными считались те, кому платили, — начиная с кухарки, за нищенскую зарплату вкалывавшей с пяти утра до десяти вечера, и заканчивая имеющим ученую степень главврачом. Он зарабатывал за месяц больше, чем она за целый год, хотя появлялся в клинике лишь тогда, когда кто-то действительно сходил с ума: пытался покончить с собой или убить другого пациента. «Нормальными» считались обычные сумасшедшие, «пролетариями» — те, кто опустился на низшую ступень не только социальной лестницы. Панковские «пролетарии» не имели ничего общего ни с теми, о ком писали Маркс— Энгельс — Ленин, ни с теми, кто живет, к примеру, в Северной Корее; так здесь называли тех, кто не отличался интеллектом и вел себя подобно агрессивным футбольным фанатам, отвергая хорошие манеры, — к примеру, демонстративно портил в столовой воздух. «Умники» считали себя лучше других, поскольку некоторые из них имели образование, а остальные хоть раз в жизни прочли газету, в которой картинок меньше, чем текста, и с пафосом об этом рассказывали, не к месту употребляя непонятные им самим слова. Им казалось, что таким образом они выделяются на фоне психов, которых они презирали, не желая признавать, что и сами являются таковыми. Они не видели разницы между интеллектом и умничаньем, а это все равно что перепутать прокреацию[5] с проституцией. «Умников» в Панкове не любили даже больше, чем «пролетариев», поскольку «пролетариями» рождаются, а «умником» родиться невозможно.

Хотя вот Свен…

Этот человек — доказательство того, что можно быть сумасшедшим и в то же время гением, достойным всяческого уважения. Благодаря Свену, и только ему, некоторые пациенты Панкова могут говорить своим женам, сестрам, братьям, детям, родителям и друзьям: «Да, я попал в психушку, так случилось, но здесь есть и такие, как Свен…».

Говорить со Свеном все равно что читать энциклопедию. Он часто использует слова, значение которых мало кто понимает, но его никто никогда не назовет умником. Разве что пролетарии. Прежде чем попасть в Панков, он был профессором астрофизики в Гейдельбергском университете и печатался в «Nature» и «Science», что является пределом мечтаний для любого ученого. Но Свен об этом не мечтал, ему звонили из редакции и упрашивали дать для публикации какую-нибудь из статей. А когда он рассказывал о Вселенной по телевидению, то, несмотря на все его усилия говорить просто, никто не понимал, о чем речь. Возможно потому, что он заикался.

До Панкова Свен писал свои ученые статьи правой рукой. Теперь он статей не пишет, а все остальное пишет левой. Когда Свен был маленьким, его отцу не нравилось, что сын левша. Он считал это отклонением от нормы, а в жизни, по его мнению, «норма важнее всего». Прадедушка Свена был правшой, дедушка Свена был правшой, и он, отец Свена, бил мать Свена тоже правой рукой. А значит, его сын тоже должен быть правшой. Свен научился писать правой, но стал заикой. Отец Свена до конца своих дней не видел связи между этими двумя фактами.

Однажды, еще будучи правшой, Свен возвращался с научной конференции из Чикаго. Он попросил жену приехать из Гейдельберга в Берлин и встретить его в аэропорту, чтобы провести вместе уикенд. Это было осенью, два с лишним года назад. Автомобиль, в котором ехали его жена и четырехлетняя дочка, столкнулся на автостраде с грузовиком. Это произошло на въезде в Берлин, на южном участке Берлинской кольцевой дороги: белорусский водитель, который ехал без остановок из Минска, заснул за рулем и не заметил вереницу автомобилей, подъезжавших к сужению автострады, — там ремонтировали правую полосу. Пострадали четыре автомобиля, погибли восемь человек. Машина, в которой ехали жена и дочь Свена, была смята в лепешку. Фрагменты тел аккуратно собрали, положили в два гроба и подготовили к кремации. Организацией похорон занимались родители жены. Свен не поехал на церемонию в Гейдельберг, остался в Берлине и вызвал из отеля такси.

За рулем такси была женщина, говорившая с восточноевропейским акцентом. Свен попросил высадить его на автостраде — в том месте, где еще остался покореженный отбойник, лежали перевязанные черными лентами букеты цветов и горели свечи. Женщина-таксист забеспокоилась. Накануне ей уже пришлось возить сюда пассажиров, но она ждала их на ближайшей парковке, и когда те, заплаканные, вернулись, отвезла обратно в Берлин. Этот же пассажир повел себя странно.

Она остановила машину там, где он просил, включив аварийную сигнализацию. Свен достал из кармана пиджака бумажник и, не пересчитывая, молча протянул ей пачку банкнот. Она сказала ему, что он ошибся: на счетчике значилось сто двадцать восемь евро, а он дал ей более двух тысяч и еще несколько сотен долларов. Свен молчал. Ей показалось, что он вообще не понял, что она говорит. Обернувшись, она повторила сказанное еще раз, только громче. Свен продолжал молчать, теперь уже глядя ей в глаза. Потом вдруг протянул руку и коснулся кончиками пальцев ее щеки. И не прощаясь вышел из машины. Все это она позднее написала в своих показаниях. В том числе и про кончики пальцев: еще никто никогда так к ней не прикасался.

Доехав до ближайшей парковки, она вышла из автомобиля и, спрятавшись за деревом, следила за Свеном, который опустился у обочины на колени и долго шарил руками по асфальту, словно что-то искал. Минуту спустя он поднялся, снял очки, отбросил их в сторону, вышел на середину трассы и встал лицом к приближающимся машинам. Водители принялись отчаянно сигналить, и Свен вначале отошел в сторону, но потом снова вернулся на автостраду, на этот раз повернулся к потоку спиной и опустился на колени. Женщина села в свое такси и помчалась к нему. Она сигналила, кричала, мигала фарами, но поскольку он не реагировал, съехала на обочину и, выскочив из машины, подбежала к Свену и повалила на землю. Откуда-то издалека раздался пронзительный гудок и почти сразу — оглушительный визг тормозов. Женщина упала ничком на асфальт и закрыла глаза. Но к ней уже бежал какой-то мужчина, который кричал и размахивал руками. Вдвоем они подхватили Свена и, спотыкаясь, поволокли к обочине.

Вначале приехала карета «скорой помощи», затем — три полицейские машины. После соблюдения всех формальностей Свена отвезли в ближайшую больницу, чтобы осмотреть на предмет телесных повреждений. Когда выяснилось, что кроме нескольких царапин на лице и сломанного мизинца на левой ноге, повреждений нет, его отправили в Панков. В сопроводительных документах молодой врач написал что-то непонятное, напоминающее эсэмэску: 30mg Diazepam(Intrav.), (0)Ethanol, (-)Suizid, (-)Nomine. В переводе на человеческий это значит, что Свену внутривенно ввели 30 мг диазепама (такая доза успокоит даже раненого медведя), что в его крови алкоголя не обнаружено, что он пытался покончить с собой и что его личные данные, в частности фамилия, неизвестны. Самоубиц-неудачников всегда отвозят в психушку, залечивать душевные раны. Кажется, так записано в немецком законодательстве.

После долгого обследования и нескольких консультаций врачи пришли к выводу, что Свен не мог справиться со своей болью и чувством вины и решил покончить с собой в том самом месте, где выбившийся из сил белорусский водитель убил его жену Марлен и дочку Корину. Удивительный, мать их, диагноз! Настоящий переворот в истории немецкой и мировой психиатрии…

За два с лишним года жизни в Панкове Свен стал местной знаменитостью. Лучшим поваром, лучшим астрономом. Иногда по вечерам он читает в столовой лекции о планетах, звездах и галактиках. И угощает слушателей блюдами, собственноручно приготовленными по рецептам, обнаруженным в блоге его жены. О том, что она вела в Интернете один из самых посещаемых и обсуждаемых в Германии кулинарных блогов, он узнал только после ее смерти. Незадолго до трагедии она открыла в Гейдельберге ресторан. Свен там никогда не был, не нашел времени. Для жены ресторан был главным делом жизни, но Свен не воспринимал ее увлечение всерьез: он считал, что нет ничего важнее астрономии, ну, может, еще генетики и философии. Теперь, вспоминая о ее ресторане, он изо всех сил старается не расплакаться. Он рассказал мне все это в котельной, шепотом. Два года назад Свен перестал заикаться, но начал курить. Иногда, возвращаясь из «увольнительной» в город, Джошуа приносит нам пакетики с «травкой». Я сворачиваю самокрутки, засовываю в пачку из-под «Мальборо» и угощаю в котельной Свена. Мы глубоко, чуть не до желудка, затягиваемся и беседуем. И как-то раз, глубоко-глубоко затянувшись, Свен признался, что не может себе простить, что не нашел времени хотя бы раз побывать в ее ресторане. И что ему не хватает мужества поехать на кладбище и увидеть на надгробии имена жены и дочурки. Свен говорит это, прижимает тлеющий конец самокрутки к своей ладони и держит, и закрывает глаза, и быстрее и глубже, чем обычно, дышит. Он пытается заглушить постоянную душевную боль кратковременной физической. Потом снова затягивается марихуаной — и говорит, что его невниманию к жене, его эгоизму нет оправдания. И начинает плакать. В котельной психушки сгорает не только кокс. Человеческие эмоции горят не хуже…

Свен готовит угощение для всех, кто приходит послушать его лекции по астрономии. Он платит за компьютер и проектор, с помощью которых показывает психоделические картины сталкивающихся галактик. А еще он купил четыре подзорные трубы, которые, по его просьбе, установили на террасе у самой крыши больницы.

На лекции Свена приходят и наемные, и нормальные, и пролетарии, и умники. Все, кто в состоянии доплестись до пятого этажа. Некоторые встают с постели ради того, чтобы послушать Свена. Ведь его лекции — это событие. Так говорят журналисты, которые тоже на них ходят и которым Свен категорически запрещает что-либо из сказанного публиковать. Но они продолжают ходить в надежде, что рано или поздно Свен передумает. Это же настоящая сенсация, достойная первой полосы любой газеты: полоумный астрофизик, защитивший две докторские диссертации и имеющий звание профессора двух университетов — Гейдельбергского и Ванкуверского, рассказывает в психбольнице о зарождении Вселенной и темной материи, и его понимают даже кухарки с начальным образованием. По окончании каждой лекции журналисты обычно просят у него интервью, и Свен его дает. Он говорит всего две фразы: что сошел с ума и что это хорошо, потому что иначе он бы не пережил своего горя, а затем просит оставить его в покое. Еще он говорит, что в противном случае убьет их всех по очереди, ведь ему нечего терять, «а те, кому нечего терять, опасны: именно такие взрывают бомбы в автобусах и метро». И как ни странно, это работает. Даже бульварный «Бильд» ни слова не написал о Свене.

Его лекции — событие не только для больницы в Панкове, но и для всего района. И хотя ни в одной газете нет информации о том, когда они проходят, какимто образом все о них узнают.

Не знаю почему, но когда я думаю о близости, передо мной возникает образ Свена. Он возник и тогда, когда, стоя на вершине угольной кучи, мы с Джошуа слушали Чайковского.

Как бы я рассказал о такой утрате, если бы мне пришлось объяснять это Свену, когда мы с ним курили травку? Видимо так же, как рассказывал самому себе, стоя на вершине угольной кучи. Джошуа не мог меня понять, ведь я рассказывал по-польски, потому что только по-польски могу сказать о близости, которой лишаешься из-за предательства, смерти, дурного поступка, злого слова, разочарования, подлости, молчания, невнимания, небрежения… И это может стать причиной страшных страданий. «Потому что, видишь ли, Джошуа, — говорил я, — у меня отняли близость…» В это мгновение Джошуа перебил меня и спросил, что такое «близость». Я попытался объяснить, но не успел: в котельную с грохотом вломился Норберт. Котельная была его территорией, потому что Норберт — наш кочегар.

Позавчера ему исполнилось пятьдесят, и в Панкове по этому случаю было торжество. Норберт, как и Свен — здешняя достопримечательность. Конечно, их никто не ставил на один уровень, но это не значит, что один чем-то хуже другого. Позавчерашнее торжество называлось «Contergan Party», его освещали все берлинские газеты и несколько телевизионных каналов, в том числе общенациональный. И так же, как в случае со Свеном, в Панков понаехали журналисты. Правда, на сей раз они представляли совсем другие издания, и их было гораздо больше. Дело в том, что Норберт Карлос Цубер — воплощение немецкого скандала и немецкого стыда. А если бы не было скандалов, газеты через неделю бы обанкротились. Кроме того, в Германии тема немецкого стыда очень выигрышна. Немцам присуще испытывать стыд и раскаяние. И есть за что каяться. Хотя многие думают, что они — нация агрессивная. Что тоже верно. Ведь известно: не согрешишь — не покаешься. Но известное всему миру покаяние немцев не имеет ничего общего с днем рождения Норберта, состоявшимся два дня назад. Тут речь о другом.

Норберт родился в мае 1960 года. Его отцом был оставшийся неизвестным красавец-спасатель с пляжа испанской Майорки, где в конце сентября 1959 года его будущая мать, Хелена Цубер, провела недельный отпуск. По возвращении в родной Марбург она обнаружила, что беременна. Хелена не знала ни фамилии, ни адреса красавца-спасателя, только его имя — Карлос. Ночью, на пляже, и в номере дешевой гостиницы городка Пуэрто де Польенса этой информации ей вполне хватало. Мать советовала Хелене сделать аборт, отец приказывал его сделать и называл ее «грязной шлюхой», а выпив, бил по лицу. Его возмущало, что она, «как течная сучка, спуталась с кем попало». Кончилось тем, что после очередного скандала он выгнал дочь из дома.

Хелена одолжила денег у подруги и поехала на Майорку. Но хотя она спрашивала об этом не только в своей гостинице, никто не смог припомнить, чтобы на пляже в Пуэнто де Польенса работал спасатель по имени Карлос. С Майорки Хелена вернулась в Западный Берлин, где жила ее бабушка по материнской линии, которая единственная, кроме самой Хелены, хотела, чтобы дитя родилось. Хелена поселилась в небольшой бабушкиной квартирке в подвале обшарпанного дома в районе Шарлоттенбург. Бабушка помогла ей устроиться продавщицей в ближайшем продовольственном магазине. Беременность проходила тяжело. Утром тошнило, а по ночам Хелена страдала от бессонницы и кошмаров. Гинеколог, которого она время от времени посещала, выписал ей контерган. Таблетки не избавили Хелену от токсикоза, зато она стала спокойно спать по ночам.

Норберт родился ранним утром в клинике соседнего Шпандау. Он был нормальным здоровым ребенком — только без рук. То есть они у него были, но назвать руками эти культи было сложно. Два года спустя, в 1962-м, гамбургский врач Видукинд Ленц установил, что Норберт родился без рук потому, что его мать во время беременности принимала контерган. Немецкая фармацевтическая фирма «Грюненталь» из Аахена, которая в конце 1957 года запустила контерган в продажу не только в Германии, но и во многих других странах, включая Австралию, не провела всех необходимых предварительных исследований. Как объяснял Свен, содержащееся в контергане активное вещество талидомид очень коварно. Молекула талидомида может существовать в двух вариантах, вращающих плоскость поляризции в одном случае вправо, в другом — влево. И если в первом случае обеспечивается терапевтический эффект, то во втором препарат препятствует нормальным процессам, необходимым для деления клеток и развития зародыша.

Для большинства пациентов, принимавших контерган в качестве снотворного, это не имело значения, но только не для беременных женщин: дело в том, что употребление талидомида приводило к формированию дефектов развития плода, в частности, к недоразвитию конечностей. В результате четыре тысячи матерей родили мертвых детей (потому что у тех не сформировались не руки, а, к примеру, легкие, сердце или мозг), а семь тысяч матерей родили калек. Без рук, без ног или без рук и ног. Свен считает, что директор фирмы «Грюненталь» должен был тогда вскрыть себе вены. Так считает Свен.

Норберту не повезло: его мать принимала злосчастный талидомид. Он родился без рук. Но не особенно по этому поводу переживал, считая, что гораздо хуже было бы, если бы руки у него были, а их потом ампутировали. Это как у женщин с маленькой грудью, спокойно говорил Норберт: им кажется, что если бы она была больше, жизнь сложилась бы иначе, ведь мужчины предпочитают женщин с большой грудью.

Два дня тому назад Норберт праздновал свой пятидесятилетний юбилей. В Берлин со всей Германии, а также из Франции, Голландии, Люксембурга, Дании и Швейцарии съехались «контарганцы», как он их называет. Им не выказывали фальшивого сочувствия, и никто из них не рыдал над своей несчастной долей. Не было ни пафосных речей, ни молитв, ни воззваний. Так уж сложилась их судьба. Не всем суждено иметь ноги и руки.

Я сидел за одним столом со Свеном и Джошуа. Мы молча смотрели на этих людей, и нам было стыдно. Наши депрессии, меланхолия и несчастья казались нам ничтожными. Улыбающийся, счастливый Норберт время от времени подходил к нам и спрашивал, хватает ли нам вина. А потом переходил к соседнему столику, за которым сидела в инвалидном кресле Марта из Франкфурта. В какой-то момент она изящно подняла обрубками ног бокал с шампанским, произнесла тост за здоровье Норберта и поднесла бокал к губам. Я смотрел на нее скорее с восхищением, чем с сочувствием. Она, видимо, заметив это, повернулась ко мне и тихо сказала: «Знаете, я все могу, только ходить еще не научилась…».

Сейчас Норберт пришел в котельную за коксом. Он не заметил, что мы с Джошуа стоим на вершине угольной кучи. Он толкал перед собой грязную ржавую тачку. Это была особенная тачка: с ручками, к которым были приварены специальные трубы, куда Норберт мог вставлять культи. Он толкал тачку, а рядом шла девочка в белоснежном платье с оборками и маленьким веночком из ландышей на длинных светлых волосах. Они остановились, девочка достала из тачки синевато-серый продолговатый цилиндр, заканчивающийся чем-то вроде кисти с тремя пальцами, как у роботов в японских мультфильмах. Норберт вставил левую культю в отверстие цилиндра, и девочка подала второй цилиндр. Потом она пристегнула протезы металлическими защелками, похожими на крепления на ботинках горнолыжников или сноубордистов.

Норберт схватил протезами лопату, лежавшую на бетонном полу, и принялся накладывать кокс в тачку. Девочка помогала, бросая в тачку куски кокса.

— Аленка, дорогая, не нужно, — сказал ей Норберт. — Ты испачкаешь платье. Сегодня не нужно! Мама и бабушка будут сердиться.

— Я осторожно, дедушка, — ответила девочка и наклонилась, чтобы подобрать очередной кусок.

Я смотрел на них как зачарованный, и мне казалось, что это заблудший ангел очутился в котельной психушки в берлинском Панкове. Значит, ангела зовут Аленка! Норберт часто приводил ее в клинику по вечерам…

Психиатрическая больница в Панкове с семи вечера до шести утра была закрыта для всех, кроме врачей, санитаров, водителей «скорой помощи», прокуроров, полицейских, сотрудников похоронных служб, монахинь и священников. В числе последних был хороший знакомый Джошуа, которого он ненавидел всей душой. Этого человека звали отец Ремигий.

На самом деле его звали Хакан, а потом, при довольно странных обстоятельствах, стали именовать Гельмутом. Он купил на барахолке монашескую сутану, выучил по-немецки несколько молитв и, превратившись в «отца Ремигия», стал посещать берлинские тюрьмы и психушки. В бездонных карманах его сутаны, кроме молитвенника, Библии, четок, презервативов и сигарет, всегда имеется «товар». Не только марихуана, но и гашиш. А иногда кокаин, ЛСД, героин и даже крэк. Но и это не все. В последнее время у него появились виагра, циалис и уприма. Отец Ремигий, как настоящий дилер, ориентировался на спрос. Кому-то нужен полный «улет», а кому-то — полная эрекция. В последнее время на эрекции Ремигий зарабатывает значительно больше, чем на улете. Заказывая в интернет-магазинах виагру из Индонезии, с Филиппин или Каймановых островов, он просит доставить препарат по некоему адресу в польском Щецине. Однажды он заказал посылку на свой берлинский адрес и лишился товара на более чем четыреста долларов: дотошные немецкие таможенники вскрыли посылку и, придя в изумление от количества разноцветных таблеток в пластиковых пакетиках, отправили адресату вежливое письмо с приглашением на допрос. Мало того, что отец Ремигий потерял деньги, ему еще пришлось выкручиваться.

Теперь посылки для отца Ремигия приносят пенсионерке пани Кунегунде в двухкомнатную квартиру обшарпанного панельного дома в юго-западной части Щецина, недалеко от выезда с берлинской автострады. Внимание польских таможенников они почему-то не привлекают. Сама пани Кунегунда уже семь лет пребывает в глубоком старческом маразме. Ее внучку Ивону заботит только, чтобы у бабушки были чистые и сухие памперсы, чтобы та была накормлена и напоена и хотя бы раз в неделю мылась под душем, а у самой Ивоны была крыша над головой, доступ к бабушкиной пенсии, а в перспективе — право собственности на квартиру.

Отец Ремигий встретил Ивону на берлинском Центральном вокзале. Она стояла в главном вестибюле и никак не могла сообразить, с какого перрона отходит гданьский поезд, идущий через Щецин. Отец Ремигий подошел, спросил, не нужна ли помощь, проводил на перрон, поднес чемодан и даже доехал с ней до Щецина. Там, на вокзале, он взял такси и довез Ивону до ее дома. С тех пор как умер дедушка, об Ивоне никто так не заботился, хотя тогда ей было восемь, а теперь уже двадцать восемь. И все же дедушка — это дедушка, а мужчина — это мужчина. Тем более из Германии. Ивона пригласила отца Ремигия зайти на чашку чая — отчасти из благодарности, отчасти из любопытства. Они пили чай, потом чай с водкой, потом просто водку. Когда выяснилось, что все поезда на Берлин уже ушли, Ивона разложила диван-кровать, застелила свежим бельем, велела отцу Ремигию закрыть глаза и разделась. Потом легла, широко развела ноги и велела ему открыть глаза.

На Центральном вокзале отец Ремигий прятался от полицейского, который должен был препроводить его в прокуратуру на очередной допрос. Полицейский заметил его на первом этаже, когда отец Ремигий торопливо поднимался по лестнице на второй, к выходу на перроны. Там всегда много людей и легко затеряться в толпе. Женщина, к которой подошел отец Ремигий, была на полголовы выше него и очень толстая. Он спрятался за ее спиной, и полицейский прошел совсем рядом, не заметив его. Отец Ремигий для конспирации поднял с пола чемодан этой женщины, взял ее за руку и повел на перрон, откуда должен был отправиться поезд в Щецин. Когда и на этом перроне появился все тот же полицейский, отец Ремигий поспешно вошел в вагон, рассудив, что лучше отправиться в Щецин, чем в комиссариат на Александерплац. Тем более что его карманы были набиты товаром, а сам он уже несколько дней подряд употреблял кокаин. В комиссариате товар бы конфисковали, что для отца Ремигия равносильно смертному приговору, а у него самого отрезали бы прядь волос и отправили на экспертизу в Карлсруэ. Спустя две недели пришли бы результаты. Учитывая, что отец Ремигий уже получал условный срок за наркоманию, на сей раз ему пришлось бы отправиться за решетку не на пару часов «с духовной миссией» в качестве утешителя страждущих, а на долгий срок, в качестве заключенного. Ясное дело, он выбрал поездку в Щецин. Чемодан был тяжелым, женщина — огромной, косоглазой и едва говорившей по-немецки. Всю дорогу от Берлина до Щецина отец Ремигий старался быть любезным кавалером и через силу заставлял себя прикасаться к ее ладони и даже несколько раз — к колену. А в Щецине отдал последние деньги за такси, потому что решил, что так будет лучше всего.

В прихожей маленькой квартирки на пятом этаже обшарпанного дома, ничем не отличавшегося от подобных домов в Восточном Берлине, женщина сначала представила его сморщенной, как сушеное яблоко, старушке, сидевшей в инвалидном кресле, а потом пригласила в комнату, а сама отправилась на кухню, чтобы приготовить чай. Отец Ремигий уселся на скрипучий диван и подумал, не на нем ли ему придется сегодня спать, что было весьма вероятно, потому что в квартире было только две комнаты, и в одну из них женщина закатила коляску со старушкой. Денег на гостиницу у отца Ремигия не было, а в Берлин он в тот день возвращаться не хотел. Значит, оставалось либо до утра бродить по городу, либо ночевать на жесткой скамье в зале ожидания вокзала. О том, чтобы провести ночь с этой женщиной, он предпочитал не думать.

Он уже и не помнил, когда в последний раз пил чай из стакана с металлическим подстаканником, но точно помнил, что никогда еще не пил чай с водкой. Сначала водки в чае было немного, потом от чая остались только черные чаинки, плававшие в прозрачной водке. Хозяйка время от времени подносила с кухни водку, которая закончилась довольно поздно. Так поздно, что к тому времени все поезда из Щецина в Берлин ушли, даже самые неудобные, с пересадкой в Гамбурге или Кельне. Об этом отцу Ремигию сообщила сотрудница справочного бюро во Франкфурте-на-Одере, куда ему удалось дозвониться. Тогда хозяйка встала из-за стола, нетвердой походкой подошла к комоду, достала оттуда постельное белье, одеяло и по-немецки велела ему закрыть глаза. Он повиновался и стал думать, как бы слинять. Когда он открыл глаза, женщина уже лежала, широко раздвинув ноги. Голой она показалась ему еще ужаснее. Он резко вскочил и убежал в ванную.

Товар, предназначенный для клиентов, всегда был для него табу, но сегодня — так он пытался оправдаться перед самим собой — был форс-мажор, точнее экстрим. Отец Ремигий вскрыл один из полиэтиленовых пакетиков с кокаином и насыпал короткую «дорожку» на розовый стульчак унитаза. В бумажнике не было ни одной банкноты, которую можно было бы свернуть в трубочку, поэтому он просто нагнулся над стульчаком и втянул в себя порошок. Затем достал из флакона таблетку упримы, положил на язык и запил водой из-под крана. Много, очень много водки, плюс кокаин, плюс уприма. И все это на пустой желудок. Он вдруг вспомнил, что со вчерашнего вечера ничего не ел. Хозяйке почему-то не пришло в голову его накормить. Интересно, выдержит ли сердце такую адскую смесь? Уприма, не говоря уже о кокаине, действует куда сильнее, чем виагра. Но выхода у него не было — он не испытывал к этой женщине никаких чувств, а ему надо было быть на высоте.

Он вернулся в комнату. Женщина с широко раздвинутыми ногами продолжала лежать на диване. Она мастурбировала под музыку из радиоприемника и не услышала его шагов. Он отвернулся и снова ретировался в ванную комнату. Закрылся на защелку и улегся в ванну. Поездка в Щецин представлялась ему совсем иначе… Заснуть не получалось. Стало холодно. Он укрылся всеми полотенцами, что там были, но его продолжал бить озноб. Тогда поверх полотенец он накинул провонявший мочой халат, что валялся на полу. Несмотря на озноб, он вспотел, и время от времени на него накатывали приступы паники. Он никак не мог понять, чего боится, и от этого ему становилось еще страшнее. Промучившись около часа, он решил вернуться в комнату. Ему никак не хотелось оставаться одному.

В детстве он никогда не мог заснуть от страха после того, как мать кричала на отца, а тот ее бил. Потом отец их бросил, и скандалы закончились, но мальчику уже не хватало этого страха и этих дней, когда отец был с ними, и мать кричала на него, а на следующее утро надевала огромные солнцезащитные очки, чтобы скрыть следы побоев. Страх, когда отец возвращался ночью, а мать кричала, был все же лучше, чем новый, когда мать сидела в спальне одна и ждала отца, который так и не вернулся. Ремигий перестал бояться только когда узнал, что отец умер. Говорят, его похоронили на кладбище маленькой деревушки под Анкарой. Той самой, где он родился. Ремигий понял, что теперь отец уже никогда не вернется, и страх прошел. Но сейчас, лежа под кучей грязных влажных полотенец, он снова боялся и чувствовал необходимость прижаться к кому-нибудь, как прижимался к матери, пока был жив отец.

Он вбежал в комнату совершенно голый. Женщина спала, сидя на полу и опершись спиной о комод. Она громко храпела. Он подошел к краю комода, ухватил ее за руки и с трудом втащил на диван. Потом лег рядом и крепко к ней прижался. Почувствовал, что страх уходит, и через минуту уснул.

Утром следующего дня они втроем ели на кухне яичницу. Старушка улыбалась и иногда хватала куски с его тарелки, а женщина смотрела на него, как любящая жена после первой брачной ночи. Он мало что помнил, разве что момент, когда проснулся, чуть не задохнувшись, потому что его голова оказалась между ее огромных грудей.

Тут раздался громкий стук в дверь. Почтальон принес бандероль с лекарствами для старушки. Именно тогда отцу Ремигию пришла в голову гениальная мысль. Почему бы виагру и все прочее не получать бабушке Кунегунде? Здесь, в Щецине! Он попросил у женщины разрешения иногда навещать ее. Она была растрогана. Тогда он попросил разрешения заказывать на адрес бабушки свои лекарства от диабета. Он выписывает их из-за границы, потому что там они гораздо дешевле, но они часто пропадают, потому что в Германии на почте воруют. Не то что в Польше. Женщина расчувствовалась и на клочке бумаги написала ему адрес бабушки и номер телефона. Он сунул бумажку в карман пиджака, пообещал позвонить, как только доедет до Берлина, и встал из-за стола. Тарелку с остатками яичницы он пододвинул старушке, обнял женщину, попрощался с ней и направился к входной двери. Только на лестничной клетке, двумя этажами ниже, он почувствовал, что у него замерзли ступни, и понял, что забыл обуться.

Его подвела привычка снимать обувь, входя в дом. С онемечившимися турками такое часто случается: они разуваются, а потом уходят босиком. Ремигия это бесило. Он ненавидел в себе все турецкое и изо всех сил старался быть похожим на немца. Даже заплатил кругленькую сумму этнической немке из Казахстана, чтобы с помощью фиктивного брака сменить свою фамилию Баришалим на Гротц. А получив немецкий паспорт на фамилию Гротц — после двух лет препирательств с иммиграционной службой — заплатил еще большую сумму, чтобы та не создавала проблем при разводе и помалкивала обо всем этом. Он с трудом избавился от турецкого акцента и научился вести себя как настоящий немец: скрывать свои чувства, возмущаться налогами, каждую субботу мыть машину, сетовать на нарушение расписания электричек и высокие цены, демонстрировать раскаяние, когда речь заходила о войне, не забывая упомянуть, что он, «к счастью, родился позже». Он даже придумал себе родословную на четыре колена, начинавшуюся от прадедушки, который был «уважаемым государственным чиновником в Кенигсберге. Поэтому, — повторял он сам себе серьезным тоном, — я с детства уважаю всех, кто находится на службе у государства». Как-то раз он рассказал эту байку молодому полицейскому на Александерплац. Тот принял ее так близко к сердцу, что, составив рапорт, тотчас его отпустил. Хорошо, что этот полицейский не смог дозвониться до паспортного отдела, где хранились личные данные отца Ремигия, включая его настоящие имя и фамилию — до бракосочетания с Натальей Леонидовной Гротц из казахской Алма-Аты.

Он снова поднялся на пятый этаж. Женщина восприняла его возвращение превратно: бросилась на шею, принялась обнимать и целовать. Бабушка Кунегунда при этом хлопала в ладоши и нервно ерзала в своем кресле. Он высвободился из объятий и прошел в комнату. Нашел под комодом ботинки. Женщина, стоя на коленях, принялась их шнуровать. Минуту спустя она подняла голову и прижалась губами к его ширинке…

В Берлин он вернулся после полудня, чтобы вечером под личиной отца Ремигия снова, аки пчела, разносить свой «товар». В его планах была и психушка в Панкове.

Джошуа презирал наркодилера в сутане, но при этом не мог не восхищаться его приспособленческой хваткой. Отец Ремигий был подобен хамелеону, у которого отрастает оторванный или откушенный хвост, или мху, что распрямляется через пару дней после того, как по нему проехал асфальтоукладчик. Джошуа, с присущим ему стремлением к преувеличению, уверял, что отец Ремигий выжил бы где угодно, а если бы понадобилось, легко превратился бы из теплокровного млекопитающего в холоднокровного гада. Лично я не замечал у отца Ремигия приспособленческой хватки — лишь ловкость преступника уровня чуть выше среднего, пользующегося удачным стечением обстоятельств. Если у него и есть какой-то дар, так это умение манипулировать людьми и бессовестно спекулировать на их несбывшихся надеждах. Но этот дар для всех бесполезен. Даже для самого отца Ремигия. А он не кто иной, как обычный социопат.

— Скажи честно, Джошуа, — спросил я как-то, — не потому ли ты восхищаешься этим, в общем-то, опасным мошенником, что вы с ним в некотором смысле похожи? Оба всю жизнь прикидываетесь не теми, кем являетесь на самом деле: ты — евреем-неофашистом, а он — немцем. Он делает вид, будто забыл Аллаха, ты — будто открыл для себя Адольфа. Вы оба отказываетесь принимать себя теми, кем родились, и хотите быть самыми красивыми мотыльками на лугу. Но это не ваш луг, Джошуа. И вы не хуже остальных. Просто другие. И такими должны оставаться. Немцы презирают тех, кто хочет быть больше немцами, чем они сами. Даю руку на отсечение, что и ты, и он паркуете автомобиль только в разрешенном месте, причем гораздо чаще, чем сами немцы. Я прав? Вы научились идеально правильно произносить раскатистое немецкое «р», но это не помогает вам выразить свои чувства. Вам не хватает слов, вы путаете понятия, образы и контекст, потому что чужой язык никогда не будет вам родным, Джошуа. Никогда…

— А ты, гребаный полячишка, сам-то кем хочешь быть, мать твою? — процедил сквозь зубы явно задетый моими словами Джошуа. — Думаешь, все луга от Урала до Гибралтара польские, да? Вознесся выше всех мотыльков, расправил свои бело-красные крылышки и величественно взираешь на всех сверху! Ты со своим сраным польским национализмом ведешь себя в этом заведении как провокатор, так и знай. И не только я так считаю, пшек чертов…

Мне кажется, это был последний раз, когда мы говорили об отце Ремигии. Спустя несколько недель Джошуа мимоходом сообщил мне, что тот надолго уехал в Польшу, и никто, в том числе полиция, не знает точно, куда именно.

Когда уголь из нескольких тачек исчез в топке, а Норберт с Аленкой покинули котельную, мы медленно спустились с кучи угля вниз и закурили. Посредине черного пятна, рядом с печью, лежал белый веночек. Я склонился над ним и осторожно сдул с цветов пыль. «Мама будет на нас сердиться», — вспомнил я слова Норберта. Джошуа взял букетик из моей ладони и поднес к носу. Минуту спустя вернул его мне и сказал:

— Я никогда тебя об этом не спрашивал… у тебя есть дети?

Я сделал вид, что не услышал вопрос, глубоко затянулся, затоптал окурок и вышел из котельной.

На первом этаже клиники в Панкове, у входа, с правой стороны, сразу за дверью, ведущей в кабинет дежурного врача, которого там почти никогда не бывает, в овальном эркере разместился небольшой магазинчик с бутербродами, сладостями, напитками, минимальным набором косметических средств, газетами и журналами. По вечерам добродушная продавщица закрывала решетчатую перегородку, выставляла два столика и раскладывала на них газеты, которые не удалось продать. На стене, где стояли столики, висело объявление, информирующее о том, что «газеты не рекомендуется забирать с собой в палаты». Кто-то уже давно зачеркнул слово «палаты» и жирным фломастером надписал «камеры». Сначала по-немецки, потом по-русски, потом по-хорватски, а недавно и по-турецки. Возвращаясь из котельной в свою «камеру», я не смог пройти мимо столика. На нем, держа перед собой газету, сидела Магда Шмидтова.

Магду Шмидтову из Чехословакии легко узнать даже тогда, когда ее лицо и грудь закрывает газета. У нее удивительно длинные, красивые ноги, и в коридорах и палатах психушки о ее ногах часто говорят. Обычно она прячет их под шерстяными обтягивающими брюками. Не знаю, какой толщины ткань делает брюки брюками, в отличие от чулок или колготок. Женщины интуитивно чувствуют эту грань. Если ткань брюк, колготок, чулок или леггинсов, не важно, как это называется, имеет определенную толщину, они ощущают себя женщинами в брюках и сидят на стульях, креслах, откидных сиденьях и диванах как мужчины, широко расставив ноги. Они же в брюках! У мужчин такой интуиции нет. Для них разница между двумя и пятью миллиметрами вследствие некоего давнего мужского комплекса отнюдь не кажется огромной, и они ощущают беспокойство. Мужчины не понимают: то ли женщина, сидящая напротив, раздвигает бедра потому, что она в брюках и ей так удобно, то ли она подает им некий сигнал, и если так, то какой? Дилемма становится еще более сложной, если поверх этих якобы брюк женщина надевает очень короткую юбку. В таком случае беспокойство мужчин достигает апогея. Так же, как и вызванные этой картиной вполне однозначные фантазии, в особенности если женщина привлекательна.

В тот вечер Магда Шмидтова сидела на столике не в брюках и не в колготках. На ней не было даже обуви. К тому же она, видимо, увлеклась чтением какой-то статьи и не заметила, что подол ее халата задрался так высоко, что обнажил бедро. Приблизившись, я инстинктивно замедлил шаг, а спустя мгновение и вовсе остановился.

— Почему вы, господин виртуоз, еще не спите? — спросила она из-за газеты.

— А откуда вы знаете, что это… я?

— Только вы в этой богадельне так замечательно играете и так чудесно пахнете.

— Чем пахну?

— Как это чем? Бергамотом, кардамоном, лимоном, гвоздикой, корицей, жасмином. Немного розой, хотя в этом я не уверена. И табачным дымом. В этом я уверена. «Данхилл»? — спросила она, опуская газету на колени.

— «Мальборо».

— Дарья очень много курила. Она была абсолютно зависима от никотина, сигареты стояли для нее на втором месте после мечтаний. Дарья курила только «Данхилл». И только с ментолом. Она тратила на сигареты кучу денег, и никогда — ни в России, ни на Украине — не покупала дешевые. Иногда мы курили вместе. Клали открытую пачку на полчаса в морозилку, занимались любовью прямо на полу кухни, а потом… потом вдыхали дым с охлажденным ментолом. Вы когда-нибудь так пробовали? Если нет, весьма рекомендую. Курение откроется для вас с новой стороны. И конечно, мы разговаривали. С Дарьей можно было разговаривать бесконечно, хотя и с перерывами. И не всегда на полчаса…

— А о чем вы разговаривали?

— О чем говорят женщины? О косметике, мужчинах, туфлях, о сексуальной жизни Канта, о наших планах на будущее. Хотя эту тему Дарья затрагивать не любила. Она считала, что мы гневим Бога, когда строим планы на будущее.

— У Канта не было сексуальной жизни! — возразил я с улыбкой.

— Почему вы так решили? У всех есть. У божьей коровки, у дождевого червя, у Путина, у Меркель, у папы римского… У Канта она тоже была. Только у него, скорее всего, с самим собой. Любой, у кого есть тело, имеет какую-то сексуальную жизнь. Это неотъемлемая часть программы эволюции. Кроме того, мы не обладаем телом, которое описываем, мы им являемся. Мало кто замечает разницу. На нее обращают внимание только в самых крайних случаях. Раздавленный кот на улице — это всего лишь тело с выпущенными кишками. А раздавленный человек — это не только искалеченная плоть и переломанные кости. Кант игнорировал тело в своих рассуждениях, поэтому его философия вызывает у меня страшную скуку. И потом, не придавая значения телу, он как минимум извратил представление о человеческом бытии, по крайней мере, до времен Ницше. Только тот нашел в себе мужество положительно ответить на вопрос о том, правда ли, что Бог есть везде, даже в экскрементах.

— Вы так считаете? А откуда вы так много знаете о Канте?

— Хорошо училась. Видите ли, прежде чем приехать в Дюссельдорф, я изучала в Пражском университете философию. Это очень хороший университет. Самый старый в странах Шенгена! — весело воскликнула Магда. — Но будучи профессиональным философом, в наше время даже за квартиру не расплатишься, не говоря уже о «Данхилле». Поэтому после окончания университета я пошла на курсы массажа, — добавила она с иронией.

— А Дарья?

— Дарья? У моей Дашеньки сексуальная жизнь была, если вас это интересует, не только со мной. С другими женщинами тоже. У нее не было бисексуальных эпизодов, как у меня. Дарья стала лесбиянкой с того момента, как в первый раз почувствовала желание. Так она говорила. Пенис, с ее точки зрения, сродни бородавке на теле мужчины, разве только больше размером. С ним можно жить, а можно его и отрезать. А вот мужское мышление не вырежешь никаким скальпелем. Так она считала.

— Довольно жестоко по отношению к мужчинам, вам не кажется? Но это не важно. Я-то спрашивал, как вы ее встретили.

— Она сама ко мне пришла. Однажды на кушетку в моем, назовем его гордо «массажном салоне» легла прекрасная обнаженная женщина. Это была Дарья. Я много тел массировала, видела много наготы, но ее нагота особенная. Она прекрасна, говорю вам, прекрасна… Мы разговорились. Во время массажа так обычно и бывает. Трудно молчать, когда на целый час отдаешь свое тело в чужие руки. Что-то вроде близости рождается само собой. Дарья бегло говорит по-немецки, лучше, чем я, но с сильным русским акцентом. Меня всегда привлекали люди, говорящие с акцентом. Марсель из их числа. Я спросила, откуда она. «Из Москвы», — ответила Дарья. Она была студенткой журфака МГУ. Это один из популярнейших факультетов в России, хотя профессию дает опасную, согласны? Но Дарья презирала политику и политиков, как и всякого рода расистов и сексистов. Ее привлекла этика. На этой почве мы и нашли общий язык, потому что мне этика тоже очень нравится. Я имею в виду не правила поведения, а область философии. Будучи лесбиянкой, Дарья чувствовала себя в России, скажем так, не слишком комфортно. У нее были проблемы. А поскольку она считала, что с подобными проблемами сталкиваются и другие женщины, то придумала для себя некую миссию, поверила в нее и стала жить ради нее. Дарья настроила против себя не только власти и средства массовой информации, но и русскую и украинскую Церкви, поскольку считала, что Бог был и остается антифеминистом. В своих статьях она цитировала фрагменты из Библии, которые это подтверждали, и задавала неудобные для общества вопросы, вроде таких: «Почему весь мир знает о русских проститутках, а о русских феминистках не знают даже в России?». И заявляла во всеуслышание, что русская Церковь «лучше относится к шлюхам, чем к феминисткам». Дарья была молода и бескомпромиссна, верила, что в Библии содержится истина, но такая, которая служит закреплению патриархата. Дарья верила, что способна изменить мир, и не хотела поверить, что все мы — лишь часть системы. Молодая была… Она ходила в библиотеки, раздавала в метро и на улицах Москвы анкеты, организовывала дискуссии, размещала комментарии в сети, спорила со священниками, изучала архивы. Начала с московских, затем отправилась в Санкт-Петербург, Екатеринбург, Новосибирск и Киев. Ей хотелось найти информацию о том, что даже в Советской России, начиная со времен Ленина и Сталина и вплоть до периода правления Горбачева, были женщины, желавшие других женщин. Ей очень хотелось написать об этом книгу. Все это она рассказала мне во время сеанса массажа. Я заслушалась ее рассказом и ее чудесным голосом, засмотрелась на ее лицо, груди и ягодицы и, массируя внутреннюю часть бедер, провела — уж не знаю, случайно или нет, — рукой между ног. Она тут же приподнялась на кушетке и поцеловала меня в губы. Я тогда тосковала по нежности. Мне приходилось касаться многих людей, но только за деньги. Ко мне же, кроме зубного врача, никто не прикасался. Даже за деньги. А Марсель… он тогда просто вставлял в меня член. Вы и сами знаете, это вовсе не прикосновение…

Магда Шмидтова соскользнула со столика и босыми ногами встала мне на ботинки. Я не отодвинулся. Так мы и стояли, почти прижимаясь друг к другу.

— Признайтесь, как вы сюда попали и почему теряете здесь время? — спросила она, глядя на меня снизу вверх.

— Вы думаете, я его здесь теряю?

— Конечно теряете. Вы здесь о себе ничего не узнаете. То есть ничего нового. И ни от чего вас тут не вылечат. Вы ведь вовсе не больны. Вы — нарцисс, а это не болезнь. Это черта характера, и вы об этом знаете.

— Я — нарцисс?!

— Да. Во время первого сеанса групповой психотерапии вы сами заявили об этом во всеуслышание. И мне все стало ясно.

— Что именно? — спросил я раздраженно.

— Все. Ваша зацикленность на собственной персоне, зависимость от успеха, эмоциональный вакуум, который вы пытаетесь компенсировать сентиментальностью, необходимость самоконтроля, проблемы в отношениях с людьми и интимной жизни, болезненная реакция на критику, стремление быть самым лучшим, жажда новых ощущений, гипертрофированная интеллектуальность, трудоголизм. Вам важно то, как вас воспринимают и оценивают, а не то, что происходит внутри вас. Вы страдаете от соперничества и зависти. Элементарное раздвоение. Я либо гениальный, либо никчемный. А на самом деле вы хоть и уникальны, но очень бинарны, черно-белы. Вам трудно согласиться быть середнячком, посредственностью. Вы жаждете величия, могущества и возможности ни в чем себя не ограничивать.

— Стоп! Замолчите! Какого черта? Что вы несете?!

— Вы именно такой, господин виртуоз, — добавила Магда, сойдя с моих ботинок, но все еще прижимаясь ко мне. — Я думаю, в вас очень много агрессии, и вы не хотите вглядеться в свой внутренний мир. Отсюда ваши тоска и опустошенность, мертворожденные чувства и концентрация на собственном «я».

— Вы здесь лечитесь или работаете?

— Ну вот! Неужели банальность — это все, на что вы способны?! Пожалуйста, не разочаровывайте меня.

— Какие такие мертворожденные чувства? У меня много чувств, поверьте!

— Может, я слегка преувеличила. Вы правы, у вас есть чувства, в том числе и самое важное — любовь. Но любите вы только себя…

— Так думают не все. Аннета, наш психолог…

— Какой там психолог… — прервала она на полуслове. — Эта чокнутая, которая выслушивает нас на сеансах групповой психотерапии, возможно, имеет ученую степень, но ничего не понимает в психологии. К тому же она работает на клинику, а значит, сделает все, чтобы мы оставались тут как можно дольше. Ведь тогда больница получит больше денег, а ей наверняка продлят контракт. Вы не заметили, что у нее проблемы с распределением внимания?! Нас иногда семеро, иногда десятеро, а она воспринимает только одного из нас. У нее, как и у нас, не все в порядке с психикой. Я подозреваю, что она не может читать газету в туалете, потому что для нее чтение и испражнение — несовместимы.

— Вы несправедливы и жестоки. Неужели вы действительно так думаете?

— Именно так.

— А где сейчас, по вашему мнению, Дарья?

— В России.

— Я бы хотел увидеться с ней и поговорить…

— Вы? Не верю своим ушам. Вы предпочитаете общаться с самим собой.

— Скажите, я вас чем-то обидел? Ранил ваши чувства? Надоел? Ведь нет. Так почему же вы надо мной измываетесь?

— «Измываетесь»! Гм. Красивое слово. По-чешски оно звучит почти так же. Так вот что я вам скажу. Вы очень обидели меня. Мы находимся здесь уже несколько месяцев, и я поняла, что в моей жизни мог бы появиться не Марсель, а такой, как вы. Но раньше я всегда обходила стороной подобных мужчин. По сравнению с Марселем вы, на первый взгляд, очень скучный. Почти лысый, немолодой, неразговорчивый, морщинистый, вечно небритый, с потухшими глазами. И высокомерный. Вы совсем не та лягушка, которую хочется поцеловать, чтобы проверить, не превратится ли она в прекрасного принца. Но ваш нарциссизм — это вызов. Мне кажется, это у вас временное. От одиночества и обиды за то, что вас бросили…

— Так, значит, говорите, Дарья в России. А где конкретно, ведь Россия — большая страна? — спросил я, не дав ей закончить монолог.

— Да что вы все про Дарью да про Дарью? Да, она в России, я же сказала! Скорее всего, в Москве. Там живут ее родители и братья. Еще у нее есть старшая сестра, которая вышла замуж и уехала в Хабаровск.

— Я найду ее… — прошептал я Магде на ухо.

— Вы бредите, господин виртуоз! Сначала себя найдите! — отрезала она и, резко оттолкнув меня, направилась по коридору в сторону лестницы.

— Вот увидите, я найду ее. Найду! — крикнул я ей вслед с какой-то даже злостью.

Она не ответила и через секунду скрылась за углом.

В ту ночь я наконец-то после долгого перерыва снова увидел тот самый сон. У белого голубя было лицо Магды Шмидтовой. Он метался по Берлину, от окна к окну, а церковь за стеной была похожа на одну из кремлевских. Джошуа читал мне вслух стихи на непонятном языке. Я слышал его голос, но не различал слов. Моя мать сидела в инвалидном кресле и, перебирая четки, читала молитвы. Свен на лугу, поросшем красными маками, огромным гребнем расчесывал волосы Аленке. А моя жена в мундире немецкого полицейского, сидя на больничной койке, застеленной окровавленной простыней, прижимала к себе пронзительно кричащего младенца с обрубками вместо рук. Я проснулся и подбежал к окну. Голубя не было.

Наступило воскресенье. В Панкове это худший день недели. До церкви далеко, магазины с дешевым алкоголем закрыты, врачей, у которых можно выклянчить хотя бы небольшую дозу реланиума, нет, психотерапией никто не занимается, не купить даже сигарет в магазинчике за решеткой. Неудивительно, что отец Ремигий появлялся в Панкове чаще всего именно по воскресеньям и неплохо зарабатывал. Этот день недели здесь явно лишний, никому не нужный и всеми проклятый. Так же, как Рождество, Новый год, Пасха, День объединения Германии, Первое мая, праздник Тела Господня и другие. Это воскресенье было особенно тяжелым, потому что пришлось на Пасху, а значит, понедельник будет не лучше.

Утром я собрал чемодан, а все свои книги перенес в контейнер возле зала отдыха. Это была идея психолога Аннеты: обмениваться прочитанными книгами, а потом обсуждать их. Однако до этого так ни разу и не дошло, потому что читать в Панкове любили далеко не все.

В полдень я вышел в город и снял со счета максимальную сумму, какую можно было снять в течение одного дня. Потом сел в метро, поехал на станцию «Зоологический сад» и купил билет на поезд. Вечером я написал письмо директору больницы и опустил конверт в ящик, висящий на двери его кабинета. Во время моего последнего ужина в Панкове я подсаживался ко всем, кто так или иначе на меня повлиял. Джошуа был обколот лекарствами и, похоже, не заметил моего присутствия, а значит, и того, что я, скорее всего, прощаюсь с ним навсегда. Свен, уткнувшийся в книгу, лежавшую рядом с тарелкой, предложил мне пойти после ужина в котельную на перекур, потому что он должен сообщить мне нечто «чрезвычайно важное». Магда Шмидтова, как всегда, отсутствовала. Она не ужинала в больничной столовой. Я подошел еще к нескольким столикам, кому-то пожал руку, кого-то обнял. Часов в восемь я вернулся в свою комнату и вызвал такси.

Усевшись на подоконник, я закурил и, опершись ладонью о стекло, стал разглядывать Берлин. Когда выходил из комнаты, я снял с руки часы и положил под подушку. Время моего пребывания в Панкове истекло.

В самом начале одиннадцатого, в пасхальное воскресенье четвертого апреля 2010 года я сел в поезд.

Москва, 2 апреля, пятница, утро

Марина Петровна родилась в начале пятидесятых, после войны. Но просматривая отобранные для выставки в Берлине экспонаты, не могла сдержать слез. Отяжелевшей рукой занесла в список: «Фотография номер пять — “В атаку!”»

Бойцы, возраст которых под тяжелыми касками не угадать, бегут, пригибаясь к земле. На заднем плане ползет солдат с автоматом. Офицер на левом фланге отдает приказ. Лицо его напряжено. Говорят, когда идешь в атаку, самое трудное — оторваться от земли и сделать первые два шага. Для солдата они часто оказывались последними.

На экране компьютера открылась следующая фотография, и Марина Петровна невольно улыбнулась. На нее смотрели два подростка, похожие на только что вылупившихся галчат. Совершенно лысые, с узкими лицами. На вид им было не больше шестнадцати. Они болтали и курили самокрутки. Возможно, для кого-то из них жизнь оборвалась сразу после того, как эта фотография была сделана.

Тронутые временем черно-белые снимки для Марины Петровны были частью ее жизни. Важной частью.

Марина Петровна вздохнула. Как многим из тех, кто родился в послевоенные годы, ей было непросто относиться к Германии объективно. Она прекрасно понимала, что страна и люди ни при чем, но как быть с памятью?

Фотографии отправляли в Берлин за неделю до выставки. Туда же должны были доставить экспонаты из Польши. Небольшие контейнеры сопровождали представители немецкой логистической компании, заслужившей безупречную репутацию у музейщиков, в том числе у работников Госархива, подобравших для выставки сто экспонатов, в которых сосредоточились боль, любовь и ужас военного времени.

Выставка была международной и включала работы фотографов немецкой, польской и российской сторон.

Вылет был ранний, и это радовало Анну: значит, в пробках стоять не придется.

В марте 2007 года в Москве наконец открыли новый терминал, соответствующий по размерам и комфорту столичному уровню и значительно облегчающий процедуру вылета за пределы России. До этого дорога в аэропорт Шереметьево могла занять полдня, так что люди нередко опаздывали на самолет.

К счастью, самолет в Берлин вылетал в шесть утра. Выезжать из дома надо было в три, и Анна решила не ложиться. Она набрала в поисковике слово «Берлин», чтобы заранее решить, где им с Мариной Петровной непременно нужно побывать.

Ей хотелось пройтись по известной Курфюрстендамм и посетить Гедехтнискирхе, которую местные жители называли «помадой» и «пудреницей», увидеть в музее Нефертити, побывать в кафе «Голубой ангел», где выступала Марлен Дитрих, и купить диск с ее песнями.

Интересно, в чем залог популярности? Есть певцы с прекрасным голосом, но их никто не слушает. А есть такие, как Марк Бернес или Марлен Дитрих — вроде бы и без особых вокальных данных, но пользующиеся безграничной любовью поклонников.

Сергей вызвался отвезти Анну в аэропорт и, как ни пыталась она отговорить его, настоял на своем. Сонный, с недовольным лицом, сел за руль. Анна взглянула сбоку на его породистый профиль, на чуть седеющие на висках волосы, и неожиданно для себя чуть не расплакалась. Ведь какие-то десять лет назад она им любовалась, Сергей казался ей самым близким человеком на свете. Сильным. Надежным. Одержимым. Но когда Анна утратила надежду стать матерью, вместе с этой надеждой она утратила и веру, и любовь.

Как-то весенним днем она поехала в детский дом. Твердо решила взять оттуда ребенка. Неважно, мальчика или девочку. Главное — у них будет настоящая семья.

Это был хороший день и определенно хорошая идея. Анна отчетливо помнила момент, когда эта мысль пришла ей в голову. Она принимала душ, вода успокаивающе обволакивала тело. Неожиданно из крана пошел кипяток. Анна вскрикнула и вдруг поняла, что ей делать. Все стало ясно! Так бывает, иногда.

Она натянула первые попавшиеся под руки брюки и свитер, помчалась вниз. В двадцати минутах езды от дома располагался Дом ребенка; прошлой зимой Анна помогала организовать там новогодний праздник для малышей, познакомилась с заведующей и персоналом. Оказалось, что заведующая, крупная седая женщина с очень короткой стрижкой, живет буквально в соседнем доме, и потом они часто сталкивались во дворе.

Анна вошла в серое безликое здание, и у нее возникло ощущение, что она переместилась на двадцать лет назад. Тут стоял запах какой-то невкусной, унылой еды. У Анны ком встал в горле, она полезла в сумку за ингалятором. Представила себе дорогие московские рестораны, где люди с недовольными лицами долго и придирчиво выбирают блюда.

— Понимаете, Анна, — сказала ей заведующая, — это быстро не делается, да я бы и не советовала вам торопиться… Вы ведь, насколько я понимаю, даже с супругом это еще не обсуждали?

Слово «супруг» металлически лязгнуло. Суп-руг.

— Нет, не обсуждала, — согласилась Анна, нетерпеливо покачивая ногой, — но почему вы думаете, что он будет против? Он тоже хочет ребенка.

— Поймите, это очень серьезный шаг. Второго разочарования ребенок просто не перенесет. — Заведующая пригладила рукой свой белоснежный ёжик на голове. — Я работаю здесь уже двадцать лет. Много чего повидала. Люди брали ребенка, а потом просто не выдерживали. Эмоционально не выдерживали. А ребенок ведь не собачка, его на улицу не выбросишь!

Глаза Анны наполнились слезами.

— Я хочу! Очень!

Заведующая побарабанила пальцами по столу, покрытому по старинке оргстеклом.

— Пойдемте для начала на детей посмотрим.

Они вышли из кабинета; заведующая прикрыла дверь и взяла Анну под руку. Они шли узким коридором, было необычайно тихо для детского учреждения. Пахло дезинфицирующим раствором. Выкрашенные желтой краской стены были разрисованы бабочками, рыбками, цветами и героями мультфильмов. Старшая группа располагалась этажом ниже. На лестнице их обогнала девушка в джинсах и тесной футболке.

— Куда спешишь? — осведомилась заведующая.

Девушка обернулась, лицо у нее было озабоченное.

— Да «скорую» Никитиной вызвали. Снова под сорок температура и рвота… Бегу встречать!

И она поскакала через две ступеньки; толстая короткая коса била ее по выступающим лопаткам.

— Я зайду посмотреть, что и как. Если в больницу будут забирать — пусть тетя Нина поедет. Она там лучше сориентируется! — вдогонку быстро сказала заведующая, перевела дыхание, обернулась к Анне: — А детки к тому же еще и болеют. И бывает, что тяжко болеют, я вам скажу.

Анна промолчала.

Дашеньку она заметила сразу. Остальные малыши весело играли под руководством воспитательницы, а эта девочка просто тихонько сидела на маленьком стульчике, расписанном под хохлому. Темные кудряшки легким облаком стояли над бледным лобиком. Она вертела в руках мягкую игрушку, то ли собачку, то ли зайчика.

— Привет, — шепотом сказала Анна, присев перед девочкой на корточки. — Как тебя зовут?

Девочка молчала.

— Ты умеешь говорить?

Заведующая вздохнула.

— К сожалению, Дашенька пока молчит. Ее мать лишена родительских прав, отбывает наказание за распространение наркотиков, срок у нее два года. А вместо отца у Даши в свидетельстве о рождении прочерк…

Анна смотрела на девочку не отрываясь. Огромные карие глаза, ресницы такие длинные, что кажутся приклеенными, пухлый ротик, трогательная тоненькая шейка…

— А можно, — голос ее дрожал, — можно мне погулять… с Дашей?

Ей страстно захотелось подарить девочке лучшие игрушки, всех этих Барби, телепузиков и плюшевых медвежат; угостить мороженым, покатать на пони, сводить в зоопарк. Это же невозможно, когда трехлетний ребенок неподвижно сидит и молчит!

Заведующая осторожно взяла Анну за локоть и вывела обратно в коридор.

— Не обижайтесь, — она смотрела твердо, — но сначала… поговорите с супругом. Я переживаю за девочку… да и за вас тоже. У меня слишком большой опыт, чтобы строить иллюзии…

Анна вышла на улицу. Быстро зашагала к автомобилю, вспоминая детские стихи и песенки, составляя план развлечений для Дашеньки. Зашла в «Детский мир», купила несуразно большую и безумно дорогую немецкую куклу, чьи темные локоны напоминали Дашины. Анна рассматривала куклу в окошечко в картонной коробке и говорила ей:

— Скоро ты познакомишься со своей хозяйкой… Она такая красавица!

Идиллия закончилась с появлением Сергея.

Анна умоляла, плакала и снова умоляла мужа пойти к заведующей Дома ребенка. Рассказывала про Дашу и ее длинные ресницы. Но слышала в ответ краткое «нет!». И в конце — грохот тяжелой дубовой двери.

Она пролежала весь вечер на диване не вставая. Так и уснула в одежде. У нее не осталось шанса стать матерью, а он мог оплодотворить еще множество женщин.

Сергей был красив, женщины на него засматривались, но теперь ничто не заставило бы Анну полюбить его вновь. Спят ли они в одной постели, едут ли в одном автомобиле, между ними — стена. «Берлинскую вот снесли, — грустно подумала она, — а мою никто не разрушит…»

Дорога была свободна. Сорок минут от Брюсова переулка до аэропорта они провели в молчании. Да и что им было сказать друг другу?

«Мы вместе потому, что так надо, это привычка, подспудный страх одиночества — и больше ничего. И оба чувствуем приближение конца». Уткнув в шарф лицо, она делала вид, что дремлет. А Сергей вел громоздкий джип, крепко вцепившись в руль.

Марина Петровна — нарядная, в милой шляпке — ждала Анну у стойки. Летели они вдвоем. Виталий Семенович должен был прибыть в Берлин прямо из Японии, с очередной конференции, посвященной систематизации хранения информации.

Сергей сухо попрощался с Анной, пожал руку Марине Петровне. Увидев, как стремительно удаляется его коренастая спортивная фигура, Анна вздохнула с облегчением.

— Аня, у вас все в порядке? — участливо спросила Марина Петровна.

— Все как всегда, — грустно улыбнулась Анна, и они, взволнованные предстоящим путешествием, прошли в зал ожидания, а потом заняли места в салоне самолета.

— Я давно не летала, — призналась Марина Петровна. Она постеснялась добавить, что немного боится встречи с немцами, их негативного отношения, и вообще — поездка в Берлин ей не по душе, и если бы не выставка…

— Все будет в порядке, — Анна погладила ее по руке. Рука была холодная и чуть подрагивала. — Да вы совсем окоченели!

— Нет-нет, это от нервов. Сейчас пройдет. — «И правильно, что я промолчала, — решила Марина Петровна. — Пора выкинуть из головы глупые мысли и взять себя в руки!..»

Через проход от них расположился рослый мужчина с темными волосами, стянутыми резинкой в недлинный хвост, и с аккуратно подстриженной бородкой.

— Не представляете, Анечка, каким это стало для меня потрясением… — услышала Анна голос Марины Петровны и поняла, что, засмотревшись на бородача, все прослушала.

— Простите, Марина Петровна, я, кажется, отвлеклась…

— Ничего страшного, я просто болтаю. Знаете, у меня по соседству живет семья, очень хорошая. Муж, жена, две дочки прелестные… Так приятно на них было смотреть. И вот уже с полгода я заметила, что мне не попадается на глаза отец семейства. Оказалось, он их бросил и живет с двадцатилетней девушкой!

Анна усмехнулась:

— Обычное дело: муж встретил свое счастье, а она — свою одинокую старость.

Судя по тому, что журнал «Русский репортер» на коленях у мужчины через проход уже несколько минут был открыт на одной и той же странице, он прислушивался к их разговору. Анна пожала плечами, невольно повысила голос и тут же одернула себя: «Да что это я, кокетничаю? Пытаюсь флиртовать?»

— Анечка, у вас плохое настроение? — Марина Петровна заглянула ей в глаза. — Вы такие печальные вещи говорите…

— Не печальные, а справедливые, Марина Петровна! — воскликнула Анна. — Это же забавнейший в своей жестокости сюжет! Начинается с того, что он и она, оба студенты или молодые специалисты, без особых перспектив и со скромными доходами, объединяются в семью. Он работает, устает, света белого не видит. Вечерами сидит, уткнувшись в телевизор. Она тоже работает, попутно рожая, перемывая горы тарелок, поддерживая связи со своими друзьями, с его друзьями, с их родней и вообще со всеми. Вьет гнездо, обустраивает, выстилает пухом и соломкой…

Бортпроводница предложила напитки. Анна взяла стакан с минеральной водой. Поблагодарила кивком. Залпом осушила. Продолжила:

— Годы идут, дети растут, гнездо превращается в клетку, в которой они проводят двадцать лет. И он начинает задумываться, какого черта его жизнь прошла, так и не начавшись? Кто-то называет это кризисом среднего возраста… А я — обыкновенной трусостью!

— Трусостью? — хором переспросили Марина Петровна и бородач. Анна рассмеялась.

— Конечно трусостью! Человеку не хватает смелости разобраться в самом себе, и он разрушает все, к чему ни прикоснется… И вот однажды он начинает пахнуть чужими духами и стричься у дорогого парикмахера. Она ничего не замечает. И все кончается катастрофой! Она ли его поймает на месте преступления, он ли признается, что встретил и полюбил, — в любом случае его благодарность за чистые носки, тарелки и полы не в силах заменить страсть, которую он называет «настоящей любовью»… И теперь он начнет все сначала, а она покончит с прошлым.

— Простите, что вмешиваюсь в вашу беседу, — вежливо произнес бородач, — тема уж очень волнующая. Меня зовут Антон, будем знакомы!

Анна и Марина Петровна представились.

— Что вы имели в виду, Анна, когда сказали: «а она покончит с прошлым»?

— Ну как что… Она расскажет эту историю подругам, некоторое время поживет, как зомби, а потом… А потом может быть что угодно. Второй брак. Жизнь для себя. Приступ трудоголизма. Всплеск агрессивности. Беспорядочные связи.

— В общем, уйдет в отрыв, — подытожил Антон.

Марина Петровна вздохнула.

— Кто же заставляет их жить так скучно? — спросила печально.

— Да они не скучно живут, как ни странно, — ответила Анна. — Они вполне насыщенно живут; все у них есть, от работы до любви. Просто когда уходит мужчина, к которому женщина относилась как к родному, вдруг обнаруживается, что он ей вовсе не родной, и она тоже сама по себе!

— Не знаю, — Антон энергично потер ладонью лоб, — не знаю… Наверное, дело в том, что у этих людей просто нет ничего общего, кроме детей и домашнего адреса. Я бы хотел о другом сказать. Недавно смотрел сюжет по какому-то каналу, показывали супругов-англичан, ему под девяносто, она на два года младше. Справили «бриллиантовую» свадьбу. Дети уже на пенсии… Так вот, дед раз в неделю приезжает на аэродром, садится в собственный самолетик и летает по округе. А готовит ему самолет жена, он ее «мой маленький бортмеханик» называет…

— Что ж, им можно только позавидовать, — сказала Анна и невольно отметила, какие красивые у Антона руки — длинные пальцы, ухоженные ногти… Марина Петровна тронула ее за рукав:

— А вот одна наша сотрудница — помните, Анечка? — Светлана Игоревна, мы ее сорокапятилетие отмечали в июне… так сказала: «Я рада, что моего эксмужа на молоденькое мяско потянуло пятнадцать лет назад — я за эти годы в полноценную женскую личность сформировалась, перестала зависеть от мужчины. Страшно представить, если бы он сделал это сейчас»!..

Анна погладила прохладные пальцы в серебряных кольцах:

— Да, тяжелее всего, когда развод совпадает с кризисом среднего возраста. И дело даже не в уходе мужа как таковом — женщина лишается чего-то, во что вложила много труда. Это как когда у тебя на глазах рушится дом, построенный собственными руками. И лучше — если тут вообще подходит слово «лучше» — чтобы это случилось, когда у тебя еще есть силы начать строить новый…

— А я вот заметил, — сказал Антон, — что в этом возрасте женщины нередко сами подают на развод. Дети выросли, времени стало больше и они вдруг понимают: зачем мне этот чужой обрюзгший человек, от которого нет никакого толку? Стоило ради него двадцать лет крутиться, как белке в колесе?..

— Женщины часто приносят себя в жертву, — заметила Анна.

— Вы считаете, что разочаровавшись и в браке, и в супруге, нужно этот брак все-таки сохранять?

— Сложный вопрос.

— Да вовсе он не сложный! Почему-то принято считать, что чувство должно быть взаимным. Якобы это справедливо. Ты кому-то симпатизируешь — и он тебе симпатизирует. Ты кого-то раздражаешь — и он тебя раздражает. Ты кого-то видеть не можешь — и он тебя тоже. Но в реальной жизни так не бывает. Сплошь и рядом случается наоборот: «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей».

— Не спорю, — Анна с интересом взглянула на Антона. — Любовь нельзя ни искусственно вызвать, ни развить, ни убедительно изобразить. Она возникает по воле судьбы, а не по воле разума…

— Любовь — это качественно новое восприятие объекта обожания: он вызывает восхищение в любом случае. Так продолжается некоторое время, потом восхищение уходит.

— И что остается?

— Ну вы же знаете, — Антон улыбнулся, — у всех по-разному. Горечь, теплые воспоминания, дружба, уважение, неприязнь…

— Это потому, что любовь — эмоция, практически не связанная с разумом. И тут ничего и никогда невозможно предсказать!

— А еще бывает зависимость, — подхватил Антон, — когда после разрыва с дорогим тебе человеком ты не в силах изгнать его образ из своего сознания. И постоянно обсуждаешь, обдумываешь ушедшие в прошлое отношения. Припоминаешь обиды, моменты радости, ведешь мысленно диалоги, рассказываешь всем, кто готов тебя выслушать: «А я ей говорю… а она… а я…»

— Это похоже на похоронный ритуал, когда вместе с покойником сжигали заживо его жену. Отношения умерли — и уносят с собой все, с ними связанное.

— Это вы верно сказали, Анна. Жаль, курить теперь в самолете нельзя, — вздохнул Антон и, подумав, добавил: — Поэтому я ненавижу влюбляться. Сразу становлюсь полным идиотом! С одной стороны — летаешь как на крыльях. С другой — делаешься таким уязвимым… Я гораздо больше себе нравлюсь, когда не влюблен, — циничный, острый на слово, собранный, критично мыслящий… Вроде бы.

— Это верно, — Анна улыбнулась, — острый на слово и критично мыслящий… Мне показалось, вас расстроил наш разговор. Простите, мне неловко, что так получилось.

— Анечка, не вините себя, — Марина Петровна тоже была взволнована, — ведь не зря говорят: «синдром попутчика»! С посторонним человеком всегда легче поделиться.

— И все-таки влюбленность, — Анна замялась, — необходима. Оставаться при этом трезвым сложно. Но отказаться от нее — значит не жить. И лучше быть восторженной и уязвимой, но живой…

— Определенно, люди по-разному на это смотрят: одни видят только проблемы — такие пессимисты, как я; другие — силу и легкость, адреналин… Может, это связано с разными гормонами?

— Нельзя все сводить к гормонам, — Марина Петровна посмотрела на Антона с упреком. Он что-то ответил…

Анна закрыла глаза. Она чувствовала себя усталой, очень усталой.

«Куда подевались мои силы? Вроде бы не тратила их впустую. Но вечерами падаю замертво… и смотрю в потолок. Так и живу теперь — вполсилы, в четверть силы… Так и смеюсь, так и плачу, так и молюсь. Собираю силы по кусочкам — стакан сока, кусочек шоколадки, общение с незнакомым, но приятным собеседником… Ловлю ветер за пазуху, собираю листья впрок… Коллекционирую улыбки встречных. И все зря…»

Встречать их должен был сам Манфред Бёзе. Несмотря на свои шестьдесят лет и высокое социальное положение (Манфред был одним из лучших адвокатов Берлина и возглавлял европейскую коллегию адвокатов), этот высокий мужчина с летящей походкой не только не утратил интерес к жизни во всех ее проявлениях, наоборот — с годами она для него словно набирала обороты. Манфред был добрейший человек, хотя его фамилия — Бёзе — означала «злой». Его родители были простыми рабочими. Ранним утром семья собиралась за круглым столом, на котором дымился ароматный кофе и обязательно были «берлинешпице» — булочки с нежным кремом, наподобие наших заварных пирожных.

Манфред учился отлично и после окончания школы поступил на юридический факультет Университета имени Гумбольдта. Затем успешно делал карьеру в Бундестаге, начав в двадцать шесть помощником юрисконсульта и закончив главным юристом. Воспитал двоих сыновей, которые пошли по его стопам. И вдруг в пятьдесят лет оставил юриспруденцию и создал организацию, которая ставила своей целью развивать культурные связи между Россией и Германией. Манфред вложил в этот бесприбыльный проект большую часть своих сбережений и что гораздо важнее — душу. Воспользовавшись своими обширными связями, снял помещение в историческом центре города, недалеко от памятника Фридриху Великому, во дворце, где, кстати сказать, располагался действующий театр, и регулярно проводил там выставки, в том числе и ту, что привезли Анна с Мариной Петровной.

Когда они приземлились, Марина Петровна занервничала, судорожно вспоминая немецкие слова, оставшиеся в памяти со школьных времен.

— Данке шеен, — чересчур протяжно повторяла она. Шляпка у нее съехала на бок, щеки порозовели, но это только придавало ей обаяния.

Анна недовольно взглянула на себя в зеркальные двери. «Когда же я успела постареть?!» — подумала она. Лицо изможденное, глаза пустые. Надо бы купить красный шарф, психологи утверждают, что красный цвет прибавляет энергии… или красное белье».

— Анечка, где же наш багаж? — суетилась Марина Петровна.

— Не переживайте, тут повсюду указатели, не то что у нас.

Анна изучала немецкий в школе, ее учительница Азольда Юрьевна считалась лучшим педагогом в Орле. Она не только прекрасно владела языком, но еще и знала и любила немецкую культуру. На уроках они переводили стихи Шиллера и песни Марлен Дитрих. «Sag mir wo die Blumen sind, Скажи мне, где цветы», — пронеслось у Анны в голове.

Казалось бы, трагическая гибель родителей должна была заставить ее возненавидеть все немецкое. Но Анна всю жизнь помнила слова дедушки: «Нет плохих народов, есть плохие люди»…

Получив свой скромный багаж, женщины направились к выходу, у которого толпились встречающие. Многие были с табличками. На одной из них кириллицей было написано: ГОСАРХИВ. Ее держал высокий мужчина с гладко зачесанными назад волосами. Он был в дорогом костюме с ярко-лиловым шарфом на шее и производил впечатление очень успешного человека. Женщины подошли ближе, и он, одарив их ослепительной улыбкой, быстро, почти без акцента, произнес:

— Добрый вечер, как я рад! Как рад!

— Вы говорите по-русски! — радостно воскликнула Марина Петровна.

— Чут-чут, — просиял он.

Схватив чемоданы, направился к машине, с поклоном распахнул дверцы и, пока Анна и Марина Петровна усаживались, проворно уложил чемоданы в багажник. При этом с лица его не сходила улыбка, и он говорил не умолкая.

Автомобиль рванул с места, и вскоре аэропорт Шенефельд остался позади. Они ехали так быстро, что смотреть в окно было бесполезно: все мелькало, сливаясь в одну пеструю размытую картину. Марина Петровна притихла.

— Дамы, — заявил Манфред с довольной улыбкой, — у меня есть предложение.

И перешел на немецкий. Анна сумела понять, что открытие выставки завтра в четыре часа дня. А сегодня Манфред предлагает погулять по вечернему Берлину. Она перевела его слова Марине Петровне.

— Замечательно, чудесно! — обрадовалась та. — По вечернему Берлину — звучит как в сказке.

Манфред извинился, что поселил их в недорогом отеле в восточной части Берлина, в районе Панков. Последнее время ему приходится экономить. Уже год как он оставил адвокатскую деятельность и занимается исключительно выставками и поддержкой молодых талантливых художников, в том числе из России.

Берлин вызывал у Анны смешанные чувства. С одной стороны, тут было шумно и многолюдно, как в Москве. Но люди были другие — много молодых, модно и стильно одетых. «Город — это люди, — подумала она, — а люди здесь симпатичные». И Манфред со своей не сходящей с лица улыбкой, открытый и доброжелательный, только подтверждал это впечатление.

— Дамы, мы въезжаем в бывший Восточный Берлин. Здесь я родился! — с гордостью сообщил он. — Для берлинца это немаловажный факт. В Восточном Берлине нужно было усерднее учиться, это была единственная возможность приблизиться к Западному. Сейчас, минуточку…

Он вдруг притормозил, не обращая внимания на запрещающий знак, включил «аварийку», и стремительно вышел.

— Похоже, у него в роду все-таки были русские, — усмехнулась Анна.

Манфред вошел в небольшой магазин, напоминающий сказочный домик, и через минуту вышел оттуда с белым бумажным пакетом. Он сел за руль и протянул пакет пассажиркам. Оттуда исходил запах свежей выпечки, поднимающей настроение и создающей ощущение праздника.

— Быть в Панкове и не попробовать булочек из знаменитой пекарни — грех!

— Чем же она прославилась? — спросила Марина Петровна.

— Здесь пекут только по старинным рецептам. И печи топят дровами. Я купил вам «деметерброт» — хлеб Деметры, самый вкусный в этой пекарне.

Анна решила, что здесь будет делать все то, что давно уже себе не позволяла: есть булочки, пить вино и совершать всякие глупости.

Они проехали красивую, строгую церковь.

— Это Хохвнунгскирхе, церковь Надежды, — словно угадав ее мысли, продолжал Манфред.

Она подумала, что обязательно пойдет в эту церковь. У человека всегда остается надежда. Иначе он не смог бы жить дальше.

Манфред, заметив в зеркале ее печальные глаза, рассказал по-русски анекдот. Марина Петровна захихикала. Анна улыбнулась. Они подъехали к небольшой гостинице «Академия» рядом с парком. Манфред достал из багажника сумки и отнес их в холл.

— Милые дамы, я вас оставляю. Мне еще нужно встретить господина Водославского из Варшавы, директора польского архива. Я заеду за вами в пять вечера, и… мы пустимся во все тяжкие. — Он снова говорил по-русски. Марина Петровна протянула ему руку, которую он галантно поцеловал.

В дверь постучали.

— Анечка, детка, — Марина Петровна заглянула к Анне в номер, — вы не представляете, какой у меня чудесный вид из окна. На яблоневый сад. Ветви прямо до окна дотягиваются.

Она уже успела переодеться и теперь красовалась в новом, с иголочки, темно-синем платье.

— Как вам идет этот цвет! — восхищенно воскликнула Анна. Марина Петровна порозовела от удовольствия.

— Вы находите? Благодарю вас, дорогая, я сшила это платье специально для нашей поездки… А как вам Манфред? — Марина Петровна покраснела еще гуще.

— Очень приятный, — Анна улыбнулась, — и явно положил на вас глаз…

— Да что вы! — смущенно воскликнула Марина Петровна. — Я же старая…

— Перестаньте, Марина Петровна, — мягко проговорила Анна, — мы с вами в центре Европы, здесь люди к сорока годам только семьи создают, детей заводят… А вам в этом платье, да еще с новой прической… больше сорока пяти не дашь!

— Знаете, Анечка, что я вам скажу: тот, кто не ощущает свой возраст, выглядит смешно. И не спорьте со мной. Но вы еще очень молоды! Живите полной жизнью. Она летит быстро, и с каждым годом все стремительнее. У нас в распоряжении только настоящее. Вначале мы представляем себе лишь долгое будущее, а под конец — лишь долгое прошлое. — Марина Петровна подошла к идеально чистому окну и печально добавила: — Ничего ведь не видела, Анечка! Понимаете, ни-че-го!

— Марина Петровна, — Анна решительно встала, — а давайте-ка мы с вами выпьем!

— Днем?! — ужаснулась Марина Петровна, но глаза у нее заблестели.

— Во-первых, — Анна посмотрела на часы, — уже почти два часа… А во-вторых… согласитесь, не каждый день мы с вами по Берлину гуляем.

— Никогда не думала, что приеду сюда на открытие выставки из нашего архива, — прошептала Марина Петровна. — Судьба постоянно приберегает нам сюрпризы, нужно быть к этому готовым.

— Или даже ждать их, — добавила Анна. Достала из бара маленькую бутылку вина и попыталась откупорить. Кое-как ей это удалось, и она, довольная, наполнила бокалы. — В последнее время я задаю себе вопрос: кто вершит наши судьбы? По какому плану? И неужели мы лишены всякой возможности что-то изменить?

— Что вы, дорогая, я думаю, мы помогаем нашей судьбе! Ведь если бы не работала в архиве, я никогда бы не очутилась в Берлине и не любовалась бы сейчас чудесным видом из окна. Мне кажется, мы должны быть солидарны со своей судьбой!

— Вот за это давайте и выпьем! — Анна подняла бокал и внимательно посмотрела на коллегу. — Кстати, Марина Петровна. Насчет перемен в жизни…

— Да? — Марина Петровна отпила вина.

— Адам прожил в кромешном одиночестве пятьсот лет. И только после этого Господь явил ему свою милость и создал из его ребра Еву. А вместе с Евой Адам был в раю всего семь часов, а дальше было изгнание из рая, голод и холод, необходимость добывать своими трудами хлеб насущный, выживать… Иногда мне — да и не только мне — кажется, что, помимо прочего, акт грехопадения был еще и желанием проявить независимость. Адаму не захотелось уповать исключительно на Божью милость, когда, обретя свою вторую половину, он стал более цельным существом.

— Что ж, это вполне вероятно! А что вы имеете в виду под словами: «помимо прочего»?

— Представляете, как Адаму было скучно одному? — рассмеялась Анна.

Она не хотела больше скучать.

Открытие выставки и пресс-конференция должны были состояться завтра в четыре. Марина Петровна и Анна решили приехать туда к двум, чтобы еще раз проверить экспонаты и разложить пресс-релизы. Манфред говорил, что журналистов ожидается много. А польские коллеги привезли своих журналистов с собой. Сегодняшний же вечер можно было посвятить прогулке по оживленному, пахнущему весной Берлину.

В пять они уже стояли в холле гостиницы и ждали Манфреда, который немного припозднился. Этот человек не был похож на пунктуального немца. В расстегнутом пальто он ворвался в холл отеля и произнес с сияющей улыбкой:

— Я весь ваш, милые дамы!

Марина Петровна улыбнулась ему в ответ, и Анна с удовольствием посмотрела на коллегу. В интересной даме с сияющими глазами трудно было узнать поникшую, усталую Марину Петровну, шестидесятилетие которой только что отметили всем архивом. К тому же она много смеялась, кокетливо взмахивая своими, как оказалось, длинными ресницами.

«Она выглядит моложе меня, — подумала Анна. — Человек жив, пока ему все интересно! Вот он, мой девиз на сегодня!».

Они оставили машину недалеко от Жандарменмаркт и дальше пошли пешком. Посреди площади была сцена, вокруг собирались люди.

— Сегодня дают «Волшебную флейту» — с гордостью сообщил Манфред.

— Невероятно! — воскликнула Марина Петровна. — «Волшебная флейта» в центре Берлина! Анечка, ущипните меня, мне кажется, я сплю!

Любопытные туристы фотографировали два величественных собора с похожими куполами, располагавшиеся друг напротив друга. Анна достала свою «мыльницу» и тоже сделала несколько снимков.

— А почему площадь так называется? — поинтересовалась она.

— Здесь стоял кирасирский полк жандармов. Его конюшни были здесь построены по приказу короля Фридриха Вильгельма Прусского в 1736 году.

— Так просто… — задумчиво сказала Анна.

— Не совсем, — возразил Манфред. — Одна площадь может вместить в себя сразу несколько пластов истории. В канун воссоединения Германии, в октябре 1990 года, здесь в последний раз, под Девятую симфонию Бетховена, провело свое заседание правительство ГДР. И эта история уже кажется такой же далекой… А теперь, дамы, предлагаю зайти в одно уютное местечко.

Они прошли в небольшое кафе напротив концертного зала. Народу там было много, официанты суетливо бегали между столиков.

Манфред заказал вино.

— Мне хочется угостить вас хорошим вином. Надеюсь, вы не против?

— Манфред, а вы женаты? — неожиданно для себя спросила Анна.

— Да, — ответил он по-русски, — мы знакомы с женой тридцать лет, а женаты семь.

— Ого! — удивленно воскликнула Анна. — Неужели вы двадцать три года проверяли свои чувства?

— Знаете, Анечка, — вступила в разговор Марина Петровна, — одинокими гораздо чаще становятся те женщины, которые соглашаются на первого же кандидата, чем те, кто тщательно подбирает партнера для романа, брака… приключения, уикенда или для шекспировских страстей. «Не слишком разборчивых» неудачи буквально преследуют, что бы они ни замышляли…

— Вы имеете в виду нравственный закон? — уточнила Анна.

— Или законы Бога, — кивнул головой Манфред, внимательно прислушивавшийся к разговору.

— Скорее уж, законы механики: несовместимые детали нельзя соединить в долговременную, работоспособную и надежную систему. И если не выбирать того, кто тебе подходит, а понадеяться на удачу, то…

— Система не сможет работать! — удовлетворенно закончил Манфред.

— Да, — Марина Петровна кивнула, — надо выбирать… и очень тщательно!

— А как же… — заволновалась Анна, — как же любовь?

— Анечка… — подняла руку Марина Петровна.

— Нет-нет, позвольте, я договорю! Помните романс Эльдара Рязанова: «Любовь — весенняя страна, и только в ней бывает счастье»? И это правда! Любовь — центр вселенной, вокруг нее вращается мир!

— А вы, Анна, философ! — Манфред смотрел на нее с улыбкой. — Не могу с вами согласиться…

— Впрочем, если учесть гипотезу о том, что центром любой галактики является чудовищная черная дыра, поглощающая все, что оказывается рядом… — Марина Петровна рассмеялась. — Анечка, я думала о любви по-разному в разные периоды жизни… И поняла: любовь к мужчине — это не вершина… это кусок хлеба с колбасой.

— Бутерброд? — Манфред махнул рукой официанту с просьбой вновь наполнить бокалы.

— Да, бутерброд! Вот он, лежит на блюдце. Блюдце стоит на подносе. Поднос — на сервировочном столике. Столик — на кухне… Но вокруг — целый мир! Который можно и нужно любить…

— Вот кто у нас философ, — Анна указала Манфреду на Марину Петровну и с удовольствием пригубила вино.

Они вышли из кафе и не торопясь направились к автомобилю.

Анна молча смотрела в окно на мелькающие картинки чужой жизни и думала о том, что занимает чье-то место. Манфред без умолку болтал по-немецки; Марина Петровна, судя по всему, мало-помалу начинала его понимать. Она встряхивала волосами, смеялась и кокетничала.

— А теперь, дамы, — Манфред посмотрел на Анну с довольной улыбкой, — у меня для вас есть маленький презент! Вернее, предложение… Я приглашаю вас вечером на дискотеку! Два часа на сборы, и — вперед! Мои друзья недавно открыли прекрасную дискотеку с лазерным шоу, это надо увидеть! И услышать! Тем более что она недалеко от вашей гостиницы.

Анна пожала плечами; идея с дискотекой показалась ей странной, в ее представлении такого рода развлечения подходят исключительно подросткам. Но пусть будет дискотека, в конце концов. Не все ли равно.

Она вошла в номер и без сил опустилась на кровать поверх клетчатого синего покрывала. Рядом стоял узкий столик, на нем небрежно брошена свежая газета и глянцевый журнал; близ окна еще один столик, стеклянный. Рядом — два стула, настольная лампа с абажуром цвета мокрого песка… Удобное кресло, небольшой бар, на узких полках расставлены нарядные бутылки… В вазе на прикроватной тумбе — живые цветы; их нежный запах причудливо смешивается с каким-то средством для ухода за деревом… Анна с закрыла глаза. Протянула руку и сделала глоток вина, не допитого днем с Мариной Петровной. Вино нагрелось и теперь казалось уже не столь изысканным.

Надо взбодриться, подумала она, взять себя в руки, я так давно мечтала о путешествии, завтра открывается выставка, еще столько дел… Манфред сказал, что здесь недалеко потрясающий спа-салон, можно пойти туда прямо сейчас… Милый Манфред, он так возится с нами, вот и вечерние развлечения продумал… Он и Марина Петровна явно симпатизируют друг другу. Хорошо бы, вдруг подумала Анна, чтобы у них случился роман. Марине Петровне это пошло бы на пользу… Она была такая потерянная в последнее время, такая поникшая.

Марина Петровна, легкая на помине, деликатно стукнув в дверь, приоткрыла ее, заглянула в комнату. На ее лице играла улыбка.

— Анечка, дорогая, мне не сидится на месте! Хочется куда-то бежать. — Она сменила темно-синее платье на узкие черные брюки и тонкую водолазку.

— Вы уже переоделись для вечернего мероприятия? — улыбнулась Анна. — Прекрасно выглядите. Вам идет этот стиль охотницы в городских джунглях.

— Я не выгляжу смешной? — Марина Петровна озабоченно оглядела себя в зеркало.

— Да что вы, — Анна искренне удивилась, — вы абсолютно органичны. А я вот не знаю, какой выбрать наряд. Не поможете?

Она подошла к шкафу и достала узкую юбку, блузку цвета серого жемчуга, синие джинсы, бросила ворох одежды на кровать.

— Анечка! Вам нужно что-то себе приобрести, как бы это сказать… обновить гардероб. Вы такая молодая, такая красавица, и грустите над своими тряпочками… Давайте прямо сейчас пойдем в магазин и купим вам вечернее платье!

— А давайте, — внезапно решилась Анна. — Часа полтора у нас есть… Даже чуть больше!

— Только нужно узнать у портье, куда ехать. А то и двух часов не хватит.

Очаровательная голубоглазая девушка у стойки улыбнулась при слове «кляйд».

— Вам нужно на Курфюрстендам, мы называем его Кудам. Там столько магазинов! — И подробно объяснила, как туда добраться.

Ближайшая станция метро находилась в пяти минутах ходьбы от гостиницы. До «Виттенбергплац» шла прямая ветка.

Метро многое может сказать о городе. В Нью-Йорке оно пугает разрисованными граффити вагонами и мрачными лицами подростков-рэперов. В Петербурге оно очень глубокое: пока спускаешься на эскалаторе, можно успеть сочинить стихотворение или даже небольшую повесть. В Токио много запутанных переходов между станциями и пассажиры носят респираторы, а билеты продаются в автоматах, причем каждый снабжен шрифтом Брайля — для слепых. На электронных табло высвечивается информация о времени прибытия следующего поезда, конечном пункте его следования, а также о том, скоростной он или делает остановки на каждой станции. Для пересадки с одной линии на другую на некоторых станциях московского метро можно затратить меньше тридцати секунд, а в Париже — больше 15 минут.

У берлинского метро своя особенность: если сам город был практически полностью разрушен в 1945 году, то подземные сооружения в основном сохранились, и там есть возможность прикоснуться к истории, например, увидеть бункер времен Второй мировой войны, где прятались от бомбардировок жители Берлина. Там даже сохранились фосфоресцирующие стены, благодаря которым можно видеть даже в темноте, на случай, если отключится электричество.

В вагоне метро оказалось много свободных мест и доброжелательных лиц. «Чувствуется, что в городе живет не пятнадцать миллионов жителей, а намного меньше», подумала Анна. Всю дорогу до магазина они с Мариной Петровной болтали о прическах, модных тенденциях, духах.

Выйдя из метро и пройдя несколько метров, Анна сразу узнала Гедехтнискирхе, построенную в память о кайзере Вильгельме. Резким контрастом старого и нового стоят рядом две церкви. Одна полуразрушенная — как вечное напоминание о войне. Другая — олицетворяющая новый Берлин.

— Анечка, посмотрите, это ведь как сама жизнь — между вчера и завтра… Правда, хорошо я сказала? — улыбнулась Марина Петровна.

— В самом деле…

Анне захотелось продолжить сравнительный ряд, но она уже не могла оторвать взгляд от красочных витрин.

Зайдя в универмаг, Анна, как будто привычная к московскому изобилию, пришла в восторг. Они поднялись на эскалаторе на второй этаж, где продавались вечерние платья, и Анна принялась перебирать вешалки.

— Вы ищете что-то конкретное? — К ней подошла миловидная продавщица лет пятидесяти.

— Да, я хочу сегодня быть красивой! — ответила Анна.

Женщина на мгновение исчезла за высокими вешалками и вернулась с шелковым платьем кораллового цвета.

— Frau muss das unbedingt probiren! Das passt zu Ihnem Augen! Фрау непременно должна это пробирен! Этот хорошо ваши глаза!

Анна скрылась в примерочной и через минуту вышла с сияющим лицом. Платье словно было пошито на нее.

Марина Петровна одобряюще улыбалась.

— Ну, вот, совсем другое дело! Вы у нас прямо Кармен!

Вино, вечерний Берлин, новое платье и лазерное шоу оказали свое действие. Анна чувствовала себя словно во сне, когда уходят все проблемы, а горечь и грусть отступают. Ей было хорошо. И хотелось запомнить и продлить это состояние.

У психологов есть такой тест: надо ответить, кем ты себя ощущаешь, животным или птицей, а может, улиткой… В тот апрельский вечер в Берлине Анна начала потихоньку выползать из своей ракушки. С ролью улитки она давно смирилась. Но сейчас ей хотелось высунуться и широко открыть глаза. Трудно сказать, в чем тут было дело — в выпитом вине или красотах Берлина, но она ощущала прилив энергии и надежды.

Когда Манфред был в Москве, ему подарили диск с балладами Окуджавы. По дороге на дискотеку, в такси, все трое пели хором: «Давайте говорить друг другу комплименты!»

— Целая эпоха прошла, — с легкой грустью отметила Марина Петровна. — Я и не думала, что сейчас кто-то еще слушает Окуджаву…

Когда они вошли в помещение, четверо парней играли блюз. Казалось, они полностью погружены в свою музыку и свой мир.

«Как я им завидую! — подумала Анна. — Им никто не нужен, а они нужны всем, кто здесь собрался. Потому что играют прекрасную музыку…»

Она вспомнила свою мечту стать актрисой, проживать на сцене разные жизни. Чувствовать себя востребованной, радовать и восхищать зрителей, может быть, даже влиять на их взгляды… Анна потерла виски, отгоняя мрачные мысли. Они пришла сюда веселиться — и будет веселиться! Посмотрела на добродушного Манфреда.

— Дамы, как насчет виски? — весело спросил он.

— А вы уверены, что мы завтра будем в состоянии открыть выставку? — Анна кокетливо оперлась о стойку бара. Ее карие глаза сияли.

— Конечно! — заглушая музыку, крикнул Манфред. — Это будет самая интересная выставка в нынешнем году!

— Тогда предлагаю тост, — весело сказала Марина Петровна. — За Манфреда и его прекрасные идеи! Я вам так благодарна… Ничего подобного со мной лет сорок не случалось…

— Тогда всем по пятьдесят виски со льдом!

Манфред был рад, что две очаровательные женщины из далекой России наконец расслабились.

Анна думала о том, как замечательно, что они сейчас в Берлине и что Марина Петровна кокетничает с этим милым немцем.

Потом они танцевали и снова поднимали тосты.

В какой-то момент Анна оказалась в центре танцпола. Воздев вверх руки и закрыв глаза, она ритмично двигалась под музыку, а вокруг стояли люди; их было много, они выкрикивали что-то одобрительное и хлопали в ладоши. Анна смутилась, одернула платье, вернулась к стойке.

«Господи, я не танцевала так уже сто лет, — смятенно думала она; мысли обгоняли друг друга, прыгали в голове шариками для пинг-понга. — Но почему? Я не инвалид, не урод, почему же я не живу, не танцую, не экспериментирую с новыми блюдами, не выращиваю экзотические цветы на подоконнике, не знакомлюсь на улице?..»

На маленькой сцене появилась пышная мулатка с алой повязкой на смоляных волосах. Ее крупное тело словно отзывалось на каждую ноту, и она не казалась неуклюжей, наоборот, была похожа на гибкую пантеру. Анна взяла бокал с виски и осушила его одним махом.

— Потанцуете со мной? — услышала она и обернулась. Перед ней стоял музыкант, только что извлекавший прекрасные звуки из саксофона, и приветливо улыбался.

Не дождавшись ответа, властным движением привлек Анну к себе. Она чувствовала его терпкий и приятный, очень мужской запах. Потом он отодвинул ее от себя и резко отклонил вниз. Ее густые каштановые волосы коснулись паркета и снова взметнулись вверх. Две нижние пуговицы на платье расстегнулись, и Анна почувствовала, как оголилась ее нога в черном чулке. Саксофонист снова прижал ее к себе. Ей хотелось, чтобы этот танец не заканчивался. Яркая помада чуть расплылась, смягчая контур губ. В мерцающем неоновом свете она с радостью подчинялась партнеру, касалась его грудью, и это было невыразимо приятно. «Надо же, — промелькнуло в голове, — какой я могу быть развратной!». Эта мысль ей понравилась, и она повторила ее вслух по-русски. Саксофонист удивленно приподнял брови.

— Мой господин, — обратилась она к нему по-русски, — давайте поговорим о сексе! О сексуальных фантазиях! Представьте себе, я ни с кем никогда об этом не говорила! Не знаете, почему?

Танец закончился, она рассмеялась и сжала лицо музыканта в ладонях. Он поцеловал ее ладонь, и запястье, и ямочку на сгибе локтя.

Казалось, в груди у нее взорвался праздничный салют. Она приложила усилия, чтобы наконец от него оторваться.

— Сексуальные фантазии… — бормотала она вполголоса. — Надо же, что мне в голову пришло! Такое ощущение, что я обезумела. И это мне нравится! Нравится!

Саксофонист на минуту исчез, а вернувшись, с полупоклоном преподнес Анне фигурку из оникса молочного цвета. Медведь, символ Берлина. Анна улыбнулась, сжала сувенир в руке, приятно гладкий, прохладный.

Потом они снова пили, и Манфред излагал собственную теорию относительности. Он искренне считал, что Бог един. И что именно Он программирует судьбы, потому что управлять таким хаосом может только тот, кто обладает всей информацией.

Вечер внезапно превратился в ночь.

Анна чувствовала, что очень устала. Единственным желанием было снять туфли и закинуть повыше отекшие ноги. Выйдя на воздух, она прижала ладонь к разгоряченному лицу, вздохнула. На улице похолодало, изо рта вырвалось облачко пара.

Вдруг она услышала негромкий звук. Подняла глаза: в темноте свободно парил белоснежный голубь. Словно стараясь привлечь ее внимание, он усердно взмахивал крыльями. Не отрывая глаз, она следила за траекторией его полета. Будто заметив ее взгляд, голубь взметнулся вверх и замер близ маленького окна с решеткой в доме напротив. Окно было темным, но где-то в его глубине теплился слабый огонек.

Сердце Анны заколотилось. Она разглядела в окне мужской профиль. Да, никаких сомнений — это был мужчина. Ей показалось, что он изучающее смотрит на нее.

Внезапно она ощутила такую острую тоску и боль, что согнулась пополам, обхватив себя руками. Это зарешеченное окно выглядело чудовищным контрастом с только что пережитым ощущением легкости и свободы.

«Что со мной… Неужели я просто тяну лямку до пусть не победного, но все равно конца… Я как зимний сад. Пустой. Деревья замерли в странных вычурных позах, чёрные, насквозь продрогшие… Стоит апрель, а у меня на душе холод. Жизнь теплится, но так глубоко и слабо, что это почти незаметно. Все ушли, все умерли, я — опустевший сад…»

Белый голубь продолжал свой танец, возносясь все выше и выше.

Анна почувствовала, что ей трудно дышать. Голова закружилась, перед глазами поплыли тысячи маленьких разноцветных звездочек. Она почувствовала, как ее подхватывают чьи-то сильные руки. Это был Манфред.

Разбудил ее стук. Заспанная, с растрепанными волосами, нехотя открыла дверь. На пороге стояла румяная и свежая, как будто и не было позади бурной ночи, Марина Петровна.

— Анечка, завтрак скоро закончится. А я умираю с голоду! И вообще, поедемте скорее смотреть Берлин. До двух осталось совсем мало времени.

Анна почувствовала, что от слова «еда» ее сейчас стошнит.

— Завтракайте без меня, я пока соберусь. Через полчаса встретимся внизу.

— Ну, как знаете, дорогая. — Марина Петровна быстро зашагала по коридору.

Анна выбежала из номера прямо в ночной рубашке.

— Марина Петровна, — глаза ее блестели, — вы видели вчера голубя? А мужской профиль в окне? Видели?

— Честно сказать, мы вчера все немного перебрали, и я тоже. Но никакого голубя я не видела. Под действием алкоголя вечно что-то мерещится…

Анна, не дослушав, громко хлопнула дверью.

Через полчаса они сели в метро и доехали до станции «Унтер-ден-Линден». Они шли по самой дорогой мостовой в Германии. Кусочек земли размером с картонную подставку для пивной кружки стоил больше 125 евро. Во всяком случае, так говорил Манфред.

Марина Петровна рассказала Анне, что когда-то здесь росла тысяча ореховых деревьев и тысяча лип. Орех погиб, и остались одни липы, вот немцы и прозвали улицу «Под липами».

Проходя мимо кофейни, Анна взмолилась:

— Без чашки кофе я не пойду!

Они зашли в заведение с многообещающим названием «Эйнштейн». Анна заказала свой любимый капучино и долго смаковала каждый глоток. Марина Петровна с удовольствием угощалась яблочным штруделем.

— Анечка, попробуйте! Настоятельно рекомендую. Вкус совсем другой. В Москве он какой-то сухой. А здесь — чудо как хорош.

Анна отломила маленький кусочек. Вкус ароматных яблок и кофе вернули ее к жизни.

Потом они разглядывали конную статую Фридриха Великого. Анну всегда интересовала личность «Старого Фрица». С усмешкой поглядывал он из-под своей треуголки, словно наблюдая за всем происходящим. Не верилось, что в восемнадцать лет этот человек бежал в Англию и даже хотел отказаться от короны. И что после него остались сочиненные им концерты для флейты, которые до сих пор исполняют музыканты всего мира.

Погода стояла чудесная. Припекало солнышко, и в воздухе пахло весной.

Но время поджимало. Пора было готовиться к выставке.

«Дворец Манфреда», как его в шутку называли между собой Анна и Марина Петровна, оказался внушительной постройкой в классическом стиле в самом сердце Берлина.

Анна стояла посреди холла и молча наблюдала за тем, как прибывают все новые и новые журналисты и желающие осмотреть выставку посетители. Хотя вернее было бы сказать — желающие порассуждать и покритиковать. Западный зритель никогда ни от чего не приходит в восторг. И чем больше интереса вызывает какое-то мероприятие, тем больше критических замечаний появляется о нем в прессе.

В России все иначе. К критике там относятся с подозрением, а если на открытии выставки присутствует кто-то из представителей власти, хвалебные отзывы ей обеспечены.

Среди публики было много молодежи в приспущенных по гарлемской моде джинсах и с всклокоченными волосами.

Какой-то господин в широкой фетровой шляпе и клетчатом шарфе громко разговаривал с элегантной девушкой в брючном костюме. В руках у нее были фотоаппарат и диктофон. В холле стоял гул голосов. Чувствовалось всеобщее нетерпение, как бывает только перед интересными событиями.

— Анечка, куда вы пропали? Там польские коллеги пришли. Пойдемте скорее знакомиться!

— Марина Петровна, скажите, вы вчера правда не видели голубя и этот профиль в окне? — снова спросила Анна.

— Мы все изрядно погуляли. С кем не бывает, — ответила Марина Петровна, поглаживая Анну по плечу. — Пойдемте, через пятнадцать минут открытие. Виталий Семенович ленточку будет перерезать.

— Нет-нет, — волновалась Анна, — что значит: изрядно погуляли? Я же не сумасшедшая! Вы ведь видели? Вы тоже видели?

— Да не было там никакого голубя! — Марина Петровна схватила Анну за рукав и потащила через холл.

Анна ощутила странное равнодушие. Казалось бы, сейчас произойдет событие, которого она долго ждала, к которому готовилась… И что? Пустота…

— Да возьмите же себя в руки! — уже строго сказала Марина Петровна.

— В руки, — бездумно повторила Анна. Позже она запишет в дневнике:

Я знаю по себе, что такой «эмоциональное выгорание». Так мой организм защищается — от чего? — потому что устал реагировать на негативные воздействия. Устал от психотравм. А ведь общественно-полезная деятельность — тоже психотравма. Если слишком долго жить на одних эмоциях, может статься, что их у тебя совсем не будет. Никаких. Я даже нашла в Интернете выражение «эмоциональная пустыня». Кажется, некоторые живут в такой пустыне всю жизнь. Господи, неужели это и моя участь?!

Виталий Семенович стоял рядом с Манфредом и каким-то седовласым с приятной улыбкой. Ленточку перерезали под бурные и, как показалось Анне, искренние аплодисменты.

Она медленно шла мимо фотографий. На нее смотрели худощавые, улыбающиеся лица. И это тоже война! Вернее, редкие минуты счастья между болью и горем.

Анна вдруг поняла, что ей стыдно — за себя, за свое одиночество и бесконечное недовольство всем на свете, и в первую очередь самой собой.

«Даже сейчас я думаю о себе! А эти люди на снимках думали о чем-то для всех важном! Кто-то старался выжить, кто-то боролся! А я просто трусиха! Боюсь остаться одна. Отказаться от комфортных условий. Снова очутиться в коммунальной квартире с общим вонючим сортиром. Признаться себе в собственной несостоятельности. Вот и все! Несостоявшаяся актриса, несостоявшаяся мать».

Она остановилась у небольшого снимка с оторванным краем. Большая семья — муж, жена, четверо детей, младенец у матери на руках.

— Красивая пани.

Анна обернулась и увидела седовласого мужчину с четко очерченным подбородком и маленькими колючими глазами. Несколько минут назад он перерезал ленточку.

— Добрый вечер. Пан Водославский, — вежливо склонил он голову.

— Анна, — тихо произнесла она. — Вы из Польши?

— Да, из Варшавы. Вот, мы тоже привезли снимки из нашего архива. Да. Эта фотография — моя история… Часть моей семейной истории. Недавно обретенной. Понимаете?

— Пока нет, — Анна улыбнулась, — но это поправимо…

— Иногда историю лучше рассказывать с конца. Чтобы потом добраться до начала…

— У нас, кажется, достаточно времени. — Она смотрела на него с интересом.

— Да, вы правы… Лет пять назад раздался звонок от адвоката. Мол, есть важное наследственное дело. Моя мама наотрез отказалась идти, сказала, незачем время терять, нет у нас богатых родственников. А я пошел. Документы взял — свои, матери. А когда вернулся домой, сначала даже ничего не мог рассказать. И дело вовсе не в сумме денег, солидной сумме, которая оказалась маминым наследством. А в небольшом альбоме со старыми фотографиями и письмами в жестяной коробке из-под датского печенья… — Он помолчал, задумавшись. — У моей бабушки была сестра. Точнее, всего их было три сестры и один брат: Барбара, Эва, Мария и Марцин. В начале двадцатых годов Барбара и Эва уехали с отцом в маленький городок во Франции, а годовалая Мария и трехлетний Марцин остались с матерью в Польше. Почему так получилось, сейчас уже не узнаешь. Возможно, родители просто поссорились, а может, и расстались. Мария росла болезненным, рахитичным ребенком, а Марцин очень скоро умер от дифтерита.

Через пятьдесят лет Мария стала моей бабушкой. О своих сестрах и отце она много лет ничего не знала, но свечки — на всякий случай — ставила всегда «за здравие».

Когда Барбара и Эва подросли, они поехали учиться в Париж. Эва начала учебу в университете, но очень скоро все забросила и записалась в скандально известную театральную школу. Правда, актрисы из нее не получилось, и она вернулась к отцу; он работал учителем классических языков в местной школе, а Барбара преподавала девочкам гимнастику и русский язык.

В тридцать девятом началась Вторая мировая война, а в сороковом один молодой человек, выросший в благопристойной немецкой семье на юге Германии, стал солдатом гитлеровской армии. Через три года его тяжело ранило на Восточном фронте. Осколок разворотил живот; надсаживаясь от крика, он заправлял синеватые петли кишечника обратно. Наконец сознание милосердно покинуло его. Однополчанин вытащил раненого с поля боя, и через час его прооперировал военный хирург. Операция прошла удачно, но лечение в госпитале предстояло долгое, включая реабилитацию. Через полгода молодого человека отправили на Западный фронт, во Францию. Именно тогда он начал искать пути к спасению и бегству. Немецкая исполнительность и готовность подчиняться приказам уступили место отчетливому пониманию ужаса происходящего.

Судьба оказалась к нему благосклонна, и после одной из перестрелок он завладел документами убитого француза Анри Роше. Дезертировал, долго пробирался через Францию; в Италии каким-то чудом сел на пароход, битком набитый беженцами, и прибыл в Ванкувер. Никто не подозревал, через что ему пришлось пройти.

В Канаде он устроился работать помощником повара в русском ресторане. Там и познакомился в сорок шестом с Барбарой Войцеховской. Ее сестра Эва и отец погибли в Освенциме; сама она в сорок втором вместе с подругой бежала от нацистов в Англию, а оттуда в сорок четвертом перебралась в Канаду. Работала в библиотеке, жила в маленькой квартирке с видом на океан. Любила читать и кататься на велосипеде.

Они поженились, через год родился мальчик, получивший имя Арон, в честь деда, погибшего в Освенциме.

Родители Арона были не слишком общительны, к новым знакомствам не стремились, заполняли жизнь работой; в начале пятидесятых открыли собственный ресторан, тоже русский. Дело процветало; Барбара оказалась прекрасной кулинаркой. К началу семидесятых у семьи Роше было уже три ресторана.

А вот детей больше не было. Арон узнал правду об отце только после его смерти. Когда разошлись немногие собравшиеся на аккуратном маленьком кладбище и он посадил мать в автомобиль, она рассказала, глядя в пустоту, кем на самом деле был ее муж, и назвала его настоящее немецкое имя.

— Как такое могло случиться? — тихо спросила Анна. — И что связало этих людей, жертву и палача?

— Не знаю, — ответил пан Водославский, — не знаю. Может, любовь? Арон не женился, жил холостяком, управлял ресторанами, удвоив их количество. Похоронил мать. И решил найти ее родственников в Польше. Мария после войны вышла замуж, у нее родилась девочка; Мария назвала ее в честь своей сестры Барбарой.

— Это ваша мама? — догадалась Анна.

— Да. Мама горько плакала, сжимая в руках старые черно-белые фотографии, приехавшие к ней через два океана и пять десятилетий. И слезы капали на крышку коробки из-под датского печенья, где розовощекие мальчики и девочки катались на коньках и санках.

Варшава, 5 апреля, понедельник

Варшава…

Для меня она всегда была Варшавой — всегда в женском роде, и я думал о ней как о женщине. Мой отец родился в польском тогда еще Львове, мать — в тогда еще немецком Штеттине, брат — в послевоенном польском Кракове. А наша маленькая сестричка, которую родители произвели на свет, когда мой брат был уже взрослым, а я еще только свыкался со своей взрослостью, родилась в Вене. Два дня спустя там же и умерла. Отец, одержимый самым примитивным шовинизмом, считал, что польку нельзя хоронить в земле, которая «породила Гитлера». Совершенно игнорируя правила транспортировки умерших, как и мольбы обезумевшей от горя матери, он выкрал из морга венской больницы тельце маленькой Марты, запаковал в пластиковый мешок, уложил в багажник своей «Лады» и направился в Польшу. Таможенники на австрийско-чехословацкой границе обыскали машину. Они искали листовки и «вражескую литературу», а нашли синий, перевязанный веревкой мешок с телом Марточки. Мать и отца немедленно арестовали. На них надели наручники и заперли в зарешеченной камере в здании таможни. Расследование этого жуткого случая длилось более трех недель. С участием австрийской полиции, чехословацкой милиции, польского посольства в Вене и польского консульства в Брно. В конце концов родителей освободили, а Марту положили в маленький алюминиевый гроб и на специальной машине отправили в Польшу. Отец, наглотавшись успокоительных таблеток, ехал с матерью следом на своей «Ладе». В районе Оломоуца он заснул за рулем и врезался в дерево. Родители погибли на месте. Я был несовершеннолетним, и мне не разрешили поехать в Оломоуц, а мой взрослый брат был тогда очень далеко, в Сиднее, и у него не было достаточно денег, чтобы купить билет на самолет и прилететь в Варшаву, Вену или Прагу, а потом добраться до Оломоуца. И потому могила Марты, отца и матери находится в Братиславе. Одна на троих — так было дешевле для польского консульства в Брно.

Я был на кладбище в Братиславе первый и последний раз шесть лет назад. Рядом с помойкой возвышалась куча ржавого песка, а сразу за ней из земли торчал деревянный крест. На белой табличке, гвоздем прибитой к кресту, с трудом угадывались имена «Андзей», «Стефания», и «Мартина», хотя моего отца звали Анджей, мать — Сефания, а сестру должны были записать Мартой. Я в бешенстве выдернул крест и выбросил на помойку. Взял гость песка, насыпал себе в карман и вернулся в машину. Часть этого песка переслал бандеролью в Сидней, но никакого ответа от брата не получил.

Оставшийся песок я хранил в металлической шкатулке, где лежало все самое важное: свидетельство о рождении; документ, подтверждающий, что я «был исключен из Варшавской музыкальной школы номер четыре за повреждение рояля»; черная клавиша от этого рояля; зачерствевшая облатка, не съеденная мной на первом причастии, потому что ее положил мне в рот ксендз, который пил водку вместе с моим отцом и часто, будучи пьян, усаживал меня на колени и щупал; красивый диплом Академии музыки в Гданьске; огромные хлопчатобумажные трусы Иоанны Р., соблазнившей меня на пляже в Устке; отказ без объяснения причин паспортного стола муниципальной милиции Варшавы выдать мне заграничный паспорт для выезда в Нюрнберг в 1988 году; вырезка из «Газеты Выборчей» с моей студенческой рецензией на выступления Кевина Кеннера[6] в 1990 году на Международном конкурсе пианистов в Варшаве; первый зуб моей дочери; свидетельство о разводе с ее матерью; выписка из указа о присвоении мне гражданства ФРГ; мой письменный отказ отречься от польского гражданства; подборка моих статей о фортепьянных концертах брата во время его гастролей в Душниках (тогда я назвал его, в частности, «тусклой копией постаревшего Иво Погорелича[7]»); его письмо с отказом от родства со мной; мятый листок бумаги, информирующий об увольнении меня «в дисциплинарном порядке» с должности профессора Музыкальной академии в Познани; выписка из приговора берлинского суда по делу о побоях, нанесенных государственному чиновнику (я всего-навсего не отдавал свой рояль судебному приставу); первая, написанная еще от руки, рецензия, которую я отправил бездарному музыкальному критику Иоганну фон А., впоследствии опубликовавшему ее и другие мои тексты под своим именем; банкнота достоинством 50 евро, которой он оплатил мою первую пробу пера. Честно говоря, перебирая все это, я чувствую себя мазохистом, собирающим доказательства своих унижений, падений, измен и поражений…

Из всей нашей семьи один я родился в Варшаве, хотя именно там произошли все самые важные для нашей семьи события. Когда в Германии мне присылали на подпись документы, где в графе «место рождения» значилось: «Warschau», я вычеркивал это, писал «Варшава» и отсылал обратно с требованием прислать мне документы с исправлениями. Если во вновь присланном документе вновь фигурировала «Warschau», я выбрасывал его в корзину даже тогда, когда речь шла о деньгах, полагавшихся мне на оплату квартиры. С заявлением направить меня в психушку в Панкове я поступил точно так же.

В какой-то день, мало чем отличавшийся от других, я сбега´л вниз по ступенькам, спасаясь от одиночества, похмелья или чего-то еще, возможно, от наступления очередного утра, сейчас уже не помню. Тогда я постоянно от чего-то убегал. На втором этаже меня остановил почтальон и вручил серый конверт, который я открыл на ходу. На бланке значилось: «Панков», а в самом низу было правильно написано слово «Варшава». Я мог скомкать, порвать и выбросить этот листок или побежать к ближайшему киоску, взять в кредит у знакомого турка небольшую бутылку фруктового шнапса, выпить ее залпом на пустой желудок, почувствовать облегчение, которое дает алкоголь, кое-как дождаться вечера и обнаружить мятый листок в кармане лишь следующим утром. Но я сразу побежал в Панков, хотя от моего дома до него было десять с лишним километров. Если бы не «Варшава» в соответствующей графе документа, я никогда бы не оказался в Панкове. Но я оказался именно там.

Я не верю в судьбу, но сегодня, думая обо всем, начинаю сомневаться в том, что это правильно. Я прибежал в Панков в нужный день и нужное время: в пятницу второго октября 2009 года, около часа дня. Охранника Хартмута не было на посту, потому что мужчин «регулярный сытный обед спасает от любого недуга», а психолог Аннета как раз закончила ланч и выходила из столовой. После десятикилометрового кросса я, видимо, выглядел впечатляюще, и она пригласила меня к себе в кабинет. Сначала внимательно прочла документ, с которым я прибежал, а потом отошла в дальний угол и сделала несколько телефонных звонков, понизив голос до шепота. И попросила меня показать страховой полис.

С тех пор как начал писать тексты для Иоганна фон А., я перестал быть безработным. Суммы, которые он перечислял на мой счет за то, что называл «консультациями», были слишком велики, чтобы можно было считать их не облагаемыми налогом услугами. С точки зрения немецких социальных служб и налоговой инспекции я сделался предпринимателем, что автоматически лишало меня права на бесплатное медицинское обслуживание. Теперь я должен был оплачивать его сам. Я выбрал частную страховую компанию, которая, как ни странно, была дешевле государственной. А в Германии любой имеющий частную медицинскую страховку автоматически переходит в круг избранных. Это не имеет никакой социальной подоплеки, речь идет о чистой экономике. В связи с этим у немцев возникли политические и этические проблемы: выходило, что рак простаты у рабочего, не имеющего возможности оформить страховку в частной клинике, лечат иначе, чем рак простаты у капиталиста, который этого рабочего нанял. Те, кто застрахован у частников, умирают или выздоравливают в отдельных палатах с телефоном на ночном столике и беспроводным интернетом, а те, у кого страховка государственная, теснятся в двенадцатиместных. Лично мне все равно где умирать, но для многих это имеет значение. Тем не менее немецкое здравоохранение много лет предпочитает не замечать эту проблему. В Америке все иначе. Там все равны только в момент рождения, а потом, вплоть до самой смерти, «равенство» остается лишь статьей конституции. Американцы относятся к этому спокойно: как бы ты ни был беден, у тебя есть шанс стать богатым, даже если ты родился в пропахшей лизолом больнице в трущобах нью-йоркского Бронкса. А вот европейцев, навсегда сбитых с толку французской революцией, такое положение вещей не устраивает: они считают, что, какими бы ни были у людей мозги, они имеют право на то, чтобы и эти мозги, и все остальные органы и части тела им лечили по высшему разряду.

Не помню, что я ответил, когда доктор Аннета Рёдер вежливо спросила: «Что вас к нам привело?». Это был самый идиотский вопрос, какой можно задать в подобной ситуации. Кажется, я пробормотал что-то о бессмысленности существования, душевном смятении, навязчивых мыслях о смерти. Я говорил искренне. Мне действительно хотелось умереть, потому что жизни я боялся больше, чем смерти. И не было рядом человека, которому я доверял бы настолько, чтобы рассказать о том, что хочу свести счеты с жизнью. Поэтому я туда и прибежал. Аннета выслушала меня, заглянула в мой медицинский полис и вздохнула с облегчением. У меня была частная страховка. Для психушки в Панкове это благая весть. Те, у кого частная страховка, могут выживать из ума сколько угодно и когда им заблагорассудится. В том числе и после ланча в пятницу.

Медсестра отвела меня в комнату на четвертом этаже. Я присел на кровать, и мысль о том, что я оказался тут по собственной воле, привела меня в отчаяние. Я сидел так несколько часов, пока наконец не почувствовал, что проголодался. Отчаяние отошло на второй план. Я спустился на второй этаж, в столовую. Взяв тарелку, на которой лежал кусочек ржаного хлеба и что-то, напоминающее паштет, я присел за столик к мужчине в очках. Тот поднял глаза от книги, внимательно посмотрел на меня, сунул руку в карман и поставил передо мной маленькую баночку горчицы:

— Иначе это есть невозможно. Приветствую вас на борту. Меня зовут Свен…

…Через полгода я вернулся в Варшаву другим человеком.

На вокзале, обычно бурлящем жизнью и заполненном пассажирами, было малолюдно, и выглядел он весьма непрезентабельно. Центральный вокзал Варшавы, некогда гордость социалистической Польши, напоминал теперь заброшенный склад. И я впервые почувствовал себя там чужаком. Выйдя на улицу, закурил и стал думать, что же мне делать. В родной Варшаве у меня не было дома.

Что я называю домом? После долгих лет эмиграции это понятие стало размытым. Когда меня спрашивают: «Как дома?» — я не сразу могу понять, о каком доме речь: о том, что в Берлине, или о том, что в Варшаве. Что вообще для нас дом: адрес, записанный в паспорте, или место, с которым связаны воспоминания? В какой момент они совпадают? И возможно ли такое вообще?

Квартира в варшавском предместье Мокотов, доставшаяся мне от родителей, давно принадлежала другим людям. Я продал ее за смешные деньги, как уверяли все, кому я рассказал об этой сделке, но тогда эти смешные деньги были для меня спасением от долгов и способом сохранить остатки чувства собственного достоинства.

Теперь мне негде было преклонить голову. В записной книжке не осталось телефонных номеров женщин, готовых приютить, накормить, повесить в ванной чистое полотенце, встать со мной под душ, пустить меня в свою жизнь и в постель, позавтракать со мной, поверив обещаниям, которые я расточал за утренним кофе. Времена, полные отвратительной лжи, давно прошли.

Я сел в такси и попросил отвезти меня в Желязову Волю. Водитель попросил уточнить адрес.

— В усадьбу… — ответил я.

В его глазах мелькнуло удивление, но он не задавал больше вопросов и тронулся с места. В Польше любой таксист знает, что такое усадьба в Желязовой Воле.

Несмотря на ясную и теплую весеннюю погоду, ворота были закрыты. В пасхальный понедельник поляки после утренней службы возвращаются домой к праздничному столу, а потом отправляются в гости к родственникам и друзьям, где снова садятся за стол. Руководству музея-усадьбы в Желязовой Воле известно, что в пасхальный понедельник на Шопене не заработаешь даже в Польше.

Зато в этот день здесь на редкость безлюдно. И тихо. Тишина не казалась мне парадоксальной: в отличие от многих, я замечал, как много ее в музыке Шопена. А композиторов, способных передать магию тишины, по пальцам перечесть. Я писал об этом в своей дипломной работе. Приезжал из Варшавы последним автобусом, поздней ночью добирался до усадьбы, садился на траву у закрытых ворот и при свете фонаря писал об экспрессии тишины в музыке Фредерика Шопена. А первым утренним автобусом возвращался домой и садился за рояль, пытаясь воспроизвести эту тишину. И каждый раз испытывал горькое разочарование. Это как в анекдоте про одержимого астронома, который, погуливаясь по пляжу с группой слепцов, описывал им закат такими словами: «Солнце — это звезда средней величины, которая вырабатывает энергию путем термоядерного синтеза гелия из водорода….». Теперь я понимаю, что если бы признал невозможность описать словами красоту, моя жизнь сложилась бы иначе. Но я долго не отдавал себе отчет в том, что мне следует отказаться от несбыточной мечты, преодолеть зависть и ревность и избавиться от лишних амбиций. Мне хотелось ходить по саду, не замечая сломанной скрипучей калитки, и восхищаться цветником, а выходило, что хоть я и замечал красоту цветов, гораздо больше меня волновала сломанная калитка.

Но и такие, как я, тоже нужны музыке. Правда, я не сразу в это поверил. Меня в том убедила необыкновенная женщина здесь, в усадьбе Шопена. Из всех женщин, которых я сделал несчастными, одна она без упреков, жалоб и претензий принимала мои уходы и возвращения. Я знал, что она меня любит, и не отвечал ей взаимностью. Но все же именно ей, а не той, кого в то время любил, я мог рассказать про свои страхи, слабости, комплексы, восторги, увлечения, сны и самые интимные переживания. Вместе со мной она радовалась, плакала и молчала, не пытаясь испортить наши отношения банальным «я тебя люблю». Она знала, что для меня, да и для нее, это стало бы диссонансом. И лишь один-единственный раз, шесть лет тому назад, в Рождество, которое мы отмечали вдвоем в ее квартире в Кракове, она отважилась попросить о чем-то для себя. Под елкой, в маленькой коробочке, перевязанной черной шелковой ленточкой, я обнаружил кольцо из белого золота. В приложенной к кольцу записке она написала:

Надень это кольцо мне на палец и обручись со мной. На всю жизнь. Или хотя бы на семь дней, после чего я смогу на законном основании вернуть покупку в ювелирный магазин. Подари мне себя на эту неделю. Начни со мной Новый год. Хотя бы один раз. Твоя Иоанна М.

Ночью, после торжественной службы в Мариацком костеле, мы вернулись к ней. Пили вино, слушали колядки, потом Шумана. В перерыве между поцелуями она сказала:

— Поиски сломанной калитки, ведущей в сад, не менее важны, чем восхищение красотой этого сада. Чтобы искать несовершенство в музыке классиков, нужна смелость, а чтобы ее публично критиковать — своего рода героизм. Тех, кто способен разворошить муравейник, мало кто любит, большинство ненавидят. Но есть и такие, кто, несмотря ни на что, их уважает. Тебя, может быть, даже больше, чем других, потому что ты любознательный, у тебя аналитический ум и отличное перо. В музыкальной критике есть немало Сальери, которые много знают и отлично владеют своим ремеслом. И все же ты — Моцарт.

В каждой твоей фразе, кроме умных мыслей, слышатся извинения. А ведь тебе не за что извиняться и нужно гордиться собой, не дожидаясь, пока кто-то оценит тебя по достоинству. Но ты никогда на такое не отважишься. Прости мне резкие слова, но ты столь убежден в своей никчемности, что вызываешь сочувствие. Иногда ты напоминаешь мне, если уж мыслить близкими тебе образами, Горовица, который до конца жизни не мог смириться с тем, что в нем видят исключительно пианиста и не замечают композитора. А ведь среди пианистов он король.

Ты напрасно принимаешь на свой счет обвинения истинных или мнимых виртуозов, которые, брызжа слюной, бормочут себе под нос или орут на весь концертный зал: «И это завистливое ничтожество, этот чертов щелкопер без чести и совести, эта помоечная крыса, лишенная слуха, смеет указывать мне на фальшивые аккорды?! Да кто он такой?! Сам-то он умеет играть хотя бы на губной гармошке?! Если он такой гений, пусть сыграет лучше!»

В этот момент ты чувствуешь себя муравьем, на которого наступил слон, и искренне хотел бы сыграть лучше, чем они. Ты ведь всегда хотел играть, а не писать о тех, кто играет, иначе ты не считал себя вправе судить об их исполнении. Помнишь, как было с продуктами в эпоху дефицита? Кому-то доставался окорок, кому-то — корейка, кому-то субпродукты, а большинство уходило ни с чем. Так же и талант. Не знаю, от кого это зависит, но не каждый его получает, к тому же не всегда у тебя оказывается то, о чем ты мечтал. Но ведь и с пустыми руками ты не остался.

Ты наделен врожденной способностью чувствовать музыку во всем, что тебя окружает. Ты улавливаешь даже те звуки, которых не слышат летучие мыши. Для тебя обычный стук в дверь, скрежет лопаты по асфальту при уборке снега, позвякивание крышки чайника с кипящей водой и завывание ветра — целый симфонический концерт. Ведь так? Это сродни навязчивой идее. И если кто-то испытывает потребность каждые десять минут мыть руки, ты даже в самых непотребных звуках ищешь свойства ноктюрна. Такой уж ты есть. Для тебя это проклятие, те, чье исполнение ты анализируешь, тебя ненавидят, но для тех, кто ищет в музыке совершенство, ты гений. Ну и что, что ты не можешь сыграть Рахманинова лучше или хотя бы так же, как те, кого ты критикуешь? Ты не по этой части. Ты призван выискивать в их игре скрипы, фальшивые звуки, пропущенные и лишние ноты. И ты их находишь.

Да, тебе бы хотелось играть самому: исполнителям достается слава, их имена появляются на глянцевых обложках журналов и попадают в энциклопедии, а твое набирают мелким шрифтом внизу статьи. Ну и что? Какое тебе до этого дело? Зачем тебе слава? Ведь все эти знаменитости после концерта спешат на приемы, а наутро, страдая от похмелья, нервно вскакивают с постели в роскошном номере отеля, чтобы схватить свежую газету и прочитать о себе. Они боятся как того, что никто о них не напишет, так и того, что о них написал именно ты. Разве это не доказывает, что ты делаешь важное дело?

Она говорила, а я лежал, положив голову ей на колени, захмелев от необыкновенной ночи, от вина, от мурлыканья ее кота, прижавшегося к моему животу, от тепла, музыки, уюта и ласкового прикосновения ее ладоней к моим волосам. Она не сказала ничего нового. Но я наконец-то услышал все это из чужих уст. И главное — от человека, которому безгранично верил.

В тот рождественский вечер она впервые позволила мне прикоснуться к ней и потом уснуть рядом.

Я не надел ей на палец кольца. Оставил его под подушкой. Рано утром, потихоньку собрав вещи, вышел из дома. Поехал на такси в аэропорт и вечером уже слушал праздничный концерт Нью-Йоркского филармонического оркестра в Венской опере. Ночью, в гостинице, когда писал рецензию, от Иоанны пришло электронное письмо:

Почему ты не поел перед уходом? В холодильнике был твой любимый творог, и редиска, и нарезанный мелкими кубиками красный лук. Так, как ты любишь. И ты забыл свой шарф на вешалке в прихожей. Если там, где ты сейчас, холодно, обязательно купи новый.

Иоанна М.

P. S. Весь день я привыкаю к мысли о том, что перестала быть девственницей, не став любимой…

В первое мгновение я потянулся к телефону. Хотел что-то сказать в оправдание. Но не позвонил. Она все равно бы мне не поверила.

Неделю спустя, в Венеции, в состоянии крайнего возбуждения, когда писал на кухне у друзей о «Травиате» Верди, под утро я получил новое письмо:

Новый год ты встретил со мной.

Правда, не так, как я мечтала, потому что тебя нет рядом, но я внушила себе, что разделившее нас расстояние — всего лишь результат сговора географов с геометрами…

Кольцо я ювелиру не вернула: уговорила дать мне кредит, пообещав выплатить его за год. Он согласился.

Я влюбилась в это кольцо и хочу, чтобы оно осталось у меня. В полночь я надела его на безымянный палец правой руки. Оно мое. Когда захочешь, чтобы оно стало нашим, наденешь мне на левую руку. И выплатишь мой долг ювелиру…

Сегодня я повесила в спальне календарь на новый год. У меня всего четыре твои фотографии. Я увеличила их с помощью фотошопа и сделала варианты в цвете, черно-белые и с эффектом сепии. Распечатала и наклеила на листы бумаги с названиями месяцев, ведь с тобой время исчисляется годами. А если повезет, месяцами. Недели и дни не в счет.

Помнишь ли ты эти фотографии?

На первой, сидя у костра где-то на Мазурских озерах, ты играешь на гитаре. Худой, в черном растянутом свитере, из рваного кеда торчит босой палец. У тебя красивые, длинные, загорелые пальцы на руках. И ты похож на человека, который в этот момент постиг смысл жизни.

На второй ты стоишь у рояля. На полу пустые бутылки из-под вина и скомканные листы бумаги. В твоих глазах злость. Никогда больше я не видела таких прекрасных глаз.

На третьей ты прогуливаешься вдоль берега моря. У тебя на плечах сидит маленькая девочка, она крепко ухватилась ручонками за твою шею. Никогда больше я не видела таких счастливых глаз.

На четвертой только твой член. Как-то я спросила тебя в письме, о чем ты думаешь. Ты был то ли в Бостоне, то ли в Филадельфии. Ты ответил, что думаешь об эрекции. Я решила, что ты шутишь, а ты прикрепил к следующему письму эту фотографию. От неожиданности я отпрянула от стола и расплескала кофе. До нашей рождественской ночи я думала, что ты скопировал фото с какого-то порносайта. Но теперь я знаю, что на нем действительно твой член. Я узнала бы его в любом виде. Даже с закрытыми глазами и на вкус…

Твой эрегированный член украшает февраль, май, август и декабрь.

Правда, я немного прикрыла его кусочками ткани, отрезанной от твоего шарфа (не беспокойся, я купила тебе еще один, такой же, и он ждет тебя на вешалке в прихожей). Мне не хочется, чтобы Агата, моя подруга, которая иногда коротает со мной вечера, а когда много выпьет, остается ночевать, рассматривала то, что ей не принадлежит. Потому что эти фото принадлежат только мне! Иногда я открываю календарь на майской странице (там ты в цвете), раздеваюсь, ложусь на кровать и предаюсь сексуальным фантазиям. Глаза у меня широко открыты. Мне достаточно в определенный момент на мгновение дотронуться до одного местечка, чтобы я сначала улетела куда-то, а потом истекла влагой. Мои гинеколог и дантист говорят, что у меня что-то не в порядке с нервными окончаниями. Им и в голову не приходит, что я живу в воздержании, потому что один думает, что если ты следишь за гигиеной ротовой полости, значит, часто целуешься, а второй убежден, что если ты ставишь себе спираль, то боишься забеременеть. Но если бы я следовала их логике, то оказалась бы в чьей-то постели. А я боюсь, что, закрыв глаза, тут же увижу тебя. И когда открою их, тоже увижу тебя…

Твоя Иоанна М.

Последние шесть лет Иоанна постоянно была со мной. Если в ее жизни случалось что-либо важное, она немедленно рассказывала мне об этом. Я знал о ней больше, чем о своей жене. Знал, что она защитила кандидатскую по истории искусств в Ягеллонском университете, переехала в Варшаву, отправилась на два года в Париж, чтобы стажироваться в музее «Орсе», у нее случился выкидыш, в Барселоне она вышла замуж, после развода сбежала на год в Монголию, вернулась в Краков и «стала счастливой, но не слишком состоявшейся в жизни учительницей польского языка в одном из лицеев Новой Гуты». Последнее письмо она прислала несколько недель тому назад. Я прочел его в Панкове. Она писала:

Не хотела тебе говорить, но у меня случились «дни», и, видимо, поэтому мне очень плохо. И потом, я сегодня слишком много выпила. За последние годы я успела рассказать тебе обо всем, даже о том, что поссорилась и помирилась с соседкой и что мой молодой сосед повесился на люстре, что я прочитала «Мать Иоанна от Ангелов»[8], а тетя вспомнила обо мне через тридцать пять лет и прислала посылку. Я отнесла посылку в детский дом, но тетя об этом никогда не узнает. Ты не знаешь только того, что недавно в гостях у Агаты мы с ней здорово выпили и сыграли в «бутылочку» на раздевание. Крышу нам снесло серьезно, особенно если учесть, что мы были с ней вдвоем. С тех пор я не пью, потому что меня все время так и подмывает раздеться, а окружающих уверяю, что не пью из-за проблем с сердцем. Тебе я никогда не врала и сейчас не буду. За последние несколько лет тебя я раздевала тысячи раз и столько же раз одевала, наряжала, как елку к Рождеству. Ты помнишь нашу елку? Я целовала твой живот и не только живот, занималась с тобой любовью, спала с тобой в обнимку в постели, валялась на полу, целовала тебе кончики пальцев на руках и ногах, подсчитывала твои мимические морщинки, наворачивала с тобой кровяную колбасу с квашеной капустой и вылизывала твою тарелку, и чаще чем нужно произносила твое имя, называла «мой дорогой» и словно нечаянно обливала вином. И мне за это не стыдно. Представляешь?! Мне это даже нравится.

Но может, мне следует писать тебе о том, как я чищу картошку, а не о том, как хочу тебя?

Сегодня ночью я перечитала все свои письма, в том числе неотправленные. Такие тоже есть. Сейчас я не жду мужчину. Он мне не нужен. Я предпочла бы ждать возвращения из школы дочери. Нашей дочери… Иногда, проснувшись утром, вместо того чтобы встать, мне хочется упасть на колени. Или бежать за чем-то на край света. Но это ведь никому не нужно. Интересно, с тобой такое бывает?

Было время, когда мне трудно было с этим справиться. Так случилось, что мой дом в Новой Гуте стоит между костелом и вино-водочным магазином. Я решила, что это не козни коммунистов, а послание. Спустя несколько месяцев, когда перестала покупать дорогое вино и перешла на дешевую водку, я поняла, что, выходя из дома, мне следует повернуть не налево, а направо. К костелу. Посидеть там, вслушаться в тишину, задуматься о мимолетности бытия и смысле жизни. Но не обратиться в веру. В костел вечерами иногда приходил старый больной священник, чтобы исповедать всех желающих. Однажды мне стало его ужасно жаль: он сидел там совсем один. Я подошла к исповедальне, встала на колени и заговорила.

Не знаю за собой других грехов, кроме того, что не верю в Бога. Я никого не предаю, не краду, не прелюбодействую, я не делала абортов, не принимаю наркотики, пью (в последнее время) умеренно, не произношу имени Господа всуе. Я всего лишь не праздную святые дни, не молюсь и мастурбирую, а разве это грехи? Я хотела поговорить со священником, а он, видимо в благодарность, — отпустить мне грехи. Но из этого ничего не вышло, потому что я не считаю себя заблудшей овцой и не собираюсь исправляться. Он вдруг улыбнулся мне и сказал, чтобы я больше не приходила, потому что мои грехи — не грехи, а сплошная скука…

Надеюсь, это письмо затеряется среди других. А если не затеряется, не читай его. Я пьяна и давно не занималась любовью. Наверное, я ненормальная… Но я твоя.

Иоанна М.

P. S. И не снись мне так больше, прошу тебя! Не потому, что это неприлично, а потому, что мне потом не хочется просыпаться…

Я распечатал это письмо на принтере и время от времени перечитывал. Вот и теперь, у безлюдной усадьбы в Желязовой Воле, я снова его перечитал. А потом гулял, прикасаясь к цветам, что пробивались сквозь решетку сада. Мной вдруг овладело неодолимое желание чувствовать музыку во всем, что меня окружало. Я ловил отдельные звуки, глядя на воробьев, сидевших тут и там на ветвях деревьев. И на сучья в досках. Я расставлял желтые нарциссы, льнувшие к еще холодной земле, на невидимых линиях нотного стана. И все звучало. Тюльпаны, подснежники и примулы превращались в мелодию. Я шел вдоль ограды парка и читал ноты. Из головок нарциссов составлял букеты, а из них рождались ноктюрны… Нет, Иоанна М. неправа. Я действительно болен.

В свое время я спорил об этой моей болезни с молодым продвинутым нейробиологом, выпускником Гарварда, поляком по происхождению, который с рождения жил в Мельбурне, куда его привезли эмигрировавшие из Польши родители. Предметом его профессиональных интересов был головной мозг, работу которого он пытался объяснить исключительно на молекулярном уровне. Он считал, что не смог бы ничего добиться без музыки, и занялся проблемой ее восприятия человеческим мозгом на уровне прохождения электрических сигналов через синапсы и химических реакций, сопутствующих этим прохождениям. Он уверял, что активность мозга, обрабатывающего музыку, напоминает ту, что отмечается при мистических переживаниях. Поэтому, с его точки зрения, нет ничего удивительного в том, что почти все религиозные и спиритические обряды сопровождаются музыкой, пением, а иногда и ритмичными танцами. Причем во всех культурах: как у бушменов Ботсваны и Намибии, так и в западной цивилизации. Восприятие музыки отражают линии энцефалограмм и изображение на экранах томографов при сканированиии мозга людей, слушающих музыку. В его возбужденных участках возрастает концентрация дофамина, что считается гормоном счастья. Электрическая и химическая активность мозга в значительной мере зависит от характера музыки, и в первую очередь от ее ритма. При прослушивании бравурных фрагментов Четвертой симфонии Чайковского томографы показывают один результат, а когда звучит спокойная, почти убаюкивающая Шестая симфония Малера — совсем другие. Об эмоциональном, с точки зрения эволюции самом раннем, биологически присущем, а не благоприобретенном, происхождении участков головного мозга, возбуждаемых музыкой, свидетельствует тот факт, что лица, в результате кровоизлияния в мозг утратившие способность говорить и понимать сказанное, не утрачивают музыкальных способностей. Советский композитор Виссарион Шебалин, который из-за кровоизлияния в мозг утратил способность говорить, сочинял музыку до конца жизни, и его Пятая симфония, законченная незадолго до смерти, как говорили, вызвала восхищение у самого Шостаковича.

По мнению молодого нейробиолога из Мельбурна, еще более показателен случай, когда женщина после трепанации черепа не могла отличить одно музыкальные произведение от другого, но уверяла, что музыка делает ее счастливой. Врачи подключили ее к всевозможным приборам и дали прослушать различные музыкальные произведения: быстрые, медленные, в миноре, мажоре и так далее. Физиологическая реакция этой женщины на музыку была как у здорового человека.

Мы сидели в дублинском баре, и молодой австралийский специалист в области мозга старался убедить меня, что моя болезнь по сути не болезнь. Просто некоторые участки мозга сформировались у меня иначе, чем у других людей, и по-своему реагируют на возбуждение. «У вас, — пошутил он, — музыка открывает больше рецепторов, чем, скажем, опийные эндорфины, активизирующиеся при физическом контакте людей». Словом, музыка заводит меня сильнее, чем секс или сигареты. Но это не болезнь — во всяком случае так он считал, — а «подарок эволюции».

Я ходил вдоль изгороди усадьбы, рассаживал на нотном стане моей лимбической системы цветы, пытаясь понять, почему именно музыка Шопена открывает у меня больше всего рецепторов…

Вечером на автобусной остановке на главной площади городка Желязова Воля я уселся на деревянную скамью, на противоположном конце которой громко читала молитву старушка, время от времени отвлекаясь на собаку, увлеченно копавшую ямку на дорожке, ведущей на остановку. Минуту спустя подъехал пустой автобус. Собака вспрыгнула на скамью рядом со старушкой и громко зарычала. Я встал у открытой дверцы автобуса, собираясь пропустить ее вперед. Но старушка, не вставая, улыбнулась, перекрестила меня, словно благословляя на дальнюю дорогу, и вновь завела свою молитву.

Поздним вечером на Центральном вокзале Варшавы я сел в поезд.

В купе, кроме меня, был лишь мужчина, сидевший у окна, хотя девушка-кассирша на вокзале уверяла меня, что «сидячие места в экспрессе на Краков остались только в вагоне первого класса». Обычно я путешествую вторым классом. Там тесно и не всегда хорошо пахнет, зато люди интереснее.

Я уселся в углу, развернул газету и вдруг услышал:

— Извините, что позволил себе вас побеспокоить. Не могли бы вы сказать мне, чем так благоухаете?

В первый момент я не мог оправиться от удивления. Уже второй мужчина за последние два дня задает мне этот вопрос!

— Мой вопрос показался вам неуместным?

— Бог с вами! — ответил я. — Просто не далее чем вчера такой же вопрос мне задал в Берлине таксист-египтянин. И когда привез меня на вокзал, оставив на парковке машину, побежал в парфюмерный магазин. Я пользуюсь этим одеколоном так давно, что сам-то запаха уже не чувствую, — добавил я. — А вы разбираетесь в запахах?

Мужчина не ответил. Я присмотрелся к нему, безуспешно пытаясь вспомнить, кого он мне напоминает. Он был одет в элегантный серый костюм и черную рубаху с серебристыми запонками на манжетах. На ногах черные, до блеска начищенные туфли, на шее — длинный шарф цвета маслин. Рядом на сиденье стоял коричневый кожаный саквояж. На среднем пальце левой руки, лежавшей на раскрытой книге, поблескивал золотой перстень с огромным рубином. Когда поезд въехал в тоннель и свет на мгновение погас, у меня перед глазами все еще сверкали его запонки.

— Не знаю, можно ли это так назвать, — ответил он, когда поезд выехал из тоннеля, — скорее, я имею доступ ко множеству разных запахов. Но с таким, как ваш одеколон, еще не сталкивался.

— Да, он оригинальный, с ярко выраженной мужской нотой… — заметил я с улыбкой.

В этот момент открылась дверь. Официантка вагона-ресторана принесла положенные для пассажиров первого класса бутерброды, спросила, что будем пить. Мы попросили кофе. Мужчина поставил коричневый пластиковый стаканчик на столик у окна, снял шарф, педантично сложил его и спрятал в саквояж. Я поднял взгляд от газеты, чтобы спросить, какую профессию он считает своим призванием, и не поверил своим глазам, увидев белый воротничок католического священника. Я замер, молча наблюдая, как он подносит к губам стаканчик с кофе. У него был точно такой же профиль, как у Константина! Такие же впалые щеки, низкий лоб и пухлые губы. Стараясь совладать с собой, я сказал, что выйду покурить. Он удивленно посмотрел и ничего не ответил.

Выйдя в коридор, я опустил окно и высунул голову, закрыв глаза и широко раскрыв рот. Струя холодного воздуха разметала волосы, ворвалась в горло. Сквозь стук колес я словно бы услышал голос Свена, который, стоя на куче угля, закашлявшись, спросил: «А ты, Струна, ты-то почему здесь оказался?»

Дверь купе открылась, и попутчик спросил, все ли в порядке. Я молча кивнул и удалился в тамбур.

Не знаю почему, но когда Свен неожиданно задал свой вопрос, я заговорил. И вовсе не потому, что был под кайфом. Видно, пришло время выговориться. Не перед врачом и не перед группой занимающихся психотерапией. Свен, с его страданием и отчаянием, показался мне единственным, кто имел право все услышать. К тому же у меня был день рождения…

После концерта — а это было в начале сентября 2001 года — в костеле монастыря Эбербах в Эльтвиле, я дождался, пока зал опустеет, и, оставшись один, стал выкрикивать по-польски какие-то глупости, чтобы услышать многократное эхо, какое якобы есть только здесь. Зодчие, видно, были гениальными музыкантами. В противном случае это место не обладало бы такой магией. Жаль, они унесли в могилу свою тайну. Тут даже жужжание колибри отозвалось бы эхом.

Я прилетел из Берлина во Франкфурт-на-Майне. В аэропорту меня встретил священнослужитель. Я не знал, ксендз или монах, я тогда в том не разбирался. Его звали Константин, и это именно он затащил меня на концерт в Эбербах. В письме, которое я получил от него из немецкого епископата, он представился покровителем талантов и всячески превозносил никому не известный камерный оркестр из Майнца. Константин считал, что концерт этого оркестра в Эбербахе может стать музыкальным событием, а мое «бесценное, квалифицированное, благосклонное мнение» о нем «выведет группу талантливых исполнителей на орбиту современной немецкой, а возможно, и мировой камерной музыки». Мне не нравилась его патетика, но он засыпал меня письмами, и я согласился, поскольку никогда не был в Эльтвилле-на-Рейне, в прославившемся благодаря культовому фильму «Имя розы» монастыре цистерцианцев. К тому же у меня как раз выдался свободный уикенд.

Концерт не стал событием, как на то рассчитывал Константин, но все же это было неплохо, в большей мере благодаря акустике и мистической атмосфере монастырского храма, нежели музыкантам. Стоя после концерта в центральном нефе церкви и вслушиваясь в эхо собственных выкриков, я заметил, что ко мне идет Константин, а с ним молодая женщина. Я узнал ее, она очень профессионально исполнила сольную партию в Концерте для виолончели с оркестром Арама Хачатуряна.

Она была единственной женщиной в оркестре и вышла на сцену в слишком смелом для монастыря длинном черном платье с декольте и высокими разрезами на юбке. Светлые волосы были собраны в пучок, открывая гибкую шею. У нее были огромные глаза, высокий лоб и резко очерченные скулы. Когда стихли аплодисменты, она широко раздвинула ноги, поставив между ними виолончель, которая натянула подол платья, обнажив бедра. Надо сказать, что по соображениям морали раньше на виолончели играли только мужчины. А в начале XX века немногочисленные женщины-виолончелистки держали инструмент не между ног, как принято сейчас, а сбоку. Я убежден, что у мужской половины слушателей от того концерта останутся в памяти лишь бедра виолончелистки. Особенно у тех, кто сидел в передних рядах.

Первым подошел отец Константин. Женщина остановилась на некотором отдалении и, когда шаги священника стихли, сложив руки в молитвенном жесте, запела:

И когда за мной придет часовщик, что чинит свет,
Чтоб замутить в голове моей безоблачную голубизну,
Я буду светел и готов ко всему,
Сквозь меня навылет пройдут все эти дни,
Погаснут земля и небо,
Но я взгляну еще раз…

Я почувствовал, как мурашки побежали по спине. И подошел. Вблизи, с распущенными волосами и нежным девичьим бархатом розовых щек, она оказалась еще прекрасней. Касаясь теперь ладонями моего лица, она пела:

Сквозь меня навылет пройдут все дни,
Погаснут земля и небо,
Но я взгляну еще раз…

Когда стихло эхо, я прошептал:

…и уйду навсегда, сам не зная куда…

Она поклонилась, как девочка, прочитавшая гостям стихотворение, и начала говорить. Без остановки, не переводя дыхание, словно боясь, что ее могут прервать: — Меня зовут Изабелла, но это неважно. Я слышала вашу гитару. Если бы госпел родился в Польше, он начался бы с этой песни, согласны? У вас такие грустные глаза. Я знаю… мне далеко до Ростроповича. Но я очень старалась. У вас такие мягкие губы. Вы останетесь с нами? Выпьете со мной, то есть с нами, чаю? Когда вы последний раз были в Польше? Я полька. Меня зовут Изабелла. Или я это уже говорила… Я слушала ваши лекции в Познани. Приходила за час до начала, чтобы занять место. Все студентки были в вас влюблены. Вы так чудесно рассказывали про музыку. И этот белый рояль посреди актового зала… Вы садились за него, чтобы проиллюстрировать свои слова. Никогда не забуду, как вы сравнили японцев, исполняющих Шопена, с математиками, решающими уравнение. А потом исписали всю доску какими-то формулами из работ Эйнштейна и исполнили их на рояле. В вашем Эйнштейне было больше Шопена, чем у японцев. Я помню вас и по студенческому клубу, куда вы порой заглядывали. Чаще всего к полуночи. Или позже. Вы пробирались сквозь толпу танцующих, подходили к бару и заказывали «Гиннесс». Клуб располагался в общежитии, где вы останавливались во время приездов в Познань. Позже я подрабатывала там официанткой, и девчонки рассказывали мне о ваших неожиданных появлениях. Через пятнадцать минут музыка стихала, и на сцену ставили стул. Потом кто-то приносил гитару. Потом микрофон. Потом второй. Наконец рядом со стулом появлялся ящик «Гиннесса». И клубный диджей произносил ваше имя. Наступала тишина. Вы садились на стул, настраивали гитару и начинали петь. Окуджаву, Кинга, Высоцкого, Качмарского[9], Клэптона. Вы никогда ничего не говорили. Никто не знал, когда вы закончите. Но обычно последней вы пели песню Возняка[10]. А когда вы декламировали: «…я буду светел и готов к тому…», и весь зал в исступлении орал: «И сквозь меня навылет пройдут все дни…» — вы молча уходили. Знаете, люди плакали, когда вы клали на пол гитару и, опустив голову, чтобы скрыть слезы, спускались со сцены. Я тоже плакала. А сейчас вы здесь. Так близко. Меня зовут Изабелла.

Она замолчала, и когда я, не говоря ни слова, сжал ей руки, добавила шепотом:

— Но я, кажется, это уже говорила, да?

Так я познакомился со своей женой…

В то воскресенье я не вернулся в Берлин. Я отменил все договоренности и лгал редакторам газет, ожидавшим мои рецензии, что серьезно болен. В некотором смысле это была правда. Чем еще, если не болезнью, объяснить тот факт, что я ослеп, оглох и разучился рационально мыслить? А еще потерял ощущение времени и был безмерно счастлив. Так ведут себя только сумасшедшие, правда, Свен?

Неделю спустя мне надоело видеть, как ухмыляются служащие отеля, когда мы с Изабеллой спускаемся на завтрак, и я перебрался в ее маленькую квартирку на Одерштрассе. Мне хотелось постоянно быть рядом. Быть там, где она, среди предметов, к которым она прикасается, запахов, которые ощущает, видов, которые наблюдает. Я потерял голову. Пока, отправившись утром в консерваторию, она не возвращалась ко мне, я просто бродил по городу. А переехав к ней, слонялся по комнате. Я не мог работать, был не в состоянии даже читать, любой звук казался мне грохотом. Мне претило даже присутствие отца Константина, который, считая себя причастным к происходящему, периодически появлялся, чтобы скрасить мое ожидание. Его присутствие меня раздражало. Мне хотелось либо думать и скучать по Изабелле, либо быть с ней. Все остальные были лишними. Я хотел думать о ней в одиночестве и полной тишине. Только так мне хватало терпения дожидаться ее возвращения.

В субботу, поздним вечером, ровно через две недели после концерта в монастыре, я попросил Изабеллу стать моей женой. Я помню ее вздох и отзвук внезапно наступившей тишины. И странный взгляд. Сначала полный страха, потом умиротворения и наконец радости. Я помню ее поцелуи и шепот той ночью. Они были другими, не такими, какие я уже знал.

Я летал из Берлина во Франкфурт с не меньшей регулярностью, чем пилот «Люфтганзы». У Изабеллы был контракт с консерваторией, и она не могла переехать в Берлин. А я не мог так быстро, как хотел бы, разобраться с делами и переехать в Майнц. Однажды в пятницу в марте 2002 года я прилетел во Вроцлав. Изабелла приехала туда на машине с Константином. В субботу, в маленьком костеле в деревне Бытово под Щецином, нас обвенчали два священника: отец Владислав провел службу по-польски, отец Константин — по-немецки. Год спустя в том же костеле они крестили нашу дочь. Это место было выбрано не случайно: в Бытово родилась моя мать.

После появления на свет Добруси я перестал понимать, почему Изабелла, словно прикованная кандалами, держится за свой Майнц. Мне хотелось, чтобы жена и дочь были со мной не только в выходные или во время отпуска. Я устал метаться между Берлином и Майнцем. Мне удалось найти вполне приличный оркестр в Берлине, нуждавшийся в виолончелистке, и, что не так уж и трудно, польскую няню, чтобы Добруся научилась говорить по-польски, а еще — большую квартиру недалеко от метро. Наконец, я пообещал Изабелле, что постараюсь меньше путешествовать. Но все это потеряло значение, когда в Милане, на приеме после концерта, директор местного симфонического оркестра спросил, не могу ли я порекомендовать ему хорошую виолончелистку. Талантливая украинка, игравшая у них четыре года, забеременела и решила вернуться в Киев. Начиная с нового сезона, ее место освобождалось. Я предложил ему поехать со мной в гостиницу. Он согласился. У себя в номере я поставил ему диск с фрагментом выступления Изы во франкфуртском театре «Альте опер» год тому назад. Лучшего на тот день. Он был восхищен и спросил, как дорого стоит синьора. Я ответил, что дорого, но она склонна к компромиссам. Он спросил, откуда я это знаю. Я ответил, что она мать моей дочери, и я могу гарантировать, что она не забеременеет в течение ближайших четырех лет. Он улыбнулся и сказал, что назавтра будет готов контракт, включающий оплату проживания в Милане. На четыре года. С возможностью продления. Я был счастлив, но старался это не показать. Я давно знал, что при встрече с директорами оркестров и оперных театров следует непременно демонстрировать что-то вроде пресыщенной скуки. Тогда в самых важных параграфах появятся совсем другие цифры.

Изабелла часто говорила, что хотела бы жить в Италии. Правда, Милан не Тоскана, но не всё сразу. Через Рим, Цюрих и Мюнхен я полетел с пересадками во Франкфурт. А оттуда на такси добрался до Майнца. Когда подъехал к дому, уже светало. Я не чувствовал усталости, возбужденный замечательной новостью, которую собирался сообщить Изабелле. И предвкушал, как Добруся повиснет у меня на шее. Войдя в квартиру, я снял ботинки и как можно тише открыл дверь. Не включая свет, через гостиную прошел на балкон. Я знал, что дверь, ведущая в спальню с балкона, открыта. Изабелла спала с открытым балконом даже в мороз. В спальне на маленьком столике горел ночник. Изабелла панически боялась пауков и темноты, и мы всегда спали при свете. Я приблизил лицо к оконному стеклу. Изабелла, подняв вверх руки, ритмично поднималась и опускалась, сидя с раздвинутыми ногами на бедрах мужчины. На матрасе, рядом с кроватью, в розовой пижамке спала Добруся, посасывая палец. Рядом на ковре лежали брюки и черная рубашка с белым накладным воротничком, какие носят священники. У меня в горле встал ком. Я сжал кулаки, резко отпрянул и сел в цветочный горшок. Через минуту взял себя в руки и вновь подошел к окну. Мужчина, широко расставив ноги, стоял у кровати над спящей Добрусей, и вставлял свой член в раскрытый рот Изабеллы. Меня вырвало. Вместо того чтобы закричать, ворваться в комнату и набить морду сопернику, я тихонько блевал на балконе собственной квартиры рядом со спальней, в которой минуту тому назад сперма крестного отца моей дочурки брызнула в рот моей жены. Мне было стыдно: если кто-то не может удовлетворить свою женщину, это делают другие…

Но вскоре я очнулся и вернулся в прихожую. Надел ботинки и вышел. В аэропорт я доехал на автобусе, а оттуда улетел в Берлин.

Два года я отстаивал в суде право видеться с Добрусей на том основании, что являюсь ее биологическим отцом, который к тому же регулярно платит алименты. Еще через год выяснилось, что я вовсе не биологический отец. К письму была приложена заверенная судом копия анализа ДНК из какого-то института в Гамбурге. Спустя еще полгода я прочел выписку из нотариального акта, предоставленного суду в Майнце. Меня информировали, что «имя ошибочно рассматриваемой вами в качестве дочери Доброславы Марии на основании записи в актах гражданского состояния номер 18-IKW10-10-2005 было изменено на Констанция Аннелизе по согласию обоих биологических родителей. Вы имеете право подать апелляцию на это решение в течение…».

— Я не подал апелляцию, Свен. Предпочел сойти с ума. Так я и попал в Панков.

Свен стоял передо мной, заткнув пальцами уши. Не знаю, в какой момент он перестал меня слушать: я говорил, закрыв глаза.

Вдруг я услышал голос:

— Извините, здесь нельзя курить…

Я открыл глаза. Молодая контролерша улыбнулась, грозя мне пальцем. Когда она прошла дальше, я снова закурил. А в купе вернулся только тогда, когда поезд прибыл на вокзал и все пассажиры покинули вагон.

Москва, 4 апреля, воскресенье, поздний вечер

В аэропорту Анну встречал водитель Сергея.

«Чему удивляться, — подумала она, — это даже к лучшему! Цинизм — удел слабых».

Молча кивнув Анне, водитель взял сумки у нее и у Марины Петровны и зашагал к машине. Анну не покидало ощущение, будто в Берлине она осознала что-то важное для себя, но усталость мешала ей это осмыслить. По дороге она дремала и проснулась лишь на секунду, попрощаться с Мариной Петровной.

— Чудесная была поездка, правда Анечка? — грустно улыбнулась Марина Петровна. — И почему все хорошее так быстро заканчивается? — и она медленно побрела к обшарпанному подъезду, так диссонирующему с ее нарядной шляпкой.

Водитель донес сумку Анны до квартиры и так же беззвучно, кивком, попрощался. «Не человек, а рыба», — мелькнуло в голове.

Дверной замок щелкнул, отдавшись эхом в гулком пространстве лестничной клетки. Сергей был где-то на севере, там, где электронагреватели особенно необходимы.

Анна удивилась, увидев, что на кухне горит свет. А еще в доме приятно пахло чесноком и какими-то травами. Она глубоко вдохнула, принюхиваясь. Мелькнула мысль, что Сергей сюрпризом приехал и готовит праздничный ужин. Но мысль эту она немедленно отмела как невероятную. Бросив сумку, стремительно прошла на кухню и замерла.

Красивая стройная брюнетка с раскосыми кошачьими глазами обернулась к Анне с улыбкой, не выпуская из рук кастрюлю, которую старательно терла, оттирая темные пятна. Длинный фартук, затянутый сзади, подчеркивал пышную грудь.

— Я не ошиблась адресом? — спросила Анна.

— Вы Анна? — продолжая улыбаться, спросила девушка. — Сергей Валентинович предупредил, что сегодня приезжаете.

— Ах, Сергей Валентинович… Может, объясните, что тут происходит?

— Вы только не волнуйтесь, Анна. Вам чайку налить? — предложила брюнетка с приятным выговором, выдававшим украинские корни.

— Нет уж, сначала объяснения.

— Сергей Валентинович искал домработницу, а я сейчас в свободном плавании, так сказать. Вот и решила попробовать себя в этой роли, если вы, конечно, не против.

«Против чего? — удивилась Анна. — И кого тут интересует мое мнение…»

— Как вас зовут?

— Дарья. Даша, — ответила девушка.

— Красивое имя. Скажите, Даша, а чем так чудесно пахнет? Что вы готовите?

Даша отступила к плите и приподняла крышку над сковородой.

— Это цеппилинай, — сказала она, — только я немного модифицировала рецепт. Вместо того чтобы варить, жарю… Так вкуснее. Вы любите цеппилинай?

— Картофельные котлеты с начинкой из творога?

— Можно и с творогом, — кивнула Даша, — но я начинила их рубленым мясом с чесноком. Подумала, вы же с дороги. Проголодаетесь…

Анна улыбнулась. Забота красивой Даши, специально для нее приготовившей ароматное блюдо, была приятна.

— Знаете что, Даша, давайте-ка выпьем вина. Аперитив. Для аппетита. Я из Германии прекрасное вино привезла, прямо с виноградников. Что скажете?

Она сняла пальто и достала из сумки зеленую бутылку. Даша поставила на стол бокалы и принялась резать глянцевые зеленые яблоки.

— Какие красивые! Как нарисованные.

У Даши были очень белые руки с отличным маникюром. Трикотажное платье струилось по безупречной фигуре. Анна без всякой зависти любовалась законченностью образа.

— Вы ведь в командировке были? — заинтересованно спросила Даша.

— Да, выставку в Берлине открывали, редкие архивные фотографии времен Второй мировой войны. А Берлин просто сумасшедший город. Красивый. Живой. Величественный. Я потом фотографии покажу.

Анна поймала себя на мысли, что присутствие этой симпатичной брюнетки избавило ее от одиночества и пустоты просторной квартиры, отделанной модным дизайнером.

Даша сняла фартук и присела, положив руки на стол. Анна разлила вино.

— За знакомство! — улыбнулась она абсурдности ситуации. «Почему бы и нет, — промелькнуло в голове. — В конце концов, именно поиски истины и создание все новых догм мешают наслаждаться жизнью и создают этот самый абсурд».

— Я люблю Берлин. Приходилось жить там, — с легкой грустью сказала Даша. — Прекрасная и очень печальная история.

— Знаете, древние говорили, что за все прекрасное приходится расплачиваться.

— Да, примерно так и было.

Щеки Анны порозовели. Она расстегнула жакет, оставшись в легкой маечке, обтягивающей грудь.

— У вас красивая кожа, — тихо сказала Даша.

Анна смутилась, но это замечание оставило приятное послевкусие. Допив вино, открыла дверцу бара, которым так гордился муж, достала первую попавшуюся бутылку.

— Как насчет текилы? Сто лет ее не пила.

— А я вообще не пробовала. Слышала только, что ее с лимоном нужно пить.

— Это точно, важная деталь. Детали вообще вершат судьбу. Из них складывается вся наша жизнь. Даже в любви все может разрушить в одночасье незначительная деталь.

— Самое важное — полюбить себя, — откликнулась Даша. — И простить. Всё, даже самые страшные ошибки.

— Не вспоминать свою историю, а создавать ее, — громко сказала Анна и насыпала соль между пальцев. Взяла ломтик лимона, слизнула соль. Выпила до дна, со стуком поставила рюмку.

— Как же можно не вспоминать? — удивилась Даша. — Нет, надо помнить.

— О чем?

— Ну, к примеру, о том, что существует Человек Равнодушный, которому плевать на твои чувства и амбиции. Его притягивает твое тело, как голодного свежая булка; ему бы зарыться в твою плоть, лицом, ртом, руками, насытиться до отрыжки, а потом — всё. Как отрезало. Словно и не было ничего.

— Равнодушный говорите… — Анна слушала внимательно.

— Да! Ведь как все происходит? Вначале ты им очарована, готова на него чуть не молиться… О Великий Учитель, о Мудрый Наставник, о Продвинутый Мастер, яви мне свое внимание, и буду я счастлива — отныне и до конца жизни! Ка-ак же… До конца жизни! — Глаза Даши засверкали. Она схватила бутылку с текилой, наполнила рюмки. — Несколько недель сожительства — и начинаешь беситься от безразличного «да-да, милая, дорогая, солнышко, конечно!» А что «конечно», он понятия не имеет, попросту не слушает, не воспринимает, глядит сквозь тебя. Натешился твоей плотью и больше не нуждается в ней, а значит, в тебе. Да, он все такой же великий, мудрый и продвинутый, только никакой не учитель, не наставник, не мастер; и он лишь прикидывался твоим, потому что хотел откусить от тебя кусочек…

— Даша, — Анна погладила девушку по руке. — Даша, я всё понимаю.

— К счастью, не всё! — Даша прикрыла глаза. — Простите. Просто разговоры — о любви, о красавцах-мужчинах… Где они, эти красавцы? Мой папаша, например, напившись до бессознательного состояния, выплеснул матери в лицо таз с кипящим малиновым вареньем. Мужчины…

— Даша! — оторопела Анна. — Что вы такое говорите!..

— Простите. — Даша резко встала, отошла к окну. — Я наболтала тут… лишнего.

— Ничего страшного…

— Вы не подумайте, я не отрицаю любовь. Я очень-очень любила одного человека…

— Да?

— Да. Женщину. Мы познакомились в Берлине. Ваш рассказ заставил меня вспомнить… Хотя зачем я вру?! Будто хоть на минуту забывала… Анна, дорогая! Давайте лучше… потанцуем, например. Отчего бы нам не потанцевать?

— В самом деле…

Анна улыбнулась и направилась к музыкальному центру. Прошло два часа с того момента, как она, зайдя на кухню, увидела перед собой эту девушку, а казалось, знает ее всю жизнь.

— Первый концерт Моцарта, — торжественно объявила Анна.

— Магда тоже любила Моцарта, — тихо сказала Даша.

— Магда? — переспросила Анна. — Какое имя… сильное, я бы сказала.

— Мое любимое, — ответила Даша.

Легко встала, подошла к Анне. Положила ей на бедра свои тонкие руки и начала плавно покачиваться из стороны в сторону. Анна прижалась теплой щекой к ее — прохладной.

Губы Даши чуть касались ее кожи. Анна не чувствовала своего тела, оно казалось ей невесомым и прекрасным.

— А когда вы были счастливы в последний раз? — неожиданно спросила Даша. — Вы знаете, о чем я, такое необъяснимое ощущение… ничем не обусловленное.

Анна отстранилась, задумалась. «Ничего себе домработница… — мелькнула мысль. — Счастье, ничем не обусловленное…» Ответила не сразу: — Позавчера, на дискотеке в Берлине. Веселилась, танцевала и даже кокетничала с музыкантом. Неплохой, кстати, саксофонист. Тогда меня и пронзило острое ощущение счастья, сиюминутного счастья.

— Понимаю, — кивнула Даша. — Когда я увидела Магду в первый раз… ее красивое и беспомощное тело, мне вдруг так захотелось любить ее, целовать макушку, пальцы, волосы… Это было тихое и очень важное для каждого из нас счастье. Именно в ту минуту. Мы ничего не объясняли друг другу и ничего не спрашивали. Просто наслаждались внезапной и прекрасной близостью. — Даша чуть коснулась губами губ Анны.

Звучала музыка.

Чудесные звуки нарушил грубый мужской кашель. В дверях стоял небритый Сергей, скрестив на груди руки.

— Нет-нет, продолжайте, мне даже нравится! Давно не видел тебя такой расслабленной.

Анна почувствовала, что ей сейчас не поможет даже текила.

— Вам помочь собраться, Дарья, — произнес Сергей, — или вы сами сообразите, что пора бы вам выйти вон?

— Зачем ты так!.. — вырвалось у Анны.

— А ты вообще помолчи! — крикнул он и вышел, хлопнув дверью.

Дарья быстро написала что-то на салфетке и тоже вышла.

Анна тяжело опустилась на стул и тут же ощутила ставшую уже почти привычной тяжесть в груди.

Бывают такие дни и особенно утра, добрые утра, когда невозможность очнуться от трех часов тревожного липкого сна некстати выпадает прямо на апрельскую весеннюю прелесть, свежую траву и даже цветущие крокусы. И в тумане неверного рассвета на лицах, безжалостно освещенных солнцем, явственно читаешь смерть. Она написана на каждом — еще примятом подушкой, с развалами морщин — глубоком, бессильном. Умея прочесть эту палитру, вдруг сознаешь, что все происходит напрасно и зря: и эта единичная необходимость, выкинувшая тебя к ним, сюда; и эта бестолковая, бесполезная и столь отчаянно короткая жизнь, за которую все цепляются обеими руками; и единственный ее смысл, состоящий в том, что никто никогда не в силах понять другого человека.

И в зеркалах этих лиц, всматриваясь, замечаешь собственное отражение, с горечью понимая, что, какую из реальностей ни принять за точку отсчета, все мы скорее мертвы. Что эта наша жизнь и есть смерть…

Анна отложила дневник и заплакала. Рядом громко храпел Сергей.

Краков, 4 апреля, пасхальное воскресенье, поздний вечер

С вокзала, волоча за собой чемодан, я добрался до барбакана[11], а затем, узкими улочками Старого города, — до Главной площади. Приближалась полночь, дул ветер, было холодно, назавтра предстоял рабочий день, но на краковском рынке было многолюдно. У входа в «Сукеннице»[12] ужасно фальшивил длинноволосый саксофонист, окруженный стайкой восхищенных школьниц. На цепях, ограждающих памятник Мицкевичу, которого здесь ласково называют Адасем, сидели молодые люди и пили пиво. У ворот, ведущих к Мариацкому костелу, расставили мольберты художники. Крики цветочниц, старающихся пристроить оставшиеся букеты, цокот копыт запряженных в фиакры лошадей. В ресторанах полно посетителей. Краков вовсе не собирался ложиться спать…

Мне нравился этот город. И в какой-то период жизни я даже всерьез собирался сдать свою квартиру в Варшаве, переехать в Краков и поселиться в маленьком деревянном домике в еврейском квартале Казимеж. Я тогда увлекался хасидской и клезмерской[13] музыкой, а в Польше нет лучше места, чем еврейские ресторанчики краковского Казимежа, где можно послушать музыкантов-клезмеров. Я планировал заняться феноменом проникновения в эту музыку джаза, фолка, рока, регги и даже хип-хопа. Никто тогда об этом и не думал, а мне хотелось защитить на эту тему кандидатскую. Потом я уехал в Берлин, и эти планы утратили для меня всякое значение.

У Кракова, несмотря на толпы туристов и неизбежно связанную с этим коммерцию, была и есть своя аура, способствующая задумчивости и умиротворению. Если Варшава ассоциируется у поляков со спешкой, показухой, расточительностью и ярмаркой тщеславия нуворишей, то Краков — с медлительностью, традициями, культивированием аристократических вкусов, скупостью, историей и самое главное — культурой. Варшавяне охотно приезжают в Краков, чтобы перевести дыхание, а краковяне с удовольствием эмигрировали бы в Варшаву, потому что там легче сделать карьеру и заработать деньги, которых им постоянно не хватает. Правда, настоящий житель Кракова варшавянину в этом никогда не признается. Не случайно местные патриоты желчно говорят, что столицу Польши перенесли из Кракова в Варшаву только потому, что в деревне более свежий воздух. Это утверждение, кстати, не лишено оснований — именно в Кракове зафиксированы самые высокие в Польше показатели загрязнения воздуха.

Я был голоден. Последний раз я ел в Панкове — краюху черного хлеба с отвратительным паштетом. Я потянулся к пачке сигарет: утолять голод никотином и кофе вошло у меня в привычку. Процесс поглощения пищи, который когда-то был для меня священнодействием, превратился в малоприятное занятие, почти обязанность. За время пребывания в Панкове, а в клинике наш вес педантично контролировали, я похудел больше чем на шестнадцать килограммов, что странно, потому что антидепрессанты обычно повышают аппетит, ускоряют обмен веществ, а следовательно, вес увеличивается.

Сигарет в пачке не осталось. Идти ужинать не хотелось. Я бы предпочел перекусить, чтобы иметь повод выпить вина. Я занял свободный столик в ресторане близ Мариацкого костела и поставил на соседний стул чемодан. Официант с крашеными волосами, одетый в смокинг, стал нахваливать блюда. Он сыпал незнакомыми названиями: «Кролик с прованскими травами превосходен, бифштекс «Ридберг» — наше фирменное блюдо, «Турнедо на гриле» лучшие в городе, а «Комбер из косули» вообще подают только у нас…» — а когда наконец закончил монолог, я спросил, нет ли у них кровяной колбасы с квашеной капустой и толченым картофелем. Он посмотрел на меня как на дикаря, сменил тон с заискивающего на нагловатый и заметил, что чемодан мне следует оставить в гардеробе, а затем с нескрываемой издевкой сообщил, что в этом ресторане подают четырнадцать блюд из картофеля, но о «толченом» он никогда не слышал. Я ответил, что в таком случае он много потерял, и попросил принести хлеба и карту вин. Несколько секунд он смотрел на меня как на бездомного, явившегося на банкет по случаю вручения Нобелевских премий, но профессиональная выучка взяла свое, и он молча удалился. Вскоре подошла молоденькая практикантка и протянула мне карту вин. Казалось, я должен был выйти из себя, но ситуация, напротив, начала меня забавлять. Я заказал бокал самого дорогого вина. Когда выяснилось, что «вина стоимостью более тысячи злотых за бутылку по вполне понятным причинам не продаются в розлив», я попросил принести бутылку. Девушка на всякий случай повторила, хоть и неправильно, французское название, получила утвердительный кивок, кокетливо улыбнулась и отошла. Крашеный официант в смокинге, как я и ожидал, мгновенно вернулся. Видимо, именно он обслуживал мой столик, и перспектива выручить четырехзначную сумму, к тому же не привлекая к этому кухню, заставила его вновь принять подобострастный вид. Пока он с благоговением открывал бутылку, практикантка принесла на подносе бокал, корзинку с теплыми ломтиками багета и несколько фарфоровых плошек с экзотическими растительными маслами. Отказавшись от дегустации, я попросил налить мне полный бокал вина и добавил:

— Вино доставит мне гораздо больше удовольствия, если первый бокал наполнит для меня ваша очаровательная коллега. И следующие тоже. Одним словом, я настоятельно прошу вас к моему столику больше не приближаться.

Официант поджал губы и посмотрел на меня с ненавистью. Опережая его комментарий, я торопливо добавил:

— Если вас по какой-то причине это не устраивает, унесите вино и позовите администратора.

Вино было превосходным. С каждым новым глотком я чувствовал, как по телу разливается тепло и блаженство. Уже давно я не испытывал такого умиротворения. Разглядывая в окно ресторана людей, прогуливающихся по Главной площади, я украдкой посматривал на парочки за соседними столиками и впервые за долгое время не ощущал одиночества. Меня наконец оставили равнодушие и усталость от мира, который существовал параллельно со мной, не совпадая с моими мыслями и моим страданием. Я не испытывал радости, но и не грустил. Не думал о прошлом и не страшился будущего. Если бы в Панкове на групповом занятии психотерапией я рассказал о том, что теперь чувствовал, Аннета дипломатично заметила бы, «что я сделал большие успехи», а Джошуа издевательски рассмеялся бы, добавив, что будущее — это «выдумка алчных еврейских банкиров, которым нужно, чтобы мы постоянно испытывали страх, а потому это будущее следует по определению посылать к едрене фене». Свен оторвался бы от очередной книги и попросил Джошуа «не нести антисемитские глупости и не материться при женщинах». Магда Шмидтова прошипела бы, что Джошуа ее бесит и его следует гнать из группы, а я, чтобы разрядить обстановку, вежливо спросил бы у профессора Мильке, какое будущее, с его точки зрения, не вызывает опасений. И тогда Джошуа сочно выругался бы на идиш, Свен снова уткнулся в книгу, психолог Аннета притворилась бы, что делает записи, Магда Шмидтова вышла из комнаты, громко хлопнув дверью, а я попытался бы придумать, как выкрутиться из ситуации, которую сам же спровоцировал. В Панкове оптимистический взгляд на будущее всегда вызывал проблемы. Мне следовало это знать.

Но сейчас я не был в Панкове, я медленно напивался в Кракове. И точно знал о будущем лишь один печальный факт: бутылка вот-вот опустеет. Я помнил, что решил никогда не возвращаться в Панков — ни в статусе пациента, ни в статусе «гостя», как это было со мной. Я знал, что нахожусь в пути — еду в Москву, где должен найти русскую лесбиянку по имени Дарья. Следовательно, у меня был план на будущее, правда отдаленное, поскольку ближайшее будущее было мне решительно неизвестно. К примеру, я не знал, где проведу остаток ночи.

В остальном я чувствовал себя вполне комфортно.

Во-первых, у меня не было финансовых проблем. За тексты, которые писал для Иоганна фон А., я получал солидное вознаграждение, и оно все возрастало, независимо от их качества, что объяснялось очень просто: хотя никто из нас никогда не произносил слово «шантаж», мы оба знали, что в один прекрасный день оно может прозвучать. Я слушал концерты, куда он отправлял меня за свой счет, и писал рецензии, которые он под своим именем посылал в малотиражные, но авторитетные немецкие, австрийские, швейцарские и американские журналы. После каждой новой рецензии я презирал себя, как, видимо, и он. Зато его отец, совладелец крупного европейского строительного консорциума, мог гордиться единственным сыном, который хоть и не разбирался в архитектуре, зато стал «истинным знатоком музыки». Иоганн фон А. посредством моих текстов вписывал свое имя в историю рода, возвышая его от презренных бетоноукладочных работ до мировой культуры. Так было во все времена: деньги всегда стремились к аристократизму.

Во-вторых, терять мне было нечего, поскольку я потерял уже почти всё. Честь. Имя. Жену. Дочь. Самоуважение. Надежду. У меня осталась лишь музыка, которую мне довелось услышать, и то, чему я при этом научился. Иоанна назвала бы это «исходным нулевым состоянием с большим потенциалом». Вернувшись после своего бегства в Монголию и начиная все заново, она именно так описывала мне свои чувства. Сделав последний глоток вина в опустевшем ресторане на главной площади Кракова, я понял, что и у меня есть шанс начать все заново.

— И это очень похоже на бесстрашие перед будущим, господин профессор, — пробормотал я себе под нос.

Официантка неверно это расценила. Она подошла ближе и спросила, не желаю ли я еще чего-нибудь. Я попросил принести еще бутылку вина, выписать счет и вызвать такси.

— И не открывайте, пожалуйста, бутылку, — добавил я.

Точного адреса Иоанны я не знал. Но когда сказал таксисту, что хочу найти в Новой Гуте «жилой дом, расположенный между вино-водочным магазином и костелом», он тут же понял, что я имею в виду. Новая Гута — район Кракова. Один из самых больших и, по мнению некоторых, самых некрасивых. Когда-то это был город, заложенный в конце сороковых годов прошлого века, центр польской металлургии с легендарным сталелитейным заводом имени Ленина. Социалистический молох, построенный с нуля. Сталинская монументальность Центральной площади в сочетании с уродством «новых» корпусов, в которых жил рабочий класс социалистической Польши, а теперь обитают те, у кого нет денег, чтобы поселиться в элитных домах.

Таксист привез меня в район с символическим названием Стеклянные Дома. Так можно было назвать их только в насмешку — или в силу искренних заблуждений, как это было с героем романа Жеромского «Канун весны» Северином Барыкой, который рассказывал сыну о стеклянных домах как символе богатой и справедливой Польши.

В том доме было несколько подъездов. Я начал с ближайшего к магазину, читая фамилии жильцов на покореженных ржавых табличках. Та, что я искал, нашлась в третьем подъезде, в последнем ряду. Кнопку нажимать не пришлось — кто-то выходил, и я, воспользовавшись, проскользнул внутрь. Вначале я поднялся на последний седьмой этаж, а оттуда, спускаясь, читал фамилии жильцов на латунных табличках. На пятом этаже с левой стороны от лифта я обнаружил ее фамилию. Мне стало не по себе, я не решился нажать кнопку звонка, испугавшись, что перебужу весь дом, и тихо постучал. Минуту спустя повернулся замок. Меня на мгновение ослепил свет в прихожей. Женщина в халате, стоя на пороге, поднялась на цыпочки, как балерина, протянула руки и прикоснулась к моему лицу.

— Ты похудел… — прошептала она, глядя мне в глаза.

И стала ощупывать мое лицо. Тщательно, медленно. Как слепая. И улыбалась. Она нисколько не удивилась моему появлению — без предупреждения, через шесть с лишним лет — как будто это было нормально. Как если бы она меня ждала. Я стоял на пороге, не силах выдавить ни слова. Через минуту она вытерла слезы, схватила меня за руки и втащила в квартиру. Я услышал звук захлопнувшейся двери и жалобное мяуканье кошки. Иоанна провела меня в комнату, усадила на диван и исчезла в прихожей. Кошка тотчас вскочила мне на колени и замурлыкала. Я почесал у нее за ушами. Это была та самая кошка. На шесть лет старше, в два раза толще, а мурлыкала она точно так же, как в ту памятную рождественскую ночь. Время словно остановилось.

Я осмотрел маленькую уютную комнату. Кожаный местами потрескавшийся диван, стол из грубо обработанной древесины, стены плотно заставлены книжными полками, на ковре раскрытые газеты, письменный стол завален школьными тетрадями, на подоконнике ноутбук с подмигивающим экраном, на маленьком инкрустированном столике рядом с батареей кружка недопитого чая, у дверного косяка — открытый скрипичный футляр, заполненный банкнотами и монетами, на полке серванта, среди фарфоровых чашек, рамки с фотографиями улыбающихся пожилых людей, выстланная соломой плетеная корзинка с разноцветными писанками и сахарными агнцами… Я вспомнил, что забыл чемодан на лестничной клетке, и вскочил. Проходя мимо двери в ванную, услышал испуганный голос:

— Надеюсь, ты не исчезнешь сейчас еще на шесть лет? Останься хотя бы до утра. Прошу тебя…

Я остановился и толкнул ногой дверь ванной. Иоанна стояла голая перед зеркалом и сушила феном волосы.

— Я забыл чемодан у двери. Там вино. Я не исчезну, — сказал я, — никуда не исчезну… — вошел в ванную и поцеловал ее. — Теперь я не исчезаю, как раньше. Теперь бегут уже от меня, — добавил я шепотом.

Иоанна положила фен на пол. Сняла с меня пиджак, расслабила брючный ремень, медленно расстегнула пуговицы рубахи. Оставив меня полураздетым, встала под душ. Я почувствовал, что кошка трется об мои ноги, наклонился и выставил ее за дверь ванной комнаты. Она зашипела и глубоко, до крови, поцарапала мне запястье. Торопливо раздеваясь, я оставлял следы крови на рубахе и брюках. Еще минуту я слышал, как кошка царапает когтями дверь. Потом шум воды заглушил все звуки…

Утром кошка разлеглась между Иоанной и мной и шершавым язычком лизала мне ранку на запястье. Когда зазвонил будильник, она сорвалась с места, спрыгнула с кровати и поспешила на кухню. Иоанна прижалась ко мне и, целуя в плечо, прошептала:

— Хорошо, что ты есть. Я так скучаю по тебе. Даже сейчас…

Она встала и ушла на кухню, а перед уходом разбудила меня и, склонившись надо мной, сказала:

— Тебе повезло. Чемодан не украли. Он в прихожей. Кофе в кухонном шкафчике на второй полке снизу. Творог в холодильнике. Не давай ничего кошке, даже если она будет умолять тебя человеческим голосом. Она очень хитрая. Если не сможешь остаться до вечера, не забудь шарф. Он на вешалке в прихожей…

Я не все понял спросонья. Хотел ответить, что если она позволит, я останусь, и что это невероятно, что она помнит про творог, а еще — что ближе нее у меня никого нет, и что вечером…

Но я ничего не успел сказать. Она ушла.

Я вышел на балкон и закурил. Кошка просунула голову сквозь металлическую решетку ограждения. Я испугался, что она упадет, но тут же понял, что она слишком толстая, не пролезет. Она нервно мяукала, поглядывая на пролетавших птиц. Светило солнце. По радио передавали музыку, внизу шла жизнь, которая перестала меня интересовать. Может, только на сегодня, а может, и навсегда.

Потом я медленно наслаждался будничностью. Ароматом кофе, вкусом ржаного хлеба с творогом, теплой ванной, статьей в газете, скрипичной музыкой Вивальди в исполнении Найджела Кеннеди[14]. С изумлением прочел на обложке диска, что он уже несколько лет живет в Кракове. Последний раз я был на его концерте в Эдинбурге, где он твердил о любви к Англии. Похоже, я отстал от жизни. Если честно, я не поклонник Кеннеди и считаю, что многие исполняют «Времена года» Вивальди с куда большей экспрессией. Кеннеди стоит для меня в одном ряду с Ванессой Мэй[15], правда, чисто внешне он перед ней проигрывает.

После полудня, взобравшись на стремянку, я рассматривал книги Иоанны. Мне кажется, это сродни вторжению в чужой интимный мир. Книги говорят о человеке гораздо больше, чем его биография. Мы с Иоанной были близки не только в постели. Листая ее книги, я раздумывал о том, как можно описать нашу связь. У нас было что-то вроде договора. Да. Это, видимо, самое подходящее слово. Я встретил ее, мне было с ней интересно, я чувствовал себя в безопасности, привязался. Мы обнимались, целовались, занимались любовью. У нас была физическая близость, которая ни к чему не обязывает. Связь без привязанности. Иоанна не могла ранить меня своим уходом, я ничего ей не обещал, а уходя, не испытывал чувства вины. Это был не союз, а договор, не предполагающий взаимной ответственности. И доверия. Я отдавал себе отчет в парадоксальности ситуации. В моей жизни не было ни одной женщины, которой бы я доверял больше, чем Иоанне. И все же я никогда не стремился к союзу с ней.

— Знаешь, Киня, люди куда более ебанутые, чем тебе кажется, — сказал я кошке, царапавшей когтями стремянку.

В этот момент зазвонил телефон. Я не осмелился поднять трубку. Это был звонок от кого-то из мира Иоанны, а мне казалось, что я не имею к нему отношения. Через минуту телефон зазвонил снова. Потом еще раз. Я выдернул шнур из розетки и расположился на диване с книгой о Горовице. Через несколько минут раздались пронзительные звонки, а затем громкий стук в дверь. На пороге стояла старушка. Она затянулась сигаретой и закашлялась, а потом сказала хриплым, прокуренным голосом:

— Иоася сердится, что вы не берете трубку. Вы что, глухой?!

Я растерялся.

— Она у меня на линии. Если хотите, можете с ней поговорить, — добавила старушка.

Тут я увидел, что кошка выбежала из квартиры, положил книгу на пол и погнался за ней. Она остановилась на самом верху, у зарешеченной двери. Я взял ее на руки. Когда мы вернулись на пятый этаж, старушка по-прежнему стояла на лестничной клетке. Дверь в квартиру Иоанны захлопнулась. Ключа у меня не было. Старушка, покачав головой, пригласила меня к себе. Невесть откуда появилась хромая такса и начала хрипло тявкать. Кошка вцепилась когтями мне в живот, трясясь от страха. Старушка сняла ремень, висевший на крюке, и, не выбирая выражений, прогнала таксу. Кошка рвала когтями мою рубаху. Такса перестала лаять, кошка перестала царапаться, старушка перестала кричать. Она засеменила к телефону и, подавая мне трубку, сказала: «Пани Иоася». Я опустил кошку на пол, она тут же спряталась за занавеску и принялась ее нервно драть.

— Слушай, я тут подумала… если ты хочешь поехать в Россию, тебе нужна виза, — услышал я спокойный голос Иоанны. — Ты говорил про следующий понедельник. Чтобы получить визу, нужен загранпаспорт, приглашение или ваучер.

— Иоася, какая виза? Россия — это не Советский Союз…

— Не уверена. Виза все равно нужна, поверь. Паспорт-то у тебя есть?

— Думаю, да. Должен быть. В чемодане.

— Польский или немецкий?

— Наверное, оба.

— Замечательно. Я сделала тебе в туристическом бюро ваучер на немецкий паспорт. Визы придется подождать. Было бы неплохо, если бы ты сейчас приехал ко мне в школу, забрал ваучер и отправился в российское консульство на улице Бискупя, недалеко от Флорианских ворот. Я туда звонила. Сегодня они до восемнадцати.

— Я не приеду, Иоася.

— Почему? — спросила она обеспокоенно.

— Дверь захлопнулась, когда я погнался за Киней. Я у пани… пани соседки, у которой грозная такса, и буду здесь, пока ты меня отсюда не заберешь.

— Так ты у пани Анастасии! — воскликнула она со смехом. — Удачливый ты мой! Я постараюсь приехать как можно скорее.

Пани Анастасия тем временем постелила на стол скатерть и принесла тарелку супа.

— Присаживайтесь. Вы похожи на узника концлагеря. Сегодня у нас с Фредой гороховый суп. Фреда привередливая, гороховый не любит. А я люблю. Хотя теперь горох совсем не тот, что раньше…

Я сел. Пани Анастасия, подперев голову руками, с удовольствием наблюдала, как я ем.

— Вы вчера наделали шума на лестничной клетке. Я думала, это опять пьяницы, что иногда ночуют у нас в подъезде. Я ничего не имею против, если они не блюют. Но вчера то были вы, а не пьяницы. Оставили у двери чемодан. Я видела через глазок. Здесь, знаете ли, ничего нельзя оставлять. Крадут. У меня украли горшок с папоротником. Я поставила на подоконник, чтобы было красиво, а на следующий день его уже не было. Чудной народ! Так вот, сегодня я глаз не сомкнула, все подходила к глазку и смотрела. Чемодан-то красивый. Жаль было бы, если б украли. Потом меня сморило, и я оставила свой пост. Ну, думаю, воры ведь тоже когда-то спят. А утром увидела, как пани Иоася затащила чемодан в квартиру. Ну и успокоилась. А суп вам понравился? — спросила она, когда я отодвинул тарелку.

— Очень. Можно добавки? Мне нравится гороховый суп с квашеной капустой. Может, у вас есть капуста?

Старушка улыбнулась и встала.

— Борис, мой покойный муж, тоже любил гороховый суп с капустой. А если дома не было капусты, просил уксус. Ему все кислое нравилось. Но Борис был с севера, с Балтики. Они там все любят кислое. Может, вы тоже из Поморья?[16]

Я съел еще две тарелки супа. С капустой. А потом пани Анастасия принесла чай в стаканах и достала из буфета альбомы с фотографиями. Сначала показала внучек. Потом родителей, а в конце — деда и бабушку из Вильно. И рассказала историю Польши, которую я не знал. В этой истории не немцы были врагами, а русские. Моя мать никогда не говорила о русских плохого. Она относилась к ним как к освободителям, не как к оккупантам.

Когда зазвонил дверной звонок, мы с пани Анастасией разбирались в сложных польско-немецко-русских отношениях времен Второй мировой войны. Она полагалась на свою память и фотографии, а я — всего лишь на отрывочные и, возможно, неверные сведения, почерпнутые из рассказов родителей.

Пани Анастасия засеменила к двери. Через мгновение в комнате появилась Иоанна. Кошка запрыгнула на стол, разбрызгивая хвостом остатки горохового супа в тарелке, такса начала бешено лаять, а пани Анастасия — торопливо собирать альбомы. Я улыбался Иоанне. Не снимая плаща, она села мне на колени. Пани Анастасия, глядя на нас, сказала:

— Пани Иоася, вы должны варить ему гороховый суп. Он съел целую кастрюлю. И ест его с капустой, как мой Бориска. Если мужика хорошо кормить, он никогда не уйдет. Уж вы мне поверьте.

Мы остались у пани Анастасии до позднего вечера. Она рассказывала нам про свою молодость, как Борис влюбился в нее на танцах в Доме культуры, здесь, в Новой Гуте, в пятьдесят первом. Ей тогда было двадцать. Она была портнихой, это хорошая профессия, а Борис был всего-навсего каменщиком, без образования. Но у него были красивые сильные руки и всегда начищенные ботинки. Родители противились их браку, потому что Борис не хотел венчаться в костеле. Он состоял в Союзе польской молодежи, но коммунистом не был. Ему пришлось вступить в СПМ, потому что иначе он не получил бы работу на строительстве сталелитейного завода. Когда Анастасия была уже беременна Иренкой, они с Борисом убежали на воссоединенные земли[17], в Хошчно, недалеко от Старгарда-Щециньского, где нужны были каменщики и портные. Там и поженились. И даже обвенчались, но так, чтобы кроме ксендза, церковных служек, органиста и свидетелей об этом никто не знал. Иренка родилась в Хошчно, а Вальдек уже в Новой Гуте. Бориса всегда тянуло на сталелитейный завод. Отец Анастасии, убедившись, что Бориска не вертопрах, да и коммунист только с виду, простил его и по блату устроил семье дочери квартиру в новом доме, даже мебель купил.

— На похоронах Бориса мой отец плакал… — закончила пани Анастасия, сама утирая слезы.

Мы вернулись к Иоанне около полуночи. И нетерпеливо занялись любовью на полу рядом с диваном. Я даже не успел снять с нее плащ. Потом, вопреки всем принципам, мы пили благородное вино стоимостью более тысячи злотых на балконе прямо из бутылки, глядя на звезды. А потом, в одних наушниках, согревали друг друга на диване ладонями и губами и слушали музыку, которую выбрала Иоанна. А в кровати лежали обнявшись и никак не могли наговориться.

Я рассказал Иоанне кое-какие эпизоды из своей жизни за последние шесть лет, время от времени возвращаясь к более ранним событиям. Это был калейдоскоп тоски, упоения, падений, надежд, унижений, ненависти, бессилия и эйфории. Калейдоскоп имен. Добруся, Изабелла, Константин, Джошуа, Аннета, Свен, Норберт, Дарья, Магда Шмидтова, Иоганн фон А… Мне казалось, что я читаю Иоанне книгу, автор которой поставил себе целью описать на двух сотнях страницах двести одну трагедию. В какой-то момент она зажала мне рот ладонью и сказала:

— Ты отыщешь Дарью. И найдешь себя. Все будет хорошо. Вот увидишь. Я знаю, ты тоскуешь. А тоска — это надежда. Поверь. Я в этом разбираюсь.

На следующий день утром она отвезла меня сначала к фотографу, а потом в российское консульство на улице Бискупя. Я терпеливо отстоял длинную очередь, чтобы подать заявление на получение визы. Молодой чиновник был несколько озадачен, когда я предъявил немецкий паспорт, но в конце концов соблаговолил принять заявление. Проблема возникла при определении срока моего пребывания в России. Я и сам не знал, как долго собираюсь там пробыть. Сначала попросил визу на полгода. Чиновник удивленно посмотрел на меня и ответил: «Мы не выдаем туристических виз на такой срок, максимум на шесть недель». Потом я снова стоял в очереди — в кассу. Толпившиеся в тесном помещении мужчины, несмотря на то, что дело было утром, дышали запахом перегара и чеснока. Самая отвратительная вонь, какую только можно себе представить. Мне предстояло вернуться в консульство за паспортом ровно через неделю, четырнадцатого апреля, но, «не исключено, что ваш паспорт будет готов уже в понедельник, двенадцатого», вежливо проинформировал меня чиновник, когда я вручил ему выписанный от руки счет из кассы.

Из консульства я отправился в турбюро на Столярской. Забронировал билет на Москву на среду четырнадцатое апреля, а обратный, поскольку не знал, когда вернусь, взял с открытой датой. В книжном магазине на рынке купил несколько учебников и дисков для изучающих русский язык. Хоть я принадлежу к поколению, для которого русский входил в обязательную учебную программу начальной и средней школы, к тому же учил его два года в вузе, мои знания далеки от совершенства. Прогуливать уроки русского считалось, во всяком случае в моей среде, патриотичным. «Мы не будем изучать язык оккупантов. Не будем, и точка!» Теперь это кажется мне ребячеством. Хотя в Советском Союзе, а потом и в постперестроечной России я никогда не был, мне случалось общаться с российскими музыкантами, гастролирующими по всему миру, от Сиднея до Сиэтла, и во время таких встреч, особенно после нескольких бокалов вина или шампанского, русский язык всплывал у меня в памяти, и я чувствовал себя истинным полиглотом: мало того, что говорил по-немецки, по-английски и по-польски, так еще и экзотическим русским владел. Хотя, произнося фразы «по-русски», я на самом деле говорил по-польски и только менял окончания слов и ударение. Русские были в восторге, остальные ничего не понимали. Но я отдавал себе отчет в том, что через неделю, в Москве, все будет иначе.

Я вернулся в Новую Гуту и отправился в Могильский лес. Я гордился тем, что стал прежним. Я организовывал. Предвидел. Планировал. Радовался. Мне хотелось отпраздновать обретение себя, кричать об этом, и лес казался самым подходящим для этого местом. Я прогуливался под сенью деревьев и разговаривал сам с собой, сам себя ободряя. Мне хотелось, чтобы мое «воскресение» продолжалось. Я набрал подснежников на лугу и поехал в школу, к Иоанне. Отыскав на парковке ее автомобиль, позвонил. Она спустилась. Я стоял, смущенно прикрывая лицо букетом. Она подошла и сказала:

— Мне сегодня приснилось, что ты станешь скучным. Никуда не уедешь, построишь дом, посадишь дерево, и я рожу тебе сына. А ты вдруг приносишь мне цветы. Не делай этого, прошу тебя. Не надо. Я все равно не смогу полюбить тебя сильнее…

Цветы она не взяла и вернулась в школу.

Вечером мы ужинали с пани Анастасией, которая по такому случаю надела выходное черное платье. Мы ели гороховый суп с капустой и свиную рульку, которую я ненавижу, но которую обожал незабвенный Борис. Иоанна об этом знала. На столе, в вазочке, стоял букет подснежников. Ночью мы с Иоанной опять занимались любовью, а потом о ней говорили.

— Я думаю, что любовь между мужчиной и женщиной, — начала Иоанна, сев на кровати и прогнав кошку, — это болезнь, к тому же коварная, потому что поражает человека неожиданно. Достойно удивления, с какой легкостью люди поддаются любовной эйфории, после которой им неизменно приходится страдать. Одно время меня занимал вопрос, можно ли разработать стратегию безболезненной любви. Влюбиться раз и навсегда, без потрясений и расставаний. Но я тут же спросила себя: а кому нужна любовь без страданий? И пришла к выводу: взаимная любовь со временем подвергается метаморфозе. От стадии чувственного влечения и бури эмоций она переходит в стадию привязанности, не менее сильной, чем влечение: люди просто не могут жить друг без друга. Но прежде чем наступит этот период, может снова нагрянуть шквал страстей, потому что любовь подобна наркотическому опьянению. Не исключено, что кризис в супружеской жизни сопровождает процесс выхода из ломки. Когда приходит привычка и охлаждение, в душе рождается тоска по тому, что было в начале отношений. Но вновь пережить это с тем же самым человеком, скорее всего, уже не получится. Тут и машина времени не помогла бы, разве что возможность стирать из памяти не только прошлое, но и будущее. Как ты думаешь? — спросила она, и я понял, что вопрос был риторический. — Я думаю, что любовь и привязанность могут иногда соперничать. Это называют любовным треугольником. Вопрос в том, когда любовь сильнее: на стадии влечения или на стадии привязанности. Интересно было бы сравнить статистические данные и понять, действительно ли люди, изменяющие своим партнерам, охотнее и чаще разрывают многолетнюю любовную связь во имя новой. Кризис в любви кажется мне пустяком по сравнению с ушедшей любовью, с равнодушием, которое неизбежно предваряет конец отношений. Кризисы, по крайней мере, переживают вдвоем, а вот расставшись, каждый рискует оказаться в одиночестве. Иными словами, состояние влюбленности — это желание завоевать другого человека и сделать его своей собственностью. И даже когда любовь оборачивается привязанностью, если она настоящая, то выражается во взаимной заботе, опеке, понимании, поддержке, родстве душ… Легче ли живется тем, кто не испытывает привязанности? Люди ведь стремятся быть свободными, а любовь заставляет постоянно нервничать, сомневаться, бояться потерять партнера. Не случайно говорят о любовных оковах. Что же лучше: влюбиться раз и навсегда или вовсе не влюбляться?

Она замолчала. Я привлек ее к себе и поцеловал в веки.

— А может, всю оставшуюся жизнь ждать от тебя подснежники и ни о чем не думать? — прошептала она.

С каждым днем я все больше привязывался к Новой Гуте. Утром Иоанна уходила на работу, я скармливал кошке очередную банку кошачьих консервов, завтракал и отправлялся в магазинчик за покупками. В полдень брал такси, ехал в Краков и бродил по старинным кварталам. Ближе к вечеру возвращался, слушал музыку, учил русский, беседовал с пани Анастасией, готовил суп для Иоанны, заучивал наизусть ее любимые стихи, проверял тетрадки с контрольными работами и ставил ее ученикам оценки. Потом возвращалась Иоанна. Мы рассказывали друг другу о себе. По вечерам зажигали свечи и читали вслух стихи Лесьмяна[18]. Потом я по-русски пересказывал Иоанне новости, которые слушал по радио, и она говорила, что ей удалось из этого понять. Около полуночи, иногда на диване в комнате, иногда на кровати в спальне, иногда в ванной мы занимались любовью. Мы оба помнили, что все это продлится лишь до среды следующей недели. И если честно, оба ждали этот день. Иоанна хотела, чтобы я уехал и потом вернулся. Я хотел уехать и по ней тосковать.

В субботу утром нас разбудил громкий стук. Завернувшись в простыню, я открыл. Пани Анастасия стояла на пороге и кричала, трясясь от возбуждения:

— Русские убили нашего президента! Я знала, что этим кончится! Включите телевизор. Я же говорила: русским нельзя верить…

— Успокойтесь, пани Анастасия, — вышла к нам Иоанна. — Какого президента?

— Как это какого?! Леха!

— Валенсу?!

— Нет. Нашего! Качиньского! Разве у них на Валенсу рука поднимется? Он же их агентом был…

— Не волнуйтесь так, пани Анастасия. Скоро мы все узнаем наверняка, — успокаивала ее Иоанна.

Я побежал в комнату и включил радио. Смоленск. Катынь. Президент. Трагедия. Густой туман… Эти слова звучали чаще всего. Иоанна опустилась рядом на пол. Мы слушали и не верили тому, что слышим. Это казалось нелепым, немыслимым.

Хотя ни меня, ни Иоанны, ни наших родственников непосредственно катыньская трагедия не коснулась, в Польше Катынь в той или иной мере наложила свой отпечаток на всех. И так будет еще очень долго, если не всегда. Катынь рано или поздно появляется в сознании каждого поляка. Не только из-за чудовищности убийства, ведь в Польше в те времена гибло много людей, а главным образом, из-за пренебрежением правдой. В Катыни в 1940 году русские убили поляков. В этом не сомневаются и сами русские. Берия, тогдашний глава НКВД, 5 марта 1940 года предложил уничтожить польских офицеров. Политбюро ВКП(б) во главе со Сталиным подписало соответствующий документ, и уже в апреле советские солдаты произвели расстрел.

В Катыни русские стреляли в затылок не только польским офицерам. Они всей Польше стреляли в затылок. Поляки презирают такую смерть, как, впрочем, и русские. В этом нет ничего странного, потому что понятие чести является общим для славян. Но жители Страны советов, как говорил мой отец, «воодушевленные идеями коммунизма, забыли не только про то, что они русские, но и про то, что они славяне». Поляки всегда готовы были умереть за родину, но встречая смерть в лицо и получая пулю в сердце, не в затылок. В Катыни русские не просто убили тысячи поляков, они унизили, раздавили и оплевали их чувство собственного достоинства. И мое тоже. Поэтому для поляков слово «Катынь» было и останется святым.

Такова правда, которую много лет пытались замолчать. В школе мне вдалбливали совсем другое, мол, убийство поляков в Катыни совершили «дикие фашистские орды». А потом, дома, отец рассказал, что это отъявленная, мерзкая, отвратительная, грязная ложь «вассалов Кремля, гнид без чести и совести, отступников и предателей», потому что поляков в Катыни «убили Советы». Спустя много лет об этом узнали все. Даже продажные оппортунисты-чиновники, составлявшие программы по истории для польских школ. Хотя они знали об этом с самого начала, от Берута[19], «вассала номер один», как его называл мой отец.

Народ узнал правду и свято хранит память о ней. Она обросла множеством мифов, но факт остается фактом: в Катыни «русские убили поляков». Точка. Немцы убили многих других — в другое время и в другом месте. В Катыни же гору трупов создали русские.

И теперь, спустя семьдесят лет, когда пришло время занести эту правду в книгу народной памяти вместе со свидетельством раскаяния русских, случился Смоленск. А ведь все было так близко. Еще в прошлую среду, за четыре дня до катастрофы, в Катыни появился не только глава польского правительства, что было вполне естественно, — но и сам Путин. Правда, он не демонстрировал раскаяния, которого так ждут поляки, но назвал Катынский расстрел «преступлением тоталитарного режима». Это уже немало. Новость облетела весь мир, а несколько дней спустя случился Смоленск. Опять в апреле, опять у деревушки Катынь. Сюрреалистическое стечение обстоятельств, вырастающее до масштаба польского Предназначения, или наоборот, польское Предназначение, проявившееся в сюрреалистическом виде? Если бы этот ТУ-154 разбился, заходя на посадку неподалеку от Монте-Кассино, это тоже было бы польским Предназначением, но пани Анастасии не пришло бы в голову заявить, что «макаронники убили нашего президента». Но это случилось в Катыни, и упорное, длившееся семьдесят лет очковтирательство со стороны русских по поводу того преступления давало пани Анастасии повод поверить в заговор.

Если тогда, в апреле сорокового, поляков расстреливали русские, в чем официально признались лишь в 1990-м, почему пани Анастасия, ставшая ярой русофобкой из-за того, что ее семью в свое время изгнали из Вильно, должна верить, что «самолет разбился, заходя на посадку в плотной пелене тумана», что «ему не следовало там приземляться», что «это трагическая авиакатастрофа», что «диспетчерская служба предупреждала», что «Путин прислал соболезнования», а Медведев «разделяет с поляками их боль»? Когда сюрреализм обстоятельств приобретает критическую массу, он, подобно атомной бомбе, взрывается и вызывает массовый психоз. Так определил бы ситуацию профессор Мильке из Панкова. И был бы абсолютно прав. После Смоленска мир в очередной раз оказался недоступен пониманию. Людям трудно признать, что они понимают не всё. Они начинают видеть в случившемся сговор, им вдруг становится ясно, кто за этим стоит. «Да-да. Это вовсе не несчастный случай. Это опять русские. Они сделали это однажды, значит, способны сделать снова». И жертвой коллективной паранойи становится все больше поляков…

Мы с Иоанной слушали радио, следили за новостями в Интернете. Нам хотелось узнать как можно больше и попытаться всё понять. Почему самолет не приземлился в другом аэропорту? Почему на его борту оказалось столько людей, от которых зависит судьба Польши? Ведь в Германии даже камерные оркестры никогда не летают в полном составе, чтобы не погибнуть всем вместе. Почему?

Около полудня мне позвонил Свен, явно с аппарата из столовой в Панкове. Я понял это по звяканью посуды.

— Послушай, Струна, — сказал он, — у меня есть друг, радиоастроном, поляк из Торуни. Мы вместе работали в Аресибо. Его отца убили в Катыни. Он рассказывал мне об этом. Кроме того, я видел фильм Вайды. Когда сеанс в кинотеатре закончился, я схватился за голову и почувствовал, как у меня сквозь пальцы течет кровь. Поэтому я хочу сказать тебе, Струна: за Смоленск должна ответить Германия. Без нас не было бы Катыни и не было бы Смоленска. Я только это хочу тебе сказать, Струна, только это. И прости нас… — добавил он и положил трубку.

После обеда мы с Иоанной поехали в город. На уличных фонарях развевались флаги с траурными лентами. На тротуаре горели свечи и лежали букеты цветов. Потом мы гуляли по улочкам старого города. Иоанна вдруг сжала мне руку. В окне первого этажа очень старого дома за грязным оконным стеклом стояли рядом образок Богородицы и фотография Марии Качиньской в рамке, на которой висели четки. И рядом погасшая свеча. Подтаявший воск, огарок фитиля. А на крыше дома каркали вороны…

Неподалеку, за углом, начинался ухоженный туристический Краков. Там, на первом этаже недавно отреставрированного дома, размещалась кондитерская. Иоанна остановилась у витрины и недоверчиво покачала головой. Я подошел ближе. За стеклом слева стояло обсыпанное миндалем пирожное-пирамидка с подписью «Колокол Сигизмунда», справа — покрытый кокосовой стружкой сливочный шар «Бона», а в центре — торт. Красная округлая глазированная глыба, украшенная безупречно белым изображением орла в золотой короне с миндальными когтями, была опоясана черной траурной лентой. Через несколько часов после катастрофы в Смоленске нам предлагали угоститься красно-белой глазурью, с хрустом прожевать орла в золотой короне и закусить траурной лентой. Если можно зарабатывать на королеве Боне[20] и колоколе Сигизмунда[21], то почему бы не заработать и на смоленской трагедии? Торт для польских национальных поминок уже готов. Только почему на нем нет свечек? И сколько их должно быть? Семьдесят, по числу лет, прошедших с катынской трагедии? Или девяносто пять, плюс одна огромная посередине, потому что столько было жертв? А может, сложить эти цифры и воткнуть сразу сто шестьдесят шесть свечек? А потом какая-нибудь гадалка Аида разложит это число на составляющие, потом прибавит (один плюс шесть плюс шесть), и у нее получится тринадцать, сколько было апостолов вместе с Христом на тайной вечере, а другая гадалка, чтобы тоже попасть в СМИ, заявит, что ей было виде´ние и она теперь точно знает, что «Иудой является Владимир Владимирович Путин…»

Мы вышли на главную площадь. Было очень тихо. Медленно, будто в похоронной процессии, люди шли, шепотом переговариваясь. У ворот, ведущих к Мариацкому костелу, стремительно росла груда цветов. Белых и красных. Там лежали кресты, четки, стояли фотографии президента с супругой, горели лампады и свечи. Люди опускались на колени и молились. Обнимались, пожимали друг другу руки. Польшу вновь охватило чувство национального единения. Интересно, почему это происходит с нами только в минуты скорби?

Поздно вечером мы с Иоанной слушали Бетховена. Придя домой, она достала из шкафа в прихожей огромную коробку с пластинками. Там была только классика. Некоторые пластинки были даже не распакованы. Я не видел ни у кого такой огромной коллекции. Заметив мое удивление, Иоанна тихо сказала:

— Мне хотелось иметь всё, о чем ты писал, пишешь или еще напишешь в будущем…

Я обнял ее и поцеловал ей руки. Она прошептала:

— А теперь перестань удивляться и выбери что-нибудь самое печальное — то, что ты хотел бы послушать именно сегодня.

В первое мгновение я подумал о «Бранденбургском концерте» Баха, но потом, стоя на коленях над коробками и читая фамилии композиторов на обложках пластинок, вдруг вспомнил про американца Самюэла Барбера[22] и его «Адажио для струнных». Самое сильное впечатление эта музыка произвела на меня не в концертном зале, а в маленьком вроцлавском кинотеатре. Сцена из незабываемого фильма «Взвод»[23] Оливера Стоуна. Патруль американских солдат покидает пылающую вьетнамскую деревеньку и углубляется в джунгли. Огонь пожирает бамбуковые хижины, в небо поднимаются клубы дыма, и все это под пронзительный плач смычков. А затем наступает кульминация, и музыка резко обрывается. Я никогда не забуду свое волнение и слезы, и катарсис, когда в кинозале наступила гробовая тишина. Очень трудно, особенно мне, измерить концентрацию грусти, которую вызывает в человеке музыка. Если бы меня попросили сравнить что-то с «Адажио для струнных» Барбера, я бы упомянул арию Дидоны из оперы Перселла «Дидона и Эней», «Адажиетто» из Пятой симфонии Малера, «Метаморфозы» Штрауса. Но Барбера с его «Адажио для струнных» я все же ставлю на первое место. Когда умер президент Рузвельт, его исполняли по американскому радио, оно звучало во время похорон Эйнштейна и совсем недавно, в 2001 году, в Лондоне, в королевском Альберт-холле — во время траурной церемонии, посвященной жертвам теракта в Нью-Йорке 11 сентября. Я торопливо вытаскивал из коробки пластинки в поисках Барбера. Я не помнил, издавали ли в Польше антологию его сочинений, но на какой-нибудь «сборной» пластинке с классической музыкой он обязательно должен был быть. Наконец я нашел его, поставил пластинку и с какой-то ревностью наблюдал, как Иоанна ее слушает.

На следующий день, в воскресенье утром, Польша уже не была такой единой в горе. Начались поиски виновных, польско-польская война за правду. В бой ринулись инквизиторы. Политики разных мастей вновь получили возможность проявить себя. Алхимики черной пропаганды развели огонь под своими котлами и принялись выплавлять из ничего «чистое золото самой правдивой правды». Кто-то видел над обломками самолета два креста, образованные туманом; другие уверяли, что туман был искусственный, русские напустили его намеренно; третьи верили в теорию магнитной аномалии, из-за которой была нарушена работа бортового оборудования «Туполева»; четвертые в бомбу, подложенную на борт КГБ; те, у кого с головой совсем плохо, слышали выстрелы из пистолетов и стоны жертв. Именно они уже на следующий день после катастрофы сравнивали Смоленск-2010 с Катынью-1940. Катастрофу стали называть преступлением, а ее жертвы — павшими в бою. Что чувствовали при этом семьи убитых в Катыни, никого не волновало. Важнее было воскресить романтику антироссийского мессианства. Ну и, конечно же, демонизировать русских. Но это были лишь испарения. Настоящее золото все еще выплавляется…

В понедельник около полудня я отправился в российское консульство, чтобы выяснить, как обстоят дела с моей визой. Бело-сине-красный флаг на флагштоке перед зданием был приспущен. В комнате, где принимали заявления и выдавали паспорта с визой, на специальном столике стояла фотография пожимающего руку Туску Путина у обломков самолета в Смоленске. Перед фотографией лежал букет бело-красных гвоздик. Они были изрядно увядшими и выглядели, будто их вытащили из мусорного бака на кладбище. К столику был прикреплен листок с надписью: «Зажигать свечи и лампады строго запрещено». Я задумался, почему русские так часто портят благие намерения бюрократизмом. Ведь по своей природе они люди тонкие и впечатлительные. А может, в России так принято: запрещать на всякий случай? В Панкове я познакомился с одним русским. И хотя он уверял, что русским, слава Богу, не является, поскольку родился в Алма-Ате, говорил только по-русски и ужасно коверкал немецкий. Как-то раз он сказал мне, что если в России что-то строго запрещено, это значит — можно, но лучше не попадаться. А если написано «категорически запрещено», это значит все то же самое, только нужно быть еще осторожней.

А ведь достаточно было поставить у столика охранника, изнывавшего от безделья в коридоре. К тому же гвоздики в Польше — самые дешевые цветы.

Прежде чем просунуть в узкую щель мой паспорт, чиновник в окошке сказал с наигранным пафосом:

— Ваш президент разбился под Смоленском. Это огромное горе для польского и русского народов.

Вначале я решил, что он меня вспомнил, но когда он повторил то же самое чернокожему студенту с сомалийским паспортом, стоявшему за мной в очереди, понял, что ошибся.

Во вторник Иоанна вернулась домой очень поздно. Обычно она тихо открывала дверь, бесшумно входила в комнату, ставила сумку на пол, подходила к дивану и нежно касалась губами моей шеи. Во вторник вечером все было иначе. Совсем иначе… Я услышал громкий стук в дверь. На пороге стояла Иоанна. Она была в длинном черном плаще, застегнутом на одну пуговицу. В левой руке держала кожаную сумку, в правой — откупоренную бутылку вина.

— Ты рискнешь впустить меня к себе? — спросила кокетливо.

Вошла, громко захлопнула дверь, подала мне бутылку и расстегнула пуговицу. Под плащом на ней ничего не было. Она отогнала сумкой ластящуюся к ней кошку, прижала меня к стене, спустила мне брюки и встала на колени…

Ночью Иоанна проснулась и испуганно спросила, точно ли у меня записан номер ее телефона. Ей нужно было в этом убедиться, хотя мы созванивались до этого много раз. Потом она встала и отправилась на кухню гладить мне рубахи, а утром, не разбудив меня, ушла в школу. На чемодане в прихожей лежали мой шарф и бумажный пакет с бутербродами. Я позвонил ей из аэропорта перед вылетом. Она не брала трубку. Потом, в туалете самолета, я вспомнил, что «строго запрещено» в России означает «лучше не попадаться», и решил позвонить снова. Но сначала прочел ее эсэмэски. В двух первых она писала: «Если ты захочешь вернуться, просто приезжай, звонить не нужно. Этот номер был только для тебя. Я не хочу ничего знать о тебе, пока ты будешь в России. Найди там Дарью и самого себя. А этот номер я заблокирую». В третьем сообщении, отправленном часом позже, она добавила: «Я опять тоскую по тебе. Киня как безумная царапает дверь ванной. Но я сейчас слишком занята тобой и собой и ей не открою». Я набрал ее номер. Абонент был недоступен…

Москва, 10 апреля, суббота, утро

Анна открыла глаза. Натянула одеяло на нос. Привычка с детства. В маленькой квартирке в Орле, где жила с дедушкой, было прохладно даже летом. Не говоря уже о зиме, когда дуло изо всех щелей. Пока дедушка готовил завтрак, она любила закутаться с головой в пуховое одеяло и воображать себя то принцессой, то шамаханской царицей. Дедушка жарил яичницу, запах шкварок приятно дразнил обоняние. Довольная, прямо во фланелевой пижамке, она мчалась на кухню и крепко его обнимала.

Теплая слеза поползла по щеке, а за ней другая, она промокнула слезы пододеяльником.

Почему слезы соленые? Этот вкус невозможно спутать ни с каким другим. Даже не верится, что одна железа вырабатывает столько соленой воды. А если собрать слезы всех тех, кому жизнь солона, возможно, образовалось бы море — а то и океан.

Из ванны доносились шум воды и пение. Сергей всегда пел, принимая душ, и всегда был по утрам в хорошем настроении. Ему вообще неведомо, что такое грусть. Он умеет только злиться. Как правило, по двум причинам. Если нагреватели плохо продаются… и если она, Анна, снова заводит разговор о ребенке. Представив себе его самодовольное лицо, она спряталась под одеяло с головой.

Она проснулась с нехорошим предчувствием. Маленький сверчок сидел в голове и твердил противную скороговорку. Это мешало сосредоточиться и задавало неприятный тон мыслям и настроению. Как музыкальная шкатулка. А может, предчувствие было связанно с предстоящим званым ужином, назначенным на семь часов? Муж решил собрать друзей, круг которых ограничивался людьми нужными и полезными — как свежие овощи для салата. Повод был резонный — запуск нового производства в Мурманске.

Анна медленно опустила ноги на пол, ощутив ступнями приятную прохладу деревянного паркета. Взяла дневник с тумбочки и с размаху плюхнулась в кресло. Раньше чем через двадцать минут Сергей все равно не выйдет. Умывание для него — ритуал, как омовение для жрицы.

Взяла ручку, подаренную Манфредом в Берлине. Начала медленно, тщательно выводить каждую букву:

Стать сильной.

Вы знаете, как это сделать? Иногда это бывает необходимо. Когда так ненавидишь себя за слабость, что стыдишься посмотреть в зеркало. Ругаешь себя, бьешь по щекам, можешь даже ткнуть булавкой в бедро или порвать сережкой ухо. Или строго говоришь: «Даю тебе десять минут, и всё». Проходит десять минут, пятнадцать. Кровь на мочке подсыхает. Булавка валяется на полу, ты ее поднимаешь. Зеркало глумится беззвучно, кривится пустой амальгамой. Ведь ты никак не можешь перейти в нужное агрегатное состояние. Допустим, в твердое. Плещешься жидкостью. Занимаешь объем, как газ. И ничего более.

Вот был бы рецепт. Простой, надежный. Например: выпить две таблетки но-шпы, три раза плюнуть на север и подпрыгнуть на левой ноге. Или сложнее: встать на голову и стоять так, насвистывая «Богемскую рапсодию», потом съесть сырой топинамбур, без соли и перца, и воспарить.

Но готовых рецептов нет, каждый раз придумываешь новый. Экспериментируешь. Выйти в неурочное время на улицу, купить пирожок с неизвестной начинкой, откусить, выплюнуть, снять обувь и идти босиком. Сесть на скамейку, потом лечь на нее. Не стыдиться редких прохожих. Смотреть в небо, что ли. Или на землю, на муравьев и этих, продолговатых, красненьких — клопов-солдатиков. Закрыть глаза. Слушать, как проезжают автомобили и общественный транспорт. Если повезет — прозвенит трамвай, напомнив детство. Придумать новую жизнь, хорошую. Сочинить новые стихи, недлинные. Отправить эсэмэской подруге, потому что это смешно. Пошевелить в воздухе пальцами рук или ног. Определить, изменилось ли твое агрегатное состояние. Понять, что все осталось, как было.

— Я задержался, дорогая.

Сергей, довольный, румяный, с ярко-бирюзовым полотенцем на бедрах, смотрел на нее. По комнате распространился запах парфюма.

— Ах ты, мой зайчик, — ласково продолжил он. Анна напряглась. — Какой умный зайчик, сидит в креслице, ждет своего котика… А как ты смотришь на то, чтобы мы сделали друг другу приятное? Иди ко мне, мой котик, — промурлыкал он.

Анна тут же почувствовала приближение приступа и начала судорожно искать глазами ингалятор. Что за омерзительные слова — «котик», «рыбка», «зайчик»! Почему нельзя сказать «любимая»?

«Сделать приятное» означало две вещи, допустимые в их интимной жизни.

Первое. Он погладит Анну по голове. Потом возьмет ее обеими руками и опустит к бедрам. Даже герои фильмов Тинто Брасса проявляли больше фантазии, прежде чем перейти к самому главному.

Второе. Он подойдет сзади, очень близко. Подтолкнет ее к кровати — так, что она распластается по одеялу, словно подстреленная утка. Потом Сергей будет долго пыхтеть и даже стонать. И самоуверенно спросит: «Тебе ведь было хорошо, малыш?»

Анна вспомнила недавний спор на работе. Две молодые сотрудницы обсуждали, что такое идеальный любовник. Первая, красивая женщина с кустодиевскими формами, сказала: «У меня были прекрасные любовники. Во всяком случае, мне так казалось. До недавнего времени. Потому что, честно говоря, у каждого были свои недостатки. Например, один, при потрясающей фигуре и способности заниматься сексом в любом месте в любое время и сколь угодно долго, был непроходимо глуп. И через месяц я уже не могла его видеть, ведь с любовником иногда хочется и поговорить. Другой слишком быстро кончал, а я люблю, чтобы это продолжалось хотя бы минут пятнадцать. Но скоро год, как я наконец встретила действительно идеального любовника. Стоит ему ко мне прикоснуться, и меня бьет током, я хочу его всегда и везде. Он может заниматься сексом четыре раза на дню. И никогда не кончает, не дождавшись моего оргазма. Его не пугают мои желания — а они у меня бывают, мягко говоря, необычными; наоборот, ему они нравятся, и он с удовольствием включается в игру. И умеет быть бесконечно нежным. Мне много раз казалось, что это предел мечтаний, что я улетаю в космос, что лучше быть не может, но при следующей встрече происходит что-то новое, еще лучше. Мне не верится, что так бывает, что мне так повезло. Наверное, это любовь… Когда каждый стремится доставить максимальное удовольствие другому…» Вторая сотрудница ответила: «Тебе повезло. Большинство мужчин совершенно не изобретательны, я бы даже сказала — косны в сексе. Не знаю, почему, вероятно, дело в воспитании… Или в его полном отсутствии».

Полное отсутствие воспитания, очевидно, и было сексуальным диагнозом Сергея.

Первое время Анна пыталась объяснить ему, что занятие любовью — обоюдный процесс. Но у нее ничего не вышло. И она вывела для себя формулу, ужасную, унизительную «формулу труса» — постараться сделать так, чтобы все это длилось не более трех минут. Тогда был шанс, что приступ не успеет начаться и дело ограничится легким болевым ощущением. А потом снова наступит пустота.

Она не заметила, сколько стояла под душем. От размышлений ее отвлек стук в дверь.

— Дорогая, поторопись, нам еще нужно купить продукты. А тебе — успеть сделать все эти канапе.

Анна почувствовала, что Сергей ухмыльнулся, и сжалась.

«Что там Марина Петровна рассказывала про бутерброд? Где это мое пространство вокруг стола? Может, нужно просто перестать заигрывать со свой тоской? А то получается, хорошо устроилась. Живу себе в прекрасной квартире и всем недовольна, всё сидит внутри заноза… Кто же это… Кто же это сказал… Ах, да Гёте, — вспомнила Анна, — «И человек немыслим без людей!»[24]. Все так, Гёте, бесспорно, гений. Вопрос только в том, без каких людей. Ей, Анне, достаточно, чтобы рядом был один-единственный, кто ее понимает, а главное — никогда не назовет этим пошлым словом «котенок».

Анна вышла на кухню и сделала то, что делают девяносто процентов женщин, зачастую даже не осознавая, зачем. Она сварила кофе и приготовила омлет — на обезжиренном молоке из трех яиц, как любит Сергей. Потом порезала для него лимон, налила себе чаю и молча села за стол.

— Ну, что ты сегодня наденешь? — с серьезным видом спросил он.

— А это важно? — поинтересовалась она.

— Анна, — Сергей посмотрел ей в глаза, — не задавай глупых вопросов. Разумеется, интеллект не входит в число достоинств женщины, скорее наоборот; но излишняя глупость ее тоже не красит.

— Сережа, да пойми ты наконец! Внешнее не имеет значения. Артур Шопенгауэр утверждал, что счастье можно обрести только внутри себя.

— Философия — наука тунеядцев и разгильдяев, — безапелляционно заявил Сергей. — Или богатых недоумков, которым нечего делать, кроме как демагогию разводить.

— Если бы ты сказал, что хочешь видеть меня сегодня красивой, я сделала бы все возможное, чтобы тебе понравиться. Но для тебя гораздо важнее то, как я буду выглядеть в глазах твоих гостей.

— Анна, давай на этом закончим! Ты все усложняешь, пытаешься найти истину там, где ее нет. А мне важно, чтобы люди, которые придут к нам в гости, подумали: «Какая у него очаровательная жена!». Это понятно?!

— Конечно! — Анна встала из-за стола и пошла одеваться. Сергей демонстративно развернул газету.

Через полчаса они сели в машину и поехали на Дорогомиловский рынок за продуктами для званого ужина.

Это парадокс, но даже состоятельные люди покупают продукты на рынке. Есть что-то необъяснимо притягательное в том, что там можно все понюхать, пощупать, детально рассмотреть, а главное — выбрать, опираясь исключительно на собственное мнение, на подспудное ощущение свежести, запаха, вкуса.

Сергей шел с полными пакетами провизии, удовлетворенно напевая себе под нос незамысловатый российский шлягер. Анна не знала, что это за песня. В машине она слушала диски Шопена и Моцарта. Это помогало ей мириться и с пробками, и с ужасными дорогами, и с неграмотными водителями — Сороковую симфонию она знала досконально и даже научилась насвистывать.

Они сложили тяжелые пакеты в багажник. Сергей уселся за руль.

— Загорский умрет от зависти, — он довольно потирал руки. — Мало того что я его обставил, ведь он не верил, что Мурманск — удачная идея, так еще и немецкие партнеры подключились…

Анна молчала. Сверчок помимо ее воли продолжал свою грустную монотонную песню о человеческой скорби и страданиях.

Машина резко рванула с места. Вместе с двигателем включилось радио. Песня оборвалась на полуслове, уступая место новостям. Монотонный голос диктора сообщил: «Под Смоленском потерпел катастрофу самолет президента Польши. По предварительной информации, погибли все пассажиры, включая президента Леха Качиньского и его супругу… Самолет упал в 10.50 на окраине города Печерска Смоленской области при заходе на посадку в аэропорту Северный. Диспетчер предлагал командиру экипажа приземлиться в аэропорту Минска, но тот принял решение, несмотря на плохие погодные условия, приземляться в Смоленской области. По информации МИД Польши, Лех Качиньский вместе с официальной польской делегацией летел в Катынь для участия в мероприятиях, посвященных 70-летию трагических событий».

У Анны заломило в висках. Сверчок замолчал.

Сергей равнодушно повел плечами и потянулся к кнопке на панели, чтобы переключиться с радио на диск.

— Сергей, — Анна почувствовала подступающий приступ удушья и начала судорожно искать ингалятор в сумке. — Как ты можешь? Господи, неужели мало на долю поляков страданий…

— Не начинай, прошу тебя. Всем бывало тяжело. Не драматизируй. К нам сегодня придут гости. Жизнь продолжается. К тому же погибли чинуши. Бюрократы и взяточники.

Она схватила ингалятор и впрыснула в рот лекарство. Дышать стало немного легче.

— Эти люди летели, чтобы почтить память погибших в Катыни — между прочим, от рук наших, как ты говоришь, чинуш. И вот такая нелепость, такая несправедливость!

— Давай сменим тему!

— Неужели ты не отменишь вечеринку? Это же неприлично!

— А мне плевать! Понятно?! У меня своих проблем хватает!

Анна снова почувствовала, что задыхается.

— Притормози! — крикнула она.

Сергей неожиданно послушно съехал к обочине, остановил машину, перегнулся через Анну и открыл ей дверцу:

— Прошу! Тебе действительно лучше прогуляться. Я заброшу продукты домой и съезжу в офис часа на три-четыре. Как получится. В любом случае буду к семи.

Анна вышла. Закинула на плечо сумку на тонком ремешке. Поправила светлый плащ, заметив на кармане маленькое красное пятно, похожее на отпечаток губной помады. Вишневый оттенок, как у Даши… «Что за ерунда лезет в голову, — подумала она и ускорила шаг. — Дашина помада, Дашины губы… Какая нелепая смерть! Несколько часов назад эти люди и не подозревали, что видят своих близких в последний раз».

Захотелось курить. Анна не курила уже лет десять. Точнее, по-настоящему вообще не курила — так, баловалась. Перешла дорогу. Купила в ларьке сигареты и зажигалку. С жадностью затянулась, держа сигарету в подрагивающих пальцах. «Наплевать, — подумала она. — Будь что будет. Все мы ходим по лезвию бритвы, каждую минуту, каждую секунду пытаясь заглушить паническое чувство страха — перед жизнью, перед смертью, перед любовью наконец». Она еще раз глубоко затянулась и выбросила сигарету.

Путь лежал через сквер. Удивленно отметила, что кое-где еще лежит снег. Газоны уже тускло зеленели, на березе набухли почки, кусты по-весеннему растопырили покрытые нежной зеленью ветки. Анна остановилась, подставив лицо слабым лучам солнца. Закрыла глаза. Кто-то тронул ее за локоть.

— Простите, девушка… Не пугайтесь, мы с вами недавно встречались!

На Анну смотрела, улыбаясь, женщина из инвалидной коляски. Поверх пальто на ней было вязаное пончо веселой расцветки. Рядом стояла девочка-подросток в короткой курточке, синих брючках, модных кроссовках. Вокруг девочки, словно щенок, прыгал упитанный ребенок лет двух, в ярком комбинезоне и шапочке с заячьими ушками. Анна почему-то решила, что это мальчик.

— Извините, — Анна покачала головой, — я что-то не припоминаю…

— В театре, — женщина неопределенно махнула рукой, — на Чеховском фестивале…

Анна покраснела. Ну конечно, как она могла забыть!

— Ничего-ничего, — похлопала ее по руке женщина. — Я-то вас запомнила, вы такая красавица! Ваше лицо… В нем чувствуется порода.

— Спасибо, — смутилась Анна, — а вы, вероятно, живете где-то тут, недалеко? Прогуливаетесь?

— Да вот, дети меня вывели, — женщина рассмеялась. — Кто из нас кого прогуливает, это вопрос. Кристиночка моя молодец. Я бы без нее пропала! Ведь как Ванечку родила, так и не встаю. Проблемы с позвоночником…

— Мне очень жаль, — пробормотала Анна.

— И мне жаль, — согласилась женщина, — но ничего уж не поделаешь. Пришлось принять это как факт и продолжать жить. Мне повезло и с Кристиночкой, дочкой, да и муж у меня замечательный! Когда это со мной произошло, он неделю не спал и не ел. Говорит, «молился, чтобы у тебя жажда жизни не пропала…» Помогли его молитвы: каждое утро я готова кричать от радости, что жива, я здесь, я есть…

Девочка-подросток поспешила за непоседливым братишкой вглубь сквера, на небольшую детскую площадку с качелями, горкой, выцветшим за зиму теремком.

Надо было что-то сказать, ответить этой мудрой женщине, но Анна не могла подобрать нужных слов.

— И мне не страшно. Я перестала бояться, — проговорила та и, ловко управляя коляской, покатила к детям. — Этот страх… От него нельзя прятаться… Напротив, надо пропустить через себя. И вот тогда — тогда обернешься и увидишь, что никакого страха нет. А есть ты.

— Спасибо вам, — Анна едва сдерживала слезы, — спасибо… Вы очень важные слова сказали…

И пошла прочь, почти побежала. «Пропустить через себя свой страх… Но у этой женщины, по крайней мере, есть дети — повод бороться и побеждать. А у меня ничего, ничего».

— Ни-че-го! — выкрикнула Анна, и на нее удивленно покосился старичок, осторожно несущий на вытянутых руках картонку с тремя десятками яиц.

Через час она была на кухне. Сергей аккуратно поставил пакеты с покупками на пол, только упаковка соленых крекеров, видно, выскользнула и теперь лежала отдельно.

— Отлично, — сказала Анна вслух, — с крекеров и начнем.

Она разложила их на большие тарелки. Намазала маслом. Положила на каждый ломтик сыра, ломтик ветчины, маслину. Осторожно проткнула всю конструкцию пластмассовой шпажкой.

Концепцию фуршетных приемов Анна выработала уже давно. Кроме «крекерного», существовало еще два варианта: «эклерный» и «рулетный». Сегодня она собиралась использовать все три, ведь гостей ожидалось много, и надо было соответствовать.

«Чему соответствовать, — спросила себя Анна, — образу хорошей хозяйки?»

Заметив, что сломала ни в чем не повинный крекер, вернулась к хозяйственным хлопотам. Расправила на разделочной доске лаваш, выложила на него тертый сыр с майонезом, разровняла остро пахнущую массу столовой ложкой, туго свернула в рулет, обмотала пищевой пленкой, спрятала в холодильник.

Оперлась ладонями о подоконник, вздохнула. Почему у нее такое ощущение, будто на дворе осень? Грустно, тоскливо и ничего не хочется.

Нарезала малосольную семгу, форель. Неожиданно громко рассмеялась.

«Поезд… Особый запах железной дороги, назойливые проводники… Под стук колес можно спрятаться от рассказов и расспросов, вытянуться на неудобной полке. Мерно раскачиваясь, ехать и ни о чем не думать. Но куда? Куда ехать-то, Господи?!»

Десерт для вечеринки планировала приготовить в том же духе. Вишню она иногда выдерживала ночь в ликере «Гранд Марнье», ей нравился его терпкий апельсиновый вкус и аромат благородного коньяка. Достала пузатую бутылку с сургучной печатью, плеснула в бокал. С удовольствием выпила.

«Великолепно, скоро я стану выпивать с восьми утра…»

Первыми, как обычно, явились Свиридовы. Двадцать лет назад Сергей вместе с добродушным, улыбчивым Антоном Свиридовым начинал свой бизнес. Собирали документы, прошли все бесчисленные инстанции. Потом пили шампанское в полуразрушенном помещении, арендованном под офис. Сами клеили обои, таскали мебель. Через год радовались первым заработанным деньгам и отпуску в Турции. Все было в новинку и казалось невероятным. Мысли были романтичными, а дружба — светлой и честной. Пока не превратилась в бесконечную конкуренцию, разъедающую, словно кислота.

Свиридов с годами превратился в плотного лысоватого мужичка. Его жена, бывшая балерина, тезка Анны, всегда представлялась Анютой, что в ее возрасте выглядело глупо и жалко.

— Анна, дорогая! — воскликнула Анюта, сбрасывая с плеч на руки Сергею накидку из щипаной норки. — Что с тобой? Ты выглядишь такой усталой! Совсем себя не жалеешь!

— Плохо спала в последние дни, — сдержанно ответила Анна. — Много работала. Вернулась из Берлина, мы открывали там выставку…

— Ха-ха! — звонко рассмеялась Анюта. — Ты открывала выставку! Да ты у нас ударница!

Анюта, хоть и закончила балетное училище, никогда не работала. Совсем юную ее, девочку из хорошей московской семьи, выдали замуж в «хорошие руки», она родила троих детей; старшую дочь уже сосватали за достойного мальчика, сына крупного банкира. Жизнь Анюты представлялась Анне унылой чередой изысканных приемов. Анюта пила, и это был, разумеется, секрет Полишинеля.

— А ты выглядишь просто замечательно, — улыбнулась Анна, разглядывая ее вечернее платье на тонких лямочках и сверкающее бриллиантовое ожерелье.

— Брось, я надела первое, что попалось под руку, — пожала голыми плечами та и взяла с подноса, предложенного официантом, стакан виски.

Сергей увел мужчин в кабинет, чтобы продемонстрировать свое последнее приобретение — изготовленную на заказ двустволку. Он обожал оружие, хоть никогда и не охотился.

Прибывали все новые гости. Анна встречала дам, провожала в гостиную.

— Здравствуй, милая, — тронула ее за обнаженный локоть Татьяна, главный редактор известного глянцевого журнала, ухоженная блондинка с грамотно сделанным лицом. Анне она была симпатична — прежде всего потому, что с ней можно было говорить не только о новинках моды.

Вот и сейчас Татьяна, держа в руке бокал красного вина, хорошо поставленным голосом рассказывала:

— Однажды, в самом начале карьеры, я получила задание редакции: осветить тему «Курортный роман». Я задумалась, ведь сама я не ездила на курорты, предпочитая экстремальный отдых…

Дамы закивали. Всем была известна страсть Татьяны к парашютному спорту и водному туризму.

— Так вот, думала я думала, — продолжала она, — и решила, что курортным можно считать любой роман с фиксированной датой начала и конца. И курорты здесь совершенно ни при чем. Например, моя родственница работала старшим менеджером по продаже трубопроводной арматуры… как говорят, «фитинги-митинги». Казалось бы, ничего романтичного. Но только на первый взгляд. Потому что она часто бывала на выставках. Ездила со своей арматурой, демонстрировала новинки. Выставки продолжались, как правило, пять рабочих дней. Вот оно, подумала я: фиксированное начало — и запланированный финал.

— Ну, знаешь, пять дней… — удивилась Анна, — это несерьезно. Какой же это роман! Даже смешно.

— Ничего смешного, — Татьяна отпила вина. — Уверяю тебя, моя родственница все успевала. У нее бы четкий план действий. На открытии выставки она выбирала мужчину посимпатичнее, предпочтительно тоже из приезжих — для соответствия формату. Подходила к нему и интересовалась, где можно выпить кофе. В принципе, этого было достаточно. Для мужчин пятидневный роман с гарантированным финалом — то, что надо, так что упрашивать никого не приходилось…

— Но можно достичь и бо́льших высот, — подхватила ее коллега, яркая брюнетка с породистым носом. — Помнишь Верочку? Какой-то период времени она была домохозяйкой. Воспитывала сыновей-погодков. Хлопот с ними было!.. А для поддержания формы она завязывала краткие, но бурные романы в Интернете. Виртуальные встречи назначала на время детского «тихого часа». Через неделю-другую меняла никнейм и безжалостно убивала аккаунты — она не хотела «зависать», ей нужно было кипение страстей, но — с запланированным финалом. Чем не курортный и чем не роман?

Анна смеялась вместе со всеми, хотя все эти истории представлялись ей какими-то примитивными. Из кабинета появился Сергей и, настороженно глянув, кивком попросил подойти. Супруги вышли в коридор.

— Я не понял, — спросил он холодно, — что это за вселенская скорбь у тебя на лице? Продолжаешь оплакивать польского президента?

— Перестань, — попросила Анна. — Мне кажется, я вполне справляюсь с ролью хозяйки.

— А мне так не кажется, — Сергей сжал ее запястье. — Хороша хозяйка с траурной физиономией! Ты ведешь себя не-при-лич-но!

Резко развернулся и отошел. Рядом возник официант; Анна не глядя взяла с подноса какой-то напиток. Выпила. Оказалось, коньяк. По телу разлилось приятное тепло. Теперь она снова могла присоединиться к гостям.

Солировала уже Анастасия, жена партнера Сергея по бизнесу. Анастасия несколько лет назад справила сорокалетие, но об этом трудно было догадаться. Выглядела она превосходно, ежедневно посещала косметолога, фитнес-клуб и прочие привычные места тусовок женщин своего круга. При этом была бессменным председателем родительского комитета в классе дочерей-близнецов, занималась с ними живописью и музыкой. Когда она сказала, что знает всех приличных преподавателей фортепиано в Москве, Анна ей поверила.

— Думаю, всех превзошла моя одноклассница, — оживленно говорила Анастасия, отпивая маленькими глотками минеральную воду. — Аннушка ее должна помнить, сейчас она замужем за префектом одного из округов… Раз в неделю мы посещали вместо школы учебно-производственный комбинат. Там для учащихся всего района проводили занятия, призванные помочь в освоении рабочей профессии. — Анастасия рассмеялась.

— Рабочей профессии! — взвизгнула Анюта. — Надо же! Рабочей профессии!

— Да, — кивнула Анастасия и сделала очередной глоток минеральной воды, — и моя одноклассница осваивала профессию сборщика подшипников. Но речь-то не об этом. Раз в неделю она выбирала какого-нибудь мальчика из соседней школы и в начале дня передавала ему записку, назначая свидание после занятий. Мальчик мог испугаться, но чаще приходил. Она рассказывала ему, что он — необыкновенный. Он провожал ее домой, угощал мороженым. На следующей неделе его сменял другой.

— А что же предыдущие мальчики? — с интересом спросила Татьяна, взяв канапе с сыром.

— Пару раз случались конфликты, — качнула головой Анастасия. — Но очень локальные.

— А я вам говорю, не существует такого понятия: «запретили диспетчеры»! — В комнату вошли мужчины. Муж Анастасии, красавец Вадим, говорил, бурно жестикулируя: — Диспетчеры только передают информацию на борт, а все решения принимает командир корабля! — Он был очень возбужден и, говоря, взмахнул рукой с рюмкой, из которой выплеснулось немного водки. — На то он и командир!

Сергей коротко хохотнул:

— А я сразу жене сказал, что все это — польская гордыня. Поляки ею славятся!

— Сергей, прошу тебя, — Анна строго посмотрела на мужа, — погибли люди, не стоит…

— Не стоит? — Сергей сжал челюсти, на лице заходили желваки. — Будешь учить меня, что хорошо и что плохо?

— Серега, не цепляйся к жене! — Вадим улыбнулся Анне. — Это нормально — чисто по-женски жалеть погибших. Просто нам с тобой видно больше…

— Да! — Сергей схватил с подноса стопку и выпил. — Черт побери, ты прав!

— О, мой бог, — протянула Анюта, — ну почему, почему мужчины не могут обсуждать какие-то приятные, милые вещи? Например, развод Тугариных.

— Что?! — Анастасия подошла ближе и жадно прислушалась. — Тугарины разошлись?

— Со скандалом! — Анютины глаза вспыхнули. — Он застукал ее в постели со школьником…

— Со школьником?! — ужаснулась Анна, вообще-то не любившая сплетен.

— Ну, не совсем, конечно, школьником, — сбавила обороты Анюта. — С репетитором сына по математике, студентом. Это был кошмар, настоящий кошмар! Так скомпрометировать себя! Какой-то мальчишка… — Анастасия закатила глаза. Всем было известно о ее бурном романе с артистом цирка, восемнадцатилетним красавцем-наездником, но она не позволяла застукать себя, а значит — была чиста.

Анна вздохнула.

— Так что будь уверен, — Сергей взял Вадима за плечо, — поляки начнут катить бочку на нас. Мол, это диверсия, им помешали, бла-бла-бла… отдать почести… Так и будет, вот увидишь!

Анна вышла на кухню. Роль хозяйки позволяла ей отлучиться на пару минут, пока гости заняты общим разговором.

Вскоре туда пришла Софья, жена крупного чиновника из мэрии, с которым Сергей очень хотел дружить. Софья была полной, с непропорционально маленькой головой; она зачесывала гладко волосы и презирала краску для волос — седые пряди смешивались с темными. Анна ей симпатизировала; она знала, что до счастливой встречи с мужем-чиновником Софья одна воспитывала двоих сыновей.

— Анечка, — сказала она, — я к вам! Не хочу слушать, как будут обсуждать польского президента… Не в день же трагедии, право…

Появился официант с подносом и сообщил, что дамы пожелали шампанского. Из комнат доносился голос Сергея. Он кричал, что исторически Польша принадлежит России. Анна сжала пальцами виски. Шампанского пожелали, надо же… И вдруг спросила:

— Софья, а как вы вышли замуж за Валерия Семеновича?

Софья улыбнулась.

— Обычная история. Первый раз вышла замуж на последнем курсе, родила ребенка, через год — второго, а через четыре года мы разошлись. Я тогда вообще не понимала, что такое любовь. И что я чувствую. Первый мужчина — чистая физиология. Без сравнений и оценок. Могли бы и раньше расстаться, да не было необходимости, а тут он завел роман на стороне. Я стала неинтересной, ненужной. Я даже обрадовалась. Развернулась и ушла. Знаешь, Аня, такое ощущение, что все те годы — вообще не моя жизнь. Все стерлось из памяти. Я даже лицо его с трудом могу вспомнить. Первое время жила с детьми в общежитии трамвайного депо. Это было… сейчас посчитаю… семь лет назад. Или восемь…

— Да это неважно, — нетерпеливо говорила Анна, — сколько лет… Важнее, как вы справились. Как бы это сказать… С жизнью, с разводом…

— Отвратительный был развод, с дележкой имущества, судами, скандалами. Вспоминать не хочется! — Софья взяла пиалу с чаем. — Квартиру продавали, все никак договориться не могли. Бывший муж собственным детям ни метра уступить не захотел, купили в результате убитую «хрущобу», на большее не хватило.

Анна слушала с интересом. «Вот ведь какая сильная женщина, — думала. — Не побоявшись, ушла с детьми… в никуда. И справилась. И новую любовь нашла».

— Простите, — взволнованно спросила она, — но уж раз зашел разговор… А как вы познакомились со вторым мужем?

— Как познакомилась? — Софья усмехнулась — Не поверите, Анна: жила себе и жила, все хорошо, дети растут, отлично учатся, родители рядом, что еще нужно? Оказывается, нужно. Это вот если бы я в гипсе лежала, без воды и горячей пищи, то мечтала бы о прогулках по лесу или тарелке супа. А когда здорова, хочется еще чего-то. Любви например. И вот начинаешь ее искать…

— Анна! — вошел Сергей с готовым упреком. Но увидев рядом с ней супругу «нужного человека», заулыбался и дружелюбно потрепал Анну по щеке. — Ох уж эти девочки, — сказал удовлетворенно, — все щебечут, все щебечут!..

— Сергей, у вас очаровательная жена, — сказала ему Софья. — С ней хочется общаться как можно больше!

Сергей сам взял поднос с закусками и вышел. Анна каким-то сторонним взглядом отметила, что он отлично выглядит и ему очень идет новый костюм.

— У меня есть старинная подруга, — продолжала Софья, — в школе вместе учились. Как-то раз она собралась в клуб знакомств. Точнее, на специальную вечеринку. Она в Петербурге жила, там это очень распространено, этакие эспресс-свидания. Называются очень романтично: «Мир флирта», «Флиртаника»… Меня, если честно, слово «экспресс» поначалу смутило. Знакомство на один вечер? Я бы такого не хотела. Предпочла бы серьезные отношения.

Стала подругу отговаривать: мол, тут с самого начала настрой на мимолетность и все такое. А она отвечает: глупая ты, тебе же фактически моделируют ситуацию, которую ты сама выстроить не можешь. А насколько возникшие отношения будут долгими, уже от тебя зависит. И возникнут ли они вообще. В принципе, она права. Мне действительно не удавалось выстроить ситуацию, назовем ее «я и мужчина в одном помещении», хотя я и пыталась. От этой самой любви никуда не денешься. Это как проклятие. Или великий дар, выпавший на долю человека.

У меня сосед был. Разведен, растил дочь десяти лет. Встретились. Зря я, наверное, все это рассказываю, но настроение какое-то такое… исповедальное. Так вот, он повсюду ходил с дочерью. Такая хорошая девочка, с кудряшками. Забавная. А потом я поняла, что он ищет мать для дочери, а не близкого человека для себя. Я ему сочувствую, но мне вначале нужно мужчину полюбить, если вы понимаете, о чем я. Полюбить…

Анна сглотнула. Она прекрасно понимала. Но отчего же ей так больно?

— Или вот, договорились с одним человеком встретиться, так хорошо общались по телефону, он мне чуть не каждый час присылал эсэмэски, очень милые. А увидела его издалека и взмолилась: пожа-а-алуйста, пусть это будет не он! Как-то сразу почувствовала, что не мой. Бывает нелепо: один мужчина оттолкнул меня тем, что у него длинные волосы. До пояса, клянусь! Носил их распущенными. Стыдно признаться, но для меня, оказывается, много значит аккуратная мужская стрижка…

— А что же экспресс-вечеринки? — поинтересовалась Анна.

— Пошли мы туда. Я оказалась за столиком с одним человеком. Договорились встретиться. Но он на свидание не пришел. Ожидая его в ресторане, познакомилась с Валерием. Он приехал заказать зал для корпоративной вечеринки. Увидел меня, грустную и одинокую. Так все и произошло… — Софья улыбнулась. — Странные пироги печет жизнь…

Анна улыбнулась в ответ и медленно вышла. Шла по своей большой и удобной квартире, ступала ровными шагами по дубовой паркетной доске. Ее окружали красивые вещи; вот эта ваза муранского стекла подарена мужем на какой-то глупый праздник вроде Восьмого марта. А вот это кресло доставлено из Англии, настоящий «чиппендейл», стоит немыслимых денег… На стене картина кисти неизвестного русского художника девятнадцатого века. Портрет простоволосой девушки в темном платье. Сергей утверждал, она очень похожа на Анну…

Она смотрела на все это, и ощущение ирреальности происходящего не покидало ее.

— Дорогая…

Она вздрогнула от непривычного обращения мужа.

— Дорогая, кажется, ты не знакома с Ириной.

Рядом с Сергеем стояла невысокая женщина лет сорока в строгом брючном костюме.

— Я тебе говорил, Ирина — коммерческий директор авиакомпании… — Сергей назвал крупную негосударственную авиакомпанию, и Анна удивленно подняла брови. Ирина не была похожа на бизнес-леди.

— Ирине необходимо срочно проверить рабочую почту, — продолжал Сергей оживленно, — проводи ее к компьютеру…

Ирина улыбнулась и добавила:

— Если вам не трудно.

— Какие трудности! — ответил за Анну муж. — Располагайтесь как дома…

Анна провела Ирину в кабинет и указала на ноутбук. Ирина осторожно опустилась в кресло. Анна прислонилась к стене, рассматривая новую знакомую. Глаза у нее были ярко-голубыми, словно из эмали.

— У вас что-то случилось? — деликатно спросила Ирина. И Анна неожиданно для себя расплакалась.

Она сама не знала, кого оплакивает — сгоревших ли в самолете гордых поляков, себя ли, Сергея… Ирина встала, обняла Анну за плечи и прижала ее тщательно причесанную голову к своей груди. Всхлипывая и ужасаясь себе, Анна вдруг начала рассказывать. Она сбивчиво говорила о том, что нет ребенка, нет любви, нет радости, но главное — нет ребенка, и не будет, не будет…

— Никогда, — плакала Анна, — никогда!

В дверь заглядывал Сергей, хмурил брови, но Ирина знаками просила его выйти. Она, не размыкая объятий, подвела Анну к небольшому кожаному диванчику, усадила, села рядом. Анне приятна была ее забота, но слезы текли, не останавливаясь.

— Послушайте меня, — спокойно сказала Ирина, — просто послушайте. Я никому это не рассказываю, но вам, мне кажется, будет полезно узнать… Всегда есть другие возможности, помимо тех, что мы сами для себя выбрали… Я начинала работать стюардессой двадцать лет назад. Целая жизнь. В первый же рейс меня поставили с Верой. Вера…

Ирина помолчала. Анна пальцами вытерла мокрые щеки.

— Через пару лет я бы сказала, что она похожа на Марину Хлебникову, но тогда я ещё не знала, кто такая Марина Хлебникова. Вера любила добавлять, представляясь: «неверующая», с неким эпатажем. Она принадлежала к той редкой категории женщин, которые бесшумно появляются, садятся, скрестив ноги, кладут руки на колени и молчат, просто молчат, разве что изящно покашливают, но их почему-то все обожают, целуют им руки, называют богинями. Вера не скрывала свой возраст — ей было сорок пять, — упирая на то, что она пенсионерка: бортпроводницы рано выходят на пенсию. Длинные распущенные волосы, и ни одного седого; темно-голубые глаза с жирной подводкой, в духе времени — это были девяностые, густая челка до тонких бровей…

— Простите, — Анна кашлянула, — может быть, вина? Или чаю? Я бы принесла…

— Нет, благодарю, — улыбнулась Ирина, — давайте потом. Я хочу досказать.

— Да-да, конечно! — закивала Анна.

— Мне везет на людей, которые любят опекать, особенно женщин. Вера Неверующая была из элиты, и она сразу взяла надо мной шефство. Пользы ей от меня не было никакой, ну разве что я была смешлива и умела хранить секреты — безоговорочно, все.

Она ставила меня на лучшие рейсы, заступалась перед начальством, ограждала от глупых сплетен, доставала мне австрийские туфли на каблуке и следила, чтобы я не злоупотребляла спиртным.

У нее не было семьи в традиционном понимании, но был любимый человек; разумеется, пилот, разумеется, командир корабля, красивый седеющий мужчина с широкими плечами, большими руками и обручальным кольцом на безымянном пальце.

Они встречались, когда позволяло расписание рейсов, у нее в квартире, однокомнатной малометражке недалеко от аэропорта. Дом был ведомственный, и соседи-коллеги приветливо здоровались с командиром корабля, когда он заходил в ее подъезд. Веру в доме ценили как активного борца с коммунальными службами и прочими бытовыми проблемами. Их роман продолжался чуть ли не двадцать лет, что требовало от Веры, как я способна понять теперь, огромного труда, терпения, и любви, конечно, любви.

— Любви… — повторила Анна.

— Однажды мы летели в Ташкент, я заметила, что она неважно выглядит. Она призналась: «Я беременна, срок большой». Я молчала, потрясенная. Моя мама была младше Веры на семь лет, и мне это казалось невозможным, невероятным, какая может быть беременность? «Я семь абортов уже сделала, — сказала Вера. — А может, и все десять. Больше не хочу. Пусть родится». И замолчала. В ее светлых глазах отражалась я.

Работу она оставила недели через две — повышенное давление, почки, белок в моче, преэклампсия. «А что вы хотите, в вашем возрасте…» — цинично говорили ей молодые акушеры. Она навещала подруг редко, не хотела, чтобы ее видели жалкой, больной, постаревшей, а командиру корабля запретила появляться у нее раньше чем через полгода. Он звонил, дежурил у ее дверей, покупал продукты и цветы, оставлял под дверью, она забирала потом, писала ему письма, думаю, прекрасные, думаю, про любовь, про что же ещё.

Месяца три она лежала, вообще не вставая, в ЦКБ; в окна стучались зеленые ветви клена, потом они пожелтели, а когда облетели, у Веры родилась девочка. Вера умерла на второй день после рождения дочери. На вскрытии у нее обнаружили рак почки, запущенный — не знаю, почему не диагностировали раньше.

Ирина легко отстранилась, вынула из кармана мобильный телефон. Ткнула в какую-то кнопку. Показала дисплей Анне. Там была фотография молодой кудрявой девушки, в брови колечко — пирсинг. Девушка широко улыбалась.

— Верочка моя, — Ирина погладила девушку по лицу. — Я взяла ее к себе. Пришлось даже брак тогда оформить, фиктивный. Усыновлять разрешали только семейным парам…

Анна молча переводила взгляд с Верочки на Ирину. Спросила сквозь слезы:

— А как же командир корабля?

— Он умер через два года после Веры. Инсульт и что-то такое еще. Полтора года лежал. Его старший сын теперь работает у нас в компании. Хороший, умный мальчик. На отца похож. Только чуть пониже ростом. Ну, будет, будет, Анечка, я просто хотела доказать вам, что жизнь настолько… непредсказуема, что никогда нельзя отчаиваться. Никогда.

Наконец-то закончился этот день. Был момент, когда мне казалось, я не дотяну до конца приема, просто умру. И никто не заплачет. Сергей устроит мне пышные похороны и через три месяца приведет в дом хорошую здоровую девушку. Она родит ему троих пацанов и будет готовить полноценный обед: первое, второе и компот…

Опять эти лица перед глазами, каждый день лица. Новые. Разные. Кажется, это и есть жизнь. То в подвешенном состоянии, то в стремительном полете в трубе. Этакий глобальный аквапарк.

…А я бы хотела исчезнуть.

Стереться с лица планеты и из памяти большинства знакомых и приятелей. Может, утром, в тумане, мороком — или ночью рассеяться тенью. И чтобы у родителей — другая дочь, у деда — другая внучка. Нормальная, адекватная реальности. Моя нескладная история заканчивается, моя налаженная жизнь разваливается.

Почему-то вспомнила, как летом ездила в командировку в Ростов-на-Дону, странный город, очень южный, очень шумный и жаркий.

Закончив дела, сижу на каком-то клочке берега, на пустом пляже. Из уха привычно выскакивает наушник — как всегда великоват. Прислушиваюсь к себе, зажмуриваюсь…

В черной дали горизонта вспыхивает и гаснет маяк. Из ночной дискотеки доносится оглушительное: «Ты на суше, я на море, нам не встретиться никак». Да и не надо им встречаться. Они прожигают жизнь, а нам так легко представлять себя другими.

Сижу на берегу.

У меня есть недорогое вино, Сергей бы брезгливо поморщился, но я рада, и мне некуда спешить. Вдруг сломалась серебряная сережка — я крутила ее рукой. Ко мне приближается маленькая, будто игрушечная старушка.

— Девушка, вы не видели здесь маленькую собачку? Ее зовут Счастливчик.

— Нет. Не видела.

— Счастливчик, Счастливчик, где ты?..

Уходит. Сижу на берегу. Маяк мигает.

Счастливчик, где же ты?..

Москва, 14 апреля, среда, вечер

В огромном зале московского аэропорта Шереметьево-2, который до недавнего времени считался самым крупным в России, стоя в длинной очереди на паспортный контроль, я ощутил сначала волнение, а потом беспокойство. Оно пришло внезапно и уже не оставляло, как докучливая икота. Такое со мной бывало, когда возвращался домой, в еще социалистическую Польшу — поездом, самолетом или на машине, — и мне предстояло предъявить паспорт человеку в форме. Но в последнее время это ощущение не приходило ни в Варшаве, ни в Лондоне, ни в Дублине, ни в Праге, ни в Берлине, ни в Риме, ни в Токио ни в Стокгольме. Пришло только теперь, в Москве. Потому что Москва как ни один другой город ассоциировалась у меня с теми временами, когда паспорт не был моей собственностью, а принадлежал некоему чиновнику, который «по поручению польского народа» держал его в бронированном сейфе. Тогда иметь заграничный паспорт было временной и ограниченной привилегией, почти наградой. Чтобы его оформить, приходилось стоять в многочасовых очередях, а потом беречь как зеницу ока. А его пропажа рассматривалась как чуть ли не измена родине. Считалось, что если, к примеру, во время отпуска в Югославии случится пожар в отеле, польский гражданин обязан во что бы то ни стало спасти свой паспорт, который, по сути, ему не принадлежал, так как на первой странице этого документа было указано, что он «является собственностью Польской Народной Республики». Моими в нем были только фотография и подпись. Наверное, поэтому, хотя сейчас, в 2010 году, в Москве, у меня был немецкий паспорт с легальной визой, снабженной блестящей голограммой, беспокойство вернулось ко мне из прошлого. Впрочем, как оказалось, совершенно напрасно…

Симпатичная женщина в форме — круглолицая, как на иллюстрации к русской сказке, дружелюбно улыбнулась и незаметно поправила прическу, когда я посмотрел ей в глаза, а потом положила мой раскрытый паспорт на какое-то считывающее устройство. Она не собиралась снимать у меня отпечатки пальцев, как это было в Нью-Йорке, не расспрашивала с пристрастием, «почему и с какой целью я прилетел», как это было в Торонто. Ни там, ни там мне не желали «всего доброго», возвращая паспорт. Как это ни странно, именно здесь, в Москве, женщина-пограничник за пуленепробиваемым стеклом дала мне понять, что я для нее не только номер паспорта и визы.

Потом я долго блуждал в поисках транспортера с багажом. На бетонном полу кое-где спали люди, и мне показалось, я нахожусь в заполненном бездомными зале ожидания вокзала.

Получив чемодан, я направился к выходу, высматривая отделение банка, чтобы обменять евро на рубли. У входа в дорогой ресторан заметил надпись «Exchange». Толкнул стеклянную дверь и увидел что-то похожее на бутик. На кожаном диване в центре зала сидел мужчина в черном мундире и фуражке с автоматом на коленях и пакетом из «Макдональдса». Он был занят своим мобильником и не обратил на меня ни малейшего внимания. Я подошел к столу, за которым молодой прыщавый парень в синем костюме читал книгу.

— Сколько примерно денег потребуется, чтобы прожить один день в Москве? — спросил я по-английски.

Он весело посмотрел на меня, минуту подумал, ответил на безупречном английском:

— У меня уходит около пятидесяти рублей на сигареты, сто двадцать рублей на транспорт и сто рублей на водку. Итого примерно двести семьдесят. Вы из Европы или из Америки?

— Из Польши.

— То есть из Европы. По курсу на сегодня это будет от семи до восьми евро, — ответил он, переходя на русский.

— А во что мне обойдется доехать на такси от аэропорта до центра Москвы? — спросил я, тоже развеселившись.

— Трудно сказать, это зависит от того, едете ли вы в такси один или с русским.

— А можно полюбопытствовать, почему? — спросил я удивленно.

— Ну, если вы едете с русским, это будет стоить где-то в сорок раз меньше. Я слышал, японцы как-то заплатили названную таксистом сумму в евро вместо рублей: просто не поняли…

— Ну, такое случается и в Варшаве, — прервал я его.

— Понятное дело, — подхватил парень и рассмеялся. — Только в Варшаве один евро — это четыре злотых, а здесь, в Москве — сорок рублей. На самом деле дорога до центра города стоит не больше тысячи двухсот рублей. А те японцы заплатили тысячу двести евро. За эти деньги можно доехать отсюда до центра… Санкт-Петербурга.

— Ну, хорошо. Обменяйте мне, пожалуйста, триста евро. Хочу быть уверен, что мне хватит на сигареты, — пошутил я.

Парень попросил мой паспорт и долго заносил данные в компьютер. Наконец вернул мне паспорт и толстую пачку купюр, а потом с сомнением в голосе добавил:

— Извините, вы сказали, что из Польши, но у вас немецкий паспорт. Я думал, поляки никогда не могут стать немцами. Мой дедушка рассказывал, что…

Я, черт побери, догадывался, что мог говорить его дедушка о поляках с немецким паспортом. То же самое наверняка сказал бы и мой. Если бы был жив. Так говорят все дедушки. Но я сомневался, что обменный пункт в московском аэропорту — подходящее место для подобных дискуссий. К тому же паспорт — всего лишь документ. Я невольно вспомнил свои размышления на стремянке в квартире Иоанны. Так вот, у меня не только с Иоанной, но и с немцами скорее договор, а не союз. И я не собирался ни перед кем оправдываться, тем более перед кассиром обменного пункта в аэропорту Шереметьево. И потом, мне страшно хотелось курить. Я сунул пачку банкнот в карман плаща, паспорт в сумку и молча вышел.

Выйдя из терминала, я закурил. Ко мне тут же подошел усатый мужчина со слегка раскосыми глазами и спросил на ломаном английском, не нужно ли мне такси. Я и сам толком не знал, куда собираюсь ехать. Наверное, все-таки в центр. На всякий случай сказал, что хочу на Красную площадь. Мне казалось, что там поблизости должны быть приличные гостиницы. Водитель весело рассмеялся и открыл багажник своей видавшей виды оранжевой «Лады», демонстрируя, что из-за лежащих там двух запасных колес и чемоданчика с инструментами мой чемодан туда не поместится. Потом распахнул передо мной заднюю дверцу. Я уселся на сиденье в обнимку с чемоданом, и он рванул с места так, что взвизгнули покрышки.

Вскоре мы уже ехали по широким проспектам. В такси пахло бензином, луком и водкой. По полу катались, позвякивая, бутылки. Когда водитель закурил, я испугался, что машина взорвется, а он спокойно спросил: «Зачем приехали в Москву?». Я попытался вспомнить русские слова. Все-таки в Кракове я немного позанимался русским, а в самолете выпил, и это должно было мне помочь. Сам не знаю почему, я вдруг начал медленно рассказывать: «Магда Шмидтова, Берлин, девушка Дарья, могла погибнуть, жила с родителями в Москве, хочу найти Дарью, она красивая, молодая, из Берлина, в прошлом году вернулась в Москву…». Водитель вдруг резко свернул к обочине, затормозил и, обернувшись ко мне, начал расспрашивать: «Дарья? Берлин? Мистер из Германии? Из Берлина? Ищешь?» Он говорил так быстро, что я успевал только кивать и повторять: «Да, да, да». Тогда он достал сотовый и принялся с кем-то громко разговаривать. Он был очень взволнован и говорил со странным произношением. Иногда я его вообще не понимал. Он постоянно повторял: «Дашенька, Берлин, господин из Германии…». Потом тронул с места. Не обращая внимания на то, что мы были на автостраде, пересек зеленый газон, разделяющий встречные полосы, и минут через двадцать сумасшедшей гонки мы очутились на узкой улочке, зажатой между огромными домами новостройки. Видимо, водитель часто здесь бывал — хотя дороги в некоторых местах напоминали только что подвергшийся бомбардировке полигон, мы ни разу не угодили в яму. Я плохо понимал, что происходит и почему вместо Красной площади мы приехали сюда. Предполагать, что первый попавшийся московский таксист отвезет меня к той Дарье, что я ищу, казалось абсурдом. Но я не видел причин сопротивляться.

Мы остановились у огромной помойки, обнесенной железной оградой. У ободранной двери подъезда стоял невысокий сутулый человек, одетый в черный костюм, черный галстук и белую рубаху, словно только что с похорон. Таксист вышел из машины, подбежал к нему, перебросился парой слов, вернулся и, открыв мне дверцу, сказал:

— Господин немец, это отец Дашеньки, Алексей Иванович…

Я вышел из такси, волоча за собой чемодан, достал бумажник и сказал:

— Я не немец. Я поляк. Сколько я вам должен?

— Да что вы?! Ничего не надо! Дашенька ведь мне как дочка.

Мужчина в черном костюме взял мой чемодан. Мы зашли в подъезд, где воняло гнилыми картофельными очистками, табаком и вареной капустой. Лестница, ведущая на первый этаж, была устлана покрытыми цементной пылью досками. Мы сели в лифт и поднялись на четвертый этаж. У открытой двери квартиры стояла женщина в толстом сером шерстяном свитере и длинной широкой черной юбке. Из-под черного платка выбивались пряди седых волос. Подойдя ближе и разглядев ее лицо, я заметил, что она, вероятно, немногим старше меня. Она протянула мне руку, которую я поцеловал. Она расплакалась. Мы прошли через заставленный рухлядью коридор и вошли в комнату. Посредине стоял огромный стол, накрытый белой скатертью. На нем несколько бутылок водки, тарелки, стаканы и рюмки, а еще ваза с цветами и фотография молодой девушки в рамке. Рядом с фотографией в золотом подсвечнике горела свеча. На диване у окна лежала огромная овчарка в наморднике. Мужчина в черном костюме взял меня за руку и подвел к стулу, на котором лежала вышитая подушка. Когда я сел, женщина в черном платке закурила, взяла рюмку водки, выпила и сказала:

— Я думаю, Дашенька любила только вас…

Передо мной разыгрывался какой-то сюрреалистический спектакль. И я принимал в нем участие. Я не осмеливался сообщить режиссеру о том, что я из другой труппы, так как спектакль уже начался, и я не мог сойти со сцены. Не замечая моего смущения, женщина вела свою роль так, будто выучила ее очень давно и сегодня случилась долгожданная премьера.

— Дашенька уехала в Берлин. Окончила институт и сбежала из Москвы. Отсюда бегут все кто может, этот город — сущий ад. Она не хотела быть для нас обузой. Была очень честолюбива. И упряма, вся в отца. Сначала устроилась горничной к богатым людям, потом освоила компьютер и стала работать в какой-то фирме. А потом познакомилась с вами. Она была так счастлива. Только о вас и писала. Молилась на вас как на икону… Она вернулась в Москву в мае прошлого года. На День победы. Не надо было ей возвращаться. Зачем? Парад и по телевизору можно посмотреть. А парень ее того не стоил. Молокосос, красивый, но глупый. Не хотел учиться, работать тоже не хотел, все на гитаре играл, песни ей пел, цветы дарил, шоколадом кормил, гладил по голове, за коленки хватал, всё чего-то обещал. Вскружил голову. Она уехала в Берлин уже влюбившись в него. Потом у него были другие женщины. Об этом судачили у нас во дворе. Но мы с Алексеем Дашеньке о том не писали — вдруг неправда. Может, люди просто завидовали ее счастью. Молодой мужчина может выпустить пар, пока любимая далеко. Но это была правда…

Женщина замолчала. Мужчина в черном костюме погладил ее по плечу. Она смахнула слезу и продолжила:

— Раз пришла к нам украинка. Беременная. Сказала, ребенок от него и они женятся. А написать Дашеньке он не решается и просит об этом нас. Мы не стали. Мало ли, может, аферистка какая, ведь украинки, знаете, все распутницы и врут как по нотам. Но, видно, кто-то ей все же сообщил, потому что Дашенька о нем больше не спрашивала. А сюда приехала на несколько дней. Хотела ему сказать, чтобы он ее не ждал, что вас она любит. В лицо сказать, чтобы все стало ясно. И сказала. А потом всю ночь проплакала. И я плакала вместе с ней. Мать должна плакать вместе со своей дочерью, когда у той уходит любовь. А он захотел встретиться с ней в последний раз. В России так положено. Мы с Алексеем на дачу уехали восьмого мая. Наш народный праздник приближался, было тепло, солнце пригревало. Мы уехали, чтобы молодые могли поговорить. И поцеловаться. И ребенка зачать, если захотят. Он должен был приехать к ней на мотоцикле. Это она ему на мотоцикл заработала, горничной, в Берлине. И он должен был впервые на нем приехать. Мы там, на даче, нервничали. Алексей не мог даже мангал разжечь, так руки тряслись. А мне и естьто не хотелось. Мы все кота гоняли, он ждал шашлыков и мяукал как сумасшедший. Дашенька нам ни разу не позвонила, и на следующий день мы вернулись в Москву. Алексей хотел еще ночью ехать, но я настояла дождаться утра. Дома ее не было, и телефон не отвечал. В комнате на столе лежали белые розы. Даша такие любила. А на ее кровати — альбомы с фотографиями и несколько листков бумаги. Дашенька своему парню все стихи писала. Алексей на работу не пошел, все ходил по квартире, как зверь в клетке, и в окно выглядывал. Потом, ближе к вечеру, в дверь позвонили, и мы оба побежали открывать…

В это мгновение лопнуло стекло. Женщина стряхнула на белую скатерть осколки раздавленной рукой рюмки. Сложила ладони, будто для молитвы, и с закрытыми глазами слизывала стекавшую между пальцев кровь. Я вскочил. Мне хотелось убежать. Мужчина в черном костюме тоже встал. Держа в руке бутылку водки, начал рассказывать, а я, зажатый между столом и стулом, слушал.

— Сначала мы поехали в отделение милиции. А потом в морг. У Дашеньки еще были глаза открыты. Если бы не синяк на лбу, под волосами, и засохшая струйка крови на губах, можно было подумать, что она спит с открытыми глазами. И легкой улыбкой на губах… Мотоцикл врезался в фонарь. Было сухо, улица была пуста, дорога прямая, и поворота там не было. Оба были в шлемах, а мотоцикл новый и исправный… Парень погиб на месте. Дашенька умерла через несколько минут, в «скорой». Перед смертью ничего не сказала… Ни словечка…

Наступила тишина. Глядя мне в глаза, он добавил без интонаций:

— Вы ее ищете, ведь так? Жена говорила, вы будете ее искать. И когда-нибудь нас найдете. Дашенька только о вас и говорила. Только о вас.

Я стоял, низко опустив голову и закрыв глаза, и слышал голос Иоанны, шепчущей мне на ухо: «Ведь есть и ложь во благо, ложь по необходимости, ложь во спасение надежды, за которую попадают на небо. Бывает так, что нужно солгать. Ты этого не умеешь, но должен научиться. Научись. И когда будет нужно, солги…». И я открыл глаза, поднял голову и громко сказал каким-то чужим голосом:

— Я никогда ее не забуду…

Меня хватило только на эту порцию лжи…

Потом мы обнимались, плакали, выпивали, рассматривали фотографии Дарьи, и женщина читала мне вслух ее стихи. Узнав, что мне нравится борщ, достала из холодильника кастрюлю: «украинский, самый вкусный, и, конечно, с пампушками, только сегодня сварила». А когда мужчина узнал, что я плохо переношу водку, через четверть часа такси доставило для меня целую коробку вина. Когда мы ели блины, женщина показала мне фотографии могилы. Сидя между несчастными родителями, которые свято верили, что я тот самый мужчина, которого любила их дочь, я смотрел на фотографию улыбающейся молодой девушки и гадал, благодарна она мне за эту ложь или ненавидит за нее…

Под утро, когда уже почти рассвело, мужчина в черном костюме спустился со мной на улицу; мы вышли на широкий проспект и стали ждать «маршрутку». Я не совсем понимал, что это такое, но надеялся, что меня довезут куда-то, где я смогу преклонить голову. Через несколько минут рядом с нами остановился белый «Форд», у которого горела только одна фара. Мужчина долго разговаривал с водителем, что-то ему объясняя. Затем протянул мне несколько купюр, забросил мой чемодан в багажник, обнял меня на прощанье и вручил холщевую сумку, в которой были банка с борщом, пампушки, завернутые в вощеную бумагу, блины в пластиковом контейнере и бутылка вина. Перед тем как закрыть за мной переднюю дверцу, он меня перекрестил. Как та старушка на автобусной остановке в Желязовой Воле…

Несколько минут мы ехали в тишине. Мне не хотелось ни говорить, ни кого-то слушать. Я мечтал забыться. Закрыв глаза, сжимал в руках холщевую сумку, ощущая сквозь ткань тепло борща. Лицо девушки с фотографии стояло у меня перед глазами…

Вдруг водитель прервал молчание:

— Я довезу сначала мужчину, а потом вас, хорошо?

Я не сразу понял, кому он это говорит. Затем обернулся и увидел, что я не единственный пассажир. На заднем сиденье, прижавшись щекой к стеклу, кто-то сидел. Краем глаза мне удалось рассмотреть женский профиль. Длинные светлые волосы падали на голое плечо, с которого соскользнула бретелька платья. Рядом с девушкой на сиденье лежали туфли, открытая книга и сумка. Я услышал ее тихий шепот:

— Конечно. Как вам будет удобно.

Мы ехали по пустынным улицам. Постепенно гасли фонари. Над Москвой вставало солнце. Я то задремывал, то снова просыпался. Вдруг повеяло холодным воздухом. Мы стояли на пандусе, ведущем к высокому зданию. Я вышел из машины. Шофер молча поставил мой чемодан на землю, сел в машину и уехал. Девушка с заднего сиденья шевелила губами, что-то говоря, но я не расслышал. Я смотрел на нее, пока автомобиль не скрылся за поворотом.

Я вошел в ярко освещенный просторный холл гостиницы, но тут же опустил чемодан на пол и с криком выскочил на улицу — в такси осталась холщовая сумка с банкой борща и блинами! То, что произошло дальше, напоминало кадры из дешевого боевика. Не успел я и охнуть, как уже лежал с заломленными за спину руками, прижатый лицом к бетонному пандусу. Двое мужчин в форме с пистолетами в руках кричали что-то друг другу и обыскивали меня. Затем, схватив меня за руки и за ноги, оттащили на парковку у гостиницы и бросили на пол в будке охранника. Спустя несколько минут раздался вой сирен и скрип покрышек резко затормозивших автомобилей. Я пытался говорить на всех известных мне языках, но люди в форме не обращали на это никакого внимания. Мало того, с меня сняли ботинки и куда-то их унесли.

Не знаю, как долго я пролежал вниз лицом на полу этой будки. Может, десять минут, а может, час. Из обрывков телефонных переговоров я разобрал слова «террорист», «чемодан», «иностранец», и ситуация начала постепенно проясняться. Когда я бросил чемодан в центре холла и с криком «Боже мой!» выбежал на улицу, обслуживающий персонал решил, что в чемодане бомба. Взрыва не последовало, группа военных экспертов обследовала каждую пылинку в моем чемодане, и в будку охранника прибыла делегация в составе директора гостиницы, психиатра в белом халате, трех милиционеров и переводчицы, предоставленной немецким посольством. Через служебный вход мы прошли в кабинет директора. На кожаном диване, прижавшись друг к другу, сидели родители Дарьи. В кармане моего пиджака нашли листки с ее стихами и адрес. Их вытащили из постели и на милицейской машине с сиреной доставили сюда. Пока суд да дело, сотрудники немецкого посольства, которое известили об инциденте, проверили данные моего паспорта и выяснили, что я являюсь пациентом психиатрической клиники. Все сошлось. Польский псих с немецким паспортом, сбежавший из сумасшедшего дома в связи с трагической смертью своей русской любовницы, в порыве отчаяния прилетел в Москву, чтобы взорвать себя вместе с постояльцами отеля. Сначала он отправился проститься с родителями девушки, а потом, напившись пьян, оставил чемодан с бомбой в холле, но в последний момент струсил и попытался бежать. Романтичная, очень русская история.

В кабинете директора мне пришлось выслушать длинную торжественную речь. Для начала передо мной извинились, так как в моем чемодане не оказалось никакой бомбы, а ни в одной из баз данных во всем мире не прослеживалось ни малейшей моей связи с террористическими организациями. Если не считать поездки в Израиль, я не был ни в одной из стран Востока, ни в Пакистане, ни в Афганистане, ни даже в Турции. А в России оказался первый раз в жизни и прилетел сюда не из Чечни или Абхазии, а на самолете компании «ЛОТ» из польского Кракова. Я не являлся членом политической партии ни в Польше, ни в Германии. Кроме покупки нескольких петард накануне Нового года пару лет тому назад, никогда не проявлял интереса к взрывчатым веществам. В армии, благодаря знакомствам и большой взятке, никогда не служил. Заискивающий тон директора свидетельствовал, что теперь он напуган даже больше, чем я. Он отдавал себе отчет в том, что сети их отелей не пойдет на пользу эта история. От моей реакции на происшедшее слишком многое зависело, поэтому он постарался объяснить мне, почему его персонал поддался панике.

— После взрывов в метро на станциях «Лубянка» и «Парк Культуры», а с тех прошло около трех недель, люди напуганы. Вы должны нас понять…

Это я понимал, но не мог понять, почему из-за меня так бесцеремонно обошлись с родителями Дарьи. Милиционеры решили записать в протокол мою версию произошедшего. Она показалась им вполне правдоподобной, за исключением истории с холщевой сумкой, борщом, пампушками и блинами. Когда я об этом рассказал, объяснив, что сумка мне очень дорога, потому что это подарок от всего сердца, мать Дарьи громко разрыдалась, а отец, прикуривавший одну сигарету от другой, попытался ее успокоить. Больше всего я боялся, что милиционеры захотят выяснить, как я познакомился с Дарьей. Тогда мне пришлось бы во всем признаться, и это стало бы тяжелым ударом для ее родителей. Но к счастью, директору и милиционерам, видимо, надоели причитания матери Дарьи, и они не стали меня больше расспрашивать.

— Одежду почистят за наш счет, — сказал директор, — мы оплатим стоимость нового чемодана, так как ваш, к сожалению, поврежден. Нам неизвестны ваши планы на время пребывания в Москве. Если вы планируете провести все это время в Москве, наша гостиница в вашем распоряжении. Разумеется, бесплатно. Я распоряжусь, чтобы вам предоставили лучшие апартаменты. Кроме того, вы будете желанным гостем во всех наших ресторанах и барах. Я распоряжусь, чтобы вам открыли неограниченный кредит. Таким образом мы надеемся загладить неприятные впечатления об этом инциденте. Согласитесь ли вы принять извинения с нашей стороны и забыть о произошедшем? — закончил он, умоляюще глядя мне в глаза.

Я посмотрел на свою рубашку без пуговиц, на исцарапанные ладони, грязные на коленях брюки, ноги в дырявых носках. Перевел взгляд на родителей Дарьи. В этом роскошном кабинете, в своей скромной старомодной одежде, они казались инопланетянами. Хотя жили в том же городе.

— У вас есть водка? — спросил я тихо. — Вообще-то я не пью, но сейчас мне хочется заглушить дурные воспоминания.

Директор вздохнул с облегчением и сделал знак администратору. Если у славян дело доходит до предложения выпить, значит, обиды будут забыты.

— А еще я хотел бы, чтобы вы извинились перед Алексеем Ивановичем и его супругой за беспокойство. Я присоединяюсь к этим извинениям, — добавил я.

— Ну конечно! Я прошу Алексея Ивановича и его супругу простить нас, — сказал директор, встал из-за стола и подошел к напуганным родителям Дарьи, протягивая им руку.

Через несколько минут на столе появились бутылки, рюмки и тарелки с закуской. Милиционеры расстегнули мундиры, переводчица ушла, психиатр снял свою смешную шапочку, а директор развязал галстук. К полудню администратор проводила меня в лучшие апартаменты. Я упал в огромную кровать и мгновенно заснул.

Анна

Уже в девять утра она открыла массивную дверь Госархива. Охранник удивился:

— Не спится вам, Анна Борисовна. Весна на дворе, сил никаких ни у кого нет, витаминов не хватает. А вы в такую рань на работу.

— Не спалось сегодня, Евгений Витальевич, кошмары замучили, — улыбнулась она.

Взяла ключи и быстро поднялась по широкой лестнице. Она могла найти свой кабинет с завязанными глазами. Память вообще странная вещь: она хранит каждый шаг и поворот на привычном пути, а порой мучает приходящими некстати призраками, вызывая щемящую боль. Анна вспомнила, как в детстве мечтала стать актрисой. Заучивала наизусть длинные стихи и монологи. Рассказывала за чаем дедушке. Он внимательно слушал, делал замечания. Тогда она думала, что ей есть что сказать людям, что она может быть избранной. Она шила из занавесок и маминых платьев сценические костюмы, представляла себя в свете рампы. Как же легко отказалась она от своей мечты, предала ее, даже не попытавшись воплотить в жизнь. На первом туре экзаменов в Школу-студию МХАТ, когда она взволнованно читала Ахматову, ей казалось, что еще чуть-чуть — и в ней взорвется, как шаровая молния, вся человеческая любовь и скорбь. Но белокурая женщина с голубыми глазами — Анна так никогда и не узнала ее имени — разрушила ее мечту.

— Слишком нестандартна, слишком эмоциональна. Все слишком….

Анна открыла кабинет, не включая свет, подошла к музыкальному центру и поставила диск. В минуты растерянности и сомнений по поводу замыслов Создателя, а то и в претензиях к нему, она любила слушать Моцарта. Казалось, он точно знает ответы на вопросы. Его музыка вселяла уверенность. В ней добро безоговорочно побеждало зло. В отличие от Паганини с его надрывом. Сейчас Анне просто необходимо было услышать гармонию. У Моцарта гармония идеальна. Особенно в Сороковой симфонии.

Присела, не сняв пальто. Достала сигарету, закурила, закрыв глаза и внимая каждому звуку.

— Анечка, дорогая, что это вы? Неужели курите? — Марина Петровна стояла на пороге и тревожно смотрела на нее.

— Захотелось.

— У вас же астма!

— Ничего со мной не случится.

— Потушите сигарету, немедленно! Я сейчас чаю заварю.

Анна сняла пальто, села к столу и включила компьютер. Марина Петровна накрыла заварочный чайник полотенцем, присела рядом.

— Сегодня соседа своего утром встретила. Грустный такой. У него дочка год назад за поляка замуж вышла. Он здесь по делам фирмы был, какой-то строительной. Хороший парень. Открытый. Добрый. Он ее в Варшаву увез. И тут такое! Словно гром среди ясного неба. Он говорит, поляки вообще не понимают, как жить дальше. Многие не верят в случайность.

— Да, тут волей-неволей задумаешься, — кивнула Анна. — Как могло случиться, что вся политическая элита Польши, военнослужащие и духовенство сели в один самолет, которому суждено было разбиться? Помните, Марина Петровна, мы про замыслы Всевышнего в Берлине говорили. Рассуждали так умно… — голос Анны дрожал. — Какие замыслы? Как он может равнодушно взирать на то, как разбивается пассажирский самолет… Как гибнут дети…

— Даже не знаю, что вам ответить, Анечка. Сама вчера не могла заснуть, все думала. Даже корвалол пришлось выпить. Давайте-ка чаю.

Работы накопилось много. Анна должна была систематизировать материалы берлинской выставки для архива и публикаций, но никак не могла сосредоточиться.

В тот день они с Мариной Петровной задержались на работе. Такое часто случалось. Обеим некуда было спешить…. Недовольный охранник дважды заходил к ним, потом махнул рукой и отправился с банкой пива смотреть футбол.

По дороге домой Анна заехала в универсам за покупками. Открыла дверь подъезда, начала медленно отсчитывать ступени. Добравшись до своего этажа, вдруг поняла, что больше всего на свете сейчас хочет увидеть Дашу. Они общались всего каких-то несколько часов, но эта девушка стала ей родной и близкой. Наверное, самой близкой.

Бросила сумку с продуктами в холле, не разуваясь, прошла в спальню. Открыла дверцу тумбочки. Под документами и фотографиями лежала сложенная вчетверо записка с адресом Даши.

Анна прижала ее к лицу. Представила Дашины губы цвета спелой вишни, ее беспокойные маленькие руки, темные волосы, чуть раскосые блестящие темные глаза.