/ Language: Русский / Genre:prose_su_classics

Допуск на магистраль

Эльза Бадьева


Допуск на магистраль

Переиздание произведений для юношества свердловской писательницы, известной читателю по книгам «Во вторник после двенадцати», «Тень от Большой Сосны», «Возьми в дорогу удачу» и другим, изданным в разные годы в Свердловске. «Допуск на магистраль» — книга о нравственном становлении молодого человека, выборе жизненного пути.

Адресуется юношеству

ПОВЕСТИ

ПЕТЬКА ТЕРЕХОВ ЕДЕТ НА БАМ

Глава I

И тогда он решил

Петька Терехов ехал на БАМ. Его не провожали оркестры, ему не говорили с трибун пламенных напутственных речей и восторженные девчонки не бросали цветов в окна вагона. А вагон не был набит веселыми, без устали поющими ребятами, в нем не бренчали гитары, не кричали со спин и рукавов штормовок яркие эмблемы и не перекрывало их пестроту четкое, громкое, как набат, внушающее интерес, уважение и зовущее в большую дорогу слово «БАМ».

Не было этого. А было горькое, досадливое ощущение вины перед матерью, которая негодовала и кричала, еще надеясь, что может не отпустить, а потом умоляла и плакала, уже понимая свою беспомощность. Было как-то неловко перед отцом, которого он не предупредил. Неловко за телеграмму, посланную ему в санаторий с вокзала, в последний момент, — короткую, резкую, как стук двери, когда ее закрывают стремительно, торопясь уйти навсегда. И еще неприятно было ему ощущение какой-то вороватости, появившейся в первый же день пути, в первый час, в первые же минуты...

Молоденькая щеголеватая проводница, похожая на стюардессу международного лайнера, проверяя его билет, равнодушно переспросила:

— До Большого Невера?

— Билет-то до Невера, — весело, даже, пожалуй, лихо возразил Петька, — а мне — на БАМ. Не подскажете, на какой станции лучше выйти? — И улыбнулся ей открыто, приветливо, чуть лукаво.

Она не приняла этой его улыбки, ответила откровенно насмешливо:

— Едешь на БАМ, а не знаешь, где это. Зачем едешь-то?

Это был выпад, оскорбление, но — самое неприятное — в этом была правда. И Петька, изобразив на своем померкшем сразу лице независимость, зашвырнул на третью полку рюкзак, вынул пачку «Дорожных», неумело, но вызывающе кинул в рот сигарету и, нашарив в тесном кармане джинсов коробок спичек, ушел в тамбур.

Вот тут-то и навалились на него все эти чувства и ощущения, и он поначалу отбивался от них, и отбиться было возможно, потому что была и защита — неистребимое, какое-то фанатическое желание попасть на грандиозную стройку, стать там нужным, своим и работать, работать, прокладывать в таежном безлюдье стремительные, звенящие от морозов и будущих скоростей рельсы. В мыслях он опять, в который уже раз, видел и тайгу, и ребят в темных от пота штормовках, и ту самую, Байкало-Амурскую, которую не могли, не должны были построить без него.

Но щеголеватая проводница не оставляла его в покое. Открыла дверь в тамбур, повела выщипанной подведенной бровью, спросила высокомерно:

— Постель берешь?

Он кивнул, и она ушла, бросив через плечо:

— Много вас таких... Туда и обратно катаются...

Он не успел ответить, остался в тамбуре. Возвращаться в вагон, а значит, встречаться с проводницей еще раз, не хотелось.

И опять он вспомнил, как, прочитав в «Комсомолке» про БАМ, бежал сломя голову в райком, уверенный, что ему там обрадуются, даже, может быть, восхитятся: отличник-медалист, а вот... не в институт рвется, а тяжелую, простую работу просит, в медвежью глухомань готов ехать. Он уже представлял себе, как положит в карман новенькой штормовочки заветную комсомольскую путевку, как зайдет к ребятам проститься и случайно встретит Марину из десятого «Б» и этак запросто, между прочим объявит ей, что вот... едет...

Но в райкоме никого он не удивил и не обрадовал. Рыжая, веснушчатая девчонка в круглых очках придвинула Петьке стул, сама устроилась за своим инструкторским столом, поперебирала какие-то папки, словно готовилась к долгому разговору, а сказала всего одну фразу:

— Ничем помочь не могу.

И уставилась на него через стеклянные кругляши выжидающе.

Петька заметил, что ресницы у нее рыжие и, глаза тоже какие-то серо-рыжие, а вместо бровей — два редких белесых кустика. Он попытался объяснить, как необходимо ему работать именно там, попытался убедить, что БАМ — его долг, его судьба... Она все это выслушала, угадала дальнейший ход мыслей и ответила непреклонно:

— К секретарю и в обком не ходи — бесполезно.

Потом раскрыла одну за другой все папки, разложила их на столе.

— Видишь вот...

Петька вгляделся. В унылых канцелярских папках лежали письма, телеграммы, заявления, и в каждом обязательной, неизменной, главной была фраза:

«Прошу отправить на строительство Байкало-Амурской...»

Рыжая девчонка поморгала рыжими ресничками:

— А сколько, думаешь, у нас в стране райкомов?.. — И добила Петьку вопросом: — А у тебя, собственно, какая строительная специальность?

Петька ушел, но не сдался. Он засел в библиотеке: рылся в подшивках, штудировал журнальные статьи, запоминал названия, цифры, научные, инженерные, экономические выкладки и обоснования. Перерисовал карту-схему будущей магистрали. Он следил теперь за газетами, вырезал фотографии, корреспонденции с мест события.

А потом он стал выбирать маршрут.

Проще всего было, минуя Тайшет и Братск, доехать до станции Лена и оказаться в Усть-Куте, откуда, как только наведут мост через Лену, потянут строители на восток рельсы новой дороги. Но «проще» Петьке не хотелось. Он вычитал как-то в газетах, что географический центр трассы — в районе поселка Тындинский, что к нему от маленького полустанка на Транссибирской магистрали ведут ветку и что называется полустанок, построенный в давние дореволюционные времена, не как-нибудь, а именно Бам. Последнее не то чтобы удивило Петьку — повергло в изумление. Почему? Откуда такое современное название? И вообще, что это за малый Бам? Газеты не давали ответа. И тогда он сразу решил: именно туда и поедет.

На картах названия Бам он не нашел, как ни старался. Пошел к железнодорожным кассирам, но и они, полистав свои справочники, развели руками: нет такой остановки. Посоветовали взять билет до Большого Невера, сказали: «Где-то там, близко». И Петька отнес в комиссионку свой ФЭД, увеличитель и даже франтоватую репортерскую сумку из желтой кожи, на которую заглядывались модничающие девчонки.

Рассудил так: «Заработаю — куплю, А пока не до фотографии. Жить придется в палатке, работать за троих».

Продали все это очень скоро, и Петька доволен был, что не надо просить денег у матери, но в то же время и стыдился тайной своей распродажи. Ждал удобного момента открыться, но его не было, и ему пришлось скрывать до тех пор, пока она сама не спросила, не выкрикнула в сердцах: «Собрался!.. На что поедешь-то?» Крик этот, отчаянный и чуточку торжествующий, выдавал слабую ее надежду: ну чем же еще его задержать?.. Она собиралась крикнуть еще, что не даст денег: «...и не думай, и не проси!..», но он опередил ее, сказал:

— Ты не ругай, мама. Я аппарат продал. На билет и на первое время хватит. До получки...

Глава II

Много света на Темной

И вот он ехал на БАМ. Ехал уже пятые сутки. Давно осталась позади Чита с симпатичным старомодным вокзалом, кедровыми орешками в станционном киоске и веселыми демобилизованными солдатами на перроне. Погоны и околыши на фуражках солдат зеленые — граница близко. Осталась большая станция со странным названием Могоча. Город из окна вагона был виден лишь десятком-двумя домов — современных многоэтажных, белых и розовых, ступеньками сбегавших по склону сопки и исчезавших где-то там, в низине, в руслах городских улиц. Над Могочей в разных местах висели сразу шесть вертолетов. Два из них, повисев, медленно и как-то вроде бы праздно стали заходить на посадку. А солнце в это время опустилось за соседнюю сопку и светило, пламенело оттуда, поджигало вечернее небо. Потемневшая сопка показалась Петьке похожей на гигантскую печную заслонку, которая с трудом сдерживает рвущееся наружу пламя.

В закатном красноватом свете играли бликами живописно сколотые вдоль полотна серо-розовые стены каменных коридоров. Отступив на почтительное расстояние, проплывали бесконечные сопки, еще зеленые, слегка подпаленные наступающей осенью. Кое-где редкими костерками пылали осины. То спокойно и плавно, а то словно спеша и потому спотыкаясь о камни, текли реки. А одна из них — Черный Угрюм — особенно долго текла рядом, и поезд, казалось, торопился убежать от нее: гремел над нею мостами, прятался в распадках меж сопок, а она настигала снова, появляясь вдруг совсем с другой стороны, и опять несла свои воды рядом с дорогой и к вечеру становилась действительно черной.

Петьке нравилась эта река постоянством, она успокаивала его своим верным соседством, а когда узнал он от попутчиков, что есть где-то еще и Белый Угрюм и что обе реки, сливаясь, дружно текут потом в одном русле, он усмехнулся самоуверенности катившего по рельсам поезда, возомнившего себя подгоняемым такой прекрасной рекой.

Чем ближе подъезжал Петька к заветным местам, тем значительнее казались ему приметы: крохотные полустанки и солидные станции, возникающие откуда-то из лесного безлюдья, хорошо накатанные шоссе и воздетые к сопкам стрелы подъемных кранов. Он запоминал удивительные местные названия — Нанагры, Чакурынь, Тахтамыгда... — и негодовал, прочитав на станционном здании «Темная».

Было еще светло, даже солнечно. Ладное, свежевыкрашенное здание смотрело на мир широкими опрятными окнами. С подоконников тянулись покрасоваться перед пассажирами большие ярко-красные соцветия гераней. Идеально чистые перрон и дорожки казались не выметенными, а вымытыми... И от всего этого исходила такая праздничность, что несправедливое название так и просилось переименоваться.

Кто и за что обругал так эту милую станцию? Кому, чем не угодила она?..

Петька было подошел к проводнице, обрадовался даже, что оказалось заделье поговорить с ней, но она мелькнула в коридоре своим форменным беретиком и исчезла, а вместо нее пошла обносить пассажиров чаем сухонькая пожилая помощница в белом переднике. Он спросил ее, но она не знала. Однако тоже заинтересовалась, высказала предположение:

— Не иначе какое темное дело случилось тут. Когда дорогу строили... Спроста так не назовут.

Она выставила на столик стаканы с хорошо заваренным чаем, отсчитала пакетики сахара, озадаченная, присела на лавку.

— Здесь ведь какие места раньше были? Ссыльные...

Ей не хотелось уходить.

— Вот еще есть станция Кличка. Так на ней раньше ссыльных перекликали. Приведут этап, соберут всех — перекличку делают. Декабристов вот так же...

Вернулась проводница, заглянула в купе. Спросила бесцеремонно, по-прежнему насмешливо:

— Надумал, где выходить?

Петька смолчал. Надумать-то он надумал, да не знал, верно ли.

— В Тахтамыгде выходи, — сказала она уже проще, доброжелательнее. — Был, правда, случай, когда на Баме экспресс остановили. На две минуты.

Она интригующе замолчала, подразнила Петьку этим своим молчанием. Он выдержал, не спросил. И проводница, которую все пассажиры, кроме Петьки, называли просто Лена, оценила его выдержку, рассказала, как везла из Москвы на БАМ ребят — участников XVII съезда комсомола. Повторила:

— Вот для них и остановили. По особому приказу министра.

Она пошла по коридору, и Петька слышал, как из купе окликали ее:

— Лена!

— Леночка!

— До Благовещенска сколько?

— В Большом Невере долго стоим?..

Женщина в белом переднике ушла вслед за Леной, предупредив Петьку:

— Через два часа твоя Тахтамыгда. Не прозевай.

Петька забеспокоился, запоглядывал на своего попутчика Валентина Фомича — командированного из Иркутска невозмутимого медлительного мужчину, аккуратно разложившего на салфетке домашние пирожки.

— Прошу вас, — приглашающим жестом показал Валентин Фомич на аппетитные подорожники. — А выходить все-таки надо в Сковородино.

И он обстоятельно объяснил, что Сковородино — крупная узловая станция и именно там, в здании вокзала, в комнате отдыха под порядковым номером «четыре», располагается штаб БАМстройпути. Что он сам это видел в прошлый свой приезд, даже заходил туда — просто так, из любопытства. Что делами с этой стройкой он не связан, никого в штабе не знает, но заметил, как тянутся туда со всех проходящих поездов ребята с рюкзаками да с гитарами, в кедах, в штормовках, налегке, словно туристы какие.

При этом он неодобрительно оглядел Петьку, будто не с ним третьи сутки ехал нос к носу в одном купе, остановил взгляд на его похудевшем за дорогу рюкзаке и что-то еще поискал глазами — наверно, гитару.

Петька думал, сравнивал скоропалительный, брошенный на бегу совет проводницы с обстоятельной информацией соседа и утвердился в намерении довериться Валентину Фомичу.

В Сковородино Петька приехал вечером. Выходя из вагона, кивнул въедливой, но все равно симпатичной, похожей на стюардессу проводнице, сказал:

— До свидания. Через год в отпуск поеду. В вашем вагоне.

Она улыбнулась, но ответила с прежней колкостью:

— Как бы не раньше... На обратном пути посмотрю — может, успеешь обернуться.

Не найдя слов в ответ, Петька скривился досадливо, подтянул лямки рюкзака и, простившись на перроне с Валентином Фомичом, решительно зашагал в вокзал, прямо к четвертой комнате. Нетерпеливо схватился за дверную ручку, рванул ее на себя, распахнул дверь и — замер перед рядами занятых отдыхающими кроватей.

А потом, проклиная обстоятельного Валентина Фомича, покупал он в кассе билет на обратный поезд, несколько часов валялся на деревянных эмпээсовских скамейках, торчал на перроне и наконец ехал каким-то медленным сборным поездом до той самой Тахтамыгды, которую с шиком миновал в экспрессе еще засветло. Оказалось, штаб давно переехал и права была проводница.

В загадочной ночной Тахтамыгде он ничего не разглядел, но, к счастью, натолкнулся в вокзале на двух парней с рюкзаками и гитарами и пошел с ними семикилометровой дорогой через лес, устало, тяжело шагая, боязливо прислушиваясь к тревожному шороху тронутых ветром деревьев, к хрусту веток под ногами спутников. Парни весело болтали, смеялись, а то и вскидывали гитары, бренчали на весь лес что-то модерновое. Были они здесь не новички, шли на Бам, чтобы добираться оттуда в Аносовскую. Ни много ни мало восемьдесят километров.

С этими ребятами Петьке явно везло. Где-то на полпути догнал их груженный матрацами и подушками автофургон, посигналил и, не дожидаясь «голосования», остановился. Шофер приоткрыл дверцу, спросил:

— На Бам, что ли?

— Дальше, в Аносовскую.

— Садитесь, по пути!

Все трое взобрались, плюхнулись на мягкое ватное великолепие, и тогда только ребята сообразили — заколотили по кабине кулаками, закричали что есть мочи:

— На Баме остановись! Скинем одного!..

Шофер коротко дважды гуднул — понял, мол, не орите! — и включил скорость.

Глава III

Вперед, на Тынду!

Петька впервые услышал этот клич во сне. Сам он, похоже, еще спал — обмякший, отяжелевший, блаженствующий в угретой тишине ватных матрацев, а слух его включился, настраивался на какую-то все ускользающую волну, и он помимо желания слышал, каким стуком, треском «фонит» эта волна и как прорываются сквозь шумный фон то далекие, то близкие голоса.

Просыпаться не хотелось. Не хотелось двигаться, менять положение, и он лежал навзничь, раскинув руки, тепло и уютно придавленный двуспальным матрацем.

Слух принял далекий летящий крик: «Вперед, на Тынду!», но сознание еще не сработало, и Петька продолжал оставаться в небытии, в неведении, вне времени и места, и только когда крик этот — резкий, пронзительный, торжествующий — повторился совсем рядом, он вмиг отбросил верхний матрац, вскочил и не выбрался, а вывалился из фургона.

Вдоль одноэтажной деревянной улочки по деревянным мосткам бежал лет шести мальчишка, размахивал хозяйственной сумкой и самозабвенно орал во все горло:

— Впе-ре-ед!.. На Тын-ду-у!.. — А за ним бежали ребятишки помладше, стараясь не отставать и едва поспевая, и тоже крича на разные голоса одну-единственную эту фразу.

Петька прислонился к фургону и рассмеялся. И понял, ощутил, поверил, что он наконец на БАМе. И тогда только заметил с головой залезшего в автомобильный мотор шофера и припомнил разом ночной лес, фары попутного «газика», деловитое, доброе «по пути!» и удобную быструю езду, а потом вынужденную остановку, и нервный, невеселый ход машины дальше, до поселка.

— Где аносовские-то? — вспомнил Петька и тронул спину шофера.

Тот вылез из мотора — не злой и не грязный, приветливо оскалился:

— Спать ты горазд! А парни ночью уехали. Попутка оказалась.

— Что, плохо дело? — кивнул Петька на открытый капот.

— Прокладку пробило. Ночью-то негде взять, а сейчас ребята из мехколонны выручили.

Он снова полез в мотор, сказал уже оттуда, не поворачиваясь:

— Заменил уже. Последние болты закручиваю.

— Спасибо тебе, — стиснул его сзади за плечи Петька. — Легкой дороги.

— Такой здесь нет, — весело обернулся шофер и сощурился. — Будет, однако.

Петька вспомнил, как ночью, когда дотянули наконец до Бама, этот же самый шофер отчаянно выругал его. Вспомнил и сказал:

— Ты... того... Извини меня. В другой раз встретимся...

— Ладно, — примирительно подтолкнул его локтем шофер. — Отваливай! Встретимся — видно будет.

Если уж начистоту, то за руготню эту Петька был ему благодарен. И винил самого себя.

Дотянули они тогда до Бама, завидели редкие уличные фонари — два-три на весь приземистый, затаившийся в темноте поселок, и он сразу хотел было пойти на эти огни, поискать прибежище. Стал торопливо совать шоферу трояк, неловко бормоча при этом слова благодарности. А тот, раздосадованный поломкой, откидывал капот своего забарахлившего «газика» и не слушал, не понимал, о чем речь. Аносовские ребята одернули Петьку:

— Не лезь под руку. Чего там тебе?..

Петьке не терпелось расплатиться. Он был благодарен и не хотел оставаться в долгу. Нащупал на шоферской куртке карман, затолкал туда деньги. Шофер заметил, вытянул обратно трояк, вложил Петьке в руку и поначалу сказал поучительно:

— От этого отвыкай. Здесь тебе не Садовое кольцо и даже не Чуйский тракт. И «газон» мой не такси в шашечку. Бывай здоров!

Петька все стоял около него в замешательстве, и тогда шофер, обозлившись и на подкачавший свой «газон», и на зануду пассажира, отвесил в сердцах такое забористое ругательство, что Петька растерялся, а два других пассажира отошли в сторону.

Изругав Петьку, устыдив его и, между прочим, объяснив, что сам он не крохоборничать, а работать на БАМ приехал, что, слава богу, зарабатывает здесь не бедно, шофер поостыл и сказал всем троим:

— Лезьте обратно, спите. До утра нечего делать. И ты тоже, — особо обратился он к Петьке. — Куда пойдешь-то сейчас.

— ...Ну, ладно. Бывай! — попрощался Петька с шофером и вышел на дощатую бамовскую улицу.

Ребятишки уже неслись с тем же кличем обратно от магазина и волокли теперь сумку все вчетвером, взявшись по двое за каждую ручку. «Вперед, на Тынду!» катил уже не порожняк, а груженный хлебом и молоком состав.

Проводив его взглядом, Петька осмотрелся внимательнее. Ладные деревянные дома — щитовые, догадался он, — стояли один к другому, и над дверьми висели деловые, лаконичные, без всякого там дизайна вывески: «Столовая», «Магазин продуктовый», «Магазин промтоварный», «Общежитие», «Клуб»... И только одна — красочная, со смешным рисованным человечком и веселой надписью «Буратино». Во дворе дома с таким игрушечным названием — грибки, песочницы, качели — словом, универсальная, хорошо обжитая детсадовская площадка. Это Петьку удивило и даже вроде разочаровало. Он поискал глазами палатки строителей, не нашел, и это тоже ему, жаждавшему трудностей, не понравилось.

Голод давал себя знать. Раскрытая столовская дверь манила аппетитными запахами, но Петька, демонстрируя выдержку, не торопясь, прошел мимо. Первым делом надо было найти контору, или штаб, или... как там еще называется место, где оформляют новичков на работу.

Пока он так медленно прохаживался вдоль единственной, аккуратно спланированной улицы, его приметили бамовские девчата: видно, по неуверенности, по рюкзаку за плечом догадались, что новенький. Подошли, спросили как старого знакомого:

— Ты что, приехал только?

И догадались, что ему надо.

— Вот здесь, — та, что побойчей, показала на дом, возле которого они остановились, — ОВЭ. А там, — махнула рукой в противоположную сторону — ГОРЕМ.

— Ну и что? — не понял Петька. — Мне-то зачем?

Он подумал: решили подшутить. И, чтоб не попасться на удочку, пошел себе дальше.

— Чудак человек! — догнала его бойкая девчонка. — Куда пошел? Этой дорогой не с рюкзаками — с ведрами ходят.

— Колодец, что ли, там?

Девчонка весело рассмеялась, а подруга ее осталась стоять в сторонке, и Петька заметил вдруг, что смеется только одна из них, а та, вторая, даже не улыбнется. Смотрит на него издали каким-то отсутствующим, затаившим не то печаль, не то тоску взглядом. Бойкая девчонка все смеялась — не могла успокоиться. Сквозь смех все-таки пояснила:

— За брусникой с ведрами ходят. Туда, в сопки... — Она махнула рукой вдоль по улочке и смеющимися глазами вновь прицелилась к Петьке. — Между прочим...

Своим беззаботным смехом и каким-то уж очень праздным видом она раздражала Петьку. Очевидно, раздражала и подружку: ни слова не говоря, та медленно повернулась и медленно пошла в сторону, противоположную брусничным сопкам. Спутница ее ничуть этим не огорчилась, даже вроде обрадовалась.

— Между прочим, — многозначительно повторила она и лукаво потупилась, — ГОРЕМ — это что, думаешь?

Ей явно не хотелось отпускать парня.

Не сомневаясь, что эта хохотушка морочит ему голову, Петька все же сказал:

— Женское общежитие, наверное.

Девчонка ойкнула и снова так весело, так заразительно рассмеялась, что Петька тоже улыбнулся, а подруга ее обернулась и остановилась, их поджидая. Тогда хохотушка энергично взяла Петьку под руку и пошла с ним шаг в шаг, не торопясь, точно прогуливаясь. Она не переставая говорила, а поравнявшись с подружкой, прихватила под руку и ее, а та, все еще удрученно молчавшая, неодобрительно глянула на нее из-под ресниц, а потом остановила изучающий взгляд на Петьке.

— ГОРЕМ — это строительный поезд, — просто сказала она. — Головной ремонтный... Вам туда и надо пойти.

Они проводили Петьку до двери с вывеской «ГОРЕМ-28. Участок № 1». Молчаливая девушка осталась на улице, а хохотушка потолкалась с ним вместе в узком, битком набитом людьми коридоре, заверила, что они еще встретятся, и ушла, растолкав парней, куривших у раскрытой двери. Только тогда Петька подумал, что с девчатами был невежлив — даже имен не спросил. Подумал и тут же забыл о них.

Глава IV

Вчерашний студент

В коридоре перед кабинетом начальника участка толпились такие же, как и Петька, отовсюду приехавшие ребята. Начальник еще не принимал. Шла пятиминутка.

Сквозь тонкие дощатые двери было слышно, как коротко, но обстоятельно говорили прорабы: об объемах предстоящих работ, о состоянии техники. Называли цифры, фамилии, марки машин... Звонил телефон, отрывая начальника от рапортов, и тот отвечал спокойным, прочным голосом — кому-то давал советы, распоряжения, либо говорил: «Да, да. Слушаю. Понятно» — и возвращался к рапортам. Но отрывали его все-таки редко. Видно, время это строго принадлежало планерке.

Наконец за дверью послышался шум отодвигаемых стульев, общий нестройный разговор, и ребята в коридоре оживились. Из кабинета стали выходить прорабы и бригадиры. Но тут, пробежав мимо толпившихся парней, к начальнику прорвалась какая-то женщина, панически прокричала:

— Александр Иванович! Столовую закрывают! Хлеба нет...

Выходившие руководители вернулись в кабинет, а начальник участка все тем же невозмутимо спокойным — без тени суеты или раздражения — голосом попросил:

— Не кричите. Закройте дверь.

Дверь притворили плотно, однако все оставалось слышно, и ребята тут же узнали, что в столовую не привезли хлеб, потому что пекарня неожиданно стала на ремонт, что к обеду не останется ни куска и кто-то решил: лучше не открывать столовую вовсе.

— Закрывать нельзя, — только и сказал Александр Иванович, но сказал опять-таки очень спокойно и убежденно и, видно, одним своим тоном успокоил запаниковавшую женщину и ребят в коридоре, не имевших еще отношения к стройке, но принимавших к сердцу ее заботы.

Петьке начальник участка уже нравился, Он не видел его, но представлял хорошо: такой голос мог принадлежать только человеку опытному — знающему, умеющему, надежному. За спиной у такого руководителя наверняка не одна большая стройка, и с людьми он, наверно, ладить умеет, и строгим бывает до непримиримости, и ценит, бережет добрых работников. Петька представлял и его внешность: крупный, неторопливый, такой же весь прочный, как и его голос.

А голос этот между тем доброжелательно и настойчиво вызывал через коммутатор ближайшие станции и поселки и, оставаясь спокойным, приобретал жестковатость и требовательность. Наконец начальнику удалось с кем-то договориться, кому-то он велел тут же брать машину, пару чистых мешков...

— В Солнечную поезжай. Выручат.

Кто-то, стуча сапогами, уже вылетал из кабинета, а начальник кричал ему вслед:

— Вот... деньги возьми! Двух десяток хватит?

И крик его тоже был без суеты, без нервов, успокаивающий.

 

Из кабинета начальника ребята выходили по-разному. Первый парень вылетел оттуда недоумевающе-обозленный, прихватил оставленный в коридоре свой чемодан, вырвал из кармана берет, угрожающе помахал им над головой: «Жаловаться буду!» Второй вышел торопливо, озабоченно, на вопрос ребят «ну как?» ответил уклончиво: «В мехколонну надо сходить...» Потом вошли в, кабинет двое парней с путевками. Вышли довольные, деловитые, потопали через дорогу в общежитие, устраиваться. Кто проскользнул в кабинет после этих счастливчиков, Петька не видел. Слышал только негромкое, робкое: «Пусти, моя очередь...»

«Девчонка, что ли?» — подумал он и получил подтверждение: в кабинете возник жалобный, по-детски тоненький плач. Возник и тут же погас, словно расплакавшемуся ребенку торопливо сунули лакомство.

Девчонка долго не выходила, а когда наконец появилась в дверях, на лице ее не было и следов огорчения.

— Ревела-то почему? — спросил Петька, уверенный, что ее приняли.

— Заревешь, — призналась девчонка. — Поезжай, говорит, обратно. Специальность не подходит.

— А какая специальность-то?

Девчонка замялась:

— Ну, не подходит, и все.

Парни оживились, закидали девчонку вопросами:

— Балерина?

— Кондуктор?

— Манекенщица?

Она развеселилась, неохотно призналась:

— Животновод... Вот, говорит, и хорошо. Работай там у себя как следует. БАМ накормить — знаешь, сколько мяса нужно!

— Правильно говорит, — согласились с начальником парни, еще ожидавшие аудиенции.

— А я не только животновод, я строитель, — ликующе возразила девчонка, — Пока училась — три лета подряд в стройотряде. Бригадиром. Вот так! — И она победно прошла мимо оторопевших парней.

По мере того как очередь на прием к начальнику участка таяла, Петька все больше и больше волновался. До него оставались двое демобилизованных солдат и подозрительная компания неопрятных и вроде бы неумытых, с обветренными, опухшими лицами мужчин неопределенного возраста.

Солдаты, ожидая, покуривали, весело вполголоса переговаривались. Мужчины — все четверо — сидели на корточках вдоль стены и хмуро молчали. Петька нетерпеливо прохаживался по коридору, выходил на крыльцо. С крыльца было видно вытянувшееся под прямым углом к главной улице здание общежития. Одноэтажное, деревянное, щитовое, как и все другие строения. А слева, чуть в стороне, над красной коробкой аккуратного — кирпичной кладки — дома тянул свою длинную руку ярко-желтый подъемный кран, добавляя к отстроенным этажам еще один — пятый.

Сбежали с крыльца солдаты и, пожелав Петьке удачи, кинулись останавливать с грохотом проезжавший мимо тяжеловес МАЗ.

— Ну как? — крикнул Петька вдогонку.

— Порядок! — обернулся один из них, а другой уже забирался в кабину и тянул с собою товарища.

Не успел МАЗ отъехать, как вывалились в коридор из кабинета четверо тех, неумытых. Вывалились и не спеша зашаркали к выходу. «Быстро он их...» — отметил Петька и, сразу же оробев, толкнул дверь.

В простом и каком-то необжитом кабинете, кроме стола и стульев, ничего не было. «Строители, — успел подумать Петька, — и кабинеты у них временные...» Прошел к столу, увидел начальника участка и очень удивился. Вместо солидного, пожилого человека — тяжеловесного, прочного, неторопливого — на него изучающе смотрел молодой, лет двадцати пяти, спортивно подобранный, легкий, не иначе вчерашний студент. И хотя сидел он за своим начальничьим столом спокойно, привычно и даже вроде удобно, — угадывались в нем постоянная готовность к движению, сдерживаемая энергия, вынужденность такого вот статичного состояния.

— Садись, — кивнул он на стул. — Рассказывай.

— Я приехал, чтобы...

— Знаю, — улыбнулся глазами удивительно молодой начальник. — Рассказывай о себе.

— Видите ли... Я сам...

Он не дал Петьке договорить.

— Тоже знаю: без путевки. Я не об этом. Где работал? Что умеешь? Родители есть?

— Откуда же знаете, что без путевки? — осмелел Петька.

— Прочитал, — серьезно сказал начальник участка и, заметив Петькино недоумение, уточнил: — Только что прочитал на твоем лице.

И оборвал «лирическое отступление»:

— Слушаю.

Он дорожил временем — каждой минутой, это Петька почувствовал сразу и потому ответил коротко, без обиняков. Добавил, правда, что согласен на любую работу, что он абсолютно здоров и вынослив, а если чего не умеет — научится.

— Вот, вот, — подхватил хозяин неуютного кабинета. — Надо выучиться. На плотника... каменщика... бульдозериста... На строителя. А сейчас нет для тебя работы. Напрасно приехал. Деньги на обратную дорогу есть?

Петька сжал задрожавшие губы.

— Механизаторов и тех некуда принимать. Шоферам отказываем. Представляешь, сколько парней сорвалось с мест, понаехало?.. Не представляешь!

Тревожно звякнул телефон, начальник сказал в трубку: «Терещенко». И слушал, разбирая лежавшие на столе бумаги. Экономил время. Потом сказал еще одно слово: «Ясно», Нажал на рычаг, связался с кем-то, приказал:

— Пошли механика в карьер. Срочно. Экскаватор встал.

И, пока слушал ответ, опять просматривал бумаги, делал какие-то пометки.

Петька упрямо сидел, хотя все уже было ясно. Подступало отчаяние. Он еще сопротивлялся ему, но сопротивлялся уже из последних сил.

— Не отремонтируешь — не будет балласта. Укладка встанет, — пригрозил Терещенко. — Ищи, ищи. Я подожду.

Он поднял от бумаг глаза, увидел растерянного, убитого Петьку, заметил, как пытался он выглядеть независимым и спокойным, и, не выдержав его встречного взгляда, снова занялся бумагами. При этом он не отрывался от трубки, раза два сказал телефонистке «говорим» и наконец дождался своего телефонного собеседника. Спросил его успокоенно, уже наверняка зная, что тот ответит:

— Нашел? Порядок, Отремонтируете — дай знать.

Положил трубку, опять глянул на Петьку. Глянул сочувствующе, дружески, а сказал резко:

— Помочь тебе не могу. Поезжай домой, учись, получай строительную специальность. Работы здесь на десяток лет. Успеешь...

Он проговорил все это залпом — хотел скорее кончить нелегкий для обоих разговор.

Казалось, мог бы уже и привыкнуть: каждое утро перед дверью его кабинета толпились вот такие же, откликнувшиеся сердцем, приехавшие издалека ребята. Он безошибочно отличал их от пустозвонов, мотающихся по белу свету в поисках «где лучше», от расчетливых дельцов, рванувших на горячую стройку в надежде «отхватить на машину», даже от умелых и работящих, но не в меру тщеславных парней, жаждущих известности и наград, а работу почитающих средством их приобретения. Он понимал их. Он радовался, когда кроме буйного искреннего желания строить они привозили с собой и умение. Он каждый раз преодолевал себя, прежде чем сказать таким «нет».

Терещенко встал, надел плащ, взял с подоконника кожаную, с короткими полями шляпу. Петька тоже поднялся. Он осознал вдруг всю нелепость своего положения, почувствовал обиду, незаслуженную, несправедливую: ведь не развлечения ради ехал сюда, не за рублем, не за славой! — и, обожженный этой обидой, внутренне выпрямился, сказал не столько Терещенко, сколько самому себе:

— Отсюда я не уеду.

Начальник участка посмотрел на него пристально, с интересом. Промолчал. Первым шагнул к двери. Когда вышли на улицу, спросил:

— Петр Терехов? — и, по выражению Петькиного лица поняв, что правильно запомнил имя, посоветовал: — Сходи еще к Пестрецову. В отделение временной эксплуатации. Уверен, что бесполезно, но все-таки сходи.

И крупно зашагал к строительной площадке, поглядывая на верх кирпичной коробки, туда, где едва видны были каменщики, где трудилась не переставая длиннющая желтая рука башенного крана.

Глава V

Ожившие символы

Ничего Петька не добился и у Пестрецова. Сунулся к начальнику ОВЭ, когда тот одной ногой был уже где-то на звеносборке, когда топталась перед ним колоритная компания тех четверых. Переждал. Поговорил. Получил сочувствующий, доброжелательный отказ. Сам понял: в этой железнодорожной организации новичок-неумеха и вовсе не к месту.

Пошел в столовую, постучал в запертую дверь. Выпорхнула девчушка в белом халатике, укоризненно сказала:

— Долго спишь. Завтраком давно накормили. — И увидела его рюкзак. — Новенький? Тогда проходи.

Петька еще не переступил порог, а она уже кричала в раздатку:

— Люсь! Гуляш остался? А шницеля? — и торопила Петьку. — Что тебе, говори быстрей!

Видно, и она была занята не меньше здешних начальников, и Петька поел наскоро, не ощутив вкуса, и, только когда вышел, сообразил, что хлеба-то у них в столовой и правда нет. Гуляш этот он с капустными пирогами ел.

Самое время было вывернуть все карманы, пересчитать деньги и прикинуть, хватит ли на обратный путь. Но, по мере того как Петьку хлестали одна за другой неудачи, он вместо отчаяния обретал почему-то все большую стойкость и, как это ни парадоксально, уверенность в том, что все сделал правильно: не пошел в институт, приехал вот сюда на БАМ, где, оказывается, и без него работников девать некуда. Правильно и то, что ходит здесь пока неприкаянным от одного начальника к другому, неизвестно, где будет ночевать, неизвестно, что ждет его завтра... Все, все правильно. Не по командировке ведь ехал, не по путевке.

Он зашел в магазин, оценил щедрость продуктовых прилавков, не устоял, купил сливочных тянучек. Заглянул в промтоварный. Увидел фотоаппараты, увеличители, поторопился уйти. Обошел поселок, спустился к станции. И тут обнаружил, что станции-то, оказывается, две, и обе с одним названием.

Первая — та, на которую он приехал: «Бам. МПС». Деревянный станционный домик на обочине старой Транссибирской двухпутки. Летят мимо нее в оба конца поезда — товарные, пассажирские, скорые... Покачивают на частых стыках контейнеры, платформы, рефрижераторы, спальные и международные вагоны. А рядом — какие-то запасные пути. Буднично, спокойно лежат себе на полотне, тянутся параллельно «рабочим», не остывающим от колес рельсам, постепенно от них отклоняются и вдруг красиво и круто поворачивают строго на север и уходят в тайгу, в сопки.

Петька пошел по этим «запасным» путям и сначала увидел платформы путеукладчика с готовыми, собранными уже звеньями, женщин, быстро и ловко работающих на звеносборке, а среди них ту самую хохотушку, которую посчитал за бездельницу. Она крепила к шпалам металлические накладки, и руки ее мелькали размеренно, бойко, словно играючи, а лицо было сосредоточенно и серьезно. Она не заметила Петьку, и он устыдился своего скоропалительного суждения о ней. Потом чуть в стороне на приколе увидел он сплотки жилых вагончиков с пристроенными тесовыми лесенками и даже крылечками, занавесочками на окнах и двумя тельняшками, рвавшимися с бельевой веревки. Увидел аккуратный, «с иголочки», передвижной полевой домик, яркий и тепло-желтый, как летний подсолнечник, подошел к нему, прочитал над дверью: «Станция Бам». Была помечена принадлежность станции: ОВЭ — отделение временной эксплуатации.

С этой точки и начиналась дорога на Тынду, к географическому центру будущей Байкало-Амурской. И Петька мгновенно вспомнил: вот здесь, на 7274-м километре от Москвы, 14 сентября 1972 года тепловоз 1272 прошел первые метры по новому станционному пути, подтолкнул платформы с готовыми свежесшитыми звеньями, путеукладчик послушно подхватил первое, «серебряное» звено, уложил его на отсыпанное земляное полотно.

Он читал об этом в журнале, старательно выписывал цифры, даты, названия и там, в тихом зале библиотеки, воспринимал их высокими символами — почти абстрактными. А теперь он шел по тому «серебряному» звену, на том самом 7274-м километре, своими глазами видел стремительные, зовущие в путь рельсы новой дороги. И символы оживали на его глазах.

Поддавшись искушению, Петька открыл дверь станционного домика, В глубине его, за столом, уставленным телефонами, сидела женщина в железнодорожной шинели и кокетливом зеленом платочке и строго говорила по телефону. Перепачканный глиной, ловкий мужичок обмазывал только что сложенную великолепную печку с двумя чугунными конфорками, Женщина посмотрела на Петьку спрашивающе, а мужичок обрадованно позвал:

— Парень! Налей-ка воды. Руки грязные.

Петька зачерпнул из эмалированного ведра кружкой, подал, довольный, что его не шуганули отсюда. Поторопился объяснить:

— Работать приехал. Да пока не устроился.

— Едут ребята, — приветливо согласился мужичок и вернул Петьке кружку. — Особенно весной, летом... До сотни в день прибывало. Помимо отрядов. Ну и убывало...

Он осекся, углядев брошенный у входа Петькин рюкзак.

— Как цыгане лагерем тут стояли. Костры жгли.

Женщина — дежурная по станции, прихватив сигнальные флажки, вышла из домика, и Петька, почувствовав себя свободнее, спросил:

— Вы из строителей?

Печник больше не отрывался от работы.

— Мы здесь все строители, когда надо. А вообще-то я начальник станции.

Глава VI

След войны

Дрезина была новенькой, яркой, как станционный домик. На ее красной платформе стоял застопоренный — красный же — подъемный кран. Кабина была широкой, имела четырехсторонний обзор. Звали дрезину несколько панибратски — «агээмка», что означало на официальном языке АГМ, или автомотриса грузовая моторизованная. Она везла машиниста казаха Габдуали Жумадилова, его помощника Игоря Карнышева, парторга ОВЭ Владимира Ивановича Кузнецова, заезжего репортера, к которому парторг обращался официально «товарищ Поляков», и Петьку, прихваченного ими по доброте душевной, Петька ехал до головы укладки, чтобы добраться оттуда в поселок Аносовский, где, может, ему повезет больше.

Однако уже и сейчас он радовался и считал: повезло. Потому что нарядная быстрая агээмка катила их по новой — строго говоря, еще не существующей — дороге, той самой ветке Бам — Тында, которую ждал, как дождя в засуху, весь большой БАМ.

Петька смотрел на дорогу с восторгом, с чувством причастности и уже любил эту еще недавно чужую, трудную для строителей и сурово-красивую землю... На первых же километрах прямо с пути тяжело поднялся косач, отлетел недалеко и исчез в кустарнике.

— Подранок, — сказал парторг. — Подберем.

Остановили дрезину, поискали, пошумели, вспугивая. Косач затаился, пережидал.

— Собаку бы сюда! — подосадовал репортер.

Но собаки не было, и машинист, которого все — и он сам — звали на русский манер Гришей, легонько наддав контроллер, покатил агээмку дальше, а тетерев остался жить или умирать на свободе.

Конечно, Петьке хотелось ехать на открытой платформе, чтобы ветер в лицо и тайга не через стекло — рядом. Но Владимир Иванович бесцеремонно загнал его в кабину, сказал коротко: «Простудишься». А Петька услышал большее: «Простудишься — на стройку не попадешь». И безропотно повиновался.

Стараясь не мешать, не лезть на глаза, он стоял в уголке кабины, держась ближе к Игорю, русоволосому, светлоглазому, широкоплечему пареньку в великолепном расписном свитере, добродушием, открытостью, маленькой русой бородкой — всем видом своим напоминавшему удалых русских витязей времен Александра Невского. Удивительно был похож этот современный русич на кого-то из фильма или с картины о тех временах, и даже ультрамодные темно-вишневые бархатные джинсы с клешами и бесконечными латунными клепками не разрушали эту похожесть.

Петька знал Игоря почти сутки, с той самой минуты, как засигналила на подъезде к временной станции дрезина и приветливый поммашиниста, увидев дежурную по станции, весело вскинул руку: «Привет, тетя Нина!» А через Игоря по-новому, не с налету, не со стороны увидел и узнал он за эти сутки БАМ, тех, кто пришел сюда первыми, кто одолел, казалось, самое трудное, на чью долю хватает этого трудного и сейчас. И был безмерно удивлен, открыв: не сегодняшние комсомольцы-добровольцы, новички сделали здесь «погоду», а те, кто уже «прошел по шпалам» прежде, чем понеслись по ним поезда где-нибудь на Хребтовой — Усть-Илим, на дорогах Тайшет — Лена, Кунград — Бейнеу, Макат — Мангышлак... В свое время и они были новичками-добровольцами с путевками комсомола, а то и без них, всего лишь с проездными билетами в один конец, легкими рюкзаками, несколькими кредитками в тощих карманах, но с неизмеримым — подмявшим все остальные желания — стремлением открывать, созидать, строить, сделать то, что в первую очередь необходимо стране.

Они строили прочно, надолго, жили этими стройками и даже в неудобствах, времянках не чувствовали себя временными. Заводили семьи, растили детей, возили их со стройки на стройку, а потом дети становились помощниками и такими же одержимыми, как их отцы. Кто такой Игорь? Сын железнодорожника-строителя, машиниста локомотива Иосифа Еремеевича Карнышева, младший брат железнодорожника-строителя, водителя автомотрисы Бориса Карнышева. А кто такой парторг Кузнецов? Сын кадрового путейца, возившего по железнодорожным стройкам всю свою большую семью, в которой нынешний парторг был пятым ребенком. А теперь сам он строитель, и его сын Володька хоть и мечтает о речном училище, а прикладывает руки к отцовской стройке: и лопатой, и ломом орудует, и тащит из-под насыпи каменищи — приваливает древки предупреждающих знаков, чтоб прочнее стояли. И кто знает, не завлечет ли его БАМ настолько, что поменяет он зыбкую голубую мечту на стремительный, дерзкий разбег «дороги века».

Петька знал теперь, какой незаменимый, великолепный работник Анатолий Демидович Тарасевич — тот самый начальник станции, которого принял он поначалу за печника. Когда вечером того же дня увидел его в коридоре конторы — в форме, «при полном параде», с золотыми нашивками, свежевыбритого, подтянутого, — не узнал сразу. А «тетя Нина» — Нина Ивановна Каспирович, дежурная по станции, оказалась ветераном-строителем. Вместе с мужем, старшим дорожным мастером Иваном Ивановичем Кислым, прокладывала дороги в Белоруссии, Карелии, Сибири и Казахстане. На БАМ они приехали, отстроив дорогу Гурьев — Астрахань.

Легкая «агээмка», пренебрегая ограничениями, обязательными для локомотивов, неслась крутыми извивами у подножия сопок, выскакивала на просторные поляны, на берега рек, оказывалась в коридоре великолепных своим мрачным величием придорожных скал. Она миновала расположенный чуть в стороне, в низине карьер, хорошо просматривающийся с дороги. Над карьером семью густыми облаками вилась пыль, семь ковшей экскаваторов метались над жадными, ненасытными кузовами самосвалов, нагружая их тем самым балластом, о котором заботился молодой начальник участка Александр Иванович Терещенко.

Петька поискал глазами, нашел в самом дальнем конце карьера еще одно облачко и успел угадать в нем контуры восьмого экскаватора. «Все работают, — отметил он про себя. — Починили...» И удовлетворенно улыбнулся, довольный и тем, что починили, и тем, что он как бы причастен к этому через услышанный телефонный разговор. Он снова подумал, что ничего еще не добился, что ему определенно и убедительно отказали повсюду и в Аносовский он едет на авось. И снова ни на миг не пожалел о содеянном. Потому что... ведь он не просто катил сейчас по дороге, которой не было еще для пассажиров и грузов, — он прикасался душой, разумом, всей своей начинающейся жизнью к явлению значительному.

Игорь предупреждающе подтолкнул Петьку, скосил глаза в сторону мелькавших за окном лиственниц. Парторг отодвинулся от стекла, сказал репортеру:

— Смотрите внимательнее. Слева будет просека старой дороги.

Тот выжидательно вскинул аппарат, замер, вглядываясь в желто-бурую, уже по-осеннему порыжевшую здесь тайгу.

Дорога торопилась к станции с горячим и неслучайным названием «Штурм»: брали ее строители как в бою — штурмом. Торопилась и в этой своей стремительности была необыкновенно красива. Аккуратно отсыпанная, словно демонстрирующая четкость своих линий и точность пропорций, с серебристо-серым отливом стали на рельсах и мохнатым утренним куржаком на новеньких ровных шпалах, она вдруг как-то чуть подалась к востоку и открыла на мгновение неширокую просеку без дороги, без какого-либо следа ее, даже без колесной колеи или тропинки. Рассекала тайгу мертвая песчаная полоса, и угрюмо стояли вдоль нее расступившиеся сорок лет назад лиственницы.

О старой дороге, проложенной в тридцатые годы в этих местах как раз от Бама до Тынды, Петька немного знал. Читал в «Юном технике». Он попытался представить только что увиденную мертвую просеку такой же вот звенящей рельсами магистралью с дымками паровозов над тайгой, с веселым перестуком колес — и не смог. Попытался представить станции, не очень людные по здешним глухим местам, — и тоже не смог.

Перед самой войной прошли по дороге Бам — Тында первые поезда, а в 1942 году ее разобрали, перевезли через всю страну и уложили под Сталинградом Волжской рокадой. Вот, оказывается, как: не только люди уходили на фронт, не только пушки и танки... Поднялась с амурской земли проложенная великим трудом 180-километровая железная дорога и тоже ушла на фронт. Приняла на себя и огонь, и военные грузы, понесла, покачивая на своих частых стыках, смерть врагу, а в обратный путь повезла из пекла санитарные эшелоны.

— Станция Орлы, — услышал Петька и поразился тому, как глухо прозвучал голос Кузнецова.

— Где? — не понял он.

— Вот здесь...

Он ничего не увидел, кроме низкой сырой поляны, заросшей мелким кустарником, кроме фиолетово-красного свечения трав, и хотел было переспросить, но, уплывая назад, уже на отлете, поляна эта открыла вдруг развалины серого камня, правильными прямоугольниками торчавшие из земли.

— Орлы? — переспросил репортер, и удивительно гордое это название болью отозвалось в Петьке. «Вот она, станция», — догадался он и потом, когда скрылась поляна, еще долго видел эти заросшие серые развалины — фундаменты двух-трех небольших зданий, по-видимому, деревянных, иначе уцелели бы и стены. И была для него эта умершая станция очевидными — достовернее документальных снимков — следами войны, отгоревшей на земле задолго до его рождения.

Новая дорога весело, звонко бежала то по старой просеке, вновь отсыпанная на оплывшем, сравнявшемся с землей полотне, то по новому пути, пробитому в тайге, в сопках соответственно последним — проверенным-перепроверенным — указаниям изыскателей, а то выскакивала на высокий бетонный мост с лепным изображением Государственного герба и даты: 1934... Мосты тридцатых годов, в отличие от нынешних, были массивными, громоздкими и величавыми. Петька смотрел на них жадно, восторженно, потому что они, как и старые оплывшие просеки, были из легенды. Из легенды, которая оживала у него на глазах.

Глава VII

Остановка на плантации

...Они стояли на станции Муртыгит, по всем путям забитой вагонами, платформами, хопрами-дозаторами, ждали «зеленой улицы», и репортер, довольный передышкой, закидывал парторга вопросами. Владимир Иванович отвечал коротко, репортеру этого было мало, и он переспрашивал, уточнял — пытал его беззастенчиво. Говорил:

— ...об этом подробней. О станции. Как ее открывали?

— Да так, — усмехался парторг. — Привезли первый вагончик, поставили и заночевали в нем вдвоем с начальником станции.

— А еще что? — недоумевал репортер.

— Ничего. Выспались хорошо.

— Ты думал: речи говорят, ленточку разрезают? — не выдержал всю дорогу молчавший машинист Гриша. — Некогда речи говорить. Строить надо.

— И верно, — кивнул парторг. — Путеукладчик дальше ушел. Когда мы проснулись — второй километр решетки укладывал. — И пояснил репортеру: — Решетка — это то же звено. Сшитое. И рельсы, и шпалы. Двадцать пять метров пути.

— Раньше рельсы короче были — двенадцать метров, — не утерпел, похвастал своими знаниями Петька. — Не годятся они для новых дорог. Высокие скорости, большие грузы...

— Верно, верно, — поддержал Владимир Иванович, а репортер чиркнул ручкой в блокноте. Петька от удовольствия даже порозовел.

— Долго, однако, нас держат, — проговорил на ходу парторг, спрыгнул с дрезины, ушел в станционный вагончик — тот самый, где ночевал в день открытия.

Петька тоже спрыгнул с дрезины, обошел стоявший впереди состав, увидел на вагонах размашистые, торопливые росчерки: «Вперед, на Тынду!» Вспомнил ребятишек, бежавших по безымянной бамовской улице. На соседнем пути заметил платформы с огромными железобетонными деталями — пролетами мостов и четкую, красной краской надпись на них: «Комсомольцам БАМа от комсомольцев Красноярского завода МЖБК». На металле широких гофрированных водоводных труб, тоже дожидавшихся отправки дальше, прочел короткое, требовательное: «Даешь БАМ!» И снова: «Вперед, на Тынду!» Это уже на тепловозе, у самой его кабины.

Рассматривая аккуратную, тщательно выведенную масляной краской надпись, поднял глаза и обомлел. Заводской номер машины 1272! И сразу увиделись строки:

«14 сентября... На 7274-м километре от Москвы... Тепловоз № 1272... Первое, «серебряное» звено...»

Тепловоз сердито, коротко рявкнул, Петька отпрянул, а машинист высунулся из окна и приветливо, весело рассмеялся.

Со станции медленно пополз странный громоздкий поезд с огромной стрелой, как бы лежавшей на его широкой подвижной спине. Этот поезд-кран торжественно прошествовал меж рядов обыкновенных платформ и вагонов и так же медленно скрылся за ближайшим извивом.

Знакомым голосом позвала «агээмка», и Петька подбежал к ней, столкнулся с Игорем.

— Предупреждений полно, — недовольно сказал тот, передавая машинисту путевые бланки. 52-й километр — работы, 63-й — тоже. Не разбежишься.

Со станции дрезина опять покатила бойко. Репортер стал расспрашивать Кузнецова об охотниках-орочах, домик которых видели они, проезжая, на взгорке. Одинокий, серый, с небольшой сараюшкой поодаль, сиротливо стоял он среди тайги. Бегали возле дома собаки, разбуженные дрезиной, а людей не было видно.

— Дома, однако, — уверенно заметил Гриша. — В тайгу без собак не ходят.

Кузнецов рассказал о братьях-охотниках: как неустроенно и нелегко они здесь живут и как цепко держатся за это свое одинокое жилье, как ворчат, что, мол, распугала дорога все их зверье — далеко в тайгу ходить надо. А еще рассказал, что дети этих малограмотных орочей все учатся, Дочь старшего брата Саши заканчивает в Алма-Ате медицинский институт. Четверо ребятишек — -школьники, в интернате живут. Двое пока дома — дошколята еще.

— Теперь ползти будем, — досадливо пробурчал Гриша и кивком показал вперед.

Недалеко, в низине, медленно, тяжело шел поезд-кран, видимо, не способный к быстрой езде, тем более на дороге, не сданной в эксплуатацию.

— Да, — согласился Кузнецов, подумал и попросил: — Останавливайся.

И обратился к репортеру, к Петьке:

— Идемте, голубикой угощу.

— А есть она здесь? — неуверенно огляделся по сторонам Гриша. — Может, дальше поедем?

— Здесь везде есть, — озорно возразил парторг. — Глуши мотор!

 

Они сбежали с насыпи, шагнули в мелкий кустарник и оказались на голубичной плантации, от которой, если смотреть издали, исходило виденное уже Петькой фиолетово-красное свечение.

Тронутые утренними заморозками, еще держались на высоких стеблях покрасневшие листочки, а крупные, набухшие, сизоватые, словно запотевшие ягоды осыпались, стоило дотронуться до них рукой. Их собирали горстями, они сыпались сами в ладони и могли бы вот так же сыпаться в корзины, кастрюли, ведра, но машинист Гриша оказался незапасливым — кроме закопченного чайника да пары стаканов, в его хозяйстве ничего подходящего не нашлось. И потому никто не собирал впрок, все просто ели — весело, с удовольствием, пачкая руки и губы, смеясь друг над другом, поскальзываясь на мягких травянистых кочках, торчавших над сырой топкой землей. Голубика была сочной и сладкой, отдавала нежной кислинкой и утоляла жажду.

— Ее можно и зимой собирать. Как клюкву, — сказал Игорь, пытаясь оттереть травой чернильно-синие пальцы.

И Владимир Иванович подтвердил:

— Собирают, когда время есть. Родным на Новый год посылкой куда-нибудь в Кострому отправляют. С пояснением: так, мол, и так, вчера, двадцатого декабря, ходили в лес по ягоды...

Когда Гриша снова тронул дрезину, путь впереди был свободен. Поворотно-консольный кран — мощная махина грузоподъемностью 70 тонн, своим ходом прибывшая на БАМ из Нижнего Тагила, — неторопливо и деловито проходил «зеленой улицей» ближайшую станцию.

Глава VIII

Таежный напиток

На станции Пурикан, уютно закрытой со всех сторон сопками, светило солнце. Поздние осенние травы доверчиво млели в его тепле, железнодорожники улыбались, шутили, и даже окрестные рыжие сопки казались теплыми и веселыми. После озабоченного, забитого составами Муртыгита Пурикан казался спокойным и даже, пожалуй, праздным. У дверей жилого вагончика две женщины перебирали бруснику: перекладывали ее из ведер в трехлитровые стеклянные банки, засыпали сахаром. Неподалеку от них, прямо на рельсах, сидели трое мужчин, покуривали, заинтересованно слушали читавшего вслух, то и дело взрывались беззаботным, громким хохотом. Переспрашивали, перечитывали и хохотали снова, привлекая внимание, дразня безудержным своим весельем. У ног их, вальяжно растянувшись на солнышке, дремала собака. Из вагончика-станции доносилась негромкая, легко грустящая музыка: через окно виднелся транзистор, выпустивший свой единственный ус-антенну. К стоящему на запасном пути раскрытому вагону, миролюбиво, добродушно урча, подруливали машины, принимали в свои кузова ящики о консервами, печеньем, пивом, уходили по бугристой, тряской дороге вверх, к поселку. Над всем этим светило солнце, трепетало невидимое крыло теплого ветра и бухали, раскалывая сопки и воздух, недалекие взрывы. На них чуть слышно, тоненько откликались бутылки в ящиках, дрожал, покачиваясь, ус транзистора, да собака, не открывая глаз, поводила ушами. Люди не замечали взрывов, и когда Петька спросил женщин: «Что это?». Те ответили буднично:

— Выемку рвут на восьмидесятом, за мостом.

Мост «держал» укладку — это Петька уяснил из разговоров еще дорогой. И его земляк, уральский поезд-кран, шел как раз к тому месту всего лишь затем, чтобы ухватить с платформы одну за другой пару гигантских железобетонных пролетов и опустить их легонько в сверхпрочные бетонные гнезда с точностью до миллиметра.

Туда же уехал на попутке и Кузнецов с репортером. Петька им позавидовал, но попросить, чтобы взяли, не осмелился. Почему не пустили туда дрезину, он не понял. Гриша объяснил коротко: «Нельзя» — и прямо на платформе «агээмки», на гудящем пламени паяльной лампы стал кипятить чай.

— А это можно? — не удержался, уколол его Петька.

— И это нельзя, — не повел глазом Гриша. — Ну так что? Без чая оставаться?

Он колдовал над закопченным чайником, то убавлял, то прибавлял струю огня, сыпал заварку, довольно потирая руки. Кивал на дощатую времянку-столовую.

— У них что? Кофе, какао.

Петька смотрел на него и вспоминал, как вчера — ровно сутки назад — забрел он, раздосадованный неудачами, далеко за поселок, наткнулся в лесу на водокачку, познакомился со стариком машинистом. Тот присмотрелся к Петьке, пригласил за грубый, сколоченный из досок стол под открытым небом, взял с костерка такой же вот, как у Гриши, чернобокий чайник и налил до краев большую алюминиевую кружку. Придвинул коробку с пиленым сахаром, разломил каравай хлеба:

— На здоровье...

Напиток оказался золотисто-коричневым, аппетитным.

Петька отхлебнул, обжегся, но дожидаться, пока остынет, уже не стал. Чай был вкусным, ароматным, чуть-чуть с горчинкой и каким-то многозначным, смешанным запахом трав, деревьев и ягод. Он выпил всю кружку, без остатка, и попросил еще.

— Пивал такой раньше? — спросил старик.

— Никогда, — признался Петька.

— Значит, нездешний.

Он сказал это с легкой грустью и словно бы с одобрением: мол, нездешний, а вот забрался сюда, в такую даль, глушь... Он сказал так, что Петька невольно сопоставил с местными, исконно русскими именами его чужеземное — Франц Думанский — и подумал, что непростая, видно, нелегкая судьба занесла этого человека в амурские сопки.

Деловито, мерно гудели машины, качавшие воду для поселка из глубокой артезианской скважины, чуткими к ветру вершинами переговаривался затаившийся лес, старый машинист деликатно молчал, а Петька, теперь уже смакуя, медленно допивал таежный напиток и отдыхал притомившейся от неудач душой, набирался сил, обретал пошатнувшуюся было уверенность.

На прощание машинист спросил, не удержался:

— Не угадал, из чего чай? — Сощурился, попытал Петьку взглядом. — Не угадаешь. Из молодого багульника.

— Габдуали Умарович, — окликнул Петька быстроглазого, смуглого до черноты казаха и сам удивился тому, что запомнил, оказывается, его трудное имя. — Какой чай завариваете?

— Известно какой, цейлонский, — удивился вопросу Габдуали. — Высший сорт. — И окончательно вернул Петьку с таежной водокачки на Пурикан.

Глава IX

В опустевшем лагере

Вернулся убегавший куда-то Игорь, сказал, что машина со сменщиками пойдет в Аносовскую только к ночи, предложил Петьке:

— Пойдем, студенческий лагерь покажу. — И повел его по тропинке в лес — теплый, уютный, прошитый солнышком.

Лагерь был пуст: студенческий стройотряд Московского института инженеров транспорта уехал неделю назад, оставив после себя обрывки веселых, остроумных лозунгов и инструкций, добрую славу и десять километров великолепно отлаженного пути.

Игорь и Петька побродили между жердяными остовами палаток, наскоро сколоченными столами и лавками, заглянули в пустую теперь клетушку с двумя интригующими надписями на двери: «Хозяйство Баранова» и «Джаз-банда», попинали сапогами на полу поломанные кассеты, обертки от фотопленок, засвеченные листы бумаги. Полюбовались прибитой на дереве табличкой: «Ул. Образцовая, 11». Остановились у тесового окна самодельной столовской раздатки. Игорь рассказал, как повадился к студентам в лагерь годовалый медведь — доверчивый, любопытный сластена. Принимал от ребят дары, предпочитал всему остальному сгущенку. Высасывал банку медленно, словно бы продлевая удовольствие и, благодарный, довольный, уходил куда-то к себе в тайгу. Жил так, вольготно, в дружбе с миитовцами, все лето, а накануне отъезда ребят погиб от подлой, воровской пули одного бамовского шофера, прельстившегося легкой добычей.

Лучше бы Игорь этого не рассказывал, не портил добрую песню, которую пели Петьке удивительные в своей солнечной рыжести окрестные сопки, весело раскалывающие тайгу, воздух и землю могучие взрывы, смешливо, доверчиво звенящие речки и стремительными стрелами пущенные из Бама в Тынду, поющие рельсы. Лучше бы... Но из песни слов не выкинешь. Даже когда оно вот такое — предательски черное.

Шофер этот, не зная потом, куда девать медвежье мясо, кидал его поселковым собакам, а те принюхивались, сторонились, не ели, и оно валялось, загрязняя задворки.

...Петька стоял, облокотившись о прилавок раздатки, смотрел на щелястые стены, солнечные полосы, ломившиеся снаружи в полумрак кухни, на веселый перехлест этих полос на полу и видел разорванные кули с остатками крупы, вермишели, гороха, пустые пакеты из-под специй и вдруг заметил в солнечном луче среди этого продуктового хаоса маленького полосатого зверька с легким пушистым хвостиком. Зверек стоял на задних лапках, в передних держал длинную макаронину и — хрум-хрум-хрум-хрум аккуратно и деловито откусывал ее, словно рубил на ровные дольки. Мордочка его при этом постепенно увеличивалась, раздувалась: наполнялись защечные мешочки.

Петька замер, а Игорь продолжал говорить вслух:

— Они здесь, привыкли. Никого не боятся.

Бурундучишка метнулся и исчез, а за разорванным кулем Петька увидел еще трех.

— Тот тоже вернется, — сказал Игорь, заметив, что Петька огорчился, — Спрячет добычу и прибежит. За новой порцией. Зима-то ведь длинная...

Бурундучишка действительно снова возник, вытянулся столбиком и, как трембиту, поднял в лапках длинную макаронину: хрум-хрум-хрум-хрум.

«Да ведь студенты свои продуктовые остатки нарочно рассыпали», — догадался Петька.

 

На солнечном Пурикане по-прежнему царило благодушие.

Поборов неловкость, Петька подошел к мужчинам, читавшим книгу. Они потеснились, приняли его в свой круг, и он, послушав немного, тоже стал хохотать вместе с ними и, когда кончился веселый рассказ, тоже просил, как все:

— Иван Петрович, еще! Почитайте...

Однако в станционном вагончике, требовательный, нетерпеливый, заверещал звонок. Иван Петрович скинул очки, сунул книгу парню в распахнутой штормовке и сапогах-броднях:

— Читай, Слава. Я сейчас.

И уже кричал в оглохшую трубку:

— Дежурный по станции Лукьянов слушает. Понял вас. Принимаю.

Только тут все заметили, что парень в броднях стоит с удочкой, что холщовая сумка у него слегка обвисла от мокрой живой тяжести, а сам он, загорелый, светловолосый, улыбается виновато, стеснительно. Повскакали с рельсов, полезли в сумку.

— Принес? Покажи...

— Да так... Мало. Не клюет, — отбивался Слава и все-таки открывал сумку, выкладывал на ладони пару сытых уснувших хариусов.

— Не клюет, — повторил он, оправдываясь. — Уходит в глубокие места. Осень...

— А Ковалев? — спросил с порога отговоривший свое по телефону Иван Петрович.

— Ковалев дальше ушел, Он принесет. Он всегда приносит, — заговорил Слава, и все согласились: видно, Ковалев этот и впрямь был на Пурикане самым удачливым рыбаком.

Дежурный по станции снова устроился на прежнем месте, снова взял книгу. «Виктор Драгунский. Рассказы», — успел прочесть Петька.

— «Волшебная сила искусства», — с удовольствием оповестил слушателей Иван Петрович, надел очки, и доброе лицо его в предвкушении новой веселой истории стало лукавым.

Глава X

Суп-харчо на станции Пурикан

— Ну как? — спросил машинист тепловоза Борис Васильевич Фролов.

Петька блаженно зажмурил глаза и выразительно поднял вверх большой палец, Сказать он не мог: рот был занят.

— То-то... — согласился машинист и попросил помощника: — Саша, налей-ка ему еще.

При этом он внимательно, неотрывно смотрел в окно и вел тепловоз, тянувший платформу с мостовым пролетом, медленно, аккуратно, следом за тем самым поворотно-консольным поездом-краном, с которым Петька уже встречался. Они как раз огибали сопку, и был хорошо виден не только поворотно-консольный, но и человек, шедший впереди него прямо по полотну. Было похоже издали, что человек этот, едва заметный по сравнению с поездом, держит в руке невидимую веревочку-поводок и как игрушку тянет на ней гигантский состав. Решетка была только что положена, едва подсыпана балластом — последние сотни метров пути.

— Кофе пей, — заметив, что Петька прикончил суп, повелел Борис Васильевич. — Сам наливай. Кружки в ящике стола, ложки — там же.

Петька обдал тарелку кипятком, вымыл ее, свесившись в открытое окно, выплеснул воду. Не удержался, спросил:

— Кто вам такой суп харчо варит?

— Сами. Когда Борис Васильевич, когда я, — откровенно довольный похвалой, отозвался грузный, крупный и притом удивительно легкий в движениях помощник машиниста Александр Федотович Зиновьев. — Вот здесь и готовим. — Он показал на маленький угловой столик, за которым обедал Петька и на котором стояли электрическая плитка, белая эмалированная кастрюля.

— На Пурикане тоже сегодня суп харчо, — сказал еще Петька, вспомнив, как оставляли его обедать и как уютно, по-домашнему, пестрела клеенка на грубом самодельном столе, как раздражающе-аппетитно пахло в сколоченной на скорую руку времянке, служившей на Пурикане и столовой, и кухней, и клубом одновременно.

— Фирменное блюдо локомотивников, — улыбнулся машинист. — Кто там у них сегодня готовил? Москаленко?

Если опытный машинист локомотива Георгий Никитович Ковалев был лучшим на Пурикане рыбаком, то Петр Тихонович Москаленко — тоже великолепный машинист — был непревзойденным поваром. Готовил он искусно, талантливо, колдовал над большой белой кастрюлей получше любой хозяйки и, когда спрашивали у него, откуда такое умение, охотно объяснял: «Жена научила». И добавлял неизменно: «Она у меня красивая».

Он, видно, тосковал по своей жене, оставшейся в Минеральных Водах, где машинист работал до БАМа, и торопил дорогу, потому что, приближаясь к Тынде, приближала она и день их встречи, Не в походный домик-вагончик хотел Петр Тихонович привезти свою красавицу жену, а в прочный, теплый, удобный дом, какие строят в поселках.

Только начальник станции да главный кондуктор обосновались на Пурикане надолго. Это их жены заготавливали на зиму бруснику и ходили за ней в тайгу так же просто и буднично, как городские хозяйки — в соседний овощной магазин. А машинисты локомотивов и их помощники мысленно уже прощались с живописными окрестными сопками и речкой Ольдой, из которой вытаскивали на досуге жирных непуганых хариусов и которую Петр Тихонович упорно называл Мацестой, доказывая, что вода в ней особая: «Без всяких порошков мазутку отстирывает».

На очереди было рождение новой станции — Янкан, и локомотивам, работающим на укладке, предстояло перебираться туда.

А пока были только Янканский хребет, Янканский перевал, трудные, не пройденные еще путеукладчиками, хопрами-дозаторами и путевыми рабочими километры. И был вот этот, не наведенный еще мост без реки, к которому подошел наконец эскортируемый тепловозом поворотно-консольный кран.

— Отсюда быстро уедешь, — остановив тепловоз, пообещал Борис Васильевич. — Машин много ходит.

Машин действительно было много, и большинство уходили в Аносовскую. Но уехал Петька от моста уже за полночь. После того, как при свете прожекторов вытянул поезд-кран свою богатырскую стрелу-ручищу, ухватил с платформ одну за другой железобетонные махины пролетов, бережно и легко перенес их высоко над землей и опустил в бетонные гнезда опор с точностью до миллиметра. К тому времени прибыли с Пурикана на смену Борису Васильевичу и Саше Георгий Никитович Ковалев и его помощник Владислав Пронин, тот самый светловолосый, загорелый паренек-рыбак в сапогах-броднях, недовольный своим уловом. Они встретились с Петькой, словно со старым знакомым. Удивились: еще не доехал? Неужели машин не было?

— Интересно, — оправдываясь, кивнул Петька на освещенный прожекторами белый новорожденный мост.

— Это верно, — согласился Ковалев. — Это всегда интересно.

А Слава сказал дружески:

— Насмотришься еще.

Он верил в Петькину удачу. Он сам приехал на БАМ без всякого приглашения. Услышал о стройке, собрал рюкзак и положил на стол начальника далекой отсюда узловой станции Микунь заявление. Конечно, у него — специальность, у него — потомственная привязанность к железным дорогам: отец — машинист 1-го класса, старший брат окончил МИИТ, второй брат — Харьковский институт инженеров транспорта. Но у Петьки есть то, что не менее важно, чем «потомственная привязанность». Потребность. Не просто желание быть причастным к самой громкой, популярной стройке, а именно потребность вложить свой труд в дело сотен, тысяч единомышленников, потребность работать на самом горячем, необходимом стране объекте. Это Владислав угадал в Петьке сразу и потому поверил в его удачу.

Они стояли около тепловоза. Ковалев, ухватившись за поручни и уже собираясь взбежать в кабину, пошучивая, переговаривался с Фроловым. Петька держался возле Славы.

— А знаешь, у него ведь сын — помощник машиниста, — почему-то сказал Слава о Ковалеве. — И тоже, как я, — Владислав.

Глава XI

Веселый и обреченный поселок

Аносовская видела вторые сны, когда шофер Володя Захаров — красивый черноглазый и чернобровый парень из Подмосковья — остановил машину у самой двери гостиницы. Он вышел вместе с Петькой, провел его к дежурной и ушел лишь после того, как тот получил место.

Петька уже знал, что через четыре часа Володе снова в рейс, что вторую неделю работает он без сменщика и что жена Володина сердится: почти не видит мужа. «И сегодня не увидит, — подумал он с сожалением. А еще подумал: «Какая она, Аносовская? Что ожидает здесь завтра?..»

В комнате было темно. Он не стал зажигать свет, чтобы не разбудить соседей. На ощупь разобрал постель и блаженно вытянулся под чистой, чуть влажной простыней, заменявшей пододеяльник. Он хотел подумать о тех девчонках, встретившихся в поселке Бам, с какой уверенностью сказали они: «Еще встретимся...» Стал вспоминать их, но лучше запомнил, оказывается, только одну — ту, которая все время молчала и смотрела на него из-под тяжелых темных ресниц. Стал вспоминать и заснул, не успев ухватить какую-то неясную, не оформившуюся еще мысль, однако очень важную и приятную.

А утром открылась ему Аносовская во всей своей деревянной красе, вольно и высоко разместившаяся на сопке. Стандартные щитовые домики выстроились аккуратными улицами, здания конторы и клуба стояли через дорогу, пристально рассматривая друг друга глазами-окнами. Двери столовой, магазинов, школы и детского сада, едва закрывшись, открывались снова, на маленькой площади разворачивались машины — кто-то приезжал, кто-то уезжал. Было людно и на первый взгляд немножечко бестолково. Но только на первый... Потом становилось видно: шумный, людный молодежный поселок занят делом. Парни в штормовках с надписью через всю спину «Брянск — БАМ» отделывали клуб, утепляли контору, зашивали досками поселковую теплотрассу: готовили Аносовскую к суровой амурской зиме. Нацелившись в небо, высилась над поселком огромная, словно готовая выстрелить труба котельной, обещая, что зима эта не будет для аносовцев бедствием.

Петька прямиком подался в контору, но никого, кроме секретарши да ее двух подружек, там не застал.

— Все уехали на укладку моста, — едва увидев его в дверях, выпалила секретарша и, уверенная, что он тут же уйдет, затараторила с подружками.

Петька представил, как на том самом мосту ловкая машина укладывает путевую решетку, как потом тепловоз, ведомый Ковалевым и Славой, подталкивает по этой решетке путеукладчик, а тот, подхватив еще одно звено, опускает его впритык — рельс к рельсу — уже на полотно за мостом, и все вокруг — а народу там сегодня опять много — облегченно вздыхают: можно идти дальше, мост больше не «держит»...

— А когда будут? — спросил Петька, имея в виду руководителей знакомой ему по первому участку организации ГОРЕМ-28.

— Полубинский, секретарь партбюро, сейчас подойдет.

Он остался в приемной и невольно услышал разговор.

— ...там, в загсе, даже фужеров нет. Мы ходили, — жаловалась девчонка, ярко-рыжая, крашеная, в сиреневом — тоже ярком — пальто.

— А мы с собой брали. Шесть штук. И вы возьмите.

Это наставляла ее вторая — беленькая, тоненькая, с хвостиком волос, перехваченных на затылке черной аптекарской резинкой. Возле своей вызывающе многоцветной подруги она выглядела естественной, натуральной и потому очень милой.

— Когда дадут хлеб, ты кусай больше Славки, — серьезно советовала она. — Или отломи незаметно и — в рот.

— Это уж обязательно, — заверила рыжая и поинтересовалась. — Не знаешь, бамовские где регистрируются?

— На Сковородку ездят, — вставила молчавшая до сих пор секретарша. — У них поселкового Совета нет.

Петька вспомнил Сковородку: как ворвался там в комнату отдыха, как томился в ожидании поезда.

— Приходите, — сказала рыжая. — А то обидимся.

— Не обещаем, — почему-то уклонилась милая беленькая собеседница. — У нас дела.

Поднялась, стала застегивать скромное, сшитое по фигурке пальто, и Петька увидел на ее пальце золотой ободок обручального кольца. Хотел спросить про хлеб: где и зачем кусают его, обряд, что ли, такой? Но не успел.

— А вы что тут сидите? — увидела его вдруг секретарша. — Полубинский давно пришел. По коридору — направо.

 

От Полубинского Петька ушел ни с чем. Те же вопросы, те же доводы, те же советы...

Не зная, куда податься, что делать, постоял на высоком конторском крыльце. Далеко вокруг видны были и вершины, и склоны, и подножия соседних сопок. Аносовская господствовала над ними, она была в двух километрах от будущей станции, на самой верхней отметке трассы Бам — Тында.

И опять, как на Пурикане, как и в поселке с громким, набатным именем Бам, испытал Петька огорчительное недоумение при мысли о том, что все это временное и не дальше чем через три-четыре года снесут, разберут, вывезут заботливо поставленные здесь клубы, школы, гостиницы, столовые и такие уютные сейчас дома с большими двух- и трехкомнатными квартирами.

Останется на месте Аносовской пустынная большая поляна, поднимутся на ней папоротники, зацветет по весне холодным фиолетовым пламенем таежный багульник, оплетет землю жесткий глянцевитый брусничник. А потом потянутся к солнцу молодые лиственницы, разрастутся, окрепнут. Вернет тайга распуганное строителями зверье, и ничто уже не напомнит забредшим сюда грибникам да ягодникам сегодняшнего поселка. Впрочем, нет. Останутся фотографии, картины, очерки и стихи, останется добрая человеческая память. И кто знает, может, останется кто-нибудь из нынешних аносовцев работать и жить на таежной маленькой станции Янкан, которую, возможно, и назовут тоже по имени здешнего первопроходца Николая Павловича Аносова.

Бесследно исчезнет деревянный городок Бам. Двести человек — работники узловой станции Бам и их семьи — будут жить в современных пятиэтажных домах. Школа, детский сад, клуб, магазины, гаражи, котельная, столовая, бытовой комбинат — все это тоже будет новым, основательным, удобным и обязательно красивым.

А уютный Пурикан станет всего лишь разъездом. Но и на нем не останется времянок. Их место займут прочные, из железа, бетона и камня, здания со всеми удобствами.

Вроде бы и нечем тут огорчаться. Все правильно: построят здесь и уйдут бамовцы на другие участки. А все-таки жалко было Петьке обреченные на снос, такие людные, деловитые, веселые, живописные временные поселки.

Неуверенно, словно боясь покидать горемовскую контору, сошел Петька с крыльца, остановился перед доской показателей управления строительства Бамстройпуть. Обрадовался, увидев, что участок Терещенко на первом месте и перевыполнение у него по всем показателям ого какое солидное!

Тут же и одернул себя: ну чего обрадовался? Какое тебе до них дело?.. Но не радоваться, не интересоваться тем, с чем сталкивался он, набивая себе шишки, Петька уже не мог. С каждым своим шагом по этой земле, с каждым часом, проведенным на БАМе, он прикипал к стройке. Он чувствовал ее ритм, ее голос, он уже знал, что не только она нужна ему, но и он, Петька Терехов, нужен этой огромной, уникальной «стройке века», как называли ее газеты. И если до сих пор БАМ не принял его, так это всего лишь по недоразумению. Впрочем, недоразумение серьезное.

Его кто-то тронул за руку. Петька оглянулся. Парень, только что обивавший дранкой наружную стену конторы, стоял рядом.

— Закурить хочешь?

Петька вспомнил, что с того демонстративного курения перед заносчивой проводницей не притрагивался к сигаретам. Потянул из кармана пачку, но парень опередил, и он взял у него, прикурил от зажженной им спички.

Они познакомились. Сели перекурить на ступеньку. И Володя Мальков, плотник из Брянского отряда, угадав Петькино состояние, узнав о его неудачах, пообещал:

— Я тебя с ребятами познакомлю. Из мостопоезда. Друзья мои. Может, что и придумаем.

Спросил:

— Куда ты сейчас?

— Не знаю, — признался Петька и вспомнил, что не завтракал. — Поесть надо.

— Сегодня у нас концерт на девяносто первом. У мостовиков. Хочешь поехать?

— Хочу.

— Приходи через пару часов в клуб.

Они притушили сигареты, и плотник взялся опять за работу, а Петька пошел в мехколонну, решившись еще там попытать счастья.

Глава XII

«Серебряное звено»

— Эй, парень, — услышал за спиной Петька, но даже не оглянулся. Никто его здесь не знает — и он никого.

Взял со столика чистый поднос, ложку, вилку, продвинулся вдоль раздатки. Залюбовался девчонками в белых крахмальных колпачках.

Были эти девчонки похожи и колпачками, и одинаково подведенными глазами, и царственно мягкими жестами. Они не просто подавали тарелки со щами и бифштексами, они одаривали ими проголодавшихся на трудной работе парней. И парни принимали из их рук дары почтительно, благодарно. Не было обычной столовской суеты, утомительного шума и специфического кисловато-капустного запаха.

Петька потянулся к витрине и снова услышал совсем рядом:

— Эй! Парень! Едешь на девяносто первый?

Обернулся, узнал Малькова и будто проснулся. Растерянно посмотрел на пустой поднос, на богато уставленную закусками витрину.

— Тогда давай, — заторопился Мальков. — Машина у клуба.

Он вышел, а Петька несколько секунд поборолся с искушением принять из рук девчонки-раздатчицы исходящий жаром бифштекс и, облизав пересохшие враз губы, кинулся за Мальковым.

У клуба стоял крытый брезентом «зилок», трое незнакомых парней грузили в него музыкальные инструменты.

Петька догнал Малькова, и они вместе подошли и машине, вслед за парнями запрыгнули через борт.

— Надежды особой нет, но кто знает... — туманно объяснился Мальков, и Петька благодарно кивнул.

Дорога была горбатая, тряская, инструменты жалобно позванивали туго натянутыми струнами и блестящей медью тарелок. Чуть слышно гудели барабаны, хлестали по брезенту ветки придорожных лиственниц, словно срывали на упрямом «зилке» свое недовольство людьми, врезавшимися в тайгу этой кривой дорогой, похожей на рубец от раны, полученной самой природой.

Сквозь деревья неровно светило солнце, то пропадая, то вспыхивая. И казалось Петьке: невеселый осенний лес прячет от них солнце. Ребята в кузове шутили, пробовали петь, тормошили его: «Подпевай, парень!» А ему было не до песен. Было тревожно-неспокойно, раздражал, казался нелепым и неуместным этот вышедший из повиновения, звенящий на дорожных горбах оркестр. Пугали ожившие ветки лиственниц, как через строй прогонявшие машину, и солнечные помехи, словно непонятные, предупреждающие о чем-то сигналы природы. Было беспокойно, неуютно от мысли, что и там, на девяносто первом, никто не обрадуется ему, и опять придется клянчить: «Примите...», а ему в ответ, как в мехколонне, могут крикнуть: «Что ты умеешь? Движок заведешь?..»

Машина остановилась внезапно, и в кузов полыхнуло просиявшее полуденное солнце, и лиственницы присмирели, будто не они только что наотмашь хлестали по заскорузлому брезенту.

Петька спрыгнул на землю, и тревога его отошла, приутихла. На расчищенной от леса площадке, заросшей красноватым брусничником, тронутой кое-где матовой сединой лишайников, стояли вагончики. В центре — являющий собой сцену огромный автоприцеп с опущенными бортами, Пробитая в тайге дорога выходила на этот строительный пятачок, приткнувшийся в распадке между двумя сопками, делала разворот у их подножий и словно затягивала дорожной петлей «объект девяносто первый», названный так потому, что находился он на девяносто первом километре будущего железнодорожного пути Бам — Тында.

В центре «петли» шла работа. Стучали отбойные молотки, гудел уникальный, впервые применяемый на строительстве турбобур, подходили самосвалы, разворачивался неповорота бульдозер. Рабочих было немного. Они казались возле механизмов маленькими, беспомощными, но лишь до тех пор, пока не садились за штурвалы ц рычаги управления.

Петька остановился возле большого фанерного щита, прочел:

«Мост, 91-й км. Строительство ведет мостопоезд № 34. Сдача под укладку — сентябрь 1974 г. Окончание работ — декабрь 1974 г.»

Рядом курили двое парней: шофер «зилка», который привез Петьку, и строитель-мостовик, большеглазый, чернявый, как и все на объекте — в робе, потертых джинсах и резиновых сапогах. Только у ворота из-под рабочей куртки пестрела сине-белыми полосками тельняшка.

— Ну как? — спросил шофер. — Остановили плывун?..

— Одолели, — ответил мостовик так, словно речь, шла о победе над врагом. — Вычистили котлован. До мерзлоты.

Он говорил обстоятельно, по-хозяйски, он имел на это право, и Петька ему завидовал.

— Здорово он вас прижал...

— Кто?

— Плывун-то.

— А-а!.. — досадливо махнул рукой мостовик. Видно, «прижал» плывун основательно. — Теперь вот компрессор надо. Полтора метра осталось...

— А грунт?

— Какой там грунт! Дресва со льдом идет. Вечная мерзлота...

Они заметили Петьку, посмотрели на него без особого любопытства. Решили, видно, что он свой, бамовский.

— «Буржуйку»-то привезли? — вспомнил шофер.

— Ага. В будке поставили. Теперь греемся по утрам, портянки сушим.

Парни затоптали окурки и пошли вниз, к котловану.

— Ребята, — окликнул их Петька. — Где тут у вас, прораб или... начальник какой?

— А зачем? — приостановился мостовик.

— Да я... работать приехал, — подошел Петька. — Строить.

Парни заулыбались. Мостовик понимающе оглядел Петьку, сказал:

— Видать, не сегодня приехал. И не по путевке.

— По велению сердца, — добродушно вставил шофер.

— От ворот поворот дали?

Петька смолчал.

— Понятно. Знакомо, — продолжал улыбаться строитель. — Здесь тоже поворот дадут. Не механизатор, специальности строительной нет. Так ведь?

— Так, — нехотя согласился Петька и вдруг сорвался. — Что у вас тут, простой работы нет, что ли? Вон отбойными молотками долбят, — кивнул он на котлован. — Хитрое дело?..

— Сейчас долбят, а после обеда бульдозеристов сменят. Так можешь?

— А зачем? Плохая организация труда, если вам с места на место прыгать приходится.

Парии перестали улыбаться, смотрели настороженно.

— А еще БАМ! — запальчиво крикнул Петька. — На всю страну шум подняли...

Он понимал, что несправедливо и глупо кричать на этих парней, он и рад был остановиться, но копившаяся все эти дни обида прорвалась, захлестнула, и его понесло:

— Заелись вы тут!.. Техники понагнали, магазины от сгущенки-тушенки ломятся... Клуб отгрохали... А руки рабочие уже не нужны?..

Он выбросил перед собой руки, разжал ладони, и, покраснев, тут же спрятал их за спину, Петькины руки никогда еще не были рабочими. Они только хотели трудиться, рвались к кирке, лопате, отбойному молотку, грезили штурвалом машины, но при том лишь условии, что и стародавней киркой — если такое возможно, — и современным штурвалом они будут работать не где-нибудь, а вот здесь, в тайге, в мерзлоте, на стройке, которую по небывалой степени трудности назвали уникальной.

Парни все смотрели на него настороженно и выжидающе, будто понимали, что неприятная эта сцена — всего лишь разрядка. Но едва он снова раскрыл рот, строитель оборвал резко:

— Замолчи. Хватит! — И обернулся к шоферу: — Довели парня...

— Откуда будешь? — примирительно спросил шофер.

— С Урала.

— Ваших здесь нет. Брянские, москвичи, из Гомеля много... Мостопоезд этот из Улан-Удэ.

И только тут все трое заметили, что ни турбобур, ни бульдозеры не работают, самосвалы стоят вереницей вдоль дороги и вновь подъезжающие шоферы безропотно глушат моторы. У длинных обеденных столов, срубленных здесь же, меж лиственниц, хлопочут девчата, добровольцы помощники из строителей тащат от машины большущие белые кастрюли, корзины с хлебом, тарелками. Подходят едоки, устраиваются, как на пикнике — кто на пеньке, кто под деревом, хотя и за столом на скамейках хватает места. Едят и поглядывают на сцену-автоприцеп. А там уже и микрофоны установлены, и усилители, и ударник пробует свой громоздкий инструмент.

— Пошли, — дружески подтолкнул Петьку строитель в тельняшке. — Как зовут?

— Петром.

— Василий, — сжал Петькину руку шофер. — А это — Олег Костюков, механик с мостопоезда, — представил он товарища и лукаво сощурился. — Тоже, между прочим, без путевки приехал.

Олега отозвали музыканты, шофер пошел к своему «зилку». Петька подсел к ребятам, только что отобедавшим, устроившимся на бревне перед сценой.

Усилители разносили по тайге бешеную ультрасовременную музыку; самодеятельные артисты, не боясь конкуренции, крутили перед концертом пленку с записями американского джаза.

Внезапно джаз захлебнулся, и на сцену вышел длинноволосый пижон в лаковых щеголеватых ботинках и вызывающе элегантном костюме.

Петьку покоробило. Он покосился на сидящих рядом мостовиков, удивился их благодушию и заметил на сцене среди музыкантов еще одного «волосатика». Не удержался, проворчал: «Ничего себе!..» Но справедливо отметил, что этот, второй, — в резиновых сапогах, старых джинсах, свитере и рабочей куртке. Великолепная, аристократических форм электрогитара выглядела в его руках полоненной чужестранкой. Рядом стоял механик Олег, как был — тоже в сапогах и куртке и тоже прижимал к груди лакированную талию электрической «Тоники».

— Наш коллектив называется «Серебряное звено», — сказал ведущий-пижон и свободно прошелся по краю автоприцепа. — Мы выбрали это имя потому, что с «серебряного» звена, уложенного 14 сентября 1972 года бригадой Ивана Зелицкого, начиналась наша дорога. Потому, что «серебряное» звено ляжет на первом метре Западного участка. И «серебряным» звеном назовут то, последнее, уложить которое удостоятся чести лучшие строители БАМа. Это символ будущей магистрали, символ крепко сбитого коллектива...

Парень говорил, а Петька слушал и ловил себя на том, что перестает замечать его «девчоночьи» — до неприличия мягкие и волнистые — волосы, не обращает внимания на пижонский костюм. «Клубный работник», — сказал он себе и этим окончательно оправдал парня. А тот объявил номер и ловко спрыгнул с прицепа.

— Кто он? — все же не удержался Петька.

— Да Гриша Лобода, — ответил сосед по бревну. — За энергохозяйство здесь отвечает, на бетономешалке работает, опалубку ставит.

— А тот?

— Черный?

— Ну да. Волосатый тоже.

— Валера Стасенко. Тоже ставит опалубку, бетонирует... Из одной бригады они. А это — плотник, Володя Мальков. Из Брянска.

— Этого знаю, — кивнул Петька.

Валера, потряхивая черными волосами, лихо пел «доморощенную» бамовскую песню на слова Володиного друга, тоже плотника, Николая Захарова и словно отвечал ею тем, кто сетует: «Не та молодежь пошла...»

Кто сказал, что стали мы другими?
Я в обиду это не беру.
А не мы ли Зею перекрыли,
Лену, Волгу, Ону, Ангару?..

Притихшие, слушали песню столовские девчонки, парни, только что трое суток воевавшие с плывуном; казалось, слушала и молчаливо стоявшая техника — все эти мощные МАЗы, КрАЗы, «Уралы», краны, бульдозеры, гордость мостовиков — экспериментальная бурильная установка, первая в стране с производительностью, в шесть раз превышающей возможности своих предшественниц.

Рядом, на срезанном гребне сопки, лежало аккуратно отсыпанное полотно будущей трассы. Оно обрывалось, и от него через распадок к соседней сопке шагали, словно гигантские журавлиные ноги, опоры будущего многопролетного моста.

Нам идти навстречу новым песням
За еще не сбывшейся мечтой, —

дружно пело все «Серебряное звено».

Если надо, мы проложим рельсы
Меж Венерой, Марсом и Землей.

«Самоуверенные парни, — с восхищением думал Петька. — Дерзкие. Наверно, от слова «дерзать». И работящие. Такие проложат рельсы». Он чувствовал себя с ними в одном звене. Не чужим, не лишним, а таким же, как все здесь, бамовцем. И пусть придется еще поискать себе места на этой большой стройке, он не уйдет отсюда. Петька теперь это твердо знал. Не уйдет до последнего, «серебряного» звена.

Глава XIII

Вот оно где, начало

И тот день подходил к концу. Петька вышел из клуба, где от нечего делать помогал Володе Малькову сколачивать книжные стеллажи, и вместо того чтобы направиться в гостиницу или наверх — в общежитие мостопоезда, где жили ребята из «Серебряного звена», — почему-то пересек улицу, поднялся на ступеньки конторского крыльца, хотел было открыть дверь, но она вдруг распахнулась сама, и навстречу Петьке выбежала запыхавшаяся, заплаканная девушка. Она отшатнулась от него, сбежала вниз и, все так же всхлипывая, побежала по улице. Петька узнал в ней ту самую, молчаливую подругу веселой, надоедливой хохотушки, встретившуюся ему в поселке Бам.

Он остался стоять в нерешительности, готовый броситься за ней следом, едва она позовет. Но девчонка даже не оглянулась, даже, возможно, и не узнала его, и Петька с беспокойством подумал: «Несчастье у нее? Умер кто-нибудь?..»

Решил зайти в контору, узнать — откуда она выбежала, расспросить о ней. Снова подошел к двери, и снова она открылась сама, а в проеме показался Терещенко

Александр Иванович, очень молодой начальник первого участка. Он увидел Петьку, узнал и, похоже, обрадовался.

— Работаешь? Нет?.. Зайди к парторгу, у него...

— Заходил, — не дослушал Петька и обреченно махнул рукой.

Следом за Терещенко показался на крыльце и сам Полубинский. На Петьку не обратил внимания, а Терещенко придержал, о чем-то стал ему говорить, рассмеялся. Он загородил дорогу, и Петька не решался потревожить его. Отошел в сторонку. Но тут парторг обернулся, позвал:

— Товарищ!.. Вы хотели... — И вывернул из кармана лист бумаги, развернул, стал цеплять на гвоздики, торчавшие на двери. — Вот, читайте.

Посторонился, давая Петьке подойти. Потом сказал!

— Надумаете — заходите. Я скоро приду.

Они оба ушли, а Петька прочитал:

ДЛЯ СТРОИТЕЛЕЙ БАЙКАЛО-АМУРСКОЙ МАГИСТРАЛИ

В Новосибирской технической школе открываются курсы автокрановщиков.

В Иркутской — шоферов, бульдозеристов, трактористов, грейдеристов, скреперистов и машинистов башенных кранов. Желающим обратиться в отдел кадров.

Он рванулся в отдел кадров, решая на ходу: конечно, в Иркутск, там есть выбор, — и теряясь от возможности этого выбора. Пока шел — сообразил: шоферов на БАМе и так много. Да еще приедут. Значит, на бульдозер. Или на трактор.

В коридоре возле отдела кадров стоял шум. Перебивая друг друга, спорили две девчонки, а парень пытался их успокоить, но тоже кричал и этим только подливал масла в огонь.

— Пусть уезжает, пусть! Много их здесь таких. Понаехали, по чемодану косметики привезли... Не работать, а женихов искать! — выкрикивала одна из девчонок, и Петька сразу понял, о ком речь.

— А ты разберись сперва, — не уступала вторая. — Да она печи топила, все лето щепу собирала, на штукатура хотела учиться — в Тынду просилась. Теперь уедет. Обиделась.

— Ну и пусть, пусть уезжает! Видали таких!

— Да перестаньте вы! — заорал парень, и из отдела кадров выглянул рассерженный лысый мужчина:

— Не мешайте работать!

— Если хочешь знать, Ленка эта от несчастной любви сюда, на БАМ, убежала, — торжествующе кинула под конец исходившая злобой девчонка.

И тогда Петька сорвался с места, словно им выстрелили, пулей пронесся по коридору, слетел с крыльца и помчался в ту сторону, куда несколько минут назад убежала заплаканная девушка.

Ему навстречу попалась какая-то женщина — единственная пожилая из всех, кого он здесь видел, и Петька спросил ее на бегу:

— Где Лена, не знаете?

Потом уж подумал: кто эта Лена? Откуда женщине знать о ней? Но женщина крикнула вслед:

— В гараже она. Просит шоферов до станции довезти.

Гараж был на краю поселка, и Петька помчался туда. О себе он уже не думал. Не беспокоился. Он знал, что уедет с БАМа. В Новосибирск или лучше в Иркутск, в школу механизаторов.

Уедет, чтобы вернуться.

Чтобы, вернувшись, сесть за штурвал и успеть еще поработать где-нибудь на подступах к Тынде. А потом вместе со всеми выйти на большой БАМ, где местами есть уже просеки,-есть временные автомобильные дороги, есть поселки, но нет пока ни одного метра пути.

О себе он сейчас не думал. Он беспокоился о девчонке, которую видел всего два раза, о которой ничего не знал и которую не хотел потерять.

Глава XIV

Из писем Лены Мироновой Петру Терехову

15 января 1975 года

...Вот уж удивил ты меня своим новогодним поздравлением! И откуда узнал, что не сбежала? Собиралась ведь. Не думай только, что ты повлиял. Много возьмешь на себя.

Просто остыла тогда, успокоилась, а девчонки, те, что в конторе шумели, нашли меня и попросили не обижаться. Сказали: плохо думали обо мне, потому что верили слухам, а меня не знали. Выходит, узнали теперь... А я думаю, их просто парторг пропесочил или еще кто... Не хочу вспоминать.

У нас ЧП. На 111-м километре из скалы вдруг пошла вода и хлещет вовсю, заливает дорогу. Лед — выше головки рельса. Потревожили ее, скалу-то. Взрывали, выемку делали. А теперь бригады дежурят, лед скалывают. Тепловозы едва проходят.

Мы с девчатами ездили туда в выходной лед рубить. Сами, по своей инициативе. От воды пар идет, и она будто не застывает. Мороз -47°...

 

18 февраля 1975 года

...Спрашиваешь про того парня, который «хоть кем» на работу просился, когда мы за направлением для тебя в контору ходили? Смех, да и только! До сих пор уборщицей в общежитии работает. Чистота у него — как на корабле. Он ведь из морячков, с флота приехал. Правда, он еще на пятиэтажке вместе с каменщиками работает — постигает специальность на практике.

Говорят, в бригаду его хотят взять совсем, только технику безопасности сдать надо. Сдают в Тынде в рабочие дни, на поездку не меньше двух суток надо, а комендантша не пускает. Боится, что сдаст, уйдет к строителям и она потеряет лучшую уборщицу.

А вообще-то уважают его. Никто не смеется.

Укладка идет на 130-м километре. ЧП на 111-м продолжается. Воду остановить не могут. Наледи по трассе на этом участке высотой до двух метров.

Пиши, как идет учеба и есть ли у вас кто еще с нашего, Центрального?..

 

24 февраля 1975 года

...А откуда ты знаешь, что станцию Беленькую открыли? С кем еще переписываешься?

Про свою работу не скажу. Вот уверюсь, что я тут не «временная», определюсь совсем, тогда... А пока — пользу приношу, и то хорошо. БАМ люблю, а себя на БАМе — нет.

До Тынды осталось 48 км, а пока стоим из-за моста. Опять мостостроители держат: не успевают. Ну, мы, правда, не бездельничаем, кроме укладки полно работ.

Нет, тайга сейчас не такая, как ты думаешь. Черная совсем. Снегу мало, лиственницы голые, и сопки выглядят хмуро.

А тебя после курсов куда пошлют? БАМ ведь большой.

Воду на 111-м остановили...

 

10 апреля 1975 года

...Осталось — 16 км! Мы уже знаем, что 9 мая в Тынду придет первый поезд. Сквозной: от станции Бам на старом Транссибе до будущей столицы будущей Байкало-Амурской. Соединятся две великие дороги. И в этот день в Тынде будет большой митинг. Уложат «серебряное» звено, скажут речи, назовут лучших. А сколько труда надо, чтобы эти 16 км рельсового пути собрать, уложить, поднять домкратами, подправить, подбить, выровнять и т. д., и т. п. Но все будет сделано, и поезд придет в День Победы — это точно. Все готовы работать сколько надо, лишь бы успеть в срок. А ведь этот «срок» сверх всякого срока приходится. На пять месяцев раньше плана.

В клуб ходим каждый раз, хоть и устаем. И артисты приезжают, и лекторы, и из Дома моделей были — показ устраивали. Мы с Наташкой догадались — взяли аппарат да все модели и сфотографировали. Вадим нам отпечатал, так теперь покоя нет. Девчата прибегают срисовывают, шить будут. К празднику в Тынде готовятся. Ну, мы с Наташкой — тоже.

А у вас в группе, выходит, и девчата есть? Или это преподавательницы такие молоденькие?

Наташка одного с этой фотографии узнала. Он из Брянска. Зовут Сережа (во втором ряду пятый), Точно?..

 

14 апреля 1975 года

...Раз уж так настаиваешь — скажу. Работаю теперь на звеносборке. Вместе с Верой. Звеносборка давно переехала. Всю зиму пакеты шили в четырех местах. Сейчас в двух, потому что и укладка идет в двух. В голове и где наледь, на 111-м. Обходную дорогу там снимают, укладывают по главному пути. Мост построили, вот к нему и ведут.

У нас все еще зима. Вчера выпал большой снег, и сопки сразу стали светлее, наряднее. А настроение все равно весеннее, ведь по календарю через две недели — май.

Посылаю снимок. На нем рядом со мной Вера. Ты ее, наверно, помнишь. В тот день, когда ты приехал, мы с ней тебе контору ГОРЕМа показывали. В поселке Бам...

 

12 мая 1975 года

...Вот так, Петя. Сказали — и сделали. Пришел первый поезд в Тынду... 8 мая! Праздник у нас был самый большой за все время.

Ты, наверно, уже читал обо всем этом и по телевидению в последних известиях мог посмотреть. Здесь столько было корреспондентов, фотографов, кинооператоров! (Даже, может быть, мы с Натальей и Верой попали на пленку.) Но я тебе все-таки посылаю праздничный номер нашей газеты «Байкало-Амурская магистраль» — в ней самые точные и подробные сведения, и, как видишь, снимков полно. Хороший подарок сделали бамовцы стране к 30-летию Победы! Небось завидно, что без тебя?..

 

1 июня 1975 года

...А настроение — нет, не всегда у меня хорошее. Это только по письмам не видно. Сегодня вот, например.

Приехали сюда в командировку горемовские парни, которые прошлым летом в Аносовской рядом с нами в общежитии жили. Встретились мы с ними случайно, в столовой. Пообедали вместе, поболтали, а стали прощаться, они и говорят: «Пойдем посмотрим, где тут у вас знаменитое «серебряное» звено уложили». «У вас»! Понимаешь? Будто сами они не бамовские, а со стороны откуда. И так мне не по себе стало! И так я вдруг поняла, что обидели их, и крепко обидели.

Эти ребята вели укладку по трассе. На всю стройку как передовики гремели. Прошли большую часть пути. А потом их оставили на развитии — укладывать маневровые, запасные пути на станциях и т. д., а дальше по трассе повели укладку другие. Тоже работяги что надо, и темп у них, и качество, и взаимовыручка. Они и подошли к Тынде и «серебряное» звено укладывали. Герои дня. О них повсюду писали.

Но ведь не будь тех, горемовских, которые через Янкан тянули да работали за троих каждый, — не быть бы к Дню Победы в Тынде первому поезду.

Я помню, как они всех удивляли не только качеством и быстротой укладки, а еще и дьявольской выносливостью. Ведь, бывало, сутками не уходили с укладки. Если невмоготу становилось — поочередно по двое спали тут же в тайге и — опять за работу.

Представляешь, о них даже и не вспомнили на митинге ни в речах, ни в приказах. На праздник не пригласили. Справедливо такое?

Конечно, на празднике я ни о чем об этом не думала, а теперь считаю: надо было объединить обе бригады, и пусть бы они вместе уложили «серебряное» звено. Как считаешь, права я?..

 

4 июля 1975 года

...Теперь уж совсем переехали. Тында какая-то пестрая. На левом берегу — старый поселок. Дома деревянные. На правом — наш, бамовский. Вагончики, сборные дома, «бочки». Река большая, хорошая. Холодная, правда. Но в жару, говорят, купаться можно. Кругом сопки. Есть здесь стадион, парк (оставили кусок тайги в поселке строителей), есть большой клуб, деревянный. Людей полно, а машин, кажется, еще больше. И все прибывает и прибывает техника — отечественная, японская, немецкая...

Идут дожди...

 

14 июля 1975 года

...Нам на пятерых дали ПДУ. Мы расшифровали так: передвижной домик, утепленный. Не домик, и не дом даже, а хоромы! Две комнаты — 18 и 10 метров, кухня со всякими полками и полочками, туалет, прихожая со шкафами и застекленная веранда. Мечта! Цивилизованные горожане позавидуют!

Привезли наш ПДУ, сгрузили, а собирать некому. Хорошо, ребята-москвичи выручили. (Здесь рядом большой отряд Главмосстроя стоит.) Они после работы пару вечеров потрудились — заработали от нас приглашение на новоселье. Жаль, погода дождливая. И дом собирали под дождем.

А лозунг теперь у нас знаешь какой? «Есть Бам — Тында, даешь Беркакит!» Укладка пойдет дальше на север...

 

27 июля 1975 года

...Дожди льют! Со всего неба тучи сходятся и опрокидываются над нашим Центральным участком. Просушиться не успеваем. Ручьи превратились в реки, траншеи заливает, размывает дорогу. Путь дает осадку, вагоны стали сходить с рельсов. И в такую-то погоду Верка вздумала выходить замуж!

А грибов тут... Нигде никогда столько не видела, можно косить. И голубика уже синяя, поспевает.

Шьем пакеты на Беркакит. Уложили три километра...

 

20 августа 1975 года

...Так и свадьбу играли — под дождем. Молодых из загса везли в «Магирусе». Красивый, оранжевый, кабина — на четверых! Отдали им десятиметровку, Наташка перешла к нам, в большую комнату. По-прежнему живем «колхозом».

А знаешь, кто он, жених-то? Морячок-уборщица. Теперь на автобазе работает...

 

14 сентября 1975 года

...Звеносборка теперь здесь, в Тынде. Пакетов нашили на 8 километров. В среду (17-го) начнется укладка на все три направления. Опять понаехали корреспонденты, начальство.

...А мы-то до чего хозяйственные: брусники с сопок наносили целую бочку. Большую, На всю зиму хватит и еще останется. Здесь ее берут не по ягодке, а механизированно. Такими ручными комбайнами, самодельными. Грабельки и бункер. У нас комбайна нет, да нам и не надо. Мы «по ягоды» ходим для удовольствия. А «комбайнеры» — урожай собирают. Солнца теперь полно. Здесь, оказывается, осень всегда золотая...

 

21 сентября 1975 года

...Вода у нас артезианская, вкусная. Даже звери оценили. Один медведь — очень коммуникабельный — каждый день приходит пить воду на водокачку. Речная ему теперь не нравится. Машинист не против. Выдолбил ему колоду, меняет воду, чтобы свежая была. Рядом, на пенек, сахар кладет. Мы говорим: «Заваривали бы чай, неприлично такого гостя пустой водой потчевать». А он смеется: «Вот спрошу, какой он чай больше любит — «Грузинский» или «Цейлонский», — тогда и заварю».

Медведь его не боится: молодой, доверчивый. А главное — машинист не боится медведя...

 

20 октября 1975 года

...Вернулась из отпуска, а у нас — новый жилец: спит на моей кровати бабуся лет восьмидесяти — для БАМа явление исключительное. Оказалось, к Вере прабабка из Смоленска прикатила — на зятя и на стройку посмотреть.

Привезла она с собой мешок картошки, из собственного огорода, представляешь? Ей этот мешок и не поднять. Да она и не поднимала его ни разу за дорогу. Рассказывает, что на всем пути добрые люди попадались. Как услышат, что она — на БАМ, сначала дар речи теряют, а потом за мешок этот хватаются и тащат куда ей надо — в камеру хранения, к поезду, к автобусу.

Вообще-то с картошкой это она неплохо придумала. Все у нас тут есть — и мясное, и молочное, и фрукты, а с картошкой неважно, Та, что бывает, — мелкая, пятнистая, невкусная. Нажарили мы бабусиной картошки, гостей созвали и праздник в честь передовой, современной прабабки устроили. А потом Вадим попросил машину, посадил гостью в кабину самосвала и покатал по Тынде, показал все. Особенно ей наши бочки-магазины понравились. Она их сначала за «гаражи для самолетов» приняла. И ведь точно: на ангары похожи.

Девчата вручили мне пять твоих писем, заставив сначала пять раз сплясать. Я их весь вечер читала...

 

28 октября 1975 года

...Почему же ты не пишешь, куда вас распределяют? Неужели не знаешь до сих пор?

Здесь, в Тынде, работы все больше и больше. Строят девятиэтажки. Путь ведут и на Беркакит, и на запад по Большому БАМу — двухпутку. На восток тоже скоро потянут. А в самой Тынде путей! Сосчитать не берусь. Огромная станция будет. Узел. И сейчас с левого берега посмотришь — внушительное зрелище. Пути забиты составами. Сотни вагонов, (Железнодорожники говорят — плохо, когда забиты. Надо, чтобы оборот постоянный был.) Тепловозы новенькие, нарядные. Санитарный поезд — чуть в стороне.

Представляешь, вагоны — палаты, вагоны — врачебные кабинеты, операционная, рентген, лаборатория... Я раньше думала: санитарные поезда только во время войны бывают. Даже жаль, что ничего не болит, нет причины сбегать туда. Посмотреть хочется.

Когда построят больничный городок, поезд снимется и уйдет по трассе туда, где нет медицинской службы. А сначала он в поселке Бам стоял. Помнишь, когда мы с тобой вечером ходили вдоль путей, ждали твоего поезда, то возле него все время останавливались и поворачивали обратно. Я еще сказала: «Отгадай, что за состав — в окнах свет, а тепловоза нет и табличек на вагонах не видно». Ну, тебе разве до того было? Ты меня воспитывал, с дезертирами сравнивал. До сих пор не понимаю, почему я от тебя все это выслушивала. Наверно, потому, что ты уезжал (ты, а не я! Пусть даже на курсы, но ведь уезжал, а я-то, дезертирка, оставалась все-таки), и я не собиралась когда-нибудь увидеть тебя снова. А теперь вот увижу. Ты ведь к нам, на Центральный, вернешься. Хоть и не пишешь, а понять можно. А раз на Центральный, то Тынду — столицу БАМа — не обойдешь. Оформляться придется здесь — все отделы кадров, все начальники теперь в столице собраны.

 

3 ноября 1975 года

...У нас ЧП местного значения. Ударили холода, и по вине Веркиного морячка трубы отопления разморозились. В нашем домике водяная система обогрева: в плиту вмонтирован котел. Исправить пока не могут. Холодище. В чайнике вода замерзла. Мандарины на полу в коробке как камни-ледышки. Есть нельзя. Сижу в шубе, в варежках и жду, когда привезут железную печку — то ли голландку, то ли «буржуйку». Она, конечно, нарушит наш прежний комфорт, но другого выхода нет.

На днях объявился тут один парень знакомый. В школе вместе учились. Теперь он в Ново-Тындинском, в Свердловском отряде работает. Прочитал в газете заметку про звеносборщиц — а нас там всех из бригады по имени-фамилии назвали и указали, кто откуда приехал, — прочитал и решил проверить, совпадение это или на самом деле я здесь.

Нашел меня, с «колхозом» нашим познакомился. Звал в отряд на Октябрьские праздники. Хвастал, что у них красота: в домиках мебель полированная, красиво, чисто, тепло. А главное — народ подобрался хороший, живут дружно. Они тут две станции должны построить: Кувыкту, в 40 км от Тынды, и Хорогочи — еще на 30 км к западу по трассе.

А я ведь и не знала, что наши уральцы здесь так близко. Думала, кроме тебя, и земляков нет. И что парень этот на БАМе — удивилась. Такой всегда маменькин сынок был.

Ну, он не очень-то передо мной погордился. Все-таки он на БАМе всего полгода (как и весь СМП «Свердловск»), а я, можно сказать, ветеран.

Ушел он, а мне так захотелось к землякам! Может, и верно, съездить на праздник...

Все. В окно вижу — сгружают печку, волокут к нам. Желаю весело провести праздники и не завалить экзамены.

Лена.

 

17 декабря 1975 года.

...Молодец, Петро, так держать! На БАМе нужны только отличники...

Съездила в СМП «Свердловск». Красотища — в кино можно показывать. Общежитие из домиков-контейнеров собрано. Каждый контейнер — комната. При желании комнат может быть десять, двадцать, хоть сто. Выглядит общежитие как современная гостиница. Удобно, компактно, красиво и... тепло. А тепло здесь у нас все равно что здоровье. Если оно есть (на улице уже до -52° доходило), то жить можно и можно работать на морозе, зная, что дома тебя ждет тепло.

У нас здесь при встрече вместо обычного приветствия или дежурной фразы «как живешь?» спрашивают: «Дома тепло? Печка не дымит?» У многих эти проклятые печки дымят, коптят — дышать нечем. То ли мы их топить не умеем, или уголь такой... Не приспособились еще.

У свердловчан отопление центральное. И вообще мой одноклассник ничего не наврал. Полировка у них, поролон, линолеум цвета легкого загара. Из таких же контейнеров контора, только там комплект мебели другой: шкафы, полки, письменные столы... Все это для них сделала Свердловская мебельная фирма и контейнеры свои, уральские. Хорошо их экипировали в дорогу, подумали о строителях те, кому положено. «Буржуек» с коленчатыми трубами в окне я там не видела.

Ездила и в Кувыкту. Там тайга, гуще, крепче, серьезнее как-то. Меньше лиственниц, больше сосны. И есть место, где прямо так, дикарями, растут голубые ели. В тех местах прежде золото мыли. Нашли на берегу реки железную тачку образца прошлого века и лотки для промывки. Первые экспонаты будущего музея...

 

24 декабря 1975 года

...А я думаю, это мое письмо — последнее. Потому что курсант П. Терехов направляется в распоряжение БАМстройпути. У нас разведка работает, и донесение получено. Или, может, ты не сразу сюда, а сначала домой съездишь?

Мороз здесь сейчас -47°. Но ветра нет, тихо. И мы работаем. Жалко терять время. Хотя железо в такой мороз только коснись — кожу сдерет.

31-го поедем с Наташкой в СМП «Свердловск» встречать Новый год около голубой елки...

Глава XV

Бурятский сувенир

— Вот чудак, — изумился Потанин. — Сколько времени потеряешь... Давай со мной — к вечеру гарантирую ужин в «Юности». Кафе такое есть в Тынде. Слыхал?

Петька понимал, что Потанин прав: времени он потеряет действительно много. И устанет, и неудобств натерпится, но отказаться от своей затеи не мог.

Он давно это решил и вот сейчас с нетерпением ждал посадки, боялся, чтобы не закрыли аэропорт, чтобы не подвела погода на трассе. А Потанин не хотел лететь без него и все уговаривал, упрашивал, сулил комфорт и веселье.

— Ну как? Убедил?

Петька покачал головой: нет, мол, не убедил. И отошел, послонялся по забитому людьми залу ожидания, обнаружил в уголке сувенирный киоск и задержался там надолго, рассматривая оригинальные бурятские поделки, чучела белок, изящно и трогательно ухвативших лапками кедровые шишки, панно-аппликации из кусочков меха, талантливой, тончайшей работы украшения из забайкальского нефрита... Белок, отстрелянных кем-то для изготовления чучел, ему, пожалуй, было жаль: пусть бы живые прыгали себе по живым веткам и грызли настоящие лесные орешки.

И когда продавщица бесстрастно, не глядя доставала их с полки для очередных покупателей, а потом, ухватив за головы, толкала в коробки, закрывала крышкой, обвязывала бечевкой, у него было такое ощущение что именно она, а не охотники, убивала их вот сейчас, тут же, у него на глазах.

Потанин тоже подошел к киоску, и у него тоже разбежались глаза.

А Петька все стоял и не выпускал из рук чурбачок черного мореного дерева, искусно превращенный художником в добродушного деревянного старичка. Продавщица поглядывала на Петьку с нетерпением, говорила глазами: «Покупай или уходи».

— Кто он? — как о живом спросил о старичке Петька.

Продавщица удивилась, не сразу поняла его. А поняв, чуть приметно улыбнулась, перевернула вещицу, но на этикетке, кроме цены, ничего не значилось.

— Лесовик, — сказала она. — По-бурятски... — Но не могла вспомнить бурятского слова и достала с полки еще одного точно такого же и все-таки другого деревянного старичка. — Последние. Будете покупать?

Петька достал деньги. Их было немного. Только-только добраться до места да перебиться до первой получки. Но старичок лесовичок хоть и пробивал заметную брешь в бюджете, стоил того, чтобы два-три дня попоститься.

— Какого берете? — не торопя Петьку, а даже как-то участливо спросила продавщица и, повернув обоих к себе, коротко и оценивающе глянула в их темные, морщинистые лики.

Второй лесовик был посуровее, поосанистей, вроде бы и не рядовой, а какой-нибудь старший, начальствующий над остальными. Но Петька уже не мог изменить тому, которого первым взял в руки.

— Не передумал? — без всякой надежды еще раз спросил Потанин и, заметив, что тот в ответ лишь усмехнулся, широко размахнувшись, ударил ладонью в его ладонь. — Бывай... До встречи.

Петька пожал руку. Сейчас ему не хотелось в попутчики ни Потанина, ни кого другого. В самой затее — добраться опять до «исходной точки», до первого бамовского поселка на Центральном, где полтора года назад впервые открылась ему магистраль, и проехать снова тот путь по свежим, не сданным еще в МПС рельсам, посмотреть, как там все стало, сравнить, ощутить масштаб сделанного, увидеть и то, что знакомо только по письмам Лены... В этой затее не было места ни для кого, кроме Петьки.

Он чувствовал себя несколько виноватым перед товарищем, хотя еще там, на курсах, заказывая через секретаршу билеты, они выбрали разные рейсы и Петька объяснил, что хочет проехать по новой ветке. Почему? Да просто так, посмотреть. Он не любил говорить о прежних своих мытарствах.

Сам Потанин не был на БАМе новичком. С полгода проработал вальщиком, еще столько же плотничал в Аносовской, «пробовал» себя и понимал, что главное его дело — в другом. Влекла техника, и многое он уже умел — водил мотоцикл, трактор и за рулем «газика» не терялся, но прав водительских не имел и подготовки специальной — тоже.

Петька догадывался, что Потанин, пожалуй, знаком с Леной Мироновой. Даже наверняка знаком: в Аносовской все знали друг друга. Но он никогда не спрашивал о ней. Не хотел — боялся услышать что-либо обидное. А сам Потанин не говорил об аносовских девчонках. По крайней мере, Петька слышал от него только об одной — нормировщице из Тынды, его землячке.

Он сел в освободившееся кресло, развернул и внимательно рассмотрел покупку.

Из куска темного мореного дерева лукавыми добрыми глазами глянул на него бурятский лесовичок — успокаивая и приободряя. А Петька тихонечко рассмеялся: не удалось-таки ему в одиночку отправиться к изначальной точке своего БАМа. Ну да лесовичок — не Потанин. Мешать не будет. Ему можно довериться даже в сентиментальном желании — повторить прежний путь в новом своем качестве и тем самым как бы поправить, что ли, то, прежнее, начало...

Глава XVI

Опять Тахтамыгда

...И опять магистраль началась для него с Тахтамыгды.

Ил-14 сел, взвихрив снег, понес на хвосте белый, клубящийся шлейф, развернулся, подрулил поближе к заправке и погасил моторы. Шлейф опал, рассыпался, а на поле, просторном и белоснежном, с которого, казалось, не успели еще убрать праздничную новогоднюю скатерть, появился маленький, старомодный автобус. Он ходко, приветливо побежал напрямик к самолету, оказавшись возле трапа чуть раньше, чем стюардесса открыла люк. И Петька увидел сначала аккуратненький голубой его коробок, а потом уже холодное, безмолвное и, казалось, бескрайнее поле. Услышал сначала добродушное жужжание старенького мотора, а потом уже свистящий, недобрый голос ветра.

Гостеприимность местных аэрофлотцев показалась Петьке хорошим предзнаменованием и выглядела так, будто на этот раз здесь, у порога БАМа, его уже ждали и встретили, несмотря на мороз.

Аккуратный домик аэропорта манил угадывающимся теплом и. уютом, и можно было бы скоротать там, в мягком кресле, за чтением газеты, время до поезда, но водитель автобуса предложил:

— Могу подвезти к станции. Есть желающие?

И Петька проехал прямо туда, кинул вещи на традиционную эмпээсовскую скамейку, подошел к расписанию.

Ждать оставалось около часа.

Парни в рабочих дубленках нараспашку и девушка в короткой кроличьей шубке, кокетливой шапочке и высоких модных сапожках — очень какая-то городская, приезжая — сидели на скамьях напротив друг друга и говорили громко, не замечая вошедшего. Девушка была в центре внимания и оттого немного смущалась, но разговор вела бойко. Двое парней пытались угадать, кто она, третий молчал, уткнувшись в какую-то брошюрку, а она посмеивалась, отрицательно покачивала головой: нет, не журналистка, не инспектор, не повар, не парикмахер, не экономист... И наконец сказала:

— Эпидемиолог. Из НИИ.

Этого парни не ожидали и развеселились.

— Вот уж кто здесь нам не нужен, так это э-пи-де-ми-о-ло-ги, — добродушно заявил самый говорливый, самый бородатый и, как заметил Петька, самый молодой из них. — Меняйте профессию, девушка, переучивайтесь на повара. Путь к сердцу бамовца...

Петька сел поодаль, но так, чтобы видеть их всех. На него по-прежнему не обращали внимания, и он был доволен. Рассматривал бамовских ребят без прежней зависти, с интересом, доброжелательно и чувствовал себя почти что равным. Они работают здесь, ну и он — не случайный. Направление в кармане. Экскаватор, бульдозер — это теперь «по его части». Конечно, могут загнать в карьер — тоже работа, без которой магистраль не построишь, но лучше бы, конечно, в десант, на трассу...

Девушка горячо толковала о важности своей профессии и не вообще, а применительно к БАМу.

— Здесь же города будут, — волновалась она, словно открывала ребятам нечто новое. — Большие, перспективные. Мы должны все предусмотреть...

— И эпидемии — тоже? — ввернул бородач.

Она пригвоздила его презрительным взглядом:

— Невежда. И эпидемии — тоже. Чтоб никаких неожиданностей...

— Д-да-а... — протянул второй, менее общительный парень: на него это произвело впечатление.

— А вы что же, одна, или много вас, из НИИ, — попытал ее юный бородач, и она ответила ему, но обращалась при этом больше к другому парню, молчаливо сидевшему напротив, изредка листавшему брошюру. Он отличался от всех и тем, что вместо ушанки надета были на нем, в тон свитера, вязаная спортивная шапочка.

— Пока одна, — не без гордости заявила девушка-эпидемиолог. — По договору кое-что надо проверить. А весной все приедем. Экспедицией.

— Где квартировать будете? — Бородач, видно, боялся, что девушка потеряется для него на тысячекилометровых бамовских пространствах.

— Как всегда: поставим палатки, разобьем лагерь... где захотим, — слегка рисовалась она перед ребятами. Однако поправилась: — Где надо будет.

«Ишь ты, — подумал Петька. — «Где захотим... Как всегда...». Небось первый год работает.

С шумом открылась дверь, снегом и холодом ворвалась в помещение зима, напомнив, что «за бортом» больше сорока, и тут же растворилась, растаяла в спокойном тепле, исходившем от большой печки-голландки, как бы подпиравшей потолок в углу напротив окошечка кассы.

Вошел еще один парень, одеждой похожий на тех, что уже сидели в зале, но по тому, как он вошел, как, недоверчиво оглядевшись, выбрал удобное местечко за печью, как тщательно складывал там вещи и только потом поздоровался с парнем в шапочке, и даже по тому, как тот парень ему ответил, Петька догадался: похожесть-то тут всего лишь внешняя.

Было видно, что вновь пришедший недоволен встречей, не хочет разговора. Он повернулся к ребятам спиной, закурил и так стоял, пока молчавший все время парень не окликнул его:

— Черненко! Куда путь держишь?

— А то не знаешь? — огрызнулся Черненко. — Восвояси держу путь. Обратно.

— Бежишь, значит.

— Зачем бежать — еду. Спокойно, культурно, с плацкартой...

Этот, новый, вел себя нагло и сам это понимал, но остановиться уже не мог.

— Наработался! Вот она у меня где, ваша стройка! — Он полоснул ребром ладони по горлу. — Да я эту деньгу где хошь возьму.

— Обиделся?

— Озлобился, — уточнил бородач.

— Так тебя же за дело...

— Да не потому! — отмахнулся Черненко и с издевкой повторил: — За де-ло... Никто же не пострадал. На полдня ремонта.

Девчонка-эпидемиолог слушала разговор и все посматривала на парня в шапочке. Он сунул брошюрку в карман, выпрямился, словно стряхнул с себя долгое молчание, и повернулся к Черненко.

— Помнишь, Антонов предупреждал: «не за длинным рублем...» Это поначалу расценки «дикие» были. Начало-то всегда трудней.

— Что мне Антонов? — Черненко изобразил презрение. — Я им — работу. Они мне — деньги. Вынь да положь. В ГОРЕМе вон колесные платят, а у нас нет. Девки-малярши и те у них получают, А я как на трассу уеду — неделю мотаюсь. Да ну вас всех к лешему! — Он сплюнул на окурок, прижал его задубелым пальцем под край подоконника.

Петька вышел на улицу. Сыпал густой, медленный январский снег. По-хозяйски укрывал-укутывал маленькую деревянную Тахтамыгду и этот, деревянный же станционный домик, единственный «зал» которого был и кассовым, и залом ожидания, и камеры-автоматы металлическими сотами прилепились там же, к одной из стенок.

Конечно, случается, уезжают и с БАМа... Петька допускал такое. Ему только было жаль, что до поры до времени эти ненадежные люди занимают на стройке чьи-то места.

За спиной громыхнуло, и из двери со всеми своими кошелками вывалился Черненко и, матерясь, крупно, вразвалку от тяжести в обеих руках, пошагал через дорогу к Дому приезжих.

— ...Правильно: бич, захребетник, — говорил тот, в шапочке, когда Петька вернулся в зал ожидания. — Только ведь и он работать умеет... Место себе в жизни ищет. Может, здесь бы нашел.

— Так верни, — пошутил бородач. — Не поздно.

— Поздно, — серьезно ответил парень. — Не вернется. Самолюбивый. И насчет колесных он прав. Непорядок...

Он опять вытянул из кармана брошюрку — очень занимала она его. Услышал, как выжидающе замолчали остальные, пояснил:

— Сейчас вроде в министерстве вопрос решается.

Ребята обратили внимание на Петьку, Бородач позвал:

— Давай к нам!

И когда Петька подсел — протянул сигареты, спросил, даже не усомнившись в том, что он — бамовец:

— Из отпуска? Из каких мест?

А Петька не стал объяснять, кивнул, что, мол, да, из отпуска. Спросил в свою очередь, откуда они, и узнал, что с Золотинки (это на северной ветке, ближе к Беркакиту), что сюда заезжали товарища повидать (женился на местной, сейчас здесь в отпуске) и что еще у них есть дело в Сковородино, куда и отправляются через двадцать минут с ближайшим поездом.

Чуть пристукнув, открылась касса.

— До станции Бам, — попросил Петька, и все эти смешки, шуточки, озлобленный Черненко и лукавая, симпатичная девушка, ребята из Золотинки — все отошло, перестало занимать его. С этой минуты он смотрел только на часы и подсчитывал: пятнадцать плюс двенадцать — через двадцать семь минут он выйдет на ТОЙ платформе... Пять плюс двенадцать... Три плюс... Он смотрел на часы и в поезде — стоя в тамбуре, лицом к окну, пытаясь узнать места и не узнавая. Зима переодела придорожную тайгу и окрестные сопки.

Двенадцать минут пути тянулись долго, но наконец истекли, Петька соскочил на перрон и остановился. Изящные, одетые зеленой штукатурной «шубой» многоэтажки на высоком — чуть не в два этажа — цоколе (северное исполнение!) стояли фасадом к станции. На слабом закатном солнышке бликовали каким-то чудом не застывшие стекла широких окон корпуса узла управления. Красовалась коробка нового здания вокзала. В сторонке, среди деревьев, просматривалась нестандартная усадьба детского сада. Там же, за наезженной тяжелыми машинами дорогой, лежал разросшийся, ближе подступивший к станции поселок, и высоченная труба котельной, несмотря на свой рост, курилась по-домашнему уютно, обещая Петьке тепло и добрый прием.

Глава XVII

Допуск на магистраль

— К нам?

— в Тынду. Оформляться.

Лицо мужчины было знакомо.

— Только что поезд ушел.

— А следующий?..

— Спроси у диспетчера. Вот сдадим в МПС, пойдут пассажирские, тогда расписание в новом зале повесят.

«Кто же этот мужчина?» — не мог вспомнить Петька.

— Второй раз сюда пожаловал? — открытое широкое лицо, доброжелательная улыбка...

— Второй. Учиться ездил.

— Шофер, что ли?

— Машинист бульдозера.

— Такие здесь нарасхват.

Блестящие черные глаза озорно, прицельно сощурились, и Петька мгновенно вспомнил оранжево-красную «агээмку», остановку на щедрой голубичной плантации и такой же вот ободряющий, дружеский взгляд.

— Владимир Иванович! — обрадовался он. — Здравствуйте!

— Здравствуй, — рассмеялся Кузнецов. Он не помнил Петькиного имени, но это не имело значения.

Они стояли на морозе посреди поселковой улицы, и только что Петька поеживался, а тут сразу перестал чувствовать холод, хотел продлить разговор. Но Кузнецов махнул рукой в сторону ближайшего дома, сказал:

— Зайди в гостиницу, договорись. Переночуешь, утром уедешь. А лучше — самолетом.

— Дорогу хочу посмотреть, — признался Петька.

— Тогда другое дело, — все так же понимающе улыбался Кузнецов. — Счастливо тебе. — И пожал руку.

В гостинице девчонка-комендант проверила документы и устроила Петьку на единственной свободной кровати, предупредив: «Только до утра. Хозяин из рейса вернется». А утром, еще в темноте, едва не заблудившись среди новых улочек и закоулков, составленных из вагончиков и сборных домиков, он добрался до станции. Увидел в свете прожекторов над дверью заветную вывеску «Станция Бам. ОВЭ» и удивился. Вагончик был не желтого цвета, а синий, обшарпанный... Перекрасили? Поставили другой? И, войдя, первый взгляд бросил он не на дежурного, сидевшего за столом перед телефонами, а на печку — плиту самодельной кладки, от которой приятно тянуло теплом.

Печь была та самая, с двумя конфорками и широкой железной трубой. Именно ее, заканчивая работу, обмазывал глиной печник, оказавшийся начальником станции... И дежурную Петька узнал: «тетя Нина», Нина Ивановна Каспирович. Она была чем-то озабочена: звонила по телефону, проверяла накладные, вызывала сопровождающих грузы.

Петьку она не узнала, но помочь — помогла. Разрешила ехать в тепловозе и с машинистом переговорила: «Возьми парня. В Тынду едет, оформляться». И тот не возражал: «Пусть садится».

Эта фраза — «В Тынду, оформляться» — оказалась прямо-таки паролем, открывавшим Петьке не только гостиничную дверь, кабину тепловоза, столовую во время перерыва, но — и самое главное! — человеческие сердца. С первых шагов по студеной, промерзшей за зиму бамовской земле Петька чувствовал: всякий, кто слышал от него этот «пароль», неизменно проявлял уважительный интерес, чем мог помогал, оказывал гостеприимство.

Два спаренных тепловоза бесшумно подошли к станции. Человек восемь пассажиров тут же забрались во вторую «половинку», а Петька рискнул «попытать счастья». Ухватился за поручни головной кабины ведущего.

— Куда тебе? — заступил дорогу помощник машиниста.

— В Тынду, оформляться, — сказал Петька, и это был допуск на магистраль.

Помощник подумал и отступил, пропуская.

Поезд тронулся мягко, почти незаметно. Набирая скорость, плавно свернул на север и привычно, уверенно покатил к первым на соединительной ветке станциям, В кабине стало уютно от мягкого света приборов на панели управления, от ровного дыхания мощных двигателей за спиной, в машинном отсеке.

— Если повезет, вечером будем в Тынде, — пообещал помощник машиниста, предупредив: — За Янканом — ограничения.

Голос показался Петьке знакомым, но он не обратил на это внимания — во все глаза смотрел через ветровое стекло на дорогу, высвеченную сильным прожектором, но, кроме самих путей — ровно положенной колеи, как по лесенке стремительно бежавшей впереди тепловоза по заметным в мелком снегу шпалам, — ничего не видел. Только угадывалась в темноте сгущенная чернота лиственничной голой тайги да закрывающие по сторонам небо покатые спины сопок.

Проскочили Девятый километр — ни огонька не светилось в карьере, будто его там никогда и не было. Укладка ушла за две сотни километров, и теперь ее снабжали балластом другие карьеры, открытые там, поблизости. Не останавливаясь прошли Штурм — плавно, летяще, на большой скорости, как ходят поезда по давно обкатанным хорошим дорогам.

Петька все время стоял между креслами у ветрового стекла, как у огромного телеэкрана. Поммашиниста поглядывал на него изучающе, и Петька, чувствуя это, тоже косил глаза в его сторону: помощник связывал его, беспокоил.

— Чайком бы побаловаться, — не отрывая взгляда от полотна, сказал машинист, и помощник поднялся со второго кресла, ненадолго зажег свет, порылся в шкафчике, достал пачку чая.

— Садись сюда, — показал Петьке на освободившееся свое место.

При свете Петька постеснялся обернуться и рассмотреть парня. А тот рассмотрел.

— Садись, — повторил он и спросил весело: — Меня не помнишь?

Петька, уже устроившийся в мягком винтовом кресле, быстро повернулся. Парень, озорно щелкнув включателем, улыбаясь, постоял перед ним: на, мол, смотри. Узнавай. И так же неожиданно вырубив свет, ушел в заднюю кабину кипятить чай.

Петька его не признал, по испытал удовольствие от того, что не в первый раз уже узнают его здесь, на БАМе. Видно, запомнился он («намозолил глаза!») в тот приезд. Впрочем, может, помощник и путает его с кем — мало ли тут ребят прошло-проехало перед его глазами...

Машинист сидел в своем кресле легко, привольно, будто отдыхал. Рука словно ласкала контроллер. Дорога впереди была на редкость прямая, и он, видно, сбросил с себя постоянное напряжение, расслабился. Полуобернувшись к Петьке, спросил:

— Знакомы, что ли? Земляк?..

Петька не успел ответить. Вернулся помощник, предвкушая горячий завтрак, довольно потер ладони, объявил:

— Тушенку разогрел, чай готов. Туда пойдешь или принести?

— А ребята поели?

— Уже. Они нам кофе оставили.

— Нет, давай чай. А им мандарины отнеси. Нашел там?

— Да есть у них мандарины, — сказал помощник так, как Петькина мать сказала бы о картошке. — Я им грибов отнес. — Он помолчал и хитровато осведомился: — Кто это тебе маринованные грибки поставляет?

— Иди, иди, — прогнал его машинист. — Чай остынет. — Он сидел уже прямо, подавшись слегка вперед, и широкая сильная рука его лежала на контроллере властно.

Дорога пошла петлять, то справа, то слева обегая невысокие сопки и капризные извивы замерзшего Ольдоя. Петька не увидел, а угадал, как с ходу прошли они Муртыгит. Мелькнули входные и выходные огни, сигнальный фонарь дежурного по станции. Рассвет уже чуть потеснил ночь, разбавил ее голубовато-сиреневым мягким свечением, но не открыл глазам изменений, которые уже были на станции. Петька ожидал увидеть Муртыгит, как прежде, забитый составами, шумный, перегруженный, многолюдный и, открыв окно, высунулся, пытаясь разглядеть удаляющиеся переплетения станционных путей. Но там, позади, за хвостом их собственного состава, казалось, ничего не было, кроме домиков и жилых вагончиков, да ближе к лесу темнели на снегу под непроснувшимися кранами прямоугольники только-только выходивших из земли цоколей многоэтажек.

«Неужели Муртыгит?» — не поверил себе Петька и поднял стекло.

— Неужели Муртыгит? — спросил он машиниста, но тот не расслышал — двигатели гудели громко, — переспросил. А поняв, кивнул.

— Он самый. А что, не признал? Бывал здесь раньше?

— Бывал... Шагу негде было ступить, — прокричал Петька.

— Так это когда-а-а, — протянул машинист. — Год назад?

— Полтора.

— Ну, тогда запарка была. Разгружать негде, да и впрок многие присылали. Старались: раз для БАМа, — значит, скорее. А не всегда это надо. Надо — чтоб в срок. Теперь-то давно «расшились». Порядок на дороге. — Последнее он сказал по-хозяйски деловито, даже чуть хвастаясь.

Помощник притащил чайник, консервы. Попросил Петьку:

— Достань-ка там ложки. В ящичке.

Петька взялся было за ручку, но парень гаркнул:

— Не тронь, куда ты!.. — потянул такую же ручку слева, открыл бытовой шкафчик. Загремел в нем ложками, вилками. — А это, — он показал на ту, что торчала рядом, — аварийное отключение дизеля.

Петька запоздало испугался, ушел с кресла.

— Да ты не бойся. Запомни только. А то остановишь на полном ходу. — Он разложил снедь, тронул за плечо машиниста: — Остынет...

— А сам?

— Уже. С той бригадой.

Он сел вместо машиниста за панель с приборами и спокойно взял управление. Машинист так же спокойно принялся за еду, присев на откидную скамеечку, а Петьку усадив обратно в уютное кресло.

— Был такой случай, — добродушно рассказал он, показывая Петьке пример хорошего аппетита. — Тоже вот, вроде тебя, ехал один. Сидел тут же. Из любопытства открыл один ящичек, другой... Потянул третий... Дизель — как оборвало. Тишина. Встали. Что случилось? И он перепугался. Не понял, что сам виноват. Не обратил внимания, что за ручку ухватился. Не сопоставил... Мы по машине лазаем, ищем. И встали-то на таком месте, на подъеме. Потом, когда трогали, растянули состав. Было дело... Да ты ешь, — спохватился он, придвинул Петьке банку с тушенкой. — Не смущайся.

Петька стал рассматривать эти самые ручки и выдвижные ящички у столика, встроенного в углу перед сиденьем помощника.

— Видишь, — показал машинист, — одного цвета, одной формы, рядышком... И написано — едва увидишь. Конструкторы — или кто там, оформители? — виноваты.

Уже заметно светало, но в кабине по случаю завтрака горел свет, и успокоившийся, разомлевший от еды Петька, уже не стесняясь, рассматривал и машиниста — молодого еще, но начинающего грузнеть, и его помощника — мягкого в обращении, симпатичного... знакомого — да, да, явно знакомого Петьке парня.

Покончили с едой, убрали со столика. Машинист закурил, и Петька, втянувшийся за время учебы, закурил тоже.

Помощник продолжал вести тепловоз. Машинист, видно, доверял ему — сидел себе, спокойно покуривая, не смотрел ни на дорогу, ни на приборы. Может, чувствовал машину по звуку двигателя...

— К Пурикану подходим! — крикнул помощник Петьке, — Эй, парень!..

Петька вскочил, приник к стеклу, вспомнил разом и Пурикан — уютный, солнечный, гостеприимный, и железнодорожников, сидевших прямо на рельсах с книжкой Драгунского и по-детски беззаботно хохотавших... И высокого, в болотных сапогах парня с удочкой, с мокрой от свежего улова сумкой.

— Слушай! — рванулся к нему Петька, — Вспомнил тебя! Помощник у Ковалева. Владислав. Слава...

И в это время издалека поплыли в морозной матовой дымке два вагончика, сиротливо и неуютно стоявшие-в снегу на фоне сумрачной черной тайги, и возле одного — человек с сигнальным флажком, случайный, нелепый и одинокий в вековечной власти словно бы и не разбуженной здесь природы.

— Пурикан, — крикнул Слава и дважды коротко просигналил — победно и властно напомнил суровой здешней природе о силе человека, как будто этим хотел оберечь от нее того, кто стоял со свернутым желтым флажком у самого полотна.

— Это все? — в недоумении прокричал Петька. — Весь Пурикан?

— Разъезд, — спокойно сказал машинист. — Построят потом что надо. А пока — двое живут. Муж и жена. Дежурные. Сменяют друг друга.

Вот как... Было здесь горячее время: рядом — укладка, выемку в скале рвали, мост наводили... Временная станция, поселок. Лагерь студентов в лесу. Теперь: один вагончик — служебный, другой — жилье. И — вдвоем на всю тайгу... Жутковато.

Глава XVIII

Терехов! К директору...

Осенью семьдесят четвертого в Аносовской Петьку волновала близость Янкана. Глядя на окрестные сопки, он спрашивал у ребят, где, в какой стороне будет станция? И ему говорили: там, километрах в двух... Показывали куда-то на бесконечную, одинаковую тайгу, взбегавшую к вершинам сопок.

Он смотрел, напрасно пытаясь за что-нибудь ухватиться взглядом, и оставался по-прежнему в неведении: так где же он все-таки, этот будущий железнодорожный Янкан?

...Янкан был впереди: крутой подъем, перевал и «сырой» еще, не доведенный до кондиции путь.

Поезд пошел медленнее — двум «ТВ-3» труднее стало тянуть тяжелый, длинный состав. Машинист вел сам, гудками, а то и по рации переговариваясь с бригадой из второй машины. Управление велось синхронно, и это требовало немалого искусства. На извивах-петлях, высовываясь в окно, Петька видел почти весь изогнувшийся подковой состав, и все-таки каждый раз хвост его оставался где-то внизу, за поворотом, недосягаемый глазу.

Уже наступил день — белый, безветренный, оцепеневший в сорокашестиградусном морозе. Открылись распадки, сопки, и даже солнце угадывалось за наслоением облаков. Природа казалась спокойнее, добрее, чем ночью. Но была и тревога. Она слышалась Петьке в натруженном гудении двух сильных машин, в гудках-переговорах тепловозов, в озабоченности перепачканного маслом помощника. Он то и дело уходил в машинный отсек, возвращался, тер руки ветошью, ворчал: «Масло прет с гидравлического...» И уходил снова. Дважды из-за этого масла останавливали состав, обе бригады колдовали в машинном над гидравликой и каждый раз трогались с предосторожностями, опасаясь растяжки.

Пока шли, вернее, ползли на Янкан, на виражах особенно хорошо просматривалась колея, и Петька поражался: рельсы казались волнистыми, не было в них стремительности, привычной натянутости двух параллельных струн. У подхода к мосту, который при свете прожекторов ночью наводили у Петьки на глазах, с осени оставалась просадка, и это место проходили теперь «на цыпочках».

А дальше была выемка — высокая, живописная, скальная... Понятно, почему ее тогда, в сентябре семьдесят четвертого, так долго и сильно рвали. Сейчас она искрилась изморозью, с одной стороны плавно, бережно обнимала дорогу, выводила ее на самый гребень хребта и, заканчивая свой извив, открывала взору Янкан-станцию. Здесь Петька никогда не был. Знал только, находясь в Аносовской, что предусмотрена она проектом где-то недалеко, километрах в полутора-двух от поселка.

Янкан принял не сразу. Стояли перед красным сигналом светофора, ждали. Слава, несколько раздраженный помехами в пути, был не в духе и на расспросы Петьки — как жизнь, что нового? — неопределенно пожимал плечами: ничего, мол, но могло быть и лучше. От разговора о себе уходил, рассказывал о других:

— Ковалев?.. Георгий Никитович «серебряное» звено в Тынде укладывал. С бригадой Гуреева. Как часы сработали. А Петр Тихонович... Помнишь Москаленко? Суп харчо на Пурикане варил — объедение... Так он уехал. Обратно, на Кавказ. К своей красивой жене.

— А хотел ее сюда привезти, — вспомнил Петька.

— Хотел. Квартиры не мог дождаться.

Он подчеркнул это — о квартире, — не обвиняя, а сочувствуя Москаленко. Петьке почудилось, что и сам Слава чем-то обижен. Хотел вызвать на откровение.

— Полтора года назад ты вроде веселее был...

— Спрашиваешь! Тогда на укладке работали. A когда укладка, самые трудные будни — праздники. Сейчас — грузы таскаем. Нужное дело, да не то. Укладку другие ведут.

Говорил он с заметной горечью, и Петька его понимал. Вспомнил опять ночь, высвеченную прожекторами, махину ПВК — поезд-кран, только что положенные пролеты моста и дружеское участие Владислава, искренне желавшего ему удачи. Теперь Петьке самому хотелось успокоить его, хотя бы словами. И он сказал банальную, в общем-то, фразу, какой успокаивали в свое время его, какую говорят всем, кому не удается попасть на самые горячие точки магистрали.

— БАМ-то большой, — сказал он. — Успеешь еще... — и почувствовал неловкость. Кого он, собственно, успокаивает? И кто он сам, чтобы позволить себе это? Владислав Пронин — бамовец со стажем и уже сейчас имеет право говорить: «Мы проложили дорогу». Ведь Бам — Тында — вот она, работает, тащит несметные грузы для магистрали...

— Да ладно, — согласился Слава. — Это я так... Вот, братья приехали. Теперь почти вся семья здесь. — И рассказал, что Александр — в Кувыкте, прорабом, Геннадий — в Тынде. А на днях приезжает, отслужив в армии, младший, Иван.

Петька вспомнил, что и отец у Владислава — машинист первого класса. Династия... Кстати, спросил о машинисте, который сейчас вел состав — как фамилия, давно ли Владислав ездит с ним.

— Фамилия? — удивился он. — А ты не знаешь? Слепцов... — И выжидающе уставился на Петьку.

Тот промолчал. Слепцов так Слепцов — мало ли какие бывают фамилии.

Но Владислав чего-то ждал от него и, не дождавшись, грубовато спросил:

— Газет не читаешь?

Все, что касалось БАМа, Петька читал жадно. Конечно же не пропустил и многочисленные корреспонденции с митинга, посвященного открытию рабочего движения на ветке Бам — Тында. И все-таки он не знал, что если машинист Ковалев на торжественной укладке завершающего, «серебряного», звена управлял тепловозом, а бригадир Гуреев, «пришивая» со своими ребятами это звено к полотну, вбил последний, «серебряный», костыль, то машинист Анатолий Слепцов, с которым Петька сегодня гонял чаи, привел в Тынду первый — «сквозной» — поезд.

Он конечно же понимал, что не каждому выпадает такая честь, а уж кому выпадает, тот наверняка этой чести достоин. И радовался тому, что еще увидит Слепцова.

Они все сидели, покуривали, толковали, как старые приятели. Петька достал свои «корочки», не без гордости показал. Наткнулся в кармане на сверток с бурятским сувениром, пошутил:

— Хороший человек. Уль-Тынг. Счастье приносит...

Владислав бережно-уважительно взял его в руки, стал рассматривать. И тут громыхнула дверь, звенящий женский голос позвал:

— Терехов! Есть здесь такой?

Петька обернулся, не понимая, в чем дело.

— К селектору! — крикнула женщина. — Из Тынды звонят. — И исчезла. Спрыгнула со ступенек, проваливаясь в снег, побежала вдоль состава.

Петька стоял в растерянности, а Владислав, посмеиваясь, показывал на лесовичка:

— Это он. Счастье приносит... Кто у тебя в Тынде?

— Никого, — ответил Петька. — Перепутали...

— Иди, иди, — подтолкнул Владислав, — Дежурная по станции приходила. Шутить не будет.

Петька сунул лесовичка обратно в теплый карман и побежал за ней следом, все еще недоумевая, уверенный: не его это, ошибка... Но когда влетел в просторный вагончик-станцию, когда брал долго ждавшую его на столе трубку, уже догадывался: Лена... Неужели она? Как нашла?..

В трубке зашумел-заворчал нарочито сердитый мужской голос:

— Катаешься там, старик, на работу не торопишься...

— Кто вам нужен, — не понял Петька, — Я посторонний.

— Посторонний уже? Ну, хорош...

— Потанин! Ты, что ли?.. Ну и ну...

Потанин был скуп на слова. Ничего не объяснил, торопился.

— Ладно, старик. Пока. Тут вот тебе пару слов хотят...

И. тогда он услышал Лену. Запомнившийся с первой встречи округлый, быстрый говорок, характерное придыхание. Знакомы, значит, повял он..

— Как, поедешь-то? — смеялась а трубку Лена. — Мост на сто девятнадцатом провалился.

Ну и шуточки здесь, на БАМе.

— Отремонтируем и проедем, — не растерялся Петька.

— Не слышу! Не слышу! — закричала Лена. — Ты, когда говоришь, клавишу там, на трубке, нажимай. Нам разрешили... Что? — спросила она кого-то рядом и ответила послушно: — Сейчас... Петь! Петя! — закричала опять. — Все! Нельзя больше... До свидания. Спасибо, — поблагодарила она того, рядом, видно, диспетчера. И в трубке зашелестело, защелкало. Связь оборвалась.

Петька вышел, из вагончика сияющий.

Глава XIX

По соседству с Аносовской

Локомотивные бригады менялись именно, здесь, на Янкане. Передав сменщикам длиннохвостый тяжелый состав, а с ним и свои обязанности, машинисты и помощники с обеих машин уходили отдыхать в Аносовскую, название которой не было теперь для Петьки абстрактным, будило воображение и рисовало легендарный образ горняка — инженера Николая Павловича Аносова, здесь, на Янкане, и в долине Джалинды сто лет назад открывшего золото.

Стояла она недалеко, за лесом, и Петьку тянуло туда, хотелось глянуть на светлые ее дома и прямые улицы, узнать, что изменилось, как смотрится она в зимнюю пару. Хотелось отыскать журналиста и плотника Володю Малькова, Гришу Лободу, Валеру Стасенко, Олега Костюкова — «дерзких» парней — мостостроителей, артистов из «Серебряного звена», которые, впрочем, наверняка, работали уже где-нибудь севернее или восточнее Тынды.

Если бы поезд уходил по расписанию и времени до отхода хватало, Петька сбегал бы по морозу в поселок. Но гарантии, что успеет вернуться, не было, и он, чуть проводив Слепцова и Славу и успев при этом ознобить уши, вернулся на станцию, уже сейчас довольно большую, с высокими коробками будущих домов, голубыми, зелеными, желтыми временными домами-вагончиками.

Высоченные краны поднимали из земли фундаменты еще двух то ли служебных, то ли жилых зданий. Особняком стоял под крышей внушительный остов из железобетонных опор. Чем он после окажется — узлом управления? Пакгаузом?.. На путях дожидались отправки взобравшиеся сюда, на гребень, с разных сторон и словно бы уставшие от подъема составы. С севера шел порожняк, с юга — всевозможная строительная техника, железобетон, сборные дома, товары для строителей... Но больше всего — техника.

Ко всему этому вплотную подступала тайга. Вернее, она отступила ровно настолько, чтобы люди могли поставить здесь не «маленькую, таежную», как он считал раньше, а самую крупную от Бама до Тынды станцию, и не собиралась отходить дальше, превратившись в ее живописную оправу.

В станционном вагончике было людно. На лавках вдоль стен сидели, грелись ребята-составители. Ожидала машину на Аносовскую многодетная семья с десятком сумок и чемоданов. Глава ее, по-видимому, кадровый строитель, уже бамовец, ездил встречать жену и троих детей к транссибирскому экспрессу и вез их сюда самым лучшим образом — в кабине тепловоза.

Дети сидели как воробьи на морозе — нахохлившись, безучастные, сонные, измотанные трудной дорогой. Отец обеспокоенно названивал в Аносовскую — справлялся о машине. А женщина — неприметная, маленькая, но уж наверняка смелая и решительная, иначе не отважилась бы на такое путешествие, да еще зимой — стояла у окна и с любопытством разглядывала невеселый в эту пору, неприветливый янканский пейзаж.

Дежурная по станции, женщина накануне пенсии, передавала смену длинноволосому и какому-то несерьезному на вид парню. К изумлению Петьки, он оказался не просто очередным дежурным, а начальником станции и носил фамилию звонкую, веселую и, пожалуй, весеннюю — Березко.

Березко был недоволен работой женщины, сдавшей дежурство: загородила составами вагоны с грузом на Тынду, а их надо цеплять к прибывшему поезду. Не отправила порожняк на Бам, хотя была такая возможность. И, наконец, плохо протопила печь, выстудила вагончик.

В сердцах он громыхнул холодным чайником, заглянул зачем-то в давно остывшую печь, будто искал там остатки былого тепла, и не выдержал:

— Веселое дежурство предстоит!

Между тем его предшественница собралась домой и теперь раздумывала: бежать через лес или дождаться машины. Березко уже не обращал на нее внимания. Проверял какую-то документацию, записывал что-то в журнале. Оторвался, спросил, ни к кому конкретно не обращаясь:

— Как на сто одиннадцатом?

— Да все так же, — ответил парень из составителей. — Порожняк с Беленькой перегоняли, так машинист говорил.

Только что сменившаяся дежурная будто и не слышала вопроса. Она казалась удивительно случайной, чужой в этом служебном вагончике. Более чужой, чем только что приехавшая женщина и даже ее младший, лет четырех, мальчонка. Петька подумал, что дежурная, пожалуй, не любит свою работу и занимается ею, только чтобы дотянуть до пенсии и получить приличное — а оно таким и будет — пособие. БАМ для нее сейчас выгоден, хотя она БАМу вряд ли нужна. Но... именно она бежала по глубокому снегу вдоль путей далеко за станцию для того, чтобы позвать Петьку к селектору. И он видел за этим доброту, которую ценил в людях.

Березко еще оторвался от бумаг, сказал Петьке:

— Сейчас отправлять будем. Идите... — И сам, позвав составителей, тоже пошел к забитым вагонами путям «разбираться на месте». Покрепчавший мороз, безветренный и потому не обжигающий сразу, леденил как-то исподволь, сковывал, перехватывал дыхание, отнимал силы.

Глава XX

Чертов мост

— Самый опасный мост, — сказал машинист, не Слепцов, а другой, сменивший его в этом кресле. Сказал негромко и вроде бы самому себе, но Петька услышал. И услышал ответ:

— Чертов мост, чего же ты хочешь?..

Возле машиниста стоял ехавший с Янкана путевой мастер, которого и он, и помощник называли просто Володя. Все они внимательно смотрели вперед.

Петька ждал этого моста. Он помнил все до мельчайших подробностей: вытекающую из тайги наезженную КрАЗами и «Уралами» дорогу, вагончики строителей, уникальный турбобур, автоприцеп, превращенный в сцену, самодеятельных артистов, так и не сменивших робы, резиновые сапоги и щит с надписью:

«Мост, 91-й км. Сдача под укладку... Окончание работ...»

Он был тогда далеко впереди укладки — трудный, с мерзлотой, с плывунами, с огромным объемом работ. Он потом «держал» строителей, этот мост посуху, перекинутый над распадком между двух сопок, и его сначала обошли, положили временную — обводную — дорогу, а теперь поезд шел к мосту по главному пути, и Петька таращил глаза — боялся просмотреть, упустить даже самую малость. Боялся не узнать «объект девяносто первый», как называли его парни-строители из мостопоезда номер тридцать четыре.

Но сразу узнал. Далеко внизу, под мостом, вознесенным над распадком на высоких прочных опорах, вытекала из тайги на поляну заснеженная, не тронутая колесами дорога. Сверху было заметно, что поляна — всего лишь вырубка, бывшая строительная площадка. На ней еще оставались какие-то столбы. Петьке показалось даже, что он видит грубо сколоченный стол, на который девчата метали тогда исходившие паром миски со щами...

Поезд шел по мосту очень медленно, на ощупь, словно пересчитывая всеми колесами уложенные на постоянных опорах железные ребра временных конструкций. Шел долго. Мучительно долго. И пока последний вагон не оказался на твердом земляном полотне, никто в кабине тепловоза не проронил ни слова.

Зато потом все оживились, помощник с путевым мастером заговорили на охотничьи темы, и Петька понимал, почему.

Вдоль дороги, на снежной целине, как на белом листе бумаги, читались всевозможные — длинные, круглые, в одинарную, двойную и чуть ли не в тройную строчку — следы. Сам он был в этом смысле безграмотен, спросить стеснялся, но, поскольку охотники говорили о диких козах, зайцах, лисах, медведях, о тетеревах и куропатках, пытался угадать, кому из них какие отпечатки принадлежат.

— Тетерева да куропатки все покрытие с дороги растащат, — смеясь, показывал кондуктор на массу следов, ведущих к полотну. — Камешки на путях собирают. Удобнее, чем из-под снега в тайге.

От самого Янкана вблизи, параллельно новой колее, тянулось как бы разорванное и сшитое железобетонными мостами полотно старой, довоенной дороги, вызывая сомнение: а надо ли было вновь рубить лес, возить землю, отсыпать, строить мосты... Ведь не ради автодороги, возникшей на старой просеке, сделано это?

— Нет, конечно, — пояснил Петьке разговорчивый путевой мастер. — На новой меньше уклонов, меньше кривых. Значит, больше скорость, больше безопасность. Отсюда — на глаз — не видно. Кажется, обе дороги в одних условиях...

Они так и бежали рядом до самой Заболотной — дружно и родственно. Одна — пострадавшая от войны, скромная, готовая служить людям в любом качестве. И другая — получившая известность еще до рождения, красивая, звонкая, с большим и завидным будущим, призванная разбудить и открыть людям богатый, но до поры до времени скупой и суровый край.

К вечеру становилось еще холоднее, в кабине чаще включали калорифер, прежде чем опустить стекло и, высунувшись, оглядеть нетронутую первозданную красотищу, Петька стягивал на подбородке ушанку, поднимал куцый цигейковый воротник. Лицо тут же обдавало холодным, режущим жаром, перехватывало дыхание, стыли во рту никогда не болевшие здоровые зубы. Бесконечные, со всех сторон закрывающие горизонт сопки казались собранными сюда со всего света, и трудно было поверить, что каждая когда-то кем-то открыта и названа. Впрочем, в этих местах сколько угодно сопок, на которых не бывали даже охотники.

Обжигаясь морозом, принимая в распахнутую душу гармоничное великолепие природы, Петька вдруг ухватил глазом что-то постороннее. Какое-то несоответствие. Ухватил на мгновение, тут же потерял, но за его спиной произнесли: «Сто одиннадцатый», и он все понял. Лена писала: наледи...

Вода пробивалась из земли, из-под снега и льда, парила, растекалась на бугристой, желтоватой поверхности, неотвратимо наращивая слой льда такими же нездоровыми, отвратительными оплывами. Эту изъязвленную коросту долбили ломами и кайлами солдаты-строители, чистили уже пробитую траншею, пытались отводить по ней вроде бы и не подвластную законам физики воду.

В полдень держалось здесь минус сорок три, сейчас, к вечеру, температура упала ниже, а вода сочилась, лилась, текла по участку, и мороз, коварства которого не выдерживало железо, был бессилен унять ее.

— ...А в прошлом году? — спросил Петька у помощника машиниста. Тот только махнул рукой.

— В прошлом вагончики по маковку в лед вмерзли. Да и сейчас: тепловозы идут, а машины стоят. Совсем залило автодорогу. До поверхности моста сорок сантиметров осталось... — Путевой мастер Володя знал все и, пока ехали до Заболотной, рассказал не только про эту зимнюю речку, как злого джина выпущенную неосмотрительными строителями из-под земли, но и о тех беспрерывных летних дождях, которые, как писала Лена, могли соперничать с тропическими ливнями.

Дожди эти наделали дел: образовали раковины на подходах к мостам, залили станционные вагончики, легкомысленно поставленные в низинах, попортили связь. Другими словами, обнаружили все самые уязвимые места. И это было, пожалуй, не столько плохо, сколько хорошо. Природа сделала проверку на качество работ. Строители приобрели опыт.

Станция Заболотная, как и Пурикан, промелькнула двумя маневровыми путями, двумя вагончиками, над трубами которых, вытянувшись двумя длинными шестами и не шелохнувшись в безветрии, стояли дымы. И опять машинист сбросил скорость, «на цыпочках» (пять километров в час) стал подходить к очередному мосту — тому самому, на сто девятнадцатом.

«Провалился», — смеялась по селектору Лена. Ну, не провалился, конечно, понимал Петька, но что-то с ним есть, с этим довоенным еще мостом. Тепловоз тянул состав со скоростью медленного человеческого шага. Володя в одном форменном пиджачке — то ли не успел, то ли забыл накинуть полушубок — выскочил прямо в снег, убежал вперед. Ходил там по мосту, толковал с инженерами-мостостроителями, потом поднялся в заднюю кабину, попросил машиниста, ехавшего там пассажиром, последить за приборами на щитке: боялся саморасцепа.

Белая и черная стрелки манометра чуть вздрагивали, но вели себя, в общем, прилично. А сам Володя, высунувшись в окно, зорко следил за вагонами.

Наконец люди с моста ушли, и на него осторожно вполз первыми своими колесами тяжело груженный состав. Он тянулся по мосту бесконечно долго. Машинисты и помощники на двух тепловозах работали напряженно и... ювелирно. Путевой мастер так и стоял без пальто, до пояса высунувшись из окна. И даже Петька, бесполезный сейчас, безответственный пассажир, ощущал не только тревогу, но и болезненное мускульное напряжение во всем теле, словно и он тянул — вытягивал с неблагополучного моста груженный машинами тяжелый поезд.

Состав, изогнувшись подковой, двигался почти незаметно, и все-таки наступил момент, когда последний вагон с кондуктором на тормозной площадке благополучно миновал ненадежное пока, подлежащее модернизации «искусственное сооружение».

Не успели бригады отдохнуть на участке более благополучном, как снова — скорость до пяти километров, внимание — на приборы и стовагонную змею состава. Снова мост, на этот раз новый, на сохранившихся старых опорах, высоченный, пятипролетный... Его наводили в декабре на таком же безветренном, как сейчас, но более жестоком морозе. Минус шестьдесят показывал северный — особый — термометр, потому что обычный, предел которого пятьдесят — пятьдесят пять градусов, здесь не годится.

Глава XXI

Конец пути — начало дороги

Двенадцать часов в пути. В кабине тепловоза. А всего Петька не спит уже тридцать четыре часа. Путевой мастер Володя, заприметив его состояние, гонит в заднюю кабину: «Иди, парень, вздремни». Там свободны оба кресла — все «пассажиры» собрались здесь, возле машиниста, ждут отправления, пошучивают, обсуждают состояние пути.

— В прошлом году от Заболотной до Беленькой по десять раз состав разорвет. Рельсы горбатились и косили. — Это говорит кондуктор со станции Тында, бывалый человек, общительный.

— В прошлом году... А сколько же шел от Бама до Тынды первый состав?

— Сутки, — спокойно отвечает машинист. — Дошли до Заболотной и ждали...

— Чего ждали? — не понял Петька.

— Приказа двигаться дальше.

А он-то думал: бежит этот первый, «сквозной» поезд по свеженькой ветке во всю прыть и точнехонько прибывает в Тынду к самому митингу. Глупо, конечно, думал. Проложили дорогу — это верно. Дорогу все еще строят — это тоже верно. Подгоняют, выравнивают путь, переносят с проектов на «местность» разъезды и станции, монтируют автоматическое управление... Подбирают и учат кадры.

Когда все будет сделано, передадут ветку МПС. И тогда уж не проехать в тепловозе, запросто беседуя с машинистом. Пассажирский поезд, плацкарта, купе... «Постель берете?.. Вагон-ресторан открыт до одиннадцати...» Какой подарок — видеть рождение дороги! Какое счастье — быть ее строителем!

Он ушел все-таки в пустую кабину, сел в кресло перед приборным щитком. Поезд тронулся. Многолюдная, заставленная жилыми вагончиками Беленькая, словно прощаясь, тянула вслед стрелы желтых огромных кранов.

Похоже, он задремал. Проснулся от характерного перестука колес, бегущих по мосту, и удивился: колеса бежали по мосту бойко и весело. За окном поднимались высокие и крутые сопки, изящно изгибалась самоуверенная река Тында.

Нет, спать было нельзя. Он стал думать о Лене. (Имя-то ведь прямо бамовское: Лена — река, Лена — станция. Западный участок...) О ее нелепом и очень милом звонке. (Надо же — упросила диспетчера, разыскала на линии... С Потаниным они, должно быть, просто знакомы. Кстати, почему его все зовут только по фамилии?..) О том, что завтра он разыщет ее.

 

Поезд шел великолепно. Забылась тревога, пластунские переходы всех чертовых мостов. Впереди была Тында — город строителей, столица всей магистрали, резиденция начальников и кадровиков, которые теперь не скажут ему «нет».

Пришли Володя и кондуктор из Тынды. Петька поднялся было, но его усадили обратно, устроились: один — на откидном, другой — в кресле помощника. За окном было уже темно, и приборы уютно, мягко светились в полумраке кабины. Все стрелки жили, пульсировали, повторяя показания приборов головной кабины, молча докладывали о состоянии механизмов, наличии горючего, масла, воздуха (в тормозной системе). Все было в, норме. Трудный рейс заканчивался благополучно.

На гвоздике у окна висел чей-то транзистор. Петька снял его, поймал «Маяк». Песня о веселой и грустной девчонке... Опять — Лена. Это — о ней.

Ремешок от кожаного чехла транзистора упал на стекло манометра, Петька стал подбирать и замер от неожиданности: стрелки вздрогнули и безжизненно опали, скатились по циферблату влево, Состав продолжал идти, дизель работал ровно.

Он постеснялся сказать. Кто знает, может быть, так и надо... И вместе с тем прекрасно понимал: что-то произошло. Пока раздумывал, уловил: поезд сбавляет ход. Но еще раньше поняли, в чем дело, кондуктор и путевой мастер. Не дожидаясь остановки, спрыгнули с тепловоза. Высунувшийся вслед за ними Петька видел, как с обеих машин прямо в глубокий снег, в ночь попрыгали и железнодорожники, ведущие состав, и пассажиры — тоже, впрочем, железнодорожники. Покричав что-то друг другу, все, кроме главного машиниста, убежали в хвост состава искать оторвавшиеся вагоны. Нашли не скоро, а потом километра два медленно пятились, цепляли, и опять увлеченный делом Володя бегал в одном пиджачке, а когда вернулся — долго вытряхивал снег из валенок.

— Надо же! — недоумевал он. — Боялись растянуть на мостах, а потеряли хвост у самой Тынды.

На ЧП потратили часа полтора, лишившись при этом доброго расположения духа. Подходили потом к станции тихо, словно бы виновато. А она не торопилась принять, и поезд остановился у переезда.

Кое-кто сошел. Петька же остался в тепловозе. Города он не знал, ночью идти было некуда, и самым разумным казалось доехать до станции. Там, может, и скоротать ночь.

Он перешел в головную кабину и стоял у окна один, рассматривая недалекие огни Тынды, В кармане дремал уставший за день бурятский лесовичок, неожиданно получивший имя Уль-Тынг, и Петька ощущал его угластое деревянное тело. Надо было затянуть рюкзак, найти книгу, которую он так и не раскрыл в дороге, но не хотелось уходить от окна, и он все стоял, смотрел на невидимый в ночи город и думал о том, что вот кончается для него этот путь — Малый БАМ, небольшая веточка Большой Магистрали. Кончается в Тынде. И с Тынды начинается ЕГО ДОРОГА.

Поднялся в тепловоз машинист, тронул его плечо.

— Пришли за тобой, — сказал он. — Встречают...

Петька кинулся затягивать рюкзак, но в кабину уже входил шумный, улыбающийся Потанин.

— Привет, старик! Что не выходишь?

Он кинул рюкзак на плечо, Петька подхватил чемодан, скороговоркой попрощался с бригадой и, вдруг разволновавшись, остановился в дверном проеме.

Потанин уже был внизу, держась за поручни, ждал Петьку. А рядом стояла девушка в отороченной мехом шубке, пушистой песцовой шапочке и, несмотря на мороз, в высоких модных сапожках. Она чем-то напомнила Петьке Тонечку из НИИ, быть может, сапожками, но Тонечка тут же забылась, а Лена подошла ближе и сказала просто, улыбчиво:

— Ну вот... Приехал.

ПОРТРЕТ НА СОЛНЕЧНОЙ СТОРОНЕ

Глава I

Совесть требует

Его звали Григорий. Григорий Руденко. Веселый, бедовый парень с озорными, насмешливыми серо-зелеными глазами. Казалось, глаза эти не умеют ни грустить, ни сердиться, и только Марийка знала, как мгновенно могут они выцветать, гаснуть под нарочито равнодушным ее взглядом.

Он любил эту шуструю черноглазую девчонку — дочь старого плотника Степана Кравчука. Для нее воровал в церковном саду груши, из-за нее подрался с местным сердцеедом Петром Спасским, о ней писал украдкой стихи. А когда решился на свой первый в жизни самостоятельный шаг, к ней одной пришел посоветоваться. Пришел вечером, когда старый Кравчук был дома. Степенно, как солидный, уважающий себя человек, поздоровался со всеми и почтительно попросил хозяина:

— Мне бы вашу дочь... для серьезного разговора.

Марийка покраснела и, отвернувшись, закрыла лицо передником.

Григорий стоял у порога решительный и серьезный, мял в руке новенькую, с лакированным козырьком фуражку и выжидающе смотрел то на Марийку, то на ее отца. Кравчук спрятал в усах веселую ухмылку, деловито сказал дочери:

— Ждет тебя человек... Ступай. Только передник-то не забудь снять.

Марийка не знала еще, как это объясняются в любви. Не знала как «предлагают руку и сердце». Но в ее представлении жених всегда выглядел серьезным и степенным, точь-в-точь таким, каким на этот раз предстал перед отцом Григорий. Она сняла передник, накинула на плечи шубейку. Испуганная, смущенная, вышла следом за Григорием на улицу. Через заснеженные огороды спустились к реке, остановились возле перил на скрипучем: дощатом мостике, и Григорий сказал:

— Думаю я, Марийка, самостоятельную жизнь начать.

У нее часто забилось сердце.

— С отцом своим еще не советовался, хочу знать, что ты скажешь.

Григорий взял Марийку за руку, и она не отшатнулась, не отодвинулась от него, только насторожилась и с каким-то радостным испугом ждала, что скажет Григорий дальше. Она подумала даже: а что скажет сама? Что ответит? Наверно, совсем не ответит. Ведь она, Марийка, не знает еще, любит ли Григория.

Низко мела по застывшей реке сухая снежная поземка, далеко за продрогшей рощицей догорали слабые отсветы зимней зарницы. Григорий заглянул Марийке в глаза и сказал:

— Ты ведь, конечно, знаешь, что там, на Урале, затевается. У горы Магнитной...

Это было так неожиданно, что Марийка отняла руку и отступила на шаг.

— Ты что, — по-своему истолковал ее удивление Григорий. — Не слыхала?

И он торопливо, горячо стал объяснять, что еще в восемнадцатом году на заседании Совета Народных Комиссаров Владимир Ильич Ленин говорил об огромных рудных богатствах Урала, и в первую очередь горы Магнитной. Об использовании этих богатств. Конечно, в те годы только планировать можно было. Не до строительства... Знай лишь от белой сволочи отбивайся...

Григорий говорил это серьезно и деловито. Таким, как сегодня, Марийка никогда прежде не видела его. Она всегда считала Григория своим сверстником, а он будто намного старше. Всегда болтала с ним о веселых пустяках, а его занимают, оказывается, такие проблемы...

И ей стало стыдно своего недавнего желания услышать от Григория ласковые слова.

— Ну а теперь — сама знаешь... — на этот раз он покосился на нее с неуверенностью, — решение ЦК партии есть. О строительстве комбината.

Да, Марийка знала. Слышала от отца. Но ведь Урал — это так далеко от Украины! Там будут строить заводы, добывать железо из какой-то Магнитной горы... При чем же здесь Григорий, при чем она? И будто угадывая ее мысли, Григорий коротко закончил свой длинный и особенный разговор:

— Решил я туда поехать. На строительство. Совесть требует.

Он сказал это так твердо, что Марийка поняла: решил. И не советуется он с ней, а просто делится, Просто хочет, чтоб знала об этом его решении.

— В райком заявление отнес. Может, через неделю уезжать, — спокойно добавил Григорий.

Через неделю он действительно уехал. И не один, а во главе целой компании сельских хлопцев, среди которых был даже Петр Спасский. Последние дни перед отъездом все они держались вместе. Измозолили географическую карту, выучили наизусть города и станции, которые предстояло проезжать. Из рассказов, из книг набрались знаний об Урале. Больше того, еще не уехав из родного села, они, казалось, полюбили далекий холодный край, куда прежде ссылали каторжников и куда никто не уезжал по доброй воле.

На вокзале Григорий у всех на виду поцеловал Марийку и громко предупредил:

— Построим город — за тобой приеду. Так и знай!

Глава II

Годы, события

Стали приходить письма. С дороги, со штемпелем далеких станций и городов. И наконец с места. С места письма шли бесконечно долго. И особенно тщательно был выведен на них обратный адрес: «Уральская область, Магнитострой...»

Марийка нетерпеливо раскрывала треугольники, торопливо прочитывала густо исписанные листы, прятала их в книжках на этажерке, потом доставала, перечитывала, прятала снова. Это были даже не письма, а, скорее, странички из дневника. И рассказывали они о событиях так подробно, что Марийка будто сама видела людей, о которых шла речь, видела небо, под которым они живут, землю, на которой строят крупнейший в стране комбинат. И если бы даже не читала в газетах, она не упустила бы ни одного события из тех, что происходили на стройке.

 

1929 год, март.

...Степь. Угрюмая, холодная, бескрайняя. 145 километров от последней железнодорожной станции. Оседает потемневший мартовский снег, тает под тусклым, невеселым солнцем, смешивается с рыжей глинистой грязью. Бездорожье...

И по этому бездорожью, по этой неприветливой степи идут люди, тянутся подводы. Стонет недобрый ветер, угрюмо вздымаются, над степью голые, безлесые горы. К подножию одной из них — самой мрачной и самой большой — днем и ночью стекаются со всех сторон люди. Русские, киргизы, татары, казахи, украинцы... С Дона, с Днепра, с Кубани, с привольной и полноводной Волги. Выгружают с разбитых дальней дорогой телег и местных уральских тарантасов полотняные палатки, по-хозяйски осматриваются.

Да, невесело.

Григорий выбирает для палатки место повыше, натыкается на тяжелые, осклизлые от талого снега глыбы — не то камни, не то огромные комья земли. Чуть не падает и со злостью пинает край глыбы тупым носком сапога.

— У, черт!..

Подходит Венька Чуйков — новый дружок Григория, рыжий разбитной парнишка. Приседает на корточки и чуть слышно благоговейно произносит:

— Смотри-ка ты! Руда...

Григорий тоже наклоняется. В изломе глыба тусклого пепельного отлива с крохотными зернами кварца.

— Окисленная... — завороженно шепчет Венька. — И на самой земле. Богатство-то какое!..

Он тагильчанин, потомственный металлург. И отец и дед работали на старом демидовском заводе, а сам Венька полтора года был подручным сталевара, так что по части металлургии он для Григория авторитет.

И Григорий проникается еще большим уважением к земле, на которой стоит, к хмурой горе Магнитной, так неприветливо встретившей новоселов.

 

1929 год, май.

...У подножия горы Магнитной вырастает палаточный городок. Строители расчищают площадки, роют котлованы, сколачивают бараки-времянки. От станции Карталы тянут к Магнитке железную дорогу, а пока 145 километров бездорожья все еще «отделяют строителей от мира». Подводы идут медленно, застревают в грязи и не успевают подвозить инструменты, материалы, продовольствие.

А потом приходит в палаточный городок весна. Приветливее выглядят под ласковым солнцем унылые горы, буйной зеленью одевается степь. Длиннее становятся дни, больше успевают строители сделать дотемна. Приходит к новоселам лирическое настроение, и по вечерам слышит бескрайняя степь привезенные сюда со всей страны песни. На тридцати шести языках.

Григорий слушает их и думает о Марийке, при свете керосиновой лампы пишет ей длинные письма. А иногда уходит с Венькой и Абдуллой Аламовым — колхозным пастухом из-под Казани — через степь, через мелкий, похожий на ручей Урал в старую казачью станицу Магнитную. Там любят старики рассказывать хлопцам о давних временах, когда по царскому указу переселили сюда казаков из далеких придонских степей и велели строить крепость, которая охраняла бы оренбургскую пограничную линию.

Казаки приехали с семьями, обосновались и полтора века враждовали с местными белорецкими мужиками, работавшими под горой. Летом те долбили кайлами руду, ссыпали в кучи, зимой везли санными обозами за сто верст, к заводу. Казаки же считали, что гора на их земле, и не разрешали вывозить руду, хотя сами ею не пользовались. Избивали возчиков, опрокидывали сани... И только когда прибывало из Белорецка заводское начальство, когда выкатывали казакам бочку водки и подносили коменданту крепости подарки, конфликт улаживался. До другого раза.

 

...Григорий, Венька и Абдулла сидят где-нибудь на завалинке добротного высокого пятистенка, смотрят, как разгорается и притухает в темноте тяжелая казацкая трубка, и слушают о походе Пугачева, о том, как брал он в 1774 году крепость Магнитную и как на Белорецком заводе работные люди отливали для пугачевского войска пушки. Железо для этих пушек выплавлялось, между прочим, из руды горы Магнитной.

Григорий старается представить себе этот Белорецкий завод с одной маленькой домной, с тесовым забором вокруг дымных цехов, и не может. Другая картина занимает воображение. Просторные, светлые корпуса... Высокие, чуть не под облака трубы... Умные, сильные машины... Переплетения подъездных путей... И — город! Настоящий большой город на месте этой бескрайней степи. С прочными каменными зданиями, красивыми улицами, площадями, бульварами.

Парни возвращаются домой и по дороге наперебой мечтают. Абдулла закатывает до колен штанины, заходит в прохладный мелководный Урал, сыплет татарской скороговоркой:

— Кто-нибудь потом меня не поверит, что по Урал пешком бегал. Кто-нибудь потом от один берег до другой на пароход плыть будет.

— Почему «кто-нибудь»? — поправляет Григорий. — Мы же сами и не поверим.

Проходят брод, натягивают сапоги и продолжают мечтать:

— Сейчас вроде по комбинату уже идем.

— Нет, по городу. Комбинат правее будет.

Хмурая, голая, лежит под черным небом уральская степь, а ребята видят в этой степи огни будущего комбината, зарева над гигантскими домнами. В мертвой, застывшей тишине слышат дыхание машин, гул мартенов... Больше того, они слышат шелест листьев на тех деревьях, которые будут расти вдоль широких и стремительных улиц нового города...

 

1929 год, сентябрь.

...Жители палаточного городка строят к зиме бараки. Строят быстро, но живут по-прежнему в палатках, потому что со всей страны прибывают энтузиасты и гостеприимные «старожилы» отдают бараки новоселам.

Григорий, Венька, Петр Спасский и Абдулла Аламов вот уже шестой месяц живут в одной палатке. Спят по двое на одних нарах, едят по двое из одного солдатского котелка. Сегодня они должны были переселяться в барак, который выстроили вместе с бригадой плотников. Еще вставляли стекла и навешивали двери, когда Петр перетащил в крайнюю комнату (подальше от кухни!) все их нехитрые пожитки. Но в этот день приехали волжане-каменщики...

Встретили каменщиков, как и других, по-деловому. Наскоро пожали им руки, дали работу. Разную, непривычную, так как кладка еще не велась. Густо, как солдат в казармы, расселили в четырех «резервных» комнатах этого самого барака. И все-таки на всех места не хватило. Пятеро новичков топтались в коридоре, сидели на стружках, опилках, еще не убранных строителями.

Григорий постоял возле них, поговорил, покурил с ними, потом пошептался с Венькой и подвел новоселов к своей комнате:

— Устраивайтесь...

Он открыл только что навешенную дверь и нос к носу столкнулся с улыбающимся Петром. Увидев за спиной Григория кампанию вновь прибывших парней с котомками и чемоданами, Петр перестал улыбаться. Зло, грубо спросил:

— Куда это? На готовенькое?..

Парни попятились, а Петр тоном победителя прокричал им вдогонку:

— Ишь, понаехали!.. А где спервоначалу-то были? Голубчики...

Григорий закрыл дверь, шатнул к Петру, взял за грудки и, ни слова не говоря, тряхнул его. Потом молча собрал вещи всех четырех и отнес обратно в палатку.

Когда Петр полез вечером на нары, Григорий, не говоря ни слова, поднялся, перешел к Веньке и Абдулле, и они стали спать втроем на одних, нарах.

 

1930 год, март.

Закончено строительство железнодорожной ветки Карталы — Магнитогорск. В степь, где год назад паслись табуны диких лошадей, приходит первый поезд. Собственно, это уже не степь, а гигантская строительная площадка. Первый поезд встречают не только строители. На лошадях, на волах, на верблюдах приезжают посмотреть на невиданное, зрелище жители далеких башкирских аулов и казачьих станиц. Многие видят паровоз впервые и шарахаются от его пронзительного гудка. С этой минуты, не переставая, стучат по новым рельсам колеса, идут на стройку поезда, груженные лесом, конструкциями, оборудованием. С этой минуты ленивей и раздражительней становятся Петр Спасский. Ребята замечают, каким лихорадочным взглядом смотрит он иногда на убегающий из Магнитки стальной путь, с какой завистью провожает глазами порожняк.

 

1930 год, май.

Снова приходит весна и на этот раз застает Григория, Веньку, Абдуллу и Петра в теплой, сухой комнатушке обжитого уже барака. Все они по-прежнему много работают. Григорий по-прежнему пишет Марийке длинные письма и прикидывает в уме, когда наконец можно будет съездить на родину. Всего на три дня. За ней, за Марийкой. Венька просвещает Абдуллу в области металлургии, а Петр откровенно ненавидит неустроенную барачную жизнь, черновую работу, фанатиков строителей. Если бы не было стыдно перед Григорием, он давно бы уехал. Ушел бы пешком по бездорожью, когда еще ее ходили поезда, когда первая железнодорожная станция была еще в 145 километрах отсюда.

Он возвращается с работы усталый, раскисший, злой, жалуется на несправедливость мастера, на твердый грунт (лопату сломаешь!), на то, что по утрам заморозки, а днем жара, что он сдохнет от цинги, потому что нет здесь ни фруктов, ни овощей.

Венька хватает кепку и уходит из дому. Петр продолжает ныть, и Григорий не выдерживает. Распахивает настежь окно, подталкивает упирающегося Петра и кричит:

— Хлюпик! Слюнтяй! Смотри, паразит, что делается!

За окном — стройка. Зияют гигантские котлованы, поднимаются к небу остовы будущих цехов, растут корпуса первых двух домен. Снуют машины, подводы, трудятся десятки тысяч людей.

Петр отстраняется, осторожно, неумело оправдывается:

— Я ведь с Украины. Тоскую здесь. Не могу...

— А я, по-твоему, откуда? — взрывается Григорий. — Здесь родился? Я, думаешь, не тоскую? Яблоневые сады по ночам снятся. За кринку парного молока, кажется, душу б отдал... Только — ни черта! Пусть яблоневые сады зде́сь цветут!

Петр отступает в угол, смотрит оттуда злыми холодными глазами и говорит упрямо, ненавидяще:

— Сказки! Такой собачьей житухе конца-краю не будет.

Григорий, как и Венька, тоже хватается за кепку, но у порога резко поворачивается:

— Уезжай! Проваливай!.. Чтоб духу твоего здесь больше не было. Увижу еще — за себя не ручаюсь...

И Петр уходит. Садится вечером на товарняк и воровски удирает.

Григорий, Венька и Абдулла сжигают оставшиеся от Петра сентиментальные открыточки, розовый шарф и галоши, начисто выметают пол и остаются втроем — три пария, сыновья разных народов одной великой страны. До кровавых мозолей стирают они себе ладони на рытье котлованов и траншей. Обливаются по́том в жару, когда рыжей, словно Венькины волосы, становится выжженная солнцем степь, когда трещинами покрывается земля и до узкого ручья пересыхает Урал. Промерзают до костей, когда мечется по степи и стонет снежный буран, когда рушатся от бешеного ветра строительные леса, а термометр показывает сорок градусов. Но они счастливы, эти романтики-землекопы. Потому что умеют не только мечтать, — умеют здорово драться за свои мечты и — выходить победителями.

 

1931 год, март-апрель.

Под руками Григория, Веньки, Абдуллы и еще тысяч таких, как они, плотина вырастает за 155 дней, и первый же паводок высоко поднимает воду. Она заливает старую крепость, прячет глубоко на дне огромного водоема то мелкое удобное место, где три мечтателя переходили Урал вброд.

 

1931 год, 5 июля.

Собирается многочисленный митинг строителей. Гремит музыка, полощутся по ветру знамена. Торжественно зачитывается акт о закладке города Магнитогорска. Этот исторический документ зарывают на дне котлована, приготовленного под фундамент первого дома. И среди тех, кому выпала эта честь, — Абдулла и Григорий.

 

1932 год, 1 февраля.

В Москве на трибуну 17-й партийной конференции поднимается Михаил Иванович Калинин и читает телеграмму: «...в 9 часов 30 минут вечера получен первый чугун магнитогорской домны № 1...»

Зал встает, и овациям нет конца. Задута крупнейшая в Союзе и Европе доменная печь!

А у горы Магнитной идет строительство следующих домен, мартеновских печей, рудообогатительных фабрик. Монтируются прокатные станы, разливочные машины. Через строительные леса проступают контуры будущего города.

Глава III

Мечты остаются жить

Землекопы-мечтатели роют траншеи под кабель высокого напряжения. Абдулла в широкополой войлочной шляпе, какие носят горновые. Узенькие жгучие глаза его искрятся безудержной радостью, потому что завтра он уходит на домну. Приехали из Донбасса комсомольцы-доменщики, берут его в свою бригаду. Жалко оставлять друзей, но ничего не поделаешь. Надо.

Венька вскидывает лопату ритмично, сосредоточенно. Выцветшая кепчонка чуть держится на затылке, огненно-рыжие вихры прилипли ко лбу, и кажется, вот-вот загорится от них мятый козырек, вспыхнут Венькины смешно торчащие уши. А Григорий стоит на земляном валу без шапки, в расстегнутой телогрейке и смотрит на чуть заметное при ярком солнце зарево над мартеном. Там выдают плавку, там он мечтает работать сталеваром. Уйдет Абдулла в доменный, а он попросится в мартеновский. Венька и Абдулла знают об этом его решении и вполне одобряют.

Только вот Венька... Он собирается в свой Тагил, потому что и там начинается строительство металлургического гиганта. И там нужны рабочие руки, а тем более испытанные.

Григорий стоит на земляном валу, вытирает рукавом потный лоб и чувствует, что голова начинает кружиться, в горле пересыхает и нестерпимо хочется пить. Он берет лопату, спускается в траншею и через силу работает до конца смены. А вечером в общежитии Абдулла щурит и без того узкие щелки-глаза и просит:

— Почитай давай... Как там дальше?

Григорий достает из-под подушки зачитанный томик Пушкина и раскрывает на той странице, где остановились вчера.

Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо, звезды блещут...

Он закрывает книгу и говорит Абдулле, что звезды на Украине крупные и как будто ближе. И что, если смотреть с реки, над Марийкиной хатой всегда зажигается звезда самая красивая. И сама Марийка красивая... Он, Григорий, пожалуй, не пойдет завтра на траншею, а поедет за ней. Сколько можно в разлуке? Если привезет ее, может, и комнату получит. Надо только, чтобы Марийка взяла с собой яблони из сада... Чтобы в окно комнаты смотрелись их ветки... А Венька, наверно, уже удрал в свой Тагил, и Абдулла, возможно, пошел провожать его...

— Что ты, Гриша? — вскакивает с постели Абдулла. — Опомнись!

Григорий роняет томик Пушкина и, придерживаемый Абдуллой, падает на кровать. Он в бреду. Мечется, просит пить. На лбу крупным бисером пот, светлые глаза безучастны.

Приходит Венька; Абдулла оставляет его у постели и бежит за доктором. Оказывается, у Григория двустороннее воспаление легких.

Две недели назад паводком прорвало плотину, и среди ночи подняли по тревоге всех коммунистов стройки. Услышав в коридоре топот, взволнованные голоса, Григорий разбудил Абдуллу и Веньку, они быстро оделись и, узнав, в чем дело, побежали к плотине. По дороге стучали в окна бараков, где жили знакомые ребята, и кричали через двойные стекла:

— Комсомольцы! На плотину! Авария!

Кто-то из снабженцев уже подвез к месту аварии ворох высоких резиновых сапог и раздавал рабочим, Абдулле не хватило. Тогда Григорий отдал ему свои и, заметив, что тот колеблется, торопливо крикнул:

— Надевай! Немедленно надевай! У меня свои выдюжат...

Абдулла скинул тогда брезентовые ботинки, а Григорий повыше натянул свои стоптанные кирзовые сапоги.

В эту ночь коммунисты и комсомольцы остановили взбунтовавшийся Урал, вновь обуздали его и предотвратили катастрофу.

Только теперь ребята припоминают, как натужно кашлял Григорий после той памятной ночи, как отмахивался от медсестры из здравпункта. Теперь болезнь будто сводила счеты с горячим и неуемным парнем.

Венька и Абдулла поочередно дежурят у постели больного. Врачи делают все, что в их силах. Когда Григорию становится легче, он расспрашивает Абдуллу о новой работе. Советует ближе сойтись с ребятами, которые неделю назад по комсомольским путевкам приехали из Донбасса и теперь хозяйничают на первой домне. С трудом приподнимаясь на локте, говорит Абдулле:

— Знаешь, это такие парни... Аккурат для нашего города. — И опять бредит, и опять зовет Марийку, говорят ей о яблонях, домнах и... о любви.

 

...Она приехала, когда Григория уже схоронили. Пришла с Абдуллой и Венькой на могильный холмик, упала грудью на шаткую деревянную изгородь и забилась в горьких беззвучных рыданиях. Парни отошли в сторону. Молчали, курили и, только когда стало темнеть, осторожно взяли девушку под руки. Марийка не вырывалась, не голосила. Покорно шла между ними, бледная, обессиленная. У нее безвольно опустились плечи, потухли глаза. Исчезло желание жить. И то, что раньше представлялось важным, потеряло значение.

Оказалось, что все на свете было у нее связано с Григорием. Она жила в украинской деревушке, чтобы он приехал и увез ее; шила красивые платья, чтобы ему было приятно увидеть ее нарядной; ходила за десять километров в школу, чтобы выучиться и устроиться на работу в городе, где будет жить с Григорием. Она читала книги и в письмах рассказывала о них Григорию. Она становилась добрее, решительнее, потому что Григорий — ее Григорий! — был щедрым и смелым.

Марийка временно осталась жить в комнате, где по-прежнему стояли три железные койки, на трех грубо сколоченных тумбочках лежали стопки книг и где из трех рабочих спецовок теперь только две снимались с гвоздя по утрам, а третья — прожженная у локтя, с обломанной верхней пуговицей и последним Марийкиным письмом в кармане — оставалась висеть весь день, словно бы терпеливо дожидалась хозяина.

Днем Марийка уходила на кладбище, вечером забивалась под одеяло и не то плакала, не то думала, не то вспоминала. Ребята приносили ей из рабочей столовой черствые пряники и холодные котлеты. Пробовали утешать, но Марийка отмалчивалась. Пробовали развлекать — отворачивалась к стене и с головой закрывалась одеялом.

В начале третьей недели, когда Марийка, как обычно, с утра собиралась на кладбище, Венька решительно встал в дверях и загородил ей дорогу. Девушка подняла на него грустные и тревожные глаза и остановилась.

Он выдержал полный скрытого страдания ее взгляд, хмуро сказал:

— Хватит! Не ходи больше. Пока не ходи.

Марийка всхлипнула, уткнулась лицом Веньке в плечо. Он погладил ее по голове, и Марийка не совладала с собой: громко, горько заплакала. Венька дождался, когда она успокоится, усадил на кровать, сел рядом и осторожно спросил:

— Может... помочь надо чем? Может, обратно ехать одной трудно, так я мог бы тебя до Челябинска проводить. По пути... В Тагил еду.

Марийка не подняла больше глаз, только выпрямилась вся и сказала:

— Не надо. Меня теперь здесь... земля держит. Помогите лучше работу найти. Пусть даже очень трудную.

 

Все это рассказал мне в поезде случайный попутчик от Москвы до Челябинска. Он говорил увлекаясь, волнуясь, словно заново переживал события далеких лет. Было ясно, что это не посторонний свидетель случившегося и не любитель пересказывать услышанное из чужих уст. Он гордился людьми, о которых говорил. Он любил их. И скорей всего, какую-то часть своей жизни он прошел рядом с этими людьми. Отведал одного с ними горя, пережил одни трудности и если был тогда счастлив, то тем же счастьем, что они.

Глава IV

Второе поколение мечтателей

Я приехала в Магнитогорск под впечатлением рассказа своего случайного попутчика, и поэтому все здесь было полно для меня особого смысла. Я ходила по широким стремительным улицам, слушала, как шелестят листья в городском парке, смотрела на гигантский комбинат с высоты перекинутых над его территорией пешеходных мостов и неотступно думала о тех, кто пришел на эту землю первыми. Я расспрашивала старожилов, работников городского музея, просматривала документы, справки, записки, касающиеся строительства комбината. Я искала следы людей, чьими руками закладывался этот замечательный город. Я искала Веньку, Марийку и Абдуллу. Совпадали даты, события, но знакомых имен в документах и записях не встречалось.

На комбинате меня познакомили с одним из лучших доменщиков страны Героем Социалистического Труда Алексеем Леонтьевичем Шатилиным — одним из тех комсомольцев, которые приехали из Донбасса к пуску первой домны. О них восторженно говорил Григорий Руденко: «Это такие парни!» К ним в бригаду ушел с земляных работ Абдулла Аламов. От Шатилина я узнала, что Аламов не вернулся с фронта. В первые же месяцы войны он подготовил себе замену: обучил ремеслу горнового нескольких молодых парией — и ушел добровольцем. О Веньке Чуйкове и Марийке Шатилин ничего не знал.

Было выполнено редакционное задание, и командировка уже подходила к концу, когда меня пригласили на школьный выпускной вечер. Ребята выглядели счастливыми и... растерянными. Оттого, что прощались в этот день не только со школой, — прощались с детством. На сцену к столу президиума легко поднимались одетые в белые платья девушки, степенно, «по-взрослому», выходили юноши. Директор школы вызывал их по фамилиям и, вручая аттестаты, крепко пожимал руки.

Со сцены в объятия подруг порхнула маленькая девчушка, и директор пригласил к столу президиума следующего:

— Григорий Аламов!

Такое сочетание имени и фамилии насторожило. И пока парнишка поднимался со своего места в последнем ряду, пока пробирался по узкому проходу к сцене, я представила себе этого Григория высоким, ладным, стремительным, с мягким зачесом темных густых волос, с черными, как крылья вразлет, бровями и веселым прищуром добрых и бедовых глаз. Таким в моем представлении был Григорий Руденко, такими мне виделись теперь все парни Магнитки.

Выпускник Аламов появился на сцене. Я подняла глаза.

Нет, этот Григорий совсем не походил на Руденко. Маленький и широкоплечий, с круглым скуластым лицом, жестким ежиком черных волос над широким выпуклым лбом и узенькими антрацитовыми глазами, он бойко взбежал на сцену, широко улыбнулся в ответ на аплодисменты.

Аламов... Может, он родственник Абдуллы?.. И я разыскала парнишку после торжественной части вечера. Он отошел со мной в сторонку от шумных, веселых товарищей и сдержанно ответил на неуместный для того праздничного вечера вопрос.

Его отца действительно звали Абдуллой. Отец приехал на Магнитку, когда еще не было города. Работал землекопом, бетонщиком, горновым... Потом ушел на фронт и не вернулся: в разведке подорвался на мине. А Гриша живет здесь с матерью и младшим братом. Брат только что окончил школу ФЗО и третий день как работает в первом мартеновском. Сегодня в ночь заступает.

 

Гудят в мартеновском цехе большегрузные печи. Бушует в них вспененное оранжево-фиолетовое пламя, рвется из-за тяжелых заслонок. Воздух возле печей раскален настолько, что кажется — можно от него прикурить или зажечь спичку. Повсюду светло как днем, хотя на фрамугах, густая и черная, уже растеклась ночь.

На одной из печей выдают плавку. В гигантский ковш падает тяжелый багрово-огненный ручей металла, и со дна взметаются россыпи сгорающих на лету звезд. Металл кипит, буйствует. На соседней печи идет доводка, еще дальше берут пробу, а в бригаде, где всего третью смену работает подручным Вениамин Аламов, ведут доливку чугуна.

Парнишка жестами разговаривает с крановщиком, и тот, послушный его команде, орудует ковшом-великаном, как разливательной ложкой. Подводит, подтягивает, наклоняет... льет раскаленный чугун со спокойствием привычно колдующего над кастрюлей повара. Так видится со стороны. А ближе... Венькино лицо покрыто струйками пота. Они стекают за ворот прилипшей к спине, пятнами потемневшей спецовки. Парень только передергивает плечами, вытирает рукавом лоб.

Нет, не поварская ложка этот гигант ковш с раскаленным текучим солнцем внутри, и большое искусство донести, перелить из него, не расплескав ни капли.

Резкость и торопливость Венькиных жестов выдают его состояние, парень волнуется, он напряжен, собран... Он знает: все глаза, сколько есть в их бригаде, следят сейчас за ним, за его работой. Венькины жесты-слова становятся увереннее, спокойнее. Доливка заканчивается. Вот-вот машинист резанет над головой сигнальным звонком, и пустой ковш медленно уплывет в глубь пролета, а Венька, задыхаясь от жажды, кинется к сатуратору.

Я так и не заговорила с Венькой. Ходила по огромному — в несколько кварталов — цеху, пыталась угадать, где здесь могли стоять его отец Абдулла Адамов, Григорий Руденко и Венька Чуйков, когда, затаив дыхание, наблюдали они пуск первой плавки. Какие у них были лица? Серьезные? Радостные? Торжественные? А может, такие, как сейчас у молодого подручного?

В цехе тогда было всего три печи, а теперь их не один десяток.

На другой день я постучала в квартиру Аламовых. Дверь мне открыла пожилая женщина, тоненькая и даже изящная для своих лет. Седые волосы ее были гладко зачесаны и убраны тугим узлом на затылке. От множества тонких морщинок лицо выглядело усталым, но, когда она поднимала глаза, оно будто освещалось теплым и мягким светом далекой юности, потому что глаза женщины были большие, ясные и удивительно юные.

С этой женщиной мы проговорили до глубокой ночи, и мне было жаль с ней расставаться. Потому что моя новая знакомая оказалась... Марийкой. Марией Степановной Кравчук.

Глава V

Рядом был друг

Горе, как бы оно ни было велико, не стоит за спиною всю жизнь. Медленно уходят в прошлое прожитые годы и уводят его с собой. О нем никогда не забудешь, не разгладишь морщинки, не вернешь беспечности, с какой прежде шагал по жизни. Но возвращается к человеку способность трудиться, любить жизнь и далее радоваться жизни. Человек, переживший большое горе, похож порой на перенесшего смертельно опасную болезнь. Казалось, кончилось все: и ты жизни не нужен, и тебе она не нужна. Даже в тягость. Но прошел кризис, вернулось желание жить, постепенно наступило и выздоровление. Остались рубцы от затянувшихся ран, остались следы, но в основном ты здоров. Так случилось с Марийкой.

Правда, в бригаду землекопов ее не приняли. Маленькая, хрупкая, она, конечно, не справилась бы с тяжелым кайлом, не привыкла бы орудовать лопатой. Ее обучили штукатурному делу и направили работать на строительство жилого городка.

Марийка подружилась с девчатами, учила их украинским песням, грустным и задушевным. Девчата в ответ пели залихватские уральские частушки. Марийка улыбалась — задумчиво, одними губами — и частушки не подхватывала. И теперь, после смерти Григория, она любила все веселое. Но смотрела на веселье только со стороны, сама в нем не участвовала. Словно порвалась в ней какая-то звонкая струна и остались лишь те, на которых веселой песни не сыграешь.

Подруг было много. Но самым близким, самым родным человеком на Магнитке всегда оставался Абдулла. Их связывала любовь к Григорию, светлая, незабвенная память о нем. Абдулла заботился о Марийке, помогал ей. Сам он работал уже старшим горновым на второй домне. Марийка привыкла к тому, что Абдулла всегда рядом. Если она собиралась с девчатами в клуб, временно расположившийся в бараке, он неизменно шел с ними. Если ей нужно было съездить в Карталы за покупками, оказывалось, что Абдулла давно собирался сделать то же самое и только ждал попутчика. Марийке даже в голову не приходило, отчего общительный молодой парень, на которого с интересом поглядывают девчата, до сих пор не женат и даже не ухаживает ни за кем. Сама она ко всем относилась теперь ровно. Была убеждена, что любовь приходит однажды и если уж она не принесла счастья, значит, суждено теперь греться у чужого: радоваться чужим радостям и чужой любви.

Абдулла всегда был рядом. Но однажды, когда Марийка очень ждала его, не пришел. Это было накануне свадьбы Лены Терновой. Абдулла знал, что вечером, после работы, Марийка пойдет в магазин купить для Лены подарок. И Марийка была уверена, что, как всегда, выбирать подарок они будут вместе. И на свадьбу отправятся, конечно, вместе.

Давно растаяло где-то на краю степи багровое солнце и полиняло, поблекло небо. Давно переоделись и разбежались из общежития девчата, а единственный в городе «универсальный» магазин работал последний час. Марийка стояла у окна, то снимала, то надевала косынку, прислушивалась к шагам в коридоре. Абдулла все не шел, и она вдруг заволновалась: не случилось ли с ним чего? Торопливо, едва попадая ключом в замочную скважину, закрыла дверь, перебежала дорогу и очутилась в мужском общежитии.

Абдулла стоял посреди комнаты в пальто и кепке, будто только что собирался уйти. Увидев Марийку, он смутился, неловко предложил ей стул.

— А я испугалась, — облегченно вздохнула она. — Думала, не заболел ли. Вчера ведь жаловался, что голова болит...

И тут же вскочила со стула.

— Ну, идем! А то магазин закроют.

Всегда готовый помочь, Абдулла почему-то медлил. Прошелся по комнате, остановился вполоборота к Марийке, сказал неуверенно:

— Может, одна сбегаешь? У меня сегодня... дела...

— Какие? — искренне удивилась Марийка.

И впервые за все время, сколько она его знала, Абдулла уклонился от ответа, чего-то не доверил Марийке.

Она долго смотрела на него непонимающе, потом осторожно попятилась к двери и, только оказавшись на пороге, проговорила:

— Извини меня. Я ведь не знала... Надоедаю тебе, время отнимаю.

— Это только сегодня, — мягко сказал Абдулла. — Так уж получилось...

Он старался смотреть на нее весело, но глаза светились необычным блеском и выдавали новое, непонятное Марийке состояние его души.

— Ты только не сердись на меня.

Ей послышалась в его голосе едва уловимая боль.

— Нет, нет! Что ты!

Она выбежала за дверь и уже из коридора крикнула:

— До завтра!..

В магазин она не пошла. Свернула на соседнюю улицу, спустилась к реке... Бродила бесцельно и долго, стараясь успокоиться, пытаясь понять: что же произошло? Почему Абдулла не захотел идти с ней и почему это ее так ранило?

Она придирчиво перебирала в памяти все свои поступки за годы их дружбы и не находила таких, которые могли бы оттолкнуть Абдуллу.

Однажды потеряв любимого, она теперь больше всего боялась потерять друга.

Назавтра Абдулла отказался пойти на свадьбу Лены Терновой. Отыскал Марийку на работе, скороговоркой объяснил, что опять занят, что обещал провести вечер с товарищами.

— ...Я ведь Лену-то эту почти не знаю. Только и видел в клубе, когда ты нас познакомила, — пытался оправдаться Абдулла, а Марийка смотрела на него уже прямо, открыто и всепонимающе.

— Ты прав, — сказала она спокойно. — Ходить на свадьбу к незнакомым людям совсем не обязательно.

Глава VI

Портрет на солнечной стороне

Значит, это не так уж часто случается, чтобы «дружба на веки», «дружба на всю жизнь»... Марийка заставляла себя думать о другом. Например, о том, что бригада Лены Терновой, в которой она работала, ловко «обставила» штукатуров с пятнадцатого дома. На днях будут подводить итоги соревнования, и победителями, конечно, окажутся они, терновцы. Доменщики опять останутся недовольны, потому что дом пятнадцать, который могут не сдать к сроку, обещан им. Даже квартиры уже распределены, И Марийке представлялось усталое, озабоченное лицо мастера Шевчука, жена которого только что из больницы — родила сына, а живут в общежитии. У Шевчука в бригаде работает Абдулла...

И опять заплетались, тянулись горькие мысли, опять закрадывалось в Марийкину душу чувство одиночества.

Ей все было ясно. Абдулла полюбил... Он стесняется сказать об этом Марийке и боится вызвать недовольство «той» девушки, ради спокойствия которой, возможно, и отказывается от прежних добрых отношений. По-видимому, он не скажет Марийке об этом прямо. Да и не обязательно.

Абдулла и на самом деле стал реже видеться с Марийкой. Он все куда-то торопился, не смотрел ей прямо в глаза. И наконец однажды зашел в девичье общежитие не один. Избегая Марийкиного взгляда, шумно поздоровался, представил свою спутницу:

— Познакомься, Марийка. Это Зина Соловейко, заведующая нашей лабораторией.

Девушка пожала руку и слегка покраснела.

Они втроем пошли в клуб, посмотрели выступление самодеятельности, потом Зина и Абдулла проводили Марийку до дому. Марийка почувствовала себя в этой прогулке «третьей лишней». Зина смущенно молчала, а Абдулла был рассеян. С этих пор Марийка часто встречала их вместе.

Дом пятнадцать все-таки был сдан к маю, и в праздничные дни мастер Шевчук отмечал свое новоселье. Квартира из двух комнат, светлая и пока полупустая, вместила человек тридцать. Среди приглашенных была Марийка. А когда гости стали рассаживаться вокруг двух сдвинутых вместе столов, вошли Абдулла и Зина.

Марийка обрадовалась их приходу.

В разгар веселья, когда Шевчук, развернув певучий баян, заиграл «Амурские волны», она ускользнула от ухаживающего за ней весь вечер парня и подбежала к Абдулле:

— Пойдем потанцуем!

Первым его движением было отказаться. Это уловила Марийка. Но в следующее же мгновение он взял ее за руку, и они вошли в круг танцующих. Марийка погрозила Абдулле пальцем и с легким укором сказала:

— Пожалуй, мой лучший друг меня и на свадьбу не позовет...

Абдулла рванулся, словно хотел уйти, но Марийка удержала его.

— Не сердись, — торопливо добавила она. — Я ведь все понимаю. Я рада за тебя.

Пока танцевали, он смотрел мимо нее каким-то пустым, остановившимся взглядом, вяло переступал ногами. И Марийке уже хотелось, чтобы скорее прекратилась музыка, чтобы Абдулла подошел к Зине. Но вальс все не кончался, Абдулла молчал, а Зина, стоя в уголке, украдкой бросала на него недовольные взгляды. Это было мучительно, и Марийка остановилась среди танца, как могла безмятежнее сказала Абдулле:

— Я устала.

Он будто очнулся.

— Я устала, — повторила Марийка. — Выйду на улицу...

И стала пробираться к выходу.

Дверь квартиры была раскрыта настежь. Марийка вышла, в нерешительности остановилась у подъезда: уходить домой, ни с кем не простившись, было неудобно, а возвращаться не хотелось. Все-таки решила вернуться, как вдруг услышала за своей спиной громкие торопливые шаги. Бледный и решительный, перед ней остановился Абдулла.

— Что с тобой? — вырвалось у Марийки.

— Я больше не могу, — глухо сказал он. — Мне противно притворяться!..

Узкие черные глаза его впервые за последнее время смотрели на Марийку прямо и пристально.

— Я люблю тебя!

Она ахнула, метнулась в сторону, как от внезапного удара, закрыла лицо руками.

— Нет! Нет, нет! Что ты говоришь? Опомнись...

Абдулла отнял ее руки от лица, упрямо и беспощадно повторил:

— Я люблю тебя. Это правда. Я не могу побороть, не могу заставить себя...

Она вся съежилась. Абдулла посмотрел на нее с откровенной грустью:

— Но... мне ничего не надо. Я... не имею права, Я помню об этом.

Он медленно, тяжело повернулся и ушел в дом. Марийка прислонилась к холодной стене подъезда и беззвучно заплакала.

Это случилось через пять лет после смерти Григория.

А еще через год Марийка согласилась стать женой Абдуллы. Потому что поняла: она не смогла бы жить без него.

Оказывается, приходит к человеку вторая любовь...

Молодым супругам дали комнату. Они внесли в нее свои нехитрые пожитки и первым долгом повесили на солнечную сторону увеличенный портрет Григория.

 

...Портрет висел в комнате на том же месте. Я слушала обстоятельный, несколько отстраненный — будто не о себе — рассказ Марии Степановны и была благодарна случаю, раскрывшему мне простые и удивительные судьбы. Я смотрела на портрет Григория, на фотографию Абдуллы — в тонкой ореховой рамке на письменном столе — и думала о красоте этих людей, об их дружбе, любви, бескорыстной и высокой. А Мария Степановна продолжала рассказ:

«...родились сыновья. В честь друзей их назвали Григорием и Вениамином...»

А потом началась война. Комбинат получил военные заказы, все цехи стали работать с нагрузкой, какую не могли и предполагать проектировщики. И ни на минуту не прекращалось строительство. В декабре 1942 года зажглись огни пятой домны. На очереди была шестая. Магнитогорцы тоже чувствовали себя солдатами: каждая скоростная плавка была равна выигранному сражению.

И все-таки магнитогорцы рвались на фронт. Смелые, горячие люди, они не случайно десять лет назад бросили свои родные места и приехали в голую степь, хмурую и бескрайнюю, и за небывало короткий срок построили в этой степи гигантский комбинат и большой город. Магнитогорцы сердцем слушали каждое слово партии и, когда она обращалась к народу, говорила ему о своих решениях, понимали это очень просто и верно. Каждый считал: партия обращается лично к нему. Так считал и Абдулла. Он обучил своей специальности троих пареньков и настоял, чтобы его отправили на фронт.

Марийка вырвалась на час из швейной мастерской, где теперь работала и где в три смены женщины шили солдатские шинели и гимнастерки. Она проводила мужа на вокзал, постояла с ним на платформе возле состава. Абдулла был весел, разговорчив, но Марийка видела: весел он только для нее. В добрых глазах мужа появилась суровость. И не по документам, не по обмундированию, а по одним только глазам можно было признать в нем солдата.

...В комнату незаметно, будто крадучись, входят сумерки. Диван, стол, стулья, книжные шкафы темнеют, оплывают, теряют четкость контуров. Зажигаются на широком проспекте яркие фонари. На земле — мир... Город у подножия горы Магнитной достроен. Он в несколько раз больше, чем в тот день, когда уезжал из него солдат Аламов. Впрочем, если говорить точнее, то слово «достроен» не подходит к Магнитогорску, как не подходит, пожалуй, к тысячам советских городов. По крайней мере сами магнитогорцы и сейчас говорят примерно так же, как когда-то говорил Абдулла: «Вот развернем еще комбинат, достроим город, тогда...» Но, наверное, и «тогда» магнитогорцы будут считать, что не все сделано.

...В комнату входят сумерки. Ветер пойманной птицей бьется в полотняных шторах. За окном — асфальтовый разлив широкого проспекта. На земле — мир!..

Мария Степановна смолкает, и мы обе сидим притихшие. Она — во власти воспоминаний, я — под обаянием ее рассказа. В самом деле: она рассказала все это — как спела песню. И грустную. И радостную. Мы молчим, а песня еще звучит. Я вслушиваюсь в ее звучание, хочу, чтобы оно осталось в моей душе, как остаются светлые следы от встреч с чистыми и светлыми людьми. Песня все еще слышится... И вдруг ее обрывает громкий, настойчивый стук в дверь. Мария Степановна вскакивает, спешит в коридор и возвращается вместе с сыном. Григорий зажигает свет и шумной радостью наполняет просторную комнату.

— В общем, решено! — торжественно говорит он и расстилает на столе географическую карту. — Вот сюда... — Он ведет от Магнитогорска красную карандашную линию. Линия уходит за Урал, пересекает Красноярский край, поворачивает круто вверх, и карандаш замирает на Крайнем Севере, у Норильска.

— Вот сюда едут ребята из десятого «Б».

Мария Степановна недоумевающе поднимает брови и осторожно спрашивает:

— А вы? Разве вы передумали?

Узенькие глаза Григория загадочно щурятся, поблескивают веселой лукавинкой.

— Передумали! Северные стройки — это, конечно, здорово! Трудности там, экзотика... Но ведь в Челябинске строят новые домны. Комсомольские!

Мария Степановна смотрит на сына нежно, восторженно и немножко грустит. А Григорий не перестает говорить:

— Завтра в горком заявления понесем. Ты ведь не будешь против?

Мария Степановна гладит сына по жесткому ежику коротких иссиня-черных волос, тепло спрашивает:

— Кем же ты там работать будешь, на стройке-то?

— Хоть кем! — горячо выпаливает Григорий. — Рабочим... землекопом! — И вдруг громко, заразительно смеется: — Я и забыл! Землекопов-то теперь нет. Вместо них экскаваторы. — Он складывает карту, становится серьезным. — Работу возьму, какую дадут. Пусть даже самую трудную...

Мария Степановна тихо соглашается и прячет от Григория затуманившиеся глаза.

ПЕРВЫЙ ШАГ

Глава I

«Дорогая редакция! Пишу вам потому, что так жить больше не могу. Мне 18 лет. Обычно взрослые люди говорят, что это самый хороший, самый счастливый возраст. Может быть, только я во всем виновата, но в жизни у меня как-то не все хорошо.

Подруг не было ни раньше, ни теперь. Да и откуда они будут? Я все время сижу дома, а прогулки мои — от дома до школы или до магазина. Я учусь в школе рабочей молодежи, но нигде не работаю, потому что родители мне запретили: «Успеешь, жизнь длинная, еще наработаешься...»

Жить мне тяжело, неинтересно. Я не комсомолка. Стыд! А я очень хочу быть как все наши юноши и девушки.

Я живу в Нижнем Тагиле. Это город металлургов, его все в нашей стране знают. Я пишу с пятого на десятое, но вы не сердитесь: очень волнуюсь.

Здесь я не все написала. В жизни у меня гораздо хуже. Я вас очень прошу: ответьте, помогите мне!

Кира Ц.»

На конверте был тщательно выписан обратный адрес.

 

...Девушка стояла посреди недомытого коридора С тряпкой в руках и смотрела на меня растерянными, испуганными, глазами.

— Мне нужна Кира, — повторила я.

Девушка будто очнулась и торопливо ответила:

— Нет, нет, что вы! Это не я...

Мне оставалось извиниться и уйти ни с чем. Но я не ушла. Я продолжала стоять и смотрела в ее по-детски округлившиеся глаза. Они выдавали девушку. У меня не оставалось больше сомнений: это была она, Кира Ц.

Тряпка упала в таз и разбрызгала грязную воду. Девушка вытерла передником руки, провела меня в комнату и, опустив голову, сказала:

— Это я.

Мы молчали, привыкая друг к другу, обдумывая, как начать разговор. А начать его было невероятно трудно.

Мы «привыкали» друг к другу долго. А потом наконец начался тот разговор, ради которого я приехала.

— Сколько я себя помню, — сказала Кира, — папа и мама жили недружно.

...Трудно говорить о себе. Тем более о своих сомнениях и чувствах. Но говорить откровенно все-все, даже очень плохое, о своих родителях — это еще тяжелее. Кира закрыла лицо руками и расплакалась.

Ее обида, боль и одиночество пришли из детства. Кире даже кажется, что они появились на свет вместе с ней, что сейчас этим неприятным и неотступным спутникам тоже по восемнадцать лет.

Самым главным в Кирином детстве были папа и мама. И жизнь в доме строилась так, как они хотели.

 

— Ма-ам! Ма-амочка! — капризно тянет маленькая Кира. — Отпусти погулять...

Мама отрывается от книги, мягко говорит:

— Одной нельзя.

— Ну пожалуйста, — умоляет Кира. — Я уже знаю, что Маша плохая девочка. Я с ней играть не буду, Я — с Юриком, у которого живой кролик.

— И с ним нельзя. Он может тебя обидеть. И вообще ты должна знать, что все мальчики — хулиганы!

Мама и Кира садятся писать письмо дедушке. Мама пишет, а Кира рисует для дедушки Юркиного кролика. Потом мама убегает опустить письмо в почтовый ящик, и как раз в это время раздается телефонный звонок из Черниговки. Кира взбирается на стул, дотягивается до трубки и слышит слегка приглушенный папин голос.

— Доченька! — кричит он. — Милая! Здравствуй!

И тут же, не дождавшись ее ответа, обеспокоенно спрашивает:

— А где мама?

— Письмо понесла в ящик. С кроликом! Это я кролика нарисовала. Дедушке!.. — весело кричит в ответ Кира.

Но папа уже не слушает ее и раздраженно спрашивает:

— А что, мама одна ушла?.

Папин голос в трубке становится сердитым.

— Что она надела? В каком платье ушла?

— Я не знаю, — пугается сердитого голоса Кира. — Кажется... ни в каком...

Папа кричит еще громче, трубка хрипит и дребезжит, и Кира, ничего не понимая, растерянно всхлипывает.

Мама так и застает ее — в слезах, с трубкой в руке. Ночью Кира просыпается от шума в соседней комнате.

— Не ври! — кричит папа и топчет сапогами мамины платья. — Все равно узнаю, куда по вечерам ходишь!

Перепуганная Кира зарывается с головой в одеяло, сжимается маленьким дрожащим комочком.

 

За обедом полагается сидеть молча, но у Киры столько новостей, что не рассказать их сейчас просто невозможно.

— Я теперь сижу с Петей! — весело объявляет она, не обращая внимания на строгий, осуждающий взгляд отца. — И на задней парте тоже Петя, только не Сысоев, а Пряничников. А впереди Шура Осипов. Клавдия Петровна сказала, что я их всех должна воспитывать. Чтобы они на уроках не разговаривали.

Папа с мамой переглядываются, а Кира выкладывает и вторую новость:

— В воскресенье наш класс идет на рудник, в гости к Герою Социалистического Труда Сулимову.

Папа отставляет тарелку. Кира делает третье сообщение:

— После обеда я буду собирать по квартирам макулатуру. Всякую ненужную бумагу. Это наше звено постановило.

И она, довольная своими сообщениями, принимается за обед. А папа с мамой встают из-за стола и удаляются во вторую комнату. Они опять начинают спорить и ссориться.

Кира уже привыкла не обращать внимания на их ссоры. Она научилась играть в куклы, когда мама плачет, и делать уроки, когда папа выкрикивает отвратительные ругательства и изводит маму бесконечными подозрениями. В таких случаях Кира утешает себя тем, что папа скоро уедет в командировку и дома опять станет тихо.

Кира быстро справляется с обедом и уже готова бежать во двор, но папа останавливает ее строгим окриком:

— Назад! Бумагу собирать не пойдешь. Это занятие грязное. На рудник тоже не пойдешь. Провалишься еще там куда-нибудь... в шахту. А учительнице скажешь, чтобы от мальчишек тебя пересадили. Если завтра же не пересадит, пойду в школу сам!

Ей очень стыдно за отца, она не хочет, чтобы он ходил в школу. И Кира молча соглашается...

 

К концу подходит седьмой учебный год. И все эти семь лет Кира чувствует себя одинокой, чужой в классе. Никто ее не навещает, никуда не зовет, в пионерской организации не дают никаких поручений. Все знают: Кира никуда, кроме школы, не ходит. Ни на каток, ни в Дом пионеров. И поручений никогда не выполняет.

Ее все оставили в покое. Но Киру это не угнетает. Ей все безразличны, ей никто не нужен. Даже Шуре Осипову она не симпатизирует. А Шура вечно что-нибудь у Киры спрашивает, предлагает какие-то книги. Вызвался научить кататься на коньках.

Однажды в доме раздается телефонный звонок, и Кира узнает в трубке голос Шуры.

— Чего тебе? — раздраженно спрашивает она, а про себя отмечает: хорошо, что родителей нет дома.

— Как «чего»? — изумляется Шура. — Хочу тебя поздравить. Ты разве забыла? Ведь сегодня Первое мая!

— Ах да! — спохватывается Кира. — Конечно... Спасибо тебе.

— Я не один! — весело кричит Шура. — Нас тут четверо. Со мной оба Петра и Лара Крюкова. Мы с демонстрации возвращаемся. А ты почему не была?

— Я... У меня голова болела, — привычно врет Кира.

— А сейчас?

— Сейчас прошла.

— Ну, тогда мы к тебе зайдем? Можно?

Шура говорит все это так дружески, а оба Петра и Лара так весело поддакивают ему, что Кира не в силах им отказать.

— Можно, — разрешает она. — Только скорее!

И чуть было не добавляет: «Пока никого дома нет».

Она и в самом деле разрешает им зайти только потому, что одна дома и надеется, что об этом посещении отец и мать не узнают.

Ребята приходят оживленные, нарядные. Приносят Кире разноцветные шары и веточку только распустившего свои клейкие листочки тополя.

Кира растрогана. Ей хочется сделать для ребят что-то приятное, чем-то отблагодарить их за внимание, но она ничего не может придумать, кроме того, чтобы угостить их чаем. Выставляет на стол праздничные пироги, печенья и впервые чувствует себя в доме хозяйкой.

Шура и оба Петра оказываются очень общительными. Они знают уйму загадок и шуток, а Лара умеет смешно изображать всех учеников их класса. Кира довольна, что ребята зашли. Она всегда сторонилась их, а оказывается, с ними так просто и хорошо. Только... только бы никто не пришел!

Вдруг они слышат отчетливый стук в дверь. Кира замирает. Стук повторяется громче. Кира сидит неподвижно и лихорадочно соображает: что делать? Открыть? А вдруг это отец?

— Стучат же! — недоумевает Петя Сысоев.

— Да, да, — растерянно соглашается Кира и не двигается с места.

— Так открой!

Ребята удивленно переглядываются. Шура встает и делает шаг к прихожей.

— Нет! — срывается с места Кира. — Не надо! Мы не откроем! — И тянет Шуру обратно к столу.

В дверь продолжают стучать, и тогда к Кире подступает Петя Пряничников:

— От кого ты скрываешься? Или... от кого ты хочешь спрятать нас?

— Тише, — чуть не плачет Кира. — Потом... потом все объясню. Он сейчас уйдет. Подумает, что я на улице, и пойдет искать. У него нет ключа...

В дверь больше не стучат. Кира на цыпочках подходит к двери, заглядывает в замочную скважину.

— Ушел...

Все снова садятся за стол, но хорошее настроение больше не возвращается. Шура, пряча глаза, поднимается:

— Спасибо. Я, пожалуй, пойду.

— И мы...

— И я тоже.

Никто из них не смотрит Кире в глаза, и она не смотрит. Она хочет теперь только одного: чтобы они поскорее ушли.

Кира осторожно открывает дверь и бледнеет. На лестничной клетке, облокотившись о перила, стоит отец. Он не набрасывается на Киру, даже как будто не смотрит в ее сторону. Достает портсигар, не торопясь закуривает.

Присмиревшие ребята гуськом выходят из квартиры. Отец молча пропускает их мимо себя.

Кира оставляет открытой дверь и бежит в комнату. Над праздничным столом, прикрепленные к абажуру, висят разноцветные шарики. Около яблочного пирога, в стакане с водой, — трогательная тополиная веточка.

Не соображая, для чего она это делает, Кира рвет шары, ломает ветку, бросает сморщенные резиновые тряпочки и покалеченные листочки в ведро с мусором.

Убрать со стола она уже не успевает. Докурив папиросу, входит отец. Снимает в прихожей с гвоздя бельевую веревку и, ни слова не говоря, избивает Киру до синих рубцов на теле.

Об этом случае становится известно сначала в доме, где живет Кира, затем в школе. Многие соседи, учителя, ребята из седьмого «Б» негодуют: настаивают на общественном суде.

Но есть и другие люди. В некоторых квартирах, в школьных коридорах, даже на диване в учительской идут шепотом разговоры о том, что, мол, «нет дыма без огня», что «девчонка вообще странная и черт знает на какое способна» и что «отец не враг дочери, если избил, так уж, наверное, за дело...»

Мать Лары Крюковой звонит по телефону:

— Пересадите мою дочь на другую парту. Я не позволю, чтобы она сидела рядом с этой...

К Кириному отцу приходят отец Шуры Осипова — пенсионер, инвалид Отечественной войны, и старший брат Пети Сысоева — доменщик с металлургического комбината. Они приходят защитить не Шуру и Петра — своих ребят они знают и верят им, — они приходят защищать Киру! Но Кирин отец не желает с ними говорить. Он заявляет, что воспитание дочери его личное дело и он никому не позволит вмешиваться. И что напрасно товарищ Осипов утруждал себя — поднимался на двух протезах на пятый этаж.

Кире всегда было трудно жить. А теперь жизнь кажется ей невыносимой. Ее всегда окружал холодок человеческого равнодушия. Не люди в том виноваты, нет! Она сама и ее родители. Теперь же ее окружает холодное кольцо недоверия, неприязни, презрения. Оно все туже сжимается вокруг нее, и разорвать его нет сил, хотя Кира и не одна. Теперь — впервые в жизни! — у нее появились товарищи.

Лара Крюкова, которая вопреки требованиям матери продолжает сидеть за одной партой с Кирой, Шура Осипов, Петя Сысоев, Петя Пряничников, классный руководитель Клавдия Петровна, председатель совета пионерской дружины Миша Воробьев. Но и им всем не под силу разорвать это отвратительное кольцо, сотканное из сплетен и мещанских пересудов. Оно может задушить... Оно уже душит Киру!

В кабинете директора происходит следующий разговор.

— Будь со мной откровенна, — просит директор. — Расскажи, что вы делали, запершись в квартире.

— Пили чай, — отвечает измученная, осунувшаяся за последние дни Кира.

— А еще?

— Загадывали загадки.

— А еще?

— Рассказывали веселые истории.

Кира тяжело вздыхает и облизывает пересохшие губы. Директор привстает за своим широким столом, подается к Кире всем корпусом и шепотом спрашивает:

— А еще?

Кира поднимает на директора глаза, полные мольбы и слез:

— Больше ничего.

Директор усаживает Киру в кресло и все тем же интимным шепотом говорит:

— Ну, признайся... Ну, не скрывай от меня... Вы там с мальчиками... целовались?

Нервы Клавдии Петровны не выдерживают.

— Послушайте! — она встает между директором и Кирой. — Перестаньте!

— Вы можете идти, — сухо бросает директор Кире и угрожающе поворачивается к Клавдии Петровне. — А вы останьтесь.

Кира, с трудом переставляя вдруг ослабевшие ноги, выходит из кабинета. Голова болит. От тяжких и горьких дум, от бессонных ночей. А ведь кроме этого свалившегося на нее позора и несчастья еще беда: идут экзамены и она к ним совсем не готова. И не может готовиться. Потому что теперь отметки не имеют для нее никакого значения. И в школу больше приходить нет сил. Особенно после разговора с директором...

Этот человек очень неприятен ей. И шепот его, проникновенный и пошлый, словно застрял в ушах.

И все-таки он обидел ее меньше, чем обидели отец и мать. Он спрашивал... Он разговаривал с ней. А те даже ничего не спросили.

Но держать экзамены все-таки приходится. Кира чудом получает тройки и сейчас же берет из школы документы. Директор с радостной поспешностью отдает их ей.

Новый учебный год Кира начинает в восьмом классе школы рабочей молодежи. Поступает с трудом, соврав, что уже устроилась на работу и через две недели, как только приступит к исполнению своих обязанностей, принесет справку.

Ей верят, потом о справке забывают и никогда больше не интересуются, кто она, Кира Ц., чем занимается, как живет.

Родители даже довольны, что она в вечерней школе. Всего четыре дня в неделю. И никаких собраний, вечеров, лыжных кроссов! Значит, Киру легче контролировать. Днем она загружена домашней работой. Уборка квартиры, стирка, глаженье, покупка продуктов — все это теперь лежит на ней, потому что мать впервые за долгие годы пошла работать. Она всегда очень страдала оттого, что приходилось сидеть дома, но отец не позволял ей работать: «Нужно воспитывать дочь, и нечего там перед чужими мужчинами хвостом вертеть». Кире разрешается выходить в школу, которая совсем рядом с домом, за пять-десять минут до звонка и возвращаться не позднее как через пять-десять минут после конца занятий. Чтобы Кира не слишком медленно шла от дома к школе и обратно, чтобы не останавливалась на улице с кем-нибудь поболтать, в любое время года ее отпускают без пальто.

С точки зрения родителей, их дочь почти застрахована от «вредных влияний». Вся ее жизнь на виду. Все ее поступки под контролем. С точки зрения родителей, и сама Кира теперь другая. Она многое поняла, во многом согласилась с отцом, раскаивается в своих прежних поступках, перестала упрекать родителей за то, что они якобы отгораживают ее от жизни.

Но это всего лишь точка зрения родителей. И Кира ее отнюдь не разделяет. У нее теперь двойная жизнь. Одна — для родителей. Другая — для себя.

С чего все это началось?

Паспорт уже получен. Тайком от родителей Кира пытается поступить на работу. Она идет в отдел кадров швейной фабрики, но там нужны лишь специалисты. Пробует устроиться сортировщицей писем, но на почту принимают только со средним образованием. Она разыскивает отдел кадров треста Тагилстрой. Там записывают ее адрес и обещают в ближайшие дни вызвать для оформления на работу.

Кира ждет. Она уже мечтает, как станет работать в бригаде каменщиков или бетонщиков. Будет носить рабочий комбинезон, обедать в столовой, возвращаться после смены в шумной, веселой компании девчат. Родители не смогут помешать ей, потому что в паспорте Киры уже будет стоять трудовой штамп. А если они станут кричать, возмущаться, попробуют поднять на нее руку, тогда Кира попросится в общежитие и совсем уйдет из дому. Совсем.

Но на пятый день в доме возникает скандал. Почтальон, поднимаясь по лестнице, встречает Кирину мать и отдает ей открытку. Перепуганная мать показывает открытку отцу, и тот набрасывается на Киру. Он кричит, ругается, хлещет ее по щекам, упрекает в черной неблагодарности, подозревает в каких-то грязных намерениях. «Не будет этого, не позволю!» Он с остервенением рвет открытку, а с нею и все Кирины надежды.

Чуть-чуть приоткрывшаяся было дверь захлопывается намертво.

«Какие есть еще способы вырваться на свободу? — в отчаянии думает Кира. — Вот если бы выйти замуж!»

Она прячет паспорт в шкатулку и забывает о нем: желанный документ перестает ей казаться символом свободы и самостоятельности.

...В Серове у родственников, к которым Кирина семья приезжает на Октябрьский праздник, появляется неожиданный гость, товарищ сына хозяйки. Он тотчас же приковывает внимание Киры. Бдительные родители не видят в этом «иногороднем» юноше угрозы своему родительскому спокойствию и позволяют молодым людям разговаривать и даже сидеть рядом за столом. Они не возражают и против того, что юноша приглашает Киру танцевать. Кира не умеет, но все-таки выходит в круг и терпеливо пробует научиться. Они смеются, обмениваются самыми незначительными фразами.

К концу вечера Кира знает о юноше только то, что он скоро заканчивает институт и что имя его Олег.

— Знаете что, давайте переписываться, — заговорщически предлагает Кира, но тут же спохватывается: — Ой, нет!..

Она искоса поглядывает на отца и представляет себе, что будет дома, если в один прекрасный день отец обнаружит в почтовом ящике письмо от Олега...

И девушка находит выход:

— Вы мне «до востребования» пишите! Обязательно!

 

Олегу отправлено уже восемь писем, а ответа — ни на один. Кира нервничает. Она теперь все время думает об Олеге.

Со всеми подробностями вспоминает их коротенький, ничего не значащий разговор. Олег видится ей красивым и мужественным, очень похожим на известного артиста кино.

Ответ наконец приходит. И хотя это самое обыкновенное письмо, не такое, какого ждала Кира, хотя нет в нем ни объяснения в любви, ни намека на приезд Олега в Тагил, девушка считает, что в ее жизни произошло значительное событие. Она теперь не совсем одинока.

Ее письма к Олегу постепенно становятся нежнее и откровеннее. Его ответы — чаще и значительнее. Кира уже считает, что они любят друг друга, только стесняются признаться в этом. Она с нетерпением ждет признания от Олега и, не дождавшись, первая пишет ему о своей любви. Олег в ответ пишет почему-то о дружбе, о только что прочитанной книге и как бы между прочим сообщает, что среди различных назначений, имеющихся для выпускников его факультета, есть и назначение в Нижний Тагил.

И он приезжает. Совершенно неожиданно из окошечка «до востребования» Кире подают письмо. Оно очень короткое. Всего две строчки:

«Дорогая Кира! Я приехал. Вечером буду ждать тебя около школы. Олег».

Весь день проходит в смятении. Кире вдруг становится очень неловко за свои нежные письма и объяснения в любви.

Что она ему сейчас скажет? Что в таких случаях полагается говорить?

Около школы стоят несколько человек, но Олега среди них нет. В вестибюле его тоже нет. Кира немного успокаивается. Это даже лучше. Она успеет все обдумать, внутренне подготовиться к встрече.

И вдруг она видит Олега! Он стоит в дверях, оглядывая класс, ищет глазами Киру.

Покраснев, от смущения, Кира идет к нему.

— Здравствуйте, — краснеет в свою очередь Олег. — А я уж думал — не найду вас.

Они выходят в коридор. Держатся друг с другом неловко, натянуто. В коридоре, возле класса, много парней. Они о чем-то оживленно говорят и смеются. Кира невольно обращает на них внимание.

Ребята как на подбор: высокие, интересные. Олег по сравнению с ними маленький, тщедушный, бесцветный.

«Он вовсе не красивый! — делает для себя открытие Кира. — А тогда, в гостях, казался совсем другим...»

— Я полчаса около школы стоял, — признается Олег. — Так вас и не увидел.

«Мы даже не узнали друг друга!» — делает Кира второе открытие и тоже признается:

— И я не увидела. Смотрела, смотрела...

— Я в клетчатой кепке был, — с надеждой поясняет Олег.

— Кепку я заметила.

Шум голосов в коридоре разрезает пронзительный школьный звонок, и Олег торопится объяснить:

— Я буду работать здесь, в строительном тресте, а жить в общежитии.

Кира делает третье открытие: она, оказывается, совсем не рада и этому сообщению.

Ах, как все плохо, как плохо! Вот и рухнул замок, построенный в ее мечтах! Она хотела только одного: вырваться из душной квартиры родителей, жить самостоятельно! С мужем... с Олегом...

Кира закрывает глаза, пытается представить себе его лицо и не может. Не знает даже, какие у него глаза!

Она засыпает с намерением рассказать завтра Олегу всю правду, извиниться, признаться, что обманула его и что никакой любви нет. Она сама выдумала себе любовь. И Олега тоже... выдумала.

Утро начинается строгим вопросом отца!

— Где твой паспорт?

— В шкатулке, — холодеет Кира и лихорадочно соображает: «А где же письма?»

— Врешь! В кармане пальто.

«Письма под матрацем», — вспоминает Кира и успокаивается.

— Для чего носишь с собой паспорт? — дознается отец. — В булочной предъявляешь?

— В библиотеке была перерегистрация читателей, — хладнокровно врет Кира. — Больше он мне не нужен. Можешь спрятать.

Отец кладет Кирин паспорт в. бумажник и уходит, А она констатирует факт: отец проверяет ее карманы. Но ведь ей не десять, не двенадцать, ей восемнадцатый год!

И опять кружатся, заплетаются в голове горькие мысли, опять единственной надеждой на спасение становится Олег. Даже такой: незаметный, чужой, нелюбимый. Нет, Кира не извинится, перед ним, не откроет ему правды.

Со следующей встречи она начинает разыгрывать влюбленную. Притворяется соскучившейся, когда долго не видит Олега. А на одном из свиданий первая целует его.

Кира говорит Олегу, что любит его, и ждет ответного признания.

— Знаешь, — Олег говорит задумчиво, будто самому себе, — я к тебе очень хорошо отношусь. Особенно как-то... Каждую минуту хочу видеть тебя. Каждую минуту думаю о тебе. Но не знаю... Ты только не обижайся. Не знаю, люблю тебя или нет.

Кира молчит.

— Ты не слушаешь? — громко спрашивает Олег. — Так я буду ждать тебя вечером... У школы.

И улыбается Кире доброй, теплой улыбкой.

 

— Ну вот, — виновато вздохнула Кира. — Не получилось никакого рассказа. Просто вспомнила некоторые случаи из своей жизни. Вы знаете, я почему-то всегда именно эти случаи вспоминаю. А так хочется их забыть! — Она искренне засмеялась и пообещала: — Скоро забуду. Весной. Когда замуж выйду.

— За кого? — осторожно поинтересовалась я.

— За Олега, конечно. Иначе для чего же все это?

Она была откровенна, и эта ее откровенность даже пугала. Так мог говорить уставший, много повидавший на своем веку человек.

Кира будто угадала мои мысли.

— У меня такое ощущение, — сказала она, — будто я жила долго-долго, будто мне много лет.

С ней можно было говорить не осторожничая, и я спросила:

— Ты Олега любишь?

— Нет, — легко ответила она. — Я даже нашего преподавателя геометрии люблю больше.

Этот ответ обезоруживал. «Долго-долго» проживший человек оставался еще ребенком.

Можно было взять Киру за руку и пойти с ней в райком комсомола. Рассказать там все как есть и попросить: «Помогите. Устройте на работу в хороший комсомольский коллектив». Можно было встретиться с ее родителями и обвинить их в содеянном преступлении. Наконец, можно было поговорить с Олегом...

Но мне думалось, не надо водить ее за руку, говорить о ней и решать за нее. Очень важно, чтобы Кира сделала первый свой правильный шаг в жизни сама. Чтобы она захотела его сделать! Ведь пыталась же она сама найти работу...

Я познакомила Киру с моей соседкой по номеру, заслуженной учительницей республики Еленой Анатольевной Веткиной. Умная, мягкая, опытная в педагогической науке, Елена Анатольевна сумела расположить к себе девушку. Отец Киры в эти дни был в отъезде, ей жилось свободнее. Мы часто втроем пили чай, ходили по городу, говорили о любви, дружбе, об одиночестве, о коллективе, о труде, о цели в жизни. И не мы заводили эти разговоры, а сама Кира. Она говорила, слушала и спорила с нами жадно, отчаянно. Тайком от матери прибегала к нам в номер и оглушала каким-нибудь невообразимым, давно уже всеми решенным вопросом.

— Есть счастливые люди, или они только притворяются счастливыми? — спрашивала она с порога и требовала доказать, что счастливые люди есть.

Слушала с недоверием, не соглашалась, отстаивала свое мнение.

— А вот я несчастливая! — вызывающе заявляла она. — И мама моя несчастливая. И отец. И если хотите знать, Олег тоже несчастливый. Может быть, он не знает об этом, а я знаю!

В другой раз она начисто отвергала любовь, потом ставила под сомнение бескорыстие дружбы.

Мы старались познакомить Киру с хорошими, интересными людьми. Елена Анатольевна брала ее с собой на встречи со своими бывшими учениками, из которых один — сталевар, другой — врач, третий — биолог, четвертая — воспитательница в детском саду. Мне удалось провести ее на завод, а потом — на крупную строительную площадку.

Однажды, не застав меня в гостинице, Кира позвонила в райком, отыскала там. Сказала, что проводила на вокзал Елену Анатольевну, а потом очень неуверенно спросила:

— А можно мне за вами зайти? Там, в райкоме, комсомольского билета не спрашивают?

Зашла. Робко оглядела комсомольских работников, села на диван, прислушалась к разговорам.

Рядом, у окна, секретарь наставлял инструктора:

— Ты этого паренька из виду не упускай. Если работа придется не по душе, другую подбери. И с общежитием там устрой. Не забывай: он к нам за помощью пришел.

— Понял, — улыбнулся инструктор. — Общежитие ему уже дали. Комсорг цеха добился.

И, завидев в дверях только что вошедшую девушку, кинулся к ней:

— Аня! По взносам когда отчитываться будешь?

— На днях, — отмахнулась Аня. — У меня все в порядке, не беспокойся. Скажи лучше: ты видел когда-нибудь счастливого-счастливого человека?

Кира удивленно покосилась на девушку.

— Ну, видел, — насторожился инструктор. — А что?

— Еще посмотри. Я сегодня самая счастливая на земле!

— Ты всегда счастливая, — добродушно заметил инструктор.

— А сегодня особенно. Предложение-то наше приняли! Второй участок на автоматическую линию переводить будем!

— Да ну! — радостно всплеснул руками инструктор. — Так чего же ты стоишь? Пойдем, всем расскажешь...

Кира поднялась с дивана, и мы ушли.

Я была почти уверена, что теперь она решится прийти в райком. Быть может, не сегодня, не завтра, не через неделю, но придет обязательно.

Я почувствовала, что больше не нужна Кире. Ей нужны теперь — ей просто необходимы! — ребята из райкома и счастливая девушка с металлургического комбината.

Я уехала. Вскоре получила от Киры одно за другим два ничего не значащих письма. А потом раздался междугородный звонок.

— Я поступаю на работу! — радостно прокричала Кира. — Сейчас иду получать пропуск на завод!

«Ну что ж, — подумала я тогда, — пусть этот заводской пропуск станет для Киры пропуском в большую жизнь».

Глава II

С тех пор много раз доводилось мне бывать в Нижнем Тагиле. И много раз возникало желание зайти к Кире. Писем от нее после того радостного телефонного звонка не было, и меня не покидало беспокойство за ее судьбу. Но... она не звала, не просила о помощи, а мне было неудобно навязывать ей свое внимание.

И все-таки однажды я постучала в квартиру, на пороге которой одиннадцать лет назад встретила меня испуганная девчонка с мокрой тряпкой в руках.

Открыли сразу. Сказали, что такая здесь не живет, что за эти годы в квартире четырежды менялись жильцы.

Я ушла, но уже не могла уехать, не отыскав Киру или хотя бы ее следов.

Следы отыскались. В адресном бюро подсказали координаты одноклассника Киры — Петра Пряничникова, он дал телефон Лары Крюковой (Ларисы Викентьевны, давно сменившей свою девичью фамилию), и мы с ней встретились, зашли в сквер возле гостиницы...

Оказалось, что весь разговор о Кире уместился в те несколько минут, которые потребовались нам, чтобы один раз пройти небольшую боковую аллейку.

— ...Она тогда за Олега вышла, — не дожидаясь моих расспросов, сказала Лариса. — Дали им комнату в даме молодых специалистов. А через полгода ушла от него... Тут... к одному пожилому... На тридцать лет старше ее. Квартира, машина, дача, сбережения... Весь... джентльменский набор, — сыронизировала она. (Похоже, хотела сказать «мещанский» или что-нибудь в этом роде, но удержалась.) — Банальная история.

История была не просто банальной, она была, пожалуй, безнравственной.

— Дети у них есть? — спросила я и подумала: «А может, по любви вышла? Ему тогда было около пятидесяти...»

— Она не хочет пока детей, — не то равнодушно, не то осуждающе пояснила Лариса. — Она говорит: замуж можно и так, по расчету, а детей — только по любви.

— Выходит, любви ждет?

— Может, и ждет. Только время-то не ждет — уходят годы-то.

И сожаление, и осуждение, и раздражение против Киры теперь слышались совершенно отчетливо.

— А работа? — спросила я, теряя надежду. — Кто она теперь, кем стала?

— Да никем. Много что начинала, бросала... Только вот шьет хорошо.

Я чувствовала, ей не хочется говорить о Кире, и спросила напрямик:

— Вы не дружите?

— Нет, — так же прямо ответила Лариса.

Я хотела спросить еще, переписываются ли они, но Лариса, поглядев на меня как-то оценивающе и чуть поколебавшись, призналась:

— А ведь она здесь, в Тагиле. — И, еще помолчав, выпалила, словно выстрелила словами: — Хотите, могу адрес дать!

Замолчала, недовольная собой. Видно, говорить Кирин адрес не входило в ее планы.

Теперь я чуть поколебалась и посмотрела на Ларису попристальней. Спросила себя, хочу ли видеть «благополучную», расчетливую, великолепно одетую и «вырвавшуюся на свободу» Киру Ц. И ответила Ларисе:

— Не надо.

Мы простились сдержанно, даже из вежливости не изобразив на лицах улыбок и не сказав приличествующих моменту бесполезных, но обязательных слов. Лариса была недовольна, что сообщением своим обманула какие-то радужные мои надежды, и я недовольна, что обманулась, что действительность не подтвердила моих ожиданий и вместо закономерного благополучия, вместо логического завершения положительного образа преподнесла мне вполне фельетонный сюжет с классически отрицательной героиней.

Она, эта теперешняя Кира, как-то сразу отделилась в моем представлении от той растерянной, искренней и счастливой девчонки, что кричала мне в трубку междугородного телефона: «Поступаю на завод!.. Иду получать пропуск!..» «Теперешняя» была чужим, неприятным, не интересным мне человеком, а та, прежняя Кира, оказывается, все эти годы оставалась жить только в моем воображении.

Я продолжала видеть и слышать, как она с отчаянием, стыдом, болью и недетской решимостью рассказывает о своей уродливой жизни. Как потом — оттаявшая, повеселевшая — азартно спорит со мной в гостиничном номере, как стоит на вокзальном перроне А своим переполненным несказанными словами молчанием не отпускает меня уйти в вагон.

Мне тягостно ее молчаливое присутствие, и я говорю какую-то ерунду, что-то не нужное нам обеим, потому что серьезное все сказано и возвращаться, снова притрагиваться к нему нельзя.

Она молчит, прячет левую руку на груди, за отворотом пальто. Я теряю терпение и поднимаюсь на подножку. Вагоны чуть вздрагивают, платформа с людьми, старое деревянное здание вокзала, состав на соседнем пути плавно и медленно плывут назад. Кира делает несколько шагов рядом с вагоном, быстро, словно решившись, выдергивает из-за отворота пальто руку и протягивает мне тетрадь в твердых картонных корочках. Прощаясь, я взмахиваю зажатыми в кулаке перчатками, а она кричит: «Это вам... Возьмите!» — и уже не идет, а бежит рядом.

Я понимаю вдруг, что это ее дневник, и не решаюсь взять.

Она задыхается от бега, от крика:

— Возьмите! Возьмите же!

Я ловлю тетрадь, и Кира сразу останавливается, а электровоз, победно свистнув, вырывается из переплетения путей и стрелок. Проводница закрывает дверь, уходит, а я остаюсь в тамбуре. В руках Кирин дневник... Как прятала она его на груди под пальто и как неожиданно вырвала, отдала. Словно и не тетрадь, а душу свою вынула и доверила мне...

Дома, едва полистав, я убираю дневник, чтобы больше никогда не открывать. Так много рассказав, Кира и без того впустила меня в свою душу, и я не могла тогда — не хотела! — узнавать больше, чем уже знала. Пожалуй, даже страшилась этого. И очень обрадовалась Кириному бодрому звонку, сообщению, что устроилась она на завод.

Мне хотелось хорошего конца всей этой плохой истории, и я с готовностью, с легкостью поверила в него, посчитала свою журналистскую миссию благополучно законченной и, так и не прочитав заветной тетради, отослала ее на Тагильский почтамт до востребования.

Возвращаясь в гостиницу после встречи с Ларисой, я все это припомнила, заново пережила и с горечью, с неловкостью за себя вдруг отчетливо поняла, что, прикоснувшись к судьбе тагильской девчонки, неосознанно побоялась ответственности и, сделав первый шаг ей навстречу, остановилась. А сама она еще не готова была к серьезной борьбе за себя.

О «ТРУДНОЙ» ДЕВЧОНКЕ И «ПОЛОНЕЗЕ» ОГИНЬСКОГО

Глава I

Задание, по которому предстояло ехать в командировку, мне объяснили в редакции предельно лаконично. Подали местную молодежную газету, показали подчеркнутые красным карандашом четыре строчки:

«...пришла Светлана Дедова из соседней бригады и сказала: «Я пью водку, курю. Но я хочу жить правильно. Примите в свою семью».

Это были строчки из хроники, где рассказывалось о штукатурной бригаде Петра Белоусова, первой в Курганской области завоевавшей право называться бригадой коммунистического труда. В эту бригаду и просилась какая-то Светлана Дедова, о которой в газете не было сказано больше ни слова.

Кто же она? Чем продиктована ее отчаянная откровенность? И откровенность ли это? Я пыталась представить себе Светлану, мысленно увидеть ее лицо, услышать, что и как она говорит... И откуда-то из-за газетных строк выходила отвратительная девица, смотрела на меня холодными, наглыми глазами, дымила папиросой и говорила что-то грубым, трескучим голосом. Потом бросала папиросу, приглаживала растрепанные волосы и произносила фальшиво, но выразительно:

— Хочу жить правильно! Примите в свою семью.

Я не верила являвшейся в моем воображении девице, не верила Светлане Дедовой и опасалась, что ее примут в бригаду коммунистического труда.

Бригада Петра Белоусова работала в поселке ТЭЦ на строительстве клуба. Я подошла к группе девчат, столпившихся возле ванны с раствором, и сразу же угадала среди них Светлану.

Нет, она не была похожа на ту, которая возникала в моем воображении. Но она не была похожа и на других девчат из бригады. Ее отличали резкость, мальчишеская угловатость в движениях, властность и задиристость в голосе. Издали ее можно было принять за мальчишку-подростка. Она легко, даже как-то небрежно размешивала лопатой раствор и громко возмущалась:

— До обеда простояли: цемента не было... Да они что, с ума сошли?!

Светлана озиралась по сторонам, будто ждала, что «они» вот-вот появятся. Но никто из начальства не приходил, некому было предъявить претензии, и это раздражало ее еще больше.

В бригаде было действительно неладно. Район строительства внезапно оказался без воды: до завтрашнего утра ее перекрыли сантехмонтажники. Валя Зырянова, заменявшая бригадира на время его командировки, бегала в конторку, звонила по телефону в трест, требовала машину. И только за час до конца смены к строительству подошел наконец грузовик с флягами, наполненными водой.

В такой неблагополучный день и началось мое знакомство с бригадой Петра Белоусова. Потом я встречалась с молодыми строителями, когда у девчат от работы горели руки и в пустой коробке будущего красавца клуба звенели песни. Я видела девчат из бригады на летучем рабочем собрании, в общежитии, просто на улице. Мне всегда было приятно смотреть на них, интересно говорить с ними. Я находила, что они и умелые, и умные, и даже красивые. Каждая по-своему...

Но больше других меня, конечно, интересовала Светлана Дедова. Я расспрашивала о ней у бригадира, у подруг, у соседок по общежитию, у комсомольских руководителей треста. О ней говорили по-разному. И хорошо, и плохо. И встревоженно, и восторженно. Я расспрашивала саму Светлану, и девушка рассказывала о себе. Но рассказывала как-то очень равнодушно. Рассказ был подробным, по нему можно было установить даты, поступки, события, но нельзя было найти первопричины событий, мотивы поступков, а без этого оставался непонятным характер девчонки. Без этого оставалось неясным, что же стоит за теми четырьмя строчками из молодежной газеты.

В воскресенье Светлана водила меня по городу, показывала дома, которые строила, и попутно вспоминала связанные с этими стройками эпизоды. Эпизоды были одного плана: кто-то кого-то ударил, оскорбил, не вышел на работу. Причем о драках она говорила увлеченно, с мальчишеским озорством, пересыпая речь лихими словечками, на которые способен не каждый парень.

И при этом сердито хмурила кустики белесых бровей.

Вечером мы сидели в номере гостиницы и Светлана пополняла мои скудные познания в области строительного искусства. Объясняла виды кладки, чертила в моей записной книжке схемы. Говорила спокойно, мягко, а потом вдруг забывалась.

— На тридцатичетырехквартирном у нас бригадир был... Свойский парень! Только пил всю дорогу.

Я уже понимала, что «всю дорогу» в переводе на обыкновенный язык означало «все время», «каждый день».

— А потом Федька, подсобник мой... Эх, я этого Федьку в гробу вижу!..

Лицо Светланы становилось при этом грубым, глаза вызывающе щурились и голос звучал резко, неприятно.

Я слушала ее внимательно, смотрела, как бойко бегает по бумаге карандаш, изображая схему цепной кладки Попова-Орлянки, и вдруг заметила, что бойкий карандаш замер, а Светлана замолчала на полуслове.

— Цепная кладка, — осторожно спросила я, — что это значит?

Светлана посмотрела на меня странным, отсутствующим взглядом.

— Сейчас объясню...

Помедлила, осторожно положила карандаш на сукно стола, закрыла записную книжку, снова замолчала. Я замолчала тоже и только тогда услышала: приглушенная, из репродуктора лилась музыка. Я слегка повернула регулятор, и музыка прибойной волной затопила комнату. Девушка посмотрела на меня благодарным взглядом, и впервые за все дни знакомства с нею я увидела, какие доверчивые у Светланы глаза.

Передача окончилась. А Светлана долго еще сидела молча, и я не тревожила ее, потому что тоже была во власти музыки и потому что почувствовала: эта удивительная музыка словно сблизила нас, словно растопила какую-то натянутость в отношениях.

— «Полонез» Огиньского... — тихо сказала Светлана. — Моя любимая музыка. Еще с тех пор... С детдома.

Погасли фиолетовые сумерки, черными ладонями прикрыла гостиничные окна густая ночь. В гулкой тишине коридора потонули последние осторожные шаги, А потом ночь неслышно отошла от окон и сиреневый, зыбкий заглянул в комнату рассвет. В коридоре скрипнула первая дверь, первые шаги разбудили гостиницу... А мы все еще не ложились спать и подобно старым друзьям, встретившимся после долгой разлуки, торопливо, взволнованно говорили обо всем на свете: о музыке, от которой сердце человека становится словно крылатым, о враге каменщиков — «черемховском» кирпиче, который крошится от легкого прикосновения мастерка, о замечательном человеке — бригадире бригады коммунистического труда Петре Белоусове, о том, какая большая и интересная сегодня жизнь, и о многом-многом другом. Теперь я знала Светлану Дедову и могла писать о ней.

Глава II

Милиционер вводит в детский приемник двух чумазых, плохо одетых детей.

— Кто ваши родители? — мягко спрашивает начальник приемника.

Девочка смотрит на него исподлобья, отвечает зло, неохотно:

— Никто! Нет у нас родителей.

— Нет... родителей, — чуть слышно подтверждает мальчик.

— А где вы живете? — все так же спокойно спрашивает начальник.

— Там и живем, откуда привели. В трубах...

— А питаетесь чем?

— Знакомые ребята хлеб приносят.

На дальнейшие вопросы дети не отвечают. Девочка грубит, мальчик размазывает по грязным щекам слезы.

— Ну что ж, — улыбается начальник приемника. — Раз вы к нам пожаловали, будьте как дома. Ступайте мыться, переодеваться, обедать. Сержант, проводите их!

К вечеру чистые, сытые, повеселевшие дети становятся разговорчивыми и, перебивая друг друга, рассказывают, что они брат и сестра. Светке (она именно так и называет себя: «Светка») двенадцать лет. Вите — девять. Они убежали из дому, потому что мать пьет, а напившись, бьет их, и не только за дело, но и просто так, без причины, стоит попасться ей на глаза. Особенно Светку. Конечно, если бы жив был отец...

При упоминании об отце губы у Светки вздрагивают, а Витя судорожно цепляется за ее руку и, чтобы не показать слез, низко опускает голову. Отец, штурман-бомбардировщик, погиб во время войны.

— Надо вернуться домой, — обнимает ребят за плечи начальник приемника. — С вашей мамой мы уже поговорили. Она ждет вас.

Ребята поднимают на начальника полные ужаса глаза и теснее прижимаются друг к другу.

— Не пойдем. Теперь она нас совсем убьет.

Они опять становятся замкнутыми и испуганными, и начальник приемника не может добиться от них больше ни слова.

Через месяц на заседании исполкома городского Совета разбирается дело о бесчеловечном отношении Дедовой Веры Яковлевны к своим детям. Зачитываются заявления соседей, говорят свидетели. Подходит к столу бледная, заплаканная Светка и убежденно, не по-детски серьезно заявляет:

— Домой все равно не вернусь, лучше буду на улице жить. В трубах, на дне канавы! Страшно, конечно, но у «нее» страшнее.

Дело разбирается долго. Мать плачет, дает обещания, просит вернуть детей, но единодушным решением дальнейшую заботу о Светлане передают государству. Однако принимая во внимание раскаяния и обещания Дедовой, оставляют ей сына.

Заседание заканчивается. Мать берет Витю за руку, и он весь съеживается, становится похожим на побитую собачонку. Светлана захлебывается от подступивших слез.

А через месяц она уезжает в детский дом. Прощается со школой, подругами, с городом. Сопровождающая ее девушка несет чемодан. Они идут по улице той же дорогой, какой Светка ходила с Витей в школу. За углом — их дом. Дома — Витя... Светка не видела брата с тех пор, как после заседания исполкома мать увела его с собой. Она не разрешала детям встречаться.

Девочку охватывает волнение: нет, она не сможет пройти мимо дома. Она зайдет. А если дома мать? Если она не пустит?..

Светка вспоминает, какой заплаканной и несчастной была она тогда, в горсовете, и чувствует, как к горлу опять подступают слезы. Нет, мать, наверное, будет просить ее остаться, будет обещать, что никогда больше не тронет пальцем. И Светка ускоряет шаги.

Чтобы не мешать ей проститься, сопровождающая Светку девушка остается на улице. Дверь открывает Витя. Он бросается к сестре на шею, обнимает ее, кричит и пляшет от радости. А когда успокаивается, берет Светку за руку, и они убегают в комнату, где стоит большой, уютный диван. Удобно устраиваются на диване. Светка хочет сказать брату о цели своего прихода и не может. Не может вот так сразу омрачить радость встречи. А Витя достает семейный альбом, и они с трепетом открывают его на первой странице. С фотографии ребятам улыбается статный мужчина в парадной летной форме. Лицо у мужчины открытое, доброе. Это отец... Брат и сестра могут подолгу смотреть на его портрет. Смотреть, и молчать, и думать о нем.

Резко хлопает входная дверь, и не успевает Светка подняться с дивана, как в комнату влетает мать. Вырванный из детских рук альбом падает на пол, истерически вскрикивает Витя, отступает к двери и выскакивает на улицу Светка. Вслед ей несутся ругательства, злобные выкрики. После этого в сердце девочки уже не остается места для матери. Оно становится осторожным и недоверчивым. Оно становится злым.

В детском доме Светку считают «трудным» ребенком. Она грубит, своевольничает, не признает дисциплины. В ней столько озлобленности, столько недоверия к людям, что опытные воспитатели просто теряются: ну как, с какой стороны подойти к ней? «Трудным» ребенком ее продолжают считать и через два года. Правда, учится Светка добросовестно, работает в трикотажной мастерской, но по-прежнему держит себя со всеми вызывающе, одинаково не уважая ни сверстниц, ни старших. У нее совсем нет друзей. Это беспокоит педагогов и воспитательницу Светлану Аполлоновну Борисову. В присутствии Светки она особенно часто говорит девочкам о благородном чувстве дружбы, которое помогает людям идти по жизни, рассказывает о том, насколько сильнее, насколько счастливее становится человек, когда у него есть друзья. Светка никогда не слушает этих ее рассказов. Занимается чем-нибудь посторонним, а то вовсе уходит из комнаты. Возвращается, когда Светланы Аполлоновны уже нет, и презрительно мимоходом замечает:

— Опять Воспитка трепалась... А вы уши распускаете.

— Она очень даже интересно рассказывает, — возражает кто-нибудь из девочек, но Светка только отмахивается:

— Да ну вас всех! Подхалимки...

Светка вообще невысокого мнения о воспитательнице их группы: молодая, только что окончила институт. Год назад училась сама, а теперь «лезет» учить других. Светка так и говорит о ней: «лезет». И называет ее за глаза Воспитка, а в глаза не называет никак.

И вдруг происходит событие, после которого она никогда больше не может назвать Светлану Аполлоновну этим презрительным, выдуманным ею самой словом.

Вечером воспитательница приглашает девочек в красный уголок и садится за рояль.

— Вечно этой Воспитке что-нибудь надо, — ворчит Светка. — Опять песню разучивать...

И собирается уходить.

Но Воспитка очень просто, даже как-то стеснительно спрашивает у девочек:

— Вы будете слушать, если я вам что-нибудь сыграю?

Светка останавливается в дверях и с удивлением замечает, что всегда сдержанная и ровная Светлана Аполлоновна сегодня очень взволнована. Девочки рассаживаются вокруг рояля, руки воспитательницы осторожно ложатся на клавиши.

Сначала Светка все-таки хочет уйти и задерживается только из любопытства. А потом уже забывает обо всем. Широкая, властная и вместе с тем очень трогательная музыка поражает ее своей силой и нежностью. Светка прислушивается и улавливает за страстностью и широтой мелодии живую человеческую боль. Будто грустит кто-то очень сильный и гордый... Будто потерял он самое дорогое и теперь не может вернуть его.

Ей почему-то вспоминается портрет отца в парадной форме, представляется бездонное голубое небо, как свастикой, перечеркнутое силуэтом вражеского самолета.

Музыка крепнет. Исчезает щемящая душу боль, Светка слышит победные маршевые аккорды, а потом светло и тонко поют чистые, высокие ноты, и опять повторяется страстная, сильная мелодия, за которой угадывается страдание живой человеческой души. Светка медленно опускается на стул. Она чувствует себя подавленной и в то же время окрыленной. Она не может понять, что с ней.

— Тебе понравилась музыка? — тихо спрашивает воспитательница, и Светка поднимает на нее растерянные глаза.

— Не знаю...

Что ни делает она в этот вечер, чем ни занимается на другой день, она неотступно слышит светлую, певучую, чудесную музыку. Светка сама разыскивает воспитательницу и обращается к ней, впервые называя ее по имени и отчеству:

— Что вы играли вчера, Светлана Аполлоновна?

— «Полонез» Огиньского.

Воспитатели с удивлением и радостью замечают, как постепенно начинает теплеть сердце «трудной» девчонки. У нее появляется интерес к людям. Сначала к одной только Светлане Аполлоновне. Теперь Светка не пропускает ни одного музыкального вечера. Садится поближе к роялю и, если Светлана Аполлоновна спрашивает девочек, что они хотят послушать, обязательно просит:

— «Полонез», который вы играли тогда...

Светлана Аполлоновна играет, потом рассказывает девочкам об Огиньском, об истории его «Полонеза». В другой раз она играет им Чайковского, и Светку эта музыка поражает еще больше. Она пробует сама учиться игре на фортепьяно, записывается в музыкальный кружок и старательно занимается в нем.

Однажды после музыкального вечера Светка провожает воспитательницу до ее комнаты и, когда Светлана Аполлоновна приглашает ее, заходит.

В комнате тесновато, но уютно. На полках книги. Очень много книг. А на столе альбомы с фотографиями. И фотографий тоже очень много. Светлана Аполлоновна замечает заинтересованный взгляд Светки и, усадив ее у стола, пододвигает кипу снимков.

— Это из туристского похода...

Снимки необыкновенные. В горах, по диким узеньким тропкам пробираются веселые парни и девушки. И среди них Светлана Аполлоновна. В брюках, в клетчатой ковбойке, с рюкзаком! Потом веселые парни и девушки сидят у костра, переходят бурную речушку, плывут на байдарках, поют под гитару... Светка рассматривает снимки и расспрашивает воспитательницу о ее спутниках. Светлана Аполлоновна охотно и подробно рассказывает. Потом вынимает другую пачку снимков, и Светка видит тех же парней и девушек на лыжах в заснеженном лесу, на платформе железнодорожной станции, в аудитории института.

— Это мои друзья, — тепло говорит Светлана Аполлоновна, открывает ящик стола, и Светка видит, что он полон писем. — Разъехались после института, теперь вот письмами разговариваем.

— А вы... увидитесь с ними еще? — осторожно спрашивает Светка, которой грустно становится при мысли, что эти веселые симпатичные люди никогда больше не будут сидеть у одного костра.

— Конечно, — улыбается Светлана Аполлоновна. — Этим летом собираемся в Закарпатье.

— Все? — удивляется Светка.

— Нет, всем не удастся. Трое не смогут поехать. Зато вот эти, — она показывает на двух пареньков, — приедут с женами.

 

Светка делает новое открытие: оказывается, как хорошо могут дружить люди!

И постепенно сама она начинает ощущать потребность в друзьях, тяготится своим одиночеством, завидует девчонкам, у которых много подруг.

В это время десятиклассницы решают взять шефство над младшими. Приходят несколько взрослых девочек в шестой класс, где учится Светка, и объявляют о своем решении. К Светке подходит Рита Колегина и говорит:

— Я буду с тобой дружить.

— Зачем это? — отстраняется от нее Светка. — Дружба сама собой приходит. — И она сердито поворачивается к Рите спиной.

Но девятиклассницы оказываются настойчивыми. Все свободное время они проводят теперь с подшефными девочками. Выбирают им книги для чтения, учат их вышивать, играть в шахматы, даже на прогулки ходят теперь вместе. Светку возмущают десятиклассницы. Она открыто называет их подхалимками, обвиняет в том, что они выслуживаются перед воспитателями. Но больше других она не любит Риту. Ей даже хочется причинить Рите зло.

Как-то в воскресенье десятиклассницы собираются в театр. Надевают праздничные платья, новые туфли. Рита, нарядившись, выходит на мостик и, ожидая подруг, смотрит, как купаются младшие девочки. Светка понимает по-своему: эта подхалимка опять за ней следит...

Светка выходит из воды, взбегает на мостик и как бы невзначай толкает Риту в воду. Мокрая, сердитая, Рита выбирается на берег и, не обращая внимания на смех девочек, выжимает платье. На Светку она даже не смотрит, ни к кому не идет жаловаться. Но странно: и после этого события Рита продолжает относиться к Светке так же ровно и хорошо, как прежде. А ведь из-за вынужденного купания она не смогла в тот день поехать в театр!

Часто Рита уводит Светку в парк и читает ей непонятные, завораживающие стихи. Часто садится с ней вместе к роялю и просит играть пьесы, которые разучивают в кружке. Рита бережет для Светки конфеты, выданные к чаю, она заставляет ее надевать теплую кофточку, если на дворе пасмурно. Она помогает Светке решать трудные задачки. А иногда Рита начинает при ней вслух мечтать о своем будущем, и Светка узнает, что Рита собирается на комсомольскую стройку. И постепенно «трудную» девчонку начинает мучить совесть. Светка дает себе слово попросить у Риты прощения за то, что столкнула в воду. Много дней она говорит себе: «Завтра... завтра пойду и скажу». И много дней не решается. Потому что просить прощения ей очень неприятно.

И вот, дождавшись, когда Рита вышла из столовой, Светка останавливает ее. Топчется на месте, теребит кончики жестких рыжих косичек и наконец произносит:

— Я тогда тебя в воду... нарочно столкнула. Прости...

— Я знаю, — спокойно говорит Рита и, будто ничего не случилось, берет Светку за руку. Они идут вместе.

Светка чувствует, что и после признании ей не становится легче. Лучше бы Рита возмутилась, накричала, отругала ее! Светка начинает часто-часто моргать едва заметными ресницами. Рита ласково проводит ладонью по ее голове, и «трудная» девчонка плачет. Тихими и какими-то даже благодарными слезами. Потом они долго ходят обнявшись по парку, и уже Светка начинает успокаивать Риту, потому что та с тревогой говорит о предстоящих экзаменах.

Утром, когда все спят, Светка пробирается к большой одинокой черемухе, распустившейся и похожей издали на легкое белое облако. Ловко взбирается на дерево, рвет огромный букет и, крадучись, возвращается в спальню. Чтобы букет никто не видел, прячет его под кровать.

Букет для Риты. Как только она сдаст первый экзамен, Светка ей и подарит... Но к вечеру цветы опадают, их приходится незаметно выбросить, и на другое утро Светка опять чуть свет лезет на дерево. Потому что экзамен у Риты сегодня. Она ломает упругие ветки, решает, что на этот раз поступит умнее: поставит букет в воду. Светка прыгает с дерева и вдруг чувствует на своем плече чью-то руку. Высокий седой мужчина поворачивает ее лицо к себе и строго спрашивает:

— Кто тебе разрешил?

— Отпусти! — вырывается Светка.

Дороже всего на свете для нее сейчас этот букет, потому что он предназначен Рите.

— Ты знаешь, что в парке запрещено ломать деревья?

— Да отстань ты от меня! — грубо кричит Светка и прячет букет за спиной.

Но мужчина все-таки забирает из ее рук черемуху и коротко говорит:

— После завтрака зайдешь ко мне.

— Чтоб ты пропал! — кричит вслед обозленная Светка и в отчаянии падает на траву.

Седой человек оказывается новым директором. Он долго держит Светку в своем кабинете и добивается того, что она признается:

— Мне без букета сегодня никак нельзя. Рита экзамен по литературе сдает. Первый...

Директор говорит ей о «зеленом друге», которого надо охранять, об истории этого старого парка, а потом неожиданно заканчивает:

— Согласен, первый выпускной экзамен подруги надо отметить. Пойди к садовнику и попроси от моего имени, пусть нарежет тебе букет.

— Ой! — Светка от радости даже не догадывается поблагодарить директора. — Ой, неужели? Да если бы я знала, что можно так!..

И она выбегает из кабинета счастливая.

Рита сдает первый, второй, третий экзамен... Светка с грустью следит, как бегут дни и приближается время разлуки. Она очень привязалась к Рите: каждый раз в день экзаменов ждет подругу в школьном коридоре и, едва та выходит из класса, бросается навстречу.

Она теперь не представляет, как это можно жить без Риты....

В тот вечер, когда десятиклассникам торжественно выдают аттестаты, когда в актовом зале проходит выпускной бал, Светка, заплаканная, ходит вокруг школьного корпуса, заглядывает в окна. Она опять ждет Риту.

Старый парк кажется ночью таинственным, и ходить по нему даже немножко страшно. Но Светка, встретив Риту, нарочно тащит ее в самую дальнюю аллею, чтобы их не заметил ночной сторож.

— Ну что ты ревешь? — тихо говорит Рита, и Светка слышит, как дрожит ее голос. — Я же тебе писать буду. Часто-часто. Вот увидишь...

Светка всхлипывает. Рита продолжает утешать.

— Как десятилетку кончишь, ко мне приедешь. В Сибирь... Приедешь ведь?

Внезапно Светка перестает реветь, придвигается к Рите совсем близко:

— А что, если я убегу с тобой?

— Как это «убегу»? — настораживается Рита.

— Очень просто. На крыше твоего вагона!

В ответ Рита добродушно смеется. Светка сердито шмыгает носом и заявляет решительно!

— Убегу...

С этого дня Светка перестает ходить на работу в трикотажную мастерскую. (В детском доме три мастерских: швейная, ткацкая, трикотажная, в которых девочки, осваивая мастерство, работают по два часа в сутки.) Она не отходит от Риты ни на шаг, словно боясь прокараулить время ее отъезда. Рита тоже нервничает. Ей и самой тяжело расставаться с «трудной» девчонкой, которая только ее одну приняла в подруги. Озабочена их расставанием и Светлана Аполлоновна. Она не уговаривает Светку, не утешает — это бесполезно, она просто пытается отвлечь ее, чаще устраивает музыкальные вечера, прогулки, игры. Но Светка опять избегает их.

И вот Рите и ее одноклассницам выдают в райкоме комсомольские путевки на новостройку. Светка сидит в приемной райкома и ждет, когда Рита выйдет от секретаря. Рита выходит, берет Светку за руку и неожиданно говорит ей:

— Я тоже решила: ты обязательно поедешь со мной! Только не крадучись, а совершенно открыто. Сейчас же пойдем к директору.

Дорога от райкома далекая. Они едут в электричке, потом бегут пыльным разбитым трактом, и Рита на ходу говорит Светке торопливо и радостно:

— Я, как получила эту путевку, себя будто старше почувствовала. Самостоятельнее. Ведь ты... Понимаешь. ведь ты мне все равно что младшая сестра. Значит, теперь я сама могу о тебе заботиться. Я тебя там в школу устрою.

Они врываются в кабинет директора и, перебивая друг друга, объясняют свою просьбу. Директор спокойно выслушивает и, конечно, говорит: «Нельзя».

— Не можем мы сейчас отпустить Светлану. Надо десять классов окончить.

— А я не хочу десять классов! — взрывается она, — Я работать хочу.

— Будешь работать после десятилетки, — невозмутимо возражает директор.

И все-таки Светка уезжает. Несколько дней и она, и Рита, и Ритины подружки, и даже некоторые преподаватели уговаривают директора доверить «трудную» девчонку Рите Колегиной. Убеждают, что нельзя их отрывать друг от друга. Чтобы решить этот вопрос, специально собирается педсовет. И вот Светке и Рите выдают новые пальто, платья, обувь, деньги на первое время. Одежды оказывается так много, что чемоданы едва закрываются. Директор приглашает Риту и Светку в свою машину и вместе со Светланой Аполлоновной отвозит их на станцию. Он сам покупает им билеты, вносит в вагон чемоданы.

Когда поезд трогается, Рита и Светка высовываются из окна и долго машут руками. Уплывают назад, становятся маленькими, словно игрушечными, станционные здания, перекидной мост, перрон и на перроне — седой пожилой мужчина, директор детского дома, и Светлана Аполлоновна, которая, по мнению Светки, лучше всех великих музыкантов играет «Полонез» Огиньского.

Глава III

Есть в Сибири, недалеко от Красноярска, городок Абаза. Плотным кольцом сходятся вокруг него горы, хмурые по вечерам и добрые, сине-голубые утром. Близко к городу подступают кедровые рощи, заросли дикой смородины и крыжовника. Чистые, звонкие песни поют горные родники. В этот городок на строительство рудообогатительного комбината и приезжают новоселы. Риту сразу же направляют в бригаду учеником каменщиков, а Светке говорят: «Мала. Подрасти надо...».

Рита получает спецовку, приносит ее в общежитие, примеряет, и Светка смотрит на подругу с нескрываемой завистью. Нет! Пусть ее осуждают, пусть ругают, но она не хочет больше учиться. Хочет работать! Ведь ей уж пятнадцать. И опять — уж который раз! — ей вежливо отказывают.

Ничего не остается делать, и Светка поступает в школу ФЗО. Через год она становится каменщицей и работает с Ритой в одной бригаде. Они строят жилые дома, клубы, больницы.

У Светки теперь коротко острижены волосы, лицо обветренное, загорелое, а узенькие бойкие глаза светятся радостью. Движения ее быстры, энергичны, В рабочем комбинезоне она очень похожа на мальчишку, и общежитские ребята шутя зовут ее Славкой.

Но фронт работ в Абазе становится меньше, и подруг переводят в шахтерский городок Черногорск. Эх, если бы знала Светка, что ее ждет в Черногорске, не поехала бы она туда ни за что. А главное — не отпустила бы Риту. Впрочем, может, и отпустила бы. Ведь «от судьбы не уйдешь».

В Черногорске много хороших парней. Очень много. И большинство из них знакомые Светки. Держатся они с ней попросту, как с товарищем. При встрече хлопают по плечу, говорят: «Привет, Славка!» Берут на лыжные прогулки, учат играть в хоккей.

Светка гордится, что смотрят они на нее как на равную. И когда девчата начинают сетовать, что, мол, Светка не похожа на девушку и это очень плохо, начинают уговаривать ее купить вместо спортивных брюк нарядное платье, Светка неизменно отвечает на это единственным словом: «Мещанки!»

Леня тоже Светкин товарищ. Он часто заходит в общежитие, и они, пригласив Риту, втроем ходят в кино, в клуб. Рита сначала сторонится Лени, и Светку это раздражает. А потом... Светка вдруг начинает понимать, что Леня ходит не к ней и что не Рита третья в их компании, а она, Светка.

И опять наступают для Светки трудные дни. Опять она подолгу не может заснуть ночью и думает о своем одиночестве. Нет, Рита не переменилась в отношении к. ней. Она все так же заботится о Светке, любит ее с нежностью старшей сестры. Но что поделаешь, так уж устроен мир: даже очень любящие сестры со временем выходят замуж...

Светка ревнует Риту к Лене. Она пытается найти в нем плохие стороны, чтобы иметь право высказать Рите неудовольствие их дружбой. Но Леня очень хороший парень: добрый, честный, прямой и относится к Рите безупречно. Даже когда Рита капризничает (раньше Светка никогда этого не замечала за ней), Лени остается сдержанным и предупредительным.

И Светка скрепя сердце соглашается с Ритой, что лучше Лени нет парня среди шахтеров Черногорска. И, сама того не желая, она начинает придумывать причины, чтобы не пойти с ними в кино или в клуб. Конечно, Рита и Леня всегда уговаривают ее пойти, но уговаривают очень недолго и, когда она все-таки отказывается, довольные, убегают вдвоем. В таких случаях Рита возвращается домой поздно. Не зажигая света, раздевается, на ощупь поправляет на Светке одеяло и ложится спать. А Светка не спит. Не может заснуть. Все-таки она очень несчастна.

Часто Светке приходят письма от Светланы Аполлоновны. Добрые, хорошие. Реже — от брата. Письма от брата нежные и грустные, и в каждом слове обида. Почему Светка не пишет ему?..

Светка пишет. И даже очень часто. Но письма не попадают Вите, их уничтожает мать. Да и сам Витя пишет Светке крадучись. Он соскучился по сестре, зовет домой, уверяет, что и у них в городе много строек...

Наверное, это эгоистично и не по-дружески, но Светка иначе не может. Когда становится ясно, что Рита И Леня скоро поженятся, она увольняется с работы, укладывает вещи и виновато признается Рите.

— Я решила... домой ехать. К брату.

Рита не верит. Не хочет верить. Она, конечно, тут же бежит к Лене, и они возвращаются в общежитие, оба озабоченные и недовольные.

— Славка, этим не шутят! — сердито говорит Леня. — Распаковывай вещи!

Светка сидит на кровати перед опустевшей тумбочкой и упрямо повторяет:

— Я решила. Я уеду... домой.

Глава IV

Двое парней встречаются в обеденный перерыв у прилавка магазина. Один покупает буханку хлеба, другой — бутылку водки. Первый, скосив глаза на бутылку, понимающе подмигивает:

— Для аппетита?

— Для настроения...

— A y вас в бригаде девчонка появилась, новенькая... Не выдаст?

Второй парень скалит крепкие, пожелтевшие от табака зубы:

— Нет, она свой парень.

Через несколько минут бутылка с водкой уже гуляет по кругу. Бригада каменщиков, чуть ли не в полном составе собравшаяся за штабелями теса, «обедает». Каждый отпивает из горлышка, передает дальше.

Очередь доходит до Светки. Не моргнув глазом, она принимает из рук соседа бутылку, с видом заправского пьяницы отмеривает пальцем уровень, пьет и заедает куском колбасы. Потом так же, по кругу, идет пачка «Беломора». Запросто, словно курит она с пеленок, Светка берет папиросу, разминает пальцами, прикуривает у соседа. Захмелевшие парни начинают рассказывать анекдоты, и Светка, не краснея, слушает вместе со всеми, хохочет над слишком крепкими выражениями. Наконец бригада нехотя поднимается.

— Айда работать!

Ребята взбираются на леса и, бесконечно переругиваясь, работают до конца смены. Плохо ли идет лебедка, попадает ли каменщику под руки колотый кирпич, или подсобник неровно расстилает раствор — на стройке слышится ругань. Если кто-нибудь со стороны одергивает ребят, каменщики заявляют в оправдание:

— Молчком работать скучно.

— А вы бы... песню попробовали, — предложили им как-то девушки из штукатурной бригады. Но парни сухо отрезали:

— Мы не артисты.

Светка вполне разделяет мнение, что молчком работать скучно и что каменщики не артисты. Подумаешь, ругаются! Ну и пусть! Она теперь и сама может... Подумаешь, пьют! На свои ведь деньги. Главное, что работает бригада неплохо. Когда есть кирпич, в смену по полторы нормы дает. Так что даже если и прогуляет кто — не очень заметно. На работе почти не отражается.

Светка во всем старается подражать парням из своей бригады и, если кто упрекает ее за это, вызывающе говорит:

— Мы рабочие люди. Вежливости не обучены...

Она живет в общежитии треста Курганжилстрой шумно и весело. Дружит в основном с парнями, девчат «презирает» и сторонится. В тресте слывет хорошей каменщицей и... развязной, испорченной девицей. Эта репутация ничуть не смущает ее. Кажется, что Светка довольна тем образом жизни, который она ведет.

Но это только кажется. В глубине Светкиной души столько горечи, столько боли, что заглянуть туда ей и самой страшно. Горечь эта от чувства бесконечного одиночества. Ни дома, ни семьи у нее по-прежнему нет. По воскресеньям она ходит в «тот дом», но в соседний подъезд, к тете Поле. Туда прибегает братишка, и они в разговорах проводят весь день. У тетки тесно, но как-то тепло и спокойно. Не хочется от нее уходить, и часто, поддавшись уговорам, Светка остается ночевать. Витя тоже норовит не пойти домой. Когда тетя Поля расстилает постели, то в комнате уже не остается ни метра свободного места. Но это не имеет значения: в тесноте, да не в обиде.

И все-таки Светка «в обиде». Ей нет еще восемнадцати. Ей хочется ласки, заботы, внимания. Она совершенно одна в жизни. Правда, о ней заботится государство: она работает по шесть часов, ей есть где жить, есть на что жить. Но ведь этого совсем не достаточно «для полного человеческого счастья»! И Светка тянется к парням, с которыми работает, подстраивается к ним и долгое время считает их своими друзьями.

Правда, очень свежи воспоминания о другой дружбе, которая облагораживала Светку, удерживала от опрометчивых поступков, заставляла забыть плохие привычки. Но теперь Рита далеко, и ее хорошие письма не могут изменить течение Светкиной жизни. Теперь далеко и детский дом, где осталась Светлана Аполлоновна. Конечно, друзья воспитательницы не разговаривают с ней так, как каменщики разговаривают со Светкой.

Но ведь те интеллигенты, рассуждает Светка. А ее друзья — рабочие парни. Кстати, и Рита, пожалуй, тоже интеллигентка. Кончила десятилетку, знает много стихов... Ручки у нее такие маленькие-маленькие, а лицо белое, нежное. Потому с ней, наверно, парни и вежливы всегда — сразу видят: интеллигентка.

И Светка решает, что есть в жизни две нормы поведения: одна для интеллигентов, другая для рабочих.

Ее новые друзья не любят никаких коллективных прогулок, о туристских походах и слышать не хотят. Это огорчает Светку. Они отмахиваются от нее, если она предлагает сходить в театр, книг не читают. Они только работают, спят и пьют... Но они хорошие парни. Светка за это ручается! И раз уж она им друг, то тоже не ходит в театр и очень редко берет в библиотеке книги.

Иногда совершенно неожиданно со дна Светкиной души, откуда-то из-под тяжести горя и одиночества, поднимается светлый прибой музыки. Она прислушивается и недоумевает: как так? Не по радио, не на улице, а где-то в самой себе слышит она музыку!

И наконец понимает: это музыка, которую сохранила память. Это «Полонез» Огиньского... И она старается заглушить в себе воспоминания о детдоме, где хотели сделать из нее «интеллигентку», учили играть на фортепьяно...

Нет, Светка — рабочий человек, «свой парень» в бригаде отчаянных, грубых ребят и очень гордится этим!

 

Совершенно случайно она попадает однажды во время перерыва в бригаду штукатуров. Заходит к ним «просто так», потому что злится на своих ребят и не хочет с ними обедать. А злится справедливо... Генка сегодня до того плохо работает, что ей все время хочется подойти и треснуть его. Навалит раствора больше, чем надо, размажет, а он растекается, свисает по стенке и застывает отвратительными потеками. Светка смотрела-смотрела на все это, не выдержала, подошла:

— Гад ты, Генка, больше никто! Смотри, стена у тебя какая! Глазам пакостно! И раствору в два раза больше изводишь.

— Иди ты знаешь куда! — вяло огрызнулся Генка.

— А чтоб у тебя лапы пообвалились! — взвилась Светка. — Неужели не стыдно? Я девчонка, и то...

— Какая ты, к черту, девчонка? — оскалился Генка и тяжело хлопнул ее по плечу.

— Что за шум, а драки нет, — «сострил» подошедший к ним Колька. — Оставь Генку-то. Он не твой, а мой подсобник. Катись отсюда!

Светка еще раз взглянула на стену и испуганно всплеснула руками:

— Господи! Да ведь вы «пузо» сделали!

— Где это? — нахмурился Колька.

Стена действительно выпирала бугром, наплывом. Это означало, что ее «завалили», или, говоря языком каменщиков, сделали «пузо».

— Ломать же придется, перекладывать! Гад ты проклятый!..

Светка кричала теперь на Кольку. Колька подошел к ней совсем близко, словно хотел ударить, и тут Светка почувствовала, что от него пахнет водкой. Подошел и Генка. От него тоже пахло водкой. Светке вдруг стало до омерзения противно. Она резко повернулась и ушла, не сказав больше ни слова.

Наступил час обеденного перерыва, и, чтобы не встречаться ни с Колькой, ни с Генкой, она спустилась к штукатурам.

Глава V

Девчата-штукатуры сидят в маленькой теплой «курилке». Впрочем, «курилка» — название условное. Как раз если кто закурит, того выпроваживают из «курилки». В этой комнатушке штукатуры греются, обедают, совещаются. Светка открывает дверь, когда «курилка» уже полна народу. Девчата шикают на нее, но, потеснившись, уступают место на опрокинутом ящике. Все они держат на коленях сумки или свертки, достают оттуда булки, бутерброды, бутылки с молоком. Обедают... Светка достает из кармана кусок хлеба, пригоршню конфет, наливает из бачка воды в пол-литровую банку. Пока она возится, все почему-то с нетерпением поглядывают в ее сторону, а когда успокаивается, бригадир штукатуров Петр Тимофеевич Белоусов говорит:

— Ну что ж, продолжим...

Со скамейки поднимается не знакомая Светке девушка, аккуратненькая, чистенькая, одетая не в спецовку и не в ватник. «Интеллигентка», — решает Светка и с неприязнью ее разглядывает.

Девушка раскрывает газету, пробегает глазами по строчкам, потом снова закрывает ее и, улыбнувшись, спрашивает:

— Дальше я вам своими словами расскажу. Можно?

И она рассказывает о рабочих бригадах, которые одинаково борются и за производительность труда, и за культуру. О тех рабочих, которые считают, что понимать и любить музыку — это так же важно, как важно понимать и любить свой станок.

Светка слушает чистенькую девушку с недоверием и недоумевает: почему все остальные так внимательны к ее рассказу? А девушка говорит еще и о том, что в бригадах этих люди и трудятся и живут по принципу «один за всех, все за одного».

«Как у нас вроде... — соображает Светка. — Врозь даже ста граммов не выпьют... — И тут же вспоминает сегодняшний инцидент, хмурит редкие кустики бровей. — Нет, не как у нас!»

Когда девушка уходит, Светка спрашивает, кто она. Оказывается, секретарь комитета комсомола треста Тамара Киселева. Светка недобро ухмыляется.

— Понятно... Чистенькая... В кабинете сидит!

— Ну да! — возражает ей Зоя Алексеевских. — Тамара с нами работала. Маляром. Она после десятого класса по комсомольской путевке сюда приехала.

Штукатуры расходятся по рабочим местам, Светка нехотя идет в свою бригаду.

И опять с ней происходит что-то непонятное. Начинает казаться, будто уж не такие они ей друзья, эти парни из бригады каменщиков. И не так уж они к ней хорошо относятся... Светка реже и реже остается обедать с ними. Уходит к штукатурам в «курилку» и обязательно застает там что-нибудь новое. То Петр Тимофеевич Белоусов девчатам о смежных профессиях рассказывает, то все вокруг нового номера стенгазеты соберутся, а то книжку коллективно читают. Светка садится на ящик возле двери и слушает.

В отличие от Светкиной, в этой бригаде одни девчата. Только бригадир — Петр Тимофеевич. Впрочем, есть еще один мужчина. Вернее, не мужчина, а совсем мальчик. Гоша Артаментов. Ему недавно исполнилось шестнадцать лет. Он у девчат в бригаде вроде завхоза: материалами заведует, инструментом. А девчат — двадцать семь. Все разные, все с характером, но между собой почему-то не ругаются. Чуть что — собираются в «курилку» и обо всем судят, спорят, решают сообща. Стенгазета у них выходит яркая, красивая — сам Петр Тимофеевич оформляет. А он художник. И в каждом номере раздел «Как красиво одеться». Разные фасоны рисуются и пишутся объяснения к ним. Это кажется Светке совсем странным. Какое отношение может иметь фасон платья к делам бригады, о которых говорится в газете?

А однажды Светка застает в «курилке» совсем необычное. В центре комнатушки стоит смущенная, раскрасневшаяся Нина Спиридонова и, держа в руках свертки, растерянно произносит:

— Ой, девочки! Спасибо вам! Большое спасибо!

Девчата вокруг нее шумят, аплодируют, подбегают целовать.

Светка догадывается, что у Нины день рождения, и тоже подходит, поздравляет.

Вырвавшись из объятий девчат, Нина убегает и возвращается с большим кульком шоколадных конфет.

— Девочки, угощайтесь!

Светке весело и как-то очень хорошо в этой большой, дружной компании. Хорошо и вместе с тем грустно. А грустно оттого, что все эти девчата не ее друзья. Светка невольно вспоминает: как часто случается, когда все-все — и знакомые, и родные, и даже она сама — забывают о ее, Светкином, дне рождения. А в бригаде штукатуров не забывают ни одного такого дня. Заранее покупают подарки, выбирать их бегают в магазин чуть ли не всей бригадой.

Прежде Светка смотрела на маляров и штукатуров несколько свысока. Считала: самый главный человек на стройке — каменщик. И всегда старалась подчеркнуть это превосходство. И если бы в строительной школе ее не приняли в группу каменщиков, она ни за что — ни на что на свете! — не согласилась бы учиться на маляра или штукатура. И вдруг теперь она ловит себя на мысли, что ей становится интересна работа в штукатурной бригаде.

Светка иногда даже выгадывает время, чтобы сбегать к белоусовцам в рабочие часы. Задержат, например, подвоз кирпича, каменщики простаивают, и она мчится к штукатурам. Прибегает туда и удивляется. Даже на улице слышно: девчата поют! И не как-нибудь там, а очень даже хорошо, на два голоса поют. Поют и при этом бойко работают мастерками, шаблонами, забирают потолки, тянут карнизы, ровняют оконные и дверные откосы. Светка стоит, слушает, потом незаметно уходит к себе.

 

Приближается Новый год. Светкины соседи по общежитию шьют маскарадные костюмы, парни из ее бригады, лукаво подмигивая, потирают руки: «Эх, выпьем! Сам бог велел...» А штукатуры из бригады Белоусова тревожно совещаются: «Успеем ли?.. Ведь как бы хорошо сдать дом к первому января...» Светка с интересом рассматривает маскарадные костюмы, весело принимает приглашение парней «выпить и повеселиться», но самое важное для нее сейчас не бал-маскарад и не праздничное застолье. Главное, чтобы белоусовцы успели.

Она приходит в их бригаду, даже когда не совпадают смены. Смотрит, как девчата работают, берет инструменты, пробует работать сама. Радуется, если у нее получается, и очень переживает неудачи. Девчата, не принимавшие прежде всерьез ее интереса к штукатурному делу, теперь все объясняют и показывают. Зоя Алексеевских учит затирать откосы. Шура Михайлина берет в помощницы, когда надо, готовить раствор. Маша Гукова показывает всевозможные шаблоны карнизов. В предновогодние дни бригада работает очень напряженно, но по-прежнему весело, с песнями. К новогоднему балу белоусовцы тоже подготовились, и Светка знает даже, какие у девчат костюмы.

По этим костюмам она и пытается найти штукатуров в праздничной сутолоке новогоднего маскарада. Гремит музыка, шуршит серпантин, танцуют вокруг нарядной елки веселые люди. Светка чуть не каждому заглядывает в лицо, но никого из белоусовцев не находит. И уже в разгар вечера узнает, что они не придут. Сказали по телефону, что пусковой объект заканчивают. Просили их номера из концертной программы вычеркнуть.

— Они так готовились, — расстраивается Светка. — Костюмы шили...

Ей становится одиноко на этом веселом и шумном вечере. Она отмахивается от знакомых, отказывается от приглашения на танцы. Озлобляется, когда парни пытаются затащить ее в буфет и угостить вином. Вырывается от них, называет своих друзей каменщиков пьяницами и подонками. Ей очень обидно, что белоусовцев нет здесь. А еще обиднее, что сама она сейчас не с ними, не на пусковом объекте.

И Светка уходит с вечера, не дождавшись конца.

Глава VI

Начальник участка возвращает Светке заявление и твердо говорит:

— Нет! Эта бригада передовая, особенная... Не могу перевести вас туда.

— Я вас очень прошу...

— Не могу!

Светка резко поворачивается, выбегает из кабинета. А в обеденный перерыв, стоя посреди тесной «курилки», громко, взволнованно говорит девчатам:

— Я хочу вместе с вами!.. Понимаете?

Голос у Светки дрожит, руки не находят себе места.

— Вы все знаете, какая я. Грубая... Пила... Курила... Но я хочу.... жить правильно. Примите...

Она опускается на перевернутый вверх дном ящик и закрывает лицо руками. В «курилке» становится тихо. А дотом Петр Тимофеевич очень спокойно спрашивает девчат:

— Что мы ответим Светлане?

И опять становится тихо, и Светка еще ниже опускает голову.

Наконец в дальнем углу слышится сдержанный шепот, потом кто-то говорит вполголоса, кто-то начинает громко спорить. Поднимается шум. И среди этого шума Светка улавливает громкие возгласы:

— Принять!

— Работник она отличный, а вот человек...

— Что «человек»? Ей еще и восемнадцати нет! «Человек» только начинается...

— Ну да! Примешь, а она всю бригаду опозорит.

— Сперва пусть исправится, а потом посмотрим...

— Да она уж давно от прежней своей жизни отошла! Не заметили разве?

— Видели мы таких!..

— А знаете, я ей верю! Все равно что самой себе верю!

Последняя фраза перекрывает все остальные, переворачивает Светкину душу, заливает лихорадочным румянцем ее широкое веснушчатое лицо.

Кто это сказал? Зоя Алексеевских? А может, Шура Михайлина? Или Маша Гукова? Или Галя... Светка поднимает глаза и встречается взглядом сразу с десятками глаз, веселых и добрых.

— Так как же решили? — спрашивает Петр Тимофеевич.

И все начинают кричать:

— Принять!.. Верим ей!.. Пусть пишет заявление!..

— Я... написала, — поднимается с ящика Светка. — Только начальник не взял. Отказал мне.

Тогда чуть не все тридцать человек идут к начальнику участка и уговаривают его перевести каменщицу Светлану Дедову в бригаду штукатуров.

Светка набрасывается на новую работу с жадностью. Она оказывается терпеливой и способной ученицей. А знания, приобретенные ею во время работы каменщиком, приносят большую пользу штукатурной бригаде.

Иногда Светка вспоминает о бригаде, из которой ушла. Вспоминает нехотя, без сожаления, но почему-то с чувством вины перед ребятами. Будто сама она пришла к свету, а их оставила... Она собирается пойти к ним и поговорить начистоту, откровенно. Сказать, почему ушла... И когда наконец приходит к каменщикам, застает там другую бригаду.

— А где же?.. — озирается она по сторонам.

— Своих потеряла? — сдержанно спрашивает девушка-подсобница. — Так их пятый день нет. Бригадира сняли. За пьянство... А каменщиков две передовые бригады к себе пригласили. Они и перешли.

«Вот и хорошо, — думает Светка. — Очень хорошо что передовые бригады к себе их взяли... Ребята-то ведь они стоящие! Отличные каменщики!»

ВО ВТОРНИК ПОСЛЕ ДВЕНАДЦАТИ

Глава I

Антон потерял голос. Об этом сказала его жена, Люся, остановив Геннадия на лестнице. Сказала и, припав к перилам, заплакала.

Геннадий ничего не ответил, только поправил на ее вздрагивающих плечах теплый шарф. Укрыл этим широким мягким шарфом ее плечи так, словно Люся озябла и ее надо согреть.

Они стояли на пустой лестнице в пустом театре, когда кончились дневные репетиции, а до спектакля оставалось еще несколько часов. Геннадий молчал, а Люся все тише, все безнадежнее повторяла сквозь слезы: «Что будет?», и шарф сползал, а Геннадий снова укутывал ее плечи.

Он искал и не находил слов, которые могли бы утешить ее, потому что слов таких у него не было. Вернее, не было в нем того чувства искреннего сострадания, которое могло бы сделать любые — самые обыкновенные, самые банальные — слова теми единственными, какие были необходимы. Он этого не осознавал, только растерянно ощущал: чего-то в нем нет, чего-то недостает, что-то мешает принять горе друзей в свое сердце. А главное — Геннадий не мог поверить, что голос Антона — необыкновенно свободный, летящий, — голос, которому, казалось, никогда не будет конца, — исчез, умер.

— Ты вечером занят? — спросила Люся.

— Спектакль, — ответил Геннадий и почувствовал себя виноватым: он давно мечтал спеть в этом спектакле главную партию и даже был назначен дублером Антона, но опера шла редко, и каждый раз пел Антон. И каждый раз Геннадий слушал его, стоя в переполненной служебной ложе, и изумлялся, и завидовал, и, забываясь, становился вдруг просто зрителем, студентом с шумной галерки и искренне, восторженно аплодировал певцу вместе о залом.

Он представил Антона на сцене, представил сцену, театр без Антона, и его обожгло осознанием беды.

— Значит, ты не придешь к нам? — Люся медленно выпрямилась, отняла маленькие руки от лестничных перил. — Он скоро вернется, а я... Я не могу с ним — одна. — Она попыталась улыбнуться. — Во мне совсем нет мужества.

Геннадий подумал, что в ней никогда и не было мужества, не было характера, что и то, и другое в избытке было в Антоне, и этого хватало им на двоих.

— Я иду. Сейчас, вместе с тобой.

Но, раздумывая, не тронулся с места, Люся подняла заплаканные глаза.

— У тебя премьера?

Геннадий мысленно повторил! «премь-е-ра», и где-то в самом дальнем, скрытом уголке его души на какой-то миг возникло едва уловимое ощущение... Он притворился, что не заметил этого, но ощущение возникло снова. Он попытался заглушить его и тогда отчетливо понял, что это ощущение радости.

Геннадий еще придерживал на Люсином плече теплый шарф, еще искал, что ей сказать, чем утешить, еще испытывал недоумение от того, что на Антона внезапно свалилось такое горе, а робкий, слабый зародыш радости уже рос, выпрямлялся и тонко, но торжествующе звенел в нем.

— Говорят, операция ничего не даст, — пробился сквозь этот торжествующий звон голос Люси. — Я была у профессора... Никто не берется.

Они спустились по лестнице, оделись в темной служебной раздевалке, пошли по солнечной мартовской улице, прозрачной и праздничной от первых прикосновений весны, и Люся все говорила и говорила о профессоре, о консилиуме, а Геннадий старался слушать ее, но слышал только себя: дьявольскую музыку ликования в самом себе. Это было страшно. Это было гадко. Стыдно. Это было против его воли, но он ничего не мог поделать с собой. Это было сильнее...

Около самого подъезда их нагнал Михаил. Полуобняв Люсю, прошел с ней несколько шагов, пообещал:

— Сейчас приду. Я около вашей двери утром полчаса проторчал. Носитесь где-то...

 

Антона дома не было. Безвольно опустив плечи, Люся остановилась около вешалки, то расстегивая, то снова застегивая пуговицы пальто. Геннадий осторожно, как с ребенка, снял с нее шапочку, пальто, шарф. Поправил выскочившую из прически шпильку. Обернулся на резкий телефонный звонок.

Люся испуганно метнулась к аппарату, сорвала трубку и опять застыла в каком-то безвольном оцепенении. Трубка громко, требовательно что-то говорила, потом дребезжаще закричала, а Люся все держала ее в опущенной руке и растерянно смотрела на Геннадия.

Дребезжащий крик оборвался, трубка тоненько, прерывисто запищала. Геннадий подошел, взял ее из Люсиных рук, положил на рычаг. Спросил, чтобы отвлечь Люсю:

— Санька куда-нибудь в кино убежал?

— В туристский поход всем классом ушли, — ответила она безучастно.

— А где у вас Василь Василич? — чтобы только не молчать, спросил Геннадий еще.

Люся вяло кивнула на дверь соседней комнаты.

— Покажи.

Так же вяло, неохотно она повела Геннадия за собой через маленькую Санькину комнату, открыла дверь в просторную кладовку, оборудованную под фотолабораторию, сказала шепотом:

— В углу, под столом.

И включила свет.

Они присели на корточки. Люся чуть сдвинула лист картона и открыла поставленный на ребро деревянный ящик. В нем, обернувши себя клочками газет, на таком же газетном ложе спал еж. Он спал вовсе не по-ежиному, в свободной, непринужденной позе на боку. Из газетного одеяла торчали острый черненький нос, белые кончики иголок; виднелось пушистое, светлое брюшко. Геннадий протянул было руку, чтобы погладить мягкое ежиное брюшко, но Люся закрыла ящик — как бы задвинула четвертую стену домика.

— Если потрогаешь — проснется. А так месяц проспит. За всю зиму раза три просыпался.

И она, оживившись, стала рассказывать, как Василь Василич, просыпаясь, открывает дверь кладовки, как выходит оттуда худой, даже какой-то сплющенный и стучит своей чашкой, пока в нее не нальют молока, а потом пьет долго и много, а насытившись, становится снова колючим колобком и, переваливаясь на коротких лапах, смешно бегает по квартире.

— Я видел, как он стойку перед холодильником делает, — чтобы поддержать спасительный разговор, вспомнил Геннадий.

— Это он колбасу просит. Очень любит. — И Люся опять тихо, неуверенно засмеялась. — Встанет на задние лапы, а передними холодильник царапает.

Телефонный звонок погасил ее смех.

На этот раз она почти спокойно сняла трубку.

— Да. Слушаю. Здравствуй, Витя. Сегодня? — И голос ее опять надломился. — Сегодня поет не он. По-че-му? — медленно повторила заданный ей вопрос и, ища поддержки, оглянулась на Геннадия.

А он опять вспомнил, что сегодня его премьера, и опять услышал в себе музыку радости. Машинально пододвинул Люсе стул. Она устало прислонилась к спинке.

— Антон нездоров, — сказала в трубку. — Нет, не ангина. Ну приезжай, если хочешь.

И торопливо нажала рукой на рычаг.

И опять им обоим стало тягостно, и Геннадий искал и не находил подходящих к случаю слов.

Она пошла в кухню, и Геннадий бесцельно пошел следом, жалея, что поддался настроению, взял на себя роль утешителя, и стыдясь этих своих мыслей, и с нетерпением ожидая спасительных шагов за дверью.

— Кофе, что ли, сварить? — думая о своем, равнодушно спросила Люся.

Геннадий промолчал, и она тут же забыла, о чем спрашивала.

Стукнула незапертая входная дверь. В кухню заглянул неестественно улыбающийся Михаил. Люся скользнула по нему невидящим взглядом, поздоровалась, будто не с ним только что виделась в подъезде.

Равнодушно сказала:

— Раздевайся.

Она все-таки взяла себя в руки: сварила кофе, нарезала ветчину, сыр, лимон, накрыла в столовой на маленьком низком столике. И пошла открывать дверь, по спокойному, деликатному звонку безошибочно определив, что пришел Виктор.

Он пришел не один, с незнакомым Люсе человеком, одетым, как и сам Виктор, в ладную офицерскую шинель и высокую барашковую папаху.

— Где больной? — шумно спросил Виктор с порога. — Я ему знаешь кого привел?! Сразу выздоровеет. — И, наклонившись к самому ее уху, шепотом объяснил:

— Это Шатько, Люсенька. Помнишь, рассказывали?

Люся не помнила. Всегда с интересом встречавшая новых людей, новые знакомства, сегодня она была недовольна появлением чужого человека.

— Проходите, пожалуйста, — пригласила она сдержанно, — Антон скоро придет.

Расстегнув шинель, Шатько потянул было из внутреннего кармана бутылку коньяка, но, поймав предупреждающий взгляд Виктора, согласно кивнул и, водворив содержимое кармана на место, заговорщически улыбнулся: ладно, мол, подождем Антона.

Усаживая вновь прибывших, Михаил и Геннадий оживились, задвигали стульями. Люся добавила закусок, достала из бара рюмки и какую-то необычного вида бутылку.

— Это ликер, — сказала Михаилу, попытавшемуся прочесть название. — Кубинский. Банановый. С кофе хорошо.

Она едва уместила все это на столике. Предложила:

— Может, за большой стол?

Мужчины отказались. Они уже нашли общий разговор, заспорили о судьбе бразильского футбола и растормошили даже Геннадия.

Люся разлила кофе и хотела уйти, но Михаил усадил ее рядом с собой, шепнул участливо?

— Отдохни. Выпей вот... — и придвинул ароматно дымящуюся, до краев наполненную чашку.

Она машинально отпила, но вкус почувствовала и глотнула еще, уже с удовольствием. Сказала всем:

— Пейте. А то остынет.

Михаил плеснул себе в кофе ликеру, попытался пошутить:

— Были люди как люди — гостям чай подавали. Другие напитки... Русские. А теперь моде поддались. Все ты, Люська, — он легонько подтолкнул ее локтем.

Люся промолчала. Не приняла шутки. Михаил занес заморскую бутылку над чашкой Геннадия. Тот быстро прикрыл чашку рукой.

— Отдельно? — не понял Михаил.

Геннадий другой рукой прикрыл рюмку.

— Нельзя мне.

Все, даже Люся, посмотрели на него с недоумением, и Геннадий смутился. Пояснил:

— Нельзя мне: спектакль вечером.

— Ну, знаете... — рассмеялся Михаил. — Капли датского короля. Грудные младенцы употребляют.

Виктор и Шатько тоже невольно засмеялись, и Геннадию стало совсем не по себе.

— У меня премьера сегодня, — сказал он, словно оправдываясь, и заметил, как сразу насторожилась Люся.

— Не настаивайте, — решительно взяла она его под защиту. — Геннадию на самом деле вечером петь. Вместо Антона. Премьера... Я, пожалуй, еще сварю кофе.

И она ушла в кухню, едва сдерживаясь, чтобы не разреветься при всех.

Мужчины молча закурили. Геннадий поддел ломтик лимона, положил себе в кофе.

Люся не возвращалась, и Виктор, пересев на ее место рядом с Михаилом, тихо спросил его:

— Что случилось?

Тот сразу перестал бодриться, сказал горестно:

— Со связками что-то у него. Необратимое.

— То есть... как? — не понял Виктор.

— В прошлое воскресенье, — негромко, чтобы не услышала Люся, стал объяснять Михаил, — во втором акте. Сел голос. Антон едва вытянул арию. Врача вызвали. Она, конечно, поднялась: заменяйте другим актером, спектакль отменяйте... Да разве это так просто? Ну, в антракте там какие-то полоскания, орошения... Антон допел. Даже на «бис» вызывали. А домой пришел и — ни звука. Люська сначала думала — разыгрывает. — И спохватился: — Что-то она там долго. Ревет, наверно.

Едва не опрокинув неудобный столик, он поднялся, вышел из комнаты.

Люся сидела на маленькой табуретке, держала в руках раскрытую банку с кофе. На плите кипела вода.

— Давай помогу, — взял у нее банку Михаил. — Да разве так варят кофе?

И он стал колдовать над плитой, подогревая сухой кофе и растирая его с сахаром.

Люся смотрела равнодушно, думая о своем, а когда аромат кофе наполнил кухню, поднялась.

— Ты похозяйничай за меня. Я — к соседке. Антон придет — скажи. Пятнадцатая квартира, рядом. Да ты их знаешь — Черноскутовы.

Она ушла, и мужчины, не таясь, заговорили об Антоне.

Михаил еще раз, со всеми, какие знал, подробностями рассказал о случившейся неделю назад беде. О том, как вначале все — в театре и сам Антон — посчитали это обычным, профессиональным заболеванием певцов — ларингитом, и только врачи сразу забили тревогу.

— Зоя Сергеевна... Есть у них в поликлинике такая красивая женщина с металлическим солнышком на голове — ларинголог. Так она всех крупных специалистов города на ноги подняла: консилиумы, консультации... Антон вначале шутил по этому поводу, тем более что голос — разговорный — к нему вернулся. А вот вчера... Вчера ему прямо сказали. Он после консилиума ко мне заходил. — Михаил сунул в пепельницу окурок. — Люсе он ничего не сказал. Это уж она сама сегодня узнала.

— Ну и как он? — спросил все время молчавший Шатько.

— Как? — задумался Михаил. — Да по нему и не скажешь, что стряслось такое. Шутит. В токари, говорит, пойду, тряхну стариной. Отстал только: до войны на ДИПе работал, по тем временам — последнее слово техники. А теперь эти первые ДИПы разве что в музее найдешь... А как он в театре? — Михаил повернулся к Геннадию.

— Да, я... и не видел его, — по-прежнему чувствуя себя в чем-то виноватым, сказал Геннадий. — У меня свободные дни были.

Он сидел вместе со всеми, потягивал остывший кофе, участвовал в разговоре и все-таки не испытывал ощущения собственного присутствия здесь, в квартире Антона. Мысленно он уже выходил на сцену, видел таинственный, тревожащий черный провал зрительного зала, слышал оркестр и даже суфлера Горловского, старательно произносящего, а вернее, выпевающего начальные фразы арии.

Геннадий всегда знал текст, и его раздражал вечно потный, с жирным, мясистым лицом и мокрыми, собранными в трубочку губами Горловский. И сейчас мысленно Геннадий демонстративно отвернулся от суфлера, уловил вступительные такты и запел — широко, свободно, будто летящим на крыльях голосом. И отчетливо услышал интонации, тембр, силу Антонова баритона, И как ни старался освободиться от него, как ни желал услышать свой собственный, настойчиво звучал в его ушах голос Антона Смолина.

Геннадий сделал усилие, и зрительный зал, светящаяся оркестровая яма, мокрые губы Горловского, нервная дирижерская палочка — все исчезло, и только безграничный и властный голос звучал и звучал, вселяя в Геннадия суеверный, назойливый страх, наполняя его неуверенностью и все тем же, не покидающим ни на миг чувством собственной виноватости.

Он присмотрелся к Михаилу, Виктору и Шатько, прислушался к их негромкому — на печальной, тревожной ноте — разговору и с удивлением заметил, что и над ними тяготеет это непонятное, несправедливое чувство вины перед другим только за то, что сами они здоровы и благополучны. У них — троих — чувство это было острее, сострадание — искреннее и чище, потому что никогда не испытывали они зависти к Антону. Геннадий знал это хорошо, хотя коротко знаком был только с Михаилом, Виктора видел всего несколько раз, а с Шатько встретился впервые.

...Они сидели за низким кофейным столиком, так и не прикоснувшись к закускам. Говорили негромко и мало. Сами того не замечая, говорили в прошедшем времени, без конца повторяли: «Антон... был...»

На улице радовался весенний день, ломился солнечными лучами в окна комнаты и отступал перед мутной завесой сигаретного дыма, густым запахом кофе, глухими и очень трезвыми голосами мужчин. Отступал перед этим отрешенным словом «был».

— Он всегда был таким, — раздумчиво говорил Виктор. — Горластым... Не в смысле — крикливым. В смысле — пел где попало. В сорок первом на Синявинских... Отведут на отдых, отроем землянку, набьемся в нее «под завязку»: — «Спой, Антоха!» А ноги подкашиваются, голова не держится, на грудь виснет. Потеснимся, дадим ему место посуше, возле печурки, протянет руки к огню и — негромко так, словно самому себе: «Когда я на почте служил ямщиком...» И тоска в этой песне, и безысходность, и смерть всего в трех километрах от нас, а на душе легче становится. Так и задремлешь под песню и сон какой-нибудь хороший увидишь. Довоенный... И на марше пел, если обстановка позволяла, и однажды даже в тылу у немцев. Это не только я, это Алена помнит. Где она, кстати, Алена? Приехала? — Виктор скомкал пустую сигаретную пачку, поискал, куда бы ее кинуть, и положил в доверху набитую окурками пепельницу. Повторил раздумчиво: — Да... Алена должна помнить...

Больше он ничего не сказал, только посмотрел на Шатько, встретился с ним глазами и сразу догадался, о чем он сейчас подумал.

— А помнишь, — не отводя глаз, спросил Шатько, — как ты нас на дороге встретил? Утром... Я этот день вторым днем рождения считаю.

Виктор не ответил. Все так же смотрел Шатько в глаза, словно читал в них что-то еще, не сказанное и очень важное.

Неожиданно оказалось, что у всех кончились сигареты.

— Пойду к Черноскутовым, — выбрался из кресла Михаил. — Они оба смолят — наверняка разживусь куревом.

Геннадий тоже поднялся: хотел уйти. Но лишь прошелся по комнате, открыл форточку и снова сел, и снова налил себе горький, остывший кофе. Он понимал, что, возможно, связывает своим присутствием остальных, но — раз уж пришел — неловко было уйти, не дождавшись Антона.

Сегодня он чувствовал себя здесь чужим. И это было странно, потому что и Антона, и Люсю он знал давно, с консерватории. Даже был в те студенческие годы серьезно влюблен в Люсю и до сих пор испытывал к ней уже спокойное, но неизменно нежное чувство бескорыстной привязанности.

Виктор и Шатько все смотрели друг на друга и говорили как-то отсутствующе — каждый самому себе, и Геннадий не мог уловить — о чем они, хотя внимательно слушал, а иногда переспрашивал. Он не мог уловить — о чем, но безошибочно знал: об Антоне.

— Ты ведь с нами тогда еще не был... — не то спросил, не то самому себе сказал Виктор. — Под Новгородом. Когда отходили к Крестцам... Тогда еще Сашка Акиничев ранен был. И другой парень, белобрысый такой — не помню, как звали. Ну, того несильно царапнуло: кожу на голове содрало.

— ...А ты ничего и не понял. Тогда, на дороге, — не слушая Виктора, словно бы вспоминал вслух Шатько, — Думал, он просто так — напился? Думал, с пьяных глаз глотку драл?.. А-а! — оборвал он себя, поискал сигареты, не нашел, вынул из пепельницы окурок, прижег его, нервно затянулся.

Виктор, словно очнувшись, посмотрел на Шатько пристально, понимающе и сказал:

— Знаю, о чем ты. Отвел он тогда от тебя беду. Ты бы, дурак, себе пулю в лоб пустил.

— Точно, — глухо отозвался Шатько и потянулся к рюмке с ликером. Взял ее за широкое круглое дно, приподнял над столом, но пить не стал. Поставил обратно.

Геннадий посмотрел на часы. Было всего двадцать минут третьего. До спектакля оставалось еще пять часов.

Снова все замолчали, но Геннадий знал, что Шатько и Виктор вспоминают сейчас войну, фронт. Себя и Антона. И представил его таким, каким впервые встретил: в солдатской гимнастерке, со знаками ранения на груди — одной красной и двумя желтыми нашивками. В кирзовых сапогах с широкими неуклюжими голенищами, с забинтованной — на перевязи — рукой, припадающим на больную правую ногу. Он и потом долго видел его таким, только повязку с руки Антон снял на втором курсе и стал носить в слабой прозрачной ладони тугой резиновый мячик, все сильнее и сильнее сжимая его набирающими силу пальцами. К концу учебы он и ходил уже хорошо, свободно, танцевал с девчонками на вечерах, бегал по крутым консерваторским лестницам.

«А ведь сам не пришел бы в консерваторию, — вспомнил Геннадий. — Все Вера Генриховна. И лишь потому, что госпиталь был в соседнем здании».

— ...Через Волхов переправлялись, — услышал Геннадий и отвлекся. — А впереди, на горизонте, пыль во все небо. Послали парня узнать. Бежит обратно — руками размахивает, кричит что-то. Залегли. Ждем. Он подбегает ближе и от смеха говорить не может. Гуси, оказывается. Несметное стадо гусей. Ребятишки перегоняют...

Виктор продолжал рассказывать, а Геннадий и слушал его и думал — вспоминал свое.

И Шатько тоже словно бы слушал и, откинувшись в кресле, молчал, а представлялся ему исхлестанный, разбитый проселок, чужая, неизвестно какой части, кухня и повар — худой, скуластый мужик, кричащий: «Давай! Налетай! Разгружай кухню! Немцу, что ль, отдавать?» И ребята, бегущие к нему с котелками, с касками... Трое солдат растолкали патроны по карманам — освободили металлический ящик: повар набухал каши и в него: «Ешьте. Ложки-то небось есть?»

Пришел Михаил. Положил на стол пачку сигарет.

Сказал о Люсе:

— Спит, кажется. В диванную подушку уткнулась и лежит.

Он снова подсел к столику, разорвал целлофановую упаковку, открыл пачку. Все потянулись за сигаретами, задымили.

— Д-да-а!.. — вздохнул Михаил. — Черт знает что!..

— Не верится, — сказал в тон ему Геннадий. — Не верится, что Антон потерял голос.

Он сказал это искренне, он на самом деле не мог в это поверить. Но Михаил в ответ холодно замолчал, а Виктор резко поднял голову:

— Как вы сказали? Потерял? — И сухо заметил:

— Не то слово. Антонов голос — не перчатка и не носовой платок. Его нельзя потерять.

— Так... принято говорить, — сдержанно пояснил Геннадий, — у певцов, у медиков.

— Я не об этом, — устало возразил Виктор.

Геннадий уловил в его голосе скрытую неприязнь и подумал, что все они — и Виктор, и Михаил, и Шатько, и Люся, конечно, — видят в нем прежде всего дублера. Дублера, ценой Антонова несчастья выходящего на первый план. И им неприятно, что он сменит Антона. Не потому, что он. А потому, что сменит.

...Радовался за окнами первый весенний день, бросал в стекла солнечные зайчики, тянул через открытую форточку лукавые лучики и по-прежнему никак не мог пробиться через плотную завесу табачного дыма, через глухое и отрешенное слово «был». Казалось, одна эта квартира во всем городе оставалась безучастной к веселому празднику истосковавшейся по теплу природы, в одной этой квартире сидели сейчас подавленные, растерявшиеся перед чужой бедой люди.

Глава II

Виктору вспоминалось, как осенью сорок первого отходили они к Крестцам. И виделись почему-то не переправа, не «юнкерсы», густо сыпавшие фугасками, и даже не Сашка Акиничев, тяжело раненный шальной разрывной пулей, — ему виделось невероятно огромное, шумное, белое, как разлив потревоженного ветром озера, стадо гусей. И он не мог оторваться от этого странного видения, потому что чувствовал: с ним связано что-то еще, очень важное для него сейчас.

...Шли и шли по черному обгоревшему полю белые гуси, прикрывая неуместной праздничной белизной изуродованную больную землю, обтекали воронки и торопливо продвигались к лесу. Даже когда голова этого несметного полчища скрылась в изрубленном осколками старом березняке, стадо все текло и текло по полю, и не было видно его конца.

Парень, которого посылали разведать, все еще удивленно смеялся: радовался, что не танки пылили на горизонте, не пехота немецкая обошла с тыла. Крутые коричневые кудри его сыпались из-под пилотки, вздрагивали над высоким красивым лбом.

Виктор вскинул автомат, чтобы срезать с краю нескольких жирных птиц, и только тогда заметил двух мальчишек с длинными хворостинами в руках. Неуклюже обмотанные поверх курточек серыми женскими платками, они шли устало и деловито. А чуть отстав, старательно шагала за ними кукольно-аккуратная — в коротком красном пальтишке и красном капоре — девочка, тоже с хворостиной.

Кудрявый парень, перестав смеяться, обалдело разглядывал ребятишек. Виктор опустил автомат.

А потом и Виктора, и кудрявого парня, и еще пятерых солдат послали разведать шоссе, и они пошли, сначала не таясь, открыто, потом маскируясь, перебегая. И большого труда стоило им исполнить приказ — вернуться к своим, не ввязавшись в перестрелку, не подорвав на шоссе ни одного, набитого боеприпасами или солдатами, тупорылого «Бьюссинга».

Вернувшись, они уже не нашли на месте свою часть. Доложили начальнику заградотряда, выспросили у артиллеристов, куда ушла их стрелковая, и отправились догонять. Километров через шесть нарвались на немцев, вклинившихся в болотную глухомань уже после того, как прошла дивизия. Чудом прорвались все семеро, перевязали поцарапанную немецкой пулей белобрысую голову Василенку, перетянули жгутом раненую, кровоточащую руку его дружка Спиридонова, пожевали сухарей, размоченных в студеном — до зубовной ломи — ручье, и пошли дальше. А к вечеру наткнулись на одинокий, застрявший грузовик из своей части.

Обнялись с шофером, одним махом вытащили машину, севшую задним мостом в желто-зеленую ряску придорожной болотины, помараковали над старой неточной картой, оказавшейся у водителя, и тогда только увидели в кузове, на охапке сена, привалившуюся к ящику с гранатами, крепко спящую девочку.

Кудрявый парень откинул прикрывавшую ее шинель и присвистнул:

— Да это же та... Красная Шапочка!

Девчушка спала, подтянув острые коленки к подбородку, по-старушечьи сложив на груди руки, и во сне судорожно подергивала истрескавшимися сухими губенками. Перепачканный засохшей грязью, красный шелковый капор развязался и съехал набок, открыв тоненькую светлую косичку.

В надвигавшихся сумерках солдаты не сразу заметили, что желтые исцарапанные ее ботинки, трикотажные шерстяные гамаши, пальто и руки запятнаны, забрызганы кровью. Но когда разглядели, они, уже привыкшие видеть и кровь, и смерть, испуганно замолчали.

Возившийся в кабине шофер открыл дверцу.

— Садись кто ко мне! И дите — на руки. Вот ты, раненый, — позвал он Спиридонова. — Или нет, руку намаешь. Вот ты давай, шах персидский!

Он кивнул Василенку, голова которого, как чалмой, была замотана широким бинтом и, вдруг обеспокоенный, весь вытянулся из-за дверцы кабины, привстал на подножку, заглянул в кузов:

— Чего там?

И сразу понял.

— Да нет! — сердито крикнул он на солдат. — Гуси это! Гусей поубивало несметно. Под обстрел попали. А она одного ухватила и бежать. Сама ревет, гусь кричит, кровь из него хлещет... Эти самые гуси, можно сказать, нас и спасли. Вывалились откуда-то из лесу и дорогу, и все вокруг затопили... Мы-то еще до ихнего нашествия проскочили, а потом... Немцы, видать, побуксовали на этом гусином месиве.

— А пацаны? — вспомнил кудрявый парень.

— Убило одного. Другого Машулин взял — батальонный повар. Братовья — пацаны-то...

Шофер спрыгнул на землю, обошел машину, попинал носком сапога скаты. Заторопился:

— До ночи, что ль, торчать будем? Поехали...

Кудрявый парень, примеряясь как поудобнее, стал поднимать девочку. Все так же нервно подергивая губами и не просыпаясь, она ухватила его руками за шею, ткнулась лицом в черствое сукно шинели. Кудрявый передал Василенку спящую девочку, тот влез с ней в кабину, остальные устроились в кузове, и не ходко, не бойко, подпрыгивая на оплетавших проселок корневищах, машина потянула лесной дорогой на северо-восток.

Тишина была спокойной и мирной, и солдаты в кузове, привалившись друг к другу, дремали. Василенок напряженно держал на коленях девочку, и Виктору, сидевшему у стенки кабины, видны были в застекленное оконце его одеревеневшая спина и остро торчащий локоть.

Постепенно фигура Василенка расплылась, кабину затопила темнота, и только покачивающаяся, подпрыгивающая голова Василенка смутно белела на уровне запылившегося оконца.

Не зажигая фар, все медленнее и медленнее ползла машина проселком и наконец встала. Шофер клацнул дверцей, возник над бортом грузовика.

— Не вижу дороги.

— Подфарники включи, — неуверенно подсказал кто-то.

Шофер обрезал его молчанием и повторил!

— Ни черта не вижу! Что делать?

— Останавливаться нельзя. — Виктор узнал голос кудрявого парня. — Если верить карте, до ближней деревни километров десять. Надо ее ночью пройти: может, там немцы...

— Разве что пешим, — враз поугрюмел шофер. — А так — застрянем. Или в лесину врежемся.

Солдаты повставали с мест, Виктор под полой шинели чиркнул спичкой.

Шофер подождал ответа и с малой надеждой проговорил:

— Горючего-то еще хватит.

И все поняли, как жалко ему свою обшарпанную, побитую полуторку и каким неприкаянным, беспомощным почувствует он себя, когда придется оставить машину.

— Нас... вместе мобилизовали, — как о человеке, сказал он о грузовике. — В эмтээсе работал. Мобилизовали и сразу — на передовую. А передовая-то от наших мест была...

Он вздохнул и замолчал: видно, совсем рядом была от его МТС передовая.

Виктор, затягиваясь спрятанным в кулаке окурком, все смотрел в оконце на едва маячившее белое пятно. И когда шофер безнадежно спрыгнул на землю, перемахнул борт за ним следом.

— Слушай, — остановил Виктор шофера, возившегося под сиденьем. — Один пусть пойдет впереди и что-нибудь белое себе на спину накинет. Понимаешь?

— А то! — бойко откликнулся шофер. — Парни! — постучал он по кузову. — Скидывай кто рубаху! Я свою на бинты сполосовал.

— Не надо рубаху, — сказал кудрявый парень и, повозившись в сумке из-под противогаза, прошел вперед по дороге.

— Видно? — крикнул он приглушенно.

И все увидели в кромешной и плотной мгле движущееся белое пятно.

— Хорош! — сорвался на крик обрадованный шофер и, включив малую скорость, подъехал к пятну вплотную.

— Не сомни только, — пошутил парень.

— Дви-нули! — не приняв шутки, скомандовал шофер.

— Постой! Значит, так, — распорядился кудрявый. — Всем в кузове спать! Через час меняться.

— Решение верное, — по-командирски поощрил Виктор и тронул белую тряпку, повязанную парнем через плечо на манер чемпионской ленты.

— Орден чистой портянки, — на улыбке пояснил парень. — Прикажете идти?

Они так и шли, меняясь, впереди машины, у самого ее радиатора, и шофер, изнемогая от усталости, тянул свою полуторку на самых малых оборотах. Когда стали попадаться признаки близкого жилья — зароды сена, штабеля заготовленных дров, — поехали еще осторожнее. В кузове перестали дремать и сторожко смотрели в черноту ночи, сжавшую со всех сторон медленный, по-черепашьи ползущий грузовичок.

Шедший впереди постучал по радиатору, остановил машину. Сказал в кузов:

— Развилка. Карту бы поглядеть.

По карте выходило, что около развилки — чуть поодаль — кончался лес, дорога шла полем и вела к какому-то селению, обозначенному едва заметным кружочком. Название стояло на сгибе потрепанной карты, и от него не осталось ни одной буквы.

Машину свели с дороги, стянули над ней две молодые березы — голые, но ветвистые. Следы от скатов закидали хворостом. Оставили в лесу — в стороне от машины — шофера, Василенка с девочкой и Спиридонова, едва не стонавшего от резкой боли в руке, И, держась обочь дороги, пошли к месту, обозначенному на карте черным кружком.

Селение оказалось большой справной деревней, обнесенной, как все деревни в этих краях, длинными жердяными пряслами. Было безлюдно и тихо, и угрюмые в ночи — без единого огонька — добротные пятистенки выглядели пустыми, давно покинутыми.

Виктор оставил солдат за полуразобранным колодезным срубом, подошел к ближнему дому, потолкался в наглухо запертые ворота, приник к закрытому ставню. Осторожно постучал и, вскинув трофейный автомат, отступил в кусты палисадника.

Пятистенок молчал. Молчала вся затаившаяся деревня, и Виктор раздумывал: постучать громче или пройти дальше? Он выбрался из цепких зарослей не то смородины, не то разросшегося малинника, перемахнул обратно через штакетник и, когда проходил мимо ворот, услышал, как они тоненько, тревожно скрипнули.

Цепенея от напряжения и чувствуя от этого напряжения колкую боль в глазах, он, не отрываясь, смотрел на ворота, искал и не находил ни просвета, ни щели в притворе или подворотне. Ворота скрипнули еще раз, и Виктор понял, что с той стороны кто-то медленно отодвигает засов.

Приглушенно звякнула щеколда: чья-то рука поднимала ее осторожно и мягко. Наконец неслышно, медленно стала отходить в глубь двора боковая калитка.

Какое-то время калитка постояла открытой, словно заманивая жертву, а потом в ее проеме возникла высокая, крупная женская фигура. Помедлила и шагнула из ворот. Виктор отделился от изгороди палисадника и, не опуская автомат, вышел навстречу.

Женщина замерла, слегка качнулась назад, но не отступила, не попятилась. Спросила низким, сухим голосом:

— Кто такой?

— А кого ждете? — негромко и как мог спокойно ответил Виктор.

— Никого, — так же сухо сказала женщина и осталась стоять.

Наученный войной, он все же испытывал неловкость за предосторожность и недоверие к этой своей, русской женщине и потому не стал задавать заранее приготовленные вопросы, а сказал просто:

— Попить найдется?

— Входите, — отступила она, давая ему дорогу. Он помедлил, и она вошла первой, поднялась на крыльцо.

Виктор прикрыл калитку, нашарил ногой первую качающуюся ступеньку, спросил:

— В доме кто есть?

— Есть. Ребятишки... Свекруха со свекром.

Оба остановились на крыльце.

— Вынеси воды.

— Спят все, — чуть насмешливо пояснила женщина. — Я себе в горнице, под окнами, стелю — услышала.

— Спят, так проснутся, — упрямо сказал Виктор. — Вынеси.

— А что выносить? — легонько толкнула она дверь в сени. — Здесь она, в кадке. — И ковшик прозрачно, тихо шлепнул по воде.

Виктор пил огромными судорожными глотками, обливая подбородок и грудь и испытывал такое ощущение, словно ему не хватает рта, чтобы напиться досыта. Женщина стояла над ним, и он мимолетно подумал, что при свете ее присутствие стесняло бы его.

Задрав голову, он опрокинул ковш так, что железный его край холодно и мокро впился в лоб. Подбирая губами последние капли, сказал-выдохнул прямо в ковшик:

— Еще.

Потом он пил уже обстоятельнее, смакуя вкус воды, и чувствовал, как наступает утоление, а вместе с этим возвращаются настороженность, усталость. Ему вдруг показалось, что стоит он здесь вечность, и представилось, как напряженно, терпеливо ждут его затаившиеся за колодезным срубом в пыльном сохлом бурьяне товарищи.

— Зайди вот сюда, в чуланку, — позвала женщина. — Да расскажи, кто такой. Не в дверях же стоять. — И она потянула его за рукав.

Он вошел вслед за женщиной в тесный, без оконца, чулан, на ощупь сел на какую-то лавку, а хозяйка закинула крючок на двери в сенях, плотно притворила чуланную дверь и засветила тусклый фонарь, с каким обычно ходят в темные зимние вечера в стойло.

Виктор осмотрелся: со стен свисали золотистые плетенки лука и аккуратно связанные снопиками и пучками сухие травы. На полках теснились перевернутые вверх дном крынки и чугунки. В углах на полу были свалены половики, мешки и какая-то деревенская утварь.

Он внимательно посмотрел на хозяйку, выдержал ее пристальный ответный взгляд.

— Немцев у нас нет, — прямо сказала она. — И не было. Будут, однако...

Виктор уловил осуждение, но глаз не опустил.

— Вокруг во всех деревнях немцы. Только еще за угором, в Галчихе, нет.

Она скользнула глазами по его грязной солдатской одежде, спросила:

— Ты откуда идешь? — и перебила себя: — Есть хочешь?

— Своих догоняю, — скупо ответил Виктор. — Отстал.

— Отстал... — повторила она. — А остальные, значит, вперед ушли?..

Она поставила перед ним на покрытую клеенкой кадушку чугунок вареной картошки.

— Некогда, — отрезал Виктор. — В Галчихе-то что, наши?

— Нет. Не в самой. На молокозаводе.

— Скажи, как пройти. А картошку, если не против, с собой возьму.

— Не отпущу голодного. — И женщина стала торопливо доставать из корчаги огурцы, обрывать с золотистых плетенок луковицы. Громыхнув железной петлей, вынула из ящика завернутый в полотенце каравай хлеба, разломила пополам. Оглянув выставленную на кадке снедь, рванулась в дом:

— Щи с вечера оставались.

Он задержал ее.

— Ничего больше не надо. Пойду, — и, посмотрев пристально, доверялся: — Не один я.

Тогда она сгребла все в мешок, вкусно пахнувший на него отрубями, покидала туда еще огурцов, луку, картошек, сорвала с гвоздя телогрейку, задула фонарь.

— Много вас?

Виктор промолчал, и она больше не спросила.

— Пойдем сейчас... Детские дачи тут у нас есть, — уже за воротами, надевая телогрейку, сказала она помягчевшим, потеплевшим голосом. — Санаторные. Для малолеток... Детей вывезли, только нянечки наши деревенские остались. Отдохнете, выспитесь, с рассветом на Галчиху уйдете. Мост там снесло. Ночью не пройти.

— А с машиной? — вырвалось у Виктора.

— С машиной хуже. Однако вроде бы брод есть, Ребятишек-то машинами увозили.

За воротами она остановилась, стала вглядываться в темноту.

— Остальных тоже надо позвать. Ты не сомневайся.

Он снова промолчал. Остальные, должно быть, уже пробирались следом: такая была договоренность.

Женщина вела в сторону от деревни, к тому самому лесу, откуда они только что вышли.

Не прошло, наверное, и часа, как все они — и солдаты, и шофер, и Василенок с Красной Шапочкой на руках — сидели на маленьких детских стульях, за маленькими низкими столиками в просторном пустом зале и ели из мисочек сладковатую холодную манную кашу. Ели в темноте, на ощупь, зажигать свет опасались, и так же, на ощупь, орудовали в остывшей кухне санаторные нянечки, выскребая из котлов остатки вчерашнего ребячьего завтрака и радуясь неожиданным находкам: кастрюльке компота, черствым шаньгам, куску сливочного масла.

Дверь в зал постоянно открывалась, в нее все входили и входили женщины, судя по голосам, — и молодые, и старые, и даже простучал деревяшкой старик инвалид в сопровождении двух своих сверстников, и все они тоже садились на крохотные стульчики, а кому не хватало — на подоконники, на пол, или оставались стоять, норовя оказаться поближе к солдатам. Похоже было, что разбужена уже вся деревня и добрая половина ее сошлась здесь.

Женщина, которая привела их сюда, взволнованно и суетливо хозяйничала: не осталось и следа от ее холодной сдержанности. Она командовала и своими подружками, и солдатами, покрикивала на стариков, которые и без того охотно делились с фронтовиками едучим, горьковатым самосадом.

Потом, много дней спустя, уже в своей части, вспоминая проведенную на детской даче ночь, прозвали они эту энергичную, переполненную заботой и горем женщину Командиршей. А тогда окликали ее, как все деревенские, — то Варварой, а то Матвеевной.

Командирша турнула несколько баб в бельевую — глухую, без окон комнату, — велела там засветить лампу и «обштопать» солдат. По ее требованию парни беспрекословно стянули с себя и отдали женщинам починить кто — рваную гимнастерку, кто — расползшуюся по шву шинель. Виктора она, не церемонясь, заставила снять совсем новенькие диагоналевые галифе, сучком или еще чем располосованные на самом видном месте.

Он сопротивлялся, стесняясь:

— Да я потом... сам. Не надо...

А она покрикивала и на него:

— Еще что — не надо?! Думаешь, ладно было, когда в чуланке передо мной ты этой прорехой светил?

— Да я и шинель не снимал, — бесполезно оправдывался Виктор. — Не видно было.

Туда же, в бельевую, препроводили на перевязку Василенка и Спиридонова.

Колхозной кладовщице Матвеевна наказала добыть для машины горючего и, как настоящая командирша, выставила бабьи пикеты во дворе усадьбы и у дороги, отправила наблюдателей в сторону занятой немцами соседней деревни.

Везде было тихо, спокойно, и она распорядилась снять с детских кроваток матрасы, постлать на пол в соседней пустой комнате.

Она уговаривала солдат пойти лечь соснуть, и вместе с ней уговаривали их все деревенские. А они почему-то не уходили, только Красная Шапочка, так и не сказавшая еще ни слова, вяло попив молока, снова спала, теперь уже в кроватке с высокой сеткой, под присмотром нянечки, раздетая и умытая.

Солдаты сидели, а обступившие их старики и бабы называли имена сыновей, мужей, внуков, спрашивали, не встречали ли, и с тоской говорили о колхозе: как трудно его поднимали, каким крепким и справным стал он перед войной. Солдаты слушали, обреченно ждали других — справедливо жестоких, обидных слов и признавали за этими людьми право на такие слова, и чувствовали себя виноватыми. Они не могли не думать, что завтра, а может быть, сегодня, уже хлебнувшие горя женщины, и изработавшиеся старики, и ребятишки, крепко спавшие сейчас в деревенских избах, окажутся в руках врага.

Они ждали, но так и не услышали упреков и были бесконечно благодарны этим ввергнутым в большую беду людям за их верность, за их прирожденную деликатность.

Именно это чужое на войне слово «деликатность» пришло тогда в голову Виктору.

То и дело кто-нибудь забегал с улицы и извещал, что все спокойно, Обойдя деревню, вернулась кладовщица. От нее пахнуло бензином, и Матвеевна обрадованно спросила:

— Сколько?

— С полведра, не больше. Нет ни у кого, — виновато ответила та, постояла около солдат, помолчала и снова куда-то ушла.

Виктору возвратили заштопанные брюки.

С перевязки вернулись Василенок и Спиридонов.

В окна нехотя просочился нездоровый, мутный рассвет, и от его неверного, недоброго света холоднее и неуютнее стало в раздавшемся сразу, большом зале, где шумели прежде веселые ребячьи праздники, упиралась золотой звездой в потолок нарядная новогодняя елка.

Солдаты сидели на маленьких стульчиках в неудобных, нелепых позах, высоко задрав остро согнутые колени, и походили на кузнечиков. Пора было уходить: гимнастерки и шинели вернулись из ремонта и машина во дворе стояла вымытой и протертой, и в кабине ее важно сидели два пацана, знающие дорогу вброд, — а солдат все не отпускали, все задерживали какими-нибудь вопросами, только бы продлить невеселую эту, и дорогую, и горькую встречу. Рядом с этими уставшими парнями, с горсткой солдат родной армии деревенские бабы и старики обрели обманчивое, временное спокойствие и, вопреки здравому смыслу, чувствовали себя около них в меньшей опасности. Им казалось: чем дольше будут рядом эти солдаты, тем дальше отодвинется другая, неизбежная встреча — с врагом.

Пора было уходить. Но солдатам тоже что-то мешало сделать первый шаг к двери. Словно что-то оставалось несказанным.

Они было уж встали, разметав ненароком ребячью мебель, но появилась запыхавшаяся кладовщица, подала Виктору баян и просительно сказала:

— Играет кто из вас?

Виктор пожал плечами и неуверенно оглядел солдат. Поставил баян на столик. И сразу же к нему потянулся Василенок. Привычно вскинул ремень на плечо, развернул мехи, и баян как-то облегченно, протяжно вздохнул, А потом, попробовав детский столик на прочность и сдвинув с края порожние миски, Василенок сел на него, как на табурет, наклонился торчавшим из бинтов ухом к баяну и осторожно рассыпал пригоршню чистых, прозрачных звуков.

И все остались как были: одни — продолжая сидеть, другие — стоя, в накинутых шинелях и уже сделав шаг к выходу. Женщины, сбившись стайкой, придвинулись к баянисту. А он спокойно и медленно, будто не на войне, будто и не на людях, пробовал певучие лады, заплетал неторопливую, задумчивую мелодию. И была эта мелодия незнакомой, не слышанной никогда прежде и вместе с тем не чужой. Была она очень своей, русской, деревенской, и простой, и в то же время загадочной, как просты и загадочны земля, небо, сама жизнь.

Рассвет подступил ближе и теперь заглядывал в окна откуда-то из-за соседних с усадьбой кленов. От него не стало ни теплее, ни мягче, только тревожнее.

Василенок, не меняя позы, сидел, склонив голову набок, вслушиваясь в творимую им песню, и теперь уже было видно лицо его — серьезное и отрешенное. Его слушали так же серьезно, задумавшись, и никто не заметил, как мелодия, казалось, только что сочиненная самим баянистом, перелилась вдруг в знакомую, запетую за деревенскими хмельными столами песню. И была она и той, и не той, словно вслед за людьми, отхлебнув от чаши войны, переменилась и песня.

Василенок играл негромко, и так же негромко и осторожно лег на музыку чистый певучий голос. Не сразу разобрал Виктор, кто поет, и лишь по тому, куда повернули головы стоявшие за спиной баяниста колхозницы, понял.

Пел красивый кудрявый парень в грязной, обожженной пилотке. Пел, продолжая сидеть, так, словно с кем-то тихо, печально разговаривал. Словно бы думал... Вспоминал.

— Шу-мел ка-мыш, — рассказывал его свободный, без малейшего напряжения голос. — Де-ре-вья гнул-лись. А ноч-ка те-мная бы-ла...

И Виктор удивился тому, как целомудренно звучит эта разудалая, лихая, пьяная песня.

— Од-на воз-люб-лен-ная па-ра, — выше поднимал парень, и голос его креп, наливался волнением, звенел тоской и разлукой.

Ему никто не мешал, не пробовал вступить, подтянуть. Никто не решался прикоснуться к очистившейся и словно рожденной заново песне. Она рвалась к потолку, билась в рассветные окна. И была в ней отчаянная, пронзительная тоска по шальным деревенским свадьбам, праздничным богатым застольям, по вольным — до утра — гулянкам и тайным свиданиям где-нибудь за селом.

Певец поднялся из-за стола, прошел к дальнему окну. Баян вполголоса повторил последнюю фразу. И снова, припав к музыке, взметнулся в отчаянии голос:

— Всю ночь гу-ляа-ла до ут-ра...

Виктору стало беспокойно за парня: а вдруг сорвется?.. Но голос летел по-прежнему легко и свободно, и, казалось, нет ему конца, нет предела.

Билась, плакала в песне неизбывная тоска по прежней, простой жизни и беззвучно, таясь друг от друга и от солдат, плакали женщины.

Теперь все понимали, что в сердечной и горькой встрече их не хватало именно песни. Такой вот простой, бесхитростной, запетой по всей России.

Парень смолк, и баян, собирая мехи, опять вздохнул протяжно и тихо. Василенок замедленно, все еще в ритме песни, снял баян с плеча, поставил на столик. Обнял кудрявого парня:

— Спасибо, Антоха.

— А теперь пошли, — резко поднялся Виктор и сказал, обращаясь к женщинам: — Спасибо вам...

Солдаты вразнобой повторили «спасибо», и тогда завыли, заголосили бабы, а те, что постарше, заобнимали солдат, заприпадали к их продымленным, жестким шинелям, запричитали, прощаясь. И так, словно провожали на войну своих, из родной, кровной семьи, продолжая голосить, вышли они вместе с солдатами во двор, на дорогу, прошли чуть ли не до самой реки, понимая, что уже мешают, задерживают, и не находя сил повернуть обратно.

— Ну, бабоньки, — остановила их та, кого прозвали потом Командиршей. — Хватит, Назад надо вертаться. — И сказала солдатам:

— Хоть и не верите: храни вас бог!

Они прыгали в кузов медленно пылившей по большаку машины. Перегибаясь через борт, еще и еще прощались.

Запыхавшись, прибежала молодуха с баяном:

— Возьмите. Что же оставили?

— Не донести, пожалуй, — возразил Василенок, — Поберегите. Вернемся — сыграем. Веселую...

Шофер прибавил скорость, но вслед за машиной, вырвавшись из толпы, вдруг побежала сама Матвеевна, крича и размахивая руками.

Шофер остановил, она ухватилась за борт, задыхаясь, спросила:

— А девчушка-то? Чья она, откуда? Где потом родных-то искать?

— Ничего мы не знаем, — сказал Василенок. — Шофер на дороге ее нашел. Меточка на пальто у нее под воротником: «А» и «С».

— Отойдет, выспится, может, и заговорит, — вмешался шофер. — Испуганная она...

Кудрявый парень достал из кармана письмо-треугольник, оторвал от него клочок с адресом. Сказал, отдавая Матвеевне:

— Если никого не найдете, после войны... Мне пишите. Сам не вернусь, мать жива будет. Там обратный адрес — ее.

— У меня поживет, — кивнула Матвеевна и, свернув клочок письма, спрятала его на груди под кофтой. Заглянула в кабину, пригрозила мальчишкам: — Сразу же чтоб домой!

Потом было все: обстрелы, бомбежки. Как ни ловок оказался шофер — прямым попаданием разворотило радиатор, вспыхнул по крохам собранный колхозный бензин, смертельно ранило Василенка, разметало по клочьям самого водителя. И все-таки вышел отряд к своим.

Едва держась на ногах, пошел Виктор с докладом к командиру. А тот снял фуражку, услышав о гибели шофера и Василенка, и, не скрывая тревоги, спросил:

— Антон Смолин... жив?

Точно так же — обеспокоенно, торопливо — спросил, как спрашивали друг друга солдаты, выходя из обстрела. Как спрашивал, не найдя рядом Антона, сам Виктор.

Он спустился тогда в ближайшую — неважно чью — землянку, присел в углу на трухлявый, пыльный настил соломы, и в засыпающем сознании туманно, вяло, как в том недобром деревенском рассвете, возник перед ним склонивший к баяну забинтованную голову, задумавшийся Василенок. Баян в его руках протяжно вздохнул, и голос Антона высоко, чисто повел тоскующую о прежней жизни песню.

Виктор упал, провалился в тяжелый сон — черный, глухой, без страха перед опасностью, без видений, и даже там, в мягкой, угретой темноте его летел, то поднимаясь ввысь, то возвращаясь к земле, не для войны рожденный Антонов голос.

Глава III

Мужчины молчали. Виктор поднял глаза, столкнулся взглядом с Шатько, и тот едва заметно кивнул ему. Зажженная сигарета тлела в руке, пепел сыпался в тарелку, но Шатько этого не замечал и не сразу почувствовал, как обожгло пальцы. Подобно Виктору, он возвращался памятью в сорок первый.

...Он ел крутую и скользкую, сдобренную тушенкой, перловую кашу. Ел из металлического патронного ящика, сталкиваясь своей ложкой с тремя другими...

Так же, как Виктор, Шатько не мог разобраться, почему ему вспомнился сейчас именно этот фронтовой обед на разбитых путях железнодорожного узла Погостье, и не знал, куда еще поведут воспоминания... А они повели его, не обстрелянного еще младшего лейтенанта, недалекой, но горькой дорогой на восток, к новому рубежу обороны, и там столкнули с разведчиками, уже побывавшими в переделках ребятами, потерявшими в последнем бою своего командира.

Разведчики встретили нового комвзвода сдержанно, даже настороженно, и Шатько, понимая и не осуждая их, все-таки не мог преодолеть своего раздражения. Он старался не выказывать его, но неизбежно срывался на какой-нибудь мелочи. Вчерашний курсант, он мыслил еще строго по уставу, твердо помнил наставления преподавателей и возмущался малейшими отклонениями от преподанных ему законов и правил ведения войны.

Он привез с собой из глубокого тыла, из солидного офицерского училища свои представления о героизме, самоотверженности, о солдатской фронтовой жизни и теперь недоумевал, а часто и возмущался, находя обстановку на передовой не похожей на то, к чему он привык в мыслях о фронте. В нем бродила, кипела застоявшаяся энергия, тяготило ощущение избытка физических сил, не давало покоя желание подвига. А жизнь на их участке передовой после нескольких свирепых схваток с фашистами потянулась однообразно, буднично, без ЧП, без подвигов, без побед. Подозрительное затишье сменялось вялой перестрелкой, и снова наступала неприятная, неестественная для передовой тишина. Враг явно что-то готовил, и разведчики чуть ли не каждую ночь уходили далеко за линию отрытых в несколько рядов траншей противника и неизменно возвращались измотанные, подавленные, злые — без «языка». Соседи тоже охотились безрезультатно, и в штабе на чем свет ругали начальника разведки...

Шатько был вне себя. Он подозревал разведчиков в излишней осторожности, нежелании пойти на риск. Он сам рвался повести группу за «языком» и, уверенный в успехе, только огрызался на предостережения командира роты, на его товарищеские уговоры: «Присмотрись, подожди, пообвыкни...» А когда тот заговорил с ним тоном приказа, обратился к командиру полка и, как только получил разрешение, отдал команду одному из отделений: готовиться к ночному поиску.

Это было ранним утром, когда далекий, невидимый за горизонтом рассвет чуть тронул черноту ночи и солдаты, заснувшие всего час назад и теперь снова разбуженные, не выказывали ни рвения, ни особой готовности. Не скрывая досады, устало и, как показалось Шатько, совершенно равнодушно они выслушали его и дали понять, что ради одного только заблаговременного сообщения не стоило их будить.

Шатько и сам уже это понял и ругал себя за ненужную поспешность, но держался строго.

— В двадцать ноль-ноль выходим, — сказал он. — Артиллеристы помогут. А пока отдыхайте.

— Так надо бы сейчас, утром, наблюдателей выслать, — просто, не по уставу возразил парень, который до этого дня у разведчиков был старшим группы. — Чтоб потом идти не вслепую.

— А может, еще и шоссейную дорогу проложить? — съязвил Шатько.

Парень удивленно поднял глаза и словно какую невидаль стал рассматривать командира.

— Как стоите? — вскипел Шатько. — Как фамилия?

Тот не торопясь, с достоинством отступил на шаг, вытянулся.

— Сержант Смолин, товарищ младший лейтенант. — И повторил настойчиво: — Наблюдателей надо выслать. Чтоб правильный подход сделать.

Шатько захотелось оборвать разговор, но вместо этого он почему-то сказал, словно оправдываясь:

— На правом фланге пройдем. Там, похоже, спокойно.

— Правый фланг укреплен, товарищ младший лейтенант, — нарочито бесстрастно отчеканил парень.

— Пойдем левым, — сухо возразил Шатько. — На правом откроют огонь, отвлекут.

— Левый фланг тоже укреплен, товарищ младший лейтенант.

Шатько показалось, что сержант произносит слово «младший» с удовольствием и ударением.

— Можете идти, — едва сдержался он и понял, что начинает ненавидеть солдата и что теперь трудно ему будет держаться с ним ровно и что этим он наверняка вызовет еще большую неприязнь разведчиков, ходивших в любимчиках у всей дивизии.

Шатько пошел в штаб, но по дороге встретил капитана с передовой и, как бы между прочим, не объясняя зачем, спросил его:

— Что у вас перед глазами, товарищ комбат? Где фрицы закрепились слабее?

— Везде — основательно.

— А все-таки?

— Что задумали? — вопросом на вопрос ответил капитан.

— За «языком» опять пойдем. Думаем, левым флангом. Через просеку...

— Ваши ребята, лейтенант, все просеки и перелески локтями пробороздили, все здесь на брюхе исползали. Знают.

— Видно, плохо знают, если впустую ползают, — не сдержался Шатько.

И комбат так же, как тот сержант, внимательно, удивленно и вроде бы изучающе посмотрел на него. Промолчал.

— Нам помощь артиллеристов нужна, — не отступал Шатько. — Для отвлечения. В двадцать два ноль-ноль. С правого фланга.

Комбат пообещал, позвал тут же!

— Зайдем в штаб, уточним.

Потом, прощаясь, сказал: «Желаю успеха», и Шатько долго еще чувствовал на себе его взгляд.

К вечеру он собрал у себя в блиндаже семерых разведчиков, повторил задание, сослался на одобрение и помощь комбата и опять натолкнулся на раздражавшую его осторожность сержанта Смолина.

— Вряд ли сумеем пройти, — сказал тот, не глядя на Шатько, но остро чувствуя его метнувшийся, настороженный взгляд. — Луна вылезет к ночи — не спрячешься.

— Ну, если думать только о том, как бы спрятаться, — старательно, холодно выговаривая каждое слово, ответил Шатько, — тогда... лучше всего за линией фронта в погребе отсиживаться.

Сержант молча снес издевку, и Шатько остался собой доволен. Солдаты тоже хмуро промолчали.

— Кстати, выйдем на улицу, — позвал всех Шатько и, когда вышли, показал на небо.

Густо и прочно закрывали его плотные серые тучи. — Откуда же быть луне?

Он чувствовал себя выигравшим поединок и уже хотел быть великодушным, но не мог.

— Вы просто устали, сержант Смолин, — сказал он. — Можете отдыхать. Я освобождаю вас от сегодняшней операции.

Смолин резко и быстро шагнул к нему, Шатько так же быстро отступил.

— Что? — закричал сержант. — Ос-во-бож-дае-те? — И, сразу окруженный товарищами, спокойнее, но по-прежнему непримиримо возразил:

— Ветер усиливается. Часу не пройдет — луна откроется. Сами убедитесь.

— Отдыхайте, — повторил Шатько, повернулся к Смолину спиной, и тот сразу ушел, шумно отшвырнув пинком с дороги валявшуюся консервную банку.

Солдаты осторожно поддержали Смолина, и Шатько сказал примирительно:

— Посмотрим... До выхода еще есть время.

И все это время он нервно ходил по позиции и сдерживал, отгонял нараставшее в нем волнение. А потом не смог сопротивляться ему, как не смог сопротивляться лихорадочному распаленному воображению, рисовавшему не то чтобы благополучный, а блестящий, театральный, эффектный исход операции.

Он верил в удачу, верил в свою силу и смелость; так верил, что даже суеверно боялся этой уверенности.

В двадцать ноль-ноль тучи закрыли все небо, и Шатько не отказал себе в удовольствии снисходительно посмеяться над Смолиным. А когда группа была в зоне обозрения немецких наблюдателей — в неубранном, иссохшем на корню гороховом поле, — тучи разошлись, открыли луну — огромную, низкую, полную, и она высветила каждый бугорок, каждую воронку, каждую полегшую гороховую плеть и придавила к слегка припорошенной снегом земле распластавшиеся фигурки людей.

И в это время — точно, ни одной минутой не погрешив против договоренности, — ударили с фланга минометы. Размеренно, деловито, как если бы начинали солидную, хорошо подготовленную операцию. Немцы помолчали и огрызнулись — нехотя, вяло. На нашей стороне тяжело ухнули стопятидесятидвухмиллиметровки, а немцы замолчали, как будто действительно поняли, что готовится какой-то обманный маневр, и не утруждали себя участием в этой ненужной дуэли.

Солдаты, набросав на себя гороховые плети, продолжали ползти, и Шатько остановил их, еще не зная, как поступить, но отчетливо понимая, что допустил ошибку.

Парни, затаившись, ждали приказа.

Шатько поймал себя на мысли: «А что бы сделал сейчас этот... сержант? — И решил за него: — Конечно, повернул бы обратно!» И тогда вопреки сержанту, который словно бы стоял над его спиной, Шатько кинул вперед локти и пополз, шурша сухими стеблями, оплетавшими стылую, жесткую землю.

Батарея палила и палила и, казалось, своими размеренными залпами раскачивала тяжелый, тугой воздух и землю тоже раскачивала, и Шатько становилось невмоготу слышать эту пальбу, потому что не было от нее толку, а связаться с батареей они уже не могли — этого Шатько тоже не предусмотрел заранее, и теперь каждый растраченный снаряд оставался на его совести. Тот сержант что-то говорил и о связном — Шатько вспомнил это только сейчас и подумал о себе как-то со стороны и осудил себя за эту вторую ошибку.

Его обожгло чувство вины перед сержантом, перед разведчиками, находившимися сейчас в полной его власти, перед комбатом и артиллеристами, и еще острее, нетерпеливее стало желание удачи теперь уж и для того, чтобы прикрыть ею свои просчеты.

Немцы вдруг словно обозлились — нервно, торопливо ударили по батарее густым сильным огнем, запалили одну за другой две осветительные ракеты. И те повисли дополнительными лунами, залив поле голубоватым, мертвенным светом и убрав с земли даже маленькие, едва заметные тени.

Шатько нетерпеливо пережидал и полз снова, изо всех сил работая локтями и коленями, и когда кто-нибудь из солдат опережал его — напрягал усилия и вырывался вперед, хотя понимал, что совсем не скорость передвижения решит исход дела.

Уже хорошо стал виден колхозный ток с широким, крытым соломой навесом. Солдаты ползли медленнее, осторожнее, и Шатько, сдерживая себя, тоже полз осмотрительнее, маскируясь гороховыми плетьми, отыскивая едва заметные бугорки, пытаясь за ними укрыться.

Резко, словно остановившись с разбега, смолкли орудия, и тишина вокруг стала хрупкой и напряженной до тонкого комариного звона в ушах. Шатько зацепил сапогом плеть, она сухо треснула, и треск этот жарким толчком крови отдался в голове, во всем теле.

Луна продолжала висеть над разведчиками, будто застряла в небе огромная и неиссякаемая осветительная ракета.

Не встретив заграждения, не напоровшись на часовых, они благополучно проползли поле, и Шатько стал. понемногу успокаиваться и рад был, что не выказал своей растерянности, минутной слабости духа перед солдатами, для которых он — командир.

Его легонько толкнул в подошву сапога солдат, ползший следом. Шатько приподнял голову и сразу увидел немца. В каске, с автоматом, он стоял ссутулившись возле столба, подпиравшего высокий навес, и, казалось, смотрел на разведчиков. Постоял, потоптался на месте и не торопясь пошел вдоль бывшего колхозного тока. Снова остановился и снова пошел. Повернул обратно.

Долго сверлившие темноту под навесом глаза Шатько нащупали контуры стоявших там штабелями ящиков и одновременно засекли второго немца, неторопливо ходившего взад-вперед с обратной стороны тока.

Разведчики некоторое время наблюдали. Убедившись, что кроме этих двух часовых поблизости никого нет, Шатько настораживающе поднял руку, а потом резко, властно кинул ее вперед, и солдаты, поняв приказ, осторожно и быстро стали отползать: нападающие — к более удобным позициям, ближе к часовым; прикрывающие — за ними следом. Шатько полз в паре с солдатом в обход, к тыльной стороне тока, намереваясь взять второго часового.

За кромкой редкого кустарника кое-где просматривались плетни огородов. Однако с той стороны не доносилось ни звука, ни даже слабого запаха дыма. Над неубранным полем, над заснеженными огородами висела теперь тягучая тишина, казавшаяся спокойной и сонной.

Шатько чувствовал непрочность этой тишины и почти слышал напряженный, ускоряющийся ее пульс. Его вдруг захлестнуло нетерпение. Он ощутил неведомый ему прежде азарт риска и вместе с тем другой, уже когда-то знакомый азарт охоты. Он подивился этому и устыдился самого себя.

Один часовой спокойно окликнул второго, тот ответил, засмеялся чему-то, и снова наступила тишина. И в этой тишине вдруг резко, сухо хлопнул со стороны плетней одиночный выстрел. Вслед за ним очередью ударил автомат. Паля наугад, залегли немецкие часовые, и напарник Шатько с ходу первым же винтовочным выстрелом уложил одного. И тут Шатько увидел, как со стороны огородов короткими перебежками движутся немцы. Он крикнул: «Отходить! К лесу!» И уже напрямик, срезая клин поля, запинаясь за гороховое витье, проваливаясь в воронки и при этом беспрестанно отстреливаясь, побежал, преследуемый суматошным огнем и резкими, лающими криками немцев.

Он добежал до леса, а пальба все не прекращалась. Обхватив ствол сосны, приложив разгоряченное лицо к шершавой, жесткой ее коре, стоял, пытаясь справиться с тяжелым, сбившимся дыханием, прислушивался, угадывая перемещение огня, улавливая все реже и реже отвечавшие немцам винтовочные выстрелы. Он не сразу сообразил, что прибежал первым, а может быть, и — единственным... И, вернее, не прибежал, а убежал.

Но как только понял это — решил немедленно выйти из леса и пошел быстро, торопясь успеть, не таясь, равнодушный к самому себе — к своей жизни и смерти.

Он выскочил на опушку и едва не открылся немцам, двигавшимся к лесу, растянувшись редкой цепочкой и палившим, видимо, наугад. Остановился даже не прячась, только шагнул к сосне.

Немцы приближались, крича и прошивая лес автоматным огнем. Шатько перезарядил винтовку, вскинул, ожидая и уже твердо веря, что дорого отдаст свою жизнь. Но в крике немцев он уловил вдруг такое свирепство, такую лютость, такую сиюминутную ненависть, что подумал с надеждой: а может, ушли? Ушли стороной и потому не встретились?

Он опустил винтовку и теперь уже затих, припал к сосне, а сердце словно бы ожило — заволновалось, завыстукивало неуместную сейчас радость, рвалось любить и беречь этих усталых, вечно недосыпающих парией, рискующих жизнью даже тогда, когда для других — затишье... Сердце тянулось к ним, и было нестрашно умереть, но умереть он теперь, казалось, не мог. Не мог хотя бы до тех пор, пока не увидит живыми своих солдат, ставших ему сейчас удивительно близкими.

Немцы подошли к опушке, но дальше идти побоялись: побродили у крайних сосен, постреляли еще и повернули обратно. Когда голоса их затихли, Шатько без всяких предосторожностей торопливо пошел напрямик через лес, держа за спиною, чуть справа, побледневшую и словно тоже уставшую, не добрую к нему сегодня — луну.

Сначала он вышел на минометчиков. Потом, покружив изрядно, добрался до своего блиндажа, но прошел мимо, отыскал в березнике одинокую рубленую избу — не то бывшее убежище лесника, не то охотничий домик — и, испытывая острое нетерпение, рванул на себя дверь.

В избе было тепло и пусто. Серо-голубой лунный свет из маленьких окон прошивал ее всю, до огромной русской печи, спокойными бледными полосами.

Шатько, слабея, привалился к косяку и так остался стоять в проеме, не в силах переступить порог и закрыть дверь.

Он опомнился, когда с улицы кто-то крикнул:

— Пришли? Наконец-то!

Простучали по крыльцу сапоги, и сержант Смолин остановился за его плечом, спросил уже другим, полным недоумения и тревоги голосом:

— Где они? Что случилось?

И сразу Шатько решил... Переступил порог, поставил к стене винтовку, тяжело сел на лавку возле протопленной Смолиным печи. Подумал о нем: «Ждал. Постарался для ребят».

Смолин закрыл дверь.

— Где ребята, товарищ командир? — и сразу же сбился на крик: — Где они?

И Шатько не одернул его, только попросил:

— Не кричи.

Он стянул ушанку, вытер ею мокрый, холодный лоб. Потом взял себя в руки: выпрямился, развернул упавшие плечи. Посмотрел на часы. Зеленоватые фосфорные стрелки показывали четыре.

— Не знаю, где они, — в условленное место один вышел. Обнаружили нас...

Сержант долго стоял возле него молча, и молчание его становилось угрожающим. Потом резко отошел, зажег от тлеющих в печи углей лучину, от лучины — сделанную из снарядной гильзы коптилку. Поставил на стол перед Шатько кружку с кипятком, начатую банку консервов, положил несколько сухарей. Принес из сеней и бросил на стол гроздья прихваченной морозом, чуть привядшей рябины. Объяснил:

— Мы ее в чай запариваем.

Шатько, обжигаясь, отхлебнул кипятку, снял шинель, расстегнул меховую безрукавку.

— Я их здесь подожду. Не против?

Смолин кивнул, свернул самокрутку, прикурил от коптилки. Шатько он не предложил. И вообще больше не сказал с ним ни слова. Долго сидел на скрипучем табурете, по другую сторону голого, щербатого стола, словно бы отсутствующий, словно бы ни к чему не причастный, и лишь изредка останавливал на Шатько далекий, тоже отсутствующий взгляд. Смотрел не мигая, и тогда в глазах его как-то постепенно, издалека, зажигались недобрые тревожные огоньки. Шатько выдерживал взгляд, и Смолин первым отворачивался.

Влажные кисти отогревшейся рябины лежали под рукой, и Шатько машинально взял одну, отщипнул несколько ягод, раздавил их зубами и проглотил, не почувствовав горечи.

Стрелки на часах — одна быстрее, другая медленнее — неумолимо двигались по циферблату. Ждать оставалось недолго.

— К рассвету придут, — самому себе сказал Смолин и опять посмотрел на Шатько далеким, постепенно приближающимся взглядом. — Должны прийти...

Он отошел к вороху лапника, занимавшему половину этой старой, низкой избы, потеребил, повзбивал его с краю и лег, накрывшись шинелью, так ничего и не спросив. Видно, он твердо верил, что ребята вернутся.

А Шатько уже все для себя решил. В возвращение разведчиков он больше не верил и оставался сидеть только из-за слабой, вечно живущей в человеке надежды на чудо да из желания увидеть, что Смолин заснул. Шатько боялся быть откровенным с самим собой и потому гнал навязчивую, предательскую мысль о том, что он сознательно и бесполезно тянет время и это — проявление слабости.

За окнами послышались голоса, бойкая беззлобная ругань, и сержант, резко сбросив шинель, вскочил, выбежал из избы, но тут же вернулся и, не говоря ни слова, опять лег.

Шатько еще машинально пожевал рябину, запил остывшей водой. Подумал: «Надо задуть коптилку», но, покосившись на Смолина, делать этого не стал, решил: «После, когда уснет». Облокотился о столешницу, подпер голову руками и притворился задремавшим. А потом, когда уверился, что сержант спит, поправил зачем-то ворот гимнастерки, суетливо достал из нагрудного кармана письмо от знакомой девчонки, мелко, торопливо порвал его и расстегнул кобуру.

Ему вдруг остро захотелось покурить — хотя бы только затянуться, но на это уже не было времени. Не сводя глаз с темного угла, где спал Смолин, Шатько медленно вытянул из кобуры пистолет, подержал его — холодный и гладкий — в потной ладони под столом, медленно, продлевая последние секунды жизни, сосчитал до трех, прихлопнул левой ладонью пламя коптилки и быстро, уже ничего не сознавая, вскочил, рванул к виску руку и... не успев уцепить пальцем спусковой крючок, отлетел к стене, ударился боком о край лавки и сполз на пол, задыхаясь под наброшенной на голову пыльной, душной шинелью.

— Сво-о-лочь! — откидывая пинками табурет, стол, лютовал сержант Смолин. — Трус! Гадина!

Он сорвал шинель и с маху наугад ударил Шатько по лицу, навалился на его правое плечо, соскользнул рукой по рукаву гимнастерки. И тут Шатько ощутил тяжесть согревшегося в ладони, цепко сжатого пистолета. Опершись на лавку, намертво прибитую к стене, он сбросил сержанта.

— Не подходи! Не твое дело!

Глаза уже привыкли к серой полутьме, и Шатько хорошо видел напружинившуюся, словно изготовившуюся к прыжку фигуру сержанта, А тот видел его, сторожил каждое движение и люто, безобразно ругал и, казалось, готов бы задуш