От смерти и Воскресения Спасителя нашего прошло всего двести лет, а в христианской церкви, еще гонимой и преследуемой, уже наметился раскол! Чтобы примирить враждующих, вернуть веру сомневающимся и принести христианству НОВУЮ СИЛУ И СЛАВУ, наследие Святого Петра должен принять НЕОРДИНАРНЫЙ ЧЕЛОВЕК. Но он, похищенный из родной Фракии римскими легионерами и проданный в рабство, еще не предчувствует своего грядущего величия... Так начинается история Калликста I — загадочнейшего Папы раннего христианства...
Жильбер Синуэ. Порфира и олива ACT: ACT МОСКВА: Транзиткнига Москва 2006 5-17-036589-6: 5-9713-2209-5: 5-9578-3983-3 Gilbert Sinoue La pourpre et l'olivier, ou Сalixte i-er, le pape oublie

Жильбер Синуэ

Порфира и олива

Приношу особую благодарность Даниэлю Кирхеру за бесценное сотрудничество и советы.

«Я послан только к заблудшим овцам».

Матф. XV-24.

ПРОЛОГ

Наверное, сегодня над фракийскими горами такое же небо.

Калликст продолжал наблюдать покатые извивы Целиева и Эсквилинского холмов за старой крепостью Сервия Туллия, и дальние подступы к Альбанским горам, где отвесные утесы отчетливо выступали в утреннем мареве на линии горизонта.

Адрианаполь, Сардика... Имена городов, где сонно протекло его детство, звучали в Риме как-то по-варварски.

Сорок лет он не возвращался в родные места. Сорок лет... Между тем он ничего не забыл из прошлого, хранил в памяти каждый изгиб той длинной дороги, что привела его в сегодняшний день.

Он отошел от окна, сделал несколько шагов к ложу, с которого только что восстал, и поймал свое отражение в бронзовом зеркале на стене. Глаз все еще такой же ярко-синий, столь же живой, а черты лица словно подернуты пеплом. И еще тот глубокий шрам вдоль правой щеки, что просвечивает под седеющим ожерельем бороды.

Пятьдесят шесть лет.

Фракия далеко, а детство — где-то на другом краю света.

Осталось всего ничего до того мига, когда обнародуют эдикт, над которым он трудился несколько последних месяцев. Там взвешена каждая фраза, каждое слово. Теперь уже и в нем не осталось сомнений, все, что он постановил, — справедливо и добродетельно. Церковь грядущих веков, несомненно, сохранит об эдикте память — уверенность в этом была крепка, хоть и не наполняла душу тщеславием. Документ станет посланием надежды, дорогой из мрака. Печатью нежности, коей отмечены люди и Бог. Пусть даже ныне кое-кто видит в подобном деянии провокацию и чуть ли не ересь. Он подумал об Ипполите. О нем и о тех, кто с ним.

«Никому не дано безнаказанно препятствовать спокойному течению рек».

Внезапно распахнулась дверь, и Калликст очнулся от мечтаний, а зеркало отразило силуэт Иакинфа. С изумлением он отметил про себя, как истончал священник со времен их первой встречи, там, в сардинских шахтах.

— Святой отец, нас ждут.

— Святой отец... Забавно: вплоть до сего дня прошло пять лет после моего провозглашения главой Церкви, а я с трудом смиряюсь с этим титулом...

— Пора бы и свыкнуться.

— Уповаю, что так и будет. Когда-нибудь.

В памяти мгновенной вспышкой молнии полыхнула цепочка воспоминаний, череда следовавших друг за другом невероятных происшествий, приведших фракийского сироту, Орфийского выученника[1] к престолу наместника Петра.

КНИГА ПЕРВАЯ

Глава I

Как всегда вскоре после восхода солнца на форуме Траяна кипела толпа, попирая ногами белоснежные мраморные плиты, поблескивающие под косыми лучами.

Изнемогая от жары, пышущей от земли, сенатор Аполлоний с облегчением проскользнул под монументальные своды триумфальной арки и приготовился мерным шагом выступить на широкую эспланаду перед ней, а для этого надо было аккуратно уложить складки тоги. Но почти тотчас его поглотило и стиснуло разноплеменное скопище суетливых людей, заполнявших обширный четырехугольник под аркой. Он замедлил шаг, давая дорогу носилкам с задернутыми занавесями, несомыми четырьмя чернокожими исполинами. Шедший позади сенатора носильщик ткнулся головой ему в спину, выругался и едва удержал на плече бочонок, который куда-то нес. А мгновение спустя Аполлоний вынужден был уклониться от лошади офицера преторианской гвардии. Какая-то сирийка с подведенными сурьмой глазами сначала уперлась лбом ему в плечо, а уж потом на смеси латинского с греческим сделала весьма непристойное предложение. Он отпихнул ее и одновременно замотал головой, отказываясь от услуг торговца колбасками: запах переносной жаровни с разогретым маслом, в котором плавали колбаски, вызвал у него тошноту. На лбу появились крупные капли пота, тяжелые одежды обленили тело, словно предварительно их окунули в липкий жир. Губы сенатора приоткрылись, из горла рвались хрипы. Пришлось ему укрыться в тени колонны и перевести дух.

Утирая обильный пот, он машинально окинул взглядом колонну Траяна, мраморные фризы которой, блистая сверкающими красками, прославляли как виктории римского оружия, так и всепобедительное мастерство имперских ваятелей.

Он снова зашагал к Ульпиевой базилике[2], обогнул заклинателя змей, затем на развилке улиц повернул направо, одолел с десяток ступеней. Два игрока в бабки при его приближении застыли в поклоне, в их глазах мерцал испуг: в Риме азартные игры были под запретом, и они могли опасаться, что на них донесут ночной страже. Аполлоний, храня бесстрастие на челе, прошествовал мимо них и очутился на обширном немощеном дворе. Сердце в груди забилось шумнее, и он был вынужден снова остановиться. И ухмыльнулся печально: «Старость — расплата, которую Господь насылает в отмщение непутевой молодости».

Тут на его плечо легла рука.

— Ты что, заблудился, Аполлоний?

— Карпофор! Какая удача, что я тебя застал!

— Это мне впору удивляться. Редкими стали теперь дни, когда ты покидаешь свой дворец. Расстаешься с его полными золота чердаками и подвалами.

— Золото на чердаках? От тебя ли, Карпофор, мне слышать подобные шутки? Не у тебя ли дом на Эсквилине, а другой на холме Дианы? Да еще и корабль, больше которого нет во всем нашем флоте, и роскошное владение где-то под Остией, не говоря уже о всех прочих неведомых мне богатствах. Мои золотые чердаки... Ну же, ты так и не повзрослел за эти годы.

— Клянусь Геркулесом! Послушать тебя, так выходит, что сенатор из нас двоих — я, а ты — лишь простой всадник!

Если наши приятели и казались людьми одного возраста, то во всем прочем было полное несходство. Аполлоний тени не отбрасывал, Карпофор — осанист и в теле. Худоба Аполлония, его впалые щеки, всегда залитый бледностью лоб свидетельствовали о хрупком здоровье. Тогу Карпофора распирала телесная мощь. Мясистое лицо, голый череп: Карпофору нравилось бриться наголо, и солнце било прямо в темя, словно в дорожный булыжник. Аполлоний нашелся, что ответить:

— Всадник сирийского происхождения, притом близкий к семейству Цезаря в наши дни будет богаче сенатора.

— Может быть, может быть... Но пурпурный латиклавий, окаймляющий твою тогу, и в наши дни продолжает пользоваться большим почтением, чем всадническое кольцо. Но ладно, поговорим серьезно. Почему ты здесь в этакую жару?

— Фаларид, мой старый служитель, помер несколько дней назад. Мне нужно кем-то его заменить.

— Вот мы и приехали: ты вопишь в уши всякому, кто не успел их заткнуть, что нет в мире другого такого ярого противника рабства, но стоит твоему рабу помереть, как ты бросаешься покупать нового.

— Карпофор, друг мой, владеть множеством декурий рабов[3] совсем не то же самое, что располагать горсткой верных людей.

— Хорошо, хорошо. Бессмысленно возвращаться к этому сюжету, мы уже по сотне раз успели обговорить тут каждый поворот. Прими, однако, единственный совет: выбирай с осторожностью. Хорошие рабы — все большая и большая редкость. Прошли те времена, когда за шесть-семь сотен денариев можно было позволить себе что-нибудь стоящее. Ныне тех, кого доставляют сюда из Сирии или Вифинии, допустимо определять только в конюшню. Качество по существу — не то, что раньше. Кроме Делоса, где еще можно раскопать двух-трех стоящих невольников из Эпира или Фракии, все остальное — дешевка.

— Ты без сомнения прав. При всем том работа, которую придется выполнять новичку, не требует каких-либо исключительных качеств. Но коль скоро ты сам заговорил о Фракии, мне как раз передали, что из Сардики привезена новая партия рабов.

На мгновение характерный свист и шипение гигантской клепсидры, возвещавшей время в Ульпиевой базилике, перекрыл гомон форума.

— Пятый час[4], — прокомментировал Карпофор. — Тебе везет. У меня есть еще немного времени перед визитом к цензору Манцину Альбе. Я бы с удовольствием уклонился от этой встречи, подозреваю нашего доброго знакомца в намерении облегчить мой кошелек от лишней тягости и выцедить толику сестерциев.

Им понадобилось не так много времени, чтобы добраться до эспланады, расположенной на южной стороне форума. Там, на помосте они обнаружили кучку мужчин, женщин и детей с выбеленными ногами и металлическим обручем на шее, там же болталась медалька, на которой предстояло выбить имя будущего владельца.

Утирая крупные капли пота, продавец тыкал в невольников, называя их имена: Эрос, Феб, Диомед, Каллиопа, Семирамида, Арсиноя... Казалось, он говорит о государях или бессмертных звездах. В действительности несчастных всего лишь лишили собственных имен и наделили другими, связанными с мифологией, астрономией или местом, где их пленили.

«Рабов считают по головам и право на них не распространяется», — утверждают законники. Главный признак личного достоинства, первейшее свойство индивидуальности — имя человеческое. Его-то в первую очередь и лишен раб.

— Вот видишь, — прокомментировал Карпофор, — все так, как ты только что говорил: выбирать не из чего.

Аполлоний ничего не отвечал. Он продолжал рассматривать выставленных рабов. Казалось, у них на лицах были маски, крашенные мелом, с пустыми глазницами и застывшими чертами.

— В конце концов, — заключил Аполлоний, как бы говоря сам с собой, — зрелище вовсе неутешительное.

— Но ты все-таки не позволишь себе заразиться этой новой модой! В последнее время оплакивание жребия раба должно свидетельствовать о тонкости натуры. Можно подумать, что многие из нас не помышляют ни о чем другом, как об умножении числа вольноотпущенников.

Аполлоний отрицательно замотал головой.

— Друг мой, мы знаем друг друга с младенчества. Мы могли бы стать братьями, и тебе ведомо, с какой нежностью я к тебе отношусь, вопреки несхожести наших мнений по многим предметам, а потому, прошу тебя, позволь мне питать кое-какие иллюзии, не заставляй меня поверить, что ты вовсе лишен чувства. Впрочем, тебе нечего беспокоиться: с тех пор, как при Августе снова вошел в силу закон о вольноотпущенниках, с ними все в порядке. Можешь спать спокойно, освобождение рабов — не дело ближайших дней.

— Здесь я с тобой не согласен, Аполлоний. Каждый в Риме знает, что закон этот в забвении. Даже до восемнадцати и после тридцати отпуск на волю раба зависит только от доброй воли его владельца и...

Карпофор не успел закончить фразу, так как прямо перед ним возник ухмыляющийся во весь рот работорговец.

— Высокочтимые, взгляните на это чудо! Уникальный образчик, только для вас и притом всего за тысячу денариев.

Оба собеседника обратили взгляд к помосту и обнаружили, что искомое чудо оказалось чрезвычайно тучной женщиной лет пятидесяти, с погасшими глазами и натруженной грудью.

— Ну что, теперь я тебя убедил? Одни ошметки.

Продавец чуть ли не вспархивал в воздух, вопя о том, что они заблуждаются, но тут среди рабов произошло какое-то движение.

— Лови его!

Какая-то тень соскользнула с помоста. Грозди рук протянулись, желая ухватить этот призрак, но он уклонялся. В мановение ока бесплотное нечто оказалось около Карпофора. Всадник преградил ему дорогу. Нечто чуть задержалось, прикидывая, с какой стороны обогнуть массивную фигуру, заградившую путь, вильнуло в сторону, но поскользнулось и было ухвачено за край туники.

— Я так и знал, что от него будут одни неприятности, я был в этом уверен!

В ярости продавец собрался примерно наказать беглеца, но Аполлоний вступился:

— Ну же, спокойно. Ты ведь не собираешься испортить свой товар.

Товаром оказался молодой высокий парень шестнадцати лет с правильными чертами лица, ясными синими глазами и длинными черными прядями, нависавшими надо лбом.

— Где ты нашел эту зверюгу?

— Солдаты легата Кая привели его из Фракии с другими пленными. А ведь меня предупреждали... Я в отчаянии, высокочтимые.

Карпофор резким движением руки заставил продавца умолкнуть и склонился к уху Аполлония:

— Недурная зверушка, как считаешь?

Сенатор ничего не ответил, но по выражению его лица нетрудно было предположить, что он вовсе не остался равнодушным.

— Так ты хотел бежать... Куда же ты направился бы?

Вместо ответа подросток окинул его свирепым взглядом.

— Как его зовут? — поинтересовался сенатор.

— Люпус. Но надо бы мне его наречь не волком, а гиеной.

— Да нет уж, — задумчиво протянул Карпофор. — Сдается, для этого волчины имя подходящее. Люпус... и сколько ты за него просишь?

— Высокочтимый, я не понимаю...

— Что тут понимать? Я тебя спрашиваю: сколько? Пятьсот денариев?

— Пятьсот? Вы только посмотрите: такой сильный малый, такой...

— Перестань придуриваться. Пятьсот денариев или ничего. — И Карпофор сделал вид, что отворачивается.

— Куда же вы! Я все это говорил, чтобы подчеркнуть ценность вашего приобретения. Он ваш, мой повелитель, он ваш.

Сенатор избрал именно этот миг, чтобы вступить в игру.

— Даю тысячу, — повысил он ставку.

Приятель в полном удивлении уставился на него.

— Что происходит, друг мой? Этот раб, выходит, интересует и тебя? Однако же тысяча денариев — это больше, чем он стоит!

— Разумеется. Но, видишь ли, Карпофор, я остался чувствительным стариком, чья душа еще приходит в волнение, встретившись с красотой. Оставь его мне. Подари моим последним дням восхитительное зрелище чужой молодости.

Застигнутый врасплох, Карпофор, похоже, на краткий миг ушел в себя, а затем лицо его осветила улыбка:

— Какой же я дурень. В конечном счете, мы оказались здесь именно из-за тебя. Можешь взять парнишку себе. Но при одном условии: ты примешь его от меня в дар.

— Не вижу причин, побуждающих тебя делать это.

— К чему все эти ужимки? Не бойся, я ничего не потребую взамен...

И обратившись затем к рабу, Карпофор закончил фразу, придав голосу больше душевности:

— ...Ступай, Люпус, и помни: я дарую тебе не хозяина, а родного отца!

Вместо ответа юноша вскинул голову и зловеще проронил с великолепным презрением:

— Калликст. Меня зовут Калликст: Люпус — неплохая кличка для скотины.

Глава II

— А теперь, малыш, посмотрим, что мне с тобой делать.

Калликст напряженно смотрел куда-то перед собой. Все в этом жилище было ему враждебно. Несколько недель назад, отрывая его от родной земли, ему вырвали сердце. Столкнувшись с неумолимой жесткостью захватчиков, он очень быстро понял, следуя в колонне, удалявшейся от Сардики, что эти люди подготовляют его к такой жизни, при которой быстро поломаешь хребет. Эта мысль обжигала мозг. Разве не сказал однажды Зенон, его отец: «Всякий подневольный — живой мертвец!»? Во время того путешествия в его памяти шевелились виды Фракии, ее запахи и звуки.

Сардика... Там, у подножия того селения, где он вырос, петляли чистые речки. Сардика, прекрасная, непокорная, прислонившаяся к отрогам Гема, горной цепи, высившейся на севере и служившей его родине пограничными укреплениями до самого востока, где хребет постепенно выполаживался.

Его детство протекало под взглядами мужчин. Через несколько недель после его появления на свет, его мать, Дина, умерла, сгорев в неведомой тамошним людям лихорадке. Воспитал его отец, Зенон-медник. Зенон-неустрашимый, широкоплечий, с головой льва. Вспыльчивый, но отходчивый, человек великой, словно все озеро Гем, души.

Кто знает, быть может, именно в этот час там, на его родине, все еще звучит эхо их сумасшедшего хохота, как в те временя, когда они с Зеноном, залезая в воду по пояс, поднимали такую возню, что от них удирали сомы, выпрыгивая из воды и блистая серебристой чешуей. А быть может, по воле Орфея тень малыша-Калликста, сидя на корточках в тени узкой улочки, все еще поигрывает игрушками, прозванными «божественной забавой»: всякими волчками, ромбами, шариками пли костяшками для игры в бабки — всем тем, чем, по легенде из Орфического цикла, воспользовались Титаны, чтобы заманить малолетнего Диониса в ловушку.

Его преследовали неотвязные видения из прошлого, он подчас видел себя полностью запеленутым в старый галльский плащ, так что оставалась только щель для глаз, — и в этом облачении, посреди угрожающего жужжания, он потрошил ульи, выламывая драгоценные медовые соты. Он оживлял в памяти те ни с чем не сравнимые мгновения, когда, ворочая большие кузнечные мехи, он предавался мечтаниям, созерцая пучки раскаленных металлических брызг, вырывавшихся подобно тысячам звезд из-под Зенонова молотка.

Фракия так далека. Детство откатилось на край света...

Мог ли он позабыть праздничные дни, когда на грани света и тьмы последователи Вакха[5], селяне и селянки, под звуки флейт и бубнов смыкали и размыкали круги экстатической пляски, сплетаясь в прихотливые переплетения хохочущих и переливающихся всеми цветами лент, составленных танцующими.

Калликст на миг прикрыл глаза, чтобы полнее пропитаться прошлым. Перед ним предстал Зенон, в белых льняных одеждах, увенчанный миртом, декламирующей толпе приверженцев Диониса орфические песнопения в обширной базилике, украшенной огненными колесами Иксиона[6]. Совершенно естественно ему представилось затем и собственное посвящение в таинства культа великого гимнопевца Орфея.

Орфей... Его культ — светоч истинной веры. Даже в этот час, за сотни миль от своей земли волны истинного учения овевали его, наплывали издалека, затопляя душу и сердце. Он снова слышал живой голос Зенона, и в его исполнении звучали частицы священного предания: «Однажды Орфей, сын царя Эагра и музы Каллиопы, получил от Аполлона в дар семиструнную лиру. Он прибавил к струнам еще две, сравняв их по числу с девятью Музами. И принялся петь, околдовывая богов и смертных, приручая хищников и даже смущая покой существ, лишенных души. Именно благодаря власти своего дара, скрестившего поэзию и музыку, он способствовал успешному плаванью Аргонавтов, одержав верх над Сиренами. Однажды он взял в жены красивейшую, милейшую из дриад, Эвридику, нимфу — хранительницу лесов. Увы! На несчастье Орфея Аристей, сын Аполлона и Кирены, тот самый, кто обучил людей пчеловодству, тоже влюбился в Эвридику. Однажды утром, когда он погнался за ней по лесу, нимфа наступила на змею и, ужаленная, умерла. Но, сломленный горем, Орфей не мог смириться с потерей возлюбленной. Бросив вызов Року, который парализует смертного и лишает его души и воли, певец спустился в царство Аида. Голос стал его единственным оружием, но ему удалось усмирить пса Цербера, сторожившего Подземное царство, и высечь слезы из глаз инфернальных божеств — ему было позволено вывести возлюбленную на белый свет. Однако при единственном условии: Орфей не должен был оборачиваться и смотреть на нее, пока та не выйдет на волю. Но увы! Божественный гимнопевец был нетерпелив и нарушил обещание. Но едва взгляд его устремился к Эвридике, как та навек исчезла во тьме.

Терзаясь мыслями о невозвратной потере возлюбленной, божественный певец замкнулся в безутешном одиночестве вплоть до того фатального дня, когда, презрев знаки любви фракийских дев, он был растерзан Менадами, обезумевшими почитательницами Диониса».

Судьба Орфея была неразрывно связана с культом Диониса: «Мать его, Семела, возлюбленная Зевса, умерла на шестом месяце беременности, смертельно пораженная видом представшего перед ней Громовержца. Зевс вырвал неродившийся плод из тела покойной, вшил его себе в бедро и принялся донашивать сам. Гера, третья и последняя супруга верховного бога, терзаясь ревностью, выдала ребенка Титанам, а те разорвали его на части, сварили и съели. Из пепла спаленных Зевсовыми молниями Титанов родились люди, унаследовав от последних родство с их животным „богоборческим“ естеством, но сохранив в душах и следы божественного происхождения».

Может, именно их животное начало разбивало в пыль золото легенд и хрупкие кристаллы счастья? Ведь во Фракии все вокруг сочилось страданием.

Измученная накатывающимися друг за другом волнами захватчиков тамошняя земля никогда не знала мира. Страна изнывала сперва под персами, потом под натиском Филиппа Македонского и его сына Александра. Затем, во времена Тиберия, там правил римский наместник. При Калигуле фракийцы пользовались некоторой независимостью, но правили ими царьки, воспитанные в Риме. Наконец, после Клавдия Фракия стала официально именоваться провинцией под властью римского прокуратора. Единственное, чем еще могли гордиться тамошние жители, — привилегией снабжать вспомогательные римские войска лучшими конниками, какие только могли сыскаться в Империи.

Калликст не мог точно вспомнить, когда впервые увидел отряды воинов, объявленных вне закона. Те всегда составляли неотъемлемую часть его мироздания. Дезертиры, беглые рабы, обычно они скрывались в горах Гема и выходили из лесов только для того, чтобы обменять завоеванную добычу на зерно, вино или бараньи окорока. Никого это не раздражало: так было заведено меж ними и местными обитателями.

Но в одно прекрасное утро все переменилось. Калликст вспоминал, как поразили его ухватки и речь тех, кто поил лошадей у местного источника, пока их предводители обсуждали что-то с селянами. Он почти тотчас уразумел, что к объявленным вне закона соотечественникам примкнули варвары из сарматов и маркоманов. Римские легионы перемололи их племена, и они принуждены были заново приживаться в некогда разоренных ими же провинциях. Но оседлая жизнь очень быстро им опротивела, они бросали ту землю, что получали для возделывания, и примыкали к прочим бунтарям. Жертвой их возмущения чуть не сделался сам Адрианаполь.

А несколькими днями позже разыгралась трагедия. Ему как раз исполнилось шестнадцать.

Ночью все в селении как-то странно перешептывались. А под утро уже каждый знал, что кучка израненных людей попросили приютить их и получили позволение, отказать им — значило нарушить закон, установленный самим Зевсом. Но старики качали головами и вспоминали, какой кровью раньше приходилось платить за подобное самовольство.

Со времени общего пробуждения не прошло и часа, как в селение ворвалась кавалерийская турма, три десятка всадников рассыпалось по его улочкам, и все потонуло в беспорядочном гомоне. Дверь родительского дома разлетелась на куски, и взору явился сверкающий доспех из металлических пластин, защищавший грудь центуриона. Римлянин хрипло пробасил вопрос, он хотел узнать, не укрылись ли в доме возмутители спокойствия. Зенон отрицательно замотал головой.

— А это кто? — офицер ткнул пальцем в Калликста.

— Мой сын. Не трогайте его, он еще ребенок.

— Ребенок? Да он почти с меня ростом и крепок телом; такой вполне может слоняться по округе с разбойниками. Пусть снимет одежду!

— Вы заблуждаетесь. Даю слово, что на нем нет никакой вины.

Не слушая его, центурион схватил мальчика в охапку.

— Хочу знать, есть ли у тебя раны на теле. А ну-ка, раздевайся!

Калликст вздумал, было воспротивиться. Одежда на нем затрещала, стала рваться, туника упала на землю. Все произошло очень быстро: кулак с глухим чавком вонзился в челюсть, центурион рухнул наземь, из-за его спины выскочили какие-то люди с мечами наголо, и Зенон, внезапно обмякнув, зашатался, сложив руки на груди, где внезапно раскрылись алые лепестки невиданного кровавого цветка.

Мир зашатался и перевернулся с ног на голову. Подростка выволокли из дому, но ему удалось высвободиться, подбежать к отцу и крепко-крепко прижаться к нему, словно пытаясь удержать вытекающую из тела жизнь.

— Уведите его!

Наружи в утреннем полумраке кричала мать:

— Сжальтесь! Сжальтесь над ним! Ведь это еще дитя! Возьмите взамен мою жизнь!

Он снова попытался убежать, но упал и отчаянно цеплялся за землю, впиваясь в родимые камни, когда его оттаскивали прочь...

Затем был длительный пеший поход на запад, первые заледеневшие поля Верхней Мезии, терзаемая шквальным ветром пасмурная Иллирия, стоянки под безысходно тоскливыми ливнями в Салонах, что в Далматии, и многодневное следование вдоль морского побережья. Море он тогда увидел впервые в жизни. Но оно стало лишь еще одной вехой на пути в изгнание. Потом они проследовали по землям Норика мимо Эмоны, перешли Альпы, миновали Медиоланум[7]... и наконец нырнули в путанные лабиринты того, что именуют городом Римом.

— Что мне с тобою делать?

Он ничего не отвечал. Аполлоний хотел, было взять его за руку, но тот сжал пальцы, чтобы римлянину достался только кулак.

— Не надо со мной воевать, Люпус. Потом как-нибудь ты еще будешь меня благодарить, что я подловил на этой опрометчивой выходке своего друга Карпофора. Следуй за мной. Мы сейчас вместе обойдем этот дом, где волей-неволей тебе придется научиться жить. Даже если это и кажется тебе теперь лишенным всякого смысла, я бы тебя попросил не озираться с ненавистью, подобно зверю, запертому в клетке.

Жилище Аполлония было инсулой — отдельно стоящим домом, в котором квартиры сдавались. Себе Аполлоний оставил цокольный этаж, а остальные пустил в наем. Калликст инстинктивно подался назад, пытаясь обозреть это каменное строение, каждый следующий этаж которого сильно выдавался вперед, нависая над улицей, и все оно устремлялось вширь и вверх подобно гигантскому спаржевому кусту. На фоне блистающих белизной мраморных плит, опоясывавших дом у самой мостовой, выделялись серые прямоугольники тесаного камня, составлявшие облицовку второго этажа. Охряной яркостью тона выделялась кирпичная кладка третьего, а над ней глаз уже отдыхал на, тускло-коричневого цвета, плитке, замостившей все пять верхних этажей. Весь фасад исчертили лестницы (каждый временный владелец отдельных апартаментов пользовался своим личным выходом), а также множество деревянных и каменных балкончиков, поддерживаемых колоннами, те в свою очередь красовались пышной зеленью увивших их лиан.

На подоконниках, по крайней мере, тех, что не заслоняли затворенные от солнца ставни или кусок крашеной ткани, виднелись горшки с цветами, а подчас и настоящие садики в миниатюре.

Вместо того чтобы поделить эту часть здания на множество лавчонок, складов и таверн, как-то делали обладатели большинства подобных «островков», Аполлоний решился расположиться там самолично. Тем более что так он был полностью отделен от обитателей верхних этажей и вполне воспользовался дарованной самому себе обособленностью.

Атриум, обширная центральная зала, обрамленная колоннадой, была выложена мозаикой, цветные камни которой, как звездочки лучей, переливались на фоне пастельных стенных фресок. Калликст с удивлением обнаружил там Орфея, усмиряющего звуками лиры свирепых зверей. Прочие сцены не содержали ничего примечательного.

В центре залы из квадратного углубления бил очаровательный фонтанчик. Аполлоний объяснил:

— По дарованной мне императорской привилегии в этот бассейн поступает вода из акведука. Я позволяю моим жильцам черпать ее отсюда бесплатно. А это позволяет им не зависеть от общественных колодцев и источников.

Калликст услышал свой собственный голос, в нем звучала ирония:

— Там, где я родился, никому не надобилось прибегать к подобной уловке. Во Фракии хватает рек и речушек. И ни у кого не бывает недостатка в воде.

Аполлоний какое-то мгновение неподвижно смотрел на мальчика, пребывая в нерешительности, и затем принялся не спеша обходить залу вдоль колоннады, продолжая называть основные из примыкавших к ней помещений.

— Вот триклиний, здесь я по временам обедаю с друзьями. А здесь экседра. В ней я принимаю клиентов и поручителей. Тут же я и работаю: диктую письма; но охотнее всего я уединяюсь здесь ради одного из немногих отпущенных мне жизнью наслаждений — ради чтения. А позади — отхожее место; продавец удобрений чистит его раз в месяц каждые ноны[8].

Затем он углубился в сурового вида проход. Слабо горевшие лампы, свисавшие с потолка, освещали мерцающим светом белые оштукатуренные под мрамор стены с нишами, в которых стояли мраморные бюсты мужчин и женщин. Хотя Калликст и пришел от этого зрелища в некое изумление, он не подал виду.

— Близок день, — с улыбкой пояснил Аполлоний, — когда мое изображение займет отведенное ему место в этом ряду. Те, кого ты здесь видишь, — члены моего семейства, уже отправившиеся в царство мертвых.

Но почти тотчас они вновь вынырнули на дневной свет, вступили на центральный дворик, преобразованный в сад, отданный для развлечений детворы. Под присмотром нескольких суровых матрон дети играли в кольца на посыпанных песком дорожках, другие запускали волчки, сопровождая каждый жест взрывом смеха. Внезапно, когда они проходили мимо бассейна, где плавали цветы кувшинки и лотосы, из-под их ног взлетела большая стая голубей.

— Полюбуйся, — горделиво обронил Аполлоний. — Не будет преступлением против скромности утверждать, что перед тобой самый изысканный из римских садиков.

— У подножия Гема вся округа — сплошной сад. Чтобы посмотреть на небо у нас во Фракии, незачем запрокидывать голову — оно везде. Бассейн же никогда не сравнится с большим озером, полным голубой воды, а твои кипарисы в наших лесах гляделись бы жалкими недомерками!

Калликст заговорил со всевозрастающим жаром, его красноречие навлекло на него и его владельца взгляды, полные раздраженного удивления. Сенатор воспользовался некой паузой, чтобы кивком поздороваться кое с кем и улыбкой дал понять, что хотел бы извиниться за причиненное неудобство, положил ладонь на плечо раба:

— Я тебя понимаю. Не в моих силах возвратить все, что ты потерял. Надеюсь, однако, что, несмотря на все это, ты со временем сможешь обрести здесь счастье.

О каком понимании, о каком счастье здесь можно говорить?

Какой странный человек! Что он себе только воображает. Как ему понять, что такое — жить, не видя больше над собой отцовского лица? И не слышать с восхода до заката его голос, рокочущий, как дальняя лавина. Как можно быть счастливым вдали от родного селения, позабыв навсегда про рыбалку и охоту, не видя снежного покрывала над Сардикой, девственно чистого, бескрайнего... Навеки распростившись с правом бежать, куда глаза глядят, хорониться от всех, одним словом, со свободой!

Он внезапно почувствовал, что на глаза навертываются слезы, и все в нем взбунтовалось: сейчас Зенон устыдился бы его. Он перехватил настороженный взгляд Аполлония, прикусил губу и горделиво уставился на римлянина.

На следующий день его привели к вилликусу — главному смотрителю над рабами.

Эфесий — его настоящего имени никто здесь не знал, а работорговец наградил его таковым в честь города Эфеса, откуда этот иониец был родом, — Эфесий принадлежал к тому сорту людей, что возраста не имеют. При взгляде на него разве что можно было предположить приближение старческой немощи. Пергаментного цвета лицо с неподвижными чертами, казалось, обозревало все на белом свете погасшими глазами хамелеона. Но то лишь первое впечатление. В действительности ему ничто не было чуждо, и он знал все и обо всех. Аполлоний, испытывавший неподдельное отвращение ко всему, связанному с домашним хозяйством, вот уже четверть века полагался здесь исключительно на него и, в конце концов, сделал вилликуса вольноотпущенником. Тому это лишь прибавило преданности.

Сам Эфесий решительно не переносил лишь расточительность и непослушание, а посему не преминул выразить неодобрение хозяйскому выбору по поводу нового раба, приобретенного давеча на форуме.

— Вы ведь искали замену Фалариду? А этот мальчик...

— Ты же меня знаешь... Тут что-то неопределимое. К тому же его все равно пришлось бы взять либо Карпофору, либо мне.

— В таком случае его лучше было бы уступить ростовщику, он-то, по крайней мере, не стал бы церемониться.

— Ну же, давай подыщем ему какое-нибудь дело. В противном случае, не думаю, что наличие в Империи одного не занятого делом раба расценивалось бы, как потрясение основ.

— Не занятого делом?

Что-то едва заметное проступило на обычно невозмутимом лице старика. Речи хозяина для его ушей прозвучали как святотатство. Даже если бы для этого пришлось приказать фракийцу подбирать вчерашние сквозняки, вилликус не потерпел бы нарушения извечных правил бытия.

Калликста он нашел в саду, еще пустынном в столь ранний час. На востоке еще только проклюнулось солнце, а шум за стенами уже стоял полуденный, поскольку Рим просыпался так же рано, как и его сельская округа.

— Вот возьми, надень это на шею.

В руках Эфесия Калликст рассмотрел тонкую цепочку с бляхой. На ней было выбито имя сенатора. Он взял цепочку и с невозмутимой миной забросил ее в бассейн.

— Такое вешают на шею скотине, чтобы найти, если потеряется.

Управитель беспомощно проводил взглядом бронзовые колечки, пока те не исчезли из виду. Побледнев, прикусив губу, он изобразил всем телом подобие угрозы:

— Принеси ошейник.

— Иди за ним сам, ведь это ты прямо-таки рожден быть рабом.

На висках Эфесия вздулись синие жилки. Еще никто никогда не набирался наглости отвечать ему в подобном духе. Если он не научит этого сорвиголову уму-разуму, сказал он себе, то с его предшествующей властью в доме будет покончено. А поскольку на Аполлония рассчитывать не приходилось, выход был один:

— Тебе дан приказ — повинуйся.

— Нет.

Эфесий исполнился решимости: он сам должен проучить наглеца.

Домоправитель ухватил Калликста за плечи, но тот, отпрянув, мгновенно высвободился, ухватил старика за левый локоть и, воспользовавшись его собственным весом, дал подножку и отправил в бассейн. Но почти тотчас раздался крик:

— Отец!

В изумлении развернувшись назад, он увидел парня, похожего на грека, моложе себя, одетого в скромную белую тунику и сжимавшего в руках несколько свитков папируса, обвязанных длинным кожаным ремешком. Прежде чем Калликст успел что-то предпринять, грек раскрутил сверток на ремне, как пращу, и метнул ему в лицо. При этом сам он бросился головой вперед и угодил фракийцу в солнечное сплетение, отчего тот задохнулся, в свой черед рухнул в холодную воду, попытался вынырнуть, но мощные ладони обхватили ему затылок и, несмотря на все его потуги освободиться, удержали голову под водой.

Отчаянно бултыхаясь, он стал захлебываться, вода с бульканьем и чавком прорвалась в легкие; тут на краткий миг ему позволили высунуть голову и сделать вдох, но тотчас снова вдавили в воду. В мозгу — багровые сполохи, в ушах загудело, он стал слабеть, извиваясь притом так, что чуть не вывихнул все суставы.

Наконец, после того, что показалось ему вечностью, его мучениям положили конец. В каком-то тумане, кашляя, отплевываясь, ничего не разбирая от залитых влагой глаз, он почувствовал, что его вытаскивают из бассейна. Калликст лежал на каменных плитах, уложенных небольшим квадратом, сопел и пытался справиться с икотой, но до него уже неясно доносились шлепки по камню мокрых сандалий и голос Эфесия:

— Тебе еще повезло, что я не позволил хозяину потерять заплаченную за тебя тысячу денариев! Ипполит, помоги.

У Калликста не было сил сопротивляться, когда его поставили на колени, пригнули голову к земле, и вилликус зажал ее между ног, задрал мальчику тунику и сорвал холстину, служившую тому набедренной повязкой.

— Стегай, Ипполит. Будет этому бунтарю хорошая наука.

Кожаный ремень свирепо обжег ягодицы фракийца, который забился, более страдая от унижения, нежели от боли.

Когда, наконец, его отпустили, он выпрямился, бледный как смерть, и во взгляде его, буравившем Ипполита, кипела жажда мщения.

— Надеюсь, урок пойдет тебе на пользу, — процедил домоправитель. — Никогда не забывай, что ты — раб, и как таковой — уже не человек. Только вещь. Если тебе случится произвести на свет ребенка, он станет собственностью твоего хозяина, словно ручной зверек. Само собой разумеется, что любые гражданские церемонии, женитьба например, для тебя совершенно исключены, равно как и отправление каких-либо культов. Знай также, что имеется богатейший набор наказаний, чтобы склонить к повиновению и более несговорчивых, чем ты. Потому вот мой весьма настоятельный совет: не пытайся больше бунтовать. Если не последуешь ему, уверяю тебя: от этой вздорной головки не останется и мокрого места! Так-то! А теперь — найди свой ошейник!

Калликст овладел собой, не позволяя себе вцепиться Эфесию в глотку. Медленно, каждым жестом выказывая свою ярость, он шагнул в воду.

На другой день его определили услужать самому Аполлонию. В его обязанности входило будить хозяина в тот час, когда пробуждается вся столица. Впрочем, от окружающих дом улочек с утра доносился такой шум, что проспать этот час было делом маловероятным. Тут еще надо учесть, что в то же время некоторые рабы внутри дома устраивали возню, сопровождаемую немалым грохотом. Полупродрав глаза от сна, они рассыпались по комнатам с лестницами и целым арсеналом лоханей и тряпок, вылизывая каждый уголок и посыпая землю свежими древесными опилками.

Именно тогда Калликст появлялся в покоях сенатора и начинал с того, что раскрывал ставни, приносил стакан воды, каковой его хозяин выпивал каждое утро вместо завтрака, а затем (последнее было делом отнюдь не из легких) помогал тому облачиться в тогу с пурпурной каймой — достойное одеяние властителей мира. Роскошно клубящееся, помпезное, но очень громоздкое в части взаиморасположения складок. Затем он удалялся, с видом оскорбленного достоинства вынося вон серебряный ночной горшок, до краев наполненный сенаторскими испражнениями.

Шли дни, а весь этот ритуал оставался неизменным, и Калликст не прилагал никаких усилий, чтобы чем-то его разнообразить, при пробуждении Аполлония всегда обходясь неизменным набором жестов, но, что забавно, сенатора все это нисколько не раздражало. Тем не менее, хотя умудренный годами муж предпочитал сносить все это с улыбкой, он не отказывал себе в праве отпускать замечания и комментировать то, что его раб отвечал на его расспросы о своей родине, семействе, религии. Хотя ответы подчас были односложны, а то и сводились к какому-либо жесту, исполненному едва прикрытой дерзости.

По правде говоря, Калликста уже начинала удивлять та терпеливая снисходительность, какую выказывал сенатор. На месте того он сам бы...

Однажды ему показалось, что он нашел объяснение. Это было в тот день, когда он обнаружил собственное отражение в большом зеркале из сплава серебра и бронзы, что украшало сенаторскую спальню. Он приблизился, завороженный, никогда ранее он не видел себя, разве только в чистой воде источников. Тут рука Аполлония взлохматила его волосы.

— Ну да, — прошептал старик, — ты очень красив... Красив? Вот оно что, ну конечно же! Этим все объяснялось. И то, что его купили без особенной надобности, и службу в самой непосредственной близости к хозяину. Сенатор, несомненно, намеревался затащить его себе на ложе! Тотчас обнаружилось немало других обстоятельств, коим трудно было бы подыскать иную причину; среди прочего тот несомненный факт, что у Аполлония не имелось ни жены, ни наложницы.

Но первая, кому он приоткрыл свое предположение, Эмилия, одна из служанок, всплеснула руками от возмущения.

— Чтоб наш хозяин предавался греческой похоти? Да ни за что! Пусть весь мир ею балуется, но только не он! Это самое беспорочное и порядочное создание из всех, что я видела.

Все прочие рабы, кому фракиец задавал подобные вопросы, отвечали с таким же негодованием. И, однако, все это оставалось очень странным. Столь же странным, как и та преданность, то почти сыновнее почтение, какие все эти люди питали к сенатору.

Ведь он, Калликст, охотно бы подбирал на атриуме любые слушки и смешки, чтобы подбрасывать их в костер своей ненависти. Что Эфесий и Ипполит до такой степени верны хозяину, поддавалось объяснению: Аполлоний оделил их неслыханными милостями, он даже платил за обучение Ипполита. Но почему остальные? Разве рабство способно до такой степени гасить человеческие порывы?

Конечно, Аполлоний слыл философом. Но в этом не было ничего удивительного: в Риме правил Марк Аврелий. Любители порассуждать кишели на каждом перекрестке: императорские выкормыши или оголодавшие параситы, заметные в толпе по причине их многолетней засаленности, лохмотьям и всклокоченности волос и бород. Все проповедовали, а их учения ни в чем не согласовались друг с другом. Каждый мечтал преуспеть, как Рустикус, старый учитель принцепса, сделавшийся префектом преторских когорт, и ведавший теперь императорской стражей, или Фронтон, дошедший до консульства. Или хотя бы подобно Крессинсию получить вместе с кафедрой ритора шесть сотен золотых денариев. Да, ныне всякий блохастый умник заделывался философом. И Аполлоний не представлял здесь чего-то из ряда вон выходящего. Ничего, что могло бы объяснить преданность его рабов.

Но и это еще было не все. Вместо того чтобы снискать ему уважение и поддержку окружающих, бунтарство Калликста вызывало лишь осуждение и упреки. Дошло до того, что однажды Ипполит предостерег его от попытки бежать. В ответ фракиец посмотрел на него свысока:

— Ты думаешь устрашить меня опасностью попасть в руки фугитивариев? Да не боюсь я ловцов беглых рабов!

— Не в этом дело, но надо бы тебе принять в расчет: убегая, ты сам украдешь себя у своего хозяина и навлечешь на него кару, какой он нисколько не заслужил.

Калликст вопросил себя, что тут впору: возмутиться или рассмеяться. Он ограничился тем, что ледяным тоном подытожил:

— В конечном счете, тебе ни к чему становиться вольноотпущенником: ты больше раб, чем я.

Ответ Ипполита надолго оставил его в недоумении:

— Разумеется, я все еще раб, но отнюдь не этого высокородного господина...

Глава III

Бывали дни, когда Аполлоний поднимался до рассвета, вследствие чего и юному фракийцу приходилось вылезать из постели в часы самого крепкого сна. Тогда он плелся в потемках, пошатываясь и натыкаясь на все углы, через просторные покои, чуть не на ощупь ища путь к опочивальне сенатора. Исполнив свои обязанности, он, все еще позевывая и борясь со сном, отправлялся на кухню в надежде раздобыть что-нибудь из этих римских лакомств, от которых он был просто без ума: некое подобие сырных бисквитов с полбой, поджаренных на свином сале, подслащенных медом и обсыпанных маком. Но увы, в такие дни кухня по утрам неизменно оказывалась пуста. Эмилия куда-то улетучивалась, равно как и повар Карвилий, подобно большинству слуг, нелепо привязанный к Аполлонию, да и всех прочих будто ветром сдувало.

Ему волей-неволей приходилось дожидаться их возвращения, топчась перед запертыми на ключ шкафами и бранясь себе под нос, а они обычно появлялись лишь тогда, когда солнце уже стояло довольно высоко.

Поначалу он, конечно, спрашивал, почему они снова и снова скрываются куда-то так надолго, но получал лишь уклончивые ответы в том роде, что, мол, слуги и хозяин совершают жертвоприношение, его же эта манера угнетала до крайности. Ведь запах горелого жертвенного мяса ни с чем не спутаешь, а здесь его и в помине не было. И никогда рабов не созывали для дележа остатков, как это принято во всех прочих домах.

Да и потом, можно ли хоть на мгновение вообразить, чтобы свободный человек, да сверх того еще и римский сенатор, возносил молитвы богам в окружении собственных слуг?

Была еще одна любопытная подробность: на этих таинственных собраниях, кроме рабов Аполлония, присутствовали и некоторые жильцы их «островка», а также пришельцы со всего квартала, люди самого разного происхождения и по положению в обществе тоже весьма различные.

Однажды утром Калликст, желая выяснить, что же все-таки происходит, решил незаметно последовать за Карвилием и Эмилией. Он видел, как они вошли в так называемый табулинум — главные покои дома, обрамленные деревянной галереей. Притаившись за колонной, он долго исподтишка наблюдал за ними, они же между тем затянули песнопение. Смысла слов он так и не смог уловить, но их воодушевление поневоле тронуло его. Затем Аполлоний держал речь и читал какие-то тексты, отчасти напомнив юноше Зенона, когда тот разъяснял приверженцам орфического учения глубины его премудрости.

Зенон... Где-то он теперь? Что сталось с его душой? В человеке ли она возродилась или вселилась в зверя? Все силы своего сердца Калликст вложил в молитву, прося богов, чтобы его отец, вырванный из мучительного круговорота судеб, обрел вечный покой в Элизиуме.

В конце концов, потратив на такое выслеживанье несколько недель, ему пришлось остановиться на очевидном заключении: эти люди не исполняют никаких варварских ритуалов, никаких тайных кровавых церемоний. Они всего лишь жалкие подражатели и, главное, лицемеры. Чтобы в этом убедиться, достаточно посмотреть, как по окончании своих сборищ они прощаются, обнимаясь и именуя друг друга «братьями», но как только действо закончится, каждый тотчас занимает свое обычное место на общественной лестнице. Аполлоний возвращается к своим привычным занятиям, и те, кто является его протеже или клиентом, раскланиваются с ним все так же почтительно. Что до Эмилии, Карвилия и прочих, они берутся за свое дело, то есть снова превращаются в слуг. Ну и какой тогда смысл в этих нелепых сборищах? В этом фальшивом братстве?

Нет, ему решительно нет места среди римлян. Будь они хоть свободными гражданами, хоть рабами, у него никогда не будет с ними ничего общего.

В тот день — ненастный, февральский — холодный ветер завывал, обдувая Эсквилинский холм. Отослав прочь последнего из клиентов, Аполлоний, болезненно поморщившись, поднялся со своей удобной скамеечки из слоновой кости. Направился к одной из двух жаровен, которые, впрочем, больше дымили и воняли, чем обогревали залу, протянул к раскаленным углям окоченевшие руки с узловатыми старческими пальцами.

— Калликст, в такую погоду мне ничто не в радость. Я решил отправиться в термы, а ты меня будешь сопровождать. Слегка поплавать, посидеть в парилке — это пойдет на пользу такому старому пню, в какой я превратился.

Фракийца нагрузили целым ворохом каких-то флаконов, мазей, банных скребниц, салфеток, и они вышли из дому, когда водяные часы в атриуме выплюнули в небо несколько камешков, возвещая о наступлении четвертого часа.

Еще ни разу с тех пор, как они с хозяином впервые встретились на форуме, у Калликста не было повода выйти в город. Досадуя на себя, он чувствовал, что им овладевает нечто вроде лихорадочного возбуждения.

Они шли мимо бесчисленных лавчонок, где было полно всякой твари, столь же горластой, сколь разношерстной: брадобреи, трактирщики, торговцы жареным мясом, содержатели постоялых дворов, и все они до хрипоты призывали клиентов. Им попадались на пути и дробильщики золота, изготовлявшие золотую пудру; сдвоенные удары их деревянных молоточков звучали довольно забавно. Дальше — менялы, позванивающие кошелями, полными монет, над своими грязноватыми столиками. И тут замысел побега снова вспыхнул в его душе.

Да кто же его сумеет изловить среди этого беспорядочного кишения?

Сердце молотом забухало в груди. Мысль о ловцах рабов, всплыв, на краткий миг остудила его жажду воли, но он тут же, будто сам не свой, углядел в толпе прогалинку да и прыгнул туда. Он мчался. Он летел среди наемных домов, как ветер! Теперь его ничто не могло остановить.

Он юркнул в переулочек, ведущий влево. Бежал мимо мелькающих арок, сменяющих друг друга статуй. Оставил позади монумент какого-то всадника, фонтан, устремился прямиком вправо и наконец выскочил к реке.

Свежий ветер остудил его залитое потом лицо. Впереди — рукой подать — извивался среди холмов Тибр. Справа от себя он заметил мост, а еще — некое внушительное строение. Судя по его овальным очертаниям, он решил, что это, верно, один из тех цирков, где происходят гонки на колесницах, о которых так часто толковали рабы сенатора.

Подойдя к берегу, он засунул пальцы под тунику, подцепил свой рабский ошейник, без колебаний сорвал его и со всего размаха зашвырнул в текущие перед ним воды Тибра.

Неподалеку высилась стена, сложенная сухой каменной кладкой и увенчанная поверху пышной зеленью, обрамляющей также и массивные ворота. Под портиком играла стайка ребятишек. Толком не зная, что предпринять, он рискнул подойти поближе, привлеченный тенистой колоннадой. Но, сделав всего несколько шагов, вдруг застыл. Он не мог ошибиться: ворота украшали вделанные в древесину изображения колеса и лиры. Два символа орфического культа!

Расценив такое совпадение как добрый знак, он проскользнул вдоль стены и завернул в тошнотворно грязный переулочек.

Он в два счета достиг фасада этого дома и заключил, что сад, о наличии коего он догадался, простирается по ту сторону здания. В замешательстве он призадумался: если здесь происходят вакханалии, страж должен быть буколоем[9]. Наверное, он мог бы ему помочь. Исполненный надежды, Калликст направился к воротам. И тотчас прямо ему в лицо выплеснулась теплая жидкость. Он поднял голову достаточно быстро, чтобы заметить силуэт, тотчас скрывшийся в амбразуре окна.

По щекам стекали капли. К своему ужасу он узнал едкий запах мочи. Какому-то бесстыднику вздумалось таким образом опорожнить свою ночную вазу. Превозмогая тошноту, Калликст обтер лицо рукавом и, поколебавшись, решил все же не отступать от задуманного.

Как только дверь открылась, он очутился в начале длинного коридора, разукрашенного изображениями скачущих сатиров, кружащихся в танце менад, силенов, музыкантов и прочего, все в дионисийском духе. В противоположном конце виднелся зеленеющий сад, весь в потоках солнечного света.

Пройдя несколько шагов, Калликст приметил слева дверь, на которой были выгравированы те же символы. Он постучался, потом сделал попытку сам ее отворить.

— Бесполезно. В этот час здесь никого не бывает!

Он вздрогнул так, будто гром среди ясного неба грянул у него над самым ухом. А неизвестный продолжал:

— Но что это с тобой? От тебя так пахнет... — он скорчил гримасу. — Тебе что, полный горшок мочи на голову выплеснули?

Перед ним стоял подросток в белой тунике, перехваченной льняным пояском, на голове у него была белоснежная повязка, на ногах — сандалии с ремешками, оплетающими голени.

— Ладно, не унывай. Со мной тоже бывали такие неприятности, и не раз!

Калликст пригляделся к собеседнику повнимательней. По годам они могли бы быть ровесниками. Юнец был тощеват, приятен лицом, с карими глазами, его каштановые волосы кольцами падали на узкий лоб.

— Нельзя тебе оставаться в таком виде. Идем, я провожу тебя в термы. Ты сможешь помыться, и твою одежду постирают.

Заметив, что Калликст в колебании, он прибавил:

— Как бы то ни было, если ты поклоняешься Орфею, ты должен знать, что никто тебя сюда не допустит, пока ты не очистишься.

— Стало быть, ты тоже... исповедуешь орфизм?

— Да. И тем горжусь.

— Но я... я боюсь, что отнимаю у тебя время.

— Как раз наоборот. Ты даешь мне великолепный повод пропустить урок греческого. Мой грамматикус порядочная злюка и, на мой вкус, слишком уж охотно хватается за палку.

Отбросив последние сомнения, Калликст решил последовать за пареньком. Почитатель божественного Орфея не может оказаться предателем.

Когда они вышли на улицу, Калликст указал пальцем на то окно, откуда на него выплеснули нечистоты:

— Почему они так поступают?

— Ты, стало быть, не здешний, раз задаешь такие вопросы. К тому же и выговор у тебя чудной.

— Я недавно в Риме.

— Так знай, что у нас в наемных домах отхожее место есть только в самых лучших покоях первого этажа. Жильцы всех прочих этажей обычно сливают свои нечистоты в глиняные кувшины, которые для этой цели ставятся под портиком у входа. Но это те, кто уважает порядок. Что до всех прочих... Однако хватит болтать. Пошли, ну!

Закатное солнце придавало зимнему небу сиреневый оттенок, на его фоне особенно резко выделялись красно-коричневые с золотистым отливом крыши. Мальчики шли быстро, к тому же давала себя знать крутизна Авентинского холма, так что они не слишком озябли, хотя к вечеру похолодало. Наконец они подошли к термам, которые Траян некогда подарил своему другу Лицинию Суре, и стали пробираться сквозь толпу купальщиков и всяких разношерстных зевак, плотной массой скопившихся возле многочисленных лавок, чередой тянувшихся под портиками этого гигантского четырехугольного строения. Потом они забрели в ксист — крытую просторную галерею, затененную и прохладную благодаря фонтанам: там упражнялись атлеты, а суровые старцы в белых тогах рассеянно присматривали за их занятиями.

Калликст со своим новым другом — оказалось, его имя Фуск — направились прямиком в самое сердце терм: туда, где сосредоточены палестры, библиотеки, залы со всякими диковинами, массажные салоны, бассейны и гимнасий.

Придя в аподитерий, комнату для раздевания, они сбросили с себя одежду, и Фуск велел рабам ее постирать. Потом он потащил Калликста к фонтану и, набирая воду в сложенные ладони, сам великодушно омыл лицо и волосы фракийца.

— Вот. А то ты был в этом аж до самой спины.

— Благодарю. Вода ледяная, но это все-таки лучше, чем та липкая вонища.

— Ты можешь пойти погреться в парильню или принять теплую ванну в одной из вон тех комнат. Если только не предпочтешь поплавать во фригидарии. Да к тому же это самое подходящее место для того, чтобы выманить приглашение на обед.

— Выманить?

— Мне понятно твое удивление, но здесь такие уловки в большом ходу.

Калликст решил не допытываться уточнений, а просто двинулся по пятам за своим спутником. В чем мать родила, они прошагали через тепидарий — теплое, но не жаркое банное помещение — и вышли к великолепному бассейну, окруженному стенами, но под открытым небом.

Густая толпа негромко гудела, топчась на мраморных плитах, которыми была выложена площадка у бассейна. Мужчины и женщины, лениво раскинувшись, возлежали по его краям, другие плескались в воде, нимало не озабоченные тем, что они абсолютно голы.

— Ты говоришь, мы добьемся, чтобы нас пригласили на обед, — внезапно спросил Калликст, околдованный этим зрелищем, — но разве ты не должен вернуться домой?

— Нет, я же тебе сказал: меня там грамматикус поджидает.

— Да что это значит — грамматикус?

Фуск, подбоченившись, окинул его испытующим взглядом:

— В конце концов, откуда ты свалился, что не знаешь, кто такой грамматикус?

— Я ведь уже говорил, что прибыл в Рим недавно.

— Это человек, которому поручают дать нам какое ни на есть понятие о греческой и латинской литературе, без которого более углубленные занятия невозможны.

— А как же твои родители? Ведь родители у тебя есть. Они не будут беспокоиться?

— Мне сбегать не впервой. Если и отлупят, я предпочитаю, чтобы это сделал мой отец, а не тот старый осел. Но и твои, надо думать, обозлятся?

После минутного колебания Калликст выговорил:

— Мои родители умерли.

— Но ведь есть же кто-нибудь, кто тебя ждет? — настаивал Фуск.

В сознании фракийца промелькнул призрак Эфесия.

— По правде сказать, нет, — выдохнул он, разом омрачившись.

— Если я правильно понял, ты тоже улизнул от грамматикуса!

— В каком-то смысле. К тому же я...

Его прервали оглушительные крики, раздавшиеся разом со всех концов фригидария. Толпа, сгрудившись по краям обширного водоема, рукоплескала, подбадривая кого-то восклицаниями: «Цезарь! Цезарь!».

Подойдя поближе, Фуск и Калликст тотчас обнаружили причину этого энтузиазма: поверхность бассейна была исполосована параллельными пенными следами, которые оставляли за собой несколько пловцов, соревнующихся в быстроте. Впереди мелькала, в гармоническом ритме всплывая и вновь ныряя под воду, белокурая голова, вокруг которой взметались тысячи кристально прозрачных брызг.

— Ого, да это ж Антоний Коммод, сын императора Марка Аврелия! — заметил Фуск. — Полюбуйся, каков стиль...

— Недурен. Но и ничего особенного.

— Ничего особенного? Вот уж язык без костей! Думаешь, ты бы смог проплыть так быстро, как он?

— Без сомнения, — уверенно отозвался Калликст.

Фуск с любопытством покосился на своего новоявленного друга:

— В самом деле?

— Фуск, когда мы познакомимся поближе, ты узнаешь, что я не лгу, ну, разве только если надо время потянуть. Так вот, там, — он указал на пловцов, — я не вижу ни одного стоящего.

— Ловлю тебя на слове. И как бы то ни было, если то, что ты утверждаешь, правда, прошу тебя, умерь свой пыл: наследник императора не переносит, если его побьют.

— Что за чепуха, зачем тогда и соревноваться? У меня в голове не...

— Уж поверь на слово. Ну вот, сейчас можно будет присоединиться к ним, мы это используем, чтобы попасть на обед. Но запомни: не мешай ему победить!

— У тебя только и забот, что о своем брюхе!

— А ты говоришь, будто мой старый дурень-грамматикус.

Орава любопытных обступила светловолосого юнца.

— Ну, есть еще охотники померяться силами со мной?

Фуск без малейших колебаний выступил вперед и с поразительной самоуверенностью бросил вызов от себя и от имени Калликста. Почти тотчас его примеру последовал еще один молодой человек, с кудрявой шевелюрой и пальцами, на которых сверкали перстни.

Цезарь, окинув новых противников беглым оценивающим взглядом, провозгласил:

— Отлично, так идем же!

Они заняли позицию на мраморных возвышениях кубической формы, установленных на краю бассейна. Кто-то хлопнул в ладоши, подавая знак, и все четверо пловцов с почти безукоризненной слаженностью устремились вперед.

Внезапный холод воды не смутил Калликста. Напротив, это ему напомнило знакомое ощущение из тех еще таких близких времен, когда его тело рассекало ледяные воды озера Гем. Он вовсе не бахвалился, уверяя Фуска, что пловец он великолепный: никто во всей Сардике не мог с ним тягаться. Однако, помня предостережение друга, он постарался держать себя в руках, соразмерять свою скорость с возможностями императорского сына. Но в последние мгновения не поддался соблазну и дал возобладать благоразумию, пропустив Коммода вперед — не намного, но заметно.

Когда пловцы вскарабкались на край бассейна, разевая рты, словно рыбы, вытащенные из воды, их встретил гром рукоплесканий.

— Клянусь Геркулесом! — вскричал Коммод. — Ты меня поразил. Как тебя зовут?

— Калликст.

— Мне по сердцу парни твоего закала. Не желаете ли вы с другом разделить нашу трапезу на Палатине?

Калликст покосился на Фуска, который в знак согласия восторженно закивал.

Возможно ли? Он, беглый раб, фракийский изгнанник, приглашен на Палатинский холм, ему предлагают сесть за стол императорского сына? Он попытался что-то пролепетать, между тем как Коммод отменно ласково потрепал его по спине, по щеке... Но тут вмешательство четвертого пловца положило конец мукам его застенчивости.

— Цезарь, не забывай, что ты дал согласие почтить своим присутствием пир, который я даю в честь годовщины того дня, когда я впервые побрился. Если хочешь, возьми своих параситов с собой.

— Ах, Дидий Юлиан, — ухмыльнулся Фуск, — надо быть богачом вроде тебя, чтобы позволять себе так пренебрежительно третировать его «тени»[10].

В самом скором времени четверо юношей уже разлеглись на подушках одних и тех же носилок. Их занавески были задернуты, чтобы предохранить пассажиров от каверз погоды, в то время как крыша, изготовленная из пластины неотшлифованного стекла, пропускала приглушенный свет.

Взбудораженный и вспомнивший об осторожности Калликст воздержался от участия в общем разговоре и ограничился разглядыванием Коммода. Сын Марка Аврелия, одетый почти так же просто, как они с Фуском, был росл и для своих лет весьма мускулист. В нем угадывался атлет. Хотя тяжелые, припухшие веки придавали ему вечно сонный вид, черты его лица были приятны. В его обхождении сквозила своеобычная прямота, даже что-то похожее на сердечность. Несмотря на заносчивость, которая бросалась в глаза, проявляясь в каждом его слове, Калликст волей-неволей находил в нем что-то притягательное. Что до Дидия Юлиана с его шитой золотом туникой, поясом, утыканным драгоценными камнями, и претенциозной манерой держаться, он до карикатурности походил на избалованного сынка богатого патриция, каковым и являлся в действительности.

А беседа тем временем шла своим чередом — гладиаторские бои, бега... Калликст помалкивал, как в силу незнания предмета, так и потому, что был оглушен сознанием чрезвычайности своего положения. Утром раб, в полдень беглец, вечеромсотрапезник Цезаря...

Когда Дидий Юлиан предложил сыграть партию в кости, у него аж холодок пробежал по спине. У него не было при себе ни единого асса, чтобы сделать ставку. Но посредине носилок уже установили столик слоновой кости, предусмотренный для подобных оказий. Первые броски были сделаны очень быстро, Калликст глазом моргнуть не успел, как настал его черед. Неверной рукой он встряхнул стаканчик и метнул кости.

— Венерин бросок! — поразился Юлиан, увидев, что верхние грани брошенных костей показывают разное число очков.

— Тебе и вправду везет сегодня, друг мой! — подхватил Фуск, хлопнув приятеля по плечу. — Наилучший из возможных бросков, и это в самом начале партии!

— Хотелось бы, чтобы и дальше так, — пробормотал Калликст, будто говоря сам с собой.

Они вновь стали поочередно метать кости. В тот самый миг, когда Коммод опять протянул стаканчик фракийцу, чья-то рука отдернула кожаные занавеси носилок. Они прибыли на место назначения.

Глава IV

Коль скоро зимними ночами темнеет рано, трое гостей Дидия Юлиана вместо его дворца узрели только чернеющую у дороги бесформенную громаду. Свет проникал наружу только из распахнутой Двери; приблизившись и войдя в нее, четверо подростков оказались внутри величавого атриума. Калликст лишился дара речи при виде выставки роскошеств, которую представляла собой эта зала. Колонны с каннелюрами, всюду натыканы сотни факелов на бронзовых подставках...

Пол был выложен великолепной мозаикой, а вместительный имплювий — домашний бассейн для стока дождевой воды — был вымощен зеленым мрамором. По просьбе Дидия Юлиана гости вступили на порог триклиния с правой ноги.

Пиршественная зала была еще гораздо просторнее и пышнее, чем атриум. Калликст мало что смыслил в драгоценных металлах, но то, что массивные ложа изготовлены из серебра, было очевидно даже для него. Что до посуды, она была сплошь из чеканного золота. Потом он приметил также, что столики на одной ножке, равно как и низкие столы, были сделаны из дерева драгоценных пород и украшены тонкой перламутровой инкрустацией.

Огорошенный всем этим, юный фракиец едва обратил внимание на немногочисленную группу стариков обоего пола, уже возлежавших на своих местах. Дидий Юлиан приветствовал их словами:

— О, почтенные отцы! И вы, досточтимые матроны! Я привел вам прославленного сотрапезника: сам Цезарь Коммод оказал мне честь, приняв мое приглашение.

Едва услышав имя Коммода, пирующие поднялись со своих мест, послышались восхваления, все стали соперничать друг с другом в низкопоклонных речах. Калликст, скрестив руки на груди, наблюдал эту сцену с плохо скрытым презрением: в Сардике старцы никогда бы не стали пресмыкаться перед желторотым эфебом, едва успевшим выйти из детского возраста.

Как и следовало ожидать, отец Дидия Юлиана уступил ему свое почетное место, сопровождая этот жест самыми льстивыми ужимками. Попирая обычай, сын Марка Аврелия предложил своим спутникам располагаться на том же ложе с ним рядом. Никто из сотрапезников, всех этих сенаторов и матрон, не осмелился запротестовать, но достаточно было взглянуть на презрительные гримасы, кривившие их губы, чтобы понять, до какой степени их возмутила такая привилегия, дарованная подобной мелюзге.

Трое подростков разлеглись как нельзя удобнее, между тем как рабы сняли с них обувь, увенчали цветами и душистой водой омыли им руки. Почти тотчас же в залу вошли мимы и музыканты. Калликст уставился на них, едва сдерживая нетерпение: его желудок аж подвывал с голодухи.

По счастью, первое блюдо появилось незамедлительно. Шипастые устрицы, актинии, жаворонки. Фракиец, никогда в глаза не видевший подобных блюд, предусмотрительно старался во всем подражать движениям Фуска.

— Вкусно, — оценил Коммод. — Да попробуйте же, это садовые овсянки в меду. Истинное чудо.

— Благодарим тебя, Цезарь, — любезно возразил спутник Калликста, — но мы ведь адепты орфического учения. Поэтому нам запрещено вкушать мясо. Зато от мидий и прочих даров моря нам можно не отказываться, ибо величайшие из мудрецов считают их чем-то средним между растениями и животными.

Коммод, по всей видимости, чрезвычайно удивился и вместе с тем заинтересовался. Он спросил, в чем же разница между орфическим учением и культом Вакха. Тут же Калликст и Фуск принялись объяснять ему аскетические принципы и правила чистой жизни, которые проповедовал легендарный фракийский поэт. Но их очень скоро прервали другие сотрапезники, им совсем не понравилось, что эти мальчишки завладели вниманием столь примечательного гостя. Так что Коммоду пришлось отвечать на расспросы о здоровье его отца, которое, похоже, улучшается с тех пор, как знаменитый Гален пользует его змеиным ядом, а также что нынешний мир не должен внушать иллюзий, ибо на Палатинском холме все по-прежнему убеждены, что необходимо самым решительным образом проучить племена, обитающие полевому берегу Дуная. Но тут внесли вторую перемену блюд.

Калликст и Фуск опять проявили себя в сравнении с прочими как более умеренные, не притронувшись ни к чему, кроме фруктов, рисовых пирогов, яиц в желе и каких-то свежих овощей. Впрочем, к своему удивлению они приметили, что Коммод, хотя мяса отведал, тоже сдерживал свой аппетит. Дидия Юлиана это встревожило:

— Тебе неможется, Цезарь? Или мы допустили неловкость, подав на стол блюда, которые тебе не по вкусу?

— Нет, Дидий, успокойся. Ты угостил меня на славу. Но если я хочу по-прежнему преуспевать в своих атлетических упражнениях, мне надобно поддерживать здоровье и телесную гармонию, оставаться крепким, словно Геркулес.

Это рассуждение было встречено взрывом рукоплесканий, и одновременно сквозь поднявшийся гомон до ушей Калликста донеслись слова одного из тех, кто возлежал неподалеку:

— Вот какой император нужен Риму в эти трудные времена.

— Да, — отозвался его собеседник, — Юпитеру ведомо, как глубоко я чту Марка Аврелия, однако Империи надобен не философ, а военачальник.

Озадаченный Калликст погрузился в раздумья, пытаясь внести хоть какой-то порядок в неразбериху переполнявших его ощущений. Впервые он затесался в круг высокопоставленных римлян. Его неожиданно одолел дикий соблазн: встать бы сейчас да и объявить им всем, что он не кто иной, как беглый раб.

— Ну же, очнись! — окликнул Фуск. — Настал час поздравлений и пожеланий.

Рабы сновали среди столов, разнося вино, охлажденное в снегу. Обычай велел подносить столько чаш, сколько букв в имени хозяина дома. Когда выпили ту, что соответствовала последней букве в слове «Юлиан», Калликст испытывал подлинное облегчение. Ему не только не придется рассыпаться в лицемерных комплиментах, но к тому же он едва избежал опьянения.

Третья стража давно миновала. Безуспешно стараясь скрыть, что его мучит зевота, Калликст жаждал, чтобы празднество поскорей закончилось. Он еще не знал, до чего неутомимы эти римляне. Пир и впрямь был завершен, но гости, уже обутые, продолжали разглагольствовать стоя. Некоторые все еще уписывали за обе щеки куски карфагенского пирога, другие приступили к новой партии в кости. И тут раздался крик, такой странный, что все застыли без движения. Разговоры замерли на губах, послышались невнятные придушенные восклицания, будто каждый пытался отвратить от себя незримо подкравшуюся опасность.

— Пение петуха!

— Глубокой ночью?.. Странно!

— Дурное предзнаменование, вот что главное. Что же он нам сулит — пожар? Или внезапную смерть?

— Клянусь Геркулесом, я надеюсь, что ничего такого не случится ни у меня в доме, ни с моими близкими!

— Не надо паники. Вероятно, этот знак к нам не относится.

— Почему же тогда боги дали нам услышать его?

На триклиний словно бы опустилось траурное покрывало. Беспечное веселье, царившее здесь всего несколько мгновений назад, уступило место невыразимой тревоге. Не медля более, гости стали расходиться, безмолвно, торопливо исчезать. Калликст с приятелем вновь оказались в носилках Коммода, которые теперь плыли, покачиваясь в такт неровному шагу полусонных носильщиков. Сын императора спросил Фуска:

— Хочешь, я тебя доставлю к вам домой?

— Буду рад, Цезарь. Тем паче, что, знаешь, мне без факела ни за что не выбраться из этого лабиринта улочек, одна другой темнее. Не считая еще риска быть раздавленным, попав под колеса повозки.

— А ты, мой друг, — Коммод повернулся к Калликсту, — в каком квартале живешь?

Захваченный врасплох, Калликст помялся, потом пролепетал:

— Далеко... За пределами Рима, Цезарь. Но я буду признателен тебе, если ты высадишь меня там же, где моего друга.

— Идет. Но сначала мы заглянем во Флавиев амфитеатр[11]. Хочу посмотреть, как поживают мои звери.

Хотя время было позднее, Калликст, успевший заметить, как то, что выглядело шуткой, легко оборачивается у римлян навязчивой идеей, не слишком удивился внезапной блажи императорского сына.

Между тем как его спутники затеяли страстную дискуссию по поводу сравнительных достоинств тигров и пантер, он отодвинул занавеску и погрузился в созерцание ночной жизни столицы. Что его поразило, так это несусветное множество повозок, которые носились по узким улочкам, отчего носилкам все время приходилось увиливать от столкновения. Однако же он помнил, что за весь день не встретил ни одной такой. Из этого он заключил, что, по всей вероятности, для снабжения города провизией отведены именно ночные часы.

Он также убедился в правдивости слов Фуска и в свою очередь спросил себя, каким надо быть чародеем, чтобы не заблудиться в этом переплетении улиц, в потемках, без каких-либо опознавательных знаков.

Как только носилки очутились перед высоким закругленным фасадом, прорезанным аркадами, ликтор возвестил, что они достигли места своего назначения. Они сошли на землю, и Коммод приказал разбудить беллуария, чтобы он проводил их к зверям. В этот миг откуда-то послышались рыдания.

— Что там такое? — встревожился Калликст.

— Брось, пустяки, — отозвался Фуск.

Но Калликст, пренебрегая его словами, со всех ног поспешил туда, откуда доносился плач. У подножия одной из лестниц этого гигантского здания он обнаружил маленькую девочку. Она вскинула на него большие ясные глаза, в них сверкнуло изумление. Сначала он различил только размытое пятно на месте ее лица, обращенного к луне, и золотистые косы, падающие на плечи. Ей было, верно, лет двенадцать-тринадцать.

— Что с тобой? Почему ты плачешь?

Фуск, подошедший вслед за ним, дернул его за руку:

— Оставь, тебе говорят! Это наверняка алюмна. Воспитанница.

— Как ты сказал?

— Все же очень заметно, что ты не римлянин! Так называют подкидышей, детей, которых бросили, потому что они были не ко двору. Они становятся собственностью всякого, кто их подберет.

Прежде чем Калликст успел разобраться что к чему, у них за спиной раздался зов Коммода. Цезарь указывал на расширяющуюся полоску света над темной линией крыш.

— Уже рассвет... — пробормотал Калликст.

— Нет, солнце всходит из-за Целиева холма. А это Авентинский. Стало быть...

— Дом Дидия Юлиана! Это, наверное, он горит!

— Предзнаменование... — упавшим голосом пробормотал Фуск.

Коммод ринулся в носилки, на бегу выкрикивая слова команды и резким движением отшвырнув с дороги занавеску у входа. Калликст дернулся было, готовый бежать следом, но тут же остановился. В конце концов, какое ему дело до забот этих людей? В их мире он чужак, просто чудо, что за весь этот безумный день никто его так и не разоблачил. Не очень-то понимая, что теперь делать, он уселся рядом с девочкой.

— Ты в самом деле эта... ну, то, что сказал мой друг?

Вместо ответа она всхлипнула раз-другой, потом прошептала:

— Я хочу есть.

Раздраженный собственной беспомощностью, он отозвался несколько резко:

— Ничем не могу помочь.

И наступило молчание. Ночная тьма обступала их, они едва различали друг друга.

— У тебя в самом деле нет родителей?

Она смотрела на него, даже в потемках он угадывал, какая душераздирающая мука проступает в ее чертах. «Наверное, Фуск был прав», — подумалось ему.

— И давно ты тут сидишь?

— Три дня.

— Как три дня?! Без пищи?

Она замотала головой, словно щенок, когда он отряхивается, выскочив из воды. Ему захотелось утешить ее, ласково прижать к себе, как, бывало, отец, Зенон, так чудесно умел утешать... Но он не решился.

— Сейчас уже ночь, час слишком поздний (стоило бы прибавить: «И я совсем не знаю этого города»)... Но обещаю, что завтра у тебя будет что поесть.

Он это заявил с уверенностью, озадачившей его самого.

Тогда она придвинулась к нему, в ее глазах засиял новый свет, она чем-то напоминала зверька, почуявшего, что хозяин не прочь приласкать его. И, наконец, чуть слышно шепнула:

— Меня зовут Флавия.

Глава V

Остаток ночи они провели, приткнувшись друг к дружке под сенью портика. Флавия непрерывно вздрагивала, пугаясь всякий раз, когда по ближней улочке под уклон с грохотом проносилась повозка, а Калликсту приходилось ее успокаивать. Когда настало утро, ему отчаянно захотелось, чтобы Фуск вернулся: он-то наверняка бы сумел помочь им раздобыть что-нибудь съедобное. Но увы, Фуск не появлялся.

Блуждая среди доходных домов, Калликст присматривался к своей спутнице. Она казалась ему еще более хрупкой, чем накануне. Ее косы так расплелись, что она смахивала на растрепанную метелку из перьев вроде тех, какими пользовались рабы Аполлония. В сознании Калликста смутно промелькнул образ старика-римлянина, и он спросил себя, как тот воспринял его бегство.

Чем дальше они шли, тем более густая толпа наводняла улицы. Он крепко держал спутницу за руку, стараясь как мог заботливее оградить ее он беспорядочной толчеи прохожих.

— Я есть хочу.

На пути то и дело встречались таверны, да какой в этом толк, если у тебя нет ни единого асса?

— Смотри!

Они сами не заметили, как забрели в Пятый округ[12] на Целиев холм, и перед ними открылась обширная площадь со множеством богатых, разнообразных лавок. Трухлявая деревянная табличка гласила: «Ливийский рынок. Богатый выбор яств». Они как раз проходили мимо одной из многочисленных хлебных лавок, откуда доносился аромат горячего хлеба.

Калликст тихонько наклонился к Флавии:

— Скажи, ты на все готова, только бы поесть?

— Ты хочешь сказать, готова ли я... украсть?

Тут они оба кивнули одновременно.

Они пробрались в глубь рынка, и Калликст наконец остановился перед корзиной, до отказа наполненной фруктами.

— Внимание, — шепнул он, — мы сейчас...

Он протянул руку к румяному персику. В мелькании чужих рук его жест остался незамеченным. Первый успех придал ему смелости, и несколько мгновений спустя он повторил попытку, а свои трофеи тут же скромно преподнес девочке.

Она с жадной торопливостью впилась зубами в сочную, плотную мякоть плода.

— Погоди немножко, нельзя же так быстро, — посоветовал он, обеспокоенный подобным недомыслием.

Девочка ничего не ответила, самозабвенно наслаждаясь своим лакомством, а когда покончила с ним, состроила выразительную мину, означавшую, что второй персик она предлагает ему.

— Нет, моему-то желудку никогда еще не доводилось пустовать целых три дня. Ешь сама, тебе это нужнее.

Она просияла благодарной улыбкой и, более не колеблясь, набросилась на свою добычу.

Солнце тем временем поднялось высоко над городом; никто, казалось, не обращал на них ни малейшего внимания. Он стал тащить, что подвернется — так по воле случая им достались хлебец, шмат сала и пригоршня оливок. Но у второй термополии — открытой придорожной корчмы — удача от них отвернулась.

Воздух вокруг этой термополии был напоен горячим, щекочущим ноздри запахом гарума[13] и жареной рыбы. На прилавках были разложены в ряд несколько круглых маленьких булок. Флавия схватила Калликста за руку.

— Как ты думаешь, выйдет?..

Он поглядел на торговца, который, обслуживая толстопузого покупателя, чьи пальцы были унизаны перстнями, взахлеб расхваливал свою рыбу. На миг задержал испытующий взгляд на двух мужчинах, потом быстренько изучил окружающую обстановку. Прохожих здесь было заметно меньше. Нечего рассчитывать, что укроешься в толпе, которая недавно так хорошо помогала им оставаться незамеченными.

— Нет, Флавия, тут слишком опасно.

— Но...

— Нет, Флавия!

Они двинулись дальше, лавируя среди путаных рыночных закоулков. Между тем и мысли в голове Калликста стали так же утомительно путаться. В душе росла тревога, он никак не мог унять ее. Что станется с ними обоими, заброшенными в этот город-лабиринт, без единого друга, безо всякой поддержки? Сегодня им посчастливилось, а завтра?.. А в последующие дни? Обернувшись к Флавии, он вдруг осознал, что ее больше нет рядом. И в то же мгновение за спиной раздался крик, такой громкий, что ему почудилось, будто весь Рим должен услышать его:

— Ах ты, маленькая воровка! Отдай мне это сейчас же, или тебе не поздоровится!

— Держите ее! Хватайте!

Как в дурном сне он увидел, что девчонка гибнет, и не раздумывая преградил разъяренному торговцу дорогу.

— Эй, ты! Клянусь Юпитером! Пропусти меня! Не видишь, что ли, она сейчас удерет, и поминай как звали!

Вместо ответа он что было сил толкнул мужчину, который, поскольку такого не ожидал, в изумлении плюхнулся наземь у прилавка, и вслед за Флавией пустился наутек.

Сердце так колотилось, будто вот-вот лопнет. Он мчался, стремительно огибая прохожих, но неотрывно высматривал в толпе белокурую головку, то мелькающую среди туник, то снова исчезающую.

Статуи, переулки, фонтаны. Он и сам не очень понимал, как оказался под аркой Януса, что на одной из улиц Аргилета, между зданием сената — курией — и Эмилиевой базиликой. Юноша огляделся. Похоже, торговец потерял то ли их след, то ли, может статься, охоту продолжать погоню. Храбрости не хватило?

Он внимательно оглядел беломраморную эспланаду. В тот самый момент, когда он проходил под Янусовой аркой, в ушах у него прозвенел голосок девочки.

— Ты спятила! — накинулся он на нее. — Из-за тебя мы чуть не попали в такую беду, что хуже не придумаешь!

Она потупилась и протянула ему жареную рыбу:

— Держи, это тебе...

— Я не ем мяса животных.

— Да?

— И никогда больше не делай таких вещей! Никогда, ясно? Если бы нас схватили...

Он выдержал паузу, затем, овладев собой, продолжал спокойнее:

— Ты-то, может быть, и не столь многим рисковала, но для меня дело обернулось бы куда серьезнее. Я тебе не говорил, но я раб. Притом беглый.

Потрясенная, она уставилась на него:

— Прости меня.

Внезапно ее глаза стали затуманиваться. Юному фракийцу только этого не хватало.

— Не надо плакать, сестренка.

Хлюпнув носом, она вытерла щеки ладошкой.

— Сестренка? Почему ты меня так назвал?

— А разве мы с тобой не одни в целом свете? Я для тебя — вся твоя семья, и ты для меня тоже.

Она согласно закивала.

На форуме, по обыкновению, было людно, гуляющие бродили туда-сюда. Несколько женщин и мужчин, судя по одежде, знатных, приостановились, указывая на них пальцами, и, посмеявшись, ушли своей дорогой, оставаясь совершенно безучастными.

— А зовут тебя как?

— Калликст.

— Каллист? Надо же, как странно. Знаешь, что это у нас означает? — помолчала мгновение и прибавила: — Самое лучшее!

Он усмехнулся:

— Я не Каллист, а Калликст. Через «к»... Почему ты говоришь «у нас»? Разве ты родилась не в Риме?

— Моя семья была родом из Эпира. Кстати, по-настоящему меня зовут Гликофилуза. В Италию я попала, когда мне было пять. После маминой смерти. Это с тех пор, как мы поселились здесь, меня прозвали Флавией. Думаю, потому, что им это выговорить проще, а еще из-за того, что отец работал у самого Флавиева амфитеатра.

Он решил дальше не расспрашивать — до него дошло, что это наверняка причиняет ей боль. К тому же угадать продолжение ее истории было не трудно. Отец, без сомнения, стесненный в средствах, не смог ее прокормить и был вынужден избавиться от лишнего рта. Алюмна... Звучит так нежно, а какой ужасный смысл. Уже никогда, сколько бы ни пришлось жить на свете, он не забудет этого слова. Но что же их теперь ждет, его и Флавию?

— Это голод толкнул вас на воровство?

Дети одновременно вздрогнули и оглянулись.

Калликст поспешно схватил Флавию за руку и вытаращил глаза на только что подошедшего. Эта фигура показалась ему чем-то знакомой. Он был уверен, что где-то уже встречал этого человека. Но где?..

В памяти вдруг всплыла картина: прилавок рыбного торговца — ну да, конечно же! Толстопузый покупатель с перстнями на пальцах, вот кто это. На миг он подумал о бегстве. Но незнакомец уже опустил руку на плечо Флавии.

— Успокойтесь. Я не собираюсь передавать вас стражникам.

— Тогда чего тебе от нас нужно? — осведомился Калликст не без задиристости.

— Просто хочу вам помочь. Идемте со мной, я вас отведу туда, где вы сможете поесть, выспаться и заработать несколько сестерциев.

— Помочь нам? Но почему ты хочешь это сделать?

— Возможно, потому, что в твои годы я и сам был таким же. А еще, пожалуй, потому, что она, — тут жестом, долженствующим изображать ласку, он потрепал Флавию по волосам, — могла бы быть моей дочкой.

Стоило ли ему верить? В этой улыбке, в слишком жирном лице, испещренном старческими коричневыми пятнами, сквозило что-то болезненно неприятное. Но Флавия, успокоившись, уже выпустила его руку и уцепилась за руку незнакомца.

В Риме блеск соседствует с грязью, богатство — с нищетой. Следуя за неизвестным, дети только что прошли под аркой Траяна и почти сразу, повернувшись спиной к форуму Августа и миновав храм Марса-мстителя, оказались на подходе к отвратительной Субуре, самому разноплеменному из кварталов столицы, пользующемуся также и самой дурной славой.

По обочинам разбитых мостовых поблескивали грязные лужи — напоминание о недавних ливнях. Крысы с лоснящимися боками разбегались при их приближении. Повсюду валялись отбросы и нечистоты. Калликст, еще не забывший вчерашнюю свою незадачу, начал то и дело с беспокойством поглядывать вверх. На этих зловонных улицах толпа была пореже, чем возле терм или перед форумом, от этого пестрота сомнительной публики, непрерывным потоком текущей им навстречу, выглядела особенно кричащей.

Уличные девки, старые и едва из пеленок, с невиданными грудями и почти без оных, с татуировками на щеках, непотребно визгливые. Весовщики, что отмеряют зерно при сборе налогов. Шпионы префекта претория, вынюхивающие заговоры и мятежи. Скифы в сверкающих одеяниях с бритыми головами. Парфяне со своими цилиндрическими прическами и в широченных штанах. Перебежчики, сыны каких-то варварских племен. Лазутчики царей, лелеющих амбициозные планы, — эти молодцы с такой ужасающей ловкостью орудуют кривыми турецкими саблями, что не возникает охоты задерживать их без веского повода.

Там же мелькали, носясь во всех направлениях, стайки детворы обоего пола, чумазой, голой или обряженной в тряпье, кишащее насекомыми; они осыпали бранью и забрасывали чем ни попадя прохожих, если те не желали кинуть им несколько денариев. Игроки в кости, расползшись по темным углам, лихорадочно считали и пересчитывали свои медяки, между тем как несколько стариков, уже не способных ходить, но вытащенных за порог погреться на солнышке, копошились на своих соломенных тюфяках, пытаясь отогнать тучи неустанно осаждающих их клещей и тараканов.

Их провожатый богатством своего одеяния и украшений совсем не гармонировал с этим гиблым местом. И, тем не менее, он продвигался вперед, как человек, знающий дорогу как нельзя лучше. Калликст, которому с каждым шагом становилось все более не по себе, с величайшей охотой взял бы сейчас ноги в руки. Но попробуй теперь выбраться из этого лабиринта!

Будто угадав, о чем думает мальчишка, Сервилий — так его звали — на миг приостановился, чтобы подбодрить его улыбкой.

— Понимаю, вы устали... Но не беспокойтесь, теперь мы уже недалеко от лавки моего друга Галла. Там вы сможете и поесть, и отдохнуть без всяких помех.

Наконец Сервилий остановился перед термополием. Он оперся локтями о мраморный прилавок с выбитыми в камне глубокими углублениями, в которых стояли амфоры с вином, подслащенным медом. В тени под навесом несколько посетителей с кувшинчиками в руках спорили насчет гонок на колесницах и возничих.

— Да ведь это же наш старый пакостник Сервилий! — прокричал чей-то голос. — Привет, старина. Каким попутным ветром тебя занесло?

Судя по шрамам, исполосовавшим его физиономию, и черной повязке на правом глазу, Калликст заключил, что хозяин этой корчмы — в прошлом гладиатор.

— Привет и тебе, Галл. Хочу тебе представить моих маленьких протеже, Калликста и Флавию. Они голодны и ищут, где бы им приклонить голову. Можешь сделать что-нибудь для них?

— А они и вправду красивы. Ну-ка, подойдите сюда... Ладно, не стесняйтесь, выбирайте что захочется.

Он показал на край прилавка, где на сложенных из камня ступенчатых полках были выставлены галеты, пироги из меда с мукой, коржи с сыром и повидло из винограда.

Флавия, которую предыдущая скудная трапеза никоим образом не насытила, испустила радостный вопль. Калликст в глубочайшем замешательстве пересилил себя, взял пирожок и протянул его девочке.

— Ты тоже можешь что-нибудь съесть, — подбодрил его Галл.

— Благодарю тебя. Но я не голоден...

— Как ты мог убедиться, — смеясь, заметил Сервилий, — наш юный друг не доверяет тебе. То есть нам обоим.

— Вижу, вижу... — пробурчал Галл. — Но ему нечего бояться. Подкрепитесь, дети мои, а потом я дам вам хорошую комнату. Когда вы отдохнете, мы решим, что с вами делать.

Калликст скосил глаза на блюдо, до краев наполненное сладкой выпечкой, какую он обожал. В конце концов, не в силах совладать с собой, он схватил кусок пирога, но откусил всего раз и почти тотчас не на шутку на себя за это разозлился.

Сколько времени он проспал?

Солнце, как показалось ему, уже не освещало деревянную решетку, перегораживающую окно, но полоски света все же просачивались сквозь прогалы в дереве. За стеной раздавался зычный голос, перебиваемый взрывами грубого смеха. Между тем окно, как он уже успел убедиться, выходило не на улицу, а во внутренний дворик. Когда они давеча пересекали его, дворик был пуст. Все это случилось до того, как он, сломленный усталостью и пережитым волнением, рухнул на тюфяк, от которого несло отхожим местом, и заснул.

Голос более громкий, нежели остальные (он узнал Галла), легко проникал сквозь решетчатые ставни.

— О, римляне, приветствую вас! Позвольте заверить, что вы оказываете мне огромную честь и доставляете немалую радость, неизменно возвращаясь под мой кров. На этот раз я, как всегда, попытаюсь оправдать ваше доверие. Для начала — вот, великолепная партия молодых девственниц.

Охваченный жутким предчувствием, Калликст бросился к окну, попытался его открыть, но тщетно: створка не поддавалась — окно, без сомнения, позаботились запереть снаружи. Отчаявшись, он приник глазом к щелке между досками.

Высокие, в два человеческих роста факелы, воткнутые в рыхлую землю по всем четырем углам двора, казалось, изнемогали от горячего усердия. Они ярко освещали деревянный помост, сооруженный впритык к дальней стене. На помосте красовался Галл. Красноватый пляшущий свет делал его изуродованную, всю в рубцах физиономию еще более зловещей, вдвойне ужасной для жалобного стада, толпящегося за его спиной.

Они были выстроены по дюжине в рядок справа и слева, девочки, еще только начавшие созревать. Вид бедняжек заставил юного фракийца содрогнуться: их обрядили в белоснежные одежды из ткани столь тонкой, что в свете факелов их полудетские тела являлись взору целиком, вплоть до самых потаенных деталей.

— Да, достопочтенные, вы не грезите. Именно девственницы! Этими нежными овечками еще никто не попользовался. Однако мне сдается, что вы не чужды сомнения. Так поднимитесь на помост, посмотрите, пощупайте!

«Достопочтенные» являли собой не что иное, как сборище оборванных, всклокоченных бродяг, они явно притащились сюда, только чтобы поглазеть, и теперь упивались зрелищем, сопя и тараща гляделки. Здесь же топтались, должно быть, в чаянии «счастливой оказии», несколько бесформенных, жирных старух-сводниц. Кучка людей, одетых получше, стоя чуть поодаль, взирала на происходящее устало и с некоторым отвращением — это были, без сомнения, вольноотпущенники, ищущие, чем бы ублажить своих господ.

Он только теперь обнаружил среди прочих девочек Флавию, маленькую, перепуганную, сиротливую еще больше обычного.

— Ну-ка, мои овечки, мои хорошенькие мотыльки, попляшите немножко, покажите, какие вы красавицы!

Послышался жестковатый звук свирели, и девочки механически задвигались, неуклюже подражая танцовщицам из пантомимы.

Флавия замешкалась, но получив от одной из своих товарок тычок локтем в бок, подчинилась и последовала примеру остальных.

— Всего десять денариев! Десять денариев за любую из этих чудесных крошек! Не надо колебаться, подойдите ближе, пощупайте...

— Ну-с, добрейшая Кальпурния, которую ты предпочтешь?

Необъятная матушка-сводня, малость осевшая под тяжестью бесчисленных побрякушек, подкатилась к помосту. Сердце Калликста едва не выпрыгнуло из груди, когда он увидел, что эта мегера направила свой указующий перст на Флавию. Галл, осклабившись, знаком приказал девочке приблизиться, а когда она отшатнулась, схватил ее за руку и силком потащил к своей жуткой клиентке. Когда последней худо-бедно удалось взобраться на помост, доски которого застонали под ее весом, она принялась восхищенно перебирать, оглаживать толстыми пальцами пряди ее распущенных волос. Лаконичный обмен парой невнятных слов, и Галл сдернул со своей жертвы последние покровы.

Калликст замер в каком-то чарующем ослеплении, заглядевшись на обнаженное тело своей маленькой подружки, дрожащее в охровом свете факелов. Жирные лапы вышеозначенной Кальпурнии шарили по ее намечающимся грудям, скользили вдоль бедер, добираясь до нежной впадины лобка.

— Калликст!

Отчаянный крик Флавии поразил его в самое сердце. Не помня себя, он ринулся к двери, бешено затряс ее, выдирая себе ногти, но дверь не поддалась. В неистовстве он снова устремился к окну, возобновил свои попытки, но и здесь ничего не вышло. Тогда он, словно дикий зверь, угодивший в сеть, завертелся на месте, и тут до него вдруг дошло, насколько ветхи здешние стены, трещины которых кое-как маскировал слой штукатурки и грязи. Юноша разогнался и саданул плечом в перегородку. Она треснула, как иссохший листок, и он мгновенно оказался погребен под грудой обломков в густом облаке пыли. Он просунул руку в образовавшееся отверстие, нащупал брус, вцепился в него и что было сил принялся раскачивать. Наконец тот поддался. Произошло новое обрушение — на сей раз дыра оказалась достаточно широкой, чтобы он смог выбраться наружу.

При виде этого всклокоченного парня с безумным взглядом, черного от пыли, толпу охватило смятение. В два прыжка фракиец достиг помоста. Толстомясая великанша-сводня, оцепенев с перепугу, даже не шевельнулась. Брус, которым Калликст орудовал словно сариссой, длинным копьем македонских воинов, угодил — ей в брюхо. Задохнувшись, разинув рот, Кальпурния плюхнулась наземь с помоста — ни дать ни взять черепаха, перевернутая на спину.

Калликст уже прыгнул на лестницу, продолжая размахивать своим импровизированным оружием. Но он не принял в расчет Галла, который не без пользы выходил на арены амфитеатров империи. Выбросив вперед ногу, он саданул подростка в бедро. Потеряв равновесие, фракиец растянулся на земле, выронив свою палицу. Быстрее молнии бывший гладиатор наскочил на него сверху, схватил за горло, расплющил, навалившись всем своим немалым весом. Юноша задыхался. Как сквозь туман до его слуха донесся вопль, конечно, это кричала Флавия, в то время как Галл, громко сопя и ухмыляясь, дышал ему в лицо, обдавая едким запахом чеснока и скверного вина.

Полузадушенный Калликст молотил руками, словно утопающий. Каким-то чудом его ладонь наткнулась на камень. Он вцепился в него и с силой, рожденной отчаянием, ударил своего противника в висок, вынудив ослабить свои тиски. Ободренный, он колотил снова и снова, пока ему не удалось сбросить с себя тушу Галла. В миг, когда он занес камень для нового удара, чья-то рука перехватила его запястье.

— Довольно!

Калликст порывисто обернулся: Эфесий! Управитель сенатора Аполлония. Ошарашенный, он подчинился. Сервилий, как будто он только и ждал этого мгновения, выдвинулся из толпы и принялся выражать вилликусу свою признательность:

— Кто бы ты ни был, ты заслужил право даром опустошить здесь столько кувшинчиков вина, сколько пожелаешь. Этот паршивец не впервые буянит, таков уж он. Но на сей раз благодаря тебе он будет наказан по всей строгости.

Калликст открыл было рот, собираясь запротестовать, но Эфесий не дал ему на это времени:

— Оставь свое пустословие...

— Что такое?.. Почему ты так говоришь?

— Этот раб принадлежит моему господину, сенатору Аполлонию. Я здесь затем, чтобы забрать его.

Замешательство Сервилия продлилось недолго, он быстро обрел прежнюю самонадеянность.

— Ты, верно, обознался. Этот эфеб уже целый год является собственностью моего друга Галла.

— Я не ошибся, и ты об этом знаешь, — твердо возразил Эфесий.

— Ну-ну, ты путаешь, — настаивал сводник. — Тут тебе все подтвердят, что все последние месяцы видели этого малого у Галла в лавке.

Присутствующие закивали, со всех сторон послышалось одобрительное бормотание.

— Вы сейчас совершаете преступление, именуемое лжесвидетельством! — раздался новый голос, уверенный и властный.

Толпа отхлынула, все вытаращили глаза на четверых молодцов весьма внушительного роста, окружающих тщедушного на вид старика: то был Аполлоний со своими носильщиками. Указав на пурпурную кайму своей тоги, он обратился к Сервилию:

— Как ты можешь убедиться, я сенатор. Я подтверждаю слова своего управителя. Этот раб действительно принадлежит мне: не желаешь ли оспорить это перед консульским судом?

Сервилия передернуло, однако он сдержал досаду: персоны, носящие латиклавию — тогу с пурпурной каймой, — были ему не по зубам. Слишком крупная добыча. Его приятели, и те инстинктивно подались назад.

— Высокорожденный господин, — пролепетал он, — я хоть и убежден в своем праве, но...

— Я не сомневался, что при твоей красоте мы тебя отыщем у содержателя притона, — шепнул Эфесий на ухо Калликсту. — Заметь, что тебе везет, притом куда больше, чем ты заслуживаешь. На месте нашего господина я охотно оставил бы тебя здесь подыхать, как крыса.

Но юноше сейчас было мало дела до соображений управителя: его взгляд скрестился с полным отчаяния взглядом Флавии.

— Господин! — воскликнул он, обращаясь к Аполлонию и указывая на девочку. — Она со мной.

Аполлоний оценивающе оглядел Флавию и, обратясь к Сервилию, осведомился:

— Сколько за это дитя?

— Она ему не принадлежит! — с жаром запротестовал фракиец. — Она... это... — Он искал другого слова, но не нашел, сдался. — Это алюмна.

— Ах, вот оно что. Знаешь, — заявил Аполлоний, — я ведь могу сделать так, что вас всех арестуют за похищение свободной девушки.

— Но как же, высокородный? — негодующе возопил Сервилий. — Ведь эти алюмны становятся собственностью всякого, кто их подберет!

— Именно поэтому она отправится со мной и моим рабом. Кто-нибудь возражает?

Сервилий сжал кулаки, еще раз оценил впечатляющую мускулатуру сопровождающих сенатора и, покоряясь неизбежному, покачал головой. Тогда Калликст подошел к старику и, поколебавшись, решился произнести слова, которых, как казалось прежде, никогда не смог бы выговорить:

— Спасибо... хозяин.

Аполлоний сдержал улыбку, хлопнул в ладоши и направился к носилкам.

Фракиец взял Флавию за руку, а девочка поспешила накинуть свою тунику. Эфесий замыкал шествие. А сводники, столпившись у них за спиной, окружили Галла. Он лежал на прежнем месте. Красное пятно у него на макушке расползалось все шире.

Глава VI

Август 180.

Калликст долго смотрел вслед носилкам, ползущим вдаль по крутым улочкам. Поравнявшись с ним, восседавший в них Карпофор легонько махнул рукой, и юноша тотчас отозвался на приветственный жест в манере столь же небрежной. Он никогда не мог понять, что общего у этих двоих — всадника и сенатора. Может статься, каждому виделось в другом воплощение его тайных желаний.

— Марк Аврелий скончался... Порфиру императора наследует его сын Коммод!

Эта самая новость, важность коей пока еще ускользала от понимания Калликста, и стала поводом неожиданного визита всадника. Фракийца удивил тон беседы гостя и хозяина, озадачила страстность, которую друзья вкладывали в обмен мнениями относительно достоинств и недостатков нового императора, ошибки Марка Аврелия, завещавшего свою Империю девятнадцатилетнему юнцу, явно неискушенному в делах власти, только и думающему, что о цирковых забавах. Как бы то ни было, ему все едино, что Коммод, что Марк Аврелий. Его судьбу не изменят ни боги, ни императоры.

Он побрел во внутренний двор «островка», к перистилю, и уселся на свое излюбленное место у подножия фонтанчика с резной облицовкой из розового мрамора. До него доносился шум из триклиния, где хлопотали слуги, снующие взад-вперед, слышал он и неторопливые шаги Аполлония, походку, которую узнал бы, топчись там хоть целая сотня народу.

Вот уже пять лет минуло с тех пор, как он стал собственностью этого человека...

Приходилось волей-неволей признать, что его положение кажется ему теперь куда более сносным, чем в первое время. Хотя после столь прискорбного провала его попытки к бегству он мог ожидать от своего хозяина самой ужасной расправы, тот даже не высказал ему ни одного упрека. Да сверх того еще, узнав о бедах Флавии, заявил:

— Все, что ты сделал, хорошо. Отныне она будет жить с нами.

К вящему удивлению юноши непреклонный Эфесий все это одобрил. С того дня отношения фракийца и этих двоих стали быстро меняться к лучшему. С вилликусом они так никогда и не продвинулись дальше недоверчивого нейтралитета, зато Калликст стал замечать, что испытывает к старому римлянину какое-то доселе незнакомое чувство, смесь почтения и привязанности. Произошло это не без влияния Флавии. Она с самых первых мгновений проявляла к сенатору самую горячую благодарность, все время рвалась быть ему в чем-то полезной. Аполлоний, который проникся к этой живой, веселой девочке заботливым чувством, словно та была его внучкой, решил пристроить ее в ученицы к брадобрею. Калликст не без труда смирился с таким решением. Он и вправду успел привязаться к «своей маленькой сестренке». Для него она была лучом света. Неизменно будила в нем самые нежные чувства. Едва услышав об этом замысле, он сразу пустил в ход все свое влияние, пытаясь, правда, довольно неуклюже, отговорить ее.

— Зачем тебе учиться этому ремеслу? Ведь все то время, которое ты станешь проводить вне дома, меня не будет рядом, чтобы тебя защищать.

— Но я вовсе не нуждаюсь в защите, — с обезоруживающей улыбкой возразила девочка.

— А ты почем знаешь? Ты что, уже забыла Галла? А если твой наставник-брадобрей из того же теста?

— Он? Тут уж никакого риска: Кастор не любит женщин. Наверное, Аполлоний потому и доверил ему меня!

— Зато он может оказаться алчным. Чего доброго, попытается тебя умыкнуть у Аполлония, чтобы продать...

— Продать меня? Ты, похоже, не представляешь, сколько может заработать брадобрей. Среди них попадаются даже такие, которые под конец становятся почтенными всадниками или богачами!

И она робко добавила:

— А что, если и тебе выбрать это ремесло?

Калликста аж передернуло от ужаса:

— С какой это стати?

— Чтобы деньги зарабатывать, много денег, так и на свободу себя выкупишь.

— Купить себе свободу?

— В Риме так принято. Ты не знал?

Калликст и вправду понятия об этом не имел. Увильнув от прямого ответа, он спросил:

— Значит, ты для этого вздумала стать мастерицей причесок?

— Едва ли. Сейчас я не хотела бы расстаться ни с Аполлонием, ни... с тобой.

Выдержала паузу, потом заключила, глядя на него в упор:

— Сказать по правде, для меня важнее всего не провести свою жизнь, вынося ночные горшки.

— Я себе такого занятия не выбирал. Это хозяин навязывает мне его.

— Конечно, но почему бы не попросить его поручить тебе другие какие-нибудь обязанности? Он охотно согласится.

— Само собой, ведь что бы я ни заработал, все ему достанется.

— В Риме есть обычай вознаграждать заслуженных рабов. А уж Аполлония никак не назовешь неблагодарным.

Тут, отчасти от досады, а в основном из гордости, Калликст оборвал разговор. Но уже назавтра, когда он открывал ставни опочивальни сенатора, настояния Флавии снова пришли ему на ум. А поскольку все выглядело так, будто он замечтался, уронив ладони на холодный камень подоконника, а взгляд устремив на робкое солнышко, стремящееся прорвать суровое полотно туч, Аполлоний спросил:

— Ну что, Калликст? О чем задумался?

Парень сжал на мгновение кулаки, перевел дух и буркнул:

— Если бы я тебя попросил, ты дал бы мне другую работу?

Довольная улыбка тотчас озарила черты Аполлония. Ведь она повторялась в течение без малого пяти лет, эта маленькая церемония пробуждения — единственное поручение, которое юный бунтарь позволил взвалить на него. Хозяин и раб, в конце концов, привыкли к этому ритуалу, однако, в глубине души Аполлоний надеялся, что в один прекрасный день пример Флавии разбудит в юноше дух соревнования. С притворным равнодушием он осведомился:

— У тебя есть какие-то определенные предпочтения?

— Флавия рассказывала, что мастера-брадобреи зарабатывают много денег.

— Прежде так оно и было. Но с тех пор как наш император ввел моду на философическую бородатость, былое процветание этих людей пошло на убыль.

Аполлоний как будто бы поразмыслил немного, потом спросил:

— Ты знаешь счет? Умеешь читать?

— Немного. Только я читаю по-гречески.

— Ладно, начнем с того, что займемся твоим образованием. Я попрошу Эфесия, пусть послужит тебе педагогом. Посмотрим, как у тебя пойдут дела, а там уж будем решать.

Перспектива ученичества под руководством сурового вилликуса отнюдь не привела Калликста в восторг. Было мгновение, когда он чуть не сказал хозяину, что ему, как бы там ни было, лучше стать медником, подобно отцу. Зенон гордился бы его выбором.

Но Рим — не Сардика.

Эфесий назавтра же приступил к своей новой миссии, проявляя и здесь присущую ему строгость. Недели шли за неделями, и его питомец, даром что не раз отведал неизбежной палки, в конце концов, постиг тонкости латинского языка, письма и счета. Что не мешало ученику спрашивать себя, зачем ему сдались эти ненавистные занятия, придет ли день, когда от них будет прок. А поскольку благоразумия, которое могло бы удержать его от соблазна поделиться этими соображениями со своим наставником, ему явно не хватало, течение уроков никак нельзя было назвать безмятежным.

Тем не менее, если оставить в стороне строптивый нрав питомца, Эфесий не замедлил отметить его исключительные способности во всем, что касалось счета. К примеру, там, где большинству молодых людей приходится держаться традиционного способа, то есть считать по пальцам, чтобы затем объявить на пальцах же результат, Калликст находил верное решение путем одних лишь умственных упражнений. Вскоре он даже научился производить сложные вычисления в уме, не прибегая к помощи абака: доска для счета с камешками на ней большую часть времени пылилась за ненадобностью.

Вилликус при всей своей брюзгливости оставался человеком честным: он признал дарования Калликста и посоветовал хозяину доверить тому ведать доходами с поместий, каковые были немалыми. Как любой римский сенатор, Аполлоний распоряжался громадными, прямо-таки циклопическими земельными наделами. Согласно законам Траяна, они по большей части были сосредоточены в пределах Италии. Таким образом, его владения простирались от равнин к югу от Альп до виноградников Кампании, захватывая плодородные долины Этрурии.

Калликсту не потребовалось много времени, чтобы вникнуть в принципы ведения хозяйства этих имений. И как только он их постиг, тотчас выяснилось, что он не склонен воздерживаться от критических замечаний по поводу недостатков, открывающихся его свежему взгляду. Эфесию пришлось признать, что в его соображениях немало смысла.

Тогда он под собственным неусыпным надзором позволил фракийцу произвести кое-какие нововведения, которые не замедлили принести выигрыш во времени и в деньгах.

Известия об успехах Калликста Аполлоний воспринимал все более радуясь и гордясь. Негаданные достоинства, проявившиеся у самого непослушного из рабов, служили подтверждением его идей относительно благотворности великодушия и терпимости, каковые он взял себе за правило проявлять к этим несчастным.

Но теперь все это уже миновало.

Калликсту только что сравнялся двадцать один год. Его существование делилось между домом на Эсквилинском холме и поместьем близ Тибура, он жил то в мире чисел и описей, то среди запахов молотого зерна и льняной пряжи. Что до Флавии, она стала мастерицей причесок и в этом качестве состояла при Ливии, сестре сенатора. Будучи заметно младше брата, она, тем не менее, очень походила на него своей добротой и сдержанностью. Не посещала игрищ, не носила драгоценностей. О ней также было известно, что она ведет чрезвычайно целомудренную жизнь, никогда не позволяет себе жестокого обращения со слугами и на редкость милосердна по отношению к беднейшим из своих сограждан. Но при всем том она, как большинство патрицианок, обожала кокетливые прически, а потому весьма ценила такое преимущество, как возможность поручать свои волосы заботам лучшей ученицы Кастора. Флавия, со своей стороны, вскоре привязалась к своей госпоже и считала для себя делом чести оправдывать ее доверие.

Когда на исходе сатурналий[14] наступило зимнее солнцестояние, им обоим, как лучшему рабу и лучшей рабыне, было впервые вручено денежное вознаграждение, сумма, позволявшая догадаться, сколь высоко их ценят. Вероятно, многие завидовали их положению. Флавия, по всей видимости, была в совершенном восторге. Да и сам Калликст испытал бы счастье, если бы все еще не ныла рана, залечить которую не смогли ни люди, ни время: он по-прежнему хранил в заповедной глубине сознания край, имя которому Фракия, место, где жил да был когда-то один мальчик...

Глава VII

— А ты все поджидаешь ее, Калликст?

— Да, хозяин. И вот что странно: это ожидание день ото дня становится все продолжительней.

— Наверное, служить мастерицей причесок для себя самой еще сложнее, чем сооружать их другим.

— Я бы предпочел, чтобы она являлась такой же распатланной, как в день нашей первой встречи, но приходила вовремя.

— Не будь таким нетерпеливым. Может быть, она для тебя же и прихорашивается. И если это тебя утешит, знай, что нынче вечером я разрешаю тебе отсутствовать так долго, как только пожелаешь.

— Благодарю, но Флавия, может быть, не получила подобного позволения.

— Будь покоен, Ливия никогда не наказывает рабов за долгие отлучки, если только они не идут во вред службе.

Напоследок одарив молодого человека еще одной улыбкой, Аполлоний возобновил свою прогулку, небрежным жестом расправив складки тоги. Калликст смотрел, как он семенит среди колонн. Этот человек бесспорно добр. По-настоящему, может статься, так же добр, как Зенон.

Зенон...

Он бессознательно обратил взор к востоку. Там Фракия. Но горизонт заслоняла стена сада, его мечты разбились и осыпались осколками к ее подножию. Несмотря на все привилегии, дарованные ему Аполлонием, наперекор всем преимуществам, которых добился за последние годы, он как был, так и остался всего лишь рабом.

Подавив вздох, он сделал несколько шагов в направлении двери. Распахнутая настежь, она поверх стены открывала взору нагромождение крыш, позолоченных последними лучами заката на фоне темнеющей синевы неба. Воздух этого дня, первого после августовских нон[15], был сладостно нежен. Он на миг прикрыл глаза, упиваясь хрупким наслаждением, которое давала иллюзия свободы. Может быть, еще настанет время, когда он снова научится дышать полной грудью — вне этих стен, вдали от Рима.

Стремительный топот легких сандалий разом прогнал его меланхолию. Белая фигурка Флавии, вынырнув из-под портика, бегом устремилась к нему. Жалкая изголодавшаяся девчонка, которой он несколько лет назад пришел на помощь, превратилась в грациозную молодую девушку с тонкой талией, пышными плечами и сияющим лицом. В тот вечер она надела белое льняное платье, подчеркивающее гармонические линии ее тела.

— Прости меня, — сказала она, целуя его в щеку, — и спасибо, что дождался меня.

— Я и впрямь заслуживаю благодарности. Мне хотелось отвести тебя к Помпееву портику. Сегодня такая жара, брызги фонтана славно освежили бы нас.

Но в этот час отправляться туда уже не имело смысла.

— Знаешь, я старалась управиться побыстрее. Как могла. Честное слово.

Он кивнул и запустил руку в великолепные длинные кудри девушки, внушавшие — он знал об этом — зависть и ее товаркам-рабыням, и самой госпоже. Пышные пряди медового цвета скрывали наготу ее плеч и сбегали вдоль спины до поясницы.

— Это та самая прическа, заботы о которой заставили тебя так опоздать?

Она потупилась, смущенная.

— Нет. Это Ливия меня задержала вместе с другими служанками для... — она, казалось, не сразу подобрала нужное слово, — для дружеской беседы.

Калликст если и слушал, то вполуха.

— Думал сводить тебя на пантомиму, но, наверное, и туда идти уже поздновато. Мне рассказывали о ночных боях в императорском амфитеатре. Хочешь там побывать?

— Ты же знаешь, мне не доставляют никакого удовольствия эти бойни, хотя бы и при свете факелов. Что до пантомимы, они там прыгают раздетыми, это у меня вызывает слишком дурные воспоминания. Почему просто не порадоваться тишине этого сада, его благоуханию?

Он обнял подружку за плечи. Она, конечно, тоже прильнула к нему, а сама потихоньку его разглядывала.

Он тоже очень переменился. Ростом он был выше большинства молодых людей своих лет, да и в плечах сильно раздался. Его блестящие глаза обрели впечатляющую пристальность, а в волосах цвета воронова крыла замелькали серебряные нити преждевременной седины. Миновали годы, но Флавии казалось, что та их встреча в темном городском закоулке произошла только вчера.

— Ты счастлива, сестренка?

— Знаешь, эти долгие шесть месяцев, что я тебя не видела... Но нынче вечером — да, я счастлива. Только перестань, наконец, звать меня сестренкой. К тому же я всего на четыре года младше тебя.

— Четыре года. Целая жизнь. Я буду звать тебя так, даже когда ты будешь тащиться по Священной дороге, как маленькая старушка, согнутая в дугу.

— Ужас какой. Ты хотя бы замечаешь, что у тебя появилась седина? В твои-то годы! Еще вопрос, кого из нас первым согнет!

И, помолчав немного, заключила:

— А сам-то ты, Калликст, счастлив?

Глаза фракийца затуманились, устремившись в пустоту, и он медленно проговорил:

— Аполлоний добрый человек. Порой мне даже на миг удается вообразить, будто я для него не раб, а он мне не хозяин. Тогда, почти сразу, ко мне возвращаются мои воспоминания, желания...

— Желания?

— Не будем об этом. Я сам на себя злюсь за такие мысли. Я же тебе сказал: Аполлоний господин добрый.

— Не надо быть волшебницей, чтобы угадать, что тебя гложет. Ты всегда тосковал о своей родине, разве нет?

— Само собой. Только это еще не все. И другая тоска есть, посильнее.

— Расскажи мне. Говори, прошу тебя.

— Так слушай, сестренка. День за днем, на дорогах, в поместье — всюду я встречаю множество самых разных свободных людей. Может быть, они беднее или даже несчастнее меня, но они свободны. Если в харчевне или триклинии я сяду рядом с ними, они оттолкнут меня прочь или сами отстранятся. Я раб, Флавия, раб, понимаешь, что это значит? Это словно неизгладимое клеймо, пятнающее и сердце мое, и мое тело.

— Свобода... Вот, стало быть, в чем дело. Это о ней ты вечно грезишь.

Калликст опять примолк. Потом выдавил улыбку — с усилием, как человек, пытающийся отрешиться сам от себя.

— Давай лучше поговорим о тебе. Несколько дней тому назад я слышал, как Ливия сказала Аполлонию, что ты стала лучшей в Риме мастерицей причесок.

Флавия пожала плечами. Потом вдруг схватила его за руку, повернулась к нему и произнесла неожиданно властно:

— Калликст. Ты только что говорил о свободе. Знай, что она достижима. Она совсем рядом — только руку протяни.

В ответ на его недоуменный взгляд девушка уточнила:

— Ты сам это знаешь. Ливия и Аполлоний — христиане.

— Как и добрая половина здешних обитателей этого дома.

— Да и другие, окружающие тебя, хотя ты о них этого не знаешь.

Он внезапно напрягся, насупил брови:

— Но не ты же, Флавия? Ведь ты не станешь говорить, что...

— Почему бы и нет?

— Да разве ты не знаешь, что эта секта под запретом, ее членов скармливают зверям или распинают на кресте?

— Что из того? Тебе ли, Калликст, отступать перед такой опасностью? Я верила, что мой старший брат не боится ничего и никого, и вот он, оказывается, дрожит перед шпионами и префектом преторских когорт.

— Ты ошибаешься, я отродясь ни перед кем не дрожал.

— В таком случае.

— Мы здесь не затем, чтобы судить и рядить насчет моей отваги, просто ответь мне ты вправду христианка? Да или нет? С каких пор?

— Если это тебя успокоит, отвечаю: нет. Я еще не приняла крещения.

— Крещение? Значит, вы так называете обряд инициации?

— Если угодно, можно выразиться и так.

— Счастье еще, что ты не переступила эту грань. Полагаю, что такими безумными идеями ты обязана Ливии?

— Да, это она открыла мне глаза.

— А почему ты сказала, что моя свобода достижима, стоит только руку протянуть? Не вижу связи.

Тогда она заговорила. Это была долгая речь, и в ней звучала страсть, какой он никогда не предположил бы в юном существе, которое знал, казалось, не хуже, чем самого себя. Когда она, наконец, умолкла, он вздохнул:

— Мне очень жаль. Рискуя показаться тебе упрямцем, все-таки признаюсь: я так и не понял, что, собственно, ты хочешь сказать.

— А между тем это ясно, если ты христианин, ты свободен всегда и всюду, где бы ни оказался Павел сказал «Человек свободен даже тогда, когда он в рабстве».

— Я примерно так себе и представлял христиане — своего рода философы, и ничего больше. А ты знаешь, как я смотрю на философов. По-моему...

— О, разумеется' — прервал его напыщенный голос — Их сообщество столь быстро разрослось, что в глазах профана, философия не может не стать синонимом самонадеянного безумия.

Калликст обернулся. Впрочем, по тону этой реплики он уже понял, кто его новый собеседник.

— А, дражайший Ипполит Мне бы следовало самому догадаться, что ты состоишь в этой банде.

— Этой банде? Укроти свое злоречие. Выражайся точнее: в этой экклезии[16].

Оба ненавидели друг друга с первого взгляда, и годы нимало не охладили этой враждебности. Зная взрывной характер обоих юношей, Флавия поспешила вмешаться:

— Ну-ну, только не начинайте этих ваших вечных ссор.

Она повернулась к Калликсту:

— Ипполит мой учитель, и он мне друг. А ты мой брат, ты часть меня, так будет всегда. Если вы не в силах уважать друг друга, постарайтесь хотя бы воздерживаться и не ранить ту, что любит вас обоих.

Эти слова, сказанные ради умиротворения, обожгли и пронзили Калликста, словно добела раскаленный клинок Он чуть не завопил.

— Какой еще учитель? Значит, вот кто втянул тебя в эту идиотскую затею. В историю, из-за которой ты рискуешь погубить себя.

— Калликст. Все совсем не так. Я же тебе сказала, это сделала Ливия. И потом, уймись, я ведь еще не христианка.

— Мы не имеем обыкновения кого бы то ни было принуждать к Истинной Вере, — сухо уточнил Ипполит.

Затем он повернулся к Флавии.

— С какой стати было рассказывать ему? Субъект вроде него, занятый исключительно материальной стороной бытия, никогда христианином не станет.

— Наконец слышу правдивое слово' — вставил Калликст с цинической ужимкой — Я прибавил бы даже...

— Нет,' — с живостью прервала Флавия — Не говори больше ничего.

И, уставившись в глаза Ипполиту, произнесла с силой.

— Калликст совсем не такой, как ты думаешь. Это один из самых великодушных людей на свете. Я уверена настанет день, когда он к нам присоединится.

— Флавия, рискуя тебя разочаровать, скажу, что скорее уж ты образумишься и оставишь эти бредни. Ну же, поразмысли хоть немножко. Ты заявляешь, что твой бог добр. Если так, почему он допускает преследования, казни своих? И при этом он — всемогущ? Почему он позволяет, чтобы в этом мире творилось столько бед и жестокостей? Смерть, нищета, ненависть, рабство, человеческая заброшенность. Хотя бы заброшенность невинных детей, которых вышвыривают на улицу, словно животных! Ты ведь не могла забыть об этом, не так ли?

При бледном свете звезд лицо Флавии помертвело. А Ипполит опять за свое:

— Это верх ограниченности — твоя манера смотреть на вещи, все сводя к бренным заботам этого низменного мира и неизбежности смерти!

— За кого ты меня принимаешь? За эпикурейца? Или безбожника? Похоже, ты нарочно стараешься забыть, что я всегда следовал учению Орфея, который...

— Который утверждал, что души людей после смерти в зависимости от их земного поведения переселяются в тела животных!

— Именно так. Но тебе следовало бы уточнить, что череда метаморфоз продолжается до тех пор, пока эти души не будут признаны достойными войти в Элизиум или впадут в ничтожество и низвергнутся в Тартар.

— Раз так, если ты вправду веришь, что смерть — не более чем дверь, ведущая к иной жизни, почему ты отказываешься допустить, что за ее порогом Господь вознаграждает тех, кто был настолько предан ему, что даже собственной жизнью пожертвовал, только бы доказать свою веру?

На лице Калликста изобразилось смущение, похоже, довод попал в цель. Заметив это, Флавия схватила его за руки:

— О, если бы ты только согласился побывать на одном из наших собраний! Хотя бы раз! Мы бы сумели тебе все объяснить.

— Мне? Объяснить? Растолковать мне, о чем говорил сын плотника из Галилеи? Почему ты думаешь, что его слова должны значить больше, чем учение Орфея, божественного музыканта, звуками своей лиры чаровавшего даже самых кровожадных зверей?

— Орфей не более чем легенда, — снова вмешался Ипполит. — Но даже если он вправду существовал, надобно тебе знать, что с течением времени молва и традиция сильно раздули его деяния. Как ты можешь верить, будто существо из плоти и крови может спуститься в ад и оттуда вернуться? Ты способен представить, чтобы пением и игрой на лире можно было удержать в равновесии Сизифов камень и остановить колесо Иксиона? Что он зачаровал Персефону и прочих обитателей Аида, это еще куда ни шло, но что до предметов неодушевленных...

— Разве это более невероятно, чем история про то, как человек, признанный мертвым, вышел из своей могилы и вознесся на небо?

Но тут над их головами хлопнула ставня и почти тотчас раздался яростный вопль:

— Эй! Вы когда-нибудь прекратите свой галдеж? Убирайтесь пустословить в другое место, дайте честным людям спокойно выспаться!

Трое молодых людей застыли с пылающими щеками. Примолкли. Затем Калликст, покосившись на окно, все еще открытое, прошептал:

— Пойдемте отсюда... А то как бы содержимое ночного горшка на голову не схлопотать.

Они отошли под деревья сада, потом дальше, к парадной двери. Там Калликст, взяв девушку за руку, бросил Ипполиту:

— Ну, мы с ней прогуляемся, как и собирались. Так что доброй ночи.

— Нет, — заявила Флавия.

— Что ты сказала?

Девичья рука напряглась в его ладони.

— Ты права, — одобрил Ипполит. — Не ходи с ним. Он сделает все, что в его силах, чтобы отговорить тебя от крещения.

Поскольку Калликст не стал этого оспаривать, сын Эфесия продолжал с жаром:

— Вот увидишь, он станет твердить тебе об опасностях, связанных с нашей верой. Постарается обесценить ее в твоих глазах, посеять в твоей душе сомнение. А ты еще не тверда. Заклинаю тебя, не рискуй погубить свою душу сейчас, когда ты еще только встаешь на путь спасения.

— Довольно, Ипполит! Перестань внушать ей свои химеры. Рим кишит субъектами вроде тебя, продавцами ветра.

Лицо Флавии застыло, чувствовалось, что ее терзают колебания.

— Калликст, если я соглашусь пойти с тобой, ты пообещаешь мне завтра побывать со мной на собрании христиан, присутствовать на отправлении нашего ритуала?

— Это что еще за торг?

— Тогда ты сможешь составить себе более точное представление о нашей религии. Аполлоний, вот кто найдет нужные слова, чтобы тебя убедить.

— Убедить... Но я не испытываю ни малейшей потребности быть убежденным. Ваша религия ничем не лучше веры в египетскую Исиду или, как у персов, в солнечного Митру!

Флавия и Ипполит дружно замотали головами.

— Нет иных богов, кроме единого Господа, — с пафосом возразил сын Эфесия, умышленно подчеркивая каждое слово, — того, кто был нам явлен в образе человека из плоти и крови — Иисуса Христа. Все прочие божества, включая пресловутого Орфеева Диониса, — чепуха, фальшивые идолы.

— Какое, однако же, тщеславие обуревает этих христиан! Сколько самодовольства! Один бог — и он ваш! Любопытно, где же ваше милосердие? В чем состоит ваша хваленая терпимость?

Калликст перевел дух и резко заключил:

— А теперь, Ипполит, оставь нас в покое. Иначе я заставлю тебя это сделать, не прибегая больше к помощи слов.

— Здесь есть душа, которую я должен спасти, — ответствовал Ипполит лаконично.

Тотчас кулак Калликста врезался в челюсть сына вилликуса, и тот, в сравнении с фракийцем более щуплый и низкорослый, рухнул наземь.

— Калликст! — с упреком воскликнула Флавия. И прежде, чем Ипполит успел очухаться, опустилась подле него на колени, чуть ли не по-матерински приподняла ему голову и пристроила ее затылком к себе на бедро.

— Прости его, он потерял голову. Он сам не знает, что делает.

Это уж было чересчур. Чаша его терпения переполнилась. Не найдя иных доводов, фракиец бросил с презрением:

— Ну, ясно. Посредственность тянется к посредственности.

Ни слова более не прибавив, он повернулся и быстрым шагом направился в глубь широкого коридора, что выходил на улицу.

Глава VIII

Он пробудился разбитый, все тело, липкое от болезненного пота, ныло. Сбрасывая шершавое, влажное одеяло, он с омерзением ощутил, будто руки коснулось что-то липкое. Таракан, крыса? Ничто не удивило бы его сверх меры. Эта комнатенка на постоялом дворе наверняка служит местом сборищ всех паразитов земли.

Девушка, распростертая рядом, тяжело вздохнула и отодвинулась. Он вгляделся в ее черты, которые накануне едва рассмотрел. Очень молода. Светлые волосы неопределенного оттенка разметались по плечам.

Зачем он согласился прийти сюда с ней? Потребность дать волю похоти? Выходка, порожденная усталостью от самого себя? А ведь он всегда знал, что эти девицы с постоялых дворов его нисколько не впечатляют. Но эта со своей веснушчатой рожицей, с беспомощной неуклюжей повадкой так неудержимо напомнила ему ту, прежнюю Флавию, которую он несколько лет тому назад подобрал на той же улице.

И вот когда ему, задетому в своей гордости, захотелось бежать от той, что ранила его, забыться, он разделил ложе, чуть ли не с ее двойником. В голове мелькнула извращенная мысль, что, может быть, нынче ночью он ни больше, ни меньше как уступил соблазну инцеста. Как бы там ни было, теперь ему только и осталось, что привкус горечи, еще более едкий, чем накануне.

Он порывисто соскочил с ложа, отшвырнув липкое одеяло, распахнул ставни и начал торопливо одеваться, не обращая внимания на расспросы куртизанки. Ее занимало одно — удовольствие, которое он, как ей мнилось, испытал в ее объятиях.

Через мгновение он уже был в зале напротив входа и тотчас потребовал у хозяина счет.

— Хлеб — один асс. Похлебка — один асс. Сетье[17] вина — два асса. Девушка — восемь ассов.

Калликст нашел этот счет совершенно неслыханным, особенно цену девушки. Она уж никак не стоила восьми ассов. Но он не стал торговаться. Несчастной, безусловно, пришлось бы вытерпеть трепку, если бы клиент выразил недовольство. В то самое мгновение, когда он одну за другой выкладывал на стол бронзовые монетки, хозяин постоялого двора, воздев руки, возопил:

— О, Сервилий! Стало быть, ты вернулся?

При одном звуке этого имени сознание фракийца затопила волна болезненных воспоминаний. Он резко обернулся. Да, это был тот самый гнусный субъект, что несколько лет назад ухитрился, заморочив его и Флавию своими улыбочками и фальшивыми ужимками, завлечь их в самое сердце полной ужасов Субуры.

Сводник не слишком изменился. Возможно, он стал еще жирнее, больше облысел, его одежда стала еще более вульгарной, но тон остался прежний — и с хозяином постоялого двора он заговорил так же игриво, как некогда шутил с Галлом.

— Меркурий по-прежнему благосклонен к тебе? — тревожно поинтересовался хозяин постоялого двора.

— О, ты же знаешь этого бога... В два счета упорхнет, забыв вознаградить тебя за жертвы, что ты ему приносил.

— Что вы говорите, господин Сервилий? Значит, на улицах не осталось детишек, которых можно было бы украсть? — иронически осведомился Калликст.

Хотя в этот ранний час харчевня еще была пустовата, у стойки все же толпились игроки, делающие ставки на бегах, между двумя кувшинчиками белого вина азартно споря о сравнительных достоинствах возничих, носящих голубые или зеленые цвета. А в самом темном уголке двое юнцов решили поиграть в морру: один быстро выкидывал несколько пальцев на одной руке, другой в тот же миг выкрикивал цифру, если она совпадала с числом выкинутых пальцев, он выигрывал. Когда прозвучал вопрос Калликста, все лица разом обернулись к нему.

— Ты кто? — насторожился Сервилий.

— А, так ты меня не помнишь? Я тот парень, что защищал малышку, которая украла рыбу. Тот самый, что помешал твоему другу Галлу продать ее. Ну же, приятель, напрягись, вспомни.

Сервилий малость порылся в памяти, потом вскричал недоверчиво:

— Раб сенатора Аполлония?

— Точно. Неужели я так переменился, что меня и узнать нельзя?

— Клянусь Плутоном, я тебя помню! Даже слишком! Ты продырявил череп моему другу Галлу. И если до тебя не дошло, так знай: он от этого умер. Ты убийца!

Калликст, хотя эта новость застала его врасплох, парировал с презрением:

— Узнаю тебя. Ты снова, как всегда, все переворачиваешь с ног на голову. Тебе отлично известно, что я в тот вечер только защищался и спасал ту несчастную девочку. Впрочем, если ты действительно считаешь меня преступником, за эти пять лет у тебя было предостаточно времени, чтобы обвинить меня перед судом префекта.

— Как я мог рассчитывать, что судья вынесет приговор сенаторской подстилке?

Калликст окаменел от оскорбления, а сводник разразился грубым хохотом.

Присутствующие собрались было разделить его веселье, но смех тотчас замер у них на губах. Фракиец тыльной стороной ладони изо всех сил ударил Сервилия в висок, тот отлетел назад и рухнул, в последний момент уцепившись за край стойки. Рыча, как дикий зверь, Калликст прыгнул на него, швырнул наземь и, пьянея от бешенства, наступил ногой на лицо обидчика, так надавив подошвой, что черты его смялись, он стал похож на подыхающую жабу. А фракиец еще усилил нажим. Сервилий пытался закричать, но из его горла вырвалось лишь ни с чем не сообразное бульканье. Владелец постоялого двора попробовал вмешаться. Калликст ударом в низ живота сбил его с ног, и он тоже свалился к подножию стойки.

Теперь пальцы Калликста сомкнулись на полной шее Сервилия, и он стал сжимать тиски — медленно, как будто зрелище страданий другого доставляло ему сладострастное упоение.

— Нет, господин! Остановись!

Тоненькие пальцы девушки, той самой, что разделяла с ним ложе, вцепились в его руку.

— Остановись, господин... — молила она. — Если ты его убьешь, всех в этом доме возьмут под стражу как соучастников. Я не хочу умереть на арене!

Калликст бросил на свою жертву взгляд, полный омерзения.

— Везуч ты, приятель... Она только что спасла тебе жизнь.

Выдержав паузу, он добавил:

— Ты не находишь, что такой поступок заслуживает награды?

Сервилий, смертельно напуганный, смог лишь отчаянно потрясти головой в знак согласия.

— Отлично. В таком случае уверен, что ты не откажешься преподнести ей один из твоих прекрасных перстней, чтобы она смогла купить себе свободу. Не так ли, Сервилий?

Подкрепляя речь убедительным жестом, он нажал коленом на грудь своей жертвы. Тот, брызгая красноватой слюной, так как нижняя губа у него была разбита, сумел невнятно промямлить что-то вроде: «Да-да, все, что скажешь...».

Калликст, не мешкая, сорвал с его толстого, как колбаса, пальца один из драгоценных перстней и протянул его девушке.

— Но от свободы мало толку, если она не сможет ею воспользоваться. Так что, с твоего позволения...

И он завладел еще одним перстнем, наставительно предложив девушке:

— Поблагодари господина Сервилия за его щедрость.

Она исполнила это, хоть и не без колебания. Фракиец поднялся. Сводник, обливаясь потом и гримасничая, в свою очередь попытался встать, но Калликст твердой рукой прижал его к полу.

— Погоди! Мне сдается... при том, скольким ты обязан девкам, я полагаю, что ты мог бы проявить себя еще более великодушным!

— Но что... чего ты еще требуешь?

— Всего лишь вот это.

Калликст указал пальцем на витую, тяжелую золотую цепь, висящую у Сервилия на шее.

— Мне представляется как нельзя более естественным, что ты подаришь сию великолепную штуку этой юной особе. Справедливое возмещение за то время, которое она потратила, обогащая вас — тебя и твоих друзей.

Вздох, которым Сервилий ответил на такое предложение, был сродни рыданию. Крупные капли пота сверкали у него на лбу, ползли по вискам. Сломленный, он стащил с себя цепь и протянул девушке, которая жадно ее схватила. Ропот неодобрения пробежал среди присутствующих, но вмешаться никто не осмелился.

— Спасибо, — пробормотала девушка с робкой улыбкой. — Можно мне узнать твое имя, чтобы навечно сохранить его в памяти?

— Калликст.

— А я Элисса.

— Хорошо, Элисса. Теперь тебе пора уносить ноги. Далеко, как можно дальше отсюда, и будь счастлива.

Подождав и уверившись, что она вне опасности, фракиец в свой черед направился к выходу, но прежде чем исчезнуть, бросил насмешливо:

— Доброе дело, Сервилий. То, что ты сделал, весьма похвально. Я уверен, что это лишь первый шаг на пути к примерной жизни, а в случае, если твое добродетельное рвение ослабнет, ты уж не стесняйся, сразу ко мне!

Дома его ожидал Карвилий, повар Аполлония.

— Мне нужно с тобой поговорить, — сказал он сурово.

— А мне бы поесть. Я голоден.

— Отлично. Напитаем разом и брюхо, и ум. Идем со мной.

Повар повел его в кухонные помещения. Там до поры было безлюдно. Он раскрыл стенной шкаф, достал два круглых хлебца, до краев наполнил металлическую тарелку фасолью, набрав ее черпаком из гигантской кастрюли, и выставил все это на массивный дубовый стол.

— Стаканчик мульсума?

Калликст скорчил гримасу. Вино, подслащенное медом, его отнюдь не прельщало — после давешнего кутежа он только и мечтал, что о чистой воде, о спиртном даже думать было тошно.

— Скажи лучше, о чем ты хотел побеседовать.

— По правде говоря, я всего лишь посредник, — признался Карвилий, наливая себе чашу мульсума. — Это Флавия просила меня поговорить с тобой.

— Флавия? Чего ей надо? По-моему, все уже сказано.

— Прежде всего знай, что она глубоко сожалеет о вашей ссоре и просит извинить ее, если причинила тебе боль.

— И дальше что?

— Ну, она хотела, чтобы я выступил в защиту ее дела.

— Ох уж это ее дело... Но неужели оно и твое тоже? На что это нужно? Пусть девчонка позволяет усыпить ее разум нелепыми сказками, это еще куда ни шло, но ты-то? Ты, Карвилий?

Несмотря на его отказ, повар и ему нацедил чашу медового вина.

— Малыш, ты что-то, по-моему, слишком издерган. Выпей-ка. Может быть, это усмирит твое раздражение. Что до «девчонки», позволь тебя уверить, что она повзрослее кое-кого из нас. Да не о том речь. Если я правильно тебя понял, сам ты не желаешь отступать от учения Орфея, однако требуешь, чтобы мы с Флавией отреклись от своей веры?

— Если кто-нибудь пронюхает, что вы христиане, это обернется для вас обоих смертью в страшных мучениях. А к моей религии Рим относится терпимо.

— То, что Аполлоний христианин, общеизвестный факт, так что...

Калликст не дал ему договорить.

— Не рассчитывай на безопасность, которую вам обеспечивает наш хозяин. Она хрупка, словно хрустальный стерженек: Аполлоний не вечен. Да и сенаторам[18] уже не раз случалось лишаться жизни за нарушение Нероновых установлений.

— Но если бы нашему господину выпала подобная участь, было бы некое величие в том, чтобы умереть рядом с ним, разве ты этого не находишь? — усмехнулся Карвилий.

— Вот уж нет, ничего великого я здесь не вижу. Я согласился жить ради него, но считаю, что уже и этого многовато.

— Опять этот твой мятежный дух... Ты прав. Речь не о том, чтобы умереть ему в угоду, к тому же он бы и сам такого не одобрил. Но что касается Флавии и меня, мы разделяем его веру и ей не изменим, даже если такая верность в один злосчастный день приведет нас на арену.

— Чистое безумие!

— А не может быть так, что безумие говорит именно твоими устами? Откуда у тебя такая уверенность в своей правоте?

— Да просто потому, что глупо рисковать жизнью ради отвлеченных умствований.

Карвилий медленно выпрямился на своем табурете:

— Послушай меня хорошенько, малыш. Я старый человек. Мне скоро шестьдесят. Я провел свою жизнь в почитании Марса, Юпитера, Венеры и прочих. Боги немы, черствы и самовлюбленны, они с головы до пят словно бы созданы ради оправдания людских безрассудств. Марс на своей колеснице всегда был в моих глазах всего лишь олицетворением ужаса и пленения. Я не видел, что можно посвятить Плутону, кроме сумрака у алтарных подножий. Юпитер, которого некоторым угодно признавать абсолютным властителем всего сущего, являет собой прискорбное зрелище, не более чем хамелеон, переживающий в угоду своим страстям любые превращения: то сатиром обернется, то золотым дождем, чтобы в Данаю протечь, одним словом — бык. Ну же, Калликст, если всерьез подумать — как почитать бога-быка? И вот некто, человек, подобный мне и тебе, из плоти и крови, заговорил о любви, о братстве.

Он не затевал войн с Сатурном или Титанами, он восстал против несправедливости. Его воспитали не корибанты[19], а женщина — Мария. Такая же женщина, как прочие. В противоположность сыну Сатурна он не воздвигал стен Трои, но сеял семена всечеловеческой веры, стократ более благородной и великой. Ну так позволь же нам верить в этого человека. Эта вера помогает нам переносить наше положение. Всю жизнь я принадлежал жирным патрициям, пресыщенным и премерзким. Весь свой век влачил рабское ярмо. Так что, Калликст, когда я наконец услышал слова «любовь», «свобода», «справедливость», не требуй, чтобы я заткнул уши.

Поневоле взволнованный, Калликст не знал, что ответить. В речи старика было столько горячей искренности, что фракиец почувствовал себя обезоруженным. Он устало покачал головой и пошел прочь. Плечи его слегка сутулились, будто он нес что-то очень тяжелое.

Глава IX

Расположенный между Велией, Целиевым холмом и Эсквилином, возле гигантской статуи бога Солнца, в засыпанной котловине озера Золотого Дома, амфитеатр Флавия вздымал свои овальные стены на высоту четырех этажей. Это было грандиозное сооружение — круг, венчаемый ротондой, около тридцати туазов высотой, — сложенное из блоков, вытесанных из слоя плотных осадочных пород, специально для этой цели извлеченных из карьеров Альбулы. Издали это сооружение напоминало жерло гигантского вулкана, разверстое, чтобы поглотить небеса.

В тот первый день после августовских нон там царила лихорадочная суета, приводящая на память времена великих триумфов Калигулы, Домициана и Траяна. Рыканье львов, вой пантер, ворчание тигров и перекрывающий все это циклопический, апокалиптический рев толпы квиритов[20].

На желтом песке корчился от боли леопард, конвульсивными движениями мощных когтистых лап пытаясь вырвать из своего тела стрелу, пронзившую его насквозь. Большие пятна крови темнели на поверхности арены, где уже валялось несколько десятков хищников с коченеющими лапами, со шкурой, еще подрагивающей в последних спазмах агонии. Другие звери, растерянные, обезумевшие, метались туда-сюда, то забиваясь в тень под тентом, то снова выскакивая на озаренную жестким беспощадным светом середину арены.

Львы прыгали, пытаясь перескочить высокие стены, кольцом обступающие их, чтобы тотчас сорваться обратно с полным отчаяния рыком. Пантеры норовили протиснуться сквозь решетки калиток, через которые их выгнали сюда, но снова и снова терпя неудачу, разъярялись тем сильнее. Большинство же, очумев, сгрудилось в центре открытого пространства, продолжая метаться. И так вплоть до мгновения, когда зверь, сраженный стрелой, вдруг резко останавливался и грузно оседал на песок.

Шум накатывал волнами. Крики «Цезарь! Цезарь!» рвали в клочья небо над амфитеатром.

Всякий раз, когда еще один хищник скатывался на песок, взгляды всех обращались к Коммоду — юный властелин, хозяин и вдохновитель этих неистовств, словно бы околдовал равно мужчин и женщин.

Император был наподобие Геркулеса облачен в львиную шкуру, которая оставляла открытыми его грудь и правую руку. Звериная челюсть, заменяя шлем, покрывала его голову, а львиная грива, обрамляя лицо, спадала на плечи, придавая его чертам что-то варварское.

Он приладил стрелу к тетиве своего лука и натянул ее. Острие следовало за беспорядочными прыжками льва. Коммод, затаив дыхание, напряг пальцы. С тайным сладострастием ощутил дрожь тетивы, упиваясь следующим затем легким посвистом рассекаемого воздуха. Приветственные вопли разразились с удвоенной силой. Стрела мощным ударом пронзила зверя, в желтую шкуру впечатался кровавый след — а ее оперение еще трепетало...

— Невероятно! Восемьдесят три хищника сражены восемьюдесятью тремя стрелами! — воскликнул Квинтиан.

— Ты не утомился, Август? — озабоченно и, по обыкновению, в нос проворковала Бруттия Криспина.

Новая супруга Коммода с животиком, чуть округлившимся на первых месяцах беременности, была здесь единственной, кто сидел.

— Ничего не бойся, Августа, — вмешалась Луцилла, и в голосе прозвенела насмешка, — мой брат в своих воинских забавах так же неутомим, как в любовных состязаниях!

Коммод украдкой покосился на молодую женщину с нахмуренным челом, застывшую в величавой невозмутимости. Старшая сестра всегда наводила на него некоторую робость. У императора в душе шевелилось неприятное подозрение, что она считает его недоразвитым юнцом.

— Не хочешь попытать счастья, кузен Квадратус? — спросил он, лишь бы переменить тему.

Но Умниус Квадратус, казалось, был погружен в мечты. Тут появилась юная брюнетка, она протянула императору кубок в форме булавы.

— Нет, господин, — произнесла она хорошо поставленным голосом, — это уже не венацио, ты не просто охотишься на диких зверей, ты всем показываешь, сколь ты непобедим. Тебе надобно завершить самому свое дело так, чтобы доказать народу Рима, что ты — воистину избранник богов. Не делись своей славой ни с кем.

— Ты правильно сказала, Марсия, — одобрил юный властитель, и в его глазах сверкнула молния тщеславия.

Повернувшись к собравшейся публике, он поднял кубок и совершил жертвенное возлияние вина на песок арены, провозгласив:

— Слава непобедимому богу Солнца, Митре и всем богам!

В ответ раздались неистовые крики, тотчас слившиеся в единый громоподобный рев одобрения, прокатившийся по ступеням трибун:

— Слава новому Геркулесу!

Коммод поднес кубок к устам, отпил пару глотков вина и сразу же отодвинул напиток. Снова схватил лук, пересчитал свои стрелы — их осталось семнадцать. Для семнадцати зверей.

Удастся ли ему совершить невозможное? В наступившей абсолютной тишине он натянул тетиву. Вновь засвистели, неумолимой чередой срываясь с нее, стрелы императорского лука. Вот уже осталось всего три хищника. Потом два. И, наконец, последний — великолепная пантера, золотистая в черную крапинку. Когда и она покатилась на песок, это был апофеоз. Широким триумфальным жестом Коммод вознес к небесам обе руки, держащие лук. Он совершил невиданный подвиг: имея ровно сто стрел, сразил сто зверей.

Первым его побуждением было спуститься на арену, чтобы полнее ощутить свое торжество, но зрелище этого нагромождения трупов отвратило его от первоначального намерения.

Он решил скромно удалиться, не без того, чтобы в последний раз вызвать у этой разнузданной толпы взрыв восторга.

— Сегодня, Цезарь, ты стал равен героям, приблизился к богам! — пылко вскричала Марсия.

Коммод взял молодую женщину за руку и повлек ее прочь из императорской ложи.

— Если ты хочешь этого, можешь как-нибудь отправиться на охоту вместе со мной, я открою тебе кое-какие секреты моей силы.

Сестра и супруга императора обменялись встревоженным взглядом. Эта Марсия, прозванная в народе Амазонкой, стала на их глазах приобретать слишком большое значение. В молчании все направились вслед за этой парой к вомиторию — одному из выходов, через которые публика «изрыгалась» из амфитеатра. Император разглагольствовал. Марсия, слегка смущенная этим преувеличенным вниманием, обернулась к маленькой группе, идущей следом за ними, и почти тотчас издала вопль ужаса:

— Нет, Квадратус! Нет!

— Именем Сената!

Только интенсивные физические упражнения, которым Коммод непрестанно предавался под руководством самых уважаемых ланист, в это мгновение спасли ему жизнь.

Мелькнувшее видение — занесенная рука, блеск кинжала, стремительный поворот, чтобы подставить нападающему не спину, а только бок. Клинок вместо того, чтобы поразить насмерть, только порезал ему плечо. Марсия с неожиданной силой вцепилась в руку Квадратуса повыше локтя. Тотчас же Коммод, классическим боевым приемом выбросив вперед колено, ударил убийцу в низ живота, и тот, пронзенный болью, скорчился, прикрывая пах рукой. Но тут уже как из-под земли выросло несколько человек из отборного отряда конной стражи и сразу его скрутили. Ни Квинтиан, ни сестра, ни тем паче жена императора даже глазом моргнуть не успели.

Марсия расстегнула свою столу, сбросила и стянула ею плечо Коммода, чтобы остановить кровь, которая текла из раны ручьем. Властитель Рима, бледный, словно мертвец, безропотно предоставил ей действовать. Он впервые увидел смерть так близко и вместе с тем в первый раз столь наглядно убедился в реальности заговоров, для которых он был мишенью. С трудом уняв легкую дрожь губ, он, наконец, решился ответить центуриону на вопрос: «Что прикажешь, Август?».

— Пусть его доставят в Мамертинскую тюрьму. Этим займется префект преторских когорт.

Выдержав паузу, он указал пальцем на маленькую группу, все еще никак не реагирующую на происшедшее:

— Что до этих, пусть их подвергнут допросу.

— Допросу? — вскричала Луцилла в ужасе. — Меня, твою сестру?!

— Моя дорогая, с некоторых пор по городу распространяются странные слухи. Я хочу внести в это дело ясность!

— Но истина и так очевидна! Квадратус всегда был твоим товарищем по кутежам. По какой-то причине, касающейся только вас двоих, он на тебя обиделся, вот и...

— Ну уж нет! — против всех ожиданий вмешался Квадратус. — Тебе не выкрутиться ценой двойного предательства!

И, обращаясь к Коммоду, произнес с силой:

— Это все она, Август! Она желала твоей смерти, хотела захватить власть. В награду за это деяние она мне поклялась стать моей женой...

— Что?! Ты обещала выйти за него? — возопил Квинтиан.

— Помолчи! — зарычала Криспина, испепеляя его взглядом.

— А, так она и тебе ту же награду посулила? — догадался Коммод.

Квадратус откликнулся с горькой усмешкой:

— Наш милейший Квинтиан тоже должен был тебя пырнуть. Если ты все еще жив, то лишь потому, что этот трус спасовал. Только мы оба не знали, что ввязались в это дело ради одного и того же приза: думали завладеть порфирой, женившись на этой дряни.

Квинтиан хотел было возмутиться, но стражники-гвардейцы окружили его и обыскали. Через мгновение в одной из складок его тоги был обнаружен кинжал.

Коммод с застывшим лицом щелкнул пальцами, процедил сквозь зубы приказ увести их. Указав на свою супругу, уточнил:

— Ее тоже!

Взял за руку Марсию и прибавил:

— А теперь пусть все нас оставят!

Стража, не медля более, отсалютовала ударом сжатого кулака по кирасе. И удалилась со своими узниками, все скрылись из глаз, но топот подбитых гвоздями воинских подошв еще долго отдавался в коридорах амфитеатра. Коммод повернулся к Марсии, обнял ее, прижал к груди:

— Все хорошо... Ты спасла мне жизнь. Ты одна достойна своего императора.

Глава X

Аполлоний совершал обычную прогулку по внутреннему саду своего «островка», когда там внезапно появились носилки Карпофора. Носильщики опустили их на землю и помогли всаднику выбраться наружу.

Заинтригованный, Аполлоний поспешил навстречу другу: у того отнюдь не было в обычае наносить визиты, не послав слугу предупредить об этом заранее. По выражению лица вновь прибывшего он тотчас понял, что произошло нечто серьезное.

— Аве, Карпофор, каким ветром...

— Приветствую тебя. Мы можем потолковать один на один?

— Разумеется. Хочешь, устроимся здесь, в саду?

— Я бы предпочел более укромное место. — И старик покачал головой.

— В таком случае следуй за мной.

Он отвел своего приятеля в галерею предков. Указав на посмертные маски и бюсты усопших, Аполлоний пошутил:

— Никто не потревожит нас в этом коридоре ужасов. Ну, так что такого конфиденциального ты намерен мне сообщить?

— Я здесь, чтобы тебя предостеречь: ты должен бежать.

— Бежать? Но почему?

— Потому что всем известна твоя дружба с Помпеанусом, ближайшим единомышленником Марка Аврелия; он также и муж Луциллы.

Аполлоний застыл в ошеломлении:

— Ты хочешь сказать, что Помпеануса могут арестовать?

— Если это уже не случилось. И тут еще надобно уточнить: весьма вероятно, что его друзей постигнет та же участь. А ты из их числа.

— Не верится, что Помпеанус мог быть замешан в этой истории с покушением. Он поклялся Марку Аврелию бдительно охранять его сына.

— Да открой же, наконец, глаза! Тебе отлично известно, что после кончины императора власть поделили между собой два клана. С одной стороны верные приверженцы Аврелия, которые, сплотившись некогда под покровительством Помпеануса, худо-бедно продолжают управлять Империей...

— Притом честно и со знанием дела!

— Возможно. Но они при этом загораживают дорогу приближенным Коммода, а те имеют своего человека в лице Перенния, префекта преторских когорт. Вот уж кого не обременяют угрызения совести!

Аполлоний прошелся взад-вперед, низко опустив голову. Карпофор заговорил снова, еще настойчивее:

— Друг мой, заклинаю тебя: беги! Не медли! Люди из преторских когорт могут заявиться сюда с минуты на минуту.

Старик-сенатор поднял голову, взглянул на него и спокойно проговорил:

— Тебе пора возвращаться к своим носилкам. Если они застанут тебя здесь, зная, что ты связан с дворцовыми службами, они не преминут догадаться, что ты хотел предупредить меня. Поторопись же.

— Но ведь опасность угрожает не мне, а тебе!

Аполлоний с нежностью положил руку на плечо всадника:

— Я всем сердцем благодарю тебя за то, что ты ради меня пошел на такой риск. Но меня ничто не переубедит: я остаюсь. Друзья познаются в несчастье, и если я смогу быть чем-то полезен Помпеанусу...

— Ты ничего больше не можешь для него сделать!

— Может быть, и так, но куда я поеду? Я стар, болен. Утомительное путешествие, тревоги, сопряженные с бегством, меня доконают. Долгие годы я готовился принять страдания и смерть во имя моей христианской веры. Так что теперь мне не страшно сделать это и ради дружбы.

Карпофор взирал на него, раздираемый противоречивыми чувствами, с укором и восхищением. Он достаточно хорошо знал старика, чтобы понимать, что он не отступит от принятого решения.

— Ты хорошо подумал? — выговорил он сдавленным от волнения голосом.

— Вполне. Только прошу тебя: если со мной стрясется беда, позаботься о моей сестре и моих рабах.

Они обменялись долгим прощальным взглядом. Затем всадник повернулся и зашагал к своим носилкам так быстро, как только мог. Этим двоим больше не суждено было увидеться.

Расставшись с Карпофором, Аполлоний созвал своих рабов в атриум. Там он встретил их, облаченный в тогу, с таким же, как всегда, безмятежным лицом.

— Друзья мои, час настал, мне пора вас покинуть. Я всегда думал, что мое тело, столь удрученное недугами, не даст мне возможности побыть среди вас подольше. Но вот каприз судьбы: ныне меня предает совсем не оно. По-видимому, мне предстоит стать побочной — и, надобно уточнить, невинной — жертвой дворцовой передряги. Скоро сюда явятся преторианцы и меня арестуют. Итак, я собрал всех вас здесь, чтобы проститься.

Если бы земля разверзлась у них под ногами или с ясного неба грянула молния, это не могло бы потрясти рабов сильнее, чем такое сообщение. Некоторые, потеряв голову, бессознательно забормотали: «Хозяин, о, хозяин!» Флавия, да и большинство женщин не могли сдержать слез. Другие, в том числе Калликст, когда прошли первые мгновения замешательства, задумались о том, как подобное событие отразится на их судьбе. Все знали, какой редкостной добротой отличался Аполлоний.

Такого хозяина им никогда уж не найти.

— Вам также ведомо, что я христианин. Это побуждало меня часто и подолгу размышлять над таким вопросом, как рабство. Несомненно, если бы я раньше отпустил вас на волю, это больше соответствовало бы моим убеждениям. Но это для меня означало бы разорение или, по крайней мере, утрату сенаторского ранга, а стало быть, и того влияния, благотворного для моих братьев, что я мог оказывать на обитателей императорского дворца. Таким поступком я привлек бы к себе внимание, что рано или поздно стоило бы мне смертного приговора — меня потащили бы к зверям. Но, быть может, все это лишь жалкие оправдания, к которым я прибегаю перед вами после того, как убедил с их помощью себя самого. Как бы то ни было, я сей же час отправляюсь составлять завещание, в котором наиточнейшим образом распоряжусь, чтобы все здесь присутствующие получили освобождение.

Как только прозвучало последнее слово, все рабы стали ошарашенно переглядываться. Решение, о котором только что объявил их господин, могло означать лишь одно: их отпускают! Они станут свободными людьми!

Калликст ловил взгляд Флавии, но не мог встретиться с ней глазами. Девушка, вся в слезах, неотрывно смотрела на сенатора, исполненная сочувствия.

Когда первоначальное потрясение стало спадать, рабов охватило лихорадочное возбуждение. Некоторые бросились к ногам старика, другие рвались целовать ему руки, однако большинство хранило молчание, пытаясь разобраться во множестве нахлынувших противоречивых мыслей.

— Ну же, друзья, возьмите себя в руки, — промолвил сенатор. — Используем с толком время, которое нам еще осталось. Ты, — он обернулся к Ипполиту, — не медля поспеши к цензору Клавдию Максиму. Он мне нужен, чтобы заверить мое завещание. Ты, Эфесий, собери все документы, необходимые для выражения моей последней воли. Что до всех прочих, возвращайтесь к своим занятиям.

И вот все, кроме управителя, покинули атриум. Тут впервые за долгие годы его службы Аполлоний обнаружил на непроницаемой физиономии Эфесия следы подлинного смятения.

— Хозяин... хозяин, это правда? Преторианцы придут, и...

— Увы, да, мой славный Эфесий. Здесь был Карпофор, приходил меня предупредить. Они, разумеется, не замедлят появиться.

— В таком случае... твоя сестра, Ливия, она ведь тоже в опасности!

— Поручаю ее тебе. У интриганов, кишащих вокруг нашего императора, нет — по крайности мне бы хотелось так думать — никаких причин ополчаться на нее.

— А ты не боишься, что она чем-нибудь выдаст себя, когда узнает о твоем аресте.

Пергаментная усмешка сморщила лицо старика:

— Нет-нет. Ливия по натуре робка и скромна.

— Именно существа такого склада становятся самыми бесстрашными, когда обстоятельства насилуют их природу.

— Успокойся, мой друг. И не забудь передать ей, как я ее люблю. Боюсь, у меня самого не хватит на это мужества.

Управитель отвесил поклон. Его лицо обрело обычную твердость, и он принялся один за другим открывать ларцы, где хранились акты о праве собственности и семейные бумаги Аполлония.

Взяв со столика восковую дощечку и стиль, особую заостренную палочку, он приготовился писать под диктовку сенатора.

— Может быть, ты предпочел бы позвать писца? У него, без сомнения, все это получится разборчивее, чем у меня.

Аполлоний не отвечал. Удивленный Эфесий вскинул на него глаза. Слабо освещенные трепетным светом масляных ламп, черты его господина странно застыли. Он прошептал:

— Уже не стоит труда.

Тут вилликус различил размеренный шум шагов. Этот звук издают только подошвы, подбитые гвоздями. Такую обувь носят одни лишь преторианцы.

Глава XI

Форум Цезаря, по обыкновению, заполняла пестрая толпа. С одной стороны сенаторы, всадники, благородные матроны в шелках и пурпурных крашеных тканях, явившиеся из садов или из-под портиков Марсова Поля. С другой, — разношерстная масса обитателей расположенной неподалеку Субуры. В одеяниях из шерсти и льна, в развевающихся платьях, какие носят в восточных провинциях, в куцых туниках атлетов, в галльских плащах, а то и в вызывающих нарядах уличных девок.

Щеголеватые группы скапливались у самых роскошных лавок, спорили о ценах на слоновую кость, драгоценную посуду и меха. Плебеи, те ожесточенно торговались с огородниками, предлагавшими в простых плетеных корзинах овощи и фрукты, которые они притаскивали сюда со своих плоскодонных суденышек, пришвартованных на Тибре у деревянных понтонов. Мужчины приятельски болтали, толпясь возле винных лавок; другие, прячась от палящего зноя под сенью аркад, окружающих площадь, развалились на скамеечках в каких-нибудь цирюльнях, где обменивались последними столичными слухами. К Алкону, даром что цены он заламывал невероятно высокие, заходили особенно охотно. Не часто найдешь брадобрея, который бы вам бороду подправил, а физиономию не искромсал.

Алкон же был как раз из таких.

Он в последний раз деликатно провел лезвием своей бритвы по круглой щеке клиента, субъекта жирного и одутловатого, чей наряд говорил о зажиточности.

Вокруг них, как пчелы в улье, так и кружили подмастерья, точившие хозяйские лезвия, щеголеватые юнцы, позирующие перед большими бронзовыми зеркалами, что служили едва ли не единственным украшением цирюльни. Тут же и любопытные, без конца снующие взад-вперед, и болтовня клиентов, производящая прерывистый шум.

В этих стенах обменивались самыми расхожими сплетнями, анекдотами, рожденными накануне, а то и передавали шепотом секреты, которых, казалось, невозможно было бы услышать нигде, кроме строгих коридоров императорского дворца.

— Ну, — послышался голос, — если верить последним новостям, мы рискуем узреть деяния нового Нерона.

— Это все сенаторская клевета, — возразил кто-то, — в нашем юном Августе нет ничего от кровавого безумца. Лучшее тому доказательство — Луцилла. Вместо того чтобы казнить ее вместе с сообщниками, он отослал ее в изгнание на Капри.

— А ее муж, благородный Помпеанус? — спросил третий.

— Он спас свою шкуру тем, что согласился отказаться от власти и удалиться в Таррацину.

Клиент Алкона, которого как раз брили, аж подскочил:

— А как...

И осекся, скривившись, схватился за порезанную щеку — не вовремя дернулся.

— Спокойнее, господин Сервилий! — рявкнул брадобрей. — Не то пострадают и твое лицо, и моя репутация.

— Велика важность твоя репутация! — проворчал Сервилий. — А вот с моей кожей поаккуратнее.

И он вернулся к недоговоренному вопросу:

— А сообщники Помпеануса, какова их судьба?

— Какие сообщники?

— Я хочу сказать... ох, проклятый Алкон!.. Ну, те, что связаны с ним общими делами.

— Господин Сервилий, — с живостью запротестовал брадобрей, — ты, может быть, и не прочь стать похожим на гладиатора, который только что с арены, но повторяю тебе: я должен беречь свою репутацию. Если ты еще хоть раз дернешься, перечень бород, что я обычно брею, уменьшится как раз на твою.

Ответом на реплику Алкона был целый каскад смешков. Что до Сервилия, он ограничился тем, что раздраженно пожал плечами. Было видно, что он никак не успокоится — будто на раскаленных угольях сидит.

— Те, кто вел дела с Помпеанусом, — продолжал рассказчик, — как и все служившие при старом режиме, будут, без сомнения, выпущены на волю, как только Перенний, префект преторских когорт, разберет их дела.

— А сенатор Аполлоний?

— Его имени никто отдельно от прочих не называл. Полагаю, если будет доказано, что в заговоре он не замешан, его тоже отпустят.

— По крайности если не выяснится, что он христианин, — пошутил кто-то.

Сервилий чуть не сорвался со своего табурета. Лезвие опять полоснуло его по щеке. Кровь выступила каплями, присутствующие насмешливо усмехались, брадобрей, задетый за живое, с негодованием воздел руки к небесам. На сей раз он не успел выразить возмущение: Сервилий уже вскочил с места.

— Не угодно ли тебе повторить, что ты сейчас сказал? Аполлоний — христианин?

— Несомненно. Это ни для кого не секрет. Я...

Не беря на себя труда дослушать до конца, Сервилий утер щеки полой халата и высокомерно бросил Алкону:

— Мой бедный друг, ты положительно слишком неуклюж, чтобы я и далее мог доверять тебе свое лицо.

Хохот возобновился с удвоенной силой, между тем как злополучный брадобрей аж зубами заскрипел от гнева.

— Утешься, — невозмутимо добавил Сервилий. — Я тебя так не покину. Завтра я стану настолько богатым, что смогу нанять тебя вместе с твоими помощниками, чтобы брить бороды моим вольноотпущенникам. Тогда сможешь развернуться в свое удовольствие.

Манера префекта преторских когорт вершить правосудие во все времена пользовалась дурной репутацией. Он никогда не занимался ничем, кроме уголовных процессов, в основном дел об оскорблении величества. Процедура велась секретно, смертные приговоры были слишком многочисленны, чтобы можно было верить в честность судей. Этого рода процессы устраивались в казармах преторианской гвардии.

Арестованные, нередко знаменитости, содержались там под надежной охраной в ожидании суда. Общаться между собой им разрешали не часто, зато в случаях, когда запрет не действовал, подобное послабление считалось весьма добрым знаком.

Среди былых приближенных Марка Аврелия, заключенных в казармах, сенатор Аполлоний выделялся своей безмятежностью. Для Пертинаксов, Юлианов, Викториев, поскольку все они виделись ежедневно, его поведение служило некоторой поддержкой. Они в один голос не без юмора определяли его как «последнего после усопшего Марка Аврелия истинного философа Империи».

Впрочем, горизонт мало-помалу светлел. Помпеанус отказался от власти, его друзья больше не представляли опасности. Вот почему никого по-настоящему не удивляло, что приговоры выносились довольно мягкие. Так Юлиана всего лишь отправили в ссылку в Медиоланум, Пертинакса — в его родное селение, в Лигурию. Даже Викторий, чья неукоснительная прямолинейность могла сравниться лишь с его несусветной искренностью, избежал худшего.

Почему же при подобных обстоятельствах Аполлоний испытывал какие-то тягостные предчувствия? Ведь, помимо всего прочего, он в этом деле был, вне всякого сомнения, скомпрометирован менее всех прочих. Его сестра Ливия, его друзья, его рабы и клиенты, христианская община — все передавали ему успокоительные известия, слали подарки, лакомства, которые он, впрочем, без промедления раздавал другим узникам и даже преторианцам, которые надзирали за ним.

В то утро, тяжелое, душное, два гвардейца в полном парадном облачении — шлемы с гребнями, резные кирасы, пурпурные плащи, накинутые на плечи, — повели его в суд.

Тигид Перенний, префект преторских когорт, совершенно так же, как Помпеанус, был всадником сирийского происхождения. От своих предков он унаследовал матовый оттенок кожи, кучерявые волосы и бороду и естественную склонность к полноте. Тем не менее, его воспитание и путь к успеху по самой сути носили не восточный, а чисто западный характер. Аполлоний знал его талантливость в военном деле, ведал и то, что именно он, Перенний, обучал этому искусству Коммода, что и привело его ныне на один из ключевых постов государства.

Он восседал в курульном кресле в центре неширокого мраморного помоста с восковой дощечкой на коленях, а по бокам застыли двое стряпчих, готовясь делать заметки. За их спинами виднелась клепсидра, ронявшая капли воды с монотонностью, придающей этим голым, холодным стенам еще больше суровости и знобящей торжественности.

Перенний и Аполлоний учтиво приветствовали друг друга, и префект начал с вопроса, выбрал ли сенатор себе адвоката. Обвиняемый спокойно отвечал, что намерен защищать себя сам, коль скоро закон это допускает.

— Ты знаешь, по каким пунктам тебя обвиняют?

— Конечно. Предполагается, что я причастен к покушению на убийство императора.

Перенний подавил вздох:

— Если бы только это! Я сей же час мог бы тебя освободить.

— Стало быть, мне приписывают другое преступление?

— Вчера ночью один человек явился, чтобы тебя изобличить: ты христианин.

Ну вот, подумал Аполлоний, час настал.

— Ты сказал. Да, так и есть: я христианин.

Префект разом насторожился, подался вперед:

— Ты не можешь не знать, что участие в недозволенных сообществах, согласно законам Империи, карается смертной казнью.

— Я знаю законы.

— Послушай, Аполлоний, ты же философ, ты не чета этой швали, которая может утверждать любую чушь, сколько вздумается. Неужели ты пожертвуешь жизнью ради удовольствия отстаивать какую-то бредовую идею?

— Если я правильно понимаю тебя, префект, ты приговоришь меня не за то, что я христианин, а потому, что я признал это публично?

Перенний в замешательстве уперся подбородком в ладонь, почесал пальцем щеку и напомнил:

— Этого требует императорское правосудие, основы которого заложены самыми справедливыми и высокородными правителями.

— Но ты согласишься, что этот обычай столь же нелеп, сколь несправедлив.

Перенний раздраженно отмахнулся:

— Res publica[21] во все времена терпит ущерб от секты христиан. Это прямая угроза порядку! Сам факт твоей причастности к этой секте ставит тебя в один ряд тех, кто угрожает безопасности государства, то есть заговорщиков.

— Ну, — отозвался старик-сенатор, — если ты действительно убежден в том, что говоришь, тебе следует вынести этот приговор без малейших колебаний. Тем паче, что я был арестован по подозрению в заговоре против нашего правителя.

— Ты признаешь Коммода законным императором?

— Я всегда говорил, что это не тот правитель, какой нужен Империи, но никогда не ставил под сомнение его законных прав. Это тем очевиднее, что христианские заповеди предписывают отдавать кесарево кесарю и чтить порядок, ибо власть ниспосылается от Бога.

— В таком случае ты не можешь отказаться сжечь несколько зерен ладана перед статуей нашего Августа?

— Нет, этого я не сделаю. Ты ведь знаешь, император объявляет себя земным божеством. Воскурить ему фимиам было бы для меня равносильно вероотступничеству.

— Значит, ты хочешь умереть?

— Мое единственное желание — жить во Христе. Отойдя от него, я стал бы мертвецом.

— Твой ход мысли изумляет меня, Аполлоний. Пересмотри свое поведение. Я дам тебе три дня на размышление.

— Ни три дня, ни три года не заставят меня поступить иначе.

Преторианцы отвели Аполлония обратно в камеру. В ближайшие часы слухи о том, какой оборот принял этот допрос, стали распространяться внутри казармы, а затем и поползли по городу, вызывая изрядное волнение. Три дня спустя, когда префект и сенатор вновь встретились лицом к лицу, первый, как ни парадоксально, казался куда более взбудораженным, нежели второй. Образ действия Аполлония ставил префекта в положение до крайности досадное: дело в том, что Коммод по приказу покойного отца дал клятву ни при каких обстоятельствах не предавать сенатора казни. Да и терпимость, проявленная в отношении Помпеануса и его друзей, в немалой степени объяснялась желанием создать у народа благоприятное представление о юном императоре. И если приговор, вынесенный Луцилле и ее сообщникам, был единодушно одобрен гражданами, расправа над столь уважаемым человеком, как Аполлоний, должна была встретить совсем другую реакцию...

— У меня для тебя два известия, — начал Перенний, понижая голос, — они, возможно, побудят тебя переменить свои представления.

— Меня бы это удивило. Но слушаю тебя.

— Знаком ли тебе некто Сервилий?

В недоумении сенатор наморщил лоб, подумал, покачал головой:

— Нет, это имя ничего мне не говорит.

— Любопытно. Ведь это Сервилий на тебя донес.

— Кто бы он ни был, надобно признать, что, видимо, осведомлен он неплохо. Но почему ты думаешь, что это... сообщение как-то может повлиять на меня?

— Да просто... ну, по самому естественному первому побуждению я представил себя на твоем месте — ведь это должно пробудить жажду отмщения, а расквитаться посмертно еще никому не удавалось.

— Жаль тебя разочаровывать, но я охотно прощаю этому субъекту его поступок. Наверняка он плохо знает христиан, обманут бесчисленными клеветническими измышлениями, которые о нас распространяют, вот и подумал, что, выдав меня, он совершит полезное дело.

— А если я теперь сообщу тебе, что ко мне пришла твоя сестра и призналась, что она тоже состоит в этой секте? Она просила меня позволить ей разделить твою судьбу. Эта новость тоже оставит тебя равнодушным?

С обезоруживающим спокойствием Аполлоний отвечал:

— Равнодушным? Как это возможно? Я счастлив. Горжусь ее отвагой.

— Право, Аполлоний, ты самый диковинный из философов Империи, а уж поверь, я во времена Марка Аврелия встречал их немало! Ты избавляешь своего врага от расплаты и обрекаешь на гибель собственную сестру?

— Это не имеет ничего общего с философией. Ливия, как и я сам, просто свидетельствует о славе единого Бога.

— Вы делаете это, навлекая на себя смерть?

— Христос, Господь наш, сказал: «Тот, кто хочет спасти свою жизнь, утратит ее».

Измученный Перенний пожал плечами:

— Да ты что, не понимаешь? Я же пытаюсь тебя спасти!

— И я признателен тебе за это. Но на что станет похоже мое существование, если я предам самого себя?

— Клянусь Юпитером! Я же не предлагаю тебе отречься от твоего Назареянина! Мне бы хватило самого простого, формального жеста!

— Разумеется, но для меня и этот простой жест — слишком весом. Я христианин. И хочу жить как таковой, не иначе. По крайней мере, до той поры, — он выдержал паузу, потом заключил, — по крайней мере, пока ты не решишь послать меня на смерть.

— Ты сам себе выносишь приговор.

— Нет, меня обрекают на гибель императорские декреты, которые ты и сам в глубине души считаешь несправедливыми. Декреты, которых ты не осмеливаешься обойти.

Эта последняя фраза только усилила раздражение Перенния. Он крепко стукнул ладонью по слоновой кости подлокотника своего курульного кресла, поднялся и резким тоном возвестил:

— Марк Туллий Аполлоний, ты признаешься приверженцем запрещенной религии и членом недозволенного сообщества. За эти два преступления приговариваю тебя к высшей мере наказания.

— А я, Тигид Перенний, я прощаю тебя, — невозмутимо отозвался престарелый сенатор.

У префекта преторских когорт аж дух захватило при виде подобного самообладания, но чувствуя, что не сумеет ответить с подобающим достоинством, он воздержался от реплики и сделал преторианцам знак увести приговоренного.

Их шаги давно затихли вдали, а Перенний все еще сидел, точнее, расслабленно лежал в своем кресле, не в силах разобраться в противоречивых чувствах, которые пробудил в нем сенатор. Но вот голоса стряпчих прогнали его задумчивость:

— Префект, доносчик пришел. Пропустить?

Тут Перенний мгновенно опомнился. Процесса он не желал так же, как и казни Аполлония.

Сам того не желая, он был глубоко поражен мужеством старика. Он, без сомнения, мог бы спасти его, если бы этот донос так не осложнил дела. С мгновенно похолодевшим взглядом он приказал пропустить посетителя.

Плотная фигура Сервилия, вызывающая пышность его одежды, его ухватки, одновременно приниженные и заносчивые, — все это было префекту до крайности противно. Он резко осведомился:

— Чего ты хочешь?

— Господин префект, я здесь, чтобы востребовать причитающееся.

— Какое причитающееся?

— Ну как же, господин, добро этого злополучного врага нашей родины, которого я разоблачил с таким трудом.

— Стало быть, вот для чего ты донес на сенатора Аполлония!

— Для этого, но есть и еще причина.

— Какая же?

— Несколько лет тому назад сенатор, то есть я хочу сказать, этот злосчастный христианин, причинил мне, да и еще кое-кому, крупный ущерб.

На уточнениях Перенний не настаивал.

— С какой стати ты претендуешь на его имущество? Ты же знаешь, что закон об оскорблении величества[22], вознаграждавший доносчиков, передавая им собственность их жертв, не применяется со времен правления Нервы.

— Однако, господин, я полагал, что... по существу... ведь в некоторых городах Империи еще сохранился обычай делить имущество христиан между теми, кто их изобличил!

— Возможно. Но в таком случае знай, что в Риме существует закон еще более почитаемый: карать смертью любого, кто станет по той или иной причине виновником гибели сенатора!

Захваченный врасплох, Сервилий смертельно побледнел, услышав эту плохо скрытую угрозу:

— Я, конечно, слышал о таком законе, но...

— А тебе известно, что я только что приговорил сенатора Аполлония к смертной казни, а ответственность за это лежит на тебе?

Сервилию показалось, что стены смыкаются и вот-вот раздавят его:

— Но, господин! Ты же действовал от имени правосудия, а я поступил как честный подданный!

— Ты действовал как алчный и завистливый негодяй. Что до меня, я совершу воистину справедливое деяние как раз тогда, когда согласно закону покараю тебя за твой поступок.

С нескрываемым удовольствием префект увидел, как исказилось лицо Сервилия. Выпрямившись, он возвестил свое решение куда увереннее, чем тогда, когда перед ним был Аполлоний.

Казнь Аполлония и Ливии вызвала страшное волнение у двадцати трех рабов их семейства. Флавия была потрясена еще больше прочих. Калликсту, который пытался ее утешать, она сквозь рыдания призналась, что у нее такое чувство, будто она вторично утратила отца. Причем несравненно более великодушного, чем первый.

— Но я же навсегда с тобой, Флавия.

Едва успев произнести эти слова, он осознал, какой это ребяческий лепет, и движение, которым девушка отстранилась от него, тотчас подтвердило эту мысль. Впрочем, он и сам не мог отделаться от ощущения невосполнимой утраты. Это было одной из причин, почему он неприязненно воспринял речь, накануне произнесенную Ипполитом, когда тот, собрав их в атриуме, чтобы сообщить печальную весть, призывал не оплакивать сенатора и его сестру, а скорее завидовать обретенной ими несравненной привилегии отдать жизнь во славу Христову. Калликст не смог долго сдерживаться:

— Узнаю это искусство парадокса, которым владеют одни шарлатаны. Твой бог одновременно всемогущ и безмерно добр, но ты находишь вполне естественным, что он бросает на погибель одного из своих самых преданных почитателей!

— Зато ты престранно сочетаешь культ Орфея с отрицанием жизни после смерти.

— Это здесь ни при чем!

— Если ты, подобно нам, убежден, что смерть — не конец всему, но лишь переход. Дверь, ведущая в жизнь иную, согласись. Было бы, по меньшей мере, нелепо воображать, что нам уготована вечная юдоль скорби, особенно если наши заслуги достойны лучшего наследства.

В который раз Калликст испытал раздражение, столкнувшись с ловкой риторикой юного вольноотпущенника. Сознавая, что на этой почве ему с таким противником не тягаться, он переменил тему:

— Кстати, о наследстве: не знаешь, освободят нас согласно желанию покойного Аполлония или нет?

Взгляд Ипполита стал еще более укоризненным:

— Поистине для этого язычника нет ничего святого. Ты, в самом деле, думаешь, что сейчас подходящее время для таких разговоров?

— Мне сдается, — съязвил Калликст, — что у тебя, как вольноотпущенника, такое преимущество, которое позволяет не придавать особого значения судьбе рабов вроде нас!

— Фракиец прав, — поддержал кто-то из присутствующих. — В самом деле, это вопрос: они собираются уважить волю нашего прежнего хозяина?

Ипполит был вынужден признаться, что понятия об этом не имеет. Завещание так и не было составлено, и свое заявление Аполлоний сделал в отсутствие представительного свидетеля. Молодой человек ждал возвращения своего отца, который отправился разузнать, что нового. А до тех пор он просил всех заняться своими обычными делами.

Рабы повиновались, но вяло, на сердце у всех было пасмурно, разум терзали тысячи опасений. Дни, что последовали за тем, перемен не принесли. Обитатели дома продолжали томиться, колеблясь между надеждой, за которую еще цеплялись, и горькой печалью.

Только когда настали иды, Эфесий снова созвал их.

— Сегодня я в последний раз обращаюсь к вам, — начал управитель. — Существует, впрочем, кое-кто, кого это обрадует, — уточнил он, умышленно останавливая свой взор на Калликсте, — все, чего мне бы хотелось, это чтобы он никогда не пожалел о таком своем умонастроении.

Он помолчал, словно хотел придать побольше веса тому, что за сим последует, и все догадались, какое глубокое волнение скрывается за неподвижностью его строгих черт.

— Наш хозяин и его сестра не оставили никакого официального наследника. А поскольку ни тот, ни другая не собрались составить завещание...

— Однако, — перебил чей-то голос, — Аполлоний ясно выразил свое намерение дать нам свободу.

— Но присутствовали при этом только мы, никто больше. Наше свидетельство не имеет никакой ценности в глазах закона. А нашего хозяина арестовали, не дав ему времени составить, подписать и заверить завещание.

— Если так, что же с нами будет? Эфесий тяжело вздохнул. Потом сообщил:

— Господин Карпофор принял решение взять под свое покровительство всех, кто состоял на службе у его друга. Он принадлежит к семье Цезаря. Его решению никто не может воспротивиться.

Выражение лиц рабов, собравшихся в атриуме, разом изменилось. Мечта рассыпалась в прах. Надежда, с которой они носились все эти дни, превратилась в ничто. Разумеется, Карпофор был ближайшим другом Аполлония, но все, кто сталкивался с ним близко или хотя бы наблюдал его издали, знали, какой скверной репутацией испокон веку пользовались всадники-сирийцы. Их упрекали в коварстве и жадности. Раболепные перед вышестоящими, они были безжалостны к подчиненным.

— А как насчет тебя и твоего сына? — сухо осведомился Карвилий.

— Мы вольноотпущенники, а стало быть, можем поступать так, как нам заблагорассудится. В том числе вместе с вами отправиться к Карпофору. Но мы с Ипполитом решили не делать этого. Когда послужишь такому человеку, как Аполлоний, приспособиться к другому хозяину уже невозможно.

— Нам будет не хватать вас, — в непосредственном порыве вырвалось у Флавии.

Задетый за живое, Калликст оглянулся на нее и увидел, что глаза девушки полны слез.

Глава XII

Февраль 183-го.

Карпофор обитал в громадном поместье, расположенном за пределами Четырнадцатого округа, милях в семнадцати от столицы. Перед домом расстилались возделанные поля, расположенные террасами, выше был разбит парк, пестревший купами деревьев и водоемами, а у подножия сосняка серебристой лентой вился искусственный ручей. Чтобы придать больше эффектности обычному атриуму, там был воздвигнут впечатляющий полукруглый портик, который вкупе с выступающими краями крыши создавал идеальное укрытие от непогоды.

В центре сооружения находился перистиль, вокруг которого располагались бесчисленные покои, где экседры были со всех сторон снабжены оконными проемами, такими же широкими, как двустворчатые двери. Карпофор, даром что в литературе разбирался неважно, ради вящей услады до того дошел, что задумал обзавестись библиотекой. Ее вогнутый фасад был спроектирован так, чтобы солнце проникало туда во все дневные часы. Снаружи, в одном из уголков парка, был сооружен бассейн с подогревом; оттуда к тому же открывался вид на море, лес и холмы до самого горизонта.

Внутри же по контрасту с бесхитростной прелестью пейзажа царствовала шокирующая роскошь. Тут и там красовались золотые и серебряные вазы, инкрустированные тонкими пластинами из полудрагоценных камней, соседствуя с разложенными на тех же столах грубоватыми поделками из коринфской бронзы.

Каменные плиты купальных зал были богато инкрустированы серебром. В покоях, игравших роль трапезной, в избытке теснились ложа из слоновой кости, придвинутые к тяжелым столам из бронзы и дерева драгоценных пород. Что до сада, он был разбит под надзором хозяйки и в полном соответствии с ее указаниями. Не удовлетворясь тем, что заставила окружить не только дом, но и все служебные постройки лабиринтом газонов, лавровых деревьев и беседок, увитых розами, матрона настояла, чтобы там еще повсюду натыкали мраморных божеств.

Таким образом, статуи фавнов, сатиров, нимф, алтари с претензией на трогательную сельскую наивность выглядывали из кустов не реже, чем святилища, разбросанные по склонам Капитолийского холма. Не забыты были и тритоны, нереиды и отпрыски Ниобеи, замершие на страже тенистых водоемов.

Все это, само собой, нуждалось в целом легионе садовников, усердно понуждающих природу склоняться перед нелепыми требованиями того, что матрона именовала «искусством». В угоду ему тисы, платаны и кипарисы немилосердно обкарнывались, принимая формы латинских букв, слагающихся в девизы, грозных сторожевых псов, а то и кораблей, составляющих флотилию Карпофора.

Корнелия, чьими заботами и вдохновением поддерживалась жизнь этого фантасмагорического мирка, как раз в это время занималась взращиванием аллеи совместно со своей подругой Оливией и ее племянницей Маллией. Отличаясь преувеличенной глистообразностью, эта последняя имела костлявое лицо с орлиным носом и выдающимися скулами. Ее большие широко распахнутые черные глаза под густыми бровями всегда горели неутоленным желанием.

Как все патрицианки старинного рода, Корнелия и Оливия сетовали на вынужденное пребывание «в этой пустыне», где, вдали от визитов, зрелищ и лавок столицы, они день за днем исходили смертельной скукой.

Маллия блуждала вслед за двумя матронами, отставая на пару шагов, и если не жаловалась вслух, то про себя не меньше их тосковала о столичной жизни, позволявшей ей, в ту пору едва достигшей двадцати одного года, коллекционировать любовников и разводы. Для нее их словечко «пустыня» и поныне означало не что иное, как обуздывание телесных вожделений.

Сейчас эти три женщины подошли к группе человек в двадцать, собравшихся вокруг местного управителя. Последний, усевшись за стол, раздавал им восковые таблички с именами.

В отличие от Корнелии и Оливии, которые бросили на это скопление народу разве что один рассеянный взгляд, чтобы тотчас же направить свои стопы в атриум, Маллия задержалась под портиком, чтобы получше рассмотреть этих людей. Тут-то она его и приметила. Ростом он был выше большинства своих товарищей, движениями и фигурой походил на атлета, да еще отличался строгостью и вместе с тем чистотой черт лица. Все это разбудило в ней желание столь же жадное, сколь внезапное.

Да кто же он, этот мужчина? Кто все эти люди? Ей вдруг припомнилось: Карпофор что-то упоминал вскользь о рабах покойного Аполлония...

Уже больше трех часов прошло с тех пор, как их выстроили в ряд здесь, посреди двора. Знобящий северный ветер завладел небом над их головами, и солнце заволокли фиолетово-серые тучи.

Взгляд Калликста бесцельно блуждал по лицам товарищей. Все они прибыли сюда только вчера, но и этих нескольких часов хватило, чтобы понять, насколько эта новая жизнь будет отличаться от той, которую они вели в доме сенатора. Здесь все кипело, бурлило. Казалось, ты угодил в гигантский муравейник. Все, от хлеба до дверных молотков, включая сюда вино и ткани, изготавливалось в селении, прилежащем к имению. Здесь за большим числом рабов было закреплено множество нелепых и бесполезных занятий, есть чему подивиться: раб-распорядитель зрелищ, раб-врач, приставленный надзирать за одеждой, десяток крикунов, чьей единственной обязанностью было предшествовать носилкам Карпофора, своими воплями возвещая об их приближении, и самое удивительное — силенциарии, занятые исключительно тем, что побуждают прочую домашнюю прислугу соблюдать тишину.

— Ты что, глухой? Я спрашиваю, как тебя зовут!

— Калликст.

— Произноси отчетливей, я ничего не разобрал!

Фракиец оглядел того, кто, рассевшись за столом перед грудой своих восковых табличек, так бесцеремонно наседал на него с вопросами.

— Ну, так что это за имя такое?

Калликст умышленно выложил на стол оба своих кулака, как будто ему вздумалось опереться на них. Наклонясь к спрашивающему, он вплотную приблизил губы к самому его уху и повторил, вызывающе растягивая слово:

— Калликст...

Если бы этого человека с налета укусил шершень, и то не могло бы вызвать более бурной реакции. Он вскочил одним прыжком, в своем порыве сбросив со стола почти все таблички.

— Как ты смеешь?

Фракиец отступил на шаг, сохраняя полнейшую невозмутимость.

— Подними!

Он не шелохнулся.

— Ты соблаговолишь их поднять?

— Сделай, как он говорит, умоляю тебя! — простонал у него за спиной голос, который он ни с каким бы не спутал, — это была Флавия.

— Подать сюда бич!

— Заклинаю тебя, не делай глупостей. Это же не одного тебя касается. Подумай о других! Мы все заплатим за твое упрямство.

Калликст вздохнул, сделал несколько шагов навстречу управителю, приостановился так, что оба застыли лицом к лицу, потом присел и стал подбирать таблички, рассыпавшиеся по полу.

— Ну вот. Вот и славно. Знаешь, друг, я за тебя очень испугалась.

— Сожалею. Извини.

Вилликус, приведенный в замешательство неожиданной покорностью строптивого раба, мысленно выругался. Щелканье бича будило в нем ни с чем не сравнимое упоение.

— Какую работу ты выполнял у своего бывшего господина?

— Я занимался счетами имения.

Управитель уселся на прежнее место, что-то нацарапал своим стилем и затем, не поднимая головы, рявкнул:

— Следующий!

Калликст вышел из ряда и направился в комнаты, предназначенные им для сна. Пережевывая горечь испытанного унижения, он не столько вошел, сколько ворвался в это помещение, род подземной тюрьмы — эргастула, — где стояло три десятка кроватей. Тускло освещенное насилу проникающими сюда лучами света, помещение пропахло потом и плесенью. Он плюхнулся без разбора на одно из этих убогих лож. Так и лежал, уставившись в потолок, когда рука Флавии вдруг легла ему на плечо.

— Решительно, ты неисправим!

— Да что ты так всполошилась? В конце концов, я ведь не совершил ничего предосудительного. Ты же сама видела: этот субъект старался меня унизить. В доме Аполлония никогда ничего подобного...

— Аполлония больше нет! С Эсквилином покончено! Здесь нас бесповоротно возвратили к нашему истинному положению. Ты можешь это понять? Мы снова стали тем, чем никогда не переставали быть: слугами. Рабами.

Он приподнялся, опершись на локоть, и с вызывающей насмешкой проворчал:

— Это твой бог внушает тебе столь трогательную покорность?

— Ты глупый, Калликст, ты навсегда останешься глупым мальчишкой.

— Она права, — раздался голос Карвилия. — То, что ты выкинул, — чистое ребячество и могло навлечь на тебя самые тяжкие последствия. И это при том, что среди всех нас ты, вероятно, больше прочих имеешь шанс добиться, чтобы новый хозяин тебя оценил.

— А ты, Карвилий, в самом деле, считаешь, что заслужить высокую оценку этого толстяка — цель, заслуживающая труда? Да оглянись же вокруг. Вся эта назойливая роскошь — не более чем попытка скрыть пустоту и мерзость.

— Я же не цензор, а раб, и, стало быть...

Тут он осекся. В комнату неожиданно ввалился управитель с двумя помощниками, притащившими вороха одежды.

— Вот новые туники и хламиды. Переоденьтесь, поскольку вам предстоит жить под здешним кровом, вы не будете носить ничего другого.

Раздача хламид и туник происходила при общем молчании. Краткий миг колебания — и первые из вновь прибывших, скрепя сердце, стали сбрасывать свою одежду. Нагота не смущала их, они ведь были завсегдатаями терм; что им претило, так это надобность облачиться в это одинаковое для всех платье, внушавшее такое чувство, будто они и впрямь стали безымянными, взаимозаменяемыми предметами.

Флавия и Карвилий последовали примеру своих товарищей. Калликст, схватив свою новую одежду, рассмотрел ее, потом резко смял в кулаках. Почуяв беду, Флавия вскрикнула:

— Нет, не надо!..

Но было уже поздно. Управитель, который все время исподтишка приглядывался к фракийцу, вмешался:

— Вот как, приятель? Наряд тебе не по вкусу?

— Я этого не надену, — напрямик заявил Калликст, отстраняя Флавию.

— Как ты сказал?

— Эта одежда из шерсти, не так ли?

— Да, и что?

— Я приверженец культа Орфея. Поэтому я отказываюсь есть и носить, что бы то ни было, имеющее животное происхождение.

В зале наступила такая тишина, что не осталось иных звуков, кроме отрывистых стонов ветра, беснующегося по ту сторону слуховых окошек. Управитель, побледнев как смерть, направился к фракийцу, разглядывая его так, будто не мог поверить глазам. Он открыл было рот, но сказать ничего не успел — раздался голос, резкий, как щелканье бича:

— Елеазар! Почему ты не даешь этому человеку льняной одежды?

Молодая женщина, задрапированная во что-то шелковое с меховым подбоем, стояла на пороге, небрежно опершись на дверной косяк.

— Хозяйка, — залепетал управитель, — мы же... у нас нет льняной одежды для рабов.

— Тогда оставь ему ту, что на нем.

— Но... это против правил.

— Не бойся. Я сама поговорю с дядей.

— Очень хорошо. Если ты берешь ответственность на себя...

— Ну да. А теперь ступай.

Вилликус ретировался, однако прежде бросил на Калликста взгляд, не предвещавший добра.

— Ты храбр, — заговорила Маллия, не смущаясь присутствием других рабов. — Чтобы перечить Елеазару, нужна отвага. Должна признаться, мне это понравилось.

— Я благодарен тебе за вмешательство, — отвечал Калликст, сохраняя нейтральный тон.

— У тебя есть на то основания. Елеазар, не имея ни золотого кольца всадника, ни сенаторского латиклавия, утешается тем, что тиранит маленький мирок, находящийся у него под началом. Бросив ему вызов, ты нажил смертельного врага. Но не бойся, я буду тебе покровительствовать.

Не дав Калликсту времени для ответа, она повернулась и пошла прочь. Но прежде чем переступить порог, произнесла тоном, не оставляющим никаких сомнений в том, что у нее на уме:

— Мы скоро увидимся...

Она исчезла, и наступило смущенное молчание. Оно длилось и длилось. Флавия нарушила его первой:

— И в самом деле, Калликст, Карвилий был прав. Нет никакого сомнения, что в этом доме ты будешь оценен больше нас всех.

Прошла неделя, а его никто все еще не уведомил о том, что от него требуется. В то утро он проснулся угрюмый, подавленный. Сердце щемило, как в тисках, безотчетная тревога грызла его. Так бывало всякий раз, когда он видел во сне отца. Сон этот, всегда один и тот же, был чередой видений прошлого: родные озера, прогулки, леса, ощущение счастья, а потом эта мозаика в единый миг разлетается на осколки, чтобы кануть в темноту.

Карвилия направили работать на кухню, Флавию — в услужение к племяннице Карпофора. Что до него, он доселе понятия не имел, какое ему уготовано занятие. Как ни парадоксально, безделье его угнетало. С тех пор как Аполлоний открыл перед ним мир чисел, он пристрастился к нему. Манипулируя более или менее значительными денежными суммами, он кончил тем, что стал испытывать от этого ощущение некоего — разумеется, весьма относительного — могущества.

Наконец, спустя еще три дня, его повели к всаднику. В покоях, куда он вошел, было множество ниш, украшенных нефритовыми статуэтками. Мозаика, покрывавшая пол, напоминала большой ковер с вытканными на нем алыми и сиреневыми цветами. В ожидании прибытия Карпофора он получил возможность хорошенько рассмотреть этажерки, возвышающиеся по обе стороны широкого окна, откуда открывался живописный ландшафт, и малость оседающие под тяжестью множества медных трубок с папирусами внутри. Меблировку довершали широкий, массивный дубовый стол и два одноместных ложа, выточенных из экзотических древесных пород таких богатых расцветок, что их спинки смахивали на плюмажи из павлиньих перьев.

Вскоре появился и Карпофор.

Он совсем не изменился с того последнего раза, когда Калликст встречал его у Аполлония. Все такая же внушительная фигура, голый череп сверкает, в физиономию вделаны те же в высшей степени своеобычные круглые глаза, по которым мудрено что-либо прочесть, зато сами они так и пронизывают тебя насквозь. С некоторым нажимом он произнес:

— Полагаю, ты так же, как мы все, был глубоко опечален кончиной этого бедняги Аполлония?

Калликст кивнул.

— Ты что, лишился дара речи?

— Нет, — выдавил тот немного сдавленным голосом.

— Отлично. Ты меня успокоил.

Выдержал явно умышленную паузу, затем продолжал:

— Поскольку у меня есть планы на твой счет.

Прежде чем приступить к дальнейшим объяснениям, Карпофор неторопливо растянулся на ложе, удобно расположившись между двумя шелковыми подушками и сбросив сандалии.

— Прошло уже около двух недель, как ты здесь. Ты без сомнения должен был заметить, что между домом твоего прежнего хозяина и всем этим — широким кругообразным жестом руки он выразительно подкрепил свою речь — существует большая разница в размерах. Кроме виноделия и изготовления одежды, которые, надобно уточнить, являются не более чем второстепенными занятиями, мои заботы распределяются между торговлей с Африкой и строительством или, вернее, перестройкой особняков.

— Перестройкой?

— Слушай меня внимательно. Тебе, конечно, известно, что наша славная столица, Рим, — город столь же прекрасный, сколь уязвимый. Стоит лишь присмотреться к нашим деревянным доходным домам, чтобы понять причины этой уязвимости. У всех этих строений есть одно общее свойство: рано или поздно, тут длительность отсрочки зависит от удачливости их владельцев, наши наемные дома обречены погибнуть в огне.

Калликсту тотчас припомнился пожар, уничтоживший дворец Дидия Юлиана. Если подобная участь постигает и такие здания, насколько же большему риску подвергаются доходные дома, где апартаменты разгорожены деревянными стенами, а внутри полно грелок на горячих угольях, жаровен, масляных ламп на подставках, не говоря уж о факелах, используемых для освещения в ночное время, — это все прямо создано для пожара.

— Это я понимаю. Но, как бы то ни было, от меня ускользает, каким образом уязвимость этих строений может стать для тебя источником дохода.

— По-детски рассуждаешь. Слушай внимательно. Мне доносят, что там-то или там-то дом охвачен пламенем. Я бросаюсь туда и тотчас принимаюсь расточать знаки внимания и сочувствия злополучному собственнику. А он, заметь, совершенно убит, растерян, внезапная утрата своего добра выбила его из колеи, короче, человек не в себе. Я тотчас же, с явной целью его утешить, выражаю готовность купить участок, на котором не осталось ничего, кроме груды головешек. Притом, уточним, предлагаю весьма низкую цену, куда дешевле истинной стоимости. Какое, по-твоему, решение примет этот бедолага?

Ответ представлялся очевидным:

— Он согласится продать.

— Вот именно. Несколькими днями позже одна из бригад моих каменщиков явится туда и примется отстраивать новехонький доходный дом, который я незамедлительно выставлю на продажу. Ибо запомни накрепко: горе тому, кто затевает строительство, чтобы оставить свою постройку себе! Невозможно даже вообразить, сколько тревог ему уготовано и каких. Нет: построить и продать. Это мой девиз!

Карпофор помолчал, потом с самодовольным видом вопросил:

— Интересная идея, ты не находишь? Таким образом, можно, используя отчаяние людей, прибирать к рукам их добро, причем это отнюдь не исключает самых похвальных чувств!

— Я признаю, что это хитроумная предприимчивость, — скрепя сердце, отвечал Калликст.

— Так и знал, что ты оценишь. Теперь для меня очевиден смысл твоего присутствия: твоя служба мне пригодится.

Заметив недоумение фракийца, он пояснил:

— Все складывается превосходно. Представь себе: похвалы, которые расточал тебе твой покойный хозяин, еще тогда навели меня на мысль, что ты, должно быть, просто создан для дел такого рода. Ведь способы, которые ты пускал в ход, когда управлял его хозяйством, оказались прибыльными, доходы росли, так что я пошел бы еще дальше и предположил, что тебе эта работа по вкусу. Я не ошибаюсь?

— Нет, но обязанности, которые я исполнял у Аполлония, не имеют ничего общего с тем, что происходит здесь. Подобный размах для меня непредставим.

— Успокойся. Я и в мыслях не имел назначить тебя управлять всем моим имуществом! Полагаю, что у тебя пока не может быть опыта, необходимого для этого. Еще слишком рано. То, чего я хочу, куда больше соответствует твоим нынешним возможностям. Ты разбираешься в хозяйственных нуждах доходного дома?

— Вполне.

— Ну вот, отныне этим и займешься. Будешь выезжать на место, прицениваться, торговаться, приобретать. Только и всего. Или ты находишь, что это слишком сложно?

— Ни в коей мере. Просто думаю, что мне потребуется время, чтобы приноровиться.

— Времени у тебя будет столько, сколько нужно. В первые дни я буду тебя сопровождать, а уж потом тебе останется лишь следовать моему примеру. Также я уведомлю тебя о ценах, принятых в разных округах столицы, и о том, как стоимость земли изменяется в зависимости от ее расположения, чтобы ты мог вести торг наилучшим образом. Итак?

Калликст, которого это предложение застало врасплох, призадумался. Что он мог поделать? Это же было не что иное, как завуалированный приказ.

— Хорошо, — без всякого восторга обронил он. — Когда я должен приступить?

Карпофор издал короткий жесткий смешок:

— При первом же известии о пожаре, друг мой. Не бойся, тебя вовремя предупредят.

Ростовщик с довольным видом поерзал на подушках, потом заговорил снова:

— Видишь ли, у меня твое существование должно свестись к двум словам: трудолюбие и покорность. Если ты будешь исполнять свой долг так, как я его понимаю, я берусь сделать из тебя счастливого раба. И напротив: если тебе взбредет в голову позволять себе дикие выходки вроде того, что ты первое время творил у Аполлония, тут уж...

Хотя конца фразы Карпофор умышленно договаривать не стал, ее смысл был более чем ясен.

— Все понятно? — И, не дожидаясь ответа, заключил: — Теперь можешь идти.

Калликст отвесил поклон и неторопливо направился к двери.

— Люпус!

Фракиец застыл, будто его пригвоздили к полу.

— Вижу, годы не смягчили твой нрав... Ты все такой же обидчивый?

— Да, господин Карпофор, я все тот же, — решительно подтвердил Калликст.

Толстое лицо римлянина побагровело:

— Знаешь, чего тебе может стоить подобное поведение?

— Нет. Зато мне известно, чем это может грозить тебе. По меньшей мере, тысячей денариев убытка. Ведь ты столько заплатил, чтобы меня получить? И это еще не считая той прибыли, которую ты надеешься получить в расчете на мою голову.

— Ты без сомнения самый наглый раб во всей Империи! — в ярости завопил всадник.

— Нет, просто самый рассудительный. Твое дело взвесить, какой толк от тупого, но послушного раба, а что может дать тебе другой, упрямый, зато смекалистый.

Карпофор поднялся с лицом, налитым кровью под цвет пурпурных подушек, среди которых он возлежал. Калликст стоял перед ним не отводя взгляда, казалось, в ожидании решения, но сам уже знал, что оно будет благоприятным. Как ловкий игрок, он почуял слабую струнку своего нового господина: тот просто не мог не попасться на такую удочку. И точно: римлянин ограничился тем, что два-три раза шумно вздохнул, потом снова плюхнулся на ложе. Ему даже удалось изобразить усмешку:

— Сколько же терпения нужно было иметь этому бедняге Аполлонию, чтобы тебя выносить! Как бы то ни было, советую тебе держаться на высоте надежд, которые я на тебя возлагаю, если не хочешь, чтобы я отдал тебя в руки Елеазара. Сдается мне, что он тебя не полюбил...

Глава XIII

Он настолько погрузился в размышления, что не слышал, как она вошла. Когда очнулся, Флавия уже была здесь, совсем близко, и она ему улыбалась.

— А ты все в своих мечтах? Укрылся от мира?

Он запечатлел на лбу девушки мимолетный поцелуй.

— Ну как, наша мастерица причесок довольна своей новой хозяйкой?

Улыбка Флавии померкла разом, словно по волшебству.

— Маллия сумасшедшая. Совершенно безумна.

— Стало быть, дело еще серьезнее, чем я предполагал, — пошутил Калликст.

— Говорю же тебе, она помешана! Я готова утверждать, что по сравнению с этой женщиной сестра Аполлония, у которой тоже имелись свои навязчивые идеи, была настоящей святой. Знаешь, сколько флаконов и маленьких горшочков с алебастром я насчитала у племянницы нашего господина? Больше трех десятков! Снадобья одно другого невероятнее: фукус — это такая морская водоросль, а еще мел, свинцовые белила, винный отстой, пудра из сурьмы и уж не вспомню, что еще. В конечном счете, все это служит для того, чтобы попытаться, причем тщетно, скрыть ужасные мелкие прыщи, покрывающие все ее лицо. «Крапивная лихорадка» — вот каким прозвищем ее наградили служанки. Они намекают, что прыщи у нее от похоти. Все это... как бы тебе сказать... Это смешно.

— Не знаю, смешно ли, но если тебя послушать, мне кажется, ей это подходит.

— А как ты полагаешь, довольствуется ли она простой прической на республиканский манер? Да ни за что на свете! Это было бы кощунством. Как вообразить высокородную Маллию причесанной настолько скромно? К тому же, как ты, может быть, заметил, патлы у нее черные как смоль. Не далее как вчера она вздумала стать блондинкой. Часы напролет мне пришлось смазывать ее волосы смесью козьего сала и букового пепла — она утверждает, будто сама ее изобрела, хотя эта смесь испокон веку известна всем уважающим себя патрицианкам. И это еще не все. Мне пришлось работать в окружении двух рабынь, которые состояли при зеркале, двух, ведающих ленточками, еще одна распоряжалась шпильками и одна — гребнями!

— Согласен: это странно.

— Если шпилька слабо закреплена, прядь сдвинется с места — все, жди истерического припадка. Она спятила, говорю тебе!

Вдруг он засомневался: спятила или ревнует? С первого же дня, когда попал в этот дом, он тотчас понял, что племянница Карпофора имеет виды на него. И если до сих пор он притворялся, будто не замечает ее заигрываний, такое похвальное целомудрие не стоило больших усилий: наружность молодой женщины была не из тех, что будят неодолимую страсть. Малость раздутый овал лица, нос, смахивающий на клюв хищной птицы, толстые влажные губы отнюдь не говорили в ее пользу. Калликст вдобавок опасался и возможной реакции Карпофора. По правде говоря, такое положение могло бы продержаться еще долго, если бы не злобные взгляды, которые она бросала на них с Флавией, когда ей случалось столкнуться с ними в аллее парка или там, где коридор поворачивал под прямым углом.

Движимый внезапным подозрением, он потянул за краешек рициния[23] так, что плечо девушки обнажилось до локтя, и тотчас отпрянул. Он не ошибся. На белоснежной коже темнел огромный синяк. Флавия вскрикнула.

— Откинь свою столу! — потребовал он сорвавшимся голосом.

— Нет.

Она тоже отшатнулась и скрестила руки на груди.

— Флавия, не вынуждай меня...

— Да что такое на тебя нашло? Почему?

— На меня то нашло, что вот уже несколько дней ты избегаешь ходить в купальню вместе со мной, а теперь еще это... — он указал на фиолетовое пятно.

Девушка, смутившись, опустила голову и глухо произнесла:

— Нет нужды откидывать столу. Ты прав. У меня на спине и на груди ты бы увидел такие же следы.

— Это Маллия, не так ли? Она кивнула:

Достаточно мне управиться с ее прической не так быстро, чтобы на меня обрушились удары бычьей жилы. Довольно того, чтобы ей показалось, будто локон, хотя бы один единственный, лег не так, чтобы тотчас истыкать мне грудь шпилькой. Прежде чем придти к тебе сюда, мне пришлось сменить тунику — та была вся в пятнах крови.

— Но это же чудовище!

— И добро бы все объяснялось одной моей неловкостью... Но нет, я уверена, что она так поступает исключительно ради собственного удовольствия, мои промахи не более, чем предлог.

Предлог... Сознает ли она, до какой степени права? Калликст более не колебался:

— Слушай меня внимательно. Тебе нужно со всей определенностью втолковать Маллии, что мы с тобой брат и сестра.

— Но ты же прекрасно знаешь, что это неправда!

— Поверь мне, так надо. Если она убедится в этом, она оставит тебя в покое. Сейчас ею попросту движет ревность.

— Ты хочешь сказать, что вы... что ты и Маллия? — Голос Флавии задрожал, в этом было что-то детское.

— Успокойся. Между мной и ею ничего нет. Ничего. Но что-то мне подсказывает, что ей было бы желательно другое.

Ему снова вспомнились двусмысленные маневры племянницы Карпофора. Если она воздерживается от прямых попыток его соблазнить — наверняка считает, что они нанесли бы урон ее достоинству, — то ее взгляды, каждое ее движение, напротив, красноречиво намекают, что она только и ждет, когда же он сделает первый шаг.

— Не уступай ей! Заклинаю тебя! Ты нарвешься на жуткие неприятности.

Калликст уставился на нее, озадаченный этой явно чрезмерной пылкостью.

— Если придет час, когда ее поползновения станут очевидными, как по-твоему, у меня будет выбор? До каких пор рабу позволительно не подчиняться хозяину?

— Но Маллия тебе не хозяйка! И я очень сомневаюсь, что ее дядя согласился бы, чтобы она забылась в объятиях раба.

— Однако же надо найти средство, чтобы она перестала тебя терзать.

— Не приближайся к ней, Калликст. Прошу тебя, оставь ее в покое.

Слегка раздосадованный ее настойчивостью, он проворчал:

— Послушав тебя, можно подумать, будто я замышляю ее убить.

— Не о ней речь. Дело в тебе, я за тебя боюсь. Ее утехи замарают тебя, на тебе останется нечистое клеймо... и в этом мире, и в том.

Взгляд фракийца мгновенно посуровел.

— В этом мире и в том... Чтобы найти объяснение, откуда берется такой язык, далеко ходить не надо. Догадываюсь, что ты продолжаешь посещать своих друзей-христиан. Даже под этим кровом.

Поскольку она ничего не отвечала, он продолжил:

— У Аполлония и Ливии это было еще куда ни шло. Но Карпофор-то истинный римлянин. О богах он, может быть, и не слишком печется, но тщательно соблюдает все правила внешнего благочестия. А тебе известно, что одно из них состоит в том, чтобы доносить на тех, кто проповедует чужеземные суеверия.

Но девушка, не обратив внимания на доводы собеседника, только твердила:

— Держись подальше от Маллии. Забудь все, что я тебе рассказала. Умоляю тебя об этом!

Слегка наклонив голову, он какое-то время молча смотрел на нее, потом заметил:

— А если в ответ я напомню тебе, что ты никогда не считалась с моими советами? Что и теперь ты все еще без малейшего доверия относишься к моим опасениям? А коль скоро это так, не вижу, что могло бы мне помешать поступать, как вздумается. Хотя бы затем, чтобы не остаться перед тобой в долгу.

Она хотела было запротестовать, но, слишком взбудораженная, не смогла найти слов. А потому снова накинула шаль на плечи и вышла из комнаты.

Хотя Калликст считал предосудительными действия, навязанные ему хозяином, он поневоле стал находить в своих новых занятиях известный интерес. В первое время, видя смятение несчастных собственников, вынужденных смотреть, как их достояние у них на глазах превращается в золу, его тяготило раскаяние. Всякий раз, заключив сделку, он чувствовал, что разорил человека вторично. Однако эти угрызения незаметно, мало-помалу слабели.

Он не сумел бы толком объяснить, в чем причина такой метаморфозы. Возможно, он испытывал известное удовольствие, беря верх над этими патрициями, которых воспринимал как косвенных виновников своего рабского положения. В скором времени он вошел в такой раж, что стал приносить Карпофору нешуточную прибыль. Ростовщик приобщил его к обороту своих финансов, что ни день, предоставляя ему все больше власти. В награду за усердие он даже увеличил ему жалованье (которое тем не менее оставалось мизерным) и дал возможность покинуть эргастул, который он до той поры делил с прочими рабами, и выделил ему отдельную тесную комнатушку.

В то утро, на следующий день после мартовских ид[24], исполнилось ровным счетом шесть месяцев с тех пор, как он стал служить новому хозяину. Лучи солнца прорывались сквозь рассветный туман, пелена которого уже истончалась, обтрепываясь клочьями. Он рано покинул имение. Рассвет еще только забрезжил, когда его разбудили, явившись с сообщением, что занялся доходный дом на Велабре. В который раз он подивился, каким образом Карпофор умудряется так быстро узнавать о пожарах. Впору подумать, что он сам же причастен к их возникновению.

Когда он вышел на берег Тибра, ветер, еще свежий на исходе зимы, остудил ему лицо. Ему вдруг показалось, что время повернуло вспять, разом отбросив его на несколько лет назад. Он снова стал, как тогда, подростком, только что удравшим от Аполлония...

Слева он увидел Свайный мост и Большой цирк, дальше — портик Флоры и напротив него высокая стена, над которой топорщатся ветви сада, еще оголенные. Ничто не изменилось.

Но тогда где же горит?..

Едва Калликст проскользнул в тот зловонный переулок, где уже проходил когда-то, как его предчувствие тотчас подтвердилось: доходный дом, который ему поручено купить и который еще дымился, был тот самый, что давал кров общине приверженцев Орфея.

В нескольких шагах от него группа человек в двадцать, подбоченясь и закинув головы, глазела на то, что осталось от фасада. Почерневшие тонкие брусья торчали в небе, словно гигантские сосновые иглы. Ветер играл полусгоревшим полотнищем какой-то ткани, слышалось глухое потрескиванье последних головешек, по временам заглушаемое голосами свидетелей происшествия. Эти последние переговаривались вполголоса, с удрученным видом. Калликст инстинктивно навострил уши.

— Ничего больше не осталось, один только сад...

— Придется нам восстанавливать все целиком, — заметил кто-то.

— А на какие деньги? — поинтересовался третий. Тут наш герой решил, что пора вмешаться:

— Прошу прощения, но кто из вас владелец этого дома?

Все взгляды разом обратились к нему, а ряды собравшихся несколько смешались. Он услышал, как кто-то буркнул:

— Вот еще один ловкач из посланцев этого стервятника Карпофора.

Он почти физически ощутил презрение, которое эти люди к нему испытывали. Но, подавив смущение, все-таки повторил свой вопрос.

— Владелец — я! — бросил молодой человек с курчавой бородкой.

Он двинулся навстречу Калликсту, но почти тотчас замер на месте:

— Странно... твое лицо мне как будто знакомо...

— Как и мне твое, — откликнулся Калликст, который только теперь сообразил, кто это.

— Так мы встречались? Где? Когда?

— На этом самом месте. Давно. Очень давно...

Сбитый с толку, Фуск — ибо это был он — стал рыться в своей памяти, не спуская глаз с Калликста. Наконец лицо его просветлело:

— Моча! — воскликнул он. — Ты тогда только что прибыл в город, а я...

— А ты удрал от своего грамматикуса.

— Невероятно! Что ж, можно сказать, что память у нас обоих выше всяких похвал. Рад видеть тебя снова. Если мне все еще не изменяет память, я тогда оставил тебя подле алюмны?

— Точно.

— Что такое? Вы знакомы? — вмешался кто-то.

— Безусловно, — подтвердил Фуск с истинным удовольствием. — Уже семь лет минуло... Мы даже попировали тогда за столом у этого старого прохвоста Дидия Юлиана, причем в обществе того, кто ныне стал нашим императором, самого Коммода.

— В таком случае, — сказал тот человек, обращаясь к Калликсту, — нам следует перед тобой извиниться. Мы было подумали, что ты один из вольноотпущенников Карпофора.

Калликст невольно покраснел. И пролепетал что-то невнятное.

— Нет, конечно же, он не сообщник этой акулы, — подтвердил Фуск. — Это же последователь Орфея, наш брат.

И, снова обращаясь к Калликсту, спросил:

— Полагаю, ты прибыл, чтобы принять участие в наших церемониях?

— Так и есть, — солгал Калликст. — Но похоже, я выбрал неудачное время.

— Да уж, это самое малое, что можно сказать. Мы бы охотно пригласили тебя погостить. Но, как можешь сам убедиться, нам только и остались эти дымящиеся руины...

— И что же вы собираетесь делать?

— Надо бы восстановить, — раздался чей-то голос. — Но ни у кого из нас на это нет средств. Даже у Фуска.

— Состояние моего отца невелико, — пояснил тот, — и мне пришлось влезть в долги, чтобы начать курсус гонорум, достойную карьеру в магистратуре.

— Почему бы вам не обосноваться в другом наемном доме?

— Ты же знаешь, для отправления нашего культа нам необходим сад. А чтобы найти подходящий в Риме...

— Если так, почему бы вам не продать этот участок? На вырученные деньги вы могли бы устроиться где-нибудь на Марсовом Поле или на том берегу Тибра?

— Да кто же согласится его купить? — Фуск досадливо махнул рукой. — В этом городе творятся такие подспудные махинации, что мне не удалось бы продать его никому, кроме какого-нибудь всадника вроде Карпофора, который заплатит не более трети настоящей цены.

— Скажи лучше «четверти», — процедил сквозь зубы один из последователей Орфея.

— А во сколько вы оцениваете этот участок?

Вопрос вызвал короткое замешательство, потом Фуск заявил:

— Мне известно, что, когда Цезарь затеял тут поблизости строительство своего форума, ему потребовалось что-то около миллиона сестерциев только на то, чтобы откупить земли.

Фракиец быстренько подсчитал:

— То есть четыреста девять тысяч восемьдесят сестерциев за арпан.

— Примерно так.

— Я вам дам пятьсот тысяч.

Группа разом зашевелилась, удивленно переглядываясь.

— Ты что, сумасшедший? — спросил Фуск. — Или, может, ты парфянский царь? Раз не хватило сил поставить Рим на колени, тебе, видно, доверили миссию купить его?

— Ни то ни другое, — усмехнулся Калликст. — Я просто человек, располагающий в настоящее время кое-какими средствами.

Глава XIV

— Пятьсот тысяч сестерциев за арпан!

Весна 187-го сменилась летом, а Калликсту все еще казалось, будто он слышит рев, вырвавшийся из глотки Карпофора при известии о заключенной сделке. Он приготовился списать непомерную цену, которую заплатил за участок Фуска, на счет своей неопытности. Не без лукавства напомнил хозяину, что выкуп этой руины обошелся ему не дороже, чем Цезарю — его экспроприация. Тут уж всаднику пришлось, упуская самый подходящий момент, чтобы его придушить, взять себя в руки, чтобы вразумительно растолковать, что это как раз и была та цена, которую они, всадники, получили с императора за нужную ему площадь, а искусство коммерции в том и заключается, чтобы заблаговременно успеть прибрать товар к рукам за меньшую цену.

Решив, что новый раб еще не тверд в своем ремесле, Карпофор на какое-то время снова взялся его сопровождать. Но возраст ростовщика все больше давал о себе знать, подтачивая его энергию, а тем самым и предприимчивость. У него уже не было, как встарь, достаточно прыти, чтобы вскакивать среди ночи и нестись через весь город, да потом еще и торговаться, спорить о цене очередного загубленного «островка», сражаясь за каждый асе. К тому же общественные обязанности, связанные с его причастностью к семейству Цезаря, вынуждали к исполнению кое-каких неотменимых дел, из коих со временем он рассчитывал извлечь доход посущественней того, что давали ему операции с недвижимостью. Кончилось тем, что он решил простить рабу его промах, и Калликст снова обрел прежнюю независимость, каковая неуклонно и весьма заметно возрастала в течение последних недель.

В тот вечерний час солнце, подернутое знойным маревом, уже выглядело раскаленным полукругом, обрезанным снизу Альбанскими горами. Провернув поутру покупку доходного дома, принадлежавшего одному из многочисленных евреев-домовладельцев с другого берега Тибра, Калликст решил отправиться туда, где отныне происходили собрания почитателей Орфея. Речь шла о здании, расположенном в окрестностях Фабрициева моста и приобретенном благодаря средствам, им же предоставленным.

Фракийца ждал теплый прием: братья, как всегда бывало при его появлении, выразили самый искренний восторг.

Особенно радовался Фуск, тот его встречал прямо как триумфатора. Покончив с культовыми церемониями, эти двое коротали вечер в ближайшей харчевне, облокотившись на мраморный прилавок, с кубками массийского[25] в руках. Вдруг к фракийцу дружелюбно приблизился эдил, пользуясь случаем поблагодарить за услугу, оказанную братству, и тут Калликст впервые за долгое время почувствовал глубокое, даром что чисто субъективное удовлетворение оттого, что его принимают за свободного человека.

— Помнишь нашу ночную прогулку в обществе Дидия Юлиана и Коммода? — спросил Фуск не без некоторой тоски о былом.

— Конечно. Кто бы тогда мог вообразить, что мы бездельничаем в компании будущего повелителя Империи? Тебе случается видеться с ним?

— Увы, нет. С тех пор как он унаследовал отцовский пурпур, Коммод стал недоступен.

— Недоступен? Не так чтобы очень, — усмехнулся Калликст. — Говорят, у него гарем из трех сотен наложниц, да и миньонов столько же.

Фуск скроил неопределенную мину:

— Ему много чего приписывают. На самом деле у него только и есть, что одна единственная фаворитка. Вольноотпущенница его родителя, Марсия. Ее прозвали Амазонкой. Удивительная особа. Она вместе с ним ездит на охоту и даже в гладиаторскую школу за ним таскается.

— В отношении женщин у нашего императора своеобразный вкус...

— Пожалуй, не настолько, как ты думаешь. По словам всех, кто ее видел, эта Марсия и впрямь великолепное создание.

Разговор перешел на гонки колесниц. Подошли другие поклонники Орфея, предложили сыграть партию в кости, причем все непрестанно сетовали на растущую дороговизну жизни. Фуск так же, как эдил, относил обесценивание денег на счет трудностей, сопряженных с доставкой товаров из Африки, особенно из Египта, житницы Рима. Калликст, знавший, что у Карпофора имеются весьма серьезные интересы в деле торговли зерном, обещал посмотреть, не найдется ли способ кое-что уладить. Однако же время шло, ему пора было прощаться. Он покинул своих друзей, провожаемый благословениями, с чувством, что он и вправду стал благодетелем этого маленького сообщества.

На обратном пути он, сам того не желая, принялся сравнивать свою религию с той, которую исповедовала Флавия. Сколько бы он ни пытался найти смягчающие обстоятельства для выбора, сделанного девушкой, ему это не удавалось. Не потому ли, что его пугали опасности, грозящие адептам христианского учения, опасности, с которыми он сам, Калликст, едва ли рисковал столкнуться? Ведь если правда, что римские законы запрещают лицам, именуемым невольниками, вступать в религиозные объединения, то орфические мистерии не могут рассматриваться как религия в классическом смысле слова. Но что фракийца, напротив, пугало, так это образ мысли его собратьев по вере. Какой окажется их реакция, если они проведают о том, каково его истинное положение? Будут ли они уважать его по-прежнему или прогонять прочь из общины?

Эти вопросы так его занимали, что он не заметил, как добрался до дому, и пришел в себя лишь тогда, когда увидел перед собой ворота имения Карпофора.

«Подоспел точно к трапезе», — подумал он, отведя лошадь в конюшню. Направился к кухонным помещениям, но вдруг его внимание привлекли крики. Заинтригованный, он устремился во двор, где тотчас увидел целую толпу рабов. Флавия буквально кинулась к нему:

— Скорее, Калликст! Надо что-то предпринять. Елеазар его убьет!

— Убьет? Кого? Да о чем ты толкуешь?

— Карвилия. Скорее!

Девушка пустилась в объяснения, панический ужас делал ее речь бессвязной, но она все твердила о каком-то молочном поросенке, похоже, повара обвиняли в том, что он его присвоил.

— Ты знаешь не хуже меня, — закончила она, дрожа всем телом, — что Карвилий не способен украсть что бы то ни было. Но управитель, он просто голову потерял!

Более не колеблясь, фракиец стал проталкиваться сквозь толпу. Старый повар лежал на земле, скорчившись у ног Елеазара, с распухшим лицом. Разбушевавшийся сириец, вооружась дубиной, словно обезумев, колотил несчастного, а тот, теряя последние силы, уже и не пытался заслониться от ударов. От последнего из них кожа на голове под волосами лопнула, кровь струей хлынула из раны.

— Остановись, Елеазар!

Не дожидаясь реакции управителя, Калликст бросился на него и попытался отнять дубину. Последовала бурная потасовка. В первое мгновение захваченный врасплох, сириец, казалось, позволит противнику подмять его, но ему очень скоро удалось высвободиться, и два тела, сплетясь в плотный клубок, покатились по пыльной земле. Какое-то время в ходе схватки ничего невозможно было разобрать, но вот Елеазар с неожиданной ловкостью вскочил на ноги, во всю мочь размахивая дубиной перед лицом Калликста, между тем как в правой руке у него, словно по волшебству, появился кинжал, заостренный, словно волчий клык.

— Так. Осмелился напасть на своего вилликуса... Ну же, поди сюда, сын шакала, давай, ближе...

Калликст, в свой черед выпрямившись и не отрывая глаз от клинка, принялся кружить, как дикий зверь, вокруг сирийца, выискивая его слабое место. Толпа придвинулась, сужая круг. Ободряющие крики сменились тишиной, накрывшей их словно бы невидимым колпаком. Флавия, охваченная ужасом, замерла в нескольких шагах, затаила дыхание.

Калликст отважился на новую атаку. Попытался ухватить запястье противника, но не вышло. И опять они сверлили друг друга взглядами до тех пор, пока управитель не решился. Целясь Калликсту в грудь, он прыгнул вперед. Фракиец насилу успел отскочить в сторону, подавив крик боли — клинок пропорол ему левую руку.

Используя достигнутое преимущество, Елеазар повторил попытку. Но на сей раз вместо того, чтобы встретить атаку лицом к лицу, Калликст умышленно опрокинулся на спину, увлекая его в своем падении. Их тела вновь сплелись. Каменеющие мышцы, облепленные смесью пыли и пота, прерывистое сопение, вилликус, навалившийся на противника сверху, острие кинжала, нацеленное в грудь Калликсту, который старается отвести его в сторону...

Внезапно он, чувствуя, что больше не сможет противостоять этому напору, свободной рукой вцепляется сирийцу в физиономию, вонзая ногти в глазные орбиты. Издав рычание зверя, попавшего в сеть, Елеазар ослабляет хватку. Мгновение спустя фракиец уже наваливается на него сверху. Выкручивая запястье, заставляет его выронить кинжал, затем, используя свои руки как гарроту, начинает его душить.

Глаза Елеазара мутнеют, он обессилен и чувствует, что смерть пришла. Не слушая окриков, несущихся со всех сторон, Калликст жмет все крепче и крепче. Он ничего больше не видит, ничего не замечает. Им всецело овладевает безумная жажда убийства. Та же самая, что некогда уже обуяла его, тогда он едва не прикончил сводника. Как сквозь туман он видит склоненное над ним лицо Флавии. Она кричит, вопит, но ему кажется, что ее голос доносится из страшной дали, откуда-то из-за горизонта:

— Не делай этого! Они же убьют тебя, прекрати! Они тебя убьют!

Под своими пальцами, твердыми, как мраморные персты статуй, он ощущает пульсацию крови сирийца, бьющейся в его жилах. Потом вдруг вместо перекошенных черт Елеазара, который корчится под ним, проступает лицо центуриона — жуткое видение из прошлого. Но в свой черед исчезает и оно, уступая место искаженному страданием лицу Зенона. Вот когда, словно сраженный собственными наваждениями, Калликст разжал тиски.

Елеазар даже не пытался унять дрожь в руках. Его взгляд походил на блуждающий взор помешанного, движения — на жесты утопленника, чуть живым вытащенного на берег.

— Ты узнаешь, чего стоит покушение на своего управителя! Сперва тобой займется Диомед, а когда он кончит, я приду ему на смену, и ты проклянешь день, когда твоя мать тебя родила!

Елеазар крепко прикрутил запястья Калликста к брусьям в форме буквы «X», установленным посреди двора. Обернувшись к Диомеду, он приказал:

— Ну-ка, за дело, покажи нам, что ты умеешь!

Диомед с понимающей улыбкой щелкнул своим кнутом — на первый раз впустую. Затем, размахнувшись, что было сил хлестнул Калликста по оголенной спине.

— Слишком вяло! — рявкнул Елеазар. — Если не будешь бить сильнее, сам встанешь на его место!

Задыхаясь от боли, фракиец удержал крик. Стиснув зубы, напрягая все тело, словно лук, готовый переломиться, он ждал второго удара.

По мере того как длилось истязание, он стал ощущать, что соленый пот стекает по его рукам и ногам, а при этом в нем нарастало ощущение, будто в поясницу врезаются добела раскаленные лезвия. Тогда он стал безнадежно пытаться сосредоточиться на чем-нибудь постороннем — на чем угодно, только бы не потешить управителя ни единым стоном. Он закрыл глаза и заставил свой дух унестись далеко, очень далеко. От Диомеда с его кнутом. От Елеазара. От Рима. Туда, в горы, к озеру Гем. Чистому озеру, в хрустальной воде которого скользят золотые рыбки...

Глава XV

Когда сознание возвратилось, он поначалу был уверен, что находится где-то на берегу Стикса, реки Царства Мертвых, иначе чем объяснить абсолютно непроглядный мрак, обступивший его со всех сторон? Он лежал в позе зародыша, свернувшегося в материнской утробе, когда же хотел вытянуться, резкая обжигающая боль мгновенно парализовала его. Казалось, все его существо рвется на части. Тогда он замер, стараясь сохранять полнейшую неподвижность, едва дыша, прильнув щекой к влажной земле.

— Госпожа, мне нужно с тобой поговорить.

Две последних ночи напролет Флавия металась, одолеваемая противоречивыми помыслами. Теперь решение созрело. Она доверится Маллии, даже если ей суждено из-за этого страдать. Даже если она заплатит за это тем, что потеряет Калликста.

Неподвижно застыв в проеме двери, ведущей в ее опочивальню, Маллия разглядывала ее, колеблясь между любопытством и гневом. Она не привыкла, чтобы рабы заявлялись сюда беспокоить ее на ранней заре. Не промолвив в ответ ни слова, она полуотвернулась и, отойдя, присела на скамеечку из слоновой кости, стоящую перед бронзовым трельяжем, позволяющим ей созерцать себя одновременно в фас и в профиль. Взяв с мраморного столика на одной ножке шаль — четырехугольное полотнище белоснежной ткани, — она небрежно накинула ее на плечи.

— Причеши меня!

Флавия вне себя сжала кулаки, сознавая яснее, чем когда-либо, что сейчас не время проявлять строптивость.

Обеими руками она высвободила из-под шали тяжелую обесцвеченную гриву, в которую племянница Карпофора соизволила превратить свои волосы. Она взяла гребни, шпильки и ленты, а сама пробормотала:

— Я должна поговорить с тобой о моем брате.

Удивленная, Маллия подняла брови:

— Какой брат? Я же слышала, что ты алюмна, у тебя нет семьи!

— Это верно. Но подобрал меня на улице именно Калликст. С тех пор я всегда считала его своим братом.

— Калликст?

Во взгляде молодой женщины сверкнул интерес. Флавия, видевшая ход ее мысли насквозь, поневоле испытала что-то похожее на раздражение.

— Ну? Что дальше?

— Мне кажется, он тебе не безразличен, и думаю, я в этом не ошибаюсь, — она примолкла на миг, перевела дыхание и заключила: — Я пришла просить тебя спасти его.

— Спасти? Не понимаю. Разве он в опасности?

— Так ты не знала? Вот уже два дня...

— Я провела последние дни в Альбе, гостила у своей кузины. К тому же ты ведь не можешь воображать, будто у меня в обычае не упускать из виду повседневную жизнь здешних слуг. Так уж сделай одолжение, объясни толком!

При этих словах Флавия лишний раз почувствовала, сколь бездонна пропасть, разделяющая рабов и господ... Как-никак вчерашние события вызвали изрядный шум. Во все время трапезы ни о чем другом даже и речи не было, только об этом.

Они с Эмилией полночи провели подле Калликста, стараясь смягчить боль от ран, причиненных кнутом Диомеда. А между тем ни Карпофор, ни эта женщина не услышали даже слабого отголоска случившейся драмы. И вот она, покоряясь неизбежному, стала пересказывать своей госпоже происшествие с молочным поросенком, поведала о слепом ожесточении, обуявшем Елеазара, о вмешательстве Калликста, о столкновении этих двоих и ужасной расправе, постигшей фракийца.

— Когда он приказал Диомеду остановиться, Калликст уже давно был без сознания. А потом его приказали бросить в оссуарий.

— Оссуарий?

— Это вроде тюрьмы, рабы его так прозвали — оссуарий, ящик для костей, потому что тесно там, как в могиле (он и похож на неглубокую могилу, закрытую сверху), поневоле вспомнишь те маленькие урны, где хранят кости умерших. Я умоляла Елеазара позволить мне хоть воды ему туда принести, но он знать ничего не желает.

— Безумный!.. Я всегда знала, что у этого сирийца мозг не больше грецкого ореха. Ну, заканчивай мою прическу. Мы сейчас пойдем, скажем ему пару слов.

Всякий, кто знал племянницу Карпофора, предпочел бы лучше спуститься в ад, чем навлечь на себя ее ярость. Под лавиной ругательств, которые она обрушила на вилликуса, ему оставалось только склонить голову и помалкивать.

— Сперва кнут, потом оссуарий?! — задыхаясь, выкрикнула она, когда запас проклятий истощился. — И без всякого ухода! Клянусь Беллоной, ты лишился ума!

— Но, госпожа, — запротестовал Елеазар, — этот пес пытался меня убить!

— Тем не менее, ты живехонек! Или, может, это твой призрак маячит здесь передо мной? Нет, в чем я убеждена, так это в том, что именно ты задумал его погубить, оставив подыхать в этом... этом...

Слово, произнесенное Флавией, казалось, выскочило у нее из памяти, она искала его, и, не вспомнив, заключила скороговоркой:

— Его раны ты посыпал солью, так мне сказали. Соль на ободранную кожу! Ох, это уже выше моих сил...

Вилликус в панике шарахнулся прочь, а то бы не миновать ему лишиться глаза — стилет, выхваченный Маллией откуда-то из складок туники, метил прямо туда.

Флавия наблюдала эту сцену с восхищением и страхом одновременно. Что-то подсказывало ей, что, подстроив вмешательство Маллии, она тем самым создает положение, при котором ей самой рано или поздно не поздоровится.

— Успокойся, госпожа! — возопил сириец. И, вдруг сообразив, что все это происходит на глазах рабов, гордо вскинулся: — Не забывай, что я принадлежу господину Карпофору!

— И в самом деле! Так потолкуем об этом. Он оказал тебе доверие, поручив пасти свое стадо, а ты предал его. Ты прекрасно знаешь, какой интерес он питает к этому Калликсту и какие услуги этот человек ему оказывает. Ты хоть соображаешь в своем самомнении, что чуть было не причинил ему громадный ущерб?

«Ущерб, может быть, и громадный, — подумал про себя Елеазар, — но, уж конечно, не такой основательный, как тебе...».

Злоба, нарастая изнутри, так и распирала его. Из-за того что этой бабе приспичило оседлать фракийца, он выйдет на свободу. Да еще, чего доброго, займет положение наравне с его собственным! Не в силах сдержаться, он выпалил с немыслимой дерзостью:

— Чем заботиться о том, как бы себя между ног ублажить, подумала бы лучше, что твой дядя скажет, если проведает, как ты...

У него не нашлось времени закончить эту фразу.

Маллия стала бледнее, чем палочка свинцовых белил. Никогда никто не осмеливался говорить с ней в подобном тоне, а уж тем паче раб. Этот узкий стержень с печаткой на конце, которым она метит свои восковые дощечки, сгодится и на то, чтобы проткнуть глотку наглому кабану-сирийцу! Она хотела броситься на него, но в последнее мгновение рассудок взял верх.

Она ограничилась тем, что, почти не разжимая губ, процедила с угрозой:

— Клянусь Плутоном, если мой дядя проведает о чем бы то ни было, я брошу тебя в бассейн с муренами. Неосторожные, по временам падающие туда, идут им на корм — ты будешь не первым и не последним. А теперь хватит болтать: изволь повиноваться! Ты немедленно выпустишь этого раба!

Флавия закончила перевязывать раны, которые глубокими коричневыми бороздами покрывали спину Калликста.

— Как ты себя чувствуешь?

Фракиец, лежа на животе, медленно пошевелился.

Он все не мог выкинуть из памяти устоявшийся запах кала и мочи, который пронизывал мрак оссуария во все время его заточения.

— Я здесь не останусь, — хрипло пробормотал он. — Уйду, клянусь. Но сначала посчитаюсь с сирийцем.

— Ты сам не понимаешь, что говоришь. Это боль подсказывает тебе такие слова.

— Говорю же тебе, я сбегу. А сириец мне заплатит. Флавия помолчала в раздумье, потом устало заметила:

— Боюсь, увы, что прежде, чем все это произойдет, расплачиваться придется не кому-нибудь, а тебе.

— О чем ты?

Она отошла от изголовья своего друга, медленно направилась к маленькому слуховому оконцу, из которого сочился тусклый свет.

— Маллия приказала мне привести тебя в ее покои, — бросила она, не оглядываясь. — Нынче же вечером.

Калликст перекатился на спину.

— Я предвижу, что ты согласишься, — добавила она, возвращаясь на прежнее место подле него.

Он с большими предосторожностями приподнялся. Его глаза, обычно ярко-голубые, потускнели, став скорее серыми.

— По крайней мере, если твой господь вдруг не смилостивится настолько, чтобы меня заменить...

Над Альбанскими горами всплыл багровый диск луны. Тяжелые тучи, начавшие собираться еще на склоне дня, скрывали большую часть звезд. Удушающую жару слегка смягчали порывы легкого блуждающего ветерка, он морщил водную гладь бассейнов, шевелил листву осин и кипарисов.

— Грозы ждать недолго, — проронил фракиец, будто говоря сам с собой.

Флавия шла рядом. Она не откликнулась, но не могла не отметить про себя, что даже природные силы, словно сговорившись, разделяют смятение ее души.

Они пересекли двор и вошли под аркады, которые, выстроившись в ряд, вели к господским покоям. Когда они входили во внутренний сад, стая вяхирей, вдруг в панике сорвавшись с места, взмыла к ночному небу. Флавия ускорила шаг. Словно бы хотела уж поскорее приблизить развязку этой нелепой комедии. Она ориентировалась по слабому свету, что изредка кое-где проникал сквозь задернутые шторы, и наконец остановилась перед одной из аркад. Отстранив дверную занавесь, она вошла в комнату Маллии.

Племянница Карпофора читала, но теперь она закатала в пергамент свой свиток папируса и только после этого пошла к ним навстречу. На ней была тончайшая египетская шерстяная симарра — широкий длинный плащ, — и молодые люди заметили, что она умышленно встала так, чтобы пламя факела, горевшего на бронзовой подставке за ее спиной, просвечивая сквозь ткань, открывало взору ее наготу.

— Мне приятно видеть тебя снова, — начала она чуть принужденным тоном. — Тебе все еще больно?

— Да. Но эта боль меня успокаивает. Она служит доказательством, что я жив. Прочее не в счет.

Колышущимся шагом молодая женщина подплыла и без малейшей стыдливости прильнула к нему. Флавия в тягостном смущении смотрела, как руки ее госпожи заскользили вдоль спины ее друга.

— Сбрось-ка свою тунику, — внезапно охрипшим голосом выговорила она.

Калликст принялся невозмутимо разоблачаться. Но жесты его были еще неуклюжи и скованны, так что не кто иной, как Флавия помогла ему стащить одежду через голову.

Маллия неторопливо обошла вокруг него. Дыхание молодой женщины участилось при виде густого переплетения шрамов, исполосовавших кожу ее раба. Завороженная, она коснулась их кончиками своих длинных, крашеных охрой ногтей, что-то в ее ухватках напоминало лошадиного барышника, когда тот расхваливает свое новое приобретение. Дальше выносить все это Флавия не смогла. Она вдруг повернулась и исчезла в длинном, окутанном тьмой коридоре.

Сколько времени Флавия, не шелохнувшись, простояла в потемках? Ей так никогда и не удалось в точности припомнить это. Осталось лишь смутное видение — два белых призрака, застывших, как статуи, едва распустившаяся листва, бьющаяся под завыванием ветра, собственные золотистые пряди, в беспорядке налипшие на лоб и щеки, слезная влага, мешающаяся с дождевыми струями.

Когда опомнилась, она обнаружила, что полулежит, прислонясь к пню срубленного дерева.

С усилием выпрямилась. Промокшая туника показалась ей тяжелой и негнущейся, будто свинцовая. В нескольких шагах она приметила аллею и побрела туда, вся во власти безмерной тоски, которая трепетала в ней, заполняя каждую частицу ее тела. Шла бессознательно, пока впереди не зачернела громада дома.

— Флавия!

Она вздрогнула, испуганная звуком этого голоса, который, однако же, показался ей знакомым.

— Флавия, малышка моя, да что такое с тобой стряслось?

Она узнала Эмилию. Хотела заговорить, но не смогла. Просто опять залилась слезами. Тогда служанка взяла ее за руку и повела в то крыло здания, которое предназначалось для рабов.

После драматических событий, связанных с Елеазаром, товарищи Карвилия оборудовали для него каморку, обычно предоставляемую выздоравливающим, и поставили туда небольшую кровать, чтобы старый повар мог подлечиться вдали от общих спален и людных зал.

Когда туда явились Флавия с Эмилией, он подремывал при свете крошечной лампы с греческим орнаментом.

Приоткрыв глаза, он с сонным видом оглядел обеих:

— Флавия. Однако же что случилось?

Поскольку она не отвечала, Эмилия в свой черед принялась допытываться, движимая внезапным озарением:

— Калликст... Все дело в Калликсте, правда?

Девушка чуть заметно кивнула.

— Управитель снова напал на него? — в ужасе воскликнул Карвилий. — Мне и подумать об этом страшно.

— Нет, — пролепетала она. — Не Елеазар...

— Но тогда...

— Все понятно! — вскричала служанка. — Маллия! Маллия, наконец, заполучила свою добычу. Ведь так?

И коль скоро Флавия ни слова не ответила, она принялась настаивать:

— Скажи мне, моя крошка, ведь речь идет о ней? Об этой особе?

Тут девушка, словно не в силах больше в одиночку нести свое отчаяние, закрыла лицо руками и выложила им всю правду.

— Но я в толк не возьму, тебе-то отчего приходить в подобное состояние? — удивился повар. — Ты бы должна была приободриться, а вместо этого похожа, будто ты только что получила известие о смерти Калликста. Что бы там ни было, а разделять ложе с Маллией — все-таки меньшее испытание, чем валяться на липком земляном полу оссуария.

— Дурень! — вмешалась Эмилия, состроив яростную гримасу. — Как это похоже на вас, мужчин! Никакой чувствительности! Ты, стало быть, так ничего и не понял?

Не дожидаясь ответа сбитого с толку старика, она погладила Флавию по мокрым волосам:

— Что ты влюблена в этого фракийца, у меня сомнений не было. Но вот чего я не знала, это что ты любишь так сильно.

— Влюблена? — пробормотал Карвилий, разом осознав, какую оплошность он только что совершил. — Когда же это началось?

— Это всегда было. С того самого вечера, когда он впервые наклонился надо мной, и я увидела его лицо.

— Значит, это если не впрямую, то косвенно из-за него ты так до сей поры и не пожелала сделать решительный шаг — стать христианкой? — спросила Эмилия.

— Мне так хотелось, чтобы этот священный миг мы пережили вдвоем, чтобы крещение было не просто моим, а нашим!

Все разом объяснилось. И ее недомолвки, и то, как она постоянно откладывала срок принятия таинства, и предлоги, на которые ссылалась, уклоняясь от вступления в их братство.

— Если начистоту, — заявил повар, — ты не имеешь права злиться, что он уступил этой женщине. Кроме всего прочего, разве не ты сама косвенно содействовала их сближению? Да и попросту говоря, был ли у него выбор?

Вместо ответа Флавия откинула голову назад так, что взметнулась волна ее золотых волос.

Глава XVI

Калликст растянулся на своем ложе, закинув руки за голову. Он был один в чердачной каморке, милостиво предоставленной ему в качестве жилья. Солнце давно уж взошло, а ему и дела нет. Маллия обещала походатайствовать перед Карпофором, чтобы его избавили от работы до тех пор, пока он полностью не выздоровеет. А он знал, какое влияние это испорченное дитя имеет на своего дядю, который — что тоже козырь, причем не пустяковый, — был вместе с тем ее приемным отцом. Можно было ни на мгновение не сомневаться, что своей цели она достигнет.

Маллия... Приходилось признать, что ночь, которую он разделил с ней, была самой упоительной из всех, какие он когда-либо проводил с женщинами. Ему вспомнилось тоненькое обнаженное тело его госпожи, белое, как слоновая кость, ее груди, чьи острые соски терлись об его кожу. В каждом ее движении была искушенность, уж она-то знала толк в утехах плоти. Она, стоя, обвивалась вокруг него, в ней проснулись неожиданная сила и все сладострастие мира. Когда он овладел ею тут же, на полу комнаты, она кричала от наслаждения. Их бурные объятия следовали одно за другим, всякий раз с обновленной страстью, подчас заставляя его вздрагивать от боли, когда ногти любовницы впивались ему в спину, где еще не зажили раны, нанесенные кнутом.

Как она не походила на уличных девок, так называемых волчиц, и служаночек, которыми ему случалось обладать прежде! От их мимолетной близости в памяти оставалось впечатление какого-то жалкого ритуала, в конечном счете, не без привкуса брезгливости. Изведав же ласки Маллии, он осознал, что любовь может быть искусством, сладостным единоборством и в той же мере наукой. Так что когда, наконец, молодая женщина, насытившись страстью, без сил прильнула к его лоснящемуся от пота телу, он вдруг услышал как бы со стороны свой же голос:

— Во всей Империи разве только Марсия, фаворитка императора, могла бы тебя превзойти...

Он открыл глаза. Чья-то рука отодвинула штору, и ослепительные лучи солнца затопили комнату. Внезапно против света прорисовался силуэт Флавии.

— Ты здесь? В этот час?

Девушка легким шагом пересекла комнату и села рядом с ним, прямо на пол.

Он недоверчиво разглядывал ее. Опрятная одежда, простая, изящная прическа. И все же некое свечение, исходившее от ее лица, след сурьмы у глаз — он не помнил, чтобы она когда-нибудь их подводила, — короче, было в ней что-то, что его встревожило.

— Возможно, я ошибаюсь, но мне сдается, что ты не выспалась... Небось, присутствовала на одном из ваших собраний.

— Я приняла важное решение. Попросила Карвилия походатайствовать за меня перед нашими братьями: я буду креститься.

Он всмотрелся в ее черты, охваченный необъяснимым смятением. Она выглядела такой юной, хрупкой и в то же время такой непреклонной! Калликст снова откинулся на спину, постаравшись не сморщиться от боли.

— Итак, ты становишься христианкой...

— Да. Но прошу тебя... постарайся понять, ведь я же... — она схватила его за руку, будто хотела удержать.

— Как ты можешь?..

— Калликст...

Она хотела продолжать, но он не дал ей на это времени. Сухо, отрывисто обронил:

— Я приду. Не хотелось бы пропустить эту гулянку...

Все четверо быстрым шагом шли по мощеной рядами каменных плит Аппиевой дороге. Калликст шагал позади, вслед за Карвилием, Эмилией и Флавией. Солнце, потонувшее в золотистой сияющей дымке вдали за болотами, по временам зажигало пробившимся сквозь туман лучом уже пожелтевшую листву осенних деревьев на обочинах дороги.

Маленькую группу все время обгоняли катящие в сторону Рима повозки с провизией. Да и сами они в своих скромных нарядах походили на крестьян, которые подались в город с целью продать что-нибудь выращенное либо изготовленное своими руками.

Часов около тринадцати[26] взглядам путников открылся дом, стоящий на краю дороги. Стены его, массивные и суровые, были сложены из охрового кирпича, а кровля — из желобчатой черепицы. В фасаде были вырублены только парадный вход да несколько узких высоких окон. Едва успев войти в атриум, Калликст насторожился, изумленный: человек, вышедший им открыть, оказался не кем иным, как Эфесием, в прошлом управителем покойного сенатора. Он остался верен своей обычной невозмутимости, но фракийцу все-таки почудилось, что во взгляде старика сверкнула насмешка.

— Похоже, со времени нашей последней встречи характер у тебя лучше не стал. Тем не менее, мы должны поблагодарить тебя за спасение нашего старого друга Карвилия.

— Но как могло получиться, что...

— Что я здесь? Очень просто: не захотел расстаться со своими братьями-рабами. И вот с помощью даяний щедрых благотворителей я смог приобрести это жилище, где все мы собираемся в День Господа Нашего.

Калликст не нашелся, что ответить, несколько удивленный и вместе с тем раздосадованный столь очевидным доказательством верности, какой никогда бы не предположил в человеке, которого привык считать жестким и холодным.

Более не медля, Эфесий повел их в триклиний, где при шатком свете нескольких десятков масляных ламп стоя ждала толпа собравшихся. Если фракийцу и показалось, что некоторые лица ему знакомы, то большинство он, несомненно, видел впервые. Его друзей встретили с видимой радостью, что до пего самого, он, оставшись стоять у порога, поневоле испытал ощущение покинутости. Стараясь утешиться, он напомнил себе, что его присутствие здесь во всех смыслах неуместно: пускать сюда язычников иначе, чем для их крещения, было не в обычае, чтобы для него сделали исключение, потребовались горячие настояния Флавии и Карвилия.

Когда же началась церемония, его ждало новое потрясение: он узнал человека, одетого в длинную белую мантию, который руководил действом, — то был Ипполит! Под внимательными взглядами собравшихся сын Эфесия стал разворачивать свитки пергамента. Флавия между тем вместе с группой каких-то мужчин, женщин и детей встала в отдалении.

Этим своим пискливым голосом, который Калликст не спутал бы ни с чьим другим, Ипполит по-гречески прочел несколько текстов, казалось, не имевших между собой ничего общего, и провозгласил:

— В заключение приведу слова апостола Павла: «Рабы, повинуйтесь в простоте душевной своим земным хозяевам, как повиновались бы Христу. Не с подобострастным рвением, что ищет угодить людям, делайте это, но с глубоким сердечным усердием, дабы исполнить волю Господню. Служите так, чтобы угодить Богу, а не людям, и помните, что кем бы вы ни были, рабами или свободными, Он в царствии своем сторицей воздаст вам за всякое добро, которое вы сотворите здесь, на земле. Что до вас, хозяева, не давайте своим рабам иных приказаний, кроме праведных. И повелевая ими, не оставляйте помышления о том, что у вас тоже есть господин, сущий на небесах. Не возлагайте на них бремя страха, но помните, что у них тот же Бог, что и у вас, и этот Бог будет судить тех и других, невзирая на их земной ранг».

Затаившись в потемках, Калликст, ни словечка не пропустивший из Ипполитовых речей, никак не мог понять, откуда берется то единодушное одобрение, которое, как он чувствовал, все это вызывает у окружающих.

Флавия стояла в первом ряду. Ее застывшие черты выражали беспредельный покой, казалось, ее душа унеслась куда-то вдаль.

Затем священнослужитель призвал верующих к общей молитве. Раздались песнопения. И тут впервые, почти что наперекор сопротивлению собственного тела, Калликст почувствовал, как им овладевает волнение. Эти звуки напомнили ему гимны, что пели в его родной Сардике.

Между тем образовалась процессия: верующие, один за другим подходя к низенькому столу, выкладывали на него содержимое плетеных корзин, которые они принесли с собой. Эти дары, в большинстве случаев весьма скромные, состояли чаще всего из пищевых продуктов: были здесь сосуды с вином, виноград, масло, молоко и мед. Другие — таких было немного — принесли в дар изделия из меди и серебра.

Но вот толпа окружила стол и священника. Последний слегка развел руки и воскликнул:

— Господь да пребудет с вами!

— И со духом твоим!

— Возблагодарим Господа, Бога нашего!

— Праведного и всеблагого!

Тут Ипполит воздел обе руки вверх и принялся читать нечто вроде молитвы, откуда Калликст уловил только одно выражение, оно звучало как: «И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим».

Он насилу удержался от раздраженного жеста, сам не зная, что его бесит сильнее — суть проповедуемых идей или то, что об этих вещах толкует Ипполит.

— Последний же теперь обратился к группе катехуменов — новообращенных:

— Отрекаешься от Сатаны?

— Отрекаюсь.

— Отрекаешься от козней его?

— Отрекаюсь.

— Отрекаешься от услад его?

— Отрекаюсь.

В то время как Флавия и прочие, сдвинувшись со своих мест, пошли, затянув новые песнопения, Калликст призадумался, каков же истинный смысл всех этих фраз.

Вскоре масляные лампы заменили факелами. Их свет достигал середины просторной круглой залы, в стенах которой были выдолблены ниши. Восьмиугольный бассейн в центре помещения окружали фонтанчики: тонкие струи воды низвергались в него из разинутых пастей бронзовых гриффонов.

Верующие обступили этот водоем, встав полукругом, между тем как Ипполит и новообращенные сбросили одежды.

Поискав глазами Флавию, Калликст обнаружил ее среди других женщин в тот момент, когда она распускала свои длинные золотистые волосы.

По знаку Ипполита раздались ликующие песнопения, а новообращенные образовали три группы. Первыми были дети — обратившись спиной к западу, они по ступенькам спустились в бассейн так, что вода достигла их плеч, но тут же снова вышли оттуда с противоположной стороны, где их ждал Ипполит. Одного за другим он вопрошал их:

— Веруешь в Отца, Сына и Духа Святого?

И всякий раз твердо звучал один и тот же ответ:

— Верую!

Тогда, выплеснув на неофита немного воды, Ипполит объявлял:

— Прими крещение!

Затем настал черед мужчин и, наконец, женщин.

Флавия была во главе их вереницы. Не успела она выйти из воды, как он чуть не бросился к ней, но верующие, как-то невзначай сгрудившись вокруг девушки, загораживали ему дорогу. Ей помогли снова облачиться в белоснежную шерстяную тунику без пояса. На ноги ей надели войлочные туфли, а кто-то увенчал ее чело маленьким цветочным венком.

Калликст еще пытался пробиться к ней сквозь толпу, когда за его спиной прозвучал голос Эфесия:

— Не нарушай мира...

— И в мыслях не имел, — сухо отозвался он.

Смирившись с неизбежностью, он последовал за процессией, которая теперь направилась в триклиний.

Эфесий, который отошел в сторону, чтобы разделить с братьями хлеб и вино, которых было, впрочем, немного, возвратился к нему:

— Хочешь принять участие в агапе?

Калликст знал: так у них называется общая трапеза.

— Нет, — отрезал он. — Я бы предпочел просто потолковать с твоим сыном. У меня есть к нему вопросы.

Удивленный, бывший вилликус какое-то время раздумывал, потом ответил:

— Хорошо. Но не здесь. Следуй за мной.

Он отвел фракийца в укромную комнату, расположенную в стороне от прочих, и туда же к нему вскоре явился Ипполит.

— Мой отец сказал, что ты желаешь поговорить со мной. Что случилось?

Калликст нервно пригладил свои черные вихры:

— Я предпочел бы разобраться. Понять хочу. Как ты можешь проповедовать покорность и повиновение несчастным, страдающим под рабским ярмом? Как можешь призывать их смиряться и любить хозяев? Стало быть, это и есть то, что вы предлагаете угнетенным? Стать сообщниками собственных притеснителей?

— Я вижу... Да кто ты такой, чтобы столь строго судить о словах Павла?

— Ты сам знаешь: я раб. Прежде всего, раб, а потому не могу признать Бога, каков бы он ни был, если он благословляет закабаление человека.

В былые времена сын Эфесия лопнул бы от злости, теперь же он овладел собой, поразив Калликста спокойствием и твердостью своего ответа:

— Ты рассуждаешь так, потому что не знаешь. Ты не знаешь, что мы — всюду. Во дворцах цезарей, в патрицианских домах, в легионах, в мастерских, в эргастулах. Если однажды утром мы выступим с прямым призывом к освобождению всех рабов, это станет сигналом к развязыванию такой борьбы, какой мир еще не видел. Вот то, что ты счел бы справедливым? Кровопролитие? Неужели так трудно понять, что нужно не разжигать ненависть, а стараться утишить боль израненных сердец? Знаешь, сколько римлян пало жертвой ярости своих рабов? Больше, чем от бесчинств тиранов! Подумай лучше о том, что Бог христиан не может оправдать подобное ожесточение.

Калликст молчал, вглядываясь в Ипполита. Его разум терзали противоречивые помыслы, с которыми он уже не справлялся. Он чувствовал, что если пробудет здесь подольше, под вопросом окажутся его самые нерушимые, самые заветные убеждения. И тогда он просто ушел. Без единого слова.

Глава XVII

Апрель 186 года.

Карпофор поерзал на скамье, наклонился вперед, тем самым, прервав работу своего брадобрея.

— Вы все, здесь присутствующие, послушайте меня внимательно. Под нашим кровом скоро произойдет важное событие. Событие, имеющее величайшее значение.

Всадник выдержал паузу, словно хотел принудить слушателей хорошенько затаить дыхание.

— Нынче вечером нас посетит император!

— Император? — вскричала Корнелия в замешательстве.

— Император, — подтвердил Карпофор, распираемый восторгом.

— Ты хочешь сказать, что Коммод... Сам Коммод?

— Ну разумеется, женщина, кем же еще он, по-твоему, может быть?

Засим он обернулся к Елеазару, Калликсту и прочим рабам, на сей раз уже их вопрошая:

— Ну, что вы скажете о подобной чести?

Император, префект или любые другие персоны, — подумалось Калликсту, — что это может изменить в его жизни? Тем не менее он сделал над собой усилие, чтобы казаться восхищенным:

— Это хорошо, господин, столь блистательный визит непременно повысит ваш престиж.

— Не будем забывать и о пользе дела, мой дорогой Калликст. Это будет нам благоприятствовать в делах! Как тебе известно, у меня есть кое-какие виды в отношении торговли зерном. Заручившись поддержкой Коммода, я наконец смогу осуществить свою мечту: получить исключительное право на зерно, привозимое из Египта. К тому же разве я не владелец самого большого из кораблей флота? Это было бы признание!

— Признание Вашего значения! — с преувеличенным пафосом подхватил Елеазар. — Вы станете самым важным лицом в Империи! — тут он осекся, потом прошелестел: — После императора, конечно.

Карпофор аж расцвел от удовольствия, зато фракиец метнул на управителя взгляд, весьма красноречиво говорящий, как он оценивает эту льстивую болтовню.

— Но нам же ни за что не успеть все подготовить! — простонала Корнелия.

— Однако придется! Я не потерплю ни малейшего упущения! Повара уже осведомлены о предстоящем. Они трудятся не покладая рук до самого обеда. Тем паче, что император явится не один. С ним будут его доверенный сановник Клеандр, префект преторских когорт, да еще Амазонка, Марсия.

— Марсия? — шумно вознегодовала матрона.

— Да, Корнелия. И я требую, чтобы ты обходилась с ней, как с Августой.

— С ней? С вольноотпущенницей? Распутницей, перешедшей к Коммоду от Помпеануса? Интриганкой, вытеснившей императрицу Бруттию Криспину с ее законного места?

Калликст усмехнулся. Как все выскочки, его хозяин и в особенности хозяйка были помешаны на респектабельности. Их суд зачастую оказывался строже, чем понятия аристократов, отпрысков древних родов.

— Корнелия! Я запрещаю тебе вести подобные речи!

Женщина, гневно всплеснув руками, обернулась к Маллии, рассчитывая на поддержку.

— Тетя права. Если бы эта Марсия ограничивалась тем, что меняла любовников, ее поведение не касалось бы никого, кроме ее самой. Но женщина, выставляющая себя напоказ в голом виде среди гладиаторов? Которая не стесняется затевать на арене схватки с другими разнузданными бесстыдницами? Если женщина до такой степени роняет себя, она тем самым унижает и тех, кто откроет ей своп двери как гостье.

Тут Калликсту вспомнились слова Фуска: «Марсия и впрямь великолепное создание». В том-то, без сомнения, и крылась истинная причина враждебности двух этих женщин.

— Ладно, поговорим об этом! — рассердился ростовщик. — Я знавал женщин, которым, чтобы низко пасть, не требовалось таких вопиющих способов. С виду они действовали поскромнее, но результат выходил столь же впечатляющий. Не так ли, моя любезная Маллия?

Маллии показалось, что она сейчас лишится чувств. Что до Калликста, он, захваченный врасплох намеком своего господина, в смущении отвел глаза. Скоро три года, как он стал любовником молодой госпожи. Весь дом наверняка знал об этом, исключая — по крайней мере, так он полагал до этого мгновения — самого Карпофора. Теперь же его замечание доказало, что он был не столько слепцом, сколько потатчиком. Во взгляде, брошенном на него Маллией, он прочел, что она думает так же. Но всего примечательней было выражение лица Елеазара — он внутренне ликовал. А Карпофор между тем заключил:

— Я запрещаю тебе, Маллия, и тебе тоже, Корнелия, тем или иным образом показывать, что вам не импонирует наложница нашего императора! Властитель Рима — священная особа. И все его близкие тоже, притом не меньше! А теперь прервите на время ваши обычные занятия, и пусть сегодня вечером все здесь будет безупречным.

Уходя, Калликст и вилликус столкнулись, но ни слова не сказали. Со времен оссуария эти двое, живя так близко, относились друг к другу с полнейшим презрением, и их разговоры никогда не выходили за пределы самой строгой необходимости.

Карпофор, желая сделать Калликста своим ближайшим помощником, по существу вывел его из-под власти сирийца. На его стороне также было скрытое, но не менее действенное покровительство Маллии, оно мешало управителю набраться решимости, чтобы попытаться навредить ему. Тем не менее, между двумя этими людьми не угасала стойкая враждебность. Калликст ничего не забыл. Что до Елеазара, вынужденного быть свидетелем возвышения этого раба, который чем дальше, тем больше походил на соперника и возможного преемника, вилликус питал к нему самую бешеную неприязнь.

* * *

Начертав последнюю строку в своих счетах за истекший день, Калликст покинул комнатушку, где он обычно занимался делами. В имении все так метались, будто их поджаривали на раскаленных углях. Рабы-поселяне доставляли в дом съестное целыми переполненными повозками. В триклинии не утихала беспрерывная суета, рабы сновали взад-вперед, внося ложа из слоновой кости, бронзовые столы и сосуды с благовониями.

Пересекая перистиль, он заметил Флавию, со всех ног бегущую в сторону покоев своей госпожи. Она едва успела махнуть ему рукой.

— Ох, эта Крапивная Лихорадка! — задыхаясь, бросила она. — Не знаю, что происходит, но она с самого утра словно взбесилась.

— Это все из-за сегодняшнего вечера, — хотел объяснить Калликст. — Император...

Но девушка уже юркнула в дом.

Раздосадованный, он пожал плечами. Со дня своего крещения «сестренка» явно старалась его избегать. Держалась с ним куда отчужденнее, пользуясь тем, что у нее возникли свои собственные отношения с Маллией: та теперь проявляла к юной мастерице причесок заметно больше уважения. В жизни Калликста эта ее отстраненность обернулась пустотой, заполнить которую он не мог. И с горечью вспоминал времена, когда она хваталась за любой, какой ни на есть предлог, лишь бы увидеться с ним.

Ныне от всего этого и следа не осталось, и он в глубине сердца злился на тех, кого считал ответственными за надлом их отношений: на Ипполита, Карвилия и прочих. Внезапно он решил отправиться на кухню. Ему требовалось прояснить это дело.

Помещение выглядело опустошенным, будто здесь пронесся ураган. Люди толклись здесь так беспорядочно, что и самих богов могли бы с толку сбить. В сторонке, в углу, он приметил Карвилия, который занимался тем, что потрошил выращенного в их собственном саду поросенка, вытаскивая его потроха через глотку.

— У меня к тебе разговор.

— Не время. Позже.

Снедаемый нетерпением, Калликст схватил его за руку:

— Нет, сейчас!

Карвилий на мгновение прервал свое занятие.

— Изволь оставить меня в покое! Что на тебя нашло?

— Я хочу знать... Что творится с Флавией? Она от меня бегает, как от чумы. В чем дело?

— Не кажется ли тебе, что спросить об этом надо скорее у нее самой?

— А я тебя спрашиваю, и вот почему... Я бы не удивился, если бы ты сказал, что это вы отныне запретили ей общаться с язычником, каковым я теперь стал в ее глазах.

— Чепуха! — возмутился Карвилий. — Мы запрещаем нашим братьям посещать ипподром, Колизей и театральные зрелища, потому что от них может произойти порча нравов. Но что мешает христианину общаться с язычниками? К тому же как это было бы возможно? Ведь мы живем бок о бок с вами.

Физиономия у повара была самая чистосердечная.

— Тем не менее, она избегает меня. И ты, без сомнения, должен знать почему. Она проводит с вами больше времени, чем со мной. А надобно тебе заметить, что так было не всегда.

Карвилий резко дернул плечом:

— Ладно. Ты хочешь знать? Так открыл бы глаза пошире: несчастная девочка влюблена в тебя до безумия. Она сохнет, угасает день ото дня из-за того, что ты делишь ложе с этой распутницей Маллией!

— Флавия? Влюбилась в меня? Но это же...

Он хотел продолжить, но вовремя заметил, что поварята и служанки навострили уши и пялятся на них с игривым видом. Карвилий невозмутимо вернулся к работе. Понизив голос, Калликст сказал:

— Не хочу выставлять свою жизнь на всеобщее обозрение. Мы еще потолкуем об этом позже.

И стал в молчании наблюдать за действиями повара. Карвилий, ни слова не ответив, взял пригоршню фиников, очищенных от косточек, и отправил их поросенку в брюхо.

— Неужели все, что я вижу здесь на столе, так же закончит свой век в пузе этой бедной скотины?

Продолжая хранить молчание, старик запихал туда же остальную начинку: колбаски, дроздов, печеные луковицы, устриц, мухоловок и увенчал все это колбасным фаршем и пучком трав всевозможных сортов.

— С ума можно сойти... И чем же ты завершишь этот волшебный ритуал?

С видимым ожесточением Карвилий пробурчал:

— Зашью разрез, обжарю, сделаю на шкуре надрезы, пропитаю мясо острым соусом — гарумом, подмешав к нему немного белого вина, масла и меда. Надеюсь, этот поросенок причинит вам с Маллией такое несварение желудка, какого вы в жизни не видали...

— Но это же полная бессмыслица! Что мы сделали, чтобы пробудить подобную ярость?

— Строго говоря, я бы не осуждал эту грымзу, она — раба своих вожделений. Но ты-то! Удовольствие, которое ты получаешь, теряя себя промеж ног этой бабы, и мучения, которые по твоей вине терпит бедняжка Флавия, — все это не заслуживает ни малейшего снисхождения.

— Ты в самом деле считаешь, что у меня был выбор?

— О, я знаю, — пробурчал старик, скроив преувеличенно сочувственную мину. — Знаю. Ты, конечно, не более чем невинная жертва кошмарного насилия. И мне остается лишь восхищаться твоей самоотверженностью и небывалой стойкостью твоего духа. Будь тверд, Калликст, претерпевай...

Глава XVIII

Коммод, избавленный от своих сандалий, в небрежной позе растянулся на ложе, левым локтем опершись на подушку, а подбородком — на сжатый кулак.

Со своими полуопущенными веками, с бородой, посыпанной золотой пудрой, и сочными губами он являл собой воплощение декаданса, который можно было бы назвать утонченным. Простертый на почетном месте между хозяином дома и своей наложницей, он с растущим интересом наблюдал за движениями танцовщиц. Дочери так называемой Каменистой Аравии, страны сабеев, легендарного набатейского края, они были прекрасны со своей коричневой кожей и черными, как смоль, волосами, в маммалиях, едва прикрывающих груди, с бедрами, которые охватывали длинные хлопковые юбки до лодыжек с разрезом.

Четыре музыканта, усевшись по-турецки на циновке в дальнем конце залы, где лежаки пирующих были расставлены покоем, дули в свои инструменты, щипали и колотили их, извлекая упоительные и вместе с тем варварские мелодии. Шесть танцовщиц кружились, двигаясь в свободном пространстве между возлежащими сотрапезниками, звеня браслетами на запястьях и щиколотках, а рубины, укрепленные во впадинках их пупков, то и дело посверкивали, ловя своими гранями свет александрийских ламп.

Гибкие в бедрах, они выделывали в воздухе замысловатые арабески. Порой, когда музыка нарастала, их нагие животы начинали вращаться с такой быстротой, что разрез на юбке приоткрывался, становились видны трепещущие ноги. Когда же ритм, наконец, прервался, танцовщицы опустились на пол, словно огромные срезанные цветы, а присутствующие в искреннем порыве разразились рукоплесканиями.

— Клянусь Изидой! — воскликнул Коммод. — Впервые вижу, чтобы танцовщицы творили такие чудеса посредством своего пуза. Мои поздравления, дорогой Карпофор!

— Цезарь, ты слишком великодушен ко мне, — порозовев от удовольствия, отвечал всадник.

Молодая женщина, возлежавшая рядом с собеседниками, издала короткий смешок:

— Похвала вполне заслужена, господин Карпофор. Чтобы удивить нашего Цезаря, требуется проявить поистине недюжинную фантазию.

— И главное, показать ему что-нибудь такое, чего не умеет моя дорогая Марсия, — с лукавой усмешкой вставил император.

Свойственным ей порывистым движением Марсия откинула назад соскользнувшую ей на плечо волну черных волос:

— В самом деле, Цезарь, это было нечто такое, чего я еще не умею... Господин Карпофор, — она обернулась хозяину дома, — ты соблаговолишь позволить твоим танцовщицам обучить меня их искусству?

Оба сотрапезника одновременно просияли. Коммод закричал:

— Видишь теперь, Карпофор, за что я так ее люблю? Как говаривал мой отец, что такое красота без очарования? Самая совершенная статуя, если скульптор не вложил в нее частицу своей души, стоит не больше, чем кусок холодного мрамора.

Молодой император порывисто склонился к своей спутнице и прильнул губами к ее надушенному амброй плечу у основания тонко вылепленной шеи.

— Ты моя статуя, — пробормотал он вполголоса, но страстно. — Моя живая статуя, моя прекрасная амазонка...

Грациозным движением Марсия запустила пальцы в курчавые волосы своего любовника, пригладила его позолоченную бороду и только потом нежным голосом заявила:

— Цезарь, я есть хочу.

— Виноват, моя царевна, моя Омфала, — воскликнул Коммод, словно пробуждаясь ото сна. — Я веду себя непростительно.

Затем, обращаясь к хозяину, сказал:

— Друг, твои танцовщицы нас очаровали. Какой же сюрприз ты приготовил нам в качестве главного угощения?

Карпофор, изобразив блаженную улыбку, хлопнул в ладоши:

— Второе блюдо!

Тотчас послышался звук рога. Все обернулись к двери, из-за которой уже доносился приближающийся топот множества ног.

Служитель с рогом вошел первым, сопровождаемый двумя рабами, ведущими на сворках охотничьих псов и великолепных сторожевых собак в золотых ошейниках. За ними молодцы в охотничьих костюмах внесли гигантский поднос с ручками, на котором громоздился молодой тур, зажаренный целиком, с ногами, подогнутыми под брюхо, весь испещренный апельсинами, лимонами, смоквами и оливками.

Зверь был окружен множеством золотых и серебряных блюд, полных самых невиданных яств: тут и холодец из кабаньей головы, и зайцы, пересыпанные маком, и сони, сваренные в меду, и ежи под соусом гарум, и цесарки, и паштет из соловьиных языков, колбаски из оленины, а в довершение всех излишеств — жареный орел.

Крики восторга раздались со всех сторон, а рабы тем временем подвели к каждому из гостей по две собаки каждой из пород — щедрый подарок. Император, тот, конечно, имел право получить не по две, а по четыре. Карпофор, прочтя во взглядах гостей величайшее удовлетворение, церемонно провозгласил, что видит смысл дара в том, чтобы эти животные обеспечили своим новым хозяевам такие же богатые охотничьи трофеи, как те, которые они сейчас готовятся вкусить. Но резчики мяса уже приступили к делу, виночерпии разносили кубки с вином, охлажденным в снегу, сопровождая свои манипуляции мелодическими песнопениями.

Внезапно в воздух взмыл холодный голос флейты, возвещая прибытие нового действующего лица. И вот он появился, с голым торсом, босой, в моряцком колпаке, с рыболовной леской, намотанной на руку, а за ним вошла группа рабов, одетых подобным же манером, с серебряными острогами на плечах — они внесли блюдо столь же впечатляющее, как то, на котором сервировали тура, только на сей раз его обременяло бесчисленное разнообразие даров моря. В центре красовался громадный осетр, обрамленный угрями, муренами, миногами, моллюсками турбо и барабулями, сопровождаемыми в таком же изобилии гарнирами — салатами из раков, икрой, устрицами и маленькими осьминогами, отваренными в вине. Коммод буквально пожирал глазами это зрелище.

— Ты превзошел сам себя, Карпофор!

— Я знаю твое пристрастие к дарам моря, — скромно отвечал всадник.

Подобно своим предшественникам, рабы запели, расставляя кушанья. А за неимением псов для подводной охоты приглашенным вручили серебряные гарпуны.

— И пусть ваш ближайший лов принесет вам столько же, сколько мы нынче вечером видим на этом столе!

Новый взрыв рукоплесканий, хозяин блаженно содрогается под градом похвал и благодарностей.

Маллия, к которой возвратилось спокойствие, возлежа между доверенным сановником императора Клеандром и его наложницей Демостратой — прежней любовницей Коммода, пустилась в один из тех глубокомысленных споров, что составляли особую усладу римских пиршеств. На сей раз подвернулась тема: «Если бы Александр был жив, смог ли бы он завоевать Рим?».

Императору, коль скоро он председательствовал на этой трапезе, полагалось быть арбитром дискуссии. Перенний, префект преторских когорт, возлежавший на втором почетном месте подле супруги Карпофора, высказался первым. Как и следовало ожидать, он ратовал за оптимистическое мнение, что победа досталась бы римлянам.

Клеандр, по рангу будучи третьим, незамедлительно занял противоположную позицию: он считал торжество великого Македонца неизбежным.

Не в меру наслаждаясь возможностью противостоять всесильному префекту хотя бы в такой малости, прочие сотрапезники присоединились к его мнению.

После бесконечного пустословия обе партии воззвали к Коммоду с просьбой разрешить их спор. Юный властитель, будучи отнюдь не силен в интеллектуальных единоборствах, впал в раздумье, поглаживая свой кубок с вином. В качестве императора ему никоим образом не подобало допустить, что Рим может быть повержен каким бы там ни было могучим противником. Как председательствующий на пиру, он проявил бы известную бестактность, объявив неправыми большинство своих сотрапезников. Тут-то Марсия, уловив щекотливость момента, пришла ему на выручку:

— Можно подумать, — обронила она с плохо скрытой насмешкой, — что наши друзья отдали свои голоса не столько против Рима, сколько против Перенния.

Отталкиваясь от этого импровизированного комментария, Коммод тотчас пустился в рассуждения, из коих явствовало, что мнение большинства, дескать, представляется ему недостаточно беспристрастным, оно во многом продиктовано личными предубеждениями, что лишает возможности рассматривать его всерьез. И поспешил со смехом прибавить, что весьма этому рад, ибо тем самым он освобожден от обязанности произнести приговор Риму.

Такое заключение было встречено безмолвием, по-видимому, не слишком одобрительным. Карпофор, встревожившись, оглянулся на Клеандра. Его беспокойство возросло, когда он обнаружил, что главный оппонент префекта преторских когорт куда-то исчез. Было ли это реакцией на обиду, которую он только что претерпел? Нет. Такое было бы немыслимо. Приближенный императора, к тому же самый доверенный сановник, не взбунтуется из-за такого пустяка... Тем паче, что в последнее время расположение властителя все больше склонялось в его сторону. Из задумчивости всадника вывел голос Марсии:

— Да ты прямо мыслитель, Карпофор. Я уж подумала, не от тебя ли твоя дочь унаследовала свое умение поддерживать столь утонченные диспуты?

— Нет... то есть... гм... возможно, — страдая, выдавил из себя Карпофор, в то же время чувствуя, что молодая женщина сейчас подстроит ему какую-то каверзу.

— Так, может быть, ты хотел бы теперь поставить новый вопрос по твоему выбору? — проронила она, деликатно выпрастывая устрицу из раковины.

Несчастный ростовщик стал безнадежно рыться в памяти, проклиная себя за то, что так никогда и не полюбопытствовал прочесть книгу Плутарха из Херонеи: его «Застольные беседы» были написаны именно для того, чтобы избавить читателя от затруднений подобного рода. Но Карпофор всегда презирал все эти так называемые «руководства», считая, что они годятся только для забавы бездельников и развратных мотов. Его спасло появление Клеандра.

Обойдя лежаки, сановник склонился к уху императора и одновременно вложил ему что-то в ладонь. Тотчас Марсия принялась болтать с всадником так оживленно, что он не сумел разобрать ни слова из диалога, происходившего между теми двумя. Через мгновение сановник удалился вновь, и Карпофору удалось разглядеть, что у Коммода в руке какая-то монета и он внимательно ее изучает.

Глубокое замешательство овладело присутствующими. Оставив кушанья, сотрапезники в тревоге пялились на императора. А когда раздались характерные — ни с чем этот звук не спутаешь — шаги солдат, ни у кого уже не оставалось сомнения, что беда не за горами.

Клеандр появился вновь, сопровождаемый двумя легионерами без знаков отличия. Само по себе их присутствие здесь уже было чем-то необычным. Преторианцы в Италии примелькались, но от настоящих воинов все отвыкли. Особенно таких — лица и одежда в пыли, похоже, они проделали долгий путь. По главное, со стороны Коммода это был совершенно беспримерный поступок — прервать пиршество ради обсуждения каких-либо общественных дел.

Для такой перемены в привычках требовались причины чрезвычайной важности.

Каждый непроизвольно старался навострить уши, как только мог. Оказалось, напрасно. Коммод заговорил с воинами в полный голос:

— Вы прибыли из Паннонии?

— Да, Цезарь.

— Эти монеты у вас оттуда?

— Цезарь, что происходит? — забеспокоился Перенний.

А легионеры между тем отвечали утвердительно. Коммод же не отставал:

— И кто же передал их вам?

— Казначеи наших легионов. Мы получили двойное жалованье.

— Однако вы знаете, что эти монеты ничего не стоят.

— Потому-то мы и бросились в Рим, — объяснил один из легионеров, Клеандр же прибавил:

— Они не имеют хождения сегодня, Цезарь... Но завтра могли бы.

Перенний вскочил с места:

— Не знаю, что за интриги здесь плетутся, но прошу тебя, Цезарь, не слушай клеветников!

— А почему ты думаешь, что кто-то клевещет на тебя, Перенний? — медовым голосом поинтересовался Клеандр.

Префект преторских когорт на миг заколебался. И тотчас прогремел голос Коммода:

— Гнусный предатель! — закричал он, вскакивая и указывая на него пальцем. — Ты собирался подослать ко мне убийц! На мое место метил!

— Я, Цезарь? Но как я мог... Во всей Империи у тебя не найдется более преданных слуг, чем я и мои сыновья!

— Вот именно. Поговорим о твоих сыновьях! Они командуют армией на Истре.

— И с честью!

— Возможно. Тем не менее, они совершили неслыханное преступление: отчеканили эти монеты с целью распространить их в легионах!

Подкрепляя слова жестом, Коммод протянул ему серебряный денарий, на котором Перенний узрел свое собственное имя и изображение.

— Цезарь... Это самая... самая низкая клевета, какую когда-либо измышляли против меня... Ты должен мне верить, я...

— Может быть, я бы тебе и поверил, если бы это был первый подозрительный случай, связанный с тобой. Но на твое несчастье, это не так. Помнишь того человека в одежде философа, что окликнул меня тогда, на Капитолии, во время игр?

Префект преторских когорт ничего не ответил, но все и без того помнили человека, который, встав в первом ряду, повернулся к императорской ложе и крикнул: «Коммод! Тебе самое время забавляться празднествами, когда Перенний и его сынки замышляют завладеть твоей порфирой!».

— Я тогда приказал привести его ко мне для допроса, но ты, Перенний, меня опередил — поспешил предать его казни!

— И теперь из-за подобного смехотворного происшествия ты заключаешь, что я виновен?

— Это не все. Была еще история с перебежчиками из Бретани!

Вот об этом никто слыхом не слыхал. Однако именно на сей раз все заметили, как префект вдруг смертельно побледнел. Коммод же с недоброй улыбкой продолжал:

— Целое войско в полторы тысячи человек, они, покинув свой остров, прошли всю Галлию, чтобы добраться до меня. Они взывали о справедливости к их военачальникам, которых ты сместил по собственному произволу, чтобы заменить легатами, всецело преданными лично тебе. Ты, несомненно, скажешь мне сейчас, что и это клевета?

Юный властитель зажал в своих мощных руках складки тоги своего префекта и рванул к себе. Он забыл о неукротимом темпераменте сирийца, а лучше бы принять его в расчет. Свирепо рванувшись, Перенний освободился от императорской хватки и неслыханно дерзко выкрикнул:

— С префектом преторских когорт не обращаются, как с простым гладиатором!

Все произошло очень быстро. Коммод, умевший действовать стремительно, выхватил меч из ножен ближайшего легионера, благо оба воина совершенно остолбенели, и клинок мгновенно пронзил грудь Перенния. Глаза префекта от изумления и страха вылезли из орбит, и он с глухим стуком рухнул на пол.

Всех так потрясла эта сцена, что вряд ли кто-либо из оглушенных ею присутствующих заметил крик ужаса, вырвавшийся из уст Марсии.

Глава XIX

Когда пиршество подходило к середине, она испросила у императора позволения ненадолго удалиться.

Ничто уже не напоминало о совершенном здесь убийстве, кроме бледного красно-коричневого пятна на мраморном полу триклиния. Трапеза возобновилась, причем теперь вино не стали, как обычно, разбавлять водой, и оно лилось в кубки густыми тяжелыми струями. Но все равно, наперекор легкомысленным речам, изысканным мелодиям, пантомиме с раздеванием чувствовалось, что присутствующие подавлены тягостным смущением.

Большинство сотрапезников более или менее страстно желало, чтобы не в меру могущественного префекта преторских когорт постигла немилость, но внезапность и, по меньшей мере, неожиданная расторопность, проявленная Коммодом, сам способ расправы — все это глубоко потрясло их. Хотя некоторые поспешили поздравить молодого императора, выразив восхищение его бдительностью и решимостью духа, блистательный пример каковых он только что явил, все это прозвучало довольно неестественно: смерть на пиру — не слишком отрадное предзнаменование. Если бы не боязнь, что это будет выглядеть как неодобрение поступка Цезаря, все бы тотчас разошлись.

— Тебе скучно, Марсия?

Коммод задал вопрос вяло, без подлинного интереса. После происшествия он, по сути, больше ничего не говорил, ограничиваясь лишь тем, что очень много пил, устремив затуманенный взор в пустоту.

— Нет, Цезарь... Просто мне нужно выйти, немного подышать свежим воздухом.

Она еще что-то прибавила — стоны кифар заглушили ее слова, поднялась и быстрым шагом прошла через триклиний.

Как только она оказалась за порогом, ее пронизало глубокое дыхание ночи. Она подняла глаза к истыканному звездами небесному своду. Небо было ясным — только контур высокой горы на вечереющем небе оттеняет столь глубокая синева.

«Боже мой... Боже мой, помоги мне...».

Удерживая дрожь, она вновь увидела Коммода, осыпающего префекта бранью, и то, как этот обливающийся кровью человек с конвульсивно искаженным лицом медленно соскальзывал в смерть.

Как могла природа, будучи столь совершенной, порождать такую двойственность? Алхимия доблести и испорченности, этот контраст — вот что заставляло ее страдать.

До сей поры, она видела в императоре юношу скорее слабого, чем злого. Его увлечение играми на арене, страсть к выходкам, демонстрирующим физическую лихость, — все это было данью возрасту. К тому же общественное мнение более чем терпимо относилось ко всему, что приближало властителя к заурядности. Даже душевная неуравновешенность ее друга до этого мгновения не приводила к по-настоящему серьезным последствиям. Но события нынешнего вечера разорвали пелену ослепления. Она впервые ясно увидела, что связала себя с опасным субъектом, способным в любой момент превратиться в дикого зверя.

Конечно, предательство Перенния ни в коей мере не вызывало сочувствия. Народ отнесется с пониманием. Но не она... Нет, это убийство было слишком легко предсказуемым. Все знали, что у Перенния слишком много врагов, чтобы он мог надеяться избежать падения, рано или поздно уготованного ему. Впрочем, то, что случилось, — всего лишь убийство префекта... Марсии вспомнилось, что подозрение, куда менее обоснованное, привело к исчезновению и сестры императора, и его жены. Последняя была, разумеется, ни в чем не повинна. До нынешнего дня Марсия объясняла устранение этих женщин происками советников Коммода. Таких, как тот же Перенний. Но сегодня она осознала, что это с ее стороны было заблуждением, примером чрезмерной снисходительности к юному Цезарю, а, следовательно, и к себе самой. Задумавшись об этом, она сама не заметила, что медленно бредет к берегу реки.

Калликст тоже забылся, погрузившись в свои мысли. Он с отсутствующим видом смотрел на неподвижную водную гладь, всецело занятый недавним сообщением Карвилия. Итак, Флавия любит его... Ее поведение, эти смены настроения — все теперь объяснилось. А он? Любил ли он ее?.. Приходилось признать, что чувство, которое он к ней испытывал, всегда было отмечено какой-то двойственностью. Между восходом и закатом. Между светом и тенью. Потребность держать ее подле себя была, но без желания пойти дальше. Обладать ею, но лишь в своем сердце. Может быть, это и есть любовь?

Только когда Марсия подошла совсем близко, он осознал ее присутствие. По тому, как она была одета, он тотчас смекнул, что имеет дело с одной из тех, кого его хозяин пригласил на свой пир.

— Прости, я тебя, кажется, напугала.

— Неважно, — отозвался он, приготовившись уйти. — Ночью даже деревья пугаются деревьев.

— Ты можешь остаться... Я вышла только немного подышать. Там так душно!

Значит, так и есть. Гостья Карпофора, одна из этих... Он снова сделал попытку улизнуть.

— Не уходи...

Теперь он вгляделся повнимательней, удивленный ее тоном. Это был не приказ, просто высказанное желание. Когда же приблизился на несколько шагов, чтобы рассмотреть подробности, до него дошло, какая перед ним изумительная красавица.

Ей было, наверное, лет тридцать. Чистые, классически правильные черты. Длинные волнистые черные волосы, прежде чем рассыпаться по плечам, пышно обрамляли чело, составляя контраст с тонким овалом лица. Но более всего приковывали внимание ее глаза — прозрачные озера, отражающие звездное сияние. Вместе с тем он заметил еще две интригующие подробности. Первая — очень простой, почти девически целомудренный наряд незнакомки. На ней была белоснежная стола из тонкой шерсти без глубокого выреза. Наперекор внушениям моды этот наряд обходился также без разрезов по бокам и был снабжен понизу петлями из тесьмы, обхватывающими лодыжки. Второй примечательной подробностью было отсутствие украшений. Она не носила ни узкого ожерелья из золотых колец вокруг шеи, ни длинного, свисающего меж грудей, и золоченые змеи не обвивали ее топких рук. И, наконец, в ее сумрачной шевелюре цвета воронова крыла не сверкала драгоценными камнями хоть какая ни на есть диадема. Да уж вправду ли это патрицианка?

Между ними повисло смущенное молчание. Калликст первым решился нарушить его:

— Император все еще там? — спросил он, указывая на виллу.

Даже в потемках было видно, как вдруг застыло лицо молодой женщины:

— Да, — обронила она, почти не разжимая губ. И помолчав, в свою очередь спросила:

— Ты тоже в числе гостей?

— А что, похож?

Он демонстративно раскинул руки, будто хотел показать, как бедна его одежда:

— Нет, я всего лишь один из рабов Карпофора.

Хотя они находились довольно далеко от виллы, до них по временам долетали то музыка, то взрывы грубого хохота — отзвуки пира.

— Проводишь меня немного? — и тут же с принужденной улыбкой поспешила добавить: — Ведь по ночам даже деревья боятся деревьев.

И снова приглашение показалось ему странным: по-видимому, она слабо владела той манерой, в какой свободной женщине полагается обходиться с рабом. Он ничего не ответил, но, разумеется, пошел с ней рядом. Теперь они шли среди статуй, все более удаляясь от шумного празднества. Вскоре перед ними оказался маленький мост через реку. Здесь она остановилась, оперлась локтями о парапет и спрятала лицо в ладонях.

— Что с тобой? — встревожился Калликст.

— Ничего... все в порядке.

Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не поддаться порыву — обнять ее, прижать к груди, ведь все подсказывало ему, что она его не оттолкнет. Ему казалось, что слезы подступают у нее к глазам, но она удерживает их на самом краешке век, не давая пролиться.

— Прости меня. Все это смешно.

С этой влагой в глазах и растерянностью на лице она стала еще прекраснее.

— Ты, наверное, думаешь, что я сумасшедшая.

Он хотел запротестовать, но не успел. Она попросила:

— Расскажи мне о себе.

У него чуть было не вырвалось, что это не имеет никакого значения. Но он сказал иначе:

— Знаешь, в жизни раба нет ничего по-настоящему волнующего.

— Ты всегда был на службе у Карпофора?

— Нет. Я здесь три года.

— Наверное, они тебе кажутся вечностью.

Он машинально протянул руку, коснулся ее черных волос:

— Уж и не знаю. Я утратил представление о времени.

— Понимаю.

Ему хотелось спросить, что женщина, подобная ей, может понимать в горестях раба. Сказать ей, что за последние недели такая жизнь стала казаться ему еще более удушающей. Только бы стать свободным! Хоть когда-нибудь... На краткий миг перед глазами промелькнули видения озера Гем, родных гор, лесов...

— Впервые вижу тебя здесь.

— Я сопровождаю одного из гостей Карпофора.

Образ Коммода, двуликого властелина, снова возник перед молодой женщиной. При мысли о том, чтобы вернуться к нему, снова лечь с ним рядом, она содрогнулась от отвращения. И призналась:

— Эти пиры стали для меня невыносимы.

— Однако же они не так тягостны, как трапезы раба.

Фраза прозвучала подчеркнуто издевательски, и он тотчас пожалел об этом. Она же серьезно отвечала:

— Для некоторых духовная тюрьма подчас нестерпимее, чем эргастул.

— Может быть, но меня никогда не утешало, что кроме моих страданий, существуют и другие способы мучиться.

— Ты так говоришь потому, что несчастен. А что если я тебе скажу, что в жизни, тем не менее, нет ничего бесповоротно хорошего или плохого? Надо научиться терпеливо вслушиваться в нее.

— Терпеливо? В тот день, когда тебя вырывают из жизни, когда вокруг возводят стены, чтобы удержать тебя в неволе, ты забываешь такое слово, как «терпение». Ты просто грезишь, а твоя ненависть придает тебе сил. Я мечтаю лишь об одном: о часе моей свободы. Терпению здесь места нет.

Он отвечал не столько на слова своей спутницы, сколько на собственные вопросы, и ожесточение прорвалось в его голосе.

— Никогда не следует так говорить. Ненависть — слово, которое надлежит исключить. Важны лишь милосердие и прощение.

Терпимость? Прощение? Эти слова напомнили ему бесплодные разговоры, что он вел с Карвилием и Флавией. Он напрягся, чтобы не дать выплеснуться наружу злобе, которая в нем била ключом, и, чтобы отвлечься, уставился на реку, медлительно текущую вдаль, к границам парка. В конце концов, что патрицианка может смыслить в этих тайных надломах и разрывах души?

Тут она заговорила снова:

— Ты не похож на римлянина. Откуда ты родом?

— Я из Фракии.

— Этого уголка Империи я совсем не знаю.

Река у их ног как бы грациозно потягивалась. На ее поверхности, подернутой легкой рябью, бледным золотом посверкивали отсветы звездного блеска. Она повернулась к нему. Их взгляды скрестились, и ни тот, ни другая не попытались отвернуться.

— Ты не сказал, как тебя зовут.

— Калликст.

— Это имя тебе к лицу.

— Почему ты так говоришь?

— Каллист значит «Прекраснейший». А ты не знал?

Та же ошибка, которую когда-то сделала Флавия! Он не сдержал улыбки:

— Ты второй человек, от которого это слышу.

— А кто был первым?

Он покачал головой:

— Так. Одна девушка.

— Девушка...

Она произнесла это низким голосом, немного мечтательно. И прибавила почти скороговоркой:

— Девушка, которую ты, конечно, любишь...

— Если глубокая нежность — род любви, то да, я люблю ее.

— Я ей завидую.

Эта фраза вырвалась невзначай, почти бессознательно. Ей было до странности хорошо рядом с этим человеком, которого она едва успела узнать.

И Калликст столь же естественно, как бы парадоксально ни выглядела подобная уверенность, ни на миг не усомнился в искренности ее слов. Прирученный, он уступил и пустился рассказывать ей свою жизнь. О своем неудачном бегстве. О встрече с Флавией. Потом Аполлоний, его конец, служба у Карпофора. Она слушала внимательно, иногда прерывая, прося уточнений. Как далеко она унеслась от безумия, крови, всего того нескончаемого фарса, каким была ее повседневность! Еще никогда она не испытывала такого ощущения внутренней гармонии. Никогда не знала такой доверчивой близости.

Калликст, наконец, умолк, вдруг устыдившись своих откровенностей.

— Мне кажется, ты добрый человек, Калликст. А доброта вещь редкая.

Потом, помолчав, она сказала:

— Мне пора возвращаться. Я ведь приехала сюда не одна.

Ему показалось, что в ее голосе промелькнула нотка сожаления.

Но нет, конечно же, он ошибся, или, вернее, принял желаемое за действительное. К дому они подошли в молчании, а когда впереди замерцал свет факелов, замедлили шаг. Там, в покоях, все еще слышались взрывы смеха, но их хмельное эхо над хрустальной гладью реки, среди уснувшего парка отдавалось особенно резко.

— Марсия!

Молодая женщина замерла.

— Марсия, где ты?

— Император, — через силу выговорила она.

— Император?

— Он, видно, в нетерпении, раз вышел искать меня.

— Но это значит, что ты...

Не отвечая, она ускорила шаг. В потемках снова прогремел все тот же зов:

— Марсия!

Она уже почти бежала. Он схватил ее за руку, заставил остановиться:

— Отвечай! Ты ведь не Марсия? Быть не может, что ты наложница...

Но вдруг застыл, изумленный крепостью тела молодой женщины, жесткостью мускулов, что перекатывались под его пальцами, и новым выражением, проступившим на ее лице.

— Судя по всему, ты никогда меня не видел на арене. Я догадалась об этом.

Она ждала, что его поведение разом станет подобострастным, испуганным, так обычно держались с ней рабы, от этого между нею и ей подобными разверзалась бездонная пропасть. Но нет — он продолжал смотреть на нее в упор:

— Не такой я тебя представлял.

— Марсия!

Голос прогремел еще ближе.

— Знаю. Меня описывают как продажную девку, у которой руки по локоть в крови. Как родную сестру Клеопатры, Мессалины или Поппеи.

Калликст вглядывался в нее так напряженно, словно хотел что-то прочесть в ее душе:

— Ты то, что ты есть...

Теперь уже сама молодая женщина в свой черед оказалась захвачена врасплох. Она повторила задумчиво:

— Я то, что я есть...

И ему почудилось, будто се глаза сказали: «Спасибо, что не произнес приговора...».

— Марсия!!

На сей раз призыв прозвучал нетерпеливо, раздраженно. Тогда она с неожиданной лаской легонько провела ладонью по щеке фракийца, повернулась и мгновенно растворилась в ночном мраке.

Глава XX

В тот вечерний час термы Тита, воздвигнутые на месте прежнего Неронова Золотого Дома, были черны от заполнившей их толпы.

То был первый раз, когда Калликст сопровождал своего господина в бани. Он видел в этом подтверждение своего постоянно растущего престижа: роль, которую Карпофор отводил ему в своих делах, становилась все важнее. Конечно, кое-кто из рабов утверждал, что такое возвышение не обошлось без влияния Маллии. Он не брал на себя труда опровергать это. На самом деле его отношения с племянницей всадника складывались, мягко выражаясь, неровно, а с некоторых пор он изощрялся в поисках такой стратегии, которая позволила бы ему подвести дело к разрыву. Предприятие не из легких, ибо он знал, что сексуальные аппетиты молодой женщины не идут в сравнение ни с чем, кроме ее же собственной мстительности и взбалмошности.

— Смотри, как они все торопятся поприветствовать меня, — кудахтал Карпофор, переступая порог вестиария — помещения для хранения одежды. — Эти заносчивые патриции редко проявляют столько любезности к хомо новус — человеку без роду и племени, который вышел в люди.

— Но теперь-то вы стали сенатором. Не мне вам объяснять, до какой степени люди склонны лебезить перед вышестоящими...

Его господин бросил на Калликста косой взгляд. Ему вовсе не по вкусу пришелся потайной смысл, который он угадал в комментарии фракийца. Тем не менее, приходилось сознаться, что он прав. После его недавнего выдвижения с легкой руки Коммода он не мог не заметить — впрочем, с известным презрением, — как переменились окружающие в своем обхождении с ним.

Раздевшись, эти двое вошли в палестру, где начали с пробежки в тысячу шагов, высоко поднимая бедро на каждом шаге, — подвиг, к которому Карпофор принуждал себя перед каждым омовением. Песок дорожки обжигал ступни Калликста, который, труся вслед за хозяином, разглядывал там и сям разбросанные группы. Одни беседовали в тени портиков, другие загорали на солнышке или затевали партию в тригон, или «треугольник». Эта игра в мяч втроем то и дело прерывалась, когда мальчику-рабу приходилось бегать за мячом, упущенным одним из играющих. Когда, запыхавшись, игроки прекратили свои упражнения, Карпофор и его раб вошли в тепидарий. Почти тотчас какой-то человек подскочил к ним так проворно, будто только и ждал этого мгновения. Калликсту же показалось, что он где-то уже видел его.

— Сенатор! Позволь мне выразить тебе все мое восхищение! Наконец-то мне удалось увидеть воочию, как выглядит человек, в полной мере взысканный судьбой.

При этом физиономия небескорыстного льстеца приобрела подобающее случаю выражение.

— Я же и говорил тебе, Дидий Юлиан, что я — смертный, который на фортуну не обижается.

Не успел он произнести это имя, как перед взором Калликста ожили картины былого. Сколько же лет назад это было? Фуск, он сам, с ними Коммод... Все трое были тогда приглашены в гости к богатому патрицию.

Юлиан, по-видимому, его не узнал. Да и как бы он мог? Около десяти лет минуло. Властитель Рима, если бы столкнулся с ним, когда пировал у Карпофора, тоже, конечно, не обратил бы ни малейшего внимания на раба, которым он являлся. При воспоминании об императоре образ Марсии как бы сам собой естественно возник в его памяти. На самом же деле он оттуда и не уходил с самой той ночи, когда они повстречались в парке. Она-то наверняка и думать о нем забыла... А ростовщик между тем продолжал:

— А наши сограждане склонны забыть, что я оказывал республике не столь уж малые услуги. Как бы то ни было, император, пожалуй, просто выразил мне признательность, в конечном счете, это с его стороны жест довольно естественный.

— Ты слишком скромен, Карпофор. В любом случае могу тебя уверить, что я сам, равно как и вся римская знать, вечно будут благодарны тебе за то, что ты внес свой вклад в дело нашего освобождения от тирана.

— Надо полагать, ты имеешь в виду Перенния? Рискуя тебя разочаровать, скажу все-таки: знай, что я совершенно не причастен к его падению.

— Клянусь Геркулесом! А как же это возвышение до ранга сенатора? В тот самый вечер, когда наш Цезарь, наконец, открыл глаза на предательство своего префекта преторских когорт!

Карпофор разглядывал свои пальцы, унизанные перстнями.

— Моя роль ограничилась тем, чтобы устроить для императора и его приближенных неожиданное празднество. Конечно, может быть, то обстоятельство, что этот пир состоялся вдали от мест, находящихся под контролем преторианцев, благоприятствовал счастливому исходу дела.

— Разумеется, прекрасно, что император заметил другие ваши достоинства, — заметил Калликст. — А то ведь иные злые языки могли бы сказать, что один хороший обед превращает человека в сенатора.

Дидию Юлиану понравилось это вмешательство — он бросил на говорящего одобрительный взгляд.

— Это Калликст, — пояснил Карпофор, более чем довольный поводом положить конец спору, заведомо бесплодному. — Мой доверенный помощник. Он, помимо всего прочего, ведает моей казной. Однако пойдем, я не хочу тебя задерживать, ты же собирался приступить к омовению.

Они направились в судаторий — потогонную баню, Калликст поплелся за ними по пятам. Соображения хозяина его удивили. До сей поры он никогда не играл никакой мало-мальски ответственной роли по отношению к его казне. Так что же могло значить это утверждение?

Едкий жар судатория взял его за горло. Помещение, пожалуй, довольно просторное, было наполнено паром, выходящим из медных труб, образуя облака, которые скапливались под сводом потолка, одевая людские тела словно бы влажным невидимым плащом. Калликст ощутил, как на груди и спине обильно выступает пот. Он беспокойным жестом отбросил со лба черные пряди и подошел поближе к своим спутникам.

— Ну вот, отныне ты один из хозяев Рима, — как раз в это мгновение заявил Дидий Юлиан.

— Друг, ты приписываешь мне значение, которого я не имею. На самом деле сановник Клеандр — вот кто является сильной фигурой нынешней власти.

— Тем не менее, если мои сведения верны, тебя вскоре назначат префектом анноны[27].

Калликст, знавший, что это самая заветная мечта его хозяина, спросил себя, насколько обоснованными могут быть такие утверждения. А Карпофор с притворной скромностью запротестовал:

— Ничего подобного пока не произошло. А я, как тебе известно, терпеть не могу похваляться ни местом, которого еще не занял, ни делом, за которое пока не взялся. Не следует оскорблять богов такой самонадеянностью.

— Мудрое поведение, — глубокомысленно обронил Дидий Юлиан.

И, выдержав паузу, закончил:

— Что ж, господин Карпофор, хотя твоя власть еще не утверждена, мне бы хотелось обратиться к тебе с просьбой.

— Говори.

— Не согласился бы ты пустить в ход твое новообретенное влияние, чтобы уговорить Коммода вернуть моего отца из ссылки?

— Твоего отца? Но разве он не был связан с тем заговором, где замешалась Луцилла, сестра императора?

— Верно. И Перенний отправил его в изгнание в Медиоланум.

Карпофор на краткий миг призадумался, потом кивнул.

— Возможно, я и смогу оказать тебе эту услугу, — пробормотал он в раздумье. — Ты же сам знаешь, времена ныне тяжелые. Войны Марка Аврелия опустошили римскую казну, и все средства хороши, лишь бы ее наполнить... Убедить Цезаря положить конец изгнанию твоего отца было бы, вероятно, не трудно, при условии, что будет уплачен выкуп.

— Я сделаю все, чего бы он ни пожелал.

— В таком случае я готов взять эти хлопоты на себя. Ты же совершишь платеж в подобающий срок.

— А именно?

— Обычно я закрываю свои счета в сентябре. Ты мне заплатишь в день ид. Разумеется, при условии, что твой отец к тому времени будет помилован.

— Само собой. И во сколько мне это обойдется?

— Гм... Предположим, в двадцать эвбейских талантов. Если потребуется больше, я тебя извещу.

Калликст вытаращил глаза, ошеломленный чудовищными размерами этой суммы.

— Как бы там ни было, полагаю, что выбора у меня нет. Так что договорились.

— Стало быть, мой раб, здесь присутствующий, зайдет к тебе поутру в день ид.

Затем он, обернувшись к Калликсту, приказал:

— Уйдем отсюда. Жара стала для меня невыносимой.

Когда они перешли во фригидарий, фракиец задал вопрос, занимавший его с того мгновения, когда хозяин сделал такое замечание на его счет:

— Что происходит, господин Карпофор? Чего ради ты вдруг объявляешь, будто я ведаю твоей казной? У меня отродясь не было такой обязанности.

С невозмутимой суровостью, сопровождавшей все его действия, Карпофор засунул руку в одну из ниш, выдолбленных в стене, извлек оттуда чистый стригиль — банную скребницу — и протянул своему рабу. Удивленный, Калликст после недолгого колебания подчинился и принялся оттирать от пыли и пота молочно-белую кожу хозяина. Он рассудил, что новоявленный сенатор таким способом хочет напомнить ему, что он по-прежнему остается для него в первую очередь господином.

— Чем мне особенно приятны общественные термы, так это тем, что здесь можно наглядеться... три полегче!.. в полное свое удовольствие полюбоваться множеством прекрасных созданий.

Наперекор почтенному возрасту, он не отрывал острого, смакующего подробности взгляда от нагих женских тел. И, ухмыльнувшись, добавил:

— Вот, стало быть, почему я предпочитаю термы Аргиппы, Тита или Траяна тем, что имеются в моих поместьях. Там уж меня ничто не ждет, кроме расплывшегося силуэта моей дражайшей Корнелии... Ну, клянусь Кибелой, ты же с меня шкуру сдираешь!

— Однако же, господин, — отозвался Калликст, умышленно пренебрегая протестами своего хозяина, — помнится, я что-то слышал об указе императора Адриана...

Карпофор аж покатился со смеху:

— Да, знаю! Была несуразная идея назначить женщинам и мужчинам разное время, чтобы они посещали термы врозь. Но, как видишь, между тем, чтобы издать закон, и применением его в действительности целая пропасть. Ну, довольно! А то я начинаю походить на переваренного краба.

Протолкавшись сквозь толпу обнаженных тел, ростовщик по ступенькам спустился в бассейн. Постепенно погружался все глубже, пока прохладная вода не достигла бедер, потом плюхнулся в нее и принялся плавать, бурно колотя руками, чтобы скорее приноровиться к разнице температур. Фракиец устремился в воду одним прыжком и за несколько гребков догнал его.

После того как они проплыли бассейн из конца в конец, Карпофор остановился и изловчился перевернуться па спину. Калликст не мог втайне не усмехнуться при виде этого шарообразного пуза, дрейфующего по поверхности воды. Сопя и отдуваясь, его господин спросил:

— Скажи-ка, у тебя нет желания возвратить себе свободу?

Сначала фракийцу показалось, что он ослышался. Но Карпофор настойчиво повторил свой вопрос.

— Я не понимаю...

— Ты знаешь, что хозяин может предложить рабу заплатить выкуп за свою свободу?

— Разумеется, но...

— Размер выкупа может изменяться в зависимости от ценности раба и, само собой, от прихоти господина.

Тыльной стороной ладони Карпофор утер губы, на которых поблескивали капли влаги.

— Итак, — с вопиющим самодовольством вопросил он, — мое предложение тебя заинтересовало?

Совершенно оглушенный, Калликст насилу смог кивнуть.

— И я не собираюсь проявлять излишнюю суровость. Помнишь, сколько я за тебя выложил? Тысячу денариев. Как подумаешь, безумие. Но, по-видимому, у Аполлония не было причин жаловаться на тебя. Что до меня, я должен признать, что весьма доволен твоей работой, если не считать этой вашей распри с Елеазаром. Как бы там ни было, мне думается, что если бы у тебя был... — он замялся, похоже, искал нужное слово, — скажем, свой особый интерес, ты стал бы еще расторопнее. Ты понимаешь ход моих мыслей?

— Думаю, что да.

— Я предлагаю следующее: за двадцать тысяч денариев ты можешь стать свободным человеком!

Двадцать тысяч! Вот она где, ловушка.

— Но всей моей жизни не хватит, чтобы собрать подобную сумму.

Карпофор загадочно усмехнулся:

— Как считаешь, ты бы справился с управлением моей казной? Я могу доверить ее только человеку безукоризненно надежному и дельному. Ты же умеешь быть таким, но только если тебе придется печься о возвращении своей свободы, у меня будет гарантия, что ты не используешь столь обширные возможности, чтобы... подбрасывать деньжат приятелям из общины Орфея!

Стало быть, ему тогда не удалось одурачить своего господина? Он повторил с наигранным недоумением:

— Приятелям из общины Орфея?

— Ты прекрасно понимаешь, о чем я толкую. Мне запомнился один доходный дом на берегу Тибра, его владельцем был некий Фуск.

— Так ты все знал?

— Естественно. Как ты мог воображать, что я за все это время так и не проведал о твоих верованиях? Ты не носишь шерстяной одежды, отказываешься от мяса — ясно, что ты последователь Орфея. И потом, ты, кажется, забыл, как быстро в Риме распространяются слухи. А у твоего хозяина на каждой улочке имеются свои глаза и уши. Однако давай вылезать из этой ледяной воды, а то меня, чего доброго, удар хватит...

Совершенно сбитый с толку, Калликст даже не сразу откликнулся. Потом, в свой черед выбираясь из воды, он задрапировал своего господина в купальный халат, который тот ему протянул, и принялся энергично растирать его жирное тело.

— Почему же ты не наказал меня?

— Согласись, было бы довольно прискорбно, если бы я распорядился, чтобы тебя бросили на съедение зверям. Твои мистические наклонности обошлись мне в пятьсот тысяч сестерциев. Но за три года ты принес мне доход, в несколько раз превышающий эту сумму. Насчет твоей связи с Маллией то же самое: раздобудет ли моя милейшая племянница жеребца-производителя среди моих рабов или среди преторианцев, какая разница?

Фракиец не мог не признаться себе, что этот человек решительно не перестает его изумлять.

Чтобы не утратить самообладания, он принялся усердно растирать свои собственные конечности и, ни слова не говоря, последовал за своим хозяином, который направился в массажный зал. Но как только Карпофор растянулся на столе, застеленном овечьей шкурой, и тело его умастили благовонным маслом, он тотчас заговорил снова о том же:

— Вот что я тебе предлагаю: поскольку весьма вероятно, что меня, как сказал Дидий Юлиан, назначат префектом анноны, надобно приготовиться к тому, что я уже никоим образом не смогу уделять собственным делам столько времени, как прежде. Тогда, стало быть, ты примешь руководство моими финансами на себя, а я тебе выделю одну сотую долю барыша, который ты будешь извлекать.

— Одну сотую? — запротестовал Калликст. — Но это же мизерно. Мне нужно, по меньшей мере, пять сотых!

Любопытно, что Карпофор, похоже, предвидел такой ответ, поскольку столь же быстро отозвался:

— Две сотых.

Фракиец помедлил, сперва в свой черед улегся на соседний стол, и только потом сказал твердо:

— Господин, не забывай, что торговому делу меня обучал не кто иной, как ты. Причем ты не раз повторял, что я самый блестящий твой ученик. Поэтому давай избавим друг друга от напрасных препирательств. Мне нужно накопить двадцать тысяч денариев. Четыре сотых — больше я не уступлю!

— Если так, остановимся на трех с половиной и больше не будем об этом, — небрежно обронил Карпофор.

— Так и быть. Но предупреждаю: я сумею найти способ, чтобы «кругленькая сумма» появилась у меня побыстрее.

Будущий сенатор приподнялся на локте, по-видимому, готовый вспылить, но вместо этого чистосердечно расхохотался:

— Ты никогда не изменишься... Получай свои четыре сотых!

— Это еще не все. Я бы хотел выкупить с собой вместе одну особу, которая мне дорога.

— Кого же это?

— Ее зовут Флавия. Она мастерица причесок твоей племянницы.

Карпофор издал то характерное кудахтанье, что заменяло ему смех.

— Подумать только, а эта бедняжка Маллия воображает, будто окончательно поработила тебя своими чарами... Договорились. Но это составит еще четыре тысячи денариев.

— Четыре тысячи? За простую мастерицу причесок?

Карпофор назидательно воздел к потолку указательный перст:

— Любимая женщина не имеет цены. Теперь твой черед вспомнить, что если ты мой ученик, то я навсегда останусь твоим учителем.

— Хорошо. Четыре тысячи денариев. Но я настаиваю, чтобы этот договор был составлен в форме контракта и заверен цензором.

— Он, помимо всего прочего, еще и недоверчив!

— Меня уже постигла неудача подобного рода с покойным Аполлонием. Без документа, надлежащим образом оформленного...

Но ростовщик его уже не слушал. Он с блаженной миной натягивал на свой голый череп край овечьей шкуры.

— Знаешь что, Калликст, — буркнул он после недолгого молчания, — я бы не прочь иметь такого сына, как ты.

Глава XXI

— И сколько, по-твоему, времени тебе потребуется, чтобы скопить эти двадцать четыре тысячи денариев? — спросила Флавия.

Калликст подстерег девушку у дверей ее госпожи. Едва она вышла, он схватил ее за руку выше локтя и, несмотря на протесты, повлек в парк. Теперь они оба сидели на мраморной скамье возле купы мастиковых деревьев. Неподалеку желтела ярким песком дорожка, по бокам также обсаженная деревьями, и весеннее солнце, пробиваясь сквозь кроны, тянулось к земле множеством длинных косых волокон. Повсюду, куда ни глянь, листва отпечатывалась на поверхности земли сложным узором света и тени. Прямо перед их глазами плавные склоны Альбанских гор, изборожденные полосами вспаханной земли, сверкали яркими красками, кое-где слегка размытыми набегающими тенями редких облаков. Весь остальной небосвод слепил глаза своей пронзительной синевой.

— Года четыре или пять, может быть, шесть, — отвечал Калликст после недолгого раздумья.

— И мы станем свободными...

— Похоже, такая перспектива тебя ужасает.

— Как ты можешь такое подумать? Не о том речь. Я...

— Но свобода, свобода! Ты понимаешь? Наконец свобода!

— Я знаю, Калликст. Я счастлива. И в то же время мне страшно.

— Ты боишься? Но чего же?

Она сделала неуклюжую попытку объяснить. Но самом деле ее страшила не свобода как таковая, но, как ни странно, мысль о том, что придется поселиться вместе с Калликстом. Ее любовь к нему все равно останется безответной на веки вечные, а главное, она ведь теперь христианка, а он — последователь Орфея.

— Если я правильно понял, — прерывая ее лепет, бросил разочарованный фракиец, — ты предпочла бы остаться рабыней, чем жить на воле бок о бок со мной. Это же нелепо, ни с чем не сообразно!

— Не настолько, как ты думаешь.

— Скажи уж тогда сразу, что моя принадлежность к общине Орфея делает меня в твоих глазах достойным презрения!

К своему величайшему изумлению он увидел, как ее глаза наполняются слезами:

— Как... как ты можешь говорить такое? Значит, ты совсем ничего не видишь? Я люблю тебя... Калликст, я тебя люблю больше, чем пристало любить брата!

Тронутый, фракиец обнял девушку за плечи:

— Я тоже люблю тебя, Флавия. Но я произношу эти слова, не совсем понимая их смысл. Я не знаю, что такое настоящая любовь. Когда пытаюсь представить ее, я сам себе немножко напоминаю путешественника, который ловит вести, долетающие из далекой страны, но сам никогда не покидал гавани. Ты рассердишься, если я скажу, что убежден: любовь — это наверняка что-то иное, куда более сильное, неизмеримо сильнее?

Он почувствовал, как напряглось приникшее к нему тело подруги. Резким движением, выражающим чуть ли не отчаяние, она оттолкнула его:

— Ясно. Значит, эта любовь, о которой ты так хорошо говоришь, обращена к Маллии.

— Маллия? Выходит, ты ничего не поняла? Эта женщина — ничто. Мгновения, отданные плоти. Объятие, и не более. Тебе лучше, чем кому-либо известно, какое стечение обстоятельств толкнуло меня на эту связь.

В это самое мгновение из гущи мастиковых деревьев раздался вскрик. Вопль ярости и боли. Племянница Карпофора, мертвенно бледная, предстала перед ними. Калликст в ужасе спросил себя, сколько времени она там находилась.

— Ты, пошла вон! — дрожащим голосом приказала она Флавии.

Поколебавшись, девушка уступила, отошла шага на три, но остановилась, не в силах покориться и оставить Калликста сейчас, в таком положении. Она хотела что-то сказать, но тут племянница Карпофора накинулась на своего любовника:

— Повтори то, что ты сейчас сказал! Ну же, смелей!

При всем замешательстве он не колебался:

— Я не отрекаюсь от своих слов.

— То есть ты утверждаешь, что всякий раз, когда ты стонал подо мной, когда покусывал мои груди, когда пахал мое лоно, ты всего лишь ломал комедию? Брось, это же смешно!

— Я признаю, что в нашей связи не все было мне только лишь в тягость. Но, тем не менее, и ты должна была бы это сознавать, я всегда, разделяя твое ложе, чувствовал, что делаю это по принуждению.

Он перевел дух, потом заключил:

— Да не важно, прошлое миновало со всеми своими причинами и условиями. Знай, что с этим покончено раз и навсегда. Если использовать выражение твоего дяди, считай, что жеребец-производитель убежал в степь...

— Ты сказал — принуждение?.. Разве я принуждала тебя? Как у тебя хватает наглости бросать мне в лицо такую гнусную ложь?

Тут по щекам гордой Маллии неожиданно потекли слезы. Флавия, отведя глаза, поневоле почувствовала себя униженной, оскорбленной за нее. Да и сам Калликст продолжал уже гораздо мягче:

— Послушай, если ты думала, что меня привело в твои объятия что-то большее, чем необходимость, ты заблуждалась. Давай забудем все это, эпизод завершен, и я...

— Ах, значит, наша любовь — только эпизод!

Она кричала, это начинало походить на истерический припадок. Флавия беспокойно озиралась, боясь, как бы откуда-нибудь нежданно-негаданно не выскочил Елеазар или, того хуже, сам Карпофор. Калликст предпринял новую попытку урезонить свою любовницу:

— Возьми себя в руки, заклинаю тебя. Между нами ведь в любом случае не могло быть ничего более существенного. Я же раб, Маллия, всего-навсего раб.

— Мне на это плевать! Но если правда, что ты лишь простой раб, тебе надобно знать, что первое достоинство раба — послушание. Это мне, только мне одной подобает решать, как ты поступишь!

Стало заметно, что она овладела собой и готова противостоять ему со всей ей присущей энергией. Воля к ней вернулась. Калликст отозвался, на этот раз с оттенком жесткости:

— Я не более чем раб господина Карпофора. А он считает, что я принесу ему больше пользы в управлении его делами, чем в постели его племянницы.

Глаза ее дико расширились, она попыталась влепить ему пощечину, но он успел схватить ее за руки.

— Отпусти меня! — завопила она.

На миг задержав в тисках своих рук запястья молодой женщины, он медленно разжал пальцы, освобождая ее. Тогда, отчаявшись добиться своего, она круто повернулась к Флавии:

— Это ты, — прошипела она, — ты во всем виновата! И ты заплатишь!

Подкрепляя слово делом, она выхватила стилет откуда-то из складок своей туники и приставила его острие к горлу девушки. Но попытка на том и кончилась. Калликст бросился к ней и успел удержать ее руку:

— Это становится смешным! И запомни: если с Флавией случится что бы то ни было дурное, я тебя собственными руками задушу. Учти это... Собственными руками!

Оторопев, она уставилась на него, потом вдруг плюнула ему в лицо:

— Отныне привыкай остерегаться даже своей тени, Калликст... Тебе тоже кое-что придется запомнить!

Она убежала, а молодые люди еще долго стояли неподвижно, не в силах побороть потрясение от случившейся драмы.

Фракиец почувствовал бережное прикосновение пальцев Флавии — она утерла плевок, пятнавший его щеку. Он бессознательно поднял глаза к сияющему небу. Воистину счастье — это нечто не от мира сего. Как бы то ни было, он уж точно не знал никого, кто был бы нерушимо связан друг с другом.

— Калликст...

Голос Флавии вывел его из задумчивости.

— Калликст, прости меня... Все это вышло по моей вине. Я сумасшедшая...

— Нет здесь ничьей вины. Это должно было случиться. Может быть, так даже лучше...

Она совсем по-детски прильнула к его груди:

— Я была несправедлива. Слепа. А теперь она будет искать способа отомстить и сумеет разрушить все наши надежды на свободу.

Калликст ласково провел ладонью по длинным золотистым волосам девушки:

— Ты, вероятно, удивишься, но должен признаться, что я сомневаюсь в успехе действительно возможных козней этой чумовой стервы. Мне кажется, я изучил Карпофора достаточно, чтобы с моей стороны не было чрезмерной самонадеянностью считать, что он так легко не откажется от моих услуг. Во всяком случае, уж не затем, чтобы потрафить злобе своей племянницы.

Неторопливым шагом они подошли к залитой солнцем полоске воды, горделиво прозванной Эврипом в честь беотийского пролива. Здесь Флавия остановилась и как могла крепче прижалась к фракийцу. Он нежно заключил ее в свои объятия и вдруг осознал, что они очутились в точности на том самом месте, где всего несколько дней тому назад стояли они с Марсией...

Елеазар нервическим движением расправил складки своей тупики, отметив про себя, что женщины, видно, никогда не перестанут его удивлять.

— Но, госпожа, по какой причине ты желаешь, чтобы твою мастерицу причесок скормили диким зверям?

Маллия нетерпеливо топнула ногой:

— Что тебе за дело до причин? Я говорю тебе, что это надо сделать. Так сделай это!

В который раз вилликус почувствовал, что его бесит угрожающий тон, который пускает в ход эта женщина.

За несколько мгновений до этого она неожиданно ворвалась в комнату, еде он проверял хозяйственные счета виллы. Волосы ее были в беспорядке, лицо искажено. Даже ее одежда, и та была порвана, испачкана в грязи. Первым побуждением Елеазара было спросить, не подверглась ли она нападению. Она сперва посмотрела на него многозначительно и долго, затем сообщила:

— Вот именно! На меня напали!

— Здесь, в поместье? Но кто же мог позволить себе подобную дерзость?

— Флавия!

Растерянный управитель нахмурил брови. Он хорошо знал девушку и ни на миг не допускал мысли, чтобы создание, с виду столь хрупкое, могло совершить подобный поступок.

— Госпожа, я вынужден признаться, что ничего не понимаю... Как она могла поднять на тебя руку?

— Она сделала это, и с меня довольно! Я хочу видеть ее мертвой!

Тогда он попытался ее успокоить. Не из соображений человеколюбия — хоть ему и не по душе пришлось, что такая красивая рабыня, до нынешнего дня отличавшаяся безукоризненным поведением, умрет из-за обыкновенной прихоти своей хозяйки, но главное, он знал, что Карпофор не любил терять своих слуг — это, кстати, было одной из причин, заставлявших его обуздывать свойственные его сирийскому темпераменту гневные порывы.

— Но приговорить эту девушку к смерти не в моей власти. К тому же со времен императора Клавдия убийство раба расценивается как преступление.

— Не говори мне, будто этот закон неукоснительно соблюдается!

— Это верно, отклонений хватает. Тем не менее, раб, каков бы он ни был, представляет некоторую ценность, а уж рабыня с такими достоинствами, как у Флавии, тем паче. А хозяин наш весьма бережлив.

— Велика важность! Ну, поругается, глотку подерет, ему не впервой, на том все и кончится. Не в ссылку же меня отправлять за то, что уменьшила поголовье его рабов всего на одну? У него же их сотни!

— Допустим, однако ты, похоже, забываешь, что я-то, к несчастью, не прихожусь Карнофору племянником!

— В таком случае свяжись с ланистой, который ведает кормом зверей. Им там всегда требуется свежее мясо для игр на арене.

Елеазар терпеливо принялся растолковывать молодой женщине, что жертвы, гибнущие на арене, сначала должны быть в установленном порядке приговорены судом ад бестиа — на растерзание зверям. Ни он сам, ни ланисты никак не могут сойти за судей. Закончив свои объяснения, управитель готовился принять на себя еще одну грозу с громами и молниями, но к его крайнему удивлению на лице Маллии вместо этого проступила лукавая усмешка и она очень спокойно, без малейшей иронии заметила:

— По-моему, ты ужасно упрям, вилликус... Был бы ты столь же несговорчивым, если бы я тебе шепнула, что эта Флавия — любовница твоего друга Калликста?

Поначалу Елеазар отказывался этому поверить:

— Быть того не может. Они брат и сестра.

— Да, но на манер Филадельфа[28] с его Арсиноей, — презрительно засмеялась она. — Да на самом деле они и не родня вовсе. Калликст подобрал эту алюмну под сводами Флавиева амфитеатра.

Управитель примолк, но по тому, какой огонь разгорелся в его сумрачном взоре, молодая женщина смекнула, что дело принимает благоприятный оборот. Соперничество, существовавшее между ним и фракийцем, задевало вилликуса слишком глубоко, чтобы он остался равнодушен к подобным сведениям.

— Думаю, найдется средство, чтобы удовлетворить твое желание, госпожа, — произнес он, наконец.

Она без слов, взглядом потребовала объяснения.

— Флавия христианка.

Маллия аж глаза вытаращила:

— Но... Но если так, почему же ты не донес об этом судьям?

— Потому что она не одна такая, а как я тебе уже объяснял, когда раба-христианина казнят, его хозяин на этом несет убыток. Твой дядя такого не потерпел бы.

— Что же ты намерен предпринять?

— Я — ровно ничего, это ты, госпожа, ты одна можешь скромно оповестить власти об этом преступлении. К тому же поговаривают, что ты в наилучших отношениях с претором Фуском...

Дальнейших размышлений Маллии не потребовалось:

— Ты прав, — одобрила она, явно довольная. — Ведь изобличать своих нечестивых слуг — прямой долг хозяев, не так ли? А теперь расскажи-ка мне, где эти христиане устраивают свои сборища.

Глава XXII

Жажда свободы подбадривает лучше, чем острая палка погонщика. Едва освоившись с новыми обязанностями, Калликст с жаром принялся за дело. Круг финансистов и порядок денежных операций были ему по большей части неведомы, и он, что ни день, обнаруживал в этой области все новые тонкости.

Один лишь баланс сделок Карпофора с недвижимостью уже заставлял хорошенько поломать голову: как-никак три миллиона восемьсот тысяч денариев прибыли! Виноградники в Италии приносят считай пятьдесят, да еще шестьдесят — те, что на греческих островах. Зерновые амбары в Карфагене, на Сицилии, а главное — в Александрии. На западе — почти полная монополия на торговлю стеклянными изделиями. Пятнадцать судов, предназначенных для транспортировки зерна. И, тем не менее, главную прибыль его господин получает от своей конторы и финансовых спекуляций. Богатые патриции и жалкие плебеи — все валом валили к префекту, а установленный процент ссуды составлял от пяти до шести... в месяц! Но даже это еще не все.

Карпофору сверх того принадлежала доля в общественных разработках и рудниках. Он участвовал в аренде таможенных пошлин, равно как и во взимании прямых налогов. Выстраивая колонки цифр, Калликст чем дальше, тем яснее понимал, насколько правдива поговорка, утверждающая, что ростовщик богатеет скорее пирата[29]. Да и безопаснее.

Он положил перо возле двойной чернильницы[30] и в последний раз проверил свои расчеты. Несмотря на приблизительный характер произведенных вычислений, он мог оценить состояние своего господина примерно в сорок три миллиона сестерциев, причем две трети этой суммы происходили от ростовщичества. От таких цифр аж голова кружится! И однако, если фракиец хочет в один прекрасный день выйти па свободу, придется потрудиться, чтобы это состояние еще подросло.

Свист водяных часов напомнил ему, что время позднее. Он по порядку убрал папирусы в медные трубки, потом уложил их в ниши, выдолбленные для этой цели по всей длине стен. Откинув занавесь, заграждающую вход в контору, он вышел в длинный коридор, озаренный мерцающим светом ламп и зашагал к двери главного входа хранилища, которую он за собой со всей тщательностью запер.

Ландшафт уже полностью погрузился в ночную тьму. Флавия не замедлит встревожиться, побежит его разыскивать. Вместо того чтобы прямиком поспешить на кухню, он решил пойти навстречу подруге. Она в который раз призналась ему, что нынче вечером собирается в тот дом на Аппиевой дороге, чтобы присутствовать на богослужении христиан, и он, как всегда, испытал досаду и беспокойство при этом сообщении.

Шагая через парк, он снова задумался об этой доктрине, так глубоко потрясающей души своих адептов. И все это из-за какого-то назареянина, казненного на кресте, как самый заурядный бунтовщик. И однако с тех пор, как он узнал об этой религии чуть побольше, приходится сознаться, что в предлагаемом христианами объяснении зарождения и смысла жизни есть какая-то соблазнительная простота: это сотворение мира за семь дней, Адам и Ева, рай, грехопадение...

Здесь ощущалась некая таинственная логика, далеко не столь туманная, как миф о Фанесе, рожденном в недрах ночи Светозарном Существе, создавшем первоначальное яйцо; из того яйца вышел Эрос, несший в себе семя рода блаженных бессмертных, которых он зачал в союзе с Матерью Землей, в то время как Фанес, Перворожденный, построил им вечное убежище во «владениях Семелы», как в старинных преданиях Фракии иногда называли всю землю.

Калликст вдруг остановился, будто споткнувшись. Он никогда раньше не ставил под сомнение эту космологию, переменчивую и неясную. Древность традиции, тот факт, что бесчисленные умы многих и разных стран принимали ее без спора, — ему было этого достаточно. Даже обращение Флавии ни на единый миг не поколебало его привычной убежденности. Конечно, женоненавистничество последователей Орфея общеизвестно. По теперь все может обернуться так, что... Нет, все же признать истинным учение христиан совершенно немыслимо — как это ни парадоксально, может статься, именно из-за его простоты. И все же... Впервые он задал себе вопрос, уж не ошибался ли Зенон, а вслед за ним и он сам. И вдруг почувствовав, как болезненно взбудоражило его это нарождающееся сомнение, медленно сжал кулак, словно желая задавить эти новые мысли, что шевелились в нем.

Какое-то необычное шевеление в ветвях заставило его очнуться. Он навострил уши. Кто-то бродил по парку, проворно, почти бесшумно перемещался. Один человек или несколько? Уж не разбойники ли? После войн Марка Аврелия воры, и в прошлом довольно многочисленные, превратились в настоящую язву общества. Один воин по имени Матерн даже собрал из них банду и, посулив рабам освобождение, захотел повторить подвиги Спартака. В Риме поговаривали, что этот человек сумел даже пробраться в Италию с горсткой своих отборных сподвижников.

Будучи безоружным, Калликст почувствовал себя не в своей тарелке, встревоженный в первую очередь тем, что кто-то покушается на добро его господина. С тех пор как это имущество стало в некотором роде залогом его грядущей свободы, он решил стать его неусыпным хранителем.

Теперь он мог уже явственно различить силуэты: два человека... нет, трое. Двое несли третьего, задыхаясь под его тяжестью. С бьющимся сердцем Калликст притаился в тени под сосной. А те все продвигались вперед.

Только когда они поравнялись с ним, он вдруг узнал одного. Женщину — то была Эмилия! Он тотчас окликнул служанку по имени, она вздрогнула, издав короткий вскрик. Ее спутник, стоявший рядом, — это был не кто иной, как Карвилий, тревожно шепнул:

— Во имя праведного неба, молчите!

— Кто это?

Вместо ответа повар опустил бесчувственного третьего наземь и перевернул его лицом вверх.

— Ипполит!

Эмилия опустилась на колени возле юного священника, бережно приподняла его голову. Тогда в бледном свете луны Калликст различил на темени у сына Эфесия кровавую рану.

— Кто его так...

— Ты мог бы стукнуть не так сильно, — с упреком сказала служанка Карвилию.

— У меня не было выбора, — оправдываясь, буркнул старик.

— Да не торчите же тут оба без толку! Ступайте и принесите воды, — сухо потребовала Эмилия.

Мужчины поспешили к Эврипу. Завидев впереди берег, Калликст бросил с насмешливой улыбкой:

— Если это ты так поработал, знай, что я твой должник. Полагаю, что он это не схлопотал ненароком, а получил за дело.

— Не будь глупцом. Положение серьезное. И не воображай, что я ударил этого несчастного ради собственного удовольствия.

Калликст оторвал от своей туники лоскут и смочил его водой.

— Но тогда почему? — спросил он, охваченный внезапным предчувствием беды.

— Ночная стража префекта сегодня вечером неожиданно нагрянула в дом на Аппиевой дороге.

Тут повар заглянул в самую глубину глаз фракийца и глухо закончил:

— Они схватили всех, кто там был.

Калликсту показалось, что почва уплывает у него из-под ног:

— Что? И?..

— Да, и Флавию тоже.

Нет! Это не могло быть правдой.

Итак, то, чего он не переставал бояться, совершилось. Он стиснул зубы, раздираемый гневом и горестным возмущением. Возмущением против тех, кто день за днем втягивал эту несчастную в свой мирок, где можно умереть во имя бога. И гневом на римские власти, в чьих руках отныне находились жизнь и смерть единственного существа, которое было ему дорого. И это теперь, в то самое время, когда Карпофор поманил их надеждой на свободу.

— Как же вышло, что вам удалось ускользнуть? — спросил он, охваченный смятением.

Они медленным шагом возвратились к раненому.

— Мы с Эмилией принесли собранную для бедных еду.

Калликсту вдруг припомнился тот ужасный случай с молочным поросенком, в краже которого Елеазар обвинил повара: стало быть, нюх вилликуса не подвел.

— Ну, мы и пошли в кладовую, чтобы с помощью Ипполита их там разложить. А когда возвращались назад, увидели стражников.

Эмилия схватила мокрую тряпку и приложила к темени раненого. У того задрожали веки, он скривился от боли, потом, поддерживаемый Карвилием, медленно приподнялся, бросая вокруг ошалелые взгляды.

— Куда это вы меня притащили? — пробормотал он, испытующе всматриваясь в разбавленное тьмой убранство ночи.

При виде Калликста на его лице явственно изобразилось недоверие.

— Это я тебя ударил, — объяснил повар. — Ты прямо рвался броситься в лапы стражников. Не было иного средства помешать тебе выкинуть такую глупость.

Ипполит застонал и схватился за голову:

— Они схватили моего отца? Да или пет?

— И твоего отца, и всех, кто присутствовал на собрании, — прошептала Эмилия, подавляя рыдание.

— Вы должны были оставить меня там. Мое место среди моих братьев.

— И в центре арены тоже? — съязвил Калликст. Но Ипполит впервые не принял вызова. Ограничился тем, что печально подтвердил:

— Если надо, то да.

Фракиец, смертельно подавленный, крепко взял его за складки туники и поставил на ноги.

— Это все, что ты можешь сказать! По твоей вине и по вине твоего бога этих несчастных ждет самая худшая из смертей, а ты не находишь ничего лучше, чем сокрушаться, почему ты не рядом с ними!

— Тебе этого не попять. Но подумай все же, что если утрата Флавии для тебя безмерное горе, то моя скорбь об отце не меньше.

Тут Карвилий решительно встал между ними:

— Ну, тем, кто попал в беду, от ваших ссор не будет никакой пользы. Соберемся-ка лучше с силами, чтобы придумать, как им помочь.

— Он дело говорит, — подхватила служанка. — К тому же нам бы лучше пробраться в дом. Осторожность не помешает, а то нас еще могут настигнуть.

Весь обратный путь Калликст без устали перебирал в сознании все подробности случившегося. Одно его особенно поражало: с тех пор как он оказался в Риме, ему доводилось сталкиваться со множеством мужчин и женщин, вовсе не скрывавших, что они приверженцы Христа, но если не считать трагического случая с Аполлонием, настоящих преследований христиан он никогда еще не видел. Через Карвилия, Флавию и других до него долетали слухи о кровавых расправах, что происходили в Лугдуне и некоторых имперских провинциях, но эти расправы были единичными, чисто местными явлениями; власти христианами не интересовались, если только общественное мнение не подталкивало их к этому. Действуя подобным образом, они опирались па указ императора Траяна, который распорядился христиан специально не выслеживать, а карать лишь в тех случаях, если кто-либо изобличит их. Но тогда кто же мог быть виновником сегодняшнего ночного вторжения?

— Какую же неосторожность вы допустили, что навлекли на себя эту державную грозу? — внезапно выкрикнул он.

Они как раз дошли до середины двора. Ипполит остановился и ответил с твердостью, которая успела возвратиться к нему:

— Единственная неосторожность — скромно, достойно жить по законам нашей веры. Мы не похожи на некоторых обожателей Диониса, чьи безудержные вакханалии во времена правления консулов Марция и Постумия вызвали суровые преследования во имя сохранения порядка и защиты общественной нравственности[31].

Такой намек Калликст не мог оставить без комментария:

— Не смешивай почитателей Вакха с любым пятнающим землю сбродом, который размахивает тирсом[32]! Орфей очистил дионисийский культ от этих недугов упадка и распущенности, на которые ты, по-видимому, норовишь сослаться! Его последователи — единственные истинные служители древнего Диониса Загрея, сына Зевса и Персефоны!

С вызовом смерив взглядом сына Эфесия, он перевел дух и заключил:

— Нас-то, по крайней мере, никто никогда не обвинял в том, что мы поклоняемся ослу и пьем кровь мертворожденных младенцев!

— Хватит! — приказал Карвилий. — Помолчите!

— Вы что, совсем рехнулись? — вмешалась перепуганная служанка. — Если вам уж так неймется вспороть друг другу брюхо, найдите для этого по крайности укромное место! Не здесь же, под самым носом у хозяина!

Фракиец процедил сквозь зубы какое-то ругательство и в наисквернейшем расположении духа отправился на кухню.

И вот они там, смотрят друг на друга при неверном свете трехрожковой масляной лампы. Карвилий, Ипполит и Эмилия придвинулись поближе к печам. Что до Калликста, он принялся взбудораженно метаться взад-вперед, не в силах побороть смятение.

— Нам необходимо найти способ выручить их!

— Но как? — повар вздохнул. Ипполит предложил:

— По крайней мере, нужно попробовать связаться с ними. Постараться утешить их...

Пренебрегая его замечанием, фракиец спросил:

— Кто из судей занят этими делами?

— Новый префект преторских когорт, Фуск Селиан Пуденс, — отвечал сын Эфесия.

Калликст недоверчиво вытаращил на него глаза:

— Фуск? Ты ничего не путаешь?

— Разумеется. Именно ему поручены гражданские тяжбы. Это он прислал своих ночных стражей, чтобы арестовали наших братьев.

Фракиец, казалось, призадумался, потом со слабой улыбкой прошептал:

— Ну, в таком случае, может быть, еще не все потеряно...

Глава XXIII

Фуск остался таким же, каким был, когда они виделись в последний раз. Тем, кем он, без сомнения, будет всегда: сердечный, готовый к услугам, сочетающий в себе фантазию и трезвое здравомыслие.

Калликст сидел между двух поселян на одной из каменных скамей у подножия базилики, где заседал суд. Не заботясь ни о складках своей тоги, ни о достоинстве судьи, а того меньше об интересах защитников, ожидающих в нескольких шагах, когда дойдет очередь до них, Фуск, аж приплясывая от нетерпения, силился примирить тяжущихся:

— Худое соглашение лучше доброго процесса! Уж поверьте моему многолетнему опыту. Подумайте о тратах и треволнениях, которые подстерегают вас на этом пути!

— Господин, требования моего клиента справедливы, — вмешался один из защитников. — Если ты соблаговолишь приступить к разбирательству, я не премину доказать это.

— У твоего коллеги и противника те же притязания, — хладнокровно возразил Фуск. — На самом ли деле так необходимо истощать драгоценное время стольких клепсидр, равно как и денарии этих славных людей, если можно было бы прийти к полюбовному согласию?

При других обстоятельствах Калликст прислонился бы к одной из этих мраморных колонн и с усмешкой наблюдал бы за усилиями своего друга. При всем такте Фуска, он не сомневался, что тот должен был задавать себе порой всякие вопросы на его счет.

Хотя Калликст и дал ему понять, что он-де занимается делами своего родителя, богатого фракийского собственника. А когда служба у Карпофора вынуждала его на несколько дней совсем исчезать из виду, он ссылался на тираническую власть грека-вольноотпущенника, которого ему, так сказать, навязали в качестве наставника. Как поведет себя Фуск в тот день, когда ему откроется, что его друг на самом деле всего лишь простой раб? Предрассудки в среде горожан весьма сильны. Состоятельный человек, да к тому же судья, не может поддерживать приятельские отношения с рабом. Подобное разоблачение может обернуться даже запретом участвовать в ритуалах почитателей Орфея. Рабам не дано право участия в религиозных церемониях.

— Калликст! Счастлив видеть тебя. Ты пришел затеять тяжбу у меня под крылышком?

Голос Фуска вывел его из задумчивости. Он с усмешкой указал на тех двух поселян — они удалялись под ручку, а физиономии обоих защитников, обескураженно скривившиеся на глазах свидетелей, позволяли угадать их досаду — впрочем, свидетели тоже приготовились разойтись с миром.

— Даже если бы я лелеял такое намерение, твое красноречие меня бы разубедило. Но ответь мне начистоту: римский суд в самом деле такая душегубка, как о нем говорят?

Похоже, ты никогда не перестанешь меня изумлять своими вопросами! Откуда ты свалился, чтобы не знать, что римляне всех слоев общества большую часть своих дней проводят в каких-нибудь судах, если не как тяжущиеся, то как свидетели?

— Я заметил эту особенность, но знаешь, для провинциала вроде меня область права — темный лес, полный ловушек, так что лучше уж туда не соваться[33].

— Это и доказывает, — вздохнул префект, — что жизненная сила Империи сосредоточена в провинциях. А теперь скажи: что привело тебя сюда? Сомневаюсь, чтобы ты покинул свое таинственное логовище только ради удовольствия повидать меня.

Калликст притворился, что смысл последнего замечания до него не совсем дошел, и с некоторым смущением отвечал:

— Я пришел, чтобы воззвать к твоему милосердию.

Фуск глянул на друга так испытующе, будто был уверен, что тот шутит. Но увидев, как серьезно лицо Калликста, предложил пройти за ним.

Они прошли через базилику при здании суда и вошли в тесные покои, предназначенные для префекта. Как в любой римской комнате, меблировка здесь была проста до крайности, сведена к самому необходимому: стол с водруженными на нем массивными песочными часами, вделанные в стену деревянные ящички для медных трубок с вложенными в них папирусами. Ничего похожего на сундук для одежды, зато два кресла, позволяющие раскинуться полулежа. В них и расположились Калликст и Фуск.

— Я слушаю тебя.

— Ты прошлой ночью приказал задержать группу христиан, собравшихся в доме на Аппиевой дороге.

— Верно. А ты откуда знаешь?

— Я... мне не безразлична одна из этих рабынь.

Фуск с лукавым видом сдвинул брови:

— Подумать только! Калликст влюблен...

Но тут же вся его серьезность возвратилась к нему:

— Эта твоя подруга и впрямь христианка?

Фракиец кивнул.

— Вот это скверно. Я, понятно, ничего так не хочу, как тебе помочь. Но ты же не можешь не знать, что право помилования дано только императору.

— Но разве так уж необходимо доводить дело до приговора? Одна никому не известная девушка, еще несколько рабов и свободных людей, скромных и безобидных, ничем не могут угрожать ни безопасности Империи, ни спокойствию ее граждан.

— Возможно. Но так уж устроен закон. Если эти люди перед судом признают себя христианами — а обычно они именно так и поступают, — мне ничего другого не останется, как только их приговорить.

Калликст в изнеможении поник головой.

— Зачем ты их вообще арестовал? Я только что слышал, как ты изощрялся в красноречии, лишь бы избегнуть процесса. Те люди с Аппиевой дороги причинили зла не больше, чем твои два поселянина!

Тут впервые за все время их разговора Фуск проявил признаки волнения:

— Я был вынужден, — упавшим голосом признался он. — Одна особа, которой я не могу ни в чем отказать, сообщила мне об их собрании. А я должен заставлять людей чтить закон, это входит в обязанности моей службы.

— Фуск, надо попытаться что-то сделать.

Когда он произносил эти слова, до него вдруг в полной мере дошло, сколь кошмарна опасность, грозящая Флавии и ее друзьям. Она, такая хрупкая, такая радостная, должна погибнуть так нелепо! Представить ее ледяной, окоченевшей... Нет, этого он не вынесет. Калликст резко повернулся, словно пытаясь избавиться от этого душераздирающего видения.

Со своей стороны Фуск, опершись подбородком на ладонь, казалось, напряженно размышляет.

— Думаю, найдется средство спасти твою возлюбленную: процесс.

— Как так? Ведь именно процесс, как я понял, напротив...

— Нет. Мне достаточно будет устроить все так, чтобы не спросить их, являются ли они христианами. А в доказательство лояльности потребовать от них, чтобы они сожгли палочку ладана у подножия статуи императора.

— И ты думаешь, этого окажется довольно, чтобы их отпустили?

Легкая усмешка сообщника проступила на губах Фуска:

— Все зависит от того, насколько суровым окажется судья...

Суды префекта происходили в курии форума, которая являлась самым оживленным местом Рима. Обычно там рассматривались не уголовные, а только гражданские дела. Тем не менее, коль скоро отношение правосудия к христианам было таким неопределенным, а процедура ведения подобных дел оставалась столь туманной, случалось, что из этого правила делали исключение.

В то утро шумная толпа, обычно заполняющая базилику, если не совсем рассеялась, то по крайности сильно поредела — факт сам по себе чрезвычайный. Но кого, по существу, могло волновать дело каких-то там христиан, на которых все смотрели, как на секту, состоящую из подонков общества? И это в то время, когда суд префекта зачастую занимался тяжбами известных лиц, развлекая любителей судейских кляуз зрелищем свар между знаменитостями.

Какие-то ротозеи, не столько движимые интересом, сколько забредшие сюда по привычке, пустыми глазами небрежно оглядев собравшихся и скорчив презрительную мину, означавшую, что дело самое посредственное, а прения по нему того и гляди нагонят сон, отправлялись обратно на площадь, спеша окунуться в ту шумную суету, что сделалась самой сутью римского бытия.

Калликст, страшно волнуясь, стоял в тени колонны и не сводил глаз с обвиняемых. Они сидели несколькими ступенями ниже, примостившись рядком на деревянных скамьях, лицом к маленькой трибуне, где восседал префект.

Фуск, казалось, внимательно слушал молоденького адвоката, который во исполнение своих должностных обязанностей защищал группу христиан, но Калликст мог бы поклясться, что он дремлет. И тогда все его внимание сосредоточилось на Флавии. Девушка сидела рядом с Эфесием, и хотя по ее лицу можно было угадать, что ей не по себе, она была все так же прекрасна, а ее распущенные волосы сверкали, словно бросая вызов солнцу. У фракийца сжалось сердце. Наперекор заверениям Фуска он не мог избавиться от болезненной подавленности, она овладела им и уже не отпускала.

«Я люблю тебя, Калликст... Люблю сильнее, чем это пристало сестре».

Вспоминая эти слова, недавно произнесенные девушкой, он чувствовал что-то похожее на отчаяние. Почему? Почему мы не ценим любовь, пока ее у нас не отнимут?

Он снова подумал о том, как воспринял Карпофор известие о задержании своих рабов. Хотя и разъяренный тем, что христиане сколотили свою компанию под его кровом, он немедленно поручил Калликсту найти способ привести это дело к благополучному исходу. Мысль о возможной потере двадцати слуг была для него нестерпима.

Всего труднее для фракийца было отговорить Ипполита присутствовать на процессе. Только его там не хватало с его всем известным взрывным темпераментом! Фуску ни к чему непрошеное вмешательство, которое может усложнить его задачу. К тому же с того недавнего мгновения, когда начался допрос, дело и так несколько раз оказывалось на волосок от беды.

Эфесий, которого, как владельца дома на Аппиевой дороге, допрашивали первым, на ритуальный вопрос «Ты свободный или раб?» с хвастливым вызовом брякнул: «Я христианин!».

Калликсту пришлось сделать над собой усилие, чтобы не броситься на него. Возможно ли докатиться до подобного самоубийственного неразумия? Фуск, попав в такое нелепое положение, притворился, будто не расслышал, и поспешил пояснить бывшему управителю Аполлония, что он желает знать одно: является ли обвиняемый рабом или свободным. Эфесий же в ответ еще более усложнил свое положение, заявив:

— Этот вопрос не имеет смысла. Для христиан не существует ни рабов, ни господ, есть лишь братья во Иисусе Христе.

Одновременно раздосадованный и растерянный, Фуск еще раз сделал вид, будто ему уши заложило, и, в конце концов, сумел вдолбить обвиняемому, что в глазах закона он прежде всего вольноотпущенник. Затем, обратясь к Флавии, он продолжил:

— А ты свободная или рабыня?

Ответ не заставил себя ждать:

— Я христианка.

— Клянусь Вакхом! — вскипел префект. — Что за бред? Твое положение в обществе — вот все, о чем я тебя спрашиваю, понятно? Твое положение в обществе!

Флавия неопределенно пожала плечами:

— Я христианка, а потому считаю себя свободной, хоть я и рабыня.

Фуск возвел очи к небу и вызвал следующего:

— Предупреждаю: если ты тоже намерен ответить «я христианин», я прикажу дать тебе сто ударов хлыстом за оскорбление суда. И это предупреждение касается всех!

После этого осложнений более не возникало. Обвиняемые ограничивались ответами именно на те вопросы, которые ставил перед ними префект. Что до Калликста, по мере того как процесс шел своим чередом, он стал говорить себе, что есть нечто абсурдное в желании спасти людей наперекор им самим. Некоторые из них склонили головы, и насколько он мог разглядеть, их губы шевелились. Не было сомнения: они молятся своему богу.

Все внимание фракийца снова перешло на Фуска. Сначала он не понимал, какой цели тот стремится достигнуть, какому следует стратегическому плану. Но чем дальше, тем больше его пленяла ловкость друга.

И в самом деле, юный префект нашел-таки хитрый ход. Он выдвинул на первый план вопрос о причинах ночного собрания. Выяснив, что их церемония состояла в простой раздаче хлеба и вина, он спросил, какова доля реальности в обвинениях в ритуальных убийствах и поедании младенцев. После того как рабы это с возмущением опровергли, он сделал вид, будто справляется о чем-то по своим восковым дощечкам, чтобы затем докторальным тоном объявить: «Действительно, ко мне не поступало никаких сведений об исчезновении рабов или невинных детей». Затем, приняв суровый вид цензора, он обвинил их в безбожии. Реакция обвиняемых была еще более впечатляющей. Эфесий выразил ее в нескольких лаконичных фразах:

— Ты принимаешь нас за каких-то философов-эпикурейцев? Мы поклоняемся Богу, одному, Единственному. Мы не безбожники!

— Превосходно, — одобрил префект. — Но о вас также поговаривают, будто вы не признаете законной власти императора и не признаете никакого различия между римлянами и варварами.

— Господин префект, — запротестовал Эфесий, который вел себя прямо-таки как глашатай всеобщего мнения, — все это не более чем клеветнические наветы. Мы глубоко чтим законы Империи, как и самое персону Цезаря. Все заповеди нашего учителя предписывают это. Что же касается обвинений во враждебности обществу и предательстве, позволь напомнить, что на службе у Рима есть легионы, целиком набранные из христиан. Я уж не говорю о таком примере, как чудо знаменитой Фульминаты, которая спасла императора Марка Аврелия со всей его армией, когда им грозила смерть от жажды во время военного похода против квадов[34]. Единственная истина в том, что люди, создания Божии, равны пред ликом Господним. И что если парфянин или германец обратится к истинной вере, он станет для нас братом так же, как римлянин или грек.

Фуск терпеливо выслушал тираду бывшего управителя. И как только тот сел на свое место, объявил:

— Я охотно поверю вашей преданности Цезарю, но вам придется ее доказать.

И указав на мраморную статую, изображающую Коммода, приказал:

— Ступайте и сожгите палочку ладана перед этой статуей. Те из нас, кто исполнит это, будут тотчас освобождены.

Ропот удивления пробежал по трибунам. Такой снисходительности никто не ожидал. У Калликста вырвался вздох облегчения, когда он увидел, как его друг украдкой приподнял большой палец правой руки — знак, которым сидящие в амфитеатре показывают, что хотят сохранить казнимому жизнь. И, тем не менее, внутренний голос шептал ему, что еще не все достигнуто.

Он перевел взгляд на группу рабов. Они не решались покинуть свои скамьи. Хотя на большинстве лиц можно было прочесть, что они готовы покориться, кое-кто продолжал держаться со странной непреклонностью.

— Ну? Что же вы? — с заметным нетерпением прикрикнул Фуск.

Калликсту показалось, будто он расслышал чьи-то слова: «У нас нет иного выхода». И тотчас последовал ответ Эфесия: «Это было бы отступничеством. Кощунством!».

Фуск внезапно выпрямился и с таким ледяным выражением, какого его приятель никогда еще у него не видел, произнес:

— Смерть не ждет!

Отбросив последние сомнения, обвиняемые поднялись с мест и медленно поплелись к статуе.

— Не делайте этого! — умолял их Эфесий.

Но его больше не слушали. Женщины и мужчины один за другим проходили перед статуей, и каждый поджигал ладан в курильницах, предусмотренных для этой цели. Префект тем временем записывал на своих восковых дощечках имена исполнивших этот ритуал, а затем отпускал одного за другим, произнося голосом, который уже снова стал безмятежным:

— Ступай, ты свободен.

Вскоре на скамьях не осталось никого, кроме Эфесия и Флавии. Бывший управитель хранил бесстрастный и вместе с тем скорбный вид. Девушка, напротив, побледнела, она нервическим жестом то сплетала, то расплетала свои тонкие пальцы. Фуск повернулся к ним, предлагая в свой черед исполнить символическое действо, которое должно их спасти.

— Сожалею, господин префект. Но то, чего ты от меня требуешь, невозможно.

— Невозможно? Но почему? Разве ты не утверждал только сейчас, что признаешь Коммода законным императором?

— Разумеется. Но я не могу оказать ему такой почести, как ты приказываешь.

Фуск в изнеможении простер руки к небесам. А Эфесий продолжал:

— Ладан предназначен для богов. Ты сам это прекрасно знаешь. Так вот, есть лишь один Бог, царящий над миром. То, чего ты от нас добиваешься, — отступничество.

— Но послушай, это же сущее безрассудство! То, что сделали твои товарищи, было совсем не трудно.

— Мне не пристало осуждать их поведение. Как бы то ни было, оно не повлияет на мое.

— Впервые в жизни я пытаюсь урезонить мула! А ты, девушка, тоже разделяешь его мнение?

Наступило долгое молчание, потом она выговорила:

— Да, префект. Тем не менее, я признательна тебе за...

Она не успела закончить фразу. Под сводом базилики громом раскатился крик Калликста. Это был вопль отчаяния и почти что мольбы:

— Нет, Флавия! Нет!

Она подняла к нему свое детское личико и покачала головой. А Фуск тотчас сообразил, что это именно о ней хлопотал его друг. Он нервно потер подбородок:

— Вы, конечно, знаете, что ваш отказ обрекает вас на смерть?

— Делай то, что ты считаешь своим долгом, — отвечал Эфесий с устрашающим спокойствием.

— А ты, девушка? Нет никакой надежды убедить тебя?

— Если бы я предала свою веру, это все равно означало бы смерть моей души. Не пытайтесь, господин.

Молодой префект вздохнул, поняв, что с такой решимостью ему не сладить.

— Стало быть, мне придется употребить самые серьезные меры для того, чтобы заставить вас изменить мнение. А я, клянусь Вакхом, терпеть этого не могу.

— Тебе никогда не удастся поколебать наши убеждения! — упорствовал Эфесий.

— На твоем месте я не был бы так уж в этом уверен, — иронически хмыкнул судья.

Затуманенным взглядом Калликст смотрел, как Фуск дрожащей рукой протянул рабу кубок, а тот поспешил наполнить его густым цекубским вином[35].

Тяжкие тени ликторов[36] и стряпчих странно вытягивались и подрагивали в мерцающем свете факелов, горящих в бронзовых подставках, подвешенных на сочащихся сыростью, провонявших плесенью стенах.

При виде этой мрачной армады, вооруженной клинками, пыточными тисками и дыбами, этими необходимыми вспомогательными средствами правосудия, Калликст почувствовал, как в нем вскипает желчь.

— Фуск, — сдавленным голосом начал он, — не надо, они не станут...

Судья прервал его жестом, как ему казалось, ободряющим:

— У нас не осталось иного выбора. Но не бойся, уверяю тебя, что твои друзья очень быстро уступят. Ликторы, — он повернулся к страже, — введите обвиняемых!

Тяжелая медно-красная бронзовая дверь отворилась, пропуская Флавию и Эфесия. Глаза девушки погасли, по щекам была разлита мертвенная бледность. Она двигалась, будто во сне, и, казалось, не заметила присутствия Калликста. Что до Эфесия, его лицо, обычно такое пустое, лишенное выражения, теперь было исполнено спокойствия и решимости.

В неудержимом порыве Калликст протянул руку, и его пальцы коснулись золотых волос девушки.

— Флавия, заклинаю тебя, послушайся префекта. Сделай это для меня.

Она медленно повернулась и обронила с какой-то отрешенной грустью:

— Я все это делаю ради тебя. Чтобы твое сердце открылось свету и ты зажил, наконец, Жизнью Истинной.

— Начинайте с мужчины! — распорядился Фуск. — И да свершится справедливость.

И тотчас бывший управитель Аполлония был мгновенно лишен своих одежд и с поднятыми руками прикручен к одной из стен, лицом к стряпчим.

Префект еще раз спросил его, согласен ли он воскурить ладан перед статуей императора. Вместо ответа Эфесий только решительно покачал головой.

Фуск подал знак. Один из ликторов взял пучок прутьев, что облекали его секиру, и принялся нещадно хлестать вилликуса по обнаженному телу.

— Подумать только, что есть люди, которые охотно заплатили бы, чтобы полюбоваться таким зрелищем в амфитеатре, — не без горечи заметил префект.

Фракиец не нашелся, что ответить. Он не отрывал глаз от вилликуса. При каждом ударе на его коже вспухал новый рубец, старик вздрагивал, его пальцы скрючивались, зажимаясь в кулак, будто впивались в какой-то незримый канат. Калликст вспомнил совершенно такую же, в сущности, сцену, что несколько лет назад разыгралась в поместье Карпофора: он сам, Калликст, был тогда на месте пытаемого, а роль ликтора-истязателя исполнял раб Диомед.

— Сильнее! — приказал Фуск.

Однако было заметно, что им движут не жестокие побуждения, но желание покончить с этим, как можно скорее добившись, чтобы этот человек сдался.

Тонкие струйки крови во множестве стекали по груди Эфесия, а сила ударов была такова, что кожа уже отставала клочьями.

По щекам Флавии текли слезы. Она опустила голову, ее губы шевелились, но нельзя было расслышать ни единого слова. Фуск, глядя на нее, сказал себе, что она, без сомнения, взывает к своему богу, и поневоле испытал что-то похожее на восхищение.

— Клянусь Марсом, — прошептал он, наклонившись к Калликсту, — почему ты не выкупил эту несчастную? Как только увидел ее, я тотчас понял, что это она — причина твоего ходатайства. Сама Венера позавидовала бы такой красоте.

Калликст пропустил мимо ушей замечание судьи. Он сказал:

— Фуск, я думаю, надо положить конец пытке. Этот человек уже не в том возрасте, чтобы выносить подобные страдания.

Префект пристально оглядел вилликуса. Его голова болталась, свешиваясь то в одну, то в другую сторону, кулаки разжались, ноги подгибались, более не способные выдерживать тяжесть его тела — оно теперь просто висело на цепях, кольца которых разодрали его запястья чуть не до костей.

— Еще немножко... Если он уступит, твоей подруге не останется ничего иного, как последовать его примеру.

Ликтор изнемог, пот лил с него градом. На его тунике ширились большие влажные пятна. Он удвоил старания, взбешенный тем, что они не производят должного воздействия на его жертву. Тогда он стал целиться исключительно в низ живота и хлестал, пока волокна истерзанной плоти и клочки окровавленных волос не превратили лобок в отвратительное месиво. И по-прежнему ни единого стона!

— Он потерял сознание! — внезапно объявил префект.

И правда, окровавленное тело жалко обвисло, рот открылся.

— Дайте ему воды! Живо!

Все засуетились. Брызгали несчастному в лицо, смочили водой конечности. Хлопали его но щекам. Один из стряпчих приложил ухо к его истерзанной груди.

— Ну что? — нетерпеливо спросил судья.

— Он... он мертв, господин.

— Вы недотепы! Бестолочи!

— Но, — пробормотал виновник несчастья, — ликтор все-таки не палач, у меня другое ремесло...

— Молчать! Унесите его!

Фуск в ярости обернулся к Флавии:

— Тебе должно хватить этого примера. Ну, давай покончим с этим кошмаром. Воздай почесть Цезарю! Предупреждаю: если снова откажешься, ты заслужишь еще более беспощадной кары.

Флавия подняла голову, устремила глубокий взгляд своих больших заплаканных глаз прямо в глаза префекта. И стала спокойно раздеваться.

— Нет! — взмолился Калликст. — Заклинаю тебя именем твоего бога, сделай то, о чем он просит.

По-прежнему ни слова не говоря, девушка протянула ликтору свои запястья. На сей раз Фуск и впрямь почувствовал себя обезоруженным.

— Клянусь Плутоном и Персефоной! — возопил он. — Маленькая безумица, неужели ты не видишь, что выбираешь верную смерть? Худшую из всех возможных? Посмотри, ч го осталось от твоего приятеля! Ты этого хочешь?

Он сказал: «Сберегший душу свою потеряет ее, а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее». Эфесий никогда не был живее, чем теперь.

Эта уверенность, выраженная с таким самообладанием, ошеломила всех. Но вот Фуск приказал, ткнув пальцем в сторону одного из ликторов:

— Она твоя.

И прибавил вполголоса, скороговоркой:

— Не увечь ее слишком.

Калликсту казалось, что земля уходит у него из-под ног. Он бросился к своему другу, схватил его за руку, с мольбой стиснул ее, шепча:

— Фуск, сжалься, сжалься над ней. Она потеряла рассудок. Заклинаю тебя, отпусти ее. Пощади...

Его последние слова заглушило рыдание. Жалкий, сломленный, он хотел броситься к Флавии, по префект твердо удержал его:

— Оставь. Ты больше ничего не можешь для нее сделать.

— Фуск... Сжалься...

Неожиданно грубо судья оттащил фракийца назад и увлек в дальний угол:

— Слушай меня: повторяю тебе, ты больше ничем не в силах ей помочь. Впрочем, я тоже. Я зашел так далеко, как только может позволить себе честный префект. Если я ее отпущу, присутствующие здесь стряпчие тотчас донесут о моем поведении. Тогда в опасности будет моя должность, мое будущее, моя жизнь. Ты это понимаешь? Она уступит. Должна уступить. Это последняя возможность спастись.

Калликст поднял на своего друга взгляд, полный отчаяния, и прошептал:

— Хорошо, исполняй свой долг... И пусть все боги, сколько их ни есть, простят нас.

Он ринулся к бронзовой двери, выскочил в огромный коридор, освещенный факелами на подставках, и побежал по нему куда-то.

* * *

Теперь он был здесь, скорчился у подножия лестницы, словно затравленный зверь.

Стиснул голову руками, в ушах по временам отдавались, как в кошмарном сне, то голоса ликторов и стряпчих, то шум передвигаемых предметов и какие-то стоны — стоны Флавии вперемешку с бранью Фуска:

— Да разве ты не видишь, что мы тебе желаем только добра? Что значит палочка сожженного ладана в сравнении с жизнью?

— Я благодарна тебе за милосердие, префект. Избавь себя от угрызений...

— Но почему? Почему?

— Ради моей души и душ моих братьев.

За этим последовало молчание, потом приказ:

— Ликторы, пускайте в ход тиски!

Вновь леденящий лязг металла и вдруг — нечеловеческий вой, за ним душераздирающий стон и какие-то невнятные слова:

— Господи, прости их.

— Ты с ума сошла? Где этот господин, которого ты призываешь? В трупе твоего товарища? В этой крови, которая льется из твоих ран, пятная пол? В твоих вырванных ногтях?

— Я молюсь за тебя, префект...

— Тем хуже... Кипящее масло и соль на раны.

Истошный вопль сотряс каменные своды.

Тогда, теряя последние силы, Калликст сжал ладонями виски и бросился вверх по лестнице, ведущей на вольный воздух.

В ближайшей термополии, не столько облокотясь, сколько обвиснув на стойке, Фуск наливал другу уже четвертый кубок массийского вина.

— В жизни не встречал подобного упрямства. Никогда! Это почти ужасает. Когда палач бередил ее открытые раны, она еще находила в себе силы обращаться к своему богу!

— Но ты-то... Я пришел к тебе умолять спасти ее, а ты ее раздавил, покалечил и, в конце концов, приговорил к растерзанию. Какая ирония...

Фуск возразил искренне, устало:

— Я уже объяснял тебе, каково мое положение. Но, вероятно, можно будет подкупить кого-нибудь из тюремщиков, чтобы передал ей цикуту.

— Я говорю тебе о ее спасении, а ты в ответ твердишь о смерти!

— Значит, ты предпочтешь, чтобы ее бросили на съедение тиграм и леопардам?

— Но если ты предполагал нарушить правила, чтобы облегчить ее конец, полагаю, должна быть возможность сделать это, чтобы помочь ей бежать!

— Ты отдаешь себе отчет в том, что мне предлагаешь?

— Вполне. Беззаконие во имя спасения жизни, которую хочет погубить абсурдный закон!

— Даже если предположить, что мы рискнем на столь безумную попытку, знай, что это предприятие обречено на провал.

— Почему?

— Сейчас твоя подруга уже, без сомнения, в пути — ее везут во Флавиев амфитеатр. Чтобы вытащить ее оттуда, нам понадобилось бы сообщничество не только какого-то тюремщика, но и сторожей, беллуариев, возничих и гладиаторов. В результате о наших планах проведает столько пароду, что это быстро дойдет до сведения стражи. Кончится тем, что мне самому придется занять на арене место твоей возлюбленной! Нет, ты уж мне поверь, найдется способ получше.

Калликст нетерпеливо уставился на него.

— Добиться императорского помилования. Отныне один лишь Коммод может спасти твою подругу.

Теперь уже не я, а ты сам теряешь рассудок. Во имя каких таинственных причин император согласится вмешаться, если речь идет всего лишь об участи рабыни?

— Кое-кто мог бы его уломать.

— Ты?

— Нет, я не настолько влиятелен. Чего не скажешь о Марсии, его фаворитке.

Калликсту показалось, что он ослышался.

— Он мне сам говорил, что Амазонка несколько раз вмешивалась, вставая на защиту приговоренных. Особенно христиан!

— Марсия? Ты уверен?

— Абсолютно. К тому же ходят слухи, что она и сама христианка.

Калликст уставился на свой кубок с вином. На его лице проступило какое-то новое выражение. В памяти ожил голос императорской наложницы: «Ненавистьслово, которое надлежит исключить. Важны лишь милосердие и прощение».

Глава XXIV

Когда последние верующие покидали виллу Вектилиана, заря уже окрасила небосвод над холмами в нежно розовый цвет. Люди расходились торопливо, маленькими группками, факелами и греческими лампами освещая себе путь по темным ухабистым улочкам града, признанного властителем мира.

Ворота богатого жилища оставались широко распахнутыми, так что можно было заглянуть во внутренность атриума, где задержалась одна пара. У мужчины на плечи была накинута темная хламида, под которой скрывался белый далматик. Женщина, спрятав под шалью свои пышные волосы цвета воронова крыла, склонилась над бассейном имплювия, омочила пальцы и потерла ими глаза.

— Что-то не так? — удивленно спросил се спутник.

С извиняющейся улыбкой Марсия обернулась к нему:

— Ничего, Иакинф. Но эта свежесть, царящая здесь, так не похожа на обстановку императорского дворца, что мне, порой, как сейчас, хочется никогда больше туда не возвращаться.

Священник понимающе кивнул и жестом, полным приязни, взял молодую женщину за руку. С тех пор как благодаря ее влиянию он был принят в дом Цезаря для исполнения скромной должности, священник стал куда лучше понимать, каково приходится его подруге. Наперекор всему тамошнему блеску и усладам на Палатинском холме царила такая обстановка, где интрига торжествует, нравственность извращается, а жизнь кажется не более чем преддверием смерти, будто река мертвых Стикс протекает совсем рядом.

— Мужайся, — пробормотал Иакинф.

— Мое мужество при мне, я никогда его не теряю. Чего мне не хватает, так это хотя бы немного безмятежности и чистоты.

Они в свой черед покинули виллу, не дав себе труда прихватить с собой светильник. Дорогу, ведущую на Палатин, оба знали наизусть, вплоть до мельчайших подробностей. К тому же первые смутные проблески зари уже разгоняли окружающую тьму.

— Марсия, а нет ли...

Предвосхищая вопрос, молодая женщина вздохнула:

— Нет, Иакинф, император по-прежнему не проявляет никакой склонности к обращению.

— Не следует отступать. Пробуй, пытайся снова и снова. Это было бы так важно для нас!

— А главное, для него самого. Но, сказать по правде, такая надежда кажется недостижимой.

Наш епископ мне поручил передать тебе, что если он получит возможность представить Коммоду некоторые разъяснения и познакомить его с обетованиями нашей религии, он без колебаний готов это сделать.

Марсия покачала головой:

— Бесполезно. Это могло бы помочь, если бы для него камнем преткновения являлось неведение наших идей.

— Но что же тогда?

Фаворитка властителя огляделась вокруг.

Насколько хватало глаз, единственным признаком жизни казалась повозка, запряженная парой быков, которая выезжала за пределы города по Аппиевой дороге. Марсия подождала, пока затихнет грохот деревянных колес, и лишь потом, понизив голос, отозвалась:

— Коммод живет в страхе. Я убеждена, что оргии и бесчинства для него лишь способ забыться, заглушить тревогу, которая постоянно держит его в тисках.

— Не спорю. Но как ты это объясняешь?

— Он чувствует себя одиноким и окруженным врагами. Знает, что все сравнивают его с покойным отцом и никто не находит в нем достоинств, какие имел Марк Аврелий. Ведь этого последнего теперь открыто упрекают за то, что он завещал порфиру Коммоду.

Иакинф пожал плечами, вздохнул:

— Признаться, я и сам никогда не мог понять этого поступка Марка Аврелия. До сих пор цезари, вооружась мудростью и отрешившись от своих родительских чувств, старались выбрать себе достойного преемника. Таким образом, они оберегали судьбу Империи от капризов случая. Чего ради тот, кого мы считаем, причем вполне заслуженно, одним из самых блистательных наших императоров, рискнул сбросить оковы благоразумия и передоверить право выбора слепой природе?

— Этого нам, вероятно, никогда не узнать. Так или иначе, все это вместе взятое, как назло, усиливает неуравновешенность Ком-мода. Она всегда была ему свойственна, но до поры дремала, а с некоторых пор ведь прибавился еще и страх, что его могут убить так же, как стольких его предшественников.

— Ну вот еще! Как ни парадоксально, чернь его обожает. И с чего бы человеку, с такой охотой рискующему жизнью на арене, так бояться смерти?

— В самом деле, здесь явное несоответствие. Но это противоречие даже можно назвать символом всей его жизни. Он — правитель, ненавидимый сенатом и любимый народом. Он чувствует, хоть и не желает открыто признаться в этом, что, унаследовав громадную власть, не способен должным образом ею распорядиться. Этим объясняется, почему он предоставляет все решать своим советникам, вмешиваясь в дела правления лишь иногда, из прихоти или в гневе. В глубине души юный Цезарь опасается, как бы порфира, в которой он рожден, в один злосчастный день не задушила его.

Между тем внушительный фронтон императорского дворца уже проступил перед ними на фоне сероватого неба. Тогда Иакинф решился упомянуть еще об одной, последней своей заботе:

— Боюсь, Марсия, что тебе придется вступиться также и за наших братьев-карфагенян.

Молча, взглядом она попросила его продолжать.

— Да, дела там хуже некуда. Под нажимом общественного мнения новый проконсул Африки заковал в кандалы группу должностных лиц, примкнувших к истинной вере. В том числе их молодого адвоката, некоего Тертуллиана.

— Я поняла. Это, стало быть, в довершение той драмы, которую переживают колоны Сальта Бурунатина. Они мне тоже сообщили, что прокуратор их преследует, совершенно не считаясь с законом.

Помолчав, она сказала:

— Попробую выступить защитницей в обоих этих делах одновременно. Может быть, тогда это будет выглядеть менее подозрительно.

Они уже достигли нижней ступени дворцовой лестницы. Марсия заключила сурово:

— Ты без труда можешь вообразить, к каким уступкам и уловкам приходится прибегать, чтобы добиться этих послаблений.

Иакинф не ответил. Он знал, Марсия, безусловно, являла собой одну из тех редких христианок, чье поведение никак не согласовывалось с «евангельским идеалом».

— Я никогда не отступала, но все же порой спрашиваю себя, какую участь готовит мне Божий суд. Что до людей, они мне давно вынесли приговор.

Произнося последнюю фразу, она вдруг вспомнила того человека, раба, встреченного у Карпофора. Странно, но рядом с ним она, пусть на краткий миг, совершенно позабыла всю повседневную абсурдность своего существования.

«Ты то, что ты есть...».

Конечно, она могла бы на это ответить:

— Прежде всего я христианка...

Он не осудил женщину, но если бы узнал это, может статься, осудил бы адепта веры Христовой?

Лежа на спине нагишом, Коммод сладострастно предавался массажу, который делал ему его юный раб и наставник в атлетических упражнениях Наркис. Этот последний со своей черной густой бородой, закрывающей большую часть лица, и расплющенным носом — последствием слишком далеко зашедшего сеанса тренировки — выглядел старше своих двадцати лет.

Открытая дверь выходила на анфиладу портиков палестры, где утреннее солнце, отражаясь от обширного прямоугольника сверкающего песка, создавало иллюзию озера, слепящего белизной световых бликов. Но вот юношеское тело императора вздрогнуло — порыв ветра принес внезапный холодок.

— Марсия, это ты?

— Да, Цезарь.

Молодая женщина не спеша приблизилась к Коммоду, испытывая тайное облегчение оттого, что он выглядит спокойным, хотя она явилась с опозданием. Ибо властитель Империи был, без сомнения, самым нетерпеливым из ее обитателей. Малейшее промедление в исполнении его воли будило в нем ярость столь же ужасную, сколь внушающую ужас.

Но, может быть, в это утро Цезарь и сам подзадержался на ложе с кем-нибудь другим? Марсия надеялась, что так и было. Со дня убийства Перенния она с тайным облегчением воспринимала все, что могло охладить страсть ее любовника к ней.

Коммод перевернулся на живот, подставив Наркисовым притираньям свою мускулистую спину.

— Ну как, моя Амазонка? Ты чувствуешь себя готовой к сегодняшним упражнениям?

— Конечно, Цезарь. А ты сам в это утро не слишком утомлен?

Хотя ирония, сквозившая в этом вопросе, была едва заметна, от императора она не укрылась. Он поднял голову и внимательно посмотрел на свою наложницу. Она только что сбросила свой греческий плащ.

— Чего ты ждешь, почему не раздеваешься полностью? — спросил Коммод.

Если бы атлетические упражнения — прямое наследие греческого гимнасия — в Риме не было принято выполнять совершенно обнаженными, такое предложение могло бы навести на мысль, что император имеет совсем другие виды.

— Я жду, пока Наркис не закончит, — улыбнулась молодая женщина.

— Дело как раз сделано, — отозвался растиравший тренера юноша. — Наш Цезарь готов.

Тогда Коммод поднялся. Его тело, густо смазанное жиром, лоснилось. Он предложил Марсии в свой черед лечь на освободившееся место, что она и исполнила, между тем как он бросился на песок палестры и стал разминаться, чтобы скорее согреться.

Это было одно из тех чарующих летних утр, что способна подарить миру одна лишь Италия. Небо резко синело, на нем не было ни облачка. Разве что изредка какая-нибудь птица, стремительно пролетая, бросала мимолетную тень на светлый квадрат палестры.

Марсия предала свое тело, теперь совсем нагое, массажу Наркиса. Его нежные горячие пальцы пробегали вдоль ее спины, расслабляя мышцы, скользили по бедрам, пробуждая в молодой женщине ощущение, близкое к блаженству.

А Коммод все упражнялся там, на солнцепеке. Его движения, легкие и точные, как и это гармонически сложенное тело, до известной степени подтверждали в глазах народа его «приобщение к божественности». В то время как обычай, сложившийся начиная еще с царей Эллады, предписывал, чтобы скульпторы, создавая изображения владык, приделывали их головы к телам, изваянным с какого-нибудь неизвестного атлета, Коммод в отличие от своих предшественников сам позировал для традиционной статуи обнаженного властителя, что также прибавляло ему обаяния как императору, близкому к простонародью. Толпа ценила и то, что он спускается с олимпийских высот, где нравилось пребывать его предкам, чтобы предаваться битвам на арене, будто самый что ни на есть простой гладиатор.

Цезарь неожиданно прервал свои упражнения и повернулся к Марсии:

— Ты как-то странно разглядываешь меня. О чем ты думаешь?

— Думаю, что ты красив, — пробормотала она, всецело поглощенная беспокойством о том, как выбрать удобный момент, чтобы затронуть вопрос о христианах, приговоренных а Карфагене. Нет, не сейчас. Необходима крайняя осторожность. Император не выносит, когда с ним во время тренировок заговаривают о серьезных делах.

Коммод хихикнул не без фатовства.

— В самом деле, Цезарь, после Александра, ты бесспорно самый красивый из императоров.

На сей раз комплимент исходил от высокопоставленного дворцового распорядителя Эклектуса.

Он так бесшумно проник в палестру, что никто не заметил его появления.

Если не считать Иакинфа, Эклектус был единственным христианином, официально принятым в приближенных к императору кругах. И он же был единственным истинным другом Марсии среди высокопоставленных сановников Рима. Ценой немалого терпения ей удалось пристроить его на место, подобающее особо доверенному лицу, которое он теперь и занимал.

Коммод раздраженно напомнил:

— Разве я не говорил, чтобы меня не беспокоили?

— Цезарь, когда ты узнаешь, что за причина подвигла меня нарушить твою волю, ты не сможешь не одобрить мой поступок.

Эклектус, хоть и будучи по рождению египтянином, по складу характера походил на римлянина больше, чем столичные квириты. Всегда, даже в самые невыносимо знойные дни, облаченный в белоснежную тогу, он в любых обстоятельствах сохранял достоинство и суровость. Коммод находил в его повадке какие-то черты сходства с Марком Аврелием, это поневоле завораживало его.

— Слушаю тебя.

— Матерн.

Император насилу сдержался, чтобы не вздрогнуть. Имя главаря банды, воина-дезертира, за несколько месяцев стало таким же знаменитым, как имя Спартака.

— Матерн, снова, вечно этот Матерн! Какой еще подлый удар он нанес? Ибо я предвижу, что ты сюда явился не затем, чтобы сообщить о его поимке.

— Увы, Цезарь. Зато шпионы только что известили нас, что этот человек со вчерашнего дня в столице. С ним группа сообщников. Он собирается, переодевшись в кирасу преторианца, смешаться с твоим эскортом и во время празднества в честь Кибелы и Аттиса похитить тебя.

Коммод, Наркис и Марсия почти одновременно вскрикнули, пораженные немыслимой дерзостью такого плана.

— Следовательно, Цезарь, — продолжал сановник, — мудрость предписывает тебе отказаться от намерения участвовать в этих торжествах.

У властителя Рима глаза полезли на лоб:

— Как? Императору, верховному жрецу, не принять участия в церемонии? Невозможно! Кибела никогда мне этого не простит.

— Но опасность...

— Опасность? Разве потомок Геркулеса отступает перед опасностью? Умолкни, христианин! Ты ведешь нечестивые речи.

Эклектус бросил быстрый взгляд на Марсию, и та кивком головы дала ему знак успокоиться.

— Твоя воля будет почтительно исполнена, — вздохнул Эклектус. — В любом случае знай, что я не собираюсь сложа руки ждать, когда эти несчастные примутся задело. Я дал приказ разыскать их и схватить. Будем надеяться, что это произойдет вовремя.

— Изида не может покинуть нас, — заявил Коммод, и взгляд его затуманился.

Затем он отвернулся, давая понять, что разговор окончен.

Эклектус поклонился, отступил назад, но не ушел, а скромно приблизился к Марсии. Молодая женщина поднялась и машинально набросила на плечи хламиду. Благородство, сквозящее в каждом слове и движении сановника, всегда необъяснимым образом пробуждало в ней стыдливость.

— Приветствую тебя, — сказал он с несколько принужденной улыбкой, — и счастлив убедиться, что ты чувствуешь себя хорошо. Ты еще прекраснее и блистательней, чем всегда.

Теперь он окончательно повернулся спиной к Наркису и Коммоду. Не прерывая любезной речи, он извлек из складок своей тоги маленький свиток папируса и быстро передал его молодой женщине.

— Благодарю тебя, Эклектус, — обронила фаворитка, мгновенно пряча послание. — Твои комплименты для меня драгоценны, ибо знаю: ты искренен наперекор обычному кривлянию, в котором не устают изощряться придворные.

Засим сановник тотчас ретировался.

— Клянусь Марсом! — в ярости вскричал Коммод. — Этот пес Матерн и впрямь переходит все границы.

— Зато подумай, господин, — заметил Наркис, — ведь на этот раз у нас будут все возможности его задержать. Решившись пробраться в город, этот разбойник сам лезет в ловушку.

Марсия отошла в сторонку. Встав за колонну так, чтобы скрыться с глаз обоих мужчин, она торопливо развернула папирус, только что доставленный египтянином. Послание было кратким:

Мне необходимо увидеть тебя. Назови место и время. Речь идет о человеческой жизни.

Там была и подпись: Калликст.

Тяжкий полуденный зной спадал, но для выхода из купальни время еще не пришло.

Сады Агриппы были почти безлюдны, все отяжелело от теплой, влажной духоты предвечернего часа.

Еще немного, и сюда валом повалят гуляющие семейства, влюбленные пары, группы беспардонных болтунов, мнящих себя философами, и просто легион кишащих в Риме бездельников — вся эта публика разом превратит мирный уголок в место невыносимой беспорядочной толчеи.

Но сейчас среди клумб и сосен лишь кое-где изредка мелькают тоги мудрецов, пожелавших в одиночестве насладиться очарованием этого великолепного парка, который Август завещал в пользование своим согражданам.

По берегу одного из прудов, у самой воды, чья кристальная поверхность подернута легчайшей рябью, медленным шагом проходит пара. Женщина закутана в столу шафранного цвета, ниспадающую до щиколоток, ее плечи и голову прикрывает пурпурная шаль. Что до мужчины, он в простой коричневой одежде из льна, похожей на ту, что носят вольноотпущенники и люди скромного достатка.

— Боюсь, что понимаю тебя. Значит, нет никакого шанса спасти Флавию?

Марсия не опускает глаз, но это стоит ей немалого усилия:

— Я этого не говорила. Просто я не так влиятельна, как утверждает молва.

Увидев, каким разочарованием омрачилось лицо Калликста, она поспешила добавить:

— Да знаю, знаю. После смерти Бруттии Криспины все непрестанно твердят, что я новая Августа. Однако знай, что я, прежде всего, остаюсь дочерью вольноотпущенника, бывшего раба Марка Аврелия. И что если я позволю себе ненароком забыть об этом, наш Цезарь очень быстро мне это напомнит.

Такое неожиданное признание в устах первой женщины Империи удивило и вместе с тем тронуло Калликста. Ее темное происхождение казалось чем-то вроде мостика, внезапно переброшенного через пропасть, разделявшую их. Может быть, именно это прошлое и было причиной, отчего она в непосредственном порыве согласилась у видеться с ним, простым рабом. Ее красота в этот раз волновала его еще сильнее, чем при первой встрече. Она была гораздо изящнее большинства римлянок, которые однако же упорно взгромождались на высокие котурны, тщась посредством обуви восполнить свою приземистость. А она и своей стройностью, и худобой почти впалых щек так не походила на всех этих обросших жиром патрицианок!

Отличал ее и этот постоянный загар, не сходящий оттого, что она снова и снова возобновляла его в битвах на жестком солнцепеке арены.

— Я обещаю сделать все, что в моих силах, чтобы добиться для этой девушки помилования.

— Я верю тебе, — горячо вырвалось у Калликста.

Но все-таки неясное предчувствие шептало ему, что в уверениях Марсии сквозит нечто похожее на сомнение.

Словно угадав его мысли, она сочла нужным уточнить:

— Нынче же ночью я попробую разузнать, где ее держат. Скорее всего, она в Латумии, туда нередко отправляют христиан, или в темнице при форуме.

— Один человек, да что там, скажем прямо — Фуск, говорил, что ее отвезут во Флавиев амфитеатр.

Марсия покачала головой:

— Не думаю. Император по случаю празднеств Кибелы хочет продемонстрировать народу свои способности прорицателя. Стало быть, церемонии будут разворачиваться в Большом цирке. Вероятно, Флавию отвезут именно туда.

Она умолкла, почти тотчас подумав о других приговоренных, за которых она только что заступалась. Как объяснить Калликсту, что только вчера она в промежутке между объятиями склонила Коммода, взбудораженного историей с Матерном, в придачу к искупительной жертве Кибеле даровать помилование христианам Карфагена, высланным в Сардинию на каторгу. Император, хоть и явно дал понять, что эта идея его не слишком впечатляет, все-таки уступил. Однако дело еще далеко не улажено. Марсия знала, что ей еще не раз придется возвращаться к нему, прежде чем удастся вырвать согласие, надлежащим образом оформленное и подписанное. Как признаться фракийцу, что в подобных обстоятельствах приступить к Коммоду с новой просьбой, притом ради спасения всего одной жизни, значило бы рисковать успехом своего предыдущего ходатайства? Она знала пределы, которых нельзя нарушать. Знала обидчивость своего любовника, бешеные вспышки его гнева.

— Почему ты это делаешь?

Она печально усмехнулась:

— Может быть, чтобы обеспечить себе чистую совесть.

— Нет. Тут что-то еще.

— Я не понимаю.

— Хоть я тебя едва знаю, я угадываю в тебе... — казалось, ему трудно подобрать слова, — угадываю черты, каких до сей поры, не встречал ни в ком, кроме одного единственного человека.

— Флавии?

Он кивнул.

— Ты оказываешь мне честь, сравнивая с той, что так тебе дорога.

— Флавия христианка, а о тебе поговаривают, будто ты неравнодушна к этой секте.

Она долго, не отвечая, вглядывалась в него, словно пыталась понять, в какой мере позволительно ему довериться. Он спросил настойчивее, напрямик:

— Ты христианка?

На сей раз, она ответила без промедления:

— Да. По крайней мере, стараюсь быть ею. Но... — она замялась в нерешительности, однако тут же отбросила колебания, — ты, пожалуй, удивишься, а все-таки скажу: это не единственная причина, толкнувшая меня прийти к тебе на помощь.

Калликст смотрел на нее во все глаза, крайне заинтригованный.

— Нет, — продолжала она, — ты прав: есть что-то еще. Только слова здесь совсем ни к чему. Если бы мне пришлось объяснить свои побуждения, все сразу стало бы бесплодным и тщетным.

Последние слова прозвучали с оттенком вызова.

Он посмотрел на нее в упор. Она выдержала этот взгляд даже глазом не моргнув. И тут он то ли с немыслимой дерзостью, то ли забывшись, медленно положил руки на плечи Марсии и притянул ее к себе. Она напряглась, словно в последнем усилии самозащиты, однако и сама прекрасно знала, что сопротивляться не будет. Какое-то время они так и стояли, обнявшись. Неподвижно. Растворившись в пейзаже. Но вот она отстранилась, задыхаясь, высвободилась из его объятий:

— Мне пора вернуться во дворец.

Он ничего не ответил.

Да вправду ли все это? Не грезит ли он? Откуда это ощущение боли и вместе с тем блаженства, затопившее все его существо? Эта никогда прежде не испытанная обостренность чувств? Он хотел что-то сказать, но она приложила палец к губам:

— Нет. Не говори ничего. Все так хрупко...

Развернувшись на каблуках, она удалилась быстрым шагом в направлении Фламиниевой дороги, где ее ожидали носилки.

Он направился к берегу Тибра, тут-то ему навстречу и стали попадаться прохожие, идущие из терм Агриппы — они о чем-то, по меньшей мере, оживленно толковали. Сначала Калликст, чей ум еще пребывал в смятении, пропускал мимо ушей долетавшие до него реплики. Но, поравнявшись с очередной группой, все-таки уловил несколько слов и насторожился:

— Его схватили на Скотном рынке.

— Когда это случилось?

— Около трех часов.

Эти прошли мимо, но вскоре ему встретились другие, у них речь шла о том же:

— Так что же, стало быть, это правда? Матерн арестован?

— Причем в самом сердце столицы!

— Невероятно! Какое безрассудство — появиться в стенах Рима!

— Причем в форме преторианца.

— Это хорошо. Значит, начало празднества в честь Кибелы отмечено наилучшими предзнаменованиями. Наш император не сможет остаться равнодушным к такому дару богов.

Глава XXV

Хлеб и зрелища.

Чтобы удовлетворить народ Рима, эти два его требования должны были исполняться одновременно. Но если хлеб по большей части обеспечивался посредством ежемесячных раздач у портика Мунуция, то зрелища буквально наводняли столицу: па год приходилось больше двух сотен праздничных дней, во время которых населению предлагались удовольствия самые разнообразные. Торжества Кибелы и Аттиса были из таких, причем давали повод для разгула всяческих непотребств, которые продолжались в течение нескольких дней и ночей. К тому же в этом году ожидалось, что празднества будут торжественней обычного благодаря личному участию императора в соревнованиях па колесницах.

Недавнее пленение Матерна все истолковали как свидетельство исключительно нежной приязни божеств-любовников к молодому императору. Разве не ходили слухи, что нечестивый бандит лелеет кощунственный план похитить и умертвить потомка Геракла?

В знак благодарности Коммод дал торжественный обет, согласно своему обычаю, в финале праздничных игр принести в жертву Матерна и его друзей.

Утром того дня Карпофор попросил Калликста проводить его в Большой цирк.

Если к гладиаторским боям фракиец не испытывал ничего, кроме омерзения, он зато, напротив, вместе с большинством жителей Империи поддался греческому влиянию, так что атмосфера ипподрома и кипящие там страсти отнюдь не оставляли его равнодушным.

Но не одна эта причина побудила его принять предложение хозяина. Со дня встречи с Марсией все его помыслы словно бы подернулись туманом.

Ему не удавалось ни толком сосредоточиться на своих обязанностях, ни заново научиться спать по ночам. Лицо Амазонки стояло у него перед глазами, он уже не забывал о ней ни на миг. Этот образ упрямо возвращался к нему в суете дня и в ночной тиши. Стало казаться, будто отныне все, что бы он ни делал, приводит его к ней.

— Наконец-то можно будет пожить в мире и покое. По нашим провинциям перестанут рыскать эти разнузданные легионы, которые бесчинствуют не хуже варваров. Хочется верить, что с арестом этого бунтовщика его сподвижники поспешат разбежаться по своим углам. Нам же надобно действовать как можно проворнее: добрые сделки подворачиваются редко, а расходы все растут. Эх, как вспомню благословенные времена императора Антонина!

Калликст сидел рядом с Карпофором в раскачивающихся носилках, держа путь к тому месту между Палатинским и Авентинским холмами, прозванному долиной Мурции, где был воздвигнут цирк. Он не слушал болтовни своего господина. Его взгляд блуждал среди толпы, которая по мере приближения к самому громадному сооружению города становилась все гуще и шумнее. Но, глядя на эту разноплеменную массу, где иберниец соседствовал с уроженцем Паропамиса, а рядом с пышными матронами мелькали продубленные солнцем грузчики, он не видел ни тех, ни этих, ему без конца мерещились только два женских лица. Рабыня и фаворитка. Такие близкие друг другу и вместе с тем настолько разные. Словно бы у них, наперекор разделявшему их расстоянию, в груди билось одно сердце.

Между тем носилки остановились: они были у цели. Калликст, оставив ростовщика, направился к привилегированным местам амфитеатра, предназначенным для сословия всадников. Тессера — опознавательная табличка, полученная от Карпофора, — давала ему право выбрать место по своему вкусу.

Фламма... Кассий... Октавий... — перед глазами проплывали имена любимцев толпы, нацарапанные на стене, окружающей арену. Все это были знаменитые возницы, победители в искусстве вождения колесницы.

Он глянул вверх, на гигантский полотняный навес, протянутый, чтобы защитить зрителей от палящего солнца. С того места, где он находился, императорская ложа была прекрасно видна, так же, как скаковая дорожка, кое-где посыпанная блестками из поддельного золота.

Едва он уселся, как с четырех углов цирка грянули трубы, возвещая о прибытии колесниц.

— Аве, Цезарь! Аве!

Двести пятьдесят тысяч зрителей разом повскакали со своих мест. Явление Коммода было великолепно: его колесница, вся в золоте, так и переливалась на солнце, он правил ею стоя, с непокрытой головой и обнаженным торсом, четверка кипенно-белых коней повиновалась ему безукоризненно. Умерив прыть своих возбужденно ржущих скакунов, он разжал пальцы и поднял руку, в приветствии обратив к толпе раскрытую ладонь.

Следом за императорской колесницей на скаковой круг стали одна за другой выкатываться и квадриги его соперников, их легче легкого было отличить по цвету туник. В голубых и красных — лучшие возничий из знатных семейств, сплошь презираемые народом. В белых и зеленых — любимцы плебса, его отборные фавориты.

Двигаясь шагом, колесницы величаво проплывали вдоль белой внушительной стены, обрамлявшей вытянутый меж двух обелисков овал дорожки для колесниц, отделяя его от зрительских мест. Правила предписывали соревнующимся семь раз проскакать по этому скаковому кругу (хотя то был не круг, а овал), то есть четырнадцать раз — от одного обелиска до другого. Возле первого красовались выстроенные в ряд семь гигантских, выточенных из дерева яиц, подле второго — семь бронзовых дельфинов, призванные наподобие громадных счетов отмечать число кругов, проделанных участниками состязания.

Пройдя по кругу, колесницы теперь возвращались к императорской ложе уже с другой стороны, там дорожка суживалась и потому становилась опаснее. Колесница Коммода остановилась внизу точно напротив ложи в тот самый миг, когда к небу вознеслись торжественные стоны труб и хриплое глиссандо гидравлического органа.

Марсия встала.

Калликст различил ее фигуру среди драпировок, пурпурным каскадом ниспадающих вдоль стен. Она была в белой тунике, усыпанной золотыми блестками. Ныне священное место, встарь предназначенное для семейств властителей и почетных гостей, занимала она одна.

Когда она приблизилась к парапету, все разом стихло.

Наклонясь вперед, она звучным голосом крикнула императору:

— Аве, потомок Геркулеса! Твои верные почитатели приветствуют тебя и желают твоей победы!

Слова Амазонки были встречены громом рукоплесканий, ставших еще оглушительней, когда она сверху бросила властителю Рима зеленую тунику. Коммод поймал ее на лету и быстро надел. Тут уж толпа дала полную волю своему восторгу: переодевшись в цвет плебса, Коммод одновременно продолжил традиции как божественного Августа, так и «демократических» императоров вроде Нерона, Домициана и Луция Вера, сделавших народ своим привилегированным союзником.

Что до Калликста, он не мог оторвать взгляда от Марсии.

Она кажется такой далекой от забот простых смертных...

После той их встречи он больше не получал никаких известий.

Да помнит ли она еще о садах Агриппы, о судьбе Флавии?

Он с усилием оборвал ход своих мыслей, готовых устремиться в это безотрадное русло. А молодая женщина между тем подала знак человеку, стоявшему наготове в нескольких шагах от нее. Этот последний опустил плашмя на землю свой судейский жезл. Канат, протянутый поперек скаковой дорожки, мягко упал, и восемь колесниц рванулись вперед. Сторонники Коммода впились взглядами в богоравного императора, надевшего зеленую тунику — цвет простонародья. Увы, первоначальные надежды очень скоро сменились разочарованными восклицаниями.

Один из тех, кто оделся в голубое, возница, принадлежавший к сословию сенаторов, равно как и его свойственник в красном Кай Тиггедий уже обошли сверкающую словно пламя колесницу Коммода. Таким образом, император, которому недоставало опыта, оказался перед движущимся препятствием, мешающим увеличить скорость, да к тому же в лицо ему полетели каскады колючих песчинок из-под колес опередивших его соперников. Чтобы наверстать упущенное, ему нужно было обойти их обоих со стороны стены прежде, чем они достигнут поворота и обелиска, служившего межевым столбом.

Император ожесточенно нахлестывал своих коней, расстояние заметно сокращалось, но второй возничий из тех, что в голубом, быстро смекнул, чего он добивается, и направил упряжку туда же, так что зажал колесницу императора перед поворотом. Теперь всякий маневр стал для него недостижим: они уже поравнялись с обелиском.

Оба главных соперника один за другим оставляли его позади. Тогда Коммод в отчаянном задоре поскакал вплотную к колеснице Кая Тиггедия. Теряя голову от ярости, он по содроганиям у себя под ногами ощущал, как трутся колесные ступицы, задевая друг о друга и сталкиваясь так, что оси сто раз могли бы переломиться. Публика на трибунах, будто зачарованная, взирала на борьбу, завязавшуюся между двумя соперниками: все знали, как хрупки эти колесницы, которым только тяжесть тела возничего придавала относительную устойчивость. А противники между тем достигли той относительно прямой и длинной части скаковой дорожки, которую называют «позвоночником» или просто «спиной». Скачка, без того головокружительная, еще ускорилась под ураган криков и воплей.

Марсия, по-прежнему стоя, следила за бешеной скачкой, упершись кулаками в мраморный парапет. Она знала, что подобное испытание может стать роковым для своих участников, а для такого неопытного дебютанта, как Коммод, и подавно.

И вот, странное дело, она уже сама толком не понимала, что означает тревога, овладевшая ею, — страх, что с властителем стрясется беда, или это, напротив, надежда?..

А там, внизу, Коммод, тонущий в собственном поту и смерчах пыли, летящей из-под колес, благодаря резвости своих коней, наконец, смог опередить третью колесницу, которой правил возничий в голубой тунике. Но впереди, образуя движущую стену, которой не объехать, по-прежнему мчались те двое.

Один в голубом, другой в красном. Мятежная группировка, заговор богачей и сената. Нет никакого сомнения: они умышленно выбрали для этого соревнования самых лучших скакунов, самых ловких возничих, только бы унизить повелителя Рима перед его народом. Ведь здесь под видом простого спортивного состязания разыгрывается нечто куда посерьезней: разве боги не дарят победу тому, кто кажется им достойнейшим? И разве эта победа не послужит блестящим доказательством, что бессмертные благоволят не только к возничему и его упряжке, но и ко всем тем, кто по собственному выбору соотносят себя с ними? В глазах Коммода поведение соперников не слишком отличалось от самого что ни на есть прямого объявления войны. А эти выбросы песка из-под колес, исхлеставшего ему лицо, исцарапавшего лоб и вышибающего слезы из глаз, он воспринимал, словно личные оскорбления. По правде говоря, ему трудно было примириться с мыслью, что с ним просто-напросто обходятся, как с обычным соперником.

Пятый из дельфинов, насаженных на металлическую ось, опустил голову и задрал хвост, возвещая о начале шестого круга.

У выхода на прямую возничий в красной тунике попытался обойти соперника. Усилие громадное. Невероятный напор. Всецело поглощенные своим единоборством, противники не сообразили, что мчатся па слишком большой скорости, а обелиск, то есть поворот уже в двух шагах. Колесницу одного из соперников на этом повороте занесло, и она со страшной силой врезалась в колесницу второго. Толпа затаила дыхание, всем на миг показалось, что уж при таком-то ударе ступицы точно не выдержат. Однако ничего не случилось. Поколебленные до самого основания, колесницы шарахнулись в разные стороны, при этой оказии между ними образовалась брешь, в которую император с безумной отвагой мгновенно направил своих скакунов.

Тут все как один вскочили со своих мест, толпа дико взвыла, охваченная лихорадкой восторга, ее энтузиазм требовал выхода. Взмыленные копи Коммода, роняя пену с ноздрей, теперь неслись впереди. Усмешка победителя озарила лицо императора, когда он, ослабив хватку сжимающих вожжи пальцев, увидел в конце скаковой дорожки, у последнего поворота, императорскую ложу и свою фаворитку, стоявшую в ней. Сегодня он докажет народу, что он не только выдающийся гладиатор, но и возничий, не знающий себе равных.

Опьяненный близкой победой, он слишком стремительно проделал последний поворот. А когда попытался выровнять ход, что было сил всем телом запрокинувшись назад, это не помогло. Колесница вильнула вправо, открывая путь его преследователям, которые мигом обошли властительного соперника, снова окатив смерчем песка и пыли.

Бешеным ударом кнута Коммод ожег спины своих коней, и те с коротким болезненным ржанием наддали. Он знал, что должен или вырваться вперед до второго обелиска, или прощай надежда на победу. Но он не принял в расчет опытность своего противника. Пренебрегая всеми тонкостями благородной игры, последний умышленно принялся вилять из стороны в сторону, лишив императора возможности совершить какой бы то ни было обходной маневр. И кончилось тем, что все же не кто иной, как самый ловкий из облаченных в голубую тунику первым достиг финиша, приветствуемый оглушительным ревом труб.

Император сошел с колесницы, его трясло, и не понять, от чего больше — от унижения или усталости. Бросил поводья молоденькому рабу, торопливо подскочившему к упряжке. Коммод говорил себе, что из всех преступных оскорблений величества, когда-либо выпадавших на его долю, еще ни одно не задевало его так, как это последнее. Да вдобавок нестерпимое ощущение бессилия перед поражением, которое ему нанесли... Ах, если бы хоть можно было отомстить победителю, покарав его за беспримерную наглость! Но нет, так он рискует стать посмешищем в глазах своего народа.

Взглядом, полным угрозы, он покосился па колесницу соперника, совершающего теперь почетный круг — шагом, под восторженные крики своих сторонников, от избытка чувств наперебой бросающих ему золотые монеты и драгоценности.

«Стало быть, — подумалось Коммоду, ярость которого это зрелище растравило еще сильнее, — этого грязного паршивца не стыдится открыто поддерживать добрая половина сената». Его переменчивой душе вдруг стало ненавистно все это скопище черни. Эх, будь у нее одна голова на всех! С каким бы наслаждением он снес ее с плеч...

Бессознательно он оглянулся на императорскую ложу и не без удовольствия отметил, что она пуста: Марсия, конечно, тоже не смогла больше выносить буйство непристойно обнаженных инстинктов этой толпы.

Калликст встал со своего места и направился к одному из бесчисленных вомиториев — этих пастей в нижней части амфитеатра, изрыгающих людские массы. Тут у него за спиной разразились новые крики, и он вспомнил, в чем дело — сейчас Матерна и его сообщников отдадут на съедение зверям. Ему подобные вещи казались тошнотворными, и просто по-человечески, и из религиозных соображений: Дионис Загрей был ведь тоже разорван на части и сожран титанами. Почитатели Орфея всегда хранили скорбную память об этом. Он ускорил шаг, но, приметив бродячего торговца, попросил нацедить ему стакан мульсума, а потом решил уйти и подождать Карпофора под аркадами.

Здесь полновластно царствовала тень. От поперечных блоков, венчающих колонны, веяло целительной прохладой, смягчающей зной, которым тянуло снизу, из раскаленной котловины между Палатинским и Авентинским холмами.

Краем туники, вывернув его наизнанку, Калликст промокнул пот, крупными каплями выступивший па лбу. Прислонился затылком к колонне, закрыл глаза.

Сколько сумятицы в душе от этих противоречивых мыслей, похоже на мозаику, части которой ни в какую не желают складываться воедино.

Флавия, Марсия, Карпофор... Снова Флавия...

Кто-то задел его, проходя. А, бродячий торговец! Тот самый, с медовым напитком. Калликст подумал: какая странная физиономия... Этот крючковатый нос — ни дать ни взять хищная птица...

Торговец углядел троих, вышедших из амфитеатра, вот и поспешил вслед:

— Не угодно ли чашу мульсума, мои почтеннейшие?

Те пробурчали, что не угодно.

— Вы меня поражаете! Это же лучшее вино в городе — калийский мульсум, настоянный на кедровом листе... Такого вам нигде не найти!

— Оставь нас.

— А мед в нем из Македонии, и...

— Говорят тебе, отстань! Ступай отсюда, лучше предложи свою бурду этим несчастным, которых собираются скормить диким зверям.

Торговец, который наперекор протестам все-таки собрался всучить свою чашу одному из троих, застыл на месте:

— Значит, вам жаль этих разбойников? Матерн и его шайка — это же всего-навсего убийцы, чудовища в человеческом образе!

— Если бы речь шла только о Матерне!

Торговец, казалось, сразу понял, что подразумевают его собеседники. Он неопределенно махнул рукой:

— Ах, эта... Да ладно, она тоже лучшего не стоит.

В ответ эти трое повернулись и пошли прочь, ускорив шаг, — было видно, как им не терпится скорее покинуть долину Мурции.

Обладатель хищного носа поглядел им вслед, пожал плечами и, подняв издевательским жестом свой кубок, сказал им вдогонку:

— За здоровье вашего бога, христиане!

Последнее слово заставило Калликста насторожиться, и он приблизился к торговцу:

— Что имели в виду эти люди, когда сказали, что речь идет не только о Матерне?

— Выпей, друг! За мою удачу.

— Да ответь же мне! И почему ты назвал их христианами?

— Разве ты сам не видишь того, что бросается в глаза? Эти трое наверняка из секты Назареянина!

— С чего ты взял?

— А потому что я уже больше десятка лет обслуживаю амфитеатры. Есть безошибочный способ, как их определить: это единственные зрители, которые уходят из цирка, чуть только услышат объявление, что сейчас на корм зверью отправится кто-нибудь из ихних адептов.

— Но... ведь сегодня должны быть казнены только Матерн и его сообщники.

— Ты же сам все видел не хуже моего. Похоже, они внесли кой-какие изменения в намеченный порядок торжеств. Вероятно, хотели как-то отвлечь...

Но фракиец уже не слушал его. Настигнутый внезапным предчувствием, он ринулся назад, к вомиторию. Перепрыгивая через ступени лестницы, ведущей к арене, он снова достиг ее, перед ним опять распахнулось громадное пространство скакового круга. И тут он увидел их.

Внизу, как раз под императорской ложей, стояли в ряд десять человек. Калликст, защитив ладонью глаза от слепящего солнца, вгляделся. Там, в самом центре... Нет, это был не сон. И не бредовое наваждение. Женщина. Одна среди этих мужчин. Флавия...

Она стояла там, неподвижная, в окружении швали, с руками, связанными за спиной. Смотрела прямо перед собой отсутствующим взглядом, будто не слыша гогота, не видя тянущихся к ней рук распаленной толпы зрителей Большого цирка.

Не раздумывая, Калликст бросился вперед и вниз, по трибунам, не заботясь о том, сколько зевак собьет с ног, лишь бы прорваться как можно ближе к скаковому кругу.

Так он чуть не кубарем скатился до сенаторских скамей и — безумная дерзость — промчался по ним от верхних до самых последних, пока не уперся в каменную балюстраду, последнее препятствие, отделявшее его от узников.

Патриции и сенаторы разглядывали его в полнейшем недоумении. Откуда взялся этот очумевший субъект? Еще один сподвижник Матерна? Может, надо вызвать преторианцев? Или разумнее воздержаться от вмешательства?

Что до Калликста, он не видел ничего — только невесомый силуэт Флавии, которая казалась еще более хрупкой из-за несусветной громадности всего, что ее окружало.

Этого не может быть. Она, здесь, сейчас... Нет!

Взвыли трубы, приветствуя явление пантер.

Грузовые подъемники, останавливаясь на уровне скакового круга, стали большими порциями подавать на арену смерть, и она растекалась волнами.

Десятки, многие десятки хищников теперь беспорядочно бродили кругами возле Матерна и его шайки. В колебании то приближались, то отступали, топтались на месте, ловя собственный хвост. Калликсту ясно, во всех подробностях была видна их шерсть, эта масть, напоминающая бледные световые пятна, трепещущие на песке. Один из мужчин, по-видимому, вне себя от ужаса, вдруг бросился вперед, в ребяческой надежде убежать, оставив своих товарищей. Едва он успел сделать несколько шагов, как его движение пробудило в хищниках инстинкт погони.

Бешеным, поневоле волнующим сердце прыжком беглец попытался преодолеть стену, ограждавшую скаковой круг, но два зверя уже настигли его. Один впился клыками в ногу, и та сразу беспомощно повисла в одном туазе от земли, другой, прыгнув, вонзил когти в спину несчастного. Все остальные вслед за ним тоже попробовали разбежаться и один за другим были растерзаны, смяты, расчленены. Запах крови и мочи поднимался с арены.

Одна лишь Флавия оставалась неподвижной. И, странное дело, только ее не трогали.

Все взгляды теперь сосредоточились на ней. И Калликст услышал свой собственный вопль:

— Дионис Загрей, спаси ее! Молю тебя, спаси ее!

Некоторые принялись подбадривать зверей, понося их за вялость. Другие, заметно взволнованные тем, что девушка таким несколько странным образом все еще жива, в бессознательном порыве стали поднимать к небу большие пальцы в знак того, что хотят милосердия.

Калликст, впившись пальцами в балюстраду, почти теряя сознание, не отрывал глаз от происходящего.

Вот одна из пантер приблизилась к Флавии. Словно бы оценивала ее. Еще ближе подошла, потом отступила с презрением, но вдруг в тот миг, когда никто бы этого не ожидал, выбросила вперед свою когтистую лапу, ударив девушку по голой ноге, отчего та упала наземь. Успела перевернуться на бок, тут ее и настиг второй прыжок хищника.

Невероятно: на лице Флавии, чье тело скорчилось в комочек, сохранялось выражение безмятежной отрешенности. Можно было подумать даже, что она улыбается.

Сначала Калликст решил, что это ему чудится. Что на самом деле это не улыбка, а оскал, гримаса боли. Но нет, все было взаправду. Девушка словно бы раздвоилась, плоть и дух каким-то образом перестали зависеть друг от друга.

Другие звери живо присоединились к свирепой игре. Тело Флавии превратилось в бесформенную кровавую массу, они стали катать его по песку, снова и снова поддевая когтистыми лапами, словно то была простая тряпичная кукла. А она все улыбалась.

Глава XXVI

Трактирщик скрюченными пальцами поковырялся в уголках глаз, извлекая липкий колючий осадок, скопившийся там от недосыпания. От этого его зрение прояснилось, но то, что он видел, оставалось столь же нелепым — да, все та же женщина стояла перед ним. Патрицианка? Здесь? Стоило только взглянуть разок на ее пурпурное одеяние, на эту шаль из китайского шелка, покрывающую голову и плечи, чтобы понять: уличной девке, даже самой искусной в своем ремесле, никогда бы не разжиться подобным нарядом. Незнакомка, хотя отнюдь не одаренная красотой в ее обычном понимании, имела черты, прорисованные так до странности четко, что это придавало ей известную привлекательность. Она обратилась к нему в тоне, выдающем привычку повелевать:

— Не заходил ли к тебе в эти последние дни высокий мужчина, красивый, у него черные с проседью волосы и очень яркие голубые глаза, к тому же, когда заговорит, у него еще должен быть небольшой акцент?

После этих слов на какое-то время воцарилось молчание, слышалось только потрескиванье ламп, в которых огонь продолжал пожирать последние остатки масла. Очумевшие от азарта игроки, несмотря на поздний час еще выкликавшие свои ставки, навострили уши, примолкли, чтобы лучше слышать. Трактирщик использовал паузу, чтобы прокашляться:

— Кого-кого, а мужчин здесь хватает.

— Я в этом не сомневаюсь. Но тот, кто меня интересует, надо полагать, такой горемыка, что способен выдуть с десяток бочонков белого вина.

В серых глазах трактирщика загорелся насмешливый огонек:

— Понятно. Любовное наваждение. Что ж, не знаю, тот ли это, кого ты ищешь, но ты могла бы наклониться да и заглянуть в физиономию вон тому типу, что храпит в углу.

Оглянувшись туда, куда указывал трактирщик, женщина и впрямь различила в полумраке тело, которое так и валялось прямо на полу.

Когда она пошла туда, где лежал неизвестный, клиенты невольно сторонились, отступая перед ней. Она схватила его за волосы, заглянула в лицо:

— Наконец, наконец-то я нашла тебя...

Тот человек пробурчал что-то невнятное, потом с усилием разлепил веки.

— Маллия? — надтреснутым голосом прохрипел он. — Ты? Здесь?

— Да ты знаешь, сколько дней я ищу тебя? Две недели! Целых две недели!

Фракиец только потряс головой и снова закрыл глаза.

— Ну уж нет! Хватит спать! Эй, трактирщик!

— Я здесь, чего вам?

— Дай мне кувшинчик воды.

Тот приказание исполнил, и Маллия без промедления принялась раскачивать кувшинчик так, что вода постепенно выплескивалась налицо ее раба. Движения женщины были точны — ни капли влаги не пролилось мимо.

Калликст открыл рот, хотел что-то сказать, но из его уст не смог выбраться наружу ни один звук. Он встряхнулся, словно мокрый пес, и ему, в конце концов, удалось приподняться.

Молодая женщина поспешила расплатиться с трактирщиком, потом с помощью одного из игроков заставила фракийца встать на ноги и выйти на улицу, где ее ожидали носилки. Они забрались внутрь. Маллия задернула кожаные занавески. Ей захотелось хоть немного пригладить липкие вихры фракийца, но она тут же отстранилась с брезгливой гримаской.

— Твои щеки заросли щетиной, и несет от тебя, как из клоаки. С каких пор ты не мылся?

— Понятия не имею. Но откуда этот новый прилив интереса к скромному слуге, каким я являюсь? Или я тот самый незаменимый любовник, которого тебе не хватает?

— По справедливости ты бы не заботы заслуживал, а кнута, Калликст. Знай, что мой дядя чуть было не отправил по твоему следу охотников за беглыми рабами. Мне стоило величайших усилий отговорить его.

— Вот истинное благородство и величие духа, — насмешливо протянул фракиец, откидываясь на подушки и закрывая глаза.

— Не самое подходящее время для цинических выходок. Ты, кажется, забыл, какие кары грозят беглым рабам.

— Знала бы ты, до какой степени мне это теперь безразлично...

Словно фреска, всплывшая из вод Стикса, реки мертвых, в его сознании возникло громадное пространство скакового круга. С исчезновением Флавии от него словно бы оторвали лучшую часть его самого. То, что он испытывал, можно было сравнить только с чудовищной душевной раной, которую нанесла ему некогда гибель Зенона. С той лишь разницей, что в этот вечер у него даже не осталось охоты продолжать жить.

Как подобная несправедливость могла свершиться?

Как боги могли допустить казнь такого чудесного создания, как Флавия? И в особенности Дионис Загрей, самый милосердный и справедливый из всех богов? Может быть, он счел, что она заслужила такой участи, поскольку решила стать христианкой? Но тогда бы Загрею пришлось расправиться со всеми, кто не исполняет ритуалов поклонения ему...

И эта улыбка... Улыбка, не угасавшая на лице несчастной во все время ее агонии. До последнего мгновения жизни... Почему? Почему?

Ему было больно. До такой степени, что боль уже стала физической. Он уже не мог разобраться, была ли смерть его сестренки единственной причиной этого разрушительного страдания или его вдобавок еще терзало чувство, что та, другая, чье имя он силился забыть, предала его.

— Я обещаю, — так она сказала, — обещаю тебе сделать все, что в моих силах, ради ее освобождения...

Она не сделала ничего. Она лгала ему. Она не могла не знать, что готовится.

Губы нежно коснулись щеки. Пальцы легонько скользнули сверху вниз по шее. Это напомнило ему о присутствии Маллии. Близость ее тела, тесно жмущегося к нему, вызвала в нем ощущение нечистоты. Он отстранился.

— Что с тобой? Я лишь хотела утешить твою скорбь.

— Бесполезно. Есть такие печали, разделить которые невозможно. Что до намерения возобновить нашу былую связь — а я догадываюсь, что ты бы этого хотела, — знай: возврата не будет. Это исключено.

Маллия упрямо прикусила нижнюю губу и бросила:

— А тебе известно, что у меня найдутся средства, чтобы принудить тебя уступить?

— В свое время ты это уже говорила. За последние дни я понял одну вещь: дух, когда он тверд, может быть таким же неприступным, как крепость.

Тогда племянница Карпофора решила переменить тон:

— О, молю тебя, не отталкивай меня. Тебе никогда не узнать, что я пережила за эти недели. Прошу тебя, Калликст. Я сумею быть доброй и нежной. Буду делать все, как ты захочешь. Вернись ко мне, умоляю!

Фракиец молча смотрел на нее. Потом произнес:

— Это любопытно. Сдается мне, что для некоторых женщин, в основном благовоспитанных патрицианок, страдание — не более чем род забавы.

Маллия побледнела. Она вцепилась в полы туники своего раба и рванула с такой силой, что ткань затрещала.

— Ты отвратителен! Подлец!

И тут же, без перехода, залилась слезами, уронив голову к нему на плечо. Но он и пальцем не пошевельнул, чтобы ее утешить.

— Убежим, давай убежим из Рима! — всхлипывала она. — Поедем, куда пожелаешь: в Александрию, на край света, а хочешь, на твою родину, во Фракию. Я богата, могу продать свои драгоценности, заложить все свое имущество, даже украсть могу, если этого не хватит.

— Это бесполезно, Маллия. Не настаивай.

— Но почему? Ты же так хотел стать свободным!

— Свободным, да, но вместе с Флавией. Она мертва. Теперь, куда бы я ни отправился, весь мир для меня тюрьма.

Тогда Маллия, гордячка, медленно склонила голову, уткнулась лбом в шерстяное покрывало. По тому, как вздрагивали ее плечи, он понял, что она плачет.

— Я тебя слушаю, Калликст...

Карпофор раскинулся, полулежа, оставив на одноногом столике свои восковые дощечки, а с ними и стиль. Сплетя пальцы на своем округленном животе, он внимательно разглядывал трех человек, находившихся сейчас перед ним в его библиотеке: в первую очередь, само собой, Калликста, пахнущего вином, грязного, с черным от многодневной щетины лицом и еще больше поседевшими волосами. Но и Маллию, непременно пожелавшую его сопровождать. Маллию, исхудавшую, бледную, с покрасневшими от слез глазами. И, наконец, Елеазара с его довольной рожей, организатора этого допроса.

— Мне нечего сказать, — равнодушно отозвался фракиец.

Маллия тотчас попыталась смягчить впечатление от такого наглого ответа:

— Когда я его нашла, он был пьян до бесчувствия.

Карпофор бросил на племянницу проницательный взгляд:

— Да уж вижу... — и, снова обращаясь к своему рабу, осведомился жестко и насмешливо: — Ты не находишь, что двухнедельное отсутствие требует объяснения? Тебе волей-неволей придется кое о чем поведать. Что ты поделывал все это время?

— Пил, потом опять пил, бродил и спал.

— Только и всего? Для меня это большое разочарование, ведь я воображал, что, если предложить тебе освобождение, ты станешь трудиться с удвоенным рвением и серьезностью. Стало быть, я ничего не смыслю в людях...

— Одной из причин моего стремления к свободе больше нет.

— Одной из причин? Это какой же?

— Флавии. Мастерицы причесок твоей племянницы.

Круглая физиономия ростовщика враз побагровела:

— Потолкуем и об этом! Заговоры, комплоты, секта, зародившаяся прямо под моей крышей! Эти люди получили только то, что им причиталось по заслугам.

— Он тоже! — внезапно возвестил Елеазар, обвиняющим перстом указывая на фракийца. — Он тоже христианин!

Маллия с живостью запротестовала:

— Ты лжешь, Калликст никогда не связывался с этими людьми!

— Нет, я говорю правду! — наседал вилликус. — Он христианин, такой же, как Карвилий и служанка Эмилия.

— Это ненависть и зависть подсказывают тебе твою клевету!

— Клевету? Да как ты смеешь? Забыла, что сама поручила мне доложить префекту...

— Молчать, Елеазар! — завопила молодая женщина, охваченная внезапной паникой. — Ни слова больше!

И тут ее длинные заостренные ногти впились в щеку сирийца, пропоров ее весьма глубоко.

— Уймитесь! — рявкнул Карпофор, стукнув кулаком по мраморному столику на ножке. — А ты, Калликст, отвечай: ты христианин? Да или нет?

— Я не христианин. Никогда им не был. Я почитатель Орфея, и все здесь об этом знают.

— Повтори это. И поклянись Дионисом.

— Именем Диониса Загрея клянусь, что я не христианин.

— Он врет, — гавкнул Елеазар. — Испугался, вот и отпирается.

— Нет, я ему верю! — оборвал Карпофор.

— Но...

— Говорю тебе, он не из этой секты! Христиане — они же фанатики, безумцы! Даже прямая угроза смерти не заставила беднягу Аполлония переменить свои убеждения. Полагаю, что и с этой Флавией вышло так же. Он, — для пущей точности теперь и Карпофор ткнул в Калликста пальцем, — из другого теста! Закал не тот!

Фракиец почувствовал себя униженным, ему даже из чистого противоречия захотелось опровергнуть слова своего хозяина. А Карпофор заключил:

— Покончим с этим делом. Утрата подруги, наверное, уже достаточное наказание для тебя. Ты снова возьмешься за работу и, надеюсь, с прежней серьезностью. Завтра на рассвете ты должен быть готов отправиться в дорогу — мы едем в Остию. «Изида» возвратилась из Египта. А теперь ступайте! Мне нужно поговорить с Маллией.

Как только они остались наедине, Карпофор с неожиданной легкостью соскользнул с ложа и подошел к племяннице:

— Насколько я мог заметить, этот Калликст значит для тебя больше, чем обычный любовник.

Она попыталась отпираться.

— Да ну, Маллия, брось! Ты совершаешь обычную дурацкую ошибку молодости, вечно воображающей, будто те, для кого этот возраст позади, — сплошь достопочтенные недоумки. Я все знаю. Главное, мне известно, что это ты донесла префекту Фуску о собрании, во время которого арестовали ту женщину, подругу Калликста. И я, разумеется, сообразил, что на такой поступок тебя толкнула ревность.

Маллия почувствовала, что земля уходит у нее из-под ног.

— Полагаю, о том, что Флавия христианка, тебе сообщил наш милейший Елеазар?

Она кивнула и пролепетала:

— Отдай мне Калликста! Прошу тебя! Все стало бы настолько проще! Я тебя заклинаю!

— Значит, это настолько важно...

— Да, я... я люблю его.

— Увы, ты меня этим весьма огорчаешь. Но о том, чтобы я тебе сделал такой подарок, и речи не может быть.

— В таком случае разреши мне купить его у тебя. Хотя мое состояние не идет ни в какое сравнение с твоим, я уверена, что смогу заплатить в тысячу, в десять тысяч раз больше его цены.

— Ну уж нет. Я отказываю тебе по двум вполне определенным причинам. Во-первых, этот фракиец в деловом отношении сущий гений. Если бы не это, его бунтарский нрав давно бы заставил меня избавиться от него. А во-вторых, тебе пора положить конец своему легкомысленному порханью и обзавестись мужем.

— Что?!

— Помолчи! Я говорил с императором. Он согласился помиловать отца Дидия Юлиана при условии, что его сын вступит в брак, гарантирующий нам его верность. Иначе говоря...

— Ни за что! Я никогда не выйду за него! Это же трусливое тщеславное ничтожество, он только и умеет, что председательствовать на пирах. Никогда!

Внушительные песочные часы, стоящие на этажерке в библиотеке, почти опустели. Карпофор неторопливо перевернул их и лишь потом, кривя губы в циничной усмешке, промурлыкал:

— Скажи, Маллия, тебе ведь едва ли понравится, если какая-нибудь недобрая душа шепнет твоему дорогому Калликсту, что это ты выдала властям его подругу...

— Где ты пропадал? — в один голос закричали Карвилий и Эмилия.

Калликст мягко отстранил подбежавшую служанку:

— Не стоит так волноваться, все уже уладилось.

Он подошел к повару. Тот выглядел невероятно постаревшим.

— Я был там, в Большом цирке...

Карвилий медленно поднялся, снял со стены бурдюк из козьей шкуры и налил себе вина, привезенного из Латия. При этом стало заметно, что руки у старика слегка дрожат.

— Мы беспокоились, — потухшим голосом произнес он. — Были уверены, что с тобой тоже стряслась беда.

— К несчастью, она обрушилась только на Флавию.

— Нет, ты ошибаешься, — отозвался повар. — Наша Флавия обрела мир и покой. Она теперь с Господом.

Калликст напрягся.

— И я догадываюсь, что ты получил доказательство этого.

Все последние дни, даже теряясь в тумане опьянения, фракиец не переставал спрашивать себя, что станется теперь с душой девушки. В каком обличье ей суждено заново воплотиться. То ему мечталось, что она станет чайкой, то альбатросом — какой-нибудь вольной птицей, чья свобода не ведает иных пределов, кроме линии горизонта. Но в глубине души его томил страх перед гневом богов, которые в наказание за то, что она их предала, могут сделать ее в следующем воплощении пауком или еще каким-нибудь мерзким насекомым.

Тут до его сознания дошли слова, которые только что произнес Карвилий:

— Он еще сказал: «Я есмь хлеб жизни: вкусивший хлеба сего, будет жить во мне».

— Снова речи этого Назареянина...

Он грустно, через силу усмехнулся и обронил:

— Как бы там ни было, сам-то он умер, тут уж никаких сомнений.

— Умер и воскрес.

Калликст собрался возразить, но Эмилия положила ему руку на плечо:

— Скажи мне одну вещь, — попросила она мягко. — Нам бы хотелось, чтобы ты подтвердил кое-какие слухи.

— Слухи?

В смущении служанка потупилась, так что Карвилию пришлось объяснить:

— Рассказывают, будто Флавия умирала с улыбкой на устах.

Если так, подумал Калликст, пораженный до глубины души, стало быть, все верно. Не он один — другие тоже видели эту улыбку.

— Да, — отвечал он в замешательстве, — она до последнего мгновения не переставала улыбаться.

— И ты уверен, что не ошибаешься?

— Нет. Я ее хорошо видел. Я ведь был всего в нескольких шагах. Казалось, будто она не ощущает никакой боли.

— Она была лучшей из нас, — тихо проговорил Карвилий. — Мы только стараемся стать христианами, а она христианкой действительно была.

Старик отвернулся. Слезы затуманили его взгляд.

— Почему же ты плачешь? Ведь если поверить вашим словам, она теперь блаженствует.

— Это слезы счастья, а не печали. Я убедился, что Господь наш ее не покинул.

— Ваш Господь... Вечно, снова и снова — этот ваш Бог!

— Он и твой тоже, Калликст, даже если ты упорно отказываешься признать его.

— Значит, этим спорам никогда конца не будет!

Молодой человек встал, лицо сделалось жестким:

— Я здесь не для того, чтобы еще раз покопаться в секретах вашей веры. Случилось кое-что куда более серьезное: Елеазар пронюхал, что вы христиане. И Карпофору доложил.

Служанка придушенно вскрикнула, но Карвилий сверх ожидания безмятежно отозвался:

— Вот и прекрасно. Стало быть, и мы войдем в число избранных.

— Мне жаль тебя разочаровывать, но я сильно опасаюсь, что столь долгожданный час твоей казни настанет еще не завтра. Видите ли, наш хозяин не любит терять своих рабов, особенно во имя христианской веры. Он приказал вилликусу держать рот на замке. Если бы я мог вообразить, насколько приятной новостью окажется для вас сообщение о возможности вашей скорой смерти, признаться, я бы воздержался от таких поспешных посулов.

Он уже повернулся, собираясь уйти, но Эмилия его удержала:

— Погоди! Чуть не забыла. На следующий день после гибели Флавии к тебе заходил какой-то раб, принес послание.

Порывшись в деревянной шкатулочке, служанка вытащила оттуда маленький свиток папируса, обвязанный алой шелковой лентой и запечатанный зеленым воском. Калликст, хоть и не знал, откуда печать, сразу понял, что отправитель — некто высокопоставленный: даже Фуск не обвязывает своих посланий шелковой лентой.

И он развернул папирус.

Ты меня никогда не простишь? Я сознаю, что все выглядит так, будто я виновата, видимость меня изобличает, однако я тебе клянусь, что на самом деле все иначе. Мне необходимо тебя увидеть.

Марсия.

Калликст несколько раз перечитал эти строки, словно не мог сразу постигнуть их смысл. Марсия... Две недели напролет он проклинал ее. Две недели у него перед глазами стояла эта высокомерная, надежно защищенная от всех невзгод красавица, неотделимая от другого образа — от Флавии, терзаемой дикими зверями.

Она говорила: «Я сделаю все, что в моей власти, чтобы добиться ее освобождения».

Можно ли представить, чтобы второе лицо Империи не имело такой власти?

Если бы она не поддержала в нем надежду, он, может быть, нашел бы другое средство, чтобы освободить Флавию. Что бы там ни было, тюремщики никогда не отличались стойкостью перед корыстным соблазном, а у него в руках капиталы Карпофора.

Он медленно направился к свече, нежным сиянием озаряющей каморку Карвилия, и поднес свиток к пламени. Когда от него не осталось уже ничего, кроме кучки пепла, он повернулся к служанке и спокойно сказал:

— Ответа не будет.

Глава XXVII

Палящее солнце изливало поток своих жестоких лучей на кровлю доходного дома, стоящего на морском берегу. Калликст с Карпофором только что прибыли — отсюда уже был виден порт Остии.

Проехав по главной улице, они миновали сады, расположенные слева на холме и нависающие над храмом Юпитера. Оставили позади термы Семи Мудрецов, потом въехали на пристань, что неподалеку от форума Всех Сословий.

Вдоль ограды храма, отказавшегося платить аннону — годовой налог с урожая, — тянулась длинная вереница лавок, их было десятков шесть, с порожками, украшенными черной мозаикой на белом фоне. Каждая лавка служила приютом какому-либо одному, вполне определенному ремеслу: в одной вас встречал торговец деревянными поделками, в другой канатчик, здесь обосновались весовщики зерна, там скорняки.

Кирена, Александрия, Сирт, Карфаген. Названия мест, откуда прибыл каждый арматор, выбитые на деревянных перекрытиях, звучали, словно зов вольных просторов.

На причалах стоял непрерывный гул восклицаний, там все время приходили и уходили, толпясь в тесноте среди мелькания пятен света и тени, носильщики, моряки, торговцы, женщины и дети. И самые разнообразные шумы, от звяканья монет на прилавках менял до кантилены сукновалов, топчущих ногами в чанах, полных мочи или поташа, тоги, нуждающиеся в стирке, или грубую шерсть, которую следует очистить от остатков жира. И воздух, наполненный запахом пряностей, привезенных с самого края земли. При виде этого зрелища, которое однако же было для него привычным, Калликст почувствовал, что его мутит. С того дня в Большом цирке он больше не мог переносить толчеи и тесноты людских толп.

— Что такое? — насторожился сенатор, заметив внезапную бледность своего раба. — Тебе дурно?

— Пустяки. Наверное, все дело в жаре.

— Насчет жары ты нрав. Похоже, кто-то распахнул врата ада.

Чтобы подчеркнуть основательность своего замечания, Карпофор ожесточенно утер пот, крупными каплями стекающий по его наголо обритому черепу.

Вскоре после этого они остановились перед входом в термополию, откуда тянуло густым запахом гарума и жареной рыбы. Вошли, заказали прохладительные напитки.

Карпофор изучающе разглядывал своего раба.

— Ну, — спросил, — это, стало быть, решено? Ты собираешься сохранить эту бороду?

Калликст провел ладонью по своей заросшей щеке:

— Думаю, да.

— Для тебя не будет новостью, если я скажу, что у греков принято отпускать бороду в знак траура?

Хозяин положительно становится не в меру назойливым, подумал Калликст. А вслух обронил, увиливая от прямого ответа:

— Я не грек.

— Когда я вспоминаю этот случай с мастерицей причесок, я говорю себе, что по сути, пожалуй, нет худа без добра: теперь тебе не нужно копить деньги еще и на ее освобождение.

Фракиец скрипнул зубами. Знал бы хозяин, к каким ужасным для него последствиям приведет подобная болтовня!

— Разумеется, первую юношескую любовь ничто не заменит, но...

— Между мною и Флавией не было ничего, кроме дружбы и братской нежности!

— Ну да, ну да... Однако уверяю тебя: очень скоро ты поймешь, что жизнь сильнее всех невзгод.

Он осушил свой кубок и дал знак, что пора двигаться дальше.

— Кстати, чуть не забыл: Маллия больше не будет преследовать тебя своими домогательствами.

Покосился на озадаченную физиономию своего раба и объяснил:

— Она выходит замуж за Дидия Юлиана-младшего и уже сегодня покидает мое поместье. Значит, ты сможешь в полной мере посвятить себя управлению моими финансами. Больше тебя никто беспокоить не станет.

— Но если так...

— Что же ты? Договаривай!

— Если Маллия выходит за сына сенатора Юлиана, это должно означать, что последний снова в милости у императора?

— С удовольствием замечаю, что твой ум обрел прежнюю гибкость. Да, по всей видимости, Юлиан-отец в самые ближайшие недели вновь обоснуется на брегах Тибра и украсит собой форум. И, что никак не менее важно, в сентябрьские иды ты сможешь пополнить нашу кассу теми двадцатью талантами, которые отныне задолжал нам его отпрыск.

Между тем они уже оказались в самой гуще портовой суеты. Перед глазами у них покачивались на волнах тяжелогрузы, эти осанистые корабли с кормой, выгнутой, как лебединая шея, бороздящие Маре Нострум[37] во всех мыслимых направлениях, на фоне небесной лазури трапециевидные паруса, казалось, темнели заплатами из сурового полотна.

— Клянусь Венерой, до чего ж хороша! — вскричал Карпофор, указывая на «Изиду». Судно это и впрямь, без сомнения, но мощности, быстроходности, да и по части удобства для перевозки всевозможных грузов превосходило весь торговый флот.

Похвала была заслуженной: «Изида», даже когда она маячила, как теперь, вдали, выглядела самым импозантным из кораблей, стоявших на рейде Остии.

Тут они заметили капитана, он приближался, еще издали посредством жестикуляции выражая глубочайшее почтение.

Живописный субъект этот Марк. Тучный бородач, ставший притчей во языцех как благодаря деспотическому нраву и неслыханной страсти к наживе, так и из-за своего экстраординарного смеха. Когда что-либо представлялось ему забавным, он разражался хохотом, раскаты которого напоминали гром, зарождающийся в незнамо каких глубинах его существа. Калликст подумал, что со времени их последней встречи капитан мало изменился. Разве только черты лица, уже и тогда весьма резкие, словно бы ужесточились еще более.

— Господин Карпофор! Я в восторге, что снова вижу тебя!

— А я вижу, что тебе, Марк, дули попутные ветры. Мы не ждали «Изиду» так рано.

— И верно, господин, мы вышли из Александрии четыре дня спустя после празднеств Кибелы.

— Ты, значит, проделал такой путь за десять дней?

— За девять: мы прибыли вчера.

— Девять дней против восемнадцати, которые обычно требуются для такого плавания? Право, ты идешь даже быстрее императорских галер.

Неистощимые громы хохота долго сотрясали капитана, прежде чем он сумел выговорить:

— Думается, и вправду ни одному судну еще не удавалось одолеть это расстояние так быстро, используя только летние ветры[38].

— Насколько мне известно, — напомнил Калликст, — такое все-таки бывало, один или два раза. Но ни в первом, ни во втором случае суда не шли с полным грузом зерна. Сказать по правде, это подвиг, который обеспечивает слуге анноны, а, следовательно, тебе, господин, значительный выигрыш во времени. Может быть, нам надо бы подумать о том, как вознаградить рвение и сноровку капитана Марка?

В серо-голубых глазах капитана молнией сверкнула благодарность. Что до Карпофора, он слишком любил манипулировать людьми, чтобы пренебречь таким советом.

— Ты совершенно прав, Калликст. Отсчитаешь нашему другу пять сотен денариев. И еще столько же, если он сможет повторить свое геройское свершение.

— Летние ветры не всегда столь благоприятны, господин, — с поклоном заметил Марк, — но я уж глаз не сомкну, лишь бы тебе угодить.

— Я в этом уверен. А сейчас расскажи-ка мне, что там с грузом. Больше всего меня беспокоит, в каком состоянии шелка.

— Так пойдемте со мной, вы сможете судить об этом сами.

По пятам следуя за капитаном, Калликст и Карпофор спустились в трюм «Изиды». Там они обнаружили изрядное число всевозможных предметов: бочки, ящики, плетеные корзины — все это было расставлено уступами вдоль перегородок. Марк не без усилия вскрыл один из коробов и со множеством предосторожностей извлек оттуда шелковое одеяние, переливающееся, словно чешуя золотой рыбки.

Калликст мысленно прикинул, какой путь проделал сей наряд, начиная с нитей, что пряли где-то на землях серов[39], а затем с немалым трудом и терпением переправили по внутренним морям в Египет, где над ними поработали руки неподражаемых тамошних ткачей, — и вот ныне шелк, наконец доставлен в Италию, в Остию. Ткань вроде той, из которой изготовлен этот кусок, верно, может быть оценена в двенадцать мер золота. То есть столько же, сколько получил бы рабочий за сорок тысяч дней своего труда. С ума сойти...

— А здесь-то! — рявкнул Марк, с размаху хлопнув по одной из переборок. — Одна тысяча двести модиев зерна!

— Это хорошо, — одобрил Карпофор. — Префект анноны доволен тобой.

Быстренько проведя осмотр всех своих товаров, ростовщик только после этого счел нужным посвятить Калликста в дальнейший план действий. Он заключался в том, чтобы перво-наперво выгрузить всю снедь и тотчас загрузить ее в один из огромных складов, которые во множестве имеются на окраинах Остии.

Зной был мучителен, и рабочие двигались вяло. Выгрузка первой партии зерна заняла около десяти часов. Чтобы управиться с одной тысячей двумястами модиев, потребовалось бы более двух суток.

Ночь над морем уже ветшала, разлезалась на клочья, подобно выношенной ткани, когда Марк пригласил Калликста малость освежиться. Фракиец колебался — хотя солнцепек и усталость изнурили его, работа давала возможность забыться, не думать о Флавии... и о прочем. Прервав эту лихорадочную деятельность, он опасался снова открыть свободный доступ всякого рода смертоносным помыслам. Тем не менее, он рискнул согласиться.

Они отправились вдвоем в «Слона» — один из бесчисленных портовых трактиров. Как только уселись, Марк заявил:

— Хочу тебя поблагодарить за это вознаграждение, которое ты мне устроил.

— Пятьсот денариев, пустяк...

— Пустяк?

Неподражаемый хохот загремел, выкатываясь из капитанской глотки:

— Для типа, вроде тебя, который миллионами ворочает, это, ясное дело, пустяк, но для такого простого моряка, как я...

Они сидели лицом к лицу, облокотясь на мраморную стойку, еще теплую от жары прошедшего знойного дня.

— Ты пойми, — продолжал капитан, — для меня важней всего обеспечить свое будущее. Мне бы отложить достаточно круглую сумму, да и в отставку, осесть где-нибудь. В Пергаме, на Капри, как знать? Семью завести, детишек. Посмотри на меня, взгляни на мои руки. Мужчины моей породы умирают раньше срока. Поначалу-то я морское дело любил, прямо до страсти, путешествия, неведомые края и все такое. В двадцать лет все неповторимым кажется. А в пятьдесят все утомительно. Кто я сегодня, скажи, Калликст? Полсотни лет за плечами, а потомства нет. Грустно. Есть, конечно, бабы — с Эгины, из Карфагена, разжиревшие на солнце, зажигательные, как чаша самосского, выпитая в полуденный зной. А дальше что? Тишина... Да мне ж много не надо, нет. Виноградник, ферму, и чтобы покой. Ты меня понимаешь?

Калликст рассеянно кивнул. Так бывало всякий раз, когда Марк возвращался из своих плаваний: его обуревала неодолимая потребность в душевных излияниях.

Потом он добрый час распространялся насчет женщин, о нынешних временах, о деньгах, политике и всего остального, без особой связи перескакивая с одной темы на другую. Тем не менее, поневоле приходилось признать, что в его рассказах всегда присутствовала некая завораживающая атмосфера, они настраивали на мечтательный лад.

Калликсту казалось, что он мог бы потрогать пальцами камни Александрии, он словно воочию видел ее широкие улицы, длинные, как реки, храмы в окружении цветущих садов, ему чудилось их незабываемое благоухание, воображение рисовало ему то капище египетского бога Сераписа, то Солнечные врата, но, прежде всего, огненную башню на острове Фарос, настолько сияющую, что, говорят, свет ее достигает земных пределов. И Антиохию в час сумерек, когда лезвия закатных лучей вонзаются в воды Оронта, превращая его в огненную стезю. И Пергам с его Акрополем, нависающий, подобно гнезду орла, над долиной Каика, зажатого меж крутых берегов. Марк все говорил, а в мозгу фракийца, пока он его слушал, вдруг зашевелилась безумная идея.

Надежды на освобождение, пробужденные в нем Карпофором, ныне представлялись довольно гадательными: в Империи со времени войн Марка Аврелия свирепствовал кризис, притом сложный, проявляющийся в самых различных формах. На востоке парфяне опустошили гигантские территории. В Дакии, в Паннонии дела обстояли не лучше, так же, как в Иллирии и Фракии — там учинили разор варвары и банды Матерна. К тому же после чумной эпидемии сильно поубавилось земледельцев. Нехватка продуктов повлекла за собой удорожание жизни, обрекая беднейшую часть населения на полную нищету. Коммод пытался бороться с этой напастью, установив твердые цены, превышать которые запрещалось, но эта мера оказалась не слишком действенной.

К тому же такое положение задевало и собственные интересы императора. Налоговые поступления значительно понизились. Отчасти он это компенсировал путем национализации таможни, тем самым, лишив фермерские сообщества, а стало быть, и дельцов вроде Карпофора весьма существенного прибытка. И, наконец, он только что принял решение уменьшить процент ссуд, что чрезвычайно облегчит участь должников, но заимодавцев поставит в досадное положение. Как при таких условиях честно заработать свой выкуп?

Внезапно голос Марка вывел его из задумчивости:

— Как погляжу, мои истории тебя больше не занимают?

— Совсем наоборот. Я увлекся твоим рассказом — сам отправился попутешествовать.

Придя в восторг от такого ответа, капитан впал в очередной приступ смеха.

— Когда ты снова должен будешь выйти в море? — небрежно осведомился Калликст.

— Понятия не имею. Наверное, ближе к сентябрьским идам.

Наперекор волевым усилиям Калликст почувствовал, как громко заколотилось сердце у него в груди — у него даже появилась уверенность, что Марк слышит этот лихорадочный стук.

Боги были на его стороне. Сентябрьские иды — то самое время, когда он должен получить от Дидия Юлиана двадцать талантов. Тут его охватил страх, да какой! Двери откроются, но осмелится ли он переступить порог? Это тем опаснее, что на таком пути что ни шаг, то подвох. Юлиан-младший может куда-нибудь запропаститься или просто не располагать требуемой суммой к назначенной дате, а потому испросить у Карпофора основательную отсрочку. Но самая головоломная задача — уломать Марка позволить ему отплыть на борту «Изиды».

— Скажи-ка, Марк... Только что, когда ты поверял мне свое желание покончить со странствиями и приобрести клочок земли, ты говорил серьезно? Или у тебя просто возникает порой такое душевное состояние?

— Послушай, малыш, и запомни: у Кая Семпрония Марка никогда не бывает душевных состояний! Душевные состояния — это для слизняков да девочек-весталок, они ни к чему мужчине моего закала.

— Тем лучше. Ну так вот: когда ты говорил, что хочешь накопить деньжат, чтобы выйти в отставку, какую сумму ты имел в виду?

Марк быстро прикинул:

— Скажем, сто пятьдесят — двести тысяч сестерциев.

Калликст произвел мгновенный расчет: один талант — это двенадцать тысяч пятьсот сестерциев... Когда он расплатится с Марком, у него останется еще около пятидесяти тысяч сестерциев для собственных нужд.

— А если я достану тебе эту сумму?

Капитан вытаращил глаза. Потом, откинув голову назад, разразился таким взрывом хохота, что посетители трактира и прохожие стали оглядываться на него.

— Мой бедный Калликст, тебе опасно пить, вино на тебя слишком сильно действует. Двести тысяч сестерциев? Но у тебя же нет ни единого асса!

Он опустошил свой кувшинчик и схватил Калликста за локоть:

— Ну, вставай, пошли. Я прямо слышу, как у тебя в голове мозги бултыхаются.

Калликст даже не шелохнулся.

— Я совершенно серьезен, Марк. Ты получишь эти деньги. Клянусь тебе в том именем Загрея!

— Что ты плетешь? Где собираешься откопать подобное богатство?

— Просто учти, что я могу раздобыть его.

Заметно выбитый из колеи, Марк даже пошатнулся, ему пришлось уцепиться за край стойки.

— Посмотри мне в глаза, — выговорил он, надвигаясь на фракийца и тяжко дыша ему в лицо, — ты не забавляешься, в игрушки со мной не играешь, а? До тебя доходит, что я давно вышел из этого возраста?

Воцарилось молчание. Капитан словно бы пытался взвесить, оцепить, увидеть насквозь своего собеседника. Наконец он снова заговорил:

— Так и быть. Рассмотрим предложение с другой стороны... Не станешь же ты, однако, уверять меня, будто нынче утром, продрав глаза, ты сказал себе: «Люблю я Марка, уж больно мне по душе этот старый бурдюк, приятно было бы подарить ему несколько десятков тысяч сестерциев!» Ну и, значит, хватит болтать попусту, выкладывай: что кроется за такой неожиданной щедростью?

— Мне нужна твоя помощь.

— То-то же. И чего же ты хочешь?

— Отплыть с тобой на «Изиде», когда она в следующий раз отправится в Александрию.

— Теперь ясно: Вакх все-таки отравил твой разум. Отплыть на «Изиде»? Да ты подумай о последствиях! Начнем с того, что наш дорогой Карпофор доставит себе удовольствие, вздернув тебя на дыбе у подножия Капитолия. А там уж налетят стервятники, расклюют твой больной мозг. Но это не все, есть ведь еще я. В лучшем случае я закончу свою жизнь галерником между Тиром и Фалерами, буду там мыкаться до тех пор, пока Средиземное море не превратится в купальный бассейн для патрицианки в течке. И это, малыш, не что иное, как самый жизнерадостный взгляд на вещи!

— Карпофор ничего не узнает. С какой стати ему связывать мое исчезновение именно с тобой?

— С какой стати? Да просто потому, что в этом городишке все происходит у всех на глазах, а милосердная душа, которая на нас донесет, всегда найдется. Это сделает кто угодно, любой случайно увидевший, как ты всходишь на борт.

— Увидят, если я это сделаю днем. А ночью?

— Допустим. Но куда ты спрячешься во время плавания?

— Я об этом думал. Схоронюсь в трюме. Я носа оттуда не высуну до самой Александрии.

— Ну, ты совсем спятил! Десять — двадцать дней проторчать в трюме?

— Возможно, я и спятил, но у тебя-то, Марк, с головой все в порядке. Ты не дойдешь до такого безумия, чтобы отказаться от двухсот тысяч сестерциев.

Марк нервно потер свой вспотевший лоб:

— Знаешь что, Калликст? Ты меня утомил. Теперь вот и жажда из-за тебя одолевает.

Он потребовал себе еще кувшинчик белого и, посопев, опять с упреком проворчал:

— Да уж. Устал я от тебя.

— Умоляю тебя, соглашайся! Я вправду с ума сойду, если останусь в Риме. Мне необходимо уехать, иначе я покончу счеты с жизнью.

— Ты этот шантаж прекрати! Ненавижу такие штучки!

— Однако же это правда. Я здесь задыхаюсь!

— Насколько мне известно, ты занимаешь привилегированное положение, тебе не надо проводить свои ночи в эргастуле...

— Моя тюрьма — все, что меня здесь окружает. И потом, есть еще причина. Человек, который был мне дороже жизни... Ее больше нет. Ничто меня теперь здесь не удержит...

— Бредни все это! Скажи-ка лучше, какой такой Венерин бросок ты рассчитываешь произвести, чтобы заполучить подобную сумму.

— Я же сказал: это моя забота.

Марк долго изучал Калликста цепким, настороженным взглядом.

— Ладно, — сказал он, наконец, — твоя взяла. Будет по-твоему, но на моих условиях.

— На твоих условиях?

— Именно. Когда я говорил, что хочу найти для себя мирный уголок, я ни в малейшей степени не имел в виду, что готов ради этого чем бы то ни было пожертвовать. А уж собственную голову прозакладывать тем паче не намерен. Это ясно? Ты же сам понимаешь: я не пойду на риск потерять все, что имею, за здорово живешь, без компенсации.

— Но как же... а двести тысяч сестерциев?

— Это хорошо, но этого не достаточно.

— Ты хочешь сказать, что...

— Я хочу сказать, что между желанием и средствами его исполнить путь неблизкий. И он имеет свою цену: еще двести тысяч.

— То есть выходит в целом четыреста тысяч?

— Представь себе, считать я умею.

Калликст, бледнея, почувствовал, что ноги его больше не держат. Двадцати талантов Юлиана уже не хватало. На краткий миг его настигло искушение все бросить. Без гроша он не уедет, зачем? Чтобы жить в Александрии, нищенствуя или прислуживая какому-нибудь местному богачу?

— Хорошо, — вдруг сказал он, — ты получишь эти деньги.

В конце концов, разве не он ведает всеми финансами Карпофора?

— Берегись, Калликст, гляди, чтоб без обмана. Четыреста тысяч, и ни единым ассом меньше. Не знаю, где ты возьмешь такую сумму, как ты ее будешь доставать, но если сядешь на мель, у тебя будет время вспомнить мои предостережения. А теперь сдается мне, что пора возвращаться на судно, вон и дождь собирается — вряд ли из этих туч на нас посыплются сестерции.

— Постой. А кто мне сообщит об отплытии «Изиды»?

— Да сам Карпофор и скажет. Ведь не отчалю же я без его приказа. Вероятно, ты раньше моего узнаешь, когда это будет.

— В таком случае давай здесь и встретимся, на заре перед отплытием.

— Учти: во втором часу ночи я уже подниму паруса.

— Не беспокойся, я буду на месте.

Па губах капитана появилась улыбка, похоже, все это его забавляло:

— Ты безумец, Калликст. Сущий псих. Но знаешь, что я тебе скажу? Выгорит у тебя это дело или нет, а мне ты по сердцу.

Глава XXVIII

— Ты не можешь себе представить, какая для меня честь твой визит, Марсия! Ты здесь — это как если бы и мой дом хоть ненадолго осенила царственная порфира.

Карпофор с улыбкой слаще меда и невиданным почтением провел гостью в табулинум — приятную комнату с выходом во внутренний сад, откуда доносилось журчанье фонтанов, а занавеси над дверью были заботливо оттянуты вверх и вбок, пропуская нежное тепло последних дней уходящего лета. Направившись к одному из диванов, Марсия отвечала:

— Я уверена, что ты говоришь искренно. В Риме не найдешь человека, который бы не знал, как ты привязан к императору. Это и позволяет мне сегодня обратиться к тебе без околичностей.

Карпофор, все еще взбудораженный столь экстраординарным визитом, помог молодой женщине удобно расположиться на ложе. С того мгновения, когда она сообщила о своем желании встретиться с ним, он испытывал что-то похожее на страх. Много повидав на своем веку, он знал жизнь достаточно хорошо, чтобы не доверять сильным мира сего, когда они предстают перед своими подчиненными в качестве просителей. Скрывая томительное беспокойство, он устроился напротив фаворитки Коммода в почтительном ожидании.

— Прежде чем объяснить тебе цель моего прихода, хочу, чтобы ты знал, что император совершенно удовлетворен тем, как ты управляешь анноной. Отныне он убедился, что его идея поставить тебя ее главой была воистину удачна. Надеюсь, ты со своей стороны тоже доволен и все происходящее отвечает твоим желаниям.

— Более чем я мог надеяться. Я полон вечной благодарности к нашему Цезарю.

— Рада это слышать. А теперь о том, что привело меня к тебе: мне нужен раб.

Карпофор едва не задохнулся. Он готовился к любым несусветным просьбам, но эта превосходила все ожидания.

— Марсия, заранее прошу прощенья за подобное замечание, но ты, если только пожелаешь, можешь владеть хоть всеми рабами Империи. Так почему...

— Почему я обращаюсь к тебе? Ответ прост: тот, что нужен мне, обитает под твоим кровом.

— Если так, буду счастлив услужить тебе. Все мои слуги отныне и впредь — твоя собственность: десять, двадцать, тридцать, сотня — столько рабов, сколько пожелаешь.

— Благодарю за щедрость, господин Карпофор. Но мне требуется только один человек.

— В таком случае, если хочешь, я сей же час велю созвать сюда всех моих слуг. Тебе останется лишь выбрать.

Он уже встал, но она грациозным жестом остановила его.

— Нет, не беспокойся попусту. Мой выбор уже сделан.

— Ты... стало быть, ты знаешь имя раба?

— Калликст.

Порыв свежего ветра всколыхнул зеленый покров сада и золотую бахрому занавесей, растрепал черные кудри Марсии. Хозяин дома пялился на гостью, спрашивая себя, уж не снится ли ему это. Калликст? Из всей оравы бесполезных рабов, наводнявших его поместье, у него требовали того единственного, которым он дорожил. Нет, не может быть, это все не всерьез. Разумеется, фаворитка хочет испытать его, а за ней стоит сам император. Это не первый случай, когда Коммод забавляется, подвергая своих подданных разного рода проверкам. Из его памяти еще не изгладилась история с Переннием, его страшная участь.

— А ты... Ты уверена, что речь идет именно о нем? — пролепетал он, с трудом выговаривая слова.

— Вполне. Я хочу его и только его.

— По... Видишь ли, благородная Марсия, это такая натура... трудновоспитуемый мальчишка, бунтарская и злобная душа. Он не доставит тебе ничего, кроме неприятностей. Вместо него я мог бы предложить тебе множество других слуг, безукоризненно послушных, которыми ты будешь вполне довольна.

Молодая женщина подняла руку этаким успокоительным жестом:

— Не бойся, Карпофор. Я понимаю, ты исполнен желания ублажить меня, предоставив мне самое лучшее, но повторяю: меня интересует только Калликст.

Чем же это он оскорбил богов, за что они подвергают его такому испытанию?

Он подумал, что догадывается, в чем объяснение этой диковинной просьбы: каприз развратницы, которая на самом деле ищет новое орудие наслаждения, чтобы удовлетворить ненасытную похоть. Наверняка встретила Калликста где-нибудь, даже, может быть, в самый вечер пира, и раб ей приглянулся. В этом, увы, нет ничего необычного. Патрицианки часто позволяют себе прихоти такого сорта. Если его догадка верна, то никакая сила не заставит фаворитку отказаться от своего намерения. Что до него, Карпофора, если он держится за свое место префекта анноны, в его интересах уступить.

— Все, что тебе угодно, будет исполнено, — обронил он, пытаясь скрыть, как ему безмерно горько. — Я сейчас же велю позвать его.

— Нет, это ни к чему. Пусть его приведут ко мне во дворец завтра в первом часу.

Закусив губу, Карпофор кивнул. А она уже встала. Он проводил ее до носилок, рассыпаясь в вымученных любезностях. Но лишь только остался один, в полный голос разразился проклятиями, понося всех течных самок Империи.

Раскинувшись в носилках, уплывавших все дальше от имения Карпофора, Марсия блаженно улыбалась. Благодаря этой хитрости она сможет увидеть его. Наконец-то у нее появится возможность все объяснить, она доверится ему, признается в том, что камнем легло на сердце со дня трагической гибели Флавии. Пусть он знает. Пусть поймет, что она только и думает, что о нем, о них, что сон покинул ее и она не в силах обрести успокоение. Завтра...

Положив перо рядом с исписанным пергаментом, Калликст удовлетворенно смотрел на столбик цифр. С тех пор как они договорились с Марком, он времени даром не терял.

Кредитная контора Остийской заставы, принадлежавшая его господину, пользовалась великолепной репутацией. Многие похоронные коллегии, благотворительные организации и даже христианские общины хранили там свои вклады. За несколько недель ему удалось благодаря искусным подтасовкам в ведомостях перевести большую часть средств этой конторы на свой личный счет, открытый в Александрии. Сверх того он договорился с Римской синагогой, которая ему гарантировала, что долг еврейской общины будет полностью выплачен к августовским нонам при условии, что установленные контрактом проценты с этого долга будут существенно урезаны. Последний день месяца настал, и обещание было исполнено. Калликст только что с наслаждением завершил перевод этой новой суммы, приумножившей его предыдущую добычу.

Теперь в Александрии его ждали три с лишним миллиона сестерциев. С лихвой хватит, чтобы расплатиться с канальей Марком и зажить в свое удовольствие.

Как и предполагалось, Карпофор уведомил его, что «Изида» поднимет якорь на следующий день после ид. До сих пор все кусочки задуманной им мозаики складывались лучше, чем он мог рассчитывать. Он словно воочию видел это путешествие на Фарос, так красочно описанное капитаном, и теперь оно становилось все ближе. Скоро можно будет рукой дотянуться.

Он отошел от стола, отдернул занавеси двери, выходившей в парк. Его борода встопорщилась от усмешки — представил, в какое бешенство придет Карпофор, когда мошенничество откроется и придется возмещать урон в три миллиона сестерцием, между тем как дела-то идут отнюдь не блестяще. Да уж, в тот день, когда истина воссияет, обманщику лучше по Риму не бродить...

— Калликст!

К нему поспешал Елеазар. Что нужно этой твари?

— Наш господин зовет тебя. Ты нужен ему немедленно.

Калликст кивнул, сочтя бессмысленным задавать вопросы.

Между ним и сирийцем до сих пор сохранялись все те же отношения острой, хоть и скрытой вражды.

— Поверь, я первый сожалею о твоем уходе. Но пойми, я ни в чем не могу отказать этой женщине.

Калликст зажмурился, его чуть не затошнило от омерзения. Итак, все, что говорили о Марсии злые языки, подтвердилось полностью. Потаскуха без искры какого-либо человеческого чувства. Она приказала, он должен покориться. В довершение безмерного разочарования его охватило отчаяние, доводящее до головокружения. Эта женщина одним легким движением превратила в прах все его надежды вырваться на волю. Здание его замыслов, которое он возводил столько долгих часов, рассыпалось, словно горстка соломы от взмаха метлы. Он подумал о Марке, об их встрече в порту и чуть в голос не завыл.

— Вижу, как тебе не сладко, — прибавил Карпофор, тихо качая головой. — Я, знаешь, даже тронут. Ведь это доказывает, что ты был счастлив под моим кровом.

Какая чудовищная насмешка... умора, да и только... Знал бы сенатор, что за мысли мечутся в голове его раба! В какую дикую ярость он бы тотчас впал! Нет, Калликст не потерпит, чтобы все его надежды так разом рухнули. Это выше его сил.

— Я туда не пойду.

Карпофору хотелось проявить участие:

— Ну, полно, Калликст. Говорю же: я прекрасно понимаю твое огорчение, оно мне даже льстит. Но заметь: мы имеем дело, пусть косвенно, с приказом императора.

— Бесполезно мне это объяснять — я не пойду, и все.

Сенатор притворился, будто не замечает прорвавшегося наружу озлобления своего раба:

— Душевные порывы сейчас неуместны. Ты подчинишься моей воле.

И, больше не медля, обратился к Елеазару:

— Займись им. Пусть его посадят под замок. А если потребуется, и в цепи закуют. А назавтра отведи его во дворец. Если с ним приключится что-либо неладное, имей в виду: заплатишь головой.

— Ничего не опасайся, господин. Я его доставлю в целости и сохранности.

Карпофор торопливо удалился, храня непроницаемую мину и не пытаясь найти объяснение по-дурацки торжествующему оскалу, исказившему физиономию его управителя.

Глава XXIX

На фиолетовом ночном небе над кровлями еще только проступала первая голубизна ранней зари, но среди городских стен уже зарождался мощный рокот пробуждающейся столицы.

Калликст с руками, связанными за спиной, ждал во внутреннем саду дворца Августов под надзором Елеазара и печальной памяти Диомеда: управитель Карпофора и его ражий слуга бдительно стерегли фракийца слева и справа. Им было велено подождать, так как фаворитка по некоей таинственной причине по утрам иногда отсутствует. Вот они и торчали здесь неподвижно, между тем как самые разнообразные персоны так и сновали под портиком: важные сенаторы, офицеры-преторианцы, визгливые, беспечно болтающие девицы и рабы, не в пример им озабоченные и торопливые.

Время от времени кто-нибудь с любопытством поглядывал на странное трио, но подойти не рискнул никто.

Калликст, очень бледный, неотрывно смотрел на колоннаду, уходящую вдаль, сколько хватал глаз. Недалеко от него зеленела рощица тисов, подстриженных «под льва», что по преимуществу означало символ, имеющий прямое касательство к потомку Геркулеса.

Что все-таки побуждает этих римлян так измываться над природой под предлогом того, что они именуют искусством? Внезапно его охватило желание уничтожить эти дурацкие изображения, все тут разнести в пух и прах.

Погруженный в размышления, он едва заметил растерянное бормотание Елеазара — тот залепетал у него за спиной что-то вроде:

— Я... я приветствую тебя, господин, и весь к твоим услугам...

Он медленно повернулся всем телом и увидел того, к кому обращался сириец, — молодого атлета в короткой тунике, босого, с голой грудью, похожего на простого вояку из корпуса августиан, учрежденной еще Нероном конной гвардии. В нескольких шагах от незнакомца на заднем плане почтительно маячил бородатый, хотя тоже молодой субъект, нагруженный амфорами с маслом и какими-то покрывалами.

Калликст недоумевал, с какой стати вилликус столь подобострастно юлит перед этим простоватым силачом.

— Это раб, господин, — уже объяснял тем временем Елеазар, отвечая на вопрос, который молодой человек успел ему задать, — раб, которого наш хозяин дарит божественной Марсии.

— У Амазонки всегда был отменный вкус...

Взглядом знатока атлет долго изучал тело Калликста, потом резким жестом рванул его тунику, обнажив таким образом грудь. Его дыхание участилось, взгляд стал жадным. Он стал медленно ласкать голые плечи раба, гладить его грудь, был уже готов потянуться к низу живота. Такого фракиец уже не мог вынести, а поскольку его лишили возможности пустить в ход кулаки, он с презрением плюнул молодому человеку в лицо.

Елеазар и Диомед остолбенели. Атлет отшатнулся, по-видимому, изумленный не меньше, чем эти двое. Но на смену удивлению тотчас пришел гнев. Он двинул Калликста коленом под дых, отчего тот скорчился, словно лист пергамента на огне. Почти одновременно кулаки противника обрушились на его незащищенный затылок. И тогда он провалился во тьму, успев в последний миг расслышать незнакомый голос, кричащий: «Осмелиться плюнуть в лицо своему императору! Никогда ни один человек... никогда!».

* * *

Когда сознание вернулось к нему, он сперва глазам не поверил. Помещение, где он находился, представляло собой внушительную восьмиугольную залу немыслимой высоты, при виде ее Калликст вспомнил чье-то замечание относительно дворца Коммода: «Некоторые покои настолько высоки, что в них должен бы обитать бог, облеченный земной властью».

Особенно поразила Калликста меблировка. Никогда, даже у Карпофора при всей пышности его жилья, он не видел подобной роскоши. Мраморные барельефы на стенах изображали подвиги Геркулеса, пол устилали великолепные персидские ковры. Прямо перед его глазами возвышалось ложе из золота и слоновой кости, покрытое львиной шкурой. Многоцветный потолок украшала фреска, с большой яркостью живописующая легенду о Тезее и Антиопе. Да уж не бредит ли он? Чертами, всем обликом царица амазонок — ни дать ни взять Марсия. Тезей — портрет того молодого человека, что напал на него... Император... Он вспомнил, какая разыгралась сцена, и тотчас осознал всю чудовищность своего поступка: выходит, тот, кого он принял за обычного атлета, был сам Цезарь...

Он попробовал приподняться, но при первом же движении не смог сдержать крик боли. Он был крепко за руки и за ноги привязан к дивану, па котором лежал.

— Проснулся? — спросил голос.

Калликст повернул голову. Его недавний противник был здесь, совсем рядом. Десять лет минуло со дня их первой встречи в термах и того вечера, когда Коммод пригласил его в свои носилки. Но это был несомненно он, голый, с малость остекленевшим взглядом, с трясущимися губами.

— Цезарь, — начал фракиец, — я не знал, что имел дело с тобой. Я...

— Свободнорожденный, квирит, префект, император — какая разница? Оскорбление равно для всех. Оно задевает не властителя, а человека.

— Но все же...

— Молчать! Здесь я говорю!

Он медленно приблизился, казалось, его голые ноги как-то нетвердо ступают по ковру. Черты его лица были болезненно напряжены, будто он пытался и не мог скрыть свое возбуждение.

Он опустился на колени у изголовья Калликста и долго неотрывно смотрел на него:

— Стало быть, это моя нежная Марсия устроила, чтобы ты заявился сюда...

Он потрепал фракийца по щеке влажной ладонью:

— Знаешь, мне приписывают множество пороков. Но будь покоен, ревность не из их числа. Напротив. Есть области, в которых я умею делиться, тут я большой мастер. Я даже считаю это своим долгом.

Не прекращая своих излияний, он обхватил лицо Калликста теперь уже обеими ладонями и, хотя этого нельзя было ожидать, вдруг с силой впился губами в его губы. Охваченный лихорадочным жаром, он попытался протолкнуть свой язык к нему в рот, но фракиец инстинктивно сжал зубы. Тогда он выпрямился и изо всех сил ударил ребром ладони в висок того, кто отныне не будил в нем никаких чувств, кроме животного вожделения:

— Наслаждение или страдание? Ты, значит, предпочитаешь второе? Что ж, можешь поверить, я и в этом искусстве сойду за мастера.

Коммод снова прильнул устами — на сей раз к обнаженной груди фракийца. Не обращая внимания на то, как яростно корчится этот последний, пытаясь разорвать свои путы, он принялся страстно вылизывать его тело, постепенно продвигаясь от солнечного сплетения к животу, задержался подольше возле пупка, добрался до паха, там снова остановился.

У Калликста возникло ощущение, будто его сейчас вывернет наизнанку. Вкус желчи заполнил его рот, он чувствовал, как текут по щекам слезы ярости и унижения.

— Ты забываешь о подлости, Цезарь. Она есть в длинном списке твоих пороков!

Коммод молча оглядел того, кто уже вторично бросил ему вызов. Резким жестом машинально пригладил свою курчавую бороду и направился в один из многочисленных углов залы.

Вернулся он, держа в руке «скорпион» — особый род бича, у которого ремень заканчивается крючком, похожим на рыболовный. Ледяная дрожь пробежала но спине фракийца. Столько рабов приняли смерть, став жертвами этого приспособления, что теперь его почти не применяли, допуская лишь в отношении самых отъявленных злодеев.

Наслаждаясь ужасом, который читался в глазах его жертвы, император с рассчитанной неторопливостью занес руку с бичом. Помедлил еще, потом хлестнул по обнаженному телу. Сперва Калликст вовсе не почувствовал боли, потом в тело словно бы вдруг вонзилась острым концом раскаленная головешка. В бессильном отчаянии он ощутил, как потекла кровь из резаной ранки на правом боку. А Коммод уже вырвал из нее крючок и вновь замахнулся. Новый удар глубоко пропорол правую подмышку.

С этого мгновение фракиец стал терять чувство реальности. Удары следовали один за другим все чаще. Глаза императора вылезали из орбит, он с натуги аж запыхался. Калликст ощущал, как его члены терзают в клочья, все тело постепенно превращается в сплошную пылающую рану. Он судорожно кусал губы, сдерживая рвущиеся наружу крики. В мозгу вспыхивали бессвязные образы, молнии и смерчи чудовищной силы, постепенно влекущие его к безумию.

«Скорпион» с невероятной свирепостью терзал каждую клеточку его кожи, казалось, будто бич уже не один, а целая сотня. Когда же, наконец, металлический крюк вонзился в его мужской член, он издал вопль, в котором уже не было ничего человеческого — то был вой убиваемого зверя.

Когда он очнулся, ему показалось, что он слышит голос, звучащий откуда-то из центра того ватного пространства, где сам он словно бы медленно плыл в неведомом направлении. Голос был женским:

— Я знаю, Цезарь. Карпофор меня предупреждал, что характер у него отвратительный.

— Почему же в таком случае ты все же согласилась принять этот дар?

— Как же ты не понимаешь? — лаконично удивился голос. — Да именно по той самой причине, которую ты только что назвал.

В то же время Калликст еще догадался, хотя этого и не видел, что кто-то водит пальцем по его ранам.

— Во дворце нас окружают сплошные льстецы — все эти консулы, сенаторы, префекты. Столько народу, и все лишь на то и годны, чтобы пресмыкаться. В этом рабе я рассчитывала найти существо более восприимчивое. Разве ты и сам не чувствуешь подчас некоторой усталости оттого, что говорить приходится будто со стенами? В ответ всегда слышишь только свое же эхо.

— Ну, ты меня удивляешь. Я-то думал, что меня тебе хватает с лихвой.

— Тебя, господин? Но, Цезарь, это не в счет, ты ведь божество. Мне же не хватает человека. А не бога!

Коммод залился мальчишеским смехом:

— Как бы там ни было, бог я или нет, а эту тварь я хочу вернуть в ее истинное состояние — растолочь в пыль.

Тут ценой сверхчеловеческого усилия Калликсту удалось чуть приподнять голову. Глянул: Марсия. Этот пальчик, равнодушно скользящий вдоль его ран, не чей-нибудь — ее.

Коммод снова замахнулся.

— Нет, Цезарь! Только не «скорпионом». Так ты его слишком быстро прикончишь. Возьми лучше это.

На ней была лазурная стола самого что ни на есть простого покроя. Под исполненным отвращения взглядом фракийца она сбросила свой кожаный поясок и протянула его Коммоду.

— И погоди немного.

Четкими, плавными движениями она расстегнула фибулы, что поддерживали ее тунику. Одежда соскользнула на пол, обнажив безупречно прекрасное тело. С лукавой улыбкой она раскинулась на одном из стоящих поблизости лож и движением, выражающим притворное целомудрие, прикрыла промежность рукой.

— Теперь можно, Цезарь, — нежно проворковала она.

Коммод уставился на нее в замешательстве. Его взгляд заметался, привлекаемый то истерзанным телом Калликста, то очаровательными формами возлюбленной. Он нервически хихикнул. Шагнул к молодой женщине. Оглянулся. Возвратился к Калликсту, нанес ему страшный удар кулаком по голове и, больше не мешкая, устремился к любовнице.

Глава XXX

Капитан «Изиды» хохотал, облокотись на бортовой ящик для храпения коек. Он аж покатывался от смеха, указывая пальцем на Калликста. Тот был распят на стене форума, и кровь, что лиласьиз его ступней и запястий, густыми ручейками бежала вдоль набережной, к морю, спеша слиться с его волнами.

Подожди! Подожди меня! Ты же обещал меня дождаться!

Но Марк все смеялся, равнодушный к его мольбам. Он наклонился, взял что-то, лежавшее на палубе судна, а когда выпрямился, его руки были полны золотых монет. Он стал что было сил подбрасывать их вверх. Деньги взлетели к небу, потом еще раз, и дважды, и сто раз, он бросал и бросал, захватывая в свои пятерни все больше золота и рассеивая его в пространстве.

И вот уже этой лавиной, прущей не сверху вниз, а наоборот, завалено все небо. Солнце, разбившись на мириады золотых точек, разом затопило его лазурные пространства. И с морем случилось то же. Гребни волн стали всего лишь ворохом золотистого сияния, разрезаемого носом «Изиды», уходящей на юг.

— Тише, Калликст, тише, успокойся.

Эхо его имени донеслось к нему, будто со дна колодца. Он силился открыть глаза, но веки были тяжелее свинцовых печатей. У него все болело. Он, верно, уснул на ложе из битого стекла.

Чья-то рука проскользнула под затылок, приподняла ему голову. Ему пытались дать попить. Медленно, как новорожденный младенец, он всосал в себя несколько прохладных глотков, и голова вновь бессильно упала.

Откуда эти видения, что до сих пор еще томительно бродят в его мозгу? Это золотое небо, этот корабль... До него стало доходить, что он, видимо, бредил.

А эта женщина, чье лицо скрыто покрывалом, которую он вроде бы разглядел сквозь туман? Это мягкое шуршанье шагов, эти обрывки слов, произнесенных вполголоса? Тоже бредовое наваждение?

— Раны только поверхностные... немного мака с молоком...

Прикосновение ко лбу чьей-то руки, очень нежное. Мужской голос:

— К твоим услугам, госпожа.

Какие-то звуки, разные, необъяснимые, потом долгие провалы во мрак. И при малейшем движении эта неизбежная острая боль, как будто его плоть истыкана тысячами железных крючьев.

Чей-то палец приподнимает ему веко. Он вздрагивает, начинает болезненно часто моргать.

Однако теперь ему впервые удается разглядеть место, где он находится. Это камера, маленькая, но с непропорционально высоким при такой тесноте потолком. Свет проникает сквозь решетчатое окошко, пробитое на равном расстоянии от пола и потолка в той стене, что оказалась у него перед глазами. Справа лестница, ступеней десять — двенадцать, ведущая к массивной дубовой двери.

— Тебе немного получше?

С бесконечными предосторожностями он пробует приподняться. Все его тело, от шеи до лодыжек, скрыто за множеством бинтов, они то и дело перекрещиваются, пахнут маслом и целебными травами. У его изголовья дежурит молодой бородач с перебитым носом. Облизнув пересохшие губы, Калликст бормочет:

— Кто... ты кто?

— Меня зовут Наркис.

— Где мы?

— В тюрьме Кастра Перегрина.

И поскольку Калликст, обессиленный, снова откинулся назад, собеседник прибавил:

— Что ты хочешь, оскорбление императора не может остаться безнаказанным. Обычно такого рода преступления караются смертью.

— Тогда почему меня не прикончили?

— Похоже, божественная Марсия очень тобой дорожит.

Калликст попытался усмехнуться, но получилась гримаса:

— У нее своеобразная манера выражать свою благосклонность. Чем такое счастье, лучше смерть. Ты тоже ее раб?

— Да, но сверх того я личный наставник императора в атлетических и гладиаторских искусствах.

— Насколько я понимаю, это она тебе поручила за мной ухаживать?

— Точно.

Оба помолчали, потом больной обронил:

— Мне жаль тебя.

— Почему ты так говоришь? Марсия всегда была добра ко мне.

— Настолько, что раболепие застит тебе глаза: тебя отучили отличать хорошее от дурного.

Сперва Наркис, видно, хотел запротестовать, но потом ограничился короткой фразой:

— Со временем ты поймешь...

Ничего более не прибавив, он собрал свои мази в кожаную торбу и направился к маленькой лестнице. Достигнув двери, обернулся:

— Я вернусь, как только стемнеет. Постараюсь принести чего-нибудь из еды посущественней, чем отвары да молоко.

Услышав за дубовой дверью лязганье запоров, Калликст едва смог подавить содрогание. Потом невидящими глазами уставился на потолок, полежал так, да, в конце концов, и заснул.

Ночь превратила камеру в черную пропасть. Когда он очнулся во второй раз, было уже совсем темно. Его опять разбудил скрип двери. На верхние ступени лестницы падал бледный желтоватый свет. Светлое пятно двигалось, и Калликст различил силуэт — кто-то приближался к нему, высоко подняв масляную лампу.

— Наркис?

Фигура не отозвалась, но и не остановилась. Только когда она опустилась на колени у его изголовья, он узнал:

— Марсия...

Он попытался сесть, но боль, все еще острая, помешала ему в этом.

— Не шевелись, — сказала женщина, доставая из сумки какие-то бинты и горшочек с алебастром. — Я должна поменять твои перевязки.

— Ты, здесь...

Она не отвечала, осторожно разматывая бесчисленные бинты.

— Тебе, стало быть, так не терпится поскорей использовать своего нового раба, что ты даже не доверяешь своим слугам заботы о том, чтобы поставить его на ноги?

Марсия и ухом не повела.

— Или, может, в тебе распаляет желание близость запаршивевших бедолаг?

— Ты скоро поправишься...

— Чтобы служить тебе, ну да, само собой...

Она все не отвечала, сосредоточив свое внимание на ранах, до сих пор мокнущих.

— Да что ты за существо такое? То ли чудовище, то ли...

— Прошу тебя... помолчи.

— Молчать? Мне, которому только и осталось, что язык?

— Я понимаю твое горе. Ты не мог знать...

— Того, что я успел испытать, более чем достаточно.

— Калликст...

— Предательство, да вдобавок еще унижение. Я испил чашу до дна.

Тут впервые она отвлеклась от своего занятия и посмотрела ему в лицо:

— Значит, и ты похож на всех прочих? Океан — это водная гладь, но его дно не такое и быть таким не может. Ты никогда не пытался проникнуть в суть явлений, всегда довольствуешься одной видимостью?

— Ну да, как же, помню: «Видимость меня изобличает, но на самом деле все иначе».

Легкое удивление промелькнуло на ее лице:

— Значит, ты мое письмо получил? И не ответил?

— А на что ты рассчитывала? Лишний раз увидевшись с тобой, я бы не возвратил Флавии жизнь.

— Калликст, я ее не покинула. На следующий же день после нашей встречи в садах Агриппы я посетила ее в темнице при форуме.

— Но ты ничего не сделала, чтобы попытаться спасти ее. Ах, разумеется: ты не могла!

— Верно, так и есть. Не могла.

— Ты? Верховная фаворитка? Всемогущая Амазонка?

— Мои возможности имеют пределы, о которых ты не знаешь.

— Конечно... Вот я и говорю...

Она ласково приложила палец к его губам:

— А теперь послушай меня.

И она стала рассказывать. Об Иакинфе. О христианах из Карфагена, увезенных на каторжные работы в сардинских шахтах, за которых ей несколькими днями раньше пришлось заступиться перед Коммодом. В то же время попросив милости еще и для Флавии, она рисковала погубить все. Ей пришлось выбирать: одна жизнь или двадцать. Приговоренные карфагеняне были отпущены на свободу тогда же, в день празднества Кибелы.

Но надежда выручить Флавию еще оставалась: для нее она рассчитывала добиться помилования после скачек в Большом цирке. В опьянении своих побед Коммод часто проявлял великодушие, которого от него обычно трудно было бы ожидать. К несчастью, Голубые Туники, выиграв соревнование, разрушили ее план. Потерпев неудачу, император впал в состояние, близкое к умственному помрачению. Он отказался поприветствовать толпу и победителя, да и в императорскую ложу вернуться не пожелал.

Смертельно уязвленный, он устремился к камерам, где ждали своей участи Матерн и его сообщники. В припадке мистицизма он принялся их обличать, взывал ко всем, кто был готов слушать, утверждая, что эти разбойники, покушаясь на его персону, совершили нечто худшее, чем убийство, — святотатство.

Осведомившись затем у тюремщиков, почему здесь очутилась Флавия, и узнав, что она отказалась воздать ему божеские почести, он разъярился еще пуще и решил для примера немедленно приговорить девушку и предать ее смерти заодно с Матерном.

Молодая женщина примолкла, вздохнула и заключила:

— Поверь мне: с этого мгновения все погибло. Тут я уже никак не могла повлиять на него. И если мне и трудно представить, каким безмерным горем была для тебя ее потеря, то знай: и у меня сердце разрывалось, когда так погибла одна из моих сестер.

— Твоих сестер?

— Разве ты забыл, что я тоже христианка? Ну да, знаю, я не вполне соответствую представлению о верной служительнице Господа, непорочной и самоотверженной. Тем не менее, я предана Христу. Всей моей душой, всем существом. Не буду распространяться о тех преимуществах, которые обеспечивает мое положение при императорском дворе, но знай: такую жизнь я продолжаю именно затем, что она порой дает мне возможность спасать человеческие жизни.

— А пытаться заполучить меня у Карпофора, будто самый обычный товар, это по-христиански?

— Калликст, ты ничего не понял. Я успела повидаться с Флавией не один раз. Мы встречались каждый вечер до самой ее гибели. Она мне рассказывала о тебе, о твоей доходящей до одержимости жажде свободы. О том, как ты тоскуешь по Фракии. Я отправилась к Карпофору, чтобы для начала вырвать тебя из неволи. Потом я сделала бы тебя вольноотпущенником. Увы, судьба и твой буйный нрав сделали это невозможным.

Калликст почувствовал себя уничтоженным. Значит, он все это время заблуждался! Был слеп ко всему, ничего не сумел предугадать, парализованный своим отчаянием... Неловким, скованным движением он потянулся к руке молодой женщины, сжал ее пальцы:

— Ты меня теперь никогда не простишь...

— За что мне на тебя сердиться? Ты меня знал так мало и так плохо... К тому же, — она запнулась, но решительно докончила, — невозможно сердиться на тех, кого любишь.

Потрясенный почти до обморока, он долго смотрел на нее, потом привлек ее к себе.

— Твои раны...

— Забудь о них. Их больше нет. Никогда и не было никаких ран.

Они замерли в объятии. Она прильнула головой к его груди, он вдыхал потаенные ароматы ее волос.

— Если бы ты знал, как ты мне близок! И как я всегда была близка тебе...

— Ты почти царица, я — всего лишь раб...

Она ласково покачала головой:

— Не забывай, что я дочь вольноотпущенника. Рабство мне знакомо не понаслышке.

— Есть столько всего, что я хотел бы узнать о тебе! Мне нужно понять множество вещей...

— Потом. Может быть, настанет день, когда я всю свою жизнь тебе расскажу.

Наступило долгое молчание, потом он вдруг спросил:

— Марсия, какой сегодня день? Она глянула удивленно:

— Это так важно?

— Ответь, прошу тебя.

— Пятый день ид.

Дионис не совсем отвернулся от него. В запасе еще осталось пять дней.

— Теперь мне пора в свой черед кое-чем поделиться. Прежде чем сюда угодить, я подготовил план бегства.

— Как это?

Более не колеблясь, он полностью пересказал ей свой разговор с капитаном «Изиды», не утаил и махинаций со средствами портовой Остийской конторы. И о двадцати талантах, которые ему надо было получить у Юлиана, тоже упомянул.

— Отплытие «Изиды» состоится назавтра после ид. Если к назначенному сроку я не явлюсь, Марк поднимет якорь без меня.

— Тебе нужно в Остию? Но как ты туда доберешься? Это невозможно.

— Для меня — да. А для тебя все возможно.

— Нет, я же тебе сказала: существуют пределы... И потом, посмотри на себя. Ты сейчас так слаб, что и сотни шагов не пройдешь. Это сущее безрассудство. К тому же я просто не вижу способа вытащить тебя отсюда. В Кастра Перегрина великолепная охрана.

— Однако кто-то ведь помогает тебе наносить мне эти визиты? И что ж, никого не удивляет, что ты ухаживаешь за каким-то рабом? За узником, которого ранил сам император?

— Нет. Я же христианка. Это все знают. Ты не первый, о ком я так забочусь.

— Странные, право, законы у римлян, если они ставят христиан в столь двойственное положение. С одной стороны — изгои, с другой — приближенные ко двору... Да неважно, мне все равно необходимо отплыть на этом корабле.

— Даже если мне удастся устроить твой побег, что ты думаешь предпринять, чтобы взыскать долге Юлиана?

— Это уж мое дело.

— Значит, ты сунешься прямо в западню!

Она вскочила, нервно прошлась взад-вперед по комнате. В глубине души она и сама понимала, что выбора нет, бегство — единственное спасение. Калликст рано пли поздно обречен расплатиться за все. Возможно, что в их распоряжении не дни даже, а часы. Упившись сладостью объятий, Коммод вполне ясно дал понять, что не потерпит подле своей фаворитки раба, который имел дерзость бросить вызов самому императору. О таком и речи быть не может. Если в тот момент он и согласился отправить Калликста в тюрьму, то лишь затем, чтобы па досуге прикинуть, какой именно смерти предать фракийца.

— Мне нужно подумать, — пробормотала она. — Рассмотреть это со всех сторон.

— Нельзя ли подкупить кого-нибудь из тюремщиков? Эти молодцы никогда не славились примерной честностью.

Марсия покачала головой:

— Слишком рискованно. Мое положение фаворитки не позволяет мне якшаться с подобными субъектами, это бы значило подставить себя под удар. Нет, мне пришло в голову кое-что получше... Но сейчас время уже позднее. Я должна вернуться во дворец.

Она подошла к убогому ложу, на котором он был распростерт, собрала свои бинты и горшочек с мазью, легонько мимоходом коснулась губами его губ:

— Если б я только знала, куда меня заведет та прогулка в парке у Карпофора...

Он удержал ее, опять притянул ближе:

— Когда я снова увижу тебя?

— Думаю, ради твоей, да и моей безопасности нам лучше не видеться больше.

— Но как же тогда?..

— Не бойся. У нас еще пять дней. Я найду выход, — и она, переведя дыхание, прибавила скороговоркой. — На этот раз не должно сорваться.

— Я не это хотел сказать. Просто я думал о нас.

— Кто знает, куда и как повернет колесо судьбы...

Тогда он прошептал почти неслышно:

— Никогда не забуду, Марсия. Где бы я ни был.

Она нежно погладила его по щеке:

— Берегись. Вспомни пословицу: «Кто промолчит, тот своему слову хозяин, кто его скажет, тот его раб».

— В таком случае настаиваю: я буду рабом этого слова.

Их уста на мгновение слились, но она тут же отстранилась, в глазах ее стояли слезы:

— Прощай, Калликст. Вспоминай обо мне, когда будешь в своем царстве.

Со щемящей тревогой в сердце он смотрел, как она быстрым шагом идет к двери, унося свою масляную лампочку и оставляя камеру во власти темноты.

Глава XXXI

Настала четвертая ночь перед наступлением ид, немалая часть этой ночи уже миновала, когда за ним пришел Наркис:

— Встать. И не копайся, надо действовать быстро. Но сперва оденься. В это.

Калликст молча надел принесенные юношей тунику и сандалии. И двинулся следом за ним, пошатываясь, кривясь от боли. Они прошли по длинному коридору, пустому и полутемному. Когда приблизились к караульному посту, Наркис замедлил шаг. За приоткрытой дверью слышался звучный храп. Проходя, Калликст мельком оглядел два тела, бесчувственно обвисших за столиком перед опрокинутыми кувшинчиками с вином и стаканчиком для игры в кости. Выйдя наружу, они двинулись вдоль стены и шли, пока Наркис не указал ему на лошадь, привязанную в переулке, впотьмах. Он помог фракийцу взобраться на нее и, хлопнув животное по крупу, пожелал:

— Да хранят тебя боги!

Калликст пробормотал какие-то слова благодарности и рысью пустил своего скакуна в лабиринт улочек. Немного поблуждав, он определил нужное направление — к дому Дидия Юлиана.

Перебравшись на другой берег Тибра, он столкнулся с каким-то патрицием, чьи носилки сопровождали ликторы с факелами, — тот, надо полагать, возвращался к себе домой. Калликст ускорил бег своего коня. Но как только добрался до Фабрициева моста, тотчас остановился возле какой-то низенькой стенки. Жилище Юлиана виднелось в нескольких туазах оттуда. Тогда он спешился. Улегся на пороге часовни, посвященной ларам — домашним божествам — и стал дожидаться рассвета.

Привратником у Юлиана служил престарелый вольноотпущенник. Он и проводил посетителя в роскошный атриум.

Калликст не смог, хоть и попытался, узнать место, где много лет назад они с Фуском побывали как гости. После пожара, случившегося в ту достопамятную ночь, дворец был, видимо, перестроен полностью, так как ничто здесь не напоминало прошлого. Или такой беспамятностью он обязан лихорадке, сжигающей его тело? С тех пор как он выбрался из Кастра Перегрина, его преследовало ощущение, будто он находится в центре туманной завесы, которая двигается вместе с ним, глуша звуки, размывая очертания предметов. Холодный пот стекал у пего по спине. Ноги дрожали и подламывались.

Но не грохнется же он здесь в обморок! После того как преодолел столько препятствийнет, ни за что...

Он постарался сосредоточить все внимание на Дидии Юлиане-младшем. Знает ли он, что Калликста арестовали? Виделся ли с Карпофором с наступления календ? В таком случае мечты рухнут бесповоротно.

Ему явственно послышался голос Марка: «Чтобы мне без обмана! Четыреста тысяч сестерциев, и ни ассом меньше!».

Он нервно прохаживался вокруг имплювия, в душе проклиная маниакальное пристрастие к гигиене, обуявшее некоторых римлян. Привратник заявил, что Юлиан примет его после омовения, и теперь Калликст гадал, сколько времени может занять эта процедура.

В четвертый уже раз он поднял взгляд на водяные часы, что красовались в углу комнаты. Если судить по уровню жидкости, он здесь совсем недавно. А чувство такое, будто это ожидание тянется целый век.

Тут у него за спиной послышалось шлепанье сандалий. Он обернулся. Из всей мыслимой одежды на молодом сенаторе была только шерстяная набедренная повязка, не скрывавшая округлившегося животика.

— Входи, — пригласил он, откидывая толстую портьеру, за которой взгляду гостя открылся табулинум. — Я предпочитаю, чтобы никто не знал, что я задолжал твоему хозяину.

Повнимательней взглянув на посетителя, он забеспокоился:

— Ведь это Карпофор тебя прислал, не так ли?

— Так, господин. Разве ты меня не помнишь? Мы виделись в термах Тита.

— Да-да, в термах...

— Меня зовут Калликст.

— Вроде бы припоминаю. Но если память мне не изменяет, тогда ты не носил бороды?

— Это верно. Но муки бритья так мне надоели, что я решил подражать философам.

— Ты прав. К тому же философы — это публика такого сорта, что только ношение бороды вынуждает признать за ними какую ни на есть мудрость. В остальном же... а, да все они нечестивцы!

Не прекращая разглагольствовать, Дидий Юлиан раскрыл большой сундук, придвинутый к одной из стен, и потряс увесистым кожаным кошельком:

— Вот. Два десятка эвбейских талантов. Зная твоего хозяина, я их приготовил заблаговременно. А теперь выдай мне расписку в их получении.

Расписка! О Дионис, как он не подумал о столь важной подробности! Стараясь сохранить самый непринужденный тон, он выговорил:

— Мой... мой хозяин пришлет ее тебе, когда я вручу ему деньги.

Юлиан, который чуть было не положил кошель ему в руку, разом одумался:

— Об этом речи быть не может! Неужели Карпофор воображает, что я передам ему такую сумму без расписки? Если я так поступлю, он вполне способен через денек-другой вторично потребовать у меня тот же долг.

— Господин Юлиан! Как ты можешь подозревать моего хозяина в подобной низости? И своего же тестя вдобавок!

— Мой тесть — старая сирийская крыса, которая исхитрилась прорыть себе нору в сыре. А его дочка и того хуже. Я выдам тебе эти двадцать талантов не иначе как в обмен на документ, подписанный и датированный его собственной рукой.

Твердость, с какой это было заявлено, не оставляла никакой возможности усомниться в том, что решение римлянина окончательно. Но Калликст все-таки попытался протестовать:

— Господин! Я тебя уверяю, что...

— Ты меня понял. А теперь ступай!

Будто в дурном сне, Дидий Юлиан повернулся и пошел прочь, заботливо прижимая кошель к груди.

Возвратясь в атриум, Калликст приостановился у мраморного портика, окружающего имплювий. После дождей воды там набралось по колено. Ему подумалось, что хорошо бы кинуться в Тибр и, не трепыхаясь больше, пойти ко дну. Под этим кровом только что развалилось все, что он измыслил и предпринял. Он почувствовал внезапное сожаление: надо было броситься на сенатора, прикончить на месте...

— Калликст!

Он обернулся. Но никого не увидел.

— Калликст!

На сей раз он определил, откуда доносится зов. Между занавесей, скрывающих вход в коридор, мелькнула белая рука. Он послушно шагнул туда, но тут над самым ухом раздался голос Юлиана:

— И не забудь передать своему хозяину мои приветствия!

Сенатор, не останавливаясь, прошел через табулинум, поспешая в термы.

— Калликст!

Снова этот голос. Он ему напомнил что-то очень знакомое. Фракиец приблизился, и занавеси почти тотчас были отброшены в сторону. Маллия.

Должно быть, молодой женщине сообщили о его визите, когда она была в купальне, так как на ней все еще были деревянные сандалии и просторный купальный халат.

Он шагнул ей навстречу.

— Да ты хромаешь?

— Пустяки, неудачно упал.

— И впрямь неудачно, у тебя кровь течет.

Калликст с испугом заметил, что на его тунике действительно проступило красноватое круглое пятно.

— Ничего серьезного. День-другой, и следа не останется.

— Пойдем! — она взяла его за руку.

— Нет, Маллия, мне...

— Пойдем, тебе говорят!

Покои дворца Юлиана были так же тесны и столь же скудно меблированы, как и в большинстве римских жилищ: низкое легкое ложе, большое наклонное зеркало на ножках — псише, сундук для одежды, широкое кресло, стол, где разложена уйма гребней, шпилек для волос, горшочков с румянами, притираниями и благовониями. При виде этих принадлежностей в памяти фракийца мгновенно ожил голос Флавии:

«Думаешь, она довольствуется простой прической в республиканском вкусе? Нет, никогда, это было бы святотатством. Говорю тебе, она помешана!».

От комнат квиритов эти покои отличало только богатство декора: фрески на потолке, мозаичный пол, стены из мрамора редких сортов и... массивный серебряный ночной горшок.

— Дай-ка я посмотрю твою рану, — сказала молодая женщина, помогая Калликсту спять тунику.

При виде множества шрамов, усеявших его кожу, она не смогла сдержать крик ужаса:

— О Изида! Да как же ты ухитрился?..

Калликст чувствовал себя вконец раздавленным, изнуренным, он устал от всего. Даже не попытался солгать:

— Это работа «скорпиона».

— Не может быть! Тебя избили «скорпионом»? Как только посмели учинить подобное? Кто? Наверняка Елеазар.

Фракиец подхватил удобное объяснение на лету:

— Ну да. Он свел-таки старые счеты.

— А что же мой дядя? Неужели никакой реакции?

Обессилев, Калликст повалился на ложе молодой женщины:

— Елеазар снова забрал власть в свои руки, — пробормотал он вяло, потом добавил не без легкой насмешки, — а тебя-то... тебя там больше нет...

Маллия хлопнула в ладоши:

— Горгона! Электра! Сюда, немедленно!

Тотчас же появились две молоденькие рабыни.

— Сбегайте на кухню. Принесите мне жира, корпию и ткань для бинтов. Еще захватите амфору с массийским вином. Да поживее!

— А если я тебя куплю у своего дяди?

Калликст, переодетый в новую тунику, с перевязанными ранами, с отсутствующим видом поднес к губам чашу с вином:

— Ты, Маллия, до конца стоишь на своем...

Она поникла головой, глаза грустные:

— Я чувствую себя здесь такой одинокой. Одинокой и чужой. Кто я? Приемная дочь сенатора-сирийца, непрошеный «дар», который сенатор преподнес, побуждаемый Цезарем. В тиши этих стен я — та, кем пренебрегают, хотя на людях оказывают все знаки почтения. Я их ненавижу: папаша — старый кабан, сынок — молочный поросеночек, которого только и делают, что без устали откармливают. Твое присутствие, Калликст, очень бы меня поддержало.

Хотя мысли его блуждали за тысячу лье от невеселых забот племянницы Карпофора, Калликст поневоле испытал жалость к этой женщине, в которой не осталось ничего от былой самонадеянности. Этого упоения собой, которое было в ней так сильно, что подчас заставляло забыть о жесткой сухости ее черт. Теперь это ушло. Огонь погас.

Он собрался ответить, но тут вдруг из-за дверных занавесей донеслись громкие голоса и шум торопливых шагов.

— Да что там такое? Похоже, на кухне какой-то переполох. Горгона, что...

Договорить она не успела. Занавеси взметнулись, словно от порыва ветра. Отброшенная с дороги без малейшей обходительности, Маллия отлетела к стене. Перед ее изумленным взором предстал Елеазар. Всклокоченный, с перекошенным лицом, в темном плаще, накинутом на плечи, он дрожащей от возбуждения рукой направил свой стилет в грудь Калликсту. За его спиной вырисовывалась округлая фигура Дидия Юлиана. Он так до сих пор и оставался при своей набедренной повязке, розовая кожа еще влажно лоснилась — видно, его только что вытащили из воды, второпях прервав купание. Держась несколько в сторонке, стояла юная рабыня Горгона, вероятно, она-то их сюда и привела.

— Значит, мне еще раз выпало повидать тебя, Калликст! Но что-то мне сдается, недолго нам с тобой наслаждаться этой нечаянной встречей. Ты сильно просчитался, раз вздумал вместо меня прихватить эти двадцать талантов.

Продолжения фракиец дожидаться не стал. Он все еще держал в руке кубок массийского вина, и теперь резким движением выплеснул его содержимое вилликусу в лицо. Захваченный врасплох, сириец отшатнулся, хлопая глазами. Но едва он начал приходить в себя, как нанесенный со всего размаха удар тяжелым серебряным кубком с инкрустацией из драгоценных камней оглушил его до полусмерти. В тот же миг Калликст вырвал у него стилет и ринулся прочь из комнаты.

Опасаясь, как бы этим клинком и его не зацепило, Дидий Юлиан счел более разумным попятиться, не путаться под ногами. Промчавшись через атриум, Калликст с быстротой молнии вылетел наружу. Сенатор, еще не оправившись от потрясения, открыл было рот, чтобы созвать рабов, послать их в погоню, но тут в его жирное предплечье впились острые ногти, да так, что он взвыл от боли. Повернувшись, он оказался лицом к лицу со своей супругой, она смотрела на него с таким выражением, какого он у нее никогда не видел.

Выскочив на улицу, Калликст забрался на свою лошадь и галопом поскакал прочь. Опрокинул в горячке бегства корзины торговца фруктами, распугал прохожих, чуть не налетел на чьи-то вильнувшие в сторону носилки. Его раны тотчас стали напоминать о себе, он чувствовал, как они открываются на каждом ухабе. В этой бешеной гонке он несколько раз едва не погиб: как раз примерно на высоте его головы торчали балки стропил, служившие основанием для вторых этажей, но он каким-то чудом всякий раз успевал нагибаться, проносясь под ними. Придержал коня он лишь тогда, когда достиг Тибра.

Все еще переживая потрясение, вызванное неожиданным появлением сирийца, он по Фабрициеву мосту перебрался на другой берег. Без упущенных двадцати талантов путь к свободе закрыт, это очевидно. Если сейчас волшебная удача помогла ему ускользнуть от вилликуса, рано или поздно его выследят охотники за беглыми рабами или соглядатаи на службе у властей. К тому же весьма вероятно, что эти последние, принявшись за расследование, заинтересуются теми, с кем он, как известно, водил дружбу. Это самым решительным образом сводит на нет надежду связаться с Фуском.

Поскольку он ехал все время прямо, в направлении театра Марцелла, попадалось много прохожих с другого берега реки, идущих ему навстречу, и беглецу казалось, что все они бросают на него пронзительные обвиняющие взгляды. В голове у него все больше мутилось, и наступил момент, когда он осознал, что находится на перекрестке, откуда начинается Остийская дорога, ведущая к вилле Карпофора.

Елеазар тоже наверняка отправится по этой дороге.

— А что если устроить ему засаду?

У самых городских ворот? Слишком рискованно. Нет, если он хочет все же урвать двадцать талантов Юлиана, остается единственный способ: перехватить управителя, когда он уже возвратится в поместье. Разумеется, это чистое безумие. Но «Изида» отплывает завтра с первыми лучами утренней зари.

Сколько времени он просидел тогда в парке, в укрытии, перед входом в виллу? Осенний ветер, завывая в ветвях уже наполовину облетевших деревьев, пробирал его до костей. Все тело болело. Со вчерашнего утра у него маковой росинки во рту не было, и он чувствовал себя таким же уязвимым, как эти хрупкие пожелтевшие листья, что едва держатся на ветвях. Руки слегка дрожали — от лихорадки. Сердце молотом стучало в груди.

Неожиданно издали донеслось бренчание надтреснутого колокола. Он сзывал рабов к вечерней трапезе. Машинально повернув голову в сторону конюшен, Калликст увидел долговязую фигуру Елеазара, управитель о чем-то толковал с конюхами. Теперь надо было действовать очень быстро, если не хочешь проворонить свой последний шанс. Не отрывая взгляда от вилликуса, он стал осторожно пробираться поближе, прячась за соснами, и достиг конюшен в тот самый миг, когда сириец распрощался со своими собеседниками. Из складок своей туники Калликст вытащил стилет, так кстати похищенный несколько часов тому назад. Елеазар быстро зашагал в направлении покоев Карпофора. Кожаный кошель, притороченный к его поясу, болтался на виду. Чтобы нагнать вилликуса прежде, чем дверь дома безвозвратно поглотит его, придется, не прячась больше, пересечь открытое пространство. Эти несколько туазов... легче добраться до края земли!

Собрав все гаснущие силы души и тела, он бросился вперед, моля Диониса и всех богов, чтобы никто его не заметил.

В самое последнее мгновение, когда до управителя уже было можно рукой дотянуться, тот, словно встревоженный предчувствием, оглянулся.

Вытаращив глаза от изумления и ужаса, Елеазар поднял руку жестом защиты. Стилет вошел в его тело раз, другой, снова и снова, пока он не повалился наземь, весь в крови. Однако у него еще хватило сил издать ужасающий вопль, эхо которого отдалось в парковых аллеях. Теперь — кошель! Его завязки не поддавались. Стремительным взмахом стилета Калликст рассек их. А рабы уже бежали к нему со всех сторон.

Он без колебаний ринулся на ближайшего преследователя, выставив вперед стилет. Человек тотчас отшатнулся, перепуганный. Не обращая внимания па крик, поднявшийся вокруг пего, Калликст юркнул за угол конюшни.

А теперь куда? Кинешься вперед — там господские покои, слева купальня, справа кладовая, за ней кухня. Туда он и бросился, между тем как рабы, заслышав шум, повалили из трапезной во двор.

Через мгновение он уже был в кладовой. Закрыл дверь, ощупью пробрался между бочонков с маслом и тюков с топленым свиным салом к двери, ведущей в кухню. Задохшись, обливаясь потом, он приостановился, пытаясь собраться с духом, прежде чем переступить порог. И боги не оставили его: единственным человеком, который, пренебрегая шумом и криками, доносившимися снаружи, еще оставался здесь, был Карвилий. Безучастный к переполоху, он был поглощен своим делом: начинял медом жирного гуся.

— Калликст? Да как же... Это невозможно!

— Скорее! Мне нужна твоя помощь. Спрячь меня!

— Но... но... Что ты натворил? Что случилось?

— После, Карвилий, после. Заклинаю тебя, они же сейчас прибегут!

Старый повар, совсем потеряв голову, в панике забормотал:

— Укрытие... Надежное место, здесь? Разве что моя каморка.

— С ума сошел! Ее-то они, прежде всего и перероют.

Вопли быстро приближались.

Калликст протянул руку к одному из лежавших на столе ножей.

— Нет! Погоди! Кажется, придумал. Следуй за мной!

Глава XXXII

Рассвет не пришлось ждать слишком долго. Между тем охота на человека продлилась до поздней ночи. При свете факелов и масляных ламп обшарили каждую пядь земли, все самомалейшие уголки, каждый слуга был допрошен, парк прочесали, воду в бассейне спустили, речное дно взбаламутили шестами. Тщетно. И вот все снова стихло. Поместье, казалось, застыло, кутаясь в лохмотья ночи. Лишь две какие-то тени, крадучись, пробирались к оссуарию.

— Карвилий...

— Что?

— А если нас застигнут?

— Эмилия, ты перестанешь дрожать как осиновый лист? Уже одно то, что никто до сих пор не догадался заглянуть в эту дыру, великое счастье. И все равно, будь что будет! Однажды он спас мне жизнь, я у него в долгу.

Они приблизились к плите, закрывающей вход в оссуарий. Карвилий обеими руками вцепился в кольцо, за которое ее можно было приподнять.

— Уж больно тяжела! Думаешь, у тебя хватит сил?

Старику при шлось долго надрываться, прежде чем, наконец, удалось сдвинуть с места эту массивную каменную глыбу. А Эмилия засунула в образовавшуюся таким образом щель два металлических бруса, с помощью которых они смогли постепенно расширить вход. Скрежет плиты, трущейся о землю, казался оглушительным среди царящего окрест глухого безмолвия, и Карвилий при каждом ее движении говорил себе, что это, должно быть, слышно даже в далекой Субуре.

Наконец вход полностью открылся. Калликст лежал в беспамятстве на дне грязного рва, среди разрозненных костей рабов и скелетов, еще закованных в цепи, на которых можно было различить выгравированное имя их владельца — Карпофора. Повар несколько раз окликнул беглеца, но тот, скорчившись на боку, словно зародыш в материнской утробе, с ладонями, зажатыми между колен, не откликнулся на его зов.

— Он... Может быть, он мертв? — прошелестела Эмилия.

— Нет. Чтобы умереть, недостаточно провести несколько часов в оссуарии. Особенно когда ты такой здоровяк. Помоги-ка мне, я спущусь.

— Не надо! Погоди, есть средство получше.

Служанка торопливо раскрыла бурдюк с вином, который она предусмотрительно захватила с собой, и выплеснула его содержимое в лицо фракийцу. Результат не заставил себя ждать. Калликст вздрогнул, захлопал глазами и, увидев своих друзей, склонившихся над краем рва, с трудом приподнялся:

— Вы... Наконец!

— Дай мне руку, — приказал Карвилий.

Калликст повиновался, и через мгновение, опираясь на края щели, выбрался па вольный воздух.

— Говорил же я тебе, — пробурчал старик, — этот парень крепче дуба.

Потом, обернувшись к Калликсту, добавил:

— Это правда, что ты пытался убить Елеазара?

— Я должен был это сделать, — сказал тот, стискивая рукой тяжелый кошель, болтающийся у него на поясе. Затем, помолчав, спросил с некоторым беспокойством: — Он... мертв?

— Не совсем так, — отозвался Карвилий, — но вроде того.

Да ладно! — бросила Эмилия. — Этот пес получил куда меньше, чем заслуживал. Скольких несчастных он погубил своей нечестивой жестокостью!

— Меня не печалит возможная смерть Елеазара, я беспокоюсь о том, кто ответственен за это. Ибо сказано: «Не убий». Всякое нарушение заповедей клеймом ложится на душу.

Повар вздохнул и с неподдельным волнением закончил:

— Если вилликус умрет, я могу лишь пожелать, чтобы Господь смог простить тебя. И в этом мире, и в том...

— Думаю, если твой Бог вправду таков, как ты его все время описываешь, он меня уже простил, — со слабой улыбкой заметил фракиец. — А сейчас мне пора уносить отсюда ноги. Светает. Если нас здесь обнаружат...

— Возьми, я тебе собрала поесть, — Эмилия протянула ему небольшой кожаный мешок.

— Не хлопочи. Мне это не понадобится. Спасибо вам обоим. И пусть ваш Бог хранит вас...

— Ступай, друг. Не знаю, какие у тебя планы, но куда бы ты ни направился, да будет с тобой удача. А теперь поторопись.

Калликст смотрел на них обоих, горло перехватило, но в то же мгновение в памяти всплыли слова Марка: «Я и не подумаю ждать до бесконечности. В третьем часу я подниму паруса...».

Солнце вот-вот воспламенит вершины Альбанских гор. Ему ни за что не успеть в порт до отплытия «Изиды».

Давеча он привязал своего скакуна к армейскому милиарию, каменному столбу, какими были усеяны все главные дороги Империи (на них красовалось указание, сколько морских миль до храма Сатурна на римском форуме). Милиарий все так же торчит на обочине дороги, но животного нет, как нет. Он осмотрел длинный развязанный повод, валяющийся на земле, и хотя особых иллюзий не строил, все же обследовал окружающую местность, подстегиваемый слабой надеждой, что лошадь, может быть, не успела уйти далеко. Но нет: нигде ни следа.

Раздавленный, с мучительной, как никогда, ломотой во всем теле, он устремил взгляд вверх, словно прося у неба какой-то помощи, но не увидел ничего, кроме черной громады надвигающихся туч, и ему почудилось, будто он смутно различает силуэт «Изиды», рассекающей морскую гладь.

Из плотной тучевой завесы стали выдергиваться первые капли дождя. Калликст, по-прежнему не двигаясь, запрокинул голову, зажмурился, будто готовый раствориться в грозе. Решение принято. Он не отступится. Что ж теперь, упасть на дорогу и ждать, пока не подохнешь? Нет, он пешком одолеет десяток миль, отделяющий его от порта. «Изида» в это самое мгновение, должно быть, отдает швартовы. Это уже не имеет значения. Он все-таки направляется туда, на набережную.

Его пальцы сжали кожаный кошель. Став владельцем двадцати талантом, он отнюдь не обольщался относительно того, сможет ли найти способ использовать это богатство. Рано или поздно его выследят. Все погибло. И все же он, объятый каким-то самоубийственным упорством, зашагал в сторону Остии.

Двигался он невероятно медленно.

Ливень насквозь промочил его тунику, к ногам, казалось, подвесили свинцовые ядра. К тому же поднялся, завывая, ледяной пронизывающий ветер. Наперекор его отчаянным усилиям ускорить шаг, ноги словно бы не желали отрываться от земли. Он не мог унять дрожь, сотрясающую все его члены.

Вдали ему померещилось строение, похожее на термополию, стоящую на отшибе. Последняя надежда наполнила его сердце. Ему бы только добраться туда, там бы он смог перекусить, выпить кувшинчик вина, хоть малость взбодриться. Но очень скоро его постигло разочарование: то, что он издали принял за таверну, на самом деле было всего лишь развалинами брошенного дома.

А милиарии попадались на пути то и дело, преследуя его, словно в кошмарном сне. Десять миль осталось... Девять... Восемь...

Но вот за пеленой дождя показались первые дома Остии.

Дождь и ветер затушили факелы, освещающие улицы. Несколько раз он сбивался с дороги в путанице переулков, которые между тем начинали оживать. Редкие утренние прохожие изумленно и недоверчиво косились на этот всклокоченный призрак, бредущий по городу спотыкаясь. Он хотел подойти к кому-нибудь из них, осведомиться о кораблях, уходящих на восток, но у него не нашлось сил сделать это.

Он тащился наудачу, сам толком не понимая куда. Его блуждающий взгляд бессознательно потянулся к центру порта. Вдруг ему на краткий миг почудилось, что его мозг окончательно и бесповоротно охватило безумие. Но тем не менее... Она была там! Всего в нескольких шагах мягко, равномерно покачивалась на своей якорной стоянке — «Изида!» Никакой ошибки, это она! Он бы узнал ее из тысячи.

Враз оживленный этим немыслимым зрелищем, он со всех ног ринулся к кораблю.

Теперь с другого края земли к небу потянулся холодный карминный свет. Он медленно поднимался от горизонта и вдруг разом затопил все море. Заалел и лебедь, изваянный на носу «Изиды», готовый взлететь на Юг и растаять в морских просторах. В недрах трюма разъяренный Марк уже в третий раз пересчитывал свои монеты.

— Подумать только, что у тебя хватило наглости заявить мне, что эти двадцать талантов составляют в точности двести пятьдесят тысяч сестерциев! При том, что мы договаривались о четырех сотнях тысяч!

Калликст, на котором после всего пережитого лица не было, да и лихорадка вдобавок замучила, устало покачал головой:

— Ты, стало быть, считаешь меня настолько безумным, чтобы выложить тебе здесь и сейчас все денежки целиком? Да ты бы меня тут же и не замедлил выкинуть за борт. Пет, Марк, дружище, если хочешь получить остальное, придется благополучно доставить меня в порт. Сто пятьдесят тысяч сестерциев ждут тебя в Александрийской заемной конторе.

Капитан, насупив брови, посозерцал фракийца да и разразился своим знаменитым хохотом:

— Клянусь Полибием, второго такого хитрющего лиса, как ты, вправду не найдешь, обшарь хоть всю Галлию с Италией вместе! Ладно, так и быть. Но учти: если ты, когда придем в Александрию, попробуешь меня надуть — тут Марк для пущей наглядности обнажил остро заточенный кинжал, — я уж послужу тебе вместо брадобрея, а все знают, как я неловок в этом ремесле!

— Ну ясно, от тебя всего можно ожидать. Однако скажи... Калликст поерзал, устраиваясь поудобнее между двух небольших тюков с товаром, и лишь потом продолжил:

— Скажи, как вышло, что ты меня дождался? Ведь назначенный срок отплытия прошел. Когда я увидел «Изиду» на якорной стоянке, по правде сказать, думал, что у меня разум помутился. Неужели у такого разбойника, как ты, еще сохранился какой-то остаток человеческого сочувствия? Или уж так хотелось поживиться?

— Не обольщайся: я бы отплыл.

— Тогда почему?..

— Да ну, хватит трепаться! Ты лучше моего знаешь, что меня заставило подождать.

— Рискуя тебя разочаровать, должен признаться: понятия не имею.

— Вчера около полудня ко мне заявился бородатый малый, довольно молодой, с виду силач. Всучил мне тысячу денариев с тем, чтобы я отсрочил отправление, помедлил до вечера ид.

— Говоришь, он похож на атлета?

— Ага. Мне еще особо запомнился его поломанный нос.

— Наркис...

— Постой, он же мне еще письмо для тебя передал.

Калликст вытащил пергамент из его кожаного чехла, с лихорадочной торопливостью развернул. Почерк он узнал с первого взгляда.

КНИГА ВТОРАЯ

Глава XXXIII

Александрия, январь 187 года.

Солнце склонялось над Ракотисом — кварталом, где ютился местный люд, — и уже почти касалось холма Черепков.

Это самые тихие часы дня. В остальное время Александрия гудит, словно Вергилиев улей. Не в пример римским квиритам, чью склонность к безделью поощряли один за другим многие императоры, жителей Александрии обуревает лихорадочная страсть к наживе.

Их город являет собою средоточие морской торговли Востока, ее главный узел. Каждый год, чуть задуют муссоны, более сотни кораблей направляются сюда из Индии, одни предпочитают идти по проливу, другие по Красному морю до самого Нила, чтобы в самом сердце этого гигантского скопления хранилищ, прозванного «Сокровищницей», выгрузить свои пряности, шелка, слоновую кость и благовония.

Здесь-то и был порт приписки знаменитого зернового флота, так называемой Ситопомпойи: отсюда его корабли отправлялись в Остию и Путеолы, увозя на борту треть египетского зерна. Одновременно промышленная метрополия, имея с одной стороны Мареотийское озеро, а с другой море, пересекаемая протоками, связывающими ее с Нилом, не ограничивала свою всепожирающую активность одной только коммерцией. Повсюду открывались мастерские стеклодувов и лавки ремесленников. Это здесь изготовлялись папирусы и ладан, здесь ткали и выделывали шкуры, создавали произведения искусства, предназначая все это как для римских граждан, так и для нужд ханьского двора.

На закате дня александрийские улицы заполняла пестрая разноязыкая толпа: евреи — владельцы мануфактур и моряки со всего света, парфяне, которых всегда отличишь по их высоким колпакам, и полуголые египетские поселяне, ученые из музея, тащившие за собой целую когорту учеников, и неизбежные мытари-италийцы, зачастую взяточники, навязанные властью Цезаря и всегда ненавидимые. И среди всего этого, но тавернам, дворцам и захудалым портовым забегаловкам обильно рассеяны куртизанки, что обеспечили городу его репутацию гнездилища распутства и падения нравов.

Однако в этот вечер — случай исключительный — город почти вымер, так что на всем пути от храма Сераписа до улиц Кожевенной и Посудной лишь изредка встретишь прохожего. Для коренного александрийца тут, впрочем, не было ничего удивительного. На ипподроме сегодня бега, а неумеренная страсть к игре обуревала жителей египетского города с тон же силой, что и обитателей имперской столицы.

Некоторые лица более делового склада или менее фривольного нрава использовали эту передышку, чтобы осуществить планы, которые их заботили. Климент был из таких. Он как раз выбрался на рыночную площадь старого порта и с притворной небрежностью якобы праздношатающегося зеваки направился к книжной лавке своего старинного друга Лисия.

Перед тем как войти он приостановился, чтобы проглядеть объявления, приколотые к трухлявой створке двери, и с удовлетворением отметил, что «Moralis philosophiae libri»[40] наконец имеются в наличии. Не медля более, он вошел. Помещение состояло из двух небольших комнат, все степы которых были сплошь заставлены этажерками, доходящими до потолка. Вот место, куда он заходил с неизменным удовольствием. Какие-то покупатели изучали пергаменты, другие с жаром спорили о литературе. Над их головами в лучах яркого света мирно витала золотистая пыль.

— Господин! Как я рад тебя видеть!

— Лисий, ах, Лисий, друг мой! Сколько раз тебе повторять, что не надо звать меня господином? Это смешно. Я тебе больше не господин, и ты мне не раб.

— Я знаю, знаю, господин... Да что ж поделаешь? Даже на миг не могу представить, как мне называть тебя иначе. И потом, «господь», «господин»... Разве апостолы не так обращались к Учителю?

— Лисий, ты не апостол, а я не Учитель! Давай лучше поговорим о «Moralis philosophiae libri». Как я понял, они, наконец, появились в продаже?

— Это верно. Сейчас сбегаю, принесу книгу — я отложил одну для тебя.

Мигом обернувшись, Лисий вручил Клименту ларчик, содержащий несколько великолепных свитков папируса, обвязанных алой лентой.

— Скажи, как это возможно, что тебя, христианского мыслителя, до такой степени занимают писания этого язычника?

— Причина проста. Когда узнаешь мысли людей, живших до тебя, это всегда обогащает, а из всех философов-язычников Сенека, на мой взгляд, несомненно, ближе прочих к Истинной Вере. К тому же поговаривают, что один из наших братьев просветил его.

— Теперь я понимаю... А еще чего-нибудь тебе не нужно?

— Свиток папируса.

Лисий скроил удрученную мину:

— На беду, государственные власти вечно запаздывают с поставками. Все свитки, что остались у меня, уже заказаны.

Раздосадованный, Климент машинально погладил свою бороду:

— А когда ожидается новое поступление?

— Увы, господин, тебе не хуже моего известно, что за репутация у служб монополии. Дня через два, три, а там кто их знает?

— А если бы я предложил тебе двойную плату?

Книготорговец так отшатнулся, будто его шершень укусил:

— Да как ты можешь хоть на мгновение допустить, будто я способен вести себя с тобой, словно один из этих вульгарных, ничтожных торгашей? Нет, я искренен. Все заказано, ничего нельзя сделать.

— Ладно, — пробурчал Климент, не на шутку разочарованный. — Сколько я тебе должен за Сенеку?

— Нет, ты положительно решил меня разозлить! Однако... погоди, мне пришло на ум...

— Что же?

— Я узнаю вон того покупателя. Это он заказывал у меня мои последние свитки папируса. Как знать, может, он согласится уступить тебе один?

Климент оглянулся на человека, только что зашедшего в лавку — рослого, по-видимому, молодого, несмотря на резкую определенность черт лица, седеющие волосы и окладистую бороду.

Лисий поспешил к нему навстречу:

— Твой заказ готов, господин. Но дело в том — заранее прошу прощения за свою бесцеремонность, — что у моего друга, здесь присутствующего, есть одна маленькая забота, вот я и подумал, не соблаговолишь ли ты прийти ему на помощь.

— Да о чем речь? — с заметным недоверием перебил неизвестный.

Заметив, как разом омрачилось его лицо, Климент решил вмешаться:

— Не беспокойся. У Лисия особый талант все драматизировать. Мне просто нужен свиток папируса, а наш друг говорит, что ты скупил у него последние. Может быть, ты окажешь любезность и перепродашь мне один?

И снова Климент подивился, как резко меняется у этого человека выражение лица — теперь на нем выразилось облегчение:

— Ну, если дело только в этом... Весьма охотно. Выбирай. У меня свитков больше, чем нужно. В сущности, я просто опасался медлительности служб монополии, вот и решил принять меры предосторожности.

Климент поблагодарил и, разложив на столе несколько свитков, принялся их разглядывать.

Он знал, что признаком качества, наряду с прочими подробностями, является длина горизонтальных полосок: чем длиннее, тем лучше. Провел ладонью по поверхности листа, чтобы проверить, хорошо ли он отполирован. Всецело занятый своим выбором, он, тем не менее, поневоле, напрягая слух, вникал в разговор, завязавшийся между Лисием и покупателем.

— Да. Я хотел бы еще приобрести книгу.

— Разумеется! Какую же книгу тебе угодно? Роман? Поэму? Или что-нибудь о ремеслах?

— Найдется ли у тебя книга некоего... — казалось, он не сразу смог припомнить имя, — Платона. Да, это точно. Платон.

— Конечно. Какую же ты пожелаешь? Вот «Апология Сократа», «Федр», «Тимей», «Критий» а вон...

— Нет, из этого мне ничего не нужно. Мне бы «Пир». Это ведь тоже Платон?

— «Пир»? Да, конечно. К сожалению, у меня в запасе его не осталось. Придется тебе набраться терпения. И, как ты справедливо заметил по поводу папируса, все будет зависеть от регулярности поставок.

Тут Климент не выдержал и снова вмешался:

— У меня такое впечатление, будто сама судьба вмешалась в игру на нашей стороне. На сей раз я смогу прийти к тебе на помощь. У меня дома есть экземпляр «Пира». Я буду просто счастлив, если ты мне позволишь уступить его тебе.

Незнакомец воззрился на Климента в колебании:

— Я... Мне бы не хотелось лишать тебя книги, которая тебе, паче чаяния, может еще понадобиться.

— На этот счет тебе опасаться нечего, — вмешался Лисий. — Это творение божественного Платона господин мог бы прочесть тебе наизусть от начала до конца. И его познания отнюдь этим не ограничиваются.

— Лисий, как всегда, преувеличивает, — запротестовал Климент. — Ну, ты согласен?

— С одним условием: если мне будет позволено подарить тебе эти свитки, что ты выбрал.

Климент от души рассмеялся:

— Подумать только: выходит, если я откажусь, ты лишишься «Пира». Ладно, договорились. Я живу неподалеку от Брухеона. Если угодно, мы могли бы отправиться туда прямо сейчас.

Неизвестный кивнул, и они, более не медля, покинули книжную лавку.

— Итак, ты любитель мудрости?

— Мудрости, я? Нет, не сказал бы. Почему ты об этом спросил?

— Такое предположение само собой приходит в голову, когда человек интересуется Платоном.

— А, так он, стало быть, философ...

Сначала Климент подумал, что собеседник шутит, но, увидев его серьезную мину, тотчас понял: здесь не тот случай. И продолжал:

— Да, он мыслитель. Грек, так же, как я.

— Сказать по правде, я попросил эту книгу, потому что мне советовали ее прочесть.

— Понятно.

Они вышли на площадь Зернового рынка. Это здесь устанавливались цены на пшеницу, которая будет продана в государственные житницы, откуда ее затем раздадут, но большей части даром, римскому плебсу.

— Эта площадь обычно черна от толпы, — заметил Климент, — но сегодня народ на ипподроме: там скачки, всю Александрию трясет как в лихорадке. Сдается мне, что ты не из тех, кто без ума от развлечений этого сорта.

— Так и есть. А с некоторых пор — есть причина — даже стал испытывать величайшее отвращение ко всему, что касается арены и происходящих там игрищ.

Этот туманный ответ только еще сильнее озадачил Климента, и когда они, удаляясь от рынка, свернули на Кожевенную улицу, он вдруг спросил:

— Прости за любопытство, но мне кажется, ты не из Ахеи[41]. Твой выговор...

— Значит, это так заметно? Я с севера, откуда дует Борей. Точнее, из Фракии, — он осекся, будто смущенный этим своим признанием, и поспешно перевел разговор на другое: — А ты что же, живешь в музее?

— Нет, но поблизости от него. У меня домик на Посудной улице.

— Если верить Лисию, ты то ли знаменитый ученый, то ли врач.

Климент хмыкнул:

— Ни в коей мере. Всего лишь управляю школой, существующей на средства великодушных благотворителей. А зовут меня Тит Флавий Климент.

— Грамматикус, как говорят римляне?

— Я предпочитаю слово «педагог».

Теперь они шагали в тени колоннады, оставили позади усыпальницу Александра, потом свернули к Брухеону, еврейскому кварталу, и вот перед ними, наконец, возник дом Климента.

— Великолепно, — пробормотал гость, озирая множество произведений, заботливо упрятанных в кожаные чехлы и разложенных рядами на этажерках из древесины кедра. На свитках папируса, обвитых алыми лентами с тщательно выписанными названиями, торчали застежки из слоновой кости.

— Не стоит слишком увлекаться. Этой библиотеке многого не хватает. Собрание греческой и римской литературы далеко не полно. О творениях варварских пародов и говорить нечего. И если сам я много читаю для удовольствия, то большинство этих сочинений все же — не более чем орудия, помогающие в работе. Не считая нескольких лирических поэм Пиндара, к которым я испытываю истинное пристрастие, да эпопей Гомера, которые я с неизменным восторгом перечитываю вновь и вновь с тех еще пор, как учился в Афинах, все остальное, подобно этой громадной энциклопедии Фаворинуса, надобно признать, довольно заумно. Нет, если хочешь увидеть что-то воистину необыкновенное, тебе стоит посетить большую Александрийскую библиотеку. Там хранится более семисот тысяч книг.

— Боги! Семьсот тысяч!

— По правде сказать, и это не много, если вспомнить, что большая часть здания со всем содержимым была разрушена во времена Цезаря и Клеопатры.

Собеседник, пораженный, замотал головой, а Климент между тем достал с полки кожаный футляр, на котором значилось имя Платона:

— Возьми. Вот он, «Пир».

— Благодарю.

— Можешь держать его у себя, сколько захочешь. Платон — это музыка, нужно время, чтобы вслушаться в него. — Климент выдержал паузу, потом спросил: — Ну, а теперь не думаешь ли ты, что пора назвать мне свое имя?

После краткого, едва заметного колебания гость выговорил:

— Калликст.

— Калликст, — задумчиво повторил Климент.

Глава XXXIV

Открыв глаза, Климент сквозь щели в ставнях увидел, что мигающий свет Фаросского маяка сменился ровным белым сиянием.

Уже рассвело.

Рядом жена, свернувшись клубочком, легонько вздохнула и прижалась к нему. Климент улыбнулся. У Марии множество достоинств, но жаворонком ее не назовешь. По правде сказать, это естественно, если женщине, едва достигшей двадцати двух лет, спится куда слаще, чем ему, недавно разменявшему пятый десяток.

Он приподнялся, опершись на локоть, и с бесконечной нежностью посмотрел на нее. Ее нагое тело, чуть прикрытое тонкой простыней, мирно дышало в полумраке опочивальни.

Летом Климент предоставил бы ей выспаться досыта, но зимой дни короче, а у них обоих столько дел! Он разбудил ее нежным поцелуем в глаза, встал и принялся одеваться. Закрепив ремешки сандалий и надев набедренную повязку, он просунул голову в вырез длинного белого далматика, завязал пояс, привычным движением пригладил свои короткие волосы.

Потом распахнул окно. Воздух этого зимнего утра показался ему упоительно свежим. Его взгляд поверх скопления белых стен и террас устремился вдаль, где на горизонте сквозь завесу тумана и пыли только что проглянуло солнце. Тут и жена присоединилась к нему. Она тоже надела белую льняную тунику и скрутила волосы узлом на затылке, заколов их длинной шпилькой.

Созерцая свою супругу, Климент подумал, какое ему выпало счастье — делить свою жизнь с такой женщиной. Он высоко ценил то, что Мария родилась и росла при свете веры Христовой. И в самом деле, с младенческих лет воспитанная в убеждении, что украшать себя надлежит не снаружи, а изнутри, она не стала прокалывать себе уши и с брезгливостью отвергла все эти ожерелья, кольца и побрякушки, которые кажутся столь необходимыми любой мало-мальски состоятельной язычнице. Да и ее одежды своей незапятнанной белизной совершенно не походили на пурпурные наряды, изысканную пышность китайских шелков, что были в таком почете у жительниц Александрии.

Но, разумеется, больше всего Климента радовало, что она не убивает свое время, проводя целые часы напролет за накручиванием локонов и укладкой, а то еще, чего доброго, и разведением красок или прилаживанием париков, которые — он часто посмеивался над этим — мешают женщинам спать по ночам, ведь страшно же во время сна помять эти замысловатые сооружения, на возведение которых потрачен весь день.

Стоя рядом, муж и жена воздели руки к небесам, прося благословения Господня.

Закончив молитву, Мария спросила:

— По-моему, тебя со вчерашнего дня что-то заботит?

Климент обернулся к ней, удивленный и вместе с тем тронутый, что супруга так прекрасно научилась читать в его душе.

— Действительно, у меня из головы не выходит один человек.

— Кто-нибудь из твоих учеников?

— Нет, речь не о них. Я встретил его позавчера у Лисия. Некто Калликст.

— Тот мужчина, которого ты привел к нам?

— Он самый. Скажи, какое впечатление он на тебя произвел.

Молодая женщина заколебалась:

— Ну, я же едва успела его рассмотреть. Говоря попросту, я нашла, что он красив. Красивый, но странный. Когда встречаешься с ним глазами, возникает неприятное ощущение, будто его взгляд пронизывает тебя насквозь. К тому же, если память мне не изменяет, он и ушел как-то беспокойно, будто спасался бегством из нашего дома. А ты сам, что о нем знаешь?

— Да почти что ничего. Лисий мне шепнул, что этот Калликст в нашем городе появился недавно. Он здесь, надо полагать, месяца два или три. Что живет один в маленьком доме неподалеку от озера, в работе, видимо, не нуждается.

— И это все? Но откуда же тогда твое беспокойство? Почему этот субъект вдруг так тебя заинтересовал?

— Когда мы с ним разговаривали, он, похоже, догадался, что я христианин. И впечатление такое, будто это его раздражает.

Мария испуганно уставилась па мужа:

— Думаешь, он может оказаться доносчиком?

Климент почувствовал, какая тревога пронзила его юную супругу. И тотчас постарался ее успокоить:

— Нет, я совершенно ничего такого не предполагал. Тебе не о чем волноваться, — он потрепал Марию по щеке и деловито заключил: — А теперь мне надо поспешить. Работа не ждет.

Удобно расположившись в мирной тиши библиотеки, Климент отточил свою тростниковую палочку, служившую ему пером, и принялся редактировать очередное толкование священного текста, которое готовил для своих учеников.

Затруднение представлял эпизод с богатым юношей, рассказанный евангелистом Марком. Эта сцена завершается словами: «Истинно говорю вам: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие».

Такое утверждение вызовет особенный протест в Александрии, где зажиточных людей больше, чем в других местах. Не откажутся ли они внять благой вести Христовой под предлогом, что к ним она отношения не имеет?

После продолжительного раздумья Климент приступил к доказательству мысли, которая, по сто мнению, эту проблему разрешала.

Согласно своей педантичной, основательной манере, он сперва набросал план, по которому рассчитывал затем развить эту тему. Слова Иисуса относятся в первую очередь к области духа. Богатый юноша, вероятно, имел много добра, но, несомненно, само богатство возымело над ним власть. Человек зажиточный кончает тем, что чувствует себя бедняком, столкнувшись с кем-либо, кто благополучнее его. А значит, достойно осуждения не богатство само по себе, но любовь к деньгам. Страсти, неизбежно связанные с нею, жадность, зависть, себялюбие, овладевающие душой богатого, — вот что, в конечном счете, мешает ему обрести спасение. Но если обладатель богатства воспринимает свое добро как дар, доверенный ему свыше не столько ради его собственного ублажения, сколько для блага его братьев, если он не становится рабом своей собственности, а разумно распоряжается ею, его дух может пребывать в гармонии.

Но тут Климент почувствовал, что его одолевает сомнение. Вправду ли подобное толкование — лучшее из всех возможных? Настигнутый внезапной неуверенностью, он отложил свою отточенную тростинку и, молитвенно сложив ладони, воззвал к Отцу, прося не дать ему впасть в заблуждение, просветить его душу. Но не ради личного тщеславия, а чтобы его труд не посеял смятения в сердца тех, к кому обращен.

— Возможно ли примирить эллинизм с христианским учением? Должны ли христиане видеть в его философии нечто вредоносное или скорее подспорье? Могу вас уверить, что признавать за греческой философией ее роль предшественницы ни в коей мере не означает пытаться, как бы то ни было приуменьшить значение христианства и, главное, его независимость. Легко согласиться с тем, что греки смогли различить некоторые отблески сияния божественного Слова и выразить кое-какие догадки, в которых содержатся частицы истины. Таким образом, труды их свидетельствуют, что могущество Истины Господней явлено, а не сокрыто. С другой же стороны, те же труды изобличают слабость сих мыслителей, ибо в своих прозрениях они не дошли до конца.

Климент перевел дух и уже с улыбкой заключил:

— Я и впрямь полагаю, что теперь для вас всех совершенно очевидно, что любой, кто делает или утверждает что-либо, не располагая Словом Истины, тем самым уподобляется калеке, который вздумал бы ходить без помощи ног.

Со своими учениками он говорил, как с давними единомышленниками. Вокруг не было ни одного чужого, непривычного лица. Ни одной физиономии, выражение которой он бы не сумел в два счета растолковать.

Дионисий, юноша с невероятной памятью, уже теперь проявляющий качества, с которыми можно вести людей за собой. Леонид, держащий на руках Оригена, своего малютку-сына. Лисий, книгопродавец. Василид, пылкий молодой человек, обуреваемый рвением неофита. Да еще эта робкая, неприметная девушка по имени Потамиана. С ними эллинизированный еврей Симон, путешественник Марк, допущенный сюда по рекомендации его братьев из Италии, ну и прочие. Все слушают учителя со вниманием, стоя, время от времени спрашивая о значении какого-либо слова или прося уточнить смысл притчи.

Внезапно Климент, как раз собиравшийся ответить на заданный вопрос, так и замер: Он здесь!

Скромненько так пристроился поодаль, в уголке.

Оправившись от изумления, Климент широко улыбнулся и спросил:

— А ты, мой друг, тоже думаешь, что греков можно считать нашими предшественниками на путях поиска Истины?

Захваченный врасплох, Калликст промямлил:

— Я... Мне трудно на это ответить, разве что насчет Платона... и я ведь только об одном его произведении могу судить...

— Конечно, Платон великолепный проводник. Разве он сам не отправился на поиски Бога? Впрочем, можно утверждать, не опасаясь преувеличить, что некое божественное дыхание веет над каждым смертным без исключения и особенно над теми, кто погружен в умственные либо духовные искания.

Свои доводы Климент подкрепил цитатами из авторов, по-видимому, хорошо известных всем присутствующим. Калликст, хоть и был чужаком в мире литературы и философии, вспомнил некоторые из названных здесь имен. Само собой, Платона — тот говорил о Боге, как о владыке всего сущего и даже как о мериле всех вещей. Но он и о Клеанфе слышал, Аполлоний часто ссылался на этого философа-стоика, проповедовавшего святость образа жизни, справедливость и любовь к Верховному Существу. Припомнил он и пифагорейцев, о них порой подолгу распространялись Фуск и его друзья. Те тоже верили, что Бог един. Но другие прозвучавшие имена были ему абсолютно неизвестны.

Так, он понятия не имел об Антисфене, философе-кинике, которого Климент похвалил, хотя тот был противником Платона, ибо он воздал почести единому истинному Богу. И о Ксенофонте впервые слышал — военачальнике, который отстаивал мысль, что Бога невозможно представлять в человеческом обличье, как олимпийских божеств.

— Только но внушению свыше в трудах этих авторов могли быть высказаны утверждения подобного рода, — заключил, наконец, Климент. — Они показывают, что всякий способен, пусть в слабой степени, прозревать Истину.

Вначале Калликст подумал, что попал на обычный урок риторики. Но очень быстро смекнул, что Климент использует риторику с целью передать ученикам те же идеи, которые пытались ему внушить такие люди, как Карвилий, Флавия или тот же Ипполит. Он поневоле был вынужден признать, что этот ритор намного превосходит всех тех, с кем ему доводилось сталкиваться. Его речи ясны, убедительны, следить за его мыслью приятно. Особенно же прельстило фракийца то, что доводы, к которым он прибегает, тронули его душу, не задев убеждений — подобное с ним случилось впервые. Этот Климент не претендовал, подобно Карвилию и его друзьям, на то, чтобы навязать ему свою веру, основываясь исключительно на авторитете плотника из Назарета. Нет, на сей раз речь шла о другом взгляде на вещи.

Ученики стали расходиться. Он подождал, пока все не ушли, и лишь потом обратился к Клименту:

— Надеюсь, что ты не рассердился на меня за это вторжение. Все-таки я если и виноват, то лишь наполовину. Я пришел, чтобы возвратить тебе книгу, и твой раб привел меня сюда, видимо, приняв за одного из твоих учеников.

— Он хорошо сделал. Мне только хотелось бы надеяться, что мои рассуждения не нагнали на тебя слишком уж большую скуку.

— Ты талантливый педагог. И философ тоже даровитый.

Он протянул собеседнику свиток:

— Возвращаю тебе твоего Платона.

На лице Климента изобразилось некоторое изумление:

— Ты уже прочел его?

— Да.

— Любопытно бы узнать, что ты отсюда почерпнул.

Калликст, по-видимому, смутился:

— Видишь ли, это моя первая книга.

— В таком случае тебе повезло: Платон замечательный наставник.

— Я здесь много чего не понял, но в целом это, по-моему, потрясающе.

— Платона можно читать и перечитывать раз сто, и все равно у него всегда останется что-то, что от тебя ускользнет. Тут важно не столько все понять, сколько открыть свою душу волнению, которое он вызывает. Но как бы ты определил содержание этой книги?

— Пожалуй, я бы сказал, что это обмен мыслями о любви. Впрочем, сам-то я полностью на стороне Павсания, когда он говорит, что есть два рода любви — обычная и небесная.

— Именно так. И любовь к плотской красоте в иных случаях может вести за собой любовь к прекрасным деяниям, к возвышенным познаниям, чтобы затем в свой черед возлюбить абсолютную красоту.

— А какова она, по-твоему, эта абсолютная красота?

Климент медленно провел ладонью по своей курчавой бороде, будто стараясь распрямить ее колечки.

— Вне всякого сомнения, это Благая Весть, которую принес нам Иисус Христос.

Ага, стало быть, догадка попала в точку. Климент христианин.

Взгляд Калликста затуманился. Он вспомнил мученический конец Флавии. Особенно эту улыбку, которая так и не угасла, даже тогда, когда все ее тело стало сплошной ужасной раной. Может быть, и она тоже искала этой абсолютной красоты? Или она ее нашла, распространив свою первоначальную любовь к нему, Калликсту, на других, всех тех, кто ее окружал, а потом полюбила Бога? В таком случае ее жертва не была, как он думал, следствием слепого, глупого наваждения, а стала дивным проявлением любви.

Он заговорил снова:

— Кто знает, может, и мне бы тоже нужно было сто раз перечитать «Пир».

— Так позволь мне подарить тебе его, — мгновенно отозвался Климент, протягивая собеседнику только что возвращенный свиток.

— Подарить? Мне? Но тебе же он гораздо нужнее.

— Как сказал наш славный болтун Лисий, я знаю «Пир» наизусть. И не бойся, при надобности мне легко раздобыть другой.

Калликст растерянно потеребил свиток в руках, потом кивнул и сам почувствовал, что это получилось как-то неуклюже.

— С другой стороны, — продолжал хозяин дома, — если это тебя интересует, знай, что все книги моей библиотеки в твоем распоряжении. Так что не сомневайся.

— Я ценю твой дар. Но как уже говорил, чтение для меня темный лес, я в этом ровным счетом ничего не смыслю. Просто не сумею выбрать то, что нужно.

— Ну, тут я, если пожелаешь, охотно помогу тебе советом. Ты долго рассчитываешь пробыть в Александрии?

— Вряд ли. Я намерен уплыть на первом же корабле, как только закончится пора штормов.

— Значит, у нас будет достаточно времени, чтобы укрепить наше знакомство и, может быть, расширить твои познания. Мой дом для тебя открыт, и мои занятия к твоим услугам. Ты придешь снова?

Прежде чем ответить, Калликст обменялся с собеседником долгим пристальным взглядом. И лишь потом произнес с решимостью, удивившей его самого:

— Да, я приду.

Глава XXXV

Октябрь 187 года.

У себя дома, расположившись на террасе, Калликст оторвался от чтения, свернул лист папируса и засунул его в тот же кожаный футляр, где хранилась оставшаяся часть манускрипта.

Он любил этот зыбкий час, когда вечер неуловимо клонится к ночи. Берега озера уже одел сумрак, и окрестный воздух наполнился томным ароматом жасмина.

С удовольствием вдыхая его, он обвел взглядом этот мирный пригород Канопа, где он обосновался после своего прибытия в Египет. Уже полгода прошло... Этот окраинный квартал со своими плодородными неглубокими долинками, погруженными в пышные вороха распускающейся листвы, окруженный парками, весь дышал безмятежным благополучием.

От маленькой искусственной бухточки, прорытой у берега, где прятались прогулочные суденышки, до беседок в форме колыбелей, увитых виноградными лозами, откуда долетало пение свирелей и арф, все здесь проникнуто довольством и гармонией. Свобода. Богатство. У него есть все, чтобы быть счастливым. Но счастья нет.

Когда девять месяцев тому назад он сошел с борта «Изиды», его поначалу охватила полнейшая растерянность. Свой вклад он получил, как можно скорее, с Марком расплатился, купил этот дом. А дальше — огромная пустота. Что ему делать со своей жизнью? День за нем расточать свой капитал? Для этого он слишком дорого ему обошелся. Пустить по примеру Карпофора деньги в рост?

Но зачем, ради кого?

Были две женщины, во имя которых стоило бороться. Одна теперь мертва. Что до второй, воспоминание о ней обжигало его, как потаенная рана, которая не хочет заживать. Марсия... Ему столько всего хотелось ей сказать! Ночи напролет протекали во власти ее образа. Никогда бы не поверил, что эти узы окажутся такими крепкими, абсолютно неразрывными... Безумие! Полнейший бред! Все равно, что вздыхать по Артемиде или Гере. Одной лишь Флавии, быть может, удалось бы изгнать этот призрак. Кто знает, возможно даже, что, в конце концов, он бы на ней женился. Вместе они бы создали семью, домашний очаг.

Не без смутных угрызений он приобрел парочку рабов, но, впрочем, сразу же отпустил их на волю.

Затем попытался прощупать, не наладится ли связь с кем-либо из видных куртизанок города, но очень быстро порвал с ними всякие сношения. Слишком уж живое любопытство они проявляли насчет того, откуда у него берутся деньги, да и по сути ничего, кроме горечи и сожалений, эти утехи ему не принесли.

Тогда он стал проводить свой вынужденный досуг, блуждая по этому городу, прелести которого Марк так ему расписывал. Прошел от Лунных врат до Солнечных, забрался на одиннадцатый этаж Фаросской башни, видел, как загораются сушеные стебли алоэ, питая тот знаменитый огонь, что ведет корабли к гавани. Полюбовался собраниями Музея и редкими растениями его ботанического сада, предался размышлению над могилой Александра, снова и снова прогуливался по Канопской дороге вдоль сооружений для подъема воды, торчащих по ее обочинам. Но только в библиотеке случилась, наконец, эта встреча, которой предстояло открыть перед ним новые дали.

Когда он уже собрался покинуть одну из ее обширных зал со стенами, обвешанными географическими картами, па него наскочила стайка юных школяров, затеявших бурный спор. Они хотели, чтобы он его разрешил, и задали вопрос о каком-то Каллимахе. В ответ фракиец только невнятно что-то пробурчал, про себя недоумевая, о чем речь — человек это или неведомый край. Он почувствовал себя униженным, когда юнцы отвернулись от него с пренебрежительными гримасками, возвращаясь к своей дискуссии.

Он поспешил уйти, его ум был в смятении, потупленный взгляд не отрывался от уличной мостовой, куда он хотел бы провалиться. Весь день его изводило воспоминание об этом случае. Успокоился он лишь тогда, когда про себя поклялся обзавестись библиотекой, достойной самых великих ученых. На следующий день он отправился к Лисию. А если попросил именно «Пир», то лишь потому, что несколько раз видел эту книгу в руках своего первого хозяина. Аполлония.

И вот все это, в конечном счете, привело его к Клименту...

Покидая жилище педагога, он заклинал Мойр, богинь судьбы, поведать ему, по какой непостижимой, роковой причине упрямый случай вновь и вновь сталкивает его с этими христианами.

И вот прошли шесть месяцев...

В первые недели он слушал лекции грека с известным недоверием. Затем сам не заметил, как, но они его пленили. А в последнее время между ним и педагогом даже завязалась дружба. Благодаря Клименту в нем пробудилась страсть к чтению. Тот незаметно, тактично подбадривал его, давал советы. И он мало-помалу к собственному удивлению стал чувствовать, как тают скрытность и досада, которые прежде всегда пробуждались в нем при встречах с христианами.

Тем не менее, вопреки искренней приязни к своему ментору, Калликст пришел к парадоксальному заключению: пора уносить ноги. Больше не откладывать отъезд в Антиохию, куда он намеревался отправиться еще несколько недель тому назад. Надо бежать, поскольку личность Климента оказалась слишком сильной, его ум слишком острым, авторитет его учености слишком ослепительным, чтобы он, Калликст, и далее смог противиться его доводам.

Отречься от учения Орфея, чтобы приобщиться к христианству? Превратиться в христианина?! Нет. Никогда. В нем всколыхнулся греховный протест, отметающий подобную возможность. К тому же забыть веру своего детства было бы не только отступничеством — это значило предать Зенона. Отринуть своего отца. Да, ему необходимо уехать. Вот уже несколько дней, как решение принято. Он уедет завтра.

Как бы то ни было, растущее влияние Климента — отнюдь не единственная причина этого нового путешествия. Калликст был уверен, что Карпофор, разумеется, не смирился с тем, что его надули и обобрали, он жаждет мести. Душа прежнего хозяина не будет знать ни сна, ни отдыха, пока он не наложит лапу на беглеца и особенно на его добычу. Опасность еще не близка. Александрия отделена от Рима просторами Великого Моря, и в зимние месяцы навигация прекращается. Но задержаться в Египте после весеннего равноденствия весьма рискованно. В качестве префекта анноны Карпофор кормит слишком много народу, чтобы у него здесь не нашлось пособников.

Сначала он задумал из Александрии податься во Фракию. Желание снова увидеть родные места все еще было живо в его сердце. Но ему, хоть и не без труда, пришлось удержаться от такого искушения. Сардика, Адрианаполь — в этих городах его станут разыскивать прежде всего. Византии, куда, по словам Марка, собирался направиться ушлый капитан? Нет, и это слишком близко к его краям. Он выбрал Антиохию[42]. Древняя столица селевкидов даст ему все, чего можно пожелать: население там достаточно многочисленно, чтобы самым надежным образом затеряться, город оживленный, богатый, а главное, расположен вблизи от Парфянского царства, где в случае необходимости можно укрыться от римского правосудия.

Калликст неторопливо встал. Сегодня вечером он в последний раз смотрит на этот пейзаж, который успел полюбить, на этот город, где он мог бы счастливо жить. Последний свой день здесь он потратил на то, чтобы проститься с немногими друзьями, которые у него здесь завелись: несколько владельцев таверн, одна-две куртизанки, Лисий и, разумеется, Климент.

Было заметно, что руководитель вероучительной школы сожалеет о его отъезде. В памяти Калликста снова повторилась недавняя сцена их расставания. Пренебрежительно фыркнув в ответ на его протесты, педагог взбежал по лестнице, ведущей из атриума в его рабочий кабинет, но через мгновение уже вернулся, потрясая увесистым свитком.

— Я знаю, как автору мне с Платоном не сравниться, так что тебе придется явить пример снисходительности.

На широкой пурпурной ленте, обвивающей свиток, фракиец прочел название: «Протрептик»[43].

* * *

Сидя за столом в «Аттике», одной из наиболее посещаемых портовых таверн, Калликст наслаждался тем, чему предстояло стать его последней настоящей трапезой перед двенадцатидневным голоданием. Опыт, приобретенный на борту «Изиды», свидетельствовал о том, что его желудку не слишком по вкусу морские путешествия.

Перед его глазами раскинулась великолепная гавань «Эвностос»[44], заполненная судами. Оживление, царящее здесь, резко контрастировало с невозмутимой тишиной Большого порта, находящегося несколько правее и отделенного от первого залива длинной, так называемой Семистадийной отмелью.

Конечно, римская эскадра, стоявшая на якоре перед островком Антиродос, недвижима в эту пору затишья, и Ситопомпойа примет свой груз зерна не раньше, чем через несколько педель. Вот уж тогда картина изменится. Сейчас корабли, которым предстоит отправиться на Родос, в Пергам, Византий, Афины, мирно покачиваются на волнах. Путь, ждущий их, слишком долог, а штормы в Тирренском море и на Адриатике слишком часты, чтобы кто-либо решился сейчас послать судно на запад.

Бессознательно Калликст снова и снова переводил взгляд на огненную башню — символ Александрии. Над ее квадратным основанием высился второй этаж, четырехугольный, с окнами на все четыре стороны. По углам его плоской крыши четыре громадных тритона трубили в свои раковины. Над ним имелся третий этаж, более узкий, восьмиугольный и с виду не столь внушительный.

Четвертый, еще более тесный, в плане был круглым. Его венчали девять высоких колонн, поддерживающих конусообразную кровлю, под ней-то и приютился знаменитый очаг, где денно и нощно горели стебли алоэ. И, наконец, над всем этим сооружением высилась гигантская мраморная статуя Посейдона, морской бог надзирал за всем проливом Быка и стерег порт.

Поднося к губам кубок с цекубским вином, Калликст спросил себя, суждено ли ему еще когда-нибудь увидеть этот маяк. Он по-прежнему хранил верность обычаям почитателей Орфея, а потому отодвинул блюдо с миногами, которое ему принесли, и потребовал абидосских устриц, несмотря на их крайне завышенную цену.

— Клянусь Вакхом! Я ж тебе сказал: как только доберемся до Антиохии, тебе заплатят, да еще с лихвой!

Калликст вздрогнул, пораженный, что одно из самых священных имен Диониса Загрея произнесено по такому низменному поводу. Ведь имя божества само по себе обладает достоинством, использовать его вот так, чуть ли не вместо ругательства, — профанация, оскорбление храма. Он оглянулся, шокированный. Говоривший сидел за столом позади него, он видел только его спину. А его собеседником, сидевшим напротив, был не кто иной, как Асклепий, капитан судна, на борту которого Калликсту предстояло отплыть.

Нечестивец между тем продолжал, и все так же оживленно:

— Ты что, похоже, не понимаешь? Через десять дней было бы уже слишком поздно! И я бы тогда потерял из-за твоей недоверчивости целое состояние.

Капитан, уроженец Крита, субъект, имеющий крайне изнуренный вид, воздел руки к небесам:

— Состояние! Подумать только, состояние! Ты говоришь так, будто победа уже одержана.

— Да так оно и есть! Никто от Берита[45] до Пергама не в силах противостоять им. Ты должен мне верить!

Асклепий покачал головой:

— Нет, друг. Я слишком хорошо знаю, как часто исход боя решает случай. Потому и не могу согласиться. По крайности если ты не дашь мне гарантии.

— Какого рода? — с надеждой мгновенно встрепенулся другой.

— Твою дочь. Оставь ее в залог у Ономакрита, работорговца. Это малый честный. Он наверняка согласится подержать ее три месяца у себя. Если ты говоришь правду, сможешь получить ее обратно после окончания Игр.

— Речи быть не может! Дочь — это все, что у меня осталось. Я не покину ее.

Критянин пожал плечами и залпом высосал до дна свой последний кубок:

— Ну, тем хуже. Поищи другой корабль, — и он, не прибавив больше ни слова, вышел из таверны.

Наступило недолгое молчание, потом раздался слабый голосок:

— Что с нами будет, отец?

До этого мгновения Калликст не обращал внимания на девочку, сидевшую рядом с тем человеком. Ей было, пожалуй, лет двенадцать. И хотя прямого сходства не было, чистотой своих черт она немного напоминала Флавию. Ту, давнюю, которую он когда-то нашел в темном переулке ночного Рима.

— Я могу вам чем-нибудь помочь? — внезапно спросил он.

Человек, сидевший на скамье к нему спиной, повернулся. Это был дородный бородатый финикиец с матовой кожей и заплывшими жиром чертами.

— Благодарю за участие, — вздохнул он, — но, увы, не думаю, чтобы ты мог сколько-нибудь заметно изменить наше положение.

— А ты откуда знаешь? Объясни все-таки, какая у тебя забота.

Толстяк снова вздохнул:

— Тебе известна репутация бактрийских борцов?

— Я тебя разочарую. Впервые слышу о них.

— Ты меня и вправду разочаровал. Как можно ничего не знать о победах борцов из Бактрии? Эхо их славы уже давно гремит по всему Востоку. Знай же, что эти борцы — самые сильные, самые отважные, самые стойкие на свете. Понял, чужестранец?

Калликст кивнул.

— Через десять дней на стадионе в Антиохии в присутствии императора состоятся Игры, на которых будут соревноваться борцы из разных племен: греки там будут, сирийцы, сарды, уроженцы Эпира, кулачные бойцы из...

— Постой. Ты сказал: в присутствии императора?

— Да, Коммода. Цезарь сейчас объезжает восточные провинции, а в Антиохии хочет устроить празднество в честь богов... ну, по крайности почитаемых богами Адониса и Венеры. Победитель состязаний получит десять тысяч золотых монет. Ты меня слушаешь?

Калликст, слишком ошеломленный подобным совпадением, едва смог пробормотать что-то в ответ.

— А я, Пафиос, говорю тебе, что владею двумя бактрийскими борцами, великолепнейшими из всех атлетов. Это два бойцовых быка. Громадные, мощные, словно колонны храма Сераписа, так и рвутся в бой. Я, видишь ли, всю свою жизнь напролет пробесновался на стадионах Востока и Запада, я их ни одного не пропустил, и могу тебя уверить, что эти мои два раба разом слопают своих противников. Другие атлеты им на один зуб, как Дафнидовы дрозды, нет, они их просто заглотают, не жуя, словно каких-нибудь мидий! А коль скоро император тонкий ценитель, их триумф на этом не кончится. Они потом еще будут сражаться в Олимпии на Играх и в Риме, они получат освобождение. Возможно, что их даже сделают сенаторами!

Калликст не без усилия попытался сосредоточиться:

— Но если все так, в чем твоя проблема?

— Обобран.

— Что ты хочешь сказать?

— Да очень просто, меня обворовали. Вчера вечером у меня стащили кошелек и все, что в нем было. У меня нет больше ни единого сестерция, ни одного жалкого асса. И, стало быть, я лишен возможности отплыть в Антиохию.

— И капитан отказывается поверить тебе в долг.

— Да. Он ставит условие, чтобы я ему оставил в залог мою маленькую Иеракину, мою единственную дочь. Клянусь Вакхом! Он, в самом деле, принимает меня за римлянина!

Последнее замечание вызвало у Калликста улыбку. Но голова его была слишком занята другой мыслью:

— Скажи-ка мне, ты ведь, похоже, так хорошо осведомлен, не знаешь ли, император собирается привезти туда с собой свою наложницу Марсию?

— Марсию? Я два раза видел, как она борется. Женщина отменная, но, — тут он брезгливо скривился, — бои-то были жалкие. Женский бой, он для зевак, это не более чем зрелище, легкомысленная забава.

— Ты мне не ответил.

— Да ладно, не знаю я. Надо думать, что без нее не обойдется. Объявляли, что женщины-гладиаторы выступят, так что она должна будет сыграть свою роль. И...

Внезапное возвращение капитана-критянина прервало его разглагольствования. Асклепий почтительно склонился перед Калликстом:

— Господин, попутный ветер задул. Мы отплываем тотчас.

— Хорошо. Имей в виду: у тебя будут еще два пассажира — этот человек и его дочь. Сколько ты хочешь за это?

— Всего лишь двое? — ухмыльнулся Асклепий. — Однако же мне сдается, что речь шла еще и о борцах.

— Ты прав. Во сколько обойдутся четверо?

— Двести денариев, господин.

Калликст без колебаний достал кошель и под изумленным взглядом Пафиоса отсчитал названную сумму.

— Однако... — пролепетал тот, — чего ты потребуешь взамен?

— Ничего. Если твои два борца такое чудо, как ты рассказываешь, ты расплатишься со мной.

— А если их побьют? — насмешливо обронил Асклепий.

— В этом случае он ничего мне не вернет.

— О, никаких случаев! Я расплачусь, критянин несчастный! Он получит в десять, нет, в сто раз больше того, что сейчас ссудил мне. Господин — я ведь даже имени твоего не знаю, — ты увидишь, я тебя озолочу в награду за прекрасный поступок. Хотя бы только затем, чтобы заставить этого критского осла пожалеть о богатстве, которое он упустил, когда оно само плыло ему в руки. Но не будем больше медлить, попутный ветер ждет...

Усталым движением Калликст поднял руку, вытер губы тыльной стороной ладони и попытался сделать хоть несколько шагов. Бортовая качка была настолько сильна, что при одном особенно резком толчке он едва не вылетел за борт, но кое-как уцепился и, в конце концов, рухнул на груду тросов. Мощная рука Пафиоса легла ему на плечо:

— Полно, господин! Ты уж от нас не отходи. Я ведь еще намереваюсь тебе должок вернуть.

— Если ты рассчитываешь на этих «двух быков», — кривясь, проворчал фракиец, — я бы предпочел, чтобы ты намеревался расплатиться сегодня же!

При этом он пренебрежительно ткнул пальцем в сторону Аскала и Мальхиона, двух борцов, что плыли с ними. В наружности бактрийских силачей и впрямь не было ничего, что подтверждало бы дифирамбы их господина. Малорослые, тощие, в нищенской одежде, они внушали не столько ужас, сколько сострадание. И это была не единственная странность: цвет их лиц являл собой диковинную смесь смуглоты и шафранной желтизны. Глаза атлетов так запали, что казалось, будто они постоянно закрыты. Их чрезмерно выступающие скулы, жесткие, черные, коротко остриженные волосы и щеки, лишенные растительности, усугубляли замешательство, вызываемое их наружностью. Они худо-бедно могли объясняться по-гречески, но с таким жутким акцентом, что смысл их речей легче было угадывать, чем понимать. Переводчицей им служила Иеракина. Девочка держалась с ними накоротке, и ослепительные улыбки, расцветавшие на их физиономиях при се появлении, свидетельствовали, что приязнь была обоюдной.

— Клянусь Вакхом! Подожди, вот увидишь их в деле...

— Изволь не произносить больше этого имени! — рявкнул Калликст.

Удивленный Пафиос покосился на Калликста:

— Какое имя? Вакха?

— Да.

— О! Да ты уж случаем, не поклонник ли Вакха? Или тут не о Вакхе надо говорить, а об Орфее?

— Именно так.

— Вот это да! Поразительно! Вообрази: я ведь и сам был адептом этого учения.

— А теперь, значит, перестал им быть?

— Перестал.

— И по какой причине?

— Я принял христианство.

Калликст чуть снова не упал.

Поверить такому было почти немыслимо. Что эта секта переманивает к себе отдельных язычников, приверженцев разного рода невразумительных и извращенных культов, еще куда ни шло. Но что она способна заморочить почитателя Орфея, отвлечь от этой веры избранных, — тут чудилось нечто сродни бредовому наваждению.

— Как же поклонник Орфея и Вакха мог отказаться от всех обещанных ему блаженств, чтобы взамен этого подвергнуться прискорбной участи прочих смертных? Как ты мог отринуть преимущества своего очищения и освящения, чтобы, может статься, рисковать быть ввергнутым в Борборос[46]?

Озадаченный раздраженным и не в меру напористым тоном вопроса, Пафиос слегка отшатнулся и, смущенно потеребив свою бороду, пробормотал:

— Гм... Видно, ты еще по уши в заблуждениях. А я, увы, не силен в красноречии. Если возьмусь тебя убеждать, самому Богу нужно бы прийти мне на помощь. Но позволь и мне в свой черед задать тебе один вопрос: как можешь ты, бедный смертный, рассчитывать стать божеством благодаря одним лишь очищениям да постам?

Калликст иронически хмыкнул:

— А разве христиане не уповают на то же? Ритуальные омовения, якобы смывающие с человека всю его скверну, священные трапезы, во время которых они пожирают своего Бога, — и все это чтобы достигнуть бессмертия...

— Ты нарочно все искажаешь, тебе лишь бы поиздеваться. Христианин никогда не возомнит, будто он может так исхитриться, чтобы, поклоняясь Богу, тем самым сравняться с ним. Нет, он только надеется попасть в Елисейские Поля[47] и обрести там покой в близости Всевышнего Бога.

— Значит, у тебя хватило бы дерзости утверждать, будто христианство выше учения Орфея?

— Учение Орфея — это миф, друг мой. Миф и больше ничего...

Калликст побледнел. Он уже и сам не понимал, отчего ему так муторно — от морской болезни или от возмущения. Спеша дать отпор, он зло процедил:

— Ну да, конечно. Вы же всех превзошли! Хочешь знать, что я об этом думаю? Вы, христиане, все семь дней недели повторяете злодеяние титанов, которые растерзали и сожрали Диониса!

— Калликст, друг мой, а ты видел хоть одного титана?

Казалось, вопрос застал фракийца врасплох. Собеседник воспользовался этим, чтобы без помех заключить:

— По правде говоря, именно подробности этого сорта заставили меня усомниться в учении Орфея и вообще в мифологии. Я никак не мог, да и поныне не могу представить себе существо, громадное, будто гора, ноги которого походили бы на огромных змей[48], или, скажем, такое, что напоминало бы реку, опоясывающую всю Землю.

— Но твой христианский бог, он ведь тоже невидим! А уж если является, то только в форме маленьких лепешек, которыми вы питаетесь! Тоже странновато, не находишь?

— Нет. Ты ошибаешься. Это таинство установил Иисус Христос, чтобы люди всегда совершали это таинство в память о нем. Здесь нет ничего общего с мифологией. И заметь: то, о чем мы говорим, действительно произошло во времена правления императора Тиберия. Все, что совершил этот человек, истинная правда. Тому были свидетели, очевидцы. И это не все. Есть еще одно, что меня беспокоило в отношении моей прежней веры: под именем Орфея фигурирует множество ложных орфеев. А вот на имя Христа никто никогда не посягал.

Последнее замечание напомнило Калликсту рассуждения, слышанные от Климента. Тот тоже вспоминал некоего Геродота, повествовавшего, будто в далекие времена Гиппарх Афинский изгнал из города фальсификатора, который прикрывался именем Орфея. И такой был не один.

Пафиос между тем продолжал:

— Сам посуди, Калликст: сколько разных баек ты слышал о Дионисе Загрее, Орфее, Фанесе Перворожденном и о местной космогонии? В такой куче запутанной дребедени никому толком не разобраться. И все там одно с другим не вяжется, да и неправдоподобно.

Калликст встал подчеркнуто резко:

— Эти предания по части правдоподобия не лучше и не хуже христианских. Дионис умер и воскрес, совсем как твой Иисус. А если говорить о чудесах, вознесение твоего Бога на небо во плоти стоит отрубленной головы Орфея, которая продолжала петь и прорицать.

Движением, которое он постарался сделать как можно более умиротворяющим, Пафиос положил руку па плечо фракийца:

— Зачем так горячиться? По существу, ты, конечно, во многом прав, но я, тем не менее, настаиваю, что этой легенде про чудовищ, растерзавших и слопавших божественное дитя, поверить мудрено, а главное, проверить невозможно. Тогда как о Христе, что его распяли, известно... Архивы храпят сведения о прокураторе Пилате, который произнес приговор. Обо всех событиях этой истории имеются записанные свидетельства, и они между собой согласуются. Понимаешь? Орфей, вероятно, вообще никогда не существовал. А доказательства и следы жизни Назареянина, его деяний, напротив, полностью сохранились.

Калликст устремил на Пафиоса жесткий взгляд:

— Разумеется... Ты похож знаешь на что? На те трещотки, мячики и кости для игры в бабки, которыми титаны воспользовались, чтобы заманить маленького Диониса в свою ловушку. Но я на это не попадусь, Пафиос.

Глава XXXVI

Антиохия вся сверкала в лучах утреннего солнца. Громадная толпа волновалась, скопившись вдоль крепостных стен и запрудив набережные Оронта. Казалось, все племена Востока назначили здесь встречу: грек в своем петасе[49], пестро наряженный израильтянин, узкоглазый, с дубленой кожей кочевник пустыни, римлянин в легкой тунике. И все выкрикивают восторженные приветствия, обращаясь к золоченой галере с пурпурными парусами, которая, поднявшись по реке, миновав стены и пройдя под мостом Селевкии Пиэрии, подходила теперь к острову на Оронте.

Стоя па палубе триремы, Коммод вовсю размахивал рукой, приветствуя толпу. Император стоял в золотом доспехе офицера-преторианца. Спереди на нем была вычеканена сцена борьбы Геркулеса с Антеем. Серебряный шлем с высоким ярко-красным гребнем по примеру того, который носил Александр Великий, блестел на солнце, контрастируя со светлой курчавой бородой. А притом еще бриз, долетающий сюда с моря, развевал длинный пурпурный плащ, наброшенный на плечи повелителя.

Пафиос как-то по-мальчишески воскликнул:

— Гляди, Иеракина, это властелин мира! Смотри, какой красавец! Да хорошенько присмотрись, ты потом всю жизнь будешь его вспоминать.

И девочка, которая забралась на плечи Мальхиона, принялась смеяться, хлопать в ладоши, подражая тамошним разгоряченным зевакам. Калликст заметил раздраженно:

— Признаться, не пойму, с чего все эти люди так распалились.

— Однако же это понятно, — возразил Пафиос. — Марк Аврелий после незаконного захвата власти Авидием Кассием[50] решил наказать Антиохию за то, что поддерживала его врага. Стало быть, он передал Лаодикее, сопернице Антиохии, права Сирийской столицы. Но, что еще важнее, он отменил все Игры, которые здесь проводились.

— И правда, ужасная кара, — усмехнулся фракиец.

— Но это же так и есть! Празднества, что будет проводить Коммод, — первые за десять с лишним лет. Все здесь воспринимают это как символический акт примирения между Римом и Антиохией. Толпа надеется также, что Цезарь покинет город не иначе, как возвратив ему в полной мере все былые привилегии.

Калликст уже не слушал его. На палубе галеры появилась еще одна фигура. С высоты крепостной стены, где он находился, можно было ясно различить ее. Стройная, в белом одеянии, перехваченном на бедрах широким сиреневым поясом. Другой поясок, поуже, был согласно греческой моде закреплен под грудью. Подробно рассмотреть черты лица он не мог, но все равно знал: это она. Сердце в груди ринулось вскачь, словно конь, сорвавшийся с привязи. Между тем откуда-то из страшной дали до него донесся обеспокоенный голос Пафиоса:

— Да что это с тобой, друг? Ты так вдруг побледнел, вот еще новости! Неужто красота этого создания до такой степени тебя взбудоражила? Брось, не морочь себе голову, это же все равно, что мечтать заполучить себе самое Венеру. Мы всего лишь смертные!

Калликст не отозвался, даже головы не повернул. Затуманенным взглядом смотрел, как Марсия в свой черед подняла голову к крепостной стене, приветствуя публику. Странное дело: этот жест причинил ему боль, разбередил раны, которые он считал зажившими, заставив осознать, какая непроходимая пропасть навеки пролегает между рабом и первой женщиной Империи...

Он отвернулся от этого зрелища, душа не лежала к нему.

— Что с тобой, господин? Ты не голоден?

Калликст остановил на Иеракине усталый, рассеянный взгляд. Они, по обыкновению, собрались вечером на террасе дома вокруг большого стола: Пафиос, его дочка и два его борца.

Прибыв в Антиохию, Калликст снял этот просторный дом в Эпифании — квартале местной знати, расположенном между дорогой, что ведет из Береи в Лаодикею, и Сульпийскпм холмом. Естественно, он предложил свое гостеприимство Пафиосу и его дочери. Финикиец был небогат. У него только и было имущества, что два борца. Последние обосновались в глубине сада, там им составляли компанию киликийка и армянка, которых Калликст приобрел в первый же день после прибытия. Обе служанки выглядели мужеподобными, но его уверили, что они честны и работящи.

— Почему ты не отвечаешь?

— А верно, малышка, мне не слишком хочется есть.

— Да перестань же называть меня «малышкой»! Мне скоро будет тринадцать!

Столько же лет, сколько было Флавии, когда он нашел ее тогда, на ступенях Флавиева амфитеатра...

Вздохнув, он откинулся назад и стал смотреть вдаль. В той стороне, где садилось солнце, простирались сады, розарии, какие-то виноградники и плантации. Дальше, на правом берегу Оронта, подожженного последними закатными лучами, виднелись термы, уже едва различимые. А вот рощу Дафны никак не разглядеть. Самый знаменитый в Антиохии живописный ландшафт находится за восемь с лишним римских миль отсюда; но Коммод, без сомнения, туда отправится, как и император Луций в свое время не преминул. А Марсия, она тоже там будет? С тех пор как он увидел ее па палубе императорского судна, о чем бы ни подумал, все мысли приводили его к ней. Почему? Что за колдовское наваждение так приковало его сердце к этой женщине?

— Скажи, Пафиос, — вдруг спросил он, — где вы, христиане, собираетесь, чтобы воздавать почести своему Богу?

Если финикийца и озадачил такой вопрос, внешне он ничем удивления не выдал.

— Для этого у нас есть большая базилика, что на селевкийской агоре, вблизи от крепостной стены, напротив храма Зевса.

— Но это же в самом сердце города!

— Совершенно верно.

— Значит, у вас есть здание, предназначенное специально для церемоний вашего культа? Перед самым носом у римлян? И они об этом знают?

Позабавленный, Пафиос хихикнул:

— Сразу видно, что ты не знаешь Антиохии. С тех пор как здесь побывал Павел, один из апостолов, наиболее угодных Христу, обращенных стало очень много. На земле, несомненно, не найдешь другого места, где было бы столько христиан. Они повсюду: обучают наукам, торгуют, служат в войске. Совет декурионов, ведающий делами города, и тот по большей части состоит из приверженцев учения Христова. Правителю волей-неволей приходится считаться с таким положением вещей.

— И здесь Коммод не гонитель, — пробормотал Калликст машинально.

— Я в этом уверен, — оживленно откликнулся Пафиос. — Могу еще прибавить, что, на мой взгляд, это лучший из всех императоров, какие у нас были.

«Лучший»... Калликста передернуло — вспомнилось, каким пыткам подвергал его император. Но он не стал на этом задерживаться.

— Пафиос, — проговорил он медленно, с запинкой, — а нельзя ли мне побывать на ваших собраниях?

На сей раз, собеседник уставился на него круглыми от изумления глазами:

— С какой целью? Ты ведь не намерен переменить веру?

Калликст ответил ему проникновенным, значительным взглядом. Долго смотрел так, потом обронил с усмешкой:

— А что, если Орфей всего лишь миф?..

Глава XXXVII

Антиохийский амфитеатр был возведен на южном берегу Оронта, почти напротив дворцового острова.

Опасаясь, что им не хватит места, Калликст с друзьями отправились в путь очень рано. Пафиос и Иеракина расположились в носилках с ним рядом, а оба борца шагали за ними вслед.

Квартал Эпифания находился па окраине — им, чтобы добраться до цирка, надо было пересечь центр города. Несмотря на ранний час, солнце уже пекло, а на улицах царило оживление, ничуть не уступавшее лихорадочной толчее Александрии или Рима. По части многоплеменной пестроты населения разницы не было, зато она проявлялась в архитектуре: особенно бросались в глаза колоннады, обрамляющие улицы, — эти знаменитые антиохийские портики с бронзовыми украшениями и статуями. К тому же оба греческих города в сравнении с имперской столицей поражали чистотой, были более ухожены, упорядочены.

Они подошли к Омфалосу — это прозвание, означающее «Пуп», носил большой камень, служивший пьедесталом гигантской статуе Аполлона, покровителя края. Ее воздвигли в самом центре города, на скрещении двух главных улиц. Толпа здесь была всего гуще: трудно сказать, что поражало сильнее — ее пышность или разношерстность. Вот уже и цирк показался. Пафиос, становясь все болтливее по мере приближения долгожданного срока, принялся то и дело с размаху хлопать Калликста по плечу:

— Это великий день, друг! Весьма великий день! Аскал и Мальхиоп начертают наши имена на фронтонах славы, а я никогда не забуду, что это свершилось благодаря тебе, друг. Благодаря тебе!

Калликст отвел глаза. Уверенность спутника ставила его в тупик. Два борца, босые, в хламидах, кое-как наброшенных на спину, поспешали за носильщиками. Их физиономии окаменели, храня учтивую мину, которую, казалось, ни шум, ни толчея не в силах испортить.

Глядя на них, таких щуплых, чуть ли не робких, ни на единый миг невозможно было предположить, что они одолеют лучших борцов римского Востока. Если верить Пафиосу, эти двое — пришельцы из страны, именуемой то ли Син, то ли Цин. Они по Шелковому пути добрались с караванами до Паропамиса. Прежние хозяева купили их у греков из Бактрианы, на свой манер переделавших их имена. После множества мытарств они оказались в Александрии, где Пафиос купил их, предварительно обратив в христианство.

А финикиец между тем продолжал, все более распаляясь:

— Теперь я могу признаться тебе, что мы станем еще богаче, чем ты воображал. Мы огребем не только десять тысяч золотых, но еще и выигрыш от моих ставок.

— Что ты сказал? Ты сделал ставки?.. Сколько?

— Все.

— Все?!

— Я распродал свое имущество, чтобы поставить на моих двух титанов. И хочешь ты того или нет, а выручку мы поделим. Никто не назовет Пафиоса неблагодарным!

Ошарашенный Калликст втайне засомневался, уж не повредился ли умом его бедный друг. Вслух же он спросил:

— Пафиос, а что, если, к несчастью, этих твоих уроженцев страны Цин все-таки побьют? Что будет с тобой и, главное, с твоей малышкой Иеракиной?

— Стало быть, ты считаешь, что Мальхион и Аскал могут проиграть? — воскликнула девочка в испуге.

Пафиос, со своей стороны, взглянул на фракийца так, будто тот позволил себе изрыгнуть непростительную похабщину. Открыл было рот, но, ни издав ни звука, снова закрыл. Не найдя слов, он лишь удрученно покачал головой:

— Бедный смертный, маловер несчастный... Когда через несколько часов ты вспомнишь о своих сомнениях, ты сам устыдишься их и ужаснешься.

Солнце у них над головами изливало потоки своих раскаленных лучей, растекавшихся по поверхности белоснежного гигантского полотнища, отбрасывающего на толпу весьма уместную тень.

Калликст, Пафиос и его дочка оставили обоих борцов в аподитерии при арене, а сами направились в амфитеатр. Он оказался переполнен: несмотря на двести тысяч мест, там яблоку негде было упасть, и от плотной массы человеческих тел шел терпкий запах пота.

Калликст нервно пригладил ладонью растрепавшиеся волосы. С тех пор как он явился сюда, в душе зародилась тревога, и она все нарастала. Этот спертый воздух, это сборище заранее возбужденных зевак — все будило в нем мрачные воспоминания. Он чувствовал у себя под ногами уже не антиохийскую арену — это был Большой цирк. И очарованно сияющее личико Иеракины напомнило ему совсем другую улыбку.

Металлический зов труб внезапно заглушил гомон толпы. Все лица разом обратились в сторону Помпеевых врат — большого, сложенного из камня сооружения, нависающего над посыпанной золотистым песком дорожкой. Из-за этих массивных дубовых ворот, откуда сейчас выступят на арену атлеты, поднимался карниз, в нескольких футах от земли венчаемый мраморной балюстрадой. На заднем плане под навесом из пурпурной ткани, растянутым между двумя башнями, виднелись несколько рядов помпезных кресел, отделанных слоновой костью. По обе стороны в безукоризненном порядке были выстроены две внушительные шеренги преторианцев в парадной форме.

Внезапно там возник мужчина в красной тоге, тотчас же встреченный бурей рукоплесканий: Коммод. Он подошел к парапету, окружающему его ложу, и приветствовал публику, горизонтально вытянув вперед руку с раскрытой ладонью.

— Он так красив...

Но Калликст, безучастный к простодушным восторгам маленькой Иеракины, уже не видел никого, кроме той, что теперь подошла и заняла место рядом с императором. Марсия. Белая, легкая, почти прозрачная фигурка. До мучения взволнованный, он замер и долго не отрывал от нее взгляда. Но вот врата распахнулись, пропуская бойцов.

Шествие двинулось вперед единой колонной, возглавляемой распорядителем торжеств, представителями гражданских властей, благотворителями. За ними следовали певцы и музыканты, а уж потом сами борцы с лоснящимися от масла телами, они шагали, с видимым удовольствием поигрывая бугристыми мускулами. При их появлении приветственные крики загремели еще громче. С трибун им бросали венки и цветочные гирлянды. Подбадривали, выкрикивая их имена: на каждом из этих силачей лежала тяжкая ответственность — оправдать весьма солидные ставки.

— Аскал! Мальхион! Храни вас Бог! — захлебывалась Иеракина, топоча ногами от возбуждения.

Эти двое — они брели в хвосте процессии, в нескольких шагах от гелладоников — судей на состязаниях — и сдержанно помахали им. Они выглядели радостными. Калликст подумал, что если бы они могли осознать смысл того, что творится вокруг, их веселость увяла бы в один миг, ибо выкрики и замечания на их счет были далеко не лестными:

— Полюбуйся на этих дохляков!

— Клянусь Геркулесом! С каких это пор на состязание атлетов приглашают чахоточных?

— Глянь-ка, а это Милой и Сострат!

Такое сравнение с двумя самыми прославленными борцами из всех когда-либо существовавших, заставило публику покатиться со смеху. Смущенный, Калликст осторожно покосился на Пафиоса. Нo к величайшему своему удивлению обнаружил, что финикиец не только совершенно нечувствителен к насмешкам, унижающим его чемпионов, а еще удовлетворенно потирает руки:

— Рыбки у меня на крючке! — приговаривает он благодушно. — Все попались на удочку — и лини, и плотва... Смотри, как они блестят, а ведь сейчас им придется трепыхаться на берегу!

И снова Калликсту пришлось спросить себя, на чем может основываться подобная уверенность.

А шествие между тем подходило к концу. Совершив круг по дорожке, оно снова достигло Помпеевых врат. И почти одновременно гелладоники при помощи своих жезлов принялись вычерчивать на всем усыпанном песком пространстве арены большие круги. В каждый из них согласно порядку, определяемому жеребьевкой, становились по два бойца. Теперь сражение могло начаться.

По знаку императора шестнадцать пар силачей разом сцепились под надзором такого же числа арбитров. Не спуская глаз с арены, Калликст попросил Пафиоса объяснить ему правила боя. Оказалось, чтобы одолеть противника, нужно либо прижать его к земле, положив на обе лопатки, либо вынудить сделать промах. Достаточно хоть на полшага выйти за пределы очерченного круга, чтобы мгновенно выбыть из соревнований. Пафиос еще не договорил, когда Иеракина закричала:

— Отец, отец, смотри! Мальхион победил!

Девочка была права. В дальнем конце арены Мальхион, первым разделавшись с соперником, вскинул руки в знак своего торжества. Да и Аскал уже в свой черед, повторяя тот же жест, возвещал о победе.

— Ну, — ликовал финикиец, — что ты об этом скажешь?

— В себя не могу прийти... Как же им это удается? Как?

— У тебя будет сколько угодно времени, чтобы изучить их тактику, — ответствовал Пафиос с елейной любезностью триумфатора.

За сим последовали новые схватки, начинаясь и заканчиваясь под оглушительные выкрики и вой толпы. Как только объявлялись победители, происходила очередная жеребьевка, чтобы составить новые пары борцов, сходящихся под бдительным присмотром новых гелладоников. Чертились также и новые круги — все начиналось сызнова.

Теперь Калликст старался не терять из виду Пафиевых протеже.

Против них теперь выставили великанов, ростом около целого туаза, со лбами шириной в ладонь. На первый взгляд шансы противников были до нелепости неравны. Однако то, что последовало за этим, превосходило всякое разумение. Испуская резкие отрывистые крики, Аскал и Мальхион принялись, буквально в воздух взлетая, порхать вокруг своих соперников, а удары с какой-то адской меткостью наносили не куда попало, а в некие определенные точки тела. И все увидели, как их противники, внезапно скрючившись от боли, без сил рухнули, побежденные, наземь.

Тут уж эти двое, сыны неведомой страны Цин, стали центром всеобщего внимания, а обидные шутки сменились криками удивления и восторга.

На арене вскоре осталось только восемь пар атлетов, потом четыре пары. Возбуждение Калликста и Иеракины достигло предела, когда было объявлено, что в последнем туре Аскал должен бороться с Мальхионом. Пафиос поспешил успокоить их:

— Мы такой случай предвидели. Было условлено, что тот из двоих, кто больше устал в предыдущих боях, уступит победу другому.

— А ты уверен, что они послушаются? Ведь тот, кто даст себя побить, потеряет на этом десять тысяч золотых. Это очень много!

— Только не для христианина, — усмехнулся финикиец. — Впрочем, ты сам сейчас увидишь.

И верно: Мальхион, лишь слегка задетый ударом своего товарища, покатился по песку за пределы очерченного круга. На арене теперь оставались только Аскал и еще трое атлетов. Разумеется, эти борцы были лучшими во всей ойкумене[51]. В следующее мгновение глаза Иеракины отчаянно расширились: новый противник почти тотчас обхватил маленького желтокожего человечка за талию. Но ему очень скоро пришлось выпустить свою добычу. Он медленно, неуклонно сдавал под напором соперника, вот уже заскользил, упал па одно колено. Аскал собрался уже приступить к своему последнему бою, но тут его попросили обождать.

— Что происходит? — спросил Калликст.

— Понятия не имею.

Покинув свое место в ложе, с трибун на арену сошел Коммод. Толпа на миг заколебалась, потом разразилась целым шквалом рукоплесканий.

— Он сам хочет судить последний бой!

— Ты понимаешь, что это значит? — буквально горя в лихорадке, проорал Пафиос. — До тебя доходит? Это слава!

Калликст решительно не мог разделять всеобщих восторгов. Он впервые видел Коммода так близко с тех пор, как тот истязал его во дворце.

Но толпа вокруг аж взорвалась от бурного прилива радости. Девочка ликовала, Пафиос, обливаясь потом, плюхнулся рядом с Калликстом, бормоча:

— Я ожидал, что двух моих быков ждут почести от всей Антиохии, но чтобы император... чтобы сам Коммод...

Когда Аскал под внимательным взглядом императора уложил на обе лопатки последнего противника, фракийцу не на шутку почудилось, что Пафиос сейчас лишится сознания.

Глава XXXVIII

Людское море медленно вытекало из амфитеатра, разливаясь по широким улицам города. Потом оно начинало гудеть, бурля под знаменитыми портиками, заполняло мостовые, постепенно мелея вокруг Омфалоса. Затертые толпой, Калликст и Иеракина пытались пробить себе дорогу. Вокруг них под аркадами уже снова открывшихся термополий люди бурно спорили, жестикулировали, не выпуская из рук кувшинчиков с медовым вином. Почтив Кибелу, град Аполлона готовился принести дань Вакху.

Пафиос, счастливый обладатель героев дня, естественно, получил свою долю доставшихся победителям почестей. Приглашенный во дворец, дабы разделить трапезу с императором, финикиец тщетно настаивал, чтобы его друг присоединился к нему. Калликст не видел смысла рисковать столкнуться с Коммодом нос к носу и быть узнанным. В конце концов, решили, что Пафиос позволит себе воспользоваться носилками и в них отправится на пир, сопровождаемый своими борцами. А Калликст пойдет домой пешком вместе с девочкой.

В сумерках, которые, густея, переходили в ночь, уже зажигались первые факелы. Со всех сторон раздавались взрывы хмельного смеха, пение, хвалы императору:

— Он так молод... Красивый, словно Геркулес!

— И такой же мускулистый! Он бы нисколько не испортил вида, если бы участвовал в сегодняшнем шествии атлетов.

Однако, пройдя еще несколько шагов, они услышали замечание более критическое:

— Но он же не посмел вступить в борьбу!

— Вероятно, хотел остаться на высоте своей репутации.

— Если бы он вправду этого хотел, он бы не ограничился тем, чтобы стать арбитром последнего боя. Сам бы ввязался в драку!

— Клянусь Юпитером, любопытно бы поглядеть, как наш Цезарь повел бы себя в схватке с этим странным желтым человечком.

Уже возле Омфалоса Калликста и девочку стали обгонять пышные носилки, где развалились господа, по всему видать, именитые. Оттуда тоже доносились обрывки весьма оживленного спора:

— Но, в конце концов, Кай, о чем ты говоришь? Арена — не место для императора!

— И, тем не менее, он еще намеревается до нее снизойти. Я узнал: завтра он будет участвовать в гладиаторском сражении. И его наложница тоже.

Сердце Калликста забилось быстрее. Он бессознательно ускорил шаг, чтобы носилки не уплыли из пределов слышимости.

— Рисковать жизнью ради...

— Не беспокойся. Когда Коммоду взбредает в голову изобразить из себя ретиария[52], в ход идут деревянные мечи, а трезубцы затуплены.

Стало быть, он сможет увидеть Марсию, это наверняка...

— Калликст, ты делаешь мне больно!

В смущении он осознал, что слишком крепко стискивал ручку своей маленькой спутницы. С жаром извинился, когда до него вдруг дошло, что девочка сильно побледнела, ее черты искажены. Обеспокоенно спросил:

— Скажи, Иеракина, ты хорошо себя чувствуешь? Не устала? Не дожидаясь ответа, подхватил ее на руки и двинулся дальше, бережно держа ее в объятиях.

Когда добрались до дому, в триклинии уже ждал готовый ужин. Калликст опустил ребенка на одно из лож.

— Пить хочу...

Он торопливо налил в кубок воды, которую она выпила залпом. Попросила еще один. Потом еще.

— Когда вернется папа?

— Боюсь, не раньше, чем на рассвете. Этим пирам конца нет.

— В таком случае я рада, что ты здесь.

Он поцеловал ребенка в лоб, принес тарелку с едой.

— Я не голодна.

— Возьми хоть кисточку винограда.

Девочка покачала головой и указала на пустую тарелку Калликста:

— К тому же и ты ничего не ешь.

Через силу изобразив улыбку, он промямлил:

— Видишь ли, мне тоже что-то не хочется...

Это была правда. В нем все, даже желудок, было полно одной мыслью: он увидит Марсию, когда она будет бороться на арене. Может быть, потом удастся даже приблизиться к ней? В самом деле, ведь послезавтра праздник Солнца, у христиан в обычае отмечать этот день. Пафиос дал ему попять, что фаворитка Коммода, весьма вероятно, будет присутствовать на этой церемонии, которую проводит в базилике форума Теофил, епископ Антиохийский.

Время шло. Калликст предложил Иеракине пройти вместе в табулинум:

— Ну что, партию в кости?

Девочка в полном восторге закивала. Они приступили к игре, но усталость после бурного дня быстро взяла свое, глаза у нее закрылись, она откинулась на спинку дивана. И скоро уснула.

Фракиец встал, отнес ребенка на ложе. Убедившись, что девочка крепко спит, он пошел к себе в комнату, взял и открыл свернутый из фетра футляр, где лежало сочинение, которое он только недавно купил, уступив настояниям Пафиоса. Священная книга христиан. На ленте, которой были обвязаны свитки, он прочел название: «Евангелие».

Сколько времени прошло с тех пор, как он погрузился в чтение? Когда он услышал шаги финикийца, темно-фиолетовый ночной мрак давно накрыл перистиль.

— Уже вернулся? Я тебя раньше утра не ждал.

— Да я и сам так думал! Ведь помнил же твои россказни о баснословных пирах!

— Ничего не понимаю. Ты вправду ужинал с Цезарем?

— С ним — да, но не у него.

— То есть как?

— Это важная подробность. Ну-ка, взгляни на это меню. Можно ли вообразить что-либо более жалкое?

Калликст взял четырехугольный папирус и прочел:

Спаржа и крутые яйца

Анчоусы

Козленок и отбивные

Бобы и тыквы

Цыпленок

Сушеный виноград и яблоки

Груши

Вино из Номента

— Так тебе, верно, и рвотного не потребовалось после такой трапезы?

— Все гораздо серьезнее: я подыхаю с голоду!

— Следуй за мной — мы это уладим.

И вот Пафиос, спеша заморить червячка, налег на громадный пирог с сыром, а Калликст, указывая на тяжелое ожерелье из драгоценных камней, в несколько рядов обвивающее шею его друга, и великолепные массивные золотые браслеты, украшающие его предплечья, заметил:

— Насколько я вижу, щедрость Коммода с избытком искупает скудость вашей трапезы.

— Это верно, — с набитым ртом отозвался Пафиос. — Знаешь, сколько он мне предложил за моих боевых быков? Миллион сестерциев! Не считая этих маленьких подарков. Миллион! Я богач! Мы с тобой богачи! Ты это понимаешь?

— Позволь мне, тем не менее, привлечь твое внимание к одной подробности. Ты не забыл об Иеракине? Она очень привязана к твоим борцам.

Финикиец пожал плечами:

— Отныне Аскал и Мальхион должны войти в состав отряда императорских вольноотпущенников. Они будут выступать в самых лучших амфитеатрах Империи. Перед ними открываются головокружительные возможности. Если я соглашусь продать их, это им же во благо. Что до Иеракины, ей, как любому ребенку, время быстро поможет утешиться.

Он разделался с пирогом и налил в свой кубок вина.

— Тебя не удивила умеренность этого меню?

Калликст не успел ответить — собеседник сам пояснил:

— Дело в том, что завтра император намерен сам бороться на арене.

— Действительно, я и сам на обратном пути что-то об этом слышал. В этой новости нет ничего из ряда вон выходящего.

— Э, нет! Посреди трапезы Цезарь встал и объявил: «Мне ведомо, что всякий раз, когда я участвую в схватке, злые языки сравнивают мои подвиги с шутовством гистрионов. Им не понять, что если я не использую настоящего оружия и поощряю знатных римских юношей следовать моему примеру, то лишь потому, что когда зрелище менее кроваво, оно доставляет больше удовольствия. Но знайте: я не трус, хотя некоторым и нравится изображать меня таким. Вот почему завтрашний бой будет настоящим, а оружие — стальным и остро заточенным».

— И впрямь удивительно. А что же ответили гости?

— Поскольку они горячо запротестовали, убеждая императора не подвергать свою жизнь смертельной опасности, Коммод с некоторым цинизмом заметил: «Я прекрасно понимаю, как вы обеспокоены... Но также знаю, что вы поспешили бы воздать хвалу чемпиону, которому удалось бы избавить вас от меня. В ваших глазах он бы сразу превратился в благодетеля и заступника».

— Если такой подвиг будет совершен, — мрачно произнес Калликст, — я охотно преподнесу этому чудесному герою золотую корону.

Пафиос аж подскочил:

— Ты мой друг, потому я забуду эти слова. Но повторяю тебе: на мой взгляд, Коммод лучший из всех императоров, когда-либо носивших порфиру.

— Твои братья по вере того же мнения?

— Думаю, что да.

Оба помолчали, потом:

— А... гм... Марсия... ведь она, как я полагаю, присутствовала на этом пиру... как она отнеслась к такому сообщению?

— Как только Коммод это сказал, она поднялась со своего места и заявила: «Цезарь, прикажи, чтобы и моих противниц вооружили так же, ибо, если тебя убыот, мне незачем больше жить».

Сжав кулаки, Калликст сумел удержаться, не вздрогнуть. В образе действий Амазонки решительно есть нечто такое, что всегда будет ускользать от его понимания.

Глава XXXIX

Игры должны были возобновиться не ранее двух часов, но, уже начиная с шестой стражи[53] перед пока еще запертыми дверями амфитеатра скопилась толпа.

Невероятное заявление Коммода взбудоражило всю провинцию, и зеваки, снедаемые лихорадкой любопытства, ринулись сюда со всех сторон света: из Палестины, Киликии, Каппадокии, из вассальных деспотий Пальмиры и Петры, даже из великой Парфянской империи, исконного врага римского всемогущества.

Вот почему все подступы к амфитеатру, этому циклопическому сооружению, за несколько часов такого нашествия превратились в подобие караван-сарая. То тут, то там возникли маленькие навесы из верблюжьих шкур, под ними, равно как и просто у подножия аркад и на обочинах аллей, завернувшись в пестрые покрывала, спали люди. Другие по обычаю пастухов подремывали стоя, опершись на длинный посох, пли сидя в позе писца, а кое-кто предавался шумной игре в кости.

Наконец появились распорядители Игр. Цепи, заграждавшие входы на стадион, были убраны, и внутрь хлынул настоящий людской поток. И вскоре более ста тысяч человек, расположившись в тени огромных навесов, уже нетерпеливо ждали начала боев.

К двум часам, чуть только наступил назначенный срок, появились знатные лица города, чтобы в свой черед расположиться на трибунах. Им-то не приходилось отвоевывать себе местечко: первые ряды, те, что всего ближе к арене, оставались свободными специально для именитых. Вслед за ними явились представители городской власти — у последних, кроме того, была еще одна привилегия: на мраморе предназначенных им сидений были золотыми буквами выгравированы их имена. Те же права полагались верховным жрецам храма Аполлона.

Что до Калликста и Пафиоса, они пристроились среди всадников. Несмотря на все ее мольбы, Иеракину оставили дома: ей после вчерашнего все еще немного нездоровилось, явившись сюда, она только расхворалась бы сильнее.

Друзья уселись рядом с парфянином, облаченным в многоцветное одеяние, с тщательно завитой бородой и в высоком цилиндрическом колпаке. Он узнал в Пафиосе вчерашнего триумфатора, и между ними тотчас сам собой завязался разговор на безукоризненном греческом языке:

— Ваш император, насколько я могу судить, большой знаток правил ведения боя.

— Ты совершенно прав. Меня самого это поразило. Ты только представь...

Но тут их прервал звонкий вопль труб, возвещающих прибытие Коммода.

Кроме Калликста, который ограничивался наблюдением, все зрители повскакали с мест, рукоплеща при виде фигуры в белом, появившейся между колонн императорской ложи.

Коммод был в костюме Ганимеда — облачен в китайский шелк, испещренный золотыми нитями, с азиатской вышивкой на рукавах; его чело венчала диадема, инкрустированная драгоценными камнями. Любопытно, что его обычная придворная свита на сей раз отсутствовала — с ним были только двое желтолицых мужчин в нарядах Кастора и Поллукса, они несли оружие.

— Это же Аскал и Мальхион! — заметил Калликст.

— Разве я тебе не говорил, что император купил их у меня, чтобы сделать вольноотпущенниками на службе при своем дворе? Для них это двойной дар — и слава, и деньги!

Император довольно долго приветствовал толпу, затем, дождавшись, когда шум стих, хлопнул в ладоши. Тотчас прозвучал удар гонга, Помпеевы врата отворились, и началось небывалое шествие экзотических зверей. Тут были зебры, антилопы, обезьяны, медведи, громадные страусы и привезенные из Индии разноцветные птички. Венчая все это великолепие, в конце процессии шествовали слоны.

Невиданные существа под руководством дрессировщиков обошли арену, подгоняемые восторженными криками толпы. А уж когда на верхние ряды амфитеатра посыпался дождь золотых монет, сырных пирожков и цветочных гирлянд, восторг публики перешел все пределы. Это рабы императора по его приказу произвели такую неожиданную раздачу. Зрелище женщин, юношей, детей и даже старцев, с ожесточением оспаривающих друг у друга жалкие крохи, подействовало на Калликста удручающе.

— Тут задумаешься, где настоящие звери — с той стороны арены или с этой, — пробормотал он себе под нос.

Шествие подошло к концу, слоны тяжело опустились на колени у подножия императорской ложи и с помощью хоботов начертали на песке буквы, составляющие имя Коммода. Но вот, наконец, гомон и рукоплескания затихли, наступила торжественная, почти благоговейная тишина. Коммод медленно поднялся, двигаясь подчеркнуто неспешно, снял свою диадему, сбросил тунику, горделиво обнажив грудь. Повинуясь его знаку, Аскал протянул ему шлем и конусообразную наручь с металлическими чешуйками — орудие мирмиллона[54]. Толпа, очарованная этими приготовлениями, аплодировала, как бешеная. Император взял маленький щит и короткий галльский меч, на том его снаряжение заканчивалось. После чего он — этакий Александр, рвущийся на штурм индийских городов, — перескочил через оградку и приземлился на песок арены, приветствуемый мощным ревом тысяч глоток.

Первым противником Цезаря оказался ретиарий, коренастый и бритоголовый. Его трезубец, настолько можно судить, был сделан из настоящего металла и хорошо заточен. Сеть, которую он ловко обмотал вокруг головы, выглядела такой же крепкой и легкой, как те, которые обычно используются в боях такого рода. Как бы то пи было, если в умах некоторых зрителей еще оставалось известное сомнение в доброкачественности вооружения противников, дальнейшие события очень скоро показали, что на сей раз Коммод действительно бросает вызов смерти.

Мужчины и женщины уже делали ставки па одного или другого из атлетов. Разумеется, большинство возгласов ободрения было обращено к императору. У Калликста, наблюдавшего этот первый бой, сердце слегка защемило. Хотя на стороне Коммода был безусловный перевес сил, его противник, тем не менее, защищался отчаянно, пуская в ход весь опыт, все плутни ветерана арены. Уже несколько раз он был на краю гибели, но умудрялся выправить положение и даже в свой черед доставлял юному Цезарю немалые затруднения.

— Да он же его щадит, этот гладиатор! — заметил сосед-парфянин, обращаясь к Пафиосу.

— Ну, это бы меня весьма удивило, — возразил финикиец, качая головой. — Бой идет не на жизнь, а на смерть. И хотя ретиарий уже не первой молодости, он свое дело знает. К тому же...

Взрыв криков, еще более громких, чем до сих пор, прервал его на полуслове. Коммод только что поверг противника наземь. Поставив ногу на грудь ретиария, император обводил долгим вопрошающим взглядом толпу. И эта последняя, польщенная, очарованная отвагой своего повелителя, от избытка восторга подала роковой знак: мало нашлось таких, кто не опустил большой палец вниз.

— Убить!

Тотчас короткий меч Коммода, стремительно описав в воздухе полный круг, ударил. Струя крови брызнула из рассеченного горла ретиария.

Император повернулся, отсалютовал зрителям своим окровавленным мечом и потребовал, чтобы ему подали напиться. А как только освежился, сразу пожелал померяться силами с чемпионами других родов гладиаторского искусства. Новый гром рукоплесканий вознаградил его лихость.

Голос труб, возвестив явление нового чемпиона, вывел Калликста из задумчивости. На краткий — очень краткий — миг он испытал такое восхищение этим человеком, какого сам не ожидал.

Коммод на сей раз приготовился сразиться с галлом, вооруженным таким же образом, как и он сам.

Калликст протянул руку к арене и вполголоса прошептал проклятие, вложив в него всю свою ярость. Увы... То ли это у него плохо получилось, то ли он ошибся целью. Коммод, ринувшись в молниеносную атаку, уже избавился от своего нового противника. Его даже приканчивать не пришлось — императорский меч просто рассек несчастного пополам. Этот подвиг вызвал ураган ликующих воплей, и фракиец встал было, решив покинуть цирк. Но рука Пафиоса его удержала:

— Постой. Не уходи. Серьезные вещи начнутся только теперь. Смотри!

На арену только что выскочил еще один гладиатор. Это был самнит[55] внушительного роста, он заслонялся длинным вогнутым щитом. На первый взгляд он ничем не отличался от предшественников, только по крикам, сопровождавшим его появление, можно было догадаться, что на этот раз Коммоду придется иметь дело с противником, на других не похожим.

— Это Аристотелес, — сообщил Пафиос.

Толпа примолкла, наверняка тоже осознав значение этого нового единоборства. На груди императора уже краснели три борозды, след встречи с трезубцем галла. Еще раньше первый противник пропорол ему предплечье, и эти раны, даром что пустяковые, обильно кровоточили. В таких условиях тягаться с атлетом, имеющим репутацию лучше некуда и вдобавок более тяжелое вооружение, — это уже смахивало не столько на азарт, сколько на безумие. Но тут, хотя подобного явления ничто не предвещало, арену вдруг наводнили преторианцы. Парфянин, насмешливо взглянув на Калликста и Пафиоса, спросил:

— Ваш молодой бог напоролся-таки на того, кто будет посильнее?

Однако Коммод жестом остановил преторианцев, обратившись к ним с краткой речью. Калликст и его двое собеседников стояли слишком далеко, чтобы расслышать сказанное, но почти тотчас самнит опустил забрало на шлеме, а преторианцы отошли в сторону. Толпа затрепетала, а сидящая впереди наших героев молодая женщина редкой красоты, явно уроженка Сирии, загадочно улыбнулась и проронила:

— Новый Геркулес, вне всякого сомнения, понимает, на что идет. Теперь мы сможем увидеть, вправду ли он бог?

— Он с ума сошел, — только и буркнул Пафиос.

Калликст же, бросив неодобрительный взгляд на арену, процедил:

— Бог, безумец — какая разница? Только бы самнит избавил нас от него!

Молодая женщина, одетая как жрица Ваала, обернулась, окинула фракийца удивленным взглядом, но тотчас вновь сосредоточила свое внимание на арене.

Там оба противника бешено вертелись, ни дать ни взять хищные звери, от их мелькающих ног поднимались облачка пыли. Мечи, сталкиваясь, высекали снопы искр, щиты гудели, подобно бронзовым навершиям таранов. С растущей яростью участники единоборства кидались друг на друга, увертывались от ударов, стараясь нащупать в обороне соперника то слабое место, которое окажется для него роковым.

Толпа затаила дыхание. Все понимали, что перед ними великое цирковое зрелище, но это еще к тому же мгновения, грозящие стать поворотными в жизни Империи.

Ожесточенная схватка продолжалась. Тень смерти поочередно витала над каждым из сражающихся. Стойкость Коммода вызывала восхищение. Все поединки, что он провел до этого, казалось, нимало не ослабили его мощь.

Внезапно он под особо жестким натиском оступился и попятился, безнадежно пытаясь устоять. Но лишь еще сильнее зашатался, теряя равновесие, и рухнул, страшно ударившись о крепостную стену. От сотрясения меч выпал из дрогнувшей руки, и уверенный в собственной победе самнит высоко поднял свое оружие. Мгновение, и оно, блеснув, как молния, обрушилось на поверженного. Коммодов щит отразил удар, Но тот был так силен, что щит раскололся. Император теперь остался совершенно безоружен.

— Бей! — завопил Калликст, вскочив и показывая опущенный книзу большой палец.

Но толпа наперекор ожиданиям не последовала его примеру. Многие махали белыми платками, умоляя пощадить побежденного. Между тем Аристотелес, как представилось фракийцу, не обратил на эти мольбы никакого внимания. Его меч опасно подрагивал, словно самнит тянул время, желая насладиться своим триумфом. Мгновение — и он обрушился на врага, целя тому в горло. Но в миг, когда лезвие должно было пронзить его, Коммод рванулся в сторону. Меч, ударившись о камни, разлетелся, но успел вырвать кусок мяса у него из плеча. Неважно! Молодой император, не обратив внимание на рану, прокатился по земле и подхватил свой оброненный меч. С едва заметным запозданием Аристотелес, которого все же стеснял тяжелый доспех, бросился на поверженного.

Но был в своем порыве остановлен: меч императора скользнул ему Под кирасу и по рукоять засел в животе. Самнит застыл, сперва не понимая, что произошло, его взгляд скрестился с императорским, Коммод пронзал несчастного взором так же, как его меч перерубал ему внутренности. Со странной медлительностью, будто засыпая, самнит стал оседать и повалился наземь.

На какое-то мгновенье в цирке воцарилась тишина, потом началось невообразимое ликование. Толпа вскочила, как один человек, и с облегчением завопила от восторга.

Калликст рухнул на сидение в отчаянье:

— Если так пойдет и дальше, придется поверить в его божественное происхождение.

Прекрасная жрица Ваала снова обернулась к нему и с улыбкой представилась:

— Меня зовут Юлия Домна. А как твое имя?

На этот раз Калликст имел время ее хорошенько разглядеть. У нее были большие черные глаза, подведенные сурьмой брови резко выделялись на матовой коже, под покрывалом, наброшенным на голову, клубился целый водопад черных как смоль волос.

— Калликст.

— Не похоже, чтобы ты был слишком привязан к императору, — усмехнулась она, указывая на Коммода.

— Он римлянин, — сухо отрезал Калликст.

— Хорошенькое дело! Да кто же нынче не римлянин?

— Может, и так. Но ты тоже, кажется, не из тех, кто от него без ума.

— Что тебя натолкнуло на такую мысль?

— Чутье, я вообще сообразительный...

Тень пробежала по лицу молодой женщины, омрачила ее искрящийся умом взгляд. Ей было на вид не больше двадцати, но выдержка и уверенность патрицианки из старинного рода в ней уже ощущались.

— Ты не ошибся. Но еще предстоит многое.

Коммода, осыпаемого цветочным дождем, пальмовыми ветвями и золотыми монетами, его верные преторианцы тем временем на руках, как триумфатора, пронесли по кругу почета. Когда они приблизились к Помпеевым вратам, он прилег в тени портала прямо на земле.

Тут снова зазвучала музыка — смешались звуки рожков и гидравлических органов, им вторило ритмическое мяуканье флейт. Сквозь лес вскинутых рук, мельтешивших перед глазами, Калликсту не удавалось ничего рассмотреть, он только различил в дружном оглушительном реве амфитеатра два имени:

— Венерия Нигра!

— Марсия!

Он сразу узнал одну из тех, что вышли теперь на середину арены. Его волнение еще более усилилось оттого, что она была обнажена, ну, почти совсем. Она выбрала для себя снаряжение ретиария: набедренную повязку и сандалии, а в качестве оружия трезубец и сеть. Шла медленно, ее густые волосы были схвачены плотно облегающей голову повязкой. Тугие груди легонько вздрагивали в такт се движениям, мышцы живота жестко перекатывались под равномерно загорелой блестящей кожей. Длинные мышцы голеней и бедер, вздуваясь, нисколько не утяжеляли силуэта.

Ее противница, более крупная, но столь же пропорциональная, снарядилась, как мирмиллон: шлем, короткий меч, маленький щит и чешуйчатая металлическая наручь, защищающая правую руку.

Она походила на великолепную эбеновую статую, и так же, как на Марсии, на ней не было ничего, кроме набедренной повязки и сандалий.

Обе женщины застыли с бесстрастными лицами, затем резко повернулись к Помпеевым вратам, и каждая римским приветственным жестом выбросила руку вперед, туда, где находился император.

Коммод, стоя в амбразуре ворот, ответил таким же приветствием. Возле него топтался какой-то человек, обрабатывая его раны. Калликст узнал Наркиса.

В нависшем тягостном молчании женщины обернулись друг к другу. Напрасно Калликст надеялся хоть что-нибудь прочесть на лице Марсии — она встала спиной к нему, он мог лишь видеть, как, натягивая загорелую кожу, напряглись ее мышцы.

— Как хороши, не правда ли? — нежно спросила Юлия Домна, полуобернувшись к нему.

Фракиец ограничился кивком.

Теперь противницы кружили одна возле другой, изображая, будто атакуют, но тут же отступая, как бы начерно легкими движениями намечая приемы схватки.

— О Митра, к тебе взываю! — парфянин воздел руки к небесам. — Никогда, о, во веки веков не бывало в моей стране, чтобы женщины вели бои, словно мужчины! А эта вдобавок еще и наложница царя царей!

— В этом разница между цивилизацией и варварством, — насмешливо проворчал Калликст, нервно теребя свою бороду, повлажневшую от пота.

Сеть Марсии, крутясь, взметнулась в воздух. С сухим свистом она едва не накрыла Венерию, которая насилу успела отскочить, ускользнув от нее. Стремительным прыжком она устремилась в контратаку, но удар ее меча пришелся в пустоту. Марсия, не менее проворная, пригнулась. Внезапно она выбросила вперед руку с трезубцем, пытаясь пронзить горло противницы. Но только поцарапала ее щит. Тогда, отскочив на несколько шагов, она в то же время стремительным движением запястья метнула в нее сеть, утяжеленную свинцом.

И опять обе женщины принялись медленно кружить на месте, только сеть Амазонки описывала в воздухе широкие угрожающие круги. Внезапно фаворитка притворилась, будто намеревается напасть на черную воительницу слева, а сама вместо этого метнула свою сеть понизу, чтобы спутать ей ноги. Но та не позволила застать себя врасплох. Она подпрыгнула очень высоко, тем, избежав ловушки, да еще, приземлившись обеими сдвинутыми ногами на сеть, лишила Марсию возможности пустить ее в ход, сама же страшно рубанула клинком сверху вниз. С изумительным проворством Марсия сумела подставить под удар свой трезубец так, что меч Венерии угодил между вторым и третьим зубцом.

Тем не менее, Амазонка, лишенная теперь как одного, так и другого своего оружия, попала в отчаянное положение. И тут с ожесточением безнадежности она рванула свою сеть так, что сумела выдернуть ее из-под обутых в сандалии ступней Венерии. Потеряв равновесие, та рухнула на спину. В ярости схватив пригоршню песка, она швырнула его Марсии в глаза, ослепив ее.

Вокруг раздались протестующие выкрики, но Венерия Нигра, вскочив, бросилась к ничего не видящей Марсии, резко петлявшей в надежде ускользнуть от удара. Удар меча рассек ее сеть. Он был нанесен с такой силой, что ей на миг почудилось, что у нее и пальцы отрублены. Калликст стиснул кулаки. Вот она, развязка!

Венерия била насмерть, целясь в обнаженный живот соперницы. Этот жест стал для нее роковым. Марсия, стремительно извернувшись, ускользнула от добивающего удара, и прежде чем противница опомнилась, успела вцепиться в свой трезубец и, что было сил, шарахнуть рукояткой, раздробив Венерии запястье. Та уронила меч, но ярость борьбы была столь велика, что она еще попыталась схватить его снова. На сей раз, рукоять трезубца угодила ей под ложечку, и она упала вниз лицом. Перевернулась так быстро, как только могла, но было поздно: три металлических зуба уже уперлись в ее горло, и она поневоле замерла, распростершись на песке.

Крепко сжимая рукоять трезубца, Марсия поставила ногу на грудь поверженной и обвела трибуны взглядом покрасневших, засоренных песком глаз. Как сквозь туман, угадала, что Коммод бросился к ней.

По трибунам прошло дуновение безумия. Венерия Нигра попыталась приподняться, по тщетно, и трепещущая, без сил снова упала, только ладонь подняла, моля о пощаде. Целый залп свистков и брани был ответом на ее жест. По-видимому, та выходка с пригоршней песка настроила против нее весь амфитеатр. Всюду, куда ни глянь, сплошь одни смертные знаки. Поэтому первые слова, которые фаворитка услышала от Коммода, были:

— У тебя нет выбора. Надо уважать волю народа.

— Убей! — ревела толпа.

Марсия, смертельно побледнев, стояла без движения. Император с ней рядом начал проявлять нетерпение:

— Да что это с тобой? Или тебе привиделся бог Пан[56]? Ну же, сделай то, чего требует народ!

Марсия на миг заколебалась. Опустила глаза, глянула в лицо Венерии Нигре. Их взгляды встретились. Тогда резким движением она вонзила трезубец в песок арены. Рукоятка, обращенная к лазурному небу, задрожала, будто натянутая струна. И тут крики затихли разом, словно кто-то потушил пламя, накрыв его незримым колпаком.

Скрестив руки, Марсия спокойно смотрела Коммоду в лицо. Если в том, что победитель решает по собственной воле избавить противника от гибели, не было ничего удивительного, то, напротив, попытка атлета воспротивиться воле самого императора являлась чем-то доселе невиданным.

Коммод медлить не стал. Он схватил меч Венерии. Женщина дернулась, пробуя подняться, по клинок рассек ее незащищенное горло. Тело тяжко опустилось на песок. Но голова не была еще отрублена. Пробормотав проклятие, император ударил снова. Тогда, подбадриваемый радостными народными криками, он схватил голову Венерии Нигры за волосы и показал ее всему амфитеатру.

Потом он хотел обернуться к Марсии, наверняка собираясь преподнести ей в дар этот свой трофей. Но ее уже не было рядом. Она бежала к Помпеевым вратам.

Глава XL

К себе в Эпифанию Калликст и Пафиос прибыли не абы как, а в носилках и при свете факелов, которые несли в руках сопровождавшие их рабы.

После завершения Игр — бесспорно достопамятных — друзья последовали предложению парфянина и в сопровождении восхищенной Юлии Домны и отправились в термы. Как и следовало ожидать, разговор все время возвращался к подвигам Коммода и его фаворитки. Пафиос докторально вещал, объясняя своим не искушенным в этих премудростях собеседникам, что Марсия, выбрав себе в противницы Венерию Нигру, рисковала, вне всякого сомнения, куда больше, нежели Коммод. Калликст про себя гадал о причине снисходительности, с какой Коммод воспринял неповиновение своей наложницы. Терпимость отнюдь не является первейшим из его достоинств... Что до Юлии Домны, она высмеивала эту «парочку». Наверняка между ними все далеко не так безоблачно, как они пытаются изобразить! Наконец парфянин, давая понять, что чует здесь интриги столь же смертоносные, как те, из-за которых Экбатана[57] время от времени переживает изрядные кровопускания, любопытствовал, вправду ли появление на арене Аристотелеса, последнего гладиатора, было продиктовано таким личным и непосредственным побуждением, как нам это хотят представить. Перед заходом солнца они расстались.

Носилки уже приближались к Берсейской дороге, когда финикиец вдруг спросил:

— Почему ты не воспользовался случаем? Удачей, которая сама плыла в руки?

— Какой удачей?

— Да ну... Ты прекрасно понимаешь, о чем речь. Эта малютка, жрица Ваала... По тому, как она тебя раздевала взглядом, ясно было, что ей только одного надо — раствориться в твоих объятиях.

— Что до меня, я ничего такого не заметил, — пробурчал Калликст в некотором смущении.

Его друг внимательно заглянул ему в лицо:

— Как плохо ты умеешь врать. Уж меня-то, Пафиоса, тебе не обмануть. А поскольку ты, как мне сдается, не педофил...

— Ну?

— Если ты не взял ее, это просто-напросто значит, что не захотел. Именно это меня и наводит па размышления. Такая красавица, она же само солнце затмевает! Не женщина, а царский пир... Почему?

Калликст, уклоняясь от ответа, лишь проронил с легкой усмешкой:

— Парфянин тебя положительно заразил. Теперь и тебе всюду мерещатся тайны.

— Допустим. Тогда объясни-ка мне: ты богат, на диво хорош собой, у тебя могло бы быть столько женщин, сколько захочешь. И, однако, со времени нашего прибытия сюда я ни разу не замечал, чтобы они тебя интересовали. И мальчики, как я уже говорил, тоже. К какому, по-твоему, выводу я должен прийти?

Скроив притворно унылую мину, фракиец похлопал Пафиоса по плечу:

— А может быть, я болен, очень болен? Или морская болезнь губительно сказалась на моей мужской силе?

Пафиос так расхохотался, что чуть из носилок не выпал:

— Еще чего!

Но быстро пришел в себя и, намеренно выделяя каждый звук, отчеканил:

— Ты влюблен.

— Не понимаю, — буркнул Калликст, застигнутый врасплох.

— Я сострадаю тебе, друг. Любовь — самое мучительное из всех безумств, что могут обуять смертного.

Какое-то время оба молчали. Потом финикиец спросил:

— Я случайно не знаком с ней?

Образ Марсии промелькнул в его сознании. И он сам не заметил, как выговорил:

— Да... То есть нет...

Взгляд Пафиоса так и впился в отливающие металлом синие глаза собеседника:

— Значит, я мог где-то видеть ее?

Новая пауза, и затем:

— Однако не может же быть, чтобы речь шла о Марсии? Я...

— Довольно, Пафиос. Эта маленькая шутка начинает меня утомлять. Поговорим о чем-нибудь другом, ты не против?

Обиженно надувшись, финикиец откинулся на подушки. Между тем они уже давно двигались по улицам Эпифании, и факелы то тут, то там озаряли своим мимолетным светом сверкающие фасады вилл и листву парков. До дому было уже не далеко. Калликст нарушил молчание:

— Скажи, что ты намерен делать теперь, когда разбогател и прославился?

— Заведу себе красивый дом в этом квартале. Насчет остального пока не знаю.

— Господин, мы приехали! — сообщил один из рабов.

Калликст отдернул занавески. Носилки остановились перед массивной дверью, и носильщики мягко опустили свою ношу на землю. Но не успели друзья сделать и двух шагов, как дверь с шумом распахнулась, и оттуда выскочили Наяда и Троя, вольноотпущенницы Калликста. Они буквально одним прыжком ринулись навстречу, тут же рухнули на колени, ткнулись лбами в мостовую и, рыдая, закричали:

— Господин! Хозяин! Ребенок...

— Иеракина?!

Пафиос застыл, выпрямившись, с искаженным лицом. Калликст схватил Наяду за плечи:

— Что с ней? Говори!

— Весь вечер она жаловалась, что голова ужасно болит, даже плакала от этого. Насилу смогла поесть, но тут у нее началась рвота, и она потеряла сознание.

— Мы ее уложили, — подхватила Троя, — с тех пор она так и лежит, у нее жар, она бредит.

Пафиос больше не слушал. Грубо оттолкнув рабынь, он бросился в дом.

Она дрожала как лист. Ее лоб и щеки покрывала ужасающая бледность.

Врач-грек сурово покачал головой и обернулся к Пафиосу:

— Боюсь, наша скромная наука может оказаться бессильной. Я отказываюсь делать кровопускание. Она подхватила болотную лихорадку, ту самую, что стала роковой для Александра Великого. Итак, надо подождать.

— Ждать? Но чего? Чуда?

— Ждать, пока болезнь не покинет твое дитя, или...

— Или пока она не умрет?

Врач не ответил. Только потупил взгляд. Пафиос, словно утопающий, вцепился в руку Калликста. Его глаза помутнели от слез. Он вдруг разом постарел лет на двадцать.

— Это невозможно... Я не хочу ее потерять... Это слишком несправедливо. Она всего лишь ребенок! Кроме нее у меня в целом мире нет никого, и она меня покидает!

— Не надо так говорить, Пафиос. Она выздоровеет. И...

— Ты не хуже моего слышал, что сказал врач! К тому же посмотри на ее лицо. Его уже коснулась тень смерти.

Внезапно он повернулся к фракийцу, с отчаянием прошептал:

— Епископ... Надо позвать епископа! Ему одному, может быть, под силу спасти Иеракину.

— Ты говоришь о Теофиле? — врач нахмурил брови.

— Разве ты сам сейчас не признал, что твоя наука бессильна? Когда люди ничего не могут, остается только одна надежда — на помощь Бога.

— О чем ты говоришь? — спросил Калликст. — Что еще способен сделать этот епископ?

— Но ведь... — залепетал финикиец, — ведь этих людей считают преемниками апостолов. Эти ученики Христа творили великие чудеса. Может быть, Теофил сохранил хоть малую толику могущества своих предшественников.

— Но, в конце концов, Пафиос, это же нелепость! Ты не можешь вправду верить, будто...

— Нет! Могу! — он почти кричал. — У меня не осталось другой надежды! Я не хочу потерять ее...

Он еще сильнее стиснул руку фракийца:

— Я не могу покинуть свое дитя. Но ты... Умоляю тебя... Пойди, приведи сюда Теофила!

Лицо его друга так исказилось, такая душераздирающая мука свела его черты, что Калликст подумал: ничего не поделаешь, его не образумить. На миг его взгляд задержался на темноволосой головке Иеракины, и он обронил:

— Ладно, Пафиос. Объясни, где мне искать этого человека. Я постараюсь убедить его прийти сюда.

Не в пример другим городам, в Антиохии улицы были ярко освещены множеством ламп, подвешенных на колоннах, на фасадах домов и лавок. Носильщики трусили торопливой рысью, Калликста трясло, он отсутствующим взглядом озирал площадь Омфалоса, залитую багрово-золотистыми мерцающими отблесками, испускаемыми Аполлоновой статуей. Еще немного, и носильщики остановились перед каким-то внушительным зданием.

— Вот и добрались, господин, — объявил ликтор-вольноотпущенник, на которого была возложена обязанность расчищать носилкам дорогу.

Если бы Калликст не знал, что резиденция римского наместника находится на Сульпийском холме, он мог бы подумать, что его носильщики сбились с пути. Никогда бы не поверил, что такое жилище может принадлежать епископу Аптиохийскому. Но его сомнения мгновенно рассеялись при виде рыб, изображенных прямо на дверях в виде барельефа. Поколебавшись мгновение, он постучал.

Послышались шаги. Створка двери приоткрылась:

— Что угодно?

Он как-то неуклюже пробормотал:

— Мне... мне бы епископа повидать.

— Наш господин сейчас занят. Он принимает важную персону, — отвечал слуга учтиво, но твердо.

— Но речь идет о жизни ребенка. Девочка очень больна, и... — он искал нужных слов, обескураженный сознанием нелепости собственных действий, — ее отец настаивает, чтобы епископ пришел к ее изголовью.

— А вы не считаете, что врач был бы уместнее?

Конечно, он это знал. Но собрался все же настаивать, когда из атриума донесся знакомый голос. Голос, который он никак не ожидал услышать в подобном месте.

— Господин Калликст?

— Мальхион! Что ты здесь делаешь?

— Аскал тоже здесь, со мной. Мы служим в эскорте высокопоставленной персоны, которая сейчас у епископа.

Не обращая внимания на присутствие слуги, фракиец объявил:

— Мне нужна твоя помощь. Иеракина так плоха, что хуже некуда.

Улыбка атлета разом увяла:

— Иеракина?

В нескольких словах Калликст объяснил ему, каково положение вещей.

— Если у тебя под этим кровом есть какое-то влияние, выручай.

После короткого раздумья Мальхион, только фыркнув в ответ на протесты слуги, сделал ему знак следовать за ним. Они пересекли атриум, прошли сквозь анфиладу комнат и оказались перед дверью, возле которой стоял на страже Аскал. Уроженцы страны Цин обменялись парой отрывистых реплик. Аскал отступил, и Мальхион повел Калликста в большую залу.

Старец в темных одеждах сидел на курульном кресле. Перед ним спиной к дверям стояла какая-то фигура.

При виде столь неуместного вторжения старец нахмурил брови:

— Что происходит? Кто ты такой?

— Прости меня, но...

Он не успел закончить фразу. Фигура стремительно развернулась на месте, яркий свет упал на ее лицо.

— Калликст!

Оглушенный, фракиец почувствовал, что сердце вот-вот выпрыгнет у него из груди. Марсия! Здесь, в двух шагах от него...

Калликст притушил пламя в канделябре.

Что-то нереальное было во всем, здесь происходящем. Иеракина по-прежнему в забытье, уплывает все дальше от мира живых. Епископ, коленопреклоненный у изножия ее постели, сложив ладони, молится без слов. Разве что губы время от времени пошевельнутся. Пафиос и Марсия, тоже на коленях, с отсутствующими лицами. Словно бесплотные тени.

А он, Калликст, чувствует себя не в своей тарелке, каким-то потерянным. Наверное, потому, что ему не понять... Ведь он чужой в этой атмосфере истового жара, с каким они взывают ко вмешательству незримой силы.

Он отошел, уселся в сторонке возле распахнутого в ночь окна и уставился в темноту. Этот мрак, он подстерегает свою добычу. Ребенка...

Прошел уже час, а может, два...

Не в силах дольше все это выносить, он встает, выходит в сад. Невыразимое бешенство поднимается в нем. Ужасающее омерзение.

Почему? За что? В чем провинилось это дитя, чтобы так рано вырывать его из жизни?

«Бог богов... Бог язычников, римлян, сирийцев! Что же ты творишь?».

Он говорил вслух, почти не сознавая того. И не слова это были — это сердце разрывалось. Он запрокинул голову к звездам и выдохнул еще: «А ты... бог христиан... что ты делаешь?».

Бог христиан!..

Он еще раз десять повторил эти простые, полные мольбы слова, пытаясь проникнуться всем тем, что стояло за ними.

Вдруг он сжал кулак и, воздев его к небесам, бросил, как вызов:

— Назареянин! Нынче вечером я поймаю тебя па слове. Давай, соблаговоли па миг, всего на одно краткое мгновение снизойти к горю отца. Явись. Приблизься. Подай знак. Не для меня — ради него. Ради нее. Спаси этого ребенка, который уходит. Тогда я признаю, что ты не бессердечный идол... Сегодня, сейчас, в этот самый вечер, Назареянин... Один единственный раз...

Вот и заря забрезжила... Чья-то рука нежно коснулась его лба. Он поднял глаза и увидел Марсию.

— Ну?! — он почти кричал. — Как она?

И поскольку молодая женщина не отвечала, он невнятно выдохнул:

— Значит, все... Умерла...

Сияющая улыбка озарила лицо Марсии:

— Нет, Калликст. Она по-прежнему с нами. Она очнулась. И попросила есть!

Он, казалось, не понимал.

— Еще она зовет тебя.

Он вскочил. Голова шла кругом от волнения. Тут и епископ в свой черед вышел от больной. Калликст поспешил переспросить его о том же.

— Все хорошо, — просто ответил Теофил.

— Ты хочешь сказать, что... она спасена? Окончательно спасена?

— Да. Лихорадка ее отпустила. Через несколько дней она вполне поправится.

— Велика же твоя власть.

— У меня нет никакой власти. Один лишь Господь всесилен.

Потом они сидели в табулинуме дома в Эпифании. Одни. Марсия задумчиво запустила руку в его густые волосы и обронила:

— Теперь ты понимаешь? Удалось тебе постигнуть всю абсурдность моей жизни?

— Ты ни в чем не виновата.

— Да нет, виновата! И еще во многих других вещах...

Он хранил молчание, не мог найти нужных слов. А она продолжала:

— Мои братья мне доверяют. Надеются, что я сумею привести Коммода к вере Христовой. Ради этого я пожертвовала всем. Своим телом, своей душой. Я оскверняла себя, обнажалась в гимнасиях, на аренах я стала убийцей. Зачем? Что толку в этом ужасном существовании? В конечном счете — поражение, полный провал и больше ничего...

— Марсия, Марсия, довольно. Я не понимаю, что ты говоришь.

— И если сегодня вечером я пошла к здешнему епископу, то исключительно потому, что больше не в состоянии продолжать влачить свою жизнь подле этого больного мальчишки. Я надеялась, что епископ отпустит мои прегрешения, утешит меня.

— Подумать только, а я ведь одно время думал, что ты, может быть, влюблена в Коммода. Никогда бы мне в голову не пришло, что это твои братья заставляют тебя действовать так.

Молодая женщина подняла на него ясный, твердый взгляд:

— Нет, Калликст, ты заблуждаешься. Никогда никто меня не просил душой и телом отдаться императору. Я всегда в полной мере отвечала за то положение, в котором оказалась. Все гораздо сложнее. По-моему, тебе пора узнать...

Она примолкла, глубоко вздохнула и чуть дрожащим голосом начала:

— Мой отец был вольноотпущенником Марка Аврелия — к тому же император дал ему свободу в благодарность и награду за заслуги, и он же нарек его дочь этим именем — Марсия. Тем не менее, мы остались жить при его дворе, там-то меня и приметил Квадратус, молодой друг Марка Аврелия. Ты лучше, чем кто-либо другой, должен знать, как обходятся с вольноотпущенницами или дочерьми вольноотпущенников: в жены их не берут никогда, просто используют как наложниц. К величайшей гордости моего отца я стала любовницей Квадратуса. Надо признать, что для дочери жалкого африканского раба из нумидийской колонии Малая Лепта это значительное повышение в ранге — разделять ложе богатого, отягощенного знатностью придворного. Хотя, по правде сказать, Квадратус был всего-навсего ничтожным распутником, а поскольку мне волей-неволей приходилось участвовать в его развратных оргиях, могу тебя уверить, что, в конечном счете, нет занятия более утомительного и скучного.

Она остановилась, возможно, просто затем, чтобы дух перевести. В ее чертах проступила невыразимая усталость. Калликст догадывался, что толкает ее на эту откровенность, почему она так внезапно решила сорвать укрывавшую ее доселе завесу тайны: чтобы избавиться от страшного груза, который без передышки несла на своих плечах все эти годы. А она между тем заговорила снова:

— Я была сама себе противна. У меня возникло чувство, будто я утратила какую-либо определенность, стала просто вещью, которую двигают с места на место, берут или отшвыривают прочь, сколько вздумается. Тогда-то я и познакомилась с другим приближенным Цезаря, египтянином по имени Эклектус. Ты о нем наверняка слышал, он теперь у Коммода дворцовый распорядитель. Это совершенно исключительный человек, он открыл передо мною другой мир, указал средство смыть с себя всю ту грязь, в которой я жила. Эклектус христианин. Он обратил меня в свою веру.

— Что ж он не попытался вырвать тебя из этого окружения?

— Он хотел это сделать, а потому предложил мне стать его женой. Я согласилась. Но как раз тогда — можно подумать, будто наша судьба и впрямь предначертана заранее, — в меня влюбился сам Коммод. Он в ту пору только что пришел к власти, был еще совсем юным. От него можно было ожидать всего, чего угодно. А я... мы оказались перед жестоким выбором: была надежда, что из любви ко мне он проявит милосердие к нашим братьям, попавшим в беду, но не поведет ли он себя совершенно иначе, если я отдамся другому? В конце концов, думаю, Бог решил все за нас. Узел был разрублен: Квадратус ввязался в заговор, целью которого было убийство императора, и если бы я в то время не уступила Коммоду, меня бы, без сомнения, смели с лица земли, да и всех, кто был мне близок, тоже.

Калликст в молчании обдумывал слова молодой женщины, потом спросил:

— Так какие же чувства ты испытываешь к императору?

Поколебавшись мгновение, она сказала:

— Признаться, поначалу он был мне не безразличен. Так что я нашла задачу, стоявшую передо мной и внушавшую ужас, куда менее мучительной, чем можно было ожидать. Причина, конечно, в том, что выносить телесную близость двадцатилетнего юноши было легче, чем объятия жирного Квадратуса. И потом, что скрывать, вместе с Коммодом мне достались и богатство, и кое-какая власть, могущество. Но по существу я никогда его не любила. Если бы не это, легко представить, какая ревность, несомненно, терзала бы меня, ведь у него целые когорты эфебов и любовниц множество: он, сойдясь со мной, никогда не переставал тешиться и теми, и другими. А потом, со временем, Коммод изменился. Мне кажется, он стал тем, чем является теперь, оттого, что никто никогда не воспротивился ни одному его желанию. Без конца, снова и снова предаваясь пороку, гонясь за наслаждениями, никогда не утоляющими ненасытной жажды, смертный с роковой неизбежностью доходит до преступления и чего-то похожего на безумие. К тому же я уверена, что если Коммод пожелал по-настоящему, насмерть сразиться на арене, то не столько затем, чтобы заткнуть рты шутникам, которые прохаживались на его счет, сколько потому, что захотел потешиться тайным сладострастием убийства. Если здесь еще нужны доказательства, вспомни, как он обошелся с несчастной Венерией Нигрой...

Калликст кивнул утвердительно, затем произнес:

— Однако, Марсия, есть одна вещь, которая мне непонятна. Я слышал, будто во время последнего пира, который давал император, ты заявила Коммоду: «Прикажи, Цезарь, чтобы и моих противниц тоже вооружили по-настоящему, ведь если тебя убьют, мне больше незачем жить».

— Так и было. Но эти слова не имели того значения, которое ты вправе придать им. Я же на самом деле очень долго верила, что смогу обратить Коммода в христианство, что, может быть, еще настанет день, когда он исправится...

— И?..

Она уперлась подбородком в сложенные руки:

— До сей поры он ни единого шага ко Христу не сделал, этот человек признает только пути Изиды или Митры. Мои братья-епископы непрестанно твердили, да и теперь все еще твердят, что нельзя отчаиваться, надо «уповать на милость Господню». А я уже не знаю... Ничего не знаю... Если бы Коммод умер на арене, цель всей моей жизни мгновенно была бы уничтожена. Вот почему я тоже хотела умереть.

Сейчас эта женщина, которую он привык видеть такой сильной, впервые предстала перед ним в растерянности, в ней было что-то от сломленного горем ребенка. От этого она показалась ему еще милее и ближе.

— А что, если тебе... отступиться? Бросить все это?

Она печально усмехнулась:

— Разве ты забыл? Ты мне уже подсказывал этот выход тогда, помнишь, в тюрьме Кастра Перегрина... Нет, Калликст. Я влипла, как муха в паучью сеть.

— Сейчас мы уже не в Риме, а в Антиохии! Евфрат отсюда в двух шагах, а за ним Парфянское царство, самое неприступное убежище. Через пять дней мы сможем добраться туда!

— И что мне там делать? Без гроша, без крова... Лишенной какой бы то ни было цели?

— У меня есть кое-какие средства. Конечно, сокровищами Цезаря не располагаю, но легко мог бы приумножить то, что имею. Я...

Она прикрыла ему рот ладонью. В ее взгляде была бесконечная нежность.

— Нет, Калликст. Мы и часа не смогли бы прожить в покое. А я не могу смириться, признать поражение...

Он схватил ее за плечи, сильно сжал и выговорил почти с отчаянием:

— Я тебя люблю, Марсия...

Глава XLI

Александрия, сентябрь 190 года.

«Как Отец знает Меня, так и Я знаю Отца; и жизнь Мою полагаю за овец. Есть у Меня и другие овцы, которые не сего двора, и тех надлежит Мне привести: и они услышат голос Мой, и будет одно стадо и один Пастырь».

Книга, подаренная Климентом, все еще лежит на столе открытая. А ее слова, те слова, что он знает чуть ли не наизусть, оживают в его памяти. Вот уже больше недели, как они заполонили его душу, почти готовую сдаться.

«Помните слово, которое Я сказал вам: раб не больше господина своего. Если Меня гнали, будут гнать и вас».

Ему и сегодня вечером снова не уснуть. Сон бежит от него. А ночь между тем ласкова, исполнена покоя.

Калликст вскочил с ложа. Простыни были влажны. Все тело в поту. Надо выйти на свежий воздух. Ему душно, он задохнется в этих стенах. Вот уже больше недели, как он стал путать закат и восход.

За порогом дома ночь, она глядится в зеркало озера. Фелука плывет к берегу, вот встала на якорь возле понтонного моста. Люди сошли с нее, тащут сети.

«Проходя же близ моря Галилейского, Он увидел двух братьев: Симона, называемого Петром, и Андрея, брата его, закидывающих сети в морс, ибо они были рыболовы, и говорит им: идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков.

И они тотчас, оставив сети, последовали за Ним».

Калликст побрел на понтонный мост. Он чувствовал любопытные взгляды, устремленные на него. Немного ссутулился, ускорил шаг.

Очертания дома у него за спиной постепенно расплывались. Вскоре он совсем скроется из глаз, утонет в ночном пейзаже. Только забытая лампа будет подавать знак, мерцая во мраке.

Всадники... Их силуэты мелькают среди дюн. Сирийцы? Римляне? Или северяне, фракийцы, бегущие неведомо от чего, бешеным галопом несущиеся к прекрасным берегам Босфора.

Он продолжает шагать вперед. Под ногами грязь, подошвы сандалий, словно губка, издают чавкающий звук, и он странно отдается в тишине.

«Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч».

Он остановился. Где-то взвыла гиена. Казалось, задувает ветер пустыни. Ему почудилось, будто там, вдали, маячит, проступая из сумрака ночи, тень женщины. Конечно, мираж, а может, Изида, изгнанная из Бехбета-эль-Хаггара, в безумной надежде мечется по Нильской дельте, с любовью собирая разбросанные куски мужнина трупа.

«Се, Отрок Мой, Которого Я избрал, Возлюбленный Мой, Которому благоволит душа Моя. Положу дух Мой на Него, и возвестит народам суд».

Чей-то голос... Нет, быть не может. Она мертва. Флавии, нежной сестренки, больше нет. Ее глаза, так любившие свет, всего лишь круглые черные дыры, раскрытые в ничто.

«Иди за Мною, и предоставь мертвым погребать своих мертвецов».

Он сел на землю, прямо в грязь. Из дальней дали все еще поблескивали зеркальным светом озерные воды. Если бы она сейчас была здесь... Если бы можно было положить голову ей на живот, как в тот вечер в Антиохии, когда песок в часах неведомым волшебством остановил свой бег.

Теперь Рим далеко, на краю света. Он баюкает его любовь в императорской порфире.

«Я сделаю вас ловцами человеков».

Калликст скорчился, прижал колени к груди.

Он впился взглядом в краешек солнца, которое, выползая из-за горизонта, зажигало его своим огнем.

Какой-то благостный покой разлился повсюду, заполняя окрестность. Пустынный ветер стих. Скоро настанет день. И все будто замерло, ожидая его.

По знаку Деметрия, епископа Александрийского, маленькая группа, состоящая из Климента, его жены Марии, Леонида, Лисия и других, выстроилась цепочкой на пустынном берегу Мареотийского озера.

— Приблизься, — приказал епископ.

Точным движением он сдернул с Калликста тунику, она соскользнула наземь, и оба вступили в озерные воды, погрузившись в них по пояс.

Было осеннее утро, одно из тех, что вмещают в себя всю прелесть Александрии. Небо сверкало необычайно яркой синевой, солнце уже успело подняться довольно высоко. Изумрудная поверхность озера слегка трепетала, и было не понять, то ли ее волнует теплый бриз, прилетающий с открытого моря, то ли маленькие суденышки, без конца бороздящие влажную гладь.

— Веруешь ли во всемогущего Бога-Отца?

— Верую.

Зачерпнув ладонью немного воды, епископ выплеснул ее Калликсту на темя.

— Веруешь ли в Иисуса Христа, сына Божьего, рожденного Девой Марией, распятого при Понтии Пилате, умершего, погребенного и воскресшего, который, взойдя па небо, воссел одесную Отца, откуда он придет судить живых и мертвых?

— Верую.

Деметрий в третий раз зачерпнул воду ладонями. Потом взял освященного масла и пальцем нанес его па лоб фракийца:

— Помазываю тебя священным елеем во имя Иисуса Христа. Отныне ты больше не дитя человеческое, но дитя Господне.

Стоя чуть в стороне, Климент растроганно следил за церемонией, не упуская ни единой подробности. Наплыв воспоминаний овладел его душой.

С тех пор уже миновало несколько месяцев... Перед его изумленными глазами снова предстал фракиец, возвратившийся в Антиохию. То мгновение запомнилось ему в точности. Предвечерний час, он в только что ушел из библиотеки и теперь спокойно обсуждал что-то с Марией. Встретились горячо: гость и хозяин в бессознательном порыве бросились друг другу на шею.

— У меня такое чувство, будто я грежу. Это правда ты? Ты здесь? Быть не может!

— И, однако же, это он, — заметила Мария. — И вот что заставит тебя изумиться еще сильнее: Калликст принес письма для нашего епископа от антиохийской общины.

Климент окинул своего друга быстрым озадаченным взглядом. Это было и впрямь ни на что не похоже — чтобы язычнику поручили передать послания христиан.

— Значит, там произошло что-то крайне серьезное?

— Нет. С чего ты так всполошился?

— Да ведь это же странно, страннее некуда, чтобы христиане Антиохии, да, впрочем, и любые другие мои единоверцы, поручили почитателю Орфея миссию подобного рода. К тому же надобно добавить, что мне представляется столь же удивительным, как сам-то почитатель Орфея согласился на это.

— Почитателя Орфея, о котором ты толкуешь, больше нет.

Собеседник, похоже, не понял, и фракийцу пришлось пояснить:

— Я решил принять христианство.

Климент и его жена переглянулись, недоверие на их лицах постепенно сменялось огромной радостью.

— И ты уверен в своем решении? — спросил грек, впрочем, уже заранее твердо зная ответ. — Мой долг предостеречь тебя. Путь, на который ты отныне вступаешь, праведен и прям, но также и полон трудностей. К тому же твое обращение предполагает, что тебе придется порвать с кругом, к которому ты, видимо, принадлежал: римские всадники отвернуться от тебя, и тогда...

Калликст широко ухмыльнулся:

— Стало быть, ты все это время принимал меня за всадника?

— Ну да, всадника или, во всяком случае, патриция высокого ранга.

Фракиец выдержал паузу. После этих мгновений безмолвия неожиданное сообщение, которое он приготовился сделать, прозвучало еще поразительнее:

— Нет, Климент. Тот, кого ты видишь перед собой, всего-навсего беглый раб, вор, а может быть, и убийца.

Климент и Мария безотчетно напряглись, замерли. Потом наставник из Александрийской школы мягко произнес:

— В таком случае нам нужно побеседовать наедине. Пойдем.

Они отправились в его рабочий кабинет и там долго говорили.

Калликст тогда рассказал ему все свою историю, стараясь не упускать подробностей. Что заставило его примкнуть к христианам? — спрашивал себя Климент. Было ли это следствием медленного созревания или истина открылась ему с жестокой внезапностью? Климент не взялся бы определенно утверждать ни того, ни другого. Тем не менее, очевидность налицо: на человека снизошла благодать. И дело тут не в нескольких прочитанных книгах — их влияния не хватило бы на то, чтобы поставить под сомнение его изначальные верования. Тут что-то другое. Но когда Климент попытался выяснить это, на лицо его друга внезапно набежала тень:

— Не проси меня это объяснить. Так произошло, и довольно. Да и твоя книга немало поспособствовала моему просвещению.

— Но было же что-то, какое-то решающее событие?

Решающее событие... Несомненно, огромную роль сыграла та ночь в Антиохии, когда он бодрствовал у ложа маленькой Иеракины.

Ближайшие месяцы Калликсту надлежало провести подле Климента и его супруги. В это время он с совершенно неслыханной усидчивостью впрягся в изучение священных текстов. Климент не мог припомнить, чтобы когда-либо у него был столь исполненный рвения и усердия ученик.

Он принялся глотать одного за другим таких разных авторов, как Гомер, Эврипид и Филон, причем с такой страстью, словно то были любовные стихи Катулла.

Клименту надолго запомнятся эти бессонные ночи, напролет проводимые в беседах и спорах, которые утихали только на ранней заре, когда оба собеседника уже чувствовали себя вконец изнуренными, хотя их глаза все еще горели воодушевлением.

А еще был тот июньский вечер... Они вышли из дома на озерный берег. Не успели сделать и нескольких шагов, как Калликст повернулся к своему спутнику. В руке у него был кошель.

— Возьми это, Климент. Здесь все, что осталось от состояния, похищенного у Карпофора. Твоей школе эти деньги нужнее, чем мне.

Климент не проронил ни слова. Только головой покачал. Этого оказалось достаточно. Фракиец без колебаний направился к понтонному мосту и швырнул кошель в озеро.

— Ты прав, Климент. Это золото слишком запятнано злом, от него веет ужасом.

И вот ныне эти долгие месяцы катехизации завершились здесь, в Александрии, на песчаном берегу.

Климент смотрел, как Калликст вместе с Деметрием медленно поднимается по сбегающему к воде откосу, и ему вспомнились сложа апостола Павла:

«Раб, призванный Господом, есть свободный сын Господа».

КНИГА ТРЕТЬЯ

Глава XLII

Рим ликовал. Толпа тысяч в триста, а то и больше, теснилась вдоль улиц, по которым должен был проследовать императорский кортеж. Пальмовых ветвей и веселящейся публики было столько, будто то и другое извергалось без счета из рога изобилия. Кроме квиритов, сюда стеклись поселяне — несколько тысяч латинян, ос-ков и этрусков, которые скопились в ожидании на Аппиевой дороге.

У Капенских ворот кипело веселье, как и на подходах к Большому цирку, на песке которого еще не высохла кровь вчерашних жертв. Когорты преторианцев братались с теми, кого преследовали всего несколько часов тому назад. С теми самыми, кто забрасывал их градом камней и кусками черепицы.

Солнце, плывя в зените, дотягивалось своими лучами до самых потаенных уголков узких переулочков.

Одним волнением, одним торжеством полнились сердца тех, кто носит хитоны и хламиды, широкополые петасы и колпаки. Все пришли сюда, чтобы приветствовать падение Клеандра, ненавистного временщика. И все готовились почтить того, кто избавил их от этой напасти. Клеандр, чья алчность не знала пределов, раз за разом скупал все зерно, прибывающее из Египта, несусветно вздувая цены. Естественно, что в создавшемся положении винили префекта анноны, и никто не сомневался, что император не преминет покарать Карпофора, без того уже сильно скомпрометированного крахом своего банка, повлекшим за собою разорение тысяч граждан. Однако когда дело уже пошло к голоду, сириец, старый лис, принялся распускать слухи повсюду — в театрах, на цирковых трибунах, в термополиях среди пьянчуг, во всех уголках столицы, — что житницы Клеандра просто ломятся от зерна. Последствия подобных сообщений не замедлили проявиться: недовольство росло, пока не вспыхнул настоящий мятеж.

Дело было в Большом цирке. Сразу после окончания седьмого заезда на беговую дорожку выскочила девочка, одетая в лохмотья, а за ней еще пять-шесть таких же оборванных ребятишек. Они кричали, что хотят хлеба, и умоляли Клеандра утолить их голод. Судьбе же было угодно, чтобы в тот день бегами не руководила какая-либо важная персона, которая, вероятно, сумела бы управиться с ситуацией. Так что вскоре к мольбам детей присоединились вопли сотни, тысячи, десятка тысяч голосов. Движение быстро получило размах, когда самые взбудораженные ринулись на беговую дорожку. Затем изрядная толпа, повалившая из цирка, беспорядочными потоками выплеснулась на Аппиеву дорогу. А как раз неподалеку, в шести милях от городской стены, в Квинтилиевой вилле была резиденция императора: он обосновался там после своего возвращения из восточных провинций.

По существу гнев толпы был направлен не на Коммода, ей требовался Клеандр, «управитель императорского кинжала».

Едва успели мятежники ворваться в парк, окружающий поместье, как навстречу им ринулись всадники караула с мечами в руках и стали крошить всех без разбора, не щадя ни женщин, ни детей. Тогда те из нападавших, кому посчастливилось оказаться в задних рядах, сломя голову бросились наутек и так бежали до Кайенских ворот. Там их преследователи натолкнулись уже на сопротивление целого города. Жители, забравшись на кровли домов, принялись осыпать преторианцев камнями, приведя их в замешательство, а римские когорты — случай беспрецедентный — перешли на сторону народа.

Вечер спустился на город, где уже бушевали уличные бои, заставляющие опасаться, как бы не вспыхнула новая гражданская война. В этот момент более чем неожиданным образом появился Карпофор в сопровождении Фуска Селиана Пуденса, префекта города. Скакавшие впереди них двадцать пять конников затрубили в трубы, чем добились тишины, необходимой вновь прибывшим, чтобы быть услышанными. После чего они твердым голосом объявили, что Клеандр, которого Коммод признал единственным виновником беспорядков, уже предан казни, а зерно из его житниц с завтрашнего дня будет раздаваться народу, этим займется сам император.

Новость была встречена оглушительными рукоплесканиями.

Те, кто всего мгновение назад бешено рвались перебить друг друга, радостно хлопали недавних противников по плечу. Группы ликующих бегали по улицам, распевая песни и размахивая цветочными гирляндами. На площадях устраивались впечатляющие фейерверки. При взгляде с высоты любого из семи холмов казалось, будто весь Рим охвачен пламенем.

И вот после ночи, проведенной в праздничных увеселениях в компании богатых сенаторов, которые после столь опасных осложнений старались перещеголять друг друга в щедрости, народ ожидал прибытия своего императора. Пошел уже третий час, когда между Целиевым холмом и Авентином раздались звуки флейт и барабанов. Вначале почти неразличимые, они мало-помалу нарастали, и вот показалось подразделение преторианцев, несущих над собой, словно знамя, насаженную на пику голову Клеандра. Толпа зааплодировала, взревела во всю мочь, приветствуя это мрачное шествие — символ своей победы.

Едва прошел этот кортеж, как послышался мерный шаг марширующих ликторов с увитыми лавровыми ветвями топорами и фасциями. Их было двадцать четыре, они окружали повозку, запряженную восьмеркой белых жеребцов, в которой восседал Коммод.

По такому случаю он нарядился в сенаторскую тогу, набросив поверх нее длинный алый плащ. Его лицо было так бледно, черты настолько безжизненны, что можно было подумать, что эта голова изваяна из белого мрамора.

Некоторые прохожие преклоняли колени, когда он проезжал, другие выкрикивали благодарственные хвалы богам и сыну их Коммоду. Последний словно бы и не слышал ничего. Он двигался вперед с застывшим взглядом, как во сне. При виде этой окаменевшей, почти не человеческой фигуры в толпе на краткий миг возникло какое-то беспокойство, но все тревоги тотчас рассеялись, когда вперед рядами выступили рабы и принялись без устали отмерять пшеницу для раздачи — предмет стольких надежд...

Пир тянулся уже очень долго. Танцовщицы вихрем кружились среди расставленных покоем столов. В углу триклиния музыканты нежно ласкали струны своих лир, в то время как флейтисты, нагие согласно греческой традиции, напрягали всю силу легких, дуя в свои инструменты. Однако Коммод не повеселел, не смягчился.

Издерганный, все еще бледный, он уже в третий раз вскочил, направился к террасе, бросая тревожные взоры в глубь сада. Ибо, как велит обычай, в честь дня ликования перед народом открылись двери императорского дворца. Толпа кишела всюду: люди рассыпались среди клумб, разлеглись на бесчисленных скамьях, установленных для этой цели, слиплись в громадные комья вокруг столов, гнущихся под тяжестью съестных припасов. Рабы властителя без устали сновали взад-вперед, раздавая сыры и вина, пироги с изюмом и ломти жареного мяса. Все другие парки, которыми император владел в пределах столицы, то есть сады Агриппы и божественного Юлия (как теперь нередко именовали Юлия Цезаря), были в этот вечер так же наводнены народом.

— На. Выпей за их здоровье.

Марсия, которая вышла сюда за ним, скромно протянула Коммоду кубок. И тотчас, словно по волшебству, навыки поведения, подобающего властителю, вступили в свои права. Коммод взял этот тяжелый золотой предмет, поднял и с улыбкой пробормотал в адрес толпы какую-то столь же банальную, сколь льстивую фразу. Потом, понизив голос так, чтобы слышала одна Марсия, прибавил:

— Это он, хаос... Первозданный хаос... Смотри! Вон тени мертвецов мечутся среди адского пламени...

Марсия с тревогой всмотрелась в его черты. Угол императорского рта подергивался от тика, на лице проступило выражение одержимости, голос звучал глухо, как из ямы, хотя, кажется, никогда прежде у него не было подобного голоса:

— Взгляни туда... Это мой отец. Узнаю его бороду. А с ним рядом моя сестра Луцилла. Видишь, как она на меня посмотрела? А вон тот, это Перенний. А того я убил на арене. О благодатная Изида, а вот и Демострата с детьми!

Охваченная ужасом, Марсия не смела прервать своего любовника, а тот все тыкал пальцем в пустоту, где ему виделись те, ни для кого больше не зримые...

Что с ним? С ума сошел? А может, Господь посылает ему видение, уповая, что он раскается в своих злодеяниях?

Внезапно император с хриплым воплем отшвырнул свой кубок и ринулся в пиршественную залу. К великому счастью, сенаторы и судьи были слишком заняты своим празднеством по поводу падения Клеандра, а женщины слишком увлеклись представлением шутов и мимов: никто не заметил его безумного вида. Он рухнул на почетное ложе, и Марсия, по-прежнему в молчании, заняла место с ним рядом.

— Налей мне выпить, — выдохнул он.

Она повиновалась, и он осушил кубок одним глотком. По-видимому, он овладел собой, только губы все еще дрожали, с этим он ничего не мог поделать. Его пальцы судорожно стискивали расписной золотой кубок. Вдруг он спросил свою подругу:

— Если бы и ты умерла... Оказалась бы на месте Демостраты... Ты бы тоже приходила сюда, чтобы неотступно меня преследовать?

Марсия содрогнулась. Она хорошо знала Демострату, это была одна из ее подруг. Коммод долго был ее любовником. Но, в конце концов, император уступил ее Клеандру. Демострата легко утешилась, став наложницей императорского любимца-временщика, ведь, по сути, она возвысилась до положения второй дамы Империи. У нее хватило благоразумия не оспаривать первенство Марсии, она даже отправила своих детей на воспитание в императорский дворец.

— Я очень надеюсь, Цезарь, что ты никогда не дашь мне повода преследовать тебя.

Она пыталась защитить подругу, но тщетно. Согласно римским обычаям, человек в своем падении увлекал за собою весь свой клан. Его детей ждала смерть, дабы впоследствии они не искали возмездия. Та же участь по той же причине ждала его друзей и клиентов.

Вскоре после казни Клеандра Демострату удавили, а головы ее детей размозжили об стену. Марсии никогда не забыть этого жуткого зрелища: обнаженное, изувеченное женское тело, выставленное для всеобщего обозрения на ступенях Гемонии[58]. И все члены ее клана лежали здесь же, рядом, тоже умерщвленные. Как далеко в прошлое ушла былая терпимость Марка Аврелия, простившего семейство и друзей того самого Авидия Кассия, который пытался его низложить и захватить власть в Риме.

— Иди сюда, Карпофор, приблизься!

Голос Коммода, внезапно прозвучав над ухом, отвлек Амазонку от ее размышлений, и она бросила ледяной взгляд на префекта, который поспешал к ним, переваливаясь на своих коротеньких ножках. Его голый череп при свете факелов лоснился еще больше обычного. С того дня, когда она вырвала у него Калликста, отношения между ними стали натянутыми. А то, что он стал косвенной причиной гибели Демостраты, усилило антипатию, которую она питала к нему.

— Ты и впрямь верен мне, префект? — спросил император потухшим голосом, не поднимая глаз.

Пораженные его тоном, Карпофор и Марсия с изумлением уставились на него. Такая манера держаться, этот тихий, смиренный голос были столь не свойственны Цезарю, что им на мгновение почудилось, будто вернулись времена правления его отца, когда катастрофы следовали одна за другой, — так мог бы говорить удрученный Марк Аврелий.

— Возможно ли, что ты во мне сомневаешься? — запротестовал префект анионы. — Разве не я разоблачил перед тобой бесчестные козни этого предателя Клеандра? Его интриги, которые могли стать роковыми для твоей династии?

— Прискорбно, — продолжал Коммод все тем же странным топом, — что ты не ограничился разоблачением его деяний перед твоим Цезарем, а раззвонил об этом на весь свет.

Протестов собеседника он не слушал. Покусывая свой большой палец, он, казалось, забылся, весь во власти напряженных раздумий. Марсия, хорошо его зная, сообразила, что он ломает голову, кого бы назначить на место Клеандра. Задача оказывалась тем труднее, что вследствие чисток, проводящихся одна за другой, количество стоящих людей среди дворцовых вольноотпущенников чрезвычайно сократилось. А довериться выбору сената Коммод опасался...

— Я больше не потерплю, чтобы народ Рима страдал от таких перебоев в снабжении съестными припасами! — внезапно бросил он, вскидывая голову.

— Сделаю все, что в моих силах, — отвечал Карпофор с поклоном.

— Нет уж, сириец, изволь сделать больше! Тебе поручается избегать волнений вроде вчерашних. Если произойдет еще что-нибудь такое, ты на этом лишишься головы.

Карпофор побледнел, вспотел — на лице выступили крупные капли. Он понял, что Коммод не шутит. И слишком хорошо знал, сколько случайностей таит в себе навигация, чтобы чувствовать уверенность в завтрашнем дне. Следовало действовать дипломатично.

— Позволю себе заметить, Цезарь, — начал он, — что я не могу нести ответственность за почву в долине Нила.

— Это что еще значит? — император нахмурил брови.

— Теперь Марсия опять узнавала его нетерпеливый нрав, так хорошо ей знакомый. И спрашивала себя, не закончится ли этот праздник какой-нибудь ужасной вспышкой.

— Я имею в виду, что объем зерна, которое привозит Ситопомпойа, зависит от египетского урожая, а он в свой черед зависит от непредвиденных капризов реки.

— Понятно... — в раздумье пробормотал император. — Коли так, я поручаю тебе всю зерновую торговлю запада.

Под этим подразумевалось, что сирийца назначат надзирающим за всем ввозом зерна с Сицилии и из Африки.

— Сочту за честь, Цезарь, но боюсь, этого недостаточно, чтобы исключить все непредвиденные случайности.

— Чего же тебе еще нужно?

— Префект анноны почитай что бессилен перед кражей судов и прочими пиратскими нападениями. Скажем, «Изиду» нашли выброшенной на берег в Малой Азии, команды на ней не было.

— Эмилий!

Призыв, брошенный в полный голос, заглушил праздничный гомон, прервал разговоры, заставил смешки утихнуть, а танцоров застыть на месте. Эмилий Летий, надушенный благовониями, в венке из цветов, соскочил с лежака и с решительным видом устремился к своему господину.

— Эмилий, отныне ты будешь заменять этого проходимца Клеандра.

Летий мгновенно согнулся в поклоне:

— О Цезарь, какая честь... Никогда ни один префект преторских когорт не мог бы быть более предан тебе, о божественный...

Коммод махнул рукой, как бы говоря: «Оставим это кривлянье!», и нетерпеливо продолжил:

— Для начала я требую, чтобы грабители судов, на которых жалуется наш друг Карпофор, были схвачены. Пошли курьеров с их описанием во все порты, пусть все посты береговой охраны получат от тебя оптические сигналы! Я отдаю под твою юрисдикцию все наше морское побережье, чтобы все те, кто чинит препоны зерновой торговле, были задержаны и понесли наказание. Относительно подробностей тебя просветит твой коллега, префект анноны.

Оба отвесили друг другу по церемонному поклону, а все присутствующие зааплодировали.

Странная усмешка озарила лицо Карпофора: благодаря императорским распоряжениям он, наконец, сможет добраться до этого змея Калликста и его сообщника Марка!

Властитель между тем несколько взбодрился — всеобщее одобрение, которое он вызвал у окружающих, вселило в него уверенность. Потребовав себе еще один кубок с вином, он призадумался, не будет ли кстати совершить еще что-нибудь эффектное. Обозревая толпу приглашенных, он вскоре остановил свой взгляд на мужчине и женщине, которые оживленно болтали, возлежа бок о бок:

— Скажи-ка, Марсия, ты не знаешь, что это за пара? Они мне как будто знакомы.

— Вон те? Да ну, вспомни же, это Фуск Селиан Пуденс, твой городской префект, а та, что с ним, Маллия, жена Дидия Юлиана, племянница Карпофора.

Коммод знаком подозвал первого же из снующих мимо рабов и поручил ему передать Фуску, что он желает с ним потолковать. Заинтересовавший императора гость тотчас с поклоном приблизился.

— Ты префект города?

— Благодаря твоему великодушию, Цезарь.

— Значит, ты отвечаешь за общественный порядок. Так как же вышло, что ты не помешал Клеандру наложить руку на запасы зерна?

Имея дело с императором, ищущим ссоры, лучше сохранять спокойствие. Фуск отвечал добродушно:

— К тебе, Цезарь, очень трудно получить доступ. А как иначе я мог проверить, правду ли говорит Клеандр, утверждая, что он действует по твоему приказу? Впрочем, позволю себе заметить, что префект города не должен надзирать за продовольственным снабжением.

Коммод почувствовал, как в нем разгорается пламя гнева, и сухо возразил:

— Если бы ты выполнял свой долг, как подобает, вчерашнего мятежа не было бы.

— Возможно ли, что ты сожалеешь о случившемся, Цезарь?

— Нет-нет, разумеется, — буркнул Коммод, сообразив, что слишком далеко зашел: — Конечно, гнусность Клеандра заслуживала кары.

Тяжкое молчание повисло между двумя собеседниками. Все вокруг старательно притворялись, будто как ни в чем не бывало продолжают пировать и беседовать.

Марсия отважно пришла Фуску на помощь:

— Не угодно ли отведать это бедро африканского перепела, префект? Очень вкусно, истинное чудо!

— Благодарю тебя, Амазонка, — улыбнулся Фуск, — но не могу. Я последователь Орфея.

— Орфея? — вырвалось у молодой женщины. — Так ты, стало быть, поклоняешься Вакху? — с живостью продолжала она.

— Разумеется.

— Мне много рассказывали о поклонниках Вакха, — внезапно заинтересовался Коммод. — Это правда, что вы кружитесь вихрем, в чем мать родила, в венках из плюща, размахивая тирсами?

— Гм... на самом деле это, собственно, не в обычае почитателей Орфея.

— Ты хочешь сказать, что и в вакханалиях никогда не участвовал? — изумился император.

— Да нет, почему же. Но это было до того, как я приобщился к орфическим мистериям.

— Не угодно ли тебе это нам продемонстрировать?

Теперь уже все разговоры в зале прервались, взгляды присутствующих были прикованы к этим двоим. Фуска не обманул учтивый тон императора. То, что он сейчас услышал, было приказом. Неповиновение — прямая дорожка к самоубийству... И все же он попробовал уклониться.

— Итак? — обронил Коммод, хмуря брови.

— Но я... У меня же нет венка из плюща.

— Его заменит твой венок из роз. А что до тирса... Надзирающий за слугами одолжит тебе свою ферулу.

Теперь у Фуска уже не оставалось выбора. Он неуклюже выпутался из своей тупики, сбросил сандалии. Марсия отвела взгляд. Смешки, пробежавшие там и сям, глубоко уязвили ее. Она чувствовала себя настолько же униженной, как бедный префект.

— Погоди! — закричал Коммод. — Этот танец нужно показать народу. Кроме всего прочего, наш долг — забавлять плебс. Выйдем в парк!

Рабы тотчас бросились к сотрапезникам, чтобы снова обуть их. Окружив префекта города, все вышли в сад, чтобы смешаться с простонародьем. Квириты разом прервали свою болтовню при появлении столь невиданной когорты. Но Коммод в нескольких игривых фразах объяснил, что их префект сейчас намерен исполнить вакхическую пляску в честь народа. Что один из высших чиновников Империи может разыграть подобный спектакль, да еще нагишом, поначалу ошеломило этих смиренных плебеев. Но в Риме, как, впрочем, и везде, любая необычная, а тем паче непристойная выходка непременно имеет успех у простонародья. Так что толпа, в конце концов, разразилась восторженными рукоплесканиями и все, по примеру императора, принялись стучать кулаками в серебряные столовые приборы. Под этот нестройный грохот Фуск исполнил первые танцевальные движения на пятачке между столами, в нескольких шагах от садка, переполненного разноцветными рыбами. Лишь обстановка религиозной созерцательности могла бы избавить такую сцену от убийственного комизма. Вскоре неудержимый хохот уже сотрясал все собрание. Марсия стиснула зубы.

Унизительная сарабанда продолжалась, пока Коммод не решил ее прекратить.

— Ах! — прыснул он. — Какое счастье, что танцы — не твое ремесло! А то бы тебя не всучить ни одному работорговцу!

И жестом, полным презрения, он толкнул Фуска так, что тот упал в живорыбный садок.

Глава XLIII

Остия, октябрь 190 года.

Онерария, грузовое транспортное судно, причалила в Остии на раннем рассвете под проливным дождем. Пристани выглядели пустынными, город будто вымер.

Прежде чем ступить на сходни, Калликст машинально надвинул поглубже капюшон своего плаща и вместе с компанией моряков завалился в одну из таверн на площади Всех Сословий. Там он не в пример прочим изголодавшимся за время плавания ограничился тем, что заказал блюдо бобов и кувшинчик воды. Покончив со скромной трапезой, он встал, раскланялся, взял свой узел с пожитками и вышел.

Что-то было странное в этом покое, что царил здесь. Для этого порта, который он привык видеть всегда кипучим, полным жизни, как-то слишком уж тихо, слишком спокойно. Может быть, все объясняет этот тяжелый ливень, что обрушился на город?

Покинув площадь Всех Сословий, он, миновав здание театра, вышел на Декуманскую дорогу, большую транспортную артерию, идущую вдоль реки. Не считая двух прохожих, торопливо семенящих под ливнем, таща под мышкой корзины с провизией, дорога также казалась абсолютно безжизненной. Калликст полагал, что ему надлежит вести себя как можно скромнее, но, тем не менее, было похоже, что, напротив, перед ним расступаются, старательно избегая встречи. Слева от него были термы и палестра. Прямо перед собой он видел конюшню старого Клодия. Он вошел туда.

К его величайшему изумлению, навстречу ему вышел не этот согбенный саркастический старец, а молодой человек с небрежными манерами и горько сжатым ртом. Фракиец заметил, что парень, говоря с ним, остановился в пяти шагах, ближе не подошел, и что ноздри у него заткнуты лавровыми листьями. При виде золотого он сразу согласился сдать пришельцу в наем лошадь и двуколку — цизиум.

— Можешь взять вон тот. Ну, бросай свою монету!

Удивленный такой, по меньшей мере, необычной манерой, Калликст вывел лошадь из стойла и принялся запрягать, спросив, между прочим:

— А что, старины Клодия здесь больше нет?

— Умер, — буркнул конюх, по-прежнему держась поодаль.

— Умер? От чего?

— Да ты что, в конце концов, с лупы свалился? Понятное дело, от чумы.

Фракиец с трудом унял пробравшую его дрожь. Так вот оно что... Когда он уже готовился залезть в двуколку, парень окликнул его:

— Ты в Рим направляешься?

— Да.

— В таком случае от души тебе советую: поберегись! Там бродят банды, они пыряют прохожих отравленными копьями.

— Что еще за банды? Почему?

Конюх скорчил мину, долженствующую показать, как его удручает глупость собеседника:

— Сразу видать, что ты давненько здесь не бывал...

И не прибавив больше ни слова, исчез за деревянной дверью. Положительно, странные дела творятся в Империи... Не медля более, Калликст тронул с места и покатил в направлении града на семи холмах.

Когда он добрался до Тригеминских ворот, солнце уже клонилось к закату. Дождь хоть и прекратился, но небо все еще хмурилось довольно неприветливо. Выехав на Остийскую дорогу, он попал в сутолоку повозок, телег и прочего гужевого транспорта, ожидавшего пропуска в город.

Ворота открылись лишь после захода солнца. В наступивших сумерках Калликст смог проникнуть в столицу без риска нарваться на неприятности. Он сказал себе, что надо спешить, пока ночь не стала непроглядной, превратив переплетение улиц в безнадежный лабиринт. Но дорогу ему на каждом шагу преграждали бесчисленные похоронные процессии. К счастью, теперь до Субуры было уже недалеко.

Там обитал папа Виктор.

Прежде его бы вовсе не удивило, если бы он узнал, что глава христиан живет в этом квартале, пользующемся самой дурной славой. Он бы из этого заключил, что предводителю секты, которая преследуется законом, там скрываться надежнее, чем где-либо еще. На самом же деле это было бы заблуждением. Если папа Виктор, который одновременно являлся епископом города Рима, поселился здесь, он поступил так затем, чтобы быть ближе к страждущим мира сего.

Он подозвал одного из тех мальчишек, что, едва стемнеет, принимаются шнырять поблизости от больших площадей и богатых жилищ. Подросток тотчас подбежал и поспешил зажечь свой факел из пакли и смолы.

— Ты хорошо знаешь улицы Субуры?

— Я там родился, господин, — сообщил солидный малыш, горделиво вздернув подбородок.

— А знаешь, где находится дом, в котором живет главный христианин?

— Само собой. Тебя проводить?

— Да. Освещай мне дорогу.

И тут они пустились блуждать среди адски перепутанных вонючих переулочков. Вскоре Калликсту пришлось сойти со своей повозки и продолжать путь, таща лошадь за узду. Балки, торчавшие из стен, в любое мгновение угрожали свалиться им на голову. От этих слепых фасадов доносился шум жизни, в нем угадывались отзвуки то трапезы, то ссоры, слышались причитания плакальщиц, стоны больного. Ему вспомнилась Флавия, сводник тоже пришел на память. Сколько воды утекло, сколько событий и перемен произошло с той поры...

— Вот, господин, это здесь.

Калликст поднял голову. Этот дом походил на тысячи других. Обшарпан не больше прочих, но и не меньше. Однако не было никакой причины предполагать, что мальчик лжет. Он дал ему асс, привязал лошадь к каменной тумбе, затем постучался в дверь.

Тут посетителя ждал новый повод для удивления: человек, открывший ему, смахивал на раба, самого обычного, такого же, как все рабы.

— Я прибыл из Александрии. Меня прислал епископ Деметрий.

Человек при этих словах не нахмурился, не насторожился, ответил просто:

— Следуй за мной.

Он повел гостя к шаткой лестнице. Проходя по лестничной площадке, Калликст услышал влажный кашель, перемежаемый хриплым дыханием. Перехватив его вопросительный взгляд, спутник смиренным тоном обронил:

— Чума.

Но вот они подошли к двери, на которой было выгравировано изображение рыбы. Дверь оказалась не запертой. Привратник испарился, а Калликст внезапно предстал перед сидящим человеком. Тот медленно поднял голову, и тусклый свет масляной лампы упал на его лицо.

Ошеломленный Калликст узнал Ипполита.

Молодой пастырь, похоже, изумился не меньше пришельца.

Оба долго смотрели друг на друга в молчании, словно каждый старался уверить себя, что это не сон. Фракиец опомнился первым:

— Ты, здесь? Но как?..

— Я там, где должен быть. На службе Господней. Однако я точно так же мог бы задать этот вопрос тебе. Я считал, что ты скрываешься в безопасном месте, где-нибудь на Александрийском побережье или в Пергаме, и транжиришь там миллионы, которые украл у евреев, клиентов банка твоего прежнего хозяина.

Калликст задышал глубже, пытаясь успокоиться. Поистине годы нисколько не смягчили глумливого тона, свойственного Ипполиту.

— Я прибыл сюда из Александрии. С важными известиями. Меня прислал епископ Деметрий.

— Деметрий? Да что это с ним, с какой стати он доверился субъекту твоего сорта?

— Могу я видеть папу? — только и спросил Калликст, оставляя предыдущую фразу без комментариев.

— Ты видишь его! — раздался голос за спиной гостя.

Фракиец вздрогнул. Он не слышал, как позади него снова открылась дверь. Теперь ему навстречу шел тощий, довольно малорослый человек, в серых глазах которого, однако, светилась воля, а нервическая порывистость движений говорила о достаточно твердом характере. Вспомнилось описание, которое дал ему Климент: «Это уроженец Африки, но по складу совершеннейший римлянин, более склонный рушить препятствия на своем пути, чем пытаться обогнуть их».

— Святой отец, — встрял Ипполит, — этого человека зовут Калликстом. В прошлом раб блаженного Аполлония, затем одно время управитель делами префекта анноны, а ныне вор, голова которого оценена в двадцать тысяч денариев.

Калликст бросил на него свирепый взгляд. Эх! Если бы можно было обойтись с этим типом, как Господь — с торговцами во храме!

— Что тебе нужно? — сухо осведомился Римский епископ.

Фракиец вытащил из своего пояса кожаный футляр:

— Послание епископа Деметрия.

Папа схватил футляр и, вытащив оттуда свиток папируса, протянул его Ипполиту. Насупив брови, сказал:

— Прочти. У тебя пока еще глаза хорошие.

Ипполит начал:

«Виктора, наместника святого Петра, Деметрий, епископ Александрийский, S.D.[59]

До меня дошли сведения, будто ты намереваешься предать анафеме наших братьев из азиатских церквей, которые отказываются разделить позицию Всемирной Церкви относительно даты празднования Пасхи.

Тебе ведомо, что когда ты созвал провинциальные синоды, чтобы положить конец этой распре, разделившей Церковь на восточную и западную, я одним из первых присоединился к твоему мнению. А стало быть, ныне мне более чем кому-либо пристало посоветовать тебе отказаться от этого замысла.

Мне и впрямь представляется, что празднование Пасхи в день смерти Господа, а не в день его воскресения не дает достаточных оснований для того, чтобы взять на себя такую ответственность как отлучение целых церковных общин. То, что я тебе сейчас говорю, я говорю со всем почтением, более чем ясно сознавая собственные малость и несовершенство перед лицом наместника Петра. Но, тем не менее, должен уведомить тебя, что здесь, в Александрии, мое мнение разделяет большинство просвещенных людей.

Они принимают во внимание, что невозможно винить наших братьев в Азии за то, что они всего лишь продолжают следовать старинным почтенным традициям. До сей поры греческая и латинская церкви жили бок о бок, единые в своем поклонении Господу, Спасителю нашему. Твои предшественники проявляли большую терпимость по отношению к азиатским епископам; особенно Аникит, когда у него возникли разногласия с епископом Поликарпом.

Мы побуждаем тебя не отказаться от своих настояний, а лишь действовать осторожно, следуя их примеру. Нам же больше ничего не остается, как только ждать, когда наши молитвы воплотятся в жизнь. Я уверен, что милость Всемогущего Бога, в конце концов, просветит наших азиатских братьев. Итак, да соизволит он внушить тебе доброе решение.

Vale[60]».

Папа сидел на низенькой скамеечке и с задумчивым видом теребил свою бороду.

— Как вышло, что Деметрий доверил тебе это послание?

Тон понтифика был недвусмыслен, но Калликст испытал к нему благодарность хоть за то, что он не прибавил: «Ведь не похоже, чтобы ты заслуживал особенно надежных рекомендаций».

— Ему предлагали нескольких человек на выбор. Епископ остановился на мне.

— Это не ответ на вопрос. Почему язычнику отдали предпочтение перед христианами? — вмешался Ипполит.

— Язычнику? — удивился Виктор.

Калликст покачал головой:

— Ипполит не мог этого знать, но я теперь христианин.

— Как?! Что ты сказал? — Сын Эфесия уставился на него растерянно и вместе с тем скептически. — Ты? Христианин? Ты, который яростнее всех нападал на нашу веру? Ты, кто...

Калликст резким жестом прервал его:

— Да, я христианин. Обстоятельствам и, бесспорно, милости того Бога, которого я так долго отвергал, удалось взять верх там, где ты потерпел поражение.

Во взгляде Ипполита впервые промелькнуло живое чувство. Искреннее волнение, в котором память прошлого смешивалась с переживанием настоящего. Он прокашлялся, потом заговорил снова, на сей раз почти тихо:

— Ты... Ты правду говоришь?

— Меня разыскивают все власти страны. До своего обращения я вел далеко не образцовую жизнь. Если я взял на себя эту миссию добровольно, то именно потому, что здесь, в Риме, я рискую жизнью больше, чем где бы то ни было в другом месте. Это мой способ покориться Господнему суду.

Поскольку Ипполит, совершенно обезоруженный, хранил молчание, заговорил сам прелат:

— Это странно... Ты не подумал о том, что если хочешь действительно исправить свои ошибки, для этого можно найти иное решение, не столь опасное, как то, что ты избрал?

— Мне уже указывали на это. Но я, к несчастью, лишен возможности материально возместить жертвам моего воровства их убытки.

Наступило продолжительное молчание. Потом наперекор всем обычаям Виктор сделал фракийцу знак преклонить колени. Он благословил его — жест был плавный, медлительный — и молвил:

— Мы признательны тебе за то, что ты сделал. Да отпустит тебе Господь твои прегрешения и позволит возвратиться к близким целым и невредимым.

Калликст поднялся, наклоном головы поблагодарил и спросил:

— Будет ли ответ для епископа Деметрия?

— Да. Ты скажешь ему, что его письмо меня тронуло, но он беспокоился напрасно. Ириней, епископ Лугдуна[61], разделяющий те же опасения, убедил меня не прибегать к крайним мерам, которые я предполагал. Отлучения азиатских церквей не будет...

Глава XLIV

Когда Калликст добрался до своего цизиума, была уже глубокая ночь.

Ведя лошадь в поводу, он пробирался по переплетающимся улочкам, положившись на свою память. Темнота, как обычно бывает в подобных случаях, сильно усложняла его задачу. Он, вне всякого сомнения, подумал бы, что заплутался и вышел далеко за пределы Рима, если бы не беспорядочный шум повозок, которые, выгрузив свои товары, катили к выезду из города. Худо-бедно ориентируясь, он, в конце концов, расчистил себе путь и пристроился позади галльской двуколки, влекомой парой быков, которые тащились, толкаясь и покачиваясь, занимая всю ширину улицы. Коль скоро возница, похоже, знал, какое ему требуется направление, Калликст подошел к нему:

— Хо! Друг, ты куда это собрался?

Вопрошаемый отозвался с сильным шершавым акцентом, свойственным латинским поселянам:

— На ту сторону Тибра, по Эмилиеву мосту.

У Калликста вырвался вздох облегчения: им было по пути. Один за другим они еще долго колесили по запутанным переулкам, миновали какой-то храм, которого он не смог узнать, пока не добрались, наконец, до четырехугольной просторной площади. Тут уж фракиец смог забраться в свою двуколку и предоставить лошади вести его дальше.

Центр площади занимала триумфальная арка: Янус Четырехликий. Теперь он сообразил, куда его занесло — это был форум Нервы.

Он отправился дальше, проехал неподалеку от Юлиевой курии, обогнул ростральную трибуну на уровне Золотого Милиария, отмечающего самый центр знаменитого перекрестка, куда сходятся все римские дороги, и достиг улицы, высокопарно именовавшейся Виа Сакра, Священный Путь.

Солнце начинало утомлять его своим зноем, да и лошадь подавала признаки усталости. Надо было подыскать пристанище, и поживее. Приблизившись к Викус Югариус, он вдруг заметил на этой улице, справа, всего в нескольких шагах, стоящую повозку и возле нее человека, который что-то выкрикивал перед запертой дверью. При ближайшем рассмотрении он приметил также деревянные ящики с фруктами, рядком выставленные у порога, а также окошечко, через которое огородник как раз сейчас получал причитающуюся ему плату. При виде Калликста он с живостью обернулся, всем своим видом выражая готовность услужить.

— Как ты думаешь, я смог бы здесь устроиться на ночлег?

Огородник посторонился, чтобы позволить владельцу постоялого двора, сидящему по ту сторону окошка, ответить самому:

— Сожалею, но чужестранцев мы больше не принимаем.

— А если я заплачу денарий?

— Ничем не могу помочь.

— Поднажми еще, приятель, — ухмыльнулся поселянин. — Этот старый разбойник Марцелл душу за грош продаст. Если знать, как с ним разговаривать, он кончит тем, что собственное ложе тебе уступит.

— Ну, скажем, золотой, — набавил цену Калликст.

Сумма была неслыханная, но он был слишком измучен, чтобы пуститься на поиски другого ночлега. Услышав его предложение Марцелл и зеленщик только разом присвистнули, за чем последовал характерный звук отпираемого замка:

— Входи быстрей!

— Постой. Где я мог бы поставить свой цизиум? И лошадь...

— Предоставь их этому прохвосту: Бутеон сумеет с ними управиться. Да заходи же скорей! Пошевеливайся!

Фракиец прошмыгнул внутрь с узелком своих пожитков. Хозяин постоялого двора поспешил запереть за ним дверь.

— Но, в конце концов, что творится в этом городе? — спросил Калликст, озадаченный и вместе с там рассерженный.

— Тебе на улице никто дорогу не пересекал?

— Конечно, пересекали. Повозки селян, развозивших свой товар. Но...

— Стало быть, ты можешь похвастаться везением, ведь если бы у тебя были и другие встречи, уж поверь, ты бы вряд ли сюда добрался живым.

— Объяснит мне кто-нибудь, наконец, что здесь происходит?

Хозяин постоялого двора понизил голос:

— Ты, верно, издалека прибыл, раз не знаешь, какие события потрясают нашу столицу. Знай же, что банды негодяев, состоящих на службе правителя, разъезжают с отравленными копьями и нападают на прохожих.

— Об этом я уже слышал. Но почему? По какой причине могут совершаться такие чудовищные гнусности?

— Тебе придется мне поверить. Эти люди настолько очумели от праздности, что уж и не знают, что бы придумать для развлечения. Они таким манером прикалывают по две тысячи человек за день. Не считая еще тех, кто умирает от чумы.

Калликст счел бесполезным выражать свое замешательство. По всей видимости, творится какое-то сумасшествие. Завтра у него будет время вникнуть в эту загадку поглубже. Он попросил владельца постоялого двора указать ему его комнату. Хозяин повлек его куда-то по скрипучей лестнице, попутно сообщив, что у него остается еще много незанятых комнат.

— Но что ты хочешь, — вздохнул он, — ночью уже и не поймешь, с кем дело имеешь.

Он открыл дверь темной конурки, где виднелось убогое ложе самого отталкивающего вида.

— Вот. Это, понятно, не стоит золотого, но что ты хочешь...

— Учитывая, до чего я устал, уже неважно...

Как только остался один, он разделся при свете масляной лампы и залез под грубое волосяное одеяло. Уже собрался задуть крошечный огонек лампы, когда услышал сотрясающие лестницу шаги. Слабый свет пробился сквозь зазоры между стенами и дверью, высветились и щели между неплотно пригнанными досками самой двери. Вот она медленно открылась, и в комнату, держа подсвечник, вошла женщина.

По наряду — коротенькой тунике, едва достающей до колен и мало что скрывающей из ее прелестей, — он догадался о цели ее появления. Это была одна из тех гулящих служанок, которые часто входили в состав прислуги гостиниц и таверн. Ее, без сомнения, только что разбудил хозяин, поскольку лицо ее было тускло и осунулось. Светлые волосы, в которых мелькали ниточки седины, как смятая белокурая кудель, в беспорядке падали на костлявые плечи. Даже будь он свеж и полон сил, она бы его не прельстила.

— Это хозяин меня прислал, — уныло просипела она.

— Благодарю, но я не нуждаюсь в твоих услугах.

— Я стою всего шесть ассов, — настаивала женщина.

— Да. Но повторяю тебе: я слишком устал.

Это была правда. Глаза у него сами закрывались, наперекор его воле. Сейчас он провалится в сон, а женщина, похоже, и не думает убраться отсюда. Подошла, наклонилась над ним, стала пристально, внимательно вглядываться.

— Ты что, не понимаешь? Я совершенно вымотан.

— Есть женщины красивее меня, — тем же монотонным голосом возразила она, — но ты не найдешь другой такой сладострастной и настолько опытной.

— Единственное сладострастие, которое мне сейчас желанно, это услада сна. Прощай.

— Если ты меня прогонишь, хозяин побьет меня.

Невзирая на свою наготу, Калликст встал, взял незваную гостью за руку и мягко, но решительно вывел за дверь, пробормотав:

— Прошу тебя... Не настаивай.

На мгновение девица малость потерянно замерла у двери, створка которой только что закрылась перед ее носом. Потом медленно, с нажимом ступая босыми ногами по деревянным ступеням, будто хотела проверить, не сон ли все это, она спустилась по лестнице, вытирая взмокшие от возбуждения ладони полами своей туники.

— Он здесь? В Риме?

Елеазар аж подскочил и недоверчиво вытаращил глаза на стоявшую перед ним девицу.

— Быть такого не может! Не мог он сюда сунуться, прямиком в волчью пасть! Как ты можешь быть настолько уверена, что не обозналась?

— Да говорю же тебе, нет ни малейшего сомнения. Он был моим клиентом, прежде, давно.

Управитель Карпофора бросил на уличную девку презрительный взгляд. Она со своим кислым лицом, кричащим нарядом и внушительным синяком на левой щеке была живым олицетворением упадка.

Город еще утопал в потемках, когда она появилась у Капенских ворот, перед резиденцией префекта анионы. Заявила, что ей нужно сейчас же потолковать с Карпофором. Известие, с которым она пришла, было таково, что о ней незамедлительно доложили вилликусу. Калликст найден!

— Тогда он, значит, довольствовался малым... — проскрипел Елеазар. — А этим синяком ты ему же обязана?

— Нет. Это работа моего хозяина.

— Однако скажи, он ведь наверняка должен был перемениться за эти годы. Как ты могла так быстро его узнать?

— Его глаза. Несмотря на бороду, которая ему отъела пол-лица, взгляд-то у него все тот же. Я бы его из тысячи узнала!

Елеазар заколебался. В словах этой девки было что-то похожее на правду. Да и потом, что он потеряет, если проверит? При одной мысли, что, возможно, фракиец наконец-то окажется в его руках, вилликуса вдруг затрясло, как и лихорадке:

— Где он? Надо...

— Не так быстро. Сперва я хочу поговорить с префектом.

— Да ты спятила! К такому важному человеку не вваливаются запросто. Но я обещаю, что ты получишь за его поимку двадцать тысяч денариев. Если, конечно, твое сообщение окажется точным.

— Оно точнее некуда. Но я все же хочу с префектом потолковать.

— Почему? Ты, стало быть, мне не доверяешь?

— Не в том дело. Я хочу откупиться от моего хозяина, купить себе свободу. А для этого, ты же знаешь, нужно, чтобы магистрат засвидетельствовал мое освобождение.

— Клянусь Кибелой! Да ведь с этим делом управится любой эдил! — в отчаянии возопил вилликус.

Девица, упрямо набычившись, покачала головой:

— Ничего не поделаешь. Мой хозяин разом отберет мое вознаграждение, а я и дальше буду служить подстилкой для его клиентов. Со мной один раз такое уже было.

— Твои былые горести меня не интересуют! Ты меня сейчас же отведешь к Калликсту, а не то...

Подкрепляя слова жестом, он сорвал с себя кожаный ременный пояс. Девица отшатнулась было, но тотчас овладела собой, оставшись все такой же непреклонной:

— Валяй. К колотушкам мне не привыкать. Я приведу тебя к этому человеку не иначе, чем на моих условиях.

Управитель, не приученный к подобному сопротивлению, заколебался. Желания наказать эту тварь ему было не занимать, но так можно было все испортить. Этим он рисковать не стал, сдался:

— Ладно, пойду предупрежу хозяина. Но учти: если ты нас обманула... Кстати, звать-то тебя как?

— Элисса...

Глава XLV

Серая влажная заря уже забелела на городском небе, когда Карпофор в сопровождении управителя, уличной девки и отряда ночной стражи приблизился к постоялому двору на Викус Югариус. Префект бросил девице:

— Вот и пришли. Теперь тебе остается молить Юпитера, Фортуну и всех прочих богов, чтобы Калликст и впрямь оказался здесь.

По его тону чувствовалось, что прежнему хозяину фракийца отнюдь не пришлось по вкусу, когда его вытащили из постели в столь ранний час. Нежданная возможность наконец-то наложить руку на своего неверного раба — только она побудила его вскочить с ложа. Однако же он отнюдь не разделял энтузиазм своего вилликуса. По его мнению, девица ошиблась. Калликст в Риме! Если бы это могло оказаться правдой! Тем не менее, он, следуя совету Елеазара, проделал на форуме изрядный крюк, чтобы захватить себе в помощь отделение ночной стражи.

Хозяин гостиницы с бранью на устах и опухшими со сна глазами открыл им дверь. Но при виде префекта и тех, кто его сопровождал, он тотчас умерил свою досаду.

— Ступай на кухню, — приказал ему магистрат, — возвращайся к своим печам.

И прибавил, обращаясь к Элиссе:

— А ты веди нас в ту комнату!

Опасаясь, не вышло б хуже, хозяин без малейшего сопротивления впрямь убрался на кухню. При том, что нынче творилось в Риме, можно, конечно, всего ожидать, но чтобы Элисса оказалась агентом-соглядатаем, — это было слишком даже для него.

Карпофор, Елеазар и стражи под предводительством девицы взошли по ступеням ветхой лестницы, которая, назло всем их предосторожностям, так истошно скрипела и трещала, словно в любое мгновение могла обрушиться.

— Кончится тем, что мы всю столицу перебудим, — прошипел разъяренный Карпофор.

— Это здесь, — указала девка.

Елеазар отшвырнул ее локтем, ринулся к двери и, переглянувшись напоследок со своим хозяином, повернул подковообразную дверную ручку. И ворвался в комнату.

Калликст вздрогнул и приподнялся на своем нищенском ложе, так что лампы стражников озарили его лицо:

— Елеазар? Живой?

— Да, несчастный! Я жив, и еще как! — захохотал управитель, скаля черноватые зубы. — Теперь-то мы можем свести наши счеты!

— Ты мне наверняка не поверишь, — вставая, промолвил фракиец, — но я рад узнать, что ты жив и здоров. Это для меня облегчение.

И стал спокойно надевать свою тупику. Его слова были правдой. Он почувствовал, что бремя угрызений каким-то образом свалилось у него с плеч.

— Ты, ты здесь... — бормотал Карпофор, все еще словно не веря. Префект теперь в свой черед вошел, оставив стражей на пороге комнаты.

— Да, господин Карпофор. Это и впрямь я.

Тогда Карпофор, как будто только и ждал этого мгновения, нанес своему рабу страшный удар, расплющив его нижнюю губу в кровавое месиво.

— Четыре года! Я четыре года предвкушал этот час!

Он перевел дух, мельком оглядел убогое логовище с затянутыми паутиной углами.

— Как вышло, что ты, умыкнув у меня целое состояние, ютишься в такой клоаке?

— Ответ прост: у меня больше нет ни одного асса из этой суммы, — отозвался Калликст, очень спокойный.

— Ни единого асса из трех миллионов сестерциев? Кому ты рассчитываешь заморочить голову такой чепухой?

— Он врет! — рявкнул Елеазар.

— Три миллиона триста двадцать шесть тысяч пятьдесят семь сестерциев, если быть совсем точным. Я потратил из них добрую часть. Остальное покоится на дне озера, в Александрии.

— Врет! — повторил управитель. — Хозяин, позволь мне им заняться. Я из него правду выжму.

— Три миллиона триста тысяч монет, восемьсот тысяч денариев на дне озера?

Мысль об этом утонувшем сокровище, похоже, потрясла Карпофора сильнее, чем сама по себе кража. Калликст пробормотал:

— Я в твоих руках, господин. Возвращаясь в Рим, я знал, какой опасности подвергаюсь. Но я был бы все же тебе признателен, если бы ты сказал, как нашел меня. Что бы там ни было, я ведь всего несколько часов назад добрался сюда.

— Благодаря откровенности твоей прекрасной подружки, — хихикнул вилликус, указывая на Элиссу, которая вместе со стражниками держалась поодаль.

— Элисса?..

— Похоже, ты когда-то произвел на нее большое впечатление.

«Элисса...» Калликст насупил брови, порылся в памяти. И тогда перед ним всплыл образ маленькой уличной девчонки, что так напомнила ему Флавию, и взбешенная физиономия Сервилия, сводника... Сильно побледнев, девица лепетала:

— После... после твоего ухода хозяин поймал меня и отнял золотое ожерелье, которое досталось мне благодаря твоей помощи. Что мне было делать?

Калликст горько усмехнулся:

— Может быть, что-нибудь другое придумала бы, чем доносить на бедного парня, который тебя поддержал.

Девица не сумела скрыть своего смятения, ей вдруг стало не по себе под его взглядом, высмотревшим ее в потемках. Конец ее замешательству положил Карпофор. С того мгновения, как он оказался со своим рабом лицом к лицу, он чувствовал, как в голове клубятся противоречивые мысли. Он звучным голосом приказал:

— Пусть меня оставят наедине с ним!

— Но, господин... — запротестовал Елеазар, вдруг забеспокоившись.

— Делай, что тебе сказано!

Дверь закрылась, эти двое остались одни. Они стояли в молчании, бледный мерцающий свет едва озарял их лица, и немало времени протекло, прежде чем прозвучало хотя бы слово.

— Тебя что-то заботит, господин? — внезапно бросил Калликст.

— Заботит?!

Префект заложил руки за спилу и принялся мерить комнату шагами, словно хищник, запертый в клетку. А фракиец продолжал:

— Я могу тебе помочь?

— Что?!

Карпофор замер на месте, будто окаменел:

— Это переходит всякие границы! Ты, в этом рубище, на пути в Аид, толкуешь о том, чтобы помочь — мне?

Вновь наступило молчание. Но на сей раз, префект нарушил его первым, пробормотав скороговоркой, почти стыдливо:

— И что хуже всего... и всего невероятней... что у меня действительно есть нужда в тебе...

Тогда фракиец отвел взгляд, предоставляя Карпофору объясниться:

— Да... Ты можешь похвалиться, дело свое провернул удачно. Никто бы меня ловчее не обставил, да еще в самый скверный момент, как раз когда ссудные проценты понизились, так что в опасности оказались даже владения куда позначительней моего.

Он развернулся на каблуках и вдруг сверх ожидания снова влепил фракийцу оплеуху:

— И это ты сделал, ты, которому я всецело доверял! По твоей вине мне пришлось допустить, чтобы моя ссудная контора погорела! Еще и поныне приходится ради обеспечения города продовольствием пускать в дело мои личные средства. А это разорительно! Чистое разорение!

— По-моему, ты немного слишком драматизируешь, — заметил Калликст, вытирая кровь, выступившую на разбитой щеке. — Тебе ведь случалось сталкиваться и со значительно более трудными положениями, и ты всегда выходил из них с прибытком.

— Все это было раньше! — воскликнул Карпофор, вздыхая, словно истомленный мученик.

— Раньше чего?

— Ну, до проклятия богов, может быть. Все идет плохо, Калликст. Повсюду. Города беднеют, рудники оскудевают, количество земледельцев уменьшается, и земли зарастают дерном. Все должности, вплоть до консульских, продажны. Бремя налогов без конца растет, и богачи предпочитают удирать в загородные поместья, лишь бы не вносить своей доли на общественные нужды. И сверх всего этого еще чума вернулась! Как в самые мрачные дни Марка Аврелия. В одном только Риме она каждый день убивает больше двух тысяч человек. Если так пойдет дальше — вся Империя скоро превратится в гигантский унылый пустырь, лишенный провианта. Он умолк, тяжко засопел, взгляд его подернулся туманом, толстые щеки посерели и подрагивали.

— И... что я могу для тебя сделать?

— Я бы должен был отдать тебя на съедение хищным зверям. Это было бы еще слишком малой платой за твое предательство. Но время слишком тяжелое, чтобы можно было себе позволять поспешные решения. Ты доказал свои способности — уже тем, что сумел выудить у меня эти три миллиона сестерциев, — доказал достаточно, чтобы стоило подумать, не взять ли тебя снова к себе на службу. Если ты мне поможешь поправить мои дела, я не только забуду о твоем преступлении, но дам тебе приличную сумму, с которой ты сможешь опять встать на ноги. Что ты об этом скажешь?

Калликст встал перед своим хозяином в вызывающую позу, подбоченясь. А сам подумал, ошеломленный: «В то время как я ждал кары, мне предлагают вознаграждение! Воистину неисповедимы пути Господни».

— Ну? — нетерпеливо подбодрил его префект.

— Мне жаль, господин. Но есть две причины, вынуждающие меня отклонить твое предложение.

— Какие? — взревел Карпофор.

— Ты, по-видимому, забыл, что я — собственность Марсии. Ты сам преподнес меня в дар первой женщине Империи, так что теперь использовать меня без ее согласия было бы с точки зрения закона ни больше, ни меньше как воровством. Но это еще не все. Надобно тебе знать, что я больше не смогу приносить такую пользу, как прежде. Мой новый господин, которому я взялся служить и отныне принадлежу, категорически запрещает вымогательство, шантаж, махинации с жильем и прочие злоупотребления, к которым ты меня так хорошо приспособил.

— Что еще за новый господин? Ты хочешь сказать, что у тебя есть и другой хозяин, кроме божественной Марсии?

Фракиец молча кивнул.

— Имя этого дерзкого безумца?

— Это господин не того рода, о каком ты подумал: я христианин.

Карпофор вдруг опустил глаза, стал качать головой и, казалось, как-то разом ослабел.

— Ты, значит, христианин...

Наступило молчание. Тяжелое, долгое, оно переполняло комнату. Глядя на префекта, можно было подумать, что он, сломленный, сейчас рухнет без чувств.

В конце концов, он, двигаясь с невероятной медленностью, поднялся, безмолвно побрел к двери, открыл се:

— Уведите его! Отправьте этого человека в тюрьму при форуме!

Тотчас четверо стражников окружили Калликста и без церемоний потащили за собой. Когда они проходили мимо Карпофора, тот процедил:

— На случай, если ты втайне рассчитываешь на вмешательство Амазонки, знай, что император осведомлен о твоих злодеяниях вплоть до малейших подробностей, и не кто иной, как он сам приказал разыскивать тебя по всей Империи. По нынешним временам на недобросовестность смотрят не более милостиво, чем на чуму. Из субъектов вроде тебя получаются отменные козлы отпущения.

Калликст ничего не ответил. Его взгляд встретился со взглядом Элиссы. Она опустила голову. Он мог бы поклясться, что она плачет.

Глава XLVI

Фуск Селиан Пуденс, префект города, в третий раз нервическим жестом положил свои стиль рядом с восковой табличкой.

Он все не мог набраться решимости скрепить своей подписью приказ, который, рассуждая логически, он должен был дать неизбежно.

Калликст... Это имя напоминало ему отроческие годы, дружбу, беспечность, собрания почитателей Орфея, часы жаркого юношеского общения. Оно же, увы, приводило па память скандал, разразившийся четыре года тому назад, он тогда стал главной темой городских пересудов: пресловутый крах Остийской ссудной конторы. Он-то и был поводом, в связи с которым Фуск узнал, кем на самом деле являлся фракиец. Конечно, в последнее время чутье подсказывало ему, что там есть некая тайна, однако скромность, принятая между почитателями Орфея, всегда побуждала его обуздывать желание побольше узнать о своем друге. Но, как бы там ни было, он ни на мгновение не мог бы себе представить, что в действительности Калликст всего-навсего простой раб, да к тому же вор.

Что же теперь делать? Карпофор, его собрат, ведающий анноной, сдал ему этого человека нынче утром, на ранней заре. На него, Фуска, как на городского префекта, возлагалась обязанность приговорить арестованного самому или передать в руки властителя, что одно и то же. Он вновь взялся за стиль и начал выписывать им какие-то буквы. Однако очень скоро, охваченный возмущением, яростно стер большим пальцем знаки, начертанные на мягком воске, и в который уже раз снова развернул папирус, содержащий сведения о деле Калликста. По сути, в чем его обвиняют? В том, что хитростью умыкнул у этого хорька Карпофора сколько-то миллионов сестерциев. Фуск должен был сознаться себе, что он находит этот поступок скорее похвальным! Был еще обман, он врал насчет своего происхождения. Но разве оказанные услуги не компенсируют этих поступков, причем с лихвой?

Борясь с одолевавшим его нервным возбуждением, Фуск позвал:

— Валерий!

Дверь распахнул какой-то легионер.

— Ступай-ка приведи мне раба, доставленного Карпофором.

Но не успел легионер отправиться выполнять приказ, как Фуск почувствовал новую вспышку еще более острого раздражения. Недаром отец всегда повторял ему: «Сначала жизнь, потом философия!» А он, Фуск, поступает совсем наоборот, особенно сейчас. Не станет он разыгрывать поборника справедливости. Нет, он сейчас же отправит кого-нибудь к Коммоду с докладом.

Легионер возвратился в сопровождении Калликста.

— Бесполезно, — буркнул Фуск, не поднимая головы. — Можешь отвести его назад в камеру.

А поскольку озадаченный легионер не двинулся с места, ему пришлось повторить приказ, но тут узник с легкой усмешкой пробормотал:

— Ты, Валерий, не ломай себе голову понапрасну: пути начальства неисповедимы.

Задетый за живое, Фуск поднял глаза и сурово посмотрел на него:

— На твоем месте я бы не расходовал своих сил на пустопорожнюю болтовню. Рискуешь: они могут тебе потребоваться все без остатка, чтобы встретить судьбу, которая тебя ждет.

— Я в этом не сомневаюсь.

— Если память меня не обманывает, во времена нашей последней встречи ты не носил бороды. Но, конечно, тогда ты был кем-то другим... По сути, ты ведь никогда и не переставал играть какую-то не свою роль.

Фракиец нахмурил брови:

— Может быть, тебе не стоило бы так уж доверять кривому зеркалу, в котором, как мне сдается, ты меня теперь видишь?

И он указал на свитки папируса, развернутые на столе префекта.

— Полагаю, что с некоторых пор ты все знаешь о том, кого принимал за богача из сословия всадников. Но все же, Фуск, это тот самый человек, которого ты встретил однажды утром, в такие уже давние времена. Может быть, его разум и лгал тебе, но его сердце тебя не обманывало.

Воспоминание о той встрече возле дома орфических собраний всколыхнуло в душе Фуска волну чувств. Лицо его омрачилось. Он сухо распорядился:

— Валерий, оставь нас.

Страж удалился, оставив этих двоих с глазу на глаз.

— Почему? Зачем понадобились все эти годы обмана и предательства? Почему...

— Думаю, что изложение всей истории тебе наскучит. Позволь мне в свой черед задать тебе вопрос попроще: ты бы допустил раба в собрание почитателей Орфея?

Фуск отозвался без колебаний:

— Нет, разумеется, даже речи быть не могло. Но это всего не объясняет. По сути, это не объясняет ничего. А мне нужно понять. Я хочу знать.

Калликст в раздумье прошелся по комнате:

— Что ж, отлично. Тогда слушай...

И он как можно лаконичнее пересказал всю свою жизнь до самого нынешнего часа. Время от времени он ненадолго замолкал, словно желая убедиться, что префект внимает его исповеди с доверием. Когда он кончил, Фуск долго хранил молчание, потом мрачновато пробурчал:

— А теперь-то что ж...

— Теперь меня ждет лишь то, чего я заслужил. Так что предоставь судьбе довершить начатое. Однажды ты уже много кое для кого сделал.

— Для Флавии? Ну да, помню. Увы, развязка была далеко не счастливой.

— Исполняй свой долг, Фуск.

Префект опять нервно затеребил стиль, раздираемый внутренней борьбой между долгом и привязанностью, которую все еще питал к фракийцу, да, впрочем, никогда и не сомневался, что эти узы крепки. Внезапно в памяти вспыхнуло видение: Коммод, толкающий его, Фуска, в садок с живой рыбой на глазах корчащейся от хохота толпы. Он вскочил с курульного кресла и направился к окну.

— Возможно, найдется одно средство... — и поскольку Калликст молчал, он сам, без вопроса пояснил: — Копи...

Произнеся это слово, Фуск подошел к фракийцу:

— Да, знаю, это, может быть, медленная смерть, тот же кошмар в другой форме, но как знать... хоть малый шанс... Что скажешь?

Калликст постарался улыбнуться:

— Я по-прежнему ничего собой не представляю. А ты Фуск Селиан Пуденс, префект города. Разве у меня есть выбор? Я могу тебя только благодарить, что еще раз пытаешься что-то для меня сделать. Повторяю: исполняй свой долг.

— Ох! Ты меня измучил! Долг, долг! Только и можешь, что долдонить это слово. А мой долг велит тебя выдать императору. На пытку, на растерзание зверям!

«Сначала жизнь, философия потом». Он раздраженно махнул рукой, крикнул:

— Валерий!

Легионер мгновенно появился снова.

— Освежи мою память. Завтра ведь отправляется конвой заключенных в Сардинию?

— Так точно. Трирема должна сняться с якоря с двадцатью двумя приговоренными христианами согласно списку, который ты же сам и составил.

— Превосходно. Однако придется внести уточнение: их будет не двадцать два, а двадцать три, — тут он пальцем указал на Калликста. — Этот человек отправится с ними. А теперь ступай.

Когда они вновь остались вдвоем, он обратился к фракийцу:

— Сардиния, понятно, не Капри, но это поможет выиграть время. Кто знает... Тираны, как бы там ни было, не бессмертны.

Калликст подошел к префекту, положил ему руку на плечо:

— Знаю, тебе это покажется странным, но, кроме того, что я избежал смерти, меня чуть ли не в восторг приводит возможность оказаться среди этих приговоренных...

Фуск, совершенно сбитый с толку, уставился на него, потом, в ярости размахнувшись, так отшвырнул свой стиль, что тот ударился об стену.

Глава XLVII

Сардиния, май 191 года.

Сардинские месторождения, состоящие из залежей цинка и свинца, могли соперничать с копями Галлии, Испании (римляне произносили: «Хиспании») и Дакии.

Здесь-то они и высадились. Среди широкой долины, именуемой Кампидано, в тени ступенчатых плато, над которыми поднималась кургузая, не слишком высокая горная вершина. Климат здесь был так влажен, что воздух напоминал скорее тяжелый скопившийся пар, которым трудно дышать.

Каторжники уже часа два брели тесно сомкнутыми рядами. Калликст поднял глаза к небу. Густая масса туч надвигалась, вскорости обещая грозу.

Дождь, которого ждали шесть месяцев, наконец-то хлынет на остров.

Уже целых шесть месяцев...

Шахта вырисовывалась на склоне холма. Шахта... Неизбывное бремя повседневных мук... Крест, нести который приходится среди ядовитых испарений, делающих его тяжесть сверхчеловеческой.

При разработке скальных пород руководители работ использовали лишь одно средство: скалы раскаляли до очень высокой температуры, потом окатывали водой. При этом происходило значительное выпаривание газа, который день за днем мало-помалу разрушал легкие приговоренных.

Калликст машинально стер густую грязь, налипшую на лоб и щеки, и продолжал поддерживать огонь под скалой.

На эту работу его назначили три недели назад. Поначалу он говорил себе, что этого ему ни за что не выдержать. Но шли дни, возникла привычка, и все стало ему безразлично. Тогда он заключил, что смерть, может быть, пока еще не интересуется им.

С самых первых дней заключения он оказался в обществе исповедников веры Христовой. Чуть ли не каждый вечер они без ведома стражи собирались в потемках, чтобы восславить Создателя, уверенные, что их страдания послужат к вящей славе Господней. Да и что могут значить телесные мучения, если душа в самой сути своей неподвластна этому миру.

Призывный звон колокола прервал его размышления.

— А небо-то, наконец, вняло нашим молитвам, — прошелестел голос в нескольких шагах от него.

Он оглянулся и при шатком свете факелов узнал Кхема, раба-финикийца, приговоренного за убийство жены своего господина. Ему было не больше двадцати, хотя выглядел он на все тридцать. За три года, проведенные здесь, черты его стали жесткими, будто из камня. Когда ему случалось улыбнуться, его иссохшая кожа потрескивала, словно старый папирус.

— Да, Кхем, небеса смилостивились над нами. Дождь пошел-таки.

Теперь они уже были за пределами галереи. Тучи над равниной опрастывались; потоки воды застилали горизонт, сводя видимость почти что на нет. Лимбарский холм, к которому лепится их стоянка — его в ясную погоду, кажется, пальцем можно потрогать, — превратился в клочок савана.

— Ну вот, вечно твоему богу надо расстараться сверх меры! Просишь его о ливне, а он от избытка услужливости устраивает потоп!

— Я уже говорил тебе, Кхем: это Бог, безмерно великодушный.

— Жратва и так-то дрянная, но сегодня, думаю, она будет решительно несъедобной. Подозреваю, что стражники нарочно оставили нашу похлебку под открытым небом.

— Вперед! Поживей там, шевелитесь! Если дождь вам так по вкусу, вас сегодня под открытым небом и спать уложат!

Чтобы придать больше веса своим приказам, стражник попытался щелкнуть кнутом по раскисшей земле, но ничего у него не вышло.

Им предстояло еще больше получаса тащится до лагеря. Там Калликст смог убедиться в прозорливости финикийца: никто и пальцем не пошевелил, чтобы защитить их еду от грозы.

Расставив приговоренных бесконечными рядами, им выдали желтоватое холодное варево, напоминающее не столько рыбную похлебку, сколько мочу.

Кхем возвратил свою миску, брезгливо буркнув:

— Это отрава...

— Если не нравится, — рявкнул страж, указывая на окружающую каменистую почву, — это пожуй: тут тебе и щебня вдоволь, и колючки!

Реакция финикийца была столь же дерзкой, сколь внезапной. Яростным жестом он выплеснул содержимое миски стражнику в физиономию:

— Ну-ка, сам отведай для начала!

Тут началась неописуемая суматоха, словно прочие каторжники только и дожидались, что этого сигнала. Кхем бешено молотил кулаками.

— Остановись! — завопил Калликст. — Ты с ума сошел, прекрати!

Он бросился к своему напарнику, попытался оторвать его от стражника. Но тот вцепился в свою жертву намертво, ничего больше не слышал. Это прорвалась наружу вся ненависть, скопившаяся в его душе за три каторжных года. Он оглох, ослеп, ничто больше не могло его образумить.

А каторжники вокруг них, разломав козлы, на которых стояли котлы с похлебкой, дрались с неимоверным жаром, который диковинным образом лишь пуще распалялся под ливнем, их силуэты метались в воздухе, мутном от влажных испарений.

Калликст, весь черный от грязи, худо-бедно пытался выбраться из гущи этого хаоса, достойного конца света. А сам думал: «Теперь они нас перебьют всех до одного».

— Кхем! — взывал он с мольбой. Но его голос тонул в криках, несущихся со всех сторон.

Вдруг мятеж затих так же мгновенно, как начался. Полетели копья, со всего размаха поразив некоторых каторжников. Кхем, пронзенный первым, корчился на земле, и струйка густой крови стекала по его груди.

Кхем...

Воины обступили бунтовщиков:

— Клянусь Немезидой, мы вам покажем, как противиться законному порядку!

Трибун, что выкрикнул эти слова, выступил вперед, шага на два ближе к замершим в неподвижности узникам.

— Вам, стало быть, не по вкусу то, что вам подают? На хлеб и воду! Ничего, кроме этого, им не давать вплоть до нового распоряжения! А теперь разгоните всю эту падаль на их подстилки!

Калликст хотел, было склониться над бездыханным растерзанным телом своего друга, но острие меча кольнуло его в поясницу, заставив послушно направиться к баракам.

В десятый раз за ночь Калликст обтер мокрой тряпицей горящий от лихорадки лоб больного. Черты воспаленного, сведенного болью лица чуть разгладились, губы едва заметно шевельнулись:

— Право же, — простонал он, — я доставляю тебе уйму хлопот.

— Не разговаривай, тебе надо лежать спокойно. Побереги силы для лучших времен.

— Лучшие времена... Мы хоть Италию еще когда-нибудь увидим?

— Да, мы увидим Италию. Надо по-прежнему в это верить.

И, произнося эти слова, он сам тотчас осознал, насколько они бессмысленны.

Тогда он встал. Прислонился спиной к отсыревшей стене эргастула. Внимательно посмотрев на больного, убедился, что тот начинает задремывать, и тут ему припомнились обстоятельства их первой встречи.

Это произошло два месяца назад. В центральной части выработки, где он работал, раздался грохот, вслед за тем послышались крики, потом наступила тишина. Давящее безмолвие, его тяжесть равнялась всей тяжести холма над шахтой. Каторжники переглянулись, замерев, связанные одной на всех ужасной мыслью: обвал. Это была постоянная угроза, подстерегавшая их ежеминутно, на любом участке подземного лабиринта.

Послышался новый удар, этот был глуше. Где-то выше того места, где они находились, оседали, подламывались перегородки. Бешеный вихрь, полный песка и щебня, обрушился на людей, заставив панически метнуться прочь, и в то же мгновение, заглушая треск ломающихся балок, раздался чей-то отчаянный зов на помощь. Следующий, еще более мощный толчок обвала заставил всех в беспорядке ринуться к выходу.

— Не бросайте меня, сжальтесь!..

Калликст мог сколько угодно таращить глаза — перед ним была лишь клубящаяся черная стена, видимости никакой. Голос раздавался откуда-то с другого конца выработки. Он не колебался. Развернулся и бросился в темноту.

Воздух с каждым шагом становился все более непригодным для дыхания. Но стоны все еще слышались. Сквозь густые облака дыма и газа ему удалось смутно различить распростертое тело. Из-под обломков виднелся только торс — ноги были придавлены каменными глыбами.

Спеша, как только мог, он принялся расшвыривать груду наваленных камней. Раненый стонал, дышал часто. Оставалась одна, последняя глыба. Калликст, окруженный оползнями щебня, наклонился, напружинил ноги и руки, уперся.

Скала даже не шелохнулась. Теряя силы от удушья, он выпрямился. Еще немного, и он гроша не даст за свою собственную жизнь.

Он принялся на ощупь обшаривать окружающую темень, пока не наткнулся, наконец, на брус, торчащий из-под холмика земли и камней. Вернувшись, он подсунул этот импровизированный рычаг между земляным полом шахты и обломком скалы. В конце концов, ценой повторных усилий ему удалось заметно приподнять его.

— Ты можешь двигаться? Постарайся... Это единственная возможность спастись.

Раненый приоткрыл глаза. И с помощью рук принялся медленно выползать.

Это время, пока он выпрастывал из-под камня нижнюю часть своего тела, показалось Калликсту вечностью. Лишь когда человек окончательно высвободился, он уронил брус, и тот с глухим стуком врезался в землю.

— Как тебя зовут?

Таков был первый вопрос раненого, когда сознание вернулось к нему.

Но Калликст сначала кончил забинтовывать рану у него на ноге и только потом ответил:

— Калликст.

— Никогда этого не забуду, Калликст. А мое имя Зефирий.

— Странное дело, я тебя впервые вижу. При том, что, кажется, знаю почти всех заключенных.

— Ничего удивительного. Я сюда прибыл только позавчера ночью.

— Теперь тебе надо поспать. И помолиться, чтобы рана не загноилась.

Но когда он укрыл Зефирия тощеньким одеялом из галльской шерсти, тот опять принялся расспрашивать:

— Почему ты так рисковал своей жизнью?

Калликст отозвался не без иронии:

Кто знает? Может, мне скучно. А может, захотелось умереть за компанию с тобой.

— За какое преступление ты сюда попал? По-моему, у тебя мало общего с теми, кто нас окружает.

— К сожалению, ты ошибаешься. Я здесь за подлог и незаконное присвоение чужих средств. А ты? В чем ты провинился?

— Уличен в гнуснейшем из злодейств: я христианин.

Калликст помолчал в раздумье, потом заявил:

— В таком случае будь благословен. Ибо мы с тобой в известном смысле братья.

Глава XLVIII

Склоны Целиева холма были усеяны жилищами знати, вокруг которых зеленели настоящие цветущие оазисы. При всей своей военной мощи римляне сохраняли, вероятно, в силу своего происхождения, тоску по деревенской жизни и глубокую привязанность к природе. Вот почему даже самые обездоленные плебеи украшали свои лачуги цветами в горшках, а богачи изощрялись, посредством искусства и фантазии создавая прелестные сельские островки в своих поместьях, даже если последние располагались в центре города.

Вилла Вектилиана была одним из таких изысканных жилищ. Коммод подарил ее Марсии. Туда-то и удалялась Амазонка всякий раз, едва представится возможность. Те из римлян, кто чувствовал свою близость к христианству, обосновывались где-нибудь поблизости, их присутствие как-то оживляло ее, придавая сил и отваги, необходимые для того, чтобы снова возвращаться на Палатинский холм, погружаться в трясину императорского дома.

В тот день, скрываясь от изнурительного послеполуденного зноя, она сидела в садовой беседке, увитой зеленью, ведя разговор с двумя собеседниками — первым был Эклектус, ее неизменный друг, вторым — Виктор, глава всего христианства, папа и одновременно епископ Римский. Этот последний передал ей новый список христиан, высланных на Сардинские рудники, всего тридцать человек, среди которых архидиакон Зефирий. Виктор уточнил:

— Зефирий мне особенно дорог. Великого рвения человек, да к тому же мой самый ценный соработник.

Молодая женщина смотрела на наместника Петра с обескураженным видом. Поскольку она не осмелилась возразить, Эклектус решил вмешаться:

— Ты отдаешь себе отчет, чего требуешь, Святой Отец? Это же невыполнимая задача.

— Невыполнимая?

— Во всяком случае, смертельно опасная.

Оба придворных принялись растолковывать Виктору, сколь значительные перемены произошли в умонастроении Коммода после той истории с Клеандром. С тех пор как мятежи стоили жизни его любимцу, император более чем когда-либо, чувствовал угрозу, нависшую над ним самим. Страх, да, может статься, и смутные угрызения пробудили в нем потребность прибегнуть к покровительству какого-либо божества-защитника.

— Разве существует покровитель надежнее Господа нашего Иисуса Христа? — с живостью перебил Святой Отец.

Марция вздохнула:

— Я не единожды, а сто раз говорила с ним о нашей вере. Но чем настойчивее я была, тем, похоже, слабее становилось мое влияние.

Традиции, равно как и неистовый темперамент побуждали императора поклоняться языческим божествам с жаром, граничившим с бредовыми наваждениями.

— Все шарлатаны Востока донимают его, соблазняют, изводят. Они все делают, чтобы настроить его против нашей религии, так как не сомневаются, что у них нет врага опаснее, чем благая весть Христова, — пояснил Эклектус.

— К тому же для них одно удовольствие иметь дело с Коммодом, ведь император вбил себе в голову, будто он — перевоплотившийся Геркулес. К тому же эту веру подкрепляет его физическая сила, он видит в ней доказательство...

— Такой восточный мистицизм, царящий при императорском дворе, позволяет без особого труда внушать ему, что он должен вести себя, словно благодетельный и справедливый бог, что-то вроде мага, страдающего за род людской.

— Несчастный! — вздохнул Виктор. — Подумать только, что такой избыток доброй воли может быть обращен на то, чтобы способствовать идолопоклонству!

На самом деле он знал, каково создавшееся положение, знал даже слишком хорошо. Помимо прочих диких причуд, Коммод только что распорядился, чтобы его отца объявили «Юпитером Победоносным», по примеру всяких восточных Ваалов. Для своего же собственного культа он учредил фламена — жреца Геркулануса Коммодуса.

Уповая, что это обеспечит ему покровительство высших сил, он одарил Рим «рангом коммодианства» и подумывал, не осчастливить ли подобными же наименованиями Карфаген, а также сенат, народ, легионы, декурионов и даже месяцы года, чтобы последние все, как один, стали благоприятными!

— Ты верно говоришь об идолопоклонстве, — Эклектус утвердительно кивнул, — но понимаешь ли ты, какие следствия может повлечь за собой подобное положение?

— Что ты хочешь этим сказать?

— Весьма вероятно, что Коммод, катясь по этой наклонной плоскости, дойдет до того, что сам превратится в гонителя христиан.

— Ну-ну, — запротестовал епископ, — в таком случае вы стали бы его первыми жертвами.

— Разумеется.

Марсия не смогла подавить содрогание и, обернувшись к дворцовому распорядителю, сказала:

— Эклектус, не можешь же ты, в самом деле, допускать, что Коммод способен меня...

— Вспомни Демострату. Она была твоей подругой, и любовниками они тоже были.

— Она покинула его несколько лет назад. Стала для него не более, чем женой Клеандра, между ней и императором не оставалось больше никаких уз нежной привязанности. Так с чего бы ему испытывать угрызения?

— Конечно, и все же он когда-то любил ее. Однако без колебаний допустил, чтобы ее удавили, так же, как ее детей. Думаю, нет надобности напоминать тебе, в каких жутких условиях разыгралась эта драма. Так с какой же стати нам мечтать о лучшей участи в час, когда ему покажется, что мы представляем собой препятствие, мешающее ему смотреть на вещи так, как он того желает?

Марсия отвернулась. Ее взгляд бессознательно блуждал, натыкаясь на мраморные цоколи, которыми был усеян парк. Она убрала все статуи, изображающие языческих богов. Но, по всей видимости, их неблагоприятное воздействие не исчезло.

— Что же делать? — прошептала она, внезапно охваченная тревогой.

— Понятия не имею, — устало откликнулся дворцовый распорядитель. — Мы в ловушке. Близок день, когда рыболов вытащит сеть на берег, и тогда...

Празднество было в разгаре. Музыканты, танцовщицы, самые изысканные вина, самые дорогие блюда. Так пожелал Коммод.

С некоторых пор недели не проходило, чтобы император не измыслил какие-нибудь торжества. Он словно бы пытался забыться среди всех этих излишеств, чтобы не думать о хаосе, куда скатывается Империя.

Марсия, возлежащая рядом, казалась далекой, рассеянной. Она взяла кисть коринфского винограда, но, отщипнув одну-две ягоды и поднеся их к губам, тут же отложила лакомство в сторону. В этот вечер ни молочный козленок, ни инжир, привезенный из Сирии, ни самосское вино не пробуждали в ней аппетита.

Ее бесстрастный взгляд обратился к императору. Развалившись на испещренных орнаментом шелковых подушках, он принимался за очередной кубок фалернского, смешанного с греческим медом, — его излюбленный напиток. В его глазах она приметила блеск, очень хорошо ей знакомый, по хмель придавал ему еще что-то лихорадочное, бредовое.

Она поискала взглядом Эклектуса и увидела, что он погрузился в длинную беседу с Эмилием Летием, новым префектом преторских когорт. Вздыхая, она смотрела на гадесских танцовщиц, пестрым вихрем проносящихся мимо раскинувшихся на своих ложах вольноотпущенников, приближенных к императорскому дому, тех, в чьих руках, по сути, и находилась подлинная власть. Большинство из них, как, к примеру, некто Папирий Дионис, только что заменивший Карпофора на месте префекта анноны, или Пертинакс, проконсул Африки, знакомы ей лишь по имени. Наркис тоже теперь среди вельмож. Недавно в награду за верную службу юноше была оказана милость: он стал свободным человеком. Сегодня вечером предполагалось отпраздновать его освобождение, однако по всей его манере держаться ощущалось, что он не в своей тарелке, не по себе ему в этом окружении, куда его пересадили. Марсия улыбнулась ему, чтобы подбодрить.

Да и прочие выглядели не веселее его. Особенно эти двое, назначенные консулами на будущий год, — сенатор Эбуциан и Антистий Бурр, родственник жены императора. Должность консула, некогда столь вожделенная, ныне стала одной из самых опасных; разве за последние несколько месяцев не слетели один за другим пятеро высших чиновников? Один из них, уроженец Африки Септимий Север, был спасен только благодаря вмешательству своей землячки Марсии.

Внезапно молодая женщина вздрогнула, выдав этим свое нервное напряжение. На ее плечо легла рука:

— Что с тобой, моя Омфала? Ты дрожишь? — проворковал ей на ухо голос властителя.

— Это... просто смешно. С какой стати мне дрожать?

Она чувствовала, как он расстегивает фибулу, на которой держался се наряд, как он обнажает ее плечи. Липкие губы коснулись ее затылка.

— От наслаждения, должно быть, — продолжал он. — Разве я не самый дивный из всех любовников?

Неуклюжие руки Коммода мяли ткань ее платья, стягивая его все ниже, пальцы путались в белье, прикрывающем ее грудь. Испуганная, она прошептала:

— Я и впрямь счастливая женщина, господин...

— И неспроста. В противном случае ты была бы воистину неблагодарной. Особенно после этой новой милости, которую я тебе оказываю.

Он вдруг грубо дернул и легкую ткань, разорвал ее, освобождая из плена золотистые от загара груди своей фаворитки. Праздник вокруг них шел своим чередом. Танцовщицы продолжали кружиться в сарабанде, музыкальные инструменты не переставая играли. Но в воздухе возникло что-то неопределимое, такое, отчего атмосфера становилась все более напряженной.

— Почему ты не отвечаешь, моя Амазонка? Скоро тридцать христиан будут освобождены благодаря твоим мольбам. Значит, только этим и можно тебя порадовать?

На них уже стали посматривать — беглые, стремительные взгляды исподтишка, а между тем потная ладонь императора стиснула одну из обнаженных грудей молодой женщины.

Коммод больно щипал и крутил ее сосок, зажав его между большим и указательным пальцем, но она нашла в себе силы ответить:

— Цезарь, неужели еще нужны слова, чтобы выразить тебе всю мою признательность?

— Ты холодна... Если бы знал, не уступил бы твоим увещеваниям так легко. Впрочем... — он нарочно выдержал паузу, потом обронил с насмешкой, — впрочем, еще не поздно. Курьер отправится в Сардинию не раньше, чем через несколько дней.

Это была угроза, и почти не завуалированная. Коммод наклонился к своей фаворитке, почти касаясь губами ее прекрасного лица, но от поцелуя на сей раз воздержался.

— Докажи мне, что ты истинно ценишь мои благодеяния, — произнес он, и его черты вдруг стали крайне жесткими.

— Доказать? Но чего же ты хочешь? Что я должна...

— Римлянам незнаком подлинный лик Венеры, их всеобщей матери. Мой долг исправить этот недостаток. Ты мне поможешь?

То, что этот вопрос был задан как бы по внезапному, по видимости, непосредственному наитию, встревожило молодую женщину еще сильнее. Ведь не было пи малейшего сомнения: этот демарш обдуман заранее. Кто же мог подсказать его властителю?

— Чего ты ждешь от меня?

— Великая жрица Афродиты, Астарта, — великолепнейшая из женщин. А во всей Империи нет никого, кто был бы прекраснее тебя, моя лидийская царица.

Амазонка почувствовала, как кровь бросилась ей в лицо. То, чего требовал от нее Коммод, являлось ни больше, ни меньше, как самым настоящим вероотступничеством. Теперь все стало ясно. Это, конечно, идолопоклонники нашептали императору подобное предложение с целью разрушить ее влияние, а главное, нанести удар ее вере.

— Но, Цезарь, ведь культ Афродиты, как его понимают жители Азии, предписывает распутство как священнодействие. Ты хочешь сделать из меня куртизанку?

Противоречить мистическим фантазиям Коммода было большой дерзостью. Она знала это. Мысленно она могла сколько угодно готовиться к мученичеству, но теперь осознала, как трудно сделать последний шаг.

— А чем, как не этим, ты занимаешься во дворце? — вопросил император, состроив разочарованную мину. И с грубым смехом уточнил: — Ты, стало быть, думаешь, будто я не знаю, что ты путаешься с нашим милейшим Эклектусом?

На сей раз молодая женщина уже не страх почувствовала, а гнев. Запятнать оскорбительными наветами такую чистую дружбу... Резким движением, заставшим любовника врасплох, она спрыгнула с ложа и встала в его изножий, прикрывая свою наготу скрещенными руками:

— Эклектус для меня является тем же, что и для тебя: верным и преданным другом. Такие слова недостойны императора!

С тем она повернулась и пошла прочь, ясно сознавая, что такая неожиданная выходка поразит Коммода, который, она ведала, в глубине души трусоват.

— Марсия! Я запрещаю тебе уходить!

Она тотчас остановилась. Тон этой последней реплики удивил ее.

— Приблизься! И ты тоже, Наркис!

Теперь привычный гул разговоров мгновенно затих. Все взгляды обратились на них.

— Мой славный Наркис, — жеманно проворковал Коммод, — сдается мне, ты не слишком-то рад своему недавнему освобождению...

— Да нет же, господин. Я совершенно счастлив.

— Что ж, докажи-ка мне это, — и, указав на свою подругу, прибавил: — Наша возлюбленная Марсия от всей своей похоти поможет тебе.

— Цезарь! — вскрикнуло разом несколько потрясенных голосов.

Коммод продолжал с игривостью мальчишки, придумавшего славную проделку:

— Ты говоришь, что ты не куртизанка, не так ли? Так вот, мне угодно, чтобы ты немедленно приступила к обучению.

Наркис устремил на молодую женщину взгляд, полный ужаса и растерянности. Она, сжав губы, казалось, полностью ушла в себя, в ее чертах ничего нельзя было прочесть, только глаза наполнились слезами.

Коммод одним прыжком оказался подле Марсии. Он сорвал с нее пояс. Ее длинная белоснежная туника соскользнула на мраморный пол. Теперь на ней оставалась лишь тоненькая набедренная повязка.

— Смотри же, Наркис! Полюбуйся, как она хороша! Я припас для тебя божественный подарок.

Кое-кто из гостей стал отворачиваться с омерзением. И тогда наперекор всем ожиданиям Марсия добровольно взяла юного атлета за руку и ровным, неживым голосом произнесла:

— Пойдем, Наркис. Удовлетворим желание господина, раз он этого хочет.

Она шагнула к двери. Но окрик Коммода снова остановил ее:

— Ах нет! Здесь! Мы не хотим лишиться такого зрелища. Не так ли, друзья мои?

— Здесь?

— Да, моя прелесть. Прямо на полу. На мраморе.

Наркис и Марсия смотрели друг на друга, оба одинаково растерянные. После недолгого молчания она резко проговорила:

— Иди, иди сюда, мой друг.

И сбросила последнюю одежду.

После короткого колебания в свой черед разделся и Наркис. Молодая женщина легла на спину, прямо на холодный каменный пол, слегка раздвинув бедра. Тогда юноша приблизился и накрыл ее своим телом. Он медленно волнообразно двигался на ней, их груди соприкасались, и вот он проник в нее.

Как в тумане полузабытья, Марсия услышала еще голос императора, обращавшегося к двум будущим консулам:

— Вы, друзья, тоже в обиде не будете... Моя кобылка в вашем распоряжении, как только этот закончит свою скачку.

Глава XLIX

3 ноября 192 года.

— Господь да простит тебе твои прегрешения...

Калликст запечатлел знак благословения на лбу умирающего.

Базилий проработал на руднике без малого четыре года. Четыре — при том, что большинство приговоренных больше двух лет не выдерживали. Многим не доводилось и до конца своего первого года дотянуть. Сколько их было, подточенных, сломленных, заживо сгнивших от недоедания и насыщенного серой воздуха шахт или в какой-нибудь злополучный день настигнутых обвалом!

Луций, Эмилий, Дудмедорикс, Терестий, Фульвий и, конечно, Кхем... С тех пор как они высадились в этом аду, Калликст привык к смерти настолько, что уже находил почти естественным, когда его товарищи угасали один за другим.

«И Зефирий не замедлит к ним присоединиться», — подумалось ему. А ведь ему наверняка так хотелось быть сейчас рядом с несчастным умирающим, причастить его. Только по необходимости фракийцу, хоть он считал себя абсолютно недостойным, пришлось согласиться заменить Зефирия.

Базилий захрипел. Толком не понимая, что делать, Калликст приподнял беднягу и поднес к его пересохшим губам деревянную кружку с водой весьма сомнительной чистоты. Больной машинально втянул в себя несколько капель, но тотчас ужасающий кашель потряс его грудь. Капли крови брызнули на ладонь фракийца. Но вдруг приступ кашля разом прошел. Тело Базилия застыло, глаза помутнели. Калликст осторожно опустил его обратно на подстилку и стал тихо читать заупокойную молитву.

Пасмурная заря едва намечалась, когда он с отяжелевшими веками, на грани полного изнурения, между телами спящих каторжников насилу пробрался к камере Зефирия. Едва он вошел в этот гнилой закут, как увидел у изголовья диакона коленопреклоненную тень. Некто, кого он раньше никогда не встречал.

— Калликст... — прошептал его товарищ, — это Иакинф, один из наших братьев. Он только что прибыл из Рима.

Пошатнувшись, фракиец прислонился к барачной перегородке. Он пытался унять лихорадочную дрожь, сотрясавшую все тело. Спросил:

— Тоже приговоренный?

— Нет, он принес невероятное известие.

Калликст молча, одним взглядом выразил недоумение.

— Вас освободят...

Поскольку недоверчивый фракиец, казалось, не воспринял сообщения, священник прибавил:

— Да. Вы свободны. Помилование утверждено и скреплено собственноручной подписью императора.

— Императора?

— На самом деле это наложница Коммода водила его рукой.

На мгновение Калликст закрыл глаза. В тумане прошлого неясно проступили черты...

— Марсия... — вырвалось у него почти неслышно.

— Да, — подтвердил Зефирий. Благодаря ее заступничеству тридцать наших братьев смогут вернуться к жизни.

— А ты, как тебя зовут? Твой матрикул? — спросил Иакинф.

— Калликст. Матрикул одна тысяча девятьсот сорок семь.

— Тысяча девятьсот сорок семь... Как странно, — пробормотал священник, вглядываясь в свой пергамент. — Я тебя в своем списке не нахожу. Ты уверен? Или ты...

— Но это невозможно! — оборвал его Зефирий. — Он должен там быть.

— Этот приказ касается только исповедующих веру Христову, а не узников, приговоренных за обычные правонарушения.

— Калликст христианин!

В растерянности Иакинф принялся заново просматривать свой список.

— Бесполезно, — вмешался фракиец. — Приговор был вынесен не христианину, а растратчику чужих средств.

Священник явно изумился.

— Да, меня привела сюда причина куда менее благородная, чем у моих товарищей.

— Может быть, он и не значится в твоем списке, — с твердостью продолжал Зефирий, — но освобождения он заслуживает больше, чем кто бы то ни было. Это человек редкой доброты. Я ему обязан жизнью. И к тому же, он мой викарий, он не раз меня замещал. А также, и это главное, он ученик Климента, вот кто наставлял его в вере. Могу тебя уверить, что среди тех, кто служит нашему делу, редко встретишь более преданную душу. Иакинф, нужно что-нибудь предпринять...

Па лице священника выразилась глубочайшая озабоченность. Найти решение не представлялось возможным. Его стараниями утверждены тридцать имен, их освобождение одобрено императором. Он не видел, как можно внести изменение в этот документ, не рискуя при этом погубить все дело.

— Увы, — печально объявил он, — то, о чем ты просишь, невыполнимо. Поверь, так можно вообще все испортить.

— В таком случае, — сказал Зефирий, — его освобождение взамен на мое!

— И не думай! — закричал Калликст. — Это же чистое безумие!

— Он прав. Твое место в Риме, рядом со Святым Отцом. Ты нам нужен.

Зефирий упрямо покачал головой и указал на свою ногу, замотанную грязными, липкими тряпками.

— Видишь? В Риме пользы от меня будет не больше, чем здесь. Я искалечен, мои кости мало-помалу загнивают. К тому же, по правде говоря, мне, похоже, долго не протянуть.

— Зефирий, ты потерял разум, — протянул Калликст. — Тебе отлично известно, что я за человек. Самый заурядный вор. Твое спасение стоит куда больше моего. Ты отправишься с нашими братьями в Рим. Как только доберетесь, у тебя будет здоровая пища, подобающий уход, пройдет месяц-другой, ты окрепнешь, еще сто лет проживешь. А меня предоставь моей судьбе.

Зефирий сжался, почти по-детски застыл в горестном молчании. В наступившей тишине стало слышно гудение водяных колес с черпаками.

— Мне придется вас покинуть, — объявил Иакинф. Вид у него был несколько потерянный. — У меня ведь даже нет разрешения повидать вас, я должен был просто вручить список начальнику рудника. Это ему я обязан тем, что смог немножко с вами потолковать.

— Я его знаю... — пробормотал Зефирий. — Это человек, не совсем лишенный чувства... Может быть, если...

Опережая его вопрос, Иакинф воскликнул:

— Нет! Он ничего не может сделать для Калликста, это бы значило рискнуть собственной жизнью.

— Но ты же принадлежишь к императорскому двору. А стало быть, как-никак наделен известным влиянием!

Иакинф собрался ответить, но не успел. Фракиец, который до этого сидел, нахохлившись, вдруг выпрямился:

— Может быть, есть выход... — сдавленным голосом начал он.

Оба собеседника недоуменно уставились на него, и тогда он спросил священника:

— В этом списке есть некто Базилий?

Тридцать шесть часов спустя приверженцы веры Христовой уже плыли в Остию. На перекличке ни одно из названных имен не осталось без отклика.

Сидя на палубе, прислонясь спиной к главной мачте онерарии, а согнутые колени подтянув к груди, Калликст думал, что Марсия уже во второй раз, пусть косвенно, спасает его. Его взгляд был неотрывно устремлен на волнистую линию берега. Ее уже можно было хорошенько рассмотреть за бортовыми леерами.

Остальные двадцать девять освобожденных узников сгрудились поблизости, здесь же па палубе. Молчаливые, с задубевшими от ветра лицами, как и он сам, они были неким подобием живых мертвецов, чудом спасенных в своп последний час. Что до него, Калликст предполагал, что занять место покойного Базилия он смог не без попустительства начальника каторги. Подкупа не было. Благоприятную роль сыграло положение, которое Иакинф занимал при дворе Цезаря.

Италия... Скоро он увидит Рим... Мысли его вновь обратились к Амазонке. Что с ней сталось? Все ли еще она остается узницей этой позолоченной клетки, пленницей своих убеждений, настолько же закованной в цепи, насколько он сам был несвободен на этом острове кошмаров?

Он оглянулся на Зефирия. Глаза его друга были закрыты, на лице проступило странное выражение, а пальцы вцепились в перекладину из сучковатой древесины, чтобы не потерять равновесие при бортовой качке.

— Когда мы прибудем в Рим, я и там смогу остаться твоим викарием? — внезапно спросил Калликст.

Зефирий открыл глаза, удивленно посмотрел на него:

— Разве ты не собираешься вернуться в Александрию?

— Думаю, в Риме я буду нужнее. Климент и иже с ним могут без меня обойтись. А я бы хотел остаться с тобой.

— Ну вот, значит, мы вместе надолго.

— Тем не менее учти: папа Виктор, похоже, не питает ко мне особого расположения.

— Ничего не бойся. Его можно переубедить, это я беру на себя. А если из-за твоего прошлого папу будет стеснять твое пребывание в Риме, я, кажется, припоминаю, что невдалеке от столицы есть маленький порт, в тамошнем селении живет община наших единоверцев. Как мне известно, им всегда не хватало священника, который бы наставлял их в делах повседневности. Я уверен, что Святой Отец не сочтет неуместным, если ты поселишься там.

Глава L

4 декабря 192 года.

Марсия была одной из немногих женщин, принятых в гладиаторскую школу, расположенную на Целиевом холме и именуемую Лудус Магнус, что можно понимать и как Большая, и как Жестокая Игра.

Сказать по правде, с некоторых пор, если она хотела получить возможность повидать императора, ей приходилось отправляться туда. За последние недели он проводил в этой школе все больше времени, настолько, что однажды вечером Марсия шутливым тоном заметила ему, что свое царствование он закончит скорее в качестве гладиатора, нежели в роли Цезаря. Коммод и глазом не моргнул, даже не улыбнулся. Мрачный, издерганный, он стал невосприимчив, словно утес. Проявлял дикую недоверчивость, склонность к оскорбительным, непредсказуемым выходкам, словно чувствовал, что его окружают заговорщики, на него нацелены кинжалы, его подстерегают отравители. Только в Лудус Магнус, среди любезных его сердцу гладиаторов, он, по-видимому, хоть малость оттаивал, обретая в иные мгновения веселый нрав дней былых.

Носилки Амазонки остановились перед казармой семьи[62]. Марсия со вздохом встала и бросила серебряный денарий рабу-глашатаю, которому полагалось бежать перед носилками, имея в руках трость с набалдашником из слоновой кости, выкликая имя и титулы хозяина. Раб поблагодарил и удалился со множеством поклонов.

Не медля более, молодая женщина миновала портал и вошла во двор школы в тот самый момент, когда с неба стали падать первые капли дождя. Подняв глаза, она с отвращением посмотрела на тяжелые серые тучи: очень уж не любила разгуливать нагишом в декабрьскую стужу. Но сегодня у нее не было выбора. И тут она осознала, что атмосфера вокруг нее какая-то необычная.

Не в пример обычным дням, двор был пуст. В крытой галерее, выходившей во двор, она заметила скопление народа. Заинтригованная, пересекла широкую квадратную площадку двора. Песок, влажный от недавнего дождя, противно налипал на подошвы сандалий; ей казалось, что вокруг не осталось иных звуков, кроме его поскрипыванья при каждом ее шаге. Она пошла быстрее, не в силах скрыть тягостного напряжения, овладевавшего ею теперь всякий раз, когда приходилось иметь дело с императором.

Император... Сколько времени минуло с той поры, когда она перестала думать о нем, как о любовнике?

По мере того как она приближалась, до ее слуха стали доноситься невнятное бормотанье и выделяющиеся на его фоне отдельные восклицания. Ее появление было замечено лишь тогда, когда она поравнялась с колоннадой. Тогда голоса умолкли разом, словно по волшебству, а лица замкнулись, что не могло не усилить тревогу молодой женщины. Никогда они ее так не встречали, она даже полагала, что пользуется в их среде некоторой популярностью.

— Да что это с вами? — спросила она, стараясь казаться беспечной. — Видно, погода на вас наводит такое уныние?

Медленно, безмолвно они расступились, открывая перед ней вход в вестиарий.

Недоумевая все сильнее, молодая женщина перешагнула порог и тотчас приостановилась, пораженная диковинным зрелищем. Она увидела человек десять, которые стояли вдоль стен, скрестив руки. Их взоры были полны мрака, ее появления они словно бы и не заметили. Все их внимание было обращено в угол комнаты. Марсия повернулась туда. На каменном столе лежал юноша лет двадцати. Его глаза были широко открыты, грудь недвижна. На правом боку зияла рана, мухи, отливающие металлическим блеском, кружились, привлеченные запекшейся кровью. Кто-то коленопреклоненный приник к изножию стола, спиной к Марсии. Все его тело сотрясали спазмы. Человек плакал.

— Наркис?

Плачущий вздрогнул и одним прыжком вскочил на ноги. Молодая женщина, бледнея, обратила к нему вопрошающий взгляд.

— Госпожа... — пролепетал наставник Коммода в атлетических премудростях.

Но рыдания не дали ему говорить.

Амазонка положила ему руку на плечо, пытаясь приободрить:

— Что произошло, Наркис? Почему? Почему твой брат...

Ибо это бездыханное тело принадлежало именно Антию... Молодой человек, не отвечая, закрыл руками лицо.

— А ты пойди да спроси об этом своего милого дружка, — насмешливо предложил кто-то из гладиаторов, столпившихся в дальнем конце комнаты.

У Марсии голова пошла кругом. Указывая пальцем на мертвеца, она резко спросила:

— Коммод? Его работа?

На сей раз отозвался Наркис:

— Да... Безумие, — шептал он, — безумие...

— Но я прошу тебя, объяснись!

— Ты не можешь не знать, что мы оба, император и я, поклоняемся богу Митре.

Молодая женщина кивнула.

— На свою беду, мой брат Антий захотел примкнуть к нашей вере.

— И в самом деле, на беду...

Тут Наркис, наплевав и на раздиравшие его чувства, и на элементарную сдержанность, каковую полагается соблюдать посвященному в тайные мистерии, особенно когда он говорит с женщинами, пустился в объяснения.

Коммод недавно отвел под церемонии, посвященные культу Митры, залу в императорском дворце — пронаон, одну из прихожих. Там-то и собрались служители культа, без различия происхождения и сословий, но сплошь причастные ко двору. Они были одеты согласно своему жреческому рангу: Женихи задрапированы в накидки цвета пламени, Львы — в красных плащах, Персы — в белых туниках. Он сам, Наркис, будучи Гелиодромом (это, согласно иерархическому порядку, вторая ступень, сразу после Отца, место которого занял Коммод), облачился в пурпур с золотыми галунами. Императора в порядке исключения сразу возвели в столь почетный ранг, избавив тем самым от надобности проходить через все этапы инициации, ведь даже вообразить невозможно, чтобы «божественное создание» томилось в подчиненном положении.

Будучи мистагогом[63] своего брата, Наркис сопровождал его в это утро. В соответствии с ритуалом Антий был обнажен, глаза завязаны. Братья шествовали вперед в неверном мерцании факелов и угольев, тлеющих на жаровнях, среди изображений, проступающих из мрака, завороженные игрой ярких красок на тканях и сакральных орнаментах.

— Инициация Антия начиналась хорошо, — продолжал Наркис. — Я держал венец над его головой, между тем как посвященные подвергали его положенным испытаниям — у нас там испытания водой, огнем и другие. Последнее испытание должен был назначить Отец.

— Введение в смерть, — пояснил гладиатор, который недавно уже вмешивался в разговор.

— В смерть?!

— На самом деле оно должно было ограничиться легким ранением, — глухим голосом продолжал Наркис. — И Антию, как велит традиция, полагалось рухнуть на землю, изображая, будто он сражен насмерть. Тогда император должен был разрубить путы, связывающие его руки, и предложить снять с глаз повязку, дабы узреть свет «новой жизни».

Догадаться об остальном было уже не трудно.

— И, разумеется, Коммод не удовлетворился таким символическим актом, — опережая дальнейший рассказ, проговорила Марсия.

Молодой человек хотел ответить, но тут за его спиной, словно внезапный удар бича, раздался окрик:

— Наркис! Насколько я понял, ты тут выбалтываешь тайны мистерий!

Вес присутствующие единым движением повернулись к двери. На пороге вестиария стоял Коммод в окружении восьмерых германцев, с недавнего времени составлявших его личную охрану.

— Он просто объяснял мне причину смерти его брата, — поспешила вмешаться Марсия.

И тотчас, без паузы, стремительно:

— Почему, Цезарь? Почему?

— Антий должен был умереть, чтобы возродиться к лучшей жизни, — бесстрастно отозвался Коммод, глядя перед собой остановившимися, несколько вылезающими из орбит глазами. — Мне нужно было исполнить ритуал, как того требовала моя роль Отца.

— Но это же должно было быть символическим действом! Разве ты не видишь, что бедный Антий теперь мертв по-настоящему, никакая сила больше не вернет его к жизни.

— Если Митра не воскресил его, значит, он не достоин этого, — таков был ответ императора.

Тут охваченная ужасом Марсия вспомнила, что он с некоторых пор требует от жрецов Изиды, чтобы они бичевали себя уже не простыми пеньковыми ремешками, а «скорпионами». И что он к тому же отменил указ Адриана, запрещающий умышленное членовредительство, чтобы жрецы Аттиса снова могли практиковать самооскопление.

— Но Митра никогда не требовал, чтобы его последователей убивали!

— Я один призван к обладанию истиной! Доныне Отцы пускали в ход смехотворные уловки, но я восстановлю культ во всей первоначальной чистоте. Вам ясно?

После этих слов воцарилось молчание, которого никто не осмелился нарушить.

На обратном пути во дворец носилкам Марсии преградила дорогу густая толпа, спешившая к амфитеатру Флавия. При виде ее фаворитка тотчас приказала рабу, расчищавшему ей путь, не выкрикивать ее имя. С течением времени многое переменилось: ныне всякий, кого подозревали в том, что он принадлежит к императорскому окружению, внушал такую ненависть и презрение, что это стало попросту опасным. Похоже, плебс, не имея ни сил, ни отваги, чтобы покарать самого властителя, решил выместить свою враждебность на его приближенных.

Марсия накинула шаль, скромно пряча лицо, чтобы не быть узнанной. В какое-то мгновение она поймала себя на том, что чувствует зависть к блаженной тупости, которой, казалось, наслаждается этот народ. Империя на пороге развала, Рим осквернен варварами... а довольства этой толпы, видимо, ничто не омрачает, лишь бы ее не лишали удовлетворения двух основных потребностей: хлеба и зрелищ.

Впрочем, молодая женщина тотчас снова обрела некоторую присущую ей объективность, вспомнив, как безотрадно существование маленького человека. Если бы не бесплатные раздачи зерна, большинству римлян просто нечем было бы утолить свой голод. Зрелища, по сути, были для них единственным средством, чтобы хоть ненадолго забыть о ничтожности своего существования. И если народ не восстает против тиранов более сознательным образом, причина в том, что их дикие выходки его не слишком затрагивают. Как бы там ни было, это ведь не к простым людям однажды утром вваливаются офицеры преторианской гвардии с сообщением: «Цезарь желает, чтобы ты умер!».

Нет, жертвы Коммода принадлежат к куда более привилегированным слоям — это патриции, знать. Ныне сын Марка Аврелия ведет себя во всех смыслах так же, как его предшественники, чьи имена Нерон, Калигула или Домициан.

Разумеется, Марсия не могла не задуматься и о своем собственном положении. Она все явственней чувствовала себя приговоренной, а свою жизнь — не более чем отсрочкой. И однако всеми силами души гнала прочь эти страхи. Коммод слишком любит ее. Но разве он не любил также и свою сестру Луциллу? Ту самую Луциллу, которую без малейших колебаний велел удавить в ее дворце на Капри.

Сказать по правде, если бы молодая женщина прислушалась к своему внутреннему голосу, она бы уже взошла на корабль, уплывающий в Александрию. Александрию, где Калликст, быть может, все еще ждет ее...

— Мы прибыли, божественная, — возвестил старший носильщик.

Оторвавшись от своих раздумий, Марсия сошла с носилок, раздраженно бросив:

— Избавь меня от этого прозвища, сделай одолжение!

Она прошла под монументальной аркой ворот, быстрым шагом пересекла атриум, потом перистиль, где мрачно высились оголенные зимние деревья. Она направилась в свои покои, но не доходя двух шагов скорее угадала, чем увидела нечто вроде белой тени, прячущейся за одной из колонн портика.

— Кто здесь? — тревожно окликнула она. Ни слова в ответ.

Ледяная дрожь пробежала у нее по спине. Соглядатай? Убийца? Молодая женщина рассердилась на себя: с чего это она стала такой боязливой? Попыталась усмирить беспорядочное биение сердца. Решительно двинулась вперед, вгляделась в смутный силуэт и, узнав мальчика-прислужника, само имя которого намекало на нежную привязанность к персоне властителя, воскликнула с облегчением:

— Филокоммодус! Но почему ты прячешься?

Лицо ребенка было покрыто смертельной бледностью, черты искажены. На щеках явственно проступали следы пролитых слез.

— Что с тобой стряслось? Тебя побили?

Она давно знала Филокоммодуса, ведомо ей было и то, что время от времени он служит любострастным прихотям Коммода или других дворцовых распутников. Поэтому, видя в нем жертву, такую же, как она сама, она взяла его под свое покровительство, стараясь заменить ему мать, которой он никогда не знал. И хотя он поначалу отшатнулся, она притянула его к себе, обняла. Тогда он разразился рыданиями.

— Да успокойся же, малыш, — уговаривала Марсия, опускаясь подле пего на колени, — и расскажи мне о своей беде.

— Это... это не со мной беда, — пролепетал ребенок, утирая слезы маленьким сжатым кулачком.

— Не с тобой? Говори же, расскажи мне все...

Поколебавшись, мальчик вытащил небольшой свиток пергамента и протянул его молодой женщине. Заинтригованная, она повертела его в руках и сразу обнаружила, что печать украдкой отклеили — без сомнения, при помощи острого конца добела раскаленного клинка. Марсия знала эти уловки рабов. Она осторожно развернула пергамент — и тотчас почувствовала себя соломинкой, уносимой бурным потоком.

— Как... Как попал к тебе этот документ?

— Император только что занимался со мной любовью, ну, я и задремал. Но скоро меня разбудили голоса, это он разговаривал с начальником статоров, его личной охраны. Как только он заметил, что я проснулся, он сразу германца отослал, а с меня взял слово, что я никогда и никому не расскажу того, что здесь услышал. Мне было не трудно это обещать: я ничего не успел понять из того, что они говорили. Но сегодня утром, на рассвете, я его застал за писанием этого... Ты его знаешь: не в его привычках садиться за работу в такую рань. Любопытство разобрало, ну, я подождал, пока он уйдет, и прихватил этот документ.

Марсия еще раз перечитала указания, адресованные начальнику личной гвардии. Ей не верилось, что все это взаправду, она никак не могла отделаться от ощущения, будто ей снится кошмар. Однако же смысл текста был ясен и четок: речь шла ни больше, ни меньше как о том, чтобы умертвить ее, равно как Эклектуса и Иакинфа. На следующий день после сатурналий...

Глава LI

26 декабря 192 года.

В тот же самый день дворцовый распорядитель Эклектус повстречал в табулинуме императорского дома Эмилия Летия. Последний, едва покончив с подобающими приветствиями, спросил:

— Не знаешь, чего ради наш молодой бог вздумал созвать нас?

— Не имею ни малейшего представления, — признался египтянин.

— То, что мне, Эмилию, сие неведомо, еще куда ни шло: префект преторских когорт по нынешним временам последний, кого считают нужным уведомлять о течении событий. Но ты... Мне всегда твердили, что средоточие реальной власти находится во дворце.

— Эмилий, мне думается, ты достаточно хорошо разбираешься в том, как идут дела, чтобы не доверять болтовне такого сорта, столь распространенной среди плебеев.

Его собеседник призадумался, беспокойными движениями расправляя складки своей туники, потом сказал:

— Так и быть, больше я не стану переоценивать твое могущество. Но все-таки ты должен хотя бы знать, пойдет ли речь о делах государственных.

Дворцовый распорядитель развел руками:

— Я давно уже перестал верить в чудеса. Предполагаю скорее, что император хочет заставить нас принять участие в какой-нибудь из его новых причуд.

— Неужели его фантазия все еще не истощилась? — насмешливо скривился префект.

И впрямь за последние недели Коммод в остром приступе мании величия присвоил сенату новое неслыханное наименование, отныне он стал «Коммодианским Сенатом». А чтобы и столица не оказалась обделенной, он Рим тоже переименовал в «Коммодианскую колонию». Не удовлетворившись и этим, он дошел до того, что изменил названия месяцев, подставив вместо них те льстивые определения, которыми обычно награждали его: «Амазониус», «Инвиктус», «Гераклеус»...

— Добро бы он хоть ограничивался такой чепухой, — вздохнул Эклектус, — можно было бы посмеяться, и только. Увы, этот молодой безумец еще и растранжирил всю государственную казну. На сегодняшний день там осталось всего-навсего восемьдесят тысяч сестерциев!

— Что ты говоришь?

— Я сделал подсчет не далее как нынче утром.

— При подобных условиях путешествие в Африку, которое он замыслил совершить, подражая Антиоху, выглядит чистым сумасшествием!

— Или просто-напросто уловка, чтобы пополнить корзины.

Что под «корзинами» его собеседник разумеет общественное достояние, Эклектус, конечно, сообразил, но, в общем, ход его мысли оставался невразумительным, и египтянин признался:

— Не понял.

— А ты подумай. Как по-твоему, почему наш Геркулес решился требовать плату за то, что выставляет себя нагишом в гладиаторских потехах? Чем ты объяснишь, что отныне он желает получать на каждый День своего рождения роскошные дары?

— Чтобы приумножить свои личные средства?

Дворцовый распорядитель угрюмо покачал головой:

— Он только что обратился к сенату — по сути точнее было бы сказать «к сенаторам» — с просьбой ссудить ему денег на путешествие. Это не считая того, что он выкачает из африканских городов.

Физиономия Эмилия омрачилась еще сильнее.

— Надо любой ценой помешать этой его поездке. Я сам из Фенейи, уроженец Африки, мне нестерпима даже мысль, что...

— Чему это надо «помешать», Эмилий?

Оба разом оглянулись. Увлекшись беседой, они не услышали, как подошел император. И теперь поспешили скрыть замешательство за торжественными приветствиями.

Коммода окружали люди из его личной гвардии. Он, по-видимому, возвращался после тренировки, его курчавая шевелюра и борода еще были влажны от пота. Несколько мгновений, показавшихся им вечностью, он сверлил своих собеседников взглядом. Эклектус первым решился нарушить молчание:

— Тебе угодно что-то сказать нам, Цезарь?

— Именно так. Хочу вам сообщить, что отныне перебираюсь в казарму Лудус Магнус. Гладиаторы заменят мне преторианцев.

Эмилий не смог удержаться от замечания:

— Не понимаю тебя, Цезарь. Ты больше не доверяешь своей испытанной гвардии? А между тем я знаю, как она к тебе привязана.

— Да. К тому же я довольно щедро эту привязанность оплачиваю. Гвардия знает, что любой властитель, который меня заменит, наверняка будет куда менее щедр. Но, видишь ли, эти воины, годные только для парадов, все-таки не внушают мне больше доверия. Я убежден, что на арене без труда мог бы уложить троих таких разом, да не одну троицу, а целую дюжину. Только проверенное мужество лучших бойцов Империи может достойно оберегать мужество Цезаря.

— Разве это основание, чтобы оскорбить преторианцев, унизив их подобным...

— Хватит, префект! Твое предназначение не в том, чтобы оспаривать мои приказы. По меньшей мере, если у тебя нет какой-либо тайной причины, чтобы не желать моего переселения в Лудус Магнус. Может, все дело в этом?

— Причина, Цезарь? У меня? Ничего похожего. Твое желание, разумеется, будет исполнено. Позволь же мне, по крайней мере, сожалеть о подобном решении.

— А ты, Эклектус? Ты тоже испытываешь такого рода сомнения?

Жизнь при дворе приучила дворцового распорядителя сохранять невозмутимость. Он отвесил поклон, и его лицо осталось таким же спокойным и непроницаемым, как если бы оно было из мрамора:

— Я не питаю никаких сомнений, Цезарь. Надеюсь только, что там ты будешь в такой же безопасности, как среди своих друзей, и...

— Среди друзей?! Моих друзей! Ты хочешь сказать — заговорщиков!.. Проследи, чтобы перевезли мою обстановку. Я рассчитываю, что к сатурналиям все будет устроено наилучшим образом. Желаю здравствовать!

И повернулся к ним спиной прежде, чем оба собеседника, склонившиеся перед ним, успели выпрямиться. Они растерянно переглянулись, потом Эклектус, убедившись, что император уже далеко, вздохнул:

— Что ж, мой бедный Эмилий, сдается мне, что ветерок от взмаха секиры просвистел очень близко, у самой шеи.

Префект вытер ладонью капли пота, проступившие на его облысевшем лбу:

— Империя рушится, а у нашего юного бога одни гладиаторы на уме... Послушай, Эклектус, надо что-то делать, это совершенно необходимо.

Дворцовый распорядитель устало пожал плечами:

— Единственное, что мы можем, это повиноваться.

— Ты меня не понял. Но давай-ка уйдем отсюда. У меня нет ни малейшего желания снова нарваться на столкновение.

Они поспешили прочь, и вскоре оказались в дворцовом атриуме.

С приближением сатурналий обычное для Палатинского холма лихорадочное оживление заметно усилилось. Этот праздник, долженствующий приветствовать Солнце, снова входящее в силу, стал ныне особенно популярен. Традиция в этот день предписывала потрясать все основы общественной иерархии. Господа прислуживали рабам, а те повелевали господами. И все обменивались подарками, без приглашения наносили визиты, застающие врасплох. По столице носился ветерок безумства.

Двое мужчин чуть не врезались в группу императорских эфебов, которые сошлись в кружок, заспорив из-за игры в бабки.

— А ну, исчезните! — приказал Эмилий, ударом ноги расшвыряв игральные кости.

Юнцы не заставили его повторять окрик дважды. Они разбежались, злобно озираясь на этих двоих.

— Зря ты с ними так резко обходишься, — мягко укорил Эклектус. — К тому же они были в своем праве.

— Если бы весь этот сброд меньше пресмыкался перед своим властителем, Риму, да и всей Империи жилось бы куда лучше!

— Как знать, — усмехнулся дворцовый распорядитель. — Может статься, они точно так же судят о нас.

— Должен ли я понимать твои слова так, что ты ничего не имел бы против, если бы этот распутный и бездарный мальчишка сгинул?

— Что дышать стало бы легче, это точно. Но чем бы это обернулось для Империи?

— Кто-кто, а преемники найдутся.

— Без сомнения, но все же...

Тут он умолк на полуслове, чтобы поздороваться с богато разряженным молодым атлетом, который шел им навстречу. То был Онон, ставший императорским фаворитом благодаря своим исключительным мужским достоинствам.

— Разумеется, — продолжал между тем Эклектус, — однако вспомни, какая гражданская война раздирала Империю после смерти Нерона. Вот уж чего нужно избежать любой ценой.

Префект преторских когорт подумал немного, потом заметил:

— Лучше всего было бы прибегнуть к тому же решению, что избрал старый император Нерва. Он, когда понял, что долго не протянет, в качестве своего преемника указал на офицера, под началом которого находилась одна из основных армий Рима. Из уважения к военной силе никто не посмел оспаривать законность этого выбора.

— А ты подумал, какой военачальник сгодится для этой роли? У тебя на уме кто-то определенный?

Эмилий нервно разгладил морщинку на тоге. Между тем до его собеседника вдруг дошло, что они сейчас ни больше, ни меньше как намечают, пока в общих чертах, план государственного переворота. Да к тому же пора, пожалуй, впрямь настала. И он ответил:

— Да. Септимий Север командует дунайскими легионами. К тому же он, как и мы, уроженец Африки, а это нам тоже на руку.

Эклектус поморщился:

— Я бы с тобой согласился, если бы был уверен, что сенат поддержит его кандидатуру. Увы, это более чем сомнительно.

— Должно найтись какое-нибудь средство это уладить!

— Я того же мнения. К тому же могу предположить, что и в сенате подумывают о той идее, которую ты только что высказал.

— Ты о чем?

— О том, что нам бы не помешал новый Нерва. Претендент достаточно почтенный, чтобы все могли признать его. И достаточно в летах, чтобы самому вскоре подыскать себе преемника.

Жесткие черты Эмилия смягчила улыбка:

— Узнаю изощренный ум... истинного египтянина. Кто же твой кандидат? Постой, дай мне самому догадаться... старик Помпеанус?

— Ошибка. Ведь он дал Марку Аврелию слово бдительно оберегать Коммода. Нет, я бы скорее назвал другого его сподвижника: Пертинакса, лигурийца.

— Того, что сменил Фуска на посту префекта города? Но это же здесь человек новый.

— Бесспорно! Однако же он стяжал достаточно славы в сражениях с варварами и достаточно богатства, чтобы в сенате быть одним из первых.

— Допустим, — Эмилий вздохнул. — Но все это ничего не меняет в главном: мы все еще не добрались до ключевого вопроса — как устранить... препятствие?

— Еще вчера не было ничего проще. Теперь же, когда он решился перебраться в Лудус Магнус, это все равно, что, не закрывая лица, ринуться на штурм осиного гнезда.

— Проклятый сопляк! Подумать только: он почуял наш замысел даже раньше, чем мы о нем заговорили!

— Ну, не кипятись. Не думаю, что убийство императора, как бы его усердно ни охраняли, будет такой уж невыполнимой задачей, и заметь, что история этой страны со всей полнотой подтверждает мою мысль. Удобный случай — вот что нам требуется, Эмилий: случай и благосклонность провидения. Мы, чада Востока, умеем доверяться предначертаниям судьбы. Терпение...

* * *

Вечером того же дня дождь лил как из ведра, когда Эклектусу на пути к вилле Вектилиана встретился Иакинф.

— Стало быть, и ты тоже получил приглашение правителя? — молвил священник, увлекая его под сень балкона.

— Приглашение? От Коммода? Нет. Это Марсия меня позвала. — Иакинф нетерпеливо передернул плечами.

— Меня тоже. А ведь она никогда не позволяла себе отрывать нас от дворцовой службы. Вот почему я заключаю, что, вероятно, это исходит от Цезаря.

Дворцовый распорядитель покачал головой:

— Повторяю: ты заблуждаешься. Коммод отныне обосновался в Лудус Магнус.

— Что с того? Ему надо пройти всего десяток шагов, чтобы добраться до виллы Вектилиана. Ведь оба здания находятся на Целиевом холме.

Это замечание, казалось, встревожило Эклектуса:

— Если так, в наших интересах поторопиться.

И собеседники решительно шагнули под проливной дождь.

— Это правда — то, о чем болтают? — спросил Иакинф, зябко поеживаясь. — Ходят слухи, будто в день сатурналий Коммод собирается разъезжать по Риму с эскортом гладиаторов, одетый, как один из них.

— Так и есть.

— Властитель Рима якшается с теми, кого даже сами язычники клеймят позором! Ах! Когда же настанет царствие Божье?

Перед ними мрачной громадой воздвиглась вилла Вектилиана.

— Приговорены к смерти? Но почему, за что?

Иакинф, с посеревшим лицом, судорожно сжимал пальцы, снова и снова в смятении повторяя тот же вопрос.

— В отношении вас с Эклектусом, — смиренно отозвалась Марсия, — мне и самой кажется, что этот приговор трудно объяснить. Что до меня, это, верно, по слову святого Павла, говорил же он, что смерть — расплата за грех. Вся эта жизнь, полная разврата, бесконечные заблуждения... Или уж императору по каким-то таинственным причинам взбрело на ум, будто я для него опасна.

Иакинфа трясло, но усилием воли он унял дрожь. До сего дня священник чувствовал себя в безопасности, пусть относительной, благодаря тому, что был принят при дворе. Угроза мученической смерти всегда была для него лишь более или менее туманным умозрением, чем-то далеким от реальности. Ныне, когда эта мысль вдруг приобрела конкретность, его внезапно охватило ощущение собственной хрупкости: пастырь осознал, что он только человек. Тихим, почти робким голосом он произнес:

— Может быть, все же попытаться избежать такого конца...

Эклектус в молчании смотрел на него, и на память ему пришли слова Христа: «Дух бодр, но плоть немощна».

— Бежать, — уточнила Марсия, не одобряя и не порицая.

Словно бы ища оправдания, Иакинф продолжал:

— Вспомните Павла... Как бы там ни было, всякий раз, когда ему бывала ниспослана возможность избежать казни, он хватался за нее. Ничего унизительного не было бы в том, чтобы уподобиться ему.

— Иакинф прав, — в свой черед подтвердила Марсия. — Остается еще несколько часов. Можно покинуть Рим!

Дворцовый управитель немного поразмыслил. Он один не утратил того жестковатого достоинства, которое римляне называли «гравитас» — непреклонность. Он машинально потер пальцем нижнюю губу и в конце концов заявил:

— Не получится. По крайней мере, для тебя, Марсия, это исключено. Коммод пустит по твоему следу всех шпионов Империи, а тебя вся Италия знает в лицо. В моем случае положение окажется, в сущности, почти таким же. Шанс проскочить сквозь петли сети есть только у тебя, Иакинф.

Священник выпрямился, теперь его лицо выражало твердую решимость:

— Да, признаться, мучения меня страшат. Но еще больше я боюсь трусливого прозябания. Без вас я никуда не уеду.

Наступило молчание, потом он пробормотал:

— Может быть, существует другое решение?

— Один выход действительно есть: убить императора.

— Что ты говоришь? — вырвалось у Марсии.

— Могу повторить: нужно уничтожить Коммода.

— Но как? И кто совершит такое? Уж конечно, никто из нас! Это бы значило предать нашу веру, — твердо возразил Иакинф.

— Смерть такого субъекта нельзя расценивать как предосудительное дело. Да разве вы не видите, что творится? Мы имеем дело уже не с человеческим существом, а с взбесившимся чудовищем. Убив его, мы бы исполнили целительное действие.

— Как бы там ни было, такое решение относится к области грез, — возразила Марсия. — Он под надежной защитой, упрятанный за стенами Лудус Магнус. Его личная охрана разрубит на куски всякого, кто попытается приблизиться к Коммоду. Нет никого, кто сумел бы это сделать.

— Ошибаешься, Марсия, — обронил Эклектус, странно глядя на нее. — Такой человек есть.

Когда же в ответ она устремила на него вопрошающий взгляд, он уточнил:

— Это женщина. Ты.

Амазонка буквально взвилась со своего места:

— Ну, Эклектус, на этот раз ты спятил!

— Возьми себя в руки. И постарайся рассуждать здраво. Возможность без риска подобраться к нему есть у тебя одной.

— Это безумие!

— Нет, Марсия. Безумием было бы позволить этому человеку жить. К тому же есть нечто куда более серьезное, о чем ни один из вас не подумал: речь идет уже не о нашей судьбе, а об участи тысяч других христиан.

— Что ты имеешь в виду?

— Ты в самом деле воображаешь, будто Коммод удовлетворится нашей гибелью? Если он хочет расправиться с нами, причиной тому наша вера. Сама прекрасно знаешь: если бы ты согласилась стать верховной жрицей Венеры, сегодня тебе ничто бы не угрожало. Он на этом не остановится. Его фанатическое идолопоклонство наверняка побудит его расправиться со всеми, кто не поклоняется тем же богам, что и он сам. Мы станем всего лишь первыми в долгой череде жертв.

— В конечном счете, мне сдается, что он прав, — пробормотал Иакинф.

Потрясенная молодая женщина устремила на священника взгляд, полный растерянности:

— Ты ли говоришь это, Иакинф? Выходит, священная заповедь «не убий» — всего лишь звук пустой? Или ты о ней забыл?

— Я помню слова Писания, Марсия... Но сейчас речь идет о справедливой самозащите.

— Ладно, Эклектус, я тебя слушаю. Полагаю, что твое предложение — отнюдь не плод внезапного порыва. Ты уже думал об этом. И как же, по-твоему, я должна убить его?

— Вы с ним всегда тренируетесь вместе.

— Да. Но в окружении стражи или друзей-гладиаторов. При этом немыслимо предпринять что бы то ни было без риска, что тебя пронзят копьем или насадят на трезубец.

— Знаю. Но у Коммода в обычае принимать ванну за день раз пять-шесть. И это он тоже, разумеется, проделывает в твоем обществе.

— Правда. Но что это меняет?

— Если память меня не подводит, он использует такие передышки, чтобы промочить горло, и обычно велит подать несколько кубков своего любимого вина. Если так, то, думается мне...

На этом Марсия прервала дворцового распорядителя. Догадалась, каков его план:

— Яд.

— Именно.

— К несчастью, ты кое-чего не учел.

— Чего же?

— Голой женщине мудрено припрятать на себе флакончик, сколь бы он ни был мал.

— Даже такой? — спросил египтянин, просовывая два пальца под браслет чеканного золота, охватывающий его запястье.

И он извлек оттуда крошечный алебастровый сосудик, заткнутый восковой пробкой. Иакинф и Марсия уставились на него расширенными от изумления глазами, он же объяснил:

— Такой предмет легко спрятать в волосах, у тебя же пышные кудри. Тебе останется только выбрать удобный момент, чтобы сковырнуть пробку ногтем и вылить ему в кубок содержимое пузырька. Ни вкус, ни цвет вина при этом не изменятся.

Наступило молчание — ни один из троих не проронил ни слова. Марсия со всех сторон рассматривала флакон, медленно поворачивая его. Стало быть, Эклектус знал, что этот миг наступит. Флакон, припасенный заранее, говорит о многом. У нее оставалось только одно, последнее возражение:

— Ты хоть представляешь, как посмотрит на это преторианская стража?

— Марсия, — спокойно выделяя каждое слово, отчеканил Эклектус, — там с ним не будет преторианской стражи.

Глава LII

31 декабря 192 года.

Гельвий Пертинакс обнял Корнифицию, мысленно прося богов не карать его за непомерную удачливость.

И в самом деле, уже то одно, что он, шестидесятисемилетний, влюбил в себя женщину на добрых тридцать лет младше, было редким счастьем. А поскольку эта любовница сверх того является не кем иным, как дочерью Марка Аврелия, родной сестрой самого Цезаря, его везение воистину беспримерно.

Сколь поразительное возвышение для сына Лигурийского вольноотпущенника, торговавшего древесным углем! Оно началось еще в годы предыдущего царствования, во времена войн с маркоманами. Положение было более чем серьезно, нужда в храбрых и толковых вояках возникла такая, что перед способными офицерами открывалась ослепительная карьера, немыслимые возможности продвижения по общественной лестнице.

К концу правления Марка Аврелия Пертинакс успел стать сенатором и получить консульское звание. При Коммоде он ненадолго впал в немилость, причиной тому были придворные интриги, но вскоре его снова призвали — опытных начальников не хватало. Ныне, заменив некоего Фуска, ничем не прославленного друга Коммода, в должности префекта города, он считал, что достиг высшей точки своего преуспеяния.

Одно время, выяснив, что его жена стала любовницей знаменитого флейтиста, Пертинакс стал подозревать, что судьба от него отвернулась. Но в ту же самую пору он свел знакомство с Корнифицией.

— Ты не могла бы немного расслабиться? Хотя бы сегодня, в ночь сатурналий? — спросил он, нежно лаская лежащую рядом молодую женщину.

Из своей темной маленькой опочивальни они явственно слышали пение и взрывы грубого хохота рабов, собравшихся в триклинии. Они, как велит обычай, пировали, заняв место своих господ, уписывая жареное мясо и наслаждаясь выпивкой.

По мнению Пертинакса, его обязанности высокопоставленного чиновника не позволяли ему согласно традиции прислуживать этим людям, и он, не желая заходить так далеко, ограничился тем, что полностью освободил для них место. А утешался мыслью, что этот повод уединиться со своей возлюбленной и обеспечить себе долгую ночь любви, по сути, не хуже любого другого.

— Не сердись, — жалобно пролепетала сестра Коммода, — но меня томит ужасное предчувствие. Боюсь, что надвигается большая беда.

Пертинакс приподнялся на ложе:

— Может быть, ты так думаешь оттого, что твой брат доверил тебе какую-то особенную тайну?

В покоях было слишком мало света, он не мог в этих потемках ясно различить черты своей подруги. Но когда она заговорила, в голосе послышалось отвращение:

— Мой брат... Ты же прекрасно знаешь, мы абсолютно не общаемся, я отказалась видеться с ним.

— И напрасно.

— Как ты можешь такое говорить? Он же посмел подослать убийц к нашей сестре Луцилле, он велел умертвить мою невестку Криспину! Он с каждым днем все больше сближается с худшими подонками Рима. Это просто чудовище! В голове не укладывается, что такой выдающийся человек, как мой отец, мог зачать подобное отродье!

Бунтарская горячность возлюбленной взволновала городского префекта, и он нежно поцеловал ее в щеку:

— Я это говорю для твоего же блага. Коммод беспощаден к тем, в ком подозревает противников, даже — больше скажу: особенно если они с ним в родстве. Ты удалилась от двора, держишься на расстоянии от императорского дома — это не пойдет на пользу вашим отношениям. А ведь он, как я узнал, недавно приказал умертвить одну из ваших теток по материнской линии, жившую в Ахее.

— Зевс всемогущий! Почему же ты мне об этом не сказал?

— Не хотел тебя пугать. Вероятно, я не прав. И все же настаиваю: твое добровольное затворничество по-настоящему рискованно. Позволь мне ради твоей безопасности попытаться помирить тебя с императором.

Корнифиция вздрогнула, инстинктивно прижалась к любовнику:

— Ты такой добрый, прямодушный, — она потеребила пальцами шелковистую бороду Пертинакса. — Без тебя я была бы совсем одна в этом городе, где больше ничего не осталось, кроме страха и доносов.

— Зачем ты мучаешь себя, Корнифиция? Не надо так.

— Я знаю, но ничего не могу с собой поделать. Все мои помыслы отравлены этой тревогой. Особенно в последние недели. Предзнаменований и таинственных примет все больше. Чего стоит хотя бы тот подземный толчок, что был в прошлом месяце, помнишь?

На сей раз, и Пертинакс в свой черед ощутил, как по спине пробегает холодок. Как все римляне, он несокрушимо верил в предостережения, посылаемые богами. Да и от его внимания не укрылось, что странных, настораживающих явлений стало многовато, они следуют одно за другим.

Он так надолго примолк, что Корнифиции сперва даже показалось, будто возлюбленный задремал. Она прильнула к нему:

— Во имя Венеры, скажи, что с тобой? — прошептала она. — О чем ты вдруг задумался?

— Мне вспомнился один случай, о котором я когда-то слышал от отца. По его словам, в тот день, когда я появился на свет, суточному цыпленку каким-то чудом удалось взобраться на крышу нашего дома. В то время как все дивились такому подвигу, цыпленок соскользнул оттуда и разбился об землю. Встревожившись, отец отправился в ближний город, чтобы посоветоваться с колдуном. Тот ему растолковал, что его сын достигнет высших почестей, но это его погубит. Всякий раз, когда отец упоминал об этой истории, он ворчал: «Вот шарлатан! Наболтал ерунды, лишь бы прикарманить мои денежки!».

Глубоко вздохнув, Пертинакс продолжал, словно говоря сам с собой:

— Ныне, оценивая свое положение, я говорю себе, что подняться выше уже не смогу. А значит, надобно допустить, что мой час близок...

— Замолчи. Не желаю больше такого слышать. Если потеряю тебя, я умру!

С какой-то отчаянной жадностью Корнифиция впилась губами в его рот, она льнула к нему так, словно хотела, чтобы их тела навеки слились, сплавились воедино. Но вдруг замерла:

— Слышишь?

Сердце Пертинакса, сорвавшись в галоп, бешено колотилось, дыхание хрипло рвалось из легких, и он отозвался:

— Ничего... Обними меня покрепче.

В эти беспокойные дни любовь оставалась для них лучшим противоядием, она гнала прочь смертную тревогу.

Но молодая женщина опять вздрогнула: в дверь постучали — два повелительных удара. Раздался голос, и он показался угрожающим:

— Господин Пертинакс!

Любовники в смятении переглянулись.

— Господин Пертинакс!

Дверь со зловещим скрипом распахнулась. У Корнифиции вырвался крик, она всем телом отпрянула от любовника. В опочивальню, освещая себе путь александрийской лампой, ворвались двое. Она их тотчас узнала. Один — дворцовый распорядитель Эклектус, другой — Эмилий, префект города: оба приспешники ее брата. Первым заговорил Эмилий:

— Оставь нас, женщина, — приказал он. — Нам нужно потолковать с господином Пертинаксом.

— Еще чего! — яростно вскинулась она.

Теперь в свою очередь заговорил и Пертинакс, голос у него поначалу дрогнул, но после первых же слов зазвучал твердо:

— Я вас уже давно жду. Теперь я свободен от тревоги, что грызла меня днем и ночью. Что ж, исполняйте свой грязный долг!

— Сейчас не время демонстрировать стоицизм, — проворчал Эмилий, раздраженный чрезмерной напыщенностью «старого римлянина». — Тебе придется последовать за нами в лагерь преторианцев.

— Зачем тратить время на то, что со всей очевидностью станет лишь жалкой комедией суда? Убейте меня здесь, и покончим с этим!

— Кто говорит о твоем убийстве? — вмешался Эклектус. — Коммод мертв. Мы пришли, чтобы предложить тебе порфиру.

Корнифиция по-детски зажала себе рот ладонью, удерживая новый вскрик.

— Может быть, мне следовало помалкивать, не говорить при ней? — извиняющимся тоном продолжал дворцовый распорядитель.

— Это не имеет значения.

Пертинакс спрыгнул с ложа. Это был рослый мужчина, но с возрастом он отяжелел. Его брюхо болталось, словно дряблый бурдюк. Длинная борода, украшавшая его лицо, спускалась почти до самой груди, и было заметно, что члены его подтачивает артроз. С потаенной усмешкой Эклектус подумал, что в своем простейшем обличье сей грядущий Цезарь не слишком внушителен.

— Вы говорите, Коммод умер? Но как это случилось?

— Когда он в двенадцатом часу выходил из ванны, с ним случился приступ, и все усилия, предпринять, чтобы вернуть его к жизни, оказались напрасны.

— Но почему вам пришло на ум выбрать меня его преемником? Кроме всего прочего, мы, насколько мне помнится, никогда не были особенно близки.

— Если и так, знай, что не мы тому виной. Повинуясь императору, нам подчас приходилось поступать так, как мы, разумеется, никогда не стали бы действовать при добродетельном властителе. Ты же всегда принимал нас за заурядных интриганов без совести и чести. И вот мы здесь, под твоим кровом, это доказывает, что ты ошибался. Мы же уверены, что ты один способен заставить войска провинций без спора признать твою власть. Только тебе дано избежать распрей военачальников, рвущихся к порфире, а мы, повидавшие худшие времена Республики, знаем, к чему это приводит. Не уклоняйся же, согласись ради блага отечества.

Пертинакс, все еще голый, нервно теребил свою бороду.

— Вы совершенно уверены, что Коммод вправду мертв?

— Не менее, чем Марк Аврелий. Мы готовы поклясться в этом.

— Вашего слова мне недостаточно. Я должен увидеть его труп.

— Но это невозможно! — вскричал Эмилий. — Его останки находятся в апартаментах дворца. Стоит нам привести тебя туда, как новость получит огласку, сам подумай, что тогда поднимется!

— В таком случае устройте, чтобы тело мне доставили сюда.

— Будь благоразумен! — взмолился Эклектус. — Вообрази, как мы будем выглядеть, если поволочем труп сюда. Заклинаю тебя, пойдем с нами, и как можно скорее. Надень свою тогу, и поспешим в лагерь преторианцев.

Префект замотал головой в приступе старческого упрямства:

— Ничего не поделаешь. Говорю вам, я не сдвинусь с места, пока не получу верного доказательства смерти Коммода. А теперь оставьте мой дом!

Эклектус и Эмилий растерянно переглянулись. Пертинакс, предвидя новые уговоры, опередил их:

— Настаивать бесполезно. Уходите, или я позову своих рабов!

Отбросив последние колебания, оба гостя ретировались. Едва лишь дверь за ними закрылась, Корнифиция бросилась к своему возлюбленному. Она вся дрожала.

Эмилий был вне себя от гнева, все не мог успокоиться:

— Чума бы его забрала, этого старого козла! — процедил он. — Ему предлагают Империю, и полюбуйся, какие условия он ставит! Нет, надо искать другого кандидата!

— Не стоит так поддаваться раздражению. Вспомни, что молва изображала нас злыми гениями Коммода, толкающими его к злодеяниям. Стало быть, нечего удивляться, что он опасается ловушки. Да ты и сам не хуже моего знаешь, что, кроме Пертинакса, нам никто не подойдет.

И они продолжили свой путь, направляясь к императорскому дворцу. Втягивая голову в плечи, они старались уберечься от ледяных порывов встречного ветра. Издали, то здесь, то там еще слышался веселый смех, напоминая им, что для города эта ночь стала беззаботным праздником облегчения.

— Так что же ты предлагаешь? — осведомился префект, с трудом превозмогая досаду.

— У меня есть несколько преданных рабов. Я попрошу их завернуть императорские останки в простыни и вынести, как будто это самый обычный узел с грязным бельем.

— Ты настолько наивен, чтобы воображать, будто стража позволит им беспрепятственно войти в императорские покои, а потом беспрепятственно из них выйти?

— Они скажут, что им велено заняться уборкой.

— Глубокой ночью? Ты уже и сам не понимаешь, что говоришь. Я знаю, что мы переживаем часы невероятного разброда, но все же!.. У твоего плана нет ни единого шанса на успех.

Поразмыслив, Эклектус возразил:

— Шанс появится, если на посту не будет опытных стражей. А это твоя забота. Тебе придется дать распоряжение, чтобы их заменили доверенными людьми, не привыкшими к дворцовой службе. Ты наверняка знаешь нескольких преторианцев, которые будут рады возможности получить мзду или — почему бы нет? — продвинуться в карьере.

Когда впереди замерцали красноватые отсветы факелов, освещающих подступы к дворцу на Палатинском холме, на город обрушился бешеный ливень. С глубоким вздохом Эмилий произнес:

— Если мы выпутаемся из этой истории невредимыми, я обещаю принести жертву богу христиан.

Глава LIII

15 января 192 года.

Весеннему солнцу дарована власть преображать землю вплоть до самых грязных закоулков. Даже тех, что кажутся уж никак не поддающимися преображению.

Субура как раз из таких.

Хотя дома этого римского квартала, его убогие лачуги и разбитые склизкие мостовые, усеянные мусором и обломками, не перестают выглядеть уродливыми и мерзкими, но и они, облаченные сиянием весны, наперекор всему кажутся сноснее.

На углу одной из таких улочек те же, что и всегда, толстые торговки взывали к прохожим, сидя у своих столиков с товаром, те же босоногие ребятишки в лохмотьях носились, играя невесть во что, или брызгались, гоняясь друг за другом по грязным лужам.

Внезапно от группы мужчин отделился один, он торопливо поставил на землю свой кувшинчик из обожженной глины и, прихрамывая, бросился вперед, протягивая руки и восклицая:

— Калликст! Ну, не ожидал...

— Зефирий... Вот видишь, все сбылось.

Когда оба всласть похлопали друг друга по спине, папский викарий поспешил спросить:

— Но как вышло, что ты покинул Антий?

— Я прибыл, чтобы вручить Святому Отцу постные продукты из селений Латия.

— Увы! Тебе не повезло. Виктор как раз отлучился, он где-то в городе. Но я ему все передам, это входит в мои обязанности. А теперь пойдем-ка со мной, я угощу тебя дивным мульсумом, хозяин таверны на углу припрятал его по моей просьбе для особых случаев. Как дела в Антии? Слухи, долетающие до нас оттуда, как нельзя более лестны для тебя.

— Вот уж не думал. Там еще дел невпроворот.

— Похоже, ты счастлив в этой деревне.

— Мне там хорошо. И я не забыл, что таким благоденствием обязан тебе.

— Ты ведь провел в Антии около двух месяцев, не так ли?

Калликст кивнул.

Два месяца...

Антий — вдали от мирской суеты, вне времени.

Его население, по большей части, представляло собой довольно спаянное скопище народа, похожее скорее на деревенских, чем на городских обитателей. Тем не менее, местные власти наперекор всему превратили это селение в миниатюрный, но городок. Там имелись и административные здания, и полный набор городских учреждений: форум, преторский суд, термы и даже грубо сколоченный деревянный театр, где труппы бродячих лицедеев давали короткие мимические сценки и большие пантомимы.

Местные обитатели находили повод для некоторой гордости в том, что Август, первый римский император, провозгласил себя Отцом Народа не где-нибудь, а в Антии. Хотя чтобы составить себе репутацию, городу вполне хватило бы и того, что он стал колыбелью Нерона и Калигулы.

Тамошний порт являлся также нешуточным торговым центром. А покой, царящий в здешних пределах, привлекал сюда некоторых знатных особ, горделиво выставляющих напоказ свои философические наклонности — они важно прогуливались в тени статуй волшебницы Цирцеи, по преданию, основавшей это селение, и Аполлона, что возвышается над портиком, посвященным Латоне.

В Антии имелась также немногочисленная община христиан, раздираемая нелепыми склоками на богословской почве. Суть дела заключалась в том, что некто Пракцезий, последователь еретика Ноэта, явился сюда распространять ересь единодержавия, отрицающую различие между Отцом и Сыном, — положение, откуда естественным образом проистекал вывод, что Отец был распят!

Противостояние между кружком верных и ее духовным наставником зашло так далеко, что последнего пришлось отозвать по решению епископа Римского. Его преемника община встречала в состоянии, по меньшей мере, анархическом.

Калликст прибыл туда в конце ноября и обосновался в предоставленной ему рыбацкой хижине. На следующий день он провел богослужение. Все, там присутствующие, не могли не отметить, как странно он выглядит. Тощий, словно скелет, этот человек казался мертвецом, вставшим из гроба с помощью своего сообщника-могильщика. Его кожа, продубленная солнцем Сардинии, приобрела оттенок старой меди. Те, кто стоял ближе, поразились, в каком состоянии его руки — мозолистые, иссохшие, они напоминали мертвые листья. Но его запавшие, темными кругами обведенные глаза отливали такой жесткой голубизной, так сверкали — почти верилось, что они способны светиться во мраке.

Голос Зефирия заставил его очнуться, вернул к действительности:

— Полагаю, ты наслышан о последних событиях?

— Кое-какие отголоски до меня долетали. Коммод убит, и, кажется, его место занял старик Пертинакс. Теперь квиритам, небось, пришлось подтянуть пояса.

— Лучше не скажешь. Как только сенат утвердил его кандидатуру, Пертинакс поспешил распродать всю обстановку императорского дворца: драгоценности, серебряную утварь, рабов и гладиаторов Коммода. За последние месяцы он ограничил число Игр, а также отменил повышение жалованья воинов-наемников, только что объявленное его предшественником. И, наконец, он разогнал из дворца всех фаворитов и куртизанок.

— Ему хоть случается пригласить кого-нибудь на обед, этому скупцу?

— Иногда. Но говорят, за его столом не подают ничего, кроме капусты и половинок артишоков.

Друзья расхохотались. Но тут Калликст, тотчас опять став серьезным, спросил:

— Как ты думаешь, Пертинакс будет так же благосклонен к христианам, как Коммод?

— Полагаю, что да. Дворцовый распорядитель Коммода был христианином. Пертинакс не только оставил его подле себя, но и сделал собственным советником. А коли так...

— Дворцовый распорядитель? Не идет ли речь о некоем Эклектусе?

— Точно.

Оба ненадолго замолчали, потом Калликст задал другу новый вопрос:

— Ты, конечно, не мог забыть ту, кому мы, по-видимому, обязаны тем, что поныне живы? Наложницу прежнего императора...

— Марсию?

— Да. Не мог бы ты мне сказать, что с нею сталось?

— Твой вопрос как нельзя более кстати. Если то, что я слышал, правда, сейчас, когда мы с тобой беседуем, она празднует свою свадьбу на вилле Вектилиана.

Калликсту почудилось, будто обступающие его строения Су-буры разваливаются, рушатся на глазах. Он пролепетал:

— Марсия... Свадьба... Но с кем?

— Да с тем самым, о ком мы толкуем: с Эклектусом.

Вилла Вектилиана, казалось, стала средоточием солнечного сияния.

Ее двери, окна, террасы окружающих садов — все было украшено гирляндами, ветвями остролиста, мирта и лавра. Можно было рассмотреть даже подвешенные на портиках клубки шерсти, натертые волчьим жиром. Рабы, выстроившись в два ряда, размахивали боярышниковыми факелами, а заодно ограждали от сотен зевак дорогу, но которой должны были проследовать будущие супруги.

Марсия появилась в белой тунике, ее талию охватывал пояс, завязанный Геркулесовым узлом — ритуальное одеяние невесты: одному лишь жениху позволялось этот узел распутать на брачном ложе. Фату огненного цвета удерживал на голове венок из вербены, согласно традиции собранной самой невестой. Ее вели под руки двое юношей, третий шагал впереди.

Калликст смотрел, как она проходит мимо, всего в нескольких шагах. Рванулся было вперед — расшвырять любопытных, пробиться сквозь толпу, но рука Зефирия, успевшего вцепиться ему в предплечье, удержала, образумила.

— Ты уже ничего сделать не можешь, — зашептал священник, стараясь придать своему голосу успокоительное звучание. — По-настоящему она никогда не была твоей. И больше никогда твоей не будет.

Так или иначе, что он мог тут поделать? Затеять глупый скандал, как мальчишка? Его спутник был прав. А она уже прошла мимо, следом потянулись в веселом беспорядке носильщики с дарами, родственники, рабы, несколько друзей. Среди них Калликст приметил Иакинфа и папу Виктора.

На пороге виллы Амазонка остановилась. Мужчина средних лет, облаченный в парадную одежду, — это был не кто иной, как Эклектус, — согласно обычаю преклонил перед ней колени и спросил, как ее имя.

— Где ты будешь Каем, я буду Гайей[64], — нежно отвечала она.

Виктор и Иакинф, стоящие позади пары брачующихся, жестом благословили их. Затем бывший дворцовый распорядитель Коммода поднял Марсию и под приветственные крики собравшихся повел ее в дом.

— И что же ты теперь собираешься делать? — осведомился Зефирий.

— Зайдем, — просто сказал фракиец.

Его голос прозвучал глухо, мертво.

Им удалось, осторожно проскользнув мимо когорты родственников, проникнуть в атриум. Вокруг только и слышно было, что поздравления да пожелания счастья. Марсия с супругом не показывались.

— Что нам здесь делать? Ты только мучаешь себя понапрасну. Прошу тебя, Калликст, пойдем.

Фракиец покачал головой:

— Я должен ее увидеть. Мне нужно поговорить с ней.

— Но это же нелепо! Отныне ты Божий человек, ты ничего больше не можешь ей дать. Предоставь эту женщину ее счастью.

Неожиданно, рывком развернувшись, Калликст отчаянным взглядом уставился в глаза священника:

— Ее счастью? Да где же здесь счастье? Разве ты не видишь, что все это фальшивая комедия? Коммод мертв, все еще могло бы быть возможно между мной и ею... Ее счастье, Зефирий... — он осекся, с трудом перевел дыхание и едва слышно выдохнул:

— А мое?..

Священник печально покачал головой и, покоряясь неизбежному, поплелся за своим викарием, волоча ногу, искалеченную тогда на каторге. Они достигли перистиля, где были накрыты столы для бедноты и рабов, и в молчании остановились у подножия гигантского кедра.

Проходили часы. Праздник длился, и каждый новый взрыв его веселья оскорблял фракийца, как пощечина. Но вот мало-помалу, вероятно, под воздействием нового указа Пертинакса, касающегося ограничения продолжительности пиров, стало заметно, что торжество угасает.

Зефирий снова попытался урезонить своего спутника. Но получил все тот же единственный ответ:

— Я должен ее увидеть.

— В таком случае, — раздраженно буркнул священник, — чего ты ждешь? Воображаешь, что она сама к тебе выйдет? Тут остается одно — самому отправиться в триклиний. Ну и ступай. Позорься, стань посмешищем раз и навсегда!

Словно принимая вызов, Калликст вскочил и ринулся в направлении залы, где происходил пир. На пороге приостановился, оглядываясь. Никто не обратил на него внимания. Она возлежала, вытянувшись на ложе и нежно склонив голову на плечо того, кто стал ее мужем.

Это было больше, чем он мог вынести. Сжав кулаки, он еще несколько мгновений смотрел на нее, потом повернулся и побрел назад, сгорбившись, словно все его тело налилось свинцовой, гнущей к земле тяжестью.

Он спешил к выходу, увлекая за собой Зефирия.

— Не так быстро, — прохрипел старик. — Моя нога протестует.

Смутившись, Калликст замедлил шаг. И тут голос окликнул его:

— Калликст?

Оба спутника разом обернулись.

Запыхавшись, босиком, их догнала Марсия. На фракийца она смотрела во все глаза, будто на чудесное видение:

— Быть не может, — продолжала она, понижая голос. — Ты лемур[65]?

— Нет, Марсия, это я самый, я не тень.

Все еще не веря, она приблизилась к нему, медленно потянулась рукой к его лицу. Ее пальцы коснулись его щеки, лба, шеи. Он таким же ласковым жестом дотронулся до ее смоляных волос, его ладони скользнули по ее обнаженным рукам.

— Может быть, лучше бы вам уйти отсюда куда-нибудь подальше, — в замешательстве проворчал Зефирий. — Неизвестно, что могут подумать гости.

И он отступил в темный угол, словно спеша укрыться от взглядов этих двоих.

Снова оказавшись лицом к лицу, они долго смотрели друг на друга, их губы хотели слиться, но что-то похожее на стыдливость удерживало, мешая всецело отдаться взаимному влечению.

Почти неслышно она прошептала:

— Я думала, ты умер... Потерян навеки. Последние вести о тебе мне принес Александрийский епископ Деметрий. Он поведал мне о твоем обращении и рассказал, что послал тебя с поручением к папе. И с тех пор ничего...

— Я был арестован в тот же вечер, когда прибыл в столицу.

— И об этом я проведала. После многонедельных поисков совершенно случайно узнала от Фуска, бывшего городского префекта, что ему пришлось отправить тебя на рудники. Я справлялась, и мне сообщили, что ты там умер.

Калликсту вспомнился злосчастный Базилий, чье место он занял:

— То был не я... другой.

Он примолк, собираясь с мыслями, прежде чем задать вопрос, который жег ему губы:

— Зачем этот брак? Я думал, Эклектус для тебя не более чем друг, брат.

Марсия потупилась:

— У меня не было выбора.

— Не понимаю.

— После смерти Коммода я стала ненавистна всей Империи. Жертвы покойного императора не могли мне простить, что я была любовницей их палача. Сенат злился на меня за то, что я, дочь вольноотпущенника, чуть не стала императрицей. А ведь я всегда отказывалась от титула Августы и от исполнения обряда поддержания священного огня, подобающего одним весталкам. Что до тех, кто сохранил верность Коммоду, они поклялись прикончить меня за ту роль, которую я сыграла в судьбе их любимого властителя. В Риме ходили слухи, да они и поныне не утихли, что я сама убила императора.

— Это правда?

— Нет! Я лишь пыталась сделать это, но все обернулось не так, как мы предполагали.

Он хранил молчание. И тогда она пояснила:

— Я в последний раз отправилась с Коммодом в палестру Палатинского холма. О последнем разе я говорю потому, что он тем временем распорядился перевезти всю свою обстановку в Лудус Магнус. Поупражнявшись, мы, по обыкновению, принимали ванну. Я была голой, но в волосах, стянутых узлом на затылке, припрятала маленький алебастровый флакон с ядом. Рабам было велено принести во фригидарий несколько кубков фалернского, чтобы мы могли утолить жажду. Мне потребовалась тысяча уловок, чтобы изловчиться и опорожнить флакон в один из кубков. Я протянула вино императору. Он взял кубок и осушил его одним глотком. Меня предупредили, что отрава подействует не раньше, чем через несколько часов. Итак, мы покинули фригидарий и направились в массажный зал. Это была ночь сатурналий, и рабов-массажистов, как и всех прочих, на месте не было. Я предложила заменить их. Коммод растянулся на животе, и я принялась умащать маслом его спину. Вскоре, когда мне показалось, что он задремал, он вдруг повернулся, и я увидела лик смерти.

Дойдя до этого мгновения, молодая женщина прервала свой рассказ, чтобы перевести дух, превозмогая сильное волнение.

— Лицо, как из воска. Взгляд мутный, мрачный. В углах губ выступила желтоватая слизь. Он приподнялся и хотел схватить меня за руку. Я успела отшатнуться. Коммод скатился наземь в страшных конвульсиях, его стало рвать огромными пузырями, они вздувались и текли у него изо рта. Это было невыносимо. Я выскочила из залы, помчалась по коридору, натыкаясь на статуи. И тут столкнулась с Наркисом, это он мне помешал бежать дальше. Он был здесь, будто подстерегал это мгновение. Схватил меня в охапку, спрашивает: «Ну? Тебе удалось? Он мертв?» Я, помнится, сумела пролепетать: «Но как... откуда ты узнал?» — «Господин Эклектус рассказал. Он боялся, что у тебя не хватит сил, чтобы пойти до конца. Что случилось?» — «Кажется, он избавился от яда. Его вырвало». Тогда Наркис попросил меня подождать и поспешил в залу, откуда я только что выбежала. Он недолго там пробыл. А когда появился снова, только и сказал, совсем просто: «Мой брат и другие безвестные жертвы отмщены». Понимаешь теперь, почему я согласилась, когда Эклектус предложил мне стать его женой? Таким образом покровительство нового императора косвенно распространится и на меня. Ты понял?

Калликст тихо склонил голову и грустно, с трудом улыбнулся:

— Видно, все и всегда будет нас разлучать...

Она прижалась головой к его плечу, он чувствовал, как молчаливые слезы струятся по ее щекам.

Теперь уже вся окрестность потонула в ночной мгле.

— А ты, — тихо спросила она, — что будет с тобой?

— Мой путь продолжится. В каком-то смысле он был предначертан тобой. Я служитель твоего Бога. Нашего Бога.

— Это невероятно, Калликст, ты — и вдруг христианин!

Скромное покашливанье напомнило им о реальности. Из темноты вновь выступил Зефирий:

— Марсия, боюсь, как бы твой муж не забеспокоился, что тебя долго нет, — с этими словами он ретировался так же проворно, как возник.

— Странно, как повторяются в жизни некоторые сцены, только кое-кто из актеров меняется, — глухо проговорил Калликст.

— О чем ты?

— Несколько лет тому назад в некоем парке император тоже искал, беспокоился, куда ты пропала.

Она разразилась рыданиями, внезапно не выдержав напряжения, нараставшего в ее душе все последние недели:

— Позволь мне прийти к тебе. Завтра. Сегодня вечером. Где ты живешь?

— Нет, Марсия. Слишком рано. Или слишком поздно. Ты замужем. Я — Божий человек. Тайная любовь запретна для нас. Уже то, что я здесь, в каком-то смысле позорно. Так что не надо мешать путям нашей судьбы разойтись. Наша жизнь больше нам не принадлежит.

Он умолк, она отстранилась от него. И пробормотала упавшим голосом:

— Она никогда нам не принадлежала...

Глава LIV

Апрель 192 года.

Императорский гаруспик, предсказатель, гадающий по внутренностям жертвенных животных, нахмурил брови: у козленка, которого он только что умертвил, не оказалось печени! А он по ней-то и читал, печень была тем самым органом, на котором он упражнял свое искусство. Куда же она подевалась, как такое чудо могло произойти? Он же прекрасно знал, что без печени животное жить не может.

Глубоко потрясенный, он дал своим помощникам знак, чтобы доставили ему другую жертву. Ее принесли со связанными ногами. Когда молодое животное уложили на мрамор алтаря, оно жалобно заблеяло. Страшась того, что может ему открыться, гаруспик, прежде чем нанести роковой удар, помедлил, огляделся вокруг.

С высоты храма Юпитера, что на Капитолийском холме, можно было одним взглядом охватить обширную панораму. Над городом медленно разгоралась заря, окрашивая небо в пастельные тона, смесь розового и голубого. Затем его взор скользнул по череде цирковых построек, по Каренам и Субуре — простонародным кварталам, виднеющимся на заднем плане, между Квириналом и Эсквилином. Далее его глазам предстала величавая громада Флавиева амфитеатра, за ним — базилики Эмилия и Юлия, внушительные архитектурные сооружения императорского дворца, воздвигнутого на склоне Палатинского холма, затем бесцельно блуждающий взгляд приметил очертания Скотного форума, где, как всегда по ярмарочным дням, кишел народ. Завершив этот круговой обзор там, где блестели воды Тибра, колдун сказал себе, что, по сути, этот пятый день апрельских календ ничем не отличается от предшествующих дней. И лишь тогда его нож сделал свое дело.

Тотчас брызнула кровь, животное забилось в агонии. Не дожидаясь, пока утихнут содрогания, пробегающие по его телу, предсказатель точными движениями, отшлифованными многолетним опытом, вскрыл брюхо. Погрузив туда руку, он извлек внутренности, и у него вырвался вздох облегчения: печень была на месте, так же, как почки и кишечник. Он порылся еще, но к величайшему своему изумлению, сколько ни шарил, сердца нащупать не мог.

— Спорус! — закричал он, чувствуя, как от ужаса на лбу выступает пот. — Где сердце? Оно упало на пол?

— Нет, хозяин, ты его еще не вынул.

Дальнейшее лишь подтвердило дурные ожидания... гаруспик принялся прощупывать клейкую, в кровавых сгустках массу, которую вывалил на алтарь, и не мог не признать очевидности: если у первого животного отсутствовала печень, это было лишено сердца.

— Боги шлют нам знак, — пробормотал он в смятении. — Этот день будет отмечен великим бедствием!

Пестрая толпа, по обыкновению заполняющая римские улицы, с почтением и страхом замирала при виде двухколесной повозки, что поднималась по склону Целиева холма, люди кланялись, едва замечали ее.

А между тем, появись эта незатейливая двуколка с кожаным верхом, влекомая парой мулов, где-нибудь в чистом поле, никто бы и внимания на нее не обратил. Но, начиная со времен правления божественного Юлия, появление экипажей на столичных улицах было строжайше запрещено. Этот указ, призванный избавить от заторов улицы Рима, зачастую слишком узкие, соблюдался на редкость неукоснительно, и лишь некоторым особо высокопоставленным персонам дозволялось, с личного императорского дозволения, нарушать его.

И, разумеется, именно поэтому большинство прохожих пыталось разглядеть, что там за пара расселась на шелковых подушках, свесив ноги и невозмутимо управляя мулами, нимало не заботясь о толпе зевак, взбудораженных их появлением.

Те, кто стоял поближе, могли заметить, что женщина рассеяна, у нее отсутствующий вид, а ее спутник разглагольствует без умолку.

— Марсия!

Очнувшись от своих размышлений, молодая женщина вздрогнула:

— Что такое, мой друг?

— Ты с самого утра словно бы не здесь, все где-то витаешь. Не правда ли, очень лестно для твоего бедного Эклектуса?

— Прости меня, друг мой. Ты о чем-то спросил?

— Вопрос, конечно, дурацкий. Ты хоть когда-нибудь меня любила?

— Разве вчера вечером я не отдала тебе всю себя?

Бывший дворцовый распорядитель Коммода сурово покачал головой:

— Это случилось не по любви, Марсия. Все решила борьба, ты боролась сама с собой, а я был в этом поединке посторонним.

Казалось, Марсия только теперь вполне вышла из оцепенения:

— Почему ты так говоришь?

— Потому что знаю людей, а главное, как мне думается, знаю тебя. Сжимая меня в объятиях, ты грезила о ком-то другом и сама же злилась на себя за это. Только понять не могу, зачем ты решилась на наш союз. Ведь никто тебя не принуждал.

— Отныне ты мой супруг. А у женщины, как мне кажется, есть долг по отношению к мужу, с которым она делит свою жизнь.

Эклектус нашел в себе силы усмехнуться:

— Без сомнения. Но мы не такая пара, как другие. Всю свою жизнь тебе приходилось отдаваться по обязанности. Ныне я хочу, чтобы ты знала: больше ничего подобного не будет. Я не Коммод. Я тот, кто уважает тебя и любит. Любит именно потому, что знает тебя. Я твой друг, Марсия. Так почему бы тебе не открыться мне?

Он помолчал, потом выговорил отрывистой скороговоркой:

— Как его зовут?

Пораженная проницательностью своего друга, Марсия заколебалась, но лишь на краткий миг. И тихонько обронила:

— Калликст.

— Не припомню, кажется, ни одного сенатора, всадника или префекта, который бы носил такое имя.

— Потому что он ни то, ни другое и ни третье. Он простой раб.

— Раб?! Твоим сердцем завладел какой-то раб?

Молодая женщина прервала его:

— Зачем ты так? Будь ты язычником, я бы другого и не ждала, но христианина не может возмущать привязанность, связывающая людей независимо от ранга.

— Я просто удивился. Не ожидал такого.

Он умолк, словно ему требовалось время, чтобы разум и сердце освоились с признанием жены. Потом спросил:

— И где он? На какого хозяина работает?

Она собралась ответить, но тут с ними, сохраняя безукоризненный порядок, на рысях поравнялась колонна преторианцев. Марсия подождала, пока они проедут, потом тихо заговорила. Поведала ему всю историю, начиная со своей встречи с фракийцем в парке Карпофорова имения и кончая вчерашним свиданием.

— И ты, конечно, хотела бы снова увидеть его?

— Что я должна на это ответить? Мне кажется...

Она не успела закончить фразу. Эклектус внезапно с неожиданной силой хлестнул мулов, тащивших повозку. Животные резко ускорили шаг. Теряя равновесие, Марсия откинулась назад, на груду шелковых подушек.

— Что... Что случилось?

— Преторианцы!

— Преторианцы?

Теперь мулы напрягали все свои силы, таща повозку по склону Палатинского холма к императорскому дворцу так быстро, как только могли.

— Нас только что обогнали преторианцы, — не обращая внимания на толчки, продолжал египтянин. — Они не должны были здесь находиться. Никоим образом! К обычной страже они отношения не имеют. А направляются к дворцу. У меня мрачные предчувствия: готовится что-то очень серьезное.

Повозка, грохоча, подкатила к внушительному парадному подъезду императорской резиденции.

— Я же просил, я умолял Пертинакса не задерживать донативума[66], сколь бы ни было серьезным положение с финансами!

— Цезарь, заклинаю тебя, нужно бежать! Немедленно покинуть дворец!

Пертинакс пожал плечами, отчего две складки его тоги смялись, нарушая величавую упорядоченность одеяния.

Марсия стремительным движением подхватила складки и расправила их там, где тога облекала левую руку императора. Если последнего этот жест удивил, то Эклектус почувствовал смущение: подобные услуги обычно полагалось предоставлять рабам.

— Я никогда не обращусь в бегство перед лицом врага. Как бы то ни было, с чего ты взял, что этой горстке людей удастся государственный переворот?

— Вспомни о солидарности преторианцев. Когда надо выбирать между товариществом и дисциплиной, они всегда предпочтут армейское братство. К тому же сам видишь...

За толстым стеклом окна императорского кабинета был виден перистиль, там началось движение, замелькали чьи-то фигуры. Это бесспорно доказывало, что личная стража Пертинакса оставила свой пост.

Цезаря пробрала легкая дрожь, между тем Марсия вмешалась в разговор:

— Мне знакомы все закоулки императорского дворца. Позволь, я проведу тебя. Потаенными коридорами мы сможем выбраться на маленькую улочку, где нет стражи.

— Зачем? — обронил Цезарь.

Эклектус отвечал:

— Ты уже мог бы рассчитывать, что народ встанет на твою защиту. Или обратиться за помощью к стражникам из городских когорт. При их содействии ты доберешься до Остии, оттуда в порт Мизены, а там к твоим услугам будут и судовые экипажи, и легионы провинций. К тому же...

Египтянин осекся, почувствовав, что объяснения тщетны. Достаточно было взглянуть на лицо Пертинакса, чтобы понять, какие сомнения его охватили. Император, несомненно, вспомнил, какую роль Марсия и он сам, Эклектус, сыграли в судьбе Коммода, с какой легкостью они погубили покойного властителя, чтобы примкнуть к нему, Пертинаксу. Из этого император мог заключить, что сегодня они могут, не колеблясь, поступить так же. Разве не являются они оба друзьями Септимия Севера, имперского легата? А что, если этот мнимый бунт преторианцев не что иное, как уловка с целью освободить место легату?

Египтянину хотелось закричать Пертинаксу, что его подозрения ни на чем не основаны, что они ослепляют его и ведут прямиком к гибели. Он отчаянно искал способа убедить его. И не находил.

— Бегство, которое вы мне навязываете, недостойно императора и прославленного военачальника. Я пойду и потолкую с этими мятежниками.

— Цезарь, — упавшим голосом пробормотал Эклектус, — ты идешь на верную смерть.

Но Пертинакс уже не слушал его. Гордой поступью старого римлянина он проследовал к выходу. На пороге он чуть не столкнулся с Наркисом.

— Нет! — воскликнул тот. — Только не этим путем, Цезарь. Они убьют тебя!

— Дай мне пройти, — просто отвечал старик.

Поколебавшись мгновение, Наркис отступил. Тогда Эклектус, пользуясь этой краткой заминкой, схватил один из мечей.

— Послушай меня хорошенько, Наркис. Поручаю тебе мою жену. Если суждено, чтобы со мной случилась беда, ты ее защитишь.

И заметив, в какой растерянности молодой человек смотрит на него, настойчиво потребовал:

— Обещай мне это!

Тут Марсия вцепилась в его руку:

— Куда ты идешь? Разве не видишь, что все погибло?

— Не могу же я оставить этого старого безумца без всякой защиты. И как знать, вдруг совершится чудо? Нерву в подобном же случае спасло одно только почтение к его статусу императора.

— Нет, Эклектус! Не ходи туда! Они и тебя убыот!

Эклектус махнул рукой, стараясь успокоить ее этим жестом, и, более не медля, устремился вслед за Пертинаксом. Марсия, ошеломленная стремительностью, с которой развивались события, пришла в себя лишь тогда, когда ее муж уже скрылся из виду в дальнем конце коридора. Она потянулась к другому мечу, тому, что был в руке у Наркиса:

— Дай мне его, — твердым голосом приказала она.

— Нет, госпожа. Не надо!

— Давай сюда меч, говорю тебе! Я не покину его сейчас, когда он бросился навстречу смерти!

Вольноотпущенник медленно протянул Марсии оружие, но в последний миг нанес ей страшный удар свободной рукой, ребром ладони. Она разом обмякла, словно тряпичная кукла.

Подробности драмы, разыгравшейся в это время в так называемой зале Юпитера, где Пертинакс столкнулся с преторианцами, стали известны позже. Воины, заполнившие все это громадное помещение, встали плечом к плечу, преграждая путь своему императору. В прошлом легат Марка Аврелия, он умел держать легионеров в руках. Сразу возвысил голос, вопросил сурово:

— По какому праву вы позволили себе явиться сюда? Если хотите покуситься на мою жизнь, лучше бы вам малость потерпеть. Она меня скоро сама покинет. Если вы пришли мстить за Коммода, зря время теряете: причиной его смерти стали его же собственные пороки. Но если вы здесь затем, чтобы убить императора, которого призваны охранять, берегитесь! Берегитесь гнева богов и сограждан. А главное, берегитесь ярости провинциальных легионов, которые издавна завидуют вашим привилегиям. Вы что, думаете, они будут сидеть сложа руки, позволят преторианцам назначить по своему произволу случайного императора?

Эклектусу, который держался в нескольких шагах позади Пертинакса, на краткий миг показалось, что старику удастся переломить ситуацию. На преторианцев произвели впечатление как решительный тон человека, который столь долго командовал римскими легионами, так и его доходчивые аргументы. Воины заколебались. Один уже и меч в ножны вложил.

— Мы пришли требовать то, что нам причитается!

— Да, наш донативум!

— Три месяца! Вот уже три месяца, как нам не платят!

Император, по-прежнему невозмутимый, поднял руку, требуя тишины:

— Жалованья вы все еще не получили просто-напросто потому, что казна пуста. Как по-вашему, отчего мне пришлось урезать все дворцовые расходы? Невозможно дать то, чего не имеешь!

— Когда же? Когда мы получим донативум?

— Возвращайтесь в свой лагерь. Обещаю, что вам заплатят, как только я соберу нужную сумму.

— А почем нам знать, что так и будет? Кто поручится?

— Я сказал! — не без высокомерия заявил Пертинакс. — Вам должно быть достаточно моего слова!

— Ну уж нет! — выкрикнул кто-то из последних рядов. — Еще чего!

И стал проталкиваться вперед, к властителю Рима. В отличие от большинства своих товарищей, этот своего меча в ножны не вложил.

— Мы должны повиноваться тебе? Вернуться в лагерь? Месяцы, а может, и целые годы надеяться на свой донативум? А что взамен? Ты толкуешь о провинциальных легионах... да кто поверит, что эти легионы, к которым ты, видать, так привязан, нам простят, что мы тебе угрожали?

Не переставая орать, преторианец размахивал мечом у самого горла императора.

— Сдается мне, что императорское слово стоит больше, чем слово легионера.

Тут-то Эклектус и решил, что ему пора вмешаться. Решительно выступив вперед, он встал рядом с Пертинаксом, угрожающе направив свой также обнаженный меч в грудь солдату.

— Это еще кто? — раздался изумленный голос. Спрашивающий указывал на египтянина.

— Тот, кто исполняет священную миссию, которая также и ваша: защищает императора! — отозвался Эклектус.

— Нам ничьи поучения не нужны! — рявкнул солдат, еще пуще размахивая мечом.

— Преторианцы! — воззвал Пертинакс, указывая пальцем на смутьяна. — Искупите свою вину! Арестуйте этого типа и отведите его в лагерь. Обещаю вам, что...

Он не успел договорить. Солдат пронзил его, и, не умеряя пыл, продолжал кромсать, как мясник, но тут Эклектус вышел из оцепенения, стремительно бросился на него и в свой черед уложил па месте.

Это послужило сигналом к расправе. Преторианцы, до этого мгновения способные слушать и понимать резоны, все как один выхватили мечи из пожен и накинулись на дворцового управителя и Пертинакса, из чьих тел и так кровь хлестала фонтаном. В памяти Эклектуса, пронзенного десятком клинков, едва ли хоть на мгновение успело мелькнуть и тут же растаять лицо Марсии.

Назавтра Корнифиция, чья свадьба с императором была назначена на первый день нон, облеклась в траур.

Глава LV

— Вперед!

Калликст судорожно вцепился обеими руками в толстый канат, ускорил шаг, побежал, мелкие песчинки, взметаясь из-под ног рыбака, бегущего впереди, хлестали его по лицу. За спиной слышалось сопение — там поспешал, задыхаясь, еще один, а слева шагах в двадцати трое их товарищей тащили другой конец пенькового каната. Толстая крученая веревка, покрытая присохшими к нему кристалликами соли, больно врезалась в плечо, от резкого задыхания свежий воздух обжигал грудь.

Повсюду вдоль берега слышалось хлопанье сетей, бивших по пенистым гребням волн. Сеть все более тяжелела, тащась по дну и сгребая с него песок, но также и потому, что в ее ячею попадалась все новая рыба. Но вот невод, скатанный в рулон, наконец упокоился на влажном прибрежном песке, а рядом трепетала груда вываленного туда же богатого улова.

— Славный денек выдался, — сказал кто-то.

— Небось, это наш друг Калликст удачу нам принес!

— Нет, друзья, удачи на свете не бывает. Но Господь умеет вознаграждать за труд.

Она увидела его, когда он на песчаной отмели помогал рыбакам сворачивать сети. Попыталась унять биение своего сердца, заколотившегося в груди сильно и неровно, как волны о берег. Теперь она зашагала еще быстрее, оставляя на песке кристально блестящие мокрые следы, которые тотчас слизывало море.

Рыбаки удалились. Он махнул им на прощание рукой. Она видела, как он, держа рыбину за жабры, направился к домику, зажатому среди дюн. Хотел уже войти, но без видимой причины приостановился на пороге.

Он загляделся на игру морских течений. Это зрелище умиротворяло его. Мир с его смутами и впрямь так далек от Антия. Здесь ничто не в счет, кроме явлений, носящих такие имена, как засуха, гроза, неудачный лов. Императоры, сенаторы, префекты проплывают в туманной выси, за облаками.

Собрался войти в дом, но что-то вдруг его насторожило. Белая фигура. Она приближалась, шла к нему по берегу. Силуэт женский. Он замер в ожидании, сам не понимая, чего ждет.

Вероятно, ему надо было убедиться, что это несравненное видение не соткано из водяных брызг. Но уверенность пришла к нему лишь тогда, когда она тихонько окликнула его по имени:

— Калликст...

Перед ним стояла Марсия. Так близко, что он мог различить ее дыхание. Увидеть, как вздымается ее грудь. Это был не сон, не мираж, созданный игрой солнца в пенных брызгах.

— Калликст...

Горло перехватило, он разомкнул губы, но не смог выговорить ни одного внятного слова.

Догорающие угли потрескивали, этот звук порой заглушал шум моря.

Она подошла, положила голову ему на плечо, словно ребенок, ищущий утешения.

* * *

— А потом что случилось?

— Наркис доставил меня па виллу Вектилиана, этим он спас мне жизнь. Дальнейшие события не стоят того, чтобы о них рассказывать. Скажу только, что придет время, когда Рим будет вспоминать их, как свой позор.

— Я все же хочу знать.

— Преторианцы устроили этот переворот не затем, чтобы привести к власти кого бы то ни было определенного, а чтобы получить доплату, которую им по традиции выдавали при каждой смене императора. А потому они объявили, что признают Цезарем того, кто выложит им самый основательный донативум. Два претендента тотчас заявили о себе. Это были сенаторы из числа наиболее зажиточных. Некто Сульпиций и небезызвестный Дидий Юлиан. Так и вышло, что на глазах потрясенных свидетелей императорская порфира была буквально пущена с молотка в преторианском лагере. Всякий раз, когда один из соперников называл сумму, другой набавлял цену.

В этом гнусном единоборстве победителем стал Юлиан. Он получил порфиру, посулив каждому преторианцу несколько тысяч денариев.

— Сущее безумие, — вздохнул Калликст. — И подумать только, что ставкой в таком грязном торге, в конечном счете, была власть над миром.

— Ты же понимаешь, что никто не мог уважать императора, получившего власть на подобных условиях. Вот почему, как только новость достигла провинций, тамошние легионы провозгласили императорами своих наиболее уважаемых военачальников: те, что на Истре, — Септимия Севера, галльские — Альбина, а те, что на Востоке, — Нигера.

— Значит, на нас надвигается гражданская война?

— Боюсь, что так.

Калликст задумался, помолчал, потом спросил:

— Мозаика еще не сложилась, одного кусочка не хватает. Почему ты здесь? Как узнала, что я в Антии?

— От Зефирия.

— Зефирий?

— Видишь ли, несколько дней назад я попросила викария навестить меня на моей вилле. Мне было необходимо с кем-нибудь поговорить, разделить свое смятение и одиночество. Когда он пришел, его первый вопрос был о трагическом конце Эклектуса. Наверное, моя реакция его удивила. Она была не такой, какой ждут от вдовы, только что потерявшей мужа.

Марсия замолчала, прикрыла глаза, чтобы глубже проникнуться впечатлениями той встречи.

Они с викарием расположились в табулинуме. Зефирий, чувствуя себя не в своей тарелке, смущенно потупился, но спросил:

— Не пойму тебя, Марсия. Ты же как-никак любила Эклектуса?

— Разумеется. Но без страсти. Я оплакиваю его, как плачут об утрате очень дорогого, близкого друга. Теперь понимаешь?

— Не совсем. Да ты вообще когда-нибудь хоть кого-то любила?

Вопрос викария прозвучал, как упрек. Конечно, завуалированный, но его потаенный смысл не ускользнул от молодой женщины. И тут она снисходительно усмехнулась:

— Ты ошибаешься, Зефирий. Я любила очень сильно. Безумно. Но судьба, присутствие Коммода сделали наш союз невозможным.

Зефирий нахмурил брови:

— Калликст?

— Да, Калликст. Я никогда никого не любила, кроме него, — она подняла голову и продолжала с мольбой: — Ты все это время не желал ничего мне о нем рассказывать. Вероятно, он сам тебе это запретил. По теперь все изменилось. Я так хочу снова увидеть его, поговорить с ним! Скажи мне... Скажи: где его искать?

Старик долго молчал, раздумывал, наконец, сказал:

— Он живет в Антии. На его попечении община.

Просияв, она бросилась к ногам Зефирия:

— Спасибо, спасибо, мой друг! Ты только что подарил мне самую большую радость за всю мою жизнь.

— Я доверил тебе этот секрет, потому что мне кажется, отныне ничто больше не мешает вам соединиться. Полагаю, если Богу было угодно, чтобы все так обернулось, значит, он в великой благости своей рассудил, что твоя преданность заслуживает воздаяния.

Он ласково положил ладонь на голову молодой женщины, на его лице отразилась жалость. Он знал, сколько ей пришлось вынести, да и теперь еще выносить. Знал, что после смерти Коммода целый город ополчился на нее, объявив виновницей всех бед. О ней говорили, как о самой развратной из продажных девок. Худшей злодейке со времен Локусты-отравительницы. Сам Зефирий, посетив ее, нанес урон своей репутации. Святейший Отец, и тот уже задавался вопросом, уместно ли по-прежнему допускать, что эта женщина причастна к общине христиан. Викарию потребовалось употребить в защиту бывшей наложницы Коммода все свое рвение, чтобы заставить умолкнуть тех, кто добивался ее исключения, — особенно неистовствовал Ипполит, поборник сугубых строгостей. Но долго ли еще римский первосвященник сможет защищать бывшую гладиаторшу? Ведь Марсия теперь косвенно компрометирует всю церковь, прежде столько раз прибегавшую к ее покровительству.

Зефирий склонился, чтобы поднять ее с колен, но тут дверь атриума стремительно распахнулась. Бегом ворвался Наркис, за ним Иакинф, все еще состоявший на службе в императорском дворце.

— Госпожа! — возопил Наркис. — Надо бежать!

— Да, — прохрипел священник, задыхаясь и утирая со лба крупны капли пота. — Я только что с Палатинского холма. Новый император приказал арестовать тебя.

— Арестовать? Но за что? Я никогда не причиняла Дидию Юлиану ни малейших неприятностей. А с тех пор, как погиб мой муж, и совсем уединилась, из дома не выхожу!

— Так-то оно так. Но только что стало известно, что к Риму приближаются легионы Септимия Севера. А ни для кого не тайна, что вы с Севером земляки. И тебе случалось оказывать ему услуги. Этого достаточно, чтобы обвинить тебя в соучастии.

— Бежать надо! — настаивал Наркис. — Преторианцы уже в пути.

— Он прав, — кивнул Зефирий. — Поспеши!

— Бежать, но куда? — пролепетала молодая женщина.

Зефирий, прихрамывая, подошел к ней:

— Мы с тобой только что кое о ком беседовали. И упоминали об одном городке...

— Антий? — глаза Марсии широко распахнулись. И тотчас ее лицо озарилось лукавой улыбкой сообщницы. — Причеши-ка меня, Наркис. Мне надо изменить облик.

— И оружие тоже возьми, госпожа. Есть риск, что придется драться.

Вот так, — продолжала Марсия, глядя на тлеющие угли, — так мы, Наркис и я, покинули виллу Вектилиана под видом двух галльских всадников. Поначалу все шло как нельзя лучше. Мы спустились с Целиева холма и продолжили свой путь, пока не добрались до крепостной стены. Но у Капенских ворот дело обернулось скверно. Только мы собрались проехать, как один из преторианцев преградил нам дорогу:

— Вы, стало быть, не знаете, что по Риму запрещено разгуливать с оружием?

— Мы и правда этого не знали, — отозвался Наркис, — и, как бы там ни было, мы покидаем город.

Однако преторианец позвал своего начальника. Декурион оглядел их крайне подозрительно, потом обратился к Марсии:

— Раз вам закон не писан, вы, видать, чужеземцы?

— Так и есть, — отвечала она, стараясь худо-бедно изменить свой голос. — Мы галлы.

На физиономии декуриона изобразилось недоверие, он подошел поближе. Марсию передернуло, когда он мозолистой рукой пощупал ее бедро.

— Ты что, ноги бреешь?

— А разве есть закон, который и это запрещает?

— Он мой любовник, — попытался объяснить Наркис.

Но декуриона, похоже, такое объяснение не удовлетворило. Он схватил молодую женщину за руку:

— А этот браслет, скажешь, ты ему подарил? И эти перстни? Клянусь Юпитером! У него ж побрякушек на сто тысяч сестерциев, не меньше!

— И что из этого? — бросила Марсия, не в силах сдержать гнева. — С каких пор щедрость считается преступлением?

— Декурион, — вмешался один из легионеров, — я бывал в Лугдуне, знаю, как там говорят. У них, пи у того, пи у другого, галльского выговора нет.

Марсия более не колебалась. Она выбросила вперед ногу и нанесла декуриону удар в лицо, а Наркис в то же мгновение обнажил меч. Последовала схватка. Молодая женщина что было сил замолотила своего скакуна каблуками по бокам. Конь взметнулся на дыбы, рванулся вперед, расшвыряв стражников. Путь был свободен. Она неслась галопом и придержала лошадь не раньше, чем поравнявшись с первыми деревьями, осеняющими своей полураспустившейся листвой Остийскую дорогу.

Тут она оглянулась, но Наркиса нигде не было.

Глава LVI

— Ты меня больше не покинешь...

Она выговорила то, во что жаждала поверить.

— Марсия, никто не покидает собственную душу.

Умиротворенная, она прильнула головой к его груди и надолго замерла, убаюканная потрескиваньем последних угольков. Протекли часы, долгие, словно столетия, и вот блаженный вечер угас, лучи заката перестали освещать кусок ткани, которым было занавешено единственной окно хижины. Великая тишина ночи снизошла на Антий, и безмятежный океан был похож на огромную равнину.

— Как же я люблю тебя.

Он не отвечал, только молча ласкал ее шею, касался ее уст. И снова ему припомнилось все то время, что протекло с того вечера, когда они встретились в Карпофоровых садах. Перед ним мелькали, словно уносимые потоком, разрозненные картины: образ Флавии, лицо Коммода, приход Марсии в тюрьму Кастра Перегрина, наконец, свидание в Антиохии.

Она пошевелилась. Его ладонь скользнула по ее талин, по выпуклостям ягодиц. Она повернулась, подставляя его ласкам свои тугие загорелые груди. И тут их тела снова окрепли, пронизанные страстью еще более жаркой, более яростной, чем при первом объятии. Погружаясь и всплывая, па пределе наслаждения она едва удерживала крик, и он утонул в ней. Она медлительно распростерлась с ним рядом, ее тело было влажно от пота, смешавшегося с его потом. Повернувшись к ней, он вглядывался, потрясенный выражением бесконечной нежности и невинности, озарившим ее черты. Как это было не похоже на своевольный взгляд куртизанки!

Флавия... Он вспомнил их давний спор по поводу этого чувства, которого, как признался тогда, он отродясь не ведал. Так вот значит, что это такое — любовь? Ощущение, будто ты в самом средоточии мироздания, все вращается вокруг тебя. И сердце разрывается от желания защитить, уберечь, воздвигнуть стены до небес, чтобы укрыть свою тайну от всех прочих людей.

— Да, ты меня больше не покинешь.

Растроганный, он улыбнулся ей. А в сознании вспышкой промелькнула мысль: не было ли то, что ему привиделось в ее преображенном лице, кораблекрушением их душ?

Пальцы Марсии легонько скользнули по его щеке:

— О чем задумался?

Не отвечая, он встал, взял кочергу, помешал угли. Она поднялась вслед за ним, завернувшись в простыню.

— Мне кажется, ты вдруг погрустнел. Отчего?

— Нет. Это не грусть. Может быть, тревога.

— Из-за меня?

Он попытался высказать то, что гвоздем засело в мозгу. Дидий Юлиан наверняка разыскивает ее, разослал своих шпионов по всей Империи. Наверное, ей надо поискать убежище понадежней, чем этот портовый городишко в такой близости от столицы.

Она перебила его:

— Нет, я думаю, что мой друг Септимий Север доставит ему хлопоты посерьезнее, чем розыск сбежавшей женщины. Особенно если эта женщина не представляет прямой угрозы его владычеству. К тому же теперь все наверняка считают, что я или прячусь под защитой Севера, или держу путь в Африку.

— Тем не менее, рано или поздно слух о том, что ты здесь, дойдет до Рима. Ты вообразить не можешь, с какой быстротой распространяется молва. Антий — не более чем селение. И как в любой деревне, у жителей здесь нет иного развлечения, кроме как наблюдать друг за другом.

— С какой стати им связывать меня с той, что некогда была наложницей Коммода? Я продала свои драгоценности, но которым меня можно было опознать, этой суммы за глаза хватит, чтобы купить одежду поселянки. А о том, в каком наряде я прибыла сюда, быстро забудут.

— Возможно. Да только есть и еще вопрос: каково тебе, привыкшей к роскошествам императорского дворца, будет приноравливаться к моей неприметной и тягостной жизни?

— Неужели тебе надо напоминать, что эта роскошь, о которой ты толкуешь, не гармонировала с моими женскими желаниями? Ни на одно мгновение!

— Но могущество, богатство...

— Нет, Калликст. Ничего этого не хочу. Теперь мне желанно совсем другое.

Она сбросила простыню, положила его ладонь к себе на живот и продолжала:

— Кто-то, не то Сенека, не то Лукан, однажды сказал, что между мечтой и реальностью существует громадная пропасть. И на протяжении всей жизни то, что мы называем счастьем человеческим, — всего лишь заполнение этого провала. Ты, Калликст, наверное, больше, чем кто бы то ни было, знаешь, что для меня подобная пропасть всегда была бездонной. И каждый день я видела, что время еще более расширяет ее. Смотрела, как солнце всходит, потом заходит. Как желтеют и снова одеваются свежей листвой деревья. Как воды Тибра размывают память о прошлом Рима. Вот и все. А когда смотрю на свое тело, я говорю себе, что ему никогда не суждено взрастить в себе новую жизнь, оно только и будет, что вечно служить утолению чужой похоти. Это печалит меня, как и все прочее.

— Но ведь есть еще вера.

— Конечно, вера есть. К счастью. Ведь что бы мне оставалось без нее? Только падение. Или самоубийство.

Пораженный, Калликст привлек ее к себе:

— Но ты же будешь жить со мной, — сказал он, — я только не смогу больше звать тебя Марсией, по крайности при свидетелях. Это опасно: имя не слишком распространенное.

Она предложила с улыбкой:

— Почему бы тебе не называть меня Флавией?

Он втайне содрогнулся, но вида не подал.

— Это имя дорого нам обоим, — настаивала она.

— Для меня оно еще и священно. Если бы я называл так другую, у меня было бы ощущение, будто я кощунствую.

Марсия опустила голову, помолчала, потом выговорила глухо:

— Вот, значит, как ты ее любил...

— Да, я любил ее. С нежностью. Но сейчас ты права, а я нет. Итак, я буду звать тебя Флавией.

Она странно посмотрела на него:

— А не получится так, что ты, в конце концов, станешь нас путать?

Он покачал головой:

— Нет, Марсия. Реку не спутаешь с морем.

Их уста вновь слились. Они легли рядом, их нагие тела прильнули друг к другу.

— Как ты думаешь, — спросила она, погодя, — может в этой жизни сбыться счастье?

— Этого я не знаю. Только думаю, что у человека должна быть возможность хотя бы заклясть беду...

Издали донесся первый крик петуха.

Для Марсии началась новая жизнь.

На следующий день она купила соломенную шляпу, сандалии и грубый наряд поселянки. Но юная христианка, продавшая ей это тряпье, не могла скрыть любопытства, пожиравшего ее при виде этой диковинной покупательницы с мускулистым телом, в голосе и взгляде которой сквозило что-то, похожее на царственность.

На ее настырные расспросы Марсия отвечала, мешая правду с ложью. Она сказала, что ее зовут Флавией, она вместе с Калликстом была в рабстве, ее купил очень богатый хозяин, а потом по завещанию отпустил на волю, даже небольшую сумму в дар отписал. Эту версию ей пришлось повторять бесчисленное множество раз. У источника, на сеновале, на пороге хижины — она везде твердила одно, и естественно, то же приходилось говорить, возвращаясь после богослужений, которые регулярно происходили на заброшенной ферме. И очень скоро волей-неволей пришлось осознать: с тех пор как поселилась в Антии, она принуждена жить во лжи, без конца хитрить.

И Калликст одобрял, поддерживал все это. Впрочем, могли он поступить иначе? Разве ложь Марсии не стала и его собственной? К тому же отныне, вступив с нею в плотский союз, он был обречен навсегда оставить надежду узаконить эту связь.

Но молодая женщина наперекор своему двусмысленному положению медленно расцветала, словно земля, что долго пустовала, а теперь пробуждается, напитавшись солнцем и влагой.

— Я заново учусь дышать, — блаженно твердила она, подолгу бродя с ним по песчаному берегу.

Столь резкая перемена окружения и образа жизни, казалось, нимало ее не тяготила. Проходили дни, и она мало-помалу обретала ухватки своей матери-рабыни: месила тесто, пекла хлеб, усердно вела хозяйство в новом жилище.

Иногда она в компании местных девушек, плененных ее красотой и познаниями, ходила собирать мидий в прозрачной воде бухточек, а поселянки любовались ею и донимали вопросами. Впрочем, иные из них невзлюбили вновь прибывшую, видя в ней несносную чужачку, которая нагло втирается в их круг. Однажды, возвращаясь с богослужения, Марсия имела случай в этому убедиться. Одна неуживчивая особа средних лет наскочила на нее:

— Не смей больше близко подходить к моей дочери! Я тебе запрещаю!

— Но почему? — пролепетала молодая женщина.

— Ни к чему ей набираться дурного, якшаясь с распутницей вроде тебя.

— Я... Я не понимаю.

— Ты спуталась со священником, а раньше предавалась пороку на ложе своего хозяина, и еще прикидываешься, будто не понимаешь?

Марсия почувствовала, как в душе поднимается возмущение. Ей хотелось крикнуть этой глупой женщине, что она ошибается, что это низко, но она сдержалась, стиснула зубы и возвратилась в хижину, чуть не плача.

Возвратясь с богослужения и застав ее такой бледной, Калликст встревожился, что с ней.

— Ничего, — отвечала она. — Все в порядке.

Что она могла ему сказать? Если он поймет, что его паства осуждает их связь, не сочтет ли он, что долг повелевает ему расстаться с нею? При одной мысли об этом она почувствовала, как все ее существо захлестывает ужас.

Потом придут новые обиды, незаметно, мало-помалу омрачая ее счастье.

В Антии, как и в его окрестностях, христиане оставались в меньшинстве. И язычники, живя бок о бок с ними, относились к ним неодобрительно, а то и с демонстративном презрением, в лучшем случае насмехались свысока.

Они находили комичным благоразумие, которым славились христиане, потешались и над тем, что их вера запрещала им присутствовать на кровавых цирковых зрелищах и похабных театральных представлениях. Еще более жестким нападкам подвергалась добродетель женщин. Римляне, привыкшие к разврату, разводившиеся по нескольку раз подряд, никак не могли понять, отчего христианки не заводят любовников, и это вызывало град шуток и похотливых выкриков, стоило какой-нибудь из прихожанок общины пройти мимо.

Это была одна из причин, почему Марсия по мере возможности избегала появляться там, где рисковала столкнуться с местными идолопоклонниками. Она сознавала, что здесь ее красота — отнюдь не преимущество и скорее может навлечь на нее опасность. А потому в манере одеваться старалась как можно строже соблюдать суровые предписания отцов Церкви. Однако, несмотря на все усилия, однажды вечером, когда она колола дрова, ее окликнули:

— Это твой мужик тебя заставляет такую тяжелую работу делать? И все потому, что он предводитель христиан?

Резко выпрямившись, она оглянулась и узнала Атректуса, эдила их городка, который одновременно являлся жрецом Аполлона. Его вопрос, к ней обращенный, прозвучал иронически, почти глумливо. Потому и она ответила сдержанно, однако же подчеркнуто сухо:

— Нет, я этим занимаюсь по доброй воле. Видишь ли, я жить не могу без физических упражнений...

Она говорила правду. От непрестанных тренировок, к которым когда-то приучил ее Коммод, в ней зародилась властная потребность растрачивать избыток своих сил. Вот потому, даже если Калликст возражал против этого, она все чаще бралась за работу, дающую ей такую возможность.

— Однако, — не унимался эдил, — труд дровосека не женское дело!

Марсия расхохоталась и, согнув руку, показала, каковы у нее бицепсы:

— Видишь, как ты ошибаешься.

— Клянусь Геркулесом! Уж не из амазонок ли ты родом?

На сей раз молодая женщина невольно покраснела. Случайно ли брошено слово «амазонка», или это намек на прозвище, которым наградил ее Коммод? Она заметила, как неотрывно уставился на нее собеседник. Глаза у него загорелись тем блеском, какой ни с чем не спутаешь. Злясь на себя, она пожалела, что вышла из дому босиком, одетая лишь в коротенькую, до колен тунику.

— После той жизни, какую ты знавала, — заговорил он мягко, — трудно представить, как ты миришься с подобной работой. Она для деревенщины, а ты, если молва не лжет, была наложницей куда какого богатого господина.

— Верно. Это был человек не из обычных, — пробормотала она. Ее замешательство росло.

Атректус подошел ближе:

— Будь я на месте смертного, столь взысканного милостью богов, уж поверь, считал бы, что нет такой роскоши, таких подарков, которые достаточно хороши для тебя.

— Возможно, что мой хозяин думал так же, — обронила она загадочно.

Теперь он придвинулся вплотную. Схватил ее за руку повыше локтя, и она почувствовала па своей щеке его горячее дыхание.

— Я не шучу. Жрецы Аполлона славятся своим прямодушием.

— Я верю тебе, — она осторожно выбирала слова. — И убеждена, что твоей супруге очень повезло, она с тобой счастлива.

Склонясь к самому ее уху, он зашептал:

— Это уж точно. И тебе тоже понравится мой способ ублажать тех, кто мне полюбился.

Марсия попыталась отстраниться, но он уже сжимал ее в объятиях, поцелуем жадно впивался в ее губы.

Сперва молодая женщина стискивала их, но вскоре легонько приоткрыла. Осмелевший чиновник просунул туда свой язык, но почти тотчас взревел от ярости, почувствовав, что ее зубы пребольно вонзились в беззащитную плоть.

— Дрянь! — заорал он, отпрянув с окровавленным ртом.

Он широко размахнулся, но его рука, описав круг, встретила лишь пустоту. Выручили навыки, полученные на арене и, казалось, забытые: Марсия, с невероятной ловкостью крутнувшись на месте, уклонилась и, повернув свой топор плашмя, погрозила разъяренному мужчине.

— Ну-ка, еще! — глухо выдохнула она. — Попробуй повторить, и от жреца Аполлона мало что останется!

— Да брось ты корчить из себя весталку. Девка вроде тебя, небось, привыкла и не к таким вольностям.

— Будь любезен оставить мою жену в покое!

Эдил резко обернулся. Перед ним стоял Калликст, только что появившийся из-за угла дома.

— Что ты плетешь? Она твоя сожительница, так и говори. Насколько мне известно, ты никогда не был женат.

— И это дает тебе право явиться сюда и взять ее?

— Почему бы нет? Создания вроде нее должны принадлежать всем, — осклабился эдил.

Марсия так стиснула топорище, что костяшки пальцев побелели. Она знала, что в отличие от матрон, охраняемых всей строгостью закона, вольноотпущенницы беззащитны — обычай позволяет каждому сколько угодно докучать им развратными домогательствами. Такое непрочное положение не оставляло большинству из них иного выхода, как торговать своими прелестями, — этим-то и объяснялась наглость властительного чиновника.

Калликст схватил его за ворот туники и, почти отрывая от земли, процедил:

— Тебе лучше удалиться, господин Атректус.

Натолкнувшись на пронзительно синий взгляд фракийца, непрошеный гость отвел глаза. Хотел было пробурчать какое-то ругательство, но рука Калликста стиснула его горло. Еще мгновение, и он пустился наутек.

— Ох, боюсь, что отныне у нас в Литии станет одним врагом больше, — вздохнула Марсия, глядя, как его силуэт, удаляясь, тонет в позолоченном закатом облаке дорожной пыли.

Назавтра, в час, когда солнце еще только разгоняет потемки, двое поселян, спозаранку выйдя поработать па своих полях, были напуганы диковинной встречей.

Они обходили рощицу, когда некто их окликнул. Человек или зверь? Голый — только старая зловонная баранья шкура, кое-как обмотанная вокруг бедер, прикрывала его наготу. Кожа неизвестного побагровела от загара, волосы в колтунах, под зарослями бороды угадываются ввалившиеся щеки, стопы кровоточат — ни дать ни взять призрак, выходец из Аида.

— Пан!

В ужасе поселяне собрались дать стрекача, но таинственное существо воззвало к ним, заклиная не бояться:

— Это же я, всего лишь я, Капито! Центурион Капито.

Поселяне переглянулись в недоумении. Подошли поближе, отчасти успокоившись, вгляделись в лицо странного человека. Да, это и впрямь был он. Личность, в некотором смысле бывшая гордостью Атрия. Он покинул городишко лет десять тому назад, но регулярно наведывался сюда. Все знали, что он служит в преторских когортах, этой отборной императорской гвардии — единственных войсках, которым разрешалось постоянно находиться в пределах Италии.

Теперь оба поселянина, полностью придя в себя, набросились на центуриона с расспросами. Оставив их любознательность неутоленной, Капито попросту взмолился, чтобы они сбегали домой к его родителям и принесли ему тунику — прикрыться.

Они исполнили это, а когда вернулись, их уже сопровождал целый кортеж односельчан, встретивших центуриона буквально как триумфатора и с почетом доставивших его в селение. Со всех сторон высовывались головы мужчин, женщин, детей, жаждущих поглазеть на пришельца, машущих руками из окон и с порогов своих жилищ. Под конец вся эта публика сбежалась на центральную площадь Антия, к крошечному местному форуму. Владелец единственной таверны уже притащил сюда несколько бочонков мармарикского вина, и все окружили Капито, чтобы послушать его удивительную историю.

Легионы Септимия Севера наводнили Италию, на улицах Рима при их приближении началась жуткая паника. Легаты преторских когорт, желая избежать гражданской войны, отправили военачальнику с берегов Истра послание, в котором заявляли, что признают его единственным законным императором. Север, казалось, не остался равнодушным и, разбив лагерь под стенами столицы, пригласил преторианцев, в числе коих был Капито, и принял их с почетом, соблюдая все подобающие церемонии.

— Мы, стало быть, вошли в его лагерь с лавровыми ветвями и, сохраняя отменный порядок, стали строиться перед трибуной для торжественных речей, вооруженные только своими парадными мечами. Но не успели выстроиться, как нас, откуда ни возьмись, окружила целая туча легионеров, закованных в железные латы. Пришло время сообразить, что мы глупейшим образом угодили в ловушку. А туг и Септимий Север появился на возвышении, тоже в доспехах и по-военному вооруженный.

Речь, которую он произнес, была яснее ясного: он обвинил нас, преторианцев, в том, что мы убили Пертинакса и обесчестили Рим своей алчностью. Потом он велел нам сложить наши мечи, а не то нас перебьют на месте. Он не оставил нам выбора. Так что мы исполнили приказ и молили нового властителя Рима о снисхождении.

«Так и быть, — отвечал он, — у меня пет никакого желания запятнать первые часы своего правления, устроив кровавую баню. Я только повелеваю вам сорвать знаки отличия, сбросить кирасы, а также всю свою одежду до последнего и убраться отсюда как можно дальше, исчезнуть. Тот из вас, кого застанут ближе, чем за сто миль от столицы, будет без промедления предан смерти!».

Когда рассказ дошел до этой сцены, у Капито горло перехватило, но щекам заструились слезы. Люди, стоявшие вокруг, безмолвствовали, пораженные тем, что один из их сынов так рыдает у всех па глазах. Тот, кого они всегда считали любимцем Фортуны, ныне впал в ничтожество, разом лишенный всего.

Калликст первым нарушил молчание:

— А Дидий Юлиан? Что сталось с ним?

— Как только легионы Севера вошли в Равенну, консул Сильвий Мессала в сенате объявил прежнего императора врагом Рима. Если верить последним новостям, он был убит неизвестным в парке императорского дворца.

— А Маллия? Императрица?

Все уставились на фракийца в недоумении. После таких удручающих известий как можно интересоваться участью женщины, будь она даже Августой? До того ли, когда на кону судьба Империи?

Капито уныло промямлил:

— Перед ней, небось, все еще шествуют весталки и носят священный огонь.

На краткий миг Калликст задумался о том, каково нынче вечером приходится той, что некогда была его любовницей. Супруг, которого она всегда отталкивала, мертв, а она до сих нор принимает почести согласно рангу, больше ей не принадлежащему.

Марсия, которая нарезала баранину, готовя мясо на ребрах, внезапно опустила нож и подняла глаза на своего друга:

— Никогда бы не подумала, что эти бедняги Пертинакс и Эклектус будут отмщены так скоро.

Калликст не отозвался. Только посмотрел на нее с отсутствующим видом.

— Что случилось? — спросила она удивленно.

— Ты, похоже, не отдаешь себе отчета, что за этими событиями последует нечто куда более решающее, притом лично для нас.

— Я тебя не понимаю.

— Дидий Юлиан, твой преследователь, убит.

— И что же?

— Это значит, что отныне столица для тебя снова открыта. Ты можешь снова вступить во владение богатствами, что тебе принадлежали, и занять прежнее высокое положение. Нет никакого сомнения, что твой друг Септимий Север возвратит тебе все сполна.

Молодая женщина аж подскочила, в растерянности уставилась на него:

— И ты думаешь, что я покину Антий, брошу тебя ради пригоршни золотых и малой толики власти? Да за кого ты меня принимаешь? За распутницу, как меня расписывали враги Коммода?

Марсия умолкла, перевела дух и заключила:

— Единственное, что может для меня изменить смерть Дидия Юлиана, это что теперь я смогу любить тебя без страха. Охота на шпионов отныне прекратится. Так что прошу тебя, выбрось из головы мысль, будто когда-нибудь мы можем расстаться. Этому не бывать. Больше никогда.

Глава LVII

Беда вошла в хижину летним вечером. Ничто ее не предвещало: воздух звенел, разлетаясь осколками от смеха детей, что носились по песчаному берегу.

Калликст был погружен в чтение «Педагога» — книги, которую Климент прислал ему из Александрии, когда в дверном проеме появилась внушительная фигура. Против света различить черты неизвестного было трудно, он казался темным силуэтом. Только когда посетитель вошел в комнату, хозяин узнал его.

— Ипполит! — вскричал он с удивлением.

Ни слова не говоря, священник уселся на низенькую деревянную скамейку, придвинутую вплотную к стене. Нервным движением он смахнул капли пота, выступившие на его широком лбу. Это был все тот же человек, с каким фракиец вечно противоборствовал: прежний строгий наряд, суровый лик, та же манера держаться, выражающая постоянную, почти ожесточенную непреклонность. Калликста тотчас охватило мрачное предчувствие, и он, уверенный, что гость явился с дурной вестью, спросил дрогнувшим голосом:

— Какими судьбами ты оказался в Антии?

Ипполит помедлил с ответом, продолжая вытирать пот. Затем сказал:

— Я здесь по просьбе папы Виктора. Чтобы призвать тебя к порядку.

— К порядку?

— Твое удивление само по себе доказывает, насколько своевременна подобная мера.

Калликст, напрягшись, выпрямился. А Ипполит заключил:

— Когда Святейший Отец, уступая просьбам Зефирия, доверил тебе руководство этой общиной, он принял такое решение в надежде, что ты покажешь себя достойным его.

— И?..

— Не много времени потребовалось, чтобы молва долетела до Рима, и вскоре она получила подтверждение.

— Какая молва?

Взгляд черных глаз Ипполита впился в лицо собеседника, и он, отчеканивая каждое слово, объяснил:

— Ты делишь ложе с падшей женщиной. Оскорбляешь этим поведением чувства своих братьев, зато язычникам к их вящему удовольствию даешь повод изощряться в сарказмах, потешаясь над общиной.

— Меня обвиняют именно мои братья?

— У меня нет нужды в услугах доносчика: все селение показывает на тебя пальцами.

Ну вот и настал час, которого он так боялся. С первого дня, когда Марсия вступила под его кров, он знал, что это случится. Пересуды и клевета с той поры стали его привычным уделом. Он устало спросил:

— Папа желает нашего разрыва?

— Именно так. Твоя жизнь являет собой зрелище, оскорбляющее самого Господа, а для паствы она служит примером мерзостного соблазна.

«Ты веришь, что в этой жизни возможно счастье? — Не знаю. Но думаю, что, наверное, можно заклясть беду».

Эти фразы, которыми они обменялись несколько недель тому назад, теперь зазвучали в памяти, словно похоронный звон. Калликст не произнес ни слова, лишь покачал головой и подошел к маленькому открытому окошку, глядевшему на море и песчаную отмель. Ипполит, несколько озадаченный, присматривался к нему.

Он-то, помня горячий нрав своего давнишнего знакомца, ожидал совсем другой реакции. Вспышки, яростного отпора, а не этой видимости смирения.

— Но мы же не причиняем зла, никому не вредим, — почти неслышно прошептал Калликст.

Ипполит мог бы поклясться, что он не с ним говорит, а сам с собой. Но отозвался:

— Священнику подобает с неукоснительной строгостью чтить слово Господне. Я должен напомнить тебе, что сказал Христос: «Ибо где сокровище ваше, там и сердце ваше».

— Но из-за этого обречено страдать другое существо.

— Разве мы все не призваны к страданию и жертве? Мы здесь затем, чтобы подготовиться к жизни вечной. А, следовательно...

Тут, перебивая пасторское поучение, прозвучал новый голос:

— Значит, надежда на жизнь вечную должна затмить все радости настоящего?

Между тем в хижину проскользнула и Марсия. Увлеченные спором, мужчины не заметили, как она вошла. Теперь она стояла перед ними босая, держа в руках сандалии, ее волосы, влажные от недавнего купания, были закручены узлом на затылке.

Калликст протянул к ней руку, выговорил хрипло:

— Марсия, это Ипполит. Посланец папы Виктора.

Священник разглядывал ее с нескрываемым интересом:

— Так, стало быть, здесь именно ты... Амазонка...

— Такое прозвище осталось в моем прошлом. Теперь я всего лишь женщина, жена Калликста.

— Отныне именоваться так для тебя запретно, — произнес фракиец, отвернувшись к окну.

Воздух, что обнимал их, вдруг разом стал стеклянным кружевом, готовым разлететься осколками при малейшем движении.

— Что... что ты хочешь сказать?

— Приказ папы: мы должны расстаться.

— Папа требует?.. Но почему? Как?

Такое отчаяние послышалось в се голосе, что Ипполит почувствовал некоторое смущение. Не в силах выдержать ее взгляда, он пустился в объяснения, уставившись за окно, в какую-то незримую точку:

— Связь между рабом и патрицианкой не может быть никоим образом узаконена. Женщина, заподозренная в подобных отношениях, подлежит, как преступница, суровому наказанию согласно сенатскому указу, изданному еще при Клавдии. В зависимости от обстоятельств это влечет для нее либо потерю ее собственной свободы, либо, по меньшей мере, утрату прав свободного рождения[67].

Не давая ему закончить, она прервала эти объяснения:

— Но если мы живем за пределами закона, то не по злой воле! Этот самый закон не позволяет нам вступить в брак. Что же делать, если я патрицианка, а Калликст даже не вольноотпущенник? Каким способом нам выпутаться из этого положения, за которое папа нас осуждает?

— Учитывая все это, не следует погрязать в беззаконии.

— Но закон несправедлив!

— В настоящее время закон нашей Церкви устроен в согласии с римским законодательством.

— Это же нелепо. Безумие какое-то! Л как, по-твоему, быть с самым священным, Божьим законом? Где сказано, что он отвергает и осуждает любовь тех, чей ранг не равен? Где? К тому же наша вера таких вопросов, как ранг и иерархия, вообще не ставит, разве нет?

Ипполит простер руки к небесам — торжественность его жеста выглядела несколько комично:

— Ты так упорствуешь, будто и не слыхала о поучении святого Павла: «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога; существующие же власти от Бога установлены!» Вот почему церковь чтит постановление Клавдиева сената.

Марсия открыла рот, собираясь высказать новые возражения, как вдруг до нее дошло, что Калликст не протестует.

— Что же ты молчишь? Ты ведь не собираешься уступить такому подлому требованию?

До странности спокойный, фракиец сперва выдержал паузу, потом ответил:

— Марсия, меня давно тревожили эти вопросы. Мы стали единым целым с этим селением, которому я должен внушать христианские заповеди. Какой пример я могу подавать людям, ежели не соблюдаю даже самых насущных религиозных запретов?

Она бросилась к нему, вцепилась в его руку с такой силой, будто в их хижину хлынул океан:

— Калликст, я люблю тебя. Это единственная заповедь, которой необходимо следовать. Мы оба приняли свою долю страданий, знаем, что такое жертвы. Ты и я, мы расплатились за целые столетия будущих заблуждений. Заклинаю тебя, не позволяй им разорвать узы, связывающие нас!

Наступило долгое молчание, тишина набегала волнами в такт отдаленным ударам прибоя.

— Я уже не смогу разорвать узы, связывающие меня с Господом...

Она смотрела на него, приоткрыв рот. Не в силах подобрать нужное слово.

Ипполит не нашел лучшего момента, чтобы вмешаться:

— Папа Виктор поручил сказать вам, что в случае отказа ему придется решиться на отлучение вас обоих. Иного выхода нет.

Молодая женщина молча сжала кулаки, потом вдруг разразилась рыданиями:

— Отлучить! Покарать! Наказать! Значит, у вас, у мужчин, никогда не найдется других слов? Настанет день, завтра или через тысячу лет, когда кто-то отменит этот неправедный закон, все изменится, зачем же сегодня страдать во имя такой несправедливости?

— Марсия... мне больно. Так же больно, как тебе. Надо быть мужественными. Мне ли наставлять тебя насчет мужества? Это ты меня ему научила.

— Расстаться с тобой... снова вернуться в пустоту... в ничто, в этот бессмысленный бред...

— Разве ты сможешь забыть Бога, ведь это ты сама помогла мне приблизиться к нему?

— И вот теперь он крадет тебя у меня.

Она все смотрела на него, ее глаза наполнились слезами:

— Если сейчас я переступлю порог этого дома, мы никогда больше не увидимся.

Он опустил голову. И ничего не ответил.

* * *

Когда Ипполит покидал Антий, Марсия поехала с ним.

— Ты решила вернуться в Рим? Не передумаешь? — глухим голосом спросил священник.

Молчаливая, застывшая, Марсия, казалось, с трудом оторвалась от своих мыслей.

— В Рим, — мягко отозвалась она, — да...

— Ты найдешь там, где жить?

— Не беспокойся обо мне, брат Ипполит. Там Септимий Север. Он мне поможет возвратить мое добро, мое состояние, власть.

— Ты христианка, твоя вера поможет тебе...

На лице Марсии проступило какое-то странное, загадочное выражение:

— Христианка, Ипполит?..

Глава LVIII

Апрель 201 года.

Рим выглядел, как город, захваченный неприятелем.

Проходя по улицам, сбегающим по склону Квиринала, он на каждом шагу встречал этих новых преторианцев, которыми Септимий Север заменил прежнюю гвардию. Их не только стало вдвое больше — около десяти тысяч человек, но и набирали их теперь не в Италии, как прежде, а в Иллирии и Паннонии[68]. А постоянное присутствие Второго Парфянского легиона, расквартированного в Альбано, у самых ворот Рима, еще усиливало это впечатление, будто край подвергся чужеземному нашествию.

Скоро восемь лет, как он, Север, принял власть и, откровенно презирая сенат, опираясь исключительно на армию, стал принимать последовательные меры с целью незаметно свести Италию до уровня обычной провинции. Некоторые видели в такой политике реванш африканца из Большой Лепты, пожелавшего расквитаться со всей этой сенатской знатью, с римлянами, которых он терпеть не мог.

В первые же месяцы своего правления император принудил сенат реабилитировать память ненавистного Коммода, себя же самого объявил сыном Марка Аврелия, тем самым превратившись в «брата» убитого властителя. Затем, видимо, чтобы понравиться простонародью, он довел этот всплеск братской преданности до смешного, начав и сам участвовать в гонках на колесницах и полуголым выступать в гладиаторских боях.

Калликсту вспомнился и тот день, когда ему сообщили, что стража настигла несчастного Наркиса. Верного друга, в трудные часы так хорошо умевшего оберегать Марсию, бросили на растерзание диким зверям, а зрителям объявили: «Это тот, кто задушил Коммода!».

Шум голосов, раздавшись из таверны неподалеку, на мгновение отвлек его от воспоминаний. По он не дал себе труда придержать копя: бурные стычки между здешним простонародьем и этими новыми солдатами, грубыми и неотесанными, более привыкшими к своим диким лесам и заснеженным горам, чем к мраморным портикам столицы, стали неотъемлемой частью повседневности, они больше никого не смущали.

Он продолжал своп путь, направляясь к Субуре. Солнце склонялось к закату, а до семейной виллы Цецилиев было еще далеко.

Калликст пересекал грязные улицы, проезжал форумы, оставил позади Скотный рынок. И вот он достиг набережной.

Два года прошло... Ровно два года, долгие месяцы, отягощенные грузом тревог и воспоминаний. После того как уехала Марсия, он раз сто пускался в дорогу. Направлялся в Рим и с полпути поворачивал обратно. Все в нем жаждало воссоединиться вновь со своей утраченной половинкой. Но вера его приказывала не уступать искушению.

Так миновала осень, потом зима, а там и новая осень настала. Вечером второго дня ноябрьских нон 199 года, когда он как раз собирался отправиться с рыбаками на лов, в дверь постучали.

Открыв дверь, он увидел перед собой Иакинфа. и при одном взгляде на его суровое лицо тотчас понял, что тот явился с важным известием.

— Папа Виктор умер.

Калликст пригласил священника войти.

— Это не все. Диаконы и пресвитериальная коллегия избрали его преемника.

— Как его зовут?

— Это некто, хорошо тебе известный: твой старинный товарищ по несчастью.

— Зефирий?

— Он самый. Со вчерашнего дня, согласно традиции, наш друг стал епископом Рима, викарием Христовым и главой Церкви.

Зефирий — папа...

— Это он попросил меня тебя известить. И настаивает на том, чтобы как можно скорее с тобой повидаться.

— Не знаешь, зачем?

— Отныне он наш пастырь. Сам тебе все скажет.

Озадаченный, Калликст немного подумал, потом встал и последовал за священником.

Переступив порог виллы Вектилиана, Калликст тотчас испытал какое-то глубокое, невыразимое чувство. От Иакинфа он знал, что Марсия благодаря вмешательству Севера снова вступила во владение своим имуществом и принесла эту виллу в дар Римской церкви.

Теперь, в этих стенах, где, как он знал, она некогда жила, ему казалось, что она вот-вот появится из-за поворота коридора. Он прошел через атриум, его шаги странным эхом отдались в полукруглом пространстве экседры, достигая покоев нового епископа.

Зефирий сидел за своим рабочим столом. Вокруг него на импровизированных полках, во всю длину озаренных лучами солнца, были разложены свитки папируса.

Первым побуждением Калликста было поклониться. Человек, что сидел перед ним, был уже не каторжником, которому он однажды спас жизнь. Ныне он являлся непосредственным преемником святого Петра. Но Зефирий не дал ему времени чин-чином закончить поклон:

— Стал бы ты принимать подобные позы тогда, когда мы с тобой сжигали себе легкие на том острове? Ну, друг, ничего же не изменилось, разве только, — тут он выдержал паузу, — я постарел на несколько лет. Но не беспокойся. Не затем я звал тебя вернуться из Антия, чтобы сетовать на старческие немощи. Нет, речь пойдет о другом.

И Зефирий знаком предложил Калликсту сесть.

— Вот, — снова заговорил он, и голос стал суровым, — смерть папы Виктора постигла нас во времена, когда мы стоим перед лицом тягостных забот. Увы, как мы и предполагали, преследования возобновились. Дня не проходит, чтобы мне не сообщили о новой трагедии. Я же со своей стороны опасаюсь последствий этого давления, которому Септимий Север подвергает нас с тех нор, как пришел к власти. Как не вспомнить дурные предчувствия покойного папы? Он говорил, что мы переживем «пору гонений, чего доброго, сравнимых с теми, что обрушились па христиан во дни правления Нерона».

— Но неужели мы не сумеем воспротивиться? Не позволим же мы снова гнать наших братьев на бойню, как стадо?

— Узнаю твой вспыльчивый прав. Что ты намерен предпринять? С голыми руками атаковать легионы? Сражаться с дикими зверями? Ведь нам не горстка стражников противостоит, а целая Империя.

— Что же ты предлагаешь?

— Держаться. Расти, сохранять единство. Единство, вот что главное. Чего куда как не просто достичь при бесчисленных теологических распрях, с некоторых пор отравляющих жизнь Церкви. Еретики самого различного толка объединяются и нападают на учение Христа, отрицая его божественность, видя в нем не более чем человека, избранного Богом. Ополчаются и на догмат Троицы — я говорю о таких, как Феодот, Клеомен, Василид[69], разумеется, и Савеллий тоже, тут надобно вспомнить и Ипполита — моя мягкотелость гневит его чрезмерно. А мне надоели его угрозы отлучения в адрес этих людей.

— О случае Савеллия я наслышан. Его теория относительно Троицы — самая настоящая ересь. Так что, — Калликст запнулся, на миг охваченный сомнением, — я в кои-то веки спрашиваю себя, не прав ли Ипполит в своих настояниях.

— Никогда! Я ни за что не уступлю нажиму подобного рода. Ведь душа, изгнанная Церковью, — это душа, отлученная от Бога.

Такая внезапная горячность заставила Калликста кивнуть, больше не возражая. Время мало подходило для того, чтобы затевать дискуссию.

Зефирий машинально потер свою больную ногу — она все еще ему досаждала — и, прежде чем продолжать, поерзал, устраиваясь на своем курульном кресле поудобнее.

— Итак, ты должен понимать, насколько при подобных обстоятельствах необходимы усилия каждого из нас. Вот и тебя я вызвал потому, что намерен поручить тебе много важных дел. Я тебя назначаю диаконом, ты войдешь в число семерых избранных, как тот, кому я более других доверяю. Полагаю, нет надобности напоминать, какие качества от тебя требуются, чтобы наилучшим образом исполнять свои обязанности: следует быть независимым, желательно холостым, хорошо также, что ты молод, тебе же и сорока еще нет. Ты должен сопровождать меня повсюду, а в случае необходимости и заменять в дальних поездках. Стать связующим звеном между пастырем и его стадом. Проповедь Евангелия, литургия — все это не твои обязанности, ты займешься делами общественными. Будешь моими глазами и моим сердцем.

Поскольку Калликст слушал, не проронив ни слова, Зефирий, помедлив, продолжал:

— Это еще не все. Когда мы с тобой томились на каторге, ты мне рассказывал о своих приключениях, о том, какое место ты занимал при этом ростовщике... — Он запнулся, тщетно пытаясь припомнить имя, — как его звали?

— Карпофор.

— Я решил поставить твои способности на службу нашим братьям. С нынешнего дня доверяю тебе ведать имуществом общины. Будешь ее казначеем.

Калликст хотел что-то ответить, но тут папа заключил:

— Знаю, знаю, что ты мне скажешь. Но именно совершенное тобой преступление — причина, почему я возлагаю на тебя эту ответственность. Видишь ли, я, в отличие от папы Виктора, считаю, что лучший способ искупить былые прегрешения — это при случае выполнить подобное же дело как можно добросовестнее. Ты можешь подтвердить мою теорию. Отныне вся церковная собственность сосредоточена в твоих руках. Конечно, она довольно скромна, но для нас поистине драгоценна.

Зефирий подошел к полке, извлек оттуда один из свитков в медном футляре и протянул его Калликсту:

— Здесь все записано. Извлеки отсюда как можно большую прибыль.

Фракиец взял футляр, затем, немного подумав, встал и заявил:

— Я принимаю ту честь, которую ты мне оказываешь, Зефирий. И сумею доказать, что достоин твоего доверия. Вот только...

Папа глядел на него с любопытством, и он решительно заключил:

— Только не жди, что я буду бессловесным. Призвав меня быть рядом, знай, что свой взгляд и свое сердце я прихвачу с собой. Быть всего лишь твоей тенью я не согласен.

На губах Зефирия проступила слабая усмешка:

— Я старый человек, Калликст. Старик не может опираться па тень.

Составляя опись добра, ведать которым ему поручили, Калликст был немало удивлен, обнаружив среди прочего несколько кладбищ, в том числе самое старинное, Устричное, что заложено на Соляной дороге еще во времена святого Петра.

На той же самой дороге, по соседству, располагалась так называемая Присциллина катакомба, Коммодильское кладбище, где погребен апостол Павел, а еще Домициллов погост, что на пути к Ардее, и, наконец, на Аппиевой дороге — крипты Луцины.

Эти последние особенно привлекли внимание новоиспеченного диакона, ибо, чем больше он вникал в расположение этой сети кладбищ, тем яснее ему становилось, чего здесь не хватает: кладбища, официально принадлежащего Церкви, не существовало. Таким местом вечного упокоения могли бы стать крипты Луцины[70]. Всего труднее наскрести средства, нужные для приобретения соседних земель, которые на памяти нескольких поколений являются собственностью семьи Ацилиев Глабрионов. Больше года ушло на переговоры, пока владетельное семейство, наконец, пригласило его пожаловать. И вот он с бьющимся сердцем, полный надежд, отправился на эту встречу. Он переходил Фульвиев мост, когда до его слуха донесся взрыв яростных воплей.

— Area non sint! Ни единой пяди! Никаких кладбищ для христиан!

Сердце Калликста тяжко бухнуло в груди. Он придержал лошадь, подождал, держась поодаль. На набережную хлынула толпа мужчин и женщин.

— Area non sint!

Больше сомнений не оставалось. Нельзя было терять ни минуты, надо предупредить Зефирия и других. Резко дернув повод, он развернул коня и поскакал обратно, к вилле Вектилиана.

Он буквально ворвался в парк, окружающий виллу. Спешился и со всех ног бросился в атриум.

— Зефирий! — закричал он, объятый ужасным предчувствием. Он обшарил все комнаты, от триклиния до рабочего кабинета, и, в конце концов, обнаружил папу на террасе в обществе юного Астерия, одного из новых служек. Там же были Иакинф и еще несколько бедняков, ютящихся на вилле из-за крайней нужды.

— Зефирий...

Старик устало махнул рукой:

— Знаю. И на сей раз вид у них решительный. Посмотри...

В сумерках виднелись фигуры, они наступали на виллу с факелами в руках.

— Но почему? Откуда этот новый всплеск насилия?

— Так ты, стало быть, ничего не знаешь?

Иакинф объяснил:

— Как нам только что сообщили, император Септимий Север издал указ, по всей форме запрещающий переходить как в иудейскую, так и в христианскую веру.

— Запрет на крещение?

— Известие пришло из Палестины, император сейчас находится там.

— По почему? Зачем уничтожать мир, достигнутый годами терпимости?

— Поди пойми, что творится в Цезаревой голове. Может быть, от пребывания на Востоке у него проклюнулась идея, что мы опасны для Империи? Для евреев этот указ, собственно, ничего не меняет. Обрезание, без которого не обходится ни одна еврейская семья, всегда было запрещено. Так что нет сомнения — метили прямиком в нас.

— Тут ничего не разберешь. Север верит в чудеса, в волшебство, в магию и пророчества, он, подобно своему сыну Каракалле, поклоняется всем алтарям, нет ни одного святилища, мимо которого он пройдет, не оказав почестей. Он до того религиозен, что уже и в толк не возьмешь, что у него за религия!

— Еще более непостижимо, — вставил Зефирий, — что кормилица Каракаллы была христианкой, кое-кто из наших вхож во дворец, а Юлия Домна, супруга императора, слывущая умницей, не безразлична к религиозным вопросом, и христианство ее весьма интересует. Всего несколько дней тому назад Иакинф по ее просьбе даже послал ей одну небольшую рукопись, он посвятил ее теме воскресения.

— У нас нет выбора, Святой Отец, — вмешался юноша Астерий. — Надо бежать.

На улице между тем нарастал гул толпы. Внезапно глухой шум донесся прямо из атриума, за ним последовал грохот удара.

— Они пытаются высадить дверь! — вскричал Иакинф.

— Это им удастся без труда. Створки там не толще, чем пачка листов папируса.

— Ну же, Зефирий, — поторопил Калликст, — пора уходить. Астерий прав.

Пана посмотрел на диакона, на лице которого явственно читалось смятение. Калликст, словно угадывая его невысказанные мысли, настойчиво возразил:

— Нет, оставаться не имеет никакого смысла. Мученический удел может подождать.

— Но куда же нам идти?

— В крипты Луцины, — предложил Калликст. — Я там недавно предпринял работы, поручил прорыть несколько добавочных галерей, образующих настоящий лабиринт, в котором я один способен отыскать выход. Там мы будем в безопасности и подождем, пока страсти улягутся.

— Но нам никогда не добраться до Аппиевой дороги!

— Надо попробовать. Лошадей возьмем у Марцелла, а темнота нам на руку. Шанс выбраться есть.

Послышался треск, по которому можно было догадаться, что дверь вот-вот уступит.

— Идем. Нельзя терять ни единого мгновения. Еще чуть-чуть, и станет слишком поздно.

Подкрепляя речь действием, Калликст схватил папу за руку и потащил к черному ходу. Астерий, Иакинф и прочие верующие последовали его примеру.

Они достигли стены, проходящей по границе парка. Калликст присел на корточки:

— Скорей, Зефирий, обопрись на мои плечи.

— Но это немыслимо! Мне уже не двадцать лет. И моя нога...

— Надо, Святой Отец! — с мольбой вскричал Иакинф.

— Да я не смогу... Я...

— Зефирий, я тебя умоляю! Вспомни, там, в штольне: я просил тебя проползти под обломком скалы, и ты прекрасно сумел. Действуй так же сегодня!

Жуткие вопли донеслись из атриума. Дверь, в конце концов, разлетелась на куски, людской поток хлынул в освобожденное русло.

— Карабкайся мне на спину!

Он заглянул в глаза папе, и этот взгляд был тверд:

— На сей раз, Зефирий, это я прошу тебя спасти мне жизнь...

С усилием, которое казалось сверхчеловеческим, папа, поддерживаемый Астерием, сладил-таки со своей задачей.

Еще мгновение, и все они перевалили через стену.

— А теперь прочь отсюда, и как можно скорее!

— Моя нога! — простонал Зефирий, корчась на земле. — Бегите без меня. У вас все получится. И да свершится воля Господня.

— А с волей человека ты что ж, совсем не считаешься, Зефирий?

Пренебрегая протестами старика, Калликст поднял его с земли и взвалил себе на плечи. У них за спиной, от перистиля, доносился рев толпы.

Глава LIX

Август 210 года.

— Как нестерпимы все эти кровопролития!

Калликст в ярости швырнул на ложе таблички с последними новостями из Северной Африки, только что принесенные папе.

— Фелиция и Урбия Перепетуя, — печально отозвался Зефирий. — Имена этих двух молодых женщин надолго отпечатаются в пашей памяти. Их смерть во всех смыслах высокий пример. К тому же вчера вечером мне доставили из Карфагена потрясающий документ, писаный Перепетуей собственноручно. Он рассказывает нам драму их пленения.

— Это послание проливает свет на обстоятельства их мученической кончины?

— Да. Урбия, Фелиция и другие новообращенные были арестованы властями Тубурбо[71] по обвинению в нарушении императорского указа. Их держали под надзором в доме магистрата, но они в своем героизме дошли до того, что тайно приняли крещение, так что сразу подпали под юрисдикцию проконсула, навлекли на себя процесс, какой обычно кончается смертным приговором. Сатур, проповедник этой группы, поспешил сам изобличить себя, дабы разделить участь своих братьев, как они разделили его веру.

Там есть подробность, дотоле мне неведомая: за несколько дней до своего ареста Перепетуя дала жизнь ребенку, у нее родился сын; что до Фелиции, она была беременна на восьмом месяце. Не буду останавливаться на остальном — на удушающей жаре, царившей в том темном углу, что служил им камерой, на едком смраде испражнений, скученности, приставаниях стражников. К тому же — и это, может быть, самое тягостное — несколько раз туда приходил отец Урбии, он пустил в ход все доводы, всю силу чувств, чтобы заставить свою дочь сдаться, и можно вообразить, какая внутренняя борьба происходила в ее душе, разрываемой между любовью к своему родителю и верностью Христу.

О последних мгновениях ты знаешь: Перепетую, пойманную в ловушку, выставили вместе с подругами обнаженной перед похабной толпой зевак; когда дошел черед до нее, гладиатор-новичок нанес ей удар, но по неопытности не добил, так она нашла в себе силы приподняться и сама направила руку палача точно к своему горлу. Ей еще не было двадцати двух...

— К несчастью, эти две жертвы — не единственные, не их одних проконсул погубил. Порой я даже теряю счет нашим мученикам. Из Александрии приходят удручающие вести: Климент, принужденный спасаться бегством, оставил свою богословскую школу на попечении молодого Оригена. Этот последний тоже едва избежал смерти. Приходится осознать очевидное: от Нумидии до Мавритании нет ни одного города, который уберегся бы от этой беды.

Зефирий, заметно подавленный, с трудом приподнялся на ложе. Калликст продолжал:

— Теоретически предполагается, будто преследования должны касаться только новообращенных, однако же ясно: власти ополчились на всех христиан без исключения. По правде говоря, нельзя нам и дальше сидеть сложа руки в чаянии божественного спасения.

Папа устало пожал плечами:

— Калликст, Калликст, друг мой, ведь часа не проходит, чтобы мы снова не заговорили об этом. И каждый день крестим новообращенных. Мы постоянно под угрозой. Надо ли напоминать тебе, что за последние годы нас уже раз сто чуть не побили камнями? А сколько разграбили наших домов, я уж и не упомню.

Калликст решительно замотал головой:

— Тем не менее, я настаиваю: нужно попытаться что-нибудь предпринять.

— Слушаю тебя. За твоими настояниями наверняка кроется какой-нибудь замысел, план. Или же...

— Более чем план: это реальность. Я просил Юлию Домну принять меня.

— Что? Ты просился на прием к императрице? Да ты, видно, разум потерял? Ты хоть знаешь, что это за женщина?

— Я однажды встречался с ней в Антиохии, во время тех Игр, что затеял Коммод. Она тогда еще не была супругой императора.

— Тем не менее, позволь мне освежить твою память. Юлия Домна сирийка, дочь верховного жреца Эмеса.

Это я знаю. Но она еще и «государственный муж»: отменно образованна, умна, пользуется некоторым влиянием па Септимия Севера. К тому же она собрала вокруг себя свой собственный двор — ученых, философов и писателей. К тому же ее племянница, Юлия Маммеа, проявляет нескрываемый интерес к христианству. При всем том императрица не приговаривает ее за это к растерзанию на арене.

Зефирий резко тряхнул головой, будто пытаясь прогнать тревожные мысли, одолевающие его все последнее время:

— И как же ты надеешься добиться этой встречи?

— Она состоится вот-вот. Я увижу императрицу завтра.

Ошарашенный, Зефирий молчал. Калликст же пояснил:

— Фуск, мой старинный друг, почитатель Орфея, вхож к ней. Он действовал так же, как тогда, когда ходатайствовал перед Септимием Севером, чтобы Марсии возвратили ее имущество. Конечно, задача была не из легких. За последние месяцы Фуску пришлось не раз и не два возобновлять свои попытки. Однако, в конце концов,он преуспел.

Старик прикрыл глаза, откинулся назад и вздохнул:

— Право же, Калликст, я порой, как призадумаюсь, спрашиваю себя, кто из нас двоих сегодня является первым лицом, вершащим дела Церкви?

Раскинувшись на ложе из слоновой кости и бронзы, Юлия Домна разглядывала посетителя, стоявшего в нескольких шагах от нее, так проницательно, что этот взгляд приводил в смятение. Машинально поправив складки своей длинной, черной, расшитой узорами туники, она приподнялась, опершись на локоть, и ее суровый медлительный голос прокатился по громадным покоям императорского дворца:

— Фуск, по-видимому, питает к тебе чрезвычайное уважение, ты, подобно ему, был адептом Орфеева учения...

Не торопясь с ответом, Калликст приглядывался к окружающей обстановке. Две племянницы Августы, Юлия Зоэмиа и Юлия Маммеа, держались подле нее, присутствовали здесь и сыновья императрицы Каракалла и Гета, юноши двадцати и двадцати двух лет, уже объявленные Августами и наследниками порфиры. Особое внимание Калликста привлекло выражение лица Каракаллы — толстоносый, с мрачным, подозрительным взглядом и всклокоченными волосами, тучный юнец являл признаки умственного нездоровья.

— Я слушаю тебя, — повторила та, кого в Риме прозвали Pia et Felix — Карающая и Благодатная.

— Это верно. Я был адептом Орфея. Однако ныне я больше не принадлежу к его почитателям: перед тобой чадо Христово.

На ее лице выразилась скука:

— Знаю, знаю. Именно это обращение мне претит. Мне ведомы заповеди Орфеева учения, они в полной мере достойны похвалы. Тогда зачем же предавать одну веру ради другой?

— Орфей — легенда, Христос — реальность. И...

— Значит, ты так легко отрекаешься от своих верований? — вдруг встрял Каракалла.

— Здесь все не так просто. Когда рождаешься на свет, у тебя нет иной опоры, кроме поучений тех, кого любишь, все так. Но это еще не значит, что тебе на веки-вечные запрещено поверить во что-то иное.

— Такой теорией можно оправдать все что угодно. Почему бы завтра тебе точно так же не отбросить и христианство? — на сей раз, вопрос задала Юлия Маммеа.

— Я здесь, это и есть ответ. Ты, наверное, лучше многих знаешь, что в наши дни куда удобнее и осторожнее быть почитателем Орфея, жрецом Ваала, адептом любого варварского божества, чем христианином.

На губах императрицы промелькнула усмешка, казалось, его речь позабавила ее:

— Если находятся охотники умереть за какую-нибудь идею, это еще не доказательство, что идея непременно так уж хороша.

— Может быть, однако некоторую ее основательность это все же доказывает.

— Мы с племянницей очень внимательно прочли сочиненьице насчет воскресения, присланное нам одним из твоих братьев. Неким Ипполитом. В здравом ли он уме? Человека распяли, он умер на кресте, а через три дня вернулся к жизни — это ли не безумие?

— Когда люди распростираются во прахе перед черным камнем, упавшим с неба, а бог-солнце приветствует священное распутство — неужели это более разумно?

Императорское семейство разом напряглось и застыло, а необычайно черные глаза Августы, казалось, потемнели еще глубже.

— Думай, что говоришь, христианин! — рявкнул Каракалла. — То, о чем ты так разнузданно судишь, — вера наших отцов!

— Я пришел не оскорблять вас, а напомнить, что вот уже несколько месяцев каждый день под пытками гибнут тысячи невинных. А между тем, — Калликст обернулся к Юлии Домне, — если верить молве, император является адептом Сераписа, греко-египетского божества. Допускаешь ли ты хоть на миг, что насилие могло бы вынудить его отказаться от своих верований?

— Твои речи лишены смысла. Мой супруг — Цезарь. Но покончим с бесплодными спорами. Чего ты ждешь от меня?

— Я пришел умолять тебя заступиться перед Севером, чтобы он положил конец страданиям моих братьев.

Юлия Домна медленно поднялась и, сделав Калликсту знак следовать за ней, прошла на террасу. Свет заката почти угас за холмами, и очертания пейзажа постепенно растворялись в густеющих сумерках.

— Мой муж никогда не утверждал этого указа, о котором ты говоришь.

Калликст растерялся, подумал, что плохо расслышал.

— Нет, — повторила Юлия Домна, — указа никогда не было.

— Однако же...

— У Севера действительно было намерение запретить прозелитизм, но мы с племянницей его отговорили.

Она выдержала паузу, потом продолжила:

— Христиане, евреи, поклонники Кибелы, Секмета или Ваала — у императора никогда и в мыслях не было впутываться в этот лабиринт вероучений. Если бы те, кто приписывает ему этот указ, были бы получше осведомлены, они бы знали, что император суеверен, это одна из основных черт его характера. Так вот: суеверный человек никогда не станет объявлять войну богам, каким бы то ни было, даже самым немыслимым.

— Но тогда как же?.. Все эти расправы...

— Обратись к истории. Народу Рима всегда требовались козлы отпущения. Твои друзья-христиане во всех отношениях подходят. Перед лицом смерти замирают, перед поношениями безответны, о мщении не помышляют. Короче, идеальные жертвенные агнцы. Правители с удовольствием этим пользуются.

— Годы проходят, творится кошмар, и никто даже не пытается его остановить. Значит, император ничего не имеет против этого недоразумения?

— И снова тебе скажу: твои вопросы — ребячество. Ты смотришь на жизнь Цезаря с точки зрения сегодняшнего дня. Те, кто придут позже, не станут задавать вопросов такого рода. Ты хоть понимаешь, за какое дело он взялся? За всю историю этой властительной Империи он — первый правитель, который заинтересовался судьбами бедняков, их надеждами на равенство в этом мире, где столь долго царствовали государи и богачи. Стало быть, невелика важность, если ради достижения подобных целей он должен позволить некоторым болванам-проконсулам закусить удила. Он зачинатель династии, его предназначение в этом, а не в каких-то юридических крючкотворствах. Так что твои христиане...

Сбитый с толку всем тем, что только что узнал, Калликст почувствовал, как его душу захлестывает гневный протест:

— Жизнь христианина, вообще жизнь какого бы то ни было человека стоит больше, чем все мечты о величии Цезаря! С этой несправедливостью надо покончить!

Императрица резко повернулась к нему:

— Надо? Да кто ты такой, что смеешь говорить в подобном тоне?

— Я человек, Юлия Домна, существо из плоти и крови, как и ты.

Молодая женщина внимательно разглядывала своего собеседника. На лице опять проступила улыбка, словно он ее смешил. Она подошла, запустила пальцы в шевелюру фракийца, дернула:

— Выходит, христиане состоят из плоти и крови...

И так как Калликст молчал, она продолжала мягко:

— А знаешь, ты хорош, христианин. Красив и дерзок. В мужчине это мне по душе.

Теперь он почти уже чувствовал, что их уста вот-вот соприкоснутся.

— Почему ты это делаешь, Домна? Вся Империя знает, какова сила твоих чар. Тебе не нужно, словно какой-нибудь плебейке, искать этому подтверждения...

Тело молодой женщины дрогнуло и напряглось, будто от ожога. Одним прыжком она достигла маленького столика из розового мрамора, схватила лежавший на нем кинжал и метнулась к Калликсту:

— Никто, ты слышишь, никто так не говорит с императрицей!

С этими словами она уперла острие кинжала в щеку фракийца и проворковала:

— А теперь где он, твой Бог?

Сохраняя невозмутимость, Калликст устремил на молодую женщину пристальный, немного печальный взор:

— Если то, что ты возьмешь мою жизнь, может продлить дни моих братьев, я дарю ее тебе, Юлия Домна.

Императрица нажала посильнее, и на щеке заалел вертикальный порез.

— Сама видишь... Кровь у меня того же цвета, что твоя, — продолжал Калликст по-прежнему бесстрастно.

— Прочь отсюда, христианин! Исчезни! И нынче же вечером возблагодари своего Бога за мое бесконечное терпение! Вон!

Фракиец склонил голову и медленно направился в сторону парка. Но в последнее мгновение оглянулся, обратив к императрице свое окровавленное лицо:

— Не забудь... С несправедливостью надо кончать.

Он собрался удалиться. Но его остановил голос Домны:

— А это? Тоже несправедливость, не так ли?

Шагнула к нему, рывком обнажая грудь. Растерявшись, Калликст уставился на нее, не понимая, тогда она приподняла на ладони одну из грудей и показала:

— Смотри, христианин! Полюбуйся па печать смерти! А мне и сорока еще нет...

Миг первого ошеломления прошел, теперь Калликст увидел лиловое вздутие, уродующее сосок, большое, словно под кожей вырос каштан.

— Гален, несомненно самый уважаемый врач, какого знала Империя, только и смог, что признать свое бессилие перед страшным недугом, который поселился во мне и растет. Я умираю, христианин... И это тоже несправедливо...

Она произнесла это с неподдельным отчаянием. И Калликст, поневоле взволнованный, заговорил тихо, проникновенно:

— Юлия Домна, ты только что расспрашивала меня о христианской вере. Знай же, что для тех, кто живет в ней, смерти не существует. Назареянин сказал: «Истинно, истинно говорю вам: слушающий слово Мое и верующий в Пославшего Меня имеет жизнь вечную...».

Немного усталая улыбка промелькнула по лицу императрицы. Она прикрыла свою нагую грудь и пробормотала:

— Ступай, христианин... иди... ты поэт, а может быть, просто безумец...

В течение следующих месяцев можно было ко всеобщему удивлению заметить, что в образе действий местных правителей произошел крутой внезапный поворот. Хотя никто не находил этому объяснения, расправы постепенно сходили на нет, так что в конце концов все стало ограничиваться отдельным случаями где-нибудь в Каппадокии или Фригии.

После девяти с лишним лет потрясений Церковь, наконец, обрела покой...

А полтора года спустя, 4 февраля 211 года, в Эбораке[72], под частым британским дождем, изнуренный подагрой Север скончался, оставив порфиру в наследство сыновьям Юлии Домны — Гета и Каракалле. Желая властвовать безраздельно, Каракалла поспешил подстроить убийство брата, и несчастный испустил дух практически на руках у императрицы.

Глава LX

Апрель 215 года.

Зефирий назидательно направил свой перст в сторону Калликста и Астерия:

— Притворство бесполезно, я знаю: вы меня осуждаете за чрезмерную терпимость к этим еретикам, число которых в нашей общине все умножается. И все же я не перестаю верить, что нельзя предпринимать ничего, опасного для единства Церкви. Вот уже прошло около четырех лет с тех пор, как умер Септимий Север. Четыре года с тех пор, как умолкли стоны наших истерзанных братьев. На христианский мир готово снизойти умиротворение, а вы хотите, чтобы я сеял раздор суждениями, не знающими уступок?

Астерий в смущении покосился на Калликста.

— Почему вы не отвечаете? — продолжал Зефирий. — Выскажите прямо все, что у вас на уме.

— Я считаю, — заявил Калликст, — что необходимо осудить людей, искажающих нашу веру, тех, чья единственная цель — навязать Церкви свою собственную доктрину. Мне кажется, такое осуждение скорее способствовало бы единству, чем расколу.

— Полагаю, ты имеешь в виду Савеллия?

— Именно так.

— Я устал от этих вечных споров о доктринах, от теологических дрязг, в которых каждый воображает, будто владеет истиной. Адоптианцы, монтанисты, а теперь еще и савеллианцы!

— Однако они не перестают распространять эту нелепую теорию насчет Троицы. Вы не хуже меня знаете, что она извращает Священное Писание. Должен ли я вам напоминать тезисы Савеллия[73]? Что Христос является самим Отцом небесным, каковой страдал и умер на кресте! Это ли не ересь?

— Суть задачи по-прежнему в том, чтобы определить связь между Богом-Отцом и Христом, Сыном Его. Так вот, чтобы с точностью их установить, у нас нет иных средств, кроме цитат из Евангелия, дающих полную свободу всем мыслимым толкованиям. Как можно при таких условиях сурово карать инакомыслящих? Допустимо ли осуждать этих людей, которые тоже уверены, что владеют ключом к тайне? Не наказывать надо, а разъяснять.

Астерий, до сих пор только слушавший, рискнул вставить слово:

— Святой Отец, тебе надобно принять во внимание, что Ноэт, родоначальник савеллианства, был отлучен от своей церкви в Смирне. По какой причине мы должны здесь, в Риме, терпеть заблуждения таких его последователей, как Савеллий, хотя наши братья в Азии отринули их?

— К тому же, — уточнил Калликст, — теория, ищущая оправданий для этих людей, в корне противоречит самым основам нашей веры: покорности Иисусу, преданному, исполненному любви повиновению воле Отца. Противоречит его молитве, его жертве, всем его трудам искупления. Кроме того...

Он с особой пристальностью уставился на Зефирия, будто взглядом предостерегая его, и продолжал:

— Наши собственные братья не одобряют нас. Упрекают в недостатке твердости.

— Когда ты говоришь «наши братья», точнее было бы прямо назвать священника Ипполита? Ведь это о нем речь?

— О нем тоже, но и другие...

— Что ж, знай, что я не уступлю давлению — ни вашему, ни наших братьев. Душа, изгнанная Церковью, потеряна для Господа. Я не выступлю на борьбу с Савеллием и его школой.

После заключительных слов Зефирия воцарилось молчание. Они обменялись последним взглядом, и Святой Отец удалился в сопровождении Астерия.

— Он оставил нам свои слова! Оставил священные отпечатки своих стоп на берегах Тивериадского озера, дабы эти следы привели нас на праведный путь. Ибо говорю вам, братья: нет спасения вне пути истинного! Нет спасения!

Ипполит — он часто так поступал — созвал своих учеников, его школа находила приют в крипте Устричного кладбища, том самом, под чьими сводами, как гласит легенда, некогда звучал голос досточтимого Петра.

— Они утверждают, будто Христос — это Бог-Отец. Что это он был рожден женщиной и мученической смертью умер на кресте. Вот что они говорят!

В толпе собравшихся снова раздался возмущенный гул.

— Мое сердце разрывается при мысли, что люди, входящие в нашу исполненную терпимости церковную общину, покорно сносят это нестерпимое поношение, воплощенное в персоне Савеллия! И среди таких людей — двое наших не самых малых братьев: папа Зефирий и его главный диакон Калликст.

— Позор им! — выкрикнул кто-то.

— Сказать по правде, нам не следует заблуждаться на сей счет: наш Святой Отец, по сути, не виноват. Вот уже семнадцать лет как он не руководит, но позволяет другому руководить собой. Вы знаете все не хуже моего, и мне больно говорить об этом, но в сущности Зефирий не более чем дурень и скупец, которым исподтишка управляет его диакон. Калликст! Это в его руках вся власть. Субъект, о темном прошлом которого я предпочел бы не вспоминать.

Грот наполнился негодующими криками.

— Да! Наш пастырь стал всего-навсего подпевалой своего диакона. И если Савеллий все еще продолжает безнаказанно распространять свою скверну, не папу должно порицать за это, а диакона!

Он глубоко вздохнул, обвел глазами толпу и заключил голосом, в котором теперь вдруг зазвучала скорбь:

— Если я говорю вам все это, то лишь для того, чтобы призвать к бдительности, но вовсе не затем, чтобы посеять в ваших сердцах семена раздора. Зефирий, быть может, и слабый человек, но он, тем не менее, остается нашим неоспоримым главой. Помолимся же ныне, помолимся, ибо лишь молитва способна рассеять мрак.

С тем Ипполит и приступил к мессе...

Калликст устало потер глаза.

«О Церковь Господня, как ты сильна и как уязвима!».

Чем больше он об этом размышлял, тем неколебимее крепло в нем это убеждение. Нужен путеводный светоч. Глава, который твердо держал бы в своих руках бразды правления. Надо обеспечить вере неуклонность правого пути, укрепить узы, связывающие христиан с Церковью. Залогом постоянства тех, кто принимает крещение, должны быть как более строгий отбор, так и сугубая тщательность их подготовки. В этом отношении Риму подобает стать примером, центром христианского мира. Задача огромная... Столько нужно сделать...

Шествие растянулось вдоль Священной дороги, по обеим сторонам которой клубилась возбужденная толпа. То, что предстало ее взорам, казалось нереальным, настолько все это выходило за грани привычного.

Три сотни девственниц с обнаженной грудью, только что пройдя сквозь гигантскую арку из розового мрамора, теперь медленно удалялись в направлении форума. Теперь на громадной низкой повозке, влекомой двумя сотнями быков, которые ярились, подбадриваемые целой сворой гиен, преследующих упряжь на привязи, выплыл чудовищный пенис, выполненный из гранитной глыбы.

Вослед за ним на золотой колеснице, сверкающей драгоценными камнями, показался Вар Авит Бассиан, к этому времени едва достигший сорока лет, но уже успевший получить прозвище Гелиогабал, то есть Солнцепоклонник. Он совершал свой путь спиной вперед, дабы ни на миг не отрывать взгляда от слепящего лика божественного господина, между тем жрецы послеживали, как бы императорская колесница ненароком не опрокинулась.

Он принял власть как преемник Макрина, убийцы Каракаллы, в свой черед умерщвленного где-то в Малой Азии. Юлия Домна сама уморила себя голодом в Эмесе. Тут-то ее племяннице Зоэмии и удалось объявить императором своего сына Гелиогабала, жреца сирийского божества.

С этого дня Риму суждено было созерцать диковинные представления.

Черный камень, символ Гелиогабала, торжественно доставленный в столицу, был водружен в наскоро отстроенном по сему случаю храме на Палатинском холме. В этом святилище стали происходить церемонии, позаимствованные у сирийского культа. Ночами оттуда к удивленному римскому небу возносились отголоски странных песнопений. Ходили слухи о жертвоприношениях малых детей и прочих ритуалах, столь же непостижимых здесь, сколь обычных в том краю, откуда происходил бог-правитель.

На публичных торжествах стали совершаться гекатомбы, в жертвенном экстазе наземь выплескивали самые старинные драгоценнейшие вина. Гелиогабал собственной персоной плясал вокруг алтарей под звуки кимвалов и пение хора сирийских женщин. Сенаторы и всадники стояли вокруг, беспомощно глядя на происходящее, в то время как высшие чиновники, разряженные в сирийское платье из белого льна, принимали участие в жертвоприношениях.

Поговаривали также, что Гелиогабалу по нраву утехи, где он играет роль эфеба. Подчас вечерами, обряженный в китайский шелк на манер Диониса, он, дабы ублажить свое божество, отдается под звуки флейт и барабанов. Многие часы вертится с раскрашенным лицом, в женском платье и ожерельях, постепенно избавляясь от всего, что было в нем мужского.

Где ты, былая слава Рима?

Глава LXI

Август 217 года.

Ночь, спустившись над виллой Вектилиана, поглотила весь окружающий ландшафт, а небо замерцало, словно бескрайнее поле, кишащее светляками.

Иакинф молча протянул Калликсту белоснежный далматик, украшенный шелковым шитьем и вдобавок двумя пурпурными лентами. Фракиец, голый до пояса, взял одеяние в руки, повертел его, чуть заметно усмехнулся:

— Наряд почти что царственный...

— Там есть и другие, еще великолепнее, — поторопился заметить Иакинф, — а в этот вечер ничто не может быть достаточно роскошным для тебя.

А в памяти Калликста почти тотчас промелькнула, будто видение, другая туника, увиденная когда-то давным-давно в трюме «Изиды», знаменитого грузового судна Карпофора. Он постоял в размышлении и лишь потом решился просунуть голову в вырез далматика.

Снаружи доносился гул голосов, шум шагов.

Он подошел к окну, в которое задувал свежий ветерок, и его взгляд, отпущенный на волю, стал блуждать среди созвездий. По саду шатались тени кипарисов, трепеща в свете факелов и греческих ламп, которые принесла сюда толпа. Эта ночь походила на ту, другую, ночь кончины Зефирия. Когда это было — неделю, месяц назад?

Фракиец глубоко вздохнул, будто стараясь проникнуться безмятежным покоем этой ночи. Потом предложил Иакинфу следовать за ним.

— Мы избираем нового папу в присутствии народа, у всех на глазах и с тем, чтобы достоинство избранника и его способность исполнить предназначение были засвидетельствованы публично, и мы видим, что сей обычай внушен не иначе как божественной волей. Ибо в «Книге Чисел» Господь повелевает Моисею: «И возьми Аарона, брата твоего, и Елеазара, сына его, и возведи их на гору Ор пред всем обществом; и сними с Аарона одежды его, и облеки в них Елеазара, сына его, и пусть Аарон отойдет и умрет там».

Тут Августин, епископ Коринфа, выдержал паузу. Затем продолжил:

— Когда все, не только сообразуясь с предварительно обдуманным мнением относительно заслуг того, чьи качества ныне предстоят перед судом Бога-Отца и Сына, но и в соответствии с самой истиной засвидетельствуют это, тогда к народу троекратно будет обращен вопрос, в самом ли деле человек сей достоин сана.

На этом этапе своей речи Августин снова умолк и оглядел толпу. В перистиле царила волнующая тишина, нарушаемая разве что легким шумом ветерка, пробегающего в каменных извивах ветвевидного орнамента.

— Стало быть, я должен, как велит обычай, просить вас подтвердить свой выбор: вправду ли перед вами — именно тот, кого вы желаете поставить во главе Церкви, во главе всего народа Божьего?

И епископ указал перстом на стоящего впереди всех человека, по бокам которого расположились, сидя полукругом, все прочие священнослужители.

— Да, это он самый.

Во второй раз Августин повторил тот же вопрос, но теперь он обращался к более узкому кругу — к диаконам, клирикам, проповедникам, епископам, которые в один голос выразили одобрение.

Лишь тогда он предложил Калликсту приблизиться к алтарю, который был возведен в центре парка.

Одновременно туда же подошли диаконы, держа открытым огромное Евангелие, которое они подняли над головой того, который отныне становился шестым папой в истории молодой Церкви.

Августин возложил руки на чело Калликста и мощным голосом возвестил:

— Боже, пославший нам Сына, Господа нашего Иисуса Христа, воззри на сего смиренного! Ты, от сотворения мира по изволению Твоему прославляемый в тех, кто Тобою отмечен, снова излей ныне верховную мощь Духа Святого, исходящую от Тебя! Благослови и укрепи избранного Тобой для служения епископского, дабы смог он пасти стадо Твое без упрека и свято исполнять обязанности своего высокого сана, денно и нощно служа Тебе. Да ниспошлется ему, но благости Духа Святого, власть отпускать грехи согласно милости Твоей и налагать бремена по повелению Твоему, каковое право Ты даровал апостолам. Со Святым Духом, в лоне Церкви Христовой, ныне и присно и во веки веков!

И тотчас все священнослужители, все присутствующие епископы один за другим потянулись к Калликсту, кланяясь и даря ему поцелуй мира. Из гущи толпы послышались поначалу едва различимые начальные строфы Восемнадцатого псалма, пение незаметно нарастало, торжествующе крепло, чтобы наконец обрушиться с такой силой, будто небеса Рима разверзлись, как тогда, когда, по преданию, на землю хлынули воды Всемирного потопа.

Тогда новый папа неторопливо приблизился к алтарю и начал служить свою первую мессу. Когда наступило время причастия, он взял хлеб, преломил его и сказал:

— Когда он добровольно предал себя на муки, чтобы попрать смерть и разрушить цепи сатаны, а праведных привести к свету, он, взявши хлеб, возблагодарил небеса, говоря: «Сие есть тело мое, которое за вас предается». И так же, подъемля чашу: «Сия чаша есть Новый Завет в моей крови, которая за вас проливается; сие творите в мое воспоминание».

Калликст на миг прикрыл глаза, и ему почудилось, будто он слышит последние слова Зефирия, произнесенные в агонии: «Он был послан ради одних только заблудших овец...» Подняв голову, он оглядел собрание верующих и снова заговорил:

— Чтобы слава Господня жила и вера сохранялась во всей своей истинности, пусть мои преемники помнят эти времена. Пусть Церковь распахнет свои врата, да не уподобится она сварливой старухе, замкнувшейся в бесплодной несгибаемости. Пусть она никогда не плывет по течению, но, напротив, сама станет этим течением. Сила Назареянина была, прежде всего, в отказе от предрассудков и бесконечной терпимости. Терпимость — не что иное, как ум души. Ум души — то, чего я желаю церкви грядущих веков.

Произнеся эти слова, новый папа с помощью Астерия приступил к раздаче святых даров. Он направился к первому ряду верующих. Здесь и там он узнавал знакомые лица. Булочник Алексиан, ликтор Аврелий, декурион Юстиниан. Недели не проходило, чтобы люди всякого рода, бедняки и богачи, не стекались сюда, непрестанно пополняя христианскую общину.

И тут он увидел ее.

Конечно, ее волосы побелели, на лбу проступило несколько морщинок, но фигура сохранила былую гармоническую стройность, в глазах сверкало все то же страстное своеволие. Их взгляды встретились, схлестнулись в мощном внезапном наплыве воспоминаний.

Когда Калликст протянул ей святые дары, его рука слегка дрогнула. Показалось ли ему или он впрямь видел, как затрепетали ее губы? Их пальцы на миг соприкоснулись. Она склонила голову, опустила глаза. А он продолжил богослужение.

Глава LXII

Май 221 года.

Великолепная весна расцветала на берегах Тибра. Два года протекли в покое — никакие новые угрозы не тяготели над общиной. Пи сам венценосный поборник солнечного единобожия, ни его семейство не пытались возвратить времена гонений. Можно было предположить, что Гелиогабал и его окружение пришли к мысли, что христианство рано или поздно будет поглощено новой религией и последователи его примут культ Ваала.

На деле же происходило совершенно обратное. С тех пор как Калликст встал во главе Церкви, что ни день, мог наблюдать победоносный расцвет христианской веры, тогда как языческие мифы постиг заметный упадок. Греко-римский мир лишь от случая к случаю отдавал должное культам Митры или Кибелы, тогда как число желающих приобщиться ко благой вести Христовой непрестанно возрастало. После Голгофы прошло два столетия с небольшим, и хотя точный подсчет произвести мудрено, ныне на каждую сотню жителей Империи приходилось уже человек пятнадцать христиан. Причем по самому скромному исчислению. Но, несмотря на все эти благоприятные признаки, Калликст чувствовал тревогу.

Заходящее солнце, пробиваясь сквозь свежую листву, рассыпало над катакомбами продолговатые золотистые отблески.

Калликст притих, сосредоточившись в ожидании вечерней службы. У него под ногами простирался гигантский лабиринт с сотнями ячеек, выдолбленных в стенах. Задуманная миссия удалась. Его заботами кладбище римской общины бесповоротно переместилось сюда, с Соляной дороги на Аппиеву, в крипты Луцины. Они стали официально признанным местом захоронения всех римских христиан.

Его посетили меланхолические раздумья о тех, кто покоится здесь под землей. Папа Виктор, Зефирий, Флавия, чей прах он распорядился перенести, а сколько тех, чьи имена неведомы... Ныне они там, одесную Отца.

«Ибо Господь любит праведных, а путь нечестивых извращает».

Внезапно он ощутил сильнейший страх. Он только сейчас осознал, сколь дерзостны мысли, что преследуют его непрестанно все последние месяцы. Да кто он такой, чтобы ставить под сомнение исконные догматы? Прежде него были другие, они превосходили его, были во сто крат ученее. Л он, бывший раб, вот уже и святым Петром себя возомнил. Его охватил ужас при мысли, что он в свой черед рискует стать ересиархом.

Он внезапно рухнул на колени, сложил руки:

— Боже мой... Я всего лишь раскаявшийся вор. Я не существую и никогда не буду существовать иначе как по милости твоей... Помоги мне, Господи! Помоги!

В дверь постучали, хотя утро еще не настало. Он тотчас узнал своего диакона Астерия. С ним была женщина в летах, черты искажены, глаза покраснели от слез.

— Это моя мать, — пролепетал Астерий. — Она работает во дворце, прислуживает Юлии Мезе, бабке императора. Нынче после полудня, исполнив свои обязанности, матушка отправилась к себе в комнату и обнаружила, что мой младший брат Галлий исчез. Она, конечно, подумала, что он, как часто бывало, убежал на улицу, играет где-нибудь поблизости. Стала искать, но нигде ни следа.

— А она расспрашивала тех, кто мог его видеть?

— Разумеется. Она буквально донимала слуг, работающих во дворце. Ничего!

— А потом?

— Только недавно, часа не прошло, один евнух шепнул ей, что ребенка увели но приказанию самой Мезы.

— Но почему? С какой целью?

— Чтобы принести в жертву, — выговорила на сей раз сама мать Астерия, впервые подавая голос.

— В жертву?

— Я уверена! Эти сирийские чудовища подарят мое дитя своему богу! Когда ребенок исчезает, так и знай...

— Если правда, что относительно их культа надо принимать на веру худшие слухи, то человеческие жертвоприношения, как мне представляется...

— Святой Отец, материнское сердце никогда не ошибется! К тому же евнух мне это подтвердил. Они увели Галлия в свое проклятое святилище. Может быть, теперь уже поздно...

Калликст растерянно оглянулся на своего диакона:

— Что же я могу сделать?

И на этот раз ему снова ответила мать. Молящим голосом она простонала:

— Вернуть мне мое дитя!

— Женщина, у меня же нет никакой власти!

— Прости ее, — вмешался Астерий, — она убеждена, что в целом свете ты один можешь возвратить ей Галлия.

— Да, да, — твердила несчастная, — ты Христос, у тебя власть.

Калликст погладил женщину по щеке, возразил мягко:

— Нет, я не Христос. Тем не менее, я попытаюсь отыскать твоего мальчика.

Она хотела поцеловать ему руку, но он ее удержал и предложил сесть:

— Ты подождешь нас здесь, а мы с Астерием отправимся на поиски ребенка. Обещай мне, что ты отсюда никуда не уйдешь.

— Я все сделаю, что вы хотите, но заклинаю вас: приведите малыша!

Калликст, не отвечая, молча сделал диакону знак следовать за ним. И вот они уже направляются к Палатинскому холму. Если женщина права, Галлия надлежит искать там.

Вход в святилище озарял единственный факел, и если бы оттуда по временам не долетали отголоски музыки, можно было бы подумать, что там нет ни души.

Астерий и Калликст медленно взошли по розовым мраморным ступеням. В ночном воздухе веяло едва уловимым ароматом — смесью мирта и ладана. Они достигли залы, потолок которой поддерживали колонны, испещренные сладострастными изображениями. Там уже можно было различить мелькающий свет, какие-то тени.

Сделав еще несколько шагов, они увидели перед собой черный камень, священный бетил — символ поклонников Ваала. Вокруг него, словно стайка обезумевших светляков, вихрем кружились нагие танцовщицы.

Диакон указал куда-то вправо.

Там на фоне потемок проступал силуэт, облаченный в длинный узорчатый балахон. Что-то наподобие тучного, немилосердно размалеванного подростка.

— Император... Гелиогабал, верховный властитель.

Калликст не мог удержаться от мысли: как смешно...

Рядом с Цезарем появились две женщины. Старшая из них — не кто иная, как Меза, его бабушка.

Танец становился все более возбуждающим. Лоснящиеся от пота тела кипели под угрюмым взором косоглазого недомерка. Когда же пение, наконец, смолкло, танцовщицы расступились и замерли, давая дорогу трем мужчинам, несущим высоко над головами бесчувственное детское тело.

— Это он, — прошептал Астерий. — Мой брат Галлий.

Ребенка положили на алтарь из слоновой кости. Возможно ли? Неужели столь живописно-комическая церемония завершится убийством?

Один из троих вновь прибывших персонажей, самый рослый, взял Юлию Мезу за руку и подвел к алтарю.

— Это Комазон, — шепнул Астерий.

Калликст вгляделся внимательней. Имя этого субъекта было ему известно. Комазон Эвтихиан. Тот, кого весь Рим единодушно считал фигурой исключительной. Чрезвычайно оригинальный восточный тип. Прежде чем стать фаворитом Мезы, он сделал в высшей степени впечатляющую карьеру. Вольноотпущенник, моряк, префект преторских когорт, городской префект и дважды консул. Не только ранг, но само головокружительное преуспеяние этого человека воспринималось как примета конца старого мира. Он символизировал собой завоевание Рима Востоком.

— Гелиогабал! Бог-Солнце! Ты разгоняешь мрак, тьма отступает пред лучами твоего взора! О жар, питающий жизнь! Сияние, восходящее из-за края земли! Бессмертный, вспарывающий чрево ночи!

Голос Комазона сильно, ясно гремел под сводами залы.

Женщина с накрашенным ртом, с веками, зачерненными сажей, прошествовала к алтарю. Она неторопливо взяла кинжал с широким клинком и рукояткой, усыпанной драгоценными камнями.

— Святой Отец, пора действовать...

Вновь зазвучали песнопения. Женщина подняла кинжал, готовая разить.

— Остановитесь! Во имя Господа приказываю вам остановиться!

Женщина замерла, все взоры разом обратились на Калликста. Ошеломленный, Гелиогабал искал глазами свою бабушку, но та, казалось, опешила не меньше его. Только Комазон сохранил спокойствие.

— Кто ты, что осмеливаешься прервать священный обряд?

— Я тот, кто чтит жизнь другого человека. Я пришел, чтобы забрать этого ребенка и возвратить его матери.

И он твердым шагом направился к алтарю.

— Взять его! — распорядился Комазон.

Жрецы с быстротой молнии ринулись на Калликста и его диакона, схватили их.

Успокоившись, Гелиогабал подошел и принялся разглядывать обоих, словно диковинных зверей.

— Пусть их умертвят! — завопил жрец.

— Они совершили кощунство!

Комазон, по-прежнему владеющий собой, потребовал тишины.

— Твое имя? — вопросил он, пронзая Калликста холодным взглядом.

— Калликст.

— Я его знаю! — выкрикнул Бара, самый злобный из всех. — Это христианин. Он у них даже главный!

— Глава христиан? — переспросил Комазон, чей интерес вдруг заметно повысился.

— Именно так. А теперь пусть мне возвратят этого ребенка. Вы не имеете нрава совершать...

— Мы не имеем права? — это впервые подал голос сам Гелиогабал. — Разве тебе не ведомо, что солнечное божество владеет всеми правами?

— Никакого солнечного божества не существует. Есть лишь единый Бог, и это Христос, Господь наш.

— Святотатство! — взвыли жрецы.

— Значит, — уточнил Гелиогабал, — ты утверждаешь, что солнечного бога нет, то есть Ваал не существует?

— Ваал не более чем химера, такая же, как все эти римские изображения — Кибела, Apec, Плутон... У вашего Ваала власти не больше, чем у этого бетила, представляющего его здесь.

Такая речь еще более разожгла ярость жрецов. Бара схватил кинжал, предназначенный для убийства мальчика, и собрался перерезать Калликсту горло.

— Не сразу! — остановил его Гелиогабал. — Этот человек меня забавляет.

С неожиданной страстью Калликст обратился к нему:

— Цезарь, ты сам еще дитя. Не слушай этих людей, которые хотят, чтобы ты возмужал в заблуждении. Может быть, я тебя и позабавил, но разве ты не видишь, что стал игрушкой в их руках? Среди них нет ни одного, кто бы не потешался над тобой исподтишка. Он, этот субъект, — тут он указал пальцем на Комазона, — и эти шуты, изображающие жрецов, они все презирают тебя, им только и надо, прикрываясь тобой, прибрать к рукам власть!

В это мгновение Юлия Меза, склонясь к внуку, шепнула ему на ухо что-то, чего никто ни расслышал. Гелиогабал, похоже, сперва удивился, призадумался на мгновение, и, наконец, взглядом выразил согласие.

— Отпустите христианина, — обронил он без выражения. — И отдайте ему ребенка.

Повернувшись к Калликсту, он добавил:

— Итак, ты видишь теперь, что солнечный бог способен проявить великодушие. Он могуч, но так же нежен, как солнце.

Хор жрецов во главе с Барой разразился протестующими восклицаниями. В их глазах этот христианин заслуживал того, чтобы быть умерщвленным стократно. Но Юлия Меза голосом, не терпящим возражений, приказала им повиноваться.

Тогда Калликст взял на руки маленького Галлия, все еще бесчувственного, и в сопровождении диакона направился прочь из святилища.

Меза снова наклонилась к Гелиогабалу:

— Как видишь, Цезарь, я была нрава. Меня предупреждали, что надобно остерегаться этих христиан. Они способны наводить порчу. Ужасную порчу.

Гелиогабал, казалось, не слышал. Может быть, думал о том, что сказал ему этот человек. Детский испуг странно промелькнул во взгляде императора и тотчас исчез.

Глава LXIII

Рим, 18 февраля 222 года.

— Святой Отец, я не хочу тебе докучать, — снова начал Иакинф, — но должен напомнить, что...

— Да, знаю. Самые высокие чины духовенства Запада и кое-кто из церковных иерархов Востока ожидают моего соизволения. Не беспокойся, им ждать не долго.

Из комнаты они вышли вдвоем, миновали портик. Внутренний сад виллы Вектилиана, недавно пережившей реставрацию, в эту февральскую пору отчасти утратил свою пышность: над землей, уснувшей под ковром мертвой листвы, торчали облетевшие ветви, их нагота еще более подчеркивала уныние мраморных пьедесталов, откуда убрали фигуры мифологических идолов.

По пути им встретилась троица — женщины в белых шерстяных одеждах, воспитанницы, принятые на пансион, подметали садовые аллеи. Подойдя ко входу в табулинум, они отстранили занавес у дверей и оказались в просторной комнате, холодной несмотря на то что в одной из жаровен пылал жадный огонь. Здесь присутствовали лишь двое — Ипполит да клирик Астерий. Этот последний протянул Калликсту папирус:

— Вот последняя редакция.

Ипполит резким жестом разгладил незаметную складочку на своем плаще и, сдерживая гнев, заявил:

— Брат Калликст, — с тех пор как фракиец был провозглашен главой церкви, он упорно избегал подобающего этому сану обращения «Святой Отец», — я пришел, чтобы в последний раз умолять тебя отказаться от этого эдикта!

Калликст устало покачал головой:

— Мы уже не раз и не два объяснялись на этот счет. Ты понимаешь Церковь не иначе, как сообщество святых. Я не оспариваю величия этого идеала, но ты должен понять, что...

— Ты его не оспариваешь, но отказываешься от него! Тем самым ты готов отринуть слово Господне. Он сказал: «Будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный».

— Ипполит, когда же ты научишься смотреть на вещи непредвзято? Разве ты не видишь, что творится в мире, как с ходом времен все непрестанно меняется? Если Церковь не пожелает облегчить безнадежное положение людей, не позаботится о смягчении их внутреннего разлада, если она не поможет им привести повседневную жизнь в гармонию с заповедями, которые мы проповедуем, настанет день, когда деяния Сына Человеческого будут низведены до ранга чудесной, но бесполезной истории. И эта весна, что расцвела в людских сердцах, останется в прошлом.

— Как ты можешь даже вообразить...

— Да послушай же меня. Месяца не проходит, чтобы мы не сталкивались с новым горем. Велико отчаяние христианок, обреченных на развращающее сожительство без церковного благословения из-за того лишь, что римское законодательство упорно отрицает возможность брака при неравенстве общественного положения. Всякая женщина из сенаторского сословия, выходя замуж за человека, лишенного блестящего титула, теряет и свой титул, и право передать его детям! Тебе подобные случаи известны так же хорошо, как мне: высокородные христианки, которые не могут полностью отрешиться от аристократической гордости, но и не желают ни предать нашу Церковь, заключив брак с язычником своего ранга, ни унизить свое достоинство, сочетавшись с безродным христианином, попадают в положение совершенно безысходное.

Физиономия Ипполита побагровела, и он отрубил с явно преувеличенным озлоблением:

— Церковь не должна признавать иных союзов, кроме тех, что одобрены римским законодательством! Пойти против него значило бы просто-напросто примириться с союзами беззаконными, то есть с блудом!

Калликст кратким строгим взглядом напомнил священнику о сдержанности, потом спросил невозмутимо.

— Ты все высказал, брат Ипполит?

— Нет! Ты прекрасно знаешь, что есть еще один вопрос, в отношении которого я прошу тебя переменить намерения. И этот вопрос куда важнее!

— Да, неотменимость покаяния...

— Блуд, человекоубийство и вероотступничество суть непрощаемые грехи! Вспомни священные для всех нас предписания!

Калликст кивнул и произнес печально:

— Я помню: «Ежели кто совершит одно из этих прегрешений, должен лечь во прах, умерщвляя плоть свою лишениями, а дух скорбью. Искупать свой грех самоистязанием. Соблюдать суровость обихода, печься не о насыщении чрева, а лишь о поддержании жизни. Денно и нощно стенать, взывая к Господу. Распростираться ниц у стоп священнослужителей и преклонять колена перед братьями. Ибо всякий, кто повинен в трех непрощаемых грехах, должен принести покаяние и не чаять прощения ни от кого, кроме одного лишь Господа».

— По-моему, здесь все ясно.

— Один лишь Господь может даровать прощение, — в раздумье повторил новый епископ Рима. — То есть надобно влачить свою жизнь, как постыдную болезнь, уповая па посмертное исцеление. И что же, Ипполит, по-твоему, Назареянин оставил нам такое наследие? Стало быть, церковь должна прозябать в ничтожестве? Ведь недуг одного члена — страдание всех?

— А ты хочешь отпускать такие грехи, как убийство, плотские утехи и поношения Духа Святого? Но это значило бы пойти против божественных устоев! Как может признать подобное тот, чье теологическое образование...

— Ты, кажется, забыл, что и я недаром прошел школу Климента Александрийского, — оборвал его Калликст.

— Доброе семя не на всякой почве одинаково всходит. Есть плодородная земля, а бывает и камень дорожный.

Иакинф вытаращил глаза, потрясенный:

— Брат Ипполит!

— Оставь, — обронил Калликст очень спокойно. — Для него я всегда оставался продажным ростовщиком и мошенником.

— Неважно, кто ты! — продолжал священник в ярости. — Но я прошу тебя, я тебя умоляю не публиковать этого эдикта. Этим ты замкнешь врата вечности перед всеми несчастными, которые рискнут последовать твоим указаниям!

— Ты снова заблуждаешься. Мы тем паче замкнем эти врата, если оттолкнем великих грешников от церкви. Он сказал: «Не здоровые имеют нужду во враче, но больные; я пришел призвать не праведников, но грешников к покаянию».

Лицо Ипполита застыло, подобно каменной маске:

— Ты ловко цитируешь Писание, приноравливая его к своим взглядам. Но поберегись, Калликст, поберегись!

И, прежде чем папа успел попросить объяснений, его соперник, отбросив со своего пути дверную занавесь, достиг атриума, откуда уже доносился гул голосов — собравшиеся проявляли нетерпение. Иакинф ограничился грустным замечанием:

— Прискорбно. Нам бы пригодился теолог и писатель такой закалки.

— Не пойму этого ожесточенного упорства, которое он вкладывает во все свои возражения, — размышляя вслух, посетовал Астерий.

— Чего ты хочешь, — вздохнул Калликст, оставив все иллюзии. — Мы с Ипполитом давние соперники... — он выдавил смутную улыбку, — еще с того дня, когда я столкнул его родителя в бассейн имплювия. Ему, видно, никогда не суждено признать, что я стал тем, кем стал. А теперь пойдем. Время не ждет.

Они в свою очередь достигли атриума, прошли в перистиль. Там теснилось около двух сотен человек. Их встретили с заметным удовлетворением. Ни в манере держаться, ни в одежде присутствующих не было ничего, что бы позволяло отличить их от простых горожан, и однако они являли собой самое примечательное собрание епископов, съехавшихся сюда со всей ойкумены.

Всего несколько лет назад было бы чистейшим безумием собрать всех этих людей в одном месте, но теперь времена изменились. В делах Империи произошли новые перемены. Гелиогабал покинул этот мир по кровавому следу двух своих предшественников. Ныне, вот уже полгода, в Риме правил новый Цезарь, не кто иной, как Александр Север, сын Юлии Маммеи, последний отпрыск мужского пола, оставшийся от рода Северов. И Калликст получил от его родительницы, по-прежнему сохраняющей доброжелательный интерес к христианству, заверения в том, что общине нечего опасаться.

Папа занял место на предназначенном для него курульном кресле. Оно было установлено в самом центре перистиля. Вокруг во всех проходах стояли скамеечки, подле которых в ожидании томились епископы. Калликст знаком предложил им сесть прежде него, желая, чтобы они воспринимали его как primus inter pares[74].

Они так и поступили, за исключением нескольких, упорствующих в своем намерении выслушать его стоя. Они составляли жесткий узел консерваторов от христианства. Едва лишь воцарилась тишина, как их предводитель возвысил голос:

— Вы знаете, что нас разделяет, — заговорил он твердо, — за последнее время мы достаточно спорили об этом. Этот эдикт постыден! Вы ввергнете Церковь в пучину невзгод, меру которых невозможно расчислить!

— Неправда! Это не так! — послышались протестующие восклицания.

— Вы собираетесь упразднить всякий порядок! Отпущение непростительных грехов не может зависеть от мнения духовных иерархов! — Ипполит перевел дыхание и, устремив на Калликста пристальный взгляд, заключил: — Ты не Христос!

Папа медленно выпрямился и бестрепетно ответил на вызов оппонента:

— Но я наследник Петра. Он сказал: «Ты Петр, Камень, и на сем камне я создам Церковь мою, и врата ада не одолеют ее; и дам тебе ключи Царства Небесного: и что свяжешь на земле, то будет связано на небесах, и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах...».

Ипполит перебил, призывая собравшихся в свидетели:

— Это отнюдь не значит, что Господь дал Петру власть отпускать непростительные грехи. Мы ведаем, что их отпущение может исходить только от самого Отца Небесного. Лишь Божье прощение действительно.

— Мы сами суть прощение Божье.

— Да! Мы — Божье прощение, отныне даруемое человеческой рукой!

— Ересь!

Итак, это слово брошено. Оно вызвало в толпе изрядное смятение. Но Калликст продолжал, ни на миг не утратив спокойствия:

— Вспомни: «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, я успокою вас; возьмите иго мое на себя и научитесь от меня, ибо я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим; ибо иго мое благо, и бремя мое легко». Слышишь, брат Ипполит? Он обещал нашим душам облегчение! Мое единственное желание — не прогнать наших братьев назад в пустыню. От человека нельзя требовать больших усилий, нежели те, что в силах человеческих!

— Твои братья отринут тебя за это!

— Нет, Ипполит. Я Пастырь Добрый, я знаю моих овец, и мои овцы меня знают!

Повернувшись к собранию, Калликст продолжал:

— А я нам говорю, что нет роковой предопределенности там, где есть любовь. Что же такое наша вера, если она не вдохновлена любовью?

Затем, обращаясь к протестующим, он с жаром воскликнул:

— Вы знаете, что поистине разделяет нас? То, что я вижу заблуждение там, где вы усматриваете преступление. Там, где мне слышится жалоба, вы слышите лишь богохульство!

Оставаясь равнодушным, Ипполит насмешливо обронил:

— Ты ловко играешь словами.

И без промедления воззвал к толпе:

— Если вы позволите этому человеку убедить вас, будто епископ Рима обладает безграничной властью, вплоть до того, чтобы самому устанавливать пределы Добра и Зла, вы тем самым вступите на путь гордыни, который ведет к погибели. Знайте же, что по этому пути мы за вами не последуем!

— Да вы хоть подумайте!.. — закричал Астерий.

Умышленно избегая каких-либо дополнительных объяснений, Ипполит резко повернулся и устремился к выходу, его ученики поспешили за ним.

Калликст опомнился первым:

— Астерий, догони нашего брата и постарайся убедить его отказаться от прискорбных намерений.

Астерий повиновался. Калликст задумчиво смотрел ему вслед, пока он не скрылся за колоннами. В глубине души он понимал, что слишком поздно: раскола, первого в истории рождающейся Церкви, не избежать.

— Святой Отец, — робко окликнул Иакинф, протягивая ему пергамент, предмет распри.

— Читай, — просто сказал Калликст.

Тогда старик громким голосом начал:

«Я, Калликст, епископ Римский, викарий Господа нашего Иисуса Христа, хранитель ключей царства, сим эдиктом ныне предписываю прощать плотские грехи, человекоубийство и идолопоклонничество, в коих я обещаю отпущение через покаяние. Сверх того если римский закон гласит: „Нет брака для рабов“, я говорю: отныне брак между рабами так же священен, как и между свободными. С этих пор признается полноправным и союз между двумя христианами, каким бы ни было общественное положение того и другой. Я утверждаю, что пред Господом все подобные союзы законны.

Следовательно, всякая женщина, чья знатность установлена, не имея супруга и не желая утратить достоинство своего высокого рода, в горячности своей молодости может заключить законный брак, взяв в мужья хоть раба, хоть свободного, и супруг этот да будет признан законным.

Засим желаю здравия».

И пока звучали эти слова, произносимые Иакинфом, Калликст внезапно почувствовал, что все его детство, юность, его терзания и редкие мгновения счастья, его притязания и отречения — все соединилось, чтобы привести его сюда, к этому мгновению. Рабство, Аполлоний, их с Флавией побег, Карпофор, капитан Марк, Климент и вся сила его учения, Сардинские копи, его друг и предшественник Зефирий, наконец, — она-то, конечно, и была самым главным — невозможная любовь, связавшая его с Марсией. Все этой сейчас показалось ему последовательным и необходимым, как нити в ткани его судьбы.

Погрузившись в раздумья, он чуть не вздрогнул, когда Иакинф положил перед ним эдикт. Он поставил на нем свою печать, главные епископы поступили так же. На сей раз, ничто уже не могло остановить начатые им преобразования.

15 октября 222 года.

Съежившись в темном уголке улицы, женщина долго ждала, когда он покинет виллу. Он прошел в двух шагах, не заметив ее присутствия, и, широко шагая, направился к Аврелиеву мосту.

Внезапно она почувствовала, что сейчас произойдет что-то из ряда вон выходящее.

Калликст, уже собравшись взойти па мост, вдруг остановился. Ему преградили путь какие-то незнакомцы.

— Что вам нужно? Пропустите меня!

— Ну что, христианин, подсунул еще какую-нибудь бедную деву в дар своему богу?

— Вы глупцы! Дайте мне пройти!

— Он еще и скор па брань! Значит, не узнаешь нас? Я Бара, жрец Ваала.

— Не знаю никакого жреца Ваала. Не задерживайте меня!

Однако тот крепко вцепился в тунику Калликста. Теперь заговорили и другие:

— Ну, брось хитрить. Ты не мог забыть. Помнишь ту церемонию, ночью, в святилище? Ты совершил кощунство, когда прервал нас, чтобы забрать назад брата своего диакона. Вспомнил?

— А, ну да... Вы упорны в своей злобе. Ведь Гелиогабала убили уже месяцев семь назад, а ваш священный камень повезли назад в Эмесу.

— Святотатец!

Калликст сильным рывком отбросил державшую его руку и попытался расчистить себе дорогу, раздвинув кучку любопытных, успевших сбежаться.

— Это христианин! — завопил кто-то. — Он, как все ему подобные, презирает чужие верования!

— Все они убийцы!

— Заговорщики!

В который раз ему пришлось с грустью отметить, что, как это ни парадоксально, хоть отношения Церкви и государства за последние годы вполне уладились, злоба и тупое ожесточение черни по отношению к христианам все те же.

— Разве можно так обращаться с важной духовной особой?

Тут и Бара опять подскочил:

— Мой друг прав. Я тебе предлагаю, чтобы заслужить наше прощение, принять участие в одной из наших церемоний. Там ты получишь напрокат настоящего бога. Притом единого!

— Вы, стало быть, думаете, что моему Богу можно найти замену? Ошибаетесь, у нас нет того, чтобы такую звезду, как Солнце, подменять Венерой.

Калликст снова попытался уйти, но его плотно окружили, и круг сжимался.

— Презирает! Не признает!

— Заговорщик!

— Они все убийцы!

— Ну, — шепнул ему Бара, — слышишь, что они говорят? А разве так уж невозможно, что этого беднягу Гелиогабала укокошил кто-то из твоих?

— Что за нелепость! Все знают, что он убит во время мятежа преторианцев. А теперь довольно! Ступайте домой!

— Значит, тебе совсем не стыдно?

— Мне стыдно. За тебя и всех тех, кто до сих пор готов поклоняться статуям!

В ярких солнечных лучах внезапно блеснул нож.

И почти одновременно раздался крик. Женский вопль, ворвавшийся в его сознание в тот самый миг, когда клинок пронзил его грудь.

Потом был второй удар, третий, и Калликст сказал себе: вот, значит, как люди утоляют свое презрение к Богу.

И опять этот крик.

Странно... Он не думал о том, что умрет, а только об одном — чей это крик, откуда.

Когда женщине наконец удалось пробиться сквозь разнузданную толпу, он уже утопал в луже крови.

Она обняла его и все кричала, звала по имени. Снова и снова, сто раз. Ее крик разносился среди городских улиц, словно дикий вой волчицы, у которой отняли детенышей.

Потом она припала к нему, чтобы защитить своим телом, как крепостной стеной.

Он с усилием разлепил веки. Увидел ее. И улыбнулся.

Глава LXIV

ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЕ ПОЯСНЕНИЯ АВТОРА

Калликст умер 15 октября 222 года. Его тело было брошено в сточный колодец. Астерий вытащил его оттуда. Он похоронил останки на так называемом Калиподийском кладбище, что на Аврелиевой дороге.

Папа Юлий II приказал в память о нем воздвигнуть базилику (церковь Святой Марии за Тибром), церковь почтила его как папу и мученика.

Наперекор бурным протестам его недоброжелателей эдикт об отпущении непростительных грехов был признан повсюду. Его более не ставили под сомнение.

Вопрос о том, из каких краев был родом Ипполит, остается открытым. В работе преподобного отца Ж.-М. Хансенса «Ипполитова литургия» выдвигается предположение, что он потомок египтян, другие считают, что корни у него были римские.

Побыв во главе церковной оппозиции, анти-папа Ипполит заодно с папой Понтианом около 235 года был отправлен на Сардинскую каторгу в ходе гонений па христиан, развязанных императором Максимином.

Ипполит и Понтиан приняли мученическую смерть, их тела были доставлены в Рим. По-видимому, со временем Церковь почтила заслуги обоих. Перед смертью Ипполит призывал своих последователей забыть былые споры и присоединиться к ней.

В 1551 году на территории древнего кладбища, что на Тибуртинской дороге, была обнаружена в земле облупленная статуя, признанная изображением Ипполита. Воздвигнутая при его жизни усилиями его учеников, она помогает нам определить, какие из современных ему трудов были написаны им самим.

В 1843 году Миноид Минас доставил в Париж с горы Афон список «Размышлений». Этот труд, созданный несколько лет спустя после кончины Калликста, являет синтез той неприязни, которую Ипполит испытывал к тому, в ком видел своего соперника. Кроме всего прочего, сама кафолическая церковь названа там «сектой Калликста».

section
section id="fn2"
section id="fn3"
section id="fn4"
section id="fn5"
section id="fn6"
section id="fn7"
section id="fn8"
section id="fn9"
section id="fn10"
section id="fn11"
section id="fn12"
section id="fn13"
section id="fn14"
section id="fn15"
section id="fn16"
section id="fn17"
section id="fn18"
section id="fn19"
section id="fn20"
section id="fn21"
section id="fn22"
section id="fn23"
section id="fn24"
section id="fn25"
section id="fn26"
section id="fn27"
section id="fn28"
section id="fn29"
section id="fn30"
section id="fn31"
section id="fn32"
section id="fn33"
section id="fn34"
section id="fn35"
section id="fn36"
section id="fn37"
section id="fn38"
section id="fn39"
section id="fn40"
section id="fn41"
section id="fn42"
section id="fn43"
section id="fn44"
section id="fn45"
section id="fn46"
section id="fn47"
section id="fn48"
section id="fn49"
section id="fn50"
section id="fn51"
section id="fn52"
section id="fn53"
section id="fn54"
section id="fn55"
section id="fn56"
section id="fn57"
section id="fn58"
section id="fn59"
section id="fn60"
section id="fn61"
section id="fn62"
section id="fn63"
section id="fn64"
section id="fn65"
section id="fn66"
section id="fn67"
section id="fn68"
section id="fn69"
section id="fn70"
section id="fn71"
section id="fn72"
section id="fn73"
section id="fn74"
Первый среди равных (лат.).