/ Language: Русский / Genre:prose_contemporary

Синие стрекозы Вавилона

Елена Хаецкая


prose_contemporary Елена Хаецкая Синие стрекозы Вавилона ru ru Scanda FB Tools 2005-06-17 lib.ru C15510E7-ABE0-46D5-B107-2547C6083137 1.0

Елене Хаецкая

Синие стрекозы Вавилона

К ЧИТАТЕЛЮ

Дорогой читатель!

Об одной из повестей Вавилонского цикла моя крестная выразилась лаконично и емко: «У приличий есть границы. Ты зашла далеко за них».

А одна моя добрая приятельница с некоторых пор именует меня «Лимонов в юбке».

Оба мнения мне страшно льстят. Я пересказываю их всем и каждому, принимая при том возмущенный вид, — это тоже правила игры.

На самом деле глобальное неприличие «Вавилона», как мне кажется, кроется не в обилии «ненормативной лексики» (вот уж без чего можно обойтись при желании — другое дело, что желания такого нет) — а в принципиальной гомосексуальности повестей этого цикла. Действующие лица каждой из них — либо только женщины, либо только мужчины. При этом более непристойными кажутся те, где только женщины. Почему — понятия не имею.

Является ли автор этого безобразия гомосексуально озабоченным? Мучим ли комплексами детсадовского возраста?

Да нет, не является и не мучим. Во всяком случае, не больше, чем большинство.

...А было так: стояла пыльная весна перестройки, от апрельского же пленума вторая. Об этом времени я сочинила следующие стихи:

Вот счастье посетило дуру:
Запреты сняты, дни тихи,
И я сдала в макулатуру
Все запрещенные стихи.
Но прежней скудной жизни крохи
Еще таятся по шкафам —
Бесценный памятник эпохи —
Слепой и рваный Мандельштам.

Мандельштам действительно хранился в шкафу — чтобы если что, так не — и представлял собой шестую плохочитаемую копию под копирку нескольких стихов. Я их разбирала, как тайнопись, дорисовывая угаданные буквы карандашом.

Там были такие строчки: «Ветер нам утешенье принес, и в лазури почуяли мы ассирийские крылья стрекоз...»

Вот об этих-то стрекозах и шел разговор пыльной весной перестройки. Мы сидели с моим другом в редакции заводской многотиражной газетки и смертно скучали. Мы оба уже написали по десять строк о передовиках производства («Семнадцатилетней девчонкой сорок лет назад переступила она порог родного цеха и с тех пор...») Время тянулось медленно-медленно. Хотелось домой, но было нельзя.

«Почему — ассирийские?» — задумчиво говорил друг. Начальство не слышало нашего разговора. Слышало бы — удивилось бы.

«Потому что — синие...» — предполагала я.

Он взял фломастер, несколько раз провел им по листку бумаги: ш-ш-ш... ш-ш-ш... «И шуршат... Ас-сирийские...»

Так и остались эти шуршащие синие крылья, заполонившие небо надежды. И каким-то странным образом связавшиеся в воображении с саранчой Судного Дня.

И есть в Городе станция метро, выложенная синим кафелем. Станция, где всегда то самое вавилонское столпотворение, где бесконечные лотки с товаром, бабки с барахлом, нищие с банками для подаяния, алчные «блюстители порядка», никому не нужные трупы за ларьками — та самая Сенная, где в свое время бродил Раскольников, когда у того было плохое настроение — «чтоб еще тошнее было».

Так оно и наложилось одно на другое: «слепой и рваный Мандельштам» с его ассирийскими стрекозами, печальное бытие в заводской многотиражке, скрашенное беседой о бесполезном, сумасшедшая и нищая синяя станция метро «Сенная площадь».

И из всего этого, как из рога изобилия, почти помимо воли автора, посыпался «Вавилон».

Вообще-то автору не к лицу объяснять, «что он хотел сказать» своим сочинением. Да и не всегда он, автор, это сам понимает. Но все-таки влезу с одним комментарием. «Вавилон» — не чернуха и не депрессуха. По большому счету, это те следы, которые были оставлены тихо отползающим от чернухи человеком. Сказать — «бодро отходящим» — не посмею, именно «отползающим».

Куда? А туда, где жизнь прекрасна. Где жива настоящая любовь, где не страшит свобода, где бессильна смерть, где по лазурной изразцовой дороге величаво бредут, чередуясь, тучные быки и роскошные воины с заплетенными в косички бородами...

Навеки Ваш

Автор

Человек по имени Беда

Пиф пила кофе у себя на кухне — босая, в одной футболке на голое тело. Ходики оглушительно тикали и время от времени испускали утробное ворчание. Сквозь пыльные, два года не мытые окна, сочился солнечный свет.

Стояло лето, такое жаркое в городе, что каждый вдох грозил удушить. Поэтому Пиф вздыхала осторожно, в несколько приемов.

Ей предстояло дежурство, и она заранее готовилась к томительному отсиживанию суток в Оракуле. Но с этим ничего нельзя поделать: регулярные суточные дежурства особо оговорены в контракте, который она подмахнула полтора года назад.

Встала, поставила новую порцию кофе. Залезла с ногами на подоконник, высунулась в окно, насвистывая:

Assyrische Soldaten
Tag und Nacht marschieren,
Assyrische Soldaten
Niе kapitulieren...
Ашшурские солдаты
День и ночь в пути,
Ашшурского солдата
Никто не победит...

Посидев с пять минут, Пиф услышала, как за спиной шипит, выкипая, кофе. Пиф сползла с подоконника, выключила газ. Наполнила, не споласкивая, чашку второй порцией. Когда кофе сбежит, остатки горчее, чем обычно. Весь аромат на плите, среди засохших макарон и старой суповой лужи. Лужа давняя, пошла трещинами, как степь в пору засухи.

Но вот и вторая чашка допита. Теперь — одеться в белое, до земли, платье, убрать волосы под покрывало, синее с белой полосой. Очки с толстыми стеклами придают этому архаическому одеянию совершенно идиотский вид. Но без очков Пиф почти ничего не видела.

Прилаживая на лбу покрывало, вдруг, как в первый раз, разглядела себя в зеркале. Пифия. Младшая жрица. Сотрудник Оракула.

Оракул — известное в городе учреждение. Один банк данных дорогого стоит, а какими делами там ворочают — того ни в одном банке данных не сыщешь.

Белая полоса на покрывале означает, что жрица дала обет безбрачия. За безбрачие в Оракуле идет ощутимая прибавка к жалованью. Фирме это обходится дешевле, чем оплачивать роды и пособия по уходу за детьми. Кроме того, безбрачие существенно влияет на качество транса.

Пиф сняла очки, чтобы не видеть себя. Жизнь показалась ей вдруг исхоженной вдоль и поперек.

— В конце концов, — сказала она непонятно кому, — я слишком долго приучала себя не наступать дважды на одни и те же грабли. И никто же из этих сук не предупреждал, что количество грабель строго ограничено. А вот теперь, похоже, они кончились...

Верховный Жрец Оракула ехал на работу в самом мрачном расположении духа. Вчера он разбил машину. Совершенно бездарно разбил. Впилился в задницу грошовой «Нупте», которая вздумала вдруг притормозить, пропуская пешехода. Ну, кто в наше время пропускает пешеходов?

Конечно, Верховный Жрец оказался еще и виноват и с него слупили за грошовую нуптину задницу, которой самое место на помойке. В довершение всего, покуда шли нудные разбирательства, кто кому должен, откуда-то из-под раскаленного асфальта выскочил замызганный подросток с маленьким пластмассовым ведерком, где плескала грязная мыльная пена, и чрезвычайно ловко размазал пыль по стеклам бессильного серебряного «Сарданапала». После чего повис на локте у владельца машины и начал скучно требовать денег. Верховный Жрец с трудом отодрал от себя цепкие пальцы, воняющие дешевым мылом, сунул денег. Подросток скрылся.

Теперь «Сарданапал» на платной стоянке, ждет ремонта, а Верховный Жрец едет на работу в метро. Такси он не доверяет, частным шоферам — тем более.

Добираться на метро даже быстрее, чем на машине. По крайней мере, в пробку не попадешь. Но воняет здесь чудовищно. Из-под каждой мышки несет своим неповторимым зловонием. Казалось, запахи незримо сражаются в воздухе, отвоевывая себе жизненное пространство. Верховному Жрецу, стиснутому в духоте со всех сторон, потному, вдруг резко ударил в нос его собственный запах, и Верховный Жрец ощутил острый стыд.

Вышел на платформу станции «Площадь Наву», вздохнул с облегчением. Поезд ушел, открыв синий кафель стен. Темная голубизна — сродни стрекозиным крыльям, сродни изразцам Ассирии — плеснула в глаза.

Пропылила мимо стайка уличных гадалок, египтянок, — гомоня по-птичьи, цепляя прохожих парчовыми юбками; в смуглых губах мелькают белые зубы.

Верховный Жрец толкнул стеклянные двери станции, вышел на ступеньки, сразу окунувшись в жаркую духоту летнего утра. Вавилон подхватил его, властно потащил за собой — к пропыленной площади Наву, к ослепляющему свету, сквозь душный воздух, полный запахов нагретого асфальта, людского пота, нафталина, тополиного пуха, подгоревшего мяса, которое жарится тут же, чуть не на ступеньках.

И никому сейчас в Вавилоне нет дела до того, что по разбитому асфальту площади Наву, по зловонным лужам и кучам мусора ступает сам Верховный Жрец Оракула. Человек, обладающий в этом городе огромной властью. Он знает здесь все и всех. Любое прошлое готово открыться ему, любое будущее. Непочтителен Вавилон, а уж площадь Наву — и подавно; нет здесь робости ни перед кем. Здесь нечего терять. Здесь все давно уже потеряно.

Вавилон — сам свое прошлое и будущее, он — всегда, во все времена. Сколько ни разгоняй грандиозное торжище на площади Наву — полупомойку, полуярмарку, — все равно возродится, вернется на свое место и выплеснет на грязный асфальт вперемешку грошовый товар и дорогой, пользованный и ненадеванный, сгоревшие лампочки и древние граммофоны, вареную из всякой дряни помаду, колбасные палки с белесым налетом плесени, треснувшие чашки, облезлые игрушки, носки домашней вязки, гвозди в стеклянных банках, постельное белье, куртки, платья, халаты, пальто — и новые, и с себя, и с покойных родственников...

Это по одну сторону.

А по другую — нищие.

Много их здесь, на площади Наву, больше, чем у храмов. И другие здесь нищие. Не благостны, не смиренны. Злобны, как псы, все норовят цапнуть, обругать.

Тысячи жадных рук тянутся со всех сторон. Перед глазами трясут товар, прыгают скрюченные пальцы — у одного купи, другому просто так дай.

Человек идет по Вавилону, пробираясь между торговцами и нищими. Между соблазном и спасением, своим путем идет человек по Вавилону. И все равны на этом пути.

Верховного Жреца вытолкнуло в угол площади. Налетел на смертельно пьяную женщину. Копошилась под ногами на асфальте — крошечного росточка, с бессмысленным опухшим лицом, в обносках с мужского плеча. Брюки не сходятся на животе, расстегнуты; на брюках кровь. Больно женщине, мычит, корчится, хватает себя руками, пачкает их в крови. Другая стоит над ней, равнодушно выспрашивая что-то.

Верховного Жреца затошнило. А толпа уже понесла его дальше, мимо детских колготок, туфель со стоптанными каблуками, мимо битых будильников и новеньких гаечных ключей, пачкающих подстеленные газеты янтарным маслом...

...Старая-престарая бабка, закутанная, несмотря на жару, в траченный молью платок сидит на ящике. На груди кусок коробочного картона; под крупным «ПОМОГИТЕ, ЛЮДИ ДОБРЫЕ!» мелким почерком во всех подробностях описывается богатая злоключениями, нелегкая и долгая бабкина жизнь. Другая бабка, такая же убогая и древняя, с интересом читает, опираясь на клюку...

Сам на себя смотрит Вавилон, не нужно ему никаких зеркал. Сам себе он и пророк, и истина.

Что ты делаешь здесь, Верховный Жрец Оракула? Что ты делаешь здесь?..

Трущобы из трущоб — рабские кварталы Вавилона. Проходи, пожалуйста, господин, если не страшно рылом пропахать кучу отбросов, поскользнувшись по неловкости или с непривычки — по сгнившему мусору ходить особая сноровка нужна. По четвергам вывозят отсюда на кладбище умерших за целую неделю, не разбираясь между рабами и вольными бродягами, так что лучше приходить все-таки в пятницу. Но если уж приспичило нынче, то милости просим: чего изволите?

Рабские бараки обнесены толстой стальной проволокой, сквозь нее пропущен ток, да такой, что у стражника рыжие патлы дыбом стоят. Под проволокой собачий труп — полезла, дурища, ну и шарахнуло. Пусть теперь разлагается в назидание людям.

Морща лицо, кривя губы, входит Верховный Жрец в маленькую караульную. Двое солдат, сняв сапоги, сидят с ногами на лавке, увлеченно шлепая картами. Один, завидев посетителя, досадливо сплюнул, встал, ленивым шагом подошел — в разматывающихся портянках ступая по грязному полу — сунулся в «документ», хотя и так знал, кто перед ним стоит. Видал фото в газете. И перед выборами висело везде. Вот кто денег настриг с этих выборов, так это Оракул.

Повертел корки, с любопытством поглядел — каков был Верховный Жрец в 18 лет, когда эти корки ему только-только выдали. Ничего был парнишечка, на этого старого хрена совсем не похожий. Даже и не верится. Интересно, какие думки варились в котелке под пушистыми светлыми волосами? И ведь выварились... Солдат даже взгрустнул: разная судьба у людей, кому какая, кто в Оракуле деньги делает, кто здесь, на вонючей лавке, похоже, так и подохнет...

Выходя на территорию квартала, Жрец услышал за своей спиной обрывок разговора:

— А что, Оракул тоже этот сброд покупает?

— Экономят, паскуды...

Хлопнула дверь за спиной, отсекая солдатские голоса.

Осторожно шел Жрец, приподнимая край облачения, чтобы не замараться. Исступленно мечтал о ванне, о благовониях, о тихих, прохладных залах Оракула. А какой грязью замаралась здесь душа — о том лучше не задумываться.

Но выхода другого нет. Машина разбита, денег на ремонт нужно немалое количество, а взять неоткуда. Только что сэкономить на программисте.

Программист Оракулу нужен хороший. И вольнонаемный. На этом настаивала Верховная Жрица. Верховный Жрец хорошо понимал ее правоту: рабы склонны к недобросовестному труду. Но у серебристого «Сарданапала» на платной стоянке было иное мнение, и для Жреца оно звучало куда более весомо.

Толкнулся в барак — выкрашенный зеленой краской строительный вагончик, на двери приколот листок бумаги из школьной тетрадки, химическим карандашом, с грамматической ошибкой, было выведено каракулями: «ПРОГРАМИСТЫ».

Смрад понесся из тесной комнатушки. Нары в два яруса, с верхних свешиваются грязные босые ступни — великие боги Орфея, какая вонь! Протянулась рука, поковыряла между пальцев ног, снова исчезла.

— Куда без провожатого-то, не подождамши! — распереживался кто-то за спиной у жреца.

Маленький лысенький человечек в синей расстегнутой тужурке, похожий на допотопного железнодорожника. Утирая пот с лысинки, он расстроенно глядел на Жреца крошечными красными глазками.

— Разве так можно, господин, без провожатого — да прямо к этим соваться? Нана Заступница!.. Так не делается. Тут же кто содержится? Бандюга на бандюге. Деликатная публика с ними должна аккуратно... Тихо вы, звери! — визгливо прикрикнул он на рабов, которые зашевелились на нарах.

Сверху на Верховного Жреца выпала с кого-то вошь. Он вздрогнул, как от удара. Надсмотрщик осторожненько снял вошь с облачения, пробормотал «сичас мы ее» и исключительно ловко придавил.

— Извольте, — проговорил он, вытесняя Жреца плечом из вагончика. — Я их выгоню, мерзавцев, на белый свет. Там уж и посмотрите, какой на вас глядит, того и выберете.

Верховный Жрец с облегчением покинул вагончик. Приметил на рукаве еще одну вошь, брезгливо сморщился, стряхнул, не притрагиваясь руками.

Из вагончика доносилась матерная брань, топот, грохот. Потом дверь с лязгом распахнулась, и один за другим, щурясь на яркий солнечный свет, вывалились рабы. Их было шестеро. Последним надсмотрщик выпихнул здоровенного детину с мясницкими ручищами. Вышел сам, аккуратно притворил за спиной дверь, обтер лицо грязным носовым платком.

— Извольте.

Все шестеро вызывали у Жреца только одно желание — никогда их больше не видеть. Слабо верилось, что эти люди способны порождать программные продукты.

Надсмотрщик, человек простой, принялся показывать товар лицом. Хвалил их зубы, размахивал флюорографиями, просил пощупать мышцы. Щупать Жрец решительно отказывался, вопросы задавал такие, что надсмотрщик вконец расстроился — не знает он таких названий, о чем речь идет, не понимает, а уж кормили мы их, господин, отборно.

Цену заломил немалую; глазками же суетился так, что Верховный Жрец не сомневался: добрую долю от вырученных средств намерен положить себе в карман. Что ж, сам Верховный Жрец, собственно, тоже за этим пришел в рабский квартал. Экономия на всем, выгода себе.

Выбирал долго, всем даже надоело. Остановился на самом дешевом. Двадцать шесть лет, университет закончил с тройками, морда кислая, двух зубов уже не хватает.

— Не давался лечить, паскуда, — сказал надсмотрщик с обидой в голосе и замахнулся на раба кнутом.

Тот поморгал белыми ресницами, поглядел тупо.

Верховный Жрец просмотрел диплом, сунулся в медицинские справки.

— Так это что же, братец, вши у него? — сказал он наконец.

— Ну, — с готовностью согласился надсмотрщик.

— Почему, в таком случае, в справке написано: «педикулезом не страдает»?

— Каким еще педикулезом?

— Вшами, — сквозь зубы, с отвращением пояснил Жрец.

— А... Так он страдает разве? — Надсмотрщик обернулся к белобрысому программисту. — Страдаешь, рыло?

Белобрысый угрюмо отмолчался.

— Не страдает он, — убежденно сказал маленький надсмотрщик.

— Липа справки-то, — встрял один из рабов, за что получил пинка.

Белобрысый вдруг испугался. Побелел — на такой-то жаре. Вцепился в рукав надсмотрщиковой тужурки.

— Вы что — ЕМУ меня продать хотите?

— Ты знай молчи, — прошипел надсмотрщик. — В богатое учреждение попадешь.

— В Оракул?

Аж губы затряслись.

Надсмотрщик изумленно оглядел белобрысого с ног до головы.

— Молчи лучше, — повторил он. — Счастье тебе привалило, Беда.

— Бэда, — поправил программист.

Надсмотрщик махнул рукой.

— Один хрен, беда мне с тобой. Кому ты нужен, с твоими тройками да религиозными заморочками...

— Не продавайте меня в ихний бесовский кабак, — умоляюще сказал программист.

Надсмотрщик схватил его за волосы и сильно дернул.

— Я тебе башку оторву, — зашептал он. — Молчи, Беда. Сгниешь ведь в рабских бараках.

— Лучше уж в бараках сгнить, чем служить Оракулу.

— Тебя не спрашивают. Раньше думать надо было, когда на тройки учился.

Верховный Жрец вытащил кошелек, раскрыл его под жадными взглядами рабов и надсмотрщика, отсчитал пятьдесят сиклей. Хрустящими новенькими ассигнациями с изображением башни Этеменанки.

Купчую писали в той же караулке, под угрюмым взглядом белобрысого программиста. Солдаты привычно подмахнули в графе «подпись свидетелей», шлепнули круглую печать, помахали ею в воздухе, гоняя смрад, — чтобы высохли чернила. И вручили Жрецу.

После бараков тебе хоть что раем покажется.

Шли, спотыкаясь, среди столпотворения вавилонской толпы: впереди Верховный Жрец Оракула, за ним белобрысый раб. И на душе у обоих было тошно.

В самом центре необъятного Вавилона стоит большое здание постройки времен рококо. Когда-то, в незапамятные времена, этот дворец принадлежал вельможе могущественному и богатому. Сюда приходили знаменитые поэты. Поднимались, не спеша, по широкой мраморной лестнице, между голоногих мраморных нимф. В гостиных с золочеными завитками по белым стенам читали свои знаменитые стихи. Замирая и млея, слушали их красавицы с белыми плечами, отраженные в сверкающих зеркалах.

И еще есть библиотека со стеллажами мореного дуба и готическим камином, где знаменитые поэты ебли знаменитых красавиц. Об этом написаны обширные литературоведческие труды.

Теперь в этом дворце разместился Оракул. Ступени здесь широкие и низкие, как в Кносском дворце. Пиф привычно метет их подолом длинного одеяния. И множество отражений Пиф двигаются в зеркалах справа и слева.

Только парадная лестница еще и сохранилась с тех давних времен, когда здесь гремело бесстыдное рококо. А праздничные, как коробки с новогодними игрушками, залы — те изуродованы фанерными перегородками, разделены на длинные, как пеналы, «офисы»: одна стенка и кусок потолка сверкает лепной позолотой, а с трех остальных, фанерных, уныло скалятся голыми задницами красотки из порнографических журналов.

По узким переходам между стенками снуют клерки, менеджеры, представители заказчиков. А то и сами заказчики — кто помельче — робея, бродят между хлипких стенок в поисках младшего жреца.

Иногда пройдет, пыля облачением, жрица. Перед пифиями, даже младшими, все почтительно расступались. Известны странноватым норовом — так полагалось.

Ох и взбесилась же Пиф, когда налетела, выскочив из-за поворота, на какого-то ротозея из низшей касты. Разглядев же его хорошенько, даже ахнула от гнева. Бритый наголо служащий из касты программистов. На локте (рубаху засучил, дрова колоть собрался, что ли?) восьмизначный номер: раб, из университета (812 — университетский шифр). Морда незнакомая, противная, белесая.

— Еб твою мать, — прошипела Пиф.

Злющая-презлющая.

— Извините, — сказал программист. Он растерялся.

Пиф покраснела, резко повернулась, взметнув подол, пошла прочь. Спина прямая, как будто аршин проглотила.

(«Не сутулься! — орала на нее Верховная Жрица, муштруя новенькую. — Не на панель пришла. Что ты себе под ноги шаришь? В небо устремляйся, в небо!..»)

И стоило вспомнить об этом, как заныл позвоночник — старая пифия треснула между лопаток посохом, чтобы лучше запомнились заветы старших.

Пиф шваркнула за собой дверью.

На ее рабочем столе, возле выключенного компьютера, уже лежали распечатки.

— Привет, — из полутемного угла сказала Аксиция.

— Прости, я тебя не заметила. — Пиф отодвинула кресло на колесиках, плюхнулась в него, развернулась в сторону Аксиции, спиной к своему столу.

Младшая жрица Оракула, Аксиция поступила на службу несколькими месяцами раньше, чем Пиф, и вместе с ней проходила подготовку у наставника Белзы. Тоненькая, как веточка, Аксиция казалась неуместно юной в суровом облачении жрицы. Пиф трудно было представить себе ее в наркотическом экстазе, исторгающей пророчества.

— Уже уходишь? — с сожалением спросила Пиф.

— Могу задержаться, — великодушно согласилась Аксиция. — Выпью с тобой чаю.

— Много было работы? — спросила Пиф, наблюдая, как девушка вынимает из ящика чашки, ищет заварку.

— Три заказа отклонила, — сказала Аксиция, заливая воду в кофеварку. — Ой, у нас все чашки немытые...

И потянулась к звонку — вызвать жреческую прислугу. При мысли о тетке Кандиде Пиф поморщилась: Оракул поскупился, по дешевке купил для младшего персонала невообразимо неопрятную старуху с бородавками на руках.

— Лучше уж я из немытой, — поспешно сказала она.

Аксиция фыркнула.

— Как хочешь.

— Что за заказы?

— Надоели эти банки, ни стыда ни совести. Сказано, что стратегическая информация не является объектом пророчествования Оракула... Шли бы к христианам, те, кажется, дают пророчества на что угодно...

— Допророчествуются, что их запретят, — лениво сказала Пиф. — Вода кипит.

— Вижу.

Аксиция выключила кофеварку. И продолжала рассказывать:

— Можно подумать, не знают, что валютные курсы не входят в компетенцию Оракула. На это есть финансовое управление... Нет, все равно лезут... Один аж ночью приперся, шоколадку сунул...

Пиф оживилась.

— Шоколадку?

Аксиция засмеялась, зашуршала оберткой.

Они выпили чаю, поболтали немного, и Аксиция ушла домой — отсыпаться после дежурства. Пиф грустно поглядела ей вслед. Встала, заварила себе чаю покрепче. Принялась за распечатки.

Два заказа. На одном пометка Верховного Жреца: «Обратить особое внимание». Видать, Оракул хорошие деньги за это взял.

Основными клиентами Оракула были крупные компании, финансовые и промышленные. Те платили за предсказания очень хорошие деньги. Собственно, на эти средства Оракул и существовал. Говорили, будто и вельможный особняк в стиле рококо купил, удачно предсказав одному банку неслыханное вознесение. Это было еще до введения государственной монополии на некоторые виды информации.

Конечно, обращались сюда и частные лица. Женщинам скидка; если вопрос касается ребенка — двойная скидка. Но к этим клиентам Оракул был не так внимателен, хотя ошибок и здесь почти не случалось: слишком просты вопросы, касающиеся личной жизни, слишком механистически действуют и реагируют люди, больно уж предсказуемы они. Многим довольно было бы обратиться к заурядной карточной гадалке. Но люди хотят, чтоб уж наверняка.

Пиф взяла «первостепенный заказ», и у нее сразу свело скулы. Интересует курс акций АО НЕФТЕНАЛИВНОЙ ПОРТ «ГРУДИ ИНАННЫ». Не любила Пиф эти заказы с акциями. На жертвеннике очень уставала от них. Эмоции грязные, тяжелые — страх, алчность, жестокость. Реалии мрачноватые: аварии, катастрофы, искаженные болью лица и тут же сытые физиономии. И ошибаться нельзя. Ни в коем случае. Потому что именно на этих заказах Оракул и делал свои баснословные прибыли.

Второй заказец был дешевый, простенький. Семейный.

Распечатки содержали первичную информацию по обоим вопросам.

Начнем с легкого, подумала Пиф.

АДИЯ-АН-ДАБИБИ, 43 ГОДА, ВЫСШЕЕ, 16 ЛЕТ... (а, это она в браке 16 лет состоит, старая грымза)... ДВОЕ, 15 И 10, СТАРШИЙ БУХГАЛТЕР ФИРМЫ «ЗВЕЗДА ЭСАГИЛЫ», 95 СИКЛЕЙ... ого...

Запрос о детях. ДОЧЕРИ, МИЗАТУМ 15 ЛЕТ, КИБИТУМ 10 ЛЕТ...

МИЗАТУМ-ИШ-ДАБИБИ, 15 ЛЕТ, БУХГАЛТЕРСКИЕ КУРСЫ ПРИ ЧАСТНОМ КОЛЛЕДЖЕ ВЫСШЕЙ БАНКОВСКОЙ ШКОЛЫ, НЕ ЗАМУЖЕМ (ну, это и так ясно). РЕЗУС-ФАКТОР ПОЛОЖИТЕЛЬНЫЙ, ФЛЮОРОГРАФИЯ: БЕЗ ПАТОЛОГИЙ...

Не база данных, а мусоросборщик.

КИБИТУМ-ИШ-ДАБИБИ, 10 ЛЕТ, ШКОЛА «ПОЛНОЛУНИЕ СИНА» (ЦЕНТР ФОРМИРОВАНИЯ ЛИЧНОСТИ И ДУХОВНОГО ОБЛИКА УЧАЩИХСЯ В ДУХЕ БОГОПОЧИТАНИЯ И ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ УСТАНОВКА НА СОЦИАЛЬНЫЙ УСПЕХ). Ага, а школа-то не простая. И частный колледж Мизатум, надо думать, тоже влетает этой Адии в копеечку... БЕЗ ПАТОЛОГИЙ... НЕ ЗАМУЖЕМ... (Кретины, в десять-то лет...)

Ладно. Поглядим, что поделывает наш муженек...

ДАБИБИ-ИШ-БАЛАТУ, 47 ЛЕТ, ВЫСШЕЕ, 16 ЛЕТ, ГЕНЕРАЛЬНЫЙ ДИРЕКТОР ФИРМЫ «ЗВЕЗДА ЭСАГИЛЫ», 750 ДИНАРИЕВ...

«ЗВЕЗДА ЭСАГИЛЫ»: НЕДВИЖИМОСТЬ: ТОРГОВЛЯ.

Пиф зевнула. Тоска, как в телесериале. Осталось только узнать имя секретарши генерального директора...

С таким раскладом мадам Адия могла обратиться к уличной гадалке. Из тех, что трутся на синей станции «Площадь Наву». Могла бы и не тратить деньги на Оракул. Лучше бы купила по мороженому Мизатум и Кибитум, порадовала бы девчонок напоследок, потому что, похоже, отец скоро уйдет из семьи. С ба-альшим скандалом.

Пиф вздохнула. Усмехнулась. Еще раз перечитала распечатку. Сделала еще один запрос. О Гузану-ан-Риманни (23 ГОДА, СЕКРЕТАРЬ-РЕФЕРЕНТ, СРЕДНЕЕ, ПОБЕДИТЕЛЬНИЦА КОНКУРСА КРАСОТЫ В СОПРЕДЕЛЬНОМ АШШУРЕ...)

Отложила в сторону. Конопли на них жалко, клянусь Великой Матерью.

Заварила еще чаю. Ночь долгая. Перед ночью еще целый день, и ей нужна ясная голова.

(«Запомни, сука: днем у тебя должна быть ясная голова, а ночью мутная».)

Телефон.

— Оракул, дежурная жрица.

Вкрадчивый мужской голос. Не голос, а пан-бархат.

— Девушка...

Пиф вспомнился утренний разговор с Аксицией.

— Меня уведомляли о вашем ходатайстве, — скучно проговорила она. Как по сукну ногтями процарапала. — К сожалению, полезные ископаемые, особенно стратегическое сырье, нефть и газ, их разведка, разработка и эксплуатация месторождений, равно как и прогноз на урожайность злаковых являются информацией, находящейся в монополии государства и не подлежащей разглашению фирмам, предприятиям, как коммерческим, так и производственным, политическим партиям, общественным организациям, включая профсоюзы, а также физическим лицам, согласно пункта восемь Устава о Действующем Оракуле.

— С-сука, — успел прошипеть голос, прежде чем Пиф брякнула трубку.

Вторая распечатка в три раза больше первой. И запросов придется сделать не меньше двух десятков. Пиф удобнее уселась перед компьютером, набрала пароль, вышла в базу данных организаций.

АО НЕФТЕНАЛИВНОЙ ПОРТ «ГРУДИ ИНАННЫ», СУЩЕСТВУЕТ 6 ЛЕТ, 10 ПРОЦЕНТОВ ГОДОВЫХ, АКЦИОНЕРЫ: БАНК «МАРДУК-НЕФТЬ» (10 ПРОЦЕНТОВ), КОРПОРАЦИЯ «МОЛОХ И СЕЛЕНА»...

«МОЛОХ И СЕЛЕНА»: НЕДВИЖИМОСТЬ: СТРОИТЕЛЬСТВО, ВСЕ ОПЕРАЦИИ ПО РЕАЛИЗАЦИИ, ШЕСТЬ ЛЕТ, УСТАВНОЙ ФОНД 8 МИЛЛИОНОВ СИКЛЕЙ (В СЕРЕБРЯНЫХ СЛИТКАХ) Ясно, что в слитках: ассигнации для безналичных расчетов не подходят... А, вот: СТРОИТЕЛЬСТВО АНГАРОВ ДЛЯ ХРАНЕНИЯ ЖИДКОГО ТОПЛИВА...

Теперь глянем, что у нас в регионах, богатых нефтью.

ФАРСИЯ: КРУПНЕЙШИЙ... НЕФТИ... без вас знаю... ПОЛИТИЧЕСКАЯ НЕСТАБИЛЬНОСТЬ В ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ... Спасибо... Ага, вот последние данные...

Пиф посмотрела дату ввода: позавчера. Нахмурилась. Как можно делать прогноз, имея такую тухлую информацию? За вчерашний день в этой сраной Фарсии могло произойти тридцать три военных переворота. О чем и сообщила в отдел информации. (От гнева не вдруг дозвонилась — не сразу пальцами попадала в кнопки телефона.)

— На обед вы тоже тухлятину едите? — спросила она под конец. — И чья это обязанность — следить за базой? Для чего вас тут держат?

Как в воздух спросила. На том конце провода каменно молчали.

Пиф швырнула телефон. Ее колотило от злости.

Ладно, успокойся, сказала она себе. Слила говно и будет. В священное неистовство будешь впадать вечером, перед жертвенником.

Все еще сердясь, сделала запрос по службам транспортировки нефти. Два разорились, три процветают, остальные мелкота. Имеют ли эти три акции нефтеналивного... Ого, еще как имеют...

Постепенно работа увлекла Пиф. Она словно распутывала длинную нить, постепенно сматывая ее в клубок.

«Вы думаете, жрица должна много знать? Быть в курсе всего и вся? Это компьютер в курсе, отдел информации — в курсе. А жрица не должна ничего знать, — говорил Белза, наставник пифий в Оракуле. — Рассудок пифии должен быть пуст. Если угодно, любая хорошая жрица безумна. Знание — я имею в виду, конечно, не Орфическое Знание — ИНФОРМАЦИЯ должна ПРИСУТСТВОВАТЬ в жрице в растворенном виде. Она должна пропитывать вас, как вода промокашку. Существовать вне рассудка. В ТЕЛЕ, не в мозге».

Белза запрещал делать записи. Только наизусть. Он требовал, чтобы девушки воспроизводили прочитанное с первого раза. И добро бы тексты, а то какие-то бесконечные столбцы цифр, курсы акций, динамику роста цен в какой-нибудь Пятиречье.

У самого память была чудовищная, он никогда не ошибался. Пиф поначалу часто сбивалась. Она боялась Белзу до судорог. Никогда никто не вызывал у нее такого животного ужаса.

Он был рослый, лысый, сухощавый, с очень светлыми зеленоватыми глазами. За ошибки он бил по пальцам толстой указкой. И чем больше бил, тем чаще ошибалась Пиф. Ненависть к наставнику зрела в ней, как тропический плод. В первое же занятие ловким ударом он разбил камень в ее кольце, расцарапал ей руку.

Пиф посмотрела на белую точку на безымянном пальце левой руки. Вот эта отметина. Теперь вместо кольца.

В начале лета у Оракула возникли какие-то крупные неприятности с налогами, и Белзу в качестве консультанта продали банку «КРЕДИТ ВААЛА». Говорят, вырученной суммы хватило покрыть все недостачи. До Пиф и таких, как она, достоверная информация обо все происходящем в Оракуле не доходит. Приходится довольствоваться слухами.

Неожиданно экран пересекла наглая красная надпись: «ПРОСТИТЕ, ОШИБКА СИСТЕМЫ».

— Сволочь, — вымолвила Пиф.

И позвонила программистам. Осведомилась: они там что, слона на сервер уронили?

— А что случилось? — лениво спросили.

— У меня выкидыш.

— А у нас новенький, — сообщили программисты. — Мы вводим его в курс дела.

— Да? Тогда пусть вынет хуй из дисковода, — сказала Пиф, вешая трубку.

Через несколько минут на пороге показался давешний бритоголовый невежа с университетским шифром на руке.

— Это тебя, что ли, недавно купили? — спросила Пиф. — Оракулу, видать, некуда деньги девать. — Пиф отъехала в своем кресле от компьютера. — Погляди, что там случилось.

Бритоголовый наклонился над клавиатурой.

— Из какой операции вас выкинуло?

— Делала стандартный запрос.

Он бегло оглядел комнату в поисках стула. Придвинул кресло Аксиции, сел.

С полчаса Пиф то наблюдала за ним, то заглядывала в свою распечатку.

...ДИРЕКТОР БАНКА «МАРДУК-НЕФТЬ»... а он, оказывается, выдал дочь замуж за фарсийца... Так, а тот, через дядю-министра, связан с «АНДАРРАНСКОЙ НЕФТЯНОЙ ВЫШКОЙ»... Это уже интересно...

Новенький увлекся работой. Похоже, забыл, где находится. Даже вздрогнул, когда Пиф спросила:

— Ну?..

Поглядел на нее мутно, словно не понимая, что от него хотят. Потом спохватился.

— Попробуйте.

Пиф попробовала.

— Работает.

И выключила компьютер.

Бритоголовый встал, откатил кресло Аксиции на прежнее место.

— Я могу идти?

— Да, — сказала Пиф.

Он ушел.

Она растянулась на полу, на мягком ковре, уставилась в потолок, расслабилась. И почти физически ощутила, как информация уходит из рассудка, перетекает в тело, заполняет каждую клетку.

И неожиданно расхохоталась. Во все горло. Пифия должна быть бесноватой, подумала она. Положено. По-ло-же-но!..

Бухнула дверь. Новый программист Оракула, лежавший на нарах лбом в скрещенные руки, поднял голову. Поглядел мутно.

В проеме маячила фундаментальная фигура. В одной руке швабра, в другой ведро. Как скипетр и держава. Из ведра явственно несло хлоркой.

Фигура потопталась на пороге, высматривая в темноте — нет ли кого в комнате. Так и не высмотрев, спросила на всякий случай:

— Я приберу или как?

— Прибери, — отозвался с тощей подушки новенький. Неловко стало ему лежать, когда другой кто-то рядом работает. Сел, свесил босые ноги. С удовольствием ощутил на себе новые подштанники — выдали в Оракуле. Волосы сбрили, обработку от вшей провели, старую одежду, провонявшую каким-то особенным кисловатым рабским запахом, сожгли.

Общежитие для программистов — два нижних этажа флигеля, где в прошлые века вельможи держали конюхов и кухарок, — сильно отличается от рабских бараков в трущобах Вавилона. Только и сходства, что нары в два яруса. Да и народ подобрался куда как посытее, чем непроданные рабы, подобрее.

И еще были книги. Вот уж этого добра — читай не хочу. Порти глаза, на здоровье.

Бэда, человек ленивый, не счел это, впрочем, за большое преимущество. И пока его товарищи жгли казенное электричество в читалках Оракула, он отсыпался.

И отъедался. Ему постоянно казалось, что в следующий раз еды не дадут. Потому и набивал брюхо под завязку, пока дурно не становилось. Хлеба-то можно было брать, сколько влезет. В Бэду лезло много.

— Не наталкивайся ты хлебом, потом от твоего пердежа не заснуть будет, — урезонивал его старший программист Беренгарий.

Бэда со старшим, конечно, соглашался, но обжирался все равно. И в обед. И в ужин тоже.

Вообще же программистам в Оракуле не житье, а малина, разливался тот же Беренгарий. (Глянулся ему Бэда, даром что вид имел туповатый.) С шести вечера, если ты только не на дежурстве — а первое дежурство у новенького еще нескоро — можешь делать что угодно. Хоть умные книжки читай, хоть пьянствуй, хоть по девкам шляйся. Без своих денег, понятное дело, много не нашляешься. Ну да подожди немного, появятся у тебя и деньги.

Тут Бэда заинтересовался было. Даже жевать перестал. Своих денег у него отродясь не было — сам стоил немногого.

Беренгарий охотно пояснил: левые халтуры, то, се. Учись пока. Заказчики придут. Как мухи на говно, налетят. Иной раз и бабы подбросят, ко всему подход нужен. Только вот торопиться, Беда, не надо. И соваться куда не след, тоже не стоит.

— А куда не след? — спросил Бэда.

Беренгарий показал на электрическую розетку.

— Вот сюда, к примеру, пальцы не суй.

— Ясно, — сказал Бэда.

Как и большинство программистов Оракула, Беренгарий был рабом. И, судя по шифру на руке, учился тоже не лучшим образом. А вот, гляди-ка, продвинулся, до старшего дослужился.

Рослый, худой, светловолосый, глаза тонут за толстыми стеклами очков, мелкие черты лица все время в движении. Хитрющий Беренгарий. Без мыла в задницу залезет. Куда до него Бэде...

Обо всем этом неспешно раздумывал Бэда, лежа в одиночестве на нарах. Он знал, что ему-то всяко до старшего не дотянуть. Даже до среднего — вряд ли. Болтаться ему среди младших до глубокой старости, если только раньше не продадут за профнепригодностью в какую-нибудь жилконтору — обслуживать машины для расчета квартплаты.

Уборщица возила шваброй по полу, гоняя густой дух общественной уборной. Дважды задела Бэду мокрой тряпкой. Он подобрал ноги, уселся поудобнее.

— Тебя как звать-то? — спросила вдруг уборщица, шумно переводя дух.

Бэда назвался. Уборщица выпрямилась, прищурилась, оглядывая его.

— Обрили-то тебя почему? Провинился перед ими, что ль?

— Да нет, вши у меня были, тетка, — честно сказал Бэда. — В бараке подцепил, покуда меня продавали... Там это быстро.

— А, — сказала уборщица. И недовольством от нее потянуло. — То-то старшой меня сюда направил. А я и думала: чего у вас тут мыть, вчера намыто уж... Из-за тебя, значит... У нас строго, так-то вот.

И снова наклонилась, налегла на швабру. Бэда равнодушно смотрел, как она работает. Потом зевнул.

— А тебя, тетка, как звать?

— Кандида, — пропыхтела уборщица.

— Хорошо тут, в Оракуле, тетка Кандида?

Она снова остановилась, оперлась о швабру.

— Как сказать... Сытно тут, конечно, спору нет. Муторно — оно тоже. Да где не муторно?

— И то, — согласился Бэда.

— Но ты гляди, не озоруй, — с неожиданной строгостью сказала Кандида. — Я-то уборщица и годы мои уже старые. Ты другое дело. Программист, шутка ли сказать, высшее образование... Сумей только угодить...

И с откровенным сомнением оглядела неказистую фигуру Бэды.

— Да нет, — сказал Бэда, как бы желая подтвердить справедливость ее сомнений, — куда мне...

Тетка Кандида оставила швабру посреди комнаты, подсела рядом с ним на нары. От нее крепко несло потом и хлоркой.

— Как же тебя, такого-то, взяли в Оракул?

— Не знаю... — И попросил неожиданно: — Принеси мне на ночь еще чего-нибудь поесть, а, тетка Кандида?..

— Наголодался, — вздохнула Кандида. Колыхнула могучей грудью, встала. Тяжко ступая, вышла, прихватив с собой ведро и швабру.

Бэда растянулся на одеяле, заложил руки за голову, уставился в потолок. Невнятно проползла мысль о том, что через каких-нибудь девять часов позовут завтракать. Поскреб бритую голову, откуда доктор вывел докучливых насекомых. Повернулся набок, примял подушку.

Когда Кандида вернулась — большой калач в платок завернут — новенький уже крепко спал.

Кандида постояла в нерешительности, не зная, будить ли, и все глядела на лицо спящего — почти детское, со страдальчески сдвинутыми во сне белесыми бровями. И так, умиляясь, потихоньку и сжевала весь калачик.

Время от времени Оракул проводил презентации и другие не менее пышные мероприятия. Каждое — событие в светской и деловой жизни Вавилона.

Банкиры, нефтяные магнаты, денежные воротилы, представители прессы, владельцы промышленных предприятий, два-три скандалиста из числа профсоюзных деятелей — таков был обычный состав приглашенных. Оракул обычно был представлен внушительными персонами из круга высших посвящений — Верховный Жрец, несколько программистов старшего и среднего состава.

И, конечно же, пифии.

Этих строгих женщин в белых одеяниях остерегались. Рассаживаясь, старались найти место подальше от них. Напрягались, если пифия обращалась с вопросом, отвечали подчеркнуто вежливо. Шутка сказать: пифии! Эти дивные женщины и девы напрямую общаются с богами Орфея! Им дано присутствовать в кузнице богов, где куется будущее. Дыхание грядущего овевает подолы их одежд. Неземное осеняет их своими крылами. И так далее...

Нет уж. К чему только ни были привычны жители Великого Города, избалованные столицей, в чем-чем могли сомневаться — но только не в богоизбранности пифий. Никто и думать не смел, чтобы посягнуть на их святость и богоизбранность, даже в самых тайных своих мыслях.

Ни мистики, приверженцы богов Орфея, — к этой религии, собственно, и относился сам Оракул.

Ни огнепоклонники, на чьих гигантских каменных жертвенниках, не умолкая, ревело пламя, — те принадлежали преимущественно к торговому сословию и ворочали большими делами в нефтеразработках и нефтеторговле. (Среди клиентов Оракула добрая половина относилась к числу огнепоклонников.)

Признавались пифии и официальным вавилонским культом Бэл-Мардука.

Никто не смел усомниться в них.

Никто.

Ну... может быть, христиане. Но те вообще всех сторонились. В Вавилоне их было немного. Любовью сограждан они не пользовались. А что их любить-то? Сущий сброд. Рабы, нищие, представители низших сословий. У них был, вроде бы, убогий храм где-то на городской окраине, возле кладбища для преступников. Эти христиане представлялись Пиф сборищем шушукающихся фанатиков. Впрочем, она никогда еще с ними не сталкивалась.

Посещение официальных торжеств Оракула также входило в обязанности младшей жрицы, но, в отличие от суточных дежурств, не было таким утомительным.

На такой презентации Пиф обожала выискать какого-нибудь банкира из боязливых и начать осаждать его светской беседой. Тот откровенно пугался, потел, озирался по сторонам, точно кошелек украл. Отвязывалась только после того, как официальная часть заканчивалась и всех любезно приглашали к столу а-ля фуршет. А бутербродики со стола а-ля фуршет Пиф любила куда больше, чем пугливых банкиров.

Западное крыло вельможного особняка, где засел этот сумасшедший курятник — Оракул — было специально оставлено нетронутым. Здесь Оракул блистал во всей своей помпезной роскоши. Не было и следа наглого вторжения варваров с их фанерными перегородками и бумажными шлюхами из журналов. Белые стены здесь, как и положено, сверкали позолотой, канделябры здесь горели, как люстры в Большом Театре, под ноги услужливо стелились пушистые ковры... ну, может быть, в середине немного вытерты... И голоногих нимф и гологрудых амазонок из самого настоящего мрамора здесь было значительно больше, чем на парадной лестнице.

В большом зале с полом из наборного паркета заранее сервированы столы. В углу монументом маячит Кандида: длинное красное платье, лицо и руки отмыты дочиста, волосы убраны под белое покрывало. «И чтоб на тебя никто внимания не обращал, — строго упредил ее Верховный Жрец. — Не то продам. От тебя давно толку нет, только грязь размазываешь да сплетни носишь». Кандида кланялась, сложив руки на поясе, бормотала приниженно, клялась: ни одна живая душа не заметит, буду стоять, как мебель.

И стояла.

А мимо шли и шли.

Приглашенные. Служители Оракула.

И косили глазом не на Кандиду вовсе. На пять роскошных столешниц, где выставлены были в огромных блюдах микроскопические бутерброды, где искрилось шампанское и белое хорасанское вино в узких бутылках, обвитых цветным шнуром, где светились нежно и призывно дивной роскошью янтаря, халцедона, опала, лунного камня, родонита... у, не перечислить! — словом, виноград и персики, яблоки и груши, вишни и сливы...

Вот на что косились.

Особенно откровенно поглядела Пиф. Она была голодной — после целого дня, проведенного в читальном зале библиотеки Оракула над многостраничными трудами по экономике Вавилона. Через неделю переаттестация, сказал Верховный. Если успешно сдаст, — повысит жалованье. Прилежная Аксиция своим ровным аккуратным почерком выписала шесть или семь названий. Теперь они с Пиф читают. Не было дня, чтобы не вспоминался добрым словом наставник Белза. Информация, даром что наполовину состоит из цифр, так и ложится в память...

...Ложится, вытесняя все другое, даже воспоминания детства, неожиданно подумалось Пиф.

— ...Принципиально новая методика прогнозирования, позволяющая поднять точность предсказаний еще на одну сотую — а это, господа, очень и очень немало, если учесть, что Оракул в принципе не допускает ошибок, о чем вам, разумеется, уже хорошо известно и известно не понаслышке...

Верховного Жреца напряженно слушали. Ждали, когда перейдет к основному — к новой, несколько видоизмененной форме подачи заказа. Поскольку любая усовершенствованная методика требует немного иного способа представления информации о событиях, развитие которых желательно узнать с точностью до той самой одной сотой, о которой сейчас шла речь.

— ...Таким образом, смежные области, а также области, смежные со смежными областями, и любые незначительные колебания в их развитии, могут иметь некоторое влияние на интересующий предмет, а могут и не иметь, и динамику этого влияния...

Презентация проходила в Готической гостиной. Вдоль стен, выложенных панелями холеного мореного дуба, расставлены стулья с высокими прямыми спинками, и местные магнаты, банкиры, воротилы и сошки помельче сидели чинно, сложив холеные руки на коленях. По другую сторону стола, разделявшего Гостиную пополам, так же смирно восседали служители Оракула. Скучающе ползали взглядом по потолку, по картинам над головами сидящих. Угасающий вечерний свет пробивался и все никак не мог пробиться сквозь толстые цветные стекла витражных окон. И многоцветная витражная роза горела под самым потолком.

Среди гостей Пиф вдруг разглядела своего бывшего наставника Белзу. Сидели среди каких-то жирных говнюков в хорошо подогнанных черных костюмах. К таким фигурам трудно подобрать хорошую одежду, слишком много жира. И богаты, на жирных пальцах золотые кольца массивные.

А грозный Белза как будто меньше ростом стал. Голову в плечи втянул, что ли, сутулиться начал? Не мог же он усохнуть за несколько-то месяцев, что Пиф его не видела. И облысел еще больше. Теперь венчик светлых волос едва оперяет голову. Под глазами круги. Они и раньше были, эти круги, только Пиф их не замечала.

Вот жирный говнюк что-то сказал. Процедил, едва соизволив шевельнуть толстыми губами. Белза с готовностью приник ухом к этим губам. Как хорошо помнились Пиф эти движения — стремительные, точные. Выслушал нового своего хозяина, что-то ответил вполголоса, уселся снова ровно.

Усталость иссушила его, состарила. И Пиф вдруг поняла, что Белза стал ей жалок.

Отвернулась, чтобы не встретиться с ним глазами.

Наконец официальная часть подошла к концу, и прием продолжился в соседнем зале, который среди служителей Оракула непочтительно именовался «предбанником». Голодные служители налетели на бутерброды, как воробьи на раскрошенную булку. Закусочка, деликатная и скуповатая, кончилась исключительно быстро.

С бокалом хорасанского вина Пиф разгуливала по залу, наблюдала. В углу два программиста (можно подумать, не кормят их в Оракуле! не вольнонаемные ведь) жадно пожирали фрукты.

Кандида, таясь, суетливо подбирала яблочные огрызки. Поймав взгляд пифии, побледнела.

— Пирожок вот спеку... — пробормотала она.

Пиф только бровями шевельнула.

— Можно? — совсем ослабев от страха, спросила Кандида.

— Бери, — разрешила Пиф. И поскорее ушла.

Сегодня было скучно.

Она подошла к окну, но сквозь витражи почти ничего не видела. В мути красных и зеленых стекол угадывались могучий Евфрат, причал, прогулочный катер.

— Пифка, — услышала она за спиной голос.

Обернулась.

Беренгарий. Ну, нахал.

И уже изрядно набрался — интересно, как это ему удалось?

Пошатываясь и глядя на нее мутно и ласково, старший группы программного обеспечения протянул ей свой бокал.

Пиф с подозрением отшатнулась.

— Что это?

— Коктейль. — Лукаво улыбнулся.

— Сукин сын.

— Сука...

Оба фыркнули. Они давно работали вместе, им часто выпадали дежурства в одни и те же дни. Если Пиф была стервой, то Беренгарий — пронырой, и они легко находили общий язык.

Вокруг них постепенно образовалась пустота. Двое посвященных беседуют у окна, и цветные стекла раскрашивают их лица в шутовские маски.

Ни он, ни она не замечали этого почтительного отчуждения. А посетители Оракула, деликатно пожевывая бутербродики и посасывая маслинки, нет-нет, да бросали на них боязливые взгляды.

Что решается сейчас, что происходит в эти мгновения между жрецами?

— Ты что, льешь водку в шампанское?

— Угадала. Умная девочка.

— Да ну тебя.

— Ты попробуй, попробуй.

— Хочешь, чтобы я нализалась?

— Да ты же алкоголичка. Тебе пробку понюхать — и ты готова.

— Говно.

Беренгарий расхохотался.

Предсказательница, одержимая божественным духом Феба, берет из рук программиста бокал. Отдает ему свой. Боги, что за ритуал совершают эти двое? Какие молнии Силы проскальзывают между их соприкоснувшихся рук?

— А этот новенький, как его? — заговорила Пиф, прикладываясь к бокалу Беренгария. — Боги Орфея, какая гадость... Где ты достал водку?

— Пронес под поясом. Новенький-то? У него имя смешное — Беда...

— Противная рожа.

— Да нет, парнишка толковый.

— Троечник.

— Я тоже троечником был.

— Оно и видно.

Пиф приложилась к «коктейлю» основательнее. Ей понравилось. Попросила еще. Беренгарий сказал: «сейчас» и пошел за шампанским.

Теперь они пили вдвоем. И с каждым глотком Пиф становилось все лучше. Зал исчез. Раздвинулся, и стенами стала ночь, озаренная сполохами заката. И вместо потолка стало небо, а вместо канделябров — разбитая на куски луна. Исчезли люди, съедены были все бутерброды. Жертву принесли, и кровь протекла сквозь стекла, и стекла стали красными, и река, протекающая там, за стеклами, стала рекой крови.

Пиф громко сказала:

Кровь спешит к месту своего успокоения,

Подобно власти, занимающей трон.

И ей подали трон.

Она села, бокал в одной руке, виноградная гроздь в другой. Ела виноград и плевалась косточками в гостей, и все почтительно смеялись и не смели отирать лица.

И хохотала.

И провалилась в темноту, где не было уже ни стен, ни ночи, не зарева, ни разбитой луны, ни кровавой реки, ни трона, ни власти, ни винограда.

А только темнота была.

В темноте засветилась белая точка. Это произошло не сразу. Может быть, минула одна вечность. А может, и не одна.

Чем была эта точка?

Постепенно она обрела очертания. Это была пятипалая рука. Рука лежала у нее на плече. Тело Пиф содрогнулось, рот раскрылся. Рука держала ее за волосы. Вторую руку она ощутила у себя на животе.

Вот блядь, подумала она, это же я блюю, а кто-то меня держит, чтобы не навернулась рылом в землю.

Она открыла глаза и обнаружила себя под мостом.

Совсем близко текла черная река, и она была огромной, холодной. На ее черной поверхности играли огни большого города, холодные, белые. Под мостом горел небольшой костер, возле него маячили какие-то смутно угадываемые тени. Рыбаки, что ли? Терлась бессонная кошка, пахло рыбой. Корюшкой пахло. Весь мост пропах этой корюшкой. Серебро чешуи отливало на камнях.

А чуть поодаль стояла она, Пиф, в белом жреческом одеянии, без очков (потеряла? разбила?) И кто-то поддерживал ее, пока ее выворачивало на камни. Рыбаки безмолвно смотрели. Не осуждающе, без любопытства.

— Где мои очки? — спросила Пиф, едва только обрела дар речи.

Ей подали.

Она нацепила их на нос.

— Садись, — предложили ей. И надавили на плечи, чтобы лучше поняла. Она опустилась — думала, на камни, но оказалось, нет, на ватник, расстеленный заранее. Поблагодарить и не подумала.

(Пифия!)

Перед ней стоял тот самый новенький программист со смешным именем Беда. Волосы уже немного отросли, торчали ежиком.

— Развезло тебя, мать, — сказал он сочувственно.

— Принеси умыться, — велела Пиф.

Он послушно пошел к воде, принес воды в горстях, щедро заливая все вокруг, обтер ее лицо.

И остался стоять перед ней, в темноте казался выше ростом, чем был на самом деле. Она сидела, опустив голову, думала.

Потом огляделась.

Безмолвные рыбаки. Бродяги. Темная тень рядом с ней. В синем небе носились чайки и кричали, кричали — тревожно, пронзительно, как будто находились они не посреди большого города, а где-нибудь в море, в нескольких милях от необитаемого острова. Городские фонари светили вдали, и белые чайки тоже светились в черном небе, как будто перья птиц натерты фосфором.

Горел костер, шумно грызла корюшку грязная кошка, чайки расклевывали блевотину, смиренно маячил над Пиф человек по имени Беда, и покой снисходил в ее душу. Будущее придвинулось, стало наплывать на настоящее, размазывая границы реальности.

И кровь потекла к месту своего успокоения. Пиф посмотрела на белобрысого и увидела, как рвется из жил на волю его кровь. Потом опустила голову. И увидела свою кровь, много своей крови, она текла, текла, бесконечно вытекала из бессильного тела, и не было силы, способной ее остановить.

— Ты где был? — угрожающе спросил Беренгарий.

Полотняно-бледный от бессонной ночи, новенький моргал на него белыми ресницами и безмолвствовал.

Беренгарий надвинулся на Бэду всей своей длинной угловатой фигурой, одновременно одной рукой заправляя майку в кальсоны.

— Где был, говорю? Дурак!

Бэда увернулся, сел на койку, молча принялся снимать ботинки. Зевнул с лязгом, по-собачьи.

Беренгарий навис над ним, отчетливо дыша перегаром.

— Верховный заходил, — сказал он. — Тобой интересовался.

Бэда пяткой загнал ботинки под койку и с наслаждением растянулся на матрасе. Почти сразу же заснул. Беренгарий постоял немного рядом, пошатываясь, после громко, со страданием, рыгнул и направился в сортир, хватаясь за стену и проклиная эту сучку Пиф, с которой так нажрался на этой сраной презентации.

В полдень Бэду едва добудились два служителя, присланные нарочно Верховным Жрецом.

Верховный Жрец все еще пребывал в недовольстве.

За ремонт серебристого «Сарданапала» лукавый механик запросил вдвое больше того, что было сэкономлено на программисте. К тому же Верховная Жрица, вздорная баба с красными пятнами по всему лицу от затянувшегося климакса, явно собиралась настоять на ревизии. У Верховных давно уже шли серьезные разногласия практически по всем административным вопросам. Их отношения, и без того непростые, осложнялись еще тем обстоятельством, что для поддержания надлежащего неистовства в среде Оракула руководству было строжайше предписано регулярное оргиастическое совокупление.

Совокупляться Верховному Жрецу, задерганному интригами, собственным казнокрадством и нерадивостью подчиненных, давно уже не хотелось. А с Верховной Жрицей — тем паче.

Верховной же Жрице хотелось, но уж никак не с Верховным Жрецом.

Поэтому накануне полнолуния оба они находились в самом скверном расположении духа.

Зная все эти обстоятельства до тонкости, тетка Кандида загодя приобрела справку от местного эскулапа и теперь лежала у себя в каморе, больная чем-то заразным. Так что Верховной Жрице только и оставалось, что срывать свою злобу на каких-то старых отчетах, методически превращая их в кучу обрывков. Она называла это «устраивать снегопад».

А Верховному Жрецу подвернулся Бэда...

Пинать спящего на койке новенького программиста было неудобно, поэтому один из служителей просто огрел его предусмотрительно припасенной плеточкой.

Бэда подскочил, вытаращив глаза. То, что он увидел, очень ему не понравилось. Два дюжих молодца, облаченные в кожаные фартуки. По случаю жары, кроме фартуков, на них больше ничего не было, поэтому Бэда мог свободно обозревать их потные мускулистые торсы, густо поросшие, где надо, черным волосом, а когда те повернулись — то и на диво упругие ягодицы, помеченные клеймом. Шифр был незнакомый. Потом умный Беренгарий растолковал глупому Бэде, что такую метку ставит Министерство Внутренних Дел, при котором, собственно, и готовят костоломов. Впрочем, в дипломе у них значилось «мозгоправы». Их можно встретить во всяком приличном учреждении. Правда, Бэда до сих пор не работал в приличных учреждениях...

— Да встаю я, встаю, — мрачно сказал Бэда. И когда мозгоправ огрел его вторично, рявкнул: — Одеться дай, говно!

Подумав, мозгоправ плетку опустил. И то правда. Как оденешься, когда все время лупят.

Ворча под нос невнятное, Бэда натянул штаны.

— Будет, — лаконично сказал мозгоправ. И подтолкнул его в спину.

Бэда послушно пошел из комнаты — в одних штанах, босой. Беренгарий проводил его глазами и, вздохнув, постучал себя пальцем по виску.

Когда дверь за полоумным программистом закрылась, Беренгарий вытащил кипятильник и принялся готовить себе кофе.

— А за что его? — спросил кто-то из угла.

Не оборачиваясь, всецело поглощенный своим похмельем Беренгарий ответил:

— В бараке ночевать положено. Не вольнонаемный.

— Подумаешь! — фыркнули в углу.

— Гм, — сказал Беренгарий. — Так его со жрицей видели.

В углу почтительно свистнули.

— Рано начал, — заметили.

— Рано кончил, — поправил Беренгарий. — В прежние времена за такие дела яйца отрезали. Очень даже запросто.

В углу пожали плечами. На том разговор и закончился.

А Бэду тычками через двор погнали. И не то, чтобы так уж упирался Бэда — вовсе и нет; напротив, смирен был и топал, куда велели, без разговоров; а просто положено так было, чтобы тычками гнать.

Пригнали, в подвал на грузовом лифте спустили. Мрачный лифт, темный, еще деревянный. Двери за спиной хлопнули оглушительно и открылся коридор. Гнусный коридор. Да и весь флигель гнусный, а уж о подвале и говорить нечего. И запах стоял здесь неприятный. Воняло будто тухлой рыбой.

Белобрысый на то и дураком был, чтобы головой вертеть и с любопытством по сторонам смотреть. И даже лыбиться — будто не понимал, куда его ведут.

Привели.

Все, как положено: по стенам разное выставлено — тут тебе и «гантели царя Хаммурапи», и «ашшурская железная дева» (с шипами), и «седалище Семирамис» (тоже с шипами, только более острыми), и «шутка Эрешкигаль» (заостренные козлы, на которые сажают верхом), и «коготочки Наны»... Словом, набор внушительный. Впечатляющий, можно сказать, набор.

У стены, где оконце, вросшее в землю, стол с креслом. В кресле, туча тучей, — Верховный. Набычился, надулся, будто девку у него свели.

У ног его, прямо на холодном каменном полу, маленький чернокожий писец пристроился. Глазки в полутьме поблескивают, с лица улыбка не сходит: счастлив человек. На коленях дощечка, в руке стилос, за ухом еще один. Бритоголовый, коротконогий, с одутловатыми щеками.

Белобрысого программиста без худого слова за руки взяли — дался. Вложили руки в кольца, какие нарочно на цепях с потолка свисали. Ключом ловко повернули. Раз-два, замок замкнули. Только тут забеспокоился Бэда, головой задергал.

— Вы чего, мужики? — спросил ошалело.

Мозгоправы, разумеется, в ответ на такой глупый вопрос только промолчать могли.

А Верховный в своем кресле поудобнее устроился. Рукой махнул: начинайте.

Бэду и огрели по спине. Тот взвыл не своим голосом, на цепях запрыгал.

Верховный сказал скучно:

— Замечен в том, что ночь не в бараке провел.

— Так я же вернулся под утро, — возразил Бэда. Сдавленно так проговорил, неудобно говорить ему, на цепях повисши.

— Согласно внутреннему уставу Оракула, все не вольнонаемные... — начал Верховный Жрец, а завершать фразу не стал. Хоть и дурак этот новенький, а сам поймет.

Бэда и понял.

— Ну... виноват, — сказал он покорно.

— Где ночью был? — спросил Верховный Жрец.

Мозгоправ тут же снова Бэду плеткой уважил. Бэда завопил ужасно. После, слезами заливаясь — тут не захочешь, а польются — взмолился:

— Я и так все расскажу, как было. Чего сразу драться-то?

— Конституцию плохо читал, — сказал Верховный.

Бэда Конституции Вавилонской вообще не читал. Поэтому только носом потянул. А мозгоправ пояснил:

— По новой Конституции, рабов допрашивают исключительно под пыткой. Иначе показания считаются недействительными.

— Мать вашу, — пробормотал Бэда.

— Где был ночью? — повторил вопрос Верховный.

— Сперва на презентации этой ебаной, — сказал Бэда. Зажмурился. Пока не били — воздерживались. — Потом жрица ваша, Пиф, ослабела... Напилась и буянить стала. Какого-то жирного по морде съездила... Тут на нее холуи набросились. Жирный-то оказался директором банка...

Верховный сделал знак мозгоправу, и Бэда огреб очередную плетку.

— Блядь! — возопил он. — До смерти, суки, не забейте!

Слезы, уже не таясь, стекали по его покрасневшим щекам.

— Ты знай рассказывай, как было, — грозно проговорил Верховный Жрец, — а нас не учи.

— Ну вот. Холуи на Пиф эту насели, за руки ее схватили. Один давай ее по щекам бить, чтобы в чувство, значит, пришла... Она у вас хоть и блядь, судя по всему, первостатейная, а все же... Ну, лучше уж блядища, чем холуи эти. Я ее у них отобрал и очки одному расколотил... Слушай, убери свою убивалку, а то подохну ведь!

— Не подохнешь, — сказал мозгоправ. — Нас нарочно учили, чтобы не подох. У меня и диплом медицинский есть...

И с маху хлестнул.

— Ма-ама! — закричал Бэда. — У меня, чую, уже и кровь по спине ползет...

— Это моча у тебя по ногам ползет, — сказал мозгоправ. — Показания давай.

— Я тебе не пидор, чтоб давать! Господи, все за грехи мои... — заплакал Бэда. — Унес я эту Пиф. Она по дороге два раза еще от меня выворачивалась, все плясать хотела. На стол какой-то полезла, стол своротила и канделябр... Дорогие же вещи, потом не расплатиться будет... Я ее на набережную снес, чтобы проблевалась...

— Значит, ты ушел с презентации в обществе младшей пифии Оракула, именуемой Пиф?

— Ну, — согласился Бэда.

— А тебе известно, что Пиф дала обет безбрачия, за что получает существенную прибавку к жалованью?

— Откуда мне чего известно? Вот на мою голову... — сказал Бэда. — Проблевал я ее, взял тачку — на ее деньги, конечно, — и домой повез. Она сперва смирная сидела, потом в драку с шофером полезла. Он едва не выбросил нас посреди города. Я пригрозил, что в Оракул нажалуюсь. Ну, довез он нас... Убери плетку, ублюдок!

Мозгоправ задумчиво помахал плеткой у Бэды перед носом.

— Пусть уберет, — сказал Бэда, обращаясь к Верховному Жрецу. — Он меня нервирует. Когда меня бьют, я говорить не могу.

— Не будешь говорить — применим настоящие пытки, — сказал Верховный Жрец.

Бэда беззвучно выругался и продолжил уныло:

— Нашел я у нее какие-то деньги, шоферу этому сунул. А девицу раздел и умыл как следует. Она уже уснула к тому времени. Тяжелая, как куль. Отъелась в Оракуле.

— Следовательно, — подытожил Верховный Жрец (маленький чернокожий писец рядом с ним старательно заскрипел палочкой по дощечке), — вы с младшей жрицей Пиф остались в ее квартире наедине в ночное время?

— Остались, — подтвердил Бэда. — А куда я пойду через весь город? Да и эта... Сперва, вроде, тихо лежала, после вдруг давай рыдать, за бритву хвататься... А как заснула, так тоже все не слава Богу: то захрапит, то руки разбросает и стонет... Хуже пьяного грузчика.

— То есть, вела себя непристойно?

— Да.

— А ты ее раздел, говоришь? — вдруг вспомнил Верховный еще одну подробность.

— А что, в грязном ее на постель класть?

— И на постель уложил.

— Да.

— Голую.

— Да.

Верховный Жрец побарабанил пальцами по колену. Маленький чернокожий писец склонил голову набок, слушая, будто прикидывая, какими письменами запечатлеть это постукиванье господских пальцев.

— И что было дальше?

— А ничего, — проворчал Бэда. — Что вы, в самом деле, пьяных баб не протрезвляли? Сбегал, как открылась, в лавочку, пива ей принес, чтобы очухалась...

— А она?

— Выжрала пиво, спасибо не сказала. Опять улеглась.

— А ты?

— А я сюда пошел.

— И все? — угрожающе спросил Верховный Жрец, хотя и так было понятно: и все.

— Ну, — сказал Бэда. Судя по его тону, он уже ни на что не надеялся.

— Еще пять кнутов за дерзости и матюки во время дачи показаний, — сказал Верховный Жрец, поднимаясь. — Потом в барак.

И вышел. Маленький писец на коротких ножках побежал за ним, точно собачка.

Утро, как справедливо замечено, имеет своих призраков. Шел Бэда от бабы стервозной да похмельной, и утренние сумерки обступали его. Остывшие камни набережной Евфрата точно сосали тепло живого тела. Зябко было, хотя день обещался опять жаркий и душный. Вот уже и площадь Наву, вот уж рабские бараки показались. Побродил Бэда вокруг, послушал зычный храп, из-за дощатых стен доносящийся. Плюнул себе под ноги да и пошел прочь.

И впрямь, лучше уж в Оракуле, в кабаке бесовском, чем тут, — прав был дедок-надсмотрщик, который Верховному Жрецу раба негодного всучивал.

Раза два оборачивался. Глядел, как барак отдаляется.

Пустой была площадь, только мусор повсюду валялся — час уборщиков еще не настал. На одном обрывке остались корявые буквы «ПОМОГИТЕ, ЛЮДИ ДОБ...»

Обойдя же ларь, густо истыканный этикетками с надписью цены, наткнулся Бэда на того самого дедушку, которого только что с благодарностью вспоминал. Лежал дедуля-надсмотрщик в синей своей, будто бы железнодорожной, тужурке, пятками и затылком в грязную мостовую упираясь, строгий, вытянувшийся. И совершенно мертвый.

Глядел пусто и скучно, а лицо у него было серое. Скоро уборщики придут, выметут мусор, клочки и обрывки, снесут в угол площади ящики и иное дерьмо и подожгут. И дедулю туда же, наверное, сунут, чтобы не разлагался. А может, похоронит его городская администрация, ежели он на службе числился.

Бэде до этого дела было немного. Только странно показалось, что на животе у дедка какой-то паренек примостился. Сперва Бэда паренька этого и не заметил, а после глянул и увидел: точно, сидит.

Босоногий, в одной только набедренной повязке, встрепанный мальчишечка лет, наверное, девяти или десяти, ясноглазенький, востроносенький. В носу ковырял задумчиво и на Бэду глазками постреливал.

— Привет, — сказал Бэда.

Паренек хихикнул. И видно было, что радостно ему.

— Ты чего здесь сидишь? — спросил Бэда.

Паренек огляделся.

— А что? — сказал он наконец. — Нельзя?

— Да нет, можно... — Бэда был растерян. — Только странно это.

— А чего странного?

— Так на трупе сидишь, — пояснил Бэда.

— А...

Мальчик поглядел на мертвого дедка и вдруг фыркнул, да так заразительно, что Бэда тоже улыбнулся. Хотя чему тут улыбаться? Ну, лежит за пивными ларями жмур. Положим, бывший знакомец. Мясо из рабской похлебки пальцами вылавливал и ел, это Бэда про него доподлинно знал. Ну, что еще? В купчих цену писал меньше, чем платили на самом деле. Так ведь кто этим не занимался? Все, почитай, занимались. Был, в общем, падлой средней руки этот жмур.

И все-таки что-то нехорошее было в том, что этот мальчик так на нем сидел. Бесцеремонно это.

Бэда так и сказал.

— Тебя как звать? — спросил мальчик, щурясь. — Я тебя, вроде бы, видел прежде.

— Бэда, — сказал белобрысый программист.

— Беда, — поправил мальчик. И зашелся хохотом. Едва не повалился, пятками задергал в воздухе, попкой сверкнул.

— Повязку намотай по-человечески, — строго сказал Бэда. Ему не понравилось, что мальчишка потешается.

— Иди ты со своей повязкой... Этот вот, — мальчик по жмуру постучал кулачком, — он же тебя Оракулу продал, да?

— Да...

— Говорил я ему, чтобы не делал этого. Ты ведь христианин, Бэда, верно?

— Ну. — Бэда заранее надулся. Ему немало пришлось уже выслушать по этому поводу. Бэда не был усердным христианином, как не был он усердным студентом, а теперь и сотрудником Оракула. Но переходить в иную веру не собирался. И не от лени — просто...

— Так этот гад тоже христианином был, — сказал мальчик. — Представляешь?

— Не может быть! — Бэда даже рот приоткрыл.

— Точно тебе говорю.

— А откуда ты его знаешь? — спохватился Бэда. — Внучок, что ли?

На этот раз ему пришлось своего странного собеседника ловить, чтобы мальчик не стукнулся головой об угол ларька, так тот разбуянился от сугубого веселья.

— Я? Я-то? — наконец выговорил мальчик. — Да я же его душа!

Бэда сел рядом на ящик. Пошарив в карманах, вытащил украденный на презентации и так и позабытый мятый бутерброд с икрой. Поделил пополам. И вместе с душой покойного надсмотрщика из рабских бараков съел липкую булку с размазанными по ней икринками. Показалось вкусно.

Душа чавкала рядом. Поев, встала и с неожиданной злостью пнула покойника босой ногой.

— У, падла... — со слезой произнес мальчик. — Затаскал меня всего, замусолил... Дерьмом каким-то заляпал... Разве меня таким Господь сотворял? — Он развел в стороны тонкие свои руки, будто собираясь взлететь. — Меня Господь вот каким сотворял! Он меня воздушным сотворял! Мне в детстве видения были чистые и добрые! Я стихи слагал и... — Он всхлипнул без слез, горлом. — Я чистый был, светлый я был, да! Не смотри так! — напустился он на Бэду. — Что уставился?

— Тебя Господь красивым сотворил, — сказал Бэда без улыбки.

— Вот именно, — сердито подтвердил мальчик. Ресницами хлопнул. — А что со мной этот сделал? Во что он себя превратил? В церкви когда последний раз был?

— Я тоже давно не был, — сказал Бэда.

— О душе бы подумал, — укоризненно произнесла душа надсмотрщика.

— Вот я о ней сейчас и думаю, — сказал Бэда.

Он действительно о своей душе задумался. Но ничего пока что утешительного на ум не шло. Наконец Бэда сказал:

— Знаешь, что. Давай ты исповедуешься мне, а я — тебе. Я потом в храм пойду и за этого твоего вознесу...

— Что вознесешь? — спросила душа с подозрением.

— Ну... чего положено. Я у батюшки спрошу.

Душа призадумалась. А потом созналась, почти со слезами:

— Он меня в черном теле держал. Я почти и не знаю про него ничего. Иной раз вякнешь, совет дать попытаешься, так он, сволочь, сразу за бутылку — и пить. Я оттого и не...

Тут Бэда понял, что душа ужасно боится. Потому и врет.

Он так и сказал.

— Чего боишься-то? — добавил Бэда.

Душа передернула плечами, обернулась, будто боялась увидеть кого-то.

— Ну... Сперва-то мне радостно было, что избавился от него. А теперь действительно страшновато стало, — сознался мальчик. — Как я с Ним увижусь... что скажу...

— Все вы Господа Бога боитесь, точно сборщика налогов, — сказал Бэда. — Он же тебя вон каким сотворил.

— Сам не знаю... Боязно все-таки. Ты там вознеси за меня, что положено.

— Ладно уж, вознесу, — сказал Бэда. — Ты не бойся. Вот слушай лучше...

Обнял мальчишку (тот теплым оказался, даже горячим, как маленькое животное), к себе прижал.

Начал рассказывать. Сперва честно пытался о грехах своих говорить; только грехи у Бэды выходили какие-то совершенно несерьезные. Много врал — но только начальству и больше от безнадежности. Много крал, но опять же, преимущественно еду. Остальное по мелочи. Что учился плохо, так это не грех. Вот только в Оракул попал и теперь служит богам Орфея... с этим непонятно что делать. Служить плохо? Бежать? А если бежать, то куда? Некуда Бэде бежать, разве что в Ашшур податься, так ашшурцы его в два счета снова в рабство продадут.

Потом просто про разное говорить начал. Про Оракул рассказывал, про тетку Кандиду, про старшего программиста — ушлого Беренгария, про дуру бесноватую — жрицу Пиф.

Душа слушала, будто сказку. Вздыхала тихонечко. Наконец Бэда замолчал, отодвинул мальчика от себя, в лицо ему заглянул.

— Ну что? — спросил он. — Не страшно тебе больше?

— Ага, — сказала душа надсмотрщика.

— Пойдем, что ли? — сказал Бэда.

Они с мальчиком встали и пошли дальше по площади. А дедок остался лежать за пивными ларями.

За Евфратом, перейдя мост Нейтокрис, Бэда с душой надсмотрщиковой простился и отправился в Оракул. Душа же побрела вниз по течению Великой Реки и скоро скрылась из виду.

Поскольку сегодня дежурства у Пиф не было, то она явилась в Оракул поздно — около часа дня. И в цивильном: легкие джинсы, полупрозрачная кружевная блузка (кружева настоящие, шелковые, цены немалой). Темные волосы тщательно вымыты и блестят, схваченные лентой.

Постукивая легкими каблучками по мраморным ступеням, взбегает по парадной лестнице — помилуйте, разве эту девицу, вдребезги пьяную, несколько часов назад тащили вниз, роняя по пути канделябры и лакеев? Слабый горьковатый аромат духов, уверенные движения. И во всех зеркалах, справа и слева и на потолке — Пиф Трезвейшая, Пиф Чистейшая, Пиф Неотразимая...

Она хотела заглянуть в библиотеку, взять заказанные Аксицией книги. Заодно сделать кое-какой левый заказик для Гедды — лучшей подруги еще со школьных лет. Гедда приторговывала какими-то снадобьями для повышения мужской и прочей потенции, интересовалась тенденциями.

Но все эти планы разбились почти мгновенно. Едва лишь Пиф успела протиснуться в тесный офис-пенал младших жриц и поздороваться с Аксицией, едва только принялась взахлеб рассказывать о своих вчерашних подвигах, как взревел телефон внутренней связи. Аксиция, извинившись перед подругой, прервала ее бурное словоизвержение и сняла трубку.

Голос Верховной Жрицы отчетливо прозвучал на весь офис:

— Пиф явилась?

— Да.

— Пусть зайдет ко мне.

Аксиция положила трубку и сказала задумчиво:

— Третий раз звонит.

Пиф дернула углом рта.

— Дура климактерическая.

И вышла, задев плечом перегородку.

Пиф любила Оракул. Ей нравилось это роскошное старинное здание. Нравились жрицы. Нравилось быть одной из них. Она как будто значила больше, чем другие люди. Пифия. Та, которая открывает будущее, пусть не всегда внятно, словно вглядываясь в пыльное зеркало. Которая видит обратную сторону вещей, вечно отвернутое от человека лицо тайны.

Она попала сюда на работу, можно сказать, случайно. Пришла по объявлению. Образование у нее было гуманитарное, оценки в дипломе хорошие; обет безбрачия дала с легкостью (все равно ей с мужчинами не везло и в любви она была разочарована). Тестирование прошла на удивление удачно. И вообще — человек нашел себя.

Работа в Оракуле приносила удовольствие. И деньги. Большего и ждать было нечего.

С Верховной она почти не встречалась. Верховная была наверху, руководила общим процессом, поддерживая в учреждении специфическую, только ему присущую атмосферу, где странным образом сосуществовали и сочетались — непонятно как, но весьма органично — бесноватость пифий и строгий мир компьютерного информационного обеспечения.

Верховная Жрица ждала Пиф в своем кабинете. Просторном, полутемном. На большом, еще прежних времен, столе тускло светится орфическое яйцо, обвитое змеей. Яйцо алебастровое, змея золотая. Все остальное тонет, растворяется в благоуханной полутьме.

У стола высокая спинка кресла. Черный коленкор, массивные золотые шляпки гвоздей. Две кобры со знаками Буто и Нехебт на головах, глядящие друг на друга, образуют навершие.

Прямо между змеиных морд — женское лицо. Когда-то очень красивое, холодное, с правильными, уже расплывающимися, но все еще изящными чертами. Верховная Жрица — египтянка, и поговаривают, будто некогда ее прикупил прежний еще Верховный Жрец. Поначалу будто бы полы мыла, после же путем хитрых интриг, подкупа и неразборчивости в средствах достигла положения жрицы. А там, шагая по головам, вознеслась в это кресло, нарочно для нее выписанное из страны Мицраим. Впрочем, это про любую Верховную Жрицу говорят.

Пиф вошла, склонила, как положено, голову.

Верховная Жрица не шевельнулась. Только на скулах красные пятна проступили — от гнева.

— Потаскуха! — прошипела Верховная Жрица.

Пиф молчала.

Дальнейший диалог очень напоминал разговор Беренгария с Бэдой, о чем, естественно, жрицы не подозревали.

— Где ты была ночью?

— Дома, госпожа.

— Дома? Ты была дома одна?

— Да, госпожа.

— Сука!

— Вряд ли, госпожа.

— Ма-алчать! — взвизгнула Верховная Жрица таким голосом, будто всю жизнь только и делала, что торговала репой.

Пиф брови подняла. Но из-под очков это было не слишком заметно.

Верховная спросила:

— Ты ушла с презентации одна?

— Не помню, госпожа.

— Пьяная?

— Разумеется, госпожа. Нам это предписано. — Пиф цитировала Устав: — Неистовство, странное, подчас шокирующее поведение...

— Приступы ярости, способность легко входить в состояние аффекта, — сказала Верховная Жрица.

— И оргиастический секс, — заключила Пиф.

— Смотря для кого, — сухо сказала Верховная Жрица. И поморщилась.

Пиф неподвижно смотрела на нее, не понимая, к чему клонит начальство. Начальство же пребывало в ледяном осатанении.

— Ты, девочка моя, кажется, получаешь безбрачные, — начала она.

Пиф кивнула.

— И давно?

— С самого начала работы, госпожа.

— Тебя это устраивает?

— Конечно.

— Так вот что я тебе скажу, подруга, — проговорила Верховная, слегка приподнимаясь в своем высоком кресле. — Вчера с презентации тебя унес какой-то раб из низшей касты программистов...

— Да? Я не заметила, — искренне сказала Пиф. Она и в самом деле почти не обратила внимания на человека, которым помыкала до самого утра.

— Да, — повторила Верховная Жрица. — От него до сих пор керосином разит, такой завшивевший...

У Пиф тут же зачесалось за ухом. Она украдкой поскреблась пальцем, хотя никаких вшей у нее, естественно, отродясь не было.

— Так и что с того? — спросила Пиф, все еще недоумевая.

— Что с того?! Да то, девочка моя, что плакали твои безбрачные!

Пиф поперхнулась.

— Неужели вы... вы что, думаете, что я?.. С программистом?..

— Он во всем сознался, — сказала Верховная Жрица. — Под пыткой он сознался во всем.

— В чем он мог сознаться?

— Тебе видней, — сказала Верховная и сжала губы.

— Он не мог ни в чем...

Пиф замолчала. Во-первых, она и сама не помнила событий вчерашней ночи. А во-вторых, если эта белобрысая образина (теперь она вспомнила, кто с ней был) наболтала... конечно, хвастался дружкам... Боги Орфея!..

— Ты лишаешься безбрачных, — сказала Верховная Жрица. — Я уже подала докладную. В бухгалтерии произведут отчисления. А как же иначе? Качество предсказаний может пострадать. И надлежит пресекать... Иначе же как?

— Да, — подавленно сказала Пиф. — Иначе никак. — И закричала прямо в лицо Верховной: — Сука!

Верховная слегка улыбнулась.

— Пшла вон, — проговорила она тихо, с невыразимым наслаждением. — Пшла... девочка моя.

Ворвалась, хлопнула дверью так, что чахлая традесканция пошатнулась на шкафу — едва подхватили ее чьи-то руки.

Растревоженным бульдогом, едва не вцепившись ей в ногу, повисла тетка Кандида.

— Куда? Барышня... Милая, родная... меня же прибьют за вас... Нельзя туда, нельзя! Ба-арышня!..

Дергаясь, острым локтем будто клюя тетку Кандиду в мягкую грудь:

— Отстань! Дура старая!

— Барышня... — позабыв с перепугу, где и находится, тетка Кандида взвыла (прежде прислугой была в богатом доме и на вздорных хозяйских дочек нагляделась).

Пиф стряхнула с себя служанку, кулаки стиснула, присела аж с натуги и заверещала страшно:

— Где он?!!

Беренгарий, ухмыляясь, сказал очень двусмысленным тоном, будто подразумевая нечто большее:

— Здеся...

Отшвырнув Беренгария, туда бросилась, куда кивнул.

— Сопляк! Дерьмо!

И понесла...

Программисты, кто в бараке был, с наслаждением слушали. Давно такого не бывало. Прямо роман.

Это чтобы младшая жрица, позабыв приличия, к программистам врывалась. Это чтобы пифия прилюдно грошового раба честила. Пусть в цивильном не сразу в ней пифию признаешь, да ведь главного это не отменяет: прибежала и орет. Аж визжит.

Нет, такого давненько не бывало. На памяти Беренгария вообще ни разу.

За нарами в два яруса, отгораживая их от двери, большой шкаф стоит, боком повернутый, будто еще одна стенка. Шкаф как башня крепостная — гигантский, дерева темного, массивного. В шкафу шмотки всякие, молью полупоеденные, поверх шмоток разные провода навалены — иной раз что-нибудь оттуда и сгодится. Ну и еще всякое разное барахло, несколько порнографических журналов такой древности, что сейчас их и смотреть-то смешно. А под самым низом свили гнездо мыши.

За шкафом же «подсобка» — на шатком столике таз с мутноватой водой и синий жестяной рукомойник допотопной эпохи — ровесник законов царя Хаммурапи. После потопа мало что уцелело, такие сокровища, такие книги погибли — а вот эта ерунда, смотри ты, до сей поры людям служит...

Бэда безответный как раз под этим рукомойником и плескался, посуду за всем бараком мыл. На него обязанность эту повесили, пока тетка Кандида хворала своей заразной хворью. Хоть и знали, конечно, что хворь у Кандиды фальшивая, но не выдавать же старуху...

Рядом с Бэдой, на грязном ящике с белыми пятнами мыльной пены, душа надсмотрщикова мостилась. Ногами болтала и языком молола. Душу не то не видел больше никто, не то внимания на нее не обращали.

Мальчишка был теперь, помимо набедренной повязки, облачен в синюю дедову тужурку. Других перемен в его облике не наблюдалось.

— Видел Его-то? — спросил Бэда, прерывая длинное бессвязное повествование души о ее странствиях.

Мальчик коротко кивнул.

— Ну что, рассказал Ему?

— А... — Мальчик вздохнул и махнул рукой. — Он и так все знает.

— Ругался? — сочувственно поинтересовался Бэда.

— Не... Он расстроен, — еле слышно сказал мальчик. — Ой, ну не спрашивай про это, а то зареву...

И тут — грохот двери и звериный почти визг: «Где он?!!»

Душа беспокойно заерзала на ящике и вдруг смылась куда-то — Бэда даже не понял, как это вышло.

И вот, своротив по дороге стул и споткнувшись о чьи-то ботинки, врывается в закуток, от гнева раскаленная — едва не светясь:

— Ты!..

И с размаху — бац по скуле!

Бэда чашку отставил, мыльные руки о штаны отер, на ящик, откуда надсмотрщикова душа сбежала, опустился.

Младшую Жрицу он в цивильном еще не видел. В облачении — видел, голенькую — видел. Но когда она, горьковатыми духами пахнущая, белым кружевом окутанная, в джинсики светлые затянутая, на него наскочила — тут уж он растерялся.

Рот раскрыл и глупо на нее уставился.

Сверкая очками, Пиф кричала:

— Дерьмо! Дрянь!..

И поскольку он слушал, не шевелясь и не пытаясь вставить слово, она через несколько секунд иссякла.

Дыхание перевела, протянула руку и, набрав воды из рукомойника, лицо отерла. Утомилась, орамши.

Уже спокойнее спросила:

— Что ты Верховному наболтал?

— Ничего... — удивленно сказал Бэда. — А что случилось?

И лицо потер. У Пиф рука тяжелая, всей пятерней отпечаталась.

— Да то случилось, что меня безбрачных лишили, — сказала Пиф, ничуть не стесняясь того, что Беренгарий и другие — кто там еще был — слышат.

— За что? — поразился Бэда.

— Тебе видней, — разъярилась она опять. — Что болтал?

Беренгарий появился из-за шкафа и, делая умильный вид, промолвил:

— Так он под пыткой... Пифка, из-за тебя человека на дыбе пытали!

— Не человека, а программиста, — огрызнулась Пиф.

— Да брось ты, пожалуйста, — сказал Беренгарий. — Чуть что по морде драться. Не де-ело...

Тут ожила забытая у входа тетка Кандида и снова запричитала и залопотала:

— Не дело барышне в бараке отираться! Уходили бы, госпожа, покуда не приметил кто...

Беренгарий на Кандиду цыкнул грозно: портила бабка всю потеху. Кандида отступилась и только слыхать было, как топчется в темноте, вздыхает, сопит — на новый приступ решается.

— А что случилось-то? — снова спросил Бэда.

— То и случилось. Сняли безбрачные... Ты хоть знаешь, сколько это?

Бэда помотал головой, все еще оглушенный.

— Больше, чем сам ты стоишь! — со слезами взвизгнула Пиф. Размеры ущерба вдруг пронзили ее, будто стрелой, причинив душевную боль силы неимоверной. — Тридцать в месяц! Тридцать серебряных сиклей, ублюдок!

— Да ну! — восхищенно сказал Беренгарий. — Только за то, что с мужиками не трахаешься?

— Преобразование сексуальной энергии... — начала было Пиф и рукой махнула. — Что я тебе объясняю...

— Я тоже с мужиками не трахаюсь, так мне за это ничего не платят, — глумливо произнес Беренгарий и, увидев, какое у Пиф сделалось лицо, попятился за шкаф.

Пиф за ним гнаться не стала. Снова свой гнев на Бэду обратила.

А Бэда не нашел ничего умнее, как сказать:

— За меня не тридцать, за меня пятьдесят дали.

Пиф разъяренно засопела.

— Что ты ему наболтал?

— Да ничего. Довез младшую жрицу до дома, умыл ее, раздел и уложил в постель.

Пиф заскрежетала зубами.

— Это ты называешь «ничего»?

— В определенном смысле это именно «ничего», — подтвердил Бэда. — А ты что, ничего не помнишь?

Пиф покачала головой.

— И как пиво тебе с утра приносил, тоже не помнишь?

— Какая разница? Главное — что они в протоколе написали.

Тут в коридоре за раскрытой дверью снова зашевелилась тетка Кандида, невнятно жалуясь на судьбу.

Пиф плюнула и повернулась, чтобы уйти. Беренгарий с хохотом крикнул ей в спину:

— Пифка! А ты что, и правда не помнишь, как с ним трахалась?

В отвратительном настроении Пиф прошла переаттестацию; в день получки расписалась за голый оклад, и Аксиция, аккуратно сложив в карман свою надбавку за безбрачие, пригласила подругу в кафе. Пили кофе, ели мороженое. Аксиция молчала, Пиф многословно бранила мужчин. Потом расстались.

Через неделю она снова вышла на суточное дежурство. Хрустя солеными сухариками в темном офисе, где горела только настольная лампа, Пиф читала информационно-аналитические материалы, принесенные Беренгарием еще до обеда. Зевала во весь рот, едва не вывихивая челюсти.

В офисе стоял крепкий кофейный дух, но все равно хотелось спать. Дела были скучные и несрочные.

Богатые родители балованного сынка интересовались будущим своего чада. И без всякого Оракула ясно, каким оно будет, это будущее. (Да, получит... Да, женится... Да, найдет... Да, достойно продолжит... Нет, не полюбит... Нет, не научится... и т.д.) Достаточно на морду этого сынка поглядеть (мамочка с папочкой даже фото прислали, так озаботились).

Второе дело — и того скучнее. Какая-то лавчонка, которую содержат мать с дочерью, хочет изменить профиль деятельности. Торговала недвижимостью, а хочет перейти на стеклотару. Как это скажется на их бизнесе? («Хочем процветать»). А-а-ахх, зевала Пиф. Да никак не скажется. И охота деньги Оракулу выкладывать за чушь эту собачью... Шли бы лучше в публичный дом работать к госпоже Киббуту, которой Беренгарий громогласно поет хвалу, стоит ему лишь пивка хватить. Там не только девочки нужны, там и страхолюдинам работа найдется...

Бросила развернутые распечатки на край стола. Прошуршав, до самого пола повисли и на пол заструились бесконечной бумажной лентой.

Встала, чтобы еще кофе себе сварить.

И тут телефон зазвонил.

Пиф тут же сняла трубку. Ей было так скучно, что она обрадовалась бы даже Беренгарию с его дурацкими шутками. А еще лучше, если бы позвонила Аксиция.

Но это была не Аксиция. И даже не Беренгарий. Звонила Верховная Жрица.

Кислым голосом велела закрывать офис и подниматься наверх, в Покои Тайных Мистерии.

От изумления Пиф онемела. Тайные Мистерии на то и тайные, что на них никого из посторонних не допускают. И уж не младшей жрице...

Верховная, зная, почему младшая жрица ошеломленно молчит, повторила — будто из бочки с уксусом:

— Наверх. Немедленно!

— А дежурство... — пискнула Пиф.

— ...в задницу... — малопонятно сказала Верховная.

— Не положено... — еще раз пискнула Пиф.

— ...велено... — донесся голос Верховной. — ...ебене матери...

Пиф положила трубку. Сняла очки, потерла лицо ладонью. Происходило что-то странное. Странное даже для такого учреждения, как Оракул. Но коли приказание исходит от Верховной... Плюнув под ноги и угодив прямо на распечатку, младшая жрица нацепила очки на нос, выключила свет, в полной тьме на ощупь заперла хлипкую дверь офиса-пенала и по узкому коридорцу выбралась на парадную мраморную лестницу, откуда поднялась на самый верхний этаж, в Покои Тайных Мистерий.

Тайные Мистерии проходили каждый месяц, на полнолуние. Кроме того, их приурочивали к затмениям, лунным и солнечным, и иным священным и полезным дням. К участию в них допускались лишь высшие посвященные орфического культа, в первую очередь — Верховный Жрец и Верховная Жрица. Слияние мужского и женского начал, символизирующее, кроме всего прочего, неразрывное единство руководства Оракулом, было необходимым элементом функционирования всей системы.

Преодолевая последний лестничный пролет, Пиф уже издалека почуяла густой аромат благовоний. Из-за неплотно закрытой тяжелой двери, обитой медью, выплескивалась музыка — то взрыдывая, то шепча, то истерично визжа, то вдруг разливаясь нежнейшими трелями.

Пиф потянула на себя дверь и, замирая, ступила в Покои.

Она увидела круглый зал. Ротонду. Посреди ротонды стояло низенькое ложе. Оно покоилось на львиных лапах, искусно вырезанных из черного дерева и инкрустированных перламутром и слоновой костью. Ложе было застелено пурпурными покрывалами. Пиф хватило мгновения, чтобы понять, что пурпур настоящий, не синтетический.

Кроме ложа, в комнате имелся столик, на котором помаргивал красным огоньком музыкальный центр, исторгающий из четырех колонок сразу ту самую дивную музыку, что так поразила непосвященную жрицу.

Повсюду были разбросаны фрукты, мраморный пол был скользким от давленого винограда. В изголовье ложа на специальной подставке имелись бесчисленные кубки и стаканы, полные вина. Кубки в виде напряженного мужского члена, чаши в виде женских грудей, стаканы в форме смеющихся рогатых сатировских голов, сосуды в форме пляшущих исступленных менад...

По стенам, истекая кровавыми слезами, горели в подсвечниках красные ароматические свечи.

Пиф едва не задохнулась. Она остановилась посреди комнаты, недоумевая.

— Сними обувь, потаскуха! — резко приказал женский голос. Пиф быстро наклонилась, расстегивая босоножки. Липкий давленый виноград тут же неприятно дал себя знать под босой ступней.

Верховная Жрица сидела у самой темной стены ротонды на низеньком сиденье, вроде табуреточки. Пиф только сейчас разглядела ее. Темные одежды скрадывали фигуру Верховной, почти растворяя ее в полумраке.

— Ну, — проговорила Верховная Жрица, обращаясь явно не к Пиф, — ЭТУ ты, надеюсь, трахнуть в состоянии?

Рядом, на такой же скамеечке, зашевелился Верховный Жрец.

— Гм... — протянул он неопределенно. Видно было, что он всматривается в ту, которая только что вошла.

От растерянности Пиф потеряла дар речи.

А Верховная сказала ей:

— Разденься.

Пиф сняла с волос жреческое покрывало. Расстегнула пряжки на плечах. Одеяние упало к ее ногам, безнадежно пачкаясь в виноградном соке.

— Ну!.. — настойчиво подгоняла ее из темноты Верховная Жрица.

Пиф расстегнула бюстгальтер, вылезла из трусиков, оставшись только в очках.

Верховная Жрица снова повернулась к Верховному Жрецу:

— Ну так что? ЭТУ будешь? Или у тебя вообще уже не встает?

Верховный Жрец разглядывал голую женщину и молчал. Пиф медленно покрывалась потом в душном помещении, пропитанном винными парами и сладким дымом благовоний. Ее тело залоснилось и начало тускло поблескивать в свете факелов и свечей.

Верховная Жрица резко поднялась со своего сиденья, прошумев длинным одеянием.

— Сукин сын! — отчеканила она. — Оргию срываешь!..

— Я не могу... — негромко сказал Верховный Жрец.

— А что ты вообще можешь?

Верховный Жрец отмолчался. Верховная наседала все напористей:

— Ты знаешь, что нарушаешь устав, импотент паршивый?

— Знаю... — сказал Верховный Жрец. И почти взмолился: — Ну, не могу я!

— Конечно, — язвительно проговорила Верховная, — ты только приписками заниматься можешь. Для этого хуй не надобен.

— Сука! — рявкнул вдруг Верховный Жрец. — Ты сама!..

Они вступили в перебранку, поминая друг другу различные приписки и неудавшиеся интриги. Голая Пиф, чувствуя себя очень неловко, переступила с ноги на ногу. Виноград чавкнул под ее ступнями.

Верховные замолчали. Жрица сказала:

— Надлежащую оргиастичность необходимо поддерживать. Решай этот вопрос сам, как хочешь.

Тут Пиф наконец опомнилась и сказала:

— А мой обет безбрачия?..

Верховная Жрица поглядела на нее с усмешкой.

— Так с тебя же сняли безбрачные?

— Но я его не нарушала...

— А, теперь уже все равно... Ляжешь под этого импотента...

Верховный тихо зашипел.

Пиф поморщилась.

— Ляжешь, — повторила Верховная. Злорадно и уверенно. И пообещала: — Премиальные выпишем. И гляди, оргазмируй на всю катушку, иначе смысла нет и трусы снимать...

— Можно, я выпью? — спросила Пиф. Ей немедленно захотелось нажраться до положения риз.

— Разумеется. Это поддерживает оргиастичность, — сказала Верховная. Подошла, взяла ее за потную руку, сама отвела на ложе и помогла улечься. — Какой тебе?

— В виде члена, — сказала Пиф.

Верховная подала ей кубок, звонко щелкнула младшую жрицу по лбу, будто ребенка, и еще раз повторила:

— Премиальные выпишу, не обижу. Гляди, не подведи, подруга. Вопи и содрогайся. Иначе все бесполезно, поняла?

И вышла.

Наступила неловкая пауза. Пиф развалилась на ложе, как последняя блядь, и присосалась к вину. От духоты она почти сразу разомлела и ей захотелось спать. Верховный сидел у стены и не шевелился. И молчал.

Ну не хотел он сегодня трахаться. Ни с этой бабой, ни с какой иной.

Встал, походил по ротонде. Не обращая на него внимания, младшая жрица со вкусом пьянствовала. И персиками, сучка, чавкала. А музыка продолжала безумствовать из подмигивающего музыкального центра, свечи потрескивали вкрадчиво, благовония наполняли комнату, сгущая воздух — хоть топор вешай.

Подумав, Верховный подошел к стене и снял телефонную трубку.

— Беренгарий? — сказал он.

Пиф не слушала. Ну его совсем, этого Верховного. А винцо прили-ичное... Даже очень.

— ...Нет? А кто сегодня дежурит? Ну, хрен с ним, зови... Нет, скажи, чтобы поднялся на третий этаж... Сам знаю, что Покои Тайных Мистерий... Не найдет, так проводишь... Слушай, ты, умник!.. Поговори мне!.. На каменоломни продам...

И с треском шмякнул трубку.

Из этого разговора Пиф не поняла ровным счетом ничего. Да и понимать ей ничего не хотелось. А Верховный снова затих, и она о нем опять забыла.

Потом дверь Покоев отворилась. Пиф поняла это по струе свежего воздуха, хлынувшей в комнату. Кто-то неловко затоптался на пороге. Потом, охнув, стал разуваться. Звякнула пряжка брючного ремня. Чав-чав-чав — подошел по винограду к ложу. Присел рядом. Голый, теплый, потный.

— Привет, — произнес он неприятно знакомым голосом.

Пиф повернулась на ложе. Прищурилась (без очков плохо видела, а очки положила на столик рядом с бокалами, чтобы не мешали).

— Иди сюда, — сказала она. И протянула наугад руку, сразу коснувшись чужого покрытого мурашками бока с выпирающими ребрами.

Этот, с ребрами, осторожненько улегся рядом. Ему было неловко. Пиф поняла это. Ничего, сейчас они оба напьются, и все будет ловко.

Верховный Жрец подошел к ним поближе, поглядел, нависая из темноты над низким ложем и проговорил, явно цитируя кого-то из древних:

— "Любите друг друга, сволочи".

И бесшумно удалился.

Пиф на секунду нацепила очки, чтобы разглядеть, кого это ей подсунули. Даже привзвизгнула от изумления.

— Ты?

Бэда покаянно кивнул.

— Слушай, — спросил он младшую жрицу, — что здесь происходит?

— Оргиастическое совокупление здесь происходит, — мрачно сказала Пиф, снимая очки, чтобы только не видеть эту постную морду с белыми ресницами.

— Что?..

— Да ты совсем дурак! — разозлилась Пиф. — Руководству положено совокупляться. Это в Уставе записано... От этого в Оракуле надлежащая атмосфера, понятно?

Бэде ничего не было понятно. Он так и сказал.

— А при чем тут ты и я? Мы с тобой еще пока не руководим этим бесовским кабаком...

— А вот при том. Верховная Верховного терпеть не может. Она под него ложиться, видишь ли, не захотела. Откуда я знаю, какая ей вожжа попала? Позвонила мне, вызвала с дежурства... Ну да, все равно безбрачные с меня сняли... По твоей милости...

— Я помочь хотел... — начал Бэда.

— Да молчи ты! Помочь... Я и должна быть такой сумасшедшей, как ты не понимаешь... Вот менады... Возьми со столика стаканчик в виде бабы танцующей, а то я не вижу...

Бэда приподнялся на локте, нашел пустой стакан, повертел в пальцах.

— Девка пьяная... — сказал он. — Ну и что?

— Вот именно! «Девка пьяная»! Это менада — служительница Диониса. Неистовые менады растерзали Орфея, ясно тебе? Кровь и вино! Вино и кровь! Он с ними трахаться не хотел, вот они его и... в клочья... А голову в реку бросили, голова еще долго плыла и пела, пела... «Так плыли — голова и лира...» А ты — «девка пьяная»...

Бэда поставил стаканчик на место. Улегся, заложил руки за голову, тоскливо уставился в высокий, скрывающийся за клубами дыма потолок.

— И что теперь нам с тобой делать? — спросил он.

— Трахаться! — сердито сказала Пиф. Она тоже улеглась, вытянулась и уставилась в потолок. — Давай, трахай.

— Что?

— Ну да. Трахай меня.

— Я не хочу... — растерянно проговорил он.

— Я больно хочу! — озлилась вконец Пиф. — Оргиастичность в учреждении кто будет поддерживать? Гомер с Еврипидом?

— А Верховный — он почему с тобой не стал? Не захотел?

— Импотент он! — взвизгнула Пиф. — Он ни с кем не хочет! Он только со своим серебристым «Сарданапалом» хочет!

— А... — сказал Бэда.

Они помолчали. В безмолвии пьяная Пиф начала засыпать. Бэда осторожно укрыл ее шелковым покрывалом, и она тотчас же открыла глаза.

— Ты чего? — спросила она шепотом.

— Ничего... Расскажи что-нибудь, если не спишь.

— Про что тебе рассказать?

— Как ты стала жрицей?

— Ну... — Пиф улеглась поудобнее. «Поудобнее» означало, что она прижалась к Бэде всем боком и положила голову ему на руку. — Просто нанялась. Прошла тестирование, медицинское обследование — и стала работать. Жрица — это ведь должность такая... в табеле... У меня даже посвящений нет. Кроме одного, самого низшего. Так оно у всех вольнонаемных в Оракуле есть.

— Понятно, — сказал Бэда.

— А ты? — строго спросила его Пиф.

— Что я... Меня не очень-то спросили, хочу я здесь работать или нет.

— Откупись, — предложила Пиф. — Пятьдесят сиклей не такие большие деньги.

— И что я буду делать, если откуплюсь? Здесь хоть кормят как на убой и за квартиру платить не надо...

— Получишь посвящение, сделаешь карьеру... В Оракуле очень хорошую карьеру сделать можно...

— Мне религия не позволяет, — сказал Бэда.

И обнял ее покрепче.

— Ну и дурак, — сказала Пиф. — А ты ничего, ласковый. Если очки снять и рожи твоей не видеть.

— А как ты видишь без очков?

— Пятна вижу. Белое пятно — лицо, темное — одежда.

Бэда погладил ее по лицу.

— А у тебя бабы были? — спросила Пиф, сомлев.

— Были...

— А какие тебе нравятся?..

— Которые в постели болтают, — сказал он.

Пиф хихикнула.

Завывающая музыка наконец иссякла. Только свечи трещали, но и они догорали. Постепенно становилось все тише и темнее.

— Иди ко мне, — шепотом сказала Пиф.

Он тихонько засмеялся.

— А я, по-твоему, где?

Пиф получила свои премиальные (в полтора раза больше безбрачных), дала подписку о неразглашении и честно постаралась обо всем забыть. Правда, часть премиальных ушла на покупку нового облачения — прежнее было не отстирать от пятен виноградного сока.

— Что самое удивительное, — говорила Пиф своей подруге Гедде, которой немедленно разгласила свое приключение, — так это ощущение, будто я нахожусь в эпицентре грандиозного любовного романа.

Гедда глядела на нее ласково и помалкивала, потягивая коктейль. Они сидели в маленьком кафе на углу проспекта Айбур Шабум и улицы Китинну (Хлопковой). Это было их любимое кафе, еще со школьных времен. Только тогда они заказывали здесь мороженое и сок, а теперь...

— Ты слишком много пьешь, моя дорогая, — заметила Гедда.

— Да? — Пиф нервно отодвинула от себя пальцем пустой стакан. — Я закажу еще, можно?

— Дело твое, — сказала Гедда.

Пиф заказала еще.

— И как будто ничего не случилось, — продолжала она, плюхаясь обратно в плюшевое кресло с новым стаканом в руке. — Верховная молчит, даже намеков не делает. Верховный — слишком большая шишка, он к нам и не заходит. Беренгарий только рожи корчит, но намекать не решается...

— А этот? — деликатно поинтересовалась Гедда, водя соломинкой по краю стакана.

— Этот? — Пиф вскинула глаза. — Вообще ни слуху ни духу. Может, его сразу после этого повесили, почем мне знать.

— А ты не спрашивала?

— У кого?

— У того же Беренгария, к примеру.

— Да? У Беренгария? Дать ему такой козырь в руки... Пиф интересуется каким-то безродным программистом, которому цена грош в базарный день... Очень надо!

Она сердито присосалась к своей соломинке. Содержимое стакана резко пошло на убыль.

Гедда помолчала, а после очень ласково произнесла:

— Да ты, мать, влюблена по уши...

— Я?!

— Не сверкай очками. Тут не жертвенник с коноплей, так что не впадай в буйство.

— Я влюбилась?

— Ага.

— В эту белобрысую образину?

— Вот-вот.

Гедда наслаждалась.

Побушевав, Пиф затихла.

— Кстати, не вздумай никому рассказывать. Я дала подписку. Так что учти, Гедда...

— Учту, — совсем уж нежно сказала Гедда. — Идем, горе мое.

Пиф уже вставила ключ в замочную скважину, когда на лестнице, пролетом выше, кто-то зашевелился и направился прямиком к ней. Пиф быстро заскочила в квартиру, однако захлопнуть за собой дверь не успела — грабитель (разбойник, убийца, маньяк, вымогатель, насильник) подставил ногу в грубом башмаке. Стиснув зубы, Пиф с маху вонзила в эту ногу каблучок, однако цели своей не достигла. Грубый башмак остался на месте.

— Пиф!

Только тут она подняла глаза и в полумраке разглядела грабителя (разбойника, убийцу, маньяка, вымогателя, насильника).

— Проклятье на тебя, Бэда, — проворчала она, отпуская дверь. — Входи.

— Я не один, — предупредил он.

— Начинается, — засопела Пиф. Она была разочарована и откровенно злобилась.

Бэда непонимающе посмотрел на нее.

— Я по делу, — пояснил он. — Если тебе сейчас неудобно, то скажи. Просто трудно выбраться из барака. А отпрашиваться у Беренгария неохота, хотя он, кажется, мужик хороший.

— Хороший, — согласилась Пиф. — Предаст, продаст и вместе пообедает, а так — душа человек.

Бэда вошел и сразу же, нагнувшись, принялся снимать ботинки. Следом за Бэдой в квартиру втиснулся второй — мальчик лет десяти в синей куртке с плеча взрослого мужчины, босой, с рожицей плутоватой, но хорошенькой.

— Это еще кто? — осведомилась Пиф. — Внебрачный сын твоей первой женщины, которая была тебе одновременно как мать?

Бэда растерялся. Он выпрямился, покраснев. А мальчик захихикал.

— Собственно, нет, — сказал Бэда. — Это... мой бывший надсмотрщик. Ну, еще там, в рабских кварталах, на рынке.

— Это? Надсмотрщик?

Такого феерического вранья Пиф никак не ожидала.

— Так вышло, — оправдываясь, сказал мальчик. — На самом деле меня Господь вот каким сотворил... а я уж потом напортил...

Пиф махнула рукой.

— Болтать глупости можно и на кухне, — сказала она. — Я поставлю чайник.

— А можно кофе? — спросил Бэда, нахальный, как все рабы, если их немного приласкать.

— Можно, — нелюбезно сказала Пиф, и Бэда опять испугался:

— Если тебе трудно, то вообще ничего не надо.

— Трудно смотреть, как ты жопой елозишь, — отрезала Пиф.

Все трое пошли на кухню. Пиф велела гостям сесть и не путаться под ногами, а сама принялась варить кофе и ворчать.

Наконец Бэда заговорил:

— Я к тебе пришел, потому что больше не к кому...

Польщенная, Пиф сразу же простила ему вторжение в компании с мальчишкой.

— Понимаешь ли, — продолжал он, — для него, и для меня тоже, это очень важно. А в Оракуле я только тебе доверяю...

Пиф слушала и упивалась.

— Говори, — подбодрила она его, когда он снова замолчал в явной нерешительности.

— Мне нужно денег, — сказал он. — Не очень много, но нужно. Своих-то пока что нет...

Кофе зашипел, убегая. Деньги. Вот и все, зачем он явился. Все сперва говорят, что она им позарез нужна, а потом с умильной мордой просят денег. И этот тоже... «В эпицентре любовного романа». Было уже, помним-с.

— Сколько тебе нужно? — спросила она сухо.

Он встал.

— Четыре сикля, — сказал он очень тихо. И настороженно уставился ей в затылок. Он видел, что с ней творится что-то странное. Неприятное.

— Четыре сикля? — Она обернулась, ковшик с черными потеками кофе в одной руке, тряпка в другой. — Четыре сикля?

— Ты не можешь? Это много? — спросил он.

Она разлила кофе по чашкам, вынула из холодильника сок — ребенку, уселась сама. Не сводя с Пиф тревожного взгляда, Бэда взял чашку и сел на краешек табуретки.

— Прости, если мы тебе помешали, — снова сказал он.

— Ты действительно вперся ко мне из-за четырех сиклей?

— Да.

— У тебя нет такой ерундовой суммы, ты хочешь сказать?

— Нет. У меня вообще никаких денег нет.

— Конечно, я дам тебе четыре сикля. Я могу и десять дать.

— Десять не надо. Четыре. Только... Пиф, это без отдачи. То есть, я отдам, если смогу, но не знаю, когда.

— Можешь не отдавать. — Она махнула рукой. — Мне за ту ночь столько заплатили, что я, наверное, Беренгария купить смогла бы.

Он помолчал немного, а после спросил:

— Тебе заплатили?

— Ну да. Премиальные, как и обещали. И подписку взяли о неразглашении, но я все равно Гедде разгласила... Я ей все разглашаю.

— С меня тоже взяли. Сказали, что кожу сдерут, если стану болтать. Верховный сказал.

Пиф призадумалась.

— А если я стану болтать?

— Не знаю, — сказал Бэда. — Мне кажется, они не очень-то будут разбираться, кто из двоих наболтал.

Пиф вытащила из кармана мятую бумажку в пять сиклей и протянула ему. Он взял и сказал просто:

— Спасибо.

— Сиди уж, — махнула Пиф. — Расскажи мне лучше, где ты подобрал этого огольца...

Это был их последний вечер. Девятый после смерти дедули-надсмотрщика. Бэде было немного грустно. И тревожно. А мальчишка болтал, как ни в чем не бывало.

— Я буду тебя навещать, — обещал он. — Вот увидишь, все как-нибудь устроится.

Теперь, когда деньги у них были и можно было идти в храм и «возносить», что положено, мальчик совершенно успокоился.

Они бродили по Вавилону. В чернильной синеве ночного воздуха мерцали фонари. Огромный Евфрат медленно тащил свои воды, рассекая город на две части.

Мальчик вдруг признался:

— Пока этот... ну, мой... был жив, он никогда не видел города по-настоящему... Он вообще дальше рабских кварталов не хаживал. А что ему? За день смухлюет, вечером пропьет, благо винные лавочки рядом... Наконец-то я от него избавился. Мне как будто глаза кто-то промыл чистой водой...

Бэда молчал, слушал краем уха. Он прикидывал: влетит ему за то, что опять не в бараках ночь провел или не влетит. А надсмотрщикова душа говорила и говорила, смеялась и смеялась, а после вдруг отпустила руку Бэды и побежала.

— Пока! — крикнул мальчик, на мгновение обернувшись и от нетерпения подпрыгивая. — Я еще тебя навещу!

Бэда сжал в кармане пятисиклевую бумажку, которую подарила ему Пиф.

— Пока, — пробормотал он. — До свидания, душа.

— Я вдруг подумала, — сказала Гедда, — как все это хрупко.

— Что хрупко? — спросила Пиф.

— Все. Ты, он. То, что вас связывает. Вообще — человек... Хлоп — и вот его уже нет...

— Зануда, — сказала Пиф.

Храм, куда Бэда отправился «возносить», существовал на полулегальных правах в знаменитых катакомбах Вавилона, впоследствии частично перестроенных под метро.

На станции «Площадь Наву» было несколько боковых тоннелей, выкопанных в незапамятные времена (еще до потопа, где несколько богатых семей думали спастись от бедствия). Один из этих тоннелей, скрытый неприметной скучной дверкой с эмалированной табличкой «СЛУЖЕБНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ. ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН», был занят подпольной христианской общиной. За известную плату руководство вавилонского метрополитена смотрело на это сквозь пальцы.

Бэда разменял у тетки Кандиды полученную от Пиф пятисиклевую бумажку на пять сиклевок и одну такую сунул Беренгарию, чтобы тот отпустил его на несколько часов и, если что, выгородил перед начальством.

— Опять по бабам собрался? — спросил проницательный Беренгарий.

Бэда неопределенно пожал плечом.

Беренгарий небрежно повертел бумажку в пальцах и вернул Бэде.

— Ладно, забери. Купи ей мороженое.

— Здесь не хватит на мороженое.

— Да и не любит она мороженого, — подхватил Беренгарий. — Она водку любит.

Бэда похолодел.

— Кто «она»?

— Брось ты. Все уже знают. Пифка, вот кто.

— Я не к ней, — сказал Бэда. Но сиклевку забрал и сунул в карман. Он и сам любил мороженое.

БЛАГОСЛОВИ НИНМАХ И БОГИ ОРФЕЯ. ПО ВЕЛИКОЙ БЛАГОСТИ БОГОВ... КУРС АКЦИЙ... ОПТОВЫЕ ПОСТАВКИ... МУСОРОПЕРЕРАБАТЫВАЮЩИЙ ЗАВОД... НЕРАЦИОНАЛЬНО... БОЛЕЕ РАЦИОНАЛЬНО... ПРОПУСКНЫЕ МОЩНОСТИ... ПОСТАВКИ ИЗ ЭЛАМА... ПОСТАВКИ В ЭЛАМ... ФЬЮЧЕРСНЫЕ СДЕЛКИ КАСАТЕЛЬНО ЭСАГИЛЬСКОЙ МУСОРНОЙ СВАЛКИ... аа-ахх... Аксиция, завари кофе, а? Пожалуйста...

Бэда надавил на неприметную белую кнопочку рядом с обшарпанной дверкой «СЛУЖЕБНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ...» Спустя несколько секунд ожило переговорное устройство. За металлическим его забралом громко задышали, чем-то щелкнули и неприязненным тоном поинтересовались, кого нужно.

— Мне бы Петра, — робко сказал Бэда.

— Кого?

— Отца Петра, — повторил Бэда.

— Кто спрашивает?

— Бэда...

И оглянулся: не слышит ли кто. Но люди шли и шли непрерывным потоком по синей станции «Площадь Наву», погруженные в обычную свою суету — домохозяйки с сумками, откуда мертвенно, как сухие ветви кустарника, торчат ноги забитых кур; египтянки с их шумным говором, в широких парчовых юбках; клерки, на ходу интимно бормочущие в радиотелефоны; ленивые холуи, посланные господами по делу и явно задержавшиеся на площади Наву, где что ни шаг, то новое диво...

Кому тут дело до человека по имени Беда, который стучит в обшарпанную дверцу и просит позвать другого человека, по имени Петр...

А тут дверка как раз приоткрылась и Бэду впустили.

— Входи уж.

Вошел.

— Иди уж.

Пошел.

Узкий длинный ход, сырые стены в арматуре, кругом какие-то трубы. Но под ногами было сухо, а когда достиг обширного бункера, переделанного под храм, так и вовсе красиво. Между стенами и фанерными перегородками, установленными по всему периметру, поставили электрообогревательные устройства. Перегородки хоть и взяты на том же складе мебельных полуфабрикатов, что и уебище, уродующее оракульное рококо, а отделаны совершенно иначе. Красивым холстом затянуты, разрисованы цветами и плодами. Будто в райский сад входишь.

С потолка три лампы на цепях свисали, рассеивая полумрак. В большом жестяном корыте, полном песка, потрескивали тонкие красные свечки, числом около сорока.

Рослый рыжий человек уже шел Бэде навстречу.

— Я Петр, — сказал он.

Бэда остановился, по сторонам глазеть бросил и на человека этого уставился.

Всего в том человеке было с избытком: роста, волоса, голоса. Так что рядом с ним совсем потерялся неказистый Бэда.

Потому, смутившись, стоял и безмолвствовал.

Потом о деньгах вспомнил и протянул их неловко.

— Вот...

— Что это? — строго вопросил рыжий.

— Четыре сикля. Мне ваш этот, который у двери, третьего дня сказал, что поминание четыре сикля стоит.

— В вазу положи, — распорядился рыжий. И указал бородой на большую медную вазу, стоявшую у порога. Бэда ее и не приметил, как входил, настолько поразил его храм.

Бэда послушно подошел к вазе и, свернув сикли в трубочку, просунул их в узкое горлышко. После снова к тому Петру повернулся.

— Умер человек один, — сказал Бэда. — Просил за него вознести... ну, все, что нужно. Вот я и пришел.

Рыжий пристально глядел на Бэду, пальцами бороду свою мял.

— А так редко в храм ходишь? Что-то я тебя не помню.

— Редко, — сказал Бэда. — Да из барака поди выберись... А как выберешься, так всегда дело какое-нибудь найдется.

— Ну, ну, — подбодрил его Петр. Но вид по-прежнему имел озабоченный и строгий. — Служишь-то как, хорошо?

— Как умею, — сказал Бэда.

— А ты, небось, плохо умеешь?

— Не знаю, — честно сказал Бэда.

— Кому служишь?

Бэда губу прикусил, понимая, что сейчас его выгонят.

— Оракулу, — ответил он еле слышно.

Тут рыжий побагровел, как свекла.

— КОМУ?

— Оракулу.

Помолчав, Петр уточнил, чтобы не вышло ошибки:

— В кабаке бесовском?

— Да.

Рыжий Петр замолчал, тяжким взором на Бэду уставившись. Потом сказал сердито:

— Уходи.

— Я сейчас уйду, — поспешно согласился Бэда, — только вы за этого человека... вознесите. Мне ничего больше и не надо.

— Тебе много что надо, — загремел Петр, — только ты, несчастный, этого не понимаешь...

— Да я понимаю... — проговорил Бэда, радуясь, что его пока что за шиворот не хватают и к дверям не тащат.

— Не понимаешь! — громыхал разгневанный Петр. — Из Оракула бежать надо, бежать! Эта лавка навлечет еще на Вавилон беды великие... — Помолчал и вдруг, смягчившись, спросил: — Как звали того человека?

— Не знаю...

Петр опять начал багровой краской наливаться.

— Как это — не знаешь? А как же ты за него хочешь молиться?

— Я-то помню, какой он и как выглядел... — растерянно сказал Бэда. — А там, где он сейчас, его и подавно знают... Это надсмотрщик мой бывший. Я, пока за проволокой на площади Наву вшей давил, его за полное говно считал. Он же, подлец, голодом нас морил, а сам с работы полные сумки жратвы таскал... И справки медицинские подделывал, чтобы подороже товар сбывать. А оказалось, что душа у него ясная и чистая... Но это только потом оказалось, когда он помер. А пока жив был, иной раз лежишь и думаешь — своими бы руками задушил эту гадину.

— Это хорошо, — медленно проговорил Петр, — что ты за мучителя своего молиться хочешь...

— Да какой он мучитель... Так, воришка, а что орал на нас — так то не мучительство, а одно только развлечение... — Бэда ухватил Петра за рукав. — Вы уж сделайте для него все, что надо, хорошо? Просто скажите: бэдин надсмотрщик с площади Наву, вот и все. Он в синей тужурке ходил.

Петр непонятно молчал.

Бэда повернулся, чтобы уйти, когда Петр рявкнул ему в спину:

— Стой!

Бэда остановился.

Петр извлек откуда-то из-под своей рубахи необъятных размеров тяжелый крест и — как показалось перепуганному программисту — замахнулся на него.

— Голову наклони, дикий ты осел, — грозно сказал Петр. — Благословлю тебя.

На узорной решетке садов Семирамис висело большое объявление: «СОБАКАМ, РАБАМ, НИЖНИМ ЧИНАМ И ГРЯЗНОБОРОДЫМ ЭЛАМИТАМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН». Поскольку Пиф никогда не была ни собакой, ни рабом, ни нижним чином, ни тем более грязнобородым эламитом, то на надпись эту внимания не обращала.

А тут поневоле обратишь, когда Бэда вдруг споткнулся, густо покраснел и выпустил ее руку.

Пиф — на этот раз в белоснежном виссоновом платье (пена кружев вскипает у ворота, оттеняя шею, увитую тонкой золотой цепочкой) — брови сдвинула, голову вскинула:

— Пошли они на хуй со своими объявлениями.

— Неприятности будут, — сказал Бэда тихо.

— Я — пифия, — высокомерно объявила Пиф. — Пусть только прибодаются. Не ссы. Идем.

Они миновали узорные ворота и оказались в прохладной тени под зелеными сводами садов Семирамис.

Странное это место в Вавилоне, сады Семирамис. Впрочем, какое место в Вавилоне не странное? Ноги собьешь, искамши, да и не отыщешь такого, пожалуй.

Еле слышно шуршит вода в скрытых под землей оросительных трубах. Трубы керамические, по старинной технологии сделанные. Во время потопа сады были разрушены, но потом их восстановили во всей былой красе.

Тут и там среди пышной зелени мелькают статуи — дельфины, бьющие хвостом рыбы, обезьянки с плодами в руках. Настоящие обезьянки прыгают с ветки на ветку. Кое-где на деревьях вывешены стрелки и указатели: «ТУАЛЕТ — 0,5 АШЛУ», «ЦВЕТЫ НЕ РВАТЬ», «ОКУРКИ В ТРУБЫ ОРОСИТЕЛЬНОЙ СИСТЕМЫ НЕ КЛАСТЬ. ШТРАФ 40 СИКЛЕЙ», «ОСТОРОЖНО, ОБЕЗЬЯНЫ!»

— А что, обезьяны тут хищные? — спросил Бэда.

— Нет, ласковые. Из рук берут. Только гадят на голову, — пояснила Пиф.

Они обошли весь сад, оказавшийся, к удивлению Бэды, довольно маленьким (со стороны выглядел райскими кущами, не знающими пределов). Наконец Пиф объявила, что у нее болят ноги. Еще бы не болели, когда на такие каблучищи взгромоздилась!

Бэда купил ей мороженого, и они сели на лавочку под цветущей магнолией. От запаха у обоих разболелась голова, но уходить не хотелось. Пиф съела свое мороженое, выбросила стаканчик в траву и, сняв туфли, поджала под себя босые ноги. Бэда взял ее ступню в руки.

— Натерла, — сказал он, недоумевая. — Зачем женщины только носят такую неудобную обувь?

— Чтобы вам, дуракам, нравиться, — ответила Пиф.

— Мне бы больше понравилось, если бы ты ноги не натирала, — сказал Бэда. — А как ты выглядишь — это дело десятое.

Он тут же понял, что ляпнул невпопад. Впрочем, Пиф только вздохнула легонько. Мужчины всегда говорили не то, что она хотела бы от них услышать. Она привыкла к этому.

— Ну, и с чего ты взял, что я именно тебе хочу понравиться? — сказала Пиф, чтобы отомстить за свое разочарование.

Бэда не ответил.

В соседней аллее расположился духовой оркестр. Некоторое время они слушали музыку и молчали. Потом Бэда сказал неуверенно:

— Им заплатить, наверное, надо...

— Мы их не нанимали, — возразила Пиф. И поинтересовалась: — А что ты наплел Беренгарию, когда уходил?

— Что иду дискеты покупать.

— Он же проверит.

Бэда отмахнулся.

— Ему все равно, по-моему. Да и вообще, он симпатичный мужик.

— А тот мальчик... — вспомнила вдруг Пиф. — Твой надсмотрщик... Ты давно его не видел?

— Давно, — сказал Бэда. — Так ведь все, девять дней прошло. Ушла душа. Я его и в храме отмолил. Помнишь, ты деньги нам давала?

Пиф сморщилась.

— Не нравится мне эта твоя секта.

— Христианство не секта. Это религия.

— Один хрен... — сказала Пиф, которая совершенно запуталась в богах и давно уже не давала себе труда разобраться.

— Да нет, не один, — сказал Бэда, неожиданно проявив твердость. — Совершенно разные хрены, поверь мне, Пиф.

— Ну ладно, отмолил, — проворчала она. — И что, теперь он, по-твоему, блаженствует... где там у вас праведные души блаженствуют? Как у всех, в райском саду? Или как?..

Бэда поднял глаза, мгновенно ощутив и благоухание цветов в саду Семирамис, и острый аромат разомлевших от жары трав, и тихое журчание животворящих водных струй, и печальные песни духового оркестра, и предгрозовую духоту, нависшую над городом...

— Будет гроза, — сказал он ни с того ни с сего.

— Ну и что? — отозвалась Пиф. Она все еще думала про райский сад.

— Не знаю, — сказал Бэда. — Да, пожалуй, я скучаю по нему, по этому надсмотрщику.

— Брось ты. Нашел, по кому скучать. Он тебя, небось, кнутом бил.

Бэда склонил голову набок.

— Ну и что? — спросил он.

Пиф потянулась и капризно сказала:

— Ну хорошо, хорошо... скучаешь... не секта. И ты ходишь в этот ваш храм? Где общественные виселицы?

— Есть еще один, в катакомбах, — ответил Бэда. — В метро. Только он подпольный.

— Скажи-ите... в катакомбах... там что, фальшивые деньги печатают?

— Нет.

Пиф сунула ноги в туфли и встала, покривившись. Сделала несколько ковыляющих шагов.

— Нет, — сказала она, — я так не могу. Лучше уж я босиком пойду.

И решительно сняла туфли.

Они побродили немного по саду, наслаждаясь прохладой и полумраком, а после вышли на улицу, и снова навалилась на них нестерпимая духота вавилонского лета, усугубленная пылью и смогом. Однако на священном берегу Арахту и дальше, выше по Евфрату, сгущалась уже темнота.

— Похоже, и правда будет гроза, — заметила Пиф. — Уж пора бы. Просто дышать нечем.

Она так и шла босая, ежась. Асфальт под ногами был раскаленным.

Некоторое время Бэда смотрел, как она идет — вздрагивая при каждом шаге, туфли в руках, — а после вдруг решился.

— Держись, — сказал он, подставляя ей шею.

Она засмеялась.

— Что, на плечи к тебе влезть?

— Нет... — Он заметно покраснел. — Я тебя так... на руках понесу. Ты за шею держись.

Она обхватила его руками за шею, уколов ему спину каблучками туфель. Бэда поднял ее с неожиданной легкостью. Он оказался сильнее, чем выглядел.

У него на руках Пиф смеялась, пока не задохнулась.

— Что люди подумают? — выговорила она наконец.

— Что я тебя люблю, — пропыхтел он.

Она не расслышала. Или сделала вид, что не расслышала. В конце концов, пифия должна быть со странностями.

— А если кто-нибудь из знакомых увидит? — мечтательно спросила она, вертя головой по сторонам.

— Не ерзай, — попросил он. — Ты все-таки не худенькая.

В конце концов, пифии положено быть со странностями...

Виссон ее платья обвивает клейменые руки Бэды, шелковые кружева щекочут его ухо и шею. Ну, Пиф... Ну, выбрала... Долго, небось, выбирала... Боги Орфея, а одет-то он как!.. Гедда бы оценила эту картинку.

О, Гедде она все расскажет. И как он в саду Семирамис боялся, что выставят с треском (а никто к ним даже и не подошел и не полюбопытствовал). И как по душе надсмотрщиковой убивался. (Гедда скажет: какова дама, таковы и поклонники — сама ты, Пифка, с придурью, и бой-френд у тебя такой же...) И как на руках нес — ее, царевну, ее, жрицу распрекрасную, ее, богачку неслыханную, — он, программист грошовый, он, оборванец, он, образина белобрысая... На глазах всего Вавилона, Гедда! На глазах всего Вавилона!..

Да только, похоже, не глядел на них никто.

А гроза все сгущалась и сгущалась, выдавливая последний воздух из легких, к земле пригибая...

Наконец, первые капли дождя упали. Тяжкие, будто кровь из вены. Бэда остановился, опустил Пиф на ноги.

— Передохну, а? — сказал он виновато.

А Пиф виноватости его и не заметила. Она сияла. Вся сияла — глаза, очки, улыбка.

Руки вскинула, обняла его. И он осторожно положил тяжелые ладони на ее талию.

Тут-то их обоих дождем и накрыло. Ливневым покрывалом окутало, плотнее холстины. Будто обернуло с головы до ног и друг к другу притиснуло.

Они стояли и обнимались, а дождь щедро поливал их и еще насмешничал где-то высоко над головами: «Ах-ха-хха! Ох-хо-ххо! Любовь до гррробба-а... дуррраки обба-а...»

Они обнимались все крепче и теснее, будто под тем отвесным ливнем ничего больше нельзя было делать, как только стоять прижавшись друг к другу. Наконец, дождь немного стих. И тотчас они разомкнули объятия.

Смеясь, Пиф выбросила свои негодные туфли в Евфрат, и они тут же сгинули за пеленой воды, не успев еще коснуться реки.

— Ты что? — вскрикнул Бэда. — Они же дорогущие!..

— Дороже тебя, — подтвердила Пиф. — Ты всего пятьдесят стоил, а они — пятьдесят пять...

Им это показалось так смешно, что они прыснули.

— Я никогда не была так счастлива, — говорила Пиф Гедде, к которой прибежала, не успев даже сменить платье на сухое, как была — босая, с сосульками мокрых волос. — Никогда, Гедда!..

Гедда улыбалась.

— У тебя какие-то синие пятна на платье, — сказала она вдруг.

— Где? — Пиф нагнулась, придерживая кружева рукой. — Какие еще синие пятна?

Она подошла к зеркалу, оставляя мокрые следы на геддином паркете. Поглядела, щурясь.

И правда, тончайший белоснежный виссон был в каких-то непонятных синих пятнах, словно им подтирали пролитые чернила.

— Дерьмо, — пробормотала Пиф, расстраиваясь. — Где это я так?

Гедда подумала немного, рассеянно глядя, как подруга трет запачканный виссон между пальцами.

— А твой этот Бедочка... — сказала она наконец, осененная догадкой. — Что на нем было надето?

— Хламида какая-то. Что все программисты в Оракуле носят, то и надето...

— Какого цвета?

— Синего... Блядь! — завопила Пиф яростно. — Эти суки в Оракуле выдали ему, небось, самую дешевую... крашеную...

Она плюхнулась в кресло, закинула ногу на ногу.

Гедда сунула ей в руки бокал с крепленым вином.

— Согрейся, а то потом на жертвеннике сипеть будешь. Позорище мое...

Пиф отпила сразу полбокала и резко вздохнула.

Гедда внимательно следила за ней. Приключения Пиф всегда были бурными и увлекательными, но, выслушивая отчеты о них, надлежало соблюдать некоторую осторожность.

Пиф пила вино. Гедда подбавляла ей в бокал из бутылки и помалкивала.

Пиф пила.

Гедда молчала.

Наконец Пиф вполне оценила ситуацию и расхохоталась.

— Итак, мой возлюбленный на меня полинял... Гедда, ну скажи, — кто еще, кроме меня, мог так вляпаться?..

...ВО ИМЯ БОЖЕСТВЕННОГО ЧЕРВА МАРДУКОВА... КОН...САЛТИНГ...

— Аксиция, где у нас словарь иностранных слов?

— Как ты только переподготовку прошла? — спросила Аксиция, доставая с полки толстую книгу в темном переплете.

— Понятия не имею. Спасибо.

Пиф взяла книгу и рассеянно уткнулась в нее носом.

— О чем ты все время думаешь? — спросила вдруг Аксиция.

— А? — Пиф подняла глаза. Помолчала. Ответила растерянно: — Не знаю...

ПОСЛЕ ВВЕДЕНИЯ ДОПОЛНИТЕЛЬНОГО НАЛОГА НА ОКНА УЧАСТИЛИСЬ СЛУЧАИ УКЛОНЕНИЯ ОТ УПЛАТЫ. МНОГИЕ ЖИТЕЛИ, ОСОБЕННО В РАЙОНЕ ДОМОВ-КОЛОДЦЕВ, НА БЕРЕГУ ПУРАТТУ, ЗАБИВАЮТ СВОИ ОКНА ДОСКАМИ, ОТКАЗЫВАЯСЬ В ТАКОМ СЛУЧАЕ ПЛАТИТЬ НАЛОГ. НАСИЛЬСТВЕННОЕ ВЗИМАНИЕ В СУДЕБНОМ ПОРЯДКЕ... ТРИ СЛУЧАЯ САМОУБИЙСТВА... НЕ ИМЕЛИ ОБЩЕСТВЕННОГО РЕЗОНАНСА...

— Что-о?

Пиф сделала запрос. Храмовая сетевая конференция («ЭСАГИЛА-ИНФО») сохранила, к счастью, текст предсмертных обращений этих самоубийц. Все трое проходили по разделу «экономические самоубийства». Один писал, что не может жить при забитом окне, поскольку нуждается еженощном созерцании звезды Иштар. «Не перенести беззвездной муки», писал он словами древнего (еще допотопного) поэта.

«Беззвездная мука». Вот еще глупости.

На всякий случай Пиф сделала еще один запрос — о звездопоклонниках. Насчет появления новой секты такого направления «ЭСАГИЛА-ИНФО» хранила полное молчание. Скорее всего, никакой новой секты тут не было, а речь шла об отдельно взятом безумце.

Пиф было поручено изучить экономическую обстановку в Вавилоне для прогнозирования возможного социального взрыва. Запрос был правительственный, поэтому на подготовку прорицания младшей жрице выделили два дополнительных дня.

Правительство собиралось повысить некоторые налоги и поднять плату на воду, мотивируя это необходимостью реконструкции очистных сооружений на Евфрате.

— Не нравится мне все это, — промолвила Пиф, выключая компьютер.

Аксиция отложила в сторону распечатку, которую изучала с карандашом в руке.

— Что именно тебе не нравится, Пиф?

— Запрос не нравится.

— Я не помню случая, чтобы тебе нравился запрос. Кроме первого месяца работы.

— Возможно. Да, скорее всего, мне просто все надоело. Но в этом запросе есть что-то нехорошее... Червоточина какая-то...

Аксиция опустила подбородок на скрещенные руки.

— Знаешь что мне кажется? — сказала она. — Что ты допустила самую большую оплошность, какую только может допустить жрица Оракула.

Пиф подняла брови, так что их стало видно из-под оправы очков.

— Ты это о чем?

— Вот здесь, — Аксиция постучала себя тонким пальцем по груди, — должно быть пусто. Никаких эмоций. Ты не должна никого любить.

— Кроме подруг и мамочки?

— Вообще никого, — повторила Аксиция. — Жрица — пустой сосуд.

Пиф сморщилась.

— Я помню. Этот мудак Белза нам говорил...

— Он правильно говорил.

— Но все равно — мудак.

— Каким бы ни был, а говорил он дело, Пиф.

— Отстань, — сердито сказала Пиф, забыв о том, что сама завязала разговор.

Аксиция снова взялась за свою распечатку.

«БЕЗЗВЕЗДНАЯ МУКА». НАЛОГ НА ОКНА... ПОВЫШЕНИЕ НАЛОГА НА ВОДУ... ЧАСТНЫЕ АРЫКИ ПОДЛЕЖАТ ПОЛУТОРНОМУ НАЛОГООБЛОЖЕНИЮ... НЕУЧТЕННЫЕ ДОХОДЫ... УЩЕМЛЕНИЕ ПРАВ ЧАСТНЫХ СОБСТВЕННИКОВ... СЛЕДСТВИЕ: ВОЗМОЖНОСТЬ СОЦИАЛЬНОГО ВЗРЫВА...

Что-то во всем этом ей не нравилось. Она так и сказала Верховному, когда тот вызвал ее и спросил, как продвигается работа над правительственным заказом.

После той ночи в Покоях Тайных Мистерий они виделись впервые. Верховный Жрец осунулся и даже как будто постарел — видать, заботы грызли. Он сидел за столом в своем кабинете, постукивая пальцами по толстой папке с золотым тиснением «НА ПОДПИСЬ».

— Это была моя инициатива — чтобы заказ от правительства поручили именно вам, — начал он без предисловий. — Я считаю, что вы обладаете значительно более сильным потенциалом, чем это необходимо для рядовой младшей жрицы. Что вы скажете насчет второго посвящения?

Пиф прикинула: жрицы второго посвящения получают на восемнадцать сиклей больше. Почему бы и нет?

— Вот и хорошо. Просто замечательно, — сказал Верховный, хлопнув ладонью по папке. И с неожиданной откровенностью, весьма лестной в устах начальства, добавил: — Самое забавное, что в этом вопросе мы сошлись с Верховной Жрицей. За последние пять лет это едва ли не единственный вопрос, в котором мы с ней полностью единодушны.

Воспоминание о ночи в Покоях Тайных Мистерий мелькнуло во взгляде Верховного Жреца. Мелькнуло лишь на короткий миг, но Пиф успела его заметить. И позволила себе еле заметно улыбнуться, наклоняя голову в жреческом покрывале.

Она заговорила о заказе, для которого изучала материалы. Верховный Жрец настаивал на выполнении его в кратчайшие сроки.

— У меня такое ощущение, что клиента интересует совершенно не то, о чем он сделал запрос, — сказала Пиф.

— Забудьте обо всех ощущениях, — твердо сказал Верховный Жрец. — Вам велено изучить обстановку с точки зрения возможного социального взрыва, вот и изучайте. Никаких чувств при этом быть не должно. Жрица — пустой сосуд. Эмоции ни в коем случае не должны смущать ее во время встречи с богами...

За сегодняшний день Пиф слышала это второй раз. И если от Аксиции ей удалось отмахнуться, то слова Верховного всерьез задели ее. Неужели так заметно все то, что с ней происходит?

Проклятье.

В ТАКОЙ ВАЖНОЙ ДЛЯ ЭКОНОМИКИ ВАВИЛОНА ОТРАСЛИ, КАК РАБОТОРГОВЛЯ, ПРЕДЛОЖЕНИЕ ЗНАЧИТЕЛЬНО ПРЕВЫШАЕТ СПРОС. СЛЕДСТВИЕ: ДЕШЕВИЗНА РАБСКОЙ СИЛЫ. СЛЕДСТВИЕ: БЕЗРАБОТИЦА СВОБОДНЫХ. СЛЕДСТВИЕ: НЕВОЗМОЖНОСТЬ ДЛЯ СВОБОДНЫХ СОДЕРЖАТЬ РАБОВ. СЛЕДСТВИЕ: ОБИЛИЕ НЕРАСКУПЛЕННЫХ РАБОВ, КОТОРЫХ СОДЕРЖИТ ГОРОДСКАЯ АДМИНИСТРАЦИЯ. СЛЕДСТВИЕ: ФИЗИЧЕСКОЕ СОКРАЩЕНИЕ ПОГОЛОВЬЯ НЕРАСКУПЛЕННЫХ РАБОВ ПУТЕМ ЛИКВИДАЦИИ (ВАРИАНТ: ПРОДАЖА ИХ ЗА ГРАНИЦУ = УТЕЧКА МОЗГОВ ИЗ ВАВИЛОНИИ, ЧТО НЕДОПУСТИМО ПО СТРАТЕГИЧЕСКИМ И ПОЛИТИЧЕСКИМ СООБРАЖЕНИЯМ). СЛЕДСТВИЕ: ВОЗМОЖНЫЕ ПРОТЕСТЫ СО СТОРОНЫ ОРГАНИЗАЦИЙ «ДРУГ ЧЕЛОВЕКА», «ЖИЗНЬ РАДИ ЖИЗНИ» И ДРУГИХ. СЛЕДСТВИЕ: ВОЗМОЖНОСТЬ СОЦИАЛЬНОГО ВЗРЫВА...

МАР-БАНИ: ПОТОМСТВЕННАЯ РОДОВАЯ АРИСТОКРАТИЯ... без вас знаю... Что у них там, в базу данных, вся Большая Вавилонская Энциклопедия забита? ...ПО БОЛЬШЕЙ ЧАСТИ РАЗОРИВШАЯСЯ И СЛИВШАЯСЯ СО СРЕДНИМ (ВАРИАНТ: НИЗШИМ КЛАССОМ)... ПЕРИОДИЧЕСКИЕ ОППОЗИЦИОННЫЕ ВЫСТУПЛЕНИЯ... БЕСПРИНЦИПНОСТЬ... ОПОРА НА ТРАДИЦИИ... ИДЕОЛОГИЯ ДОПОТОПНОГО РЕЖИМА (ВТОРАЯ И ТРЕТЬЯ ДИНАСТИИ)... ОТКЛИК У ПРОСТОГО НАРОДА ВСЛЕДСТВИЕ ПРОСТОТЫ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ПРОГРАММЫ И БЕЗОТВЕТСТВЕННЫХ ЭКОНОМИЧЕСКИХ... Ого!.. ЗАМЕТНАЯ АКТИВИЗАЦИЯ (ИСТОЧНИК: ВЫСТУПЛЕНИЯ В ПЕРИОДИЧЕСКОЙ ПЕЧАТИ — СТИЛИСТИЧЕСКИЙ И СЕМАНТИКО-ГНОСЕОЛОГИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ, КОМПЬЮТЕРНОЕ ОБЕСПЕЧЕНИЕ: ИНСТИТУТ СОЦИАЛЬНОГО АНАЛИЗА «ХАЛДЕЙСКИЙ АНАЛИТИК»...) СЛЕДСТВИЕ: ВОЗМОЖНОСТЬ СОЦИАЛЬНОГО ВЗРЫ...

...Не-на-виииижу!..

Треножник. Знакомый запах. Помещение — то тесное, то невыносимо, до вселенской необъятности, просторное, словно пульсирующее. Ничего нет в пульсирующей вечности, кроме беспредельной черноты и белой точки: Я.

Я в черноте.

Отдельно чернота и отдельно Я.

Потом возникают Они.

Сжимать губы, молчать, пока необходимость сама не разомкнет губы и не сорвет крика — ибо только то, что не может таиться, что сильнее человека, сдерживающего тайну за стиснутыми зубами, — только это и является истинным предсказанием.

Они обступают Меня, вдруг населив бездонную черноту.

Их много, но Я — большая.

Но Я — одна.

И вот уже Меня нет. Я — Чернота, а Они предо Мною суетятся и бесстыдно выдают все свои тайны, ибо полагают, что Чернота ничего не видит, что Чернота ничего не понимает, что Чернота ничего не замечает, что Чернота ничего не фиксирует и не передает тем, кто снимает все это скрытой видеокамерой...

О, как Они наги, бесстыдны, жалки...

Я — Чернота.

Я — Глаз.

Я — Око в центре Вселенной.

Но Меня нет...

Стрекозы с темно-синими крыльями. Миллионы стрекоз, которые опустятся с небес в день, когда настанет новый Потоп. Весь мир полон стрекозиных крыльев — синее изразцов Ассирии... И вот они здесь, распластавшись сплошным лазуритом, между нищих и торговцев площади Наву... Тысячи стрекоз гибнут на колючей проволоке, по которой пропущен ток... Мертвые стрекозы растекаются по площади Наву... Люди, охваченные паникой, бегут, бегут, топчут стрекозиные тела, ломают их синие крылья, оскальзываются и падают лицом в мертвый лазурит...

Люди мертвы. Кровь течет по лазуриту. Раскинув руки, огромная Чернота — всесильная, вездесущая, незримая Я — несется навстречу обезумевшему людскому потоку.

Жрица дрожит, покрытая потом, широко распахнув глаза. Одна из камер показывает эти глаза крупным планом: они полны боли и сострадания. Губы жрицы подергиваются. Сейчас она разомкнет уста, сейчас прозвучит слово предсказания...

Сейчас... Сейчас...

Стонет низким, утробным, животным голосом, будто роженица, поднимает руки, хватает себя за щеки.

И — долгожданный пронзительный крик:

— Бэ-да-а!..

Рослый человек с запоминающимся лицом — неправильные, но выразительные черты, длинноватый нос, черные глаза, лоснящаяся черная борода, заплетенная в две косы — держит в руке листок. Фирменный бланк Оракула. Он в недоумении. Верховный Жрец тоже в недоумении, однако удачно скрывает это.

— Только одно слово? — спрашивает этот рослый человек. — «Беда»? Что она имела в виду?

Верховный Жрец пожимает плечами.

— Видите ли, уважаемый... да вы садитесь!

Однако высокий человек продолжает стоять.

— Я хотел бы знать, что означает это слово?

— Предсказания пифий не всегда однозначны. В данном случае мы, к сожалению, ничем не можем вам помочь.

— Может быть, имеет смысл вызвать эту пифию и задать ей несколько вопросов относительно видения?

— Дорогой мой.

Верховный Жрец позволяет себе некоторую фамильярность, какой никогда не допустил бы, будь перед ним рядовой клиент. Однако рослый человек не является рядовым клиентом. Это мар-бани, заговорщик, который явился к нему от лица нескольких представителей древнейшей аристократии Вавилона.

По мнению мар-бани, давно уже настала пора бросить бомбу. Городу необходим взрыв. Важно знать, насколько город готов к социальному взрыву и куда именно лучше бросать бомбу.

Запрос был сделан именно в такой формулировке. Прямо скажем, нестандартной. Жрица получила совершенно иной заказ, оформленный как запрос от правительства. Эти стервы пифии — чуткие на ложь, как муравьи на сахар. Прибежала: не нравится ей что-то в заказе. Подозрительным ей что-то там мнится.

Да, ей нужно дать второе посвящение. Причем, немедленно. Если все будет так продолжаться и дальше, девочка далеко пойдет.

Мар-бани оплатил заказ по двойному тарифу. Половину этих денег Верховный Жрец, разумеется, положил себе в карман. А если заговор увенчается успехом и произойдут перемены в правительстве, Оракул будет как сыр в масле кататься. Такое случалось уже один раз (после того случая Оракул и заполучил роскошное здание рококо, о чем сообщалось выше).

— "Беда". Что это означает? — недоумевал мар-бани.

Наставил свою великолепную бороду на Верховного Жреца: высокомерен и прекрасен в превосходном своем высокомерии!

— Милейший, я выложил такую кучу денег не для того, чтобы услышать одно-единственное слово!

— Дорогой мой, — снова проговорил Верховный Жрец, — вся неприятность в том, что жрица, работавшая над заказом, и сама ничего не помнит. Она вошла в транс, которому предшествовала тщательная аналитическая подготовка... Вам объяснить технологию вхождения в так называемый аналитический жреческий транс?

Мар-бани пожевал губами, уселся в кресло, которого прежде упорно не замечал, закинул ногу на ногу.

— Да уж, желательно, — обронил он.

Верховный Жрец оценил его поведение как дружелюбное.

— Изучив все обстоятельства, касающиеся данного дела, жрица обязана забыть их. И уверяю вас, пифии это умеют. Они проходят специальную подготовку, весьма жесткую, но эффективную. Затем, когда к ним приходят видения, они, как правило, представляют события как бы свершившимися, причем, в наиболее вероятном варианте. Это и является предсказанием. По окончании транса жрица переходит в руки медицинского персонала и два дня находится в карантине. Затем ей предоставляется трехдневный отпуск, после чего она приступает к работе над новым заказом...

— А какой у них срок жизни? — вдруг спросил мар-бани.

— Друг мой, вас это, очевидно, не касается, — сказал Верховный Жрец.

Мар-бани решил не затрагивать больше посторонних тем и снова повертел в руках фирменный бланк с предсказанием.

— "Беда"... Я могу ознакомиться с видеозаписью? — спросил он неожиданно.

— Вообще-то мы не предоставляем клиентам наши видеоматериалы, разве что возникают рекламации... — сказал Верховный Жрец. — Впрочем, рекламации практически не возникают.

— Считайте, что возникла, — сказал мар-бани.

Однако видеозапись его разочаровала. В течение получаса на экране телевизора дрожала и пучила глаза потная женщина, после чего завыла (мар-бани стало противно) и выдавила из себя это непонятное «беда».

Вернувшись в кабинет Верховного Жреца, мар-бани решился.

— Хорошо. Я принимаю ваше предсказание. Поскольку заказ был оформлен как запрос от правительства о возможности социального взрыва, то слово «беда», очевидно, означает «правительству следует остерегаться, ибо в случае неосмотрительных действий его ждет беда».

— Вот видите, вы сами великолепно во всем разобрались, — сказал Верховный Жрец.

Пиф открыла глаза.

Нет, ей не почудилось. Город был полон грома. За окном светило солнце, никакого дождя не было в помине. Стекла позвякивали, чашка на столе слегка дребезжала о блюдечко. Что-то большое, тяжелое непрерывно рокотало в чреве необъятного Вавилона, будто там неуклюже ворочалось гигантское чудовище, заплутавшее в лабиринтах улиц и дворов-колодцев.

Пиф находилась на карантине, в медицинском флигеле Оракула. Она много спала, много ела, проходила обследование, кварцевание, водный массаж и другие процедуры, долженствующие восстановить ее здоровье. Обычно жрица после транса, как и говорил Верховный Жрец заказчику мар-бани, остается в карантине на два дня, но для Пиф сделали исключение. Прошло уже шесть дней, а выписывать ее собирались только назавтра — итого семь дней.

Ее это устраивало.

До сегодняшнего дня, когда вдруг зашевелилось это странное, грохочущее.

«Ррр... до грробба-а...»

— Бэда, — пробормотала Пиф. И вдруг вскрикнула — она вспомнила: — Бэда!

На крик заглянула медицинская сестра в голубом облачении. Еле слышно прошелестела с укоризной:

— Голубчик, разве так можно...

— Тетку Кандиду сюда! — повелела Пиф.

— Невозможно, голубчик... Служительницам такого ранга вход в медицинский корпус строжайше...

— Нет! Тетку Кандиду мне! Хочу, чтоб Кандида прислуживала! — капризно проговорила Пиф, норовя запустить в сестру больничным тапком. — Ну!..

Сестра, которой настрого было приказано потакать всем капризам этой жрицы, поспешно выскользнула из комнаты и прикрыла дверь.

«Дурраки...» — рычало чрево Вавилона.

Пиф взяла с белого пластмассового подноса чашку. Крепчайший кофе. Таких чашек она выпивала в день не менее трех. Сестра пыталась протестовать, но Пиф закатила первосортную истерику.

(Истерика Жреческая Первосортная: "МНЕ ПОСМЕЛИ ПЕРЕЧИТЬ? МНЕ — ПОСМЕЛИ — ПЕРЕЧИТЬ? — _М_Н_Е_... — _П_О_С_М_Е_Л_И_... и так далее, по нарастающей, покуда у дерзкого не сдадут нервы, ибо у пифии, закатывающей Истерику Жреческую Первосортную, нервы как канаты).

После этого сестра смирилась.

И вот, не дожидаясь взрыва, едва лишь уловив первые нотки ИЖП в голосе Пиф — что уж скрывать, и без того довольно визгливом, — сестра побежала за этой неопрятной теткой Кандидой, которая моет полы в рабском бараке и у младшей жреческой обслуги и от которой вечно разит потом и хлоркой.

Пиф как раз допивала вторую чашку, когда тетка Кандида явилась. Вернее, так: сперва показалась сестра, губы поджаты, лицо смертельно обиженное, голос уксусный:

— Я привела вам эту Кандиду, голубчик, как вы и просили.

— Спасибо.

Пиф подпрыгнула на широкой мягкой постели, разворошив скользкие шелковые подушки. Взметнула белоснежный пеньюар, вскочила.

— Спасибо!

Сестра исчезла. Вместо нее боком протиснулась в дверь громоздкая тетка Кандида. Как была, в синем халате. Ибо Пиф велела — НЕМЕДЛЕННО! Сестра и притащила старуху — НЕМЕДЛЕННО!

— Как же так, барышня, — укоризненно заговорила тетка Кандида, — от дел оторвали, даже переодеться не дали...

— И не надо, не надо переодеваться, — поспешно сказала Пиф. — Входи, да дверь затвори как следует.

Тетка Кандида повиновалась.

— Ну, — совсем уж неприветливо молвила она, — зачем звали-то, барышня?

— Что в городе происходит? — жадно спросила Пиф, раскачивая пружинный матрас.

— Для того, что ли, звали, чтобы я вам, значит, про безобразие это рассказывала?

— Да, да. Что там грохочет с утра?

Тетка Кандида с подозрением поглядела на Пиф — не посмеяться ли задумала младшая жрица. Все они с тараканами в голове, а эта так вообще бешеная.

Но Пиф была совершенно серьезна.

— Ну, говори же. Меня тут взаперти держат, пока я болею после транса...

Тетка Кандида придвинулась ближе и прошептала:

— Бунт, барышня. Настоящий бунт. Эти-то, богатеи из нынешних, власть всю забрали и народ давят, будто виноград на винодельне... Ну вот. А прежние-то владетели, допотопные, которых нынешние всех их богатств лишили и в нищее состояние ввергли, — они-то за народ. И народ за них биться пошел. Старые-то, ну, мар-бани — лучшую долю обещали... Говорят, закон такой сделают, чтобы всех рабов непременно раскупали. Чтобы нераскупленных, значит, не оставалось. И налог на окна отменят, а плату на воду в прежней цене оставят...

— Врут, — отрубила Пиф.

— Ох, барышня. А вдруг не врут? Народ ведь надеется...

— А грохочет что?

— Так танки в город вошли... Правители-то сразу вызвали военных, чтобы те, значит, народ разогнали... Ну, военные и стараются... С утра уж стреляют, побили, говорят, народу — страсть... — Тетка Кандида скорбно покачала головой. — Вот беда-то, вот беда какая!..

— Беда. Беда!

Пиф замолчала, широко раскрыв невидящие глаза.

...Стрекозиные крылья... Нет, это просто синий цвет — лазурит — кафель площади Наву...

— Беда, тетка Кандида, — сказала Пиф, лихорадочно схватив старуху за рукав. — Слушай, мне уйти надо.

— Уйти им надоть! — возмутилась старуха. — Здоровье свое беречь — вот что им надоть! Молодые еще, чтобы себя гробить... Сказано докторшей — лежать, значит, лежать. Нечего козой скакать. К тому же и неспокойно в городе.

— Тетка Кандида! — взмолилась Пиф. — Ты меня только выручи, я тебя откуплю. Как сыр в масле кататься будешь.

— Разбежалась, откупит она меня. Мне и в Оракуле хорошо.

— Ну ладно, скажи, чего хочешь, — все для тебя сделаю. Только помоги. Очень надо уйти. И чтоб эти все, — она кивнула на дверь, за которой скрылась сестра, — чтоб никто не знал.

— Да ничего мне и не надо, — совсем смутилась тетка Кандида. Но устоять перед напором Пиф не могла. — Ладно, говорите, барышня, чего удумали. Может, и помогу.

— Мне надо на площадь Наву. Там... человек один. С ним, наверное, беда.

Тетка Кандида вдруг с пониманием сказала:

— Любовь — она, девка, самая большая беда в нашей бабьей жизни и есть.

— Одежду принеси, а? Любую, хоть со вшами...

— Зачем со вшами? — окончательно разобиделась тетка Кандида. — Я тебе чистую принесу. И под росточек твой... А ты пока покушай хорошенько.

Бэда стоял в храме, что в катакомбах на площади Наву. Народу на этот раз собралось больше обычного, только Бэде это было невдомек, ибо ходил сюда нечасто и об обычае не ведал. Стояли, почти задевая друг друга плечами. Свечи все были погашены, чтобы люди не задыхались: хоть имелись вентиляционные колодцы, хоть и стояли за перегородками кондиционеры (община исхитрилась и купила на пожертвования), а все же подземелье — оно и есть подземелье. Душно здесь было.

Из полумрака, скрытый слушателями, громыхал отец Петр.

— Что вы мне тут о мятеже да о мятеже! Вы что, политикой пришли сюда заниматься?

Помолчал, обводя стоящих перед ним таким тяжким взором, что даже Бэда поежился, хоть и стоял в задних рядах и Петра вовсе не видел.

— Ладно, — уронил наконец Петр. — Будет вам и о мятеже, коли просите. — И зарычал грозно: — Чтоб в глупостях этих не участвовали, если храм свой любите и Бога своего почитаете! Чтоб витрин не били, чтоб домов не громили, чтоб людей не убивали, чтоб насилие над девками не чинили! Мар-бани на вашей крови хотят свою жирную задницу в правительственных креслах угнездить, а вы все, неразумные, и рады стараться. — Слышно было, что Петр скорчил рожу, потому что голос зазвучал ернически: — Вот-с, вот-с, господа, вот вам наша кровушка... — И проревел: — Дураки!!

После этого настала тишина. Только лампа, на цепях с потолка свисающая, вдруг еле слышно скрипнула.

Петр сказал:

— Сохраните ваши жизни для другого дела. Ступайте.

Народ пошел к выходу.

На площади Наву кое-где еще велась торговлишка. Бэда взял у лоточника вчерашнюю плюшку с творогом (была черствая и шла по половинной цене), принялся рассеянно жевать. Людей было мало. Рабские бараки за проволокой безмолвствовали, как вымерли. Только солдат в проеме караульной будки маячил, зевал.

Бэда свернул на широкую улицу Балат-Шин. Он хотел вернуться в Оракул до того, как Беренгарий, который вчера пришел откуда-то очень пьяный, очнется от тяжкого своего похмелья.

Народу и на улице было немного меньше обычного, хотя то и дело встречались прохожие. Прошла даже молоденькая няня с хорошенькой, как на картиночке, девочкой. Бэда ей сказал:

— Ты что ж в такое время с дитем по улицам бродишь, дурища?

Няня обиделась, пищать что-то стала, возмущаясь. Бэда только рукой махнул, слушать не стал.

Город и вправду был неспокоен, точно в животе у него бурчало, но пока что и на площади Наву, и на улице Балат-Шин было исключительно мирно.

И вдруг разом все переменилось.

Едва лишь свернув за угол, Бэда услыхал оглушительный всплеск, звон стекол, крики — веселые, пьяные — и поневоле к стене прижался. После разглядел: в конце улицы большая компания громила богатые магазины. Гулянье шло вовсю. Орали песни, все разом и невпопад. То и дело нагибались, поднимая с мостовой камни, либо пустые бутылки, чтобы запустить ими в стекло.

Бэда дальше пошел. Ему до громил дела не было — убивали только богатых.

Толпа и правда раба не тронула. Только покричала ему вслед, чтобы присоединялся.

Дальше таких компаний стало встречаться больше. Разбивали все, что билось, ломали все, что ломалось, крушили все, что крушилось. А что не поддавалось, то покамест оставляли — до иных времен.

В спешке резали пальцы, хватая из разбитых витрин еду и одежду, пачкали кровью добычу свою, поспешно к груди ее прижимая.

Бэда мимо шел.

И вот навстречу, из-за поворота, понеслась толпа. Не развеселая компания пьяных, да удалых, да горластых, — нет, охваченная паникой огромная толпа. Обильная, как воды евфратовы в половодье. Неслась, смывая все, что только на пути ни встречалось. Налетела на пьяных, разом песни свои позабывших, — смыла пьяных. Наскочила на мародера — тот растерялся, остановился, глаза выпучил, жевать забыл — подхватила, поглотила мародера и с собою потащила. А может, он не туда хотел идти? Может, он совсем в иную сторону идти хотел? Да кто тебя спрашивает...

Закружила и няню с хорошенькой девочкой, и двух египтянок в парчовых юбках (уж те верещали!), и домохозяйку с лицом замученным и сумками тяжелыми, и Бэду, как тот к стене ни прижимался... Тут хоть совсем размажься по этой стене, а все равно выковыряют и потащат.

Растворился в толпе бегущих и сам побежал.

Кого-то сильно толкнули во время бега этого (уже до улицы Балат-Шин добрались), прямо на витрину повалили. Закричал человек страшным голосом, когда толстое стекло под его тяжестью треснуло и начало полосовать живое тело, будто зубами грызть.

Толпа дальше неслась, повсюду оставляя за собой кровавые следы.

А следом, рокоча, неспешно танк выехал. Постоял на перекрестке несколько секунд, слепо пошарил в воздухе орудием и вдруг прямо по толпе выстрелил.

Чуткое тело толпы ждало этого, заранее содрогаясь в ужасе смертельном.

Вокруг Бэды упало несколько человек. Но толпа даже испугаться ему не позволила. Катилась и катилась бесформенным комом, подминая все лишнее, что катиться не могло. Упали убитые — по убитым покатилась. Упали раненые — и по раненым покатилась. Толпа была невинна, как дитя, охваченное страхом.

Будто пробку из бутылки, вытолкнуло толпу из улицы Балат-Шин обратно на площадь Наву.

Теперь вся площадь кишела народом. Часть людей понесло прямо на рабские бараки. Остановиться в этой давке было невозможно. И назад пути не было, ибо подпирали все новые и новые беглецы.

Из каждой улицы, что вливалась в площадь Наву, выкатывались с ревом и грохотом танки. Попробовали было люди в сторону Зират-Шин броситься — поздно. Оттуда уже жерло выпирает. Заметались, давя и топча друг друга.

В том углу, где рабские бараки помещались, десятки людей повалило на проволоку, что до сих пор под током стояла. Зашипела плоть, заплясала, будто живая. Кричали в толпе и плакали от ужаса, однако спасения не было — кто возле проволоки оказался, все на проволоке погибли.

Орали в бессильном страхе, солдат из будки караульной выкликая:

— Ток!.. Мудилы!.. Ток!

Пока решали солдаты, будет им что от начальства за самоуправство эдакое, пока с рубильниками возились...

Наконец, отрубили ток. И тотчас обвисли мертвецы и дергаться перестали, будто успокоились наконец.

Бэду же мимо пронесло и прямо к станции метро потащило. Как в дверях не раздавило — того не понял. Эскалаторы не работали — стояли, переполненные народом. Не сорвались — и то чудо. Толпа хлынула вниз, в катакомбы.

И прянула, встреченная автоматным огнем. На синий кафель станции «Площадь Наву» брызнула кровь. Кто уцелел, пал на плиты, руками голову прикрывая. А люди с площади все прибывали и прибывали. Наконец иссяк их поток — танки подошли вплотную к самой станции и перекрыли входы. Все, кто успел войти до этого, оказались заперты на эскалаторах и платформе.

И тут отворилась неприметная дверка с надписью «ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН» и Петр, перекрывая своим ревом крик множества глоток, заорал:

— Сюда!

Очертя голову, спотыкаясь, мчались люди к этой дверке, слепо и безоглядно поверив в спасение свое. Бэда вскочил на ноги (до этого лежал лицом вниз) и тоже побежал к Петру. Его толкали и отпихивали, торопясь ворваться в убежище. С другого конца станции к беглецам уже подбегали солдаты.

Бэда ухватился пальцами за косяк двери, стараясь проникнуть внутрь, но тут его ударили прикладом по переносице и отшвырнули в сторону. Дверка между тем захлопнулась и с внутренней стороны кто-то быстро заложил засов.

Солдат, оттолкнувший Бэду, начал бить прикладом по переговорному устройству и, ругаясь, требовать, чтобы ему отворили.

Из переговорного устройства разгневанно рявкнул Петр:

— Здесь храм! Право убежища!.. Понял ты, дерьмо?

Солдат в ярости разбил переговорное устройство и выстрелил в металлическое забрало, откуда доносился голос Петра. Но никакого Петра там, конечно, уже не было.

С попавшей в ловушку чернью солдаты разобрались сноровисто и без долгих разговоров. Женщин и детей — кто на вид младше четырнадцати казался, ибо документов ни у кого не спрашивали — прикладами отогнали к эскалаторам. Мужчин же выстроили на платформе, лицом к рельсам, и одного за другим пристрелили.

Пиф шла по площади Наву, будто оказавшись посреди своего видения, где воздух был густым и твердым, хоть ножом режь, а стены домов и деревья тягучими, как резина. Но здесь все было настоящим. Дома, чахлые липы на краю площади, солдаты, мертвецы. Мертвецов было больше всего.

Пиф приблизилась к станции. Путь ей перегораживал танк. На броне сидел солдат и жевал кусок булки с растаявшим маслом.

Он рассеянно смотрел на женщину, которая шла мимо, вдруг опомнился и вскочил:

— Куда? Стой!

Пиф послушно остановилась.

— То-то, — сказал солдат, снова усаживаясь.

Пиф подошла поближе.

— Привет, — сказала она.

Он снова насторожился.

— Документы есть? — спросил солдат.

Пиф вытащила из кармана джинсов удостоверение младшей жрицы Оракула. Солдат посмотрел на удостоверение, на фотографию, на Пиф.

— Держи. — Он вернул ей удостоверение. — Как ты через оцепление прошла?

— Не знаю... Там что, оцепление?

— Конечно.

— Не знаю, — повторила Пиф. — Мне надо туда, на станцию.

— Не положено.

— Там один человек...

— Не положено, говорят тебе.

— Мне было видение, — сказала Пиф.

— А мне-то что, было у тебя видение или не было, — сказал солдат. — Мне начальство велело не пускать никого, вот и все тебе видение, красавица. Булки хочешь?

Он порылся в липком полиэтиленовом пакете, который лежал рядом, на броне.

— Спасибо. Что-то кусок в горло не лезет.

— Это поначалу со всеми так, — сказал солдат успокаивающе. И снова спросил: — Как же ты оцепление прошла?

Этот же вопрос задал Пиф командир танка, младший лейтенант Второй Урукской Набу-Ирри. Он тоже внимательно изучил удостоверение Пиф, постучал корочками с надписью «Государственный Оракул» по широкой своей ладони и, наконец, решился:

— Значит так, Иддин. Бери эту девку и топайте в башню Этеменанки. Сдашь ее лично его превосходительству генералу Гимиллу. Все-таки пифия, знаешь ли. Тут шутки шутить не стоит.

Иддину совершенно не улыбалось тащить бесноватую девку к его превосходительству генералу Гимиллу в башню Этеменанки. Он уныло обтер о штаны масляные пальцы, сказал «слушаюсь», взял автомат и подтолкнул Пиф локтем:

— Пошли, что ли.

И пошли: впереди солдат, равнодушно посвистывая сквозь зубы и хрустя сапогами по битому стеклу; следом Пиф, одурманенная жарой и странной, чересчур яркой, реалистичностью происходящего (и ведь на самом деле происходило, не мнилось, не снилось, не чудилось!) Встречавшимся патрулям объяснял, что конвоирует жрицу Оракула в башню Этеменанки. Кое с кем останавливался, перебрасывался шутками, прикуривал. Пиф терпеливо ждала, как ребенок при болтливой няньке. Потом шли дальше.

Едва миновали мост через широченный в этом месте Евфрат, как грохнул взрыв. У Пиф заложило в ушах и она оглохла. Солдат же покрутил головой, весело выругался, окурок бросил.

— Во рванули! — сказал он.

Пиф не услышала его. В голове у нее застряло гудение.

Она повернулась туда, куда показывал солдат, и увидела столб дыма и пыли, медленно оседающий в Евфрат. Воды поглотили и пламя, и дым, и обломки. Моста Нейтокрис больше не было.

— Идем, — сказал солдат, хватая Пиф за локоть. И потащил за собой дальше, оглушенную.

Башня Этеменанки господствовала над городом, поэтому генерал Гимиллу, как и следовало ожидать, оставил там солдат. Те втащили на верхний этаж пулемет и достали карты, чтобы скоротать время.

На втором этаже спешно разместили рацию.

Генерал же Гимиллу в башне не остался. Дальше двинулся Вавилон усмирять и к стопам повергать. Потому у солдата, который Пиф привел, сразу же возникла проблема: то ли по городу бегать и генерала искать (чтобы, как велено, с рук на руки), то ли сбыть свою обузу здесь и возвращаться на площадь Наву, к родимому танку...

Решился на второе. Сказал жрице:

— Вот что, красавица. Я тебя здесь оставлю. Ты главное лейтенанту покажись, чтобы знал, кто ты такая. А после уж от лейтенанта не отходи, а то неровен час солдаты обидят. Поняла?

Пиф кивнула.

Солдат видел, что она почти ничего еще не слышит после взрыва.

— Головой потряси, уши прочисти, — посоветовал он. И сам головой потряс для наглядности.

Пиф встряхнулась.

— Я поняла, — сказала она. — Ты иди, я здесь побуду.

— Документ береги, — напоследок сказал солдат. И — руки в карманы, губы в трубочку — вниз по ступенькам побежал.

Пиф, как никому не нужная вещь, в уголок приткнулась. На какой-то ящик села. Откуда в башне Этеменанки ящик? Это же храм, главная святыня города... Но уж видно устроено так, что если вторглись куда солдаты, там никаких святынь уже не остается.

Посидела, поглядела, как взад-вперед злющий лейтенант ходит, кого-то распекает, с кем-то по рации препирается. Наскучило ей. Встала, к окну подошла.

Внизу расстилался Вавилон. Клубы дыма поднимались над кварталами Шуанна, Туба, Литаму, Новый Туба (пусть горит, вот уж трущоб не жалко), Карраби и Кандингирра, где начинались уже нарядные загородные виллы... Евфрат лежал голый — не было уже обоих мостов, а набережная во многих местах была разворочена взрывами. И незнакомым казался Пиф родной ее город.

Она отошла от окна и снова забилась в угол. Кругом кипела оживленная деятельность, ходили люди в сапогах и сандалиях, звучали озабоченные начальственные голоса, доносились ругань, хохот, выстрелы, потом вдруг залаял и захлебнулся пулемет. Пиф сидела и ждала. У нее онемели ноги, но она не могла двинуться.

Дважды перед ней останавливались люди. В первый раз тот самый злющий лейтенант. Она молча сунула ему свои корки. Он рассеянно взглянул на них, сказал «а-а...» и вернул.

Второй раз прицепился один из солдат. Пиф и ему показала корки, однако в руки не дала. Солдат обругал ее и ушел.

Никто не спросил, кто она, что здесь делает, почему притулилась на ящике с патронами и чего ждет с долготерпением животного.

Да и сама Пиф слабо понимала, зачем она сюда притащилась и какого чуда дожидается — одинокий островок посреди непостижимой для нее солдатской жизни.

Она не могла бы сказать, много ли времени прошло. Дневной свет в окнах башни померк, зарево пожаров стало ярче. Грохот постепенно стихал в городе. Стали слышнее человеческие голоса. Неожиданно смолкли выстрелы, и Пиф показалось, что настала тишина.

Она пошевелилась, потерла затекшие ноги и поняла, что очень голодна.

И тут башня оказалась полна народу. Пиф не поняла, в какой момент все эти люди заполонили помещение на третьем этаже, где она таилась все это время. Ходили, мигая вспышками, бойкие девицы с фотокамерами. Совали микрофоны прямо в губы плотному коротко стриженому военному в белом мундире (это и был генерал Гимиллу). Несколько встрепанных женщин трясли замусоленными блокнотами. Одна из них сорванным голосом допытывалась:

— Но численность жертв установлена?..

Генерал лениво отбрехивался. Да, установлена. Конечно, примерно. Разумеется, восстановлен. Да, гарантирует. Естественно, отвечает. У вас что, есть сомнения?

— Орудия — не аргумент! — ярился какой-то бородач, размахивая обслюнявленным микрофоном перед самым носом генерала. — Сжечь не значит ответить!

— Нам велено было расстреливать сторонников мар-бани, — холодно ответил генерал, отведя микрофон от своего лица и скроив брезгливую гримасу. — Если вы принадлежите к числу таковых, милостивый государь...

— Гуманизм! — надрывалась растрепанная женщина с блокнотом. Вторая стояла рядом и хищно скалилась, посверкивая очками с разбитыми стеклами.

Генерал обвел собравшихся равнодушным взором.

— Надеюсь, я ответил на все ваши вопросы, господа?

Ответом ему было настороженное молчание. Еще раз лязгнула фотокамера, озарив помещение мертвенным блеском вспышки.

— Отлично, — сказал генерал Гимиллу. — В таком случае позвольте мне сделать заявление.

Он не глядя протянул руку, и адъютант сунул ему в пальцы глиняную табличку, на каких пишутся все официальные документы. Тотчас же собравшиеся вновь жадно ощерились микрофонами, протягивая их к генералу, будто нищие за подаянием.

Генерал неторопливо отставил табличку на вытянутой руке — он был немного дальнозорок.

— "Глубоко сочувствуя народу вавилонскому, понесшему жертвы вследствие безответственных выступлений мар-бани, правительство вавилонское в храме Эсагилы сим постановляет: всех павших, независимо от их политических убеждений и обстоятельств гибели, предать достойному погребению. В случае, если убитый будет опознан родственниками или близкими и в случае, если означенным родственники погибшего убедительно докажут, что убитый являлся кормильцем семейства, означенному семейству будет назначена от правительства единовременная компенсация по утрате кормильца в размере 60 сиклей. На опознание убитых выделяются семь дней, считая с момента обнародования настоящего обращения к народу вавилонскому. Опознание будет производится в морге храма Гулы-Ишхары круглосуточно. Правила производства опознания будут вывешены на воротах храма".

Он отдал табличку адъютанту и негромко добавил:

— Пресс-конференция окончена.

И повернулся спиной, желая уйти.

— Генерал! — окликнул его один из журналистов.

Генерал Гимиллу обернулся, с явным неудовольствием поглядел на говорившего.

— Что-нибудь еще? Я чрезвычайно занят, знаете ли. Мне и так пришлось пойти навстречу вашим желаниям вопреки государственной необходимости и выделить драгоценное время на все эти разговоры.

Вперед выступили сразу двое — рослый черноволосый бородач и растрепанная женщина.

— Мы являемся представителями общественной организацией «Жизнь ради жизни», — агрессивно начал бородач. Женщина за его плечом кивала. — Мы настаиваем на том, чтобы представители общественных организаций были допущены в морг храма Гулы-Ишхары...

Генерал подумал немного и неожиданно согласился.

— Мы настаиваем на том, чтобы нас сопровождали представители иных организаций, — встряла растрепанная женщина.

— Например? — Гимиллу прищурился. Ему очень хотелось вышвырнуть нахалку в окно, и он вовсе не скрывал этого. К тому же, она была некрасива.

— Правительственных, — пояснила женщина.

Генерал продолжал глядеть на нее в упор, все более откровенно давая ей понять, НАСКОЛЬКО же она некрасива. И молчал.

И тут задерганный злющий лейтенант сказал:

— Здесь имеется представитель Государственного Оракула.

И безошибочно указал на Пиф.

Пораженная, Пиф поднялась. Злющий лейтенант подал ей руку. Как он ухитрился запомнить ее, если видел удостоверение служащего Оракула всего лишь мгновение и уже несколько часов не обращал ни малейшего внимания на ее присутствие?

Приволакивая ногу, Пиф подошла ближе к группе журналистов.

— Почему она хромает? — спросила растрепанная женщина. — Вы стреляли в нее?

— У меня ноги затекли, — хрипло объяснила Пиф.

Генерал Гимиллу фыркнул.

— Теперь я могу идти? — ядовито поинтересовался он. И, не дожидаясь ответа, вышел.

В ожидании, пока провожатые будут готовы выступить, журналисты бродили по комнате, где стало очень тесно и душно, возбужденно переговаривались между собой, перематывали фотопленку, листали блокноты с записями. Пиф снова подошла к окну. Чернота притаившегося внизу разгромленного города казалась беспредельной. Ночное небо озаряли пожары. Горизонт был беспокоен — горело даже далеко за городом.

Внизу, в Эсагиле, шла своя жизнь. Проезжали грузовики и бронетранспортеры. Внезапно оживал и начинал орать динамик — какие-то лязгающие команды, обильно разбавленные матом, без начала и конца, мгновенно смолкающие, когда выключали трансляцию. Несколько раз открывалась перестрелка, но и она смолкала, будто ножом обрубленная. Дважды Пиф слышала одиночные выстрелы. Растрепанная женщина, которая препиралась с генералом Гимиллу, подошла незаметно к окну и, услышав эти выстрелы, проговорила:

— Раненых добивают, сволочи...

Пиф отошла от нее подальше.

Ночь была бесконечной, но спать никому не хотелось.

Пиф нашла злющего лейтенанта и попросила у него поесть. Лейтенант глянул куда-то в угол, мимо Пиф, сунул ей в руки копченую рыбу с куском мокрого хлеба и ушел. Таясь от остальных, чтобы не отобрали, Пиф жадно проглотила хлеб и рыбу. Ей сразу стало легче и даже усталость прошла. И ночь сразу перестала быть бездонной.

Она снова села на ящик, обхватив колени руками. «СЛЕДСТВИЕ: ВОЗМОЖНОСТЬ СОЦИАЛЬНОГО ВЗРЫВА...» Она дала прогноз. Почему они допустили?.. Смутно она догадывалась, что ее предсказание каким-то странным, непостижимым образом повлияло на решение мар-бани начать мятеж.

И еще она знала теперь, что предсказание было неправильным.

«Жрица — пустой сосуд.»

А она, Пиф, — вовсе не пустой сосуд. Она полна любви и страха.

— Эй, девка, — позвал ее кто-то тихим осипшим голосом.

Она подняла глаза. Злющий лейтенант. Стоит рядом, протягивает ей плоскую жестяную флягу.

— На-ка.

Она взяла, поболтала флягой. Там что-то плеснуло. Ей хотелось пить, поэтому она бросила на лейтенанта благодарный взгляд. Лейтенант неожиданно усмехнулся.

Во фляге была водка. Пиф закашлялась от неожиданности.

— Вот блядь!.. — пробормотала она. И приложилась к фляге уже поудобнее.

Сделав еще несколько глотков, вернула владельцу.

— Ух. Спасибо.

Тот забрал флягу, завинтил потуже пробку и ушел.

Постепенно Пиф сморил сон. Она так и заснула в ярко освещенном помещении, под громкие возбужденные голоса журналистов.

Их выпустили из башни только к полудню следующего дня. Пиф проснулась оттого, что ее мучила страшная жажда. Она грызла губы и злилась. Но почти сразу же после ее пробуждения в башню вошел генерал Гимиллу и негромко сказал:

— Господа, конвой готов сопровождать вас. Убедительно прошу соблюдать порядок и спокойствие, иначе к вам будут применены санкции. В городе объявлено военное положение.

Храм Гулы-Ишхары находился в Шуанне, где вчера ночью лютовали пожары. Из развалин домов поднимался дымок. В пыльном летнем воздухе стоял едкий запах пожарищ.

Журналисты оживленно вертелись по сторонам, то и дело наводя камеры на сгоревшие дома. Кто-то из них горько рыдал, поскольку видеокамера оказалась разбитой. В голове у Пиф мутилось от жажды. Она подошла было к общественному колодцу, но солдаты отогнали ее, сказав, что местные жители сбрасывали туда трупы.

Во дворе храма распоряжались солдаты. Танк хозяйски расположился на клумбе, сломав несколько розовых кустов и разметав гусеницами при развороте комья жирной черной земли — драгоценнейшей земли, которую привозили сюда из Барсиппы и Урука.

Журналистов провели в просторные Залы Смерти — попросту говоря, в морг, где холодильные установки поддерживали постоянную температуру. Погибших продолжали сносить — работа по очистке города еще не завершилась.

На стеллажах в два яруса лежали одеревеневшие тела. Пожилой раб в черном ватнике и валенках на босу ногу ковылял от трупа к трупу. Непрерывно слюня химический карандаш, писал номер на босой ступне очередного покойника и ковылял к следующему. Когда журналисты входили в Зал Смерти, он как раз выводил номер 381.

Все вновь вошедшие тут же замерзли и принялись стучать зубами. Пиф отделилась от журналистов и стала медленно ходить между стеллажами, разглядывая лица убитых. Растрепанная женщина нагнала Пиф и повисла у нее на руке.

— Что вы скажете как представитель Государственного Оракула?

Пиф тупо посмотрела на нее.

— О чем?

— Как — о чем? Об этом бесчеловечном избиении!

— ...СЛЕДСТВИЕ: ВОЗМОЖНОСТЬ СОЦИАЛЬНОГО ВЗРЫВА... — проговорила Пиф.

— Вы согласны, что политика нынешнего правительства зашла в тупик? В экономический и социальный тупик? — наседала женщина.

— Да, — сказала Пиф, чтобы та отвязалась.

— Но как представитель государственного...

— Я не знаю, — с раздражением произнесла Пиф. И добавила, ощутив неожиданный прилив сил: — Пошла на хуй, липучка.

Женщина, оскорбленно вереща, отстала.

А Пиф пошла дальше.

— "Триста... восемьдесят... пять..." — бормотал служитель в ватнике, мусоля карандашом чью-то грязную мертвую пятку.

Пиф подошла поближе, поднялась на цыпочки, чтобы увидеть лицо.

— Беда, девка, — сказал ей дружески раб. — Ты гляди, сколько народу побили. И все несут и несут.

Пиф молча смотрела на убитого номер 385. Он лежал, запрокинув голову, одна рука на груди, другая слегка развернута тыльной стороной. У сгиба локтя синела татуировка — номер. Пиф видела цифры: 812... университетский шифр. И дальше средний балл: 3.3 — да, он плохо учился. Он вообще не был усерден, ни в университете, ни потом, в Оракуле...

— Во как, девка, — повторил служитель. — Страсть, чего наделали.

Пиф смотрела на мертвеца и молчала. У него было безобразное синее пятно на переносице.

Раб сказал:

— Знакомца встретила, что ль?

Как о живом спросил.

Пиф кивнула. И прибавила:

— Кажется...

Раб ухватил мертвеца за плечо, повернул набок.

— Гляди, девка, в затылок его застрелили, — сказал он. — Вот ведь зверье... А перед тем еще и били.

— Положи его, — сказала Пиф. — Не трогай.

Она старалась, но не могла его узнать. Да и нечего было узнавать в этой окоченевшей пустой оболочке, где не оставалось больше никакого Бэды. По этой брошенной оболочке она даже плакать не захотела.

Да, но если он ушел, то куда? Где он, в таком случае, если здесь его больше нет?

Пиф поглядела по сторонам. В противоположном углу щелкали фотоаппараты, несколько человек осаждали руководителя работ по очистке города — тот на свое несчастье зашел в храм посмотреть, как идут дела.

Шаркая валенками, служитель пошел дальше ставить номера.

Мертвец лежал и бессмысленно таращился в потолок.

Пиф набрала полную грудь воздуха, насколько позволяли легкие, запрокинула голову к теряющемуся в полумраке потолку и страшным, нечеловеческим почти, голосом закричала:

— Бэ-э-эдааа!..

В СВЯЗИ С НЕОБХОДИМОСТЬЮ КАЧЕСТВЕННО УЛУЧШИТЬ РАБОТУ ГОСУДАРСТВЕННОГО ОРАКУЛА И ПРИНИМАЯ ВО ВНИМАНИЕ ВАЖНОСТЬ ЭТОГО УЧРЕЖДЕНИЯ ДЛЯ ЧЕТКОЙ РАБОТЫ ВСЕГО ГОСУДАРСТВЕННОГО МЕХАНИЗМА ПРАВИТЕЛЬСТВА ВАВИЛОНСКОГО...

ПРИКАЗЫВАЮ:

...КОРЕННАЯ РЕОРГАНИЗАЦИЯ... КАЧЕСТВЕННЫМ ОБРАЗОМ... (и так далее)

...ОТНЫНЕ ДОЛЖНОСТЬ ВЕРХОВНОГО ЖРЕЦА СЧИТАЕТСЯ УПРАЗДНЕННОЙ. ДЕЙСТВУЮЩИЙ ВЕРХОВНЫЙ ЖРЕЦ ПОДЛЕЖИТ УВОЛЬНЕНИЮ С ВЫПЛАТОЙ ВЫХОДНОГО ПОСОБИЯ В РАЗМЕРЕ ПЯТНАДЦАТИ МЕСЯЧНЫХ ОКЛАДОВ.

ВВЕСТИ ДОЛЖНОСТЬ ВЕРХОВНОГО МЕНЕДЖЕРА С ОКЛАДОМ В РАЗМЕРЕ, РАВНОМ ОКЛАДУ ВЕРХОВНОГО ЖРЕЦА...

...ЗА НАРУШЕНИЕ ТРУДОВОЙ ДИСЦИПЛИНЫ, ЗЛОСТНОЕ НАРУШЕНИЕ ОБЕТА БЕЗБРАЧИЯ И БЕЗОТВЕТСТВЕННОСТЬ ПРИ ДАЧЕ ПРОРОЧЕСТВ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВАЖНОСТИ, ЧТО ИМЕЛО НЕОБРАТИМЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ И ПОСЛУЖИЛО ДЕТОНАТОРОМ (и так далее) МЛАДШУЮ ЖРИЦУ, ИМЕНУЕМУЮ ПИФ, УВОЛИТЬ ИЗ ОРАКУЛА ЗА ПРОФЕССИОНАЛЬНУЮ НЕПРИГОДНОСТЬ БЕЗ ВЫХОДНОГО ПОСОБИЯ.

...ХАЛАТНОСТЬ И БЕЗАЛАБЕРНОСТЬ... ВЕСЬ ПЕРСОНАЛ МЕДИЦИНСКОГО КОРПУСА ОШТРАФОВАТЬ НА СУММУ МЕСЯЧНОГО ОКЛАДА...

...ИМЕНУЕМУЮ КАНДИДА... ...С ПУБЛИЧНЫХ ТОРГОВ...

Ну вот, собственно, и все.

Прах

...Стало быть, умер.

Наставник Белза умер. В своей постели, как и хотел, в собственной, на заработанные деньги купленной квартире в центре Вавилона, и жена даже не заметила, как отошел. Просто перестал дышать, в чем она удостоверилась лишь наутро, да и то не сразу.

Мертв. И ничего с этим поделать нельзя.

Асенефа посмотрела на себя в зеркало, прежде чем занавесить его марлей, какой нынешним летом закрывали окна от комаров. Будто прощалась. Увидела глаза иконописной красоты, в двойных кольцах ресниц и усталости. Рот увидела, маленький, узкогубый. Остренькие скулы. Такому лицу только вдовий платок и впору. Поглядела — даже не вздохнула. И закрыла свое лицо ржавой от пыли марлей. А других зеркал в доме не было.

Ушла в кухню, там засела. Сварила себе кофе. Потом еще раз сварила кофе, но допивать уже не стала — сердце забухало в горле. Пусто на душе и спокойно. И делать ничего не хотелось. Рука не поднималась делать что-то. По телефону позвонить разве что?

Ну, и куда звонить — в милицию, в скорую? Нелепость и того, и другого очевидна. Он умер.

Что, спрашивается, делать здесь милиции?

— Уважаемая госпожа Смерть, вам придется последовать за нами. Вы подозреваетесь в совершении преднамеренного убийства.

— Я не стану отвечать на вопросы, пока не позовут моего адвоката.

Тут же и рыло адвоката вылезет...

Асенефа мотнула головой: сгинь, бес.

...Потом врачи — как приходили они всю жизнь из районной поликлиники (да и из ведомственной, от Оракула кормившейся, тоже):

— Анальгин с амидопирином три раза в день после еды... и хорошенько пропотеть...

Она посмотрела в раскрытую дверь кухни. А он остывает — там, в спальне.

Залпом допила кофе, только сейчас поняв, что забыла положить сахар. Решительно отодвинула табуретку, чтобы не мешала, и водрузила себя на колени, лицом в сторону прокопченной вентиляционной решетки под потолком в углу кухни, где по достоверным данным компаса находился восток.

Глубоко вздохнула. Итак...

— Отче наш, который на небесах... Раз ты — наш отец, значит, мы все — братья и сестры, так, получается? Нет, это неправильно. Неправильно, потому что в сердце своем я чувствую иначе. Ведь ты заглядываешь иногда в мое сердце, господи? Тогда ты знаешь, что я стала бы лицемерить, говоря: «отец наш». Я Асенефа, ты помнишь меня? Мне дали имя египтянки, жены этого раздолбая Иосифа, который сны толковал. Удачно толковал, на чем и поднялся. Совсем как мой Белза. Мой персональный Иосиф. Он мертв. Вон, в комнате лежит, можешь полюбоваться. И скоро набегут все его бабы, не сомневаюсь. Завоют, суки. Мои сестры, если уж ты — наш отец.

Ну ладно, Манефа — она моя сестра. Моя настоящая сестра. Я ее люблю. Он трахался с ней, когда она только-только приехала из Кадуя поступать в институт, молоденькая была, нежная. Лучше уж с ним, чем с этими козлами из ихнего института.

Актерка тоже оказалась славной, к тому же, он ее бросил. С Актеркой он трахался, когда я валялась в больнице после этого чертова аборта с этим чертовым воспалением. Ты не думай, господи, я на тебя не в претензии, так мне и надо за то, что дитя извела.

Да, еще есть Марта, немка белобрысая. Сестра ли она мне? Она в тебя, господи, можно сказать, и не верует, до того тебе дела быть не должно, да и мне тоже. Ну, с Мартой он, естественно, трахался неоднократно. Не скажу, что меня это так уж раздражало. Трудяга Марта, этого не отнимешь. Вкалывать горазда. Пусть — будет мне сестра и Марта.

Но вот Мария, эта сучара... Скажи на милость, почему я и ее должна считать своей сестрой? Только потому что Марию он трахал тоже?..

Ах нет, я запуталась. Ты — наш отец вовсе не потому, что он переспал со всеми моими подругами.

Ты — наш отец на небесах...

Итак. Отче наш, иже еси на небесех...

Тьфу! Да не сестра мне Мария, еб ее мать! Не сестра!..

Что есть праведник?

Человек пьет водку. Он, несомненно, не праведен.

Логично.

Но бывает и наоборот: можно пить водку и все равно быть праведным. Сколь великолепно подобие Божье, даже когда оно и лыка не вяжет. И тогда получается, что любой человек есть праведник. Бесконечно восхищение мое перед праведностью этого жалкого, смертного существа.

Можно не пить водку и быть праведным. Скука-а...

И совсем уж несообразно: и водку не пить, и праведным не быть.

Ладно.

Что есть грех?..

— Мария, Мария! Ты скоро? Вода нужна!

— Иду, мама!

Возит багром в неглубоком колодце. Ведро бьется о бетонные кольца, никак не хочет тонуть, никак не желает зачерпнуть воды.

— Да Мария! Тебя за смертью посылать!

Мать кричит из кухни. И чего ее, спрашивается, на выходные потащило на дачу, в такой-то мороз? Сидеть бы сейчас в городе, в теплом кресле, книжки читать. Зимой на даче так холодно. Только и радости, что у печки потереться, послушать, как дрова трещат, только и удовольствия, что перечитать по сотому разу подшивки старых журналов «Вокруг света» — еще отец выписывал. Мать все в растопку норовит пустить, а Мария не дает.

— Ма-ша!

Налегла посильнее на багор, кольцо по ведерной ручке скользнуло, с дужки соскользнуло, ведро водой захлебнулось, с багра соскочило, в колодце мелькнуло — и пропало.

— Мам, я ведро утопила...

На крыльцо мать выходит — в дачном фартуке, из занавески сшитом. Летом веет от ее фигуры: и от фартука этого, и от волос, из-под косынки выбившихся, колечки седеющие, и от запаха жареной картошки, за нею следом выскочившего на морозный воздух.

— Маша. Сколько можно ждать?

— Да утопилось ведро, мам.

— Как — утопилось? — И понесла на одной ноте, точно по покойнику завыла: — Не дочь, а наказание, и в кого только такая уродилась, ленивая, нет чтобы на работу нормальную устроиться, все какие-то мечтания... Нет, добром все это не кончится, помяни мое слово...

...Что есть грех? Злые поступки совершаются добровольно. Это очевидно. Настолько очевидно, что даже как-то не по себе делается.

А вот добрые?..

Да, я стояла с Белзой в очереди. Какое-то кафе, «Лакомка» или «Сластена», не помню. Он обожал пирожные с кремом и обжирался ими. А сам тощий, как дрань, из какой лапти плетут. И я громко сказала про злые поступки. А какая-то женщина, что стояла перед нами и, видно, слушала разговор — ну да, я так раздухарилась, что вся «Сластена», небось, слышала! — она повернулась и в упор спросила: «А добрые?»

Добрые поступки чаще всего совершаются из-под палки. Хотела бы я знать, почему...

— ...Разве мы с отцом так тебя растили? Мы ли не отдавали последнее, только бы поступила в институт, только бы выучилась, вышла в люди. Я вот неграмотная, всю жизнь маюсь, все для дочери, для кровинушки. Отблагодарила, спасибо...

— Скучно, мам. Помолчала бы.

— Вот как она с матерью разговаривает!

Всплеск рук, покрасневших от работы, распухших — обручальное кольцо так и въелось в безымянный палец. Ох и тяжел удар мясистой натруженной кисти, если по материнскому праву вздумает проучить дочь по щекам!

— Это так она с родной матерью разговаривает! Постыдилась бы, ведь из института выгнали, замуж никто не берет — еще бы, кому нужна такая, рук об работу марать не хочет, все стишки царапает...

— Да скучно же.

— Скучно ей!.. — И со слезами: — Скучно ей, видите ли...

Дверь захлопнулась. За дверью исчезли и мать, и летний фартук, и запах жареной картошки. У колодца на снегу стоит Мария без шапки, волосы черными прядями по плечам, ведро утопила. И закрытой двери говорит Мария:

— Господи, как я люблю тебя, мама. Как я люблю тебя.

Первое, что сделала, возвратившись в город, — позвонила Белзе. Трубку сняла Асенефа. Вежливость выдавила из Марии слова, точно зубную пасту из старого тюбика:

— Как дела, Аснейт?

Египтянка ответила:

— Помаленьку. Сестра из Кадуя на днях приезжает.

— Манька-то?

— Это ты — Манька, — процедила Асенефа. — А она — Манефа.

Мария легкомысленно отмахнулась.

— Да, я и забыла. У вас же полдеревни все Манефы...

Асенефа помолчала немного. Потом — из той же выморочной вежливости — спросила:

— Ну, а ты как?

Зачастила, тараторка:

— Представляешь, моя мать, вот сумасшедшая баба, потащила меня на дачу. Курятник свой укреплять. Я говорю: работяг наняли, деньги дадены, чего еще укреплять-то? Нет, говорит, надо проследить, сейчас халтурщиков и обманщиков много.

— И правильно, — сухо сказала Асенефа. Одобрила матери марииной поступок. — Народ нынче жулье, за всеми глаз нужен.

За один голос только удавить бы египтянку. Как вату жует.

— В общем, три дня проторчали на холоде, форменный колотун. Кроме сосен ничего не видали. А я ведро в колодце утопила, — похвалилась Мария. Больше ведь все равно говорить не о чем. Асенефа молчит, слушает. — Ух, мать и ругалась. Ей теперь на месяц разговору хватит. Зато съехали в тот же день, воды-то не достать. Ведро вот новое покупать придется...

Поговорили достаточно, чтобы к главному перейти. Мария ждала этой секунды с радостным нетерпением, Асенефа — со злорадством.

— А Белза дома?

— Дома, — мстительным каким-то тоном сказала Асенефа.

Мария помялась немного.

— Можно его?..

— Нельзя.

Как отрубила.

Все, мой он теперь. Ради этого стоило и Белзу потерять.

— Почему же? — спросила Мария.

Скандала, сучка, хочешь. Чтобы из-за мужика я тебе в рожу вцепилась — вот чего ты хочешь. А не будет тебе никакого скандала. А будет тебе по грудям и в поддых.

— Он мертв, — сказала Асенефа. — Умер Белза.

Чугунной гирей в грудь Марии ударили эти слова. Она поверила сразу. Ничего не сказала, аккуратно положила трубку на рычаг.

И Асенефа трубку положила. Стояла возле телефона и улыбалась.

...На ко-го ты ме-ня по-ки-и...

Со стены мутно глядел огнем осиянный лик Джима Моррисона. Слушал мариин вой.

Не одобрял.

Утопая в снегу, идет Марта по городу. Белобрыса Марта, коренаста Марта, обременена сыном Марта. От первой любви, в семнадцать лет рожденный, скоро догонит в росте непутевую свою, юную свою мать.

Утром ей Мария позвонила, стучала зубами о телефонную трубку, рыдала, насилу разобрать, чего хотела. А разобрав, так и обмерла. Умер. Ее, Марты, нелегкой жизни утешение.

А она сильная женщина. До чего губительно это для бабы — сильной быть.

Повесила трубку, не стала Марию утешать — что без толку время тратить. Найдется кому Марию утешить. Ей, Марте, перво-наперво надо не сопли этой бляди вытирать. Перво-наперво денег достать надо. Похороны — вещь дорогая.

Ну, кольцо обручальное, от матери досталось. Марте не пригодится, не выйдет замуж Марта, некогда ей — работа да ребенок всю ее съели, все косточки обглодали. Дубленка еще есть хорошая, из гуманитарной помощи. Продать. Все равно Марте мала, сыну велика, да и покрой девичий. Но на все время надо.

А тело, Мария сказала, так у Асенефы и лежит. Стервятницей сидит египтянка над Белзой, даже в морг отдать не хочет. Так и разложится ведь Белза в постели, глядишь, и хоронить будет нечего.

Да и какая Асенефа египтянка? Только и древнего в ней, что имя. Разве ж знала простая вологодская бабушка, когда понесла внучку регистрировать (родителям некогда было, родители лес валили, деньги зарабатывали, а леса в Кадуе знатнейшие, знатнее ливанских кедров), разве ведала простодушная старушка, выбирая девочке из православных святцев имя, что оно означает «посвященная Нейт»?

Нейт — ночь.

Вошла, распростерла руки, перья черные свесились с локтей и плеч до пола, тщательно намытого хозяйственной Асенефой. Прекрасна ликом Ночь, печальна, безжалостна Ночь.

— Встань, моя жрица, моя посвященная, ответь: кто здесь лежит перед тобой на постели, точно спит безмятежно?

— Это мой муж, мой возлюбленный, мой брат.

— Кто смотрит на меня из-за закопченной вентиляционной решетки, точно из застенка? Кто пылающим взглядом продирается сквозь жирные лохмотья пыли?

— Это христианский боженька глядит на нас с тобой, Нейт, звездная моя, оперенная моя, крылатая ночь, это его лицо за решеткой озарено рассветом, ибо там, где решетка, — восток...

...Да святится имя Твое... И это правильно, здесь я согласна. За то, что всему дано свое имя и для каждого поступка есть название и всякому чувству приготовлено свое слово. А слово само по себе божественно и является Богом...

Вот когда Юсуф, муж Асенеф, пытался из Египта написать письмо своему отцу Якубу, он неизменно начинал с того, что восхвалял Бога. Благочестив, стало быть, был Юсуф. И имя Бога сжималось до первой буквы, а буква свивалась в точку — и что больше этой точки мог сказать Юсуф своему отцу о мире и о себе в этом мире? Ибо в одной этой точке содержались сведения обо всем, что дано только знать человеку... Так открылась истина слова Юсуфу, женатому на Асенеф. На Аснейт. Ибо таково мое имя, господи. Имя той, что пытается охватить мыслями вечную сияющую точку, в которой заключен Бог...

И как же восславить мне тебя, если...

...Черт, опять телефон, и когда только эти бляди угомонятся...

Хоть и темных языческих верований держалась Марта, а Белзу решила почтить по вере его. Белза же, отслуживший Оракулу Феба-Аполлона пятнадцать лет, перевалив за сороковой год жизни, стал склоняться в сторону христианства, которое в последние годы неожиданно начало набирать силу в Вавилоне.

Вот и вошла Марта в лес колонн христианского храма, на дверь черную с золотым крестом наткнулась, как на неодолимую преграду, — закрыт был храм. Справа же и слева от двери двумя неподвижными сфинксами, двумя Анубисами сидели нищие. Оба средних лет, не старше пятидесяти. Мужчина — скособоченный, с рыжей всклокоченной бородкой. Баба — в сером толстом платке, волос не видать, лицо круглое, глаза черные, цыганские. Застыли просящие подаяние, как неживые, — безмолвные стражи закрытой двери, крестом запечатанной. Кто же им подаст, если храм пуст? Для чего сидят?

— А что, закрыто? — зачем-то спросила Марта, хотя и без того было понятно.

Нищие продолжали безжизненно глядеть в одну точку. Марта порылась в карманах, выдала каждому весьма умеренную, хотя и не совсем скупую милостыню. Цену деньгам Марта знала, поскольку сама зарабатывала, потому и одарила нищих, сообразуясь с полезностью получателей. Те взяли с охотой. Теплыми оказались их руки, несмотря на морозец, хоть и грубыми на ощупь. И сразу ожили. Как автоматы, если в них опустить монетку. Бойко замахали крестами, забормотали «дай Бог здоровьичка, дай-то Бог здоровьичка».

— Вы вот что, — строго сказала им Марта. И они с готовностью замолчали, подались вперед, готовые слушать. — Здоровьичко-то уже не понадобится. Молитесь за упокой души. Только как следует молитесь, поняли?

— Умер кто? — спросила нищенка, вздрогнув.

Марта кивнула.

— Близкий, что ль?

Марта опять кивнула.

— Ой, горе-то какое, горе! — залопотала нищенка. — Ох, горе!.. Молодой был-то?

И черные глаза пытливо и страдальчески остановились на лице Марты.

И снова кивнула Марта.

— Горе-то, — вздохнула нищенка.

И снова застыла в сфинксовой неподвижности.

...Да и женился он на этой стерве египтянке, только на имя и польстившись...

Смерть и Белза. Никогда прежде в мыслях Мария не связывала их, хотя и знала, что Белза умрет раньше нее. Все-таки старше он на одиннадцать лет. Они познакомились перед новым годом, только в каком же году?

— Маша, сходи за хлебом.

— Сейчас.

Белза сам, через какого-то дальнего знакомого, пятнадцатая вода на чужом киселе, теперь уже прочно забытого, попросил устроить их встречу. Слушал рассказы о Марии, два месяца слушал, облизывался, интриги плел, чтобы свели с нею. Девушка, нелепая и прекрасная, пишет стихи, никак не может их напечатать — и не сможет никогда, потому что нелепа и прекрасна! — где-то бродит по Вавилону, мимо Белзы, не дается в руки...

«Мария, я, кажется, нашел тебе издателя». — «Не может быть. Никогда и никто не найдет мне издателя. Все находят для меня только ебарей. И половина этих ебарей на самом деле импотенты, это они комплексы так избывают, психоанализом занимаются сами с собой, пренатальные матрицы изживают, в задницу им хуй!» — «Да нет же, Мария, этот, кажется, настоящий...»

Он и оказался — настоящим. Во всяком случае во всем, что касалось эрекции. А насчет всего остального, включая и обещанные публикации в толстых журналах, разумеется, херня. Что и требовалось доказать.

Предновогодним вечером, в мишурной и пестрой толпе, пропустив мимо целое стадо Санта-Клаусов, на условленном месте в переходе метро Мария ждет. О месте и времени договаривались долго, раза три или четыре созванивались, ибо Мария вечно путается в пространстве, вечно она в заблудившемся состоянии. А он опоздал. Она чуть с ума не сошла — вдруг все-таки заплутала и не там ждет!

Сволочь, наглец. Вывалился откуда-то из синевы пасмурной ночи, расцвеченной гирляндами огней, капюшон со светловолосой головы сбросил, открыл узкое лицо с очень светлыми зеленоватыми глазами.

И в эти ясные глаза, в этот летний крыжовник, Мария выпалила единым духом: «Для того и дождалась, чтобы послать на хуй, если даже вовремя прийти не можешь, то какой с тебя прок, издатель нашелся...»

— Маша, сходи за хлебом.

— Сейчас.

— Деньги в коробке у телевизора.

— Хорошо.

Быстрым движением — скорее, пока не ушла, не улетела, удерживает за плечо. «Вы торопитесь?» — «А ты как думал? Что я новый год тут буду встречать? В метрополитене?» Последнее слово процедила с особенным удовольствием.

«Дайте хотя бы стихи».

Со всем презрением, какое сумела в себе наскрести по сусекам, Мария бросила: «Неужели ты думаешь, что я сразу так вот неизвестно кому принесу свои стихи?..»

Стихи лежали в сумочке, отпечатанные в разное время на разных машинках, по большей части очень плохих. И он, похоже, очень хорошо знал об этом.

«По крайней мере, позвольте вас проводить».

И чтобы совсем уж идиоткой не выглядеть, взяла его под руку — снизошла. «Хрен с тобой, провожай, коли делать нечего...»

— Маша, ты еще не ушла?

— Сейчас.

— Не сейчас, а сию минуту!

Итак, Белза мертв. Никогда не думала, что не встретит больше этот удивленно-радостный взгляд крыжовенных глаз.

Снят запрет на слово, ибо проникло оно в мысли, и каждый час жизни им окрашен.

Снят запрет на слово, ибо когда мы говорим: «обедать, спать», думаем: «смерть, смерть».

— Маша!

Звонок в дверь, Асенефа отворила сразу. На пороге молодой человек в строгом черном костюме, лицо омрачено профессионально-кислым выражением. На него глянула из саркофага черного вдовьего одеяния Асенефа — остренькая, поджарая, взгляд цепкий.

— Соболезную, — скороговоркой начал он прямо с порога. — Я агент из похоронного...

— Проходите.

Оценив деловитую повадку женщины, агент вздохнул с видимым облегчением, извлек из тощего портфеля, тоже черного, блокнот с бланками заказов и два листа истасканной фиолетовой копирки.

— Куда?

— Лучше на кухню.

Да уж, лучше на кухню. Потому как в спальне третий день спит мой Белза. И незачем ему разговоры наши слушать.

Агент удобно устроился за обеденным столом. Крошки тщательно стерты, кругом стерильная вдовья чистота, от которой выть хочется живому человеку. Разложился со всем своим бюрократическим барахлом.

— Хоронить будете или кремировать?

— Хоронить.

Агент проложил копиркой три экземпляра бланка заказа, прилежно начал строчить, время от времени задавая вопросы.

— Покрывало: кружевное, гардинное, простого полотна, простого с рюшами?

— Кружевное. С рюшами.

— Подушка тоже кружевная? Рекомендую простого полотна, изящнее выглядит.

— Кружевная.

— Да, не забудьте одежду. Костюм, белье, тапочки. Тапочки рекомендую также заказать у нас.

— Хорошо, пишите.

— Кто вам обряжает? Служители морга или предпочитаете религиозные организации? В комплекс наших услуг входит сервис по заключению договоров с монастырями, храмами и капищами.

Асенефа оглянулась на дверь кухни. Агент поднял голову.

— Так что писать?

— Сама обряжаю, — буркнула Асенефа.

Агент пожал плечами. Дескать, ваше дело, дамочка, насильно никто не заставит, а только бы лучше дело сделали специалисты...

— Услуги плакатария?

— Что?

— Плакальщиц заказывать будете?

— У него и без наемных целый гарем наберется, — мрачно сказала Асенефа. — Готовы уж, под окнами только что не торчат.

Агент поставил в бланке прочерк.

— Гроб?..

— Повапленный.

Агент поднял глаза.

— Это дорого стоит.

— Знаю. Я заплачу.

Агент попросил поставить подпись и отдал Асенефе третий экземпляр, самый слепой.

— Послезавтра ждите.

— Спасибо. Я провожу вас.

— Благодарю вас.

— До свидания. Сожалею, что по такому печальному поводу...

— До свидания.

Говнюк и пидор.

Мария и Марта у Марии в доме. Большая комната в гигантской коммунальной квартире, холодная, с мертвым камином. Как топить, если трубу наружу не вывести? Этаж-то не последний. Мария, правда, пыталась топить «по-черному», да еще черновики какие-то жгла, бесноватая, чуть пожар не устроила. Мебель старая, на века срубленная руками подневольных людей. Из-под палки трудились, вот и результат налицо. Так мать говорила торжествующе, всякий раз, как Марию укоряла.

Тонкая, как прутик, ключицы трогательные и шея ботичеллиевская, длинные черные пряди — совсем потерялась Мария в огромном этом доме.

Сидела на подоконнике, смотрела в окно, на проезжающие машины. Снег мелко сыпался на обледеневшую мостовую Вавилона, на торгующих старух, не таял на их платках и варежках.

— Как запомнить нам хотя бы одну снежинку? — говорила Мария.

Марта, накрывавшая на стол, замерла с чайником в руке.

— Смотри, сколько их. Да оставь ты свой дурацкий чайник, иди сюда.

Марта поставила чайник на стол, подошла, села рядом.

— Вон одна побольше других, — задумчиво проговорила Мария. — Только и ее толком не углядеть. Слишком быстро летит.

Так человек смотрит на снег — и хотел бы, да не видит. Так снег смотрит на человека — не знает о нем, потому и не видит.

Так — рассеянно и любяще — на человечество смотрит Бог.

Покой и печаль сходили от этих слов на Марию и Марту. Так, омрачась, смотрели в окно. Молчали.

Потом Марта сказала:

— Благословен, должно быть, тот, на ком задержался его взгляд, пусть на миг.

Мария повернулась, встретилась с ней глазами.

— Ах, нет. Знала бы ты, как это страшно.

Прошло время, сели пить чай, задернув занавески. Говорили о том, о другом, а думали об одном: Белза лежит мертвый.

— Как ты думаешь, она отвезла его, наконец, в морг?

Марта пожала плечами.

— Откуда мне знать.

— Что же, он так и лежит в ее постели?

— Я не знаю, Маш. Может, так и лежит.

С силой Мария повторила, уточняя безжалостно:

— В вонючей асенефиной постели.

Встала, взялась за телефон. И прежде, чем разумная Марта успела ее остановить, набрала номер.

— Аснейт? Привет, это Мария. Слушай, египтянка, а прах-то где?

— Не доберешься, сука.

Наконец-то обе перестали притворяться. И так легко им стало.

— У тебя, что ли?

— Да.

— И что, еще не протух?

И самой страшно стало, когда такое вымолвили бесстыжие уста. А Асенефа и бровью не повела.

— Не протух.

— Нетлен лежит?

— Нетлен.

И трубку бросила.

Ах ты, сучка, и попка у тебя с кулачок, шершавая, вся в прыщах от сидения на конторских стульях.

Асенефа повернулась к мертвецу. А ведь и правда, подумалось ей, Белза лежит в постели вот уже четвертый день. Лежит как живой, и даже не пахнет от него. Будто спит. Даже муха — вон, под потолком бьется — и та на него не садится. Только окоченел Белза, а так — нетлен.

Вздохнула Асенефа и вновь за тяжкий труд взялась — молиться.

— ...И остави нам грехи наши... «Наши»... Что, чужие грехи тоже замаливать? Нет уж, господи, некогда мне за других колени протирать. Извини. Одних только моих наберется на целую книгу, потолще телефонного справочника «Желтые страницы».

Вот, к примеру. Я ненавижу любовниц моего мужа. Ненавижу. А за что? Мне-то лично что они сделали? Белза был таков, сам знаешь, господи, его на всех хватало. Ах, тяжкий грех — ненависть. Ведь ребенка тоже из-за этого извела. Не хотела, чтобы его бесстыжие зеленые зенки пялились на меня с невинного детского личика. Не хотела второго Белзы. Дитя извела. После этого никакое убийство грехом не покажется. А ты, господи, любить велел.

Смирение, сказано, страшная сила. И любовь — страшная сила. Она человека в бараний рог гнет, ты только сумей возлюбить его как следует.

Хорошо же, возлюблю! Я так вас возлюблю, суки, что передохнете у меня!..

— А ведь Актерке-то мы не позвонили, — спохватилась Марта. Вскочила, всегда готовая к действию.

— Актерка? — Мария сморщила носик. — С ней он и пробыл-то дня три, не больше, Она уж и забыла его поди.

Марта покачала головой. Взялась решительно за телефон.

— Он ее из такого говна вытащил... Забыла? Она бы по рукам пошла, либо от голода бы подохла...

— Вытащил, как же. Жизнь девушке спас. А потом в еще худшее говно — да рылом, рылом, чтоб неповадно было, — сказала Мария.

Знала, о чем говорила. Сама Актерку три дня вешаться не пускала. Сидели днями и ночами напролет на этом самом подоконнике, две любовницы одного Белзы. И что в нем хорошего? Тощий да плешивый. Одного в нем богатства, что хуй до пупа.

А Белза тогда, как Бемби в пору первого весеннего гона, бегал за Манефой. Ах, какая девочка была, провинциалочка из вологодских лесов, нежная, трепетная. И Набокова читала. И Кортасара читала. И Борхеса. А Джойса не читала. «Как вы сказали? Джойс?» И этот ясный детский взгляд из-под русой челки. «Я запишу, если позволите. Я непременно прочитаю Джойса». — «Да уж, ты непременно прочти», — строго сказал Белза. А у самого слюни текут, в глазах крапивная зелень, остатки светлых волос на лысеющей голове встали золотым венцом. И посмеиваясь себе под нос, глядела на это с дивана Мария.

Какая чистая девочка была Манефа. Таких Белза не пропускал.

В комнату вошла мариина мать — тяжелым шагом много работающего человека, плюхнулась в кресло у входа. В ответ на раздраженный взгляд дочери дрогнула ноздрями. Марте кивнула — уважала Марту, даром что гулящая, да работящая.

— Вы разговаривайте, разговаривайте, девочки, я вам мешать не буду.

Гробовое молчание повисло после этого. А мать сидела, зажав между колен ручную кофемолку, и терпеливо вертела ручку. Видать, на кухне этим занималась, а на кухне пусто, скучно, пришла к теплому столу, где чайник и чашки. Зерна перетирались и ссыпались тонким порошком в ящичек.

— Вот, — сказала мать, забыв свое обещание не мешать, — электрическая кофемолка-то сломалась, приходится вручную. Эта еще бабкина, старинная, теперь таких вещей и не делают. А починить электрическую некому. Все наперекосяк с той поры, как отца не стало. И эта вон совсем от рук отбилась, кофе и то намолоть некому, зато пить охотников много...

— Мама! — в сердцах сказала Мария. — Иди лучше к Татьяне Пантелеймоновне, она с удовольствием поговорит с тобой. Расскажи ей, как я ведро утопила. И как кофе намолоть некому. И как целыми днями смотрю в окно с кислой рожей. Поговори о современной молодежи... Только оставь ты меня, ради Бога!

Мать встала, сглотнула. Перед Мартой стыдилась. И, с красными пятнами на скулах, молча вышла из комнаты.

Марта проводила ее долгим взглядом.

— Если ты так ненавидишь свою мать, — сказала она Марии, — то почему не попробуешь жить от нее отдельно?

Дом, где вянут живые травы, где стынут цветы и осыпаются цветы под ласкающими губами.

Дом, в недобрый час остановились на тебе темные глаза Бога.

Дом, пытаясь оторвать от тебя руки, оставляю тебе лоскуты кожи, содранной с ладоней, ибо намертво приросла к тебе.

Дом, сосущий мою молодость, не в силах покинуть тебя.

Ибо мертва без тебя, как опавший лист,

Ибо невыносима мысль о чужой руке, что зажигает свет в окне, которое я привыкла считать своим.

Восхитительна эта глобальная праведность человека, созданного по образу и подобию божества. Несмотря на все человеческие заблуждения, несмотря на все его грехи и просто неприкрытую подлость. Ибо критерий праведности лежит где-то далеко вне человека.

Может быть, даже вне внятной человеку вселенной.

Взять, к примеру, Актерку...

Актерка ворвалась в дом Марии на пятый день, как Белза умер. Влетела — птицей с морозного воздуха, впустив за собою запах зимы, лисий хвост волос разметался по воротнику дорогой шубы, черные глаза под черными дугами бровей сверкают, как о том в жестоких романсах поется надтреснутым голосом (а монетки-то звяк, звяк, звяк в драную шапку: благослови вас боги, господа милостивые!)

И прямо так, не сняв сапог и шубы, закричала:

— Где он?

— Глотку-то не рви, — лениво отозвалась Мария. — Не в казарме чай.

И встала, подошла, вынула актеркино худенькое угловатое тело из шубы, а сапоги Актерка, поостыв, сама сняла. Марта, в глубине комнаты мало заметная, вынула из буфета еще чашку.

Уселись.

Актерка приехала в Вавилон из Тмутаракани, задавшись целью попасть в Театральный институт. В институте же, только раз взглянув на тощие актеркины ребра, даже прошение не взяли.

И пошла в отчаянии девочка скитаться по огромному хищному Вавилону, и поглотило ее чрево большого города, и начало переваривать, перетирать, обжигать своим ядовитым желудочным соком. Деньги свои она сразу же потратила. Незаметно уходят деньги в Вавилоне. Следить за их исчезновением — особое искусство. У Марты оно, скажем, от природы было, а вот у Актерки, особенно на первых порах, отсутствовало. Так что и домой уехать она не могла.

Белза подобрал ее на улице, когда она совсем уже пропадала. Едва только увидел личико это ангельское с посиневшими на морозе губами, так и умилился. И умиляясь до слез, источая нежность — с кончиков чувствительных его пальцев так и капала, точно елей, — коснулся ее щеки и повел за собой домой.

Все было чудом для Актерки у Белзы в доме. И главным чудом был он сам, Белза.

Нежный, заботливый. Спаситель.

Три дня вместе спали, вместе ели, из постели не выбирались, разве что до туалета сбегать. Теплая постель у Белзы, надышанная, нацелованная, пропахла духами так сильно, что и не уснешь.

Актерка ласкалась и позволяла себя ласкать. И млел он от ее угловатого тела и крошечных грудей, и он того, как она хныкала. А еще она болтала обо всем на свете, как птичка. Слов он не слушал, только интонации девичьего голоска — и умилялся, умилялся. И бегала голенькая на кухню варить кофе, плюхалась обратно в постель с двумя чашками на маленьком металлическом подносике. И вертелась перед Белзой то в его махровом полосатом халате (даже не до пят маленькой Актерке — в два раза длиннее оказался), то совсем раздетая. Болтала и пела, смеялась и плакала, рассказывала про детство и про учительницу немецкого языка Лилиану Францевну. А он только глядел на нее и радовался.

На четвертый день умиляться вдруг перестал. Из постели выбрался, стал звонить куда-то — сказал, по делу. Так оно, впрочем, и было. На работу звонил. А она сидела в постели и ждала, когда он поговорит по телефону и снова вернется к главному своему занятию — умиляться на нее.

Он вернулся, но уже немного другой. Совсем чуть-чуть. Но Актерка звериным своим чутьем это заметила.

Бедой для маленькой девочки из Тмутаракани запахло не тогда даже, когда Асенефа ворвалась и устроила скандал. И не в те дни, как жили втроем (а то еще другие приходили, то Марта с работы забежит, тяжелые сумки в обеих руках; то Мария со своими сумасшедшими стихами на целый день завалится, торчит в комнате, бубнит, Асенефе мешает хозяйничать, умствует девушка). Асенефа мегерствовала в полную силу, повсюду разбрасывала окровавленные тряпки, не совсем оправившись после аборта. Актерку в упор не видела. И кормить нахалку не желала.

Актерку Мария кормила. Ленивая, бесцеремонная Мария. Под асенефины вопли выгребала из шкафов съестные припасы. Под скучным взором Белзы (к тому времени бабы совсем его достали) откармливала сироту тьмутараканскую, даже жалела ее, но как-то несерьезно жалела, забавлялась больше. И приговаривала: «Кушай, Кожа да Кости, кушай, вобла наша сушеная, не то подохнешь, а нас через то в ментовку загребут».

Так вот, тогда бедой еще и не пахло. Тогда все шло, можно сказать, своим естественным ходом.

А запахло бедой вот когда. Вдруг Белза к Актерке снова изменился. А она-то успела уже себя переломить, смириться с ролью брошенной, жила на кошачьих правах, все равно идти некуда. Поверила же в его вернувшуюся любовь сразу, без оглядки. Была умницей, была смиренницей, не роптала — и вот, дождалась!

Теперь все будет иначе.

— Я нашел тебе работу, — сказал он.

Сжимая в руке ее маленькую ладонь, привел в роскошный особняк Оракула. Актерка растерялась, голову пригнула. Какая красота кругом неслыханная.

Завел в комнатку за перегородкой. Три стены облезлые, дешевые, четвертая в золотой лепнине.

Клерк, сидевший там, уперся ладонями в стол, отъехал в своем кресле на колесиках на середину комнаты, оценивающе оглядел Актерку с ног до головы. Вынул большой лист, расчерченный на графы, начал задавать вопросы — о возрасте, месте рождения, образовании. Актерка послушно отвечала. Клерк вносил в клеточки непонятные ей цифры. Потом, взяв серебристый длинный листок, выписал все цифры на него. Получилось семизначное число. Подал этот листок Актерке. Она взяла. «Распишитесь здесь». Она расписалась.

Подняла глаза и увидела, что Белза уходит, оставляет ее одну. С порога уже, в ответ на вопросительный взгляд, ободряюще кивнул. И вышел.

Вот они, эти цифры, на сгибе локтя.

Запертая в тесной келье, неделю Актерка металась в жару: воспалилась рука, неаккуратно клеймо поставили ей коновалы в Оракуле...

Откупиться из Оракула сумела только через пять лет. Потому что рабское житье хоть и сытнее вольного (почему многие в Вавилоне сами себя в неволю отдают), а не для всякого.

И только спустя эти пять лет, уже в своей собственной комнатке на окраине Вавилона, сумела оценить Актерка все то добро, что принес ей предатель Белза. В Оракуле научилась видеть людей насквозь. Там обучили ее, битьем и голодом, всему, что требуется человеку, если он желает занять в большом городе место, подобающее человеку, а не скоту. И порой казалось маленькой Актерке, что ничего невозможного для нее не существует. И первое, что вколотили в нее, было терпение. Бесконечное терпение и умение ждать.

А Белза встретился с ней как ни в чем не бывало. Обнял, поцеловал, спросил о работе, о жилье. Она отвечала разумно, с достоинством. И это оценил Белза. Пригласил в гости.

Асенефа Актерку не забыла — рублем подарила, но чай все-таки поставила без напоминания. А там потихоньку отношения восстановились. Были они попрохладнее, поспокойнее, меньше было в них нежности и совсем не было иллюзий. И вместе с Марией иногда сетовала Актерка: совсем не бережет себя Белза, горит на работе, всех денег не заработаешь, а он уж не мальчик...

— ...якоже и мы оставляем должникам нашим... Вот уж хрен. Во-первых, опять «мы». Кто это «мы»? Эти потаскухи мне не «мы». Как вернулась я после аборта, у Белзы дым коромыслом, баб полон дом. Обрадовался, что жена в больнице. Один раз только и навестил, конфеты шоколадные принес, их медсестры пожрали, я только коробку и видела. И почему это я должна, к примеру, прощать рыжехвостую Актерку? Без мыла в жопу влезла. Ах, несчастненькая, ах голодненькая, на морозце прыгала, трамвайчика ждала, а трамвайчик все не шел, зато Белза шел, увидел эти черные глазки под черными бровками, да в опушении белого платка, и ухнуло сердце Белзы прямо в яйца, и взял он барышню за локоток, отвел чаем напоить. А тут кстати и выяснилось, что жить барышне толком негде...

Так изливалась Господу Богу Асенефа и все не могла остановиться.

— ..."Мы"... — иронизировала Асенефа над словами молитвы. — Кто это «мы», Актерка, что ли? Ну и как, простит она Белзе, оставит ему его грех? Посветил надеждой, а потом предал. Так им и надо обоим. Неповадно будет.

Аж задохнулась.

Чтобы успокоиться, пошла в спальню проверить, как там дорогой прах поживает. Прах все еще лежал нетленным, ничего не изменилось. Посидела рядом, погладила по впалым щекам, по тощему животу, по могучему мужскому органу. Не трахать тебе больше молоденьких девочек, подумала она с непонятным сожалением. Все, саранча. Насытилась. Набила брюхо и повалилась на поле, не в силах подняться ввысь после такого-то обжорства.

Никогда не думала, что когда-нибудь настанет такой день, что этот кузнечик отяжелеет и не взлетит.

На седьмой только день завершила Асенефа молитву.

— ...Но избави нас от лукавого. Аминь.

И это — от души сказала, препираться даже не стала.

— Давно бы так, — произнес голос из-за вентиляционной решетки. Молодой голос, высокий. — Вот и умница. Спи давай.

И Асенефа заснула.

Мертвые невинны.

Мы, которым предстоит жить, — мы, толпящиеся вокруг, мы с нашими слезами — мы, мы виновны.

Мы виновны.

Ибо в каждом из нас шевелится вздох облегчения:

...и на этот раз не за мной...

Никто никогда не коснется меня его рукой.

Отношения Манефы и Белзы складывались таким образом.

Сначала он причинил ей любовь.

Потом он причинил ей боль.

И она прокляла все, что связано было с воспоминанием о нем. Сестру, Вавилон, Джойса. Засела в мрачной своей, болотами и непроходимыми лесами покрытой Вологодской области. Несколько лет сидела, молчала, думала.

И вот приехала.

Выросла Манефа и стала прекрасной юной женщиной, ступающей как бы не по земле, но в нескольких миллиметрах над ее поверхностью.

Никогда не стала бы, если бы он не причинил ей сперва любви, потом боли.

Из одиночества, стыда, из страха и неверия, из униженности и с хрустом выпрямляемой спины прорезывалась, вылепливалась, прорывалась из сырой глины девичьей души нынешняя Манефа. Становилась.

И стала.

Бог-Творец в ее разумении имел облик наставника Белзы. Разве хотел он, чтобы она испытывала стыд, страх, страдала от одиночества и неверия? Он хотел одного: чтобы она его удивила.

Возвратившись в Вавилон, Манефа сперва ткнулась к сестре, но та почему-то не отворяла. Побродила по городу, утопая в его сказочной, за годы одинокого сидения позабытой красоте. Потом устала, проголодалась. Отправилась в гости к Актерке — пересидеть асенефину дурь.

Рыжая лисичка Актерка встретила гостью радушно, усадила ближе к буржуйке — в новых районах часто отключали нынешней зимой отопление — дала чаю, сухарей ванильных, после гитару сунула. Манефа к буржуйке приникла благодарно, чаю выпила с удовольствием, сухарей ванильных погрызла в охотку, потом за гитару взялась. Чистота и покой плескались вокруг того места, где Манефа сидела и тонким, легким голосом пела.

Актерка любила это пение. У них с Манефой странным образом совпадали тембры голоса. Как будто один человек поет из двух горл одновременно.

И если скучала Актерка по Манефе все эти годы, то на самом деле скучала она по голосу манефиному, с ее собственным голосом так схожим.

Сидели и пели вдвоем, в печку дрова подсовывали.

А потом Актерка сказала — нужно же было когда-то это сказать:

— Белза умер.

Какие уж после этого песни. Смолкло пение.

— Мне не нравится, ужасно не нравится, бабоньки, что он там у нее лежит. Время-то идет, тело разлагаться начнет...

— Кому уж понравится.

— В конце концов, он не только асенефин.

— Он чей угодно, только не асенефин.

Под хихиканье остальных возразила разумная Марта:

— Хотя бы лишних глупостей не говорила сегодня, Мария.

Сидели на кухне тесной мартиной квартиры, старались говорить только о деле, но по женскому обыкновению нет-нет да переходили на болтовню. Что поделать. Как тело женское не обходится без жирка — даже у Актерки, на что скелет рыбий, и то найдется — так и разговор между бабами без пустой болтовни не клеится. И между болтовней, непостижимо как, решается главное.

А главным было отобрать у Асенефы прах Белзы и предать его погребению.

— Она не подходит теперь ни к телефону, ни к двери, — сказала Манефа. — Ее из дома-то не выманишь.

— А вы с сестрой так и не повидались?

Манефа покачала головой. Актерка, поджав губы, сделала вывод:

— Очень странно.

— Ничего странного. Аснейт всегда была с придурью, — тут же сказала Мария.

— Кто из нас без придури, великие боги! — вздохнула разумная Марта.

— Верно, и все же... Меня просто бесит, просто бесит... долго эта Изида будет сидеть над своим Озирисом?

— Над нашим Озирисом.

— Бабы, хватит мифологии.

— Чай? — предложила Марта, вспомнив некстати о том, что она хозяйка.

— Пошла ты в задницу со своим чаем, — тут же отозвалась Мария. — Меня уже тошнит от твоего чая. Слишком крепко завариваешь.

Женщины переглянулись. Как крепко любили они сейчас друг друга.

— Девки, я, кстати, серьезно говорю. Пока не предадим прах погребению... — Это Актерка.

— А тут никто и не шутит, — огрызнулась Мария.

— Может, умерла Асенефа?

— Не дождетесь, — заявила Мария. — Асенефа живуча, сучка.

— Нужно взломать дверь, ничего другого не остается, — вздохнула Марта. — Асенефу вырубим табуреткой по голове, прах завернем в простыни... Главное правильно распределить роли. Одна на улице ловит тачку, вторая бьет Аснейт, едва только доберется до нее (только не до смерти, не хватало еще со вторым трупом возиться), две берут прах и выносят из дома.

Все одобрили план. Мужская хватка у Марты, этого не отнимешь. За такой бабой как за каменной стеной. И что тебя замуж никто не берет, такую разумную?

— Только зачем дверь выламывать? — подала голос Манефа, во время жарких споров молчавшая тихонечко в углу. — У меня ключ есть.

Осторожно отворили дверь. Ступили в дом.

И тотчас из всех углов адски заскрипели рассохшиеся половицы.

Мария зашипела на Актерку — та вошла первой, но лисичка только плечами передернула: сама попробуй. Одна Манефа прошла бесшумно, и то потому лишь, что вообще земли не касалась ногами.

У Актерки в руке тяжелая трость с набалдашником. Взята в ателье проката костылей, куда лисичка — на то она и Актерка, чтобы роли представлять! — прихромала вчера совершенно преображенная, в пальто, специально для этой цели из мусорного бака вытащенном. Воняла очистками, кошачьей мочой, подслеповато моргала на брезгливо кривящую губы приемщицу, совала мятые мокроватые деньги за прокат трости. И так вжилась Актерка в роль увечной, что еще и подаяние два раза получила, пока до дома дошла.

Актерке поручено одолеть египтянку. «Ты ее в лоб резиновой штукой!» — воинственно размахивала руками Мария. Актерка коротко сказала: «Сделаю». И стало ясно, что сделает. Хоть мала, да двужильна.

Марта, с виду самая благонадежная, на улице — такси ловит.

Хорошо продуман план. Осуществить же его оказалось и того легче. Асенефа на кухне спала мертвым сном. Вся кухня, и столы, и пол, и раковина заставлены немытыми чашками из-под кофе.

Подобрали с пола исписанный листок бумаги, но прочесть ничего не сумели — сквозь плохую копирку писано канцелярскими каракулями.

Ходили, чашками звенели, шуршали бумагой, а Асенефа спит себе и лицо у нее блаженное. Как будто великий труд завершила.

В спальню заходили с еще большей опаской даже, чем на кухню. Все-таки Асенефа живая, ее и тростью по голове не грех съездить, ежели противоречить будет благому намерению. А покойник на то и покойник, чтобы его покой никто не тревожил.

А Белза, облаченный в тщательно отутюженный костюм, лежал на кровати так безмятежно, словно готов улыбнуться и сказать своим возлюбленным:

«Да что вы, девочки. Разве вы меня тревожите? Вы ничуть мне не мешаете. Я так рад, что вы здесь. Что вы вместе и любите друг друга. А где Марта?»

«Марта на улице, тачку ловит».

«А тачка-то нам зачем?»

«Поедем».

«Куда же мы поедем все вместе?»

«На кладбище, Белза, куда еще».

«Неохота мне на кладбище... Ладно. Только вот что: во-первых, теперь я христианин, так что и кладбище выбирайте христианское. Не вздумайте в капище меня тащить. И жертв кровавых не приносите».

«Это уж как ты захочешь, Белза».

«А во-вторых...»

— Мать Кибела! — тихо ахнула Мария. — Да он же нетленный!

Уже и Марта давно в такси сидела, ждала, пока бабы прах вытащат из дома, на счетчик, мерно тикающий поглядывала. Слишком хорошо знала цену деньгам Марта, чтобы спокойно глядеть, как натикивает все больше и больше. И без всякого толку.

Уж и шофер начал на Марту коситься недовольно.

А чертовы бабы все не шли.

Спорили над прахом.

— Если он действительно нетлен...

— Что значит — «действительно»? Ты что, сама не видишь?

— Раз нетлен, стало быть, удостоился такой праведности, что в землю его закапывать никак нельзя. — Это Мария доказывала, как всегда, с жаром.

— Какая там праведность? — любовно проворчала Манефа, а сама взглядом так и ласкает мертвое лицо своего совратителя. Худое, с тонким носом, с мягкими, как у коня, губами. — Похотливец он и развратник. И Джойса толком не читал.

— Не о том сейчас говорите, — вмешалась Актерка. — Если он праведен и нетлен, как это мы ясно видим перед собой, стало быть, прах Белзы уже не просто прах, а святые мощи. И не на кладбище его везти нужно, а в храм.

— В какой храм? — вскипела Мария. — Белза менял вероисповедания чаще, чем любовниц.

— В христианский, — твердо сказала Актерка. — По последней его вере.

Мария в раздражении махнула рукой.

— Христианин!.. Наверняка в эту веру он перешел не от души. Из шкурных соображений, что вернее всего. А может, чтобы Асенефа отвязалась. Многоженство ведь у христиан запрещено, супружеские измены почитаются за грех. Она его, небось, пополам перепилила.

— Насколько я знаю, христианами из шкурных соображений не становятся, — тихо возразила Манефа.

— Ты отстала от жизни, маленькая Фа, — заявила Мария. — Пусть лучше прах Белзы лежит в Оракуле. Все-таки именно там он отслужил большую часть своей жизни. Пусть приносит ему пользу и после смерти.

— Еще неизвестно, чудотворен ли прах.

— Нетленность сама по себе уже чудотворна.

С улицы раздраженно просигналила машина. Женщины спохватились.

— Это Марта. Поймала тачку. Разберемся на месте, бабоньки. Взяли!

По настоянию Марты, мнение которой, как это ни удивительно, имело наибольший вес среди любовниц Белзы (быть может, в силу мартиной разумности и домовитости), прах нетленный повезли все-таки на кладбище. И на кладбище именно христианское. Все равно долго рассиживаться в машине и тратить драгоценное время на споры было непозволительной роскошью. И без того какую кучу денег придется выложить за бездарный простой такси.

Услышав место назначения, шофер скривился, точно жабу съел. Больно поганое место. Церковки христианские росли все больше по окраинным землям большого города, где земля подешевле. Небогаты были христиане, новая это для Вавилона религия. И приверженцы ее сплошь голодранцы. Правда, в последнее время и впрямь прибавилось среди них людей побогаче, но все равно — единицы, на единицах церковь в центре города не отмахаешь.

А тащиться на ихнее кладбище далеко, и все по ухабам, по раскисшей дороге. Асфальт, конечно, и там проложен, но под грязью, колесами трейлеров натасканной, совсем утонул — по этой дороге проходила междугородная трасса вокруг Вавилона.

Увидев, какое лицо стало у шофера, Актерка стремительно добавила денег из своих.

Поехали.

Прах, бережно завернутый в простыню, лежал на коленях Манефы, Марии и рыженькой лисички Актерки, расположившихся на заднем сиденье. Все три устроились рядком, сидели смирные, благочинные, вид имели постный.

Миновали городскую черту и сразу же оказались в зоне городских свалок и казнилищ. Манефа была здесь впервые и с обостренным любопытством приникла к окну, до середины уже забрызганному грязью. Их протряхивало мимо вознесенных на столбы колес, где кое-где дотлевали останки казненных преступников, лишенных благости погребения. Лохмотья одежд, застрявшие между спицами и ободьями, обрывки веревок — все это слабо шевелилось на ветру.

Кладбище встретило их издалека непристойными воплями ворон. Шофер вдруг выругался, резко дернул машину вбок, чтобы не влететь в глубочайшую лужу. Манефа стукнулась лбом о стекло, промолчала, только лоб украдкой потерла — больно все-таки.

— Вон и кладбище ихнее, — сказал шофер, затормаживая. Показал вперед, где виднелась ограда и крестик над невысокими воротцами. — Во-он там. Дальше не поеду. Дорога совсем дрянь. Пешком дойдете. Уж извиняйте, бабоньки.

Марта отдала ему заранее приготовленные деньги и выбралась из машины. Мария, ругаясь и путаясь в одежде и простыне, вывалилась из задней дверцы. Раскрыла ее пошире, придержала. Распорядилась:

— Давайте, выносите.

Актерка и Манефа начали выпихивать прах из машины, толкая его головой вперед. Простыня задралась, сползла, открыла лицо Белзы. Безмятежно глядел он невидящими, все еще зелеными глазами в низкое небо, и снежок легонько сыпался на него из мокрых облаков. Марта придержала голову, Мария, пригнувшись, подхватила ноги.

Освобожденные от праха, выбрались на сырой снег остальные женщины. Хлопнули дверцы, машина уехала.

Сразу стало тихо. Только вороны орали, растаскивая трупы казненных.

Первой нарушила молчание Марта.

— Ну, что стоим? — безнадежно сказала она. — Взяли.

И они потащили свой дорогой прах к ограде и воротцам под крестиком. С каждым шагом, что приближал их ко входу, вороний гвалт становился громче.

Минули три виселицы, выстроенные в ряд на обочине казнилища, почти у самой кладбищенской ограды. На одной висел казненный. По всему видать, повешен недавно. Украдкой женщины рассмотрели его: одет в хорошо сшитый костюм, рубашка с голландским кружевом, галстук с люрексом и явно привезен издалека. Ну и босой, это конечно, преступников всегда разувают, когда вешают.

Возле повешенного стоял в карауле солдатик из городской стражи — положено, особенно когда преступник отъявленный. Сказано в приговоре: «будет повешен без надлежащего погребения», стало быть, должен быть повешен и птицами расклеван. Товарищи же покойного (особенно такого вот, в голландском кружеве и хорошо сшитом костюме) данного решения, что опять же естественно, не одобряют и потому всячески норовят повешенного снять и погребение ему все-таки учинить.

Глаза у солдатика тоскливые, долго ему еще тут топтаться, уминая сапогами мокрый снег.

Мимо четыре женщины прошли, пронесли что-то, в простыню завернутое. Просеменили. И не углядишь, а одна все-таки очень хорошенькая.

Исчезли за воротцами.

Кладбищенского служку Марта отыскала сразу, пока три ее подруги караулили прах. Сидел у свалки кладбищенских отбросов — пластмассовых цветов, выгоревших за давностью, истлевших лент со смытыми надписями, обломками дерева, кучами жирной кладбищенской земли. Потягивал из горла, пожевывал колбасу без хлеба — просто от целой колбасины откусывал. Губы жирные, глаза бессмысленные.

Увидевши женщину, не пошевелился. Только махнул на нее колбасой:

— Священников нет никого! Завтра приходи.

— Мне не священника, — сказала Марта. — Мне тебя надо.

— Меня? — Он даже удивился. Жевать перестал. И бутылку, поднесенную было к губам, опустил. — А меня-то тебе на что?

— Так покойника похоронить.

— А... — Служка с явным облегчением опять поднял бутылку. — Так я и говорю, завтра приходи. И покойника своего приноси. Сегодня не хороним. Выходной у меня, поняла?

— Ты только яму выкопай, — сказала Марта.

Служка обиделся. Искренней, глубокой обидой рабочего человека, особенно когда подвыпьет.

— Сказал же, тетка, что у человека выходной. Так нет, надо тереться тут, приставать... Настроение мне портить.

Он решительно забил рот колбасой и принялся жевать, глядя в сторону.

Марта оглянулась на своих спутниц, стоящих в ряд с прахом на руках.

— Нам что же, домой с этим ехать?

Не оборачиваясь, служка отозвался:

— А это уж ваше дело.

Очень его Марта обидела.

Но и Марта разобиделась. Столько опасностей пережили, столько денег вбухали — и все, получается, напрасно?

— Лопату хоть дай. Сами выкопаем.

Служка повернулся, жуя, поглядел на Марту. В его водянистых глазках мелькнуло осмысленное выражение.

— Лопату? А платить кто будет за казенное оборудование?

— Я заплачу.

Служка подумал, губами пошевелил — подсчитывал что-то. Потом, кряхтя, поднялся и, не стерев грязь, налипшую на штаны, побрел в подсобку. Вернулся нескоро, в руках держал действительно лопату. Торжественно всучил ее Марте.

— Вещь добротная, — объявил он. — На славу сработана. Ежели потеряешь, тетка, или сломается она у тебя...

Марта выдала ему денег. Служка опять обиделся. Сунул ей назад.

— Забери бумажки. Что ты мне херню даешь. Ты мне плату дай.

Скрежеща зубами, Марта удвоила сумму. Служка принял. Сунул за пазуху.

— Давно бы так, тетка, — сказал он и вдруг улыбнулся. — Во... Хорони своего покойника на здоровье.

И снова пристроил зад на кучу отбросов.

Место для Белзы выбрали хорошее, недалеко от ихней христианской церковки, деревянной, с зеленым куполом. При желании он сможет слушать богослужения. А вообще на христианском кладбище много было свободных мест.

По очереди копали могилу. С перепугу выкопали чуть не в два раза больше, чем требовалось. И поскольку закопать покойника просто так, без всякого обряда, всем четырем казалось неправильно, они провели свой собственный обряд.

Позаботилась об этом, как выяснилось, Мария. Лихо крякнув, вытащила из сумки (за плечами, оказывается, у нее сумка была, да еще битком набитая!) большую чашку, нож, бутылку прозрачной, как слеза, жидкости.

— Это что, водка? — испуганно спросила Манефа, глядя, как Мария выставляет все это на землю рядом с прахом.

— Казенки не пьем, — гордо сказала Мария. — Самогон это.

— Боги великие...

Мария деловито разложила закусочку — помидорчики, огурчики, хлебушек. Набулькала в чашу до половины самогона. Взялась за нож.

— Руки давайте, бабы, — сказала она.

Они вытянули руки. Выказывая хватку медсестры, Мария профессиональным движением резанула по запястьям, да так быстро, что они даже охнуть не успели. И себя порезала так же ловко, как остальных. Кровь капнула в самогон и смешалась там. Только у Актерки порез оказался слабым, тяжелые красные капли едва выступили.

Видя это, Мария взяла ее за руку, засучила рукав, обнажив синие цифры на сгибе локтя, надавила, выжимая кровь. Актерка только губу прикусила. Давно из Оракула ушла, слишком давно. Забыла уже, что такое физическая боль, которую надо перемогать, слишком долго на вольном житье всякими таблетками глушила головную и всякую прочую боль.

Встали над прахом, каждая со своей стороны. В головах Мария — справа и Марта — слева; в ногах Манефа права и Актерка — слева.

Чашу взяли вчетвером, вознесли над прахом.

— Пусть уйдут обиды и скорбь, — сказала Мария негромко, но внятно. — Пусть останется то, чему он научил нас.

— Пусть забудутся беды, — сказала Марта. — Пусть добро помнится.

— Пусть предательство прощено будет, — сказала Актерка. — Лишь кусок хлеба, вовремя поданный, пусть зачтется.

А Манефа ничего не сказала.

По очереди выпили, передавая чашу по кругу из рук в руки. И когда последней обмакнула губы в самогон, от крови мутный, Манефа, ранки на руках у всех четырех женщин уже затянулись. Зажили, как будто и не было ничего.

Остатки вылили в разверстую могилу.

Вереща тормозами, остановилась у ворот кладбища машина. Оттуда выскочила женщина в черных одеждах. Из-под вдовьего платка во все стороны торчат растрепанные светлые волосы.

Солдат, карауливший виселицу, и на нее поглядел. Скучно ему тут. Да еще сподвижники бандита того и гляди выскочат. Между скукой и страхом стоять намаялся уж.

Взвалив повапленный гроб себе на голову (ох и силищи в бабе), женщина ворвалась в ворота.

Служка все еще ел и пил.

— Куда они пошли? — закричала Асенефа, выглядывая из-под гроба, как индеец из-под каноэ.

Служка промычал и головой мотнул в ту сторону, куда удалились женщины с прахом.

Асенефа мелкой рысцой затрусила туда. Спасибо, из хорошего сухого дерева гроб сработали. Ну, деньги она выложила немалые, за такие деньги и из сухого дерева можно было постараться. Да и подушку заказала подороже, помягче — сейчас очень пригодилась, не так на голову давит.

Соперниц своих жена Белзы увидела сразу. Стояли над ямой, лили туда не то святую водицу, не то дрянь какую-то языческую. Сейчас заметят... Заметили.

— Аснейт идет, — сказала Мария. И опустила руку, в которой держала пустую теперь чашу.

А Манефа вышла вперед и помогла сестре дотащить гроб. Задыхаясь и кашляя, вся потная, вынырнула Асенефа из повапленного гроба, повалила его на землю и сама рядом бухнулась. Мария налила и ей самогона.

— На-ко, выпей, вдовица, — сказала она дружески.

Асенефа жадно глотнула, поперхнулась, сердито кашлянула.

— Что ж вы, сучки, без гроба хоронить его надумали?

Впятером аккуратно перевернули гроб, привели в порядок сбитые покрывала и подушечку, уложили туда Белзу, устроили поуютнее. И каждая старалась что-нибудь поправить, чтобы удобнее было Белзе спать, ибо знали, что спать нетленному праху вечным сном очень-очень долго.

Поставили на простыни. Поднатужились, взяли. Опустили в могилу. И забросали землей.

Потом посидели еще немного, допили мариин самогон, доели помидорчики, огурчики и хлебушек, выдернули из земли лопату, чтобы вернуть ее служке у выхода, да и побрели прочь с кладбища, через воротца низенькие, крестиком увенчанные, по раскисшей дороге, через казнилище, сквозь гвалт вороний и чавканье собственных ног по грязи, к городской черте, к жизни, к людям, к Вавилону.

И пошла у них жизнь своим чередом. Марта ходила на работу и с работы, таскала полные сумки, воспитывала сына-балбеса, безотцовщину и хулигана, (уже дважды звонили из школы, просили зайти, но не было сил у Марты учительские бредни слушать).

Мария на подоконнике сидела, в окно смотрела, стихи писать забросила, на монотонные причитания матери отзываться перестала — тосковала, стало быть.

Актерка — та в театре своем работала (ее после Оракула без всякого Театрального института взяли в авангардную труппу и сразу на главные роли). То упоенно предавалась творчеству, то впадала в депрессии и запои, что, впрочем, подразумевалось с самого начала.

Манефа получала высшее образование на деньги сестры; жила у Асенефы в доме, хозяйничала и сдавала экзамены два раза в год.

Асенефа же неожиданно выказала большой вкус ко вдовству. Из черного облачения не вылезала, ходила по Вавилону вороной. И каждое воскресенье непременно посещала могилу Белзы. С тех пор, как в первый раз сумела договорить до конца молитву (прежде всегда получалось так, что и до середины не добиралась, все мешало что-то), молиться приучилась истово и подолгу.

Избавилась, кстати, от многочисленных женских хворей, постигших ее после неудачного аборта. Исцеление же свое приписало частому посещению могилы и общему благочестию. И часто, сидя под большим крестом, из чугунных труб сваренным, провожала глазами людей — то убитых горем, то деловитых и безразличных, думала: а скажи им, что там, под землей, уже год, как не тлеет прах, не поверят, усомнятся. А между тем, на могиле действительно происходили исцеления.

В этом убедилась также и Актерка, которую покойный Белза спас от мигрени — а болесть сия донимала Актерку уже долгие годы.

Актерка рассказала Манефе. Та долго отнекивалась, не хотелось ей грязь месить, топать за семь верст на христианское кладбище, бередить воспоминания, но все же поддалась на уговоры — пришла. И поскольку у нее ничего не болела, она просто попросила у Белзы немножко счастья. И сессию сдала на повышенную стипендию, так что смогла построить себе на следующую зиму хорошую шубу, из натурального меха.

Марта, сомневаясь и отчасти даже сердясь на самое себя — зачем поверила эдакой-то глупости! — тоже, таясь от остальных, пришла. Посидела, погрустила. Повздыхала, повспоминала. Выпила, закусила, служку по старой памяти угостила. А тот, на что был пьян в день белзиных похорон, Марту вспомнил, полез на могилу — «компанию составить», поговорил о жизни, посетовал на молодежь. Потом ушел, унес с собой запах носков и перегара. И Марта смущенно попросила Белзу избавить ее сынка от вредных привычек, отвадить от курения и еще — пусть бы учился немного получше, а то ведь совершенно времени нет с ним заниматься. Но по части педагогических проблем чудотворец оказался слабоват, так что Марта в нем разочаровалась.

В годовщину кончины наставника Белзы, как ни странно, ни одна из четырех его подруг не пришла на кладбище. Забыли. Вспомнили через день, ужаснулись — да поздно. А Мария — та вообще только через неделю опомнилась.

Одна только Асенефа помнила. Ждала этого дня, готовилась. Накупила красных роз, белых гвоздик, поминальных птичек из черного теста. И поехала.

Особенная тишина царит здесь, на бедном кладбище. И вороний крик не помеха этой тишине.

И еще безлюдье. Ах, как целит душу это отсутствие людей! Двое свежеповешенных (кстати, опять в дорогих костюмах — недавно было громкое дело по растратам в какой-то финансовой корпорации, настолько громкое, что даже асенефиных ушей коснулось) да лопоухий солдатик, охраняющий их, — не в счет.

Нежнейшими словами разговаривает с Белзой его законная супруга. Знает Асенефа — слушает ее из-под земли нетленный прах. И оттого тепло разливается по Асенефиной душе.

— Удобно тебе спать в повапленном гробу, — лепетала она, раскладывая на могиле красные розы и белые гвоздики крестом, чередуя кровавое и снежное на белом снегу. — Хорошие сны тебе снятся, дорогой мой. Ах, как славно похоронили мы тебя. Ведь ты понимаешь, мое сердце, что не могла я везти тебя на кладбище и предавать земле прежде, чем довершу молитву. И до чего же тяжелое это оказалось дело — молиться Господу Богу!

Сразу же после похорон, когда возвращались в Вавилон, Манефа задумчиво сказала:

— Какое удивительное погребение. Какое... архетипичное.

Асенефа покосилась на сестру неодобрительно. Умничать девочка начинает. В ту же дуду дудит, что и Мария — а по Марии уже сейчас видать, что хорошо баба не кончит.

И Мария, разумеется, подхватила.

— Знаешь, Манефа, — сказала она, — любое погребение, каким бы оно ни было, в принципе своем архетипично.

Во как. Марта с Асенефой ничего не поняли, да и хрен с ним.

— Гляди, как красиво украсила я холм твой, — разливалась Асенефа, точно мать над колыбелью.

И тут в ее монотонное нежное лепетание ворвалось чье-то визгливое причитание. Асенефа поморщилась: нарушают благолепие, вторгаются в тишину, в безголосье, в безлюдье.

По кладбищу, путаясь в длинной не по росту шинели, брел давешний лопоухий солдатик из караула. И за версту несло от него кирзовыми сапогами. Шел он слепо, пошатываясь, точно пьяный, руками за голову держался и выл.

Асенефа встала, величавая в черных одеждах, сурово оглядела его.

— Рехнулся? — рявкнула.

И солдатик подавился, замолчал, уставился на нее перепуганными вытаращенными глазами. Башка коротко, чуть не наголо стриженая, глаза мутные, как у щенка, губы пухлые, пушок под носом какой-то пакостный растет, как пакля. По щекам, где тоже некоторая щетина пробивается, щедро разбросаны багровые прыщи.

— Простите, хозяйка, — вымолвил, наконец, солдатик. И замолчал.

Из глаз настоящие слезы покатились.

Асенефе вдруг стало его жаль. Никогда таких не жалела, но видно, стареть начала, сострадание закралось в ее одинокое сердце.

— На, выпей, — сказала она и протянула ему бутыль с водкой, для поминания Белзы приготовленную. — Почни.

Солдатик, как во сне, бутыль взял, крышку свинтил, влил в себя несколько глотков, побагровел. Асенефа ему огурец сунула, он поспешно зажевал.

— Сядь, — повелела она.

Сел, да так послушно, что слеза наворачивается. Шинелку примял, кирзачами неловко в самую могилу уперся — неуклюжи сапоги, а солдат и того больше.

— Чего ревел? — спросила Асенефа. Совсем по-матерински.

Он только головой своей стриженой помотал.

— Смертушка мне, хозяйка, — прошептал солдатик. — Куда ни глянь. Все одно, смерть.

— Ты вроде как в карауле стоял, — заметила Асенефа. — Или это не ты был, а такой же?

— Не, я... — Всхлипнул, длинно потянул носом сопли.

Асенефа снова дала ему бутылку, он вновь приник к голышку. Выдохнул, рыгнул, покраснел еще гуще.

— Так чего из караула ушел? Поблажить захотелось?

— Погибель мне, хозяйка... И идти некуда...

И ткнулся неожиданно прыщавым, мокрым от слез лицом, Асенефе в колени. Она и это стерпела. Превозмогла себя настолько, что коснулась рукой жесткого ежика волос на затылке. И ощутив неожиданную эту ласку, солдатик заревел совсем по-детски, безутешно, содрогаясь всем телом.

Дождавшись терпеливо, чтобы он затих, Асенефа спросила:

— Что натворил-то?

— Поссать отошел я, хозяйка... На минуту только и отлучился, невмоготу уж стоять было... — начал рассказывать солдатик и засмущался пуще прежнего. — Извините...

— Хер с тобой, — великодушно простила его Асенефа. — Давай дальше. Кто наебал-то?

— Откуда ж знать? — Он поднял лицо, и она увидела, что отчаяние паренька неподдельно, что страх его не на пустом месте. И впрямь смерть наступает ему на пятки, иначе откуда у такого молоденького такая безнадежность в глазах? — Ох, откуда же мне знать, хозяйка... Велено было стеречь повешенного, ну, того, что главнее... «Без надлежащего погребения»... А они, бандюги эти, они же все горой друг за друга. Закон у них такой бандитский. Порешили, видать, босса своего похоронить как положено и все тут. В этих караулах один страх: не отдашь казненного сообщникам — тебя бандиты порежут, отдашь — государство вздернет... — Он судорожно перевел дыхание и высморкался двумя перстами, отряхнув их за спиной на землю. — А у нас в караульной службе как? Ежели караульный упустил, так караульному и отвечать. В уставе писано: «...отвечает головой...» Вот и отвечать мне, не сегодня, так завтра.

— Дезертируй, — предложила Асенефа. — Я тебе денег на дорогу дам.

Солдат помотал головой.

— За доброту спасибо, хозяйка, только лишнее это. Все одно словят.

Шальная мысль прокралась в голову безутешной вдове. И сказала солдату:

— Вот еще хлеб и колбаса у меня есть. Покушай пока.

Доверившись вполне материнским заботам Асенефы, солдат взял денег и отправился разыскивать служку. Платить служке не понадобилось — спал мертвым сном, упившись вдребезги. Лопату отыскал солдат в подсобке, у самой двери стояла и по голове его стукнула, как дверью дернул.

Асенефа, полная решимости, стояла, выпрямившись во весь рост у креста.

Указала пареньку на холм, под которым Белза спал.

— Копай!

Солдат ошалело взглянул на нее. Но вдова не шутила.

— Делай, что говорят.

Ах, какие знакомые слова, каким покоем от них веет. И сунул солдатик лопату прямо в середину креста, выложенного цветами, кровавыми и снежными. Отвалил черной земли на снег. Потом еще. И еще.

Показался гроб.

Солдатик в нерешительности поглядел на Асенефу. Но она кивнула: дело делаешь, парень, дело!

Полез в могилу, снял крышку.

Асенефа нависла над гробом. И снова увидела безмятежное лицо Белзы, даже не тронутое тлением, его ласковые губы, две морщинки возле рта, его светлые ресницы, загнутые вверх, редкие золотистые волосы над высоким лбом.

— Вынимай покойника, — распорядилась Асенефа.

Солдат подчинился. Подлез под Белзу, поставил его на ноги. Асенефа ухватила прах под мышки и выволокла из ямы. Потом и солдатик вылез, забросал могилу землей, после натаскал свежего снега, чтобы не так бросалось в глаза, что могилу недавно вскрывали.

Белза же, холодный, окоченевший, стоял, как бы опираясь на верную свою подругу. И Асенефа с удовольствием ощущала прикосновение его кожи, такое знакомое. Как не хватало ей этого прикосновения весь этот год!

— Дай-ка лопату, — сказала Асенефа солдату. — Я в подсобку верну, чтобы этот пьянчуга не заметил. А ты прах бери.

И пошли: впереди, метя черным подолом снег, вдова с лопатой в руке; за ней, сгибаясь под тяжестью праха, на согбенную шею положенного, подобно древесному стволу, солдатик юный, от бреда происходящего совсем потерявший голову.

И вздернули нетленный чудотворный прах на виселицу вместо украденного бандитского трупа — высоко и коротко...

Когда спустя неделю на кладбище прибежали Мария с Мартой да Манефа с Актеркой — Асенефа им только через неделю все рассказала — нетленный прах уже совершенно был расклеван воронами.

Семеро праведных в раю хозяина

Запасные ключи от квартиры Пиф хранились в двух местах — у ее друга и подруги. Гедда и Беренгарий были мало знакомы между собой. Так, встречались изредка на днях ее рождения.

Кроме того, Пиф терпеть не могла, когда к ней являлись просто так, без звонка. Поэтому они и не приходили. Ни Гедда, ни Беренгарий. Иногда ей случалось выключать телефон. Ничего странного, что не дозвониться.

Но тут Пиф затаилась на слишком долгий срок, и первым не выдержал Беренгарий.

— Ты не знаешь, где Пиф?

— Откуда мне знать. Я думала, она у тебя. Валяется в депрессии, не иначе.

— Да, похоже на то.

— И опять выключила телефоны. Мерзавка.

— Я просто думаю, что пора к ней нагрянуть.

— А если выставит?

— Пусть только попробует, — с тихой угрозой сказал мужчина.

— Ну хорошо. Только пойдем вместе, ладно?

— Ладно. А если не откроет, у меня есть ключ.

— У меня тоже.

Они помолчали немного. Потом Беренгарий сказал:

— Мне страшно.

Пиф жила одна в маленькой квартире. Последний мужчина, которого она любила, постоянно заводил в доме всяких маленьких животных. У нее перебывало несколько хомяков, черепашка, рыбки и, наконец, хорек. Хорька продавали на площади Наву, уверяя, что это королевский горностай.

Потом мужчина ушел, как уходили от Пиф мужчины и до него, а зверек остался. Пушистое существо с острой мордочкой и резким мускусным запахом. Мускусом пропахли все свитера Пиф. Раздеваясь, она бросала одежду на пол, а зверек в поисках норы заползал в рукава и там спал и источал во сне свои запахи.

Едва только друзья Пиф открыли дверь, как сладковатая вонь понеслась им навстречу.

— Здесь гулькиного дерьма по колено, — с отвращением сказала Гедда.

Они открыли окно. Треснувшее стекло выпало из рамы и разбилось внизу на асфальте.

— Никого не убили? — спросила Гедда.

Беренгарий посмотрел вниз. Осколки лежали в мелкой луже у газона, и казалось, будто там плавают кусочки льда.

— Нет, — сказал он.

Они заглянули в спальню. В кровати было полно хлебных крошек.

Затем открыли дверь в ванную.

Ванна была до краев наполнена зловонной буроватой жидкостью. Черные волосы Пиф плавали на поверхности, очки блестели из-под воды, как льдинки.

Хорек насторожил усы, поднял окровавленную мордочку. Шерстка зверька воинственно топорщилась. Маленький хищник почти полностью обгрыз лицо своей хозяйки за те несколько дней, что она была мертва.

На кафельной плитке стены губной помадой были выведены круглые крупные буквы:

«Я умерла 18 нисану. Ну, и когда вы меня нашли?»

Туман окружал ее со всех сторон. Под ногами хлюпало, и Пиф казалось, будто она идет по собственной крови. Вонючая липкая кровь была повсюду. Отчаянно кружилась голова.

Она вытянула руки, пошарила вокруг и неожиданно коснулась стены. Холодной и влажной. Потом нащупала арматуру.

— Труба, — сказала она самой себе и не услышала своего голоса. Но теперь она знала, что идет по той самой знаменитой трубе, о которой столько раз читала в книжках на тему «жизнь после жизни». Полагалось увидеть впереди фигуру воина-афганца, потерявшегося в небытии. Или стекольщика. (Почему стекольщика?..)

Она провела рукой по стене. Действительно, труба. Но сейчас эта труба уже не напоминала ей ту, легендарную, по которой к вечному свету и блаженству небытия летит умирающая душа. Больше всего эта труба напоминала бетонное кольцо, вроде тех, какие можно отыскать на старой стройке. Из тех строек, что, миновав стадию завершенности, тотчас же превращаются в помойку и в этом качестве пребывают вовеки.

— Вот ведь сучонка, — произнес чей-то голос из тумана.

Голос был мужской. Пиф прищурилась, но в тумане ничего не разглядела. Она знала, что «сучонка» обращена к ней. Просто нутром чуяла. Потрохами. Всем своим натруженным ливером.

Она остановилась. Неприятная вязкая влага цепляла ее за ноги. Пиф провела по себе руками, но так и не определила, одета она или нага. Душе положено быть голой. Но Пиф совершенно не была уверена в том, что является душой.

— Кто здесь? — крикнула она и не услышала своего голоса.

Туман не ответил. В одном Пиф не сомневалась: на ней не было очков. Очки отбирали, насколько она знала, в лагерях. Очки и протезы. Правда, это было еще до потопа.

— Зона сраная, — сказала Пиф.

Она ничего не видела и теперь понимала, почему. Спотыкаясь и злобствуя, она пошла дальше.

Хлюп.

Хлюп.

Сейчас она себе нравилась. Очень даже нравилась.

— Я это сделала, — сказала она вслух. — Захотела и сделала.

Труба закончилась и вывела на пустырь. Приглядевшись, Пиф увидела, что стоит на территории брошенного пионерского лагеря. Гипсовые пионеры с отбитыми носами и оторванными руками, болтающимися на арматуре, валялись в траве, как убитые солдаты.

Она споткнулась об одного и испугалась. Потом пошевелила ногой. Гипсовый труп перевернулся на спину и слепо уставился в не-небо.

Пиф боялась посмотреть наверх, чтобы увидеть то, что видели эти выцарапанные белые глаза. Она не знала, почему ее охватывал такой панический ужас при одной только мысли о том, чтобы поднять голову.

Пиф села на пионера. Уткнулась локтями в колени. Колени онемели и ничего не чувствовали. В серой траве слабо брызгали струйки воды из покосившегося фонтана. Гипсовая чаша фонтана все еще хранила следы зеленой краски. Из-под зелени проглядывала мертвенная белизна отбитого гипса. Струйки то поднимались, то бессильно опадали. И они были мутно-зеленые.

Потом Пиф поняла, что рядом кто-то есть. Она смутно разглядела кирзовые сапоги. Прищурилась, потом наклонилась и потрогала рукой. Нет, сапоги не кирзовые, а кожаные, но очень прочные и твердые. И шнуровка до колен.

— Армейские ботинки харранского производства, — сообщил хриплый голос. — Не тяни ручонки, сучка.

Это был тот самый голос, который она слышала в тумане. Пиф покраснела. Сердце стукнуло под горлом. Впрочем, у нее теперь нет сердца и нет горла. Я СДЕЛАЛА ЭТО, напомнила она себе.

Незнакомец наклонился и взял ее за запястье. Теперь и Пиф увидела: распухшие перерезанные вены. Вена свешивалась из мертвой руки, как серая веревка.

— Ах ты, пизденыш, — сказал незнакомец с отеческой укоризной и отпустил ее руку.

Пиф обругала его, но и сама поняла, что выразилась неубедительно. Незнакомец даже не обиделся. Он сел рядом на поверженного пионера, поерзал поудобнее, устраиваясь на лице гипсового мальчика.

Пиф плохо различала незнакомца. И дело было не в тумане и не в ее близорукости. На самом деле здесь не было ни тумана, ни близорукости.

— Кто ты такой, черт побери? — спросила она.

— Когда ты была жива, то мыслях называла меня «Хозяином», — отозвался он спокойно. — Меня это устраивало. Собственно, ты всегда мне нравилась. Поэтому я и пришел тебя встретить.

Темная громада мужской фигуры. Лицо Хозяина терялось и расплывалось, но Пиф видела его длинные крепкие ноги в армейских штанах. Хозяин зевнул и шумно почесался в трусах.

— В общем-то, я твой ангел-хранитель, — сказал он. — Гляди.

Он сложил ладони и поднес их к самому лицу Пиф. Она тупо уставилась на них. Почерневшие от возни с какими-то машинными маслами, с жесткими мозолями, узловатые пальцы. Пиф привычно поискала глазами линию жизни. На таких ладонях линия жизни обычно сильная и ровная. Но мужская ладонь была пуста. На ней не было вообще ни одной линии.

— Видишь? — нетерпеливо сказал Хозяин.

— Руки, — промямлила Пиф. Она чувствовала себя полной дурой.

— Целуй, — велел Хозяин.

— Что?

Она близоруко заморгала.

Он расхохотался — где-то высоко, в полумраке. Сверкнули на загорелом лице крепкие белые зубы. На круглом загорелом лице с широко расставленными глазами.

И неожиданно, словно вспыхнуло солнце, она увидела его целиком. Коротко стриженые волосы — светлые, взъерошенные. И глаза — светлые и наглые, с черными точками зрачков.

— Ну, давай же, целуй, — повторил он.

Пиф лихорадочно соображала — что бы такого ответить. Наконец, она выдавила:

— Это... еще и парашу выносить, да?

Хозяин повалился в траву. Лицо гипсового пионера стерлось, осталась сплошная белая маска: тяжелая задница Хозяина смазала ее напрочь. Он лежал в траве и содрогался от хохота. Слезы потекли из его зажмуренных глаз.

Пиф встала. Набралась храбрости, толкнула его ногой в бок. Нога была босой.

Она посмотрела на свою ногу, потом спросила:

— Я что, голая?

Хозяин приподнял голову, открыл глаза, уставился на нее откровенным взглядом.

— Какая тебе разница? — поинтересовался он. — Твое бренное тело плавает сейчас в горячей воде. Ну, голая. Хочешь — оденься.

— Как?

— Отрасти крылья.

— Как? — снова спросила она.

— Откуда мне знать? — раздраженно отозвался Хозяин. Он завозился в траве, встал. И неожиданно с шумом, поднимая ветер, развернул два зеленых крыла.

Так и стоял, откинув голову и расправив плечи: рослый человек в пятнистых армейских штанах и шнурованных ботинках до колен, с лоснящимся обнаженным торсом и двумя огромными крыльями.

Крылья кокетливо сложились под подбородком, лицо Хозяина приблизилось к Пиф, глянуло на нее озорно.

Ей доводилось видеть изображения серафимов. Еще давно, когда Бэда водил ее в катакомбы. Скорбные лики, спрятанные в перьях. Только теперь вместо строгих лиц с изогнутыми темными ртами на нее сквозь водопад изумрудных перьев таращилась наглая сержантская физиономия и откровенно раздевала ее глазами.

— Перестань меня трахать, — сказала Пиф.

— А ты что-нибудь чувствуешь? — полюбопытствовал Хозяин и снова развернул крылья.

— Оргазм, — проворчала Пиф.

— Ладно, шутки в сторону.

Хозяин сложил крылья. Теперь он стал значительно выше ростом. Нависая над Пиф, он вопросил откуда-то из поднебесья:

— На хрена вены себе перерезала?

— Захотела, — упрямо сказала Пиф. — Захотела и сделала.

— На хрена?

— Хотелось! — крикнула Пиф, не смея поднять головы.

— Не выебывайся, — грозно донеслось из-под облаков. — А то выебут.

— Не знаю, зачем, — сдалась Пиф. Ей вдруг стало страшно. Она поняла, что ей все время было страшно. — Не могла больше жить... Я же ничего плохого не хотела. — И, трусливо вильнув, перевела разговор на другую тему. — А где я теперь?

— Понятия не имею.

— Но ведь ты здесь живешь?

— И ты тоже.

— Да я-то умерла!

— Подохла, — с наслаждением подтвердил Хозяин.

— Это место небытия?

— Небытия нет, — сообщил Хозяин. — Смерти нет. Библию читать надо, деревня.

Пиф обиделась.

— А это что, по-твоему? Бытие?

Хозяин высморкался двумя пальцами и вытер руку о штаны.

— Бытие есть, — сказал он, — а небытия нет. Так?

— Положим.

— Не положим, а так. — Хозяин наставительно поднял палец с твердым ногтем. На ногте чернело пятно, как будто недавно палец прищемили. — Бытие не имеет начала. Бытие не может возникнуть из ничего, кроме как из самого себя, потому что небытия нет. Стало быть, бытие вечно.

— Вечная жизнь, что ли? — Пиф нахмурила лоб.

— Бытие не имеет конца. Ибо конец бытия есть переход к небытию, а небытия нет. Бытие неизменно, ибо изменение бытия есть переход к небытию, а небытия нет. Бытие непрерывно, ибо всякий перерыв есть небытие, а небытия нет. И бытие цельно. Оно не содержит частей, которые были бы небытием...

— ...Потому что бытие есть, а небытия нет.

— Вот именно. Нет смерти, ясно? Но самое смешное, что... бытия, в общем-то, тоже нет.

И он снова поднес руки к ее лицу.

Пиф увидела, что в ладонях плещется молоко. И ей до крика захотелось ощутить вкус этого молока на губах.

— Пей, детка, — сказал ангел-хранитель. — Все эти годы, пока ты была жива, я давал тебе полными горстями. И отбирал горстями. Ты ела из моих рук и никогда не задавала вопросов.

И Пиф прильнула к белому молоку в грубых мужских горстях, и оно на вкус оказалось как толченый гипс в протухшей воде.

Дом стоял на краю пустыря. Большой темный дом, сложенный почерневшими бревнами, на высоком каменном фундаменте. Такие дома на четыре квартиры строят иногда на окраинах областных и районных центров. Пиф оглянулась на ангела; он прикрыл глаза и кивнул.

Она вошла.

И оказалась в темноте. Постояв несколько минут, она думала, что привыкнет к сумеркам и разглядит лестницу. Но так и не привыкла.

Вытянула вперед руки, осторожно нащупала стену. Потом нашла первую ступеньку.

Крутая лестница привела Пиф ко входу в комнату. Двери не было — ее снесли давным-давно. Нижняя петля висела на одном гвозде, верхнюю выдрали с мясом.

Большая комната была плотно заставлена мебелью. Везде, куда ни повернешься, — буфеты как соборы, столы как аэродромы, стулья с высокими спинками, обитые дерматином, с блестящими в полумраке крупными шляпками гвоздей. Темное дерево мебели было покрыто густым слоем пыли.

Вещи были мертвы.

Массивная буфетная нога с подагрическим коленом...

Оторванный коленкор на крышке гигантского письменного стола...

Фарфоровая пастушка с льнущей к кринолину свинкой...

Рюмочки на тонких нелепых ножках, похожие на грибы, вырастающие в подвалах...

Тусклая картина: на сером фоне две серых кошки...

Черный пластмассовый телефон с крупной трубкой и большим белым диском...

Книжный шкаф, забитый пыльными книгами, — все книги, которые Пиф не прочла в своей жизни...

Коричневые «плечики», превращенные в подушечку для иголок...

Иголки — тончайшей стали, с чуть ржавым ушком...

Слипшиеся в пакете шелковые нитки для вышивания...

У Пиф закружилась голова, но вещи не хотели исчезать — громоздились перед глазами, и их становилось все больше.

Из кресла поднялась маленькая серая тень и обиженно залопотала. Сквозь пыль и серость Пиф разглядела в ней свою мертвую бабушку, тайком закопанную на кладбище рядом с могилой дедушки.

Пиф всегда думала, что ненавидит свою бабушку. Они прожили в одной комнате двадцать два года, и когда бабушка впала в маразм, Пиф по ночам горячо молила Хозяина забрать старушку к себе.

Бабушка поскользнулась во дворе, когда выносила помойку, и упала. Пиф жила тогда у друзей и дома не ночевала. Когда она вернулась, соседи сказали, что старушку с переломом бедра увезли в больницу. Прошла неделя, прежде чем Пиф зашла навестить ее.

Желтое пятиэтажное здание больницы источало тюремный запах похлебки. На окнах были решетки. Пиф долго бродила по облезлым коридорам, прежде чем отыскала свою бабушку в палате, где было еще пять старушек.

Бабушка лежала, укрытая сиротским больничным одеялом, над ее кроватью была протянута штанга, чтобы бабушка могла подтягиваться, делать физические упражнения и избежать пролежней. Но бабушка лежала пластом, «ленилась», как шепотом объяснила активно выздоравливающая старушка с соседней койки, и у нее началось воспаление легких.

Пиф знала, что она умирает. Бабушка тоже знала это. По ее впалым, очень морщинистым щекам, беспрерывно текли слезы. Бабушка боялась умирать.

Пиф смотрела, как бабушка ворочается, бесстыдно отбрасывает одеяло, выставляет исхудавшие ноги с крупными венами, а другая старушка прикрывает ее ноги и ласково выговаривает: «Так нельзя, так нельзя...»

«Можно...» — плакала бабушка. На ней была коротенькая, едва прикрывающая живот рубашка с расплывшимся больничным штампом.

В следующий раз Пиф видела свою бабушку уже в гробу. Поправляя цветы, Пиф наклонилась и поцеловала мертвую в лоб, погладила по щекам, чего не делала уже пятнадцать лет. Потом отошла в сторону, встала между соседкой, помогавшей на похоронах, и дальней родственницей. Ей показалось, что бабушка шевельнулась в гробу.

Через неделю Пиф приехала в крематорий, и ей выдали черную пластмассовую урну с прахом, похожую на фотобачок. Почти месяц прах бабушки стоял на подоконнике в комнате Пиф. Ей было недосуг сходить на кладбище и оформить захоронение.

Наконец, она приехала с урной в сеточке на кладбище и попросила разрешения подселить бабушку к дедушке. Потребовались свидетельство о браке, утерянное во время потопа, и свидетельство о смерти дедушки. Пиф забрала прах бабушки и вышла из кладбищенской конторы.

Бабушку пришлось закопать тайком, без дозволения властей. Памятник установить не разрешили, но у Пиф все равно не было на это денег.

Старушка куталась в серую шаль и плаксиво лопотала:

— Нельзя смеяться, нельзя...

— Ты умерла! — сказала Пиф.

— Умерла, умерла... — Бабушка захныкала. — Я умерла...

Приглядевшись, Пиф поняла, что это не ее бабушка, а какая-то чужая. Сморщенное личико все время дергалось и менялось, по нему ползли жидкие слезы, пыль лежала на скулах, на реденьких волосах, на дырявой серой шали.

Пиф вышла из комнаты. Бабушка продолжала возиться и плакать у нее за спиной.

Оказавшись снова на пустыре, Пиф поискала глазами ангела, но его нигде не было. Она постояла немного, потом пошла наугад, спотыкаясь о рытвины. Под ногами хрустел мусор. Вся музыка, все небеса, все опавшие листья, все пивные банки мира, думала Пиф, и грандиозная свалка загробного мира начинала звучать в ее душе торжественной симфонией.

Как в тот день, когда мама взяла ее в Филармонию.

Мама сказала: «Сегодня дирижирует Астиагиас. Он великий дирижер».

Пиф сказала: «Мама, я терпеть не могу Филармонию, потому что не гасят свет и невозможно снять эти ужасные туфли на каблуках. И я терпеть не могу симфоническую музыку. И мне все равно, кто дирижирует, если у меня на ногах будут эти ужасные туфли».

Мама сказала: «Астиагиас старый и скоро умрет. Ты ничего не понимаешь в музыке, но когда-нибудь будешь благодарна мне за то, что сможешь сказать: я видела Астиагиаса».

И Пиф уступила маме, пошла с ней в Филармонию и увидела Астиагиаса, и он был божественно красив. Музыка ступала между белоснежных светящихся колонн, и ноги страдали в тесных туфлях.

Астиагиас действительно умер в том же году. Потом умерла и мама.

Пиф остановилась. Симфония великой свалки продолжала шествовать под не-небом бессмертного мира. Пиф прикусила губу.

— Как прекрасна жизнь от смерти до смерти, — подумала она.

После смерти бабушки ей часто снилось, что старуха вернулась, что она лежит в своей коротенькой, как младенческая распашонка, больничной рубахе на соседней кровати. Но Хозяин говорил ей, что это невозможно.

— Многие полагают, что найдут здесь своих покойных родственников, — говорил ангел-хранитель, пока они с Пиф пробирались между канав и поваленных деревьев.

Или, может быть, это были какие-то трубы. Да, определенно, это были трубы. Они лежали в разрытой земле, как мертвые вены в разрезанных руках Пиф.

Пиф споткнулась и упала в канаву.

— А что, разве люди за гробом не обретают вновь счастья в объятиях давно почивших друзей? — спросила она.

— Чушь, — отрезал ангел. — Души приходят и уходят. Это все равно что отыскать потерянного ребенка на вокзале, когда прибывает поезд.

Пиф выбралась наконец из канавы.

— И нас не ждет возмездие за те грехи, что мы совершали? — спросила она, думая о своей бабушке.

Но ангел не пожелал отвечать.

— Вытри рот, — сказал он. — У тебя «усы» от питья.

Несколько раз уронив телефон на пол, Гедда вызвала милицию, скорую помощь. Через час приехали два молодых человека в черных сатиновых халатах.

— Клеенка есть? — спросил один из них, не глядя на женщину.

Она ответила:

— Сейчас поищу.

Порывшись в вещах Пиф, она нашла в нижнем ящике комода большую клеенку. У Пиф не было большого обеденного стола, поэтому когда приходили гости, она расстилала эту клеенку прямо на полу. Словно цветущий луг бросала на паркет.

Сейчас туда уложили останки Пиф. И хотя Гедду почти сразу же отогнали парни в черных халатах, она успела подсмотреть и подивиться: как мало осталось от Пиф.

Кровавую воду из ванной никто не стал выпускать. Хорек куда-то сгинул. Тело Пиф завязали в узел и потащили вон из квартиры.

Гедду наконец вырвало.

— Как ты думаешь, это ад, рай или чистилище?

Пиф задала этот вопрос Комедианту, когда они вместе сидели в доме с выбитыми стеклами в большой комнате с оторванными обоями.

Комедиант встретил Пиф на краю пустыря и привел к себе. У него было странное лицо: чем больше Пиф всматривалась, тем красивее оно становилось.

— Это одно и то же, — сказал Комедиант.

Пиф смотрела, как шевелятся его узкие губы. У него был очень маленький рот. Пиф не понимала, как он поет таким маленьким ртом, но он умел петь. Он говорил, что стекла в доме вылетели, когда он спел одну из последних песен. «Раньше здесь были стекла, — объяснял он, — но и без стекол в этом доме можно жить».

Голос Комедианта засмеялся. Голос висел под потолком, а Комедиант сидел рядом с Пиф на паркетном полу среди осколков и ждал, пока заварится чай.

— Как-то я ходила в катакомбы, к христианам, там был такой — отец Петр... — рассказывала Пиф.

Времени у них было навалом. По крайней мере, так ей казалось. И в этом она видела преимущества смерти. У мертвых много времени.

— Этот Петр говорил, что в рай люди попадают, если ведут праведный образ жизни, а в ад — если грешат...

— В раю должно быть блаженство, а в аду — мучения, — задумчиво проговорил Комедиант. — А здесь, как ты думаешь, что?

— Я не знаю. — Пиф растерялась. — Может быть, чистилище?

— Трудотерапия для покойников, — фыркнул Комедиант. — Это господа христиане тебе внушили?

— Я... не верю в их Бога Единого, — выпалила Пиф и тут же поняла, что лжет.

Комедиант посмотрел на нее левым глазом. Правый задумчиво уставился в потолок.

— Здесь трудно в Него не верить, — сказал он. — Факты, Пиф, упрямая вещь. Старик ближе к этому миру, чем к тому, откуда ты сбежала.

Голос Комедианта хихикнул. Комедиант запустил в него старым шлепанцем.

— Здесь нет мучений, — сказал Комедиант. — По крайней мере, никого не варят в котлах, не протыкают железными трезубцами. Никого не перевоспитывают. И не ублажают. Умеешь — ублажайся сама. Нет разницы между адом и раем, Пиф. Если ты задержишься здесь надолго, то поймешь, что принципиальной разницы между жизнью и смертью тоже нет.

Он встал, направился в ванную. Пиф осталась сидеть на полу.

— Идем, чай готов.

— Я боюсь, — сказала Пиф. И это было правдой.

Комедиант схватил ее за руку своей маленький костлявой рукой. Пиф поразилась его силе. Потащил за собой. Пиф зажмурилась, но тут же поняла, что это бесполезно: она продолжала видеть сквозь веки. Немного хуже, немного менее четко, но видела: выкрашенные темно-зеленой краской, облупленные стены ванной, грязная паутина под потолком, большая ванна, до краев наполненная чем-то темным...

— Нет! — крикнула Пиф.

Комедиант снял с крюка ведро, зачерпнул. Пиф не чувствовала запаха, но понимала, что сейчас они будут пить кровь. Ее кровь, сгнившую за несколько дней стояния.

— Пожалуйста, нет, — повторила она.

Комедиант схватил ее за шею и заставил наклониться к поверхности воды.

— Это чай, дура, — сказал он. — Ты самая большая дура из всех, кого я знаю!

Пиф открыла глаза и увидела, что в ванне действительно крепкий чай.

Они стали пить его прямо из ведра, зачерпывая горстями.

— Как ты умер? — спросила Пиф.

Комедиант задумался. Потом заговорил так, будто читал ей книгу:

— Я решил увидеть свой голос со стороны. Однажды мне это удалось. Я лежал и пел, а мой голос поднялся надо мной, и я мог заставлять его летать по комнате, мог лепить из него разные фигуры, бросать из угла в угол. Потом я увидел, что отворяется дверь, и за порогом начинается дорога. Я встал и ступил на эту дорогу. По обочинам росли странные деревья, а впереди, у самого моря, стоял храм с тонкими белыми колоннами. Я пошел к этому храму. И не вернулся назад.

— Гедда фон?..

— Что?

Гедда подняла глаза.

Она сидела в Эбаббаррском парке и тянула из бутылки темное пиво. Не сосчитать, сколько раз расточали здесь свое время она и Пиф — вот так, с пивной бутылкой в руке, среди бесконечной исступленной лоточной ярмарки Эбаббаррского парка.

Теперь, потеряв Пиф, Гедда бродила здесь почти каждый день, как будто не могла насытиться. И каждый день ее ждало одно и то же. Пиво, киоски, где выставлен все тот же товар из Хуме и Эбирнари, все те же книжные развалы и развалы видеокассет, назойливое смешение голосов: нищий с аккордеоном, грохот хэви-металла и тягучие страдания модной певицы из магнитофона.

И все это происходило без Пиф. Мир все еще тут, думала Гедда, а я все еще в миру. Я болтаюсь в желудке у огромного Мира-Кита, а он меня переваривает.

Нищенка: сидит на расстеленной на земле газете, перед ней треснувшая белая тарелка...

Упитанный мальчик на трехколесном велосипеде: везет два шарика, один белый, другой фиолетовый, мальчик смуглый, с узкими глазами и тяжелыми веками...

Торговцы из Хуме: резкий запах пота, одеколона и кетчупа. Они ловко пересчитывают деньги, у них тяжелые золотые перстни на пальцах, заросших тонким курчавым волосом...

— Я к вам обращаюсь, барышня фон?..

Гедда решила, что у нее опять хотят попросить допить пива и сдать бутылку, заработав на этом несколько грошей. Она увидела маленького дедушку с маленькими покрасневшими глазками. Дедушка глядел на Гедду с пьяной строгостью и слегка покачивался. Сморщенное личико дедушки тонуло в бороденке лопатой. От дедушки пахло чем-то острым и кислым, как будто он недавно искупался в маринаде.

Гедда сморщила нос.

Дедушка повторил:

— Гедда фон?..

— Неважно. Да, это я.

— Мне было сообщено, что недавно вы потеряли близкого человека, — все так же строго произнес дедушка. — Велено отыскать вас и вести переговоры.

— Я... да, я потеряла... Кто вы такой?

— Извольте отвечать, барышня. Первое я установил: вы — Гедда. Второе вы подтвердили: вы потеряли. Но будем точны, не станем допускать ошибок. Как звали человека, которого вы потеряли?

— Я не буду с вами разгова... — Неожиданно Гедда сдалась под сверлящим взглядом красноватых пьяненьких глазок. — Хорошо, ее звали Пиф. Что вам нужно?

Она была уверена, что сейчас дедуля попросит на опохмелку.

Он пожевал в бороде губами, многозначительно двинул лохматыми бровями и, распространяя кислый запах, придвинулся к Гедде вплотную.

— МНЕ? — Дедушка хмыкнул. — В первую очередь, это нужно вам. Мне было велено отыскать вас и передать следующее: вас, барышня, ждут на христианском кладбище. Это возле казнилища, знаете, наверное... Придете туда завтра, зайдете в храм, там спросите Петра.

Гедда поморщилась.

— Нельзя ли как-нибудь без христиан?

— Не надо перебивать, барышня фон?.. — Дедушка замолчал. Посмотрел наверх, увидел застрявший в ветвях воздушный шарик. — О чем я говорил?

— О храме на христианском кладбище.

— Не надо перебивать, барышня фон?..

— Просто Гедда.

— Не надо перебивать! — рассердился наконец дедушка. — Вас ждут завтра на христианском кладбище, в храме. Вы, надеюсь, сумеете найти там храм?

Не решаясь вставить ни слова, чтобы не навлечь на себя дедушкиного гнева, Гедда безмолвно кивнула.

— Отвечайте, когда вас спрашивают! — сердито сказал дедушка и затряс бородой.

— Да, я поняла. — Гедда встала.

Теперь, когда Гедда стояла в полный рост — высокая крупная женщина с пышными белокурыми волосами — дедушка казался рядом с ней сущим карлой. Он суетливо повел головой, втянул ее в плечи, поскреб ногтем рукав ватника (синий дворницкий ватник с дыркой на спине, отметила Гедда).

— Всего хорошего, — высокомерно попрощалась Гедда.

— Это... — в спину ей произнес дедушка.

Гедда обернулась.

— Что-то еще?

— Пивка оставьте допить, барышня фон?.. — просительно сказал дедушка.

«Как близко безумие, если вдуматься», — мелькнуло в голове Гедды.

Шел дождь. Гедда сложила зонтик и вошла в маленькую деревянную церковку, как ей было сказано сделать. Она остановилась в дверях, огляделась. Плоский потолок, старенький иконостас, запах мокрого дерева. Несмотря на неприятную близость казнилища, здесь было тихо и покойно.

Навстречу шел, шумя одеждой грубого белого полотна, рослый, с виду сердитый человек. Гедда растерянно смотрела, как он идет, слегка сутулясь, уткнув рыжую бороду в грудь, потом спохватилась и в удаляющуюся уже спину окликнула:

— Простите... Вы — Петр?

Рыжий остановился, повернулся, обратил к ней неожиданно молодое широкоскулое лицо. Без улыбки он посмотрел на Гедду.

Она покраснела и путано объяснила, что ей велели зайти сюда.

— "Загробные компьютерные конференции", что ли? — спросил наконец рыжий неодобрительно.

— Мне сказали, что... Простите...

Гедда вдруг поняла, что не в состоянии произнести вслух то, что услышала в Эбаббаррском парке. Слишком нелепо это звучало. «Понятия, вырванные из привычного контекста, подчас неожиданно обнаруживают свою абсурдность», — вспомнила она один из любимых афоризмов Пиф.

Темные глаза Петра изучающе смотрели на Гедду.

— Вас оповещали? — спросил он с легким раздражением.

Гедда кивнула. Она ждала, что сейчас Петр объяснит ей: все это шутка пьяного кретина, она извинится, уйдет и потом целую неделю будет такое ощущение, будто нахлебалась дерьма.

Но ничего этого не произошло.

Петр шумно вздохнул, будто досадуя на то, что его отвлекают.

— Ладно, — молвил он, являя милость. — Через десять минут дождь кончится и пойдем. Помолитесь пока.

— Я...

Гедда хотела сказать, что она вовсе никакая не христианка, а сюда пришла исключительно по делу, но подавилась. Не дожидаясь этого объяснения, Петр сердито фыркнул:

— Тогда просто постойте, на иконостас поглазейте, все польза. Он, кстати, старинный, еще времен царицы Нейтокрис.

Через десять минут дождь действительно закончился. Петр позвал Гедду, и она послушно поплелась за ним.

Зеленый крашеный купол церкви, осененный бедным, но чистеньким позолоченным крестом, сиял под солнцем. У входа громоздился гроб, из которого глядело восковое старческое лицо, толпились суетливые старухи. Одна шмыгнула мимо Гедды. В Вавилоне этих христиан становится все больше, подумала Гедда.

Петр свернул на боковую дорожку и, шагая размашистым шагом, повел Гедду мимо старых могил. Местами захоронения располагались так близко, что приходилось протискиваться боком. Одежды Петра намокли. Гедда промочила туфли и чувствовала, что вот-вот натрет ногу.

Наконец Петр остановился возле склепа, охраняемого мраморным ангелом. Ангел преклонил колено, приложил палец к губам, распростер крылья. От ветра и дождя он почернел, голуби нагадили ему на голову, но сейчас дождь смыл почти весь птичий помет.

— Шаваиот! — рявкнул Петр так неожиданно, что Гедда подскочила.

— Здеся я, — донеслось из склепа дребезжание старческого голоса.

— Вызывающая здесь, — сказал отец Петр.

— Как назвалась? — недовольным тоном вопросили из склепа.

— Никак.

— Мог бы и спросить.

— Житья от твоих загробщиков нет... — проворчал Петр. — Только и дела мне, что таскать их сюда...

— Сам же в храме сидеть не пускаешь, — огрызнулись в склепе.

За дверью заскрежетало, закряхтело. Петр метнул на Гедду странный взгляд, будто хотел ее подбодрить, но промолчал, только сильно сжал ее руку своими крепкими мясистыми пальцами — и ушел.

Гедда проводила его тоскливым взглядом. Хотя она, конечно, терпеть не могла христиан, этот толстый сердитый Петр был, по крайней мере, человеком. Шаваиот мог оказаться кем угодно. Даже демоном.

— Вот уж кто-кто, а Петр не привел бы вас к демону в лапы, милая барышня, — прозвучал совсем близко старческий голос.

Гедда вздрогнула и повернулась на голос. Из склепа выбрался неприятно знакомый дедушка. Он был похож на обыкновенного бомжа, растрепанный, в рваном и грязном ватнике.

Возле дедушки терся сытый кладбищенский пес, живущий пожиранием яиц, хлеба и прочих подношений, оставляемых на могилах.

— Идемте, что встали, — недовольно сказал дедушка.

— Шаваиотыч! — заорали откуда-то издалека.

Дедушка выпрямился, поискал глазами, потом махнул рукой — увидел двух рабочих с телегой, груженой обломками сгнивших досок и раковин. Пес навострил уши и побежал легкой рысцой к рабочим, видимо, в надежде поживиться.

— Сейчас не могу! — крикнул дедушка в ответ на безмолвный взмах бутылкой. — Клиент!

— А... — И донеслось нечленораздельное проклятие.

— Вы уж извиняйте, барышня, — сказал дедушка и деликатно рыгнул в кулачок. — В таком уж месте работаем. Прошу.

Наклонив голову, Гедда вошла в склеп.

Она ожидала увидеть все, что угодно. Стол, накрытый черной скатертью. Магическую чашу, полную воды (или крови). Меч и кристалл. Ручного дракона.

Только не компьютер.

В глубине склепа мерцал голубоватый огонек, похожий на тот, что испускают в темной кухне маленькие черно-белые телевизоры.

Дедушка махнул рукой на провалившуюся тахту:

— Садитесь.

Гедда опустилась на краешек тахты. Под обивкой заскрипели опилки. Сидеть было неудобно.

Дедушка строго поглядел на Гедду.

— Печатать умеете?

Гедда окончательно растерялась.

— Что?

— Я спрашиваю: печатать умеете? На машинке?

— Да... — выдавила Гедда.

— Идите сюда.

Гедда с облегчением покинула тахту и подошла к компьютеру. Дедушка потыкал пальцем в клавиатуру. Дедушкины руки — грязные обломанные ногти, распухшие суставы, въевшаяся под кожу жирная кладбищенская земля — выглядели странно над холеными клавишами компьютера.

На экране появилась надпись: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ЭРЕШКИГАЛЬ-ТЕЛЕПОРТ».

Дедушка подумал, нажал ENTER. В ответ компьютер выдал длинную распечатку на харранском языке.

— Чтой-то там учудили... — пробурчал дедушка. Потом наугад ткнул в ENTER. Компьютер затребовал шифр. Прикрываясь от Гедды рукой, дедушка набрал несколько знаков.

«ERROR», — бесстрастно сообщил компьютер.

Дедушка поглядел в темный потолок склепа, пошевелил губами в бороде, потом снова склонился над клавиатурой. На этот раз компьютер остался доволен и разразился еще одной распечаткой — на этот раз на клинописи.

— Сожрал, — обрадовался дедушка, — так тебе, сука. Подавись.

И нажал ENTER.

«ВВЕДИТЕ ИМЯ СУБЪЕКТА», — потребовал компьютер.

Дедушка оглянулся на Гедду.

— Как субъекта-то звать? — спросил он.

Гедда замешкалась с ответом, и дедушка прикрикнул на нее:

— Ворон ловим, барышня? Время-то оплочено.

— Пиф, — сказала Гедда. — То есть...

Но дедушка уже набирал: «ПИФ».

«СВЯЗЬ ТРИ МИНУТЫ», — появилось секундой позже на экране. После чего несколько раз мигнула надпись: «ПОДГОТОВКА».

Дедушка встал, жестом велел Гедде занять его место.

— Глядите на экран. Там все напишется.

Гедда осторожно, боясь порвать чулки, бочком уселась на перевернутый ящик, наклонилась к экрану. Некоторое время ничего не происходило, потом побежали буквы:

— ГЕДДА, КАК ТЫ?

— Что я должна делать? — шепотом спросила Гедда.

— Отвечайте, ежели охота, — сказал невидимый дедушка откуда-то из темноты.

— А как?

— Печатайте.

Гедда торопливо напечатала: «Я В ПОРЯДКЕ. ПИФ, ЭТО ТЫ?»

— А КТО ЕЩЕ? Я, КОНЕЧНО. КОГДА ТЫ МЕНЯ НАШЛА?

— ДВАДЦАТЬ ПЯТОГО НИСАНУ. ПИФ, ЭТО БЫЛО УЖАСНО.

— ХИ-ХИ.

— ПИФ, КАК ТЫ ТАМ?

— НОРМАЛЬНО.

— КАК ТЫ УСТРОИЛАСЬ?

— Я ЖИВУ В ДОМЕ. НА ТОМ СВЕТЕ.

— НА ЧТО ПОХОЖ ТОТ СВЕТ?

— НА ПОМОЙКУ.

— Я СЕРЬЕЗНО.

— Я ТОЖЕ.

— ЧТО ТАМ НОСЯТ?

— ОДИН ПСИХ ВСЕ ВРЕМЯ НОСИТ СТЕКЛА. ГОВОРИТ, ЧТО ТАК ПОЛОЖЕНО.

— ДА НЕТ, ХЛАМИДЫ ИЛИ ТУНИКИ?

— Я ВООБЩЕ ДО СИХ ПОР НЕ МОГУ ОПРЕДЕЛИТЬ, ОДЕТАЯ Я ИЛИ ГОЛАЯ.

— С КЕМ ТЫ ТРАХАЕШЬСЯ?

— ДУРА. ВООБЩЕ-ТО С КОМЕДИАНТОМ. ОН СЛАВНЫЙ, ХОТЯ НАРКОМАН.

— КАК С ПОГОДОЙ?

— ДОЖДЯ НЕТ. Я ЕЩЕ НЕ ВИДЕЛА НЕБА.

— ЧТО ВЫ ЕДИТЕ?

— НЕ ЗНАЮ.

— ЭТО ТЫ ЗАКАЗАЛА РАЗГОВОР?

— ДА.

— А КАК ЭТО ДЕЛАЕТСЯ?

— ПОПРОСИЛА ХОЗЯИНА. КСТАТИ, ДЕДУШКА, КОТОРЫЙ ТЕБЕ ЭТО УСТРОИЛ... КАК ОН ТЕБЕ?

— УЖАСНО.

— ИМЕЙ В ВИДУ, ОН АНГЕЛ.

— Я ТОЖЕ АНГЕЛ.

— ОН НА САМОМ ДЕЛЕ АНГЕЛ. БУКВАЛЬНО.

Экран вдруг погас. Потом мигнула надпись: «ЗАВЕРШАЮ ПРОГРАММУ».

Гедда оторвала глаза от экрана. Показалось ей, что ли? Она еще раз коснулась клавиш, но ничего не произошло.

— Пиф, ты здесь? — спросила Гедда компьютер.

Дедушка наклонился над Геддой, окатив ее ароматом перегара и старых носков, и Гедда непроизвольно отшатнулась.

— Поговорили, барышня?

— Да...

— Ну и отойдите. Машина казенная, время оплочено. Свое получили, так что прошу.

— Кем оплочено?

— Да вам-то что? Уж не вами, ясное дело.

Не простившись, Гедда вышла из склепа. Дедушка продолжал бубнить себе под нос, и в его бессвязной болтовне все чаще поминались слова «опохмелка» и «ходят тут всякие».

Что это было? Она что, действительно разговаривала с Пиф?

Гедда остановилась. Впереди уже показался зеленый купол церковки.

Я ЧТО, НА САМОМ ДЕЛЕ ТОЛЬКО ЧТО РАЗГОВАРИВАЛА С ПИФ?

Пиф мертва, сказала она себе. Я сама видела то, что осталось от ее трупа, разложенным на клеенке.

Но разговор БЫЛ. Как были и дедушка, и сердитый Петр, и склеп с растрескавшимся мраморным ангелом. Ее пальцы до сих пор помнили ощущение клавиатуры компьютера.

И отчаяние охватило Гедду.

У меня было три минуты, чтобы поговорить с умершей. Чтобы по-настоящему поговорить с умершей. Я должна была спросить, видела ли она богов и каковы из себя боги. Или прав был этот ее белобрысый дурачок Бэда с его Богом Единым... И существует ли вечное блаженство. И что такое грех и что такое истина... Боги, какая я дура... У меня было три минуты прикосновения к вечности, а я болтала с Пиф, точно она жива и мы с ней опять висим на телефоне...

По лестнице загремели шаги. Голос Комедианта затрясся под потолком, как студень. Комедиант повернул голову на звук; Карусельщик не шевельнулся — как сидел, вертя в руках крошечную шарманку, так и оставался. В пустой комнате, отражаясь от всех битых стекол, разбросанных по полу, вертелась назойливая механическая мелодия:

Поет моя шарманка

С весны до холодов,

Летит напев печальный

До самых чердаков...

Падам, падам, падам...

Между третьей и четвертой строчками мелодия-хромоножка нелепо подскакивала, раздражая Пиф.

Толкнув дверь плечом, в комнату вошел Хозяин. Остановился, огляделся с победоносным видом, и Пиф вдруг заметила, что перья на крыльях ангела-хранителя были окрашены в камуфляжные цвета.

Хозяин держал какой-то неопрятный сверток. Он кивнул Карусельщику, с Комедиантом поздоровался за руку и обернулся к Пиф.

— Ну, как ты, девочка?

— Спасибо.

— Поговорила со своей подругой?

— Спасибо, Хозяин.

— Как впечатления от разговора?

Пиф заметила, что Хозяин ухмыляется.

— Гедда ничуть не изменилась.

— А ты?

Пиф засмеялась. Легко-легко стало ей, и она взлетела.

— Я тоже, — сказала она.

Хозяин протянул длинную руку, дернул Пиф за ногу, и она снова опустилась на пол. Теперь Хозяин превышал ее ростом почти вдвое, и Пиф поневоле уткнулась носом в его гениталии. Хозяин с готовностью поводил поясницей.

— Перестань, — сказала Пиф, давясь от смеха. — У ангелов не бывает хуев.

— Тебе же хотелось, — заметил Хозяин. Он наклонился — высоченный, ужасный — и протянул ей сверток. — Возьми. Это тебе. Подарок от меня.

Пиф обеими руками приняла подношение. Приняла, не спрашивая, как делала еще в те годы, когда была жива.

Хозяин опустился рядом с ней на корточки. Бросив беглый взгляд в его наглые любопытные глаза, Пиф принялась разворачивать белую ткань, в которой находилось что-то круглое, легкое, на ощупь резиновое. Комедиант подошел поближе и тоже заглядывал через плечо.

Под первой белой тряпкой оказалась вторая, грязная, в пятнах крови. Пиф прикусила губу — она догадалась. Хозяин пошевелил крыльями, ветер пронесся по комнате, и всех окатило ароматом хвойного леса. Пиф сняла последнюю тряпку и увидела нерожденного ребенка.

Маленькое чудовище было таким отвратительным, что она едва не выронила его, и Хозяин прикрикнул:

— Осторожней, ты!

— Это... — спотыкаясь, спросила Пиф. — Это МОЙ?

Хозяин пожал плечами, широким крылом едва не сбив с ног Комедианта, который терся за его спиной.

— Нерожденное дитя, — сказал он, — твое, чужое, какая разница? Оно ДАЕТСЯ тебе. Ты совершила убийство, теперь посмотри ему в лицо.

Пиф подняла глаза на Хозяина и увидела, что он прекрасен. Его лицо потемнело, рот изогнулся, глаза расширились — это был дивный лик иконы. Лик смотрел на нее отрешенно и печально.

— Я ничем не могу помочь тебе, — сказал Хозяин словно издалека. — Постарайся полюбить это существо.

Пиф еще раз взглянула на уродца.

— Оно вырастет?

— Зависит от тебя.

Хозяин встал, повернулся, чтобы уйти. Пиф смотрела ему вслед, приоткрыв рот. Уродец корчился у нее на коленях, пачкая пеленку какой-то зеленоватой жижей.

— Господи, каким же оно вырастет? — вырвалось у Пиф.

Уже в дверях Хозяин сказал, не оборачиваясь:

— Зависит от тебя.

Тяжелые шаги протопали по лестнице, шваркнула входная дверь, упало и разбилось еще одно стекло. Голос Комедианта взвизгнул.

Шевеля губами, Комедиант беззвучно сказал:

— Попытайся не видеть в этом наказания. В конце концов, Хозяин же назвал его «подарком».

Пиф покачала головой. Она поняла вдруг, что плачет, но не так, как при жизни, не слезами, не телом, не жалостью к себе, а так, как иногда плакала во сне — без слез, одной только содрогающейся душой.

Существо с гигантской сизой головой сморщилось, дернуло крошечными лягушачьими лапками, повозило ими в воздухе и вдруг нащупало огромную в синих венах пуповину, торчащую из середины живота. Схватило ее цепкими пальчиками, потащило куда-то, ткнуло себе в лоб, в щеку, наконец попало в маленький рыбий ротик и начало жадно сосать.

Пиф взяла существо поудобнее на руки, обтерла жижу с отвратительной головы, выбросила грязную пеленку, оставив только белую. Закрыла глаза и начала укачивать уродца, напевая колыбельную:

Летит напев печальный,

Падам, падам...

— Вот и все, — сказал санитар, обтирая руки. — Как живой, даже лучше.

Покойник умиротворенно глядел на него со стола. Санитар отбросил крем «Балет», которым гримировал мертвеца, в таз для использованных тюбиков. Там их уже скопилось несколько десятков, выдавленных, грязных.

Мэтр ничего этого не знал — он величаво шествовал навстречу вечности. Его тропа была ровной и ясной, впереди, в белом венчике из роз, вел его добрый ангел. Иначе и быть не могло.

Мэтр был человеком добродетельным. Сначала он верил в правительство и Бэл-Мардука и знал, что плохих в светлое будущее не берут. Потом под влиянием обстоятельств в пожилых уже летах перешел в христианскую веру и так же твердо уверовал, что плохих не берут в рай. Рай виделся ему чем-то вроде территории пионерского лагеря: дивная природа, добрые взаимоотношения, всеобщая справедливость и равенство. И — только для хороших.

Мэтр оказался на равнине, затянутой туманом, огляделся по сторонам. Фигура в сияющем венце исчезла, и это немного обеспокоило Мэтра.

Он взволновался еще больше, когда увидел на этой равнине трех голых молодых людей. Среди них была женщина. Хотя Мэтр не мог толком разглядеть этих людей, но в том, что темноволосое существо с ребенком на руках принадлежит к женскому полу, почему-то не усомнился.

Голые разговаривали. Они были из тех, при виде которых Мэтр при жизни всегда плевался. И прежде плевался, и потом, когда обратился в истинную веру. У всех троих были длинные волосы, а у одного — грязные бисерные цепочки на руках. И на плечах у него сидел отвратительный студнеобразный демон. Демон растекся по своему хозяину, свесив ему на спину крысиный хвост.

— Новенький идет, — сказал демон и затрясся.

Тот, что с бусами, повернулся, поглядел Мэтру в глаза. Его губы зашевелились, и Мэтр понял, что он обращается к нему.

— Добро пожаловать! — крикнул визгливо демон.

Женщина склонила голову набок. Нерожденный ребенок судорожно дернул ручками, и она ласково провела пальцем по его выпуклому лбу с раздутыми венами.

— Падам, падам, — сказала женщина.

— Сгинь, сатана, — закричал Мэтр, осеняя себя крестным знамением.

— Где? — с любопытством спросила женщина и обернулась.

Мэтр растерялся.

— Где? — переспросил он. — Что — где?

— Где сатана? — повторила женщина. — Мы его еще не видели.

— Ты — сатана! — взвизгнул Мэтр. — Ты! И такие, как ты! Вы все!

— Я Пиф, — сказала женщина. — Это Комедиант и Голос Комедианта. А вон тот — Карусельщик, он алкоголик и работал в луна-парке.

Карусельщик с готовностью завертел ручку шарманки, огласив туманную равнину механическим вальсом.

Мэтр растерялся. Неожиданно женщина перестала казаться ему такой уж отвратительной, и он почувствовал к ней доверие.

— Скажите, — он придвинулся ближе и заговорил интимным тоном, как некогда беседовал со знакомыми холуями из влиятельных организаций, — в таком случае, это ад или рай?

— Зависит от нас, — ответила женщина. — Так сказал нам ангел.

Мэтр пригладил лысину. На ладони осталось жирное пятно от крема «Балет», и Мэтр обтер руку о бедро, с неожиданным ужасом осознав, что он тоже обнажен.

Вальс продолжал хромать над равниной. Ребенок на руках у женщины заснул. Комедиант улыбался странной улыбкой, глядя на Мэтра.

— А где Бог? — спросил Мэтр. — Я хочу говорить с Богом.

— А Бог хочет говорить с вами? — тихо спросил Комедиант. Он говорил шепотом, а потом Голос повторил его вопрос полнозвучно, заполнив своим громом всю долину и разогнав туман: — Захочет Он говорить с вами?

Мэтр растерянно огляделся.

— Но... я умер?

Все четверо расхохотались.

— Еще как! — прошептал Комедиант. — Мертвее мертвого. А что, по-твоему, достаточно просто двинуть кони, чтобы вызвать к себе интерес самого создателя? Труп — эка невидаль!..

Пиф помахала кому-то рукой, и из тумана выступил рослый мужчина в пятнистом комбинезоне, похожий на десантника. Он оглядел всех победоносным взором, пригладил коротко стриженые волосы, крякнул.

— Как дела, бойцы?

— Рады сраться ваш-ство! — мерзким голосом заверещал Голос, подпрыгнув на плече у Комедианта.

Десантник захохотал, пощекотал Голос пальцем, потом сунул нос в сверток на руках Пиф, полюбовался на уродливого младенца, ущипнул женщину за ляжку, хлопнул Комедианта по плечу. Карусельщик посмотрел на него приниженно и осмелился выдавить из себя робкую улыбку. Вальс споткнулся, в шарманке что-то хрипнуло и стихло.

Затем десантник обернулся к Мэтру.

— Ну, а ты кто такой?

— Я... восемнадцать публикаций в толстых журналах... и крещен... верую... — забормотал Мэтр.

— Писака? — оживился десантник. — Ну-ка, почитай.

Он махнул рукой, и тут же появился огромный трон. Золотой трон с алыми кистями, размером с трехэтажный дом. Десантник взгромоздился на него, поерзал, как будто вырос — во всяком случае, он не терялся на фоне гигантского кресла. Заложил ногу на ногу, склонил голову на плечо и уставился на Мэтра с неприятной улыбкой.

— Где я? Кто вы? — Мэтр отступал от компании, пятясь задом. — Куда я попал? Господи, верую!.. Спаси меня! Изыди, сатана, изыди!..

Он начал истово креститься.

Хозяин захохотал. Трон подпрыгивал под ним, пока не развалился, и Хозяин хлопнулся со всего размаха на землю.

Мэтр повернулся и побежал прочь, во весь голос призывая на помощь какого-нибудь милосердного ангела.

Комедиант пожал плечами.

— Ангел был рядом, почему он не понял этого?

— В его представлении ангел должен быть похож на директора крупного банка, — задумчиво сказала Пиф. — Строгий, всезнающий и милосердный. И уж конечно без всякого чувства юмора.

Хозяин с интересом посмотрел на нее.

— Ты злая, — заметил он. — Неужели тебе его не жаль?

Пиф подумала немного.

— Нет, — честно сказала она.

— Не верится, что ее нет уже целый год, — сказал Беренгарий.

Они с Геддой шли по мосту Нейтокрис. По Евфрату шел лед. Город сверкал, омытый тающим снегом.

— Здесь мы простились с ней в последний раз, — задумчиво говорил Беренгарий. — Мы тогда напились... Она была в смятении, все говорила о том, что жизнь потеряла смысл, что из рук ушло, утекло... — Он махнул рукой и, отвернувшись, уставился на воду.

Гедда взяла из его рук початую бутылку пива — третью за сегодняшний вечер, хлебнула. Она заметно охмелела.

— Я расскажу тебе то, что не рассказывала никому, — проговорила она вдруг. — Обещай, что будешь молчать.

— Могила! — сказал Беренгарий и мутно поглядел на нее поверх очков. Его мокрые губы расплылись в улыбке. Он отобрал у Гедды пиво, допил и бросил бутылку в воду. — Могила, — повторил он.

— Я разговаривала с ней уже после ее смерти, — выпалила Гедда.

Беренгарий покачал головой.

— Только без этой... без черной магии, — сказал он, суеверно отплевываясь. — Ты у нас чернокнижница известная.

— Я не шучу, — повторила Гедда, немного обиженная. — Ко мне прислали ангела, я пошла с ним на ихнее кладбище... Ну, где общественные виселицы...

— И там был призрак Пиф.

— Компьютер, — поправила Гедда.

— Еще одно дьявольское изобретение, — сказал Беренгарий и захохотал.

— Ты пьян, Беренгарий, — сказала Гедда.

— Но недостаточно. Возьмем еще пива.

Он пошарил по карманам, сперва по своим, потом по геддиным, и они взяли еще пива. Теперь они шли по широкой нарядной улице Китинну, приближаясь к Оракулу.

— У меня было три минуты на то, чтобы поговорить с ней, — продолжала Гедда заплетающимся языком. — Клянусь, Беренгарий, и она мне сказала, что видела богов Орфея и саму Эрешкигаль.

— Богов не тронь, — предупредил Беренгарий, вдруг омрачившись.

— Да нет, она... Что это? — Неожиданно Гедда остановилась.

Они дошли уже до Оракула. Из окон верхнего этажа, пачкая завитки рококо, валил дым.

— Что это?.. — пролепетала Гедда.

Беренгарий оттолкнул ее, сунул ей в руки недопитую бутылку пива.

— Это пожар, вот это что, — сказал он и очертя голову бросился к двери. — Проклятье, у меня там остались...

Гедда повисла у него на локте.

— Стой!

— Вызови пожарных! — рявкнул Беренгарий, исчезая на дымной лестнице.

Гедда заметалась. Бросила пиво. Ворвалась в расположенный по соседству магазин, торгующий телевизорами и видеомагнитофонами, распугав чинных мальчиков в фирменных костюмах и нагловатых добродушных покупателей, потребовала телефон.

Вскоре крики о пожаре понеслись по всему зданию, несколько мальчиков с отчаянным видом подбежали к дубовой двери, за которой исчез Беренгарий, и отскочили, когда навстречу им повалили клубы дыма.

Пламя пожирало бесстыдное рококо, глодая золотые завитки, разбивая зеркала, повергая в прах голоногих нимф...

Откуда-то из дыма доносился отчаянный кашель Беренгария. По широкому мосту Нейтокрис, видные издалека, мчались три пожарных машины, оглашая вечерний город ревом.

Несколько книг и коробка с лазерными дисками, выброшенные из огня, скатились по ступенькам, и Гедда подобрала их.

— Беренгарий! — закричала она отчаянно.

Донесся треск — Беренгарий там, наверху, ломал дверь.

— Пропадешь! Дурак! — кричала Гедда, не помня себя от ужаса и все еще не веря, что все это происходит на самом деле.

Словно в ответ взревел огонь, и рухнуло перекрытие.

— Почему он не двигается? Все двигаются, а этот лежит, как труп.

— Он и есть труп. Ты как маленький, ей-богу.

— Его как будто бросили сюда. Он ничего еще не понял.

— Как обгорел-то, смотреть страшно.

— СТРАШНО?

— Отойдите, вы делаете ему больно. — Женский голос.

Санитары, подумал Беренгарий. Я жив.

Он ощутил безумный восторг и сразу ослабел от этого.

— Ему не может быть больно. — Мужской голос. — Он труп, дура.

— Не трогай его, дай человеку прийти в себя. — Опять женщина.

— Он прислушивается. Да отойди ты, его сейчас потянут назад. Дай я подержу...

Чьи-то руки переворачивают Беренгария на спину. Он открывает глаза и ничего не видит. Ослеп.

Отчаянный визг — откуда-то издалека, но тем не менее хорошо слышный.

— Сгорел! Сгорел!

Гедда. Это ее голос.

— Беренгарий сгорел! Уже второй, уже второй!..

Крик Гедды пробирает до мозга костей. Беренгарию хочется встать, бежать к ней. Он вздрагивает, напрягается.

— "Второй"? — Придушенный шепот. — О чем она говорит?

— Кто это кричал? — Мужской голос.

Это Гедда, хотел сказать Беренгарий, но не смог. Ничего, я выкарабкаюсь, Гедда, я жив. Это главное.

— Не уходи, — тихо проговорила какая-то женщина совсем близко. — Не слушай ее. Даже если это твоя мать тебя зовет — не возвращайся. Будет очень больно. Будет так больно, как не было никогда при жизни. Оставайся с нами. Мы поможем тебе.

Отчаянный голос Гедды, рвущийся как будто из самой ее утробы, постепенно начал затихать и смолк совсем. Стало очень тихо. Как будто в уши набили ваты.

Потом кто-то провел пальцем по слепым глазам Беренгария, и он стал видеть. Коснулся его ушей, и он начал слышать совсем другие звуки — тихую музыку. Как будто неподалеку веселится ярмарка, где продают разноцветные надувные шарики и сладкую вату на палочке. Там, по соседству, детские годы, подумал Беренгарий. Кружатся на карусели, пытаясь догнать друг друга.

Он лежал на траве, а вокруг сидели люди в светлых одеждах. У них были красивые, полные сострадания лица, озаренные внутренним светом.

Его голова покоилась на коленях молодой девушки, которая тихонько водила пальцами по его лбу, щекам. И неожиданно Беренгарий понял, что умер. Эта мысль наполнила его душу блаженством, и он заплакал.

— Могила, — повторяла Гедда, — могила.

«Вчера в Час Коровы по местному времени в аэропорту Нэш-Бэлит города Арбела (Ашшур) при заходе на посадочную полосу потерпел аварию пассажирский самолет „Нур-Син 747“, принадлежавший компании „Люфтимпериум“. Все находившиеся на борту погибли. К месту аварии выехала следственная комиссия. Правительство выражает соболезнование семьям погибших».

В салоне для некурящих было много свободных мест, поэтому Мирра удивилась, когда красивый немолодой мужчина уселся рядом с ней — он вполне мог устроиться возле иллюминатора. Но ему хотелось поговорить. Он вежливо спросил, не против ли она. Подумав, Мирра пришла к выводу, что, пожалуй, не против.

Поглядывая искоса на своего соседа, она пыталась отгадать — кто он. Строгий костюм, безукоризненные манеры. И благожелательность. Пожалуй, профессиональная.

И этот почти незаметный налет старомодности.

Мужчина снял очки, протер их, водрузил на нос.

— Вы пастырь, — сказала Мирра, торжествуя.

Он рассмеялся.

— Вы неплохо говорите по-ашшурски, — сказал он. — И догадливы.

Самолет взлетел над аэропортом Адиту, оставив внизу Вавилон с его башнями, почти сразу поднялся над вечными облаками и оказался в бескрайней снежной пустыне под ослепительным небом.

Мирра с пастырем говорили обо всем на свете и много смеялись. Когда официантка предложила им кофе, коньяк, пиво, пепси, они дружно взяли жиденькое светлое пиво.

Потом их сморило — от разговоров, от монотонного гудения мотора, от пива. Мирра откинула кресло и заснула почти мгновенно.

Она слишком много выпила и съела. В самолетах компании «Люфтимпериум» всегда кормят на убой. И никак невозможно отказаться, потому что деньги заплачены. Стоимость еды включена в стоимость билета.

Теперь обед насылал дурные сновидения. Ей снились бесконечные переходы, лестницы, падающие лифты, выскакивающие из-за угла бандиты, длинные тоннели метро, где нет выхода. Наконец Мирра вышла к знакомому магазину. Там, за углом, ее ждало спасение, и она это знала, потому и побежала из последних сил. За углом магазина открылись широкие воды Евфрата, и над Эбаббаррским парком, на противоположном берегу, повисла огромная полная луна. Мирра выскочила на набережную, наткнулась взглядом на луну — и луна стремительно понеслась ей в лицо. Мирра закричала, но в волоске от ее лица луна рассыпалась на тысячи осколков. Когда Мирра снова открыла глаза, круглый желтый диск висел на прежнем месте.

И тогда она увидела свою душу. Душа стояла рядом, ковыряя в носу. Оказалась душа Мирры чумазым низкорослым человечком с черными блестящими волосами и раскосыми глазами. И такой это был непослушный человечек! Он приплясывал и кривлялся и никак не хотел слушаться.

— Душа! — строго сказала Мирра. — Вернись на свое место.

— Я иду к луне, к луне, — сказал человечек и скорчил ей рожицу.

А потом побежал. Побежал на красное поле, а оттуда на оранжевое, а оттуда на золотое. Бежал и приплясывал, от поля к полю, прыгал и вертелся, напевал и дергал головой, как будто она была на веревочке.

— Вернись! — еще раз крикнула Мирра.

Обернувшись, душа показала ей «нос».

— Дерзких рабов наказывают! — крикнула Мирра.

А душа убегала и убегала, веселая, вольная. Мирра смотрела ей вслед, проклиная свое бессилие. И тут она обнаружила, что неподалеку от нее стоит пастырь. Стоит и держит в одной руке очки, а в другой — чистый клетчатый носовой платок с меткой в углу.

— Я потеряла свою душу, — сказала она пастырю. — Отец мой, что мне делать?

Пастырь протер очки, надел их на нос, поправил, чтоб не сидели косо, а потом заметил, что стекла вытекли, и выбросил оправу вон.

— Дайте мне руку, Мирра, — сказал он. — Я почти ничего не вижу.

— Мне некогда, — сердито сказала Мирра. — У меня душа убежала. Я должна ее догнать.

И она ступила на бескрайние белые поля облаков и пошла по ним босая.

— Подождите! — закричал пастырь. — Мирра!

Она остановилась, дождалась, пока он, спотыкаясь, доковыляет до нее, и подала ему руку.

— Похоже, мы высоко с вами забрались, — проговорила Мирра, озираясь по сторонам. Солнце позолотило верхушки облаков. — А там, внизу, небось, дождь идет. — И топнула пяткой по облакам.

Пастырь вцепился в ее руку.

— Осторожнее! Мы провалимся! Умоляю вас, Мирра, осторожнее.

Они пошли дальше, и вдруг Мирра остановилась.

— Тут полно народу, — сказала она удивленно. — Прямо демонстрация какая-то. Что они все тут делают?

— А мы с вами? — спросил пастырь и посмотрел на нее в упор близорукими глазами. — Вам не приходило в голову, что пора бы уже удивиться — что мы с вами тут делаем?

— Мы спим, — ответила Мирра. — А что еще?

Пастырь покачал головой.

— По-вашему, мы оба оказались в одном сне? А стюардесса — она тоже вам снится? И вон тот толстяк, в футболке с надписью «Харранские буйволы»... Я заметил его еще при посадке, он мне на ногу наступил.

— Погодите, — Мирра все больше и больше удивлялась, — а как это вы без очков разглядели надпись на футболке?

Пастырь пожал плечами.

И вдруг обоих охватил страх.

— Что это? — шепнула Мирра. — Что с нами?

К ним неспешно и все же довольно скорым шагом приближался офицер полиции. Он внимательно оглядывал каждого, мимо кого проходил, но никого не останавливал.

— Вон офицер, — сказал пастырь. — Давайте спросим его.

Офицер тем временем приблизился, прищурился.

— Представьтесь, пожалуйста, — сказал он Мирре.

— Я... Мирра.

Он осмотрел ее с ног до головы. Круглое лицо, темные волосы, бледная кожа, рядом с которой можно представить только шелк.

— Кто твой ангел-хранитель? — резко спросил он.

Мирра растерялась. Офицер не дал ей опомниться. Тем же отрывистым тоном пояснил:

— Самолет разбился, вы все погибли. По-ашшурски читаешь?

— Да...

— На, полюбуйся.

Он сунул ей газету. Мирра машинально прочла: «Heute, um Kuhstunde...»

И выронила лист.

Дрожащими руками пастырь поднял газету, поднес к глазам, зашевелил губами. Мирра услышала его бормотание:

— Mein Gott, mein Gott, warum hast du mich verlassen?..

Офицер неприязненно покосился на пастыря:

— А этот что, поп? Из Ашшура?

— Вроде... — осторожно ответила Мирра, боясь навредить пастырю.

— Он с тобой?

Мирра пожала плечами.

— Мы попутчики.

— Терпеть не могу святош, да еще из Ашшура, — проворчал офицер. — Следуй за мной.

— А... он?

— Так он все-таки твой родственник?

— Нет.

— Тогда что ты о нем печешься? Я не опекаю духовных лиц.

Мирра почти побежала, чтобы не отстать от офицера.

— Вы кто, господин? — вежливо спросила она его в спину.

— Ангел-хранитель, — бросил офицер.

Мирра споткнулась и упала. Пока она барахталась на облаке, офицер успел уйти довольно далеко, так что ей пришлось догонять его бегом.

— Мой ангел? — спросила она, задыхаясь.

Офицер остановился, поглядел на нее сверху вниз, насмешливо кривя губы. Мирра тяжело дышала.

— Пока ты была жива, я тебя не опекал, — сказал ангел прямо. — Первый раз тебя вижу, признаться. А куда ты дела свою душу?

— Она сбежала, — призналась Мирра.

Ангел вытащил из кармана засаленный блокнот, черкнул карандашом и снова сунул блокнот в карман.

— Найдем, — пообещал он. — И не таких отыскивали.

— А почему вы забрали меня? — спросила Мирра. — Может быть, стоило подождать моего ангела?

— А ты уверена, что тебе понравился бы твой ангел?

Мирра подняла брови, подумав о том, что ЭТОТ ангел, ей, во всяком случае, не слишком нравится. Но промолчала.

— Смотри, с пастырем не связывайся, — предупредил ее ангел. — Духовные из Ашшура — они только с толку сбивают. В полемику с небесными силами лезут, дерзят, плодят всевозможные ереси...

— Mein Gott, des Tages rufe ich, doch antwortest du nicht... — услышала Мирра голос пастыря, который вскоре заглушило, как ватой, густыми облаками.

— Принимайте, — сказал Хозяин. — Подобрал на месте аварии.

Мирра остановилась посреди светлой комнаты.

Несколько человек, сидевших на полу, смотрели на нее с интересом. Все они показались ей странно красивыми и спокойными. Умиротворенными. Ни одно из лиц в самолете не имело такого выражения.

Потом женщина с младенцем на руках встала, подошла к Мирре, тронула ее за плечо.

— Как ты умерла? — спросила она дружески.

Мирра покачала головой.

— Не помню, — сказала она.

Они сидели кружком на земле — сухой, серой, сожженной. Трава не росла на ней. Вокруг сидящих людей колебался туман, скрывая гигантский скелет сломанного экскаватора с распахнутой зубастой пастью ковша. Над ними стоял столб света.

Сияние исходило из невидимого источника высоко наверху. Если бы кто-нибудь из сидящих поднял голову, он увидел бы огромную крылатую фигуру, окутанную золотисто-зеленым опереньем сложенных крыл. Ангел стоял, вытянув правую руку высоко над головами сидящих, и свет изливался из его ладони.

Но никому даже на ум не пришло поднять голову.

Они были одеты в светлые одежды, мягче пыли, серебристые, как крылья моли. Суровое, прекрасное лицо ангела склонялось над ними с заботой и грустью, но никто не видел его.

Они разговаривали.

На коленях Пиф лежала черная книга. Обгоревшая мертвая книга, которая не пачкала светлые одежды сажей.

— Она мертва, как и мы, — сказала Пиф и вспомнила о доме, где были собраны мертвые вещи. — Нет, — сказала она, подумав, — мы мертвы как-то иначе, чем другие люди.

— Глупости! — отрезал Голос Комедианта, колыхнув туман.

— Ты хочешь сказать, что, например, Мэтр мертв по-другому?

Пиф кивнула.

— А Пастырь — иначе, чем Мэтр.

— Мэтр ищет Бога. И Пастырь ищет Бога.

— Не хочешь же ты сказать, что они ищут разных богов?

— Возможно.

— Бог один, но они ищут Его по-разному, — сказала Мирра, и все посмотрели на нее.

Из тумана донеслось хриплое механическое пение:

Поет моя шарманка

По городским дворам

Три песенки старинных

И нежный вальс для дам...

— Карусельщик идет, — сказал Беренгарий и придвинулся ближе к Мирре, освобождая место. — Эй, Карусельщик! Иди, дело есть.

— Чего? — спросил Карусельщик с подозрением, но из тумана все же показался.

А шарманка не унималась, распевая во всю мощь своей механической души:

Вот сядет с папироской

Девчонка у окна

И стряхивает пепел

На улицу она...

— Цыц, окаянная! — рявкнул Карусельщик и хватил кулаком по расписному деревянному боку своей подруги.

— Падам, падам, па... — просипела шарманка и замолчала.

Карусельщик пристроился между Пиф и Беренгарием. Пиф передала ему книгу, которую тот недоверчиво принял в руки.

— А что с ней делать-то? Головешка и головешка. — И хотел выбросить книгу вон.

Пиф перехватила его руку.

— Попробуй прочитать.

Карусельщик повертел книгу так и эдак. Понюхал, потрогал пальцем хрупкие страницы.

— Да как ее прочтешь-то, — сокрушенно проговорил он, все еще подозревая подвох. — Испорчена вещь, как ни взгляни.

Издалека донеслись крики, прерывая негромкий разговор собеседников. Невидимый за завесой тумана, Мэтр прокричал срывающимся голосом:

— Я хочу говорить с Создателем! Я хочу говорить с Создателем! Кто отвечает за этот бардак? Я хочу видеть Творца!

Из мрака ответил раскатистый бас:

— Нос не дорос!

Мэтр, отчаянно:

— Боже, ты меня слышишь?!

Бас:

— В гордыню впадаешь, смерд?

— Господи! Куда я попал?

— На тот свет! — рявкнули.

— Это ад, ад?.. — пискнул Мэтр.

В тумане вкусно хохотнули, зашумели крыльями.

— А ты как думаешь, холуй?

— Ад! — завизжал Мэтр.

— Ты сказал, червь! — удовлетворенно прогудел бас.

— Сатана! Изыди, изыди!

— Червь!

— Я не червь! — надрывался Мэтр. — Я член пар... и союза писателей!

— Хуй ты, а не член! — сказал ангел.

— Господи, за что караешь?

— За гордыню тебя карают, жирный ты пиздюк. За глупость тебя...

— Ты не Господь, — неуверенно сказал Мэтр.

— Я ангел Его, — загремело из тумана.

Потом стало очень тихо. И только через несколько минут Мэтр простонал — еле слышно:

— Ой, мама, мамочка... куда же я попал?

Пиф посмотрела на Мирру.

— И сколько же лет он так...

Брови Мирры сошлись в дугу.

— Его удел — не понимать, бродить впотьмах и страдать. Твой удел — жалеть его.

— ...летит напев печальный!.. — вдруг лязгнула шарманка и тут же испуганно притихла.

Карусельщик осторожно перелистывал страницы. Все были совершенно черны. Свесив голову, печалился возле него Беренгарий.

— Все, все было напрасно, — бубнил он, — нам никогда не прочитать ее...

Ему никто не ответил.

А потом в тумане появилась сияющая точка. Она приближалась, и мгла расступалась перед ней, точно светом сжигало туман.

— Аглая идет, — беззвучно проговорил Комедиант.

К собеседникам вышла девочка лет семи. Крепкий загорелый ребенок с двумя толстенькими косичками. Она склонила голову набок и улыбнулась, озарив собравшихся золотистым светом.

— Вот ты где, мама, — важно промолвила она, обращаясь к Пиф.

Женщина и девочка шли, держась за руки, по цветущему саду.

— С тех пор, как я здесь, впервые вижу цветущие деревья, — говорила Пиф, касаясь рукой то одной ветки, то другой. — Прошло столько лет. Впервые они зацвели. Я уже забыла названия.

Аглая обернула к ней смеющееся лицо.

— Да нет же, мама. Ты помнишь.

И они пошли дальше, и их длинные платья были влажны от росы.

— Это что?

— Жасмин.

— А это?

— Шиповник.

— А это?

— Ирисы. Как их много!

— Все ирисы? Такие разные?

— Да.

— А это что за куст?

— Жасмин.

— А это кто стоит?

Пиф споткнулась и остановилась. Посреди цветущего жасмина ждал ее рослый мужчина в армейских штанах, высоких ботинках и новенькой тельняшке, еще пахнущей военторгом.

— Давно мы с тобой не встречались, красавица, — сказал он, усмехаясь.

Аглая прижалась к матери, вытаращила глаза.

— Ангел, — прошептала она. — О, Ангел...

— Здравствуй, Хозяин, — сказала Пиф. — Мы уж думали, что ты нас бросил. Столько лет прошло.

Хозяин засмеялся, сплюнул под ноги.

— Ты до сих пор еще не поняла, что означает слово «навсегда».

— Возможно.

— А это что за малявка возле тебя трется?

— Это... ты принес мне ее однажды, завернутую в пеленки...

Хозяин наклонился, взял девочку за подбородок. Аглая поглядела на него исподлобья.

— Я Аглая, — важно произнесла девочка.

Хозяин убрал руку, выпрямился, бросил на Пиф одобрительный взгляд.

— Девочка, — уронил он. — Я так и думал. — Он просвистел несколько тактов из назойливой песенки Карусельщика и резко оборвал сам себя: — Карусельщика не обижаете?

— Мы... — начала Пиф.

Ангел придвинулся к ней, шевельнул лопатками, где не было крыльев.

— Интеллигентами себя вообразили? От высшего образования вены себе режем? А простого бедного алкоголика небось затравили?

— Он творчески развивается, — оправдываясь, сказала Пиф. — Каждый день сочиняет по новому куплету... — Под взглядом Хозяина она поежилась и сдалась: — Ну, Голос Комедианта его иногда дразнит...

— А сам Комедиант куда смотрит? — грозно вопросил Хозяин.

— Да разве Голос переорешь? — возразила Пиф.

Ангел махнул рукой.

— А, разбирайтесь сами...

Пиф взяла его за локоть. Хозяин хмыкнул, шевельнул бровями, но ничего не сказал, и они пошли втроем. Потом Хозяин посадил Аглаю себе на плечи. Девочка уселась поудобнее, вцепилась ручками в жесткие стрижены волосы Ангела.

— Мы прямо Мария с Младенцем и плотник Иосиф, — хмыкнул Хозяин и ущипнул Аглаю за ногу. — Как думаешь, малявка?

— Я не младенец, — важно возразила Аглая, — а маму зовут Пиф. Пиф, не Мария.

— Когда я впервые оказалась здесь, — заговорила Пиф, — я думала, что «тот свет» похож на обыкновенную свалку. Свалку, откуда не возвращаются. Да — не ад и не рай, а просто свалка ненужных вещей и выброшенных душ.

— Отчасти так и есть, — заметил Хозяин.

Пиф огляделась вокруг, показала на цветущие кусты, на пестрые клумбы.

— А это все? Разве это тоже ненужный хлам?

— ...А отчасти нет, — невозмутимо заключил Хозяин. — Все зависит от взгляда на вещи. Например, ваша тусовка создала растения, птиц, маленького человека... Вы незатейливо повторяете акт творения.

— Так это — райский сад? — тихо спросила Пиф.

— Разумеется, — вполне будничным тоном отозвался Хозяин. — Больше скажу. Это ваших рук дело. Вы неплохо поработали. И ты тоже. И мне уже не хочется надавать тебе по ушам, как последней истеричке и дуре, и трахнуть посреди банальной помойки.

Пиф хихикнула, провела рукой по платью.

Хозяин покосился на нее:

— Мне хочется оттрахать тебя на кровати под балдахином.

— Ого! — сказала Пиф и потрогала штаны Хозяина, где должны были располагаться его внушительные гениталии. Пальцы встретили пустоту.

Хозяин оглушительно расхохотался.

— Я отпустил дружка погулять, — сообщил он. — Пасется на лужку, кушает маргаритки и пугает пастушек. Не хочу вводить тебя в смущение, дочь человеческая.

— Говнюк, — сказала Пиф. Она обиделась.

Райский сад был полон благоухания и пения птиц. И маленькая девочка на плечах у ангела что-то щебетала, деловито озираясь по сторонам.

— Бог мой, а это что?

Пиф остановилась у деревянного сруба, почерневшего от времени. Это был старый брошенный колодец. Журавель утыкался в пустое не-небо черным пальцем, ведра здесь давно уже не было, только тонкая ржавая цепь еще болталась — вроде тех цепочек, что использовались при устройстве общественных уборных.

Пиф заглянула в колодец.

Сначала ей показалось, что она видит сплошную темноту, но потом глаза привыкли, и она разглядела ползающие во мраке голые человеческие тела. Люди копошились в темной слизи, они карабкались друг другу на голову, хватались бледными руками за скользкие стены колодца. Их было там, наверное, больше сотни. Они были истощены, их ребра торчали, позвонки и лопатки взывали о милосердии.

Пиф смотрела, и минула вечность с того мгновения, как она заглянула в колодец.

...шевеление голых тел в тупом стремлении выбраться...

...покряхтывание, хлюпанье...

...зловоние...

Пиф отпрянула, приложила ладони к горлу.

— Что там, мама? — осведомилась Аглая.

Ангел снял ребенка со своей шеи, и они оба, мужчина и девочка, держась за руки, тоже заглянули в колодец. Потом одновременно повернулись к Пиф, которая все еще давилась ужасом.

Аглая была теперь очень серьезна; Хозяин ухмылялся.

— Что это было? — спросила Пиф.

— Это чей-то ад, мама, — сказала девочка.

— Но ведь здесь рай, — сказала Пиф.

— Для праведных, — уточнил ангел.

— Но кто праведен?

— Вот уж не мне решать, — ответил ангел и пожал плечами. — Сами разбирайтесь.

Первый вопрос таков: какой была Пиф?

Ответ. Первой вошла она в рай Хозяина и показался ей рай похожим на свалку. Невысокого роста была она, с черными волосами. Умерла же от собственной руки, в отчаянии и одиночестве, оплаканная впоследствии друзьями.

Второй вопрос: каким был Комедиант?

Ответ. Вторым вошел он в рай Хозяина и показался ему рай похожим на расселенный дом на окраине большого города. Высокого роста, худой был он, с темными волосами и безгласный. Голос сидел у него на плече, имея могучую силу и самовольный нрав. Умер же Комедиант оттого, что разделился с Голосом.

Третий наш вопрос звучит: каков был Карусельщик?

Ответ. Третьим вошел он в рай Хозяина, и предстал ему рай ярмаркой в захолустном городке. Среднего роста был он, костлявый, с фурункулами по всему телу, лицом нечист, плотью немощен, душу свою носил в шарманке. Отравился плохой водкой, купленной у спекулянтов, отчего и умер, найденный утром у карусели в луна-парке.

Четвертый же вопрос: кем считать Аглаю?

Ответ наш. Четвертой появилась она в раю и можно считать ее избранной, ибо Хозяин принес ее на руках и сам положил на колени к Пиф. И когда вошла она в рай, показался он ей колыбелью.

Пятый наш вопрос: каким назовем мы Беренгария?

Ответ. Воистину, назовем мы его безумным и отважным. Красив и подвижен лицом он, светел волосом, ростом высок, худощав, хорошего сложения. Сгорел на пожаре, не принеся своей гибелью ровно никакой пользы. Пятым вошел он в рай Хозяина, и раем предстало его глазам то, что увидел он.

Шестой вопрос: какова Мирра?

Ответ: бела лицом, черна волосом, красива телом, а душу свою потеряла и сама заблудилась. И монастырем показался ей рай Хозяина, когда вошла она туда.

Седьмой вопрос же таков: каким был Упрямец?

Ответ. Седьмым и последним вошел он в рай, обуянный духом противоречия, и показался ему рай психушкой. И кричал Упрямец, что не верит, и бит был, и не поверил. Ростом же высок, сложением крепок, а убит был случайно, в пьяной драке.

Вот семеро праведных, собранных в раю Хозяина.

— Они гонят меня, — бормотал Мэтр, захлебываясь слезами, — они смеются надо мной...

— Я пролился как вода, — сказал Пастырь. — Все кости мои рассыпались; сердце мое сделалось как воск...

— Они кричат мне вслед поносные слова, — жаловался Мэтр.

— Сила моя иссохла, как черепок, — сказал Пастырь.

— А этот демон, скользкий, как студень!.. И Комедиант носит его на плече... Они говорят отвратительные вещи, — плакал Мэтр.

— Можно было бы перечесть все кости мои, — сказал Пастырь, — а они смотрят и делают из меня зрелище.

— Спаси меня, святой отец! — закричал Мэтр, прижимаясь головой к грязной коричневой рясе Пастыря. — Защити меня, прошу тебя, уведи меня из этого места! Почему я никак не могу уйти отсюда?

— Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, — сказал Пастырь. — Господь — мой пастырь.

— Есть тут кто? — горланили под окнами. — Эй, люди!.. Есть кто живой?

Беренгарий приподнял голову. В матрасе, на котором он лежал, хрустнула солома.

— Живых нет, — сказал Беренгарий приветливо. — Входи, жмур.

— Нечего пускать кого попало, — прошелестел Комедиант и сердито отвернулся.

Дверь внизу грохнула, по ступенькам затопали, и, окутанный пыльным солнечным светом, показался в дверном проеме рослый парень в черных сатиновых трусах и рваной майке с красной розой на животе. Была эта роза оставлена разбитой бутылкой, на которую напоролся животом, когда по пьяному делу дрался с лучшим другом, не поделив девицу.

— Зря мы из-за Надьки сцепились, — сказал он сумрачно. — Хватило бы Надьки на двоих. Да и водка была дрянь.

— Забудь про свою Надьку, — отозвался Голос. — Ты все, подох. Сюда всяким надькам вход закрыт.

Парень прищурился, выглядывая, кто там вякнул в полумраке.

— Ну, ты, — проговорил он с угрозой, — ты того...

— Это ты того, — развеселился Голос. — Помер ты. Собутыльники-то твои как увидели, что из тебя кровь течет, бросились бежать. Тебя оставили. Так и подох один н