/ / Language: Русский / Genre:prose_contemporary

Чудодей

Эрвин Штриттматтер

Меня часто спрашивают, не автобиографичен ли роман «Чудодей». Отвечаю: самые неправдоподобные эпизоды, описанные в этой книге, основываются на пережитом, все же, что не кажется неправдоподобным, — сочинено. Я хотел написать книгу, направленную против той проклятой немецкой Innerlichkeit — погруженности во внутренний мир, которой и я был некогда подвержен. Я хотел помочь немцам познать общественно-историческую истину и освободиться от всяческого лицемерия.

Эрвин Штриттматтер

Чудодей

От автора

Меня часто спрашивают, не автобиографичен ли роман «Чудодей».

Отвечаю: самые неправдоподобные эпизоды, описанные в этой книге, основываются на пережитом, все же, что не кажется неправдоподобным, — сочинено.

Я хотел написать книгу, направленную против той проклятой немецкой Innerlichkeit — погруженности во внутренний мир, которой и я был некогда подвержен. Я хотел помочь немцам познать общественно-историческую истину и освободиться от всяческого лицемерия.

Насколько мне это удалось, пусть судят читатели, особенно тогда, когда уже будет завершен 2-й том «Чудодея», над которым я сейчас работаю.

Сердечный привет советским читателям!

Советскому народу я благодарен за очень многое. Не будь советского народа, мне и теперь пришлось бы жить так же трудно, как живут сегодня еще многие из моих братьев на Западе, а может, и вовсе не пришлось бы жить.

Эрвин Штриттматтер

Чудодей

Посвящается Еве

I

КОГДА ПОЮТ СВЕРЧКИ…

1

Станислаус появляется на свет в деревне Вальдвизен; еще до своего рождения он посягает на запасы драгоценного топлива, а его отец Густав колотит повивальную бабку.

Хозяин леса поднял руку:

— Стой!

Сухая кисть руки заколебалась между ветками, словно призрачный плод. Человек, тащивший ручную тележку, остановился. От страха он съежился и уставился на траву под ногами, он не видел росинок, сверкавших на стеблях. И не слышал крика кукушки.

Лесничий вышел из засады в сосняке. Казалось, он взглядом разгребает валежник, грудой лежавший на тележке. Владелец тележки, стеклодув Густав Бюднер, вез последнюю охапку того валежника, который полагалось получить ему за год.

Лесничий обнаружил под валежником часть давно засохшего ствола. Он вытащил записную книжку и сделал пометку. Густав Бюднер уставился на длинный ноготь указательного пальца лесничего. И зачем только человеку такой длинный ноготь? Не для того ли, чтобы чистить пенковую трубку? Лесничий подошел к дереву у опушки, нагнулся и начертил длинным ногтем на земле крест.

— Сваливай сюда.

Он выписал квитанцию: «Штраф один талер за попытку похищения четверти сажени дров из собственных лесонасаждений графа Арнима… Дано в Вальдвизене 12 июля 1909 года. Управляющий Дукманн».

Эх, прощай навеки, милая монета!

Утрата целого талера порядком расстроила убогий бюджет семейства Бюднеров. Теперь уже не купить в графском лесничестве разрешение на сбор черники. И когда ягода поспела, Лена, жена Бюднера, не имея требуемых трех марок, ежедневно обливалась холодным потом от страха. Она очень боялась помощника лесничего, тот был настоящей ищейкой, а в Лене уже билось второе сердце.

Неужели же Густаву Бюднеру так и примириться с утратой талера и оставить сухое полено и последнюю вязанку хвороста там, где их пришлось сбросить? Ну нет! В воскресенье Густав затеял с ребятами игру в автомобили. Дети гудели и урчали каждый на свой лад. А Густав был хозяином всех автомобилей и рассылал их куда хотел. И он приказал им, гудя и урча, подъезжать к тому месту, где лесничий начертил своим длинным ногтем крест на земле. Каждому автомобилю поручалось привезти по сухой хворостине. А для поленьев Густав составил из двух ребят мощный грузовик. Пришлось только долго объяснять им, что это такое. Графский лимузин на высоких колесах они знали, но никогда еще не видели грузовика. Столько хлопот и неприятностей, и все ради топлива на зиму.

Густав Бюднер был связан, словно прочной пуповиной, с миром целой цепью жизнестойких предков. Его отец Готлоб Бюднер слишком рано доставил своей матери, бабушке Густава, радости материнства. Она еще не созрела для этих радостей, еще не была замужем и еще не собиралась посвящать себя заботам о детях. Поэтому он и вовсе не должен был появляться на свет, его вовсе не должно было быть. Но он упрямо сопротивлялся и ядовитым зельям, и горячему вину с гвоздикой, и прыжкам с табуретки, в которых она упражнялась в коровнике, и даже дерзкому вмешательству повитухи. Вопреки всему он появился на свет — не позволил себе помешать.

Отец Готлоба Бюднера отстоял свою жизнь от ударов прусской палки графа Арнима. Он поднялся с одра смерти, на который его повергли графские побои, хоть и охромел навсегда.

Дедушка Готлоба хоть и рябым, но удрал от черной оспы, а прадед провел свой грубо сколоченный жизненный челн через мутный поток чумы. Короче говоря, все Бюднеры упрямо одолевали смерть и гибель. Они были цепки, как придорожный бурьян, — его растопчут, а он всякий раз снова уверенно ждет пробуждения жизненных сил.

Однажды вечером, спустя три недели после того, как все же была доставлена последняя тележка валежника, Густав Бюднер спешил домой с работы.

Пять быстрых шагов, потом прыжок! Он вышел из лесу в поле. Лесная дорога была тениста, а полевая искрилась сверкавшим на солнце песком. Бюднер прищурился и поглядел на свой картофельный участок — узкую полосу песчаной земли с чахлыми кустиками. Там у края межи должна была бы уже стоять наготове груженая тележка, которую ему предстояло тащить домой. Но тележки не было — значит, Лена сегодня не полола и не собрала сорняков для козы. Только что, идя лесом, Густав еще насвистывал дурацкую песенку:

Весело пташка поет
Про счастье и про любовь,
А наполнится гнездышко писком птенцов —
И песням конец настает.

Но теперь в его мысли заползала злость, как черный лесной паук.

Уже видна была околица. Пять домиков. Каждый дом, словно в гнезде из кустарника и деревьев, а рядом хлев, словно детеныш дома. Из трубы над бюднеровской крышей поднимались клочья дыма. Значит, Лена жгла дрова, запасенные на зиму, дорогие, с таким трудом добытые дрова! Черный паук злости опутал мысли Густава. Он готов был бежать по-звериному, на четвереньках, лишь бы поскорее добраться. Сколько раз уже он приказывал, чтобы Лена готовила обед с утра, когда варит картошку скоту. А она нарушила его приказание. И жарит и парит вовсю, чтобы наверстать упущенное время. И все от проклятого шитья! Да еще эта трижды проклятая страсть к чтению у бабы! Он не возражал против того, что она шьет. Как-никак, необходимое дело. Нельзя же человеку разгуливать с зияющими прорехами. Он не возражал и против чтения. Книги иногда помогают забыть о грызущей нужде. Но он был решительно против шитья и чтения среди бела дня. Шить следует, отдыхая по вечерам, а днем, чтобы забыть о досадных нуждах, лучше покрепче работать. Гнев навалился ему на спину, словно туго набитый мешок. Он споткнулся на ровной дороге, и в это мгновение его окликнул сиплый ребячий голосок:

— Можешь не спешить, он еще не заявился.

Его дочь Эльзбет сидела под кустом дикой сирени. Густав так резко остановился, что во фляге хлюпнул остаток ячменного кофе.

— Кто не заявился?

— Новенький.

— Какой новенький?

— Меня посылали за теткой Шнаппауф. И теперь они вместе с мамой ждут аиста.

Густав припустился еще быстрее. Разве можно положиться на баб? Лена ведь даже не удосужилась записать, в какой день покрывали козу.

Крик и визг. Густав обернулся, стремительно, как флюгер в грозу. За ним спешили все его шестеро ребят, толкая и оттирая друг дружку: каждому хотелось первым увидеть новенького. Герберт шлепнулся на песок и заорал. Пауль споткнулся об него и взвизгнул. Эльзбет бежала на помощь, ворчливо покрикивая на братьев. Густав замахал руками:

— Назад, назад в сирень! Придете, когда я посвищу вам.

— А что ты будешь свистеть?

— «Юлий все деньги просадил».

Ворота во двор широко распахнуты, садовая калитка настежь.

«Похоже, что двойня. Господи боже, будь другом, не допусти такого», — подумалось Густаву.

Сваренная картошка для скотины лежала в корыте. А из трубы все валил и валил дым. Там кипятили воду для новорожденного. Густав набрал сырой картошки. Почему бы не использовать огонь и не приготовить заодно корму на завтра? Так, неся перед собой горшок картошки и с рюкзаком за плечами, он вошел в кухню навстречу рождению нового ребенка.

В дверях щелкнул ключ. Из спальни вышла повивальная бабка. Толстая, краснолицая — воплощение здоровья, всеобщая мать.

— Опять прекрасный парень, Густав.

Но для Густава повитуха была сродни могильщику. То, что им в радость, людям горе. Повитуха и могильщик работают рука об руку: она втаскивает людей в этот проклятый мир, он вытаскивает их вон. А все другие обитатели мира сего платят им за это. Густав раздвинул горшки, стоящие на очаге, и даже не взглянул на поставщицу могильщика.

— Отстань от меня, ведьма пеленочная!

Повитуха весело полоскала руки в горячей воде.

— На десять фунтов парень, Густав.

Густав провел щербатым гребнем по своим стриженым волосам.

— Признайся все-таки, тебя кормят бедняки?

Повитуха вытирала руки. Лицо у нее было, как у барышника после выгодной сделки. Все люди благодарят господа, когда тот им дарует здоровых детей.

Руки у Густава дрожали, и пробор, который он прокладывал в куцых прядях волос над самым лбом, получился перекошенным. Лицо повитухи побагровело.

— Нет! — Она порывисто швырнула свои инструменты в сумку.

— Что ж, значит, другие лучше платят, а?

— Не знаю никаких других. Заткнись!

— А я говорю про тех, кто посылает за тобой на втором месяце.

На переносице повитухи набухла яростная складка. Густав от волнения стал расчесывать свою бороденку.

— Признайся, ведь ты вытаскиваешь из бабьих телес, и живых детей и готовых ангелочков в любое время, лишь бы тебе заплатили, даже если им еще не пора на свет.

Повитуха закатала рукава.

— Это еще что значит?

— Где полон карман, там не нужно ума. А вот беднякам нужно быть умными, чтобы вырастить из своих сосунков настоящих людей.

Повитуха схватила Густава. Густав схватил повитуху. Они мяли друг друга, пока у нее на кофте не отлетели все пуговицы. Пухлые груди всеобщей матери, как опара, вывалились из сорочки.

— Меня этим не испугаешь, — закричал Густав и схватил повитуху за упругие бедра. А она, посинев от ярости, вцепилась Густаву в старательно расчесанные волосы. Кряхтя, они безмолвно боролись. С грохотом опрокинулось ведро. Холодная вода плеснула на круглые икры повитухи. Она завизжала.

— Благодари бога, что моя работа не позволяет мне отпускать ногти!

Дверь из спальни внезапно распахнулась. Возле дерущихся появилась Лена, дрожащая, бледная, как полотно. Густав и повитуха разлетелись в разные стороны, как боевые петухи. Растерзанная повитуха вспомнила о своих обязанностях.

— Сейчас же в постель, Лена, ложись сейчас же. А с этим я управлюсь, я его насмерть забью.

Лена не плакала. У нее уже не было слез. Она заломила руки, и искусанные бескровные губы задрожали. Густав успел подхватить ее, когда она падала.

Нахохлившийся муж сидел на постели роженицы.

— Что ж, значит, и правду сказать нельзя?

— Не всегда.

— Вернее, всегда нельзя.

— Чтоб выросла правда, нужно возделать почву.

— А эта премудрость у тебя откуда, жена?

— Из книги.

— В книгах жизнь гладенькая. — Густав поглаживал руку жены. На большом пальце у него была мозоль, твердая, словно костяная. Натерло стеклодувной трубкой на фабрике. — Как же нам теперь быть с крестинами?

Лена закрыла глаза. В ее обескровленном теле звучала музыка, слышная только ей. Густав сидел нахохлившись на полосатом одеяле, неподвижный, как чурбан, и думал. Но молча он не мог думать.

— Крестины, крестины… И зачем только человеку креститься, а? Чтоб другие по этому случаю нажирались? Я вот знал одного — его никакой поп не кропил святой водицей. А в жизни ему доставалось никак не больше лиха, чем нашему брату крещеному. Мы с ним вместе работали на фабрике. Он приехал из Польши или еще откуда-то. Его просто забыли окрестить. А между тем у него был даже особый дар от бога — он жрал стекло. Стоило ему только выпить, и он шутя наедался. На закуску сжует рюмку, а вместо жаркого — пивную кружку. А зеваки любуются и угощают его, ставят и выпивку и закуску. Так он не раз экономил свои денежки.

Лена опомнилась. Она смотрела на мужа, вероятно, так же, как все матери во всем мире смотрят после родов на своих мужей. Он был волшебником, он был тем ветром, который врывается в листву цветущей вишни и прижимает покрытых пыльцою пчел к разверстым цветам. Ветер великих перемен.

Густав продолжал свое:

— Есть ведь целые народы, у которых не крестят. И расходов на крестины у них нет.

Лена попыталась приподняться.

— А мы возьмем богатых крестных!

— Только бы удалось!

Густав вышел из дому и засвистал: «Юлий все деньги просадил…» Из кустов дикой сирени выпорхнули ребятишки. А он взял тележку и потащился к картофельному полю. Ему предстояло добрых две недели, кроме своей работы, управляться еще и за жену.

Повивальная бабка больше не приходила. Деньги для нее забрал посыльный из общинного правления.

2

Станислауса наделяют именем пожирателя стекла. Пастор заботится о его душе и повергает в ужас его мать Лену.

Бюднеры обсуждали, как назвать нового сына. Густав перебирал своих сыновей. Загнул большой палец — Эрих, указательный — Пауль, средний — Артур, а безымянный с мизинцем — Вилли и Герберт.

— Теперь нам нужен Станислаус, — сказал он.

— А я бы хотела Бодо, — сказала Лена.

— Бодо? Это большого пса, пожалуй, можно было бы назвать Бодо, — Густав покачивал на коленях четырехлетнего Герберта.

— Станислаусом никого не зовут. Нам нужен Гюнтер. У всех людей уже есть Гюнтеры, — сказала Эльзбет, самая старшая, и упрямо подбоченилась.

Густав вскочил, спустил малыша на пол и стал расхаживать по кухне, тряся подтяжками, болтавшимися сзади.

— Это твой ребенок, что ли? Тебе самой-то сколько лет?

— Тринадцать.

— То-то же. А Станислаусом звали пожирателя стекла.

Лена опять попыталась предложить Бодо:

— Так звали скрипача-виртуоза.

— Где ты его видела?

— В той книге, что мне дала жена управляющего. Стоило Бодо три раза провести смычком по струнам, и все женщины пускались в пляс.

Густав наступил на подтяжки.

— А мужчины что же?

— Мужчины его ненавидели.

— Вот видишь. Нет, Бодо не годится. Этого парня будут звать только Станислаусом, тут уж я не уступлю ни на грош.

Эльзбет угрюмо забилась в угол за печью.

— Его будут дразнить страусом. Вот увидишь, ему будут кричать: «Станислаус — глупый страус!»

Густав пристально посмотрел на муху, сидевшую на стене, и сказал:

— Будут, но только до тех пор, пока он не начнет жрать стекло.

Чиновник магистрата поднял очки на лоб. Толстая синеватая складка мешала им теперь сползать обратно.

— Станислаус? А не звучит ли это немножко на польский лад?

Бюднер замахал рукой, сжимавшей шапку.

— Станислаус значится в календаре!

— А не подошло бы пареньку имя Вильгельм? Давно уже не было в записях ни одного Вильгельма. — Чиновник принялся чистить перо о пресс-папье.

Густав разозлился. Все будто сговорились против его Станислауса.

— Вильгельмом может любой болван назваться. А мой сын — Станислаус. Ведь не ты же его делал!

Чиновник потер жирную мочку уха.

— А уж не социал-демократ ли ты, Бюднер?

— Отвяжись от меня со своими социал-демократами. Я сам по себе, а Станислаус будет Станислаусом и будет жрать стекло.

— А ты разве не знаешь, кого зовут Вильгельмом?

— Этого имени нет в календаре.

Чиновник с отвращением записал в книгу: «…ребенок, нареченный Станислаусом».

Густав, прощаясь, поклонился. Чиновник не ответил.

Крестины пришлось отложить. Ничего не поделаешь, семейный бюджет!

Прошло уже с полмесяца, и вот в двери бюднеровского дома тихо и благостно постучал пастор. Густав как раз собирался бриться и сидел перед исцарапанным зеркалом с одной намыленной щекой. Пастор вошел в кухню, громко топая начищенными до блеска кожаными штиблетами. Лена выронила эмалированную детскую кружечку с портретом кайзера Вильгельма. Кусочек эмали откололся. У кайзера не стало торчащих кверху усов, но зато зияла огромная пасть. Пастор расстегнул на груди свой длинный черный сюртук. Он просунул толстый указательный палец за белый крахмальный воротничок и таким образом пропустил к тяжело дышащей груди струйку воздуха. Над белым воротничком торчала багровая голова — кочан красной капусты, а на нем — черная шляпа. Посланец неба плюхнулся на кухонную табуретку, едва не угодив святым седалищем в таз. «Ми…мир вам и божье благословение да пребудет с вами…»

Густав провел ладонью по намыленной щеке и смахнул пену за окно. Лена сняла фартук, вывернула его наизнанку и опять подвязала.

— Это ты та самая Лена, что была швеей в замке?

— Та самая, господин пастор.

— Давно мы с тобой не виделись, дитя мое!

— Да ведь все в хлопотах. Семеро детей, господин пастор.

— Господь благосклонен к вам. Семеро детей, говоришь ты, овечка моя, Лена? И всех их я окрестил. Или, может, кто другой перехватил у меня одно дитя? Мне так мнится, что я крестил у тебя шестерых, шестерых и никак не более.

— Прошу прощения, господин пастор, седьмой у нас еще свеженький.

Пастор поглядел на Густава.

— А ты кто таков, сын мой?

— Это мой муж, господин пастор. — Лена засунула сухое полено — дважды украденное полено — в плиту, чтобы подогреть кофе.

Пастор не спускал глаз с Густава.

— Сын мой, подай мне руку.

Густав протянул ему руку. Пастор поглядел на Лену, стоявшую на коленях перед очагом.

— Разве твой муж язычник? Я ни разу не видал его в церкви.

— Нот, он не язычник, господин пастор.

— Сколько времени твоему младшенькому, дитя мое, прихожанка моя, Лена?

— Две недели и один день.

— И как его будут звать?

— Его будут звать Станислаусом, господин пастор.

— Станислаусом? Мало того, что ему уже две недели и он еще язычник, так он к тому же еще и Станислаус?

— Это имя значится в календаре, — угрожающим тоном сказал Густав.

— Стыдись, суемудрая душа. Станислаус — католическое имя и, значит, все равно что языческое. — Смиренный раб божий похлопывал себя по красному лицу толстыми пальцами-сосисками. — Лена, сколько времени ты работала швеею в замке?

— Семь лет, господин пастор.

— Так разве ты не знаешь, что наша милостивая госпожа, которая на свой счет велела подправить, а заодно и покрасить Христа в притворе, что весьма почтенная и достойная наша госпожа, заботясь о славе божьей, не терпит никаких язычников, ни взрослых, ни детей? — Пастор задохнулся. Ему приходилось перекрикивать шум кофейной мельницы, которую вертела Лена. Она высыпала молотое ячменное кофе в горшок.

— Я знаю, господин пастор, но…

Пастор щелчком сшиб божью коровку со своего сюртука.

— Не желаю слушать никаких «но», упрямица. Приготовь дитя к следующему воскресенью, и я окрещу его, дабы он с божьей милостью был воспринят в семью христиан. Сейчас я готов, но в случае, если ты не принесешь в назначенное время своего сосунка для крещения, то пусть господь покарает меня, если я впредь осмелюсь простереть благословляющую руку над тобой и над твоим ребенком.

Последние слова он произнес уже в дверях. Его прогнал запах бедняцкого кофе. Пастор пятился, не переставая проповедовать. А Лена шла за ним, склонив голову. Густав не провожал божьего слугу. Он схватил кочергу и колотил ею по конфоркам. Пасторская святость ему претила!

В тот же день Лена побежала за черникой. С трудом наполнила она ведерко редкими августовскими ягодами — для крестинного пирога. Нет, она не хочет навлечь на себя небесную кару. Ей вспомнились страшные рассказы соседок. У одного ребенка, окрещенного с большим запозданием, бедра начали покрываться мышиной шерстью. Дитя превращалось в животное. Другого поздно окрещенного дьявол наградил конским копытом. А третий всю жизнь не переставал ходить под себя в постели. Святая вода, которая досталась ему слишком поздно, непрерывно истекала из него нечистой дьявольской мочой.

3

Станислаусу находят богатых крестных, его крестят, он задыхается и вновь возвращается к жизни.

Крестными были: жена управляющего имением — Лене, как швее, все еще приходилось расставлять ее блузки, — жена деревенского лавочника, отпускавшего в долг, когда Бюднерам не хватало недельного заработка, и жена богатого крестьянина Шульте, который время от времени одалживал свою лошадь беднякам. Кроме того, собирались еще пригласить в крестные жену деревенского сапожника.[1] Густав мечтал о бесплатных подметках для зимних башмаков. Но Лена была против:

— Сапожничиха — католичка. Я не подпущу католичку к моему ребенку.

Взамен она предложила жену лесничего. Густав встряхнулся, как собака в дождь. Ему вспомнился длинный ноготь на мизинце лесничего. Они примирились на жене учителя: все-таки чиновница.

Были испечены два пирога: из черники и сдобный. Густав зарезал трех кроликов. Их надо было бы еще покормить с месяц до полной упитанности. Но пастору не терпелось! Густав отнес освежеванных кроликов в кладовую и, проходя через кухню, жадно потянул раздувшимися ноздрями аппетитный запах. Лена стояла на страже у поджаристых пирогов, прикрывая их фартуком. Ее груди распирали холст блузки.

— Эй, котище, не подходи к пирогам!

Густав развил целую теорию:

— У нас полно настойки из крыжовника. Пусть крестные пьют побольше. Кто много пьет, тот и много поет. А кто поет, тот не жует.

Лена взяла нож, которым он свежевал кроликов, и отрезала ему кусок пирога с черникой. Густав заработал челюстями. Правой рукой он держал кусок пирога, левой поглаживал жену, губами, измазанными черникой, он прижался к ее упругой груди. Лена попыталась отстранить его. Тогда он отложил пирог и обнял ее обеими руками.

— Я, кажется, не прочь сделать тебе еще одного ребенка.

Лена взвизгнула. Дети прибежали со двора. Густав схватился за свой пирог. Он чавкал, как еж. Но не мог устоять перед жадными взглядами детей. Остатки достались им.

Воскресенье. День крещения. Яблоки в саду налились желтизной. В бороздах зяби зеленели ростки. Из курятника стремительно выскакивали куры. На дворе у Бюднеров все ожило. Когда петушиный крик у ворот возвестил начало дня крестин, Лена уже гремела конфорками, а Густав подстригал усы большими портновскими ножницами. Он тщательно обрезал волоски, торчавшие из ноздрей. В спальне еще потягивались дети. На дверях коровника щебетали ласточки.

В восемь часов пришла первая крестная. То была жена управляющего. Она хотела, чтобы Лена расставила ей праздничную блузу. Толстуха разделась. Запах ее пота смешался с кухонным чадом. Густав смотрел на подрагивающие плечи чужой женщины. В нем загорелось желание. Лена перехватила его похотливый взгляд.

— Пойди одень детей и займись с ними!

Он послушно ушел, шаркая стоптанными шлепанцами. В дверях он еще раз оглянулся. Эх, что за плечи! Он не мог досыта насмотреться. Жена управляющего говорила в нос, была толста и печальна.

— Ну чего он там увидит, когда я так сижу: немногим больше мяса, чем у вас. Моему мужу это нравится. — Она положила белые, тряские, как студень, руки на кухонный стол. — Не найдется ли у вас чего-нибудь поесть? Я ушла из дому натощак.

Лена вынесла из кладовой два кусочка сдобного пирога. Она была бледна. Жена управляющего сразу же сунула в рот полкуска.

— Вам нехорошо, фрау Бюднер?

— Да так, еще какие-то боли. — Она выбежала в сени и позвала мужа. Густав вошел с охапкой детских рубашек.

— От сдобного пирога — жалкие остатки! — Лену шатало.

— Что там с пирогом?

— Исчез!

— Это кошка!

— Ножом?..

— Неужели ты подозреваешь меня?

— Густав!

— Никогда, ни в коем случае!

Дети орали наперебой, обвиняя друг дружку. Густав швырнул охапку рубашек на пол.

— Ни слова больше, мы и так уже достаточно опозорились!

Они стояли вдвоем в кладовой над тем, что осталось от пирога. Не больше десятой доли!

— Этого никак не хватит!

Договорились, как закончатся крестины, послать Эльзбет за мукой для блинов и за сахаром. Детям ни крошки больше от пирога. Густав напечет для них блинов. Но у деревенского лавочника муку брать не годилось. Его жена была крестной. Значит, надо послать Эльзбет в соседнюю деревню Шляйфмюле, но, разумеется, уже после крестин, когда будут «пеленальные» деньги.[2]

На кухне жена управляющего слизывала с тарелки крошки пирога.

— Скажите, вы тоже голодны? Я способна, пожалуй, съесть весь пирог целиком.

— Какая замечательная погода, — сказала Лена.

Пришла жена учителя. У нее всегда было чрезвычайно строгое лицо и перекошенный рот. На длинном стручке носа сидело пенсне. Густав провел ее в празднично убранную комнату и угостил настойкой из крыжовника.

— Что вы, что вы, только не натощак, — отнекивалась строгая дама, — я ушла из дому, не покушав.

— Да, забываешь о самом важном, — сказал Густав.

Вошли дети и поздоровались, заученно шаркая ногами и приседая.

Притащилась жена лавочника, очень тощая женщина. На ее бледном лице застыла, как приклеенная, сладенькая улыбка — хроническое заболевание, результат постоянного обхаживания покупателей. Густав и к ней подлетел с настойкой. Лавочница пригубила. Напиток был кислый и едкий. Лавочница все же продолжала улыбаться. Но неприметно для других содрогнулась от отвращения.

В сенях послышался грохот. Ввалилась тетка Шульте.

— Крыжовенная настойка? Да ты спятил, Густав!

Жена управляющего, сидевшая на кухне, почесывала свои голые руки.

— Люди говорят, что она путается со своим работником. Она спит с ним на конюшне.

В комнате, убранной для праздника, учительша наморщила и вздернула нос. Ее пенсне уперлось в брови.

— Какая дерзкая особа эта Шультиха!

Лавочница улыбалась.

Колокольный звон покатился с холма. В долине у речки на светлых лугах торчали, как серые щетки, стога сена. Ласточки метались между верхушками деревьев и небесной синевой. Лена пеленала и заворачивала малыша. Эльзбет бегала за пирогами для жены управляющего. Это было приятное поручение.

Тетка Шульте схватила упакованного младенца и потерлась носом о подушку конверта. На ее угреватом носу, как на кране деревенской водоразборной колонки, всегда висела небольшая капля. Лена принесла четыре букета флоксов — знаки отличия крестных.

До их возвращения из церкви Густав и Лена суетились, бегали по дому, топоча, как морские свинки. Они встретили крестных у дверей.

— Пастор нарек его Станислаусом, — торжествовала Эльзбет.

А Станислаус орал так, что дрожала подушка. Густав подносил наливку:

— Стаканчик у порога, по старому обычаю, за здоровье ребенка!

Тетка Шульте выпила свою рюмку по-мужски, одним духом до дна…

— Эге-ге, здорово прочищает глотку. — Она крякнула, как заправский пьяница.

Жена учителя взяла рюмку двумя пальцами и уже заранее затряслась. Шульте подтолкнула ее.

— Пей, пей, учительша, тогда и сердечко будет работать, как смазанное!

Жена учителя, пила, блея, словно коза. Жена лавочника пила, улыбаясь. Жена управляющего жаловалась, что голодна, и сосала наливку, как телушка. Крестные вошли в дом. Густав снова заспешил к ним.

— Еще по рюмочке, пока не уселись, за то, чтобы у матери молоко было!

— Мне давай сразу две! — орала Шульте. — Две груди, две чарки. — Она глотала кислую наливку, опрокидывая рюмку за рюмкой без передышки.

Остальные женщины пили с отвращением.

Лена перепеленала малыша. Густав на кухне следил за жарким. Ему не терпелось узнать, сколько же положили крестные в пеленки. Дверь распахнулась. Тетка Шульте потянула Густава за подтяжки.

— Слушай, сосед, я в пеленки ничего не сунула!

Густав беспокойно топтался на месте. Шультиха поглядела на него.

— Это от наливки. Она действует на мочевой пузырь. — Потом Шультиха сказала, что взамен «пеленальных» Густав сможет в этом году три раза брать одну из их лошадей для полевых работ. Густав, сунув в рот кроличью печенку, закусил ею свое разочарование. Печенку второго кролика подцепила тетка Шульте.

— «О Сюзанна, жизнь прекрасна…» — запела она. Лена вошла с ворохом пеленок. Густав вытаращил глаза:

— Сколько?

— Пять марок!

— Наверное, они потеряли по дороге. Эта Шультиха как сумасшедшая размахивала подушкой.

Старших ребят послали искать по всей дороге. Эльзбет извивалась от голода.

— Ступай, ступай скорее, не то еще кто-нибудь подберет на дороге монеты.

Когда аистиха бывает голодна,
Жаб зеленых лихо глотает она, —

запела в комнате тетка Шульте. Густав помчался к крестным с бутылкой наливки.

— Еще по рюмочке перед праздничной трапезой, по старому обычаю, чтобы ребенок рос!

Выпила одна только Шультиха, и то через силу.

Дети еще не успели вернуться с поисков «пеленальных», а Густав и Лена уже знали, что никто ничего не терял.

— Я не клала денег в пеленки, — шепнула жена управляющего. — После обмолота муж пришлет вам мешок проса для кур. Деньги что? Пыль! Прах!

— Вы, может, удивитесь, что мы ничего не положили в пеленки, — сказала, улыбаясь, лавочница. — Но не всегда можешь сделать, что хочешь. Зато мы перечеркнули ваши долги. Так что теперь мы в полном расчете.

— Я смогла положить, увы, только пять марок, — прошепелявила жена учителя, слегка покачиваясь. — Знаете, ведь конец месяца, как раз перед получкой.

Эльзбет, схватив пять марок «пеленальных», помчалась в Шляйфмюле купить блинной муки, сахару и немного водки для разочарованного — ах, как разочарованного — Густава.

К вечеру блины уже шипели на сковородке. Густав пытался заткнуть голодные рты детей. Каждый раз как он вытряхивал на стол золотисто-желтый блин, они разрывали его на шесть частей и мгновенно проглатывали. А в комнате Шульте горланила деревенские запевки и колотила в такт кулаками по столу. Дребезжали чашки с кофе.

Пирог с ягодами ела — губы замарала,
Не заметила сама — пирога не стало.
Гопля-рили, гопля-ри, гох-гох!

Лена разрезала последний кусок пирога с черникой. На кухне все еще шипели блины. Чад от постного масла заполняя все углы маленького дома. Появились двое мужчин: лавочник и учитель пришли за своими женами.

— Этого еще не хватало!

— Ладно, ладно, только не терять спокойствия! — Густав оглядел свои запасы наливки. Кроме того, оставалось еще немного водки.

Учитель был очень тощий. На его лице вместо выпуклостей щек зияли провалы. Удивляясь чему-нибудь, он надувал щеки — провалы исчезали.

— Прошу вас простить наше, как бы это сказать, вторжение. Дело в том, что… видите ли, моя жена боится в темноте идти лесом. Я читал о подобных явлениях: страх — это от нервов. Вот именно от нервов, и если при этом иметь некоторую…

Тетка Шульте оборвала его.

— Заходи, учитель, заходи и пожуй чего-нибудь.

Лавочник смотрел на все предметы и на всех людей так, будто все время подсчитывал, сколько следовало бы за них заплатить, если бы пришлось покупать. Его лицо, усеянное угрями и прыщами, напоминало землю в весеннее утро, изрытую дождевыми червями.

— Знал бы я, что учитель придет, я остался бы дома. Одного мужчины вполне достаточно, чтобы умерить бабий страх.

Тетка Шульте подвинула ему рюмку крыжовенной наливки.

— Выпей со мной, лавочник! Твоя старуха вовсе не пьет. — Она снова запела:

Кто выпивать привыкнет, тот
Из помойной бочки пьет!

В кухне пекла теперь блины Эльзбет. У нее они выходили потолще, чем у отца. Дети жадно глотали и отрыгивали.

Учитель после наливки выпил еще две рюмки водки и загрустил.

— Лучше всего было бы уехать в колонии. Там у человека есть, так сказать, перспективы. А здесь нет возможности продвинуться.

Его жена затряслась.

— Я вовсе не хочу, чтобы меня дикари зажарили!

Шультиха облапила ее:

— Тебя-то они жрать не станут, учительша, у тебя ж одна кожа да кости. Пойдем-ка лучше спляшем. — И она поволокла упирающуюся жену учителя по комнате, припевая:

Детка, ты мое единственное счастье,
Детка, я тебя сожрать готов от страсти…

Над крышей шарахались летучие мыши. В кухне жужжали мухи, налетая на остатки блинов. Самые маленькие из ребят забрались за печку и там заснули.

Лавочник наседал на учителя.

— А вы думали о том, сколько это стоит?

— Что именно?

— Сколько стоит одна только поездка в колонии? А там вам еще понадобится белый пробковый шлем и сетка от москитов.

На глазах учителя выступили слезы, крупные слезы, как у школьника.

— Я читал, что негры просто с ума сходят — так им нужны немецкие учителя. Немцу свойственно, как бы это сказать, неотразимое обаяние…

Из соседней комнаты донесся страшный крик:

— Мальчик, мой мальчик! — Лена вбежала, держа в руках младенца. Все общество застыло, точно перед фотоаппаратом. Оказывается, на новорожденного улеглась кошка… Гости ощупывали влажную от пота головку. Тетка Шульте вырвала сверток с ребенком из рук Лены. Вытащила его, замершего в судороге, схватила за ножки и, опустив головою вниз, стала раскачивать. Долго, очень долго было тихо, потом раздался слабенький-слабенький мяукающий писк. Тетка Шульте перевернула малыша и встряхнула его так, что маленькие ручки и ножки разметались в разные стороны.

— Жизнь… К нему возвращается жизнь!

Писк разрастался и перешел в крик. Тетка Шульте, держа голого крестника на вытянутых руках, пустилась в пляс:

Детка, ты мое единственное счастье!

Учитель толкнул лавочника:

— Мне приходилось читать о подобных явлениях. Сама жизнь как таковая сопротивляется переворачиванию вниз головой.

Лавочник ковырял свои прыщи.

— Крестины были бы чистым убытком, если б этот малый сейчас так вот и кончился.

Густав, растопырив руки, шатаясь, добрался до скулящего младенца, поцеловал его в живот, подошел к мужчинам и розлил остатки водки по рюмкам.

— Вы еще не знаете Станислауса: он будет жрать стекло!

4

Станислаус съедает ежедневно по тринадцати вшей и надувает смерть.

Засентябрило. По утрам клочья тумана оседали в лугах. В лесу шумела капель. Шапочки маслят покрылись слизью. Только к полудню выглядывало солнце, притворяясь весенним.

Станислаусу исполнилось шесть лет. Синяки и шишки на его головке позеленели и сгладились. Раны и царапины на руках и ногах засохли, зарубцевались. Его миром был огород за домом. Там он вырывал цветущий горох и приносил букеты матери. Лена колотила сына. У нее не хватало времени присматривать за ребенком. Она работала на стекольном заводе. Таскала стекло от плавильной ночи в студильное отделение. Бегала туда и обратно, вооруженная железными вилами, — она была подносчицей.

Густав существовал для своей семьи только в письмах. Трубку стеклодува он сменил на винтовку — он стал солдатом. Ему приказали убивать русских. Но он писал, что еще не видел ни одного русского. Ему приказали сокрушать французов. Но он писал, что еще ни один француз ему не попадался. Он спрашивал в письмах, ест ли уже маленький Станислаус стекло, — предстоят-де трудные времена.

Станислаус не ел стекла. Он ел хлеб, как все люди, съедал даже слишком много хлеба. Он ел картошку, как и все, и съедал даже слишком много картошки. Он ел повидло из брюквы, и от этого, так же как все, болел поносом, он ел салат из крапивы и, так же как все, плакал при этом. Единственное, что досталось ему одному, была желтуха.

Тетка Шульте принесла своему крестнику яйцо.

— Не давай ему все сразу и, гляди, не слопай сама, это для него, — сказала она Эльзбет. Той было уже восемнадцать, и она хозяйничала в доме.

Эльзбет поблагодарила, небрежно сделав книксен. Шультиха смахнула каплю с носа.

— Вы и сами могли бы иметь яйца, да плохо кормите своих кур.

— Кормить нечем, — Эльзбет укрыла Станислауса, который все норовил выбраться из кровати.

— Какой тощий мальчонка, — с упреком сказала Шульте, ухватив крестника за волосы, — и желтый, как луковица! Его нужно подлечить вшами.

— Вшами?

— Возьми сливу, разрежь и сунь туда вошь. Тринадцать слив — тринадцать вшей в день. Ведь ты же не хочешь, чтоб он помер?

Эльзбет стала искать вшей. В школе иногда бывали вши. Но после конфирмации она уже не ходила в школу. Откуда же ей было достать вшей? Несколько раз она ходила в поместье графа Арнима и спрашивала у батрачек, работавших там.

— Нет ли у вас дома вшей?

— А ну, пошла, пока тебе граблями спину не расчесали!

— Что хотите делайте, но мне нужны вши для нашего Станислауса. Он весь пожелтел, как листья по осени.

И снова помогла тетка Шульте. Она не дала погибнуть своему крестнику.

— Приходи завтра, я достану вшей.

Батрака, с которым Шульте раньше крутила, забрали в солдаты. Теперь у них работал военнопленный. Тетка Шульте послала мужа в город.

— Не возвращайся без сахара!

Она сунула под сиденье повозки корзину с яйцами и творог для обмена и знала, что муж до вечера будет искать сахар. Он боялся ее и уважал.

Муж уехал в город. Тетка Шульте позвала пленного.

— Эй, Максель, иди на кухню.

Пленного звали Марсель. Маленький француз робко вошел в кухню. Тетка Шульте налила в корыто горячей воды.

— На, вымойся как следует!

Щуплый француз колебался. Она сама стянула с него куртку. Он стыдился своей дырявой сорочки. Тетка Шульте стала расстегивать и ее.

Пленный, смущаясь, повернулся к тетке Шульте спиной и начал мыться. А она собирала с его рубашки вшей.

Отличные, жирные твари.

Она собрала вшей в коробочку для перца. Маленький француз был потрясен такой добротой. Тетка Шульте бросила его рубаху в горячую воду.

— Пусть прокипит, проки-пит, понимаешь, дурачок, кузнечик ты этакий, тощенький. — Она силой притянула парня, посадила его к себе на колени и стала кормить яичницей.

А маленький Станислаус ел каждый день по тринадцать слив. Он и не подозревал о том, что в желтых разрезах этих слив скрываются вши. Для военнопленного в доме Шульте настало хорошее время. Каждый день требовалось тринадцать вшей.

5

Станислаус вызывает гнев управляющего, едва не умирает и лишает семью Бюднеров картошки на зиму.

Станислаусу нужно было выздоравливать поскорее, время не ждало. В графском имении начали копать картошку. Эльзбет уже не могла быть его сиделкой. Всех, кто работал в имении на уборке картошки, оплачивали той же картошкой. А в хозяйстве Бюднеров она была нужна до зарезу. Лена вместе с детьми с трудом обработала собственный клочок земли у лесной опушки. Все семейство тощало и тощало с каждым днем. Лену иссушила жара на стекольной фабрике. От повидла из брюквы не разжиреешь. Старшие мальчики нанялись в пастухи. По вечерам они получали немного хлеба с творогом и по кружке снятого молока. Однако штаны у них быстро превращались в лохмотья, а ноги от постоянной беготни все худели и худели; рос только аппетит. Эльзбет, не разгибая спины, работала в имении. Ей нужно было заткнуть голодные рты малышей. Предстояла долгая зима. А хлеба хватало ненадолго.

Станислаус сидел на меже и распевал:

— Ой-ой, ой-ой-ой, мой конь вороной!

Небо синело. Земля напоследок нежилась в солнечных лучах. Мухи чистились, готовясь умереть. Над полями раздавались крики возчиков. Над женщинами, копавшими картошку, кружил ястреб. Одна из них погрозила в небо тяпкой.

— Последнюю курицу уволок у меня, проклятый!

Другая тоже поглядела на ястреба.

— Вот ведь, затеяли войну, стреляют почем зря, а такие хищные твари живут целехоньки!

— Копайте, копайте, нечего таращиться на небо! — раздался голос управляющего имением.

Женщины нагнулись ниже. Они молчали. Управляющий перешагнул через Станислауса, который возился в земле.

— Ты, болван! — запищал малыш.

Управляющий оглянулся.

— Это ты кому сказал? Ах ты, жаба!

— Ты раздавил моего коня! — На меже валялся расплющенный навозный жук, игрушка Станислауса.

Управляющий был в плохом настроении. С утра ему пришлось стоять навытяжку перед инспектором, пока тот распекал его:

— Целая толпа баб, а толку мало. Подгоняйте их, любезный, подгоняйте!

— Бабы все хилые и голодные, — пытался возражать управляющий.

— Вздор, недостойный управляющего прусским имением. Либо вы их будете погонять, либо я погоню вас… туда, где сеют свинцовый горох, понятно?

Это было утром. А теперь управляющий схватил Станислауса за шиворот и поднял его.

— Ты что же это, сопляк? Без году неделя, а уже нагличает, как бандит!

Станислаус трепыхался в воздухе. Его куртка расползлась по швам. Нитки военного времени тоже были гнилые. Мальчик упал животом на землю. Захрипел и умолк.

— Вставай, падаль! — взревел управляющий.

Станислаус не двигался. Эльзбет подбежала к нему.

— Это же ваш крестник!

— Еще чего! — Управляющий отшвырнул носком сапога раздавленного жука в траву на меже и пошел дальше.

— Живодер! Живодер! — крикнула одна из женщин.

Другая бросилась помогать Эльзбет.

— Сначала сам научись делать ребят, а потом убивай их, пустая кишка!

Управляющий ускорил шаг. Он делал вид, что не замечает суеты на поле.

Станислауса вырвало. В лужице были стебельки осота.

— Да он одну траву ел! — закричала женщина, помогавшая привести его в чувство. Она вытащила из кармана свой завтрак, небольшой кусок черствого хлеба, и сунула его мальчику под нос.

Станислаус очнулся. Он откусил хлеб, заплакал, проглотил и сплюнул.

— Об этом я расскажу социал-демократам! — прокричала женщина через все поле вслед управляющему.

К обеду Станислаус уже начал ходить, пошатываясь и спотыкаясь. Эльзбет подозвала его к себе. Управляющий мог вернуться.

— Станик, посмотри, какая круглая картошка, видишь какая картошка? Собирай их.

Станислаус был послушен. «Ката-та-тошка», — залепетал он устало и начал бросать картофелины в корзину Эльзбет.

К заходу солнца управляющий снова прошел вдоль фронта копальщиц. Возле Эльзбет он остановился. Девушка не разгибалась. Ей не хотелось показаться лентяйкой.

— Эй, ты, коза, не видишь меня, что ли?

— Вижу, — ответила Эльзбет.

— Завтра можешь не приходить.

— Кто, я?

— Ты.

— Почему же мне не приходить, господин управляющий? — в голосе Эльзбет слышались рыдания.

— Потому что в твоей корзине были камни.

— Камни? — Слезы дрожали на ресницах Эльзбет и капали на измазанный в песке фартук; песок поглощал жалкие бедняцкие слезы.

— Вот такие камни в трех корзинах, — управляющий показал на свой кулак. — Обнаружены, когда принимали корзины. Сам инспектор присутствовал. Чего тебе еще надо?

— Ничего не надо! — Она схватила Станислауса, просунула тяпку в ручки корзины, закинула ее за плечи и пошла. Спина у нее вздрагивала. Управляющий двинулся дальше.

— Чтоб тебе дерьмо жрать!

— Кто это сказал?

— Я сказала. — Женщина, которая кормила Станислауса, выпрямилась.

— Ты тоже можешь завтра остаться дома.

Женщина двинулась на управляющего, переваливаясь, как медведица:

— Да-а-а!

Это «да» звучало угрожающим рычанием. Она остановилась, высоко подняла тяпку и с размаху ударила управляющего рукояткой по черепу.

— Ну и ты завтра останешься дома! — крикнула она.

Управляющий со стоном закатил глаза, сплюнул кровь и, шатаясь, ушел. Все женщины, выпрямившись, смотрели ему вслед.

— Хороши крестные! — кричала разъяренная Лена. — Отбирают у детей несчастную картошку!

Эльзбет, плача, жаловалась матери:

— Что я могла сделать? Не давать же ему второй раз швырять Станислауса.

Лена выкрикивала нечто совсем кощунственное:

— И кто это придумал, чтобы люди рожали детей?

А в это же время управляющий лежал в своей постели. Его толстая жена протиснулась в дверь. Она принесла компресс — тряпку, смоченную в уксусе.

— Он же действительно мой крестник!

— Отстань! — управляющий сплюнул кровь.

— Так уж обязательно надо было прогнать девушку?!

— Да, обязательно! Не раздражай меня! И без того все вертится перед глазами. У меня сотрясение мозга!

Жена положила ему компресс на голову.

— Что тебе сказал инспектор?

Он застонал.

— Нужно уволить женщин. Вчера вечером нам прислали военнопленных. Им платить не надо. Достаточно только кормить капустной похлебкой. Это нам выгоднее.

— Нам?.. Что нам с тобой от этого?

Управляющий молчал.

6

Станислаус пожирает голову лани, а учитель Клюглер вследствие внутреннего роста перерастает свои пределы.

Станислаусу исполнилось девять лет. Война кончилась. Отец снова топал на стекольную фабрику. Миру снова нужно было стекло. Казалось, будто Густава и всех ему подобных только затем и погнали на войну, чтобы они разбивали стекла. Дела снова пошли на лад. К сожалению, только не у Густава. Он не стал директором стекольной фабрики в колониях. Да и колоний уже не было. Каждому приходилось выкручиваться как сумеет. Густав много скитался по свету, но это ничего ему не принесло. Он по-прежнему говорил быстрее, чем думал, да ко всему еще стал ненавидеть тех, кто не был на войне.

Лена снова занималась хозяйством. Недоставало еще, чтобы на фабриках бабы отбивали работу у мужчин.

Однако она уже не была прежней смирной женой. У нее испортился характер — она стала сварлива. Ее высушили стеклоплавильные печи. Благородные образы из книг ютились в самом дальнем уголке ее сердца. У нее чуть было не родился восьмой ребенок. Но Лена взбунтовалась.

— Ни за что, уж лучше в тюрьму!

Восьмой ребенок не появился. Любовь Бюднеров усыхала.

Эльзбет отправили в город. Пусть на людей посмотрит и себя покажет, может, удачно замуж выйдет, она того стоит, решила Лена.

Эльзбет нанялась на работу к дельцу, который подкрашивал воду, добавлял в нее сахарину и углекислого натрия и разливал в бутылки. Называлось это попеременно то минеральной водой, то лимонадом, то детским шампанским, то спортивным пивом. Хотя Эльзбет нанимали в горничные, но у этого лимонадного фабриканта служило значительно больше горничных, чем могло потребоваться его жене, и поэтому им всем поручали мыть бутылки.

— Постарайся отличиться, выдвинуться, чтоб тебя заметили и перевели на кухню. Ведь не всякой удается стать горничной, — советовала ей Лена.

Эльзбет молча кивала. Через несколько месяцев, приехав домой погостить, она привезла с собой новое платье для танцев, отцу — сигару, матери — фартук и леденцы для детей. Ее любимец Станислаус получил раскрашенную картонную лань. Когда он увидел, как братья и сестры жадно поглощают лакомства, он откусил у своей картонной лани голову и проглотил ее.

— Вот он уже и начинает, — многозначительно сказал папаша Густав.

После войны в деревне во многих домах копошились новые дети.

— Я где-то читал, что после войн обычно рождается, как бы это сказать, больше мальчиков, чем девочек, — говорил учитель Клюглер своей жене.

Жена погладила свою плоскую грудь.

— Я этого не замечаю.

Ей не следовало бы так говорить, но уж очень хотелось хоть чуточку уязвить мужа. Он был не из тех, что беспечно плодили детей. Война не сделала учителя Клюглера более жизнелюбивым. Он охотно последовал призыву кайзера. Ему представлялось, что, вступая в армию, он окажется на полпути к колониям. Перед ним, с его образованием, откроется дорога к вершинам благополучия. Но его прыть несколько поубавилась уже на третий день пребывания в казарме. Ротный фельдфебель объявил, что требуется солдат с образованием. Учитель Клюглер стремительно ринулся вперед. Он едва не опрокинул стоявшего перед строем ефрейтора. Учитель Клюглер оказался не единственным интеллигентом в роте — человек двадцать откликнулись на вызов. Но Клюглер был впереди всех, он шагнул шире других и стал денщиком ротного фельдфебеля. Вскоре вся рота потешалась над ним.

— Послушайте, Клюглер, что вы читали о земном притяжении? — спрашивал, например, фельдфебель.

Клюглер вытягивался по струнке и щелкал каблуками, щелкал с такой силой, что левую ногу относило в сторону и он чуть не падал. Но это не мешало ему произнести поучительным тоном:

— Я читал, что сила земного притяжения основывается на скорости ее вращения. Как бы это сказать, определяет силу тяжести…

— Отлично, Клюглер, — прерывал его фельдфебель, — доказательство этому — мои сапоги. Они притягивают к себе земную грязь. Вычистить! Шагом марш!

Учитель Клюглер все четыре года доблестно следовал за своим фельдфебелем, сперва бодро маршируя, потом хромая и под конец — дрожа. А когда война кончилась, он узнал, что за всю преданность отечеству вознагражден тем, что в деревню прислали второго учителя и тот стал директором школы и его начальником.

— Вот ты и дождался, — говорила фрау Клюглер, штопая занавеску. — Ты покупаешь и читаешь самые невероятные книги, а другие тем временем делают карьеру.

— Мне не суждено внешнее преуспевание. Зато я расту внутренне и, как бы это сказать, перерастаю свои пределы.

Фрау Клюглер поглядела на мужа и заткнула уши. Вероятно, она боялась, что внутренний рост разорвет его и он лопнет.

Новый учитель, Гербер, был старше Клюглера. Он брил всю голову, от лба до затылка. Так было практичнее и удобнее для лысины. Его брила жена. Глаза учителя Гербера постоянно искали, из чего бы извлечь выгоду, а душа его была сурова и скрытна.

В двух крытых повозках привезли вещи, в крестьянской телеге доставили дрова и живность. Прибыл новый учитель.

— Сами понимаете, что я со всеми своими вещами не смогу здесь разместиться, если вы не согласитесь, как и подобает младшему учителю, переехать в верхний этаж, — вкрадчивым голосом сказал учитель Гербер учителю Клюглеру. — К тому же я не сомневаюсь, что вам не захочется жить подо мной. Видите мои инструменты? Я плотничаю, слесарничаю, сам чиню свою обувь, клепаю и паяю. Кроме того, здесь я собираюсь еще сам колоть свиней. Мужчина должен все уметь.

Об этом и речи быть не могло. Учитель Клюглер не хотел, чтобы грубые шумы мешали его занятиям. Он переехал во второй этаж школьного здания. Жены фыркали друг на друга, как две мартовские кошки. Мужья поладили. Каждый из них считал другого ничтожеством.

Учитель Гербер приехал в деревню на пасху. Станислаус стал его учеником. До той поры никто еще не знал скрытых дарований Станислауса, но их обнаружили педагогические методы учителя Гербера.

7

Станислаус исправляет историю юноши из Наина, а учитель Гербер полагает, что у евангелической церкви появится святой.

Учитель Гербер строил крольчатник. Занятия в школе мешали этой важной работе, но преподавание религии он считал наиболее значительным из всех предметов. Сам он метил на место церковного регента, благо он играл на скрипке и на фисгармонии не хуже, чем паял и лудил, а паял и лудил не лучше, чем играл на скрипке и фисгармонии.

Учитель Гербер вызвал первого ученика и первую ученицу. Им он велел наблюдать за тем, как другие будут рассказывать историю юноши из Наина.

— Кто будет озорничать, безобразничать, того тотчас же записывать на доску. Таков приказ!

Пообещав собственноручно расправиться с нарушителями порядка, он отправился в крольчатник.

Ученики один за другим пересказывали историю юноши из Наина. Время от времени на доску записывали имя того или иного проштрафившегося школьника. Краснощекий парень влез на скамью и испортил портрет президента республики Эберта. Он засунул мизинец в нос этому серьезному дяде. Другой, вихрастый, плюнул в цветы учителя Гербера, стоящие на подоконнике. Одна девочка испортила воздух. Так утверждали мальчики. Нельзя же было, чтобы у девчонок доска оставалась пустой.

Но вот и до Станислауса дошла очередь рассказывать о юноше из Наина. Все дети стали прислушиваться.

— …он приблизился к городским воротам, как раз когда выносили умершего. Это был юноша. У него была мать, а он был у матери единственный сын. Как-то мать ушла на работу, а сын залез в погреб и нашел там варенье и стал его есть…

Весь класс засмеялся.

— Станислаус, — крикнул первый ученик, — я тебя сейчас же запишу на доску!

— …Он ел и ел, — продолжал Станислаус, — пока не съел все варенье. Тогда у него заболел живот. И ему стало обидно и страшно: «Что скажет мама, когда вернется с работы?» А живот у него болел все больше и больше, и он лег на кушетку. А когда мать пришла, он притворился, будто он мертвый…

Дети хихикали. Первый ученик, прикрывая рот губкой, записал фамилию Станислауса на доску. У Станислауса горели щеки. Он был серьезен, хотя все вокруг него хохотали и шумели.

— …Мать плакала и причитала: «Ах, боже мой, боже мой, бедный сынок умер!» Загляни она в погреб, она увидела бы, отчего он умер.

Теперь весь класс уже ревел от хохота. Первый ученик метался у доски и не только записал, но еще трижды подчеркнул фамилию Станислауса. Но тот, не отклоняясь, продолжал свой рассказ.

— А когда господь увидел мертвого, он сразу раскумекал, в чем дело. Он увидел, что у парня рот испачкан черникой, и пощекотал его. А его матери сказал господь Иисус Христос: «О женщина, у твоего сына, верно, живот болит. Сдается мне, что он нажрался варенья».

Класс неистовствовал. Шум услышал со двора учитель Гербер и вошел в класс с планкой в руках.

— Почему имя Станислауса три раза подчеркнуто?

— Он согрешил.

— В чем?

— Говорит, что отрок нажрался варенья.

Учитель посмотрел на Станислауса. Мальчик глядел на него заячьими глазами. Он не понимал, что случилось. Он был убежден, что, рассказывая о юноше из Наина, не говорил ничего дурного. Учитель Гербер почувствовал педагогические сомнения. Он подошел к Станислаусу осторожно, словно к одному из своих новорожденных кроликов. Станислаус не шевелился. Глаза у него блестели. На вздернутом носу среди веснушек появились две капли пота.

— Расскажи-ка еще раз! — Учитель говорил мягко, точно обращаясь к больному.

Станислаус рассказал снова то же самое, но уже с некоторым дополнением: пока мать не пришла, юноша натер себе лицо мелом. Он хотел походить на настоящего мертвеца. Класс орал, и тем не менее учитель Гербер заставил себя кротко спросить:

— Разве так написано в твоем евангелии?

— Я рассказал то, что он забыл.

— Кто?

— А тот господин пророк, апостол, который написал евангелие.

Дети затаили дыхание. Им казалось, что начинается допрос преступника. Преступника, согрешившего против святого духа! Никто даже не услышал, как девочка, однажды уже разоблаченная, снова испортила воздух. Учитель Гербер колебался между двумя точками зрения. Он и сам некогда полагал, что юноша из Наина попросту спал летаргическим сном.

Да, тогда он был студентом учительской семинарии и еще задумывался над разными вопросами. Потом перестал, ибо ни к чему хорошему это не приводило. Все библейские притчи были очень древними, кое в чем уже покрылись плесенью, но все же, как показывал опыт, вполне годились для воспитания детей. Они были такою же необходимостью в жизни, как теплый июньский ветер в пору созревания хлебов. Они нужны были человечеству для того, чтобы оно продолжало существовать. Но тут же учитель Гербер вспомнил, что слышал о женщине, которая рассказывала библейские притчи куда более подробно, чем они были изложены в библии. Эта святая женщина рисовала на куске бумаги изображения древнего Иерусалима, Голгофы и всех страстей господних и ухитрялась каждую пятницу плакать кровавыми слезами. Католические ученые ничем не могли объяснить это явление, а папа носился с проектом объявить необыкновенную женщину святой. Ведь могло же нечто подобное произойти и в школе учителя Гербера и тем самым, так сказать, в лагере евангелическом! Учитель, выражаясь в возвышенном, библейском стиле, приказал:

— Да будет стерто имя Станислауса с доски и да будут стерты прочие имена, кои там начертаны!

Он задумчиво пошел назад к своему крольчатнику. Детей охватил священный трепет.

8

Станислаус предсказывает сестре Эльзбет ребенка и повергает в затаенный ужас родителей.

Ветер продувал деревню. Дорожная пыль летела вдоль улиц. Слух о том, как Станислаус рассказывал про юношу из Наина, облетел все дома. Густаву рассказали товарищи на фабрике.

— То ли еще будет, когда парень начнет жрать пивные кружки, — сказал он с таинственным видом.

А Станислаус и впрямь преподносил им все новые сюрпризы. Однажды вечером, перед сном, он стал бормотать себе под нос:

— Вот когда у Эльзбет будет ребеночек, она уже не принесет мне ни игрушек, ни пряников.

— Что будет у Эльзбет?

— Ведь у всех женщин есть дети.

— Сейчас же замолчи и живо в постель!

Эльзбет пришла в следующую субботу. Мать внимательно осмотрела ее. И что же? Разумеется, ничего не обнаружила. И чего только ребята не наболтают! Все братья и сестры получили по кулечку конфет. Пророку Станислаусу достался такой же кулек, как и другим. Правда, у Эльзбет был несколько усталый вид. Но ведь работать ей приходилось не на шутку. Ящики с бутылками, ох, как тяжелы! А она их таскала иногда с самого раннего утра и до позднего вечера.

Через месяц Эльзбет опять приехала. И по-прежнему никаких перемен в ней не было. Вот ведь ребячья болтовня! Девушка долго просидела в хлеву, лаская новорожденных козлят. В воскресенье она надела новое платье. Она собралась в деревню на танцы, и в этом ей сам дьявол не мог бы помешать. Но в довершение ко всему она стала поливать себе голову пахучей водой из маленькой бутылочки.

Лена вырвала у нее из рук бутылочку и швырнула об стенку.

— Это уж слишком. Черт знает что! — Вся комната запахла, как ящик с душистым мылом.

— Воронье поганое! — крикнула Эльзбет.

Лена отхлестала ее по щекам. Но девушка все-таки взяла сумку и отправилась на танцы, а ночью прямо с танцев ушла в соседнюю деревню на станцию.

А еще через месяц Бюднеры получили письмо. Эльзбет писала, что теперь уже никогда не вернется домой. И пусть родные не удивляются, если она больше не сможет посылать им деньги. Ей приходится заботиться о собственной семье. Она ожидает ребенка. «С наилучшими приветами — Эльзбет».

Все было кончено!

Ребенок, которого ожидала Эльзбет, был внуком лимонадного фабриканта. Она последовала советам Лены и выдвигалась. Но выдвинулась настолько, что столкнулась с сынком фабриканта, который частенько слонялся по двору, инспектируя икры мойщиц.

Лена примялась допрашивать Станислауса.

— Эльзбет, небось, сама тебе сказала, что у нее будет ребенок?

— Нет, Эльзбет мне ничего не говорила.

— Откуда же ты, козявка, узнал об этом?

— А я все сам придумываю.

— Как это так — придумываешь?

— А так — просто обо всем думаю.

Станислаус поспешил удрать. Он был очень занят. Он как раз начал обучать одного из козлят говорить. И ему казалось, что козленок уже понемногу разговаривает.

— Ну, чего ты хочешь, дурачок, свежей травы, или сена, или все вместе? — спрашивал Станислаус, держа в одной руке траву, а в другой сено.

«Ме-е-е», — блеял козленок, и Станислаус был уверен, что он говорит «вме-е-сте».

В эту ночь Лена не могла заснуть. Она разбудила Густава.

— Послушай, а что если наш Станислаус ясновидящий? — Она вытащила из-под подушки письмо. — На, почитай! Девка-то, оказывается, с приплодом.

Густав вскочил. От письма он отмахнулся, но чудодейственные способности Станислауса его восхитили.

— А ты не замечала, он не пробует глотать стекло?

9

Станислаус помогает разоблачить убийцу и с тех пор слывет ясновидящим.

Вскоре после этого Станислаусу довелось совершить еще одно чудо. Был убит лесничий; его зарезал ножом какой-то браконьер. В деревне закипела густая похлебка всяческих слухов; она шумела, шипела, булькала; подымались и лопались пузыри подозрений и предположений. Местный жандарм Хорнкнопф ходил из дома в дом. В бумагах лесничего нашли список с фамилиями тех жителей деревни, которых лесничий хотя бы разок задержал за какой-нибудь проступок. Значилась там и фамилия Густава. Было отмечено: «Густав Бюднер — кража дров» — а потом, ниже, после множества других фамилий тех, кто воровал дрова или «похищал» грибы, снова отметка: «Густав Бюднер выкрикивал угрозы по моему адресу. Настроен враждебно!» Густава подвела его ненависть ко всем, кто не побывал на фронте. Когда однажды на фабрике зашла речь о лесничем, он в запальчивости сказал:

— Вот кого надо было бы угостить свинцовым горохом. Пока мы воевали, он отсиживался дома и измывался над бедными бабами. Под юбки им заглядывал, и это еще не самое худшее, что о нем можно сказать…

Жандарм Хорнкнопф пришел во двор к Бюднерам. Густав чистил козий хлев. Он и не заметил, как за его спиной появился зеленый мундир. Взмахнул вилами — и ком навоза попал прямо на начищенные сапоги франтоватого жандарма.

— Перед тобой представитель власти, а ты его оскорбляешь! — жандарм показал на козий помет.

Густав от испуга выронил вилы. Он побледнел.

— Ты, верно, закопал там свою винтовку, Бюднер?

— Винтовку? У меня нет никакой винтовки.

— Неужели ты не притащил с фронта ружьишко?

— Только вшей притащил я, господин Хорнкнопф, а не оружие. — Густав уже взял себя в руки.

— Покажи-ка мне дом, Бюднер, я поищу твою винтовку!

— В моем доме только одна винтовка, та, что у вас за плечом, господин жандарм.

— Ты свои шуточки брось!

— Так ведь лань-то была задушена силком, а не застрелена, господин жандарм.

— Ты откуда это знаешь?

— Так все говорят.

Из-за стенки козьего хлева показался курносый нос Станислауса:

— А лесника-то зарезали, дядя Хорнкнопф!

Жандарм, прищурившись, глядел сверху вниз на Станислауса. Он был словно сам господь бог, который в часы досуга искоса поглядывает на жалких двуногих букашек, копошащихся на грешной земле.

— Так, так! Зарезали, говоришь? Значит, и ты об этом знаешь?

— Я еще кое-что знаю.

— Ладно уж, замолчи, сынок, — сказал Густав.

— Пускай он говорит, Бюднер. Иль у тебя самого совесть нечиста?

Станислаус бойко затараторил:

— Тот человек, тот самый человек вспорол у лани брюхо. А лесничий тихо подошел сзади и напугал его. Тогда он повернулся и пырнул его ножом в живот. А лесничий как закричит: «Ой, ой, живот!» — «А, ты еще кричишь?» — сказал тот человек и еще раз пырнул его ножом. Тут лесничий упал и умер, а тот человек как закричит: «Горе мне, что же я наделал!» Потом он пришел домой, захотел почистить картошки. Достал нож из кармана, что же он видит? На картошке кровь. Тогда ему и есть расхотелось. Пошел он в лес нарезать березы на веник. Стал резать, а на ветках кровь. Тут он испугался и побежал. Он бежал и кричал: «Ах, отрежьте мне голову, куда я ни погляжу, везде вижу кровь!»

Жацдарм присвистнул сквозь зубы.

— Шибко же он врет для своих лет!

Густав был смущен.

— Паренек у нас вроде ясновидящий, господин жандарм.

Жандарм приступил к обыску. Он вытащил из кармана кусок проволоки и сравнивал его с каждым обрывком проволоки, который ему попадался на глаза. В доме он обследовал половицы — нет ли новых гвоздей. В одном месте, там, где блеснула шляпка гвоздя, отполированная подошвами, приказал гвоздь вытянуть. Густаву пришлось поднять половицу. Под нею в мусоре возились несколько мокриц и жучков; никаких браконьерских снастей там не оказалось… И вообще ничего не было обнаружено. Так уж вовсе ничего? Нет, кое-что все-таки жандарм унес с собою — Станислаус надоумил его.

— Дай-ка мне свой складной нож, Бюднер!

Жандарм вторично прошел по всей деревне и отобрал у всех заподозренных ножи. Он отвез их в город, в уголовный розыск.

А на следующий день один мальчишка порезал себе ногу каким-то ножом. Он переходил вброд деревенский пруд и наступил на нож, лежавший в иле. Это был не складной нож, и многие жители деревни знали, кому он принадлежал. Не успели этот нож доставить жандарму, как браконьер и убийца сам явился с повинной. Он оказался торговцем мехами из соседней деревни, человеком безупречной репутации, если не считать того, что он по дешевке скупал шкурки у местных крестьян и рабочих, а продавал в пять раз дороже. Нож этот отлично знали все его поставщики, он на глазах у них соскребывал им со шкурок остатки мяса и жира и при этом хаял товар, чтобы снизить цену. Его фамилия не значилась в блокноте лесничего в списке штрафников: скупщик шкурок без труда мог покупать себе дрова на зиму за наличные.

Отныне Бюднеры были уже совершенно убеждены в том, что они произвели на свет ясновидца, и даже немного испугались. Жители деревни думали о ясновидении Станислауса по-разному.

В школе учитель Гербер обращался с ним, как с больным. А Станислаус дополнял по своему усмотрению даже стихотворения, которые задавали выучить наизусть. «Трех цыган» Ленау он декламировал так:

Вдруг увидел я троих цыган
На равнине песчаной пустой.
Они курицу жарили на костре
Под придорожной ветлой.

Один из них на скрипке играл,
Озарен закатным светом,
А другой вшей на себе искал
И песню пел при этом.[3]

— Те-те, у меня в книге нет ничего про курицу, Станислаучик. — Учитель Гербер постучал линейкой но книге.

Но Станислаус не смутился.

— А это евангелист забыл про нее.

— Так ведь это стихотворение написал поэт, а не евангелист, мой мальчик.

— Ну, и он тоже забыл.

Учитель Клюглер пересмотрел множество книг, чтобы составить суждение о Станислаусе.

— Я читал, что незаурядная наблюдательность в сочетании с незаурядной фантазией может, как бы это сказать, производить впечатление своего рода ясновидения. Психические силы такой личности…

Но никого не интересовало, что там вычитал учитель Клюглер. Этот чудак был битком набит знаниями, но, при всей своей премудрости, всякий раз, отрезая ломоть хлеба, непременно порежет палец.

Все деревенские старики и больные норовили подсунуть Станислаусу то кусок масла, то яйцо либо угощали его молоком, а потом сами при нем пили из той же кружки. Им хотелось хоть как-то соприкоснуться с теми силами, которыми обладал этот паренек.

— Эх, жаль, что придется умереть, не увидев, как это благословенное богом дитя станет мудрым врачевателем и чудодеем!

А Густав по-прежнему утешал всех:

— Погодите, придет его время, и он будет по меньшей мере стекло жрать.

10

Станислаус приручает птичек божьих, дивится нравам богатых людей и по милости графини становится миллионером.

Станислаус продолжал творить чудеса. Молодая батрачка утопила своего новорожденного в речке у деревни. Тельце нашли. Но кто отец?

— Кто его отец, Станислаус?

— Хозяин, у которого она работает.

Девка все время молчала, упрямо стиснув зубы, но теперь заговорила:

— Чего уж тут молчать, если чудодей Станислаус все сказал!

А Станислаус действительно видел, как в дни сенокоса хозяин, заигрывая, возился с батрачкой. Потом они вдвоем упали на стог сена. Вот и все чудо! Именно хозяин, частью угрозами, частью деньгами, заставил девушку утопить свое дитя.

Станислаус становился осторожнее и уже не решался выбалтывать все, что видел и думал. Он убедился, что не только руки и ноги, но и сердце нужно оберегать от ушибов и царапин. Язвительные насмешки братьев и ребят в школе не раз больно царапали его по сердцу. И эти маленькие царапины сочились горечью, поднимавшейся иногда к самому горлу.

— Вон идет наш ясновидящий. Он видит лучше всех, потому что мы смотрим только глазами, а он еще и задницей, ха-ха-ха!

— Зато ваши задницы сейчас будут в синяках, — яростно кричал Станислаус. Он пинал мальчишек ногами, брыкаясь, как молодой жеребенок, но противников было много, в их числе оказывались и его братья. Они хватали Станислауса, валили на землю, плевали ему в уши и приговаривали: «Вот так шумит море в Бразилии!»

Вырвавшись, он удирал подальше. Вытирал уши, намокшие от «бразильского моря», и проклинал своих врагов, желая им всем покрыться паршой, коростой, нарывами и заболеть корью. Но гнев его и ненависть были недолговечны. Вокруг оказывалось множество добрых существ, среди которых он чувствовал себя понятым и великим, и они быстро утешали его. Голубая бабочка садилась на его деревянный башмак и помахивала крылышками. Это была не бабочка, а крылатый голубой гном.

— Что прикажете, ваше величество, молодой Бюднер?

— Примчи мне облачную колесницу. Я желаю унестись отсюда, поглядеть на море в Бразилии.

— Извольте! — и бабочка, взмахнув крылышками, улетала.

Дома у Станислауса тоже были свои особенные игры. Он сделал из соломы чучело и напялил на него старую солдатскую куртку отца. А на соломенную голову насадил старую женскую шляпу. В довершение всего под шляпу он воткнул курительную трубку. И чучело стояло в огороде Бюднеров, засунув руки в карманы. Некоторое время птицы не подлетали близко. Их пугало чучело; но оно все стояло и стояло, словно выросло на грядке, и птицы постепенно привыкли к нему. Под конец они даже садились на трубку — Станислаус набивал ее червяками и зерном. Трубка стала удобной кормушкой для пичуг.

Через некоторое время Станислаус попробовал сам встать на том же месте. Он натянул старую солдатскую куртку отца, свое веснушчатое лицо спрятал под женской шляпой и взял в рот ту же трубку. И — кто бы только мог подумать — птицы прилетели к нему и точно так же клевали из этой трубки. Более того, они даже садились на вытянутые руки мальчика. Прошло еще некоторое время, и Станислаусу уже не требовалось ни солдатской куртки, ни шляпы. Достаточно было ему выйти в огород, свистнуть по-скворечьи, и птицы слетались и клевали у него прямо из рук.

В долгие воскресные дни жители деревни, прогуливаясь, подходили к огороду Бюднеров и смотрели на это птичье чудо.

— Не сойти мне с места, если у паренька нет воистину божественной чудотворной силы. Право же, сосед Бюднер!

Божественная сила? Станислаус никогда не разговаривал с богом, не выпрашивал у него чудотворных сил. Станислаус был просто Станислаусом, и он делал то, что ему нравилось. А что такое бог — это было так же трудно понять, как десятичные дроби. Бог жил в толстой черной книге с крестом на обложке. Учитель Гербер и вечно охающий пастор называли эту книгу библией. Бога словно в давние-давние времена заперли в этой толстой книге. Там он и сидел, притаившись. Он подкарауливал школьников и обрушивал оттуда на них мрачные непонятные изречения. А учитель Гербер стоял тут же с палкой и твердил:

— Будьте набожны и заучивайте.

Дети заучивали это мрачное бормотание бога и не понимали его. «Милосердию господа благодарны мы за то, что мы еще существуем, а не испепелены, и благодати его несть конца…»

Станислаус уходил в лес. Он разведал там лисью нору. И захотел приручить лисенка, с тем чтобы тот ходил с ним на поводке, как собака, а когда потребуется, ловил для него зайцев и кроликов, как лиса.

Станислаус сидел у норы. Дятлы скоро успокоились. Мальчик умел сидеть совершенно неподвижно, так что даже такие бдительные птицы, как дятлы, принимали его за пень. Муравьи шныряли взад и вперед по его голым ногам. Но лисенята все не хотели показываться. Зато в кустах показалось нечто совсем другое. Раздался шорох, треск и шепот. Сперва из зарослей высунулся двойной ствол охотничьего ружья. Станислаус мгновенно повалился ничком в жесткую лесную траву. На полянку вышел человек в светло-зеленой охотничьей куртке. Узорные костяные пуговицы, глухариные перья на шляпе, короткие английские усики, на правой щеке крест-накрест «студенческие шрамы»,[4] два длинных передних зуба, прикусивших нижнюю губу… Это был граф Арним. Он стал у лисьей норы и начал подражать токованию тетерева. В чаще снова раздался шорох и треск сучьев. Из кустов вышла воспитательница графских детей. Развевающееся летнее платье, темно-красный маковый рот, лиф с глубоким вырезом, а подол высоко подобран тонкой белой рукой.

— Простите, что заставил вас помучиться, но сейчас вы увидите нечто чудесное. — Граф стал вытаптывать своими желтыми сапогами траву вокруг лисьей поры.

— Где? — пролепетала воспитательница.

— Здесь, — прогундосил граф, осторожно обнимая ее за плечи.

Барышня вздрагивала, как лошадь, которую донимают оводы. Должно быть, это нежнейшее существо зябло в тени. Граф показал ей лисью нору. На его пальце сверкал перстень. Но барышня не видела норы. Она забыла свои очки в замке. Граф тактично не заметил этого.

Станислаус плохо слышал, о чем шептались сиятельный охотник с бледной девицей. Слишком громко стучало у мальчика сердце. А что если граф его заметит и застрелит, как браконьера? Ведь он и впрямь браконьер — подстерегал лисенка.

Граф убеждал барышню, что нужно лечь, для того чтобы не спугнуть лис.

— Вы не увидите и кончика лисьей морды, если будете стоять здесь, такая душистая, как цветущая яблонька.

Барышня очень боялась муравьев.

— Лиса никогда не потерпит, чтобы возле ее норы были муравьи, — поучал ее граф. Лгал ведь, как нищий бродяга!

Потом он снял свою охотничью куртку. Станислаус увидел вышитые подтяжки графа, на штанах не хватало пуговицы. Запах духов щекотал ноздри Станислауса… Барышня, воркуя, присела на разостланную куртку. Граф, ласково нажимая, опрокинул ее в траву.

Станислаус вернулся домой только к вечеру. Никакой лисы, если не считать графа, он так и не увидел. Он еще несколько дней размышлял о графе и барышне. Ну и повадки у этих благородных господ!

О чудесах, которые Станислаус творил с птицами, и о других его диковинных делах услыхала графиня. Почему бы ей в самом деле не поглядеть на мальчика, о котором столько говорили во всей округе? Она велела юному чудодею прийти в замок. В воскресенье днем ему был назначен прием и приказано явиться точно. Дело было на пасху, через несколько дней предстояла конфирмация Станислауса. Папаша Густав начистил ему башмаки до самого яркого блеска, как его обучили в солдатах. Но не мог затереть огромной заплаты на штанах-недомерках, не мог смахнуть с его лица густые веснушки.

— Эх, черт возьми, обидно, что еще не готов твой конфирмационный костюм! Когда идешь к таким знатным господам, нужно, чтобы все было как следует.

И вот Станислаус стоит перед сиятельной дамой. Он взволнован и дрожит. Вдруг у него потекло из носу. Он просто забыл о том платке, который мать сунула ему в карман штанов, провожая в гости к господам. Графиня потянулась за сигаретой. Он утер нос рукавом. Графиня указала ему на кожаное кресло. Он присел на ручку. Но мог же он, как лентяй, развалиться в кресле в присутствии этой дамы, похожей на волшебную фею. Что хотело от него это белоснежное существо? Ведь его не было, когда другие ребята спустили графский пруд и ловили зеркальных карпов.

Графиня закурила сигарету, села на диван, закинула ногу на ногу и выжидательно покачивала ею. Станислаус смущенно уставился в угол. Там в золотом кольце качалась розово-красная птица. Может, Станислаус и впрямь на облачной колеснице перенесся в Бразилию или другую дальнюю страну? Птица терлась клювом о золотую цепочку. Она была прикована за правую лапку к золотому кольцу. Может, Станислаусу велят приручить эту бразильскую птицу и показать, каким чудом приручал он других птиц?

Графиня протянула мальчику сигарету. Станислаус размышлял недолго. Мать строго внушала ему не отказываться ни от одной из тех драгоценностей, которые предложат в замке. Она-то уж знала, как подобает вести себя в знатных домах. Станислаус зажал сигарету между надутыми губами и двинулся к графине. Сиятельная дама в ужасе отшатнулась. Она позвонила горничной. Та вошла, и графиня стала с ней шептаться. Горничная внимательно оглядела Станислауса.

— Так у него же не горит сигаретка, ваше сиятельство. Он хотел у вас, простите, прикурить.

Графиня облегченно улыбнулась. Горничная дала Станислаусу прикурить и ущипнула его за руку. Графиня откинулась на диване.

— Говорят, вы творите чудеса, молодой человек, это верно?

— Это как придется. — У Станислауса был полой рот слюны. Какая горькая штука табак! Куда бы сплюнуть?

Графиня слизнула красным остреньким язычком крошку табака с нижней губы.

— А вы ясно сознаете те силы, что дремлют в вас?

— Сначала я должен узнать, что жрет эта птица. Уж очень красивая птица, ей, небось, нужны не червяки, а кроличье жаркое?

Брови графини слегка дрогнули.

— Речь идет не об этой птице. Я хотела бы знать, представляете ли вы себе в образах то, что вы предсказываете?

— А я сперва думаю. Все придумаю, а потом оно вдруг так и есть.

Графиня вытолкнула дым вверх отвесной струйкой.

— А не бываете ли вы в состоянии галлюцинации, когда говорите о том, чего еще никто не может знать?

— Не-е, я не был в Галиции. На пасху меня конфирмуют.

Графиня прищурила один глаз и выдохнула дым прямо в попугая.

— Какая гадкая погода, — сказал попугай.

Бледная дама поднялась и начала расхаживать по комнате.

— А не смогли бы вы сейчас проявить здесь ваши способности?

Станислаус пожал плечами.

— Не могли бы вы, например, сказать, где в настоящую минуту находится господин граф?

— Он-то? А где ему быть? Небось в кровати лежит.

Графиня послала горничную осторожно произвести разведку. Станислаус побледнел. Сигарета пришлась ему не по вкусу. Он выбросил ее в открытое окно и схватился за шею. Графиня подвинула к нему вазу с фруктами.

— Прошу вас, пожалуйста.

Станислаус выбрал самый большой апельсин и впился зубами в оранжевую корку. Ему нужно было во что бы то ни стало отшибить противный вкус сигареты. Потом он все же очистил его и жадно проглотил. Графиня смотрела на мальчика, как посетители зоопарка смотрят на обезьян, когда тех кормят.

Вернулась горничная.

— Их сиятельство изволят лежать и читать газету.

Графиня покачивала ногой. Голубой шелковый бант на ее комнатной туфле был похож на огромную бабочку.

— Интересно. А знаете ли вы, какой именно дорогой его сиятельство ходит, когда отправляется на охоту? Не то чтобы мне это любопытно было, я, конечно, все это знаю, но, понимаете ли, так легче всего проверить, можете ли это узнать вы.

Станислаус опять провел под носом рукавом и начал:

— Он идет вниз по аллее в парк. А за стеной парка он находит себе доску и перебирается через канаву, потому как мостика ведь нет. А потом он пролазит через кусты, и тогда…

— Что же тогда? — Графиня выпустила изо рта растрепанные клочья дыма.

Станислаус кивнул головой на горничную.

— Пускай сначала она уйдет…

Графиня выслала горничную, но на всякий случай стала поближе к звонку. Мало ли что могло случиться. Ведь это был полузверь. Он ел апельсин с кожурой.

— И тогда? — спросила графиня пугливо и дружелюбно.

— Альма все растрезвонит, и тогда вам будет зазорно, — сказал Станислаус.

Глаза у графини округлились и расширились, стали как две большие монеты. Станислаус рассказал ей, что видел графа с воспитательницей у лисьей норы.

— Они разделись, а потом налетели комары и они опять оделись. Учительница все время пугалась рыжих муравьев.

Графиня побледнела, но не так, как только что бледнел Станислаус после сигареты. То, что она услышала, менее всего походило на воскресную проповедь. Она пошатнулась и позвонила горничной. Альма выпроводила Станислауса.

— Что это ты ей напророчил?

— Не твое дело!

Дома его ожидали родители.

— Ну и как же тебя одарили? Каким наделили добром? — Густав даже погладил Станислауса по голове.

— Одна вонючая сигарета и один сладкий лимон — нечего сказать, хороши дары! — Станислаус вывернул карманы, показывая, что больше ничего не получил. Потом ушел в сад и начал высвистывать птиц.

Через два часа из замка пришел лакей.

— Эй, Станислаус, ее сиятельство зовет, живо!

Густав вытолкал упиравшегося мальчика за дверь.

— Вот теперь она тебя наградит, как положено господам.

На этот раз графиня лежала на диване. Горничная ходила на цыпочках.

— Это ты на нее накликал болезнь? — Она прикоснулась к плечу Станислауса и сразу же испуганно отдернула руку. — В твоем теле, верно, электрической ток высокого напряжения?

— Не мели ерунды, — ответил Станислаус. — Так что же, мне теперь все-таки взять вашу птицу и приручить ее?

Сиятельная дама говорила томным голосом. Она успела наплакаться.

— Вот видите, я слегла, и я, так сказать, в ваших руках, молодой человек.

Станислаус поглядел на свои руки — они были исцарапаны и в черных трещинах.

— Не отказывайте мне, прошу вас. Мне нужны доказательства. Может быть, вам открыто, когда граф опять…

Станислаус вытянул нитку из заплаты на штанах.

— А это уж вам самим надо следить.

— Значит, вы мне не скажете?

— Откуда же мне знать? Но вот платочек все еще там валяется.

— Какой платочек?

— Шелковый носовой платочек той барышни. Он лежит у норы. Лиса было цапнула его и аж вся затряслась. Он очень смердит этим… диколонтом.

Графиня подскочила. Она стиснула маленькие кулачки и покраснела от злости. Может, она вовсе и не была больна. Станислаус обрадовался, что графиня не захворала из-за него. А что если она все-таки в родстве с королевой бабочек, которую он уже давно разыскивал? Может, в конце концов эта бледная дама поведет его по своим владениям и в благодарность за то, что он рассказал ей о графе, посвятит Станислауса в великие тайны царства бабочек?

Маленькая ручка дамы скользнула, словно белая мышь, в какую-то шкатулку и выскользнула из нее, нагруженная денежной купюрой.

— Очень, очень вам благодарна, и не правда ли, вы придете опять, когда я вас позову? Хорошо?

— Если будет с руки.

Густав таращился на бумажку. Это была банкнота в миллион марок. Станислаус положил ее на кухонный стол. Отец даже обнюхал деньги.

— Видно, ее милости понравилось то, что парень ей напророчил.

— Денег-то как раз на буханку хлеба, — пренебрежительно сказала Лена.

11

Бюднеровские птенцы вылетают из гнезда. Станислауса конфирмуют, а он усыпляет отцовских кур.

В домике Бюднеров стало тихо, как в улье после роения. С тех пор как Эльзбет ушла в город, казалось, точно целый рой улетел. Старшие ребята один за другим покидали Визенталь и уходили в люди.

У Эльзбет был уже ребенок, когда она нашла наконец мужа. Он был углекопом, а Эльзбет работала уборщицей на той же шахте. Так они всегда были вместе. Они пригласили еще двух шахтеров, пошли в бюро регистрации браков и там расписались в книге. Вот и вся свадьба.

Лена, узнав об этом, взгрустнула. Ее дочь лишилась самого замечательного праздника, какой только возможен для женщины. Густав старался рассуждать по-иному, с мужской точки зрения.

— Они правы! — сказал он. — Праздники — только лишние расходы. Даром нас даже не хоронят.

Но Лену это не утешило.

— Господи боже мой, может, у них была красная свадьба?

— Ну и что ж, — сказал Густав. Он и сам считал себя почти красным. Он уже три месяца как вступил в местную организацию социал-демократической партии и время от времени разучивал в хлеву боевые песни: «Мы молоды, и мир открыт пред нами…»

— Ты что, спятил? — злилась Лена.

Густав не обращал внимания на ее желчные упреки. Первого мая он промаршировал через Шляйфмюлле в колонне демонстрантов под знаменем местного социал-демократического союза. За это его и еще нескольких стеклодувов уволили с фабрики.

Фабрикант попросту выставил его на улицу — прошу вас!

— Ну вот теперь и распевай, что мир открыт… — сказала Лена. — Господи, отец небесный, верни ему рассудок!

На третий день Густава и еще нескольких его приятелей, которые только пели, опять позвали на работу. Неужто бог услышал Ленину молитву? Но председателя и секретаря местной социал-демократической организации выкинули вон с фабрики и пообещали, что им уж никогда больше не брать в руки стеклодувной трубки. Тогда началась забастовка. Что делать Густаву — неужели отказаться от только что возвращенной работы? Когда он рано утром пришел на фабрику, его встретили товарищи.

— А вот и Густав! Он уж, конечно, пойдет в пикеты. Мы его знаем.

Густав, по правде сказать, шел с тем, чтоб работать, но он дал себя уговорить. Ведь он же, в конце концов, был отцом будущего пожирателя стекла, да и сам в молодости не считался пай-мальчиком.

Густав стоял в пикетах и держался твердо. Правда, с каждым днем все больше людей тайком пробирались на фабрику и принимались за работу, но Густав был непоколебим. Он еще с войны знал, что нельзя безнаказанно покинуть свой пост. Сопротивление забастовщиков все же сломили, и Густава наказали именно за то, что он был верен и не покинул поста. Его уволили. И сказали, что навсегда. Он, мол, не сумел оценить великодушие своего хозяина.

Лена швыряла мужу, как собаке, куски хлеба, намазанные маргарином. Пусть ей бог простит, она в молодости читала много, но про такого дурака, как ее муженек, ни в одной книжке не написано. Счастье еще, что хоть сыновья не пошли в папашу.

Эрих стал мясником, а тому, кто делает колбасы, не приходится голодать. Правда, Эрих не находил работы. Но он отправился странствовать, как положено подмастерью, и не стал обузой для семьи. Он присылал родителям цветные открытки с видами. Однажды он написал, что видел самого президента, президент был в черном цилиндре. Из этого следовало, что и сам Эрих парень не промах.

Пауль стал стеклодувом, как отец. Он уехал в Тюрингию, там женился и тоже не доставлял родителям хлопот.

Артур нанялся в батраки. Поговаривали, что он решил жениться на дочке хозяина. Он работал верой и правдой, чтобы прямо-таки по-библейски заслужить свою невесту. И Лена хвалила его. Очень редко Артур заходил на часок проведать родителей, и его всего передергивало от отвращения, когда мать угощала его хлебом с маргарином.

Вилли пошел в трубочисты. Он тоже зарабатывал себе на хлеб. И если он брал хлеб черными от сажи руками, так ведь в желудке все равно темно. Приходя к родителям, он бесплатно чистил им трубы, а иногда с ухватками фокусника доставал из своего ворсистого цилиндра трубочиста пару яиц.

Только Герберт долго не решался, что выбрать. На стекольном заводе слишком жарко, у крестьян нужно возиться в навозе. Однажды он встретил страхового агента и стакнулся с ним. Герберт заходил в крестьянские дворы так, чтобы оказаться поближе к собачьей будке. Пес выскакивал и вцеплялся в его старые штаны. Герберт требовал возмещения убытков. Крестьяне колебались. Герберт позволял себя упросить. Договаривались на том, что ему зашьют штаны и дадут фунт масла. А взамен он обещал не подавать жалобу в суд. Дня через два в тот же двор заходил страховой агент, и крестьянин охотно соглашался застраховаться от возможных судебных взысканий. Герберт получал от агента небольшую долю его премии.

Когда все крестьяне в округе были застрахованы, Герберт завербовался в рейхсвер. Парень он был статный, настоящего фельдфебельского роста, и его охотно зачислили. Ему предстояло двенадцать годков солдатчины. Густав не мог нарадоваться на сына. В мечтах он уже видел, как тот, отслужив, возвращается в родную деревню готовеньким жандармом. И тогда у Бюднеров будет свой жандарм. Возвращаясь со службы домой, он будет вешать свой длинный палаш над кроватью Густава.

Так в домике Бюднеров остался только Станислаус. Ему предстояла конфирмация. Из графского садоводства принесли большую корзину цветов. Густав глядел на нее с восторгом. Какой нежданный дар!

— Этакая честь нам оказана! Не всякий такого почета достоин. — Он шарил в цветах и листьях, разыскивая приветствие от графини. Напрасно! Графиня, видимо, забыла написать письмецо.

По обычаю, на конфирмацию пригласили крестных отпраздновать окончание их опеки над крестником. Тетка Шульте принесла в подарок дешевый отрез на костюм. Он когда-то предназначался для ее батрака, но тот ушел, не получив подарка: хозяйка была слишком требовательна и даже ночью не давала ему покоя.

— Ох, и народ теперь пошел, — вздыхала она, с вожделением поглядывая на Густава. Потом уставилась на Станислауса: — Еще молод немного, но парень в теле. Хотите, пусть для начала поработает у меня?

— Нет, он не с тебя начнет, — Густав подергал свою бородку.

Жена учителя очень состарилась. Она так и не примирилась с тем, что ей приходится ютиться в верхнем этаже школьного здания, как существу низшего порядка, как простой квартирантке. Она и муж теперь едва решались пройти в уборную на задворках: каждую пядь земли во дворе старший учитель чем-нибудь да засеял.

Фрау Клюглер принесла Станислаусу в подарок две книги из библиотеки мужа. «Психология лиц, страдающих недержанием мочи» в двух томах и «Преподавание религии в трехклассной народной школе на основе наилучших отрывков из Ветхого завета». И к этому еще галстук, завернутый в папиросную бумагу. Господин Клюглер не носил его: этот галстук был слишком красным для него. Лавочник вовсе не хотел отпускать жену на конфирмацию.

— Опять одни расходы!

Но его ласковая супруга все же пришла; да он и не стал упираться, когда увидел, как умно она подобрала подарки: коробка целлулоидных воротничков, два черных галстука бабочкой, две пары напульсников из эрзаца шерсти военных лет, пачка старых тетрадей в линейку и изогнутая курительная трубка с фаянсовой головкой.

Жена управляющего не поскупилась. Ведь когда-то ее муж не слишком нежно обошелся со Станислаусом. Она принесла позолоченную цепочку для часов.

— Часы на конфирмацию дарят всем, — пыхтела она, — но кто догадается подарить цепочку для часов?

У Станислауса не было часов. Он привязал к цепочке гайку. Так он мог шествовать, расстегнув свою конфирмационную куртку. И каждый встречный видел цепочку от часов, поблескивающую на его узеньком жилете.

Праздник конфирмации был невеселым. К ежевичной наливке, приготовленной без сахара, никто не прикоснулся. Времена были трудные, и все четыре крестные матери жаловались на свои тяготы. Лавочницу мучил доллар. Над прилавком висела особая таблица — на одной стороне в ней отмечался курс доллара, а на другой — цены на товары в марках. Лавка открывалась только после того, как почтальон приносил свежие газеты; в них сообщалось о курсе доллара. Никто в деревне никогда не видел ни одного доллара. Станислаус представлял его в виде маленького солнца, которое поднимается все выше и выше.

— Доллар ползет вверх, и нам приходится вытряхивать душу из тела. Пока приедешь в город за товарами, твои деньги уже стоят ровно вполовину меньше, — жаловалась лавочница.

Жена управляющего поглощала пироги.

— Нужно менять. Мы вымениваем на зерно и картошку все, что нам нужно.

— Да, хорошо тому, у кого такой амбар, как у вас. — Жена учителя произнесла это со злостью. Жена управляющего даже поперхнулась.

— Эх, все было бы не так страшно, будь эти скоты батраки надежнее! — простонала Шульте. — Только успеешь привыкнуть к одному, а он уже, глядишь, и лыжи навострил. Им выгоднее быть безработными: безработным-то платят пособие!

— Вот уж чего не могу сказать о себе! — робко вставил Густав.

Станислаусу не было дела до этого общества. Скучая, бродил он по двору и по огороду. На стоячем гуттаперчевом воротничке виднелись черные отпечатки пальцев. Он выпустил из хлева молодых козлят и некоторое время забавлялся их неуклюжими прыжками. В курятнике он заметил наседку, которая устраивалась в гнезде. Она яростно клюнула его в руку. Станислаус выхватил ее, кудахчущую, из гнезда и завертел в воздухе:

— Я тебя отучу от таких штук!

Внезапное верчение напугало наседку. А потом Станислаус положил ее на спину и постучал карающим перстом по клюву:

— Молчать! Ни звука больше! Понятно?

Наседка так я осталась лежать навзничь. Она опустила лапки и казалась мертвой, только глаза, обращенные к небу, помаргивали. Станислаус глядел на ее мигающие глаза. Наседка не шевелилась. Тогда Станислаус испугался. Что же это он наделал: с день своей конфирмации погубил курицу! Теперь ему достанется. Нужно понадежней скрыть следы преступления. Пусть папаша Густав потом думает, что ее унес ястреб. Станислаус бросился за лопатой, потом хотел схватить курицу, но она уже вскочила на лапы и убежала. Мальчик очень удивился.

Не долго думая, он снова поймал ту же курицу, повертел в воздухе и уложил на спину. И она опять застыла. На этот раз Станислаус захлопал в ладоши и крикнул: «Кыш!» Курица мигом вскочила и удрала. Тогда Станислаус поймал другую курицу, и она так же лежала, пока он этого хотел. Вот это отличное развлечение в день конфирмации! Одну за другой он переловил всех кур и уложил их неподвижными, замершими.

Восемь кур уже лежали перед курятником, а когда Станислаус начал вертеть петуха, из дому вышел папаша Густав. Сигара, которую он закурил в честь праздника, вывалилась у него изо рта.

— Ой, люди, парень взбесился!

Женщины выскочили во двор. Они уставились на мертвых кур. Теперь уже и петух лежал рядом с ними, с отвисшими крыльями, словно убитый.

— Давайте веревку, — кричал Густав, — помогите связать этого бешеного!

Лена побежала за веревкой. Станислаус усмехался. Густав боялся взглянуть на этого чертова выродка. Еще бросится на него прежде, чем найдут веревку.

Станислаус захлопал в ладоши и крикнул: «Кыш-ш!» Куры вскочили и, кудахча, разбежались по двору. А петух, оскорбленный в своей гордости, закукарекал так оглушительно, что разнеслось эхо далеко-далеко.

Тетка Шульте трижды сплюнула.

— Тьфу, тьфу, тьфу! Он одержим бесом. И каков же он должен быть в постели!

Узкие губы учительши посинели. Произошло нечто совершенно необычайное. Здесь действовали сверхчеловеческие силы!

Так они и стояли друг против друга — с одной стороны Станислаус, с другой — все общество, праздновавшее его конфирмацию. Папаша Густав испуганно жался к стене. Оказывается, парню ничего не стоит схватить тебя вот этак — и будешь лежать трупом.

— У него дурной глаз. Он будет деньги лопатой загребать, — закричала тетка Шульте.

Станислаус убежал в лес. Он вовсе не хотел иметь дурной глаз. Неужто и от него будут прятать всех детей? В Шлейфмюлле жила старуха, про которую говорили, что у нее дурной глаз. Когда она ковыляла по деревне, опираясь на палку и моргая, крестьяне прятали детей и скот. Говорили, что у старухи такой вредный глаз, что стоит ей только посмотреть на корову, и та начнет доиться не молоком, а кровью.

Станислаус плакал, всхлипывая так, что на его жилетке раскачивалась цепочка для часов. Может, он во время конфирмации что-нибудь не так сделал? Может быть, слишком жадно проглотил облатку и вино, которыми его причащал пастор?

Он сидел и все думал и думал, пока не стемнело. Душистый ночной воздух успокоил его печаль. Пестрая бабочка летала вокруг.

— Чего плачешь, молодой Бюднер?

— Говорят, что у меня дурной глаз.

— Да если б он был дурной, ты не видел бы меня.

12

Станислаус исцеляет старуху от боли в пояснице, собирается исцелить человека от миганья, но при этом сталкивается с жандармом и предсказывает ему потерю палаша.

Некоторое время папаша Густав все еще не доверял сыну и избегал его взглядов. Как-то он велел ему пойти в хлев.

— Посмотри-ка на вымя молодой козы.

Станислаус глядел на маленькое козье вымя. Он даже кормил эту козу своими руками. И если бы только у него и впрямь был дурной глаз, то коза была бы вмиг попорчена. Мамаша Лена пришла в слезах и стала доить ее. Молоко оказалось отличным, чистым и жирным, ни следа крови. Вся семья облегченно вздохнула.

Отец велел Станислаусу показать, как это он заставляет кур замирать. Папаша Густав и сам попробовал. Смотри-ка, и у него куры застывают, пока он их не вспугнет.

— Вот оно как, оказывается, я даже и сам не знал о себе всего, что умею, а? — сказал он. — В конце концов, ты это унаследовал от меня.

Женщины, которые были в день конфирмации в гостях у Бюднеров, уж постарались, чтобы о курином чуде Станислауса узнала вся деревня. Чудо обсуждали со страхом и удивлением. Люди добрые считали, что мальчик — божий избранник; злые же уверяли, что он порождение дьявола.

Учитель Клюглер заглянул в свои книги.

— В данном случае мы имеем дело в известной мере с гипнотизированием животных. А гипнотизирование животных осуществляется, как бы это сказать, с помощью механических средств, и вообще механические средства…

Но никто не слушал того, что бормотал Клюглер. Учитель он, конечно, образованный, но неверующий. И поэтому он не боится ничьего дурного глаза, кроме глаза своей жены.

Из деревни пришла старуха. Она ковыляла, опираясь на палку. Станислаус перекапывал огород, а папаша Густав сажал морковь. Старуха подошла и грузно села прямо на вскопанную грядку.

— Слушай, парень, потри мне поясницу, ты ведь чудодей!

Станислаус изумился. Он решил, что старуха сумасшедшая. Расселась на грядке, как ворона.

— Разотри мне поясницу. Когда-то мне это делал один мудрый человек.

Папаша Густав подошел к ним. Его глаза лукаво заблестели.

— Густав, Густав, — хныкала старуха. — Пусть он поучится. Почему бы нет? Раз на нем божья благодать, так пусть действует.

Густав показал Станислаусу, как нужно растирать спину старухе. Мальчик упирался, но повторял его движения. Едва он прикоснулся к старухе, как та стала потягиваться. Ох, как затрещал, захрустел у нее позвоночник! Потом она принялась поднимать и опускать руки и так зевать, что на глазах у нее выступили слезы.

— Молись, парень, молись хоть как-нибудь!

Станислаус начал читать молитву:

Благослови нам день грядущий
И день минувший, боже.
Благослови нам хлеб насущный
И труд и отдых тоже.

— Тише, тише, молиться нужно тихо, — сказала старуха. — Тот мудрец из Клатвица только едва шептал. И ты должен сам сочинять молитвы от разных болезней.

Об этом Станислауса не нужно было долго просить. Он забормотал себе под нос:

Уходи боль из спины, из крестца
Во имя святого духа и сына и отца.
Покидай, хворь, спину,
А то лопатой как двину,
Аминь, аминь,
Боль навсегда сгинь,
Всем костям благодать
Дай, божья мать.

Густав кивал и, водя руками в воздухе, показывал сыну, как нужно растирать. Старушка и впрямь начала плакать, подвывать и, дрожа всем телом, приговаривать:

— Ой, как хорошо, как легко мне. Точно пудовую тяжесть с меня сняли. — Она поднялась и, казалось, стала выше ростом. — Радуйся, Густав. Твою семью воистину господь благословил.

Тут уж и Густав заплакал. Старуха воткнула палку в землю, полезла в карман юбки и вытащила деньги. Сунула Станислаусу в руку мятую, испачканную землей бумажку и ушла, не оглядываясь. Станислаус ждал, что вот сейчас ударит гром божий и молния вышибет у него деньги. Но не было ни грома, ни молнии. Солнце сияло в безоблачной синеве. Густав утер слезы шапкой.

— Значит, теперь у нас есть немного денег, и все это — благодаря твоей божественной силе. Матери нужны зимние башмаки. А может, останется еще и на отруби для коз. — Схватив деньги, он заспешил в дом, к Лене.

Станислаус как стоял, так и упал на вскопанную землю. Он был сражен не громом и не молнией, а радостью. Значит, нет у него дурного глаза. Белые капустницы порхали над крапивой на меже. Они присаживались на светло-голубые цветки… покачивали крылышками, а потом взмывали ввысь, словно их подбрасывала радость весеннего утра. Они поднимались все выше над цветущими грушами и исчезали, словно растворялись в синеве.

— Передайте привет вашей королеве, заоблачные летуны!

Папаша Густав вернулся в огород.

— Что, брат, ноги подкашиваются? Да, недаром говорят, что чудеса требуют много сил и здоровья.

Густав отряхнул землю со спины Станислауса.

— А может, у тебя, чего доброго, судороги?

— У меня в сердце дрожь.

Густав поглядел на него, но ничего не понял.

С того дня уже не было удержу. Станислауса возвели в сан чудодея. Он исцелил деревенского коновала от угрей. Лысой женщине он вернул волосы, которые выпали у нее после тифа. Станислаус массировал ее голый череп и приговаривал:

Богу молимся во всякое время,
Верни ты волосы на это темя,
Господи, дай волосы сюда,
Ведь без них совсем беда.

Густав был счастлив. Теперь им всем хватит на хлеб. Безработица уже не казалась такой страшной. Лена мирилась со всем, что он говорил и делал. Ведь в кошельке у них опять бренчало. Пусть не очень громко, не много, но все же что-то бренчало.

И мамаша Лена снова принялась за чтение. Разумеется, не мирских книжек — упаси боже! Она подружилась с набожными людьми, которые бродили в их местах. Они называли себя «святыми последних дней».[5] Чудеса, которые творил Станислаус, позволили его матери надеяться, что в день страшного суда господь все же не выбросит ее семейство на небесную свалку.

У Густава были иные заботы. Необходимо кресло. Настоящее кресло, как у врача. Нужны мази и настойки, нужен чай всех сортов: от чайной воды не бывает беды. Тайком взял он деньги и помчался в город. У старьевщика он обнаружил латаное кожаное кресло. Цена — пятьдесят марок.

— И я еще в убытке останусь, — уверял старьевщик.

Но приемная чудодея без кресла просто немыслима. Густав решился. И начал торговаться.

— Десять марок и ни гроша больше.

Старьевщик извивался.

— Сорок — мое последнее слово.

Густав поглядел на него с состраданием.

— Избави вас бог от болезней, но в случае чего вам обеспечено бесплатное лечение. Это кресло для чудодея.

Продавец заинтересовался.

— А ваш чудодей чесотку тоже лечит?

Густав ответил, не задумываясь:

— Ему достаточно к тебе прикоснуться — и чесотки как не бывало.

Старьевщик уступил кресло за двадцать марок.

Большая комната в доме Бюднеров превратилась в приемную чудодея. На подоконнике в лучах солнца сверкали банки с зеленой и желтой мазью. Густав вычистил кресло. Отлично вычистил. До блеска, как обучали в казарме. Он сколотил шкафчик для лекарств, которые сам же наварил из древесной коры. На дверцах шкафчика нарисовал красным плотничьим мелком череп со скрещенными костями. Рисунок походил на маскарадную маску. Но Густав на этом не успокоился. Он раздобыл старую проволоку, наждаком начистил ее до блеска и стал выкручивать из нее таинственные инструменты.

— Зачем это? — спросил Станислаус. Все, что делал теперь папаша Густав, представлялось ему загадочным.

— Нужно, чтобы в шкафчике что-нибудь сверкало. Тебе еще надо учиться, как по-настоящему чудодействовать.

Густав не знал отдыха. На четвереньках ползал по лугам с корзиной, собирал цветы, потом сушил их. Из высушенных варил чай. Он перелистал старый медицинский справочник, поглядел там, из чего делают мочегонные настои, что помогает от почечной колики. Потом сколотил особый шкафчик с отделениями для разных трав.

Первым пациентом, который вошел в приемную Бюднеров, был ночной сторож. Густав позвал Станислауса из сада и шепнул ему по дороге:

— Сторож сидит в кресле и удивляется. Я его малость порасспросил. Жалуется, что днем плохо спит. Ты ему так и скажи, как войдешь. Только руки сперва помой. И кричи, и скандаль. Кричи, что тебе не дают покоя, требуют чудес. Скажи, что у тебя от этого все нервы измотаны.

Станислаус в сенях сбросил деревянные башмаки.

— Не стану говорить насчет нервов.

Густав тревожно засуетился.

— Ладно, скажи тогда «артерии». Нужно, чтобы все понимали, что тебя упрашивают, заставляют творить чудеса. А ты из жалости соглашаешься, и тогда жандарм ничего тебе сказать не сможет. А денег не смей брать. Если кто тебе даст, ты плюнь на деньги и брось со злостью на пол. Ты стараешься не ради денег. Ты целитель человечества.

Станислаус, упрямо насупившись, вошел в комнату. Ночной сторож дремал в кресле. Густав подкрался к нему. Трубка вывалилась у спящего изо рта и лежала на коленях.

— Ну, как спится, друг?

Сторож встрепенулся.

— Я немного задремал. Это кресло мягче моей постели. — Старик похлопал тяжелыми ручищами по кожаным подлокотникам.

— Вот видишь, стоило парню к тебе прикоснуться, и ты сразу же заснул.

— Нет, — сказал Станислаус.

Сторож уставился на мальчика.

— Откуда же ты знаешь, парень, что мне как раз и не хватает сна?

Ответил Густав:

— Так он же сквозь семь стен почует, что у тебя болит. — И Густав торопливо полез в ящик с травами. Нашел валерьяновый корень. — Вот, бери, с сегодняшнего дня каждое утро, как сменишься, заваривай это и пей. По-ученому он называется «соннолюлюбайбайный чай». Будешь похрапывать, как сурок.

— Я уже и сейчас готов заснуть вот так, не сходя с места.

— Еще чего недоставало! Очищай кресло. Там уже немало народу ждет со своими хворями.

Старик поднялся кряхтя. Он покопался в жилетном кармане, вытащил бумажку в сто марок с красным штампом. Эти купюры уже изъяли из оборота. Старик ощупал ее и расправил, прежде чем протянуть Станислаусу. Но тут вмешался Густав.

— Ты что это, миленький? За доброе дело платить деньгами? Так ведь от этого самого господа бога на небе боль скрутит. — Густав плюнул на бумажку, бросил ее на пол и отшвырнул ногой прямо под шкаф.

Старик от испуга даже поклонился.

— Я не хотел вас обидеть, добрые люди.

Но папашу Густава этим нельзя было смягчить. Он угрожающе наступал на старика:

— И гляди, никому ни слова об исцелении!

Тот клятвенно воздел руки.

— Все тайны я унесу с собой в могилу, Густав.

— Так и следует. Нам и без того дохну́ть не дают, столько народу прет сюда. Ну разве можно исцелить всех, кто вздумает притащиться?

Таким образом реклама была обеспечена. Старый ночной сторож берег секреты лишь до первого перекрестка.

Когда он ушел, Густав достал из-под шкафа бумажку в сто марок. Глядя на нее, он покривился.

— Стоит теперь не дороже дохлой мухи, но говорят, что сотенные с красным штампом еще будут обменивать.

На следующее утро чудодея разбудили в шесть утра: Густав нетерпеливо тряс Станислауса.

— Хочешь творить чудеса — не дрыхни!

В дверях стоял Ринка, батрак из имения. Он подмигнул Густаву.

— Ну чего мигаешь? Говори, что тебе нужно.

Ринка служил в солдатах в одной роте с Густавом.

— Ты уж не командуй, братец Густав. — Он отстранил Густава и снова подмигнул. Но уже в передней стал жаловаться на свои беды.

— Вот гляди, Густав, эта хворь пристала ко мне с пасхи. Я тогда подвыпил. Для чего же еще жить на свете, если не можешь позволить себе удовольствия? Так вот, выпил я довольно основательно. И когда пил, был еще совершенно здоров. Лег спать, а как проснулся — у меня это морганье. Ну, думаю, пройдет. В детстве у меня были и оспа и парша, и все прошло само по себе. Неужто не избавлюсь от такой чепухи, как морганье? Прошла неделя, а оно все так же. Стал завязывать глаз. Прикладывал горячие отруби. А глаз все моргает да моргает. Тогда я снял повязку. Думаю, может, свежий воздух скорее вылечит. Но и воздух не помог. Бог свидетель, все бы еще ничего, но вот у нас в имении пропало пять центнеров ржи. Инспектор Вайсбир вызвал всех нас на допрос. Стою я перед ними. Управляющий и инспектор оба таращатся на меня. Инспектор спрашивает: «Ну, ты, бездельник, знаешь, куда рожь девалась?» Я говорю: «Нет». А мой глаз делает свое. Он подмигивает управляющему. Тот встает да как влепит мне оплеуху. А я дал сдачи. Инспектор разнял нас. И вот теперь считается, что я подмигивал на управляющего, вроде он виноват. Видишь, каково мне. Никто меня не поймет. И я никого не понимаю. Как жить теперь? Пусть твой парень, хочет не хочет, снимет с меня это морганье.

Густав застегнул куртку.

— Все бегут к нам, и все хотят, чтобы с них что-нибудь сняли. У моего парня силенок-то не центнер, а поменьше. У него уже все артерии дрожат.

Но Ринка не отставал. Он спросил сладким голосом:

— Что же, оно спит еще, ваше святое дитя?

Тогда Густав заговорил с очень ученым и мудрым видом:

— Морганье вот так, ни с того ни с сего не начнется. Тут действует дьявол, который сидит в водке. И от этого особенно трудно лечить. Вот сейчас, например, мне нужно покормить кур, а у меня ни зернышка овса в мешке.

Ринка пообещал Густаву мешок овса в конце месяца, когда получит свою долю положенной батракам оплаты продуктами. Густав усадил его в кожаное кресло и вытащил из шкафчика, украшенного нарисованным черепом, одну из хитро изогнутых, до блеска начищенных проволок. Это проволочное сооружение он положил на подоконник напротив Ринка.

— Юный чудодей должен сначала подкрепиться, а пока он придет, ты обега́й глазами эту проволоку. Так, чтоб твой взгляд прошел по всем изгибам и провернулся через все узлы. Но только не прикасайся к этому инструменту, не то пропадешь. А у меня нет лишних денег, чтобы тебя хоронить.

Ринка остался один. Он смотрел на проволоку. Глаза его следовали за каждым витком и метались, как пойманные мыши в путанице узлов. У этого куска проволоки не было ни конца, ни начала.

Станислаус на кухне ел хлеб с творогом. Пробило семь часов. Опять раздался стук в дверь. Густав засуетился — неужто новый пациент? Он накинул черный пиджак от своего свадебного костюма и нетерпеливо ждал, когда сын наестся.

— Эх, вот если б еще ты разок-другой пожевал в трактире стекло при народе, у нас отбою бы не было от посетителей. Больше людей было бы, чем в лавке.

Станислаус наблюдал за ласточками, строившими гнездо под крышей хлева. Густав выбежал в переднюю и столкнулся с жандармом.

— Где твой сын, Бюднер?

— А где ж ему быть, господин Хорнкнопф? Сидит на кухне. Ест хлеб с творогом.

— Позови-ка его сюда. — Жандарм произнес это не слишком властно. Видимо, он вспомнил об истории с ножом, которую помог раскрыть чудодей Станислаус. Именно за это жандарма произвели в обер-вахмистры. И теперь господин обер-вахмистр, не дожидаясь приглашения, вошел в комнату Бюднеров. Черт бы его побрал!

Станислауса нигде не было. Густав нашел его во дворе, он стоял у жандармского велосипеда.

А жандарм обнаружил Ринку, который сидел в кресле и обегал взглядом изогнутую проволоку.

«Ага!» Жандарм заметил на подоконнике банки с мазями. Но Ринка не поднимал глаз.

— Ты что здесь делаешь?

Ответа не было. Жандарм потянулся за проволокой, лежавшей на подоконнике. Ринка вскочил и вцепился в жандарма. Жандарм смотрел на дерзкого Ринку. А тот подмигнул ему. Жандарм догадался.

— Адская машина?

Ринка подмигнул. Жандарм не решался прикоснуться к таинственной проволоке голыми руками. Он схватился за палаш. Но палаша не оказалось. Где же он? Должно быть, остался на велосипеде. Там для него имелись специальные зажимы-держатели.

Густав втолкнул в комнату Станислауса. Лицо мальчика покрывали веснушки. Зато папаша Густав побледнел. Значит, жандарм все-таки обратил свой начальственный взор на приемную чудодея! Ринка подмигнул.

— Что вам угодно, господин жандарм? — спросил Станислаус.

— Эге, поглядите-ка на чудодея, все ему известно, а не знает, что мне угодно.

Молчание. Станислаус насупился.

— Я знаю.

— Знаешь? Так говори. Выкладывай!

— Ваша длинная сабля пропала, господин жандарм!

— Пропала? Ха-ха! Она торчит в зажимах на велосипеде. Так-то, мудрый чудодей.

— Нету там сабли, господин жандарм!

Жандарм вышел из дому. Его палаша не было в зажимах на велосипеде. Господин обер-вахмистр вернулся задумчивый.

— Значит, палаш остался дома. Я его вчера поставил в шкаф. — Он поглядел на Густава. — Вот так-то обстоит дело с ясновидением. Запрещено это, должен ты знать. Через несколько дней я опять загляну. Так чтобы здесь колдовства этого и следа больше не было. Понятно?

Густав кивнул. И от этого кивка рухнул целый мир, созданный им с таким трудом. Он снова стал безработным.

13

Предсказание Станислауса о пропаже палаша подтверждается. Граф велит изгнать Станислауса из Вальдвизена.

Графиня изобличила графа. Она застала его с воспитательницей в охотничьем домике. Графиня тотчас же уволила воспитательницу.

Барышня присылала из дальних краев слезливые письма. Но граф их не получал. У графини была куда более щедрая рука, чем у него. Этой белой ручке был подвластен и письмоносец. Впрочем, графа это не печалило. Право же, эту мадемуазель Аннету он водил в лес не за тем, чтобы увеличить число своих корреспондентов. Но графа весьма печалило то обстоятельство, что графиня влияла на сыновей и теперь оба великовозрастных гимназиста смотрели на своего папашу с молчаливой насмешкой.

— А папенька-то, оказывается, шалун! Ха-ха, ха-ха!

Граф потребовал от жены объяснений.

— Как далеко, милостивая государыня, вы еще намерены зайти в раздувании этого, я бы даже не сказал, проступка?

Графиня отвечала, поджимая губы так, что рот становился величиною с пуговицу:

— Верность — это нечто еще более чувствительное, чем мои бриллиантовые часики. Следовало бы вам это знать, сударь. — Она прикоснулась тонким белым указательным пальцем к крохотным изящным часикам на запястье.

— Если не ошибаюсь, я-то вам и подарил эти часики, — сказал граф, уставившись на портрет усатого предка своей супруги. — И насколько помнится, именно я позаботился о том, чтобы все наследство и состояние ваших предков было сохранено и, с позволения сказать, приведено в известный порядок. Посему я просил бы вас…

Глаза графини увлажнились.

— На вашем месте, ваше сиятельство, я постыдилась бы смешивать любовь и деловые вопросы.

На этом разговор закончился. Граф не стыдился своего маневра. Он снова стал полноценным членом семьи в своем замке. Его камердинер Иозеф, тощий призрак с острой бородкой, даже разведал, как именно удалось графине выследить своего неверного мужа.

— Так это был мальчишка?

— Мальчишка, ваше сиятельство, но всамделишный чудодей.

— И в моей деревне…

— Имеет широкую практику, кожаное кресло, библиотеку, лекарства со всего света.

Граф сопел, стоя в халате перед зеркалом. Чтобы придать своим словам большую решительность, он даже сорвал повязку, которая прижимала его усики.

— Выкурить! Немедленно!

Призрак изогнулся в поклоне. Он доверительно наклонился к уху графа.

— Мальчишке покровительствует милостивая госпожа. Осмелюсь доложить вашему сиятельству…

— Пусть милостивая госпожа покровительствует церковным делам — мирскими ведаю я.

— Прошу прощения, ваше сиятельство, что осмеливаюсь обратить ваше внимание на то, что этот случай некоторым образом промежуточный. Говорят, на этом мальчике, простите за смелость, почиет божья благодать.

Граф рассматривал в зеркале свои плотно приглаженные к губе усы.

— Божья благодать? Ну что ж, тогда пусть им займется жандарм. Все!

Густав разорил приемную чудодея. Он тяжело вздыхал при этом. Книжная полка, на которой стояли два медицинских справочника, затем подарок учителя Клюглера, книжка «Психология лиц, страдающих недержанием мочи» и семейная библия остались на месте. В конце-то концов, нельзя же запретить иметь в доме несколько книжек! Полочку для мазей Густав сделал в уборной, на случай обыска.

— Святых последних дней будут преследовать, сказано в писании, — говорила Лена, погруженная в сосредоточенное раздумье.

Станислаус копался в огороде, сеял, полол и все время упорно думал. Вот ведь Иисус тоже мог своим взглядом исцелять больных, увечных и грешников. А его арестовали и распяли на кресте. Неужто теперь и его, Станислауса Бюднера, арестуют и распнут? Он поглядел на цветущие маки, и его пробрало легкой дрожью. Бабочка-лимонница порхала вокруг маков, пылающих, как солнце на закате.

— Эй, скажи-ка своей королеве, что мне плохо живется.

Порыв ветра пробежал по траве и цветам, наклонил мак вместе с сидевшей на нем бабочкой.

— Я передам твое послание, юный Бюднер.

— Как ты думаешь, мой желтый вестник, Хорнкнопф собирается меня распять?

— Ни добром, ни злом не сковать взгляда. Если выколете мне глаза, я буду видеть руками.

Лимонница давно уже пролетела над ветками старой сливы в сторону клеверного поля тетки Шульте, а Станислаус все еще раздумывал над этими словами. Он произнес их про себя, поскреб землю и повторил их снова. Папаша Густав неслышно подошел к нему. Заметив отца, Станислаус начал напевать эти слова и жужжать им в тон: «Выколите мне глаза, ззумм, зузуммм, я буду, зумм-зумм, видеть руками, ззумм-ззумм». Никто не должен знать, что Станислаус, который уже принял первое причастие и закончил школу, разговаривает с бабочками.

Прошло несколько дней, и Станислаус позабыл о жандарме и о своем страхе быть распятым. Он затеял игру с растениями, так же как раньше играл с птицами. В саду все буйно росло и зацветало. Воображение мальчика было возбуждено. В каждое гнездо раннего картофеля он сажал по две горошины сладкого гороха. Ботва раннего картофеля стремительно росла, и горошины высовывали зеленые носы из темной земли, тянулись вверх и оглядывались по сторонам, как мотыльки, выползающие из коконов. Они вытягивали гибкие нитяные лапки, изгибали их и помахивали ими. Они все тянулись и тянулись вверх, и Станислаусу представлялось, что они становятся на носки. А вот они уже поворачиваются и так и этак и кружатся, и перед Станислаусом на грядке гороха разыгрывается великолепное зрелище — празднество нежно-зеленых гороховых плясуний. В глазах мальчика стебельки кружились сначала медленно и осторожно, потом все быстрее и быстрее, и вот уже все слилось в изящную и пылкую пляску. Он видел, как тоненькие зеленые ниточки-ручонки хватаются за водянисто-зеленые стебли картофельной ботвы, как, изгибаясь, подымаются весенние плясуньи и обвивают своих возлюбленных. Щедрая радость переполняла Станислауса. Он пел и бормотал, свистел и вскрикивал и никак не мог до конца излить свою радость.

Густав поглядел на стебли сахарного гороха, вьющиеся в картофельной ботве, — два урожая с одной грядки. Новое чудо в его доме! Он поскреб затылок.

— Какая жалость, что такое благословенное дитя должно закапывать свои чудеса в землю!

А жандарм разыскивал свой палаш. Дома его не оказалось. Куда только он задевался? Это… это может ему дорого обойтись, еще уволят, чего доброго. На третий день он стал подумывать, не посоветоваться ли со Станислаусом. Но это не годилось: граф мог узнать, что он прибегал к услугам того самого мальчишки, которого обязан был «выкурить». Правда, граф не являлся его начальником. Но жандармский капитан был частым гостем в замке, непременным участником графских охот. Стоит графу сказать словечко, и жандармский кивер свалится с головы Хорнкнопфа, как переспелая слива.

Господин обер-вахмистр провел две очень тревожные ночи. Но его жена некогда служила буфетчицей в трактирах. Она-то знала, в каких именно местах могут господа жандармы забыть порой свое казенное оружие. Жена Хорнкнопфа села на велосипед и отправилась в путь.

В первом трактире:

— Здравствуйте, я жена обер-вахмистра. Вероятно, вы меня знаете. Скажите, пожалуйста, мой муж не оставил у вас случайно свое оружие?

— Что вы, госпожа обер-вахмистерша, да случись такое, оружие давно было бы у вас, ведь мы считаем вашего супруга, господина жандарма, нашим другом!

Во втором трактире:

— Мы не стали бы даже руки пачкать, притрагиваясь к полицейской сабле.

В третьем трактире:

— Да, да, совершенно правильно, палаш. Он, видно, выпал и лежал там, где стоял велосипед господина вахмистра. Он тогда все не мог сесть на велосипед, потому что был… да, потому что было темно! Да, да, палаш тогда здесь валялся. Ребятишки поиграли им. Клинок, кажется, немного заржавел. Я тогда подобрал его и спрятал. Так что палаш в полном порядке, только слегка затупился. Ребята рубили крапиву в саду.

Хозяин вытащил из-под прилавка палаш. При этом он опрокинул бутылку «медвежьей наливки». Его неловкость была явно нарочитой. Бах-трах! Бутыль с «медвежьей наливкой» раскололась о край стойки.

— Ничего, кроме убытков, не принес этот проклятый па… тьфу черт!.. парадный обед садоводов на прошлой неделе. — Трактирщик нагнулся к стойке и стал схлебывать разлившуюся наливку. Супруга жандарма улыбнулась, хлопнула трактирщика по плечу и взглянула на него ласково, именно так, как некогда глядела на всех мужчин.

— Мой муж возместит вам убытки.

— Он, конечно, того… конечно, беспокоился насчет своего палаша, — проворчал трактирщик.

Жена обер-вахмистра кивнула. Она завернула палаш сначала в газеты, а затем в скатерть, которую захватила из дому. Сверток походил на хорошо упакованную копченую колбасу.

В тот день, когда жандарм вторично пришел к Бюднерам, чтобы покончить с неприятным делом о запрещенном чудодействе, он всем своим видом, казалось, выражал глубокое облегчение. Он ни словом не упомянул о злоключениях своего палаша. Осмотрев большую комнату Бюднеров, жандарм убедился, что приемной чудодея больше не существует.

— Вот это хорошо, Бюднер. — Жандарм подошел к книжной полке. — Пси-психо-психология, — разбирал он по складам. — Тут у тебя, Бюднер, психология? А это не запрещенная книга? Здесь ничего нет против правительства?

— Только против тех, у кого недержание мочи, господин жандарм, — печально отвечал Густав.

— Не думайте, Бюднер, что я только тем и занят, что стараюсь вам подстроить ловушку. Ведь я тоже человек. Мне куда приятнее быть снисходительным к вам, но есть предписания, есть обязанности.

— Понимаем, господин жандарм.

— По правде говоря, за шарлатанство полагается каторжная тюрьма.

— Мы не шарлатаны, господин жандарм. Все, кого мы лечили, выздоровели.

— Так ли?

— Клянусь честью, господин жандарм.

Жандарм разглядывал Станислауса, потом прижмурил один глаз.

— Да ну-у? — Он похлопал по своему палашу и ухмыльнулся. — Вот он где!

Станислаус испугался, когда увидел, что обер-вахмистр взялся за саблю. Неужели его все-таки заберут и распнут на кресте?

— Ни добром, ни злом вам не сковать мой взгляд, — пробормотал он. — Выколите мне глаза, и я буду видеть руками.

Жандарм посмотрел на Густава. Это еще что значит? Густав побледнел и заслонил собой Станислауса.

— Парень весь дрожит и совсем не в себе, господин Хорнкнопф!

— Ладно, ладно, разве ж я людоед! — Жандарм сел без приглашения. — У меня есть для паренька дело, Бюднер. — Господин обер-вахмистр закинул ногу на ногу и уселся поудобнее. Палаш он положил на колени, бережно, как драгоценность.

Договорились отдать Станислауса в ученье. У жандарма есть в городе знакомый, даже почти родственник, пекарь. Станислаусу уже чудился запах свежих пирожков.

Жандарм снял кивер и отряхнул с него дорожную пыль.

— Мне лично, конечно, известно, что существуют, так сказать, тайные силы. Их нельзя предусмотреть законом и преследовать так же, как, например, преступления против нравственности. Так думаю я. Но начальство думает иначе, а хуже всех, уж поверьте мне, ученые.

Густав поглядел очень многозначительно.

— Никогда не знаешь, что может произойти. Ведь чудеса не боятся начальства.

Жандарм ощупал палаш. Казалось, что он его поглаживает. Станислаус мысленно уже ел пирожки. Ватрушки и пирожки со сливами — на них он будет особенно налегать. Жандарм встал и подошел к нему. Высокие сапоги поскрипывали. Сине-багровою рукой он провел по взлохмаченным вихрам пожирателя пирожков.

— Я тебе желаю добра, парень. И пусть не будет ни искорки враждебности ко мне в твоей, так сказать, э-э… душе.

Станислаус вздрогнул. Прикосновение жандармской руки было противно и страшновато. Но жандарм воспринял эту дрожь отвращения как согласие.

14

Станислаус овладевает ремеслом пекаря и «центральным взглядом». С помощью колдовства он напускает тараканов на спину девице.

Когда Станислаус собирал у себя в саду вишни или сливы, он съедал при этом столько, сколько мог, сколько хотелось. Никто не мешал ему. Ведь вол, когда тянет жнейку, срывает колоски и жует зерно. Неужто ученик пекаря глупее вола? Время от времени Станислаус брал с горячего противня свежий румяный рогалик. Ведь надо же было вознаградить себя за боль от ожогов, которые оставляли на его бледных руках раскаленные железные противни, хоть он и брался за них через тряпку.

Бритый череп хозяина лоснился от пота. Кряхтя, ругаясь и сопя, этот иссохший творец пирожков выхватывал горячие противни из разверстой пасти печки.

— Ух, ух, проклятая печь! А ты живей поворачивайся, деревенский щенок, не то весь товар подгорит!

Станислаус отшвыривал свои обсыпанные мукой шлепанцы, чтобы легче и быстрее прыгать. Его грязный фартук развевался, словно цеховое знамя пекарей. А за нагрудником лежал свежий рогалик. Станислаус откусил торопливо, пока хозяин, нагнувшись, шуровал кочергою в печи. Капли пота на плешивом затылке сверкали, как маленькие глазенки.

— Что это ты там жуешь и чавкаешь? Не вздумай стянуть с листа настоящий товар!

Станислаус от испуга выплюнул недожеванный кусок в маленькую печурку и больше уже не решался прикоснуться к рогалику. Вечером из-под нагрудника выпали мелкие крошки.

Другой ученик, Фриц, видел, как падали крошки.

— Эй, ты, у тебя из-под фартука что-то вывалилось. Может, это твое сердце? Оно, видать, совсем раскрошилось!

Итак, стало ясно, что на пирожки с творогом и сливами рассчитывать не приходится. На каждом противне должно быть столько-то тех и столько-то других. И те и другие легко пересчитать. И они действительно были сосчитаны, черт бы их побрал! Фриц Латте некоторое время потешался, наблюдая, как его коллега тоскливо и жадно глядит на пирожки.

— Послушай, я могу тебя научить, как добраться до пирожков. За это ты мне начистишь воскресные ботинки, да так, чтоб сверкали!

Почему бы Станислаусу и не почистить воскресные ботинки Фрицу Латте? Воскресная скука выгрызала у него последние остатки теста из-под заусениц. В темном дворе пекарни не было ни лисьей норы, ни лесной речушки, в которой можно было бы ловить раков. Крохотный огород хозяина с трудом втиснулся в мощеный двор. Еле хватало места на семь пучков салата, восемь кочанов цветной капусты и пять кустиков настурций. Станислаус в тоске даже плюнул.

— Ты зачем плюешь в мой огородик, деревенщина? — Хозяйка визгливо орала. Ноздри ее угреватого носа раздувались. — Лучше полей его, а потом убирайся в свою конуру, ничтожество!

Фриц лежал на койке и спал «про запас» до вечера. Он уже заканчивал третий год ученичества, ему разрешалось каждый вечер уходить, и он постоянно рассказывал о толпах девчонок, которых он якобы соблазнил.

— А потом была Ани. Ну, эту я бросил еще наполовину девицей.

— А почему ты ее бросил? — допытывался Станислаус.

— Мы с ней катались на карусели. И я увидел, как она смеется. Меня сразу же напугали ее зубы. У нее были настоящие клыки. Такая тебе искусает губы в кровь, когда станешь целоваться.

— Со сколькими девчонками ты целовался, Фриц?

— Ты что ж думаешь, я записываю такую чепуху? Думаю, штук восемьдесят, пожалуй. А эту Ани я могу тебе уступить, если ты мне побреешь затылок.

Но Станислаусу не нужны девчонки. Его больше привлекали пирожки с творогом и сливами. И Фриц в награду за чистку ботинок показал ему, как быстро провести кочергой по противню с горячими ватрушками в то мгновение, когда хозяин отходит от печи, чтобы закурить свою первую сигару.

— Р-раз — и получается брак. — Фриц ткнул кочергой в горячий творог и сразу же выскочил из пекарни.

— Вот, а теперь жри ватрушки с бракованным творогом, пока у тебя пузо не вздуется, как барабан. Сможешь прямо на нем блох давить.

Пирожков теперь всегда хватало. Станислаус наслаждался и роскошествовал. Но прошло несколько недель, и он убедился в несовершенстве рая. Учитель Гербер на уроках закона божия говорил, что люди, которые безупречно ведут себя на земле, будут на том свете ежедневно кушать самые лучшие пирожки. Дай бог, чтоб на небе кормили не только ватрушками!

Не прошло и полугода, как Станислаус знал уже и умел делать все, что полагается знать и уметь подмастерью пекаря. Но какой толк? Им по-прежнему всячески помыкали и хозяин, и хозяйка, и Фриц Латте, а если он не сопротивлялся, то и служанка Софи. Софи была кругла, очень кругла и жирна. Бракованные пирожки, которые сдавались на кухню для прислуги, шли ей впрок. Сзади она была совсем похожа на хозяйку, разве что у Софи иногда тоскливо выглядывала из-под подола нижняя юбка.

— Не выставляй ты свой флаг напоказ покупателям, когда стоишь в булочной, — говорил хозяин и хлопал ее плоским противнем по округлым выпуклостям юбки.

Работники ужинали на кухне. Хозяева ели в столовой. Фриц погрозил в сторону хозяйских комнат.

— Он там пьет пиво, она жрет лососину, а нашему брату ничего такого не положено.

В кухне подавали дешевую ливерную колбасу и ячменный кофе. Фриц воротил нос. Станислаус уплетал за обе щеки. Он не пренебрегал никакой едой. Стоило ему только вспомнить о доме и о тоненьких ломтиках хлеба, намазанных маргарином, и все, чем потчевали здесь, казалось ему трапезой в преддверии рая.

Фриц ел не все из того, что подавалось на стол учеников. Еще бы, ведь он был уже мужчиной — на третьем году обучения! Он получал чаевые от клиенток за то, что ловко снимал с листов те домашние пироги, которые они выпекали в большой печи булочника. При этом с дерзкого языка Фрица текли самые вежливые речи.

— Позвольте, я донесу пирог до вашей тележки, госпожа Паттина.

— Вы так любезны, господин Фриц!

— А как здоровье фрейлейн? Надеюсь, ваша дочь уже оправилась от бледной немочи?

— Благодарю, господин Фриц, ей, слава богу, лучше. — И госпожа Паттина совала Фрицу в карман тридцать пфеннигов.

Станислаус тоже снимал с листов пироги клиенток. Но он делал это молча, только глаза его дружелюбно светились. Ему не давали чаевых. Клиентки привыкли к Фрицу и к его нагловатой вежливости. Они не ценили скромного Станислауса.

— Он так смотрит, так смотрит, точно насквозь, совсем насквозь вас видит. Невольно думаешь, а чистое ли на тебе белье, — говорила госпожа Паттина.

— Он же из деревни.

— Настоящий зевака.

У Фрица Латте были и другие источники доходов. Он носил хлеб мясникам и при этом выменивал у тамошних учеников бракованные пирожки на бракованную колбасу. В корзинке у его постели всегда был небольшой запас пахучих сосисок.

И Станислаусу приходилось носить хлеб мясникам. Он добросовестно сдавал все, что полагалось, но получал за это только «спасибо».

— Ты еще, как говорится, зеленый, — дразнил его Фриц. — Давай условимся: ты будешь каждую субботу так чистить мой костюм, чтобы дамы не могли уже за десять метров догадаться, что я пекарь, а я зато научу тебя, как добывать колбасу.

Станислаус, жуя, отрицательно покачал головой. Он вовсе не собирался наниматься в слуги к Фрицу, уж лучше есть дешевую ливерную колбасу.

Фриц щелкнул себя по лбу.

— Ты, видать, настоящий верблюд!

— Да, но не верховой… — сказал Станислаус. — Только что наездник шлепнулся.

Лишь на улице Латте сообразил, что это о нем Станислаус сказал: «наездник шлепнулся».

— Этот франт Фриц еще добегается со своими девчонками до того, что сделает какой-нибудь ребенка, — сказала Софи и намазала ливер, оставленный Фрицем, на пирожок Станислауса. — Вот из тебя, парень, еще будет толк. На, закусывай.

В пекарне стрекотали сверчки. Софи убирала посуду. Станислаус очень устал. Он опустил голову на стол.

— Поют сверчки, соловьи запечные — значит, к дождю. — Софи пила ячменный кофе прямо из кофейника.

Станислаус вскинул голову:

— Что? Где?

— Дождь, дождь, говорю! Запечные соловьи все поют и поют.

— Так они же каждый вечер поют. А ведь не каждое утро дождь идет.

— Но сегодня у меня спина зудит и чешется. Это значит — дождь будет. — Софи терлась спиной о дверной косяк. — Ну словно у меня тараканы под сорочкой! Ты бы посмотрел, пощупал, что там у меня.

Станислаус испугался, представив себе, каково ощупывать жирную спину Софи.

— Тараканы под сорочкой? Нет, Софи, такое не бывает.

— Но вот же все чешется и чешется.

— Это кровь такая, Софи. От этого мой отец жевал чай для очищения крови, когда мы еще с ним занимались чудодейством.

— Чай? Какой чай? Как это можно чаем расчесывать спину?

Софи продолжала яростно тереться о косяк.

— Этот чай очистит тебя, Софи. Спокойной ночи!

Станислаус лежал в холодной каморке учеников. И словно кто-то скреб его сердце маленьким напильником; его томила тоска по дому, по лугам, по бабочкам над полевыми кашками. Когда отец привез его в это мучное гнездо, было заключено соглашение, что Станислаус на целый год останется в городе и не посмеет показываться в Визендорфе. Хозяин ссылался на свой опыт. Необходимо, чтобы обыкновенный человек, в жилах которого еще не было крови пекаря, привык к муке, тесту и жаре, чтобы мучная пыль проникла в его кровь.

Однажды в воскресенье Станислаус забрался на чердак, где хранились мешки с мукой. Он искал мышиные норы. От скуки ему захотелось приручить мышь. Так, чтобы она садилась на задние лапки и ела у него из рук. Может быть, удастся ее даже обучить по команде пищать — «фи-и». Он ее спрашивал бы: «А скажи-ка, что у Фрица Латте в голове?» — «Фи-и!»

Станислаус действительно нашел мышиное гнездо, но мышата были еще совсем крохотные. Он продолжал поиски и нашел под балкой пыльный колпак пекаря и несколько свернутых фартуков. Кто знает, какой подмастерье запрятал здесь свои пожитки. Может, хозяин выгнал его, а вещи так и остались на чердаке. Под фартуками лежало несколько книжечек. На обложках были ярко размалеванные картинки. Одна из них изображала мужчину и девушку. На девушке было платье с большим вырезом, из него торчали кирпично-красные груди. А мужчина в черном костюме нагибался к девушке. Под картинкой Станислаус прочел: «Когда набухают почки». Но он не видел никаких почек на картинке. И в книжке ничего не говорилось про садоводство.

Одну из книжек Станислаус разглядывал особенно долго. На обложке был изображен человек в белом халате. На голове у него красовался индийский тюрбан, а лицо было коричневое, как кофе. Из глаз этого человека вылетали огненные лучи. Они устремлялись в полуоткрытые глаза молодой красивой девушки, очень сонной. Внизу было написано: «Искусство гипноза». Все воскресенье Станислаус просидел на мешке муки, читая эту книгу.

Иной день таскали муку. Ученики носили ее с чердака в творильни. Станислаус кряхтел под тяжелыми мешками.

— Привыкнешь. У пекаря ноги постепенно приспособляются. — Фриц Латте показал на свои кривые, изогнутые колесом ноги. — Вон, мои уже привыкли, я могу просунуть между ними мешок, не раздвигая пяток.

Но Станислаус все-таки стонал.

— Чем площе будут ступни, тем легче стоять, когда месишь и у печки возишься. — Хозяин указал пальцем, облепленным тестом, на свои ступни. Они распластались на полу пекарни, как два куска масла.

Мука становилась тестом, тесто — хлебом и пирогами. К вечеру и пекарня и булочная пустели. Новую муку нужно было превращать в тесто, новое тесто — в хлеб и пироги. Радость садовника, которую приносят ему цветы и кустарники, длится целый год, а порой и дольше, а той радости, которую доставляют пекарю его создания, хватает на один день, на несколько часов. Узорные коржики, румяные булочки и рогалики переходят с листов на прилавок, оттуда в корзинки и сумки хозяек, потом на столы, за которыми едят люди. Все это разжевывают в бесформенные комья и смывают глотками кофе в глубины желудков. Как скучна была Станислаусу эта жизнь! И как хорошо получилось, что в руки ему попалась книжка «Искусство гипноза».

Он полюбил ее, как друга. Она рассказывала ему о чудесных силах, которыми природа наделяет некоторых людей. Не могло быть сомнения, что ему присущи такие необычайные врожденные свойства… Разве он не разговаривал с бабочками? Разве эти пестрые и нежные существа не приносили ему вести, которых не слышал никто другой?

Станислаус садился на постели и таращился в карманное зеркальце. Он тренировался, добиваясь «центрального взгляда», которого требовали правила, написанные в книжке.

Нужно было смотреть, ни разу не моргнув. Глаза щипало, но Станислаус не позволял себе мигнуть. Он и не заметил, как заснул с зеркальцем в руках. Он как будто и во сне смотрелся в зеркало.

Фриц вернулся из кино и разбудил его.

— Можешь таращиться сколько влезет, усы у тебя все равно не вырастут. Сперва нужно стать мужчиной, таким, как наш брат.

— Какие еще усы? — плаксиво пробормотал Станислаус и зевнул. Карманное зеркальце и книжку о гипнозе он спрятал под подушку.

Дни проходили в серой мучной пыли и жаре. На городок опускался вялый летний вечер. Вонь от стоячей воды в сточных канавах вдоль тротуаров проникала в открытые окна. По булыжной мостовой, дребезжа, катилась запоздалая повозка. С ярмарочной площади долетали отрывки модных песенок, теплый ветер разносил их вдоль улиц, словно бумажки от конфет.

Хозяин с хозяйкой ушли пиво пить. Такое уж правило: «Он ест мои булки, я пью его пиво».

Фриц Латте, чемпион по качелям, спешил на ярмарочную площадь. Софи должна была подвить его рыжие волосы горячими щипцами.

— Когда вьются кудри, девчонки не замечают веснушек, — сказал он.

Станислаус и Софи поужинали. Тикал будильник. Софи подперла рукой голову и задумалась.

— Слышишь, как тикают часы?

— Слышу, Софи.

— При каждом тиканье в чрево вечности падает горошина. Вся твоя жизнь — это много-много горошин. Но однажды вот так же «тикнет», и покатится последняя горошина. И тогда уж тебя не будет, умрешь.

Станислауса не интересовали горошины.

— Скажи, теперь у тебя под рубашкой уже не ползают тараканы? — Он уставился на Софи «центральным взглядом». Широко открыв глаза, он смотрел ей в переносицу. Там сходились ее брови, похожие на две полоски войлока. Софи вздрогнула.

— Вот, стоило тебе сказать, и опять начинается.

Она вскочила, подошла к двери и стала тереться спиной о косяк. Радостный испуг пронизал Станислауса. Вот оно — это все его сосредоточенная воля. Он загипнотизировал Софи, и ей мерещатся тараканы на спине.

— Ты не знаешь, почему тараканов называют тараканами? — спросила Софи. — Может, потому, что они таращатся и у них глаза по бокам?

— Я знаю, как избавить тебя от тараканов.

— Хорошо бы, если б ты и вправду знал, только не вздумай опять болтать про свой чай.

— Садись и смотри на меня, — приказал Станислаус.

Софи послушно села на табуретку.

— Смотри на меня, Софи.

Перезрелая девица доверчиво смотрела в глаза мальчика.

— Тараканы удирают, — сказал Станислаус глухим голосом.

Софи прислушивалась.

— И правда, они ползут вниз, вот уже под юбкой, теперь по ногам, в туфлях. Удирают! Правда! — радостно закричала Софи.

Станислаус подошел к ней и погладил ее по плечам. Из мальчишеского любопытства он провел руками по ее груди.

— Теперь будет все меньше и меньше тараканов. Все меньше. Они совсем пропали, а ты хочешь спать.

— И правда, спать хочу.

Станислаус провел рукою по лбу Софи, потом по глазам. Толстая девушка закрыла глаза. Веки у нее были в красных жилках и с короткими ресницами. Края век покраснели от слез одиночества.

— А теперь тебе так легко, Софи! Твои руки слабеют и опускаются. Ты теперь легкая, как пушинка, как тополиный пух, ты летишь, как летают ангелы в небе. А теперь ты сочетаешься браком с… — Станислаус вытащил из-под передника книжонку. Нужно было найти позабытое слово. Очень трудное слово. Он поспешно листал. Нельзя же было его пропустить. Гипноз требовал порядка.

— Ты сочетаешься с Нирваной…

Софи вздохнула и заулыбалась. Наконец-то она хоть с кем-то сочетается браком!

— Поправь цилиндр, Теодор, он у тебя совсем набок съехал, так я не пойду с тобой венчаться, — Софи говорила, сюсюкая, как маленькая.

Станислаус решительно возразил.

— Нирвана — это индийский господин. Он не носит никаких цилиндров. Он носит тюрбан, Софи.

— Да-да-да, — бормотала Софи. Ей было все равно, что у жениха на голове. Главное — был бы жених.

— Ты больше не в силах говорить, Софи.

Софи кивнула. У Станислауса горели щеки.

— Скамейка под тобою нагревается, Софи.

Софи сморщилась.

— Скамья все горячей и горячей. Она раскалилась.

Софи вскочила.

— А теперь говори, Софи, — приказал Станислаус.

— Ой-ой, — закричала Софи, — горячая церковная скамья обожгла меня!

— А теперь жжет все меньше, еще меньше, ты уже почти не чувствуешь ожога. Вот боль прошла, Софи.

Софи блаженно улыбнулась.

— Садись, Софи.

Хотя глаза у Софи были закрыты, она нашла табуретку.

Станислауса лихорадило от возбуждения. Значит, его сосредоточенная воля отлично действует! Софи спала. Ее руки бессильно свисали. Станислаус опять перелистал несколько страниц своей книжки.

— Расскажи о своей жизни, Софи. Но только чистую правду!

Софи вздохнула и начала рассказывать.

— Это чистая правда, что я так хотела выйти за него, за Теодора. У меня никого не было, кроме него, а у него были еще и другие. Он был господский кучер. Очень красивый кучер, с серебряными галунами. И фуражка с лакированным козырьком. Я была очень грешная. Я пустила его в свою каморку. И в свою постель.

У Станислауса перехватило дыхание.

— Это было так хорошо. Он был настоящий мужчина. Так сладко было. Наверное, вот так и бывает на небе… Там я его опять увижу… Он приходил ко мне по ночам еще много раз, с каждым разом было все слаще. А потом он уже не приходил.

Станислаус хотел знать больше.

— Что же там было такого сладкого?

Софи попыталась широко развести руки, но они не повиновались ей.

— А мы любили друг друга, любили и любили; и это было сладко.

— Почему же он перестал приходить?

— Он не приходил. Одну ночь не пришел. Потом на другую не пришел и на третью. Я вся горела. Точно раскаленная, лежала я одна в постели. Я прокралась через темный за́мок к нему в кучерскую. Каждую ночь пробиралась к его комнате. Потом потихоньку царапала ногтем по двери. Тогда он вышел и сказал: «Ты как похотливая сука». Он больше не приходил, потому что я была как сука. Бог наказал меня. Кому нужна такая девка? И еще… у меня должен был родиться ребенок. Настоящий ребенок, с розовым тельцем и пушистыми волосиками. Но наша барышня не держала таких горничных, которые рожают детей. И что же мне было делать? Куда деваться? Я стала еще хуже, чем сука: я дала убить своего ребенка прямо у себя в теле. Старуха Грабеляйт сказала: я, мол, помогу тебе, Софи. И я согласилась, чтобы она помогла. Она топтала меня, мое тело, так, будто грядку вытаптывала. Так и затоптала мой цветочек, моего ребеночка. Вот какая я была плохая! А старуха Грабеляйт была ведьма.

Станислаус плакал. Этого только недоставало. Бравый гипнотизер — и вдруг реветь!

— Молчи! — приказал он. — Все забыто, все стерто. — Он взмахнул рукой так, словно стирал с классной доски решенную задачу.

— Спой лучше песню, чтобы весело стало.

Софи пискливо откашлялась и запела ломким, дрожащим голосом:

Все вишни давно уж алеют
И яблок полно на ветвях,
Брожу я в тенистых аллеях,
Ищу мое дитя.

Не скрылся ли ты за листвою?
Не твой ли смех слышу, сынок?
Гляди, я дрожащей рукою
Несу для тебя пирожок.

Вот беда, Софи все не могла отвязаться от мыслей о своем ребенке.

— Спой веселую песню, Софи. Слышишь, веселую!

Софи прислушалась, потом пронзительно засмеялась и запела:

Индюк спросил индюшку:
«А где же наш малыш?» —
«Он там в кустах играет с ветром,
Смеется и шалит».
       Курлы-курлы-курлы.

Стал раздуваться красный зоб —
Все больше, толще… Вдруг
Фонтаном перья, пух летит,
Так лопнул наш индюк.
       Курлы-курлы-курлы.

Софи вскочила и начала отплясывать вокруг кухонного стола. Она напыжилась, приподняла юбки и старалась выступать изящными мелкими шажками. «Курлы-курлы-курлы».

Дверь отворилась. В кухню вошел хозяин. Его лицо побагровело, залитое пивным румянцем. Стоячий воротник промок от пота. Хозяйка оттеснила его в сторону. Она таращилась из-под воскресной шляпки, словно это был стальной шлем. Короткое платье открывало ее жирные колени, огромные, как у бегемота. Станислаус вспотел.

— Садись, Софи, немедленно садись!

Софи послушно плюхнулась на стул. Хозяйка заорала:

— Неужели у тебя ни капли совести не осталось, глупая девка?

Софи кивнула.

— Ты ради этого мальчишки уже задрала юбку?

Софи отрицательно покачала головой. Хозяин вцепился в посудный шкаф. Ему, видно, хотелось избавиться от тесных башмаков, но никак это не удавалось.

— Это… это у них т-т-тут орга… орга… органия. — Он отрыгнул и широко открыл глаза. — А дрожжи приготовлены? А опару ты замесил? Слышишь, деревенщина?

— Все сделано, хозяин! — Станислаус не был больше гипнотизером. Его «центральный взгляд» не достигал осоловелых глаз хозяина.

— Так чего ж вы еще тут расселись и жжете дорогой свет?

Софи, вся расслабленная, сидела на табуретке. Глаза у нее были закрыты, она чему-то улыбалась. Хозяйка трясла ее, но Софи спала. Ее усыпил Станислаус и, видимо, только он и мог ее разбудить. Но как же в присутствии хозяев достать заветную книжку? Не зная, что делать, он беспомощно сказал хозяйке:

— Софи очень устает. Она часто так засыпает сразу же после ужина.

Хозяйка попыталась вытащить стул из-под Софи. Софи сидела грузно и неподвижно. Спинка стула затрещала, но Софи не шевельнулась.

Станислаус помчался в пекарню. Он притащил два железных листа. Ударил листом о лист и прокричал:

— Софи, проснись, путь свободен!

И, гляди-ка, Софи потянулась. Протерла глаза, зевнула, широко развела руки.

— Ах, какой мне хороший сон приснился, — сказала она мечтательно.

— Пошли спать, парень. — Она подняла глаза и увидела хозяйку в коротком платье. — Что, разве пора вставать, хозяйка? Неужто я проспала?

— Бесстыжая дура!

Хозяйка сняла шляпу. Коротко, «под мальчика» остриженные волосы торчали во все стороны. А хозяин хохотал не унимаясь.

— Видала, как он — бах-бах-тра-ра-рам! — Он попытался ухватить Станислауса за ухо своими жирными пальцами. Но Станислаус вывернулся. — А ты не забыл посыпать мукой кислое тесто, а, колдун?

— Много муки насыпал, хозяин.

В эту ночь Станислаус не мог заснуть. Он весь горел. Он раскалялся в пламени своего воображения, как железный прут в кузнечном горне. Ему удалось загипнотизировать Софи!

Фриц в эту ночь вообще не вернулся. Может, он спал у своих девчонок? Может, для какой-нибудь из них он тоже был настоящим мужчиной, с которым так сладко? Только под утро, за полчаса до подъема, Станислаус заснул беспокойным, прерывистым сном.

15

Станислаус исцеляет пекарского ученика от страсти к курению и наколдовывает хозяйке похотливую страсть.

В мучной пыли проходили дни. Фриц Латте с каждым днем наглел все больше.

— Мне тут всего несколько месяцев осталось, уж я их проведу как следует. Уходить все равно придется. Старик не держит подмастерьев. Ученики-то дешевле обходятся. Зато напоследок я попляшу у него на голове. Чтобы ему памятку на плеши оставить. — Так Фриц говорил о хозяине. Хлопнув Станислауса по плечу, он добавил: — А ты, разумеется, будешь здесь гнить и ходить на задних лапках перед стариком!

— Я занимаюсь наукой, — многозначительно ответил Станислаус. Книжка о гипнозе похрустывала за нагрудником его фартука.

— Чему уж ты научишься! Пойдем лучше на ярмарку, в балаганы. Там есть на что посмотреть. А если старик начнет ругать тебя, я его отколочу.

— Вчера он пригрозил тебя выпороть, но ты его не поколотил.

— То было вчера. А сегодня я уже мужчина, — сказал Фриц и добавил шепотом: — Настоящий мужчина, сегодня я спал с бабой. — И громко прибавил: — Нас же двое: как бы старик ни ярился, мы с ним управимся.

Но Станислаус не хотел и слушать о драке в пекарне.

— Не понимаю, какая тебе радость от этих каруселей, Фриц? Вертишься, вертишься, а в конце концов оказываешься на том же месте; только голова кружится да в кошельке легче стало.

— Там есть еще такая будка, и в ней гипнозер…

— Гипнотизер? — поправил его Станислаус и насторожился.

— Да, вроде этого, такое аптекарское словечко. Он заставляет тебя уснуть прямо как ты есть, хоть на ходу, хоть стоя. И ты делаешь все, что он захочет. Меня он заставил подойти к нарисованному на сцене дереву и задрать ногу. Он, подлец, превратил меня в собаку. И говорят, что я лаял, а он разбудил меня, когда я собирался укусить его за ногу.

Станислаус не выдержал. Прорвалась мальчишеская хвастливость.

— И это называется искусство! Да я еще до завтрака из тебя трех собак сделаю, даже лошадь, и ты будешь жрать сено у всех на глазах.

Станислаусу пришлось доказать правильность своих слов. Его вынудили насмешки Фрица. Оказалось, что ничего не может быть легче, чем усыпить удивленного Фрица. Когда он, неподвижный и безжизненный, стоял у стены, Софи закрыла лицо передником и, крича, убежала. Станислаус приказал Фрицу закурить сигарету. Фриц задымил.

— Сигарета воняет.

Фриц сделал затяжку и скривился от отвращения.

— Сигарета воняет дерьмом.

Фриц высунул язык.

— Три дня подряд все сигареты будут вонять, только вонять.

Фриц отшвырнул сигарету.

Но Станислаусу хотелось еще что-нибудь проделать с Латте. Пусть маловер Фриц убедится, что он подвластен тайным силам Станислауса.

— Я, твой господин и повелитель, — сказал Станислаус замогильным голосом, — приказываю тебе, чтобы ты завтра вошел в пекарню, высунув язык насколько сможешь.

Фриц кивнул.

— А пока все забыто. Влезь на плиту и там проспись.

Фриц взобрался на плиту, сел на корточки рядом с кастрюлями, проснулся и стал смущенно озираться.

— Ты что же это, превратил меня в обезьяну?

— Нет, в кофейник.

Фриц, не попрощавшись, весь дрожа, поплелся в свою каморку.

А Станислаус остался один в тихой кухне. В голове у него шумело. То были, вероятно, магнетические силы, они, все еще не хотели успокоиться. Это он, Станислаус, Бюднеров сын, стал могучим источником электричества, способным излучать на других людей тысячи вольт, а то и побольше.

Следующий день начался с угрюмого утра. Настроение хозяина было таким же угрюмым.

— Это что еще за манеры — бегать с высунутым языком, как собака в жару?

Фриц подошел к стоящей в углу плевательнице и знаками подозвал Станислауса.

— Я все время чувствую вкус помоев, одних помоев. Ты меня заколдовал.

— Спрячь язык, — шепнул Станислаус, — прощаю тебе твое недоверие.

Чары были сняты. Фриц смотрел на Станислауса благодарными глазами.

— Ты мог бы стать самым знаменитым человеком в городе. Все девчонки ползали бы за тобою на брюхе.

Станислаус и не думал вовсе о девчонках, но слава о нем уже облетела мир. Это был тот мир, в котором очень значительную роль играл Фриц Латте. Он не знал удержу, хвастаясь чудодейственными силами своего друга.

— Теперь я сберегу себе кучу денег. Мой друг выгипнозировал из меня всякую охоту курить.

— Неужели он и это умеет?

— Вы бы поглядели, чего только он не умеет. Вот, например, хозяин захотел его смазать по уху. Мой друг как уставится на него, а из глаз молния так и стеганула; хозяин просто прилип к полу — и ни с места.

Парни заревели от восторга.

— Приведи его с собой. Чего же он прячется?

— Он не появляется на людях. Бережет свои силы и превращает их в молнии.

Парни не верили.

— Стал бы я сидеть в учениках, если б такое умел! — сказал один из них.

Фриц небрежно махнул рукой.

— Он же не обыкновенный человек. Он все ученые книжки читает, а ночью почти не спит. Однажды я проснулся, вижу — вокруг его кровати стоят этак шесть или восемь негров. Слышу — он что-то говорит неграм и они вроде как чокаются, а в руках у них ни рюмок, ни кружек, ничего…

Фриц не возражал, чтобы и он, человек, который общается со Станислаусом, внушал приятелям легкий ужас. Но не всех удавалось пронять.

— А ты здорово врешь для своего возраста.

Станислаус представления не имел об этих разговорах. Он продолжал свои опыты. Его захватило страстное увлечение. В книжке о гипнозе было очень точно сказано: «Да будет проклят тот, кто, развив в себе тайные силы, злоупотребит ими в корыстных целях. Нирвана поразит его. А душа его будет низвергнута в глубины Аида».

Станислаус не знал, что такое Нирвана и Аид; не знал он, что вздорный автор книжонки о гипнозе перемешал индийскую мудрость с греческой мифологией, чтобы казаться ученым. Для Станислауса все это было ново. И все напечатанное в книгах он считал непреложной истиной. Он впитывал жаргон невежественного полузнайки, как сладкий малиновый сок.

На кухню принесли дешевую кровяную колбасу. Для хозяйского ужина в кастрюле кипятились розовые сардельки. Фриц загляделся на хозяйское лакомство.

— Слышишь, как поют сардельки? Они заранее радуются, что попадут в хозяйское брюхо. — Он приподнял крышку горшка. — Ишь какие знатные, на ученика даже смотреть не хотят.

Софи закрыла горшок. Фриц шептался со Станислаусом. Пусть Станислаус заставит хозяйку раздать вареные сардельки им здесь, на кухне. Фриц залез в горшок, выхватил одну сардельку и стал вертеть ею перед веснушчатым носом Станислауса.

— Вот-вот-вот! Ты только понюхай, неужели у тебя не хватит силенок на такую безделицу?

Станислаус глотал набегавшую слюну. Скрипнула дверь. Хозяйка, шлепая комнатными туфлями, вошла в кухню. Станислаус встретил ее «центральным взглядом». Им владели голод и тщеславие. «Здесь нужно раздать сардельки, здесь!» — Станислаус мысленно произносил эти слова, все время повторяя их: «Здесь нужно раздать сардельки, здесь!»

Хозяйка заглянула в кастрюлю с сардельками. Станислаус уставился оцепеневшим взглядом ей в затылок. Казалось, толстуха колеблется. Она покосилась на жалкую кровяную колбасу, предназначенную для рабочих. Станислаус перехватил взгляд хозяйки. «Раздавай здесь сардельки, раздавай здесь!»

Хозяйка ткнула вилкой в кастрюлю, поддела одну колбаску и положила ее на тарелку Софи.

«Здесь раздавай сардельки, раздавай здесь!» Станислаус топал ногами под столом и от напряжения даже вспотел. Хозяйка на мгновение задумалась, потом выловила сардельку для Фрица. Станислаус не переставал сверлить хозяйку взглядами. Неужели он сам, повелитель тайных сил, ляжет спать, не отведав вареной сардельки? Хозяйка разрезала очередную сардельку пополам, Станислаусу досталась половника. Хозяйка положила ее на тарелку, потом взяла вилку в левую руку, а правой отвесила Станислаусу пощечину. Звонкий, словно хлопушка, шлепок прозвучал на всю кухню.

— Вот тебе, бесстыжий болван! — хозяйка провела рукой по своим растрепанным волосам. — Я тебе покажу, как таращиться на хозяйскую жену, словно на уличную…

Она погладила себя по груди и ушла в комнаты, унося кастрюлю с оставшимися сардельками. Наступило молчание. Из трещин в печи сочилось журчание сверчков. Фриц побледнел. Щека Станислауса пылала. Это его поразил Нирвана. Он действовал своекорыстно. Фриц тер ладони, зажатые между коленями. В левом ухе Станислауса жужжало, как жужжат телеграфные провода в ветреный день.

— Ладно, — утешал Фриц, — сардельки-то все-таки нам достались. — Он с хрустом укусил свою добычу. Станислаус крепился, боясь заплакать.

— Она еще пожалеет об этом в тот день, когда заболеет и сляжет.

Фриц Латте незаметно толкнул стол. Сарделька на тарелке Софи перевернулась. Софи вскочила и убежала — у нее глаза на лоб лезли от ужаса.

— Она не хочет есть гипнозированную сардельку, — Фриц перебросил сардельку с тарелки Софи на свою.

Историю с сардельками скоро забыли все, кроме самого Станислауса. Он бродил молчаливый.

— Ты что, все еще не проглотил ту пощечину? — спросил Фриц.

Станислаус молчал.

— Я бы на твоем месте это дело так не оставил. Я б ей на три дня парализовал руку.

Станислаус не позволял себе ненавидеть хозяйку. Ведь в истории с сардельками она действовала не сама по себе, а как орудие Нирваны. Душа Станислауса должна была очиститься и стать, как белая шелковая бумага.

Прошло три дня. Хозяин ушел на весь вечер играть в карты. Хозяйка осталась дома. Ей было скучно одной, и она ужинала на кухне с рабочими. Станислаус чувствовал, как ее взгляды прилипают к нему. Смущенно разглядывал он свои засыпанные мучной пылью шлепанцы. Ему не хотелось опять получить оплеуху.

Хозяйка раздавала вареные яйца. Станислаусу досталось две штуки. Фриц толкнул его под столом и зашептал:

— Опять действуешь? Давай мне тоже еще одно.

Станислаус вовсе не действовал. Этим вторым яйцом хозяйка, видно, как бы извинялась за пощечину. Станислаус уставился на стенной календарь и решил не есть оплеушного яйца. Он почувствовал, что нога Фрица нажимает на его шлепанец, и оттолкнул ее. Однако нога становилась все назойливей. И вдруг Станислаус догадался, что это нога хозяйки. Тогда он вытащил свою из шлепанца. Хозяйка смотрела на него очень нежно. Он покраснел.

Тысячи мыслей гудели в голове у Станислауса, когда он подымался в свою каморку. На темной лестнице он столкнулся с чем-то мягким — то было теплое человеческое тело. Он чуть было не вскрикнул.

— Тш-ш-ш!

Две руки обхватили его. Мясистые губы прижались к его уху.

— Не кричи, мой мальчик, это я.

Станислаус почувствовал в ухе влагу — слюну похотливой хозяйки. Он дрожал. А она все сильней прижимала его к себе.

— Идем! Идем! — шептала она хрипло. — Теперь я позволю тебе на меня смотреть. На все позволю смотреть.

Крик. Толчок. Станислаус единым духом сбежал с лестницы и спрятался во дворе. Он не понимал этого мира.

На следующий день хозяйка не встала с постели. Она сказалась больной.

— Это ты ей нагипнозировал болезнь, да? — шептал Фриц в пекарне. — И поделом. С чего это она тебе по физиономии дала?

Когда Станислаус пришел завтракать на кухню, Софи с воплем убежала.

— Ты ведьмак! Это ты, колдун, наколдовал хозяйке болезнь! — Из лавки вышел хозяин. — Это он ей наколдовал, он наколдовал!

Хозяин грозно покосился на Станислауса и помчался вдогонку за Софи.

— Стой! Стой и скажи толком, что он там натворил.

А Станислаус стоял у плиты и наблюдал, как на кастрюле поднимается и опускается крышка. Неужели его взгляду даже вещи подчиняются? Нет, вещи не подчинялись. То была кастрюля с кипящим ванильным кремом, и это крем поднимал и опускал крышку. Потом крем вылез из кастрюли и, булькая и шипя, растекся по плите. Станислаус был рад тому, что это не он, не его тайные силы привели в движение желтую жидкость. Его голова перекипала так же, как эта кастрюля. Откуда он три дня назад узнал, что хозяйка заболеет? Неужели его тайные силы так развились, что он мог видеть то, чего еще не было, что только еще должно было наступить? А может, это все потому, что у хозяйки были синеватые губы, такие же, какие он видел у всех больных сердцем — у жены управляющего, у дочки пономаря, у барышни из замка, — и он поэтому догадался?..

Хозяйка действительно была больна. Она переволновалась, и у нее начался обычный сердечный припадок. Из-за чего она волновалась? Разумеется, из-за этого болвана деревенского.

— Софи может подтвердить хоть под присягою, — стонала она, а дрожащий хозяин гладил ее торчащие волосы. — Он таращился на меня, словно я какая-нибудь такая. Господи, прости меня, но его нужно выгнать!

Хозяин схватился за голову. Его накрахмаленный кондитерский колпак сплющился, как блин. А хозяйка продолжала наговаривать на Станислауса.

— У него зеленые глаза. Он всех заставляет делать, что ему вздумается.

— Пусть меня бог простит, — сказала Софи, — я с ним путалась. — Из-под ее красных век покатились слезы.

А хозяйка продолжала скулить.

— Что если он так же, как Паганини, продал душу черту? Я видела в кино. Просто страшно, как все женщины по нему сохли. И когда этот на меня так смотрел, мне захотелось подстеречь его на темной лестнице…

— Что-о? — спросил хозяин.

Хозяйка начала стонать, а потом сказала:

— Я подстерегала его, чтобы вздуть как следует…

У хозяина вырвался громкий вздох облегчения.

А Станислаус уже давно был в своей каморке. Он поспешно укладывался. Не хватало еще, чтобы его обвинили, будто он соблазнил хозяйку и хотел ее изнасиловать на лестнице. О таких делах он читал в судебных отчетах в окружной газете. Жизнь навалилась на него тяжелым бременем. Куда более тяжелым, чем мешки муки. Как легка в сравнении с этим грузом была котомка с грязными фартуками, рубашкой и штанами, пропитанными мучной пылью. Он взвалил на плечи тяжелый мешок жизни и взял в руку котомку. Он боялся, что от такой тяжелой ноши ступеньки заскрипят под ним. Но они не скрипнули. То были цементные ступени черного хода.

16

Станислаус встречает белого князя, безуспешно подкарауливает полицию и получает письмо, пересланное Всеиндийской почтой на слонах.

Станислаус со своей котомкой стоял на кухне родительского дома. Его папашей, Густавом, владела одна идея: чудотворство, поставленное на широкую ногу!

— Чудеса проложат себе путь сквозь горы теста и пирогов.

— Святые угодники наших дней страдают и мучаются, сколько бы они ни скрывались, — сказала мамаша Лена, — но это им зачтется, и когда наступит светопреставление, им позволено будет взойти на белый корабль Иеговы.

Жандарм не был согласен с тем, чтобы Станислаус дома дожидался белого корабля Иеговы. Парнишка не успел осмотреться во дворе и на огороде, а на бюднеровской кухне уже стоял благоухающий сапожным кремом жандарм в своем зеленом мундире. По лицу его разливалась такая же кротость, как в воскресные дни, когда он пел псалмы в церкви.

— Луга жизни, мой мальчик, полны топей, — сказал он, повторяя слова пастора из воскресной проповеди. — Человек сажает розы, а пожинает тернии.

Как выяснилось, околдованная Станислаусом булочница, сводная сестра жандарма, не пользовалась его симпатиями.

— Всем известны ее болезни. Сердце у нее плавает в море жира и все время за что-нибудь цепляется. Ты не первый ученик, за которого оно зацепилось, но не стоило тебе напускать на нее свои чудеса, парень. — Жандарм присел на лавочку рядом со Станислаусом. — Как же быть? Их сиятельство граф уже пронюхали, что ты вернулся.

— Я ни на кого не насылал болезни, — сказал Станислаус.

Жандарм приветливо кивнул:

— Может, и верно, но ты не знаешь людей.

Он пришел не с пустыми руками. В соседней деревне он одолжил у кого-то газетку пекарей. Несколько объявлений были обведены красным карандашом. «Нужны ученики…» Ученики — это рабочие волы всякого ремесла. Их не надо кормить овсом в виде заработной платы.

От такого толчка Станислаус словно бы и сам очнулся от гипноза. Он очнулся в пекарне, находившейся в другом городе. И здесь были слепые от мучной пыли оконца и волнами ходили по помещению запахи печеного теста. И здесь выпекались из муки с водой, с щепотью соли и закваской мелкие и побольше, поджаристые и бледные, обсыпанные мукой и не обсыпанные хлебы. Новым для Станислауса было то, что здесь из муки, сахара, масла, повидла, красок, цукатов и шоколада стряпались такие вещи, такие лакомства, каких он в жизни своей не видывал и не пробовал, — кондитерские изделия!

Кондитер был в пекарне аристократом. Он вел себя, как любимец публики в цирке. Утром никогда не вставал одновременно с хозяином и учениками. Появлялся в пекарне лишь около десяти часов, белый и величественный. Тотчас же приказывал ученикам распустить на пару́ шоколад. Этот карамельный князь никогда не называл шоколад просто шоколадом. Нет, он говорил: кувертюр — не угодно ли! Ученики дрались за право выполнить поручение кондитера. Им было все равно, называется ли коричневая крошка, исчезавшая в их ртах, шоколадом или кувертюром.

Станислаус остался здесь. Целую неделю он по утрам в пекарне не показывался. Он стоял на часах. На часах? Да, на часах! Он караулил полицию. Очень важная задача. Для ее выполнения он выходил во двор, вскакивал на край выложенной кирпичом зольной ямы и, стоя, как белый рыцарь-крестоносец, обозревал через забор всю улицу.

Предписание ремесленной полиции запрещало хозяевам пекарен злоупотреблять трудом учеников и подмастерьев. По закону работа в пекарнях начиналась в пять утра. Новый хозяин Станислауса не имел возможности следовать предписаниям земной полиции. Как у человека набожного и преданного господу богу, у него была своя полиция на небесах. Владыка небесный устанавливал его предпринимательские планы. Быть может, всемилостивейший вел также и его бухгалтерские книги и простирал свою покровительственную десницу между ним и налоговым управлением.

— Господь любит тех, кто славит его трудами своими, — говаривал хозяин.

Он не желал ждать, пока все пекари городка примутся славить владыку небесного. Он начинал трудовые подвиги во славу божию уже в четыре часа утра. Все ученики и служанка славили господа вместе с ним. А Станислаус стоял на краю зольной ямы и караулил. Нельзя было допустить, чтобы подобному усердию утренних молебствий помешали грубые руки городской полиции.

Станислаус натянул поглубже на уши белый колпак и по локоть засунул руки под нагрудник передника. Зубы его выбивали мелкую дробь. Выпал первый иней. Игольчатые кристаллики, покрывавшие камни, столбы фонарей, рекламные тумбы и обочины улиц, представлялись Станислаусу чистым серебром. Полумесяц смотрел с небесных просторов, точно размышляющий ученый. Он заметил юного Бюднера, стоящего за забором, и, глядя на него как бы искоса, склонил в поклоне свой острый подбородок.

— Стереги хорошенько мой серебряный город, парнишка Бюднер! Всякие люди здесь бродят, под их взглядами это легкое, узорчатое серебро из страны Гайяваты превращается в лед и холод. Тебе это известно!

Станислаус потер руку об руку, стараясь согреть их, и крикнул в восхищении:

— Знаю, знаю, многоуважаемый ученый месяц! Сейчас я спою вам песню. — И Станислаус запел:

Восславить господа пора
Вам, пекари, со мной.
Мне это царство серебра
Завещано луной.

По улице кто-то шел, шаги были осторожные. Станислаус перегнулся через забор. Слава богу, не полицейский! Станислаус увлекался теперь распознаванием людей. Этот человек был в зеленом грубошерстном пальто и в серой кепке. Он остановился у забора и, запрокинув голову, сказал:

— В такую рань и уже на ногах, сынок! Молодец, молодец!

Станислаус ничего не имел против того, чтобы его называли молодцом.

— Смотришь, какая погода?

— Мне нравится, что все блестит, как серебро, и я пою.

— Хозяин уже за работой?

— Он славит господа.

В пекарне кто-то выскребал из бадьи остатки теста. Человек в кепке склонил голову, прислушался.

— Господу богу есть чему порадоваться.

— Да, есть чему, — согласился Станислаус.

— Сынок, а не можешь ли ты мне отпереть ворота? Мне хотелось бы перекинуться словом-другим с хозяином.

Почему бы Станислаусу и не отпереть этому человеку ворота? На нем же нет ни шашки, ни каски.

— Пожалуйста!

Незнакомец прошел в пекарню. Идя по двору, он все время нюхал воздух, как голодный пес. Станислаус продолжал подкарауливать неприятельскую полицию. Через некоторое время из пекарни донесся грохот. Незнакомец вышел во двор и направился к воротам. Он держал руки в карманах зеленого пальто и улыбался.

— Большое спасибо, сынок! Пойди поспи еще с полчасика.

Короче говоря, Станислаус проворонил полицию. Но с какой стати, интересно знать, полицейским и в кепках разрешается стоять на страже порядка и справедливости? Ну, значит, Станислаус все еще не научился распознавать людей. Не с очень-то выгодной стороны он проявил себя на этом поприще. Целую неделю работа в пекарне начиналась в пять утра. Отто, младший ученик, хвалил Станислауса:

— И глупость творит чудеса!

На девятый день Отто по старой привычке проснулся около четырех часов, зевнул, потянулся, но с постели не встал.

— Часок еще можно поваляться, пожалуй!

Но он заблуждался. Заверещал звонок. Хозяин звонил из своей спальни. Ученики, ругаясь, мгновенно натянули штаны. Хозяин встретил учеников на дворе. Караулить полицию он поручил Отто.

Зима прошла. Станислаус научился тому, чему еще мог научиться; ему уже удавалось изготовлять из сливочного крема довольно сносные розы для тортов.

В этом доме все приказания отдавались спокойным голосом и с упоминанием бога.

— Господь заглядывает в самые темные уголки, — часто повторял хозяин.

Ученики сгибались в три погибели и выметали муку из всех закоулков пекарни.

Людей Станислаус по-прежнему плохо распознавал. В витрине книжного магазина он как-то обнаружил книгу о бабочках. На пестрой обложке нежные капустницы сидели на чудесных цветах. Станислаус решил, что из этой книги он, уж конечно, все узнает о королеве бабочек. Но книга стоила пятнадцать марок. Каждое воскресенье он пересчитывал всю свою наличность, которую ему удалось скопить. И всегда оказывалось, что у него только три марки и еще какая-то мелочь — чаевые, полученные от заказчиков. А ведь надо было приобрести то новую рубашку, то новый белый фартук, да и шлепанцы для работы были тоже не вечны. В сбережениях все время оказывались бреши. Книга о бабочках плохо переносила сырость витрины. Переплет ее корежился. Ее сняли с витрины. Станислаус со страхом спросил в магазине:

— Книга о бабочках продана?

— Нет, нет. Пожалуйста, к вашим услугам.

— Придет время, и я куплю ее.

— Пожалуйста, пожалуйста! Будем очень рады.

Наступила весна. В чахлых городских липах суетились зяблики, они словно били молоточками по маленьким наковальням: пинк, пинк, пинк-пинк! Легкое постукивание зябликов проникало сквозь гул автомобильного движения на улицах и словно золотом нежной музыки окаймляло все шумы шумящего городка. В пекарне гудела тестомешалка, но зяблик и в нее бросал свои золотые звенящие зерна: пинк, пинк, пинк-пинк! Эй, вы, белые домовые, пеките светлый весенний хлеб!

К пекарне благочестивого хозяина Станислауса примыкал большой сад. Станислаус единственный из учеников не ворчал, когда хозяин посылал его после обеда в сад вскапывать грядки. В то самое время, как его товарищи похлопывали тесто и дегустировали глазурь кондитерского князя, он копался в земле. Стоило ему поднять глаза от грядки, и он видел людей, прогуливающихся по улице садов, в глубине которых высились богатые городские дома.

Ежедневно проходила тут дама с собакой. У собаки были короткие лапы, поросшие густой и длинной черной шерстью. Казалось, по улице катится потерявшая палку метла, которая приводится в движение неким диковинным механизмом. Дама вела с собакой длинные разговоры:

— Будь паинькой, моя собаченька, по улице надо паинькой ходить!

Самоходная метла не обращала никакого внимания на болтовню дамы. Она обнюхивала забор и время от времени поднимала заднюю лапу.

— Ищи, ищи, моя собаченька, здесь много-много нежных следочков!

Но собаку даже этот призыв не взволновал. Она обнаружила визитную карточку другой собаки и там же оставила свою. Станислаус, следивший за смешной собачонкой, заскулил, подражая вожделеющей суке. Черный ручной песик насторожился. Он встал на задние лапы и попытался протиснуться в щель в заборе.

— Что тебе, мой Дутерл, что там такое? — спросила дама.

Собака не ответила, но заскулила и стала лапами скрести забор. Дама подошла.

— Здравствуйте, — сказала она.

— Здравствуйте! — Станислаус приподнял свой белый колпак.

— Вы, наверное, хороший человек.

Слова эти музыкой прозвучали в ушах Станислауса. Тем не менее он скромно пожал плечами.

— Уж будьте уверены, это так. Моя собачка тянется только к хорошим людям. А вам не трудно доставить ей удовольствие и почесать ей носик?

— Как вам угодно… — Станислаус просунул через щель измазанный в земле палец и почесал собаке нос. Собака сладострастно поскребла себя задней лапкой по животу.

— Большое спасибо и до свидания! — Дама удалилась.

Собака помедлила и побежала за ней.

Мимо проходили не только маньяки. Как-то под вечер на тротуаре показалась тоненькая девушка. Она была бледна и горда, как девушки, которых Станислаус видел на картинках. При ближайшем рассмотрении он нашел в ней сходство с дамой, изображенной в его книге о гипнозе, той самой дамой, которую усыпляет индиец, властитель тайных сил. Особенно понравилась Станислаусу черная бархатная лента на голове у девушки. Она разделяла на две половины ее гладко зачесанные назад волосы. Эта лента была точно бархатный мост, перекинутый через белую, снежную лощинку пробора. Девушка, казалось, разглядывала цветы, растущие в садах за дощатыми заборами. Пекарского ученика Станислауса она не видела. В синих, ангельских глазах этого нежного создания он был белым кротом, роющимся в земле, и больше ничем на свете. Черт знает почему, но Станислаусу хотелось, чтобы девушка увидела его! Однако она прошла дальше, а Станислаус остался там, где был, незамеченный, так же как воздух над вишневыми деревьями.

Назавтра в тот же час девушка опять показалась на улице. Станислаус ударил лопатой о камень. Девушка с бархатной лентой не подняла глаз. Станислаус откашлялся. Девушка не взглянула на него. Тогда он запел. Ничего другого не пришло ему в голову, кроме церковного хорала:

Раскрой свои оба крыла,
О Иисус, радость моя…

Девушка вскинула ресницы, похожие на шелковую бахрому, но взоры свои обратила к верхушкам деревьев. Так и прошло это худенькое дитя мимо, оставив в сердце Станислауса легкое волнение.

За теплым весенним днем пришла его сестра — налитая соками жизни ночь. В листве лип под окном Станислауса потрескивало. Всегда темные фонарные столбы обволакивал мягкий сумрак. Казалось, словно и на них с минуты на минуту начнут лопаться почки. Два встречных автомобиля словно подмигивали друг другу. Кошки посылали свои пронзительные приветы с крыши на крышу и поднимали хвосты. Внизу, на улице, ликующий девичий голос взывал:

— Ого-го-оо! Ого-го-оо!

Станислаус просунул взлохмаченную голову в узкое чердачное окошко. Вместе с мягким ночным воздухом в комнату влетел озорной эльф. Это он был виноват в том, что Станислаус ответил на девичий призыв:

— Ого-го-оо! Сейчас, сейчас!

Он не видел улицы. Снизу донеслось:

— Скорее. Я давно жду.

Он испуганно втянул голову назад и прищемил себе уши. А эльф нашептывал:

— Разве нельзя кричать в ночь все, что хочешь? Небо принадлежит всем, тишину никто не взял на откуп.

И опять прокричал девичий голос:

— Ого-го-оо! Ого-го-оо!

— Это твоя девушка с бархатной лентой, — все нашептывал эльф.

На улице стояла девушка, скорее уже молодая женщина. Станислаус, шаркая шлепанцами — он выскочил в чем был, — прошел до угла и сделал вид, словно что-то опускает в почтовый ящик. Он заметил, что девушка следит за ним. Тогда он ткнул в щель ящика свой пекарский колпак — он не хотел, чтобы девушка подумала: ненормальный какой-то, пошел к почтовому ящику и ничего не опустил. В третьем этаже дома, где висел почтовый ящик, открылось окно. Молодой мужской голос спросил:

— Это ты кричишь?

— Я. И давно уже.

— Ты кричишь не у того дома.

Оставшийся без колпака Станислаус прошаркал в свою каморку. Он послушался эльфа и подшутил над незнакомыми людьми. Хорошо ли это? Мало разве он сам натерпелся дома, в Вальдвизене, от всяких шуточек? Мало его дразнили там чудотворцем, ясновидцем? Ему захотелось заняться чем-нибудь разумным и окончательно прогнать эльфа. Он принялся латать свои рабочие штаны, шил старательно, делал маленькие изящные стежки. Он так штопал штаны, как будто матушка Лена стояла за спиной и следила, как он шьет. Но не матушка Лена, а эльф следил за его работой.

— Разве ты не властитель тайных сил?

— Я ученик пекаря и, кроме того, дурак.

— Разве ты не заставил Софи делать все, что ты хотел? Разве она не пела? Не танцевала?

Станислаус погрозил эльфу иголкой.

— Замолчи сейчас же! Нельзя пользоваться тайными силами ради своей выгоды.

— Своей выгоды? — Ах, как вкрадчиво умел говорить этот эльф! — Неужели тебе, столь страдающему от одиночества, не нужна сестренка?

Так единоборствовал Станислаус с эльфом, штопая свои штаны, и в конце концов сдался.

Спустя два дня, когда бледная девушка вынырнула из-за кустов дикой сирени, Станислаус выпрямился, как столб, и пустил в ход токи своих тайных сил. Он придумал заклинание. Он хотел, чтобы девушка взглянула, смотрела на него. Он стоял на вскопанной грядке, притаптывая от волнения разрыхленную землю, не отводил глаз от девушки и шептал:

Взгляни сюда, бархатный ангелочек,
Нет, нет, я не просто пекаренок!

Девушка, видно, ждала, что сейчас послышится покашливанье или благочестивый хорал. Неподвижная фигура Станислауса, вероятно, сбила ее с толку. Она подняла глаза и посмотрела прямо в лицо подстерегающему ее парнишке. Станислаусу этот быстрый синий взгляд показался нежной лаской. Девушка покраснела и споткнулась. Станислаус чуть не лопнул от радости, что его тайные силы так действуют.

Три дня кряду девушка проходила, не поднимая глаз. Станислаусу показалось, что это бледное существо все же краснело, проходя мимо. Но что ему от того? Неужели жаркий воздух пекарни иссушил его тайные силы? А может быть, небесный покровитель Нирваны мстит ему за то, что он воспользовался ими в себялюбивых интересах? Станислаус бросил через забор свой белый пекарский фартук. Фартук лежал среди дороги, как отнесенная ветром штука белья. Девушка не могла не заметить фартука. В эту минуту Станислауса позвали в пекарню. Черт возьми, теперь кто-нибудь его поднимет и Станислаус останется без фартука.

Через час он вернулся. Фартук висел на заборе. Станислаус обнюхал фартук. А вдруг еще можно почувствовать благоухание белых пальчиков? Но от фартука шел запах затхлой муки и дрожжей.

Вечером Станислаус писал письмо. Он адресовал его самому себе. Подписался — господин Нирвана, проживающий в Индии. Конверт обклеил марками-бонами, взятыми в булочной, посадил несколько клякс на марках и немножко измял конверт.

На следующий день, когда девушка обогнула кусты дикой сирени, за забором в беспомощной позе стоял Станислаус. Он почесывал затылок и безуспешно пытался перелезть через забор. Девушка шла мимо.

— Не могли бы вы оказать мне любезность и поднять вон то письмо? Его ветром выдуло у меня из-под нагрудника и отнесло на мостовую.

Ни малейшего ветерка. В распустившейся сирени жужжат пчелы. Девушка нагибается. Когда она подает через забор письмо, личико ее от уха до уха заливается краской.

— Это, видите ли, очень ценное письмо, оно совершило далекий путь из Индии: сначала на пароходе, потом самолетом; оно переслано Всеиндийской слоновой почтой.

— Пожалуйста! — девушка бегло присела в реверансе. Станислаус заглянул в глубину синих глаз. Он был очарован, опьянен. У него словно выросли крылья, он был способен на самые невероятные подвиги. Он подошел к кусту, отломил ветку с тремя кистями голубой сирени и подал ее смущенной девушке.

— От всей души благодарю вас. Вы и представить себе не можете, какую огромную роль в моей жизни играет это письмо. Несколько секунд вы, так сказать, держали в своих белых ручках мое счастье.

Наконец-то он все сказал! Девушка взяла ветку сирени.

— Спасибо! — Она чуть не бегом пустилась вниз по улице.

Станислаус был в таком смятении, что вскрыл письмо и прочел то, что сам себе написал. Он читал выписанные им из какой-то газетной статьи строчки: «Как правило, самке оставляют не более шести детенышей. Детеныши рождаются голые и лежат в мягкой шерсти, которую самка выдергивает у себя с живота. Кролика-самца ни в коем случае нельзя подпускать к только что окотившейся крольчихе. Во-первых, потому, что самец сейчас же ее снова покроет, во-вторых…» и т. д.

Вот какую благую весть получил Станислаус из Индии.

17

Станислаус — посланец небес; он вступает в разговор с бледнолицей святой.

Мрачные дни. Станислаус мог сколько угодно возиться в земле, работать до седьмого пота, копать и перекапывать — девушка не приходила больше. Он отпугнул ее этим дурацким индийским письмом. И как пришло ему в голову адресовать себе послание из такой цыганской страны, как Индия? Конечно, девушка испугалась человека, который водится с цыганами!

К забору подошел инвалид войны.

— Ты нашел свой фартук? Я повесил его на забор.

Еще одно разочарование!

Женщина с собакой-метелкой опять прошла мимо. Станислаус не поскулил, он даже не поднял глаз. У него не было никакого желания щекотать эту комнатную собачонку. Но собачонка рвалась и рвалась в сад. Женщина подошла к забору.

— Простите, не могли бы вы приносить нам каждое утро полдесятка хлебцев?

— Мог бы.

— В дом священника.

Станислаус поклонился.

— Пять поджаристых хлебцев, не очень, конечно, но все же немножко поджаристее, чем обычно. Из них два хлебца, знаете, для моего мужа, они могут быть даже еще поджаристее, чем слегка поджаристые. Вы уж сами знаете.

Станислаус не удивился этому странному заказу. У него было немало клиентов, которые ели булочное тесто глазами. Он сообщил о заказе в булочную.

— Это для пастора, — добавил он.

— Для пастора? — Хозяйка сделала смиренные глаза. Перед ней стоял ученик, этот неизвестно откуда взявшийся Станислаус, и он принес благую весть, привет с небесных высей, так сказать. — Тебе служанка передала заказ?

— Нет, пасторша. Я с ней знаком.

Глаза хозяйки с восхищением покоились на запудренных мукой ресницах Станислауса. С этим парнем божья благодать снизошла на ее дом.

Вечером хозяйка расспросила его подробнее.

— Ты давно знаком с пасторшей или как там?

— Уже довольно-таки порядочно.

— Она знает твоих родителей или как там?

— Нет, она меня знает.

Больше из Станислауса ничего не удалось вытянуть. Его занимали совсем другие мысли. Например, о девушке, которую он знаменитым письмом из Индии на веки-вечные отпугнул от себя!

Рядом с троном всевышнего сидит маленький чертик. Это придворный шут небесного владыки. Скучно создателю и вседержителю мира тысячелетие за тысячелетием сидеть и ждать, когда человечество наконец созреет.

— Поваляй дурака, нечистая сила, очень уж доняла меня скучища! — говорит господь чертенку.

Чертенок начинает чудить. Вот на вербе выросли ветки березы, вот родился теленок о двух или трех головах. Это подарок ярмарочным балаганщикам, чтоб у них было побольше дохода. Господь, владыка небесный, смотрит на маленькие чертовщинки своего придворного шута и усмехается. Самому ему, как всем мудрецам и прозорливцам, не удаются никакие шутки, но в конце концов и ему надоедает вечно выслушивать славословия сонма ангелов, поющих хвалу ему, великому изобретателю и творцу черепашьего панциря и пресс-папье. Чертенок-шут знает, какое разнообразие вносят в постылую жизнь господа всякие чертовщинки. Они пробивают брешь в законах, в которые бог-отец сам себя заковал. Люди называют чертовщинки господнего шута «случаем». Иной раз они проклинают «случай», а иногда благословляют, так уж оно водится у людей. Станислаусу, которому казалось, что тайные силы покинули его, чертенок подарил на время случай под названием «везение».

Наутро он понес хлебцы в дом пастора. Медленно, точно в церкви, шел он по благочестивой прихожей. Здесь висели кресты различных размеров. На крестах были распяты разных размеров люди. В деревенской церкви родного Вальдвизена распятый Иисус всегда настраивал Станислауса на раздумье. Здесь же Иисусы, представленные целой серией, не производили на него такого впечатления. А кроме того, в кухне визжала и лаяла собака-метелка. Она, видно, почуяла друга. Кухарка рывком открыла дверь из кухни. Красное лицо женщины блестело, как пасхальное яичко. Собака, ластясь, прыгнула на Станислауса. Из боковых дверей вышла пасторша в пеньюаре.

— С добрым утром! — сказал Станислаус.

Пасторша вынимала из пакета по одному хлебцу, обследовала его качество и пробовала большим и указательным пальцем, достаточно ли он хрустит. Два хлебца ей как будто не понравились. Это были те самые, которые предназначались для господина пастора.

— Не можете ли вы завтра принести два хлебца еще немножко поджаристее?

— Могу.

Станислаус потрепал собачонку по загривку. Открылась другая дверь. Господин пастор просунул голову в щель. Он увидел в прихожей незнакомого булочника, склонил лысую голову, поднял лысую голову, укоризненно посмотрел на жену и сказал:

— Я готовлюсь к проповеди.

Пасторская голова скрылась. Дверь хлопнула. Открылась еще одна дверь. Эта прихожая со множеством распятий походила на какой-то семейный рынок. Станислаус затрепетал. Из приоткрывшейся двери высунулась головка, обхваченная черной бархатной лентой, лентой, похожей на бархатный мост через белую канавку пробора.

— Что случилось, мама?

Ответа не потребовалось. Девушка увидела Станислауса, покраснела и скрылась в священных покоях.

Такое испытание показалось Станислаусу тяжелее мешка с мукой. Сначала он почувствовал себя грешником. Он повел игру некоторым образом с божьей дочерью, и, согласно закону божьему учителя Гербера, наказание не могло не воспоследовать. Он покусился на святую!

До вечера, однако, с ним ничего не случилось — он не отдавил себе пальцы в тестопрессовальной машине, из тестомешалки не выскочила и не сразила его электрическая молния — и он опять обрел уверенность. «Почему она святая? — спрашивал он себя. — Зачала ее пасторша от бога или от собственного мужа? Ну, видно, тут опять орудует эльф».

— Не морочь меня! — ответил ему Станислаус. — Пастор свой человек в божьем доме.

— А сам ты из ада, что ли? — спросил эльф.

— Я-то нет, а вот ты наверняка! — крикнул Станислаус.

Эльф рассмеялся, и смех его был как бурный весенний ветер.

Я не то и не другое.
Я — не небо и не ад.
Просто радуюсь я детству,
Просто юности я рад.

Эта песенка завладела Станислаусом. Он даже вскочил с постели и, напевая ее, затанцевал. Рубашка, из которой он вырос, едва прикрывала его наготу. О, какие грациозные па выделывал он своими худыми, чуть искривленными, как у всех пекарей, ногами, как красиво он скользил по полу в такт своей собственной песенке!

Когда Станислаус на следующее утро принес в пасторский дом хлебцы, бледная девушка, стоя коленями на стуле, неподвижно смотрела в окно. Станислаус, боясь помешать ее молитве, вошел на цыпочках. Но девушка не молилась. Она быстро повернулась и кивнула Станислаусу! Какой радостный испуг! Девушка улыбалась! Станислаус увидел, что у нее красивый рот; полные, влажные губы, мягко изогнутые, красные, как наперник на пуховой подушке.

— Мама, к нам пришли! — крикнула девушка.

Появилась пасторша.

— Это наш друг, — сказала она и жеманно кивнула дочери. — Друг Элиаса, Марлен. Хороший человек. Элиас знает, кто плохой, кто хороший.

Девушка кивнула. Она покраснела. Пасторша пощупала хлебцы. Только в одном она нашла недостаток. Девушка сняла с полки какие-то книги и положила их на подоконник. Станислаус смотрел на ее белые маленькие ручки. Что за ангельские пальчики! Девушка словно почувствовала, что он ошеломлен. Она опять покраснела и перенесла книги с подоконника на полку.

Весь остальной путь разносчика хлебцев Станислаус прошел, подпрыгивая по камням булыжной мостовой маленького городка и напевая незамысловатые песенки. Хлебцы в корзине подпрыгивали вместе с ним, они радовались, что могут повеселиться, прежде чем их съедят. Девушка с бархатной лентой в волосах поздоровалась с ним! Великий разговор начался…

Каждое утро, просыпаясь от пронзительного звона будильника, Станислаус первым делом прощупывал наступающий день в поисках маленьких радостей, которые он несет с собой. Маленькие радости грядущего дня облегчали ему вставание, они были, как кусочки шпига в жидком картофельном пюре. Их власть над Станислаусом была больше, чем власть обязанностей, приказов и окриков. А с того самого утра, когда пасторская дочь поздоровалась с ним, маленькие радости были всегда у него в запасе.

Две недели он встречался с бледной девушкой в прихожей с распятиями. Две недели девушка днем проходила по улице садов, и сердце пекарского ученика прыгало от счастья. Затеплившаяся любовь росла, но кроме как робким утренним приветствием они еще ни словом не обменялись, и только взгляды их, тяжелые, как несущие мед пчелы, так и жужжали, перелетая от одного к другому.

Хозяин и хозяйка обращались со Станислаусом бережно, как с ангелом-хранителем дома. У каждого хозяина булочной был свой круг постоянных покупателей. У одного — трактирщики; такому хозяину для поддержания связей приходилось пить пива гораздо больше, чем ему хотелось. У другого булочника — мясники. Такой хозяин волей-неволей кормил своих учеников колбасой более щедро, чем считал нужным. Хозяин Станислауса делал ставку на покупателей из набожных. Хозяйка не упускала случая обратить внимание случайных покупателей на тот факт, что отныне господин пастор находится в числе ее постоянных покупателей. Время от времени она кричала из булочной в пекарню:

— Эй, хлебцы для пастора уже отложили?

Станислаус был тем посланным господом учеником, который установил эту деловую связь.

— Ты сыт, паренек, или, может быть, хочешь еще бутерброд с колбаской?

— Я сыт.

— Сегодняшние хлебцы понравились пасторше?

— Понравились.

— А пасторша, когда ты приходишь, уже на ногах или еще изволит почивать?

— Она изволит уже встать и прощупывает все хлебцы.

— А что, в пасторском доме все очень благочестиво?

— Довольно-таки благочестиво.

Благосклонный взгляд хозяйки покоится на обсыпанных мукой ушах Станислауса. Вот такой паренек запросто ходит в пасторский дом!

— Помолимся! — приказывает она.

Обе служанки молитвенно складывают руки. Хозяйка бдительно следит за тем, чтобы и три ученика не плутовали и сделали то же самое. Каждый уставился себе в пуп. Хозяйка бормочет молитву. Ужин закончен.

— О чем ты думаешь, когда она молится? — спрашивает Август Балько, старший ученик, своего товарища Отто Прапе.

— Я думаю о том, как это в кино делают, когда показывают поезд, который сходит с рельсов, и на самом ли деле он давит при этом двух-трех человек.

— А я думаю, есть ли у господа бога контрольная касса или контора, где записывают все наши молитвы.

Станислауса о таких вещах не спрашивали. Он слыл религиозным. Он читал всякие книги и был не совсем нормальный.

И верно, об эту пору Станислаус был не совсем нормальный. Он горел. Когда он спал, в нем будто тлел огарок с маленьким фитильком. Но порывом ветра в виде приснившегося сна огонек раздувался в пожар и потом весь день полыхал в нем, точно пламя в хлебопекарной печи.

Он неоднократно пытался заставить свою бледнолицую святую заговорить с ним, когда та проходила днем по улице садов.

«Заговори со мной, я умираю от жажды поговорить с тобой, заговори, заговори!»

Девушка огибала кусты дикой сирени. Она шла вниз по улице. Станислаус снимал свой пекарский колпак и кланялся.

«Заговори со мной, я жажду, заговори, заговори!»

Девушка молча кивала, обращая к Станислаусу ангельский, кроткий взгляд своих синих глаз, и великая встреча становилась прошлым.

В маленькой брошюрке о гипнозе было сказано, как добиться контакта с тем, кого хочешь привлечь к себе. Надо лечь на луг, залитый солнцем, ни о чем не думать, обручиться с бесконечностью и сбросить с себя материальную оболочку, как старый башмак. Астральное твое тело должно из тебя изойти и поплыть в эфир; его надо направить на то лицо, которое хочешь привлечь к себе.

За неимением луга, залитого солнцем, Станислаус забрался на чердак, где хранилась мука, лег на мешки с мукой, причем не на те, что с простой ржаной, а на те, что с пшеничной и очень тонкого помола, знаменитой марки «цветочная». На этом мучном лугу Станислаус изо всех сил бился над разлучением своих двух тел. Он старался ни о чем не думать. Это было не так просто. Он, например, никак не мог отделаться от мысли, что вот он здесь лежит, а в топке полно золы. Он пошел, выгреб золу и опять лег и стал биться над разлучением своих тел. Вдруг он почувствовал, что нижняя часть его тела выскальзывает из штанов. Оказалось, что у него лопнули подтяжки. Он связал концы веревочкой, оторванной от завязки мешка. Земное тело было упорным привеском. Наконец-то путем суровой собранности всех своих тайных сил ему удалось заставить себя, не вскакивая более, лежать на мешках с мукой. И вдруг он увидел, что его астральное тело парит над печной трубой пекарни. Вот из трубы вырвался клуб сажи и замарал его астральное тело. Оно понеслось к реке и там обмылось. К сожалению, в астральных кущах не водится мыло. Станислаус погнал свое недомытое астральное тело дальше и втолкнул его в пасторский дом. Девушка сидела в прихожей и листала книгу. Некоторое время Станислаус с высоты распятия смотрел на нее, потом спустился и положил руку на узкое девичье плечо. Девушка подняла на него глаза.

— Исполни свой долг! — попросило астральное тело Станислауса.

Девушка тотчас же поняла, что он хочет. Она обхватила его шею руками и поцеловала его. Станислаус помнил, как его целовала мать. Помнил он, хотя и гораздо слабее, поцелуи сестер. Поцелуи бледной пасторской дочки были сладостней, гораздо сладостней.

Станислаус очнулся от грохота в пекарне. На чердаке было темно; земное тело сыграло с ним очередную шутку: его обманул самый обыкновенный мальчишеский сон пекарского ученика. Он помчался в пекарню и голыми руками стал мять кислое тесто. Кондитерский князь насаживал на свадебный торт красные розы из сливочного крема и при этом насвистывал: «Бананы, бананы, подавай бананы ей, не иначе как ба-на-ны…»

Станислаус решил сделать попытку добиться счастья, как его добиваются простые смертные. На следующее утро он пришел в пасторскую прихожую. Девушка ждала. Они обменялись своим обычным приветствием. Станислаус был обессилен множеством желаний и надежд. Его отчаяние походило на мужество.

— Вы все читаете и читаете. С каждым днем становитесь все умнее и умнее, а наш брат все глупеет да глупеет, — сказал Станислаус.

Молчание. Воробьи шуршат в виноградной лозе под окном. Стенные часы с кукушкой, висящие рядом с одним из распятых, тикают.

— А вы разве не читаете книг? — спросила девушка.

Большой разговор начался.

— Да, когда я их нахожу, я читаю, — ответил он.

— Находите? А где вы их находите?

— Однажды я нашел книгу на чердаке. Это тайная книга, о ней нельзя говорить.

Девушка была потрясена.

— Вы полезли на крышу, чтобы найти тайную книгу?

— У меня было дело на крыше.

— А крыша эта высокая? Как церковная?

— Скорее как крыша индийского храма.

Девушка замолчала. Она, вероятно, еще никогда не видела индийского храма. И Станислаус никогда не видел храма. Надо скорее засыпать свою тщеславную ложь, как кошка засыпает свое дерьмо.

— Я уже давно никаких книг не находил.

Девушка соскользнула с подоконника. Она протянула Станислаусу книжку в черном переплете. Рука беленькой святой коснулась его большого пальца. И вот обожаемое существо стоит рядом. Его обдало благоуханием дикой розы; благоуханное дуновение, какое иногда приносит с полей летний ветер. Станислаус неловко пожал девушке руку.

— Спасибо!

— Не за что! — Она присела в легком реверансе.

Вошла кухарка и перещупала все хлебцы. Никаких недостатков не нашла.

— Моей маме немного нездоровится, — объяснила девушка.

Станислаус бережно положил книжку в корзину с хлебцами и сказал сочувственно:

— Да, да, люди подвержены болезням. Сейчас многие болеют корью.

Девушка рассмеялась. Кухарка рассмеялась. Не мог же Станислаус сохранять серьезность. Рассмеялся и он.

— Ха-ха-ха, я был похож на пегую лошадь, когда болел корью.

На улице Станислаус вспомнил о белой руке девушки. Однажды, еще дома, он вынул из гнезда птенца ласточки. Он был такой же мягкий и такой же теплый, как эти девичьи пальчики. Ему казалось, что его рука еще чуть-чуть пахнет дикой розой. На ладони еще сохранилось благоухание обожаемого существа.

Станислаусу оказана великая милость. В восторге спустился он в угольную яму под печью, пора было растапливать. Он не заметил, что хозяин уставился в яму.

— Ты что, правую руку на текущий счет положил? Господь бог все видит!

Станислаус испуганно вздрогнул. Он погрузил правую руку, которая пахла дикой розой, в кучу угля, а левой провел по глазам, словно снимая с них паутину. В яме стоял чумазый Станислаус.

18

Станислаус становится набожным, и ему является ангел.

Шли недели и месяцы. Горы муки навозили на двор пекарни возчики с мельницы. Множество бочек воды было вылито в муку и смешано с нею. Горы угля сгорели в топке печи. Горы готовых булочных изделий разнесли по домам покупателей ученики. И новый постоянный покупатель, господин пастор, поглотил уже едва ли не полную тележку поджаристых хлебцев. А Станислаус успел за это время начинять свою голову премудростью, если не тележки, то по крайней мере большой охапки книжек из пасторского дома. То были всё благочестивые книги. Читая их, человек прямо-таки слышал шуршание ангельских крыльев. Была, например, там книга о детстве Иисуса. Станислаус читал ее с увлечением. В школьной библии ничего похожего нельзя было прочесть. Иисус, оказывается, уже в детстве был, как говорится, смышленым мальчонкой. Вот, например, известная история с садом бедной женщины. Это был тощий, скудный сад. Он мало плодоносил, а виноградные лозы даже не зацветали. Все это переменилось с того дня, как в саду бедной женщины играл маленький Иисус. Женщина прогнала его из сада. Могла ли она знать, что перед ней сын святого духа собственной персоной, мессия и всякое тому подобное.

Фантазия Станислауса получила пищу.

— Убирайся вон из моего сада, озорник, ты растопчешь грядки с редиской!

Так или как-нибудь в этом роде сказала старая женщина, выгоняя маленького господа Иисуса из сада со всякими там плодовыми культурами. Но маленький сын божий, выходя, поднял руку и благословил сад. Прошло три дня. И что же? В саду старой женщины все зацвело, все разрослось. Женщина возносила хвалу Иегове и все искала благословенного маленького мальчика.

Станислаус читал эту книгу так, как некогда читал «Искусство гипноза». Его больше всего интересовало, как творят такие чудеса. Может, у маленького господа Иисуса карманы штанов были набиты искусственными удобрениями?

Девушка Марлен по-прежнему каждое утро ждала Станислауса. Они разговаривали шепотом, чтобы кухарка подольше не выходила из кухни.

— Возвращаю книжку о жизни маленького Иисуса.

— Понравилась вам?

— Там не рассказывается, как творят такие чудеса.

— О, подобные чудеса не могут удаться нам, простым смертным.

Станислаус был другого мнения, но он не хотел огорчать верующую девушку.

— А книжка о иерархии ангелов вас не заинтересовала?

— С ангелами, знаете, редко приходится встречаться.

Девушка подняла руку. Рука была нежная, как белая капустница.

— Эта книга — подготовка к жизни на небесах. Когда вознесешься на небо, сразу будешь знать, чем ведает тот или другой ангел.

Станислаус покачал головой. Он вдруг расхрабрился.

— Что касается меня, то я никогда не видел ангела. Впрочем, одного видел, не стану скрывать.

— На вас лежит благословение. А какие крылья были у него, длинные или короткие? Расскажите, какой он?

— Очень похож на вас.

Бледная девушка покраснела, как только могла покраснеть, а Станислаус отчаянно смутился. Он сказал очень громко и быстро:

— Этот ангел — вы! — И, бросив пакет с пасторскими хлебцами на столик, опрометью кинулся к двери.

Оказалось, что он ничего не испортил. Пасторская дочка Марлен отнюдь не возражала против того, что она единственный ангел, которого видел Станислаус.

— Хотя мы говорим только о благочестивых делах, нам приходится шептаться, как ворам, не правда ли? — спросила она Станислауса на следующее утро.

Станислаус кивнул.

— Вы на какое богослужение ходите в воскресенье утром — к девяти или к одиннадцати?

— У меня нет времени, — сказал Станислаус, — хозяин варит мороженое. Кондитер спит. Мне приходится вертеть мороженицу. К приходу хозяина из церкви мороженое должно быть готово.

— Какое варварство! Вас не допускают к богослужению, как животных!

— Иногда мне кажется, что мороженица — это шарманка. Я верчу ее и пою благочестивые песни: «Покончи, о господи, покончи со всей нашей му́кой…»

— Ужасно! — Марлен задумалась. Вошла кухарка и принялась обследовать хлебцы.

Наступило воскресенье. Станислаус принес лед с пивоваренного завода и колол его для мороженого на маленькие кусочки. Хозяин заявился к нему в погреб.

— Одевайся и марш в церковь!

Станислаус достал из шкафа костюм, который ему купили ко дню конфирмации. В этом костюме, в своем лучшем костюме, он обнаружил существенные недостатки. Рукава коротки, и штаны коротки. Он спустил помочи до предела, и все равно манжеты на брюках не доходили до края высоких башмаков. А рукава пиджака такие короткие, жалкие!

— Не было никакой необходимости рассказывать в пасторском доме, что ты вертишь мороженицу, когда люди молятся в церкви, — сказала хозяйка, надевая шляпу с черными вишнями. — Мы тебе все равно что родители. Ты мог у нас отпроситься, если тебя тянуло поговорить с господом богом.

Станислаус одергивал рукава.

— Чего стоишь? Ступай к своим товарищам. Марш в церковь!

Длинноногий хозяин опустился на колени. Его маленькая, сухонькая жена застегнула на нем пряжку черного, раз навсегда завязанного галстука.

В это воскресенье мороженицу вертел Август Балько. Но только в это. В следующее он тоже заделался набожным и захотел пойти в церковь. Хозяин попал в затруднительное положение. Он решил обзавестись ненабожным учеником. Людей надо обеспечить свежим вкусным мороженым, когда они возвращаются из церкви.

Станислаус пошел в церковь. Некоторое время он стоял перед молельной скамейкой, прикрывая рот своим синим картузом. От платья маленькой женщины, стоявшей рядом, пахло нафталином. Колокола гремели. Их языки со скрипом поворачивались в металлических суставах. И скрип этот примешивался к трезвону, как стон.

Марлен была здесь! Она сидела у ног своего досточтимого отца, под амвоном. Марлен приподняла белый батистовый платочек, лежавший на ее молитвеннике. Что это? Неужели знак и приветствие Станислаусу?

Пастор говорил о сошествии святого духа, о чуде троицы. Станислаус невольно подумал о двух хрустящих хлебцах, которые этот человек съедал каждое утро. Пожалуй, неплохо быть пекарем, если хлебцы могут превратиться в человеке в такие святые слова. Но так было далеко не всегда. Набожный мясник Хойхельман съедал шесть хлебцев, толсто намазанных маслом, и сейчас же после завтрака вместо пожелания доброго утра отхлестывал своего ученика веревкой, которой привязывал телят. Набожный трактирщик Мишер съедал три хлебца с ливерной колбасой, для того чтобы не захмелеть от утреннего возлияния. В таких людях искусство пекаря превращалось в злые дела. Пастор простер руки, весь подавшись вперед. Он сеял благословения над головами верующих, точно рассыпал муку́ из мешка. А грешники сидели, втянув головы в плечи, и подставляли себя под сыпавшуюся на них муку́ благословений.

Станислаус взглянул на Марлен. Красивая и бледная, сидела она на жесткой церковной скамье. Рот ее алел, как цветок мака на краю поля. Она выделялась среди верующих умным выражением красивого лица, и она сумела так устроить, что по окончании службы столкнулась со Станислаусом.

— С добрым утром, благослови вас бог!

— Доброе утро! — сказал Станислаус.

Она быстро пожала ему руку.

— Я добилась того, чтобы по воскресеньям вы могли являться перед господом богом.

— Спасибо, большое спасибо!

Никто не обращал внимания на молодых людей. Каждый занят был своими заботами. Хозяин Станислауса и седельщик Бурте сетовали на плохие дела.

— Рабочие, что ни день, все больше становятся безбожниками. Господь карает их безработицей.

Мясник Хойхельман пригласил бочара Буланга перекинуться в картишки после обеда.

— Захвати деньжат! Поиграем на полные ставки!

Хозяйка Станислауса и жена огородника высказывались насчет модных шляп.

— Я не хочу называть имена, но у некоей дамы на голове просто суповая кастрюля, а не шляпа.

Станислаусу было приятно прижиматься в этой давке к Марлен. Так они касались друг друга, не поднимая рук: я здесь, чувствуешь? Чувствую. Почувствуй, как я люблю тебя. Марлен осмотрелась по сторонам.

— Я думала, что вы сядете рядом. Я заняла для вас место и хранила его, пока вы не пришли.

— Спасибо, большое спасибо, — лепетал Станислаус. Они шли медленно. Коротким путем от церкви до пасторского дома следовало воспользоваться, не упуская ни одной из возможностей, которую он предоставлял. Марлен недаром была умной дочерью пастора.

Хозяйка тщательно наблюдала за Станислаусом во время службы.

— Дочь достоуважаемого пастора сама заговорила с тобой или ты ей докучал? Как это было?

— Я не докучал ей.

— Она не о наших хлебцах изволила говорить? О чем она говорила?

— Она говорила о сошествии святого духа.

Хозяйка пристально посмотрела на Станислауса, точь-в-точь как попугай на жука, попавшего в его клетку. Она молитвенно сложила руки:

— Помолимся!

Шли дни и недели. Благочестие Станислауса росло. В церкви он сидел теперь рядом с Марлен. Когда на их скамье было много народу, они касались друг друга. Их разделял лишь топкий слой одежды, как разделяет два каштана в одной скорлупе тонкая шелковистая пленочка. И проповедь пастора, точно ветер, укачивала эти созревающие человеческие плоды. Марлен захватила с собой карандаш и объяснялась со Станислаусом на открытке с изречением из библии.

«Действительно ли ангел, которого вы видели, похож на меня?» — «Действительно и точно», — написал в ответ Станислаус.

Они были так исполнены благочестия, что покидали церковь в числе последних и, таким образом, могли дольше не расставаться.

— Может, это не очень благочестиво, что мы плохо слушаем господина пастора? — сказал Станислаус в порыве раскаяния.

Марлен пососала нижнюю губу, точно сладкий плод.

— Не забывайте, что пастор — мой отец. Пожалуй, мне не следует об этом говорить, но я видела однажды, как он, готовясь к проповеди, ковырял в носу. Он думал, что он один в комнате и что его никто не видит. Меня между тем он ругает, когда я лишь близко подношу руку к носу. «Бог все видит», — говорит он.

Станислаусу и в голову не приходило, что подобное вообще возможно.

19

Ангел ведет Станислауса в городской лес и приказывает творить всякие чудеса.

Скоро Станислауса и Марлен перестали удовлетворять встречи в церкви. На коротком пути от церкви до пасторского дома они не успевали сказать друг другу все, что надо было сказать.

— Вы, верно, никогда не ходите в городской лес? — спросила Марлен.

— А он ненастоящий. Обрывки газет, банки от консервов и старые кастрюли… И потом ни лисиц, ни зайцев…

— Что вы делаете в воскресные дни после обеда?

— Читаю книги, которые вы мне даете, и размышляю.

— Над чем или о ком вы размышляете?

— Я размышляю о маленьком Иисусе, а иногда о вас.

— Иногда?

— Я иногда почти все время размышляю о вас.

Марлен оборвала все лепестки садовой гвоздички, выглянувшей между реек пасторского забора.

— В городском лесу есть темные местечки, чащобы. Туда так и тянет, там очень уютно, но страшно, — сказала она.

— Когда я был маленький, в такой чащобе нашли лесника… убитого, — сказал Станислаус.

Марлен содрогнулась.

— Люди забыли бога, одичали.

Станислаусу содрогающаяся Марлен показалась еще красивее.

— А однажды я нашел в воде двух мертвых собак в мешке. Я ловил рыбу в лесном пруду. Собак утопил трактирщик. Они покусали одного пьяницу, который обычно пропивал у него много денег.

— С вами я не побоялась бы пойти в самую темную чащу, — сказала Марлен. Эту фразу она вычитала в каком-то романе для девушек. Вот какая она была — образованная и начитанная до кончиков волос.

Станислаус не мог допустить, чтобы пасторская дочь Марлен отправилась одна в лес и заболела там от страха.

— Я готов, — сказал он. — Я не увижу в этом лесу ни консервных банок, ни черепков. Разноцветные черепки битых чашек расцветут для меня в цветы, а жестяные консервные банки превратятся в почтовые ящики для эльфов.

— А кем буду я? — поинтересовалась Марлен.

— Вы? Вы, конечно, королева бабочек.

Был теплый воскресный день. Слава богу, что так жарко! Станислаус мог не надевать противного пиджака с рукавами до локтей. Кроме того, у молодых людей завелась мода расхаживать в брюках и рубашке без пиджака. Станислаус горестно смотрел на свои пропотелые помочи. Надеть их никак нельзя было. Он взял ремень, висевший на спинке кровати Отто Прапе, и затянул его на талии. Этим ремнем Отто, ложась спать, стягивал ноги. Ему не хотелось стать кривоногим пекарем. Ремень придал Станислаусу вид почти что заправского модника, вот только модной рубашки с красивым пришитым воротником на нем не было. В его гардеробе не водилось, разумеется, такой рубашки. Но чистая мадаполамовая сорочка с загнутыми внутрь уголками ворота вполне могла сойти за верхнюю рубашку.

Станислаус пошел в городской лес. На опушке он встретил группу девушек. Они шли, взявшись под руки, и пели. Когда они увидели Станислауса, их голоса полезли вверх, вверх и наконец перешли в сдержанный хохот. Станислаус с мудрым и достойным видом прошел мимо. Девушки оглядывались, хихикали и прыскали со смеху. Станислаус свернул с людной аллеи в лес и пошел, избегая открытых дорог. Он не заблудится в этом редком лесочке и без таких дорог, по которым ходят дуры.

Неожиданно он предстал перед Марлен. Она сидела за небольшим холмиком и не слышала, как он подошел в своих мягких тапочках. Девушка терла платочком бледные щеки и смотрелась в ручное зеркальце. Увидев Станислауса, она сунула платочек в сумочку, поднялась и, не глядя на него, сказала:

— Я сидела здесь и размышляла над всемогуществом господа. Оно чувствуется в каждой травинке. Трава растет вверх. Все растет вверх.

— Нельзя сказать, чтобы все, — возразил Станислаус. — Дома у нас отец с матерью сажали морковь, так иной раз морковка вырастет до полутора килограммов весом, а ведь она растет вниз.

Разумеется, кто-либо другой, а не влюбленный Станислаус увидел бы, что творилось в душе Марлен, в душе этой беленькой нежной пушинки. Она была возмущена: какой-то пекарский ученик дерзнул усомниться во всемогуществе бога! В ее глазах горел гнев, и нежные голубые жилки на висках набухли.

— Вам так жарко, что вы позволили себе пойти гулять в нижней сорочке?

Станислаус не сразу ответил. Он поддернул штаны, которые все время грозили выскользнуть из-под ремня Отто Прапе.

— У меня нет другой рубашки, я могу и в этой ходить куда хочу.

Не обращая внимания на Марлен, он повернулся и пошел в глубь леса. Марлен не шевелилась, пока он не скрылся за кустарником. Только изредка мелькала сквозь ветви пресловутая рубашка.

— Станислаус! Станислаус! — Она впервые назвала его по имени. — Подождите, ради бога, Станислаус!

Голос у Марлен дрожал. Это тронуло Станислауса, он замедлил шаги. Она побежала к нему.

— Неужели вы способны так вот просто оставить меня одну, точно я вам совсем чужая?

— Я не могу требовать, чтобы вы разговаривали о боге и возвышенных вещах с человеком, у которого есть только одна нижняя сорочка.

Она взяла его за руку:

— Я подумала, что это, быть может, та сорочка, в которой рождаются счастливые.

Он посмотрел на нее и рассмеялся.

Она забыла отнять у него руку. Лес стал обитаемей. Видно, недалеко была какая-то деревня. Слышалось кудахтанье наседки, стук ведер. Марлен и Станислаус не разговаривали больше. Станислаус вел Марлен за руку, как младшую сестренку. Они вошли в густой ольшаник. Верхушки деревьев образовали над ручьем воздушный мост. Станислаус сел на берегу ручья. И Марлен села рядом.

— О, куда вы меня завели! — Это тоже была фраза из романа.

Молчание. Щебечут синички. Прокрякала дикая утка. Сквозь зеленую пелену водяной ряски смотрят золотисто-желтые глаза лягушки. По журчащему ручью толчками, как на полозьях, движутся водяные паучки; Марлен вздохнула. Станислаус искоса поглядел на нее. Она была еще нежнее и бледнее, чем всегда. Он тоже вздохнул. Руки его осаждали комары. В их брюшках светилась высосанная кровь. Марлен отгоняла от него прожорливых насекомых. Станислаус пренебрежительно махнул рукой.

— Не беспокойтесь!

— Неужели вы такой сильный?

Он вытащил из края брючной манжеты булавку и всадил ее себе в руку. Только булавочная головка, как капелька пота, поблескивала сверху.

— Зачем вы это делаете? — Марлен страдальчески сморщилась.

— Есть люди, у которых нет модной рубашки, но зато они обладают силами, стоящими в тысячу раз больше всех рубашек на свете.

Станислаус медленно вытащил булавку из руки. Он с радостью убедился, что ни единой капли крови не выступило на месте укола. Его тренировка по рецептам брошюрки о гипнозе принесла новый великолепный результат.

— Простите меня насчет рубашки? Тысячу извинений! Я ужасно нехорошая.

Марлен нежно взяла Станислауса за локоть. Она разглядела красную точечку укола и прильнула к ней губами, точно двумя алыми лепесточками мака. Станислаус затрепетал.

— Вы вот сидите рядом, такой удивительный человек, и не знаете, что я могу быть очень злой, — каялась Марлен. — Отец спрашивает: «Марлен, почему ты в последнее время надеваешь в церковь свое светлое платье с вырезом? Пожалуйста, надевай темное, закрытое платье! Помни, что ты дочь пастора!» Так говорит отец, и во мне поднимается злость. Даже сердце колотится от злости. «Хорошо, — говорю я, — тебя беспокоит мое светлое платье, а вот мне не дает покоя, что ты однажды надел облачение прямо на ночную сорочку. Ты проспал. Все время, пока ты читал проповедь, я только об одном и думала, что под облачением у тебя ночная сорочка». Видите, как я обидела отца! В тот же день я попросила у него прощения. Он простил меня. Вот какая я! Я молю бога, чтобы он не оставил меня. Но мои молитвы не доходят до него. Сегодня он допустил, чтобы я вас обидела. Я насквозь проросла злостью.

Станислаус опустил кончик камышинки в струящийся ручей.

— Пути господа окутаны мраком. Может быть, у такого существа, как бог, нет времени, чтобы обращать внимание на каждую мелочь. Ему надо следить за звездами, как бы они, чего доброго, не наскочили одна на другую. Ему, может, нужно, чтобы мы немножко болели своими грехами и помогали ему. В конце концов, он же дал нам руки и ноги. Носитесь повсюду и делайте все! Сами убирайте за собой мерзость ваших грехов!

Далее развивать свою великолепную мысль о боге и его порядках Станислаусу не пришлось. Рот его прикрыла не десница божия, а Марлен. Она сделала это своими мягкими, как пух, губами. Благоуханье дикой розы овеяло Станислауса. Против этого он ничего не имел. Ему показали, что грехи можно замолить не только руками и ногами. И он воспользовался случаем искупить грех своей резкости по отношению к нежной Марлен. Когда он почувствовал, что губы ее, как бабочка, вот-вот отлетят, он крепче притянул ее к себе и зажал ей рот новым поцелуем.

Уже темнело, когда они поднялись. Марлен продрогла.

— Ах, ты-ы-ы! — сказала она, стуча своими мелкими зубами. — Я-то хотела лишь помочь богу изгнать из меня злость.

— Я думаю, что этот грех ты теперь искупила, — сказал Станислаус, глядя в ручей.

Они пошли, согревая друг друга, к лесной опушке. Марлен притихла и долго, долго молчала. Станислаусу хотелось ободрить ее, а он сказал:

— Грех искуплен. Твой и мой. — Ему приятно было слышать свой голос в темнеющем лесу.

— Один искупили, но зато другой совершили. Грех рождает грех. Мы теперь, верно, навечно прокляты.

— Что ты, Марлен? Что случилось?

— Ребенок. У нас будет ребенок. Мне придется всему свету лгать, что у меня не будет ребенка, но потом он появится, и моя ложь будет перед всем светом разоблачена.

— Что? Какой ребенок?

— Мы целовались с тобой. Мы любимся. Всегда, когда люди целуются и любят друг друга, появляется ребенок. Я это хорошо знаю: у нас были две такие кухарки. Мы всегда нанимали исключительно набожных. Но как только у них начиналась любовь, так пиши пропало. Моя мама тут же давала им расчет.

Насчет ребенка Станислаус, разумеется, не подумал. Не хватало только, чтобы в один прекрасный день Марлен появилась в пекарне с ребенком на руках. Станислаус в эту минуту взбивает, скажем, сливки, а ребенку захотелось полизать их.

— Тебе твоя мама не может дать расчет, у тебя с ней ведь не ученическое соглашение, как у меня с моим хозяином.

— Но мой отец не станет крестить ребенка. Он ведь будет дедушка. А я никогда не слышала, чтобы дедушка крестил собственного внука.

Они замолчали и шли, зябко ежась и дрожа.

Когда подходили к городу, Станислаус сказал:

— Это еще не доказано, что у тебя будет ребенок.

— Нет? — Марлен провела рукой по животу.

Он хочет ее утешить, но ее не так-то просто переубедить. Станислаус мобилизовал весь свой опыт и все свои знания.

— По-моему, ребенок появляется только тогда, когда целуются в кровати и притом голыми.

— Ты уверен?

— Мне это почти точно известно по моей сестре. Один фабрикант, он делал ситро или лимонад… так вот, сын этого фабриканта целовал ее в кровати. Я слышал, как мои родители разговаривали об этом несчастье.

У Марлен сделалось личико, как у маленького ребенка, очень, очень глупенькое личико.

— Мы с тобой будем целоваться в кровати, только когда поженимся, хорошо? Обещаешь мне?

— Обещаю! — Станислаус сказал это, как настоящий мужчина.

Марлен прижалась к этому настоящему мужчине. Она уже не возражала против его мадаполамовой рубашки.

20

Станислаус не понят человечеством, он готовится принести себя в жертву путем распятия.

Шип тревоги застрял в душе Станислауса. С полной уверенностью сказать, как рождаются дети, он все-таки не мог. В конце концов, наличие кровати не всегда обязательно; а кроме того, случалось, что женщина рожала детей от святого духа. Об этом рассказано даже в такой священной книге, как библия.

Марлен богобоязненна; она дочь пастора, и если не считать ее мелких грешков, то святой дух, вероятно, не может предъявить ей претензий. Станислаус, сам того не желая, мог стать святым Иосифом. Святой Станислаус! Звучит почти по-библейски, и этого не следует забывать.

Станислаус долго бродил по улицам, решив перед сном завести разговор насчет детей. Вдохновленный успехом у Марлен, он потренировался на втыкании булавки в руку.

— Смотри-ка, он кромсает себя и не кричит! — Сжигаемый любопытством, Отто Прапе выскочил из постели голый, как лежал.

— Это самое простое из того, что я умею, — сказал Станислаус.

Его товарищи таращили от удивления глаза.

— Как ты это делаешь?

— Вы мне скажите, как у девушек появляется ребенок, и тогда я вам объясню.

— Ты этой набожной козе сделал ребенка?

— Я вам не объясню чуда с булавкой.

— У тебя с этой горлицей будет ребенок? — поправил Прапе Август Балько.

Для Августа и Отто нет ничего легче, чем рассказать, как маленькие человечки заползают в женщин, а потом появляются на свет. Однако их объяснения не вполне совпадали. Август похвастал даже, что уже сделал двух или даже больше детей, но они почему-то не появились на свет. Станислаус вздохнул. Обо всех этих сумасшедших вещах ему и в голову не приходило подумать, когда они с Марлен сидели в лесу, на берегу тихо журчащего ручья.

Значит, Марлен может спокойно спать? Нет, не может. Она лежит одна в своей девичьей комнатке, и нет никого, кто все объяснил бы и утешил ее.

Когда Отто и Август уснули, Станислаус написал ей письмо:

«Тебе нечего бояться, моя прекрасная возлюбленная! Я заглянул в ученые труды. Дети появляются только в том случае, если девушка безбожница. Ты же богобоязненна и любишь бога, своего владыку. И меня господь не оставил своей милостью. Он уберег меня, не дал мне спустить штаны, как полагается по рецепту, чтобы появились дети. Спи спокойно, праведница, во имя господа бога. Аминь. Я до сих пор помню вкус твоих поцелуев. Благодарю тебя.

Твой друг

Станислаус Бюднер»

Утром, весело посвистывая, Станислаус примчался в пасторский дом. В прихожей Марлен не было. Кухарка взяла у него хлебцы. Он стал возиться, перекладывать пакеты в корзине. Ему хотелось выиграть время.

— Посмотрите, хороши ли хлебцы, — сказал он кухарке.

Кухарка торопилась на кухню. Ей было некогда.

— Да ладно уж, господин пекарь.

И на следующее утро — ни намека на Марлен. Неужели она сидит у себя в комнате и убивается? Станислаус положил свое письмо в книгу.

— Не могли бы вы передать эту книжку… Я прочел ее… Хочу, пожалуйста, вернуть ее фрейлейн. Книжка мне очень понравилась… Благодарю. Спасибо… — Станислаус запинался.

Пасторская кухарка положила книгу на подоконник.

— Многоуважаемая фрейлейн больна. Она очень слабенькая, легко простуживается.

— Спасибо, большое спасибо, — сказал Станислаус, счастливый тем, что все дело только в простуде.

На третье утро дверь пасторского дома оказалась запертой. Станислаус вошел во двор и постучал в кухонное окно. Ему никто не открыл дверей. Огорченный, он бросил пакетик с пасторскими хлебцами назад в корзину.

— Ты забыл отдать хлебцы у пастора или они там все уехали? — подозрительно спросила хозяйка.

— Они все больны и все друг друга перезаразили…

Они все были здоровы в пасторском доме. Даже Марлен уже чувствовала себя лучше. Она посовещалась с кухаркой насчет своих воскресных похождений и теперь мурлыкала песенку. Прочитала ли она письмо Станислауса? Нет, она не прочитала. Прочитал достоуважаемый пастор. Он не мурлыкал песенок.

Утро прошло как всегда, а перед самым обедом в булочную собственной персоной пожаловала пасторша. Она и хозяйка прошли в столовую. Хозяйка была польщена посещением столь высокой гостьи. Служанка принесла торты и сбитые сливки. К тортам никто не притронулся, на сливки никто не взглянул. Пасторша дрожала от возмущения. Дом пекаря пригрел в своих стенах совратителя! Да, да! И этот совратитель — Станислаус! Такое ничтожество пишет непотребные письма дочери пастора! Письмо Станислауса перешло из сумочки уважаемой пасторши в дрожащие длани уважаемой хозяйки. Хозяйка послала за хозяином; он тоже прочел пресловутое письмо Станислауса. Лязгая зубными протезами, пасторша сказала:

— Я и мой муж, разумеется, не желаем более получать хлебцы из рук нечестивца.

— Мы этого не допустим, любезнейшая, милейшая, достопочтенная фрау. У нас есть и вполне порядочные ученики. Остальное предоставим господу богу.

Хозяйка устремила взор святоши на большую картину, висевшую на стене в столовой. На ней было изображено бегство святого семейства в Египет. Иосиф, плотник, светил ему своим святым нимбом и прокладывал дорогу. Изогнутый посох Иосифа указывал на открытку, которую хозяин воткнул тут же в уголок рамы. На ней значилось: «Генрих Мейер и сыновья. Гигиенические и клозетные установки. Филиалы по всей Германии». Хозяйка благодарственно смотрела на картину. Дело могло кончиться гораздо хуже. Пасторское семейство не окончательно отказалось от хлебцев.

Досточтимая супруга пастора встала. Она никому не подала руки. Она удалилась, скользнув взглядом по тортам и сбитым сливкам. Станислауса позвали в столовую. Хозяин и хозяйка набросились на него с криком:

— Мужичье! Распутник! Совратитель! Ни одного дня больше! И это благодарность! Будешь голодать, пока похоть не выветрится из твоей крови!

Ураган брани обрушился на Станислауса. В заключение хозяин рявкнул:

— Если б не наша вера в бога и не наша святость, твоя задница не влезла бы в штаны, так я вздул бы тебя. Вон! Прочь!

Станислауса сослали под землю, в подвал. Таким, как он, место только под землей. Три года хозяин не находил никого, кто согласился бы ковыряться в шлаке, выбирая кусочки брикета. Для такого грешника, как Станислаус, это самая подходящая работа. Она явится хоть каким-нибудь искуплением его тяжкой вины перед богом и людьми. Отто и Август краешком уха слышали обрывки грандиозного скандала. Они по очереди бегали в подвал. Один принес кусок шоколаду, другой — столько персиков, сколько мог сунуть за пазуху.

— Ты ее по-настоящему изнасиловал или она тоже хотела? — Август видел только белки глаз на закопченном лице Станислауса.

— Она уже умела целоваться или только молилась?

— Я тебе ни слова не отвечу, — сказал Станислаус.

— С такой набожной, наверное, очень скучно. Она, небось, перед каждым поцелуем сначала молится. Вот видишь, побаловался с ней и нажил неприятности.

Станислаус копнул шлак. Тучи пыли прогнали Отто и Августа.

Станислаус принялся за шоколад и персики. Он был черен от угольной пыли, как трубочист. Сладостная грусть сжимала сердце. Не надо было писать письма. Пастор оказался таким же любопытным, как любая старуха в его церкви. Он прочитал письмо. Чего доброго, еще упомянет в очередной проповеди о некоем пекарском ученике и назовет его братом сатаны. Станислаус увидел свое отражение в черном стекле подвального окна. Он и в самом деле похож на брата сатаны. Понурившись, сидел он на куче угля. Ох, сколько же тяжких грехов он совершил! Он вспоминал книги, которые давала ему читать Марлен, и приходил к выводу, что для грешников существует единственный путь — путь раскаяния и искупления. В этих книгах многие до своего обращения в праведников вели распутную жизнь, но потом искупали свои грехи, каялись и выходили в святые, перед которыми преклонялся весь мир.

Станислаус решил стать святым. Втыкать в руку булавку — это для святого чепуха. Он должен показать, что может проделывать над собой нечто куда более серьезное. Станислаус нашел несколько гвоздей и наждачной бумагой натер их до блеска. В книгах Марлен ничего не было сказано насчет того, какими гвоздями были прибиты распятые — ржавыми или нержавыми. Для верности Станислаус решил попробовать все-таки пустить в ход сначала начищенные гвозди. Отто или Август могут завтра или послезавтра ночью распять его на одном из крестов, стоящих на церковном дворе. Станислаус искупит свой грех.

— Господин пастор, перед вашим окном висит распятый! — закричит утром пасторская служанка.

Пастор поспешит в церковный двор. Распятый в его епархии! Придут пасторша и Марлен.

— Бога ради, Марлен, не друг ли Элиаса висит там? А что у него на голове? Терновый венец?

— Да, мама, — скажет Марлен и заплачет, потом опустится на колени и примется целовать ему ноги. (Станислаус тут же вымыл ноги под насосом колонки.)

— Да, мама, да-да, это он, друг Элиаса, — подтвердит Марлен. — Я люблю его и думаю, что ты, конечно, позволишь мне умастить его раны кремом «Нивея».

Отто и Август прибили крестообразно доску к доске. Они не могли дождаться генеральной репетиции; ее собирались устроить вечером. От Станислауса, который, не моргнув глазом, втыкает себе в руки булавки, всего можно ожидать.

Перевалило за полночь, когда Станислаус принялся расталкивать Отто и Августа. Они мычали и ворочались. Неужели ночь уже прошла? Неужели время опять месить тесто? Станислаус произнес пароль: «Распятие!» Тут оба проворно вскочили со своих коек. Станислаус повязал бедра рубашкой, чтобы походить на святого. Терновый венец был изготовлен из веток ежевики, которые он наломал в городском лесу. Августа била дрожь. Пламя свечи отбрасывало на побеленную стену огромную тень мученика Станислауса.

Он был бледен. Все лицо — точно напудрено отборной, так называемой кайзеровской мукой. Он молча показал на молоток и отполированные гвозди. Потом стал у креста из двух досок, раскинул руки и произнес:

— Пожалуйста!

Но тут оказалось, что у Отто и Августа не хватает жестокости, чтобы, не колеблясь, пригвоздить к кресту все равно кого — злодея или святого. Отто подталкивал Августа, Август подталкивал Отто. Оба робели.

— Хотя бы клещи захватил. А то вдруг ты закричишь, заплачешь, а мы стой, как дураки.

— Даже не пискну.

И все же Отто и Август не могли решиться. Полночный час не способствовал укреплению мальчишеского мужества. Чтобы подбодрить товарищей, Станислаусу пришлось самому проткнуть себе гвоздем мякоть руки. Смотри-ка, он и впрямь не кричит, и кровь не течет. В искусстве самовнушения Станислаус добился немалого успеха! Но оба героических пекаря спасовали. Август испугался скандала и шума. Он увлек за собой и Отто в бездну сомнений.

— Нас могут обвинить в убийстве и предать суду. А потом безвинных приговорят к смертной казни.

Август моргал, глядя на огонек свечи. Отто уставился на гвоздь, проткнувший руку Станислауса, и пришел в такой ужас, что издал какой-то сдавленный горловой звук. Он полез под койку, как делают пугливые люди во время грозы.

О горе, горе! Станислаус стоял, готовый доказать, что он достоин любви пасторской дочери, а люди не хотели принять его жертвы. Некоему господину Иисусу, несомненно, повезло. Он имел дело с людьми, не изменившими своему слову. Разочарованный, вытянул Станислаус гвоздь из руки, потушил свечу и лег спать. Под утро он проснулся. Его сильно знобило, и он надел рубашку. Голову со всех сторон кололо. Оказалось, что он спал в ежевичном венце. Он снял венец и подумал, что мир не представляет ему случая принести жертву на кресте.

21

Станислауса сбывают с рук. Его устами заговорил святой дух поэзии. Пекарский ученик вступает на путь мученичества.

Набожный хозяин Станислауса объявил в союзе пекарей:

— Кто возьмет в учение трудновоспитуемого ученика?

В городе был такой пекарь — он брал всяких учеников. Он обладал свойствами лошадиного барышника, который умеет обуздать любого норовистого или брыкливого коня, а потом выгодно продает его на рынке.

— Какие болячки у твоего калеки-ученика?

— Он до тех пор заглядывается на дочерей самых почетных покупателей, пока дочки не влюбляются в него.

— Я у него отобью охоту заглядываться на дочек.

— Он в союзе с сатаной и обучается черной магии.

— Мы изгоним из него сатану и обучим белой магии — вытряхивать мучные мешки!

Незаметно подошла знойная летняя пора. Уличная пыль лежала на листьях лип и обессиливала эти маленькие зеленые бронхи деревьев. Испарения небольшого городка перемешивались. Только после сильного дождя казалось, как будто поля с их благоуханием ненадолго пришли в город.

Станислаус горевал. Все пошло у него вкривь и вкось. Время, когда он у благочестивого пекаря считался ангелом-хранителем дома, вспоминалось ему, как сказка. Он видел это время в снах. А что толку? Ангел пал, обратился в сатану. Станислаус перебирал в уме прочитанные книги, которые давала ему Марлен. Ни в одной из них не говорилось, что поцелуи девушки или те, которыми осыпаешь ее, прелестную, ведут в пропасть. В книгах шла речь только о блуде. Неужели то, что было между ним и Марлен на берегу лесного ручья, это блуд?

А Марлен? Она хоть раз, хоть чем-нибудь подбодрила его? Нет, о Марлен не было ни слуху ни духу. Может, и она сидела одна-одинешенька у себя в комнате, каялась и искупала свой грех? Он подстерегал всюду пасторскую кухарку, но и та словно сквозь землю провалилась.

Как в воду опущенный ходил Станислаус на новом месте работы. Он старался вывести локомотив своей жизни на светлый путь, делая всякие меленькие добрые дела. Первым входил он по утрам в пекарню. За это остальные ученики поднимали его на смех:

— Новая метла чисто метет. Посмотрите на этого подхалима!

С общей тарелки он брал себе самый маленький ломоть хлеба с самым маленьким кусочком колбасы, а остальные говорили между собой:

— Ну и дурак же!

Он таскал Людмиле, ученице по домоводству, воду в кухню, а его товарищи говорили:

— Он втюрился в эту очкастую змею!

Брюхо у нового хозяина переваливалось через пояс клетчатых брюк, какие носили пекари. Оно свисало, как перекисшее тесто, которое выперло из квашни и вот-вот упадет на пол. Лицо у него было иссиня-багровое, а коротко остриженную голову вдоль и поперек пересекали рубцы — следы сабельных ударов. Хозяин был старый солдат еще кайзеровской армии, вице-фельдфебель. Он не сомневался, что дослужился бы до капитана, но, к его сожалению, война не долго длилась. Какие-то трусливые матросы оборвали ее. С тех пор он видеть не мог матросов. Даже когда на улице ему попадался ребенок в матросском костюмчике, он этого ребенка останавливал и осыпал бранью его отца.

Рано утром четверо учеников влетали в пекарню. Старший ученик Герман выстраивал троих у квашни, а сам, вытянув руки по швам, становился поодаль. Входил заспанный хозяин. Герман рапортовал:

— Четыре ученика построились для работы, больных нет, все чисты как стеклышко!

— Вольно! — отдает команду хозяин. Он прищуривает один глаз. — Почему у новичка пробор с правой стороны?

— С левой у меня вихор.

— Не разваливайся, когда говоришь со мной.

— Хорошо! — тихо произносит Станислаус.

— Надо сказать: слушаюсь, хозяин! Не таращься на меня! Смирно! Разойдись! Бегом!

Ученики бросаются к бадьям.

Станислаус выше локтя погружает руку в дрожжевое тесто для простого хлеба. Хозяин переходит от бадьи к бадье и командует:

— Глубже захватывай тесто, дубина! Больше муки, сукин сын! Живей поворачивайся, шлюхино отродье! Как стоишь, вшивый крот? Разве так стоят, когда делают опару?

Хозяйка ни богу не молилась, ни солдатчине не поклонялась. Хозяин привез ее с войны вместе со стальной каской, ранцем, шинелью и старым короткохвостым офицерским конем. Она служила в Данциге распорядительницей в кабаке для одних только дам и постоянно курила сигареты, вставленные в длинный янтарный мундштук. Она носила серьги, которые время от времени меняла; некоторые доставали ей до плеч. Характер у фрау Клунтш был мягкий и гибкий, особенно когда дело касалось мужчин, которые ей нравились. А нравилось ей большинство мужчин. После войны хозяин открыл кафе. Фрау Клунтш была хозяйкой кафе и появлялась вечером в шикарных вечерних туалетах. Она присаживалась к столикам посетителей и понемножку пила со всеми. А с теми, кто умел заложить за галстук, она пила наперегонки.

— Еще на бутылочку ты, конечно, раскошелишься, милый толстячок, не правда ли?

Милый толстячок желал играть наверняка. Он мял под столом стройную ляжку хозяйки. Хозяйка не шевелилась. Тогда он заказывал еще бутылочку. Хозяин сам приносил ее.

— Полагаю, уважаемый, что вы слишком много себе позволяете. Если вы не прекратите своих домогательств, я буду вынужден вызвать вас на дуэль и драться на саблях. Прошу иметь в виду, что эта дама моя жена — ни больше ни меньше. Не угодно ли?

У гостя, коммивояжера, продающего крем для ботинок, глаза лезли на лоб. Он зашел в кафе отнюдь не для того, чтобы его зарубили саблей. Ему просто хотелось приятно провести вечер. А вид у хозяина очень грозный, и рубцы на его лысой голове налились кровью. Гость немедленно предлагает хозяину выпить по рюмке водки в знак примирения. И порядок в мире восстановлен!

Кафе процветало. «Господь да хранит твое честное ремесло!» Этот приказ возлюбленному господу богу, выжженный по дереву, с восклицательным знаком в конце, висел в булочной-кондитерской рядом с заключенным в рамку аттестатом на звание мастера-пекаря, выданным бывшему вице-фельдфебелю. Рядом красовались под стеклом и другие документы, а также изречения из священного писания. Было тут и письмо генерал-фельдмаршала Маккензена; генерал благодарил за присланный ему слоеный пирог на свином сале. Пекарь, который не мог более служить своему генералу в качестве фельдфебеля, послал ему это жирное доказательство своей всенижайшей преданности. И генерал-фельдмаршал изволили ответить. Любой покупатель, заключивший дело национализма а сердце своем, мог видеть знаменитое письмо и восхищаться им. Своею собственной рукой начертал его генерал-фельдмаршал, и подпись была с завиточком, столь знакомым по армейским приказам фельдмаршала. Но здесь подпись стояла не под требованием уничтожить врагов, а под выражением благодарности за доблестно уничтоженный его превосходительством слоеный пирог на сале. Недавно пекарь отправил прошение генерал-фельдмаршалу. Сделать специальностью своего предприятия пироги под названием: «Слоеные пироги на сале имени генерал-фельдмаршала Маккензена» — это было заветной мечтой бывшего вице-фельдфебеля.

В бессонные ночи хозяин пекарни Клунтш уже видел перед собой огромную вывеску над расширенным предприятием: «Фабрика по изготовлению оригинальных, имени генерал-фельдмаршала Маккензена слоеных пирогов на сале. Оборудование электрическое. Единственная фабрика в мире, пользующаяся персональным покровительством генерал-фельдмаршала Маккензена». А неподалеку курится высокая печная труба, распространяя по всей округе аппетитный запах жарящегося свиного сала.

Хотя Клунтш приложил к прошению еженедельную порцию слоеных пирогов в благодарность за вожделенное разрешение фельдмаршала присвоить кондитерской-пекарне свое драгоценное имя, ответа до сей поры не последовало. Быть может, генерал запросил личное дело некоего вице-фельдфебеля Клунтша. Не станет же генерал-фельдмаршал, в конце концов, давать свое имя всякому там штатскому фендрику. А может, к генералу сейчас и доступа нет, потому что он вырабатывает в генеральном штабе план истребления французов?

Станислаус никак не мог привыкнуть к военным порядкам в новой пекарне. Хозяин прозвал его «стрелок Качмарек», а иногда называл «шомпол». Ученики тоже звали его так. Только Карл не присоединялся к ним. Он был членом вольнолюбивого Общества туристов. Время от времени он говорил, скрежеща зубами:

— Социал-демократическая молодежь еще покажет этому солдафону, где раки зимуют!

Но Станислаусу от этого было не легче.

Станислаус получил письмо, первое в его жизни, если не считать письма, которое он сам себе написал. Ученица по домоводству Людмила, работавшая сегодня в булочной, вытащила конверт из-под нагрудника накрахмаленного фартучка и незаметно передала Станислаусу.

— Наверное, от твоей возлюбленной!

— У меня нет возлюбленной. Мне запретили любить ее.

— Такое запретить не могут. Я готова пари держать, что письмо от возлюбленной. Смотри, ради бога, чтобы хозяин не накрыл тебя с письмом, не то еще заработаешь штрафное учение.

Письмо перекочевало из одной пазухи, покрытой фартучным нагрудником, в другую. Станислаус понесся в единственное укромное место в доме, где можно было чувствовать себя в безопасности. Имени и адреса отправителя на конверте не значилось. Станислауса всего трясло, когда он вскрывал конверт. В самом деле, это писала Марлен; она писала бледными чернилами, таким милым, тонким почерком:

«Не бойся никого и ничего, Станислаус, любимый мой. Господь бог делает любовь тяжким испытанием для тех, кого он любит. Я слегка похворала. У ручья было прохладно. Я схватила воспаление миндалин. Лучше бы я никогда не болела, тогда отец никогда ни за что не прочитал бы твоего письма! А так я даже не знаю, какие милые слова ты мне написал.

Как видишь по почтовому штемпелю, я не дома. Меня послали в какую-то школу. Она называется пансионат. В этом пансионате меня обязаны держать в строгости, так, чтобы я забыла свою любовь. Меня держат в большой строгости. Это письмо я пишу в таком месте, которое мне не хочется называть. Вот что делает любовь.

Будь спокоен и пиши мне, но только без указания фамилии и адреса отправителя. Из глаз у меня все время льются слезы. Бог да хранит нас. У меня все-таки, может быть, еще родится ребеночек, тогда меня обязательно выпустят отсюда, ведь здесь нет родильного дома. Как только я окажусь на воле, я на крыльях полечу к тебе. Ты моя первая настоящая любовь. Господь в своей мудрости все рассудит.

Напиши на оборотной стороне конверта адрес нашей кухарки. Это не грех.

Целую тебя несчетно, тысячи, тысячи раз.

Твоя любящая, до гроба любящая тебя Марлен».

Далее следовали кружки, обведенные чернилами. Под ними — еще несколько слов: «Тут я повсюду целовала. Поцелуй и ты эти кружочки!»

Читая, Станислаус задерживал дыхание. От письма исходил аромат дикой розы. Толстые зеленые мухи жужжали на маленьком оконце ретирада. В дверь неожиданно застучали кулаками. Станислаус испуганно вздрогнул.

— Выходи, негодяй! Заснул ты, что ли, над своим дерьмом? — В отверстие, вырезанное сердечком, плеснули водой из ведра.

— Вот тебе, можешь ополоснуться!

Станислаус сидел мокрый, как новорожденный теленок, а письмо Марлен в его руке увяло, словно отцветший лепесток розы. Тоненькие буквы расплылись, как письмена ангелов в облаках.

Вечером того же дня Станислаус пережил нечто небывалое. Он лежал на своем жестком ложе в чердачной каморке, которую ученики прозвали «конюшня особого назначения». Вновь поступившие ученики жили здесь до тех пор, пока не привыкали к муштре хозяина Клунтша. Четыре столбика койки удлинялись нестругаными рейками и доходили чуть ли не до потолка низенькой каморки. Между столбиками под потолком была натянута упаковочная бумага. Все это для защиты от клопов соорудили предшественники Станислауса. Кровососы подали с потолка. Они падали на твердую бумагу: тук, тук! После такого предупреждения жертва, если не спала, могла уничтожать эту нечисть.

Тихо шуршал неторопливый дождик, и ветер гулял по черепицам крыши. Взбудораженный Станислаус лежал под клопиным балдахином. Он не видел вонючих паразитов. Он дышал благоуханием дикой розы, исходившим от письма Марлен, и подыскивал слова и выражения для достойного ответа. Станислаус был недоволен собой — ему никак не удавалось так же грациозно и искусно подбирать и сочетать слова, как это делала Марлен, господом богом отмеченное создание.

Он закрыл глаза и слушал дождь. Вдруг ему показалось, что откуда-то доносится тихая музыка: сладок звук-ты-ты, сладок звук-ты-ты. Он решил встать, подойти к окну и посмотреть, откуда эта музыка. Но стоило ему встать, как музыка исчезла. Он снова лег и вслушался. Музыка вернулась: сладок звук-ты-ты… Больше он не вставал. Музыка доносилась не извне, она была в нем, где-то в сокровенных глубинах его существа. В нем словно забил родник. С музыкой пришли слова. Те самые, которых он раньше искал. Он открыл глаза и обвел взглядом каморку: не прилетел ли гонец от королевы бабочек? Нет, гонца не было. Он улыбнулся, улыбнулся образу своего детства.

Наверху, в своей мансарде, сидела ученица по домоводству Людмила. Она перечитала все письма из дому да заодно все письма от своих подруг. Ее томила тоска, и она закрыла окно, закрылась от навевающего грусть тихого шелеста дождя и взялась за перо.

Людмила попала в хозяйство Клунтшей по объявлению: «Требуется ученица по домоводству в безупречно националистическую булочную-пекарню и кафе. Гарантируется всестороннее обучение всем видам домоводства. Принята будет как член семьи. Постель иметь с собой!» Людмила, значит, обучалась домоводству у фрау Клунтш, а уважаемый отец Людмилы, почтовый чиновник истинно немецких убеждений, ежемесячно платил пятьдесят марок за ее всестороннее обучение. Так, например, фрау Клунтш наставляла ее, что мушки следует наклеивать на те места на лице, к которым хочешь привлечь внимание мужчины. Но, невзирая на мушки, мужчины не смотрели на Людмилу, и она наклеивала их все в большем числе. Несомненно, в неудаче ее попыток похорошеть виноваты были очки с толстыми стеклами. Господь бог вынул ее, к сожалению, не из ящика с надписью «Отдел соблазнительниц». Недавно она даже купила себе, по примеру хозяйки, лак для ногтей. Маленькой замшевой подушечкой она терла и полировала ногти и постепенно приобрела превосходные розово-красные коготки. И все же Людмила не сняла с хозяйки бремя ее забот. Ни один мужчина, ни один коммивояжер не заказывал лишней бутылки вина, когда Людмила присаживалась за его столик. Да и кто мог требовать от проезжих господ, чтобы они буравили своими влюбленными взглядами толстые стекла очков вместо женских глаз. Хозяин поэтому написал отцу Людмилы, националисту и почтовому чиновнику, что как это ни прискорбно, но он вынужден повысить плату за обучение его дочери на десять марок.

Жребий, вытянутый Людмилой, нельзя было назвать счастливым. Поэтому она искала у учеников немножко братского понимания. Когда появился Станислаус, Людмила прямо-таки дрожала от сочувствия и по-сестрински подробно расспрашивала его:

— Ты силой заставил пасторскую дочку любить себя?

— Нет, не силой, она и без того любила меня.

— Ты ее повалил, и она забеременела?

— Нет, у нас с ней ничего такого не было. Все это выдумки и обман.

Станислаус не знал, чего хочет от него Людмила.

Она расправила свой накрахмаленный передничек.

— Со мной ты ничего такого не добьешься. Меня тебе не удастся повалить.

— Да, да, — сказал Станислаус, — люди ведь все разные.

Так оно было на первых порах. Станислаус чувствовал себя в новой пекарне, как напуганная птица в чужом гнезде. Но вот он получил письмо от Марлен. Сладок звук-ты-ты… Станислаус писал, черкал и опять писал. То, что рвалось из-под его пера, в самом деле было песней или стихотворением. Сладок звук-ты-ты! Станислаус соскочил с постели, принялся кружить по каморке и вслух читать все, что он написал:

Дождь над крышею шумит.
Кто-то в комнате грустит.
И тоскует о руке,
Белой девичьей руке.

Незнакомая радость обуяла его. Писчая бумага кончилась, но была еще коричневая упаковочная бумага балдахина. Он и на ней стал царапать путаные сладостные строчки. Весь свет превратился вдруг в музыку и укладывался в рифмы. О чудо! В рифмы сочетались самые разные слова: даль — печаль, стена — слеза, вершины — георгины… Станислаус исписал почти половину балдахина и уснул радостный.

Хозяин на свой лад расценил нового ученика. Станислаус был для него чем-то вроде ротного писаря. Такой тип ученого тихони никогда не бывает хорошим солдатом. Он может сидеть в канцелярии и составлять разные списки, но до нормального человека ему далеко.

— Говорят, ты умеешь немножко ворожить и колдовать, правда это?

— Нет, хозяин.

— Наворожи мне, чтобы я в тире три раза подряд попал в десятку.

— Я не ворожей.

Хозяин вспылил.

— Погоди, я тебя научу ворожить!

Станислаус повернулся спиной и зашаркал своими шлепанцами так, что мучная пыль поднялась столбом.

— Ты мне наворожишь, чтобы я три раза попал в десятку, не то я тебя вздую так, что сесть не сможешь!

Станислаус не остановился, только и слышно было, что удаляющееся шарканье его шлепанцев.

Клунтш состоял членом не только «Стального шлема», но и ферейна, который именовался «Ферейн воинов». В «Ферейне воинов» ничего не давали, надо было еще кое-что принести с собой. Националистический образ мыслей, например. И еще — верность кайзеру, который жил в Голландии в ожидании, пока ферейн не доставит его оттуда под гром оркестров домой, в Германскую империю. Каждый член ферейна обязан почитать некоего господина Гинденбурга точно бога: если бы все делали так, как говорил названный господин, немцы выиграли бы войну. Каждый член ферейна обязан также повесить его портрет в своей лучшей комнате, а в день рождения генерал-фельдмаршала украшать портрет венком из дубовых листьев. Члены ферейна обязаны также презирать всех, кто имел что-нибудь против Гинденбурга или кайзера. Таких людей следовало считать антинемцами и низшей расой. Даже господь бог знать ничего не хотел об этих отщепенцах, он карал их безработицей и нищенским пособием. Истинный немец должен, разумеется, быть и отличным стрелком: ведь надо охранять жизнь Гинденбурга и кайзера. Тот, кто на стрельбах попадал только в край мишени, считался пустым номером и плохим членом ферейна. Его обязывали охранять Гинденбурга и кайзера двадцатью марками, которые он вносил в кассу ферейна.

Пекарь Клунтш пользовался громкой славой в ферейне воинов: во-первых, он переписывался с генерал-фельдмаршалом Маккензеном, а во-вторых, он пек такие слоеные пироги на свином сале, которыми не гнушался даже столь высокий полководец, как упомянутый фельдмаршал. К сожалению, пекарь Клунтш не был отличным стрелком, но зато он по очереди предоставлял в распоряжение «Ферейна воинов» своих четырех учеников на роль отметчиков на стрельбах. Клунтш так хорошо натренировал учеников, что мог хоть в воздух выстрелить — на счету все равно оказывалось девять. Не угодно ли?

А каким тупицей проявил себя как отметчик Станислаус! Клунтш выстрелил. Станислаус вышел из укрытия и не увидел в мишени ни одного попадания. Он снял свой синий картуз и помахал им над головой. Публика ответила злорадным ревом. Пекарь Клунтш промахнулся! С каких пор повелась такая мода? Вслед за тем он попал в край мишени и в тройку. Стрелковый бог покинул Клунтша. Хозяин позеленел от гнева, выпил подряд две кружки пива и, сославшись на деловые заботы, удалился. Обойдя тир, он влетел в укрытие с заднего хода и застал Станислауса за сочинением стихов:

С неба ль слетела любовь ко мне
Или примчалась на белом коне?

— Ты что, не слышал моего приказа наворожить мне три раза подряд по десяти?

— Так точно, хозяин, но я не умею ворожить.

Хозяин отвесил Станислаусу десяток затрещин. Станислаус шатался, бегал по укрытию, у него пошла кровь носом, однако он ни слезинки не проронил. Страшный гнев душил его.

Но и после небольшой прогулки ру́ки пекаря Клунтша не обрели уверенности. С большим трудом и великим усилием он тремя выстрелами выбил пять очков.

Пекарь Реш был конкурентом Клунтша. Он тоже попытался печь слоеные пироги на свином сале, но, по мнению Клунтша, они представляли собой лишь жалкое подобие его пирогов, они пахли тмином, только и всего. По сути дела такому горе-пекарю не место в «Ферейне воинов»; помимо всего прочего, он держал у себя подмастерья, который состоял в социал-демократической партии. Пекарь Реш протянул свою кружку пекарю Клунтшу, чокнулся с ним и сказал:

— Сегодня, видно, ты не того ученика захватил с собой?

Пекарь Клунтш кипел незримо для окружающих, точно оладьи в масле. И у Станислауса гнев еще не остыл. Он страстно желал, чтобы винтовка Клунтша выстрелила в обратную сторону. Она не выстрелила в обратную сторону, и Клунтш вторично бросился в укрытие. Станислаус выбежал в сад, перемахнул через забор и понесся по ухабистым улочкам к себе в каморку. Он защелкнул дверь на задвижку. Сердце у него неистово колотилось. Месть! Он оторвал кусок заклопленной упаковочной бумаги и излил свою месть в словах и строках стихотворения:

Пускай враги за дверью стоят.
Я не боюсь их. Ни шага назад!
На каждый удар я отвечу ударом.
Всем отомстив, проживу я недаром.
Каждый пусть убедится сам:
Я плюну прямо в лицо врагам.

С каждым словом, которое писал Станислаус, он все больше успокаивался.

Наутро ученик Герман отрапортовал:

— Четыре ученика построились для работы. Больных нет, все чисты как стеклышко!

Хозяин стоял перед фронтом учеников, и глаза у него были, как у волкодава мясника Хойхельмана.

— Новичок, три шага вперед! Бегом марш!

Станислаус выступил на три шага вперед.

— Я сказал: бегом марш! На место, бегом марш!

Станислаус вернулся в шеренгу учеников.

— Три шага вперед! Марш, марш!

Станислаус быстрее вышел вперед. Хозяин и на этот раз не удовлетворился. Он погнал Станислауса назад. Потом скомандовал:

— Встать! Лечь! Встать! Лечь!

Пекарь Клунтш забыл, что он в собственной пекарне. Перед ним был не ученик, а новобранец. На нем, на Клунтше, были уже не шлепанцы, не белый пекарский колпак на голове, не белый фартук пекаря, и стоял он не в пекарне между тестом разных сортов и мешками с мукой, а в Данциге на казарменном дворе, замощенном щебнем. Черт возьми! Он даже сунул руку за борт пекарской рубашки, туда, где некогда лежала в кармане мундира между второй и третьей пуговицей обязательная записная книжка фельдфебеля. Разумеется, под рубашкой не было никакой фельдфебельской книжки, а была лишь голая грудь, поросшая жесткой шерстью.

— Левое плечо вперед! Правое плечо вперед! Кругом марш! Лечь! Встать! Лечь! Ляжешь ты, сукин сын?

Остальные ученики стояли «смирно» и зевали. Ничего нового под луной. Хозяин муштрует новичка, а тот молчит. Каждый из них прошел сквозь такое. Не из-за чего волноваться. Только Карл бормотал про себя:

— Смотри, придет день! Социал-демократическая молодежь не вечно будет терпеть подобное издевательство!

Хозяин между тем дошел уже до приседаний. Станислаус садился на корточки, как самец куницы, выпрямлялся, опять приседал. По щекам у него катился пот. У него не было времени собрать свои тайные силы. Необходимо спокойствие, много спокойствия, чтобы заставить их действовать. И он прибег к простому средству: хозяин скомандовал стойку на руках. Станислаус постарался так вытянуть ноги, чтобы толкнуть горку намасленных противней. Она зашаталась. Он быстро, точно блоха, подобрал ноги. Тр-ра-ах! Сложенные штабелем противни разлетелись в разные стороны. Они не посмотрели, что перед ними вице-фельдфебель. Клунтш запрыгал на одной ноге, но и ее подшибло острым краем железного противня. Вице-фельдфебель во весь рост растянулся на полу своей пекарни. Очередной противень хлопнулся на его мягкое, как тесто, брюхо. У Клунтша перехватило дыхание, и ни одна команда не слетела более с его уст. Возможно, что он вообразил себя засыпанным в окопе.

В этот день хлебцы поспели на час позднее обычного. Постоянные покупатели пошли за хлебцами к конкуренту. Хозяин хромал, и время от времени его рвало. Он изрыгал потоки пива и водки.

Никто не пожалел его, даже хозяйка. А Станислаусом все восхищались.

— Это он ловко сообразил, — говорили ученики. — Пусть старик поваляется в постели. Мы хоть вздохнем свободно!

И Людмила восхищалась Станислаусом:

— Мне кажется, что ты крепко изнасиловал пасторскую дочку.

— Брось, Людмила!

— Ты больше не любишь ее?

— День и ночь люблю.

— Я думала, если бы ты ее не любил, я могла бы… Кстати, она не ответила на твое письмецо или ответила?

— Она прислала мне два большущих письма и вложила в них целую кучу поцелуев и локонов. А в одним письме была ее ресничка, а на ресничке висела слеза, — импровизировал Станислаус.

— Слеза?

— Не настоящая слеза, а пятнышко от слезы — на письме.

— Так у тебя все хорошо, значит?

— Жаловаться не на что, Людмила.

— Пусть пишет тебе на мой адрес.

Станислауса осенила новая идея.

— Я укажу твою фамилию в обратном адресе. В тюрьме, куда заперли Марлен, читают ее письма, всё ищут, нет ли там чего-нибудь про любовь. Если прочтут твою фамилию, никому в голову не придет, что письмо про любовь.

Ну что ж, пожалуйста, Людмила готова быть столь любезной. Сама не познав любви, она хоть поможет чужой любви.

22

Дух поэзии продолжает петь в Станислаусе, и некая совратительница является в каморку Станислауса совращать его.

Хозяин не простил Станислаусу прерванное штрафное ученье. Неужели он не укротит этого строптивого ученика? Станислаус получил штрафной наряд. Хозяин приставил его подручным к Людмиле; по вечерам, когда на столиках кафе горели маленькие лампочки и кафе наводняли посетители, он должен был ей помогать. Норовистую лошадь надо изнурять работой.

Станислаус мыл стаканы, откупоривал бочки с пивом, подсыпал в них лед, относил в кухню грязную кофейную посуду. С пяти часов утра и до двенадцати ночи он был на ногах, и ноги очень болели. Они постепенно искривлялись и в конце концов искривились, тут уж ничего нельзя было поделать. Они с Людмилой страстно ждали воскресенья. Воскресенье покупалось шестью долгими, долгими днями; в воскресенье Людмилу подменяла судомойка, а Станислауса — другой ученик.

— В ночи сколько часов, Людмила?

— Благо тому, кто спит и не считает!

Станислаус на минутку присел на краешек стула за стойкой: хоть бы на одно мгновение не чувствовать боли в ногах! Воздух был сизый от табачного дыма. Вентилятор, точно маленькое легкое, выдувал дым на улицу, в листву жалких городских лип, но посетители быстро накуривали новые облака дыма, дымом окутывали свои разговоры, выталкивая из себя слова вместе с ним. Гомон и звон стояли в зале кафе. Так шумит море в Бразилии! Станислаус вскочил. Он задремал на краешке стула. Слава богу, никто ничего не заметил, даже Людмила. Из пивного крана била пена. Станислауса послали в погреб откупорить свежую бочку пива. Там он льдом охладил лоб, кусочек льда бросил в рот, понесся наверх, убрал со столов чашки, на краях которых застыли капельки кофе, и отнес их на кухню.

Кафе Клунтша посещали иногда и широкие натуры. Такие господа некоторое время пили в одиночку, а когда настроение у них поднималось, приглашали к своему столу даму и просили ее выпить с ними. Были такие дамы, которые отказывались.

— Они из хорошей семьи, — говорила Людмила.

Но были и такие, которые не отказывались.

— Они из плохой семьи, — говорила Людмила.

Нередко случалось поэтому, что кто-нибудь из господ приходил в кафе один, а покидал его с дамой. Такой господин бывал весел, пел и, проходя мимо Людмилы, совал ей полмарки, а иногда и марку. Людмила отдавала свою марку Станислаусу.

— Я и не подумаю брать чаевые от этакого кутилы. Я потеряла бы к себе всякое уважение, — говорила она.

Станислаус брал марку, которую ему отдавала Людмила, и благодарил девушку. Ему было безразлично, от кого эта марка — от кутилы или от сквалыги. Он прочитал в газете про средство, излечивающее кривизну ног, и собирался выписать его. А кроме того, он отнюдь не забыл насчет книги о бабочках.

В кафе Клунтша бывали не только коммивояжеры, но и более чистая публика. Например, члены «Стального шлема». «Стальной шлем» был более аристократической организацией, чем «Ферейн воинов». В последний входили и такие люди, которые собирались лишь затем, чтобы пострелять, выпить пива, поделиться воспоминаниями о своих храбрых воинских подвигах. В «Стальном шлеме» для подобных вояк, питающихся одними воспоминаниями, не было места. Его руководители, Дюстерберг и Зельдте, смотрели в будущее. Воспоминания о войне — это выжатая половая тряпка. Члены «Стального шлема» были полны решимости в любой день начать новую войну и вернуть Германии колонии и кайзера. Таких слов, как этаж, дебаты и туалет, они старательно избегали. Это были слова французские, враждебные и исконно чуждые. Вместо них говорили: «один марш» (или два, или три), «словесная дуэль» и «нужник». Члены «Стального шлема» были не какие-нибудь инородцы, а немцы, вот именно немцы! Среди них имелся ученый, преподаватель истории, так он утверждал, что и слово «дуэль» французского происхождения. Поэтому, указывал он, вместо «дебаты» следовало говорить не «словесная дуэль», а «выражение мнений». И сам никогда не говорил «электричество», а только «новый вид энергии».

Как сказано выше, пекарю Клунтшу не дано было судьбой дойти до чина капитана. А здесь, в «Стальном шлеме», он мог держать себя с кадровыми офицерами на равной ноге. Аристократические члены «Стального шлема» не хлебали одно пиво. Они пили коньяк, а в разгар вечера и вино. Клунтш считал своим долгом позаботиться о наличии у себя ассортимента вин. Случалось, что в поздние ночные часы господа офицеры без дальних околичностей вступали в новую войну. Она велась винными бокалами и бутылками, а поводом служили дамы известного пошиба. После заседаний такие дамы получали доступ в кафе.

Однажды Клунтшу пришлось даже стерпеть сцену, разыгравшуюся между одним майором и одним капитаном по поводу его собственной жены. Господа из «Стального шлема» были большими почитателями хозяйки кафе. Клунтш был на верху блаженства: ведь глядя на его жену, даже господин майор пальчики облизывал. На собраниях «Стального шлема» царила атмосфера — простите! — царили пары́ великодушия. К лицу ли Клунтшу проявлять мелочность, брюзжать, выходить из себя оттого, что в пробных военных стычках несколько винных бокалов разбивалось вдребезги? Господа офицеры во всех смыслах были великодушны. Они платили крупными купюрами, не требуя ни пфеннига сдачи, либо ничего не платили и называли предъявляемые им счета безделицей. Люди, готовые драться за колонии, колонии, которые были в десять раз обширнее этой ободранной Германии, не могли, разумеется, ограничиться двумя-тремя бутылками вина!

«Стальной шлем» имел и собственную песенку в отличие от тупоумного «Ферейна воинов». «Свастика на шлеме и имперский флаг…» — пели господа. Кроме того, они пели вопреки всем запретам: «Многая лета тебе, в венце побед, многая лета тебе, о кайзер наш…» Господа пели громко, как барды. Преподаватель истории великолепно сопровождал хор на фортепьяно. Он играл воинственные песни, а когда господа разогревались, исполнял и немецкие танцы: «Посмотри, вот он шагает, ноги задирает…» или «Мы, лихие, бесшабашные лютцевские егеря…»

Вожделенное воскресенье наступило. Станислаус все еще обитал в своей изолированной каморке. Хозяин не мог взять на себя ответственность и освободить из-под ареста такого плохого патриота и негодного отметчика по мишени. Расхлябанного солдата следует навечно упрятать за решетку, иначе он других заразит своей расхлябанностью. Станислаус не скучал по общей спальне учеников. Он лежал один и вел разговор с обуявшими его новыми тайными силами. Они шумели в нем и не давали покоя, пока не выливались в стихотворные строчки.

Он опять принялся за длинное письмо к Марлен. Как-то, принеся в кондитерскую медовые рожки, он попросил у Людмилы немного белой оберточной бумаги для письма. Людмила показала себя не мелочной. Небольшой рулончик бумаги Станислаус унес с собой под нагрудником фартука. Он чувствовал, что способен исписать стихами, посвященными Марлен, весь рулон.

«Стальной шлем» пел и музицировал. Во всем доме дрожали стекла в окнах. «О Германия, все чтят тебя…» Басы гудели, как раздраженные медведи. Между ними стрекотали, точно кузнечики, женские голоса: «Будьте сильны, будьте стойки, если буря налетит…»

Станислаус натянул на уши свой пекарский колпак. Поэтому, кстати, он не услышал деликатного стука в дверь. Людмила в ночной рубашке стояла в коридоре.

— Готово письмо, Станислаус?

— Нет, не готово еще.

Людмила переступила порог.

— Может, лучше будет, если я своей рукой напишу на конверте обратный адрес? Ведь никогда не знаешь…

Станислауса тронуло желание Людмилы удружить. Он не возражал против того, чтобы она присела на краешек кровати и смотрела, как он пишет и пишет. Людмила не мешала ему.

— По мне, хоть всю бумагу испиши, — сказала Людмила. Она лязгала зубами от холода. — Я только ноги суну под одеяло. Ночь холодная, а я… Да ты посмотри, я совсем раздета.

Станислаус легко мог убедиться, что Людмила раздета. Прохладный воздух свободно обвевал грудь Людмилы через вырез сорочки.

— Ты ложишься в постель без очков, Людмила?

— А зачем они мне ночью? — Глаза у Людмилы были большие и неподвижные, чуть-чуть мертвые, как маленькие заводи, в которых и травинки не растет.

Но, гляди-ка, с той минуты, как Людмила легла погреться, стихи так легко уж не выскакивали из-под пера. А сейчас она, верно, уснула и рука ее гуляла, где хотела. Станислаус бережно снял ее у себя с груди. Прошла минутка, и вот уж рука Людмилы лежит у него на голове. Стихи Станислауса теперь падали на бумагу только крупными медленными каплями. Не так уж неприятно было, наглотавшись любовной му́ки, чувствовать, что тебя гладят по голове, как ребенка. Довольный, он, как дитя, уснул над своим большим поэтическим творением, посвященным Марлен.

Господа из «Стального шлема» на свой лад проводили ночь. Преподаватель истории все еще барабанил на фортепьяно немецкие танцы:

Раз, два, три — открой окошко, Юлия,
Шарманщик ждет тебя.

Не всем господам были по душе танцевальные мотивы. Стараясь перекричать их, они ревели: «Раздался призыв боевой, весеннему грому подобный…»

И вдруг действительно раздался гром падающих столов, звон битой посуды и визгливый крик хозяйки:

— Майор ранен, господин майор ранен…

— Месть, месть! — орал хозяин.

Последовал новый взрыв грохота. Он разбудил неспокойно спавшего Станислауса. Этого только не хватало! Людмила лежала в его постели, и рубашка у нее задралась. Он чувствовал теплоту девичьего тела. А ведь Людмиле в полусне могло прийти в голову поцеловать его — и у них был бы ребенок! У него, у Станислауса, еще один ребенок!

Станислаус соскочил с кровати, расстелил на полу свой фартук и лег. Так продолжаться не может: «У Марлен, возможно, будет ребенок и у Людмилы ребенок. Где ему взять денег на две подвенечные фаты, на три обручальных кольца и на две детские коляски?..» Он уже снова спал.

«Герр Шмидт, герр Шмидт, что привезла вам Юльхен Нит?» — пели внизу.

23

Станислаус проливает слезы над своим невежеством и оказывает любовные услуги жене хозяина.

Наступила пора пирогов с черникой, пора пирогов со сливами. Целые фруктовые сады, высаженные на дрожжевое сдобное и на песочное тесто, проходили через пекарню. Ответа от Марлен не было. Листва на деревьях редела. Забыла, что ли, Марлен Станислауса? Неужели она не получила ни одного письма Станислауса, написанного кровью сердца, ни одного из его больших поэтических творений?

Теперь Станислаус обладал не только тайными силами, далеко не всегда надежными, которые меньше всего повиновались ему, когда нужны были, но и небольшой, вполне надежной суммой наличных денег. Кто из его товарищей, пекарских учеников, мог войти в книжный магазин и сказать:

— Я хотел бы получить книгу о бабочках за пятнадцать марок.

Продавец поклонился, поклонился состоятельному господину Станислаусу.

— К вашим услугам!

Он завернул книгу в папиросную бумагу, поверх папиросной — в упаковочную, обвязал пакет шпагатом и продел через узелок палочку, чтобы удобнее было нести. Все это делалось для него, для Станислауса. Он важно расхаживал по магазину и читал названия книг и прочих предметов роскоши, на какие только падал его взор. Он с удовольствием подержал бы в руках ту или иную книгу, но его удерживала табличка, висевшая в кондитерской хозяина: «Трогать товары руками строго воспрещается».

Теперь будет легче ждать до воскресенья письма от Марлен. У него есть книга. Не успел он наскоро перелистать ее и посмотреть несколько цветных картинок с изображением пестрых бабочек, как его позвали в кафе к Людмиле и гостям.

Но придет воскресенье, и он узнает из этой книги все, что можно узнать о королеве бабочек и ее царстве!

Велико было его разочарование. Ему досталась книга, задача которой состояла в развенчании бабочек. Бабочки с их разноцветными крылышками и хрупким тельцем всегда были для Станислауса символом радости и полета. Тельца этих мотыльков преследовали, казалось, единственную цель — выработать в себе способность летать, быть легкими и нежными, чтобы парить в воздухе. А что говорилось по этому поводу в пятнадцатимарковой книге о бабочках? «Подсемейство „кавалер“ (дневная бабочка, papilioninae) водится преимущественно в жарких странах, цвет — желтый, в черных прожилках и пятнах, размах крыльев шесть сантиметров. Задняя пара крылышек раскрашена по краям голубой полосой и пятном цвета ржавчины; они вытягиваются в коротенький хвостик». Такое описание относилось, по-видимому, к «ласточкиному хвосту», тому быстролетному гонцу королевы бабочек, который не раз приносил Станислаусу добрые вести и песенки. А это, очевидно, плясун на перистых листочках моркови, отвесно взлетающий вверх и через секунду исчезающий из поля зрения человека. О, в таком случае нечего и надеяться узнать здесь что-нибудь о королеве бабочек. Эта книга написана, наверное, для ученых и для тех, кто булавками прикалывает бабочек к доскам. Станислаус загрустил. Пятнадцать марок — и ни слова о королеве бабочек! Но, может быть, великая тайна мира бабочек скрывается за иностранным словом papilioninae? Это, несомненно, древнееврейское слово, и только образованные люди могут расшифровать его. Станислаус заплакал и долго плакал над своим невежеством, пока наконец не уснул.

Он проспал весь воскресный день и проснулся только вечером от голода.

Людмила встретила Станислауса кроткая и грустная. Она исполняла работу горничной. Давно уже и речи не было о «знакомстве домами с хорошими семьями». Она лишена была дара двумя-тремя взглядами зажечь кровь какого-нибудь разъездного коммерсанта и довести ее до кипения.

— Точно лесной ветерок жарким летом, тиха и печальна любовь без ответа, — вздохнула она.

— Нет, Людмила, она скорее как маленькая мельница в сердце, — не согласился с ней Станислаус.

Каждый из них имел в виду свою любовь, оставшуюся без ответа. У Станислауса было много собственных забот. Не мог он ночь за ночью согревать Людмилу.

— Ты не слышал? Я тихонько постучала в твою дверь. Мне было так одиноко. Иной раз я смотрю на себя в зеркало только для того, чтобы увидеть что-то знакомое, напоминающее родной дом.

— Я слышал стук, Людмила, но думал, что это ветер.

— Это был не ветер, Станислаус.

Так прошла осень. Так прошла зима, и опять наступила весна. Невмоготу стало наконец Станислаусу вечно сидеть взаперти и все на свете перекладывать на стихи. Болтливые женщины давали ему чаевые. Выброшенные на ветер пятнадцать марок за большую книгу о бабочках вернулись в кошелек. Станислаус купил себе новый пиджак и белую рубашку с пришитым воротничком. Чаевых не хватило на то, чтобы расстаться с брюками, сохранившимися еще от конфирмации, но все же у него был новый пиджак. Не обязательно ведь все будут смотреть на его не в меру короткие штаны, если взоры их остановят на себе красивый клетчатый пиджак и рубашка — белая, как мука высшего сорта. Хорошо бы нарядиться в них и сводить Марлен в городской лес. Все бы оглядывались и спрашивали друг у друга:

— Это кто идет с дочерью пастора? Не молодой ли священник?

— Нет, это молодой пекарь, он и поэт, все вместе.

— По нем не скажешь. Он больше похож на студента-богослова, фрау Хойхельман.

Ничего такого не могло, конечно, произойти, но в воскресенье Станислаус, облаченный в новый пиджак, пестрый, как пегая кобыла, отправился в церковь.

Достопочтенный пастор увидел у ног своих среди обычной клиентуры совратителя своей единственной дочери. Он смешался, когда узнал пегого Станислауса, и дважды повторил:

— И вот осел, терпеливое животное, привез на себе господа в Иерусалим. Это было терпеливое животное, стало быть, осел…

Станислауса не интересовала проповедь. В дни счастья он здесь, на этой скамье, сидел с Марлен. Любовь, как потрескивающий электрический ток, передавалась от одного к другому, дурманило благоуханье дикой розы и взгляды, взгляды, в которых можно утонуть.

На скамье перед Станислаусом сидела пасторская кухарка. И ее внимание отнюдь не было поглощено тем, что изрекал господин пастор. Возможно, что она уже прочитала проповедь, когда вытирала пыль с письменного стола своего благочестивого хозяина. Взгляды ее скользили мимо кроткого лица проповедника, предпочитая задерживаться на неотесанной физиономии какого-то моряка. Моряк держал свою синюю фуражку на коленях и толстыми пальцами поглаживал медный якорь на околыше. Этот человек с обветренным лицом явно не принадлежал к числу тех, для кого господь является единственным якорем в жизни, господь — и больше никто.

После богослужения Станислаус оказался рядом с кухаркой.

— Вы что-нибудь знаете о Марлен? — шепнул он.

— Мне запретили разговаривать с вами.

Лицо Станислауса потемнело. Пасторская кухарка почувствовала жалость.

— Я думаю, вам можно надеяться… — кухарка дернула его за рукав. — Она приезжает… через две недели… в первый раз приезжает на каникулы.

Моряк протискался через толпу. Он вызывающе посмотрел на Станислауса и оттер его от кухарки. Станислаус вежливо уступил место. Он нес груз своего счастья.

В доме воинствующею Клунтша не было в эти дни обычного строгого порядка. Хозяин бродил, опустив глаза в землю, словно что-то обдумывал.

— Старик заболел, — сказал ученик Пауль.

— Заболел?

— У него сифилис.

— Значит, ему, даст бог, придется лежать в постели и потеть.

— Это его не вылечит. При сифилисе гниет душа. У него душа воняет. Он заразит всю пекарню.

Станислаус испугался. Неужели исполнилось все то злое, что он пожелал хозяину в тире? Если так, то слишком поздно исполнилось: Станислаус не принадлежал к числу людей, которые подолгу хранят в сердце ненависть. Несмотря на всю тоску по Марлен, он старался быть ласковым со всеми. Так, сам того не замечая, он стал любимцем хозяйки.

Как-то она шла из кафе несколько навеселе.

— Послушай, малыш, тебя Вилли зовут?

— Рад стараться, хозяйка, я Станислаус.

— А у тебя красивые глаза. — Хозяйка вышла из кухни, и в воздухе запахло тысячами фиалок.

— Она тебя соблазнит, — предостерегала Людмила. — Она уже соблазнила, я слышала, восемнадцатилетнего сына одного купца.

— Мне только шестнадцать с половиной, — сказал Станислаус.

— Ты слушай, что я тебе говорю. Она такая, что не то что тебя, а самого архангела соблазнит. — Людмила долго терла стекла своих очков.

Вечером Станислаус разглядывал свои глаза в карманное зеркальце. Он не возражал против того, что глаза у него красивые. Пусть они будут голубые и блестящие, чтобы нравиться Марлен.

В другой раз хозяйка пришла в чулан, где держали уголь, и, прислушиваясь, смотрела, как Станислаус колол щепу.

— Передохни немного и поговори со мной, Станислаус! — Хозяйка вытащила из кармана своего белого кителя буфетчицы полплитки шоколада. Станислаус покраснел и сунул шоколад за нагрудник фартука. Вот сейчас, верно, она начнет соблазнять!

— Дай-ка я пощупаю, какие у тебя мускулы, — попросила хозяйка. Глаза у нее мерцали, как у играющей кошки. Станислаус напряг мускулы на руке. Посмей кто-нибудь сказать, что у него под рукавом рубашки кисель, а не упругие бицепсы!

— Ого! — воскликнула хозяйка и постукала указательным пальцем с удлиненным коготком по руке Станислауса.

— А ты мог бы перегнать лодку через реку? Как ты думаешь?

Станислаус молча кивнул. На реке, что ли, она собирается его соблазнить?

— В любое время? — спросила хозяйка.

— Как это?

— Я хотела сказать: ты и ночью можешь грести?

— Так точно, хозяйка!

— Ты на этом деле не прогадаешь.

Хозяйка кивнула. Глаза у нее блестели. Она вышла. Любопытство молодости закралось в душу Станислауса. Ему интересно было посмотреть, как соблазняют. Если очень страшно станет, он сможет позвать на помощь, а то и перевернет лодку — сколько угодно!

У пекаря Клунтша никакого сифилиса не было, но душа его все же загнивала. Было, так сказать, доказано, что жена его встречается с майором не только в кафе на боевых собраниях «Стального шлема». Как-то вечером после домашней сцены хозяйка, вся в сверкающих побрякушках, пошла на лодочную станцию. Муж, томимый недобрым предчувствием, бросился к семейному секретеру и пересчитал сумму дневных поступлений. Она не соответствовала записи. Хозяин велел Людмиле достать праздничный костюм, переоделся и пошел вслед за женой. Он увидел ее на веранде лодочной станции. Рядом сидел майор. Майор со всеми его шрамами, полученными на службе отечеству. Фрау Клунтш и майор пили шампанское. Что мог против этого иметь пекарь Клунтш? В конце концов, ему следовало почитать за честь, что господин майор пригласил его супругу выпить бокал шампанского. Клунтш стоял за кустом сирени, на котором распустились светло-голубые цветущие султаны, втиснув голову в развилку ветки. С веранды на лицо его падал бледный свет. Оно казалось мертвым лицом повешенного. Взбудораженный пекарь соскребал с ногтей засохшее тесто. Он угнездился в кусте сирени, руководствуясь старым солдатским правилом: видеть как можно больше, но чтобы тебя не видели. Он видел даже карту вин на столике этой замечательной пары. Он видел и руку майора, лежащую на коленях его, Клунтша, жены. Разумеется, чистая случайность, успокаивал он себя. Да и рука-то начальственная, и пока что она ничего не отняла у него. Через некоторое время ему пришлось убедиться в том, что жена на глазах у майора полезла за пазуху, вытащила деньги и расплатилась с кельнером. Тут, стало быть, у Клунтша кое-что взяли: взяли деньги, деньги были его собственные.

Что предпринять? Когда пекарь Клунтш был новобранцем, он одно время прислуживал в офицерском собрании. Он знал, что господа офицеры могут не на шутку рассердиться, если в присутствии дам обратить их внимание на какое-нибудь несоответствие их поведения с офицерским достоинством.

Майор и жена пекаря встали. Уже на ступеньках, ведущих к реке, господин майор обнял ее за талию. С реки повеяло туманом. Парочка шла вниз по набережной. Пекарь Клунтш следовал за ней на почтительном расстоянии. И такое уже с ним бывало; он тогда служил денщиком у одного капитана. Капитан охмурял дочку некоего радикально настроенного торговца мылом, а он шел позади на случай, если бы понадобилось предупредить, подать сигнал. Но в тот раз Клунтш исполнял воинский приказ, а нынче действовал приватно, и дама, которую совращали с пути истинного, была его жена. Никогда в жизни, даже после самой сильной попойки, у Клунтша не было так отвратительно на душе, как в этот час на набережной Эльбы. Светлое колеблющееся пятно, которое двигалось вперед и представляло собой его жену, и темное пятно — господин майор — свернули с набережной. Парочка не очень старалась найти укромное местечко. Кого остерегаться? Кузнечиков, что ли? Ах, эти прелюбодеи! Возле ольшаника двуцветное пятно словно растаяло, исчезло. Пекарь Клунтш обладал ничтожной фантазией, но и ее хватило на то, чтобы представить себе, что произойдет в следующую минуту. Он громко затопал по набережной. На парочку это не произвело никакого впечатления. Стуча изо всех сил башмаками, он зашагал назад и прямо у ольшаника, где устроились влюбленные, громко закашлял. Шепот, шушуканье и шум листвы… Клунтш закашлял громче.

— Несчастный! — услышал он голос майора. — Убирайтесь ко всем чертям с вашим коклюшем, да поживее, марш, марш!

По старой привычке Клунтш вытянулся во фронт. Это был тон казармы. Он проник ему в плоть и кровь. Вслед за голосом майора Клунтш услышал ликующие взвизгиванья своей жены. Вся выправка бывшего вице-фельдфебеля пошла насмарку. Он превратился в жалкого штафирку и крикнул в ночь:

— Лисси! Лисси!

В ольшанике зашуршало. Темное пятно двинулось навстречу дрожащему Клунтшу, а светлое исчезло за кустами. Самое страшное было предотвращено. В глазах Клунтша горел насквозь штатский гнев. К нему шел майор, его бывший командир — этим все сказано. Пекарь Клунтш готовился к дуэли. Он проклинал судьбу, помешавшую ему стать офицером. Он вел себя не так, как подобает людям этого круга. Только фельдфебелю могло прийти в голову бежать по пятам за своей женой и майором и, чуть не плача, звать ее. Куда девалась его выдержка, его мужская твердость? Майор наверняка не захочет драться на саблях. А может, и вообще на саблях не дерутся? Нет, конечно, такими дуэлями можно лишь грозить коммивояжерам, пугать их, заставляя платить за выпитые бутылки. Майор, конечно, ни на что, кроме пистолетов, не согласится.

Майор, втянув голову в плечи, почти вплотную подошел к Клунтшу и пристально посмотрел ему в глаза.

— Так это вы, значит, — произнес он.

— Я, к сожалению, — ответил пекарь Клунтш. Голос его звучал взволнованно и очень расстроенно.

Майор положил руку Клунтшу на плечо.

— Камрад Клунтш!

— Так точно! — Бывший фельдфебель щелкнул каблуками. Надо наконец взять себя в руки и держаться, как подобает человеку, который ежедневно и ежечасно может вступить на стезю офицерского бытия.

— Камрад Клунтш, вы не донесете моей жене, понятно?

— О чем, смею спросить, господин майор?

— О том, что застали меня в кустах с девчонкой. Вы солдат и мужчина. Вы понимаете, что каждый уважающий себя солдат не прочь время от времени оседлать молодую лошадку, обновить конский парк, так сказать, хе-хе-хе!

Клунтш наконец взял себя в руки и произнес самую мужественную в своей жизни речь:

— Господин майор, да будет мне позволено сказать, оскорбляет честь офицера. Господин майор марает ее. Господин майор лжет. Это с моей женой возился в кустах господин майор. С моей женой, с моей персональной женой! Господин майор разрешит мне, простому вице-фельдфебелю, обратить внимание господина майора, что господин майор оскорбляет и топчет честь офицера. Так обстоит дело. Господин майор может поступать, как господину майору угодно!

Майор заговорил начальственным тоном.

— Клунтш! Вице-фельдфебель Клунтш! Как вы смеете! Это еще надо доказать!

Пекарь Клунтш вскипел. Без единого звука схватил он майора за рукав и потащил с набережной вниз, на приэльбские луга. Майор сопротивлялся.

— Бросьте свои плебейские манеры, Клунтш! Вы имеете дело с членом «Стального шлема», с майором! Я этого так не оставлю!

Клунтш не выпускал его из рук.

— Доказать? — пыхтел он.

Майор отбрыкивался.

— Благодарите бога, вице-фельдфебель Клунтш, что мы ходим сейчас без оружия по этой несчастной земле!

— Доказать? Я докажу! — Клунтш тянул за собой майора в ольшаник. Он топтал своими кривыми ногами пекаря низкие кусты. Никого. Ни жены, ни следа какой-либо женщины.

— Н-ну-у? — Майор вновь обрел уверенность.

Клунтш уставился на него и тыльной стороной ладони отер пот со лба. Майор схватился за то место на бедре, где некогда висела длинная сабля. Рука его соскользнула. Он попытался обломить ветку. Ему не сразу удалось. Клунтш пристально вглядывался вдаль. Туман, поднимавшийся с реки, рассеялся. Послышались всплески одинокой пары весел. В прибрежном камыше прокрякала дикая утка. Лицо у Клунтша задергалось, словно он собирался заплакать. Да что же это такое? Неужели жена прыгнула в реку?

— Если она… если она утопилась… тогда… о, тогда… — бормотал он.

Майор взмахнул прутом.

— Считайте себя выпоротым этой розгой, вице-фельдфебель Клунтш. Проучить вас, плебея, можно только розгами, дуэли между нами быть не может. Кругом марш! Вы свободны!

Пекарь Клунтш, точно во сне, зашагал, высоко выбрасывая ноги, назад к набережной.

Дома, в пекарне, у него был товарищ но несчастью. И, быть может, с пекарем Клунтшем не дошло бы дело до катастрофы, знай он, что душа того, кто подавал ему тесто, не менее ранена, чем у него самого. Но душа пекаря Клунтша была уже, вероятно, поражена подагрой, иссушена, ломка и бессильна. Ей не хватало жизненных соков, чтобы очиститься от струпьев.

В ту ночь Станислаус попросту перевез хозяйку через реку. Она его не соблазняла вовсе. Ей ничего не нужно было от него, кроме маленького одолжения.

— Что-то мне все время кажется, что сзади к платью у меня пристала маленькая травинка или жучок… Посмотри, милый Соломон! Ах, нет, тебя ведь зовут Станислаус!

— Так точно, хозяйка, Станислаус. А на платье у вас две божьи коровки. Они мертвые.

— Ну вот видишь, — сказала хозяйка. — Стряхни, пожалуйста, хорошо?

Они пристали к другому берегу. И тут единственная задача Станислауса состояла в том, чтобы вместе с хозяйкой пройти по городу. Они смешались с потоком людей, выходивших из кино, и все, кто знал пекаря Клунтша, говорили:

— Очень правильно, что он посылает за женой ученика, когда сам занят.

Позднее Станислаус был награжден не только всякими хорошими словами. На деньги, полученные за перевоз через реку, он купил себе зеленую рубашку, настоящую верхнюю рубашку, и ярко-красный галстук. Пусть этот галстук притягивает взгляды людей, как дикий мак, и тогда ни у кого не будет времени разглядывать короткие штаны Станислауса. Лежа в кровати и смотрясь в карманное зеркальце, он завязывал на себе галстук. И раз, и другой. Сначала это были жалкие узелки. Но чем дальше, тем он завязывал совершеннее, и в конце концов узел получился щегольской. Правда, галстук при этом пострадал. Вискозная ткань не очень благосклонно отнеслась к многочисленным прикосновениям пальцев пекарского ученика.

24

Станислаус встречает церковного верблюда. Поэзией Станислауса пренебрегла бледнолицая святая, и он жаждет смерти.

Уже за полчаса до начала богослужения Станислаус в пышном галстуке, напряженно вытянув шею, прохаживался возле пасторского дома. Нигде ни малейшего намека на Марлен. Станислаус остановился у пасторского сада. Вчера, стало быть, Марлен прошла по этой дорожке в родительский дом. Мелкие камешки гравия блестели от счастья. Их касались ноги Марлен. Станислауса отогнал голос пастора. Святой человек подошел к окну и пропел: «Выпрыгни, сердце мое, и ищи свою радость…» Он, видно, радовался, что дочь его Марлен ненадолго приехала из тюрьмы, в которую он сам ее засадил.

Никто не мог сказать, что в церкви негде яблоку упасть. Клиентура пастора предпочитала этот погожий денек провести под открытым небом. Станислаус сидел среди непоколебимых церковных завсегдатаев. Тут была та самая набожная пекарская чета, которая облила его ушатом грязи и выставила на улицу. Тут была пасторская кухарка и всякие старушки, которые не столь жаждут солнечного света извне, сколь изнутри. Наконец легкой походкой вошла Марлен, белая и чистая. Станислаус сел так, чтобы она его увидела и обрадовалась. На него пахнуло ароматом дикой розы. Рюши ее платья коснулись его потрепанных брюк, но прелестная Марлен на него и не посмотрела. Она шла, как святая, устремив неподвижный взгляд на алтарь. Она опустилась на свою старую скамью под амвоном и, устраиваясь поудобнее, оправила платье. Но что это? Рядом с ней сел молодой человек, державший в руках темно-голубую студенческую шапочку. Станислаусу было видно, что он разговаривает с Марлен.

О, миг разочарования! Впрочем, субъект этот крайне некрасив, сплошь серый молодой человек. Станислаус с уверенностью пришел к такому выводу, глядя на оттопыренные уши, за которыми, точно на голом поле, лежали дужки очков. А до чего же безобразна маленькая голова и длинная шея этого парня! Сутулая спина оттягивает воротник куртки назад. Не только задняя запонка, но и первый позвонок был виден из-под куртки этого типа. В отчаянии Станислаус раскашлялся. Вот так же несколько дней назад кашлял его хозяин, пекарь Клунтш.

Кое-кто из молящихся оглянулся на него. Марлен не входила в их число. Она с деланным смирением уставилась себе в колени. Когда она поворачивала голову, чтобы шепотом сказать несколько слов этому верблюду со студенческой шапочкой в руках, Станислаус видел ее губы. Те самые губы, которые она так любовно подставляла ему, Станислаусу. Его поцелуи касались их, как яркие мотыльки. Мало того, ее губы сами тянулись к его губам и не торопились оторваться. И вообще она первая потянулась поцеловать его, подгоняемая любовью и сладостным желанием. О Станислаус, Станислаус!

И как только он высидел эту службу! Мертвецу в могиле, наверное, легче лежать. Черви тоски и мести снедали Станислауса, они кишели в его сердце и буравили в его груди пещеры и подземные ходы. Какое счастье, что орга́н заиграл во всю мощь! Какое счастье, что запели молящиеся! Своим пением они пришли на помощь Станислаусу. Он мог выкрикивать боль души и проклятия, обращая их к церковным сводам. Он пел все, что ему хотелось. Пресные церковные песнопения не были той пищей, какой жаждала его душа. Он оскорблен и умирает, он мученик. Как это господь бог и сонм его кротких ангелов могут спокойно взирать на муки Станислауса? А ведь богу так просто пронзить молнией этого длинношеего студента!

Среди ропота и горьких сетований мелькнула вдруг утешительная мысль. Быть может, бог его в конце концов услышал? Марлен, вероятно, попросту не узнала его; в этом клетчатом пиджаке, в красном галстуке и прочих модных штучках она не узнала своего прежнего Станислауса. Да, в том-то и дело. Конечно, только в этом все дело. В промежутке между литургией и проповедью Станислаус поднялся. Он не обратил внимания на перекрестный огонь недружелюбных взглядов, которыми обстреливали его молящиеся. Душевная боль оглушила его. Он вышел в притвор. Там висела почетная доска с именами павших на войне жителей этого маленького городка. Множество имен. Под доской — увядшие венки с прошлого дня поминовения усопших. «Пали на поле чести!» Правильно! Станислаус стоял на тернистом поле горя и старался сохранить стойкость. Резким движением он снял пиджак. Через голову, точно недоуздок с лошади, сорвал с себя галстук. В нише за лестницей, которая вела на колокольню, стояла статуя какого-то пророка, может быть, даже Иуды; в кулаке пророк сжимал каменный кошель. Этого святого давно пора бы на свалку. Рука с кошелем, очевидно, была не угодна богу, и он с помощью незадачливого церковного служки содрал с нее добрую половину каменного мяса. Осталась только ржавая проволока. Если Станислаус закроет эту изуродованную руку своим клетчатым пиджаком, из кармана которого болтается широкий конец красного галстука, разве это не будет благодеянием для злополучного святого? Снять с себя еще зеленую рубашку и… Но это, пожалуй, неприлично. Уж теперь Марлен никак не может не узнать его. Теперь он тот самый Станислаус, с которым она обменивалась у ручья поцелуями и многими другими нежностями.

Слава богу, что проповедь была короткая. Слава богу, что служба кончилась. Иначе в церкви могли бы произойти ужасные вещи. Лишь с большим трудом Станислаус подавил свои греховные желания. Он носился с мыслью вскочить на церковную скамью, а оттуда — на золотую люстру, так, чтобы у слушающих проповедь перехватило дыхание. Тогда уж Марлен обязательно заметила бы его.

Колокола гудели, но в голове у Станислауса гудело сильнее. Он стал у выхода из церкви. Зеленая рубашка и все те же штаны, из которых он давно вырос — такое невозможно не увидеть.

Марлен и долговязый студент подошли к алтарю и скрылись за низенькой дверцей ризницы. Они зашли в гости к господину пастору. А почему бы им и не зайти? Разве Марлен не законнорожденная дочь этого господина?

Пасторская кухарка торопилась. Только что моряк в синей бескозырке с жестяным якорем вышел в грешный солнечный мир. Станислаус задержал кухарку.

— Мне не разрешают разговаривать с вами, вам же это известно! — шепнула кухарка. — Я бы в жизни не ослушалась, если бы не знала, как любовь может извести человека.

— Спасибо, великое спасибо! — шепнул в ответ Станислаус. — Господь даст вам в мужья вашего моряка и блаженную жизнь впридачу.

Кухарка присела в реверансе.

— Марлен выдадут замуж раньше, чем она впадет в грех. У таких людей, как ее родители, есть для этого все возможности. А наша сестра… — Кухарка оборвала себя. На церковном дворе показался моряк и поглядел на нее страшными глазами. Станислаус не отпускал кухарку.

— Ее принуждают выйти замуж за этого скелета в штанах?

— Ну что вы! — Кухарка разглядывала свои до блеска начищенные воскресные ботинки. — Он студент духовной академии, у него скоро экзамен.

— Ее принуждают?

— Не знаю. Она ведь расцвела, как цветок, что раскрывается перед жучком. Кто спрашивает, какой жук — навозный или майский?

Моряк скреб ногой по гравию. Кухарка всполошилась:

— Прощайте! Никому ничего не рассказывайте. Кто любит, понимает чужие страдания.

— Благодарю. Большое спасибо. Вы хорошая. Вы очень хорошая, и я прошу вас… Прошу вас, скажите Марлен: сегодня после обеда в городском лесу. И передайте привет от того, кого зовут Станислаус.

— Поклясться, что передам, я не могу. — Моряк шагнул к ней. Кухарка махнула Станислаусу. — Да это не ко мне. Не ко мне, — прогудела она на ухо моряку.

Моряк не поверил. Они пошли рядом к пасторскому саду.

После обеда было душно. В городском лесу не перекликались птицы. Листья на деревьях обвисли, пыльные и увядшие. Станислаус ходил по дорожкам то в гору, то под гору. Он вспотел. Да и как не вспотеть в плотном, тяжелом пиджаке! Ну, а мог он не надеть его? Конфирмационные штаны застегивались под пупом, точно купальные трусики. Они, конечно, стесняли его движения, но прыгать здесь не приходилось. Не то что у хлебной печи, где секунды решают дело.

Люди в шляпах и без шляп. Люди с тросточками в руках и с зонтами, защищающими от солнца. Красные, распаренные лица. Влажные носовые платки на лысинах. Платья без рукавов на женщинах. Пропотелые блузки, мокрые под мышками. Воздушные ткани, накрахмаленные и чудесные. Говор, гомон и ауканье. Палки, прутики и сорванные цветы. Горожане жадно набросились на весну. Станислаусу нет до них никакого дела, по нем, пусть ходят хоть на руках. Все свое внимание он сосредоточил на платье в рюшах, на гладко причесанной головке, повязанной бархатной лентой, на бледном лице и робком благоухании дикой розы.

Он свернул о сторону, следуя изгибу дороги. Навстречу шла Марлен. Однако радость, готовая было взлететь, как молодая иволга, внезапно застряла в его сердце. Рядом с Марлен, точно цапля, выступал студент, эта жердь, именуемая будущим пастором. Вдобавок ко всему сей вопросительный знак на двух ногах поигрывал желтой тросточкой, попросту — палкой. Правой рукой он вертел ее и концом ее сбивал увядшие листья. Это, видно, следовало понимать как лихость, молодечество! Так шла Марлен навстречу Станислаусу, она, которой он посвящал и которой посылал свои стихи. Так шла она навстречу, она, которой он решил отдать свои творения, написанные на загаженной клопами, упаковочной бумаге. На груди у него, под зеленой рубашкой, лежал сверток — влажные от пота стихи.

Марлен похорошела. Станислаус видел ее не только в профиль, как в церкви, он видел ее всю — он смотрел прямо в лицо ей. Расцветшая белая лилия. Да, Марлен расцвела. Взглянула она на Станислауса? Отнюдь нет! Она о чем-то с увлечением говорила, и выбрала она тему, которая заставляла ее все время смотреть на землю:

— Поглядите, Инго, вы только поглядите на те камешки, как они сверкают! Это не кремень? Нет? Тогда, может быть, кварцевые камешки? Ах, Инго, я говорю не о щебне, а вон о тех кремешках…

Под таким водопадом слов прошла Марлен мимо Станислауса. Она его не видела? В самом деле? Разве не по его просьбе она пришла сюда? Разве не поглядывала она на него, вопреки всем кремешкам вместе взятым?

Парочка, болтая, прошла дальше. А Станислаус? Что ему, пасть на колени под бременем своего горя и обратить к богу, к этому незримому владыке на небесах, воз молитв или лучше самому взять в руки свои дела? Может, коварный пастор приставил к дочери хилого семинариста надзирателем? Может, Марлен не отважилась улыбнуться своему любимому Станислаусу на глазах у этого небесного полицейского? Разве не послала она однажды Станислаусу письмо, в котором писала о вечной любви и других возвышенных вещах?

Станислаус по боковой тропинке обогнал парочку, снова вышел на главную аллею и еще раз зашагал навстречу Марлен и ее куцеголовому спутнику.

Марлен говорила теперь о цветах.

— Видите, Инго, вон те крохотные цветочки? Это звездчатка. Она бывает красная или белая. Эти цветы, как видите, белые. Лепестки у звездчатки бархатистые, как кожа новорожденного… — Она нагнулась и за рукав потянула к обочине глисту-семинариста. Его глаза, несомненно, не замечали такие мелкие объекты, как цветы звездчатки, они, конечно, устремлялись всегда на бога и на все семь небес. Станислаус приблизился.

— Здравствуй, ты приехала… вырвалась из заключения. Здравствуй, Марлен, — сказал он просто.

Семинарист круто повернулся, так и не увидев цветов звездчатки. Марлен рванулась к Станислаусу, но, не дойдя до него, остановилась. Наступила тишина. Невыносимая тишина. Семинарист поправил очки.

— Да, да, такова жизнь! — сказал Станислаус только для того, чтобы нарушить тишину, только для того, чтобы перекинуть мост для Марлен. — Я писал тебе не один раз…

Марлен не дала ему договорить.

— Поглядите, Инго, это мой знакомый. Молодой пекарь, он носил нам хлебцы. Он в большой дружбе с Элиасом, которого вы не выносите.

Семинарист передернул плечами, кивнул и вежливо пробормотал:

— В дружбе с собакой? Поразительно!

Деревья закружились вокруг Станислауса. Он схватился за ветку. Ветка согнулась и скользнула по белому в рюшах платью Марлен. Она отступила на шаг. Она отодвинулась от Станислауса.

— Я с трудом узнала вас. Вы очень изменились. Я узнала вас по брюкам.

Молчание.

Когда-то Станислаус вгонял себе в руку гвозди, трехдюймовые гвозди. Он побеждал боль. Но здесь речь шла о большем, чем о гвоздях, — о зубце бороны, да еще крючковатом, и этот зубец вонзился ему в самое сердце. Вот стоит это небесное создание, по имени Марлен, и глумится над ним. Вот стоит она и дает повод жеребцу-семинаристу потихоньку ржать. Как жужжащие осы, закружились над Марлен жалящие слова Станислауса:

— Да, да, так оно и есть. Все именно так и есть, как вы говорите, Марлен. Люди меняются, до неузнаваемости меняются. Вы таскаете с собой по лесным дорогам верблюда, нацепившего очки. Вы ходите в тени этого верблюда и болтаете о кремешках и цветах звездчатки. Ни одна душа не узнала бы в вас той Марлен, которая говорила о любви и других сладостных вещах.

Марлен испугалась побледневшего Станислауса. Семинарист шагнул вперед и поднял трость. Станислаус ни секунды не колебался. Он вырвал из рук будущего священнослужителя трость. Пожалуйста, Марлен представляется полная возможность убедиться, с каким тряпичным ангелом-хранителем она имеет дело. Станислаус ручкой трости ударил по сухим пальцам богослова.

— Прочь, дромадер! Я сделаю из тебя отбивную!

Богослов отскочил на своих тоненьких ножках, поболтал в воздухе ушибленными пальцами и застонал. Марлен, защищая своего спутника, стала между ними.

— Станислаус!

Но Станислауса уже нельзя было остановить.

— Совершенно верно, многоуважаемая фрейлейн! Когда-то я был для вас Станислаусом. И вот это я для вас, единственно для вас, написал. Здесь на бумаге воспета вся любовь, какая только есть на земле.

Станислаус сунул руку за пазуху. Он извлек сверток бумаги и вложил его в дрожащие руки Марлен.

— Вот, пожалуйста, и если вы найдете тут хоть одно слово о кремешках и звездчатке, то пусть я буду проклят до конца дней моих!

Рой горожан, шумная семья с детской коляской показалась на повороте дорожки. Она разъединила спорящих. Она разъединила юношу и девушку, которые когда-то любили друг друга. Богослов воспользовался случаем и задал стрекача. Марлен засеменила вслед. Сверток бумаги она держала в руках, как новорожденного. Станислаус прыгнул в кусты и понесся по газону парковой лужайки.

— Это запрещается! — крикнул раскормленный бюргер, глава многочисленной семьи.

Станислаус поднял желтую трость студента. Он готов был броситься на толстяка. В эту ночь Станислаус думал то о благородной мести, то о смерти. Он желал себе смерти немедленно, сию же минуту. Может, Марлен, стоя над его хладным трупом, поймет, как жестоко она поступила с ним. Может, сам господин пастор растерянно разведет руками над гробом Станислауса.

— Неужели это он, наш юный пекарь?

— Да, это он, дорогой батюшка, — скажет Марлен. — И он вовсе не хотел меня совратить. Он меня целовал, а я его. То были божественные поцелуи. Он был поэт.

И Марлен протянет пастору сверток со стихами Станислауса. Господин пастор с умилением прочтет их. Он сорвет берет с головы и разорвет на себе свое священническое одеяние.

— О, горе мне! Я свел в могилу молодого поэта. О я несчастный!

— Я возьму на себя ваш грех, батюшка, — скажет Марлен. — Никто и никогда не поцелует более эти губы, никогда!

25

Станислаус видит труп отравившегося газом человека, излечивается от желания умереть и не может постичь смысла привидений.

Мечты Станислауса о смерти рассеялись на следующее же утро. Едва рассвело, как он выполз из своей каморки. Накануне он не ужинал. И теперь голод грыз его сильнее обиды. Он спустился в кухню. В нос ему ударил запах светильного газа. Станислаус попятился. Не только из-за газа. В кухне на столе лежал его хозяин со стиснутыми кулаками. Хозяин был мертв. На голове у него был стальной шлем, принесенный им с войны. Он был в кителе с погонами лейтенанта, на руках — белые перчатки, на боку — пехотинская сабля. Вице-фельдфебель Клунтш сам себя вознес в высшие сферы, в широком смысле слова. Одна его кривая нога свисала со стола. По полу вокруг стола были разбросаны цветы и еловые ветки. Газовый кран шипел и шипел, точно задавшись целью снабдить газом весь свет.

Так вот как выглядит смерть! Станислауса всего трясло. Нет, больше он не желал себе смерти. Здесь все было кончено, кончено навеки. Землистое лицо хозяина и белый потолок кухни безмолвно и мертво смотрели друг на друга.

Станислаус постучал в дверь хозяйской спальни. Никто не откликнулся. Он побежал к Людмиле. Она была еще в постели и спала. Он растолкал ее.

— Ты пришел! Неужели? — сказала она, еще не вполне проснувшись.

Станислаус чуть не заплакал от жалости к самому себе. Значит, его все-таки не все отвергают. Вот лежит существо, которое все время ждет, чтобы он пришел.

— Людмила, там хозяин…

— Что ему нужно?

— Он умер.

Людмила села.

— Это и в самом деле ты, Станислаус?

— Я или не я, не в этом дело. Хозяин умер, и с хозяйкой, видно, тоже что-то случилось.

Людмила соскочила на пол. Она была голая. Никакой стыдливости перед Станислаусом. Она искала свои очки.

— Убедись, что у меня не все так безобразно, как лицо.

Станислаус убедился, но время ли теперь думать о таких вещах? Он помчался будить учеников.

В доме Клунтша не слышно плача по умершему. Да и кому плакать? Рекрутам пекарских предприятий?

— Пусть радуется, что так, — сказал ученик, тот самый, который примыкал к социал-демократической молодежи. — Мы все равно в один прекрасный день явились бы сюда. Я не поручусь, что с ним обошлись бы милостиво.

Людмила тоже не была уверена, стоит ли ей горевать и убиваться. Этот дом никогда не был для нее родным. Разве не сказал ей сам хозяин, что он представлял себе ее красивее? А где же хозяйка? Ее искали повсюду, и нигде ее нет.

В этот день покупатели Клунтша, увидев запертую дверь булочной, шли прочь. Дрожжевое тесто в бадьях перебродило и стало кислым, как уксус. Опара для хлебцев села. Ученики расположились на краю печи и рассуждали о жизни и смерти.

— Когда человек умирает, надо открыть окно. Теперь, наверное, душа его тоже задохнулась.

— У этого не было никакой души.

— У любой селедки есть душа.

— А у этого и крошечки души нет.

— Не греши.

— Уж эти мне ваши грехи! Ты хоть святым будь, все равно на тебя все шишки валятся.

— Надо вести чистую жизнь.

— Чисто живут только бабочки. Ты видел когда-нибудь, чтобы бабочка сидела на куче навоза?

— Да ну тебя! А хозяин теперь, верно, печатает шаг на небесах. Его, небось, за земные грехи послали на военные учения.

Станислаус держался в стороне.

— Я слышал, будто вчера ты отколотил в городском лесу не то какого-то доктора, не то ветеринара.

— Верблюда, — поправил Станислаус.

— Он, говорят, собирается подать на тебя в суд.

Станислаус ничего не ответил.

— Говорят, будто бы тебе надо извиниться перед ним.

Станислаус молчал.

Раздался громкий стук в запертую дверь булочной. Прибыла уголовная полиция. Тут Людмила показала, на что она способна. Она проявила большую находчивость в довольно запутанных обстоятельствах.

Следствие установило, что хозяйку похитили. Какой-то майор выкрал ее. А хозяйка в свою очередь захватила с собой все имевшиеся в наличии деньги. По слухам, денег было не очень много: выручка за два-три дня. Сколько уж могут напечь за такой срок хозяин и пять учеников!

Хозяин оставил прощальное письмо, адресованное председателю «Стального шлема». Скверная история! Клунтш усомнился в духе своего союза «Стальной шлем». Честь офицера в этом союзе оказалась с червоточиной. Некоторые члены «Стального шлема» никогда не умели высоко держать и защищать честь отечества. «Лейтенант запаса Герман Клунтш пал, как и положено солдату, на поле брани. Каски долой! Стройсь на молитву!» Так кончалось это письмо. В постскриптуме он выразил желание, чтобы на похоронах исполнили «По воле господа растет даже железо…» и «Господь, покарай врагов наших…» Ни словом не обратился хозяин к ученикам, ни словом — к Людмиле, которая теперь без устали носилась, хлопоча о предании земле накачанного газом хозяина.

Три дня ученики жили в свое удовольствие. Они бездельничали, в день похорон распили даже бутылку водки, а черный хлеб и белые хлебцы покупали в соседних пекарнях. Что будет? Останутся они без работы? Нет, конечно. Кто угодно мог хлебнуть безработицы, только не ученик. Работа учеников покупалась за бесценок.

Союз пекарей послал в булочную опекуна. Опекун был старшим подмастерьем. Предприятие открылось вновь. В первые дни оборот его даже увеличился. Всем горничным и всем домашним хозяйкам хотелось заглянуть в кухню, откуда отправился боевым маршем к праотцам пекарь Клунтш.

В ближайшее время Станислаусу предстояло получить звание подмастерья. Он об этом думал мало. Он прочитал несколько книг по специальности и получил представление о размножении дрожжевых бактерий. Ничего потрясающего, ничего увлекательного. Материнская и дочерняя клетка отделялись одна от другой, когда наступал срок и уж некуда было податься. Ни намека на любовь и страдания.

Иное дело у людей. Станислаус отнюдь не вычеркнул Марлен из своей памяти. Воспоминания врывались в его ночные сны, а днем тысячами игл вонзались в душу отвергнутого. Станислаус не знал почему, но он невольно все время возвращался мыслью к пастору. Странный человек! Как могло ему прийти в голову, что Станислаус хотел совратить его дочь? Разве не она, его дочь, назначила Станислаусу свидание в городском лесу? Разве не она потянула его в ольшаник, чтобы остаться с ним наедине? Или, может быть, он первый поцеловал ее? Вот и пойми людей! У Станислауса были неопровержимые доказательства, что Марлен с этим будущим попом не только рассматривала цветы. В то воскресенье он шел по пятам за Марлен и этим верблюдом. Ад по сравнению с тем, что творилось у него в душе, — чистейший пустяк. Станислаус воткнул трость очкастой обезьяны в покрытую листвой землю возле ольшаника и нацепил на нее записку: «Я все знаю. Небеса обрушат месть на головы виновных».

Почему этого поповского ученика никто не обвинял в намерении совратить дочь пастора? Разве пастор не в состоянии дважды увидеть одно и то же?

Станислаус встретил пасторскую кухарку. Она выходила из бакалейной лавки Кнапвигера, старательно покрывая салфеткой несколько бутылок вина, торчавших из ее рыночной корзинки. Станислаус вежливо поздоровался. Она подняла глаза.

— Ах, это вы! А я как раз думала, что́ сказать госпоже пасторше. У нас вышло вино для причастия, а я-то вовремя не запасла. Теперь вот дешевая кровь Христова распродана. Госпожа пасторша заругает меня.

— Нынче все не так просто, — заметил Станислаус, опять-таки из вежливости и только для того, чтобы что-нибудь сказать. Кухарка оглянулась по сторонам.

— Ваш хозяин, говорят, надышался газа?

Станислаус думал совсем о другом.

— Да, это верно…

— Он был очень зеленый?

— Нельзя было разглядеть. Он осыпал себя цветами. А вы не заметили, в прошлое воскресенье эта пасторская глиста вернулась с тросточкой? Со своим желтым костылем?

Кухарка задумалась.

— Я спросила потому, что, говорят, будто умершие от газа зеленеют. С тросточкой, конечно, и с Марлен.

— И оба они были веселые — и Марлен и пасторский подмастерье?

— Ну да. То есть нет. Мне думается, они не были веселые. Студент жаловался, что у него пальцы на руке болят, а Марлен смеялась. Она не жалела его. Госпожа пасторша собственноручно клала ему примочку из буровской жидкости. И веселый он все-таки не был. После ужина господин пастор рассказывал всякое про то время, когда он сам был студентом. Забавные истории. Он рассказывал о своем первом поцелуе.

— А что сказал на это студент?

— Он? Насколько мне известно, он ровно ничего не сказал. Смотрел на господина пастора и потихоньку ржал. Мне бы не следовало вам рассказывать, но этот самый молодой человек чуть-чуть смахивает на лошадь.

— А Марлен?

— Марлен была недовольна. Так и просидела весь вечер хмурая. Ни разу не улыбнулась, хоть бы самую малость. Думается мне, что дело идет к помолвке. Но послушайте, что с вами?

— Ничего. Я оступился. Чистейшие пустяки.

— Да, да, так все в жизни. Что до меня, то я, верно, дольше всех прежних кухарок засижусь в пасторском доме.

— Встречаетесь еще с вашим моряком в церкви? Пожелайте ему от моего имени всяких удач.

— Моряк? Да, да. В нем как раз все дело. Я ни за что на свете не допущу, чтобы господин пастор клеймил меня за грех. — Кухарка провела рукой по животу. — Они, эти моряки, ужасно ненадежны. Сегодня здесь, а завтра понесло его по свету.

— Так значит, помолвка? — вернулся к прежнему разговору Станислаус. — Вам Марлен сказала?

— Вот уже три недели, знаете, как моряк не приходит в церковь. За три недели чего не передумаешь. Что вы спросили? Марлен? Нет, она не говорила про помолвку. Говорила госпожа пасторша. Мой муж, сказала она, выбрал для Марлен вот этого своего коллегу. Так сказала госпожа пасторша. Но что-то я заболталась с вами. Прощайте. У каждого свои заботы.

Опекун, старший подмастерье, хорошо обходился с учениками. Он еще не забыл тяжелую руку хозяина, и ему не хотелось тотчас же дать почувствовать ученикам тяжесть своей руки. У него еще не было уверенности, для кого он старается, играя роль хозяина, ведя дело и добиваясь его процветания.

Вот стоит свежеиспеченный подмастерье Станислаус. Обер-мастер протягивает ему руку. В эту руку Станислаус кладет накопленные за несколько месяцев сбережения из скудных заработков пекарского ученика.

— Спасибо многоопытным мастерам нашего союза, и пусть пьют себе на здоровье водку, поставленную им новым подмастерьем!

Станислаусу пришлось взять взаймы у своих товарищей, чтобы устроить для них маленькую попойку. Людмила добавила кое-что из кассы булочной. Она показала, что умеет не поскупиться, когда речь идет о таком человеке, как Станислаус.

На столе, на котором недавно лежало тело отравившегося газом пекаря Клунтша, мелькали пивные кружки и водочные рюмки.

— Да здравствует Станислаус, наш благородный и щедрый друг!

Станислаус поклонился.

— Да здравствуют угнетенные ученики во всем мире!

Этот бледный Станислаус оказался первоклассным оратором.

— Браво! — воскликнул один ученик. — Тебе надо вступить в Союз социал-демократической молодежи.

Станислаус пропустил эту реплику мимо ушей. Он был в ударе. Пиво и водка придали крылья его речам. Он говорил о том, что верблюды стоят больше, чем пекарские ученики, и что их больше любят. Сплошные загадки. Товарищи не перебивали Станислауса. Они не могли его понять. Он не только изнасиловал пасторскую дочку, но его заставали иногда за чтением книг. Он добровольно подвергал себя такому мучению, никакой учитель не принуждал его!

Станислаус вдохновился. Он даже вытащил из-за пазухи какие-то исписанные листки. И все ученики убедились, что он читает настоящее стихотворение, такое же, как в школьных хрестоматиях. Стихотворение было длинное. Длинное, как «Песня о колоколе», которой не было конца и из-за которой школьникам нередко здорово попадало. Станислаус читал и все сильнее распалялся. Под конец он заклинающе поднял руки. Упаковочная бумага, на которой было написано стихотворение, упала на пол, как падает с дерева увядший лист.

Вот то-то удивится,
Кто ученостью своей кичится!
Иисус писак и грамотеев
Давно всех проклял как злодеев.

— Аминь! — сказал кто-то из учеников, когда Станислаус сел.

Старший мастер изрек, отдавая Станислаусу дань удивления:

— Ты мог бы сложить стишок для нашей витрины. Мы выпекаем теперь грахамский хлеб для диабетиков. Надо сделать ему рекламу.

Станислаус сразу предложил: «Диабетики, сыты будете, отбросьте страх! Для вас в пекарне Клунтша хлеб грахамский есть всегда!» Или что-то в этом роде.

Мастеру стишок не понравился.

— Клунтш-то ведь на том свете. Хозяйство ведется больше от моего имени, — сказал он.

Пирушка закончилась песнями и пляской. Распевая на все лады, ученики подхватили друг дружку и закружились. Пекарские фартуки развевались в вихре танцев: «Мой попугай не ест крутых яиц…» и «О донна Клара…» Топот и визг, саксофон и тромбон. Каждый старался изо всех сил.

Людмила увела Станислауса, нетвердо державшегося на ногах. Она проявила чисто материнскую заботу. Станислауса сильно шатало. С пивом и водкой он еще справился бы, но вот танцы!

И у Людмилы все в голове перемешалось: она потащила Станислауса не в его каморку, а в свою комнатку. Станислаус сел на корзину, в которой лежали вещи Людмилы. Корзина скрипнула.

— По-моему, это не моя клетушка.

— Не твоя. Но надо же тебе хоть немного меня защитить. Вот уже две ночи, как мне снится мертвый хозяин. Можно подумать, что я чего-то не доглядела на похоронах.

Ладно, Станислаус посидит здесь на корзине. Пусть только появится мертвый хозяин. Станислаус поискал палку, не нашел и взял у Людмилы зонтик.

— Ну-ка, где мертвецы? — Ему рисовались совсем другие мертвецы, тех он рад был бы наградить тумаками.

Людмила не успела улечься, как Станислаус уже заснул на своей корзине.

— Станислаус, Станислаус!

Он вздрогнул и проснулся.

— Что? Где покойник?

— Ты никогда не схватишь его, если будешь там сидеть. Ко мне в постель он является.

— Людмила, ты путалась с хозяином?

— Самую чуточку. Он был такой печальный. Как раз в ночь перед его смертью. Он лежал здесь и плакал. Я гладила его. Что мне было делать?

— Да, да, ты со всеми добра, Людмила.

— Моя мама как-то сказала, что я была бы хорошей сестрой милосердия.

— Ты когда-нибудь была в комнате пастора?

— Как я могла туда попасть?

— Входят и говорят: «Прошу уделить мне несколько минут, мне надо поговорить с вами».

Ночь прошла в разговорах. Под утро Людмила стала терять терпение.

— Вот что, Станислаус: мне сделали предложение. Один человек хочет на мне жениться. Он уже пожилой.

— Ты давала объявление в газету?

— Нет, через газету можно здорово влипнуть. Тетя моя так сделала. Но ей прислали жениха, который только с виду был мужчиной.

— Наверное, гермафродит?

— Он пел красивым высоким голосом, как у женщины.

Пустая болтовня, но Людмила все же вернулась к своей теме.

— Я все-таки, наверное, соглашусь и выйду за пожилого. Молодые не умеют ценить.

— Ты совершенно права. В конце концов, ты можешь помочь старику сойти с лестницы и проводить его наверх, и таким образом ты совершила бы сразу два добрых дела.

Видно, этот Станислаус и впрямь не годится для любви. Конечно, чистейшее вранье, что он обесчестил пасторскую дочку.

Людмила уснула. Можно обойтись и без защитников от мертвецов. Станислаус тоже уснул, держа на коленях зонтик Людмилы.

Опекун разбудил учеников. Он постучал в дверь каморки Станислауса. Никто не откликнулся. Мастер заглянул внутрь. Станислауса на кровати не было. Бог его ведает, где уснул этот пьяный подмастерье, этот поэт.

Опекун постучал в дверь Людмилиной комнаты; сначала потихоньку, потом бесцеремонней. В ответ услышал двухголосое: «Да, да!» Первый голос принадлежал Станислаусу, второй — Людмиле. Опекун чуточку приоткрыл дверь. Имел он на это право? Разве Станислаус не подмастерье, который волен делать, что хочет? Опекун увидел Станислауса, сидящего с зонтом на Людмилиной корзине. Он закрыл дверь.

26

Станислаус разговаривает с агентом бога на земле и тренируется в смирении.

На первый заработок подмастерья Станислаус купил себе новые брюки лимонно-желтого цвета с манжетами — последний крик моды. Новые брюки были необходимы.

В воскресенье, под вечер, он позвонил у пасторских дверей. Кухарка открыла дверь и попятилась.

— Вы?

— Я прошу пастора уделить мне несколько минут для разговора.

— Боже вас сохрани! На вас здесь смотрят как на дикого пса мясника Хойхельмана, — шепотом сказала кухарка.

Станислаус настаивал.

— Мне нужна справка.

— Приходите через час. Господин пастор отдыхает после проповеди.

— Благодарю. — Станислаус поклонился.

— Да поможет вам господь бог! Через несколько дней я ухожу отсюда, — сказала кухарка.

— Вы больше не видели своего моряка?

— Нет, я его не видела.

— Да не покинет вас господь!

Через час Станислаус снова пришел. Дверь открыла пасторша. Песик Элиас приветствовал Станислауса восторженным визгом. На лице у пасторши сквозь суровость мелькнуло удивление.

— Вам по церковному делу?

— По весьма даже церковному.

— Это касается вашего покойного хозяина?

— Нет, это церковное дело касается больше меня самого.

Станислаус сидел в прихожей с распятиями и ждал. Это тут, стало быть, он не раз чувствовал, как от радости сердце прыгает в груди. Несколько книг из тех, что стояли на полках, побывали у него в руках. От страниц их веяло ароматом дикой розы.

Его попросили в кабинет пастора. Пастор, теребя свой крахмальный воротничок, шел навстречу Станислаусу, черный и важный. Он словно не видел приветственно протянутой руки Станислауса и лишь слегка наклонил голову, здороваясь.

Тогда и Станислаус поздоровался легким кивком головы.

В пасторском кабинете пахло старыми книгами и святостью. Пастор опустился в кресло. Станислаус стоял, сесть его не пригласили. Иисус на знаменитой горе тоже сидел, а все, кто к нему приходил, стояли вокруг.

— Рад вас видеть, дорогой друг.

— Я тоже рад, — сказал Станислаус.

На лбу у пастора залегла складка.

— Если мое отцовское сердце меня не обманывает, то вы пришли просить прощения за свой неблаговидный поступок. Но это уже не в моей власти, мой юный друг. Как отец опозоренной дочери, я могу все простить, но грех… грех… — Пастор встал, и лицо его налилось кровью. — Грех может простить только господь бог, если ему будет угодно…

Под сильным ветром этой речи свежее мужество Станислауса усохло. Он помедлил с ответом.

— Да? — требовательно вопросил пастор.

— Я не обесчестил.

— Что же в таком случае?

— Я целовал ее, она — меня.

— А дальше?

— Больше ничего.

— Вы не пытались… В некоем письме речь шла о ребенке, мой юный друг.

— Это потому… Мы разошлись в мнениях, бывают ли дети от поцелуев или не бывают.

Пастор круто отвернулся. Плечи у него содрогались. Черные пуговицы на его сюртуке прыгали вверх и вниз. Плачет он или смеется? Плачет, конечно, скорбя о греховности мира. Пастор повернулся лицом к Станислаусу, прижимая платок к густо покрасневшему лицу. Он протянул Станислаусу руку.

— Не будем долго рассуждать, друг мой. Я как отец прощаю вас. А что господу богу угодно будет сделать, это, увы, надо предоставить его милосердию.

Он едва заметно склонил голову, что означало, несомненно, что он отпускает Станислауса. Станислаус не двинулся с места.

— Еще что-нибудь?

Станислаус подергал свои новые брюки.

— Я слышал, что Марлен запрещено встречаться со мной.

Пекарь Станислаус здорово поставил пастора в тупик. Пастор молил бога о ниспослании ему выхода.

— Дружба… дружба — это как бабочка, в особенности у девушек. Она выбирает себе самые привлекательные цветы.

Станислаус не сдавался. Перед пастором стоял ученик дьявола.

— Я был цветком. Вы согнали с меня бабочку.

Пастор пощипывал листок комнатной липы.

— Если господу, владыке нашему, угодно руководить через меня чувствами любви и дружбы у моей дочери, значит, на то у него есть свои основания. Что знаем мы? Мы лишь его орудия.

Станислаус запутался в разветвлениях своих мыслей. Он не владел ими более. Пастор знал эти секунды немоты у неверующего перед его поражением. Спасибо небесным истинам. Вес их велик. Пастор положил на чашу весов еще и свою гирьку в полкилограмма:

— Смирение, смирение, мой юный друг. Кто может не подчиниться велениям господа, не нанеся ущерба собственной душе?

Так кончился разговор Станислауса с отцом его первой возлюбленной. Смирение, стало быть!

Мастер сказал ему:

— Как тебе известно, я назначен сюда опекуном и на мне лежит ответственность за доходы и расходы. Я обязан сократить расходы, как только можно. Ты — подмастерье, твое право требовать заработную плату, какая положена подмастерью. Сам понимаешь: я и ты — огонь и вода.

— Я лишний, значит? — Станислаус произнес эти слова так смиренно, что дальше некуда.

— В мое время ученики, кончившие срок учения, рады были отправиться в странствие. Хлеб пекут повсюду, но по-разному.

Смиренное молчание. Неужели ему надо покинуть город, куда когда-нибудь вернется Марлен?

— Я мог бы еще немножко поработать на жалованье ученика.

Мастер решил говорить без обиняков:

— Я, видишь ли, отвечаю здесь не только за доходы и расходы. Ты еще только вступаешь в самую пору своей жизни и даже представления не имеешь об ответственности, какую мы несем. Разве ты не провел ночь у Людмилы и не делал ей по крайней мере непристойных предложений, не высказывал ей своих горячих желаний?

— Мы с ней только насчет мертвеца говорили, — сказал Станислаус.

Мастер сдул муку с волос на руке.

— В общем, понимаешь, сначала это мертвецы и ночные дежурства, услуги по заповеди возлюби ближнего своего, а потом, откуда ни возьмись, появляется ребенок, и ответственность всей своей тяжестью падает на мои плечи.

Опять ребенок! Станислаусу вдруг тошно стало предлагать свой труд за скудные гроши. Бог, наверное, знает… Ну и хорошо. Раз владыка небесный знает, пусть и берет на себя ответственность.

В дальнейшем разговоре мастер показал, что бывают люди и похуже него.

— Если хочешь, можешь еще сочинить стишки для грахамского хлеба. Никто тебе не запрещает. Я не буду возражать, если это дело займет у тебя хоть и целую неделю. Я хочу, чтобы стихотворение было длинное и чтобы диабетики черпали в нем надежду и утешение. Можно будет даже заказать живописцу написать его клеевой краской на витрине.

Нет, Станислаус не желает воспевать в стихах грахамский хлеб. Он поднялся в свою каморку и уложил вещи в картонную коробку от ячменного кофе. Раньше чем уйти, он написал длинное письмо Марлен. Он раскрыл перед ней свое разбитое сердце, напомнил о прекрасных часах, проведенных вместе, об обещаниях. Неужели Марлен хочет погубить его или погнать за границу? Три месяца он будет ждать ответа, а если за это время ответа не будет, он ни за что более не отвечает.

В коридоре навстречу ему попалась Людмила. Она прижала левую руку к виску.

— У тебя голова болит, Людмила?

— Нет, голова у меня не болит. Что, опекун говорил с тобой?

— Говорил. Я смирился и вверил свою судьбу господу богу.

Людмила прижала руку к виску.

— Понимаешь ли, я обручилась с ним. Мы будем здесь хозяйничать и восстановим честь и солидность предприятия.

Так вот в чем дело, так вот почему Людмила не убирала с лица руку: на пальце поблескивало обручальное кольцо. Станислаус и эту новость смиренно принял к сведению.

— Ну, значит, ты будешь хозяйкой, и ученики будут тебе вертеть стиральную машину и чистить ботинки. От меня ты бы этого не добилась.

— Поздно ты приревновал, — грустно сказала Людмила. — Хорошо, что ты уходишь. Я не могла бы поручиться за себя. Дважды ты видел меня в чем мать родила, а это не проходит бесследно. Нет, я в самом деле не уверена, не люблю ли я тебя больше, чем его.

Людмила ушла. Станислаус слышал только постукивание каблучков ее новых лаковых туфель по ступенькам лестницы.

27

Станислаус уходит в странствие, его узнают по родимому пятну. Позднее он встречает влюбленного святого.

— Нет ли работы для странствующего пекаря-подмастерья?

— А ты откуда?

— Только что окончил учение.

— Как долго состоял в учениках?

— Полгода.

— Ну, ну. Вот тут три белых хлебца на дорогу. Привет ремесленника ремесленнику.

— Спасибо ремесленника ремесленнику. И аминь!

Ночь в полевом амбаре. Душное сено и чавкающий еж. О Марлен можно думать и здесь. Отчего бы ей не пойти по этой дороге? На этот раз Станислаус не стал бы ждать, пока она первая его поцелует.

«Смирение! Смирение!» Он слышит голос пастора и забывается тяжелым сном.

Смотри-ка, уже цветет львиный зев, и луга тысячами глаз смотрят в небо. Станислаус лежит на спине и следит за движением облаков. Куда они идут, эти стада небесных овец? К Марлен. Ты хотел сказать — к Людмиле?

Местность становится все пустыннее. Ручьи высохли. Лишь сухая травка видна по обочинам дорог. На деревьях никнут усталые и пыльные листья, и на горизонте уже не синеет кайма лесов. Всюду торчат фабричные трубы, похожие на ободранные деревья без ветвей. Над ними вьются черные облака — дело рук человека.

Станислаус продирался сквозь тесноту заводских зданий и жилых домов. В воздухе вой и жужжанье, сигнальные звонки шахт, тарахтенье экскаваторов, визг подземных вагонеток.

Вот длинный дом с множеством окон. Соты из камня. Пять подъездов. У ворот — доска с именами и фамилиями. Городские жители боятся, как бы одного не спутали с другим.

Станислаус читал: Коллер, Завадский, Мерла, Пепельман, Зауэр, Веммер, Лейме, Штайль… Штайль? Да, Штайль. Так, кажется, звали парня, которого Эльзбет взяла себе в мужья. Четвертый этаж. Станислаус постучал в дверь. Открыла женщина.

— Звонок в порядке, почему вы не позвонили?

Женщина была бледна, и руки у нее были жесткие и худые. По искривленному мизинцу и по тонкой насмешливой улыбке Станислаус узнал свою сестру Эльзбет.

— Безработный? — спросила она.

— Я…

— Мы застрахованы, если вы по этому делу.

— Я ваш брат, — сказал Станислаус.

Женщина подошла ближе. Она разглядывала его, как вещь, которую собираются купить.

— Брат? Какой брат? Боже ты мой!

— Станислаус.

Женщина раскрыла объятия, но тотчас же отшатнулась.

— Станислаус?

— Да.

— Сними башмак!

— Ноги у меня, наверно, грязные.

Станислаус покорно снял ботинок и носок. Насмешливая улыбка играла на губах Эльзбет.

— Сейчас ужасно много проходимцев. В соседнем доме одного мужчину три недели кормили. Он выдал себя за дядю. А был просто безработный, изголодавшийся человек, никакой не дядя. — Эльзбет стала разглядывать ногу Станислауса. — На ноге должно быть родимое пятно с тремя серебристыми волосками. Около косточки. На этой ноге пятна нет. Но у тебя есть еще одна нога.

Станислаусу пришлось снять и второй башмак.

На лестнице послышались мужские шаги. Станислаус застеснялся.

— Это мой муж, — сказала Эльзбет. Она разглядывала левую ногу Станислауса. — Вот оно!

Станислаус сам не знал об этом родимом пятне. Сестра обняла брата.

— Наш Стани!

Ее муж добродушно усмехнулся.

— Ты что, раздеваешь здесь мужчин?

Штайли устроили большой праздник. У них гость, брат жены. Посланец родины. Купили четыре бутылки пива. К ужину отварили лишний килограмм картофеля и детей еще раз причесали. Семилетний племянник называл восемнадцатилетнего Станислауса дядей. Две маленькие девочки, близнецы, прыгали вокруг него — две маленькие Эльзбет.

— Покажи нам твое родимое пятно с тремя серебристыми волосиками, дядя Стани!

— Сейчас дядя вам покажет, только ноги вымоет. Он издалека пришел. А в козьем хлеву все еще живут ласточки, Стани? Артур женился? А у учителя Клюглера дети есть?

Вопросы, как мухи, вились вокруг странствующего пекаря-подмастерья Станислауса.

Три дня он прожил у Штайлей. Дети тянули его то сюда, то туда. Он обязательно должен пойти с ними на шахтерские пруды. Безотрадные пруды — без деревца, без травки. Темная угольная вода маслянисто поблескивала. Дети бросали камешки в ленивую воду. По темному зеркалу расходились круги, разбиваясь о прибрежный щебень.

После обеда Станислаус сидел с сестрой в кухне. Эльзбет шила и латала. Все еще было о чем расспрашивать.

— А зазнобушка у тебя уже есть?

Станислаус от смущения почесал ногу.

— Я не болтунья, можешь мне довериться. У меня тоже был дружок, когда мне еще не полагалось и думать о таком.

— Да, да, — сказал Станислаус, не зная с чего начать.

— А она красивая или такая, на которую никто смотреть не хочет?

— Она почти как белая лилия — вот какая она.

— Я так и думала. Хорошо зарабатывает?

— Она образованная и еще — набожная. Она меня целовала. Это я рассказываю только тебе.

— Если учительница, значит, она хорошо зарабатывает. Возьми ее за себя. Случится, останешься без работы, голодать с ней не будешь.

— Нет, нет, это любовь, любовь, и больше ничего. Я и стихотворение написал для нее, много стихотворений, собственно говоря.

Сестра отложила шитье и уперла руки в боки.

— Но стекло-то ты не глотаешь?

Станислауса словно прорвало. Он рассказывал и рассказывал: о гипнозе, о своем неудавшемся распятии. Эльзбет так славно умела удивляться!

— Господь с тобой! — то и дело восклицала она.

Станислаус рассказывал о Марлен. Как он в первый раз ее увидел и чем все кончилось. Он не забыл упомянуть о некоем кривобоком богослове.

— Можешь мне поверить: если я его когда-нибудь встречу, я намну ему бока.

Похоже это на смирение, на покорность господу богу? Кстати сказать, о своем договоре с богом он не поведал сестре.

Эльзбет не старалась охаять бледную пасторскую дочку и тем самым изгнать ее из сердца Станислауса. Она сочувствовала брату.

— Я тоже влюбилась сначала в парня другого сорта. Питал ли он что-нибудь ко мне — в этом я очень сомневаюсь. Слава богу, что я встретила Рейнгольда!

У Станислауса были доказательства, что Марлен кое-что к нему питала.

— Она мне написала из своей тюрьмы.

Но энергичная Эльзбет решила просветить своего младшего братишку.

— Рейнгольд говорит, что все дело в классах.

— Что?

— Люди не всегда подходят друг другу. С моей первой любовью как раз так и было, и у тебя, наверное, то же самое. Каждый человек — это какой-нибудь класс. Рейнгольд все это лучше объяснил бы тебе.

Нет, Станислаус не думал, что в его неудавшейся любви виноваты расы и классы. Пастор и кривобокий дурак-семинарист встали между ним и Марлен. Но, по словам пастора, все разрушил бог, этот невидимый человек, живущий на небесах.

Станислаус видел, что Рейнгольд обходительный человек и обходительный шурин.

— Эльзбет была бы рада и счастлива, если бы ты у нас остался. Место нашлось бы. Я сплю на мешке с тряпьем не хуже, чем на кровати. Но какой тебе толк от этого?

Рейнгольд обошел всех пекарей города, хлопоча о работе для Станислауса. Тщетно. А если так, то, по мнению Рейнгольда, Станислаусу следует еще некоторое время постранствовать, присматривая себе работу. Рейнгольд ударил кулаком по стенке шкафчика.

— Если бы я был странствующим пекарем-подмастерьем! Стачку бы я организовал среди учеников и подмастерьев! Железную стачку! Хозяева на коленях молили бы о рабочей силе. А требования? Подмастерьев на предприятия! Прекратить эксплуатацию учеников!

Станислаус слушал своего шурина и изумлялся. Удивительные вещи говорил шурин. Он, понимаете ли, высчитал, сколько хозяин зарабатывает на каждом ученике. До сих пор Станислаусу приходилось лишь слышать, что ученики приносят хозяевам одни хлопоты и убытки… Но что ему от всех этих истин? Приближают ли они его к Марлен хоть на полметра? Да что тут говорить!

Как-то утром Станислаус увидел, как Эльзбет вытряхнула из семейной кассы все, что там было. Выкатилось несколько мелких монет. Вслед за ними из груди Эльзбет вырвался вздох:

— Пора бы уже пятнице наступить, а сегодня только среда.

Станислаус решил, что оставаться больше нельзя. Надо двигаться в путь.

Маленькие девочки проводили дядю до угла. Они попросили у мамы чистые носовые платочки, чтобы помахать ему на прощанье. Мама усталой рукой махала Станислаусу из окна. Он еще раз увидел искривленный мизинец, по которому узнал свою сестру Эльзбет.

— А когда ты к нам опять придешь, дядя Стани, принеси нам из своих странствий козочку, маленькую-маленькую козочку. Она будет спать в чулане.

— Ах вы, мои милые смешные девчоночки! — Станислаус взял их одну за другой на руки и осторожно поцеловал. Уверенности у него не было, что этим он не изменил Марлен.

Угольный город и весь угольный край остались позади. Небо опять было высокое и синее. А за этой самой небесной синевой сидел бог, и нельзя сказать, что было очень умно все, что он вытворял с людьми.

Бог, наверное, сидит на синей лужайке и играет с людьми, как дети играют с божьими коровками. Вырвав травинку, он подставляет ее жучку, божьей коровке, и тот взбирается по ней вверх. Когда жучок достигает вершины, бог оборачивает травинку верхним концом вниз. И то, что было для жучка верхом, становится для него низом. Он опять начинает взбираться вверх, мечтая на вершине расправить крылышки и улететь. Но бог опять оборачивает травинку верхом вниз и повторяет это до тех пор, пока жучок в полном изнеможении не застревает на полпути. Тогда бог отбрасывает его, берет другого жучка и сажает в каплю росы. Станислаусу хотелось бы знать, на кого он, Станислаус, больше похож — на того жучка, который взбирается вверх по травинке, или на того, который находит лазейку в зажатой руке господа и выползает из нее на волю.

Времени у Станислауса хоть отбавляй. Отчего бы ему не сочинить стихотворение о боге и божьей коровке? На бумаге, в которую Эльзбет завернула ему бутерброды на дорогу, он написал огрызком карандаша:

Я брожу, как по пещере,
По божьей руке.
Мы — маленькие жуки —
Никак не выползем из его руки.
Тьма его кулака
Беспросветна и глубока.
Если кончится сей плен,
То увижу я Марлен!

Станислаус открывал двери бесчисленных булочных. Звяканье дверных колокольцев означало, что он переступил порог. Одни колокольцы звенели «бум-бум», другие — «бим-бом», третьи вызванивали целый хорал — «гинг-гонг, гунг-ганг», а иные верещали, как будильник, или звенели мелодично, как колокольцы на пасущихся коровах. Колокольцы вызывали из кухни или пекарни продавцов или продавщиц в белых передниках: — Покупатель в магазине!

Станислаус не спрашивал, нет ли работы. Он был далеко от города, где Марлен жила в заключении.

— Привет ремесленника ремесленнику.

— Что надо?

— Странствующий пекарь-подмастерье просит о поддержке.

— О поддержке? Ничего нет. Работу — пожалуйста.

Станислаус был ошеломлен. Он забыл о Марлен и согласился. Его повели в пекарню. Встретил его маленький хозяин с большой лысиной и ртом, полным золотых зубов.

— В таком случае — за дело! Мыть руки! Надеть фартук! Развесить тесто! — Хозяин протопал к дверям. На пороге он обернулся. — Документы оформим только через три дня. — Зубы хозяина поблескивали. — Того и гляди, еще сегодня вечером удерешь. А мне потом отписывайся да отписывайся. Знаем мы вас. Насчет оплаты договоримся в субботу.

Станислаус принялся взвешивать тесто. Из кладовой, где хранилась мука, вышел подмастерье. Из-под белого колпака выбивались черные кудрявые волосы. Лицо смуглое, без той бледности, какая свойственна пекарям. Бородка клинышком. Глаза горящие. Он смерил Станислауса с головы до ног, прищурил один глаз и кивнул.

— Каким ветром занесло сюда такого пригожего паренька?

Станислаус отвечал коротко.

Шли дни. Станислаус снова обитал в каморке под крышей.

— Во-первых, — сказал хозяин, и зубы его блеснули, — во-первых, надо установить, не принес ли ты на себе вшей. Знаем мы вас!

Шел дождь. Сквозь щели в черепичной крыше уныло капало. Шипя, погасла свеча. Два вечера Станислаус занимался заклеиванием прорех в крыше остатками теста. На третий вечер каморка приобрела более жилой вид. Станислаус немало потрудился для этого.

— Теперь дорога сюда тебе заказана, — говорил он дождю, стучавшему по крыше.

— У-у, у-у! — отвечали ему порывы ветра. Дождь зашлепал сильнее. Станислаус утеплял свою каморку, как птица гнездо.

Не всегда можно было разговаривать с дождем. Иной день дождя не бывало. Тогда Станислаус строгал и пилил, сколачивал во дворе полочку для своих трех книжек. Полочка вышла чересчур широкая. Три книжки на ней выглядели как-то очень уж сиротливо.

Покончив с полочкой, он принялся за письмо к Людмиле: «Я, Станислаус Бюднер, вдали от тебя думаю о тебе. Не очень много, так, время от времени, потому что ты была мне другом. В душе я не сержусь на тебя, что ты стала хозяйкой пекарни. Пути людей неисповедимы.

На тот случай, если бы пришло письмо на мое имя, ты по крайней мере будешь знать, где я живу, и сможешь сказать об этом почтальону…»

Он ждал, измеряя время скопленными десятимарковыми бумажками; его заработок составлял десять марок в неделю.

Черноволосый подмастерье был хорошим человеком. Он подарил Станислаусу шлепанцы.

— Извини, но мне неприятно, когда ты топаешь здесь в своих грубых башмаках.

Он собственноручно примерил Станислаусу подаренные туфли. Они пришлись как нельзя лучше.

— Я знал, что они подойдут тебе. Я знал это!

Черноволосый подмастерье любовно гладил голые икры Станислауса.

На четвертой неделе хозяин объявил, что будет платить Станислаусу только семь с половиной марок в неделю.

— Во-первых, ты новичок, во-вторых — питание, в-третьих — квартира, в-четвертых — белье. Нынче все очень дорого. — Последовала золотая улыбка.

Станислаус вспомнил своего шурина. Рейнгольд обязательно объявил бы забастовку. Станислаусу же хотелось немножко побыть здесь, подождать письма, а потом пойти дальше, навстречу Марлен… А может быть — навстречу кому-нибудь другому?

Жилось ему здесь терпимо. Черноволосый подмастерье был с ним ласков, как брат. Они вместе ели в самой пекарне. Служанка приносила им завтрак, обед, ужин. Они собирали поскребки с бадьи из-под теста. Станислаус смотрел на худых кур, бродивших по темному двору, и время от времени бросал им через открытое окно крошки теста. Гвидо занимался благотворительным колдовством. Хвостик колбасы перекочевывал с его тарелки на тарелку Станислауса. Глаза у Гвидо блестели. Горячей рукой он гладил Станислауса.

— Ешь, ешь, ты, я вижу, такой худой!

Гвидо и Станислаус бродили по улицам и разговаривали о боге. На разговор о царе небесном навел Станислаус.

— Ты надолго решил осесть здесь?

— Все в божьей воле!

Гвидо лукаво и выжидающе улыбнулся.

— Бог, наверное, хочет, чтобы ты здесь остался.

— Надо перед ним смириться, и все будет так, как он хочет.

В улыбке Гвидо мелькнула хитрость.

— Ты, наверное, прав. Он лучше всех знает, чего он от нас хочет. — Глаза у Гвидо сверкнули. — Он хочет, чтобы люди любили людей, да, да. За любовь надо претерпеть муки заточения!

Станислаус ускорил шаги. Теплая кротость Гвидо была ему неприятна. Он стряхнул с себя его руку.

— Мне кажется, что нельзя любить всех людей. Вот я, например, никогда в жизни не мог бы полюбить одного богослова, который ходит с тросточкой.

Станислаус сидел в своей каморке и писал письмо. Марлен, конечно. Не думал же ты, читатель, что он пишет Софи, которую однажды гипнотизировал? На полу валялись обрывки почтовой бумаги. Древесные черви тукали в бревнах. Теплый ветерок задувал в чердачное окошко. Перо Станислауса скрипело, Станислаус, крякая, выводил буквы и складывал фразы. В одном месте своего письма он сравнивал себя с кривобоким богословом, новым возлюбленным Марлен. Посвистывая сквозь зубы, он поднял голову и уставился на одну из стенных балок. А в самом деле, можно ли сказать, что он такой же ученый по всем статьям, как эта обезьяна с тросточкой? Он, Станислаус, брал у Марлен кое-какие книги на прочтение, ну а сколько книг есть на свете, которые надо прочесть? Множество магазинов полны ими. По его теперешним обстоятельствам, имея тридцать марок сбережений, он может купить килограммов двадцать книг и проштудировать их.

Гвидо по-прежнему проявлял к нему нежное внимание. Он купил ему цветную рубашку. Он обрушился на него с этой рубашкой. Это был шквал любви к ближнему! Он сам снял со Станислауса его пропотелую пекарскую рубашку. Он водил руками по его шее, по его бедрам и бормотал, весь дрожа:

— Хороша будет, хороша будет!

Он накинул на Станислауса новую рубашку, засунул ее в штаны, и глаза его расширились от восторга.

— Я хочу поцеловать тебя!

Он поцеловал Станислауса в щеку. Станислаусу показалось, что его укусили. Гвидо упал на колени, молитвенно сложил руки и поднял глаза к потолку:

— Отец небесный, ах, отец небесный, убереги меня от неистовства любви! Испытай меня, но не дай споткнуться и пасть!

Станислаус смотрел на Гвидо, на этого любимца господа бога. Гвидо вскочил, сорвал с головы пекарский колпак, затрясся и вскричал:

— Он не слышит меня! Я не чувствую его. — Он сорвал с себя куртку. Его волосатая грудь, точно надутый воздухом пузырь, вздымалась и опускалась, он бросился к двери, раскинул руки и, застонав: «Я люблю!» — выбежал во двор и подставил грудь под струю холодной воды из-под крана.

В раздумье принялся Станислаус замешивать кислое тесто. Ему казалось, что рубашка Гвидо жжет, хотелось сбросить ее.

28

Станислаус в последний раз пишет бледнолицей святой. Он изучает любовь, но жизнь опрокидывает его книжную премудрость.

Хозяин книжной лавки разглядывал робкого покупателя.

— На сколько?

— На двадцать пять марок книг.

— Что же вы имеете в виду? Какие книги вы желаете?

— Научные.

— По естествознанию?

— На двадцать пять марок всех вместе.

— У вас есть подготовка в какой-либо определенной области?

— Пять марок я себе оставил на почтовые расходы и так вообще. А то я мог бы купить книг сразу на все тридцать марок.

Книготорговец поправил на носу пенсне.

— Быть может, вы хотели бы ознакомиться с основами некоторых наук?

— Я уже читал книги об ангелах и могуществе нечистой силы и бродил по чертогам небесным.

— Так, так. Ну а земля? Теперь, пожалуй, вам следовало бы поинтересоваться, что на земле делается.

— Вот именно, — ответил Станислаус. — Есть у вас книжка о гипнозе, но уже не для начинающих?

Книготорговец подавил мелькнувшую улыбку. Он нагнулся и вытащил из-под прилавка книгу.

— Вот, могу предложить вам великолепную книгу. Это введение в искусство любви, труд для самообразования. Я уступлю вам ее за двенадцать с половиной марок. Она немного запачкалась. Была выставлена в витрине.

— Я хочу, чтобы моя книжная полка ломилась от книг, совсем как у ученого.

— Понятно. На остальные деньги возьмите более дешевые книги. Не желаете ли романы насчет современной любви?

Любовь… В этой области у Станислауса еще не было больших знаний. Книготорговец смеялся, уже не стесняясь.

— Вот! «Искусство счастливой любви». Книга, написанная американским специалистом, профессором. В настоящее время лучшее, что есть по этому вопросу.

— Пожалуйста, — сказал Станислаус и слегка поклонился книге. С ее обложки ему улыбалась ярко расцвеченная любовная пара.

С пачкой книг, завернутых в бумагу, Станислаус прошел через кухню. Хозяин ковырял в золотых зубах заостренной спичкой.

— Что ты там притащил?

— Несколько ученых книг.

— А нет там книжки насчет дешевых рецептов и пирогов без масла? Или насчет эрзаца яичного желтка?

— Нет, речь в них идет о науках для жаждущих знаний.

Хозяин отбросил зубочистку. Он внимательно оглядел злополучную пачку книг, похлопал ее ладонью.

— Так вот что я тебе скажу. Отныне я буду с тебя больше вычитать за свет. Ты теперь черт его знает сколько света будешь потреблять!

Гвидо в последнее время казался спокойным, сосредоточенным. Словно сам господь бог широко расположился у него в душе.

Служанка принесла обоим подмастерьям ужин. Краснощекая веселая девушка исподтишка строила глазки и то и дело пыталась завести с парнями разговор.

— Принесла вам жареную селедку и всякие деликатесы, эй, вы, толстокожие мучные черти!

Гвидо что-то проворчал и сплюнул в сторону железной печурки. Станислаус молчал. Девушка незаметно толкнула его бедром.

— Замок, что ли, повесил на свой пекарский рот? Напиши когда-нибудь и мне письмо, не только своей Марлен. Я бы тебе уж ответила.

Станислаус вспылил.

— Ты рылась в моей коробке?

— Очень мне нужно! — Девушка вихляла бедрами, приплясывала, кружилась. — Оставляет человек письмо в кровати и хочет, чтобы я не подумала, что оно для меня. Пишешь ей стихи. Девчонка, верно, еще в школу ходит?

Станислаус взмахнул хлебным ножом.

— Я заколю тебя!

— Руки коротки, мучной гном!

Гвидо остановил Станислауса.

— Это неугодно богу!

— Шутка ему, надо думать, угодна. Я бы только чуточку пощекотал девчонку.

Гвидо опять сплюнул.

— Она воняет.

— Воняет?

— Все женщины воняют.

— Неправда. Я знал одну, так она пахла дикой розой, всегда пахла только дикой розой. Все, к чему она прикасалась, пахло дикой розой, — сказал Станислаус.

— Сверху они хорошо пахнут, верно, но подойти к ним поближе — б-р-р-р! — Гвидо передернул плечами.

Станислаус не ответил. Он видел Людмилу, нагую и чистую, как свежий плод каштана… Что, разве он ее видел недостаточно близко? Скоро Станислаус все узнает! У него теперь есть ученые книжки о любви, а значит, и самая лучшая возможность проникнуть во все ее тайны.

Сколько же времени нужно смиряться перед богом и его волей, чтобы получить то, что хочешь? Станислаус не мог ответить себе на этот вопрос. Сколько центнеров муки надо смиренно перепечь? Он спросил у Гвидо. Гвидо нахмурил лоб и подергал себя за бородку.

— Будь всегда полон смирения перед господом, все равно — достигнешь ты своей цели или не достигнешь. Так надо. А если не достигнешь, значит, твоя цель была только твоей, а не его целью.

— О милосердный боже!

— Это трудно! Очень трудно! Большинство не выдерживает.

— А ты?

— Я жду. Кстати, она опять приставала к тебе, прикасалась?

— Кто?

— Вонючая Альма.

— Она иной раз прищуривает один глаз, если мы где встретимся.

— Я ей этот глаз выколю. Она не смеет на тебя заглядываться.

— Ты выколешь ей глаза по божьему велению?

Стало быть, вот каким было последнее письмо Станислауса к Марлен — очень толстым, ни один почтальон не доставил бы его, если бы Станислаус не наклеил двойное количество марок. Письмо было требовательное, энергичное — великое испытание для бога. В любой день на голову Станислауса могла обрушиться тяжкая кара. К сломанному выключателю в угольном погребе он прикасался, только обернув предварительно руку своим белым колпаком. Он не облегчит богу задачу покарать его. Увидим, что владыка надумал!

«Теперь и я стал студентом. Не беспокойся, я не буду таскать ученость на спине, точно вещевой мешок, и походить на вопросительный знак». Вот сколько высокомерия было в этом письме к Марлен. Но и стихи оно заключало в себе, стихи, посвященные белой лилии. Нежные, усталые стихи. Кому даны глаза, чтобы читать, пусть прочтет! Кроме того, Станислаус упомянул о большом разговоре, который произошел между ним и отцом Марлен: «Я просил твоей руки. Он не дал мне ее, но я сам ее возьму, как только дойду до тебя. Все от тебя зависит, так и знай!» Письмо показывало также, что Станислаус не без пользы изучал некоторые старые счета хозяина и напоминания должникам…

«Если я в течение недели…» Он вычеркнул «недели» и написал «двух недель». «Если я в течение двух недель не получу полагающегося ответа от вас…» Станислаус перечеркнул «вас» и написал «тебя». «Если я в течение двух недель все еще не получу от тебя ответа, я буду вынужден, к сожалению, прибегнуть к мерам, которые являются нежелательными в интересах деловых взаимоотношений. Почтительнейшие поцелуи и тысяча приветов.

Твой верный Станислаус Бюднер, студент, изучающий курс высших наук».

Теперь все было сказано и начало положено. Станислаус энергично взялся за науки. Он решил встретить ответ Марлен не без некоторого приданого в виде учености.

Занятия он начал с чтения книги, название которой его особенно привлекало: «На запутанных тропах любви». Это был роман. На суперобложке были изображены две мужские головы. Над ними парила среди облаков и звезд голова девушки. Один из двух мужчин курил трубку, второй был в пенсне. Прочитав несколько страниц, удивленный Станислаус подумал: вот так отношения! Альфонс — тот, что курил трубку, — был настоящим бароном со скаковыми лошадьми. А Джон — его настоящее имя было, собственно, Иоганн — служил коммерческим директором в цветочном магазине. Тильда, полностью Матильда, была в этом магазине продавщицей. Такой красивой девушки еще не было под солнцем. Так заявил ей барон Альфонс.

Ну а как обстояло в этой книге со смирением перед богом? Барон Альфонс плевал на господа бога. Хотя он видел, что продавщица цветов Тильда обручена с управляющим Джоном, он все-таки засыпал ее самыми соблазнительными предложениями.

— Вы здесь продаете розы, фиалки и всяческие сорняки, колете свои хорошенькие пальчики шипами и раньше времени старитесь. С вашей красотой вам следовало бы требовать, чтобы вам преподносили цветы!

Слова барона были для Тильды слаще меда. Немногословный Джон с его пенсне все меньше нравился Тильде. Она почувствовала симпатию к барону. Станислаус извлек из прочитанного урок, как следует поступать и что следует предпринять, и в ближайшее воскресенье купил себе трубку. Он не взял первую попавшуюся, а выбрал трубку с длинным мундштуком, так, чтобы ее можно было держать между пальцев. Он начал тренироваться в пекарне, попробовал курить. Высокомерно прищурясь, выпускал он голубой дым маленькими облачками через рот, поглядывая на изображение барона Альфонса.

Наполовину сражение было выиграно. Оставалось лишь отрастить себе бородку. Он без конца смотрелся в карманное зеркальце, как в ту пору, когда натаскивал себя в «центральном взгляде». Едва наметившиеся усики не подавали особых надежд. Большим и указательным пальцем он пощипывал одинокие волоски. Они были возмутительно светлы и тонки — пушок…

Гвидо вошел в пекарню. Он сморщил нос.

— Ты стал курить?

Станислаус как раз выпустил мощное облако дыма и благовоспитанно покашливал.

— Не порть своего рта этим отвратительным куреньем. Твое дыхание должно быть чистым.

Станислаус продолжал, как рекомендовалось в романе, посасывать трубку и пускать в воздух облачка дыма. Гвидо не отступал.

— Господь ненавидит какие бы то ни было облака между собой и своими сынами.

Станислаус не смог проверить, прав ли Гвидо. Он почувствовал необходимость основательно отплеваться и выбежал во двор. Его долго рвало. Может быть, это было в порядке вещей, а может быть, он курил чересчур дешевый табак. А вдруг это бог нашел путь покарать его за высокомерие? Ему пришлось лечь. Каморка вертелась вокруг койки. Все шаталось. Это сделал бог. Станислаус положил трубку в свою картонку с бельем, ибо один вид трубки вызывал у него рвотный спазм.

Станислаус ждал. Гвидо тем временем сделал еще одно доброе дело. Хозяин сказал:

— Гвидо мне покоя не дает; он просит, чтобы ты поставил свою койку в его комнате. Вшей на тебе нет, а?

— Ни блошки.

— Дело в том, понимаешь, ведь в комнате Гвидо электрический свет. Мне придется снять из твоей заработной платы полмарки, но зато ты с каждым днем будешь все ученее. — Золотые зубы хозяина блеснули.

Занятия науками и в самом деле оказали влияние на дальнейший жизненный путь Станислауса. Он пришел к заключению, что хватит с него торчать здесь, у такого прижимистого хозяина, у этого скареды, и ждать, пока почтальону придет в голову принести ему весточку от Марлен. Надо самому ринуться в поход за любовь и пережить положенную тебе долю приключений. Такой вывод прямо напрашивался из всех книг, которые он успел изучить. То были книги исключительно о современной любви, штук пять по крайней мере…

Станислаус перенес свою койку в комнату Гвидо. В первый вечер товарищ Станислауса беспокойно ворочался у себя на постели. Он вздыхал, брал в руки книги Станислауса и читал названия. Полным укора голосом он сказал:

— Ты находишься на неправедном пути.