/ / Language: Русский / Genre:sci_history

Европа в эпоху империализма 1871-1919 гг.

Евгений Тарле

Фундаментальный труд Академика Е.В.Тарле, посвященный причинам возникновения, ходу и последствиям Первой мировой войны. Написанный в 1927 году он до сих пор является одним из лучших исследований на данную тему в отечественной и зарубежной историографии.

Евгений Тарле

Европа в эпоху империализма 1871–1919 гг

От редактора

Широко известный труд Е.В.Тарле «Европа в эпоху империализма»[1] воспроизводится ниже по второму изданию, вышедшему в свет в 1928 г., с учетом поправок, сделанных самим автором, подготовлявшим третье издание этой работы.

Заглавие книги Е.В.Тарле шире ее содержания. Это не изложение общей истории Европы в эпоху империализма, а преимущественно история внешней политики этого времени, написанная на широком историческом фоне.

В годы, непосредственно следовавшие за первой мировой войной, причины войны, ее течение и характер волновали общественность всех стран, потрясенную чудовищной бойней, для тех времен совершенно беспрецедентной по своим масштабам и по опустошительности. Огромный поток мемуаров и документальных публикаций по животрепещущему для той поры вопросу о происхождении мировой войны, горячие политические споры в разных странах по вопросу о ее виновниках привлекли внимание Е.В.Тарле, всегда живо откликавшегося на злобу дня. Его книга представляет попытку историка обобщить колоссальный материал источников по предыстории и истории войны, появившийся в течение первого десятилетия после ее окончания.

Читатель без труда увидит, что автор не стоял на позициях ленинской теории империализма, хотя определенное влияние, и притом немалое, эта теория на него оказала. Само собой разумеется также, что в наше время, через тридцать лет после ее выхода в свет, книга Е.В.Тарле не могла не устареть. Но в момент своего появления она вызвала большой интерес и приковала к себе внимание.

Книга тотчас же после своего выхода в свет вызвала острую полемику в советской исторической пауке. Главным оппонентом Е.В.Тарле выступил М.Н.Покровский, упрекавший автора в оправдании политики Антанты. Е.В.Тарле возражал против этого обвинения. Возражать было тем легче, что его противник со своей стороны стоял на ошибочных методологических позициях.

Справедливость требует признания того факта, что при обличении политики правительства империалистических держав и их дипломатии в предвоенное десятилетие острое перо Е.В.Тарле с особой страстностью разило именно германских империалистов. Е.В.Тарле подчеркивал в своей книге, что он причисляет правительства Антанты к виновникам войны. Но пристрастие к разоблачению вины именно немецкой стороны в книге безусловно имеется. В этом известная ее слабость и односторонность как исторического труда.

Но как раз в этом же и ее сила. Книга и сейчас сохраняет ценность именно как страстный, полный искренней ненависти, художественно выполненный памфлет против германского империализма, справедливо бичующий преступления кайзеровской Германии. Более того: книга сохраняет политическую актуальность, которую давно потеряли выступления многих оппонентов Е.В.Тарле. И она будет эту актуальность сохранять и в будущем — по крайней мере до тех пор, пока человечество но избавится от угрозы германского империализма и милитаризма, от опасности возобновления германской агрессии.

В.М.Хвостов

Из предисловия к V тому с.с. Академика Евгения Викторовича Тарле в 12 томах.

Изд. Академии Наук СССР, 1958 г.

Предисловие ко второму изданию

Мне показалось необходимым ввести в мою книгу целый ряд дополнений, документальных иллюстраций, даже отдельных параграфов, а также уточнить и развить некоторые мысли, высказанные в первой, вводной, главе. Дополнил и пояснил я некоторые пункты и в главе о начало войны. Именно эти главы и вызвали больше всего критики, правда, основанной очень часто на недоразумениях или на невнимательном чтении. Во всяком случае долг автора был пояснить и развить подробнее то, что могло показаться неясным. В общем, все эти дополнения заняли больше места, чем я первоначально рассчитывал, но (если это не самообольщение автора) книга выиграла в полноте, которая, впрочем, в таких общих курсах может быть лишь относительной.

Предисловие к первому изданию

Непосредственной целью автора этой книги было дать его слушателям в университете сжатое пособие, которое позволило бы им приступить к слушанию университетского курса с известной подготовкой. У нас есть книги на русском языке, либо посвященные общему изложению всей истории XIX–XX вв., либо больших отделов ее, либо отдельных капитальных вопросов; некоторые из них я указываю в своем месте. Что касается моей книги, то она в первых главах имеет целью дать общий, очень сжатый вводный очерк, который позволил бы начинающему читателю, интересующемуся историей последних десятилетий, ориентироваться в сложном и пестром лабиринте событий, раньше чем приступить к более детальному ознакомлению с ними, либо по только что упомянутой русской литературе, либо — кто знает языки — по литературе иностранной (тоже мной в самых главных чертах отмечаемой). Эти главы представляют собой очень сжатый обзор содержания того курса, который несравненно детальнее излагается мной с университетской кафедры. Мне приходилось и приходится выслушивать настойчивые просьбы о таком общем введении к курсу со стороны самых разнообразных категорий моих слушателей. И студент, пришедший из рабочего факультета, и окончивший школу второй ступени (где история часто преподается в высшей степени небрежно и неудовлетворительно), и люди, уже побывавшие в высших учебных заведениях, при всей неодинаковости своей подготовки, одинаково указывали и указывают на полную необходимость иметь такое пособие по истории последнего полустолетия, которое облегчало бы им возможность разобраться в сложнейшем материале, предлагаемом им с кафедры, а также излагаемом в общих и монографических работах но истории XIX–XX вв. Но им нужен вовсе не конспект, не фактическая памятка, им нужен общий обзор, нужны руководящие линии, первые просеки, по которым можно было бы начать углубляться в дремучий лес фактов. В этой книге я попытался ответить, насколько это было в моих силах, на этот трудный, но законный запрос тех, которые переступили или собираются переступить порог университетской аудитории. Но в последних главах моей книги эта задача — и без того нелегкая — значительно осложнилась еще тем, что для периода 1914–1919 гг. я не мог ограничиться установлением этих общих линий исторической эволюции, поскольку они для меня самого выясняются на основании изучения фактического материала, постепенно делающегося известным. Мне нужно было считаться с тем, что этот фактический материал у нас несравненно менее известен, чем материал, хотя бы, например, предшествующего периода. Мне приходилось быть очень разборчивым в фактах и скупым на слова, потому что иначе вместо сжатого пособия получилось бы несколько огромных фолиантов, но все же я принужден был сильно изменить масштаб и отводить рассказу о конкретных фактах гораздо больше места, чем я делал это в первых главах[2]. Но этим основная задача моей книги не изменялась, а лишь осложнялась; в главном же она оставалась одной и той же с первой строки книги до последней: дать целесообразные и мотивированные первые подступы к изучению громады фактов, с которыми моему читателю придется встретиться в дальнейшей работе в аудитории и при знакомстве с литературой.

Первоначально в мой план входило дать в этой книге также историю 1919–1928 гг. Но занятия в «Библиотеке великой войны» в Венсенском замке (близ Парижа), где уже собрана и постоянно пополняется огромная литература источников по истории войны и послевоенного времени, убедили меня в необходимости посвятить послевоенному периоду особую книгу, которая явится непосредственным продолжением, второй частью этой ныне предлагаемой работы. Историю 1919–1928 гг. нужно не только пояснять, но и подробно рассказывать, излагать факты, которые сплошь и рядом очень мало у нас известны. Самый масштаб второй части моей работы, посвященной 1919–1928 гг., будет совсем иной, чем тот, которого я старался держаться в предполагаемой первой части. Отчасти мне пришлось изменить, как сказано, масштаб изложения уже в последних главах первой части (там, где я говорю о подготовке к войне, о самой войне 1914–1918 гг. и о капитуляции Германии). История 1919–1928 гг. будет мной изложена подробнее, потому что, во-первых, самая эпоха полна сложнейших и крупнейших событий и явлений, во-вторых, для целого ряда вопросов нет научной литературы на русском языке, а для некоторых вопросов нет ничего и на иностранных языках, и мне невозможно потому никуда отсылать читателя, который хотел бы глубже вникнуть в какую-либо из рассматриваемых проблем.

Для истории 1871–1919 гг. дело обстоит лучше, особенно для периода до образования Антанты; оттого я и старался быть как можно более кратким, излагая события этого периода. Кроме того, некоторые вопросы (например, все, что относится к истории социалистических партий, особенно к истории социал-демократии в Германии) я имел основание считать более или менее освещенными в литературе, имеющейся на русском языке, и более известными читателю, и поэтому посвящаю им лишь общие указания и самые краткие характеристики, избегая деталей. Истории рабочего движения во время войны 1914–1918 гг. я посвящу отдельную монографию. Если моя книга поможет студенту подготовиться к слушанию подробного университетского курса или натолкнет его на чтение специальной литературы по тем или иным затрагиваемым мной вопросам, цель моя будет достигнута.

В своих библиографических указаниях, приложенных к этой книге, я обращаю внимание своих читателей не только на русскую, но и на иностранную литературу. Опыт университетского преподавания и ведения семинариев в последпие годы убедил меня в том, что опасения относительно полного будто бы незнания ипостранных языков нашими студентами сильно преувеличены. Сплошь и рядом мои слушатели и участники семинариев отказывались, например, довольствоваться часто сокращенными, а иногда и неудовлетворительными переводами мемуарной литературы последних лет и прибегали к подлинникам. Они настоятельно просили меня, когда я писал эту книгу, отнюдь не довольствоваться указанием имеющейся (очень скудной количественно) русской литературы по истории Западной Европы и Америки 1871–1919 гг., но непременно указать и литературу иностранную. Разумеется, нелепо было бы даже и ставить себе тут задачу достигнуть исчерпывающей полноты. Я старался перечислить лишь немногое, с чего, на мой взгляд, удобнее начать самостоятельное углубление в затронутые моей книгой вопросы. При этом я старался при равенстве прочих условий давать предпочтение (в своих указаниях) тем книгам, которые мои слушатели могут найти в Публичной библиотеке, а московские студенты — в богатейшем Институте Маркса и Эпгельса, созданном Рязановым, доступ куда широко открыт всем желающим работать. Литература и источники по истории 1919–1928 гг. будут мной указаны во второй части работы, которая будет посвящена этой эпохе.

Глава I

ХАРАКТЕРНЫЕ ЧЕРТЫ ИСТОРИЧЕСКОГО ПЕРИОДА

1871–1914 гг

Период 1871–1914 гг. во всемирной истории отмечен некоторыми признаками, которые придают ему особый характер, резко отличающий его во многих отношениях как от предшествующей, так и от последующей эпохи. Попытаемся в немногих словах отметить эти признаки.

1. Никогда еще за всю историю новейшего капитализма такие огромные свободные капиталы не были предоставлены в распоряжение промышленности, торговли, биржи, сельского хозяйства, транспорта, как в означенный период. И никогда не обнаруживалось такого быстрого увеличения значения вывоза капитала из экономически сильных стран в более экономически слабые, как именно к концу этого периода. Как образовались в предшествующую эпоху эти капиталы — вопрос особый, который не входит в хронологические рамки этой книги. Для нас важно тут больше всего то, что эти капиталы — ив Соединенных Штатах, и в Англии, и во Франции, а с конца 90-х годов и в Германии — росли так быстро, что даже параллельно шедшего усиления промышленности не хватало сплошь и рядом Для помещения капиталов, и вопрос об эмиграции финансового капитала[3] о рынках для помещения свободной наличности сделался (перед войной 1914 г.) одним из злободневных, из боевых вопросов экономической политики великих держав (кроме России и Японии).

Эта свободная денежная наличность, естественно, избирала себе помещение там, где процент или прибыль были выше. Этому естественному стремлению отчасти мешали могущественные силы тоже экономического происхождения. Называть эти помехи «искусственными» — неосновательно, потому что в сложном живом комплексе явлений можно, только играя словами, одни факторы называть естественными, а другие искусственными. В Ниагаре одинаково естественны вода и мешающие ей камни. Помехой для свободной миграции капиталов из одних стран в другие была, но, правда, в редких случаях, прежде всего политика, обусловленная интересами «национальной» промышленности. Еще Наполеон I говорил, что промышленность более «национальна», чем «торговля». Капитал, уже вложенный в промышленность, оказывается в большинстве случаев политически сильнее и влиятельнее капитала еще «свободного». Поэтому, например, французские промышленные круги воспротивились участию французского капитала в постройке Багдадской железной дороги; поэтому единственный оставшийся до сих пор «германофобским» слой североамериканских капиталистов — промышленники — противится изо всех сил помещению американских капиталов в Германии (да и вообще в Средней Европе) после войны. Промышленники не потому только ставили иногда (правда, очень редко) препятствия к свободной миграции капиталов, что им самим был нужен дешевый капитал, но и потому, что они боялись усиления чужой промышленности. Важно было другое препятствие: конкуренция финансового капитала других капиталистических держав. Этим положением вещей порождались два результата.

Во-первых, свободный капитал (там, где он был в больших количествах) с каждым десятилетием все настойчивее искал себе выхода и выгодного помещения; вопрос о завоевании новых рынков в Африке и в Азии именно для помещения свободных капиталов начал все неотступнее занимать умы заинтересованных.

Второй результат заключался в том, что сначала доступность и дешевизна кредита дали могущественный толчок технической революции, как поистине должно назвать гигантский технический прогресс последних десятилетий, и создали возможность неслыханно быстрого распространения новых и новых изобретений.

Времена, когда между изобретением, например, Уатта, и широким его распространением, полным его использованием проходили годы и годы, эти времена миновали. Самые смелые опыты, самые дорогие и внезапные преобразования всего фабричного снаряжения — все это стало так доступно, как никогда не было. Дешевизной и обилием кредита не только неслыханно поощрялся и распространялся технический прогресс, но и представлялись вообще громадные возможности количественного роста промышленных предприятий. Все же, хоть и можно указать па исключения, чаще всего капитал устремляется за границу, лишь удовлетворив, насытив спрос промышленников у себя дома. Но с каждым десятилетием вопрос о вывозе и помещении капитала за границей становился все настоятельнее для капиталистических держав. А чем более монополизировалась самая организация финансового капитала, вывозимого в колонии и, шире говоря, в экономически более слабые страны, тем более падал интерес к техническому прогрессу в производстве, и это явление стало местами (например, в Англии) прямо бросаться в глаза уже с последних лет XIX в.

2. Этот второй результат появления и роста гигантских капиталов подводит к рассмотрению следующего характерного признака периода 1871–1914 гг. Мы говорили о преобладающей и руководящей роли именно финансового капитала, вложенного в торговлю и промышленность, в экономической и политической жизни передовых капиталистических держав. В течение всей средины и всего конца XIX в. капитал, вложенный в торговлю и промышленность, шел от победы к победе. Эти победы при необычайном разнообразии внешних форм и проявлений (иногда до неузнаваемости скрытых и отличных во всем) вели к одному и тому же результату, как бы предначертанному всей мировой экономической эволюцией: к политическому торжеству представителей капитала, вложенного в торговлю и промышленность, над представителями землевладельческого хозяйства. С этой точки зрения, например, дни 27, 28 и 29 июля 1830 г., когда пала монархия Бурбонов во Франции, или день 7 июля 1832 г., когда английская реформа стала законом, день 19 февраля 1861 г. в России, или день 26 апреля 1865 г. в Соединенных Штатах, когда Джонсон сдался генералу Шерману и: кровопролитное пятилетнее междоусобие менаду промышленным Севером и плантаторским Югом закончилось бесповоротным поражением рабовладельцев, — все это разные этапы и формы одного и того же исторического процесса.

Новые социальные слои, связанные с торгово-промышленным капиталом, победили везде без исключения, где только они сталкивались с представителями землевладения плантаторского, феодального или крепостнического типа. Среди этих победивших социальных слоев представители промышленного производства к концу XIX в. часто играли в Англии, Германии, Соединенных Штатах первенствующую роль. Колоссальное экономическое значение промышленного производства (возраставшее с ростом народонаселения) объясняется, между прочим, еще и тем, что, как уже было выше замечено, громадный и все растущий общественный класс — рабочий — теснейшими узами связан именно с промышленным капиталом и со всеми его судьбами. Противоположность интересов рабочих и работодателей, делающая, по известному выражению, рабочий класс «могильщиком» капиталистического строя, сказывается и больше всего может сказаться при экономической или — в решающие моменты — при революционно-политической борьбе рабочих против хозяев и защищающего хозяев государства. Но пока эта решающая минута не наступала, и в тех случаях, когда представители промышленного капитала боролись против других разновидностей капиталистического класса, рабочий класс оказывался всегда солидарен именно с представителями промышленного капитала (либо весь рабочий класс, либо его большинство). Так было в Англии в 1817–1832 гг. при борьбе за избирательную реформу, так было во Франции в дни июльской революции 1830 г., так бывало в моменты борьбы в германском рейхстаге при Вильгельме I, и особенно при Вильгельме II при обсуждении таможенной политики (и прежде всего при обсуждении торговых договоров с Россией).

Это невольное, стихийное, так сказать, «сотрудничество» обоих непримиримо враждебных классов, связанных с промышленностью, в тех случаях, когда шла борьба промышленного капитала с землевладением, или в тех редких случаях, когда промышленный класс противился свободе банковских и биржевых действий, эта общая заинтересованность в подобных обстоятельствах и предпринимателей и рабочих делали всегда промышленный капитал могучей движущей силой в течение всего-периода 1871–1914 гг.

Но вместо с тем нужно помнить, что банковский капитал возрастал в передовых капиталистических державах в такой огромной прогрессии, что никакие препятствия, конечно, не могли ему помешать постоянно мигрировать в экономически более слабые страны. Да и препятствия эти становились совершенно ненужными при гигантском росте капитала, и именно это повсеместное распространение европейского и американского капиталов больше любой другой экономической силы способствовало интернационализации всей хозяйственной жизни земного, шара, созданию мирового хозяйства, тесной связанности, зависимости и взаимодействию разнообразнейших хозяйственных феноменов, происходящих на самых далеких пунктах земли. Колебание бумаг на мировых фондовых биржах, тенденция к уравнению цен на товары на самых разнородных и удаленных друг от друга рынках сбыта — это только два ярких признака и последствия появления «мирового хозяйства».

Однако появление этого «мирового хозяйства» отнюдь не создало той идиллии «мирного соревнования», о которой грезили еще в середине XIX в. такие ученые и политические мечтатели, как Бокль или Кобден. Напротив, если, в частности, промышленники сплошь и рядом толкали свое государство к военным выступлениям во имя захвата новых рынков сырья и рынков сбыта, то и вообще финансисты, руководители банков и фондовых бирж тоже требовали (больше всего в самые последние годы перед войной 1914 г.) деятельной военно-дипломатической поддержки всюду, где только они стремились поместить свободную наличность. Крупп, фирма «Вулкан», братья Маннесманы влияли на германское правительство в том же направлении, в каком главари парижской биржи влияли на правительство французское. Экспортеры свободных капиталов стали в последние 10–15 лет перед мировой войной еще гораздо более энергично толкать Европу к катастрофе, чем это делали экспортеры товаров.

Прибавим к этому, что в России не промышленный, а именно торговый капитал мог толкать правительственный организм к экспансии, мог поощрять завоевательные тенденции еще тогда, когда русская промышленность была слабо развита. Промышленники стали оказывать влияние в этом же (завоевательном) направлении лишь в последние 10 лет перед войной, а торговый капитал был стародавней политической силой на Руси, хотя до сих пор еще с этой точки зрения сравнительно мало изученной. Дело было не только в связи между интересами хлебного экспорта и вопросам о Константинополе и проливах. Когда окончательно будет разрушена легенда об экономической всегдашней «отсталости» России, может быть, вся история внешней политики императорского периода будет пересмотрена коренным образом[4]. Тут, в этой книге, ни старая, ни новая история России нас сами по себе не касаются; достаточно лишь отметить, что и в вопросе о проливах, и в вопросе о русско-германских договорах, и в вопросе о Персии или Китае русский торговый капитал и мотивы непосредственной территориальной экспансии гораздо раньше и гораздо активнее, чем капитал промышленный, содействовали росту империалистских тенденций в русской внешней политике последних десятилетий перед мировой войной. Оставляя историю России совершенно вне рамок этой книги, мы именно потому и должны были сделать это специальное указание: слишком существенным фактором европейской истории оказалась русская внешняя политика перед войной.

3. Третий признак разбираемого периода, подобно, впрочем, и двум предыдущим, характеризуется явлениями, назревавшими уже задолго до наступления этого периода, но только в рассматриваемую эпоху — в последнюю треть XIX и в начале XX в. — достигшими особой степени яркости и очевидности. Определить совокупность этих явлений можно так: необычайная (и общая для всех великих капиталистических держав) готовность к разрешению основных проблем международной экономической конкуренции непосредственной «пробой сил», другими словами, непосредственной сначала дипломатической, потом военной борьбой.

Этот признак — руководящая агрессивная роль именно финансового капитала — и является характерным для последнего довоенного периода.

Первое явление — легкость на подъем и эластичность государственной машины — объясняется также последствиями развития финансового капитала: громадными успехами техники, организацией транспорта, возможностью почти мгновенной мобилизации, появлением колоссальной специальной промышленности, обслуживающей армию и флот, усовершенствованием службы связи в самом широком смысле слова и т. п., а прежде всего тем, что самое государство, как оно организовалось в Европе к концу XIX в., было теснейшими узами связано с экономически господствующим классом — представителями финансового капитала, сознавало себя его орудием и даже видело в этом сознании главный смысл своего существования; и при этом там, где оно было по традиции связано с представителями землевладения (как в Германии), оно все-таки во всех решительных случаях без колебаний становилось на сторону банков и промышленности. Что же касается второго явления — постоянной мысли о «пробе сил» в тех кругах, которые являлись руководящими во всей экономической жизни своей страны, — то здесь играли роль разнообразные мотивы, которые в главном могут быть сведены к следующим. В Германии бурный, неслыханно быстрый процесс роста промышленности (и к концу процесс роста свободных капиталов) вызвал настойчивое стремление к овладению колониями не только как рынками сбыта, но и как рынками сырья, а потом и как местами помещения свободных капиталов. Мысль пацифистов о свободе торговли в английских колониях, о возможности мирным путем экономически овладеть чужими колониями, не покушаясь на отнятие их военным путем, эта мысль не пользовалась в указанных кругах успехом. Большинство (я говорю о большинстве среди руководителей германской промышленности) отвечало, что не сегодня-завтра идея Джозефа Чемберлена снова появится на политической арене, и Англия закроет границы 1/4 части земного шара, которая находится под скипетром английского короля; меч, и только меч, должен дать Германии ее «место под солнцем», и ждать нельзя. В последние годы пред войной прибавилось еще стремление к вывозу свободных капиталов. Чисто экономическими средствами борьбы ничего тут поделать нельзя. Таково было укрепившееся мнение. В Англии среди многих промышленников и финансистов господствовало убеждение, во-первых, что время работает для Германии и против Англии, и если вовремя не решиться разрушить эту могущественную машину, созданную Бисмарком, то даже и чисто экономическая конкуренция с ней станет для Британской империи непосильной. Во-вторых, в Англии указывалось, что если Вильгельм II говорил: «Будущее Германии на воде», — то это именно означает стремление силой отнять у Англии колонии, и это же стремление изобличается гигантским ростом германского военного флота. Среди представителей английского капитала германофобские чувства питались как тенденциями наступательного, так и тенденциями оборонительного свойства. Умерялись несколько эти чувства в данной социальной среде тем соображением, что Германия была важным, вторым после Америки, рынком сбыта для английских товаров. Но именно конкуренция в вопросе о вывозе и помещении свободных капиталов страшно обостряла борьбу с Германией. Во Франции тенденции оборонительного характера были в этот период сильнее, и страх экономического и политического обессиления Франции и, может быть, уничтожения ее великодержавия преобладал; но не отсутствовали и другие мотивы. Финансисты и промышленники, деятельно поддерживавшие марокканскую политику Делькассе, а потом Клемансо, мечтавшие о колоссальных лотарингских запасах железа, были представителями не только оборонительных, но и наступательных тенденций. Замечу, что и во Франции вопрос о выгодном помещении за границей свободных капиталов необычайно усиливал позицию империалистски настроенных дипломатов. В России наступательный характер политических настроений среди крупнопромышленных кругов был очень мало заметен еще в первые годы XX в.; после 1905 г. он стал более выраженным. Особенно после англо-русского соглашения 1907 г. и предоставления России всей Северной Персии стало возможным мечтать о близком овладении новыми колоссальными рынками, «всеми берегами Черного моря», как формулировалась тогда эта задача. Внедрение иностранного капитала со всеми его последствиями могущественно усиливало русский империализм и, особенно накануне войны, очень обостряло его агрессивную тенденцию.

Основная структура русской политической жизни в разбираемую эпоху этим одним далеко не исчерпывается. Но в данной связи важно отметить, что и в России, и в Германии, и во Франции, и в Англии экономически влиятельные слои, если не целиком, то в заметной части своей, привыкали смотреть на «пробу сил» как на неизбежное и во всяком случае удобное, под руками находящееся средство для разрешения назревших проблем. Ошибки военных писателей, легкомысленные повторения якобы авторитетными и непогрешимыми специалистами слов о безусловной невозможности долгих войн «в наше время» и о том, что будущая война будет исчисляться неделями или немногими месяцами, — все это еще более популяризовало удобную мечту о пробе сил. Почему бы не потерпеть восемь недель, когда через восемь недель генерал Шлиффен обещает полную победу? А ведь в каждой стране, не только в Германии, были свои Шлиффены, и они обыкновенно различались между. собой только в установлении числа недель: победу же (каждый своей стране) они гарантировали вполне, как и покойный начальник германского генерального штаба. Эти тенденции внешней политики великих держав, конечно, сильно влияли даже и на такие страны, в которых отсутствовали или были не так могущественны указанные предпосылки стремления финансового капитала к пробе сил, а была налицо главным образом жажда непосредственного накопления земельных богатств, приращения своей ограниченной территории. Если в Италии вопрос о завладении Триполитанией стал на очередь, то это было прямым следствием марокканской политики Франции, а итальянское выступление поставило на очередь вопрос о насильственном уничтожении Турции и повлекло за собой выступление балканских держав против Турецкой империи. Боязнь опоздать к разделу добычи играла часто главную роль. Экономические интересы не только сегодняшнего, но иногда завтрашнего дня диктовали в подобных случаях той или иной державе ее политику.

4. Наконец, отметим еще четвертый признак, характерный не для всей истории европейского капитализма в 1871–1914 гг., но для конца этого периода. С 90-х годов XIX в. североамериканский капитал (переживавший пору быстрого и гигантского развития) начинает все более и более влиять на мировую политику и стеснять европейские капиталистические державы. Прежде всего запретительный тариф Мак-Кинлея с позднейшими дополнениями (1897 г., и особенно 1909 г. — тариф Иэна-Олдрича) изгнал европейские товары с внутреннего (богатейшего) североамериканского рынка. Затем, пользуясь громадным политическим преобладанием Соединенных Штатов на всем великом американском континенте, североамериканский капитал повел очень успешную борьбу с европейским сбытом в Центральной и Южной Америке. Далее. Уже в 1909 г. Соединенные Штаты помешали намечавшимся соглашениям европейских держав, клонившимся к разделу Китая на зоны отчасти политического, отчасти экономического преобладания, и с тех пор не переставали очень ревниво относиться к китайскому рынку. (О выдвинутом в 1909 г. статс-секретарем Штатов Геем принципе «открытых дверей» в Китае речь будет дальше в своем месте.) Все это стесняло европейский финансовый капитал, ограничивало его поле действия, ставило его в худшие условия, чем в каких он был еще совсем недавно. Последствием должно было оказаться еще большее обострение экономической конкуренции, а потому и политического соревнования и вражды между европейскими капиталистическими державами. После выступления на мировое поприще североамериканского капитала земной шар начал становиться для капитала европейского как бы слишком тесным. Погоня за рынками сбыта и сырья, а также за возможностью выгодного вывоза капиталов должна была с этих пор приобрести еще более острый характер. Тенденция к разрешению экономических вопросов непосредственной «пробой сил» должна была еще более усилиться.

Таковы были общие условия, в которых жил и развивался западноевропейский капитализм в последние десятилетия неред мировой войной.

5. Что касается рабочего класса, то он в описываемый период, конечно, расширял и углублял свое классовое самосознание, социал-демократия организовывала миллионные массы, рабочая пресса имела десятки читаемых органов, — но чем более усложнялись настроения в рабочей среде относительно вопросов международной (в частности, например, колониальной) политики, тем менее становились или казались реальными в глазах правительств опасения, что рабочий класс всей своей массой ответит на мобилизацию революционным выступлением. Именно с этой специальной, больше всего нас тут интересующей точки зрения, может быть, не так неправ был по-своему покойный Лео Иогихес, когда он перед войной как-то с большой горечью заявил, что одна массовая демонстрация против мобилизации и войны имела бы больше значения для сдержки колониальных хищников, чем самые блестящие избирательные победы социал-демократической партии.

Влиятельнейшие слои рабочей массы, рабочие всех специальностей, близко связанных с производством вооружения, военного кораблестроения и т. п., первые стали обнаруживать тенденцию к отказу от лозунгов революционной борьбы против милитаризма, и их часто и резко упрекали их противники в измене революционным лозунгам во имя собственных материальных выгод: сохранения работы и увеличения заработной платы. Но не только в них было дело: и в некоторых других категориях рабочей массы обнаруживалось более или менее широко распространенное стремление к отказу от активной борьбы против той решительной подготовки к военным выступлениям, которая открыто велась правящими кругами всей Европы. Дело было не только в том, что как в Соединенных Штатах, так и в Англии могущественный рабочий класс абсолютно не влиял (и даже не часто и пробовал влиять) па правительство именно в области этих проблем внешней политики, вооружений, конфликтов и т. д. В обеих англо-саксонских державах чисто политическая организация рабочего класса была внове, но и в Германии социал-демократия в главной своей массе еще задолго до бернштейновского ревизионизма очень вяло и очень мало протестовала против внешней политики своего правительства. А в последние годы перед войной 1914 г. она даже выдвинула публицистов, которые, по существу дела, по мере сил трудились своим пером на пользу пропаганды завоевательной политики.

Во Франции вождь социалистической партии Жорес больше других старался вести борьбу против колониальных захватов и других проявлений воинствующей дипломатии Третьей республики, но его в этих вопросах поддерживали слабо и недружно, и он оказался бессилен хоть в чем-нибудь реально помешать Делькассе или Клемансо, или любому из их последователей. Тут же подчеркну, во избежание недоразумений, что рядом с «рабочей аристократией» были и рабочие пролетарские массы в точном смысле слова, были люди, жившие в условиях ничтожной заработной платы и сверхсильного труда, рядом с правым крылом в социалистических партиях существовало и левое крыло, рядом с ширившимся ревизионизмом шла публицистическая и агитационная деятельность Либкнехта, Розы Люксембург, Клары Цеткин, того же Иогихеса, революционно настроенных приверженцев прямого действия во Франции, в Англии, в Италии, в Бельгии. Эти левые течения получили могущественную идейную поддержку, когда разразилась русская революция 1905 г. и когда вопрос о революционной роли всеобщей забастовки внезапно стал на очередь дня. Между 1905 г. и взрывом мировой войны 1914 г. были налицо такие факты, как ряд грандиознейших проявлений экономической борьбы рабочего класса в Англии, как ряд больших стачек во Франции, причем были уже налицо и стачки синдицированных государственных чиновников (почтово-телеграфных служащих), резче стали звучать голоса представителей левого крыла социал-демократии в Германии. И все-таки даже и тени какого бы то ни было активного сопротивления внешняя политика всех великих держав перед войною не встретила, хотя эта политика на глазах у всех прямо и спешным темпом вела к войне и Фридрих Адлер в январе 1915 г. с отчаянием восклицал: «Не тот факт, что пролетарии стоят друг против друга в окопах, а то, что они в каждой стране объединяются с господствующими классами, — вот что ощущается, как крах социал-демократической идеологии, как поражение социализма»[5]. Нам тут важно отметить пока, как сказано уже, только недостаточное противодействие части рабочего класса империалистской политике правительств перед войной.

Для меня методологически неприемлемо воззрение, на котором все больше и охотнее настаивает в последние годы Каутский, — то воззрение, что капиталистическое развитие последней эры всемирной истории не должно было «обязательно» вызвать к жизни агрессивно-империалистскую политику. Примкнуть к этому воззрению значило бы неминуемо быть принужденным заниматься бесплодными и наивными поисками пресловутых «виновников войны» и объяснять мировое землетрясение предосудительными качествами Вильгельма, интригами Пуанкаре и честолюбием Извольского. Иного логического выхода нет, и со все усиливающимся недоумением вникал я в тот аргумент, который, по-видимому, представляется старому теоретику наиболее победоносным: агрессивная политика империализма является «наиболее дорого стоящим и наиболее опасным методом» из всех современных методов капиталистической политики. Совершенно верно, — но что же отсюда можно вывести? Как будто история делается после зрелого, дружеского, всеобщего обсуждения вопроса о войне и взвешивания и подсчета выгод и невыгод, после чего обсуждающие и решают: стоит ли повоевать друг с другом или, может быть, воздержаться?

Это такая же сказка на исторические темы, а не история, как и учение о том, будто возможен «ультраимпериализм», т. е. полюбовное установление соглашения или союза всех империалистских держав для общей эксплуатации земного шара с разделом сфер влияний. Как это возможно при увеличивающейся тесноте земного шара для все растущих гигантских сил финансового капитала в экономически передовых странах? Как представлять себе полюбовное размежевание и, главное, длительное соблюдение первоначальных условий там, где так гнетуща необходимость захвата либо все уменьшающихся, либо в лучшем случае стационарных или медленно увеличивающихся экономических благ при все увеличивающейся силе и способности отдельных империалистских организмов к нападению? Мы видим в наши дни, что выходит, например, из попыток «полюбовно» поделить нефть. Если эти попытки будут иметь вообще какое-нибудь реальное значение, то разве в том отношении, что приблизят новую войну, а вовсе не отдалят ее. Я настаиваю, что воззрение Каутского не выдерживает исторической критики, даже если согласиться с его отрицательным отношением к самой категории «финансового капитала». Но, признавая финансовый капитал колоссальной движущей силой современного исторического процесса, мы и подавно не имеем ни малейшего логического права принимать эти пацифистские мечты Каутского о бескровном «ультраимпериализме» за нечто реальное. Если мысль о «необязательности» (и, следовательно, «случайности»?) войны 1914–1918 гг. логически приводит нас к наивнейшей вере во всеопределяющую роль личности, то мечта Каутского об ультраимпериализме еще более логически может привести нас к вере в то, что отныне будто бы можно с минимальными расходами и неудобствами делать всемирную историю в Женеве, во дворце Лиги наций.

Ни до, ни после войны никакие комбинации в духе этого «ультраимпериализма» не были мыслимы — и немыслимы в настоящий момент. И хоть очень дорога и «невыгодна» была воина 1914–1918 гг., есть все основания думать, что финансовый капитал и все подчиненные ему силы могут и впредь в тот момент, который они найдут подходящим, поскольку это от них будет зависеть, снова не остановиться пред расходами и «невыгодами», хотя с каждой новой войной «расходы» будут становиться все значительнее.

Намечалась грандиозная внешняя борьба, столкновение самых гигантских сил, какие только видело человечество. Могущественно организованный финансовый капитал и в Англии, и во Франции, и в Германии, двигая, как марионетками, дипломатией, всюду вел систематически провокационную политику. Могущественные экономические силы более отсталых стран, вроде России и Италии, действовали в том же духе. Рассмотрим в самых сжатых чертах, каковы были социальная структура и внутреннее положение в Европе пред обострением этой внешней борьбы с первых лет XX в. Начнем этот краткий обзор с Франции.

* * *

Еще несколько слов хотелось бы мне сказать в этой вводной главе. Хотя я много раз подчеркиваю в своей книге, что все «великие державы» без единого исключения в течение долгих лег воли политику, которая неминуемо должна была кончиться кровавым столкновением, хотя неоднократно мной указывается, что только лицемерие публицистов Антанты могло изобрести теорию о полной «невинности» Антанты и исключительной «виновности» Германии, но у некоторых моих читателей и критиков, к удивлению моему, сформировалось, но-видимому, впечатление, что я считаю «виновницей» войны одну Германию. Приписываю я это курьезное заблуждение, во-первых, невнимательному чтению моей книги (где не один раз, а десяток раз излагается моя мысль о поведении Антанты), во-вторых, некоторой аберрации, вызываемой тем, что Антанта хотела начать войну чуть-чуть позже лета 1914 г. (по чисто техническим, а отнюдь не «туманным» соображениям), и поэтому с чисто внешней стороны ей «защищаться» от этого обвинения легче и сподручнее, и когда вы изучаете документацию 23 июля — 4 августа 1914 г., то, конечно, большая агрессивность, как вам представляется, не на стороне Антанты, особенно не на стороне Англии и Франции[6]. Но делать отсюда выводы о принципиальном «миролюбии» Антанты могут только исторические учебники для детей среднего возраста, принятые в некоторых странах Антанты. На слова Эдуарда Грея, что оп «десять дней подряд» делал все, чтобы сохранить мир в июле 1914 г., ему в свое время было отвечено: «Да, вы десять дней подряд делали все, чтобы сохранить мир, но пред этим вы десять лет подряд делали все, чтобы вызвать войну». В этом смысле Антанта и Германия вели себя одинаково. Тут же отмечу, что ведь даже все главные «рабочелюбивые» тенденции английских правящих классов в течение предвоенного времени (уже с 1903 г.), всю готовность к уступкам и т. д. я тоже объясняю в своей книге именно чисто тактическим приемом, вечной мыслью о подготовке войны с Германией и о необходимости пытаться ослабить жестоко обострившуюся в Англии как раз с 1905 г. классовую борьбу. Это не помешало одному из критиков приписать мне изумительнейшую мысль: будто я говорю, что Англия готова была перейти к… государственному социализму, — и только нападение Германии помешало этому! Тут я даже отказываюсь догадываться, что могло подать повод к подобному совершенно фантастическому утверждению; ни единого звука ни о чем подобном у меня нет, и вся глава об английской внутренней политике построена именно как реальная иллюстрация тактики английского правительства ввиду будущей войны с Германией.

Европа, которой управлял под разнообразными внешними формами финансовый капитал, была полна взрывчатых и горючих элементов пред войной; все предпосылки к обострению внешних проявлений классовой борьбы внутри каждого государства и международной борьбы в широчайшем масштабе были налицо, особенно с 1905 г. Период 1905–1914 гг. в Западной Европе еще не походил по революционным внешним проявлениям классовой борьбы ни на позднейший период 1917–1923 гг., ни па период 30—40-х годов XIX столетия, ни на март, апрель, май 1871 г. в Париже. Но эта эпоха 1905–1914 гг. уже не походила и на период 1871–1904 гг. Годы 1905–1914 были преддверием к эпохе грандиознейших международных и междуклассовых конфликтов, которая теперь едва только началась, но уже успела изменить облик человечества.

Глава II

ОБЩИЙ ХАРАКТЕР ВНУТРЕННЕГО РАЗВИТИЯ ФРАНЦИИ

В 1871–1914 гг

1. Утверждение республики во Франции. Характер конституции

Франция в течение всего рассматриваемого периода оставалась страной, где сельское хозяйство первенствовало перед промышленностью, а ремесло и мелкие предприятия первенствовали перед крупной фабрикой. Банковский капитал, проценты на банковские вклады, мелкая собственность — движимая и недвижимая — характерные черты французской экономики. В 1869 г. население Франции было равно 38 400 000 чел., в 1903 г. — 39 100 000 чел., в 1906 г. — 39 250 000 чел. Из этого числа в первые годы XX в. самостоятельных работников (зарабатывающих самостоятельно) было 15 880 000 человек. В свою очередь из этих 15 880 000 человек хозяев промышленных, торговых, ремесленных заведений, сельских хозяев и вообще лиц, стоящих во главе той или иной отдельной хозяйственной единицы, а также служащих в государственных учреждениях, было 4 870 000 человек, поденщиков и вообще так называемых «изолированных» работников (домашняя прислуга, батраки и т. п.) — 4 130 000 человек, наконец, рабочих, а также служащих в промышленных, горных, ремесленных, торговых предприятиях — 6 880 830 человек. Любопытно более детальное рассмотрение первой цифры — самостоятельных хозяев: из них 42 %, занято сельским хозяйством, 29 % — торговлей, 12 %, — промышленностью и ремеслами, остальные 17 % приходятся на государственную службу, свободные профессии и т. п. Значит, самостоятельное крестьянское хозяйство в первые годы XX в. оставалось такой же огромной и социально значительной категорией, как и раньше. Сельскохозяйственная мелкая буржуазия держалась крепко. Далее.

Уже с середины XIX в. во Франции началось быстрое возрастание как абсолютной цифры свободных капиталов, так и количества мелких держателей капитала; в последнее десятилетие XIX и в первые годы XX в. эти два явления продолжали параллельно развиваться. Французские банки, концентрировавшие вклады бесчисленных мелких вкладчиков, экспортировали капитал в грандиозных размерах, размещая его то в правительственных и коммунальных займах иностранных держав, то в частных и казенных промышленных предприятиях и железных дорогах за границей. Считалось, что в середине 900-х годов около 40 миллиардов франков французских капиталов было вложено в заграничные займы и предприятия, а к началу мировой войны цифра эта уже равнялась около 47–48 миллиардов. Колоссальные суммы были вложены также во французские внутренние займы и предприятия. Но промышленное производство во Франции росло несравненно медленнее, чем свободные капиталы. Французский капитал в своем непрерывном росте увеличивал не столько число рабочих в стране, сколько число мелких и средних вкладчиков, и политическое влияние принадлежало во Франции не столько промышленникам, сколько банкам и бирже.

На этой почве строй буржуазной республики оказался прочнее, чем того ждали и враги и друзья этого строя. Во Франции после крушения Коммуны окончательно консолидировался строй сильно централизованной республики — «республики с монархическими учреждениями», как ее назвали английские государствоведы.

Нужно признать, что республиканский строй утвердился во Франции не без серьезной борьбы. Монархисты разных толков и оттенков имели большинство в Национальном собрании, избранном весной 1871 г., и если что спасло республику, то прежде всего боязнь, не вызовет ли восстановление монархии новых восстаний и волнений (воспоминание о Коммуне продолжало стоять грозным призраком), а затем и невозможность объединить всех монархистов на каком-либо определенном кандидате. Глава исполнительной власти Тьер, решившийся поддерживать республику, был свергнут враждебным ему голосованием Собрания 24 мая 1873 г., и его преемником в качестве президента Французской республики стал маршал Мак-Магон. Будучи открытым монархистом, Мак-Магон все же не решился попытаться восстановить монархию. С каждым годом становилось все более и более ясно, что многочисленнейшие и влиятельнейшие слои буржуазии согласны поддерживать буржуазную республику, не пускаясь ни в какие новые политические авантюры. В 1875 г. прошла в Собрании новая французская конституция (действующая с небольшими изменениями до настоящего времени). 16 мая 1877 г. президент Мак-Магон сделал попытку управлять, не считаясь с республиканским (очень, правда, незначительным) большинством, которое образовалось в палате после выборов 1876 г. Он отставил министерство против воли палаты, затем распустил неугодную ему палату и назначил новые выборы, которые произошли в октябре 1877 г. и дали 320 республиканцев и 210 монархистов. В январе 1879 г. произошел новый конфликт президента с палатой, и Мак-Магон подал в отставку. 30 января 1879 г. президентом республики был избран старый республиканец Жюль Греви. Так кончился первый трудный период борьбы республики за свое существование.

Обратимся теперь к характеристике республиканской конституции. Французская республика является наиболее централизованной из всех великих военных держав, и в ее административном праве и быте до сих пор сохраняют полную силу весьма многие законы и положения, изданные еще при Наполеоне I, при Реставрации и при Наполеоне III. Весь административный костяк, вся структура управления, все нравы и обычаи суда и администрации остались почти без малейших изменений такими, какими они были при империи. Строжайшая централизация, полное бессилие местного самоуправления, громадное влияние префекта не только в управлении департаментом, но и во всех областях местной жизни — вот основная черта общественного быта французской провинции. Точно так же довольно призрачной является «независимость» суда от министра юстиции, т. е. от того же кабинета, другой член которого — министр внутренних дел — бесконтрольно распоряжается назначениями, перемещениями и увольнениями префектов. Такая же централизация царит и в области финансов, путей сообщения, народного просвещения.

«Народный суверенитет», проявляющийся в прямом выборе на четыре года палаты депутатов и в двухстепенном выборе сената (избираемого от местных выборных учреждений — «генеральных советов»), создает эти два верховные законодательные учреждения, которые, соединяясь по одному разу в 7 лет в одно общее заседание («конгресс»), избирают главу государства, президента республики. Президент назначает кабинет министров, ответственный перед законодательными палатами, точнее — перед палатой депутатов, потому что были случаи, когда правительство, оставшееся в меньшинстве в сенате, продолжало оставаться у власти, пока оно пользовалось доверием палаты депутатов. Всякий закон должен пройти как через палату, так и через сенат.

Такова в основных своих чертах ныне действующая конституция Третьей французской республики.

2. Главные моменты политической борьбы в эпоху республики

Эта конституция и оказалась (в полном логическом соответствии с только что указанными характерными чертами данного исторического периода) самой устойчивой из всех конституций, когда-либо во Франции существовавших от самого начала Великой революции 1789 г. Собственно, защитникам этой конституции пришлось четыре раза — при маршале Мак-Магоне, в эпоху упомянутого выше так называемого «переворота» 16 мая 1877 г., в 1887 г. — в эпоху генерала Буланже, в 1891–1892 гг. — во времена так называемого «панамского дела», и в 1898–1900 гг., в годы дрейфусовского процесса, — оборонять республику от очень резких и страстных нападок справа, со стороны монархических партий, а также крайних националистов; но все эти нападения ограничивались борьбой в печати, в парламенте, на публичных митингах; иногда дело доходило до уличных демонстраций, но если исключить не имевшее даже и тени успеха выступление Деруледа на похоронах Феликса Фора, то ни разу ярые враги республики не находили возможным учинить открытое вооруженное на нее нападение. Ни за монархистами, ни за крайними националистами не стояло сколько-нибудь серьезной силы. Остатки дворянства, крайне незначительная часть крупной буржуазии, часть католического духовенства, часть генералитета и офицерства — вот слои, на которые опирались «противники справа», желавшие уничтожения парламентарной республики. Всего этого было мало. Когда они объединились в 1887 г. вокруг генерала Буланже, сделавшегося как бы олицетворением идеи «реванша», т. е. будущей войны против Германии, то даже среди его сторонников не было точно выяснено, во имя чего следует низвергнуть республику? Во имя нового цезаря, т. е. самого генерала Буланже, или во имя возвращения на престол династии (Орлеанской, так как Бурбонов уже на свете не было)? Точно так же, когда по делу о крахе Панамской компании среди всей буржуазии и среди более зажиточных слоев крестьянства началось страшное волнение, так как оказались причастными к самым неблаговидным проделкам не только члены парламента, но и некоторые министры, то монархистам все же не удалось своей агитацией внедрить мысль о необходимости заменить «сгнивший» республиканский строй каким-либо иным. Наконец, когда в эпоху дела Дрейфуса, капитана французской службы и еврея по происхождению, обвиненного в 1894 г. в шпионстве в пользу Германии, начали всплывать факты, доказывавшие необоснованность обвинения и подложность доказательств, вся Франция разделилась на два лагеря, и с 1898 г. монархисты и националисты, имевшие полную поддержку как церкви, так и значительной части (на первых порах) офицерства, повели очень успешную пропаганду, которая склонила первоначально на их сторону обширные слои буржуазии и крестьянства. Что касается рабочего класса, то в нем боролись два течения. Одни разделяли точку зрения старого вождя левого течения Жюля Геда, утверждавшего, что дело Дрейфуса — ссора одних капиталистов с другими, что это как бы семейная распря в недрах буржуазного класса, что для рабочих Дрейфус такой же посторонний и враждебный человек, как и осудившие его полковники и генералы, и что делать из этого судебного процесса почву для успешной классовой борьбы нет ни возможности, ни необходимости. Напротив, Жорес утверждал, что рабочий класс, отстаивая Дрейфуса от ложных обвинений, борясь против попрания в лице Дрейфуса прав человека и гражданина, борется за свое собственное дело, что объединение монархистов и националистов с церковью и с высшими чинами армии грозит самому существованию республики и что если так, то французскому рабочему классу далеко не все равно, в каких государственных рамках будет протекать его классовая борьба: в республике или в монархии. В общем, точка зрения Жореса победила. Уже с 1899 г. стал обозначаться явный, хотя сначала и медленный поворот общественного мнения в средней и мелкой буржуазии, среди представителей свободных профессий, в ученых и литературных кругах против грозившей Франции победы объединившихся реакционных партий. Радикалы в конце концов восторжествовали, и кабинеты Вальдока Руссо (1899–1902 гг.) и Эмиля Комба (1902–1905 гг.) не только ликвидировали дело Дрейфуса полным восстановлением несправедливо осужденного в его правах, но и повели наступление против воинствующего клерикализма и против реакционно настроенных кругов командного состава армии. В течение всего этого времени радикалы пользовались полной поддержкой социалистической партии. Идея «сотрудничества классов» в общей борьбе против реакции, выдвинутая Жоресом, временно торжествовала. Борьба против конгрегации, вопрос об отделении церкви от государства (отделение состоялось в 1906 г., уже в министерство Рувье, но было подготовлено Комбом) — все эти проблемы разрешались радикальным правительством при деятельной поддержке социалистов. Но с 1906 г. это сотрудничество окончилось. В кабинете Саррьена (1906 г.) министром внутренних дел сделался Клемансо, который вскоре стал главой кабинета; его кабинет продержался до середины июля 1909 г.

Эра Клемансо сделалась, по выражению Жореса, временем «социального консерватизма». Так как она очень характерна для понимания истинной природы социальных и политических отношений в эпоху Третьей республики, то остановимся на министерстве Клемансо несколько подробнее.

Жоржу Клемансо было, когда он сделался впервые министром в 1906 г., шестьдесят пять лет, и за ним числилось около сорока лет политической деятельности. Мэр одного из округов Парижа во время Коммуны 1871 г., он не стал на сторону Коммуны, но и не оказал своей поддержки ее победителям. Попав в Национальное собрание в 1871 г., он начал там свою долгую парламентскую карьеру, которая еще до войны 1914 г. дала ему историческое имя. Он стал вождем радикальной партии, сначала ничтожной численно, потом (с конца 90-х годов, и особенно после дела Дрейфуса) приобревшей большое и длительное влияние. Радикализм мелкой и средней буржуазии имел свою длительную и прочную традицию. Якобинцы 1793 г. числились его предками, и Клемансо не раз с гордостью называл себя «сыном Великой французской революции».

Из семьи деревенского врача (и сам врач по специальности), Клемансо всецело принадлежал к интеллигентному слою провинциальной мелкой буржуазии. Аристократия и духовенство, с одной стороны, рабочий класс — с другой, были всегда для него чужими, и на всякие притязания этих классов, шедшие вразрез с интересами, духовными потребностями и привычками буржуазии, Клемансо смотрел как на враждебные поползновения к разрушению его идеала: радикальной республики, основанной на принципах личной свободы и собственности. До средины 900-х годов, до первой русской революции в особенности, для Клемансо главный враг был справа, и он неутомимо, проявляя часто большой блеск ума, громадный публицистический талант, язвительное остроумие, яркий ораторский дар и железную волю, боролся с клерикалами и монархистами; политика радикализма в деле Дрейфуса была в значительной степени делом его рук.

Но времена менялись. Образование объединенной социалистической партии, революционный характер синдикалистского движения, русская революция 1905 г. и ее влияние на настроения рабочего класса в Европе (и в частности во Франции) — все это заставило значительнейшую часть радикальной партии повернуть (и довольно круто) вправо. Ее вождем и на этот раз оказался Клемансо. Не все пошли за ним. Ни Комб, ни Камилл Пелльтан не захотели способствовать этому двойному политическому процессу: отделению радикалов от их вчерашних союзников и фактическому единению их с недавними противниками. Но большинство пошло за Клемансо, и когда Клемансо стал сначала (1906 г.) министром внутренних дел, а потом (1906–1909 гг.) премьером, то вся его деятельность оказалась направленной на борьбу именно с рабочим классом, а радикальное большинство парламента беспрекословно его поддерживало.

Несколько раз во время чисто экономических конфликтов между рабочими и работодателями в эпоху 1906–1909 гг. войска стреляли в рабочих, всякий раз Клемансо брал на себя полную ответственность и принципиально оправдывал действия войск. Разрыв с социалистической партией был полный и резкий. Жестокая полемика Клемансо против Жореса в прессе, а потом (с 1906 г.) в парламенте была внешним и очень ярким проявлением этого разрыва.

Министерство Клемансо ушло в июле 1909 г., ровно за пять лет до войны, и все правительства, которые сменяли друг друга у власти, кто бы ни стоял во главе их, умеренный ли «радикал-социалист» Бриан, или радикал Думерг, или близкий к правым республиканцам Пуанкаре, или бывший социалист Вивиани, — все более и более обнаруживали в своей жизни и деятельности две черты: растущую тревогу по поводу надвигающейся международной катастрофы (причем иногда к этим настроениям явно примешивались и надежды на победу), а с другой стороны, полное бессилие, а иногда и решительное нежелание провести последовательно необходимую финансовую реформу, которая серьезно затронула бы интересы крупного капитала. Могущество крупных банков и фондовой биржи оказалось настолько действительным, что их заправилы свергали любое правительство, которое только осмеливалось подумать о сколько-нибудь справедливом и действительно «демократическом» прогрессивно-подоходном налоге. Министр финансов Кайо, тогда считавшийся представителем идеи прогрессивно-подоходного налога, подвергся жестокой газетной травле со стороны всей консервативной, клерикальной и умеренно-республиканской печати, направляемой крупными банками. Доведенная до отчаяния газетной компанией, принявшей характер явного вмешательства в частную жизнь министра, жена Кайо убила (в марте 1914 г.) редактора газеты «Фигаро» Кальметта, и Кайо после этого должен был покинуть свой пост.

Это бессилие радикальных правительств провести финансовую реформу, а также ряд давно назревших новых законов об охране и защите интересов трудящихся, вызывало в левых кругах социалистической партии и в рабочей массе вообще раздражение и разочарование в парламентаризме. На почве этого разочарования в 1905–1914 гг. стало усиливаться в отдельных рабочих синдикатах, а также в центральной синдикалистской организации — «Главной конфедерации труда» — революционное настроение. Мысль о «прямом действии» (action directe), т. е. о действии путем сначала всеобщей забастовки, а затем и революционного захвата власти, начала все более и более овладевать умами. Вождь парламентской социалистической фракции Жорес подвергался иногда резким нападениям со стороны синдикалистов. В частности, теоретики идеи прямого действия настаивали на том, что только «забастовка мобилизуемых» и всеобщая стачка в момент мобилизации может фактически предотвратить воину; Жорес утверждал, что это средство должно быть пущено в ход одновременно во всех готовых вступить в войну державах, ибо иначе погибнет именно та страна, где такая всеобщая стачка произойдет; немцы же (устами Бебеля) определенно заявили, что они не берутся осуществить у себя подобную стачку. Обе стороны продолжали отстаивать свои точки зрения вплоть до 1914 г. Объединение отдельных социалистических групп во Франции в единую социалистическую партию (Французскую секцию рабочего интернационала) произошло в 1905 г. и больше всего связано с именем Жореса. В последний год перед великой войной, к декабрю 1913 г., официально числилось в этой партии 72 765 человек (делающих партийные взносы), но на парламентских и кантональных выборах за социалистических кандидатов подавалось (например, в апреле 1914 г.) около 1,4 миллиона голосов. Число официально зарегистрированных членов партии после войны быстро возросло (в 1920 г. их числилось 180 тысяч человек).

Но и до и после войны число депутатов объединенной социалистической партии в палате депутатов было не настолько значительно (1/10, 1/9, 1/8, 1/7, 1/6 общего числа), чтобы они могли оказывать решающее влияние на направление внешней политики. С другой стороны, приверженцы «прямого действия» на самом деле не имели сил и возможностей организовать всеобщую забастовку в случае мобилизации. Это понимали их враги, это понимали и они сами, и угрозы всеобщей забастовкой не оказывали действия. Об успехах антимилитаризма во Франции перед войной больше всего говорила именно пресса, обслуживавшая крупнокапиталистические круги и близкая к министерству иностранных дел, и делала она это с прямой и ничуть не скрываемой целью вызвать правительство на возможно более широкие репрессии. Фактически французское правительство в своей внешней политике перед войной нисколько с существованием антимилитаризма не считалось. Конечно, стачечное движение в последние 10–12 лет пред войной принимало иногда громадные, непривычные для Франции размеры. Особенно это явление стало учащаться после русской революции 1905 г. Забастовки углекопов, портовых рабочих, матросов и служащих торгового флота, рабочих электротехников следовали в 1906–1913 гг. одна за другой. Раздражали и тревожили представителей правящего класса в особенности быстрое синдицирование и забастовки чиновничьего пролетариата, вроде почтово-телеграфных служащих. Стачка железнодорожников в 1910 г., хотя и неудавшаяся, все же произвела сильное впечатление. Правда, она была воспринята рабочими как поражение, и по позднейшему свидетельству коммунистической «La vie uovriere» (№ 65, 20 juillet 1920) число членов федерации железнодорожников, равное до стачки 1910 г. 57 тысячам человек, упало тотчас после стачки до 14 тысяч человек (вскоре — к 1913 г. — оно повысилось до 23 тысяч). Но это стачечное движение не успело вообще стать пред войной фактором решающим.

Можно сказать так: революционные элементы и революционное настроение во французском рабочем классе были пред войной налицо, но не были настолько сильны, чтобы сколько-нибудь резко повлиять на внешнюю политику Франции.

Глава III

ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА ФРАНЦУЗСКОЙ РЕСПУБЛИКИ ДО ОБРАЗОВАНИЯ АНТАНТЫ

1. Колониальная политика

В эпоху, когда Клемансо впервые стал во главе французского правительства, все вопросы внутренней французской политики стали все больше и больше отходить на задний план перед проблемами политики внешней. О министерстве Клемансо нам придется еще говорить, теперь же обратимся к краткому обзору главных течений в области внешней политики Франции за то же первое тридцатилетие существования республики, — от Франкфуртского мира 1871 г. до начала англо-французского сближения в 1902–1903 гг.

Первые годы после поражения 1870–1871 гг. Франция была всецело занята залечиванием своих ран, возрождением армии, уплатой 5 миллиардов контрибуции, внутренними делами, спорами о форме правления. 5 сентября 1873 г. последний миллиард был уплачен победителям, и спустя 11 дней — 16 сентября 1873 г. — последние германские отряды очистили французскую территорию. В 1875 г. Бисмарк некоторое время носился с мыслью о новом нападении на Францию, с тем чтобы уж окончательно разгромить ее и лишить места среди великих держав. Но на этот раз Англия и Россия явно встревожились и дали понять в Берлине о своем неудовольствии. Бисмарк вовремя отступил. Это не только не заставило Францию прекратить реорганизацию и перевооружение армии, но, напротив, побудило ее ускорить военные реформы, и уже к началу 80-х годов Франция снова считалась одной из главных военных держав Европы. Однако союзников у нее не было, и думать о борьбе с Германией она не могла. Со своей стороны Бисмарк, потеряв надежду на возможность нового быстрого разгрома Франции, повел политику, направленную к тому, чтобы отвлечь французов от европейских дел, занять их умы далекими колониальными предприятиями. Еще в 1878 г., во время Берлинского конгресса, он заговаривал с французским представителем о своем сочувствии идее завоевания Туниса французами. Тунисская экспедиция вскоре после этого была решена в Париже, и в 1881 г. Тунис был завоеван и объявлен под французским протекторатом. Помимо отвлечения французов от Европы Бисмарк мог рассчитывать также, что колониальные предприятия неминуемо должны поссорить Францию с другими колониальными державами. Действительно, завоевание Туниса сильно раздражило Италию, которая тоже питала надежду на Тунис, и Бисмарку легко было в 1882 г. привлечь Италию к союзу с Германией и Австрией (к так называемому с тех пор «Тройственному союзу»). Дальнейшие колониальные предприятия Франции (завоевание Индокитая в 1885–1886 гг., постепенное завоевание Центральной Африки с конца 1880-х годов, завоевание громадного острова Мадагаскара в 1894 г.) неоднократно и очень резко ухудшали отношения между Францией и Англией. С этой точки зрения расчеты Бисмарка оказались верными. Но, с другой стороны, империалистически настроенные круги в Германии были не очень довольны тем, что Французской республике удалось в какие-нибудь 15–20 лет составить себе колоссальную колониальную империю, которая почти в семнадцать раз превосходила своими размерами всю Францию, тогда как за это время Германия приобрела колонии, далеко уступавшие французским и по размерам, и по ценности.

В самой Франции эта кипучая колониальная политика вызывала немало протестов и нареканий. В 1885 г. министерство Жюля Ферри, решительного сторонника колониальных предприятий, пало вследствие яростных нападений со стороны Клемансо, вождя радикальной оппозиции. Клемансо выражал тогда в этом вопросе мнения очень сильных и многочисленных во Франции мелкобуржуазных элементов, которые смотрели на далекие колониальные войны как на нечто им совсем ненужное и даже опасное (напротив, крупный капитал всецело поддерживал Жюля Ферри). Клемансо, нападая на политику колониальных расширений, не переставал указывать, что Франция должна сосредоточивать все свои силы в Европе для охраны своей вечно угрожаемой восточной границы (со стороны Германии). Несмотря на оппозицию со стороны Клемансо, колониальные завоевания Франции продолжались почти без перерывов. Достаточно сказать, что почти 85 % всех французских колониальных владений, бывших налицо к 1914 г., завоевано французами именно за время с 1880 до 1914 г. и всего менее 15 % существовало до времен Третьей республики. Франция создала себе колоссальные новые владения и заняла второе (после Англии) место среди великих колониальных держав.

Колониальная политика Франции развивалась кипуче еще до 1891 г., когда был заключен союз с Россией.

2. Франко-русский союз

Франко-русский союз был дипломатической комбинацией, которая стала почти неизбежной после заключения в 1879 г. союза между Австрией и Германией, а в особенности с 1882 г., когда к австро-германскому соглашению примкнула Италия и таким образом возник Тройственный союз. Тройственный союз был явно обращен враждебным острием как против Франции, так и против России и, конечно, был сильнее, чем Франция и Россия в отдельности. Положение Франции и России было тем более критическим, что как раз в 80-х годах обе эти державы были в самых натянутых отношениях с Англией: французы из года в год медленно, но неуклонно проникали в Центральную Африку, двигаясь с запада на восток и держа явно курс на верховья Нила, и с каждым годом становилось яснее, что рано или поздно они туда явятся и обострится вопрос об английском владычестве в Египте, а русские войска стояли перед границей Афганистана, и угроза Индии казалась возможной, если не сейчас, то в будущем. При этих обстоятельствах английская пресса, как консервативная, так и либеральная, в общем приветствовала образование Тройственного союза как узды для Франции и России. К тому же английскому правительству стало известно, что Италия, вступая в союз, сделала оговорку: она не обязана воевать, если Тройственный союз выступит против Англии. Самое вступление Италии в Тройственный союз диктовалось двумя соображениями: во-первых, стремлением создать противовес против Франции, только что захватившей Тунис, и, во-вторых, желанием создать терпимые отношения с Австрией, которую Италия не переставала бояться.

Криспи — министр-президент Италии, Кальпоки — министр иностранных дел Австро-Венгрии, Бисмарк — канцлер Германской империи, — вот деятели, много поработавшие над укреплением Тройственного союза. К концу 80-х годов этот союз казался не только мощным по своим силам, но и крайне прочно сколоченным дипломатическим сооружением. Для Бисмарка этот союз был нужен с точки зрения охраны существующего положения вещей в Европе, охраны от вечной угрозы со стороны Франции, не мирившейся с потерей Эльзас-Лотарингии; для завоевательно настроенных кругов крупнокапиталистического класса Германии тесное сотрудничество с Австрией было необходимо для проникновения германских товаров и капиталов на Балканы и в азиатскую Турцию. Для Австрии этот союз был охраной от возможного нападения со стороны России. Об Италии и мотивах, побудивших ее вступить в союз, сказано выше; нужно только прибавить, что германский торгово-промышленный капитал в 80-х, 90-х и 900-х годах прочно обосновался на Апеннинском полуострове и связал Италию с Германией очень сложными и крепкими узами. Франция и Россия оказались изолированными и разобщенными на разных концах европейского континента, лицом к лицу с могущественным Тройственным союзом и с еще более враждебной им и еще более могущественной Англией. Все эти условия привели французское правительство к мысли о сближении и союзе с Россией, а Александра III заставили с большой готовностью в конце 80-х годов на это откликнуться. Собственно, еще в 1881–1882 гг. Гамбетта, с одной стороны, генерал Скобелев, с другой стороны, вели агитацию в пользу франко-русского союза. Но некоторое время Александр III опасался раздражать Германию и старался, одновременно с попытками сблизиться с Францией, не порывать также отношений с Германией, и в 1887 г. согласился заключить по мысли Бисмарка договор с Германией о том, что в случае войны какой-либо державы против Германии Россия обязуется соблюдать нейтралитет, и такое же обязательство берет на себя Германия относительно России. Казалось бы, отныне франко-русский союз становился ненужным для Франции. Но на самом деле агитация в пользу этого союза не прекращалась. На этом сходились самые разнородные направления[7]. Кроме соображений политических, в пользу союза говорили и интересы влиятельнейших в экономическом отношении классов обеих стран. С одной стороны, французские свободные капиталы уже с конца 60-х годов (еще при империи) искали себе выгодного помещения за границей, а к концу 80-х годов эта потребность в выгодном заграничном помещении стала так настоятельна, что сплошь и рядом французские капиталисты и банки вкладывали значительные суммы в довольно рискованные порой предприятия, лишь бы был обещан высокий процент. Россия же представляла огромные в этом смысле выгоды. Во-первых, она могла дать очень хороший процент на вложенные капиталы, и, во-вторых, все же Российская империя представляла собой гораздо более надежное и устойчивое государство, чем какие-нибудь мелкие республики Центральной Америки, Балканские страны или Турция, куда тоже шел французский капитал. В особенности кредитоспособность России в глазах не только крупных, но и очень влиятельных во Франции мелких держателей банковских бумаг могла подняться при гарантии русских займов со стороны французского правительства, а французское правительство могло (и желало) дать такую гарантию, если Россия пойдет на союз с Францией. Для России же получить в свое распоряжение колоссальные свободные фонды означало получить возможность широко развить как фабрично-заводскую деятельность, так и строительство новых железных дорог. Вся покровительственная таможенная политика Александра III была направлена на усиление производства в России, но это усиление было бы крайне затруднено без непрерывных и широких потоков французского золота. Индустриализация России при Алексапдре III и Николае II была очень сильно двинута вперед французскими капиталами. В общем Франция вложила в Россию более 13 миллиардов франков золотом (к 1912 г.). А в 1890 г. отпало и последнее препятствие к заключению союза: договор 1887 г. между Россией и Германией (который был назван его творцом Бисмарком «договором о взаимном перестраховании») не был возобновлен. Как раз в средних числах марта 1890 г., когда граф Шувалов прибыл в Берлин из Петербурга, чтобы возобновить договор 1887 г., Бисмарк вышел в отставку (17 марта 1890 г.), и договор прекратил свое действие. После этого состоялись демонстративные путешествия французской эскадры в Кронштадт, а русской — в Тулон, и заключение в 1891 г. оборонительного и наступательного союза между Российской империей и Французской республикой. Обе державы обязывались в случае войны с Германией одной из них — немедленно выступить со всеми своими силами на помощь союзнице.

За 23 года своего существования до войны (1891–1914 гг.) франко-русский союз пережил следующие два периода. Период первый — 1891–1907 гг. В это время со стороны русской дипломатии не обнаруживалось ни малейшего желания не только воевать с Германией, но даже вести против нее дипломатическую борьбу, сколько-нибудь длительную и серьезную, по какому бы то ни было вопросу. Что же касается Франции, то и она была далека от агрессивных замыслов, не только вследствие явного нежелания России ввязываться в войну с Германией, но и вследствие ряда иных обстоятельств: сначала (в 1891–1901 гг.). из-за обострившейся борьбы с Англией, а потом — особенно с 1904 г. — из-за ослабления России, втянутой в войну на Дальнем Востоке. Второй период начинается со второй половины 1907 г. и длится до начала войны 1914 г. В сентябре 1907 г. было оформлено (состоявшееся еще в августе) русско-английское соглашение по всем вопросам азиатской политики, где соприкасались интересы обеих держав, и с этой поры Англия примкнула фактически к франко-русскому союзу, хотя формально и не была связана с ним никакими обязательствами. С этого времени в правящих сферах как Франции, так и России постепенно распространяется и крепнет убеждение, что Тройственный союз в решительный момент окажется слабее Антанты (так стало называться англо-франко-русское соглашение). Это убеждение тем более росло, что с каждым годом Италия все более отдалялась от Германии и Австрии и сближалась с Антантой. На Италию в данном случае могущественно влияла Англия; да и ни для кого не было тайной, что Италия ни при каких обстоятельствах не может и не хочет воевать против той группы держав, на стороне которой стоит Англия: вся длинная береговая полоса Апеннинского полуострова оказалась бы беззащитной перед британским флотом. Кроме того, при переходе на сторону Антанты Италия могла надеяться рано или поздно отнять от Австрии Трентинскую и Триестскую области.

Все эти условия повлияли в смысле некоторого усиления активности франко-русской комбинации относительно Германии и Австрии. Но об этом периоде мы будем говорить подробнее в своем месте, а пока подчеркнем, что в первой своей фазе, в 90-х годах XIX столетия, франко-русский союз был повернут враждебным фронтом не против Германии, но против Англии. И как раз в эти годы обострение франко-английских отношений дошло до кульминационной точки.

3. Настроения после Фашоды

Дело в том, что в победоносном шествии французов по Средней Африке таилась величайшая опасность. Французы шли (медленно, десятилетиями, но непрерывно), двигаясь от запада к востоку, от Атлантического океана к Индийскому, англичане жe, завоевывая Восточную Африку, двигались (тоже медленно, десятилетиями, и тоже неуклонно) по долине Нила, с севера на юг. Опытные колониальные политики давно уже предвидели момент, когда оба точения должны были встретиться, и, конечно, встретиться враждебно. Точкой пересечения этих двух движений оказалось местечко Фашода на верхнем Ниле, куда почти одновременно подошли французский отряд под начальством полковника Маршана и английский отряд под начальством лорда Китченера. Произошел острый дипломатический конфликт, достигший высшего напряжения поздней осенью 1898 г. Лорд Сольсбери, стоявший в это время во главе английского правительства, начал весьма недвусмысленно грозить войной, если французы не уйдут из Фашоды. Французское правительство принуждено было уступить. Дальнейший путь на восток Африки был для французских войск закрыт. Раздражение во Франции охватило не только крупно-капиталистические, но даже и часть мелкобуржуазных кругов, которые, как выше было указано, вовсе еще не стояли тогда за активную колониальную политику. Слово «Фашода» сделалось термином для обозначения национального унижения Франции. Во французской прессе (даже очень националистически настроенной) начали раздаваться впервые голоса, опрашивавшие, кого скорее следует считать вечным, «наследственным» врагом Франции: Германию или Англию? При таком настроении начавшаяся в 1899 г. англо-бурская война вызвала во Франции самое горячее сочувствие к бурам и восторги по поводу первых побед буров над англичанами. В националистических кругах России и Франции некоторое время даже обнаруживалось стремление дипломатически вмешаться в англо-бурскую войну в пользу буров. Была даже сделана попытка, разоблаченная впоследствии Вильгельмом II (в его известном интервью с корреспондентом «Daily Telegraph» в 1908 г.), привлечь и Германию к этому общему выступлению великих держав против Англии. Дело, впрочем, ограничилось лишь проектами, разговорами, статьями угрожающего характера в прессе.

Таково было общее умонастроение французских правящих кругов во Франции к началу XX столетия. Никогда, за все время существования Третьей республики, не обнаруживалось такого примирительного настроения по отношению к Германии, как в 1898–1900 гг., в прямой зависимости от решительной и ожесточенной вражды к Англии. Фашоду называли «вторым Седаном» и требовали отмщения за «национальный позор». Со своей стороны руководящие органы английской прессы во главе с «Times» вели упорную и угрожающую полемику против французских притязаний в долине Нила, а также заняли решительно враждебную позицию относительно французских военных, кругов, отстаивавших в эти годы неприкосновенность обвинительного приговора по делу Дрейфуса. Не следует забывать, что дело Дрейфуса как раз в это время вступило в самый острый свой фазис и жестоко волновало всю Францию.

Казалось бы, конечная цель Бисмарка, еще с конца 70-х годов толкавшего Францию в сторону колониальных предприятий, была достигнута: Франция жестоко рассорилась с Англией, и ее позиция в Европе была этим ослаблена. Бисмарк, сошедший в могилу летом 1898 г., еще до Фашоды, мог наблюдать, как приближается исполнение его давнишней надежды. Но ни он, ни его преемники не были приготовлены к тому крутому и неожиданному повороту, который внезапно обозначился с первых же лет XX столетия в английской политике и дал новое направление всем международным отношениям великих европейских держав. Чтобы понять, как этот поворот (точнее, переворот) произошел, нужно рассмотреть, хотя бы вкратце, основные черты английской истории в последние десятилетия XIX в.

Глава IV

АНГЛИЯ В ПОСЛЕДНИЕ ДЕСЯТИЛЕТИЯ XIX ВЕКА

1. Приобретение Египта. Вражда с Францией. Фашода

Для Великобритании разгром наполеоновской Франции в 1870–1871 гг. и основание Германской империи в тот момент, когда эти события произошли, казались скорее выгодными. И в самом деле, правящие круги в Англии в большинстве решительно сочувствовали Германии. Франция уже тогда была колониальной и морской державой, которая при известных условиях могла стать опасной для английского владычества на востоке, для английского влияния в Европе. Германия не имела ни колоний, ни флота, ее интересы тогда нигде не встречались с английскими, а с императорской Францией, напротив, в самом конце 60-х годов отношения у Англии были довольно холодными. Прорытие Суэцкого перешейка французами сильно беспокоило Англию. Все эти причины привели к тому, что разгром Франции был встречен в Лондоне очень спокойно; были и злорадные голоса. Но уже в 1875 г. Англия определенно не пожелала допустить нового разгрома Франции, затевавшегося Бисмарком: европейское равновесие и без того было сильно нарушено в пользу Германии. С 1881 г., с начала завоевания Туниса, открывается эра новых французских колониальных экспедиций. В 1882 г. началось завоевание Тонкина и Аннама в Индокитае, и 11 мая 1885 г. эти и сопредельные территории были уступлены Китаем Французской республике. Когда в течение 80-х и первой половины 90-х годов французы присоединили колониальные земли в Центральной Африке и (в 1894–1895 гг.) окончательно захватили остров Мадагаскар, враждебное отношение к Франции стало возрастать в Англии весьма заметно. Решительное столкновение, как сказано, произошло из-за Фашоды, когда англичане прямой угрозой войны заставили французское правительство отказаться от попытки проникнуть в долину Нила. Дело в том, что в годину конфликта из-за Фашоды и в связи с этим конфликтом для англичан решался окончательно вопрос о Египте.

С самого первого момента после прорытия Лессепсом в 1869 г. Суэцкого канала Англия не переставала стремиться к захвату Египта и вновь прорытого канала, на который она смотрела как на прямой путь в Индию. В 1875 г. Англия скупила почти все акции Суэцкого канала, какими располагало обанкротившееся правительство египетского хедива Измаила-паши. Некоторое время Франция и Англия имели одинаковые права финансового контроля в Египте. Но в 1882 г. все положение круто изменилось. Против европейцев вспыхнуло национальное восстание, и Англия повела в ответ открытую войну против Египта. Франция же отказалась принимать в этой войне активное участие. Англичане бомбардировали Александрию, заняли Каир. С тех пор они уже не уходили оттуда. Фиктивным владыкой Египта оставался хедив, а реальными властителями — англичане. Но в том же (1882) году против них началось новое, очень могущественное восстание под начальством нубийца Могаммеда-Ахмеда, принявшего сан Махди, пророка и наследника Магомета. Посылая против Махди один за другим небольшие отряды, англичане терпели сначала поражение за поражением. Город Хартум, в котором заперся генерал Гордон, был со всех сторон окружен махдистами; спешивший ему навстречу лорд Уольсли опоздал на несколько дней, и Хартум был взят осаждающими, а английский гарнизон (с генералом Гордоном) вырезан. Случилось это в январе 1885 г. Судан был очищен от англичан, и махдисты грозили изгнать их также из. Египта.

Правда, эти угрозы так и оставались угрозами, но и англичане далеко не сразу решились покончить с фанатической армией махдистов. Медленно, годами продвигаясь на юг и укрепляясь на постепенно занимаемых позициях, англичане только к осени 1898 г. подошли к Хартуму. Лорд Китченер 1 сентября 1898 г. совершенно стер с лица земли армию дервишей (махдистов) и занял Хартум. С этого времени и Египет, и Судан фактически находятся в английском обладании, и все попытки египтян освободиться от Англии оставались и остаются пока тщетными[8].

Эта долгая борьба за Египет увенчалась в том же 1898 г. после военной победы над махдистами дипломатической победой над французами в Фашоде. Но отношения с Францией были настолько испорчены и общее дипломатическое положение Англии было настолько ухудшено наступившей в 1899 г. и длившейся около трех лет бурской войной, что британское правительство решилось (в 1898 и в следующие годы) на очень смелый и многозначительный шаг: на предложение союза Германской империи.

2. Отношения с Германией. Начало антагонизма

Шаг этот был совершенно неожиданным. Тут мы должны обратиться к характеристике англо-германских отношений, поскольку они начали складываться в последние годы XIX столетия. Эти отношения далеко но сразу получили тот грозный характер, который таким роковым образом повлиял на всю европейскую историю в начале XX в. и был одной из главных причин разразившейся в 1914 г. катастрофы. Но уже с конца 80-х годов английские консулы и английские коммерсанты и частные лица не переставали с самых отдаленных точек земного шара присылать сведения и донесения о все более растущей и заметной конкуренции германского ввоза в самых разнообразных отраслях торговли и промышленности. Эта конкуренция давала себя чувствовать не только в чужеземных владениях — в России, в Южной Америке, в Китае, в Японии, в Италии, на Балканском полуострове, в Малой Азии, но кое-где и в колониях самой Британии, и даже в самом Лондоне. В общем донесения сходились в констатировании четырех основных фактов:

1) германские товары но качеству обыкновенно уступают английскому производству;

2) германские товары значительно дешевле английских;

3) немцы предоставляют оптовым покупателям часто очень льготные и долгосрочные кредиты;

4) немецкий сбыт обслуживается несравненно лучше, чем английский, благодаря громадной армии превосходных коммивояжеров, изучающих потребности рынка, проникающих в самые глухие дебри и способствующих тому, что с каждым годом немецкое производство все более и более применяется ко всем условиям, нуждам, характерным особенностям потребителей.

Началась эта конкуренция в 80-х годах. Но в 90-х годах она с каждым годом принимала такие размеры, что в торгово-промышленных кругах Великобритании стали поговаривать об опасности, грозящей английскому благосостоянию. Это были еще одинокие голоса, но число их все увеличивалось. Нужно вспомнить, что с середины XIX в. англичане привыкли почти к монопольному положению как на рынках сбыта, так и на рынках сырья в большинстве внеевропейских стран, куда вообще допускались европейские товары. Огромные барыши промышленников позволяли не только из года в год усиливать производство, но и создавали почву, при которой тред-юнионы могли вести (и вели) постоянную и очень успешную борьбу за повышение заработной платы. Большие категории рабочего класса в Англии, под влиянием растущего материального благосостояния, все более и более отходили от традиций чартизма; даже расширение избирательного права как в 1867, так и в 1884 г., фактически распространившее все права на рабочий класс, было достигнуто без какой бы то ни было революционной борьбы. Профессионализм становился в течение всей второй половины XIX столетия основным направлением большинства английского рабочего класса.

Так дело шло, пока предприятия английской промышленности были в цветущем состоянии. Но было ясно, что положение непременно изменится и аполитизм рабочего класса быстро исчезнет, как только в стране настанет безработица и заработная плата перестанет возрастать сообразно с увеличивающейся дороговизной жизни. Для английских политически и экономически господствующих классов опасность от усиливающейся немецкой конкуренции являлась, таким образом, одновременно и экономической, и внутренне-политической опасностью. Но вместе с тем положение вещей в конце 80-х годов и в течение всего последнего десятилетия XIX в. было таково, что как консервативному кабинету Сольсбери (1886–1892 гг.), так и либеральному правительству сначала Гладстона, потом Розбери (1892–1895 гг.) и снова консервативному кабинету Сольсбери (с 1895 г. правившему в Англии) было просто невыгодно вступать в сколько-нибудь неприязненные отношения с Германией.

3. Ирландские дела. Отношения с Россией. Бурская война

Три серьезные заботы поглощали внимание британских правителей как раз в 80-х годах и в начале 90-х годов XIX столетия: революционное движение в Ирландии, враждебная политика России, натянутые отношения с Францией. Что касается Ирландии, то здесь уже в конце 70-х годов начался новый период обострения аграрного вопроса, того вопроса, который целые века (в особенности же с XVII столетия) составлял все содержание ирландской истории. Обезземеленные фермеры, пригнетенные высокой арендной платой, грабительством посредников (миддльмэнов), бравших у лендлордов землю в аренду крупными участками и раздававших ее с большой для себя выгодой мелким держателям, прибегали в одни эпохи к открытым восстаниям, в другие — к террору политическому, а чаще всего к партизанскому аграрному террору. Это был основной фон. Немногочисленная и тогда маловлиятельная сама по себе городская буржуазия Ирландии выставляла из своей среды революционных борцов, которые отчасти уходили в аграрный террор, отчасти же выдвигали на первый план вопрос о политическом освобождении Ирландии от англичан. Борьба велась не только революционным, но и парламентским путем, и обыкновенно парламентские лидеры ирландской партии не одобряли революционного образа действий своих соотечественников, считая их тактику ошибочной. Так, врагом революционных актов был знаменитый О'Конпель, парламентский вождь ирландцев, с именем которого связана в истории отмена ограничительных законов против католиков в 1829 г. и длительная, но безуспешная борьба за ирландское самоуправление в 30-х и 40-х годах XIX в. Но с конца 70-х годов и вплоть до начала 90-х лидером парламентской ирландской группы был Чарльз Парнель, талантливый, энергичный, яркий деятель, блестящий оратор и организатор. Он решительно занял дружественную позицию относительно революционного движения, развивавшегося как раз в эти годы в Ирландии, и вся эта легальная и нелегальная борьба в парламенте и вне парламента глубоко волновала Англию. Глава либерального министерства Гладстон пытался дать Ирландии некоторое самоуправление, но потерпел неудачу, был свергнут консерваторами в 1886 г., и борьба с Ирландией продолжалась неустанно. Когда сошел с политической сцены и вскоре умер (в 1891 г.) Парнель, в парламенте исчезла самая яркая фигура, какая только была в ирландской партии, но брожение в Ирландии но прекращалось.

Поглощенное ирландскими делами, английское правительство должно было считаться в то же время с осложнениями во внешней политике. Начиная с 60-х годов, русское продвижение в Средней Азии не прекращалось. Туркестан, Хива, Бухара, Мерв, Ферганская область — все эти владения либо были присоединены к Российской империи, либо попали в полнейшую от нее зависимость, и уже в 1885 г. русские войска били афганцев сравнительно не так далеко от индийской границы. Еще в 1884 г. русскими войсками был взят Мерв, и вскоре после этого английское правительство определенно и вполне открыто выступило с протестом и с требованием разграничения между русскими и афганскими владениями. Это разграничение после долгих и нелегких негоциаций состоялось в 1896 г. Но истинно миролюбивых отношений между Британской и Российской империями все не устанавливалось: как раз со второй половины 90-х годов XIX столетия начала проявляться крайняя активность русской политики на Дальнем Востоке. Россия заняла Порт-Артур, часть Маньчжурии, и русская угроза английскому влиянию в Китае обозначилась вполне ясно. Вплоть до русско-японской войны или, точнее, вплоть до Портсмутского мира 1905 г. эта русская угроза стояла перед глазами английских правителей.

Не только Ирландия и не только русская угроза приковывали к себе внимание Англии: никогда со времен Наполеона I отношения между Англией и Францией не были так обострены, как именно в последние годы XIX в. Мы уже видели, что английская и французская линии продвижения по африканскому материку скрестились, наконец, в конце 1898 г. в местечке Фашоде на верхнем Ниле, и что хотя дело не дошло до войны между Англией и Францией, но отношения казались вконец испорченными. В распространеннейшей парижской газете «Маtin» появлялись статьи, прямо направленные против королевы Виктории (например, под названием «Королева, которую следует повесить»: «La Reine a pendre»); на бульварах выставлялись карикатуры на Викторию и на представителей английского правительства, причем некоторые из этих карикатур были таковы, что английский посол выехал на время из Парижа в знак протеста. Наконец, вспыхнувшая в 1899 г. англо-бурская война дала исход этому раздражению, и в 1899–1901 гг. временами возникали даже проекты дипломатического вмешательства в пользу буров. Раньше чем коснуться этого момента (и последовавшего затем крупного поворота в британской политике), мы должны обратиться к первым годам англо-бурского конфликта.

Дело в том, что именно эти первые годы англо-бурского конфликта тесно связаны с первой зарницей приближавшейся катастрофы, с первым открытым проявлением вражды между Англией и Германией. После только что охарактеризованных трудностей в общем положении Великобритании нетрудно понять, что Англия ни в коем случае не желала обострять отношений еще и с Германией.

Да и сама Германия оказывалась до поры до времени одним из крупных и выгодных рынков для английского сбыта.

Если не считать вывоза из Великобритании в ее колонии и доминионы, то на первом месте в числе держав, куда сбывались английские провенансы в 80-х и 90-х годах XIX столетия, стоят Соединенные Штаты, на втором Германия, на третьем Франция. Выведено, что в среднем за 10 лет (1885–1895 гг.) ежегодно:

Англия вывозила своих товаров:

Эти данные выведены на основании официальной английской статистики и подали повод либеральной партии еще со второй половины 90-х годов вести агитацию против уже возникшей и все усиливавшейся в торгово-промышленном мире вражды к Германии[9].

В течение 80-х годов Англия была полна предупредительности в отношениях своих к Германии, и в 1890 г. уступка Англией острова Гельголанда Германии в обмен на Уганду, Виту и Занзибар праздновалась в Германии как национальное торжество и как победа Германии[10]. Несмотря на умножавшиеся с каждым годом очень беспокойные тайные донесения консулов и открытые констатирования этого факта в газетных статьях со стороны путешественников, торговцев, промышленников, британское министерство иностранных дел отказывалось еще-смотреть на Германию как на державу, торговая конкуренция которой уже начинает заметно стеснять и ограничивать английский сбыт. Когда в июне 1895 г. в Англии произошла смена министерства и либеральный кабинет лорда Розбери был заменен кабинетом консерватора маркиза Сольсбери, то портфель министра колоний попал в руки Джозефа Чемберлена, убежденного сторонника соглашения с Германией; да и сам глава правительства, старый Сольсбери, относился к Германии весьма благоприятно. Словом, общее положение Англии было таково, что удобнее и выгоднее было до последней возможности не замечать нового противника. Но новый противник напомнил о себе сам и сделал это, воспользовавшись обостренным до крайности уже в середине 90-х годов бурским вопросом.

Обе «крестьянские республики» — Трансвааль и Оранжевая республика — были под угрозой уже в конце 70-х годов. Война, которую против буров начал в 1877 г. Биконсфильд, а закончил в 1881 г. Гладстон, была неудачна для англичан. Конечно, ее можно было продолжать еще несколько лет, и участь буров была бы решена на двадцать лет раньше, чем это случилось на самом деле. Спасения прочного и окончательного все равно для них не было. Горсточка голландских мужиков могла надеяться только на необъятные территории, леса, пустыни, но ниоткуда никакой помощи не видела. В 1881 г. буров спасло нежелание Гладстона в одно и то же время воевать в Египте, в Ирландии и в Южной Африке. Так как Египет и Ирландия были важнее, то Южную Африку (буров) и пришлось временно бросить.

В средине 80-х годов в Трансваале открыто было золото, и туда хлынули полчища переселенцев и авантюристов. Трансвааль стал еще более цепной добычей, чем он мог казаться раньше. Но, кроме того, оказались налицо новые условия, которые опять приковали взоры британского правительства к обеим бурским республикам.

Дело в том, что много событий произошло на черном материке с 1881 г., когда прекратилась англо-бурская война. Германия успела утвердиться в Юго-Западной и в Восточной Африке, завладев там и тут территориями, правда, экономически не первоклассными, но обширными; Франция успела создать себе большую колониальную империю отчасти на севере, материка (прибавив к Алжиру Тунис), отчасти в центре. Махдистское восстание в Судане и верхнем Египте, прямо направленное против англичан и достигшее в первой половине 80-х годов больших успехов, еще не было тогда усмирено, и Хартум оставался в руках восставших. Наконец, Италия предприняла ряд шагов, направленных к завоеванию обширной территории на востоке Африки. При всех этих условиях министр колоний Чемберлен поставил своей целью поспешное укрепление британского владычества в Африке, расширение сферы британского влияния; и — в более далеком будущем — соединение североафриканских владений Англии с южными владениями непрерывной цепью британских территорий, которые были бы рано или поздно соединены железной дорогой Каир-Капштадт.

Завоевание обеих бурских республик стало, таким образом, на очереди дня. С июня 1895 г., когда пал либеральный кабинет лорда Розбери и консерваторы во главе с маркизом Сольсбери овладели властью, портфель министерства колоний перешел в руки лидера унионистов Джозефа Чемберлена. Сравнительно поздно, шестидесяти лет от роду, занял этот человек первенствующее положение в британской политике, но общественная деятельность его началась за двадцать лет с лишком, еще в начало 70-х годов, и он успел сыграть выдающуюся роль в муниципальной жизни г. Бирмингема (где неоднократно избирался в городские головы), а также в парламенте в 80-х и начале 90-х годов. Политическая идея Чемберлена может быть характеризована так: государство не только может, но и обязано вмешиваться в отношения между рабочим и работодателем, и фабричное законодательство должно быть решительно направлено к защите интересов трудящихся; к этому же должны быть устремлены основные тенденции муниципального, хозяйства; заработная плата, продолжительность рабочего дня, все другие условия жизни рабочего класса должны быть таковы, чтобы рабочий класс в своей массе был непосредственно и ближайше заинтересован в сохранении и процветании Британской империи; только обладание рынками дешевого сырья и обширными рынками сбыта может обеспечить английскую промышленность настолько, чтобы и промышленники, и рабочие могли безболезненно «делиться прибылями». Другими словами, Чемберлен не верил или прикидывался, что не верит в возможность резкого обострения классовой борьбы, пока английская промышленная деятельность развивается на основе экономической эксплуатации всей Британской империи и на почве громадного политического могущества и влияния этой империи среди остального мира. Огюст Филон и другие представители позднего манчестерства склонны были сближать идеи Чемберлена с «государственным социализмом». Конечно, это нелепость. Правильнее было бы самую характерную черту его миросозерцания видеть в неразрывной, логически обусловленной связи его воззрений на рабочий вопрос с его же безусловным и резко выраженным британским империализмом. Это миросозерцание заставило его, например в 80-х годах, круто разойтись с Гладстоном по вопросу об Ирландии: Чемберлен (бывший в кабинете Гладстона министром торговли) находил нужным всячески стремиться к разрешению аграрного вопроса в Ирландии, но категорически отклонял всякую мысль о сколько-нибудь широком самоуправлении этой страны. В 1886 г. он резко разошелся с Гладстоном, когда тот внес в палату общин билль о самоуправлении Ирландии, и вместе с Гартингтоном стал во главе так называемой либерально-унионистской партии, не перестававшей с тех пор поддерживать консерваторов. Но вместе с тем он продолжал настаивать на необходимости широкого рабочего законодательства и деятельно способствовал созданию фабричного закона 1891 г.

Этот-то деятель и получил в июне 1895 г. от лорда Сольсбери предложение занять пост министра колоний в только что образовавшемся консервативном министерстве. С первых же дней Чемберлен стал душой правительства, далеко отодвинув на задний план прочих членов кабинета (вместе с премьером). Очередной задачей британской политики он признал уничтожение самостоятельности двух бурских республик, и эта задача представлялась ему особенно спешной вследствие дошедших до британских властей в Капской колонии точных сведений о тайных переговорах, ведшихся уже с января 1895 г. между резидентом близкой германской колонии (Юго-Западной Африки) и Трансваалем.

Предлогом к дипломатической вражде, а потом и к объявлению войны послужило требование Англии, чтобы все уйтлендеры, т. е. новейшие переселенцы в Трансвааль, получили все конституционные права трансваальских граждан. Президент Трансвааля Крюгер противился этому из боязни, что такое приравнение в правах повлечет за собой не только фактическое, но и юридическое присоединение Трансвааля к Англии. Исхода не было. Первая попытка вооруженной рукой захватить Трансвааль была сделана в декабре 1895 г. Д-р Джемсон, колониальный деятель и хищник и фанатически настроенный приверженец идеи «британской Южной Африки», друг и сподвижник Сесиля Родса, колонизатора и завоевателя обширных территорий к северу от Капской колонии, собрал отряд добровольцев и вторгся в конце декабря 1895 г. в пределы Трансвааля; одновременно должно было вспыхнуть восстание в Иоганнесбурге, крупнейшем городе Трансвааля, с преобладающим населением уйтлендеров. Предприятие потерпело полное фиаско: буры разбили отряд Джемсона и захватили в плен большинство участников вместе с самим Джемсоном. И вот тут-то разразился первый инцидент, показавший, что экономическое соперничество между Англией и Германией начинает переходить в открытую политическую неприязнь. Изумленная Европа прочла 4 января 1896 г. отправленную накануне из Берлина телеграмму от императора Вильгельма президенту Крюгеру. Вильгельм поздравлял трансваальского президента с победой и прибавлял, что очень рад, что бурам самим удалось справиться с нападением, не прибегая к помощи дружественных держав. Намек был совершенно ясен: Германия обещала бурам свое покровительство на случай войны с Англией, потому что, если бы Вильгельм имел в виду одного только авантюриста Джемсона (от солидарности с которым поспешил отречься Чемберлен), то не имели никакого смысла слова о помощи дружественных держав. Так это и было истолковано.

Что на самом деле имел в виду Вильгельм, посылая эту явно и умышленно провокационную телеграмму, сказать нелегко. Впоследствии, когда вся вредность этой выходки для Германии обнаружилась вполне, Вильгельм, по раз навсегда усвоенному им правилу, попытался переложить ответственность на Маршаля фон Биберштейна, по совету которого он послал эту телеграмму Крюгеру. Во всяком случае в Англии (особенно в шовинистической «джингоистской» прессе, обслуживавшей интересы крупной промышленности и завоевательного империализма) телеграмма Вильгельма комментировалась долгие месяцы в самом враждебном и воинственном тоне.

Консервативный кабинет, руководимый Чемберленом, и не думал отказываться от своих намерений относительно бурских республик и методически готовился к решительному удару. Но раньше нужно было довести до конца уничтожение махдистов, и это было сделано Китченером 1 сентября 1898 г. при Омдурмане, после чего верхний Египет и Судан оказались в прочном обладании англичан. Спустя несколько недель, в том же сентябре 1898 г., лорд Китченер подошел к Фашоде, где находился французский отряд Маршана, и, как было уже упомянуто в другой связи, возник длительный и крайне острый дипломатический конфликт, окончательно улаженный лишь весной 1899 г., когда (21 марта 1899 г.) была подписана англо-французская конвенция, разграничившая французские и английские владения в области озера Чад и в области бассейна верхнего Нила (по этой конвенции французское влияние было совершенно устранено из области верхнего Нила, но зато за французами были признаны колоссальные территории западнее этой области по экватору и между экватором и тропиком Рака). Тотчас после окончания этих осложнений с французами Чемберлен опять обратился против Трансвааля. Все лето и раннюю осень перевозились английские войска и военное снаряжение из метрополии в Капскую колонию и дальше — к трансваальской границе. 11 октября 1899 г. вспыхнула война.

Англо-бурская война длилась гораздо дольше, чем предполагали как друзья, так и враги англичан. Буры защищали свою независимость с необычайным мужеством и на первых порах с большим успехом. В течение первых нескольких месяцев англичане терпели поражение за поражением. Буры вторглись в английские владения, осадили Ледисмит, Мэфкинг, Кимберлей, разбили англичан в двух довольно значительных столкновениях. Временами в эту осень и зиму 1899/1900 г. казалось, что война англичанами будет проиграна окончательно.

4. Чемберлен и его попытки заключить союз с Германией

В Европе эти неожиданные события производили необычайное впечатление. В России (в кругах московского дворянства, в редакциях правых газет и органов, националистически настроенных, и еще в кое-каких кругах) некоторое время носились с мыслью о дипломатическом вмешательстве великих континентальных военных держав — России, Франции и Германии — в пользу буров. Мысль была оставлена, да и едва ли был момент, когда можно было серьезно думать о ее осуществлении (хотя русская дипломатия делала негласные шаги в этом направлении в 1900 и в 1901 гг.). Вильгельм, спустя восемь лет, подтвердил (перед корреспондентом газеты «Ваііу Telegraph», в 1908 г.), что ему делались предложения (со стороны России и Франции) об общем выступлении в пользу буров и будто только благодаря его несогласию дело расстроилось. Так или иначе, вмешательства не произошло.

Но в Англии были весьма осведомлены обо всех этих настроениях. И вот тогда-то Чемберлен решился снова выдвинуть мысль, к которой он склонялся уже с 1897 г., и повторить ход, который во всяком случае должен был предохранить Англию вплоть до окончания бурской войны от неприятных неожиданностей: он предложил Германии вступить в союз с Англией.

Подробности дела стали известны лишь недавно из документов, опубликованных в коллекции «Die grosse Politik der enropaischen Kabinette», и из книги тогдашнего секретаря германского посольства в Лондоне Эккардштейна. Его разоблачения вызвали большое волнение в германской печати и специальной литературе. Сам Эккардштейн и очень многие публицисты современной Германии полагают, что император Вильгельм и канцлер Бюлов совершили одну из самых губительных ошибок, отвергнув английское предложение. Чего бы (говорят они) не могла достигнуть Германия, имея за собой поддержку Англии! Не только была бы немыслима катастрофа 1918 г., но даже и самая война была бы излишней: Германия получила бы такие колониальные владения, такие экономические возможности, что ее полный расцвет был бы делом вполне обеспеченным. С другой стороны, слышатся голоса, доказывающие, что самое предложение Чемберлена либо было нереальным и невозможным, либо непременно втравило бы Германию в войну с Россией и Францией, причем суперарбитром воюющей Европы оказалась бы Англия, которая не посмотрела бы на свой союз с Германией и в решающий момент не дала бы Германии воспользоваться плодами победы. Таковы в главных чертах оба суждения о предложении Чемберлена.

Следует признать, конечно, что Чемберлен, в случае принятия Германией его предложения, получал непосредственную выгоду: Россия и Франция были бы парализованы в своих будущих попытках выступлений против Англии. Не только обеспечивалась бы полная свобода действий Англии в Южной Африке, где все еще не кончалась война с бурами, но британское правительство могло бы увереннее действовать и в Новом Свете. Дело в том, что как раз в это время в Англии с большим беспокойством и недоверием следили за действиями правительства Соединенных Штатов в вопросе о прорытии Панамского канала. Соединенные Штаты очень уверенно шли к безраздельному овладению этим будущим каналом, и все попытки Англии заручиться хоть некоторыми положительными правами относительно этого канала встречались с упорным противодействием. Наконец, осложнения в Китае, где Россия начинала играть все более и более активную роль, тоже заставляли Англию думать о выходе из состояния полной изолированности.

Если Англия, таким образом, только выигрывала от союза с Германией в эту пору, то для Германии вопрос представлялся несравненно сложнее. Правда, сообщая Николаю II об английском предложении, Вильгельм II старался представить дело так, будто союз с Англией открывает перед германским народом самые радужные перспективы; Вильгельму это было нужно для того, чтобы узнать, на какие компенсации может рассчитывать со стороны России Германия, если она во имя «традиционной дружбы» к России откажется от английского предложения. Самая попытка эта обличает характерную для Вильгельма II черту: преувеличенное мнение о степени наивности тех, с кем он имеет дело. Конечно, не только он писал это письмо, когда уже твердо решил на союз с Англией не идти, но и в России столь же твердо могли быть в это время убеждены, что на союз с Англией Германия ни в каком случае не пойдет (и именно потому, что подобное письмо могло быть написано).

И действительно. Как Вильгельм II, так и канцлер империи Бюлов на союз с Англией решили ответить отказом, по-видимому, даже без особых колебаний. Этот союз неминуемо делал Германию «солдатом Англии на континенте», и война с Россией и Францией делалась вопросом времени. Да притом еще самое время начала войны отныне зависело бы от Англии, а не от Германии. Тяжесть же войны пала бы почти полностью на Германию, и после войны Англия оказалась бы в роли верховного судьи над всеми державами истощенного, обескровленного континента. Мало того. Одержать сколько-нибудь решительную, окончательную победу над Россией и Францией помешала бы Германии сама же Англия, в предначертания которой вовсе не входило безмерное усиление Германии, ее главной экономической конкурентки. Конечно, критикуя тогдашние действия германской дипломатии с точки зрения всей последующей истории, приверженцам Эккардштейна легко утверждать, что хуже того, что на самом деле произошло в 1914–1919 гг., ничего с Германией случиться не могло и что лучше было бы воевать против России и Франции, имея Англию на своей стороне, чем видя ее в стане своих врагов. Но в 1899–1901 гг. об очень близкой мировой войне еще мало думали, и отложить выбор казалось возможным. Вильгельм II именно в эти годы особенно носился с мыслью об образовании союза всех великих континентальных держав против Англии, т. е. его интересовала программа, прямо враждебная планам Чемберлена. Нечего и говорить, что часть верхов крупнопромышленной буржуазии и приверженцы колониальных приобретений были решительно против союза с Англией, особенно тогда, в разгар англо-бурской войны, когда вообще в широчайших слоях германского народа, в средней и мелкой буржуазии, отчасти даже кое-где в рабочем классе проявлялась довольно остро неприязнь к Англии.

На предложение Чемберлена германское правительство не пошло. Но оставаться изолированной Британская империя, как сказано, не могла и не хотела. Германский отказ толкал ее на другой путь. Для того чтобы вступить на этот новый путь, необходимо было произвести крутой поворот руля, нужно было решиться на ряд очень рискованных шагов, на крупные жертвы, на чрезвычайные усилия.

И как раз в этот момент на всемирно-историческую арену вышел новый человек, которому суждено было связать свое имя с этим поворотом в британской политике.

Глава V

ВНУТРЕННЯЯ ПОЛИТИКА БРИТАНСКОЙ ИМПЕРИИ ПЕРЕД НАЧАЛОМ АНТАНТЫ И В ЭПОХУ СОЗДАНИЯ АНТАНТЫ

1. Политика уступок и «умиротворения». Дарование конституции бурам. Аграрная реформа в Ирландии

Чтобы понять главную движущую пружину внутренней и внешней политики всех британских правительств, сменявших друг друга у власти в течение тринадцати лет, истекших между завоеванием Англией обеих бурских республик и началом мировой войны, нужно усвоить себе следующую мысль: правящие слои Британской империи, постепенно убедившись в полной неизбежности предстоящего великого столкновения с Германией и давая себе весьма ясный отчет в неизмеримых по своей важности экономических и политических его последствиях для империи и прежде всего для всего социального строя Англии, шли на самые большие, еще недавно считавшиеся совершенно немыслимыми уступки, жертвы, компромиссы, — лишь бы обеспечить к решительному моменту наибольшие для себя шансы победы над грозным врагом, лишь бы для этой цели

1) свести к минимуму возможность революционного взрыва в самой Англии или в Ирландии, в только что покоренной части Южной Африки или в Индии и

2) заручиться возможно большим количеством союзников среди великих, а также и второстепенных держав.

Оба пункта этой программы требовали часто очень больших и чувствительных жертв, и много таких жертв было принесено в 1901–1914 гг. Этот тактический прием увенчался удачей, правда, не полной (с точки зрения тех, кто его пустил в ход). Второй пункт — приобретение Англией союзников — будет нами рассмотрен в следующей главе. Тут мы обратимся пока исключительно к первому пункту и рассмотрим политику британского правительства в пределах самой империи.

Отметим прежде всего, что эта политика в только что указанном отношении не менялась в течение всего данного периода, охватывающего все царствование Эдуарда VII (22 января 1901 г. — 10 мая 1910 г.) и первые годы царствования его сына и преемника Георга V (с 1910 г. до начала мировой войны 1914 г.), хотя за это время успело смениться несколько разнохарактерных кабинетов: консервативный кабинет лорда Сольсбери (до июля 1902 г.), консервативный кабинет Бальфура (июль 1902 г. — декабрь 1905 г.), либеральное министерство Кемпбель-Бапнермана (декабрь 1905 г. — апрель 1908 г.), либерально-радикальный кабинет Асквита (с апреля 1908 г. до декабря 1916 г.). Консерваторы вели политику уступок в ирландском вопросе и в колониальных делах, либералы проводили ее в области социально-экономических и политических отношений в самой Англии, но все время это была та же политика последовательных уступок с целью хоть на время скорейшего умиротворения недовольных элементов. Вот главные этапы этой политики.

1. 31 мая 1902 г. по договору, подписанному в Претории, буры, окончательно и безнадежно побежденные и абсолютно лишенные возможности продолжать войну, признали себя подданными английского короля. Им, однако, не только сразу же была обещана широчайшая автономия и вся полнота гражданских и политических прав, но и, в самом деле, обещанное было реализовано. После некоторых видоизменений окончательно введена была конституция, по которой законодательная власть принадлежит избранным всеобщей подачей голосов народным представителям, а министерство, назначаемое губернатором, сменяется в зависимости от вотумов палаты (перед которой министерство ответственно). Губернатор назначается королем, и Эдуард VII назначил губернатором генерала Боту, который был душой упорного сопротивления англичанам во все годы англо-бурской войны. Это не значит, конечно, что все обстояло и обстоит идиллически благополучно в бывших бурских республиках и что все довольны. Положение рабочего класса (не говоря уже о жесточайше эксплуатируемых привозных китайских кули) несравненно хуже на юге Африки, чем, например, в самой Англии. Есть и еще справедливо недовольные элементы населения, например кафры. Но главная цель была достигнута: когда в годы мировой войны (в 1914, отчасти в 1915 г.) образовалась небольшая группа повстанцев в Южной Африке, решившая начать борьбу с Англией, то к ней мало кто примкнул, и движение без труда было раздавлено. А в общем бывшие бурские республики в 1911–1918 гг. не вредили, но помогали англичанам. Но плоды этой политики сказались впоследствии, а в 1902–1906 гг., когда она проводилась, многие (в том числе очень влиятельные органы континентальной прессы), с удивлением отмечая эту неслыханную уступчивость победителей после такой долгой и яростной борьбы, усматривали тут неопровержимое доказательство внутреннего сознания слабости Англии.

2. Еще большее впечатление произвела следующая по времени уступка английского кабинета: консервативный кабинет решил сделать то, перед чем отступил даже Гладстон. Решено было провести в широком масштабе коренную аграрную реформу в Ирландии и превратить, несмотря на громадные затраты, безземельного ирландского арендатора, вечного, стихийного революционера, в мелкого собственника. Другими словами, нужно было ликвидировать наследие истории, вернуть землю, отнятую окончательно у ирландцев в XVII столетии, ирландским обезземеленным крестьянам, а лендлордов, которые этой землей владели и эксплуатировали безземельных ирландцев именно при помощи аренды этой самой земли, вознаградить в той или иной мере из государственных средств. Это было сделано в 1903 г., когда консервативный кабинет Бальфура провел через парламент аграрную реформу (билль Уиндгема), дававший кредиты в 112 миллионов фунтов стерлингов для выкупа у лендлордов земли и отдачи ее крестьянам-фермерам на основе очень облегченных, сильно рассроченных платежей.

Весь выкуп земли рассрочивался для фермеров на 68 лет, причем платежи были значительно (около 25 %) ниже той арендной платы, которую за эту же землю приходилось прежде платить лендлорду, владельцу земли. Последствия этой реформы были колоссальны, особенно с того момента, когда (в 1909 г.) был введен в известных случаях принцип принудительного отчуждения земли, если лендлорд не соглашается продать свою землю правительству (которое уже от себя раздавало землю крестьянам-арендаторам, а они обязывались в 68 лет выплатить правительству должную сумму). Еще до войны приблизительно половина всей лендлордской земли перешла к крестьянам, и в течение войны и после нее этот процесс не останавливался. Мелкая крестьянская собственность была насаждена в Ирландии с необычайной быстротой. Казне приходилось считаться с громадными расходами, так как лендлордам платилось заведомо больше (на 12 %) против рыночной цены на землю. Любопытно, что даже после издания правил о принудительном отчуждении (в 1909 г.) правительство продолжало переплачивать лендлордам за их землю. Правительство неохотно пускало в ход «опасный» прием насильственного отчуждения. Но самое существование этого акта о насильственном отчуждении имело магическое действие: всякое сопротивление со стороны лендлордов прекратилось.

2. Ллойд-Джордж. Эра социальных реформ

Ликвидация бурской войны и ирландская аграрная реформа были лишь началом той эры уступок и компромиссов в жизни Британской империи, о которой тут идет речь. Предстояли еще большие решения — тоже компромиссные, тоже рассчитанные на ближайшие годы — по целому ряду существеннейших вопросов всего социально-политического уклада и быта империи. Германская конкуренция усиливалась из года в год, кризис в разных отраслях английской промышленности нарастал, призрак безработицы, уменьшения заработной платы все чаще и чаще становился перед рабочим классом Англии. Если уже в 90-х годах кончилась эра почти монопольного владычества английского импорта на многих рынках, то в 900-х годах вопрос уже начинал ставиться как будто о вытеснении Англии с некоторых из этих рынков. Стихийное революционизирование рабочего класса, не замечавшееся в Англии с самого конца чартизма, т. е. с конца 40-х годов XIX в., теперь, при все ухудшающейся общей экономической конъюнктуре, неминуемо должно было в ближайшем будущем снова стать на очередь дня. Все эти возможности и опасности были учтены правящими слоями буржуазии. Но раньше чем предприняты были шаги в сторону социально-политических и финансовых реформ, консервативная партия, руководимая в этом случае (как и во многих других) унионистом Чемберлепом, выдвинула мысль о введении протекционизма, т. е. о сильнейшем ограничении существовавшей в Англии более полувека свободы торговли. Мысль протекционистской агитации была та, что необходимо все колоссальные владения британской короны закрыть для иностранных конкурентов и сделать империю как бы единым монопольным рынком сырья и сбыта для продуктов британской промышленности. Таким путем, правда, не решался полностью вопрос об опасностях германской конкуренции на мировом рынке вообще, но такая значительная часть мирового рынка, как Британская империя, оказывалась обеспеченной от проникновения чужих товаров. Но эта агитация натолкнулась на упорное сопротивление. В средней и мелкой буржуазии и в рабочем классе существовало распространенное мнение, что протекционизм сильно удорожит жизнь в Англии и не принесет столь серьезных компенсаций, чтобы стоило идти на этот рискованный опыт. Выборы, происходившие в январе 1906 г., показали, что от протекционизма большинство избирателей спасения не ждет. В палате, избранной в 1900 г. и правившей до конца 1905 г., числилось 374 консерватора: в январе 1906 г. их было выбрано 132. Либералов и членов рабочей партии, которых в 1900–1905 гг. было в палате общин всего 186, в январе 1906 г. было выбрано 428. Это большинство подкреплялось еще ирландскими националистами, которые ждали от либерального кабинета введения ирландского самоуправления. Так как главным пунктом избирательной платформы был именно вопрос о введении протекционизма, то подавляющее большинство, полученное врагами протекционизма — либералами и рабочей партией, — на ближайшее время, по крайней мере, совершенно прекращало всякие разговоры об уничтожении свободы торговли.

Членов рабочей партии было избрано в январе 1906 г. 54 человека, и они, примыкая к либеральному большинству во всех вопросах проведения социальных, политических и финансовых реформ, в то же время не сливались с этим большинством, а настойчиво требовали неотложного проведения намеченных реформ и систематически «радикализировали» либеральную партию. Моральный вес 54 членов рабочей партии в парламенте был велик не только благодаря большому количеству рядовых членов партии; ее поддерживали даже многие из тех элементов рабочего класса, которые впоследствии резко разошлись с рабочей партией и ушли от нее далеко влево, в сторону революционного прямого действия.

На конгрессе рабочей партии в Манчестере в 1901 г. левое (марксистское, революционно-социалистическое) течение оказалось в значительном меньшинстве; в 1902 г. в Ньюкасле оно уже овладело почти половиной конгресса (291 тысяча представленных голосов против 295 тысяч); в 1904 г. в Брэдфорде оно опять оказалось в значительном меньшинстве, а в 1905 г. на конгрессе в Ливерпуле и в 1906 г. на конгрессе в Лондоне левое радикальное течение одержало положительную победу. Для либерального правительства вывод был ясен: реформы «сверху» — и довольно поспешные — становились решительно необходимы. Дело было не в нескольких десятках парламентских голосов рабочей партии, а в миллионах рабочих, о настроении которых можно было судить на основании этих фактов. Руководящим деятелям по внутреннеполитическим делам в либеральном кабинете, вступившем во власть тотчас же после выборов, стал не глава кабинета Кемпбель-Баннерман, а министр торговли Давид Ллойд-Джордж. Ллойд-Джордж по происхождению своему принадлежал к мелкой сельской буржуазии Уэльса; он занял в кабинете позицию крайнего радикала в политике и приверженца идеи (как он сам сформулировал однажды) наибольших уступок рабочей партии, какие только возможны без революционного разрушения существующего социального строя. Другими словами, именно он и сделался главным проводником политики далеко идущих компромиссов. Еще только собираясь вступить в кабинет, Ллойд-Джордж прямо заявлял, что или либеральная партия осуществит серьезные социальные реформы, вступит в борьбу с «безбожной эксплуатацией» всего народа земельными магнатами, потребует и достигнет ослабления «феодальной твердыни», т. е. палаты лордов, мешающей всем социальным реформам, проведет ряд мер против «постыдной нищеты» рабочих кварталов, или же возникнет и усилится новая партия, которая сметет прочь старых либералов. Другими словами, Ллойд-Джордж хотел сделать либеральную партию партией социальных реформ, которая вовремя «предотвратила бы» или «задержала бы» обострение борьбы между социализмом и капиталистическим миром. «До сих пор не было сделано никакого реального усилия, чтобы противоборствовать социалистической миссии между рабочими. Когда это усилие будет сделано, вы найдете приверженцев даже между рабочими», — так заявлял он в 1905 г.

Что и Ллойд-Джордж при всем своем мнимом «пацифизме» никогда не терял из виду возможной войны с Германией и руководился этой перспективой, он доказал, как увидим далее, в июле 1911 г., когда именно его угрожающее выступление в разгаре марокканских осложнений чуть не привело к взрыву общеевропейской войны, ровно на три года раньше, чем это случилось на самом деле. Тогда, в 1911 г., опасность революционных волнений в рабочем классе была в Англии меньше, чем в тот момент, когда либеральный кабинет получил власть. Так, по крайней мере, судила пресса правящих кругов.

Напомним вкратце, что было сделано либеральным кабинетом в эти годы, в особенности с 1908 г., когда после болезни и отставки Кемпбель-Баннермана первым министром стал Асквит, а Ллойд-Джордж покинул министерство торговли и стал канцлером казначейства.

Прежде всего был проведен ряд законов, не только обеспечивающих даровое первоначальное образование для детей неимущих родителей, но и дающих возможность дарового питания детей в столовых при школах. Затем (в 1907 г.) сильно сокращена была возможность пользования ночным трудом, а ночной труд женщин-работниц был воспрещен совершенно. Все правила по охране здоровья рабочих, работающих на фабриках, были распространены полностью на рабочих, которые работают либо у себя на дому, либо на квартире у хозяев. Рядом законоположений были значительно расширены права на вознаграждение и возмещение, а также на пожизненные пенсии, на лечение и т. п. во всех случаях несчастий с рабочими, происшедших при работе, а также в случае появления так называемых «профессиональных болезней» у рабочих (1906–1907 гг.). Под суровый и активный контроль были поставлены все отрасли промышленности, где, по существу дела, здоровье рабочих подвергается особой опасности. Было установлено 11 категорий таких вредных отраслей производства, и для постоянного наблюдения за исполнением всех правил, специально выработанных для этих отраслей, кабинет создал 11 новых должностей особых инспекторов, которым вменялось в обязанность беспощадно возбуждать судебные преследования против хозяев, виновных в умышленном — или хотя бы по небрежности — нарушении этих правил. В 1908 г. для шахтеров был установлен восьмичасовой рабочий день. Ряд законов, изданных в 1906–1909 гг., был направлен в той или иной степени к защите интересов трудящихся в отдельных отраслях промышленности. Правительственная пресса склонна была очень сильно преувеличивать, конечно, значение этих частичных улучшений для рабочего класса.

В 1909 г. особым парламентским актом была создана организация бирж труда которая дала правительству ряд указаний, позволивших приступить к выработке обширного закона о страховании рабочих. Рабочие, лишившиеся работы и не находящие новой не по своей вине, получили право на пособие на время безработицы со стороны государства. Все люди наемного труда получили также право на пособие в случае болезни и старости. По этому закону (Insurance Act), выработанному Ллойд-Джорджем, каждый рабочий имеет право в случае болезни получать в течение 172 дней по 10 шиллингов в неделю, а работница — по 7 1/2 шиллингов в неделю. Лекарства и медицинская помощь, сверх того, — бесплатно. Что касается стариков, неимущих и неработоспособных, то они (как мужчины, так и женщины) должны были получать отныне по 5 шиллингов в неделю. Еще до того, как прошел этот закон о страховании, правительство провело (в 1906 г.) билль о расширении прав профессиональных союзов (тред-юнионов). За тред-юнионами было признано право организовывать обход фабрик и заводов особыми их уполномоченными для мирного убеждения рабочих в уместности коллективного прекращения работ в данном предприятии. С другой стороны, тот же билль уничтожал судебную (в порядке гражданских исков) ответственность тред-юнионов перед предпринимателями, потерпевшими убытки от тех или иных действий тред-юнионов (например, от призыва к стачке). После бурной оппозиции со стороны консерваторов этот билль прошел. В 1909 г. тред-юнионам было дано право образовывать — вместе с представителями предпринимателей — смешанные комиссии для установления размеров заработной платы в угольной промышленности, а также во всех промыслах, где работа берется рабочими на дом.

Целый ряд более частичных законоположений, проведенных в те же годы (1900–1910), а также административных распоряжений, исходивших от отдельных министерств, необычайно усиливал юридически и материально тред-юнионы и подкреплял парламентский союз либеральной партии с рабочей партией. Одновременно правительство сделало ряд шагов в сторону раздробления землепользования и воссоздания почти исчезнувшего в Англии класса мелких земельных держателей. В 1907 г. лорд Каррингтон, министр земледелия, разделил коронные земли на мелкие участки и роздал их в пожизненную аренду. В следующем (1908) году прошел закон, имеющий колоссальное принципиальное значение для Англии: по этому закону (Small holdings and Allotments Act) советы графств дают безземельному земледельцу для обработки и пожизненного пользования мелкие участки земли, которые этими советами — а в некоторых случаях правительственными комиссарами — выкупаются из земель лендлордов по рыночной стоимости земли в данном месте. Получающие эту землю и их преемники по пользованию обязаны платить государству за аренду, но не считаются собственниками этих участков, и выкупная сумма покрывается самим же государством. Принцип обязательного отчуждения ленд-лордской земли был, таким образом, применен не только к Ирлапдии, но и к самой Англии. Мы видим, таким образом, в 1906–1909 гг. ряд законодательных и административных усилий, направленных отчасти к привлечению рабочего класса, отчасти к созданию и укреплению мелкой сельскохозяйственной буржуазии. Эта политика продолжалась, может быть, несколько-более замедленным темпом также в 1910–1914 гг., но с 1909 г. правительство должно было предпринять и выдержать упорную борьбу за свой новый бюджет.

3. «Революционный бюджет» 1909 г

Это был тот знаменитый, исторический «революционный» бюджет» 1909 г., который значительно усиливал фискальные поборы с недвижимой собственности, с капитала, с нетрудового дохода вообще, в самом широком смысле. Очень значительно были повышены также государственные взыскания при передачах имуществ, особенно при получении наследств. Крупнособственнические, землевладельческие по преимуществу, элементы, могущественные в Англии, пошли походом против этого бюджета. Все упования врагов бюджета перенеслись на палату лордов. В своей речи в Глазго лорд Мильнер, обращаясь через головы своих слушателей к палате лордов, убеждал лордов «отвергнуть бюджет — и к чорту последствия!» «Лорды отвергли бюджет, и сами пошли к чорту», — ответил на это уже много спустя Ллойд-Джордж.

Два вопроса не могут не возникать у читателя:

1) Почему этот бюджет стал необходимостью?

2) Какие именно общественные классы боролись против него с таким упорством?

Ответ на первый вопрос нетруден. Закон о страховании безработных и престарелых, да и другие законы, как проведенные в 1906–1909 гг., так и намеченные к законодательным сессиям на ближайшие годы, требовали огромных затрат из средств государственного казначейства. Общая же тенденция правительственной политики побуждала построить новый, расширенный бюджет на сильном увеличении налогового бремени, падающего именно на наиболее состоятельные слои населения. Что же касается другого вопроса, то на него можно ответить так: в оппозиции к «революционному бюджету» Ллойд-Джорджа оказались прежде всего крупные земельные собственники и часть больших индустриальных и финансовых магнатов. Но и главная масса торгово-промышленной буржуазии приняла бюджет без особого восторга, а отчасти и с некоторым ропотом; очень уж он показался радикальным. Принятие бюджета не только либеральным большинством, но даже частью консервативного меньшинства в палате общин показало, что на эту меру правящая буржуазия посмотрела именно как на необходимую уплату по счетам за издержки, уже раньше призванные не только целесообразными, но и прямо необходимыми. Положение усложнялось тем, что одновременно с расходами, вызывавшимися новым социальным законодательством, приходилось думать также о непомерно увеличивавшихся издержках на армию и флот: ведь об антагонизме с Германией нельзя было никак забыть ни на один миг. Еще в 1895 г. военно-сухопутный бюджет Англии был равен 19 1/2 миллионам фунтов стерлингов, а в 1905 г. — 33 598 тысячам ф. ст. Морской бюджет в 1895 г. был равен 27 742 тысячам ф. ст., а в 1905 г. — 42 769 тысячам ф. ст. Расходы по закону о рабочих пенсиях уже в 1911 г. должны были дойти до 12 1/2 миллионов ф. ст.; вообще приходилось уже в 1909 г. предвидеть колоссальное развертывание расходного бюджета в ближайшие годы.

Ллойд-Джордж, составляя свой бюджет, решил нажать налоговым прессом прежде всего на верхушку землевладельческих магнатов и представителей высшей плутократии. Половина всего земельного фонда Великобритании принадлежит всего 2 1/2 тысячам собственников. Вообще же 95 % всего национального капитала находилось в 1908 г. в руках 1/9 части населения[11]. Было ясно, что при такой концентрации движимых и недвижимых богатств налоговый пресс можно нажимать вполне безопасно и даже с одобрением громадного большинства народа, пока это нажимание будет направляться на крупные капиталы и земельные владения. И действительно, новый бюджет Ллойд-Джорджа круто повышал налоговое бремя на большие доходы и уменьшал зато налоги на средние и малые доходы (от 200 до 2 тысяч фунтов в год). От этого проигрывали всего 10 тысяч человек, но выигрывали 700 тысяч. Сильно повышались налоги на земельную собственность, на наследство, на торговлю спиртными напитками. В общем, больше 75 % всех новых расходов покрывались новыми статьями прихода, уплачивавшимися исключительно состоятельными классами.

Ллойд-Джордж говорил, что своим бюджетом он бьет, во-первых, земельных магнатов и, во-вторых, кабатчиков. В самом деле, «революционный бюджет» 1909 г. отличается от предыдущих бюджетов прибавкой доходных статей на 17,2 миллиона ф. ст. Из этой суммы землевладельцы уплачивают новых налогов и пошлин 6350 тысяч ф. ст., владельцы водочных заводов и питейных заведений — 4,2 миллиона ф. ст., подоходный налог увеличивается на 3,5 миллиона ф. ст., такса, взимаемая с автомобилей, подымается на 600 тысяч ф. ст. Собственно только две статьи косвенно или прямо затрагивают карман всего населения: прибавка на марки (650 тысяч) и увеличение пошлины на табак (1,9 миллиона ф. ст.). Ллойд-Джордж заявлял, что эти новые доходы, взимаемые им с земельных магнатов, с питейных заведений, отчасти с капиталистов вообще, нужны государству для новых социальных законов, направленных к улучшению быта рабочего класса и вообще неимущих. Борьба против бюджета со стороны затронутого меньшинства велась ярая, но, конечно, совершенно безуспешная. Бюджет Ллойд-Джорджа прошел в палате общин. Но 30 ноября 1909 г. в палате лордов он был отвергнут большинством 350 голосов против 75. Этот вотум лордов поставил на очередь дня самый вопрос о существовании аристократической палаты наследственных законодателей.

4. Реформа палаты лордов

В палате лордов числилось в 1909 г., когда возник этот жестокий конфликт с правительством, 606 членов, из них меньше 90 было на стороне либерального кабинета, остальные же — консерваторы. Притом среди консерваторов была обильнее всего представлена именно та землевладельческая аристократия, которая больше всего была затронута бюджетным биллем Ллойд-Джорджа. Провал этого билля в палате лордов вызвал бурю негодования как в рабочем классе, так и в некоторых слоях мелкой буржуазии. Решительно был поставлен по инициативе Ллойд-Джорджа и на митингах, и в прессе вопрос о целесообразности дальнейшего существования архаического, средневекового учреждения, где люди заседают по праву рождения, где эти пожизненные и наследственные законодатели пользуются правом уничтожить любой закон, желательный народным представителям и принятый уже палатой общин. В начале 1910 г. произошли общие парламентские выборы. Правительственное большинство заняло в новой палате 386 мест, консервативная оппозиция — 273. Из правительственного большинства 275 человек принадлежало к либеральной партии, 40 к рабочей, остальные 71 — к ирландским националистам. Эта палата просуществовала недолго. Правительству не удалось достигнуть никакого соглашения с лордами. Палата общин приняла билль, вовсе лишавший палату лордов права отвергать законопроекты, прошедшие через палату общин; за палатой лордов оставалось только право отсрочивающего, но не окончательного вето. Что же касается «финансовых биллей» (т. е. прежде всего бюджета), то они даже без отсрочки становятся законами, и лорды теряют право даже вносить в них какие бы то ни было изменения, и вся их роль относительно финансовых биллей сводится к чистейшей формальности. Все прочие билли, даже в случае непринятия их лордами, становятся законами и входят в силу, если палата общин примет их в трех сессиях подряд. (Подпись короля остается по-прежнему обязательной для всякого закона.) Но раньше, чем добиваться принятия этого законопроекта, менявшего английскую конституцию, правительство решило снова распустить парламент. Новые выборы (в декабре того же 1910 г.) дали почти те же результаты, что и январские. Законопроект о палате лордов прошел через нижнюю палату и после некоторых колебаний через палату лордов, которая, таким образом, как бы сама наложила на себя руки: но ей ничего другого не оставалось сделать, так как ей было дано понять, что в случае сопротивления король своей властью назначит такое количество новых либеральных лордов, что законопроект все равно пройдет. В августе 1911 г. билль о палате лордов был подписан королем.

Таким образом, не только бюджет Ллойд-Джорджа стал законом (лорды его приняли еще до реформы их палаты), но и попутно была уничтожена твердыня аристократических привилегий. Оправдывались слова Ллойд-Джорджа, сказанные им еще в 1909 г., когда лорды отвергли его бюджет: «Теперь они попались! Их своекорыстие победило их хитрость!»

Уничтожение законодательной власти палаты лордов было одним из заключительных актов внутренней политики либерального кабинета, последовательно стремившейся к уменьшению горючих материалов, которые могли бы стать особенно опасными в случае военного столкновения с Германской империей. Другим из этих заключительных актов было проведение закона о вознаграждении депутатов. Только с этих пор из английского политического быта исчезла одна из характерных черт периода безраздельного господства аристократии и плутократии.

Это не означало, что исчезли все черты, все пережитки этого периода. И вообще английские публицисты либерального лагеря склонны крайне преувеличивать значение всех этих довоенных реформ. В действительности, ни колониальный, ни ирландский, ни тем более рабочий вопрос, ни финансовый, ни даже вопросы конституционные не были «разрешены» в период 1901–1914 гг. Но потенциальная опасность этих вопросов была несколько уменьшена, их революционное острие было отчасти временно притуплено. С этой точки зрения и консервативный кабинет Бальфура до конца 1905 г., и либеральные кабинеты Кемпбель-Баннермана в 1905–1908 гг. и Асквита в 1908–1914 гг. сделали многое, что позволило английской дипломатии встретить грозу 1914 г., не боясь сколько-нибудь сильного внутреннего взрыва.

А грядущие события 1914 г. уже давно начали «отбрасывать свою тень» (по английскому выражению) на всю европейскую политику. В те самые годы, когда в Англии общественное внимание было поглощено отмеченными внутренними вопросами, за кулисами король Эдуард VII, при полном согласии и сочувствии как консервативного, так, впоследствии, и обоих либеральных кабинетов, создавал Антанту.

Нам важнее всего, конечно, не детали его действий, не дипломатическая обстановка, среди которой возникла и укрепилась Антанта, но те объективные факты — прежде всего экономического характера, — которые сделали Антанту со всеми роковыми ее последствиями сначала возможной, а потом и неизбежной. Мы подошли к тому моменту, когда враждебная коалиция окружила Германию. Раньше чем приступить к рассказу об этом сложном факте, так могущественно повлиявшем на дальнейшие события, мы должны дать хотя бы в самых сжатых чертах характеристику исторического пути, пройденного Германией с конца XIX столетия вплоть до того времени, когда она начала уже чувствовать медленное стягивание и сжатие кольца, в котором она очутилась, и предприняла ряд попыток, направленных к тому, чтобы разорвать это кольцо и чтобы тем же усилием, тем же ударом превратиться окончательно в «мировую державу».

Самая двойственность этой цели тоже является одной из трудностей при всякой попытке анализа событий, предшествовавших взрыву мировой войны. Но мы должны стараться «не представлять вещи проще, чем они есть на самом деле» (в этом грехе упрекнул покойного историка философии Куно Фишера его слушатель, недавно скончавшийся известный филолог Магнус). Между тем именно этим грехом страдает в большинстве случаев европейская историография (не только германская), когда касается последних десяти лет, предшествовавших войне.

Глава VI

ОСНОВНЫЕ ЧЕРТЫ СОЦИАЛЬНО-ЭКОНОМИЧЕСКОГО И ПОЛИТИЧЕСКОГО РАЗВИТИЯ ГЕРМАНИИ ОТ ОБЪЕДИНЕНИЯ ИМПЕРИИ ДО ОБОСТРЕНИЯ АНГЛО-ГЕРМАНСКОГО СОПЕРНИЧЕСТВА

1871–1904 гг

1. Рост германского капитализма в первые десятилетия существования империи

Некоторым германским историкам и публицистам, которые в наши дни пытаются набросать картину недавнего прошлого, кратковременную сорокасемилетнюю историю «бисмарковской империи», иногда эта история представляется рядом роковых, непоправимых ошибок, порождавших болезни, которые долго и тайно разъедали могучий организм и в решительный момент его обессилили и погубили; иногда, напротив, эта история представляется некоторыми из них историей цветущего рая, который погиб прежде всего из-за зависти, соревнования, опасений, непримиримого своекорыстия внешних врагов, раздавивших в конце концов Германию исключительно численным и материальным превосходством своих соединенных сил. Обе эти точки зрения я тут упоминаю только затем, чтобы подчеркнуть, насколько до сих пор еще в историографии не изжиты воззрении, которые более достойны младенческих времен исторической науки, чем XX столетия. Эти воззрения и методы рассуждения способны скорее запутать самую несложную проблему, чем помочь справиться с вопросом, в самом деле крайне трудным; а он так труден, что, даже подходя к нему не с такими рассуждениями, но с методом бесконечно более надежным и реальным, все же нельзя надеяться справиться со всеми трудностями этого вопроса при помощи нескольких шаблонных фраз.

Германский народ, создавший величайшую культуру, занимающий одно из первых мест во всех без исключения областях духовного творчества, являющийся в полном смысле слова великим народом по своим исключительным интеллектуальным дарованиям и качествам характера, достиг к средине второго десятилетия XX в. колоссальных успехов в экономической своей деятельности, громадного политического могущества — и с этой головокружительной высоты был низринут после долгой титанической борьбы против самого могущественного союза великих держав, какой только видела история. Нас не интересует тут особенно тот вопрос, который так страстно обсуждался и продолжает до сих нор обсуждаться в германской публицистике и историографии: насколько виновны в катастрофе ошибки германской дипломатии и действительно ли германская дипломатия была по своему личному составу так уже поголовно неудовлетворительна, как об этом принято писать (и как об этом настойчиво говорили в Германии еще задолго до катастрофы). К слову замечу, что уже наличность таких выдающихся людей, как князь Лихновский, Брокдорф-Ранцау, Бернсторф, Кидерлен-Вехтер, Маршаль фон Биберштейн, не дает ни малейшего права говорить об общей будто бы неудовлетворительности германской дипломатии. Более важно другое: почему этим только что названным умным и проницательным политикам не удалось, несмотря на их усилия, спасти Германию от катастрофы? Почему возобладали не они, а именно те, которые толкали страну в пропасть? А еще важнее третье: понять неимоверную сложность исторически сложившейся обстановки, в которой германский капитализм начал в XX в. бороться за свое самоутверждение и преобладание. Только анализ этого вопроса и может дать некоторый ключ к пониманию событий.

С самого начала усвоим себе следующее. При условии существования капиталистического строя в Германии, в Англии и в остальном мире, «проба сил» между Англией и Германией в том или ином виде, рано или поздно — в 1911 г., когда это чуть не случилось, или в 1914, когда это случилось на самом деле, или позже, — была неизбежна. Могли быть задержки, побочные течения и факторы второстепенного порядка могли отдалить или приблизить развязку, но предотвратить ее вовсе могло либо «полюбовное» соглашение держав о предоставлении Германии всех возможностей в вывозе свободных капиталов, а также огромной колониальной империи в Африке и Малой Азии, либо добровольный отказ германских капиталистических кругов от попытки воспользоваться колоссальной материальной мощью страны с целью одним удачным ударом наверстать потерянное и упущенное, получить, хоть и с опозданием, то, чего нельзя было получить в свое время из-за слишком позднего приобретения нужных политических средств, из-за слишком поздно пришедшего объединения и создания империи. И притом требовалось бы, чтобы и Англия, и Франция, и Россия тоже совсем отказались бы от захватнической политики. И первая и вторая гипотезы явно не историчны, лишены даже минимального исторического правдоподобия: «добровольно» — до сих пор по крайней мере — такие дела не делались в истории никогда.

Далее. Мы не знаем, в чем выразилась бы и при каких обстоятельствах произошла бы эта проба сил, если бы катастрофа 1914 г. не наступила; мы можем также представить себе, что эта проба сил могла бы и не окончиться столь уж решительным военно-политическим результатом. Одного только нельзя себе представить: чтобы при существовавшем соотношении экономических сил обоих антагонистов который-нибудь из них был бы настолько «побежден», чтобы другой мог надеяться совсем отныне не считаться с экономическим соперничеством побежденного. Самое большее, на что мог рассчитывать в этом отношении победитель, это на некоторую передышку в экономической борьбе. Военно-политической победой Германия могла получить центрально-африканскую колониальную империю от океана до океана и сферу влияния от Скутари до Персидского залива; после такой же победы Англия могла ничего этого Германии не дать и даже совсем изгнать ее изо всех колоний и пустить ко дну ее флот. Но и в первом (воображаемом) случае английский индустриализм остался бы на арене и продолжал бы борьбу за экономическое преобладание, и во втором (в самом деле происшедшем) случае Германия уже через несколько лет после войны и поражения опять начала внушать живейшие опасения и бирмингемским металлургам, и ланкаширским ткачам, и шотландским и уэлльским шахтовладельцам, и строителям торговых судов, и производителям химических товаров. Уничтожить вовсе всю мировую экономическую ситуацию и заменить ее другой не может никакая политика, даже если ей предоставлены все материальные средства разрушения и полный простор для действий в течение четырех лет с лишком, как это было в 1914–1918 гг.

Самое большее на что, в случае победы, можно было рассчитывать, это на лучшую в будущем обстановку борьбы с конкурентом. Любопытно, что еще задолго до войны в обоих лагерях довольно отчетливо знали, что говорить об «уничтожении» соперника (как мечтала об «уничтожении» Германии «Saturday Reviews» еще в 1897 г.) можно только для разжигания нужных воинственных страстей в мало рассуждающей обывательской массе. И все-таки неизбежное случилось. Если для нас не фраза, а верная мысль, что «бытие определяет сознание», то мы не вправе удивляться, что катастрофа наступила совсем независимо от того, насколько «сознание» всех участников говорило сначала против целесообразности «пробы сил» с такими затратами и усилиями, какие заведомо не оправдывались (и не могли оправдаться) ближайшими результатами. Когда экономическая действительность резко обострила противоречия интересов, то сознание заинтересованных классов в обоих лагерях начало быстро заволакиваться, терять еще недавнюю остроту и правильно рассчитывающий скептицизм стал быстро уступать место голосу страсти, критическое отношение к реальности своих выкладок заменилось легкомысленным оптимизмом и наступление катастрофы стало в прямую зависимость от любого удобного случая и сделалось вопросом времени. И это явление, совершенно неизбежное, замечалось не только в Германии но и у ее соперников.

Попытаемся отметить основные линии внутреннего развития Германии накануне образования Антанты.

В первые годы после образования Германской империи (1871–1873 гг.) искусственно созданная вследствие внезапного огромного притока капиталов благоприятная экономическая конъюнктура характеризуется основанием массы новых промышленных и банковых предприятий. Эта эпоха (время «грюндерства») кончилась крутым и жестоким кризисом 1873 г., банкротством или сильнейшим сокращением большинства вновь основанных предприятий и длительными и повторными приступами биржевой паники. Эти же годы искусственного и краткого процветания отмечены довольно большим стачечным движением, как всегда бывает при внезапных повышениях темпа промышленной деятельности и внезапно проявляющейся нужды в рабочих руках. С 1873 г., после непродолжительного (вслед за кризисом) угнетения рынка начинается снова постепенный рост промышленной деятельности, который с начала 80-х годов приобретает необычайно интенсивный характер. Ряд технических открытий и усовершенствований, начавшийся с изобретения Джилькрайста (в 1878 г.), превратил огромные, но до сих пор мало пригодные залежи лотарингской железной руды в превосходное сырье, которое могло отныне стать основанием для громадной сталелитейной промышленности. В частности, машиностроение в течение 80-х и 90-х годов начало приобретать поистине гигантские размеры, что, естественно, отразилось тотчас же на всех прочих отраслях промышленной деятельности. Громадная и превосходно организованная торговая служба при промышленности, великолепный (как нигде в мире) аппарат для распространения германских товаров — все это сильно способствовало быстрому внедрению германской промышленности на рынках всего земного шара: прежде всего в Англии и России, потом в Италии, Австрии, Испании, на Балканах, в 90-х и 900-х годах — в Южной Америке, на Дальнем Востоке, в Африке. Усиливавшаяся с каждым годом мощь Германской империи оказывала тоже деятельную и существенную помощь германским промышленникам в этом завоевательном и всегда победоносном движении. Рабочих рук стало не хватать уже с середины 90-х годов XIX столетия. Эмиграция в Америку из Германии прекратилась; на сельскохозяйственные работы (на весну, лето, часть осени) приходили из западных губерний России десятки тысяч батраков. Стачечное движение среди промышленных рабочих, а также среди углекопов в последнее десятилетие XIX и в первые годы XX в. было много сильнее, чем в предшествующие годы, сообразно с общим и на этот раз очень устойчивым и усиливающимся процветанием производства[12].

Расцвет германской промышленности в первые четырнадцать лет XX столетия (до мировой войны) не только не прекратился, но с каждым годом становился все могущественнее. На этой экономической почве в социальном составе германского народа произошло глубочайшее изменение, главной чертой которого была индустриализация страны.

В 1871 г. Германская империя насчитывала 41 миллион жителей, а в 1910 г. — 67 1/2 миллионов. Увеличение народонаселения шло параллельно с непрерывным и все ускоряющимся процессом превращения Германии в промышленную страну. Вот главные статистические иллюстрации этого факта. Взяты три даты, когда была собрана наиболее полная статистическая информация.

Число лиц, занятых (считая их семьи)

Без определенной профессии (ohne Beruf und Berufsbenennung) было: в 1882 г. — 2 1/4 миллиона, в 1895 г. — 3 1/3 миллиона, в 1907 г. — 5 174 703 человека. Итак, в 1882 г. сельское хозяйство кормило 42,5 % населения, а в 1907 г. — всего 28,6 % [13].

Из числа всей части населения, кормящегося при промышленности, самостоятельно зарабатывающих рабочих в точном смысле слова в 1907 г. в Германии числилось больше 8 1/2 миллионов человек[14]. По абсолютному числу рабочих, занятых в промышленных предприятиях и горных промыслах, а также всех наемных лиц, занятых в торговле и транспорте, Германия перед войной стояла на первом месте среди всех стран земного шара.

Следующая таблица составлена в Германии на основании данных 1907 г. (а для других стран по последним их переписям перед 1907 г.):

Неслыханные размеры промышленных и торговых успехов Германии в последние пятнадцать лет перед войной были таковы, что, например, 80-е годы становились в глазах новых германских поколений перед началом мировой войны какой-то отдаленной эпохой, не сразу и не вполне понимаемой. Известный статистик М.Мендельсон (директор статистического управления г. Ахена) совершенно правильно заметил, что, например, в 1830 г. тогдашним людям экономическое положение XIV или XV столетий казалось ближе, чем людям 1913 г. могли казаться хотя бы те же 30-е годы. Следует прибавить, что в некоторых отношениях экономическая жизнь Германии в 1900 г. была ближе к экономической жизни 1870 г., чем к экономической жизни 1913 г.: так бурно повышался темп германской торгово-промышленной деятельности именно в самые последние годы пород войной.

Уже с середины 80-х годов XIX столетия для руководящих кругов германской промышленности было ясно, что самым могучим соперником германского торгово-промышленного капитализма является капитализм английский. Не североамериканский, не бельгийский, подавно не французский, а именно английский. И все этапы победного шествия и проникновения германского капитала в те или иные части мирового рынка неизменно заставляли подводить временные итоги в форме сравнения и сопоставления германских цифр с цифрами английскими; при этом каждый пройденный этап обозначал собой гигантские успехи Германии.

Два главных признака были особенно характерны именно потому, что дело шло о главных нервах индустриального развития — о железе и угле.

Англия и в конце 70-х годов XIX в., и спустя 30 лет почти не сдвигалась с одной точки: она добывала ежегодно около 15 миллионов тонн железа из своих недр; конечно, ей этого не хватало, и она принуждена была выписывать железо из-за границы, отчасти из своих колоний. Германия же главную массу железа, нужного ей, добывала из своих недр, и, главное, имелась полная, доказанная возможность расширять эту добычу в нужных размерах; правда, и она выписывала часть железа из-за границы (в 1911 г. она выписала 9 3/4 миллиона тонн), но зависела от этого импорта несравненно меньше, чем Англия. Добыча же из германских рудников увеличивалась колоссально. Перед открытием Джилькрайста, в 1878 г., в Германии было добыто около 5 миллионов тонн (т. е. в три раза меньше, чем в Англии), но уже в 1887 г. — 9 миллионов тонн, в 1897 г. — 15 миллионов тонн (столько же, сколько в Англии), в 1907 г. — 27 миллионов тонн (почти вдвое, чем в Англии), в 1911 г. — 29 3/4 миллиона тонн. Что касается угля, то здесь, правда, Англия была и осталась на первом месте, но германская добыча увеличилась с 39 миллионов тонн в 1878 г. до 143 в 1907 г. и до 230 накануне мировой войны. Англия добывала перед войной 267 миллионов тонн угля, но часть его шла за границу на продажу, и та же Германия закупала большие количества английского угля для нужд своего пароходства и своей промышленности. Население Англии возрастало ежегодно на 400 тысяч человек, а Германии — на 900 тысяч человек, эмиграция же лишала Англию ежегодно 139 тысяч человек, а Германию (перед войной) всего 28–30 тысяч человек. Таким образом, такой важный фактор для развития промышленности, как прирост населения, больше благоприятствовал Германии, чем Англии. За 35 лет — с 1870 по 1905 г. — население Англии увеличилось с 31 миллиона до 43 миллионов, население же Германии с 39 миллионов поднялось до 60 миллионов. (В 1914 г. в Германии считалось до 67 3/4 миллиона человек.)

На стороне Германии, как уже упомянуто выше, в этой обозначившейся уже довольно резко в последние годы XIX в. конкуренции была, сверх того, несравненно лучшая и шире поставленная, чем в Англии, техническая школа всех ступеней. Англичане перед войной 1914 г. нисколько не умаляли этого факта и откровенно заявляли, что им необходимо в спешном порядке произвести в этой области коренную ломку и провести реформу по немецким образцам.

Далее. Германия располагала колоссальной армией странствующих приказчиков (коммивояжеров), которые с громадным успехом внедряли германские товары в самые глухие углы Южной и Центральной Америки, Африки, в меньшой степени — Азии, не говоря уже о Европе. Ко всем этим условиям присоединились еще более важные:

1) относительная дешевизна германских товаров (обусловленная в значительной мере гораздо большей дешевизной рабочих рук в Германии),

2) долгосрочные кредиты, которые оказывали немецкие торговцы и промышленники клиентам, особенно в России, на Балканском полуострове, в Южной и Центральной Америке, в Китае, и

3) умение приспособиться к покупателю, внимательное изучение всех особенностей рынка, талант завоевать клиента.

Избалованный вековой монополией своего положения английский торгово-промышленный капитал уже отвык от этих приемов и очень болезненно переживал это превосходство капитала германского, но перенять эти приемы вплоть до войны 1914 г. не сумел, да и теперь не перенял (в этом сознавались неоднократно сами англичане).

Грозная опасность вырастала для Англии. Конечно, Англия по общему обороту внешней торговли в последнее время перед войной еще занимала первое место на земном шаре, но всего на 22 % превосходила в этом отношении Германию. Германия заняла после Англии первое место, опередив Соединенные Штаты; о других странах нечего и говорить. Но и Англии приходилось считаться с тем, что в 10–15 лет Германия ее догонит и перегонит, потому что с каждым годом цифра германского вывоза фабрикатов и ввоза (на 4/5 сырья) приближалась к английской. Это пока не значило, что непосредственно сами по себе, без дальнейших сопутствующих явлений, о которых сейчас будет речь, английские правящие классы, т. е. прежде всего крупная буржуазия, были готовы начать войну против Германии, ничего не выжидая, с прямой и открыто поставленной целью уничтожить конкурента, но к концу XIX и в первые годы XX в. создалось такое положение, что всякий шаг Германии стал истолковываться в Англии самым недоброжелательным образом, всякое увеличение военно-морского могущества Германской империи стало рассматриваться как прямой вызов, как угроза существованию Великобритании. Ко времени вступления на престол короля Эдуарда VII образовалось такое дипломатическое положение, при котором могущественные слои населения уже начали свыкаться с мыслью о Германии как о враге, более страшном, чем Россия и Франция. И вот тут-то среди германских промышленников и прежде всего среди металлургов, шахтовладельцев, оружейных заводчиков и всех несметных поставщиков военного материала началось движение, приведшее к появлению в имперском министерстве адмирала фон Тирпица и к созданию в течение восьми лет второго в мире военного флота. Как раз тогда, когда представители английского капитализма только ждали благоприятных условий и подходящих шагов со стороны противника, чтоб иметь ловкий повод и возможность приобщить широкие слои своего народа к антигерманским настроениям и приучить их к мысли о неминуемой пробе сил, — в это самое время среди вождей германской промышленности, а под их прямым влиянием и в руководящих политических сферах фронт определенно повернулся против Англии и был предпринят ряд действий, которые непременно должны были быть истолкованы как прямая подготовка к великому столкновению на море.

Отметим самое существенное в этом крутом повороте германской политики.

Сначала постараемся уловить основную мысль, руководившую этим поворотом, затем коснемся общей обстановки, в которой протекала германская внутренняя и внешняя политика, и, наконец, напомним о тех формах и внешних проявлениях, которые при всей второстепенности своего исторического значения сравнительно с первыми двумя моментами все же сыграли свою роль в обострении кризиса и в некотором приближении срока развязки.

Начну с напоминания того факта, о котором я говорил на первых страницах этой книги: общий темп гигантского капиталистического развития так неслыханно ускорился в последнее время перед войной, что все противоречия, неразрывно с этим развитием связанные, должны были неминуемо обостряться буквально с каждым годом. Таков был экономический общий фон событий. Вспомним, что общая годовая сумма внешней торговли Германии (ввоз + вывоз) была еще в начале 80-х годов XIX в. равна в круглых цифрах приблизительно 5 миллиардам марок, в 1891 г. — 7 миллиардам, в 1902 г. — 11 миллиардам, в 1907 г. — 17 миллиардам, а в 1912 г. — 21 1/4 миллиарду марок. Если считать на марки, то в 1912 г. сумма внешней торговли Англии была равна 27 1/2 миллиардам, а Соединенных Штатов — 16 миллиардам. Но ни Англия, ни даже Соединенные Штаты не могли сравниться с Германией в быстроте темпа развития, и Германия явственно и ускоренно подвигалась от второго своего места к первому. Да и общий темп мирового торгово-промышленного развития все ускорялся: ведь в сущности от начала существования капитализма на земном шаре только в 1903 г. общая сумма всей мировой внешней торговли (т. е. сумма всего вывоза и всего ввоза всех стран земного шара) дошла впервые до 100 миллиардов марок в год, а в 1912 г. эта сумма была уже равна 160 миллиардам марок[15]. Итак, из этой суммы (160 миллиардов) 64 3/4 миллиарда принадлежали трем главным соперникам — Англии, Германии, Соединенным Штатам, и всего около 95 миллиардов — всем остальным странам земного шара в совокупности.

Вопрос не ставился для Германии так, как его могли формулировать некоторые круги в Англии или в Соединенных Штатах: есть налицо три соперника, из них одолеть непосредственной военной силой, настолько, чтобы серьезно подорвать его экономическое процветание, можно лишь одного, поэтому следует именно против него бороться. Так, по словам американских пацифистов, формулировались будто бы мысли сторонников вмешательства Америки в войну в 1915–1917 гг.: Англию раздавить нельзя, а Германию можно, поэтому нужно пойти с Англией против Германии, а не наоборот. В Германии в конце XIX и начале XX в. даже самые необузданные империалисты не мечтали о полной, сокрушающей победе над Англией, не мечтали о такой победе, которая бы очистила мировой рынок от одного конкурента и оставила бы на арене лишь Германию и Соединенные Штаты.

Речь шла о другом: о создании самостоятельной германской колониальной империи, которая бы дала германскому капитализму прежде всего широкую мировую арену для действий финансового капитала, в частности независимый ни от кого собственный рынок сырья, а затем и увеличила бы рынок сбыта. Но первая задача казалась важнее и раньше второй стала на очередь. Германия вывозила фабрикаты (а из сырья — главным образом лишь каменный уголь), ввозила же большей частью (на 4/5 всей суммы ввоза) именно сырье и пищевые продукты. Америка, английские колонии, Россия — теоретически рассуждая — могли задушить целый ряд отраслей германской промышленности единым росчерком пера, воспретив безусловно вывоз нужного Германии сырья. По мере того как росла торговая конкуренция Германии с Англией, вопрос о таком искусственном лишении Германии сырья, конечно, должен был приобретать все более и более беспокоящий и конкретный характер.

Далее. Колонии могли — и должны были — увеличить собой также германские рынки сбыта, но, конечно, не такие колонии, как те, которыми Германия обзавелась в действительности, а такие, которые по населенности и покупательной способности могли бы сравниться с английской или французской колониальной империей. Эта функция колоний для Германии была, конечно, далеко не так существенна, как первая, — колониальное сырье было для Германии нужнее, чем колониальные покупатели ее фабрикатов, — но все же иметь новые рынки сбыта (и притом рынки монопольные) было бы полезно. Наконец, колониальная политика должна была дать Германии военные опорные пункты, плацдармы для постепенного, в будущем, овладения тем или иным новым рынком. Таковы были задания, выдвинутые германскими промышленными кругами еще в 80-х годах.

Как известно, Германии удалось обзавестись всеми своими важнейшими (африканскими) колониями именно в течение 80-х годов, когда Англия была занята отчасти ирландскими делами, отчасти движением России к Афганистану, отчасти борьбой с махдистами в Судане, отчасти французскими успехами в Центральной Африке и когда, как в своем месте уже было мной оказано, ей вовсе не хотелось ссориться с Германией. Когда предприниматель из Бремена Людериц создал факторию в Юго-Западной Африке (Ангра-Пекенья) и предложил Бисмарку объявить германский протекторат над ближайшим гинтерландом [16] занятой им бухты, 24 апреля 1884 г. Бисмарк официально уведомил все державы о германском протекторате над обширной территорией между бухтой и Оранжевой рекой. В том же (1884) году Германия захватила Того и часть Камеруна, а вскоре затем, полюбовно разделив с Англией Новую Гвинею, Германия получила северо-восточную часть Новой Гвинеи. Наконец, в 1885 г. началось в Восточной Африке занятие владений занзибарского султана, а также сопредельных территорий. Большая часть всех этих земель в Восточной Африке была впоследствии (по англо-германскому договору 17 июня 1890 г.) отдана англичанам в обмен на остров Гельголанд. Но оставшиеся за Германией части восточноафриканских владений увеличились впоследствии некоторыми новыми аннексиями, и эта колония (немецкая Восточная Африка) считалась вплоть до 1914 г. одним из важнейших колониальных владений Германии. Наконец, Германии удалось укрепиться на некоторых островах Тихого океана и в 1911 г. получить часть Французского Конго, по соглашению с Францией (относительно Марокко).

Все колониальные владения Германской империи в совокупности достигали трех с небольшим миллионов квадратных километров с населением около 12 миллионов туземцев и 28 тысяч белого населения. Конечно, сравнительно с Британской (еще довоенной) колониальной империей (28 миллионов квадратных километров и около 375 миллионов жителей вне Европы) эти цифры очень скромны. Но также и по внутренней ценности своей германские колонии не шли ни в какое сравнение с английскими, включающими богатейшие части земного шара вроде Индии, Канады, Австралии, Южной Африки, бесчисленных островных владений и т. п. Даже с французской колониальной империей немецкие колонии не могли в отдаленной степени сравниться ни количественно, ни качественно, Германии достались обрывки и остатки. Бисмарк с неохотой начал эту эру колониальных завоеваний и брал колонии только там и тогда, где и когда это ни малейшего риска за собой не влекло. Его толкали финансисты, промышленники и судовладельцы, создавшие «Германское колониальное общество», но он шел в эту сторону нехотя, он ни за что не хотел делать Великобританию врагом Германии. «Кошмар коалиций» преследовал его все последние годы его канцлерства. Колониальные империалисты Германии испытывали глухое раздражение против старого канцлера, шептали о его дряхлости, робости, непонимании новых задач. Это обстоятельство тоже облегчило Вильгельму II выполнение давнишнего желания в марте 1890 г., когда оп, наконец, решился принудить канцлера к отставке.

И в самом деле, в области колониальных планов началась новая эра.

Но раньше чем мы перейдем к ней, коснемся еще одной важной стороны дела, без которой характеристика социально-политической обстановки колониальных предприятий 90-х и 900-х годов в Германии была бы неполна.

2. Германские партии. Эволюция социал-демократии

Когда мы говорим, например, о Франции или Италии или даже о Соединенных Штатах в 1890–1914 гг., то, конечно, мы должны считаться с тогдашними настроениями рабочего класса в этих странах. Но мы очень хорошо понимаем, что возможно было бы без труда представить себе весьма важные шаги правительства этих стран, резко расходящиеся с желаниями и интересами рабочего класса. Что же касается Англии и Германии, то, при всем различии их политического строя в указанный период, решительно невозможно вообразить себе, что в вопросах колоссальной важности, могущих поставить страну перед опасностью войны, английское или германское правительство могло бы годы и годы вести политику, решительно осуждаемую большинством рабочего класса. Удельный вес германского рабочего класса был так огромен, что рабочих еще можно было, выбрав удачный и вполне спокойный момент, провоцировать и оскорблять речами, но не действиями. Можно было ораторствовать (ни с того, ни с сего, в эпоху глубокого мира и спокойствия) перед новобранцами, приглашая их на будущее время стрелять в собственных отцов, как приглашал их Вильгельм II, приводя их к присяге, но в Германии никак нельзя было в самом деле стрелять без малейших поводов в рабочих, проводящих чисто экономическую забастовку в частном предприятии, как это сделал во Франции Клемансо в 1907 г., тотчас же подтвердивший, что и впредь будет так поступать, и оставшийся во главе кабинета.

Можно было разыгрывать из себя монарха, правящего божьей милостью и ответственного лишь перед небом, но нельзя было даже пытаться фактически нарушить конституцию, хотя бы в самом ничтожном вопросе. Если все это принять к сведению, то, даже не зная фактов, о которых сейчас будет речь, пришлось бы сделать сам собой напрашивающийся вывод: если вопрос о колониях и тесно с ним связанный вопрос о постройке военного флота могли занять такое место в германской политической жизни, если политика империи так же, как политика Англии, Франции, России, четыре раза за десять лет приводила к преддверию войны, а в пятый раз вызвала, наконец, катастрофу, то, значит, рабочий класс далеко не был единодушен ни в колониальном, ни в военно-морском вопросах, значит, имперское правительство могло не опасаться большого революционного протеста в случае любой вызванной им войны. И действительно, если бы кто начал только присматриваться к настроениям в недрах единственной партии, представляющей собой в годы империи германский пролетариат, то сейчас же увидел бы, что такое предположение совершенно правильно.

Здесь не место излагать историю германской социал-демократии в последние годы перед войной, а также историю ревизионизма и борьбы с ревизионизмом на партейтагах[17], в партийной прессе, на партийных митингах. Читатель, не знающий иностранных языков, может обратиться хотя бы, например, к указываемой в библиографии, переведенной на русский язык книге £ Франца Меринга или Лукина; при знании немецкого языка % можно обратиться, папример, еще к книге Dorzbacher'a «Die deutsche Sozialdemokratie und die nationale Machtpolitik» [18].

Мы тут постараемся лишь высказаться об основных исторических причинах, породивших ревизионизм, и так как для нас это по связи с только что сказанным более всего важно, мы рассмотрим в самых общих чертах, как эволюционировали взгляды части рабочего класса на колониальный вопрос и теснейшим образом связанные с ним проблемы международной политики. Мы не будем останавливаться здесь на всех побочных и сопутствующих явлениях, способствующих росту ревизионизма. Конечно, справедливы часто повторяющиеся и в немецкой и в русской литературе указания на роль громадного и влиятельного (по своему положению и функциям) бюрократического механизма партии, на проникновение отчасти мелкобуржуазной, отчасти специфически чиновничьей идеологии в этот особый мир, снизу доверху (а «верхи» при дисциплине и централизованности партии играли колоссальную роль); не могут быть обойденными молчанием и те нарекания на (правда, малочисленных) «академиков», т. е. на лиц из интеллигенции, прошедших высшую школу, — нарекания, которые слышались долгие годы из рядов левого крыла партии; слева обвиняли этих лиц в привнесении оппортунизма, в мелкобуржуазном страхе перед революцией и т. д.; наконец, бесспорно, часть средней и мелкой буржуазии и даже часть плохо оплачиваемого мелкого государственного чиновничества сплошь и рядом отдавали при тайной подаче голосов на парламентских выборах свои голоса социал-демократам. Эти элементы были настолько драгоценны, так как существенно способствовали избирательным победам партии, что с ними приходилось считаться, и, конечно, это обстоятельство тоже подкрепило ревизионистскую тактику, ревизионистские заявления и выступления. Но все эти и им подобные явления, за которыми нельзя отрицать известного значения, конечно, не могут сами по себе исчерпывающе объяснить, как случилось, что огромная партия германского пролетариата, еще в 1875 г. официально шедшая под флагом революционного марксизма, уже в 1891 г. на партейтаге в Эрфурте начала как бы раздваиваться в своих настроениях и убеждениях, прислушиваясь к речам Фольмара и его сторонников, затем с 1891 по 1898 г. пережила все более и более углубляющуюся раздвоенность настроений и тенденций, а с 1899 г. часть (и довольно значительная) устремилась за бернштейновскими лозунгами и покинула революционизм для «реформизма», и тактика парламентской борьбы и легальной оппозиции заняла первенствующее положение в партии, революционной не только по своему происхождению, но и по основам все еще официально принимаемой и повторяемой доктрины.

Основное объяснение явлений, конечно, следует искать в характерных особенностях того периода, который переживала вся германская экономика. Революционизм в германской социал-демократии в конце XIX и в начале XX в. стал уменьшаться в напряженности и в степени влияния по причинам, аналогичным тем, по которым в Англии в середине XIX в. бесследно исчез чартизм; и, параллельно, расцвет германских профессиональных союзов в конце XIX и начале XX в. был аналогичен расцвету английского тред-юнионизма в 60-х, 70-х, 80-х, 90-х годах XIX в. Профессионализм, экономизм, борьба за улучшение экономического положения, рост аполитизма, равнодушие к революционным лозунгам — все эти явления, которые пережила Англия раньше, Германия пережила позже, в те времена, когда промышленность страны шла от успеха к успеху, когда новые и новые рынки завоевывались чуть не ежедневно, когда капитал считал наиболее выгодным для себя помещением именно промышленные предприятия, когда часто не рабочий (особенно квалифицированный) искал нанимателя, но предприниматель искал рабочего, а иногда и заискивал перед рабочим. Как раз когда для Англии кончались эти времена, для Германии они начинались; и, как мы видели, именно отчасти потому это процветание и кончалось в — Англии, что для Германии оно начиналось и Германия отбивала у Англии рынок за рынком. Дело было не только в общем повышении благосостояния для широких категорий рабочего класса, но и в том, что с каждым десятилетием необычно быстро возрастала масса квалифицированных рабочих с сильно повышенной заработной платой, еще более живо и непосредственно чувствовавших тесную зависимость своего положения и всех перспектив своей карьеры от дальнейшего подъема и интенсификации промышленной деятельности. Профессиональные союзы, чисто экономические требования и чисто экономические забастовки, организационно и материально поддерживаемые профессиональными союзами, — вот что начинало явственно первенствовать в идейной и общественной жизни многочисленных и влиятельных категорий рабочего класса.

Социал-демократическая партия напоминала о себе по разу в пять лет: перед выборами в рейхстаг — и не во всех германских государствах — при выборах в местные ландтаги; она напоминала о себе время от времени митингами, парламентскими речами партийных членов, ежегодными партейтагами. Профессиональный же союз был ежедневно нужен и важен и часто касался самых жизненных интересов рабочего и его семьи. После отмены в 1890 г. закона о социалистах партийная пресса широко развилась в Германии, существовавшая степень политической свободы и личной обеспеченности не была так ничтожна, чтобы сама по себе могла вызвать революционный гнев рабочего класса. Восстать же немедленно, с надеждой на социальный переворот, при существовавших условиях, а главное при указанной экономической конъюнктуре, неблагоприятной для революционного движения, не считало возможным даже левое крыло партии, продолжавшее борьбу с ревизионизмом.

Мы можем тут ограничиться очень немногими фактическими напоминаниями. С самого эрфуртского партейтага 1891 г. ревизионистское движение не переставало усиливаться. В 1899 г. вышла книга Эдуарда Бернштейна «Die Voraussetzungen des Sozialismus und die Aufgaben der Sozialdemokratie» («Предпосылки социализма и задачи социал-демократии»). В этой книге Бернштейн в сущности совершенно отказывался от революционного марксизма и не только от «предпосылок», но и от логических последствий этой доктрины. Реформизм, профессионализм, сотрудничество с буржуазными партиями — вот что выдвигалось на первый план. Первый же партейтаг, собравшийся после появления книги Бернштейна (в Ганновере в 1899 г.), формально не стал на сторону этого «ревизионистского манифеста», но фактически реальная деятельность руководящих верхов партии все больше и больше строилась на ревизионистской, а не на революционной идеологии. Теория неизбежной катастрофы капитализма, учение о диктатуре пролетариата, частичный, но важный вопрос о возможности массовой политической забастовки как о первом этапе пролетарской революции — все это сдавалось Бернштейном и его последователями в архив, и все это руководящими верхами партии поминалось все реже и реже и все с большим и большим скептицизмом. Старому парламентскому бойцу и лидеру Бебелю удавалось ловкими формулировками на партейтагах при вотировании резолюций прикрывать теоретическое отступление от былых лозунгов, но это мало кого обманывало.

По выражению Шмоллера, кельнский социал-демократический партейтаг 1893 г. был «последней победой марксизма» над ревизионистскими течениями. Вождями ревизионизма на верхах партии окончательно становятся Фольмар, Шиппель, Бернштейн, Гейне. Южная (баварская, вюртембергская, баденская) социал-демократия заняла особенно боевую ревизионистскую позицию. Профессиональные союзы, эволюционируя вправо, сильно влияли на партию. Число членов профессиональных союзов еще в 1895 г. было равно 260 тысячам, а в 1912 г. их было уже 2 1/4 миллиона. Перед войной капитал, которым располагали профессиональные союзы Германии, доходил до 81 миллиона марок золотом, а постоянный капитал социал-демократической партии был равен одному миллиону марок (даже собственно несколько меньше одного миллиона). С могуществом профессиональных союзов социал-демократическим лидерам приходилось перед войной очень сильно считаться. А профессиональные союзы (и притом самые могущественные, самые влиятельные) все шире и глубже захватывались ревизионизмом. Конечно, левое крыло деятельно боролось против ревизионизма и отнюдь не сдавало своих позиций. Вожди были ярко талантливы и самоотверженны, но «армия» у левого крыла была невелика.

На последнем предвоенном социал-демократическом партейтаге в Иене осенью 1913 г., за год до войны, Фишер воскликнул: «Где тот товарищ, который еще верит теперь в крушение капиталистического общества… От революционизма не осталось ничего, кроме очень принужденно звучащих (gezwungen klingende) революционных фраз».

Тут, конечно, были налицо большое преувеличение и полемическая выходка: у левого крыла революционизм не был фразой, но был убеждением, за которое не одному и не двум из этого крыла привелось впоследствии заплатить своей кровью. Но характерно, что ревизионист Фишер чувствовал явственно опьянение «победой». Иначе он не посмел бы, без риска вызвать бурю негодования, произнести на партейтаге подобные хвастливые слова.

На этой экономической и идеологической почве вопрос о приобретении колоний неминуемо должен был подвергнуться очень значительному пересмотру. Еще в середине 80-х годов в партии господствовало воззрение, что колониальная политика есть политика разбоя, захвата и угнетения цветных рас. В 90-х годах стали говорить об экономическом использовании колоний.

С конца же 90-х годов ревизионистское крыло германской социал-демократии все решительнее и отчетливее переходило на точку зрения необходимости политического, а не только экономического завоевания новых колоний. Фольмар менее резко, Ротер более категорично говорили о необходимости при известных условиях поддерживать на высоте германский флот и заботиться об округлении колониальной империи. Конечно, слишком категорически защищать все это еще считалось ересью, руководящие верхи партии (правда, очень вяло) полемизировали с Ротером, но подобные воззрения с каждым пятилетием все ширились и крепли. Серьезным толчком к дальнейшему углублению этого течения послужили мароккские осложнения, начавшиеся в 1905 г. На сцену выступил Рихард Кальвер, уже и раньше один из заметных публицистов ревизионистского крыла партии.

Нужно сказать, что вообще мароккское дело поставило социал-демократию в трудное положение. С одной стороны, Жорес ежедневно говорит, что французские капиталисты ведут в Марокко чисто разбойничью, аннексионистскую политику, что германское правительство совершенно справедливо домогается «открытых дверей» в Марокко и что оно имеет все основания и логическую правоту в затеянной дипломатической борьбе. А с другой стороны, германская социал-демократия порицает активную политику своего правительства в мароккском вопросе. Кто же прав?

Рихард Кальвер и его единомышленники стали на ту точку зрения, что права Германия, а главное, что германский рабочий класс, помимо всего, существенно заинтересован в том, чтобы Марокко не перешло в монопольное владение французского капитала. Но вообще Кальвер и его единомышленники еще считали возможным со временем франко-германское экономическое сотрудничество. Что же касается Англии, то они думали, что, во-первых, неизменный, экономически и политически обусловленный интерес Англии не позволит ей никогда быть длительно в дружбе с какой бы то ни было европейской великой державой, а, во-вторых, часть английского рабочего класса непосредственно и существенно заинтересована в продолжении традиционной эксплуатации английским капиталом всех британских колоний и что английские рабочие в своей массе не могут и не хотят изменить английскую политику. Вывод Рихарда Кальвера (руководящего публициста «Sozialistische Monatshefte» в 1905–1907 и в следующие годы) заключался в требовании образования континентального союза держав, — нужно договорить: против Англии.

Как видим, если отбросить оговорки и недомолвки, внешнеполитический идеал в эти годы у Рихарда Кальвера и у официальных представителей и руководителей германской дипломатии был практически один и тот же. Ближайшим практическим выводом являлось требование, предъявляемое членам партии, — поддерживать усиление германского флота: «большие военные флоты, конечно, неутешительное явление культурного развития человечества, но они — налицо», а поэтому и Германия должна иметь сильный флот. Рихард Кальвер защищает и судостроительную политику фон Тирпица: Англия вовсе не потому враждует против Германии, что Германия пугает ее развитием своего флота, и даже не будь в Германии флота, все равно Англия не простила бы ей ее промышленных и торговых успехов. Англия — главный враг, и скрывать от себя этот факт бесполезно.

За Кальвером выступил Карл Лейтнер, редактор иностранного отдела венской «Arbeiter Zeitung» и тоже деятельный сотрудник «Sozialistische Monatshefto» в 1909 и в следующие годы. Лейтнер пошел еще дальше Кальвера. Он прямо склонен приравнивать слишком энергичную борьбу социал-демократов против внешней политики правительства к измене интересам пролетариата, ибо «русские панслависты и английские джинго» пользуются этими нападками для своих целой. На самом деле такая борьба социал-демократической партией вовсе в эти годы и не велась, и Лейтнер ломился в открытую дверь. Чем дальше, тем больше он усваивал себе не только мысли, но и ходячую фразеологию рядового патриотического германского публициста: у нас, немцев, нет достаточно сильного национального чувства, как у англичан и французов; мы, немцы, должны бороться против русских попыток захватить гегемонию; мы не хотим ослаблять свое правительство в его борьбе с врагами и т. д.; все, даже итальянцы, воюют и завоевывают (например, Триполитанию); только одним немцам ничего не перепадает, а их обвиняют в воинственности и т. д. Лейтнер решительно отвергает все попытки английского правительства достигнуть ограничения морских вооружений как Англии, так и Германии по взаимному соглашению. Нет, это значило бы, что Англия навсегда будет сильнее, чем Германия. Словом, и тут, в этом опасном и чреватом последствиями отказе Германии от соглашения, Лейтнер нисколько не отклоняется от воззрений Бюлова, Тирпица, Бетман-Гольвега, Вильгельма II.

Ничуть не уступая Лейтнеру в энергии, почти одновременно с ним, самыми щекотливыми и сложными проблемами партийной внешней политики занялись Людвиг Квессель и Гергард Гильдебранд. Оба — решительные сторонники широко поставленной колониальной деятельности; оба протестуют против обвинения Германии в империализме, так как экономическое использование внеевропейских земель вовсе еще не есть империализм, по их мнению. Квессель при этом оптимист или, может быть, по тактическим соображениям хочет казаться оптимистом. Он верит в возможность полюбовного размежевания сфер влияния между Англией и Германией вне Европы. Квессель подчеркивает, что и чисто политическим обладанием пренебрегать не следует, ибо оно имеет самые реальные экономические последствия, и что, фактически или юридически, но государство, владеющее колонией, всегда сумеет создать для своего ввоза (в эту колонию) монопольное положение. Гильдебранд смелее Квесселя: он не очень, по-видимому, верит в возможность мирным путем разрешить и примирить заострившиеся противоречия капиталистического мира и, по видимому, вряд ли имеет что-либо против войны. Он прямо признает, что существующее распределение внеевропейских земель крайне несправедливо, что Германия в этом распределении обижена, что Россия и Франция злоупотребляют своей силой на суше, Англия злоупотребляет своим могуществом на море, а мы, «немцы», «обязаны перед нашими детьми» обеспечить себе колониальное будущее. Гильдебранд писал уже перед самой войной, и, вспоминая, например, агадирский инцидент[19], он с укоризной ставил на вид товарищам по партии, что не посмели бы Англия и Франция оказать тогда такое сопротивление, если бы они не полагались на враждебное отношение германской социал-демократии к колониальным предприятиям германского правительства. Гильдебранд предвидит наступление (и довольно близкое) периода обостренной борьбы за рынки, ибо «крестьянские земли», в том числе Россия, земли, от которых тесно зависят промышленные страны, обзаведутся окончательно собственной промышленностью и перестанут служить для «западной» промышленности рынком сбыта и, что еще важнее, рынком сырья. Гильдебранду мерещится экономически-политический союз континентальной Европы против Британской империи, с одной стороны, и «русского колосса» — с другой.

Таков был круг идей, разделяемых перед войной некоторыми весьма влиятельными элементами партии[20].

Что же делало левое крыло? Левое крыло не переставало бороться с ревизионизмом, с колониальными вожделениями, с патриотической агрессивностью, которая стала все заметнее выходить наружу. Но тут необходимо сделать одно замечание.

Неудивительно после всего, сказанного выше, что ревизионизм все усиливался среди германской социал-демократии, и вплоть до самой войны, и в первые 1 1/2 года войны это направление было безусловно господствующим на верхах партии и очень, сильным в некоторых категориях рабочих масс. Но за этим бьющим в глаза и действительно преобладающим фактом обыкновенно забывается другое, в высшей степени характерное явление, которого я и коснусь.

Дело в том, что приблизительно с середины первого десятилетия XX в. как в германской, так и в австрийской социал-демократии вдруг начинает очень слышно звучать голос революционного меньшинства, так слышно, как не звучал ни разу с самого начала победного шествия ревизионизма. Казалось бы, это явление парадоксальное. Если революционное настроение среди части рабочих масс Германии уже в 90-х годах XIX в. шло на убыль, параллельно с усилившимся подъемом промышленности, то уж подавно в 1905–1914 гг. это настроение должно было почти вовсе замереть, потому что, как только что сказано, расцвет промышленности в XX в. далеко оставил за собой все, чего можно было ждать, судя по прошлому.

А между тем факт налицо. Раньше чем обратиться к объяснению этого факта, вглядимся в некоторые характерные его особенности. Группа Розы Люксембург, Карла Либкнехта (т. е. группа революционно настроенных социал-демократов) теоретически стояла на той же почве революционного марксизма, как и предшествующие поколения их единомышленников. Но практически у революционеров эпохи, предшествующей мировой войне, была одна задача, один основной мотив пропаганды, одна непосредственная платформа; они говорили на митингах, на партейтагах, писали в немногих газетах, которыми могли располагать, главным образом об одном и том же: о необходимости революционного протеста масс в случае войны. Далеко не все они и далеко не всегда утверждали, что это выступление кончится водворением социалистического строя, и вообще они избегали в эти годы часто развивать темы, касавшиеся социального переворота. Для этого они благоприятной почвы в те годы под собой не ощущали. Но о необходимости как можно скорее и как можно положительное связать себя и французских и английских товарищей по Интернационалу революционными обязательствами в случае объявления мобилизации, — об этом они неустанно говорили. И для этого почва у них была очень прочная; к этому лозунгу прислушивались и те слои рабочей массы, которые, казалось, вполне охвачены были во всех других отношениях ревизионистскими настроениями.

Объяснение этому факту мы найдем на ближайших страницах. Очень поздно, только за несколько лет до войны (а больше всего с конца 1908 г., со времени знаменитой беседы Вильгельма с сотрудником «Daily Telegraph» и вызванной этим страшной бури в Германии), рабочие массы и верхи партии начали с серьезным беспокойством убеждаться в том, что их жизнью и смертью играет неуравновешенный и ограниченный человек, что так называемые «ответственные» руководители германской политики весьма мало перед кем бы то ни было ответственны, словом, даже те, кто мечтал о колониях и умышленно закрывал глаза на очевидный факт близящейся войны, стали понимать, что добиться войны еще не значит добиться колоний, что хотеть колоний мало, — нужно уметь их взять, и что при том положении вещей, какое образовалось внутри и вне государства, лучше бы Германии повременить с решительными выступлениями. Другими словами: к Розе Люксембург, Карлу Либкнехту, Лео Иогихесу и их товарищам стали несколько больше прислушиваться не потому, что убедились в несоответствии войны и захвата колоний с принципами социализма, но потому, что кое-кто со страхом начал понимать, что при подобных Вильгельму руководителях имперской политики Германская империя может потерпеть поражение. Конечно, нечего много распространяться о том, что левое течение имело и иные корни и что далеко не весь германский рабочий класс был «рабочей аристократией» по положению. Низкая в некоторых отраслях заработная плата, тиски нужды, неуверенность в завтрашнем дне, давление налогового пресса, постоянные раздражающие известия о грубейшем обращении с отбывающими воинскую повинность — все это само по себе было почвой, питавшей левые настроения в обширных слоях рабочей массы. Но я тут хочу отметить, что именно внешняя политика стала все более раздражать и беспокоить также нерабочую аристократию» перед войной 1914 г.

Мы теперь подошли к теме, которой трудно было касаться без только что сделанных предварительных пояснений. В первом параграфе этой главы мы рассмотрели ближайшие требования германского финансового капитала в конце XIX в. и подчеркнули, что создание колониальной империи было основным из этих ближайших требований. Во втором параграфе мы напомнили, что единственный громадный и могущественный класс, который еще в момент вступления Вильгельма II на престол, т. е. в 1888 г., стоял на принципиально революционной точке зрения, пережил с тех пор довольно быструю эволюцию, круто изменившую настроения довольно значительной его части; мы видели, что это изменение, в частности, привело к усвоению некоторыми более или менее «положительного» или «смягченного» взгляда на расширение политическими средствами арены действий финансового капитала, на колониальную политику, на необходимость экономического использования и, если нужно, политического захвата новых земель. Теперь мы должны рассмотреть, как воспользовалось фактически германское правительство этими широкими возможностями, таким положением, когда наиболее влиятельные слои капиталистической буржуазии его прямо толкали на активную внешнюю политику, а наиболее влиятельные и многочисленные слои рабочего класса ему в этом не очень препятствовали.

«Путь свободен!» — как бы говорила история Вильгельму II. Но это ему только так казалось. На самом деле путь был полон явных, а еще более скрытых опасностей, одна страшнее другой.

Постараемся уловить характерные черты правительственного механизма, созданного Бисмарком, и его функционирования как при Бисмарке, так и в первые так называемые «счастливые» пятнадцать лет царствования Вильгельма II до образования Антанты.

3. Германская правительственная машина. Руководящие деятели. Князь Бисмарк. «Социальное законодательство». Закон против социалистов. Перелом в истории тарифного законодательства Германии

Могущество Германской империи родилось 18 января 1871 г. в зеркальном зале Версальского дворца и погибло 28 июня 1919 г. в том же зеркальном зале Версальского дворца. Германская империя возникла во время войны и погибла от войны. Вообще, на всем протяжении своего полуторатысячелетнего существования германский народ больше и чаще других западноевропейских народов испытывал непосредственное и непреодолимое воздействие и влияние соседей. Ни одна европейская страна не имела (и не имеет) таких — и так много — могущественных соседей и ни одна в борьбе за свое экономическое и политическое существование не подвергалась такому серьезному риску, в случае неудачной войны, потерять свою самостоятельность. Исторические и географические условия сдавили Германию на сравнительно небольшой территории, и труден был ее долгий исторический путь[21]. Когда в 1871 г., в разгаре победоносной борьбы против Франции, за несколько дней до капитуляции Парижа, прусский король Вильгельм I возложил на себя в занятом им Версале императорскую корону, то этим актом, казалось, былая, многовековая раздробленность уступала место полному национальному единству германского народа, былая слабость сменялась могуществом и славой. Как ни был осторожен и мало склонен к оптимизму первый канцлер новой империи, Бисмарк, но если бы ему предсказали, что его детище просуществует всего 47 лет, то едва ли он этому поверил бы, хотя опасения никогда не покидали его.

В самом деле. Несокрушимо было только политическое единство германского народа, а вовсе не монархическая форма этого единства; ведь и в 1918 г., после военного разгрома, погибла только монархия, а единство уцелело и только изменило внешнюю свою форму. Действующая ныне германская («веймарская») конституция Гуго Прейса даже несколько более сплачивает германские «земли» («Lander») в единое целое, чем былая имперская конституция Бисмарка сплачивала германские «государства» («Staaten»). Бисмарковская Германия была могущественна, нынешняя — бессильна, разоружена, бедна, уменьшена в своей территории, подавлена победителями. Все изменилось, но единство осталось.

В чем тайна этого факта? В том, что и для торговой, и для промышленной, и для средней, и для крупной буржуазии, и для всего рабочего класса политическое единство открывало новые и широкие перспективы, и вовсе не случайностью было то, что вождь рабочего класса Лассаль был решительным сторонником объединения. Защищать германский вывоз, защищать интересы германского купца и промышленника могло лишь сильное, объединенное государство; сплотиться в могучую политическую силу рабочий класс мог только в большом едином государстве; наконец, непосредственная военная защита немецкой территории от могущественных соседей была сколько-нибудь надежна только при объединении. Все эти элементарные, но гнетуще сильные мотивы и соображения создали и поддерживали единство в эпоху блеска, богатства и славы — в 1871–1914 гг., продолжают поддерживать его в эпоху поражения, обеднения, унижения — в 1919–1926 гг. И если слабость централизаторского начала в германской имперской конституции бросалась в глаза задолго до войны и немцам, и особенно иностранцам[22], то иностранцы далеко не всегда отдавали дань тому капитальному факту, что могущественнейшие экономические и политические интересы делали все эти государственно правовые особенности германского строя безвредными для германского единства, так как не могло найтись ни одного класса, которому было бы выгодно воспользоваться указанными недочетами государственной машины для сепаратистских целей.

Но это единство получило в 1871 г. резко выраженную и намеренно подчеркнутую монархическую форму, внешнее обличие и внутренний дух которой так своеобразны, что на них стоит остановиться.

Бисмарк и не хотел, а отчасти и не мог объединить Германию вокруг Пруссии так, как, например, Италия объединилась вокруг Пьемонта, т. е. он не хотел и не мог уничтожить полностью власть всех монархов, царствовавших в отдельных государствах Германии. Конституция Германской империи была построена так, что до конца империи юристы и государствоведы спорили о том, чем считать Германию: «государственным союзом» или «союзом государств» («Bundesstaat» или «Staatenbund»)? Остались короли, великие герцоги, местные парламенты, полная внутренняя административная самостоятельность каждого отдельного государства, вошедшего в состав Германской империи, но вся внешняя политика, армия и флот, имперские финансы, чеканка монеты и выпуск кредитных билетов, почта и телеграф, таможенная политика и управление — все это отошло в ведение имперского правительства — канцлера и статс-секретарей, назначаемых императором и ответственных только перед императором. Бисмарк не хотел уничтожать старые местные династии, не желая нанести этим удар монархическим традициям и подорвать монархический дух в Германии, да кроме того, если бы он даже и хотел это сделать, то натолкнулся бы на жестокое сопротивление, особенно со стороны южных, больше земледельческих, чем промышленных государств, вроде Баварии, Вюртемберга, Бадена, где вообще идея объединения возбуждала меньше энтузиазма, чем в Средней, Северной и Западной Германии, где были сильны промышленная буржуазия и рабочий класс. Но зато, как сказано, все направление внешней политики оставалось всецело в руках императора, да и вообще все общеимперские дела всецело им направлялись и разрешались, поскольку для них не требовалось издания новых законов. Однако и на законодательство император мог влиять очень значительно. Законодательная власть принадлежала по имперской конституции двум учреждениям: рейхстагу, выбираемому чрез каждые пять лет всеобщей, прямой, равной и тайной подачей голосов и состоящему из 397 депутатов, и союзному совету, учреждению, составленному из сановников, назначаемых правительствами всех государств, входящих в Германскую империю. В этом союзном совете число представителей от Пруссии (назначаемых, таким образом, прусским королем) было так велико, что фактически без их согласия не мог пройти через союзный совет ни один закон. А так как всякий закон должен был пройти через рейхстаг и через союзный совет, то, значит, любой закон, неугодный прусскому королю, мог быть провален в союзном совете голосами прусских представителей, назначенных, как сказано, прусским королем. Таким путем прусский король мог фактически противиться воле рейхстага и провалить в союзном совете те законопроекты, которые прошли через рейхстаг. А прусский король по конституции был всегда вместе с тем германским императором. Мало того. Не только имперское правительство, с канцлером во главе, назначалось и смещалось императором и было исключительно пред ним ответственно, но и в Пруссии (самом большом из всех германских государств) король смещал и назначал министров, ни с кем не считаясь, кроме своей воли. Мы видим, какая огромная власть была отдана имперской конституцией в руки одному человеку, соединявшему в себе два звания: германского императора и прусского короля. «Я слишком укрепил всадника в седле», — говаривал к концу жизни Бисмарк, намекая на слишком большую власть, оставленную в руках германского императора. Так обстояло дело с точки зрения юридической, государственно-правовой. Но были налицо в течение всего существования этой империи такие обстоятельства, которые как бы сговорились, чтобы еще более «укрепить всадника в седле».

Постараемся вкратце охарактеризовать отношение отдельных классов германского народа к императорской власти, и мы увидим, почему за все 47 лет существования империи дело ни разу не дошло до решительного движения — хотя бы только парламентского — в пользу ограничения слишком огромных императорских полномочий.

1. В противоположность тому, что случилось в Англии, в Германии сельское хозяйство не только не было экономически задавлено промышленностью, но, напротив, земледелие и вся сельскохозяйственная культура необычайно расцвели именно в последние десятилетия XIX и в первые годы XX в. Капитал ушел не только в индустрию, но и в земледелие, и последствия сказались тотчас же. Умы сельских хозяев были заняты главным образом таможенной политикой. Кто же входил в состав охватившего всю империю «Союза сельских хозяев», оказывавшего чрезвычайно сильное влияние на весь правый сектор германского рейхстага? «Союз сельских хозяев» объединял в огромной степени земельных собственников и отчасти земельных долгосрочных арендаторов. Сюда входили и потомки старых дворянских родов, у которых еще оставались в обладании родовые поместья, и люди крупного и среднего торгово-промышленного класса, ликвидировавшие почему-либо свою деятельность в городе и перенесшие свои капиталы на купленную ими землю, и крестьяне-собственники. Для них всех «Союз сельских хозяев» был как бы огромной профессиональной организацией, призванной защищать их интересы, противопоставляемые интересам потребителя сельскохозяйственных продуктов, т. е. интересам всех городских классов и прежде всего рабочих и торгово-промышленной буржуазии. Партии, которым на выборах помогали «сельские хозяева», были партиями консервативными по преимуществу (консерваторы и свободные консерваторы и так называемая christlichsoziale Partei, а также — местами — католический «центр» тоже пользовались часто поддержкой «Союза сельских хозяев»). Конечно, это было не случайностью: именно дворянскими своими элементами «Союз сельских хозяев» соприкасался с придворными сферами, с династией, с личным составом высшей бюрократии, т. е. с наиболее консервативными элементами в стране, привыкшими отождествлять свои интересы с возможно меньше ограниченным произволом и личным усмотрением монарха. Пользуясь этими непосредственными связями, можно было сильно влиять на таможенную политику в интересах сельского хозяйства, а в рейхстаге, кроме того, консервативные партии, где руководящую роль играли именно крупные землевладельцы, но переставали настаивать на ограждении внутреннего рынка от ввоза сельскохозяйственных продуктов из-за границы.

2. Далее. Крупная и средняя промышленность, крупный и средний торговый капитал были представлены большей частью национал-либералами, которые еще в 70-х годах стояли на платформе «либеральных» реформ, расширения власти рейхстага и т. д. Но по мере усиления социал-демократии, либерализм национал-либералов все тускнел, и в 1878 г., после второго покушения на жизнь императора Вильгельма I, они окончательно перешли в лагерь правительства. Они вотировали «закон о социалистах» (в 1878 г.), лишивший социал-демократию до самого 1890 г. значительной части политических прав и конституционных гарантий. В последние годы XIX и в начале XX в. они были верными выразителями нужд и стремлений крупного промышленного капитала. Они стояли за активную колониальную политику, они приветствовали всякий шаг германского правительства, направленный против Англии; вообще воинственный и угрожающий тон Германии в делах международной политики встречал с их стороны полное сочувствие. Во внутренней политике они стояли прежде всего за сильную власть, которая могла бы пускать в ход всю полицейскую и военную силу государства для ограждения существующего строя от революционных выступлений рабочего класса. Ясно, что не могли они бороться против правительства с целью расширения прав рейхстага, потому что всякое увеличение власти рейхстага, где (под конец империи) из 397 членов было 110 социал-демократов, влекло за собой увеличение влияния социал-демократии.

3. Партия центра объединялась внешне и организационно идеей отстаивания интересов католиков в стране и была сильна именно на юге и на западе Германии, где большинство населения — католики. Классовый состав ее был очень пестрый. Мелкая и средняя буржуазия и крестьянство по преимуществу в Баварии, Вюртемберге и Бадене, мелкая и средняя буржуазия, отчасти некоторые рабочие и ремесленники, психологически близкие к мелкобуржуазной стихии, — в Рейнской области, — вот классы, поддерживавшие эту партию, всегда очень сильную в рейхстаге. Программа партии центра, в соответствии с ее очень пестрым социальным составом, была не во всех своих частях выдержана и последовательна, и никогда нельзя было с уверенностью предсказать, как себя поведет центр в трудную минуту. Иногда центр стоял за либеральные меры, иногда за реакционные, иногда склонялся к смягчению таможенной политики, иногда к повышению тарифных ставок. Был, однако, один пункт, относительно которого центр был непоколебимо тверд: он отстаивал всеми мерами гарантированную имперской конституцией внутреннюю самостоятельность отдельных германских государств от всяких поползновений имперского правительства нарушить их автономию. Эта католическая партия была заинтересована в том, чтобы католические южные государства Германии были по возможности ограждены от влияния протестантской Пруссии, король которой являлся в то же время германским императором. Что касается отношения к социал-демократам, то центр, конечно, готов был поддержать всякое мероприятие правительства, направленное против социал-демократов, за исключением тех случаев, когда сам центр по каким-либо причинам был не в ладах с правительством и желал либо сделать ему неприятность, либо подороже продать свою дальнейшую помощь. Во всяком случае ни для кого не могло быть сомнений, что во всех сколько-нибудь серьезных социальных конфликтах центр всегда будет на стороне правительства против социал-демократов.

4. Остается сказать еще несколько слов о так называемых свободомыслящих (freisinnige Volkspartei). Эта партия, отражавшая взгляды части мелкой буржуазии, части служащей интеллигенции и специалистов, части купечества и банкового мира столицы и больших городов, никогда не была очень могущественна в рейхстаге, но в 80-х и 90-х годах XIX в. ее талантливый вождь и большой оратор Евгений Рихтер пользовался большим влиянием и считался как бы главным представителем буржуазной оппозиции. Но эта партия уже к началу XX в. сильно потускнела и утратила свое значение. Дело в том, что во всех вопросах социального строительства свободомыслящие стояли на точке зрения старого либерализма («манчестерства»), проповедовали полное невмешательство государства в отношения между трудом и капиталом и в социал-демократах усматривали гораздо больших врагов, чем в стоящих правее национал-либералах. В колониальной политике и в вопросе об усилении вооружении империи они не шли так далеко, как национал-либералы, но и к последовательной борьбе за усиление власти рейхстага они оказались неспособными. Страх перед усилением социал-демократии сковывал их и останавливал перед каждым сколько-нибудь решительным шагом.

Таковы были партии рейхстага, стоявшие правее социал-демократов. Ни одна из них не желала дальнейшего ограничения императорской власти. Что касается социал-демократии и ее настроений, то об этом уже сказано было раньше. Тут речь идет только о партиях- буржуазных.

Император был им нужен также как вождь в борьбе за усиление международного положения Германии, в борьбе за колонии, за новые рынки. Если возникло за все существование империи действительно оппозиционное течение в консервативных и отчасти в национально-либеральных кругах, то это было уже перед взрывом мировой войны, когда со страниц правой прессы исходили нетерпеливые намеки и упреки Вильгельму II за его излишнее миролюбие, уступчивость, нерешительность. Эти попреки, как увидим, тоже сыграли впоследствии свою роль в июле 1914 г., когда бросался жребий войны или мира.

Итак, конституция, дающая монарху решающие, ничем не ограниченные права и полномочия в области внешней политики и очень мало ограниченные права в области общеимперской законодательной деятельности; экономическое процветание и связанный с ним известный упадок революционизма в единственной партии, опиравшейся на рабочие массы; отсутствие сколько-нибудь резко выраженной оппозиционности в какой бы то ни было из буржуазных партий; все более и более усиливающиеся и все шире и шире распространяющиеся в разных слоях народа, диктуемые рядом экономических соображений стремления к приобретению колоний и вообще к торговой, промышленной и политической экспансии — вот условия, среди которых пришлось действовать германской верховной власти от начала империи до взрыва мировой войны. Прибавим к этому второстепенные, но тоже очень важные моменты: прочный стародавний бюрократический строй в Пруссии и прочих германских государствах, превосходно (с технической стороны) организованная и дееспособная армия, многочисленное и очень спаянное корпоративным духом дворянство, заполнявшее все командные посты в армии и в бюрократии, весьма влиятельная как в крестьянстве, так и во всех слоях буржуазии монархическая традиция, овеянная славой побед 1864 г. над Данией, 1866 г. над Австрией, 1870–1871 гг. над Францией, славой блистательно совершенного объединения Германии.

«Всадник», о котором говорил Бисмарк, в самом деле очень прочно «сидел в седло». Посмотрим теперь, как он проявлял и на что употреблял свою силу.

С 1871 г. вплоть до отставки Бисмарка (17 марта 1890 г.) фактическим правителем внутренних и внешних дел Германской империи был канцлер империи, князь Бисмарк. С 17 марта 1890 г. до крушения империи 9 ноября 1918 г. все окончательные решения произносились Вильгельмом II, а временами ему принадлежала и вся фактическая власть.

Трудно представить себе двух людей, более непохожих друг на друга, чем эти два человека, которые в хронологической последовательности правили Германской империей в течение всех сорока семи лет ее существования.

Прежде всего Бисмарк понимал, что Германия, при всей своей силе, окружена страшными опасностями извне, что для нее проигрыш большой войны, вследствие географических и экономических условий, всегда опаснее, чем для любой другой державы, и что поражение для нее может стать равносильно уничтожению великодержавности. Вся его политика с 1871 г. была направлена к сохранению добытого, а не к приобретению нового. Даже когда в 1875 г. он опять подумывал напасть на Францию, это объяснялось громадными вооружениями французов и страхом Бисмарка пред несомненной будущей войной. Он намеренно старался сбросить со счетов все, что сколько-нибудь увеличивало вероятность войны Германии с какой-либо великой державой или коалицией держав. «Кошмар коалиций» — так определялось душевное состояние Бисмарка в последние 19 лет его правления. Он знал великую австро-франко-русскую коалицию, созданную в 1756 г. австрийским канцлером Кауницем, от которой чуть не погибла монархия Фридриха Великого, и он как будто предвидел еще более грандиозную коалицию 1914 г., от которой на самом дело погибла монархия Вильгельма II. Он неспроста повторял, что весь восточный вопрос «не стоит костей одного померанского гренадера» и что он, Бисмарк, будто бы «никогда не читает константинопольской почты», отстраняясь от восточного вопроса, от балканских недоразумений с Россией, единственной страной, которой он боялся даже и независимо от коалиций. Бисмарк заключил союз с Австрией в 1879 г., союз с Италией в 1882 г. (создав этим Тройственный союз), чтобы иметь опору на случай войны с Россией или Францией, но в 1887 г. он вступил в уже упомянутое в своем месте соглашение с Россией («договор о перестраховании»), по которому Германия и Россия обязывались не выступать друг против друга в случае войны каждой из них с какой-либо третьей державой. Он поощрял всячески завоевательную политику Франции в Африке и Азии, во-первых, чтобы отвлечь французов от мысли о «реванше», об обратном завоевании Эльзаса и Лотарингии, а во-вторых, чтобы способствовать этим ухудшению отношений Франции с Англией и Италией. Наконец, он очень скупо и неохотно шел на создание германских колоний, чтобы, в свою очередь, не рисковать опасными ссорами с великой морской державой.

Эта политика воздержания и осторожности требовала многих жертв и раздражала порой крупнокапиталистические круги, но Бисмарк, уступая им, старался все же уступить как можно меньше. Его взоры были устремлены исключительно на Европу, а еще точнее — на Францию, Россию, Англию как на вероятных врагов, на Австрию и Италию — как на нужных союзников. Уже с Балкан начинался тот далекий мир, который, пожалуй, мог интересовать, но не волновать князя Бисмарка. Что касается внутренней политики, то здесь стремления Бисмарка были так же консервативны (т. е. направлены на сохранение существующего положения), как и в политике внешней. Сначала, вплоть до 1878 г., он вел упорную борьбу против тех политических сил, в которых он видел опасность для созданной им империи; против сепаратистских течений в южных, католических странах Германии, а также на западе Пруссии — в Рейнланде — и в польских провинциях Пруссии — против католического духовенства, в котором он усматривал тайных подстрекателей против единства империи. Эта борьба не была по существу тем, чем ее называли сторонники Бисмарка и он сам, — «культуркампфом», борьбой за культуру (т. е. за светскую культуру против клерикального невежества и фанатизма), это была по существу борьба против сепаратистских течений. Но, с одной стороны, «сепаратизм» был явно неопасен, ибо в Германии не было ни одного класса общества, который желал бы распадения империи, и Бисмарк с каждым годом в этом все более и более убеждался; а с другой стороны, в 1878 г. он предпринял (впервые) яростный поход против социал-демократии. Вести разом борьбу на два фронта — и против католиков и против социал-демократов — он не мог. Нужно было выбирать, и Бисмарк выбрал без колебаний.

Ускорившим этот выбор внешним толчком оказалось то обстоятельство, что в 1878 г. произошло одно за другим два покушения на императора Вильгельма I. В обоих покушениях социал-демократическая партия была нисколько не виновата, и Бисмарк, разумеется, знал об этом.

После покушения Геделя Бисмарку не удалось провести общего закона против социалистов: его проект провалился в рейхстаге (большинством 251 голоса против 54). Это случилось в рейхстаге 24 мая 1878 г., а 2 июня произошло новое покушение на Вильгельма I: его тяжко ранил д-р Нобилинг. Хотя ни Гедель, ни Нобилинг не принадлежали к социал-демократической партии, но обстоятельства были использованы Бисмарком вполне. Рейхстаг был распущен спустя неделю после покушения Нобилинга, а новый рейхстаг поспешил принять «исключительный закон» против социалистов (большинством 221 голоса против 149). Смысл и прямые последствия этого законодательства заключались в том, что отныне агитационная деятельность социал-демократической партии как в легальной прессе, так и на митингах становилась до последней степени затруднительной, вернее, просто невозможной. Партия становилась в полунелегальное положение. При двенадцатилетнем господстве этого законодательства, правда, число социал-демократических депутатов в рейхстаге не переставало возрастать, но жизнь рядового рабочего, члена партии, была нелегка: сплошь и рядом он должен был старательно скрывать от полиции и от хозяев свою-партийную принадлежность, подвергался утеснениям и гонениям.

Но Бисмарк решил повести борьбу против социал-демократии не только путем полицейских притеснений, но и более сложными и утонченными методами. Осенью 1881 г. началась «эра рабочего законодательства», т. е. проведение по инициативе имперского правительства через рейхстаг ряда законов, направленных в той или иной степени к защите интересов труда.

В ноябре 1881 г. открылась сессия вновь избранного рейхстага.

17 ноября 1881 г. появилось торжественно составленное имперское послание к рейхстагу, в котором говорилось, что «исцеление социальных зол должно искать не исключительно в репрессиях против социал-демократических излишеств, но равномерно и в положительном споспешествовании благу рабочих».

Для начала правительство представило законопроект о страховании рабочих от несчастных случаев.

Существовавший в Германии закон 7 июня 1871 г. о страховании рабочих от несчастных случаев не имел в сущности большого практического значения: рабочий обязан был доказать, на деле, что он пострадал именно по вине предпринимателя или его уполномоченного, или приказчика, и тогда только мог рассчитывать на вознаграждение.

Закон, внесенный на рассмотрение рейхстага, в конце 1881 г. вошел в силу. Этот закон установил обязательное страхование рабочих от несчастных случаев во всех промышленных предприятиях. Вся материальная тягота по уплате пени и вознаграждений пострадавшим рабочим возлагалась на товарищества предпринимателей. Параллельно через рейхстаг проходил законопроект (внесенный в рейхстаг в мае 1883 г.) о страховании рабочих на случай болезни. Закон был построен так, что расходы несли как больничные кассы, содержимые на счет взносов рабочих, так и предприниматели. Пред войной (в 1911 г.) застрахованных от несчастных случаев рабочих и служащих в Германии числилось 24 1/2 миллиона человек. Бисмарк не скрывал мотивов, которые руководили им в проведении этих законов.

«Социал-демократии уж такова, какова она есть; но она во всяком случае — значительный симптом, «манифакел» (слова, начертанные огненными буквами на стене по время Валтасарова пира) для собственнических классов, напоминание, что не все обстоит так, как должно, и что можно приложить руку к улучшению», — так заявил Бисмарк в рейхстаге 26 ноября 1884 г. и прибавил еще яснее: «Если бы не было социал-демократии и если бы масса людей ее не боялась, то даже умеренные успехи (die massigen Fortschritte), достигнутые нами в области социальных реформ вообще, еще не существовали бы и поскольку это так, — страх пред социал-демократией для тех, у кого нет сердца относительно их бедных сограждан, вполне полезный элемент».

Он имел в виду оппозицию со стороны части консерваторов и свободомыслящих, которые довольно упорно противились этим законам. Социал-демократы усматривали лицемерие в этом законодательстве, проводимом в эпоху систематического гонения против единственной рабочей партии в стране, и уже потому отрицательно отнеслись к законопроектам. Третий закон — о страховании на случай неработоспособности и старости — прошел после очень долгого обсуждения в общей и специальной прессе только в мае 1889 г. весьма слабым большинством (185 голосами против 165), причем против закона голосовали социал-демократы, свободомыслящие и вся партия центра, кроме 13 человек, а за закон — консерваторы и национал-либералы. И в этом законе и в предыдущих двух есть много недостатков. Социал-демократы указывали на то. что пенсия выдается лишь с 70 лет, когда большей частью рабочие уже успевают умереть; что доля рабочих взносов слишком велика, что предприниматели все же несут (относительно) несоразмерно малую долю расходов сравнительно с получаемыми ими доходами и т. д. Во всяком случае такие законы о страховании были для тогдашней Европы большой новостью, и впоследствии социал-демократическая историография, продолжая подчеркивать лицемерие и политические задние мысли творца этих законов — Бисмарка, не отказывалась признать, что все три закона по существу являлись бесспорно крупным шагом вперед сравнительно с тем законодательством, которое в те годы существовало в остальных капиталистических странах. Но, возлагая на промышленников кое-какие материальные жертвы, Бисмарк в то же время не переставал деятельно содействовать увеличению их прибылей рядом законодательных мер, превративших Германию в страну последовательно проведенной покровительственной таможенной системы.

До 1877 г. в Германии во многих отношениях царил принцип свободы торговли. Страшный торгово-промышленный и финансовый крах 1873 г. произвел громадное впечатление на промышленников, на торговую буржуазию, на правительство. Кризис был объяснен не только легкомысленным основанием дутых предприятий, не только колоссальным, необдуманным, в самом деле вполне «анархическим» производством, но также и необеспеченностью «национального рынка для национальной промышленности». Когда (в июне 1876 г.) из имперского министерства ушел Рудольф Дельбрюк, правая рука Бисмарка в управлении имперскими финансами и во всем, что касалось экономической жизни империи, то стало ясно, что канцлер пойдет по пути протекционизма (Дельбрюк стоял за ту относительную свободу торговли, какая существовала еще с 60-х годов).

У Бисмарка были при этом также и чисто финансовые побуждения. Он желал сильно повысить таможенные доходы империи. В 1879 г. новый тариф, круто повышавший таможенные ставки, прошел через рейхстаг. Этот тариф почти закрывал германский рынок для иностранной конкуренции во всех главных отраслях промышленности. Но «аграрии» (сельские хозяева) требовали и для себя таможенного покровительства, и в 1885–1887 гг. прошел ряд крупных повышений таможенных ставок (иногда в 5 раз) на главные продукты земледелия. Конечно, это возбуждало ропот и в промышленном, и в рабочем классе (так как удорожало съестные припасы), но в эти годы германская промышленность уже шла от успеха к успеху и в конце концов примирилась до поры до времени с этими жертвами.

Бисмарк кончал свое долгое правление, неизменно придерживаясь принципа соблюдения внутри империи такого экономического равновесия, которое, с одной стороны, привлекло бы к правительству все собственнические круги, как бы противоречивы ни были их интересы, а с другой — уменьшило бы возможность революционного воздействия социал-демократии на рабочие массы. То и другое ему удавалось далеко не в одинаковой степени, и полностью никогда не удавалось до конца. Но частично он своей первой цели временами достигал. Упорно боролся он также с сепаратистскими стремлениями в Эльзас-Лотарингии, где часть торгово-промышленного класса и мелкого землевладения тяготела к Франции, и в Познани и восточных провинциях вообще, где польский элемент оказывался очень живучим и устойчивым. Все попытки опруссачения обеих этих окраин не удавались. И Эльзас-Лотарингия, и Польша интересовали Бисмарка прежде всего как форпосты будущей войны, как яблоко раздора с точки зрения внешней, а не внутренней политики.

Да и вообще внешняя, а не внутренняя политика приковывала до конца его беспокойные взоры. Воскрешение шовинизма и воинственного настроения Франции в 1886–1888 гг. в связи с блестящей и бурной карьерой генерала Буланже, первые признаки начинающегося франко-русского сближения, молчаливая, но несомненная враждебность императора Александра III, беспокойные пограничные инциденты на западе — все это волновало и беспокоило старого князя гораздо больше, чем он это хотел показать, и близко его наблюдавшие люди не обманывались его мнимым спокойствием.

Таково было положение вещей, когда в марте 1888 г. скончался 91 года от роду император Вильгельм I, а спустя три месяца скончался наследовавший ему сын его Фридрих III.

После смерти Фридриха III (который уже, вступая на престол, умирал от рака в горле) на германский престол вступил 15 июня 1888 г. его сын и наследник тридцатилетний Вильгельм II.

Попытаемся дать в самых кратких чертах характеристику этого человека.

4. Начало правления Вильгельма II. Отставка Бисмарка. Борьба Вильгельма 11 с социал-демократией. Торговые договоры. Гражданское уложение. Общий характер первых 15 лет царствования

После всего сказанного выше ограничимся лишь самой краткой формулировкой положения вещей, которое Вильгельм II застал, вступив на императорский престол: быстро богатеющая промышленная страна, обладающая в то же время цветущим сельским хозяйством; могущественнейшая в мире сухопутная армия, прочно налаженный и исправно действующий бюрократический аппарат; довольно сильные монархические традиции в буржуазии и крестьянстве; большой рабочий класс, не отказавшийся еще от революционной доктрины, но уже десять лет подчиняющийся исключительному закону 1878 г.; во внешней политике — союз Германии с Австрией и Италией, благосклонное отношение к этому союзу консервативного английского кабинета (вследствие вражды Англии с Францией и Россией); первые, уже совершенные шаги к созданию колониальной империи; явное нежелание какой бы то ни было буржуазной партии вести борьбу за расширение прав рейхстага и невозможность для социал-демократов с успехом вести эту борьбу без союзников; колоссальные полномочия императорской власти в области внешней политики и громадное влияние монарха в области политики внутренней; явная и полная готовность значительной части капиталистических кругов поддержать активную и приобретательскую колониальную политику, если ее захочет повести новый правитель, — вот общие условия, встретившие Вильгельма на пороге его царствования. Блеск, сила, растущее богатство, лучезарное для монархии настоящее, светлое будущее — вот как рисуется это время в воспоминаниях современников.

Как же случилось то, что произошло в действительности? Что легло между июньским днем 1888 г., когда молодой император, могущественнейший государь Европы, впервые показался на балконе берлинского дворца, приветствуемый толпами народа, и тем дождливым осенним утром 10 ноября 1918 г., когда около голландской пограничной станции Эйзден остановился забрызганный грязью автомобиль и вышедший из него бледный, как полотно, седой человек подошел к изумленному таможенному чиновнику и, сдав свою императорскую шпагу, просил его о пристанище? Почему после блестящего начала все окончилось неслыханным разгромом, полной гибелью, непоправимым позором, поспешным бегством?

Не в характере и уме Вильгельма было главное дело, потому что не личности делают историю. Но если далекие, копеечные исторические результаты не зависели ни от его свойства, ни от чьей другой индивидуальности, то внешнюю физиономию и сплетение событий нельзя вполне ясно уразуметь, игнорируя человека, тридцать лет подряд говорившего и действовавшего от имени Германской империи.

Много было попыток дать характеристику Вильгельма II. Писали о нем личные враги (например, Бисмарк в III томе своих «Gedanken und Erinnorungen»); писали простые, бесхитростные наблюдатели (вроде гофмаршала Цедлиц-Трюцшлера); писали явные льстецы, может быть, даже уверившие себя, что они беспристрастны (вроде покойного известного историка Карла Лампрехта в его книге «Der Kaiser», вышедшей в 1913 г.); писали шовинисты, находившие, что он недостаточно решителен во внешней политике (например, Paul Liman, «Der Kaiser»); писали социал-демократы, называвшие его «коронованным глупцом», «der gekronte Narr»; писал Лев Толстой — правда, в нескольких строках, — назвавший его «самым смешным, если не самым отвратительным представителем современного императорства»; писали талантливые и очень критические популяризаторы, вроде Эмиля Людвига и т. д. В этом кратком общем обзоре было бы совершенно не к месту пытаться дать сколько-нибудь исчерпывающую характеристику. Мы только отметим те черты его ума и характера, без которых непонятны многие (и притом самые значительные по последствиям) его действия.

Коренная черта его натуры — могуче развитое, все в нем побеждающее чувство самосохранения. Непобедимое, всегда настороженное, оно брало верх над всеми другими его наклонностями, и в последнем счете всегда оно и только оно определяло его поведение. Оно сказывалось и в личной, и в общественной его жизни. Конечно, он знал, что неловко ни разу не рискнуть совершить самый коротенький воздушный рейс или подводное путешествие, не переставая в то же время воинственными речами приветствовать полеты цеппелинов и спуск новых подводных лодок; что нельзя так себя распустить, чтобы ни единого раза за всю долгую войну даже и отдаленно не приблизиться к мало-мальски опасному месту, хоть на минуту очутиться поблизости от линии огня, когда и английский король, и семидесятисемилетний Клемансо это делали и сочли приличным и нужным хоть раз подвергнуться личной явной и непосредственной опасности. Вильгельм знал, конечно, что об этом говорят, что это его роняет. Знал, но пребыл непоколебимо тверд в ограждении своей безопасности. Что он непременно убежит, когда налицо будет возможность опасности, — это как-то твердо знали все, и друзья и враги, и его бегство в ночь с 9 на 40 ноября 1918 г. никого не изумило. Еще до войны Вильгельм всегда уступал, когда только наталкивался на отпор или решительное противодействие. Так он поступил, предав буров (которых он же подбивал к военному сопротивлению), когда сообразил, что англичане раздражены и все равно с бурами покончат; так он поступил в 1908 г., когда опубликованная в «Daily Telegraph» беседа императора вызвала против него бурю негодования в Германии: Вильгельм пошел на унизительное обещание рейхстагу, что впредь он будет вести себя осторожнее[23].

Второй его характерной чертой (но все же значительно менее сильной, чем первая) было самопревознесение, неуравновешенное стремление видеть себя и особенно представлять себя могущественнее, чем это было на самом деле, мудрее, проницательнее всех, с кем он был в сношениях. В тесной связи с этой стороной его характера было его «благочестие», которое состояло в том, что все, что он говорил и делал, он приписывал велению и внушению божества, перед коим он отвечает «за свой народ». Может быть, он даже и не вполне прикидывался, а в самом деле постарался внушить себе эту удобную теорию. Его «бог» никогда и ни в чем его не стеснял: все, чего хотелось Вильгельму, всегда хотел и «бог». Эта наиболее отталкивающая и наиболее вредная из всех форм суеверия давала Вильгельму полнейший душевный комфорт и полную уверенность, что все будет в конце концов прекрасно. «Я веду вас навстречу великолепным временам» (den herrlichen Tagen fuhre ich euch entgegen), — восклицал он в своих бесконечных и бесчисленных речах и прибавлял глубокомысленные соображения, что господь бог «не возился бы так» с пруссаками, если бы не предназначал их впоследствии для чего-нибудь великого.

Самохвальство, тщеславие и связанную с этими чертами лживость первая заметила в нем его мать, а потом и многие другие, кто с ним сталкивался. Все его провокационные речи, которыми он волновал и раздражал Европу в течение всего своего царствования, все эти заявления, что нужно порох держать сухим, все воинственные бряцания оружием — все это Вильгельм пускал в ход именно тогда, когда ровно ничего не грозило Германии. Самую неистовую речь, где он требовал, чтобы его солдаты вели себя, как гунны при Аттнле, он сказал, отправляя войска в совершенно безопасную для них экспедицию в Китай в 1900 г., где немцы действовали вместе со всей Европой против совсем плохо вооруженных и слабых боксерских отрядов. Но там, где в самом дело было возможно нарваться на отпор, Вильгельм, при всей словоохотливости, хранил всегда молчание. Его самохвальство кончалось там, где начиналась его боязнь за себя, а его боязнь за себя не кончалась нигде и никогда.

Постоянное выдвигание собственной особы, кстати и некстати, на первый план заставило наблюдателей сказать о нем крылатое слово: «Император Вильгельм желает быть на каждой свадьбе — невестой, на каждых крестинах — новорожденным, на каждых похоронах — покойником». Внешность, парад, мундир, широковещательный тост, газетная шумиха, торжества на гонках яхт, военные юбилеи, визиты к иностранным дворам, открытия новых учреждений, освящения новых замков, старых знамен, спуск броненосцев, прием депутаций, телеграммы с поздравлениями, соболезнованиями, увещаниями — вот что наполняло ого жизнь и было главными формами его деятельности. Теперь уже положительно известно, что делами он занимался очень мало и всегда плохо, когда брался за них: всегда все путал и всему мешал на маневрах и вообще в военном деле. Ума небольшого и неглубокого, хотя и быстрого, способностей очень посредственных, образования поверхностного и довольно легкого, конечно, не могло хватить на все те бесчисленные дела и интересы, за которые хватался и о которых пекся Вильгельм. И он заменял все эти качества дилетантским апломбом, самоуверенностью, с которой он говорил и о живописи, и о музыке, и о востоковедении, и о Библии, и об архитектуре, и об истории (о «героях», избираемых господом для руководительства человечеством), и вообще о чем угодно. На настоящую умственную работу, на серьезные усилия мысли, сколько-нибудь длительные, он был абсолютно неспособен. Он был суетлив, но совсем не прилежен, напротив, его близких серьезно беспокоила даже явная и всегдашняя лень императора, его болтливость и нежелание прослушать доклад до конца, не перебивая докладчика, а под конец и просто полная неспособность ни к какому усидчивому труду. Суетливость, легкая возбуждаемость, внешняя энергия речей, неслыханная самоуверенность плохо маскировали слабовольного, неуравновешенного, неумного человека.

Этот-то человек и стал волей случая и по праву родового наследования правителем Германской империи. Долго ужиться с Бисмарком он не мог никак. Только год и девять месяцев продолжалось их сотрудничество. Бисмарк именно в этот период, приглядевшись к новому императору, высказал в разговоре с Шурцом, что американская конституция хороша тем, что если глава государства — президент — окажется неподходящим для занимаемого им высокого поста, то через четыре года его можно убрать, а в монархиях — никак нельзя. Чтобы в такой короткий срок превратить старого консерватора и монархиста Бисмарка в «республиканца», — для этого нужно было уж очень постараться. Бисмарк разошелся с императором сначала по вопросу о слишком частых визитах Вильгельма к русскому двору (Бисмарк не видел в этом прока и боялся излишней словоохотливости и бестактности Вильгельма), а потом по вопросу о созвании (это была мысль Вильгельма) в Берлине конференции держав для урегулирования социального вопроса. Бисмарк утверждал, что решительно ничего из этой конференции не выйдет, — и из нее ничего не вышло. Но этот вопрос был лишь предлогом, как и другие (например, Бисмарк не желал, чтобы отдельные министры без его ведома и не по его поручению делали доклады императору). Главное же было в другом: Вильгельм желал самостоятельно управлять делами, что при Бисмарке было совершенно невозможно.

Вильгельм, конечно, не посмел бы посягнуть на Бисмарка, если бы обстоятельства ему не благоприятствовали в этом. Среди крупнокапиталистических кругов Бисмарк утратил часть своей популярности вследствие отмеченной выше сдержанности в деле приобретения новых колоний; среди социал-демократов, в рабочем классе его ненавидели за закон против социалистов; могущественная в рейхстаге католическая партия центра не забыла ему былых гонений против католического духовенства. Словом, были налицо такие сильные течения против Бисмарка, что Вильгельм наконец отважился довести ссору до разрыва. 17 марта 1890 г. Бисмарк подал в отставку. Последние 8 лет своей жизни он провел в имении, не переставая следить за политической жизнью, и часто весьма зло критиковал действия Вильгельма.

С этой поры и начинается «вильгельмовская эра» германской истории — «die wilhelminische Aera», как ее называют немецкие историки и публицисты.

Нужно сказать, что в области внутренней политики отмеченные выше свойства Вильгельма не принесли и не могли принести таких гибельных результатов, как в области политики международной. Начать с того, что в области внутренней политики настоящего вызова на бой он за все свое царствование не сделал: он очень много говорил о том, что он ни перед кем, кроме бога, не ответствен, что он один только распоряжается в Германии и не потерпит никого рядом, что «так хочу, так приказываю, да будет вместо рассуждения моя воля» (sic ѵоіо, sic jubeo, sit pro ratione voluntas) и т. д. Но он только на словах разыгрывал из себя самодержца. На деле же он за все тридцать лет царствования ни разу не посмел нарушить конституцию. Решиться же на то, на что, например, решился 2 декабря 1851 г. во Франции Луи-Наполеон, т. е. на государственный переворот с целью водворения самодержавия, Вильгельм никогда не смел и помыслить. Изредка с правых скамей рейхстага слышались слова об отряде гренадер, которые могут легко справиться с оппозицией, но никогда само правительство даже и угроз таких не пускало в ход, если не считать слов канцлера Бюлова уже в 1900-х годах, что «за Робеспьером всегда следует сабля Бонапарта» (он это сказал в 1906 г. по адресу социал-демократов). Это не значит, конечно, что самые речи Вильгельма с назойливым подчеркиванием симпатий к самодержавию не раздражали часть буржуазии. Раздражал также нелепый и навязчивый культ памяти Вильгельма I, которого Вильгельм II переименовал ни с того ни с сего в «Вильгельма Великого», причем и тут главной (явственной) целью этого культа было поддержание монархических и династических симпатий. Этого посредственного, сдержанного, по-своему честного и скромного человека, своего деда, Вильгельм II называл истинным основателем империи, а Бисмарка — лишь исполнителем державной воли «Вильгельма Великого». При Вильгельме II официальной доктриной сделалась теория, изложенная канцлером империи Бетман-Гольвегом в ноябре 1910 г. в рейхстаге, в ответ на запрос социал-демократа Ледебура по поводу одной речи Вильгельма: прусский король вовсе не ответствен перед народом, потому что не народ, а Гогенцоллерны сами, своими трудами и талантами, создали Пруссию. К слову замечу, что эти слова привели в полный восторг русского посла в Берлине, графа Остен-Сакена[24]. Эти вызывающие речи явно клонились к восхвалению и возвеличиванию чистейшего абсолютизма.

Все это раздражало либеральную часть буржуазии. О торжестве реакционных начал в Германии стали все громче говорить в прессе именно с начала 90-х годов. Но после всего сказанного выше незачем подробно повторять, что главная масса буржуазии в это время своими основными социально-экономическими интересами настраивалась на монархический, а вовсе не на оппозиционный лад. Поэтому слегка иронизировали над речами Вильгельма, но этим дело в первые годы и ограничивалось. Если где речи Вильгельма в эти годы оставили более глубокий след — это в рабочих массах.

Дело в том, что и к социальному вопросу Вильгельм II отнесся сначала так же порывисто, развязно, по-дилетантски, как и ко всем прочим вопросам, существующим на свете. Затеял он, как уже упомянуто, нелепую и ненужную конференцию представителей держав для обсуждения положения рабочих, и это окончилось ничем. Закон о социалистах был отменен в 1890 г., и социал-демократия опять получила возможность проявлять себя не только в рейхстаге, но и в прессе и на собраниях. И вот тут-то Вильгельм II решил занять против нее самую резкую позицию. Что социал-демократы очень далеки были в тот момент от каких бы то ни было революционных выступлений, что вся экономическая конъюнктура была такова, что профессионализм, экономизм, реформизм все больше забирали влияние и оттесняли былой революционный дух, — это было очевидно для всех, об этом писали и говорили, и Вильгельм это прекрасно знал и не считал революцию возможной. Но, следуя своей натуре, именно поэтому он стал безудержно груб и вызывающ, когда говорил о социал-демократах. В течение всего последнего десятилетия XIX и в первые годы XX в. Вильгельм постоянно находил случай для публичного поношения социал-демократии. Он их называл людьми, «не имеющими отечества», грозил, непристойно бранился и снова грозил. Эта грубая брань, на которую нельзя было отвечать той же монетой вследствие существования «закона об оскорблении величества», производила на рабочий класс впечатление, разумеется, прямо противоположное тому, на которое рассчитывал неутомимый оратор.

В 1903 г. однажды в рейхстаге Бебель даже заявил при общем смехе: «Я оцениваю каждую императорскую речь приблизительно в сто тысяч новых голосов в нашу пользу». Если это и преувеличено, то сказать, что поведение Вильгельма прошло совсем уже бесследно, никак нельзя: глубокое, неискоренимое недоверие и неприязненное чувство к личности императора и к монархии вообще внедрялось в рабочие массы этими провокационными выступлениями весьма усердно. Отчасти именно этим объясняется тот любопытный факт, что единственный пункт, в котором ревизионистски настроенные рабочие вполне сходились с товарищами, стоявшими левее их, было определенно отрицательное отношение к монархическому принципу. Напрасно некоторые вожди ревизионизма пытались и тут пробить брешь в революционной доктрине: в этом вопросе за ними мало кто пошел, и сами они этот пункт сочли целесообразным оставить в стороне. И когда настали грозные для Вильгельма ноябрьские дни 1918 г., то единственным пунктом, на котором Шейдеман и Эберт всецело сошлись с Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург, было именно категорическое требование об отказе Вильгельма от престола. А быстрота и легкость, с которыми те же Шейдеман и Эборт приняли тогда республиканскую платформу, объясняются именно тем, что они ясно сознавали, до какой степени вся масса рабочего класса, без различия оттенков, отшатнется от них, если они этого не сделают.

Хуже всего для Вильгельма было то, что рабочие не только не любили его, но они его и не уважали и нисколько не боялись, невзирая на всю шумиху его грозных речей. Рабочий класс становился в Германии огромной силой не по дням, а по часам, таким же быстрым (и все ускоряющимся) темном, каким росла и ширилась германская промышленность. Еще в 1878 г. можно было провести против социал-демократии исключительные законоположения, еще можно было рассчитывать что-то с ней сделать, как-то справиться при помощи устрашения. Но в конце 80-х годов все труднее и труднее становилось применять на практике эти методы и в 1890 г. пришлось отменить исключительные законы. А уж восстановить их никак не было возможно. Не в том было дело, что в 1893 г. в рейхстаг было выбрано 44 социал-демократа (из 397 всех членов рейхстага): самый факт существования громадного и все растущего рабочего класса делал немыслимым слишком полное торжество реакции. В декабре 1894 г. правительство внесло в рейхстаг закон, направленный к усилению кар за стремление низвергнуть существующий социальный строй. Закон был так сформулирован, что в сущности чуть не все проявления деятельности социал-демократии можно было подвести под тюрьму; но в мае 1895 г. он был провален в рейхстаге. И не это любопытно, а то, что ни единого момента ни в прессе, ни в рейхстаге никто серьезно не думал, что этот законопроект пройдет. Только Вильгельм, пожелавший совершить эту попытку, да, может быть, покорный исполнитель его воли, тогдашний канцлер князь Гогенлоэ, уповали, что этот проект (die Umsturzvorlage) может стать законом. Второе поползновение подобного же типа (тоже всецело и исключительно направленное против социал-демократов) произошло в 1900 г., когда уже другой канцлер (Бюлов) внес в рейхстаг законопроект, каравший каторжными работами всех лиц, которые будут мешать силой или угрозой свободе труда. Другими словами, за активную борьбу против штрейкбрехеров рабочим грозила каторга. Этот законопроект был также отвергнут. Эти два примера показали, что методы действия против рабочего класса новыми исключительными законами уже невозможны. Третьей попытки не делалось.

Но, как сказано, другие глубокие экономические причины усиливали в некоторых влиятельнейших категориях рабочего класса реформистские и ревизионистские тенденции. Вильгельму в этом отношении повезло: его царствование совпало с действием этих общих экономических причин. Его провокационная брань против социал-демократов сама по себе была бессильна пробудить революционный дух, хотя, как сказано, кое-что в этом отношении Вильгельмом и было достигнуто. «Повезло» ему и относительно других классов — и по той же самой причине: головокружительный хозяйственный расцвет страны до поры до времени притуплял все углы, несколько облегчал улаживание (конечно, временное) самых острых классовых конфликтов.

Главным из конфликтов, происходивших в начале царствования Вильгельма не между рабочими и работодателями, а между разными категориями капиталистов и собственников, было столкновение аграриев с промышленниками на почве пересмотра таможенного законодательства в 1892–1894 гг. Эта борьба возгоралась и потом несколько раз, но никогда уже она не достигала такой остроты, как в указанные годы.

Канцлером тогда был генерал Каприви, получивший свой пост в 1890 г. после ухода Бисмарка и продержавшийся до октября 1894 г., когда он был заменен князем Гогенлоэ. Далеко не орлом был этот старый карьерист и царедворец, призванный Вильгельмом именно затем, чтобы быть послушным и беспрекословным исполнителем императорской воли, но и он твердо знал, что конечная победа непременно останется не за землевладением, а за фабрикой, не за аграриями, а за представителями промышленного капитала. «Германия уже не земледельческая, а промышленная страна», — провозгласил он в рейхстаге в 1892 г. Как всегда и везде в эту историческую эпоху, промышленный капитал оказался неодолим в борьбе, возгоревшейся в Германии. Речь шла о заключении новых торговых договоров с целым рядом стран: с Австрией, Италией, Швейцарией, Бельгией, Испанией, Румынией, Сербией и Россией. Не заключать вовсе договоров и, следовательно, пребывать в постоянной таможенной войне с другими странами — было для Германии абсолютной невозможностью: она уже тогда не могла жить без сбыта своих фабрикатов за границей. А с другой стороны, заключить выгодные для германской промышленности торговые договоры с земледельческими странами, вроде России, возможно было, лишь отказавшись от высоких, почти запретительных пошлин, которыми был (в особенности с 1887 г.) обложен ввоз в Германию продуктов сельского хозяйства из-за границы. Таким образом, промышленники и аграрии оказались в двух враждебных станах. Аграрии вопили о своем разорении, о предстоящем полном исчезновении хлебопашества в стране, если на внутренний рынок будет допущен дешевый русский хлеб; промышленники требовали крутого понижения ввозных пошлин на русский хлеб, чтобы одновременно обеспечить за собой колоссально важный русский рынок сбыта для германских фабрикатов.

Рабочий класс в этом вопросе тоже всецело был против аграриев. Социал-демократическая пресса указывала на вопиюще высокие цены на продукты, на митингах говорилось о систематическом грабеже всей нации сельскими хозяевами, о необходимости положить этому предел. Демонстрации безработных в Берлине в 1892 г. произвели тоже очень сильное впечатление, потому что именно высокие цены на продукты так страшно обостряли, делали такой трагической всякую заминку в работе или в получении жалованья служащими. Экономисты и публицисты, отражавшие взгляды и требования промышленного капитала, указывали также на полную необходимость ввоза иностранного хлеба и продуктов сельского хозяйства вообще с точки зрения удешевления рабочего труда, а потому и всего производства. Против такой коалиции, как промышленники и рабочие, конечно, никакая сила в Германии долго держаться не могла. Но борьба была отчаянная. Защищая интересы русского сельскохозяйственного вывоза, Витте повел таможенную войну против Германии. Аграрии развили огромную энергию. Именно тогда, в конце 1892 г., был создан упомянутый выше «Союз сельских хозяев», который повел грандиозную агитацию за сохранение покровительственных ставок на хлеб и на сельскохозяйственные продукты. После жестокой борьбы, продолжавшейся около трех лет (1892–1894 гг.), промышленный капитал победил на всех пунктах. Торговые договоры (особенно самый важный из них — с Россией, прошедший через рейхстаг в 1894 г.) понизили ввозные пошлины настолько, что русское сельское хозяйство получило возможность смотреть на Германию как на серьезный рынок сбыта; этот договор был одним из условий, создавших почву для укрепления русской валюты. Но зато германская промышленность получила широкий доступ на русский рынок, и, по признанию германских экономистов, Россия была для германской промышленности несравненно выгоднее, чем все германские колонии, вместе взятые.

Когда проходили эти торговые договоры, они встречали длительное и ожесточенное сопротивление со стороны консерваторов, на которых (как сказано выше) опирался «Союз сельских хозяев» и на которых он оказывал могущественное давление. Дело дошло до того, что Вильгельм II самолично выступил на защиту этих договоров (особенно договора с Россией), взывая к патриотическим и монархическим чувствам консерваторов и намекая на грозящее серьезное ухудшение отношений с Россией в случае, если договор не пройдет. В конце концов, конечно, консерваторы сдались. Но они ждали только случая, чтобы вознаградить себя и, как увидим, дождались этого случая через десять лет после заключения русско-германского торгового договора 1894 г.

Разорения германского сельского хозяйства, о котором кричал «Союз сельских хозяев», не последовало: германский рынок оказался таким емким, огромным, снабженным такой покупательной силой, что никакой катастрофы в этом смысле не последовало. А потому и гневное пророчество органа аграриев «Kreuzzeitung», сделанное в конце 1894 г., что «отныне германский земледелец будет смотреть на императора, как на своего личного врага», не оправдалось. Да и угроза была нелепа: в реакционно настроенной монархической власти «земледельцы» (т. е., другими словами, землевладельцы-собственники) видели оплот и защиту своих земель и своих привилегий от возможного напора со стороны как социал-демократии, так и более или менее радикально настроенной части мелкой городской буржуазии. Ссориться с императором надолго и всерьез им и в голову не приходило.

С другой стороны, торгово-промышленная буржуазия была очень удовлетворена договорами 1892–1894 гг. с иностранными державами и ролью, сыгранной императором во время парламентской борьбы за эти договоры против аграриев. А тут еще в 1896 г. последовало событие, которое также усилило и без того крепкую позицию монархии: закончилась работа, над которой больше двадцати лет трудились лучшие германские юристы, и в рейхстаг был внесен новый германский кодекс гражданского права — «Burgerliches Gesetzbuch». Этот кодекс устанавливал полное законодательное единство в гражданском праве империи, представлял стройную и продуманную, последовательную систему юридических норм, подводившую прочный юридический фундамент под господствовавший строй социально-экономических отношений. Выметались прочь все еще кое-где, в отдельных частях Германии, удержавшиеся обломки и пережитки обветшалых законов и форм былого полуфеодального быта, строилась новая просторная храмина для совершенно беспрепятственного дальнейшего развития капитализма. Конечно, классовый интерес буржуазии нашел себе полное выражение и удовлетворение в новом кодексе. Но и социал-демократия в общем не очень враждебно отнеслась к нему: в социал-демократической прессе проводилась та точка зрения, что при существующем строе этот кодекс, при всех своих недостатках, при всей буржуазноклассовой подоплеке, сравнительно меньше нарушает интересы рабочего класса, чем, например, те дробные и пестрые устарелые законоположения, какие действовали в разных частях Германии до 1896 г.

На чем настаивали социал-демократы — это на внесении в кодекс права рабочих образовывать повсеместно в Германии ассоциации и соединять эти ассоциации в общеимперские федерации, с отменой всех ограничений этого права, существовавших в законе. Князь Гогенлоэ (бывший канцлером с 1894 г. после ухода Каприви) воспротивился этому включению нового пункта в гражданское право, но обещал издание особого закона об ассоциациях, который удовлетворил бы требованию социал-демократов. И действительно, в 1897 г. такой закон прошел через прусский ландтаг и вошел в силу для Пруссии, а в декабре 1899 г. этот же закон прошел через рейхстаг и вошел в силу для всей Германской империи. Этот закон подводил прочный юридический базис под все профессиональное движение рабочего класса. Отныне «классовая юстиция», на которую справедливо жаловалась социал-демократия и в прессе и в рейхстаге, могла, конечно, сажать в тюрьму и штрафовать отдельных рабочих за те или иные действия во время стачек (против хозяев или против штрейкбрехеров), за те или иные правонарушения; судьи могли во время таких процессов явно несправедливо отдавать всегда предпочтение показаниям полиции и хозяев пред показаниями рабочих, могли временами (например, во время больших рурских стачек 1905 или 1912 гг.) особенно свирепствовать против рабочих, обвиняемых в «насильственных действиях» полицией или хозяевами, но уже не могли ни разу и нигде в Германии, даже в самых реакционных ее углах, закрывать профессиональные организации рабочих или препятствовать их деятельности. Бернштейнианское (ревизионистское) движение указывало на этот закон 1899 г. как на один из примеров и условий возможности легальным путем бороться за интересы рабочего класса на почве капиталистического строя. Левое крыло возражало, указывая на то, что все подобные уступки слишком малы, чтобы из-за них отрекаться от революционного марксизма.

Так вступила Германия в XX век. Мы видим, что первое десятилетие самостоятельного правления Вильгельма II (после отставки Бисмарка) окончилось в области внутренней политики вполне благополучно для императорской власти, несмотря на все бестактные, необдуманные, нелепые выходки и поползновения Вильгельма. Он по мере сил обыкновенно портил свое дело сам, но благоприятные обстоятельства были сильнее его: неслыханное процветание германской промышленности со всеми сопутствующими явлениями продолжало быть великолепным и грандиозным общим фоном, на котором сменялись политические события.

Но Германия не была робинзоновским островом: она находилась в центре боровшихся сил мирового капитализма. Распространяясь экономически, она теснила других; богатея, она разоряла других; мечтая вслух о колониальной империи, она беспокоила других. И эти «другие» были сами полны завоевательных планов и настроений, ничуть не меньше, чем Германия. На нее смотрели и ее слушали ее соперники несравненно внимательнее, чем ей это представлялось в те годы.

Вспомним же, что делали и говорили те люди, которым была дана власть и возможность выступать и говорить от ее имени.

5. Внешняя политика Германской империи в описываемый период. Колонии. Политика послебисмарковской эпохи. Телеграмма Крюгеру. Начало ухудшения отношений с Англией. Захват Циндао. Идея экономической экспансии в Малой Азии. Концессия на Багдадскую железную дорогу. Китайские дела

Внешнюю политику Германии за все время существования Германской империи можно разделить на четыре периода: первый — от основания империи до отставки Бисмарка (1871–1890 гг.), второй — от отставки Бисмарка до зарождения Антанты (1890–1904 гг.), третий — от зарождения Антанты до начала войны (1904–1914 гг.), четвертый — политика во время войны, вплоть до разгрома и конца империи (1914–1918 гг.).

Первый период, как уже было сказано, может быть назван консервативным по преимуществу. Старый канцлер в течение последних двадцати лет своей деятельности стремился прежде всего сохранить то, что ему удалось приобрести в первые восемь лет. Лучше других он знал, как трудно было дело, каким случайным иногда казался успех; он никогда не забывал, что, по собственному признанию, он не вернулся бы живым с поля битвы при Садовой, если бы эта битва была проиграна пруссаками. Самоубийство ему казалось единственным в таком случае выходом, хотя бы в форме подставления своей груди под австрийские пули. Помнил он также, с каким беспокойством он смотрел на Петербург в зимние месяцы 1870–1871 гг. «Кошмар коалиций» преследовал его, и если этому нужны доказательства, достаточно прочесть его политическое завещание «Gedankуn und Erinnerungen».

Но нам теперь нужно говорить о времени, следующем за отставкой старого канцлера.

«Кто пишет историю глупостей германской политики со времени увольнения Бисмарка, а до известной степени со времени отставки графа Каприви, тот, к сожалению, пишет историю германской политики», — так выражается поседевший на службе выдающийся германский дипломат, барон Эккардштейн[25].

Прежде всего отметим, что все четыре канцлера, занимавшие этот пост между отставкой Бисмарка и началом мировой войны, т. е. и Каприви (1890–1894 гг.), и князь Гогенлоэ (1894–1900 гг.), и Бюлов (1900–1909 гг.), и Бетман-Гольвег (1909–1917 гг.), были в сущности орудиями и исполнителями воли императора, точнее — мысли стоявших за ним лиц, вроде барона Фрица фон Гольштейна, Эйленбурга и др. И именно в области внешней политики эта воля не имела ни малейшего противовеса в рейхстаге. Ведь единственным формальным поводом говорить о внешней политике было для рейхстага обсуждение бюджета министерства иностранных дел, да и то никаких резолюций, одобряющих или порицающих эту политику, рейхстаг по выносил. Вильгельм был на редкость лишен каких бы то ни было дипломатических способностей, это знали твердо и в Германии и в Европе, но сам император еще и теперь об этом не догадывается и из своего голландского уединения продолжает обвинять в ошибках кого угодно, но только не себя самого. Его попытки обмануть контрагентов поражали своей наивностью, прозрачностью и аляповатостью. Он всегда представлял себе противника (или «друга», все равно) гораздо глупее, чем тот был в действительности. Если, например, прочесть его письма и телеграммы к Николаю II, то можно поразиться, как наивно Вильгельм подделывается под предполагаемые им свойства русского императора: суеверие, страх перед революцией, нерасположение к республиканской форме правления во Франции, веру в теорию божественного происхождения царской власти и т. д.; как, например, он намекает, что им с Николаем можно беседовать по душе, ибо они оба получили власть от господа, а вот с каким-нибудь президентом Лубэ нельзя, так как Лубэ — человек обыкновенный, и т. п.: как будто действительно можно было расторгнуть или ослабить франко-русскую комбинацию этими соображениями.

Второй его характерной чертой (как дипломата) было доходящее до курьеза преувеличение значения разных внешних мелочей и пустяков, которые в дипломатическом обиходе еще могут иной раз подчеркнуть значение какого-либо уже состоявшегося соглашения или иного акта, но никогда не в силах создать новую дипломатическую ориентацию сами по себе. Вильгельм, например, искренне возмущался, когда после ряда любезных его визитов запросто к французскому послу, после двух-трех ласковых тостов, после внезапного посещения французского учебного военного судна и т. п. никаких изменений в пользу Германии во французской политике не воспоследовало. Он преувеличивал в связи с этим значение личных отношений. Неслыханно горячий, прямо восторженный прием Рузвельта, посетившего (уже в отставке) Берлин, долженствовал укрепить отношения Германии и Соединенных Штатов, а в эпоху мировой войны Рузвельт оказался одним из влиятельнейших и самых решительных агитаторов в пользу — сначала войны Штатов против Германии, а потом — полного разгрома Германии. Но самым роковым свойством Вильгельма (в этой области) была нетерпеливость, быстрая раздражительность, столь же быстро сменявшаяся растерянностью и внезапной уступчивостью, неумение держать себя в руках настолько, чтобы хоть как-нибудь замаскировать свое настроение. К этому всему прибавлялось довольно большое невежество и непонимание действительности. Достаточно вспомнить, что он в августе 1914 г. требовал, чтобы германские консулы разожгли среди магометан всего мира немедленную «священную войну» против англичан, и пресерьезно верил в это. Он, впрочем, и не хотел знать фактов, которые ему были неприятны: эту черту отмечают довольно единодушно все, приходившие с ним в соприкосновение. Роль канцлеров была в течение всего этого периода только ролью докладчиков. Но тут же отметим, к слову, что в 1890–1907 гг. за спиной императора стояло одно лицо, громадная роль которого только сравнительно недавно вполне выявлена, — барон Фриц фон Гольштейн, скрывавшийся в тени в качестве директора в министерстве иностранных дел. Этот человек, очень работоспособный и дельный, в сущности и составлял доклады, представлявшиеся канцлерами императору, и, в совершенство изучив натуру Вильгельма, искусно подсказывал императору его резолюции, подсказывал самим построением доклада. В 1925 г. выяснилось документально, что Гольштейн вел широкую биржевую игру и был в постоянных сношениях с биржей; он отражал в своих воззрениях интересы наиболее агрессивно, завоевательно настроенных сфер крупного капитала. Он был очень важной, хотя и скрытой пружиной, посредством которой капитализм создавал империалистскую внешнюю политику. Это — только деталь, конечно. Империалистская, агрессивная тенденция в германской внешней политике была неизбежна.

Как можно вкратце определить агрессивную внешнюю политику новейшего империализма? Империалистская агрессивная внешняя политика — это финансовый капитал, надевший военную форму и вооружающийся затем, чтобы победить мешающих ему соперников в непосредственной пробе сил уже не экономической только конкуренцией, а также и вооруженной силой, если это представляется выгодным. Германская внешняя политика неминуемо должна была принять агрессивный облик, потому что некоторые из потребностей финансового капитала (прежде всего приобретение новых колоний) не могли быть удовлетворены в предвидимом будущем одними только чисто экономическими средствами. Гольштейн сплошь и рядом вел к войне; канцлеры иногда, но не всегда, смягчали эти тона; император склонен был больше всех поддаваться Гольштейну, этому настойчивому проводнику наступательной империалистской идеи. Влиятельная, зависимая от крупной тяжелой промышленности пресса толкала его еще больше на этот путь.

В этот первый послебисмарковский период (1890–1904 гг.) германская империалистская политика нащупывала почву и как бы производила предварительные разведки по трем направлениям:

1) в Африке,

2) в Китае и

3) на Ближнем Востоке — в странах Турецкой империи.

1. В Африке Германия встретилась с необычайными трудностями. Во-первых, в 1890 г. (спустя несколько месяцев после отставки Бисмарка) решено было отдать Англии Занзибар, Пембу, Уганду и Виту, где незадолго до того объявлен был германский протекторат. За эти уступки Германия получила очень важный в стратегическом отношении островок Гельголанд у немецких берегов на Немецком море, принадлежавший до 1890 г. Великобритании. Правда, этот остров мог в случае англо-германской войны стать страшной угрозой для Германии, если бы он остался в английских руках, но в 1890 г. о такой войне еще никто не думал, и многим приверженцам активной колониальной политики Германии казалось обидным уступать колоссальные африканские земли, только что приобретенные, за этот ничтожный (в смысле территориальном) островок. Во всяком случае тут сказалась роковая раздвоенность в положении Германии: нужно было вечно думать о своей безопасности в Европе и приносить в жертву этой идее ценные части своих колониальных владений, а главное, компрометировать свое колониальное будущее. Достаточно взглянуть на карту, чтобы убедиться, что после этой сделки 1890 года германская Восточная Африка (т. е. та страна, что еще оставалась в руках Германии) уже не могла распространяться ни к востоку от озер Ниассы, Тангапайки и Виктории, ни за Килиманджаро, к северу, ни в сторону Бельгийского Конго, к западу. Единственной — довольно туманной — возможностью распространения оставался юг, т. е. Португальский Мозамбик. Нужно было добиться:

1) чтобы Португалия согласилась продать свою колонию Германии и

2) чтобы англичане позволили Португалии продать, а немцам купить.

До поры до времени и речи об этом нельзя было начинать. Таков был не очень обнадеживающий дебют самостоятельного правления Вильгельма II в области колониальной политики в Африке.

А между тем отношения с Англией в этот момент были еще дружественными; Англия еще смотрела на Францию и на Россию, а не на Германию, как на главных своих врагов. При вражде со стороны Англии колониальное будущее Германии становилось еще сомнительнее и загадочнее.

Мысль об Африке, однако, не покидала германскую дипломатию, и с 1893, а особенно с 1894 г., была поведена крайне рискованная игра на другом конце черного континента, не на востоке, а на юго-западе: от германских властей в юго-западной африканской колонии Германии (Sud-West Afrika) стали протягиваться тайные (по быстро обнаруженные англичанами) нити к президенту Трансваальской республики Крюгеру. Это как раз были годы, когда буры уже почувствовали занесенный над ними английский нож и искали помощи. Но в том-то и дело, что никакой реальной помощи немцы не могли им дать, да вовсе и не собирались. Это была та опасная манера, которая была свойственна Вильгельму: ободрять словами и жестами издали на борьбу, вовсе не собираясь оказать личной помощи. Он ободрял таким образом президента Крюгера, подстрекая его к сопротивлению, он писал мадагаскарской королеве Рановало как раз, когда французы завоевывали (в 1894 г.) остров Мадагаскар. Ни там, ни тут он ни малейшей помощи, конечно, не оказал. Мы уже рассказали выше о том, как Вильгельм II поздравил в начале января 1896 г. Крюгера с победой над Джемсоном, как в Англии с этого момента скрытое нерасположение к Германии из-за усилившейся торговой конкуренции перешло в политическую вражду, хотя тоже пока не очень откровенную, и как англо-бурская война прошла и окончилась без какого бы то ни было вмешательства со стороны Германии. Но для колониальных надежд Германии уничтожение бурских республик было тягчайшим ударом: и с этой стороны тоже перед дальнейшим распространением германской колонии вырастала прочная стена, отчасти с фронта, отчасти с фланга, со стороны сплошных уже теперь британских владений. Отныне приходилось до норы до времени отвести взоры от Африки.

2. Еще до начала англо-бурской войны, но уже тогда, когда было ясно, во-первых, что англичане в скором времени в том или ином виде наложат руку на обе бурские республики и, во-вторых, что они решительно никому не позволят вмешаться в это дело, германская дипломатия стала все с большим и большим вниманием и интересом следить за дальневосточными делами. Конечно, Китай мог бы, если бы обстоятельства сложились благоприятно для Германии, вознаградить ее за утраченные в Африке надежды. Нужно напомнить, что Китай играл тогда (и продолжает играть теперь) несколько своеобразную роль: европейский империализм не мог рассчитывать поглотить его путем, например, раздела. Этому прежде всего мешала торговая конкуренция между всеми заинтересованными в Китае великими державами, затем слишком выгодное, сравнительно со всеми прочими, географическое положение двух держав — Японии и России, которые еще могли иной раз подумывать о полюбовном между собой размежевании (да и то думала больше Япония, чем Россия), но уж во всяком случае подпускать на равных правах каких-нибудь третьих лиц не желали. Наконец, громадной помехой для всяких без исключения проектов раздела были Соединенные Штаты, которые желали сохранить торговые возможности во всем Китае и противились каким бы то ни было особым правам европейских держав в этой стране и дележу ее на «сферы влияния». Были и еще препятствия, мешавшие распорядиться с Китаем так, как в свое время было поступлено с Индией или с Африкой; но можно ограничиться и этими, главными.

Следовательно, нужно было придумать иные формы экономического использования, или, точнее, пришлось продолжать тактику, пущенную в ход англичанами в Китае еще в 40-х годах XIX столетия: захватывать очень небольшие (иногда совсем ничтожные в смысле территориальной величины) пункты у моря, прочно занимать их гарнизоном и делать из этого укрепленного пункта торговые экскурсы в прилегающую страну, не продвигаясь при этом дальше со своим военным отрядом. Это и есть экономическая экспансия, опирающаяся на присутствие» данных краях, в определенном пункте, военной силы.

Неожиданный толчок заставил европейских империалистских политиков обратить на Китай живейшее внимание: в 1894 г. вспыхнула война между Китаем и Японией (нападающей стороной явилась Япония, недооценившая тогда европейской заинтересованности в китайском рынке). Китай потерпел жестокое поражение, и Япония заняла Ляодунский полуостров. Китай, абсолютно неспособный противиться японцам, пошел на все условия, и подписанный в Симоносеки мирный договор удовлетворял всем японским желаниям. Но русское правительство обратилось к Франции и Германии с целью общим протестом заставить Японию отказаться от главных плодов ее победы. Это в самом деле произошло, и Вильгельм заручился секретным обещанием Николая II не противиться, если Германия займет где-нибудь на китайском берегу «угольную станцию». В 1897 г. Россия заняла Порт-Артур, и тогда же, воспользовавшись как предлогом убийством в Китае двух немецких католических миссионеров, Вильгельм II в свою очередь решил занять (в виде репрессии, а также возмещения) бухту Циндао — называемую часто неправильно Киао-Чау — в провинции Шан-Тунг. Канцлером в те годы был старый князь Гогенлоэ, а статс-секретарем (министром) иностранных дел — Бюлов, который с 1900 г. занял пост канцлера. Бюлов не скрывал, что смотрит на это первое занятие китайской территории как на шаг к утверждению Германии на Тихом океане. В прямую противоположность англичанам, которые поглощали целые империи, никогда об этом даже и не заикаясь и никогда вслух не хвалясь, — а так, будто между делом и нечаянно, — германские дипломаты школы Вильгельма II сами раздували всякий свой, даже маленький, успех, оповещая весь мир о своих широчайших замыслах и создавая этим вокруг себя атмосферу недоверия, зависти и опасений. Бюлов, сам себя явственно считающий (судя по его книге о германской политике, вышедшей еще перед войной) осторожным и проницательным дипломатом, именно был типичным представителем вильгельмовской эры. И Бюлов не только в качестве ловкого и послушного царедворца, но и по собственному убеждению старался обставить все это китайское дело как можно торжественнее. Что бы в этом направлении ни выдумал Вильгельм II, за Бюловым остановки не было никогда.

Уже после занятия Циндао германским отрядом в 1897 г. принц Генрих Прусский был назначен командующим второй морской дивизией, отправляемой в Китай. Как всегда в тех случаях, когда не было и тени реальной опасности, Вильгельм II обставил дело крайне грозно и торжественно и в тронной речи к рейхстагу при открытии осенней сессии заявил, что он «не поколебался» даже жизнью родного брата рискнуть во имя престижа отечества. Со своей стороны сам Генрих перед отплытием обещал Вильгельму понести в Китай «евангелие его величества». Даже и речи о сопротивлении со стороны Китая не было и быть не могло. Циндао осталось за Германией. Это было началом.

В 1900 г. вспыхнуло «боксерское» восстание в Китае, и германский представитель барон Кеттелер был убит. Летом того же года граф Вальдерзее был поставлен усилиями Вильгельма во главе соединенных отрядов европейских держав, и хотя беспорядки прекратились еще до его появления, вокруг этого похода в Германии поддерживался большой газетный шум: Вильгельм II склонен был очень преувеличивать этот второстепенный и случайный факт «немецкого предводительствования войсками Европы». Как всегда, шума вокруг этой экспедиции Вильгельм наделал очень много к прямому (тоже как всегда) вреду для Германии. «Пощады не давать! — воскликнул он 27 июля 1900 г. в напутственной речи к войскам в Бремергафене, — пленных не брать! Воюйте так, чтобы через тысячу лет ни один китаец не посмел даже косо взглянуть на немца!»[26] Целых пять речей — и все в таком же точно духе — произнес император, отправляя Вальдерзее. Любопытно, что, когда Вальдерзее, наконец, — прибыл в Китай, уже все было давно кончено, и восстание совершенно потухло.

Усмирителями, впрочем, явились все великие державы Европы и Япония. Мешая друг другу, они не позволили никому на этот раз продолжать раздел Китая, и статс-секретарь Соединенных Штатов Гей заявил, что Соединенные Штаты будут отстаивать принцип «открытых дверей» (т. е. свободы торговли) в Китае для всех наций при полном их равноправии. Пришлось на этот раз воздержаться от территориальных захватов.

Но первостепенный успех действительно ждал германское правительство на Востоке, и Бернгарду фон Бюлову, который с 1900 г. стал канцлером Германской империи, выпало на долю видеть осуществление стародавней мечты Бисмарка: Россия ушла из Европы на долгие годы. Уже после японо-китайской войны Дальний Восток стал поглощать все внимание русской дипломатии. Занятие Порт-Артура, происки в Китае окончательно поставили Россию лицом к лицу с Японией, а с 1902 г., после неудачи маркиза Ито, который приезжал в Петербург заключить соглашение с Россией, но уехал ни с чем и отправился тотчас же в Лондон заключать союз с Англией, война России и Японии стала на очередь дня. Происки Безобразова, полное присоединение весною 1903 г. императора Николая IІ к планам Безобразова, низвержение Витте, пытавшегося остановить это движение к пропасти, ошибочная мысль Плеве о «маленькой войне» и легкой победе как средстве против революции — все это быстро и неотвратимо толкало Россию дальше и дальше к войне. То, о чем Бисмарк лишь мечтал, осуществлялось воочию и в обширнейших размерах.

Подобно Бисмарку, который в конце 1876 г. при всяком удобном случае толкал Россию к войне с Турцией (и даже говорил о «русском национальном достоинстве» и т. д.), и Вильгельм в 1902–1904 гг. изо всех сил старался ускорить военное столкновение России с Японией. Правда, Вильгельму приходилось ломиться в открытую дверь, так как мысль о созданий «Желтороссии», о завоевании Маньчжурии и Кореи прочно засела в петербургских придворных сферах, где орудия Николая II, великосветские авантюристы с Безобразовым во главе, без труда совладали с сопротивлением, которое оказывал им Витте. Мы тут пишем не историю России и поэтому не будем говорить обо всех условиях, сделавших возможным это поистине безумное, самоубийственное выступление со стороны русского самодержавия и неизбежным поражение русских войск. Нам важно здесь лишь отметить, как эти события отразились на Германии и на дипломатической борьбе великих держав вообще.

Вильгельм, по своему обыкновению, не знал меры и вел себя так наивно и торопливо, что если бы в Петербурге не решились уже все равно идти напролом, рискуя даже войной с Японией, то, наверное, усомнились бы и стали бы осторожнее. Дело было не только в курьезной надписи к рисунку, изображавшему дракона: «Народы Европы, охраняйте ваши священные нрава». Вильгельм, сделавший эту надпись, повиновался в данном случае обычному своему влечению к позе и к фразе. Главное было в том, чтобы втравить в борьбу с «драконом» именно Россию и этим освободить свой «восточный фланг» и надолго развязать себе руки в Европе. Толкая Николая II на Дальний Восток, всячески одобряя завоевательные планы и идеи, оправдывая горячо все претензии русского правительства в Китае и Корее, лживо уверяя в возможности держать в руках Великобританию военными демонстрациями недалеко от индийском границы, наконец с готовностью повторяя свои обещания, что Россия может быть вполне уверена в его дружественном нейтралитете, пока будет длиться война, Вильгельм не считал даже нужным притворяться, не считал необходимым лицемерно утверждать, будто он хотел бы сохранения мира на Дальнем Востоке. Мало того, после первого года войны, когда русское дело уже явно было там проиграно, Вильгельм всячески старался побороть всякую мысль о «преждевременном» мире и в своей корреспонденции с Николаем не переставал настаивать на решительном продолжении борьбы, при этом прикидываясь (весьма неумело), будто он убежден, что России удастся в конце концов собрать новые огромные силы и сбросить японцев в море. Нужно прочитать только его переписку с Николаем в 1904–1905 гг., чтобы понять, как грубо, неумело, торопливо, по-детски наивно «хитрил» Вильгельм, как простодушно выдавал он себя при этом на каждом шагу.

Но дело делалось и без него так, что лучше он и пожелать не мог: только после Мукдена и Цусимы война, наконец, закончилась. Россия, казалось, была надолго выведена из строя. В следующей главе мы рассмотрим, как Вильгельм II этим воспользовался.

Тем не менее была одна темная сторона во всем этом счастливом для германского империализма развитии событий на Дальнем Востоке. Англо-японский блок, вытеснивший Россию, оказался настолько сильным еще до войны 1904–1905 гг., что уже с момента заключения англо-японского союза в 1902 г. всякие германские надежды относительно будущей экспансии в Китае должны были очень сильно потускнеть. Тем более, что с 1900 г., со времени усмирения боксерского восстания, правительство Соединенных Штатов не переставало из года в год все настойчивее подчеркивать свою доктрину «открытых дверей» в Китае, т. е., другими словами, президенты Соединенных Штатов (сначала Мак-Кинлей, а с 1901 г. — Теодор Рузвельт) наперед давали знать, что делить Китай они не желают и будут этому противиться. Значит, Англия и Япония, с одной стороны, Америка — с другой, становились в Китае стеной против Германии, и Китай тоже ускользал, как ускользала Африка. Но оставалась третья страна, третий шанс обеспечить за собой большие экономические возможности и даже, если повезет, расширить область своего непосредственного политического влияния. Ближний Восток, громадный конгломерат земель, подвластных турецкому султану, — вот что должно было вознаградить за неудачи или неполные удачи в других местах.

3. В начале XVI столетия Турецкая империя была величайшей державой мира, и хотя за четыреста лет, прошедших от начала XVI до начала XX столетия, она и потеряла очень много земель, но все-таки меньше, чем потеряла от 1911 до 1919 г. Та Турецкая империя, к которой стали приглядываться представители германского финансового капитала, а за ними и германское правительство, в конце 90-х годов XIX столетия во всяком случае более походила на империю Солимана Великолепного, чем на тот клочок земли на южном побережье Черного моря, который теперь называется Турцией. Турция в эпоху, о которой идет речь, — в конце XIX и начале XX в. — была равна 3896 тысячам квадратных километров с населением в 38 3/4 миллиона человек. Пространством, следовательно, она была почти в семь раз больше Германии; население же было, сравнительно с громадной территорией, редкое, и, значит, для колонизации являлся полный простор, а вместе с тем общее количество населения в империи было настолько велико, что Турция могла стать очень ценным рынком сбыта. Но, кроме того, она была и драгоценным рынком сырья, и нужно было только приложить капитал и труд, чтобы оплодотворить эти колоссальные территории. Еще в 40-х годах знаменитый германский экономист Фридрих Лист указывал на громадное значение, которое могут иметь турецкие земли для хозяйственной жизни Германии. Но, конечно, только после объединения Германии и заключения теснейшего союза с Австрией явились условия, когда германский капитал мог с большими надеждами на успех устремиться в эту сторону. При союзе (а со временем, быть может, и слиянии) с Австрией, при слабости балканских государств, прямой путь в Турцию был открыт: от Гамбурга и Берлина до Багдада и Персидского залива можно было проехать и провезти товары, нигде не рискуя встретиться на море с англичанами, да и вообще не встречая и самого моря (если не считать «ленту» узкого Босфора). Можно было, наконец, в случае, если обнаружится в том нужда, направлять именно сюда поток германской эмиграции; эмигранты селились бы в Малой Азии, в Аравии, в Месопотамии и являлись бы прочным авангардом Германии, ибо не теряли бы тесной и прямой связи с родиной.

Вильгельм II решил ускорить дело укрепления германского влияния в Турции личным визитом к султану Абдул-Гамиду. Нужно сказать, что почва для чисто политического сближения с Турцией была очень прочная и очень выгодная: не имея непосредственных границ с Турцией, Германия, во всяком случае в ближайшем будущем, не могла рассчитывать на присоединение той или иной части турецкой территории. Напротив, прямой интерес повелевал Германии действовать в духе сохранения целостности Турецкой империи именно потому, что при ее разделе львиные доли достались бы, конечно, России и Англии. Вместе с тем за эту политическую поддержку Германия могла бы требовать от султана обширных экономических льгот, концессий, и могла добиваться для себя в области торгово-промышленных отношений исключительных и преимущественных милостей.

В октябре 1898 г. Вильгельм II с необычайной торжественностью и произнесением, как всегда, речей приступил к своей поездке на Восток. Он обнаружил намерение посетить Иерусалим и по дороге видеться с султаном. Вся поездка была ознаменовала большими торжествами, встречами, приемами и носила явный характер обдуманной политической демонстрации. Демонстрировалось начало активной политики Германии на Балканах и в Малой Азии.

8 ноября 1898 г. в Дамаске, поминая (ни с того, ни с сего) падишаха Саладина, сражавшегося во время третьего Крестового похода против крестоносцев, и в том числе и против германского императора Фридриха Барбароссы, Вильгельм вдруг заявил: «Пусть султан и триста миллионов магометан, разбросанных по земле, будут уверены, что германский император во все времена останется их другом». Этот тост, обращенный по существу к магометанским подданным Англии и России, прозвучал как угроза. Именно тогда ни с Англией, ни с Россией никаких трений у Германии не происходило. Но Вильгельм II, как уже отмечено, именно и любил произносить угрожающие и воинственные спичи тогда, когда никакой опасности абсолютно ниоткуда не предвиделось.

Тотчас после этого путешествия начались доверительные переговоры между некоторыми крупными (металлургическими по преимуществу) фирмами и турецким правительством. Фирмам деятельно помогали германские власти. Речь шла о концессии на железную дорогу, которая соединяла бы Константинополь с Багдадом. Эта дорога должна была иметь колоссальное экономическое значение для всей Малой Азии, Месопотамии, Сирии, Аравии, Персии, так как предполагались ветки от магистрали в разные стороны.

Когда 27 декабря 1899 г. глава одного из могущественных германских сталелитейных концернов Георг Сименс заключил, наконец, с турецким правительством договор о концессии на постройку Багдадской железной дороги, Англия сделала вид, что это ее мало касается. Это было притворством: багдадское предприятие, как вскоре оказалось, рассматривалось Англией с самого начала как прямая угроза Индии, но в 1899 г. и в ближайшие полтора года, пока не прекращалась война с бурами, лучше было не начинать ссоры с Германией.

Что касается России, то и для нее дружба с Германией в тот момент была существенно необходима для продолжения дальневосточной наступательной политики, а поэтому никаких протестов против этого германо-турецкого соглашения но последовало.

Все значение этой Багдадской дороги отчетливо характеризовал (уже когда постройка шла полным ходом) русский дипломат Шебеко в доверительном докладе министру иностранных дел Сазонову: «В настоящем своем фазисе сооружаемый путь представляет уже прекрасный сбыт для изделий германских фабрик и заводов, так как весь железостроительный материал доставляется из Германии. В будущем законченном виде дорога даст возможность германской промышленности наводнить своими продуктами Малую Азию, Сирию и Месопотамию, а по окончании линии Багдад — Ханекин — Тегеран, также и Персию. Политическое значение дороги для Германии, заключается в том усилении и возрождении Турции, которое неминуемо должно повлечь за собой проведение железнодорожного пути через всю страну от Константинополя до Персидского залива с разветвлениями во все стороны. Усиление Турции и в особенности ее военного могущества является одной из главных задач германской политики последних лет, направляемой к привлечению Оттоманской империи в сферу Тройственного союза. Относясь с некоторым недоверием к роли, которую сыграет Италия в минуту опасности, Германия озабочена заменой этой союзницы другой, интересы которой более совпадали бы с ее собственными; таковой является Турция, и германский генеральный штаб неустанно работает уже давно над реорганизацией турецкой армии. По первоначальному проекту Багдадская железная дорога должна была прорезать Малую Азию в значительно более северном направлении, нежели нынешняя линия, а именно, она должна была проходить через Ангору, Сивас, Харнут, Диарбекир и Моссул. По этому проекту она представляла постоянную угрозу нашей границе, так же как Сирийская линия должна была служить угрозой против Англии в Египте. По осуществлении этого проекта Турция должна была иметь возможность при мобилизации концентрировать свои войска как на русской границе, так и на границах Египта… руководящая идея осталась все та же: с одной стороны, проведением мирового пути длиною в 2500 километров открыть новые рынки для германской промышленности, с другой — проведением стратегических дорог на севере и юге дать возможность окрепшей будущей союзнице оказать Германии содействие в случае войны, угрожая нашей границе и английскому владычеству в Египте»[27].

Успех германского капитала был блестящий. Мы не говорим уже о том, что, держа в своих руках железные дороги, немцы в самом деле могли рассчитывать сделаться хозяевами всех азиатских владений Турции; но даже в непосредственном будущем самая постройка этой железной дороги должна была принести столько прибылей, дать столько заказов заводам, потребовать такой усиленной и щедро вознаграждаемой работы, что, казалось, перед германской промышленностью открывается золотой век. «Мы счастливы, конечно, мы счастливы» (Wir sind glucklich, freilich, sind wir glucklich), — восклицал один из наиболее читаемых органов буржуазной прогрессивной прессы «Berliner Tageblatt». Ему вторил тот социал-демократ, который впоследствии, говоря с Бернштейном об этом (довоенном) периоде, с гневом и горечью сказал, объясняя легкость, с которой повышались претензии Германии: «Мы стали слишком пышными» (Wir sind zu uppig geworden).

На самом же деле все обстояло еще сложнее и еще опаснее для миллионов человеческих жизней, которые должны были погибнуть в случае катастрофы. Ибо самая катастрофа разразилась не потому, что германский капитализм оказался к 900-м годам окончательно удовлетворенным: он оказался лишь достаточно могучим и уверенным в себе, чтобы стремиться выбиться на мировой простор, чтобы стремиться к заполучению тех владений, которые ему были нужны для дальнейшего его расцвета. Его представители начали без страха думать о «пробе сил», считая, что исторический момент для этого благоприятен.

И тут-то оказалась роковая ошибка в счете[28]. Капиталистическое развитие соперников Германии выдвинуло и у них империалистский «бронированный кулак», о котором так любил поминать в своих речах император Вильгельм, и (в неодинаковой степени) у них тоже появились партии и течения, быстро свыкавшиеся с мыслью не только о неизбежности, но и о желательности большой войны. Германия была так могущественна, что ни франко-русский союз, ни Англия в отдельности напасть на нее не могли, она же могла с довольно большой вероятностью победы напасть если не на Англию, то на франко-русский союз. В то, что франко-русский союз может соединиться с Англией, ни Вильгельм II, ни канцлер Гогенлоэ, ни после него — канцлер Бюлов, ни стоявший за их спиной барон фон Гольштейн не считали возможным верить вплоть до того момента, когда это на самом деле произошло. «Бойтесь быть слишком сильными», — пророчески писал в 1871 г. великий историк Фюстель де Куланж императору Вильгельму I. А Германия Вильгельма II была неизмеримо еще сильнее и богаче, и этим самым облегчала образование враждебной коалиции.

Багдадская железная дорога была самым крупным по своим возможным результатам успехом германской внешней политики за все царствование Вильгельма II. Но этот успех, чем больше он с каждым годом развивался и обозначался, ставил все более и более четко обозначавшийся назревавший вопрос об англо-германском соперничестве. В обеих странах представители империалистской идеи стремились превратить это соперничество в более или менее близком будущем из экономического в военно-политическое; в обеих странах начала прорываться в империалистских кругах зловещая фраза: «Время работает против нас, ждать дальше бесполезно». Но обе страны еще не были готовы, и, прежде всего, у противников Германии отсутствовало представление о возможности специального комбинирования всех своих сил для борьбы с Германией: до такой степени сами они сознавали остроту разногласий, которые существовали между ними самими и которые заставляли порой одних бороться с другими еще больше, чем с Германией.

Короче говоря, к началу XX в. существовала уже достаточная экономическая почва для появления антигерманской коалиции, но еще отсутствовали идеологические и политические условия, нужные для скорейшего ее создания. Конечно, речь тут шла не только об обороне, но и о чисто завоевательных целях. Необходимы были большие усилия настойчивой воли, далекого расчета, ясного сознания цели, дипломатической выдержки, деятельной политической интриги, чтобы ускорить время наступления этого события в истории европейских международных отношений, создания этой политической комбинации, предрешенной всей игрой взаимно противоборствующих капиталистических сил. 22 января 1901 г. на английский престол взошел человек, которому суждено было связать свое имя с этим событием, повлекшим за собой такие неисчислимые и роковые последствия.

Глава VII

СОЗДАНИЕ АНТАНТЫ

1904–1907 гг

1. Проекты Джозефа Чемберлена относительно сближения с Германией. Торговый и военный флот Германии. Неудача попытки Чемберлена

Поверхностная и вечно срывающаяся мысль Вильгельма II, абсолютно лишенного чувства исторической действительности и всегда склонного к детским преувеличениям значения отдельных личностей (в особенности коронованных), заключалась в том, — как он это многократно высказывал, повторил при взрыве войны и теперь, в своем голландском уединении, продолжает утверждать, — будто виной всех несчастий как Германии, так и всей Европы, т. е. виной создания Антанты, был только король Эдуард VII и никто иной. «Он мертвый все-таки сильнее меня!» — воскликнул Вильгельм в августе 1914 г., желая дать понять, что вина в войне не на нем, Вильгельме, а на Эдуарде VII, желавшем этой войны.

Это мнение через правительственные и правые газеты, через значительную часть либеральной прессы широко распространено было в германском обществе, а из Германии перешло и в другие страны. После всего сказанного в предшествующих главах нам незачем много останавливаться на том, что роль Эдуарда в создании Антанты была ролью не творящего, а несколько ускоряющего события фактора, и только. Об общих причинах тут повторять незачем. Коснемся только некоторых обстоятельств, облегчивших Эдуарду VII его задачу и имевших место отчасти еще до его вступления на престол. Прежде всего нужно вспомнить о том, что уже было сказало касательно попыток Англии вступить в соглашение с Германией. Эти попытки (1895, 1898, 1899, 1900 гг.) были все отвергнуты Германией; да и по существу дела, при продолжающемся и усиливающемся экономическом соперничестве они не могли дать длительных и реальных результатов. Да и в Англии к ним мало кто относился вполне серьезно. Едва ли и для самого Джозефа Чемберлена этот план сближения с Германией был чем-либо большим, чем временное облегчение положения в трудные моменты вражды Англии с Францией, Россией и войны с бурами. Нужно сказать, что эти попытки еще до восшествия Эдуарда VII на престол встречались довольно сдержанно в крупнокапиталистических, особенно промышленных кругах, где неуклонно, с каждым годом, все более и более внимательно и беспокойно следили за неслыханным ростом германского производства и где все соображения иного порядка отходили на задний план. Берлинский корреспондент «Times» уже в 1900 г. открыто высказывал (и об этом донесли Фрицу Гольштейну, фактическому заправиле германской политики), что «английское правительство, должно быть, сошло с ума, если оно хочет дружить с Германией, а не с Россией». Но главное было, конечно, в нежелании Германии. Ни в 1895 г., когда лорд Сольсбери предлагал политическое сближение (на почве раздела Турции) Вильгельму, ни весной 1898 г., ни осенью 1899 г. (когда предложение союза исходило от Джозефа Чемберлена), ни осенью 1900 г., когда речь шла о китайских делах и совместной политике в Китае, ничего из всех попыток политического соглашения между Англией и Германией не вышло. Скажем несколько слов об этой последней попытке, сравнительно мало известной.

Ввиду все более и более пугавших Англию завоевательных тенденций русской дипломатии в Китае англичане, сейчас же после подавления боксерского восстания, вновь стали думать о союзе с Германией. Россия будет продолжать свои «экстравагантные выпады в Китае столько, сколько ей это будет угодно», — писал 23 октября 1900 г. герцог Девонширский первому советнику германского посольства в Лондоне барону Эккардштейну: «Если в Китае это пойдет так дальше, то что станется с нашей хлопчатобумажной промышленностью в Ланкашире? Но и ваша промышленность (в Германии — Е.Т.) вскоре очень болезненно это почувствует»[29]. Но и тут с германской стороны обошли вопрос молчанием.

Когда на этом оборвались (уже навсегда) попытки Англии вступить в общие политические соглашения с Германской империей, на некоторое время внимание промышленных, торговых и рабочих кругов было отвлечено решительной агитацией консервативной партии в пользу создания крепкого и замкнутого хозяйственного целого из всех британских владений, которые должны были принять общий высокий покровительственный тариф и этим оградить себя от иностранной конкуренции. Но рабочий класс решительно высказался против этого плана, так как боялся вздорожания цен и не очень верил в благие для промышленности последствия этого. Да и часть буржуазии (вся либеральная партия) либо колебалась, либо прямо высказывалась против протекционизма.

Агитация Джозефа Чемберлена и его сторонников в последние годы XIX и в первое пятилетие XX в. в пользу создания таможенной стены, которая сделала бы всю Британскую империю монопольным рынком для британской индустрии, — эта агитация после долгой и упорной борьбы провалилась. Выборы 1905 г. дали полную победу либералам и рабочей партии — двум партиям, изо всех сил боровшимся против протекционизма.

Но этим провалом еще ничего не решалось. По существу проблема оставалась во всем своем грозном значении. При нежелании большинства английского народа пойти на осуществление плана Чемберлена фатально обострялся вопрос о борьбе с опаснейшим конкурентом другим путем. Физически его уничтожить, как подсказывали публицисты «Saturday Review» еще в 1897 г.? Воевать с Германией, чтобы силой изгнать ее с заморских рынков и силой подорвать ее экономическое благополучие? Так открыто вопрос еще пока не ставился ни в 1904–1907 гг., ни раньше никем из ответственных за свои слова публицистов, не говоря уже о политических деятелях. Но тут возникло новое обстоятельство, необычайно облегчившее задачу всем, кто начал усматривать в войне против Германии единственный остающийся выход. Внезапно вопросы стратего-политические выступили на первый план: германское правительство само пришло на помощь наиболее ожесточенным своим противникам в Англии.

Постройка военного флота в таких размерах, которые в восемь лет (1898–1906) сделали Германию второй морской державой на земном шаре, началась в 1898 г., и удивительно не это, а то, что она началась так поздно. Это было одним из неизбежных выводов из всего, что мы пытались вкратце уяснить в предшествующих главах. «Наше будущее находится на воде», — сказал Вильгельм II в одной из ранних своих речей. Мысль эта (как и подавляющее большинство высказываемых им) принадлежала не ему. Те же круги, которые требовали колоний, естественно, требовали и флота, так как не представляли себе приобретения и охраны колоний иначе, как при помощи могущественного военного флота. Торговый тоннаж Германии усиливался в колоссальной степени. В год основания Германской империи (1871) в Германии существовало 7 судостроительных верфей, а в 1897 г. — уже 39, число же рабочих, занятых судостроением, возросло с 2800 до 37 750. (В 1913 г. верфей было уже 47.) Тоннаж торгового флота в Германии перед войной превосходил уже 5 миллионов тонн. Эта цифра была в четыре с лишком раза меньше цифры английского тоннажа, но стояла на первом месте после английской цифры, тогда как в первые годы Германской империи торговый тоннаж был совсем ничтожен[30].

Идея охраны этого громадного торгового флота стала тоже аргументом в пользу создания военного флота. Приобретение от Англии острова Гельголанда в 1890 г. (о чем уже говорилось выше) и постройка Кильского канала, открытого в 1895 г., соединившего Балтийское море с Немецким, уже показали, что имперское правительство пойдет на очень большие жертвы для создания морской силы. В 1897 г. во главе военного ведомства стал адмирал фон Тирпиц, и уже в 1898 г. от рейхстага были потребованы первые громадные кредиты на значительную «судостроительную программу». За этой программой последовала вторая — в 1900 г., и третья — в 1907 г. Кроме этих колоссальных и единовременных ассигновок, правительство почти ежегодно требовало от рейхстага нового и нового увеличения постоянного морского бюджета. Морской бюджет империи за первые двадцать лет правления Вильгельма II возрос в 9 раз. Какова была основная мысль Тирпица? Ему удалось создать в несколько лет огромный флот; ему удалось после 1906 г., когда впервые были пущены в ход дредноуты, сильно изменить соотношение сил между немецким и британским флотами, так как дредноуты почти сводили к нулю значение прежних броненосцев и нужно было начинать строить флот как бы сначала: конечно, Англия строила больше Германии, но все же добиться прежнего соотношения — «двух против одного» — Англия уже не могла. Все эти успехи были значительны. Но какую политическую цель имел в виду Тирпиц?

В настоящее время не только социал-демократы, но и лица, часто очень далеко от них стоящие, горько упрекают Тирпица в этом создании флота, которым он так гордился. Они указывают, что, кроме страшного вреда, флот ничего Германии не принес: именно постройка военного флота, утверждают они, окончательно толкнула Англию на создание антигерманской коалиции; они обвиняют, кроме того, Тирпица в отсутствии продуманной до конца мысли: ведь знал же он, что никогда Англия не позволит перегнать себя, никогда германский флот не будет настолько могуч, чтобы истребить английский или вырвать у него владычество на морях. Зачем же было его строить? Тирниц отвечал неоднократно на эти упреки и в своих воспоминаниях, и в дружественной периодической печати. Его система защиты такова: он и не думал когда бы то ни было выстроить такой флот, который был бы сильнее английского: он хотел только дать Германии такой флот, который заставил бы призадуматься Англию, если бы она захотела напасть на Германию, который, словом, мог бы, чем бы ни кончилась борьба, все же нанести тяжелые потери английскому флоту. Конечно, это объяснение — весьма путаное, и оно никого не удовлетворило. Едва ли, впрочем, старый и умный циник, фон Тирпиц, самый талантливый (и один из наиболее беззастенчивых) среди сановников вильгельмовской эры, сам надеялся, что кто-нибудь поверит его словам.

Так или иначе, но постройка флота началась, и уже в 1902–1904 гг. было ясно, что Германия обращается в первую после Англии морскую державу. Строиться такой флот мог только против Англии. Британское адмиралтейство определенно обеспокоилось. В это время новый король и стал оказывать серьезное влияние на направление английской политики.

2. Поворот английской политики. План Эдуарда VII

Эдуард VII вступил на престол 22 января 1901 г., когда ему пошел уже шестидесятый год. Его знали до той поры мало и знали, так сказать, односторонне. Известен он был как любитель скачек, светских развлечений, большой картежной игры; вспоминались два-три громких скандала лондонской великосветской и клубной жизни, к которым какое-то отдаленное касательство имело имя наследника британской короны. Черты его ума и характера, которым суждено было проявиться за его девятилетнее царствование, были сначала мало известны. Его мать, королева Виктория, очень ревниво не подпускала его к делам правления, и именно на этой почве между ею и сыном существовало длительное охлаждение.

Эдуард VII оказался человеком большого и очень гибкого ума, широкого кругозора, настойчивого характера, огромных способностей к притворству, крупнейших дипломатических талантов, отчетливого понимания сложившейся общемировой и, в частности, европейской конъюнктуры. В современной ему и в позднейшей, уже послевоенной, германской публицистике и историографии Эдуарда VII довольно единогласно (если не считать Берпштейна и отчасти Гардсна) считают, как сказано, злым гением, погубившим Германию. Английскому королю в Германии приписывают и создание и осуществление программы окружения Германии железным кольцом враждебных ей государств, создание Антанты, которой суждено было разрушить империю Гогенцоллернов.

Конечно, патриотические страсти в данном случае сильно преувеличивают роль Эдуарда. Никогда королю, какими бы способностями он ни был одарен и какую бы сатанинскую злобу к Германии ни питал, не удалось бы круто повернуть весь ход внешней политики Великобритании, если бы он не нашел вполне подготовленную почву. Его сила была в том, что он, вступая на престол, уже вполне отчетливо видел, куда должны будут неминуемо, рано или поздно, повернуть и пойти кабинет и парламент. И что это было так, у нас есть неопровержимое доказательство. Когда король вступил на престол, первым министром консервативного кабинета был маркиз Сольсбери. 11 июля 1902 г. Сольсбери подал в отставку, и премьером стал Бальфур. 5 декабря 1905 г. Бальфур ушел, и во главе нового (либерального) правительства стал Кемпбель-Баннермап. Когда Кемпбель-Баннерман тяжко заболел и ушел в отставку 8 марта 1908 г., то премьером сделался Асквит, который еще был в должности в мае 1910 г., когда Эдуард VII скончался. И все эти разнохарактерные правительства и такие непохожие друг на друга люди в одном были абсолютно согласны между собой: все они с полной охотой и готовностью предоставляли королю с первого дня его правления до смерти управлять британской внешней политикой; все они беспрекословно и охотно брали на себя роль исполнителей и помощников, и никогда ни малейших трений, ни малейших недоразумений между королем и ответственными министрами не происходило. Европа сначала изумлялась, а потом вскоре привыкла к этому порядку вещей, казалось бы, совсем немыслимому в Англии со времен Стюартов: английский король, вполне лишенный по конституции и по всем традициям как права, так и возможности действовать самостоятельно, разъезжал по столицам великих держав, заключал союзы и соглашения, связывавшие и обязывавшие Англию, менял всю картину британской дипломатической деятельности, произносил многозначительные речи, за которыми следовали тайные, но волновавшие всю Европу переговоры между королем и министрами европейских держав, и на всю эту кипучую, имевшую огромные последствия деятельность Эдуарда все министры всех четырех кабинетов, сменившихся за его царствование, смотрели совершенно одинаково, как на нечто весьма желательное, весьма положительное и даже необходимое. От магната и консерватора маркиза Сольсбери до одного из вождей рабочей партии Кейр-Гарди, сказавшего: «Я республиканец, но когда у нас будет республика, я буду агитировать за выборы Эдуарда VII в президенты», — очень многие самые разнородные политические деятели Англии, в той или иной мере обслуживавшие капиталистический строй или соглашательски настроенные, находили внешнюю политику короля крайне важной для всего будущего страны.

Это и показывает, что Эдуард явился как раз тогда, когда обстановка для осуществления его идеи создалась подходящая.

Как можно характеризовать эту идею? Тут следует отличать, то, что высказывалось с обычным дипломатическим лицемерием в речах, тостах, статьях, от того, что подразумевалось и что выявилось лишь впоследствии. Высказывалось следующее: Англия — под угрозой. Германия не только теснит ее на всех рынках, с каждым годом все успешнее и чувствительнее, но начала систематически строить огромный флот с прямой и очевидной целью рано или поздно сразиться с англичанами, и если не отнять у них владычество на морях, то разделить с ними это владычество и отобрать у них часть колоний. Одновременно постройкой Багдадской железной дороги Германия грозит Индии и грозит также Суэцу и Египту, — притом грозит с сухого пути, где она бесспорно сильнее Англии.

Эта угроза делается еще серьезнее вследствие тесной дружбы Германии с Турцией. Вместе с тем на континенте Европы Германия до такой степени могущественна, что франко-русский союз явственно не может надеяться на победу в войне против Германии, Австрии и Италии. Что Италия будет воевать на стороне Германии и Австрии, с которыми она была в формальном союзе, это еще казалось в момент вступления Эдуарда на престол более чем вероятным. При этих условиях Англия вполне изолирована, Франция и Россия находятся с ней в дипломатической вражде, и даже во Франции ставится в прессе вопрос: кто больший враг? Германия или Англия?

Итак, Англия в опасном положении. Единственно, что может ее предохранить, — это создание настолько могущественного союза, который сдержал бы все воинственные стремления правящих германских классов. Союз с Францией и Россией — вот единственный выход из положения; союз, который необычайно затруднил бы свободу движений Германии и уменьшил бы ее шансы на победу. Задача — чисто оборонительная, направленная к сохранению европейского мира. Об этом так и говорили. Выходило, что Англия печется исключительно об общем мире и спокойствии и что король Эдуард ниспослан на землю главным образом в видах споспешествования благополучию и преуспеянию рода человеческого. Подразумевалось же некоторой частью правящих кругов Англии (а кое-кем не только подразумевалось, но иногда — впрочем, редко — и писалось), что, может быть, создав такой могучий блок против Германии, лучше не ждать ее нападения, а пойти на нее походом и уничтожить как-нибудь одним сильным ударом всю эту экономическую и политическую угрозу[31]. Эти мысли, впрочем, стали проявляться чаще уже в самые последние годы царствования Эдуарда VII и после его смерти, когда созданная им политическая система — Антанта — окрепла, когда в Англии усилилась тенденция преувеличивать реальное значение возрождения и восстановления русской армии. Во всяком случае сам король, со свойственной ему осторожностью и обдуманностью, ни разу не проронил ни одного слова, которое хоть отдаленно могло быть сочтено за угрозу «европейскому миру». По существу же, конечно, Антанта была могущественным орудием не только оборонительной, но и агрессивной политики. И самый факт появления этого гигантского орудия воинствующего империализма стал новой угрозой миру.

В Германии многими овладевали беспокойство и раздражение. Чем яснее вырисовывались контуры Антанты, тем больше и больше выступала наружу идея этого дипломатического сооружения: об окружении (Einkreisung) Германии с 1907 г. стали говорить и писать как о ближайшей возможной опасности для страны. Но в первые годы об этом окружении писали в Германии как о несбыточной мечте Англии, чувствующей будто бы собственный упадок сил в борьбе с могучим соперником.

Параллельно с возбуждением против Англии росла в широких кругах германской буржуазии, бюрократии, офицерства, дворянства уверенность в том, что Англия вступила в полосу упадка. Англия задыхается в собственном жиру и неспособна к серьезному усилию, твердил еще в 1899 г. Герберт Бисмарк. Трехлетняя борьба с ничтожными бурскими республиками представлялась в Германии «скандалом», позорящим великую империю и решительно подрывающим ее престиж. Кронпринц германский с той рассудительностью, которую он не обнаруживал никогда перед войной, но задним числом проявляет столь охотно и столь часто в своих мемуарах (писанных уже в изгнании, в Голландии), утверждает, будто во время своего путешествия (до войны) он поражался громадностью и могуществом Британской империи, и высказывает сожаление, что в Германии недооценивали этого могущества. Кронпринц во всяком случае прав: в Германии действительно убедили себя перед войной, что Англия живет лишь старой славой, что она — Карфаген, а Германия призвана быть Римом. Во время войны эту параллель между Англией и Карфагеном любил развивать знаменитый историк, гордость германской, да и мировой, науки — Эдуард Майер.

Это опаснейшее чувство — пренебрежение к противнику — овладевало германскими широчайшими кругами все более и более. Гигантские успехи германской торговли и промышленности с каждым годом все более и более оттесняли Англию на всех рынках и, конечно, еще увеличивали гордую уверенность Германии в своих силах. С начала царствования короля Эдуарда VII в наиболее читаемой германской прессе прибавились к этим чувствам еще раздражение и беспокойство но поводу сложной дипломатической негоциации, которая, как это явно чувствовалось, во-первых, была рассчитана на несколько лет и на несколько последовательных и дополняющих друг друга приемов, во-вторых, развивалась внутренне логически и без единой неудачи для ее автора и, в-третьих, была всецело направлена к полной политической изоляции Германской империи. Всякие отрицания и опровержения английской прессы только усиливали беспокойство и подозрительность в Германии, и нужно сказать, что англичане действительно злоупотребляли и до сих пор иногда злоупотребляют наивностью тех, к кому обращаются. Ведь читаем же мы в большой интересной книге Кеннеди (вышедшей в 1922 г.) «Старая и новая дипломатия» такие, рассчитанные как будто на маленьких детей, невероятные строки: «…завистливые немцы замечали лицемерие английской политики всюду. Они усматривали его особенно в дипломатии короля Эдуарда VII. Они не могли понять его действительной любви к путешествиям. Всякий раз, как он совершал поездку в ту или иную европейскую столицу, это было (по их мнению) затем, чтобы сплести новую петлю в его сети коалиций против Германии»[32].

Конечно, в этом случае немцы были правы, и каждое путешествие Эдуарда в Париж, в Рим, в Ревель, даже некоторые из его ежегодных поездок в Мариенбад — все это было направлено к тому, чтобы усилить готовящуюся коалицию — сегодня Францией, завтра Россией; все сводилось к тому, чтобы оторвать от Германии или охладить ее политических друзей — сегодня Италию, завтра Австрию, потом Румынию. Объяснять все эти (имевшие серьезнейшие последствия) передвижения короля Эдуарда только его страстью к туризму — значит безмерно преувеличивать наивность читателя. Эдуард VII стоял в центре сложнейших дипломатических интриг и тайных переговоров, направленных к одной главной цели: окружить Германию цепью враждебных или полувраждебных ей великих и малых держав. Рабочий метод британской дипломатии в эту пору был таков: король Эдуард делает предварительные шаги и ведет также все дальнейшие принципиально важные переговоры с главой государства и правительства той державы, которую он желает привлечь к антигерманской коалиции. Английское министерство — точнее, премьер и статс-секретарь по иностранным делам — держится королем в курсе всего дела. Когда принципиальные базы соглашения готовы, в переговоры вступает статс-секретарь, и затем соглашение одобряется правительством и входит в силу. Авторитет короля среди его министров был колоссален. Судя но воспоминаниям Грея и других, никогда между королем и министрами споров и осложнений не происходило[33]. Основная политическая цель ни разу не менялась, а в дипломатических интриге и тактике Эдуард VII не знал себе соперников, и министры привыкли за время его царствования к тому, что наиболее деликатную, трудную первоначальную работу король берет на себя. Что касается английского парламента, то он вообще очень редко по своей инициативе вмешивается в иностранную политику правительства (в английском парламенте не существует даже парламентской комиссии иностранных дел), а правительство не считало полезным предавать гласному обсуждению ни свои явные действия, ни свои скрытые цели. Таким образом, перед королем была открытая дорога. Никто его не стеснял, гибкая конституционная машина предоставила ему в области международной политики фактическое всевластие, которым со времен Стюартов, с XVII столетия, никогда не пользовался ни один английский король.

Обратимся теперь к главному результату его политики.

3. Договор Англии с Францией 8 апреля 1904 г. Политика Делькассе. Начало завоевания Марокко французами

Антанта была создана в два приема: в 1904 г., когда было заключено англо-французское соглашение, и в 1907 г., когда к этому соглашению примкнула Россия. Собственно впервые этот термин (Антанта) был пущен в ход в начале 40-х годов XIX столетия, когда произошло довольно мимолетное англо-французское сближение: его назвали тогда сердечным согласием — l'Entente cordiale. В 1904 г. англо-французское соглашение, по старой памяти, тоже стали называть сначала l'Entente cordiale, а потом просто l'Entente — соглашение. С 1907 г., когда к двум западным державам примкнула Россия, то эту комбинацию стали называть Тройственным согласием, triple Entente, или опять-таки, для краткости, Антантой.

Предприятие Эдуарда VII осложнялось тем положением, к котором он застал и отношения Англии с Францией и отношения Англии с Россией. В обоих случаях приходилось не просто чужую державу делать другом и союзником, но нужно было превращать в союзников старинных и упорных врагов. Естественным могущественным рычагом могло стать, правда, нерасположение обеих названных континентальных держав к Германии, но единственным средством быстро преодолеть их вражду и раздражение против Англии и ускорить их сближение с Англией было согласие английского правительства на известные жертвы — и жертвы немалые. Эдуард VII и стоявшее за ним правительство (сначала в 1904 г. консервативное, потом — с 1907 г. — либеральное), не колеблясь, на эти жертвы пошли.

Началось с Франции. В течение всего существования Третьей республики французский капитал, ища наиболее выгодного помещения, всегда поддерживал колониальные предприятия правительства и часто наталкивал на них правительство. В своей колониальной политике Третья республика шла от успеха к успеху; за всю свою историю Франция не приобрела и 1/9 доли того, что приобрела за последние тридцать три года перед войной — начиная с завоевания Туниса. И всегда, едва окончив одно колониальное завоевание, французское правительство намечало следующее. Так, после завоевания в 1894 г. острова Мадагаскар на первый план в соображениях министерства колоний выдвинулся вопрос о присоединении в том или ином виде громадной Марокканской империи, занимающей крайний северо-запад Африки, между Средиземным морем и Сахарой, Атлантическим океаном и Алжиром.

«Колониальная партия», т. е. партия финансистов, толкавшая правительство на новые завоевания, уже 11 апреля 1892 г. устами министра Этьена (очень крупного капиталиста и предпринимателя) заявила: «Франция теперь чувствует, что ей нужны новые рынки в заморских странах». В 1894 г. было основано министерство колоний. Во главе его стал Теофиль Делькассе, энергичный и честолюбивый человек, приверженец активной хищнической колониальной и общей политики, находившийся под большим влиянием наиболее беспокойной предприимчивой группы финансистов и колониальных деятелей; с 1898 г. он стал министром иностранных дел.

Теофиль Делькассе был французским министром иностранных дел около семи лет — с 1898 г. до июня 1905 г. он принял дела от своего предшественника Габриеля Аното в то времена, когда отношения Франции с Англией были в высшей степени натянуты и когда впервые идея сближения с Германией стала как бы обозначаться перед взором правящих кругов республики. Делькассе, вступив в должность, нашел на столе в министерском кабинете запись разговора Аното с германским послом князем Мюнстером, который сделал некоторые дружественные предложения. Делькассе оставил эти предложения без ответа.

Идея Делькассе была совершенно определенная: у Франции есть лишь один враг — Германия и лишь один существенный возможный в будущем союзник (кроме России) — Англия. Союз с Англией есть такое благо, для достижения которого можно пожертвовать не только Фашодой и Египтом, но и более крупными ценностями. Следует сказать, что некоторые слои мелкой и отчасти средней буржуазии Франции с беспокойством относились к Делькассе и стоявшим за ним колониальным и крупно-финансовым слоям. Резко отрицательную позицию против Делькассе (стоявшую часто в противоречии с общей линией поведения газеты) занял, например, публицист газеты «Matin» Ардюэн, которого Жорес пазвал «типпчпым представителем буржуазного здравого смысла». Ардюэн боялся Делькассе, боялся будущей войны (до которой сам не дожил), боялся революции, которую считал очень возможной спутницей войны[34].

Делькассе был бесспорно типичным политиком-империалистом и проявил себя таковым еще в качестве главы колониального ведомства.

Не обращая внимания на указания оппозиции, что колонии слишком дорого стоят стране, что Франция, в колониях которой насчитывается (в средине 90-х годов XIX в.) 32 миллиона человек, ежегодно тратит на колонии 74 миллиона франков, тогда как Англия на свою колониальную империю, где живет 375 миллионов человек, тратит всего 62 миллиона франков в год, колониальное ведомство продолжало стремиться к расширению владений. В 1898 г. это движение натолкнулось на жестокую неудачу: как уже было сказано, французы, уступая угрозам англичан, должны были покинуть Фашоду, занятую ими на верховьях Нила. Вражда против Англии, как сказано выше, достигла после Фашоды очень больших размеров и стала проявляться в довольно бурных формах. Французской колониальной партии стало ясно, что дальнейшие завоевания на востоке Африки отныне немыслимы. Тем чаще стали говорить и писать о Марокко. Но и тут немыслимо было и мечтать о немедленном завоевании страны: при острой вражде с Англией всякая попытка в этом направлении могла бы вызвать новое столкновение с британской дипломатией, новое унижение вроде Фашоды. Дело в том, что Англия стояла на первом месте среди стран, торгующих с Марокко; кроме того, Англия стратегически была заинтересована в том, чтобы громадные берега Марокко, выходящие как на Средиземное море, так и на Атлантический океан, в непосредственной близости от Гибралтара, не попали в руки какой-либо великой державы. Нужно прибавить, что Англия всегда решительно противилась всяким даже отдаленным французским покушениям на Марокко. Так обстояло дело в 1899–1901 гг.

И вдруг Европа с удивлением узнает, что король Эдуард едет с демонстративным дружественным визитом в Париж. Визит был отложен из-за болезни короля, но состоялся в 1903 г.

Тотчас же после этого стали ходить слухи о каких-то больших уступках, которые Англия хочет сделать французам в Африке.

Наконец, после подготовительной работы, продолжавшейся в глубокой тайне почти год, 8 апреля 1904 г. было подписало и распубликовано англо-французское соглашение, что явилось полной неожиданностью для германского правительства.

Это соглашение, творцами которого были с английской стороны король Эдуард VII, а с французской — министр иностранных дел Делькассе, улаживало все спорные вопросы во всех частях земного шара, все недоразумения и старинные счеты, существовавшие где бы то ни было между Францией и Англией. Непосредственный выигрыш Франции был огромен: по основному пункту соглашения Франция отказывалась от каких бы то ни было притязаний на Египет, занятый англичанами, Англии же признавала право Франции на вмешательство во внутренние дела Марокко и обещала не препятствовать тем «реформам», которые Франция там захочет ввести. Франция при этом только обязывалась не препятствовать Англии пользоваться теми правами, которыми до сих пор пользовались англичане в Марокко, и не возводить военных укреплений на Гибралтарском проливе. Другими словами, Марокко отдавалось всецело во власть Франции. Французы приобретали огромную новую колониальную империю, англичане же не получали в сущности никаких новых территориальных или экономических выгод взамен, потому что отказ Франции от Египта не имел реального значения: ведь все равно французы, отброшенные в 1898 г. от Фашоды, смотрели на свои позиции и претензии в Египте как на дело, окончательно и бесповоротно потерянное. Можно сказать, что эта огромная неравномерность в полученных от соглашения выгодах, эта совсем необычная для Англии «великодушная» уступчивость и показалась крайне подозрительной. Другая сторона договора больше всего произвела впечатление в Германии. Там уже с 1903 г. знали о Марокко и Египте, ибо еще в марте 1903 г. германский посол Радолин получил сведения об этом от самого Делькассе, но не знали об остальных пунктах трактата, улаживавших все споры между Англией и Францией, не знали, например, что взамен отказа от некоторых привилегий по части рыбной ловли у берегов Ньюфаундленда Франция получила от Англии обширнейшие и выгоднейшие для нее новые территории в долине Сенегала (в Западной Африке), а кроме того, большие земли в Нигерии, которая уже раньше была поделена Францией и Англией. Эти большие уступки английской территории, о которых французы и мечтать никогда не могли, щедро округляли французские владения в Африке и делали из них одно грандиозное и компактное целое. Затем, одним из пунктов соглашения был раздел Сиама на сферы английского и французского влияния, опять-таки к полному удовольствию французской «колониальной партии». Наконец, англичане с самого 1894 г., когда был завоеван французами Мадагаскар, не перестававшие сначала настаивать на правах свободной торговли там, а затем, после введения французами стеснительного для иностранцев таможенного тарифа на острове, упорно и резко протестовавшие, объявили теперь, что они отказываются от своего протеста по поводу этого мадагаскарского тарифа.

Таковы были главные, решающие пункты соглашения 8 апреля 1904 г. Франция получала огромные выгоды и приобретения и получала их из рук своего векового, грозного врага, прославленного своей неуступчивостью, алчностью, непреклонным упорством в отстаивании своих выгод. Разом все недоразумения и споры улаживались к полнейшей выгоде Франции[35]; все желания и даже отдаленные мечты французов исполнялись; Англия разом меняла свою враждебную и подозрительную политику относительно Франции на самую дружественную и предупредительную. Все это было так удивительно, что кое-кто из европейских дипломатов ждал каких-либо протестов со стороны английского парламента, но ничего подобного не случилось. Соглашение было принято английскими руководящими партиями совершенно безропотно.

Тогда естественное беспокойство стало охватывать некоторые правящие круги Германии. Единственным объяснением всего этого происшествия могло быть одно: Англия пошла на все жертвы, очень для нее чувствительные, затем, чтобы сразу прекратить вражду с Францией и запастись союзником на случай борьбы с Германией. Эта догадка, конечно, была совершенно справедлива; она вскоре превратилась в полнейшую уверенность. Кроме этой самой серьезной и беспокойной стороны дела, раздражение в германских торговых, промышленных и колониальных сферах вызывалось еще мыслью о том, что огромная, близкая к Европе, очень обильная подземными богатствами, плодоносная во многих своих частях Марокканская империя переходит почти целиком в руки французов (только узкая полоса на севере Марокко по франко-испанскому особому соглашению переходила к Испании) и что, таким образом, от Германии ускользает возможность — притом последняя, так как таких стран уже больше на земном шаре не оставалось, — обзавестись хоть одной такой колонией, которую можно было бы сопоставить с богатыми владениями Франции и Англии. К тому ж у Германии уже были налицо большие торговые и отчасти промышленные интересы в Марокко, и этим интересам при водворении французского владычества грозила опасность.

4. Выступление германской дипломатии. Путешествие Вильгельма II в Танжер. Отставка Делькассе

Все эти соображения толкали германскую дипломатию на борьбу. За борьбу стоял директор министерства иностранных дел Фриц фон Гольштейн, вдохновлявший канцлера Бюлова; за борьбу стоял и Вильгельм, которого без труда можно было убедить, что хорошо было бы одним удачным ударом и оторвать Францию от Англии и воспрепятствовать французам укрепиться в Марокко. Но нужно было несколько выждать: шла русско-японская война, почему следовало дождаться более решительных поражений России, чтобы Франция оказалась вполне изолированной. В феврале 1905 г. русская армия потерпела тяжкий урон при Мукдене, а в марте Вильгельм II поехал на своей яхте в Танжер (в Марокко) и там на банкете германской колонии произнес речь (31 марта), в которой подчеркнул, что он считает Марокко независимой страной, а султана верховным и независимым ни от кого правителем. Эта демонстрация прямо намекала на дополнительный (неопубликованный, но ставший всем известным) договор Англии и Франции, по которому определенно предусматривалась возможность установления французского протектората в Марокко и уничтожения власти султана.

Впечатление от поездки и речи Вильгельма было огромное. Весь апрель и май 1905 г. прошли в напряженнейшем ожидании. Во Франции распространялась серьезная тревога. Воевать с Германией из-за Марокко было немыслимо. Во-первых, гнать войска на убой из-за нового колониального приобретения, о котором очень мало кто знал и думал (кроме заинтересованных финансистов), было невозможно: слишком вопиющим и безобразным преступлением показалось бы это даже и не одним социалистам, и можно было нарваться на революционный протест. Во-вторых, Россия была настолько занята войной с Японией, что не могло быть речи о помощи с ее стороны. В-третьих, несмотря на соглашение с Англией, вовсе не было уверенности, что Англия выступит немедленно и что ее помощь на суше может оказаться сколько-нибудь существенной; даже сам Делькассе, стоявший за отпор притязаниям Германии, сулил на заседании совета министров помощь всего в размере 100 тысяч англичан, которые будто бы должны в случае войны высадиться в Шлезвиге. Да и то все это пока было лишь разговором, ничуть не обязательным для английского правительства. Воевать же против Германии один на один Франция решительно была не в состоянии, да и ее подготовка с чисто технической стороны была в тот момент не очень удовлетворительна. А из Германии неслись угрозы за угрозами. 6 июня 1905 г. произошло решительное заседание совета министров в Париже, и Делькассе подал в отставку. Решено было уступить. Эта уступка заключалась в том, что французское правительство, во главе которого в тот момент стоял Рувье, согласилось, правда, не сразу, а только через 2 1/2 недели, на непременное желание Германии, чтобы участь Марокко была решена конференцией европейских держав. За эти 2 1/2 недели Рувье сделал предложение Германии покончить дело без всякой общей конференции, а полюбовным соглашением между Францией и Германией, причем французы уступили бы Германии часть Марокко. Это было выгоднейшим для Германии результатом, но Вильгельм на это не согласился. Долго и горько пришлось германским дипломатам каяться и признаваться в этой роковой ошибке: случая утвердиться в Марокко уже больше никогда не представлялось, и французское правительство уже никогда больше не повторяло своего предложения.

Трудно сказать, почему Вильгельм и стоявшие за ним Бюлов и барон фон Гольштейн полагали, что общая конференция держав окажется для Германии выгодной. Конференция собралась в середине января 1906 г. в испанском городке Алжезирасе. Она продолжалась несколько менее трех месяцев и привела к соглашению, которое хотя и не отдавало Марокко под французский протекторат, но предоставляло Франции и Испании право организовывать полицию в Марокко, а также (фактически) обеспечивало за Францией преимущественное влияние на марокканские финансы. Но за подданными всех держав обеспечивалась свобода экономической деятельности в Марокко. За Францией признавались также некоторые преимущественные права на территории Марокко, соседней с Алжиром (принадлежащим Франции).

На этой конференции Францию поддерживали: Англия, Россия, Италия, Испания; даже Австрия только голосованием и чисто формально поддерживала Германию. Конечно, Франция не получила того, на что могла рассчитывать на основании англо-французского соглашения 1904 г. Но и Германия добилась далеко не всего, чего хотела.

Умный и глубокий критик предвоенной германской дипломатии барон Эккардштейн, первый советник германского посольства в Лондоне, утверждает в своих воспоминаниях, что никаких определенных планов, мыслей, руководящих целей в германской политике относительно Марокко не было; что неизвестно, зачем Германия пошла в это осиное гнездо, почему она пропустила выгоднейшие возможности покончить дело с Францией соглашением, когда Рувье предложил это в июне 1905 г., зачем понадобилось созывать в Алжезирасе конференцию по мароккскому вопросу в 1906 г., когда наперед было ясно, что все державы, кроме Австрии, окажутся на стороне Франции.

Подводя итоги своим политическим усилиям и выступлениям, завершившимся Алжезирасской конференцией, Вильгельм II и его советники могли констатировать, что французы получили в будущем возможность подкапываться всячески под самостоятельность Марокко, пользуясь и соседством Алжира и особыми правами, признанными за ними в Алжезирасе, а немцы и впредь могут бороться лишь сомнительным и громоздким орудием — созывом международных конференций, причем на таких конференциях у них и впредь будет столь же мало поддержки, как было в Алжезирасе.

А главное — не было достигнуто ослабление Антанты, т. е. Франция не охладела к мысли о соглашении с Англией. Напротив, пережитая весной 1905 г. тревога заставила французские правящие сферы стремиться не только сохранить, но углубить и расширить новые узы, связавшие Францию с Англией. Россия была страшно ослаблена поражением в Маньчжурии, а затем революция 1905 г. временно отдалила ее от сколько-нибудь активной внешней политики. При этих условиях Англия представлялась французским правителям единственной опорой против Германии. С своей стороны английская дипломатия старалась искусно использовать это настроение, созданное во Франции длительной тревогой по поводу Марокко, и широко использовала мысль, неосторожно пущенную в германскую печать Гольштейном, — именно, что если Англия нападет на Германию, то все свои потери на море Германия возместит за счет Франции на суше. Значит, Франция все равно становилась как бы заложницей пред лицом Германии. Во Франции началась деятельная подготовка в армии (уже не прекращавшаяся вплоть до 1914 г., хотя еще и в 1914 г. далеко не завершенная). Вождь радикальной партии Клемансо выступил с агитацией в пользу превращения англо-французского соглашения в формальный союз и требовал от англичан быстрого создания большой сухопутной армии. В самой Англии все росло число приверженцев этого требования.

Итак, Антанта после этого первого удара не распалась, а как будто укрепилась. В германской националистической прессе, в органах крупных промышленников особенно говорили о необходимости решительного выступления с целью оторвать Францию от Англии.

Но еще раньше германская дипломатия решила попытаться оторвать от Франции Россию.

5. Свидание Вильгельма II с Николаем II в Бьорке. Бьоркский договор. Уничтожение Бьоркского договора

Мысль о необходимости дать Германии компенсацию за сближение Англии с Францией не оставляла Вильгельма, и на этой почве произошло то событие, которое возбудило в середине 1905 г. много шума и волнения в Европе, долгое время оставалось загадочным не только для широкой публики, но и для руководителей европейской политики, и разъяснилось лишь после русской революции, когда были опубликованы документы, относящиеся к вопросу[36].

Дело рисуется в главных своих чертах так.

Воспользовавшись тяжкими поражениями, которые терпела Россия с самого начала войны с Японией, фактической изолированностью Николая II в этот момент, его раздражением против Франции, которая как раз в апреле 1904 г. вошла в дружбу с явным врагом России — Англией, Вильгельм решил попытаться разрушить франко-русский союз. Уже в конце октября 1904 г. Вильгельм писал Николаю II о «комбинации трех наиболее сильных континентальных держав», т. е. России, Франции и Германии. Идея была явно подсказана Фрицем фон Гольштейном, вдохновителем германской политики. «Я был очень удивлен, когда два дня тому назад стороной меня уведомили, что барон Гольштейн, первый советник министерства иностранных дел, желает меня видеть. Вы, конечно, припомните, дорогой граф, что эта важная особа, может быть, истинный вдохновитель политики берлинского кабинета, для официальных послов оставался невидимым…», — так сообщал 27 октября 1904 г. русский посол в Берлине Остен-Сакен министру иностранных дел Ламздорфу. Гольштейн высказал ту же мысль о союзе России, Франции и Германии. Речь шла о том, чтобы Россия и Германия заключили между собой союз, а потом разом предъявили бы Франции требование примкнуть к ним. Что Франция испугается и примкнет — Гольштейн, а за ним и канцлер князь Бюлов и особенно Вильгельм не сомневались. Но если даже Франция и не примкнет, франко-русский союз, острие которого направлено против Германии, будет во всяком случае сломлен безнадежно.

Но в России, хотя сам Николай (особенно в 1904 и в начале 1905 г.) склонялся к подписанию договора с Германией, Ламздорф сильно противился, боясь ловушки со стороны Вильгельма: слишком уж ясно было, что главная цель его в затеянном деле рассорить Россию с Францией. Ламздорф ставил особенно на вид Николаю (см., например, доклад его 15 ноября 1904 г. в «Красном архиве», 1924, V, стр. 22), что ни в каком случае нельзя действовать на Францию «запугиванием», тогда как для Вильгельма именно это и было дороже всего из всей затеи, ибо самая попытка «запугивания» разорвала бы в клочки франко-русский союзный договор. Так дело тянулось до лета 1905 г., когда Вильгельм II во время своей крейсировки в северных водах организовал (внезапно и тайком даже от сопровождавшей его свиты) свидание с Николаем в Бьорке, в Финском заливе. Тут произошла сцена, которую Вильгельм описал в письме к канцлеру Бю-лову (это описание было опубликовано только в начале 1926 г.). Ему удалось, наконец, заставить царя подписать договор. Вильгельму, как он живописует в своем послании к Бюлову, казалось, что на эту сцену подписания договора взирают с небес король Фридрих-Вильгельм III, Николай I и другие члены обеих династий, некогда дружившие между собой (у Вильгельма ни одной попытки слукавить никогда не проходило без этих религиозных и династических чувствительных воспоминаний, если дело касалось именно Николая II).

Договор был подписан в Бьорке 24/11 июля 1905 г. — с немецкой стороны Вильгельмом, фон Чиршки и Бегендорфом, с русской стороны — Николаем и случившимся тут адмиралом Бирюлевым. Самые важные статьи были первая и четвертая. Первая гласила: «В случае, если одна из двух империй подвергнется нападению ее стороны одной из европейских держав, союзница ее придет ей на помощь в Европе всеми своими сухопутными и морскими силами». Четвертая статья читалась так: «Император всероссийский после вступления в силу этого договора предпримет необходимые шаги к тому, чтобы ознакомить Францию с этим договором и побудить ее присоединиться к нему в качестве союзницы». Трудно сказать, понимал ли вполне ясно император Николай II, что он делает, подписывая этот договор. Но Ламздорф и Витте, узнав о происшедшем, пришли в ужас. «Совершенно между нами, — кажется, в Бьорке были несколько настроены и не вполне дали себе отчет в истинных целях императора Вильгельма: совершенно разрушить франко-русский союз и получить возможность окончательно скомпрометировать нас в Париже и Лондоне. Россия изолированная и неизбежно зависимая от Германии — вот его давняя мечта», — так писал министр Ламздорф русскому послу в Париже Нелидову 28 сентября 1905 г. Из разговоров с Рувье, председателем французского совета министров, Нелидов, со своей стороны, убедился, что Франция ответит категорическим отказом в случае, если ей решатся предложить присоединиться к союзу Германии и России. Положение делалось совсем невозможным: как было перешагнуть через этот Рубикон? Ламздорф так обозлен был на Николая II, поставившего его в нелепое положение, что уже не давал себе труда скрывать это. «Я должен вам сообщить, — писал он снова Нелидову 9 октября 1905 г., — что вот уже почти год, как император Вильгельм твердит нашему бедному, дорогому августейшему монарху о необходимости подписать им вдвоем договор об оборонительном союзе и обязать Францию как нашу союзницу примкнуть к нему. Мне удалось воспрепятствовать этой грубой попытке, дав понять императору, что главная, если не единственная, цель Вильгельма заключается в том, чтобы поссорить нас с Францией и за наш счет выйти самому из состояния изолированности».

Аргументация Ламздорфа и Витте возобладала, и Николай дал знать Вильгельму, что если Франция не пожелает примкнуть к Бьоркскому договору, то этот договор не может иметь силы, а должен быть изменен, именно статьи 1-я и 4-я. Но Ламздорф не желал даже и предлагать Франции официально что бы то ни было подобное: «Я не скрыл от его императорского величества, что его вынудили сделать нечто невероятное и что обязательства, которые он на себя принял, находятся в «неблаговидном противоречии» (кавычки Ламздорфа — Е.Т.), принятом на себя по отношению к Франции его августейшим отцом в 1891–1893 гг.». Ламздорф был раздражен до крайности. «Вот, милейший Александр Иванович, та новая передряга, в которую мы ни за что, ни про что ввязались после стольких странных авантюр последних двух лет. Можете себе представить, насколько все это утешительно! — так писал министр Нелидову. — Но надо постараться выпутаться с наименьшим ущербом. Несомненно, что императора Вильгельма взбесит это отступление, и не постарается ли он, с отличающей его неразборчивостью в средствах, наделать в Париже и Лондоне разоблачений, вредных для России?» Вильгельм действительно был сильно разочарован отступлением Николая и силился доказать ему (телеграмма от 29 сентября 1905 г.), что «обязательства России по отношению к Франции могут иметь значение лишь постольку, поскольку она (Франция) своим поведением заслуживает их выполнения»; он указывал также, что сам «бог был свидетелем» того, что они с Николаем подписали в Бьорке: «Что подписано, то подписано!». Но решительные выступления Ламздорфа и Витте повлияли на Николая.

Дело провалилось безнадежно, и Вильгельм уже с начала октября 1905 г. знал это вполне точно: ведь русское правительство отказалось даже вести сколько-нибудь официальный разговор с французами, даже не осмеливалось показать им текст Бьоркского соглашения. Еще в октябре и ноябре продолжалась кое-какая переписка, но уже ни малейшего реального смысла и значения она не имела. Последнее письмо Вильгельма к Николаю II, где еще упоминается о Бьорке, относится к 28 ноября 1905 г. Но Вильгельм тут уже не льстит себя надеждами на успех. Он только скрывает свое раздражение, предаваясь явно фантастическим «воспоминаниям» об Александре III (который, как известно, совсем не выносил Вильгельма II, питал к нему болезненную антипатию и даже не давал себе труда скрывать это): «Твой дорогой отец… притом находился со мной в очень дружеских и близких отношениях. Например, во время маневров около Нарвы он откровенно высказал мне свое отвращение к французскому республиканскому строю, высказывался в пользу восстановления монархии в Париже и просил меня помочь ему в этом». Эта явная и курьезная выдумка (как всегда у Вильгельма, наивная и шитая белыми нитками) имела, конечно, целью укорить Николая за то, что он не хочет идти по стопам отца и не хочет «тоже» вместе с Вильгельмом «запугивать» Францию. Все было кончено. Бьоркский инцидент оказывался ликвидированным. Весной 1906 г. на Алжезирасской конференции по поводу Марокко Россия уже всецело поддерживала Францию во всех ее притязаниях и неизменно голосовала против Германии. Одновременно в Париже налаживался В.Н.Коковцовым (под верховным наблюдением графа Витте) знаменитый «заем до Думы» (давший потом — в июле 1900 г. — возможность распустить Думу). Поведение русского делегата в Алжезирасе стояло в строжайшей причинной связи с этим займом[37]. Ясно было, что финансовые и политические скрепы франко-русского союза остались неослабленными. А кроме того, со второй половины 1906 г. в Германию начали проникать первые слухи о том, что Эдуард VII желает включить в Антанту еще и Россию.

6. Англо-русское соглашение 31 августа 1907 г. и окончательное образование Антанты

С первых месяцев 1907 г. уже не могло быть никаких сомнений в том, что какие-то очень деятельные переговоры между Англией и Россией действительно ведутся.

Задача на первый взгляд была еще более трудная, чем та, которую английская и французская дипломатия разрешили в 1904 г. Вражда Англии к России началась еще в XVIII столетии и чрезвычайно обострилась в первой половине XIX в., несмотря на то, что экспорт русского хлеба, льна, пеньки, других продуктов сельского хозяйства направлялся тогда в значительной степени именно в Англию и русский помещичий класс, поскольку он сбывал эти продукты на внешние рынки, был прямо заинтересован в терпимых политических отношениях с англичанами. Но и вражда шла не столько со стороны русского, сколько со стороны английского правительства: Николай I, напротив, неоднократно — и в 1826–1827 гг., и во время своего визита в Лондон в 1842 г., и в 1850–1852 гг. (перед самой Крымской войной) — не переставал делать попытки к соглашению. Длительных результатов эти попытки никогда не имели, — все разбивалось о недоверие англичан. Дело в том, что быстрое территориальное расширение русской империи на юго-запад, юг и юго-восток тремя флангами угрожало Индии: замыслы относительно Константинополя, утвердившиеся в русских правящих и придворных сферах еще в 70-х годах XVIII в., движение на Закавказье и дальше в Персию, наконец, движение по Средней Азии, начатое при Николае I и продолжавшееся в обширных размерах при Александре II, — все эти три движения России в трех направлениях составляли в глазах английских стратегических авторитетов и английской дипломатии прямую, с разных сторон подходящую к Индии, угрозу. В 1854 г. Англия взялась за оружие, чтобы оградить Турцию от русских завоевательных планов; по мере того как Россия завоевывала Туркестан, Бухару, Хиву, английское беспокойство и противодействие все росли; в 1878 г. опять заговорили о войне Англии против России с целью ограждения Турции; в 1884–1885 гг., после занятия Мерва и подхода русских войск к границам Афганистана, отношения снова обострились до последней степени, и когда 17/30 марта 1885 г. генерал Комаров разбил высланный против него афганский отряд и занял весь богатейший оазис Пендже, который вместе с тем являлся как бы плацдармом для дальнейшего похода на Герат, то первый министр Гладстон произнес резкую речь в парламенте и побудил королеву Викторию обратиться непосредственно с довольно угрожающей телеграммой к Александру III. Русское продвижение остановилось, с Афганистаном был заключен мир, и спустя несколько лет установлены были особой разграничительной комиссией новые границы между Россией и Афганистаном. Россия оказалась у самых ворот в Индию.

Если дело чуть не дошло до войны даже при Гладстоне, старавшемся вообще поддерживать с Россией миролюбивые отношения, то при консервативном правительстве Сольсбери — и в 1886–1892 гг., и с 1895 г., когда власть после перерыва опять перешла к кабинету Сольсбери, — русско-английские отношения продолжали отличаться натянутостью и нескрываемым с обеих сторон недоброжелательством. С 1896 г. ко всем прежним причинам ссор прибавилась новая: дальневосточная политика России угрожала поглотить весь Северный Китай и так или иначе жестоко повредить экономическим и политическим интересам Англии на Дальнем Востоке. Тон правительственной прессы и кругов, близких к русскому правительству, становился (особенно с 1899 г.) все более и более резким; неудачи Англии в первый год англо-бурской войны особенно оживляли надежды тех, кому завоевание Индии представлялось делом вовсе не таким уж трудным. «Английские броненосцы, как ящерицы, к Герату не побегут»; «Англия идет под гору, Россия — в гору»; «Россия — молодая страна с военным честолюбием», — писало «Новое время». Подобные же мысли повторялись в других газетах, считавшихся выразительницами мнений русского правительства. Когда в 1902 г., после неудачного предложения соглашения с Россией, японский дипломат маркиз Ито прибыл в Лондон, то здесь без малейших колебаний консервативный кабинет принял все его предложения, и англо-японский союз был заключен. Этот союз был, конечно, прямым прологом к войне Японии с Россией. Янония делала этой войной не только свое, но и английское дело: движение России к Тихому океану, движение в глубь Китая было остановлено, и совершенно очевидно было, что оно остановлено на продолжительный срок.

И вот тогда-то, несмотря на все английское сочувствие японской победе, несмотря на новое подкрепление англо-японского союза, японские дипломаты (уже начиная с переговоров, приведших к заключению Портсмутского мира) стали замечать — и японская пресса, при всей своей сдержанности, впоследствии это отметила — нечто не вполне понятное: Англия как будто перестала их так поддерживать, как поддерживала все время, пока шла вооруженная борьба. Мысль Эдуарда VII, разделенная всецело британским кабинетом, выяснилась лишь спустя два года — не в августе 1905 г., когда был заключен Портсмутский мир, а в августе 1907 г., когда было подписано англо-русское соглашение.

Дело в том, что русско-японская война и русское поражение изменили все положение в дипломатической игре: было ясно, что ни в Китае, ни на границах Индии, ни в других местах Азии, временно, но крайней мере, Англия может не бояться России, — настолько Россия была не в силах предпринять там какое-либо угрожающее движение; а с другой стороны, Россия могла все же очень и очень пригодиться для борьбы с Германией, и слишком уже ослаблять Россию в пользу Японии не могло поэтому входить в дальнейшие английские расчеты. Немедленно, в ближайшие годы, Россия, конечно, не могла выступить против Германии, но при доказанной всей историей способности России быстро оправляться после поражений и принимая во внимание, что в войне против Германии Россия была бы не одинока, а действовала бы вместе с двумя первостепенными державами, можно было наперед сказать, что в европейской политике Россия все же гораздо скорее окажется в состоянии играть некоторую роль, чем в политике азиатской, где формальным договором Англия и Янония гарантировали себе отныне взаимную поддержку для охраны неприкосновенности своих азиатских владений в случае покушения на них со стороны любой третьей державы.

Во всяком случае в предстоящий, ближайший исторический период представлялось возможным использовать Россию против Германии. Но и тут нужно было делать дело быстро и круто, т. е. сразу радикально заменить вековую вражду тесной политической «дружбой» и полным сотрудничеством, и это сейчас же после русско-японской войны 1904–1905 гг., начатой при деятельном подстрекательстве Англии и ведшейся при огромной финансовой и дипломатической поддержке японцев со стороны англичан. Тут тоже нужны были жертвы, тоже нужно было общее улажение всех спорных вопросов и такое их разрешение, которое в самом деле удовлетворило бы тогдашние русские правящие сферы. Весной 1907 г. переговоры между обоими правительствами настолько подвинулись вперед, что о готовящемся событии заговорили открыто во всей Европе. В германской прессе беспокойство было гораздо более острым, чем в 1904 г., когда состоялось англо-французское соглашение. Правда, с русской стороны следовали определенные заверения, что ни в коем случае предстоящее соглашение не направляется против Германии; правда, непосредственной опасности от России быть не могло, так как Россия была еще слишком слаба и революция, кроме того, вовсе не считалась в европейских политических кругах вполне подавленной.

Но больше всего беспокоила Германию, судя по правой, а отчасти и либеральной прессе, очень уж явственно развертывающаяся английская программа окружения Германии враждебными ей державами. «Eduard's Einkreisungspolitik» — «политика окружения», проводимая Эдуардом VII, сделалась любимой темой политической печати в Германии. Социал-демократическая печать тоже со вниманием и беспокойством отнеслась к готовящемуся новому событию; она обвиняла германскую дипломатию в бездарности и ошибках, которые будто бы и привели к этому результату. Левая, антиревизионистски настроенная часть социал-демократии видела в обороте, который принимали события, новое доказательство, что без активнейшего противодействия со стороны международного пролетариата гордиев узел европейской политики будет разрублен мечом и что угашение революционного духа в рабочем классе необходимо повлечет за собой усиление воинственного настроения в крупнокапиталистических слоях всех великих держав, прямо ведущих Европу к войне.

Так или иначе, внимание самых разнообразных слоев народа в Германии было приковано к англо-русским переговорам, вернее, к самому факту этих переговоров, так как подлинное их содержание больше угадывалось, чем было точно известно. В других странах, которых этот поворот английской политики касался менее непосредственно, и интерес к нему не был таким жгучим. Но все-таки огромное значение этого события признавалось решительно всеми. Между тем в Петербурге и Лондоне работа кипела. Из материалов секретного архива русского министерства иностранных дел мы знаем теперь, что русское правительство без труда пошло на главное требование Англии, т. е. на создание условий, гарантировавших безопасность Афганистана от русских покушений. Вот как высказывался Коковцов, министр финансов и в тот момент влиятельный человек также в вопросах внешней политики[38]: «Уроки прошлого убеждают нас в необходимости вести исключительно реальную политику, чуждую случайностей и отклонений в сторону. С этой точки зрения отдаленность Афганистана и недоступность его нашему влиянию должны заставить нас признать его вне сферы наших насущных интересов, о чем нам надлежит совершенно определенно заявить Англии, для которой афганский вопрос является жизненным. Таким открытым заявлением нам, быть может, удастся успокоить тревоги Англии и избежать нежелательных и опасных трений. Важность же соглашения с Англией так велика, что для достижения его можно было бы даже отчасти поступиться стратегическими соображениями, которые, быть может, связаны с афганским вопросом».

Русское правительство соглашалось с этой точкой зрения. Англичане не скрывали, что они требуют полного предоставления им свободы действий в Афганистане: «Такая возможность, как военные действия британских войск в Афганистане, должна всегда иметься в виду не только для защиты англо-афганского договора, но и для обеспечения исполнения настоящей конвенции», — так заявила Англия уже к самому концу переговоров[39]. Другое требование Англии (тоже направленное к защите подступов к Индии) касалось Тибета. Англия желала, чтобы Россия совершенно воздержалась от каких бы то ни было средств и методов вмешательства в тибетские дела, даже от посылки каких бы то ни было «научных» экспедиций и т. п., и обязалась бы ни под какими предлогами не нарушать неприкосновенности тибетской территории. С своей стороны Англия шла на те же обязательства; к слову замечу, что по всем условиям проникновения в Тибет англичане гораздо легче могли при желании нарушить это соглашение, чем русские. Таковы были собственно английские главные требования. Что же предлагала Англия взамен?

Она предлагала в сущности довольно слабо замаскированный раздел Персии. Русский министр иностранных дел Извольский стоял всецело на точке зрения желательности соглашения России с Англией, потому что только это соглашение давало отныне русской дипломатии возможность сколько-нибудь активной политики на Ближнем Востоке: о Дальнем Востоке приходилось после Портсмутского мира забыть. Но даже и те, кто не разделял полностью точки зрения Извольского, были увлечены положительным предложением Англии относительно Персии: Англия отдавала России северную, самую богатую часть Персии, брала себе меньшую и худшую (южную часть) и этим самым давала России возможность занять очень твердую стратегическую исходную позицию для дальнейшего движения на юг, к Персидскому заливу, в случае, если бы отношения с Англией когда-либо впоследствии испортились. «Нейтральная» зона, которая должна была разделять отныне обе сферы влияния, была такова, что, конечно, она не могла в случае осложнений прикрыть англичан. Дело было решено. 31 августа (п.с.) 1907 г. были подписаны русско-английские конвенции:

1) относительно Персии,

2) относительно Афганистана,

3) относительно Тибета,

4) приложение к конвенции относительно Тибета, — и произошел обмен идентичными ногами между министром Извольским и послом сэром Артуром Никольсоном о недопущении в Тибет «научных» экспедиций.

Министр иностранных дел заявил, что непременно нужно чем-нибудь компенсировать Германию, например пообещать ей прекратить сопротивление постройке Багдадской железной дороги, ибо если Германия поведет борьбу против предлагаемого Англией раздела Персии, это может подорвать все значение англо-русского договора. Но Коковцов высказался против этого изменения в отношении к Багдадской дороге, так как Багдадская дорога, особенно две ее ветки по направлению к персидской границе, это — прямая опасность для будущего русского владычества в Северной Персии. Министр торговли и промышленности прибавил, что и для экономических интересов России эти ответвления Багдадской дороги в сторону Персии в высшей степени вредны и лишают Россию возможности монопольного экономического использования североперсидского рынка. Эта точка зрения и восторжествовала. Тотчас после подписания этих документов они были опубликованы.

Несмотря на непрерывные толки об этом соглашении уже в течение многих месяцев, впечатление в правящих сферах всех великих держав и особенно в прессе было колоссальное. Поражала, во-первых, мотивировка, где говорилось, что русский император и английский король, «воодушевленные искренним желанием уладить по взаимному согласию различные вопросы, касающиеся интересов их государств на Азиатском материке, решили заключить соглашения, предназначенные предупреждать всякий повод к недоразумению между Россией и Великобританией»; поражала также львиная доля в экономическом разделе Персии, доставшаяся России. В сферу русского влияния отходила вся та часть Персии, которая заключена между русской границей и линией, «идущей от Кастри-Ширина через Исфагань, Иезд, Хаки и оканчивающейся в точке на персидской границе, при пересечении границ русской и афганской». Англичане же брали себе ту часть Персии, которая лежит к югу от линии, идущей от афганской границы через Газик, Бирджанд, Керман и оканчивающейся в Бендер-Аббасе. Не говоря уже о гораздо большей экономической ценности русской части, было ясно, что вследствие чисто географических условий вся доставшаяся России часть в непродолжительном времени попадет не только в экономическое, но и в полное политическое ее обладание и составит даже не колонию, а просто продолжение сплошной русской территории, продолжение Кавказа. При этих условиях нейтральная зона (средняя часть Персии) гораздо скорее могла очутиться в русских, а не в английских руках. Наконец, хотя Афганистан признавался по конвенции о нем находящимся вне сферы русского влияния, но стратегически положение России так усиливалось, что Афганистан отныне оказывался в гораздо большей степени под русским ударом (из Персии), чем прежде.

Все это произвело такое впечатление, что в политической прессе Германии, Австрии, Италии, Франции слышались голоса, утверждавшие, что Россия, даже в случае победоносной для себя войны с Англией, не могла бы требовать больше, чем она получила без пролития капли крови, «в виде подарка», и что все, потерянное ею на Дальнем Востоке после проигранной войны с Японией, теперь с избытком возмещено этой дипломатической удачей.

В самой России это соглашение было принято неодинаково. Для кругов крупного торгового и промышленного капитала и для политических партий, к ним близких, эта новая и огромная (в особенности в возможном будущем) экспансия, эти громадные экономические возможности в Персии, и все это в момент бессилия только что разбитой и дезорганизованной армии, финансовой слабости, внутреннего, далеко еще не утихшего брожения, казалось большим и неожиданным успехом. Кроме того, либеральная часть буржуазии испытывала в тот момент борьбы за конституцию больше симпатии к Англии, чем к Германии, откуда, как всем было известно, еще со времен Вильгельма I и Александра II шли советы, клонившиеся к отстаиванию самодержавных позиций русской монархии. Наконец, среди правящих сфер в узком смысле слова, среди сановников, придворных чинов, среди личного состава правящего аппарата было течение, представленное, как сказано, министром иностранных дел Извольским, в пользу дружбы с Англией как такого ценного фактора, который даст России возможность новой «энергичной» политикой восстановить утерянный престиж. К этому течению (но по другим мотивам) примыкал Коковцов, видевший в дружбе с Англией большое подспорье для оздоровления русских финансов, потрясенных войной 1904–1905 гг. (Очень уж скоро Коковцов разглядел воинственные цели Извольского и стал противником его.)

Но в том же кругу существовало и большое нерасположение и недоверие к Англии и подозрительность относительно ее внезапного и столь непохожего на нее «великодушия» при разделе Персии. Представителем этого течения был бывший министр внутренних дел в кабинете Витте П.Н.Дурново. Он смотрел на дело главным образом с точки зрения будущего развития революционных возможностей и полагал, что всякая политика, дружественная Англии, тем самым враждебна Германии, а ссориться с Германией и особенно воевать с ней Россия не может (с надеждой на успех), и ей это незачем, так как никакого непримиримого столкновения интересов у нее с Германией нет. Монархический же принцип во всяком случае выйдет ослабевшим из подобного столкновения, кто бы ни победил, так как в России и в Германии принцип монархической власти стоит крепче, чем где-либо в остальной Европе. К воззрениям Дурново в эти семь лет, прошедших между подписанием конвенций 1907 г. и началом войны 1914 г., примыкали почти все «правые» организации; но они были бессильны реально помешать ходу событий.

В Англии тоже слышались голоса, указывавшие довольно настойчиво и не без раздражения на слишком, по их мнению, большую и опасную цену, которую пришлось заплатить «за русскую дружбу»; но в подавляющем большинстве круги, вообще интересующиеся внешней политикой, либо определенно одобрили этот новый шаг своего правительства, либо воздержались от какой бы то ни было критики: ведь цель — главная, и о которой ни слова, конечно, но было сказано в конвенции, — была ясна. В Антанту вступил третий сочлен, что и нужно было Англии. Во Франции больше всего (и совершенно открыто) этим именно и были довольны. Были довольны прежде всего банковские и биржевые сферы, всесильные во Франции, так как англо-русское соглашение необычайно подкрепляло, делало более устойчивым и финансовое и политическое положение русского правительства и тем самым укрепляло русские финансовые обязательства. Держатели русских бумаг, которые были так встревожены в 1905 г., на которых нужно было очень сильно действовать и большим процентом и рекламой в почти сплошь подкупленной прессе в 1906 г., когда весной Коковцов хлопотал в Париже о новом займе, со второй половины 1907 г. обнаружили признаки успокоения. Французское же правительство, во главе которого стоял тогда Клемансо, было особенно довольно явным усилением Антанты и вследствие этого усилением французской международной позиции. Демонстративно «сердечные» встречи Клемансо с королем Эдуардом VII в 1907 и 1908 гг., как и весь тон официозной французской печати, показывали, что дело идет не о Персии, не об Афганистане, не о Тибете, а о чем-то несравненно более важном, близком и грозном.

Глава VIII

ПОПЫТКИ РАЗРУШЕНИЯ АНТАНТЫ

1908 г

1. Аннексия Боснии и Герцоговины

Опубликование англо-русских конвенций 31 августа 1907 г. нигде не возбудило такого волнения, как в Германии. Империя в опасности! Эдуард VII закончил дело окружения Германии, и мы разобьем эту цепь или погибнем! Такого рода речи слышались в руководящих империалистических кругах и в печати (не только пангерманской, но и более умеренной). «Пангерманцами» (Alldeutsche) назывались сторонники самой агрессивной политики Германии, направленной на включение в состав империи «добром или силой» тех земель, где в той или иной мере существует германский элемент населения. Так, Курляндия (а более щедрые говорили — весь Остзейский край), фламандские провинции Бельгии, немецкая часть Австрии прежде всего должны были быть инкорпорированы. В колониальной политике пангерманцы стремились к созданию большой немецкой колониальной империи в Африке, причем и европейские, и внеевропейские их пожелания, конечно, могли осуществиться лишь после удачной войны как с соседями, так и с Англией[40]. Но даже и более трезвые политические круги Германии не скрывали своего беспокойства, а князь Бюлов, канцлер империи, говорил (именно по поводу англо-русского сближения) о «защищенности» Германии. И это не потому, что действительно в 1907 г. или в ближайшие 3–4 года можно было бояться нападения со стороны Антанты. В Германии лучше, чем где-либо, знали, что Россия еще не в состоянии воевать, а Франция без нее не выступит, несмотря на дружбу с Англией.

Но, во-первых, было ясно, что Антанта рассчитана вовсе не на немедленное военное выступление и что России сначала дадут оправиться; во-вторых, уже и сейчас нужно было готовиться к дипломатическому противодействию России на Балканах, да и всюду, так как, попав в фарватер британской политики, русская дипломатия неминуемо должна была принять антигерманское направление; в-третьих, наконец, непосредственные результаты экономического раздела Персии затрагивали интересы Германии, так как было ясно, что и Россия на севере Персии, и Англия на юге будут иметь отныне такой огромный вес и смогут так жестоко и непрерывно давить на персидское правительство, что, сколько бы Германия ни подтверждала свои собственные права на свободную торговлю и т. д., фактически все равно положение в Персии немецких купцов и промышленников окажется рано или поздно очень неприглядным; а кроме того, и Россия, и Англия получали теперь возможность сильно вредить Багдадской немецкой железной дороге, да и стратегически эта дорога оказывалась и под русским и под английским ударами. Выходило, что образованная будто бы с «оборонительными» целями Аптапта начала с завоеваний: с дележа Марокко и Персии.

Помимо всех этих соображений, было еще одно: ведь, как сказано в своем месте, именно эти годы — 1901–1914 — были годами такого неслыханного, бурного развития германской промышленности, такого огромного роста внешней торговли, что подобного темпа развития даже и подозревать было нельзя еще, например, в начале царствования Вильгельма II. Сообразно с этим не по дням, а по часам росли притязания и влияние всех консервативных и полуконсервативных — вроде национал-либеральной — партий, которые требовали скорейшего превращения Германии из великой державы (Grossmacht) в державу мирового значения (Weltmacht), скорейшего утверждения ее влияния в Африке, в Азии, на мировом рынке вообще. Пангерманцы в своих завоевательных мечтаниях в сущности только вслух высказывали то, к чему в той или иной степени стремились многие консерваторы и национал-либералы да кое-кто и из партий, стоявших левее. Именно в эту пору также те элементы рабочего класса, которых впоследствии публицисты левого крыла назвали термином «рабочая аристократия», стали обнаруживать все больший и больший интерес к успехам и задачам империалистской политики своего правительства. И Кальвер и другие (менее заметные) ревизионистские публицисты определенно стали настаивать на необходимости колониальных завоеваний во имя интересов рабочего класса. И вот, создание Антанты, помимо всего прочего, кладет предел этим охватившим широкие слои стремлениям и надеждам и как бы переводит Германию от нападения к необходимости обороны.

Именно в это время начинают учащаться и в консервативной, и в либеральной немецкой прессе нарекания на неспособность и необдуманность руководителей германской внешней политики; повторяются все чаще жалобы на то, что вербуемые исключительно из высшего дворянства дипломаты никуда не годятся, что, тратя на армию и флот колоссальные деньги, имея первостепенные вооруженные силы, германское правительство ничего не сделало, чтобы помешать развитию и блистательному успеху губительной для Германии и ее будущего политики Эдуарда VII. Правда, были и оптимисты вроде бойкого публициста (очень тогда читавшегося) Рудольфа Мартина, который уверял своих читателей[41], что политика английского короля «имеет большое сходство с политикой Наполеона I и Наполеона III и будет тоже иметь неудачный конец, но эти успокоения успеха не имели. От имперского правительства влиятельные слои населения требовали через посредство большой политической прессы ответа на «политику окружения».

На этой-то почве в 1908–1909 гг. произошли два события, которые можно назвать двумя новыми попытками разрушить Антанту (сначала лишь средствами дипломатическими). Первая попытка, как мы видели, была сделана Вильгельмом II в 1905 г. на почве борьбы за Марокко. Мы видели также, что ему удалось — до поры до времени — оградить Марокко от полного подчинения страны французам, но не удалось оторвать Францию от Англии. Теперь, в 1908 г., после того как Россия примкнула к Антанте, решено было нанести новый удар, на этот раз с целью оторвать от Антанты только что примкнувшую к ней Россию.

Произошла эта вторая попытка в октябре 1908 г. Нужно сказать, что 10 июля (н.с.) 1908 г. в Ревель на свидание с Николаем II прибыл английский король, и в речах, которыми они обменялись, подчеркивалось полное сближение обеих держав. Это посещение необычайно раздражило германское правительство, и Вильгельм II напомнил вскоре после этого, что если «они» хотят «нас окружить», то Германия этого не боится и будет обороняться. Он это сказал в чисто военной компании (в Деберице), и речь не была официально оглашена, но все о ней знали. Настойчивее всего в Европе говорили о том, что на тайных совещаниях в Ревеле между Извольским и Эдуардом VII было решено вмешаться в турецкие события: как раз тогда (в июле 1908 г.) началась младотурецкая революция, которая привлекала к себе всеобщее внимание. На этой-то почве — на почве балканских дел — и суждено было Антанте подвергнуться новой пробе и испытанию ее крепости.

Младотурецкая революция, начавшаяся 3 июля 1908 г., в три недели одержала полную победу. Старый Абдул-Гамид был лишен всякой власти (ему оставлен был лишь титул, которого он лишился в следующем году), управление делами перешло в руки младотурецкого комитета «Единение и прогресс», приступлено было к выработке новой конституции и к выборам в Национальное собрание. Все это было запоздалой попыткой перестроить Турцию на основе европеизации. Мелкобуржуазные централисты, младотурки, захватившие власть в 1908 г., управляли фактически диктаторским образом вплоть до разгрома Турции и сдачи ее на капитуляцию в конце октября 1918 г. Главная их цель — сохранение еще уцелевших остатков Турции, превращение ее в строго централизованную державу — не только не была достигнута до конца всего десятилетия их диктатуры, но уже на первых порах стало ясно, что она и не может даже начать осуществляться. Эта революция запоздала по крайней мере на сто лет. Произойдя накануне мирового пожара, она только ускорила дальнейшую ликвидацию некогда великого государства.

Дело началось с аннексии Австрией Боснии и Герцоговины. Обе эти провинции прежней Турецкой империи были заняты Австрией еще в 1877 году, в эпоху русско-турецкой войны. С тех пор эта территория находилась во «временной оккупации» Австрии, и было ясно, что австро-венгерское правительство отдаст ее кому бы то ни было, исключительно подчиняясь силе, но не иначе. Босния и Герцоговина, где преобладающее население — сербского происхождения, давно составляли предмет открыто высказываемых мечтаний Сербии. Эта земледельческая и скотоводческая страна, не имевшая выхода к морю, надеялась на то, что в более или менее отдаленном будущем при благоприятных обстоятельствах Босния и Герцоговина с ней соединятся, и сербы не только получат выход к морю, но и значительно увеличат свою земельную площадь; выход же к морю им был нужен, по их словам, прежде всего, чтобы избавиться от такого положения, когда их соседи, австрийцы, являлись фактическими монополистами по закупке всего, что только мог дать сербский рынок. Тотчас после подписания англо-русского соглашения в Сербии опять стали высказываться мысли о том, что Россия, наконец, «вернется» теперь на Ближний Восток, что теперь Сербии опять есть на кого опереться в борьбе против австрийцев и «швабов» (т. е. немцев). Что Извольский тоже думает о перенесении центра тяжести русской политики на Балканы, это было хорошо известно.

Таковы были обстоятельства, когда австрийский министр иностранных дел, барон Лекса фон Эренталь, затеял объявить аннексию Боснии и Герцоговины Австро-Венгрией, т. е. превращение «временной оккупации» в вечное владение.

Эренталь затеял это еще до младотурецкой революции и даже совещался с Извольским и с итальянским министром иностранных дел Титтони относительно условий, на которых Россия и Италия согласились бы признать аннексию Боснии и Герцоговины. Но из этих переговоров ничего не вышло, и австро-венгерское правительство решило действовать самостоятельно и идти напролом.

29 сентября (п.с.) 1908 г. Франц-Иосиф личным письмом уведомил Николая II о готовящейся аннексии, а спустя несколько дней (7 октября п.с.) аннексия была формально провозглашена. Русские протесты и неудовольствие были выражены в нескольких официальных документах, особенно в длинном письме, которое Николай II (или, точнее, Извольский) написал Францу-Иосифу 17 декабря 1908 г., где русский император, между прочим, говорит: «По сведениям, которые до меня доходят, твое правительство принимает военные меры в таком масштабе, из коего можно предположить, что оно готовится к возможному в ближайшее время конфликту с твоими южными балканскими соседями. Если подобное столкновение произойдет, то оно вызовет в ответ большое возмущение не только на Балканском полуострове, но также и в России, и ты поймешь то особо трудное положение, в котором я окажусь. Избави нас, боже, от подобной перспективы, которая положит конец всякой возможности сохранить хорошие отношения между Россией и Австро-Венгрией и может привести Европу к общей войне». Но Франц-Иосиф твердо знал, что Россия воевать тогда была не в состоянии, и поэтому нисколько не испугался. В ответном письме от 28 января 1909 г. австрийский император пишет Николаю II: «Мое поведение в отношении сербских стран продиктовано мне моим долгом и предусмотрительностью, вызванными той страстной и полной ненависти враждебностью, которой проникнуты в этих странах все классы, включая и ответственных представителей власти… Я твердо решил со всей энергией противиться возможности агрессивных действий, на которые их может натолкнуть все возрастающая дерзость в погоне за химерическими мечтами, которые, увы, были им внушаемы не одной лишь стороной. Еще не было примера, чтобы какая-нибудь великая держава, заботящаяся о своем достоинстве и о своих интересах, проявила бы такое долготерпение, какое проявляем мы в отношении наглой провокации маленьких соседей».

Другими словами, он тоже грозил войной.

Тянуть дело неопределенно долго было нельзя. Параллельно со сношениями, затеявшимися между Россией и Австрией, шли более опасные и острые сношения между Россией и Германией. Через несколько дней после провозглашения аннексии германский посол Пурталес с непосредственностью и поспешной откровенностью, которые характеризовали всегда манеру Вильгельма в тех случаях, когда сила была на его стороне, передал Извольскому следующее: «Россия, несмотря на все заслуги Германии перед ней, все более и более сближается с враждебной немцам группой держав. Кульминационными пунктами такой политики была Алжезирасская конференция и ревельское свидание с королем Эдуардом. Подобная перегруппировка держав заставляет Германию, более чем когда-либо, тесно сблизиться с Австрией и принять за основание своей политики полнейшую солидарность во всех вопросах с Габсбургской монархией». Аннексия Боснии и Герцоговины как месть за англо-русское соглашение — такова мысль этих слов. 23 марта 1909 г. Вильгельм категорически потребовал от России немедленного признания аннексии, и русское правительство принуждено было подчиниться[42].

Так закончилось это дело. Каков был его исторический смысл? Была ли аннексия Боснии и Герцоговины для Германии только средством нанести удар Антанте, доказать России жестоким уроком, что союзники ее не поддержат, что нужно идти не с ними, а с центральными державами? Конечно, нет. Эта цель была, но были и другие мотивы.

Ведь мы уже видели, что с 1898 г. мысль об экономическом утверждении на землях Турецкой империи сделалась, можно сказать, одной из главенствующих в германской политике. Начавшаяся с 1909 г. постройка Багдадской дороги успешно двигалась дальше и дальше, и этот факт повелительно требовал соответственных шагов на Балканах. В самом деле. Путь от Берлина до Багдада должен был всецело находиться либо в руках Германии, Австрии и Турции, либо дружественных им держав. Болгария могла быть другом, но вообще ее позиция в 1907–1909 гг. вовсе еще не была такой ясной, как начиная с 1913 г. Сербия была определенным врагом Австрии и поэтому другом России. Аннексия Боснии и Герцоговины обрекала Сербию на экономическую зависимость от Австрии и на будущее время, а также на политическое бессилие. Тот участок великого пути «Берлин-Багдад», который проходил по Балканскому полуострову, должен был быть обеспечен и с тыла и с флангов, а для этого Австрия вызывалась на активную балканскую политику, и Германия смотрела на свою союзницу как на прямое и естественное свое продолжение.

Разбитая пруссаками в 1866 г., преобразованная в 1867 г. на началах «дуализма», т. е. полной внутренней автономии двух основных частей — Австрии и Венгрии, эта «двуединая» австро-венгерская монархия долгое время обнаруживала неожиданную живучесть. Мечты Бакунина о полном разрушении Австрийской империи, мечты, с которыми он вошел в свою долгую тюрьму и с которыми из нее вышел, не исполнились на его веку. Еще в 1869–1870 гг. (до начала франко-прусской войны) Франц-Иосиф носился иногда с мыслью о союзе Австрии с Францией и о новой борьбе с Пруссией. Но 1871 год решил дело. С тех пор Австрия думает о союзе с Германией как о единственном спасении от славянских восстаний внутри страны и от славянских нападений извне. Ее поддерживала тесная экономическая связанность отдельных частей, но и тут экономически развитые части, вроде Чехии, были в лучшем положении, чем многие другие, и могли считать себя экономически самостоятельными. Австрия, еще с 1879 г. вступившая в союз с Германией, за этот союз держалась очень крепко. Венгрия, управляемая землевладельческой аристократией, в интересах крупного землевладения круто теснила подчиненные ей славянские племена, и вследствие географического ее положения именно через нее Германия больше всего рассчитывала давить на Балканы. В Венгрии, не меньше, чем в Австрии, был развит страх перед русской опасностью, и политика австро-венгерской дипломатии (министр иностранных дел был один, общий для обеих частей империи), поскольку она тяготела к Германии, всегда получала в Венгрии одобрение.

Был, правда, момент передышки в истории австро-русской вражды. Смуты в Македонии, где шло упорное революционное движение против Турции, длились долгие годы. Положение было крайне запутано не только потому, что македонцы хотели избавиться от турецкого владычества, но и потому, что одни из них тяготели к Сербии, а другие — к Болгарии. И вот тогда-то, в 1903 г., мелькнула как будто (на очень короткий срок) программа австро-русского замирения. Дело было в 1903 г., и момент был подходящий: русская дипломатия была стеснена обострением отношений с Японией, а в Австрии начали несколько тяготиться слишком уж назойливой опекой со стороны Вильгельма II и склонны были поэтому несколько смягчить отношения с Россией.

Граф Голуховский, бывший министром иностранных дел Австро-Венгрии в течение 11 лет (1895–1906 гг.), желал мира с Россией и некоторого освобождения Австро-Венгрии от влияния Германии. Но политика эта не увенчалась успехом. Правда, ему удалось заключить в октябре 1903 г. в Мюрцштегге соглашение с Россией о сохранении без перемен положения на Балканах (в Македонии), но последующие события разрушили это хрупкое здание русско-австрийской «дружбы». «Мюрцштеггская программа» предусматривала ряд реформ и мероприятий, которые Турция должна была проводить в Македонии под контролем иностранных держав. Мюрцштеггское соглашение ни к чему реально не привело, и македонский вопрос продолжал оставаться нерешенным. А с 1907 г. отпошения великих держав, поделенных на Тройственный союз и Антанту, приняли такой характер, что уже и речи не могло быть о совместном давлении на турецкое правительство.

Отныне Турция была для Австрии и Германии главным, самым верным другом на Балканском полуострове.

После аннексии Боснии и Герцоговины, конечно, также речи не могло быть и о независимой от Германии политике Австро-Венгрии. Но, со своей стороны, и в Германии понимали отчетливо, что союз с Австрией абсолютно необходим, и Вильгельм, очень много тогда говоривший, что он «секундант в блестящем вооружении» при Австрии, что у него «нибелунгова верность» (eine Nibelungentreue) относительно Франца-Иосифа и т. д., подобными заявлениями хотел лишь окончательно укрепить существующий факт. Уже в изгнании, в 1924 г., Вильгельм, вспоминая довоенные годы, говорил Альфреду Ниману, что Австрия была единственным союзником и что без нее Германии грозила полная изоляция. Но он же признал, что, раздираемая национальными противоречиями и враждой, Австрия никак не могла быть «полновесным союзником». Мало того. Именно после аннексии Боснии и Герцоговины Австрия привыкла (но об этом Вильгельм молчит, хотя этот факт вполне выяснен), даже не очень справляясь с германским правительством, брать на себя инициативу во всем, что касалось увеличения ее преобладания на Балканском полуострове. И Франц-Иосиф, и наследник престола эрцгерцог Франц-Фердинанд, и граф Берхтольд, бывший в последнее время министром иностранных дел, тоже хорошо понимали, до какой степени Австрия нужна Германии, и делали свои выводы. При этом, преувеличивая мощь своего «секунданта в блестящем вооружении», они проявляли такую смелость, о которой до аннексии Боснии и Герцоговины даже и речи не было.

Опаснее всего было то, что Вильгельм не только не сдерживал австрийской инициативы в таких случаях, но всегда ее приветствовал: это было как раз то, что ему казалось нужным — ответственность не на нем, а на Австрии, он же поставлен пред совершившимся фактом, и тут уж ничего не поделаешь — нибелунгова верность вступает в свои права. А результат — дальнейшее внедрение Германии и Австрии на Балканском полуострове. Вильгельм оправдывается теперь тем, что иначе Австрия попала бы под влияние короля Эдуарда VII, который уже делал тайные шаги, чтобы привлечь ее к Антанте[43]. Во всяком случае создавшееся положение грозило большими опасностями. Но пока ликование в империалистических кругах Германии и Австрии было полное: аннексия Боснии и Герцоговины казалась счастливым прологом к овладению (сначала экономическому) всем Балканским полуостровом, далее — всей азиатской Турцией.

Была ли достигнута другая цель? Ослабело ли сцепление отдельных частей в Антанте? Конечно, нет. Тут и сомнений быть не может. Правда, пи Англия, ни Франция не только не желали воевать из-за Боснии и Герцоговины, но даже и дипломатически почти вовсе не поддерживали Россию, но именно после унижения и поражения, испытанного в 1908 г., и особенно в марте 1909 г., когда нужно было подчиниться ультимативному требованию Вильгельма и признать аннексию, русская дипломатия окончательно и бесповоротно перешла в лагерь Антанты. Образ действий Вильгельма II ставил пред Россией альтернативу: или безусловно подчиниться воле Германии, и притом без надежды на какое-либо вознаграждение, так как именно на Балканском полуострове и в Малой Азии упрочение влияния Германии и Австрии было одной из главных целей всей германской политики, и это подчинение непременно вызвало бы вражду с Англией, расторжение франко-русского союза, закрытие Парижской биржи для русских займов, полную изоляцию России, или же, напротив, окончательно слить свою политику с политикой Англии и Франции, окончательно сделаться звеном во враждебной цепи, окружившей Германию. Русская дипломатия выбрала второе. Этот выбор тоже таил в себе страшные опасности, но при существовавших условиях и тенденциях он был почти неизбежен. А помимо всего с каждым годом мысль о захвате Константинополя все больше выдвигалась на первый план в русской политике.

Барон Грейндль (бельгийский посланник в Берлине) выразил мнение дипломатов Тройственного союза, когда писал по поводу этого дипломатического поражения России, что «машина, выстроенная королем Эдуардом для обуздания Германии, потерпела неудачу при первой же попытке пустить ее в ход». Аннексия Боснии и Герцоговины важна со всемирно-исторической точки зрения именно как вторая по времени попытка расколоть Антанту. Барон Грейндль хоронил Антанту преждевременно. Если Антанте не удалось отстоять Боснию и Герцоговину, то и Германии не удалось расколоть Антанту. Напротив, отношения между Англией, Францией и Россией стали еще более близкими. И самое тревожное было то, что враждебность во всех трех странах против Германии стала сказываться гораздо более откровенно и часто.

Итак, после попытки 1905 г. разбить Антанту в Марокко, после попытки 1908–1909 гг. разбить Антанту в Боснии и Герцоговине германское правительство всякий раз видело, что и его дипломатическая полупобеда (на Алжезирасской конференции 1906 г.) и дипломатическая полная победа (подчинение России ультиматуму Вильгельма II 23 марта 1909 г.) одинаково не могли разрушить Антанту. Напротив, после 1905–1906 гг. Франция еще теснее сблизилась с Англией, после 1908–1909 гг. Россия еще теснее сошлась с Англией и Францией. Нужно было предпринять третью пробу. На пути, который выбран был германской дипломатией, остановки пока быть не могло. Ведь Антанта была вечной угрозой. За первыми двумя попытками должны были последовать новые и новые.

Ближайшая (третья) произошла в том же (1908) году, через несколько времени после того, как была опубликована декларация об аннексии Боснии и Герцоговины. Самый инцидент, послуживший непосредственно поводом, случился даже несколько раньше — в конце сентября 1908 г., но развитие его падает на октябрь и начало ноября. Это — так называемое «дело о дезертирах», тесно связанное с общим вопросом о французской политике в колониях.

2. Дело о дезертирах в Касабланке

Следует сказать, что Франция переживала в эти годы при первом министерстве Клемансо (1906–1909 гг.) время боевого выступления социальной реакции. Жорес назвал кабинет Клемансо «министерством социального консерватизма». В последующем изложении мы еще вернемся к этой эпохе, а пока отметим одну сторону дела, непосредственно сюда относящуюся. Если в чем-нибудь совершенно сходились как революционно и активно настроенные синдикалисты, так и парламентская фракция социалистической партии, руководимая Жоресом, то прежде всего в резко отрицательном отношении к колониальной политике правительства и особенно к тому слабо замаскированному завоеванию Марокко, какое велось с 1906 г. под флагом корректного выполнения постановлений Алжезирасской конференции. Не следует удивляться тому, что за все время существования Третьей республики, когда колониальная политика Франции отличалась такой необычайной активностью, когда захваты колоссальных территорий следовали за захватами, впервые со стороны социалистов возник определенный, резкий протест только по поводу Марокко. И завоевание Туниса в 1881 г., и завоевание Индокитая в 1884–1885 гг., и постепенное завоевание Конго и центральноафриканских владений (1880–1893 гг.), и завоевание Мадагаскара (1894 г.), и другие более мелкие экспедиции и завоевания проходили, правда, с жертвами (и иногда немалыми), но — за вычетом столкновения с англичанами в Фашоде в ноябре 1898 г. — ни разу все эти колониальные предприятия не грозили вовлечь страну в войну с какой-либо первостепенной европейской державой (да и конфликт в Фашоде уладился сравнительно очень быстро). Конечно, социалисты разных оттенков — они тогда еще не слились в объединенную социалистическую партию (Parti Socialiste Unifie) — при случае указывали, что народная кровь и деньги тратятся без нужды и пользы, что предпринимаются трудные экспедиции и избиваются туземцы, захватываются земли и эксплуатируются целые племена во имя обогащения кучки хищников, «акул» (les requins du capitalisme), во имя интересов биржи, экспортеров, в интересах более выгодного помещения капиталов и т. д. Было время, когда не только социалисты, но и буржуазные радикалы восставали против далеких колониальных походов. Так, тот же Клемансо яростно боролся в средине 80-х годов против Жюля Ферри, протестуя против экспедиции в Индокитай, затеянной Ферри; но тут одним из главных аргументов было еще и указание на опасность отвлекать внимание страны от германской границы, от «дыры в Вогезских горах», откуда всегда могло последовать новое немецкое нашествие. Но во всяком случае пока колониальная политика не грозила прямо европейской войной, протесты против колониальных предприятий не были никогда сколько-нибудь сильными, длительными и заметными во Франции.

Теперь, в 900-х годах, с мароккским вопросом все шло совсем по-иному. Впервые Франция столкнулась на почве колониального соперничества не с Англией, а с Германией, с которой у нее было столько счетов в самой Европе. Германские промышленные и торговые круги, германские биржевые деятели, стоявшая за ними всеми германская дипломатия ни за что не хотели отступить от мароккского дела. По идее Гольштейна, разделяемой и канцлером Бюловым, Марокко должно было стать той постоянной французской раной, притрагиваясь к которой, Германия могла влиять на Францию. У Германии были свои экономические интересы в Марокко. И братья Маннесманы и другие торговцы и промышленники из Германии всячески побуждали свое правительство энергичнее действовать против постепенно проводимого французского захвата. В 1905 г., как мы видели, дело дошло до угрозы войной; в 1906 г. прошла Алжезирасская конференция; в 1907–1908 гг. в Германии опять поднялись жалобы, что французы очень мало считаются с ограничениями, наложенными на них в Алжезирасе, и постепенно все же внедряются в Марокко. Тогда Жорес повел систематическую и энергичную кампанию против правительства. Его главный аргумент был тот, что рисковать из-за Марокко неисчислимыми жертвами новой войны с Германией — бессмысленное преступление. Синдикалисты со своей стороны повели антимилитаристскую пропаганду, мотивируя это тем, что единственная сила, которая может сдержать колониальных хищников и идущее за ними правительство Клемансо, — это страх всеобщей забастовки в момент мобилизации и страх революционного движения в войсках.

За этим движением в Германии внимательно следили. Решено было опять «притронуться к мароккской ране» и опять здесь испытать прочность Антанты.

Предлогом послужило следующее происшествие. Во французской Северной Африке существует с 1832 г. большой постоянный отряд (около 6 тысяч человек в мирное время), называемый «иностранным легионом». Формируется он из кадровых офицеров и добровольцев, принимаемых лишь по признаку пригодности к военной службе. Никаких при этом бумаг, рекомендаций не требуется, никаких справок не наводится, и человека только спрашивают, под какой фамилией он желает числиться. Жизнь в легионе довольно тяжелая, условия службы трудные, опасности постоянные, дисциплина самая жестокая, с обильным применением смертной казни. Влечет людей туда надежда после нескольких лет выслуги получить новые, незапятнанные бумаги, паспорт, начать новую жизнь; влечет также небольшое, но аккуратно выплачиваемое жалованье. С давних пор среди массы пришлого люда и иностранцев, заполняющих этот легион, значительный процент составляли именно немцы, и в Германии давно велась пропаганда против иностранного легиона.

В сентябре 1908 г. из иностранного легиона бежало несколько рядовых (дезертирство вследствие тяжелой службы и жестокой дисциплины там дело обычное). Дезертиры укрылись в доме немецкого консула в г. Касабланке (в Марокко). Спустя некоторое время консул решился переправить их тайком на немецкий пароход, но французские власти остановили их в порту, отбили от сопровождавших их чинов германского консульства и отвели в тюрьму. Возгорелось крупное дело. Сначала Вильгельм II потребовал безусловных извинений за оскорбление консульства, освобождения арестованных дезертиров немецкого происхождения (там были и другие) и т. д. Клемансо (глава кабинета) предписал министру иностранных дел Питону не только отклонить всякие извинения, но еще требовать наказания германского консула за укрывательство дезертиров. После очень напряженных и ведшихся в весьма неприязненном тоне переговоров обе стороны согласились передать дело на разбирательство в Гаагский трибунал. Но Вильгельм II неожиданно уже после этого приказал германскому послу Шену явиться к Клемансо и требовать еще до решения гаагского суда освобождения дезертиров и следствия по поводу столкновения в порту, на предмет предания суду французских чипов, задержавших дезертиров. Клемансо отказал наотрез. Тогда посол Шен явился к Клемансо с сообщением, что ему велено либо немедленно требовать удовлетворения, либо вечером выехать из Парижа. Клемансо отказал вторично и столь же категорически.

Посол не уехал, и через некоторое время французское правительство было уведомлено, что Вильгельм согласился окончательно передать дело на гаагское разбирательство (которое впоследствии кончилось в общем в пользу французов). Несколько недель во Франции и Германии царило сильное беспокойство, которое рассеялось лишь в ноябре 1908 г., когда опасность войны исчезла. В начале февраля 1909 г. Франция и Германия подписали частичное между собой соглашение, или, вернее, декларацию, относительно Марокко: Германия снова признавала за Францией особые политические интересы в Марокко, а Франция объявляла, что она не будет противодействовать экономическим интересам Германии в этой стране. Туча опять временно рассеялась. Инцидент с дезертирами тоже не разрушил, а скрепил Антанту: как раз после того как Клемансо отказал германскому правительству в извинениях, к нему явились английский и русский представители и от имени своих правительств выразили сочувствие и полное одобрение его образу действий.

Именно с этого времени в германской прессе впервые заговорили о том, что не следует преувеличивать силы французского антимилитаристского течения. Неуступчивость Франции произвела впечатление. Опять речь пошла о неспособности и ошибках германской дипломатии. Беспокойство возрастало.

И как раз тогда разразился памятный политический скандал, который внезапно заставил Германию громко заговорить о том, о чем до тех пор многие там не хотели думать.

Глава IX

ГЕРМАНИЯ И АНТАНТА ОТ АННЕКСИИ БОСНИИ И ГЕРЦОГОВИНЫ ДО АГАДИРСКОГО ПРЕДПРИЯТИЯ

1908–1911 гг

1. Движение в Германии против Вильгельма II в ноябре 1908 г

В ноябре 1908 г. произошло событие, которое публицист Максимилиан Гарден полушутя, полусерьезно назвал «ноябрьской революцией», не подозревая, что ровно через десять лет произойдет настоящая ноябрьская революция, которая в один день опрокинет трон Вильгельма и уничтожит монархию в Германии. Но если в 1908 г. ноябрьский взрыв негодования, прямо направленный против Вильгельма II, и не был революцией, то он представлял собой нечто совсем необычайное по силе и внезапности, а также по некоторому несоответствию внешнего повода прямым и отдаленным последствиям. Сразу почувствовалось, что дело идет не только об очередной бестактности (как бы в самом деле нелепа и вредна она ни была), совершенной Вильгельмом, а о том, что с ним желают рассчитаться по очень длинному накопившемуся за ним счету. В ноябре 1908 г., правда, до полного расчета еще не дошло (к величайшему несчастию для Германии), но Вильгельму припомнили многое. Припомнили и отставку Бисмарка, и провокационные речи против социал-демократии, и неудачу во всех попытках разрушить Антанту, и безрезультатность его внешней политики вообще, и личные непрерывные вмешательства в дипломатию, и непозволительную в государственном человеке болтливость. Характерно, что в этом общенародном (ни один класс, ни одна партия не стали на защиту Вильгельма) хоре осуждений, язвительных насмешек, негодования громче всех звучали голоса органов крупных промышленников, представителей торгового и банкового капитала, голоса людей, больше всего стоящих за «активную» внешнюю политику.

Дело в том, что в английской газете «Daily Telegraph» 28 октября 1908 г. появилась беседа Вильгельма II с корреспондентом этой газеты. До сих пор тайна, как ее пропустила цензура канцлера и министерства иностранных дел, куда она была своевременно представлена. По-видимому, они ее просто не прочли; это явствует из их довольно путаных объяснений впоследствии. В этой беседе Вильгельм жаловался на враждебность Англии к Германии (причем называл англичан взбесившимися мартовскими зайцами); хвалился своей дружбой к Англии; рассказывал, как он в эпоху бурской войны отклонил секретное предложение Франции и России о совместном выступлении против Англии, как он послал для лорда Робертса выработанный план скорейшей победы над бурами; намекал, что германский флот предназначен для действий в Тихом океане (т. е., значит, против японцев) и т. п. Не говоря уже о том, что многих возмутили эти признания относительно времен бурской войны, так как при свете этих признаний известная поздравительная телеграмма Крюгеру в 1896 г. являлась настоящей, обдуманной провокацией, но можно было опасаться сильного ухудшения в отношениях с Японией. Наконец, разоблачение тайных переговоров с Россией и Францией в прошлом, естественно, должно было затруднить впредь всякий доверительный подход к Германии со стороны любой державы. Словом, вся эта беседа была крайне вредна для престижа и интересов Германии.

В первые дни ждали опровержения по существу, указания на то, что беседа выдумана корреспондентом. Но когда убедились, что беседа подлинная, тогда и разразилась, как сказано, буря и в прессе, и в парламенте. «Возбуждение, возникшее теперь, длительно и велико, — заявил в рейхстаге представитель консервативной партии, — несправедливо было бы связывать его исключительно с последними сообщениями. Здесь дело идет о неудовольствии, которое накапливалось годами даже в тех кругах, у которых никогда не было недостатка в верности к императору и империи». Точь-в-точь то же самое говорили социал-демократы и все промежуточные партии. Единодушие было полное и в самом деле изумительное. А главное все-таки — при всей нелепости этой беседы с корреспондентом английской газеты, слишком уж велика (и необъяснима одним этим фактом) была обрушившаяся на Вильгельма гроза. Никто решительно не стал на его сторону. Только тон варьировался: у социал-демократов преобладали язвительность, ирония, сарказм; у буржуазных радикалов и либералов — тоже насмешка, но более смягченная, и указания на недопустимость дальнейшего «личного режима» и безответственных действий императора; у консерваторов — гнев и чувство горького разочарования, долго сдерживаемого и скрываемого. Они говорили об ударах, которые наносятся монархическому принципу самим же носителем короны.

Осуждение было всеобщим и в Германии, и за ее пределами. Впрочем, я нашел одно исключение: русского посла в Берлине графа Остен-Сакена. Вот что мне привелось вычитать в его доверительном донесении Сазонову, писанном не в 1908, а в 1910 г., по поводу одного социал-демократического запроса: «Сознание совершенной два года тому назад умеренными партиями непростительной ошибки, когда под влиянием слепо увлеченного общественного мнения даже бывший канцлер не нашел перед парламентом слов защиты для ограждения своего монарха, — подготовило ныне иную почву для обсуждения интерпелляции[44] социал-демократической партии»[45]. Но, кроме этого запоздалого на два года и очень уж конфиденциально высказанного сочувствия русского посла, никаких иных симпатий германский император не возбудил. Остен-Сакен оказался тут несравненно более крепким германским монархистом, чем все германские монархисты с канцлером Бюловым во главе.

Вильгельм сильно и сразу оробел. Он до того испугался, что, как рассказывает в своих записках гофмаршал Цедлиц-Трютцшлер, приказал своему камердинеру телефонировать канцлеру Бюлову, что он отказывается от престола. До этого дело не дошло (камердинера адъютанты не допустили до телефона), но Вильгельм беспрекословно согласился подвергнуться очень большому унижению: 17 ноября (1908 г.) канцлер князь Бюлов заявил в весьма определенных выражениях в заседании рейхстага, что «глубокое возбуждение и болезненное сожаление, вызванные опубликованием этой беседы» (с сотрудником английской газеты) побудят его величество «впредь даже в своих частных разговорах придерживаться той сдержанности, которая необходима для единообразной политики и для авторитета короны». Не довольствуясь этим, Вильгельм поспешил еще на другой день после этого обещания опубликовать, что он считает «своим важнейшим императорским долгом обеспечить устойчивость политики империи при соблюдении конституционной ответственности» и что он «поэтому одобряет объяснения имперского канцлера в рейхстаге и уверяет его в своем продолжающемся доверии к нему».

Буря в печати и в рейхстаге после этих униженных извинений и обещаний улеглась. Но впечатление и воспоминание уже никогда не могло изгладиться. Император после ноября 1908 г. стал выступать с речами гораздо реже, чем прежде, говорил меньше, избегал сенсационных тем и очень уж громких слов, стал больше помалкивать о божественном происхождении своей власти, ни слова уже не говорил о верховенстве своей воли, обо всем том, о чем он всю жизнь так любил говорить. Вся эта история лишний раз показывает, до какой степени нелепо говорить, что рейхстаг был «бессилен» добиться парламентаризации государственного строя или иных способов дальнейшего ограничения императорской власти. Рейхстаг всего мог бы добиться, если бы захотел. Но он не хотел, т. е. собственно, кроме социал-демократов и, быть может, еще нескольких человек из левых буржуазных партий, никто в рейхстаге не хотел настоящего уменьшения монархической власти, так как считалось, что она может пригодиться для борьбы против социал-демократии. Там, где рейхстаг в самом деле чего-нибудь хотел, он добивался всегда и всего. Вильгельм II в ноябре 1908 г. доказал своим поведением, что он не в состоянии оказать даже и тени сопротивления, когда видит против себя настоящий гнев, настоящую волю, и что нет предела его готовности пойти на любое унижение, если этим можно отвести от себя грозу. С удивлением прочли в Европе, что император всецело и торжественно путем особого сообщения одобрил все, что сказал канцлер в рейхстаге, а ведь в этой речи Бюлова были, между прочим, и такие слова: «Я ручаюсь, что это (т. е. словоохотливость императора — Е.Т.) больше не повторится и что будут для этого приняты все требуемые меры, без несправедливости, но и не считаясь ни с какими лицами». И на такое публичное унижение шел монарх, двадцать лет перед этим твердивший, что он ответственен только перед богом и что его воля должна быть выше всего, и что он — «единственный господин» в стране.

Но была одна сторона во всем этом происшествии, которая особенно важна для понимания дальнейшего. При всех дефектах интеллектуальной организации германского императора у него нельзя отнять одной способности, тесно связанной с могуче развитым в нем чувством самосохранения: он необыкновенно быстро угадывал, чего именно требует в данный момент та сила, к которой выгоднее всего приспособиться ему лично. А в данном случае все было довольно ясно. Уже по тому, кто именно больше всего на него негодовал, он мог сообразить, чем именно он не угодил; тем более, что вся империалистически настроенная пресса, т. е. большинство всей буржуазной печати, не делала из этого особой тайны. От него требовалось больше энергии во внешней политике, от него требовалось «не похоронить будущее германского народа», т. е. от него ждали шагов, которые обеспечили бы будущее германского капитализма, колонии за морем, политику экономического захвата Турции, ждали подготовки борьбы с Антантой, которая, в самом деле, стояла угрозой пред Германией, новых и новых попыток разрушить Антанту, которая «застилает солнце» германскому народу. Это писали те, кто ого только что беспощадно прижал к стене и унизил и кто мог с ним это сделать снова и снова. А некоторые социал-демократы писали, что развитие германского капитализма полезно и для германского рабочего класса и что нужно противодействовать захватам Франции и Англии. Что есть еще и другие социал-демократы, которые пишут и говорят о старой революционной программе, это он тоже знал, но с ними можно было пока не считаться, они были в меньшинстве, и их голос не был так слышен. Вывод был сделан. Он был сделан очень услужливо пангерманской прессой, которая в 1909–1911 и следующих годах усвоила себе тон резкой оппозиции правительству и императору за его трусость пред Антантой, за его «миролюбие» и уступчивость. Этот тон после ноябрьской истории 1908 г. стал принимать все чаще оттенок личных выпадов против Вильгельма. Довольно прозрачно намекали изредка, что нападают на личность монарха, а не на принцип монархизма, и что если кто не может быть вождем своего народа в борьбе за «место под солнцем», тот должен уступить престол достойнейшему (т. е. кронпринцу).

Такова была политическая атмосфера в Германии, когда вдруг с английской стороны последовало приглашение по обоюдному соглашению сократить постройку военного флота в Германии и в Англии. Трудно представить себе менее благоприятный момент для того, чтобы делать подобные предложения Германии, чем именно эти 1908–1910 гг. Провал этих попыток был предрешен. Рассмотрим, чем они были вызваны и при каких именно условиях потерпели неизбежный крах.

2. Вопрос об ограничении морских вооружений. Неудача переговоров. Последствия неудачи переговоров

Англия именно в эти годы переживала, как мы уже говорили выше, в своем месте, период сложного и очень дорогостоящего нового социального законодательства; вырабатывались обширные мероприятия по страхованию от болезней, на случай необеспеченной старости, от несчастных случаев, безработицы; подготовлялось и проводилось законодательство, имевшее в виду выкуп части владельческих земель; продолжалось и углублялось проведение аграрной реформы в Ирландии.

Даже непосредственные, ближайшие расходы были огромны.

Приведем только один пример. Одним из наиболее важных, в принципиальном отношении, из этих социальных законов был закон о страховании стариков. Согласно этому закону в его первоначальной фазе, каждый английский подданный, достигший 70 лет и не имеющий средств к существованию, имеет право на получение из казны 5 шиллингов в неделю (2 1/2 рубля приблизительно). Другой закон — страхование на случай болезни и на случай безработицы — прошел с очень большими трудностями, так как, кроме жертв со стороны казны, он требовал еще жертв и со стороны работодателей, а также известной доли взносов со стороны рабочего класса. Эти законы, однако, стали вообще возможны, и их финансирование могло быть обеспечено только вследствие введения Ллойд-Джорджем указанных выше новых доходных статей в его «революционном бюджете». Но и этих статей не вполне хватало, так как, чтобы прочно поставить только дело с осуществлением закона о стариках, Ллойд-Джорджу пришлось ассигновать с самого начала 9 миллионов фунтов; закон о страховании на случай болезни неимущих потребовал 4 миллиона, страхование от безработицы — 3 миллиона, расходы на постройку приютов (ночлежных и др.) — 2 миллиона.

А ведь другие расходы, предстоявшие непосредственно вслед за этими, были еще значительнее.

Громадные новые расходы должны были лечь на английский бюджет. При этих условиях произошло событие, которое грозило пасть на тот же бюджет очень тяжким добавочным бременем.

Уже с 1900 г., после принятия германским рейхстагом второй судостроительной программы, британское адмиралтейство потребовало увеличения кредитов и расширило свое судостроение. Конечно, английский флот был пока несравненно могущественнее немецкого. В 1902 г. британское адмиралтейство ввиду огромного развития деятельности немецких верфей стало подтягивать в территориальные воды суда из отдаленных своих флотов. Но, во-первых, при колоссальных и разбросанных по всему земному шару владениях Великобритания не может уж очень усиливать это сосредоточение, а во-вторых, Германия все более и более ускоряла темп постройки судов. В 1900 г. у Германии было 14 броненосцев высшего по тогдашнему времени типа, а у Англии — 47; в 1907 г. у Германии было 22 броненосца, а у Англии — 53. Но в ближайшем будущем предвиделись новые колоссальные постройки в Германии. Уже в мае 1908 г. у Германии было 24 броненосца, а у Англии — 51, на 2 меньше, чем в 1907 г., так как несколько судов были удалены за слишком старым возрастом. Конечно, Англия намерена была наверстать это уменьшение и продолжать дальше эту «гонку вооружений», но тут прибавилось одно новое условие, всецело шедшее на пользу Германии: в сентябре 1906 г. в Англии был спущен первый дредноут; это событие имело колоссальное значение. Отныне сила флота должна была измеряться главным образом именно количеством дредноутов; весь прежний состав броненосных эскадр отходил на задний план. Выходило как будто так, что состязание начинается с одного пункта, а прежние преимущества английского флота над германским в расчет не идут. Это было не совсем так, но важно, что в морских кругах Германии появление дредноутов было учтено именно так и вызвало большое ликование. Предвиделись с обеих сторон колоссальные расходы при соревновании в деле постройки дредноутов.

Тогда-то британский кабинет и решил предложить Германии по взаимному соглашению и в целях экономии ограничить морские вооружения. Конечно, Англия при этом только выигрывала, потому что при подобном соглашении абсолютное владычество на море оставалось в ее руках. Германия же отказывалась тем самым от всякой мысли когда-либо увеличить свое значение на море.

Нужно сказать, что эта мысль могла возникнуть вследствие демонстративно любезного визита Вильгельма II в Англию, происшедшего после русско-английского соглашения.

Две вообще характерные для императора Вильгельма черты сказались очень скоро после подписания русско-английского соглашения: во-первых, стремление обнаружить любезность по отношению к врагу, если тот почему-либо внезапно усилился, и, во-вторых, нетерпеливое желание возможно скорее разъединить «хитрой» уступкой сговаривающихся неприятелей. И при этом «хитрость» часто поражала своей очевидностью, наивностью, даже детскостью. Что Эдуард VII выиграл крупнейшую ставку в своей длительной и обдуманно развертывающейся игре, что присоединение России к английской политике в самом деле ставит Германию, если не сейчас, то в недалеком будущем, в очень серьезное положение угрожаемой с трех флангов державы, это после августовского русско-английского соглашения 1907 г. было ясно. И вот Вильгельм 11 ноября 1907 г., спустя два с половиной месяца, высаживается в Портсмуте, говорит преувеличенно любезные речи (лорд-мэру Виндзора: «Мне всегда кажется тут, что я приехал домой!»; епископу Бойду-Карпентеру: «Я так, так рад, что я снова здесь!»), внезапно заговаривает с лордом Холдэном о Багдадской дороге и на заявление Холдэна, что англичанам нужно владеть южным участком дороги, что им нужен контроль над «воротами в Индию», отвечает: «Я дам вам ворота». А с другой стороны, когда, после доклада Холдэна, министр иностранных дел Грей доводит до сведения Вильгельма, что неудобно сговариваться о Багдадской дороге вдвоем, без России и Франции, Вильгельм отвечает, что привлечение этих двух стран создаст затруднении. Мысль поссорить таким путем Англию с ее обеими союзницами была так прозрачна, что, конечно, ничего из этого дела выйти не могло, и все эти переговоры были вскоре оставлены.

Но разговор о приостановке военного судостроения не был оставлен. Английский бюджет должен был усиливать расходные статьи на флот, пока в Германии соглашались на подобные жертвы.

Еще в 1900–1905 гг. морской бюджет Германии был равен приблизительно 185 миллионам марок; в 1906 г. правительство потребовало 310 миллионов. На очереди дня стояла, во-первых, усиленная постройка дредноутов, во-вторых, расширение Кильского канала настолько, чтобы облегчить проход наиболее глубоко сидящих судов. В 1907–1909 гг. грандиозное судостроение продолжалось. Английский кабинет предпринял тогда первую попытку ограничить по соглашению с Германией морские вооружения обеих стран. Это ограничение оставляло Англию в выгодной позиции; состязание прекращалось, и Германия лишалась надежды изменить в свою пользу существующее пока, всецело выгодное Англии, соотношение сил. Но роковым заблуждением со стороны фон Тирпица, Бюлова и самого Вильгельма было думать, что достаточно разоблачить это лицемерие англичан. Этого было недостаточно. Разумеется, при обусловленном ограничении дальнейших вооружений, Англия оставалась на первом, а Германия — на втором месте и уже без надежды на видоизменение этого порядка. Но разве была хоть тень надежды, что Англия когда-нибудь позволит Германии занять первое место? И разве была для Германии возможность рассчитывать, что, содержа огромную армию, она в состоянии будет тратить столько же на флот, сколько тратит Англия, для которой флот — почти все, армия же почти ничего? Разумеется, в корректном с внешней стороны предложении Англии скрывалась угроза. Но вопрос был лишь в том, выгоднее ли считаться с этой угрозой, или ею пренебречь. Решено было пренебречь. Министр Холдэн съездил в Берлин и вернулся ни с чем: германское правительство отклонило переговоры об ограничении морских вооружений. Глава британского кабинета снова (в марте 1907 г., в «Nation») открыто высказался за подобное соглашение с Германией, но на это князь Бюлов заявил в рейхстаге (в апреле того же года), что подобные соглашения не могут иметь практического результата.

В 1908 г. фон Тирпиц провел в рейхстаге новый закон: он требовал уже не 310, а 445 миллионов марок на морское ведомство. В ответ на это новые, колоссальные кредиты были затребованы и получены британским адмиралтейством. Английское правительство решило говорить очень внятным языком: было решено выстроить в первую очередь четыре дредноута в 1909–1910 гг., а «если правительство найдет нужным», то в 1911 г. начать строить еще четыре дредноута. Английский кабинет этим самым ставил Германию перед необходимостью либо, наконец, согласиться на ограничение вооружений, либо считаться с перспективой действительно крайне разорительной конкуренции. Одновременно решено было, не считаясь с колоссальными затратами, основать новую морскую базу в Розите, уже прямо, непосредственно и исключительно направленную против германских берегов. И тогда же состоялось соглашение с Францией, по которому французский флот должен был защищать британские интересы на Средиземном море, а главная масса броненосного английского флота была переведена из Средиземного моря в Немецкое.

В 1911 г. произошли события, о которых речь будет дальше: посылка «Пантеры» в Агадир, угрожающая речь Ллойд-Джорджа против германского вмешательства в мароккские дела, отступление Германии, — и в начало 1912 г. Англия решает слова возобновить разговор об ограничении морских вооружений. Лорд Холдэн снова отправляется в Берлин. Германское правительство поторопилось (за два дня до возвещенного заранее прибытия Холдэна!) потребовать у рейхстага ассигновки на три броненосца и несколько подводных лодок. Но лорд Холдэн решил говорить хоть о будущем, если уж он опоздал относительно настоящего (т. е. относительно программы 1912 г.). Однако ему было дано понять, что Германия склонна вступить в эти переговоры, если Англия заключит с ней общего характера соглашение, которое бы сводилось к обязательству Англии сохранять нейтралитет в случае войны Германии с Россией и Францией. Это уже вторично Германия делала попытку отвлечь Англию от России и Франции (в первый раз — в 1910 г.). Англия соглашалась на нейтралитет в случае, если Германия подвергнется нападению, но германское правительство требовало такой осторожной формулировки: «если Германия будет вовлечена в войну». На это англичане не пошли. Тогда лорду Холдэну было дано понять, что и разговоры об ограничении вооружений бесполезны.

Холдэн вернулся в Лондон ни с чем. Но ведь британский кабинет ничего не терял, продолжая свои попытки. С одной стороны, все-таки оставался шанс заставить Германию согласиться приостановить вооружения, с другой стороны, самые отказы Германии всякий раз раздражали в Англии широкие слои как буржуазии, так отчасти и рабочего класса, выявляли воинственные намерения германского правительства и (тоже всякий раз) облегчали британскому кабинету получение новых и новых кредитов. А кроме того, и в том же (1912) году первый лорд адмиралтейства Уинстон Черчилль заявил, что он хотел бы согласиться с Германией относительно установления так называемых «морских каникул»; Англия и Германия обязываются на один год, например, прервать постройку судов, можно и на полгода. Германия отказалась и от этого. Тогда Уинстон Черчилль то же самое предложение повторил в 1913 г. и снова натолкнулся на отказ.

Таков был финал этих переговоров.

Нужно сказать, что в общем тон переговоров был очень сдержанный и корректный, хотя и прорывались иногда зловещие ноты.

В августе 1908 г. происходил, например, серьезный разговор между Вильгельмом II и сэром Чарльзом Гардинжем (Hardinge). «Вы должны остановиться (в постройке новых судов — Е.Т.) или строить медленнее», — категорически заявил Гардинж. Вильгельм на это ответил: «Тогда будем сражаться, потому что это вопрос национальной чести и достоинства». Вильгельму крайне понравились его собственные слова. «С англичанами нужно всегда так обходиться», — с удовольствием поучает он Бюлова, передавая этот разговор[46].

Но разговор этот по своему тону был исключением. В общем до конца обе стороны старались сохранить любезный и миролюбивый тон.

Впрочем, с июля 1911 г. в успех переговоров уже никто, по-видимому, не верил, и продолжались они больше по инерции.

В середине 1911 г. произошло событие, которое, как молнией, осветило бездну, на пороге которой стояла Европа: была произведена четвертая и последняя попытка разрушить Антанту.

3. Захватническая политика французов в Марокко. Агадир. Последняя попытка разрушить Антанту

Эта попытка готовилась еще с 1909 г., когда начало выясняться, что французы не только никогда не уйдут из тех частей Марокко, которые так или иначе, под тем или иным предлогом им удалось занять, но что они будут неуклонно внедряться дальше и дальше, пока не захватят всю страну. И при Клемансо, бывшем у власти до 12 июля 1909 г., и при Бриане, кабинет которого правил Францией от июля 1909 г. до 27 февраля 1911 г., и при кратковременном министерстве Мониса, просуществовавшем всего 4 месяца, и при министерстве Кайо, которое составилось в конце июня того же (1911) года, продвижение французов в Марокко продолжалось, правда, с перерывами, но никаких не было признаков и даже намеков, что французы остановятся, не утвердившись во всей стране. Они это и понимали под специальным термином «мирное проникновение» (penetration pacifique). С формальной стороны они мотивировали свое продвижение необходимостью защищать жизнь французских граждан, находящуюся в опасности вследствие каких-то беспорядков (о которых, впрочем, сведения поступали исключительно из французских источников).

Султан мароккский Мулай-Гафид фактически покорился французам еще в августе 1908 г., получил от них заем в 101 миллион франков и отдал за это им все таможни, некоторые пошлины внутренние (на табак) и фактически — все прибрежные города. Но и с сухопутной границы (алжирской) французы неуклонно внедрялись в страну. Генерал Лиотэ (впоследствии долговременный наместник в Марокко, покинувший свой пост только в августе 1925 г.) изобрел по-своему любопытный метод действий: вторгаясь иногда ни с того, ни с сего, без всякого вызова, в Марокко со стороны алжирской границы, генерал Лиотэ, покоряя одно племя за другим, формулировал и одновременно оправдывал свой образ действий словами: «Нужно защищаться движением» (On se garde par le mouvement). А когда до него доходили нападки Жореса в палате, говорившего об опаснейшей новой колониальной авантюре, которую затеяли в своих интересах финансовые дельцы, а выполняют покорные им правительство и военные власти, то генерал Лиотэ оправдывался в своих непрерывных нападениях на мароккские племена другой формулой, также казавшейся ему очень удачной (судя по тому, что он ее часто пускал в ход): «Нужно показывать силу, чтобы не быть вынужденным ею пользоваться» (II faut montrer la force pour n'avoir pas a s'en servir).

При этих условиях ничто не могло спасти Марокко от завоевания. Зависимость, в которую попал султан Мулай-Гафид, давала французам громадные выгоды: отныне их продвижения были вовсе не завоеванием Марокко, а только будто бы помощью законному государю Мулай-Гафиду против мятежных племен, причем самая помощь эта оказывалась Французской республикой по прямой просьбе султана. А по теории генерала Лиотэ, даже если племена и не взбунтовались еще против султана, то могут все же когда-нибудь взбунтоваться, и, как сказано, лучше наперед показать силу, «чем быть вынужденным ею пользоваться». Так дело обстояло уже в 1910 г. Весной 1911 г. из крупных центров Марокко оставались незанятыми французскими войсками только столица Марокко — Фес и города Мекнес и Рабат. И вот как раз оказалось весьма кстати, что около этих трех городов кто-то отчасти уже возмутился против Мулай-Гафида, отчасти же как будто кто-то подумывает возмутиться. 27 апреля 1911 г. Мулай-Гафид обратился к французскому правительству с просьбой об усмирении предполагаемых мятежников. Эта просьба встретила, как во всех без исключения прежде бывших аналогичных случаях, живейший отклик, так что уже 21 мая французская армия вошла в Фес, 8 июня — в Мекнес, а спустя несколько педель был занят и Рабат. От самостоятельности Марокко оставалось одно воспоминание. Но тогда-то и разразился долго назревавший удар.

В Германии внимательно следили долгие годы за всем, что происходило в Марокко, и раздражение как промышленных кругов, непосредственно заинтересованных в этой стране, так и всей прессы, связанной с колониальными предприятиями, росло непрерывно. Теперь уже в Германии поняли роковую ошибку, совершенную в 1905 г., после отставки Делькассе, когда премьер Рувье предлагал Вильгельму часть Марокко (в виде «отступного»), а Вильгельм отказался и предпочел Алжезирасскую конференцию. Теперь германское правительство сообразило, что, будучи действительными господами в стране, французы без всякого труда обошли все дипломатические трудности и, возя с собой Мулай-Гафида, действуя якобы во имя охраны его прав и от его имени, они формально неуязвимы, тем более, что всякий раз, снаряжая экспедицию, строжайше предписывают ей блюсти «независимость и престиж султана» (инструкция такая была дана также и генералу Муанье, отряженному завоевывать Фес, Мекнес и Рабат). Выходило, что французы все-таки добились своего и притом без всяких пожертвований в пользу Германии хотя бы частью Марокко (на что они, как сказано, соглашались прежде, в 1905 г.).

Не только братья Маннесманы, самые крупные из всех германских концессионеров в Марокко, но и целый ряд других фирм и промышленных концернов неустанно жаловались на вялость и бездействие имперского германского правительства, которое позволяет французам издеваться над собой и над всем германским народом и т. д. Указывали на неспособность и нежелание лиц, управляющих империей, выступить с решительным заявлением, что Германия не потерпит, чтобы последняя еще незанятая (формально) никакой европейской державой часть земного шара перешла полностью в руки Франции. Канцлером империи был уже не князь Бюлов, ушедший 14 июля 1909 г., а Бетман-Гольвег, исполнительный бюрократ, лишенный каких бы то ни было дипломатических талантов, лишенный даже бойкого и быстро схватывающего ума князя Бюлова, одна из тех посредственностей, которыми окружал себя Вильгельм. Но статс-секретарем по иностранным делам был при нем Кидерлен-Вехтер, умный, беспокойный и деятельный человек, ни в грош не ставивший ни своего прямого начальника канцлера Бетман-Гольвега, ни, по-видимому (судя по вышедшей в свет в 1924 г. его переписке), самого Вильгельма. Кидерлен-Вехтер, узнав весной 1911 г. о предполагаемом походе на Фес, дал понять французскому правительству, что он плохо верит в тамошние беспорядки, которые нужно усмирять во имя законного государя, Мулай-Гафида, и что вообще настала пора объясниться начистоту: если французы желают забрать Марокко, пусть забирают, но пусть дадут Германии хоть одну гавань на Атлантическом побережье Марокко, например, Агадир и прилегающий к нему гинтерланд. Французское правительство не нашло возможным пойти на эту компенсацию, предлагало сговориться о других компенсациях. И вообще оно медлило и тянуло. Тогда Кидерлен-Вехтер повлиял на канцлера и на императора в том смысле, чтобы решительным действием показать свое твердое желание на этот раз добиться компенсаций во что бы то ни стало.

1 июля 1911 г. германская канонерская лодка «Пантера» внезапно появилась в гавани Агадир (на западном берегу Марокко) и стала там на якоре. Каков был смысл этого поступка, как громом поразившего всю Европу? Впоследствии Кидерлен-Вехтер категорически заявил, что в его намерения вовсе не входило захватить Агадир, а просто он желал демонстрировать полную необходимость договориться с французами о компенсациях. Но ликование в пангерманской прессе было таково и толкование этого события было настолько недвусмысленным, что, конечно, в Европе с каждым днем все более укреплялось убеждение о непосредственном захвате части западного побережья Марокко немцами.

Впечатление во Франции было очень сильное. В социалистических кругах указывали на то, что игра с огнем принесла неизбежные результаты и что колониальные хищники втянули все-таки Францию в опасность войны с Германией. В прессе, зависимой от крупного капитала, советовали «соблюдать спокойствие» и выжидать дальнейшего развития событий, но об уступке Агадира Германии хранили глубокое молчание, а те, которые касались этого щекотливого пункта, объявляли, что на эту компенсацию соглашаться нельзя, ибо иметь немцев непосредственными соседями в Марокко было бы в высшей степени беспокойно и опасно. «Пантера» продолжала стоять в Агадире. Разрешения кризиса не предвиделось, общее напряженное ожидание возрастало с каждым днем. И вдруг выступила с прямой угрозой Англия.

В Англии все это происшествие с самого начала, когда только пришли первые известия о появлении «Пантеры» в Агадире, истолковывалось как новый удар по Антанте. Вильгельм II, доказавший французам в 1905 г., что Англия их не защитит в минуту опасности, и вынудивший отставку Делькассе, доказавший в 1908–1909 гг. России, что Англия ее тоже не защитит, и вынудивший признать аннексию Боснии и Герцоговины, пожелавший в октябре и ноябре 1908 г. на деле с дезертирами снова показать Франции, что Англия ей не поможет, но на этот раз отступившийся от своих угроз и не решившийся на войну и во всех трех случаях все-таки не достигший коренной цели — распада Антанты, — теперь выступает в четвертый раз, смело бросая перчатку не только Франции, но и Англии. На этот раз Англия решила даже и не ждать, как поступит Франция, и приняла вызов. Выступление Англии в 1911 г. чуть-чуть не привело к тому, к чему привело выступление Австрии в 1914 г.

Дело в том, что неудача переговоров об ограничении морских вооружений в последние годы и оскорбила, и раздражила, и обеспокоила британское правительство. Уже на четвертый день после прихода «Пантеры» в Агадир английский кабинет министров был созван (5 июля) на совещание по этому поводу, и тотчас после заседания германскому послу было заявлено, что британское правительство заинтересовано в мароккском деле и что, пока оно не извещено о точных германских намерениях, до той поры оно будет держаться выжидательной позиции. Уинстон Черчилль, тогда бывший членом кабинета Асквита, говорит в своих мемуарах, что английское правительство продолжало после заседания 5 июля находиться в полной неизвестности: чего хочет Германия? Только ли компенсаций или войны с Францией[47]? На те или иные компенсации Англия дала бы свое согласие (хотя несколько ранее тот же Уинстон Черчилль указывает, что отдать Германии Агадир значило бы скомпрометировать важные для англичан морские пути). Но неделя шла за неделей, германское правительство не высказывалось, и в Англии окончательно складывалось убеждение, что дело идет именно о пробе сил, о намеренном вызове и запугивании.

В недрах самого кабинета боролись два течения: одни стояли за миролюбивое отношение к делу, другие — за решительные действия. Канцлер казначейства Ллойд-Джордж колебался. Именно он считался и в Англии, и на континенте Европы приверженцем мира во что бы то ни стало; именно он стоял в центре того «социального законодательства», которое революционизировало бюджет; именно его оппозиции могли бояться премьер Асквит и министр иностранных дел Грей при слишком резком с их стороны образе действий против Германии. И вот, когда прошло три недели после прихода «Пантеры» в Агадир, а объяснений этого поступка со стороны Германии все еще не последовало, Ллойд-Джордж заявил своим товарищам по кабинету, что дело идет явственно к войне, что Германия умышленно игнорирует Англию, что Германия подвергает Францию испытанию и что нужно объявить публично, что «если Германия желает воевать, то она найдет Великобританию на противной стороне». Асквит и Грей всецело одобрили.

В тот же день (21 июля 1911 г.) на обеде у лорда-мэра в Мэншьон-Гаузе Ллойд-Джордж произнес следующие слова: «Я бы принес большие жертвы, чтобы сохранить мир… Но если бы нам навязали такое положение, при котором мир мог бы быть сохранен только сдачей той великой и благодетельной позиции, которую Британия завоевала столетиями героизма и успехов, если бы мир мог быть сохранен только при таких условиях, чтобы позволено было обращаться с Британией там, где затронуты ее жизненные интересы, так, как если бы она не принималась в расчет в совете народов, тогда я резко говорю, что мир, купленный такой ценой, был бы унижением, которое было бы невыносимо для такой великой страны, как наша».

Эта речь была громом с ясного неба. Впечатление от этой речи было в Германии такое, что пред банками и сберегательными кассами огромными очередями стояли несколько дней толпы вкладчиков, поспешно берущих обратно свои вклады. Волнение и паника на бирже были неописуемы. В первый момент Вильгельм II и канцлер Бетман-Гольвег (который именно и был виноват в том, что три недели подряд не желал объяснить точно поступка с «Пантерой») решили, по-видимому, испытать, насколько весь британский кабинет стоит за Ллойд-Джорджем. Германский посол князь Меттерних явился в большом возбуждении через три дня к министру иностранных дел Грею и заявил такой резкий протест, что Грей сейчас же послал за первым лордом адмиралтейства, чтобы предупредить его, что «каждую минуту флот может подвергнуться нападению». Князь Меттерних жаловался на речь Ллойд-Джорджа, но Грей заявил, что «не считает совместимым с достоинством британского правительства» пускаться вообще в объяснения но поводу речи Ллойд-Джорджа после того, как само германское правительство позволило себе разговаривать с ним, Греем, в таком тоне. На этом аудиенция у Грея окончилась. Британский флот в тот же день получил соответствующие приказы быть в готовности.

Теперь Германия была поставлена лицом к лицу с необходимостью либо воевать (и воевать немедленно), либо уступить. Речь Ллойд-Джорджа была прямой угрозой и вызовом, а свидание Меттерлиха с Греем еще усилило оскорбительность и преднамеренность этой угрозы. На германский вызов Франции Англия ответила Германии не менее резким и решительным вызовом.

Прошло еще несколько дней, и появились первые признаки отступления Германии. На этот раз катастрофа была избегнута. Имперское правительство на войну не решилось и вступило в переговоры с французами. Переговоры происходили в Берлине и велись Кидерлен-Вехтером с немецкой стороны и послом Камбоном — с французской. 4 ноября 1911 г. соглашение было подписано. Агадир был оставлен. Германия признала формально протекторат Франции над Марокко, а компенсацию получила в виде полосы французского Конго, примыкающей к германской колонии Камерун, в Центральной Африке. Французская колониальная партия была довольна результатом дела, но в Германии мнения резко разделились. Часть прессы (левобуржуазная и социал-демократическая) высказывала удовлетворение по поводу благополучного окончания грозного кризиса, внезапно грянувшего летом 1911 г., и склонна была утверждать, что полученная компенсация не так уж плоха, как о том говорят пангерманцы и приверженцы воинственной политики (а во главе их пресса, выражавшая взгляды крупной промышленности).

Но пангерманцы и в той или иной степени сочувствующие им партии были возмущены соглашением 4 ноября 1911 г. Они утверждали, что полученная от Франции часть Конго представляет собой почти сплошные болота, что там свирепствует сонная болезнь, что это — нищая пустыня и т. д. Они говорили, что Германия давно не переживала такого унижения, как весь этот жалкий конец так решительно начатого «агадирского предприятия», что не следовало так пугаться угроз Ллойд-Джорджа и т. д. Заслуженный сановник и глава колониального ведомства Германской империи Линдеквист подал в отставку в знак демонстративного протеста против этого постыдного, по его мнению, окончания переговоров с Францией. Отдача Марокко французам, уж на этот раз отдача окончательная, формальная, и без надежды впредь получить там хоть одну пядь земли, больше всего возмущала и раздражала эти крупнокапиталистические круги и немалую часть средней и мелкой буржуазии. Да и в части социал-демократической прессы проглядывала иной раз ирония по поводу провала «агадирского» дела[48]. Правительство защищалось и старалось доказать, что оно сделало все возможное, чтобы оградить интересы Германии. Но была и другая сторона дела, относительно которой даже и споров быть не могло: попытка разрушить Антанту потерпела на этот раз такую полную, резко выраженную неудачу, как никогда еще до той поры. Сближение Англии и Франции после Агадира стало прогрессировать еще гораздо быстрее, чем до тех пор. Пресса Антанты усвоила себе после Агадира дразнящий, провоцирующий тон, страшно раздражавший Германию. Агадирское дело нанесло вообще европейскому миру новый и очень тяжелый удар.

Тот же германский посол в Лондоне князь Меттерних, которому пришлось, как сказано, выслушать такой враждебный ответ от Эдуарда Грея, спустя некоторое время, когда уже острота агадирского кризиса прошла, сказал Уинстону Черчиллю, и частной беседе: «Германию пытаются окружить со всех сторон и захватить ее в сеть, но она слишком сильное животное, чтобы ее можно было удержать в сети». Только тут, в интимной беседе, официальный представитель германского правительства откровенно высказал, тотчас после Агадира, что дело шло именно больше всего о том, чтобы резким движением разорвать накинутую сеть. Уинстон Черчилль на это возразил, что «как же можно поймать Германию в сеть, если у Германии есть союз с двумя первоклассными державами: Австро-Венгрией и Италией?» Конечно, эти слова уже тогда звучали иронией.

Прошло после этих слов всего несколько месяцев, и Италия заняла позицию, явно враждебную интересам как Германии, так и Австрии. Но нападение Италии на Турцию, как, впрочем, и вся дальнейшая история Европы после агадирского инцидента, непонятна, пока не выяснена истинная природа и характерные особенности ближневосточного вопроса в последние годы пред мировой войной.

Мы увидим, что если в мароккском деле Антанта и Германия своими действиями, как бы наперерыв и соревнуясь друг с другом, обостряли и приближали военную опасность, — то, пожалуй, еще в гораздо большей степени это их поведение сказалось в ближневосточных делах. Но тут на первом плане мы видим не столько Францию, Англию и Германию, сколько Италию, Австрию, Россию, Сербию.

Глава X

БЛИЖНЕВОСТОЧНЫЙ ВОПРОС ПОСЛЕ МЛАДОТУРЕЦКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

1908–1913 гг

1. Историческое значение младотурецкой революции

Когда летом 1908 г. в Турции произошел переворот и вся полнота власти перешла из рук старого Абдул-Гамида в руки младотурецкого комитета, в Европе это событие было истолковано прежде всего как реакция национального чувства самосохранения против явных и близких опасностей, возникших для существования Турции вследствие англо-русского соглашения. Конечно, Англия еще не перешла тогда на платформу раздела Турции, и в этом отношении планы и фантазии некоторых публицистов, вроде Ноэля Бакстона, вовсе не являлись планами английского правительства. Но было ясно, что отныне Англия уже не хочет и не сможет так противодействовать попыткам захватов со стороны России, как прежде, в 1854–1855 гг. или в 1878 г., и именно потому, что Англии важно будет направить Россию против Германии и против ее новых интересов, связанных с Багдадской железной дорогой. Участь Персии, только поделенной на русскую и английскую «сферы влияния», стояла пред глазами турок, примкнувших к революционному движению против Абдул-Гамида.

Но в Европе многие круги безмерно на первых порах преувеличивали «моральную» высоту и политическую глубину мышления младотурецких заговорщиков, так быстро и, казалось, легко низвергнувших старого деспота. Во французской прессе их сравнивали с вождями Великой французской революции, с итальянскими героями, вроде Маццини и Гарибальди и т. д. У нас либеральная печать была полна приветствий и похвал, и одна большая и серьезная политическая газета («Речь»), рассказывая о революционном духе в школах, где учились будущие деятели младотурецкого переворота, писала: «Молодежь, воспитанная в этих школах, первая прониклась чувством стыда за ту роль, которую играла Турция в Европе. Особенно сильно проявляется это чувство после армянских убийств». Все это — одно сплошное, вопиющее недоразумение и незнание истинных фактов. Младотурки не только в 1915 г. истребили большинство армянского народа и хвалились этим, но они и в 1908 г. уже пришли к власти с этим твердым методом: разрешать национальные вопросы физическим истреблением всех национальностей, кроме турок и тех, кто согласится немедленно стать турком. Когда один из главарей младотурок, Энвер-паша, сейчас же после революции восклицал, что отныне «нет» болгар, «нет» греков, «нет» македонцев, «нет» арабов, а все «равны» и все «оттоманы», то он, в прямую противоположность сентиментальным домыслам европейских либералов, именно так и понимал дело: или все эти племена, живущие в Турции, станут турками и поэтому станут все «равны», или их «нет», т. е. мы их вырежем, потому их «не будет». Прямым продолжением и реальным комментарием к этой речи Энвера в 1908 г. были слова его ближайшего друга и соратника Талаат-паши, истребившего вместе с Энвером 2/3 армянского народа в 1915 г.: «Армянского вопроса уже больше нет, потому что армян нет».

Если брать (с некоторой натяжкой) европейские термины, то скорее всего младотурок по их программе и стремлениям можно было бы назвать представителями городской и особенно сельской мелкособственнической буржуазии: ремесленник, мелкий и средний торговец, крестьянин-собственник, крестьянин-скотовод — таковы элементы, на которые старалась, особенно вначале, опереться младотурецкая власть. Второй их опорой оказались представители иностранного капитала и лица, занятые в предприятиях торгово-промышленных, строительных и т. д., принадлежавших европейцам или в той или иной степени связанных с европейским капиталом. Вся эта экономическая сила надеялась на то, что с водворением младотурецкого режима европеизация Турции пойдет быстро вперед и будут созданы внешние правовые и бытовые условия, при которых иностранный капитал будет чувствовать себя свободнее и безопаснее в стране. Таковы были опоры, на которых хотел основываться младотурецкий режим. Немногочисленный богатый слой мусульман, после некоторых колебаний и выжиданий, убедившись в безнадежном провале Абдул-Гамида, тоже перешел на сторону победителей.

Если младотурки, творцы буржуазно-централистской революции, так неистово и беспощадно тиранизировали и истребляли греков и армян, среди которых именно и была сильна денежная буржуазия, то делали они это единственно потому, что и греков и армян (и болгар и сербов в Македонии) подозревали — и в этом подозрении нисколько не ошибались — в желании просто разрушить Турцию или оторвать от нее отдельные части территории, чтобы присоединиться вместе с соответствующими частями территории к Греции, к Болгарии, к Сербии, к будущей «Великой Армении». В беспощадной борьбе с инородцами младотурки видели единственное средство снасти Турцию от раздела.

Планы младотурок были по существу невыполнимы. Сохранить в своих руках все еще громадную империю без сколько-нибудь развитого денежного хозяйства они никак не могли; а угнетая и искореняя те народности, в исключительном распоряжении которых находились капиталы в стране, они подрывали денежное хозяйство Турции и уж становились в прямую и безусловную зависимость от иностранного капитала. В частности, возрастало и без того огромное значение промышленного ввоза из за границы, со всеми последствиями для торгового баланса и для задолженности государства.

Таким образом, получался заколдованный круг: мероприятия, имевшие целью спасти Турцию от распада, способствовали окончательному и бесповоротному экономическому закабалению страны. Упрощенный метод разрешения трудных задач практиковался младотурками не только в области национального вопроса. «Социального вопроса в Турции не существует», — заявили (и писали) они с первых же дней своего владычества. В Турции, конечно, был и рабочий класс, хотя и немногочисленный, и наблюдались полная нищета и правовая беспомощность рабочего класса в борьбе против эксплуатации, и жестокое ростовщичество, разорявшее деревню, и много других явлений того же порядка; но… «социального вопроса в Турции не существует», и на этом дело и кончилось в смысле каких бы то ни было социальных реформ. И так они распоряжались со всеми вопросами, которые им казались трудными.

Собственно, они умели хорошо делать только одно дело — воевать, что и доказали если не в 1912 г., то в 1914–1918 гг. Больше они ничего не умели делать в области функций государства, и в этом смысле они, собственно, только продолжали турецкую национальную традицию. Они сумели низвергнуть сначала (в июле 1908 г.) военным переворотом власть султана, а потом, когда приверженцы султана вздумали (13 апреля 1909 г.) устроить переворот, то младотурки мастерски подготовили контратаку, собрали в одну неделю армию больше чем в 20 тысяч человек и быстрым походом овладели Константинополем, где и водворились окончательно. Для них и управление сводилось прежде всего к удержанию за собой власти, а все остальное им удавалось плохо. Значение нового султана, посаженного ими взамен окончательно низложенного и заточенного Абдул-Гамида, сводилось к представительству, значение «парламента» — тоже только к представительству, а реальное всемогущество было в руках их центральной партийной организации «Единение и прогресс». Выдвинутые этим комитетом Энвер-паша, Талаат-паша, Мудхат-Шукри и другие отличались большой энергией, полной бестрепетностью и решимостью в самых неистовых массовых и индивидуальных избиениях, но интеллектуально не поднимались выше довольно ординарной восточной хитрости и узкого до наивности политического мировоззрения и кругозора. А между тем обстоятельства, с которыми им суждено было бороться, были в самом деле так страшно трудны, что с ними едва ли справился бы даже Наполеон, с которым очень любил сравнивать себя Энвер-паша, и Бисмарк, с которым льстецы сравнивали Талаат-пашу, попавшего из почтовых чиновников в великие визири. Свое политическое недомыслие и объясняемую этим безмятежную уверенность младотурки пронесли в неприкосновенности чрез все десятилетие, от своего триумфального воцарения в 1908 г. вплоть до того октябрьского дня 1918 г., когда поспешно бежали из Константинополя, оставляя за собой раздавленную английской пятой, истекающую кровью родину. Это полное, ничем и никогда не смущаемое самодовольство младотурецкой организации — по-своему очень любопытное явление.

Началось дело с Македонии, которая десятилетиями бунтовала против турецкого владычества, о которой тоже десятилетиями совещались великие державы, сочиняли проекты реформ и т. д. Младотурки разрешили проблему с полной отчетливостью и без малейших задержек. «Македонии нет, и никаких македонцев нет», — повторили они то, о чем писали еще, когда сами были гонимыми эмигрантами. Есть турецкие граждане, живущие на том месте, где две тысячи лет тому назад была Македония. Вот и все.

Ответом могла быть только революция в Македонии и война Турции одновременно с Сербией и Болгарией (которые обе претендовали на части Македонии). Эта война и наступила, но дипломатическая ее подготовка заняла довольно много времени. Первый удар пал на младотурок не с этой стороны. Сигнал к нападению подала Италия.

2. Война Италии с Турцией

С того времени, как 20 сентября 1870 г. войска, итальянского короля Виктора-Эммануила II вошли в Рим, бывший до того дня столицей папского владения — Церковной области, и объединение Италии закончилось, итальянское королевство довольно туго и медленно (особенно на первых порах) обзаводилось промышленностью. Италия не располагала ни собственным углем, ни собственной железной рудой, ни промышленными навыками и традициями, ни богатым внутренним рынком сбыта, ни фактическими возможностями вести последовательно запретительную таможенную политику, которая бы обеспечила ее промышленности монополию хотя бы на этом внутреннем рынке. Ссориться с Францией, Австрией, Англией и Германией на почве таможенных запретов она и не хотела и не могла решиться. После мимолетных покушений в этом смысле Италия всегда уступала. Несмотря на все это, промышленность в Италии все же, хоть сравнительно медленно, увеличивалась: низкая заработная плата удешевляла некоторые отрасли производства и обеспечивала сбыт. Во всяком случае промышленность в Италии возрастала не настолько, чтобы дать заработок и возможность существования тем десяткам, а иногда и сотням тысяч людей, которые ежегодно выбрасывались из сельского хозяйства неумолимым ходом экономической эволюции.

В Италии разнообразные условия ее полуторатысячелетнего развития привели к двум диаметрально противоположным экономическим явлениям, которые одинаково способствовали кризису безработицы в сельском хозяйстве: на юге и отчасти в центре Италии распространены обширные латифундии, крупнейшие поместья, где либо развито скотоводство, либо работают арендаторы, либо батраки. А на севере, в Ломбардии, в Венецианской области, в Пьемонте, в Тоскане, Парме, Модоне, отчасти в Романье, напротив, наблюдается неслыханная раздробленность земельных владений, доходящая до того, что «собственники» этих карликовых участков, работая со всей семьей, при всем усердии, живут очень скудно и иногда даже почти впроголодь. Если к этому прибавить, что в Италии жило до войны (берем последние годы) около 35 миллионов человек[49] на пространстве всего в 286 743 квадратных километра (вдвое меньше Франции, при почти равном количестве жителей) и что из этих 286 743 квадратных километров громадные пространства заняты болотами, которые лишь сравнительно недавно стали осушаться, а также горами, то для нас станет понятным, почему Италия ежегодно должна была лишаться сотен тысяч своих граждан, уезжавших в Америку и в другие страны искать себе пропитания. Вопрос об эмиграции деревенского пролетариата в тесной связи с вопросом о недостатке земельной площади — вот социальная проблема, стоявшая в центре правительственных забот и общественного внимания уже с первых лет существования объединенного королевства. Итальянская эмиграция одним из потоков своих направлялась в Северную Африку, в Тунис и Триполитанию. Но Тунис в 1881 г. был захвачен французами, что вызвало в Италии серьезное раздражение против Франции и было толчком, побудившим Италию в 1882 г. примкнуть к Германии и Австрии (и составить с ними так называемый Тройственный союз). Триполитания же находилась под верховной властью турок, на войну с которыми Италия тогда не решалась. С другой стороны, мечты оторвать от Австрии две провинции, где сильно итальянское население (Триестскую область и Трентино), были немыслимы без опаснейшей войны с Австрией. А с тех пор как Италия оказалась «союзницей» Австрии (т. е. с 1882 г.), всякие мечты об этом приходилось до времени бросить.

В поисках мест для колонизации, а также и в поисках новых рынков сбыта для возрастающей все же промышленности, итальянское правительство, сильно поддерживаемое в этом направлении крупной, а отчасти средней буржуазией, затеяло было колониальную авантюру у берегов Красного моря и начало с захвата части побережья близ большого селения Массова. На первых порах, несмотря на несколько неудачных для Италии столкновений с Абиссинией, дело как будто пошло на лад, и основалась итальянская колония (Эритрея). Министерства то с более консервативным оттенком (например, Криспи — 1887–1891 гг.), то с более либеральным (Рудини — 1891–1892 гг., Джолитти — май 1892 г. — ноябрь 1893 г.), то опять с более консервативным (Криспи — 1893–1896 гг.) продолжали эту затею, пока не нарвались, наконец, на жесточайший отпор со стороны абиссинцев, земли которых они стали занимать самым неприкрытым способом, даже не трудясь мотивировать свой образ действий. Абиссинский правитель Менелик соединился с самостоятельным князьком Рас-Мангашей, и, после четырех второстепенных по значению и сплошь неудачных для итальянцев битв в 1895–1896 гг., 1 марта 1896 г. генерал Баратьери натолкнулся при г. Адуа на сосредоточенные силы Менелика, и итальянцы потерпели страшный разгром. Только паническое бегство врассыпную спасло остатки армии Баратьери. Не только итальянцы очистили все территории, которые они захватили, кроме сравнительно небольшого первоначального ядра, но еще уплатили контрибуцию Менелику.

В Италии, где и без того было очень неспокойно как среди промышленных рабочих на севере, так и среди масс полуголодного фермерства и батрачества на юге и в центре, вспыхнуло сильнейшее брожение, и Криспи должен был уйти от власти. С тех пор о новых колониальных предприятиях итальянские министерства, сменявшие одно другое, уже не думали. Приходилось считаться с серьезными рабочими волнениями (в 1898 г.), борясь с ними то при помощи осадного положения и военных судов, то (со времени убийства короля Гумберта анархистом в 1900 г. и вступления на престол Виктора-Эммануила III) уступками — признанием права стачек, легализацией профессионального движения, некоторыми социальными реформами. Руководящим деятелем в правительстве (при разных кабинетах, а иногда и становясь во главе кабинета) делается с 1901 г. вплоть до мировой войны Джолитти, очень ловкий и талантливый либеральный оппортунист, искусно лавировавший между консервативным крупным землевладением и отчасти крупной буржуазией, либеральной средней (и частью крупной) и мелкой буржуазией и социалистической партией и старавшийся смягчить внешние проявления классовой борьбы как в городе, так и в деревне.

Он-то и решился после младотурецкого переворота отнять у Турции Триполитанию и Киренаику. Он был уверен, что, не говоря уже о буржуазии, и в рабочем классе, и в фермерстве, и в батрачестве его поддержат: речь шла о земле, сильно колонизованной итальянцами. Так и случилось. Напрасно социалистическая партия резко протестовала против новой затеи, вспоминала прежние неудачи, вроде Адуи. Рабочие массы не поддержали ее сколько-нибудь активно; мало того, на целом ряде митингов многие рабочие (считавшиеся и считавшие себя социалистами) высказывались в пользу этого затевавшегося завоевания. Дипломатически дело было подготовлено (втайне) уже давно: решившись на захват Марокко, Франция обещала не мешать утверждению Италии в Триполитании. Англия, со своей стороны, тоже дала понять, что согласна: ведь одна из целей короля Эдуарда VII заключалась именно в том, чтобы оторвать Италию от Тройственного союза и привлечь ее к Антанте, да и после его смерти (последовавшей в мае 1910 г.) эта политика со стороны Англии но отношению к Италии продолжалась неуклонно.

В сентябре 1911 г. Италия предприняла обширные военные приготовления для посылки экспедиционного корпуса в Триполитанию. 28 сентября великий визирь получил от итальянского поверенного в делах ультиматум с требованием в 24 часа дать согласие на занятие Триполи итальянскими войсками. Младотурецкое правительство было в безнадежном положении: Англия и Франция если не содействовали Италии, то наперед согласились не противодействовать. Германия и Австрия молчали, зная, что если они выступят против Италии с какими-либо протестами, Тройственному союзу придет конец, так как Италия немедленно из него выступит и, конечно, примкнет в той или иной форме к Антанте. Значит, помочь не мог никто. Сопротивляться же итальянским войскам в Триполитании и Киренаике, куда турки даже не могли подвезти войска и припасы вследствие отсутствия у них военного флота (для охраны транспортов), было совершенно немыслимо. Итальянское правительство играло игру без всякого риска. 30 сентября Италия объявила Турции войну. Настоящей войны, конечно, не было; были незначительные стычки с слабыми партизанскими отрядами турок и арабов, по, конечно, о настоящем сопротивлении не могло быть и речи. 5 ноября 1911 г. итальянское правительство официально провозгласило аннексию Триполитании и Киренаики и уведомило об этом державы. Протеста, разумеется, ни с чьей стороны не последовало. Антанта желала приблизить к себе возможную новую союзницу. Германия и Австрия боялись потерять старую союзницу. Но младотурецкое правительство все-таки медлило заключить мир, полагая без особых дальнейших опасностей продолжать оставаться в состоянии войны с Италией и этим поддержать хоть немного свой престиж в глазах населения.

Тогда итальянцы произвели (23 февраля 1912 г.) бомбардировку Бейрута (в Малой Азии). 18 апреля итальянская эскадра бомбардировала дарданелльские укрепления. Было еще одно обстоятельство, которое показывало младотуркам с каждой педелей все отчетливее, что нужно поскорее признать дело проигранным и мириться: петербургские вести все отчетливее и подробнее говорили о желании России либо стать на сторону Италии и устроить морскую демонстрацию перед Босфором, либо предложить общую конференцию для решения вопроса о проливах. 4 мая итальянцы высадились на Родосе и заняли его. Еще до того был занят остров Стампалия (между Аморгосом и Косом). Вскоре затем были заняты все двенадцать турецких островов на Эгейском море, так называемый Додеканез. Все эти меры (и новая бомбардировка дарданелльских фортов) все-таки не оказали решающего действия, и только, когда окончательно стало ясно, что Турции со дня на день грозит гораздо более опасная война со стороны балканских держав, младотурки решились заключить мир с Италией. 15 октября 1912 г. в Уши (в Швейцарии) были подписаны прелиминарные условия мира. Триполитания и Киренаика остались за Италией. Занятые острова должны были быть возвращены туркам.

В Германии, где с возрастающим беспокойством следили за нарастанием событий, клонящихся к разделу Турции, считали роковой ошибкой младотурок, что они целый год тянули дело, пока не заключили мир с Италией, так как именно за это время и успел сорганизоваться союз балканских держав, а кроме того, нападение этого союза на Турцию было сильно ускорено тем же обстоятельством: состоянием войны с Италией, в котором продолжала находиться Турция. В этом была известная истина. Но, впрочем, едва ли что-нибудь уже могло спасти Турцию от нападения со стороны балканских держав. Ошибки младотурецких правителей только ускоряли и облегчали начавшийся процесс расчленения Турецкой империи.

3. Война балканских государств с Турцией и война Сербии, Греции, Румынии и Черногории против Болгарии

Создание союза балканских государств стало совершенно неизбежно с того момента, когда Италия так легко захватила Триполитанию. Самый же план такого союза занимал на Балканах умы с того времени, когда обнаружилось, что младотурки ровно никакой перемены в положение инородческих элементов внести не только не могут, но и не хотят, и что если вычесть фразеологию и дешевый внешний «европеизм», то их метод управления — чисто диктаторский произвол, а их программа разрешения национальных вопросов — в реальности — угнетение, в идеале — поголовное физическое истребление всех, не желающих стать турками. По крайней мере, как только это окончательно выяснилось, Болгария, Сербия, Греция сейчас же повели переговоры о Македонии.

На Македонию претендовали сербы, болгары и греки; все эти народности в течение многих лет никак не могли договориться относительно ее раздела. Еще сравнительно легче было согласиться относительно греческих стремлений, да греки и не притязали на большие территории. Но сербы и болгары, этнографически перемешанные в обширных областях Македонии, долго не могли ни на чем покончить. Впрочем, и дело представлялось терпящим отлагательство вплоть до той поры, когда Италия подала сигнал к разделу Турции.

Обе страны, и Сербия и Болгария, живут прежде всего земледелием и скотоводством, и для них экономически вопрос о Македонии был прежде всего вопросом о новой пахотной земле и новых пастбищах. Но были еще и другие экономические побуждения, делавшие борьбу за Македонию и турецкие земли очень острой: для Сербии приобретение Салоник было равносильно выходу к морю, в чем так нуждались экспортеры сербского скота и сырья, а на Салоники претендовали как раз греки. Для болгар и сербов было, кроме того, важно овладение Македонией как страной, соединяющей турецкий восток с Центральной Европой. Во всяком случае все эти будущие трудности раздела отступили на задний план, когда в 1912 г., при близком участии русской дипломатии (русского посланника в Сербии — Гартвига)[50] стали вестись, или, точнее, оживились, тайные переговоры о создании общего союза балканских держав против Турции с целью прежде всего отнять у турок Македонию.

За сербами стояла Россия, за Россией — вся Антанта, хотя ни Франция, ни Англия тогда, в 1912 г., воевать из-за балканского вопроса не собирались. Сербия, непосредственно граничащая с Австро-Венгрией, долгие десятилетия находилась под ее экономическим и политическим влиянием. И когда в 1903 г. офицерский заговор покончил с королем из династии Обреновичей Александром и его женой Драгой, и на престол, освободившийся после этого двойного убийства, вступил претендент из старой династии — Петр Карагеоргиевич, то вовсе не сразу изменилась ориентация Сербии. Только после создания Антанты и сближения Антанты с Россией, Россия в глазах сербов сделалась способной составить противовес Австрии на Балканах.

Следует заметить, что еще до официального присоединения России к Антанте, Антанта успела экономически укрепиться в Сербии. Дело началось с сербского займа на Парижской бирже в 1906 г., за которым последовал в 1909 г. и второй. С 1908 г. французские капиталы хлынули в разные горные предприятия, в разведение шелка-сырца, в организацию экспорта скота. Основался в Белграде франко-сербский банк (со сплошь французскими капиталами; сербских не было и в помине), с каждым годом французский капитал все более и более занимал командные высоты в сербской экономической жизни. С Австро-Венгрией Сербия начала вести таможенную войну, которая кончилась почти полным изгнанием с сербского рынка целого ряда категорий австро-венгерских фабрикатов. Сбыт скота в Австрию также уменьшился; турки находили выгодным позволять сербам пользоваться Салониками для морского вывоза в Англию, Францию, Италию. Аннексия Боснии и Герцоговины Австрией окончательно бросила Сербию в объятия Антанты и сделала ее смертельным врагом Австрии: как было уже указано выше, сербы считали эти две провинции своим бесспорным историческим наследством. В 1910–1912 гг. русское влияние в Сербии все увеличивалось. Добыть себе, с одной стороны, часть Македонии, с другой стороны, когда-нибудь заполучить Боснию и Герцоговину Сербия могла надеяться только при помощи Антанты и прежде всего — при помощи России. В свою очередь, для Антанты Сербия была плотиной, затрудняющей экономическое поглощение Турецкой империи германским капиталом и политическое утверждение Австрии и Германии на Балканах. Именно поэтому Болгария склонна была смотреть на Антанту как на враждебную себе силу. Разделить Македонию к обоюдному удовольствию ни Сербия, ни Болгария не надеялись. Значит, уже поэтому Болгарии приходилось искать себе других покровителей.

Таковыми явились Австрия и Германия. Болгария была издавна очень тесными финансовыми узами связана с Австрией и Германией; экономические связи (в широком смысле слова) тоже были у болгар более всего развиты именно с Австрией и Германией. От усиления Германии на Востоке, от Багдадской дороги, например, Болгария прямо и непосредственно выигрывала, так как она оказывалась одним из участков этого великого пути Берлин-Багдад. А главное — в полную противоположность сербам — у болгар не было никаких счетов и претензий к Австро-Венгрии, и вражда с ней была бы для них ни на чем не обоснованной, абсурдной фантазией, от которой они могли все потерять и ничего не выиграть. России они очень боялись и не только потому, что она покровительствовала сербам: постоянные замыслы России относительно Константинополя серьезно их беспокоили. Оказаться соседом России значило бы для Болгарии утратить всякую независимость. Были, конечно, в Болгарии и другие, более доверчиво относившиеся к России течения политической мысли, но начиная с середины 80-х годов XIX в. большинство было настроено относительно русских военных видов в высшей степени настороженно и недоверчиво. Тем не менее в России до последнего момента не теряли еще надежды привлечь Болгарию на свою сторону.

В 1912 г. в русской политике наблюдалась некоторая нерешительность. Одни — очень немногие — стояли за сохранение мира на Балканах, другие — за «разрешение» балканским государствам напасть на Турцию, третьи — за всяческое содействие этому нападению.

9 октября Черногория, а 17 октября (1912 г.) Сербия, Болгария и Греция объявили Турции войну. Оба враждебных лагеря европейских великих держав не скрывали, что они на эту войну смотрят как на событие, которое никак не должно изменить их стремлений на Балканах. В России круги, националистически настроенные и близкие к придворным сферам, снова вооружились старыми славянофильскими лозунгами, говорили о кресте на храме св. Софии в Константинополе и только боялись, как бы этот крест не водрузили болгары, войдя в столицу Турции. А в Австрии официозный орган австро-венгерского министерства иностранных дел, венская газета «Nene Freie Presse», тогда же, в октябре 1912 г., писала: «Австро-Венгрия должна завоевать Балканы с экономической точки зрения». Нечего и говорить, что тут разве лишь «для краткости» были пропущены слова: «и Германия». При такой категорической непримиримости воззрений нет ничего удивительного, что, не будучи пророками, очень многие публицисты и государственные деятели предсказывали тогда же, осенью 1912 г., что начинающееся кровопролитие является лишь как бы предисловием к катастрофе, несравненно более страшной, и это — независимо от результатов данного столкновения.

Уже с первых недель войны выяснилась полная невозможность для Турции отстоять Македонию. Победоносное продвижение сербской и болгарской армий, поддержанное греческой угрозой (и вторжением) с юга, подвело союзников к Чаталдже, где сопротивление турок оказалось более значительным, чем того ждали. Но это сопротивление могло только спасти Константинополь, Македония же была потеряна безвозвратно. Вожди младотурок (особенно члены комитета «Единения и прогресса» — Гуссейн-Джахит-бей, редактор газеты «Танин», Измаил-хаки, Талаат-бей — будущий Талаат-паша) частью бежали из Константинополя, частью скрылись в самом городе. В ноябре наступила развязка. Греки вошли в Салоники, сербы взяли Монастырь, болгары не прекращали упорных боев у Чаталджи и осадили Адрианополь. Великие европейские державы (обоих лагерей — и Тройственный союз, и Антанта) предложили обеим сторонам — Балканскому союзу и туркам — свое посредничество: великим державам казалось по разным причинам еще невыгодным вступить в дело и начать теперь же главную «пробу сил». Нужно сказать также, что их всех застал врасплох неожиданно быстрый успех балканских государств. Теперь уже давно выяснено, что Австрия и Германия, с одной стороны, Россия — с другой, ждали продолжительной войны и истощения обеих сторон. Быстрые и решительные успехи союзников обеспокоили как Австрию, видевшую усиление Сербии, так и Россию, встревожившуюся, как бы Болгария не сделалась первенствующей державой на Балканах.

В конце концов истощенные турки пошли на все почти, чего от них требовали победители. Правда, Энвер-бей, человек большой воли, решимости, храбрости и инициативы (и абсолютно не стеснявшийся в средствах честолюбец), несколько задержал ход переговоров: он насильственным переворотом низверг правительство Киамиль-паши. Ему помогли в этом и те члены комитета «Единение и прогресс», которые вскоре приободрились: когда было (3 декабря 1912 г.) заключено перемирие, они перестали скрываться и снова стали играть роль. Переворот этот (23–24 января 1913 г.) ознаменован был, между прочим, тем, что военный министр Назим-паша и несколько его адъютантов были перебиты Энвером и другими заговорщиками. Но это было последней отчаянной попыткой отсрочить неизбежное. Перемирие кончилось, снова пошли бои около Чаталджи, в конце марта пал Адрианополь, и, наконец, мир был подписан 30 мая 1913 г. в Лондоне съехавшимися там представителями воюющих сторон. Болгария получила северную часть центральной Македонии, Фракию с побережьем Эгейского моря, Греция — Салоники и прилегающую к Салоникам Южную Македонию, Сербия — Юго-западную, Западную и часть Центральной Македонии. Черногория получила сравнительно небольшой прирезок: г. Скутари, который, попав после осады (при помощи разных финансовых и дипломатических махинаций) в руки черногорского короля Николая, был у него отнят по решительному требованию Австрии и передан наскоро созданной великими державами «независимой» Албании.

В виде компенсации за огромные увеличения Болгарии граничащая с ней Румыния потребовала (и получила) г. Силистрию и часть болгарской территории, граничащей с Румынией. Болгария должна была на это согласиться, так как иначе Румыния грозила выступить против нее и испортить весь план кампании против турок.

Протест Австрии против присоединения Скутари к Черногории был так резок и решителен, что было ясно, что венский кабинет решится на все, лишь бы помешать этому завоеванию. Точно так же Австрия в течение всей весны 1913 г. вела дипломатическую кампанию против получения Сербией выхода к морю и тоже достигла цели. Чтобы загородить прочно Сербии выход к морю, была путем дипломатических соглашений между великими державами из приадриатической полосы, отнятой у турок, создана «независимая» Албания, которая расположена по берегу Адриатического моря и этим самым и в будущем должна была послужить барьером против Сербии. На албанский престол, будто бы по выбору и желанию населения, был посажен захудалый германский князь Генрих Вид, являвшийся, конечно, простым орудием Австрии и стоящей за ней Германии.

Так окончилась эта балканская война. Ей суждено было получить в истории название «первой балканской войны», потому что едва успели высохнуть чернила на перьях дипломатов, подписавших мир, как вспыхнула вторая балканская война: союзники не могли никак мирным путем разделить добычу.

4. Последствия балканских событий для: 1) Германии и Австрии, 2) Италии, 3) держав Антанты

Для Австрии и Германии слишком могущественные интересы как экономические, так и политико-стратегические связывались с балканским кризисом, чтобы они могли отказаться от мысли поправить свое положение, скомпрометированное войной балканских государств против Турции. Две центральные задачи были перед Австрией и Германией:

1) не позволить слишком усилиться Сербии и прежде всего не дать ей выхода к морю и не дать усилиться Черногории, тесно связанной с Сербией. Эта задача была для Австрии и Германии частично разрешена созданием независимой Албании и отказом отдать Черногории г. Скутари.

2) Вторая задача, логически связанная с первой, заключалась в том, чтобы по возможности усилить за счет Сербии Болгарию, главный форпост австро-германского экономического и политического внедрения в Турецкую империю и одно из главных звеньев великого пути Берлин — Багдад. Создание сильной Болгарии не только ослабляло главного врага Австрии — Сербию, по и прикрывало Константинополь с суши от всяких покушений с русской стороны, так как делало невозможным повторение русского похода 1877–1878 гг. Наконец, уже в настоящем Болгария являлась страной, теснейше связанной с Германией и Австрией и в чисто экономическом отношении. Поэтому, когда уже в мае и в июне 1913 г., тотчас после мира с турками, стали обнаруживаться жесточайшие разногласия между Сербией и Болгарией относительно дележа Македонии, отвоеванной у турок, в Австрии и Германии следили с живейшим интересом за развитием конфликта, и вся поддержка оказывалась именно Болгарии.

Что же касается Антанты, то здесь, строго говоря, единства воззрений не было. Уже весной 1913 г. между Францией и Россией не было полного согласия относительно Турции, хотя это несогласие наружно пока выражалось больше в прессе, чем в правительственных актах. Французы боялись разрушения Турции; из всех иностранных капиталов, вложенных в Турцию, больше 63 % принадлежало французам. Выиграть от раздела Турции французы тоже никак не могли, по причинам и географическим и политическим. Поэтому во Франции были очень недовольны губительными ошибками младотурецкого правительства, приблизившими войну. Теперь, когда началась ссора из-за дележа добычи, французы решительно не желали вмешиваться в дело. Уже весной 1913 г., когда решался вопрос о Скутари, они определенно повели кампанию против черногорских притязаний. Что касается Англии, то она была заинтересована в балканских делах на этот раз больше всего с точки зрения усиления или ослабления германского влияния, но выступать вооруженно не собиралась и тоже заняла выжидательную позицию. В России Коковцов определенно был против военного выступления России; парижский посол Извольский (наиболее опасная пружина русской дипломатии в то время) видел, что Франция и Англия поддержки оказать не желают, и тоже примолк. Министр иностранных дел Сазонов теперь особенно, когда ему удавалось избавиться от давления со стороны Извольского, был еще пока за сохранение европейского мира. Поэтому, когда Австрия весной 1913 г. произнесла свое решительное вето относительно Скутари, то Антанта отступилась без спора и даже как бы с некоторой готовностью. По той же причине и теперь не было и не могло быть сделано шагов, чтобы удержать Болгарию от нападения на Сербию, хотя Антанта и очень не хотела дальнейшего усиления Болгарии, и без того необычайно расширившейся после победы над Турцией.

Но дела приняли такой оборот, которого положительно никто по ожидал: ни Болгария, ни Австрия и Германия, ни Антанта. Выступил новый фактор, решивший дело: как только Болгария 30 июня 1913 г. внезапно напала на Сербию, Румыния выступила против Болгарии, и (в этом-то и была главная неожиданность) очутившаяся между двух огней Болгария потерпела быстро и окончательно полное поражение. Румыния занимала в это время двойственное положение. Долгие годы она была хоть и не официально, но довольно тесно связана с Австро-Венгрией и Германией. Связь была не только экономическая (как и у Болгарии с теми же империями), но и политическая: поддержка Австрии и Германии была нужна как некоторая охрана от России, с которой граничит Румыния. Но, с другой стороны, расшириться Румыния могла только либо за счет той же Австро-Венгрии (где — в Трансильвании — был сильно представлен румынский элемент), либо за счет граничащей с ней на юге Болгарии. О Бессарабии, некогда присоединенной к России, в Румынии уже мало кто мечтал в те времена. Но и о Трансильвании мечтать не очень было возможно; оставалась Болгария.

Огромное усиление Болгарии после войны с турками 1912–1913 гг. беспокоило, раздражало и смущало Румынию; компенсация, которую отдали болгары Румынии — г. Силистрия и территориальная полоса вдоль границы, — считалась очень уж недостаточной. Вот почему, когда Болгария напала на Сербию, чтобы еще на добрую четверть увеличить свои приобретения, то румынское правительство, не колеблясь, объявило всеобщую мобилизацию и пошло войной на Болгарию, не обращая внимания на все увещания Австро-Венгрии и Германии. С другой стороны, греки примкнули к сербам; выступила против болгар и только что побитая Турция. Уже спустя каких-нибудь восемь дней после своего внезапного нападения на Сербию кабинет Данева, управлявший Болгарией, и царь Фердинанд, принимавший деятельнейшее участие во внешней политике, поняли свою ошибку и обратились к России с просьбой взять на себя мирное посредничество. Но об этом нельзя было пока и думать. В половине июля турки перешли через новую границу Энос-Мидия и вторглись в болгарские пределы; сербы отбросили болгар, напавших на них, и перешли в наступление; румынская армия перешла Дунай и пошла на Софию; греки вторглись также в болгарские новые земли и заняли Каваллу. Вскоре после этого турки заняли потерянный было ими Адрианополь. Фердинанд, царь болгарский, поспешил обратиться к Румынии с просьбой о мире. Но Румыния согласилась только на общую мирную конференцию Болгарии со всеми ее победителями.

Ровно через один месяц после внезапного болгарского нападения на Сербию открылась конференция в Бухаресте (30 июля), а 10 августа 1913 г. был подписан воевавшими державами Бухарестский мир. Адрианополь перешел снова к Турции, как и почти вся Фракия. Кавалла перешла к грекам, сербы получили все спорные македонские территории и часть бесспорных, принадлежавших Болгарии, получили Нови-Базарский санджак, преграждавший центральным империям путь к Салоникам и к морю; Румыния получала новую и очень значительную прирезку территории за счет Болгарии, и новая граница должна была идти от Ольтеница до Черного моря. Особенно болезненно болгарами ощущались потери городов Кочана, Цетина и Радовича (в пользу Сербии), Адрианополя, Кирк-Килесе, Демотики (в пользу Турции) и (в пользу Греции) Каваллы. Кроме обширных новых территориальных приобретений, сербы получали превосходные со стратегической точки зрения исходные пункты на случай новой войны для вторжения в Болгарию. Пришлось также согласиться на тяжкие финансовые жертвы в пользу победителей. Правда, эти денежные жертвы фактически не успели реализоваться, когда вспыхнула мировая война.

Так кончились эти две балканские войны, только одним годом отделенные от начала великого общего побоища, если считать от 10 августа 1913 г., когда был заключен Бухарестский мир.

Постараемся теперь воскресить наиболее характерные и важные для объяснения будущих событий исторические черты этих последних лет европейского мира и начнем с анализа тех видоизменений, которые внесли балканские войны в положение обоих подстерегавших друг друга враждебных лагерей, на которые была в то время разделена Европа.

Глава XI

ТРОЙСТВЕННЫЙ СОЮЗ И АНТАНТА

1912–1913 гг

1. Германия и Австрия от агадирского инцидента до конца балканских войн. Позиция Италии

Несмотря на частичные успехи, достигнутые, как мы видели, австрийской и действовавшей с ней заодно германской дипломатией в течение первой балканской войны, уже тогда, т. е. весной 1913 г., империалистические круги как Австрии, так и Германии обнаруживали глубокое недовольство и раздражение. Все-таки от европейской Турции остался почти один Константинополь, а Турция ведь рассматривалась как оплот для будущего экономического внедрения германской промышленности на всем Ближнем Востоке; все-таки Сербия выходила из войны очень увеличенной и окрепшей, а Сербия вела открыто враждебную политику против Австрии. Но вторая балканская война окончательно наносила тяжелый удар главным расчетам австро-германской политики. Правда, Турция отвоевала Адрианополь и почти всю Фракию, но зато Сербия усилилась в такой значительной степени, как она и не мечтала сама, а Болгария была урезана, потеряла значительную часть своих новых приобретений, и, кроме того, выступление Румынии и территориальные приобретения Румынии за счет Болгарии делали Болгарию непримиримым врагом Румынии, а Румынию это обстоятельство отрывало от Австрии и Германии и бросало в объятия Антанты.

Общий результат был (и, главное, казался) германским правящим классам так же, как и австрийским, серьезнейшей политической неудачей.

И вот, началось (или, точнее, оживилось, ибо оно и раньше — уже с 1906 г. — сильно практиковалось) подведение старых и новых итогов в германской прессе. Внешним поводом для этого был исполнившийся в 1913 г. двадцатипятилетний юбилей правления Вильгельма II. Конечно, не внутренняя, а внешняя политика интересовала в 1913 г. — да и раньше — германскую буржуазию в ее разнообразных слоях, и внешняя, а не внутренняя политика озабочивала также социал-демократию. В социал-демократических руководящих кругах прекрасно понимали, что дело близится к вооруженному столкновению Германии с Антантой, и было ясно только одно: главная масса рабочих, если не весь рабочий класс целиком, пойдет на войну безусловно, и социал-демократия не только его не удержит, но будет еще, пожалуй, поощрять. Итоги же пока пройденному пути, поскольку дело касалось внешней политики, подводились, хотя и с подчеркиванием содеянных ошибок, но и с упоминанием — в общем сочувственным — некоторых колониальных приобретений. Левая оппозиция в партии судила иначе, но ее принято было тогда считать еще много слабее, чем она на самом деле была.

Что же касается прессы буржуазной, то здесь картина получалась вполне отчетливая. И именно в прессе, связанной с крупной промышленностью, с земледельческими интересами, с крупным биржевым и банковым капиталом, в прессе разнообразных консервативных, патриотических, национал-либеральных оттенков наряду с горделивым указанием на блестящее процветание страны оценка внешней политики варьировалась в тонах, но была единой по существу: неспособность дипломатии, отсутствие ясных целей, нерешительность и как результат — почти сплошная неудача. На все лады говорилось о провале всей мароккской политики, начиная с путешествия Вильгельма в Танжер в 1905 г. и кончая Агадиром и соглашением с Францией насчет Марокко в 1911 г.; указывалось, что мароккское дело есть лишь пример того, до какой степени нельзя уж теперь, при существовании Антанты, ждать приобретения каких-либо заморских колоний. С другой стороны, подчеркивалось, что и в другом своем устремлении — на Ближний Восток, в Багдад — германская экономическая и общая политика натолкнулась на серьезные препятствия, созданные двумя балканскими войнами. Касались, наконец, того двусмысленного положения, которое занимает в Тройственном союзе Италия, готовая перейти на сторону Антанты, допускающая в своей прессе яростную кампанию против Австрии, да еще по такому жгучему вопросу, как Триестская и Триентская области Австрии, населенные итальянцами («Italia irredenta» — неискупленная, т. е. еще пока не освобожденная Италия, — так назывались в итальянской прессе эти провинции). Шаткости Тройственного союза противопоставлялась крепость Антанты, которую ничто не могло не только разрушить, но даже поколебать.

Из всей этой критики делались опаснейшие выводы: «Мы сильны, но император боязлив и нерешителен; мы приносим ежегодно огромные жертвы на армию и флот, у нас процветающая промышленность, совершенная государственная и экономическая организация, способная во мгновение ока милитаризовать всю страну, и все эти силы и возможности остаются без употребления, и мы уступаем всем: и «вырождающейся», раздираемой партиями Франции, и не сегодня-завтра готовой загореться революционным пламенем России, и Англии, которая не знает, как справиться с Ирландией». Таковы были основные мысли критиков. Но если император не на месте, то пусть уступит свое место достойнейшему. Этот вывод был сделан. Не говоря уже о демонстративных восторгах по поводу каждой воинственной выходки кронпринца, не говоря о статьях в ежедневной прессе (весьма показательных), представители империалистской мысли как раз в 1913 г. и в самом начале 1914 г. решили как бы окончательно уточнить и популяризовать это противопоставление: «миролюбивого», способного только на воинственное пустословие, но на деле нерешительного и уступчивого императора молодому, сильному, «свежему», храброму кронпринцу. Одна за другой вышли две книги Пауля Лимана: «Der Kaiser» в 1913 г. и «Der Kronprinz» весной 1914 г. В первой книге 435 страниц, во второй — 295, и, однако, обе были широко распространены, имели громадный успех, цитировались, реферировались, стали очень ярким и заметным явлением на книжном рынке в Германии перед войной.

Трудно себе представить более уничтожающую критику Вильгельма и более восторженную хвалу кронпринцу, чем эти две книги. А точка зрения в обеих книгах одна: выступить на бой! (Losschlagen!). Не терять попусту времени! Только война может дать Германии все нужное ей. Вот мораль этих книг и им подобных. Это ничего не значит, что одновременно по случаю юбилея вышло и несколько других книг, полных самой византийской, царедворческой лести по адресу Вильгельма. Обмануться ни он, ни кто другой не мог: императором были недовольны. Хвастливых и угрожающих речей и жестов оказывалось мало, — от него требовали соответственных поступков. Иначе могло повториться нечто худшее, чем то, что было в 1908 г. по поводу неудачной беседы с представителем «Daily Telegraph».

А тут как раз произошел особый, очень громкий инцидент, зловещим светом озаривший истинный смысл всей этой империалистской оппозиции и ее вероятные последствия. Инцидент-произошел в «имперской области», т. е. в Эльзас-Лотарингии, которая вообще являлась именно с точки зрения внешней политики открытой раной. С самого Франкфуртского мира 1871 г., когда отнятые у Франции провинции были включены в состав Германской империи, германское правительство не знало, как их устроить. Включить их в Пруссию было невозможно из-за неудовольствия Баварии и других южногерманских, близких к Эльзас-Лотарингии государств. Поделить между Пруссией и Баварией (такой план тоже был и долго держался) также оказалось практически сопряженным с большими трудностями. Сделать их особым государством Германии (вроде Баварии, Бадена, Вюртемберга, Саксонии и т. д.) ни за что не хотели германские националисты, боявшиеся, что если дать Эльзас-Лотарингии такую степень самостоятельности, то это разовьет опасный сепаратизм. На это решение все-таки Германская империя пошла, но с опозданием на 47 лет, именно — в октябре 1918 г., когда уже военный разгром Германии явно обозначился и когда оставалось несколько недель до ее капитуляции и до входа французской армии в Мец и в Страсбург. Таким образом, Эльзас-Лотарингия и прожила почти все время существования Германской империи на положении завоеванной страны, управляемой волей имперского наместника. И только в 1911 г. была сделана попытка снабдить Эльзас-Лотарингию некоторой степенью самоуправления. По этой «конституции» было дано право выборов в созданный тогда же местный ландтаг, которому были предоставлены дела внутреннего благоустройства. Конечно, фактическая власть и реальная сила оставались всецело в руках назначаемого императором наместника, а еще точнее — в руках военных властей тех корпусов, которые были расположены в этой пограничной области.

Собственно, в Эльзас-Лотарингии не было тех пламенных чувств но отношению к Франции, о которых так настойчиво всегда писали во французской прессе; это была больше иллюзия или французская патриотическая «ложь во спасение», хотя существования известных симпатий к Франции отрицать было нельзя, и эти симпатии больше всего подогревались нелепой немецкой имперской политикой относительно Эльзас-Лотарингии. Эта политика состояла то в грубейших притеснениях, то в попытках задабривания. Собственно, не было ни одного класса населения в Эльзас-Лотарингии, который определенно стремился бы к присоединению к Франции. Рабочий класс ни малейших сепаратистских наклонностей не проявлял; крупная торговая буржуазия и финансовый мир тесными узами связались германским внутренним рынком и с германскими биржами; только в части промышленной буржуазии заметно проявлялось сожаление об утраченном богатом французском рынке и о громадных возможностях, связанных с колоссальной колониальной империей Франции. Не забудем, что в могущественно индустриализованной Германии Эльзас-Лотарингия была лишь одной из промышленных провинций, а если бы она была частью Франции, то там, среди немногочисленных французских промышленных округов, она стояла бы во многих отношениях на первом месте. Наконец, среди интеллигенции, среди мелкого и среднего чиновничества (не пришлого, а туземного), среди мелкой и средней торговой буржуазии, среди землевладельцев сохранились дружелюбпые чувства и теплые воспоминания о Франции. Но… и только.

Полушутя, полусерьезно в Эльзас-Лотарингии говорили, что само имперское правительство заботится больше всех о подогревании франкофильских чувств своими придирками и притеснениями. Конечно, эта политика со всеми ее неровностями диктовалась Германии тем обстоятельством, что во Франции ни разу ни один из управляющих страной кабинетов, начиная с 1871 г. и вплоть до войны 1914 г., не согласился признать окончательное и бесповоротное отделение Эльзас-Лотарингии от Франции, и германскому правительству (и народу) было хорошо известно, что Эльзас-Лотарингия является одной из главных причин, которые во всякий момент могут зажечь мировой пожар. Вот почему в зависимости от большей или меньшей степени враждебности, проявляемой французами в каждый данный период к Германии, Вильгельм II то соглашался на смягчение режима, то говорил угрожающие речи. В 1911 г. «конституция» была дана затем, чтобы привлечь этим население к империи и создать для французов моральную невозможность говорить и дальше об освобождении страдающих братьев и т. д. Но и на этот раз тон не мог быть долго выдержан. Уже в средине мая 1912 г. Вильгельм II заявил мэру г. Страсбурга, что он недоволен населением Эльзас-Лотарингии и что он уничтожит конституцию и присоединит Эльзас-Лотарингию к Пруссии. Правда, это было заявлено не в публичной речи, но все равно огласка получилась очень широкая.

Спустя полтора года разразился инцидент, имевший больше последствий. Случилось это в декабре 1913 г. Началось дело с ничтожного происшествия: лейтенант фон-Форстнер имел в г. Цаберне (в Эльзасе) столкновение с местными обывателями, которых он грубо оскорбил. На его сторону стал полковник Рейтер, который произвольно арестовал некоторых граждан и засадил их в холодную. Против Форстнера и Рейтера было возбуждено судебное преследование, которое в конце концов не привело ни к чему: оба остались безнаказанными. Был сделан запрос в рейхстаге, но как военный министр, так и канцлер Бетман-Гольвег всецело стали на сторону офицеров. Во «Франции этот эпизод принес огромную пользу той шовинистической агитации, которая там велась против Германии с особой силой со времени выборов Пуанкаре в президенты республики.

Инцидент имел также и внутреннеполитическио последствия. Наследник престола кронпринц Фридрих-Вильгельм почел долгом своим деятельно вмешаться в эту историю. Нужно сказать, что вообще на кронпринца, как уже было замечено, в эти годы германские империалисты (наиболее ярые и решительные) возлагали большие упования. Старший сын Вильгельма успел уже произнести несколько пылких воинственных речей, в которых, между прочим, восхвалял и с восторгом характеризовал войну, ратное поле, гусарские атаки и пр. К слову замечу, что впоследствии, за все время мировой войны, он никогда даже и на пушечный выстрел не приближался к полю битвы и обнаруживал всегда доведенную до самой последней крайности предусмотрительность в деле ограждения своей личности от каких бы то ни было опасностей, в чем усилия его и увенчались самым полным успехом. Конечно, эти свойства нисколько не мешали ему по мере сил разжигать шовинистические страсти перед войной и всеми способами вести дело к кровавой катастрофе.

Теперь в Голландии (куда он убежал тогда же, как и его отец, и столь же поспешно, в ноябре 1918 г.) он издает книги[51], беседует с корреспондентами газет и все не перестает доказывать, как он всегда был миролюбив. Любопытная по своим размерам способность к лицемерию и сознательной лжи с целью отклонения от себя ответственности роднит его с отцом, хоть он и состоял в некоторой якобы «оппозиции» к императору. В эти решающие годы (1912–1914) он снискал восторженную преданность со стороны пангерманской партии именно тем, что не упускал случая заявить о своей готовности обнажить меч для защиты интересов родины и т. п. Шаблонная фразеология патриотических учебников для средней школы — вот, собственно, все, чем он располагал в случаях своих публичных выступлений, но, исходя от наследника престола и в такой напряженный момент, эти звонкие и пустые фразы приобретали зловещий смысл.

После речи Ллойд-Джорджа (по мароккскому вопросу в 1911 г.) кронпринц явился в рейхстаг и тут, когда консервативный оратор воскликнул: «Теперь мы знаем, где находится наш враг!», — кронпринц демонстративно изъявил полное свое согласие и удовольствие по поводу этих слов. По поводу цабернского инцидента кронпринц тоже почел своим долгом горячо поздравить полковника Рейтера (засадившего противозаконно мирных граждан в погреб на ночь за предполагаемое оскорбление офицерского мундира) с его молодецким поступком. «Напролом!» (Immer feste drauf!) — гласила телеграмма. Консервативная и национал-либеральная пресса страстно защищала поведение военных в Цаберне и с восторгом отнеслась к словам кронпринца. «Хотя пессимизм и проник теперь глубоко в сердца и сделался господствующим настроением этих лет» (по словам восторженного-поклонника кронпринца Пауля Лимана[52]), но кронпринц сильно ободрял упавший дух крайних империалистов. Вместе с тем перед императором ставился очень щекотливый и тревожный вопрос. Сомнений быть не могло относительно того, куда клонятся эти демонстративные овации кронпринцу при каждом его публичном появлении (например, после парадов на Темпельгофе), сопровождаемые столь же демонстративным молчанием при появлении императора; куда клонятся также эти восхваления храброго кронпринца в статьях и книгах, при настойчивом подчеркивании общего будто бы уныния и общего разочарования нерешительной и слишком миролюбивой политикой императора.

Оппозиция справа была налицо; оппозиция слева — социал-демократическая — была обезврежена победой ревизионизма, общим гигантским ростом и процветанием промышленности и всеми последствиями этого роста. Не учуять опасности, подымающейся на него именно справа, Вильгельм не мог. И как всегда, он поспешил уступить, тем более что и по существу эта уступка ему недорого стоила. Ведь разница между ним и шовинистической пангерманской «оппозицией» только в том и заключалась, что он несколько медлил с осуществлением лозунгов завоевательной политики и агрессивных выступлений. Наступали времена, когда крупные капиталисты и все, что от них зависело (а от них почти все зависело), грозили поискать себе — и найти в кронпринце — более энергичного реализатора их желаний. Судя по показаниям бельгийского короля Альберта, о которых будет речь в другой связи, к концу 1913 г. Вильгельм уже окончательно свыкся с мыслью о необходимости и неизбежности войны; судя же по некоторым актам правительственной политики, эта мысль уже с начала 1913 г. все более и более укреплялась в правящих кругах.

Что касается Австро-Венгрии, то положение Габсбургской монархии после обеих балканских войн необычайно осложнилось, а вместе с тем в некоторых отношениях австрийская дипломатия стала действовать гораздо свободнее, чем прежде. Поясним это кажущееся противоречивым двойное утверждение. О трудностях много говорить не приходится: враг — Сербия — необыкновенно усилился, и в Сербии поднялась обширная и явно поддерживаемая королем Петром и правительством агитация против Австрии. Не то надеялись разжечь восстание в Боснии и Герцоговине, не то привлечь Россию к общему выступлению. На болгарский противовес рассчитывать не приходилось в той степени, как австрийская дипломатия к этому привыкла: против Болгарии, крайне ослабленной, стояли в полном вооружении не только Сербия, но и Румыния. В недрах самой Австро-Венгрии все усиливался чешский сепаратизм. Чехия — единственная составная часть Габсбургской монархии, соединявшая все преимущества высокоразвитой промышленности с великолепно оборудованным и продуктивнейшим сельским хозяйством, была экономически вполне «автономна», вполне могла обойтись без остальной империи, а потому с особой силой и раздражением требовала и автономии политической. В Венгрии протест подавленных там славян становился все слышнее, и землевладельческая аристократия, управлявшая Венгрией, все с большим трудом удерживала власть в своих руках.

Кроме того, прибавился еще один фактор, сильно ухудшивший положение Австрии (а поэтому и Германии): Италия, уже с 1911 г. нападением на Турцию показавшая нежелание считаться с интересами двух своих «союзниц», в 1913 г. еще более усиливала этот характер своей политики. В сущности еще с первых времен заключения Тройственного союза было известно, что Италия не выступит с вооруженной помощью в случае войны Австрии и Германии против такой коалиции, в которой будет принимать участие Англия. Другими словами: если Австрия и Германия будут воевать только против России и Франции (и любой еще державы, кроме Англии), Италия принимает участие в войне на стороне своих союзниц, но если на стороне Франции и России станет Англия, то Италия сохранит нейтралитет. Таким образом, чем более крепла Антанта, тем более фактически ослабевали узы, связывающие Тройственный союз. Мало того. Итальянское правительство решительно хотело утвердить свое влияние на Балканском полуострове и в Малой Азии и во время балканских войн 1912–1913 гг. сплошь и рядом действовало против Австрии. А кроме того, чем больше росла смелость антиавстрийской пропаганды в Сербии, тем больше усиливалась антиавстрийская агитация также в Италии в тех кругах («ирредентистских»), которые стремились оторвать от Австрии Триентскую и Триестскую области.

Однако параллельно с ростом всех этих затруднений в среде австрийских правителей все более и более укреплялось воззрение, представленное больше всего наследником престола — эрцгерцогом Францем-Фердинандом, венгерским министром графом Тисса и министром иностранных дел Берхтольдом. Но этому воззрению, спасти Габсбургскую державу от раздела и гибели возможно, лишь решительным ударом покончив с великодержавными замыслами Сербии, а поэтому нужно торопиться, пока это еще возможно сделать, так как время работает против Австрии. Франц-Фердинанд, угрюмый, замыкающийся в себя, подозрительно настроенный человек, не любил Вильгельма II и не доверял ему, но он знал, что Вильгельм II непременно поддержит Австрию, если Австрия затеет войну, потому что не может Германия дать разбить свою единственную союзницу и этим самым загородить себе выход на Ближний Восток, с которым германская промышленность и экспортная торговля прочно связали свою будущую судьбу, еще когда только была заложена Багдадская железная дорога. Эта-то уверенность и давала Францу-Фердинанду и Берхтольду полную свободу движений.

Произошло именно то, чего боялся Бисмарк (не раз выражавший эту боязнь)[53]: Германия оказалась в положении державы, которая фактически часто не только не диктует первые шаги своей несравненно менее сильной и зависимой союзнице, а принуждена следовать за ней. И чем больше росло недовольство в императорских кругах Германии против императора Вильгельма II за его нерешительность, тем в большую зависимость попадал Вильгельм II от Франца-Фердинанда и его советников, потому что ему бы не простили неоказания достаточно сильной поддержки «единственному другу Германии». Таковы были условия, касавшиеся вопроса о внутренней спайке частей в Тройственном союзе. Эти условия внушали живейшую тревогу тем наблюдателям, которые не желали войны и видели ясно, до какой степени балканские-события 1912–1913 гг. ее приблизили.

Посмотрим теперь, как те же балканские события отразились на соотношениях отдельных частей в Антанте. Мы увидим, что и Антанта тоже мелкими и крупными дипломатическими провокациями сгущала в эти последние предвоенные годы политическую атмосферу в Европе.

2. Франция и Россия в начале эры Пуанкаре. Франко-русские отношения в свете новейшей документации. Министерство Пуанкаре. Избрание Пуанкаре президентом Французской республики

Уже с самого начала нападений, которым подвергалась Турция, т. е. с 1911 г., когда итальянцы начали завоевание Триполитании и Киренаики, движущей силой Антанты постепенно делалась не Англия, как было до сих пор, но Россия. Дело было не в том, что еще в 1910 г. скончался английский король Эдуард VII, главный вдохновитель и руководитель Антанты, и не в том, что в 1911–1912 гг. английский либеральный кабинет был поглощен острыми вопросами внутренней политики, о которых уже раньше шла речь (осуществлением уже прошедших социальных реформ, бюджетными делами), а в 1912–1913 гг. — резко обострившимися ирландскими осложнениями.

Все это имело свое значение, но главное было в другом. В самом построении и внутренней природе Антанты заключено было некоторое противоречие. Эдуард VII создавал ее, а сэр Эдуард Грей (после смерти короля) поддерживал ее сначала как силу, так сказать, охранительную, стремящуюся по своим заданиям держать Германию в твердо очерченных рамках и не давать ей возможности нарушить установившееся положение ни в Европе, ни на остальном земном шаре. Это не значит, что Антанта раз навсегда отказалась от мысли при удобном случае и в свое время первой броситься на Германию, чтобы сломить ее экономическую и политическую силу. Но именно при том случае, который будет удобен, и в то время, которое должно, было наступить далеко не сейчас. А пока — ждать и подстерегать Германию на ошибках и опасных шагах. Это обстоятельство ставило Германию, конечно, в крайне деликатное и трудное положение: ведь соединенные силы Антанты были так колоссальны, ее материальные возможности так безграничны, у нее вследствие ее могущества и огромности оказывалась такая притягательная сила, что самым фактом своего длительного существования Антанта отнимала у Германии возможных союзников в предстоящей борьбе — Италию и Румынию, а главное — время работало в пользу Антанты, а не в пользу Германии. Время даст возможность Англии преодолеть все трудности внутренней политики, умиротворить Ирландию, создать сухопутную армию; время позволит России закончить реорганизацию и перевооружение к 1917 г. (как намечалось в 1911–1912 гг.), время облегчит Франции полное проведение реформы артиллерии, осуществление всеобщей воинской повинности в ее колоссальных колониях. И тогда Антанта раздавит Германию без всяких сомнений. Единственный настоящий союзник Германии — Австрия — тоже со временем лишится Чехии; может быть, отпадут от нее и еще кой-какие части.

Короче говоря, противоречие, присущее Антанте, заключалось в том, что она была слишком сильна и что выжидание было для нее слишком выгодно, чтобы ее политика могла быть только «оборонительной». Мысль о необходимости «предупредительной войны», впервые занимавшая германские военные круги еще в самом начале 90-х годов, когда был заключен франко-русский союз, опять всплыла в германской прессе и на этот раз с гораздо большей силой, чем прежде. Но противоречие в Антанте стало проявляться и в другом — в политике ее составных частей. Англии казалось выгодным ждать и готовиться, а некоторым руководителям русской и отчасти — в гораздо меньшей степени — французской политики, поскольку она подчинялась русскому давлению, иногда начинало казаться более целесообразным пожать непосредственно плоды и воспользоваться без особых отлагательств преимуществами могущества Антанты.

Наиболее деятельным и беспокойным дипломатом Антанты был в эту пору Извольский, бывший в 1906–1910 гг. министром иностранных дел Российской империи, а с 1911 г. русским послом в Париже. Настойчивый, энергичный, очень преданный своей идее, он совсем подавлял собой министра иностранных дел Сазонова; влияние же его было тем губительнее, что идея была основана на неправильных расчетах. Идея заключалась в том, будто Россия может и должна воспользоваться неповторяемой комбинацией, когда Англия — ее друг, чтобы, наконец, прорваться на Балканский полуостров, опрокинув сопротивление Австрии, а если понадобится, то и Германии. Расчет был неправилен прежде всего потому, что вогнанную внутрь революцию 1905 г. Извольский (и вся его школа) приняли за конец потрясений, III Думу — за начало нормально развивающегося конституционного строя, аграрную реформу 9 ноября 1906 г. — за разрешение аграрного вопроса, эру Сухомлинова — за преобразование армии, проглядев за этими фантомами все страшные реальности и решив, что Россия способна выдержать и победить в столкновении с обоими центральными империями.

Неудача, постигша