/ Language: Русский / Genre:prose_rus_classic,

Иванов Катер. Капля За Каплей. Не Стреляйте Белых Лебедей. Летят Мои Кони…

Борис Васильев

Книги, вошедшие в сборник, написаны как художественные произведения, но их герои, события, атмосфера выписаны автором настолько реально, что это усиливает колорит трагедии XX века. Эти произведения объединяет общее - прежде всего террор бьет по людям высоконравственным. Нужно беречь людей, а людей с повышенной нравственностью особенно, они - наш капитал. Эта книга - предупреждение о том, что нельзя быть беспечными и легкомысленными, равнодушными и эгоистичными

Борис Васильев

Иванов катер. Капля за каплей. Не стреляйте белых лебедей. Летят мои кони…

ИВАНОВ КАТЕР

Вечерами в маленькой поселковой больнице тихо. Бесшумно скользнет по коридорчику сестра, разнося градусники. Прокряхтит сухонькая старушка, да скрипнет дверь за мотористом с "Быстрого", выходящим покурить в холодные сени.

А сегодня тишина нарушилась тяжелыми шагами врача, беготней сестер, тревожным скрипом носилок.

Моторист выскочил в коридор:

- Никифорова с Иванова катера в операционку повезли.

- Утоп!… - ахнула бабка.

- Нет, бабка, за борт свалился…

За разговорами не заметили, как по коридору мимо палат прошли двое; один прихрамывал, крепко налегая на палку.

Он был немолод. От хромоты в левой ноге чуть сутулился и при ходьбе привычно выносил вперед правое плечо. Морщины избороздили до черноты загорелое лицо, и особенно много их набежало возле глаз, словно человек этот всю жизнь смотрел против ветра.

Он шел, стараясь без стука ставить палку, а впереди беззвучно летела девчонка-сестра, от бьющей через край энергии выворачивая по-балетному носки матерчатых тапочек. У операционной остановилась:

- Посидите.

Боком скользнула в дверь, а он осторожно присел на краешек стула, поставив между ног палку.

Как все здоровые люди, он был чуть напуган больничной тишиной: стеснялся сесть поудобнее, скрипнуть стулом, поправить сползавший с плеча тесный халат. Стеснялся своего здоровья, стоптанных башмаков из грубой кожи и тяжелых рук, сплошь покрытых ссадинами и порезами.

- Иван Трофимыч?… - Моторист опять вылез в коридор.

- Петр? - шепотом удивился Иван. - Ты чего тут?

- Аппендикс вырезали, - не без гордости сообщил моторист, садясь рядом. - Флегмонозный.

- С Федором-то беда какая… - Иван вздохнул.

- А что случилось?

- Запань у Семенова лога утром прорвало. Не знаю, откуда вода пришла, а только рвануло троса, и понесло лес в Волгу. А тут - ветер, волна. Треск стоит - голоса не слышно. Ну, все кто куда: с лесом не пошутишь.

- Ай-яй-яй!… - опечалился моторист. - И много ушло?

- Да нет, немного. Аккурат мы воз навстречу вели, к "Немде" цеплять. Пиловочник сплошь, двести сорок метров. Ну, увидал я: лес в лоб идет…

- Буксир топором да к берегу! - сказал моторист. - Затрет бревнами - "мама" сказать не поспеешь.

Иван улыбнулся.

- А я по-другому рассудил. Плот только сплочен, троса добрые, а ширина в этом месте невелика: развернул, корму в Старую Мельницу сдал - там камни, уязвил прочно. А катерок свой за мысок спрятал. Знаешь, где малинники?

- Ну?

- Ну и сдержал лес, не пустил в Волгу-то, на простор.

- Ишь, сообразил! - завистливо вздохнул моторист. - Премия, поди, будет, благодарность…

- Благодарность, может, и будет, а вот помощника уж не будет, - вздохнул Иван. - Как ударило нас первой порцией - троса запели, а Федора на бревна сбросило. Выловили, а рука на жилах висит.

- Оклемается, - уверенно сказал моторист. - Мужик здоровый. Да и доктор молодец: меня пластал - любо-дорого.

Стемнело, когда из операционной вышел доктор. Увидев его, моторист трусливо юркнул в палату. Скрипнув стулом, Иван встал навстречу, но доктор опустился рядом, и Иван, постояв немного, тоже присел. Он стеснялся начинать разговор, а доктор молчал, медленно разминая в пальцах папиросу.

- Перелом позвоночника, - сказал он, прикурив и глубоко затянувшись. - Скверное дело, капитан.

- Долго пролежит? - тихо спросил Иван, плохо представляя, что это значит.

- Всю жизнь. - Врач курил жадно, изредка разгоняя рукой сизые клубы дыма. - Всю жизнь, капитан, какая осталась…

- Трое детей… - невольно вырвалось у Ивана.

- Что?

- Трое детей, - повторил Иван и опять встал. - Старшему - двенадцать, не больше…

Доктор молчал. Вспышки папиросы освещали его осунувшееся лицо и капли пота на лбу.

- Рыбки можно ему?

- Рыбки? - переспросил врач. - Фруктов хорошо бы. Витамины, понимаешь?

И опять замолчал. Иван постоял немного и, тихо попрощавшись, похромал к раздевалке.

В раздевалке он сдал халат и в обмен получил потрепанный рабочий пиджак. Пожилая гардеробщица полюбопытствовала насчет Никифорова, и он сказал ей, что дело Федора плохо и что у него трое детей. Гардеробщица, вздыхая и сокрушаясь, отперла уже по-ночному заложенные двери, и он вышел на темную окраинную улицу поселка.

Он привычно свернул вниз, к пристаням, но, пройдя немного, остановился. Посмотрел на часы и, быстро перекидывая палку, враскачку зашагал по узкой крутой тропинке от угла и громко постучал палкой по запертой калитке.

Сквозь надрывный собачий лай послышался сиплый со сна голос:

- Кого нелегкая?

- Это я, Бурлаков. Открой, Степаныч, дело к тебе.

- На место, дармоед!… - В щели чуть приоткрытой калитки показалась осанистая фигура. - Что за дело?

- Яблоки у тебя есть, Степаныч?

- Яблоки?… - Хозяин неожиданно тоненько захохотал. - Какие тебе яблоки в июле, старый пень?

- Понимаешь, Никифоров в больнице. Доктор фрукты велел…

- В больнице?… - Хозяин задумался. - В больнице - это другое дело. - Он распахнул калитку. - Шагай, Трофимыч. Осторожно, приступочка тут.

Вслед за Степанычем Иван поднялся на крыльцо и прошел в темные сени. Хозяин щелкнул выключателем; голая лампочка осветила просторное помещение, заваленное плетеными корзинами, мешками и ящиками.

- Фрукт - великое дело. - Степаныч выволок из угла дырявый мешок, развернул: на дне лежали битые зеленые яблоки. - Первый урожай. Сам бы ел, но ради такого дела…

- Кислятина, поди.

- Ты что? Папировка, первый сорт. Гляди-ко… - Хозяин взял яблоко и начал с хрустом жевать его, причмокивая от удовольствия. - Восемь килограмм, хоть на безмене прикинь.

- Почем же?

- Ну, как для больного - по рублю.

- Круто берешь, Степаныч…

- Первые ведь, от себя отрываю.

Иван молча отсчитал деньги, взвалил на плечо мешок. Хозяин вел его к калитке, по инерции расхваливая уже проданный товар:

- Витаминов в этих яблоках - вагон! У меня вон детсад закупает, прокурор для больной жены. Сила яблоки: сорт особый… Счастливо, Трофимыч! Заходи, если что. Тебе - в первую очередь…

По крутой тропинке Иван спустился к пристаням и сразу увидел плакаты с броской надписью: "Герои нашего затона". Героев узнать было бы невозможно, если бы художник не подписал каждый портрет: "Капитан Иван Бурлаков", "Помощник капитана Федор Никифоров", "Матрос Елена Лапушкина". Все трое сурово глядели вдаль…

Катера стояли за полузатопленной баржей. Они были одинакового размера, формы, убранства, одинаково освещались сигнальными фонарями, и только на самом дальнем совсем по-домашнему сушилось на веревке белье.

Иван спрыгнул на катер, громыхнув по железной палубе костыльком. На шум из рубки выглянула худенькая молодая женщина в выгоревшем ситцевом платье; голова ее была повязана полотенцем.

- Вы, Иван Трофимыч?

- Ты чего это в полотенце?

- Голову мыла. Как Федор?

Он присел, вытянув натруженную ногу, закурил и рассказал, что говорил доктор и как он заходил к Степанычу за яблоками.

- Плохо, Еленка.

- Шесть душ кормил, - вздохнула она. - Шесть душ, сам седьмой…

- Сам седьмой, - повторил Иван, упорно разглядывая огонек папиросы.

Они опять замолчали. Еленка стояла, по-бабьи пригорюнившись, опустив худенькие плечи, чуть прикрытые легким платьем, а он неторопливо курил, по привычке держа папиросу огнем в ладонь.

- Кого-то вместо Федора пришлют, - не то спросила, не то сказала она.

Иван бросил папиросу за борт, поднялся:

- Пойдем в кубрик. Застынешь.

По железному трапу они спустились в тесный низкий кубрик. Четыре дивана окружали небольшой, прикрепленный к полу стол; три из них были застланы. В углу возле трапа размещалась вделанная в железный шкаф печурка; остывая, она изредка потрескивала. В противоположном углу был шкаф для одежды и еще один маленький подвесной шкафчик, в котором хранились судовые документы, ведомости, бинокль и прочее ценное имущество.

От недавно истопленной печи в кубрике было душно. Иван снял пиджак и палкой открыл потолочный люк. Свежий воздух ринулся вниз, а Иван с беспокойством оглянулся на Еленку:

- Не надует?

- Нет. - Она ловко поворачивалась в тесном проеме между печуркой, кухонным столиком и трапом, готовя ужин. - Я уж и постирать успела, и помыться, и обсохнуть, пока вы ходили.

Большими ломтями она нарезала черный хлеб, подала соль, пучок зеленого луку, ложку и большую эмалированную миску, доверху налитую густой ухой. Он взял было ложку, но посмотрел на Еленку и отложил:

- А ты что же? Или не голодна?

- Не хочу, - сказала она. - Вы кушайте. Не знаю, горяча ли уха.

- В самый раз, - сказал он и начал есть, а она села напротив и подперла подбородок рукой.

Они вообще говорили мало, а за едой не говорили никогда, потому что еда не была для них развлечением. Еленка просто молча глядела, как неторопливо и старательно он ест, как аккуратно подставляет под ложку ломоть хлеба, чтобы уха не капала на стол и чтобы ей было меньше хлопот с уборкой. Она любила смотреть на него, когда он ел: в ней появлялось уютное чувство хозяйки, заботливо кормящей главу семьи после тяжелого трудового дня, и тогда тесный кубрик казался просторным домом, бревенчатые стены которого веками источают смолистый дух…

Иван вытащил из миски большую разваренную рыбу и стал есть ее, выбирая кости.

- Хорошего Федор подъязка поймал… - начал он и, поняв, что ест сейчас, пожалуй, последний улов, который выпал на долю его помощника, сказал: - Яблоки Федору отнесешь в больницу. Я утром к домашним его зайду, а оттуда - в контору: надо нового помощника искать.

Потом он вылез на палубу покурить, а Еленка убрала со стола и вымыла яблоки, заботливо вытерев каждое. Ей хотелось надкусить одно, почувствовать во рту кислый до оскомины сок, но она только понюхала их и сложила в сшитый из старой наволочки мешок.

Покончив с хозяйством, она разделась и легла. За тонким бортом чуть слышно плескалась вода, а в кубрике было так тепло и привычно, что она почти сразу же уснула и не слышала, как Иван с грохотом запирал на ночь тяжелую дверь рубки.

Иван легко засыпал в любом месте - будь то узкий диван кубрика или колючий лапник фронтовых привалов. Спал без сновидений и всегда на правом боку, но сегодня никак не мог уснуть.

Глупо и обидно, что человек, как бы силен он ни был, не может предотвратить беду. Стоять бы Федору на шаг правее борта сегодняшним утром - и спокойно храпел бы он сейчас на соседнем диванчике. Всего на шаг правее. На полшага…

Он тяжело заворочался, но, боясь разбудить Еленку, сразу притих: молодые любят спать, им это полезно.

Еленка… Две женщины в его жизни, но первую не стоит вспоминать. Первая родила ему Сашка, а любви не было, и вышло ни то ни се, ничего не вышло, если говорить честно. И правильно, что отдал он тогда жене дом, а себе взял новый костюм да ордена, которые надевал три раза в год: на праздники и в День Победы. Очень правильно, хоть и бобылем оказался уже в возрасте, когда у других - и дети, и радость, и место за столом, которого никто не займет. А она вроде бы счастлива теперь, и то ладно…

Расчесал ты, Иван, старую болячку: зуд по всей душе пошел. Покурить надо. Покурить, проветриться - и забыть.

Иван спустил ноги с чуть вздохнувшего дивана. Ощупью нашел штаны, накинул на плечи пиджак и, растопырив руки, пошел к трапу. Нащупал поручни и полез в рубку, с силой подтягивая тело. В рубке разыскал старые галоши (Еленка в них мыла палубу, когда было жарко и железо нагревалось так, что босиком и не ступишь), не смог в них влезть и, громыхнув-таки дверью, вышел на палубу.

Небо было в тучах, звезд не видно, а луна еще не народилась. Иван присел на крышу моторного отделения и закурил.

Вода чуть слышно плескалась о борт. Она плескалась всегда - днем и ночью, в штиль и шторм, но он слышал этот плеск только по ночам, если случалось не спать. А в остальное время просто исключал его из сознания, как городской житель исключает грохот трамваев. А ночью любил слушать…

Замерзнув до озноба, он бросил окурок, запер дверь рубки и осторожно спустился в черноту кубрика. Нырнул под одеяло, и пружины дружно вздохнули под его тяжестью. Натянул одеяло до подбородка и закрыл глаза.

Он открыл их, вдруг почувствовав, что Еленка стоит рядом.

- Проснулась?

- Я давно проснулась, - сказала она. - Я слышала, как вы ворочались и вздыхали.

- Надо спать, - сказал он, невольно притягивая ее к себе. - Надо спать, а то что мы завтра за работники будем…

Он почувствовал, как губы касаются его щеки: она никогда не целовала его, а только касалась губами, смешно вытягивая их. Он повернулся на бок, и она быстро юркнула под одеяло.

- Зачем вы по железу босиком ходите?…

Они любили друг друга молча. Ни разу ни одного ласкового слова не расслышал Иван и тоже молчал, про себя выдумывая ей самые нежные прозвища…

Было еще совсем темно, когда Еленка шевельнулась.

- Что так рано? - спросил он.

- Лифчик у меня сохнет, - сказала она, и он понял, что она улыбается. - Рассветет - мужики смеяться начнут: что, мол, за сигнал поднят на Ивановом катере?

Она чуть коснулась рукой его лба, и он с сожалением отпустил ее. Он всегда отпускал ее с сожалением: слишком уж коротки были летние ночи.

Утром, пока Еленка готовила завтрак, он достал из носового трюма пять больших лещей: он сам наловил их, сам солил, сам коптил на можжевельнике так, что кожа их даже в сумерки светилась теплым золотистым светом.

- Никифоровой, - сказал он, поймав удивленный взгляд Еленки. - Скажу, что Федорова доля осталась.

- А Сашку?

Иван помолчал, нахмурился. Буркнул под нос:

- Обойдется Сашок без рыбки.

Они позавтракали вчерашней ухой, напились чаю и сошли на берег. Еленка свернула наверх, к больнице, а Иван, зажав под мышкой пакет с лещами, похромал вдоль причалов, здороваясь с каждым встречным.

Дом Никифоровых стоял с края берегового порядка. Федор поставил его прошлым летом, получив за два года стажировочные и взяв ссуду в конторе. Иван все время думал об этой ссуде, но надеялся, что теперь начальство либо скостит долг Никифорову, либо, на худой конец, растянет его на много лет…

Он хорошо знал этот дом: Федор часто приглашал капитана то на дочкины именины, то на рождение сына. Иван покупал тогда бутылку водки, а Еленка надевала синее шерстяное платье. Хорошие это были вечера…

Он толкнул тяжелую дверь и вошел в дом. За дощатой перегородкой, отделявшей жилую комнату от маленькой прихожей, слышался громкий обиженный плач.

- Паша!… - окликнул Иван.

Плач стал сильнее, но ответа не последовало.

- Есть кто живой? - спросил Иван, все еще не решаясь без приглашения идти в комнату.

- Я живой, - недовольно ответил мальчишеский голос, и на русской печи задвигалось что-то похожее на худой, обтянутый штанами зад. Зад этот, вильнув, попятился к приступочке, и Иван наконец разглядел Вовку - старшего отпрыска Никифорова рода.

- Здравствуй, дядя Иван, - степенно сказал Вовка, подавая левую руку, так как в правой он держал шерстяные, домашней вязки женские чулки.

- Чего Оленька кричит?

- Развивается. - Вовка сел на пол и стал надевать чулки на худые исцарапанные ноги. - Может, артисткой будет: орет больно здорово.

Чулки были велики, но Вовка не обращал на это внимания, деловито прикручивая их к тощим икрам специально припасенными веревочками.

Поняв, что толку от Вовки не добьешься, Иван аккуратно вытер ноги о половичок и прошел в комнату. В углу на неприбранной кровати кричал ребенок, приваленный подушкой. Увидев Ивана, ребенок сразу перестал орать и улыбнулся, показав два крохотных зуба.

- Ну что, Ольга, орешь? - спросил Иван, снимая с нее подушку. - Мокрая небось?

Он развернул девочку, переменил простынку и вновь уложил Ольгу на место. Девочка пускала пузыри и улыбалась, крепко держа Ивана за палец.

- Она кормлена? - спросил Иван.

- Кормлена, - сказал Вовка. - Бабка кашу варила.

Остатки каши были разбросаны по столу. Там же стоял чугунок, грязные тарелки и хлеб.

- А где бабка?

- В церкви. Пошли они с дедом в церковь и Надьку с собой увели.

- А мать?

- В больнице. Еще не рассвело - побежала. Все равно к папке не пустят, чего бежать?

Вовка вошел в комнату. Кроме бабкиных шерстяных чулок на нем были надеты тяжелые башмаки.

- Ты чего это в чулки вырядился?

- Это теперь не чулки, - сказал Вовка, любуясь собой в зеркало, подвешенное на стене. - Это теперь гетры, дядя Иван. Гетры - футбольная форма.

Иван посмотрел на него, сказал серьезно:

- Плохо с отцом-то, Вова.

- А чего плохо-то? Чай, не утонул: отлежится.

- Эх, глупый!… - Иван с сожалением и очень стесняясь высвободил палец из детского кулачка. - Рыбу я там принес. Сунь ее в подпол.

Вовка нехотя пошел исполнять поручение. Пока он, сопя и вздыхая, громыхал тяжелым люком, Иван собрал грязные тарелки, смахнул со стола, прикрыл хлеб и чугунок с кашей кухонным полотенцем.

- Ты бабки дождись или матери, футболист, - сказал он, когда Вовка вернулся. - Ребенка одного не оставляй.

- А что ей сделается? - недовольно спросил Вовка. - Я ее подушкой привалю, чтобы не ползала и не убилась.

Из разговора было ясно, что Вовка уже все продумал и спорить с ним бесполезно. Поэтому Иван начал издалека:

- Ты вроде рыбачить со мной собирался?

Вовка мгновенно повернулся к нему.

- Когда пойдем?

- Когда?… - Иван испытующе посмотрел на него. - Три условия тебе ставлю: посуду помыть, воды в бачок натаскать и Ольгу не оставлять. Выполнишь?

- Выполню, - вздохнул Вовка.

- Завтра в семь приходи к катеру. Знаешь, где стоим?

- Знаю! А чего брать? У меня и на верхоплавку есть, и закидушка…

- Снасть будет полная. Пальтишко захвати.

- Так тепло. Лето.

- Леща пойдем брать, Вова. А лещ, он ночью ловится, в тишине. - Иван положил руку на нечесаную, добела выгоревшую голову мальчишки и подумал, что здорово решил насчет рыбалки: значит, часть улова можно будет свободно отдать Вовке как долю в общем труде.

- Все сделаю, дядя Иван, - говорил Вовка, провожая его к дверям. - Посуду помыть - раз, воды натаскать - два, Ольгу не оставлять…

- Да, вот еще. - Иван остановился. - Матери скажешь, чтобы сегодня же в отдел кадров с паспортом пришла. Со своим паспортом, не забудешь?…

Иван шел назад легко и быстро. Все же удачно начался день: и с Вовкой он справился, и насчет рыбалки придумал, и вовремя, очень даже вовремя вспомнил, что Паша Никифорова нигде не работает. И только досадное обстоятельство портило настроение: как же это можно идти в дом, где малые дети, и не захватить с собой кулек карамелек?…

На крыльце приземистого одноэтажного дома, где размещался отдел кадров, сидел рослый парень, сбив на затылок помятую форменную фуражку с треснувшим серебряным "крабом". У ног его стоял потрепанный чемоданчик, к ручке которого был лямками привязан плотно набитый солдатский вещмешок. Темные масляные пятна окрасили мешок в грязно-черный цвет: видно, хозяин швырял его где попало. Флотские брюки парня, зауженные согласно столичной моде, тоже были в пятнах и потеках, зато белоснежная рубашка сияла ослепительной чистотой; в вырезе ее виднелись неправдоподобно синие полосы новенькой тельняшки.

- Откуда будешь, парень? - спросил Иван.

- Снизу, - равнодушно ответил парень.

- Горьковский?

- Почти что угадал.

- А чего здесь сидишь?

- Начальство документы изучает…

Он вдруг цепко, искоса глянул на Ивана.

- Говорят, у вас плавсостав укомплектован под завязку. Верно?

- Кто его знает, - уклончиво сказал Иван. - Вроде бы нет…

- Значит, в лапу ждет! - Парень выругался. - Либо на пол-литра рассчитывает.

Начальник отдела кадров получил на фронте штыком в живот и с той поры ел одну манную кашу с молоком.

- С дизелями знаком? - спросил Иван.

- Судовой механик… А что?

- Посиди пока. Узнаю, - сказал Иван и мимо парня прохромал в отдел кадров.

Начальник отдела кадров был худ и черен, как ранний грач. Иван давно знал его: еще до войны вместе ходили в клуб водников на танцы.

- Здорово, герой затона. - Улыбка у начальника пряталась в глубоких морщинках, и о существовании ее догадывались немногие. - Сразу могу обрадовать: начальство премию вам отгрохало.

Иван промолчал.

- И еще одно, уже по секрету. Сегодня местком заседать будет насчет твоего катера. Полагаю, решат присвоить имя, Иван Трофимыч. Большая честь тебе оказывается.

Раньше не было такого порядка: мелкие суда шли под номерами, крупным наименования присваивали либо на судоверфи, либо приказом по пароходству. А как выбрали в бюро Володьку Пронина, так все пошло иначе. Сумел Володька начальству внушить, что имя для судна почетней благодарностей, и присвоил месткому право решать, кто этого почета достоин.

- Только пока - ни гугу, - сказал начальник. - Будет приказ, будет и оркестр. - И опять собрал возле рта морщины, запихал в них улыбку и спросил: - Рад?

- Рад, - вздохнул Иван и закурил, стряхивая пепел в ладонь, потому что начальник курящих не жаловал и пепельниц не держал. - Рад-то рад, Николай Николаич, только кто дает, тот и отбирает.

- А ты оправдай.

- Так ведь не посуху ходим, а по воде. - Иван улыбнулся, потом помолчал, показывая этим, что шутки кончены, и сказал серьезно: - Ты вот что, Николай Николаич, ты жену Федора Никифорова оформи матросом ко мне на катер.

Начальник с удивлением посмотрел на Ивана.

- Трое детей, Николаич. На Федорову пенсию не потянет.

- Жалостливый ты больно мужик, Иван Трофимыч, - с неудовольствием сказал начальник.

- Надо, Николай Николаич. Был я у них: надо.

Начальник только вздохнул.

- Ладно. Пришли ее сегодня с паспортом.

- Сама придет: я Вовке, сыну ее, наказал.

Начальник пометил что-то в календаре, усмехнулся:

- В начале навигации ты обязательство брал сократить экипаж с пяти до трех человек. Было такое?

- Было, - сказал Иван. - При толковом помощнике вполне можно обойтись без моториста и второго матроса.

- А теперь сам второго матроса просишь. Не красиво получается.

- Утремся, - сказал Иван. - Напишу заявление, что погорячился и без второго матроса обойтись не могу. Ну, ругнут меня на партсобрании, а Паша Никифорова каждый месяц полсотни получать будет. Правильно или неправильно?

- Правильно вообще-то, - согласился начальник. - Продавай свою рабочую гордость за полста рублей.

- Ничего, - улыбнулся Иван. - Не такой уж я гордый.

- Ну, договорились, - сказал начальник. - Второй вопрос: кого вместо Федора?

- Вместо Федора?… - Иван встал, подошел к окну, выбросил пепел с ладони. - А что за парень у тебя на крыльце сидит?

- Не советую, Трофимыч, - поморщился начальник. - Ой не советую.

- Почему?

Начальник придвинул лежащие с краю стола документы, раскрыл трудовую книжку.

- "Прасолов Сергей Павлович, - читал он, изредка поглядывая на Ивана. - Специальность - судовой механик, холост…" Подходит?

- По всем статьям.

- Погоди. - Начальник перевернул несколько страниц и с выражением прочел: - "Уволен из Саратовского грузового порта десятого июня сего года по собственному желанию…" - Он отложил книжку и посмотрел на Ивана.

- Ну? - спросил Иван, ничего не поняв.

- Парень в середине навигации по собственному желанию ушел. Спросил я его, что же это за желание такое: бросить Саратовский порт и к нам в глухомань приехать? Смеется: у вас, говорит, невесты на всю Волгу славятся.

- Может, человек веселый.

- Веселый?… Это ведь пишется только, что по собственному желанию. Не первый год кадрами заведую: знаю. А что там у него на самом деле было - поди вон к тетке Авдотье да погадай.

- Значит, неправду в документах пишут?

Начальник досадливо поморщился:

- Есть, Иван Трофимыч, правда, а есть - истина. Против истины мы ни на волос не согрешим: дело это святое… - Он вздохнул. - Сколько у тебя матросов вместе с Никифоровой будет?

- Два.

- Правильно: зарплата - двоим, а палубу драить - одна Елена. Так?

- Ну?

- Так где же она, правда-матушка?

- А-а… - Иван улыбнулся. - Подкусил!

- Вот так и в нашем деле, - со вздохом сказал начальник.

Он замолчал и снова стал придирчиво изучать трудовую книжку судового механика Прасолова.

- А вдруг - не так? - сказал Иван и встал. - Вдруг ты ошибаешься, Николай Николаич? Вдруг он и вправду по собственному желанию уволился и к нам приехал с дорогой душой, а мы…

- Сомневаюсь, - сказал начальник.

- А я не могу человека загодя плохим считать, - с непривычной горячностью сказал Иван.

- Значит, хочешь брать?

- Беру. Опыт у него есть?

- Достаточный, - сказал начальник. - Он вон и по Енисею навигацию проплавать успел… Ладно, Трофимыч, гуляй себе на катер, прибирайся, а парня я пришлю. Только помни: я тебя по дружбе предупредил, и чтобы потом…

- Ничего потом не будет, - сказал Иван и, пожав сухую, всегда горячую руку начальника, вышел из отдела кадров.

Парень сидел на старом месте, только возле ног прибавилось окурков. Он встретил Ивана спокойным взглядом серых холодных глаз и чуть заметно усмехнулся.

- Катер возле затопленной баржи причален, - сказал ему Иван. - Как оформишься, приходи не мешкая. Катер номер семнадцать, запомни.

Парень вскочил, хотел что-то сказать, но из окна крикнул начальник:

- Прасолов!… Ну-ка, зайди!…

Прасолов подхватил вещи, шагнул к крыльцу. В дверях остановился.

- Спасибо, капитан! С меня - пол-литра!…

С яблоками Еленка обернулась быстро: дежурила знакомая девчонка и без разговоров взяла мешочек. Впрочем, Никифоров считался тяжелым, лежал в отдельной палате, и доктор, вопреки обыкновению, пустил к нему жену еще до завтрака. Все эти новости сестра выпалила Еленке и ушла.

От больницы Еленка спустилась к рынку, купила мяса и, завернув его в припасенную газету, пошла на катер.

Поставив вариться мясо, Еленка переоделась и принялась за уборку. Открыв люк в кубрике, выколотила диваны, вытащила наверх одеяла и подушки. Потом достала швабру и, надев на босу ногу галоши, принялась с ожесточением скрести маленькое суденышко.

- Чего расстаралась, соседка? - спросила с ближайшего катера пожилая женщина-матрос. - До Ноябрьских далеко…

- Да я так. - Еленка почему-то смутилась и отвечала, не поднимая лица. - Все равно пока без работы стоим.

- А Никифоров как?

- Не видала я его, родных только пускают. Девчонка там знакомая работает, говорит, плохо, мол.

Вопрос любопытной соседки - нет, не о Никифорове, другой, - застал Еленку врасплох. Еще вчера она и не думала об уборке, но сегодня на борт должен был вступить кто-то посторонний, и ей хотелось по-хозяйски блеснуть чистотой, порядком и сытным обедом.

Где-то в глубине души она хотела, чтобы неизвестный оказался молодым и веселым, но думала об этом робко, словно тайком от самой себя, потому что и для нее и для Ивана куда было бы проще, если бы он был местным, имел на берегу дом, семью и все связанные с этим интересы. Такой человек не мог нарушить установившийся на катере порядок, и жизнь не требовала бы ни перемен, ни ухищрений. Все текло бы своим чередом - даже ее редкие ночные свидания с Иваном…

Размышляя об этом, она выдраила до блеска старый катерок и спустилась вниз, где на крохотной печурке кипел обед. Она успела только приподнять крышку, как на палубе гулко грохнуло, катерок качнуло и незнакомый голос громко спросил:

- Разрешите войти?

Она поспешно накрыла кастрюлю, вытерла руки и, старательно оправив платье, с опозданием крикнула:

- А кто там?

И полезла наверх, заранее смущаясь, потому что голос был насмешливым и молодым. Еще из рубки - сквозь стекло - она увидела рослого парня с чемоданом и вещмешком.

- Здравствуйте, - очень тихо сказала она.

- Привет, хозяйка. - Парень в упор разглядывал ее серыми глазами. - Будем знакомы: Прасолов Сергей Павлович.

- Лапушкина, - сказала она и, стесняясь, подала руку ковшиком, на мгновение. Потом спросила: - К нам, значит?

- К вам. - Он поймал ее взгляд, улыбнулся вдруг, как выстрелил: - Как вахта идет, товарищ Лапушкина?

От прямого, вызывающего взгляда, от вопроса, сбивающего на игривый, неравноправный тон, Еленка совсем сникла и, пробормотав что-то, торопливо спустилась в кубрик. Здесь она опять принялась за обед, все время с непонятной тревогой прислушиваясь к шагам над головой. Зная, каким звоном отзывается каждый шов палубы, она безошибочно определяла, что он делает там, наверху: тонко взвизгнула плохо смазанная петля носового люка, скрипнула дверь рубки, грохнул пол машинного отделения.

Парень грохотал по-хозяйски, не стесняясь, не спрашивая, что где лежит. Тяжело взревел двигатель, катерок мелко затрясся, но Сергей не выключал ход, а придирчиво гонял старенький мотор на всех оборотах, выслушивая каждый цилиндр. Он больше не беспокоил ее и не выходил из машинного отделения. Заглушив движок, звякал ключами, изредка что-то насвистывая. Даже когда пришел Иван, не вылез навстречу, а гулко крикнул снизу:

- Капитан, спуститесь-ка!…

Иван ушел к нему, и они долго не появлялись. Еленка сготовила обед, накрыла на стол, а их все не было, только голоса неразборчиво гукали в звонком трюме да дважды взревел запущенный двигатель.

Они спустились вместе - умытые, с розовыми, натертыми полотенцем лицами.

- Ну, я же сразу сказал, что в пятом цилиндре палец люфтует! - почему-то очень радостно говорил Сергей. - И форсуночки проверить не грех: подача паршиво отрегулирована, для дяди…

- Обедать, - сказала она, то снимая, то снова накрывая кастрюлю крышкой. - Стынет.

- С мясом! - улыбнулся Иван. - Ну, Еленка, расстаралась ты сегодня.

- Что же я! - крикнул Сергей и кинулся на палубу.

Он тут же вернулся с мешком и чемоданом.

- Для первого знакомства. - И со стуком поставил на стол бутылку водки.

- Это ты, парень, зря, - сказал Иван. - У нас закон: только по праздникам.

- Я, капитан, законы соблюдаю. - Сергей зубами надорвал пробку. - Ты что, матрос, два стакана ставишь?

- Выпей с нами, Еленка, - сказал Иван. - За знакомство.

Они выпили, и Сергей с Иваном завели длинный разговор о двигателе, который следовало бы перебрать, о работе, которую невозможно спланировать, о простоях и премиальных, переработках и выходных, и Еленка вскоре совсем освоилась, потому что новый помощник не обращал на нее никакого внимания.

- Вот ты говоришь: смесь богатая, - сказал слегка захмелевший Иван. - Ладно, богатая. Так. А есть резон регулировать? Есть резон экономить? Нету такого резона, потому что тут не об экономии думать надо, а наоборот: куда лишнее горючее деть.

- Много? - спросил Сергей.

- Две тонны вот тут. - Иван похлопал себя по шее. - Движок старый, масло жрет в три горла, а кто с этим считается? Нормы единые - по отношению к топливу. Вот и приходится из-за масла нормы завышать: пишешь "сто моточасов", а на самом-то деле хорошо, если полсмены отработал.

- Да и самому, наверно, не без выгоды, - усмехнулся Сергей. - Ты, капитан, не хмурься: нам теперь в одном кубрике щи хлебать.

- Катер наш на побегушках, и платят нам повременно, - сказал Иван, закуривая. - Просто глупость получается, вот какое дело. И не хотел бы, а сам собственной рукой каждый месяц моточасы приписываю, иначе без масла останусь.

- А если назад, на нефтянку сдать? Мол, излишки?

- За излишки, парень, хлестче бьют, чем за перерасход.

- Да, капитан, тут повертишься! - засмеялся Сергей. - Ладно, что-нибудь сообразим: докажу, что не зря ты меня на крыльце подобрал… - Он прошелся, хлопнул по железному ящику в углу. - А что же музыка не работает?

- Перегорела музыка, - сказал Иван. - Надо бы радиста.

- Считай, что нашел. - Сергей подсел к приемнику. - Я на флоте кем только не был… - Он свинтил барашки, снял крышку: обнаружилась затянутая паутиной пустота. - А где же передатчик? Или не выдавали?

- Выдавали, - улыбнулся Иван. - В начале навигации все выдают - и приемник и передатчик. Приемник мы берем: известия послушать или музыку, а передатчик снимаем и - обратно на склад. Мороки с ним уйма, ответственность, а радистов на весь затон - два человека.

- Темные вы люди! - не то шутя, не то серьезно сказал Сергей. - Подай-ка мне, матрос, отвертку да батарейку с наушниками. В чемодане они.

Еленка не сразу поняла, что он обращается к ней: так запросто, походя прозвучала эта просьба.

- Подай, что просят, - сказал Иван. - Значит, разбираешься? Золотые, видать, руки.

- А это поглядим - золотые они или оловянные.

Работать он умел: не суетился, не ошибался в инструменте, не тратил силу там, где нужна была сноровка. Простучав с помощью батарейки цепи, нашел сгоревшее сопротивление, опять послал Еленку за какой-то коробкой, разыскал в этой коробке нужную деталь и кое-как, временно, поставил ее на место.

- На соплях, - улыбнувшись, пояснил он. - Раздобудь паяльник, матрос, сделаю намертво.

Иван недоверчиво хмыкнул, но Сергей тут же поймал "Маяк". В динамике что-то потрескивало, но слушать было можно.

- Вот и вся беда, - сказал Сергей, навешивая щитки на работающий приемник.

Они долго слушали музыку. Сергей попытался было подсвистывать, но поймал недовольный взгляд Ивана, замолчал и слушал дальше уже серьезно. И Еленке понравилось, что он поглядывает на Ивана с уважением, не выпячивает своих привычек, а подлаживает их под жизнь того кубрика, в котором ему теперь и спать, и щи хлебать…

Как только концерт кончился, Иван поднялся, щелкнул выключателем.

- Теперь полчаса объяснять будут, почему музыка хороша. Подай-ка костылек, Еленка.

Еленка подала стоявшую у трапа палку, спросила:

- Далеко ли собрались?

- Стариков надо проведать. - Иван глянул на Сергея. - Айда с нами, а?

Пошли втроем. Иван с помощником шли впереди, говорили о работе, о рейсах, о глубине судового хода и мелях, обозначенных по всему плесу сухими жердями. Разговор был серьезным, и Еленка не решилась их окликнуть, задержавшись у ларька. Купила конфет старухе в гостинец, а потом долго бежала следом, потому что шли они широко и, увлеченные разговором, не заметили, что она отстала. Догнала возле баржи-такелажки, да и то потому, что Иван остановился.

- Гляди, парень, вот в этих хоромах настоящие волгари живут, потомственные, - сказал он, указывая палкой на старую, замшелую баржу. - Здесь теперь склад такелажный, а хозяин - шкипер, значит, - с хозяйкой жилье себе оборудовал. Утеплил, ну, печку я им сложил, и - живут!

- А зимой?

- И зимой тоже. Прежде на брандвахту переселялись, а теперь не хотят. Приросли к этой барже, как чага к березе. Да и то, деваться старикам особо некуда: было два сына - война забрала, а дочь в городе Ленинграде живет, замужем. Ну, и опять же в Ленинграде вода другая, а тому, кто на Волге вырос, это не все равно.

- Скотинка у них тут, - улыбнулась Еленка. - Кот Васька, собака Дружок да коза Машка. Невелик зоопарк, а есть каждый день просит.

- Люди они старые, а значит, с чудинкой, - сказал Иван. - Ты учти это, Сергей.

- Будет сделано, капитан. Не у бабы-яги росли, понимаем…

Иван первым ступил на хлюпающие сходни, и, как только чмокнули они под его тяжестью, тотчас же настороженно тявкнула собачонка.

- Свои, Дружок, свои! - крикнула Еленка, проходя вслед за Иваном на баржу.

Собака подошла, ткнулась в ноги Еленке, обнюхала Сергея и, степенно помахивая хвостом, проводила до тяжелой двери. Иван стукнул в дверь палкой, приоткрыл, крикнул в сумрак коридорчика:

- Можно, хозяева?

Никто не отозвался, но они, не задерживаясь, прошли этот коридорчик, и Иван постучал в следующую дверь - такую же тяжелую, срубленную, вероятно, еще в прошлом веке.

- Кого бог несет? - донесся из-за двери скрипучий старушечий голос, показавшийся Сергею неприветливым.

При этих словах Иван распахнул дверь и посторонился, пропуская Еленку и помощника.

Они вошли в кухню, крохотную из-за громоздкой русской печи. В кухне стоял тяжелый корабельный стол, который не дрогнул бы и от десятибалльного шторма, и такие же, рубленные топором, лавки.

У квадратного оконца сидела сухонькая, чистенькая старушка с черными, живыми и, как опять показалось Сергею, недобрыми глазами. Строго поджав губы, она молча смотрела на них.

- Здравствуй, Авдотья Кузьминична, - сказал Иван и подал старухе руку. - Вот нового помощника привел для знакомства.

- К чаю поспели, - сказала старуха, сунув Сергею жесткую, как наждак, ладонь и расцеловавшись с Еленкой. - А познакомиться - еще познакомимся: до ледостава далеко.

Сказавши это, она отвернулась и начала доставать из стенного шкафчика граненые стаканы.

Еленка осталась помогать ей, а мужчины прошли в комнату; в проеме вместо двери висела ситцевая занавеска. Здесь стояла кровать с множеством подушек, платяной самодельный шкаф, дерматиновый диван, несколько стульев и стол - точная копия того, кухонного. За столом сидел грузный, в седых космах старик и читал толстую растрепанную книгу. При виде вошедших он аккуратно заложил книгу листочком и снял круглые железные очки.

- Здорово, капитан, - сорванным голосом сказал он. - Слыхал уж и про беду твою, и про удачу.

Старик крепко пожал им руки, они сели, и Иван спросил с удивлением:

- Что сипишь-то, Игнат Григорьич? Простыл?

- Да вот… - Старик покашлял, покосился на занавеску, помял пальцами большой, заросший седой куделью кадык. - Должно, так…

- Где там! - крикнула из кухни старуха. - Напился в Петров день да все песни играл, как молодой!

Старик смущенно крякнул, но спорить не стал. Закурил предложенную Иваном папиросу, глянул на Сергея выцветшими, но еще по-молодому пристальными глазами:

- Волгарь?

- Саратовский.

- Или там работы нет?

- Работа везде есть, - осторожно ответил Сергей.

- Посторонитесь-ко, - сказала Еленка, внося кипящий самовар.

Она поставила самовар на стол, опять пошла на кухню. Старик крикнул вдогонку:

- Мать, а мать, пошуруй-ка в шкапчике!…

- Шурую, - отозвалась старуха. - Ты уж тут так прошуровал, что и глядеть-то не на что.

- Не надо, Игнат Григорьич, - поспешно сказал Иван. - Не хлопочите.

- Твое дело, Ваня, гостевое, - сказал шкипер, вставая. - А нам для знакомства обычай велит.

Он прошел на кухню. Сергей ударил кулаком в ладонь, зашипел:

- Неладно получается, капитан. Старики, понимаешь, шуруют, а мы… Давай я сбегаю?

- Ох, напрасно все это! - вздохнул Иван. - Не к месту, не ко времени… Да и не достанешь уже: закрыто.

- Это я-то не достану? - улыбнулся Сергей. - Засекай время, капитан…

В дверях он столкнулся со шкипером: старик торжественно нес четвертинку:

- Такой, стало быть, нынче улов, мужики… Ты куда это, парень?

- Четверть часа поскучайте, - сказал Сергей и вышел.

Он вернулся быстрее, чем обещал: вошел красный, запыхавшийся, но довольный. Молча поставил на стол бутылку, сел слева от шкипера.

- Выпить захочется - так и парилка не нужна, - улыбнулся старик.

Стол был уже накрыт: сопел самовар, стояли стаканы, соленая щука, вяленый лещ, грузди прошлогоднего засола - уже склеенные, пожухлые, моченая брусника, отварные, крепенькие - одна к одной - сыроежки в уксусе.

- Все теперь на вино горазды, - сказала старуха. - Что мужики пьют да бабам подносят - это не удивительно, а вот что бабы пьют да мужикам подносят - это уж совсем на удивление.

- Вот я тебе, мать, и поднесу, чтоб меньше удивлялась, - улыбнулся шкипер и налил старухе на донышко граненого стакана. - Ну, гости дорогие, выпьем, как говорится, за хлеб да за сено, за пол да за стены, за мышку, за кошку, за нашу дворняжку да за козу Машку.

Мужчины выпили, а женщины только пригубили и тут же отставили стаканы подальше.

- Кушайте, гости дорогие, - сказала старуха и, отломив корочку хлеба, стала жевать ее передними уцелевшими зубами.

Еленка ухаживала за ней, выбирая кусочки помягче и повкуснее. Авдотья Кузьминична принимала эти знаки внимания с царственной невозмутимостью.

- Мы с тобой на той неделе по чернику пойдем, - сказала она. - Как, Иван, отпустишь матроса-то?

- Да какая тебе черника сейчас! - засмеялся шкипер. - Ноги убьете да комаров покормите - вот и вся добыча.

- Сегодня у нас что? - спросила Авдотья Кузьминична и сама же важно пояснила: - Сегодня у нас семнадцатое, по-старому - день Андрея Наливы и память иконы божьей матери Ганатской. Через четыре дня - Казанская. А на Казанскую, считай, так: поспела черника, поспела и рожь. Зажинки в старину начинались, песни по вечерам молодежь играла, и хороводы водили в поле.

- Это же когда было-то, мать? - улыбаясь, спросил шкипер. - Это тогда было, когда мы еще без химии жили. А теперь все смешалось и календарь твой недействительный.

- То не мой календарь, а божий, - строго сказала старуха. - Земля по божьему календарю творит.

- Ну, насчет приметы это верно, - сказал старик, сдаваясь. - Коли черника, то и рожь. Это верно.

- А насчет леща какая примета, Игнат Григорьич? - спросил Иван. - Пообещал я, понимаешь, Никифорову мальчонке…

- Лещ вообще-то берет, - сказал шкипер. - Однако жара стоит, звон в воздухе, а он этого не любит. В глубину ушел, к стрежню поближе. Попробуй с плотов, что против Никольских островов зачалены.

- А на приваду что?

- Кашку свари покруче: пшенку либо перловку. Анисовых капель добавь маленько, чтобы дух по воде шел. А червей я тебе дам.

Червей старик разводил сам в железном ящике, подсыпал им мучицы и спитого чаю, раз в два дня поливал разведенным молоком. Черви у него росли крупные, вертлявые, ярко-красные - один в один, не в пример бледным и тощим обитателям супесных берегов.

- Давай, мать, за молоком завтра навостряйся, - озабоченно сказал старик. - Пятые сутки червей одним чаем потчую.

- А что же Машка-то ваша? - спросила Еленка. - Или забастовала?

Старуха горестно вздохнула, а шкипер засмеялся:

- Тю-тю наша Машка! Продали мы Машку-то свою. Аккурат в Петровки и продали.

- Продали?… - ахнула Еленка. - Да как же так?

- Расскажи, мать. Повесели гостей! - смеялся шкипер.

- Смеху тут немного, - вздохнула старуха. - А дело было так. Задумала я козленочка поиметь…

- Это она задумала, она!… - хохотал шкипер. - Не Машка, Трофимыч, а она!

- Да будет тебе, - отмахнулась старуха. - Ну, покормила я свою Машку, почистила, причесала - ладненькая такая козочка стала, аккуратненькая. Григорьич ей рюмочку поднес - заиграла моя Машка, как молодая: копытцами бьет, глаз имеет, трепещет вся. Ну, думаю, быть мне с козленочком. Привела ее на пункт, фельдшеру предъявила. Осмотрел ее фельдшер, огладил. "Давай, говорит, Кузьминична, с богом на святое дело. Сейчас, говорит, Борьку приведу". Отвел он меня во дворик, указал, куда Машку привязать, а сам ушел. Привязала, стою. Обошлось, думаю, не углядел фельдшер, что Машка-то ровня мне будет, если по козлиному веку считать. Только это я порадовалась, фельдшер козла вводит, Борьку то есть. Глянула я: батюшки светы, бугай! Ну, чистый бугай: грудь колесом, рога как оглобли и землю копытом роет. "Не мешай ему, - говорит фельдшер, - Кузьминична: дело он свое знает, породы знатнеющей, только, говорит, с норовом, паразит". Впустил он, значит, его, а сам пошел: дела, мол. Ну, я стою, жду. И Борька стоит. И Машка моя вздыхает, ножками перебирает, глаз на меня косит: перепугалась, видать. Машенька, говорю, касаточка, не бойся, говорю. Он, говорю, только с виду такой архаровец, а так - козлик как козлик. Только это я сказала, Борька вдруг фыркнул этак насмешливо, подскочил да как с разгона даст Машке в бок. Машка - и ножки кверху, а он, паразит, развернулся да этим же манером мне в зад рожищами-то своими! Я и с копыт долой. Валяемся вместе с Машкой в пыли, а он отошел в сторонку и ровно смеется над нами. Поднялась я: пойдем, говорю, Машка, домой. Видно, говорю, стары мы с тобой стали: фельдшера еще обмануть можем, а уж козлов этих чертовых…

- Разобрался козел-то! - весело кричал старик. - Сразу, брат, и разобрался, и меры принял!…

- Вот и решили мы Машку продать, - вздохнула старуха, не обращая внимания на шумную веселость мужа. - В Петров день и продали. Наревелась я, как веревку-то из полы в полу передавала, а этот, - она кивнула на шкипера, - только водку глотал да песни орал с радости.

- С горя, мать, с горя! - сказал шкипер. - И мне Машку жалко, но обновление в жизни должно быть.

- Неужели продали? - тихо спросила Еленка, все еще не веря.

- Уговорил, - опять вздохнула старуха. - Неделю балабонил: телка, говорит, купим.

- Телок-то получше будет, - сказал вдруг Сергей.

- Да, - сказал старик, закуривая, - коза - ту хоть газетами корми, а коровке сенцо подавай.

- Ну, вот и на попятный, - пригорюнилась Авдотья Кузьминична. - Ну, ровно чуяла я…

- Будет, мать, у тебя телок, будет, - сказал шкипер. - Я от своего слова сроду еще не отказывался. А что сено теперь дороже молочка, так это тоже надо учесть.

- Без коровушки и дом не дом, а так, общежитие, - тихо сказала старуха. - Ты вот, Еленка, не понимаешь этого, а когда зимой-то стоит она за стеной да вздыхает, до того тепло на душе становится, до того радостно… Это ведь скотина добрая, незлобивая, а уж такая ласковая, такая привязчивая, что и человек рядом с нею ровно оттаивает. И уж не о суетности мирской, а о вечном думает, о добром…

- Христианка ты у меня, мать, - улыбнулся шкипер. - Чуть что - сразу по Писанию.

- Крестьянка, - строго поправила старуха. - Крестьянка я, Игнаша, крестьянская дочь.

- А ты, Игнат Григорьич, с колхозом насчет сена не говорил? - спросил Иван. - Может, столкуешься: выделят деляночку. А с покосом мы тебе всегда поможем.

- Покос не вопрос, да осока в цене высока, - улыбнулся шкипер. - Тыщу лет деды наши осоку эту с низин выводили, а мы ее обратно единым махом.

- Как это так? - спросил Сергей.

- Просто, парень: пойму затопили. Все заливные луга, все низиночки да ложки под воду ушли, а остались одни косогоры, где сроду ничего, кроме бурьяна, и не росло.

- Да, убили красу, - вздохнула старуха.

- Странные это рассуждения, - сказал Сергей. - Много чего, конечно, жалко, но не это же главное. Главное - электроэнергия. Энергия, а не цветочки в девичьи веночки. А потом - чего старое-то жалеть? Отгуляло и - не брыкайся!…

- О сегодняшнем дне все стараемся, - перебил шкипер. - Сегодня купить на рупь пятаков, а завтра - хоть трава не расти. Так?

- Не так! - резко сказал Сергей. - Энергия - это и сегодня, и завтра, и вообще… Красоты не будет, да? Ну, этой не будет, так другая будет, велика ли важность.

- Ладно, отложим красоту. - Шкипер надел очки и достал книгу, которую читал до их прихода. - Парень, я вижу, ты деловой, и красота тебе - как безногому валенки. Давай и мы по-деловому рассудим. Знаешь ли ты, парень, что такое луг вырастить? Не год на это уходит, не сто лет - тысяча. Тысячу лет люди луга эти пестовали, кочкарник да лютик всякий на нет сводили, кусты корчевали, болота сбрасывали. И лугам цены не было, и скот нагуливался тут такой, какой сейчас только на выставке и увидишь. Теперь же луга эти под воду ушли карасям на утеху, низины позатопило, и всего в приплоде имеем одну осоку да болотный мох.

- Ежи пропали, - сказала вдруг старуха. - Раньше ежей в лесу было - тьма-тьмущая, а теперь совсем пропали.

- Сырость, - подтвердил старик. - Боровая дичь да зверье начисто из этих мест ушли. А лес с ними сжился, они ему помогали, он их кормил. А сейчас что будет? Утка тебе семян не разнесет - для этого белка нужна, глухарь, тетерев. И с этой стороны лесу - полный карачун, и через сотни лет внуки наши одну сплошную ольху вдоль всей Волги увидят - там, где на нашей еще памяти мачтовые сосны шумели.

- Да все устроится, - сказал Сергей. - Ну, напортачили, конечно, это есть, а панику поднимать не стоит. Сейчас в наших руках техника, атом, химия - все исправим, дайте срок!…

Старик угрюмо молчал.

- Домой! - сказал Иван и встал. - Спасибо вам, хозяева, за хлеб-соль, за ласку…

Ночь выдалась черная, звездная, густая. Ивана чуть пошатывало, и Еленка вела его под руку. Сергей шел сзади, сунув руки в карманы. В сонной тишине тяжело ударил запоздалый жерех.

Разбудили их рано: в четвертом часу гулко загрохотало над головой:

- Эй, хозяева, к диспетчеру на полных оборотах!…

В кубрике было еще темно. Еленка сидя натянула платье, соскочила на холодный пол. Иван уже возился наверху, открывая задраенные на ночь люки.

- Видать, в Красногорье пойдем, - сказал он. - Туда пораньше надо, пока плотами ход не заставили. Отдавай чалку, Сергей.

Сергей спрыгнул на баржу, отпутал разлохмаченный старый канат, спросил:

- А завтракать?

- На ходу. - Иван запустил двигатель. - Еленка покормит по очереди.

До десяти они без отдыха сновали по реке: ходили в Красногорье, возили приказ в контору, проволоку на вторую сплоточную, монтеров в самые верховья: там открывался хлебный ларек. Хлопот было много, а еще больше - криков и недовольства, потому что всем было некогда, а старенький катерок никак не мог одновременно поспеть в разные концы.

- Вот глупость-то! - сердился Сергей. - За каждым нарядом к диспетчеру мотаться - это ж придумать надо!

Катер стоял у причала: надобность в нем вдруг схлынула. Из кубрика появилась Еленка. Выплеснула помои, сказала ворчливо:

- Люльку бы забросили, что ли.

Иван снял с крыши рубки снасть, вместе с Сергеем собрал дуги в крестовину, натянул сеть.

- Маловата люлька-то, - сказал Сергей.

- В норме, - пояснил Иван. - Полтора на полтора больше инспекция не велит.

Он закинул люльку с кормы, подождал, пока она ляжет на дно, закрепил веревку за леер.

- И ловится? - спросил Сергей.

- На еду хватало.

Помолчали, Сергей, покурив, кинул окурок за борт, спросил:

- Поглядеть?

- Погляди, - сказал Иван.

Сергей прошел на корму, намотал на руку веревку, рывком поднял из воды. Край зацепился за обшивку, дуги спружинили, подбросив в воздух брызги и двух небольших подлещиков, серебряно блеснувших на солнце.

- Я ж говорю, мала сеть!…

- Не рви, - сказал Иван. - Тащи спокойно, рыба целее будет.

За сорок минут поймали полтора десятка окуней и подлещиков - мелких и тощих. Иван не удержался:

- Федор на это дело мастак был…

- Трофимыч! - крикнули из окна диспетчерской. - Давай пока к нефтянке!…

- Ну, считай, еще пятьсот литров на мою шею, - вздохнул Иван.

Сергей вытащил люльку, положил ее на корме, отдал чалку. Иван завел двигатель, стал отводить катер кормой вперед, разворачиваясь. Сергей заглянул в рубку:

- Дай постоять.

- Становись. - Иван отошел в сторону, сдвинув к стенке высокий табурет на трех ножках. - Держи пока на створы.

Сергей стоял за штурвалом, чуть расставив ноги, ссутулившись. Поначалу он нарочно повалял катер с борта на борт, проверяя, как он слушается руля и велик ли свободный ход. Катерок рыскнул несколько раз, но выровнялся и точно, как по нитке, пошел на створы. Иван молчал, приглядываясь к помощнику: все в нем, начиная с позы, убеждало, что парень ходил по воде.

- Клади направо, к мыску.

Сергей заложил так, что катер не пришлось подравнивать.

Иван одобрительно улыбнулся:

- Ловко.

- На том и держимся! - весело ответил Сергей.

Он мягко причалил к нефтянке - чистенькой, выкрашенной в красную краску нефтеналивной барже. Передал штурвал Ивану, спрыгнул на баржу, зачалил катер.

На шум вышла приземистая молодуха в платке и телогрейке. Из-под короткой юбки выглядывали ярко-синие рейтузы.

- Не курить, мужики! - привычно крикнула она.

- Здорово, хозяйка, - весело сказал Сергей, с удивлением разглядывая толстуху. - Ты чего это вырядилась, как дед-мороз?

- А ты посиди здесь восемь часов, так узнаешь. - Она встретила его взгляд, с готовностью заулыбалась, сразу порозовев всем скуластеньким, некрасивым лицом. - Новенький, что ли?

- Вместо Никифорова, - сказал Иван. - Вот наряд, Шура.

- Пьете вы горючку, что ли, - удивилась Шура, взяв наряд. - Идем, распишешься.

Она еще раз глянула на Сергея, хихикнула и пошла к каюте. Сергей метнулся к катеру, зашептал:

- Погоди тут, капитан…

Торопливо прошел в каюту. Иван открыл горловины баков, промыл фильтры, подтащил рукав от третьей помпы (он всегда заправлялся от нее), подсоединил.

- Ой, щекотно!… - громко взвизгнула толстуха. Из каюты вышел Сергей. Подошел к Ивану, давясь от смеха:

- Ну, дура! Страшное дело… Ты какой подсоединил?

- Третий.

- Ну и держи его покрепче.

Кинулся к первой помпе, сунул рукав в вентиляционное отверстие, включил: топливо туго побежало по рукаву, перекачиваясь из отсека в отсек. В дверь выглянула Шура:

- Ты чего колдуешь?

- В порядке! - Сергей шагнул к ней, оттесняя в каюту. - Давай-ка, девочка, документики проверим…

- Ну, ты, медведь! - Шура крепко ударила его по спине. - Ты руками-то не очень, слышишь?

Дверь за ними закрылась. Иван хмуро держал пустой рукав. Рядом мерно работала помпа, гоняя топливо по замкнутому кругу. Щелкала стрелка, отсчитывая литры. Из рубки вышла Еленка.

- Скоро?

- Скоро… - Иван помолчал. - Обманываем, Еленка.

- Как так?

- Он другую помпу включил. Переливает из пустого в порожнее.

- Молодец! - улыбнулась Еленка. - Давно бы так.

- А у Шурки лишнее окажется.

- Вы за Шурку не беспокойтесь, Иван Трофимыч. Шурка лишнее колхозу за полцены продаст и вам же спасибо скажет.

Из каюты выскочил Сергей, глянул на счетчик.

- Шестьсот нащелкало.

- Хватит, Сергей.

- Давай уж до тысячи, капитан. До тысячи я, пожалуй, выдержу.

Улыбнулся Еленке, подмигнул шальным, победным глазом, опять скрылся в каюте.

- Хват, - неодобрительно заметил Иван.

Еленка промолчала. Посидела немного, ушла в кубрик.

Пришел Сергей. Усмехаясь, быстро отключил помпу, смотал рукав. Шуры не было.

- А масло? - спросил Иван.

- Двойная норма. По знакомству.

Вдвоем накачали масла в бак. Иван прошел на катер, закрыл горловины.

- Готово, Шурочка! - крикнул Сергей.

Вышла Шура. Остановилась в дверях - непривычно тихая, с застывшей улыбкой:

- Дом пять. С палисадничком.

- Угу, - кивнул Сергей, отдавая чалку.

- Обманываешь, поди? - тихо спросила она.

- Ровно в восемь, как договорились. До встречи, курносая! - Прыгнул на катер, не оглядываясь, прошел в рубку. - Дура стопроцентная.

Иван молчал. Он отводил катер кормой и сквозь стекло рубки видел толстуху. Она стояла у борта, держась за леер, и глядела им вслед.

- Веди, - сказал Иван, отходя от штурвала. - К диспетчерской.

Сергей посмотрел на него, усмехнулся:

- Мне еще противнее, капитан. А что сделаешь? Жизнь такая, что только поворачивайся побойчей, а то затолкают.

У диспетчерской их ждала высокая худая женщина в белом платочке, повязанном вровень с бровями. Она выхватила у Сергея канат, неумело зачалила, приговаривая:

- Да сама я, сама… Не беспокойтесь.

- Паша?… - Иван торопливо прохромал к носу. - Ну, давай шагай на катер. Как Федор?

- Да все так же, Иван Трофимыч, все так же. Кланяться вам велел, благодарил. И я вам благодарная, Иван Трофимыч, так я вам благодарная…

Она тихо заплакала, утирая слезы концом платка.

- Будет тебе, Паша, - сказал Иван. - Садись вот сюда.

- А Федя лежит, - совсем тихо сказала Паша. - Не шевелится, тихо лежит, спокойно…

- Да… - Иван вздохнул, присел рядом, вытянув хромую ногу. - Была в кадрах?

- Была, Иван Трофимыч. Оформили меня. Вот. - Паша достала новенькую трудовую книжку. - Я ведь работать пришла, Иван Трофимыч. Я за Федю моего.

- Домой ступай, - сказал Иван.

- Да как же, Иван Трофимыч? Ведь матросом я к вам. Пятьдесят рублей положили мне…

- Двадцатого приходи. Получка у нас двадцатого и пятого каждого месяца.

- Вы позволите, Иван Трофимыч, хоть постираю с вас. Рубашечки, может, бельишко. И товарища вашего.

- Не надо, Паша, спасибо. Ступай домой. Вовке скажи, что жду его к семи, как условились.

Потом их срочно отрядили тянуть плот - "воз", как это именовалось здесь. Многотонная громадина длиною в четверть километра медленно ползла сзади, катерок, задыхаясь, волок ее, дрожа корпусом и глубоко осев кормой. Трос звенел, как струна.

- Сдадим и пообедаем, - сказал Иван. - Пора уж.

Он сидел перед рубкой рядом с бригадиром плотовщиков - рослым, угрюмым мужиком, ехавшим на буксир оформлять акт о сдаче плота. Бригадир всю дорогу радовался, что работа идет без перебоев, и этот плот - уже сверхплановый.

- Премию дадут, Трофимыч. Рубликов, думаю, полтораста. Может, сена раздобуду: лето уже за половину зашло…

Навстречу шел "Быстрый" - катер сплавконторы. Сергей дал отмашку по борту, но "Быстрый" с ходу подошел почти вплотную.

- В два митинг!… - прокричал в рупор капитан. - У конторы! Понял, Трофимыч?

- Понял, Антон Сергеич! - крикнул Иван, и катер ловко отвалил в сторону.

- Точно, говорили насчет собрания, - подтвердил бригадир. - Ну, Трофимыч, кажись, с тебя причитается…

Сдав плот, они ходко пошли к конторе. Причал был весь забит катерами, и Иван отшвартовался у борта самоходного топлякоподъемника.

- И вас с работы сняли? - удивился он.

- Приказ такой, - ответил капитан подъемника, совсем еще молодой, плавающий самостоятельно первую навигацию.

Через топлякоподъемник к ним пробирался председатель месткома Володька Пронин - в белой рубашке, при галстуке, с папкой.

- Ну, быстренько, быстренько, люди ждут. Значит, повестка такая: я информирую о вашем трудовом подвиге, затем…

- Ох, Володя, не надо!…

- С воспитательной целью…

Тут из рубки вылезла Еленка. Пронин пронзительно глянул на нее.

- Товарищ Лапушкина, вы бы приоделись. Перед народом стоять будете.

- Не пойду я, Иван Трофимыч…

- Живо, живо, товарищ Лапушкина! - крикнул Володька.

Еленка завозилась, переодеваясь, и вышли они на площадь, когда народ уже собрался. Володя шел впереди, пробираясь к спешно сооруженной трибуне. Люди с готовностью уступали дорогу.

- Здорово, Иван Трофимыч!

- Гляди, Еленка-то, Еленка-то сияет!…

- Трофимыч, магарыч не зажми!…

Вслед за Прониным они поднялись на трибуну, где уже стояли директор Юрий Иванович, парторг Пахомов и Николай Николаевич. Володька прошел к перилам трибуны, на ходу доставая из папки исписанный лист.

Иван не слушал, о чем кричал Володька. Он стоял неуклюже вытянувшись, не зная, куда девать ставшие вдруг ненужными руки. Впопыхах он забыл палку, нога замлела, но он не решался шевельнуться. Он был оторван от своих и мучительно стеснялся и хромой ноги, и небритых щек, и мятых, давно не глаженных брюк.

Володька говорил до того плавно, что никто уже не слушал его. Голубой папиросный дымок вился над толпой, она беспрестанно двигалась, словно переминаясь с ноги на ногу, и приглушенно шумела.

- Вот они, герои затона! - продолжал Пронин уже слегка осевшим голосом. - Капитан Иван Трофимыч Бурлаков, матрос Елена Лапушкина!…

Он громко зааплодировал и предоставил слово директору. Директор достал из кармана бумагу, расправил ее: и начал читать строгим, ровным голосом. Шум сразу стих.

- "…В ознаменование трудового подвига, совершенного экипажем, с сего числа присвоить буксирному катеру номер семнадцать личное наименование "Волгарь" и впредь именовать так во всех видах судовых документов…"

Люди захлопали, а молодой голос спросил:

- А зачем так, товарищ Федоров?

Кричал белобрысый капитан топлякоподъемника.

- А как предлагаете? - спросил директор.

- Предлагаю просто: "Иванов катер". Все равно его так везде зовут. Даже в Юрьевце.

- Точно! - весело крикнул еще кто-то.

- Минуточку, товарищи, минуточку! - Пахомов шагнул к перилам.

Возникшее было оживление потухло. Пахомов продолжал:

- Мы знаем, как называют "Семнадцатый" и у нас, на затоне, и на гензапани, и даже на Волге. Только это ведь прозвище, товарищи. Прозвище катера, а не имя. А судно должно иметь имя. Это - высокая честь, товарищи! И лучшего имени, чем "Волгарь", мы не придумаем: специально под капитана подгоняли!

Кто-то неуверенно хохотнул, а Пахомов спросил:

- Как считаешь, Иван Трофимыч?

Вопрос застал Ивана врасплох. Он невольно шагнул вперед, словно из строя, поднял зачем-то руку, опустил и хрипло сказал:

- Вообще-то конечно. Имя хорошее.

- Вот как отвечает настоящий водник, - сказал Пахомов. - Скажи пару слов народу, Иван Трофимыч.

- Я? - растерялся Иван. - Зачем? Да что ты, Павел Петрович.

Пахомов знал: когда Иван говорил вот так тихо и просто - никакая сила не могла его сломить. Поэтому он только вздохнул и повернулся было к Володьке, чтобы тот закрывал митинг, как Сергей неожиданно предложил:

- Разрешите, я скажу. Как, Иван Трофимыч?

- Давай! - почему-то обрадовался Иван. - Пусти его, Петрович. Он - скажет, он все, что надо, скажет.

- От имени экипажа слово предоставляется новому помощнику капитана катера "Волгарь" Сергею Прасолову!

Народ помаленьку уже расходился, но это объявление вызвало интерес: остановились.

- Я работаю, - Сергей посмотрел на часы, - ровно смену. Конечно, от имени экипажа выступать мне, прямо скажем, рановато: кое-кто решит, что к чужой славе примазываюсь. Поэтому я чуть поправлю товарища парторга и честно скажу, что выступаю от своего собственного имени.

Сергей говорил без бумажки, весело и напористо. Шумок сразу стих, улегся.

- Мне выпала большая честь: работать на "Волгаре". Получается, вроде я в лотерею "Москвич" выиграл, только как бы в рассрочку: теперь платить придется.

- Точно, парень! - крикнули из толпы и дружелюбно засмеялись.

- Тогда разрешите сразу же первый взнос сделать! - Сергей помолчал, спрятал улыбку. - Мотались мы сегодня на "Волгаре" с четырех утра, горючего сожгли что положено, а рабочих ездок, прямо скажем, хорошо, если половина была. Почему? Да потому, что за каждым нарядом, за каждым приказом назад надо идти, к диспетчерской…

- Верно! - крикнули из толпы.

- Сказали мне, что в начале навигации все катера были укомплектованы радиопередатчиками. Так?

- Правильно!

- А мы сдаем их! На склад!

- Морока с ними, парень.

- Морока потому, что специалистов нет. Так вот, я - специалист. Я действительную на Северном флоте служил, там и курсы кончил. И теперь предлагаю без отрыва от производства подготовить в каждом экипаже радиста. Дело это нехитрое, много времени не займет…

Первым захлопал Федоров. Толпа подхватила, но Сергей поднял руку.

- Погодите хлопать. Хлопать тогда будем, когда диспетчер нас по радио вызывать начнет!…

Но ему хлопали долго и упорно. Сергей засмеялся, махнул рукой, отошел от перил.

Иван толкнул в бок начальника отдела кадров, шепнул:

- А ты говорил!…

- Дай бог, чтоб ошибся, - осторожно сказал Николай Николаевич.

- Спасибо, товарищ Прасолов. - Директор с чувством жал Сергею руку. - Очень, очень ценное предложение.

Пронин закрыл митинг. Толпа повалила к катерам, запрудив пристань. Взревели моторы.

- Вам выписаны премии в размере половины оклада, - сказал директор, прощаясь, - можете получить в бухгалтерии.

- Спасибо. - Иван вздохнул. - Это, конечно, хорошо, и Никифорову очень нужно…

До конца смены они ходили в именинниках. Каждый встречный катер непременно подваливал к борту, команда поздравляла, шутила: Иванов катер был популярен. А белобрысый Вася - капитан топлякоподъемника - привез восемь отборных лещей.

- От нас в подарок. Принимай, Еленка.

В пять стали на прикол, пообедали, и Иван, послав Еленку за червями на такелажку, сел готовить снасти к вечерней рыбалке. Сергей в этом участия не принимал: достал из чемодана книгу по радиотехнике, завалился на диван. Через полчаса он уже похрапывал, уронив учебник на пол.

Иван наладил кольцовки, сшил из куска старой марли мешочки под приваду, разыскал грузы к ним. К тому времени вернулась Еленка, принесла червей, села рядом, долго смотрела, как Иван привязывает к каждому мешочку по массивному звену от якорной цепи.

В семь пришел Вовка с отцовским ватником под мышкой. Перебрался на катер, молча, как взрослый, подал Ивану руку.

- Был у отца-то, Вова?

- Был. - Вовка шмыгнул носом, отвернулся. - Лежит…

Губы его подозрительно дрожали, и Иван сразу же бодро и неискренне заговорил о другом:

- Кольцовки сделал, Вова. Вот, гляди, в кольцо жилку от привады опустишь, а на крючки, значит, червей…

- Без поплавка? - солидно спросил Вовка.

- А зачем он? На кольцовку крупная рыба идет. Станет брать - заметишь: пружинка задергается.

Из кубрика вылез Сергей. Зевнул, потянувшись:

- Сморила меня радиотехника…

- Сейчас к Никольским островам пойдем, - сказал Иван. - Там рыбачить будем, вернемся утром. Приходи к семи.

- Почему это? - Сергей непонимающе моргал.

- Ты вроде к Шуре обещался.

- Ах, к Шуре! - Сергей расхохотался. - Да на кой она мне.

- А она - ждет, - не глядя, сказал Иван. - Не знаю, конечно.

- Подождет да перестанет, - равнодушно сказал Сергей. - Это, капитан, все равно что с керосиновой бочкой обниматься.

- Не надо, - тихо сказал Иван.

- Чудак ты, Трофимыч! Ну, не буду, не буду, не хмурься.

Они отогнали катер к Никольским островам, зачалили за плот. Еленка осталась в кубрике, а мужчины и Вовка перебрались на мерно колыхающиеся пучки бревен. Иван выбрал место, показал мальчику, как ловить на кольцовку, забросил ему снасть…

Утром, отправив Вовку с уловом домой, Иван сходил в диспетчерскую, но там велели ждать: должен был прийти художник. Иван вернулся на катер, надел праздничный костюм и пошел к директору.

- У Юрия Ивановича оперативка, - сказала секретарша.

Иван потоптался, хотел было уйти, но тут из кабинета выглянул директор, отдал секретарше какие-то бумажки, спросил:

- Вы ко мне?

- К вам, - сказал Иван. - Я насчет Никифорова.

- Да, да. - Директор вздохнул. - Большое несчастье, Иван Трофимыч. Проходите.

- Ссуду он брал, когда строился, - еще на ходу начал Иван.

- Сколько, не знаете?

- Да тыщи две, наверно. На десять лет, что ли.

- Так. - Директор сделал пометку на календаре. - В постройкоме?

По одному, по двое собирались на оперативку производственники: начальники участков, мастера, снабженцы. Здоровались с директором, с Иваном, рассаживались вдоль длинного стола, шептались, шуршали газетами. Иван умолкал, потом начинал рассказ снова, сбивался, но все-таки изложил главное: как бы скостить с Никифорова долг.

- Это возможно? - спросил Федоров у главбуха.

- В принципе есть один ход: взять на себя задолженность за счет месткома вашего фонда, премиальных.

- Подработайте. - Федоров опять записал что-то на перекидном календаре. - И скажите Пронину насчет подарков семье.

От директора Иван пошел в бухгалтерию, получил премиальные на экипаж. Настроение у него было почти праздничное, и он тут же решил, что и он и Еленка должны отдать свои премии Федору.

Когда он вернулся на катер, художник уже кончил подкрашивать бортовые надписи. Иван полюбовался новым названием "Волгарь", выведенным на носу и на семи ведрах, стоявших на крыше рубки, - по букве на каждом ведре. Теперь художник выписывал это слово на спасательных кругах. Он пожал Ивану руку и молча протянул свернутые в трубку листы:

- На память.

Иван развернул: это были портреты команды, еще вчера висевшие возле конторы. Скуластые лица сурово глядели вдаль.

Потом они с помощником спустились в моторное отделение и долго возились, регулируя двигатель. Закончив, отогнали катер к затопленной барже и пошли в столовую, потому что Еленка уехала со стариками покупать долгожданную телку.

В столовой было шумно. Потолкавшись в очереди, долго блуждали с подносами, выискивая свободный столик.

- Иван Трофимыч! А Иван Трофимыч!…

Из угла махал незаметный морщинистый мужичонка неопределенного возраста, одетый в старенькую рубаху, аккуратно застегнутую до самого горла. У ног его лежал ватник, в швы которого навеки въелась древесная пыль, и большой ящик с плотницким инструментом.

- Здорово, Михалыч, - сказал Иван, подходя. - Что-то давно не виделись.

- На запани работал, - очень радостно объявил Михалыч, торопливо глотая второе. - Ты садись, Трофимыч, а я стоя похлебаю: стоя-то скорее выходит.

Он вскочил было, но Иван нажал ему на плечо и усадил на место.

- Успеется, Михалыч, жуй не спеша. Дома-то все в порядке?

- Слава богу, Трофимыч, слава богу. И корова справная, очень справная коровка попалась, так что не внакладе я оказался.

Он торопливо подхватил последний кусок и встал, освобождая Ивану место.

- Игнат Григорьич телка покупает, слыхал? - спросил Иван, садясь. - Козу-то Машку продали они.

- Стало быть, сенцо понадобится, - понизив голос, сказал Михалыч. - А понадобится - так ты, Трофимыч, мне свистни. Я теперь тут работаю, при мастерских: свистни, и я враз прибегу. Я на косьбу гораздый, не гляди, что мослы рубаху рвут. Семижильный я, Трофимыч, право слово, семижильный!

- Может, и свистну, Михалыч. Как шкипер скажет.

- Тебе, Трофимыч, всегда - с дорогой душой. В полночь-заполночь дочку родную отдам.

- Вот и столковались! - улыбнулся Иван, пожимая Михалычу руку. - Жене поклон, Михалыч. Заходи.

Михалыч ушел, волоча тяжелый ящик. К этому времени стол освободился, Сергей расставил тарелки и отнес поднос к раздатке.

- Смешной мужик, - сказал он, воротясь.

- Тихий, - улыбнулся Иван. - Тихий да невезучий - горемыка, словом. А плотник - золотые руки. Прямо артист.

- Глядел на тебя, как на икону. Должен, что ли?

- Нет, - сказал Иван. - Просто вышло так. Этим мартом медведь у него коровенку задрал: словно нарочно искал, кого побольнее обидеть. Ну, мужик и руки опустил: вроде пришибленный ходит и молчит. Расспросил я его, а он - заплакал, представляешь? Ну, мы и скинулись с получки, кто сколько мог, по совести.

- Ты все и провернул?

- Ну, при чем я? Работяги…

- Здоров, Бурлаков!

К столу, косолапя, шел Степаныч. Тарелка с борщом пряталась в огромных ручищах. Сел, расставил ноги, хлебнул.

- Дерьмо. Воруют, поди, гады! - Он вдруг подмигнул Сергею. - Вместо Никифорова, что ль? Подвезло.

Иван молчал. Сергей глядел равнодушно, но когда Степаныч бесцеремонно передвинул его тарелку, он спокойно вернул ее на место.

- Ну, как там Никифоров? - спросил Степаныч. - Все пластом, да? Дура Прасковья-то: в суд подать надо. А что? Точно, в суд. Пострадал на производстве - значит, производство обязано деньгу гнать по гроб жизни. Я ей говорил, а она, дура, боится. А чего бояться-то, Бурлаков? Верно я говорю?

- Не знаю, может, и верно, - сказал Иван.

- Суд - милое дело. Никто не отвертится.

- Пойдем, капитан, - сказал Сергей, вставая. - А ты, рожа, когда меня в следующий раз за столом увидишь, лучше загодя у крыльца обожди.

- Чего-чего?… - тоненько начал Степаныч.

- Борщ за шиворот вылью, - отчеканил Сергей и следом за Иваном пошел к выходу.

- Ты что это его, а? - спросил Иван, когда они шли к катеру.

- Нахалов не люблю. Бил, бью и бить буду - вот моя программа!

После обеда Иван прилег вздремнуть: он неделю недосыпал, за штурвалом клонило в сон. Сергей за столом тихо шуршал страницами, нещадно курил, разгоняя дремоту. Катерок тихо покачивало на волне, Иван сразу же уснул и проснулся только от женского голоса:

- Можно, что ли?

Голос был жеманным и незнакомым. Иван сел, оторопело оглядываясь:

- Кто?…

По палубе звонко цокнули каблуки, скрипнула дверь рубки, и на крутом трапе появились полные ноги. Ноги переступили на ступеньку ниже, вздрагивая круглыми коленками, и из люка выглянула Шура, стянутая шуршащим негнущимся платьем.

- Привет! - насмешливо сказал Сергей. Вместе с Шурой в кубрик вполз удушливо-сладкий запах. Сергей повел носом. - "В полет"!

- Угадал, - улыбнулась Шура, обмахиваясь платочком. - Жара! Погуляем?

- Занимаюсь я, между прочим. Радиотехника.

- Ну, занимайся, я обожду. - И Шура с готовностью уселась на свободный диван.

- Да чего уж… - Сергей с сердцем захлопнул книгу. - Пошли.

- Пиджак бы захватил, - сказала Шура, вставая.

- Жара - сама говоришь.

- А если посидеть захотим?

- Не захотим, - буркнул Сергей и первым полез из кубрика.

Шура вздохнула и покорно полезла следом. Иван ошалело проводил ее глазами и долго сидел на старом диване, испытывая смутное чувство гадливости и досады.

Чувство это оставило его только возле баржи-такелажки, когда еще на подходе он увидел на ней Еленку: она, тихо смеясь, играла с Дружком. Пес притворно рычал, стараясь лизнуть ее в лицо, но она ловко увертывалась. Иван остановился, любуясь ее мягкими движениями, и на душе сразу посветлело.

- Купили!… - торжествующе закричала Еленка, увидев его. - С белой лысинкой!… Да погоди же, Дружок!…

Она стремительно повернулась, уходя от собачьих лап, и легкое платье раздулось куполом.

Он вдруг захотел сказать, что любит ее, что она самая высокая его награда, что… И опять не сказал. Взошел по гибким сходням на баржу, подавил вздох.

- Ну, пойдем. Показывай.

Они открыли тяжелую дверь, но сразу же свернули вниз, в глухой, огромный трюм, где в полутемной выгородке стояла чистенькая рыжая телочка с белой отметинкой на лбу. Перед нею была бадейка с пойлом, но телочка уже не ела, а только меланхолически двигала мокрыми добрыми губами и вздыхала. Старуха стояла подле, то оглаживая ее, то поправляя бадью, а шкипер сидел на ящике и курил, усмехаясь.

- Вот красавица-то моя, гляди, Трофимыч!… Вот умница-разумница, вот звездочка моя ясная!… - запричитала старуха.

- Сподобились, Трофимыч, - улыбнулся шкипер. - Сподобились мы, значит, счастья в коровьем образе.

- Молчи, балабон, прости господи!… - зыркнула на него жена и снова начала оглаживать телочку. - Ну, скушай, ясынька моя, ну, хлебца…

- Сказали бы мне лет сорок назад, что старуха моя от телка спятит, я бы ни за что не поверил, - улыбаясь, сказал шкипер.

- Наверх бы шли, дымокуры! - сердито сказала Авдотья Кузьминична. - Нечего тут курить, непривычная она.

- Видал?… - хитро подмигнул шкипер. - Пойдем, Трофимыч, от греха…

- Вовремя ты пожаловал, - сказал старик, когда они выбрались на палубу. - Встретил я, когда телушку-то торговал, лесника нашего Климова Константина. Закинулся насчет сенца, а он и говорит: Луконина топь. Там, говорит, сроду никто не косил, потому что дорог нет и далеко. Осока, конечно, но добрая. Коси, говорит, на здоровье, но выдергивай разом, а то колхоз заметит, и пропала твоя косьба. Вот я насчет завтра и подумал. Там до берега - версты три, даже и того меньше. На катер бы сволокли, а уж здесь-то, на барже, я частями высушу да и приберу.

- Косцов надо, - сказал Иван. - Ты да я - много ли наработаем?… Ты вот что, Игнат Григорьич, ты Еленку за Пашей направь. За Пашей да за Михалычем: он сам помощь предлагал. А я на топлякоподъемник смотаюсь, Васю с Лидой попрошу. Да пусть Еленка косы у Никифоровых возьмет: у них есть…

Договорившись, Иван торопливо вернулся на катер. Сергей сидел в кубрике и прилежно трудился над радиотехникой.

- Ты чего… тут? - удивился Иван.

- А где мне быть?

- А Шура?

- Ах, Шура! - Сергей встал, с хрустом, с вывертом потянулся. - Черт ее знает. Может, дома ревет, может, на чужом пиджаке сидит… - Он поглядел на Ивана, засмеялся: - Чудак ты, капитан, честное слово, чудак!, По-твоему, если девке чего на ум взбрело, так сразу надо поддакивать, да? Нет уж, сроду они мной не командовали и командовать не будут.

- Дело ваше, - сказал Иван. - Сейчас к Васе сходим, на топлякоподъемник.

По пути Иван рассказал о покупке и о том, что завтра надо косить на Лукониной топи.

- Надо так надо, - сказал Сергей. - Правда, косец из меня плохой.

- Затемно пойдем.

- Ну?

- И назад - затемно. Весь день с комарами.

- Ну?

- Все-таки выходной завтра…

- Что ты меня отговариваешь?… - усмехнулся Сергей. - Ты прямо скажи: нужно - поеду, не нужно…

- Нужно, - улыбнулся Иван.

- Ну, и кончен разговор!…

Вышли, когда чуть просветлело. В предутренней тишине особенно громко стучал мотор. Иван стоял за штурвалом, Сергей курил, сидя на высоком комингсе рубки.

- А ничего, что катер без спросу взяли? - спросил он вдруг.

- Ничего, - сказал Иван.

Шкипер, Михалыч и Вася курили на корме, прячась от ходового ветерка. "Волгарь" бежал на полных оборотах, носовые волны елкой расходились по сонной реке. Иван придвинул табурет, сел.

- Странно, - сказал Сергей. - Сидишь за штурвалом. Непривычно.

- А-а. Знаешь, сколько я порогов обил, пока за штурвал пустили? Медкомиссия отказала вчистую: только на берегу.

- Заново комиссовали?

- Нет. Просто само собой, вроде все в порядке. Врачи молчат, начальство молчит, и я молчу. Молчком и работаю.

Из-за рубки вышел шкипер:

- Держи на стрежень, Трофимыч. Протокой не пройдешь: мель.

Катер повернул за мыс, и сразу берега расступились, исчезнув где-то за туманной линией горизонта, и вокруг разлилась вода. Желтая, почти неподвижная, она затопила все низины, все ложки, и мертвые березы по пояс торчали в ней.

- Гиблое место, - вздохнул шкипер. - Даже птица стороной облетает.

- Одна береза, - сказал Сергей.

- Ель первым же ледоходом свалило, - пояснил шкипер. - А береза все держится: корни глубокие.

- Береза - русское дерево, - улыбнулся Вася.

- Вот это ты верно сказал, Василий, верно, - подхватил Михалыч. - Я в Германии воевал, город Штеттин. Ранило меня там, осколком ранило. В госпиталь там поместили, так уж я насмотрелся. Не та береза, нет, не та! Духу нету, совсем духу нету, поверишь ли? Весна была, цветень самая, а - не пахли. Ничем не пахли.

- В Сибири тоже не пахнут, - сказал Сергей. - Может, порода такая.

- А почему она белая? - спросил Вася. - Смысл ведь какой-то должен быть, правда? У всех кора темная, а у нее - белая. Как тело. Зачем?

- Для красоты, - убежденно сказал шкипер. - Природа все для красоты делает, сама себя украшает. Смысл у нее в красоте.

- Ну? - усомнился Вася. - Это ты, Григорьич, того…

- Нет, брат, точно говорю. Возьми ты дерево любое, травинку, былиночку какую: красота! Ведь красота же, ведь человек сроду ничего лучше не придумал и не придумает.

- Чепуха, - сказал Сергей. - Целесообразность - вот что в природе главное. Целесообразность! Для пользы жизни.

- Целесообразность? - переспросил шкипер. - Ну, а зачем лисе хвост? Для какой такой целесообразности?

- Может, следы заметать? - засмеялся Михалыч.

- А рога сохатому? - не слушая, продолжал шкипер. - Ведь как мучается с ними, как бедует! А птичкам тогда как же с целесообразностью-то твоей?… По целесообразности им всем серенькими быть полагается, а они - радостные!…

- Или - бабочки, - вставил Иван. - Прямо как цветы полевые.

- Нет, парень, природа-то помудрее нас с тобой будет. Куда помудрее! Это мы, люди то есть, еле-еле до целесообразности доперли и обрадовались: вот он, закон! И хотим, чтобы все в мире по этому закону строилось. А есть законы повыше этой самой целесообразности, повыше пользы. Просто понять мы их не можем. только и всего. Клади направо, Трофимыч: вон там, к обрывчику, и пристанем.

У обрыва они зачалили катер за корявый березовый пень и по сходням сошли на берег.

Шли по травянистому болоту, узко сдавленному черным непролазным осинником. Холодная сырость вызывала озноб, липла к телу, затрудняла дыхание. Почва мягко чавкала под ногами, и вода подступала к голенищам кирзовых сапог.

Сонные болотные комары, потревоженные шагами, тучами поднимались с земли. Еще не согретые солнцем, вяло оседали на одежде, заползали в швы. Женщины наглухо завернулись в платки, оставив только узкие щелки для глаз.

- Чуешь, как пахнет? - спросил вдруг Иван.

Влажный застоявшийся воздух был пропитан густым, приторно-тяжелым запахом.

- Багульник, - пояснил Иван. - Дурман тайги.

- Моль его не выносит, - сказал шкипер. - Моль, клоп - вся нечисть домашняя. Старуха моя пучки по всем углам держит, и на барже у нас - как в больнице.

Они все шли и шли, и болоту не видно было конца. Так же грузно оседала под ногами почва, так же хлюпала вода и чуть слышно позванивала жесткая осока. Шкипер убирал с дороги сухие ломкие сучья осин.

Так протопали они километра три, а потом лес расступился, и перед ними открылась заросшая осокой поляна. Воды здесь было поменьше и осока повыше, но сапоги все равно утопали по самые голенища.

- Луконина топь, - сказал шкипер. - Вот с того угла и почнем, пока не жарко. А вы, бабоньки, палите костер да варганьте косцам еду.

Еленка, Лида и молчаливая Паша пошли к опушке, а мужчины начали отбивать косы. Вздрагивающий звон поплыл над болотом.

- Ты к жалу тяни, к жалу!… - суетливо подсказывал Михалыч Сергею. - От пяточки с наклоном да вперед, вперед, к носку…

- Ну, с богом, мужики! - торжественно сказал шкипер и широко, от плеча махнул косой.

С жестким хрустом осела под взмахом осока и, подхваченная пяткой, отлетела влево. Еще взмах - и следующая охапка пристроилась к первой, образуя начало валка.

- Пошли!… - в восторге закричал Михалыч, взмахивая косой. - Раз!… Раз!…

Он шел чуть согнувшись, прямо ставя ступни и приседая при каждом взмахе. Коса ходила легко, и так же легко, похрустывая, рушилась осока и ровным валком укладывалась слева от косца. Он на шаг продвигался вперед, одновременно вынося косу, и с каждым махом рос валок, а по голой, начисто выбритой топи потянулись две параллельные полосы пробороненной ступнями почвы. Полосы эти быстро наполнялись водой.

Иван и Вася тоже начали косить. Движения их были плавны и свободны, и со стороны казалось, что труд этот прост.

"Подведу я их, - подумал Сергей, примериваясь для первого маха. - Широко шагают, черти…"

Он с силой полоснул косой и обрадовался, когда осока покорно легла, срезанная остро отточенным лезвием. Шагнул, полоснул снова - и снова она рухнула, устилая путь. Ему пришлось подбирать ее полотном косы и оттаскивать в сторону, но он не останавливался, а шел и шел вперед.

- Хорошо!… - крикнул Михалыч. - Ах, хорошо!…

- Погоди, не то к вечеру запоешь! - отозвался Вася.

- Знаем мы эти песенки, Вася! Певали!… - Михалыч воткнул держан в болото, торопясь, стащил с себя сырой ватник.

Шкипер уже заново отбивал косу. Иван остановился тоже, вытер полотно пучком осоки, проверил пальцем.

- Наждак, а не осока.

- Осока добрая, - сказал шкипер. - До кустов дойдем - перекурим. Так, мужики?

Никто не отозвался. Косцы неторопливо двигались вперед, и осока с размеренным хрустом укладывалась в ровные, строгие валки.

Шкипер первым дошел до кустов, отбил полотно, не торопясь вернулся по прокосу назад, к началу. За ним по одному вернулись остальные; только Сергей еще топтался где-то в середине, и извилистые рельсы его пути были густо усыпаны осокой. Косцы закурили из Васиной пачки, а Михалыч прошел к Сергею. Постоял сзади, посмотрел, тронул за плечо.

- Погоди, парень, погоди. Тужишься ты, косу таскаешь - не надо. Ты свободней держи. И пяточку к земле клони, пяточку самую. Она тебе травку и подберет, и в валок снесет. Гляди.

Он оттеснил чуть задохнувшегося Сергея, сделал несколько махов, не переставая поучать:

- В замах идешь - силу отпускай, не трать попусту. А вниз повел - на себя резче прими. Тогда коса сама и срежет и уберет.

- Иди, покурим!… - позвал Иван. - Слышь, Сергей!…

- Не заработал еще! - отозвался Сергей, вновь становясь на место. - Докошу - покурю.

- Не гони, - сказал шкипер. - Здесь призов не дают.

Покурив, они снова взялись за косы, и вскоре Михалыч догнал Сергея. Они почти не разговаривали: пройдя гон, возвращались, курили, отбивали косы и снова шли косить. Выбившись из их ритма, Сергей так и остался в одиночестве. Теперь он и косил один, и курил один, с каждым заходом ощущая, как наливается усталостью отвыкшее от таких нагрузок тело.

Взошло солнце. Косцы разделись до пояса: комары щадили в работе, атакуя только на перекурах. Зато пестрый злой овод все чаще жалил потные спины.

Женщины развели костер. Паша готовила завтрак, а Еленка и Лида уже сгребали осоку в копны, чтобы она зря не мокла в воде.

- Завтракать, мужики!… - крикнула Паша.

Косцы враз остановились, обтерли мокрые косы и воткнули держаки в топь. Только Сергей продолжал косить. Шкипер подошел, положил руку на его голое потное плечо:

- Отдышись, парень.

- До кустов дойду…

- Весь день впереди. Намахаешься.

Сергей покорно воткнул косу и пошел к костру, чувствуя, как плывет и качается под ногами топь. У опушки Вася и Михалыч умывались в глубокой луже.

- Ополоснись, Серега, - сказал Вася. - Сразу посвежеет.

Сергей подошел, нехотя зачерпнул пригоршню холодной желтой воды, протер лицо.

- Зла мужицкая работка? - улыбнулся Михалыч.

- Приспособится, - сказал Вася. - Тут хитрости нету.

- Есть хитрость!… - возразил Михалыч. - В городе все быстрей норовят, все наскоком, все нахрапом. Нетерпеливые вы. А у нас так нельзя, не-ет, нельзя! У нас силу сберечь надо. Но - умеючи, умеючи, значит. Вот это и есть мужицкая хитрость.

Паша сварила ведро картошки с тушенкой, и они начисто выскребли ведро, напились чаю и сразу вернулись на недокошенные полосы.

- Ну, мужики, до обеда должны все скосить, - сказал шкипер. - Если осилим, - значит, выхватим это сенцо у бога из самой запазушки.

- Не у бога, а у колхоза имени Первого мая, - улыбнулся Вася.

- Сроду здесь колхоз не косил и косить не будет, - сказал Иван. - А траве зря пропадать не положено.

Солнце вставало все выше, топь звенела полчищами слепней. От болота поднимался пар, пот струйками тек по спинам косцов; они все чаще отходили к опушке, где бил родник, и пили холодную желтую воду.

- Как нога? - спросил шкипер. - Отдохнул бы.

- Ничего. - Иван сполоснул лицо, улыбнулся: - Погодка-то, а? Как заказанная…

Он врал, когда улыбался. Ногу ломило до пояса, он давно уже косил, стараясь не опираться на нее, но боль росла. Лечь бы сейчас, вытянуться - тогда отпустит. Но он не давал себе спуску. Никогда не давал: только начни болеть - и тело припомнит все осколки и пули, все контузии и ржавые сухари с болотной водой. Только распусти вожжи - не встанешь.

Поэтому он деловито ел за обедом пропахшую горьким осиновым дымом похлебку. Ел насильно: его мутило от боли и усталости.

- Не могу, - сказал Сергей и бросил ложку. - В глотку не лезет.

Он откинулся на кучу ломкого хвороста и закрыл глаза. Плыло, качалось болото…

- Попей.

Он открыл глаза: Еленка протягивала большую эмалированную кружку.

- Выпей, - повторила она. - Нельзя же ничего не есть.

- Ослабнешь, - сказал Иван.

Сергей хлебнул: в кружке было молоко. Прохладное, густое, почему-то чуть горьковатое.

- Больше не коси, - сказал Вася. - Что осталось, мы с Михалычем подберем, а вы копешки готовьте. Пудика по три потянем, Михалыч?

- Потянем, чего же не потянуть?…

Поначалу сгребать мокрую осоку показалось делом почти пустяковым. Но осока была не просто тяжелой; она была цепкой, как колючая проволока, пласты ее упорно свивались в большие вязкие комья, в которых намертво запутывались грабли.

- Ты руками, Сережа, - сказала Еленка.

Руки ее уже были порезаны в кровь, до волдырей искусаны комарами. Но она двигалась легко и гибко, словно не чувствуя усталости.

- Здоровая ты девка, - сказал Сергей.

- Привычная…

Через час с дальнего конца топи вернулись Михалыч и Вася. Сунули держаки кос в раскисшую землю:

- Готово, Игнат Григорьич.

- Ну что, мужики, отдохнем полчасика, а? - спросил шкипер. - Отдохнем, покурим и - двинем.

- Конечно, отдохните, - сказала Лида. - Нам тут еще грести и грести.

Косцы побрели к костру, а Сергей еще дергал, пинал, волок проклятую осоку. Еленка мягко отобрала у него грабли.

- Покури. Главный труд впереди, Сережа.

Пошатываясь, Сергей подошел к костру и почти рухнул на хворост. Вася протянул ему папиросу, он взял ее и держал в руке, как свечку: не было сил прикурить.

- Воровство - это когда корысть есть, - сказал шкипер, мельком глянув на него. - Украсть, продать да прогулять - вот воровство. Так я мыслю, Трофимыч?

- Мысль с совестью в разладе, - вздохнул Иван. - Я горючее тоннами тащу, Григорьич - траву, Вася…

- Краску! - засмеялся Вася. - Облез наш лайнер, как апрельский кот, глядеть невозможно. Лидуха пилит: давай, мол, подновим, давай, мол, выкрасим. Пошел я краску добывать, а мне говорят: не положено. Ремонтные работы - зимой, сейчас средств нет. Я говорю: за мой счет. Все равно, говорят, не положено. Ну, плюнул я, сунул кладовщику на пол-литра, и краска сразу нашлась.

- А я гвозди, гвозди так добывал, - подхватил Михалыч. - Крыша прохудилась, ремонту требует, а гвоздей в продаже нет. Я туда, я сюда - нету! Пришлось со стройки захватить. Несу домой, а душа трясется. Страх ведь, страх!…

- От бесхозяйственности все, - вздохнул Вася, - Почему в Юрьевце, скажем, гвозди есть, а у нас нету? Что стоит завезти их вовремя?

- Расторопности мало, это ты, Вася, правильно говоришь, - сказал Иван. - И расторопности мало, и желания, и умения: вот и выходит, где - завал, а где - нехватка.

- Нет, это не воровство, - убежденно сказал шкипер. - Ну, а внутри-то мышка, конечно, скребет, это ты верно сказал, Трофимыч. Живет в нас эта мышка, будь она трижды неладна, и ворочается, и сна не дает. В старину тоже так случалось, но тогда способ знали, как эту мышку из души выжить.

- Что за способ? - спросил Вася.

- Каялись.

- Глупость это, Игнат Григорьич!

- Не скажи, Вася. Когда невмоготу - откровение требуется. Груз с души снять нужно, поделиться, очиститься. Без покаяния умереть боялись, очень боялись.

- Перед людьми надо ответ держать, а не перед попом, - сказал Иван.

Все молчали. Михалыч неуверенно улыбнулся.

- Пошли тягать. - Шкипер достал из мешка веревки. - Берите снасть, "муравьи.

Женщины помогали увязывать мокрую осоку, рывком подавали на плечи. Веревки намертво вонзались в тело, выламывая спину, и мужчины, оступаясь, медленно брели по болоту.

Иван упал под первой копной: подвела нога. Упал неудачно, не мог встать, а только дергался, шепотом ругаясь. Вася, бросив осоку, кинулся, поднял:

- Оставь вязанку. Потом подберу.

- Ладно, Вася. Допру.

Вася шел сбоку, уголком глаза наблюдая за Иваном и вовремя подставляя плечо, когда Иван оступался. Поэтому они подошли к берегу последними: шкипер и Михалыч уже сматывали веревки, а Сергей сидел на своей ноше, опустив голову.

- Не ходи больше, Трофимыч, - сказал старик. - Отдышишься - тут попрыгай: сходни наладь, с катера все прими.

Иван кивнул: он понимал, что в этом деле не помощник. Выпростал из-под осоки веревку, сел рядом с Сергеем.

Михалыч, шкипер и Вася уже скрылись в лесу: чавканье сапог постепенно замирало вдали. Иван закурил, протянул пачку Сергею.

- Живот что-то схватило, - виновато соврал Сергей.

- Иди на катер.

- Ничего. - Сергей встал. - Отпускает вроде.

Пошел назад, сматывая на ходу веревку. Хвост ее долго волочился сзади, подскакивая на кочках.

На подходе встретились Михалыч и Вася: с новыми ношами они шли к катеру. Михалыч разминулся молча, а Вася сказал:

- С дальнего конца копешки бери.

- Портянка сбилась. - Сергей поспешно и неуверенно улыбнулся. - Переобувался там…

Последние охапки несли уже в сумерках. Черные осины тревожно звенели по сторонам. Сергей шел последним, пропустив вперед Лиду и Пашу.

Почти в темноте перетаскали осоку на катер. Это были последние усилия: даже Вася перестал улыбаться. Иван накрыл старым брезентом сырую, остро пахнущую болотом кучу.

- Отдыхайте.

Они вповалку улеглись на брезенте, и Сергей сразу же провалился в полудремоту. Слышал, как застучал двигатель, как, отваливая, плавно качнулся катер и пошел вверх, натужно гудя мотором.

- Свалили! - выдохнул Вася. - Здорово это, когда своего достигнешь. Вроде уважение к себе самому поднимается.

- Дело вы для меня великое сделали, ребята, - тихо сказал старик. - Я за это…

- Ты нам за это покурить раздобудь, на том и сочтемся, - сказал Вася.

- Держи. - Сергей достал мятую пачку. - Не знаю, целы ли.

- Целые. Закуришь, Игнат Григорьич?

- Можно.

- Катер!… - крикнул Михалыч.

Сзади нагонял катер. С палубы его кричали что-то, неслышное за шумом двигателя, махали фонарем.

Теперь уже все толпились возле рубки: колхозный катер вечерами патрулировал по реке.

- Плакала наша работка… - вздохнул Михалыч. - Ах ты господи, вот ведь не повезло, так не повезло…

И опять все замолчали, потому что молчал Иван, а ему одному принадлежало сейчас право решать. Но Иван упрямо держал максимальные обороты: катер дрожал как в лихорадке.

Справа открылся чуть видный в темноте пологий болотистый остров. Иван прижался вплотную к берегу: здесь течение было не таким сильным, но патрульный катер упорно шел в кильватере.

- Далеко? - спросил Иван, не оглядываясь.

- Метров триста, - сказал Вася. - Не уйдем, Трофимыч: у них и мотор посильнее, и катер не нагружен.

- Гаси топовые!… - крикнул Иван.

Сергей щелкнул выключателем, погасли опознавательные фонари, и тут же Иван стремительно заложил катер вправо, уходя в протоку.

- Куда?… - закричал шкипер. - Мель там, Иван! Мель!…

- Как крикну, все на левый борт, - сказал Иван, до рези в глазах всматриваясь в черную, заросшую камышом протоку. - Все - на один борт, поняли?

- Врежемся, Трофимыч, - сказал Вася. - Еще днище пропорешь.

- Все - на левый борт, как крикну, - повторил Иван. - Все - и бабы тоже. Готовьтесь. Только бы травы на винт не намотало…

Патруль чуть отстал: видно, капитан его не хотел рисковать в темноте, понимая, что все равно запер Ивана в ловушку.

- На борт!… - крикнул Иван, круто кладя руль. - На борт!…

Все кинулись к борту, и "Волгарь", развернувшись, боком лег на волну, задирая винт. Днище скребнуло по грунту, катер дернуло раз, другой, третий, но, дергаясь, он пробивался вперед, поднимая винтом тучи песка и ила. Мокрая груда осоки, дрогнув, медленно поползла к борту, но катер, дернувшись еще раз, прошел мель, и Иван тут же выровнял его и погнал вперед, уходя в темноту.

- Ушли!… - торжествующе закричал Михалыч.

- Да, Трофимыч… - Старик покрутил головой. - Всю жизнь на воде провел, а о таком не слыхивал. Орел ты, Иван Трофимыч.

- Лещ так перекаты проходит, - смущенно улыбаясь, сказал Иван. - Замечал, Григорьич? Весной, когда на нерест идет. Встретит мель, ляжет на бок, хвостом работает и - вперед, вперед. Вот нагляделся я, значит, и - пригодилось. А вообще это скверно - убегать от закона. Очень скверно…

С перегрузкой на баржу все вышло гладко, и утром "Волгарь" стоял у диспетчерской, как всегда. Начались будни: обеды на ходу в грохочущем кубрике и простой, когда можно было половить рыбу для обеда; нудная буксировка плотов и доставка приказов; проводка барж и перевозка мелких случайных грузов. В понедельник директор отдал приказ, и Сергей начал регулярные занятия по радиотехнике. Он относился к ним очень серьезно, тщательно готовился, чертил схемы.

Вечерами Иван оставался один: Сергей уговорил Еленку заниматься в кружке. Отогнав катер к затопленной барже, Иван уходил к старикам и сидел там допоздна: помог шкиперу убрать сено, расширил закуток для телки, а когда не было работы, беседовал со шкипером или просто молча курил. Он не спешил теперь на катер.

На неделе зашла Паша: Федору стало лучше, он просил Ивана навестить его. В среду занятий не было, и они пошли втроем: Иван считал, что Сергей должен познакомиться с бывшим помощником.

- Должен так должен, - нехотя согласился Сергей. - Не знаю, капитан, будет ли ему приятно.

Никифоров лежал в отдельной палате. Лежал на животе, неудобно вытянув подвешенную на шнурах руку в гипсе. Худое лицо его заросло щетиной, глаза ввалились. Он встретил их приветливо, но говорил так мало и неохотно, что они вскоре заторопились.

- Погоди, Иван Трофимыч, - вдруг спохватился Федор, когда они уже подошли к дверям. - Останься на два слова, а?

Сергей и Еленка вышли, а Иван вернулся к Никифорову и сел на табурет возле его головы. Федор молчал.

- Может, лекарство какое нужно или еще что? - спросил Иван.

- Да не в этом дело, - вздохнул Федор. - Тут, понимаешь, баба моя в суд подавать надумала. Нажужжали ей, понимаешь.

- Не знаю, - сказал Иван, подумав. - Может быть, правильно.

- Да что правильно, что? - зло дернулся Федор. - Ты меры прими, понял? Она у меня дура, ей что наговорят, то она и делает. А я позора такого…

- Ты, Федя, взвесь все, - мягко перебил Иван. - Ты подумай.

- Так ведь на тебя же - в суд-то!…

- Ну и что? - Иван помолчал. - Если б я преступление совершил, тогда… И тогда было бы правильно, Федя.

- Дурак ты, капитан!… - Федор дернулся, скрипнул зубами. - Ты, это, не сердись. Не давай ты ей воли, Трофимыч. Позор выйдет. Один позор.

- Посоветоваться бы надо, Федя. С юристом.

- Не надо. Не хочу я этого. Не хочу!… Обещаешь?

- Ладно, Федя.

- Ну, затем и звал. А сейчас иди. Сестру покличь: боли, мол, начались…

В Юрьевец для консультаций приехал профессор из самой Костромы. Иван случайно узнал об этом и кинулся в больницу. Главврач, недовольно хмурясь, написал записку, предупредив, что профессор - человек занятой и вряд ли согласится ехать в такую даль. И Иван тут же решил, что уговорить заезжую знаменитость сможет только Сергей.

- Понимаешь, я две недели Сашка не видал…

- Что за вопрос, капитан! - улыбнулся помощник. - Надо - значит, надо.

Иван выправил документы на рейс, долго объяснял, как идти, куда швартоваться, где искать профессора. Потом отдал чалку и стоял на берегу, пока катер не скрылся за дальним поворотом.

Налегая на палку, он медленно взбирался по крутой тропинке к поселку. Конечно, можно было пройти до лестницы и подняться по ней, но Иван всегда ходил только здесь. Это была тропинка его детства - узкая, утоптанная до бетонной твердости: даже палка не оставляла следов. Когда-то он на одном дыхании взлетал наверх, а теперь полз с остановками, приволакивая хромую ногу.

Наверху он оглянулся, но катера не увидел даже за первой излучиной: видно, шел "Волгарь" куда ходче своего капитана.

У ворот бревенчатого, в три окна дома он остановился. Низкий штакетник захлестнула малина, и с улицы двор не проглядывался. Иван одернул пиджак, застегнул на горле ворот рубахи, пригладил волосы и распахнул калитку.

За столом в палисаднике полная женщина перебирала клубнику. Она без улыбки посмотрела на Ивана, неторопливо заправила под косынку подбитую проседью прядь.

- Здравствуй, Иван.

- Здравствуй, Надя, - Иван присел, вытянув усталую ногу. - А где же Сашок?

- Сынок! - крикнула женщина. - Сынок, папа пришел!…

Прибежал Сашок, и они долго и старательно мастерили планер, руководствуясь крохотным чертежиком из "Юного техника".

- Ты, сынок, когда с мелочью какой работаешь - клеишь, к примеру, крючок к леске привязываешь или еще что, - языком зубы считай, - говорил Иван, оклеивая бумагой легкие крылья.

- А зачем?

- Для порядка. Сосчитал в одну сторону, тогда считай в другую. Глядишь, и не порвешь ничего, не сломаешь. Работа, Сашок, терпеливых любит, слушается их.

Это был его день. Он выторговал его, когда сын еще ползал по полу, и в такие дни они были только вдвоем: строили, чинили, бродили по лесу или ловили рыбу. Он просто учил сына тому, что знал сам. Поначалу казалось, что знаний этих много - целая жизнь, - но год от году становилось все труднее, и Иван с горечью чувствовал, как гаснет в сыне восхищение его рабочей сноровкой…

Профессор долго читал записку, все время нервно встряхивая листок.

- Это далеко?

- Шесть часов ходу, - сказал Сергей. - Против течения.

- Против течения - это очень хорошо, - неожиданно усмехнулся профессор. - В девять вечера зайдите за мной. Сюда.

Он сунул записку в карман и пошел наверх: на лестничной площадке ждали двое в белых халатах.

- Спасибо! - с опозданием крикнул Сергей, а Еленка испуганно дернула его за рукав:

- Тише!…

Они вышли на улицу.

- А вдруг поможет? - вздохнула Еленка. - Знаешь, мне Пашу жалко. И Федю, конечно, но Пашу - жальче.

- Она и сама жалкая, - сказал Сергей. - Живет голову втянув, словно вот-вот кто-то ударить должен.

- Так оно и есть, Сережа… - Еленка по-бабьи поджала губы. - Доля у баб такая - каждую минуту удара ждать.

Сергей посмотрел на нее, расхохотался, вдруг шутливо обнял.

- Пусти… - Еленка высвободилась и, чувствуя, что краснеет, поспешно отвернулась. - Может, в кино пойдем?

В кассах широкоэкранного кинотеатра толпились люди. Сергей быстро разобрался, в каком окошке дают на текущий сеанс, занял очередь. Еленка стояла рядом, искоса остро, изучающе поглядывая на соседей.

- Смотри, смотри! - не выдержав, зашептала она. - Чулки красные, а туфельки - черные…

- Ну и что? - спросил Сергей, бесцеремонно оглядев проходившую мимо девушку.

- Смешно. Как гусыня.

- Ты бы не надела?

- Да что ты!… - Еленка тихо рассмеялась. - Что же тут хорошего?

- Мне нравится, - сказал Сергей.

- Красные ноги?… - поразилась она.

- Красивые ноги, - поправил он.

- А-а… - смущенно протянула Еленка и замолчала. Потом спросила вдруг: - А когда коленки торчат, тоже нравится?

- Если красивые?

- Что же в них может быть красивого? Коленки и коленки…

- У тебя, например, красивые, - улыбнулся он.

Еленка поспешно отвернулась. Сергей усмехнулся: ему нравилось вгонять ее в краску.

Очередь двигалась медленно, и Сергей уже начал поглядывать на часы: до сеанса оставалось десять минут.

- Там без очереди не пускайте! - крикнул он.

- Все нормально, - лениво отозвались от кассы.

У дверей раздался шум, очередь заколыхалась, и хриплый бас пьяно и весело прокричал:

- Кто последний, что дают?…

Сквозь толпу ломился лохматый рослый мужик в серой, вольно распахнутой на груди рубахе.

- Расступись, народ!…

- Рычало… - прошелестело в очереди, и люди начали вжиматься в стенку.

- Пьяный…

- А он и не просыхает…

Рычало пролез к кассе, загородил окошко:

- Что осталось, красавица?

Очередь послушно молчала. Что-то неразборчиво ответила кассирша, и вновь пророкотал хриплый бас Рычалы:

- А интересно?

Сергей вдруг шагнул вперед, схватил за плечо Рычалу, рванул к себе:

- А ну, убирайся отсюда!…

- Я?… - Рычало непонимающе моргал пьяными глазками. - Это ты - мне?… - Он чуть ворохнул плечом, сбросил руку, повернулся, огромный, уверенный. - Ах ты, морячок-дурачок!…

Сергей подобрался и, нырнув под руку, что есть силы ударил кулаком в живот. Рычало охнул и стал оседать на пол, хватая воздух.

Очередь молчала, скорее с удивлением, чем с восторгом глядя на него. Еленка сжала локоть, ткнулась лбом в грудь:

- Напугалась я…

- Ладно. - Он закурил, хотя в помещении курить воспрещалось, улыбнулся.

Прозвенел третий звонок, но они успели войти в зал и разыскать свои места. Почти полкартины Сергей глядел на экран не понимая, но потом успокоился, отвлекся и к концу успел посочувствовать герою, попавшему в неприятную историю. Еленке фильм очень понравился, потому что был без стрельбы и герои обретали счастье.

Они сидели далеко от выхода и попали на улицу с последними группами зрителей.

- Солнышко-то какое!… - радостно улыбнулась Еленка.

- Надо на катер глянуть, - озабоченно сказал Сергей.

Пошли к пристани напрямик, через пустырь. Еленка задирала голову к солнцу, щурилась, морща нос. Сергей усмехнулся:

- Щуришься, как котенок.

- Эй, морячок!…

Они оглянулись: нагонял Рычало.

- Отойди, - тихо сказал Сергей Еленке.

- Сережа… - Беспомощно оглядываясь, она схватила его за руку. - Тебе совестно, так я закричу, а?… Закричу, Сережа. Может, с ножом он…

- Отойди!… - резко повторил Сергей и пошел навстречу Рычале.

Они остановились в двух шагах друг от друга. Рычало тупо моргал красными глазками и молчал.

- Что надо? - спросил Сергей. Рычало упорно молчал, шмыгая толстым бородавчатым носом. Ветер шевелил его редкие седые волосы.

- Что надо? - повторил Сергей.

- Зачем ударил?… - тихо спросил Рычало. - Зачем, а?… Не трогал ведь тебя, никого не трогал. А что пошумел, так ведь без злобы. Все знают. Инвалид я, осколок у меня в брюхе. Немецкий осколок. А в него - кулаком. За что же так, а?…

- Еще хочешь?

- Эх ты… - Рычало тяжело вздохнул и опустил голову.

- Пошел прочь, пьяная морда, - брезгливо сказал Сергей и, не оглядываясь, вернулся к Еленке.

- Что? - с тревогой спросила она.

- Так, - усмехнулся Сергей. - Прощения просил.

Она засеменила рядом, сбоку заглядывая в лицо Сергею.

- А ты - смелый.

- Приходилось, знаешь, - нехотя сказал он.

Катер сиротливо стоял в дальнем углу причала. Сергей проверил запоры, чалку, вернулся на пристань.

- Пошли в ресторан.

- В ресторан?… - Еленка никогда не была в ресторане и испугалась: - Что ты, Сережа!

- А что? Выходной - вроде праздника.

- Нет, нет. Совестно как-то. И дорого, поди.

- Да что там дорого, совестно! Мы хозяева, понятно? Для нас - все: и кино и рестораны. Земля для нас вертится, а ты - совестно!… - Он взял ее за руку. - Пошли.

- Нет. - Она решительно высвободила руку. - Я обед сготовлю. Любишь окрошку? На рынке квас продают.

- Ну крой. - Он чуть сжал ее руку и улыбнулся, и она в ответ смущенно и радостно заулыбалась.

Еленка вернулась с рынка бегом. Перебралась на катер, открыла дверь рубки хитро загнутой проволокой, спустилась в кубрик. На столе стояли три бутылки жигулевского пива, лежал кулек с конфетами и полкило чайной колбасы. Еленка съела довесок и начала готовить зелень для окрошки: ей очень хотелось, чтобы обед получился не хуже, чем в ресторане.

Вскоре пришел Сергей. Положил на стол две банки консервов, пощупал пиво.

- Пивко-то я не сообразил за борт опустить!

- А консервы зачем? - Еленка неодобрительно покачала головой: - Это же так, баловство, а я мяса купила.

- Мясо - к ужину, - сказал он, вскрывая перочинным ножом консервы. - Профессора кормить будем: путь не близкий.

- Верно, Сережа. - Еленка разложила по тарелкам зелень, нарезала хлеб, колбасу. - Садись.

- Ну, ты прямо шеф-повар! - улыбнулся он. - Доставай стаканы, я сейчас.

- Чего забыл?

- Утопленника!… - весело крикнул он с трапа. Еленка достала стаканы. Вернулся Сергей, неся мокрую бутылку. К горлышку была привязана бечевка.

- Час в воде полоскал, а все - теплая.

- Напрасно. - Еленка строго поджала губы. - И не к месту и не ко времени.

- Ее всегда ко времени! - Сергей зубами надорвал пробку, разлил по стаканам. - Давай, матрос. Чтоб плавалось.

- Ой, много…

- Пивком запьешь. - Он открыл пиво, принес стакан, налил. - Ну, залпом, по-флотски.

Водка была теплой, противно перехватывала дыхание, липла к горлу. Еленка вообще не любила ее, пила только в компании, да и то для виду, но Сергей был так настойчив, так заглядывал в глаза, что Еленка совсем закружилась. Она чувствовала удивительную свободу и легкость, охотно смеялась его шуткам, а после обеда даже закурила, держа папиросу в кулаке и шумно выдыхая дым.

- Вот ты, девочка, и осовременилась, - весело сказал Сергей. - А то такой монашкой живешь, что аж злость берет: тихая да серенькая, как мышка.

- У мышки хвостик есть. - Еленка старательно выговаривала слова. - Хвостик да домик. А у меня, Сереженька, ничего: ни хвостов, ни домов.

- Да и я такой же, - вздохнул он. - Отца на фронте убили, мать померла, когда я еще в техникуме учился. Вот и выходит, что мы с тобой как брат с сестрой… Ты откуда в этих краях вынырнула?

- Издалека, Сереженька, издалека, - нараспев сказала Еленка.

Она уже не смеялась, и улыбка, забытая на лице, казалась заученной и потому жалкой. Сергей пересел ближе.

- Ну, ты что? Брось. - Он обнял ее за плечи, прижал к себе. - Слышь, матрос, гляди веселей!

- Было ведь, все было, Сереженька, - тихо всхлипывая, говорила Еленка. - И дом был, и подружки, и парнишечка. И любовь была, Сереженька… Та, что нам только разик дается. Вот я себя и не пожалела, когда в армию он уходил. Все ему отдала, а написали, что гуляю, и - поверил. Вернулся, насмеялся надо мной, перед всеми выставил да и бросил. Бросил, как окурок, бросил!…

Она залилась слезами, уже не сдерживаясь. Сергей, торопясь, целовал мокрое лицо. Еленка не отталкивала его, то ли не понимая, то ли по-детски зайдясь в плаче.

- Зачем? - перестав вдруг плакать, тихо сказала она. - Не надо этого, милый, не надо… Слышишь?…

Она бормотала эти привычные женские слова, а руки сами собой уже гладили его плечи.

- Оставь… Оставь, Сережа, милый… Ну, что ты делаешь со мной, что?…

…Вася третий час выбирал подвесной лодочный мотор. Ощупывал каждую деталь, осматривал крепления, по буковкам сравнивал паспорта. Продавец давно перестал обращать на него внимание, и Вася очень страдал, что не может ни с кем посоветоваться.

- Скажите, товарищ продавец, а можно обменять, если что? - набравшись смелости, спросил он.

- Ну а что может быть? - лениво спросил продавец. - Завод гарантирует, что тебе еще надо?

Вася вздохнул, еще раз сличил паспорта и вдруг решил, что загадает: если мотор будет хорош, то Лидуха родит ему парнишку, а если, не дай бог, сломается, то девчонку. А загадав, сразу повеселел и протянул продавцу паспорт:

- Этот. Выписывайте.

Расплатившись, Вася взвалил на плечо покупку и пошел к пристани. Местный пароходик, курсирующий между Юрьевцем и их затоном, отходил вечером, но Вася надеялся, что подвернется какой-нибудь буксир. Еще издали, оглядывая пристань, он увидел притулившийся в уголке знакомый катер.

- Трофимыч!… - крикнул он, бережно сняв с плеча "Стрелу". - Иван Трофимыч!…

Никто не отозвался. Дверь рубки была открыта, и Вася, перетащив ящик на палубу, заглянул в кубрик: там было темно, но слышался негромкий храп.

Сгорая от нетерпения похвастаться покупкой, Вася тихо спустился по трапу. Нащупав пол, остановился и деликатно кашлянул, рассчитывая, что спящий проснется.

- Кто?… - испуганным шепотом спросила Еленка.

- Это я… - растерянно сказал он. - А Трофимыч?

- Нет его, нет, - испуганно бормотала Еленка, торопливо натягивая платье. - Кто тут? Зачем?

- Да это я, Василий… - Он увидел голого по пояс Сергея, разбросанную одежду, бутылки на столе и замолчал.

Еленка перелезла через спящего, спрыгнула на пол. Отвернувшись, застегивала платье.

- Заснула я, - жалко бормотала она. - Мы за профессором тут. Жара такая…

- Да. - Вася растерянно топтался у входа. - Жарко, конечно. Домой скоро ли пойдете?

- Нет, не скоро, нет… - Еленка стояла к нему спиной, лихорадочно поправляя волосы. - Ночью пойдем. А то и утром.

- Я на рейсовом тогда, - сказал Вася и полез наверх.

Он вышел на палубу, взвалил на плечо "Стрелу".

- Стерва!… - громко сказал Вася и плюнул.

Профессор не помог Федору. Осмотрел, посоветовал не отчаиваться. Федор выслушал это молча, а сестру послал длинным матерком и потребовал, чтобы немедля отправляли домой. Доктор с трудом успокоил его.

На "Волгаре" все вроде бы шло заведенным порядком. Только Еленка вдруг перестала ходить на занятия, два вечера проторчала на катере: перестирала Иваново бельишко, починила рубашки. Иван звал ее к старикам, но она отказалась.

- Зря Еленка курсы бросила, - сказал за ужином Сергей. - Сил на это особых не надо, а бумажку получить всегда полезно. Поговорил бы ты с нею, капитан.

Иван поговорил. Еленка долго и как-то странно смотрела на него, а потом сказала:

- Раз велите - буду ходить.

- Надо, Еленка, - сказал Иван.

Еленка покивала и ушла в свой угол. Она вообще стала какой-то тихой, вялой, покорной. Иван все приглядывался к ней, хотел расспросить, что случилось, да так и не собрался.

С Сергеем капитан виделся только на работе. Даже в свободные от занятий вечера Сергей куда-то уходил, возвращался поздно и сразу заваливался спать. Как-то Иван видел его с Шурой, подумал, что завертела-таки помощника девка, но как раз в тот вечер Сергей вернулся злой, а когда курили перед сном на палубе, сказал:

- Давай, капитан, в те дни заправляться, когда этой заразы на нефтянке не будет.

Завелись у него и друзья: ходил играть в карты к инспектору рыбоохраны, выходные проводил на гензапани. Но занятия не пропускал, по-прежнему тщательно к ним готовился, да и на работе неизменно был улыбчив и безотказен.

Только в субботу он решительно отказался везти на гензапань проволоку.

- В понедельник отвезем, - сказал он диспетчеру. - Закон есть закон: короткая суббота.

- Сходим, Сергей, - не очень уверенно сказал Иван. - Все равно делать нечего.

- Вечерок у меня занят, капитан. - Сергей покосился, помолчал, потом спросил: - К старикам не собираешься?

- Можно.

- Еленку с собой прихвати, - приглушенно сказал Сергей. - Понимаешь, друзья придут, ну и… Словом, помещение нужно.

- Можно, - еще раз согласился Иван: ему не понравились подмигивания Сергея. - Пойдешь куда на катере-то?

- Не сомневайся, капитан: в двенадцать буду на месте.

Идти к старикам Еленка наотрез отказалась, и Ивану пришлось прикрикнуть на нее. Она испуганно глянула, торопливо закивала:

- Иду, иду, не надо…

Было в ней что-то пришибленное. Иван крякнул с досады, но промолчал, а спросил уже по дороге:

- Ты вроде боишься меня?

- Нет, что вы. - Еленка опустила голову.

- Тихая ты что-то больно. Здорова ли?

- Здорова.

- Может, обидел кто? - не унимался Иван.

- Да что вы, Иван Трофимыч! - Еленка остановилась, глядя в сторону. - Говорю вам, что все в порядке, а вы - свое. Так лучше уж вместе не ходить…

- Ну, ладно, - проворчал Иван. - Не такая ты какая-то, вот и спрашиваю.

Больше они не разговаривали. За тяжелым рубленым столом на барже удобно было молчать.

- Ну, чтоб ходилось вам и плавалось.

Раздался стук, и в комнату вошли Лида и Вася.

- Можно, что ли, хозяева?

- Ну, пойдет теперь музыка! - радостно крикнул хозяин, углядев в руках у Васи бутылку водки. - Теперь разговеемся!…

- Здравствуйте, - сказала Лида и чинно подала старухе кулек с конфетами.

Еленка вдруг вскочила, точно собираясь бежать, но Авдотья Кузьминична мягко потянула ее на место. Еленка затравленно оглянулась, схватила стакан и залпом выпила водку. Закашлявшись, опустилась на стул, пряча запылавшее лицо.

- Вот это да! - удивленно сказал шкипер. - Только чего вспыхнула-то? Чего застеснялась?

- Задохнулась она, - сказала старуха. - Полстакана хватила враз. Отдышись да закуси, а то спьянишься. Возьми, Лидуха, стаканы в шкапике, да садитесь к столу, гости дорогие.

- Поспел ты, Василий, к самому почину. - Шкипер налил Васе, опять поднял стакан. - Ну, волгари, за Волгу-матушку!

- Ох, балабон! - вздохнула старуха. - Талах ведь был, голь перекатная, босота волжская, а меня, единственную дочку, так заговорил, так забалабонил, что из отчего дома в угон взял.

- В угон? - удивилась Лида. - Это как же?

- А так: нанял тройку, усадил да и махнул на удалых сорок верст без передыху. Поп-пьянчужка обвенчал в селе Кудимове, да с тем и стали мы жить: по Волге мотаться из конца в конец.

- Хорошо, мать, жили, - улыбнулся шкипер. - Не было у нас ни кола ни двора, а морщиночки у тебя все-таки от смеха появились.

- Жили-то хорошо, а доживаем как?

- Ничего, Авдотья Кузьминична: нашего от нас никто не отымет, корня то есть. Добрый у нас с тобой корень: от босоты волжской мы идем, и нет нам ни сносу, ни износу.

- Корень, - вздохнула она и нахмурилась. - Изведут этот корень, и чихнуть не поспеем.

- Это кто же изведет-то? - поинтересовался старик.

- А бабы нынешние, вот эти вот. - И Авдотья Кузьминична сердито ткнула в плечо Еленку.

- Да что вы, Авдотья Кузьминична? - удивилась Еленка. - Да за что же вы меня так?

- А чего не рожаешь? - строго спросила старуха. - Чего не рожаешь-то, бабонька?

- Ой, ну что вы… - Еленка еще ниже опустила голову, то заплетая, то расплетая бахрому льняной скатерти.

- Кабы ты одна была, то и бог с тобой, - все так же строго продолжала старуха. - А ныне, куда ни глянь, все такие!… Ездила я прошлой зимой к Зинке, дочке своей. Отдельная квартира, мужик собственный, а детишек - ровнехонько один Андрюшечка. Я глянь-поглянь: у всех так, у всех по одному, а двое - так совсем редко. Ровно мода какая или указ… - Она вздохнула, глянула на Еленку. - Вот и ты, бабонька, такова ж. А жизнь знаешь что такое? Верть-поверть - и смерть. Спохватишься - выть будешь, локти кусать, да поздно, прошел твой час…

Еленка вдруг вскочила, крепко уцепившись за край стола.

- Разошлась ты, мать, - сказал старик.

- Все тут, Григорьич, к месту говорено, - вздохнула Авдотья Кузьминична. - Или не к месту, Иван?

Иван промолчал, а шкипер поднял стакан с остатками водки.

- За это и выпьем, Иван Трофимыч. Вот за это самое. Чтоб, значит, и тебе ветер переменился. Не все чтоб в лицо дул, а хоть изредка да в спину подталкивал.

- За это и я выпью! - громко сказала Еленка. - Она взяла стакан, шагнула к Ивану. - За вас, Иван Трофимыч.

Выпила не отрываясь, опрокинула стакан вверх дном и только после этого села на место, слепо тыча вилкой в скользкую сыроежку.

- Будьте здоровы. - Вася чокнулся.

- Спасибо, люди добрые, - тихо сказал Иван. - Дай вам бог, как говорится.

Некоторое время они закусывали молча, не решаясь нарушить вдруг возникшей тишины. Старик недовольно крякнул:

- Сбила ты, мать, со здравия на упокой!

- Так ведь не все же ай-ай-ай, надо и ой-ой-ой, - сказала старуха. - Теперь почаевничаем да и поговорим.

- "Хаз-булат удалой, бедна сакля твоя…" - затянула Лида.

Старик подхватил, остальные молчали.

- Нейдет, - вздохнул шкипер. - Без тебя, Еленка, ничего не вытянем.

- Не смогу я, Игнат Григорьич, - сказала Еленка, наливая чай. - Не тянет что-то на песни.

- А на танцы тянет? - вдруг громко, зло спросил Вася, в упор уставившись на нее.

Еленка неторопливо передала стакан с чаем, повернулась, глянула в глаза.

- Может, спляшем?

- И то дело, и то! - обрадовался старик. - Тащи, Лидуха, гитару, ежели не рассохлась она от тихой жизни!

Лида подала гитару. Шкипер подстроил ее, рванул струны, и Еленка, выбив дробь, пошла по комнате:

Милый мой по Волге плавал,

Утонул, проклятый дьявол!

Я одна, одна, одна:

Не достать его со дна!…

Она лихо отбила приглашение, но Вася не шевельнулся: сидел набычившись, недобро поглядывая.

- Что, Васенька, коленки слабы? - пригнувшись к нему, вздохнула Еленка.

Ноги ее безостановочно дробили пол. Вася отвел глаза, буркнул:

- Напилась?

- А ты видел? Видел?… - почти выкрикнула она. - Ну, так и молчи. Молчи!…

Она вызывающе тряхнула головой и в полный голос неожиданно завела:

- "Хаз-булат удалой, бедна сакля твоя!…"

- "Золотою казной я осыплю тебя", - вмиг пристроившись, осторожным басом подхватил шкипер.

Пели долго, пока не ушли Вася с Лидой. А как захлопнулась за ними дверь, Еленка оборвала песню.

- Ну, и нам пора, - сказал Иван, вставая. - Спасибо, хозяева дорогие…

Было темно и очень тихо, когда они вышли на палубу. Теплым комком ткнулся в ноги Дружок и сразу же убежал на край баржи, где ударил топляк о замшелый борт. Черная вода чуть плескалась в сходни.

- Качается все, - шепнула Еленка, прижавшись к Ивану. - Я держаться за вас буду.

Он осторожно провел ее на берег, но и здесь она не отодвинулась, а все так же, путая шаги, прижималась к боку, и он обнял ее за прохладные, узкие, как у девочки, плечи.

- Не замерзла?

- Ножки не идут, - тихо засмеялась Еленка. - Не идут ножки домой.

Иван молчал, бережно поддерживая ее. Ему было хорошо и покойно, и он готов был идти вот так целую ночь по заваленному бревнами берегу, слушать ее бестолковый, ласковый шепот и молчать. Но прошли они всего несколько шагов, как Еленка остановилась, и он совсем близко увидел ее лицо: глаза казались огромными.

- Пойдем к деревне, - торопливым, очень деловым шепотом сказала она.

- Зачем?

- Пойдем, пойдем. Там тихо. Там нет никого, там…

Шли в темноте, спотыкаясь о бревна, путаясь в клубках ржавой проволоки. Еленка предупреждала, не оглядываясь:

- Бревно. Шагай левей. Проволока тут. Осторожно.

Заваленный бревнами берег кончился, под ногами мягко оседал песок. У обрыва Еленка остановилась, обняла, отстранилась вдруг…

- Сядь.

Он покорно сел, неудобно вытянув хромую ногу. Еленка лежала на спине, согнув колени: платье соскользнуло, и он все время видел эти белые колени, тесно прижатые друг к другу. Сердце его билось тяжело и неровно; чтобы успокоиться, он закурил.

- Куришь зачем?

Он промолчал: ему не нравилось, что они сидят здесь, точно двадцатилетние, очень не нравилось. Но не было сил ни встать, ни сказать ей, что лучше уйти отсюда.

Легкие пальцы коснулись лица. Он вздрогнул: совсем как там, на катере. Она ласково отобрала папиросу, взяла его за руки, потянула к себе:

- Ну иди же, иди ко мне, иди…

Иван скорее угадал, чем расслышал эти слова: в висках стучало. Он качнулся к ней, вывертывая непослушную ногу. Еленка тянула за руки, и костыль, который лежал между ними, вдруг острым концом уперся в ребро, а она все тянула и тянула, шепча что-то…

Он опомнился. Рванулся, тяжело вскочил, поднял палку.

- Не звери мы, понятно? Не звери!…

Спотыкаясь, он бежал по берегу. Упал, налетев на бревно, поднялся, снова, не оглядываясь, спешил вперед, с силой налегая на костыль…

Катер уже стоял у затопленной баржи. Иван, оступаясь, спустился в кубрик. Сергей убирал со стола, складывая грязную посуду в ведро.

- Прибыл по расписанию, капитан.

Иван молча прошел в свой угол, вытащил одеяло, швырнул в изголовье подушку. Потом вдруг, грохоча, полез наверх.

Сергей вытер стол и, взяв ведро, вышел на палубу. Иван, сгорбившись, курил на моторном люке. Сергей зачерпнул воды, неторопливо перемыл посуду. Уже уходя, спросил:

- А Еленка где же?

Иван промолчал. Сергей спустился в кубрик, расставил посуду в шкафчике, постелил и лег, а Иван все не возвращался…

Проснулся Сергей от грохота.

- Ты, капитан?

- Я… - негромко, с длинной паузой отозвался Иван: он, согнувшись, шарил на полу костыль.

Сергей потянулся к лампочке, включил: Еленки не было.

- Еленка у стариков ночует, что ли?

Иван подобрал палку, полез наверх. Высунулся вдруг уже из рубки:

- Искать пойду.

- Кого?… Да погоди же, капитан!

Сергей торопливо оделся, нагнал уже на берегу: Иван спешил, налегая на палку.

- Еленку искать? Ты чего молчишь-то?

- Обидел я ее, - глухо отозвался Иван. - За что обидел, а?…

- Где она? - помолчав, спросил Сергей.

Иван не ответил. В ночной тишине пронзительно громко скрипела палка, вонзаясь в песок. С низин в реку сползал туман. Сергей зябко передернул плечами.

- Выпил я вечером, только уснул, пригрелся…

- Жена ведь она мне, - вдруг точно самому себе сказал Иван. - Жена, а я - обидел. Зачем, а?… Это же все равно что ребенка ударить, это же невозможно. Сердце у нее простое, открытое, а я - сапогом по нему, сапогом!… Где же искать-то ее теперь, в реке?

- Да что ты, капитан. - Сергею вдруг стало страшно. - Да опомнись, что ты… Где расстались-то?

- Там. - Капитан ткнул палкой в рассветный полумрак: нагромождение бревен, старых пачек, сплоточной проволоки. - Как к деревне подниматься.

- Еленка! - крикнул Сергей. - Еленка!…

Прислушались: ответа не было. Иван снова зашагал - напролом через завалы сохнувших на берегу топляков.

- Еленка! - еще раз крикнул Сергей. Послушал, догнал Ивана. - Может, она на баржу спать ушла, к старикам?

Иван молча шел впереди, больше обычного приволакивая ногу. Сергей еле поспевал за ним.

Старики уже поднялись. Хозяйка растапливала печку, шкипер шуровал наверху: к началу рабочего дня приходили к барже катера за тросами, сплоточной проволокой, цепями.

- Куда спешишь, Иван Трофимыч? - весело окликнул он. - Старые троса я без очереди выдаю.

- Еленка не у тебя, Григорьич?

- Потерял? - рассмеялся шкипер. - Ну, Иван, ну, орел.

- Пропала она, Игнат Григорьич, - тихо сказал Иван, обессиленно опустившись на кнехт. - Ночью-то обидел я ее…

Дружок, повизгивая, радостно тыкался в колени. Рыжий, злой как черт кот Васька лениво дремал на крыше, одним глазом наблюдая за собакой.

- Вот дела, - растерянно протянул шкипер. - Лишку она вчера хватила, это точно.

- Может, заявить куда? - Иван вскочил, прошелся. - Может, в реке искать?

- Не дури, Иван, и голову не теряй, - строго сказал старик. - Заводи катер да сбегай к Василию: там она может быть. А нет…

- Ясное дело, у Лиды она! - радостно крикнул Сергей. - И как это мы сразу не сообразили.

Возвращались - затон уже работал. Первые катера требовательно сигналили, отваливая от причалов; грохотали цепи на подъемном кране - "Гансе", как его называли здесь; сиплыми, сорванными голосами костерили кого-то плотовщики.

- Иван Трофимыч, за баржой давай! - крикнули из диспетчерской. - Под погрузку просят!

- Погоди! Тридцать минут погоди!…

Еленки на катере не было. Иван завел мотор, крикнул помощнику, чтоб отдал чалку. Сергей спрыгнул на затопленную баржу и тут увидал Еленку: она стояла на берегу, словно раздумывая, идти ли на катер.

- Есть пропажа, капитан! Нашлась!…

Иван выскочил из рубки, больно ударившись ногой о высокий комингс. Увидел, полез закуривать, смахнув со лба выступивший вдруг пот.

- Где гуляла? - сердито спросил Сергей.

Еленка незряче глянула, прошла мимо. Платье было измято, лицо осунулось, синие круги легли под глазами. Мужчины переглянулись.

- Иди за нарядом, - устало сказал Иван.

Спустился в кубрик. Еленка сидела в углу, сгорбившись, сунув ладони между колен. Глядела в пол, в одну точку, и Иван, как ни старался, не мог поймать ее взгляда.

- Ты где была?

Еленка не ответила, не шевельнулась. Иван потоптался, буркнул:

- Ладно, завтрак готовь. Сейчас за баржой пойдем.

Она подошла к печке, присела перед ней да так и застыла, словно забылась.

- Мы, понимаешь, всю ночь с Сергеем бегали.

- С Сергеем?

- Тебя искали!… - Иван обрадовался, что она заговорила, заулыбался. - Весь берег обскакали, наорались до хрипоты. У стариков были.

- Зачем?

- Думали, у них ты.

- Бегали зачем, спрашиваю? Не надо за мной бегать, не маленькая.

Она говорила устало, равнодушно, словно не с ним, а с кем-то посторонним. Он больно почувствовал это, замолчал. Еленка медленно - щепочку за щепочкой - клала растопку. Много клала: больше, чем надо.

- Ты это… не сердись, - тихо сказал он. - Нельзя так, понимаешь, не дети.

Она подожгла растопку, прикрыла дверцу.

- Не пойму: прощения просите, что ли?

- Ты где ночевала? - нахмурившись, спросил он.

- А вам что за дело, Иван Трофимыч? - Она впервые посмотрела на него, и он увидел ее пустые, словно высушенные глаза. - Вы мне не свекор, не отец. Что вам-то за интерес?

- Я тебе… муж, - с трудом сказал он.

- Муж? - Она усмехнулась. - Не-ет, не муж. Муж женой не побрезгует, а вы побрезговали. А теперь спрашиваете, где ночевала. Так нашлись добрые люди, приютили, не побрезговали.

В печке с шумом прогорала подтопка. Они оба забыли про нее, они видели только друг друга.

- Зачем ты врешь? - тихо спросил Иван. - Зачем ты выдумываешь, опомнись.

- Выдумываю? - Еленка улыбнулась. - Не-ет, не выдумываю. Адресок могу дать, если хотите…

- Замолчи!… - крикнул он, что есть силы треснув палкой о стол.

Отскочивший конец со свистом пронесся мимо Еленки. Она еще выше вздернула голову, шагнула к Ивану, уже не помня себя:

- Жалела я вас, убогого! Жалела, понятно? Вы же всех обидеть боитесь, всего боитесь, а туда же: муж!… Жалкенький вы, блаженненький, только что на коленях не стоите. А ведь стояли бы, если б захотела, стояли бы как миленький, стояли бы!…

Она кричала что-то еще, но Иван уже ничего не слыхал. Кровь отхлынула вдруг от сердца, туго ударила в голову, розовые круги поплыли перед глазами.

- Готово, капитан! - крикнул с палубы Сергей. - Отваливай!

- Веди сам, - тихо сказал Иван, из последних сил держась на ногах. - Я покурю. Покурю только…

Курил он долго. Сергей несколько раз заговаривал с ним, но Иван отвечал односложно, и помощник оставил расспросы. Зачалил катер, спустился в кубрик.

- Что с Иваном?

- Что? - спросила Еленка.

- С Иваном что, спрашиваю?

- А-а. Не знаю.

Сергей посмотрел на нее, пошел к трапу.

- А со мной что? - вдруг спросила она. - Не спрашиваешь? Неинтересно?

- Интересно, - сказал он и полез на палубу.

Иван сидел сгорбившись, опустив плечи. Сергей окликнул его, но тут послали тянуть воз, и Сергей пошел чалиться и до обеда совсем позабыл про капитана. Вспомнил, когда Еленка крикнула снизу:

- Обедать!…

- Обедать?… - переспросил Иван. - Да, да. Иду.

Он спустился в кубрик, сел на свое место. Еленка поставила перед ним миску, но он отодвинул ее и спросил чаю. Выпив две кружки, впервые поднял на Сергея глаза:

- Я полежу, а? Справишься один?

- Конечно! - Сергей метнулся к дивану, раскинул постель. - Что за вопрос, капитан. Отдыхай.

Он лег, отвернулся к стене и так, не шевелясь, лежал, пока не кончился рабочий день. Слышал, как Сергей чалился, как шепотом уговаривал Еленку идти на занятия, как звенели под их ногами ступени трапа, как наконец затихло все; он остался один. Тогда он вылез на палубу и послал за водкой парнишку, что рыбачил с затопленной баржи.

Парнишка смотался мигом. Иван спустился вниз, сел к столу, налил полный стакан и заплакал.

Наутро он с трудом поднялся с постели. Сергей глянул на его серое лицо, свистнул:

- Лежать, капитан. Лежать пластом. Сам справлюсь.

Несколько дней он отлеживался, ничего не ел. Еленка бегала за молоком, Сергей раздобыл где-то меду. Отпаивали его, уговаривали, Сергей гнал к врачу - Иван только тряс головой.

А потом прошло. И ночью Иван сам выбросил за борт поломанный костыль.

…Утром в диспетчерской Ивану сказали, что его срочно просили зайти к юрисконсульту. Зачем, почему - никто не знал.

- Видно, насчет ссуды Никифорову, - предположил Иван. - Директор при мне обещал разобраться.

- Хорошо, если не насчет сена, - тихо сказал Сергей.

Старшего юрисконсульта Ефима Лазаревича Иван знал с войны: кругленький, седенький, чрезвычайно живой юрист и тогда был точно таким же, как и сейчас.

- Здравствуйте, Иван Трофимович. - Он обеими руками пожал жесткую руку Ивана, подождал, пока тот сядет. - Оторвал от работы - извините великодушно. Служба, знаете!…

Он деловито полез в стол. Порывшись, выудил тоненькую папку, раскрыл ее и, нацепив очки, долго читал какие-то бумажки. Иван сидел не шевелясь: в крохотном кабинетике стояла строгая тишина.

Ефим Лазаревич закрыл папку, снял очки, задумчиво потер переносицу.

- Как дела у вас, Иван Трофимович? Как "Волгарь" бегает? Вы курите. Курите, бога ради, не стесняйтесь.

Иван закурил, коротко рассказал новости, упирая больше на то, что положение Федора безнадежно и что в семье - семь ртов. Юрист вздыхал, поддакивал, качал круглой, поросшей седым пушком головой.

- Да, Иван Трофимович, да. Большое несчастье, очень большое. А как все это случилось? Знаете, с подробностями, если припомните. Очень важно - с подробностями.

- С подробностями?… - Иван не помнил никаких подробностей, а то, что помнил, считал незначительным. Передал коротко, как рвануло запань, как удалось ему аккуратно сдать воз: благо, случилось все на развороте и плот сам пошел в Старую Мельницу. -…Ну а Федора - как подрезало…

- Да, - сказал юрист. - Жаль, что подробностей не помните… Значит, у борта стоял Никифоров?

- У самого борта, - подтвердил Иван. - За плотом следил, знаки мне подавал: мне из рубки назад плохо глядеть, не видно.

- А по инструкции где должен стоять?

- По какой инструкции?

- Ну, есть же инструкция по технике безопасности?

- А-а… - Иван силился вспомнить, что сказано в инструкции на этот счет. - Ничего там не сказано.

- Правильно, - почему-то с удовлетворением сказал юрист. - Но, может быть, есть какие-нибудь добавления, приказы?

- Ничего такого нет, - сказал Иван. - А в чем дело, Ефим Лазаревич?

- Дело?… - вздохнул юрист. - Дело, дорогой мой, в том, что Никифоров подал иск на возмещение убытков, которые он потерпел.

- Подал все-таки? - Иван растерянно улыбнулся. - А ведь не хотел…

Он замолчал. Ефим Лазаревич опять нацепил очки, раскрыл папку, долго перебирал бумаги. Потом снял очки, потер переносицу и откинулся от стола.

- Иск этот может иметь ход в случае, если вы, лично вы, Иван Трофимович, нарушили соответствующие правила эксплуатации. Поскольку в правилах ничего не сказано, как поступать при прорыве запани, то остается последнее. - Он щелкнул пальцами и опять потер переносицу. - Никифоров, выполняя ваш приказ, находился в опасном, особо оговоренном в инструкции месте. Был такой приказ?

Иван пожал плечами: слово "приказ" как-то не вязалось с теми отношениями, которые были на катере. Каждый делал свое дело, знал его, не отлынивал, и надобности в приказах никакой не было. Он сказал об этом Ефиму Лазаревичу.

- Ну, не приказ, Иван Трофимович, не приказ: распоряжение, указание, совет. Устно, разумеется, устно. Вы не сказали, например, Никифорову: "Стой здесь", когда пошел лес?

- Нет… - неуверенно сказал Иван. - Он сам знал, где стоять. Ведь мне-то из рубки плохо глядеть.

- Ну, а идея, сама идея плотом перегородить реку кому принадлежит? Кто первый сказал, что надо сдать плот? Вы или Никифоров?

Иван долго молчал, раздумывая. Идея принадлежала ему, но он боялся, что если скажет об этом, то Федору срежут пенсию или не выплатят ссуду. С другой стороны, дело касалось суда, а к этому органу Иван относился с огромным уважением. Поэтому он сказал дипломатично:

- Все так решили, Ефим Лазаревич.

- Все решили? Значит, и ответственность - пополам?

- Ответственность?… - Иван насторожился. - Нет, Ефим Лазаревич, вся ответственность - на мне. Я - капитан, я - в ответе.

Юрист улыбнулся.

- Хороший вы человек, Иван Трофимович. Очень хороший, но не думайте вы о других сейчас, бога ради! Вы думайте, как из неприятности выскочить.

- Неприятности?

- Суд - всегда неприятность. По иску Никифорова ответчиком не может быть признано предприятие, поскольку оно не отдавало приказ спасать лес. Дело происходило на катере - объекте, так сказать, экстерриториальном, где вся полнота власти принадлежит капитану. То есть вам, уважаемый Иван Трофимович. И вам следует не его выгораживать, а подумать о себе самом.

- Так ведь если виноват, что же думать? - тихо сказал Иван. - Виноват - отвечать буду. Как положено.

- Отвечать… - вздохнул юрист. - За исход суда я не беспокоюсь, но тень он бросит. И не только на вас - на весь коллектив. Мы держим переходящее знамя, рассчитываем на крупные льготы, а тут - это дело. Представляете?… В каких вы отношениях с Никифоровым?

- Друзьями были.

- Уговорите его забрать иск назад. Дела он все равно не выиграет, только попортит кровь и себе, и вам, и нам.

- С сильным, значит, не судись? - тихо спросил Иван.

- В данном случае - безнадежно: от предприятия мы иск отведем, ну, а с вас что он получит? В лучшем случае - двадцатку в месяц…

Иван вышел от Ефима Лазаревича в полном смятении. Вначале он почти согласился с ним, что было бы лучше, если бы Федор забрал иск обратно, но упоминание о двадцатке сильно поколебало его. Двадцать рублей были для Федора суммой, и Иван готов был пройти через любой суд, только бы Федор ежемесячно мог получать с него эти деньги. Так было бы справедливо, если бы иск не коснулся при этом и других людей. Хотел этого Федор или нет, но своим иском он лишал их приработка, и Иван, понимая это, никак не мог прийти к какому-либо решению. Потоптавшись, он решительно свернул в отдел кадров.

У начальника шла летучка. Иван терпеливо дождался конца, ни до чего не додумался, но довольно ловко пересказал все Николаю Николаевичу.

- Так, - сказал начальник. - А в ведомости у тебя Прасковья дважды в месяц расписываться не забывает?

- Не забывает, - подтвердил Иван.

- А о том, что Никифорову пенсию оформили, знаешь?

- Небольшая она…

- А единовременное пособие считал? А премиальные, что ты им отдал, учел? А то, что местком пятьдесят процентов ссуды на себя берет, слыхал? Ну-ка, возьми счеты да подсчитай, что выходит. А выходит, - Николай Николаевич смотрел колюче, непримиримо, - выходит, что твой бывший помощник - хапуга и прохвост.

- Несчастный он, Николай Николаич. Калека.

- Раз калека, значит, делай, что душа желает? Вали на капитана, дои государство, как бесхозную корову, марай предприятие? Так?

Иван понуро молчал. Николай Николаевич вылез из-за стола, потирая бок, прошел к графину, запил порошок.

- Живот третий день горит, спасу нет, - сказал он, заметив внимательный взгляд Ивана. - И так двадцать лет одну кашку ем, а порой совсем невмоготу. Угостил меня фриц знатно: всю жизнь помню. Ты кури, чего жмешься. Окно открыто, выдует все.

Иван закурил, ладонью старательно разгоняя дым. Николай Николаевич вернулся на место, спросил вдруг:

- А этот… Прасолов как?

- Хороший работник, - твердо сказал Иван.

- Ну-ну, - не без недоверия проворчал начальник. - Мой тебе совет: иди к Федору и поговори начистоту. Пусть поймет, что потеряет, если будет настаивать. От моего имени сказать можешь твердо: Прасковью уволю к чертовой матери. И местком не поможет. Ты слово мое знаешь, Трофимыч.

- Знаю, - вздохнул Иван. - Ой, неладно получается!…

У Никифорова дома Иван остановился. Переложил кулек с конфетами в левую руку, правой долго вытирал мокрый лоб: никак не мог решиться постучать в эту до трещинок знакомую дверь.

- Можно, хозяева? - ненатурально бодро крикнул он, заглянув в маленькие темные сени.

В доме было тихо. Иван прошел внутрь, нащупал вторую дверь - в комнаты, постучал. Опять никто не ответил, и он открыл эту дверь и еще раз - все так же бодро - спросил:

- Можно, что ли?

- Кто? - спросили из-за перегородки.

- Я, Бурлаков.

Иван прикрыл дверь и старательно вытирал ноги. Он узнал по голосу Федора, хотя голос этот и показался ему странно приглушенным. Федор больше ничего не говорил, и Иван все тер и тер подошвы о старый, грязный половик. С печи, не мигая, смотрели четыре глаза: старики, не шевелясь, сидели там и молчали, как сычи.

- Ну входи, раз пришел, - с неудовольствием сказал Федор. - Чего ты там?

Иван поздоровался со стариками, но они не ответили. Он прошел в комнату: Федор полусидел на кровати, обложенный подушками. На коленях у него лежал лист фанеры, а на нем - пузырек с клеем и стопка исписанных ученических тетрадей. Сбоку, у стены, спал ребенок.

- Здравствуй, - угрюмо сказал Федор. - Ну, что скажешь?

- Да вот… - Иван растерянно развел руками. - Навестить решил. Детишкам гостинца…

- Гостинец?… - Глаза Федора странно блеснули, он даже приподнялся на локтях, стараясь рассмотреть, что именно положил Иван на стол. - А мне гостинца не захватил? Нет?

- Ты что это, Федя? - с испугом спросил Иван. - Что, худо? Ты лежи, лежи…

- Восемь пудов поднимал, - задумчиво и спокойно перебил Федор. - Восемь пудов. А теперь - вот!… - Он подкинул в воздух исписанные фиолетовыми каракулями листы. - Вот, видал? Кульки клею. Копейка - кулек. Кто виноват, а? Молчишь?… За славой все гнался. Получил славу? Тебе, хромому черту, хорошо: ты один, здоров как бык. А у меня - семь ртов. А я - кульки клею. Кулечки - малину продавать. Заработок - ровно на "Байкал". И то спасибо, свояк помог. Все занятие, артель "напрасный труд".

В сенях хлопнула дверь. Федор рванулся.

- Кто?

- Да я, я, господи, - устало и безразлично сказала Паша. Вошла в комнату, увидела Ивана, качнулась, прислонилась к косяку и тихо сказала: - Здравствуйте, Иван Трофимыч…

- Принесла? - заглушив Иванов ответ, нетерпеливо спросил Федор.

- Принесла, - сказала Паша и достала из кошелки четвертинку. - Вот, Иван Трофимыч, все, что даете мне, на водку уходит. Каждый день требует. Каждый божий день…

Она опустилась на стул, все еще держа четвертинку в руке.

- Ну?… Давай, ну?… - зло и беспокойно закричал Федор.

- А что делать, а? - тихо продолжала Паша, не обратив на него внимания. - Ведь криком кричит от боли, исходит весь. А выпьет - вроде легче.

- Яд ведь, - сказал Иван. - Губишь ведь, Прасковья, опомнись.

- Знаю, - покорно согласилась она. - Врач специально предупреждал: ни капли.

- Ну давай, чего болтаешь?… - грубо закричал Федор.

- Зачем же ты… - начал Иван.

- А что делать? - опять спросила она. - Вы крики его послушайте, хоть раз послушайте. Ведь Ольку уже напугал: плачет она ночами, дергается. Ну, что делать, Иван Трофимыч, ну хоть посоветуйте…

- Давай, - крикнул Федор. - Давай, а то такой концерт устрою…

Иван нагнулся к столу, взял из рук Паши бутылку, все до капли вылил в большую эмалированную кружку.

- На!… - Он резко сунул кружку Федору. - Пей!… Ну?…

Федор взял кружку, но пить не стал. Глядел исподлобья: кружка дрожала в руке, водка выплескивалась на детские тетради.

- А ведь был мужик, - тихо продолжал Иван. - Восемь пудов поднимал. Характер имел.

- Раздавило меня… - опустив голову, сказал Федор. - Как червя, раздавило…

- Гляди, до чего семью довел, гляди, глаза не прячь!… Старики на печке шевельнуться боятся, девчонка по ночам плачет, Паша - тень одна осталась. А ты все куражишься, Федор, все ломаешься, безобразничаешь… - Он закурил, отошел к окну. Крикнул, не оглядываясь: - Ну пей, чего дрожишь? Пей при госте один, если уж и мужика в тебе не осталось!…

Тишина стояла в доме. Ворохнулся на кровати ребенок, почмокал сладко губами и затих. У стола плакала Паша, а Федор не поднимал головы.

- Паш, слышь-ко, - вдруг тихо сказал он. - Ты, это… Ты рюмки бы подала, что ли…

- Федя!… - выкрикнула Паша и, рухнув к ногам мужа, судорожно обняла их. - Федя! Феденька!…

Федор гладил ее по голове и, шмыгая носом, отворачивался: не хотел, чтобы видели слезы.

- Ну, что ты? Ну, Паша? Ну, неудобно: гость пришел, а ты… Дай-ка нам рюмочки лучше. Рюмочки, огурчика…

- Сейчас, Феденька, сейчас, - с торопливой готовностью сказала Паша, вставая.

Всхлипывая и ладонями вытирая слезы, прошла на кухню. Иван молчал. Федор повозился, то ли устраиваясь поудобнее, то ли от смущения. Сказал:

- Не сердись, Трофимыч. Не выдержал. Жалко себя стало, силы своей… - Он помолчал. - Ты знаешь… Знаешь, в суд я подал.

- Знаю.

- Ну вот… - Федор вздохнул. - Затаскают тебя, поди.

- Меня-то ладно. - Иван потушил окурок, вернулся к Федору. - Меня-то ладно, Федя. Тут хуже дело получается. Так получается, что работяг ты премии лишишь. Квартальной премии. А ведь они-то ни в чем перед тобой не виноваты.

- Как?

- На первое место по району вышли. А если суд, то, сам понимаешь, срежут. Знамя-то еще, может, оставят, а премию…

Вошла Паша, принесла две рюмки, тарелку с огурцами.

Мужчины молча чокнулись, несколько торжественно выпили.

Федор сунул в рот огурец, сказал деловито:

- Надо, Паша, к Ефиму Лазаревичу сходить и забрать назад то заявление.

Паша молча посмотрела на Ивана.

- Это свояк нам затмение устроил, - виновато улыбнулся Федор. - Хорошо, до позора дело не дошло. Сходишь, Паша?

- Схожу.

- Ну, молодец, - с облегчением вздохнул Федор. - Умница ты у меня и душа добрая. Будь здоров, капитан, и не сердись: тошно мне, знаешь…

И вновь Иван уходил со смятением в душе. Шел, глядя под ноги, не узнавая встречных, пытаясь понять, не слишком ли дорогой ценой заплатил он, не пустив в Волгу прорвавшийся лес. Ни до чего он так и не додумался, но твердо понял, что не успокоится, пока хоть мало-мальски не наладит Никифоровым жизнь…

Володьку Пронина время от времени озаряли идеи. Были они большей частью пустопорожними, касались усовершенствования торжеств или нового способа подачи заявлений, но Пронин брался за них с такой энергией, что уже во второй инстанции истинный смысл их терялся, а еще выше к ним начинали относиться даже с интересом:

- Инициативный работник.

- Часы! - крикнул Пронин, когда Иван рассказал ему про Федора. - Часы, товарищ Бурлаков! Дело тихое, чистое: сиди себе да колупайся. И ходить не обязательно.

- Да не умеет он часы. Сроду с дизелями.

- Научим. Сегодня же свяжусь с часовой мастерской, попрошу, чтоб прикрепили к нему мастера. Пусть первое время будильники ломает. - Пронин записал что-то на перекидном календаре совсем так, как это делал директор. - Так. Заметано. Что еще?

- Насчет ссуды. Ссуду бы с него скостить, Володя. Юрий Иваныч дал распоряжение, а по вашей линии…

- Правильно критикуете: текучка заела. Соберу комитет, провернем. Заметано. Еще?

- Все, - улыбнулся Иван. - Кипишь ты, Володя, как ведерный самовар.

- Должность такая, - без ложной скромности согласился Пронин. - Народ раскачивать приходится, идеи бросать. Да, как у вас с новыми обязательствами?

- Мы старые еще не выполнили.

- Не надо за старое цепляться. Вы теперь на виду: именные. С вас и спрос другой. Прошу наметить, обсудить с экипажем.

- Ладно. Ты насчет Никифорова…

- Заметано! - Володька эффектно подал руку: - Ну, трудовых свершений вам, побед и прочее.

"Волгарь" по-прежнему бегал по затону, но Иван, занявшись делами Федора, меньше бывал на катере, и Сергей один мотался из конца в конец. Намотавшись за день, вечером аккуратно шел на занятия: кажется, ему даже нравилась эта непомерная нагрузка. Он был общительнее Ивана, быстрее сходился с людьми, и вскоре само собой получилось, что его фамилия стала чаще упоминаться на летучках, чем фамилия законного капитана "Волгаря".

В субботу Иван побежал в местком: Пронин все тянул с решением о ссуде. С утра катер нарядили тащить воз, и Еленка решила устроить генеральную приборку. Долго мыла кубрик, выколачивала на корме одеяла, морила клопов, которые нет-нет да и появлялись на катере. Сергей посмеивался:

- Смотри до дыр не промой!

Еленка сухо глянула - они почти не разговаривали - и принялась за трап. Выскребла каждую ступеньку, начала протирать перила и вдруг остановилась: на перилах химическим карандашом были написаны три имени: "ЛЮСЯ, КЛАВА, ВАЛЯ". Еленка хорошо знала этих девчонок - молоденьких кубометристок с запани. Знала и молву, которая ходила по поселку о трех подружках, зазывно голосивших двусмысленные частушки субботними вечерами. Глянула снизу на широкую спину Сергея, ссутуленную над штурвалом, усмехнулась и перенесла тряпку повыше.

В воскресенье Иван надел выходной костюм, сказал, ни к кому не обращаясь:

- К Сашку схожу.

Полез наверх, налегая на поручни. Сергей догнал его уже на палубе.

- Когда вернешься?

- А когда надо?

- Догадлив ты, капитан, - заулыбался Сергей. - Ну, часам к семи, думаю.

Иван коротко кивнул и похромал к носу. Сергей последил, как неуклюже перебирался он на затопленную баржу, как, сильно раскачиваясь, шагал к лестнице, ведущей в поселок: по тропинке он больше уже не поднимался.

Еленка убирала со стола. Сергей помолчал, прикидывая, как начать разговор: отношения были сложными.

- Как день провести думаешь?

- Мешаю, что ли? - не оглядываясь, спросила она.

- Почему мешаешь? Наоборот, предложение имею. - Он замолчал, но она продолжала так же медленно, старательно вытирать стол. - Поедем на острова?

- Вдвоем?

- Шестеро поедем. Компанией.

- Лишняя я в вашей компании. - Еленка прошла в свой закуток, грохнула кастрюлями.

- Глупая. - Он вдруг шагнул, крепко обнял. Она рванулась, но он не отпустил. Зашептал в ухо: - Разве тебя забудешь?

- Пусти. - Она мягко высвободилась. - Не надо. Прошу тебя. Пожалуйста.

В тоне ее было что-то такое, от чего он сразу перестал настаивать.

- С радостью бы с тобой вдвоем на острова уехал, но - договорился, неудобно. В одиннадцать ребята из рыбнадзора придут. А потом за девчонками заедем. Ну, гуляют ребята с ними, ну, как тут отвертишься?… - Он помолчал. - Поедем?

- Было бы куда уйти, Сережа, - ушла бы, не оглядываясь…

Гости прибыли точно. Красный, конопатый капитан катера рыбоохраны нес заботливо упакованную от посторонних глаз выпивку и авоську отборных, еще живых лещей. Быстрый, цыганского вида инспектор притащил завернутый в мешковину предмет:

- Тебе, Сергей.

Сергей развернул; это была новая сеть с крестовиной и растяжками: люлька. Мелкоячеистая, почти на три метра.

- Ну, теперь с рыбкой будем! - радостно сказал Сергей. - Теперь - порядок!

Девчонок было двое: Люся и Клава. Худенькая, с лисьим личиком и тонкими, как палки, ногами Люся с визгом бросилась на шею краснорожему здоровяку капитану. Сонная, круглая, как арбуз, Клава держалась степенно: подала каждому руку, покивала и уселась на моторный люк, подобрав толстые ноги.

Сергей гнал катер к островам, мужчины держались в рубке: были они женатыми и, хоть семьи их жили далеко отсюда, все же побаивались молвы.

У дальнего островка Сергей причалил. Мужчины развели костер на мягком, прогретом солнцем песке. Потом дружно, в шесть ножей, чистили рыбу. За обедом мужчины поили девушек портвейном, много было шуток и смеха. Еленка совсем было оттаяла, но тут угрюмый инспектор начал скучно тискать равнодушную Клаву. Рыжий захохотал, хлопнув вертлявую Люську.

- Гуляем, девки!…

Мучительно покраснев, Еленка низко пригнулась, пряча глаза. Сергей встал.

- Пойдем на катер.

На катере он наглухо задраил дверь рубки, спустился в кубрик. Еленка плакала, спрятав лицо в ладонях.

- Ну, чего? - Он тронул ее за плечо. - Брось, дураки они.

- Не уважают. За что? Ну, за что, Сережа?

- Глупости все это, мелочь. Они вообще-то ребята не плохие.

- Ох, как гадко все это, Сережа!…

Она замолчала. За глухими железными стенами чуть слышался неразборчивый визг Люськи, хохот капитана. Сергей сел рядом.

- Вытри-ка слезки, улыбнись. Ну, что ты?… Ну, хочешь, бросим их тут, уедем?

- Хочу.

- Ну, и бросим. - Он повернул ее к себе, поцеловал. - Эх, Еленка, Еленка…

- Ты что? - Она рванулась, вскочила. - Ты что это, а?…

- Дура ненормальная, - со злобой сказал Сергей.

- Не будет этого. Никогда не будет. Никогда, - как в бреду, повторяла она.

- Ну и заткнись! - грубо оборвал он. - Тоже цаца выискалась, девочку из себя строит.

Вылез из кубрика, что есть силы грохнул дверью. Еленка упала на диван, расплакалась в голос, не сдерживаясь.

Когда успокоилась, голосов уже не было слышно: гости то ли дремали, загорая на песке, то ли ушли в глубь острова. Еленка напряженно прислушивалась, пытаясь угадать, где они сейчас, но в кубрик доносился только плеск воды, шуршащий перекат камыша да резкие крики чаек. Потом грохнули по палубе шаги, и на трапе показался Сергей: он нес бутылку вина и тарелку с конфетами.

- Подлизываться пришел, - улыбнулся он.

- Где они?

- Гуляют. - Он хохотнул, не удержавшись. - Природа, Еленка, своего требует.

- Женатые ведь.

- А что им, убудет, что ли?

- И ты таким будешь, когда женишься?

- Я-то… - Сергей налил вина, хлебнул. - Это смотря на ком женюсь. Если муж налево свернул, так в том, Еленка, жена виновата.

- Жена всегда виновата.

- Ну, не скажи. Вот у меня кореш в Саратове… - Он вдруг замолчал, точно вспомнив что-то. - А ты чего не пьешь? Веселей гляди, матрос! Чего там, мир ведь, а?

А глаза никак не хотели улыбаться. Холодные и колючие, жили они отдельно от него - шумного, подчеркнуто веселого.

- Фальшивый ты. - Еленка вздохнула. - Ой, какой же ты фальшивый!

- Ну, что там - фальшивый, фальшивый. Какой есть…

Гости вернулись к ужину: усталые, равнодушные, далекие друг от друга. Мужчины держались особняком: капитан усердно скоблил толстую можжевелину с хитро загнутым корнем; инспектор лег в тень, прикрывшись от мух рубахой. Сергей помогал женщинам с готовкой, таинственно подмигивал, ухмылялся. Еленка злилась, но молчала. Улыбалась, пряча злые глаза, все снесла и выпросила-таки крепкую можжевеловую палку.

- Это - вам, - сказала она Ивану вечером, когда они остались одни в кубрике. - Не знаю, может, коротка.

Иван взял палку, примерил:

- В самый раз.

Равнодушно поставил в угол, начал стелить постель.

Еленка смотрела в сутулую широкую спину, молила, чтобы повернулся, чтобы спросил о чем-нибудь.

- Наврала я вам, - тихо, запинаясь на каждом слове, сказала она. - Ни у кого я тогда не была. Просто ревела на берегу до рассвета.

Иван молча снял пиджак, потащил через голову рубаху.

- Вы простите меня, Иван Трофимыч, - еле слышно сказала Еленка.

На секунду он замер, завяз в рубахе. Сказал глухо:

- Ты бы вышла. Раздеваюсь я.

Еленка качнулась, прижала руки к груди. Спотыкаясь, взбежала по трапу.

Иван лег к стене, закрыл глаза. Может, надо было шагнуть к Еленке, шагнуть и обнять, и все бы вернулось, но он сразу же прогнал эту мысль.

Он отрезал Еленку, отрезал по самому сердцу. Нет, совсем не за то, что она в запальчивости наврала ему, не за ложь - за правду: она просто жалела его.

Утром встал с глухой, уже привычной головной болью. Поднялся на палубу: на корме Сергей собирал новую люльку. Иван тупо посмотрел на широко раскинутую сеть.

- Что это?

- Подарок, - горделиво улыбнулся Сергей. - Кончилась наша кустарщина, капитан.

- Закона не знаешь?

- Законы, капитан, для дураков пишут. Для дураков да для судей, когда эти дураки попадаются.

Иван метнулся в кубрик. Выскочил оттуда, молча отстранил Сергея и полоснул по сети остро отточенным ножом.

- Ты что?

- А я - дурак, - запинаясь от ярости, сказал Иван. - Тот дурак, для которого законы пишут.

И опять широко, уже не примериваясь, резанул сеть.

- Не смей!… - Сергей, не рассчитав, с силой толкнул капитана.

Иван отлетел к борту, ударился о леер. Нож, выскользнув, упал в воду. Иван тяжело поднялся, шагнул к сети, скомкал. Сергей ухватился за другой конец:

- Рыбинспектор дал. Понятно тебе?… Сам дал, лично!…

- Не дам!… - Иван, задыхаясь, рвал сеть к себе. - Не позволю!…

- Моя сеть, ясно? Мне подарили! Мне, ясно?…

Тяжело дыша, они почти упирались лбами. Сергей был здоровее и помаленьку, по частям перетягивал сеть, мотал Ивана по всей корме.

- Оставь! Слышишь?… Добром прошу, - бормотал он.

Иван вдруг бросил сеть и, схватив с палубы тяжелую крестовину, далеко швырнул в воду:

- Вот так-то, Прасолов. Так-то лучше будет. Спокойнее.

- Твою мать… - сквозь зубы выругался Сергей. - Добро, капитан, побеседовали. В жизни этой беседы не позабуду.

- Уходи с катера. - Иван закурил, затянулся, говорил почти спокойно. - Сам уходи. Не сработаемся.

- За бабу считаешься? - тихо спросил Сергей. - Эх, мужик называется! Дерьмо собачье.

Швырнул в воду исполосованную сеть, пошел к рубке.

Навстречу вылезла Еленка.

- Завтракать.

- Идем. - Иван встал. - Я сказал тебе, Сергей. Все.

- Не задержусь, капитан. Теперь не задержусь, не думай!…

Но задержаться Сергею все-таки пришлось: он задумал досрочно выпустить своих радистов. Просьбу встретили недоверчиво, но пошли навстречу: создали комиссию, в состав которой вошли директор, главный инженер и по собственной охоте Пронин.

Группа не подвела Сергея: из пятнадцати выпускников четырнадцать получили свидетельства. Пятнадцатый слушатель - Еленка - не явился на экзамены. Сергею объявили благодарность в приказе и наградили именными часами. Он был очень доволен и ради такого случая закатил на катере торжественный ужин.

- Не откажешься, капитан?

- Можно, - сказал Иван.

Сергей пригласил всю комиссию, но пришли только Володька Пронин да парторг Пахомов. Пронин держался официально, говорил тосты, но быстро опьянел и стал пялить глаза на Еленку. Еленка развеселилась, краснела, закрывалась рукой.

Спьяну Пронин принимал Еленку и Сергея за молодоженов, лез с поздравлениями, журил, что скрыли правду.

- Волжская свадьба!… - кричал он, требуя внимания. - Катера - все в цветах! Музыка! Народное гулянье!… Товарищ Прасолов, возродим народные обычаи? Возродим?…

Пахомов пил мало. Вел с Иваном тихий мужской разговор о лесе, заработках, хозрасчете, который в порядке эксперимента хотели ввести на их запани с будущего года. Он не поддерживал этого новшества, хмурился:

- Опять, значит, рубль гнать будем, да? А сознательность?

- Без рубля тоже не проживешь.

- Правильно. Но вот мне скажи: хорошо зарабатываешь?

- Хватает.

- Вот. Ты - передовой, ты из премий не вылезаешь. По высшей сеточке пятый год без промаха. Почему? Потому, что ты сам проценты даешь, а мы тебе - соответственно. А при этой самой новой экономике что будет? А то будет, что станешь ты, передовик, получать куда меньше, чем сейчас.

- Почему? - не понял Иван.

- А потому. Сейчас откуда фонд зарплаты идет? Оттуда. - Пахомов важно поднял к темному потолку толстый палец. - Существуют утвержденные ставки, кому сколько полагается. А будет что? Будет фонд зарплаты исчисляться из прибылей, и станем мы его делить на всех чохом. А какой он будет, этот фонд, после всех отчислений? Неизвестно. А ну - запань прорвет? А ну - катер на мель сядет? А ну - еще что? Вот и получится шиш без масла.

- Этого я не понимаю, - вздохнул Иван. - Работать надо хорошо - и запань не прорвет, и на мель никто не сядет…

- Комнату! - вдруг заорал Пронин. - Товарищ Пахомов, сделаем комнату молодоженам?

Иван поднял голову, удивленно посмотрел на Еленку. Она с веселым вызовом встретила его взгляд, и он сразу отвел глаза.

- Комнату? - Пахомов, не понимая, моргал белесыми ресницами.

- Не надо им комнату, - глухо сказал Иван, уставясь в стол.

- Нет, надо! - озорно сказала Еленка. - Очень даже надо!

- Им - не надо, - упрямо повторил Иван. - Старикам лучше дайте. Столько лет на барже…

Разошлись за полночь. Сергей пошел провожать. Еленка, напевая, убирала со стола. Иван начал стелить постель, спросил вдруг:

- Поздравить можно?

- С чем, Иван Трофимыч?

- Ну, с этим… Комнату вон обещали. И вообще.

- Можно, Иван Трофимыч. - В Еленку вселился какой-то бес: хотелось озорничать. - На свадьбу-то придете?

- Ну что ж, поздравляю, - не глядя, сказал Иван и, забыв о постели, тяжело полез на палубу.

- Далеко ли собрался? - спросил Сергей, встретив его у рубки.

- Порыбачить хочу, - хмуро сказал Иван. - Давно не рыбачил.

- Гляди не опаздывай: я завтра с утра занят.

- Ладно. - Иван поковылял к носу. - В шесть вернусь.

Сергей спустился в кубрик. Сказал, усмехнувшись:

- Розыгрыш наш Ивану против шерсти: рыбачить пошел.

- Надоели вы мне, - вздохнула Еленка. - Все надоели. Для себя жить буду. Вот как. Для себя.

Сергей потушил свет, разделся, лег. В кубрике было тихо, только чуть поскрипывал борт, касаясь затопленной баржи. Сергей думал о том, как хорошо прошел вечер, и о том, какой серьезный и деловой разговор вел он, провожая парторга до дома. Завтра начнут ставить на катера рации: дело это поручено лично ему и…

- Спишь?… - странным приглушенным шепотом спросила вдруг Еленка.

Сергей спрыгнул с дивана…

Два дня Сергей только ночевал на "Волгаре": устанавливал на катерах передатчики, регулировал, налаживал связь. Он работал с азартом, умел подчинить людей своей веселой настойчивости. Дело, запланированное на неделю, провернул за двое суток, получил крупную премию, ходил победителем. Резко сократились холостые пробеги катеров.

А Иван жил молчком. Молчком работал, молчком ел, молчком курил на палубе. Он не заговаривал больше об уходе Сергея с катера, понимая, что уходить-то надо ему. Он проиграл эту молчаливую битву за первенство на "Волгаре" и, оставаясь капитаном, фактически был просто третьим лишним. И не было сил бороться. Просто - жил, и все. Тихо жил.

В воскресенье он надел выходной костюм, прихватил новую палку: шел к Сашку. Еленка вручила ему сверток с пойманной накануне рыбой, спросила, когда вернется.

- В семь, - сказал он. - Пойдете куда?

- Не знаю.

- Я к тому, что ногу ломит, - пояснил Иван. - Ломит с вечера. Как бы грозы не было.

- Да какая гроза! - засмеялся Сергей. - Барометр в диспетчерской на великой суши вторую неделю застрял.

- Мой барометр поточнее, - сказал Иван и полез из кубрика.

День был безветренным, сонным, белесым от зноя. С утра на пристани толпился народ: люди собрались в Юрьевец, но рейсовый запаздывал где-то вверху, в Красногорье. Мужчины прели в темных выходных пиджаках, поругивали пароходство, курили. Сергей из любопытства пошел узнавать, вернулся с рыжим капитаном и рыбинспектором.

- А народ-то зря на пристани топчется: рейсового не будет. В Красногорье винт о топляк сломал, при мне диспетчер звонил.

- Ну, Сергей, на тебя вся надежда, - улыбнулся рыжий. - Не срывай нам мероприятия.

- Ты что, капитан? Это тебе не по нашим дебрям ходить: там, в Юрьевне, документы нужны.

- А ты к пристани не швартуйся - и документов никто не спросит.

- Деньгу можно зашибить немалую, - понизив голос, сказал инспектор. - Гляди, сколько рублей на берегу мается.

- Деньги само собой, - нажимал капитан. - Главное - людям помочь: выходной пропадает.

- Это верно… - заколебался Сергей.

- Ой, Сережа, не соглашайся, - вмешалась Еленка. - Нельзя так, не положено! И Иван Трофимыч не позволит.

- Ну, на Трофимыча-то я облокотился, - усмехнулся Сергей. - А вот если в Юрьевце засекут…

- Не засекут, - убеждал капитан. - В Ямском долу отшвартуешься, я проведу.

- Там, между прочим, совхозный сад, - сладко причмокнул инспектор. - Вишни уродились дай бог!…

- Без штанов с этой вишней останетесь, - сердито сказала Еленка: боялась, что Сергея уговорят. - Собаки - как лошади.

- У Лешки все собаки знакомые! - захохотал капитан. - Уж как-нибудь, хозяйка, корзиночку сообразим.

- Уговорил! - крикнул Сергей, заметно волнуясь от принятого решения. - Уговорил, рыжий черт! Командуй погрузку!…

Насажали полный катер. Женщины и дети разместились внизу, где сердитая разнаряженная Шура с нефтянки отвоевала полдивана. Мужчины толпились на палубе, набились в рубку, торчали под окнами: Сергей с трудом видел фарватер.

Капитан нахально собирал деньги: два рубля с взрослого, рубль - с ребенка. Ворчали, но платили: не сидеть же на берегу, ожидая, пока починят рейсовый.

На носу голосисто пели Клава и Люся. На моторном люке обветренные плотовщики азартно рубились в "петуха". Еленка сидела с бабами в кубрике, болтала, настороженно встречая колючие взгляды Шуры.

Над разомлевшей рекой плыло марево. Тяжко было дышать, но "Волгарь" бежал ходко, и свежий ветерок сушил липкий, изнурительный пот.

С остановками одолев крутую лестницу, Иван нашел знакомый дом запертым. Покурил на скамейке у калитки и пошел назад, на берег, потому что идти больше было некуда.

Уже у лестницы он подумал, что своим внезапным появлением нарушит планы Сергея и Еленки. Вспомнил, как предупредительно собирала его Еленка к Сашку: теперь в этом он увидел одно нетерпение. Вспомнил и затоптался: идти на катер было нельзя.

Тогда он, обогнув причалы поверху, выбрался к реке на окраине возле развалин старой мельницы. Берег был пустынен. Иван снял пиджак и сел на бревно.

Против него торчали в небе клыки грейфера: Васин топлякоподъемник расчищал здесь дно. У борта стояла лодка, на палубе мелькал кто-то: Иван напряг зрение, с трудом угадал Васю. Видно, молодые собирались на берег или решили испытать новый мотор.

Иван никогда не завидовал ни молодости, ни здоровью, ни силе, но счастью завидовал. Выпадает же такой номер людям, какой выпал Васе и Лидухе. И любовь есть, и дружба, и время пожить, и детей воспитать, и женить их, и нянчить внуков, и спокойно, с достоинством рассчитаться за прошлое в окружении тех, с кем рядом прожил эту жизнь. Об этом и должно мечтать человеку, и завидовать этому не грех, потому что рожден человек для доброго труда и очень простой радости…

Он не обратил внимания на стрекот мотора, а когда очнулся, Вася уже заглушил движок, и лодка мягко ткнулась в берег.

- А мы глядим, кто это сидит? - весело крикнул Вася. - Лидуха вас первая узнала: глазастая она.

- Айда с нами, Иван Трофимыч, - предложила Лида.

- Да что вы! - Иван растерялся, встал, начал надевать пиджак. - Вы молодые, гуляйте, а я так…

- Шагайте в лодку, Иван Трофимыч, - сказал Вася, упираясь веслом, чтобы не сносило корму. - Покатаемся, рыбки половим: я удочки захватил.

- Рыбка-то есть, - улыбнулся Иван и поднял с песка пакет, - Сашку нес, да никого дома не застал.

Перебрались на острова. Ловили рыбу: просто так, для забавы. Собирали ягоды, искали грибы, но не нашли: стояла сушь, и хоть грибам по всем законам полагалось уже пойти, в этом году они запаздывали. Лида сварила уху, позвала обедать.

- Эх, выпить нечего! - вздохнул Вася. - Лидуха моя насчет этого кремень: иссохнешь, пока допросишься. Строга!…

- Это правильно, - тихо сказал Иван. - Вот что значит - жена. Ты, Василий, всегда слушай ее, держись за нее.

Ничего не сказал Иван особенного, но Вася и Лида услышали в этом что-то тревожное. Переглянулись, и Вася упрямо мотнул коротко стриженной головой.

- Скажу я, Лидуха.

- Не надо.

- Нет, скажу! - Вася бросил ложку, уперся взглядом в Ивана. - Надо честно, без обмана. Правду надо вам знать, Иван Трофимыч.

- Ой, зря!… - вздохнула Лида.

- Обманывает она вас, - твердо сказал Вася. - Еленка обманывает. С этим. С Сергеем.

- Знаю. - Иван еще ниже опустил голову.

Вася растерянно замолчал. Иван хлебал уху, не поднимая глаз и не чувствуя вкуса. Ныла, не переставая, перебитая давним осколком нога.

От чая он отказался. Лег на траву, закрыл глаза. За костром переговаривались шепотом, осторожно звякая посудой: считали, что он спит. А он думал о том, о чем уже все знали.

Холодный ветерок налетел неожиданно, зашуршав в камышах. Иван сразу очнулся. Сел, обеспокоенно обшарил глазами небо: на севере тяжело слоилось сухое рыжее марево.

- Собирайтесь, - сказал он, вставая. - Сейчас шквал ударит.

Втроем побросали вещи в лодку, поспешно расселись, Иван с силой греб, отводя от берега, Вася возился с мотором. Ветер то сникал, то снова прорывался, крепчая раз от разу. По реке пятнами разбегалась рябь…

Первый удар "Волгарь" принял в лоб, как только вышли на середину. Тупо сунулся в волну, не смог вовремя вынырнуть, и вода хлынула через борт. Девчонки с визгом посыпались к рубке.

- Ходче давай! - крикнул рыжий капитан. - Шквал идет.

Сергей до предела отдал сектор газа. Старенький движок с натугой выжимал обороты. Ветер бил в лицо, гасил скорость, прижимал нос к волне. Вода каталась по палубе.

Плотовщики побросали карты. Вытягивая шеи, с беспокойством поглядывали вокруг, прикидывали, сколько осталось до Юрьевца. Степаныч торопливо увязывал на корме корзины, накрывал их клеенкой, а ветер рвал ее из рук, и она флагом развевалась за катером.

- Давай обороты, Сергей, - бормотал рыжий. - До бури бы проскочить.

В кубрике смолкли женские голоса, только испуганно скулил ребенок. Волны ходили вровень с иллюминаторами.

- Тыр-пыр… - хмурился инспектор Лешка. - Тяжело идем.

- Насажали, - сквозь зубы сказал Сергей. - Говорил же…

В кармане у него лежали скомканные рубли, и ругать было некого. Он не боялся, но трезво оценивал опасность: катер не держал волны даже при максимальных оборотах.

- Баллов пять будет, - сказал капитан. - Как думаешь?

Сергей промолчал. Инспектор выглянул в дверь.

- Эй, девки, вниз ступайте. Мокро тут.

- Да-а, - протянула Люся. - Туда зайдешь - назад не выберешься.

Сергей глянул на щиток и не поверил собственным глазам: стрелка масляного манометра мертво стояла на нуле. Он тупо смотрел на нее, даже протер стекло пальцем: стрелка не шелохнулась. Рядом что-то бубнил капитан, Сергей не слушал: его вдруг бросило в жар. Он бессмысленно глянул на рыжего и рванул сектор газа на себя. Двигатель смолк.

- Ты что? - тихо спросил капитан. - Ты с ума сошел?

- Давление на нуле. - Сергей вытер пот. - Давай в мотор, Сашка.

Катер быстро терял ход. Волна швырнула его в сторону, развернула, положила на бок. Что-то с грохотом покатилось по палубе, в кубрике пронзительно закричали женщины.

- Держи к волне!… - крикнул капитан, скатываясь по трапу в моторное отделение.

- Баб не пускай!… - закричал Сергей, всем телом налегая на штурвал.

Женщины, толкая друг друга, с криком лезли по узкому трапу. Лешка спихивал их обратно, хрипло матерился, бил по рукам, рвал платья. А они, теснясь, все лезли и лезли, и от крика их Сергей не слышал голоса капитана из моторного отсека.

Катер заливало водой. Она хлестала в носовой трюм, переливалась в рубку, текла по трапу в кубрик. Ругался Степаныч: корзины смыло за борт, клубника моталась по волнам. Визжала Клавка, со страху взобравшись на крышу рубки.

Капитана швыряло из стороны в сторону в тесном и темном моторном отсеке. Дважды он налетал на раскаленный выхлопной коллектор, прожег новый пиджак, до крови рассадил руку. Вылез грязный, злой.

- Не нашел. Заводи!…

- Нельзя!… - кричал Сергей. - Двигатель запорем!…

Катер тяжело болтался на волнах. Сергей с огромным напряжением удерживал нос к волне.

- Моряк, твою мать!… - Капитан рванул Сергея от штурвала. - Пусти! Потопишь всех, сволочь!…

- Уйди!… - Сергей бросил штурвал, с силой ударил капитана в лицо. - Вон из рубки! Вон! Убью, гад!…

- Заводи мотор!…

Неуправляемый катер сразу же развернуло, положило на бок. Волна ударила в распахнутую дверь рубки, окатила Сергея, рыжего, Лешку. Дико кричали женщины в тесном кубрике. Лешка схватил капитана, оторвал от Сергея.

- Уходи!… - вытолкал из рубки, крикнул Сергею: - Ставь на волну! Носом на волну!…

И снова с остервенением, со злобой схватился с обезумевшими женщинами.

Шмыгая разбитым в кровь носом, Сергей кое-как выровнял тяжелый, залитый водой "Волгарь", огляделся.

Их снесло назад, к перекатам левого берега. По обе стороны торчали из пены шесты, обозначавшие мели. Волны катились через них, вздымали тучи песка, местами совсем обнажая дно.

Катер терял плавучесть. Неповоротливый и бессильный, он плохо слушался руля, ложился на волну. Пока еще Сергею удавалось ставить его на киль, но вот-вот должен был наступить момент, когда катер не успеет выпрямиться, его накроет, и тогда на поверхности останется только то, что само по себе способно плавать. Сергей дал горючее и включил стартер.

- Назад? - спросил Лешка. - Лучше не пробуй.

- На мель выброшу, - сказал Сергей. - Выброшу на мель, как-нибудь добредете до берега.

Он подождал волны, успел развернуть катер и на гребне ее пошел к берегу, дав двигателю максимальную нагрузку. Дно чиркнуло о песок, катер дернулся, и волна схлынула, оставив его на мели. Сергей заглушил мотор, махнул рукой Лешке:

- Выпускай.

Мокрые напуганные женщины повалили из кубрика. Кричали, плакали, метались по катеру, проклинали Сергея.

Катер болтался на волнах, то ложась на борт, то встряхиваясь, когда подходила волна. Люди цеплялись за железо, друг за друга: палуба качалась под ногами.

- Ну, миленок, погоди!… - кричала разлохмаченная, в разорванном на груди платье Шура. - Я так не оставлю! Я все напишу куда следует!…

Но паники не было. Плотовщики, Лешка и опомнившийся рыжий капитан быстро навели порядок.

- На берег надо, - сказал Лешка. - Если ветер усилится - перевернет катер.

- Идите. - Сергей безуспешно раскуривал мокрую сигарету. - Тут мелко. Линем свяжитесь - добредете.

- А тебе к рыбам захотелось? - тихо спросил инспектор. - Уйдем, катер полегчает и - хана. Через три дня всплывешь - глядеть страшно будет.

- Вот только - как дойдете?… - вслух размышлял Сергей, словно не слыша, что говорит Лешка. - Первому с багром надо…

- Ну, веди. Ты - длинный, волна не накроет…

Сергей, обвязавшись линем, первым прыгнул за борт. Волна швырнула к катеру, но он уперся багром, устоял. За ним попрыгали остальные, мужчины несли детей. Брели по грудь, оступались, падали, хлебали мутную воду: только песок хрустел на зубах.

Вылезли на крутой глиняный откос. Лешка и рыжий капитан пытались развести костер: сырые спички, что Лешка принес в кепке, не разгорались, гасли одна за другой. Женщины в кустах отжимали мокрые платья, кутали ребятишек. Плотовщик достал чудом сохраненную сухую папиросу, отдал Сергею:

- Держи, парень. Не знаю, как ты один назад дойдешь.

Сергей понял, что возвращаться придется. Буркнул, пряча вздох:

- Доберусь.

Он отдал недокуренную папиросу, взял багор.

- До людей дойдете - шумните там. Долго не продержимся.

- Будет сделано, парень.

Сергей на заду сполз с обрыва, побежал по мели, держа багор наперевес. Он бежал от отчаяния, чувствуя, что вот-вот, еще минута - и остатки решимости окончательно покинут его. Волны били в лицо, дно уходило из-под ног. Он падал, отплевываясь, поднимался, снова шел и снова падал. В двух шагах от катера его сбило с ног огромным раскоряченным пнем, затянуло под него, поволокло по грунту. В ужасе он бился под цепкими корнями, выпустил багор, но вылез, встал и, почти теряя сознание, уцепился за леер залитого водой "Волгаря". Прижался грудью к ржавому борту, закрыл глаза. Волны били в спину, перекатывались через голову, ноги подбрасывало, тянуло под киль, но теперь он был спасен и отдыхал, копя силы, чтобы взобраться на палубу.

Он не расслышал голоса, но почувствовал руки, которые тянули его вверх, на катер. Подняв голову, увидел Еленку: мокрые патлы, расцарапанное в кровь лицо, раскрытый в крике рот. Он кое-как взобрался на танцующую палубу, не смог встать и пополз по скользкому железу. Еленка тащила его за пояс, падала, когда сбивала волна, и все говорила и говорила, и он опять не слышал ее. В рубке он поднялся на ноги, и они плотно задраили дверь.

- Сережа! - Плача, она целовала его мокрое лицо. - Я знала, что вернешься за мной, что не бросишь!…

- Ну, ладно, - сказал он и сел на рундук, усадив ее рядом. Катер швыряло, и они катались, как ваньки-встаньки. - Ты чего с нами-то не пошла?

- Так ведь кубрик залило. Постели мокрые, хлеб, крупа - все мокрое. Пока прибралась - вы уж за борт попрыгали. Я испугалась сперва, а потом поняла, что вернешься, что не бросишь меня тут.

- Да. - Теперь Сергею казалось, что так оно и было. - Я глянул там, а тебя нет. Ну, и… И катер оставлять нельзя, не положено, под суд пойти можно. Да не реви же ты, господи! Спасут.

- Я не от страха реву, Сереженька, я - от счастья. Ведь не верила, что любишь, совсем не верила, дура проклятая. А ты едва не утоп из-за меня!…

Катер снова кинуло на бок, Еленка слетела с рундука и осталась стоять на коленях перед ним.

- Где поцарапалась?

- Это? - Она коснулась щеки и засмеялась. - Это Шурка меня угостила. Помнишь, толстая эта, с нефтянки?

- Да… - сказал он. - Много воды в кубрике?

- Много. Сверху налилось и, по-моему, с машин течет: переборка старая, в щелях вся.

- Отливать надо. - Он отстранил ее, встал, держась за стену. - Давай-ка работать.

Долго отливали воду, но убывала она медленно: волны по-прежнему захлестывали катер. А потом пошел тяжелый густой дождь, и Сергей с остервенением швырнул ведра: отливать было бесполезно.

Рация не работала: то ли разболтало ее от качки, то ли залило аккумуляторы. Сергей попытался было наладить ее, но бросил, ничего не добившись. Сидели в сумрачном кубрике, забравшись с ногами на диван, кутались в сырые одеяла. Ветер не утихал, катер валяло с боку на бок, плескалась вода в кубрике, заливая диваны. Еленку мутило от болтанки, усталости и голода.

Грузный топлякоподъемник тоже било и раскачивало, клыки грейфера лязгали над палубой. Но суденышко было хорошо расчалено, якоря прочно держали грунт, и Вася не беспокоился. Пили чай в теплой, чистенькой комнатке, нахваливали мотор:

- На веслах ни за что бы до шквала не выгребли. Сила мотор, а, Иван Трофимыч?

- Мотор добрый, - соглашался Иван: его тревожило, догадается ли Сергей зачалить корму. - Как бы катерок мой о баржу не побило…

- Напрасно переживаете, Иван Трофимыч. Помощник у вас опытный, сообразит.

Досидели до вечера, когда пошел дождь и волнение чуть утихло. Иван попросил лодку: не терпелось глянуть на катер. Вася с Лидой попытались его отговорить, но Иван был непреклонен.

- Съезжать пора, хозяева дорогие. Загостился. А лодку утречком доставлю, не беспокойтесь.

- Ладно, сам отвезу, - сказал Вася. - Достань-ка, Лидуха, плащи.

Лодку швыряло по волнам, но мотор выгребал легко, и Вася умело держал курс. Вода звонко хлестала в нос, брызги разлетались в воздухе: шли сквозь сплошную завесу. Плащи сразу намокли, коробом оседлав плечи. Вася радовался:

- Сила мотор, Трофимыч!…

Волны перекатывались через баржу, били в берег, "Волгаря" не было. Вася растерянно оглядывался:

- Куда же это Сергей подался?

Берег прятался в густой пелене дождя. Спросить было не у кого.

- Правь к "Быстрому"!…

"Быстрый" стоял в затишке за тяжелым корпусом плавучего крана. Подошли. Вася зачалил лодку за леер, Иван поднялся на палубу. Долго стучал в задраенную дверь рубки. Наконец она с лязгом приоткрылась - на пороге стоял сонный моторист.

- Иван Трофимыч?… - Он обалдело моргал, словно не веря глазам. - А "Волгарь" где?

- Не знаю, - сказал Иван. - У тебя хотел спросить…

- Это да! - удивился моторист. - Да он же в Юрьевец утром пошел. Я думал, вы повели… А тут люди болтают, что потоп в устье…

- Кто потоп?

- Да катер ваш. Может, врут.

- А ну, Петр, заводи "Быстрый". Где Антон Сергеич?

- Капитан на берегу, а завести не удастся, Иван Трофимыч. На ремонте стоим, головку с блока сняли, завтра перебирать…

Иван, не слушая, уже хромал по палубе. Слез в лодку, глянул ошалело:

- Несчастье, видать. Петр говорит, потоп, мол, катер. В устье потоп, на перекатах.

- Да что вы, Иван Трофимыч…

- Давай, Вася. Христом-богом прощу: давай туда сбегаем. На ремонте "Быстрый".

- Как же, Иван Трофимыч?… Это ж часов шесть ходу. И бензину не хватит.

- Люди ведь там, Вася! А бензину мы в Козловке достанем, на шестом "Гансе". У них бочка целая, сам на прошлой неделе возил. Надо ведь, Вася!

Гнали на максимальных оборотах. Теперь ветер дул в лицо, сек дождем: невозможно было смотреть. Вася щурился, отворачивал голову, теряя из виду нос лодки. Иван курил папиросу за папиросой. По мокрой спине барабанил дождь.

Так шли они часа полтора. Уже показались сквозь сплошную завесу дождя первые избы Козловки, когда раздался вдруг мокрый треск и лодку рвануло куда-то вверх. Взревел на мгновение выкинутый в воздух мотор, все стихло, и Иван очутился в воде. Вынырнул, ослепленный, оглушенный, не соображая, что произошло. Сапоги, мокрый плащ, одежда тянули вниз, волны накрывали с головой. Он увидел перед собой треугольную бревенчатую платформу бакена. Подплыл, загребая из последних сил, кое-как взобрался, вцепился в пляшущий на волнах бакен.

- Василий!…

Его рвало, бил кашель, выворачивало грудь. Передохнув, огляделся: ни лодки, ни весел, ни обломков. Только черный огромный топляк танцевал невдалеке на волнах, то показывая толстый комель, то вновь скрываясь под водой.

- Василий!… Василий!…

Вроде мелькнула в мутной бешеной круговерти белая Васина голова. Вроде плыл он размашистыми саженками к берегу, но, как ни всматривался Иван, толком разобрать ничего было нельзя. Вода, вода, одна вода была кругом, и то ли Васина голова, то ли просто пена мелькает на поверхности - понять невозможно.

Вот и все. И не цепляйся ты больше за мокрый холодный бакен задубелыми руками. Даже если стерпишь, если удержишься до случайной лодки, как посмотришь в глаза Лидухе? Как глянешь в глаза людям, капитан неизвестно где потопленного катера? Почему ты еще живой, когда злая вода таскает по дну Еленку и Васю?

Но, видно, жила в нем сила посильнее этих мыслей. Трясся в ознобе, стонал. А держался крепко, изо всех сил держался.

Сняли через час. Вася - в телогрейке с чужого плеча - с трудом разжал закостеневшие пальцы. Перетащили в лодку, силой открыли рот, влили спирту. Иван очухался, огляделся, спросил:

- Вася?… Живой?…

- Живой, Трофимыч, живой!… - смеялся Вася, - Не чаял вас на бакене найти. Кошку мужики захватили да багры. Там искать думали. Фельдшер вон по берегу бегает: откачивать вас собрался.

Двое мужиков из колхоза имени Первого мая, усмехаясь, покачивали головами. Они и радовались, что спасли человека, и осуждали Ивана, что полез в бурю на утлой лодчонке, словно неопытный горожанин.

- Лодку-то утопили. Жалко, а?…

- Топляк проглядел. А жалко - чего жалеть-то теперь? Главное, вы живы, Иван Трофимыч, а лодку наживем. И мотор достанем: мужики говорят, тут метра три глубина, не боле.

- Про катер мой не слыхал?

- На мель он сел, Трофимыч, - сказал один из мужиков. - Аккурат на перекате, что по левому берегу. Там они его, значит, и оставили, а сами до берега добрели и подались вроде в Ольховку.

- Все сошли?

- Слыхал, все.

- Ой, туда мне надо, мужики, - забеспокоился Иван.

- Водки тебе надо, - улыбнулся второй. - Выпить водки и залечь на печи под тулупом. А туда мы сами сходим. Вот затишеет чуток - и сходим…

Стихло только к утру. Колхозный катер вышел из Козловки с рассветом; Ивана не взяли, как он ни настаивал. Его еще бил озноб, он лежал в медпункте под двумя тулупами, и председатель колхоза ехать ему запретил.

"Волгарь" был залит водой. Еленка и Сергей с ночи дрожали в холодной рубке. Катер огруз, влез в песок, и спасателю сдернуть его не удалось. Надо было идти за подмогой, и капитан забрал Еленку с собой: Сергей наотрез отказался покинуть судно. Попросил только оставить курево.

"Волгарь" сдернули двумя катерами, да и то после того, как откачали воду. К полудню отбуксировали в затон, подвели к барже. Иван сам принял чалку, закрепил, молча полез в моторное отделение.

- Заклинило, - сказал Сергей. Он сидел наверху, на трапе, свесив ноги в моторный отсек.

Иван попробовал провернуть двигатель ломиком за маховик. Вис всей тяжестью, согнул ломик - двигатель не провернулся.

- Я же говорю: заклинило, - повторил Сергей.

- Под суд пойдешь, - негромко сказал Иван и полез наверх прямо на Сергея.

Сергей вжался в стенку, пропустил. Иван прошел на нос, с грохотом откинул люк. Из кубрика выглянула испуганная Еленка.

- Молчит?…

- Через час вернусь, - вдруг сказал Сергей и спрыгнул на берег как стоял, в мятых рабочих штанах, грязной рубахе.

Он почти бежал по берегу, и злоба душила его. Ему пригрозили, угроза была реальной, и теперь в дело вступали другие законы.

Ему повезло: Пахомов был на месте и - один. Сергей почти оттолкнул секретаршу, застрявшую в дверях. Ввалился грязный, задыхающийся. Пахомов строго сдвинул брови, указал на стул.

Рассказывать Сергей умел. Он ничего не скрывал: ни того, что пошел в рейс без разрешения, ни того, что загубил мотор, ни того, что первым спрыгнул за борт тонущего катера. Но про деньги не сказал ни слова, и все выходило так, словно действовал он если и не совсем по закону, то все же из добрых побуждений.

Пахомов слушал молча, по-прежнему строго насупив брови. Молчание его очень пугало Сергея: он стал увядать, вязнуть в рассказе, повторяться, но тут парторг неожиданно начал проявлять любопытство, перебивать вопросами, и Сергей, воспрянув, ловко и стройно закруглил покаяние, вызвавшись оплатить ремонт из собственного кармана.

- Зарплаты не хватит, - нахмурился Пахомов. - Пустое обещание.

- На книжке есть, - заверил Сергей. - Производство не должно страдать от моего легкомыслия.

- Правильно, - сказал Пахомов. - Это ты правильно рассудил, одобряю. Я понимаю, действовал ты активно. Сам в воду полез, людей на берег вывел. Все это в плюс тебе, но могут быть серьезные нарекания. Жалобы. А если жалоба в письменном виде - сам понимаешь, не откликнуться не имеем права. Вот и соображай.

- Спасибо, Павел Петрович, - с чувством сказал Сергей. - Вот поговорил с вами и вроде душу облегчил. Нет, вы не подумайте чего: за то, что напортачил, отвечу. По всей строгости, сознаю. А с души вы у меня груз все-таки сняли. Спасибо вам за это большое.

Он уже шел к дверям, когда Пахомов остановил его:

- А Бурлаков что думает?

- А что ему думать, Павел Петрович? - как можно проще спросил Сергей. - Он ведь не ходил с нами, он тут ни при чем.

- То есть как это ни при чем? Он капитан, он за все отвечает.

- Так-то оно так, но ведь формально…

- Ну ладно, поглядим. Иди действуй. Не задерживаю.

Сергей на цыпочках вышел из кабинета и тихо притворил за собою дверь.

Он вернулся на катер и весь день вместе с Иваном прокрутился в моторном отделении. Вычерпали воду, досуха тряпками протерли днище. Двигатель не трогали: до прихода комиссии не велено было к нему касаться. Еленка шуровала в кубрике.

Работали молча. Раз только Еленка заикнулась насчет обеда, но Иван хмуро сказал:

- Не заработали.

К вечеру кончили. Иван хотел было заняться палубой, но Сергей решительно отказался:

- Дела у меня.

Иван не спрашивал, что за дела. Прошел на палубу, ковырялся там один: только грохот стоял.

Сергей спустился в кубрик. Еленка протирала пол, высоко подоткнув короткую юбку.

- Дела, Еленка. Действовать надо, а то навесят нам, что и в жизнь не разогнешься.

- Скоро вернешься?

- Постараюсь. А что?

- Ничего. - Она улыбнулась. - Скучать буду.

- Ну, поскучай. - Сергей переоделся, сунул в карман деньги и вышел.

Он не хотел расспрашивать Ивана, да и встречным опасался прямо ставить вопрос: юлил, балагурил, выпытывал и вызнал-таки нужный ему адрес.

В ответ на стук долго брехала собака. Потом послышались шаги, приглушенный голос спросил:

- Кто?

- С "Волгаря"! Сергей Прасолов. По делу.

Калитка приоткрылась, и в щели показалась массивная фигура Степаныча. За спиной яростно билась на цепи собака.

- Чего тебе?

- Поговорить.

- Не о чем нам говорить.

Он хотел захлопнуть калитку, но Сергей подставил ногу.

- Долг за мной, Степаныч. Клубнику ты по моей вине утопил. Совесть велит рассчитаться.

- Совесть?… - Степаныч захохотал. - Ну, проходи.

Прошли в дом. Толстая жена в упор смотрела на Сергея и только моргнула в ответ на его: "Добрый вечер, хозяюшка".

- Ну, садись, - сказал Степаныч. - Значит, прищучило начальство?

- Начальству об этом знать не положено, - улыбнулся Сергей. - И если договоримся, то и беспокоить его не будем.

- Смотря как договоримся…

- По совести. - Степаныч был калач тертый, и Сергей держал ухо востро. - Во сколько убытки ставишь?

- Во сколько?… - Степаныч прикидывал, как бы не продешевить. - Ну, это как считать…

- Клубники две корзины, - вдруг быстро сказала жена. - Одна к одной ягодки, перебранные…

- Не мешай! - прикрикнул Степаныч. - Ступай вон на кухню да жрать мне приготовь… С работы я, - пояснил он, когда жена вышла.

- Значит, в самый цвет угадал, - сказал Сергей и выудил из кармана бутылку.

- Полагаешь, что договоримся? - усмехнулся Степаныч.

- Начальство тебе убытки не оплатит, это ты и сам понимаешь. А я - оплачу.

- За что?

- За что? - Сергей прикурил, раздумывая, стоит ли играть в открытую. Решил рискнуть: мужик был жадным. - За то, чтобы начальство не беспокоить.

- Полста.

- Ого!…

- А ты как думал? Клубника - раз. Костюм праздничный измарал - два. И мое беспокойство тоже не задаром.

- Любую половину.

- Четвертной, значит. Нет, парень, поищи дураков. Мы тоже понимаем, что ты ко мне прискакал…

Торговались долго, зло, как на рынке. Столковались на тридцати, клянясь друг другу забыть эту историю.

Стемнело, когда Степаныч вышел проводить гостя. Отогнал пса, отпер многочисленные засовы, сказал вдруг:

- А кто-то обещался мне борщ за шиворот вылить…

Захохотал тоненько, торжествующе. Огрел Сергея по спине жирной рукой…

- Погоди еще!… - Сергей тоже захохотал. - Погоди, может, еще и вылью!…

- Нет уж, не выльешь! - заливался Степаныч. - Все, продал ты свою выливалку за тридцать целкачей!

Утром пришла комиссия: представитель главного инженера, молодой мастер из ремонтных мастерских и капитан "Быстрого" Антон Сергеевич. Иван хотел поговорить с ним, но держался Антон Сергеевич официально:

- Поглядим. Лишнего не напишем.

Лишнее и не понадобилось. Согласно акту авария произошла по вине экипажа: сорвало штуцер масляного фильтра.

- Согласны, Иван Трофимыч? - спросил представитель главного инженера.

- Моя вина, - сказал Иван.

- Тогда подпишите.

Иван подписал. Комиссия удалилась, приказав готовить двигатель к монтажу. Двигатель готовить Иван не стал, а полез в кубрик за клюкой. Вылез, сказал не глядя:

- Я - к старикам. Вернусь поздно.

- Вот мы и опять одни, - сказала Еленка. - До самой ночи одни.

- Поскучать тебе придется, Еленка, - вздохнул Сергей. - Дела у меня, понимаешь…

- Может, отложишь?

- Нельзя. Земля под нами колышется.

Она молча смотрела, как он бреется, как надевает праздничный костюм, как старательно причесывается перед зеркалом, и в сердце ее возникла тревога. Подошла вдруг, обняла:

- Не уходи, Сережа.

- Не могу. - Он мягко высвободился. - Нельзя, Еленка. Надо, чтоб комар носа не подточил.

- Когда вернешься? - угасшим голосом спросила она.

- Вернусь?… - Он задержался на трапе. - Не хочу обманывать: поздно. Ночью приду, не жди.

Сергей ушел, прогрохотав над головой ботинками. Еленка села к столу и тихо заплакала.

Дом пять, с палисадничком… Вот он, такой же, как все на этой улице, только наличники попроще. Те же тюлевые занавески, те же фикусы да столетники.

Сергей очень не хотел входить в этот дом. Это было во сто крат хуже, чем пить со Степанычем водку.

- Шура дома? - с наигранной небрежностью спросил он у тощей, пронзительно любопытной хозяйки, без стука войдя в дом.

- До-ома, - неторопливо протянула она, в упор разглядывая его. - Вон в ту дверь…

Он постучал и, не ожидая ответа, приоткрыл дверь.

- Можно?

Шура сидела на широкой, как телега, деревянной кровати и ложкой хлебала кислое молоко из большой кастрюли. Увидев его, она словно окаменела. Он плотно прикрыл за собой дверь, блеснул зубами:

- Приятного аппетита!

- Ты зачем? - Она поискала, куда поставить кастрюлю, и поставила ее на пол у кровати. Ложка, звякнув, утонула в простокваше. - Ты чего тут?

- Соскучился, - с вызовом сказал он и сел на единственный стул у тумбочки, заставленной флаконами и баночками. - Не прогонишь?

Она молча смотрела на него, часто моргая короткими ресницами. В старательности, с которой она пыталась сообразить, как он здесь оказался, было что-то детское. Сергей не дал ей опомниться:

- Тоска меня заела, Шуренок. Такая тоска, что хоть криком кричи, честное слово. Думал я, думал и надумал к тебе прийти, прощения просить. Обидел я тебя, очень обидел, знаю. Черт возьми, как это получается? И не хочешь, а иной раз не справишься с настроением, обидишь хорошего человека, а потом локти кусаешь… Один я тут, Шурок, совсем один, чужой, понимаешь?

Он говорил приглушенно, мягко, жалостливо: ворковал. Шура слушала не слова, а голос, который звучал все тише, все печальнее, и сердце ее уже сладко и тревожно замирало в груди. Сергей взял ее руку, погладил; не вырвалась, только спросила деловито:

- Тебя хозяйка видела?

- Тощая такая? Как селедка?

- Тебе уйти надо, - озабоченно сказала она. - Я потом проведу, если хочешь.

- Боишься?

- Если бы ты на мне жениться собирался, мне бы наплевать на них было. А так, когда гуляем просто, нельзя. В день на всю улицу ославят.

Он вышел, демонстративно распрощавшись с хозяйкой. До вечера они гуляли по берегу, а когда стемнело, Шура провела его в комнату. Здесь он грубо обнял ее, а она только шептала:

- Тише. Стенка тонкая. Тише…

На катер возвращался с рассветом. Шагал, задыхаясь от омерзения, тер лицо. На берегу разделся до пояса, долго мылся, скреб грудь песком. Одевшись, босиком прошел на катер. На носках спустился в кубрик, шагнул в свой угол…

…Утром он опять побежал к Пахомову. Долго ждал, пока можно будет потолковать с глазу на глаз. Курил в коридоре, прятал от знакомых лицо, думал.

Он отвел возможные удары. Два пассажира "Волгаря" имели основания посчитаться именно с ним, но он блокировал их действия. Конечно, не исключено, что напишет кто-нибудь еще, но та жалоба уже не может быть направлена лично против него, против Сергея Прасолова.

Он ни словом не обмолвился об этом с Пахомовым. Поговорили о заключении технической комиссии, о возмещении убытков. Пахомов не расспрашивал, держался настороженно, и Сергей снова грубовато порадовался:

- Посоветуешься с вами, Павел Петрович, и словно камень с сердца. Легче дышится. Действовать хочется, Павел Петрович, честное слово!…

- Ну, ну, ты не очень-то это… словами бросайся, - сердито сказал Пахомов, но улыбку сдержать не мог.

- Неужели вы во мне сомневаетесь? - как можно проникновеннее спросил Сергей. - Я знаю, чем грех замаливать. Знаю и выполню.

- Вот это - разговор! - с удовольствием сказал Пахомов и впервые за два свидания пожал Сергею руку. - Действуй, товарищ Прасолов.

И опять, как в тот раз, спросил об Иване, когда Сергей уже выходил из кабинета. Спросил просто, как бы между прочим, но Сергей уловил в его тоне оскорбленное самолюбие:

- А Бурлаков, конечно, занят по горло?

- Да не сказал бы, Павел Петрович, - рискнул Сергей. - Вчера, например, к шкиперу на баржу с обеда ушел.

- А посоветоваться - времени нет, - с неудовольствием сказал Пахомов. - Ну-ну…

И было в этом привычно служебном "ну-ну" что-то такое, что Сергей на миг пожалел о своих точно рассчитанных словах.

Никто не хотел заводить "дела", но оно завелось словно само собой. В пятницу назначили общее собрание.

- Насчет того, за так возил Прасолов или за денежку, нету у меня мнения, - говорил капитан "Быстрого" Антон Сергеевич. - Кто говорит - да, кто помалкивает, а кто наоборот: на общественных, мол, началах.

Зал клуба был набит до отказа. Вел собрание Пронин.

- Так что будем считать - за совесть вез Прасолов…

- Точно! - пробасил Степаныч. - Именно что за совесть!

Захохотали:

- Степаныч у нас - первый спец насчет совести!

- Так и считаем, - продолжал Антон Сергеевич. - И все-таки по-разному Бурлаков и Прасолов провели то воскресенье, и вина у них разная. Прасолов оставался за капитана, он и виноват в первую голову. А Бурлаков не сумел правильно воспитать экипаж, вот как я полагаю. Что скажешь, Иван Трофимыч?

- Вину свою полностью признаю, - с места сказал Иван. - Обязуюсь прощение заслужить.

- К дате! - крикнули из зала.

- Что? - спросил директор.

- К дате! Ну, какая там на очереди?

- День кино!

- Давай, председатель, закругляй! Все ясно-понятно!

Сергей прошел к трибуне и долго молчал, облизывая пересохшие губы. В голове путалось, ощущение чего-то непоправимого мешало говорить. Он понимал, что надо ломать возникшее у собрания представление о его личной вине. Он все продумал, он твердо знал, что в самом начале должен удивить людей, а уж потом поворачивать их в нужную ему сторону. Он продумал все и все-таки боялся…

- Надо быть честным, - глухо, словно сквозь стиснутые зубы, сказал он. - Честным перед коллективом, перед своими товарищами. Тут одним признанием не обойдешься, тут нужно все как на ладони. В прятки играть с вами я не хочу и не буду.

Собрание насторожилось. Легкий говорок, летавший по залу, притих: слушали напряженно.

- Я виноват не столько в том, что вы знаете, сколько в том, что от вас скрыл! - вдруг выкрикнул Сергей.

Он прошел к президиуму и положил на стол горсть скомканных рублей.

- Что это? - удивился Пахомов.

- Я вез за деньги. Я использовал катер в целях личного обогащения. Мне стыдно, товарищи!…

Гул прошелестел по рядам, и собрание опять смолкло.

- Я ночей не спал. Я думал, кого мы обманываем, товарищи? Мы себя обманываем. Мы себе врем, товарищи!

Вновь пробежал гул, на этот раз недоуменный. Сергей поднял руку.

- Сейчас все расскажу. В начале работы моей на "Волгаре" пошли мы заправляться. И я, я лично сделал так, что получили мы одно масло. Сделал потому, что у "Волгаря" перерасход по топливу свыше двух тонн. Было это, товарищ Бурлаков?

Иван привстал, провел рукой по лицу и снова сел. А Еленка, сидевшая в другом конце зала, поспешно закивала.

- Пойдем дальше. По ведомости на нашем катере числится четыре человека. Зарплата идет четверым, а работают трое. Один из матросов - фигура фиктивная, он только в ведомости расписывается, а работать никогда, ни часу еще не работал! Так ведь это же обман, товарищи!…

Гулом взорвался зал, и опять Сергей притушил этот гул, подняв руку. Теперь он держал собрание в своих руках, теперь от него зависело, куда и как повернуть.

- А теперь - самое главное. Купил известный вам шкипер Игнат Григорьевич телку, и понадобилось телке сено. И вот в следующее воскресенье взяли мы катер, пошли к Лукониной топи и выкосили там всю траву. Всю, под бритву! Погрузили, пошли назад, а нас колхозники перехватили. Но и тут нам удалось уйти и свалить это ворованное сено на барже у шкипера для прокорма его личной скотины! Нас судить надо, товарищи!

Последние слова утонули в шуме:

- Бурлакову слово! Пусть объяснит!…

- А с травой решать надо, товарищи! Это - не шутка!…

- Что же ты, Прасолов, раньше молчал? Думал, сойдет?

- Тише, не кончил он еще…

- Он еще скажет! Он еще отчудит!…

- Тихо, товарищи, тихо!…

С трудом успокоили зал. Сергей залпом выпил стакан воды, продолжал:

- Вот в чем я повинен. И хочу точку на этом поставить. Хватит, товарищи! Жить надо честно!…

Опять поднялся шум. Сергей не пошел на свое место, а сел в первом ряду, в уголке. Пронин перекричал гул:

- Слово предоставляется Бурлакову!…

Стихло в зале. Иван медленно поднялся, долго шел по проходу. Стал возле стола, растерянно оглядел зал.

- Все правильно.

И замолчал. И собрание молчало, ожидая, что он еще скажет. Потом Пронин спросил:

- Все, Иван Трофимыч?

Иван посмотрел на него невидящими глазами, тихо сказал:

- Подлец он. Неужели не видите?

В зале зашумели:

- Что он сказал?…

- Громче, Трофимыч!…

- Я говорю, что Прасолов подлец, - громко сказал Иван. - Никого не щадит: ни стариков одиноких, ни Пашу. Разве ж можно так? Разве можно за счет чужого несчастья?… Да волк он!…

- Давайте без оскорблений, - сказал Антон Сергеевич. - Вину свою признаете?

Иван крепко сжал челюсти. Глянул через плечо:

- Нет.

- Как нет?… Сам же только что сказал, что правильно…

- Все правильно, а вины моей нет, - упрямо повторил Иван. - Нет моей вины, не признаю.

И, шаркая, пошел на место. В зале молчали.

- Странно мне Бурлакова слышать! - вскочил вдруг Антон Сергеевич. - Знаю его давно, считал, что хорошо знаю, а выходит, не знаю совсем. Удивил ты меня, Иван Трофимыч. У тебя получается, что правду товарищам сказать - подлец, а сено украсть у колхоза - друг!

И сел на место. Сергей с облегчением расправил плечи и откинулся к спинке стула. А собрание по-прежнему помалкивало. Пронин оглядывал зал.

- Ну, товарищи, кто хочет высказаться?…

- Я хочу высказаться, - сказал Николай Николаевич.

Он не пошел к трибуне, а, выйдя к рампе, остановился против Сергея. В зале вдруг стало очень тихо, и в этой тишине Николай Николаевич негромко спросил:

- Почему вы уволились из Саратовского порта, Прасолов?

- Я уволился по собственному желанию.

- В середине навигации?

- Смешной вопрос! - крикнул Сергей. - Захотел и уволился!…

- Я все равно выясню это.Прасолов. Выясню! - Николай Николаевич повысил голос. - А вот к Бурлакову у меня вопросов нет. Я Бурлакова с детства знаю. И вы знаете!…

- Точно! - восторженно и звонко крикнул Вася и зааплодировал.

В зале зашумели, а к столу уже шел угрюмый бригадир плотовщиков Андрей Филиппыч. Стал рядом с трибуной, привычно расставив ноги, нахмурился.

- Трофимыча не оправдываю. Нет. Дров, понимаешь ли, много. Наломал, значит, без надобности. Солярка, значит, и матрос этот. Так. Опять же - сено. Вот главный вопрос! Моя скотина или колхозная - она все одно по несознательности жрать просит. А корма где?

- Не о кормах же у нас вопрос, Андрей Филиппыч, - сказал Пахомов. - Давай ближе к теме.

- К теме?… - Плотовщик вздохнул, потоптался. - К теме, что ж, все ясно. Не оправдываю. Нет. Только вопрос: для кого Трофимыч старался? Для себя?…

Зал неожиданно рассмеялся.

- То-то вот и есть. Осудим мы его, конечно. И правильно. А только так скажу: если мне, не дай бог, нужда какая припрет, так я не к тебе, парень, побегу, хоть ты тут рвал на грудях тельняшку. Я к Трофимычу побегу понимаешь ли…

Последние слова потонули в аплодисментах. Сергей уже не поднимал глаз.

- Да жук он, Прасолов этот!… - кричали из зала.

- Ну, не скажи, похитрее: правду-матку резал - аж кровь хлестала!…

- Гнать его, сукиного сына, товарищи!…

- Врете! - вдруг выкрикнула Еленка, вскочив. - Врете вы все потому, что струсили! Вам правду в лицо сказали, а вы, тараканы несчастные, гнать за это, да? Друг за дружку стоите, друг дружку покрываете, а как чужой кто, так - вон, да? Вон?!

Она рванулась к выходу, не сдерживая слез. В президиуме поднялся директор.

- Это все - нервы, - негромко сказал он. - А вот - документы. Два письма: копии адресованы в обком и в газету "Водник". И вот что сказано в этих письмах. Первое: обман с горючим и приписка моточасов капитаном Бурлаковым. Второе: о несчастье с Федором Никифоровым. Говорится, что несчастье это произошло потому, что капитан Бурлаков не справился с катером из-за больной ноги. Поэтому автор письма требует привлечь Бурлакова к суду…

- Кем подписано? - крикнул Вася. - Кто подписал?

- Письма анонимные.

- А анонимные - так в гальюн их!…

- Тихо! - крикнул Пахомов. - Тут не орать, тут думать надо, товарищи дорогие!…

После долгих споров обоим - и Бурлакову и Прасолову - записали по выговору, и Сергей при людях с трудом сдержал радость.

Собрание кончилось. Все повалили к дверям, шумно переговариваясь. Михалыч, Вася и Андрей Филиппыч задержались у выхода, поджидая Ивана, но он прошел мимо, остекленело глядя перед собой.

Следом спешил кадровик. Выскочил в густую темь, крикнул:

- Трофимыч!…

Иван не отозвался. Николай Николаевич догнал, тронул за плечо.

- Пройдемся, что ли? Духотища в зале-то.

Иван молча пошел за ним. Они вернулись за крайние порядки, вышли на песчаный берег. Мерно плескалась вода, на фарватере светились бакены. Тишина сонно висела над рекой.

- Брюхо болит, спасу нет, - сказал Николай Николаевич. - Будто до сих пор там тот штык поворачивают.

- Полежал бы, - глухо, без интонации сказал Иван.

- Полежал бы! - вдруг зло подхватил начальник. - Иисус Христос, миротворец чертов! По одной щеке съездили - другую подставить не терпится?

Иван сосредоточенно молчал.

- Ты где был, когда этот гриб поганый на твоем катере корешки пускал? О добре разглагольствовал? Ну-ка такого бы Сергея да нам бы под Великие Луки в сорок первом, а?

Иван вдруг глянул на него:

- Ну, знаешь, тогда…

- Шкурник он! И тогда и сейчас. Драться надо с такими, Иван. Драться! Чтоб других не заражали. Сподличал - отвечай.

- Людям добро нужно, Николаич. Ох, нужно!

- Добро добру рознь. Твое добро Сергеев этих плодит. Сообрази… - Он вдруг глянул в темноту, крикнул: - Ну идите уж, чего крадетесь!…

Подошли Вася, Михалыч и плотовщик. Михалыч завздыхал, засуетился, заглядывая Ивану в глаза, а Вася сказал:

- Айдате к нам, Иван Трофимыч. Посидим, покалякаем, Лидуха самовар раскочегарит.

- Чего на воде-то болтаться? - забасил плотовщик. - Пошли ко мне. Телевизор поглядим.

- Самовары, телевизоры, - проворчал кадровик. - Ну, счастливо вам, мужики. А ты думай, Иван. Думай: я тебе правду сказал.

И пошел в темноту, потирая рукой разболевшуюся старую рану.

- Ну, все, Еленка, теперь - полный ход, - взволнованно говорил Сергей вечером в кубрике. - Завтра пойду к Федорову: пусть ставит на катер только нас с тобой. Кровь из носу, а должны вдвоем справиться. Должны!

- А Иван как же?

- А Иван пусть на берегу кантуется, с ним дело кончено. Пусть слесарит или в складе кладовщиком. Тут закон, Еленка, один: не сумел удержаться - падай, покуда не зацепишься.

- Хороший он человек… - вздохнула Еленка.

- Хороший человек - это еще не профессия.

Он обнял ее. Еленка посмотрела прямо в глаза тревожным взглядом, сказала тихо:

- Не надо. Иван войдет…

- Да не придет он, не жди! Он небось опять к старикам подался. И вообще забудь о нем. Забудь все. Вдвоем мы теперь. Вдвоем, понятно?

Наутро Ивана вызвали в район. Он долго ходил по инстанциям, писал объяснительные, признавал, что Прасолов говорил правду, и тут же упорно отрицал свою вину. Его пытались убеждать, разъясняли, потом махнули рукой. Велели работать, замаливать грех: с этим Иван не спорил.

С попутной машиной вернулся домой и, как было приказано, пришел прямо к директору. Долго не принимали: он курил в коридоре. Наконец пригласили в кабинет.

- А, товарищ Бурлаков. Присаживайтесь. - Директор подал руку. - Ну, какие дела?

Иван коротко рассказал. Директор кивал не глядя. Потом спросил - вдруг, не дослушав:

- Как считаете, Прасолов справится с катером?

- Вообще-то… - Иван замолчал. Он понял вопрос, понял, что стояло за ним, понял все и сказал: - Справится, Юрий Иваныч.

- А в плавсоставе служить вам больше нельзя. - Директор вздохнул и впервые глянул на Ивана. - Извините, нельзя.

- Юрий Иваныч… - Иван встал, качнулся, уцепился за спинку стула. - Юрий Иваныч, я никогда не просил… И выполнял всегда. Благодарности имею…

- Нельзя, товарищ Бурлаков, - с ноткой раздражения сказал директор. - Я тоже подчиняюсь законам. Вот так. Идите в отдел кадров, там что-нибудь подберут. Я дал указание. До свидания. Идите.

Иван шел в отдел кадров, ни с кем не здороваясь, глядя сквозь людей, а серую праздничную кепку нес в руке, забыв надеть при выходе из кабинета. Так он и вошел к начальнику.

- Здоров, - сказал Николай Николаевич. - Садись. Кури.

Он ни о чем не спрашивал. Иван курил медленно, долго разглядывал огонек папиросы, стряхивая пепел в огнеупорную ладонь. Николай Николаевич терпеливо ждал.

- Уволили, - растерянно сказал Иван.

- Знаю, - подтвердил начальник. - Обижаться на это смысла нет: по состоянию здоровья тебя давно на берег списать надо.

- Берег… - Иван горько усмехнулся, прошел к окну, высыпал пепел. - Где он, мой берег, Николай Николаич?…

- Привыкнешь, Трофимыч. Ой, к чему человек привыкнуть может, это даже вообразить себе невозможно!…

- И к тому, что дома нет, тоже привыкнуть можно?

- Смотря что домом считать. Был катер домом, будет - мастерская. Или ты, может, куда еще хочешь?

- Все равно.

- Ну, коли все равно, так слушай меня. Пойдешь мастером по топливной аппаратуре. Работа чистая, тонкая. Вдумчивая работа, как раз для тебя. При мастерской каптерка имеется. Я с начальством договорился: будешь там жить. Поставишь коечку, столик…

- Хватит с меня исключений. Как все желаю. Как все.

- В общежитии сплошняком одна сезонная молодежь. Они, подлецы, по летнему времени в три утра спать ложатся. Там ты враз окочуришься, это я тебе точно говорю.

- Нет уж, Николаич, давай как все, - упрямился Иван.

- Нет места в общежитии, все, точка! - вспылил начальник. - Ему как лучше хотят, а он свое. И какой ты обидчивый, Иван!…

- Обидчивый?… - Иван серьезно посмотрел на него, снова полез за папиросами. - Нет, Николай Николаич, на себя, на жизнь свою обижаться - это пустое. А больше мне не на кого обижаться. Да, не на кого. Все правильно. Пашу уволил?

- Уволил, - вздохнул Николай Николаевич. - Эх, признал бы ты свою вину на собрании!… Признал бы вину, и все было бы как надо.

- Какую вину? - строго спросил Иван. - Разве ж можно людям в беде не помочь? Подлецом надо быть, чтоб не помочь.

- Эх, Иван! - Начальник стукнул кулаком о стол и выругался. - Говорил же я тебе, предупреждал. Ну, да что прожитое вспоминать…

Помолчали. Иван спросил не глядя:

- Со стариками-то как решили?

- Не решали еще. Колхозу сообщили: бригадира ихнего видел. Радуется: сенцо-то задарма получил…

В цехе Ивану понравилось: каждая вещь знала место, чувствовался порядок. Да и народ в большинстве был пожилой, степенный: на регулировку топливных насосов мальчишек не поставишь. Встретили Ивана как старого знакомого. Начальник показал что к чему, познакомил с бригадой, определил к месту.

- А жить будешь здесь, Трофимыч. - Он открыл дверь в углу, пропустил вперед Ивана. - Здесь у нас тихо: в одну смену работаем.

Комнатка была маленькой, метров шесть. В углу стоял столик, табуретка и голая железная койка. Окно, пол, даже стены были тщательно вымыты, а подоконник и рамы окрашены заново: его ждали, о нем думали, и горячая волна благодарности ударила вдруг Ивану в голову, закружила, и он поспешно сел.

- Ну, спасибо тебе…

Но в комнатке никого уже не было: начальник ушел по своим делам…

Так вот, значит, какое оно, это последнее его жилье. Ему не было тягостно от этих мыслей. Самое главное - приют этот последний теперь был у него. А значит, были и люди, которым еще нужен он, Иван Бурлаков, значит, рано еще списывать его со счетов, значит, нужно и можно жить…

Он договорился с начальником, что переедет сегодня же, а завтра с утра заступит на смену. Теперь следовало пойти на катер за вещами, и - странное дело! - он уже не боялся этого.

На выходе он столкнулся с Михалычем. Оба обрадовались встрече, долго жали руки, улыбались друг другу.

- Ах, Иван Трофимыч, родимый ты мой, все знаю, все!… - частил Михалыч, держа Ивана за руку. - Аккурат вчера узнал, утром вчера. Прихожу на работу, а мне говорят: уделай каптерочку под жилье. Для Ивана Трофимыча, мол…

- Так это ты уделал, Михалыч?

- Да пустое это, пустое. Нюрку, старшенькую свою, вызвал: она у меня проворная. Ты на катер, что ли? Может, помочь?

- Какая там помощь, Михалыч. Пожитков - всего ничего.

- Ну, наживешь еще. А уж вечерком к нам пожалуй, Иван Трофимыч, не обидь. Ждем тебя. Харчишек жена сготовила, посидим, побеседуем. Уважь, Трофимыч.

Отказывать Иван не умел, согласился. Обрадованный Михалыч ушел, а Иван направился к причалам. Идти пришлось долго, потому что встречные останавливали его на каждом шагу, расспрашивая, что было в районе и как он теперь устроился.

Еще издалека Иван увидел свой катер, и что-то дрогнуло в нем. Оживление, вызванное новым жильем и встречами, спало, печаль с новой силой овладела им, и шел он теперь медленно и ничего уже не видел вокруг, кроме своего катера. Катер стоял на старом месте, у затопленной баржи. Людей не было видно, но когда Иван подошел ближе, то разглядел сухую сутулую фигуру на носу. Он остановился, всматриваясь, и тут только заметил, что надписи "Волгарь" больше нет, а вместо нее стоит прежняя цифра "17". И художник - теперь Иван узнал его - закрашивает на ведрах буквы и пишет по трафарету ту же цифру "17"…

Михалыч зашел в конце смены. Сколотил Ивану полочку, помог устроиться, а потом они пошли к нему. Идти пришлось долго: Михалыч жил в соседней деревне, за лесом. По дороге Иван рассказал, как из-за него Вася утопил новый мотор и лодку.

- Господи, господи, боже мой!… - ужасался Михалыч. - Да прах с ней, с лодкой, Трофимыч, прах с ней! Ведь утопнуть мог, очень даже просто мог утопнуть!…

Ужинали за одним огромным столом все девять человек. Дети, а из шести пятеро были девочками, вели себя чинно, но не затурканно: смеялись на своем конце, что-то делили. Пузатый наследник сидел на руках у матери, сонно таращил глаза.

- Во, наработали!… - с гордостью говорил Михалыч, оглядывая стол. - Целая бригада, понимаешь, целая бригада!

- Правда, доярки одни, - улыбнулась жена, кругло, по-волжски выговаривая "о". - Плотник у нас вот единственный.

Старшая дочка шустро двигалась вокруг, подавая еду. Девушка сияла таким запасом здоровья и силы, что Иван то и дело поглядывал на нее и улыбался.

- Выросла-то как Нюра-то, - пояснил он, поймав веселый взгляд хозяйки.

- Не говори! - засмеялся Михалыч. - Кофточки расставлять не поспеваем.

- Ой, ну зачем?… - вспыхнула Нюра, мигом вылетев на кухню.

- В детском саду работает, - сказала мать. - Специальность имеет, курсы кончила.

- Головастая, - подтвердил Михалыч. - Дочка, поди-ко!

- Зачем? - откликнулась из кухни Нюра.

- Поди, говорю!…

Нюра, смущенно улыбаясь, вышла к столу. Михалыч налил на донышко водки, протянул:

- Выпей, дочка, с нами. Как тебе есть полных восемнадцать, разрешаю.

- Не буду я. Не хочу.

- За гостя выпей. За Ивана Трофимыча. Ну-ко…

- Будьте здоровы, - снова вспыхнув, шепотом сказала Нюра, глотнула, замахала руками. - Ой, мамочки!…

Пока детей укладывали, Иван с Михалычем курили на крыльце. Сыпались с неба августовские звезды, таинственно шуршал лес, обступивший со всех сторон деревеньку. Мужчины неспешно говорили о делах, о шкипере, оставшемся на зиму без сена.

- Погоди, может, еще и добуду, - обещал Михалыч, - сделаем, может, чего, дай срок.

- Из-за меня все, вот ведь что получается, - сокрушался Иван. - Поверишь ли, идти к ним совестно. В глаза глядеть.

- Это ты зря, Трофимыч, зря. Ты тут совсем ни при чем, ни с какого боку… - Михалыч вдруг замолчал, нашел в темноте Иванов пиджак: вертел пуговицу. - Слушай, чего тебе скажу. Главное скажу: Нюрку мою видел?

- Видел, хорошая девушка. А что?

- Ну, коли хорошая, то… - Михалыч порывисто вздохнул. - Может, породнимся, а, Иван Трофимыч?

- Как это? - растерялся Иван.

- Бери Нюрку, а, Трофимыч? Она здоровая, она детей тебе нарожает, полную избу детей. Уходит тебя, дом тебе сделает…

- Да что ты, Михалыч, что ты, погоди. В отцы ведь я ей…

- Какие отцы, какие? И не думай об этом, Трофимыч, не думай! Ты еще - ого, орел еще! Детишки пойдут - только называть поспевай.

- Да погоди, Михалыч.

- Ну, чего годить-то? Девка - как яблочко, и мастерица, и по дому, и песни играет, не хуже Еленки…

Он вдруг замолчал, точно споткнувшись об это имя. Иван вздохнул, сказал тихо:

- Вот именно, Михалыч. Именно что так.

- Да говорят, она… - Михалыч опять запнулся.

- Знаю. Все знаю: сама мне сказала. А только нет мне без нее жизни, Михалыч. Нету. Хоть и чужая она теперь, а все равно - тут она, со мной. Так что не гожусь я в женихи, друг ты мой. Не гожусь…

С ремонтом управились быстро: Сергей не вылезал из цеха, работал за двоих, исхудал, измотался, но "Семнадцатый" вступил в строй куда раньше намеченного срока.

- Ну, теперь повертимся! - радостно говорил Сергей. - Теперь, девочка, конец сонному царству!

Вертеться действительно приходилось, но Сергей был отличным организатором. Каждый вечер он надолго уходил в диспетчерскую, обзванивал участки, всеми правдами и неправдами добивался удобных нарядов и загодя составлял график. До минимума сократил простои, беспощадно строчил акты за малейшее опоздание, не стеснялся звонить и самому директору. Нажил врагов, но в первую же декаду вдвое перевыполнил план.

Случалось, что на руле стояла Еленка. Сергей настойчиво учил ее, втолковывал правила, знакомил с двигателем. Вначале Еленка боялась штурвала, от страха делалась бестолковой, но Сергей был неумолим:

- Полегонечку, девочка, полегонечку!

Теперь он все чаще называл ее девочкой. Еленке не нравилось это новое обращение: в нем не было ни ласки, ни тепла, и внутренне она чувствовала, что это - просто привычка, что таких "девочек" у Сергея было хоть пруд пруди. Но не умела с ним спорить, боялась насмешек, со страхом вспоминала его сухие, жесткие глаза, что глянули на нее в то воскресенье, когда ездили на острова. Она хотела мира, тихой семейной радости. Ей казалось, что в этом и заключается счастье, и когда Лида в упор спросила, счастлива ли она, Еленка, не задумываясь, ответила:

- Очень!

- А жениться думает ли?

- Некогда сейчас, - отвернувшись, сказала Еленка. - Вдвоем ведь работаем. И комнаты пока не дают. Вот когда дадут…

- Он так сказал?

- Сказал, - соврала Еленка и покраснела.

Они встретились у магазина. Еленка поздоровалась, хотела шмыгнуть мимо, но Лидуха так некстати завела этот разговор.

- Нет, ты не думай, он хороший, - поспешно добавила Еленка, испугавшись, что Лида правильно истолкует ее смущение. - Только трудно ему сейчас.

Лида странно усмехнулась, промолчала, и Еленка, краснея и запинаясь, стала неуклюже переводить разговор: спросила, нашел ли Вася мотор.

- Нашел, - сказала Лида. - Глубоко только: три метра с половиной. Катер нужен: с лодки его не подымешь.

- Так сходим!… - Еленка очень обрадовалась. - Хоть завтра сходим туда на нашем…

Лида поблагодарила, но Еленка, загоревшись, обещала любую помощь, и Лидуха заулыбалась. Расстались почти как прежде, договорившись, что завтра после работы Сергей подгонит "Семнадцатый" к топлякоподъемнику.

- Никуда не пойдем! - резко перебил ее Сергей, когда она рассказала ему о встрече.

- Как же можно?… - растерялась Еленка. - Вася ведь к нам тогда шел, из-за нас ведь все. И обещала я: ждут…

- Подождут и перестанут, - отрезал Сергей. - Пусть оформляет через диспетчерскую: дадут наряд - пойду.

- Нет, завтра пойдем!… - крикнула Еленка. - Люди помочь просят, а ты - наряд, диспетчер!… Пойдем, и все. Как прежде ходили, при Иване Тро…

Она вдруг осеклась, замолчала, опустила голову.

Сергей молча курил за столом.

- Вот что, Еленка, - сказал он наконец, и Еленка опять увидела его жесткие, словно застекленные глаза. - Заруби на будущее: против меня ни полслова. Я здесь хозяин, я один решаю.

- А я, выходит, никто?

- А ты знай свое место! - крикнул он. - И цени его, пока я выводов не сделал!…

И опять Еленка не спала, тихо ворочалась, вздыхала. Думала, по дням перебирала всю небогатую жизнь с Сергеем, прикидывала, пыталась понять. Ничего не поняла, но то ли от усталости, то ли от жалости к себе решила, что погорячилась.

Теперь у Ивана было много свободного времени. Он привык работать от зари до зари, а здесь, на новой работе, освобождался в четыре, запирал за рабочими двери мастерской и тоскливо плелся в свою комнатку. Забот не было.

Эти длинные пустые вечера он проводил в гостях. Но к Михалычу часто ходить стеснялся, помня последний разговор и боясь его продолжения. Федор теперь с азартом чинил будильники, но лучше ему не становилось, и Иван с болью отмечал, как угасает на его глазах волжский богатырь, шутя поднимавший когда-то по восемь пудов. Все чаще ловил он на себе тоскливые взгляды Паши, ежился под этими взглядами и после подолгу не мог уснуть в одинокой комнатке: стоять бы тогда Федору на полшага правее…

Неуютно было ему и у стариков. Нет, ни в чем они не винили его, и радушие их по-прежнему умиляло старинным хлебосольством, но тревога, поселившаяся на барже, не могла не касаться его, и опять он чувствовал себя виноватым. Шкипер ходил по начальству, просил позволить дожить жизнь так, как она сложилась, но ничего не добился.

- Разберемся.

- Такие, значит, дела, Трофимыч, - подытожил старик, когда они курили на барже. - И как они там разберутся и когда - не ведаю. А ведать бы должен, потому что ежели, скажем, решат, что съезжать нам, это одно, а ежели дожить тут дозволят, так ведь сено добывать нужно. Тут ведь на орла да решку не кинешь, тут заранее знать надо.

Скандалами, жалобами и беспощадными актами за малейший простой Сергей все-таки добился своего: катер работал теперь по строгому часовому графику. И снова на всех летучках все чаще и чаще поминали "Семнадцатый", но никто уже не называл его Ивановым. Разве что неисправимые консерваторы из старых капитанов, да и то как-то походя, словно стесняясь. Но и Сергеевым катером тоже никто не называл.

- Не любят нас, Сережа, - с горечью сказала Еленка. - Бабы меня совсем привечать перестали, а мужики усмехаются.

- Нам с ними не детей крестить, - отмахнулся Сергей. - Доплаваем навигацию, снимут выговор, сыграем свадьбу, а там поглядим. Может, и подадимся отсюда: в Сибири рек много…

Он говорил о Сибири, о тамошних заработках, а Еленка ничего не соображала. Она глядела на него во все глаза, и лицо его двоилось, расплывалось перед нею, потому что слезы мешали смотреть.

Вот так он впервые сказал о свадьбе. И именно потому, что сказал вскользь, среди других дел, Еленка поняла, что это серьезно. Она удержала себя, не кинулась на шею, а, спрятав слезы, стала обстоятельно обсуждать предполагаемую жизнь в Сибири.

Она научилась угадывать его желания и хватать на лету то, что он только собирался сказать. Сергей смело нагружал ее работой, научил водить катер, посылал в диспетчерскую за нарядами или в контору с рапортичками. Вначале она очень не любила эти поручения, стеснялась, но постепенно страх перед людьми прошел, она стала держаться свободно, и Сергей не шутя утверждал, что через год сделает из нее помощника капитана.

- Главное, людей не бойся, - поучал он. - Пусть лучше они тебя боятся.

Но хозяйство все разно оставалось на ней, и обычно, сдав рапортички, Еленка бежала в магазин. Она привыкла все делать на рысях, но в то утро, завернув за угол, сразу остановилась.

Прямо на нее, тяжело ступая, старый шкипер вел на веревке рыжую телочку с белой звездочкой на лбу. Он молча угрюмо смотрел перед собой, и Еленка попятилась, вжимаясь в стенку дома.

- Здравствуйте.

- Здорово. - Шкипер, не глянув, прошел мимо. Но старуха остановилась. Долго жевала бледными тонкими губами, серьезно и строго смотрела на Еленку.

Потом спросила:

- Чего же не заходишь-то?

- Да вот замоталась, - жалко бормотала Еленка, спиной чувствуя, что шкипер тоже остановился и тоже серьезно и строго смотрит на нее. - Вдвоем мы теперь на катере-то.

- Вышло нам решение, - словно не слыша ее, спокойно сказала Авдотья Кузьминична. - Приказано с баржи съехать и не жить там больше. А жилье наше порушат и сделают склад.

- А вы как же?

- Комнату дают. В новом доме.

- Вот такие, значит, Еленка, пироги, - сказал шкипер, закуривая. - Так что приходи на новоселье.

- А ее куда же? - растерянно спросила Еленка.

- Продавать ведем, - сказала старуха. - Да. Продавать. В комнате не поместишь.

- Зря, выходит, мы страдали на Лукониной топи, - вдруг улыбнулся шкипер. - И рад бы погоревать, да больно радостно тогда было. Больно радостно.

Он повернулся, тронул веревку, и рыжая телочка покорно двинулась за ним. Старуха пожевала губами, сказала безразлично:

- Заходи.

И пошла, не оглядываясь, а Еленка долго еще стояла у бревенчатой стены, смутно ощущая вину. Она невольно вспомнила об Иване, и реальная вина перед ним переплелась с этой виной, выросла, обрушилась на нее, разом сметая все ее личные мелкие радости и удачи. Она опустилась на пыльную траву, закрыла лицо руками: очень хотелось поплакать, но слез не было.

Просидев так с час, Еленка встала и пошла на катер. Выплакаться не удалось, и все запеклось внутри и огрубело.

На катере был Пронин. Еленка еще издали заметила его, но даже не поправила волосы: сегодня ей было не до Володьки.

- Ну почему я? - раздраженно спрашивал Сергей. - Почему водометный не послать?

- Потому что он здесь плавал, а не на водометном, - сухо сказал Пронин. - И кончай этот недостойный торг, Прасолов. Значит, гирлянды, постамент… Здравствуйте, товарищ Лапушкина.

Еленка сухо кивнула, спустилась в кубрик. Тут вспомнила, что забыла зайти в магазин, но идти никуда не хотелось. Выскребла остатки, поставила обед. Катер уже куда-то шел, что-то цеплял, Сергей привычно с кем-то собачился, а она, машинально помешивая суп, все думала о стариках и Иване, и впервые за последнее время об Иване больше, чем о ком-либо другом.

- Заболела, что ли? - спросил Сергей за обедом.

- Знаешь, Сережа… - Она поколебалась, стоит ли говорить. - Знаешь, стариков-то с баржи выселили.

- Не выселили, а комнату в новом доме дали, - весомо сказал он. - Комнату, понимаешь? Нам вот с тобой не дали, а им - дали.

- Да зачем им комната? - с тоской сказала Еленка. - Жизни они привычной лишились, вот ведь что.

- Ну, не преувеличивай! - Он отмахнулся. - Жизнь у нас одна: советская. А не кулацкая. Об этом не забывай.

- Господи, ну какая там кулацкая, какая?

- Ну, ладно, хватит! - резко прикрикнул он. - Слышал я их песни и знаю, что говорю. И правильно, что хозяйство их ликвидируют…

- Нет, не правильно! - вдруг крикнула Еленка и встала. - И не кричи на меня. Не кричи, понял?…

Долгожданные слезы хлынули из глаз, Еленка ничком упала на диван. Сергей закурил, сказал мягко:

- Ладно, не обижайся. Извини. Нервы, знаешь. Наряд на завтра хороший был, да сорвался, из графика нас вышибли. - Он потоптался, не зная, что еще сказать. - Я в контору схожу, а ты побудь: плотник должен прийти.

Плотник пришел к концу смены. Еленка услышала чужие шаги, насторожилась, но он окликнул:

- Хозяин!

Поднялась в рубку, увидела сквозь стекло Михалыча и задержалась: опять судьба сталкивала ее с той, прошедшей жизнью, о которой она часто думала, но о которой так хотела забыть.

- Здравствуйте, - сказала она, выходя на палубу.

- Здоров. - Он мельком глянул, размечая прямоугольник. - А хозяин где?

- В контору ушел.

- А-а.

Он не обращал на нее внимания, продолжая обмерять толстые брусья и доски. Обмерив, достал лучковую пилу, приспособился пилить, уперев брус в носовой люк.

- Что это вы строите?

Михалыч задержал пилу, странно, боком глянул на Еленку.

- Что строите, спрашиваю?

- Постамент, - сказал он, снова начиная пилить. - Гроб на него поставят.

- Гроб?… Какой гроб? Зачем?

- Затем, что человек здесь работал. Здесь работал, здесь и последний путь должен…

Хватаясь руками за железную стену рубки, Еленка медленно сползала на палубу. Михалыч бросился, подхватил, с тревогой глядя на ее белое, как молоко, лицо.

- Ну, чего ты, чего, а?… Ах ты, господи…

- Он?…

- Да не он, не он, господи! Думал, знаешь ты… Федор Никифоров помер вчера. Враз помер - как лежал, так и вытянулся… Ну, вставай, вставай, чего сомлела?

Еленка молча отстранила Михалыча, цепляясь за рубку, пошла к дверям. В дверях остановилась.

- А я подумала…

- Жив он покуда, - строго сказал Михалыч.

Утром Еленка надела синее шерстяное платье. Сергей ничего не сказал, но, позавтракав, тоже переоделся и повязал галстук.

После завтрака они долго мыкались по своему печально праздничному суденышку. Катер одиноко притулился у баржи: соседи с зарей ушли в рейсы. Еленка поминутно спрашивала:

- Не пора?

- К десяти велено.

Она бесцельно слонялась по катеру. Спускалась в кубрик, вновь поднималась на палубу. Сергей молча курил на моторном люке.

- Не пора?… - вздохнула Еленка.

- Оркестра не слышно.

- А будет оркестр-то?

- Обещали.

- Это хорошо, это по-человечески… - Еленка походила вдоль борта, удивилась. - А люди хоть бы что. Работают.

- Да. - Сергей вздохнул. - А у нас - простои.

- Как ты можешь так…

- Только без слез, - поморщился Сергей. - Сама же заметила, что люди работают. А мы что, не люди?

- Не знаю, кто мы, - помолчав, сказала Еленка. - Когда ты такое говоришь, то мне кажется: нет, не люди.

Где-то вдали пропела труба, грохнул барабан. Еленка замолчала, подавшись вперед, вслушиваясь. Сергей прошел в рубку, завел двигатель, высунулся:

- Отдай чалку!…

"Семнадцатый", мелко подрагивая, пошел к пассажирской пристани…

Скорбное шествие медленно приближалось. Играл оркестр, но звуки его то и дело перекрывались исступленными женскими криками.

Впереди два мальчика несли крышку. Крышка была тяжелой, Вовка положил ее на плечи и шел вслепую, нащупывая ногами дорогу. Он не заметил поворота к пристани, и Пронин руками направил его в нужную сторону. Сергей взял у мальчишек крышку и прислонил ее к рубке.

Четверо мужчин на полотенцах несли гроб. За гробом шли Паша и сестра покойного.

Музыка смолкла. Провожающие и оркестранты устраивались на катере, негромко переговариваясь.

- Где пионеры? Пионеры не приходили? - волновался Пронин.

- Отчаливать? - спросил Сергей.

- Погоди, Прасолов. Еще маленько погоди.

Естественный ход похорон нарушился. Люди переминались с ноги на ногу, шушукались, музыканты брякали трубами. Наконец крепкогрудая вожатая привела десяток ребятишек. Пронин оживился, деятельно объяснял, как стоять в почетном карауле, когда сменяться. Дети слушали плохо, со страхом поглядывали на белое лицо Федора.

- Детишек-то напрасно сюда, - сказал Иван. - Не годится им на мертвяков глядеть.

- Положено так, - с неудовольствием ответил Пронин. - Прасолов, отчаливай.

Сергей завел двигатель. Пронин побежал на корму, шепнул музыкантам. Тяжко ударили тарелки. Пронин вытащил платок, помахал.

Замерло движение на реке. А как только "Семнадцатый" отвалил от пристани, торжественно взревели пароходные гудки. И опять заголосила сестра, заплакали бабы, а гудки все ревели и ревели, провожая в последний путь помощника капитана Федора Никифорова.

Кладбище было на той стороне, и гудки ревели, пока катер не пересек реку. Сергей причалил к дощатой пристани, заглушил мотор, вышел из рубки. Крышку с ребятишками уже ссадили на берег, но никто больше не высаживался, потому что мужчины еще не переправили гроб. Возле него сменилась последняя четверка перепуганных детей, Пронин дал команду, и Сергей шагнул вперед, берясь за тот край полотенца, который прежде держал Иван.

- Не надо, - сказал Иван. - Оставь.

- Тяжело тебе: в гору.

- Ничего. - Иван перекинул через плечо полотенце. - Взяли.

На кладбище гроб опустили рядом с могилой, провожающие столпились вокруг, перемешались, тесня друг друга, и Еленка оказалась в самой гуще. Пронин открыл митинг, говорил, по счастью, коротко и не по бумажке. Потом выступал еще кто-то - Еленка не слышала, - и вперед вышел Иван. Он долго мял в руках кепку, глядя в лицо Федора, а кругом стало вдруг так тихо, что Еленка испугалась. Она начала уже прорываться вперед, когда Иван сказал:

- Девять навигаций плавал я с Федором Семенычем. И льдом нас затирало, и на мель мы садились, и мерзли, и мокли, и тонули - все было. При мне у него и дети родились, и дом он поставил, и покалечился тоже при мне…

- Не при тебе, а из-за тебя!… - выкрикнул одинокий голос, и Еленка узнала Степаныча.

По толпе пробежал гул. Пронин и Вася метнулись к Степанычу, а Паша со стоном выдохнула:

- Не надо, не надо!… Просила ведь вас, господи!…

- Верно, - тихо сказал Иван. - Только судить меня он один мог, а больше никто. Мы с ним душа в душу жили, душа в душу. И если было что не так, если виноват я, то он и решал и судил. Вот так. Никого больше меж нами не было и не надо. Прощай, Федор Семеныч, прощай, друг, и прости меня.

Он с трудом опустился на колени, коснулся губами белого лба, встал и, ни на кого не глядя, пошел прямо на толпу. Люди раздались, пропуская его, и опять сомкнулись в одно целое. Пронин махнул рукой, оркестр заиграл марш. Заплакали, заголосили бабы, затолкались, пробираясь к гробу, а потом, перекрывая плач, резко и деловито застучал молоток. Еленка закрыла лицо руками, шагнула прочь от этого страшного последнего стука, уткнулась лбом в чей-то жесткий пиджак и замерла. Тяжелая рука осторожно обняла ее плечи и держала так, словно защищая, загораживая от всех бед и напастей. Она приподняла голову: это был Иван.

На обратном пути шли быстро, без музыки и гудков. Оркестранты толпились на корме, курили, переговаривались. Два раза там вспыхнул было смех, но Иван прошел, устыдил: больше не смеялись.

Паша бродила по катеру, тихо приглашала помянуть Федора. Сергей отказался, но Еленку отпустил: сообразил, что вышло бы совсем неудобно.

В доме уже был накрыт стол: Лида оставалась за хозяйку. Первой, как положено, помянули Федора, выпили в торжественном молчании, а потом разошлись, заговорили. Еленка хотела было уйти, но в дверях столкнулась с Иваном.

- Ты куда это?

- На катер, Иван Трофимыч.

- Успеешь еще.

Он сразу прошел к столу: нес из погреба заливное. Еленка постояла, подумала и вернулась.

Он не глядел на нее, разговаривал коротко, но уйти она уже не могла: хотелось объяснить, как больно за стариков, за Федора, как перепугалась она вчера, когда пришел Михалыч. Ей вдруг показалось, что после этого объяснения все станет на свои места и жизнь опять потечет мирно, привычно и спокойно.

Но поговорить так и не успела, потому что в комнату вошел Сергей. Тихо поздоровался, потоптался у порога, окликнул:

- Еленка!

- К столу прошу, Сергей Палыч. - Паша уже тянула его за рукав. - К столу…

- Нет, нет, что вы, - отговаривался он. - Я ведь за Еленкой только: баржи со скотом на утро нарядили…

- Нет уж, уважьте, Сергей Палыч. В память мужа моего, Федора Семеновича…

- Ну разве что за добрую память. - Сергей нехотя прошел, взял стакан, сказал громко: - Земля чтоб пухом ему.

Выпил, хотел уйти, но тут гости вернулись к столу, оттиснули в угол. С ним никто не заговаривал, и поначалу Сергей растерялся, выпил еще, а потом вылезать было уже неудобно. Слушал, что говорят, помалкивал, ел.

- Как движок после ремонта? Тянет?

Иван спросил вдруг, походя, вроде из вежливости, чтобы не молчал гость за общим столом. Сергей вздрогнул, поспешно проглотил кусок.

- Тянет. Нормально, в общем. Ну, в пятом цилиндре выработка большая, а так ничего. Конечно, масло жрет по-прежнему, даже больше. Но я на это специальные рапортички пишу и у главного механика заверяю. Чтоб потом собак не вешали…

Он замолчал, поняв, что оправдывается, как нашкодивший мальчишка. Заметил, что шум за столом утих, что все слушают сейчас только его. Слушают недобро и серьезно. Нахмурился, потянулся за бутылкой, но Вася перехватил эту бутылку и налил всем, а ему плеснул, что осталось.

- Да уж про рапортички мы наслышаны, - усмехнулся бригадир плотовщиков. - Хорошо наслышаны, понимаешь ли.

Два этих незначительных события - подчеркнутое невнимание Василия и насмешливое презрение плотовщика - сразу успокоили Сергея. Место виноватого, уничижительного состояния заняла привычная агрессивная злоба. Сергей с облегчением закурил, не притрагиваясь больше к стакану.

- Работать надо, - резко сказал он. - Не вкалывать по старинке, как привыкли, а организовывать ее. Планировать. Газеты-то читаете или только селедку в них заворачиваете? НОТ, слыхали? Научная организация труда. И здесь надо беспощадно. Без всяких там сватьев, братьев и добрых знакомых. Не умеешь, устарел, недопонимаешь - значит, отойди и не мешай.

- Работать, стало быть, не умеем? Не умеем, стало быть? - спросил Михалыч.

- Он нас учить приехал, - усмехнулся Вася. - По собственному желанию из города Саратова.

Иван молчал. Слушал спокойно, покуривал, не глядя на Сергея. А Сергей очень хотел, чтобы он заговорил. Чтобы высказался, заспорил, чтобы выложил обиды. Вот тогда бы он прижал его доводами, уничтожил, высмеял, заставил бы замолчать, но Иван только слушал.

И Еленка слушала. Сидела напротив, ловя каждое слово, пытаясь понять, разобраться. Сергей все время видел ее, чувствовал ее напряжение и поэтому тянул, всеми силами тянул Ивана на спор.

- Учиться никому не вредно, - еще резче продолжал он. - Вы тут добренькие очень: свояк свояка видит издалека. А работа этого не любит. Работа злость любит.

Он повторялся, талдычил одно и то же, понимал это, злился, но новые аргументы упорно не лезли в голову. И замолчать уже было нельзя, потому что чересчур уж невозмутимым, чересчур спокойным и уверенным был Иван.

- Вы что, не видите, какой бой идет? По всей стране - сражение. За новое отношение к труду. Деловое отношение. - Он очень обрадовался, что нашел наконец нужное слово. - Деловое! И деловые люди сегодня все должны определять. А деловому человеку нежности всякие ни к чему. И пусть поначалу жестоко, пусть слабенькие там всякие, пусть страдают…

- А зачем? - негромко спросил Иван.

- Зачем? А затем, что вы как кандалы на ногах у нас. Висите, путаете, темпы снижаете…

- Чего - темпы? - все так же негромко, спокойно допытывался Иван.

- Чего? Построения коммунизма, вот чего!…

- Так ведь коммунизм - это не павильон на выставке, - сказал Иван.

От неожиданности Сергей не нашелся что сказать, да так и остался с открытым ртом.

- Правильно! - радостно крикнул Вася. - Точно вы ему врезали, Иван Трофимыч!

- Чтобы радостно всем, - зачастил Михалыч. - Чтоб справедливость, чтоб уважение было!

- И чтобы без таких, как ты! - вдруг с ненавистью выкрикнул Вася. - На порог таких не пустим!

- Да, парень, опять ты не в ту сторону тельняшку рванул, - с усмешкой сказал плотовщик. - Играешь по-крупному, к банку, понимаешь ли, рвешься, а сам как был, так и остался: весь мокрый и рупь в руке.

За столом дружно рассмеялись. Даже сидевший поодаль Степаныч пронзительно захихикал:

- Рупь в руке! Точно про него! Ну, точно! Он ведь, это, ко мне бегал, мужики, да! Просил, значит, чтоб я не жаловался. Рупь в руке!…

Отсмеялись. Иван сказал тихо:

- Ты прости нас, Паша. Забылись.

- Ничего. Он веселье любил…

Сергей, путаясь и злясь, пытался что-то сказать - его уже не слушали. Плотовщик встал, заглушил басом:

- Одно могу сказать тебе, парень: ступай-ка ты к Николай Николаевичу, пока, понимаешь ли, не поздно. И просись отсюда… по собственному желанию.

И стал прощаться с хозяйкой. Сергей крикнул Еленке:

- Пошли!

Еленка молча затрясла головой, отвернулась. Сергей растерянно топтался у дверей.

- Ну, что ты? Ну, кому говорю?…

- А она - не хочет, - сказала Лида, загородив Еленку. - Не жена еще, не командуй.

- А ты на нее рапортичку напиши! - крикнул Вася.

Сергей вышел, остервенело хлопнув дверью.

- Ну вот и хорошо, - сказала Лида. - Может, чайку кому? Налить, Еленка?

Еленка вдруг вскочила, в упор, отчаянно глядя на Ивана. Губы ее прыгали, и слова не получались, и она, оттолкнув Лидуху, выбежала из комнаты.

"Семнадцатый" медленно тащился по реке, волоча огромную баржу, набитую предназначенным на убой скотом. Испуганные животные ревели, толкались, наваливались на трещавшие перегородки. Лохматый мужик, матерно ругаясь, щелкал бичом.

- Ползем, - злился Сергей. - Ну, как на вчерашних похоронах, ей-богу…

Утром он сбегал в партком, потолковал с Пахомовым. Вернулся, сияя:

- Нас в Юрьевец посылают. За корреспондентом этим, из "Водника".

А баржа еле ползла. "Семнадцатый" выбивался из сил, но скорость не увеличивалась. И Сергей очень боялся, что не поспеет и в Юрьевец пошлют другого.

- Ой, ползем!…

Еленка не слышала его. Из головы не выходил вчерашний день, деловитый стук молотка, осунувшееся лицо Ивана, разговор за столом и смех - презрительный, уничтожающий, победный. Еленка делала все, что должна была делать, но делала словно во сне, не слыша и не замечая ничего вокруг.

Приемный пункт "Заготскота" был почти напротив деревни, где вчера справляли поминки. Берег здесь круто уходил вверх, под ним притулилась дощатая пристань. Сергей долго подводил к ней баржу, стараясь как можно мягче коснуться ветхого сооружения. Лохматый шкипер и пожилая женщина-матрос канителились с чалкой, баржу занесло, потом с ходу сунуло в устои. Пристань заскрипела, Сергей заорал:

- Эй, на барже! Гони скорее, некогда мне!

- А ты подсоби! - крикнул шкипер. - Вдвоем зачикаемся: косогорина-то какая.

Сергей подтянулся к барже, заглушил мотор.

- Идем, Еленка. Помочь надо, а то до обеда простоим.

Коровы с трудом преодолевали крутой подъем. Падали на колени, съезжали, останавливались, но свист и крики погонщиков, пришедших из пункта, снова гнали их вперед.

- Быстрее! - кричал Сергей. - Останавливаться не давай.

- Пегую гони, пегую!…

- Но, зараза! Пошла!

В реве, мычанье, топоте гасли голоса. Пыль тяжело клубилась над медленно бредущими животными.

- Гони! Гони, не давай стоять!…

Молодняк, теснясь и толкаясь, шел сзади. Еленка и пожилая смывали с палубы грязь, лохматый ушел в контору. Сергей покричал, покомандовал и вернулся на баржу.

- Живей, бабоньки, время не ждет!…

Схватил ведро, черпал из-за борта, как заведенный. Еленка драила палубу шваброй.

Скот втягивался во двор приемного пункта. Остатки молодняка поднимались к вершине.

- Живей, бабоньки! Опаздываем.

Рыжая телочка с белой отметинкой на лбу, шедшая в конце стада, вдруг остановилась, счастливо избежала кнута погонщика и, повернувшись, галопом понеслась вниз, к барже.

- Держи!… - крикнул погонщик. - Телку держи!…

Телка с ходу сшибла уже заложенный брус, вбежала на палубу. Пожилая бросилась наперерез, но телка миновала ее и доверчиво ткнулась теплыми губами в Еленку.

- Звездочка!… - Еленка опустила швабру.

- Гони ее!… - кричал погонщик. - Гони, ворота запираем!…

А телочка ласково лизала Еленкины руки, тыкалась в них, тяжело дыша.

- Гони!… - крикнул Сергей. - Что ты там?

- Ох, Сережа… - вздохнула Еленка. - Это же их телка. Их, понимаешь?

- А что времени нет - это ты понимаешь?… - гаркнул Сергей и, схватив телку, потащил к проему загородки. - Пошла!… Ну?… Пошла!…

Телка упиралась.

- Врешь!… Пойдешь, сволочь!…

Он остервенело начал бить ее.

- Не смей!… - вдруг дико закричала Еленка. - Не смей, зверь, не смей!…

Бросилась вперед, с силой толкнув Сергея в грудь. Сергей полетел к борту. Еленка кинулась следом, крича, била в лицо, рвала рубашку. От растерянности Сергей даже не загораживался.

- Ты что, Еленка?… Ты что?…

Пожилая что-то говорила, пыталась схватить. Еленка не видела ее, не слышала, что она говорит: только била, била и била в ненавистное, сытое лицо. А когда наконец ее схватили за руки, вырвалась и, как стояла, бросилась через борт в воду.

Громко, навзрыд рыдая, она плыла на далекий противоположный берег. Вода вскоре успокоила ее, она перестала плакать, но по-прежнему, не оглядываясь, упорно плыла вперед…

- Явилась?

Было два часа ночи, но Сергей так и не ложился. Табачный дым слоями стоял в кубрике, консервная банка, заменявшая пепельницу, была полна окурков.

- Я уж думал в милицию…

Он увидел ее глаза и замолчал. Спрятал улыбочку, наигранную веселость, сказал заботливо:

- Ложись, девочка. Часа три еще поспать успеешь. Ложись.

Еленка молча прошла в свой угол. Сергей начал стелить постель, но тишина становилась уже невыносимой, и он сказал весело:

- Дали мне сегодня прикурить, правда?

Он вдруг замолчал: раскрыв на диване чемодан, Еленка спокойно, неторопливо укладывала вещи. Расправляла каждую складочку, оглаживала швы.

- Ты куда?

Она окинула его долгим взглядом, снова склонилась к чемодану. Он шагнул, хотел захлопнуть крышку, но она не позволила.

- Да ты что? - тихо спросил он.

Еленка молча продолжала укладываться. Заглядывала в шкафчики, вынимала вещи, уложила кружку.

- Ты что, вправду? Да отвечай же, когда спрашивают!…

- Не кричи.

- Да ты… ты… Дура ты! - Он бросился к ней, обнял. - Ишь чего удумала. Брось ты это, брось. Тяжело? Ну, уедем отсюда. Завтра уедем, слышишь? Подам заявление. Не могу без тебя, честно говорю.

Он целовал ее, а она стояла как каменная, опустив руки.

- Вот и распишемся завтра, - бормотал он. - Распишемся и сразу уедем…

Она спокойно отстранила его, и он сразу замолчал. Закурил, отвернулся. Еленка неторопливо закрыла чемодан, долгим, словно вдруг повзрослевшим взглядом окинула до последней царапинки знакомый кубрик и, взяв вещи, пошла к трапу. Сергей бросился было наперерез, но она так глянула, что он попятился.

Темная, по-осеннему неприветливая ночь стояла над рекой, когда Еленка вышла на палубу. Только светились фонари на плавучих кранах да вверх по реке уходила цепочка бакенов. Еленка вздохнула и, плотно прикрыв дверь рубки, пошла к сходням.

С грохотом распахнув железную дверь, Сергей выбежал на палубу. Огляделся, крикнул:

- Еленка!…

Всхлипнули сходни, да плеснула вода за крутым бортом.

КАПЛЯ ЗА КАПЛЕЙ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Читал я или слышал… Может быть, слышал, может быть, в Крыму, ранним утром у моря. Было тихо, шуршала волна…

…и далеко-далеко от этих скал, от узкой полоски пляжа и еще дальше от времени, в котором я слушаю, - иной берег, иная волна. И голые ребятишки, дети рабов, собирают цветную гальку. А старики, уже непригодные ни для какой работы, неторопливо рассматривают каждый камешек. Цвет, форму, оттенок. И кладут в кучу, отвечающую цвету, форме и оттенку.

Потом рабы-художники создадут из этих камешков мозаики, которым не страшны века. Сказочные древнегреческие мозаики, и поныне радостно вспыхивающие веселыми красками, как только их омоет вода.

Но мне не успеть сложить свою мозаику. Само время мое рвется на куски, рассыпая кое-как склеенные сцены то ли жизни богов, то ли мифов моих…

- Поедем в Крым, сынок.

У отца синие глаза и по два красных ромба в каждой петлице. И два ордена боевого Красного Знамени. И двойная кавалерийская портупея: к ней полагается цеплять саблю, но отец саблю не носит. Он не расстается с офицерским наганом-самовзводом в потертой кобуре. Кобура старше портупеи: отец меняет портупеи, но первую в своей военной жизни кобуру не меняет никогда. Не из суеверия: просто он знает, сколько секунд ему надо, чтобы револьвер оказался в руке.

- Тебе же предлагают санаторий.

Это мама. Они с отцом поделили строгость и нежность, и маме досталась строгость. И темные мучительные глаза: я не боюсь ее взгляда - я мучаюсь от стыда, если что-то натворил.

- Надо ходить и смотреть, - улыбается отец.

- Почему же обязательно в Крым?

- Там есть на что смотреть, не уставая.

- Но там нет хлеба.

- Там люди. - Отец почему-то вздыхает. - Очень добрые люди.

- Там нет хлеба.

Я знаю, что такое хлеб. Это - великое знание: оно приходит тогда, когда уходит хлеб. Когда его делят поровну в школе и не поровну дома. Нет, мы не голодаем, но мама делит хлеб не поровну, и больший кусок вот уже который год достается мне.

Я хорошо знаю, что такое хлеб: это жизнь. Я знаю, что его нельзя есть на улице, потому что за него могут убить. Мне хорошо известно, как молчат голодающие, как они при этом смотрят и сколько крика в их застывших глазах. Они не закрыты даже у мертвых, и оставшийся в их глазах крик - это на всю вашу жизнь. Я это видел зимой тридцать второго. А ведь мне сейчас всего десять лет: что же я увижу еще?…

Может быть, именно этого и боится мама: что я еще увижу? О голоде не говорят и не пишут - голод кричит о себе сам. Он волнами идет с юга, и мама очень не хочет, чтобы мы ехали в Крым.

А отец хочет. Он закончил там свой поход по гражданской войне и получил второй орден. И я понимаю, почему его так тянет в неизвестный мне Крым к невиданному мною морю.

- Мы пройдем пешком от Байдар до Алушты, сынок.

Мы пройдем: ведь мама непременно согласится. Голубые глаза отца сильнее всех ее страхов.

2

Первое, что я постигаю в Крыму, - это что значит "жрать". Громко чавкая, заглатывая куски, всхлипывая, всасывать в себя все, что норовит проскочить мимо рта. И при этом сопеть, всхлипывать, стонать.

Жрет наш хозяин. Жрет все подряд: арбуз, коньяк, груши, яблоки. Отец медленно пьет золотистое вино и, кажется, совсем не слышит оглушительного чавканья и сопенья.

- Если бы Федор опоздал с ударом, тебя бы смяли. Помнишь, как шли офицеры? Плечом к плечу, плечом к плечу.

- Знаю.

Кажется, отец говорит это слово, отвечая себе самому.

А я объедаюсь виноградом: я ведь никогда его не пробовал. И очень хочу запомнить вкус, чтобы рассказать в классе… Нет, я постараюсь запомнить вкус винограда не для разговоров. Почему у голодных детей такие большие глаза? Они вырастают, когда все остальной съеживается. Руки, ноги, лица. Щеки - скобки внутрь, и редкие, жалкие волосики девочек; от голода растут только глаза.

А я лопаю виноград на веранде дома в огромном саду под Симферополем. Два дня и три ночи мы ехали сюда в полупустом вагоне: на юг еще мало кто ездит. Юга привычно боятся. Но мы едем не просто в пассажирском: мы едем по литеру первого класса. Три раза в день нам полагается сладкий чай и по два куска хлеба со свиным жиром. Это очень вкусно. Очень.

- Оживают тут помаленьку, товарищ командир.

Отец любит поговорить и легко завязывает разговор даже с незнакомым человеком. А проводник сидит у нас в купе не меньше, чем в своем.

- То, что кошек, собак, ворон ели, то и в войну случалось. А вот чтоб трупы - того прежде не случалось, товарищ командир. Это уж вы не серчайте, это я не по слухам говорю: только помрет - еще теплого порубят, если силы остались, а нет - так целого в котел. Головой вниз: мозги наваристее.

Они разговаривают много, а я гляжу в окно, и в памяти остаются только осколки их разговоров. Осколки вонзаются в мозг осколками - это я успеваю сообразить позднее. Вонзаются и застревают.

- Оживают тут помаленьку, товарищ командир.

В Симферополе нас встречает старый сослуживец отца с одним ромбом и одним орденом. И вот мы в его доме. Я ем виноград и стараюсь запомнить вкус, а старшие вспоминают прошлое, и вкус этого прошлого - горьковатый.

- Мурзова знал? Когда Сиваш форсировали, судорога, что ли, его скрючила. Холодно было, а вода - по грудь, и упал он. Задергался и упал. И за меня цепляется. Ну, оторвал я его от себя, конечно, даже вроде стукнул… Осуждаешь?

Молчит отец.

- До сих пор цепляется, веришь? До сих пор.

- Все они за нас цепляются.

- А почему? Бога ведь нет. Мистика!

А я ем виноград, и сок течет до локтей. И очень хочу запомнить вкус. Очень, очень, очень.

Входят полная смуглая женщина и девочка в бантах. Виноградины застревают у меня в горле.

- Здрасьте.

Отец встает, большими пальцами привычно перегоняя складки гимнастерки за спину.

- Та то же жинка моя, жинка! - Хозяин тянет отца за руку, усаживая на место. - Ступай отсюдова. Чаю хочу.

- Сейчас. Я сейчас.

Женщина уходит, оставляя девочку в бантах.

3

Что умирает раньше - тело или душа? Говорят, что душа бессмертна, но если она теряет свое "я", свои память, стыд, боль, совесть - она мертва, ибо уже абстрактна. Тогда она всего лишь бессмертный сосуд, каждый раз с новым рождением наполняемый новым вином. Так что же истекает раньше - моя кровь или мое вино? Что сочится по каплям слов?…

- Особняк наш в саду Христофорова. Бывшего буржуя.

- Особняк?

- Конечно, так положено. А разве у вас нет особняка?

Хорошенькая девочка чуть старше меня идет рядом. Я вижу ее, хотя стараюсь не смотреть: дочь фронтового приятеля отца. Нас отправили гулять, когда женщина ушла за чаем и девочка осталась одна. Но я не хочу гулять вдвоем с девочкой, потому что все девочки стали казаться мне прекрасными и я утратил свободу. Я глупею в их присутствии и спешу соглашаться.

У нас нет особняка, нет сада, нет ящиков с вином и фруктами, которые я видел на веранде. Мы живем в двухкомнатной квартире с печным отоплением, и я до школы обязан принести три охапки дров. По-моему, у нас роскошное жилье, потому что до этого мы ездили по всей стране и жили, где придется. В бараках, вагонах, землянках, палатках. И у нас нет ничьего, кроме книг и маминого чемодана: все остальное нам выдают. Столы, стулья, посуду, ложки и вилки, одеяла и простыни. Отец всегда говорит, что это замечательная система, что нас отлично снабжают, и поэтому мы таскаем из гарнизона в гарнизон только ящики с книгами да мамины вещи.

- Мы не буржуи.

Я упрямо смотрю в землю, и тон у меня земляной. Тяжелый и неприветливый, потому что я говорю через силу.

- Неправда, это мы не буржуи, мы из батраков! - с торжеством кричит девочка. - А вы как раз-то и есть настоящие буржуи, папа говорил.

Она спохватывается и замолкает. Я тоже молчу, а ей очень надо утолить любопытство. Просто необходимо, ее жжет изнутри.

- А правда, что твой папа - царский офицер?

- Не царский, вовсе не царский. Окопный. Сколько раз меня допекали мальчишки отцовскими золотыми погонами. Я дрался и никому ничего не говорил, но мама дозналась, когда мне вышибли зуб. И объяснила разницу между царским золотопогонником и окопным командиром батальона. Но этой девочке я ничего не хочу объяснять, потому что помню кусочек разговора между мамой и отцом. Они думали, что я на улице, а я искал под кроватью закатившийся патрон.

- Вчерашние батраки били севрский фарфор и стреляли по богемским люстрам. Помнишь, как я пыталась объяснить им, почему этого не следует делать? А они громко хохотали и растапливали буржуйки Пушкиным.

- Это наша вина. Мы веками держали их в темноте.

- А теперь они просветились? Они волокут все, что могут отобрать или раздобыть. И хвастаются, у кого дом больше. Просто больше, в геометрическом измерении.

- Вероятно, период чисто количественного накопления необходим. Понимание придет потом, понимание - признак культуры. Так же, как накопление - признак варварства.

- А не будет ли слишком поздно? - вздыхает мама. - Неуловимый шаг - и накопление превращается в самоцель. И уже нет места пониманию, что же есть истинные ценности. Не будет ли слишком поздно?…

Не будет ли слишком поздно?… Культура вытекает из России, как кровь из продырявленного пулями тела. Сколько их всадили в тебя, Родина моя? Сколько пустили на тот свет душ, так и не успевших отдать тебе осмысленное, выстраданное, взлелеянное? Даже любви не успели тебе отдать. Миллионы таких, как я, умерли, не вернув любви, и ты стала суровее и злее, земля предков моих. Мы обокрали тебя не по своей вине, но - обокрали.

- А у твоего папы есть слуги?

Девочка продолжает изнемогать от злого любопытства. Я чувствую эту потаенную злобу, но не понимаю, откуда она в этом букете бантов. И тоже начинаю злиться: конечно, добро не всегда способно породить добро, но зло рождает только зло. Только зло, и ничего более породить неспособно.

Но это я понимаю в эпилоге жизни. Есть такие жизни - с эпилогом. И очень часто дело не в возрасте, а в том, есть ли в твоей жизни эпилог или нет. У меня оказался, а тогда, в сладкий симферопольский вечер, я очень рассердился:

- Твой папа умеет делать детекторный приемник? А печку может сложить? А кто чинит туфли тебе и твоей маме?

- Сапожник! - вдруг с ненавистью кричит она. - Сапожник чинит, а мой папа - командующий!

- Значит, это у твоего папы есть слуги.

Секунду она смотрит на меня, и я впервые не отвожу глаз. И вдруг вижу, как она некрасива во всех своих бантах. Она зла и тонкогуба, у нее острые ненавидящие глазки и щеки, которых хватило бы на половину девочек нашего класса, чтобы не смотрелись они так, горько - скобками внутрь.

- Дурак!…

И стремительно убегает. А я остаюсь один в сладком саду неизвестного мне буржуя Христофорова.

4

На зубах скрипит пыль. Здесь, в Бахчисарае, она серая и жесткая, злая и горькая. Сколько лет прошло, а я и в этот миг ощущаю ее горькое зло.

Неужели все было? Неужели я и в самом деле видел ханский дворец, "фонтан слез", могилы Гиреев? Неужели я слышал гортанный рокот базара, страждущие вопли ишаков, ржание лошадей, блеяние овец, скрежет не знакомых с дегтем арб?…

А до этого - фантастическое путешествие на автомашине командующего, того, что встречал нас, угощал виноградом. Он дал нам свой автомобиль с откидным верхом и шофера, но отец ведет машину сам, а шофер сидит сзади. Тарахтит мотор, нас бросает на рытвинах, желтая пыль тянется за нами, а я верчу головой и жалею, что нельзя одновременно смотреть в обе стороны. Но чаще всего и справа, и слева - сухие, выжженные солнцем склоны, занозисто-колючие даже для скользящего взгляда. Степной Крым - место, где можно только стоять: на этих упругих, независимых колючках нельзя валяться, как тебе хочется.

У райсовета мы оставляем машину с шофером и идем к ханскому дворцу. И здесь отец бросает меня с наказом не высовываться за территорию музея. Я не успеваю вторично, теперь уже с экскурсоводом пройти по залам, как отец возвращается:

- Идем.

На окраине в маленьком, ощутившем свою скорую кончину духане, нас ожидает человек в чесучовой тужурке и соломенной шляпе. Я не привык видеть людей в шляпах; я мальчик из военных городков, где "шляпа" - определение. весьма неодобрительное, противоположное неукоснительной точности исполнения. Даже мой отец применяет это слово, роняя его коротко и весомо: "Шляпа!". А сейчас сидит со "шляпой" за деревянным столом в умирающем духане. И я сижу вместе с ними и ем грушу, которую дал мне иссохший человек в старой шелковой рубашке, подпоясанной наборным кавказским ремешком.

- Бахчисарай славится грушами, мальчик.

Он дал мне грушу и ушел, шаркая чувяками. А мне стало грустно от этих взрослых, ничего не определяющих слов, грустно и почему-то совестно, и даже груша не утешала меня. Я не ощущаю вкуса и. потому слышу, о чем говорят взрослые.

- Три года назад начали чистить армию. Я заглядывал в кое-какие списки - так, по старым связям. И нашел знакомых, но не нашел тебя.

- Удивлен?

- Я бывший начальник разведки твоей кавбригады. Я хочу знать.

- Что ты хочешь знать? То, чего и я не знаю? "Шляпа" молча прихлебывает вино. Неужели он был начальником разведки у отца? Наверно, он был плохим начальником разведки, потому что у него нет ордена.

- Я стал бояться, - вдруг говорит он. - Кажется, не я, а мы стали бояться, мы все. Почему? Мы же голой грудью перли на пулеметы и кричали гордые слова на площадях, когда нас вешали деникинцы.

- Тогда была война, а сейчас - политика. Армия не вмешивается в политику.

- Лукавишь. Занимаетесь вы политикой, вы, которые наверху. - "Шляпа" достает мятую пачку дешевых папирос, протягивает отцу.

- Ты забыл, что я не курю, Тимофей.

- Подумал, что мог закурить, - Тимофей прикуривает. - Ты узнаешь время? Я перестаю его узнавать, это не наше время. Это время говорунов: где они были, комбриг, когда мы с тобой ездили уговаривать Батьку?

Отец - комдив, и я сначала удивляюсь, что его называют комбригом, но потом соображаю, что старый друг в шляпе обращается к нему так, как привык обращаться. А тут опять появляется духанщик, приносит пахучее мясо - много мяса, пожалуй, месячную норму! - и скучно говорит пустые грустные слова:

- Бахчисарай славится шашлыками.

Мы начинаем есть мясо. Оно острое, жгучее, ароматное; мужчины запивают его густым вином, а я - водой. И ем, ем - никогда еще я так вкусно не ел.

- Видел фильму "Красные дьяволята"? Там показано, будто Махно печатал деньги. Зачем врут? Нестор Иванович никогда не печатал никаких денег. Все печатали, а он - нет. Он был честным. Думаю, самым честным, вот как я думаю.

- Поэтому ты и ушел.

- Не поэтому. Где тебя достала офицерская пуля? Под Форосом?

- За Форосом. На пароходы смотрел. Они были перегружены и гудели во все стороны… Рыдали во все стороны, а из моря торчали головы. Как пни после порубки. По ним били из пулемета, по тонущим. Я хотел остановить, но кто-то выстрелил.

- Значит, не все еще были в море.

- Пуля звания не имеет. - Отец усмехается в усы. - Ее звание - калибр, и била она из твоего допотопного кольта. Ты хотел убить меня, Тимофей.

- Если бы хотел - убил.

Мужчины не повышают голосов и не задают вопросов. Зачем зря спрашивать, когда все уже прошло? Отец жив, и его бывший начальник разведки тоже жив, и лучше молча пить вино.

- У Батьки на тебя была последняя надежда. Почему он верил тебе, а взял слово с меня? Брал слово с меня, а тебе просто верил и отдал две тысячи лучших своих сабель лично под твое начало. А ты их бросил, комбриг. Они ворвались в Крым первыми, они проложили дорогу нашей бригаде, а ты их бросил и ускакал аж за Форос смотреть, как тонут беляки.

- Беляки - тоже люди.

- А махновцы не люди? Пока ты метался по берегу, их твоим именем отвели под Ачи-Курган, приказали спешиться и ждать. И когда они спешились и отпустили подпруги, вылетели четыре тачанки, и с них в упор открыли огонь. По людям, по лошадям, я такого не видывал. Из крови шел дождь. Четырнадцать лет мне снится этот дождь. Только Марченко вырвался через Перекоп с двумя сотнями хлопцев, только Марченко. А Батько сидел в Гуляй-Поле и верил тебе.

- Таков был приказ.

- Ты знал, что хлопцев все равно кончат.

- Таков был приказ.

- И поэтому ты сбежал на побережье.

- Я искал младшего брата. А потом ты догнал меня и почему-то не убил.

- Не знаю.

Это едва ли не первая пауза в их стремительном, почти истерическом разговоре, который я скорее воспринимаю чувством, чем понимаю разумом. И, кажется, испытываю что-то похожее на стыд.

- Я искал брата. Сопляка-гимназиста, который ушел с Врангелем за романтикой. Я хотел набить ему физиономию и увезти с собой.

- Выпьем, комбриг. Мы были на похабной войне.

- Мы были на войне, где не нашлось победителей. Одни побежденные.

- Я дал слово Батьке, хотя он меня об этом не просил. Просто сказал, что… Зачем я дал тогда слово?

- Потому же, почему ты промахнулся под Форосом из верно пристрелянного кольта. Ты устал воевать, Тимофей.

- Мы были на похабной войне, комбриг. Пей за наши обещания и наши пулеметы.

Глиняные кружки глухо сталкиваются над столом.

5

Следующим утром мы останавливаемся на пыльной развилке, немного отъехав от Бахчисарая. Отец вынимает из машины свернутые в одну скатку шинель и одеяло и два армейских вещмешка.

- Дальше мы пешком, - он протягивает руку шоферу. - Спасибо, товарищ.

Шофер машет рукой и разворачивается. Он едет назад, в Бахчисарай, но мы стоим, пока машина не скрывается за поворотом. Отец поднимает скатку и вещмешок.

- Спеши медленно, сопи тихо - сто лет проживешь. Да, он так сказал, я точно помню. Он был провидцем, мой отец, и желал мне счастья. Но я с ним разминулся, со своим счастьем. Мы пошли по разным дорогам, и мое счастье, не встретив меня, где-то растерянно бродит в этом мире.

Мы идем по пыльной, завинченной в бесконечную спираль дороге все вверх и вверх, петля за петлей. Знойная тишина застыла в знойном безветрии, пахнет пылью и колючками, а петли все круче и выше, выше и круче.

- Перекур десять минут.

Отец не курит, но короткий отдых именуется перекуром. Я сбрасываю панаму, сажусь на дороге и хватаюсь за фляжку.

- Отставить.

Вновь панама на голове, а фляжка на поясе. Я не спорю, не прошу, хотя так хочется смыть застрявший в горле знойный колючий ком. Но пить в жаркий полдень - табу: воду пьют только утром и вечером. Отец внушил мне эту истину раньше, чем я научился просить воды. И вообще он - человек табу: нельзя то, нельзя то, нельзя то. Не только для других, но прежде всего - для себя.

- Не клянись - и не будешь клятвопреступником. Не обещай - и не станешь обманщиком. Не давай честных слов - и никто не обвинит тебя в бесчестии.

Он, безусловно, прав, но я так не могу. И если мне не верят, даю "честное советское", "честное пионерское" и даже "честное под салютом всех вождей". Может быть, потому мне так часто и не верят?

Давно кончился "перекур", мы вновь ввинчиваемся в раскаленную высоту. Виток за витком, виток за витком по выжженной до горечи горной дороге. По ней очень трудно ходить в сандалиях: острые камешки забиваются под голую ступню, под пальцы, приходится останавливаться, вытряхивать помеху, догонять отца.

- Береги ноги, сынок. Надо всегда беречь ноги, особенно на войне. Без головы умереть - легче легкого, а без ног помирать очень трудно. Трудно, сынок, ползти за смертью.

Знаю, отец. Я берег ноги, но не сумел сберечь, ты уж прости. Это моя личная вина, мне некого проклинать за мои ноги и за мою жизнь.

- Терпи, сынок. Еще немного.

Терплю, отец. Еще немного. Еще немного. Я помню, как стучало в висках на последнем подъеме. Сейчас тоже стучит, хотя я лежу. Стучит, с каждым ударом выбрасывая из моего тела теплый фонтанчик крови…

- Ты запомнишь сегодняшний день на всю жизнь.

Все зависит от длины жизни, отец. Хотя ты по-своему прав: жизнь есть единица измерения чего-то. Всеобщего горя, грехов, глупостей, слез ребенка и мировых страданий, позора девушки и отчаяния матери, боли, болезней, бессилия. Сколько сотен миллиардов жизней надо отсчитать, чтобы оплатить счет, предъявленный человечеству свыше? Страшный Суд уже начался, и Первая мировая война была его первым заседанием.

Отец легко шагает впереди, а меня ноги тянут назад. Каждый шаг - преодоление собственной тяжести.

За поворотом - проем вверху, на горе, ведущий прямо в небо. Дорога закладывает перед проемом последний вираж, я преодолеваю его, обливаюсь потом, и оказываюсь…

- Байдарские ворота, сынок!

Отец торжествующе простирает руку, даря мне море. Огромное, спокойное, мерно вздыхающее, перекатывающее мускулы-волны от горизонта до горизонта, бесконечное в пространстве и времени. Праматерь всего живого на Земле, будь вечна, неизменна и благословенна! Мы ушли из чрева твоего, навсегда унеся тело твое в своей крови и дыхание твое в биении сердец. И смерти нет. Нет. Есть лишь возврат к тебе, Мать, воссоединение с тобой…

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

- Сына, поедем в Крым?

Сына - это я, и так называет меня только мама. Для нее это как имя.

- Зашла в штаб узнать, когда папа вернется из командировки, а мне - путевку на два лица. Крым, Коктебель, май месяц. Я уже была в школе, договорилась. Завтра выезжаем, сына.

- Крым!…

Интересно, какой он, мамин Крым? Чем отличается от отцовского? В том, что отличается, я не сомневаюсь. Я уже понял, что мы существуем в двойной системе - в мужской и женской, и все, все решительно делится на два. На зиму мужскую и зиму женскую, на грозу мужскую и грозу женскую, на женскую Москву, в которой мы теперь живем, и Москву мужскую, на… Все имеет два знака, две оценки, два понимания, и мамин Крым совсем не будет похож на Крым отца. С его атаками, проклятиями, подпругами, кровавыми дождями и выстрелами из старого кольта. Обожженный, жесткий, запекшийся - таков отцовский Крым. А мамин?

Завтра мы выезжаем. Плацкартным вагоном Москва - Феодосия: его отцепят в Джанкое. Я лежу на второй полке, смотрю в окно и жую пряники. Ах, как это прекрасно: лежать, смотреть и жевать пряники! Новых радостей не бывает, мы наследуем радости прошлого, и дети завтрашнего века с тем же восторгом воспримут преодоление пространства. Разве что без пряников.

- Я прошла политбойцом всю гражданскую. У политбойца разные обязанности, но задача одна: просвещение. Народ, воспитанный на мифах религии, не может ощущать себя свободным, пока не познает окружающую действительность…

Журчит внизу мамин голос. Ее слушают уважительно, лишь изредка позволяя уточняющие вопросы. Для других сейчас - не время.

- Простите, что вы сказали? Нет, я не работаю с той поры, как родила сына. Знаете, высший долг женщины - семья, воспитание детей, здоровье родных. В этом смысл женского начала самой природы, и искать иного - значит нарушать законы естества. Следующее поколение, то есть наши дети, должно быть умнее, сильнее, здоровее и благороднее нас. Только при этом условии колесо истории будет катиться вперед, а не вращаться вхолостую.

Мамин голос. Я слышал его еще до рождения, но воспринимал, как добрый рокот волн, на которых выплыву в жизнь.

"Сына, почему ты бледный? Что случилось?…"

Ничего, мама, просто я иду к тебе. Я возвращаюсь; ведь ты сейчас слилась с морем, правда? Я возвращаюсь к вам - к тебе и к морю. По каплям - к вам.

Я не видел маминого Крыма, я не знаю, какой он, чем отличается от отцовского, лучше или хуже его. Не знаю и уже не узнаю.

В Джанкое расходятся пути. На юг - в Симферополь, где три года назад я гулял по саду буржуя Христофорова с девочкой в бантах. Где она сейчас, интересно?… И на восток - там Феодосия, а рядом - Коктебель.

- Поезд стоит четыре часа, сына. Может быть, погуляем, посмотрим город? Семнадцать лет назад в него первыми ворвались конники твоего отца.

- Ура-а!…

Мама смеется. Я кричал, чтобы она рассмеялась: я-то помню разговор в Бахчисарае о двух тысячах сабель Махно. Но мама так редко улыбается в последнее время.

А на платформе возле дверей вагона - военный комендант. Смущен, часто вытирает пот, снимая фуражку. Но - непреклонен:

- Вам надлежит тотчас же выехать в Москву. Вот билеты. Поезд через два часа тридцать семь минут.

- Почему? Зачем? Чье это распоряжение?

- Обождите в моем кабинете. Покажите, какие вещи. Прошу.

- Что-нибудь с мужем? С мужем?…

- Прошу. Не задавать. Вопросов.

Все отхлынули. Между нами и пассажирами вагона Москва - Феодосия зона карантина. Я ощущаю ее, не понимая. Ощущаю физически: я прокаженный. Мы прокаженные.

И мы молча выносим свои вещи и идем за комендантом через пути. Мама молчит. А в кабинете - вдруг:

- Дайте папиросу.

Курит, как курила когда-то. Политбойцом. Курит молча. И военный комендант тоже курит и тоже молчит. По телефону отвечает кратко, уходит, приходит. Потом ведет нас в какую-то столовую, предлагает обед, но ем я один, а они курят. Потом нас сажают на московский поезд. Комендант стоит у вагона, снимает фуражку, вытирает платком лоб и клеенку внутри фуражки. А когда бьет третий удар вокзального колокола, - через силу, не глядя:

- Ни с кем не разговаривайте. Прошу. Надеюсь.

Свистит кондуктор, и поезд трогается. Другой поезд, в другую сторону. Куда мы едем, мама? Нет, я не спрашиваю, я понимаю.

И не смотрю больше в окно со второй полки. Кончились пряники.

- Вы бы не курили так, гражданка. Дышать нечем.

- Что?… Да, конечно. Конечно.

Дышать нечем. Конечно. Я ничего не понимаю и понимаю все. И поэтому ни о чем не спрашиваю. Просто нечем дышать. Просто чувствую предстоящее расставание, как котенок чувствует, что утром его утопят.

Кончились пряники.

- Сына…

Глухой ночью будит меня мама. Поезд стоит, за окном - неяркие ночные огни большой станции. В вагоне - сон, полумрак, храп, шепот. Молча одеваюсь, молча выходим на пустой перрон. В руках у мамы - чемодан. Идем быстро, молча, спросонок я то и дело спотыкаюсь. Пустой вокзал, нас разглядывают уборщицы. В дежурной кассе мама покупает билет, потом отправляет куда-то телеграмму, потом усаживает меня, сует деньги.

- Спрячь. Мы расстаемся. Ненадолго. Ты поедешь в Смоленск, тебя встретит мой брат. Дядя Сережа, запомни. Дядя Сережа и тетя Клава.

- А ты?

- Я приеду. Потом. Да, вот письмо, чуть не забыла. Отдашь дяде Сереже.

- Мама, зачем…

- Так надо. Скорее. Сейчас должен подойти твой поезд. Идем.

Идем на другую платформу, ждем: мой поезд приходит не сразу. И мы молча смотрим, как трогается поезд на Москву. Мамин поезд - без мамы.

- Наш поезд уходит!

- Наш поезд ушел, сына. Мы поедем другими поездами.

- Но твои вещи…

- Вещи уехали. Там встретят. И выдадут. Слушайся дядю Сережу и тетю Клаву. Во всем. Обещай мне.

Суетливо стучит сердце, и страх надвигается на меня черным огнедышащим паровозом моего поезда. В Смоленск. К дяде Сереже и тете Клаве, которых я никогда не видал.

- Сына!…

Стук колес отрывает меня от мамы. Все дальше и дальше, все глубже, и больнее, все - навсегда.

- Мама!…

Колеса стучат на стыках, отбивая ритм моего сердца. Оно ведь тоже сейчас на стыке вчерашнего и завтрашнего, семьи и одиночества, известного и неизвестного. Я на перекрестке. Впервые. На перекрестии моей собственной маленькой жизни с чем-то непонятным, страшным, могучим. Я не понимаю, какая сила переводит стрелки судеб, я - крохотная пылинка на колесах вагонов, я лечу с ними туда, куда меня везут. Где-то на иных поездах сейчас мои мама и папа, и поезда наши стремительно мчатся в разные стороны.

Я сижу на краешке скамьи в чьих-то ногах, поставив в проход чемодан. Общий вагон спит, похрапывая и постанывая, тусклые редкие лампочки освещают только проход в вагоне, и я не вижу своих спутников. Я пытаюсь что-то понять, но не знаю, что именно мне надо понимать. Я растерян и подавлен, я еще не осознаю своего сиротства, но ощущаю его тоску. Она давит меня, гнетет настолько, что я не могу заплакать. Я просто чувствую слезы внутри, чувствую до боли, хочу избавиться от них, но у меня нет сил на это. Плач остался там, на последнем перроне, где осталась мама. Я - один.

А может быть, все обойдется? Я приеду к дяде и тете, меня обласкают и успокоят, объяснят и приютят. А потом за мной приедет мама… нет, лучше отец, чтобы все увидели его два ромба и два ордена. Да, да, он приедет, я так неистово хочу этого, что он не может не приехать. Он приедет и увезет меня, и…

Я не знаю, сплю я или нет. Я так упрямо, так исступленно думаю об отце, который спасет, что вижу его…

Вот он сидит на корточках перед огненным зевом буржуйки и сует в ее нутро бумаги, бегло их просматривая. Когда это было?… Мы жили в дощатых бараках под Миллеровом, была зима, и злые донские ветры выдували тепло из нашей комнаты. И все время топилась эта буржуйка, я помню ее раскаленные бока, но только однажды отец топил ее бумагами…

- И фотографии.

- Тебе не жалко?

- На них ты в погонах и орденах.

Летят в печку толстые паспарту старых фотографий. Я так любил их разглядывать, ведь на них - отец и мать. Молодые и прекрасные.

- Хорошо, что ты вовремя выбросил свои ордена.

- Сначала я их заработал. Потом выбросил. Та присяга недействительна, ведь государь отрекся. Я присягнул другому знамени и заработал другие ордена.

- Ты сделал выбор добровольно. Ты не метался между фронтами от наших к вашим, как метались многие.

- Я и сейчас поступаю добровольно.

Горят фотографии юности. Горит прошлое моих родителей, память их вчерашней чести и вчерашнего долга.

- Надеюсь, не уволят. Я не могу расстаться с армией, это моя жизнь. Даже больше - смысл всей моей жизни.

- Мы не виноваты в своем рождении.

- Те, кого уже уволили, тоже не виноваты. Но лучше самим поставить крест на своем прошлом…

- И все-таки я многого не понимаю. Для чего устроена эта чистка?

- Армия сокращается.

- За счет самых образованных и самых опытных?

- Она должна изменить свой классовый состав. Это необходимость.

- Ты веришь в эту необходимость?

- Безусловно и окончательно. Я красный командир, я порвал со своим прошлым. И если спросят, могу с чистой совестью сказать, что вырвал все корни.

- Все корни вырвать невозможно. Они прорастут в нашем ребенке.

- Вот этого нельзя допустить. Не мы одни сжигаем свое прошлое - вся страна уничтожает его.

- Она уничтожает проклятое прошлое, а мы - свою память. Как объяснить, когда он подрастет и спросит, кем были его деды и прадеды? Жить без них? Но как? Как перекати-поле?

- Жить будущим. Только будущим.

- Ты сможешь?

Молчит отец. Потрескивает печь.

Отец не смог: я помню нашу поездку в Крым. В отцовский Крым, выжженный, преданный и расстрелянный с тачанок под Ачи-Курганом… Нет, нет, нет! Не было ничего. Не было отцовского Крыма, не было выстрела под Форосом, не было встречи в Бахчисарае. Ничего не было: у меня тоже не должно быть корней…

2

Дядя долго читает письмо, очень долго. Я не хочу смотреть, как он читает, и упорно разглядываю город…

Смоленск. Белая пена черемух по ручьям и оврагам - вниз, к Днепру, с двух сторон: от Соборной горы и с Покровки. И выше всего, над городом, над черемухой заросшими склонами - золотой купол, собора. А кругом - изношенное, потрескавшееся и потемневшее от столетий кирпичное оголовье крепости, уже разорванное на куски.

Внизу шум железных дорог, вокзалов, рынка. Крупный булыжник серых улиц и темно-красные кирпичные тротуары. Грохот сотен колес, тихий Днепр, пролом в крепостной стене - наверх, к собору, к центру по Большой Советской. И маленькие, все в скрежете наряжения трамваи - тоже в гору.

Во всем этом я разобрался потом, времени мне хватило. А тогда просто смотрел на черемуху, крепость, собор…

И искоса - на дядю Сережу. Худого, сутулого, в мятых брюках, заношенном пиджачке. С железными, как у Калинина, очками.

- Такие дела, что лучше молчать. Ты из этого… Из-под Брянска.

- Я из Москвы.

- Из-под Брянска, запомнил? Родные у тебя с голоду померли. Сбежал к дяде из детского дома.

- Я не сбежал!

- Сирота. Из приюта. Ничего больше не знаешь.

- Я не сирота!

- Сирота. Чего уж. Сирота - это правда. Легко запомнить. И Брянск, голод, приют - это надо запомнить. Это - путевка в жизнь.

Мы медленно поднимаемся по Большой Советской. Дядя несет чемодан, а я мучаюсь от невыплаканных слез.

Я понял, что я - сирота. Там, на Большой Советской, не доходя до собора. На пути в жизнь, не выходя из детства. А оно испуганно цеплялось за меня, висело, хотело плакать и, отрываясь кусками, долго волочилось позади. И вся Большая Советская была усеяна скорлупой моего детства.

Я вывалился из гнезда в мае тридцать седьмого. Если бы это можно было бы написать на моей могиле! Но хватит, хватит. Отныне я парень, а не мальчонка, и никто не поправит на мне одеяло, когда разбросаюсь во сне. Что там рассказывает мой дядя в калининских очечках?…

- …все расползается, все живое. Семьи, кружки, друзья, общества. По углам, по углам, по углам. Может быть, так и надо, а? Я не понимаю, то есть не могу постигнуть, а понять могу. Понять могу, а вот постичь… Тысячелетняя Россия. Тысячелетняя!…

Он вздыхает, перекладывает чемодан в другую руку. Но я отбираю чемодан, я уже не ребенок, а взрослые сами таскают свой багаж.

- Так решил? Ну-ну, тогда молодец. Тогда будем жить, а?

- Будем.

- Учиться хочешь или работать?

Я прикидываю. Чемодан тяжелый, я часто меняю руки. Честно говоря, мне следует учиться. Этого хотел отец и мама, и я обязан. Но кто теперь будет меня кормить?

А дядя Сережа - будто слышит:

- Мы с женой, тетей Клавой, одни, так что не стесняйся. Кому счастье, кому несчастье, кому горе, а нам… Да. Решай сам. Как решишь.

- Надо бы семилетку.

- Надо - значит надо, а там поглядим. Это даже проще: тетя Клава в гороно на важном посту, а я учительствую. Историю преподаю с прошлого года. До этого обществоведение, а теперь вот историю. По учебнику Панкратовой. Да. Так что до сентября отдыхай, обвыкайся, а там… Значит, сирота, из детдома сбежал. Это так нужно, понимаешь? Классовая борьба обостряется с каждым годом, и жить надо проще.

- Я из Крыма, дядя Сережа. Папа и мама от голода… меня в детский дом. А я оттуда сбежал. К вам.

Секунду он смотрит на меня полумертвыми глазами, потом вдруг обнимает, двумя руками прижимая к груди мою голову. Крепко-крепко.

3

Улица Декабристов, дом два дробь шестьдесят один. Пройдя длинные, под всем домом, сводчатые ворота, налево - полуподвальная комната с единственным окном вровень с землей. Бывшая дворницкая, вход прямо со двора, маленький тамбур, где когда-то хранились дворницкие орудия производства, а теперь - наши дрова. И еще - личный водопровод. Это - большое удобство: собственная вода под боком, хотя все остальные удобства - во дворе.

Комната длинная и узкая, всегда полутемная или темная абсолютно: солнце сюда не заглядывает. Старый письменный стол у окна, две полки с книгами, колченогий обеденный стол, несколько стульев и моя клеенчатая кушетка. Тетя и дядя спят за шкапом у дальней стены.

Тетя Клава - худенькая, стриженная под "совслужашую", в неизменных кофтах: темно-коричневая - для службы, темно-синяя - для дома. Вечерами хлопочет у примуса, раздраженно стуча крышками кастрюль, утром спешит на службу. И дядя - в школу, тоже утром. И я весь день один. Мои дела: убрать комнату, сходить за продуктами. Зимой к этому прибавятся дрова для печки, но пока - лето.

Ни в нашей комнате, ни даже во дворе не определишь времен года. В комнате и в июле сыро и прохладно, а двор - без единой травинки. Мощеный крупным булыжником квадрат, с трех сторон замкнутый массивными трехэтажными корпусами, с четвертой - громоздкими сараями. Во двор выходят тылы хлебопекарни, продуктового магазина и Дома ответработников. С раннего утра во дворе колют дрова, разгружают подводы, и время здесь постоянно, неделимо на лето и зиму, весну или осень. Оно подчиняется только ритмам труда, по которым живет двор. И в том дворе я пока никого не знаю, хотя видел ребят издали.

- Знакомиться не торопись, - наставляет дядя. - Пусть сначала приглядятся, попривыкнут.

Второй вечер. В первый я рассказывал, что знал. Командировка, в которую отец уехал еще в марте, путевка для мамы и меня в Коктебель, военный комендант станции Джанкой, моя ночная пересадка на поезд в Смоленск.

- Почему комендант отпустил их без сопровождающего?

Это - не ко мне: к дяде. И дядя неуверенно поживает плечами:

- Может быть, так положено, Клавочка? Дети за родителей…

- Ерунда! - тетя сурово ставит точку. - Больше не вспоминаешь. И никому не рассказываешь.

- Никому, - тихо и очень серьезно подтверждает дядя. - Никогда. Ни под каким видом. Иначе…

Он беспомощно разводит руками, включая в объятия худенькую, никогда не улыбающуюся тетю Клаву, меня, длинную сырую комнату со всеми ее мокрицами, крысами, тараканами и клопами.

- Я понимаю. Крым, голод, детдом.

- Поменьше, поменьше, - строго говорит тетя.

- Что поменьше?

- Крым, детдом - подробностей не надо. Только обозначь, а рассказывай переживания. Переживания не проверишь.

- И вообще, больше слушай. Сейчас такое время, что… - дядя Сережа вздыхает. - Язык в России всегда враг, уши - всегда друзья. Не нами сказано, не нами…

- Письмо!

Тетя Клава выкрикивает это слово, как команду. Потом я пойму, потом… Нет, я ничего не успею понять, я только успею догадаться, что женщины - наше спасение. Они чувствуют опасность без всяких чувств, кожей и сердцем, потому что им отвечать за завтрашний день. Ведь может так случиться, что некому будет варить обед, некого ждать, не на кого ворчать, и тогда погаснут все очаги на земле. Все - и придет последнее оледенение: я уже ощущаю, как у меня мерзнут на ногах пальцы.

Дядя Сережа суматошно хватает со стола письмо, кидается к печке. Вскрикивает: кажется, он обжегся, открывая дверцу. Но письмо бросил, и я вижу, как огонь начинает его корежить.

- Они по пеплу восстанавливают, - тихо говорит тетя Клава.

Дядя старательно орудует кочергой, на миг взвиваются искры, и все кончается. Нет больше маминого письма. Ни одной строчки нет…

- Теперь они не прочтут.

Дядя Сережа опасливо оглядывается на меня, не зная еще, как я оценю это отчуждение - "они". Но я уже сжег все мамины слова. Раньше, в ту одинокую ночь в поезде.

- А Маруся Ивановна? - вдруг тихо спрашивает тетя.

Я ничему не удивляюсь. Я как будто уже знаю, что во дворе живет бойкая смешливая дворничиха Маруся, забывшая в тридцать шестом свой смех по утрам, когда золотари приезжают чистить выгребные ямы и над всем кварталом повисает вонь. Густая, хоть режь: ее унимал только смех, и Маруся смеялась. А потом вернулась откуда-то с чужими глазами и без смеха. И потребовала, чтобы все жильцы звали ее Марусей Ивановной. По батюшке. Весь двор послушно стал называть ее так и стал бояться. А тот, кто не стал называть и бояться, тот уехал, никому ничего не сказав.

- Маруся Ивановна, а где Анохин? Куда девался?

- Куды, куды. Поменьше спрашивай.

Когда рекомендуют поменьше спрашивать, это означает - побольше бояться. Я уже осваиваю понемногу эти новые правила и уже боюсь. Боюсь неизвестной Маруси Ивановны и особенно нашего знакомства, от которого не убежишь ни на каком ночном поезде.

А тем временем решаются вопросы обо мне. Вслух.

- Учиться ли ему в школе? Сергей, ты сошел с ума. Ведь там прежде всего требуют документы.

- Но как же ему без образования?

- Он пойдет работать. На завод. Нет, в железнодорожные мастерские. Там - здоровый коллектив.

Я чувствую запах страха. Люди истекают им перед цепными псами, сорвавшимися с цепей, перед старательными дулами расстрелов, перед временами, когда человека нет. Есть носитель чего-то: греха, идеи, веры, измены. Сосуд, из которого можно выплеснуть его собственную жизнь, если кому-то кажется, что она не соответствует. Не соответствует параметрам существования. Его шаблонам, матрицам, в лучшем случае - микрометрам с красной отметкой "До сих".

А Маруся Ивановна - ОТК. Ей выдали примитивный шаблон - до микрометра она никогда не поднимется. Но вгонять всех под шаблон - это с упоением ничтожества, достигшего первого восчувствования власти, первого ее глотка, всегда пьянящего и никогда не освежающего.

Маруся Ивановна появляется только через три дня. Она дает нам время вволю упиться ее властью и своим страхом.

- Здрасьте с кисточкой. Наше вам. Как живете-тужите? Слыхала, будто мальца родили? И сразу - хоть к станку.

Она не слыхала - она видала. Меня лично. И я раза четыре с нею здоровался за эти три дня. Впервые - вечером по приезде.

- Вынеси ведро, - сказала тогда тетя. - Помойка - во дворе.

Сараи - огромные, как вокзалы - замыкают четвертую сторону двора. Может быть, в них когда-то размещались экипажи и лошади, а теперь они все нарублены на клетушки, в которых местные воруют дрова друг у друга. В середине сараев - разрыв для общественных нужников и огромной, как фонтан, помойки. Искать ее не приходится: помойка не в центре сараев, помойка в центре вселенной.

И возле нее трое парнишек моего возраста. А наискосок, возле дома - двое постарше. По грязной, с чужого плеча одежонке и манера цикать сквозь зубы - беспризорники. Курят в обществе миловидной женщины в красной косынке.

- Пашка, родной! Пашка, родной!

Двое парнишек загораживают мне дорогу, а третий нараспев зовет какого-то Пашку. Пацаны вполне домашнего вида, я тревоги не испытывают, хотя понимаю, что подраться придется. А в руках - ведро, полное жидких помоев.

- Пашка, родной!

Женщина в косынке поворачивается, и я сразу же узнаю Марусю Ивановну. Я ни разу не видел ее, а узнаю мгновенно и суетливо кланяюсь:

- Здравствуйте. Здравствуйте.

Она продолжает молча смотреть на меня, парни тоже, а ровесники по-прежнему загораживают дорогу с явно враждебными намерениями: один демонстративно засучивает рукава, второй - посерьезнее, с прищуром - зажимает в кулаке старинный пятак для жесткого удара, третий припадочно кличет "родного Пашку". А беспризора с полным спокойствием смотрит на нас, и только в глазах Маруси Ивановны мне чудится огонек любопытства. И, поймав его, я шагаю пацанам навстречу и надеваю полное помоев ведро на голову серьезного с пятаком в кулаке. Поворачиваюсь и иду назад, каждую секунду ожидая удара и силой заставляя себя умерить шаг. Пусть бьют, потом разберемся: я знаю закон дворов, улиц и военных городков. Сейчас врежут…

Сзади - хохот Маруси Ивановны. Хохот вперемешку с забористым матом, которому вторит беспризора.

- Эй, чернявый!…

Но я не оборачиваюсь. Я предъявил свою ксиву, драться мне не хочется, и лучше уйти таинственным, как граф Монте-Кристо.

Мы с тобой читали его, мама. Мы рвали друг у друга страницы, благо "Граф" был давно разодран. Мы читали взахлеб, и тот, кто обгонял, с покровительственным торжеством поглядывал на отстающего: "Я уже знаю, а ты - нет…" Ма, ты обманывала меня, азартно играя в восторг первооткрывателя. Обманывала, мам? Честно, в который раз ты читала "Графа Монте-Кристо"?

Утром следующего дня завтракаем чаем и черным хлебом с маслом: тетя Клава готовит только обеды. Да и некогда, потому что ложатся они поздно: я уснул, а они еще говорили, говорили…

- Сходишь за хлебом. Если будут давать сахар, бери два кило. С мальчишками не болтать.

Это ее указание, хотя я вчера ничего не сказал про встречу возле помойной ямы. Дядя молчит и вид у него очень виноватый. Я понимаю; ведь он смутил призрачный покой семьи, оказавшись обладателем опасных родственников.

- В пять придем. - Он робко улыбается мне.

- У меня - ячейка, - тетя Клава не улыбается. - А ты лучше поищи общественную работу, Сергей. Ты очень пассивен, ты пренебрегаешь обществом.

- Конечно, Клава, конечно.

Последние наставления относительно обеда, примуса, кастрюльки с остатками супа и сковородки с холодной картошкой. И смоленские родственники уходят на службу. Я мою посуду, прибираю в комнате и с кошелкой направляюсь в магазин.

Во дворе кого-то громко распекает Маруся Ивановна. Она не видит меня, но я все-таки кланяюсь: "Здравствуйте, здравствуйте". Сворачиваю в длинный туннель ворот - и останавливаюсь: ждут. Беспризора и двое из вчерашних пацанов. Сердце бешено колотится, и я уговариваю себя не бежать. Надо завоевывать место во дворе, а помощи не будет. Никогда больше не будет… Но раньше, чем я делаю шаг, ко мне направляется вчерашний пацан. Не тот, которого я облил помоями (того вообще нет), а тот, что звал Пашку. Подходит, разглядывает, неумело цикает сквозь зубы и неожиданно объявляет:

- У Пашки - "Ракета" и "Красин".

Соображаю: "Ракета" - папиросы-гвоздики по тридцать пять копеек за пачку, "Красин" - спички со знаменитым ледоколом. Молча подхожу, молча беру предложенную папиросу, молча прикуриваю, а они молча смотрят. Это проверка, но я уже курил. И лихо затягиваюсь, неторопливо выпуская дым через ноздри.

- Лафа, - одобряет Пашка.

Он белесый и улыбчивый: второй - Иван - смуглый, скуластый и угрюмо помалкивающий. У него костлявые кулаки, и голова моя начинает плыть не только с глубокой затяжки.

- Откуда приканал?

- Из Крыма. С детдома сбежал.

- Чего так? Крым - лафа.

- Пришлось, - неопределенно говорю я.

Самое безопасное - выдать себя хотя бы за полублатного. Даже отдаленная принадлежность к уголовщине очень уважаема не только в мальчишеской среде. Блатной мир - вернейший союзник в борьбе с внутренними врагами и гнилой интеллигенцией, и в мире, где не доверяют никому, еще с гражданской доверяют вору: я подслушал как-то разговор отца с мамой о "социально близких". А жизнь - даже моя, совсем небольшая - уже подтвердила отцовскую правоту.

- С ведром-то, а? - Пашка смеется. - Ну, лафа! Я сразу понял, что ты - свой в доску.

А через сутки, к вечеру, приходит Маруся Ивановна.

- Наше вам с кисточкой.

И ей шумно радуются, поят чаем с припрятанными для самых дорогих гостей конфетами, громко смеются ее шуткам. А я смотрю в ее глаза и молчу, чтоб чего-нибудь не испортить в этой ценнейшей дружбе, потому что дворничиха глядит на нас, как на мусор, который придется убирать. В ее взгляде просто нет никаких иных чувств.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Человек привыкает к другим, когда другие привыкают к нему. А ко мне привыкли скоро, мама. И твой брат, дядя Сережа, и его сумрачная жена, тетя Клава, и беспризора, и пацаны да пацанки двора, и даже сама Маруся Ивановна. И она тоже ко мне привыкла, ты не беспокойся, мама. Все хорошо, я сыт, обут, одет…

Каждый вечер я сочиняю письмо маме. Лежу с закрытыми глазами и отчитываюсь перед мамой, и засыпаю, когда заканчиваю отчет. И проваливаюсь в сон успокоенным и почти прежним.

Что случилось за лето? Да ничего. Излазил с ребятами всю Крепость, Лопатинский сад, подвалы в центре города. Бегал на Днепр купаться, стащил у пьяного рыболова удочку, ловил уклеек: за снизку давали рубль, хватало на "Ракету" и французскую булку. Беспризора считала меня за своего, приглашала на дела, но от их дел я всегда отказывался, а вот на стреме раза четыре стоял. Пивом с воблой рассчитались.

- Как прошел день, сын?

Это с детства не ради отчета, а ради правды и порядка. Так завел отец, но он часто в командировках, и я привык докладывать маме. И докладываю до сих пор. Только где ты, мама?…

Зимой мне будет трудно, знаю. Сейчас - Крепость, Днепр, рыбалка - легкое время, легкие заработки. А скоро запрут в конуру - в вечно сырую и темную бывшую дворницкую - и сиди в ней один. Беспризора моя уже собирается откочевать на юг, зовет с собой, но я отговариваюсь.

Дни катятся одинаковые, как горошины. Мои приятели осенью исчезают, и я остаюсь один. Впрочем, через месяц они возвращаются: оказывается, взяли их с поезда под Харьковом, но они сбежали и приканали в знакомые места. Живут в подвале под пекарней: тепло и хлебом пахнет. А ближе к весне крадут где-то лыжи, и мы целыми днями катаемся с крутых склонов Чертова Рва за башней Веселухой.

А по весне опять начинают агитировать двинуть вместе на юг. И я опять отказываюсь. Нет, не тетю с дядей я не решаюсь бросить: я боюсь встречи с воспоминаниями.

- Мне на юг дорога заказана.

А может, напрасно? Может, мое место с ними? И всем легко: дяде, тете, мне. Ребята продолжают меня уговаривать, чувствуя дрожь в отказе. И я уже почти решаюсь, я уже и маршрут на Кавказ - только не в Крым, не в Крым, хватит! - прокладываю, а утром меня останавливает Маруся Ивановна.

- Эй, чернявый!…

Подхожу. "Здрасте, здрасте, наше вам…".

- Твоих дружков вчера замели. У мороженщицы выручку на шарап брали, а тут милиция. И с поличным. Ох, шпана-а…

Замели… И нет друзей, и опять один: не с пацанвой же мне в самом-то деле…

Я исчезаю в одиночестве. Прибрав в комнате и навестив магазины, шатаюсь по городу, не зная, что делать, куда податься. Тоска отяжеляет меня, как свинец, даже рыбу ловить неинтересно, хотя ловлю: денет ведь мне не дают, а выдают на покупки, и тетя Клава цепко считает сдачу.

Дядя Сережа пока еще числится в отпуске, так как школа закрыта. Но он куда-то устроился на временную работу, и я его почти не вижу.

Появляется он к сентябрю. И впервые никуда утром не спешит. Молча читает у окна. Я мою посуду, убираю в комнате. Неторопливо, потому что решил поговорить: тоска доконала.

- За что тетя Клава меня не любит?

Он складывает смоленский "Рабочий путь" (теперь все очень вдумчиво читают газеты), смотрит на меня грустными глазами.

- Она боится.

- Я уйду.

- А страх? Страх никуда уже уйти не может, никуда. А ведь Клавдия была такой отважной, такой безоглядной… - Он горестно вздыхает. - Она была командиром чоновского отряда, она участвовала в ликвидации банды Лесника, она… Она ранена была! Ранена в бою, у нее есть справка из госпиталя! А эта… Эта Маруська Ивановна смеет кричать на нее, что Клавдия - нетрудовой элемент и вообще контра. Э, да что там…

Дядя Сережа безнадежно машет рукой и замолкает. А я жду, что он еще скажет. И, когда решаю, что беседа закончена, он неожиданно начинает говорить, не глядя на меня и будто бы для себя самого.

- Когда страха много, он переходит в другое качество. Он делается заразным, как сыпняк, заражает сперва семьи, потом - общество, целые классы, весь народ. Как сейчас, хотя рабочие бравируют. Но они тоже боятся. Я историк, я говорю тебе с ответственностью, что такого повального страха не переживал ни один народ со времен Адамовых. Геноцид вызывает всеобщий ужас, но всеобщий ужас сплачивает ужаснувшихся, а всеобщий страх разъединяет испугавшихся, понимаешь? Ужас - результат, а страх - средство, вот что я понял. Но цель? Должна же быть цель, если есть средство? И какова же должна быть цель, если средство столь чудовищно и…

Он опять замолкает. Он как бы проваливается в молчание, но мне почему-то кажется, что он вынырнет еще раз. И я понимаю, что мне нельзя ни о чем спрашивать, чтобы не помешать этому.

- Врагов стало больше, чем в гражданскую. Объясняют: обострение классовой борьбы. Как же получается: классы ликвидированы, а обострение осталось? Не получается, не сходятся концы, нелогично и, полагаю, антинаучно. Но факт есть факт, и его надо объяснить. И мое объяснение как историка таково: нас уводят от истины. А истина - всеобщий страх порождает врагов, как сон разума порождает чудовищ. Страх заставляет людей мчаться в беличьем колесе. А оно вращается от нашего бессмысленного бега. И возникает иллюзия движения.

Дядя Сережа обрывает себя и медленно поднимает глаза. В них - страх. Тяжелый и беспричинный, и я догадываюсь, что дядя перепуган собственными словами.

- Я ничего не говорил! - вдруг истерически кричит он. - Ничего, ничего, слышишь?…

Рушится на затрещавший стул, закрыв лицо руками. Я вижу, как вздрагивают его узкие плечи.

2

Этот разговор на опасную тему - последний. Больше мы не беседуем - мы общаемся по необходимости. Чувствую, что я им в тягость, но на носу - зима. Я стараюсь, как могу, даже научился готовить, чем чуть было не заслужил улыбки тети Клавы, поскольку кухонную работу она считает унизительной. Тетя Клава - раскрепощенное революцией существо в юбке.

А за окном - дождь и ветер. Осыпались листья в Лопатинском саду и на Блонье, с мягким треском лопаются колючие каштаны, слякотно, сыро и тоскливо до воя. Я несколько раз напоминаю о работе в железнодорожных мастерских, где здоровый коллектив, но родственники отмалчиваются. А потом тетя Клава рявкает:

- Там анкеты!…

И я все понимаю: анкеты. Время и место рождения, социальное происхождение, прописка, родители. А что я могу написать? Подкидыш?… Хожу на поденку; убираю листья в садах и скверах, разгружаю дрова.

А у нас дров почти нет: мне приказано экономить, топлю через день, не подозревая, что именно холод и нехватка дров повернут мою судьбу.

Ах, мама, если бы ты знала, в каком обличье предстанет передо мною моя судьба! Твою я помню: она явилась нам в Джанкое в виде до смерти перепуганного военного коменданта. Он потел, вытирал внутреннюю обечайку фуражки мятым носовым платком, надевал ее на голову, снова снимал и снова вытирал. Нет, нет, это не сама судьба, это всего-навсего ее вестник, а судьба… Какая она у тебя, мама? Куда завезла она тебя, где ты мыкаешь ее, не зная, что мы никогда не увидимся. Никогда… Или - в Великом Море, где не узнаем друг друга даже тогда, когда наши слезы сольются.

Семен Иванович Поползнев является, когда никого нет, кроме меня.

- Племянник, значит? Из Крыма? Так-так. Холодно? Вот и скажи: Семен Поползнев, мол, кланяться велел. А зайду завтра.

Он тут же удаляется: говорливый, маленький, шустренький. Мелкое лицо его подвижно, но без лукавства, без хитрости. Он - открытый и чистый, как парус. Он способен тащить, напрягаясь до треска, даже большую баржу, но только по ветру: в галсах он не силен. Я не понимаю этого, я это чувствую и уже мечтаю оказаться в его лодке. Там, наверно, веселее.

- Топтрест притопал! - жизнерадостно объявляет он на следующий день. - Здравия желаю, товарищ командир Клавдия Петровна!

- Здравствуй, Семен. - Я впервые вижу нечто вроде улыбки на лице тети Клавы. - Как живешь?

- Как положено, товарищ командир Клавдия Петровна. Людей грею, колхоз свой кормлю.

- Все ли здоровы в твоем колхозе?

- А что им сделается? Живут, раз хлеб жуют да добавки просят. Вот не дай Бог, опять хлебушка не станет…

- Что ты замолол, Поползнев? - Голос тети становится отчужденно казенным. - Наша жизнь улучшается с каждым днем, несмотря на обострение классовой борьбы. И будет неуклонно…

- Конечно, оно так, товарищ командир Клавдия Петровна, - поспешно заверяет Семен Иванович. - Я ведь почему зашел? Потому что торф есть. Думаю, может, вам надобность.

- Есть такая надобность, - решает подать голос дядя Сережа. - Воза два, как, Клава?

- Одного хватит. Надо экономить.

- Оно, конечно, так точно. - Семен Иванович скучнеет, теребит мятую кепку. - Значит, завтра привезу?

- Помощника захвати, - неожиданно решает тетя Клава.

Помощник - это я. И еще - надо экономить. Все вместе увязывается в узел в моей голове, затягивается, давит. Невесело мне, словом. И я почему-то виновато встаю.

- Ага! - Семен Иванович вмиг озаряется улыбкой. - Это замечательно хорошо. Поворот на Витебское шоссе знаешь? Ну, возле виадука, налево. Жди там в семь утра. В школе-то как, отпустят?

- Отпустят, - поспешно кивает дядя Сережа. - Труд - самый главный урок.

Мне кажется, и тетя, и дядя буквально выдавливают маленького, подвижного Семена Ивановича. И еще кажется, что на иное он рассчитывал. На беседу, чаек, какие-то общие и дорогие воспоминания. Но не случилось, и уходит он тихо и застенчиво, совсем не так, как входил.

- Напрасно мы его, - невразумительно бормочет, но очень вразумительно вздыхает дядя. - Даже присесть не пригласили.

- Топтрест, - подчеркнуто произносит тетя Клава. - Ишь, как звучно! А что фактически? Фактически - единоличник, то есть мелкий собственник с абсолютно чуждой психологией. Эксплуататор.

- Да какой он эксплуататор…

- Лучше молчи. У тебя всегда избыток интеллигентской жалости. А тут возникает вопрос: почему же Семен Поползнев до сей поры занимается частным предпринимательством?

- Какое предпринимательство… Лошадь у него, вот и…

- Помолчи. Лошадь - собственность, превратившаяся в оковы. Он не может… Нет, он активно не желает расставаться с ними! А может быть, даже демонстративно. Ты исключаешь такой вариант? То-то же. Думать надо. Мы живем в такое время, когда необходимо продумывать каждый шаг, взвешивать каждое слово.

- Ты, безусловно, права, безусловно, - торопливо бормочет дядя. - Только не сердись, Клавочка, не сердись. С твоим сердцем…

- Меня порою бесит твой паршивый либерализм. Тоже, между прочим, оковы. Да, да, вериги проклятого прошлого! У одного - лошадь, у другого - интеллигентщина.

Что-то происходит - не в полутемной бывшей дворницкой, а там, за окном, за двором, за городом Смоленском. Не знаю, не понимаю, но чувствую, как натянуты нервы у взрослых, вижу, как испуганно вздрагивают они без всякого повода, слышу, какими неестественными и, главное, какими короткими стали их разговоры. Будто все ходят вокруг покойника. Огромного, растянувшегося на всю страну. Его невозможно не заметить, а замечать запрещено, замечать страшно и опасно, и все живут шепотом. Но ведь недаром покойника чувствуют звери и дети, а я еще не успел повзрослеть.

- А почему ты сказала, что нам хватит одного воза, Клавочка?

- А потому, что не надо афишировать. Сейчас все всё замечают, все - всё. Кстати, это тебя касается, запомни! - Тетя Клава очень серьезно смотрит на меня измученными постоянным напряжением глазами. - Звонким должен быть только общий труд на общее благо, а для себя надо жить скромно. А этот благодарный дурак готов привезти целый обоз…

Дядя Сережа будит меня в шесть. За окном - сумрачная темень, в нашей берлоге - промозглая сырость, топим экономно. Торопливо глотаю хлеб с маслом, запивая фруктовым чаем: тетя Клава считает его полезнее настоящего, но я подозреваю, что и в этом сказывается ее стремление жить тихо, скромно, а главное - незаметно. Жить - как все.

- Возьми рубль, - говорит тетя. - На трамвай.

- Да я пешком.

- Возьми, я сказала. Булку купишь, если провозитесь. И чтоб никаких разговоров!

- Куртку надень! - успевает крикнуть дядя Сережа.

Проезд до вокзалов на маленьком и удивительно звонком смоленском трамвае стоит двадцать пять копеек. Еще десять - и пачка "Ракеты". И я на него не сажусь. Я бегу вниз по Большой Советской. Пролом, мост через Днепр, рыночная площадь, вокзалы, от виадука налево: здесь начало Витебского шоссе. Я примчался раньше договоренного времени.

Хмуро и сыро, но мне жарко от бега. Снимаю куртку и сажусь на гранитную тумбу тротуара. Куртка у меня хорошая, из тонкого шинельного сукна, и досталась мне по наследству от дяди Сережи: ему дали по распределению драповое пальто, и тетя Клава отдала куртку мне.

- Надень бушлатик, надень. Осень крадет тепло тихо.

Позади - улыбающийся Семен Иванович. Протягивает руку и поднимает меня с тумбы.

- Карета подана. Я ее без тебя загрузил.

На шоссе у виадука - воз торфа, в который впряжена старательная лошаденка. Усаживаюсь на слегка пружинящие кирпичики хорошо высушенного торфа, Семен Иванович садится с другой стороны.

- Давай, Сивка-Бурка. А за Проломом слезем, ты уж не обессудь. Лошадку-кормилицу пожалеть надо. Она и немолода, и не колхозная, а моя собственная, вот несознательный я элемент, темный единоличник. Эксплуататор. И как доселе терпят?

Семен Иванович не умеет долго молчать, обладая склонностью к монологам. Журчит, не требуя ответов.

- Чудно со мной вышло, да. Только в колхоз меня записали, как тут же и мобилизовали, как бывшего чоновца. Я ведь в частях особого назначения служил, за Лесником гонялся под командой тети твоей Клавдии Петровны, вот. Хорош у тебя бушлатик? Офицерского сукна, такого теперь и не сыщешь нигде, разве, может, у командармов, вот. А шинель-то была самого Лесника, его благородия. Я ему в затылок стрельнул, чтоб, значит, шинелку не портить. Клавдия Петровна, она ранена была, навылет Лесником ранена, потому у нее и деток-то нет, вот. Знобило ее, трясло, ажник подскакивала. Поручаю, говорит, тебе, боец Поползнев, свершить справедливый рабоче-крестьянский суд над белым врагом и палачом трудового народа. Я, конечно, свершил, но аккуратно. В затылок, значит. А шинель Клавдии Петровне отнес, укутал ее. Она сознание потеряла, думали, не довезем.

Куртка из тонкого офицерского сукна медленно наливается тяжестью. Давит, гнет, душит. Я расстегиваюсь.

- А этого… Лесника этого без суда, так получается?

- А зачем он, суд? Говорильня одна, а тут дело ясное. Активный враг советской власти, оказал сопротивление. Знаешь, какая ему фамилия? Никто ее не знает, и ладно, пусть так Лесником и числится. Лесник - он лесник есть, вот.

- А кто он был?

- Кто был, про то одна Клавдия Петровна знает. Да я. Был, да сплыл. Так Лесником и сплыл. А документы его я сжег. Полная сумка была. Бумаги разные, письма, фотокарточки. Все концы - в огонь, и остался он в донесении просто Лесником. Мертвому бумажки без надобности… Ну, а теперь слезем и пеходралом в гору. Лошадку побережем.

Слезаем, идем рядом с возом - за Проломом начинается подъем на Соборную гору. Я молчу, подавленный убийством без суда, приказом тети Клавы, курткой из незапятнанного офицерского сукна. Я ничего не понимаю, но не решаюсь расспрашивать: покойницкое время. Однако Семен Иванович долго молчать не способен.

- Так думаю, это Клавдия Петровна меня вспомнила, вот и мобилизовали. И на юг отправили, на границу с Украиной. Трупы возить да хоронить. Много их было, трупов-то, от голода люди мерли, а их сюда не пускали. Страшное дело. Ямы динамитом рвали, вот. А потом заболела вся наша команда. Ну вся, как есть, и нас в карантин да под охрану. Чтоб заразу не развозили. Там все и перемерли, а я чего-то нет. Команда, значит, вымерла, а имущество осталось. Вот и выдали мне при выписке из того карантина лошадь, бричку и справку, что я есть боец чоновского отряда города Смоленска. Не села Волкова, а города Смоленска, так оно обернулось. Я и подумал: справка есть, лошадь есть, зачем мне обратно в колхоз? Клавдия Петровна как бывший командир личность мою подтвердила, получил я паспорт, семейство выписал и занялся извозом. Это сперва, а потом в городской топливный трест нанялся. Летом торфом промышляю, зимой - дровами…

Так, с разговорами, мы не спеша поднимаемся по Большой Советской, сворачиваем на улицу Декабристов и останавливаемся, потому что в туннеле ворот, ведущих в наш двор, застрял ломовик с бочками: видно, для спецстоловой привез.

- Скажу, чтоб куда продернул, что ли, - говорит Семен Иванович. - Либо вперед, либо назад. Поглядывай тут, чтоб торф не растащили.

Это мне знакомо: сам брал на шарап возы с торфом вместе с развеселой моей беспризорой. На папиросы, хлеб, даже на чайную колбасу иногда хватало, но то уже бывал праздник. И когда Семен Иванович скрывается в воротах, я начинаю озираться с особой бдительностью.

Семен Иванович выкатывается из ворот. Бросается к возу, начинает зачем-то перекладывать торф. Я подхожу: руки у него дрожат, и глаз он не поднимает.

- Уходи. Бегом отсюда. На то место, где утром. Уходи!…

Его напряженный шепот обрывает все мои вопросы: в покойницкой не расспрашивают. Мигом срываюсь с места, без оглядки мчусь вниз, как мчался утром. Нет, быстрее. По той же дороге. По Большой Советской.

3

Задыхаясь, останавливаюсь у кинотеатра "Палас". Покупаю в киоске пачку "гвоздиков", закуриваю, прислонившись к афишной тумбе. Что все-таки случилось? И почему я побежал сломя голову? Может быть, кто-то ищет меня?

Ответов нет, но дальше я иду шагом. В голове полный ералаш, точно все вопросительные знаки сцепились друг с другом, и я не могу расставить их поочередно, чтобы возник хоть какой-то смысл. Я вообще не способен сейчас думать. Что-то треснуло навсегда.

Стою на углу, где утром ждал Семена Ивановича. Его все нет и нет, но меня тревожит иное. Почему понадобилось бежать немедленно, не теряя времени на расспросы? Значит, опасность была там, за воротами, вот-вот могла появиться и увидеть меня. Какая опасность может поджидать парнишку в собственном дворе, в самом безопасном месте мира?…

Было. Все было, и все стало иным. Мама, мама, прости, но я впервые думаю о тебе и отце с ужасом, потому что вы - мое единственное объяснение. Вы проговорились там, в своих тюрьмах, и теперь пришли за мной. Я знаю, знаю, что товарищ Сталин сказал: "Сын за отца не отвечает", но только так могу объяснить, почему самое безопасное место в мире - собственный двор - вдруг стало смертельно опасным. А может быть, Семен Иванович что-то напутал? Может быть, он вернется сейчас на своей мохнатой кобылке, и все окажется ерундой? Может быть, он так шутит, и мы вместе посмеемся?…

Но я уже не верю в эти спасительные мальчишеские "может". Я повзрослел, мама, и испытываю сейчас взрослое отчаяние, а не детскую надежду на чудо. Чудес не бывает. Чудес не бывает - какое страшное открытие! Взрослое отчаяние - это отчаяние без надежды. Его испытывала ты, мама, когда нас встретил комендант в Джанкое, теперь я это понял. Значит, они идут по моему следу?…

Стоп, стоп, кто - "они"? Это все безотчетный ужас, взрослое отчаяние. Мама, мне просто очень плохо, мне холодно, я чувствую лед завтрашнего дня. Нет, не лед это будет, не лед: страшнее. Это будет бесчувствие. Я чувствую бесчувствие завтрашних дней. Ледовитый океан бесчувствия, который поглотит меня навсегда. Без времен.

Выкуриваю полпачки, когда наконец появляется знакомая телега. Пустая. Семен Иванович указывает рукой, и я на ходу прыгаю в телегу. Молча едем по Витебскому шоссе вдоль железной дороги.

- Никого не видел, когда утром уходил? Машины никакой не было?

- Нет.

- Арестовали их.

Я почему-то не удивляюсь. Только одиночество давит еще весомее.

- Когда подъехали, воз в воротах помнишь? Вот случай-то какой, а? Ну не будь того воза… - Семен Иванович безнадежно машет рукой. - Дворничиха меня встречает: а где, мол, племянник из Крыма? Ты, значит. А я как чувствовал: не знаю, говорю. Я, говорю, торфу им привез. Мне, говорит, торф отдашь, врагами народа они оказались. Я говорю: мое, мол, дело продать, а кому - все равно. Убери, говорю, пока телегу из ворот, я проехать не могу. Ну, она за тем ломовиком побежала, а я - к тебе. Такой случай, значит.

Сказать, что я думаю о своем, неправда. Ни о чем я не думаю, не хочу думать и не могу. Я - один, опять один. Один в гигантской мертвецкой наедине с гигантским мертвецом.

- Утром, говорит, только они, значит, на службу, а их - цап-царап у дверей. Дворничиха говорит, на машине, мол, трое приехало, спросили ее: никто, мол, и ним последнее время не приезжал?

Зачем я им, мама? Зачем?…

- Какой же Клавдия Петровна - враг народа? Этого я не понимаю, это неправильно все. Ну, верно, ну, Лесник ей двоюродным братом приходился, знаю, документы читал, фотокарточки видел, ну так что с того? Она честно исполняла, что положено, благодарности имеет. Какой же она враг? Не-ет, ошибка, большая ошибка…

Молчу. Куда он везет меня? В тюрьму? Мне сейчас безразлично.

И все - мимо ушей и мимо сердца. Все бормотания Семена Ивановича. Нет, он совсем не испугался, он взволнован, выбит из колеи совсем по другой причине: он не может поверить, что командира его чоновского отряда могли арестовать. Это не укладывается в его голове, этого не принимает его душа. Непостижимость событий не вмещается в его понимание.

- Нет, не враг она, Клавдия-то Петровна, не может она быть врагом, не может. Я-то знаю, как она, себя не щадя… Разберутся поди, а? Как думаешь?

Я думаю так же, как и он: говорю "разберутся", а чувствую, что никто не станет ни в чем разбираться. Откуда возникает это чувство? Ведь я же ничего еще не знаю, ничегошеньки, но что-то внутри меня знает без всякого опыта: "там" не разбираются. И Семен Иванович, бормоча "разберутся, непременно разберутся", тоже внутренне убежден, что никто не будет ни в чем разбираться. Мы - в Ледовитом океане, и каждый - на своей льдине. А кто не удержался, кто соскользнул с нее, тот соскользнул навсегда. Из пучины не вынырнешь, за лед не уцепишься, и никто не протянет соскользнувшему руку не от жестокости, а от невозможности. С льдины куда легче сдернуть в черную холодную мглу, чем из этой мглы вытащить на льдину. Мы стынем каждый на своей льдине, изо всех сил цепляясь за нее.

Это не то море, мама, куда я стремлюсь каждой каплей и где мы обязательно встретимся с тобой. Наше море - Море вечной жизни, но люди построили свой Ледовитый океан.

4

- Вот, Марфа Антоновна, паренька нашел. Помощника.

Большая семья должна быть дружной. Иначе ей не прожить. Но семья Поползнева дружна не просто поэтому, а из-за доброго и веселого центра - Семена Ивановича. Ее единственного кормильца.

- Подъем, колхознички мои! Вставай, умывайся, рабочий народ…

Семен Иванович лично колотит в сковородку, летом - в пять, зимой - в шесть утра, выдергивая из теплых снов меня, Вальку да Юльку. А взрослые уже на ногах, в печи потрескивают дрова, стол накрыт. Завтракаем щами, обедаем щами и ими же ужинаем, но всегда шумно и весело, с прибаутками и смехом. Потом Валька и Юлька бегут в школу, в свои третий и первый классы, а оставшиеся принимаются за работу. Ее много, потому что все ее ищут. На женских и детских руках - дом, огород, корова, поросенок, собака, кошка. На наших - двор, лошаденка, сено и - "Топ-трест". И как становится зима, мы затемно уезжаем в лес, и я досыпаю в розвальнях.

Сухостой Семен Иванович покупает загодя, на корню, но он - "единоличник", и дают ему не участки, а отдельные стволы, да еще с условием, чтоб валил гладко, не тронув других деревьев. Это всегда задача, и Семен Иванович решает ее, задрав голову. Долго прицеливается, прикидывает, семь раз отмеряет, чтоб, не дай Бог, не отобрали порубочный билет. Иначе - штраф, просьбы, хлопоты. Но это учит - все учит, мама! - он редко ошибается, а уж коли ошибся и свалил сухостой на зеленую сосну, мы, отложив все дела, дружно бросаемся на пораненное дерево и буквально выгрызаем его из земли вместе с корнями. Главное - "концы в мох", как говорит Семен Иванович. Все теперь так живут: концы в мох.

"Мы" - артель Семена Ивановича Поползнева, в которой все - "бывшие". Бывшая дочь расстрелянного в заложниках отставного полковника Елена Алексеевна. Бывшая жена красного командира, а ныне разоблаченного врага народа Зина. Бывшая сотрудница Смоленской Чека, спившаяся с круга, но спасенная Семеном Ивановичем Хаврона, а чаще - Хавка (я не знаю ее настоящего имени: Февронья, что ли?). Бывшая воровка и шалопутка Тайка, которую Елена Алексеевна и Семен Иванович ласково называют Стайкой. Все бывшие, и я хорошо вписываюсь в нашу артель. Я тоже бывший. Бывший единственный сын комдива, бывший школьник, бывший пионер, так и не успевший стать комсомольцем. Мы работаем от тьмы до тьмы, мы валим больные и сухие деревья, очищаем их, сжигаем сучья, выволакиваем стволы на дорогу. Весь день - с двумя перекурами за общим горячим кулешом, который готовят на костре либо Елена Алексеевна, либо Зина, либо я, когда не удается скрыть усталость. Тогда все гонят меня кашеварить.

Но это поначалу. Потом и я втягиваюсь, пилю с Хавроной либо с Тайкой, обрубаю сучья, протаптываю снег, волоку вместе со всеми бревно к дороге, откуда заберет его наша Сивка-Бурка. Работа мокрая даже в крепкий мороз, и Елена Алексеевна очень следит, чтобы мы обсыхали только у костра.

Мама, я никогда не встречал таких дружных, таких добрых и заботливых людей. Они безмерно уважают нашего "эксплуататора" Семена Ивановича и беспрекословно слушаются его. Они подсовывают мне кусочки сала и лишнюю ложку кулеша, чинят мою одежонку и стирают мои рубахи. И даже оберегают от Тайки, которой я очень боюсь. Сколько раз она затевала со мной борьбу и так прижималась в сугробах, что я начинал звенеть изнутри и переставал соображать.

- Стайка, оставь парнишку!

- А он растет, Елена Алексеевна, растет, я же чую. Вот ужо лето придет, штаны на юбку сменю - и куда он от меня денется? Распечатаю, не я буду, если не распечатаю!

Смеется румяным лицом, влажными зубами, искорками в глазах, и я боюсь ее, сторонюсь и понимаю, что летом она меня "распечатает". Я уже чувствую самого себя и чувствую ее, я теряю голову, и меня тянет к ней сквозь горячий страх детства.

А она озорно следит. Улучит момент и - жарко, в самое ухо:

- Болят соски? Ну? Болят?

Кидает в жар: они у меня и вправду болят. Там какие-то шарики катаются, под кожей.

- Распечатаю парнишечку!

Я уже не разговариваю с мамой перед сном, не отчитываюсь ей, как прошел день. Уверяю себя, что это от усталости, но знаю, что просто взрослею. Что чертова Тайка печет меня своим огнем, я расту, я уже забываю думать о маме.

- Прошу всех к столу! Прошу!

Это - если кашеварила Елена Алексеевна.

- Готово хлебово!

Это - Зина. Безулыбчивая, тихая, безответная, с застывшим в глазах страхом. Он виден, я никогда не думал, что страх застывает в глазах льдинами и льдины эти уже невозможно скрыть. Они навсегда. Сидит, ссутулившись, помешивает варево, а если подойдешь сменить рукавицы на сухие, вздрагивает всем телом.

- Я!…

Она всегда кричит "Я!…", будто ее вызывают. Больше никто так не кричит, и я очень этому удивляюсь. И спрашиваю Семена Ивановича, когда мы с ним в зимней полутьме возвращаемся домой на Сивке-Бурке.

- Арестованная она была. Полтора года арестованная. Потом отпустили, а у нее дети пропали. Двое. Начала розыск, а ей: "Будешь шуметь, снова посадим". Но, но, Сивка-Бурка!… Я Зину в лесу нашел.

- Как так?

- На дереве. Но дергалась еще, потому и жива. Вовремя, значит, я на нее наткнулся. Сухостой искал, вижу: береза затрепеталась. Подбежал - баба в петле дергается. Так, значит.

- Вешалась?

- Не судьба, знать, Зинаиде на воле помереть. Сверни-ка мне цигарку да прикури, будь другом. Да. Такое вот дело. Заберут ее.

- Кто заберет?

- А кто выпустил, тот и заберет. Ошибочка у них с Зинаидой вышла. Ошибочно выпустили. Ну, нагонят. От них не скроешься. Нагонят. Прикурил? Ну и хорош.

Некоторое время едем молча. Синий дым нашего самосада тает в густой синеве позднего зимнего вечера. Привычная ломота и привычная усталость во всем теле. Обычно я сплю, но сегодня что-то не до сна.

- Они все из тюрьмы, - вдруг говорит Семен Иванович. - Все. И Елена Алексеевна, и Хавка, и Зинаида, и Стайка. Кто сколько, но все тюремного похлебали. И в городах им теперь жить заказано.

- А где они живут?

- Сторожка пустая имеется, версты три отсюда. Вот подальше лес начнем брать, и мы с тобой туда отселимся. Чтоб лошадку не гонять зазря.

Отселимся? Вместе с артелью? Вот там-то Тайка меня и…

И я не о тюрьме думаю, не о четырех женщинах, а о том, что эта Тайка-Стайка сотворит со мной, когда окажемся под одной крышей. Мне страшно, только страх этот - нетерпеливый и обещающий. Ведь этого же не миновать, это же будет, будет, обязательно будет, недаром я каждое утро просыпаюсь в исступленном напряжении.

И мама окончательно покидает меня. Нет, не она покидает - ее выживают. Выталкивают из меня заполняя все сны и все силы. Нет, это не Тайка-Стайка. Это кто-то огромный, необъятный, всемогущий в ее образе. Как сама Земля. И я должен зерном упасть в нее. Упасть и воскреснуть вновь.

Так Море уходит из меня, и я все реже слышу его. Приходит Земля.

И Ледовитый океан вокруг нас. Вокруг нашего "Топтреста". Но я не чувствую его, я просто знаю: он есть. Я уже ощутил его дыхание, его холод, его страшную противоположность к маминому Морю и Тайкиной Земле.

"Сына-а!…"

5

Возвращаемся всегда в темноте, и я хочу только спать. Тело ломает, в глазах - стволы и сучья, в ушах - стук топоров и звон пил. Всегда отказываюсь от щей, которые с неспешным удовольствием хлебает Семен Иванович, но меня поят молоком. Пью, бреду на свое место, падаю, не раздеваясь, но каждый раз просыпаюсь разутым и раздетым, да еще укутанным в старое ватное одеяло. Просыпаюсь под веселый грохот сковородки, а вот когда спит Семен Иванович, не знаю. По-моему, никогда, потому что сквозь сон слышу визг напильников и точила: наш "эксплуататор" каждую ночь аккуратно приводит в порядок инструмент. И каждый день этот остро заточенный инструмент звенит в наших руках. И трещат деревья.

- Поберегись!…

Я как-то не уберегся: накрыло вершиной, на счастье, снег был глубоким. Но все дружно отправили меня к костру, где кашеварила Елена Алексеевна. Велела раздеться, осмотрела, ощупала.

- До свадьбы заживет, а отдохнуть надо.

- Да я там.

- Прописываю отдых у костра.

У нее грустные добрые глаза. У всех они горькие, но Елена Алексеевна улыбается.

- Сверни мне папиросочку. Руки мокрые.

Курят у нас все. Курят по-мужски, с неторопливостью и удовольствием. "Ракета" не по карману, курим самосад; это целый ритуал, особенно когда просят свернуть цигарку.

- Ты - из хорошей детской.

- Я беспризорник.

- Безусловно. Только тебя коробит от мата Хавки.

Я молчу: боюсь, что начнет расспрашивать, а ей - пожалуй, ей одной - я не смогу солгать. Но она знает закон льдин.

- У меня должен был быть ребенок, но родился до срока. Мертвеньким. Говорили, мальчик.

Откуда у людей столько горя? Я отбиваюсь от него, но на льдине дует со всех сторон. Разве что одна Тайка не разучилась хохотать и дурачиться.

- В тюрьме?

Я помню разговор в розвальнях и только поэтому спрашиваю. Нарушая закон.

- В тюрьме. Нет, не били, не били, но… - Елена Алексеевна вздыхает. - Почему нам завещано не зарекаться от сумы да от тюрьмы? И только нам: подобных поговорок нет во французском, немецком. Может быть, это плата за наше мессианство? Мой отец любил рассуждать об особой роли России и так радовался революции… Он называл ее пришествием, не иначе. Пришествием справедливости… Знаешь Чертов Ров?

- Знаю.

- Вот там, за башней Веселухой. Мне рассказывал конвойный - добрый человек, только заледеневший. Будто в глыбе льда, но лед прозрачный, и видно сердце. У нас, русских, лед - всегда снаружи, как панцирь. А внутри теплая душа, и мы страдаем. Расстреливаем и страдаем. Правда, не все. Все меньше и меньше…

- Но тот, конвойный… Он сам расстреливал?

- Да, конечно. Он знал отца еще по германской. И сделал максимум максиморум: позволил не раздеваться и - лично, без страданий. "Я, - говорил, - вашего батюшку Алексея Никитича хорошо по окопам знал, и ранило нас вместе. И я в нарушение инструкции - ему в затылок". И не в строю, а по дороге к строю. И знал, что будут ему крупные неприятности, а не мог иначе. И его выгнали из чоновского отряда. Русская душа, очень русская. Согрешим и покаемся.

Что-то вонзается в меня, как заноза. Что - еще не понимаю, не осмысливаю. Чертов Ров, в котором мы так любили шататься с беспризорой, а там - расстреливали. За Веселухой, я хорошо знаю это место. И почему-то я вдруг признаюсь:

- У меня тетя… была, Клавдия Пет…

- Я знаю, мальчик. - Она не дает мне договорить. - Ну иди. Только, пожалуйста, поосторожнее.

Пилю с Хавкой. Она работает угрюмо и исступленно, но иногда на нее накатывает, и тогда она становится еще более угрюмой и начинает рвать пилу. Я терплю, потому что в эти минуты ее лучше не задевать, но в конце концов не выдерживаю:

- Не рви. Трудно.

Хаврона разражается трехэтажным и бросает пилу.

- Ладно. Перекур.

Это - нарушение: обычно мы валим ствол и отдыхаем, пока Зина обрубает сучья. Но Семен Иванович вывозит вместе с Тайкой бревна, и перекурить как-то не очень стыдно. Курим. Во мне что-то свербит, и я не выдерживаю:

- Ты Клавдию Петровну знала?

Два сумасшедших огня впиваются в меня.

- Клавку-то?

Лицо у нее желтое, испитое, обтянутое по скулам примороженной кожей. По тому, как ответила, понимаю: хорошо знала.

- Отрабатывала.

- Что отрабатывала?

- Не знаю. Может, гимназию, может, сладкую житуху. Старалась.

- Что значит, старалась? Работать старалась?

- Работа, она всякая. А Клавка одно знала: в землю. Всех - в землю. Целыми семействами. Подмахнет приговор с тремя крестами, а мы - исполняй.

- И ты… исполняла?

- Доисполнялась. - Она вдруг щерится черными, гнилыми зубами. - Моду завела, чтоб, значит, баб - бабы, мужиков - мужики. Чтоб, значит, не совестно им раздеваться было одним перед другими. До белья. И мы туда с живыми, ревут все, обратно - с одежонкой, а она в слезах да в моче. Ну, Клавдия все пересчитает, оприходует и - на спецраспределение особо нуждающимся. А нам спирту. Выпьешь - отпускает. Мне бы сейчас… Да нельзя, и Семен не велит.

У нее уже не дрожат - у нее пляшут руки. Так пляшут, что она ловит цигарку ртом, а обмусоленная цигарка - все мимо, мимо. И мне не страшно, что она "исполняла", а жалко ее. Доисполнялась: тут она правду говорит. Доисполнялась. Вероятно, жалость моя - в моих глазах, потому что Хавка улыбается. И криво, и горько.

- Сколько мне лет?

Я неуверенно пожимаю плечами.

- На пять лет помладше века. Пожевал меня век, да и выплюнул. Ну, давай пилить. Рвать не буду.

Работаем молча. Хавка больше не рвет, пилит как заведенная. И глаз у нее нету, словно откатились они назад, в прошлое. Вся она там: в криках, слезах, в ужасе. Собирает одежду для отчета и спецраспределения среди особо нуждающихся. А бушлат из тонкого офицерского сукна остался неоприходованным. И ждет меня в избе Семена Ивановича.

И опять возвращаемся затемно. Метет. Я дремлю в сене и все никак не могу поймать какое-то звено.

Дома пью молоко, и глаза у меня слипаются. Семен Иванович истово хлебает щи.

- Делянку обещают. Целую делянку, но пока вот не дают.

Всегда падаю и проваливаюсь до сковородки. И не чувствую, как раздевают. И в тот день тоже не чувствую, а ночью сквозь усталый туман - вдруг как озарение: в затылок. И цепь замыкается: пуля в затылок - особая милость Семена Ивановича. Единственное добро, которое он мог тогда творить.

А через месяц мы неожиданно переезжаем на новую делянку. Недалеко от станции Катынь.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Барак - огромный, гулкий, прокопченный и промороженный насквозь. Мы выгораживаем возле печи закуток. Семен Иванович навешивает дверь. Тайка с Зиной привозят воз сена и устраивают общее ложе. Елена Алексеевна топит печь, женщины конопатят и моют наше жилище, заколачивают крысиные норы, а мы притаскиваем сухостой, пилим и колем дрова. Сегодня - выходной.

Обед затягивается, превращаясь в ужин, и мы работаем дотемна. Я перетаскиваю колотые дрова в холодную половину, и крысы с писком разбегаются всякий раз, как я появляюсь с очередной охапкой. Все проголодались, устали до отупения, но комната чиста и даже уютна, в ней тепло, пахнет сеном и свежевымытыми полами. Горит керосиновая лампа, которую захватил из дому Семен Иванович, и мы молча едим кулеш с салом, У Хавки опять дрожат руки.

- У печки спать буду, у печки, - почему-то с угрозой говорит она. - Продрогла я. Сильно продрогла.

Вообще-то выходных у нас нет. И не потому, что Семен Иванович и впрямь "эксплуататор", а потому, что они никому не нужны. Нам некуда деваться, и, если Семен Иванович то ли по домашним, то ли по "топтрестовским" делам объявляет какой-то день нерабочим, мы все равно приходим на свою делянку. Курим у костра, варим похлебку, готовимся к завтрашним трудам или доделываем вчерашние. И нам хорошо, и даже озорная Тайка в такие дни реже валит меня в сугробы. Мы дотемна пьем фруктовый чай и чаще всего слушаем Елену Алексеевну. Она читает нам стихи или пересказывает прочитанное. От Лидии Чарской до Вильяма Шекспира. Для меня многое знакомо, потому что мама тоже любила мне читать, а отец требовал, чтобы я прочитывал (а еще лучше учил наизусть) хотя бы два четверостишия в день. И я прочитывал, и учил, и теперь, когда устает Елена Алексеевна, заменяю ее, как могу. Тайка слушает жадно, с горящими глазами, часто перебивая вопросами ("А что такое мавр?" "А что значит дортуар?" "А как эту самую подвеску можно срезать, интересно?"), а вот Хавка и Зина всегда молчат. И куда больше слушают самих себя, чем Елену Алексеевну или меня.

Но дважды в месяц кто-нибудь непременно отпрашивается в Смоленск, взяв деньги у Семена Ивановича. Правда, кто-нибудь - это либо Елена Алексеевна, либо Тайка, так как ни Зина, ни Хавка, ни тем более я из лесу вылезать не торопимся: нам в глуши лучше. Но одежда рвется, нужны лоскуты, нитки, пуговицы и - пир у костра с чайной колбасой, булкой и конфетами. И мороз нам не страшен. А зарплату в нормальном смысле никто из нас не получает, хотя Семен Иванович аккуратно в начале каждого месяца докладывает, кто сколько заработал, и выдает по первой просьбе. Правда, я в это число не вхожу. Я числюсь родственником, и Семен Иванович всячески следит, чтобы мое имя, не дай Бог, не попало в какие-либо ведомости. Да и зачем нам деньги? Кормимся с котла, самосад закупаем мешками, а мелкие радости вроде конфет, булок или чайной колбасы редки и дешевы. И разве что у Тайки да Семена Ивановича есть хоть какое-то будущее, а у остальных его нет. Даже у меня: я избегаю о нем думать. А людям без будущего деньги не нужны.

В один из выходных - это уже начало весны - в город нацеливается Тайка, Семен Иванович привозит из дому полушубок Марфы Антоновны и ее же белый пуховый платок: форма, которую непременно надевают то Елена Алексеевна, то Тайка, направляясь в город. Но полушубок с платком Тайке идет больше: ее остренькое личико разрумянилось от мороза, глаза горят. Ей что-то толкуют насчет покупок, а она смотрит на меня очень озабоченно. Потом вдруг подходит вплотную и принимается измерять меня растопыренными пальцами. Спину, плечи, руки. Я начинаю рваться, но Тайка сегодня строга и деловита:

- Не рвись, не лапаю!

- А чего это ты?

- Надо, значит.

Женщины смеются, а Хавка мрачно острит:

- Рано ему в гроб-то. Лучше меня прикинь.

Тайка уходит на станцию озабоченной. Мы бегаем к станции напрямик, через лес, хотя там - запретная зона.

Семена Ивановича куда-то вызывали, вернулся он хмурым и хмуро предупредил, чтобы мы не смели выходить за пределы своего участка. Все промолчали, только Хавка подмигнула:

- Что, Семен, знакомым запахло?

- Замолчи! Не сметь мне! Не сметь!

Я никогда не видел говорливого, добродушного и очень заботливого нашего "эксплуататора" таким кричащим, растерянным и беспомощным. Все оторопели. И опять - кроме Хавки:

- И ты скурвился, Семен. Скурвился.

Гайка возвращается на следующий день. Раскрасневшаяся, возбужденная, с множеством свертков: кому нитки, кому иголки, всем колбаса, булки да конфеты, а мне - ситцу на две рубахи. И снова меня тормошат, обмеряют, кроят ситец и дружно просят Семена Ивановича привезти швейную машинку. Через день он привозит ее, лучшую портниху Зину освобождают от работ, и к концу дня я получаю сразу две обновы. По общему требованию примеряю, все шумно радуются, а Тайка вздыхает:

- Теперь с тобой не побалуешься.

Я понимаю, что она имеет в виду: она постоянно тискала меня, валила то в снег, то в сено, щекотала, щипала и откровенно прижималась. Но за последний год я вырос, раздался в плечах и стал говорить совсем другим голосом. Труд наш очень тяжел, но на харчах в достатке я наливаюсь силой, ощущаю ее каждое мгновение, и в этом смысле Тайка права. Сама поясняет:

- От таких детки заводятся.

И все улыбаются загадочно и мягко. Даже Зина. Они не просто привыкли ко мне, они ко мне привязались, как способны привязаться одинокие, все растерявшие женщины. Мне дают побольше поспать, посытнее поесть, стирают мое белье, чинят мою одежду. И даже пропитый и прокуренный голос Хавки смягчается, когда она говорит со мной.

Каждые пять дней у нас - баня. Мытье мы устраиваем на кухне, жарко истопив печь. Первыми всегда моются женщины, а мы с Семеном Ивановичем ждем, покуриваем и говорим. Собственно, говорит один Семен Иванович, потому что я всем телом слышу, как взвизгивает и смеется Тайка за тонкой перегородкой.

- Жизнь склеить всегда можно, не горшок, да. Конечно, бабам оно потяжелее, коли что треснуло. Потяжелее, да. Но ты молодой, ты еще свое возьмешь, ты еще посчастливее нас будешь. И общая жизнь, конечно, наладится, да. Карточки отменили? Отменили. Продукты есть? Есть. И хлеб, и картошка…

А я слышу Тайкин смех и способен только кивать головой да гулко сглатывать.

- Справку мне надо бы для тебя раздобыть. Казенную с печатью. Ежели я на сына своего как бы, а? Не возражаешь? Ну, будешь Иваном Семеновичем Поползневым, какая тебе разница? А мне так оно проще. Как, Ванюшка, столковались?

Прощай, мама, политбоец мама. Прощай, папа - комдив с двумя орденами боевого Красного Знамени. Прощай, все прошлое…

- Столковались…

- Ну и хорошо, ну и славно, - с облегчением вздыхает Семен Иванович. - Справку добудем - работай, где хочешь, хоть на заводе. Даже учиться можешь при новом-то твоем происхождении. Надо тебе из леса вылезать, к людям надо. Особо - из этого леса.

Все так, все верно, все правильно, только тошно мне от этой правильности. Так тошно, так муторно, что на время я перестаю слышать, как там, за тонкой перегородкой, стекает вода с голого тела Тайки…

Только не вылез я из леса, мама. Так уж получилось. Там я, под Катынью. И оттуда бегу к тебе. Капля за каплей.

2

Время рвется, события больше не цепляются за его верстовые столбы. Оно тает, растворяется во мне, а я таю и растворяюсь в нем. Скоро, очень скоро мы сольемся с ним воедино. Капля крови - это капля времени, и никто не знает, сколько капель в каждом из нас. А главное, сколько их сейчас во мне. Сколько осталось…

В мае… Да, кажется, в мае, в самом начале, сразу после праздников Семен Иванович возвращается из города с каким-то облегчением. Нет, легче не стало, но появилась задача, приказ, смысл существования.

- Сосняк валить будем.

- Живой?

- Обязательно даже. Валить, нарезать бревна два метра с половиной, скоблить их до тела. Чтоб и заболони не оставалось.

- Это зачем же скоблить? - удивляется Тайка. - На мебель, что ли?

- Приказано так. Приказано.

- Кем приказано?

Семен Иванович не отвечает даже Елене Алексеевне. Со звоном вываливает из телеги обернутый рогожей сверток.

- Вот. Скобели. Хотя лопатой сподручнее живую кору драть. Вот. Наточить если.

- Сами себя огораживать будем? - усмехается Хавка. - Был "Топтрест", стал "Утоптрест". Так, что ли, Семен?

Но разговор уже угас. Семен Иванович ожесточенно точит топор, Елена Алексеевна возится у костра, Тайка и Зина, захватив пилу, пошли в лес. Я приношу Елене Алексеевне воды из родникового ручейка, а Хавка, втоптав в мох окурок, отбирает у Семена Ивановича топор.

Пилить зеленую сосну легче, чем сухую. Сучьев на ней мало, они тонкие, и за день мы играючи валим: и разделываем десятка три. Плачут весенние деревья, истекая смолой.

- Живятину губим, Семен, - укоряет Хавка. - Будто детей.

- Надо.

Надо. Надо валить живой, совсем еще юный лес. Надо вырезать из каждого ствола бревно двух с половиною метров. Надо сдирать тонкую, как кожа, кору. Надо, надо, надо. Той весной это слово становится для нас главным. Смыслом бессмысленной работы.

Сосенки покорно падают навзничь, покорно отдаются топору, но очищать их от коры - дело кропотливое. Я с этой целью освоил отточенную лопату: влажные ленты извиваются, как живые, брызжа смолой. Смола всюду: на руках, на одежде, на лицах, даже в волосах, что очень тревожит женщин. Они дружно наседают на Семена Ивановича, и он вскоре привозит бидон бензина.

Мы моем руки, протираем одежду, лица, волосы И уже не пахнет весной, молодым сосняком, свежей текучей смолой: все провоняло бензином. Вся жизнь.

- Кому духи с одеколоном, а нам - бензин, - уныло вздыхает Зина.

А Тайку и это не огорчает. Смеется:

- Одеколон "Лошадиная сила". Ну, мужики, берегитесь!

Не с бензиновым ли запахом связан у меня самый первый звук автомобильных моторов? Он ежедневно начал возникать в сумерках, когда мы устало пьем чай у костра. Натужный рев тяжелых машин на рыхлой песчаной дороге, которая идет неизвестно откуда и уводит неведомо куда, огибая заросшие сосняком холмы и одним из таких загибов приближаясь к нам. Эту дорогу совсем недавно пробили тяжелые трактора, безжалостно калеча лес. Семен Иванович настрого запретил туда ходить ("Зона!"), но мы с Тайкой на ней побывали. И не поняли, зачем она тут и кто ездит по ней, кроме сумеречных, тяжко ревущих машин.

Странно, что ревут они в одну сторону, в неведомое "туда". А обратно скатываются с обычным шумом. Может быть, под горку, может быть, разгрузившись.

И еще странно - выстрелы. Они доносятся, когда ветер дует с той стороны, в какой исчезают машины. Короткие, разрозненные выстрелы. В сыром тумане они слышатся особенно четко. Тогда все, примолкнув, вслушиваются в них с лицами напряженными, даже испуганными, а Хавка поясняет:

- Во, из винтаря вдарили. А это наган. Так, Семен? Не позабыл еще?

Хмуро отмалчивается наш Семен Иванович. А то и уходит от костра. Он очень изменился этой весной, изменился вдруг, будто его переключили. Он уже не балагурит, как прежде, не смеется, не шутит, даже не улыбается. И глаза у него теперь, как у Зины, и вот-вот, мне кажется, он будет вскакивать, вытягиваться и изо всех сил кричать: "Я!", - когда его окликнут или дружески коснутся плеча.

Кстати, о Зине. Почему я вспомнил о Зине? Нет, нет, сначала были гости.

В тот день моторы слышатся утром. Мы перестаем пилить, рубить, скоблить - мы слушаем, понимая, что машины приближаются. Я сгораю от любопытства (точнее, мы сгораем - я и Тайка), но лица старших каменеют и странно заостряются, вытягиваясь навстречу мерному моторному рокоту.

И все молчат. Не потому, что вслушиваются, а потому, что ждут. И даже не они ждут; ждет поселенный в них страх.

Судя по звукам, машины сворачивают с недавно проложенной песчаной дороги и напрямик, через лес направляются к нам. Их силуэты мелькают за зеленой завесой деревьев, и Зина обессиленно садится на землю.

Машины - их две: легковая с откинутым верхом и открытая полуторка - выезжают на расчищенную нами поляну перед бараком. Там грузовик останавливается, с него спрыгивают четверо красноармейцев, а легковая, раскачиваясь на кочках, подъезжает ближе. В ней двое командиров и шофер в кожаной куртке и такой же фуражке. Он глушит мотор, командиры выходят из машины и направляются к нам.

И останавливаются, не доходя. Как бы в зоне карантина. И долго разглядывают нас равнодушными глазами. Всех вместе и каждого по отдельности.

Красноармейцы грузят в полуторку заготовленные нами ошкуренные столбы. Там - говор и шум, здесь - молчание. Семен Иванович медленно, словно бы с осторожностью, приближается к командирам, останавливается на вполне определенном, кем-то выверенном и предписанном расстоянии и, уловив что-то неуловимое, начинает говорить.

Но это не разговор. Командиры не задают ни одного. вопроса, их лица каменно-равнодушны, их фигуры лишены движения. А Семен Иванович докладывает кратко и точно. И это похоже на введение к приговору.

- Маркова Елена Алексеевна. Тридцать пять лет. Происхождение дворянское. Дочь царского полковника. Арестовывалась дважды, отпущена условно. Бойко…

- Я!… - Зина вскакивает.

Никто не реагирует на ее лихорадочный выкрик, Семен Иванович продолжает, как автомат:

- Бойко Зинаида Афанасьевна. Тридцать лет. Жена врага народа. Арестовывалась…

Как он угадывает, на кого они сейчас смотрят?

- Хаврона… то есть Хаврония… Бывший сотрудник…

А командиры молчат, как сфинксы, и теперь я разглядываю их. И почему-то отчетливо запоминаю - я и сейчас вижу его, и сейчас - молодого жгучего брюнета с тонкими усиками и двумя кубиками в петлицах.

- А это племянник мой, племянник. Я докладывал письменно…

Введение закончено. Елена Алексеевна вздыхает, а Тайка начинает обмахиваться веточкой: ее донимают комары.

- Стволы заострять надо, - вдруг говорит старший со шпалой в петлице. - Тонкий конец.

- Ясно, - торопливо соглашается Семен Иванович. - Вопросик можно? Столбы нарезаем два с половиной, как приказано, а комель да вершинка остаются. Так можно их на дрова заготавливать, а? Для города Смоленска? Там худо с топливом.

- Жечь. Никаких следов.

- Ясно, - упавшим голосом соглашается Семен Иванович.

- Паек на рабочих получаете? Нет? Распоряжусь. Пройдем.

Старший и Семен Иванович уходят. По инерции мы еще молчим, но у легкомысленных это состояние проходит быстро.

- Присядь, усатенький, - улыбается Тайка. - Замараться боишься? Самолично бензинчиком ототру. Чуешь, какой от нас аромат?

Брюнет никак не реагирует. А реагирует вдруг, когда все уже забыли, о чем шла речь, когда Хавка уже начинает привычно ворчать:

- Ездиют глазеть. А работа стоит.

- Каждый охотник желает знать, где сидит фазан.

И все замолкают. На сей раз - от растерянности.

- Что это? - строго спрашивает усатый. - У вас, кажется, интересуюсь.

- Физика, - с некоторой растерянностью отвечает Елена Алексеевна. - Спектр. Способ запоминания.

- Спектр, физика! Внутренняя политика это, понятно вам? Товарищ Сталин учит во всякой физике внутреннюю политику искать, понятно вам? Вот в чем основное звено… фазаны.

И уходит к старшему. Со шпалой.

3

Пытаюсь вспомнить, как "они" смотрел