Элиза Ожешко

Нерадостная идиллия

Городская картинка

От широких людных улиц города к тихим и кривым переулкам заречной слободы бежала худенькая проворная девочка лет десяти, босая, в рваной рубашке и ситцевой юбчонке. Ее тяжелые косы отливали то золотом, то медью.

Широко раскрыв черные впалые глаза, она бежала быстро и то и дело вскидывала и опускала руки, напоминая птицу, машущую крыльями. Время от времени она кричала:

— Владек! Владек!

Вдруг где-то близко, впереди, раздался сдавленный, но резкий шепот:

— Стой! Птиц распугаешь! Стой, говорю, Марцыся! Тише!

Девочка сразу застыла на месте. Лицо ее, до этой минуты выражавшее нетерпение и усталость, просияло, глаза вмиг отыскали того, кто тихими окриками приказывал ей молчать и не двигаться.

Это был мальчик старше ее на несколько лет, по виду настоящий уличный оборванец. Его подвижная физиономия выражала сметливость, даже ум, серые глаза так и сверкали под рыжеватыми бровями. Он стоял, прижавшись спиной к забору, заслоненный от глаз прохожих с одной стороны серой стеной какого-то строения, с другой — толстым стволом засохшего тополя. Откинув назад голову, он не отрывал внимательного взгляда от крыши дома напротив, а подмышкой у него был зажат голубь с розовато-сизыми крыльями, который, видимо, чувствовал себя в этом положении превосходно. Задрав клюв, он тоже смотрел на крышу и время от времени тихо и отрывисто ворковал. А на крыше сидела большая стая голубей.

Немощеная, заросшая травой уличка предместья была в эту минуту совершенно пуста и тиха. Где-то за плетнями работали на огородах люди, из окон иногда доносился стук или визг какого-нибудь инструмента да там и сям слышался то смех, то перебранка, но ни на улице, ни в окнах никого не было видно. Эта предвечерняя тишина благоприятствовала, должно быть, намерениям мальчика с голубем подмышкой. Он, казалось, кого-то подстерегал, и, сообразив это, Марцыся подошла к нему бесшумно, на цыпочках. Став рядом, она с любопытством и легким беспокойством следила глазами за стайкой голубей, усевшихся на крыше по другую сторону улички.

— Владек, — спросила она тихонько, — они еще не взлетали?

— Нет, — так же тихо ответил Владек.

— Ох, чтоб их коршун передушил! — выбранился он через минуту. — Сидят и сидят — ни с места!

— Вожак у тебя есть?

— А как же!

Высунув спрятанного у него подмышкой розового голубя, он показал его Марцысе. Девочка маленькой загорелой рукой погладила шелковистые перья.

— Любусь, Любусь, миленький! — шепнула она, почти касаясь губами его клюва.

— А знаешь, — все тем же таинственным шепотом сказал мальчик, попрежнему глядя вверх, на крышу. — Сапожник здорово умеет разводить голубей! Сколько их мой Любусь уже увел у него, — если бы мне столько рублей, я зажил бы паном! А у него голубей с каждым годом все больше! Ну, да нынче я этому положу конец! Вот пусть мне никогда богатства не видать, если не уведу всю его стаю, только две пары оставлю ему на развод. Сапожник лопнет от злости. Ну и пусть! Что он мне может сделать?

Не успел он договорить, как вдруг несколько голубей, сизых и белых, взлетели с крыши. Владек даже задрожал весь.

— Поднимайтесь, детки! Ну же, поднимайтесь! — крикнул он чуть не в голос.

Через минуту взлетела разом вся стая, и в воздухе замелькали, зашумели крылья. А мальчик обеими руками поднял как можно выше своего розового голубя, который тоже, кажется, дрожал от нетерпения, и подбросил его в воздух. Голубь, широко развернув крылья, молнией врезался в метавшуюся над крышей и громко ворковавшую тучу других голубей. Они гонялись друг за дружкой и слетались парами.

Предвечернее небо стало сиреневым и покрылось клочьями облаков. Заходившее за домами солнце окрасило их в золото и пурпур. Между грядой этих ярко-окрашенных волнистых облаков, плывших по светлому небу, и длинной крышей дома, замшелой от старости и осененной ветвями раскидистых деревьев, играли в воздухе голуби, и вожак старался увести за собой из стаи всех послушных и неопытных. Среди мелькавших в воздухе белых и сизых крыльев розовый вожак, облитый ярким блеском вечерней зари, метался, как блуждающий огонек, кружил, взлетал, загораживал другим дорогу, ударяясь крыльями о их крылья, и то нырял в середину стаи, то вылетал вперед. Казалось, он заглядывал в глаза своим товарищам, уговаривал их, звал за собой, указывал дорогу… Стая то смыкалась вокруг него, то разлеталась в тревоге или, играя, садилась на крышу и качавшиеся над нею ветви, а потом опять высоко взмывала и недвижно парила под золотыми облаками.

В то время, как все это происходило в воздухе, внизу на узенькой уличке, под плетнем, между углом какого-то амбара и засохшим тополем, двое детей стояли, тесно прижавшись друг к другу, и, подняв головы, часто дыша, следили за каждым движением птиц. Лица их пылали лихорадочным румянцем, а сердца стучали так громко, что, казалось, вблизи можно было услышать их стук.

То была настоящая охота, но охота несколько своеобразная. Происходила она не в тенистом лесу или чистом поле, а над узким переулком городской окраины, в воздухе, золотом от вечерней зари. А вместо нарядно одетых господ охотниками были тут двое детей, стоявших за деревом, оборванных и босых, с горящими глазами и дрожащими губами. Сокола заменял розовый голубь Любусь, а добычей должны были стать другие голуби. Приманивание их с помощью выдрессированных для этой цели вожаков составляет для детей улицы прелесть жизни, — а также источник дохода.

Владек вдруг вскрикнул сдавленным, но радостным голосом:

— Ага! Ведет!

А Марцыся подпрыгнула раз-другой, как будто хотела взлететь туда, к голубям, и зашептала:

— Ведет! Ведет! Ведет!

Любусь отделился от стаи и, вылетев вперед, повис в воздухе. Только одну минуту он оставался один, затем от стаи поплыли за ним один, другой, третий и четвертый голуби. Они летели сперва вереницей, потом окружили вожака, все теснее смыкая круг. Когда образовалась вторая, довольно большая стая, отделившаяся от первой, которая медленно, словно в нерешимости или унынии, опустилась на замшелую крышу, Любусь взмыл кверху и быстро полетел по направлению к склону оврага, зеленевшему вдали из-за серых домов. А за Любусем потянулись и «уведенные» им птицы. Было их шесть.

— Шесть! Шесть! — хлопая в ладоши, закричал мальчик и со всех ног помчался по улице, свернул на другую, на третью. Чтобы сократить путь, он перескакивал через плетни, — казалось, он хотел птицей взвиться в воздух и домчаться до зеленого оврага. За ним бежала Марцыся и, задыхаясь, кричала во всю силу своих легких:

— Шесть! Шесть!

А потом тише:

— Владек, стой, подожди меня!

Владек не останавливался и не ждал ее, а она была моложе и слабее и, казалось, вот-вот упадет от изнеможения. Но удачный исход охоты привел ее в такой неистовый восторг, что она земли под собой не чуяла.

Так, оба, запыхавшись, разгоряченные, с блестящими глазами и растрепанными ветром волосами, мчались улицами, дворами, через плетни, туда, куда летела высоко над их головами вереница голубей, — к оврагу и лепившейся на краю его серой хатке за низеньким плетнем, который, взбираясь в гору, отгораживал жалкий садик. Овраг, хата, плетень и садик уже виднелись впереди, на самом горизонте лилового неба, в синей дымке дали, где затерялись скоро и голуби и дети.

Место было глухое до странности, хотя и находилось в пределах густо населенного города. Здесь причудливо мешались свет и тени. Все вокруг было окутано туманом, который поднимался от стоячего пруда на дне оврага. Над прудом росло несколько очень старых ив с толстыми кривыми стволами. Их низко свисавшие раскидистые ветви касались зеленоватой поверхности воды. В этот предвечерний час глубина оврага уже погружалась в густой мрак, а за прудом, в узком просвете между двумя высокими стенами, еще золотилось облитое солнцем поле, и порою солнечный луч, пробиваясь сквозь густую сень ив, скользил по воде или играл в кустах барбариса и шиповника, в низких и колючих зарослях дикого крыжовника, росшего здесь в изобилии. Из этих зарослей, в гущу которых только изредка забредал луч света, выбегала узкая тропинка и, белея в траве, тянулась вверх по склону оврага. Чем выше, тем становилось светлее, а хата с садиком, до которой доходила тропинка, была еще вся залита ослепительным светом закатного неба. Оконца ее алели, как рубины, пронизанные пламенем, плетень напоминал огненного змея, а листья на двух захудалых грушах в садике трепетали, подобно каплям золотой росы.

По другую сторону оврага, на склоне высокой горы, раскинулся город, и за его домами солнца уже совсем не было видно. Только кресты на костелах вспыхивали там и сям, как блуждающие огоньки, и все окна переливались золотом и пурпуром, а зелень садов купалась в зыбком море света. Тысячами лент, розовых, синих, серебряных, вился дым из труб вверх, туда, где в безмятежном покое парили в светлом поднебесье сияющие, легкие, как пух, облака.

В хате, нависшей над склоном оврага, должно быть, не было никого, за рубиновыми оконцами царила мертвая тишина. Вдруг зашумели в воздухе крылья — это прилетели голуби и рядком уселись на крыше. Почти одновременно на тропке, ведущей к предместью, затопотали быстрые шаги.

Владек, тяжело дыша, взлохмаченный, с распахнутой на груди рубашкой, подскочил к углу хаты, поднял руки и в одно мгновение с чисто кошачьей ловкостью и проворством взобрался по стенке на крышу. В это время на тропинке показалась Марцыся. Подбежав к дому, она, едва переводя дух, полезла за своим товарищем, цепляясь за выступы бревен и ветки росшего у дома деревца, с легкостью, показывавшей, что она не раз это проделывала. Через минуту оба уже стояли на крыше и, отдышавшись, громко смеялись.

— Вот так удача! — воскликнул Владек.

— Да, удача, — повторила девочка и, нагнувшись, взяла в руки розового голубя-вожака.

— Хороший Любусь! Милый ты мой Любусь! — приговаривала она замиравшим еще от усталости голосом, целуя шелковистые крылья и головку птицы.

Владек тем временем занялся более полезным делом. Отодвинув заслонку, прикрывавшую отверстие самодельного деревянного голубятника, наполовину скрытого сорными травами, которыми поросла старая крыша, он водворил туда всех прилетевших за Любусем голубей, потом снова задвинул заслонку и сел отдыхать.

Крыша была довольно крутая, но детям сидеть было удобно, так как на ней от старости образовались всякие углубления и выпуклости. Прислонясь спиной к голубятнику, они босыми ногами упирались в гибкие ветки ивняка, росшего здесь на песке, который год за годом наносил ветер на крышу старой хаты.

— Вот хорошо, что старой дома нет! — сказал Владек. — Она и знать ничего не будет про наших новых гостей. А знала бы, так стала бы приставать, как всегда: «Где деньги, что взял за голубей?» И пришлось бы отдать ей не меньше как половину. А этих я завтра же продам — и ни гроша старуха не получит!

— И что ты на эти деньги купишь? — спросила Марцыся.

— Известно что: наемся, пивка выпью… Мне всегда страх как есть хочется… Старуха сегодня колбасу ела и пиво пила, а я только глядел да облизывался… Вот она какая! Мне даст кусок черствого хлеба и ложку гречневой каши, а сама обжирается и пьет с гостями!

— Ой, совсем забыла! — воскликнула вдруг Марцыся.

— Что забыла?

Вместо ответа девочка достала из-за пазухи два больших бублика и с веселым смехом показала их Владку.

Он протянул руку.

— Давай!

— Погоди, не хватай! Сама дам. На!

И отдала ему один бублик, а другой с жадностью поднесла ко рту.

— Исусе! Хорошо, что не обронила на бегу, — сказала она через минуту.

— Ага! — отозвался Владек. — Могла обронить! Ведь летела как шальная!

Девочка, наклонясь, игриво заглянула ему в лицо и спросила:

— Что, вкусно?

Владек скорчил гримасу.

— Не больно-то, да что поделаешь! Раз уж такая наша доля горькая, так и черствый бублик лучше, чем ничего! А откуда они у тебя?

Марцыся указала пальцем на город.

— Там, на улице, мне одна пани дала три гроша, и я на них купила.

— Христарадничала?

— Да.

— Везет же девчонкам! — сказал Владек, покачав головой. — Им всегда охотнее подают, чем нам, хлопцам… Мне давно никто ничего не дает.

— Оттого, что ты уже большой, а я — маленькая.

— Большой! Эка радость! Большому и есть больше надо. А где мне взять? Дядя все твердит, что отдаст меня учиться ремеслу, да ведь обещать легко… Только дурак обещанному рад. И потом — что толку быть ремесленником? Вот если бы паном — это совсем другое дело…

Марцыся не отвечала. Она грызла бублик, а через некоторое время указала пальцем на один из городских домов вдали и сказала:

— Видишь? Там живет пан садовник — тот, что нанимал тебя в прошлом году грядки вскапывать. Вот у кого в доме красиво! Ой, как красиво!

— Да, хорошо там, — подтвердил Владек. — Да и что за диво — ведь садовник страшно богатый. Когда я стану богачом, я откуплю у него этот дом.

И через минуту добавил:

— Мы с тобой поженимся и будем там вместе жить.

Девочка улыбнулась.

— Вот хорошо-то будет!

И вдруг, уже серьезно, спросила:

— Владек, а где же ты возьмешь богатство?

Владек задумался, потом сказал:

— Да разве я знаю? А только богатство мне нужно дозарезу. Где-нибудь я должен его найти! Так мне осточертела эта собачья жизнь, что…

Он плюнул и, помолчав, продолжал:

— Где же справедливость на свете?.. Один как сыр в масле катается, а у другого ничего нет. Один, неведомо за что, паничом родится, а другой — тоже неизвестно за что — таким вот оборванцем, как я. Тетка постоянно твердит, что я дармоед, что ей от меня никакой пользы. Не знаю, чего ей еще надо? В прошлом году я работал на огородах, копал и полол, сорную траву тачками вывозил, — так что же ты думаешь, она ко мне добрее была? Где там! Да еще и отец к осени притащился и вздул меня… Тебе хорошо — у тебя отца нет, никто тебя не бьет…

У Марцыси губы задрожали — казалось, она сейчас заплачет.

— Мать бьет, — сказала она тихо.

— Пустяки, она тебя только под пьяную руку бьет, — утешал ее Владек. — Зато когда она трезвая, так и целует, и песенкам разным учит, и сказки тебе рассказывает… А я никогда ни от кого доброго слова не слышу… Эх, жизнь проклятая… Иной раз от досады, кажется, в пруд бы кинулся!

— Ай-ай-ай, что ты! — в ужасе вскрикнула Марцыся.

Владек удивленно посмотрел на нее.

— Чего заверещала?

— Так. Испугалась, — жалобно пояснила Марцыся. — Если бы ты в пруд кинулся, так утонул бы… и помер…

— Ну и помер бы. Так что же?

Марцыся испуганными глазами уставилась на него.

— Тогда… тогда не было бы тебя… — тихо сказала она.

— И до меня свет стоял и без меня все равно стоять будет, — сентенциозно заметил мальчик, разглядывая свои босые ноги. Но затем, посмотрев на Марцысю, воскликнул: — Ну, чего глаза вылупила? Да ты реветь, кажись, собираешься? Не бойся, не утоплюсь… Разбогатею и женюсь на тебе… Будем мы с тобой есть, пить, под ручку гулять… И никогда я тебя не брошу… до самой смерти… Вот богом тебе клянусь!..

Он ласково погладил ее по огненно-рыжим волосам, потом лениво растянулся на крыше и, заложив руки за голову, обратив лицо к плывущим в вышине облакам, загляделся куда-то в одну точку. В его серых глазах под светлыми бровями было в эти минуты совсем недетское выражение. В них светилась какая-то беспокойная, страстная мечта. По сосредоточенному лицу то и дело пробегала то улыбка, то нервная судорога. А Марцыся, сидя над ним, о чем-то глубоко задумалась и, подперев голову руками, тихонько покачивалась взад и вперед.

— Владек! — вполголоса окликнула она мальчика через некоторое время.

— Что?

— Я тебе завтра опять бублик принесу. А может, и булку.

— Милостыню пойдешь просить?

— Ага…

— Ну хорошо, принеси. И, может, папироску где-нибудь найдешь, так принеси. А я, как голубей продам, куплю тебе две конфеты.

— Конфеты! Ой! — воскликнула Марцыся, и личико ее озарилось невыразимым восторгом.

— Владек! — начала она снова.

— Ну?

— Знаешь что? Я завтра в овраг схожу, насобираю полный фартук барбарису, да и продам его в городе… Поможешь мне собирать?

— Отчего не помочь? Помогу.

— Если продам, так деньги отдам тебе. Купишь себе красивый шарф на шею.

— Вот еще, шарф! Не шарф, а крючки куплю для удочки, и пойдем с тобой рыбу удить. Ладно?

Марцыся даже руками всплеснула:

— Ой, как весело будет!

Они примолкли и насторожились, потому что где-то неподалеку послышались шаги.

Солнце совсем закатилось. Погасли пылающие кресты на башенках костелов, потемнели окна городских домов. Внизу, в овраге, густела уже черная тьма, а на крыше стоявшей над ним хатки все еще сидели двое детей, слушая доносившиеся в темноте неясные звуки и совсем тихий плеск. В холодную низину залетел ночной ветер и качал ветви ив, рябил сонные воды пруда. На тропке появилась в сумраке фигура женщины, невысокой и толстой, укутанной в большой платок. Она, тяжело ступая, шла к хате.

— Старуха!.. — шепнул Владек. — Сейчас меня станет кликать… Ступай себе домой, Марцыся, а то, как увидит она нас вместе на крыше, сразу догадается, что мы голубей приманили.

— До свиданья! — шепнула Марцыся.

— До свиданья.

Она обняла его руками за шею и поцеловала на прощанье.

Через минуту молодое деревце, росшее у самой стены, зашелестело, закачалось. Марцыся соскользнула вниз легко, как тень. Крадучись, прошмыгнула она вдоль низенького плетня и, далеко обойдя шедшую к хате женщину, сбежала, незамеченная ею, по склону оврага. Внизу она зашагала уже медленнее к теснившимся над рекой домам и лачугам предместья. Шла, степенно сложив на груди руки, и громко завела песню:

Под деревом у дороги
Спало сирот двое,
А дерево повалилось,
Задавило обоих,
Обоих убило!

Ее детский голосок, как серебряный колокольчик, летел все выше, долетал до хаты, где уже стояла старуха, с грохотом и скрипом отпирая дверь.

— Владек! — закричала она, повернув, наконец, ключ в замке.

Мальчик притаился на крыше и не отвечал.

— Владек! — повторила женщина, подняв голову и стараясь разглядеть что-нибудь на крыше. — Ты за голубями ходил сегодня или нет?

Владек все не отзывался.

— Нет его там, что ли? — пробормотала женщина. — Видно, ни одного сегодня не поймал и теперь прячется от меня… Или, может, шатается по улицам, негодник. Лодырь этакий, шалопай!..

Бормоча это, она вошла в дом, со стуком захлопнула за собой дверь и заперла ее на ключ. А из-за двери крикнула:

— Ну, и ночуй на дворе, бродяга!..

В эту минуту из мрака снова долетел снизу тоненький, но внятный и звонкий голосок Марцыси. Она пела:

Сироток убило,
Обоих задавило,
Ой, и ладно,
Что горемычные
Плакать перестали.

Владек слушал, подняв голову, а когда серебряный голосок замолк вдали, сказал вслух:

— Вот как поет! Аж за сердце хватает!

* * *

Из заречной слободы, лабиринта домишек и плетней, приходила порой в город бедно одетая женщина, еще довольно молодая. Лицо ее, изнуренное, болезненно-желтое, хранило следы былой красоты, в походке и движениях заметна была легкость, гибкость и даже некоторая грация, но чаще — пьяная развинченность. Когда она шла так, шатаясь, нетвердыми шагами, с неприятно бессмысленной улыбкой, с горячечным блеском в черных, когда-то прекрасных глазах, встречавшие ее по дороге жительницы предместья говорили:

— Опять загуляла наша Эльжбета!

— Пьяным-пьяна! — со смехом добавляли другие и окликали ее: — Эльжбетка! Эй, Эльжбетка! Гуляешь сегодня? А где твоя Марцыся?

Иногда женщина в ответ только головой трясла и говорила:

— Ой, боже ж ты мой, боже! Где она? Не знаете разве? Шатается, бедняжечка, по улицам! Бедная моя доченька, бедная пташечка!

И начинала громко плакать.

Но нередко упоминание соседок о дочери вызывало не умиление, а взрыв гнева. Тогда Эльжбета кричала в ответ:

— А бес ее знает, бродягу, где она шляется с утра до ночи! И на привязи ее дома не удержишь. Ох, дала бы я этой девчонке…

Тут речь ее переходила в невнятное пьяное бормотанье, и Эльжбета скрывалась в одном из трактиров, витрины которых сверкали на каждом повороте боковых улиц рядами бутылок с разноцветными жидкостями.

В таком состоянии Эльжбета бывала далеко не всегда, и продолжалось оно недолго. Нередко она по целым неделям и даже месяцам капли в рот не брала и, трезвая, была очень трудолюбива. Ходила на поденку в дома, где хозяева были не настолько богаты, чтобы держать постоянную прислугу. Подметала, мыла полы, шила и все делала охотно, умело и старательно. За это, а быть может, и потому, что из глубины ее черных глаз смотрела бездонная печаль, а в улыбке увядших губ была робкая доброта, Эльжбету все любили и усиленно зазывали к себе работать. Иногда ей советовали поступить куда-нибудь на постоянное место, но, выслушав такой совет, Эльжбета опускала глаза и тихо говорила:

— Было время… служила я у господ и жилось мне не худо… Да теперь как же? Что об этом и толковать!

И продолжала убирать или застилать постели, не поднимая глаз от пола, а желтый лоб ее перерезали глубокие морщины. В редкие минуты откровенности она говорила:

— Куда же я девчонку свою дену, если на место поступлю? Разве в порядочный дом возьмут прислугу с ребенком, да еще с таким ребенком?

И тут же, испугавшись, как бы слов ее не истолковали нелестно для Марцысю, добавляла тише:

— Конечно, она не хуже других детей… может, и лучше… Умница она у меня. Да вот родилась не так, как положено…

В те периоды, когда Эльжбета работала и не ходила по трактирам, Марцыся реже появлялась на улицах города, а если появлялась, то не такая грязная, оборванная и худая, как в другое время. Милостыни не просила и упорно избегала шумных ватаг уличных мальчишек. Но такие периоды проходили, наступали черные недели и месяцы. Мать переставала ходить на работу, а Марцысе, изголодавшейся, стынущей от холода в своих лохмотьях, прикрывавших синяки от побоев, домом служил широкий божий свет, открытый со всех сторон. Опять она бегала за прохожими и тихим голосом просила подаяния, а часто, когда бывала очень голодна, только молча протягивала ручонку, и слезы блестели в ее потускневших глазах. Потом, сидя на мусорной свалке, или где-нибудь у канавы на задворках, или в тесных закоулках таинственных дворов, грызла корку черного хлеба. Ночевала под стенами костелов или под деревом на бульваре. Карнизы костела и ветви деревьев защищали ее от дождя и снега, укрывали своей тенью съежившуюся фигурку от глаз блюстителей порядка.

Впрочем, такие ночевки под костелами и деревьями случались не очень часто: когда взрывы гнева одуревшей от водки матери, одиночество и скука выгоняли Марцысю из холодного и тесного угла, который был ее родительским домом, ей любимейшим прибежищем служили ивы над прудом на дне оврага или крыша хаты, в которой жила старая Вежбова, тетка Владка.

С Владком Марцыся была знакома с тех пор, как себя помнила. Эльжбета часто захаживала к Вежбовой. Старуха кормилась тем, что подыскивала богатым людям прислугу, а беднякам ссужала деньги под залог и проценты. При ее помощи Эльжбета находила работу, а после очередного запоя закладывала ей свое последнее, еще не пропитое тряпье и, получая за него гроши, при этом брала на себя обязательства настолько тяжелые, что они лишали ее всякой надежды выкарабкаться из нужды.

Когда Марцыся была еще совсем маленькая, Эльжбета приходила к Вежбовой с дочуркой на руках и, входя в дом для длительных и часто весьма бурных переговоров, оставляла ее за порогом. Случалось, что Марцыся, не удержавшись на скользкой траве или подмерзшей грязи, скатывалась по крутому склону оврага и падала в зеленоватую воду пруда. Прудок был стоячий и у берега мелкий, но ребенок, оглушенный падением, от испуга и боли терял сознание. Спасал ее всегда Владек. Он мигом, несколькими скачками, сбегал на дно оврага, входил в воду по щиколотку, а иногда и по колена и брал девочку на руки. Для того чтобы она поскорее обсохла и пришла в себя, он сажал ее, как в кресло, в развилину между двумя толстыми и кривыми сучьями прибрежной ивы. Тут ее пригревало солнышко и сушил ветер. А для того чтобы она не упала с дерева, Владек, забравшись на сук повыше, придерживал ее за ворот холщовой рубашонки, а позднее и за волосы, когда они у нее уже достаточно отросли и стали густые. Очнувшись, Марцыся обнаруживала, что она сидит на дереве, и приходила в такой восторг, что, забыв о пережитой катастрофе, заливалась громким смехом. Владка она никогда не боялась, потому что он, глядя на нее, и сам хохотал так же весело.

— Какая ты смешная! — говорил он. — Катишься в овраг, как мячик, — и бух в воду! Если бы не я, осталась бы ты в пруду и съели бы тебя лягушки!

При этом страшном предположении Марцыся широко раскрывала глаза и спрашивала:

— А де лягуски?

Она тогда еще едва умела говорить, и Владек, который был тремя годами старше и накопил уже немалый запас житейского опыта, помирал со смеху, слушая ее забавный лепет, нежный, как щебетанье птицы. Он передразнивал ее:

— «Де лягуски»! Ты что, никогда еще лягушек не видала? Вот сейчас покажу их тебе.

Он снимал ее с дерева и шел по берегу пруда, чтобы показать ей зеленых лягушек, которых там была тьма-тьмущая. Он ходил всегда босиком, в грубой полотняном рубахе и таких же штанах, а малышка, тоже босая, в раскрытой на груди, еще мокрой рубашонке семенила за ним по траве, которая буйно росла на сырой земле и местами доходила Владку до колеи, а Марцысе до плеч.

Не всегда они охотились на лягушек. Порой Владек, сидя с ней на дереве, показывал ей отысканные им раньше птичьи гнезда, и оба, нагнувшись над качавшейся пониже веткой, разинув рты и затаив дыхание, наблюдали, как птенчики высовывают взъерошенные головки из гнезда в ожидании, когда прилетит мать. Когда она прилетала, дети не решались даже самым тихим шепотом сказать об этом друг другу и только подталкивали локтем один другого да пальцем указывали на гнездо, а лица их сияли неописуемой радостью.

Иногда они забирались в чащу кустарника, который рос на берегу пруда, рвали мелкий, одичавший крыжовник и тут же съедали его или изо всех сил трясли кусты барбариса, а с них на головы и плечи детей и под ноги им сыпался дождь коралловых ягод.

Так они развлекались до тех пор, пока наверху не слышался голос Эльжбеты, тревожно и нетерпеливо звавшей Марцысю. Девочка торопливо бежала на зов… Когда ее усилия вскарабкаться по склону оврага оказывались тщетными, Владек брал ее на руки и большими скачками поднимался наверх, неся ее, счастливую, весело смеющуюся.

Эльжбета чаще всего выходила от старухи заплаканная, а то и полупьяная (говорили, что Вежбова спаивает своих клиенток, чтобы легче было их обирать). Увидев Марцысю, она так сердито вырывала ее из рук Владка, что смех девочки тотчас переходил в рев. И пока Эльжбета с гневным ворчанием, угрюмо опустив глаза, шла по тропке вниз в предместье, девочка все оглядывалась, ища Владка полными слез глазами. А он обычно стоял у тропы до тех пор, пока мать с дочкой не скрывались из виду, и, чтобы развеселить Марцысю, прыгал, кувыркался, гримасничал так, что она опять начинала громко смеяться. Иногда он бросал ей вслед сорванные в овраге охапки барбарисовых веток, а Марцыся протягивала к ним ручки и, перегибаясь вся через плечо матери, подпрыгивала так, словно хотела вспорхнуть и полететь к нему.

Как-то раз, когда она пришла к ним с матерью — ей было уже тогда лет пять, — Владек спросил, почему она никогда не придет одна в овраг.

— Трусишь? Или дороги до сих пор еще не знаешь? — говорил он. — Если трусишь, значит — дура: не съедят тебя волки! А если дороги не знаешь, так ты, когда с матерью сюда ходишь, шире глаза открывай да по сторонам гляди! Ты уже большая, могла бы одна всюду ходить!

Девочка подумала с минуту и сказала:

— Завтра прибегу!

— Приходи. — И с важностью добавил: — Я тебя в город сведу. Увидишь, как там красиво!

То ли мысль о предстоящей завтра самостоятельной экскурсии не давала Марцысе уснуть той ночью, то ли ее разбудила мать, которая чуть свет сорвалась с их убогого ложа и, схватив полученную вчера от Вежбовой горсть мелкой монеты, побежала в город, — но еще синяя предутренняя мгла окутывала овраг и нависшую над ним хату, когда девочка предстала перед своим приятелем. Владек ночевал в ту ночь под ивами и, только что проснувшись, сидел у пруда. Уткнув локти в колени и подпирая руками подбородок, он заспанными глазами смотрел на неподвижную поверхность пруда и о чем-то сосредоточенно думал. Когда Марцыся окликнула его сверху, он поднял голову и, увидев маячившую в сумраке фигурку, крикнул:

— Иди сюда!

Марцыся стала спускаться, но ей это стоило невероятного труда. Она то и дело, поскользнувшись, падала, вставала и через минуту шлепалась снова. Владек наблюдал ее тщетные усилия с невозмутимым равнодушием.

— Ну, дальше, дальше! — говорил он ей. — Смелее! Упала? Ничего, не разобьешься, не стеклянная!

Она, конечно, была не стеклянная, но, когда, поскользнувшись в последний раз, мячиком скатилась вниз, на самый берег, не выдержала и громко заплакала. Владек подошел и посмотрел на нее с презрительной жалостью.

— И что за народ эти девчонки! — сказал он. — Когда мне было столько лет, сколько тебе, я уже по горам прыгал, как коза, и на деревья лазил. Если не перестанешь реветь, сейчас схвачу тебя и закину за реку и за город!

Марцыся тотчас перестала плакать, а когда он достал из-за пазухи ломоть черного хлеба и разломил его пополам, ее залитая слезами рожица осветилась блаженной улыбкой надежды. Она протянула руку и воскликнула:

— Дай! Дай! Дай!

Потом они сидели рядышком под кустами барбариса, с которых капала утренняя роса, и молча грызли черствый хлеб. Похожий на синий дым, густой туман, наполнявший овраг до самого края, начинал уже редеть и подниматься вверх. Еще недавно окутанные им ивы протягивали сквозь него ветви, как ребенок вытаскивает ручки из пеленок, не дождавшись, когда его совсем распеленают. Серебристые листья их дрожали и тихо шелестели, и на каждом листочке сверкали алмазы росы. На темную поверхность пруда длинной золотой змеей упал солнечный луч и, достигнув прибрежных зарослей аира, рассыпался по его длинным листьям таким сверкающим веером искр, что следившие за ним дети зажмурились и заслонили ослепленные глаза. Когда они отняли руки от глаз, высокие аиры стояли, словно объятые пламенем, а за ними яркорозовой скалой поднимался склон оврага. В ветвях ив и шиповника оглушительно звенели птицы, от тумана не осталось и следа, только в воздухе еще чувствовался сырой холодок ночи и болот.

Владек поднял голову.

— Вот и день уже! — сказал он. — Гляди, там, далеко, солнце вышло из леса.

— Разве солнце выходит из леса? — спросила Марцыся.

— Ну да, — авторитетным тоном ответил Владек. — Там, против города, далеко за полями, есть такой лес, из него каждый день солнце выходит.

— А потом что?

— Потом? Не видишь разве? Светит на небе.

— А потом?

— Потом… ну, заходит за дома… и прячется. А когда спрячется, тогда ночь.

Девочка задумалась и немного погодя опять спросила:

— А ты знаешь, куда оно уходит?

— Кто? Солнце? Куда же ему идти? Под землю прячется и засыпает.

— Ага! — не унималась Марцыся, и в голосе ее уже звучало торжество. — А ты знаешь, как оно спит?

— Как же ему спать? — Обыкновенно… Глаза закроет и спит.

— А вот и неправда! Ничего ты не знаешь! — Марцыся ударила кулачком по ладони. — Солнце спит в большой такой красной колыбели, а у колыбели сидит море и всю ночь ее качает, чтобы солнце спало крепко. А вокруг лежат звезды, но не спят, потому что им надо караулить, чтобы не прилетел тот змей, что скачет верхом на ветре, и не сожрал солнце. Потому что, если, змей проглотит солнце, никогда не будет больше дня, и рожь не будет расти, и звери все передохнут, а люди в потемках съедят друг друга.

Владек слушал, глядя на нее с удивлением и восхищением.

— Откуда ты все это знаешь?

— Мать рассказала. Она мне иногда рассказывает такие хорошие сказки!

— Ага! — сказал Владек, подумав. — Значит, это сказки!

И добавил, вставая:

— Ну, пойдем в город!

Марцыся так и заплясала от радости.

Они отправились. Когда вошли на мост через реку, которая отделяла предместье от города, Марцыся сильно струхнула. На мосту была толчея — множество пешеходов, и лошадей, и телег. Все шли и ехали на базар. Владек вел Марцысю за руку и по дороге объяснял ей все, что для нее было ново, а ему давно знакомо.

— Вот, — говорил он, — это река, а там — лодки, они перевозят людей с одного берега на другой. А вот челноки плывут — в них рыбаки рыбу удят… Ничего, не бойся, лошадь не укусит… А тот мужик кричит не на тебя…

Вдруг он весело захохотал и остановился.

— Ай да Франек! Ну и ловкач! Стянул у мужика с воза сыр и дал тягу!.. А мужик не знает, куда сыр девался, орет… Эх, был бы я такой, как Франек, так тоже мог бы стянуть что-нибудь… Но мне не достать еще рукой так высоко…

Он зашагал дальше, таща за собой Марцысю. На ходу бормотал, разговаривая скорее сам с собой, чем с ней:

— И везет же Франку! Такой большущий сыр! Пусть только я немного подрасту — так и я сумею…

Марцыся, онемев от восхищения, указывала на что-то пальцем. Владек с трудом понял, что ее привело в такой восторг: на другом конце моста, у выхода в город, стоял лоток с баранками, булками и черным хлебом. Дети хотя и съели час тому назад по куску хлеба, но теперь, при виде разложенных на лотке заманчивых вещей, почувствовали, что очень голодны. Остановились перед лотком, не сводя глаз с булок, так сильно дразнивших аппетит, что у Владка даже губы дрожали, а большие глаза Марцыси налились слезами. У лотка сидела торговка и, как Аргус, стерегла свой товар от толпы, которая бурной волной наплывала с моста: в толпе шныряли босые, оборванные мальчишки, хитрые и увертливые, и худые, растрепанные девчонки, жадно высматривавшие что-то вокруг себя голодными и печальными глазами.

— Ну, пошли! — тихо сказал Владек своей подружке. — Ничего мы тут не выстоим. Эта ведьма сторожит свои булки, как черт — грешную душу!

Мальчик имел привычку, когда его что-нибудь разозлит, поминать, черта, — и его рыжеватые брови при этом дергались над сверкавшими острым блеском глазами.

Марцыся утерла кулачком мокрые щеки.

— Опять нюни распустила! — прикрикнул на нее Владек. — Смотри, если еще хоть раз захнычешь, брошу тебя тут, и выбирайся сама, как знаешь! Плачешь оттого, что булок тебе захотелось? Да ведь и мне черт знает как есть хочется, а не реву же! Не реветь надо, а мозгами шевелить! Погоди, на обратном пути купим себе булок.

Они пошли дальше…

Владку было в ту пору лет восемь, Марцысе — пять. Его туалет состоял из холщовых штанишек, короткой жилетки и широко раскрытой на груди холщовой же рубашки, а на Марцысе была синяя юбчонка да рубашка, завязанная у ворота грязной красной тесемкой. У него на темной, коротко остриженной голове торчал измятый картуз, весь в пятнах и такой большой, что каждую минуту съезжал ему на глаза. У нее голова была непокрыта, и густые шелковистые волосы прямыми прядями падали ей на плечи, сияя на солнце, как расплавленное золото. Оба были босы.

Так они, держась за руки, вышли на людные и оживленные улицы города. Здесь им сразу преградила дорогу ватага мальчишек во главе с тем самым Франком, который так ловко таскал сыры с мужицких возов.

— Владек! Владек! — кричали мальчишки уже издали. — Пойдем на базар! У мужиков с возов сыплется на дорогу и брюква и морковка… Такие вкусные!..

И в самом деле, почти у каждого из них в руке была сырая морковка или брюква.

Увидев Марцысю, Франек воскликнул:

— А это что за панна?

— Это Марцыся, — серьезно пояснил Владек и тут же изо всей силы ударил кулаком одного из мальчишек, который, подскочив к девочке, хотел ущипнуть ее за руку.

Быть бы драке, если бы в эту минуту по мостовой не проезжал нагруженный доверху и запряженный почтовыми лошадьми фургон; мальчики погнались за ним и, уцепившись сзади, проехали часть пути, потом спрыгнули на мостовую.

Владек и Марцыся направились к рынку. Там они не нашли уже ни брюквы, ни моркови, но зато Владек поднял с земли и бережно спрятал за пазуху грязный и затоптанный окурок папиросы. Марцыся забыла про голод, с жадностью разглядывая людей, дома, витрины. Вдруг Владек дернул ее за руку и зашагал быстрее. Девочка спешила за ним со всей быстротой, на какую были способны ее маленькие ножки. Догнав пожилого, хорошо одетого господина, который шел по тротуару, они замедлили шаг, и Владек тихим голосом забубнил:

— Вельможный пан, милостивый благодетель! Пожалей бедных, беспризорных сирот! Подай грошик на кусок хлеба! Подай милостыньку нищим, голодным!

Мужчина и не оглянулся. Владек, заслонив лицо рукой, чтобы не увидели прохожие, показал ему язык, потом снова заныл:

— Вельможный пан, благодетель добросердечный! Мы бедные, несчастные сиротки! Будь милостив…

На этот раз прохожий полез в карман и, почти не оборачиваясь, бросил медяк в протянутую детскую руку. Владек показал монету Марцысе.

— Видишь! — сказал он шепотом. — Вот уже есть одна булка… для меня. Коли хочешь и себе булку, проси так, как я.

И потянул ее в сторону, где проходила какая-то пани с добродушным, приветливым выражением лица.

Часа через два дети уже сидели в глубине какого-то двора, ворота которого выходили в тихий грязный тупичок. Они сидели прямо на земле, покрытой толстым слоем мусора, в углу между двумя облупленными стенами, на которых выступали черные пятна сырости, под окнами с железными решетками — должно быть, это были окна какого-нибудь склада. Оба уплетали булки, и Владек учил Марцысю различать монеты.

— Вот смотри, — говорил он, показывая ей на ладони несколько медяков, — это три гроша, а это — два, а это — грош… Ты хорошенько приглядись, чтобы знать потом, сколько тебе подали и сколько заплатить за булку или за что другое… Вот та пани у костела дала тебе пятак. Она всем милостыню подает: добрая. Я, как только ее увижу, сейчас бегу к ней… Я тут уже всех знаю: знаю, кто подаст, а кто — нет. И по лицу сразу могу угадать… Когда вижу, что этот не раскошелится, так и не прошу у него… И ты так делай.

— Да я не умею, — возразила Марцыся.

— Ничего, сумеешь! Научишься. И я раньше не умел, а теперь — сама видишь…

— А тебя кто учил?

— Кто? Да никто. Сам выучился… Как другие, так и я. Слыхал, как у костела нищие просят… Они всегда так говорят: «Вельможный пан, благодетель милостивый…» Я слушал, слушал — и научился.

Владек задумался и через минуту-другую добавил:

— А Франек — тот всех мальчишек умнее! Ох и шустрый! Он мне все растолковал, вот как я сейчас тебе… И хотел меня научить, как у панов из кармана платки таскать. Он это умеет. А мне неохота… Лучше голубей приманивать, чем платки таскать. Как подрасту, я себе вожака выкормлю, и будет он мне голубей переманивать.

Марцыся слушала слова Владка, как сказку о железном волке. Она тогда еще понятия не имела, что такое «вожак», как это переманивают голубей и какая от этого польза или удовольствие. Но мудрость и осведомленность ее приятеля, видимо, произвели на нее сильнейшее впечатление: она не отводила восторженного взгляда от его подвижного лица, то серьезного, то сердитого, то забавно гримасничавшего.

Съев булки, они встали и снова пошли на базар, чтобы на полученный от доброй пани пятак купить билеты в палатку, где уличные акробаты показывали всякие фокусы. Там назойливо гудели волынки, визжали скрипки и теснилась убогая и шумная толпа зрителей. В толпе шнырял Франек, подбираясь к чужим карманам, но здесь трудно было найти карманы с носовыми платками.

Когда клоуны в желтых колпаках выскакивали на покрытую жидкой грязью арену, Марцыся, обеими руками цепляясь за Владка, который в приливе восторга и любопытства совсем забыл о ней, дрожала и замирала вся от страха и блаженства.

Солнце уже заходило, когда они возвращались домой. В хате у Вежбовой чадил на столе каганец, и за освещенными окнами видно было, что на скамьях у стола сидит несколько мужчин и женщин, а на столе стоит бутылка водки и стопки. У стены сидела низенькая толстая хозяйка в большом платке на плечах, в белом чепце, а против нее — две девушки, молодые, но уже изможденные. Девушки о чем-то с нею толковали и громко переговаривались с мужчинами, похожими по виду на лакеев или кучеров, а те угощали их водкой.

Владек заглянул сперва в одно, затем в другое окошко и сказал Марцысе:

— Пойдем в наш собственный дом.

— А где наш дом? — спросила девочка.

— Вон где!

И он указал рукой на овраг, который уже наполнялся беловатым туманом. Они сошли вниз и, сев у пруда, некоторое время отдыхали молча. Когда мрак вокруг стал все более сгущаться, Владек сказал:

— Вот и ушло спать!

— Солнце? — догадалась Марцыся.

— Солнце. Лежит себе где-то в красной люльке, а звезды ложатся около него, чтобы не подпускать к нему змея. Эх, поглядеть бы на люльку эту и на море, что качает ее, — какое оно, море… Если бы можно, пошел бы я туда и тебя бы с собой взял.

— А отчего нельзя?

— Ну как же… Если человек так будет идти, идти, он придет на самый край света и тут, если захочет дальше идти, — бух! — полетит вниз, вот как, например, со стола. Мне и то очень удивительно, как это солнце до сих пор не упало и не разбилось!

— А я знаю! — с торжеством воскликнула Марцыся. — Оттого, что его там море поджидает, берет на руки и укладывает в колыбельку.

Владек задумался.

— Хорошо ему! — сказал он, наконец. — А меня вот никогда никто спать не укладывал.

— Разве мама твоя тебя не укладывала?

Мальчик так низко нагнулся к воде, что, казалось, он говорит с нею, а не с Марцысей.

— Мою маму на кладбище отнесли, когда я только что родился…

— А отец не укладывал? — продолжала допытываться Марцыся.

Владек опять сказал не ей, а воде в пруду:

— Нет, никогда. Как мать померла, он меня сразу сюда, к тетке, отвез.

— А тетка не укладывала?

Владек поднял голову, сжал кулаки.

— Как же, станет эта ведьма со мной нянчиться! Она только и знает орать, лаяться да тумаками меня угощать!

И неожиданно спросил:

— А твоя мать тебя на руки берет? Укладывает в постель?

— Бывает, что и укладывает. И так крепко целует…

Она замолчала и через минуту добавила тихонько:

— А вчера побила…

— То целует, то бьет! — констатировал Владек. — А кормит каждый день?

— Когда трезвая, кормит, а как напьется, тогда…

— Ага! У моей старухи часто люди водку пьют и, когда надрызгаются, кричат, ссорятся и старуху ругают… А когда же тебе мать сказки рассказывает — когда пьяная или когда трезвая?

— Когда трезвая. И песенкам разным тогда меня учит… А то плакать начнет… ой, так плачет!

Владек помолчал, потом сказал задумчиво:

— Мать у тебя, видно, добрая, даром что пьяница. Мне бы хоть такую! А отец где у тебя?

— Нету, — отвечала Марцыся.

— Почему нету? Помер?

— Не помер… А просто совсем его нету.

— Ну как же так?..

Владек погрузился в размышления.

— А, знаю! — сказал он, наконец, удовлетворенно. — Понял! Значит, у твоей матери нет мужа.

— Ага! — подтвердила Марцыся.

— Ну, да все равно, — заметил Владек. — Вот у меня отец есть, а что от него толку?

Он растянулся на мокрой траве, прислонив голову к суку ивы, и громко вздохнул:

— Беда!

— Беда! — повторила за ним Марцыся, уткнув подбородок в руки и покачиваясь из стороны в сторону всем худеньким телом.

Рассказав друг другу историю своей жизни, оба на время примолкли. Владек первый прервал молчание.

— Скажи мне какую-нибудь сказку, — попросил он.

Марцыся отозвалась не сразу.

— Хочешь про сиротку? — спросила она подумав.

— Давай! — сонным голосом ответил мальчик.

Марцыся еще помедлила, припоминая или собираясь с мыслями, потом начала:

— Раз в траве среди зеленой руты и крапивы один человек нашел на могиле мертвую сиротку.

Последние слова она произнесла медленно и невнятно: ее уже морила дремота. Она все же пыталась досказать сказку и, протирая глаза кулачками, начала снова:

— Там… на могиле… над сироткой… выросла бе-рез-ка…

Тут руки у нее упали, голова сама собой склонилась на грудь к спавшему уже Владку, и она уснула.

От мокрой земли поднимался густой белый пар и, словно мокрыми пеленками, окутывал спящих детей. Старые ивы укрывали их густой тенью своей, баюкали шелестом, а над оврагом по темному небу мелькали порой извилистой молнией падающие звезды.

Это была первая ночевка Марцыси под ивами в овраге, памятная так же, как первая экскурсия в город. С тех пор она не раз бывала в городе, чаще с Владком, но иногда и одна. Ночевать в овраг она не ходила только тогда, когда было очень холодно или когда мать удерживала ее дома ласками, песнями и сказками. А иногда случалось, что сон сморит ее в городе, под стенами костела, или поддеревом, или под высоким забором чьего-нибудь сада, и тогда она проводила там всю ночь.

Так шла ее жизнь до десяти лет.

* * *

Когда Марцыся после удачной охоты на голубей и проведенного с Владком на крыше предвечернего часа вернулась домой и осторожно приоткрыла дверь, женский голос спросил из глубины комнаты:

— Это ты, Марцыся?

Возвращаясь домой, девочка всегда открывала дверь тихонько, чтобы по тому, что увидит в комнате, и по голосу матери определить, в каком та состоянии и можно ли войти, или надо поскорее удирать в овраг под гостеприимную сень ив.

Сегодня Эльжбета сидела на табуретке в глубине крохотной, низкой каморки с закоптелыми стенами и чинила свою ветхую одежонку при свете лампы, стоявшей на хромоногом столе. Марцыся вошла и, подойдя к матери, нерешительно остановилась. Она еще не знала, как ее встретят, и готовилась к отступлению. Но в этот вечер Эльжбета была совершенно трезва. Она посмотрела на дочь, и густая сеть морщин на ее лбу немного разгладилась.

— Пришла? — начала она тоном ворчливым, но не сулившим взрыва. — А я уже думала, что опять будут тебя где-то черти носить целую неделю! Что же ты так рано воротилась? Надо было опять на чужом дворе переночевать! Ох ты, непутевая! Не глядели бы на тебя мои глаза, горе ты мое!

Марцыся стояла все так же неподвижно, только облокотилась на стол и подперла голову рукой. Сначала она не отзывалась ни словом, но видно было, что в ней что-то накипает. На лбу ее прорезалась морщинка, черные глаза сверкнули.

— Ладно! — сказала она через минуту. — Если вам так хочется, так и не увидите меня больше… Уйду от вас и не вернусь… Бух в воду — и конец, только меня и видели… как камень, когда его Владек в пруд кинет!

Эльжбета, должно быть, привыкла к таким разговорам с дочкой: она даже не взглянула на нее и только немного погодя, протыкая толстой иглой расползавшиеся под руками лохмотья, которые она чинила, заговорила медленно и словно про себя:

— Бух в воду! Ого! Погоди, рано тебе. Вот когда тебе жизнь опостылеет, как мне опостылела, потому что одни тебя обманут, а другие оплюют… когда ты с тоски и стыда сопьешься и руки тебе свяжет ребенок, которого ты хотела бы на золотое облачко посадить, а он у тебя в грязи валяется… вот тогда топись — и хорошо сделаешь! Ох, и отчего же я того не сделала? Если бы не жалко было дитя невинное, я давно бы в воду кинулась и была бы я теперь утопленница…

Тут Марцыся поставила и второй локоть на стол и, переступая с ноги на ногу, с живостью перебила мать:

— Расскажите, мама, про утопленников! Расскажите! — воскликнула она.

Эльжбета уронила руки с шитьем на колени, рассеянно поглядела на дочку. Потом, подпирая ладонью щеку и уставясь печальными черными глазами в одну точку на темной стене, заговорила монотонно, покачиваясь из стороны в сторону:

— Утопленники лежат себе тихо на дне под водой, золотым песком засыпанные, пахучими травами опутанные… Господь посылает им днем солнечные лучики, И плещутся над ними серебряные рыбки… А по ночам утопленники поднимаются наверх, месяцем и звездами любуются… И, как начнет светать, поют хором:

Ой, во́ды, во́ды, уходим к вам,
Оттого что на свете нет места нам!..

Последние слова Эльжбета тихо пропела и, внезапно очнувшись от раздумья, словно разбуженная от сна, добавила:

— Хорошо им. Ой, и зачем я не утопилась, когда на меня свалилась та беда…

Она подняла глаза и пристально поглядела на дочь.

— Может, и тебя это ждет… — сказала она шепотом. — Да, наверное… Какая может быть у тебя доля? Ох, думается, такая же, как моя…

В глазах ее отразился страх, блеснули крупные слезы. Она вскочила с места, заходила по тесной комнатке. Потом наклонилась над лежавшей на полу жалкой постелью, перестлала ее дрожащими руками. Открыла сундук, на дне которого лежало только кое-какое тряпье, и снова со стуком захлопнула крышку, схватила лежавшее в углу полено и стала разгребать им уголья и золу в старой, полуразвалившейся печи… Потом остановилась среди комнаты, свесив руки, и долго о чем-то думала, глядя в пол.

— Пойду, — промолвила она, — будь что будет, пойду и попрошу Вежбову… Надо этому положить конец… Опомниться пора… ради ребенка!

Она накинула на голову рваный платок, потушила лампу и, оставив Марцысю в темноте, вышла. Словно подгоняемая тревогой, она не шла, а летела к хате над оврагом. Два оконца хаты светились издалека желтыми огоньками, как глаза кошки в темноте.

В хате у стола, на котором горел каганец, сидела Вежбова и дремала, положив голову на скрещенные руки. Она не ложилась спать, потому что было еще рано и мог прийти кто-нибудь из ее клиентов. В самом деле, скоро в стекло тихо постучали и за окном послышался голос Эльжбеты. Старуха встала и отперла дверь.

— Это я запираюсь от моего шалопая, Владка, — сказала она вошедшей. — Звала его в дом ночевать, а он не пришел. Пусть же теперь в наказание спит на дворе. Ой, дети, дети! Одно горе с ними!

Она снова села на лавку, вглядываясь в Эльжбету глубоко посаженными маленькими глазками, сверкавшими на широком морщинистом лице.

— Я тоже… — начала та, стоя перед ней. — Я тоже сейчас пришла к вам, пани Вежбова, поговорить насчет дочки… то есть насчет себя… но ради дочки…

— А что? — спросила старуха. — Если денег занять, так нет у меня, нет.

— Не за деньгами я, — перебила ее Эльжбета. — А насчет того места прислуги у вашей знакомой пани в деревне.

— Ага! — медленно отозвалась Вежбова и задумалась. Потом, сделав такой жест, словно подносит что-то ко рту и пьет, спросила: — А как же это?

И, хихикнув, добавила:

— Таким важным господам я не могу рекомендовать пьяниц. — Это не то что служить у здешних горожан.

Эльжбета махнула рукой:

— Э, немало пьяниц вы уже рекомендовали на службу к господам — не счесть сколько! Кто нас на пьянство толкает, тот пусть пьяниц терпит! Что об этом говорить! Поторговаться со мной хотите? Ладно! Отдам вам весь задаток, что получу от хозяйки, только рекомендуйте!.. Я хочу уехать отсюда! В деревню, подальше от города. Поживу там год-другой — и авось отступится от меня бес, что меня опутал…

Вежбова смотрела на говорившую насмешливо и внимательно.

— А с чего это вы так вдруг?.. — спросила она.

— Вдруг? — повторила Эльжбета шепотом и в неожиданном порыве раздражения заговорила быстро и громко: — А откуда вы знаете, что это вдруг? Откуда вам знать, сколько раз я шла в шинок, и, не дойдя, возвращалась с дороги, и волосы на себе рвала, и слезами обливалась в своей конуре! Где вам знать, сколько ночей напролет я молилась богу, чтобы помог он мне опомниться и спас мое дитя? Ведь она растет и растет… И умница и красивая… А что с ней будет, если я себя не переломлю? Пора мне опомниться… Да только здесь ничего не выйдет: здесь на каждом шагу трактиры, и знакомых кругом много, и люди мне стыдом моим глаза колют! Уеду отсюда в деревню, на простор. Там день за днем течет одинаково. Там тишина… И не будет нужда в глаза лезть, и сердца ничего точить не будет… Я в деревне родилась и выросла. Когда увижу опять лес, и траву зеленую, и ручеек на лугу, так, может, может… О господи, смилуйся надо мной, дай силы!

Эльжбета говорила это с искренним и глубоким волнением. Дышала часто, прижимая руки к груди, и ее пылающее лицо было мокро от слез.

Старая Вежбова смотрела на нее все с большим любопытством, с ядовитой усмешкой на сморщенных губах.

— Ну, ну, — она закивала головой. — Попробуйте… попробуйте… Я вас рекомендую, отчего не рекомендовать, если обещаете, что не осрамите меня перед господами и не сделаете мне убытку… А задаток придется весь мне отдать…

— Я из него только башмаки себе куплю — нельзя же в панский дом босой, — робко заметила Эльжбета.

— Зачем тратиться на башмаки? Пожалуй, я вам свои дам… Поизносились они маленько, но еще годятся… А вы мне за них дадите ваш серый платок в клетку — на что вам два платка? Ну, а девчонку куда денете?

У Эльжбеты глаза забегали тревожно и угрюмо.

— Что мне с ней делать? — Она опять стиснула руки. — Родни у меня все равно что нет, — никто из них меня знать не хочет с тех пор, как случилось со мной несчастье… Куда мне девчонку девать? С собой взять не позволят!.. Приходится вас просить, чтобы вы ее к себе на это время взяли.

Заметно было, что с мыслью оставить дочь у Вежбовой она мирилась неохотно, опасливо и только потому, что это был единственный выход.

Старуха всплеснула руками:

— Упаси меня бог и пресвятая дева! Хватает мне забот с этим бездельником Владком…

— Пани Вежбова, голубушка вы моя, — начала Эльжбета, — ведь я от нее не отрекаюсь, не бросаю ее… Через год или два, как только почувствую, что господь сжалился, исцелил меня, так и вернусь. Буду работать и Марцысю к себе возьму.

— Через год-два! Срок немалый, милая моя, долгий срок! Сколько за это время твоя дочка хлеба моего съест! А я в нужде… Мне и так жить нечем…

— Да ведь я ее не брошу, — повторила Эльжбета. — Половину жалованья буду вам каждый месяц аккуратно за нее высылать, а другую половину — откладывать, чтобы были деньги на обзаведение, когда я вернусь и возьму девчонку.

Вежбова подумала.

— Ну, хорошо, пусть будет так, — сказала она, наконец. — Что поделаешь, надо иной раз человеку помочь. Перед отъездом приводи сюда дочку. Возьму ее в дом — может, будет от нее какая ни на есть подмога.

— Пусть помогает, пусть! — воскликнула Эльжбета. — Я не против того, чтобы она к работе приучалась. Заставляйте ее воду носить и огороды полоть, все делать… И что заработает, пусть вам отдает, а вы ей за это еды не жалейте и одежонку какую ни на есть справьте…

Она быстро наклонилась и поцеловала у старухи руку.

— Благодетельница! Мать родная! Будьте милосердны к бедной сиротке, не давайте ей голодать и шататься по городу да христарадничать… Когда провинится в чем, рук не жалейте, а напрасно не обижайте. А я вас до смерти за это благословлять буду, ноги у вас целовать буду, как у святой… Ведь вы должны для меня что-нибудь сделать… За все эти несчастные годы вы на мне кое-что заработали… И, если правду говорить, — самая моя тяжкая беда здесь, в вашей хате, началась, потому что тут я из ваших рук первую стопку этой проклятой водки приняла… Не хотела пить, а вы уговорили… Выпила в компании раз, другой… у вас, вот на этой самой лавке… А там и пошло…

— Ну, ну! — перебила ее старуха. — Хватит просить да плакаться! Завтра пойдем с тобой к пани, а через два дня приводи ко мне дочку и уезжай себе в деревню… Такое уж у меня сердце податливое — если кто попросит, не могу отказать…

Эльжбета ушла, а старуха, снимая с головы белый чепец, усмехалась про себя. Она, видимо, была довольна сделкой, выгодной для нее во многих отношениях.

— Никогда ей не остепениться, — бормотала она. — Не бывает этого, чтобы такая пьяница пить бросила… Ну, да ничего. Первое время она деньги посылать будет, а там девчонка подрастет, пойдет работать… А потом…

Она замолкла, словно не решаясь доверить свои планы даже грязным, закоптелым стенам лачуги. Задула каганец и легла.

Через два дня на тропе, которая шла от слободки вверх по склону оврага, появилась Эльжбета. Она вела за руку дочь. Марцысе уже было известно, что она остается у Вежбовой, и она шла, подпрыгивая, высматривая повсюду Владка, чтобы поделиться с ним этой новостью.

На крыше сидел голубь Любусь и, задорно вертя головкой во все стороны, громко ворковал, словно призывая кого-то. Увидев его, Марцыся звонко засмеялась.

— Видите? — воскликнула она, указывая пальцем на голубя. — Видите? Это Любусь! Это он меня зовет, меня и Владка! Сейчас мы полезем за ним на крышу… а потом побежим в слободку.

Они остановились у дверей дома Вежбовой. Эльжбета наклонила к дочке бледное и заплаканное лицо.

— Ну, я пойду. А вернусь через год или два. Так ты же помни, Марцыся, все, что я тебе говорила. Тихая будь, вежливая, слушайся Вежбовой… В город не бегай… Будешь помнить?

— Буду, буду! — рассеянно отозвалась Марцыся, заглядывая вглубь оврага в надежде увидеть там Владка.

— Марцыся! — снова заговорила Эльжбета. — Разве не жаль тебе с матерью расставаться? Ведь не всегда я была тебе дурной матерью. И кормила иной раз и целовала, на руках качала и сказки тебе сказывала.

Девочка подняла голову и посмотрела на мать. В глазах ее еще мерцали искорки беспечного смеха. Эльжбета обняла ее и приподняла с земли.

— Поцелуй меня, — сказала она тихо. — Ну, поцелуй… покрепче!

В глазах матери была такая тоска, руки ее обнимали Марцысю так крепко, а в улыбке было столько кроткой грусти, что девочка прижалась к ней, прильнув губами к ее губам, и захлебнулась громким, жалобным плачем.

* * *

В центре города, на одной из главных улиц, была кондитерская, и у ее витрины Владек и Марцыся часто и подолгу стояли во время своих совместных вылазок в город. Но Владек всегда опасливо, со всякими предосторожностями подходил к этому низкому широкому окну, за которым было выставлено столько заманчивых и красивых вещей — золоченые бонбоньерки, сахарные фигурки, цветущие растения в горшках.

— Тсс! — шептал он Марцысе, приложив палец к губам. — Как бы дядя нас не увидал! Если увидит, сейчас же даст кулаком в спину и погонит домой!

И в самом деле, когда Владек, заглядевшись на сахарные и бумажные безделушки или прильнув к стеклу, чтобы получше рассмотреть сквозь алые занавески нарядное убранство кондитерской, забывал на минутку об осторожности, случалось, что из ворот соседнего дома выходил высокий степенный мужчина в добротной одежде городского мещанина и, увидев его, огорченно и сердито качал головой. А иногда кричал на него:

— Владек, Владек! Опять по городу шляешься и заглядываешь в чужие окна!

Услышав его голос, мальчик отскакивал от витрины и удирал без оглядки, во всю прыть своих босых ног.

Но иногда это кончалось менее благополучно: кондитер, незаметно подкравшись к племяннику, взмахивал гибкой тростью, с которой никогда не расставался, и опускал ее на спину мальчика, крепко ухватив его за плечо. Владек, тщетно пытаясь вырваться из его сильных рук, приседал на тротуаре, а Марцыся начинала отчаянно вопить. Кондитер, не обращая на девочку никакого внимания, принимался отчитывать племянника, ругая его бездельником, бродягой и пророча ему самую мрачную будущность. Потом он брал его за руку и, уведя к себе на квартиру, держал там несколько часов. В первое время каждое такое похищение приводило Марцысю в отчаяние и стоило ей многих слез. Она воображала, что этот важный усатый дядя, самая наружность которого внушала ей тревогу и почтение, уже навсегда увел, а может быть, даже и убил ее маленького друга. Но постепенно она убедилась, что в этих происшествиях нет ничего страшного. Они даже имели свою хорошую сторону: ибо через несколько часов, а иногда и наутро после ночевки у дяди, Владек не с пустыми руками возвращался к Марцысе, которая сидела в овраге у пруда, заливаясь слезами, или, повиснув на высоких перилах моста, всматривалась заплаканными глазами в дальний конец городской улицы. Владек прибегал вприпрыжку, тотчас доставал из карманов горсть конфет или печенья и всем делился с подругой. Уплетая эти лакомства, Марцыся совершенно успокаивалась. Порой она с удивлением замечала, что Владек вернулся уже не босиком, а в старых башмаках, или что на нем невиданная ею дотоле курточка, хоть поношенная, но более приличная, чем его рваная безрукавка.

— Башмаки! — ахала она, указывая на ноги товарища.

— Да, — пояснял Владек. — Дядя велел жене отдать мне башмаки их младшего сына.

— И это он дал? — спрашивала она про недоеденные сласти.

— Ну нет! Это я сам себе дал! Повар нес в кондитерскую и оставил поднос на столе, а я со стола цап! — и в карман.

— Кормили тебя?

— Еще как! Они вкусно едят! Мяса дали и хлеба с маслом…

— А не били?

— Нет. Только тогда на улице, а после уже нет. Дядя ругал меня здорово, обзывал негодяем и уличным мальчишкой. Оказал, что заберет меня от тетки. А жена его стала кричать, что у них и так куча ребят…

— Много ребят? — с интересом переспросила Марцыся.

— Много: три мальчика и две девчонки. Мальчики в школу ходят, а девчонки — настоящие куколки.

— И там ты был? — спросила Марцыся.

— Где?

— Там, где так красиво… где цветы, и красные стулья, и золотые окна…

«Золотыми окнами» она называла зеркала в золоченых рамах.

— А, в кондитерской! — догадался Владек. — Нет, там не был. Туда таких оборвышей, как я, не пускают. Я только из-за двери поглядел… Ого! Там просто рай!

Побеседовав таким образом и доев стащенные Владком лакомства, они быстро забывали о случившемся и только некоторое время держались подальше от кондитерской и грозного дядюшки, который хотя и дарил племяннику старую одежду своих сыновей, но сильной рукой и гибкой тростью так отделывал ему спину, что на ней долго оставались синяки.

Да, эпизоды эти быстро забывались обоими детьми. Им тогда и в голову не приходило, что кондитерская и ее хозяин сыграют в их жизни роль важную и решающую.

А между тем так именно и случилось.

Прошло около года после отъезда Эльжбеты и переселения Марцыси к Вежбовой. В один прекрасный летний вечер Владек стремглав слетел по крутой тропинке в овраг, крича во весь голос:

— Марцыся! Марцыся!

Девочка высунулась из зарослей кустарника, где собирала в фартук дикий крыжовник и алые ягоды шиповника, и крикнула в ответ:

— Ау! Ау!

Владек добежал и остановился перед ней, раскрасневшийся, возбужденный. Он как будто сам не знал, радоваться ему или печалиться: в глазах дрожали слезы, а губы победоносно улыбались.

— Ну, Марцыся, прощай и будь здорова! Ухожу отсюда!

— Куда? — осведомилась Марцыся с любопытством и тревогой.

— К дяде! Он пришел за мной. Берет меня к себе. По воскресеньям буду ходить в школу и учиться читать, а в будни прислуживать посетителям…

И, уже совсем просияв, повторил:

— Будь здорова! Не видать тебе теперь меня, как своих ушей!

Девочка выпустила из рук концы фартука, и ягоды посыпались на траву. Из ее глаз, широко раскрывшихся от удивления и горя, ручьями хлынули слезы. Когда Владек повернулся, собираясь уходить, она ухватилась обеими руками за его куртку и вскрикнула:

— Владек!

Он остановился и посмотрел на нее.

— Что? Жалко расставаться? Уже ревешь? Да и мне немного жалко… Но ты сама понимаешь: новый пиджак — это не рваная жилетка, а в башмаках ходить лучше, чем босиком. И кондитерская с красными креслами — это не мокрая земля в овраге…

Он все-таки присел на этой мокрой земле, и Марцыся села рядом, немая и словно застывшая. Она смотрела ему в лицо, не отрываясь, а он рассказал, что после того, как Вежбова услала ее в овраг собирать ягоды, пришел дядя и, увидев его на крыше — он впускал в голубятню прилетевших с Любусем голубей, — ужасно рассердился, вбежал в дом и первым делом обругал старую Вежбову.

— Ох, как он на нее орал! «Ты, говорит, научила его красть голубей, потому что от этого тебе доход. А не подумала о том, что начнет с ремешка, а там и коня украдет! Для меня это срам, что мой племянник — уличник! Не позволю, чтобы ты из него еще и вора сделала!» Вежбова кричит в ответ: «А где же ты, сударь, до сих пор был?» А он отвечает: «Что же, или у меня своих детей нет? Брат беспутный, всю жизнь гуляет, а я работаю как вол да еще должен о его детях заботиться, обузу такую на себя брать? Ну, да ничего не поделаешь — возьму хлопца. Пусть учится по воскресеньям, а в будни прислуживает у меня в кондитерской».

То, что Владек рассказывал сейчас, он подслушал, притаившись под окном, после того как слез с крыши, и тотчас помчался в овраг, чтобы сообщить обо всем Марцысе.

Рассказал и замолк. Минуту назад он хотел бежать наверх, а сейчас что-то словно приковало его к этой сырой траве, на которой так часто сиживал он днем и спал ночью, к этой зеленоватой воде, которой столько раз поверял свои горести и мечты нищего, заброшенного ребенка, к этой черноглазой и рыжеволосой девочке, которую он столько раз вытаскивал из пруда и нес по крутому склону наверх, с которой делил свою скудную еду и ночевал в овраге, где укрывал их белый туман и сторожили золотые звезды, девочке, которую он учил взбираться на крышу и деревья, отыскивать среди ветвей птичьи гнезда, а в траве — зеленых лягушек, которая пела ему песенки и рассказывала занятные сказки, с которой они вместе просили милостыню и сетовали на свою горькую долю, крали голубей и мечтали о счастливой, богатой, чудесной жизни…

Он не мог уйти, оставить эти места и эту девочку, чье личико, облитое слезами, белело на фоне темных деревьев, как облатка святых даров.

— Владек! — шепнула она.

— Ну? — спросил Владек дрожащим голосом. Чувствовалось, что ему хочется плакать.

— Что же будет?

— Ты о чем?

— Что же будет… когда тебя не будет?

Владек не ответил, потому что в эту минуту в овраг донесся голос дяди, звавший его. Он вскочил на ноги и в одно мгновение взобрался по тропинке наверх. Марцыся птицей пролетела среди травы и кустов и помчалась за ним. Она добежала до хаты в ту самую минуту, когда кондитер взял Владка за руку и, что-то ворчливо, но беззлобно говоря ему, повел его по дороге к мосту — туда, в город, где кресты на костелах и окна домов еще горели в последних лучах заката.

Она стояла как вкопанная, опустив руки, ее босые ноги тонули в высокой траве. Красный луч зари скользнул по окаменевшему лицу, заискрился в черных, широко раскрытых глазах.

— Владек!

Мальчик отошел еще недалеко и не мог не слышать. Но он не оглянулся.

— Владек! — крикнула она опять изо всех сил. Владек не оглянулся.

Быть может, в памяти Марцыси встал тот далекий день, когда по этой самой дороге, по которой он уходил сейчас, мать несла ее на руках, а она все оглядывалась на Владка, пока его не заслонили серые домишки предместья.

Теперь он скрылся среди этих домишек, а она все еще смотрела на мост, по которому ему предстояло пройти. Мост был далеко, там шло и проезжало множество людей. Но Марцыся еще долго стояла и искала глазами Владка. Вот погас красный луч, скользивший по ее лицу, отпылали и потемнели далекие кресты, окна, и город весь длинным, холодным, черным пятном выделялся на фоне стоявших за ним багряных облаков. Тогда только девочка торопливо повернулась и побежала в овраг. Долго, долго в ту ночь среди глухого шума деревьев и легкого плеска воды слышался там надрывный детский плач.

Наутро, едва взошло солнце, Марцыся побежала через мост в город. На лице ее, порозовевшем от холодной воды (она, должно быть, умылась у пруда) и от яркого блеска утра, не было и следа слез, хотя она плакала всю ночь. Пробежав мост и несколько улиц, она, запыхавшись и улыбаясь, остановилась у двери кондитерской. С тротуара к ней вели несколько ступенек. Девочка поднялась по ним и, встав на цыпочки, прильнула лицом к стеклу широкого окна. Она даже задрожала от радости и громким шепотом позвала:

— Владек! Владек!

Над ее головой пронзительно задребезжал колокольчик, дверь распахнулась, и на пороге появился Владек. Он был неузнаваем! Приличный костюм серого сукна, почти новые башмаки и красный, хотя и грязноватый, галстук!

— Зачем пришла? — начал он, столкнув Марцысю со ступенек на тротуар и поспешно отводя ее к воротам. — Чего сюда прискакала? Дядя сказал, что вздует меня, если застанет с уличными. Хочешь, чтобы меня из-за тебя колотили, как Амана, а то еще и прогнали отсюда?

— Нет, не хочу! — прошептала Марцыся.

— То-то! Так не ходи сюда больше! Я сам к тебе приду — улучу минуту и прибегу, не беспокойся. И все тогда тебе расскажу! Ох, если бы ты только знала…

В силу долголетней привычки он жаждал, должно быть, поскорее рассказать ей все, что видел и испытал. Но во дворе послышались чьи-то тяжелые шаги, стук палки о камень, и Владек не договорил.

— Ну, уходи, уходи! — заторопил он Марцысю. Потом не вытерпел и добавил: — А знаешь, я здесь непременно стану богачом. Вот увидишь!

— Так придешь? — спросила Марцыся.

— Наконец-то я на дорогу выхожу и на человека стал похож!

— Придешь? — повторила она не слушая.

— Только надо мне теперь держать ухо востро, приглядываться ко всему и учиться у других, как на свете жить…

— Так прибежишь? — в третий раз спросила Марцыся, но шепот ее заглушило громкое звяканье колокольчика над дверью, которая уже закрывалась за Владком.

Она возвращалась домой медленно, повесив голову. Вежбова встретила ее на пороге. Она еще не успела надеть чепец, и растрепанные седые космы торчали во все стороны вокруг заспанного лица, обвисшего мясистыми складками.

— Где таскалась, бродяга, лентяйка ты этакая? — накинулась она на девочку. — Почему воды не принесла? Мне в город надо, а тут ни умыться, ни чай вскипятить! Марш сейчас же по воду! Живей!

Ускользнув от грозившего ей кулака старухи, Марцыся вбежала в дом и через мгновение вышла оттуда уже с кувшином в руке. Она помчалась по краю оврага и, только отойдя уже далеко, сошла вниз, туда, где шумно бежала по камням узкая лента ручья. Здесь девочка присела на залитой солнцем траве и, подставив кувшин под струю, бежавшую по гальке, смотрела, как крупные капли, ударяясь о камни, разлетались серебряными брызгами. Над расщелиной шумели карликовые сосны, а скоро и какая-то птица захлопала крыльями. Марцыся подняла голову, и ее печальное личико просветлело. Розоватый голубь качался на ветке низенькой сосны и, вытягивая головку, поглядывал сверху на девочку. Она бросила кувшин на гальку, протянула к голубю обе руки и стала его подзывать.

А когда он, послушный знакомому и ласковому голосу, слетел и уселся к ней на плечо, она прижала его к груди и, лаская губами его перья, баюкала, как ребенка, шепча:

— Любусь! Ой, Любусь! Нет Владка! Нет!.. Нет!..

Кувшин, полный воды, был так тяжел, что, возвращаясь домой, Марцыся сгибалась под своей ношей чуть не до земли и щеки ее покраснели от натуги. Над нею, то взмывая, то спускаясь пониже, летел голубь. И она время от времени взглядывала на него и улыбалась.

Час спустя Вежбова, нарядившись в свое пестрое шерстяное платье, шаль и белый чепец, отправилась в город; и, как только она ушла, Марцыся широко распахнула одно из окошек хаты, подмела пол огромной метлой, которая была гораздо выше ее, убрала постель, развела огонь и поставила на него горшок с водой и картошкой. На столе стоял недопитый Вежбовой стакан чаю, лежали огрызки булки. На окне Любусь клевал горох и крошки. Управившись со всей домашней работой, к которой ее приучили за этот год, Марцыся вышла в сад, села на грядке и принялась полоть. Любусь вылетел за ней. Работая, девочка часто вздыхала и качала головой. А вокруг чирикали птицы, вдали за рекой шумел город. По временам она поднимала голову и смотрела в ту сторону. Казалось, она напряженно вслушивается в долетавший оттуда шум. Уж не пыталась ли она среди тысячи голосов различить голос друга?..

С того дня на улицах города больше никогда не появлялась босая девчонка, просившая здесь раньше милостыню. По приказу Вежбовой Марцыся теперь ходила на поденку. Рано утром, еще до солнца, она носила воду из родника в дома состоятельных жителей пригорода. Потом полола огороды, чистила дорожки, помогала прачкам полоскать белье в реке, сбирала в овраге барбарис и шиповник, а в поле разные полезные травы и продавала все это на базаре или носила в аптеки. Все заработанные деньги она отдавала старухе, которая, с тех пор как Марцыся начала на нее работать, обращалась с ней поласковее, но все-таки частенько попрекала ее, говоря, что держит ее из милости, что мать ее давно забыла свои обещания и денег не шлет.

В самом деле, Эльжбета только первые несколько месяцев посылала Вежбовой обещанные деньги и письма на серой бумаге, написанные кем-то по ее просьбе, так как она не умела писать. В письмах она осведомлялась о Марцысе: жива ли и здорова, хорошо ли себя ведет. Потом деньги и письма приходили все реже, а на втором году жизни Марцыси у Вежбовой и вовсе перестали приходить.

— Либо померла, либо совсем уже спилась, — говорила Вежбова Марцысе. — А вернее всего — и то и другое. Допилась до белой горячки и померла где-нибудь под забором или в корчме под столом.

Такие безжалостные предположения насчет матери как будто и мало трогали Марцысю. Со дня ухода Владка она стала еще молчаливее, тише и покорнее. Работала, ни с кем не разговаривая. Когда речь заходила об исчезновении матери, лицо ее не становилось печальнее. И только в те дни, когда Вежбова особенно усердно распространялась об этом, Марцыся, укладываясь спать на своем обычном месте — на сеннике под печкой, громко вздыхала. Вспоминались ли ей те редкие вечера, когда мать брала ее на руки, укладывала на свою убогую постель и, сев подле нее, убаюкивала песнями и сказками, штопая свои лохмотья? Казалось, чем дальше в прошлое отодвигался день разлуки с матерью, тем сильнее Марцыся, лишившись не только матери, но и неизменного товарища своего детства, чувствовала свое одиночество и сиротство, тем чаше вспоминала мать и тем светлее и привлекательнее становился в памяти ее образ. Какие мечты и думы будило в голове девочки воспоминание о ее кроткой и печальной улыбке, о почти всегда потупленных глазах, какая боль и тоска сжимали при этом ее сердце, — трудно было угадать другим, да и сама Марцыся не сумела бы рассказать об этом. Но иногда, когда ни в хате, ни вблизи ее не было никого и глубокую тишину нарушал только отдаленный шум города да изредка чириканье воробьев под стрехой, когда в глубине оврага шелестели старые ивы, а за оврагом, в золотившихся полях, слышался по временам протяжный крик пахаря или смех веселой жницы, — одинокая девочка, сидя на рыхлой земле в огороде и вырывая из грядки колючие сорняки, поднимала голову и, печальным, тусклым взглядом следя за гулявшим по крыше голубем, заводила одну из незабытых еще песен, которые певала ее мать:

Горлица над озером летала,
Уронила в воду перышко…
Мать ушла далёко и пропала,
Мне одной на свете мыкать горюшко…

Она нагибалась еще ниже к грядке, полола быстрее и старательнее, но проходил час-другой, и снова опускались руки, снова заглядывалась она на голубя и напевала:

Скучно перышку на речке
Одному кружить,
Тяжко мне в чужом дому
Горьки слезы лить.

Нет, слез Марцыся не лила. Терпеливая, тихая и замкнутая, она сторонилась шумливых и веселых ровесниц, а, встречая мальчишек, всегда допытывалась, не видали ли Владка. В первое время Владек довольно часто навещал ее.

Он пришел в первое же воскресенье после своего ухода. Марцыся увидела его еще издали и бросилась к нему навстречу, как шальная.

— Старухи нет? — спросил Владек.

— Нет, нет! В костел ушла.

— Это хорошо. Посидим с тобой здесь.

Он сел на скате холма, по которому шла тропка в предместье, и, выставив на солнце свои новые ботинки, чтобы они ярче блестели, начал рассказывать Марцысе все, что видел и слышал за эту неделю.

— Те золотые окна, на которые ты всегда глаза пялила, называются зеркала, — говорил он. — Они такие большие, что в них видишь себя с ног до головы… А тот большущий стол, на котором катают костяные шары, это — бильярд.

— А для чего он, этот бильярд? — спросила Марцыся.

Он стал объяснять ей, в чем состоит игра, хотя и сам еще не очень-то разбирался в ней. Одно он знал: кто умеет ловко подгонять палкой эти шары, может выиграть много денег.

— Я присмотрюсь и научусь. А тогда выиграю кучу денег и буду богат.

— Дядя не позволит тебе портить стол, — возразила Марцыся.

— А я и просить не стану! На Низкой улице есть одно такое заведение, где играют все, кто хочет. И Франек там играет, он уже научился… Счастливец этот Франек! Везде он поспевает раньше меня… Правда, он и старше, да и отец его у панов служит и лучше его воспитывал, чем эта старая ведьма меня…

— А если бы ты знала, — продолжал Владек, — как в тех красных креслах удобно сидеть!.. Мягко! Вчера, когда гости разошлись, я сел в кресло и выспался, как на кровати.

По всему видно было, что Владек доволен новой жизнью и полон неясных, но пылких надежд и желаний. Придя к Марцысе в следующий раз — через несколько недель, — он, занятый своими мыслями, сказал девочке:

— Добиваются же люди… добьюсь и я! Я уже умею ловко подавать гостям мороженое и шоколад, и дядя скоро переведет меня в маркеры.

— А что это — маркер?

— Маркер — это тот мальчик, что стоит у бильярда и считает, сколько кто проиграл и выиграл. И я буду стоять и присматриваться, как играют, пока не научусь.

Он жаловался только на дядину жену: она его часто бранит, заставляет нянчить ее крикливых детей, а к чаю дает хлеб без масла.

— Ну, да это пустяки. Все-таки житье райское, если сравнить с тем, как я раньше жил. И еда хорошая, и сплю на хорошей постели, и помаленьку учусь, как в люди выходят. Ты бы рот разинула, если бы слышала, о чем наши посетители толкуют между собой! Ничего бы ты не поняла. И я сперва не понимал. Ну, угадай, о чем они больше всего говорят?

— О чем же?

— О деньгах! — ответил Владек с важностью. — Да, да, на деньгах свет стоит! У кого нет ни гроша, тот ни гроша не стоит. А у кого денежки есть — гуляй, душа! Все будешь иметь за деньги: и сапоги, и пиджак, и жратву, и всякие удовольствия.

Он встал, выпрямился и, указывая пальцем на белый дом садовника у самой реки, на краю города, сказал:

— Вот если бы стать таким богатым, как садовник! Франек нанялся к нему огород копать. Он говорит, что садовник хранит свои деньги в сундуке на чердаке.

Марцыся не дала ему договорить.

— Гляди! Гляди, Владек! — воскликнула она, указывая пальцем на что-то в воздухе.

Это Любусь возвращался домой издалека. Он камнем упал вниз и уселся на плече Марцыси. А она взяла его в руки и протянула Владку.

— Какой он ласковый, — сказала она. — Знаешь, он повсюду за мной летает.

Но мальчик не обращал внимания ни на нее, ни на голубя. Его горящие глаза под желтыми бровями были прикованы к городским домам, словно он искал чего-то там, среди них, и беглая усмешка по временам мелькала на его губах.

— Ну, адью! — крикнул он неожиданно и, даже не посмотрев на Марцысю, сидевшую с голубем в руках, побежал по направлению к городу.

Прошла осень, зима. Владек приходил все реже.

В доме Вежбовой зимние вечера всегда проходили довольно шумно. У старухи были обширные знакомства среди городской прислуги, к ней ходило множество людей — кто для того, чтобы при ее посредничестве найти место, кто занять денег под проценты или просто поболтать и выпить в веселой компании. Вежбова эти «гулянки» и беседы поощряла, — они привлекали людей, которых она ловила в свои сети, как паук ловит мух, чтобы ими кормиться. Говорили, что старая Вежбова копит деньги. Во всяком случае достоверно было то, что она уже купила домик, в котором жила, и примыкавший к нему сад. А в редкие минуты откровенности она рассказывала, что мечтает купить один каменный дом, белые стены которого возносились над низенькими серыми домишками предместья.

По вечерам заходили к ней старухи, ее ровесницы (они были беднее ее, и их соблазняло угощение), девушки, ищущие места прислуги, прачки, кухарки, лакеи, кучера. Общество усаживалось за длинный стол у стены, на нем горела светильня, от которой к низкому потолку тянулись извилистые струйки грязной, вонючей копоти. Вежбова подавала на стол водку, селедку, твердый зачерствелый сыр, иногда и кольцо колбасы и связку баранок. Гости ели, пили (главным образом пили), говорили о своих нуждах и заботах. Мужчины потчевали женщин, а те либо с отвращением отодвигали рюмки, либо охотно пили, хихикая и отвечая грубыми шутками на еще более грубые заигрывания. Когда компания бывала в особенно приподнятом настроении — «вспрыскивали» удачную сделку или получение хорошего места, или уплату давнишнего долга, — на столе появлялся медный котелок со спиртом, а над котелком подвешивали большой кусок сахару. Синее пламя горящего спирта освещало стены и все уголки комнаты голубоватым светом, и в этом свете лица гостей казались иссиня-бледными. Все тесным кольцом окружали котелок, наклонялись к нему как можно ближе и с восхищением наблюдали, как льются в него дождем большие красные капли растопленного сахара. По комнате распространялся сильный, пьянящий запах спирта, смешанный с жирным чадом светильни. За столом царила напряженная тишина ожидания, разве только звякнет иногда жестяная кружка в нетерпеливых руках, или захихикает вдруг кто-нибудь из женщин, или чертыхнется кто вполголоса.

В такие вечера Марцыся сиживала на полу у печки, присматривалась к входившим, слушала шумные разговоры, следила за грубыми и нередко разнузданными жестами, улыбалась, когда гости непристойно шутили или неуклюже и нагло заигрывали с женщинами. Часто засыпала под их крики в одуряющей атмосфере чада и спиртных паров. И когда синий огонь, вырываясь из котелка, освещал комнату, в темном углу на полу виднелась ее голова на свернутом сеннике.

Иногда Марцыся не спала, — казалось, она настороженно ждет той минуты, когда в комнате станет особенно шумно и общее внимание сосредоточится на котелке. Тогда она тихонько вставала и, укутав голову и плечи рваным платком, незаметно выбиралась из хаты.

За порогом сразу пронизывало ее морозное дыхание зимней ночи. Снежный ковер устилал склон холма, в темном небе искрились звезды. Глубина оврага была тиха, как могила, и пуста. Только ивы высовывали из-под снега голые сучья, как руки скелетов. А вдали за рекой глухо гудел город, мигая роем золотых глаз.

Марцыся, несмотря на глубокий снег, легко и быстро сбегала с холма. Сойдя с высокого берега на лед, она шла через реку дорогой, которую указывали два ряда чернеющих елочек. Ее обгоняли большие возы на санных полозьях, городские санки, нарядные и быстрые, как молния, множество пешеходов, шедших из предместья в город. Ничто не пугало Марцысю и не привлекало ее внимания. Только в лунные вечера она по временам останавливалась на минутку, чтобы полюбоваться на полосу бледножелтого света, игравшую во льду, как в стекле, и разлетавшуюся по снегу миллионом бриллиантовых искр. Постояв, Марцыся шла дальше, все ускоряя шаг, улицами города, мимо сияющих огнями витрин, мимо каменных домов с освещенными окнами, за которыми звучала музыка. Легкой тенью тревожно и боязливо скользила по тротуарам и, наконец, останавливалась перед окном знакомой кондитерской. Там, внутри, был яркий свет, сияли золоченые бонбоньерки, слышался мерный стук бильярдных шаров. Встав на цыпочки, девочка прижималась лицом к стеклу.

За окном, в облаках табачного дыма, как в тумане, мутно мерцали лампы на стенах, у которых стояли ряды кресел, и вокруг бильярда мелькали фигуры мужчин — одни играли, другие наблюдали за игрой. Среди них стоял бледный подросток с кием в руках и, следя глазами за катившимися по зеленому сукну шарами, громко выкрикивал числа. Лицо его при этом удивительно оживлялось, губы то кривились, то улыбались, на лоб набегали морщинки, а глаза сверкали попеременно то любопытством, то радостью, то гневом, желтые брови нетерпеливо дергались или хмурились. Порой на его бледных щеках выступал лихорадочный румянец, и, громко считая удары, он даже подпрыгивал на месте, и улыбка открывала два ряда белых зубов. Иногда же он, на миг отводя глаза от бильярда, жадно смотрел на руки посетителей, несших ко рту кружки с пивом или стаканы с золотистым пуншем.

Девочка за окном подолгу следила за всем, что происходило в кондитерской, и на лице ее, приплюснутом к стеклу, отражалась, как в зеркале, каждая улыбка или тучка, пробегавшая по лицу бледного маркера. Не понимая, чем они вызваны, она тем не менее вместе с ним радовалась, сердилась, раздражалась и чего-то жаждала.

Становилось поздно, посетители уходили один за другим, гасли лампы на стенах, и в кондитерской наступали тишина и мрак. Марцыся уходила, но то и дело останавливалась на тротуаре, словно поджидая кого-то. И не всегда ожидание это бывало напрасным. Несколько раз ей удавалось увидеть Владка, когда он торопливо выходил из ворот и шел куда-то, углубляясь в лабиринт улиц. Марцыся всегда пускалась за ним вдогонку, но Владек шагал так быстро, что догнать его было невозможно. Притом она ужасно боялась полицейских: один из них ухватил ее раз за край платка и после долгих расспросов, кто она и зачем шатается ночью по улицам, приказал ей идти домой, а на прощанье дал тумака в спину.

Поэтому она очень редко решалась гнаться за Владком, когда он, уйдя из кондитерской, спешил куда-то узкими и грязными переулками вдоль реки. Но раз она шла за ним дольше, чем всегда, и увидела, как он вошел в низенький, полуразвалившийся домишко с закрытыми ставнями. Сквозь щели в ставнях струился дымно-желтый свет, а за ними, как и в кондитерской, стучали бильярдные шары, дребезжали стекла и слышался громкий и азартный галдеж. Девочка оробела и что есть духу побежала прочь оттуда.

В шуме за ставнями она различила хорошо знакомый ей с раннего детства голос Франка и догадалась, что это тот самый дом на Низкой улице, куда Владек, по его словам, ходил иногда «разгуляться», выпить пива и попытать счастья на бильярде.

Часто, возвращаясь после таких ночных странствий, Марцыся находила двери дома запертыми, в окнах не было света. Если ночной холод уж очень сильно донимал ее, она тихонько стучала в окно и смиренно умоляла Вежбову впустить ее. В ответ слышалась сердитая воркотня и шлепанье по полу стоптанных башмаков. Дверь открывалась, и на плечи и спину Марцыси сыпались удары сильных еще кулаков старухи под град ругательств, произносимых вполголоса, так как в хате после шумных и долгих вечерних бесед всегда заночевывал кое-кто из подвыпивших гостей. Увернувшись в потемках от карающей руки, девочка ложилась где-нибудь в углу и засыпала на голом земляном полу, чуть не касаясь лицом чьей-нибудь воспаленной рожи, извергавшей в тяжелом и шумном дыхании запах водки. А вокруг, под столом, у печки, на лавках, храпели и ворочались люди.

Поэтому в те вечера, когда мороз не слишком давал себя знать и вьюга не сыпала снегом, Марцыся предпочитала ночевать под открытым небом. Поплотнее укутавшись в дырявый платок, она садилась под стеной хаты на мокрый снег и, прислонив голову к мокрому дереву, засыпала. Усталость брала свое, да и привыкла Марцыся с раннего детства к таким ночлегам, так что она спала крепко. Будил ее только предрассветный резкий холод. Она судорожно поджимала ноги, пряча их под ситцевую юбку, и часто стонала во сне или, приоткрыв красные от холода веки, смотрела, жмурясь, в синюю утреннюю мглу и прерывисто, жалобно шептала слова песни:

Мамуся, мамуся, глянь и поплачь
Над бездомной моей головою.

Должно быть, в такие минуты ей вспоминалась мать, и голубоватый рассвет, мягко освещавший белый снег вокруг, навевал ей какие-то ласковые, но до слез тоскливые грезы.

Когда Марцысе было лет четырнадцать, она перестала ходить по вечерам в город. Видно, ей уже знакомо было чувство стыда, да и боялась она теперь не только полицейских, но и прохожих, которые несколько раз приставали к ней с непристойными жестами и шутками. С Владком она виделась все реже. Он еще иногда, навещал ее, но бывал рассеян и молчалив. Марцыся приметила, что выражение глаз у него становилось все угрюмее, а смех — резче и громче. Как-то раз она спросила:

— Колотит тебя дядя?

— Нет. Только орет часто и ругается, а бить давно уже не бьет.

— А кормят?

— Ого! Жратвы у нас много — ешь сколько влезет.

— Так отчего же ты такой… какой-то…

Она не умела выразить словами впечатление, которое производило на нее беспокойное, всегда как будто сердитое лицо Владка.

— Ох, и глупая ты, Марцыся! — отозвался он. — Думаешь, если человека не бьют и кормят, так он уже и счастлив и больше ничего ему не нужно? Нет, милая моя, человеку еще многого другого хочется, такого, чего ты и понять не можешь. А я… я — другое дело! Зло меня берет, когда подумаю, как я обижен людьми. Ни образования, ни воспитания, ни гроша за душой! Что я буду весь свой век делать? Служить до смерти у дяди? Не хочу! Уйду я от него очень даже скоро, потому что ни до чего мне в его кондитерской не дорваться. Разве уйти куда глаза глядят, искать счастья?

Владку тогда было уже семнадцать лет, и он рассуждал обо всем языком взрослого. Марцыся понимала его лишь наполовину.

Такие разговоры между ними бывали коротки, да и происходили они все реже. Пришло время, когда Марцыся целыми месяцами не видывала Владка, не знала даже, где он, что с ним.

Ей минуло пятнадцать лет, и она уже носила воду в богатые дома не кувшином, а ведрами. Каждое утро перед восходом солнца выходила из хаты над оврагом стройная, красивая девушка с двумя ведрами на коромысле и всегда останавливалась на минутку у начала тропы; она была бледна и худа, но грациозна и очень хороша собой. Если не считать башмаков на ногах, одета она была и сейчас немногим лучше, чем в детстве: неизменная синяя юбка из грубой холстины, серая рубашка, прикрытая красной косынкой, накрест завязанной на груди. Голова не покрыта, и рыжие волосы, заплетенные в толстую косу, спереди гладкими прядями обрамляли низкий лоб. Останавливаясь по привычке на вершине холма, она смотрела на выступавший уже из тумана город, на серебряную ленту реки. Ее черные глаза с годами принимали все более задумчивое и сосредоточенное выражение, но в глубине их пылал огонь, выдававший натуру страстную и полудикую.

И каждый день розоватый голубь слетал с крыши и парил над головой девушки или садился к ней на плечо. Тогда она переставала смотреть на город и реку, переводила взгляд на птицу и улыбалась с безграничной нежностью.

Жители пригорода, которым она носила воду, полола огороды, стирала белье, так привыкли видеть ее с этим голубем, который парил над ее головой или летел за ней, что, если его поблизости не видно было, они спрашивали:

— Где же твой Любусь?

А раз кто-то, указывая на голубя, сказал со смехом:

— Это ее любовник!

И окружающие принялись над ней подшучивать.

— Скоро, скоро будут у нее другие любовники! — говорили они. — Такая красивая девушка!

Марцыся покраснела, как вишня, и опустила глаза. По в тот день, придя домой обедать, сорвала в саду гибкую ветку синего вьюнка и обвила ею свою косу. Потом целый час сидела на краю тропинки и смотрела на мост, на дорогу из города в слободку. Она, видимо, подстерегала Владка, который должен был пройти этой дорогой. Но вместо него появился с противоположной стороны сын богатого садовника. Он уже видел Марцысю сегодня утром, когда над ней подшучивали из-за Любуся, и смотрел тогда на нее, покрасневшую, очень внимательно, а потом долго забавлялся голубем и гладил его.

— Панна Марцианна! — окликнул он ее еще издали. — Добрый вечер, панна Марцианна!

Она метнула в его сторону испуганный взгляд, вскочила и, убежав в дом, заперла за собой дверь на засов. Сын садовника, красивый юноша, долго барабанил в дверь, но она не отперла, и он, наконец, ушел. Однако в тот же вечер пришел снова и крикнул в открытое окно:

— Пани Вежбова! Нам на завтрашний день нужны девушки — овощи копать. Как панна Марцианна, сможет прийти?

— Придет, придет! Отчего не прийти? — отозвалась из комнаты старуха. — А что же вы, пан Антоний, меня обижаете и в дом не заходите?

Парень одним махом очутился в комнате и разочарованно осмотрелся: Марцыси здесь не было.

В сумерки, когда кончался ее трудовой день и Вежбова укладывалась спать, девушка часто спускалась в овраг и, сидя здесь под ивами, лениво покачиваясь гибким телом, смотрела на темную неподвижную поверхность пруда и тихо напевала:

В воде рута зеленая плыла, кружилася,
В ночи черной, ой, черной, счастье мое заблудилося.
Ой, счастье, счастье, где ж ты сгинуло?
В огне сгорело иль в воду кануло?

* * *

Белый дом богатого садовника стоял против хатки Вежбовой, но на другом берегу. От него к реке сбегал большой тенистый сад, разбитый за домом.

В саду этом, среди груш и яблонь с уже желтеющей листвой, Марцыся и еще несколько девушек разного возраста работали на грядах — выкапывали овощи из черной рыхлой земли. Воздух был свеж и прозрачен, на деревьях и кустах серебрилась осенняя паутина. Весело звенели железные лопаты, ударяясь о камень или твердые глыбы земли. Девушки за работой болтали, пересмеивались, время от времени запевали. Сегодня у Марцыси в косе был уже не вьюнок, а большой красный георгин. От быстрых движений на ее щеках выступил румянец, оживлявший бледное, похудевшее лицо. Она была молчаливее своих товарок и только блестящими глазами все вглядывалась в просветы между деревьями да напевала песни, которым учила ее мать и которые на всю жизнь остались у нее в памяти.

Придя сегодня на работу, она встретилась с Франком, который вот уже несколько месяцев служил у садовника. Он сказал Марцысе, что сейчас придет сюда Владек, чтобы потолковать с ним об одном важном деле.

Вдруг Марцыся перестала петь и оглядывать сад, потупила глаза и принялась усердно копать. На дорожке у гряд появился сын садовника. Он тотчас заговорил с нею:

— А где же ваш голубь, панна Марцианна?

— Дома остался, — ответила она неохотно и сухо.

Но этот парень, одетый франтом, был не робкого десятка. Он подошел ближе и продолжал шутливо заговаривать с нею. Видя это, девушки перемигивались, иные завистливо поглядывали на медноволосую девчонку, сумевшую приворожить такого красивого и богатого парня, который к тому же был поставлен над ними надсмотрщиком. Но Марцыся на все его заигрывания, шуточки и любезности ничего не отвечала, а когда он, наклонясь, шепнул ей что-то на ухо, глянула на него так свирепо, так грозно засверкала глазами, что он смутился, пробовал засмеяться, но не вышло. То ли рассердившись, то ли боясь, как бы она еще не осрамила его на людях грубым словом, он поспешил уйти. Тогда Марцыся подняла голову, оперлась обеими руками на лопату и процедила сквозь сжатые зубы:

— Черт бы его побрал с его шутками да любовью! Если будет приставать, так тресну его лопатой, что будет меня помнить!

В следующую минуту ее хмурое и сердитое лицо неожиданно просветлело и приняло ласковое выражение: черты его как-то смягчились, гневный румянец сошел со щек, на губах расцвела улыбка невыразимой радости и нежности. Бросив лопату, она побежала вглубь сада, где меж деревьями мелькнули две фигуры.

— Владек! — крикнула она и, запыхавшись, остановилась перед другом своего детства, которого уже с год не видела. Владка едва можно было узнать. Он вырос, возмужал, на нем был черный костюм, который казался Марцысе необыкновенно шикарным. Она стояла и смотрела ему в лицо сияющими и вместе робкими глазами. А он дружелюбно улыбался ей — видно было, что и он рад встрече.

— Здорово, Марцыся! — сказал он. И, окинув ее взглядом, добавил: — Эге, какая ты стала красивая!

Она залилась жарким румянцем от золотых прядок на лбу до ворота холщовой рубашки.

— Владек! — сказала она тихо, с расстановкой. — А ты-то какой стал… настоящий панич!

— Вот видишь! — подхватил он с гордостью. — Кто за счастьем гонится, тот иной раз и догонит его. Не таким еще буду паничом.

Он придвинулся к ней ближе и заговорил шепотом:

— Давно мы не виделись с тобой, Марцыся! Пригожая ты стала девчонка, ей-богу! А добрая и ласковая ко мне ты всегда была. Что правда то правда! Как пойдешь домой с работы, подожди меня у моста. Я тебя там встречу и провожу до дома. Хорошо?

— Подожду, — ответила она так же тихо.

— А теперь иди работай. Мне надо тут с Франком потолковать об одном важном деле, и я не хочу, чтобы меня тут увидели, когда будут тебя искать.

Марцыся отошла и смотрела издали, как оба парня, прячась за деревьями и высоким забором, совещались о чем-то с таинственным видом, оживленно жестикулируя. Казалось, они о чем-то уговариваются. Потом Владек пробежал мимо забора недалеко от гряд, где стояла Марцыся. Он был весел, глаза у него блестели. Он что-то насвистывал, а увидев Марцысю, скорчил потешную гримасу и подскочил к ней, совсем как бывало, когда они вдвоем шатались по улицам и он старался ее рассмешить.

На закате Марцыся долго стояла на мосту и, облокотясь на перила, смотрела вдаль. Небо заволоклось тучами, внизу шумно пенилась широко разлившаяся река. Мимо проходили люди и говорили, что завтра, наверное, мост разберут, потому что вода в реке все прибывает. А Марцыся ничего не слышала: стояла, глядела и ждала. Надвинулись сумерки. Проходивший мимо мужчина остановился, подошел ближе и пытался заглянуть ей в лицо. Она торопливо отвернулась и побежала домой.

Бежала в гору и все еще оглядывалась назад.

— Ой, боже мой, боже! — бормотала она про себя. — Не пришел! Не пришел! Так и не пришел!

Уже у самой вершины холма ей загородил дорогу какой-то мужчина и обнял ее за талию.

Марцыся, вырываясь, вскрикнула:

— Пустите! Чего вам от меня надо? Пустите!

— Ну, нет! — возразил сын садовника. — Теперь не отпущу! Уж больно ты мне нравишься!

Он не договорил: чья-то сильная рука ухватила его за шиворот и отшвырнула далеко.

— Владек! — ахнула Марцыся.

— Тише, не кричи! Пойдем!

Он взял ее за руку и повел к оврагу. Через минуту оба скрылись в его глубине.

А сын садовника тихонько постучал в освещенное окно:

— Я к вам по делу, пани Вежбова!

— Пожалуйте, войдите, — отозвалась она.

Он вошел, сел на лавку подле старухи, и они долго и таинственно о чем-то шептались. Раз-другой парень даже поцеловал у нее руку. Просил о чем-то, что-то обещал… А Вежбова, лукаво и снисходительно усмехаясь, только головой кивала, а порой делала вид, что сердится, и грозила ему пальцем…

В это время в овраге под ивами, в густом мраке, в котором только тускло поблескивал пруд, Марцыся и Владек разговаривали вполголоса.

— Что-то франт этот, Антек, очень к тебе приставать начал!

— Да, пристает, — подтвердила Марцыся.

— Ну, а ты что? — торопливо спросил Владек.

— На кой черт он мне! — сказала она запальчиво. — Пропади он пропадом!

Она хотела еще что-то добавить, но Владек, перебив ее, заговорил гневно и возбужденно:

— Боже тебя сохрани когда-нибудь ему поддаться! Если он еще раз тебя на дороге подстережет, кричи благим матом и бей его! Бей кулаками! Молоти, сколько сил хватит. Глаза ему выцарапай! Ты не смей никого из хлопцев слушать! Ты моя, слышишь?

Он одной рукой обнял ее за плечи.

— Ты моя! — повторил он. — Ничего, что я к тебе редко ходил и почти год с тобой не виделся: времени не было. Мне о себе подумать надо, о будущем. Но ты у меня всегда перед глазами… как сестра… Бывало, спать лягу и глаза закрою, а вижу тебя перед собой, как живую. Иной раз злишься на весь свет, на людей и свою злую долю… и вдруг как будто слышу, что ты у меня над ухом песенки свои поешь… и сразу полегчает. А сегодня, когда я увидел, как ты выросла и какая стала красивая, — ну, словно господь бог мне кусочек неба открыл! Ты Антека слушать не смей! И никого! Ты моя!

Он крепко прижал ее к себе, поцеловал в лоб и в губы. Девушка молчала, как немая, и только обвила его шею обеими руками и прильнула щекой к его щеке.

— Ну, вот видишь! — шепнул Владек. — Мы с тобой так давно знаем друг друга… так давно…

— Ой, давно… И теперь — на всю жизнь… — медленно сказала Марцыся.

— А помнишь, как ты когда-то в пруду тонула, а я тебя из воды вытаскивал и сажал на дерево, чтобы ты обсохла?

Оба засмеялись.

— Помнишь, как мы здесь под деревьями вдвоем ночевали… и ты мне сказки сказывала? А что, мать не воротилась?

— Нет. Спилась, должно быть, и под забором померла.

Мальчик тряхнул головой.

— Сироты мы с тобой оба… без отца, без матери. Я-то не пропаду, а вот ты…

— А я с тобой буду, — промолвила Марцыся.

Обнимавшая ее рука Владка соскользнула вниз. Он выпрямился и словно застыл в напряженной позе.

— Ах, со мной! — повторил он с какой-то мрачной иронией.

Долго оба сидели молча. Марцыся заговорила первая:

— Владек! Отчего ты вдруг… какой-то другой стал? Он ответил не сразу.

— Понимаешь… Так всегда бывает… Пока страшное еще далеко, человек о нем не думает. А когда уже близко… тогда тревожишься, жуть берет. Утром сегодня мне весело было, как в раю, а сейчас… Ох, хочется, чтобы это еще за горами было!

— Что? О чем ты? — спросила Марцыся.

— Незачем тебе знать, — резко оборвал ее Владек. — Молчи и не спрашивай… Если удастся, приду сюда, заберу тебя и уедем с тобой на край света. А сорвется — ну, тогда только ты меня и видела. Да… Или пан, или пропал! Не стану я больше счастья дожидаться, пойду и сам его возьму! А если оно не дастся — кончено! Бух в беду черную, как камень в воду!

Марцыся, остолбенев от удивления, слушала эти отрывистые слова и ничего не понимала. Но, видно, сердце у нее защемило от неясной тревоги, она снова закинула Владку руки на шею и пыталась в темноте всмотреться в его лицо. Она приметила, что лицо это словно застыло, а опущенные глаза неотрывно смотрят в воду, и, уколотая внезапным воспоминанием, прошептала:

— Помнишь, когда мы были маленькие, ты жаловался мне раз, что мать твоя померла, а отец тебя бросил и у тетки тебе очень худо? Ты тогда совсем так, как сейчас, смотрел на воду!

— Лучше бы я тогда утопился! — вымолвил Владек глухо.

— Ой, что ты, Владек! — вскрикнула девушка.

— Тсс, не шуми! Хотел бы я, чтобы до завтрашнего утра везде было тихо, как на кладбище… И чтобы все люди спали как убитые… Я тебе плакался на свое сиротство, и на теткины побои, и на голод и холод, и в воду глядел, а ты… ты меня жалела тогда… А ведь и ты сирота… Крыжовник мне в утешение приносила, и сказки рассказывала, и на булки для меня милостыню просила. Добрая ты! Я этого никогда не забуду… Как увидел я тебя сегодня, все вспомнил… Ты моя!

Он снова обнял ее крепко, горячо и коснулся губами ее губ, но вдруг вздрогнул и опустил руки. Вдалеке, где-то у реки, раздался резкий и долгий свист.

— Вот, зовет уже! — сказал Владек тихо. — Это Франек.

Он хотел было вскочить, но остался на месте.

— Еще немножко… Еще минутку посижу с тобой.

И, помолчав, спросил:

— Марцыся, когда ты крепче спишь? Под утро, да?

— Под утро, — машинально повторила она.

— Все люди крепче всего спят перед утром… А старый садовник и его сынок, франт этот, потащутся к кому-то на крестины… Франка оставят дом сторожить… Ну, и кухарка еще у них есть и два работника, но эти к утру заснут как убитые… Правда?

— Правда, — все так же прошептала Марцыся. Она ровно ничего не поняла из его слов, но дрожала всем телом от охватившей ее смутной тревоги и вцепилась в куртку Владка.

— Владек, Владек, отчего ты такой странный? Что ты задумал? Что с тобой будет?

Он встал и поднял ее за руки с земли. Остро сверкали его глаза в темноте, лицо было бело, как бумага.

— Что будет? А вот что: или я заберу тебя и уедем далеко… или… или ты меня, может, уже никогда не увидишь… Поцелуй же меня еще раз… крепко поцелуй!

На берегу пруда, свидетеля их встреч с самого раннего детства, под ивами, которые осыпали сейчас их головы дождем капель, сплелись их руки, и в темноте, в глубокой тишине, под шелест ветвей, долго звучали поцелуи.

От реки опять донесся свист, еще более пронзительный и долгий.

— Ну, прощай, — торопливо зашептал Владек, приблизив лицо к пылающему лицу Марцыси. — И помни: Антка к себе подпускать не смей!.. А если я не вернусь сразу, жди меня. Жди, хотя бы долго пришлось ждать! И не думай тогда, что я такой… отпетый… Родился бы я у другого отца, так мог бы быть таким же честным, как все те олухи, которым легко жить на свете, потому что для них дорога укатана! Вот видишь, я сегодня мог тебя… погубить, а не захотел, оттого что доброту твою помню… А что я от других людей видел? Как аукнется, так и откликнется. Ну, будь здорова! Если приду назад, куплю тебе платье, как солнце, и башмаки красные, как кораллы, посажу в бархатное кресло перед золотым окном… и с утра до вечера целовать буду! Ну, прощай!

Он побежал по тропке наверх и скрылся в темноте.

Этой ночью Вежбова, которая, как все старые люди, спала плохо (злые языки утверждали, что спать ей не дает нечистая совесть), несколько раз сонно и сердито окликала Марцысю:

— Марцыся, не стони так! Заснуть не даешь! Марцыся, чего ты? Белены объелась, что ли? Всю ночь вздыхает, стонет, ворочается!..

Марцыся и в самом деле вздыхала и ворочалась на своем сеннике под печкой. Она дремала только урывками, да и во сне стонала и металась. Уже перед утром, когда Вежбова, наконец, крепко уснула, девушка встала, надела юбку, повязала накрест платок на груди и бесшумно подошла к окну. Светало. Воспаленными от бессонницы глазами она смотрела в голубую мглу и, опершись щекой на руку, глубоко задумалась. Казалось, она мечтает, вспоминает — и в то же время сильно боится чего-то. В глазах ее сменяли друг друга выражение счастья и тревога.

Вдруг ей послышался за рекой чей-то крик. Она подняла голову, насторожилась. Действительно, откуда-то со стороны реки долетали крики. Казалось, это не должно бы ее тревожить: из города во всякое время доносился шум. Но Марцыся сорвалась с места и, забыв всякую осторожность, выбежала из хаты на дорогу. Да, где-то все еще кричали несколько голосов сразу, но уже тише. Крики долетали явно из-за реки, от белого дома садовника… Они стали отрывистыми, и скоро все снова погрузилось в безмолвие глубокого сна, которым были объяты и город и предместье.

Марцыся махнула рукой.

— И чего я всполошилась? Пусть кричат. Мне какое дело?

Должно быть, она пыталась уверить себя, что шум у дома садовника не имел никакой связи с той безотчетной тревогой, которая неизвестно отчего томила ее. Всю ночь бродили у нее в голове вчерашние непонятные слова Владка, и сейчас они опять всплыли в памяти.

— Что он затеял? — бормотала она про себя. — Отчего был такой странный? Что будет? Что будет?

Полил мелкий, но частый осенний дождик. Марцыся ушла в дом, но скоро вышла снова с ведрами, в накинутом на голову ветхом платке.

Небо было пасмурно, дождь зарядил надолго, то усиливаясь, то затихая. Вежбова сегодня не пошла в город и Марцысю не погнала на работу. Девушка убрала комнату, приготовила завтрак и, поставив у печи лохань с водой, принялась за стирку. В комнату вошла старуха, разносившая по домам молоко.

— Молочка не надо? — спросила она с порога.

— Надо, — отозвалась Вежбова, вязавшая под окном чулок. — Давайте кружку!

Молочница вошла и, ставя на лавку бидон, прикрытый от дождя тряпкой, спросила:

— Новость слыхали?

— Какую такую новость? — с любопытством осведомилась Вежбова.

— Как же! Пана садовника, того, что за рекой живет, богача, нынешней ночью воры ограбили.

— Иисусе, Мария! Ограбили? И что же?

— Да что — одного поймали, но этот только помогал и ушел с пустыми руками, а другой удрал с деньгами… Вчера садовник с сыном гуляли где-то на крестинах, а работники храпели… Только на заре один проснулся и увидел на чердаке свет… А чердак-то у садовника всегда заперт на ключ и на окнах там железные решетки.

— Так как же они туда забрались?

— Очень просто: от домашнего вора нет запора. Всем заправлял тот малый, что служил у садовника. Мазурик этот, Франек!

— Марцыся, что это с тобой? — вскрикнула вдруг Вежбова, глядя на Марцысю, которая выронила из рук кастрюльку, куда молочница наливала молоко, и стояла, словно окаменев.

— Вот и молоко разлила! — сердилась старуха. — Какой-то бес в нее вселился! Целую ночь спать мне не давала, а теперь руки ни с того ни с сего ослабли…

— Может, больна? — предположила молочница.

— Кто ее знает, — равнодушно бросила Вежбова и опять запричитала над разлитым молоком.

Поболтав, молочница собралась уходить. Старуха спросила вдогонку:

— А не знаешь, мать, кто тот второй?

— Какой второй?

— А тот, которого поймали.

Марцыся нагнулась над лоханью и так порывисто начала тереть мокрое белье, что вода плеснула через край.

Молочница уже с порога отозвалась:

— Не знаю, пани, не знаю. Что слыхала, то и рассказала, а больше ничего не знаю. Ну, оставайтесь с богом…

Она вышла, и дверь за ней захлопнулась. Марцыся, склоненная над лоханью, испустила долгий стон. Старуха, пытливо глянула из-за очков в ее сторону, но ничего не сказала.

Кончив стирку, девушка развела огонь, поставила на него горшки с обедом и выбежала из хаты. Долго стояла она, устремив глаза на город, потом зашагала туда, но вернулась с дороги.

Ее, видно, мучило какое-то беспокойство, вставали в мозгу страшные догадки. Но она не знала, где тот, за которого она боялась, где искать его в большом и людном городе. Она вернулась в дом бледная как смерть. До еды не дотронулась, и, пока Вежбова, исподтишка поглядывая на нее, кончала обед, она, отвернувшись, тупо смотрела на огонь в печи. Руки у нее дрожали, по временам она сильно вздрагивала всем телом, словно под влиянием какой-то ужасной мысли, пронизывавшей ее, как электрическим током, все снова и снова.

Короткий осенний день близился к концу, и начинало смеркаться, когда за окном быстро промелькнула чья-то статная фигура и в комнату, с грохотом отворив дверь, ввалился сын садовника.

— Я не мог прийти раньше, как ни спешил, — крикнул он уже с порога, запыхавшись от быстрой ходьбы. — Такая у нас нынче суматоха, ох… Хлопот полон рот!

И обернулся к Марцысе:

— Поздравляю с милым женишком! Ты, говорят, по нем сохла? Ну, сохни и теперь по этом воре! Замок сломал, влез на чердак и украл у моего отца деньги!

Багровый румянец залил бледное лицо Марцыси.

— Врешь!

— Да ты о ком? Кто украл? — спрашивала Вежбова, еще не понимая или не желая понять.

— Кто? Ваш племянник, а ее… любовник! — ответил молодой человек с злорадным смехом и сел на лавку.

— Врешь! — уже тише повторила Марцыся. Она схватилась было за ручку двери, но не могла уйти, не могла оторвать глаз от лица говорившего, ожидая, что он еще скажет.

— Как вру? Да это истинная правда! Ясно как божий день. Ведь его поймали у самого дома, и он сразу сознался… Весь день сидел в участке, а сейчас — может, уже в эту самую минуту — его поведут в тюрьму.

Марцыся выскочила из дома и молнией промелькнула мимо окон. Никто за ней не погнался.

— Пусть бежит, — сказал сын садовника. — Теперь ее уже не пустят к нему.

Вежбова молчала. Что-то — стыд или жалость — мешало ей заговорить, поднять глаза.

Марцыся примчалась на берег, задыхаясь так, что не могла слова выговорить. Мост был уже наполовину разобран, и пройти через него было невозможно, а паром еще не привели. Но от берега как раз отчаливала лодка, по-местному — «чайка».

Девушка схватилась за грудь и охрипшим, но пронзительным голосом закричала:

— Эй, там, на «чайке»! Воротитесь! Подождите… Ради бога!..

Последние слова были уже еле слышны, но голос прозвучал таким отчаянием и мольбой, что лодочник повернул обратно к берегу. Марцыся прыгнула в лодку и без сил свалилась на дно. Но, когда подплывали к другому берегу, она стремительно поднялась и выскочила прямо в воду. Ей казалось, что лодка движется слишком медленно. Не обращая внимания на предостерегающие крики, раздававшиеся за ней, она брела в воде по пояс, потом по колена. Наконец, выбралась на берег и вихрем помчалась в центр города.

Она знала, где находится полицейский участок, в котором держат под стражей преступников, пока идет предварительное следствие. Напротив участка высилось мрачное здание городской тюрьмы с решетками на окнах. Прибежав на эту площадь, Марцыся вдруг круто остановилась.

Через площадь, от участка к тюрьме, быстро шагала группа людей: несколько вооруженных конвойных вели арестованного. Торчавшие в воздухе штыки черными линиями прорезали синюю мглу сумерек и сетку моросящего дождя, а между штыками то мелькал, то опять скрывался смятый картуз и под ним профиль низко склоненного, очень бледного и молодого лица. Марцыся что есть духу бросилась бежать к этой группе. Догнала ее уже у самых ворот тюрьмы и со змеиной гибкостью проскользнула между конвойными.

— Владек! — вскрикнула она, обеими руками обхватив молодого преступника.

Он обернулся, взглянул на нее. Глаза его угрюмо сверкали, губы дрожали. Он хотел ей что-то сказать, но больше Марцыся ничего не увидела и не услышала, потому что солдаты отпихнули ее так сильно, что она отлетела и упала на тротуар. Арестованного втолкнули в темные, окованные железом ворота, и они со стуком и скрежетом закрылись за ним.

Марцыся припала лбом к стене и, запустив руки в полосы, громко зарыдала.

— Чего воешь? Прочь ступай! — раздался у нее над ухом голос проходившего мимо полицейского.

Он дернул ее за руку и повторил:

— Ступай отсюда!

Марцыся сразу затихла, но попрежнему прижималась головой к стене. Полицейский взял ее за плечи и поднял с земли. Она вырывалась и сдавленным голосом твердила:

— Я не буду… я тихонечко… Только не гоните отсюда!

Она наклонилась и стала целовать у него руки.

— Позвольте… Ох, позвольте мне… Одно только словечко ему сказать… Разок только на него взглянуть… Позвольте!

В темноте не видно было лица полицейского — может быть, он и смотрел на нее с состраданием. Но голос его звучал сурово и решительно:

— Нельзя! Рехнулась ты, девушка, что ли? Марш отсюда, а не то отведу в полицию.

Она не двигалась с места. Хваталась за тюремные ворота, изо всех сил прижималась к стенке. Полицейский ударил ее кулаком в спину и одним взмахом сильной руки отшвырнул на другую сторону улицы.

Она упала на мостовую, но тотчас вскочила и, прихрамывая, все-таки побежала. Она не помнила, как добралась до берега, как села в «чайку», а когда, выйдя из нее на другом берегу, услышала голос перевозчика, требовавшего уплаты, сорвала с головы свой ветхий платок и, бросив ему, побежала домой.

Оконца хаты Вежбовой издали мерцали сквозь дождевые струи красноватыми и синими огоньками. У старухи, видно, были гости и, как всегда, выпивали.

В самом деле, за длинным столом, кроме хозяйки, сидела та молочница, что утром первая принесла весть о случившемся, старая гадалка из пригорода, заходившая иногда к Вежбовой с колодой засаленных карт, какая-то незнакомая Марцысе высокая девушка, растрепанная и угрюмая, двое бородачей и еще одна женщина, худая, желтая, с воспаленными веками, в рваных отрепьях — подлинное олицетворение грязной, циничной, беспросветной нищеты. Эта-то женщина была предметом всеобщего внимания. Все смотрели на нее, качая головами, и наперебой забрасывали вопросами или выражали свои чувства восклицаниями.

— Ну и ну! — говорила Вежбова. — Воротилась-таки! А я уже думала, что где-нибудь под забором от водки сгорела или собаки тебя разорвали.

— Как можно! — возразила гадалка. — Я же ей еще перед отъездом нагадала, что обязательно вернется…

Растрепанная девица пробурчала:

— Ну, вернулась, а что ей толку от этого? С чем ушла, с тем и пришла!

Молочница вздыхала:

— Грешников господь бог не милует — это для того, чтобы они опомнились.

Один из мужчин захохотал:

— Только тогда и опомнишься, когда стакан водочки выдуешь!

Бледная женщина в отрепьях смотрела на окружающих затуманенным взглядом, с умиленной улыбкой на губах. Она была уже сильно пьяна и не вполне сознавала, что ей говорят.

— Да, вот и вернулась. Вернулась! — начала она. — К моей Марцысе, к доченьке моей… К моему родному дитятку… Чтобы перед смертью ее еще раз увидать!..

— Нечего сказать, обрадуется дочка такой матери! — пробормотала взлохмаченная девица.

Эльжбета сунула руку в карман рваной юбки и, достав оттуда грязную тряпицу, принялась дрожащими пальцами развязывать узелок. Развязала — и бросила на стол несколько медяков.

— Матуля, благодетельница вы моя! — обратилась она к Вежбовой. — Устройте нам праздник, зажгите капельку спирта… старое вспомянуть… лучшие времена…

Она мутным взглядом обвела всю комнату и затянула визгливо, с трудом выговаривая слова заплетающимся языком:

Ой, счастье, счастье, где ж ты сгинуло?
В огне сгорело иль в воду кануло?

Вежбова подержала на ладони брошенные ей медяки.

— Что на такие гроши сделаешь? — сказала она, косясь на гостей.

Те полезли в карманы, и на стол посыпались медные и серебряные монеты.

Через несколько минут на столе появился медный котелок, из него взлетело голубое пламя. Шаря где-то за печью в поисках сахара, Вежбова зажгла лучину и воткнула ее в щель в стене. Комната вся осветилась красным и синим огнем, в руках Вежбовой забренчали жестяные стопки. Растрепанная девица, обняв одного из мужчин, нагнулась над котелком, а гадалка и молочница удерживали за юбку и платок Эльжбету, которая вырывалась и кричала:

— Пойду, пойду ее искать, Марцысю мою… доню мою милую… Не ожидала я, что ее не застану! Скорее я смерти своей ожидала, чем того, что глаза мои ее не увидят…

Она нагнулась к Вежбовой и пыталась поцеловать у нее руку.

— Милая вы моя! Мать родная! — говорила она слезливо. — Благодетельница! Скажите же мне, где Марцыся? Где мое дитя, что я оставила на ваше материнское попечение? Я, бедная, пропащая женщина, пошла в люди, чтобы для нее счастливую долю заработать!

И опять, еще визгливее и пронзительнее, чем прежде, завыла:

Ой, счастье мое, счастье, где ж ты сгинуло?
В огне ли сгорело, или…

В эту минуту с треском распахнулась дверь, на пороге появилась Марцыся и закричала:

— Спасите, люди! Кто в бога верует, помогите!

Она была бледнее смерти и до того промокла, что юбка облегала ее ноги, как приклеенная, а распустившиеся волосы мокрыми прядями свисали на лоб, плечи и грудь.

Вежбова и Эльжбета бросились к ней, первая — с гневом и любопытством, вторая — с загоревшимися глазами, с распростертыми объятиями.

Марцыся приникла к рукам старухи и, целуя их, умоляла:

— Спасите его! Он в тюрьме, за этими проклятыми железными дверями… Если в бога веруете, спасите! Ох!

Она схватилась за сердце, выпрямилась — и тут только увидела мать. Узнала ли она ее сразу, или стоявшая перед ней женщина лишь смутно напомнила ей мать, такую, какой она была когда-то, но Марцыся внезапно замолчала и широко открыла глаза.

Эльжбета обняла ее трясущимися руками.

— Это я, доня моя, — сказала она. — Вот видишь, вернулась к тебе! Ну, обними же меня ручками своими… Приласкай, приюти мою бедную голову. Ох, намыкалась, намыкалась эта голова по злому свету… отдохну теперь немного возле дочки моей милой…

Она прильнула сморщенным красным лицом к лицу дочери, искала ее губ, дыша на нее запахом водки. Но Марцыся резко отшатнулась, прислонилась спиной к стене и смотрела на мать испуганно, сердито и печально. Эльжбета опять придвинулась к ней. В ее лице сквозь бессмысленно пьяное выражение проступило что-то новое — горечь, усиленная работа мысли и памяти. Она закивала головой и несколько раз подряд ударила себя в грудь.

— Не сдержала я слова, дочка! Не сделала того, что обещала тебе и богу. Хотела исправиться, образумиться — и не могла. Тянет и тянет меня к проклятой водке… Целый год капли в рот не брала… а потом еще сильнее запила… Ой, Марцыся, дитятко! Не гневайся на меня… Сердце мне червяк грыз, а в голове шумели грустные песни… Черная была доля моя, черная, как ночка осенняя…

У Марцыси вырвался не то стон, не то рыдание. А на побелевших губах дрожала горькая, безнадежная усмешка. Она отвернулась от матери и забегала по комнате, ломая руки и причитая:

— Бедный мой Владек! Бедный, бедный мой Владек!

Слезы ручьями хлынули из глаз, казалось — грудь ее разорвется от рыданий.

Гости Вежбовой переглядывались с удивлением и полунасмешливым состраданием.

— Вот как влюбилась! — громко заметила растрепанная девица.

— Бедняжечка! — вздохнула молочница.

— Ох, и вид у нее! — сказал кто-то из мужчин. — Как у утопленницы!

Услышав это слово, Марцыся вдруг остановилась и опять всмотрелась в мать. Что-то ей припомнилось, замелькали в памяти давно отзвучавшие слова, и, глядя перед собой стеклянными глазами, она заговорила машинально, монотонным голосом:

— Утопленницы лежат себе спокойно на дне… Опутывают их пахучие травы, засыпает золотой песок…

Она сжала голову руками и метнулась к двери.

— Держите ее, а то побежит топиться! — крикнула Вежбова.

Один из мужчин перехватил Марцысю у двери и, как она ни упиралась, подтащил ее к столу. Она вся дрожала от холода и бормотала уже тихо, заломив руки:

— Бедный мой Владек! Бедный, бедный!

— Дайте-ка ей чего-нибудь выпить, — сказала гадалка. — Она вся мокрая, еще, сохрани бог, горячку схватит или другую болезнь!

— На, пей да перестань скандалить и людей пугать! — Вежбова налила ей в стакан сдобренного сахаром спирта.

А Эльжбета пыталась непослушными руками обнять ее и, шатаясь, лепетала:

— Пей, дочка, пей! Это хорошее лекарство от червяка, что сердце точит! Забудешь и уснешь!

Заговорила ли в Марцысе в эту минуту кровь матери-пьяницы, или так невыразимо заманчива была надежда утишить боль, что ее терзала, или, уже захмелев от отчаяния, она не вполне сознавала, что делает, — но она вырвала из дрожащей руки матери полную стопку дымящегося спирта и выпила ее до дна.

— Ай! — охнула она, хватаясь то за грудь, то за горло, но уже на белых, как мел, щеках вспыхнул багровый румянец, высохли слезы и глаза заискрились, как черные алмазы. Марцысе, должно быть, стало легче. Она протянула руку:

— Дайте еще!

Эльжбета заплакала.

— Ох, дочка, — шептала она сквозь всхлипывания, — видно, и твоя доля будет не слаще моей!

Она протянула к котелку руку, с которой свисали лохмотья, налила вторую чарку и подала дочери.

Марцыся выпила и повалилась на лавку. Она притихла и застыла. Черты ее как-то обмякли, бессмысленная улыбка бродила на покрасневших, как коралл, губах. С минуту она переводила мутный взгляд с одного лица на другое, потом, словно силясь что-то вспомнить, глубоко вздохнула, всхлипнула без слез и жалобным, дрожащим голосом запела:

Под деревом у дороги
Спало сирот двое.
Дерево пова… лилось,
Задав… ило обо… их.

Последние слова были уже едва слышны. Марцыся легла головой на стол и закрыла глаза. Она была пьяна.