Главная тема прозы Евгении Добровой — осмысление личности, внимание к внутреннему миру молодой женщины, истоки характера которой — в детских переживаниях. Страстное желание героини побороться за себя, найти границы своего «я» напоминает борьбу пара с крышкой котла. Перед вами продолжение истории героини в иных обстоятельствах и антураже.

Евгения Александровна Доброва

Персоны нон грата и грата

I. УГОДЬЯ МАЛЬДОРОРА

Повествование о детстве

ДОМАШНЯЯ РЕТИРАДА, ИЛИ ВСТУПЛЕНИЕ

В день рождения позвонил папа: «Пора умнеть! Тебе уже двадцать восемь. Я вложил в тебя сто тридцать одну тысячу долларов». Сюда он заплюсовал квартиру, гараж и почему-то компьютер с ЖК-монитором. Образование я получила бесплатное; медицинскими услугами также в основном пользовалась государственными.

Ох-ох-ох. В доказательство своего поумнения могу привести кроссворд из журнала «Наука и жизнь». Первый в моей жизни полностью разгаданный кроссворд с картинками.

До двадцати восьми мне этого не удавалось.

Может, просто кроссворды стали другие?

Причем последним неотвеченным вопросом в головоломке довольно долгое время оставался следующий: «Наступление — атака, разведка — рекогносцировка, подкрепление — сикурс, отступление — …». И понятно, что или на ре… будет начинаться, или на де…, типа демарша, но не демарш. То есть нужно взять словарь иностранных слов да посмотреть. А если подумать? Ре… ре…

И всего-то меня с толку сбило, что слово ретирада я знаю в другом смысле — в архитектурном. А это в петровскую эпоху… сортир.

Хотя, если рассудить, глаголы обосраться и отступить по смыслу в чем-то близки.

Я прекрасно понимаю, что я большая засранка и отступница в одном лице. Ничтоже сумняшеся, я делаю маму, папу, бабушку, родственников и друзей героями своей галиматьи. Я поселяю их на страницах, таких уязвимых и смешных. А ведь они еще живы! Этого делать нельзя. А я делаю. Боже мой, что я потом им скажу?!

УГОДЬЯ МАЛЬДОРОРА

Однажды мне сказали довольно странную вещь: Лотреамона звали «дитя Монтевидео». А ты — дитя поселка Лесная Дорога. Forest Road Settlement, как мы писали в школе.

А что такое Лесная Дорога? Двенадцать домов в лесу, километр до остановки, километр за хлебом. Раз в неделю в клуб привозят кино. Были недавно с мужем на Новый год: тьма египетская, узкая дорожка в колдобинах и на половину территории стройка жилого комплекса «Лиса-холдинг». Таксист в лесу под елкой останавливается и говорит: «Выходим, ребята. Дальше не поеду. Пешочком дойдете». Контингент: сотрудники выведенного в тридцатые годы из Москвы Всесоюзного института инженерной геологии, ВСЕИГЕО, и их дети, то есть в основном отпрыски людей, имеющих ту или иную ученую степень. Во дворах чуть ли не до драк спорили, у чьего отца больше изобретательских медалей ВДНХ.

Сколько раз было писано про жуть пригородных поселков… Само по себе образование «поселок» есть нечто уродливое: и не деревня, где натуральное хозяйство, вишневые сады и огороды с курятниками, и не город, где кино, магазины и цивилизация. Полудеревня, недогород. С детства так в голове и засело.

В сельской школе, куда я ходила, классы были небольшими: например, наш «А» состоял из пятнадцати человек. К моменту вручения аттестатов народа осталось меньше. Учителя химии Руслана Руслановича Алаева нашли повешенным в гараже в день зарплаты. Через две недели после смерти химика его любимый ученик Пашка Плотников отравился грибами. Он пожарил их прямо в лесу, на костре. Пока добрался до дома, было уже слишком поздно. Главаря нашего класса Сашку Лифшица в драке зарезал ножом сосед Арман, на год младше. Первую красавицу Шишкову сбила насмерть машина на трассе. Та же участь постигла еще одного одноклассника, Генку Морозова. Правда, пожить он успел: в последних классах у него уже была жена — если жена — и ребенок.

Генка был последний, кто уплыл от нас на траурной гондоле. Судьбы остальных сложились по-разному. Моя лучшая школьная подруга Танька Капустнова, жившая рядом с войсковой частью на Двадцать седьмом километре, получила свой первый опыт в тринадцать лет с солдатом срочной службы, водителем единственного на всю часть автобуса КАВЗ, деревенским парнем Сенькой Барсуковым, а попросту Барсуком.

Первый бабник и похабник, невероятно харизматичный человек Барсук завлек ее светло-русыми кудрями и песнями под гитару:

Дым костра создает уют,
Его окружают мои портянки,
Сброшен лифчик твой голубой
И смешные твои трусишки.

Вскоре он отслужил и уехал к жене; Капустнова страдала несоразмерно. А вот ее старшая сестра нисколько не страдала — и принесла в подоле от того же призыва.

Борька Тунцов известен тем, что в ранней молодости сделал мамой Ленку Безручкину, а своего отцовства не признал. Нет, говорит, это не я. А бэби сидит в колясочке — точная копия, одно лицо. Ирония судьбы.

Отдельной истории заслуживает Владик Макашов. Я знала его с детского сада. Это был тихий и безобидный мальчик, к тому же невысокого роста. В четвертом классе Владика невзлюбила учительница русского языка и литературы Казетта Борисовна. Казетта была маньяком. Очевидно, не простив Господу Богу ошибки в своем собственном имени (у Гюго — а кто бы сомневался, что ее назвали в честь героини Les Misérables, — черным по белому написано: Козетта, да!), она решила искоренить все ошибки на свете. И она за нас взялась.

(Кстати, подобный курьез я наблюдала в институте, где русскому учила старушка по фамилии Семушкина, все сокрушавшаяся, что ее неправильно записали в паспорт: надо бы Семужкина, от «семга»! Только Семушкина была добрая, а Казетта злая.)

У Владика Макашова были самые плохие отметки по русскому языку. Я сознательно не говорю «знал хуже всех» и т. д. — нет, он просто был избранным. На нем Казетта отводила душу. Ему было одиннадцать лет, ей около сорока, и она осыпала его проклятиями.

— Встать! Ты у меня кровью харкать будешь! — орала Казетта, нависая над ним как кобра. Черные глаза горели. Хорошо заметные усики над верхней губой вставали дыбом.

Владик молчал. А что он мог сказать? Мы все молчали. Я понимала, что происходит что-то запредельное. Было ли нам страшно? Нет. Мы понимали, что жертва — это Владик.

Натешившись вволю, Казетта бросала:

— Самостоятельная работа. Страница сто двадцать семь, упражнение двести пятнадцать, — открывала окно и, облокотившись о высокий подоконник, закуривала.

Все это изо дня в день продолжалось в течение года, а может, и больше.

Я поражаюсь, как он вообще остался невредим. Случаи в школе бывали: мальчику Алеше Снегиреву из параллельного класса учитель химии сломал руку. Ударил огромной, как портновский метр, линейкой, дабы тот не вертелся за партой.

Владику повезло: мама перевела его в другую школу, в соседний населенный пункт. Больше часа езды, но это был уже город, город! Ах, вот если бы меня кто перевел в другую школу… А лучше вообще к другим родителям!

Владик Макашов преуспел больше всех остальных одноклассников. Он стал оперным певцом, закончил академию Гнесиных и вошел в «Тенора России». Где он сейчас? Правильно, за границей. В Париже.

Еще был школьный гений Мишка Григорчук, но его классе в восьмом забрали в интернат для одаренных детей при МГУ — у Мишки умерла мама, а больше никого не было.

И еще кто-то был. И еще. И была я.

Вы слышите меня, Бодлер с Лотреамоном?! Песни Мальдорора продолжают звучать в наших мертвопокровных лесах, начинающихся за линией высоковольтки и чахлых огородов.

«Детей тут растить хорошо, — сказала как-то мама подруге. — Лес. Чистый воздух. А земляники у нас сколько!..»

СДЕЛАЙ ПАУЗУ, СКУШАЙ «ТВИКС»

Первое предательство в моей жизни совершила бабушка Героида.

В подготовительной группе детского сада мама записала меня на музыку. Помимо покровительства восторженному детскому побуждению («хочу в космос а la Терешкова, в балет a la Плисецкая, на сцену a la Пугачева» — о великой пианистке Юдиной я тогда еще не знала) причина была и в ее собственных переживаниях: в детстве маме страстно хотелось научиться играть на пианино, да не сложилось. Невоплощенная мечта, эта болезненная фрустрация была транслирована на меня, единственного в тот момент ребенка; итак, я стала ходить на музыку — и втянулась.

Дело было в маленьком подмосковном поселке Лесная Дорога, где родители работали в геологическом институте, а я ходила в садик. Лесная Дорога действительно была окружена лесами и состояла из: институтских корпусов, полигона геологической экспедиции, продмага, амбулатории, двух общежитий, квартала бревенчатых бараков под названием Шанхай, неспешной стройки на отшибе — институт вот уже несколько лет строил жилые дома — и наконец, Дома культуры. К великому огорчению моих детских лет, жили мы не в самом поселке, где было столько всего интересного (островерхая водонапорная башня, деревянные солнечные часы), а тремя километрами дальше по трассе, в деревне со скучным названием Безродново: один на всех колодец-журавль, угольные сараи — у соседей еще и хлев, — овчарка в каждом дворе, за заборами чахлые яблоневые сады, дымки из труб вьются, палисадники с колючим терновником… Чехов А. П., дальше можно и не описывать.

Дом культуры, а попросту клуб поселка Лесная Дорога, где проходили мои музыкальные занятия, занимал двухэтажное, сталинской постройки здание с большим зеркальным холлом и разветвленными коридорами. По периметру геологи посадили березовую рощицу, где росли подберезовики. За клубом простиралось бесконечное поле ржи и сливалось с линией горизонта; синими островками в нем цвели васильки. И вот окруженный всей этой благодатью ДК принял меня в свои прохладные, пахнущие театром недра.

Учительницу музыки звали Венера Альбертовна. Она была молодая, но очень строгая. На первом же занятии показала мне три ноты: до, ре, ми — и научила перебирать их в определенном порядке. За этим увлекательным занятием я и была застигнута мамой, когда она пришла забрать меня с урока.

— Играет! — воскликнула мама. — Боже мой, играет!

Венера Альбертовна сухо улыбнулась и сказала:

— Пальцы еще слабоваты. Сколько ей, шесть?

Венера нравилась мне, и несмотря на это я ее боялась. В моем представлении она была прекрасная и ужасная, я где-то подцепила эту фразу, наверное, от папы, он увлекался в то время французским символизмом, и сразу соотнесла ее с Венерой. Меня приводили в восхищение наманикюренные руки в кружеве манжет, безупречные белоснежные блузки, длинные черные локоны, коралловая помада. Такой нарядной женщины я раньше никогда не видела. Венера со всеми ее дамскими штучками вызывала у меня жгучий девчоночий интерес.

— А почему ее как планету зовут? — после музыки, по пути домой, я всегда приставала к маме с глупыми вопросами.

— Не только как планету, — отвечала мама. — В Древнем Риме это была богиня любви. Как Люба по-русски.

— А Рим это где?

— В Италии.

— Она что, итальянка?

— Нет, она татарка.

— Почему тогда Венера?

— Ну откуда же я знаю, почему. — Маме начали надоедать эти разговоры. — Родители так назвали.

С таким планетарным, нет, даже так — космическим именем она представлялась мне сверхчеловеком, недосягаемым божеством, ангелом неземным. Она и впрямь была очень красива. Самыми красивыми, по моему разумению, у нее были ногти — длинные, розовые и блестящие. Поразительно, но она умудрялась играть, совершенно не цокая по клавишам, — даже далекая от музыки мама всегда подмечала это как признак Венериного мастерства.

Фамилия у нее была Хáрисова, и, если отбросить, что «харúс» по-татарски земледелец, останется «хáрис», а по-гречески это значит «прелесть»; последняя трактовка куда больше подходила Венере.

Самыми интересными были уроки, где мы проходили иностранные слова: легато, нон легато, стаккато; форте, меццо форте, фортиссимо… Я слушала во все уши и старалась запомнить их до единого.

— Адажио — медленно, аллегро — быстро, анданте — тоже медленно, но быстрее, чем адажио. Виваче быстрее, чем аллегро, а престо быстрее, чем виваче. Есть еще ларго и ленто — это очень медленно. Запомнила?

— Да.

— Повтори.

Я повторила.

— Венера Альбертовна, расскажите еще.

— Хватит пока, это сначала выучи. Где твоя мама, уже две минуты шестого.

— Не знаю… — мама, всегда такая пунктуальна, сегодня и впрямь запаздывала.

— Ладно, давай поиграю тебе Шопена.

Я созерцала, как острый носок лакированной туфли-лодочки нежно нажимает на педаль, будто гладит ее. Музыка кружилась по классу, отражаясь от зеркальной стены — по воскресеньям музыкальная аудитория служила залом для бальных танцев, — овевала небольшой гипсовый бюст дедушки Ильича, стекала по контурам глиняной амфоры с вечно увядшим букетом… Я наслаждалась стройной ритмичной мелодией; с замиранием сердца смотрела на летающие по клавиатуре руки Венеры Альбертовны, на ее прекрасное вдохновенное лицо…

На последних тактах в класс вбежала запыхавшаяся мама.

— Извините, сгущенку в институте давали. И вам баночку взяла.

— Не беспокойтесь, мы тут как раз с Восьмой прелюдией Шопена познакомились, — Венера тонко и презрительно улыбнулась, однако подарок приняла.

— Спасибо, что подождали, — не сбавляя темпа, мама собрала нотные тетради в картонную папку с красивой голубой завязкой, нахлобучила мне панамку, подтянула колготки, и мы пошли.

На площади у института я увидела Таньку Кочерыжку. Вообще-то фамилия моей подруги была Капустнова. Беленькая, коротко стриженная и кучерявая Танькина голова и впрямь напоминала кочан, или, как говорила бабушка, вилок капусты. К тому же, видимо, подсознательно следуя законам гармонии, мать одевала Кочерыжку в светло-зеленые платья; в своих салатовых нарядах рослая, худая и гибкая Танька одновременно напоминала гусеницу-капустницу. Так что фамилия Капустнова ей подходила со всех сторон. Это безупречное единство образа и фамилии послужило причиной того, что наша подготовительная группа дразнила ее не Капустой — что было бы вовсе не обидно, — а Кочерыжкой.

Мальчикам она нравилась: подравшись из-за права танцевать в паре с ней танец кузнечиков, Колян Елисеев чуть не выколол глаз Борьке Тунцову — отверткой, он стащил ее у завхоза дяди Сережи, — на глазах у всей детской площадки.

Колян промахнулся, попал на сантиметр левее, чуть ниже виска. Воспитательнице сделалось дурно, ее увезли на «скорой». Группа на несколько дней перешла под опеку дяди Сережи. Что и говорить, девочкам хорошо жилось в эти деньки — а мальчикам не очень, ибо дядя Сережа, опасаясь повторения дуэли и прочих шалостей, держал мужскую половину группыв ежовых рукавицах и по первой провинности ставил в угол на полчаса, а то и на целый час.

— Скорей бы Ильинична вышла! Пятнадцать человек, как с ними справишься, — жаловался нянечке дядя Сережа. — Бандиты!

— Устрой сквозное проветривание, — советовала та.

Но общение с девочками, судя по количеству затеваемых завхозом ролевых игр типа «красавица и чудовище», «три девицы под окном» и «дочки-матери», где он играл папу, доставляло ему видимое удовольствие. Особой благосклонностью дяди Сережи пользовалась пухлая красавица Лена Безручкина по прозвищу Подушка. Он совал ей наши общие, взятые с кухни конфеты — Безручкина, добрая душа, потом раздавала их всем желающим — и один раз даже немножко поносил на руках, но Подушка визжала, и пришлось ее отпустить. «Ну и дура, дядя Сережа добрый», — откомментировала Подушкино поведение Кочерыжка.

Размышляя о Подушке, я всегда мучилась вопросом: если она такая красивая, то почему у нее такая дурацкая фамилия? Безручкина! Ну была бы хоть Безрукова. Понятно, у кого-то из ее предков не было руки — так объяснила мама, — но зачем же насмехаться над человеком? Потом, когда я подрасту, дедушка Николай, отсидевший десятку по пятьдесят восьмой статье в Дубровлаге, в красках расскажет, кто такие «Безручкины» и «Ручкины», — но пока я об этом еще не знаю.

После случая с отверткой Танька долго колебалась, с кем теперь дружить — дружба между мальчиком и девочкой обозначалась у нас словом гулять, — с героем-раненым или героем-пикадором, и в конце концов выбрала Борьку, надолго отмеченного куском грязно-серого лейкопластыря: сработал бабский инстинкт утешить жертву. Я с ней была не согласна: я бы выбрала победителя, Коляна. Но я уже понимала, что любовь дело тонкое, и со своим уставом в чужой монастырь не лезла.

Ожидая старшую сестру, стоящую в очереди за сгущенкой, Танька расчертила на асфальте довольно кривую таблицу и, приспособив обломок кирпича под биту, скакала по классикам.

— С музыки? — спросила Танька.

— Ага.

— Что сейчас проходишь?

— «Буковинскую песенку».

— А я ее еще весной проходила! — похвасталась Танька. — А сейчас двадцать пятый этюд разбираю.

Мне до двадцать пятого этюда было еще, по выражению папы, срать не досрать. Я искренне позавидовала Таньке. Ну надо же, как она меня обогнала, подумала я. Надо, черт возьми, поднажать. Это, кстати, тоже было папино словечко.

Я поднажала и через два месяца сравнялась с Кочерыжкой, и даже шла теперь на пару пьес впереди.

Венера моих стараний не оценила — она оставалась такой же равнодушно-невозмутимой. Зато мама, радуясь прогрессу в учебе, подарила сборник детских музыкальных кроссвордов. Подглядывая на последней странице ответы, я через неделю выучила всех членов «Могучей кучки» и могла без запинки перечислить оперы и балеты Чайковского, названия которых состояли из одного слова.

Я занималась музыкой уже около года. И все было хорошо до тех пор, пока не пришла пора изучать паузы. Проблема заключалась в следующем. Я никак не могла понять, как их нужно играть. Я знала, что пауза — это стоп, остановка. То есть я в это время не играю. Поэтому, когда я доходила до паузы в нотах, я останавливалась. Я просто не знала, что делать дальше: сидела и ждала, что скажет Венера Альбертовна.

— Раз-и, два-и, три-и, четыре-и, — отстукивала Венера ручкой по краю клавиатуры, неизменно попадая на фа пятой октавы. У нее была красивая серебряная перьевая ручка, которую она хранила в маленьком черном футлярчике с бархатным красным нутром.

— Слушай меня: раз-и, два-и, три-и, четыре-и…

Я слушала звук ударов пластмассы о кость — пианино в поселковом ДК было старым, с костяной клавиатурой, кто-то из жителей отдал его в клуб за ненадобностью. Все мои мысли словно прокалывались этим мерно цокающим стилом; я сидела как вкопанная.

— Ну играй же! Нет, давай сначала. Раз-и, два-и…

Я начинала пьесу сначала, но на первой же паузе история повторялась. Венера вслух отсчитывала ее длительность; ее ручка уже отбивала новый такт, но я так и не трогалась с места. Я смотрела в ноты как баран на новые ворота; еще немного, и от взгляда на странице образовалась бы дыра.

Если бы Венера сказала: «Пауза — это нота, которую ты не играешь; длительности пауз такие же, как длительности нот», — я бы все поняла. Но она этого не сказала. С надменной прямой спиной она сидела одесную от меня и упорно выстукивала ритм.

— Еще раз сначала.

Я начинала снова и снова, доходила до кирпичика на нотоносце — и руки зависали над клавиатурой. «Играй!» — говорила измученная Венера, и я продолжала — когда до окончания паузы, а когда сильно позже, — короче, сразу же после Венериных слов. А вовсе не так, как написано в нотах.

«Зачем она считает? — думала я. — Это же пустота, там ничего нет!» То, что пауза имеет начало, я понимала. Но я не понимала, что она имеет и конец.

Будто завороженная, я сидела и смотрела на метроном Венериной ручки. Я видела все словно в замедленном темпе, как под гипнозом, силилась стряхнуть оцепенение — и не могла. Голос Венеры плыл где-то под потолком, огибал тяжелые бархатные портьеры, навивался вокруг бронзовых светильников, таял и вновь набирал силу. Тонкие губы смыкались и размыкались, но я не разбирала слов.

— Раз-и, два-и, — цедила Венера сквозь зубы. Огромные, дикие глаза смотрели на меня из-под черных соболиных бровей. В какой-то момент я поняла, что мне страшно.

Моя мучительница напоминала Снежную Королеву из сборника «Сказки зарубежных писателей». Художник изобразил ее высокой, с красивым, но злым лицом. Облаченная в белоснежную мантию и усыпанную самоцветами корону, властным движением руки вздымала она сонмы колючих искристых снежинок… Бр-р-р…

— Ладно, на сегодня хватит, — говорила Венера и выводила в дневнике жирную двойку.

Ждать помощи было неоткуда: ни бабушка, ни папа, ни мама в музыке не разбирались и ничем мне помочь не могли. Я оставалась один на один со своей бедой.

Катавасия с паузами продолжалась уже третью неделю. В то время с музыки меня забирала бабушка Героида: скоро я должна была пойти в первый класс, и бабушку выписали с Украины в помощницы по отдаванию ребенка в школу, ибо вся ее многолетняя трудовая биография состояла из одного нехитрого пункта: учитель младших классов.

Дома бабушку чаще всего звали просто по имени: увесистое и монументальное, прямо-таки олимпийское, оно поглощало и отчество, и семейный статус: никто не округлял Героиду до «бабы Геры», «бабы Раи» или «бабы Иды» — в отличие от ее родной сестры бабы Воли, Револьды, существа, не в пример Героиде, нежного и добросердечного.

Главным достоинством Героиды была ее прическа — огромный, едва ли не размером с голову пучок. Сей исполинский фризур удерживался на шестнадцати шпильках, об этом знали все, это была семейная гордость. Поседев, бабушкины волосы приобрели желтовато-серый оттенок, и оттого пучок стал напоминать осиное гнездо. А если долго смотреть со стороны затылка, голова превращалась в кренящуюся над несоразмерно худыми плечами восьмерку-бесконечность, поставленную на попá, — такой поэтический образ родился у меня в пятом классе, когда мы проходили эту восьмерку по математике. А маме казалось, что у Героиды две головы: когда она за глаза ругалась на бабушку, всегда называла ее Гидрой Двухголовой.

— Героида у нас педагог — пусть приедет с ребенком помочь. Супом накормит, уроки проверит. А мне в сентябре диссертацию защищать, — сказала мама тем летом. Так что не черти ее принесли, Героиду, а папина телеграмма.

Когда после очередного урока с паузами Героида заглянула в класс, Венера Альбертовна высказала ей свое видение ситуации.

— Думаю, вам лучше прекратить занятия, — устало сказала она, доставая из сумочки пачку анальгина. — Шестой урок сидим на одном и том же. Бьюсь, бьюсь с ней — а толку ноль… Ничего не усваивает. Нет у ребенка способностей к музыке… Да мне просто денег ваших жалко!

Я удивилась: Венера говорила обо мне в такой форме, как если бы меня не было в комнате. Но я была.

Мы с бабушкой вышли на крыльцо. Стояли последние недели лета, у главного входа цвели хризантемы и золотые шары. Я вдруг почувствовала какое-то странное возмущение воздуха, эфир сделался плотным и в то же время дрожащим, словно предгрозовым, хотя ландшафты Лесной Дороги заливал ровный ленивый вечерний свет.

— Скоро гроза будет, — подумала я вслух.

Героида, ни слова не говоря, взяла меня за руку и повела к автобусной остановке.

Дома она передала родителям Венерин вердикт. Я помню этот вечер как фотографию. Семья сидит на кухне за круглым столом, прерывисто тарахтит холодильник, ходят часы. Мама с папой только что вернулись с работы и еще не успели переодеться в домашнее. Из-за их деловых костюмов — папа при галстуке, мама в темном твидовом жакете, застегнутом на все пуговицы, — в мероприятии чувствуется какая-то непонятная торжественность.

— Почему в дневнике три двойки? Что у тебя не получается? — обращается папа ко мне. Бабушка поправляет на носу очки, смотрит осуждающе и строго.

— Паузы не понимаю, — мямлю я.

— Что я говорила, — восклицает Героида. — Она не понимает! Вот и Венера Альбертовна считает, что лучше прекратить занятия.

Папа вытягивает из пачки сигарету и прикуривает.

— А кроме этой Альбертовны там, в клубе, нет, что ли, никого? — интересуется он. — Может, найти ей другого учителя?

— Паша, сынок, послушай. — Все ясно, ситуация безнадежная: Героида во что бы то ни стало хочет сократить расходы. — Пятнадцать рублей большие деньги. И преподаватель от них отказывается. О чем это говорит?

— Может, пусть еще немного походит? — вмешивается мама; разумеется, она предпринимает попытку отстоять мои интересы — а заодно и собственную фрустрированную мечту.

— По пятнадцать рублей псу под хвост! — Героида неумолима. Она решительно настроена сэкономить эти пятнадцать рэ в месяц в пользу семейного бюджета. — Я узнавала, в клубе есть бесплатный кружок рисования, — добавляет она. — Я разве против, чтоб ребенок развивался.

— Мамуля права, — подводит итоги сходки папа. — Мала она еще для этого. Пускай лучше рисует. Там Истомин ведет, хороший мужик. Ну ее, эту музыку… Столько нервов… Подрастет, а там посмотрим.

Дело было решено и музицирование мое прекратилось. Я могла бы сказать, что я была в отчаянии, но я не была. Я была в шоке.

Бабушка, почему ты так поступила со мной? Почему приняла сторону чужой недоброй тетки? Которая сама не может объяснить и ставит за это двойки. О Героида, роковая Гидра моего детства!

У местного художника Истомина я посетила ровно одно занятие, на котором рисовали деревья: мэтр сразу уличил новенькую в том, что крона заштрихована целиком, без прорисовки ветвей и листвы, — и пожурил за леность. Новенькая решила, что ей там делать нечего.

В деревне Безродново, нашем тогдашнем прибежище, родители снимали полдома. Дом этот был скорее хибарой: когда шел дождь, на кухне, у печки, протекала крыша и мама подставляла зеленый эмалированный таз. Моя кровать-раскладушка стояла за печкой, и я лежала и часами слушала мерный крап домашней капели. Мне нравился этот звук; маму же он выводил из себя — а лето было дождливым.

— Все, хватит, — сказала она. — Завтра едем в Гороховку клеить объявления про квартиру.

Нам повезло, квартира сразу нашлась, и даже в хорошем квартале. Гороховка была настоящим городом. С магазинами «Спорт» и «Букинист», Детским миром, рынком, бассейном, парком культуры, зубным кабинетом… стоп, стоп, стоп, назад. Рынком, бассейном, парком культуры… Там я пошла в первый класс, и в школе меня сразу же отобрали в секцию художественной гимнастики. Она была бесплатная. Также меня отобрали в хор.

— Спой ля-а-а, — сказала на прослушивании хормейстер и взяла на рояле ля первой октавы.

Я спела.

— А теперь чуть повыше: ля-а-а…

Но это была си.

Я спела:

— Си-и-и…

Хормейстерша удивилась.

— А ну давай дальше.

И мы спели с ней до, ре — и так дошли до соль второй октавы.

— Ты где-нибудь занималась? — спросила хормейстерша, и я рассказала свою досадную историю. Хормейстерша вздохнула, написала родителям записку и велела ее передать.

Разумеется, я не удержалась и по дороге домой развернула сложенный вчетверо листок. «Уважаемые родители! — говорилось в записке. — Ваша дочь такая-то такая-то имеет хороший слух и вокальные данные. Приглашаю ее в школьную хоровую студию и рекомендую дополнительно развивать музыкальные способности ребенка. Руководитель ст. «Кантилена» Е. Григорьева».

Вокальные данные! От радости я едва не подпрыгнула до потолка. Точнее сказать, до неба, ибо дело было в школьном дворе. Теперь ни Венера, ни Героида мне не указ, а за свои успехи я выпрошу у мамы чешские кроссовки.

Весь первый класс я пела в хоре и ходила на гимнастику. Но ни певицы, ни гимнастки из меня не получилось. Прошел год, геологический институт наконец-то достроил дома в Лесной Дороге, родителям дали квартиру рядом с работой, и меня перевели в новую школу поближе к дому. А там таких кружков уже не было.

Я упросила маму снова записать меня на музыку, благо в ДК устроилась еще одна женщина-музработник, а Героида в то время отсутствовала и помешать моим устремлениям не могла.

— Господь с тобой, иди, — сказала мама, и я возобновила музицирование.

Моей новой учительницей оказалась веселая пышноволосая тетка; она не имела привычки стучать ручкой по клавишам, а ее ногти всегда были образцово подстрижены и не отвлекали девчачьего внимания мерцанием и блеском перламутра. К тому же, в отличие от жгуче-черной Венеры-Одиллии, она была сахарной блондинкой-Одеттой. Совсем нестрашной.

Возможно, у новой музычки было больше педагогического таланта, а может, лучше подвешен язык — короче, что такое паузы, она объяснила в два счета. У нее-то я в результате и доучусь до джазовых пьес Бриля и додекафонных Шенберга, но все это будет гораздо позже, а пока мне суждено несколько лет играть гаммы и хохотать на уроках с доброй Одеттой.

Иногда в коридорах ДК я встречала Венеру Альбертовну и, опустив в пол глаза, буркала: «Здрась…». Она кивала в ответ, не замедляя шага, проходила мимо и никогда ни о чем не спрашивала.

Однажды мы с мамой встретили ее на автобусной остановке. Мы ехали в Гороховку, в загс, регистрировать новорожденного брата. Бывшая мучительница — я узнала ее издалека по синей шляпке с вуалью, — стояла в обнимку с мужчиной.

— Смотри, мам, Венера Альбертовна. А кто это с ней?

Молодой, а волосы с проседью. Лицо обветренное, и цвет какой-то странный, кофе с молоком. В углу тонких губ сигарета, он так и курил, не вынимая ее изо рта, и только прищуривался на дым, ну прямо как дедушка. Да это же «Мальборо»! — вон из нагрудного кармана торчит пачка. Я сразу узнала красные зубцы — такое сокровище было у Коляна, он поменялся с Владиком Макашовым на перочинный ножик. Узкие брюки отутюжены — мне бы научиться так стрелки наводить. Остроносые фирменные туфли на ранту, тоже тщательно надраенные, я заметила, были ему велики.

— Знакомый, наверное. — Мужа у Венеры не было, а мама старалась не врать даже в воспитательных целях.

Парень тяжело, мрачно взглянул в нашу сторону и ловко сплюнул сквозь зубы. Венера отвернулась.

— Давай-ка мы за остановкой постоим, там ветра меньше, — сказала мама и уже из укрытия язвительно прошипела: — Ишь ты, ковбой! «Мальборо» курит!

В это время подошел автобус.

— Наш, гороховский, — обрадовалась мама. — Ой, как хорошо.

Мы влезли, а Венера и ее знакомый остались.

— Сидел парень-то, — сказала мама, задумчиво глядя на удаляющуюся остановку. — Красивая она, да?

— Где сидел, мам? В тюрьме?

— На диете, — усмехнулась мама и воскликнула: — Ой, смотри, лошадь белая пасется!

— Где?

— Во-он, у опушки.

— Не вижу…

— Все, проехали уже. На обратном пути посмотришь.

По дороге я думала о том парне и о жизни вообще. Мамин папа, дедушка Николай, тоже сидел «на диете», похудел за десять лет на тридцать шесть килограммов. Мама рассказывала, как отправляла ему в посылках сахар и топленое масло — только маминым рафинадом дедушка и выжил. Когда я родилась, его дубровлаговский друг дядя Толя стал моим крестным. А вот брата не будут крестить: Героида с папой против. И именин у него, значит, не будет. Мне-то дядя Толя каждый год дарит платья, кукол, раскраски…

В загсе мы оказались единственными посетителями. Прошли в просторный кабинет, мама протянула регистраторше справку из роддома, та взяла с полки папку-скоросшиватель и достала чистые бланки.

— У вас мальчик? Поздравляю. Как назвали?

— Владимиром.

— Четвертый за сегодня, — сказала регистраторша.

— У нас первый, — ответила мама.

Получив темно-зеленую, пахнущую новыми деньгами корочку свидетельства о рождении, мы вернулись на маленькую площадь с доской почета и голубыми елями. Было около шести вечера, магазины еще работали.

Весь первый этаж соседней с загсом пятиэтажки занимало районное сельпо, «Промтовары». Мне очень захотелось заглянуть туда и хотя бы одним глазком посмотреть, что продается в отделе для детей, раз уж мы здесь.

— Давай зайдем, — потянула я маму за рукав. — На минуточку! Пожалуйста!

Но мама, сославшись на то, что пора кормить грудного ребенка, решительно повернула в сторону остановки.

Всякий раз, когда я прохожу мимо вывески «Промтовары», мое сердце обливается кровью — не дает покоя история с джинсами. Прошлым летом в гороховское сельпо завезли детские джинсы, классические темно-синие «пять карманов» с желто-рыжей отстрочкой, мэйд ин Индия, под названием «Авис». Таньке сразу же купили такие, и она целыми днями торчала на улице, демонстрируя двору обновку.

В то лето мы жили с папой одни, мама уехала в геологическую экспедицию. Я уговорила отца съездить в Гороховку за «пятью карманами»; он согласился. Но Господу Богу было угодно лишить невинное дитя этих джинсов, ибо произошло следующее.

Накануне намеченной поездки ко мне заходила Танька — теперь она жила со мной в одном подъезде, — и мы долго играли в детское лото. А утром папа объявил, что пропали все деньги.

— Водишь тут всяких! — сказал он. — Все! Осталась без джинсов.

Какой ужас, неужели Кочерыжка нашла и украла наши сбережения?! И когда она только успела, мы же весь вечер просидели за столом.

Ночью я не могла заснуть и всеми мыслимыми и немыслимыми способами убивала Таньку.

Я изобретала хитроумную ловушку, которая крепилась над входной дверью Танькиной квартиры и срабатывала, как только та переступала порог.

Я выходила к пойманной, наложившей от страха в штаны Кочерыжке из недр ее спальни, прекрасная и беспощадная, облаченная в красно-золотую тунику римского легионера.

Я шла босиком по залитому солнцем паркету, приближалась к ловушке с добычей — и сносила ей кочан дедушкиной острой косой, и после варила из него щи!

Затем я представляла Кочерыжку в летающем гробу — в Дом культуры Лесной Дороги только что привозили кинофильм «Вий» Константина Ершова, — я, как Хома Брут, стояла в центре некоего сценического пространства — но не боялась, нет: я дирижировала летающим гробом с синюшным разлагающимся трупом. Мсье Жиль де Рэ и мсье Гильотен, без сомнения, признали бы во мне родственную душу.

Я расфантазировалась до дрожи — в прямом смысле слова, у меня даже подскочила температура, картины кочерыжкиной смерти сменялись, как в калейдоскопе, одна ужаснее другой, я чувствовала запах крови, сопротивление и трепет пронзаемого тела, слышала крики и стоны… В таком горячечном, полуобморочном состоянии я встретила лучи восходящего солнца — и тут же забылась здоровым, сытым, богатырским сном. Это был первый в моей жизни опыт сочинительства и режиссуры.

Через неделю деньги нашлись — папа их просто куда-то засунул. Какое счастье, что у него хватило ума извиниться и об этом сказать, — иначе бы я потом всю жизнь покупала и покупала себе джинсы. В сельпо мы, конечно, поехали — в тот же день, но там, увы, были одни пустые полки. И я продолжала ходить в своей красно-синей клетчатой юбке-шотландке с огромным неотстирывающимся пятном от клея «Суперцемент» на подоле.

Чтобы загладить эту историю, папа подарил мне магнитофон, переносной кассетный «Романтик», — с оказией купив его у соседа по гаражам. Стоит ли говорить, как я обрадовалась: такая взрослая штука была только у двух больших парней из нашего поселка — я часто видела, как они с дружбанами собирались на скамейках у клуба и развлекались тем, что, усадив на колени по котлетке-восьмикласснице, врубали на полную катушку «Модерн токинг», курили «Приму», лузгали семечки и пили спирт, который канистрами продавался из-под полы в институтских лабораториях.

Доставшийся мне в результате перипетии магнитофон был почти новым, в нем не работала только одна кнопка: «пауза».

Если бы я была старше, я бы всерьез задумалась над тем, что такое карма.

Впрочем, что касается магнитофона, — для воспроизведения это было не важно.

Стоял погожий сентябрь восемьдесят шестого года, когда Лесную Дорогу взбудоражило из ряда вон выходящее событие.

Венеру Альбертовну Харисову нашли мертвой у собственного подъезда. Она жила на девятом и выпала из окна. Поговаривали, ее сбросил любовник. Для детей, разумеется, выдвигалась другая версия: мыла окна.

В тот день я вернулась с продленки в приподнятом настроении, потому что заняла первое место на конкурсе вязания крючком и получила воистину ценный приз — кубик Рубика. Бросив в прихожей портфель, я побежала на кухню хвастаться боевыми заслугами. Но разговор свернул совсем в другую сторону.

— Венера-то ваша, — слыхала? — из окна выпала. Насмерть разбилась… — сказала, вращая ручку мясорубки, мама. Она только что пришла с прогулки с братом и теперь, уложив его спать, спешно крутила котлеты. — Вчера похоронили. Их прямо так, сидя хоронят… Без гроба.

— Кого «их»? — не поняла я.

— Мусульман. И ведь совсем молодая была… Красавица… — мама вздохнула: ее явно расстроило это печальное происшествие.

— Без гроба? — поразилась я. — Как это без гроба?

— Завернут в простыню — и хоронят. Уроки все сделала? — мама вдруг спохватилась, что сказала что-то не то.

Уроки я сделала все.

— Я погуляю, мам, — сказала я.

— Поешь сначала.

— Я в школе обедала.

— Ладно, иди.

И я понеслась на первый этаж к Кочерыжке. Перед глазами стояло Венерино лицо. И ее руки с жемчужно-розовым маникюром. И зубы клавиш, и нотная рябь на пюпитре. «Урок окончен», — говорит Венера, и крышка рояля захлопывается, словно крышка гроба. Потом картинка сменилась, я увидела мужчину в раме автобусной остановки, пачку «Мальборо» в нагрудном кармане, ботинки не по размеру, лютый взгляд и тяжелую руку на Венериной талии… От этих мыслей стало так жутко, что к кнопке звонка я тянулась, как к спасительному кругу. Танька была дома.

— Про Венеру знаешь? — с порога выпалила я.

— Ага, — сказала Танька. Еще бы ей не знать, она так и продолжала заниматься у Альбертовны, и теперь ее переводили в нашу группу. — Папа говорит, ее сбросили. Думаешь, сбросили? — Кочерыжка явно скучала, и ей хотелось посплетничать, тем более такое событие.

— Не знаю, — сказала я, и вдруг меня осенило: — Слушай, а давай играть в похороны! В мусульманские!

— А как это? — у Таньки загорелись глаза.

— Их закапывают сидя, — выдала я с видом знатока. — Ты что, не знаешь: Венеру Альбертовну тоже сидя похоронили. Мне мама сказала.

— Почему сидя? — удивилась в свою очередь Танька.

— Положено так. И без гроба. Завернут в простыню — и хоронят.

Таньке затея понравилась; мы вернулись ко мне, вытащили из-под раскладушки коробку с игрушками, высыпали ее содержимое на ковер и устроили кастинг.

Больше всего на роль Венеры подходила резиновая голышка Альбина.

В одном рассказе французского писателя Барбе д’Оревийи есть прелестный пассаж, где автор называет свою героиню черноволосой блондинкой — ибо на самом-то деле масть определяется не по волосам, а начиная с оттенка кожи и заканчивая манерами поведения.

Я ничего не знала об этом писателе, когда в четыре года получила от дяди Толи в подарок миниатюрную немецкую куколку — щекастую мулатку со жгуче-черными кудрями. Я назвала ее Альбиной. А ведь если перевести это имя на русский, получится что-то вроде Светлянки, от слова alba — рассвет. Конфликт формы и содержания — сказали бы датские структуралисты. Но ведь и сама Венера Ужасная была таким же перевертышем, как моя чернявая Светлянка. Что любопытно, еще одна Альбина моего детства бегала во дворе длинного пятиэтажного дома бабушки Героиды. Как и положено гарной украинской дивчине, она была оливковой смуглянкой, с волосами темными, как полтавская ночь.

Определившись с «Венерой», мы вытащили из гардероба стопку крахмальных носовых платков и выбрали самый большой — это саван; затем я слазила под раскладушку и вытащила из тайника жестянку с монпансье — потом устроим поминки.

— Еще совок нужен, — напомнила Танька.

— Лопатка для цветов пойдет?

— Пойдет.

— Мам, можно я возьму садовую лопатку, мы секретики делаем, — крикнула я в сторону кухни.

— Только не сломайте! — донеслось в ответ сквозь грохот кастрюль и шум бегущей воды.

Мы сложили в сумку для сменки куклу Альбину, лопатку, носовой платок, монпансье, вышли во двор, для пущей таинственности дождались, когда начнет темнеть, и в сумерках отправились за гаражи, на пустырь. Если бы мы не излазили здесь каждую корягу, каждую железяку — место, выбранное для фюнебрической затеи, могло показаться жутким. Но мы знали поселковский пустырь как свои пять пальцев и чувствовали себя вполне уверенно.

— Венера, слышишь, ты умерла! — сказала я кукле. — Ты мусульманка. Сейчас мы тебя похороним, по-мусульмански.

Танька тем временем вырыла ямку. Мы сидели в глубокой канаве, и нас никто не видел.

— Ты мучила нас своими дурацкими паузами. Зачем ты ставила двойки, дура! Вот тебе за это, вот, вот, вот!!! — и я, несмотря на торжественность ситуации, в сердцах отлупила покойную по пластмассовой попе.

— Рукой не очень больно, — вдруг сообразила Кочерыжка. — Давай хворостиной!

Мы огляделись вокруг в поисках чего-нибудь подходящего. Хвороста на пустыре не было, зато в двух шагах от нас из земли торчал зигзаг медной проволоки.

— Нашла! — крикнула Танька.

Мы потянули за проволочный хвост. Он сидел в земле неглубоко и быстро поддался.

— Медная, — одобрительно сказала Кочерыжка.

— Давай скрутим вдвое, — предложила я.

— Втрое, — поправила она.

Ну, держись, Венера!

Вообще-то истязание покойной в наш план не входило — это случилось как-то само собой. Мы просто отдались вдохновенному, упоительному экспромту, и «Альбертовна» получила по полной программе.

Я сделала скрутку, примеряясь, подбросила ее пару раз на ладони — и ударила что было сил.

«У-ить!» — свистнула плеть.

— Здорово! — сказала я. — Послушай, как свистит!

И принялась стегать нашу жертву по заднице, по голове, по спине, по рукам и ногам… Я покрывала ее тело ударами, не пропуская ни одного сантиметра. Только сейчас я почувствовала, как на самом деле зла на Венеру.

— Ты ж! моя! Ты ж! моя! Перепё! ло! чка! — приговаривала я, ритмично приземляя хлыст на задницу куклы. На примере этой дурацкой песенки Венера всегда объясняла новеньким ноты — никто не избежал такого посвящения в музыкальное искусство.

— Дай, я! — визжала Танька.

Кочерыжку, хоть она и была любимой ученицей Венеры, тоже захватил процесс возмездия. Я уступила розгу подруге, но тут же пожалела об этом, ибо руки мои, как говорится, чесались.

— Давай разломим проволоку, а, Тань?

Танька наметила середину и стала сгибать и разгибать в этом месте пруток. Проволока была нетолстой, и Кочерыжке довольно скоро удалось ее разломить. Таким образом орудий у нас стало два.

«У-у-ить! у-ить!» — свистели, рассекая воздух, плетки. Мы разошлись не на шутку. Казалось, еще немного — и кукла разлетится на куски. Но Альбина, моя боевая подруга, была крепкая штучка, она и не такое сносила.

— А помнишь, за длинные ногти мне пару влепила! А у самой какие были! — выкрикивала пункты обвинения Танька. — А Безручкиной чуть палец не сломала, когда учила стаккато играть! А Борькиной маме что сказала? В этом поселке больше медведей, чем ушей! Теперь ты за это ответишь!

— «Ваш ребенок ничего не усваивает», — подхватила гнусавым голосом я, изображая музычку. — Ребенок! Не усваивает! Червей теперь учи, что такое паузы!

И тут мне вспомнилось самое страшное ругательство бабушки Героиды:

— А, твою мать!

Ядрит твою мать!!!

— Да ладно тебе, хватит, — заметив, что я начала как-то нехорошо возбуждаться, сказала Кочерыжка. — Давай закапывать. Мне домой пора, а то искать будут.

— Нет, не хватит! — Меня было не остановить. — С оттяжкой еще не били.

— Это как?

— Сейчас покажу…

Наступил ответственный момент. Я вытерла вспотевшие ладони о подол, поправила заколку в волосах и закатала рукава ковбойки. Бить с оттяжкой — это вам не контрольную на последней парте списать, это искусство.

— А по жопе, а по жопе, а по жопе, — приговаривала я, выгибая скрутку, как тетиву, для придания дополнительного ускорения. — В-вот тебе!

Но, видимо, я не рассчитала траекторию — удар сорвался и пришелся по колену, да так, что проволока рассекла кожу.

— Уй-я-а!

— Смотри, у тебя кровь. Надо подорожник приложить.

Я осмотрела ногу. Ранка была небольшая, так, царапина, да и не больно вовсе. Танька сбегала за листом подорожника и, лизнув его, как почтовую марку, прилепила мне на коленку. Это была кульминация. Мы вдруг почувствовали, как мы устали.

В небе всходила луна. Ветер едва колыхал душистые стебли полыни. За гаражами брехала прикормленная сторожем дворняга Ветка. Мы завернули «Венеру» в носовой платок, посадили ее в ямку, присыпали глинистой землицей и забросали опавшей листвой. Помолчали. На место захоронения Танька бросила смятую пачку от «Явы»; это была примета. Завтра мы найдем по ней нашу могилку и вызволим мою любимую Альбину!

Но это завтра. А пока спи спокойно, дорогая Венера. Сделай паузу, скушай «Твикс». Никто не будет считать тебе «раз-и, два-и…». Теперь твоя пауза длится вечно.

Вот что скажу я из времени, где я гораздо старше тебя.

ВЕДЬМИНЫ ОГНИ

Мне нравился Сашка Лифшиц, сорвиголова из нашего класса. В своем увлечении я была не одинока, по Сашке вздыхали многие, он был личность, дрался со старшеклассниками, пререкался с учителями, а однажды даже обозвал географичку Геосинклиналью и был условно исключен на неделю из школы. Геосинклиналь в тот день долго ревела в учительской и причитала: ну что, ну что я им сделала? А всего-то и сделала, что ей очень нравилось словечко и она замучила примерами того, какие бывают геосинклинали, — вот Лифщиц и пресек это безобразие.

Один раз его показали по телевизору. Спортшкола, куда Сашка ходил на самбо, выиграла конкурс на участие в передаче «Веселые старты», и делегация в составе двенадцати юношей младшего возраста отправилась в Останкино отстаивать честь поселка Лесная Дорога.

Капитаном команды выбрали Лифшица. Его звездный час пробил в пятнадцать ноль-ноль по первой программе. Вот он несется с эстафетной палочкой к финишу… Смотрите, его догоняет соперник!.. Осталось всего двадцать метров… Давай, Лифчик, жми!!! Десять метров… Пять… Ур-ра!!!

Стоит ли говорить, домой он вернулся героем Олимпа, недосягаемым небожителем.

Начался новый учебный год, мы перешли в шестой. Когда, отстояв торжественную линейку с поднятием флага и долгим вручением грамот, наш класс дружным роем влетел в кабинет, оказалось, что место рядом с Лифшицем свободно: его соседа по парте Владика Макашова перевели в другую школу.

До звонка оставалось несколько минут. Все расселись по местам, один Лифшиц вальяжно прогуливался по классу и накручивал на кулак тряпку для мела. Еще мгновение, и она полетит кому-нибудь в лицо, и точно достигнет цели. Весь класс, затаив дыхание, следил за движениями Лифшица.

— Будешь со мной сидеть? — вдруг спросил Лифшиц, остановившись у моей парты — я сидела на камчатке со своей подругой Танькой Кочерыжкой.

От неожиданности я вздрогнула.

Лифшиц! сам! предлагает мне сидеть с ним за одной партой!

Я посмотрела на подругу. Она сделала круглые глаза.

— Я пересяду, Тань? — спросила я, плохо скрывая восторг.

— Иди, мне чего, — поджала губы Танька.

Я быстро схватила тетрадки, запихала в портфель, выбралась из-за парты, и, о чудо, Лифшиц взял меня за руку и повел к своему столу.

— Жених и невеста, жених и невеста! — дурачась, выкрикнул Борька Тунцов и присвистнул.

Сашка остановился, посмотрел на Борьку, как на идиота, и презрительно бросил в пространство:

— Я у нее буду списывать.

При этом он не отпустил моей руки.

— Я тоже буду! Давай ее сюда, Лифчик! — мгновенно оценил выгоду рокировки Колян Елисеев, который сидел перед Сашкой.

Так я оказалась за одной партой с Лифшицем. Но наслаждаться статусом избранницы короля пришлось недолго.

Вернувшись из школы, я бросилась к зеркалу. Боже, какая мымра. Может, постричься? Сделать каре? Сэссон? Аврору? А если просто челку покороче?

— А ну стой. Дай косу переплету, — заметив мои камлания у трюмо, велела бабушка. Она отчаянно следила за внешним видом ребенка. Сама того не желая, я всегда побеждала в неделях аккуратности, в отличие от Таньки с ее неподстриженными ногтями, взъерошенной челкой, сбившимся набок галстуком и хронически отсутствующей пуговицей на левой манжете. Я подчинилась и, пока бабушка приводила мои волосы в порядок, рассматривала себя в трех зеркальных створках и думала о красоте. Вот почему у меня ресницы светлые и короткие, а у Таньки черные и густые, притом что она блондинка? А ямочки на щеках, чего в них папа нашел? И кто выдумал эту глупость, что девочка без веснушек все равно что солнце без лучей? Летом обязательно их выведу, знаю как, соком петрушки, в журнале «Здоровье» видела рецепт.

— Нет, вы только посмотрите на эту фифу, сама себе глазки строит! Математику сделала? А русский?

— Мам! Я же только что пришла.

— И сразу к зеркалу. Вся в тетю Надю. И что только из тебя вырастет.

— В актрисы, небось, запишется, в телевизоре будет скакать, — проворчала бабушка. — Та еще профурсетка.

Я так не думала. В отличие от бабушки, я не была уверена в своих чарах. По всему, Лифшиц должен был выбрать не меня, а Таньку: она красивая. К тому же почти отличница, подумаешь, четверка по физре, ерунда. А я — что я, детсад, бантики да веснушки. Кочерыжку вон за одни ресницы замуж возьмут.

Я числилась редактором классной стенгазеты и была обязана выпускать листок, приуроченный к сбору макулатуры. За три дня до мероприятия я осталась после уроков, получила от завхоза скатанный в рулон лист ватмана, трафареты, фломастеры, гуашь и, разложив все это хозяйство на большом учительском столе, уселась за царское место творить. Итак, в левом верхнем углу красным фломастером напишу объявление про поощрительный приз — билеты в Театр кукол. Затем надо нарисовать картинки: спасенные от вырубки березки, перевязанные стопки тетрадей, книг, газет… Дальше в ход пойдут лозунги, их наша русичка (и по совместительству классная) Казетта Борисовна приготовила на отдельном листочке.

Когда я взяла эту бумажку, то увидела, что там нет самого главного.

— А девиз?

— Сочини что-нибудь сама, мне на планерку надо. Или оставь место, — сказала Казетта и убежала, цокая каблуками.

Лозунги были такие:

Берегите лес, это наше богатство.

Красна изба пирогами, а Россия лесами.

1 т макулатуры спасает от вырубки 20 деревьев.

Наш класс уже занимал первое место, в прошлом году. Еще бы, тогда Танькин отец подогнал целый «Рафик» использованных перфокарт. Но сейчас он был в отпуске и ничем нам помочь не мог.

С капустновскими перфокартами случилась история. Когда макулатура была готова к отправке, то есть упакована и перевязана, на задний двор подъехал «сто тридцатый» ЗИЛ с прицепом. Макулатуру всегда грузили мальчишки, а мы, девочки, просто стояли рядом и смотрели. Сбрасывая давление, ЗИЛ фыркал и шипел тормозными колодками. Подходить к нему было страшно: казалось, машина неожиданно тронется и задавит, ну или взорвется от натуги.

Добросить связку до самой кабины невозможно, поэтому мальчики организовали переброску в два этапа. Лифшиц со своим неразлучным, как Санчо Панса при Дон-Кихоте, спутником Коляном Елисеевым, Дима Ефимко и Макс Ковалев залезли в кузов, длинный, метров шесть или семь, а Борька Тунцов и Серега Карпухин остались внизу. Нижние кидали пачки стоящим у заднего борта, а те перебрасывали их к кабине, откуда макулатура аккуратно укладывалась ряд за рядом.

— Готово! — крикнул Елисеев, пристроив последнюю пачку.

Водитель поддал газу. ЗИЛ рванулся вперед, разорвав сцепку. Мы услышали скрежет и ахнули: прицеп, клюнув носом, неуклюже плюхнулся на маленькие передние колесики. От удара несколько стопок перелетели через кабину за борт, прямо в лужу. Грузовик проехал еще несколько метров, прежде чем водила понял, что произошло. Он выпрыгнул из кабины, взглянул на оборвавшееся крепление, хлопнул по бедру и заорал:

— А, пионеры, мать их за ногу! Сгружай половину! За театр соревнуются, п… индюшата!

Все ошарашено смотрели на водилу.

— Ну что стоим как вкопанные. Разгружай, сказал. Завтра еще раз приеду.

Мальчишки нехотя принялись разгружать фургон. Настроение было отвратительным. Полдня старались, и на тебе. Билеты все равно кому-нибудь дадут, их уже закупили, но кураж пропал напрочь. Кое-как парни сгрузили часть стопок с фургона. Водила, ругаясь на чем свет стоит, налаживал крепление.

— Пионерский привет Сизифу от грузчиков пятого «А», — процедил сквозь зубы Лифчик и спрыгнул на землю.

— Угу, передам, — в тон ему ответил водила и хлопнул дверью кабины. ЗИЛ тронулся, подняв облако пыли, и скрылся из виду за поворотом.

И вот теперь мы должны повторить этот подвиг, но уже без поддержки Танькиного папы. Надо постараться. Я обмакнула кисть в банку с красной гуашью и обвела намеченное простым карандашом:

Так держать! Не сойдем с Рубикона!

Я не очень хорошо представляла, что такое Рубикон, но звучало красиво. Идем дальше.

Лес — наше богатство, сохраним его детям.

Хм, каким еще детям? а мы кто? Впрочем, я не особо раздумывала над абсурдностью воззвания — цитаты дала Казетта. Такое писали в прошлом году, напишем и в этом. Ну и наконец, классика жанра:

То березка, то рябина,
Куст ракиты над рекой.
Край родной, навек любимый,
Где найдешь еще такой?

Лозунги я написала за каких-нибудь десять минут. Оставался девиз. Я долго мусолила кончик карандаша и мучительно соображала, пока не вывела следующее:

Газеты старые свои
Тащили все, как муравьи.

Здорово! По-моему, здорово!

Подумав, внизу приписала имя автора, то есть свое. А кто сочинил про рябинку и прочее, я не знала, поэтому оставила цитаты так, без подписи. Ну вот и все. Готово. Я сложила трафареты и краски в коробку и отнесла в хозблок.

За девиз я получила пятерку.

— Ты сама это сочинила? — спросила Казетта Борисовна на уроке литературы, указывая на заголовок стенгазеты.

— Сама.

— Молодец! Настоящие стихи. Ну, теперь наш класс точно выиграет.

После этих слов Сашка с Коляном переглянулись.

— В гробу видал эту макулатуру, — вслух, совершенно не боясь быть услышанным, сказал Лифшиц. — Только тренировку пропущу.

В пятницу школа действительно напоминала муравейник. Со всего поселка к ней стекались мамы и папы, дяди и тети, бабушки и дедушки со связками книг и авоськами старых газет. Не приведи Господь, дите в погоне за билетами надорвется — сами донесем! Никто не имел права прийти на уроки без вязанки, ведь на крыльце стояла директриса Анфиса Викторовна и, прищурив недреманное око, кивком приветствовала каждого входящего.

После занятий сбор продолжился. Разбившись на звенья, мы должны были ходить по квартирам и спрашивать у хозяев, нет ли бумажного говнеца. Домашних заданий по такому случаю не было. Акция длилась до семи вечера, с субботу было взвешивание, подсчет собранных килограммов и сортировка, в воскресенье за макулатурой приходила машина, а в понедельник на утренней линейке объявили победителей.

Собранный утиль хранился в небольшом деревянном загончике за школой. За ним никто не присматривал, и мы всегда приходили в субботу на задний двор, пролезали в щель под воротами и допоздна копались в залежах книг в поисках интересненького.

В этот раз нас было четверо: я, Танька, Борька Тунцов и Макс Ковалев. Лифшиц с нами не пошел, у него была тренировка по самбо. Мы без труда влезли в загончик и начали раскопки. Первый трофей попался Борьке — журнал с иностранными спортивными автомобилями. Максу тоже повезло, но меньше: сборник шахматных задач и альманах «Катера и яхты». «Дети капитана Гранта» без первых сорока восьми страниц достались Кочерыжке. Издание ЖЗЛ о маршале Баграмяне мальчишки решили читать вдвоем. А мне все не везло, и я уже отчаялась найти что-нибудь ценное, как вдруг увидела, что в стопку старых газет затесался одинокий томик в синей обложке.

Я потянула за корешок и вытащила небольшую невзрачную книжицу. «В. В. Поляков. Неведомое рядом» — было написано на обложке, и ниже, убористым шрифтом: «Библиотечка атеиста». Перелистывая страницы, я приметила название одной из глав: «Огни на болотах и кладбищах». Интересно… Я начала читать прямо с этого места и так увлеклась, что забросила поиски. Я сидела на кипе старых газет и при свете тусклого дворового фонаря вникала в суть таинственного явления, именуемого блуждающие или ведьмины огни.

Поверье о них зародилось в Муромском уезде Владимирской губернии. Заблудившийся путник видит в лесу огонек, идет на него — и попадает в трясину: ведьма заманила. Огни эти очень красивы: белые и голубые, они то собираются в столб или в шар, то пляшут в воздухе подобно языкам костра. Встречаются такие огни и на кладбищах: в древности думали, это души умерших возносятся на небеса.

Ничего себе. Поежившись, я стала читать дальше, но дальше было уже не так интересно: никакого чуда здесь нет, писал В. В. Поляков, всего лишь горит фосфористый водород. Образуется он при гниении отмерших организмов. Фосфорные соединения, входящие в состав трупов животных и человека, под действием грунтовых вод разлагаются с образованием фосфористого водорода. При рыхлой насыпи над могилой или небольшом слое воды в болоте газ, выйдя на поверхность, воспламеняется от паров жидкого фосфористого водорода. Вот и все чудеса.

— Эй, ты идешь? Ау! — я так увлеклась, что не сразу услышала Танькин голос. — Полдесятого, мне домой пора.

Я завернула ценную находку в потрепанный номер «Пионерской правды» и поспешила к дому. Ночью, с фонариком под одеялом, я дочитала главу про огни до конца и решила во что бы то ни стало увидеть это таинственное голубое сияние. Кладбища я не любила, в основном из-за запаха, едва уловимого сладко-землистого духа сырой грибницы, чулана и бульонных пенок, мгновенно впитывающегося в пасхальные кладбищенские конфеты. Да и не хотелось на ночь глядя отправляться в чисто поле, там и не спрячешься, если что.

Оставались болота.

Болота в наших лесах были — далеко, за стрельбищем, но все-таки до них можно было дойти пешком. Одна я ни в жизнь не решилась бы на такое опасное путешествие. А вдруг это все-таки не фосфор?

Сашка! — подумала я. Вот кто пойдет со мной. Действительно, кто же еще. Надо позвать за компанию Лифшица. Ему я могу довериться безоговорочно.

Я еле дождалась понедельника и на большой перемене подошла к своему герою. Он стоял в рекреации у окна и объяснял Елисееву теорему синусов.

— У меня к тебе разговор, — сказала я, постаравшись придать голосу как можно больше загадочности.

— Ну.

— Ты слышал про ведьмины огни?

— Слышал, вранье все это, — ответил Сашка.

— Не вранье, у меня книжка есть, — сказала я и протянула Лифшицу «Неведомое рядом». — Посмотри.

Сашка взял вещдок и молча сунул в портфель.

Во вторник он пришел в школу раньше обычного, уселся за парту и многозначительно посмотрел на меня.

— А ты их видела?

— Кого? — я сделала вид, что уже забыла наш разговор.

— Огни.

— Нет, не видела.

— Сомневаюсь, что они вообще существуют.

— Давай сходим посмотрим.

— А если их нет?

— Вернемся обратно. А пока будем ждать, устроим привал. Костер разведем. Слабо со мной сходить на болота? Сегодня? После уроков? Слабо?

— Не-сла-бо, — произнес Лифчик. — Только не сегодня, а завтра, а то у меня вечером тренировка. И вообще надо сначала подготовиться.

После уроков мы снова заговорили о нашем походе. Сашка возьмет спички, перочинный ножик, компас, фонарь, а я намажу бутерброды и утащу из холодильника бутылку лимонада. Еще нам понадобятся котелок, заварка и кружки — сделаем чай на привале.

— У тебя есть дома марганцовка? — спросил Лифшиц.

— Есть, а зачем?

— Бойскауты всегда брали марганцовку. С ней можно пить любую воду, даже из болота.

— Не буду пить из болота! — возмутилась я. — Лучше простой воды побольше наберем.

— На всякий случай возьми.

— Хорошо.

— И сапоги резиновые не забудь, — напомнил Сашка.

— У меня их нет, — растерялась я.

— Как же ты пойдешь? Промокнешь, там сыро.

— Возьму две пары ботинок.

— Я тоже не люблю все эти сапоги. Пойду в кроссовках, — решил Лифшиц.

— А комары там есть? Дэту брать?

— Ты что, какие комары, осень. Ты лучше подумай, мы ничего не забыли?

— Салфетки.

— Салфетки! Ты еще фартук возьми. Вот бабы!

Пока я собиралась в поход, меня мучил вопрос: брать или не брать с собой крестик? Хоть книжка была атеистической, а я уже три года как ходила в пионерках, для полного спокойствия явно чего-то не хватало. Поколебавшись, я вынула из шкатулки крестильный крест и сунула его в нагрудный карман ковбойки.

Как и условились, мы встретились после обеда у детской площадки.

Сашка посмотрел на часы — было два сорок пять.

— Рановато идем, — сказал он. — Будем на месте часа через три, а темнеет сейчас в полдевятого. Придется подождать.

— Здесь?

— Там посидим, у костра. Ты же хотела привал.

Лес начинался сразу за школой. Мы пошли по одной из просек, разделявших лесной массив на квадраты. Ближе к опушке он был лиственным, светлым, а чем дальше от дома, тем сильнее менялась картина, и километрах в трех, за высоковольтной линией начинался уже темный бор, дремучий и мертвопокровный — без подлеска, один мох под ногами. Но пока в просветы листвы светило солнце и со всех сторон доносились птичьи голоса.

— А знаешь, почему поют птички? — спросил Сашка.

— Почему?

— Они свили здесь гнездо и не хотят, чтобы другие его заняли.

Лес завораживал. Под ногами шуршали бурые листья. Чтобы было легче идти, я выбрала палку покрепче и приспособила ее под посох. Сашка от посоха отказался, он шел и громко насвистывал мелодию из «Шербурских зонтиков» — их только что показали в нашем клубе.

— Тебе кино понравилось?

— Не-а… глупое какое-то, — ответил Сашка.

— Чего тогда свистишь?

— Так просто. Привязалось.

Довольно быстро мы добрались до небольшого лесного оврага под названием Лисьи Горки. Никто точно не знал, какого он происхождения, одни считали, это огромная воронка со времен войны, другие говорили, раньше здесь была усадьба с прудом, — и правда, иногда среди леса вдруг попадались грядки с одичалой клубникой.

— Тут есть одно грибное место, давай посмотрим, — предложил Сашка. — Времени полно. Может, белые найдем.

Белых на Сашкином месте не оказалось — вернее, оказалось, но прямо перед нами их кто-то нашел — во мху белели свежие срезы. Обидно. Сашка даже свистеть перестал.

— Может, в березняке поищем?

— Не-а, они только тут, под этой вывороченной сосной. Ой, смотри, бледная поганка, — Сашка указал на небольшой молочно-белый, словно фарфоровый гриб. — Можно с сыроежкой перепутать: съешь и умрешь. Пашка так умер Плотников.

Я присела на корточки, чтобы лучше разглядеть бледную поганку. Гриб как гриб, красивый даже. Пелеринка под шляпкой, ножка тонкая.

— Она из луковицы растет, видишь, — Сашка указал мыском ботинка, — а сыроежка сразу из земли.

— А если просто сорвать? — спросила я.

Сашка посмотрел на меня, потом на поганку и на мгновение задумался.

— Тоже умрешь, — сказал он, впрочем, не вполне уверенно. — Через руки.

И добавил:

— Пойдем?

За Лисьими Горками мы свернули с просеки на узкую, почти незаметную тропинку. Продираясь сквозь бурелом и заросли бересклета, мы шли дальше на северо-запад. По дороге Сашка рассказывала о животных и травах.

— Вот это олень грыз, — Лифшиц указал на молодую осинку: ствол был основательно обглодан в метре от земли. — Они привередливые: если один кору сожрал, второй уже не подойдет.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю… читал… Люблю про природу.

— Что это, дикий чеснок?

— Это осока. Берешь так, — Сашка выдернул стебель из устья, — и эту мягкую белую сердцевину можно есть.

Он покусал соломинку.

— Вкусно?

— Ну… так себе. А это папоротник.

Я тронула порыжевшую ветку-опахало с изящным завитком на конце.

— А эти штуки я ела.

— Они же ядовитые!

— Ну, может, не эти… как же его… орляк. Мамка с папкой жарили. Наверное, то что надо собрали — геологи все-таки. Никто не отравился. Ой, а это что за гриб на дереве?

— Это не гриб, нарост. Попала какая-то дрянь в ранку, и стало вырабатываться много волокон — как защита.

— А чага — то же самое?

— Чага? Нет. Здесь дерево справилось с инфекцией, а там не смогло.

— Как думаешь, звери здесь есть?

— Осенью проще всего на кого-нибудь нарваться. Например, на мишу… Но если сныкаешься, то не тронет.

— На дерево?

— Можно за дерево. Или в кусты. И молча сидеть, пока не уйдет.

— Они же вечером спят.

— Мишки вообще не спят. Они зимой отсыпаются.

— А если кабан?

— Громко орешь и идешь на него — сразу убежит. А вот и они… звери… где-то рядом… Осторожно, не наступи!

Прямо на тропинке лежала кучка.

— Чьи это какашки, оленьи?

— Это был лось молодой.

— Похоже на черносливины…

— Лучший калифорнийский чернослив. Хочешь попробовать?

— Да ну тебя! Фу! — я пихнула Сашку локтем.

— Слышала когда-нибудь, как олени свистят?

— Нет. Видела, как гадят.

— Ха-ха! А свистят они коротко так. Фьить. Фьить. Смотри, вот это вороний глаз. У него ягоды бывают. Некоторые их кушают, а потом в туалет бегают. Очень сильное слабительное, можно вообще копыта отбросить. Там много серомона, приводит к летальному исходу. Когда идешь в лес, всегда нужно знать, что можно слопать, а что нет. Заячья капуста, например, съедобная, типа щавеля, только помногу лучше не есть.

— Почему?

— Да тоже пронесет. Но если чем-то отравишься, то надо, наоборот, съесть побольше.

— Саш, — спросила я, — тебе не страшно?

— В смысле?

— Здесь, в лесу.

— Смеешься?

— Ладно, расскажи еще что-нибудь.

— Люцеферия есть растение. Съешь такую штуку и через полтора часа коньки двинешь: там синильная кислота, в очень большом количестве — в одной шишечке около четырех грамм. Она, собака, вкусная, такой, знаешь, у нее аромат, на кокос похож.

— Ты что, пробовал?!

— Попробовал.

— Она же смертельная.

— Выплюнул сразу, — ухмыльнулся Лифчик, — видишь, живой.

— А мой папа мухоморы ел, — вспомнила я.

— Красные?

— Нет. Серые. Жемчужные. В подлеске нашем собирал.

— Шаманы тоже мухоморы едят, — отозвался Сашка, — а потом с духами разговаривают. Твой папа не разговаривал?

— Кто ж его знает, он лег на диван и уснул, — ответила я, а сама подумала: надо будет папика-то расспросить, ага.

— Мухоморы что! Вот есть в лесу одно растение, на Руси называли блядолют. Такой кустик, напоминает мать-и-мачеху, там тоже ягодка, большая, розовенькая, похожа на морошку — и в ней огромное содержание мышьяка. Скушаешь, сразу первые симптомы отравления: глаза краснеют, сопли текут, мандраж, холодный пот — а потом происходит заворот кишок, и готов.

— А почему блядолют?

— Блядей им кормили, чтоб те сдохли. Давно, при царе…

— А это что за цветок?

— Обычный лютик луговой. Можешь сорвать, не бойся.

Вот такие беседы вели мы с Лифчиком по дороге. Слышала бы наша ботаничка! Ну хоть разок бы послушала. А то скажет: «А сейчас, ребята, Саша объяснит вам новую тему. Я приду через десять минуть, посидите тихо, хорошо?» — и сваливает на пол-урока к библиотекарше чаи гонять.

Мы пересекли лужок, углубились в лес и вышли к Черному ручью, окруженному зарослями молодых елочек. Это была половина пути. За ручьем мы обогнули военное стрельбище и двинулись в направлении железнодорожной станции. Километра через три-четыре начинались болота. В позапрошлом году мы с мамой однажды ходили туда за клюквой, а заодно и калины набрали по дороге. Я только собиралась рассказать об этом Лифчику, как вдруг послышался далекий звон колокола.

— Тс-с… слышишь?

— Ага…

— Это с Покровки, там церковь есть, — предположила я.

— Покровка в другой стороне, — ответил Сашка.

Мы прислушались, но звон больше не повторился. Нам стало не по себе.

— Показалось, наверное, — пробормотал Сашка.

— Не показалось, я точно слышала.

Мы еще немного постояли и помолчали. Тишина, только ветви скрипят от ветра.

— Из-за туманов такое бывает — кажется, что слышно отсюда, а источник звука совсем в другой стороне.

Успокоившись, мы двинулись дальше. Да и был ли на самом деле этот звон?

Как и предсказывал Лифшиц, на болота мы добрались задолго до темноты. Самыми большими были Клюквенное и Моховое. Поразмыслив, мы взяли левее, на Клюквенное — туда лучше тропинка. Через каких-то пятнадцать минут оно раскинулось перед нами, как поле, только вместо колосьев были заросли камышей.

— Знаешь, чем камыш от рогоза отличается? — спросил Сашка.

— Чем?

— У рогоза такие шишки сверху, а у камыша — нет. Их путают часто.

— Я тоже не знала.

— В прошлом году здесь три человека утонуло. Вот прямо тут, в этом болоте, — и Сашка указал на его середину, где торчал одинокий остов почерневшей мертвой ели.

— А что они туда поперлись?

— Клюквы много на островке. До этой коряги вообще-то можно пройти, здесь брод есть, просто знать надо. Мы туда не полезем, не бойся. На берегу посидим. Время… без пяти шесть. — Сашка посмотрел на часы. — Я уже есть хочу.

— Я тоже.

— Сейчас костер разведем. Вон там, — он махнул рукой в сторону небольшого сухого пригорка. — Пошли наберем хвороста на растопку.

Пока костер разгорался, мы разложили на большом пне провизию: бутерброды с тушенкой, флажку с водой, два яблока и четыре конфеты «Коровка». Что-то я забыла… Ах, да, «Буратино».

— Хочешь лимонада?

— На обратную дорогу оставь.

Несмотря на влагу, пень, на котором мы разместились, был широким и крепким, без парши, — скорее всего, дерево просто сломал ураган, а кто-то обтесал у корней для привала. Мы перекусили, наломали еще сучков для костра, развернулись к трясине и стали смотреть…

Постепенно стемнело. Болотные огни мы караулили часа полтора — но так ничего и не произошло. Ни огонечка, ни искорки. Темно и тихо: только треск прогорающих веток.

— Долго ждать еще будем? — спросила я Лифчика.

— Минут двадцать посидим и пойдем.

— Мне холодно.

Ни слова не говоря, Сашка притянул меня к себе и обнял. Я подумала — ну вот, я первый раз обнимаюсь с мальчиком. Что я чувствую? Немного сосет под ложечкой, как будто хочется есть. И жар — он нарастал изнутри, разливаясь из-за диафрагмы.

— Ты когда-нибудь раньше обнимался?

— С девчонкой? Нет, никогда…

Врет, подумала я сладко и положила голову ему на плечо. Мы еще долго сидели так, глядя на пламя костра, на мертвую плешь болота, надломленный остов ели на островке, черные прутья кустов. Начал накрапывать дождь, мелкий, будто сквозь решето.

— Пошли, что ли, — наконец сказал Сашка. — Нет никаких огней. Я же говорил, вранье.

Он зажег фонарь, и мрак подступил ближе, сдвинулся, охватил нас кольцом. Осторожно переступая с кочки на кочку, мы выбрались на тропинку и повернули в сторону дома. Дождь разошелся и с каждой минутой лил все сильнее. Мои почти как у взрослых, чешские ботинки на манной каше основательно промокли. «А вот и не заболею!» — думала я с мрачным задором. Это была уже вторая пара, первую я промочила в сыром мху по пути на болото.

Фонарик, который вначале светил ярким лучом, теперь давал едва различимый ореол.

— Я выключу, батарейка садится, — сказал Сашка, но вместо этого осветил меня слабеющим лучом с головы до ног.

— У тебя шнурок сейчас развяжется. Поправь.

Я глянула на ноги — узел был завязан, но не крепко.

— И так дойду, — у меня не было сил наклониться.

— А если нам придется от кого-то убегать? — с этими словами Лифшиц присел на корточки и принялся перешнуровывать мой ботинок.

— Ну чего ты, дай, я сама.

— Постой спокойно.

— Никуда я уже не убегу: устала, — вздохнула я.

— Значит, будем драться, — сказал Сашка.

Я успокоилась: драться он мог, и еще как.

Довольно быстро мы миновали стрельбище и теперь шли по широкой продольной просеке. Дождь прекратился. Небо очистилось от туч, дорогу озарила луна. Вдруг Сашка остановился и замер, прислушиваясь.

— Тихо! Тут кто-то есть.

В кустах перед нами раздался оглушительный хруст. Навстречу из темноты шагнул солдат. За ним еще один, пониже ростом и, видать, помладше.

— О-па! — сказал высокий, раскинув руки. — А ну иди сюда, птенчик. А ты, парень, дуй отсюда, пока живой.

Я инстинктивно попятилась.

— Держи ее!

Но второй не бросился на меня, нет, — он остался стоять, где стоял. Похоже, он и сам не ожидал такого поворота.

Ветер донес удушливую волну перегара.

Дальше события разворачивались стремительно. Лифшиц бросился на старшего, с налета толкнул и поставил подножку. Служивый упал, ударившись виском о корень. Я поняла это по стуку. Убился! — подумала я. Младший бросился его поднимать. Старший что-то промычал и грязно выругался. Живой!

— Бежим! — крикнул Сашка, и мы понеслись со всех ног.

— Догоню — у-убью, суки! — набирая обороты, доносилась вслед нецензурная брань.

Все произошло так быстро — я даже испугаться не успела. Мы летели, как на олимпийском забеге, не разбирая дороги, по лужам, по корням, по грязи. Сердце ухало в горле, в боку кололо, под ребра больно била бутылка лимонада, которую я сдуру положила во внутренний карман. Погони, кажется, не было.

— Что я говорил! — на бегу повторял Лифчик. — Шнурки надо завязывать! Поняла теперь?

— Больше не могу, бок болит, — взмолилась я. — Они за нами не побежали. Давай пойдем быстрым шагом.

— А если догонят? До фермы немного осталось, туда уже не сунутся. Там люди.

— Не могу-у…

— Руку давай. — Я протянула руку, и Лифшиц потащил меня за собой.

Последний километр дался непросто. На околице, как подкошенная, я рухнула на поваленную сосну. Сашка чувствовал себя куда лучше, пробежка почти не сказалась на нем, вот что значит спортсмен. Нисколько не стесняясь, он расстегнул мою куртку, вытащил из-за пазухи «Буратино», открыл перочинным ножом и жадно стал пить.

— Хорошо, что оставили.

— Я тоже хочу.

— Надо идти, — сказал Сашка. — Теперь уже недалеко.

— Может, здесь переночуем, у тети Лиды?

— Меня мать убьет.

— Меня, наверно, тоже… Пошли.

— Не говори никому про солдат, — попросил Сашка.

— Это беглые были?

— Да нет, эти в самоволку ушли. От них вином воняло — у беглых откуда вино? Они овощи на огородах воруют, грибы собирают в лесу, — Сашка замолк, а потом стал насвистывать мелодию из «Шербурских зонтиков».

Беглецы часто нарушали покой Лесной Дороги: вокруг находилось несколько гарнизонов. В прошлом году на поляну за школой даже вертолет прилетал — ловили трех рядовых. Они были вооружены, и нас до вечера не выпускали из школы. От нечего делать мы всем классом прилипли к окну и по перемещению фигур на опушке пытались угадать ход событий. Но на боевик было мало похоже: ни выстрелов, ни погони. Зажатые в кольцо оцепления, солдаты сдались, и вертолет улетел.

От фермы до дома было рукой подать — километра два, но мне показалось, что мы идем уже целую вечность — идем, идем и никак не дойдем. Но вот лес стал редеть, сквозь просветы между стволов показались огни, послышался лай собак. Мы приближались к поселку. Там нас уже искали.

— Вот они! — раздался чей-то голос. — Идут!

Навстречу двигалась группа людей. Фонари разрезали тьму. Я различила папу с бабушкой и поняла, что мне капец.

— Где вы были?!

— Гуляли.

— Время час ночи! Где гуляли? В лесу?

— За школой. Мы книжки смотрели…

— Какие книжки?

— Макулатуру.

— Макулатуру в воскресенье увезли! Не ври, вас видели, как вы из леса вышли, — и папа пребольно влепил подзатыльник. — Домой придем, ты у меня попляшешь!

— Все! Никакого театра! Никакого дня рождения! Никаких гостей! Мала еще с парнями по лесам шляться! — подливала масла в огонь бабушка Героида.

— Еще раз вместе увижу, выдеру как сидорову козу! — папу было не остановить. — Распишу как бог черепаху! А к парню у меня отдельный разговор.

— Н-ну? — с вызовом сказал Лифшиц.

Но тут подскочила его мама, схватила Сашку за руку и потащила прочь со двора.

— Пусти!

— Пойдем-пойдем-пойдем, дома поговорим, — я успела удивиться тому, что моего супермена так запросто взяли и увели, словно карапуза.

— Они, между прочим, за одной партой сидят, — вдруг вспомнила Героида. У меня упало сердце. — Завтра же пойду скажу, чтоб рассадили. У, сволочь! Завел девочку в лес на ночь глядя. Что вы там делали? — снова накинулась она на меня.

— Огни смотреть ходили, — пролепетала я.

— Какие еще огни?

— Ведьмины…

— Что значит — ведьмины?!

— Так в книжке было написано.

— Вот я тебе покажу огни! Отвечай, чем вы там занимались?

— Ничем…

— Вы целовались?

— Нет… — сказала я, а сама подумала, что напрасно мы не поцеловались, ну хотя бы разочек. Эх, счастье было так близко.

— Точно?

— Точно, — вздохнула я.

— Смотри у меня! — смягчившись, все же пригрозила бабушка.

Назавтра нас рассадили. К Лифшицу сел ботаник Сережа Карпухин, а меня вернули на заднюю парту к Таньке.

Два дня я ходила и ныла, ну почему мне нельзя с ним дружить? Не такой уж он и плохой, первое место привез с «Веселых стартов». И по математике у него пятерка… и по ботанике…

И тут бабушка произнесла непонятную странную фразу:

— Потому что мы антисемиты!

— А что значит антисемиты? — спросила я.

— Это значит, мы против евреев, — отчеканила бабушка.

Кто такие евреи, я знала.

«Ну что же ты, Сашка, — с сожалением думала я, — был бы хотя бы цыганом!» И тут мне в голову пришла спасительная мысль: а Клейманы?! Наши соседи сверху, с пятого этажа? Это были родственники известного актера Гафта. Бабушка, когда приезжала, с ними очень дружила. Фамилия соседей произносилась по десять раз на дню, и всегда с большим пиететом: «а вот Клейманы…», «а у Клейманов…» и тэ дэ.

Я думала об этом целый день.

— Баба, — спросила я вечером, — ты говоришь, что с Лифшицем нельзя дружить. А как же Клейманы?

— Что «Клейманы»? — рассердилась почему-то Героида. — Спать иди! Ишь, умная, — Клейманы! Клейманы достойные люди, а этот бандит ничему путному тебя не научит.

Ночью, в постели, я тихо и горько плакала в подушку и подсчитывала количество лет, через которые Героида уж точно умрет.

Но она проживет еще долго. Потом, когда мне исполнится шестнадцать, она пришлет на день рождения открытку с заснеженными березками и будет просить прощения за все, но я оставлю послание без ответа, потому что к тому моменту прощение во мне еще не созреет.

И тогда она больше не напишет ни слова.

БЛЕДНАЯ ПОГАНКА

Она, конечно, не пустит. Но я все равно поупрашиваю. Хоть нервы помотаю ей своим нытьем.

— Можно, ну ба-а…

— Нет, нельзя.

— На один часик! Пожалуйста!

— Нет, и не проси.

Сашка Лифшиц, одно только имя которого было теперь для меня табу, пригласил в субботу на день рождения. И я очень хотела туда пойти.

— Ну ба-а! Я ненадолго! Ну почему нельзя?

— По кочану. Сама потом спасибо скажешь.

Бабушка Героида смотрела в упор. Взгляд ледяной, пронзительный. Я видела все прожилки глазных яблок, все красные сосуды на белках. Как же я ненавижу тебя, подумала я. Ярость подкатила тяжелым шаром к диафрагме и стукнула в грудь изнутри. Гнев замедлил время, обострил внимание до предела. Я вдруг увидела все предметы в мельчайших подробностях. Я видела все, всю вселенную, до пятнышка на обоях, до дохлой жирной мухи между оконных рам. «Сама спасибо скажешь»… Спасибо? Да я тебя убью! Когда вырасту.

Я шарахнула дверью так, что с косяка отлетела чешуйка краски. В комнате бросилась ничком на кровать и закрыла лицо руками.

В классе была мода на анкеты — вирус залетел из параллельного шестого «Б». Хозяйка анкеты писала в общей тетради вопросы «твоя любимая песня?», «какие мальчики тебе нравятся?», «кем ты хочешь стать», «твоя мечта?» и так далее, а потом всем по очереди давала ее заполнять. В промежутках между ответами подружек вписывались куплеты из песен, толкования снов, анаграммы, акростихи, пожелания, приклеивались открытки с зайцами и медвежатами художника Зарубина…

Я сидела и заполняла анкету Таньки Капустновой, тщательно вырисовывая перьевой ручкой хвостики букв. Я очень старалась — Танька моя лучшая подруга как никак. Я увлеклась каллиграфией и не замечала, что Героида, подкравшись, словно тать, со спины, стоит и смотрит мне через плечо.

— И сидит и пишет свою галиматью! Лучше бы посуду помыла!

Я вздрогнула. Моя мечта… Моя мечта — чтоб ты сдохла, мрачно подумала я.

— Сейчас помою, — сказала я и поплелась на кухню.

Вот если бы Героиды не существовало! Эта сладкая мысль вдруг овладела сознанием. Бабушка была злом моей жизни. Неизбежным, как дождь или снег, как смена времен года. Мы не выбираем бабушек. С этим можно только смириться.

А если не смириться? Вот если бы ее не было! Никто не указывал бы, с кем дружить. Я могла бы встречаться с Сашкой и гулять хоть допоздна.

Не пришлось бы каждый день утюжить школьную форму. Мыть тарелки с обратной стороны. Делать по утрам зарядку. Спать с открытой форточкой. Носить юбки.

Никто больше не называл бы меня «сударыня» — терпеть не могу это слово. Никто не кхекал бы ночью за стенкой. В квартире наконец-то перестало бы вонять гнилыми зубами. Я спокойно красила бы ресницы. Завела бы хомячка или крысу. Сколько влезет, смотрела бы телевизор. А главное, меня бы никто не кон-тро-ли-ро-вал!

Так нет, приставили цербера. Мать Тереза! Сильвестр в юбке! И вообще, это не ее дом! Приехаласо своей Украины и командует, Шарик-в-гостях-у-Барбоса.

Скорей бы она убралась восвояси, эта чертова бабка!

Но что-то она не спешит нас покидать. Совсем даже не собирается. Живет уже девятый месяц, и сколько еще пробудет, неизвестно. Папа, видите ли, ее подкармливает. Продуктов ей там, у себя, не хватает. Да я тебя так сейчас подкормлю! Так подкормлю!

В моей голове вспух и вознесся атомный гриб. Имя ему было — бледная поганка. Я помнила то место, где мы обнаружили ее с Сашкой Лифшицемво время позавчерашнего похода в лес. На Лисьих горках, во мху, под старой поваленной сосной…

Героида очень любила жареные грибы. В холодильнике как раз стояло только что собранное лукошко опят. Завтра она приготовит их — сначала отварит, а потом кинет на сковородку и обжарит с луком в сметане. Потом съест. И умрет. Потому что я подложу ей подарочек. Бледную поганку. Угощу ее, как тайная полиция— старца Распутина.

Я все продумала. Завтра пятница, родители будут на работе, а Героида дома. После школы я сбегаю в лес за поганкой. Но сперва попрошу Таньку Капустнову, чтобы она позвонила мне ровно в четыре. Раздастся звонок. А там как будто это Героиду. Я ее позову. Как минимум полминуты она будет алокать в пустоту. А потом Танька нажмет отбой. За это время блюдо будет приправлено мелко-мелко искрошенной поганкой. Пожалуй, хватит одной шляпки — а то вдруг ножка жесткая и будет заметно.

Таньке скажу, что хочу разыграть Героиду. Якобы после родительского собрания в нее влюбился наш старикашка завхоз и теперь звонит и дышит в трубку, во маразматик старый!

Героида вернется на кухню, выложит грибы со сковородки на блюдо и позовет меня обедать. Я в это время буду сидеть, запершись в туалете, и громко хрюкать водой из клизмы, изображая расстройство желудка. После чего пошуршу бумажкой, смою несуществующий понос, пошумлю водой из крана, выйду и объявлю Героиде:

— Что-то меня прихватило… Ба, я попозже поем. Пойду полежу.

И она сядет за стол одна. И это будет последняя ее трапеза. Я вызову, конечно, ей «скорую», отчего ж не вызвать. Когда станет совсем плохо. Врачи приедут самое раннее через час, из райцентра в наш поселок быстрее никогда не добирались, проверено электроникой. И все получится. Если я смогу найти поганку.

Я долго думала о том, что будет со мной, когда она умрет по-настоящему. Как я себя буду чувствовать? Станет ли меня мучить совесть? Я думала две ночи напролет, и все-таки решила ее убить. По правде. Но сделать это так, чтобы никто меня не заподозрил.

Я взвешивала все за и против. Огорчение папы. Облегчение мамы. Похоронные расходы. Она будет «груз 200».

Я знала, что это такое. Мама говорит, летать самолетом накладно. Это значит, мне не купят новые коньки. Папа обещал к зиме. Ну и бог с ними. Бог с ними, с коньками.

И вот день настал. Я волновалась, но не сильно. После уроков, не заходя домой, я с ранцем за плечами и мешком со сменкой в руке отправилась на Лисьи горки за поганкой. Я дошла по просеке до лесного озерца и взяла левее, ориентируясь на молодые березки. Вот и вывороченная сосна. Наклонилась, раздвинула траву… где же? Неужели ошиблась? Нет, все-таки здесь. Наверное, ближе к корням.

Вот она, беленькая! Я боялась, что не найду ее, но она сидела ровно на том же месте, даже еще подросла. Чтобы неприкасаться к поганке, я обернула ножку чайной фольгой из-под «Байхового № 2» и потянула. Послышался легкий чпок, и грибок оказался у меня в руке. Я положила его в пакетик, предварительно проверенный на отсутствие дырок путем надувания, крепко-накрепко завязала и сунула в карман. Откинула волосы со лба и вытерла вспотевшие ладони. Уф! Все-таки мандраж у меня был.

Около дома я встретила Таньку Капустнову, она шла с факультатива по математике.

— Звонить? — спросила Танька. — Как договаривались?

— Ага, — ответила я. — Ровно в четыре.

Героида соблюдала режим, и у меня все шло как по маслу.

В 14:00 она налила в кастрюлю воды и поставила ее на огонь. Пока вода закипала, Героида почистила грибы и бросила их в кипяток.

Теперь она убавит газ и полежит с газеткой полтора часа. За это время сделаю на завтра математику и, если получится, упражнение по английскому.

В 15:30 Героида вернулась на кухню, сняла кастрюлю с плиты и откинула грибы на дуршлаг. Поставила разогреваться сковородку. Плеснула туда подсолнечного масла и, вывалив содержимое дуршлага, бухнула сверху три ложки сметаны. Посолила. Перемешала. Накрыла крышкой.

Я наблюдала ее действия, сидя за кухонным столом над раскрытым учебником «инглиша». От волнения я качала под столом ногой и задевала об стену.

— Не ботай! — сказала бабушка. — Посидеть нормально не можешь?

По радио началась передача «Сатира и юмор» — актеры читали постановку «Золотого теленка». Героида вытерла руки о фартук. Прибавила звук. Засучила рукава и принялась мыть дуршлаг и кастрюлю.

Танька не подвела — ровно в 16:00 раздался звонок. Я сняла трубку, спросила Капустнову: «Вам кого?» — и, выждав секунд пять, крикнула: «Баба, тебя!»

Героида устремилась к телефону, а я на кухню. Раз! — и поганка отправляется на сковороду. Два-с! — и поджарка тщательно перемешивается.

Получилось!

Из кухни я проскользнула в туалет и в изнеможении плюхнулась на крышку унитаза. Похоже, сейчас и впрямь случится то, что я собралась имитировать. Внутри похолодело. Я чувствовала себя так, словно из меня выкачали воздух. Словно осталась одна оболочка, без хребта, без каркаса, и она рассыплется прахом через секунду. Мама мия, неужели это конец! — думала я, цикая водой из бабушкиной литровой клизмы в унитаз. Ш-шух! — спустила воду. С мочалкой и дустовым мылом вымыла руки. Вернулась на кухню, села на свою табуретку.

— Ты что такая бледная? — взглянув на меня, спросила Героида.

— Пронесло. И голова болит, — буркнула я.

— Может, в школе отравилась?

— Наверное…

— Иди полежи пока. Сейчас чаю принесу. С лимоном. Если отравление, надо много пить, литра три, не меньше.

— Оставь мою порцию, я вечером съем, — сказала я на случай, чтобы грибы не достались кому-то еще, вдруг гости придут.

Походкой умирающего лебедя я ушла к себе в комнату, разобрала постель и легла. Через стену было слышно, как Героида хлопочет на кухне — наливает в чайник воды и ставит его на плиту. Через пять минут он засвистел. Еще через две Героида принесла на подносе граненый стакан в мельхиоровом подстаканнике, сахарницу и кружочки лимона на блюдце.

Я отхлебнула. Мне и вправду было нехорошо.

— Как выпьешь, зови, еще принесу, — сказала Героида и ушла обратно на кухню.

Я сделала еще глоток. Пить совершенно не хотелось. Я грела руки о стекло и разглядывала глухаря на подстаканнике. Радиопьеса закончилась, теперь в квартире было тихо. Я лежала на боку и прислушивалась. С кухни доносились шорохи. Вот Героида передвигает чашки на столе. Вот она села на табуретку. Сложила газету. Наконец послышался легкий стук ножа и вилки о фарфор. Ест! Она ест!!! Скоро все кончится.

Героида съела грибы, помыла за собой тарелку и заглянула в мою комнату.

— Ну как ты?

— Вроде получше…

Она была совершенно нормальная. Наверное, еще не подействовало. И — она ничего не заметила. Это хорошо. Я взяла с тумбочки журнал «Костер» и попыталась вчитаться в повесть про девочку и собаку «Заходи, Чанга, в гости!». Но строчки плясали перед глазами, текст совершенно не шел. Я отложила журнал. Ожидание становилось мучительным. Попробовала склонять в уме английские глаголы, но постоянно сбивалась и начинала заново. На букве «F» — fall, fell, fallen — я почувствовала, что у меня слипаются глаза, что сейчас просто не выдержу всего этого — и отключусь, засну. «И засну…» — повторила я про себя и обрадовалась: а это мысль! Усну и проснусь, когда все уже кончится. И не придется вызывать «скорую помощь», потому что я сплю, — я же ничего не знаю!

А мама с папой? — вдруг встрепенулась я, но тут же успокоилась: даже если предположить, что они придут раньше, чем я проснусь, и будут голодные до полусмерти, ну кто сядет лопать грибы в сметане, когда в доме труп?

Я облегченно вздохнула и поплыла в сон. Он обволакивал облаком, мягким и тугим, как вата. В нем было спокойно, тепло, пусто и звонко.

Выплывая из дремы, я услышала голоса. Один принадлежал Героиде. Один маме. И один был чужой, мужской. «Милиционер!!» — в ужасе подумала я и приоткрыла глаза. Электронный будильник на столе показывал 23:48. У изголовья кровати сидел врач и считал мой пульс. Рядом стояли мама и Героида.

— У нее днем был понос, а потом температура поднялась. Последний раз час назад мерили, было тридцать девять и девять. Я дала чай с лимоном, она сразу уснула и все это время спала.

— Почему?! — воскликнула я вслух и окончательно проснулась.

— Выпей морсика, — сказала мама, — сейчас тебе укольчик сделают, и станет легче.

Я ошалело таращилась на Героиду. Я не верила своим глазам. Как это так? Она же должна у-ме-реть! А вместо этого поправляет мне подушки и протягивает стакан смородинового морса.

И я его беру. Я принимаю стакан у нее из рук.

Потом я долго болела и долго думала над этой историей. Почему Героида не отправилась на тот свет, так и осталось загадкой. Единственное объяснение, которое я смогла найти, — вместо поганки на том же самом месте успела вырасти обычная съедобная сыроежка.

Наверное, так оно и было.

Да, забыла сказать — несколько раз Сашка меня навещал. Ему разрешили. Нам разрешили, если точнее. Он объяснял пройденный материал и приносил букеты из кленовых листьев. Самый крупный огненно-алый листок я храню до сих пор в дневнике.

ЯЙЦО ПАШОТ

Вот уже третий месяц на уроках труда мы, девочки шестого «А» класса, проходили кулинарию. Наша трудовичка Олимпия Петровна Погосад была не совсем обычной училкой. Она пыталась преподавать с творческим уклоном.

Возраст Олимпии Петровны приближался годам к девяноста. Это была махонькая сухонькая старушенция, увешанная потемневшими серебряными брошами и кулонами. Про броши она говорила: «Эту малую парюру подарила мне Крупская». Мы уже знали, что парюра — от слова «пара», комплект из двух или трех одинаковых украшений, а малая — потому что бывает и большая. В довершение всего Олимпия Петровна стриглась под мальчика и носила большие стрекозьи очки.

Три четверти века назад она жила в Петрограде и училась в институте благородных девиц, а теперь вот учила нас. Каким ветром ее занесло в преподавательский состав средней школы № 1 поселка Лесная Дорога, остается загадкой. Многие училки, особенно наша классная ведьма Казетта Борисовна, в открытую посмеивались над ней, но Погосад была незлая, никогда не ставила двоек и троек, и мы, девочки, ее любили. Она платила той же монетой, превращая уроки в увлекательные путешествия по монастырской кухне, царским пирам и погребам Елены Молоховец.

Свой курс Олимпия Петровна начала с сервировки. Мы сервировали парты алюминиевыми ложками и вилками из школьного буфета, а вместо ножей таскали из дома вязальные спицы. По мере усложнения задачи, когда приборов стало не хватать, Олимпия Петровна велела вырезáть их из картона. Тарелки, чашки и бокалы мы тоже заменили картонными кругляшками. На сервировку я извела все имевшиеся дома обувные коробки. Берешь в руки «вилку», а по черенку надпись: «сапоги мужские зимние, размер 45, полнота 8».

Подслеповатая Погосад таких мелочей не замечала. Она вообще старалась видеть только хорошее. Уроки труда были единственной точкой во времени и пространстве, где мы ощущали себя не тупицами-троечницами, а превращались во фрейлин. Спасибо Господу Богу и причудам судьбы, забросившим ее в наш маленький подмосковный поселок.

«С левой стороны от тарелок располагают соответствующие ножам вилки — столовую, рыбную, закусочную, — диктовала Олимпия Петровна из маленького потрепанного блокнотика. — Расстояние между приборами должно составлять немного меньше одного сантиметра, равно как и расстояние между тарелкой и приборами. Концы ручек приборов, так же как и тарелки, должны отстоять от края стола на два сантиметра».

Мы записывали эти хитрые премудрости слово в слово и подчеркивали важные места красным карандашом. Однажды бабушка заглянула в мою тетрадку, ухмыльнулась и сказала: ну-ну.

— Может, в жизни пригодится, — заступилась за конспекты мама.

— Дай-то Бог, — вздохнула бабушка. — Дай-то Бог.

На уроках труда все делились по парам, так легче было работать. Разумеется, моей напарницей стала закадычная подружка Танька Капустнова.

Когда мы достигли вершин сервировки, пришло время кулинарить и Олимпия Петровна допустила нас до плиты. В качестве разминки она задала творческое домашнее задание. Заключалось оно в следующем: взять из поваренной книги любой рецепт и приготовить по нему блюдо, а родители пусть сами оценку поставят — она ее потом в журнал перенесет.

Легко сказать, любой рецепт. Шел 1989 год. Сахар и крупу мы покупали по талонам. В свободной продаже в сельпо был только хлеб, кулинарный жир, панировочные сухари и березовый сок — трехлитровыми банками, как боеснарядами, продавщицы заставили все прилавки. Изредка родителям давали на работе заказы или завозили полуфабрикаты в буфет. За яйцами, творогом и молоком ходили в соседнюю деревню. Вот и весь рацион.

Этого Олимпия Петровна как-то не учла. Или просто забыла, какой сейчас год на дворе. Что же нам делать… Мы уселись с Танькой у нее на кухне и стали думать.

— У мамки есть книжка с рецептами, большая такая. Вот она. — Танька ловко подцепила за корешок и выудила с полки толстенный том, обернутый в голубую клеенку. — Давай посмотрим, что ли…

Издание оказалось очень старым. Ветхие, промасленные страницы едва не рассыпались в руках. О, там было много разных рецептов. Но осетрина паровая, студень из стерляди, поросенок холодный с хреном, крем-паштет из зелени с дичью, бульон с саго, суп-пюре из спаржи, крабы, запеченные в молочном соусе, корзиночки из слоеного теста с салатом, тельное из рыбы и даже чихиртма из баранины нам не годились.

— М-да… Хорошенькое дело стерлядь. Ты вообще хоть раз в жизни пробовала что-нибудь из этого, а Тань?

— Не-а.

— Я тоже.

Мы приуныли. Мы долистали поваренную книгу почти до конца — впереди оставалась только глава «Блюда для больных ожирением, сахарным диабетом», — как вдруг глаза у Таньки засияли.

— Идея! Гляди: яйца пашот.

Действительно, это была отличная идея. Для пашот ничего не требовалось. Кроме соли, специй, воды и, собственно, самих яиц. Рецепт был очень простой.

В небольшую кастрюлю налить пол-литра воды и, как только закипит, добавить соль и специи, например перец молотый или горошком, лаврушку, гвоздику. Аккуратно выпустить яйца в кипящую воду и варить две минуты. Снять кастрюлю с огня, накрыть крышкой и оставить яйца на десять минут в горячей воде. Сразу же подать к столу.

Вот и все премудрости.

Нас это устраивало. Мы вымыли яйцо и набрали кастрюльку воды, приготовили соль, перец, лаврушку. Гвоздики в хозяйстве не оказалось, но мы решили, что это не так уж и важно.

— Ну что ж, приступим. — Танька тюкнула яйцо ножом. С первого раза скорлупа не разбилась, только треснула.

— Сильнее бей, не бойся.

Танька занесла нож, подумала секунду, прицелилась и тюкнула еще раз. Яйцо растеклось у нее в руке, соскользнуло в кастрюльку, булькнуло и ушло на дно.

— Мы воду вскипятить забыли! — вдруг хлопнула по лбу Танька. — Надо было в кипяток разбивать. Какая же я дура!

— Больше нет яиц?

— Это было последнее.

— Ладно, — сказала я. — Что мы теряем. Давай так варить. Может, еще получится.

Танька зажгла конфорку крошечной плиты «Лысьва», поставила наше сомнительное творение на огонь и накрыла крышкой кастрюлю. Через пять минут вода закипела. Мы заглянули под крышку. В кастрюльке весело бурлила пена, сбиваясь в мелкие белесые хлопья. Как будто там вымыли с мылом очень грязного человека.

Пробовать такое не хотелось. Мы молча смотрели на белую пену. И тут на кухню вошла Танькина мама.

Она взглянула на поваренную книгу, разложенную посреди стола. Потом на кипящую кастрюлю. Потом на нас.

— Девочки, что это? — спросила она, заглянув в кастрюльку. — Татьяна?

— Яйцо пашот, — чуть слышно пролепетала Танька.

— По труду задавали, — ввернула я, чтобы разделить с подругой фиаско.

— Как ты сказала — пашот? Ну и как вам это блюдо? Уже попробовали?

— Нет, — мрачно сказала Танька.

И тут Танькина мама начала смеяться. Взахлеб, неудержимо смеяться.

— Это смольнянка ваша выдумала? Совсем бабка сбрендила. Хотела бы я посмотреть, что у нее сегодня на ужин.

— Овсянка, наверное. Она ее любит, говорит, королевское блюдо.

— Так, — мама вытерла слезы, — все ясно. А теперь будем делать, что я скажу. Под мойкой был лоток из-под гуляша… — Танька покорно полезла под раковину. — Нашла? Да нет, левее. В углу, за мусорным ведром. Давай его сюда.

Венгерский гуляш иногда давали в заказах, и наши мамы собирали пустые лотки под рассаду. Покопавшись, Танька выудила кюветку из кучи домашнего хлама. Галина Сергеевна сняла кастрюлю с плиты.

— Держи крепче. Двумя руками.

И она перелила наше варево в пластиковый судок.

— Забирайте свой деликатес. Что стоите, дуйте во двор, пока бабушка не увидела.

— Зачем? — не поняла Танька. Я-то уже догадалась, в чем дело, но ждала, что скажет Танькина мама.

— Мурке отдашь. О мама-мия, Санта-Мария! — Галина Сергеевна обхватила голову руками и снова зашлась безудержным хохотом.

— Галя, потише! — донеслось из-за стенки.

Насчет бабушки Галина Сергеевна совершенно права — старуха Капустниха скора на расправу. Но сейчас она в соседней комнате смотрела по телевизору «Сельский час» и была неопасна.

— Я понесу, — взяв судок, объявила Танька, — а ты двери будешь открывать.

Галина Сергеевна никак не могла успокоиться. Она буквально задыхалась от смеха.

— Мам! У тебя что, невроз?

Тут я с любопытством взглянула на Танькину маму — в поселке давно поговаривали, что дамы Капустновы страдают неврозами — вроде бы даже однажды это закончилось «скорой помощью».

— У меня смехоз.

Мы двинулись к выходу, но тут Танька вспомнила самое главное.

— Мам, а ты что нам поставишь?

— В смысле?

— Олимпия Петровна сказала, чтобы родители сами оценки поставили.

— Конечно, пятерки, — сказала Галина Сергеевна. — Какой может быть разговор. Всего одно яйцо угробили. Хорошо, печенку в морозилке не нашли. Я два часа за ней в буфете стояла.

— Может, лучше четверки? — Танька была очень честной, и ее всегда мучила совесть.

— Шестерки, — сказала Галина Сергеевна. — А ну бегом отсюда, «Сельский час» через две минуты закончится.

Взяв драгоценный деликатес, мы вышли во двор. В глаза ударило солнце, а в ноздри запах едкого дыма — соседские мальчишки жгли старые шины у гаражей.

Мурка жила в подвале нашего дома. Она была ничья, и все ее подкармливали. Между рам слухового оконца всегда стояли консервные банки с размоченным в молоке хлебным мякишем. Оконце находилось прямо под балконом вредного деда Прокопыча, и поэтому мы, изо всех сил стараясь не шуметь, осторожно пробрались сквозь палисадник, присели на корточки и поставили блюдо на землю.

— Кис-кис-кис! Мура, Мурочка! А что мы тебе принесли! Ты только попробуй!

Из оконца тянуло холодом, влажно пахло подвалом.

Мурки не было. Мы подождали еще пару минут и пошли.

— Гуляет где-то.

— Вечером съест, — утешила я подругу. — Знаешь, как они любят яйца!

— Ага, — сказала Танька. — Особенно пашот.

Она хотела еще что-то добавить, но замолчала. Из второго подъезда вышли наши одноклассницы Безручкина с Козыревой. Безручкина держала в руках судок из-под венгерского гуляша. Козырева оглянулась по сторонам, приложила палец к губам, и они прямо через заросли спиреи и шиповника полезли под окна к Прокопычу.

И ЭТО ВСЕ НЕПРАВДА…

Враннем детстве я плохо отличала живое от неживого — до тех пор, пока не произошла история с Хрюшей. В тот вечер была особенно интересная передача, показали мультик про попугая Рому, а в самом конце, на прощание, Хрюша сказал: «Дорогие мальчики и девочки! Присылайте нам свои рисунки. Мы с тетей Таней читаем все ваши письма. Да, тетя Таня?» — «Да, присылайте, ребята, — подтвердила она. — С нетерпением ждем от вас веселые картинки».

Я очень любила Хрюшу. Я попросила у мамы чистые перфокарты и села рисовать. Я нарисовала его самого, и Степашку, и Филю, и тетю Таню. Бордовым карандашом. Сверху я написала слова. Хрюша. Мама. ЭСССР.

Маме понравилось.

— Завтра пойдем в магазин и по пути отошлем, — сказала она.

Почтовый ящик был в двух минутах ходьбы от дома, между колодцем и продовольственным магазином. Мама подсадила меня, чтобы я кинула письмо в щель, но толстый конверт никак не пролезал, и тогда мама сказала: дай, я, — и сама пропихнула послание в ящик.

Все лето я ждала ответа, а он не приходил.

— А когда Хрюша пришлет мне письмо? — спрашивала я маму.

— Скоро уже пришлет, потерпи.

Из детского сада мама забирала меня на велосипеде. Я залезала на багажник, обмотанный старым войлоком, хваталась за мамины бока, и по обочине шоссе мы ехали три километра до дома. Больше ни за кем из нашей группы на велике не приезжали, и мне все завидовали.

— А меня, меня прокатите! — завидев маму в воротах, кричали дети, и мама, когда было время, сажала всех по очереди на багажник и делала круг по детской площадке.

В тот день мама привела меня раньше всех, наспех раздела и убежала. Я зашла в игровую, достала со стеллажа коробку с игрушками и вытащила за хобот слона Борю. Вслед за ним на пол вывалилась обезьянка Чита.

— Вставай, лежебока! А то без завтрака останешься. Мне через пятнадцать минут на работу.

— Встаю, встаю, — пропищала Чита.

— На завтрак у нас… бананы. С яичницей. Нет, с пшенной кашей.

— Не хочу я кашу, сама такое ешь.

— Не спорь со старшими! Не будешь слушаться, сдам на пятидневку!

— Не обижай Читу, — вступился слон Боря, — обезьяны пшенку не едят. Дай лучше побольше бананов. А мне… а мне…

Я задумалась, что больше всего любят слоны, но тут к нам подошел Колька Елисеев.

— А мой папа мотоцикл купил! — с ходу деловито сообщил он. — Сегодня приедет за мной, вот увидишь.

Слоны моментально вылетели у меня из головы. Это был серьезный удар по авторитету, но так просто сдавать позиции я не собиралась. Я подумала и придумала вот что:

— А мой папа машину скоро купит. «Москвич».

— А у моего дедушки есть заграничная машина. В гараже. «Виллис» называется. Военная.

Это была правда, папа один раз ходил помогать чинить елисеевский «виллис».

— А мне зато Хрюша письмо пришлет! Из передачи! — выложила я последний козырь.

— Кто, Хрюша? — засмеялся Колька. — Ничего он тебе не пришлет. Он невзаправдашний.

— Взаправдашний.

— Не веришь — спроси у мамы.

…Вечером, когда мама привезла меня домой, у нас состоялось объяснение.

— Мамочка! Ты говорила, что Хрюша живой! Мы же письмо посылали! Я рисовала, а ты в почтовый ящик бросала! Почему ты сразу не сказала, что это неправда!!

— Там же актеры. Твое письмо получила актриса.

— Но я писала Хрюше! Я думала, он настоящий!!

— Ты правда решила, что в телевизор живую свинью с собакой посадили? Глупенькая, это же куклы!

— И Хрюша?!

— И Хрюша кукла.

— Живая?

— Куклы это игрушки, они неживые. Люди — живые.

— Но он разговаривает!

— Потому что это передача. Там дяди и тети сидят под столом и говорят за него. И за Степашку, и за Филю.

— Почему?! Почему ты сказала тогда, что он живой, а теперь говоришь, что кукла?!

Весь мир перевернулся. Откуда было мне знать, как устроен телевизор и что свиньи не разговаривают.

Когда я на секунду прекратила рев, чтобы вздохнуть, я услышала, как папа на кухне моет посуду и тихонько напевает под нос:

Там под столом
Сидит актер,
И это все неправда.
Тирлим-бом-бом,
Тирлим-бом-бом,
И это все неправда…

Меня захлестнуло отчаяние, такое горькое, что я даже перестала реветь. Я слушала громыхание кастрюль и веселый мотивчик, папин голос уже перешел в свист, к которому добавилось ритмичное притопывание.

Тут со мной случилось что-то вроде обморока, и очнулась я только тогда, когда о зубы стукнулась ложка с валерьянкой.

— Ну все, все. Ну хватит переживать. Успокойся. Хочешь, мозаику сложим? Или порисуем вместе. Через двадцать минут уже Хрюшу твоего покажут…

— Не хочу-у-у!..

В тот вечер я впервые не стала смотреть «Спокойной ночи, малыши», а на следующий день в саду случилось ужасное: со мной перестали разговаривать игрушки. Они онемели. Теперь я могла только сама говорить за них, как тот актер под столом, — они мне уже не отвечали.

СОФЬЯ ПЕРОВСКАЯ

Всякий раз, когда мама обижала меня, я ставила на обоях крестик: обида — крестик; еще обида — еще крестик. Квартира была съемная, чужая, но я не очень понимала таких вещей: обида распирала изнутри, как воздушный шар, и, чтобы не лопнуть от злости, я концентрировала ее почти до точки, до маленькой черной метки — и предавала бумаге. То есть обоям.

Мама обнаружила граффити, когда они уже растянулись на полстены. Недолго думая, она дала мне затрещину. Отревевшись, я подошла к стене и незаметно поставила еще один крестик.

На следующий день мама принесла с работы чертежный ластик, мягкий с одной стороны и жесткий с другой, и попыталась оттереть стену, но с обоев начала облезать краска и мама, увидев, что стало только хуже, обругала меня неблагодарной скотиной и бросила это занятие.

— Чтоб этого больше не повторялось! Будешь серьезно наказана. Еще раз увижу, выпорю, не посмотрю, что родная дочь!

Плюс два крестика. За скотину и за выпорю. Я была непреклонна.

Родители ничего не могли со мной поделать. Уговоры не действовали. Угрозы тем более. Как только я получала тычок за новые сантиметры настенной росписи, я тихо отсиживалась в своем углу и шла ставить причитающуюся черную метку. Борьба продолжалась довольно долго. Моя линия Маннергейма обогнула комнату по периметру и уперлась в дверной косяк. Я начала второй уровень. Теперь я ставила крестики уже не черным, а фиолетовым карандашом. Это не значило ничего, просто я так решила.

Фиолетовые крестики окончательно допекли маму.

— Засранка! У меня нет денег на новые обои! — Она в сердцах схватила со стола портфель и огрела меня пониже спины. Замок оказался не застегнут, и на пол посыпались тетрадки, раскатились карандаши.

Мама взглянула на развалившийся пенал, и я поняла, что она сейчас скажет.

— С сегодняшнего дня ручки и карандаши по выдаче. В школу и на два часа, пока уроки делаешь.

Так мой любимый заграничный пенал, зависть всего первого «А», отправился в секретер под замок. Это стоило о-очень большого крестика. Или трех маленьких.

Я уже знала, чем их поставить. Я расчесала ссадину на коленке и нарисовала пальцем две перекрещивающиеся багровые линии. Получилось красиво. Очень даже красиво, прямо ух как здорово.

С этого дня я стала раздирать болячки и чертила крестики кровью. Я рисовала сразу два икса: по делу, и за вскрытую ранку. Это было не местью, но летописью, хроникой, конспектом того билета, по которому я когда-нибудь подробно отвечу — повзрослев или просто набравшись сил.

И тут мама испугалась.

— Ты уже большая. Неужели ты не понимаешь, что хорошие дети так не поступают?

— Хорошие мамы тоже, — возразила я.

— Что «тоже»? Что? — взорвалась мама и повела меня к психиатру.

Мы приехали в новый район под названием Автогенный. Долго шли мимо заводских заборов, вдоль выпростанных из земли байпасов. Была ранняя весна, в проталинах проклюнулись ярко-желтые хохолки мать-и-мачехи. Я нагнулась, сорвала самый большой — насколько вообще эти ростки можно было назвать большими — и так и заявилась с ним в поликлинику.

Мы дождались своей очереди и зашли в кабинет. На полу лежал мягкий зеленый ковер, с подоконника на посетителей взирали Крокодил Гена с Чебурашкой, Три Поросенка, Кот Леопольд и Карлсон. В углу за столом сидел дядька в голубом халате и что-то писал.

Честно говоря, врачей я побаивалась. Но у психиатра были такие здоровские игрушки! Это внушало доверие. Да и халат не белый. Может, он и не совсем врач? Я рассмотрела его повнимательнее. С бородой и в больших квадратных очках, дядька напоминал доброго Космонавта из мультфильма «Тайна третьей планеты», а этот мультик я любила. Короче, психиатр мне понравился.

— Заходите, присаживайтесь. Первый раз? Как фамилия?

Мама назвала.

— Головных болей, обмороков нет?

— Нет.

— Тэк-с. Посмотрим.

Дядька осмотрел меня, постукал по коленкам молоточком.

— Нормально. А теперь встань ровно, закрой глаза и вытяни руки вперед. Цветочек пока положи.

— Давай подержу, — сказала мама.

Но я, помедлив, подошла к врачу и вручила первоцвет ему.

— Это мне? Спасибо! Давай-ка все-таки мы закроем глаза и вытянем руки вперед. Ладонями вниз. Тэк-с. А теперь достань правой рукой до кончика носа. Молодец. Можешь открыть глаза. Ты поиграй пока, а мы тут с мамой поговорим. — Дядька повернулся к окну. — Кого тебе дать? Карлсона?

— Крокодила Гену, — попросила я.

— Тэк-с. — Он бережно взял с подоконника игрушку и протянул ее мне. Крокодил был новенький, будто только что из магазина. Я понюхала его хвост — вкусно пахло свежей пластмассой.

— Ну, что у вас стряслось?

Мама рассказывала нашу историю и утирала глаза платочком. Утром я видела, как она рьяно наглаживает, прямо-таки надраивает его утюгом. Врач что-то писал в тонюсенькую тетрадочку.

— Вот посмотрите, — и мама показала ему мои расчесы. — Уже думала ей пяльцы с мулине купить, пусть вышивает свои крестики. Насчет иголок боюсь… У нас один мальчик в классе проглотил иголку…

— Не люблю я эти нитки, — вставила я.

Врач задумчиво покрутил в пальцах цветок. Потом отложил его в сторону и снял с подставки перьевую ручку.

— Тэк-с, это все детали. А на что именно она обижается?

— Она читать мне на ночь не дает, свет выключает, — вновь подала голос я. Впрочем, это было меньшее из зол, так как я уже давно приспособилась читать с фонариком под одеялом.

— Помолчи, тебя никто не спрашивает, — цыкнула мама.

— Тэк-с. А еще?

— За плохие отметки ругаем.

— По какому предмету? — оживился психиатр.

— По чистописанию. Ручку не так держит. Буквы все в раскоряку.

— «Не так» это как?

Мама взяла со стола карандаш и показала врачу:

— Ручка должна смотреть в плечо. А она ее держит в обратную сторону. Три единицы уже принесла.

— За почерк не ругать, — сказал врач. — Сейчас вам охранную грамоту выпишу на то, куда ручка может смотреть. Держите. Отдадите учительнице. — Он подышал на штамп и приземлил его на заключение. — Дальше.

— Старшим грубит.

— Это манера поведения. Вы мне случаи рассказывайте, пожалуйста.

— Вчера пришла вся по уши в мазуте.

— Я в лужу с велика упала. Там камень был на дороге.

— Ясно. Еще.

— Она не купила собаку, — заверещала я. — Обещала и не купила.

— Мы живем на съемной квартире. Только собаки еще не хватало! — начала оправдываться мама.

— Но ты обещала!

— Ты прекрасно понимаешь, что мы не можем сейчас заводить собаку. Папа тоже хочет спаниеля, и тоже терпит. Вот переедем на новую квартиру и возьмем у тети Гали щенка.

— Никогда не обещайте детям того, чего, возможно, не сделаете в ближайшее время, — сказал дядька. — То, что для нас «не успеешь оглянуться», для них целая вечность. Вспомните себя в детстве. Неужели не помните?

— Да помню я… — отозвалась мама.

Мы разговаривали еще долго. Целый час, а может быть, и все два.

— Не вижу патологий, — заключил наконец психиатр. — Рефлексы в порядке, а аутоагрессия реактивная. Сегодня же купите ей цветных карандашей.

— Да есть карандаши, мы просто прячем.

— Что спрятали, про то забудьте, пусть там и лежат. А ей, пожалуйста, купите новых. Хороших. Да. Это очень важно. И по возможности отправьте ребенка на десять дней развеяться — к бабушке, в санаторий, на турбазу… Сейчас я вам освобождение в школу выпишу. Вот, возьмите. Если что, зайдете ко мне через месяц.

— Спасибо.

— Чуть не забыл. Марь Иванна! — крикнул врач в сторону смежной комнатушки. — Мне тут цветы подарили. Найдется у нас что-нибудь под вазу?

Тут он посмотрел на меня и улыбнулся. Хотел было нажать на столе кнопку «войдите», но передумал.

— Вы не могли бы на минутку выйти? — попросил он маму, а когда она скрылась за дверью, наклонился ко мне и тихо сказал:

— Хорош мамку пугать. Поняла? А то крестиком вышивать придется. Ну, беги, Софья Перовская.

На обратном пути, когда мы шли мимо байпасов, я подбежала к проталине и сорвала еще одну мать-и-мачеху. Смешно отставив руку в сторону, мама обходила по кромке весеннюю грязь. Я догнала ее, вложила в ладонь стебелек.

— Ты прости меня за собаку, — сказала она.

КОГДА Я БЫЛ ДЕВОЧКОЙ

Кроме Лёсика Снегирева во дворе никого больше не было. С помощью куска фанеры и палки он рихтовал зубцы на башне снежной крепости. Бастион начали строить только вчера, так что работы еще было навалом. Увидев меня, Лёсик махнул рукой, подзывая, и крикнул:

— Дашь завтра контрольную списать? А я тебе тайну за это скажу.

— Какую еще тайну? — Лёсик был большим выдумщиком, и его басням я не очень доверяла.

— Ну… один секрет. Никому только не говори. Дай слово, что не скажешь.

— Слишком много условий, — сказала я строго, но потом все-таки снизошла: — Ладно, выкладывай.

— Ну, значит…

Лёсик замолк и стал сосредоточенно колупать палкой снег.

— Чего молчишь, говори.

— Когда я родился, я сначала был девочкой, — сказал он наконец.

— Так не бывает.

— Бывает, — настаивал Лёсик. — Я же был.

— И писал как девочка? — Посмотрим, как он будет выкручиваться.

— Если по правде, — Лёсик задумался, — я не помню. Я же маленький был совсем.

— С чего ты вообще взял, что был девочкой? Тебе, может, приснилось. Чем докажешь?

— Я был, — вздохнул Лёсик. — Я точно знаю.

— А почему перестал?

— Заболел, наверное, — тихо сказал Лёсик, — а когда поправился, то сразу мальчиком стал.

— И что ты делал, когда был девочкой? — разговор становился все интереснее.

— То же самое… Гулял… играл…

— Во что? — спросила я.

Лёсик наморщил лоб.

— В дочки-матери, — сказал он не очень уверенно.

— С кем?

— Один, — ответил Лёсик. — Сам с собой.

— Хорошо, а как тебя звали?

Лёсик отвел глаза. Было ясно, что он не знает. Он думал.

— Лёся, — нашелся он в конце концов.

— А танцевать ты умел? — я все пыталась его подловить, но пока никак не получалось.

— Я и сейчас умею, — обиделся Лёсик, — я в клуб на бальные танцы хожу.

— Ну и кем лучше быть? — наконец спросила я самое главное.

— Девочкой лучше, — шепотом сказал Лёсик. — Ты только никому не говори. А то это уже второй секрет.

— Лёсик, — сказала я, — хочешь, поиграем, что ты девочка? Я буду звать тебя Лёся. А все будут думать, что это сокращение от Лёсика. Как, знаешь, Шура — Шурик. Хочешь?

— Да ну тебя! — отмахнулся Лёсик.

Но я не унималась. С тех пор, когда мы встречались во дворе, я звала его, как девчонку. «Лёся! — орала я на весь двор. — На тарзанку пойдешь? А на каток?»

Самым поразительным было то, что он ни капли не смущался. Не понимает, что я его подкалываю? Странный он, этот Лёсик. Не как все. Училки в один голос твердят, что он фантазер, витает в облаках и путает правду с неправдой.

Рядом с крепостью мы слепили большого снеговика, а потом решили построить «Летучий голландец». За пару дней днище было готово, оставались мачта и парус.

— Читал такую книжку «Алые паруса»? — спросила я Лёсика. — Помнишь, про что там?

— Про то, как девушка на берегу принца ждет. И вот он наконец приплывает, он капитан, и на корабле у него алые паруса. Мы тоже можем такие сделать. Мне мамка кусок свеклы дала снеговикам щеки красить. Можно и парус заодно.

— У «Летучего голландца» парус должен быть черным, — возразила я. — Это пиратский корабль.

— А пусть будет считаться, что свекла черная, — придумал Лёсик.

Мы долепили корабль, Лёсик достал из кармана завернутую в целлофан половинку свеклы, разломил ее надвое, дал кусочек мне, и мы принялись натирать парус с обеих сторон. Получилось неплохо.

— Может, это все-таки «Алые паруса»? — предположил Лёсик.

— А кто тогда Ассоль? Я? А ты капитан Грей?

— Давай наоборот, так интереснее.

— Да ну!

— Увидишь.

— Хорошо, ты Ассоль, — согласилась я.

Ассоль встретила на берегу своего принца, он спас ее, забрал на корабль, и они поженились. Играть, как они поженились, было интереснее всего. Капитан Грей оторвал от земли Ассоль — благо, Лёсик был такой худосочный, что и в зимнем пальто был легче капитана Грея килограмма на три — и понес на руках в загс, который находился в снежной крепости. Там они расписались палочкой на снегу и пошли собирать шишки к праздничному застолью, это были будто бы бочки рома, а заодно и закуска, но тут на балкон вышла Лёсикова мама и закричала:

— Сына! Домой!

— Завтра отпразднуем, — пообещала Ассоль и, высыпав из карманов шишки на снег, помчалась к подъезду.

МЕРТВЫЕ ГОЛОВЫ

Расскажи мне сказку!» — «…Как волк насрал в коляску!» Отвечая на мои приставанья, папа все время призывал в помощь волков. «Где мама?» — спрашивала я. — «Волки какать на ней уехали», — отвечал папа. А сейчас мне требовалась история на ночь, и не какой-нибудь пересказанный наспех Драгунский, а Очень Страшная История.

— Ну пап!

— Не папкай, видишь, я занят. Спи давай.

— Расскажи что-нибудь…

— Завтра мама тебе расскажет.

— Ну про отрезанную голову…

— Про отрезанную голову я тебе уже десять раз рассказывал.

— Расскажи одиннадцатый.

— Ночью приснится. — Это просто реплика по сценарию. Сплю я хорошо, и папа это знает.

— Ты обещал. Я кол по математике исправила.

— Точно исправила? — переспрашивает папа, сменив гнев на милость.

— С тебя голова.

— Ладно, одолела… Двадцать минут, не больше, — папа плотно притворяет дверь — мама такие истории не любит, брезгует — и присаживается на краешек моей раскладушки.

Сеанс начинается.

Что может быть заманчивее отрезанной головы? У нас это разменная монета: когда папа проигрывает спор или выполняет условие договора, он всегда рассчитывается такой историей. Я знаю их все наизусть.

Первая дедова. В юности дед учился в Пензе в железнодорожном техникуме и по выходным ездил домой — на поезде час от города, станция Симанчино, а оттуда десять километров пешком до деревни. В тот день он возвращался вместе с однокурсником. Чтобы не брать билеты, поехали на крыше товарного состава — так многие делали.

И было у них, железнодорожников, особым шиком встать и постоять на крыше на полном ходу. Поезд трясет, все — кто сидит, кто лежит… страшно… Дед постоял минуту, повыпендривался, сел. Теперь однокурсника очередь. А поезд разогнался, хорошо идет. Парень поднялся, руки в стороны раскинул: ничего не боюсь! Поля, леса проносятся, ветер в лицо… А над путями провод. Как раз ЛЭП проезжали, а какая тогда ЛЭП, вольт 200–300, — короче, провод над путями был. Прямо как лезвием голову срезало! — зловеще заключил папа.

— А дед?

— А что — дед? Кому нужны лишние проблемы? Спрыгнул да пешком пошел. Ивсе остальные врассыпную, чтобы свидетелями не быть. Тогда же не разбирались, сажали всех, мало ли там чего…

— Машиниста посадили?

— А я думаю, может, этот и не доехал, скатился. Машинист будет останавливаться, что ли? Он и не видел.

— Может, и видел.

— Да как он увидит, ты что? Никак не увидишь. Там семь-восемь вагонов.

— А как они залезали?

— Я не спрашивал…

Вторая голова досталась от прадеда. Пензенская губерния, глухомань, далекий колхоз. Шли косцы с сенокоса — в косоворотках, соломенных шляпах, с косами на плече… — папа показывает, как держат косу: вот так, — солнце садится, кузнечики стрекочут, сеном пахнет… Благодать. Идут гуськом, тропинка узкая среди полей. Впереди ручей, через него мостик. Тот парень, что первым шел, ступил на доски и видит: в тени рыба стоит. Я так думаю, что голавль. Щука вряд ли будет стоять на жаре. Тогда рыбы навалом было, не то что сейчас. В каждом ручейке водилась… Решил оглушить ее с мостика древком — до воды-то недалеко. Коса как сделана, знаешь? Не знаешь. У нее палка вверху толстая, а книзу утончается, чтобы легче работать. Примерился, замахнулся… Раз! — и покатилась, покатилась голова в ручей… И вода вся красная. Бабы орут… Хорошо бы в фильме каком-нибудь снять.

В наше время про отрезанные головы много разговоров было. Этот случай мне дядя Леня рассказывал, но я ему не верю. Не похоже на правду. Ехал он на поезде, опять же из Пензы, до Каменки. Он не на крыше ехал — в плацкарте, как порядочный взрослый человек.

Мужик рядом с ним сидел. И почему-то ему не понравился. Странный… Смотрел, может, не так. Вышел он покурить в тамбур…

— Мужик?

— Мужик. А рядом с Ленькой чемодан его лежал. Вагон почти пустой, поблизости никого. Ленька вообще любопытный! Филипповы все такие: представляешь, какая бабка любопытная, — а Ленька любопытнее раз в пятьдесят, наверное. Я, говорит, не удержался и поднял крышку чемодана. Он не застегнут был. А там голова отрезанная лежала. Я захлопнул — и бежать.

— Куда?

— В другой вагон.

— Но ведь билет на это место.

— Ну и что. Можно было и постоять где-нибудь. С этим страшно ехать рядом.

— Защелкнут должен быть такой чемодан!

— Может, и был закрыт, а он его открыл, но тогда это уже как воровство. Скорее всего, Ленька упростил: «Не лазил я в чемодан, только крышку приподнял…» Да и вообще не верю я в эту историю. Думаю, врет Ленька.

На этом семейные легенды заканчиваются, дальше — исторические факты в популярном изложении, но они не менее захватывающие. Поскольку папа у нас педант, мы движемся в хронологическом порядке. Отправная точка — средневековье. Когда казнили витальеров — так называли пиратов Балтийского моря, за то что снабжали продовольствием осажденный датчанами Стокгольм, — датская королева спросила у главаря о последнем желании. Он попросил помиловать тех людей, мимо которых успеет пробежать после того, как ему отсекут голову. Королева расхохоталась, выслушав этот бред, однако пообещала исполнить последнюю волю.

По уговору, расстояние между смертниками равнялось восьми шагам. Осужденных выстроили в ряд. Главарь опустился на колени перед плахой. Меч просвистел в воздухе. Голова пирата упала на помост, а тело вскочило на ноги и на глазах у королевы и придворных промчалось мимо приговоренных. Миновав последнего из них, оно остановилось и рухнуло на землю. Королева сдержала слово и помиловала всю команду. Штертебеккер его звали, того пирата.

— На штекер похоже.

— Тогда еще слов таких не знали. Это бывает — даже умирая, тело умирает не полностью. Я сам однажды убедился. Принес с рыбного рынка живого карпа: аквариумы у них такие там большие, знаешь… Все собирался живую рыбу попробовать и вот наконец купил. При мне его поймали, выпотрошили, отрезали голову и дали в пакете. А я голодный был, решил сразу пожарить. Положил тушку на разделочную доску, только хотел разделать на куски — а он как прыгнет! прямо на меня! и бился у плинтуса минуты три, всю пыль на полу собрал. Я чуть палец себе тогда не оттяпал. С тех пор живую рыбу не беру.

Вообще, дочь, знай: родина отрезанных голов — революционная Франция. Исторический факт: одна просвещенная дама, Шарлотта Корде, убила кинжалом революционера Марата. Трибунал приговорил ее к гильотине. Когда на глазах у многотысячной толпы палач Самсон поднял за волосы отрубленную голову Шарлоты и влепил ей пощечину, голова покраснела от возмущения. Это видели все. Палача даже должности за это лишили, он закон нарушил — наказывать, не унижая. Она ведь была аристократка.

Следующая остановка — Китай начала двадцатого века. Далекая Поднебесная империя. Восстание китайских боксеров. Я слушаю, затаив дыхание.

— Ну, ты знаешь, никакие они не боксеры, — говорит папа и спохватывается: — в каком ты у меня классе? Вы, наверное, еще не проходили. Так слушай. Не боксеры они никакие, просто эмблема была — сжатый кулак. Повстанцы решили изгнать из Китая всех иноверцев. И русских тоже, да, туда съехалось к тому времени много русских, особенно из Сибири. Наши миссии даже успели обратить в православие часть местного населения. Представь себе: русские начали крестить китайцев, а куда это годится… вот и докрестились.

Боксеры головы всем отсекали, такой был прием. Да. Всех наших дипломатов обезглавили. В Россию только головы потом везли. Так и хоронили. На Пятницком кладбище есть такая могила, на надгробии высечено: «Здесь погребена голова инженера Верховского, казненного китайцами-боксерами в Маньчжурии».

— А дальше?

— Чем дело кончилось? Союзники послали в Китай войска. Императорский двор бежал, но вскоре принял условия победителей. Война была окончена, боксеров отловили, судили и казнили.

— Наверное, им тоже бошки посносили.

— Кровожадная ты у меня, однако, — отвечает папа.

Последняя история — про собаку профессора Брюхоненко.

— Помнишь, мы к дяде Жене на проспект Мира в гости ходили? — папа всегда ее так начинает.

— Помню.

— В его доме раньше жил известный физиолог Брюхоненко, а у него в кабинете — собачья голова. Она даже гостей кусала.

— Она лаяла?

— Нет, лаять она не могла — горла не было. Только пасть разевала. Но моргала, облизывалась, нюхала, фыркала, водила ушами… Он опыты делал по оживлению, про его метод даже фильм американцы сняли, в сороковых годах, специально приезжали. Голова недолго жила, несколько дней, но все равно это было неслыханно, сенсация в науке.

Профессор изобрел специальный аппарат, к которому она крепилась, — искусственные легкие и сердце. На кнопочку нажмешь, и шестеренки вертятся, кровь гоняют, и воздух насосом туда-сюда, вдох-выдох. Изящный такой приборчик, деталей много, все блестит, красота! Потом на базе него аппарат искусственного кровообращения создали, им до сих пор в больницах пользуются. А Брюхоненко наградили Ленинской премией. Посмертно, правда.

На этих словах в комнату заглядывает мама, постукивает по запястью: время! Папа недовольно морщит лоб, поднимает указательный палец — погоди, мол. Мама многозначительно крутит у виска.

— Ну а про габалу я тебе расскажу, когда вырастешь. Сейчас все равно не поймешь, — вставая с раскладушки, заканчивает папа.

— А что такое габала?

— Голова, которую после смерти непременно отрежут. Для магических ритуалов. Ну, спи давай.

ЕЙ НЕ ИДЕТ РЫЖИЙ…

Лесная Дорога построена на месте бывшего кладбища. Поселок основали в тридцатые годы, и больше полувека прошло с тех пор, но потревоженная земля забирала часто. Через жилой массив, разрезая его лучом, пролегала междугородная автотрасса, она рассекала наши дома и дворы, леса и поля — и шампур этот нанизал на себя многие жизни.

Павильоны автобусных остановок по сторонам шоссе соединял подземный переход — вонючая, проссанная, вечно сырая кишка, — но пользовались им только старики. Оглянешься: слева, справа на полкилометра никого нет — я даже не бежала, я шла не спеша. Так делали все. Спускаться вниз было не комильфо, и сколько бы родители ни вдалбливали нам в бошки, сколько бы ни приходил гаишник с лекциями на классный час, — не действовало.

На первый урок я опоздала. Проспала. Но оказалось, можно было и не спешить.

Когда я вошла в класс, учителя не было, а все девчонки дружно в голос рыдали.

— Леночка, что случилось? — спросила я.

— Юльку Шишкову задавило, — всхлипнула Безручкина.

— Когда?

— Вчера…

Шишкова была самой красивой и самой модной девчонкой в классе. Мы не дружили, она выбирала только равных себе подруг — Крымову, Забубнову, Черногор. Я в эту категорию не вписывалась, я тихо любовалась Шишковой со стороны. Кроме школьных дел, я мало что знала о ее жизни. Она рисовала и шила. Учила английский. Играла на гитаре. В марте я хотела позвать ее на день рождения — а вдруг придет? И тут такое.

— Я вообще ее не видел! — кричал водитель КАМаза. — Не видел я ее! Выскочила прямо под колеса!

С последнего автобуса шли люди, вызвали «скорую», побежали к родителям. Она умерла мгновенно. Она, наверное, даже ничего не поняла.

За несколько часов до того она покрасилась в рыжий и обрезала челку. Она давно собиралась сменить имидж и вот наконец это сделала. Она надела новую кожаную куртку, и новые сапоги, и новые серьги. Был поздний вечер, но ей не терпелось показаться на люди, и она и пошла в старые дома, на бульварчик перед продмагом, чтобы все посмотрели, какая она красивая…

Новую прическу Шишковой увидела вся школа. Из-под прозрачной газовой косынки торчала рыжая челка.

— Ей не идет рыжий, — думала я, стоя у гроба, — кто ее надоумил покраситься…

Раньше я никогда не бывала на похоронах.

Я смотрела.

Лицо Шишковой мне запомнилось фиолетовым. Наверное, ее не стали гримировать тональным кремом, оставили как есть — только губы были подкрашены темной помадой и, как трезубец кленового листа, сверху горела медно-красная прядь.

В могилу полетели пригоршни земли, землекопы утрамбовали лопатами холмик, поставили портрет, в изголовье легли венки, гвоздики, розы. Мать держали под руки, отец смотрел на нас, одноклассников, с содроганием. Невозможно было выдержать этот взгляд. Хотелось крикнуть: я не виновата, что это она, а не я! Мы не виноваты, что мы живы! — Нет, вы виноваты, вы! вы все! — говорили его глаза, и это было невыносимо. У матери глаза другие: боль, ужас, отчаяние — но такого укора в них не было. В них можно было смотреть.

Но мы не смотрели.

Юлька была единственным ребенком в семье.

Мы ехали назад в школьном «пазике», и каждый молчал о своем. Сейчас начнутся поминки, потом надо быстро сделать уроки, кто-то вечером пойдет на волейбол, завтра будет новый день и все такое.

Наверное, Шишкова сейчас в раю.

И все-таки ей совершенно не идет рыжий…

ШЕСТНАДЦАТЫЙ ВЕК

Вслед за Шишковой нас покинул Лифшиц. Я тогда болела корью, валялась с распухшим горлом на диване и думала про ангелов. Ртуть на градуснике переползла отметку тридцать девять. Как интересно. У меня только раз в жизни была такая высокая температура, в четвертом классе. Нет, тогда даже выше — сорок и один. Мама с бабушкой перепугались, что я умру, семь раз вызывали «скорую», но в больницу не сдали. Ангелов и черной трубы я не видела — как лежала на оттоманке в большой комнате, так и осталась. Я и сейчас не вижу. Они есть вообще?

Мысль об ангелах занимала меня все утро, а в обеденный перерыв пришла мама и сказала про Лифчика. Я плохо понимала слова. Я пребывала в экстатическом состоянии, накачанное антибиотиками тело стало невесомым, я была готова взлететь.

— Уби-и-и-ли… — долетало издалека. — Армен заре-е-езал… Насме-е-ерть…

Армен был соседом Лифшица по лестничной клетке, они дружили, ходили в одну группу по самбо.

— А что случилось? — Я приподнялась на локте. Говорить было больно, я с трудом ворочала языком. Перед глазами мельтешило, как в плохо настроенном телевизоре.

— Поссорились. Ножом пырнул, на глазах у всех. Сашка через две минуты умер, даже до телефона добежать не успели.

— Из-за чего… поссорились?

— Не знаю, меня ж там не было. Ты ингаляцию сделала?

— Я вообще вдохнуть не могу. Какая ингаляция, мам?

— Прополощи хотя бы горло коньяком. Вот выплюнешь в пиалу.

Я бултыхала в гортани «Арарат» и думала, что даже не смогу пойти на похороны. То есть я его больше никогда не увижу. Вообще никогда. Ни-ко-гда. Я сделала большой глоток и поставила пустую рюмку на тумбочку. Откинулась на подушку. Из-за зашторенных окон в комнате стоял полумрак. В темноте мне мерещился Армен с огромным, как сабля, столовым ножом — он слегка подкидывал его на ладони, словно взвешивая или дразня. Я закрыла глаза и снова открыла. За окном качалась ветка рябины, шурша по стеклу.

От алкоголя в горле стало тепло, потом за грудиной, потом во всем теле. Волна горячечного жара захлестнула меня, я отключилась. Мне было так плохо, что я даже не могла до конца осознать произошедшее. Был Сашка — и нет Сашки. Был Сашка — нет Сашки. Был Са…

К вечеру я проснулась. Родители пили в гостиной чай и обсуждали сегодняшнее происшествие. Через приоткрытую дверь было все слышно.

— Обычное дело, — сказал отец. — Я когда учился в ставших классах, у нас троих парней зарезали и одну девку. Она, правда, шлюха была…

— Господи! Ребенок — ребенка!

— Какие же это дети, здоровые лбы. Травы своей накурились…

— Паш, ну откуда у них трава?

— Откуда? А то ты не знаешь. Из части, от азеров.

— Чтоб Лифшица сын курил — не верю.

— А ему и не требовалось курить. Достаточно того, что укуренным был его кореш. Померещилось чего-то, ткнул ножом, и все. Помнишь, в Безродново мужик через два дома от нас жену топором зарубил? Тоже в состоянии аффекта был, от водки, правда.

— Средневековье какое-то, — тихо произнесла мама.

— Так и есть. Ничего с тех пор не изменилось. Человечество не стало ни умнее, ни глупее, ни лучше, не хуже. Есть ужасное, есть прекрасное. Вот, послушай. Лютневая музыка средних веков. Моя любимая пластинка. Шестнадцатый век, «Зеленые рукава», старинная шотландская баллада. Какая мелодия. Божественно. Мир сложился как он есть уже тогда — дальше только варианты.

Под звуки лютни я снова уснула и во сне увидела их. Лифшиц и Юлька Шишкова летали, как птицы, над лесом, над гаражами, огородами, высоковольткой, геологическим институтом…

Когда я вернулась в школу после болезни, на Сашкином месте рядом с Карпухиным сидел Борька Тунцов, переехавший с дальнего ряда по близорукости. Брешь затянулась. Класс гоготал как ни в чем не бывало. Десять негритят. Отряд не заметил потери бойца. Я переложила в другую руку вдруг ставший тяжелым портфель и прошла на свое место.

ПИАНИНО В ДЕРЕВНЕ

Впервые за долгое время открыла, точнее, разверзла свое пианино, высвободив его из-под завала бумаг и бумажечек, пуда кренящихся кип, стопок и стопищ. Смахнув хламье на диван, уселась наконец к инструменту, открыла ноты… Пианино замяукало: оказалось расстроено.

Впрочем, я его не люблю; в жизни своей любила только один инструмент. Мне было шесть, и родители решили научить меня музыке. Не думаю, что я отдавала себе отчет, хочу ли этого сама. Но уроки «фоно» давали одно бесспорное преимущество: во время тихого часа в детском саду меня в паре с Танькой Капустновой забирали на музыку — в то время как другие дети спали. К тому же мне нравились итальянские слова: дольче, форте, легато… — ими можно было щеголять на прогулке.

Дома пианино у нас не было. После работы мама водила меня за три дома к знакомой. Происходило все в небольшом поселении, именуемом Безродново, — частный сектор на задворках Гороховки, родители там снимали полдома. Минуя соседский участок с яблоневым садом, сидящую на завалинке сумасшедшую девочку Лидочку, единственный на улице кирпичный дом Бобровых и прямо к нему пристроенный хлев — родители покупали у этих людей молоко, — минуя все это, мы приходили к одной хорошей тетеньке, она вела меня в комнату, откидывала крышку пианино, пододвигала стул, подкладывала на сиденье фолиант, послевоенное «Избранное» Пушкина, а под ноги подставку. Подготовив рабочее место, она удалялась на кухню, где они с матерью час пили чай и болтали.

Я разучивала пьесу Гайдна. Пьеса удавалась; это была легкая детская пьеса. «Как ваши успехи?» — спрашивали мать на работе. «Играет Гайдна». Я была очень горда. За пианино я садилась, как Людовик Пятнадцатый на тронное место. О, что это был за инструмент! Он пленил мое воображение раз и навсегда. Не уверена, умела ли я читать, во всяком случае, названия не помню. Лет ему было, наверное, сто: навесные латунные канделябры указывали на то, что инструмент был сделан еще до лампочки Ильича. У него были костяные клавиши и немного плывущий, надтреснутый звук. Короче, это старинное массивное изделие поразило меня, как чудо.

Родители тоже облизывались. Вскоре мы собрались переезжать из Безродново в город, и к пианино был вызван настройщик. Мы долго ждали его на автобусной остановке: он добирался из центра. И вот наконец он приехал. Обычный мужик, в холщовой спецовке и кедах. В руках у настройщика был небольшой сверток: камертон и ключ он завернул в газету, даже сумки не взял. Как будто он слесарь, а это пассатижи и отвертки. Настройщик осмотрел пианино, что-то сыграл, потом разобрал инструмент до костей, подкрутил какие-то винты, после чего вернул детали на место и вынес вердикт: инструмент редкий и ценный. Но там треснула дека. Он сможет починить. Это будет стоить восемьсот рублей. Родители, помнится, получали не то сто двадцать, не то сто пятьдесят. Они погрустнели. Но было видно, что им все равно его очень хочется. «Мы позвоним через неделю», — сказали они.

Втроем мы пошли провожать настройщика на остановку. Автобуса все не было. Родители сели на лавочку. Я чертила палочкой по дорожной пыли. Мужик задумчиво вертел в руках свой сверток, курил и смотрел, как проезжают машины. И тут случилось ужасное. Он как-то странно взглянул на меня — как будто только что заметил — и вдруг сказал:

— А если она бросит заниматься?

Собственно, это все и решило. Так он оставил меня без пианино. Господи Боже, мужик, зачем ты это сказал?! Почему автобус не увез тебя на пять минут раньше!

Мы переехали, пианино осталось в деревне среди коров и комариных туч. Я не бросила музыку. Один раз музыка бросила меня, и это было таким же роком, как явление настройщика, но потом она вернулась обратно. Теперь меня водили играть в прокат, за десять копеек в час. Потом в местный клуб — по договоренности с ночной вахтершей. Свой собственный инструмент появился у меня только в четвертом классе. Им оказался довольно нескладный с виду «Аккорд» 1980 года выпуска — мы с матерью купили в комиссионке. Строй держит неплохо, и звук не плывет, и третья педаль. Но отчего-то я его не люблю, так и не полюбила. Почти не играю. Так, если вдруг что-то найдет…

Вот и сегодня — вспомнила пару легких пьес Шумана, и закрыла черно-белую пасть отголосков детства до следующего приступа демисезонной хандры.

ТРИ ПОМИДОРА

Я все помню. Он сидел на лавочке у моего подъезда с Андрюхой Хайдером. Свое прозвище Хайдер получил из-за шапочки — точно такую же черную вязаную «пидорку» носил американский доктор, которого каждый день показывали по телевизору. Андрюху я знала, а его друга нет. Видела парня несколько раз — в библиотеке, на дискотеке, — но знакомы мы не были. Я поздоровалась и зашла в подъезд. Пока поднималась на четвертый этаж, подумала: а почему у нас горит окно на кухне, светло ведь еще. Вышла из лифта, нажала кнопку звонка. Никто не отозвался. Странно. Я поискала в карманах ключ, открыла. Шагнула через порог и споткнулась о тело.

Папа лежал на полу, разметав руки. Он был в верхней одежде и в ботах-полуторках. Рядом валялся раскрытый портфель и связка ключей. Я притворила дверь и бросилась вниз, к Андрюхе.

— Парни! — сказала я. — Нужна помощь. Мой папа то ли умер, то ли пьяный. Упал в прихожей. Надо на кровать перетащить.

Они вскочили со скамейки и побежали в квартиру. Папа неподвижно лежал в той же позе. Андрюхин друг склонился над ним и нащупал пульс.

— Дышит! — сказал он. — Значит, пьяный. Точно, пьяный — запах есть. Андрюх, давай за ноги. Куда тащить?

— В ту комнату. Осторожно, угол! Тебя как зовут?

— Богдан его зовут, — ответил Хайдер. — Он, между прочим, давно хотел с тобой познакомиться.

— Ясно. Богдан, руку ему выверни вперед. Ага, вот так.

Папу сгрузили на диван. Он не подавал признаков жизни.

— Активированный уголь есть? Надо, чтобы он его выпил. В смысле, проглотил.

— Где-то был, — я побежала искать аптечку.

Парни разжали папе зубы, я положила в рот таблетку и только хотела влить полстакана воды, как вдруг папа пожевал губами и, не приходя в сознание, с силой выплюнул таблетку прямо Хайдеру в глаз. Как верблюд. Рефлекторно.

— Черт!! — выругался Хайдер.

— Жить будет, точно, — подытожил Богдан. — Надо набок повернуть, а то будет блевать, захлебнется. И тазик принеси. К утру должен прочухаться. Только одного его не надо оставлять, на всякий случай.

— Может, побудете пока со мной? Гребенщикова послушаем. Я картошку на ужин пожарю.

Хайдер отказался, заявил, что не может — мать ушла без ключей, — а Богдан остался караулить папу.

Рано утром папа нас обнаружил. Спящими на моей узкой девичьей кровати. Мы были одеты, мы лежали поверх одеяла, — но папу это не смягчило.

Богдана он спустил с лестницы, вышвырнув вслед его кеды, а мне дал затрещину.

— Это нечестно! — орал Богдан на весь подъезд с первого этажа. Но папа не стал его слушать.

— Ты пьяный был, ты чуть не помер. Мы тебя караулили, — сказала я мрачно.

— Где мои три помидора? — набросился папа. — У меня тут были три помидора. Вы что, их съели? Где они?

— Никто не брал твои помидоры. Искать надо лучше. Вон они в миске на подоконнике.

Папа молча крошил помидоры, как на салат. Посолил, поперчил, залил подсолнечным маслом. Сел завтракать. Я, ускользнув из поля его зрения, вышла на балкон.

Богдан сидел на лавочке. Он знал, что я выйду. Он помахал: привет! — покрутил у виска и улыбнулся. Я развела руками и жестом показала, что сейчас спущусь.

Был очень ранний розовый час, даже с собаками еще никто не гулял. Мы сели на край песочницы и стали ждать, когда совсем рассветет. А потом пошли к Богдановой маме, и она накормила нас завтраком.

— Ну и придурок твой папа, — сказал Богдан, — как ты только с ним живешь… Кошмар на улице Вязов… Хочешь, выходи за меня замуж.

— Что, прямо сейчас?

— Когда угодно.

— Я подумаю.

Я говорила совершенно серьезно, и он тоже. Мы так устали за ночь, так не выспались, что просто не было сил на интригу, кокетство и прочие скрытые смыслы.

А может быть, дело не в этом. Богдан вообще был другой, я сразу почувствовала. Это какой-нибудь Хайдер заржал бы и гаркнул: «Шутка!» — а я: «Смотри, дошутишься!» И отвесила бы ему смачный фофан. А он бы в ответ: «Драчливых баб точно замуж не берут!» Или еще какую-нибудь гадость. Да только где он, Хайдер? Спит еще, наверно. Под толстым пуховым одеялом. Ну и пусть себе спит. Помог, сколько смог, и ладно.

СКАМЕЙКИНЫ ДЕТИ

Был неприятный, мокрый, промозглый октябрьский день. Моросило. За шиворот попадали холодные тонкие струйки. Мы сидели с Хайдером на детской площадке у институтского бульварчика, за столиком, похожим на птичью кормушку, и пили дешевое пиво.

Вообще-то школьникам спиртное не продавали, но в продмаге работал старший брат Хайдера, поэтому нас как своих отоварили без очереди и без лишних слов. На закуску можно было взять печенье, но я не любила «Юбилейное», а Хайдер — шоколадное, и мы решили пить так.

Когда наш рассудок был порядочно затуманен напитком шведского короля Гамбринуса, мы увидели нечто.

С безлюдной аллеи на нашу площадку свернул пожилой человек и направился к одной из скамеек. Но, не дойдя до нее полуметра, вдруг остановился и присел на корточки. Оперся о верхний край скамеечной спинки, вытянул ноги назад, а руки расправил в локтях, оказавшись таким образом в положении гэтэошника, обреченного на нормативы по отжиманию.

И тут началось самое интересное.

Приняв эту странную позу, гражданин быстро и резко стал выполнять известные телодвижения. Он отжимался, буквально-таки елозя ширинкой по мокрому сиденью.

Мы переглянулись и тихо прыснули. Гражданин нас не замечал.

— Детей!.. скамейке!.. делает!.. — сказала я, подавившись от хохота. Хайдер тюкнулся носом в столик. Но поскольку глазеть на такое интимное дело вроде как неприлично, мы отвернулись и открыли еще по бутылке. Прошло минут пять.

— Смотри! — дернул Хайдер меня за рукав. — Он и этой скамейке решил удружить.

Действительно, человек занимался уже со скамейкой, которая была чуть подальше. Сумасшедший! Мы захлебнулись от смеха. Мы показывали на него пальцами и многозначительно крутили у виска. Человек медленно передвигался по бульвару, переходя от скамейки к скамейке, пока не скрылся из виду. Мы сдали посуду в ларек, взяли еще «Жигулей» и ушли…

И только потом, много позже, я узнала, что таким образом — отжимаясь от стенки, скамьи, перила, садовой оградки — человек может самостоятельно снять приступ астмы.

ВЕТРЯНКА

Вчера в магазине «Лоллипоп» приобрела трусы. Фирмы Atlantic, серебристые, с огромными ярко-розовыми буквами J U I C Y в области ягодиц. Буквы усыпаны блестками, надпись изогнута по дуге, как подкова. Повертела попой перед Богданом. Ему понравилось. Ущипнул за игрек. Мне тоже очень нравятся.

Увы. Как оказалось, подделка под американскую фирму Juicy Couture. В модном журнале прочитала.

Ладно, после обеда пойду в ГУМ покупать себе брючки. Аутентичные бархатные штаны фирмы «Джуси Кутюр». Цвет — густая зеленка, бриллиантовое зеленое, как пишут на пузырьках. Главное теперь ветрянкой не заболеть. А то в прошлый раз, когда у меня появились такие штаны, за разницей лишь, что не «Джуси», а «Райфл» — мама урвала в командировке, чем очень гордилась, да-да, настоящие итальянские «Райфл», — я тут же схватила ветрянку. В ансамбле смотрелось очень эффектно. Тогда, в пятнадцать лет, я еще не знала о поп-арте и Энди Уорхоле, но, думаю, это было оно.

В последний момент передумала и купила синие. И не «Джуси», а EMS Glamour. Так что ветрянка мне не грозит. Хотя бы благодаря иммунитету. Та, первая, — школьная, — была драматическая. Она налетела вместе с первой любовью, наверное, тот же ветер принес. Меня угораздило сразу после каникул, посреди зимы, хотя погода была аномально теплая, плюсовая. Когда я только-только заболела, я сразу не поняла, что со мной. Симптомы были странные. На голове набухли шишки, много шишек. Я перепугалась и поехала к своему другу — Богдан лежал в районной больнице и косил от армии. Вызвала его из палаты. Богдан вышел на крыльцо, закурил.

— Я чем-то заболела, — сказала я ему. — Серьезным чем-то, не знаю. Шишки на черепе, температура тридцать восемь и пять, все тело болит. Никогда такого не было.

— Зачем же ты приехала больная?

— Тебе сказать. Может, я вообще умру. Может, это СПИД.

— Не умрешь, не бойся. Дурочка. Поезжай домой, врача вызови.

Я попрощалась с Богданом, взглянула на стеклянную табличку «Приемный покой» и пошла на автобусную остановку.

К вечеру температура поднялась еще на градус. Я вся покрылась водянистыми пузырьками, но я этого не видела, потому что лежала с закрытыми глазами и мычала.

Пришла с работы мама, с ходу поставила диагноз, взяла зеленку, обмотала спичку ваткой и расписала меня под хохлому.

— Прямо в тон твоих джинсов, — сказала она. — Хорошо, что Богдан в больнице. А то увидел бы, испугался и убежал.

— Я сегодня у него была. Днем. Навещала.

— Ты его не целовала?

— Нет. Народу было много вокруг. — Вообще-то целоваться с Богданом я любила.

— Может, и не заболеет. Может, еще пронесет. Парень крепкий.

— Это надолго?

— Недели на две. Он когда выписывается?

— Десятого февраля.

— Успеешь поправиться.

Утром пришел врач, открыл справку и велел больше пить. Температуру сбили аспирином. Шишки прошли сами собой. Весь день я читала, смотрела телек или спала, и было мне в общем-то неплохо. Вечером мама подновила хохлому и опять вспомнила про джинсы.

Популярная медицинская энциклопедия досталась нам в наследство от тети. Я взяла с полки том, куда попадала буква «в», и стала изучать свою болезнь.

«Ветрянка, или ветряная оспа, — было сказано в книге, — высокозаразное инфекционное заболевание преимущественно детского возраста, характеризующееся пузырьковой сыпью». Угу, я впала в детство, подумала я. «Возбудитель — вирус из семейства герпесвирусов, во внешней среде нестоек и погибает через несколько минут. Источник ветрянки — больной человек. Передается ветрянка воздушно-капельным путем. Заражение через третьих лиц и предметы, бывшие в употреблении у больного, практически исключается ввиду малой стойкости вируса во внешней среде. После ветрянки развивается стойкая невосприимчивость. Повторные заболевания ветрянкой бывают крайне редко». Что ж, это радует. «Начало болезни острое. Появляется слабость, повышается температура тела до 38 °C, и на коже любого участка тела, в том числе и волосистой части головы, обнаруживается сыпь. Вначале это пятнышки розового или красного цвета, с четкими контурами округлой формы. Через несколько часов на них образуются прозрачные блестящие пузырьки от 1 до 5 мм диаметре, похожие на капли воды. Через 2–3 дня пузырьки подсыхают и дают плоские поверхностные корочки, которые спустя 6–8 дней отпадают, как правило, не оставляя после себя рубцов». А если не как правило? У Таньки Капустновой остался шрамик над бровью, она болела…

— А ты не расчесывай, — сказала мама. — Не будешь чесать, и все заживет ровно.

«Лечение ветрянки ограничивается постельным режимом на 6–7 дней, молочно-растительной пищей, обильным питьем и гигиеническим уходом. Особое внимание уделяется чистоте постельного и нательного белья. С целью ускорения подсыхания пузырьков рекомендуется смазывать их 10 % раствором марганцовки или бриллиантовым зеленым. Для предотвращения расчесов кожи необходимо следить за регулярной короткой стрижкой ногтей…»

Я захлопнула книгу, втиснула ее обратно в шкаф и посмотрела на свои лиловые перламутровые ногти. Нет, и не уговаривайте, я этот маникюр три месяца растила и полдня делала. Лак был американский, фирмы Wet’n’Wild, в переводе «мокрый и дикий», — мамина сестра привезла из загранки вместе с духами «Бал в Версале». Моим ногтям вся старшая школа завидовала, и средняя тоже, да и младшая бы присоединилась, если бы понимала чего. С таким маникюром из-за какой-то несчастной ветрянки я не расстанусь. Придется себя контролировать.

— Надоела мне эта зеленка, — жаловалась я маме, когда она, обернув ваткой спичку, обновляла крапчатый узор.

— Зеленка надоела? Давай сменим образ.

Мама решила — пусть я у нее буду разноцветная. На следующий день во время обеденного перерыва она сходила в аптеку и принесла небольшой пузырек с надписью «Фукорцин». Лекарство оказалось вязкой, мазучей жидкостью темно-красного цвета. Теперь лицо у меня было в красную крапинку, а руки и туловище, как и прежде, оставались зелеными.

— Посмотрите-ка на нашу королевичну… Вот если бы Вовка от тебя заразился, я бы вас тогда отдельно разукрашивала: тебя зеленым, а его красным, — издевалась мама. — Нет, наоборот: тебя красным, ты же девочка.

Но брат гостил у бабушки, ему мой вирус был не страшен.

Прошла неделя. Я была дома одна, когда в дверь позвонили. «Папа на обед», — подумала я и распахнула створку, не посмотрев в глазок. На пороге стоял Богдан. Получается, его раньше отпустили. Я вспомнила вдруг, что вся красно-зеленая, и в ужасе захлопнула дверь обратно.

Он все понял.

— Открой! — закричал он. — У меня была ветрянка! Была!

Я стояла под дверью и молчала.

— Я все равно не уйду, пока не откроешь.

Он колотил минут пять. Потом я все-таки открыла. Я не выдержала.

— Царевна-Лягушка… Ну что ты как маленькая. Первый класс, вторая четверть.

В прихожей висело зеркало. Я взглянула на себя, красавицу, и подумала: если сейчас не ушел, будет любить хоть лысую, хоть с усами. Подумала и успокоилась. Мы пошли в мою комнату, и я напоила его чаем с творожными пирожками, он их обожал. И потом всю жизнь пекла ему эти пирожки. «Хозяйские», мало теста и много начинки. Но это уже из других, из взрослых историй. Как-нибудь расскажу. А сейчас пойду поверчу попой перед Богданом, пусть оценит обновку.

БОТИНКИ НА КОРОЧКАХ

На выпускной я пришла в папиных ботинках сорок третьего размера. Ботиночки блеск! Из тонкой кожи, финские, на корочках, то есть на тонкой кожаной подошве. У них были тупые, почти квадратные носы и тонюсенькие пижонские шнурки с приплющенными металлическими наконечниками. Папа купил корочки на окончание университета, четыре часа в ГУМе в очереди стоял, и очень потом ими гордился.

Зачем я их надела? Возможно, мне хотелось растоптать школу.

Ноги у меня были худенькие, и даже то, что я в расклешенных от колена джинсах, не делало мой внешний вид менее идиотским. Над джинсами висел зеленый пиджак. Именно что висел, болтался, аки на вешалке: он был на шесть размеров больше и на полруки длиннее. Пришлось несколько раз подвернуть рукава и зафиксировать со стороны подкладки булавками.

Короче, когда взошла на сцену актового зала сельской школы поселка Лесная Дорога, я выглядела, как пугало на делянке. Это меня радовало. Акт вандализма, протеста, куража — да что только я ни вкладывала в этот жест. Как вы все меня достали. Так хотелось отвесить кому-нибудь пендель квадратным носком ботиночка. Я не могла без отвращения смотреть на лица одноклассников. И учителей. Они стаскивали в прошлое. Мне надоело быть маленькой. Я очень устала.

Я долго думала, как выразить свое последнее фи. Решение пришло само собой. Перед выпускным всем одноклассницам шили платья. Капустнова кроила какой-то мудреный корсет на шнуровке, Безручкиной мастерила наряд лучшая портниха в поселке Галка Ковтун, — с гагачьим пухом, а то! — Денисова заказала в Гороховке в ателье little black dress и раз в неделю моталась на примерки, а я не хотела вообще никакого наряда, потому что от всех этих воланов и рюшей, розовых лифов и взбитых подолов, пуховых пелерин, перчаток и накладных шиньонов в виде взлохмаченных гениталий меня тошнило. Не-хо-чу.

— Не хочешь — как хочешь, — сказала мама. — Леди с дилижанса, пони олл райт. Хоть голая иди.

И я пошла. Не голая, конечно, но… Короче, пошла я.

Я напихала в носы побольше ваты, чтобы ботинки не болтались на ногах, и в таком виде отправилась получать аттестат зрелости. Школа наша стояла на отшибе — трехэтажное бетонное здание в форме руны «соулу» или буквы «ч» без одной палки. Я добежала до нее довольно быстро, поднялась по ступеням и в холле у раздевалки встретила библиотекаршу.

— Какие интересные ботинки, — сказала она.

Мне показалось, она меня поняла. Вера Петровна была нормальная тетка. Я ее уважала.

— По праздникам ношу.

— Беги скорее в зал, все уже собрались.

— Клоун! Клоун! — заорали сзади.

— За клоуна ответишь! — Не оборачиваясь, сказала я и пошла дальше. По голосу вроде Елисеев. Урод. Все уроды.

На вручении нас по очереди вызывали на сцену, к накрытому кумачом столу, пожимали руку и дарили гвоздичку. Я взошла под софиты совершенно спокойно. В зале похлопали. Взглянув на меня, директриса обомлела, но речей своих не прервала.

— Аттестат зрелости, — неуместно задорным тоном объявила она, — и грамота за особые успехи по русскому языку вручается… — директриса назвала мое имя и фамилию. — Молодец! Почти без троек! Желаем счастливого пути во взрослую жизнь. Нелегкую, но интересную. И не забывай нашу школу…

В зале сидели учители-мучители, мамки-няньки, старшие и младшие классы и вообще все кому не лень. Я не смотрела в зал. Я смотрела под ноги. На полу, у самого края сцены, валялась отломанная головка гвоздики.

Когда директриса закончит свою лебединую песню, я сделаю шаг вперед и вдарю по бутону, как по мячу.

— Ты что!! — заорет директриса.

— Ботинки у меня волшебные, — отвечу я тогда. — Сами говорят ногам, что делать. Вы извините, если что не так. — А затем откашляюсь и пропою павлином: «Средь шумного бала, случайно, в тревоге мирской суеты…»

Я стояла и смотрела, и смотрела, и смотрела на бутон, но так и не сдвинулась с места.

А потом вызвали Елисеева.

После торжественной части весь класс пошел обмывать аттестаты в школьный буфет, а мы с Капустновой, не заходя домой, отправились на башню. Так называлась местная водокачка, высокий круглый столп из серого силикатного кирпича. Мы и раньше часто забирались туда на крышу по вечерам — смотреть на звезды. Внутрь вела дверка, сразу от нее начиналась лестница. Железная, ржавая, длинная, пролетов, наверное, двадцать. Набойки корочек цокали по ней, как копытца.

— Ой! — У Капустновой застряла шпилька в решетке.

Она спустилась на пару ступенек назад, вызволила туфлю и хотела снова надеть.

— Лучше вообще сними. Давай возьму одну, удобнее будет хвататься.

Капустнова послушалась моего совета и полезла дальше босиком.

— Тебе мои ноги не пахнут?

— Не пахнут.

В каждом городе есть своя башня, — размышляла я. — В Париже Эйфелева, в Пизе Пизанская… У нас вот — водокачка…

Башня таила страхи. Один раз на самом верху из кармана моей кургузой болоньевой куртки выпал фонарик. Бульк! — далекий всплеск где-то внизу. Упал в бак с водой. Нет больше фонарика. Мне очень страшно, лестница зыбкая, и где-то внизу не видимая в темноте вода. В другой раз — паук. Мы уже спустились обратно и выходили, Борька Тунцов толкнул дверь, на филенку упал дневной свет, и мы узрели его. Он сидел рядом с ручкой. Огромный, сантиметров пять, мохноногий, рыжий, узорчатый. Жуть.

Наконец мы преодолели последний пролет. На крышу вел люк, мы выбрались через него, сели подальше от края. Поселок был как на ладони. Наш дом, мрачные корпуса НИИ, магазин, детский сад, амбулатория. В окнах школьной столовой вспыхивали огни светомузыки — пьянка-гулянка, видать, шла вовсю…

— Куда поступать будешь? — спросила я.

— В этом году не буду. К отцу в кооператив пойду гладильщицей. А ты?

— Не знаю… В Москву куда-нибудь. Не могу здесь больше.

— А мне нравится. Я бы ни за что не уехала.

— Что здесь может нравиться, Тань? В этой глухомани?!

— Друзья… Экология…

— Какая экология, рядом трасса.

— До трассы километр. У меня окна в лес выходят.

Знакомая песня. Где-то я это уже слышала. Да, от мамы. С Капустновой все ясно — она стала клушей еще в школе. Это я хочу вылететь, как шампанская пробка. А они желают землянику собирать. А потом — картошку, а потом — бутылки.

Беседуя с Танькой, я теребила подаренную директрисой гвоздику, и вдруг она распалась на две части: головка оказалась отломленной и насаженной на спичку.

— Смотри. Надо же…

Капустнова подергала свой цветок за макушку, но он оказался нормальным, соцветие держалось крепко.

— Теперь понятно, почему на сцене валялись бутоны. Ты не заметила?

Нет, она не заметила. Танька вообще не придавала значения мелочам.

— Какой теплый вечер.

— Почти как на юге.

Было еще светло. Я смотрела вниз на поселок. Прощай, Лесная Дорога! До свиданья, овраг! Летите, голуби. Вперед, гардемарины. Хау ду ю ду ю, мистер Браун. Счастливого рождества, мистер Лоуренс. Боже, царя храни. Спокойной ночи, малыши. Взвейтесь кострами, синие ночи. С легким паром. Время, вперед. Я люблю тебя, жизнь. Черный ворон, я не твой!

II. ПЕРСОНЫ НОН ГРАТА И ГРАТА

Рассказы

МРАМОРНОЕ МЯСО

По паспорту он был Саша Карлов. Но все звали его Карлос, ему это шло, такому смуглому, темноволосому и высокому, — мне, его девушке, завидовали однокурсницы. Будучи по натуре актером, как оказалось впоследствии, неудавшимся, Карлос работал винным менеджером в компании «Голиаф». В его обязанности входило объезжать рестораны и предлагать закупщикам калифорнийские вина.

Мы жили незарегистрированной супружеской жизнью в восьмиметровой комнате общежития театрального института. Каждый вечер Карлос собирал в портфель каталоги и ехал в центр, средоточие питейных заведений. Заказывали у него немного, зато он прикасался к шикарной жизни. Дома, в казенной клетушке с мышами и засаленными розовыми обоями, зазвучали диковинные слова: винная карта, бордо, божоле, флют, сомелье, купаж… Карлос произносил их вдохновенно. До сих пор помню патетику, с которой он выговаривал название «Пол Массон», — голос Карлоса включается в голове всякий раз, когда вижу эти огромные кринки с дешевым десятидолларовым пойлом. Но тогда я еще не знала вкуса их содержимого, и энтузиазм возлюбленного мне передавался вполне.

— Сегодня был в «Саппоро», — восторженно рассказывал Карлос. — Японский ресторан на Сухаревской. Там… — голос его замирал, — готовят суши, сашими и мраморное мясо. Знаешь, что такое мраморное мясо? Телят поят пивом, делают им массаж и ставят музыку Баха. И мясо выходит как мрамор.

— Интересно, откуда в Японии Бах.

— Оттуда же, откуда калифорнийские вина. А еще у них есть темпура. Это от слова «температура». Выбираешь осьминогов или креветок, и они при тебе их зажаривают. А едят палочками! У них такие тонкие деревянные палочки, как спицы. Хаси называются.

Я представляла сказочный «Саппоро» с раздвижными бамбуковыми перегородками. С неторопливыми сосредоточенными японцами, поедающими мраморную говядину. С официантками, похожими на гейш. С переливчатой храмовой музыкой… Мечтая о жареных осьминогах и мраморном мясе, я чувствовала, как расширяется мир.

Под влиянием рассказов Карлоса я решила научиться есть палочками. Хаси были куплены за пять рублей у китайцев в сувенирном павильоне на ВВЦ, а обучил ими пользоваться сосед по общежитию, русский парень Серж Пичуричкин по кличке Пич Рич, что в переводе с английского значит Богатый Персик.

— Что ты больше всего любишь из сладостей, но только чтобы мелкое? — спросил он.

Я подумала и сказала:

— Изюм.

— Отлично. — Пич Рич насыпал полную тарелку изюма. — Бери палочки и ешь. Руками нельзя! А я буду следить.

Когда через полтора часа тарелка опустела, я в совершенстве владела искусством пользовааться хаси.

Карлос проработал в «Голиафе» несколько месяцев. Дело не шло; забирать последнюю Карлосову зарплату мы заходили вдвоем — как помню, она составила тридцать один доллар. Всю дорогу домой Карлос вздыхал.

Через некоторое время он устроился консультантом в мебельный магазин. Вскоре у Карлоса появились деньги, он снял однокомнатную квартиру в хрущевке на улице Героев Панфиловцев. В незнакомом районе тут же была произведена разведка и обнаружен ночной супермаркет с необычным названием «Ноленс Воленс». Там был хороший винный отдел. Особенно Карлосу понравилось одно редкое американское вино, но не прошло и пары недель, как он — заставь дурака богу молиться — сам себя этого удовольствия лишил.

Дело в том, что эксклюзивным правом на поставку вина обладала компания «Голиаф». А Карлос знал, что у них не могло быть договора с магазином на Героях Панфиловцах. И вот в один прекрасный день он заявился туда и сказал:

— Позовите главного менеджера.

— А что такое?

— Вы не имеете права торговать этим товаром. — И вывалил все, что знал про эксклюзивные права компании «Голиаф».

Его внимательно выслушали; он побуянил и успокоился, купил сосисок, макарон, пачку «Пэлл-мэлла» и ушел. Наутро следующего дня заветные бутылки исчезли с витрины и не появились там больше никогда.

Собственной рукою, как говорится. Propria manu.

Карлос остался предан компании даже после того, как получил расчет. Он поступил по-японски.

Откуда взялась Светка, я так и не поняла. Кажется, Карлос спас ее от контролеров в троллейбусе. Или в автобусе. Совершенно не помню лица, память сохранила лишь белые шерстяные носки, в которых она ходила по нашей холодной квартире. Незаметное худое существо женского пола в возрасте около тридцати. В детстве у нее наверняка была кличка Тень или Моль. Ассоциация с молью подкреплялась и густым шлейфом лавандового одеколона, которым она поливалась без меры. Моль-Антимоль.

То, что она делала в нашей квартире, называлось «в гости».

— Сегодня Светка в гости придет, — говорил Карлос, и мы шли в «Ноленс Воленс» за красным сухим. Моль предпочитала молодое божоле, и вообще, алкоголь был одним из немногих вопросов, в которых она разбиралась.

— С ночевкой?

— Захочет — останется.

В дальнем углу нашей единственной комнаты стояла маленькая продавленная кушетка, именуемая за свою неудобность «собачий диванчик». Так что оставить человека на ночь мы могли.

Моль всегда приходила в половине девятого. Она работала на какой-то глупой работе, кажется, пришивала пуговицы к мужским пиджакам на фабрике «Большевичка». Мы накрывали на стол. Карлос разливал божоле, я нарезала ветчину и сыр. Моль доставала из сумочки шоколадку.

Большую часть времени Моль молчала, а если и говорила, то невпопад. Она просто сидела на табуретке между холодильником и окном и смотрела на Карлоса. За бутылкой Карлос рассказывал истории. Про то, как экспромтом играл Снегурочку в новогоднем спектакле. Про то, как в его прежний дом в Грозном попала бомба. Как мать бросил отец. Как расписывал палехские подносы в одном из первых кооперативов. Как попал на дегустацию двадцатипятилетних коньяков в отель «Метрополь». Как работал охранником и однажды стрелял в человека. Историй в нем хватило бы на многотомную энциклопедию жизни.

Я тоже сидела на кухне, читала учебник по теории драмы и краем уха слушала Карлоса. Да, именно так мы ему и внимали: она открыв рот, я вполуха. Я ей была не конкурент.

Так проходили вечера. После застолья мы расстилали Моли собачий диванчик. Рано утром она уходила, и я никогда не слышала как.

Был март, сырой и холодный, когда наконец это случилось. Карлос и Моль засели за божоле, а я как назло в тот день простудилась и пошла принять горячую ванну. В воде согрелась и заснула, а очнувшись через пару часов, обнаружила, что мое место в постели занято.

Я пошла на собачий диванчик. Я даже ничего не сказала, хотя они не спали. В конце концов, за квартиру платит Карлос. Кого хочет, того и приводит, это было ясно как день. Хотя была ночь.

— Можешь пока в общаге пожить? — спросил он наутро. Прямо, без предисловий. Я поморщилась, собрала шмотки и вернулась в восьмиметровую комнату с мышами и розовыми обоями.

Моль слушала Карлосовы истории еще месяца три, а потом исчезла. Оказалось, все это время она переживала размолвку с женихом, и вдруг они помирились. Карлос позвонил в общежитие и продиктовал для меня записку. Пару дней я размышляла, стоит ли перезванивать. Потом решилась.

— Возвращайся и выходи за меня замуж, — сказал Карлос по телефону.

— Без любви грешно, — ответила я.

В ресторан «Саппоро» я попала через семь лет. Восточная сказка голодного студенчества не выветрилась из памяти за эти годы, и хотелось наконец воплотить ее в жизнь. Я собралась и пошла. Одна. Сказка моя, не буду ни с кем делить.

Но оказалось, Карлос здорово приукрасил действительность. Ресторан «Саппоро» являл собой дурно пахнущий неуютный длинный зал со слышимостью оперного театра. Разумеется, можно было сразу развернуться и удалиться, но что-то заставило меня пройти этот раунд до конца. Я полистала меню и выбрала: суши с икрой, сашими из тунца, чайник зеленого чая ко'кей-ча и — как без него — вожделенное мраморное мясо.

Через четверть часа принесли заказ. Вот оно, симофури, божественный говяжий край. Нежнейший ароматный кусок, украшенный вешенками и прозрачной стружкой маринованного имбиря, напоминающего лепестки роз «Флорибунда». На секунду даже показалось, что где-то вдалеке играют до-минорную прелюдию Баха. Я мысленно облизнулась и стала наливать чай в грубую глиняную пиалу.

Боже, но что это? Вместо чая в чашке дымился обычный кипяток. Я нажала на кнопочку в столе и вызвала официантку.

— Мне забыли положить заварку.

— Это японский чай. Он подается так.

В каком это кино есть сцена: «Милая! Да у тебя не чай, а анализ!»? Прямо будто в «Саппоро» снимали.

— Вы серьезно?

— Хотите, позову специалиста по чаю?

— Не стоит беспокоиться. Вы просто заберите чайник и принесите, чтобы плавала заварка.

— Хорошо.

Через пару минут гейша вернулась и с ядовитой улыбкой водрузила чайник на стол. Я приподняла крышечку. В крутом кипятке плавали редкие чаинки.

«Это вечер памяти тебя, Карлос, — подумала я. — А анализ, не иначе, символ нашей тогдашней жизни: хотелось, чтоб она была как мраморное мясо, а обернулось все блокадным кипяточком. Да-с…»

Обдумывая этот мрачный парадокс, я подцепила кусочек симофури. Увы, за время выяснения отношений с гейшей оно совершенно остыло. «Черт меня сюда понес», — подумала я. Вечер был безнадежно испорчен. Нарушая все писаные и неписаные правила японского бонтона, я еще немного поковыряла палочками в тарелке, после чего подозвала официантку и буркнула: «Колы!»

В ресторане было пусто, лишь за соседним столиком сидела чета пожилых японцев. Внизу, на проспекте, гудели машины. В высокие витражные окна хлестал дождь. Девчонка принесла стакан колы. Окончательно погрузившись в черную меланхолию, я отхлебнула.

Кола была теплая.

ЧУДЕСНЫЙ ЛЕНД-ЛИЗ, ИЛИ ЖИЗНЕННЫЕ СИЛЫ

Известно, что больше всего на свете я люблю помидоры. Спросите меня, чем я хочу питаться, если всю жизнь можно есть только что-то одно, и я отвечу не задумываясь.

Плоды сих представителей семейства пасленовых я потребляю во всех производных, за исключением того (а исключения лишь подтверждают правила), что категорически не ем кетчуп.

Всю прочую еду из помидоров я пожираю. От банки (тарелки, чашки) меня надо оттаскивать.

— Опять не уследили, деточка сока обпилась…

Деточка лежит на кровати и стонет.

Когда деточка видит что-то томатное, она не владеет собой. Или владеет, но с огромным трудом. Помню, в школе, на поминках Юльки Шишковой, старосты нашего класса, которую сбила машина, я прямо-таки извелась, что нельзя дотянуться до плошки с соблазнительнейшими дамскими пальчиками в собственном соку. Так до сих пор и стоит перед глазами.

Но вернемся в сознательный возраст. Однажды в никудышное дождливое лето, на унылой подмосковной платформе Сушкинская произошло чудо. В единственную на весь дачный поселок палатку-тонар завезли заморский товар. Консервы. Литровые слегка заржавевшие банки порубленных томатов в собственном соку производства города Окленд, Америка. Семнадцать рублей банка. Ни до, ни после в своей жизни я таких консервов не видела. Это было не менее удивительно, чем если бы в супермаркетах взбалмошного портового Окленда продавались яйца Петелинской птицефабрики, находящейся в пяти километрах от упомянутой дачной платформы: fresh eggs, made in Petelino, near Sooshkinskaya, Odintsovskiy district, Moscow region, Russia.

Я съела всю партию.

Местные алкоголики остались без закуски.

Чтобы познать контраст, надо понимать, что такое Сушкинская. Само название возникло потому, что под участки осушили болота. Но, конечно же, все равно это было очень сырое, вечно подтопленное и комариное место. За ночь я теряла энное количество крови. Днем съедала банку помидорной болтушки из Окленда. В таком нулевом балансе и продержалась все лето.

Настала осень, мы вернулись с дачи и, обнаружив в холодильнике пустые полки, всей семьей собрались в магазин «Ашан» за продуктами. Встал вопрос о том, сколько покупать томатного сока.

В коробке двенадцать пакетов по литру. В прошлый раз брали две коробки, двадцать четыре пакета, и до следующей закупки — а она у нас раз в полгода — мне не хватило.

— Возьму, пожалуй что, три коробки.

— Лучше посчитай, сколько ты выпиваешь, — сказал папа.

Я посчитала, и получилось сорок восемь литров.

— Какой ужас! Это когда по пакетику из «Перекрестка» приносишь, то незаметно…

— You are what you eat.

— Конечно! Помидорина — это же мой образ. Листья у нее ядовитые, плоды, пока незрелые, тоже. А когда созреют, то райские.

— У любой поэтессы так.

Я, кажется, знаю, в чем дело. Что ближе всего по вкусу к томатному соку? Правильно, кровь. Вот вам и ответ.

Продавали бы кровь — я бы кровь покупала.

В каком-то кино дьявол в человеческом обличье мог только сырые яйца есть. Тюк! — и выпивает…

Надо же откуда-то брать жизненные силы.

ГОЛОВА И НОГИ

Бабушка и мама очень разные. Однажды мама купила красивые дымчато-синие босоножки фирмы «Цебо» на тонком высоком каблуке. Но в них было очень тяжело ходить. Мама мучилась, мучилась, пока бабушка не взяла топор и не подрубила каблуки. Сама бы мама ни в жизнь так не поступила. (А я бы поступила? Возможно. Если бы в голову пришло такое остроумное гордиево решение, а это вряд ли.)

Тогда мне было четыре, а в шестнадцать я получила эти босоножки в качестве приданого — не считая укороченных каблуков, они были как новые.

Я обрадовалась, но носить не смогла: одела пару раз на дискотеку в школу — нет, неудобно. Мама посмотрела на это дело и переправила босоножки тете на Украину.

Прошло много лет. Чешскую фирму «Цебо» переименовали в «Бата». Когда я была на год старше, чем тогдашняя мама, я пошла в обувной магазин и купила себе туфли «Бата». На двенадцатисантиметровом каблуке. Хожу в них вечером дома по ковру и думаю: боже мой, в жизни не было удобней обуви.

Зато была обувь вычурная. Чего только стоит незабываемое дефиле по Кронштадту в «меховых» шлепанцах — в сабо с фиолетовым гагачьим пухом. Это была фирма Zara, так себе, средней руки испанская модная фабрика, мейнстрим.

И вот этот мейнстрим нашел воплощение в петербургской поездке прошлого лета. У меня был ансамбль: черная бархатная кофточка-топик, отороченная таким же пухом, только, соответственно, черным, пуховая, опять-таки, заколка и эти вот «меховые» фиолетовые шлепанцы.

Когда я заявилась в таком наряде гости к питерскому поэту Кононову, первое, что он сказал, распахнув двери, было:

— Женя! Пушистая, как от Костромы!

Заметьте, не «из», а «от». Я не стала переспрашивать. Потом выяснилось, что Кострома это модный дизайнер.

И вот, будучи в этом самом «от Костромы», я в компании двух московских друзей отправилась в Кронштадт осматривать Морской собор архитектора Косякова. Собор восхитил меня; я достала фотоаппарат и сделала несколько кадров. А потом мы просто пошли бродить по городу. Если бы не солнце, бирюза исполинского купола и блеск Обводного канала, Кронштадт произвел бы удручающее впечатление: на улицах, в кафе-столовой, на автобусных остановках — там все еще продолжался Советский Союз.

Не торопясь, мы шли втроем посредине проезжей части — машин на острове почти не было, — и вдруг нас обогнала девушка. Не пройдя и трех метров, она оглянулась. Потом еще раз. И еще. В глазах ее было изумление и зависть.

Я поняла, что она смотрит на мои шлепанцы. Смотрит, как если бы это была «ламборджини» или «феррари».

Поняла и ужаснулась.

«Главное — голова и ноги, — говаривала во времена моей юности классная дама Казетта Борисовна, блиставшая в нашей захолустной сельской школе. У нее всегда были идеальные прически и дорогая обувь. — Запомните, девочки: голова и ноги!»

ПОГРУЖЕНИЕ

Как поживает ваш генеральный директор? Он тебе все еще нравится? Есть положительная динамика? — Мы сидели на кухне у школьной подруги, и я выспрашивала у нее последние новости.

— Это долгосрочный проект, — сказала Люда. — Знаешь, он все-таки умный мужик. Ведет себя демократично, прислушивается к коллективу… Мои идеи, например, одобрил.

— А какие у тебя были идеи?

— Во-первых, я подумала, хорошо, если бы во всех авиакомпаниях использовались одинаковые бланки для заявок. — Людина работа состояла в том, что она бронировала и выписывала билеты в туристической фирме «Майклз Трэвел Хаус».

— И вы ввели единые бланки?

— Пока нет. Он сказал: ну, когда эта система появится в России… Но ведь он же не против.

— А еще?

— А еще организовал поездку в Бологое. Знаешь, как мы там напились на пленэре! Трое суток гуляли. В лесничестве, на берегу реки. Это ведь было мое предложение — устроить погружение.

— Погружение во что? — спросила я.

— Да просто погружение.

— Нет, правда, во что?

— Н-ну… — Люда задумалась. — В компанию…

В Корее на заводе «Хюндай» субботние корпоративные open airs с семьями (!) предусмотрены контрактом. Попробуй не прийти, не погрузиться.

В тот день я осталась ночевать у Люды. Она растолкала меня в семь утра. Натыкаясь на стены и мебель, я побрела в ванную.

— Давай быстрее, — сказала Люда, — я и так опаздываю, а нам еще заправиться нужно и Ваньку в сад забросить.

В восемь мы ехали в сплошном потоке по Третьему кольцу. Людмила материлась. Ребенок на заднем сиденье скулил: увидел в магазине на заправке машинку, а ему не купили. Машинка стоила тысячу рублей.

Мы подъехали к садику на улице Пырьева, Люда выдернула расстроенного бэби из «ниссана», и они побежали к дверям, жадно заглатывающим новых мам и детей.

В момент Люда выбежала обратно.

— Пятнадцать минут осталось, — сказала она. — Нам ну никак нельзя опаздывать, понимаешь? Дойдешь сама до метро, ладно? Я высажу тебя на Бережковке. — Люда надавила на газ.

— Сколько ты зарабатываешь?

— Тысячу долларов.

На Бережковской набережной мы были без пяти девять. Я перешла дорогу по светофору и увидела, что из метро «Киевская» прямо на меня идет стена. Быстрым шагом, плотными рядами, торопливо закуривая, сотни, а может быть, тысячи служащих шагали в сторону центра.

Зрелище поразило: такого количества сосредоточенных и единонаправленных людей я не видела очень давно. Если видела вообще.

«Девятичасовые, — подумала я. — Надо подождать, пока пройдут». И свернула к ближайшему ларьку рассматривать резинки для волос.

А ведь эта картина повторяется каждый день, у любого метро. В 7:55, 8:55, 9:55, 18:05, 19:05 и 20:05.

Вот оно, погружение.

ВИФЛЕЕМСКАЯ ЗВЕЗДА

Все началось с того, что Алексис сделал мне предложение. Мне сразу не понравилась эта история. Во-первых, он заявился пьяный, во-вторых, без цветов. Если бы я прислушалась тогда к своим ощущениям, может, ничего бы и не было. Но я не прислушалась. Я согласилась. К тому моменту мы прожили вместе два с половиной года. Но сейчас-то он был пьян как свинья и даже цветов не принес.

После не очень вразумительного «да» (что-то вроде «у меня нет повода тебе отказывать») мы решили позвонить родителям. Я набрала папу. Но телефон взяла мама. Было двенадцать часов ночи.

— Мы в больнице, — сказала мама. — В Шатурском районе. На рыбалку ездили. Папа с дерева упал. Сломал позвонок и четыре ребра. Сук не выдержал. Там ива была на берегу. Представляешь, и он туда полез.

— Дров, что ли, не было? — спросила я.

— Вид красивый, — сказала мама. — Фотографии потом покажем. Бабушке только не звони.

И я решила пока им ничего не говорить. А Алексису сказала: «Давай подождем, пока папа поправится». — «Долго?» — «В лучшем случае, полгода». — «Ох-ох-ох, — расстроился Алексис, — вот несчастье!»

Папу привезли домой через месяц и велели лежать. Он тут же позвонил и попросил купить учебник испанского, чтобы провести время с пользой. Хорошо, сказала я и отправилась в дом книги «Медведково». Учебников там не оказалось, зато открыли новый цветочный отдел. Чтобы не уходить из магазина с пустыми руками, я купила большой комнатный цветок с ярко-красными листьями, он назывался пуансетия, или вифлеемская звезда. У меня никогда не было цветов, но пламенеющее чудо сразило в самое сердце, и я купила вифлеемскую звезду, голубой цветочный горшок, пакетик земли, удобрение, получила устную инструкцию и, зажав в кулаке бумажку с названием цветка, отправилась с добычей домой. Дома мы с Алексисом пересадили пуансетию в горшок, хорошенько полили, сфотографировали и как среднесветолюбивое, по словам продавщицы, растение поставили на шкаф.

Через два месяца она сбросила свой кровавый наряд, скрючилась и засохла. Мы повздыхали и выкинули останки на помойку. Ботанический эксперимент завершился фиаско.

— Даже цветы у меня дома не приживаются, что уж говорить о мужчинах, — жаловалась я знакомой цветоводше. С Алексисом мы к тому времени расстались по той причине, что указывают в загсе: не сошлись характерами. Ну а поскольку до загса так и не дошли, то и указывать ничего не пришлось.

Цветоводша была опытная, со стажем. Всю жизнь проработала в Ботаническом саду МГУ, и к моменту выхода на пенсию ее квартира напоминала дендрарий и оранжерею одновременно.

— Может, ты что-то делала неправильно? — предположила она. — Давай в книжке посмотрим. Ну вот. Во-первых, пуансетию нужно поливать только теплой водой. Во-вторых, дважды в день переставлять из тени на свет. А в-третьих, тебе, надо сказать, повезло.

— Почему?

— Ты руки после нее мыла? На, почитай.

Я взяла книгу. В глаза бросились символические череп и кости, жирная заглавная надпись гласила: «Очень ядовитое растение».

А руки-то я и не мыла.

ТАМБОВСКИЙ ВОЛК

Рядом с нашим домом, в Протопоповском переулке, есть секонд-хенд, до потолка заваленный тряпичной дребеденью. Я часто туда захожу: люблю наряды и умудряюсь перешивать дерьмо на конфетки.

Утро, никого нет, я одна, набрала тряпок, кручусь в закутке-коридорчике перед зеркалом. В руках у меня скатанная в ком истошно-голубая бархатная кофта, которую я прикладываю… к правому бедру — и так, и сяк. Это потому, что хочу сшить из нее сумочку, которая как раз на уровне бедра, по моему преставлению, и будет болтаться. И тут я чувствую, что на меня кто-то смотрит. Оборачиваюсь. Из не замеченной мною подсобки вышел человек лет сорока в огромной ковбойской шляпе — и наблюдает за манипуляциями. Причем очевидно, что смысла их он не понимает.

— Очень хорошо!

Ну что мне ему ответить?

— У вас тоже, — говорю, — неплохая шляпа.

Человек оказался владельцем заведения, а заодно и хозяином соседнего ресторана. Звать Петр. Отвез домой (три минуты пешком) на джипе размером с карету «скорой помощи». Сунул визитку. На серебряном картоне — здоровая собачья голова. Сверху курсивом — «Ресторан „Тамбовское подворье“». Стало быть, это не собака, а волк изображен. Тамбовский. Тотем, то есть. Я убрала визитку в бумажник. Своей не дала. А назавтра и думать про него забыла.

Прошла неделя — я не звоню. Неугомонный ковбой провел разведку, узнал мой телефон у продавщиц и попросил внимания. Ладно уж, встречусь, а то если его сразу послать, то мне потом в тот секонд не зайти. Что я, в конце концов, бегать от него должна? У меня открытая жизненная позиция. Послушаю, что скажет. Если что, сдачи дам, в школе на рукопашный бой ходила.

Но сдачи давать не пришлось, ковбой вел себя вполне корректно. Встретились в ресторане — позвал отобедать.

Я болела гриппом, но тем не менее решила выползти из норы. Приезжаем в ресторацию, провел в номера, спрашивает:

— Ты пить что-нибудь будешь?

— Не, не могу, антибиотики принимаю.

Тамбовский Волк нажимает кнопочку под столом. Приходит тетенька. Волк что-то пишет на бумажке и отдает ей листочек. Тетенька уходит и через пять минут возвращается с коробочкой в руках.

— Вот, — говорит Тамбовский Волк, — новейшая фармацевтическая разработка от гриппа. Оциллококцинум. Экстракт печени и сердца барбарийской утки. Не бойся, это гомеопатическое, я ребенку семимесячному даю.

Мне терять нечего. Мне, черт побери, работать надо, а температура изматывает. Короче, выпила я одну капсулу этого бациллококцинума. И… выздоровела часа через два. А то я уж думала — а вдруг грипп куриный!

Прямо-таки чудеса в решете. Спасибо тебе, добрый человек в большой шляпе. Робин Гуд, а этой породы осталось совсем немного.

Увы, Тамбовского Волка я спугнула. Прошел месяц, и сидели мы снова в его «Тамбовском подворье».

— Пишешь сейчас что-нибудь? — спрашивает.

— Дневник.

— Вот если бы я вел дневник! Чего в моей жизни только не было. Начиная от отрезанных голов и кончая… самыми невероятными эротическими приключениями.

Работал я на бирже, ну, это лесопилка, значит. И вот однажды вижу: навстречу мне несется Славка Пончик, весь зеленый. «Что случилось?» — «Г-г-голова!» — и дальше помчался.

Я подхожу — человек попал под комбайн, голову колесом отрезало.

Я смотрю на нее — а она для меня как баранья.

Я свои нервы так воспитал. Лежу я, а на верхней шконке кого-то бьют. Чувствую, сверху кровь на меня полилась. Утерся, повернулся к стенке — и заснул.

С головой смешно получилось. Один там у нас нужду справлял у дороги, голову тоже увидал и драпанул со страху. С расстегнутой ширинкой. Прибегает на биржу, а ему так дружески: «Гражданин начальник, ты это… убрал бы…»

Слушать Тамбовского Волка тяжело. Когда он увлекается, начинает говорить без интонаций, сквозь зубы. С непривычки трудно разобрать, я переспрашиваю. Разумеется, только тогда, когда не могу утерпеть от любопытства.

Такую же узнаваемую неинтонированную речь можно услышать в фильме Учителя «Космос как предчувствие». Там виртуозно сыгран бывший зэк с твердыми моральными принципами. Только в кино все плохо кончилось, а у Тамбовского Волка — хорошо. Что интересно, он-то мне и подарил диск с этим фильмом.

Так как же я его спугнула? Я прицепилась то ли к бирже, то ли к шконке, то ли к гражданину начальнику — понятно, где мог быть такой сюжет.

— За что сидели? — спрашиваю. Вот какая умная девочка, в жизни разбираюсь.

И он стушевался, замялся, не ответил… Увел разговор в сторону… До эротических приключений мы так и не дошли.

И только когда он едва поздоровался со мной на углу Протопоповского и Каланчевки, я поняла, что произошло. Не хотел он быть бывшим зеком — он хотел Робин-Гудом.

ПРАВИЛЬНЫЙ ПАЦАН

I. Риторический прием

Как? Христич? Это что, отчество? Нет, это фамилия. Почему у Христича нет заднего стекла в машине?

Его прострелили.

Но, Боже мой, что случилось?

Стреляли. Гнались. Не догнали. Я бы догнал. А что, у меня двести тридцать лошадей!

А если по правде?

Едем с Маринкой через Химки, а тут двое на «шахе». Впереди троллейбус. Я только хотел его объехать, а эти, блин, козлы меня притерли, еле затормозил. Ну, суки. Взял и перегородил им дорогу. Вдруг вижу: через салон пролетела пуля — и в форточку! Я даже сигарету выронил. А что ты думала, у меня такие нервы железные? Выхожу из машины, Маринка орет: «Идиот!» — а я ей: «Под сиденье!»

Короче, вышел. Стоит «шаха» и два отморозка, у одного волына. Ну я волыну отнял и выстрелил ему в ногу. Сначала порешить хотел, но в последний момент передумал.

Как — отнял?

А так. (Показывает.)

А дальше?

Остался милицию ждать.

И что им сказал?

А так и сказал: «Убить хотел. А ты бы на моем месте как поступил?»

Все правильно, в классической риторике этот прием называется концессио — защитник заставляет вас взглянуть на вещи глазами подсудимого.

Цицероново красноречие на обочине Химок — и Христич, ранивший при всем честном народе малолетнего придурка, отпущен восвояси.

Но только ли красноречие?

Никто не знает, где кончается психология и начинается гипноз.

II. Урок жизни

У Христича есть друг поэт. Однажды поэта остановили на улице:

— Слышь, ты! Это кто написал, Пушкин или Лермонтов? — У подъезда стояли две темные личности и не могли завершить литературоведческий спор.

Поэт «слышь, ты!» не перенес и сцепился.

А это оказались люди криминального авторитета Узбека, и они сказали:

— Ну все, ты труп.

Христич поехал разбираться; уладил дело. Потом сказал, угроза была реальная.

— И как же ты, Христич, все разрулил?

— Сказал им, что работаю с Машкой — (еще один авторитет, Христич просто вспомнил, что есть такой и что пока не убит), — что с поэтом с первого класса вместе учился и он мне дорог как память.

Поэт:

— Ничего себе, дорог как память! Что я, вещь, что ли?!

А Христич говорит, что это на блатном жаргоне значит: тронешь — я лично порву на части.

Ну, мы уже не стали спрашивать, что значит «порву на части».

— Не любит этот, как его, поэт, таких как мы… — сказали Христичу на прощание.

— …И никогда, слышите, никогда не цедите сквозь зубы, когда разговариваете с зеками, — сказал потом Христич.

III. Ночные помощники

Я вышла замуж за друга Христича. Мы делали ремонт в новой квартире. А жили в старой. Чтобы съехать оттуда, нужно было заканчивать, и поскорей. В частности, на текущий момент срочно требовалось приклеить потолочные плинтуса.

Я позвонила Оксане Кораблевой:

— Ты художник — у тебя глазомер хороший. Приезжай, помоги.

Оксана приехала, поздно и будто пьяная; переоделись в рабочие тряпки, ей дала свои, а сама нацепила одежду супруга, причем, чтобы не особенно загадить клеем чужие штаны, вывернула их и надела наизнанку — получилось очень смешно, оттого что торчали карманы, как крылья у ангела, и не сходилась ширинка. Но работа не задалась: Оксана стала хихикать, дурить, меня, говорит, разморило после бассейна, и делать ничего не могу.

— Давай, что ли, выпьем тогда.

Достала из сумки тревожную фляжку, отыскала в ящике с инструментами мензурки и разлила грамм по пятьдесят. В это время раздался звонок: Христич привез мешок цемента. Открываю дверь, он заходит в квартиру, видит меня в незастегнутых штанах наизнанку, навеселе и с незнакомой ему барышней. Как друг моего мужа и почтенный отец семейства он решает этот беспорядок прекратить.

— Собирайтесь, — говорит Христич, — едем домой.

— А как же плинтусы?

— В другой раз приделаешь. Время час ночи.

Ну что, Оксана, говорю я, с Христичем спорить бесполезно — поедем теперь к нам зажигать. Ты только не пугайся, на чем мы сейчас поедем. — А что такое? — Да ничего, говорю, там просто стекла заднего нет: на прошлой неделе отстрелили. — Как отстрелили? — Поругался на дороге, столкнул в кювет. Пиф-паф! И нет стекла. — Ты не боишься с ним ездить? — Боюсь, а что делать…

Мы выходим из подъезда, Оксана видит христич-мобиль со следами минимум десяти столкновений и заметно бледнеет.

— Садись, садись, — говорю, — я его попрошу, чтобы он больше ста двадцати не гнал.

Оксана садится на заднее сидение и закрывает глаза.

— Спит? — шепчет Христич.

— Боится, — отвечаю я.

У Христича большая валкая «тойота», я, как обычно, восседаю на пассажирском сиденье слева от руля, смотрю на проносящиеся огни и думаю о том, как водит машину папа.

О том, что «опель» — говно машины, говорят все, кроме их владельцев, к которым относится и он.

Он хвалит. В доказательство приводит инцидент с бархатной погоней в Балашихе. («Ты и не заметила даже».)

Суть была в том, что папа кого-то обидел: попал задним колесом в выбоину (темная лесная дорога без фонарей) и облил грязью.

— И что?

— Хотели догнать — не догнали.

— А если бы догнали?

— Перегородили бы дорогу для выяснения; может, постреляли бы.

— Если бы хотели пострелять, они бы и так постреляли.

— Много ты постреляешь в форточку с левой руки на полном ходу?

И тут я поняла, почему Христич покупает только праворульные машины. А еще подумала, что с ним ничего на свете не страшно. Потому что он правильный пацан. Он то что надо.

ГРЕЗА НАЯВУ

Фамилию фотографа Кристиана Холмза наши почему-то транслитерировали с «з» на конце, хотя пишется она, как у Шерлока Холмса. Ну, Холмз так Холмз. С женой Элизабет Форд, дизайнером-полиграфистом, он прилетел из Оттавы на ежегодную киевскую фотоярмарку — супруги читали мастер-класс под названием «Зрительные образы». На Украину канадцев выписал русский журнал по цифровой фотографии. Объяснялось все просто: наш издательский дом имел приставку «International», а Кристиан и Лиза были постоянными авторами.

Расселяла сотрудников фирма UkraRent, через которую офис-менеджер Поля забронировала несколько квартир в центре города. В аэропорте делегацию встретил представитель компании и привел на парковку — был заказан трансфер. Там стояло несколько «наших» такси, но, как только мы подошли, выяснилось, что забронированные квартиры на Бессарабке заняты, а нам предоставят другие. Поля долго орала на агентов по мобильному, дамы переминались на каблуках, парни курили, а потом редакцию рассадили по машинам и отвезли кого куда.

«Фольсваген», в который села я, приехал на золотую милю и остановился у старинного розового дома с кариатидами. Нас было четверо. Мы вошли и ахнули: квартира оказалась царская. Просторная, отреставрированная хоромина с высоким потолком, кожаными диванами и дубовым паркетом. Класс! — сказали все хором. Поставили чемоданы, распахнули форточки, спустились за сигаретами и увидели город. Своим нижним концом улица Большая Васильковская упиралась в стеклянный зáмок торгового центра и, свернув под тупым углом налево, сливалась с Крещатиком. Еще одна улочка, сопровождаемая чуть ли не по всей длине странным домом-гармошкой, сбегала от площади вниз. Вдали, как парус, виднелся новенький небоскреб офисного центра с огромным красным словом «Оренда».

— Похоже на Барселону, — сказал главный.

Мы почти забыли про работу. Мы наслаждались жизнью. Пили чай на огромном балконе и спали на мягких перинах. Смотрели из окна на угловой дом в стиле модерн — его темно-красную крышу венчала легкая башенка-шишка. Спускались по гулким ступеням, выходили на площадь за пиццей и коньяком… А спустя пару дней техред Сергеев начал приставать, что вот лучше бы канадцев сюда, гости все-таки, а нас — в их квартиру, мы привычные.

Привычные к чему? К загаженным подъездам и проссанным лифтам в советской панельной девятиэтажке с низкими потолками и крошечной кухней, к продавленным грязным матрацам… «Апартаменты» канадцев тоже были в центре, даже центральнее наших — на углу Крещатика и Тараса Шевченко; по-моему, это единственная панель на золотой миле Киева. В довершение всего перед домом, на оси бульвара, стоял бронзовый Ленин и заглядывал точно в окна квартиры Кристиана и Лизы, расположенной на четвертом этаже.

Памятников в Киеве полно: начиная от «ярма дружбы народов» и заканчивая Котом Пантелеймоном в парке напротив Золотых Ворот. Хмельницких аж несколько. Князь Владимир и Ярослав Мудрый. Зоя Космодемьянская и Княгиня Ольга. Архистратиг Михаил и полководец Щорс. Паниковский на Прорезной и комедиант Яковченко с таксой Фан-Фаном у театра Ивана Франко. Родина-мать и Леся Украинка, замыкающие с обеих сторон элитный район с частным сектором Междужопье, так как задницами друг к другу стоят. Даже Нос Гоголя есть.

Но Кристиану Холмзу и его супруге Лизе достался именно вождь, единственный — я специально уточнила — уцелевший с советских времен Владимир Ильич у единственного на золотой миле совкового дома. «There was the beautiful architecture, ancient buildings and historical monuments. Such as the statue of Lenin which beckoned to us on the streetcorner, looking directly up into our apartment at night, — написал потом Кристиан в фотоотчете про нашу поездку. — Со всех сторон нас окружали великолепные здания, памятники архитектуры и исторические монументы. Среди них была и статуя Ленина, который по ночам пристально смотрел прямо в окна квартиры, в которой мы остановились».

Надо же, как их угораздило, — подумала я и развеселилась, потому что узнала в этой истории пример магического действа под названием воплощение. Визуализация в чистом виде. В какой-то момент зрительные образы переходят в жизнь. Давно известно.

Да, это было их представление о Советском Союзе. О том, как должен выглядеть советский город.

— Почему это мы должны с ними меняться? — возразила я техреду Сергееву. — Что значит «мы привыкли»? Я лично считаю, что заслуживаю жить в этой квартире. Может, вы сами только потому сюда и попали, что сели со мной в одну машину.

Вот такой мастер-класс по зрительным образам преподал фотограф Кристиан Холмз с «з» на конце. Совсем не тот, ради которого приехал.

Командировка подошла к концу, теперь канадцы ехали с редакцией в Москву, чтобы уже оттуда лететь домой. Мы сидели в одном купе, спать было рано, и я отчаянно думала, о чем с ними поговорить, неприлично, в конце концов, так долго молчать. Это же гости, включился у меня рефлекс Сергеева.

В каком-то журнале я читала, что канадцы не едят яйца. Этот факт был одним из немногих, что я знала о Канаде. И я решила блеснуть.

— Кристиан, это правда, что вы не едите яйца?

— Яйца? Куриные?

— Ну да.

— Да почему же не едим-то? — удивился Кристиан. — Едим. С беконом особенно. Ням-ням. Очень вкусно.

И вдруг продолжил диалог на той же ноте:

— Скажи, пожалуйста, а почему всем русским вырезают аппендицит?

Я так растерялась, что даже не сообразила ответить: а его медведи на улицах выкусывают.

Стоило так сказать, ей-богу.

Нет, не стоило. Вдруг воплотилось бы, как Ленин под окном.

Oказалось, дом, который я посчитала безобразной панелью, в былые времена назывался Домом Будущего, и не панель это вовсе, а особый крупный кирпич. За панельный я приняла его потому, что издали кирпичная кладка напоминала облицовку, используемую при строительстве типовых панелей. В Москве много таких — бетонные блоки приходят с завода уже отделанные кафелем.

«Семьдесят пятый год, — подумала я сперва, — максимум начало восьмидесятых». Но, как выяснилось, ошиблась: здание построено в шестьдесят третьем, архитекторы Колесов и Малиновский. Кто бы мог подумать, авторский проект. Судя по мемориальным доскам, публика в доме жила непростая: спортсмены, артисты…

Но откуда такое название? Дело в том, что проект предусматривал огромные, невиданные по тем временам окна во всю стену, больше таких в городе не было нигде. Второе новшество — батареи. Чтобы не отнимать жилое пространство, их вмуровали прямо в стены, и, таким образом, они греют не только комнаты, но и улицу. В этих местах, по словам жильцов, всегда отклеиваются обои.

Дом будущего… Нет, спасибо, от такого будущего увольте. Даже думать об этом вредно. Не для меня цветут сады, не для меня Дон разольется… Чур меня, чур…

ПОКАЗАЛОСЬ…

Поступлю, как зороастриец, — пусть все, что от меня остается, послужит человечеству. Я галопировала по квартире и пихала в большие полиэтиленовые пакеты из магазина Metro старые свитера, кофты и джинсы. Тудымс, сюдымс. Голубую юбку — в сад! У нее протерся зад. Ну подумаешь, пустяк. Можно походить и так. Нет, расстанусь все-таки. И водолазку в сад! И куртку в сад! И серую жилетку. Бордовые рейтузы! Их мама подарила, она в тот день с ума сошла. И носки, и трусы. Ботинки остроносые коричневые. Перчатки шерстяные вязаные. Все в сад! Нет, я не в поход собираюсь. Я в церковь завтра пойду. Не на помойку, но в церковь Козьмы и Дамиана, что прямо под левой рукой у Юрия Лу… извините. Долгорукого.

Утром я навьючла Ваньку Арсеньева, моего православного помоганца, тюками списанной из гардероба одежды, и мы пошли.

В церкви был день кормления, за длинными рядами столов сидели нищие и обедали. Ой. Что, прямо так? Я представила, как сейчас староста на виду у всех будет выуживать из пакетов и раздавать мои ботинки, свитера и майки, объявляя лоты в микрофон.

— Мамочки, там же в пакете еще и трусы.

— Трусы — тоже нужные вещи, — успокоил Ванька.

Но женщина, отвечающая за одежду, не пришла. Раздачу отложили до пятницы. Я села на лавку у входа. Ваньку попросили помочь на кормлении, и он на время покинул меня. Было довольно тихо, я вдруг поняла, что не слышу стука столовых приборов — нищие ели одноразовыми пластиковыми ложками. В проходе между столами показался Ванька. Он надел полиэтиленовые перчатки, взял две холщовые переметные сумы и принялся раздавать окормляемым ломти хлеба — черного и белого. Я видела, что хлеб свежий. Я вообще-то была голодна и с завистью заглядывала бомжам в тарелки. Еда была вкусная — картофельное пюре с сосисками, присыпанное доброй кучей зелени. Соблазнительно выглядело. Я бы поела, ей-богу. Ко мне даже подошла прислужница.

— А вы…

— Нет-нет, я жду Ивана.

Трапеза была недолгой.

— Поблагодарим же Господа за то, что он нам дает, — сказал в микрофон староста.

Все поднялись, стали креститься. Кому надо выдали таблетки. В мгновение ока со столов собрали посуду. Староста принес кока-кольные бутылки с разведенной хлоркой, тряпки, и они с Ванькой принялись драить столы и скамьи — через десять минут пойдет вторая смена. Последним из зала выходил маленький человечек, бомжик.

— Спасибо, матушки, за то, что вы для нас делаете, — сказал он раздатчицам, которые теперь счищали недоеденное с тарелок в огромную жестянку из-под томатной пасты.

И церковь опустела.

На подступах к храму меня мучил вопрос: а что я скажу, если спросят, почему без платка? В загорской лавре, в детстве, на каникулах, шагу было не пройти, все время кто-то цеплялся: а где твой платок, руки в карманах не держи, здесь не стой, да и вообще, меня, может, принимали за мусульманочку — вроде и не выгонишь ребенка, да ведь как пить дать черненькая. Другой вопрос, какие — опустим слово черти — какие силы меня туда носили, в этот гадюшник (упс, рука сама пишет), — так ведь совершенно негде гулять: полуразрушенный ЦПКиО да лавра. В настоящее время парк полностью поглощен монастырем. Ну да, гадюшник. Отец Наум, провидец, к которому очереди стоят, — это одно; но я-то помню, сколько там было алкашей, бомжей, нищебродов, неудачников, грешников — дым стоял коромыслом, колокольный звон не успевал всю эту вонь развеивать. Детям в подобных заведениях, конечно, не место.

Иду вот так и размышляю: не проще ли было его взять, платок? Представляю аккуратненько повязанную головку — и чувствую себя как дура ряженная. Но вот присунется ведь, присунется какая-нибудь бабка!

Подумав, нашла ответ, к которому не придерешься:

— Потому что я светская.

Никто не спросил меня и не прицепился. Но когда я вышла из церкви, мне померещилось, что в лоб меня укусили.

И тут я поняла, зачем нужен платок.

И тут я пожалела, что не взяла его.

Мужчинам что, у них волосы короткие. А если у меня коса до попы? Перебрала в памяти все известные средства от паразитов. Деготь, бензилбензоат, чемеричная вода. В доме были кошки, знаю. На том и успокоилась.

Опасения не подтвердились, это был морок, невроз. Блохи не живут на лбу, они в ногах, в метре от земли. А вши в лоб не кусаются. Показалось. Но в следующий раз без платка не пойду.

ПЕРСИКИ

В конце февраля в магазин рядом с домом завезли персики. Обычно в овощном отделе лежали только лук, морковь, картошка, капуста, бананы с апельсинами и сорта три-четыре яблок.

А тут вдруг — персики. Я заглянула в контейнер, пощупала парочку. Упругие, как теннисные мячи, с пушком и бордовым румянцем. На радостях купила два килограмма. Я ела их целую неделю, а может, и больше. Плоды хранились в холодильнике — в нижнем отсеке со специальным поддувом.

Я съедала две штуки утром, на завтрак, — и одну перед сном.

Через несколько дней персики начали портиться, кожура подвяла и сморщилась. Я срезáла шкурку там, где пожухло, и ела без шкурки.

Наконец остался последний персик.

Персик умирал.

По его плоти пошли синевато-серые пятна. Не коричневые, как обычно бывает, а именно сизые. Выглядело это совершенно несъедобно, даже отпугивающе.

Стоило, конечно, отправить его в помойку, но другой еды, которую можно было съесть на ночь, не нарушив диеты, в доме не было.

Я тщательно выковыряла больные места ножом для чистки картошки и даже помыла его, изувеченного, под краном.

Мякоть на вкус была пресной, как прошлогоднее сено.

Наутро по телу пошли синевато-серые пятна. «Как трупные», — подумала я, и в глазах потемнело от жути.

Я прямо чувствовала ту же самую их природу.

Плод содержал в себе смерть, я ее поглотила.

Я съела тлен.

Я приняла в себя некроз.

У меня кружилась голова, я едва держалась на ногах. Осторожно надавила на самое большое пятно. От нажатия оно посветлело, но через пару секунд потемнело опять. Я стиснула кожу еще раз. То же самое. И еще раз…

Боже мой, во мне завелась мертвечина. Я никогда не думала, что она такая плотская.

Я стояла раздетая перед зеркалом и рисовала йодную сетку по всему телу.

Флакон закончился, я откупорила второй.

Ватной палочкой наносила решетку на грудь и живот, на колени и бедра.

Руки дрожали, движения были неточными, сетка выходила кривой.

Я никогда не чувствовала тленность своего тела острее. Даже на опознании друга, утонувшего в ледяной дачной реке. Даже на похоронах бабушки и дяди.

Через неделю пятна сошли без следа.

Порой смерть трогает нас своей рукой, поясняя, что наши счастье, жизнь и этот мир — не более чем временная иллюзия.

Трагикомично, но я каждый раз вспоминаю об этом в овощном.

ДОМОВОЙ

Дом стоял на самом краю деревни. Вокруг огородец в браслете кривого забора. У калитки журавль, за калиткой улица без названия, вдоль шоссе. Позади дома лес, слева кукурузное поле.

В доме одна комната и кухня — сразу при входе, стол, стулья и печь, она же стенка, тылом комнату греет. У теплого места в закутке кровати: моя, родительская. Тесно стоят, зазор меньше метра. Из кухни в комнату коридорчик, в проеме вместо двери шторка.

Ночью — с кухни шаги. Тяжелые, будто двести килограммов несут. Медленные. Гулкие. По коридору ко мне идет. Глаз приоткрыла: мама-папа лежат. А он идет!! Ближе, ближе, сейчас завернет в наш закуток. Один шаг остался.

Нет, не могу взглянуть! Натянула на голову одеяло, зажмурилась изо всех сил.

Встал в изножье, стоит, смотрит сверху, высокий. Не вижу, а все чувствуется. Очень страшно. Страшнее потом в жизни не было.

Постоял с минуту и развеялся. Ничего не сделал. Посмотрел, и все… Тут же заснула мертвым сном, как от укола снотворного.

Утром никто не верит: папа в туалет ходил, тебе показалось.

Нет.

Чернильным пятном, сгущением воздуха колыхался в изножье, стоял и смотрел.

СИНИЙ ЦВЕТОК

Не так уж далека от правды сказка «Аленький цветочек». Помню, однажды в детстве, в четыре-пять, на высоком солнечном склоне ручья, усыпанном ромашками и земляникой, за которой я и полезла, мне сказал одинокий, очень красивый цветок с фиолетово-синими соцветиями:

— Если ты меня сорвешь, ты умрешь.

Дело было на даче в Загорске, в один из наших походов с бабушкой и соседкой Люсей за водою на ключик.

Мне стало так страшно — словами не передать. Ужас мешался с изумлением, восхищением, восторгом, одним словом, я пережила катарсис. Задыхаясь от страха, я смотрела на него и не могла отвести глаз. Я познала тогда роковую, убийственную красоту и сохранила это ощущение на всю жизнь.

Вернувшись на наш берег ручья, я ничего не сказала бабушке и Люсе, прозрев шестым чувством, что об этом не говорят.

И правильно: наша бесконечно добрая Люся была несохранной, безумной, и кто знает, как бы заворожили ее мои слова.

Потом, повзрослев, я перелистала не один справочник по ядовитым растениям — но так и не нашла того прекрасного и жуткого цветка.

МОСТОПОЕЗД

Кота выловили из двухсотлитровой бочки с водой на стройке. Сколько времени он в ней плавал, неизвестно. Может, целый день. Кот барахтался у скользкого борта, шкрябал лапами по изнанке металлического кольца, но выбраться не мог — воды было не доверху, и барьер получился непреодолимым. Все это время он орал, призывая мявом на помощь. По этому мяву Сашка его и нашел.

— Иди сюда, киса.

Наклонился над бочкой, кот заорал еще громче и вцепился в рукав.

— Спокойно, киса.

Кот сидел на руках и дрожал. С шерсти стекала вода, капала с рубашки на шорты, на ноги, просачивалась сквозь дырочки сандалет. Сашка шел по тропинке домой и думал, что скажет матери: в семье никогда не держали животных.

Место, в котором жил Сашка, называлось улица Мостостроительная, или коротко Мостопоезд. Через Южный Буг строили мост, к берегу протянули железнодорожную ветку для доставки стройматериалов, по ней же подогнали состав теплушек. Там поселились рабочие. Поэтому Мостопоезд.

Рядом стояли бараки. В Сашкином проживали четыре семьи. В каждую квартиру — отдельный вход. Калиточка, под окнами палисадник и огородец. На сорока квадратных метрах мать завела цветник: розы, мальвы, галардии, сентябрины, золотые шары. Пара абрикосовых деревьев, старый орех, у самого забора шелковица, черная и белая. Пятна от черных ягод оттирали с одежды белыми, больше ничто не брало: ни мыло, ни сода, ни соляной раствор, ни кипячение с канцелярским клеем. Сашка сорвал ягоду с ветки, сунул в рот. Перехватил поудобнее кота. Кот пригрелся и мирно спал на груди.

Мать вышла на крыльцо в ожерелье из прищепок, с тазом мокрого белья в руках.

— Вот. — Сказал Сашка. — В бочке тонул на стройке. Я вытащил. Утопить хотели, а может, сам нечаянно свалился.

Мать поставила таз на ступени, сняла с веревки высохшее полотенце, присела на лавку, расстелила его на коленях и взяла у Сашки кота.

— Молодой совсем, котенок еще.

Пока вытирали, кот сидел смирно, не сопротивлялся. Сашка почесал его за ухом. Кот чихнул.

— Подай шерстяной платок, — сказала мать. — В прихожей висит на крючке.

Сашка подал. Коту свернули подстилку и вынесли на крыльцо, на солнце.

— У нас есть молоко?

— Кефир.

— Может, поест?

Сашка сдернул за язычок зеленую крышку, налил полтарелки, накрошил белого хлеба.

— Ешь, — придвинул поближе.

Кот ел жадно, давился, глотал и опять давился. Доел. Вылизал тарелку до блеска.

— Оголодал, бедняга. Ах ты, горе горемычное! Да я тебе еще дам, не жалко.

Кот и вторую тарелку вылизал дочиста. Свернулся в бублик на платке, уснул.

— Мам. — Сказал Сашка. — Можно, он у нас поживет?

И Мурзик остался. На следующий день мать съездила в центр и купила для него миску.

— Крыс будет ловить, — сказала она отцу.

Кот умел разговаривать. Не буквально, нет — он вкладывал Сашке в голову слова. Телепатически. Сам Сашка телепатически вкладывать не умел, поэтому все говорил коту так. И кот понимал.

Это обнаружилось на стройке. Втроем с Толяном Санкиным и котом они ходили играть в прятки к мосту. Туда им было можно.

— Вы чьи такие? — спрашивали рабочие.

— Батя здесь крановщик, — отвечал Сашка, и от них отвязывались. Только прораб гонял иногда, он был вредный мужик.

Вдоль берега распластался завод по производству железобетонных блоков — мостовые перекрытия делали прямо на стройке. Через этот завод короткой дорогой ходили на реку — он не был огорожен. Территорию рассекали огромные рвы — на железнодорожных платформах сюда завозили гранитный щебень, который смешивали с цементом и отливали плиты для пролетов. Во рвах попадалась сера, за день можно было набрать майонезную банку. Серу жгли, она давала адский запах, горела сухим сизым огнем. Это была ценная штука. Тут и там на стройке стояли «поилки» — автоматы с газированной водой, бесплатные, для строителей, срабатывали не от монетки, а от кнопки. Жалко, что без сиропа.

Строительство моста шло с понтонов — стальных параллелепипедов двадцать на двадцать и высотой метра три, соединенных широкими перекладинами. По ним можно было добраться до середины реки и удить на глубине крупную рыбу: судака, сазана, леща.

Сашке нравилось в Мостопоезде. Место для игр здесь было шикарное: вокруг теплушки, бараки со стройматериалами, перекрытия, цистерны, трубы, трансформаторы, мотки кабеля, лебедки, тележки, бурелом арматуры…

— Мы спрячемся, а ты ищи, — велели коту.

Куда бы заныкаться?

— За теплушки не выходить, — сказал кот, и Сашка услышал. Толяну он не сказал.

Кот находил их всегда, самое большее ему требовалось на это десять минут.

— Теперь твоя очередь.

Мурзик мчался за склады. Он прятался в разных местах, но так, чтобы Сашка с Толяном могли отыскать, и никогда не убегал за границы игры. По уговору. Колян удивлялся, а потом перестал.

Кот быстро освоился и стал хозяином двора. Конкуренции он не терпел. Когда соседский Васька впервые пришел шипеть под окна в огородец, Мурзик изодрал ему левое ухо.

— За территорию воюет, — сказал отец. — Правильно, кот. Гони всех отсюда вон.

Вечером отец бросил в миску побольше тараньки.

— Вкусная, — сказал кот.

Мурзик ходил за Сашкой по пятам, как собака. Тогда Толян предложил сделать поводок и ошейник. Для этого Сашка выпросил у матери старый пояс от платья.

— Смотри не задуши.

— Я просторно сделал, — ответил Сашка.

— Пойдем на камни, — сказал Толян.

Сашка держал в руке поводок. Мурзик мелко трусил позади. Они шли рыбацкой тропкой между валунов. Река шуршала слева, лизала берег, колыхала тину. От старой баржи на воду падала длинная тень.

Навстречу, от Артиллерийских Камней — рядом стояла воинская часть — пробиралась тетка с бидоном. Тетка как тетка, ни молодая, ни старая.

— Ребята, вы не топить его ведете?

Дура какая, подумал Сашка.

— Ага. Сейчас утопим.

— Мальчики, отпустите кота! — бросилась спасать Мурзика. Бидон заплясал в ее руке, и Сашка увидел, что в нем лежат абрикосы. Кот изогнулся в излучину, поднял хвост клюкой, зашипел.

— Пустите, мы просто гуляем.

— А-а-а… Я думала, вы того…

Сашка с Толяном сели на макушку склона, стали разглядывать крабы-краны, людей-муравьев, серебристую цепочку понтонов. Капитальный мост строили взамен старого, наплавного. Он должен был напрямую соединить правобережную Варваровку с городом, короче связать Николаев с одесской дорогой. Это было самое начало Бугского лимана: километром выше по течению с Южным Бугом сливался Ингул, и они, соединясь, несли свои воды дальше в Черное море. Но часто казалось, что река повернула вспять: пресная вода смешивалась в устье с соленой, и та давала обратное, верхнее течение.

Толян ослабил петлю, стянул с кота ошейник. Мурзик улегся на теплый валун и стал смотреть, как над волнами кружат чайки. Зрачки его сузились до тминных зерен.

— Птица, — сказал кот.

На соседний валун села чайка. Из клюва свисала скользкая тушка мелкой рыбешки.

С берега было видно, как по Бугу туда-сюда мотает косяки оглушенного судака — мостостроители каждый день взрывали грунт под опоры. Пресным течением стаю сносило к Сухому Фонтану, соленым — обратно, к Артиллерийским Камням.

— Много рыбы, — сказал кот.

— Она плохая, — ответил Сашка.

— Что? — не понял Толян.

— Жалко судаков, все сдохли. Бычков, что ли, наловить.

Сашка знал, как отличить свежую рыбу от тухлой. Надо было посмотреть жабры: у свежей они бордового цвета, а у пропавшей белесые, светло-розовые. И еще мутные глаза. Динамитная рыба вся была крупная, но ее никто не брал, даже если жабры красные. Все брезговали. И Сашка тоже брезговал.

На мелководье в шелковой слизи водорослей водились креветки. Снимешь трусы, проведешь по камню — вот тебе полная банка. Сашка с Толяном варили их на костре. Бугская вода была солоноватая, и получалось вкусно. На креветки хорошо клевало. Если оторвать им хвост и правильно насадить, ловился крупный бычок. Но удочки остались стоять в сарае, про них забыли.

— Ага, сгоняй, — сказал Толян. — Я здесь позагораю.

— Мурзик, пойдешь со мной? — поманил Сашка. — Нет? Я скоро.

В сарайчике он взял снасти, прихватил пустое ведро, достал из погреба банку с червями. Водяные черви приносили двойную добычу: рыбу — во-первых, а во-вторых, накапывая их на берегу, Сашка собрал коллекцию находок. В прибрежном песке попадались ложки — позеленевшие медные и алюминиевые солдатские, на них были выцарапаны имена. Немецкие пуговицы — стеклянные с офицерских морских кителей и алюминиевые с пехотинских мундиров. Россыпью — гильзы, пули, монеты. Один раз Сашка нашел разбитый бинокль, а Толян редкий значок с надписью «КИМ» — Коммунистический интернационал молодежи. Потом это стал комсомол.

Улов оказался неплох — Сашка принес домой с полсотни бычков. Мать пожарила их на большой сковороде в рапсовом масле. С десяток перепало и Мурзику. Он мог бы и больше сожрать, да кто ж ему даст.

Из мойдодыра капала вода. Кот лежал на приступочке, на белом вафельном полотенце, которым мать натирала стаканы, смотрел на капель и медитировал.

В кухню зашел отец, выложил из авоськи на стол буханку, шмат сала, бордовые кегли баклажанов.

— Разлегся, сибарит. — Отец перекатил папиросу в угол рта, двинулся к раковине. — Пшел вон.

Он схватил Мурзика под ребра, легко перебросил через порог на крыльцо.

— Мешал он тебе? — буркнул Сашка.

— Это же кот.

Отец скомкал полотенце, швырнул в таз с грязным бельем, вымыл руки. Сашка пожал плечами. Мурзик спал вместе с ним на раскладушке. Все знали, никто после этого Сашкой не брезговал. Чего это отец. «Это же кот»… Ну и что.

За месяц до ноябрьских праздников мать купила на рынке живого гуся. Перед праздниками все дорожало, и она позаботилась заблаговременно.

— В канун забьем, в горчице с яблоками запеку, — сказала она и заперла птицу в сарае.

Первый день кот вьюном вился вокруг.

— Нельзя, Мурзик, нельзя. Мамка на Седьмое ноября купила.

Отец рассмеялся:

— Такой если клювом долбанет, убьет кота насмерть.

Гусь отказывался есть. Соседка посоветовала размочить в воде белый хлеб и пальцем пропихнуть ему в горло. Мать пропихнула. Раз, другой. Так и кормила его целый месяц, намучилась. Но отведать гусятины не довелось.

— Съели гуся-то? — спросила после праздника соседка.

— Остались мы, Зоя, без гуся. Выпотрошила, повесила на полчаса за окно, и тю-тю.

— Бывает, Валя. У меня Васька курицу из кастрюли вытаскивал, из кипящей воды. Два раза.

— Если бы кот. Человек. В милицию, что ли, сходить… Мужик спер. Забрался в палисадник, срезал сетку с форточки. Я видела из кухни, как рука тянется, выскочила на крыльцо, но не успела. Удрал, гад. Я на всю улицу орала: брось гуся! Не бросил.

Из сеней на крыльцо вышел Мурзик, потянулся, зевнул, показал острые зубы.

— Это прораб, — почувствовал Сашка слова. — Вор прораб.

— Мам! — крикнул он. — Я видел того мужика! Я вспомнил, это батин прораб!

— Вот сволочь, — мать всплеснула руками. — Последнее дело у своих воровать.

В милицию она не пошла.

К весне капитальный мост дотянулся до Варваровки, а мостостроителям дали квартиры. Новый дом находился в другой части города, у зоопарка. Высокая кирпичная башня с балконами. Отец две недели ходил в новостройку, мастерил антресоль, клеил обои, вешал карнизы и люстры, покрывал лаком паркет. Несколько раз ему помогал Сашка — переехать требовалось до майских, и они спешили.

В последний день апреля во двор барака въехал ЗИЛ с открытым кузовом. Погрузились быстро, пожитков в семье было немного: два шкафа, стулья, обеденный и письменный столы, Сашкина раскладушка, родительская койка с железной сеткой, ковер, тюк с одеждой, короб с посудой, швейная машинка, велосипед. Корыто бросили в сарае — теперь оно ни к чему, в новой квартире есть ванна. Медные ложки и солдатские пуговицы тоже не ехали в новую жизнь. Они были хлам. Мать их выбросила.

Отец стоял во дворе, курил, прощался с соседями. Матери не было: встречала на новой квартире.

— А Мурзик где? Киса, киса…

Во мраке подвального оконца вспыхнули два желтых глаза. Сашка присел на корточки и увидел, как зрачки сузились до тминных зерен.

— Не поедет, — сказал Сашка отцу. — Он остается. Он так решил.

— Да ну, — сказал отец, направился к оконцу.

Зерна исчезли. Отец вернулся к машине.

— Похоже, так и есть… Умный кот. Жалко оставлять…

Сашка молчал.

— Ты в кузове поедешь, в кабине места нет, — сказал отец, подсаживаясь к водителю.

Сашка забрался на заднее колесо, перемахнул через борт, лег ничком на родительскую кровать, и ЗИЛ тронулся.

Коты никогда не оправдываются.

АФРИКАНСКИЕ КАНИКУЛЫ

К поездке Лена готовилась. Купила в спортивном магазине сабо, купальник, парео, перекрасила волосы в ореховый, отрепетировала, как сказать по-английски «вы нарушаете мои гражданские права» — мало ли, на всякий случай, — «я здесь не одна», «будьте так любезны, оставьте меня в покое, я плохо себя чувствую» и прочие полезные фразы.

То, что она не одна, было правдой. С ней ехал Ваня. Они собирались на море давно. И вот наконец ему дали отпуск, Лена сходила в турфирму и купила двухнедельный тур в Тунис.

Самолет снижал высоту. Внизу показались строения. Кроме как «хибары» или «халабуды», другие слова к тому, что Лена увидела, не подходили.

— Боже мой, что это? Куда мы попали…

— Первый раз в Тунисе? — откликнулся дядька с соседнего ряда. — Африка вся такая.

— Не погуглил как следует… — расстроился Ваня.

— А я знала, что это бывшая французская колония. И что?

— Первое впечатление, конечно, может шокировать, — произнес сосед, — и тем не менее эта страна не отстает от культурной цивилизации. К примеру, в Тунисе есть целый город, где живут художники и поэты.

— Здесь есть поэты? — удивился Ваня.

Легким ударом колеса осалили землю. Пассажиры консервной банки, как презрительно назвал Ваня борт Ту-154, зааплодировали. Лена захлопнула книжицу путеводителя и убрала ее в сумку. В иллюминаторы било солнце. Они прибыли на курорт. Обратный билет — через четырнадцать дней.

В Москве долго спорили, что лучше брать, бунгало или номер в мэйн-билдинге. Выбрали главный корпус. Но когда хостесс, улыбчивая до ушей, хоть завязочки пришей, повела по длинным извилистым коридорам, затянутым землистым ковролином со следами протечек канализации, поняли, что ошиблись. А потом выглянули из окна, увидели, что любое бунгало ближе к морю, чем любой подъезд центрального корпуса, и огорчились вдвойне.

— Облом, — сказала Лена. — Бунгало еще и дешевле было процентов на двадцать.

Они закатили в гардеробный отсек чемоданы, переоделись и побежали на пляж. Как и было обещано в релизе, четырехзвездный отель «Сол Клуб Кантауи» стоял на первой береговой линии. Собственно, другие варианты Лену не интересовали. Но если в Турции эта самая линия, то есть шоссе вдоль моря, проходит прямо у воды, то в Тунисе, как выяснилось, может отстоять и на километр. Так что пять минут до пляжа — это еще повезло.

Русские слова — первое, что услышала Лена на берегу. Только потом ухо уловило музыку, шум прибоя, визг детей, которых аборигены катали на бананах, хлопки тросов о мачты — не корабельные, а прибрежные, с флагами разных стран… Но прежде — родная речь. Слова были такие:

— Какие, к черту, четыре звезды. Это даже не три. Две.

Компания престарелых матрон возлежала в тени на шезлонгах. Все как одна походили на учительниц английского языка; наверное, так оно и было. «Англичанки» играли в не известную Лене игру наподобие лото.

— Что это? — спросила она.

— Маджонг.

— Вам здесь не нравится?

— Нам-то? — переспросила та, что жаловалась на звезды. — Ты, деточка, в Италии была? Нет? В Италии получше будет.

По правде говоря, Лена нигде не была, кроме Украины и Турции.

— Купаться пойдешь? — позвал Ваня.

— Иди, я попозже. Позагораю пока.

Расстелив одеяло, Лена присела невдалеке от матрон, намазалась кремом для загара и стала наблюдать за игрой.

— Как деля, — прозвучало откуда-то сверху.

Лена подняла глаза и увидела молодого араба в бейсболке с надписью «Danon».

— Каман сава, — ответила она.

— О, говоришь по-французски!

— По-английски лучше.

— Ты здесь с кем? Хасбенд? — первый вопрос, который он задает.

— Хасбенд, хасбенд… — Это муж, значит.

Дон Хуан сразу потерял к ней интерес. Как у них это просто: сразу разобрались, что к чему, — и никаких вокруг да около. Можно только поучиться.

— Но он уплыл! — крикнула Лена вдогонку арабу и махнула в сторону моря рукой. — На Сицилию!

— Гуд бай, си ю лейте[1], — помахал рукой парень: новеньких русских на пляже было полно.

— Си ю, Данон, — ответила Лена.

К вечеру море стало остывать. Ваня замерз, вышел с гусиной кожей. Лена растерла его толстым махровым полотенцем и велела накинуть сверху на футболку, как попону.

— Во сколько нас кормят? — После часа, проведенного в воде, Ваня захотел есть. Обед в путевку не входил, Лена купила категорию НВ+, завтрак и ужин с напитками, а местных ресторанов они еще не знали.

— Ужинаем во сколько, не подскажете? — обратилась Лена к матронам.

— С половины седьмого.

На часах было шесть. Маленьким дорожным утюгом Лена оперативно погладила рубашки и брюки, Ваня вставил в плеер диск Шинед О’Коннор, и они отправились в ресторацию.

Посреди главного зала был устроен шведский стол, высокими стопками стояли тарелки, судки с горячим, огромные вазы салатов из овощей, порубленных крупно, словно топором, поленница французских булок, подносы с пирожными, мороженицы, диспенсеры с кипятком, чайники с заваркой, молоком и кофе. Среди съестного развала Лена нашла противень с пиццей и взяла четыре куска. Ваня решил попробовать жаркое из рыбы.

— Все-таки рыболовецкая страна, от слова «тунец», — сказал он.

Оказалось, Лена сделала правильный выбор, а пересоленное жаркое пришлось заменить на пятый, шестой, седьмой и восьмой куски «маргариты».

Официанты появлялись в ресторане только вечером — разливали вина, фанту, кока-колу, минеральную воду, кому что. Самостоятельно наполнить бокал нельзя, приходилось ждать, пока к столу не подойдет гарсон.

— Вас уже предупредили? — «англичанка» с пляжа поглаживала ножку пустого фужера. — Если не дать официанту динар, в следующий раз он наливает вино мимо бокала на скатерть. И оно красивыми красными струйками стекает прямо на брюки.

Если, конечно, вы сядете за тот же столик и он вас вспомнит. Но они, собаки такие, обычно ничего не забывают. Так что на чай дают все. Такие тут нравы. Кошмар. Вчера пришлось горничную силой выпихивать из номера. Вдвоем ели вытолкнули. Не успокоилась, молотила в дверь кулачищами. «Sauvage! — кричали мы ей, — дикая!» И не произносите громко слова зуб, забор, ник, тюрьма — по-арабски это пенис, вагина, заниматься сексом, задница — ну, я смягчаю, вы поняли.

Лена слушала и медленно тянула кока-колу. Ваня отсчитывал динар мелочью.

После ужина они вернулись в номер — на территории включили гремучую музыку, сейчас должна была начаться анимация, ежевечернее шоу с танцами живота и конкурсами. Сельский клуб. Ваня таких активитис[2] не любил, а Лена устала.

Их окна выходили на другую сторону, в сад. Здесь было уже не так шумно, хотя динамики все равно доносили и музыку, и голос ведущего. Чтобы заглушить уличные звуки, Ваня включил новостной канал ВВС.

— Правильно, хоть английский потренируем, — сказала Лена.

Весь следующий день они проторчали в море, как дети, дорвавшиеся до сладкого, и так одурели от солнца, чистого воздуха и расхода калорий, что утром еле проснулись — Ваня пять раз нажимал в мобильном кнопку Snooze, прежде чем смог оторвать голову от подушки. Лена вообще не слышала будильника.

По расписанию завтрак начинался рано, с семи, а заканчивался в десять. Часы показывали девять тридцать три, надо было спешить. Наспех почистив зубы и умывшись, они отправились самым коротким путем — через сад во дворе.

В ресторане было малолюдно. Стоя у раздачи, Лена вдруг увидела девушку, во все глаза смотрящую на них. Прошло, наверное, минуты две, прежде чем Лена смогла понять, что это действительно Нина Тарасова, с которой она десять лет назад учились в институте, а не галлюцинация от недосыпа.

— Ниночка! ты! сколько лет, сколько зим! Вань, познакомься, это Нина, я у нее курсовые списывала.

— Здравствуйте. Очень приятно. Теперь у нас будет компания. Давно здесь?

— Третий день.

— Как вам отель?

— Отлично. Пионерлагерь для взрослых.

Лена долго не могла поверить, что такое бывает. Не переписываясь, не созваниваясь, оказаться одновременно в одной точке земного шара. Случайность заключалась еще и в том, что Нине подменили отель. В аэропорту Монастир представитель турфирмы вручил группе конверты с фирменным лого, где лежало снабженное подписями и печатями уведомление о замене отеля, — оказалось, такая вероятность предусмотрена контрактом.

— А какой брала?

— Соседний, «Эль Муради». В замене есть и минус, и плюс, меня уже просветили. «Сол Клуб» дальше от порта Кантауи, и бассейн тут хуже; но зато у нас напитки бесплатные. И вы вот здесь оказались. Водки не привезли?

— Нет.

— Жалко. Русские без водки скучают. Тут целая компания собралась на пляже, все в одно место загорать приходят, так и называется — русский пляж. За складом тентов, ближе к «Эль Муради».

— Туда мы даже не дошли, — сказала Лена, — и то сложилось впечатление, что какая-то Гагра.

— И не пойдем, — поддержал ее Ваня.

На завтрак Нина пришла не одна — ее сопровождал невысокий итальянец спортивного телосложения. Выглядел он невыспавшимся.

— Это Марио, из Болоньи. Там знаменитый университет. Вчера на дискотеке познакомились.

— Е-е, дискоу, — кивнул итальянец: узнал слово.

«Интересный», — подумала Лена. «Прохиндей черноглазый», — решил Ваня, а вслух сказал:

— Молодец Нина, времени даром не теряет.

— Жизнь коротка, а отпуск тем более. Поэтому предпочитаю не ползать, как Тортилла, а бежать, как скороход в семимильных сапогах. Что это у вас за серая каша в тарелках?

— Кус-кус, национальное блюдо из проса.

— Выглядит неубедительно… Это съедобно?

— Съедобно, — ответила Лена. — Но невкусно. Но — полезно. Завтрак аристократа а-ля тунизьен. Попробуй.

Нина взяла в руки вилку, подцепила небольшой комок с края ее тарелки.

— Хм-м… Давненько такого не ела. Фу! — Нина скорчила гримасу для Марио, чтобы он понял. — Чего-нибудь другого там нет? Яиц, например…

— Остался один хлеб и кус-кус. И кипяток. Берите чашки, наливайте воду. Сахар вроде тоже на подносе был. Чайные пакетики у меня есть. — Лена полезла за ними в карман.

Спасибо, начальница на работе предупредила: чай, конфеты, кипятильник берите с собой. И за палку сухой копченой колбасы или суджука потом сами себе спасибо скажете. Лена не очень-то ей поверила, питание в отеле двухразовое, НВ+, а начальница дура, но пару запечатанных в вакууме нарезок все же взяла. А стоило десяток. А шеф-повара отеля вздернуть на рее. Так они потом и спасались: Лена даноновскими йогуртами из местного супермаркета, а Ваня пиццей и кока-колой.

Выпив по чашке эрл-грея с кукурузным багетом, Нина с итальянцем решили провести день на пляже, а Лена и Ваня — разведать окрестности. Выходя из опустевшего ресторана, они стали свидетелями сцены. Персонаж в белых и не очень белых передниках словно по циркулю выстроился в круг, посреди которого стоял толстый шеф-повар в громадном смешном колпаке. На полу, у его ног, красовался двойной лоток с ложками и вилками. Шеф был в ярости, он указывал на приборы рукой и орал по-арабски.

— Обана! — сказал Ваня. — Субботняя порка за грязные вилки.

Ближайшим крупным населенным пунктом был город Сусс — как показывала карта, десять километров по шоссе, никуда не сворачивая. У ворот отеля Ваня с Леной поймали такси, — вернее, такси само их поймало, — сели на заднее сиденье и поехали.

— Суссу около трех тысяч лет, — сказала Лена, листая путеводитель. «Рено» катило по ровному шоссе. — В нем есть медина — кварталы старого города, обнесенные крепостной стеной с целью фортификации. Кроме того, улицы медины переплетены в лабиринт. Так что мы туда не пойдем, — заключила она и положила голову Ване на плечо.

— Сусс, — объявил таксист. — Вам куда: набережная, центральная площадь, медина?

— Центральная площадь.

Шофер круто взял вправо.

— Городок, как наш какой-нибудь Сергиев Посад, — сказал Ваня, глядя по сторонам, — колоритный и безвкусный.

Таксист получил три с половиной динара по счетчику и укатил. Они стояли на площади, разлинованной крупными ромбами. Солнце палило немилосердно, не спасала даже тень от пальм, тут и там растущих на плацу.

Куда пойти… направо? прямо? Наугад они свернули на боковую пыльную улицу, протянувшуюся вдоль берега, и зашагали по теневой стороне.

Улица оказалась длинная. Дома на ней стояли разномастные, у многих даже этажи были построены в разных стилях: здесь так принято, каждая новая семья надстраивает себе этаж. Ваня сфотографировал одну такую постройку. Бельэтаж со средневековыми окнами-бойницами выложен терракотовой кафельной плиткой, над ним — ар нуво с эллипсоидными иллюминаторами во всю стену, затем этаж простой кирпичной кладки, и наконец, белоснежная византийская аркада, венчающая этот средиземноморский коктейль.

Среди учреждений тоже попадались экстравагантные здания — у нас бы сказали, конструктивистские. Окна все эдакие-растакие, бетонные витые лестницы… И ведь не знали арабы ничего о том, кто такой Татлин. А строили.

На порогах бесчисленных лавок и павильонов стояли мальчишки-зазывалы.

— Come in, madam, — кричали они Лене, — don’t buy, just have a look![3] — И заманивали жестами в глубь ярко освещенных лабазов.

Но вместо сувенирных рядов они решили зайти в супермаркет государственной торговой сети «Женераль». В отделе модной одежды Лене понравились юбки странного треугольного фасона. Их было две: черная и оранжевая.

Ярлычок сообщал: фирма Body Guard, сделано в Испании.

— Я дам вам ремиз, скидку, — сказала хорошенькая сейлс-вумен, заметив, что Лене приглянулись юбки. — Какой предпочитаете цвет, блэк или оранж?

Лена вертелась перед зеркалом с юбками в руках, прикладывая то черную, то оранжевую.

— Оранж, — наконец выбрала она.

— Ми ту, — сказала продавщица, — я тоже.

В примерочной Лена оглядела себя со всех сторон, даже попросила у хорошенькой сейлс второе зеркало, чтобы увидеть попу. Юбка села хорошо, и Лена ее купила.

Когда продавщица выписывала чек, к прилавку подошла напарница:

— Поехали в выходные на Табарку.

Табарка — портовый городок на Средиземном море, в нем проходят фестивали и шоу. А звучит как будто Жмеринка какая, или Гребенка, или Коммунарка. Табарка — Коммунарка. Совершенно свойское название.

В цокольном этаже «Женераля» находился большой продуктовый корт. Ваня захотел купить к чаю банку чамиа, тунисской халвы, и они отправились исследовать содержимое стеллажей.

— Вот она. Смотри, какая красивая. Возьмем домой пару банок?

— В «Ашане» такая же — на десять рублей дороже.

— Когда еще я поеду в «Ашан»…

Заодно в корзину приземлилась упаковка фисташковых йогуртов «Данон», шайба тунца с лимоном, кирпич финиковой пасты и бутылка местного ликера «Тибарин».

Оказалось, кассирши государственного «Женераля» обсчитывают точно так же, как на Рижском рынке, и так же бурно реагируют на разоблачение. Но ведь и Лена может поорать, чтобы стекла звенели. Прибежал старший менеджер: «Всё о'кей, всё о'кей…» Переплаченные деньги вернули. В знак окончательного примирения менеджер сунул журнал — каталог товаров:

— Итс э сувенир.

— Ваш чек наш сувенир, — сказал Ваня.

Блуждая по улицам Сусса, набрели на пиццерию. Со стороны заведение выглядело прилично: на веранде стояли белые тенты, звучала нежная арабская мелодия.

— Давай перекусим, — предложила Лена.

В целях коммерции меню было составлено на пяти языках — арабском, английском, французском, немецком и русском, — а для всех остальных названия блюд сопровождали картинки. Листки когда-то распечатали на струйном принтере, а потом не раз и не два на них ставили чашки, проливали воду, брали мокрыми руками, так что с некоторых страниц буквы плакали ручьем.

— Что такое thun? — спросила Лена. На всех европейских языках это слово было написано одинаково.

— Тюна-фиш. Тунец. Еще есть морские фрутс, четыре фромажа, пеперони и веджетериан.

— Давайте тюна-фиш.

Все остальное доверия не вызывало. Не далее как вчера, соскучившись по европейской еде, они отправились в расположенный неподалеку от отеля порт Кантауи съесть в ресторане пиццу с салями — и получили лепешку, украшенную несъедобной ливерной нарезкой. Ваня вызвал шеф-повара.

— Вы хотите сказать, что это — салями? — Он слегка поддел вилкой кусок темно-серого цвета.

— Одну минуту, месье.

Шеф скрылся за золотой шторкой, отделяющей зал от кухонной зоны, и через минуту вернулся с батоном колбасы в руках.

— Вот, взгляните.

На этикетке большими буквами значилось: «SALAMI». Весомый аргумент. И ведь ничего не скажешь. Сковырнули вилкой ливер на край тарелки, съели пустую лепешку с оливкомым маслом. Так что теперь никаких европейских рецептов. Тунец и только тунец.

— Какой диаметр? — уточнил гарсон.

— Средний.

Гарсон спрятал блокнот в карман красно-зеленого фартука, стилизованного под итальянский флаг, и что-то крикнул пиццмейкеру. Лена пошла искать туалетную комнату.

— Налево, — подсказали ей.

За вычурным мавританским порталом следовал небольшой квадратный тамбур с рукомойником, за ним — две кабинки. Лена сделала шаг — и чуть не испачкала туфли: на полу, прямо посредине тамбура, блестела коричневая лужа. Лена поморщилась и, зажав нос, на цыпочках пробралась к левой кабинке.

Ни туалетной бумаги, ни полотенец в гальюне не было. Когда Лена вышла из тамбура, отряхивая руки от капель, гарсон подал салфетку.

— Спасибо, — сказала она и не глядя вытерла руки. А потом, посмотрев на салфетку, увидела на ней следы пищи. Наверное, это был тюна-фиш, здесь все только и делают, что едят тунца.

Лена брезгливо бросила серветку в корзину, посмотрела на мавританский портал, но во второй раз зайти не решилась. Вернувшись, заказала рюмку финиковой водки, плеснула немного на край носового платка и тщательно протерла руки. Остальное выпила для снятия стресса. Залпом.

Обратно в отель их вез негр — первый чернокожий африканец, которого они встретили на континенте. Ваня договорился с ним на четыре динара. Как всегда, они сели назад, и машина лихо сорвалась с места.

— Дай еще динар на кока-колу.

— А на бабу тебе динар не дать? — тихо по-русски произнес Ваня.

Лена полезла в сумочку и протянула негру монету.

— Фо кока-кола.

— Мерси, мадам. Так вы говорите — «Соль Клюб»?

Они доехали точно к ужину, но есть не хотелось.

— Пойдем просто так посидим с компанией, — сказал Ваня. — Можно чая попить. Или вина.

Марио говорил только на родном языке; по-английски, немецки, французски — почти ни слова.

— А я все понимаю, — сказала Нина. — Что тут понимать. Амиго, аморе миа, белла, нон каписко, кватро бамбини…

— Что значит «нон каписко»? — перебила Лена.

— «Не понимаю».

— А «кватро бамбини»?

— А «кватро бамбини»… — тут Нина вздохнула, — это «четверо детей».

— Ну а твой компанейро? Выучил что-нибудь по-русски? — поинтересовался Ваня.

Нина на секунду задумалась.

— Да, — сказала она. — Два слова. «Колючий» и «не хочу».

— Где он сейчас?

— В маникюрном кабинете.

— Где?!

— Маникюр пошел делать. У меня очень нежная кожа, он застеснялся, что царапает, и записался к мастеру.

— Держу пари, заодно и эспаньолку сбреет.

— Позавчера еще побрился. Теперь дважды в день, до синевы…

— Вот так аморе, — удивилась Лена.

— Амор-амор, амор, амор, аморе нон си по, — пропел Ваня из Челентано и перевел: — нет ее, любви. Любовь невозможна.

С бутылкой мерло в руках к столику подошел гарсон.

— Привет, Камиль, — сказала Нина и протянула динар.

Ваня проснулся с температурой. На завтрак он не пошел, и на пляж, и на ужин тоже — весь день лежал в постели, изводил бумажные платки, кашлял, читал роман Гамсуна «Пан» и слушал музыку в плеере. А вечером оказалось, что заболела и Лена.

— Как это нас угораздило в такую жару?

— Никак. Акклиматизация.

Медсестра отсыпала горсть байер-аспирина и посоветовала купить для ингаляций настойку эвкалипта, а также сироп от кашля на основе солодки.

— Питание вам будет доставляться в номер, — сказала она. — Желаю поскорее поправиться. Если что, звоните портье. Всего хорошего.

Перспектива проваляться в гостинице до отъезда совершенно не радовала, поэтому, немного придя в себя, они решили сходить за лекарствами. Ближайшая аптека оказалась в местном райцентре — в порту Кантауи. Недалеко, минут двадцать ходьбы от отеля.

Порт Кантауи — небольшая искусственная бухта, в которой устроен причал для частных катеров и яхт. По периметру гавани построили рестораны, банки, магазины и мини-отели. Туристы ходили туда за спиртными напитками, а также менять доллары на динары: в обменниках отелей плохой курс.

Главной достопримечательностью порта считался поющий фонтан. Какой же это фонтан, подумала Лена, когда увидела его в первый раз. Так, фонтанчик. Три с половиной струйки в небо цикают. У нас такие поливалки на даче ставят — зарядят на весь день, и вот она вертится, орошает газоны.

С наступлением темноты у фонтана собиралась толпа туристов, все ждали шоу. И вот раздавались звуки народной музыки, томной — про любовь, наверное, пели, — разноцветными огнями вспыхивали струи…

— Отойдите, вы загораживаете! — эти немцы всегда возмущаются из-за ерунды. Стоят, любуются на жидкие струйки. Восьмое чудо света. Да господи, да хоть обсмотритесь.

Однажды вместе с ресторанным чеком гарсон положил в папку флаер — на одну ночь в порт Кантауи заезжал автопробег антикварных машин, рейд Рим — Карфаген. Поснимать на мыльницу в темноте не получилось — они просто ходили и любовались на «альфа-ромео», «лянчии» «ламборджини», «мазерати» и «фиаты». Восемьдесят процентов машин были кабриолеты — жарко ведь, подумала Лена. Забавно, в ряды «итальянцев» затесался одинокий «жучок». Попался английский «триумф». Был «инносент». Ваня сказал, по-итальянски правильно: «инноченто». Наверное, что-то редкое. Лена раньше никогда таких не видела.

Местные мужики стояли по обочинам, смеялись:

— Выпендрились! Да у меня и то старше машина!

Аптека находилась недалеко от бутафорских крепостных ворот, ведущих в гавань. Лена вспомнила, как по латыни настойка.

— Тинктура, — попросила она, — э-э-э, эвкалипти…

— Ай си, — сказал аптекарь, — я понял.

— Дайте еще «Пекто 6».

Это был сироп от кашля, тот, что медсестра в отеле подсказала. Аптекарь повернулся к шкафчику, подвигал склянки и выставил на прилавок высокую белую коробочку.

— Спасибо.

Лена взяла коробочку в руки, вытащила вкладыш инструкции.

— Мадам, что вы делаете?! — закричал аптекарь.

От неожиданности Лена отдернула руки от коробки.

— Я хотела прочитать инстракшн.

— Все написано сбоку на упаковке!

— Извините, я не знала, что нельзя открывать. Она не запечатана. У нас это разрешается… Но я уже поняла, что препарат с кодеином.

Аптекарь смотрел так, словно хотел съесть.

— Есть у вас какие-нибудь натуральные капли в нос? — срочно перехватил внимание Ваня.

Аптекарь секунду подумал.

— Спрей. — Он изобразил, что нажимает большим пальцем на пульверизатор. — Морская вода.

— Морской воды и в море полно. Спасибо, не надо.

Два дня были посвящены просмотру ВВС и тренировке английского. На третий температура спала, кашель благодаря тинктуре почти прошел, и они решили: можно на пляж.

Жизнь на берегу била ключом, каждый занимался любимым активити: играли в волейбол итальянцы, резались в карты русские, тюленихами лежали немки — многие из них были топлесс, — фланировали молодые арабы: «месье, ду ю вон э секс виф ми?»…

— У нас на проезде Шокальского ломают пятиэтажки, — вдруг долетели слова, — целый квартал. Пыль, грохот… Вот, сбежала сюда.

Лена даже споткнулась от неожиданности. Окна ее квартиры выходили на те самые пятиэтажки на Шокальского. «Мы уехали не дальше собственного двора», — подумала она.

Нина сидела под пальмой в теньке и натирала широкую спину Марио детским кремом от солнца со степенью защиты SPF 30. Молочко было страшного зеленоватого цвета, и, пока оно не впиталось, Марио казался обмазанным голубой косметической глиной.

— Вроде южанин, а такой нежный, все время сгораешь. Соле фуоко[4], да, дорогой?

— Нына! Феличита!

— Тише, тише, Аль Бано.

— Пугачьова, — передразнил Марио.

— Привет! — сказала Нина. — Что-то долго вас не было. На экскурсию ездили?

— Болели, — ответил Ваня.

В первый же вечер гид собрал в холле всех новичков и огласил список экскурсий. Можно было съездить в Сахару и Карфаген, можно в города Тунис и Монастир, интересующимся народными обычаями предлагалось сходить на фольклорный вечер, а любителям природы — посетить страусиный заповедник в Сиди-Бу-Али. На этом выбор исчерпывался.

— Что такое Карфаген, полторы колонны, — сказала Лена. — Подруга в прошлом году была, говорит, пустая трата времени и средств. Только сто баксов зря выкинула. — Да и вообще, лучше когда-нибудь посмотреть его с сицилийской экскурсией.

— На Сицилию, кстати, возили раньше отсюда, — сказала Нина, — пока не обнаружилось, что по этим каналам русские продают детей. А про амфитеатр Эль-Джем я даже не знаю, чему верить. Одни говорят, его расстреляла из пушек королевская артиллерия, другие утверждают, римский недострой. Гиды так заврались, что сами не могут разобраться.

Так они и не выбрались. Зря, конечно.

После полудня в атмосфере что-то изменилось. Свет был такой, словно начинались сумерки. Лена посмотрела на небо и не увидела солнца: небосвод заволокла сизая пелена. Воздух казался плотным, осязаемым.

— Затмение?

— Не знаю. Скорее всего.

— Поехали в Сусс, что тут без солнца торчать, — предложила Нина.

— Марио с нами?

— Нет, Марио не поедет. — Нина погладила своего кабальеро по плечу. — Я решила от него отдохнуть.

— Ну ты даешь.

— Так что, едем?

— Ладно. Куплю какую-нибудь глупость на память, — согласилась Лена.

— Именно что глупость. — Ваня не любил всю эту хохлому.

По большому счету купить в Тунисе было нечего. Начальница Лениного PR-отдела заказала привести оливковое мыло, которое «с виду как наше хозяйственное, но делает кожу очень гладкой, „Виши“ отдыхает». Мыло так мыло. После недолгих поисков приобрели три куска. Но запах, боже мой! С дустом, что ли? Лена представила начальницу в этом аромате и усмехнулась.

Через дорогу от отеля «Сол Клуб Кантауи» работал большой магазин, супермаркет «Зейтуна». Русские сметали с прилавков оливковое масло, преимущественно марки Ruspina — ха-ха, rus-pina, русская сосна! — а немцы халву. Тащить бутылки с маслом из Африки в Москву Ваня отговорил, а вот халвы Лена все-таки купила. А потом совершила открытие. В дальнем углу магазина притаилась витрина специй. Перец красный, перец черный, карри, фенхель, шафран, харисса, тимьян, розмарин, орегано, сушеные розы веерами лежали на маленьких полочках, разноцветные и пахучие.

— Какая душистая мята!

Вечером они заварили с ней чай. Получилось терпко и вкусно, надо еще взять.

— Тэж Мархаба, — сказала Нина таксисту и пояснила: — торговый центр в европейском стиле, пройдемся по магазинам, а потом оттуда выйдем на набережную.

Из окна автомобиля Лена увидела надпись: «диско Samara».

— Смотрите!

— «Самара» значит «смуглянка», — объяснила Нина. — Нам гид сказал, когда из аэропорта ехали.

— Эй, мсье, что это ты возишь кругами, эраунд энд эраунд? — спохватилась Нина. — Вот же он, Тэж Мархаба…

«Месье» затормозил с недовольным лицом.

— Пять динар, ни милима больше. — Ваня был неумолим.

Рядом с Тэж Мархаба на каждом углу стояли высокие, как на подбор, мускулистые парни и шептали, словно в пустоту:

— Гашиш-гашиш-гашиш…

— В Шереметьево, между прочим, зеленый коридор, — заметил Ваня.

— Предлагаю изменить маршрут. Что мы не видели в магазинах и на берегу? Давайте углубимся в город и посмотрим нетуристическую изнанку.

— У меня слишком много денег с собой. Лена хотела зайти в ювелирный.

— Значит, сначала туда.

Торговый комплекс Тэж Мархаба считался самым модным местом в Суссе. На трех этажах разместились бутики и кафе. Была там и пара ювелирных магазинов, но украшения Лене не понравились: и золото, и серебро выглядели кустарщиной.

— Н-да, — сказала она, — так мы и не потратили наш капитал. Придется ходить только по центральным улицам и постоянно озираться.

— Посетим музей мозаики Бардо? — предложила Нина.

— Терпеть не могу музеи.

— Я тоже.

— Тогда пойдемте на набережную, — вздохнула она. — Скучная какая-то у нас выходит прогулка.

— А как же сувениры? — спросил Ваня.

— Успеем, рядом с отелями этой мишуры полно. Можно вечером зайти в лавку около супермаркета. Мне кажется, здесь все дороже. Хотя странно, должно быть наоборот.

Ограда отеля была увита диким виноградом. Иногда в зеленое макраме вплетались большие ярко-красные цветы, похожие на маки. Лена с Ваней шли за подарками в порт Кантауи и любовались изгородью, не забывая щелкать затвором цифровой зеркалки. По другую сторону дороги картина была иная: теснились хибарки и магазинчики, на веревках, натянутых между олив, сушились узорчатые половики, топорщились лапы гигантских, в рост человека, кактусов, во дворах поспевали гранаты… Пока Лена мучила зум, приближая и отдаляя очередной алый цветок, Ваня успевал придумать, как построить кадр с мусорной кучей под деревом или с автобусной остановкой.

Неожиданно юркий тунисец схватил Лену под локоть и потащил вглубь сувенирной пещеры.

— Донт тач май вайф, ай'л килл ю, — как мужчина мужчину, предупредил его Ваня, — не дотрагивайся до моей жены, а то прикончу!

— Сорри, сорри, месье, — залепетал араб. — Эклипс сегодня видели?

Вопрос про затмение прозвучал так неожиданно, что Лена засмеялась и переступила порог чертога Али-Бабы. За порогом открылось тесное царство керамики, кожи, ковров, фигурного стекла…

— Выпейте со мной чая, прошу. Платить не надо, я угощаю. Я все равно закрываться хотел. Поговорим за жизнь.

Продавец скрылся за ширмой и через пару минут принес на подносе три похожих на рюмки стаканчика с мутным и сладким мятным чаем — мента тэ.

— Меня Имед зовут. Вообще-то магазин мы вместе с братом держим. Но у него дела, семья — редко бывает. Я тоже хотел бы дела и семью, но это так сложно. Думаете, я много зарабатываю в этой лавке? Хорошей работы на побережье нет, можно только поваром в отель или барменом. Или магазин открыть. Видите, сколько сувенирных? Да кому оно нужно, все это дерьмо, — он обвел рукою пространство. — Вам что-нибудь нравится здесь? Если нравится, возьмите на память. Берите! Нет, я серьезно. Все что хотите, берите.

На полках, притиснутые друг к другу, стояли рыжие кожаные саквояжи, изукрашенные каменьями кальяны, восточные остроносые туфли, деревянные верблюдики. Под потолком — криво сшитые куртки, черно-белые платки-арафатки, национальные одеяния, связки туземных бус из стекляруса и ракушек.

— Хочу гоу Москоу. Думаю об этом эври дэй, каждый день, каждый божий день, — сказал Имед. — Друг! Умоляю, сделай что-нибудь для меня. Отдай мое резюме в базу агентства по трудоустройству… пришли приглашение, вызов, я за все потом заплачу…

— А что именно ты намерен делать в Москве? — спросил Ваня.

— Поваром буду. Устроюсь в какой-нибудь ресторан. У вас ресторанный бум, я слышал. Итальянскую кухню знаю, английскую, вашу, немецкую… Не верите? Я кулинарный колледж заканчивал, у меня диплом есть. Работал пару лет в вашем отеле.

— Почему сейчас не работаешь?

— Платят мало. Всего двести долларов в месяц. Здесь хоть четыреста получается.

— Сделай копии всех документов. Диплом, паспорт, военный билет. На случай, если запросит агентство. Мы составим резюме, выложим в Интернет и дадим наш электронный адрес. А телефон твой. Годится?

— Спасибо, друг…

Из пещеры Али-Бабы они вышли через два часа. С собой Лена уносила национальное берберское платье. Они за него заплатили.

У эстрады нашелся свободный столик. Лена заказала кафе-о-лэ — кофе с молоком, а Ваня взял местное пиво. В «Сол Клуб Кантауи» шел конкурс бальных танцев, и они засмотрелись, как пары танцуют латину. Пока лидировали поляки, но Лена болела за эфиопа и местную девушку. Подошла Нина.

— У тебя новая сумка, — заметила Лена.

— Ходили вчера с Марио в супермаркет. Сувенир на прощанье. — Нина погладила пестрый матерчатый бок, усыпанный литерами LV. — Он послезавтра улетает. Ходит весь расстроенный, говорит: давай, заберу тебя в Италию, будем жить вместе. Я отвечаю: «Какая Италия! Кватро, Марио, кватро!» — Словно продолжая спорить с итальянцем, Нина распрямила четыре пальца и потрясла рукой.

— Не будешь больше с ним общаться?

— Нет, наверное. Он, конечно, дал все адреса…

— Бесперспективно?

— Не в этом дело. Вчера остался у меня, и, представляешь, провели всю ночь на пионерском расстоянии. Нон фуоко. Ты в музыкальную школу ходила? Помнишь, было такое понятие, только не non, а con. Ничего не смог, даже плакал, как маленький.

— А как же — кватро?

— Есть, наверное, и кватро… Все силы из него выпили, квартетом.

Марио улетел. Нине оставался один день, а Лене и Ване — четыре. Перед ужином решили прогуляться в порту Кантауи по магазинам: сувенирная программа так и осталась невыполненной.

— Ну ты и набрала, — сказал жене Ваня, когда они вышли из местного «Женераля». — Давай хоть в рюкзак переложим.

На единственной лавочке около супермаркета, развалясь, сидела пожилая тучная тетка, обложенная вязанками пакетов. Но им тоже нужна была лавочка. Поэтому Лена уверенно двинулась в сторону тетки, а Нина с Ваней за ней. «„Англичанка“! — вдруг вспомнила Лена, — из тех, что играли в маджонг». Тетка ее не узнала.

— Shall I move?[5] — спросила она.

— A little, please[6].

— Русские, что ль?

— Русские.

Она потянула на себя пакет, и из него под лавку покатились неведомые плоды, напоминающие кольраби.

— Девочки, подберите мне, — сказала она. Было видно, что нагибаться ей тяжело.

Лена и Нина заглянули под скамейку и собрали обратно в пакет теткину поживу.

— Что это?

— Плоды кактусов. В Москву повезу.

— А вкусные они?

— Вкусные, — сказала тетка. — Сладкие.

— На что похоже?

— Ни на что. Вон там, на молу продаются. Два динара шесть штук. Идите сходите, пока продавец не ушел.

Они отправились на мол и тоже купили шесть кактусов. Густое пюре из картошки, помидора и арбуза — так точнее всего можно было описать вкус этого дара природы.

— По-моему, гадость, — Нина даже скривилась.

— Крахмала в них много. Чувствуешь картофельный привкус? Вот интересно, а картошка в Тунисе есть?

— Конечно, есть. Забыла — жбан пюре вчера на ужине стоял?

Вечером Лена почувствовала, что с руками что-то не то. При внимательном рассмотрении под ярким светом в ванной обнаружилось, что они усеяны тончайшими микроскопическими иголками.

— Так-перетак, — сказала Лена. Девушки не говорят «так-перетак», но она сказала. — А где мой пинцет для бровей? Ну, тетка! Чтоб тебе в жопу кто-нибудь это засунул.

— Вот оно, живое воплощение моих страхов, — сказал Ваня. — Невидимые иголки! Мир гораздо опаснее, чем мы о нем думаем.

В первых числах октября погода испортилась, зарядили дожди, туристы сидели по номерам, пляж опустел.

— Рамадан начинается в понедельник, — сказал Имед, когда они зашли к нему за бумагами. — Есть, пить, курить, блудить, ругаться — ничего нельзя. И так целый месяц.

— Даже есть нельзя?! — удивилась Лена.

— Днем — нет. Вечером — можно. После захода солнца.

— Религия запрещает?

— Закон. Каждый день пять молитв, и ночью одна. По всем радиостанциям транслируют азаны. Многие в Рамадан вообще не работают, потому что надо постоянно молиться.

— У нас тоже есть похожий период, зимой, — сообщила Лена. — Пост называется.

— Посьт, — повторил Имед. — Смешно. Прямо как «почта». Вот, поглядите, я все приготовил.

Он протянул заверенные нотариусом листы. «Имед Аффен, 1972 года рождения, место жительства поселок Хергла» — было сказано в метрике.

— Мы постараемся, — пообещала Лена. — Заверни во что-нибудь получше, видишь, какая погода.

Напоследок Имед угостил их гранатами, совершенно незрелыми на вид, но очень вкусными. Как выяснилось, иногда в них живут мухи.

— Инсектс! — завизжала Лена, когда из-под кожуры выползло нечто черное числом шесть.

— Мус, — успокоил Имед и отломил ей кусок с другого бока. Без мух.

В жуткий ливень возвращались они в отель. Пути было метров триста, но дождь лил стеной, и замшевые Ленины туфли моментально промокли. Под козырьком автобусной остановки она разулась, отжала воду, обмотала ноги салфетками и снова натянула туфли — получились как бы портянки.

— Следовало бы уехать отсюда на два дня раньше, — сказал Ваня, глядя на ухищрения жены.

Утром Лена увидела солнце. Как хорошо, подумала она. Был день отъезда, и так хотелось провести последние часы на берегу. Чемоданы собраны и отнесены в специальную комнату на хранение, ключи от номера сданы, деньги из сейфа получены.

Сегодняшним рейсом улетали многие москвичи — двери их комнат были открыты нараспашку, по коридорам сновали горничные с тележками моющих средств. «Вот и кончились наши каникулы», — подумала Лена.

В девять пятнадцать они в последний раз поднялись по широкой белой лестнице в ресторан. Трансфер до аэропорта заказан на половину двенадцатого, времени было полно. Лена долго и вдумчиво ела салат из тунца с огурцами и брынзой — неожиданно он ей начал нравиться. После завтрака Ваня отнес роман Гамсуна «Пан» в библиотеку и оставил на полке. Книга была его собственная, но Ваня решил, что она ему больше не нужна.

Лена стояла на берегу, слушала, как звенят мачты от ветра, и прощалась с морем. Море было прекрасно. Неправдоподобно зеленое, спокойное и бескрайнее. Это было единственное, ради чего стоило ехать.

Пассажиры толпились на взлетке. Подниматься по трапу никто не спешил, хотелось подольше постоять на асфальте и поймать последние лучи африканского солнца. «В Москве сейчас дожди, слякоть…» — думал Ваня. Он видел прогноз погоды по ВВС.

Консервная банка снова не подвела, рейс прошел хорошо. На подлете к аэропорту пилот погасил свет в салоне, и в темноте стали видны огни Солнцева, Олимпийской деревни, проспекта Вернадского… Не сговариваясь, люди в салоне захлопали.

Ваня вытащил из сетки прессу, которую читал в дороге, и хотел убрать в боковое отделение саквояжа.

— Что с этим будем делать? — Лена указала на журнал с бумагами Имеда.

— Выкини, — просто сказал Ваня.

— Мы же обещали.

— Ты с ума сошла — тащить араба в Москву.

— Сошла так сошла, — ответила Лена и опустила конверт в ближайшую урну.

Дома она открыла тетрадь, взяла красный роллер и записала на будущее:

За границу брать:

Юбка красная рюшка

Голубые бриджи + футболка Meхх

Футболка с мухомором

Кофточка полосатая бежевая Motivi

Подследники две пары

Носки, гольфы

Трусы три пары, в том числе черные Vis-à-vis

Купальник новый открытый

Парео

Кроссовки

Свитер

Она еще немного подумала, покусала колпачок роллера, дописала: чайник, стаканы, фен — и поставила точку.

СЛЕДЫ НА МУКЕ

Телефон зазвонил в сумочке. Я долго нащупывала его среди дисконтных карт, расчесок, косметики и прочей дамской ерунды. Пока искала, думала, что не успею ответить. Но телефон все звонил, и звонил, и звонил…

— А помнишь, как мы с тобой куличики из песка пекли? — спросила бабушка.

Это была «мамина» бабушка, Валя, ее я любила.

— Пекли, дорогая, пекли.

— Ты маленькая была совсем, мы сидим во дворе перед домом… Любила ты эти куличики печь…

— Любила, дорогая, любила.

— Что случилось? — шепотом спросил Богдан; со стороны наш разговор, вернее, те реплики, что он слышал, и впрямь выглядели странно.

— Бабушка решила умереть, прощается.

— Твой Богдан, он мне нравится…

— Хорошо-хорошо, только не волнуйся…

Мы едем в маршрутке из Петергофа в город. Субботний вечер, садится солнце, шоссе почти пустое. Шофер включил музыкальную радиостанцию, опустил на глаза темные очки, гонит лихо, за сто километров в час. Женщина напротив слышит наш разговор, отводит глаза.

Никаких куличиков я не помню. Помню морячка. Это был штоф, фарфоровый, трофейный, о шести крючьях по рукам и ногам, на которых висели маленькие белые чарочки. В бескозырке у него была пробка, а в руках он держал бутылочку, наискось, как младенца, и из ее горлышка следовало наливать содержимое. Почему-то морячок не прижился в хозяйстве, и бабушка отдала его мне играть. Я помню, как сидела возле угольного сарая и пересыпала из чарочки в чарочку сырую землицу. Удивительно, но ни одна из них не кокнулась, морячок о шести крючьях по рукам и ногам до сих пор стоит в серванте при полном параде.

Бабушка умерла в жару, в конце августа. Она ничем не болела. Как всегда, ухаживала за грядками в огороде. Вдруг стало плохо с сердцем, приехала «скорая» и забрала ее в больницу. Тут-то она мне и позвонила — на мобильный, за тысячу километров.

Когда я вошла в калитку, застала райскую картину: по всему участку буйно цвели астры и хризантемы, поспели наливные яблоки, то был особый сорт, бабушка ими гордилась. Над городком разливался колокольный звон. В доме хозяйничали родственники, все окна, двери были нараспашку.

Она умирала десять дней, в больнице, находясь в полном рассудке. Умерла с третьего раза: дважды останавливалось сердце, она уходила, а потом опять приходила. С бабушкой все это время сидела мама. Я спрашивала:

— Ну что, что там?

А бабушке в это время — когда она, в общем-то, была мертва — виделось, что она в городе своего детства, причем тоже в больнице, и ей плохо. («Это она там рождалась», — предположил Богдан.) И никакой черной дыры, ангелов, Господа Бога и тому подобной мифологии. Профессор Моуди был бы разочарован.

Меня тогда поразило то, что она уходила два раза — и ничего не обнулилось в сознании. Ничего!

На окне в вазе стояли цветы, ее собственными руками выращенные астры, в палату их приносила мама: красные, желтые и фиолетовые. В тот день у нее в первый раз остановилось сердце. Прибежали реаниматологи, приложили электрошок, сердце опять завелось.

Бабушка открывает глаза, видит букет в квадрате окна:

— А, цветочки… Помню… а что у меня грудь так болит?

— Тебе делали массаж, — отвечала мама и совала в халаты врачам сторублевки.

По-настоящему она умерла, когда до больницы наконец-то доехал сын. Я не знаю, что она ему сказала, наверное, то же, что и маме: «Я вами довольна…»

Мы поехали на кладбище, стояла жара, кладбище оказалось душистой лесной поляной километрах в десяти от городка. Кортеж остановился на обочине, и тут подошли они. Землекопы. Два молодых парня, не старше двадцати — двадцати двух. Я впервые видела таких людей в таком месте и за такой работой. Поразительно, это были красавцы, отборные человеческие экземпляры, раздетые по пояс. Мама передала им деньги, и парни стали подгонять могилу под гроб. Я стояла у самого края и видела, как играют их мускулы, как блестят на солнце загорелые торсы… Коричневые, бронебойные. Лемуры из «Фауста». Но огулять их никак нельзя, можно только смотреть с близкого расстояния, возбуждаться и ужасаться.

Нашей стороной кладбище примыкало к еловому лесу, в чаще куковала кукушка. Долго уже, лет на сто накуковала точно, подумала я, а еще подумала, что хорошее кладбище, такое спокойное и лесное, что мне здесь нравится, я бы на такое согласилась.

Бабушку подхоранивали к деду. Он тоже умер в пору цветения и благоденствия — ровно три года назад. Тогда могильщики были самые обыкновенные, неудачливые пьющие мужики, местная протерь. Пока они копали, бабушка сидела на стульчике возле гроба и смотрела на деда. Мама подошла поправить складки на его костюме.

— Господи, какой холодный!

— Конечно, холодный, он же из холодильника, — сказала бабушка.

После погребения долго не расходились, сидели на могилке и поминали.

— А это твое местечко, — обратилась к бабушке тетя Нюра и указала на невскрытый участок земли внутри нашей ограды.

— Да-а, — с кокетливой интонацией, протянув это «а-а» на терцию вверх, ответила бабушка. В углах ее рта витала улыбка.

Парни дружно копали, работали словно под счет, как заводные. В общем-то, яма была давно готова, но этого требовал ритуал — еще немного подровнять при близких. Мы стояли и смотрели на влажную коричневую глину. Могила казалась маленькой и аккуратной.

— Норка, — сказала мама. — Ну вот, тебе будет уютно, как в норке.

Никто не ответил, родственники молчали. Тишину взрезала трель — у одного из могильщиков в кармане зазвонил мобильный. Он отложил лопату.

— Да, пап, — сказал он. — Зайдешь сегодня? Давай. Спасибо, пап. Я сейчас занят, я тебе перезвоню, пап.

И снова взялся за лопату. Совсем молодой и очень сильный. Наливное яблочко. «И эти плоды сгниют…» От таких мыслей мне стало не по себе. Встряхнула головой, чтобы отогнать дурман.

Норка тем временем углублялась и удлинялась.

— Готово, — сказал один из парней. — Все попрощались? Опускаем?

— Опускайте, — ответила мама.

В четыре руки парни быстро заколотили крышку. Покачиваясь, гроб плавно опустился на дно. «Как пианино, на ремнях…» — подумала я. Парни ловко выдернули стропы обратно. В разверстую могилу полетели комья земли. Однажды мне попалось сравнение: звук падающей на крышку гроба земли напоминает стук пересыпающейся картошки. Похоже.

Еще когда мы ждали на обочине и гроб стоял возле фургона на табуретках, дядя наклонился поцеловать бабушку в лоб, а потом долго тер платком губу, как будто испачкал ее чем-то несмывающимся. Теперь этот холод останется с ним на всю жизнь, а губа обретет особую чувствительность как точка соприкосновения. А я до сих пор жалею, что не решилась тогда потрогать ее. Не поцеловать, нет, — потрогать.

Поминки были в кафе «Лагманная», собрались все соседи. После первой перемены блюд мы с мамой пошли в уборную.

— Такие дела, — сказала мама, — такие дела…

— Еще неизвестно, как мы будем помирать.

— Да, — сказала она. — Да. У нее все было.

Она не дожила одного года до 60-летия Победы. Коробка с медалями и единственным орденом хранилась в серванте, нам, внукам, разрешалось с ними играть. Еще она очень любила шить платья. Каждую осень ездила на курорт в Кисловодск. В дни хорошего настроения пекла пироги с капустой и луком. Интересно, знает ли бабушка, что она умерла?

Пасха выдалась ранняя, седьмого апреля. Я стояла у окна и смотрела, как в церковь несут святить куличи.

У нас тоже был припасен большой, залитый глазурью изюмный кекс, только не освященный, а прямо с полки супермаркета.

Звонок раздался совершенно неожиданно. Поздравлять будут, — подумала я и сняла трубку.

— Здравствуйте, техническая служба телефонной станции вас беспокоит. — Судя по голосу, молодой совсем мальчик. — Это номер ххх — хх — хх?

— Да, совершенно верно.

— У вас с аппаратом все в порядке? Вам не может дозвониться абонент.

— Все в порядке. Трубка лежит на базе… А какой абонент? Скажите кто, а мы перезвоним.

— Сейчас… — на том конце провода зашелестели бумаги. — Вот. Валентина Ивановна.

Единственная Валентина Ивановна, которую я знала в жизни, была моя бабушка.

— Конечно, не может дозвониться, — сказала я, — она же уже умерла.

И, не дожидаясь ответа, повесила трубку.

— Что ты людей пугаешь!

Это Богдан услышал из своей комнаты разговор.

— Я не пугаю, я говорю как есть.

Такой вот пасхальный звонок. Бабушка, если хочешь, приходи ко мне ночью во сне, я всегда рада тебя видеть.

…Бабушка стояла у плиты и жарила макароны с докторской колбасой. Я сидела за столом, на своем любимом месте слева от окна. На подоконнике выстроились чайные стаканы с прорастающим луком, в блюдце лежал начатый лимон. У порога из миски ела рыбное варево кошка Фроська. Бабушка сняла с плиты сковородку, поставила на стол, подложив под низ старую газету. За чем-то вышла в терраску, вернулась.

Я подумала: это в каком же мы времени? До или после?

Подхожу, трогаю за руку. Рука теплая. Значит, еще до.

Нет, она мне ничего не сказала. Вообще ничего. Я просто потрогала ее за теплую руку.

Посещают ли души умерших свои дома, проверяют, рассыпая на полу муку тонкого помола. Об этом я прочитала в одной старой книжке, посвященной народным суевериям. Мысль о муке, вернее о бабушке, занимала меня несколько дней.

В годовщину со дня ее смерти я сходила в маленькую булочную на соседней улице — пока шла, мне вдруг открылось, что тротуар на ней вымощен красным кирпичом, уложенным елочкой; раньше я этого почему-то не замечала — и в бакалейном отделе купила пачку самой лучшей пшеничной муки. Родственники после поминок разъехались, мама спала в терраске, куда вел отдельный вход. Дождавшись, когда она уляжется, я обошла дом. Он состоял из двух смежных комнат, маленькой и очень большой. К маленькой примыкала кухня, а с большой граничила терраска.

Все вещи были на своих местах — часы, статуэтки, вазы. В углу большой комнаты мерцал резной витриной сервант, следом за ним стоял вместительный гардероб с зеркалом во всю створку. Швейная машинка «Чайка», круглый стол, три стула, диван-кровать, красно-синий ковер на стене… Ситцевые шторы выгорели от солнца, пора менять. «Схожу завтра в „Ткани“ на станции», — подумала я. Переступила порог маленькой комнаты — при бабушке она выполняла роль гостиной. Мебели здесь тоже было немного: книжный шкаф, телевизор на покрытом плюшевой скатертью столике, тумбочка, кушетка — и еще одна, поменьше, для гостей. В окна смотрели кусты — в начале восьмидесятых, по моде тех лет, бабушка завела черноплодку и облепиху. Рябину я любила, особенно морс, а облепиху нет, да и никто из наших не пристрастился.

Зашуршала мышь за обоями. Я вспомнила, что все это время держу в руках пачку муки. Зашла на кухню, выдвинула верхний ящик разделочной тумбы, среди столовых приборов отыскала ножницы. Какие тугие. Раздвинуть кольца удалось только двумя руками. Отогнула верхний уголок пакета, примерилась, клацнула, и он, кружась, как кленовая сережка, упал на пол. Ногой я отбросила его в угол.

На расстоянии нескольких сантиметров от пола я легонько хлопнула по пакету — из отверстия вылетело облачко муки и ровным слоем осело на половицы. Еще хлопок. Еще. Вскоре весь пол на кухне покрылся белой пыльцой. Я принялась за комнаты. Распыляя муку, я двигалась так, чтобы в итоге оказаться у своей кровати. Будильник я предусмотрительно завела на семь утра. Закончив с мукой, забралась в постель и легла. На шестьдесят пять квадратов не израсходовалось и половины пакета. Его я задвинула под кровать.

Солнце разбудило до звонка. В ту ночь мне не ничего не снилось. Я открыла глаза, приподнялась на локте. В ярком утреннем свете половицы казались покрытыми инеем. Я села, свесила ноги с постели. Тапочки стояли у изножья, я аккуратно поставила их с вечера, чтобы не шарить, а сразу попасть ногами. Обувшись, набросила покрывало, взяла с подоконника будильник, нажала отбой и пошла смотреть.

Следов не было. Поверхность муки осталась абсолютно ровной. Метр за метром я внимательно изучала пространство. Зачем-то даже заглянула под стол, приподняв кисейную скатерть. Ничего. Ни в комнатах, ни в кухне. Только одинокая цепочка моих собственных отпечатков рассекала девственную мучную гладь.

Значит, она уже не здесь. Она улетела на небо.

Я в последний раз взглянула с порога на белые половицы и шагнула в сени за веником и совком.

КЛЕТКА

Улица спасала, дождь убаюкивал, соблазняли гранитные парапеты на набережной. Блестящая полированная вода — недвижимая, металлическая. Уж вечер. Спасает и темное время суток. Пестрые цыганки в мышиных платках — толпились, топтались, в стадо сбивались, гадали. Бублики на углу. Все — в железной удавке реки, все — напряженно-стальное, нереальное, магнитящее. Сердце все выше, выше — и засело в горле. Сплюнуть бы в урну!

Дома-великаны, сужаясь кверху, раньше веселились, хохотали во все горло, а сейчас — замолкли, хмурят кругленые арочные брови…

Я: приручена, я поймана в эту клетку. Сбежать — не представляется возможным.

Все началось… С Алисы? С Алеса? — с Оленьки. Оля-оля-ля, имя-колокольчик. Мне, — маленькой, — четырнадцать лет. Это моя первая ночь в заколдованном городе, первая после десятилетнего (вечного!) перерыва — вне, вне города!

Оля жила на Ростовской набережной. Окна ее комнаты — на воду. По воде гребут водоплюйки. Дома тихо. Родителей нет (дача, пилят упавшее дерево). Небольшая трехкомнатная. Первое, что выплывает из зрительной памяти — расшитые бабушкиными мулинными нитками саше для туалетной бумаги в сортире. Туалет-ванная. Утро-вечер. Маленькая кухня: всегда сладости: родители получали заказы. Длинный коридор остро пронзал насквозь квартирины кишки.

Ее комната — навалены книги, сервант, в нем — игрушки вперемешку с непочатыми бутылками. Красные, цвета фламенко, тяжелые шторы. Стены — увешаны афишами и плакатами. Дома тихо.

Сидели на тахте. Иногда приходили на кухню. В дальней, не Олиной комнате зимовали на полу красные яблоки с дачи, каждое — завернуто аккуратно в газету, чтобы дольше хранилось. Оле было девятнадцать лет.

Рядом с Олиным домом стоял дом-фрегат. Причаливший к случайной неречной пристани бутафорский корабль — дом на углу Плющихи и одного из немногих оставшихся Ростовских — Второго Ростовского переулка. Кто жил там — они каждую ночь уплывали.

С Олей же — возвращались с сейшена, поздно, — выпадали с Киевской в ночное безлюдие, шли, полупьяные, подметаемым лихими ветрами Бородинским мостом: впереди — МИД и Смола; пугались редкие прохожие и сворачивали потихонечку в сторону от двух развеселых безумиц. А мы: размахивали бутылкою с недопитой «Тарибаной», потом — ключом выцарапывали на железном лифтовом щитке буквы: краска слезала, из букв получались слова. Заходили домой. Говорили с Олей ночами. Так прошел год. За это время я успела привыкнуть к Бородинскому мосту.

Потом…

Я променяла Олю на Алису. Алиса — мой первый шаг за реку: Алиса жила за рекой. И вот — та же ночная пустынная станция метро, пустынный проспект — тогда еще незнакомый проспект — и последние автобусы с подстраховкой для неуспевающих в виде не засыпающего ни на минуту Киевского вокзала. Место назначения — ехать далеко-далеко (так казалось), за Триумфальную арку; старинный Алисин дом (у Оли был: просто старый), извивы перил, лестница поднималась на четвертый этаж, лепнины и купидончики, гастроном внизу, многоквартирные лестничные клетки. Дверь. Квартира. Все комнаты — по одну сторону коридора (странная планировка!), комнат много, много; вперед, вот кухня… Главное «преимущество» старых домов — газовые колонки. Действительное же их преимущество было в том, что, благодаря вытяжке, родители никогда не унюхивали запаха анаши. Анаша хранилась в баночке из-под крема в секретере. В Алисином доме было хорошо ночевать…

Мы рано вставали, наскоро завтракали, одевались, Алиса снимала со стула свое любимое одеяние — тяжелую кожаную «летку», наследство, доставшееся ей от энкаведешного деда-инквизитора, накидывала ее на плечи, и мы уходили.

Утром предстоял обратный путь по проспекту, проплывали мимо, незаметно перетекая друг в друга, аристократические дома, детские миры, универмаги, аптеки, булочные…

День принадлежал центрам, а вечером, чаще даже ночью, — опять: то же полутемное, готовящееся ко сну метро, отключенные уже эскалаторы и — путь по проспекту.

Ночью — безумной ночью — мы пили у Алисы перцовку, она напевала мне свои песни. Игнорируя сон соседей, мы лабали на антикварном пианино. Мне исполнялось пятнадцать лет.

Говорили, вроде бы Алиса — талантливая скрипачка; мне же ничего, кроме ее гитарных запилов, услышать не удалось: Алиса пропила свою скрипку за год до нашего знакомства. Высокопоставленные родители просили ее постричься (пейсы, сопля, зеленые волосы…) и устроиться на работу. Она — торговала шмалью на Пушке и торжественно посылала их на %уй.

Алиса винтилась в ноги, все вены на ее ступнях были в дорожках, но руки зато были чистыми. Она писала стихи, и этого драйва хватало на десятерых. Когда я общалась с ней — в это время и я писала в день по стихотворению.

И я попалась.

Неожиданно для себя самой я была поймана ею так, что, если бы даже невольный-медиум-Алиса и попыталась нарочно, из любопытства, допустим, кого-нибудь так изловить — вряд ли бы у нее получилось это лучше, нежели со мной.

Алиса была слишком идеальна в этой спасительной для меня неправильности. Она подчиняла негласно — и была права.

Но однажды я попыталась бороться. Для самоуспокоения мне было нужно сравнять ее с остальными, заглушить все усиливающееся осознание ее исключительности, вернуть ее в человеческую реальность (к которой все-таки относилась и я) абсолютно любыми, пусть даже примитивными и постыдными средствами.

Алиса разводила кошек. И вот однажды, когда мы с ней в очередной раз ловили этих разбегающихся в разные стороны приготовленных для продажи ее самых лучших в Москве, чемпионно-медальных пушистых сибирских зверей (о, идиотизм ситуации), я внутренне решилась и, в первый раз за все время, проведенное с нею, назвала ее дурой, понятно, в контексте разбегающихся тварей. Произнесла несмело: «Дура что ли, — держи!» — как бы примеривая к ней это слово.

Она его одевать не стала.

На следующий день после кошек, прощаясь со мной где-то в метро, она протянула мне руку в черной блестящей перчатке и сказала:

— Пока. Я позвоню.

И я поняла, что она не позвонит мне никогда, — но это вовсе не значило, что я стала свободна. Потому что я уже не могла обойтись без ночного метро и проспекта, без квартиры с лепным потолком и допотопной колонкой, без Алисы, без гипнотизирующих зеленых глаз, без того так любезно и так небрежно предоставленного ею мира, который быстро, слишком быстро стал и моим. Я уже не писала в день по стихотворению.

Существование Алисы где-то во вселенной все еще не давало мне покоя, когда появилась Чебурашка. Чебурашка заменила Алису — это было единственное выпадение из моей магической клетки: дело было в Царицыно. Усадьба Царицыно.

Раннее утро. Усадьба Царицыно из окна; залитые солнцем лужайки, сверкание Борисовских прудов, и лошади на высоком холме. Чебурашка. Она была ведьмой в четвертом поколении. В ее квартире всегда жило много народу, и никто из постояльцев не знал, почему ее звали как невкусную детскую пасту. Чебурашка была моей системной сестрой. Она — невероятно толстая, некрасивая и закомплексованная девица. В детстве ее ненавидели дети, и однажды, собравшись, они воплотили томившее их злое чувство в нечто большее, нежели просто слова: после уроков (начальная школа) ее изловили одноклассники, дружно задрали ей юбку — и выплеснули — прямо на колготки — флакончик краденной из кабинета химии соляной кислоты… Колготки растворились, и дальше с ней стало все ясно.

Мы побратались, а точнее, посестрились с ней кровью в какой-то из тех холодных и ясных посредизимних вечеров, когда воздух прозрачен до хруста, и звезды легки. С нами была третья сестра — Смайл, Улыбка; лезвие — только одно, ровно на два пореза: по стороне на попил. Эти попилы сделали Смайл и Чебурашка, я же тупым пилиться не захотела, и, чтобы добыть из себя каплю крови, я прокусила запястье левой руки. На улице было так тихо, что мы услышали, как, отрываясь, в моих зубах треснула кожа. Но мне было глубоко наплевать на все это: я слишком любила сестру Чебурашку.

Так я думала в детстве. Безумное детство. Моя любовь не была мне возвращена. Химическая реакция кожи с растворяющимися колготками выработала слишком много злости в зеленеющих ярко, пронизывающих, острых глазах. Там не было места для любви.

И, оказавшись, в общем-то, возле нее случайно, я безо всякого сожаления спокойно ушла. Я повторила с ней то, что сделала со мною Алиса; сказав себе: «А пошли-ка все на %уй!» — я исчезла и не встречалась с ней больше никогда. «Нет любви, есть жестокость» — крепко засело после нее в моем подсознании.

Цепочка от Чебурашки к Алесу лежала через Майка. Майк был одним из многочисленных ее гостей. Аутсайдер и рок-н-ролльщик, он пленил меня, видимо, лаковым блеском черного грифа «кремоны» и строгим военным покроем английского френча, глухой ворот которого так немыслимо шел к его странной, болезненной бледности и отчаянным темным глазам.

В это время веселая жизнь переехала на Бережковку, в экс-безвестный ДК, переделанный в клуб. Меня привел туда именно Майк, и сердце мое падало и падало в бездну, когда мы шли мимо той лавочки, где я сидела с Алисой, или когда, в ясный вечер, я могла различить, как за рекой, ровно напротив, в переливах мерцающих пятен алеет призывно окошко Олиной комнаты.

Иногда Майк там сам сэйшенил; играл он неплохо, но как-то бессильно, в этом было свое обаяние, обаяние Маленького Принца, с ним и я становилась безжизненной, слабой инфантой, — обессилевшей после разлуки с Алисой…

Собственно, и случилось-то это почти у меня на глазах. За месяц до этого, обессиленная и заплаканная, я кричала на Майковой кухне: «Он любит меня!!» — (любил меня Алес) — и пыталась схватить за рукав резко уворачивающегося от меня Майка — и глянуть ему в глаза, но Майк — крутанулся и вырвался, — а у меня сдали нервы, и я запустила в него своим мокрым ботинком, сушившимся на батарее — грубым тяжелым «вибрамом» с высокой шнуровкой и двумя железными пряжками…

В глаза я ему смогла заглянуть через месяц…

Парки при старых московских больницах, душные пыльные клумбы… В глубину расходятся тропки, затененные кронами сосен. Ближе к главному корпусу нагреваются солнцем беседки, газоны, скамейки с изящными спинками, закрученными, как завиток на грифе виолончели…

Майк умер во сне — и я никак не могла забыть потом те больничные парки и беленые вазы с настурциями… Остался еще бергамотовый запах: по утрам мы — я и Алес — привозили горячий, казалось, стоградусный, крепкий до черного чай — большую бутылку, толсто укутанную слоем газет и цветастым павлово-посадским платком, — расхотев жить, это было единственное, о чем он просил.

Майка не уберегла — впрочем, и он не смог уберечь меня. Майк доверял только Алесу — Алес украл у него самое главное… Из Москвы, от беды, от цепких кошмаров мы сразу сбежали: я укралась Алесом в Питере. И — оттяжный Санкт-Петербург… «Жизель» в Мариинском, Устинова поет в Оперетте… Низкое ультрасинее небо. Люди, загорающие на крыше Петропавловки, и ленивый шелест Невы.

Ночь на Адмиралтейской… Ночь, за которую, прямо у нас на глазах, успели бы распуститься все листья, — бесконечная, длинная ночь… Рядом, на Дворцовой площади, играл до утра одинокий саксофонист, он и теперь, говорят, приходит туда поиграть из-за хорошей акустики полукруглого каменного пространства.

Две породистые собаки сидели на выгнутом козырьке подъезда такого же породистого дома. Не боясь высоты, собаки поглядывали вниз и виляли хвостами — им было тогда интересно, как разводят мосты.

От Генштаба мы свернули на Невский и дошли до сквера перед Александринским театром… Огромное, алое солнце взошло в шесть утра над Петербургом. Оно ослепило нас, и кровь загустела в желе. И тогда мы вернулись в Москву.

А после Питера Алес снова вернул меня в клетку, невольно, даже не догадавшись об этом. Началось счастье. Опять гуляли по набережным, опять я ходила по заповедным возлюбленным улицам. И — полтора года в сумасшедшей квартире, откуда с балкона — весь город, с балкона же — виден и вход в метро, можно назначить свидание и ждать, стоя на этом балконе, — и можно курить, и нужно заниматься любовью. Балкон…

Так вот, Алес, сам того и не ведая, опять поселил меня в клетку: вышли тогда из метро:

— Алес, а где твой дом?

— А вот он.

И шли пить чайку, в арочный подъезд, лифт вез на самый-самый верх, внутри — еще арка… Поворот. Ключ. Поворот. Расставленные по годам и номерам толстые журналы на этажерке — абсолютный порядок, все ежемесячные ступеньки на корешках «Знамени» строго соблюдены, ни одного провала — первое, что бросилось в глаза. (От пола до потолка, от пола до высоченного потолка!) И рядом — дверь, вторая: черный ход, сверху — в подвал. (Там что, винтовая лестница, что ли? Вряд ли: это уж слишком; а так — тьфу, легкий мистицизм для детей…)

Легкий мистицизм сталинских домов. Пили чайку. Ночевали. Потом оказалось, что можно жить. И мы стали там жить. Вечерами Москва утопала в закатах, утрами рассветы выплевывали в мир свежесть холодных улиц. Теперь центрам принадлежал уже вовсе не день, а вечер и ночь: пешком на Арбат, на Смолу, на Калину…

Любили сидеть в кофейнях, пить джин, любили огни, фонари, купола Кремля из окна, — и семь высоток, и «Лав-стрит», уже не было «Джанга», на Арбе еще узнавали, и мир сиял.

И мир сиял. Сияла огнями Дорогомиловка, искрилась отраженными бликами Москва-река, блеском глаз освещались все улицы… до тех пор, пока… Пока не появился герой. И забыта стала тогда и Оля с Ростовской набережной, и кунсткамера сердца, занятая Алисой, перестала болеть, про Чебурашку я вспоминала только при взгляде на одноименную пасту, Алес вроде был рядом, но все же не попытался выдернуть меня за руку из его поля зрения. И тогда мой герой вытеснил их всех. Иногда мне даже казалось, что это, может быть, навсегда. Но, боже мой, как опасна власть этого слова!

Этот человек появился из ниоткуда. Естественно, у него был свой город и дом, своя комната, свое кресло там или кровать, рабочий стол, друзья, может быть, девушка, могилы предков… Но, тем не менее, он появился из ничего, он пришел непонятно зачем, не сказав ни: Ты нужна; Я без тебя не могу; ни: Я люблю тебя, или чего-нибудь еще в этом роде… Нет, ничего подобного он не говорил. Это был посторонний человек.

Но у него были глаза моей Алисы. И вот: Глаза Моей Алисы посмотрели на меня с чужого, взятого наугад лица, и я — как крыска, идущая в реку под Нильсову дудочку, — опять попалась.

А он — ну, каждый знает, как оно бывает, — совершенно бессмысленно водил меня в кино, в дешевенькие кофейни, куда-то еще, еще… И это понятно: мой город чужой для него, и, чтобы не потеряться, не сгинуть, не смешаться с площадной пылью, человек цепляется сначала за малозначащих для него; а потом, когда уже есть, из кого выбирать, начинает карабкаться — по вереницам людей и лиц — все выше, все выше, выше… Что делать, раз так уж случилось, что именно я стала первой ступенькой той-лестницы-взбираясь-по-которой-он-покорит-чужой-город.

Но глаза, глаза ловчихи душ снова следили за мною с его лица и пили, и пили мою астральную кровь. Опять… Но сладостна процедура эта, и холод, могильный холод вязко течет по рукам и капает с пальцев, и рвется жила внутри, застревают в гортани черепки уставшего сердца, и блестят, увлажняясь, глаза, и не укладывается все это в представление о человеческой нормальности. Этого-то блеска и испугался он раз:

— Знаешь, — говорит, — ты… слишком не как все… обостренность кошачья… Я смотрю на тебя — и боюсь.

— Почему? — спрашиваю, — потому, что глаза нехорошим блеском блестят? Не бойся: у меня и муж есть, и имя-то у него святое — Олег. Тебе — нечего бояться, а вот мне…

А он поежился и плечами передернул. И началось…

А началось все… обычно: взгляд, брошенный случайно, пронзительный, острый, тонкой иголкой тыкнулся в мой зрачок. В мое лицо. В мою жизнь.

А потом — бытье закружило и — не прямыми — кривыми повсюду возило. И вроде бы все — покой и порядок, но взгляд тот, первый, засел-таки в подсознании, сидел, спал в нем — глубоко пока еще, правда…

Я — прибегала к нему, полубезумная, посидеть, отдышаться после ночных кошмаров, в глаза Алисины посмотреть, голос послушать и дрожь в пальцах унять. А он — не понимает: зачем? — смысл, конечно, искал, да так и не нашел никакого. «Чего она хочет, безумица?» — думал, наверное, он, когда моя достигаемая нечеловеческими усилиями сдержанность начинала вдруг разгерметизиро-вы-ва-ться, — и вырывалось сквозь трещину запаянное до этого в вакууме «я-так-больше-не-могу-не-могу-не-могу!!!»

А происходил мой герой из того самого, заколдованного, проклятого города, что силой неведомой спроецирован был на московские заповедные улицы. И испугалась я поворота такого, после того как:

— Я увезу тебя, — сказал он, — с собой. Зимой увезу. Этой зимой.

Шутит? — подумала я. Стало жутко: а вдруг… правда… увезет… туда! Ведь это конец! Но сказаны — о-па! — уже сказаны эти слова, зарезервировано, забронировано в памяти место — как полка в морге, для еще живого заказанная. Уж лучше б не говорил: для него все равно утонут в забвении эти слова, но заклятьем — мне; так думала я и металась в полуагонии, и кружила по стройным кварталам, по вечерней заснеженной клетке. И опять надрывались надо мной улицы, вымягченные дежурным фонарным светом, переулки сбивались в сливки, снег белым пухом сыпался под ноги — мягко, мягко идти. Неслышно: снег! — носят ноги меня, и ужас (увезет, увезет — не сбежать) топит меня в нем. Все. Приговор оглашен, и далекий мистический город уже тянет ко мне тяжелые клешни железных дорог, раскидывает до самой Москвы паутинные липкие сети станций и полустанков, надвигается, душит, уже снится в безлунные ночи…

И я уже не могу ни вырваться, ни удрать, ни обмануть мою клетку — симпатичную московскую «Киевскую», эту нелепую проекцию далекого и сверкающего огнями большого города. Беда…

Алес, Алес, неужели ты так ничего и не понял? Неужели ты не заметил? Неужели не углядел? Подозреваю, что понял; заметил и углядел… И сам же меня у себя — в этой ловушке — целых два года держал. Долго мы с Алесом, долго по набережным над стальной водой ходили: ах, чертово место, в водяной ледяной петле. Как родилась я в водной петле — Коломенское, шатровый стиль, остроги да столетние дубы; Нагатинский затон, кажется, называлась петля, — так и жила — в другой: от Бережковской до Тараса Шевченко. Шевченко…

Реве та стогне Днiпр широкий…

Ревет и стонет, ждет меня в ясные воды: как оплеталось с детства тело мое водяными нитями, как гоняли мокрые вены рек мою кровь, так и примет меня вода: с детства ее боюсь. И Днепр уже томится, ноет по мне, «у-у-у» — плещет волна. Потерпи, Днiпро, потерпи, хороший, скоро прибуду…

Каждое утро начинается с шелеста вокзала под окном. Мчатся поезда, стучат колеса, «увези-увези-увези-увези» — стучит растревоженным железнодорожным ритмом в голове, в горле и в сердце. Ничего ведь это не стоит тебе: приеду и буду по улицам странным бродить — полуведьма-полубезумица, — чтобы понять потом: вот оно, все уже, все. Угощу своим телом днепровских рыб, и не узнает никто; он — и не вспомнит, что Я когда-то была; просто придут вечером уставшие люди домой, напрягут усталую память: нужно, мол, что-то такое важное вспомнить, да, что-то важное… — и не вспомнят. Так… Хорошо… Все забыли? Вот и отлично.

Я пыталась, конечно, избавиться, обмануть этот пуп земли переездом — но нет, тщетно, не отпускают за свои пределы изловившие меня улицы. Я ушла — но они держат.

И подкралось на мятных лапах безумие. Я — медленно и равномерно умалишалась. Садилась без цели в троллейбусы, они возили по червеподобным маршрутам. Съехав оттуда, я уже не могла спокойно смотреть на чужие окна. Вокруг суетились разномастные люди, и я знала, что у каждого из них есть свое двустворчатое московское окно, пожелтевший высокий потолок и витая лепнина на нем… У меня такого уже не было. Оказавшись как будто случайно на той самой улице, я задирала голову и долго смотрела на то самое, бывшее моим окошко, теперь полуразбитое и заклеенное неряшливыми полосками изоленты. И смеялся надо мной старый дом, выгибая полукружный свой рот-свод в обратную сторону, как театральная маска: весело — грустно. Мне — грустно. Фонари наводят тоску. Теперь это чужие фонари. Оттого и тоска. В сотый раз попадаюсь в: ловко сплетенные, искусно расставленные и надежно спрятанные сети.

Ну зачем было тащиться сюда сквозь ледовитые недра промороженной позднеосенней Москвы? Зачем пялиться вверх с выражением голодного детдомовца на лице? Ну зачем? Зачем? Зачем?.. — но все распахнутые пасти «зачемов» я решила оставить неудовлетворенными, так и не швырнув в жадные алчущие глотки ни одного ответа…

Леший водит — ноги опять повернули не в нужную сторону. Какого дьявола! Я не живу здесь больше! Ох, не надо сюда приезжать — чертово место…

Пересилив себя, я решила поехать к нему. И вот — поезд медленно тащится по черным артериям подземелий. Я сижу спиною к платформам, глаза — в стену. Не спеша проплывают гамаковая сетка «Киевской», соты «Смоленки», ванный кафель «Арбатской». Ветер врывался в щели вагона, когда поезд полз по метромосту над мертвой водой. «Архитектура — это застывшая музыка», — слова Корбюзье всплывают в памяти каждый раз, когда взгляд рассеянно падает на полукруглый дом на Ростовской. Но… об Оле мне сейчас совсем не хочется думать.

Он встретил меня полувежливо, полунебрежно, а у меня уже не было сил, и я сказала:

— Слушай, ну отогрей же сердце мое бумажное, разорвать — пара пустяков, ну!

А он мне:

— Ха-ха-ха, как смешно, как оригинально-умно, давай-ка его сюда!

Но тут, видно, опять глаза мои блеснули нехорошо, выдали, гады, меня.

— Какая ты… — брови удивленно уползли вверх, — какая ты…

И сердце он греть не стал.

Но, черт побери, зачем и ему все это? Зачем приближаться, не принимая меня всерьез, так играют с котом, называется это «служи!», зачем накручивать пуговицу на моей красной жилетке, зачем теребить ремешок, стоя на ступеньку ниже по эскалатору, зачем пытаться поить меня самым вкусным… чаем с лимоном — зачем эти вечные глупости: зачем кофейни, кинотеатры, «Амаркорд» и «Ночи Кабирии», а еще — Бунюэль и Дали (было модно в то время), зачем прогрызенные муравьями ладони, когда червяки давно уже съели сердце, зачем ехать вместе: как бы разговоры о как бы делах… Я ничего тут не понимаю, хотя и прилагаю к этому недюжинные мозгоусилия, а он просто появляется и, когда уходит, оставляет меня в полнейшем недоумении. Зачем? Он же не любит меня; и я его — нет; это не любовь, это не любовь, это спасенье до первых снегов. Где же снега?! Ноябрь уже, ну, пора! — уже были снега.

Я не люблю тебя.

Я не люблю тебя.

Я не люблю тебя.

Ну скажи, что это так. Помоги мне схитрить.

…Но странно как-то: раньше такой восторженный, теперь он все больше молчал.

А город тот не давал покоя. И я все ждала: еще день, еще капля, ждала напряженно, пальцы синели в суставах, первый снег уже был, скоро — зима…

Вот и зима; рождество, иголки осыпались, руки тряслись, ну когда?

— Никогда!

Нет, конечно же, нет, — не было сказано этого слова; он решил уйти тихо, с осторожностью неопытного хирурга, — неумело и тихо — уйти от меня… И хотелось кричать, что, любимый, — ты промахнулся: как бы ты мог управлять гипнотическим взглядом своим…

— Никогда!!!

И он не увез меня.

И он не увез меня.

И он не увез меня.

И клетка рухнула.

И отпустили улицы, и не мерещились больше Алисины глаза, не беспокоили чужие города. И стало легко.

ХЕЛИЦЕРЫ ГОРОДА МОЕГО

— Отдохните, уставшие. Забудьте о суете! — говорит людям Бог, и люди уходят в болезнь. На неделю, на месяц, на два человек погружается в болезневый отпуск. Отдохни: когда много думаешь, болит голова… Когда много болеешь, думает голова.

Болезнь моя — о, холод, сохраняющий продукты и молодость, и — малахитовые сопли, шарадно-причудливое слово «сульфадиметоксин», которое так нелепо распадалось когда-то в детском сознании на Соль-Фа-Дима-Такси…

Маленький шприц на тумбочке у изголовья — это что, карликовый родственник того большого, что за окном? Снег засыпает Останкино…

Жжет спину прямоугольная Сахара горчичника. Половинки разломанной надвое таблетки незаметно превращаются в кофейное зерно, каким рисуют его на жестяных бежевых банках.

Взгляд в миллионный раз бежит по некрасивому рисунку ковра. Это старый ковер, он давно уже выучил наизусть все мои болезни. С детства меня сопровождают одни и те же — бессменные — вещи.

Свет ночника порабощает царящую в комнате ночь. Потом — два часа забытья, — и белесый безветренный снегопад скрывает собою утро.

Господи, и случилось же ему умереть в этот день! И я, как угрюмый полярник, в нескладной мутоновой шубе, с привязанным к горлу компрессом должна растворяться в снежной пелене, идти, брести, охать, ехать через весь город…

С трудом удерживаю последние искры сознания в отяжелевшей, разбухшей, затемпературенной черепной коробке. Действительность не фокусируется. Подолгу боюсь переходить улицы без светофоров, не могу вспомнить номер квартиры — а в общем, не страшно: напьются уже к тому времени поминальщики и плакальщицы, вычислю я растревоженный улей в усыпительном зимнем безмолвии… А родственники эти будут смотреть на меня и, что — жалеть? А я — всю сталь и платину мира должна собирать буду в блеск собственных глаз?

Метро… Фаллически длинные и округлые строгие светильники, равномерно повтыканные в полированный склон эскалатора, равномерностью раздражают нервы. Реальнейшая из реальных, лестница-ведущая-вниз привозит в нутро и завершенностью своей подсказывает заходить в вагоны. В вагонах: щупальца чужих загребущих объятий сжимают чуждые плоти. Инфернальный секс… Вагон набит, обнимочные парочки в уголках тесно зажаты кожаными, меховыми и драповыми спинами. Вон те, совокупляющиеся под препарированным, растянутым за лапы москвопауком, — симпатичные: везунчики, видимо. Мишки Гамми. Блестят здоровьем нагулянные на чудесных гамми-ягодах их розовые щечки… И мне кажется… Меня преследует мысль… что все обречены… И я, и лысеющие очкастые мужчины, нервничающие пальцами по твердым панцирям дипломатов, и старушки, не попадающие спицами в петли от аритмичного качания вагонов, и эти, парочка, ютящиеся под: распятым, разноцветнолапым — членистоногим радиально-кольцевых путей, чье множество станций-ворсинок на красных, сиреневых, рыжих конечностях — кому-то обетованные земли, кому-то — мучительные точки вынужденного пребывания. И брюхо паука-города, бездонное жирное чрево — Садовое кольцо; и — грыжа-Кремль. Надорвавшийся паук Москва… Вечерний паук надежда…

Центральная станция выплевывает на перрон множество микротолп, уже через секунду образующих сплошную, огромно-гудящую давку, которая тащит в себе и прет даже и не туда стремящихся людей.

Куда? Куда-то туда, туда, вслед за собой, вдаль. И эти двое, Гамми.

Они тоже были захвачены бурлящей субстанцией толпы и влекомы внутрь зловонных анусов метро. Они шли по метрокишкам. Я — шла за ними.

— Вот здесь он лежал, — сказал молодой человек, указывая на грязный кусок угла под лестницей перехода.

— Кто? — спросила девушка.

— Мертвый.

— Фу, я больше не буду здесь ходить, — сказала она. И они пошли дальше. И съелись толпой.

А я вспомнила о своем покойнике. Годовщина — это все так же еще тяжело: смысл жизни в тех, кого мы любим…

Смутно помню, как я перешла на «Александровский Сад». Там, на конечной, вагоны были пусты. Я ехала и отражалась в оконном стекле. Ко мне подсел человек — и тоже отразился в импровизированном зеркале. И… И он улыбнулся! Не мне, моему отражению! — на меня он… не смотрел. — И неожиданная, нечаянная улыбка стала ему ответом… Мы молча общались отраженными взглядами. Умение людей договариваться глазами…

И тут я повернулась и посмотрела на него настоящего, не искаженного оконным кривозеркальем. Слава Богу! Он не был похож на моего покойника. Тем временем поезд подвез меня к открытому ледяному перрону. Я вышла, не оборачиваясь, и сразу же (повезло!) села в автобус.

Вечер. Заиндевелые — белые — стекла автобуса. Похоже, что окна завешены бархатными простынями. Выскобленных глазков в мир иной — на улицу — нет: остановки здесь объявляют. Есть только холодная светлая плоскость. И рассеянный взгляд.

И вдруг! — по этому ровному инеевому экрану заметались судорожные, камлающие тени. Тени чьих-то неведомых рук, искаженные электрическим светом, выписывали в воздухе замысловатые фигуры, отплясывали бесканонные ритуальные танцы. Они принимали инфернальные, немыслимые очертания. Безумство! Снежные галлюцинации! Я повернула голову: сзади, не замечая меня, продолжали оживленно разговаривать жестами глухонемые юноша и девушка. Но, повернувшись и на секунду всего задержав было взгляд на причине моих беспокойств, я увидела на задней площадке автобуса того самого, нечаянного своего спутника… И полный автобус глухонемых. Мне стало страшно. А что, если он — мой новый попутчик, тот, кто намеренно (а я поняла это) едет следом за мной — тоже, как и они, глух и нем? Как я тогда смогу объяснить ему, что… Что я… И тут глаза наши встретились.

— Ну скажи, скажи что-нибудь!! — закричала я этому человеку на свой страх и риск.

Он смутился. И я испугалась вдвойне.

— Ты что, специально меня провожаешь, да?! — кричала я через беззвучное пространство. Тут он вздохнул. И сказал:

— Да.

— Никогда. Не провожай. Никого. На поминки. Это никогда. Не кончалось. Ничем. Хорошим… — еле смогла я ответить надорванным от крика, проангиненным голосом. И выскользнула в раннюю декабрьскую темень. И, скрывшись за чертой желтого фонарного круга, навсегда исчезла из его поля зрения… И сразу же подхватили меня поджидавшие хищно добычу коварные хелицеры огромного города моего… И вспомнила я, что все мы обречены…

ВОКЗАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

Я боюсь вокзалов, и поездов, и ариадниных рельсовых нитей, и тревожных цифр табло, и угрюмых носильщиков, спотыкающихся об меня пьяными непроспанными глазами, и бездомных опрятненьких стариц, ни у кого не просящих денег, а раздаривающих людям смущенно увядшие полевые цветки, тех самых стариц, которые подходят бесшумно и говорят тихими голосами:

— Послушай меня, маленькая княжна! Ты самая красивая из всех… И ты самый красивый, князь!.. Запомните это — навсегда!

И я, маленькая княжна, испуганно хватаю за руку своего самого красивого на свете князя, и мы вместе силимся скрыться от невыносимости и тоски в пестрой вокзальной толпе.

Я боюсь вокзалов с тех пор, как мой князь навсегда уехал из этого города. Но тогда, до этого дня, я не откусила еще свой законный кусок от хининово-горького пирога неотвратимости судеб и не знала еще глубины тех доньев печали, что пленяют тебя с нарастающим стуком колес уходящего поезда… В тот день я провожала моего любимого человека, который навсегда покидал заколдованный навьими чарами город.

Поезд уже стоял на путях, и невыспавшиеся проводники усыпали перрон конфетти из оторванных краешков разноцветных билетов, и тревожил густой смолянистый запах вокзала, и вот уже князь торопливо докуривает сигарету, и вот уже — в тамбуре; и вот уже поезд качнулся, и медленно-медленно — тронулся.

Из дверного проема выглянул проводник; как затяжку, втянул мокрый утренний воздух и не стал закрывать двери. И тогда я побежала вслед по перрону, и князь мой что-то кричал из-за спины проводника, а поезд набирал скорость, и я тоже набирала ее, и летела, что было сил, с протянутыми руками… В рыданьях не было смысла — примешается лишняя влага к северным холодным туманам, незаметны останутся капли на мокром промозглом перроне…

И я бежала с неизбывной тоской птицы Сирин в глазах, и думала, что вот уже десять тысячелетий вечный конь уносит вечного любимого и возвращается с опустевшим седлом, или приносит он всадника, висящего вниз головой, с ядовитой стрелою в спине, и реже — в сердце. Мир не менялся с древних времен, и не изменится никогда.

Перрон кончался. Розово-серый свет проникал сквозь стеклянные оконца дебаркадера, свежевыкрашенного, пахнущего масляной краской — запах, который навсегда останется в памяти приехавших сюда в первый раз пассажиров, сплетясь в их сознании с образом этого города.

А колеса стучали быстрее — ритм их выровнялся и стал шаманским. Еще десять метров я буду видеть лицо своего князя… Еще пять… И откуда берутся силы на этот немыслимый бег?.. Но тут! Случилось! Невероятное! Проводник, который, казалось, все это время безучастно смотрел сквозь меня, — протянул руку! И я вцепилась в нее, и оставался последний шаг, но тут, каким-то животным страхом испугавшись обрывающейся платформы, я промедлила, может, десятую долю секунды, и! — вдаль унеслась и протянутая рука проводника, и восковое лицо моего самого красивого на свете князя, и последний вагон, лихо подпрыгнув на стрелке, скрылся за поворотом из вида… С трудом различая предметы, я почти что на ощупь, медленно возвращалась назад. Было раннее утро. Из небесных хором выплывало холодное алое солнце, и поливальные машины заливали горючими слезами город.

III. ПОМЕХИ В ЭФИРЕ

Записки на шлепанцах

Потеплело, выглянуло солнце, и мысли прямо кулаком в мозг стучат: запиши нас, запиши! Жить не дают, сволочи.

Пишу я на шлепанцах, такие у меня блокноты. Листки как лекало ступни, фигурная вырубка, лежат на резиновой подошве, а меж пальцами хлястиком с зеленой стразой соединены. Они на магните. Покупаю их в «Красном кубе» и цепляю на холодильник. Таких скопилось штук несколько, и все на правую ногу.

ПЛОХАЯ РЕАКЦИЯ

Проездной кончался сегодня, но оставалось несколько поездок. Решила кого-нибудь на них пропустить.

Стою и со словами «возьмите, поездки остались» протягиваю проездной. Никто не берет. Стадо идет на турникеты, пройдя, некоторые спохватываются об упущенной халяве, но поздно. Очень плохая реакция; будут стрелять, никто не отскочет.

РАССКАЗЫ

Пока чистила баклажаны, вырезая из них гусеничные ходы, размышляла о совр. лит-ре, о том, что совсем мало читаю совр. прозы.

И не надо. Разве что за науку. Девяносто процентов раздутые объемы. Роман «Мой мальчик» (Ник Хорнби, последнее, что прочла) следовало бы сократить до большого рассказа.

Видишь, как плохо смотрится? Вот. Никогда так не делай. <Забесплатно.>

Имеют место две позиции: а) лучше ничего, чем плохо; б) лучше хоть что-то, чем ничего.

И непонятно, где правильная. Не очевидно, что первая. С точки зрения автора, которому и так мало платят.

И еще аргумент: когда издатель слышит слово «рассказ», его рука тянется к пистолету. Рассказы не покупают, не спрашивают в библиотеках, потому что рассказ не дает забвения.

ВОКРУГ СТОЛБА

Можно ли заработать литературой? У знакомой писательницы есть прелестное выражение: «Сам себя вокруг столба выебешь, пока…». Так вот, пять раз вокруг столба, пока заработаешь на жизнь литературой.

ПОЭТЫ

А поэтам вообще не платят, поэтому они такие озлобленные. Факт, современная поэзия утратила принцип калокагатии, прекрасного и доброго. Прекрасное чаще всего демоническое. Поэзия пошла по пути обслуживания обаяния зла. Это идет от Мильтона, через Лотреамона — и вот сегодня опять вспыхнуло. Прекрасное и манящее скорее согласится быть аморальным. Примеров тому, талантливых и не очень, сотни.

ПОСТМОДЕРНИЗМ

Еще один порок — литература, которая вертится волчком и пытается укусить собственный хвост. Допустим диалог:

— Лучше всего точные науки передаются половым путем. Нужно только найти отличника.

— Запиши.

— Сам запиши.

— И это тоже запиши.

— Вот это и называется постмодернизм.

— И это запиши.

Можно и так, поумнее:

— Мне, пожалуйста, Пастернакá на немецком языке, в переводе Гете.

Или:

— Добро — это рафинированное зло.

Далее везде.

ВЛАСТИТЕЛЬНИЦА ДУМ

А ведь было, было великое предназначение. «В Париже лучше не иметь постели, чем приличного смокинга» — сказано в одном из романов Гюи де Мопассана. Я читала его в голодном студенчестве. И так меня обеспокоила приведенная сентенция, что, как только случилась стодолларовая бумажка (кажется, это вообще был мой первый заработок), я тут же отправилась в магазин модной одежды на «Белорусской» и купила себе черный шелковый пиджак а-ля смокинг.

Волшебная сила искусства, говорил детский писатель Драгунский.

А приличной кровати у меня не было еще лет пять. Да и сейчас, впрочем, нет. Да и бог с ней.

И все-таки литература владеет иногда умами, факт.

МЕТАФОРА

В магазине «Академический проект» на Рубинштейна купила книжку «Короткая лесбийская проза». Скорее всего, хорошая подделка под переводы западных писательниц — филфак ЛГУ постарался или еще что-нибудь в этом роде. Муж читает вслух отрывок из рассказа Моник Виттих Les guérillères: «Молодые девушки ищут в кустах и деревьях гнезда щеглов, зябликов, коноплянок. Они находят несколько канареек и покрывают их поцелуями, прижимают их к груди. Они бегут, они поют от радости, они перепрыгивают через камни. Сотни тысяч юных девушек возвращаются домой, чтобы лелеять своих птиц…»

Я (изображая мужа, разочарованно): — «А я-то думал, это про настоящих птиц!»

Муж (удивленно): — Да! А я-то думал, что это про настоящих птиц!

ИДИОМА

Какая, право, жуткая идиома: кровь с молоком.

Это о здоровом, румяном человеке. Ср.: кофе со сливками, бефстроганов в сметане…

Людоедское? О нет, гурманское.

ОЛИЦЕТВОРЕНИЕ

О слоеной булочке: чешется.

ВНУТРЕННИЙ МИР

Болезни, исцеляемые русскими заговорами, можно разделить на две группы: а) «олицетворенные» болезни или состояния: двенадцать сестер-лихорадок, золотухи, ночницы или полуночницы, криксы-плаксы, тоска, сухота; б) болезни явные, обозначаемые предметно, — чирей, ячмень, кила, волос и т. д.

Любопытно, что скрытые в теле, невидимые болезни имели красивые, поэтические названия, а очевидные, плотские — неблагозвучные, неприятные. То есть к внутренним болезням (сиречь — внутреннему миру) уважения было больше.

ИСКАЖЕНИЕ

Баба-Яга у Некрасова причитает над поверженным и порубленным Змеуланом:

— Кто тебя так исказил?!

Написано в 1840 году, 168 лет назад.

ЭРКЕР

Услышала сегодня про свою прическу: эркер на затылке.

НОВОЕ ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ

Муж заехал к маме полить цветы и обнаружил подложенную под цветочный горшок книжку Хайдеггера, всю в земле и следах от подтеков воды. Ему стало нехорошо.

Протерла спасенного Хайдеггера ваткой с левомицитиновым спиртом.

БУДУЩЕЕ

Я не хочу, чтобы моя жизнь вплотную подошла к будущему.

О том же есть у Ларисы Миллер: «А пока мы ждали рая, // Нас ждала земля сырая».

ОГОВОРКА

— Когда вы повеситесь?

— Я? Я лично пока не собираюсь, — охуевший от такой борзости редактор сайта смотрит на меня огромными коровьими глазищами.

Я, конечно же, оговорилась, намеревалась сказать: «вывеситесь».

Что ж теперь поделаешь.

Однако денег дал.

ПРИРОДА

Описания природы читать скучно…

А писать?!

ЭРОТИКА

На съемочной площадке раздеть человека легко — а в книжке трудно, попробуй раздень!

АЛЬТЕРНАТИВА

— Есть хочу!

— Покушай мяса.

— Оно уже невкусное.

— Риса…

— Не хочу.

— А что хочешь?

— Красной икры поела бы.

— Доешь горошек.

Сразу видно, творческий человек советует. Налицо пример образного мышления.

ПРЕВЕНТИВНАЯ МЕРА

А чтоб царевна не уколола пальчик веретеном, ей отрубили руку по локоть.

РЕНОВАЦИЯ

Прошлой зимой, аккурат перед праздниками, рядом с домом разобрали трубу крематория. Быстро, по кирпичику, за несколько дней. Труба торчала полвека, и никто сначала ничего не понял, когда ее окольцевали лесами и по ним на самую верхотуру взобралась бригада гастарбайтеров.

— Я думал, ее к Новому году украшают, — сказал старик сосед.

Теперь на месте крематория прелестный голубенький домик с белоснежными наличниками. Нарядный и яркий.

НЕРВЫ

О блокаде писали в основном женщины: Ольга Берггольц, Лидия Гинзбург, Татьяна Глебова, Лидия Охапкина, Ольга Родштейн, Людмила Митусова, Элла Фонякова…

Почему, почему. Потому что женские нервы крепче.

КОСМОС

— Ты хоть рассказывай мне иногда, как у тебя дела, — сказала мама. — А то вот стою в очереди за хлебом, а за мной Светка Белова. «Как Женя?» — «Работает…» — «Где?»

А я откуда знаю, где ты работаешь. Говорю: «В редакции». Светка: «В «Мурзилке», что ли?»

— А ты им говори: «В Интернете».

— В Интернете! Придумала тоже. В Интернете не работают. Ты еще скажи: в космосе.

КРЕСТ

Продавщица в магазине одежды в подземном переходе на Китай-городе:

— Вы мусульманка?

— Нет.

— А где же ваш крест?

Почему, собственно, у человека непременно должен быть крест?

— Я неверующая, — отвечаю я и почти что чувствую, что вру…

КАМАСУТРА

Камасутра — это книга для космонавтов: заниматься сексом в таких позах можно только в состоянии невесомости.

НЕПРАВДА

«…Я куда более любила мой единственный и одинокий можжевеловый куст в Чехии, чем все здешние олеандры и тамариски. Нельзя любить Ботанический сад». Это Цветаева. Как красиво сказано! Совершенно правдоподобно звучащая неправда.

КРАСОТА

Купила в подземном пассаже фиолетовую тушь Isa Dora. А муж говорит: теперь у тебя ресницы а-ля куриная попа.

Разные, разные у всех понятия о красоте.

ОКРОШКА

Если японцу дать окрошку, его вырвет. Проверено лучшими поварами.

УПРАВЛЕНИЕ

Управление человеческой популяцией сводится к четырем фразам:

1. Надо помочь!

2. Что же ты нас так подводишь?!

3. Не надо доводить до беды!

4. Да тебя убить дешевле!

5. (Если не сработало 4.) Заберем в автомобиле — вернем в сумке!

СНОВА МЕТАФОРА

— Я сижу как камень.

— Ты говоришь, как поэт.

ВРЕДНОЕ

Раньше я улыбалась во все лицо: вот так. А теперь прочитала в журнале Vogue, как это вредно (морщины), и перестала.

САЙТ

Сделали папе сайт для привлечения покупателей.

За год по рекламе пришло десять бандитов и один клиент.

БОКС

Обожаю бокс! Звук его трансляций так монотонен, что при определенной привычке можно и не замечать его совсем. Таким образом появляется возможность читать или делать свои дела, находясь в одной комнате с мужем.

СВЯТО МЕСТО

Начальник отстранил мужа от должности — и тут же его завалили другими заказами.

— Свято место пусто не бывает.

— Ты имеешь в виду отделение в моем кошельке?

ПСИХОЛОГИЯ МОДЫ

Разговариваем с модельером об имидже:

— Тебе нравится, как был одет мой муж?

— Вполне. Полоска делает выше и серьезнее. Ему пошла бы короткая деловая стрижка.

— А я? Тебе нравятся мои рюшки?

— Рюшки? Я тебе скажу, что такое рюшки. Рюшки это некая бесформенная масса. Человек в подобной одежде воспринимается как субъект с хаосом в голове. И легко доступным. Пышная рюшка на горловине с глубоким вырезом «V» однозначно прочитывается как символ вагины.

ДИАГНОЗ

Если после сорока лет человек проснулся утром и у него ничего не болит — значит, этот человек мертв.

ПОЛИФОНИЯ

Поняла, что мне не нравится в симфонической музыке: полифоническое сочетание струнных и духовых. Это все равно что варить картошку с морковью. Хотя многие любят…

У Цветаевой тоже, кстати, от симфонической музыки зубы сводило.

КАБАЛЕВСКИЙ

Норвежский композитор Григ = наш Дмитрий Борисович Кабалевский.

Ср. «В пещере горного короля» и пьесу «Клоуны».

Кабалевского, кстати, даже Горовиц исполнял, а это вам не Рихтер, который играл всех подряд.

БЕСПРЕДЕЛЬНАЯ ПОЛЕЗНОСТЬ

Купила очередную гламурную кофточку, превышающую гонорар за статью «Как я купила квартиру и сдала ее в аренду» в глянцевом журнале. Какую по счету, сто первую или сто вторую… Как божий день ясно, что в случае с женской одеждой, обувью и косметикой экономическое понятие «предельная полезность» не работает.

ЗАТМЕНИЕ

В ресторане вместе с чеком дали освежающие сосалки «Эклипс», затмение. Затмевают запах изо рта.

ПРИПАДОК

С утра какой-то странный, необъяснимый припадок сил.

ДЕВИАТОР

Муж учит диковинным словам: интерференция; дифракция; когерентность; конгруэнтность.

— Есть еще девиация.

Я:

— Ты девиатор моей жизни.

НЕПОБЕДИМЫЙ

Пока мужчина лежит на диване, он непобедим.

СОЗЕРЦАНИЕ

Вот я и вычислила, чем меня привлекает японская литература: претерпевание не является для нее обязательным условием; достаточно созерцания.

В буколиках то же самое. И вообще литература вполне может обойтись без растравленности.

УДОБНО

Если «уд» по-русски исконно значит «хуй», то удобно должно переводиться соответственно. («Как живете?» — «Удобно».)

НОГИ И МОЗГИ

Могут ли ноги уменьшаться… если увеличиваются мозги? Вот интересно. Последние лет десять покупаю обувь 38-го размера, а тут вдруг заметила, что стал налезать и 37-й. Превращаюсь в маленькую сухонькую старушку? Становлюсь шагреневой кожей?

ПРОДОЛЖЕННОЕ ЗАВЕРШЕННОЕ

Мизантропия это, что ли? Что ни знакомство — разочарование. Не тот, не те… И от старых знакомых расстраиваюсь. Огорчаюсь примитивности мозгов, которой не замечала, что ли, раньше.

— Зайчик, а идеальные люди есть? Перфектные?

Зайчик, не раздумывая:

— Плюсквамперфектные. Которые уже на кладбище.

ОГУРЕЦ

По недосмотру природы человек родился и обнаружил себя огурцом. Наливным, тугим, в пупырках, на голове цветочек, внутри семечки.

Мысли у него человеческие, а тело огуречье. «Где мои руки! Где мои ноги! — ужасается человек. — Я не могу говорить! Я ничего не вижу! Даже не знаю, есть ли рядом другие огурцы!»

И он понимает, что скоро созреет и его съедят, — или так и сгниет на грядке.

Сначала он, конечно, приходит в отчаяние. Потом, через несколько дней, замечает, что, когда дождик, ему хорошо, а когда жара — плохо, воистину плохо, просто больно физически. И начинает ждать дождя и радоваться, если накрапывает. Но долго лежать без солнца холодно. Лист с одного бока прикрывает, с другого нет. И не повернешься.

Наконец он осознает, что хочет есть, — и вдруг нá тебе: удобряет его кто-то. Удобрили — и он сыт. Нет, однозначно лучше быть сытым, чем голодным.

Теперь он каждый вечер ждет подкормки.

К середине августа он и есть самый настоящий огурец.

ТОПЛИВО

У великих писателей топливом — всю жизнь, до смерти — служит счастливое детство. Набоков. Пруст. Мы же — в советское время — были его лишены, и надо искать другое топливо. Наверняка оно где-то есть.

РЕБРЕНДИНГ

Статья про оскверненную в Эрмитаже «Данаю» вышла под заголовком «Маньяк, восстановивший справедливость».

— Мы тут немножко подредактировали, — извиняясь, сказал ответсек Миша.

Ребренд Рембрандта.

РЕЦЕПТ

После того как я разрешила себе помереть под забором, мои дела определенно наладились.

Всем советую.

САМОГИПНОЗ

— Эх, теперь все, в год по килограмму, — вздыхала мама.

Кто-то из подруг сказал ей, а может, в журнале прочитала, что женщина после тридцати лет, как ни крути, прибавляет в год по килограмму, и ничего с этим не поделаешь. Гормоны. Закон природы. Сопротивление бесполезно.

В тридцать лет она весила 60 кило. Сейчас ей 54, то есть с тех пор, как она согласилась с постулатом, прошло 24 года. И весит она, да-да, 60+24=84 кг.

В течение всех этих лет мама исправно и неукоснительно толстела по килограмму в год.

Самое ужасное, что заклятье запало в мою башку, когда я была еще совсем маленькой.

Но все-таки надеюсь, что на меня не подействует.

НЕ ЗНАЧИТ

Если музыка грустная, это не значит, что композитор грустил.

ВО СНЕ НЕ ЕДЯТ

Вы заметили, что во сне не едят? Почему людям не нужно принимать пищу во сне? Зэковские голодные видения не в счет. Очевидно, душа питается чем-то другим, живет за счет иного, и жиры-белки-углеводы не требуются даже как образы.

Мы летаем, любим, ищем, зовем, убегаем, прячемся, убиваем во сне — но не едим.

— Ты когда-нибудь ел во сне?

— Что-то не припомню.

— А летал?

— Летал.

— А я по телефону часто разговариваю. А бегал?

— Бегал.

— Без трусов в людном месте оказывался?

— Нет, не оказывался.

— Плавал?

— Плавал.

— Спал?

— Не знаю…

— Плакал?

— Может быть.

— Сексом занимался?

— Да.

— Не мог что-нибудь сделать, например закричать?

— Возможно…

Снится все что угодно, только не еда.

МЮСЛИ

Что такое мюсли? Мюсли — это кошачий корм, только сладкий и для человека.

КАК В КИНО

— Зайчик, а очень глупо будет, если я после мороженого съем шпроту?

— Ну, глупо, конечно. Нелепо. Как в кино.

СЧАСТЛИВЫЙ БРАК

Рай скучен не только у Данте.

На эту же тему Хармс писал с обратным знаком: «Когда человек говорит: „мне скучно“, — в этом всегда скрывается половой вопрос».

У КАМИНА

— Я лесорубом быть не обещал; я и сам у камина люблю посидеть.

ЛЕНТЯЙКА

— Зайчик, я тебе разрешаю изнасиловать кого угодно! Я не буду ревновать.

— Лентяйка!

МЕНЮ

— Зайчик, будешь паштет из зайца в арманьяке?

ВАС МНОГО, А Я ОДНА…

После завтрака, который по времени ужин, размышляю, в какой сходить магазин. Туфли? Духи? Заколки?

Магазинов много, а я одна.

СТРАХ

Все недоделанные дела — от страха смерти.

ВОЗРАСТ

С возрастом мозг генерирует образы все быстрее… Стоит ли вообще за ними гнаться — и оставлять?

До свидания, еще увидимся (
Activities (
Заходите, мадам! Можете не покупать — только посмотрите! (
Солнце — огонь (
— Мне подвинуться? (
— Чуть-чуть, пожалуйста (