/ / Language: Русский / Genre:prose_history

Сказочная древность Эллады

Фаддей Зелинский


«…И ТЫ СТОСКУЕШЬСЯ ПО БЕЛЫМ ХРАМАМ И ДУШИСТЫМ РОЩАМ…»

О жизни и книгах Фаддея Францевича Зелинского

«Когда совершилось грехопадение ангелов и дерзновенный замысел понес заслуженную кару, то двое из падших — то были Ориенций и Окциденций, — будучи менее виновны, были признаны достойными пощады. Они не были отвержены навеки; им было дозволено искупить, свой грех тяжелым подвигом с тем, чтобы по его исполнении вернуться в небесную обитель. Подвиг же состоял в том, чтобы пройти пешком, с посохом в руке, путь во много миллионов миль. Когда этот приговор был им объявлен, то старший из них, Ориенций, взмолился к Творцу и сказал: «Господи, окажи мне еще одну милость: дай, чтобы мой путь был прям и ровен, чтобы никакие долы и горы не затрудняли меня и чтобы я видел перед собою конечную цель, к которой направляюсь!» — «Твоя просьба будет исполнена», — сказал ему Творец; затем, обратясь к другому, спросил его: «А ты, Окциденций, ничего не желаешь?» Тот ответил: «Нет, ничего». С тем их и отпустили. Тут мрак забытья их окутал; когда они пришли в себя, они очутились каждый на том месте, с которого им следовало начать свое странствие.

Ориенций встал и оглянулся: недалеко от него лежал посох, кругом тянулась, точно сонное море, необозримая, плоская и гладкая равнина, над ней — голубое небо, беспредельное и однообразно-безоблачное; только в одном месте, далеко, на самом краю горизонта, светилась белая заря. Он понял, что это и есть то место, куда ему должно направлять свои шаги; схватил посох, пошел вперед, постранствовал день-другой, затем опять оглянулся кругом, — ему показалось, что расстояние, отделявшее его от цели, не уменьшилось ни на шаг, что он все еще стоит на том же месте, что его окружает все та же необозримая равнина, что и раньше. «Нет, — сказал он уныло, — этого расстояния мне не пройти». С этими словами он бросил посох, опустился безнадежно на землю и заснул. Заснул он надолго — вплоть до наших дней.

В одно время со старшим братом проснулся и Окциденций. Встал, оглянулся — за ним море, перед ним овраг, за оврагом лесок, за леском — холмик, на холмике точно белая заря горит. «Только-то! — воскликнул он весело. — Да там я до вечера буду!» Схватил лежавший у его ног посох, отправился в путь: действительно, вершины холмика он достиг еще до вечера, но там он увидел, что ошибался. Это ему только издали так показалось, что заря горит на холмике, на самом же деле на нем ничего не было, кроме нескольких яблонь, плодами которых он утолил голод и жажду; а по ту сторону был спуск, внизу текла речка, за речкой подымалась горка, а на горке сияла все та же белая заря. «Ну что же, — сказал Окциденций, — отдохну, а затем в путь; дня через два буду там, и тогда — прямо в рай». Опять расчет оказался верным, только рая он опять не нашел: за горкой была новая широкая долина, за долиной более высокая гора, вершину которой венчало сияние знакомой зари. Конечно, наш странник почувствовал некоторую досаду, но ненадолго: гора неотразимо манила к себе, там-то уж наверно были ворота в рай. И так все дальше и дальше, день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, год за годом, век за веком; надежда сменяется разочарованием, из разочарования вырастает новая надежда. Он шествует и поныне, овраги, реки, скалы, непроходимые болота затрудняют его путь; много раз он заблуждался, теряя путеводное сияние, совершал обходы, возвращался назад, пока ему не удавалось вновь приметить отблеска вожделенной зари. И теперь он бодро, со своим верным посохом в руке, взбирается на высокую гору; имя ей — «социальный вопрос». Гора крутая и утесистая, много ему приходится преодолевать промоин и чащ, отвесных стен и пропастей, но он не отчаивается; он видит перед собою сияние зари и твердо уверен, что стоит ему добраться до вершины — и ворота рая откроются перед ним».

Эта притча о деятельном Западе (имя ангела Окциденция значит по-русски «Закатный», «Западный») и созерцательном Востоке (Ориенций — «Восходящий», «Восточный») была сочинена Фаддеем Францевичем Зелинским в самом начале нашего, двадцатого столетия. Тогда, в 1903 году, он был уже, по понятиям того времени, пожилым — 45 лет! — и весьма знаменитым человеком. В Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона (т. XII, СПб., 1894), сообщающем, впрочем, и о куда менее заметных личностях, о нем было сказано: «…филолог. Родился в 1859 г. близ Киева. Образование получил в русской филологической семинарии при Лейпцигском университете (добавим, что еще прежде окончил немецкую гимназию св. Анны в Петербурге. — Г. Г.). Получив в 1880 г. степень доктора философии за диссертацию «Последние годы второй Пунической войны», Зелинский работал в Мюнхене и Вене и пробыл в Италии и Греции около 2 лет. Больше всего Зелинский занимался исследованием древнегреческой комедии, которой посвящены его работы на русском, немецком и латинском языках (вторую диссертацию — о греческой комедии — он защитил в 1883 г. в Дорпате, ныне — Тарту, а с 1885 г. стал профессором Санкт-Петербургского университета. — Г. Г.). Ему принадлежат также издания «Царя Эдипа» Софокла и Ливия с русскими примечаниями…»

Уже через десять лет тот же М. Ростовцев, что писал о Зелинском для XII тома Брокгауза — Ефрона (а в недалеком будущем станет одним из крупнейших историков нашего века), посвящает Фаддею Францевичу уже весьма значительную статью. «Научная деятельность Зелинского за последние 10 лет весьма обширна и разнообразна. Интерес его, — пишет Ростовцев, — сосредоточился главным образом на следующих областях филологического знания: 1) Цицерон и его роль в мировой культуре. Наиболее крупные работы его в этой области — <…> перевод речей Цицерона, «Цицерон в истории европейской культуры» («Вестник Европы», 1896, февраль), «Цицерон в череде веков» (на немецком языке. — Г. Г.). «Уголовный процесс 20 веков назад» («Право», 1901, № 7 и 8). 2) Гомеровский вопрос. Особенно здесь ценны: «Закон хронологической несовместимости и композиция Илиады» (в этой работе Зелинский впервые показал, что одновременные события древний поэт изображает как последовательные. — Г. Г.). <…> 3) История религий: «Рим и его религия» («Вестник Европы», 1903), «Раннее христианство и римская философия» («Вопросы философии и психологии», 1903). <…> 4) История идей и история античной культуры. Большая часть главным образом популярных статей в этой области объединена в сборнике «Из жизни идей» (т. 1, СПб., 1905). <…> 5) Психология языка. <…> 6) Сравнительная история литературы. Ряд введений к переводам произведений Шиллера, Шекспира, и Байрона. <…> 7) В связи с реформой нашей средней школы стоят доклады Зелинского, напечатанные в «Трудах комиссии по вопросу об улучшении средней школы»: «Образовательное значение античности» (т. VI) и «О внешкольном образовании» (т. VII)…»

Читатель, взявший в руки эту книгу, готовый погрузиться на время в чуждый и манящий, навсегда исчезнувший да и прежде существовавший только в ночных фантазиях мир, едва ли удостоит даже улыбки кандидовский тон либерала из прошлого века: завеса безмерно трагического для человечества, для каждого народа и, быть может, для каждой семьи XX столетия искажает до карикатуры и «бодрость», и «верный посох», и саму физиономию альпиниста Окциденция…

Многие мудрые старики оптимисты XIX столетия заслужили и снисходительные насмешки, и презрение, и проклятия из уст несчастных обитателей века двадцатого. Мы захотели разговора с теми, кого сейчас почитают милыми и хоть бесполезноучеными, зато настоящими носителями культуры, а немного лет тому назад по пасквилянтскому наущению классика зачисляли в «человеки в футляре»: на беду, чеховский Беликов оказался гимназическим учителем древних языков.

Незадолго до революции 1905 года За торжеством «готтентотской морали» {1}. Живя поверхностной исторической жизнью, человечество не выдерживает испытания на прочность, «на разрыв»: здесь не до истины, здесь и самые цивилизованные народы готовы на целые поколения оторваться от глубинных общих корней, от нерасторжимых сплетений, тесно связывающих каждого с каждым.

В чем же эта глубина исторической жизни народов? Для Зелинского это отнюдь не праздный вопрос: он живет в предчувствии мировых катаклизмов и хочет сделать все, что до наступления этих катаклизмов может успеть человек культуры.

А перед таким человеком — всегда выбор, в основе которого — понимание того, что же такое культура. Если она — пустоцветение, поверхностное убранство жизни, прихоть племенной воли, значит, удел человека — разместить свой ум и душу между откровенным цинизмом и простодушным гедонизмом. Зелинский понимает культуру иначе. Она — воплощение переживаний «большого я», подчинение животного инстинкта (в том числе — безотчетной тяги к «своему» в ущерб «чужому») духовным ценностям человечества, поскольку оно ищет смысл своего появления во вселенной, ибо твердо верит, что этот высший смысл существует. Зелинский далек от вульгарного уподобления культуры труду земледельца — с его непременной «корчевкой», «прополкой» и «селекцией»: люди очень дорого заплатили за эту простую аналогию.

«Вспомните картину, представляемую нашей Невой, когда дует роковой для нас юго-западный ветер: волны совершенно явственно направлены на восток; кажется, что река вспять потекла, обратно к Ладожскому озеру — и тем не менее вы знаете, что каждая капля этого озера в силу незримого, но очень реального естественного течения реки попадет в Финский залив и что единственным результатом того встречного течения, вызванного ветром, будет кратковременное наводнение в Галерной гавани. То же самое и в обществе и общественном мнении: и в нем вы имеете не одно течение, а два. Одно — это то, в котором оно отдает себе отчет, бурное, крикливое, капризное, производящее всякого рода наводнения и другие бедствия; другое — то, существования которого оно не подозревает, — тихое, безмолвное и повелительное. Два течения — или, если хотите, две души, два я».

Малое «я» культуры — это мир национальной ограниченности. Малое «я» культуры — это доктринерский монолог отшельника, самовлюбленного гордеца. Большое «я» — разговор «гражданина мира». У каждого европейца, по мысли Зелинского, по меньшей мере — «две родины: одна — это страна, по имени которой мы называем себя, другая — это античность». «Культурная история каждого из новых народов была маленьким ручейком до тех пор, пока в нее не влилась широкая река античности, принесшая с собою все идеи, которыми наш ум живет в настоящее время, с христианством включительно… То, что сплачивает воедино европейские народы, несмотря на их не только национальное, но и племенное (имеется в виду расовое. — Г. Г.) различие, — это их одинаковое происхождение от античности» («Из жизни идей», с. 77–78).

Кто-нибудь скажет, что это слишком решительное утверждение, что не все в европейской культуре сводится к античным корням. Но попробуем вслушаться в аргументы Зелинского. Страшное испытание Европы «на разрыв» было впереди, а он легко и задолго почуял угрозу — и только благодаря тому, что всю свою жизнь посвятил изучению общей античной родины, которую вовсе не он один называл «основанием единства европейской цивилизации».

В чем же суть «общей античной родины»? Почему изучать античность значит становиться европейцем?

«Что было, то прошло!» — гласит мудрость варвара. «Что было, то есть», — от прошлого не отделаться — не только от дел и событий, изменивших природный ландшафт или политические границы, — но и от слов, кем-то когда-то произнесенных. Поэтому понимание того, что было, это понимание того, что есть. История — не только греческое слово, но и античное понятие. Оно усложнилось, обросло со временем мякотью новых приемов и радужными покровами новых событий, но ядро осталось старое — греческое. «Истина — око истории», — говорил Полибий. Семя исторической правдивости, может быть, и в античности не всегда давало всходы. Но без античного историзма европейская цивилизация блуждала бы в зарослях «готтентотской морали».

Философия — другое греческое слово, лежащее в основании европейской цивилизации. В поисках «семени, которое заключает в себе античная философия», Зелинский формулирует его как «переубедимость»: ты должен признать самое неприятное для тебя положение, раз оно доказано; ты должен отказаться от самого дорогого тебе убеждения, раз оно опровергнуто, — вот кодекс чести мыслителя. (…) А потому — опровергай, доказывай, но не жалуйся, не злословь, не приходи в азарт. «Древний мир был (чтобы употребить удачное выражение Вл. Соловьева) не однодум, а многодум…» Не монолог — а диалог, то есть, по-русски, раз-говор, — вот условие раскрепощения ума от косного самолюбования и склонного к преступлениям хитроумия: античная философия и есть эта школа раз-ума, в которой непременным условием силы разума остается терпимость к чужому уму да и к своим и чужим «страстям и внушениям». Зелинский далек от безоглядной веры в «человека разумного». «Прежние добрые и злые духи вновь стали управлять людьми под именем страстей и внушений», — констатирует он. Но тут же добавляет: «развивающемуся еще человеку полезно признавать силу разума, даже если бы в последующей жизни ему пришлось узнать, что не разум и убеждение, а страсть и похоть управляют его средой».

Литература — все оттенки ее социального статуса и все основные литературные формы, само искусство порождать и воспринимать тексты, различение поэзии и прозы, устройство книги и библиотеки, — сколько бы ни было тут нововведений (включая и такое неантичное изобретение, как печатный станок Гутенберга!), этот столп европейской цивилизации зиждется на античной базе.

Список этот легко продолжить: здесь будет и религия, и мораль, и право, и политика, — все те элементы европейской цивилизации, забвение античного опыта хотя бы в одном из которых приводит к тяжелейшим потрясениям весь мир, и притом не только европейский.

Один важнейший элемент античного наследия внушает Зелинскому самую серьезную тревогу. Этот элемент — школа. Схолё — досуг по-гречески; время, свободное от всяких полезных дел, от забот о пропитании, о младших братьях и сестрах или о стариках, свободное от игр и всяких иных удовольствий. Это — время усвоения в массе своей совершенно бесполезного знания. С бессмысленной гимназической зубрежкой накануне первой мировой войны было с успехом покончено в большинстве средних учебных заведений даже очень цивилизованных стран. Берегитесь, увещевал коллег по народному просвещению Зелинский, бесполезные знания древних авторов и языков — не так бесполезны, как кажется. Да, школьная античность трудна, но эта трудность — особого рода.

Ее заметный итог — эрудиция, способность бегло говорить и читать на разных языках и на различные темы — скрывает от человека малообразованного, — которому только и остается кичиться своей практичностью и богатым жизненным опытом, — вещь гораздо более важную, хотя и не бросающуюся в глаза. Речь идет об особом устройстве, которое незаметно вырабатывается в уме школьника всем опытом освоения античности и в конце концов делает его весьма своеобразным собственником: он овладевает своими умственными способностями, его интеллект становится инструментом в руках мастера. Ясное дело, способности у людей разные. Инструмент может оказаться не особенно совершенным, мастер — без искры божьей. Но ведь задача школьной античности в постижении тех приемов мысли и слова, с помощью которых обыкновенный средний человек на протяжении столетий строил европейскую цивилизацию. Что же это за приемы?

Дело в том, что античная цивилизация, имевшая, как и другие, начало, середину и конец, не просто предлагает свой опыт всем любопытным детям других эпох. Античный мир на протяжении всей своей истории вырабатывал инструменты самопознания, пригодные для описания человеческих и социальных отношений любой степени сложности. Эти инструменты многообразны, но материал, из которого они созданы, — один и всем доступен: слово. В устах историка, философа, поэта общезначимые слова работают всякий раз по своей, как теперь бы сказали, программе. Общезначимое, всем понятное («Мы говорим на одном языке») проступает со всей отчетливостью благодаря контрасту с сугубо личным, неповторимым опытом частного человека — философа, историка, поэта. Чем более мои знания совпадают по объему и качеству с тем, что несут в своих сундучках с надписью «школьная античность» мои сверстники, тем легче объясниться мне с людьми моего поколения, тем легче вникнуть в тонкости чужих воззрений, точно определить расхождения в мнениях. Отсюда внешний парадокс трудной школы: зубрежка одних и тех же греческих и латинских правил и исключений, чтение и разбор — веками! — одних и тех же произведений древних авторов, усвоение дат, событий, исторических лиц «чужой» истории оказываются наилучшей процедурой для пробуждения и оформления самостоятельно мыслящего человека, свободного, насколько это возможно, от стереотипов толпы, не уступающего пошлой демагогии ее вождей, всегда точно и удобопонятно выражающего свои мысли. Непосвященному этот особый школьный труд кажется бессмысленным. Непосвященный даже согласится с вами на всякий случай в том, что античность «полезна для общего развития», но будет сильно озадачен, услышав, что это общее развитие должно по необходимости предшествовать всякому образованию.

Никто не станет спорить, нужно ли учить немецкий язык, чтобы читать по-немецки, а между тем большинство людей с усердием ученой птицы рассуждают о том, что такое история, поэзия или философия, не дав себе прежде труда понять (а это значит — вкусить или интимно воспринять) источник этих многосмысленных слов, этих миров духа, не дав себе труда войти в породившую эти смыслы культурную среду: так судят о водопадах прослушавшие магнитофонную запись шума воды.

«Варвар удивляется, — писал Гегель, — когда узнает, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов: он думает, что могло бы быть и иначе». Варвар не верит, что «без труда не вынешь рыбку из пруда». Он уже почти уверен, что на самом-то деле все обстоит как раз наоборот. Как же объяснить ему, что для ответа на вопрос, что такое история, надобно сначала узнать, что такое «греческая история», т. е. история в собственном смысле; а для ответа на вопрос, что такое философия, нельзя не начать с изучения греческой философии или опять-таки философии как таковой, философии в собственном смысле. И касается это всего без изъятия круга гуманитарного знания (кстати сказать, и понятия «гуманитарного» и «круга знания» — античного происхождения).

Но стоит только сановному невежде пробить брешь в этом круге, стоит лишить школу школьной античности, под видом «приближения школы к жизни» вышвырнуть из нее сначала древние языки, потом античную историю и философию, — и превратить ее в общедоступное всеобщее среднее образование, — дело сделано европейская культурная традиция подорвана. Сперва поколения внутри одной страны, а потом и целые народы начинают говорить на разных языках, и — повторяется история вавилонского столпотворения.

Кому-то такая связь — от упадка классического образования к деградации общества — может показаться грубой и, если угодно, глуповатой схемой. На фоне грандиозных катаклизмов начала нашего столетия судьба школьной античности — это одно из многих печальных следствий разрушения традиционных социальных связей и, очевидно, — не самое катастрофическое следствие. Да и в самом деле, не на разных ли планетах — окопные вши и спряжение греческих глаголов?

Но, может быть, Ф. Ф. Зелинский был все-таки не совсем не прав, когда в 1903 году, в лекциях перед учениками выпускных классов петербургских гимназий и реальных училищ, предлагал взглянуть на упадок школьной античности как на ярчайший симптом грядущей социальной катастрофы. «Что будет, — спрашивает Зелинский, — когда легкость курса и обеспеченность диплома послужат лишней приманкой?.. Одно средство — соответственно повысить школьную плату, т. е. упрочить и узаконить имущественный ценз, самый вредный и подлый изо всех, дав ему в довершение подлости прикрываться маской ценза образовательного. Другое средство — строгий вступительный экзамен, т. е. перенесение борьбы и неудачничества из школьного возраста в детский, причем вопреки природе и наперекор разуму, за трудным до изнурения детством последует легкое отрочество. Нет, конечно: ни то, ни другое средство не годится, а будет применено третье, тем более что оно имеет у нас очень прочный исторический и бытовой фундамент: это средство — протекция или взятка. Это будет тоже своего рода подбор, но уже не подбор естественный, т. е. ведущий к совершенствованию, а коррупционный, ведущий к вырождению. Впрочем, — добавляет Ф. Ф., — долго ему торжествовать не придется: …пример XVIII века по Франции знаменателен: если привилегированный класс вздумает упразднить или облегчить ту сумму труда, которая одна только и оправдывает его привилегии, то он будет сметен революцией. Ради Бога, не требуйте и не вводите легкой школы; легкая школа — это социальное преступление… Легкая школа — это школа для барчуков, какое-то нелепое и оскорбительное возрождение крепостного права на капиталистической подкладке…»

Итак, трудная школа для Окциденция. Читателю уже впору начать зевать над заклинаниями университетского профессора перед выпускниками гимназий и реальных училищ начала века — перед теми, кого Зелинский называл «офицерами армии труда». Что ж с того, что все пророчества его сбылись? Да мало ли было сбывшихся пророчеств, и отнюдь не менее мрачных! Тогда, в 1903 году, к словам Зелинского не прислушался никто. Несвоевременные мысли европейца, сколь бы разумны они ни были, прозвучали в стране, поставленной «историей как раз на грани между Востоком и Западом, в единственной из стран европейской культуры, где оспаривался прогресс и его необходимость, оспаривался закон подбора (теперь чаще называемый законом естественного отбора. — Г. Г.) и его цель, оспаривалась трудовая система общественной организации, оспаривались науки и искусства; где на тревожный вопрос: «Да ведь это ведет к вырождению, к вымиранию!» — следовал спокойно-величавый ответ: «Так что же? И будем вырождаться и вымирать!» Физиономия казенной системы, маскирующейся под национальную культурную традицию, хорошо знакома… Но Зелинский обращался к другой России.

«У нас в России, — говорит он гимназистам и реалистам, — общество всегда было особенно чутко к нравственным вопросам и запросам; у нас его сознание менее стеснено традиционными рамками, более рвется на простор, от условного и преходящего к действительному, природному, вечному. У нас поэтому и интерес к античности должен бы быть сильнее, чем где бы то ни было…»

Весь вопрос, стало быть, в том, кто поведет дело народного образования — демагог-уравнитель или трезвый просветитель. Через античность — к «большому я» европейской культуры: как бы ни был прямолинеен этот взгляд на гуманитарное образование, а тем самым и на формирование господствующего умонастроения образованного общества, в эпоху социального кризиса, подобного тому, что переживала Россия в начале нашего столетия, именно его проповедники оказывались хранителями и мировой и национальной культурной традиции — там, где их заставали «минуты роковые».

В России начала века такими людьми были коллеги Ф. Ф. Зелинского и великие поэты Вячеслав Иванович Иванов и Иннокентий Федорович Анненский. Анненский сделал своим для нескольких поколений русских читателей XX века Еврипида, Вячеслав Иванов — Эсхила, Зелинский старался сделать своим Софокла. Для всех троих классическая филология была не формой эскапизма, не личным духовным убежищем, но школой мысли, наставницей чувства. Анненский и Иванов были, может быть, в несколько большей степени ориентированы на взрослого читателя и слушателя. Зелинский больше думал о молодых и совсем молодых читателях.

Перечитывая сегодня статьи Зелинского, написанные до начала первой мировой войны, понимаешь, как торопился он противопоставить идеям национальной ограниченности, в конечном счете заговорившим в Европе языком иприта и дредноутов, идею общего отечества. Методы его могут показаться кому-то смешными и не заслуживающими подражания, но впоследствии во многих странах они получили второе рождение. После завершения учебного года Зелинский собирал своих учеников и отправлялся с ними — не в музей — к своему истоку, к «смеющемуся морю», как называл его Эсхил, к Архипелагу…

В 1910 году поездом до Одессы, оттуда — пароходом до Пирея отправилась группа молодых людей, предводительствуемая почтенным профессором. Сорок пять лет спустя один из сорока участников этой поездки, известный польский филолог Стефан Сребрны, вспоминая о ней, сообщает, что под крылом Зелинского был там и знаменитый уже режиссер Всеволод Мейерхольд. Что могло привлечь артиста, бросившего дерзкий вызов академическому искусству, к проповеднику классической школы? Довольно одного: Зелинский вез своих питомцев не к чужедальним руинам, но к родному очагу. Здесь даже слово «питомцы» обретало свой натуральный смысл, и только последний тупица не уразумел бы, что «узнать» значит «вспомнить». Учитель возвращал души своих учеников к их детским мечтам и пока еще худосочному школьному предзнанию придавал и полноту, и окончательную оформленность хорошо обожженной керамики. Надо только напрячь память… Там гневный Ахилл с замиранием сердца смотрит, как в искупление нанесенной ему обиды пылают корабли его народа; там царственный старец Приам, чтобы выкупить труп сына, смиренно целует руку его убийцы; там многострадальный странник Одиссей под ласкою богини тоскует по своей далекой родине; там бодрый Ясон созывает товарищей для чудесного плавания в золотую Колхиду; там верный Орфей нисходит в обитель смерти, чтобы выпросить у царицы теней свою Евридику; там гордая праведница Антигона ценою жизни покупает свое право исполнить долг любви к умершему брату; там кроткая Ифигения добровольно принимает смерть ради славы своего отца; там ревнивая Медея в исступлении мести убивает своих детей; там каменное подобие благословенной некогда Ниобеи плачет над своим разрушенным счастьем…

А там на широкой спине божественного быка возлежит Европа, давшая имя материку. Для Зелинского идея Европы — общего дома имела особое значение. Едва ли не лучшую и до сих пор не утратившую своего значения научную работу — «Цицерон в череде столетий» — он написал на немецком языке; молодые годы и литературно-педагогический дар отдал России, ас 1921 года возглавил кафедру классической филологии Варшавского университета. Пропасть — политическая, моральная, культурная, — разделявшая три его отечества — отечества души, ума и тела — Россию, Германию и Польшу, — пожирала людей. «Ультранационалистическое убожество», как называл состояние толпы Зелинский, засасывало целые народы и не оставляло европейцу шансов быть услышанным.

Учитель возвращал души только очень немногих учеников к их детским мечтам. Когда, переполненные — не впечатлениями — новым знанием себя и своей духовной родины, они возвращались в 1910 году третьим классом в Петербург, обмениваясь мыслями о поездке, кто-то сказал: «Как мы ни молоды, а есть среди нас самый младший — Зелинский» («Meander», 1959, XIV, 8–9. С. 403–404)… Прекрасное время быстро клонилось к закату. Сначала первая мировая война, потом — революция и разруха войны гражданской не могли не остановить спокойное течение профессорской жизни.

Притча про «азиата» Ориенция и «европейца» Окциденция с прихотливостью, которую ни с чем в природе не сравнить, воплощалась в действительности. Путник, идущий на крутой подъем, появляется у Зелинского и в другом месте — там, где он говорит о средневековых ученых, которые понимали, что очень скоро — за перевалом новой исторической эпохи, — никто уже не вспомнит, что же осталось там, позади, и это на них возложена высочайшая миссия — упаковать в узлы и короба хоть что-нибудь, пусть только то, что сегодня, сейчас кажется самым важным, — собрать в узлы и дотащить до перевала. Оттуда в долину новой эпохи весь этот веками копившийся культурно-исторический скарб снесут уже новые поколения.

Сколь бы схематичной ни была эта модель, сколь бы поверхностны ни были средневековые «Антологии» («Цветники», «Изборники») по сравнению с не дошедшими до нас по большей части подлинниками, первоисточниками, однако ведь без таких посредников, осознающих свое предназначение, свою роль малого звена в цепи поколений, человечество дичало бы гораздо быстрее, чем это происходит теперь.

И Зелинский, благополучный ученик великого Отто Риббека, благополучно защитивший свои диссертации в старом Лейпциге и старом Дорпате, вот уже тридцать лет профессорствующий в Санкт-Петербурге, Зелинский встретил революцию, разруху и разорение империи как испытание на прочность нового поколения посредников.

Гимназический «человек в футляре» бывает хорош уже тем, что не загоняет в футляр окружающих. Новый человек, освобожденный от груза традиции, с неизбежностью придет к тому, чтоб заключить в темницу весь мир, и кончит самоуничтожением. Вот этот-то большой и больной «социальный вопрос» заставил Зелинского развернуть просветительскую программу, частью которой стали книги о греческой мифологии.

Для петербургских (петроградских) издательств — «Огни», братьев Сабашниковых — он готовит целую серию книг, читает лекции не только в университете, но и на Высших женских курсах. В 1918 году вместе с Блоком, Ремизовым, Сологубом, Ахматовой, Ходасевичем, Эйхенбаумом участвует в организации Петроградского Дома литераторов — клуба взаимопомощи на Бассейной, просуществовавшего до 1922 года, когда Зелинский переехал и жил в Варшаве, заведуя кафедрой классической филологии в университете. А тем временем книги, задуманные еще в 10-х годах, продолжали выходить в Петрограде.

Ничтожный тираж — от 2500 до 4000 экземпляров, — скверная бумага не останавливали издателей. Наоборот, именно в эти годы экономических трудностей самые выдающиеся деятели культуры иногда — из последних сил — пытались остановить распад оглушенной под руинами прогнившей империи цивилизации по имени «Россия». Зелинский, Вяч. Иванов и более молодые, как, например, Владислав Ходасевич, были при всей своей поэтической неотмирности слишком реалисты, чтобы надеяться на успех своего просветительства. «Мы прорубали, — писал в берлинской эмиграции Ходасевич, — окно — не в Европу — на кухню». Но и в это прорубленное на кухню окно можно и нужно показать людям не искаженную вечным ужасом гримасу дикаря, но первые шаги и первообразы европейской культуры. Иначе говоря, и окно на кухню может стать окном в Европу. На оберточной бумаге, к концу столетия побуревшей и рассыпающейся в труху, — рисунки Энмана и Конашевича: книга побывала в руках у многих уже тогда, в 20-е годы.

Это книги о позабытом, книги — напоминания о таком далеком прошлом, что требовать документов грешно.

…У афинского царя Эрехфея была дочь Орифия. Ее, наследницу южного царства, полюбил бог северного ветра — Борей.

«— Мое царство — необъятная северная страна студеных рек и дремучих лесов. Разбухают реки в дни многоводной весны, широко заливают окружающие поля; но еще шире и выше захлестывает великая скорбь, беспомощное уныние сердца моего несчастного народа… Орифия, при родителе твоего отца твой земляк Триптолем, питомец Деметры, принес нам дар хлеба, и с тех пор и у нас колышутся зеленые нивы; но духовного хлеба еще не знает наша холодная страна; его принесешь нам ты, мой нежный цветок, взлелеянный дыханием теплых морей.

Если я вам нужна, я последую за тобой…

Орифия, наш невежественный, несчастный народ не знает того, что свято для вас. Я зову тебя к нему, но не хочу тебя обманывать: холодно в нашей стране, и ты стоскуешься по белым храмам и душистым рощам, по теплоте и улыбке твоей Эллады! Я принесу с собой и теплоту, и улыбку; это будет моим венком твоему народу. Если я вам нужна, я последую за тобой.

Орифия, я не могу тебе обещать даже благодарности от тех, которых ты облагодетельствуешь. Помни, мой народ знал и знает только подъем злобы и взаимоубийственной вражды, от которой он еще больше нищает; он не знает подъема радости и подъема любви. И я уверен, свою злобу он направит и против тебя и твоей науки, науки радости и любви; способна ты перенести это высшее, крайнее испытание?

Мой рок — давать, а не брать. Я готова на подвиг жертвы для твоего народа; готова любить, не быть любимой и все-таки любить…»

Царица Вьюг уже накрыла своим пологом Россию, а спустя полтора десятка лет — и всю Европу. Родина души — Россия, и родина тела — Польша, и родина ума — Германия лежат под плитой бесчеловечных режимов, растерзаны войной. Оставшийся в Петрограде внебрачный сын Зелинского Адриан Пиотровский, унаследовавший от отца талант переводчика и театрального виртуоза, ставший в 30-х годах выдающимся деятелем советского кино и перенявший от отца огонь просветительства (его Аристофан, Катулл, Эсхил были изданы тогда по-русски и по сей день не превзойденными по качеству и объему комментариями), был уничтожен в 1938 году в ленинградской тюрьме. Варшавский университет, с 1921 года ставший новым домом Зелинского, был через двадцать лет уничтожен Гитлером. И хотя, публикуя в Страсбурге последнюю увиденную им в печати работу, Зелинский подписал ее по-французски — «Тадеуш Зелинский, Варшавский университет», он понимал, что не может противостоять направленной против него злобе. Он пытается продолжать работу над историей античной религии, но злоба века преследует его: в 1943 году умирает дочь Вероника, Зелинский перебирается к сыну в Баварию. Верил ли он и здесь в свое европейское отечество, проживший, чтоб испытать судьбу Иова, жизнь «самого младшего», он, подаривший своим родным детям жизнь на муку и так мечтавший подарить целому миру «хоть частицу той радости», какую испытывал сам, когда напоминал людям об их общем античном доме?

До последних дней жизни, прерванной в мае 1944 года, Зелинский все расспрашивал друзей о судьбе коллег по университету, но, видимо, не успел узнать, что многие — и в том числе самые близкие — погибли в Варшавском гетто. Только письма и книги пережили этих людей.

Может быть, придуманный Зелинским Окциденций все-таки «шествует и поныне»? Может быть, судьба нескольких экземпляров книги о греческих мифах хоть позабавила Фаддея Францевича, узнай он о ней в тяжелые дни 1942–1943 годов.

Окциденций брел тогда по Кавказу… Ведомые им, уходили из Пятигорска, от немецкого десанта, толпы и толпы людей. И были среди них недавние блокадники — ленинградцы. А среди этих последних было несколько учеников и молодых сотрудников Адриана Пиотровского, за пять лет до того погибшего в тюрьме. Ученики и сотрудники уже научились на горьком опыте не называть и дорогого им имени. Но они не забывали ни имен, ни того, чему учили их те, кто носил эти имена. Они шли пешком не один десяток километров по горной дороге. У обочины они наблюдали иногда странную картину: кто-то из путников вдруг останавливался, бросал какую-нибудь свою вещь и подбирал брошенное другими — теми, кто ушел вперед, ибо не мог дальше тащить свой скарб. Но очень скоро и те, кто совершил удачный обмен с обочиной, бросали на землю вещи и шли дальше налегке. Чем ближе было к перевалу, тем лучше, добротнее, новее были оставленные у обочины саквояжи, сундучки и чемоданы. И только помнившие историю про Окциденция ничего не выбрасывали и ничего не подбирали. Весь путь они проделали с котомкой за плечами, а в котомке среди насущнейших были там три вещи — три книги Ф. Ф. Зелинского «Иресиона. Аттические сказки» — «Терем Зари», «Каменная нива», «Царица Вьюг». Купленные за бесценок на пятигорском базаре, они показались хозяину котомки нужнее слишком многого другого, чтоб здесь хватило места для перечисления. Не потому ли, что посох Окциденция поддержал тогда путника, не к европейскому ли отечеству шли тогда читатели Зелинского, убегая от озверевших арийцев к гостеприимным арыкам азиатов?

Как бы то ни было, но книги Фаддея Францевича Зелинского не все пропали. То тут, то там и сегодня кое-что вдруг мелькнет на день в букинистическом магазине, но близок день, когда истлеют последние сохранившиеся книжки. Чтобы не случилось этого, мы решили собрать под одной обложкой то, что выходило разрозненными выпусками в начале 20-х годов. Столь полного, столь проникнутого единством замысла — он объяснен самим автором в его предисловии — и стиля, он очарует одних и вызовет благотворное раздражение у других, — столь глубоко уводящего к тем истокам европейской культурной традиции, где воды ее еще кажутся вполне прозрачными, столь наивного верой в добро и красоту труда, повторяющего за греками их заветные и сокровенные предания, может быть, никогда прежде не появлялось на русском языке.

Гасан Гусейнов

Сказочная древность

Предисловие (к Выпуску 1)

Если вам, мой дорогой читатель, еще не исполнилось… скажем не в обиду вам, четырнадцати лет, то не утруждайте себя чтением этого предисловия: пусть его вместо вас прочтут ваши родители или воспитатели. Вам же лично имею дать только один совет. Вероятно, вы пожелаете читать рассказы моей книги подряд; и это будет очень хорошо. Думаю, что в ее первой части — «Сказочная древность» — дело обойдется без затруднений. Но уже со второй — «Историческая Эллада» — может случиться, что тот или другой рассказ вас с первой страницы не заинтересует; тогда бросьте его и перейдите к следующему. Пропущенное теперь успеете наверстать впоследствии; книга вам дана, надеюсь, не на один год.

А теперь обращаюсь к тем, со стороны которых я жду и желаю критического отношения к моему труду. Чем он оправдывает себя? Новизною замысла? — Не совсем. Книги, посвященные популярному изложению античности, у нас имеются — правда, переводные. И этим подсказано одно из соображений, оправдывающих появление этой книги. Но я все же не так уже скромен: полагаю, что даже у тех народов, с языка которых переведены означенные изложения, моя книга приобрела бы право на существование. Постараюсь объясниться.

Тут, правда, первая часть, озаглавленная «Сказочная древность», занимает особое положение. В популярных пересказах греческой мифологии на Западе недостатка нет, а некоторые из них переведены и по-русски… Полагаю, однако, что читатель, знакомый с тем или другим из них, при сравнении их с моим найдет много различий — и с удивлением спросит себя, откуда они могли взяться при изложении одной и той же материи. Для ответа я должен объяснить ему, как возникла та совокупность преданий, которую мы называем «греческой мифологией».

Первыми, закрепившими в слове, и притом стихотворном, имеющиеся в сознании народа предания о героях, были творцы героического эпоса, певцы-гомериды; результатом их работы было целое море эпической поэзии, более сотни книг. Из них нам сохранилось только два эпоса, Илиада и Одиссея — правда, лучших, но довольно ограниченных содержанием; все остальное погибло. — За этой первой школой появилась вторая, школа творцов дидактического эпоса; эти люди, тоже певцы, задались целью приурочить предания гомеридов, а также и иные, к отдельным героям, поставленным между собою в генеалогическую связь, в видах обнаружения правды о прошлом правящих родов в тогдашней аристократической Греции. Из этих эпосов, сухих, но содержательных, нам не сохранилось ни одного, если не считать «Феогонии» Гесиода, посвященной генеалогии не столько героев, сколько богов. — Эту вторую школу эпиков-дидактиков сменили в VII–VI вв. лирические поэты, любившие обрабатывать в своих песнях, прославлявших богов и людей, родные мифы, видоизменяя их отчасти под влиянием новых религиозно-нравственных воззрений; из этой литературы, очень обильной, нам сохранились только оды Пиндара и Вакхилида. — Четвертую обработку мифов дали преимущественно в V в. драматические поэты, обращавшиеся однако со своими сюжетами с творческой самостоятельностью; из их творений, коих насчитывалось много сотен, нам сохранилось всего 33 трагедии Эсхила, Софокла и Еврипида. — Одновременно с ними работали над мифами, в-пятых, и первые историки-генеалоги, среди которых выдавался Ферекид; их целью было привести все мифы в историческую систему, причем неизбежно было и некоторое к ним критическое (ввиду множества вариантов), но не творческое отношение. Их работы до нас не дошли. — С III в. начинается, в-шестых, деятельность александрийских ученых, притом двойная: с одной стороны, поэтически одаренные ученые, вроде Каллимаха или Аполлония Родосского, собирают преимущественно малоизвестные предания для поэтической обработки, с другой — так называемые киклографы, компилируя и поэтическую и прозаическую литературу прошлого, пересказывают по циклам (отсюда их имя) с приведением вариантов все попавшие в нее мифы. Ни те, ни другие (кроме Аполлония) нами не сохранены, но о поэтических трудах александрийцев нам дает понятие их талантливый римский подражатель Овидий в его знаменитых «Превращениях», а о киклографах — краткое руководство так называемого Аполлодора. — Наконец, в седьмую группу мы выделяем всех эпигонов, живших в обеих половинах империи около и по P. X., очень различных категорий; тут и последыши эпоса вроде Стация с его «Фиваидой», и Квинт Смирнский с его троянским эпосом, и трагедии Сенеки, и прозаические эксцерпты, как самостоятельные, так и попавшие в комментарии к древним авторам. Это по достоинству наименее ценная категория; но зато она в значительной мере нам сохранена.

Как видит читатель, «греческая мифология», поскольку она сохранилась нам, не представляет собою однородного целого; в древности она развивалась на протяжении столетий, то же, что дошло до нас, — материал случайный, отдельные части которого принадлежат различным эпохам жизни общего дерева. Каково же по отношению к нему положение современного пересказчика? Возьмем Шваба, одного из лучших: он берет, понятно, то, что ему дано в готовом виде: историю Кадма по Овидию, Аргонавтов по Аполлонию, Геракла сначала по Аполлодору, а конец по Софоклу, Троянскую войну, насколько можно, по Гомеру, а далее по Квинту Смирнскому и т. д. В результате — полное отсутствие композиционного и идейного единства, и если тем не менее отдельные мифы в его изложении нравятся, то этим они обязаны только своей собственной, исконной, не заглушённой позднейшими наслоениями красоте и жизненности.

Но как же быть? — Ответим сначала на вопрос: как бы мы поступили, если бы мы были так же богаты, как мы бедны, то есть если бы сокровищница греческой мифологии была нами сохранена вся: какой слой избрали бы мы для своей обработки? Ответ несомненен: если не считать Гомера, перед которым почтительно остановились позднейшие, то мы пересказали бы нашему юношеству греческие мифы в том виде, который они получили в аттической трагедии, преимущественно у трех ее корифеев, Эсхила, Софокла и Еврипида: трагедия — самое яркое претворение греческой мифологии, расцвет ее жизни в сознании ее народа. — Да, если бы она была сохранена вся; но, к сожалению, нам сохранилась лишь приблизительно ее десятая часть, остальное погибло. — Погибло, да не совсем: следы погибшего остались и в литературной и в изобразительной традиции, и по этим следам его можно в значительной степени восстановить. Но, конечно, для этой подготовительной работы надо быть филологом-исследователем; у Шваба и других для нее данных не было. Занимались ею для отдельных трагедий многие; для всего наследия трех корифеев только двое: Велькер да я. В III томе моего Софокла и в VI редактированного мною Еврипида Анненского (когда этот том, давно в рукописи, законченный, наконец появится), читатель найдет результаты этого восстановления по отдельным трагедиям; это — основание для настоящего пересказа.

Итак, моей задачей было представить греческую мифологию в том виде, какой она получила в греческой трагедии (о Гомере я уже оговорился); это — первое, что отличает мой пересказ от пересказа моих предшественников. Пусть читатель сравнит мои рассказы о «золотом овне» и «Левкофее» («Фрикс» и «Ино» Еврипида) или об «ожерелье Гармонии» («Алкмеон» Софокла) с соответственными рассказами у Шваба и др., и он поймет, в чем тут разница. Но это еще не все. Каждая трагедия сама по себе должна обладать композиционным и идейным единством; но совокупность трагедий даже одного и того же драматурга этим единством обладать не обязана. Когда Еврипид писал свою «Ипсипилу» — он не чувствовал себя связанным не только мифопеей своих предшественников, но и своей собственной классической «Медеей». Он не писал цикла; но таковой писал я. Требования циклического единства, композиционного и идейного, не обязательные для Еврипида, были обязательны для меня. Проклятье «ожерелья Гармонии», проявившее себя в «Алкмеоне» Софокла, восходит к убиению змея Кадмом; но кто повествовал только об этом убиении как об отдельном мифе, тот не имел надобности его касаться, и мы этого мотива проклятья, не находим не только в овидиевом, но и трагическом повествовании о Кадме. Прекрасна повесть о гибели Геракла («Нессов плащ»); но она несоединима с борющимся и торжествующим Гераклом цикла двенадцати подвигов. Певец Илиады вплоть до XXII песни («Смерть Гектора») имеет в виду дальнейшее сражение Ахилла с троянами и его гибель от стрелы Париса у Скейских ворот; но вот явился гений — творец XXIV песни («Приам в ставке Ахилла») и внес в весь миф новую идею. После такой величавой сцены примирения только какой-нибудь бесталанный Квинт мог отправить Ахилла в новый бой с ратью Приама; продолжением XXIV песни могло быть только величавое искупление, то есть догомеровская помолвка Ахилла с дочерью Приама, возобновленная Софоклом. Это только образчики; сошлюсь еще на грандиозную идею «великого примирения», воплощенную Эсхилом В его «Освобожденном Прометее» и тяготеющую над Гераклом двенадцати подвигов и над смыслом Троянской войны; на гибель Ясона, предсказанную «Медеей» Еврипида, и др.

При таком положении дел я имел перед собой только два исхода: либо разрешить себе скромную долю объединяющего в духе трагической идеи творчества, либо отказаться от задачи. Долгое время я сам считал для себя неизбежным второй исход; случайное обстоятельство навело меня на первый. Мне пришлось провести два месяца 1921 года (апрель — май) по гигиеническим причинам в доме отдыха при здешнем Доме ученых, ими я воспользовался и написал всю свою «Сказочную старину», не имея никаких пособий, кроме взятого как подспорье для памяти Аполлодора.

Между сказочной ночью мифов и дневным светом истории рок поместил утренние сумерки исторической легенды; они охватывают греческую историю примерно до персидских войн и римскую примерно до Пирра. Как быть с ними? — Вот тут второе мое расхождение с моими предшественниками.

Наивная эпоха новейшей историографии добродушно пересказывала легенду наравне с историей, Геродота и Ливия наравне с Фукидидом и Саллюстием.

За ней явилась критическая эпоха; легенда была забракована, в лучшем случае из нее было извлекаемо «историческое ядро», но чаще она вся была отправляема в небытие и заменяема умозаключениями и домыслами. Апогеем этой критической работы были переведенные и по-русски труды Пельмана (греческая история) и Низе (римская история); здесь история ранних времен утоплена в источниковедении, а источниковедение в новейшей литературе о нем. Теперь на очереди третья эпоха — критика критики; она, между прочим, и моя.

Было время, когда издатель древнего писателя бережно относился к своему тексту, доверчиво воспроизводя, где только возможно, рукописную традицию. Затем настала и здесь критическая эпоха, в разгаре которой рукописная традиция признавалась едва ли не принципиально извращенной и годящейся только в подкладки для домыслов новейших исправителей: Отто Ян доставил себе — дорого, впрочем, стоившее ему — удовольствие собрать все придуманные критиками «исправления», к тексту «Электры» Софокла. Результат был ужасающий: не оказалось почти ни одного стиха, который не потонул бы в «конъектурах» новейшей критики. Это была параллель к Пельману и Низе — превзойденная, впрочем, впоследствии Веклейном, Бледсом и другими.

Но тут Господь сотворил чудо. Вскрылись египетские могилы; из них вышли на свет папирусные тексты античных авторов, на тысячу лет с лишком древнее нашей рукописной традиции. Забилось сердце у критиков: подтвердят ли они их конъектуры? Нет, они их немилосердно забраковали и оправдали оклеветанную рукописную традицию. И теперь тексты древних авторов издаются уже под знаком критики критики: понятия «современный» и «консервативный» сблизились.

Этим предуказано и отношение здравого смысла к исторической легенде. Конечно, на этой почве чуда ожидать нельзя: события не воскресают, подобно текстам, и мало надежды, чтобы какому-нибудь мудрому йоге удалось прочесть в астральном пространстве «аказическую запись» о них. Но ведь критический радикализм обусловливается не только характером повествования, но и известным болезненным приспособлением воспринимающего ума. А после полученного на текстах урока есть надежда, что мы от этой болезненности исцелимся.

Значит ли это, что мы поверим в историчность гибели царя Кандавла? Нет, это значит только, что я не поверю в историчность тех новейших домыслов, которыми ее хотели заменить — это и есть «критика критики». А во-вторых — если я пересказываю легенду в сознании, что она — легенда, то я отношусь к ней не менее, а более критично, чем те, которые извлекают из нее мнимоисторическое ядро. А в-третьих — раз кончится то болезненное приспособление, то само собою вернется доверие к целому ряду исторических повествований, которые до сих пор объявлялись легендарными.

Но все это не главное: главное вот что. Созданная греками и римлянами историческая легенда обладает одним незаменимым качеством: она — художественно-прекрасна. Ее отправление в небытие — преступление перед юношеством. Я считаю себя счастливым, что мог прочесть легенду о мессенских войнах в своем школьном учебнике много раньше, чем прочел ее у Павсания. Мои дети по милости критической школы были лишены этого счастья; желаю, чтобы хоть мои внуки могли им вновь обладать. Полагаю, что именно мне безопаснее потрудиться в этом направлении, чем многим другим, так как меня вряд ли кто упрекнет в «некритическом» отношении к делу.

Итак, я веду своих юных читателей от таинственной ночи мифов через сумерки легенд к ясному дню истории: это, думается мне, порядок органический, соответствующий органическому развитию их собственной души с ее изменяющимися потребностями. Это — одна особенность моих рассказов, не скажу, чтобы принципиально новая. Новизна заключается в ином: кое-где — в выборе и сцеплении вариантов; кое-где — во введении культурно-исторических подробностей; везде, надеюсь, в изложении. Другая особенность — это вкрапление между историческими рассказами культурно-исторических. Их порядок обусловливался хронологией, и я вполне отдаю себе отчет в том, что те или иные из них будут слишком трудны для начинающих. Это я и имел в виду, давая своим юным читателям прочитанный ими в начале этого предисловия совет.

Большой недостаток этой книги, именно как книги для юношества — это отсутствие иллюстраций; я рассчитывал на них, когда ее замысел впервые во мне зародился: ландшафты, памятники, исторические и жанровые картины, все в ней должно было найти место. Переживаемые невзгоды заставили на время отказаться от осуществления этой идеи; будем надеяться, что не на очень долго.

Кончаю пожеланием, чтобы на читателей этой книги перешла хоть часть той радости, которую я испытывал при ее составлении.

Петроград, октябрь 1921 г. Ф. Зелинский

Глава I КАДМ И КАДМИДЫ

1. КАДМ И ГАРМОНИЯ

Жил был в далекой Финикии могучий царь по имени Агенор; было у него трое молодых сыновей и красавица дочь, Европа. Случилось однажды, что царевна с подругами играла на приморском лугу. Время было весеннее, весь луг пестрел от всевозможных цветов. Вдруг видят девушки — к ним подходит бык — белый, красивый. Они сначала перепугались: а ну забодает! Но он и не думал бодаться: смотрел на них ласково, вилял хвостом и то и дело приседал. «Смотрите, — сказала одна, — он как будто приглашает нас сесть на него и прокатиться». — «А почему бы и не сесть?» — ответила Европа. — «Ну что ж, садись, коль ты смела!» Жутко стало царевне, но и отлынивать было стыдно; села и ухватилась за рога. А быку, видно, этого и хотелось; он понес ее по берегу так тихо и бережно, что у нее весь страх прошел. Несет он ее туда, сюда, то взад, то вперед, и при этом незаметно все ближе к морю; смеются девушки, смеется и царевна. И вдруг как бросится с нею в море — вскрикнула она, вскрикнули девушки, да было поздно; он плывет, она прижимается к нему, чтобы не упасть, и все кричит, кричит. Но помочь ей уже никто не мог. Смотрят девушки плача, пока он не исчез среди волн; а потом, убитые горем, вернулись во дворец.

Куда он ее завез, это вы узнаете из другого рассказа; царь же, узнав о похищении дочери, призвал к себе старшего сына, Кадма, и сказал ему: «Возьми корабль и товарищей и поезжай за море отыскивать сестру; найдешь — останешься моим наследником, а без сестры не возвращайся: не будет тебе в Финикии ни царства, ни житья!»

Кадм набрал товарищей, сел на корабль и пошел странствовать по белу свету. Плывет он вдоль Сирии, Малой Азии, по островам Архипелага, везде спрашивает про сестру — и все напрасно. Высадился наконец в Греции. Тут ему говорят: «Есть в середине нашей страны высокая гора; имя ей — Парнас. В горе со стороны моря глубокая расселина; живет в ней вещий исполин-змей, Пифон. И расселина, и змей принадлежат самой великой Матери-Земле. Подойди к расселине, не бойся змея; спроси громко, где твоя сестра. Если тебе суждено это узнать, то здесь и узнаешь».

Царевич так и поступил; но вместо ответа о сестре он услышал следующее: «Как встретишься с коровой, иди за ней; где она ляжет, там и оставайся». Оглянулся Кадм — а корова уже тут, словно ждала его. Пошел он за ней — товарищи за ним. Идут долго; наконец корова легла. «Что же, — думает Кадм, — домой мне все равно возврата нет; пропадай мой корабль, пропадай и царство; и впрямь останусь здесь. Страна хорошая, плодородная; а вот и холм, где можно укрепиться. И говорит он товарищам, что им предстоит оставаться здесь, и посылает из них наряд за питьевой водой.

Идут товарищи, смотрят кругом, где бы найти чистой, проточной воды — в знойной Греции это редкость. Вдруг видят — глубокая пещера; из нее течет хорошая ключевая вода. Но они не знали, что в пещере жил чудовищный, огнедышащий змей; едва подошли они — как он прянул, кого поглотил, кого огнем опалил, кого хвостом зашиб — ни одного не оставил живым.

Ждет Кадм, ждет — и посылает второй наряд; не вернулись и эти. За ним третий и последний; но и он пропал. И решился Кадм отправиться сам, но уже не за водой, а за товарищами. Идет он в том же направлении; слышит — кто-то зовет его по имени. Что за диво? Смотрит — под деревом девушка сидит. Верно, думает, местная нимфа. Подымает приветственно правую руку. «Будь милостива, — говорит, — могучая! Зачем зовешь меня?» А была это не нимфа, а сама Паллада-Афина, любимая дочь Зевса, высшего бога, владыки небес. Призвав царевича, она сказала ему и про судьбу его товарищей, и про то, что ему самому надлежит сделать; и он решил во всем ее послушаться.

Змей тотчас, почуяв новую добычу, выполз из пещеры. Но она ему не досталась так легко: Кадм был и могуч, и вооружен, и предупрежден. Он сразился со змеем и нанес ему своим копьем смертельную рану; змей, извиваясь, пополз обратно в свою пещеру. Последовал за ним туда и Кадм. Жутко там было: точно чьи-то вздохи раздаются из глубины, точно что-то золотое сверкает под пастью чудовища. Но Кадм в точности исполнил приказание богини: не обращая пока внимания ни на то, ни на другое, он прежде всего выломал зубы у змея и вернулся под открытое небо. Облюбовав подходящую лужайку, он провел своим копьем две-три борозды по мягкой почве и опустил в них выломанные зубы. Вскоре почва стала пухнуть, вздуваться — и медленно, медленно из образовавшихся бугров выросла рать, грозная, вся закованная в медные латы. Достигши ногами поверхности, она удивленно начала озираться кругом, пока не заметила Кадма, внимательно следившего за всем происходящим. Заметив его, ратники все, как один человек, бросились на него; но Кадм, ждавший этой минуты, ловко бросил в середину толпы заранее припасенный тяжелый камень. Камень угодил в голову одному из ратников; тот, думая, что его ушиб его сосед, уложил его ударом меча. За убитого вступился третий, и началась общая свалка; о Кадме забыли. Один падал от руки другого, под конец их осталось только пять. Им Кадм крикнул: «Чем драться друг с другом, будем товарищами. Мне Мать-Земля велела основаться здесь; вы, сыны Матери-Земли, помогите мне!» Витязи согласились; дали друг другу руку и решили созвать поселян ближайших мест и основать город на холме.

Теперь, заручившись помощью новых товарищей, Кадм вернулся в пещеру змея; перешагнув через его недвижное тело, он направился в самую ее глубину. Там в полумраке сидела и убивалась дева неописуемой красоты. Увидев Кадма, она вскочила на ноги: «Кто ты, витязь, освободивший меня от власти змея?» Кадм назвал себя. «А ты, дева, кто такая будешь?» — «Я, — сказала дева, — бессмертная богиня; отец мой — Арес, бог войны и раздоров, а мать — Афродита, богиня красоты и любви; зовут меня Гармонией». — «Я — смертный, — сказал Кадм, — но если правда, что я освободил тебя, то будь мне женой!» — «Мой брак, — сказала дева, — в руках моих родителей; дай мне к ним вернуться. И они вдвоем вышли из пещеры. Проходя мимо змея, Кадм опять заметил что-то золотое, сверкавшее под его пастью; но он не решился спросить Гармонию, что это такое.

И не успели они выйти из пещеры, как случилось новое чудо выше всяких чудес. Небесная твердь разверзлась, исполинская лестница спустилась на землю, и по ней стали сходить небожители. Впереди всех владыка Зевс с Герой, своей божественной супругой; за ними Посидон, их брат, с Амфитритой; Деметра, богиня плодородия, со своей дочерью Корой; Гефест, искусный бог-кузнец, Паллада-Афина и много других; они окружали Ареса и Афродиту, родителей освобожденной Гармонии. «Слава тебе, Кадм, — сказал Зевс, — своим подвигом ты стяжал себе прекраснейшую невесту в мире; мы все пришли отпраздновать твою свадьбу». Вмиг появились столы, покрытые чудесными яствами; пригласили и тех пятерых, которые уцелели в братоубийственной свалке. Девять Муз, богини песнопения, и три Хариты, богини изящества, спели свадебную песнь счастливой чете; весело отпраздновали свадьбу, а когда она кончилась, все отвели молодых в брачный терем, который для них воздвиг Гефест.

И Кадм основал город на вершине холма и назвал его Кадмеей; страна же от коровы, за которой следовал витязь — по-гречески bus — получила имя Беотии. С Гармонией он жил в любви и совете и прижил от нее четырех дочерей, Семелу, Агаву, Автоною и Ино, и сына Полидора. Его товарищи женились почти все на местных нимфах и тоже стали отцами семей; их потомков звали «спартами», что значит «посеянные». И все были бы счастливы до конца, если бы не то золото, которое Кадм увидел сверкающим под пастью змея.

2. ДИОНИС

Прошло около двадцати лет; и вот однажды Кадм, перебирая с женой воспоминания прошлого, рассказал ей про ту диковину, которую он увидел сверкающей под пастью змея. Золото тогда еще было неизвестно у смертных, и Гармония тотчас потребовала от мужа, чтобы он ей его принес.

Отправился Кадм после многих лет снова к забытой пещере. Ему живо вспомнился тот день, когда он впервые посетил ее — день, положивший основание его счастью. Вот он поравнялся и с деревом, под которым тогда сидела ласковая нимфа. Но что это? Она опять под ним сидит и опять его кличет, только таким грустным, озабоченным голосом. «Вернись, Кадм! — говорит она ему. — Не ходи в пещеру змея, не трогай его золота! На что оно тебе? Мать-Земля добра к вам, она рождает вам все плоды, в которых вы нуждаетесь. А золото она скрыла для себя и ревниво бережет его в своей заповедной глубине. Оставь это сокровище змею, отродью Земли: оно проклято его последним дыханием и внесет несчастье в твой дом!»

Кадм призадумайся: он уже готов был вернуться к себе. Но тут ему припомнилась просьба Гармонии, он представил себе, как она будет недовольна, если он вернется без золота. И, не обращая внимания на голос нимфы, — а была это опять Паллада-Афина, — он решительно направился к пещере.

Там, на влажном дне, белели полуистлевшие кости убитого змея; он точно смеялся своими беззубыми челюстями, плотно прижимая к земле свое золото. Кадму стоило большого труда освободить сокровище из-под его исполинской пасти; ему показалось, что, отрываясь, он еще раз прошипел проклятье на отнимаемый у него клад.

Золото — это было роскошное ожерелье — досталось Кадму; но он сам не был рад своему богатству. Недоброе чуяло его сердце. И действительно, в доме он нашел плач и отчаяние: как раз перед его приходом туда внесли тело его единственного сына Полидора, убитого на охоте клыком свирепого вепря.

Прошло некоторое время, пока он решился показать свое сокровище жене. Но и она не обрадовалась ему. «Мне уже не до украшений», — сказала она. И, подойдя к своей старшей дочери, Семеле, она обвила своим ожерельем ее полную, прекрасную шею. Улыбнулась Семела: «Вот будет на меня любоваться Зевс, — сказала она про себя, — увидев на своей избраннице такую несказанную красоту!»

У каждой из четырех царевен был свой терем: Семелин занимал крайний выступ дворца и имел свой собственный вход. И вот царевна слышит, что кто-то стучится в ее двери. Открывает и видит — перед ней ее старая няня, уже давно живущая в дальнем хуторе. Обрадовалась ей Семела, вводит к себе, показывает свое новое украшение. Старушка как-то странно улыбается: «Хороша-то ты, хороша, дитятко; жаль только, что все еще незамужем». Вспыхнула царевна: «Никакого мужа мне не надо!» И рассказывает ей, что к ней ежедневно спускается с небесных высот сам Зевс в образе прекрасного молодого человека и что он живет с ней как с женой и любит гораздо больше, чем свою божественную супругу, владычицу Олимпа Геру. Еще страннее улыбается старушка. «Хорошо, коли правда, — говорит она, — но что, если этот молодой человек — обыкновенный молодой человек и если он обманывает тебя, выдавая себя за Зевса?» — «Этого быть не может!» — «Я и не говорю, что это так; но почему бы тебе не испытать его?» — «Каким образом?» — «А вот каким: когда он опять к тебе придет, возьми с него клятву, что он исполнит твое желание — а затем потребуй, чтобы он явился к тебе в своем божественном величье, каким он является своей божественной супруге Гере». Семела призадумалась: и в самом деле, почему бы его не испытать? Ей самой обидным показалось, что Зевс никогда не показывается ей в своем настоящем виде.

Она не знала, что мнимая старушка была не кто иная, как сама Гера, пришедшая погубить земную избранницу своего небесного супруга. Неласково встретила Семела своего высокого гостя. «Зачем так нахмурилась? Иль недовольна?» — «Да, недовольна». — «Скажи, чем!» — «А ты исполнишь то, чего я пожелаю?» — «Исполню». — «Поклянись». — «Клянусь!» — «Стань передо мной, как ты показываешься Гере!» Вздрогнул Зевс: «Несчастная! Возьми назад свое неразумное желание!» Но Семела настаивала на своем — и Зевс покинул ее.

И тотчас небо заволокло страшными грозовыми тучами; земля окуталась мраком, точно ночь настала среди бела дня. Поднялся неистовый ураган; глухой рев стоял над Кадмеей, деревья ломались, черепицы срывались с кровель. Семела стояла у открытого ставня, ни живая ни мертвая от страха. Вдруг раздался оглушительный грохот, все небо мгновенно озарилось пламенем — и она увидела перед собой того, кого она любила, но увидела в ризе из огня, со всепалящим перуном в руке. Одно мгновенье — и она пала к его ногам, вся охваченная жаром молнии; еще мгновенье — и ее тело рассыпалось раскаленным пеплом, и на месте, куда она упала, лежал младенец дивной красоты. Зевс схватил его и исчез, оставляя терем добычею всепожирающего огня.

Терем догорел и обрушился; убитому горем Кадму, когда он его посетил в сопровождении своей второй дочери Агавы, так и не удалось найти останки своей старшей. «Она — святая, — сказал он Агаве, — перунница Зевса, освященная прикосновением его молнии». — «Она — великая грешница, — угрюмо ответила Агава, — похвалялась, что Зевс удостоил ее супружеского общения с ней — в наказание за ее похвальбу он и убил ее!» Она и среди сестер и в народе распустила эту молву. В сущности, она была довольна постигшим старшую сестру несчастьем; теперь, думала она, престол перейдет к ней и ее сыну Пенфею. Правда, после смерти Полидора у его вдовы тоже родился сын, но этот несчастный мальчик, вспоенный безутешным горем своей матери, был хромым — почему его и назвали Лабдаком — и царем быть не мог. Как наследница своей сестры, Агава взяла себе и ее золотое ожерелье, найденное в золе терема, не подозревая, что она вместе с ним переносит на себя и несчастье прежней его владелицы.

Мужем Агавы был Эхион, один из пяти «спартов»; остальные, как уже было сказано, женились на местных нимфах. Одним из них был Удей; его жену, нимфу Харикло, особенно возлюбила покровительница Кадма Паллада и всюду брала ее с собой. И вот случилось однажды, что молодой сын Удея, Тиресий, в жаркий летний день охотился в лесах горы Киферона, недалеко от Кадмеи. Преследуя зверя, он поднялся на холм, с которого открывался вид на прекрасную зеленую лужайку с прозрачным прудом посредине; а в пруде как раз купалась его мать Харикло и с ней — богиня. Не вынесли смертные очи вида неприкрытой божественной красоты: Тиресий ослеп. Громко заголосила его мать; но помочь горю нельзя было. Чтобы ее утешить, Паллада наградила ее сына долгою жизнью и даром провидения. Тиресий стал первым пророком, которого познала Греция; ему открылся смысл голосов природы и неисповедимая воля владыки Олимпа.

И прошло еще около двадцати лет.

Согбенный старостью Кадм действительно передал свою власть своему внуку Пенфею; отца юноши уже не было в живых, и рядом с ним стояла, как бы в сане царицы, его гордая мать, Агава. Но едва успел он укрепить свою власть, как божественное внушенье тронуло сердце Тиресия, — и стал он проповедовать нового бога Вакха-Диониса, сына Зевса и Семелы. Он открыл людям значение таинственного брака его родителей; Зевс жил в разладе с Матерью-Землей, вырвав человечество из-под власти ее законов, в которой оно раньше пребывало вместе с прочими животными, и поведя его по пути умственного развития. Но на этом пути нет душевного мира; и вот ради него Зевс и родил примирителя — Диониса. Он был вскормлен далеко, среди нимф Зев-совой горы; теперь он возвращается в родной город своей матери и несет ему драгоценный дар — свои таинства, а с ними и мир с Матерью-Землей. Он кликнет клич — и сбегутся его поклонники, вакханты и вакханки, на святые поляны своих родных гор, чтобы там хоть в течение нескольких дней жить по законам Матери-Земли; они будут ночевать на зеленой мураве, а дни проводить в веселых хороводах, под звуки безумящей музыки — тимпанов, кимвалов и флейт. Охватит их неистовый восторг, им покажется, что душа их отделяется от их тела и живет своей собственной неописуемо блаженной жизнью — и они познают, что эта их душа самобытна и неразрушима, что она не погибнет, когда распадется их тело. И чудесная благодать снизойдет от бога на его вакхантов и вакханок: одетые в оленьи шкуры с тирсом вместо оружия, они станут неуязвимы и для природы и для людей. А кормить и поить будет их сама Мать-Земля, даруя им молоко, мед, вино, где и сколько они пожелают…

Так проповедовал Тиресий; но не тронула его проповедь сердца гордой Агавы и ее не менее гордого сына. Она продолжала твердить, что никакого бога Диониса нет, что Семела выдумала повесть о своем браке с Зевсом, за что и была убита его молнией. Тогда Дионис решил сам вступиться за свою мать и за себя. Приняв на себя образ молодого волхва, он своим прикосновением привел в исступление Агаву, ее сестер и всех женщин Кадмеи; с дикими криками они умчались на святые поляны Киферона и там подневольными вакханками стали служить новому богу. Разгневался Пенфей и велел изловить мнимого волхва; Дионис охотно дал себя привести к нему, чтобы кротким убеждением подействовать на его строптивую душу. «Друг мой, — сказал он ему, — еще есть возможность все устроить к лучшему». Он обещал ему сам вернуть вакханок; но Пенфей был непримирим. Он отказывался уверовать в Диониса и решил предать мнимого волхва лютой казни, а вакханок силой оружия увести с Киферона. Тогда Дионис и его заразил безумием: думая, что он идет на разведки, он дал себя переодеть женщиной и в этом виде проводить на святую поляну. Там все еще в грозном безумии священнодействовали вакханки. Пенфея они не узнали, не узнали вообще человека в нем; кто-то крикнул, что перед ними дикий зверь — и они, принимая его за льва, всей толпой бросились на него. Тщетны были его мольбы: в одно мгновение он был ими растерзан, и Агава, воткнув его голову на свой тирс, вернулась с нею в город, перед всеми похваляясь, что она убила свирепого льва и несет его голову.

В городе она застала Кадма; под его любовной лаской она пришла в себя и поняла, как она разрушила свою жизнь. После такого преступления дочерям Кадма уже нельзя было оставаться в основанном им городе: Агава и Автоноя погибли на чужбине, Ино отправилась в соседний город Орхомен и вышла замуж за тамошнего царя Афаманта. Кадм и Гармония тоже покинули город; но впоследствии боги перенесли их на острова блаженных, где они продолжали жить в вечной юности, не зная ни забот, ни горя.

3. АНТИОПА

Как вы могли уже заметить, эллины этих древнейших времен еще не представляли себе своих богов чисто духовными существами, как они это делали позднее или как мы теперь представляем себе нашего христианского Бога. Нет, для них боги были вроде людей, с такими же страстями, только гораздо могущественнее, прекраснее и совершеннее… Они не только жили между собой в супружестве и имели детей — бог мог и со смертной жить как муж с женой и приживать детей от нее. Греческие цари любили производить свой род от брака бога, чаще всего Зевса, со смертной женщиной; о таких браках поэтому возникло много преданий. С одним из них я и познакомлю вас теперь.

Дворец Кадма опустел после ухода его и его семьи. Правда, в одном его отделении продолжал жить Лабдак, увечный телом и немощный духом; он даже, как царевич, приискал себе жену и имел от нее малютку-сына, позднейшего царя Лаия. Но управлять страной он не мог.

Этим воспользовались два смелых выходца из соседнего острова Евбеи, два брата, Лик и Никтей: перебравшись с вооруженной ратью в Беотию, они завладели ею; Лик основался в Кадмее, а брату предоставил землю у подножья Киферона, орошаемую рекой Асопом.

И вот опять раздался восторженный клич Диониса; опять поляны и рощи Киферона запестрели от ликующей свиты благодатного бога — сатиров, вакханок. Много тут было молодых красавиц, но не было прекраснее Антиопы, стройной дочери Никтея. Сам Зевс пленился ее красотой; уподобившись сатиру, он предстал перед ней в одну из шумных ночей дионисического праздника и, увел ее в уединенную пастушью хижину святой горы. Там они жили вместе как муж с женой; хорошо было Антиопе под лаской любящего бога, волшебным сном казалось ей это время его любви. Но сон кончился, и она осталась одна с двумя младенцами-близнецами на руках. Тут отчаяние овладело ею; она бросила своих детей, вернулась к своему отцу, Никтею, — и застала его уже на смертном одре. Он проклял свою беглянку-дочь и поручил своему брату Лику совершить кару над ней.

Лик увел Антиопу к себе в Кадмею и отдал ее на рабскую службу своей жене, Дирцее, тогдашней царице, унаследовавшей вместе с престолом Агавы ее роковое золотое ожерелье. Дирцея поразилась красотой своей рабы; она стала бояться, как бы ее муж, прельстившись этой красотой, не сделал бы ее своей царицей вместо нее, Дирцеи. И стала она к ней вдвойне жестока: держала взаперти, принуждала к тяжелой работе, словом, всячески старалась извести ее ненавистную ей красоту. Так пришлось Антиопе долгим страданием искупить свое кратковременное счастье в пастушьей хижине Киферона. Да, долгим: оно длилось около двадцати лет.

И снова раздался восторженный клич Диониса; вместе с прочими женщинами Кадмеи и Дирцея умчалась на Киферон. Но и в унылый затвор Антиопы проникли ликующие крики новых вакханок: эвоэ, эвоэ! И она внезапно почувствовала себя вакханкой: чудесная сила влилась в ее жилы. Она разорвала веревки, которыми она была скручена, вышибла двери своей темницы, бежала с быстротой ветра туда, на Киферон. Поляны, рощи, знакомые места… а вот и хижина, в которой она провела такие счастливые дни. Не войти ли? Входит, видит — двое молодых людей дивной красоты, один — пастух, другой — охотник. Просит у них убежища, рассказывает про свои несчастья; один как будто тронут, но другой непреклонен: «Все это выдумки, — говорит он ей строго, — а беглых рабынь мы принимать не вольны: с нас же взыщут».

Вдруг врывается толпа вакханок, впереди всех царица Дирцея и ее подруга, молоденькая нимфа Фива. «А, вот ты где! Ну, погоди, заплатишь за свой побег». И приказывает обоим юношам увести беглянку вместе с ней. «Что ты хочешь с ней делать?» — спрашивает Фива. — «Казнить». — «Как казнить?» — «Велю ее привязать к рогам дикого быка и затем пустить: натешится вволю новым бегом!» Тщетно уговаривала ее нимфа: одержимая безумием царица-вакханка оставалась глуха к ее увещаниям.

«Нет, — подумала Фива, — этого допустить нельзя». Оставив исступленную, она бросилась искать помощи. Видит — навстречу ей старый пастух; рассказывает ему обо всем. Слушает старик, дивится, соображает — и вдруг вздрагивает, точно пораженный новой, страшной мыслью. «Скорей, — говорит, — веди меня к ним, пока еще не поздно». Бегут вместе на верхний склон Киферона, видят: стоит жестокая Дирцея, дикий бык уже приведен, и оба юноши привязывают к его рогам несчастную Антиопу. «Амфион, Зет! — кричит им старик. — Что вы делаете? Вы собираетесь замучить вашу родную мать!»

Все остолбенели; у самой Дирцеи подкосились ноги. «Как? — спросил Зет. — Разве не ты наш отец? И не твоя покойная жена наша мать?» И старик рассказал им все: как он их нашел в покинутой хижине, как он уже раньше по молве людей подозревал, что они царской породы, а теперь после рассказа Фивы окончательно догадался обо всем. Радость наполнила сердца юношей, но вместе с тем и ужас: ведь они едва не стали матереубийцами! А ужас перешел в ярость: не помня себя, они бросились к Дирцее и ее самое привязали к рогам быка. Понесся исполинский зверь вниз по валунам и бурелому и скоро исчез: все слабее становились крики его жертвы и наконец умолкли совсем.

По понятиям тех древнейших времен такая кара считалась справедливой: каково преступленье, таково и наказание, по строгому закону возмездия. Но Дирцея была царицей; что-то скажет ее муж, неласковый Лик? Действительно, он скоро явился — и за женой и за беглянкой. И дело дошло бы до нового кровопролития; но Зевс его не допустил. По его приказанию Гермес, его божественный вестник, явился на Киферон и примирил спорящих. Не надо новой крови; всему виной проклятие старинного змея. Пусть же останки растерзанной царицы будут брошены в его родник, который и унаследует ее имя и будет на все времена называться Дирцеей; пусть Лик спокойно уйдет в свою родную Евбею, а власть над Кадмеей предоставить обоим юношам, чудесным сыновьям Зевса и Антиопы.

4. НИОБЕЯ

Начались счастливые времена. Из обоих юношей один, Амфион, был тих и мечтателен, другой, Зет, — деятелен и ретив; они постановили поэтому, чтобы первый правил в мире, второй — на войне. Амфион всех очаровывал своей игрой на лире: не только люди, но даже звери, даже деревья, даже камни чувствовали ее волшебную силу. А под Кадмеей к тому времени вырос большой посад: необходимо было и его окружить стеной. Но для этого, рассказывают, не понадобилось ни каменщиков, ни плотников: Амфион играл — и камни следовали его зову, сами собою слагались в стену; Амфион играл — и сосны срывались со своих корней и, смыкаясь брусьями, образовывали тяжелые ворота. Семеро таких ворот, по числу струн своей лиры, устроил Амфион: оттого-то город и получил прозвище «семивратного». Назвали его братья в честь своей спасительницы Фивами; старое имя Кадмеи осталось за кремлем.

Пришлось братьям подумать о невестах. Зет быстро решил этот вопрос: он женился на Фиве, сказав себе, что лучшей жены ему не найти. Что с ними дальше случилось, мы не знаем. Но Амфион узнал, что далеко за морем, в богатой Лидии, у ее царя Тантала есть дочь неописуемой красоты по имени Ниобея; он решил к ней присвататься. Собственно, это было безумьем: ему ли, царю маленького греческого городка, было мечтать о такой невесте! А Ниобея была не только самой богатой царевной во всей этой части света: ее отец, Тантал, был любимцем богов, и сама она пользовалась дружбой одной из богинь — Латоны. Но Амфион надеялся на волшебную силу своей лиры — и не ошибся. Ниобея, сначала высокомерно встретившая этого никому не известного царя каких-то Фив, была тронута его игрой и радостно последовала за ним в его нероскошное царство.

Нероскошное, да; но все же в нем было одно сокровище, подобного которому не имелось даже в казне царя Тантала — ожерелье Гармонии. Правда, на нем тяготело проклятье старинного змея; но Амфион надеялся, что он был уже умилостивлен телом растерзанной жены Лика, и не пожелал отказать своей молодой жене в единственном драгоценном подарке, который она могла от него получить. Как бы то ни было, Ниобея одела ожерелье Гармонии; уже раньше прекрасная, она показалась в нем вдвое прекраснее; но вместе с ним ее обуяла и гордость Агавы и Дирцеи.

Прошло много лет, полных самого безоблачного счастья. Сами боги, казалось, благословили Ниобею свыше всякой меры: семь могучих сыновей, семь красавиц-дочерей родила она своему мужу. Ее же красота не только не увядала, но еще расцветала; и кто видел ее окруженною этой толпой детей, тому она казалась уже не смертной, а прямо богиней.

Но вот исполнилось время великого пришествия: вторично раздался в Фивах пророческий голос уже состарившегося Тиресия: «Радуйтесь, смертные! Дело обновления, начатое Дионисом, завершается теперь. Зевс тронул богиню Латону лучами своей любви; на блуждающем острове Делосе родила она двух божественных близнецов, Аполлона и Артемиду. Артемиде отец даровал власть над лесами и над зверем лесным: она его оберегает, и ей должны молиться охотники, чтобы безнаказанно вынести из леса свою добычу. Аполлону же лук и стрелы пригодились для другого великого дела: он отправился на Парнасе, сразил вещего змея Пифона и принял от Матери-Земли ее чудесное знание. Отныне Аполлон пророчествует на Парнассе в святой ограде Дельфов; и он всеведущ, и через него его отец, владыка Зевс. И не будет конца его царству, как не будет и разлада между ним и Матерью-Землей.

Есть Зевс, был он и будет: воистину молвлю, велик Зевс!

Зиждет плоды вам Земля; величайте же матерью Землю! Я возвещаю вам время великого пришествия: сооружайте алтари, воскуряйте фимиам, закалывайте жертвы в честь божественных близнецов, Аполлона и Артемиды, и их благословенной матери, Латоны!»

И народ высыпал на улицы, послушный пророческому зову; быстро выросли алтари, благовонный туман фимиама вознесся к небесам, жертвенная кровь полилась струями, и благоговейные песни огласили город. Но одна душа осталась чужда всеобщей радости; это была душа гордой царицы Ниобеи. Как? В честь ее бывшей подруги Латоны воздвигают алтари? За что? За то, что она двоих детей родила? Двоих — велика заслуга! Она, Ниобея, не двоих, а две седьмицы подарила своей новой родине! Не помня себя от гнева, она позвала свою свиту и быстро спустилась с кремля к ликующему народу.

Ее появление расстроило благоговейную радость толпы; песни умолкли, все ждали, что скажет царица. «Безумные, ослепленные! — крикнула она. — Стоит ли воздвигать алтари какой-то матери двух жалких близнецов? Уж если кому, то мне их надлежит воздвигать, мне, окруженной таким роскошным цветом прекрасных и могучих детей!» И, не дожидаясь ответа толпы, она своим царским посохом опрокинула ближайший, наскоро возведенный из дерна алтарь.

Народ обомлел; никто не решался последовать дерзновенному примеру, но никто не отважился прекословить гневной царице, которую все привыкли слушаться. Наступило гробовое молчание. И вот послышался сначала тихий, потом все громче и громче протяжный, раздирающий плач; он доносился со стороны того здания — палестры, — в котором сыновья Ниобеи упражнялись в беге, борьбе и других приличествующих их возрасту играх. Все громче и громче — и вот стали приносить их самих, одного за другим, от старшего, юноши с русым пухом на щеках, до младшего, нежного мальчика, за которым, убиваясь, следовал его верный пестун. Все были бездыханны; у каждого зияла рана в груди, и из раны, окруженная запекшейся кровью, выдавалась стрела — золотая стрела.

Крик пронесся по толпе: «Это Аполлон их погубил! Аполлон на них выместил кощунство их гордой матери!» И все вернулись к алтарям; опять поднялись благовонные облака фимиама, опять послышались песни, но песни жалобные, умоляющие: «Аполлон! Помилуй нас, Аполлон!»

Ниобея, пораженная своим горем, уже не возражала толпе; мрачно понурив голову, она медленным шагом последовала за теми, которые несли ее сыновей к ее дворцу в Кадмее. Прошли через царские ворота, положили убитых на мураву внутреннего двора. Растворились двери женской хоромы, выбежали юные сестры, бросились с громким плачем обнимать то того, то другого из дорогих покойников. «Что случилось? Кто их убил?» — «Аполлон их убил!» — ответили жалобные голоса. — «Нет! — строго сказала старшая из свиты. — Ваша мать их убила своим нечестивым высокомерием».

Эти слова заставили очнуться погруженную в грустное раздумье царицу. Она подняла голову, окинула взором дочерей, обряжавших своих убитых братьев: в своем горе они были еще прекраснее, чем раньше в своей радости. Опять гордая улыбка заиграла на ее бледных губах. «О, не ликуй, жестокая! — крикнула она, угрожающе подняв правую руку к небесам. — Я все еще благословенная мать в сравнении с тобой. После стольких смертей я все еще побеждаю!»

Прозвучало слово и умолкло — и все умолкли. Тишина — жуткая, зловещая тишина. Вдруг послышался странный свист — и вслед за тем одна из девушек со стоном упала на грудь распростертого у ее ног брата. За ней вторая, третья, еще другие. Осталась одна, младшая, совсем еще девочка; с громким криком бросилась она к матери. Тут уже всякая гордость оставила царицу; она обвила своим плащом свое последнее дитя: «О, пощади! — взмолилась она. — Хоть одну, хоть эту меньшую мне оставь!» Но было поздно; сверкнула золотая стрела — и головка и нежные руки беспомощно свесились с бездыханного тела.

И опять воцарилось молчание — и этот раз надолго. Ниобея застыла в немом горе, склонившись над телом своей девочки; и из остальных никто не хотел звуком или движеньем нарушить гробовую тишину — не хотел, а вскоре и не мог. Все застыли. Застыл и Амфион, когда он, вернувшись, увидел, во что превратился его недавно еще цветущий дом.

Прошло несколько дней. Никто из фиванцев не решался навестить царство смерти… Тела убитых лежали, каждое с золотой стрелой в пронзенной груди, и окружали их не люди, нет, а каменные подобия людей.

И снова, как в славный день подвига Кадма, разверзлись небеса, снова с них спустились боги, на этот раз для печального дела, чтобы придать земле обе седьмицы Ниобеиных детей. Гробницу окружили телами скорбящих — только Ниобею Зевс приказал отделить от тех, кого она убила своим греховным высокомерием. Западный ветер, Зефир, обхватил ее своими могучими руками и унес обратно в Лидию. Там она поныне стоит каменным изваянием на горе Сипиле: ее рот раскрыт, как бы для жалобы, и вечная влага росится из ее недвижных очей.

5. ДЕЛЬФЫ

Суровый урок, данный фиванцам и всем прочим смертным гибелью дома Амфиона, научил их не возвышаться горделиво над земной долей, не равнять себя с богами.

Гнушаться спеси — такова была важнейшая наука от Аполлона людям, ее неустанно твердили им певцы, которых он, владыка золотой кифары, вдохновлял к песнопению: «познай самого себя», «избегай излишества», «лучшее — мера». И он охотнее прибегал к кифаре, чем к луку.

Но он не удовольствовался одним только общим советом; он хотел, чтобы каждый человек в трудную минуту своей жизни мог найти у него наставление и руководительство. Для этого он основал свое прорицалище над той пещерой Парнасса, в которой он убил вещего змея Земли; имя этому прорицалищу — Дельфы.

Южнее Беотии и ее соседок, между этими местностями так называемой Средней Греции и южным полуостровом, которому позднее было дано имя Пелопоннеса, извивается прекрасной голубой лентой залив, называемый Коринфским по имени господствующего над ним города — города, с которым нам не раз придется иметь дело. Северный берег этого залива, в свою очередь, прорезан заливчиками; самый глубокий из них упирается в высокую гору, двуглавая вершина которой почти всегда окутана облаками; это и есть Парнасе. Взойдя немного наверх по его южному склону, мы имеем перед собой две отвесные мрачные скалы, между которыми прорезал себе путь ручей чистой, как хрусталь, и холодной воды; это — Кастальский ручей. Теперь все это место покрыто развалинами; в древнегреческую эпоху здесь стоял величавый храм, окруженный другими храмами и целым лесом статуй и иных памятников; но к тому времени, о котором мы говорим теперь, там не было еще ни храмов, ни кумиров, а только глубокая пещера, скрывающая тлеющие кости змея Пифона. Это и были Дельфы.

Храмов тогда вообще еще в Греции не было; Аполлон подал первый пример. По его мановенью из его земного рая, страны «гиперборейцев», чудесные пчелы принесли слепленный из воска образец храма: поддерживаемый их крыльями, он реял в воздухе, не опускаясь на землю. По этому образцу и был выстроен в Дельфах первый храм; когда это было сделано, те же пчелы унесли свой восковой обратно к гиперборейцам. А в подражание дельфийскому храму возникли и те многие другие, в убранстве их колонн, которые украсили кремли, площади, дороги и мысы Эллады.

В определенные дни стекались в Дельфы паломники, желающие вопросить бога. Они подходили к храму, извилистая дорога к которому с течением времени была убрана множеством храмиков, сокровищниц, статуй и т. д.; перед самым храмом стоял алтарь. Здесь приносилась установленная жертва. Затем к паломникам приходил священнослужитель; они бросали жребий о порядке, в котором они будут допущены к богу.

Пока это происходило, пророчица Пифия — так она называлась по имени вещего змея Пифона — вступала во внутренюю часть храма, в его «святая святых», недоступную для прочих людей. Она садилась на треножник; ее окружало вещее дыханье Земли, она впадала в забытье. Вот ее слуха касался вопрос паломника из уст стоящего перед ее затвором, но все еще в храме жреца. Слова проникали в сокровенную глубь ее сознания и вызывали ответ, внушенный ей не разумом — она, погруженная в дремотное забытье, ничего не соображала, — а таинственной вещей силой, которою ее наполнял бог. Ответ вылетал из ее уст в отрывистых, бессвязных словах; стоявший перед затвором жрец слушал их, записывал, вносил в них связь и порядок — и в этом виде объявлял паломнику.

Но не для одних только вещаний — оракулов, как мы называем их латинским словом — сходились паломники в Дельфы; их привлекала и сама служба богу, светлая и радостная. Бог, как уже было сказано, вдохновлял золотой кифарой многочисленных певцов; не было числа гимнам, сочиненным в его честь. Исполняли их хоры — и мальчиков, и юношей, и взрослых; а вместе с Аполлоном чествовали и сестру его Артемиду, и звонко раздавались под утесами Парнасса песни дев во славу ее. Но и храм стоил того, чтобы им любоваться, и лавровая роща перед ним, и все прочее, чем благоговение паломников и искусство ваятелей и зодчих украсило священную дорогу и всю местность. Мы теперь стоим перед развалинами и горюем о разрушении этой дивной, невозвратной красоты.

Взлелеянный любовью и благоговением всей Эллады, храм Аполлона в Дельфах становился с каждым десятилетием украшеннее и богаче — и в возрастающей мере возбуждал зависть соседних фокидских и локридских городов. Соблазн был для них велик наложить руку на его сокровища; правда, то было бы святотатством, но долго ли человек убоится святотатства, если его все сильнее и сильнее будет обольщать корысть? Чтобы надежнее охранять этот предмет все-эллинского уважения, окружающие Дельфы и Фокиду народы — так называемые амфиктионы — образовали союз, посвященный именно его охране; этот союз назывался (дельфийской) амфиктионией. Выборные их представители собирались ежегодно; если храм считал себя так или иначе обиженным, то он излагал свою жалобу этим представителям, и они решали, следует ли, и если да, то в какой мере, дать ему удовлетворение. Так как за амфиктионией стояла военная сила вошедших в ее состав государств, то ее приговор имел очень важное значение, и обидчики ему большею частью подчинялись, не доводя дела до войны; такие войны, называвшиеся «священными», были большою редкостью — за всю жизнь независимой Эллады таковых возникло всего-навсего четыре.

Образовавшие амфиктионию государства считались состоявшими под особой благодатью бога; было поэтому вдвойне нежелательно, чтобы они между собой ссорились, объявляли друг другу войну. Но так как это было все-таки возможно, то старались, по крайней мере, чтобы такие войны, возникавшие между членами амфиктионии, были обставлены более гуманными условиями, чем обычные. Эти условия были приняты в клятву амфиктионов. Так, они брали на себя обязательство, воюя с городом — членом амфиктионии, не отводить протекающей через него реки, после победы не разрушать его и т. д.

Как видите, в дельфийской амфиктионии впервые зародилось сознание того, что ныне называется «международным правом» — сознание, что нельзя считать дозволенными все средства, лишь только бы они вели к победе, что воюющие должны ради божьей правды налагать На себя известные ограничения, хотя бы и сопряженные с утратой некоторых военных преимуществ. И если бы тогдашние амфиктионы могли предвидеть, как теперь цивилизованные народы относятся во время войны к постановлениям ими же одобренного международного права — они бы с полным основанием решили, что, несмотря на развитие своей техники, на свои телеграфы, телефоны и прочие чудесные изобретения, эти мнящие себя цивилизованными народы все-таки остались «варварскими».

Летние месяцы были посвящены Аполлону, в зимние его сменял Дионис. И его приютила святая гора его брата. Правда, о храме он не заботился — мы уже знаем, его излюбленным местопребыванием были поляны и рощи диких гор. Таковые находились и на верхнем склоне Парнасса перед пещерой «корикийских» нимф. Сюда созывал Дионис своих поклонников — вакхантов, но более вакханок. Они стекались со всей Греции, чтобы здесь в честь бога кружиться в ночных хороводах, одетые в оленьи шкуры (небриды) поверх своих платьев, увенчанные плющом и с шаловливыми тирсами в руках. Гремела музыка, мчались хороводы, сотни факелов освещали нагорную поляну; завидит багровое их зарево пловец, рассекающий волны Коринфского залива, и скажет про себя, молитвенно подняв правую руку: «Привет вам, блаженные! Испросит для нашей Эллады милость благословенного бога!» А по миновании священнодействий вакханки возвращаются каждая к себе и рассказывают домашним о чудесах, которых их удостоил Дионис.

Эти собрания вакханок на Парнассе происходили и в более поздние столетия, когда уже прекратились вакхические пляски на Кифероне и других горах. Но мы еще не покидаем царства сказки; мало того, мы возвращаемся к године гибели дома Кадма в Кадмее. Младшею его дочерью, как мы видели, была Ино; он выдал ее за Афаманта, царившего в соседнем с Фивами городе Орхомене Посмотрим же, какова была ее судьба

6. ЗОЛОТОЙ. ОВЕН

В дни своей смелой молодости орхоменский царь Афамант пленил своей красотой бессмертную нимфу, небесную Нефелу, то есть Тучу. Прислонив свою воздушную ладью к груди возвышавшегося над городом утеса, она спустилась к нему, вошла в его дворец и провела с ним несколько лет. Но странницам-тучам не велено вечно жить на одном месте: стосковалась Нефела по своему небесному приволью, по бушующим бурям и гневным грозам. Взошла она на свой утес, отцепила свою воздушную ладью и поплыла по синеве эфира.

А в доме Афаманта два детских голоса звали свою исчезнувшую матушку; это были мальчик Фрикс и цветок-девочка, златокудрая Гелла (helle). Закручинился и сам царь — но делать было нечего. Оставить дом без хозяйки, царство без царицы тоже было нельзя. Это было как раз в то время, когда царевна Ино, младшая дочь Кадма, изгнанная из Кадмеи, пришла искать у него убежища. Недолго думая, он предложил ей быть его женой — она согласилась. Старцы его совета укоризненно качали головой: не к добру это, подумали. С тех пор и пошла гулять поговорка: «От богини — смертную, как Афамант».

Легче стало дышаться Ино после киферонских ужасов: муж ее любил, сорхоменцами она ладила — вот только пасынки ей досаждали. Ее ненависть к ним еще усилилась, когда она сама стала матерью двух мальчиков, Леарха и Меликерта. Это были мальчики как мальчики: здоровые, румяные — но все же им было далеко до сына богини, красавца Фрикса. Черной тучей свешивались его волосы на белоснежное чело, пламенем молний пылали его глаза; нет, куда было до него ее детям! Она решила его извести; но как? Народ боготворил молодого царевича; он побьет ее камнями, если она против него что-нибудь предпримет. Она это знала; нет, думает, убить я тебя убью, но только не своей рукой… Кто-то ей подсказал эту греховную мысль? Не иначе, как страшный Аластор, дух гибели дома Кадмидов.

Незадолго перед тем Деметра, божественная сестра Зевса, научила людей хлебопашеству; как и почему, это вы прочтете в другом рассказе. Как это естественно, народ у своих царей узнавал законы новой науки: орхоменцы в амбары Афаманта приносили урожай своих полей и от него получали требуемое для их обсеменения и для собственного пропитания. Не столько, впрочем, от него, сколько от царицы, которая всегда старалась поставить себя на место своего слабовольного супруга. На этом Ино и построила свой нечестивый план. Когда народ пришел к ней за зерном для посева, она дала ему требуемое, но это были не свежие, всхожие, а сушеные, мертвые семена.

Хлеб, разумеется, не уродился; нивы если и позеленели, то от чертополоха и других сорных трав. Что было делать? Весть о чудесном оракуле в Дельфах быстро проникла в соседний Орхомен: «Спросим Аполлона о причине божьего гнева!» Царица улыбнулась: «Конечно, спросим». Она послала для виду гонца в Дельфы, но сама заранее дала ему ответ, так что бога нечего было и беспокоить. Ответ же гласил: «Вы искупляете грех Нефелы, покинувшей небесные пути для недозволенного сожительства со смертным; и гнев божий прекратится не раньше, чем вы принесете Зевсу в жертву ее сына, царевича Фрикса».

Стон пронесся по рядам собравшегося народа, когда ответ был ему прочитан; но с божьим гневом шутить было нельзя. Стали требовать от царя, чтобы он исполнил мнимое слово Аполлона; тот, слабовольный и слабоумный, покорился; Ино, разумеется, и подавно не возражала. В ближайшее полнолуние должен был свершиться страшный обряд — заклание человека, мальчика, на алтаре бога.

Гелла не отходила от своего обреченного брата. «Матушка, где ты? — взывала она. — Матушка, помоги своим покинутым детям!» Но Фрикс уныло опустил голову: «Как она нам поможет? Не нарушит бедная нимфа воли Зевса и слова Аполлона».

Но что это? По чистой лазури неба плывет золотая тучка, спускается все ниже и ниже; да, это она, их желанная мать! Она сходит, и за ней сходит невиданное чудо — великан-овен о золотом руне. «Воли Зевса и слова Аполлона я нарушить бы не могла, но здесь действуют не они, а обман вашей мачехи… Доверьтесь этому овну, но крепко держитесь за его руно. Обет же, данный Зевсу, должен быть исполнен: куда овен вас спасет, там принесите его в жертву Зевсу». Она поцеловала своих детей, оставила им овна, а сама умчалась на своей воздушной ладье.

Немедля Фрикс и Гелла расположились на широкой спине овна; тот быстро побежал к морю, омывающему северный берег Беотии, затем между ней и Евбеей, между Евбеей и Андросом и дальше, все дальше по открытому морю. Плывут, плывут — Фрикс держится крепко, но Гелла уже слабеет. Слава богам, вот виден материк. Гелла рада, сейчас можно будет сойти на сушу — нет, открывается внезапно пролив, и овен круто сворачивает туда. Гелла вскрикивает и соскальзывает в голубую пучину. Мгновенно она поглотила ее; Фрикса, прежде чем он мог опомниться, овен умчал дальше. А пролив, в котором утонула Гелла, был по ее имени назван Геллеспонтом (Hellespontos), то есть «морем Геллы».

Опять море — Пропонтида; и опять пролив — Босфор; в его конце две синие скалы, смыкающиеся и расступающиеся: они гибельны для кораблей, но овен быстро пронес между ними своего седока… А там бесконечною гладью расстилается новое море, то, которое позднее называли Понтом Евксинским, то есть Гостеприимным, а мы называем Черным. И еще ряд дней длится томительная езда; но вот уже несомненный конец. Берег, скалы, леса — мрачная, жуткая обстановка.

Фрикс исполнил приказание своей матери, принес своего спасителя в жертву владыке Зевсу и, взяв с собою руно, дал себя отвести к царю — царем же был Ээт, сын Солнца, а его страну звали Колхидой. Жадно сверкнули глаза варвара, когда он увидел в руках у гостя драгоценный дар. Он принял его с честью и, не имея сыновей, женил его на своей старшей дочери Халкиопе. Младшая тогда была девочкой; звали ее Медеей…

7. ЛЕВКОФЕЯ

Оставим, однако, нашего беглеца в Колхиде и вернемся на его родину. Волнение народа, вызванное исчезновением детей Нефелы, мало-помалу улеглось, особенно когда следующий посев дал обычный урожай. Ино тоже успокоилась; так или иначе, а ненавистные пасынки были устранены; теперь, думала она, мои сыновья унаследуют власть над Орхоменом. И когда опять раздался клич с Парнасса — клич, зовущий вакханок в хороводы на святую поляну, — она, не посещавшая их праздников со времени киферонских ужасов, уступила соблазну. Пошла Ино на Парнасе, пошла — и не вернулась.

Стали подтрунивать: вот и вторая жена у него сбежала! Ну что ж, говорили другие, надо ему найти третью. Афамант, окончательно впавший в слабоумие, не прекословил. Жених он был не особенно привлекательный, но тем привлекательнее было орхоменское царство. Охотница нашлась: это была опять царевна по имени Фемисто. Была она не добрее своей предшественницы, но далеко не так умна; и когда у нее родились собственные дети, один за другим два мальчика, — она возненавидела своих пасынков так же искренно, как некогда их мать — детей Нефелы… Но ненависть так и осталась ненавистью: она бы и не прочь их извести, да не знала, как взяться за дело.

Но вот однажды, когда Афамант, выйдя погулять в поле, грелся на бугорке под лучами весеннего солнца, он заметил странницу, с трудом пробирающуюся по дельфийской дороге. Одета она была в рубище, опиралась на посох, но бледное лицо ее еще сохраняло следы прежней красоты. Подошла она к Афаманту и остановилась; грустная улыбка скользнула по ее губам: «Узнаешь?» — Афамант в ужасе отпрянул: «Ино, ты ли это? И как тебя отпустила царица теней?» Но нет, она была жива. От вакханок она тогда отстала; схватили ее разбойники, увели, продали в рабство; ей наконец удалось бежать — и вот она вернулась. Афаманту стало не легче; как же быть? Двух жен зараз греческий закон не разрешает. Ино его внимательно выслушала; ни жалоб, ни упреков она не произнесла, одна только презрительная улыбка изредка играла на ее губах. «Рабой была там, рабой буду и здесь, — сказала она, — отведи меня домой и скажи своей новой царице, что ты купил меня у проезжавшего мимо работорговца».

Афамант исполнил ее поручение. Фемисто сначала не обратила внимания на неказистую рабу; но эта раба так хорошо умела ей во всем угождать и в то же время обнаружила столько знания и умения в хозяйстве, что та скоро без нее обойтись не могла. Сама же она так успела измениться и подурнеть за годы своей рабской службы, что не только челядь, но и собственные дети ее не могли узнать.

Не успело пройти и трех месяцев, как она стала самой близкой поверенной недалекой царицы и в действительности по-прежнему управляла всем домом. И вот однажды Фемисто открыла ей свое сокровенное желание — желание извести своих пасынков. Улыбнулась Ино. «О, если бы ты знала, — подумала она, — как я с тобою схожусь!» И опять Аластор шепнул ей преступное слово: убить, да, убить, только не своей рукой. Царице же она ответила: «Нет ничего проще». — «Но как?» — «Ты их ночью зарежешь». — «А дальше?» — «Бросим их трупы в старый, заросший водоем». — «А челядь?» — «Мы ее пошлем на всенощный праздник Трофония (местного божества)». — «А царь?» Ино презрительно махнула рукой. «Но что скажет народ?» — «Скажет, что они бежали на золотом овне; это здесь водится».

Настал праздник Трофония; челядь ушла, только царица да Ино остались во дворце. «Слушай, — начала Ино, подавая царице взятый в царевой спальне меч, — ты знаешь, где постели твоих детей и где постели пасынков. Чтобы ты не могла ошибиться, я покрыла детей белой, а пасынков черной овечьей шкурой». Фемисто, вся дрожащая, приняла данный меч и вошла в детскую… Ино проводила ее насмешливой улыбкой; нечего говорить, что она и детей, укладывая их, переложила, и с одеялами поступила как раз наоборот, а светильник поставила в таком отдалении от постелей, чтобы лиц нельзя было различить.

Стоит Ино у дверей детской, прислушивается: сначала все тихо, еле слышны шаги. Видно, подкрадывается. Опять все тихо. Вдруг стон, хрипение — и снова тишина. Дело, значит, сделано; сейчас выйдет. Нет, не выходит. Ино смотрит сквозь щелку. Стоит у постельки, шатается, бросается к светильнику, с ним опять к постельке… Раздирающий крик; светильник падает, гаснет, черный мрак кругом. Еще один крик, последний — и опять глубокая тишина.

Когда Ино, схватив факел, горевший в женской хороме, вошла в детскую, ее взорам представилась царица, лежащая в луже крови у постельки с мечом в груди, а на постельке — бездыханные тела ее детей с перерезанным горлом.

Ино попробовала улыбнуться: «Тем лучше, и она с ними; теперь дом чист. И главное, не я же их убила». Но улыбнуться ей не удалось. И вообще она более ни улыбаться, ни смеяться не могла. Про страшную пещеру Трофония говорили, что кто туда спустился, тот уже не смеется никогда. Ино не бывала в пещере Трофония, но и она более ни смеяться, ни улыбаться не могла.

Народ равнодушно отнесся к происшедшему; ну что ж, царица в безумии убила детей и покончила с собой — ее никто не любил и не жалел. Ино могла бы смело открыться и челяди, и народу; но она не торопилась. Хозяйство, царство — ничто ее не прельщало. Отчего в самом деле ей уже ни улыбаться, ни смеяться нельзя? Бывало, забудется — и тотчас перед глазами багровый свет и в нем два детских трупика с перерезанным горлом. И на странных мыслях ловила она себя иногда: «О, если бы я могла, как прежде, жить в доме Афаманта, ничего не совершив из содеянного мной!» И сама она удивлялась этим мыслям: откуда они? И что за новая сила вселилась в нее?

Она не знала тогда, что эта сила зовется раскаянием. И никто этого тогда еще не знал.

Зверь прямо идет к своей цели, будь то добывание пищи или обладание самкой; нужно для этого пролить кровь — он проливает ее, и никто не говорит ему, что это дурно. И человек > поступает так, пока он зверь: каждое злодейство для него — позыв к новому злодейству, увеличивающий и его ловкость, и его охоту. Но если этого человека коснулся божий дух, то звериная натура его оставляет; и если он раньше не отдавал себе отчета в том, что быть злодеем человеку нельзя, то теперь, совершив злодеяние, он почувствует это с двойной, вдвойне мучительной силой.

Раскаяние овладело душой Ино и более уже не выпускало ее. Не хотелось ей ни хозяйства, ни царства, ни материнства; ей хотелось страдания и искупления.

Но и Афамант изменился. Вид его зарезанных детей потряс его душу до основания: бывало, сидит он, вперяет взор в пустоту — и вдруг гневная жила нальется на его лбу, глаза побагровеют, он вскочит, зарычит… Особенно его раздражало общество жены, как будто он подозревал, что это она убила его младших детей. Она старалась не видеться с ним, запиралась в своей хороме, прижимала к себе своих детей: «Меня, боги, меня карайте, но не их!»

Тщетно. Однажды, когда она водила детей гулять, ей показалось, что кто-то притаился в кустах. Быстро взяв маленького Меликерта на руки, она стала уходить, приказав старшему, Леарху, чтобы он последовал за ней. Но было уже поздно. Притаившийся — это был Афамант — их уже заметил… С диким рычаньем бросился он их преследовать, потрясая тем своим роковым мечом. «Львица! — крикнул он. — Львица, давай сюда своих львят!» Настигши Леарха первого, он принялся его рубить — Ино с младшим на руках бежала без оглядки, чтобы хоть его спасти. Безумный Афамант за ней. Но страшная опасность удесятерила ее силы; она бежит, бежит, конца нет пути; кровавый туман застит ее глаза, ноги не чувствуют почвы под собой, а она все бежит, слыша за собой неустанную погоню. Вдруг в лицо пахнуло свежим морским ветром; она на обрыве: там, глубоко внизу, белые волны разбиваются об утесы… да, но позади бешеный Афамант. Еще один шаг — и она стремительно летит в бушующую пучину…

В прозрачном терему Посидона, глубоко под поверхностью моря, пируют бессмертные обитатели влажной стихии. На высоком престоле сам владыка трезубца; рядом с ним его божественная супруга Амфитрита, а рядом с ней — новая участница их блаженной жизни с миловидным ребенком на руках. Ослепительно сверкает ее белая риза, венок из водорослей осеняет ее прекрасное лицо, и улыбка, счастливая улыбка играет на ее алых, полных губах. Она подносит своему сыну кубок нектара, напитка бессмертных, от которого она только что выпила свою долю; участливо смотрит на них владыка морской — его глаза, часто гневные, теперь сияют одной только добротой и лаской. «Радуйся, — говорит он ей, — Левкофея, белая богиня! Радуйтесь и ты, и твой сын, уже не Меликерт, а Палемон, дитя — питомец шаловливых волн! Ты много согрешила и много выстрадала; но очищающая сила раскаяния коснулась твоей души, и за это ты принята в обитель, где нет более ни греха, ни страдания, ни раскаяния. Подруга Нереид и Тритонов, ты будешь приносить ласковую помощь гибнущим в море пловцам; люди, благодарные, будут вас чествовать таинствами и хороводами, и пока Эллада останется Элладой, ваше имя не будет забыто у ее сынов!»

8. ЭЛЕВСИНСКИЕ ТАИНСТВА

Солнце уже клонилось к закату, когда поклонники Трофония, среди которых были и челядинцы Афаманта, сидели в саду его жреца за скромной трапезой в складчину. Вспоминали царицу Ино и ее нечестивую хитрость с сушеным зерном. «Это было великим грехом против Деметры, — сказал жрец, — не для этого научила она людей возделывать ниву».

— А как это было, отец? — спросил один из челядинцев. — Мы все едим хлеб и знаем, что это ее дар, но как и зачем она нам его дала, этого нам никто еще не говорил.

Другие присоединились к его просьбе, и жрец начал:

— Деметра, дочь Кроноса и Реи, была сестрой Зевса и вместе с тем его супругой, и была у них дочь по имени Кора…

— Супругой? — прервал челядинец. — А я слышал, что супруга Зевса зовется Герой?

— Так что ж? — вставил другой. — Ведь и Латона была супругой Зевса, и их дети — Аполлон и Артемида. А Семела даже смертная, а тоже была его супругой, и от нее он имел сына Диониса.

— Это еще более странно, — ответил первый. — У нас, у людей, не исключая даже рабов, полагается единобрачие; а между тем вы же, жрецы, говорите нам, что мы, люди, пользуемся законами богов.

Жрец призадумался; ложащееся солнце играло его кубком из горного хрусталя, выводя зыбкие радужные узоры на белом мраморном столе. «Бог и един и мног, — тихо ответил он, — и мы не можем его постигнуть нашим смертным умом. Смотри, мой сын, — он показал ему цветные переливы на столе, — солнечный луч тоже один, а сколькими цветами он разливается, перейдя через граненый хрусталь! Смотреть прямо в солнце мы будем там, — он показал под землю, — в раю Деметры, где оно светит во время наших ночей; то, что мы видим теперь, лишь разноцветная радуга. И то, что я вам теперь скажу, лишь один цвет этой пестрой радуги божества. Слушайте же.

Зевс с братьями так поделили мир, что ему достались небеса, Посидону — море и Аиду-Плутону — подземное царство; землею же они постановили владеть сообща. Нерадостна была доля владыки царства теней, и ни одна богиня не пожелала быть его царицей. Тогда он обратился к Зевсу и потребовал, чтобы он выдал за него свою дочь Кору. Не мог Зевс обидеть родного брата: он разрешил ему ее похитить.

Любимым городом Деметры был Элевсин, по ту сторону Киферона, на побережье Аттики; здесь она охотнее всего пребывала среди его благочестивого населения — пастухов, охотников, рыбаков; здесь ее дочь любила играть со своими подругами, местными нимфами. И вот когда она собирала цветы на приморском лугу со своей товаркой, нимфой Гекатой, Мать-Земля по просьбе Аида произвела нарцисс неописуемой красоты. Сорвала его Кора — и мгновенно почва разверзлась широкой пещерой, и из пещеры на колеснице, запряженной черными конями, появился Аид. Вскрикнула Кора, и Деметра услышала ее крик; но Аид ее быстро схватил и повернул обратно своих коней. Геката бросилась защищать свою подругу, но Аид и ее увлек, чтобы она не могла рассказать про ее похищение, оставляя ее, однако, в преддверии своего мрачного царства.

Прибежала Деметра на крик своей дочери, но было уже поздно; только покрывало ее она нашла на мураве цветистого луга. Грустно пошла она расспрашивать всех богов о постигшей ее участи; под конец даже поднялась в сияющий дворец всевидящего Солнца; но никто не мог или не пожелал ей что-либо сказать. Убитая горем, она вернулась в Элевсин. И в то время, когда она здесь горевала на том же лугу, который был свидетелем последних забав ее дочери, из пещеры к ней прибежала Геката. Ей удалось вырваться из подземного царства, но его ужасов она уже не могла позабыть: бледная, с широко открытыми глазами, она осталась богиней привидений и ночных страхов на земле.

От Гекаты Деметра узнала, чточее дочь была похищена Аидом — и, конечно, догадалась она, не без разрешения его брата, Зевса. И с тех пор ей стал ненавистен Олимп, высокая обитель богов. Приняв на себя вид почтенной старушки, она села у царского колодца — того самого, который вы теперь можете видеть в Элевсине. Веселой Криницей зовут его элевсинцы теперь; но тогда сидящей у него богине было не до веселья.

Сидит она, сидит — и вдруг видит: три девушки мчатся к ней. Были это три дочери элевсинского царя Келея и его жены Метаниры. Понравилась им старушка; они заговорили с ней. «Кто? Откуда?» — Она им ответила на все — не то чтобы неправду, но и не выдавая себя. «Останься у нас, — сказали ей под конец царевны, — у наших родителей родился сынок, ты будешь его няней». Деметра согласилась, и Метанира, которой она тоже понравилась, охотно поручила ей маленького Триптолема (так звали дитя), обещав ей богатую награду, если она хорошо воспитает его.

Деметра, потерявшая дочь, всей душой привязалась к своему новому питомцу; и ей стало страшно при мысли, что и он — смертный, что и он исполнит свой век, умрет, и опять она останется одинока. И она постановила сделать его бессмертным. Ночью, когда все спали, она вынимала ребенка из постельки, брала его в главную хо-рому, разводила на очаге чудесный огонь и держала в нем дитя под шепот таинственных причитаний, чтобы он остался цел и только его смертность была выжжена животворящим пламенем. Так она поступала с ним несколько ночей подряд; но до полного успеха было еще далеко.

Все же шум и возня в доме не остались скрытыми от зорких глаз и бдительного слуха Метаниры. Однажды, когда Деметра опять была занята своим делом, она подкралась к ней — и вскрикнула от ужаса, видя свое дитя в огне. «О горе, мой Триптолем, губит тебя чужая!»

Деметра выпрямилась; дитя она бережно положила на пол и посмотрела на разгневанную царицу глазами, полными грустного участья. «Несчастные земнородные люди, — тихо сказала она ей, — неспособные отличить добро от зла! Бессмертным хотела я сделать твоего сына, и ты разрушила мои чары. Теперь он останется смертным, но своею милостью я его все-таки не оставлю!»

И мгновенно она сбросила с себя смертную оболочку; неземное благовоние наполнило хорому, и огонь очага померк перед блеском ее божественных риз. Грустно кивнув головой, она ушла. Примчавшиеся сестры подняли плачущего ребенка; но он долго не мог успокоиться: после ласки такой няни ему был не по сердцу уход сестер. Всю ночь молились Метанира и ее дочери узнанной богине; она же пошла куда глаза глядят и села к рассвету у скалы близ Элевсина. Эту скалу и теперь показывают паломникам, называя ее Скалой-Несмеяной.

И вот пока она здесь сидела, приходит к ней Гермес, вестник богов: пусть она вернется на Олимп — так требует ее мать, древнепрестольная Рея. Не пожелала Деметра ослушаться своей матери; взошла на Олимп и, никого из богов не приветствуя, села у ее ног. По желанию Реи Зевс сказал ей слово утешения: мы виноваты перед тобой, но дело и теперь отчасти поправимо. Пусть Кора только третью часть года проводит у своего мужа в преисподней; другую треть она будет проводить с тобой, а третью где захочет сама.

Сладко затрепетало сердце у скорбящей матери: опять Кора будет с нею… и конечно, она не сомневалась в том, что она пожелает проводить с ней и третью часть. И так оно и вышло: четыре месяца в году ее дочь — Персефона, царица теней; а восемь месяцев — прежняя Кора, ныне же и могучая владычица элевсинских таинств.

Жрец умолк. Тени становились длиннее и длиннее, но заходящее солнце по-прежнему преломлялось в хрустальном кубке, расписывая радужные узоры по белому мрамору стола.

А что это такое, эти элевсинские таинства? — спросил старый челядинец. — Если ты в них посвящен, скажи!

Я посвящен, — сказал жрец, — но именно поэтому вам всего сказать не могу. Вы же узнаете от меня то, что можно знать непосвященным: недаром это таинства.

Когда Триптолем подрос, богиня вспомнила, что обещала его матери не оставлять его своей милостью. И она спустилась с Олимпа с густым венком колосьев на своей божественной голове.

Я уже сказал вам, что люди были тогда охотниками, рыбаками, пастухами; возделывать землю они не умели. Деметра научила их этому теперь. Взяв искривленный сук, она провела им глубокую борозду в земле, после чего опустила в нее зерна из колосьев своего венка. Дивились люди: «Они ведь погибнут в сырой земле!» — говорили они. «Они и должны погибнуть, — ответила богиня, — лишь тот, кто погиб, воскреснет». С этими загадочными словами она их отпустила и ушла.

С любопытством следили люди за бороздой богини. Вскоре она зазеленела нежной травкой — те пожимали плечами: ну что ж, известное дело, сорная трава; мало ли ее у нас! Но когда трава выросла, выколосилась, зацвела, когда колосья налились, пожелтели, склонились, отягченные, к земле — тогда они почувствовали, что свершилось чудо. И опять богиня спустилась к ним, на этот раз с серпом в руке. Она срезала колосья, уложила их на каменных плитах (в Элевсине и теперь еще показывают священный «ток» богини), велела пастухам позвать быков, чтобы они их вымолотили своими копытами, и, отложив часть для следующего посева, остальные зерна высушила над огнем, смолола плоскими камнями, из муки же замесила тесто в квашне и на ближайшем очаге испекла первый хлеб. Отведали его элевсинцы — и показалось им, что они никогда не ели ничего такого вкусного.

Это было только начало. Для следующего посева Гефест изготовил Де-метре плуг, для следующего размола Афина — ручную мельницу. Вскоре была уже обсеменена целая нива — Рарийская нива в Элевсине, мать наших нив. И тогда Деметра призвала к себе Триптолема, подарила ему воздушную колесницу, запряженную змеями, и велела ему разъезжать повсюду и всех людей учить хлебопашеству. И Триптолем исполнил ее завет. Сначала научил он нас, эллинов, а затем отправился и к варварам, и теперь, слышим мы, все живущие вокруг голубого моря народы возделывают землю и кормятся хлебом. И с тех пор у них и оседлость явилась, и земельная собственность, и кроткие нравы, и благозаконие. Да, — прибавил он, — все это дары Деметры-Фесмофоры (Законоуложительницы).

Но и это было только начало. Когда опять зазеленела Рарийская нива, Деметра призвала царскую семью и весь элевсинский народ и сказала им:

— Внемлите, Келей и Метанира, внемлите вы все, элевсинский народ! Еще одну великую науку имею я вам передать, чтобы вы научили ей других, чтобы эллины и варвары находили утешение в храме таинств моего Элевсина. Я сказала вам однажды: «Лишь тот, кто погиб, воскреснет», — и вы меня не поняли. Теперь вы меня поймете.

Вы опускаете в землю зерно; оно истлевает в ней, но, погибая само, дает свежий росток, и этот росток воскресает. Вы и тела ваших покойников опускаете в землю, и они истлевают; но и они выделяют из себя росток для новой жизни, и этот росток — душа. Душа не умирает вместе с телом — душа бессмертна. Вот та великая наука, которой я учу вас и которой вы должны научить все человечество. Приди, дочь моя, расскажи им, что ты видела там, в подземном царстве.

И пред удивленным народом предстала Кора.

— Когда человек умирает, — сказала она, — его душа покидает его тело легким облачком при последнем дыхании. Но она продолжает пребывать в близости с ним и мало-помалу дорастает до его полного подобия, оставаясь, однако, незримой для людей. Но когда тело хоронят — она отрывается от него, Гермес ее берет и уносит по воздушным путям в обитель утомленных. Там у входа — Белая скала: пролетая мимо нее, душа теряет память о том, что она испытала на Земле. Отныне» она живет в бесцветных пропастях подземного царства тихо мреющей тенью, без горя, но и без радости. Так было до сих пор.

Но я хочу, чтобы мой приход в подземное царство ознаменовался великой радостью. По ту сторону бездны есть выход на отвращенную от нас поверхность Земли; ее освещает солнце в то время, когда здесь царит мрак. Там зеленые рощи и журчащие ручьи, там теплые ветерки и благовония цветов; там Мать-Земля производит такие плоды, каких не знают здешние люди. Эти рощи я избрала обителью блаженных душ; а преддверием блаженства будет посвящение в моей матери и моем храме таинств в нашем Элевсине.

Так были основаны обеими богинями элевсинские таинства.

Сказав это, жрец прибавил тихим певучим голосом:

Счастлив, кто видеть сподобился их из людей земнородных!
Тот же, кто их приобщиться не мог, и за смерти порогом
Доли его не разделит в туманной обители мертвых.

После этого он умолк.

Солнце садилось. Тень заволокла стол, исчезли его радужные украшения.

— И это все, отец, что ты имел нам рассказать об этих таинствах? — спросил старый челядинец.

Жрец продолжал:

— Два условия поставила Царица Тайн для достижения обетованного блаженства: посвящение и праведную жизнь. Первое без второго бесплодно; и напрасно думает грешник, что, дав себя посвятить, он удостоится причисления к сонму блаженных: не спасение, а гибель обретет он в таинствах богини.

Весною, в праздник Малых Элевсиний, происходит посвящение новых членов. Посвящаемый надевает чистое белое платье, которое потом снимает и бережет до своей женитьбы, из него он делает пеленки для своего ребенка, — чтобы его с первых же дней окружала благодать богини. Само посвящение производится окроплением кровью зарезанного поросенка, но это не важно; важнее другие обряды, о которых я не волен вам рассказывать.

Главный праздник — осенний, Великие Элевсинии. Уже накануне тянется длинное шествие посвященных по дороге, ведущей из Афин в город Деметры, и по другим. К вечеру все собираются на светозарном лугу перед храмом обеих богинь, у Веселой Криницы — да, теперь она заслуживает этого имени. Всю ночь происходят хороводы, не умолкает благоговейная песнь; люди уже здесь, на земле, предвкушают блаженство, предстоящее им на том свете, под сенью вечнозеленых рощ. На следующий день — отдых: они ведь утомлены долгим странствием и ночной пляской. А третий день — день таинства. Иерофант — так зовут главного жреца — обращается к посвященным со словами наставления, которым исключаются все, кто запятнал себя грехом, особенно нечестным или жестоким отношением к чужестранцам или к маленьким людям. Не послушаются — им же хуже: жреца обмануть можно, богиню же не обманешь. А затем посвященные вступают в святую ограду, в храм таинств. А там…

— И что же там?

— Этого я вам сказать не могу. Скажу одно: я видел их самих, великих богинь, в блеске их небесного величия; я видел всю вереницу их мук, тоску дочери и скитания матери; я видел подвиг любви, поборовшей смерть; я познал, что душа наша бессмертна и что праведных ждет вечная награда на блаженных полянах царицы преисподней. И вам мой совет: дайте себя посвятить! Там нет разницы между людьми: свободный и раб, эллин и варвар — перед Деметрой все равны. Но помните также: посвящение бесплодно без праведной жизни.

Но солнце зашло; настал час всенощной службы герою Трофонию. Мужайтесь, сыны: не всем спускаться в его страшную пещеру, не про всех познание заповедных глубин. Кто не желает потерять способность смеяться, пусть удовольствуется участием в хороводах и с невстревоженной душой вернется к своим.

Глава II ПЕРСЕЙ

9. КАЛИДОНСКАЯ ОХОТА

В недоступной человеческому взору хороме Матери-Земли восседают ее дочери, три предвечные пряхи — три Мойры, могучие богини рока. Когда рождается человек, первая, Клото, извлекает из своей пряжи нить его жизни. Вторая, Лахесида, продолжает ее работу, соединяя с этой нитью другие, то золотые, то черные. Жужжит веретено, тянется жизнь человека через горести, через радости — пока третья, Атропа, своими ножницами не разрежет нити. Тогда наступает его смерть. Таинственная эта работа; лишь Мать-Земля о ней знает да Аполлон, с тех пор как он основал свое прорицалище в Дельфах. Через него и люди узнают о нависшем над ними роке — поскольку он считает нужным им его раскрыть.

Бывает, однако, что и сами Мойры являются людям с предостережением — и именно о таком случае я хочу здесь рассказать.

Идя от Парнасса на запад, мы проходим через гористую страну, называемую Этолией. Ее западную границу образует величайшая река средней Греции, Ахелой. А близ Ахелоя расположены оба крупнейших города Этолии — Плеврон и Калидон.

Так вот в этом Калидоне жил царь Эней (Oeneus) со своей царицей Алфеей. Жили они в любви и совете и дожили наконец до великой радости — рождения сына. Пригласили родственников и друзей, весело отпраздновали «амфидромии» мальчика — это вроде как у нас крестины — и дали ему имя Мелеагр.

Сидит Алфея в своей хороме перед очагом, рядом с ней на мягкой подушке в щите его отца дремлет маленький Мелеагр; сидит и любуется на своего ненаглядного сынка. День был холодный, и на очаге весело горело пламя. Солнце уже успело зайти; огонь, то вспыхивая, то как бы прячась, озарял неровным светом стены хоромы. Тени то появляются, то исчезают; кругом никого; было бы жутко, если бы не эта радость в крепком щите богатыря-отца. Вдруг видит — перед ней три женщины неземного роста и неземной, хотя и суровой красоты. Тоже тени? Нет, они не исчезают, она их явственно видит. «Радуйся, царица, — говорит первая, — твой Мелеагр будет самым прекрасным юношей во всей Элладе». «Радуйся, царица, — говорит вторая, — он будет самым могучим витязем во всей Элладе». «Да, — прибавила третья гробовым голосом, — если доживет; но ему роком положено умереть, как только догорит это полено на твоем очаге».

Сказали и исчезли. Что это, сон! Нет, она их явственно видела, явственно слышала; «как только догорит…» Боги, а оно уже догорает! Вскочила, схватила полено, потушила своим покрывалом и спрятала дымящуюся головню на самом дне своего заповедного ларца. «Это теперь моя высшая драгоценность, — подумала она, — сама жизнь моего сына!»

И Мелеагр вырос и стал действительно, как ему предсказывали Миры, самым прекрасным и могучим витязем во всей Элладе, гордостью родителей и надеждой граждан.

Это было то время, когда Триптолем, исполняя волю своей великой пестуньи, учил людей хлебопашеству. Прилетел он на своей воздушной колеснице и к царю Энею и был с честью им принят. Зазеленели, заколыхались калидонские нивы; возрадовался Эней: теперь, подумал, можно вовсе бросить охоту, эту жестокую кровопролитную забаву.

Однажды, собрав милостью Деметры особенно обильный урожай, он на городской площади Калидона приносил его начатки двенадцати великим богам, алтари которых красовались на ней. Был возжжен огонь; погрузив пылающую лучину в стоящее тут же ведро с водой, царь окропил присутствующую многочисленную толпу и затем начал приношение. Сопровождал он его молитвой, причем стоящий рядом с ним флейтист наигрывал торжественный напев. Сначала Гестии, богине самого очажного пламени, с которой всякий благоразумный человек начинает богослужебное дело; затем Зевсу и Гере, владыкам Олимпа, покровителям государств и семей; затем Посидону и Деметре, брату и сестре обоих владык, богам волнующегося моря и волнующейся нивы; затем Гермесу, ласковому другу смертных, даровавшему им первое стадо и научившему их скотоводству; затем Гефесту и Пал-ладе, учителям всех ремесел, облагородивших нашу жизнь; затем Дионису и Афродите, от коих всякий восторг и в творчестве и в любви; затем Аполлону, царю кифары и владыке Дельф, вещающему смертным волю Зевса и веления рока… и здесь Эней остановился.

— Здесь рядом алтарь Артемиды, царь! — заметил его старший советник. — Могучей сестры могучего брата. Не должно лишать чести ни одного из великих богов Олимпа…

— Она — богиня охоты, — презрительно ответил царь, — с тех пор, как питомец Деметры нас научил хлебопашеству, нам более не нужно ее кровавое дело.

На этом он и кончил торжество дожинок.

Но Артемида не забыла ему его дерзновенного слова. Чтобы ему показать, что и после перехода к хлебопашеству ее дело не потеряло своего значения, она вывела из своих нагорных лесов чудовищного вепря. Он принялся безжалостно опустошать своими клыками нивы и Энея и других калидонцев. Зеленеющие уже глыбы были выворочены, все поля изрыты; грозит при продолжении бедствия неурожай, голод.

И народ взмолился к царевичу Мелеагру, чтобы он, самый могучий витязь всей Эллады, снарядил охоту и освободил страну от этого бедствия. Мелеагру это и самому было любо: пылкий юноша не разделял тихих наклонностей своего отца. Он кликнул клич — и цвет тогдашней эллинской молодежи собрался, чтобы принять участие в этой отныне славной кали-донской охоте.

Первыми пришли оба брата царицы Алфеи, с почетом встреченные всеми как главные после самого царя вельможи страны. Потом богатырь Анкей, сильный, но необузданный; об его чудесных подвигах ходила громкая слава — полагали, что ему помогала волшебная сила. Потом еще много других, которых мы перечислять не будем; напоследок — дева из далекой Аркадии, охотница Аталанта. Она привлекла всеобщее внимание не только тем, что была единственной девой среди мужчин, но и своей неописуемой красотой — и нечего говорить, что все юноши, начиная с самого царевича, без памяти в нее влюбились и стали просить ее руки. Но она оставалась холодной к их стараниям: «Выйду за того, — коротко отвечала она, — кто убьет калидонского вепря». — «А если ты сама его убьешь?» — «Тогда останусь девой; этого-то я более всего желаю».

Одни только братья Алфеи не участвовали в общем увлечении; но не потому, что Аталанта им не нравилась. «Боюсь ее, — сказал старший младшему, — и если это не сама Артемида, то, наверное, одна из ее близких нимф». — «Да, — отвечал другой, — мстя за нанесенное ей нашим зятем оскорбление, она нашлет на него беду похуже самого вепря».

С охотой торопиться было нечего; надо было сначала через горных пастухов узнать, в какой чаще пребывает зверь. Тем временем все были гостями радушного царя. Днем они упражнялись в метании копья и других играх, развивающих силу и ловкость; вечером пировали, но скромно, довольствуясь одним кубком вина, чтобы не ослабить своего тела. Один только Анкей ни в чем себя не стеснял: спал до полудня, ни в каких упражнениях не участвовал, зато вечером пил без удержу кубок за кубком; а так как четвертый кубок, волею Диониса, был кубком Обиды, то не проходило пира без ссор. Одного только Мелеагра он слушался. «Знаешь, — сказал ему однажды тот, — мне вина не жаль, но как же ты, вечно пьяный, будешь с нами охотиться?» — Анкей грубо расхохотался. «Не беспокойся! — ответил он ему. — И вепря убью я, и на Аталанте женюсь я». — «Почему ты так уверен?»— «Потому что боги мне даровали три желания: два я уже израсходовал, но силой третьего исполню то, что сказал».

Наконец логовище зверя было найдено; на рассвете все двинулись к указанной чаще. Обыкновенно греки охотились так: в удобном месте расставляли между деревьями крепкие конопляные сети и с помощью собак старались загнать в них зверя. Но в данном случае это было совершенно бесполезно: не было столь крепких сетей, которых чудовищный вепрь бы не прорвал, и никакой облавы он бы не испугался. Нет, против него надо было идти с копьем в руке.

Анкей стоял в ряду с прочими, небрежно склонясь на свое копье, — по обыкновению, пьяный. Мелеагр, сильно его невзлюбивший за его буйство и за его виды на Аталанту, стоял рядом с ним, не спуская с него глаз. Вдруг из чащи стал доноситься треск ломающихся сучьев и шум вырываемых деревьев. «Ну, слушай же! — сказал Анкей Мелеагру и, воздев руки молитвенно горе, отчетливо произнес: «О, дайте, боги, вепрю жизнь исторгнуть мне! Что, складно?» — спросил он смеясь Мелеагра. «Складно, да не ладно!» — угрюмо ответил тот. — «Как не ладно?» — «А так, что неясно, кому кого придется убить: тебе ли вепря или вепрю тебя». Анкей побледнел; ему и то показалось, что после его двусмысленной молитвы в воздухе над ним послышался чей-то смех. «Это — Немезида! — подумал он. — Немезида, грозная богиня, карающая человеческое самомнение: она записала мою просьбу на скрижалях возмездия». Он бы охотно ушел, но было уже поздно: вепрь вылетел из чащи и понесся прямо на него, дико сверкая своими налитыми кровью глазами. Анкей метнул свое копье, но его рука дрожала от страха еще более, чем от похмелья, и копье бессильно ударилось в дерево. Еще мгновение — и он сам, пораженный ударом клыка в живот, грохнулся о землю.

Охотники устремились к зверю. Вот блеснуло копье одного из братьев Алфеи, затем копье другого; напрасно — вепрь, чуя опасность, ловко извивался, оба промахнулись. Вдруг раздался громкий женский голос: «В сторону все!» Смотрят — Аталанта, ясная и грозная, как сама Артемида, стоит на бугре, готовая метнуть копье. Копье полетело, вонзилось чудовищу в бок; кровь брызнула, но и только. Рассвирепев от раны, он бросился в сторону Аталанты. И она бы испытала участь Анкея, но Мелеагр, точно окрыленный ее опасностью, внезапно настиг зверя и вонзил ему копье в затылок. Раздался скрежет зубов, точно лязг железа, и чудовище повалилось на бок, поливая обильной кровью зеленую мураву.

Охота кончилась; но смерть Анкея не дала возникнуть настоящей радости. Один только Мелеагр торжествовал, и как победитель, и как жених; его дядья косились на него, считая его чуть ли не виновником той смерти. «За женщину тотчас вступился, а товарища спасти не мог, хотя и стоял рядом», — говорили они шепотом. Все-таки обычай велел принести благодарственную жертву Артемиде, а затем и самим подкрепиться. Соорудили из дерна простой алтарь, содрали со зверя шкуру — она, а также и голова с клыками должна была быть наградой победителю. Затем, как водится, жертвоприношение, пир, попойка — припасы были заранее принесены рабами. Тем временем слава об удачной охоте распространилась в окрестности; стали стекаться пастухи, крестьяне, стали благодарить охотников и более всего Мелеагра. Кто был счастливее его? Теперь уже и с вином нечего было стесняться: каждый пил, сколько ему было угодно, — только Аталанта, смущенная, не прикасалась к кубку, молчала и даже не отвечала на учтивые слова своего жениха. «Ей досадно, — подумал он, — что победа досталась не ей; но ничего, я ее утешу».

И вот, когда пир кончился, Мелеагр встал и возгласил: «Товарищи, тушу зверя мы разделим поровну — всем будет вдоволь. Шкура и голова заранее назначены наградой победителю; но так как хозяину неуместно брать награду в ущерб гостям, то я предлагаю присудить ее…

— Конечно, — прервал его старший дядя, — тому, кто, как ближайший родственник, имеет на нее наибольшее право!

— …тому, — продолжал Мелеагр, с трудом сдерживая свой гнев, — кто, как первый ранивший зверя, имеет на нее, после победителя, наибольшее право. А это, как вы все видели, было подвигом Аталанты!»

И с этими словами он протянул ей исполинскую голову зверя.

— Неслыханное оскорбление! — крикнул дядя. — Тебе, видно, дерзкий молодчик, твои любовные шашни дороже священного долга крови!

И с этими словами он, грубо оттолкнув Аталанту, ухватился за голову вепря.

Затуманились глаза у витязя: он ничего не видел, кроме оскорбления, нанесенного ему и его невесте. Не помня себя, он схватил стоящее тут же копье, еще красное от крови зверя, — и кровь обидчика окрасила его острие в сугубо багровый цвет.

— Убийца! Нечестивец! — крикнул брат пораженного, подымая и сам на него свое копье… но в следующее мгновение и он, бездыханный, лежал рядом с убитым.

Все это произошло так быстро, что никто из товарищей не успел вмешаться; теперь уже было поздно. Мелеагр стоял, понурив голову. Молчали и остальные. Но где была Аталанта, невольная виновница всего несчастья? Она исчезла; куда и как — этого не видел никто.

Убийца… палач родной крови, всех оскверняющий своим присутствием, своим обращением… вот во что обратился недавний победитель, кумир всего народа, самый прекрасный и могучий витязь всей Эллады. Никто ему этого не говорил — он это знал и так. Все грустно разошлись, не думая о разделе роковой добычи. Мелеагр тоже медленно побрел домой — все робко его сторонились, никто не решался с ним заговорить.

Он побрел домой, но дома не достиг…

Молва его опередила. Алфея с упоением выслушала рассказ об охоте и о подвиге Мелеагра; но не успела она насладиться этой радостью, как пришел другой вестник, и она узнала, что оба ее брата пали от руки ее сына.

У гречанки любовь к братьям — самая святая после любви к родителям. «Другого мужа я могу получить, если потеряю первого, — рассуждала она, — и других детей мне боги тоже могут послать; но, раз потеряв братьев, я других уже не получу».

К тому же после смерти отца брат был первым защитником своей сестры от возможных обид со стороны ее мужа; да и при выборе невесты грек старался породниться с могучими витязями, и от наличности и влияния братьев зависело и почетное положение гречанки в доме ее мужа.

И вот, повторяю, Алфея узнает, что оба ее брата убиты; мало того, что они убиты ее сыном. Тут пламя безумия обуяло ее. Не сознавая, что она делает, она бросилась в свой терем, к своему заповедному ларцу, где среди других драгоценностей хранилась высшая, роковая, талисман жизни ее сына. Схватив ее, она бросилась в хорому — там по-прежнему стоял очаг, и его пламя бросало причудливые узоры на белые стены. Еще мгновение — и головня вспыхнула багровым, кровавым блеском.

Вспыхнула — и вскоре погасла: рок исполнился. И гнев сестры остыл: проснулась мать. Слышит — прислужиицы приносят на носилках бездыханное тело; да, это тело ее сына, и его убийца — она. Там над убитым плачут его старый отец Эней, его маленькая сестра Деянира — и отец остался без сына, и сестра без брата, и виною этому — она. Пусть плачут, кто вправе плакать; она это право потеряла. Там, в хороме Энея, нет никого; там на стене висит его старый, полуржавый меч. Этот меч — ее право и ее долг.

Таков был грустный исход радостной и славной калидонской охоты.

10. ГОЛОВА МЕДУЗЫ

Мы до сих пор, стоя на склонах Парнасса или спускаясь с высот Орхомена к голубой ленте Коринфского залива, только видели перед собой противолежащий берег полуострова, которому впоследствии дали имя Пелопоннеса; но вид этот был заманчив. Спереди зеленые склоны позднейшей Ахай; над ними сплошная цепь высоких гор, из коих некоторые почти круглый год покрыты снегом: таков направо — Эриманф, такова налево — Киллена, о которых нам еще придется говорить. Так и хочется проникнуть взором через эту каменную стену, посмотреть, что там дальше будет. Взором не проникнешь и мыслью не перелетишь; но люди, бывавшие там, скажут, что там дальше — плоскогорье с холмами, озерами и дремучими дубовыми лесами; что в лесах водится много диких зверей, между прочим и медведей, почему и вся страна названа Аркадией, то есть Медвежьей страной; что реки там часто упираются в крутые горы и, не находя стока, пробивают себе путь под землей, через темные, страшные пещеры; что Триптолем там не бывал и даров Деметры тамошние жители не знают, а почитают они Артемиду, покровительницу охоты, и Гермеса, покровителя скотоводства, который здесь, говорят они, и родился на высоком склоне снеговерхой Киллены. Да, это Аркадия; оттуда родом была и та Аталанта, так загадочно появившаяся и так загадочно исчезнувшая в незабвенные дни калидонской охоты. И вообще загадочного немало в этой загадочной стране. В восточном направлении она спускается к морю, но своим рекам она туда прохода не дает, и самый спуск довольно безводен; одна из его главных рек, Инах, по нашим понятиям жалкий ручей. Но его слава велика; это потому, что на нем лежит город Аргос, который с обеими своими твердынями, приморским Тиринфом и Микенами, был одно время как бы царем не только всего полуострова, но и всей Эллады. В Аргос и приглашает вас этот мой рассказ.

На плоском холме, царящем над городом — по его наружности его называют Аспидой, то есть «щитом» — расположен царский дворец; живет в нем царь Акрисий. Не представляйте его себе богатырем; об его подвигах аргосские граждане ничего не знают, а только об его вечных ссорах с его братом-близнецом Претом, которого он заставил переселиться в соседний Тиринф. Зато все с восторгом говорят об его дочери Данае, красавице, какой еще свет не видал. Ей бы и замуж пора, да не выдает отец; а почему не выдает, этого никто не знает.

Но мы это знаем. Вскоре после ее рождения Акрисий, недовольный, что родился не сын, послал в Дельфы спросить Аполлона, каким богам ему молиться, чтобы они благословили его рождением сына. Оракул ему ответил, что сына ему вообще не будет, а сужден таковой его дочери, но что от этого ее сына ему самому, Акрисию, придется принять смерть. По времени тут ничего страшного не было: пока еще дочь станет невестой, пока у ней родится сын, пока он подрастет — не вечно же человеку жить. Но умереть насильственной смертью, да еще от руки внука, очень горестно; и вот почему Акрисий решил не выдавать дочери замуж. А чтобы она без него не распорядилась своей судьбой, он держал ее взаперти в ее девичьем терему — и аргосские граждане с сожалением говорили о прекрасной затворнице, а царевичи соседних государств — о своих обманутых надеждах. Но этим надеждам все равно не суждено было сбыться: сам Зевс, желавший дать эллинам могучего богатыря, остановил свои взоры на Данае. Он спустился к ней в виде золотого дождя и жил с ней, как муж с женой. Ее старая няня, под надзором которой она находилась, долго колебалась, сказать ли или не сказать царю о происходящем; наконец страх перед земным владыкой пересилил — она известила его, что его предосторожности были напрасны, что внука ему не избежать. Испугался Акрисий; и чтоб тот же таинственный незнакомец не мог похитить грядущее дитя по тем же воздушным путям, он перевел свою дочь из ее девичьего терема в подземный покой с медными стенами. Здесь и родился чудесный ребенок — Зевсов сын Персей.

Ярость овладела Акрисием, когда к нему, по его приказанию, привели Данаю с ребенком на руках: так вот он, его будущий убийца! Он охотно его самого бы убил, да и мать заодно; но закон запрещал проливать родную кровь — ему пришлось бы самому отправиться в изгнание, чтобы не навлечь божьего гнева на Аргос. Он велел изготовить емкий ларец, посадить туда мать и дитя и бросить их в море: пусть оно само с ними расправляется!

Играет море в лучах весеннего солнца, плывет по его волнам крепкозданный ларец; дивятся на него подплывающие дельфины, дивятся и резвые нимфы моря, среброногие Нереиды. Чу, какой-то голос слышится; уж не ларец ли запел? Нет, это в нем заключенная мать поет колыбельную песнь своему ребенку: «Засни, дитя, засни, пучина; засни, безмерное горе!» — «Ты слышишь?» — говорит Галена Фетиде. «Слепну, сестра». — «Что нам делать? Дать им погибнуть?» — «Ни за что. Там, на близком острове, рыбак занят своим делом; загоним ларец к нему в невод».

Остров звался Серифом, а рыбак Диктисом; был он братом местного царя Полидекта. Не удивляйтесь этому: остров был мал и скалист, царь небогат, а его брат и подавно. Из боязни перед морскими разбойниками города строили подальше от моря; так и царь Полидект жил в городе Серифе на холме, а взморье предоставил своему брату.

Удивился Диктис, найдя в своем неводе ларец, — и еще более удивился, когда из него вышла прекрасная женщина с ребенком на руках. Он был беден, но добр и честен; он обоим предложил у себя гостеприимство, и Даная с благодарностью приняла его. Так и вырос Персей среди утесов серифийского взморья, помогая своему пестуну в его трудовой жизни.

Диктис был добр и честен, но его брат, серифийский царь, крут и упрям; долго скрывал от него хозяин Данаи своих гостей, но под конец он проведал о них. Даная ему сильно понравилась, и он хотел взять ее к себе; но она теперь находила себе опору не только в своем хозяине, но и в своем подросшем сыне. И Полидект понял, что ему следует действовать хитростью. Юноша был смел и в своей жажде подвигов тяготился своей бездеятельной жизнью в глуши неведомого острова. На этом он и построил свой план.

— Послушай, Персей, — сказал он ему однажды, — там, на материке царевич Пелоп справляет свою свадьбу с прекрасной Ипподамией в Элиде. Все боги обещали почтить эту свадьбу своим присутствием; все цари и материка и островов хотят послать молодым свадебные подарки. Мне отставать неловко, а у меня ничего нет; не поможешь ли ты мне добыть подарок, достойный любимца богов?

Сказав это, жрец прибавил тихим певучим голосом:

— Охотно, царь Полидект, — ответил Персей, — укажи только, какой.

— Принеси мне голову Медузы. Живет она в далекой Ливии (по-нашему, Африке), как единственная смертная из трех сестер, Горгон; ее свойства чудесны — так чудесны, что обладающий ею может не бояться своих врагов, хотя бы их и было тысяча против него одного.

А про себя подумал: погибнешь ты в этом приключении, и легче мне будет добыть твою красавицу мать.

Юноша с жаром согласился и отправился на взморье снаряжать себе корабль; но пока он, утомленный, отдыхал на берегу, к нему явился другой юноша, еще много прекраснее и могучее его. «Я, — сказал он ему, — Гермес, бессмертный вестник богов; посылает меня Паллада-Афина, твоя заступница на небесах. Царь хочет погубить тебя, но ты не погибнешь, если будешь помнить мои слова». И он сказал ему то, что ему было полезно знать, и, покидая его, оставил ему три подарка: крылатые сандалии, серповидный нож и медный щит.

Обрадовался Персей: теперь, думает, и корабль мне не нужен. Надел сандалии — и почувствовал, что он легок как перышко; взмахнул руками — и поплыл по воздуху, как плывут по воде. Направление ему раньше уже указал Гермес; он летел, стараясь иметь полуденное солнце по левую руку и полунощную Медведицу по правую; летел не день и не два, но под конец все-таки долетел до материка. И он понял, что перед ним Ливия.

Видит — высокая гора, а на вершине исполин; небесная твердь опускается ему на могучие плечи. «Атлант! — подумал он. — Я достиг Атлантовых пределов; за ними течет кругосветный Океан, путь по которому прегражден человеку — пока не исполнится время». А на склоне горы — угрюмый замок, окруженный зубчатой стеной. В замке живут три Горгоны, а стену сторожат престарелые Грей, безобразнее которых нет существа на земле.

Эти Грей день и ночь сторожили стену замка, вкушая тут же и пищу и сон. Был у них трех только один глаз и один зуб; но этим глазом они видели острее, чем любой двуокий обоими, и этот зуб впивался в железо глубже, чем зуб тигра в плоть. Персей это знал через Гермеса и знал, как ему действовать: притаившись за камнем так, чтобы Грей его не видели, он выждал минуту, когда часовая передавала своей смене и глаз и зуб — и, быстро бросившись на них, перехватил и тот и другой. Взмолились к нему Грей: пожалей нас, не оставляй слепыми и беспомощными! Он обещал им возвратить похищенное, но под условием, чтобы они молчали и оставались на месте.

Он вошел во двор, окруженный зубчатой стеной; кругом него — исполинские деревья, струившие дивный аромат со своей темно-зеленой листвы. Это не смоковницы, не шелковицы; вперемежку с сочными белыми цветами виднеются то золотисто-желтые, то золотисто-красные плоды. Но что это? Он проходит между рядами статуй, мужчин и женщин: любим Палладой был тот мастер, что их изваял! Но отчего у всех это выражение испуга в застывших глазах? Он вспомнил сказанное ему Гермесом: нет, ненавидим Палладой был этот мастер! Этим мастером был леденящий взор Горгоны-Медузы.

И вот двери самого замка; он входит, держа в левой свой щит, в правой свой серп; входит, смотрит все время на поверхность своего щита. Гладка медь этой поверхности, все в ней отражается, точно в зеркале, — других зеркал мужчины в то время не знали. Один покой, затем другой, третий — все роскошно, но пусто. Наконец слышит голоса… забилось в нем сердце: он у цели. Входит — явственно отражаются в зеркале его щита три женщины, все три страшны, но страшнее всех — одна. Безобразна? Нет, скорее, красива; но упаси нас бог от такой красоты! Персей видит ее только в зеркале, но чувствует, что у него даже от этого отраженного взора стынет кровь. Медлить нельзя: быстро бросившись на страшилище, он мощным ударом своего серпа отрубает ему голову, схватив его за волосы… нет, за те извивающиеся змеи, из которых состоят волосы, и, не обращая внимания на их бешеные укусы, прячет ее в кожаный мешок, свешивающийся с рукоятки его щита. Теперь только он озирается кругом: сестры-Горгоны с жалобным криком умчались, тело же Медузы лежит, заливая покой обильной кровью. Льется кровь, кипит, волнуется — и внезапно из багровой пучины выскакивает ослепительной белизны крылатый конь. Персей за ним, из покоя в покой, на двор — тщетно: конь расправляет свои крылья и, после нескольких могучих взмахов исчезает вдали… Мы с ним еще встретимся.

Все же дело сделано; голова Медузы добыта… для царя Полидекта, как простодушно думает Персей; остается вернуться домой. Уже и он собирается довериться своим воздушным путям — вдруг чувствует на своем плече прикосновение чьей-то могучей руки. Смотрит — перед ним женщина несказанной, строгой, но не страшной красоты, со шлемом на голове и щитом в руке и с кроткой улыбкой на устах.

— Не бойся, Персей, — говорит она ему, — я Паллада, твоя небесная заступница. Ты, сам того не зная, сослужил богам великую службу; в тот роковой день, когда силы света и силы тьмы, боги и гиганты встретятся в решающем бою, Медуза была бы самым страшным нашим врагом; против ее леденящего взора не устоял бы никто. Ты уничтожил этого врага, сам того не зная, — именно потому, что не знал. И за это тебя ждет награда.

Милостивые слова богини придали юноше смелости. «Я — слабый смертный, — сказал он ей, — вы — вечноживущие, всеведущие, всесильные боги. Как мог смертный сразить ту, против которой не устоял бы никто из вас?»

Богиня опять улыбнулась. «Только зная все, — сказала она, — ты мог бы понять и это. Но, быть может, ты желал бы знать все?»

— О да! — с жаром ответил Персей.

— Тогда вот тебе мой совет. На окраине эллинского мира, у истоков Ахелоя, на нагорной поляне, именуемой Додоной, стоит вековой дуб. Его корни спускаются в заповедную хорому Матери-Земли; его листья шепчут непонятную для нас и для вас весть, и эта весть — весть Матери-Земли; три голубицы сидят на одном его суку и воркуют непонятную для нас и для вас песнь, и эта песнь — песнь Матери-Земли. И несколько ветхих, согбенных старцев живут под его сенью; они спят на голой земле, питаются плодами, и никогда влага Ахелоя не касается их членов. Это — Селлы. Они тоже пожелали знать все. Молодыми людьми, как ты ныне, пришли они к додонскому дубу, жили по его законам, и сила Матери-Земли влилась им в душу: теперь, на старости лет, они понимают шепот листьев, понимают воркование голубиц, понимают весть и песнь Матери-Земли. Желаешь и ты приобщиться их знаниям? Иди в Додону; но помни, что за это знание ты должен заплатить своей молодостью.

Юноша потупил глаза; в своем щите он увидел свое молодое лицо в зыбкой раме его черных кудрей, свои огненные очи, свои алые полные губы — его мысли представились те согбенные, престарелые Селлы, о которых ему говорила богиня — он содрогнулся.

— Нет, богиня, — сказал он, — не могу.

Она в третий раз улыбнулась доброй, хотя и несколько насмешливой улыбкой. «Для иных — знание, — ответила она, — для иных и для тебя — дело. Но прими на веру мои слова: есть такие дела, которые может совершить смертный божьей крови, но не бог; не только вы нуждаетесь в нас, но и мы, порою, в вас. И вот почему Зевс время от времени рождает себе смертного сына. Но он не властен назначить ему его подвиг: без его участия должно совершиться все. Полидект потребовал от тебя убиения Медузы, чтобы погубить тебя; ты ее убил, чтобы исполнить его поручение — так оно и должно было быть. Будут и другие рядом с тобою и после тебя; от них падут другие чудовища вроде Медузы; и они уготовят путь тому, который завершит их дело полной победой над гигантами.

— Кто же это такой? — спросил Персей.

— Ты его не узнаешь, но твоя жизнь — условие также и его жизни. Довольно; больше я тебе открыть не могу. А теперь — получи назначенную тебе награду.

Взяв его за руку, она взвилась с ним в поднебесье; перелетев через хребет Атлантовой горы, они спустились в пределах роскошного сада на самом берегу Океана — Атлантова или, как мы ныне говорим, Атлантического океана. Он весь был открыт дуновенью западного ветра, Зефира, весь был пропитан его душистой, свежей теплотой; от него одного Персей почувствовал себя словно возрожденным, сила и радость наполнили все его существо. «Где мы?» — спросил он Палладу. «Это — Загорная, «Гиперборейская» страна, рай моего брата Аполлона. Теперь тебе дозволено только его посещение; лишь когда ты кончишь свою земную жизнь, он примет тебя навсегда и вместе с тобой ту, которая тебе будет женой. Но оставь вопросы: смотри, внимай и наслаждайся».

Персей последовал за своей проводницей; но мы за ними последовать не можем: никакое перо смертного человека не может описать эту красоту и это блаженство. Он увидел на воздухе восковой храм, образец дельфийского — и увидел на земле образец образца, гиперборейский храм Аполлона, не из мрамора и меди, а из опала и золота; увидел сонм блаженных, пирующих мужчин и женщин, вьющихся в хороводах юношей и девушек; увидел разрешение земных загадок, отдых от томлений земной жизни. Жужжали райские пчелки, пели райские птички, и эти звуки легкого труда и легкой радости сливались со звуками райских цевниц и ниспадали на душу ласковой, исцеляющей росой…

11. АНДРОМЕДА

В обратный путь Персей пустился в прямом восточном направлении, следуя дуновению Зефира, имея полуденное солнце уже не сбоку, а прямо над собой. Летел он над бурыми утесами, над выжженными нивами, через сухую поверхность которых изредка прорывались пучки зеленовато-серой, по-видимому очень жесткой травы. Незнакомые Персею звери оживляли местами эту немую пустыню, но от этого оживления становилось еще тоскливее на душе. «Здесь, — подумал Персей, — область гнева Матери-Земли». Было невыносимо жарко; если бы не сила, которую он добыл в гиперборейском саду, он бы изнемог в пути и стал бы добычею этих зверей, протяжный, голодный вой которых оглашал безотрадную страну.

Но вот пески кончились. Цепь обнаженных гор, затем спуск в новое, зеленое царство бесчисленных пальм и наконец — море. Море! Сладко затрепетало его эллинское сердце при виде этой родной стихии. Теперь надо держать путь к северу вдоль береговых утесов. Но что это? На одном из них, у самого моря, какое-то дивное изваяние: образ женщины, девушки, прикованной к скале. Ему припомнился сад Медузы и его страшные статуи… но нет, в этой ничего страшного не было. Спустившись осторожно на стороне, он подошел к мнимому изваянию.

Она подняла голову и посмотрела на него так жалостно, так умоляюще, что у него сердце дрогнуло. «Дева, — сказал он, — кто ты? И почему ты прикована к этой пустынной скале?»

— Зовут меня Андромедой, — ответила дева, — я дочь Кефея, царя этой эфиопской страны. Моя мать Кассиопея похвалялась, что она красотой превосходит Нереид; разгневались резвые нимфы морских волн; выведши из глубины самое страшное из всех чудовищ, они наслали его на нашу страну. Много настрадались от него эфиопляне; царь послал вопросить оракула Зевса-Аммона в оазисе ливийской пустыни, и тот ответил, что чудовище успокоится не раньше, чем ему буду отдана на пожирание я. И вот меня приковали к этой скале. Царь обещал мою руку тому, кто сразится с чудовищем и убьет его; он надеялся, что его младший брат Финей, мой жених, исполнит этот подвиг. Но, видно, и ему жизнь милее невесты; он скрывается, а чудовище вот-вот должно явиться за мной.

— И пусть скрывается, — весело крикнул Персей. — Для меня это не первое чудовище, и ты, дева, невеста моя, а не его.

Действительно, поодаль от скалы, к которой была прикована Андромеда, послышался шум разбивающихся о берег волн и глухой, зловещий рев, точно от целого стада разъяренных быков. Персей мгновенно поспешил туда.

То, что он увидел, наполнило бы его душу страхом, если бы не та чудесная сила, которая ее проникла в раю гиперборейцев. Огромная волна бросилась на скалистый берег, заливая его на далекое расстояние; когда она отхлынула, на берегу остался исполинский змей. Оглянувшись несколько раз кругом и набрав воздуху через вздутые черные ноздри, он решительно повернул в сторону скалы Андромеды. Но Персей столь же решительно преградил ему путь, — и начался бой не на жизнь, а на смерть. У витязя не было ничего, кроме его серпа; а для того, чтобы действовать им, надо было подойти совсем близко к чудовищу. А оно его не подпускало, грозя ему то своей страшной черной пастью с тройными рядами острых зубов, то своими могучими лапами, то своим извивающимся хвостом, удар которого способен был прошибить скалу, а не то что человека. Отчаявшись приблизиться к нему с земли, Персей на своих крылатых сандалиях поднялся на воздух, но и это ему не помогло. Сам он, правда, был вне опасности, но змея и оттуда поразить не мог: его спина была покрыта чешуей прочнее стали — герой скорее разбил бы свой серп, чем причинил бы ему малейшую царапину. Убедившись в бесплодности попыток своего противника, змей перестал обращать на него внимание и продолжал свой путь к скале.

Это-то и погубило его: не чувствуя более его глаза обращенными на себя, Персей подлетел и ловким ударом отсек ему лапу. Заревело чудовище от боли; забыв об осторожности, оно подняло голову вверх, обнажая этим свое самое чувствительное место — мягкое горло. Этого и ожидал Персей: спустившись внезапно на землю, он в один миг перерезал ему гортань. Кровь хлынула и из раны и из пасти; чудовище еще билось некоторое время, беспомощно ударяя хвостом об окружающие утесы, и затем испустило дух.

Оставив на песке бездыханное тело, Персей подошел к скале, освободил Андромеду и отвел ее домой, требуя, чтобы родители немедленно отпраздновали свадьбу. У тех чувства были смешанные: радость по поводу спасения дочери была приправлена грустью о предстоящей вечной разлуке с ней. Тем не менее Кефей, верный данному слову, созвал через гонцов гостей на свадебный пир. Пришли все; вначале им не люб был заморский жених, но он был так прекрасен, так приветлив, что они стали уговаривать царя всеми мерами задержать его в стране, благо у него самого сыновей нет.

Пуще прежнего нахмурилась царица Кассиопея; она благоволила Финею и была недовольна тем, что пришелец отнимает у него не только невесту, но и царство. И вот, пока она молчала, пока сановники переговаривались, а Персей уже готов был уступить их желанию, предоставляя себе сначала отправиться в Сериф, чтобы вручить обещанное Полидекту и взять с собою мать, — послышался снаружи шум, гам, и в свадебную хорому ворвался молодой вельможа во главе нескольких десятков юношей. «Случилось недостойное дело, — крикнул он, — пока я сражался со змеем, кто-то увел мою невесту и, вероятно, присваивает себе честь победы… Да вот он, я вижу, уже сидит рядом с ней». И быстро подойдя к Персею, он грубо схватил его за плечо: «Уходи, пока цел! А свадьбу продолжать можно — только с другим женихом».

Персей встал и презрительным движением стряхнул руку прибывшего. «Змея убил я», — заявил он спокойно.

— Ты? — крикнул Финей (конечно, это был он). — А где твои приметы?

— А где твои?

— Вот они! — торжествующе объявил Финей. С этими словами он бросил под ноги царю и царице длинный, черный, раздвоенный язык. Он был до того отвратителен, что все невольно отшатнулись.

— У мертвого зверя нетрудно было отрезать язык, — со смехом ответил Персей. Но его слова заглушил крик юношей, пришедших с Финеем. «Уходи, пришлец!»

— Он прав! — вмешалась вдруг царица Кассиопея. — Кто убил змея? Каждый говорит, что он; у одного приметы есть, у другого нет никаких; один — свой человек, вельможа, другой — заморский бродяга, нищий, по его же словам. Какие же тут возможны сомнения?

И, поднявшись с места, она подошла к Финею и схватила его за руку, вызывающе смотря на гостя, на дочь и ее слабовольного, но честного отца. Но старые бояре за ней не последовали.

— Оставь его, злая царица! — крикнул Персей. — Ты уже раз своей нечестивой похвальбой едва не погубила своей дочери; теперь ты отнимаешь ее у ее спасителя, избранного ею же жениха. Оставь Финея — не то ты разделишь его участь!

Но его слова еще более разъярили Финея, царицу и юношей. Обнажив свои мечи, они бросились на него.

Тогда Персей быстрым движением вынул из кожаного мешка, с которым он никогда не рассставался, голову Медузы. Отвернувшись сам, он протянул ее навстречу надвигающейся ватаге. Мгновенно бешеные крики замолкли. Спрятав голову обратно в мешок, он посмотрел на своих врагов — они все застыли с открытыми ртами, с движеньями гнева, с поднятыми мечами в руках. И Кассиопея стояла рядом с Финеем — недвижный камень, подобно ему, подобно всем.

Он посмотрел в другую сторону — там за столами с брашном и вином сидел царь и его сановитые, почтенные гости; они не жаловались, не обвиняли его; жаль ему стало их, но он понял, что среди них ему уже оставаться нельзя.

А Андромеда? Как решит сама.

Он обратился к ней. «Ты видишь, я невинен в смерти твоей матери, в одиночестве твоего отца; но если ты раскаиваешься в твоем слове, я возвращаю тебе его».

Она нежно подняла к нему свои взоры.

— Ты мой спаситель, мой жених, мой господин, — сказала она ему. — Невеста, подруга или раба, но я последую за тобой.

И он почувствовал, что это блаженство, пожалуй, поспорит с тем, которое он испытывал у гиперборейцев, в раю Аполлона. Он увел ее из хоромы, крепко обвил рукой ее стан — и они полетели вместе по влажному раздолью ночного воздуха туда, где на краю небосклона горели огни Большой Медведицы.

12. ПОЛИДЕКТ И АКРИСИЙ

Тем временем на Серифе Даная и ее добрый покровитель Диктис переживали тяжелые дни. Едва успел Персей покинуть остров, как Полидект потребовал обоих к себе и заявил, что он берет Данаю замуж. Тогда, однако, Данае удалось уговорить тирана, чтобы он повременил. По греческим обычаям не только отец выдавал замуж свою дочь, но и сын, если он был взрослым, свою одинокую мать; на это и ссылалась Даная. Полидект согласился: он был уверен, что Персей погибнет от Медузы.

Действительно, месяцы уплывали за месяцами, а Персей не возвращался. И вот однажды Полидект объявил Данае, что ее сын, несомненно, погиб и что ничто не мешает ей теперь выйти за него. Даная же чувствовала себя как бы освященной браком с Зевсом, давшим ей такого могучего сына, и она не могла более признавать своим мужем смертного; не видя для себя другого спасения, она бросилась просительницей к стоящему на городской площади алтарю Зевса, и Диктис последовал за ней. Полидект не посмел ее оттуда насильственно увести — он этим оскорбил бы Зевса, оплот просителей. Но он запретил приносить обоим пищу, надеясь, что голод заставит их со временем покинуть свое убежище. К брату же он воспылал ненавистью, видя в нем защитника Данаи и главную причину ее упорства.

Но Даная твердо решилась скорее умереть, чем принять предложение тирана; она усердно молилась Зевсу в надежде, что он поможет ей опять так же, как и в те дни, когда она была заключена в ларце и ветер и волны уносили ее неизвестно куда. И свершилось то, что она считала чудом: оторвав глаза от алтаря, она увидела внезапно перед собой прекрасного юношу и рядом с ним еще более прекрасную деву. Она едва не вскрикнула от восхищения; но Персей — он, конечно, и был тем юношей — уговорил ее пока его не выдавать, а с виду согласиться на требования Полидекта. Вслед за тем он ушел, никем не замеченный.

Пришел Полидект: «Что, одумалась?» Да, одумалась; теперь, мол, для нее ясно, что сын ее погиб, и она решила повиноваться. Обрадованный тиран созвал гостей на свадьбу; были расставлены столы в просторном дворе его дома, вино лилось рекой, всем было весело, только невеста сидела молча рядом с женихом, дожидаясь обещанного спасителя. И вот, когда Полидект встал, чтобы принести Зевсу торжественное возлияние, в открытые ворота вошел Персей, с ним Диктис и Андромеда. «Брак недействителен, — сказал он, — так как моего согласия нет, а согласие матери — вынуждено голодом. Кто из вас не хочет разделить преступление вашего царя, пусть встанет и присоединится к нам». Лишь немногие последовали его призыву, но с ними, конечно, была и Даная.

Полидект побагровел от злобы; но он решил действовать подступом, сказав про себя: «Если он вернулся, значит, он Медузы не видал». Громко же он обратился к нему со следующими словами: «С твоей матерью мы уже поладили; а с тобой у нас особые счеты. Ты обязался доставить мне голову Медузы; где же она?»

Персей улыбнулся: «Подумай сначала, хорошо ли тебе будет требовать ее от меня».

«Наверное, не принес», — сказал про себя Полидект, совершенно успокоенный. «Думать тут нечего, — возразил он, — я требую ее у тебя по уговору, а если ты его не исполнил — прощайся с жизнью».

— Ну что ж, ты требуешь — вот она!

С этими словами он вынул голову страшилища из мешка и, сам отвернувшись, протянул ее царю. Царь вскрикнул было от ужаса — но крик замер у него на устах. Медуза окинула его и его сотрапезников своим мертвым, леденящим взором — и они застыли как кто сидел, у полных столов, с кубками в руках. И еще долго показывали в Серифе каменный пир царя Полидекта.

Передав Диктису имущество и власть его брата, Персей с Данаей и Андромедой вернулись на взморье; отведя мать и жену в хижину бывшего рыбака, витязь пошел туда, где к нему перед его отправлением за головой Медузы явился Гермес, в надежде встретить его и теперь. Он не ошибся: божественный вестник и на этот раз пришел.

Персей горячо поблагодарил его за его милостивую помощь и вернул ему те вещи, которые он ему тогда дал: крылатые сандалии, серп и медный щит. Но, приняв их, Гермес продолжал вопросительно и выжидательно смотреть на юношу.

— Я все тебе передал, — оправдывался тот.

— А голова Медузы?

— Я добыл ее для царя Полидекта, а так как его более нет в живых, то…

— То ты считаешь себя вправе оставить ее себе?

Персей опустил голову. «Разве я не добыл ее своим подвигом? — подумал он. — И разве я не благодаря ей добыл Андромеду и спас свою мать?»

Очень не хотелось ему расставаться с чудесным талисманом; но Гермес нахмурился. «Послушай, юноша, — сказал он ему, — в твоих руках безмерная, непреоборимая сила. Мы, боги, теперь ничто перед тобой. Стоит тебе внезапно показать мне голову страшилища — и вместо меня здесь будет стоять камень. Стоит тебе с ней явиться на Олимп, святую гору богов — и каменный пир Полидекта повторится на его блаженной вершине. Но я расскажу тебе нечто, случившееся совсем недавно в твоем родстве…»

И он рассказал ему историю про Химеру и ее победителя; вам я, хотя и не его словами, перескажу ее в следующем очерке.

— Смертные, — заключил он, — гибнут не только от недостатка, но и от избытка сил. Ты тогда не хотел ради полноты знания пожертвовать счастьем своих молодых лет; согласен ты теперь пожертвовать им ради полноты силы?

— Нет! — горячо ответил юноша. — И еще менее вашей милостью, боги.

— Это одно и то же, — ответил Гермес с радостной улыбкой, принимая от Персея его трофей. — Голова страшилища будет ныне красоваться на эгиде, чешуйчатой броне Паллады, наводя страх на врагов Олимпа. Ты же будешь счастлив и до смерти и за ее пределами на этом и на том свете. Отец многих и прекрасных детей, ты доживешь до глубокой старости, а когда наступит твой предельный день, Паллада уведет тебя в сад гиперборейцев, и твоим потомком будет величайший в мире богатырь — тот, которому суждено завершить начатое тобой дело.

С этими словами он исчез, оставляя Персея в счастливом раздумье. Что делать теперь? Конечно, ехать в Аргос, броситься к ногам деда, старого Акрисия, уверить его, что он боится понапрасну: ему ли, Персею, посягать на священную жизнь отца своей матери?

Диктис охотно дал ему корабль, и он вторично с матерью, но этот раз и с женой, измерил тот водный путь, который он тогда, по нечестивой воле Акрисия, совершил в заколоченном ларце. Но когда он прибыл в Навплию, гавань города Аргоса, трусливый царь на лошадях умчался через Коринфский перешеек в Беотию, из Беотии в Фессалию, где у него — в городе Лариссе — жил давнишний кунак. У него он и спрятался, прося никому не говорить о его приезде. Персей и туда за ним последовал, но, благодаря принятым мерам, найти его не мог.

Молодой ларисский царь как раз справлял поминальные игры по своем умершем родителе, и Персей не мог устоять против соблазна принять в них участие. Ведь его дед не мог не находиться среди многочисленной толпы зрителей; что-то скажет он, когда глашатай громко провозгласит: «Победил Персей, внук Акрисия, аргосец!» Неужели не придет, не обнимет того, который вместе с собою прославит и его, и их общую родину? И действительно, он стал одерживать одну победу за другой — в беге, в прыжке, в борьбе, в метании дротика; соперники позеленели от зависти — Акрисий молчал: трусость побеждала в нем все другие чувства. Оставалось состязание в метании «диска», то есть тяжелого железного круга: победителю он сам должен был достаться в награду. Метали кто как мог, в общем недалеко; публика, успокоенная близостью перелета, стала со ступеней спускаться на арену. Но когда Персей бросил диск — он взвился высоко и одно время как бы повис над головами смотревшей с другого конца толпы. Она с криком рванулась во все стороны; диск упал, но в своем падении задел одного старика, не успевшего вовремя спастись — задел и уложил на месте. Этим стариком был Акрисий — оракул исполнился.

Персей торжественно похоронил нечаянно убитого деда за воротами Лариссы на краю большой дороги, как это было в обычае у греков. Теперь ничто не мешало ему, вернувшись в Аргос, занять осиротевший престол; но внутреннее чувство запрещало ему поселиться во дворце своей хотя бы и невольной жертвы. Брат Акрисия, Прет, жил, как мы видели, в соседнем Тиринфе; отправившись к нему, Персей предложил ему выгодную мену: Аргос с Микенами и Навплией взамен одного Тиринфа. Прет с радостью согласился, тем более что под его власть переходил вместе с Аргосом и Микенами и лежащий между ними славный своими богатствами и своей святостью храм Аргосской Геры.

И досталось Прету богатство, а Персею — безоблачное счастье до смерти и за ее пределами, на том и на этом свете.

13. ХИМЕРА

Тем родственником, на которого намекал Гермес, предостерегая Персея от преизбыточной силы, был именно Прет, брат и вместе с тем злейший враг Акрисия. Он от души радовался, видя его без мужского потомства и даже — после несомненной, как казалось, гибели Данаи — бездетным; не желая ему со своей стороны доставить того же удовольствия, он развелся со своей женой, от которой у него были только дочери, и уже на старости лет женился на молоденькой и красивой Сфенебее. Сына от нее он действительно получил, но в остальном радости испытал мало.

Случилось однажды, что в его дом завернул сын его коринфского кунака, по имени Беллерофонт. Этот юноша имел у себя на родине несчастье нечаянно убить близкого родственника. В те древнейшие времена еще не делали разницы между невольным и умышленным убийством: пролитая кровь и в том и в другом случае вопияла о мщении, и Беллерофонту пришлось покинуть Коринф. Но это еще было не все: пролитие родственной крови «оскверняло» человека, призывая божий гнев на его голову; оскверняло не только его, но и всякого, кто вступал в общение с ним. Его поэтому всячески сторонились; чтобы стать опять человеком между людьми, ему надлежало «очиститься». Пути и средства очищения указал Аполлон; это была торжественная, таинственная обрядность; благочестивой кровью жертвенного животного смывалась нечестивая кровь убийства. А чтобы очиститься, убийце надлежало, покинув место преступления, искать убежища в каком-нибудь зажиточном доме и просителем, с масличной веткой в руках припасть к домашнему алтарю. Такой проситель ставил себя под покровительство Зевса, и было грешно отвергнуть его благочестивую просьбу. Зато по ее исполнении между убийцей и его очистителем возникали отношения как между сыном и отцом: очиститель становился покровителем убийцы, давая ему кров и корм, но имея также право требовать от него известных услуг.

Беллерофонт явился просителем в дом Прета; послушный заветам Зевса и Аполлона, Прет очистил его, и тот с тех пор жил в его доме, помогая ему во всех делах как сын отцу. Он нравился Прету, но на беду еще более нравился его молодой жене, Сфенебее. Ее старый муж стал ей вдвойне противен с тех пор, как тот был ее гостем; ах, если бы он умер, если бы она, унаследовав его царство именем их малолетнего сына, взяла себе мужем своего «коринфского гостя», как она любила называть Беллерофонта! Все сильнее и сильнее мучила ее любовь; правда, Прет и не думал умирать, но… разве нельзя было смелому человеку, каким был Беллерофонт, силой отправить старика на тот свет? Она доверилась своей старой няне. Та нашла дело вполне исполнимым; ведь убил же коринфский гость у себя на родине человека, и притом совсем без пользы, а тут наградой будут и царство, и молодая красавица жена!

И вот пошла няня уговаривать Беллерофонта. У того кровь застыла, когда он услышал ее нечестивое предложение: как, убить, умышленно убить человека? мало того, хозяина? мало того, очистителя? А долг? а правда? а боги?

— Боги! — засмеялась старуха. — Да разве есть боги? Ешь, пей, веселись, а о богах не думай: их хитрые люди выдумали для острастки глупцов.

— Уйди! — крикнул ей молодой витязь.

— Уйти уйду, а поумнеешь, сам скажешь, что я была права.

Но что было делать? Рассказать обо всем хозяину? Это значило бы совсем разрушить и без того уже шаткий брак. Но Прет часто отлучался; вот и теперь его не было. Жить под одним кровом С этой безумной в отсутствие царя было невыносимо. И Беллерофонт отправился на охоту.

Прет вернулся. Сфенебея со страхом дожидалась его возвращения: сказал ему Беллерофонт про нее или не сказал? С первых же слов она убедилась, что нет; но это только отсрочка: не сказал теперь — может сказать после, если она его не предупредит. Она притворилась несказанно обрадованной возвращением мужа: и смеялась, и плакала; никогда еще она с ним такой не была.

— Что с тобой?

— О, я так рада, что ты вернулся невредим.

— Да разве мне угрожала опасность?

— Не спрашивай!

— Нет, говори, что знаешь!

А ей этого и хотелось, чтобы он ее строго допросил. После многих принуждений она ему наконец выдала мнимую тайну: Беллерофонт, мол, предложил ей убить ее мужа и жениться на ней.

Прет души не чаял в своей молодой жене и доверял ей безусловно; он не сомневался в вероломстве своего гостя и был им глубоко возмущен. Но казнить гостя, и притом им же очищенного, эллинский закон ему не дозволял; он придумал другое. Призвав Беллерофонта, он передал ему запечатанное письмо к своему тестю Иобату, отцу Сфенебеи, царю далекой Ликии в Малой Азии. Беллерофонт немедленно отправился туда, обрадованный в душе, что покидает дом Прета: уж очень трудно в нем дышалось за последнее время.

Как водится, Иобат сначала угостил посла своего зятя, а затем уже потребовал его письмо. Прочел — и вздрогнул: Прет излагал в нем мнимое преступление Беллерофонта и поручал Иобату его казнить. Он покачал головой. «Сам, — подумал он, — не хочет совершать греха и требует греха от меня; ведь теперь его обидчик — мой гость». Беллерофонту он, однако, не выдал своих чувств, а, подумав немного, сказал ему следующее:

— Я просил своего зятя прислать мне одного из своих витязей для борьбы с чудовищем, наводящим ужас на нашу страну.

— Что же это за чудовище?

— Зовут его — Химерой. Беллерофонт смеялся; дело в том, что «химера» по-гречески значит «коза». «Знать, и подлинно, — сказал он, — слабый народ ваши ликийские витязи, коли даже коза наводит ужас на них».

— Я рад твоей смелости, но ты не знаешь этого страшилища. У него только туловище, как у козы, — правда, исполинской. Голова же львиная, и багровое пламя пробивается через его медную пасть, а хвост, как у змея. К тому же оно крылатое и сверху бросается на людей; кого изомнет копытами, кого зашибет хвостом, кого спалит огнем, кого загрызет зубами. Но ваша Эллада — родина богатырей; у меня же, — прибавил он с улыбкой, — еще дочь-красавица осталась: сыновей у меня нет, и я стар.

Так говорил он, соблазняя молодого витязя, а про себя думал: погубит тебя Химера, так или иначе, и поручение моего зятя будет исполнено.

На следующий день Беллерофонт отправился на рыбацкой лодке к лесистой горе Крагу, обычному месту пребывания Химеры. Бродит он, бродит — вдруг слышит позади себя топот коня, но такой звонкий и легкий, какого он никогда еще не слышал. Оглядывается — да, конь, да не простой, а крылатый. Вот, думает, поистине диковинная страна: и козы крылатые, и лошади крылатые. На всякий случай взял свое копье наперевес; но конь так дружелюбно, подойдя к нему, ткнул его мордой в бок, что у него все недоверие прошло. А что, подумал, если я вскочу ему на спину? И вскочил. А тому, казалось, только это и нужно было. Понес его по лугам вдоль опушки леса, да вдруг как расправит свои могучие крылья, как поднимется на небеса — дух захватило у седока; но и хорошо же, так хорошо! Вот уже и лысая вершина горы; вся Ликия как на ладони, и беспредельная гладь синего моря, и корабли на нем, точно мухи. Но, пока он упивался чудной картиной, послышался рев, шипение; он обернулся — видит, Химера прямо на него несется. Но и его конь не плошал; рванул в сторону — чудовище пронеслось мимо. Взглянул конь косым взглядом укоризненно на своего седока: ты что, мол, ее копьем не поразил? Дай привыкнуть, — подумал тот, теперь я рад и тому, что усидел. А Химера уже повернула и снова устремилась на него. Этот раз конь придумал другую замашку: внезапно спустился на несколько локтей — Химера пронеслась сверху, сверкая своими медными копытами. Опять укоризненный взгляд коня: уж так удобно было пырнуть ее прямо в живот! «Да кто тебя знает, что ты надумаешь? Видно, следующий раз пустишь ее низом — одно только и осталось». Он угадал верно: конь при третьей встрече взмахнул крыльями и поднялся немного, пропуская Химеру под собой. И Беллерофонт, прильнув к его гриве, вонзил ей свое копье глубоко в затылок.

Копье осталось в ране. Тщетно извивала Химера свой хвост, стараясь его вышибить; силы оставляли ее, все слабее и слабее становились взмахи ее крыльев, все ниже и ниже спускалась она; наконец она сникла и стремительно понеслась на нагорный луг Крага. Конь плавным полетом спустился туда же. Только теперь мог Беллерофонт ее рассмотреть как следует. Что за странное соединение несоединимых, противоречащих друг другу частей! Никто не поверит, что такое существо было возможно — но как оно все-таки смело, благородно, красиво! Конечно, герой был рад, что он и жизнь свою спас, и подвиг совершил, но все же ему стало почти жаль, когда огонь медной пасти погас и вместе с ним погасли и стальные очи Химеры.

…И мы называем поныне красивые, но несбыточные мечты химерами; и нам порой бывает жаль, когда они умирают под безжалостным ударом действительности.

Новый дружелюбный толчок мордой коня прервал размышления Беллерофонта. Он вынул свое копье из раны Химеры; но надо принести царю и приметы в доказательство, что она действительно им убита. Не желая портить красивого зверя, он вышиб ему копьем оба нижних клыка и взял их с собою. Там внизу ждала его рыбацкая лодка; но как быть с конем? Не хотелось разрывать дружбы, скрепленной общим боем. Да чего проще? Конь есть, так и лодки не надо. Он снова вскочил ему на спину. Конь весело заржал и понес его воздушными путями в столицу ликийского царя.

Удивился Иобат: неужели боги защищают и награждают преступников? Но делать было нечего: верный своему обещанию, он выдал за Беллерофонта свою младшую дочь Филоною и объявил его наследником своего царства. Началась для него счастливая жизнь: и семья, и государственная деятельность, и бранные бои, и дела мира — но он не хотел расстаться со своим любимым конем, и этим он присвоил себе силу выше человеческой доли. Если бы этот конь мог говорить, он сказал бы ему, что его, рожденного из крови Медузы, сама Паллада к нему послала, чтобы он на нем сразил Химеру. Но он этого не узнал; этот подвиг, он считал своим подвигом, за который он никого благодарить не обязан. И все чаще вспоминались ему кощунственные слова тиринфской старухи, что богов нет вовсе.

Он не мог понимать голоса коня, но зато конь прекрасно понимал его голос. После того первого подвига с Химерой он стал требовать от него других; конь соглашался, но каждый раз менее охотно: приходилось его упрашивать, он точно грустил о прежней воле и не одобрял ненасытности своего хозяина.

Незадолго до своей смерти Иобат призвал своего зятя и потребовал от него, чтобы он ему рассказал откровенно про свои отношения к Сфенебее. Беллерофонт исполнил его волю. Легче стало старику.

— Да, — сказал он, — теперь я вижу, что боги есть.

И он показал ему письмо Прета. Вздрогнул витязь, краска гнева залила его щеки. «Нет, — подумал он, — теперь я убедился, что богов нет. За мое благочестие я стал жертвой клеветы, меня отправили на верную смерть, и если бы не мой подвиг — мои кости бы тлели теперь на вершине Крага!»

Похоронив царя, он вернулся к своим мрачным мыслям. «Есть боги? Их нет», — исступленно твердил он. Скольким добрым живется худо, сколько злодеев осыпано дарами счастья! И все же он не находил конца своим думам. Сверкают храмы, пылают алтари, с дымом фимиама возносятся и молитвы смертных к небесам; разве это было бы возможно, если бы не было богов? О, кто разрешит мои сомнения? Никто, как они. Если бы отправиться к ним, на их Олимп… Но увы, это выше человеческих сил!

Он радостно вздрогнул. Выше сил? Человеческих, да; но не его! Ему доступна заоблачная обитель, ему служит крылатый конь, сила выше сил. Он отправился к нему. «Еще одну, последнюю службу потребую я от тебя, верный товарищ!» Нехотя вышел к нему добрый конь. Он вскочил на него: вверх! Конь взмахнул несколько раз крыльями — и затем повис в воздухе: его косой взгляд был вопросительно устремлен на седока. «На Олимп! — крикнул Беллерофонт. Конь угрожающе заржал. — Да, на Олимп! — исступленно продолжал несчастный. — В их заоблачную обитель! Я хочу знать, подлинно ли они есть или нас тешат детскими сказками!» И с этими словами он в первый раз впился своими шпорами в его благородное тело. Тогда конь круто, стремглав, понесся к земле. Не усидел Беллерофонт; вышибленный, он беспомощно распростер руки и в следующее мгновенье уже лежал на мураве своего луга.

Разбитого, хромого, его внесли в палаты; молодая жена, малолетние дети с плачем окружили одр умирающего. «Молись богам!» — кротко упрашивала Филоноя. Но Беллерофонт тихо ответил: «Я был благочестив…» — «Молись богам!» — настойчиво повторяла она. Но он оставался при своем: «Я был благочестив всю… всю жизнь». С этими словами он и умер. «О, будь к нему милостива, — прошептала Филоноя, — царица блаженных полян!»

Сбросив своего седока, крылатый конь умчался на запад, в Элладу, он спустился на голый склон пустынной горы. Звонко простучали серебряные копыта по сухой, жесткой почве. «Потерпи, Геликон, — сказал он про себя, — зазеленеешь и ты!» Улучив удобное место, он изо всей силы ударил в него копытом — и свежая струя чистой воды фонтаном брызнула из почвы. «Радуйся, — подумал он, — Гиппокрена, конский источник! Будь отныне питомицей геликонских Муз; и пусть из тебя черпают вдохновение те, которым боги велели здесь, на земле, вызывать прекрасно-несбыточные химеры и бороться с ними, и на крыльях безумно смелого дерзания взлетать на Олимп, недоступный человеческой стопе. На этот подвиг, поэты, вас благословляет крылатый конь, рожденный из кипящей крови Медузы, — «владыка родника», Пегас!»

14. БИАНТ И МЕЛАМП

Злоключения Прета не кончились после его переселения из Тиринфа в Аргос и Микены. Это было как раз в то время, когда Дионис, подчинив чарам своих таинств Элладу севернее Коринфского залива, пожелал их распространить также и на полуостров к югу от него. Жены Прета, Сфенебеи, тогда уже не было в живых; но его дочери, забыв о страшной участи, постигшей дочерей Кадма, высокомерно отвергли предложение благодатного бога. Тогда и они подверглись той же каре: вместо радостного восторга благочестивых вакханок их обуяло дикое безумие, они помчались по большим дорогам полуострова, позоря и своего отца и свою родину.

Чтобы их исцелить, Прет обратился к самому славному пророку всего полуострова, ученику самого Аполлона — Мелампу. Меламп согласился, но в виде награды потребовал от Прета третью часть его царства. Тому это требование показалось чрезмерным, и они разошлись. Безумие царевен продолжалось и заразило мало-помалу и прочих женщин Аргоса. Тогда Прет вторично обратился к Мелампу; тот опять согласился, но потребовал уже не треть, а половину его царства. Прет, опасаясь, как бы дальнейшее упорство не лишило его вовсе его владений, повиновался: он пригласил Мелампа в Аргос, а сам удовольствовался одними Микенами.

Придя в Аргос, Меламп, следуя уставу Аполлона, произвел великое очищение всего города: безумие прекратилось, женщины вернулись к своим очагам. Но он этим не удовольствовался: желая предупредить и в будущем подобные болезни души, он, вдохновляемый все тем же Аполлоном и с согласия Диониса, произвел важные пребразования всего вакхического культа, желая его примирить с требованиями эллинской гражданской жизни. Благодаря ему умеряющая струя аполлоновского благозакония влилась в волны дионисического восторга. Исступленные празднества вакханок были ограничены — как мы это видели — одним только Парнассом; для остальной Эллады были установлены городские и сельские Дионисии, тоже веселые, и даже очень, но все же не разрушающие рамок гражданского благочиния. Но об этих праздниках Диониса я расскажу вам много далее; вы увидите, что они были благотворны не для одной только Эллады, что мы и поныне пользуемся их здоровыми и роскошными плодами. И это великое преобразование — примирение Диониса с Аполлоном — связано с именем пророка Мелампа.

Но вам, быть может, не понравилось, что он потребовал от Прета столь чрезмерной награды; к лицу ли пророку такая жадность? Так знайте же, что он для себя лично не воспользовался ни одной пядью из выговоренной у Прета земли и остался тем же боговдохновенным бедняком, каким был раньше. А чтобы вы поняли его намерения, я должен вам подробно рассказать его историю.

В Мессении — юго-западной области полуострова — царем был Нелей, сын Посидона, среди подвластных ему людей находились и два брата, Биант и Меламп. Из них Биант был силен телом, мужествен и деятелен душой; Меламп пошел по иному пути, совсем отвлекшему его от мирских забот.

Рассказывали, что, когда он, еще будучи ребенком, спал на нагорном лугу, к нему подползли два змееныша и своими длинными и тонкими язычками прочистили ему уши. Проснулся Меламп — и ему показалось, что он слышит голоса природы, недоступные человеческому слуху, и понимает те, которые кажутся бессмысленным рокотом обыкновенным смертным: и переклички птиц, и шум листвы, и подземный шепот прорастающих каменных глыб. И он весь отдался этой науке — общению с природой и толкованию ее смутной и властной воли.

Но при этом он с удвоенной нежностью возлюбил своего брата Бианта; тот отвечал ему взаимностью и во всех случаях, где он чувствовал пределы своей человеческой мудрости, обращался за советом к нему. Отроки стали юношами, но богатства им не прибавилось: кроме того убогого клочка земли, который им оставил их отец, у них не было ничего. Тем временем подросла и дочь царя Нелея, красавица Перо, при многих братьях единственная сестра, завидная невеста для женихов. В таких, понятно, недостатка не было. Но Нелей объявил, что он выдаст ее только за того, кто доставит ему отборное стадо Ификла, царя Филаки, в Фессалии…

Надо вам знать, во-первых, что в те Древнейшие времена отцы редко давали приданое за дочерьми; чаще они требовали за них от женихов уплаты так называемого вена. Во-вторых, что хотя люди и были уже знакомы с дарами Деметры, но скотоводство по-прежнему составляло главную отрасль сельского хозяйства в гористой Греции; особенно же ценились быки и коровы, а отборные между ними и подавно; вено за невесту — за несуществованием денег — обыкновенно состояло в определенном числе голов скота. И в-третьих, что умыкание скота тогда еще не позорило человека, как присвоение чужой собственности, а скорее даже возвышало его в кругу сверстников, как проявление особого молодечества; зато и меры против него принимались самые решительные. Лишь позднее в Греции поняли, что эти меры предупреждения, вместе взятые, слишком обременительны для хозяйства и что будет гораздо выгоднее для всех, если построить гражданскую жизнь на взаимном уважении к чужой собственности. Тогда и в этой области благозаконие восторжествовало над беззаконием.

Узнав об условии сватовства, Биант стал упрашивать брата, чтобы тот доставил ему стадо Ификла. Меламп согласился.

— Но, — прибавил он, — это дело многих месяцев. О тайном уведении и речи быть не может: Ификл приставил к своему стаду такого пса, которому ни человек, ни зверь не страшен. Раньше года меня не жди.

Затем он ушел. Переправившись через Коринфский залив в Этолию, он оттуда достиг Парнасса, обогнул его, проследовал дальше в тесницу Фермопил и через несколько дней был в Филаке. Стражники схватили чужестранца и привели его к царю.

— Кто, откуда? — спросил его тот.

Меламп назвал себя.

— Зачем пожаловал?

— За твоим стадом.

Царь разгневался и велел отвести дерзкого бродягу в тюрьму.

Сидит Меламп на хлебе и на воде месяц, другой — вдруг слышит странный шепот в поперечном бревне, поддерживающем потолок его комнаты. Прислушивается — это разговаривают сверчки, подпиливающие бревно. «Что, братик, как идет работа?» — «Ничего, братик, благополучно; еще осталась одна жесткая жила, но в течение ночи подпилю и ее». Меламп заметил эти слова и, когда пришел тюремщик, потребовал от него, чтобы его перевели в другое помещение, так как в этом потолок на следующий день обрушится. Тот его сначала высмеял, но Меламп так настаивал и говорил с такой уверенностью, что он счел за лучшее исполнить его требование. На следующий день потолок действительно обрушился. Тюремщик доложил обо всем царю; тот велел привести Мелампа.

— Ты, вижу я, пророк, — сказал он ему. — Не можешь ли ты мне сказать, почему у меня все еще нет детей и как помочь беде?

— Попытаюсь, — ответил Меламп. — Но в случае удачи, какова будет моя награда?

— Сам требуй, чего хочешь.

— Я тебе уже сказал, что пришел за твоим стадом.

Царь было опять рассердился, но Меламп стоял на своем и о другом слышать не хотел; пришлось согласиться.

Меламп зарезал двух быков и раскромсал их туши; вскоре к нему слетелись все хищные птицы окрестности — а они, как наиболее вещие, были ему особенно нужны. Когда они были в сборе, он предложил им свой вопрос. Никто не мог ответить.

— Да все ли вы здесь?

Нет, недостает самого старого коршуна; по старческой слабости не мог прилететь.

Привести его сюда; раньше никому ничего не дам.

Общими усилиями привели старика. Узнав от него все требуемое, Меламп вернулся к царю.

— Когда ты был еще мальчиком, — сказал он ему, — твой отец, Филак, основатель этого города, оперируя барана, положил окровавленный нож тебе на колени. Ты испугался и ножа и крови, вскочил и бежал; тогда он воткнул нож в дерево. Так твоя сила и ушла в него. Нож с тех пор оброс корой; ты должен его найти, соскоблить с него ржавчину и в течение десяти дней пить ее вместе с вином; тогда с тебя снимется проклятие бездетности.

Ификл поблагодарил пророка, но продолжал держать его при себе. И лишь когда его желание исполнилось и у него родился сын — он выдал ему выговоренное стадо и с честью отпустил его домой. Меламп привел стадо своему брату Бианту, — и не трудно себе представить, с какой радостью он был встречен. Нерадостно было только царю Нелею: небогатый жених был ему не особенно приятен. Но делать было нечего: условие было исполнено, пришлось отпраздновать свадьбу.

Свадьбу — но и только; особым почетом зять в царской семье не пользовался. Только младший сын Нестор был с ним ласков и приветлив; но он был еще совсем ребенком.

Это пренебрежительное отношение царской семьи тяготило Бианта, тяготило и Мелампа; и он дал себе слово, что не успокоится, пока не добудет своему брату и его царевне также и царства; а так как он ни на что не мог рассчитывать, кроме своего пророческого дара, то он решил развить его до совершенства. Выйдя на берег Алфея, великой реки полуострова, он взмолился к Аполлону, чтобы тот не отказал ему в своей высокой милости и научил его, удостоенного уже понимания голосов природы, пониманию также и воли высших богов. И Аполлон внял его мольбам: явившись ему, он сделал его своим учеником и первым пророком всего полуострова, равным по силе Тиресию, пророку Средней Греции.

Как он своим даром воспользовался на благо всей Эллады, это вы уже знаете; аргосское же царство он добыл не для себя, а для своего брата Бианта. И исход был тот, что вместо двух враждебных друг другу братьев, Акрисия и Прета, Аргос увидел у себя двух беззаветно любящих друг друга, Бианта и Мелампа. А между тем братская любовь — условие и залог божьего благословения: с Биантом оно вернулось в Аргос. Страна расцвела при нем; вскоре Аргос стал самым могущественным городом полуострова, и мессенский царь Нелей, раньше свысока смотревший на своего зятя, теперь сам к нему посылал, прося у него то совета, то помощи. Еще более просияла слава Аргоса, при сыне Бианта, Та-лае; а при его внуке Адрасте город был уже так могуч, что не только на полуострове, но и со Средней Греции к нему обращались за помощью — как мы это еще увидим.

Соседний Тиринф тоже процветал при благочестивом Персее и его преемнике; и только третий город страны, мрачные Микены, владения Прета, остались обителью божьего гнева. Но об этом у нас тоже речь впереди.

Глава III АРГОНАВТЫ

15. ЗАПОВЕДИ ХИРОНА

У мессенского царя Нелея, о котором говорилось в предыдущем рассказе, был в Фессалии брат-близнец по имени Пелий; оба были сыновьями Посидона и смертной женщины, фессалийской царевны Тирб. Подобно всем сыновьям морского бога, и они отличались нравом крутым и властным, достойным мятежной стихии их отца; этот нрав и повел со временем к их гибели. О Нелее мы здесь более говорить не будем; обратимся к его брату.

Сгорая честолюбием и жаждой власти, он завладел престолом своего сводного брата, сына Тиро от смертного, царя фессалийского Иолка, слабого и ласкового Эсона. Эсон подчинился силе и остался простым гражданином в городе, управляемом его насильником-братом. Но он боялся за своего отрока-сына, прекрасного и смелого Ясона; его он решил временно удалить из Иолка.

Фессалия — это была совсем особая страна, не похожая на прочую Грецию. Ее образовала обширная равнина, орошаемая многоводной рекой Пенеем и его многочисленными притоками; с тех пор как люди познали дары Деметры, здесь зрели самые тучные во всей Греции нивы, настоящее зеленое море, столь же необозримое, как и то голубое, которое омывало ее восточные берега. При том оставалось довольно места и для сочных лугов; здесь паслись табуны фессалийских царей и вельмож, редкое явление в гористой Греции, каменистые склоны которой мало благоприятствовали разведению коней.

Окружена же была эта равнина крутыми горами отовсюду, даже с восточной приморской стороны; и Пенею лишь многовековыми усилиями удалось пробиться к морю через, горную цепь, отделив северный Олимп от южной Оссы величественно прекрасной Темпейской долиной. Олимп — это была гора-исполин для всей Греции, в само небо упирающаяся своей вершиной; здесь, по преданиям эллинов, была земная обитель «олимпийских» богов. Вторая гора, Осса, была менее замечательна; но зато третья, самая южная в этой приморской цепи, лесистый Пелион, наводила ужас на равнину своими дикими обитателями. Это были кентавры, полулюди-полукони, существа страстные и необузданные. Когда они порой в безудержном беге спускались со своей горы в равнину, все растаптывая и уничтожая на своем пути, подобно потокам, стекавшим в весеннюю пору с той же горы, — разоряемые крестьяне громко жаловались и молились всем богам: когда же вы пришлете нам избавителя от этой напасти? Избавителю скоро суждено было придти: это был тот же герой-спаситель, которого ждали и боги и люди. Но пока приходилось терпеть; «беззаконные кентавры» вошли в притчу среди жителей благозаконной Эллады.

Случается, однако, нередко, что именно среди беззакония возникает особь, одаренная повышенным чувством справедливости и мудрости; так и среди фессалийских кентавров появился один, который не только среди них, но и среди людей и богов прославился этими чертами. Звали его Хироном; и те, кто называл его имя, обыкновенно прибавляли к нему: «справедливейший из кентавров». Он охотно брал к себе на воспитание молодых витязей, отцы которых хотели их поставить выше себя; зная об этом, и Эсон послал к нему своего отрока-сына Ясона.

Хирон обитал один в уединенной пещере своей горы; с нее был открыт вид на море, а ночью алмазные звезды беспрепятственно заглядывали в нее. Пища отшельника была самая простая — лесные корни и плоды; даже от дичи он воздерживался, находя несправедливым ради собственного пропитания отнимать жизнь у других тварей. Днем он упражнял своего ученика в телесной силе и ловкости или же учил его находить лесное зелье, помогающее человеку и скотине в их недугах и болезнях; а вечером, за скромной трапезой, наставлял его в духе тех правил нравственности, следование которым обеспечивает человеку здоровье ero души, а также и милость, любовь и почет со стороны богов и людей.

— Три заповеди, — говорил он, — первенствуют среди всех. Отец их — сам Олимп; никто не знает, когда они возникли, и не будет им ни старости, ни смерти. Первая заповедь — уважай богов!

— Но кто эти боги? — спросил \ Ясон.

И Хирон учил его далее:

— Первой в начале времен возникла Мать-Земля; до нее не было ничего, была только пустая «пасть» и пропасть мироздания, предвечный «хаос». Возникши, она выделила из себя беспредельного Урана, то есть Небо, и покрыла себя им.

И стал Уран струить на Землю живительное тепло и живительную влагу, и зазеленела Земля, и стала производить живые существа — растения, животных, а под конец и людей. В телесном же браке с Ураном родила она шесть Титанов и шесть Титанид. А когда ей стало тяжело от собственных порождений, а Уран все еще не переставал оплодотворять ее своим теплом и своей влагой, она взмолилась [к своим сыновьям, Титанам, чтобы они положили предел этому безудержному [оплодотворению. Но лишь младший из: них, Кронос, внял мольбе своей матери; он сверг Урана и сам со своей [женой Реей стал управлять мирозданием. После времен буйного творчества настали времена мирного наслаждения по ласковым законам Матери-Земли; счастливо жилось тогда людям. Божья Правда витала среди них, а Мать-Земля давала им и ту пищу, и то знание, в которых они нуждались, как она поныне их дает живущим по ее законам детям природы. Не знали тогда люди ни труда, ни войны, ни преступлений; жили много сотен лет, а по их истечении не столько умирали, сколько тихо и сладко засыпали. Это был золотой век.

Царями были Кронос и Рея при мирном и ласковом участии прочих Титанов и Титанид и общей Матери-Земли. Но Кронос помнил, что он свою власть добыл силой, свергши своего отца, Урана. Опасаясь для себя той же участи от своих детей, он их поглощал по мере того, как они рождались… Ты не будешь себе представлять этих древнейших богов-исполинов наподобие людей и это поглощение наподобие людоедства, которое, говорят, в обычае у диких племен далекого юга. Нет, это туманные, непредставимые для нас образы; если ты наблюдал, как в ненастные дни дождевые тучи, сталкиваясь, поглощают друг друга — это тебе скорее даст представление о том, что происходило тогда. Трех дочерей и двух сыновей поглотил Кронос; но когда Рея родила свое шестое дитя, Зевса, она его скрыла, дав Кроносу поглотить камень вместо него. И Зевс вырос в пещере острова Крита и, выросши, заставил Кроноса изрыгнуть поглощенных им детей. И было их всех шесть: трое богов, Посидон, Аид и Зевс, и три богини, Гестия, Деметра и Гера. С их помощью он восстал против власти Титанов и Земли; состоялась великая битва за власть над миром — Титаномахией называет ее предание. И Зевс победил: низверженных Титанов он заключил в мрачный Тартар, а людей золотого века гневная Земля скрыла под своим покровом.

— А где этот Тартар? — спросил Ясон. — Не там ли тоже, под покровом Матери-Земли?

— Нет, мой сын, — продолжал Хирон, — много глубже. Девять дней и ночей летит с неба медная наковальня, пока не ударится о землю; девять дней и ночей летит с поверхности земли по ее безднам медная наковальня, пока не ударится о Тартар. Вот куда заключил Зевс владык старого мира, Титанов. Но все же не всех.

— Был среди них один — собственно не Титан, а сын Титана — по имени Прометей. Прозорливее прочих, он понял, что не в беспечном наслаждении, а в многотрудном совершенствовании цель и смысл жизни. Он ушел от своих и пристал к Зевсу, ожидая от него исполнения этого завета. И только благодаря ему боги одержали победу над Титанами. На смену золотому веку возникли новые люди на новой земле; они жили уже не по закону Матери-Земли, а по закону Зевса, закон же этот гласил: страданием учись. Но это была на первых порах жалкая жизнь: потеряв покровительство Матери-Земли, голые и беззащитные люди были слабее лесных зверей. Прометей боялся, что они погибнут раньше чем научатся чему-нибудь спасительному для них. Чтобы их предохранить от гибели, он похитил огонь с эфирных высот и принес его людям. С этих пор начинается поступательное движение человечества; благодаря огню научились они своим важнейшим искусствам — гончарному, кузнечному, — благодаря огню стали сильнее лесных зверей. Прометей — величайший благодетель человечества.

Но этим он возбудил гнев Зевса, который стал опасаться, как бы люди, обладая огнем, не сравнялись с богами: он велел распять Прометея на дикой скале приморской Скифии. Прометей все терпел, зная, что Зевсу придется со временем примириться с ним. И Зевс ведь силой добыл свою власть; и он чувствует над собой угрозу Матери-Земли. Но он не знает, когда и от кого наступит ее исполнение; это знал, будучи сам Титаном, Прометей. Зевс путем новых угроз хотел заставить его выдать ему роковую тайну, но Прометей остался твердым. Зевс исполнил свою угрозу: преисподняя поглотила скалу с Прометеем, и орел стал грызть его печень — что он пожирал днем, то за ночь вырастало вновь. Но он и поныне остается непреклонным. Теперь преисподняя вновь извергла скалу Титана, она возвышается среди гор Кавказа. По-прежнему он на ней распят, по-прежнему его терзает орел Зевса, но уже близок час примирения, близок тот, который своей меткой стрелой убьет хищника и освободит благодетеля человечества.

— Кто же это такой? — спросил Ясон.

— Это ты знать не можешь, мой сын, — этого не знает он сам. Поколения людей тем временем сменяли друг друга; за серебряным веком, познавшим уже труд, наступил медный, познавший войну, а за ним железный, познавший и преступление. Тогда божественная Правда, витавшая до тех пор среди людей, поднялась на Олимп; Зевс внял ее мольбам и послал всемирный потоп, чтобы истребить запятнавший себя преступлением род людской. И опять его спасителем явился Прометей. Не теряя надежды, что совершенствование в искусствах после временного нравственного падения поведет к нравственному возвышению, он велел своему сыну Девкалиону вместе с его женой Пиррой построить себе ковчег и в нем пережить всемирный потоп.

Но Зевс чует нависшую над ним угрозу. Непримиренная Земля готовит ему в своих недрах новых врагов — Гиганты отомстят за поражение Титанов с помощью многих чудовищ, которые усилят их рать. Зевс сам бессилен против них; вещание Земли, услышанное Селлами в шуме листвы додонского дуба и ворковании его голубиц, научило его, что только смертный может ему помочь в его роковой борьбе. Вот для чего ему пригодилось осуществленное Прометеем облагорожение человеческого рода: поэтому я и сказал, что час примирения близок. Богатыри появляются один за другим: Персей сразил Медузу, Беллерофонт — Химеру. Опасность стала меньше, но она не прекратилась, и мир по-прежнему ждет своего спасителя.

Он умолк; умолк и Ясон. Вскоре, однако, он спросил:

— Одного я не понимаю, отец. Ты назвал Мать-Землю непримиренной; а я слышал от отца, что сначала Дионис, а затем Аполлон примирили с ней Зевса, первый — учреждением своих таинств, второй — основанием оракула в Дельфах. Как это согласовать?

— Не могу тебе дать полного ответа, мой сын. Я стараюсь собирать нити старинных преданий, но они иногда скрещиваются и путаются в моих руках. Будем надеяться на лучшее, но готовиться к худшему. Ты, однако, спросил меня, кто такие боги; ты знаешь пока только старших, Зевса и его братьев и сестер. Младшими мы называем его сыновей и дочерей — Пал-ладу-Афину, его воплощенную мысль, Диониса, Гефеста, Аполлона и Артемиду, Гермеса, Ареса, Муз и Харит. Но и силы природы называем мы богами — речные божества и нимф родников — Наяд, рощ — Дриад, горных полян — Ореад, морских волн — Нереид. Им всем определил честь и место Прометей, он же научил вас обрядам, коими надлежит их ублажать, поскольку они сами этого не объявили.

— Все же, — возразил Ясон, — во мне иногда возникают сомнения. Один иолкский купец, побывавший среди варваров, рассказывал, что один из их мудрецов восстал против того, что мы поклоняемся многим богам. Если бы богов было много, — говорил он, — то они взаимно бы ограничивали друг друга и враждовали бы друг с другом, и получилась бы смута. А поэтому их не может быть много.

— Варвар рассуждал по-варварски, — ответил Хирон, — Один царь, все остальные — рабы, это для него понятно. Но вы, эллины, знаете, что такое закон и благозаконие. Если даже среди людей вы называете более совершенными тех, которые соблюдают закон и живут в мире друг с другом, то как можете вы допустить, чтобы боги, будучи бесконечно совершеннее людей, его не соблюдали? Нет, благозаконие в общине богов — образец для человеческого, боги — ваши помощники в деле вашего совершенствования, и вот почему их надлежит уважать. В этом, Ясон, моя первая заповедь тебе.

— Вторая моя заповедь— уважай родителей почти наравне с богами. От них ты получил ту искру жизни, которая в тебе живет; а она — условие и залог всего того, что тебе дорого на земле. Нет уз теснее тех, которые связывают родителей с детьми; это одна продолжающаяся жизнь. Человек, порвавший их, живет только своей собственной скоротечной жизнью; но человек, сознающий себя как продолжение своих родителей и сознающий своих детей как продолжение себя, живет вечной жизнью: он бросил бесконечный мост и в прошлое и в будущее. Ты — Ясон, сын Эсона, сына Крефея, сына Эола и так далее; это значит, что и Эол, и Крефей, и Эсон живут в тебе — видишь, как ты стар, ты, четырнадцатилетний отрок! Но это не все: вместе с ними ты будешь жить в своих детях, затем в своих внуках и так далее — видишь, ты не только стар, но и вечен.

Но для этого, — сказал Ясон, — я должен непременно иметь детей.

Непременно, мой сын; бездетность величайшее несчастье, могущее постигнуть человека. А это, в свою очередь, должно тебя убедить в необходимости уважения к родителям: ты не в праве требовать от своего сына более того, что ты сам даешь своему отцу. Но и это еще не все. Я сказал только что, что порвавший узы сыновней привязанности живет только своей собственной жизнью; нет, он даже ею живет не вполне. С пятидесятого, с шестидесятого года силы тела начинают уже убывать; подумай, как грустно было бы человеку, если бы его за эту убыль сил не вознаграждало увеличение любви и почета, которые он получает от младших. Представь же себе общину, в которой обычай не требует этой любви и этого почета: не скажешь ли ты, что в этой общине люди сами сократили свою жизнь, обрекши себя на все усиливающиеся страдания в той ее части, которая приносит с собою убыль телесных сил?

Да, уважай родителей, мой сын; но распространяй это уважение и на тех, кто по возрасту мог бы тебе быть отцом или матерью. Всегда помни о том, что я тебе сказал про убыль сил в старости. Верь, тяжело сознание этой убыли, еще тяжелее сознание, что эта убыль будет усиливаться и усиливаться до самой смерти. Вот тут-то и служат утешением почет и любовь, получаемые от младших. И тебе предстоит старость, и ты будешь нуждаться в этом утешении; помни же, что ты потеряешь право на него, если сам, пока молод, не будешь уважать старших.

И наконец, третья моя заповедь — уважай гостей и чужестранцев! Как соблюдающий вторую заповедь удлиняет свою жизнь за пределы времени, так соблюдающий эту третью расширяет ее за пределы места. Подумай, как узка была бы эта жизнь, если бы не существовало в мире гостеприимства! Ты был бы ограничен пределами своей родной общины: вне Иолка не было бы места для Ясона, весь мир был бы закрыт для тебя. А между тем мало ли бывает причин, которые могут заставить человека покинуть свою общину? Хорошо, если это — жажда увидеть свет или торговые предприятия; но гражданские перевороты, преступления вольные и невольные иногда силой его изгоняют к чужим людям. И кто знает, мой сын: быть может, и ты некогда будешь изгнан из своего родного Иолка, быть может, и ты будешь скитаться по чужим городам — с женой, с детьми? Каково же тебе будет на душе, если твоя совесть тогда скажет тебе, что ты сам был неласков к гостям, к чужестранцам, к изгнанникам? Какое право будешь ты иметь требовать от своих будущих хозяев того, в чем ты сам, когда был хозяином, отказывал своему гостю? Никогда, мой сын, не доводи себя до этого. Верь, велика связующая сила той зеленой, обвязанной ветки, с которой проситель садится у твоего очага; оскорбление, которое ты ему наносишь своим отказом — его ты наносишь самому Зевсу, покровителю гостеприимства.

Так учил Хирон Ясона — учил не в один прием, а часто, пространно, приводя много примеров из жизни прошлого, из природы, из учения пророков и мудрецов. И Ясон усердно ему внимал, чувствуя, что он становится лучше и совершеннее от его слов. В то же время росла и его телесная сила, ловкость и красота. С любовью и гордостью взирал на него Хирон: молодой фессалиец стал ему почти родным сыном, и он с грустью сознавал приближение того дня, когда ему придется расстаться со своим любимым учеником.

Долгим было учение, но наступил предел и ему. Ясону исполнилось двадцать лет. И Хирон отпустил его в новую жизнь, жизнь, полную неслыханного блеска, неслыханной красоты, но и неслыханных страданий.

16. ЧУДЕСНЫЙ КОРАБЛЬ

Возвращаясь с Пелиона в Иолк, Ясон набрел на речку, имя которой было Анавр; моста не было, речка от половодья немного вздулась, но все же не настолько, чтобы сильный молодой витязь не мог ее перейти вброд. Ясон уже готов был, подобрав плащ, войти в воду, как вдруг кто-то его окликнул. Видит, на камне под деревом сидит старушка, простая, но благообразная, с большими глубокими глазами.

— Перенеси меня, — говорит, — витязь, я стара, одна перейти не могу; многих просила, да никто не пожалел.

Вспомнил Ясон, что ему заповедывал Хирон об уважении к старшим; обхватил старушку своими могучими руками и перенес ее на другой берег.

— Спасибо, Ясон, — сказала она, улыбаясь, когда он ее ссадил. — Кто знает, быть может, и я тебе пригожусь.

Удивился Ясон: откуда знает она его имя? А была эта старушка не кто иная, как сама богиня Гера, царица Олимпа. Она хотела испытать Ясона, пошла ли ему впрок наука пелионского кентавра, и была отныне его видимой и невидимой покровительницей.

Идти дальше было Ясону уже не так удобно: одна его сандалия завязла в тине Анавра. Вошел он в Иолк; никто его не узнал, но когда он проследовал прямо в дом Эсона, все догадались, что это его молодой, выросший сын. И донесли Пелию, что вернулся Ясон, и каков он собою, и насмешки ради прибавили, что у витязя всего одна сандалия. Подозрительный тиран с возрастающим неудовольствием слушал, что ему говорили об его племяннике; но более всего его поразила последняя примета. Дело в том, что когда он вопрошал дельфийского бога о длительности своей власти, бог ему ответил: берегись полуобутого. И постановил он Ясона извести.

Зато Эсон несказанно обрадовался возвращению могучего сына. Три дня угощал он его в своем доме, три дня гости чередовались за радушной трапезой хозяина; когда же настал четвертый день, все постановили, что Ясон должен требовать у Пелия возвращения насильственно вырванной у его отца власти. Всем сходом двинулись они ко двору Пелия; тот вышел к ним. Ясон изложил свое требование. Пелий, ввиду многочисленности его сторонников, не решился ответить прямым отказом.

Признаю твои права, — сказал он Ясону, — но и мне долголетнее обладание престолом доставило некоторое право — так это полагается у людей. А потому я готов тебе его возвратить, но не даром, а ценой одной услуги с твоей стороны, приличествующей твоей молодости и силе, — не говоря уже о том, что ты мне не чужой, а племянник.

Приказывай! — с жаром ответил Ясон. — Я исполню, коли это в моих силах.

Принеси мне от царя Ээта золотое руно…

Вы помните того златорунного овна, который перевез Фрикса в Колхиду? Царь Ээт, которому тот подарил руно, женил его на своей старшей дочери Халкиопе и держал у себя в чести, видя в нем наследника своего престола, — сыновей у него не было, а жена умерла. Но потом ему вздумалось жениться вторым браком, и вот эта вторая жена родила ему сына, Апсирта. Отныне Фрикс стал уже помехой; подстрекаемый женой, Ээт однажды велел ему уйти из его страны. Фрикс согласился, но потребовал, чтобы ему было выдано его золотое руно. Об этом Ээт, однако, и слышать не хотел. Возникла между ними ссора, кончившаяся тем, что тесть убил зятя. Умирая, Фрикс проклял причину своей смерти, золотое руно: да будет оно источником горя для своего владельца!

За ним Пелий и послал теперь своего племянника; о проклятии он не знал, а просто надеялся, что он погибнет при попытке овладеть им. Но первым условием было добраться до «золотой Колхиды» через три моря, а для этого нужно было соорудить корабль и набрать товарищей. Пошли плотники на Пелион, нарубили сосен… но как строить? До тех пор Эллада настоящих кораблей дальнего плавания не строила — морская торговля была в руках финикиян, Эллада знала только лодки. Но Гера покровительствовала Ясону; по ее просьбе Паллада, искусная во всех ремеслах, спустилась с Олимпа и научила плотников их делу. Из самой исполинской сосны сделали киль, к нему приладили ребра; когда таким образом остов корабля был готов, его обшили досками, образовавшими борт. Внутри соединили ребра между собой для крепости бревнами, на них настлали палубу; в борту вырезали пятьдесят круглых уключин для весел и выложили их кожей — все в один ряд. В средней части трюма сделали гнездо для мачты, для которой взяли особенно высокую и стройную сосну, а возвышающуюся над носом часть киля, так называемый форштевень, обстрогали, так что она представляла изображение богини — покровительницы Ясона, Геры. Теперь оставалось только хорошенько высмолить корабль, чтобы он не протекал, и приладить к нему весла и снасти, и плавание могло начаться. А назван корабль был Арго, что значит «светлая», — в честь той же Геры, царицы светлого царства богов, позолоченный кумир которой сиял впереди него.

Одновременно с постройкой корабля шел и выбор товарищей. Кормчим избрали Тифиса, он в плену у финикиян научился этому искусству. Воодушевлять гребцов своими песнями взялся Орфей, самый славный в те времена певец Эллады, пророк Диониса. А гребцами быть согласились лучшие витязи страны. То были Кастор и Полидевк, сыновья-близнецы Зевса и Леды; Пелей и Теламон, сыновья Эака; Геракл, сын Зевса и Алкмены, приведший с собою своего молодого друга и ученика, прекрасного Гиласа (Hylas); Калаид и Зет, крылатые сыновья Борея и афинской царевны Орифии, Фесей, сын Эгея, афинский царь; Амфиарай, аргосский пророк и витязь; Лаэрт, царь маленькой Итаки в Ионийском море; Адмет, позднейший зять Пелия из фессалийских Фер; могучий Идас, зоркий Линкей и еще много других. Пришли они потому, что поход был опасным; опасности грозили и со стороны моря, и со стороны жителей побережья, незнакомых с законами гостеприимства дикарей, и в особенности со стороны царя Ээта и его подданных в неведомой Колхиде. Требовалась смелость для этого дальнего плавания; зато легенда окружила неугасимым блеском имена этих смелых аргонавтов (то есть «пловцов Арго»), как их стали называть. И поныне мы аргонавтами называем тех, которые, не жалея жизни для славы, отправляются в далекое плавание по неизведанным морям.

После долгих трудов «Арго» была оснащена и спущена в море; Ясон собрал товарищей, принесли на берегу жертвы богам, усерднее же всего Гере, и сели на судно. Сначала все гребли; когда же подул попутный ветер, водрузили мачту — ее всегда снимали во время стоянки — распустили парус, и корабль пошел сам собой. Зарезвились дельфины вокруг него; а когда огибали Пелионский мыс, к ним присоединились и вольные дочери моря, Нереиды, тоже приплывшие подивиться на чудесный корабль. Как раз на корме стоял Пелей; восхищенно смотрел он на неземную красоту среброногих дев. Сколько их! И одна другой лучше. И все-таки лучше всех одна: других можно забыть, а этой — нет. Плывет «Арго», плещут волны, с шумом разбиваясь о борт корабля. Вот с палубы раздались звуки кифары; это играет Орфей. Подхватывают дивные звуки Нереиды, Пелей слышит их песнь, звонкую, дружную, чарующую… все они поют так сладко, но слаще всех одна; уж ее песни не забудешь. Пелей стоит как завороженный; узнать бы хоть имя этой незабвенной! Она резвится и поет, и как будто смотрит на него, как будто улыбается ему. Кажется, всю жизнь бы здесь провел. Других он и не видит, и не слышит, только ее одну.

Но вот всплывает на поверхность еще морская богиня: ослепительной белизной сверкают ее влажные ризы, венок из водорослей у нее на голове и миловидный ребенок на руках. «Фетида! — кличет она. — Отец зовет!» Умолкает песнь, набежавшая волна поглощает красавицу. Исчезают и другие, и только дельфины по-прежнему резвятся вокруг устремленной «Арго».

Очнулся Пелей. «Фетида!» — повторил он про себя. Все имена можно забыть, но это — нет.

17. ЛЕМНОССКИЙ ГРЕХ

Обогнув Пелион, «Арго» поплыла вдоль гористого восточного побережья Фессалии. После расселины показалась вторая большая гора этого побережья, Осса; а за ней виднелся с головой, окутанной туманом, исполинский Олимп. С благоговением взирали аргонавты на эту священнейшую из гор, обитель вечноживущих богов, на окружающие ее непроницаемые тучи, собранные рукою самого Громовержца.

— Все же Олимп не небо, — сказал Теламон, — хотя он и соприкасается с ним. Почему же мы называем богов небожителями, раз они живут на Олимпе?

Орфей, к которому, ясное дело, относился этот вопрос, ответил на него не сразу. У пророков иные глаза, чем у обыкновенных смертных, и им так же трудно освоиться с туманным зрением последних, как вошедшему внезапно с облитого солнцем луга в пещеру с ее полумраком.

— Если я тебе скажу, что они обитают и здесь и там, то это тебе покажется удивительным, а между тем это будет чистейшая правда. Но ведь ты признаешь, что Аполлон живет в своем дельфийском храме, хотя он в то же время, как бог олимпийский, имеет свой престол рядом с престолом Зевса. Храм — для Дельфов, Олимп — для Эллады, небо — для мира. Не должно связывать богов условиями человеческой ограниченности.

Видя, что Теламон все еще недоумевает, он продолжал:

— Жили в этом самом месте два великана, по имени От и Эфиальт, были они сыновьями Посидона и жены Алоея, почему их и называли Алоадами. Родившись, они каждый год прибавляли по сажени в вышину и по локтю в ширину; будучи сверх того, как это часто бывает с сыновьями Посидона, буйного нрава, они в девять лет вздумали сразиться с богами. Для этого они вот эту Оссу взгромоздили на Олимп, а на Оссу — Пелион, чтобы этим путем взобраться на небо. Требовали же они для себя в жены: От — Геру, а Эфиальт — Артемиду. Вышел им навстречу Арес, грозный бог войны, и ничего поделать не мог: Алоады его взяли в плен и связали, и Гермесу пришлось потом хитростью его освобождать. А погубила их Артемида: обернувшись ланью, она промчалась между ними; они бросили в нее свои охотничьи дроты, но так велика была быстрота ее бега, что они, желая попасть в нее, попали друг в друга. Ты видишь, на Олимп ставятся две горы, чтобы достигнуть неба, обители богов.

— Ты веришь этому? — спросил Теламон.

— Ты не должен спрашивать, верю ли я в эту притчу, а только — говорит ли она мне что-нибудь. И тогда я тебе отвечу: она говорит мне очень многое. Я сам знавал людей, которые, дерзая так же слепо, как Алоады, погибли так же нелепо, как и они. Когда у тебя будет сын, не забудь ему рассказать мою притчу.

Пока Теламон вдумывался в смысл Орфеевых речей, «Арго» поравнялась с Олимпом. Все подняли правые руки для благочестивого привета; Ясон тихо молился владычице Олимпа, своей покровительнице Гере. Никто не решался нарушить воцарившегося молчания. И когда святая гора осталась позади, у многих болезненно сжалось сердце: им казалось, что они вышли из уютного круга, согреваемого ласковыми взорами эллинских богов, и вошли в жуткую полосу безбожья и беззакония.

Затем надлежало обогнуть трехпалый полуостров, тогда еще населенный диким фракийским народом, позднейшую Халкидику.

Ее последний мыс показался им по вышине как бы вторым Олимпом; но и сам кормчий Тифис еще не знал, что его звали Афоном. Уже вечерело, когда его миновали; «Арго» направлялась к другой горе, очертания которой смутно виднелись при свете заходящего солнца. Вскоре оно зашло — тогда на ее вершине показалось багровое зарево. Что это? Луна? Нет, ее бледный серп уже виднелся на западном небосклоне. И чем ближе подплывала «Арго», тем явственнее и ярче становилось зарево.

— Орфей, что это значит?

— Это место святое: здесь некогда Прометей роздал смертным похищенный с эфира огонь. С тех пор гора уже не переставала им пылать. Гефест построил здесь свою кузницу, и местные жители молятся ему и его божественной супруге, Афродите. Помолимся и мы; а корабль оставим на море в виду берега и огнедышащей горы.

Его совету последовали неохотно: несмотря на его успокаивающие слова, многим было страшно вступать на почву, таящую под собой огонь. Но когда ночь прошла и наступило утро, огонь погас и его заменил высокий столб дыма; всем стало легче. «Арго» направили к берегу, повернули носом к морю, бросили кормовую и обвязали ее крепко вокруг выступа скалы, а с носа опустили отягченный огромным камнем канат на неглубокое дно. Оставив Тифиса и еще двоих оберегать корабль, остальные аргонавты спрыгнули на берег и отправились исследовать страну. Но едва успели они отойти на один стадий от берега, как им навстречу вышла довольно многочисленная вооруженная рать. Стали они строиться и сами, как вдруг один из них, зоркий Линкей, расхохотался.

Приберегите вашу храбрость, товарищи: это — женщины.

— Ну уж и страна! — засмеялся Кастор. — Земля извергает огонь, красавица Афродита выходит за хромого Гефеста, а женщины во всеоружии идут воевать с мужчинами!

Все же они остановились. Женщины, подойдя ближе, тоже остановились и стали совещаться между собой. Наконец одна из них выделилась из толпы и, высоко поднимая глашатайский жезл с двумя змейками, подошла к аргонавтам. Это была почтенная с виду старушка.

— Тоже посол! — проворчал Кастор.

Старушка же, остановившись на расстоянии десяти шагов, поставила свой вопрос:

— С чем пришли?

— С добром, матушка, — ответил Ясон. — Мы, аргонавты, даже на мужчин без нужды не нападаем, не то что на женщин.

— Коли вы с добром, то и мы с добром, и даже с большим, чем вы думаете. Слушайте же!

Она подошла совсем близко.

— Я — Поликсб, няня нашей бывшей царевны и нынешней царицы Ипсипилы. Эта почва — почва острова Лемноса, царства Гефеста, управляющего им со своей огнедышащей горы Мосихла. Земным же нашим царем был Фоант, сын Диониса. Жили мы обычной гражданской жизнью; но вот однажды случилось несчастье, изменившее ее до основания. Мужчины воевали с фракийцами на материке; мы, женщины, отвлеченные двойной работой, не удосужились справить всенощный праздник Афродите. Разгневалась богиня; когда мужья вернулись, она внушила им отвращение к их женам, они взяли за себя своих фракийских пленниц и стали с ними жить. Некоторое время мы терпели эти обиды в надежде, что они опомнятся. Когда же прошел год и положение не изменилось, мы собрались тайным сходом и постановили страшно отомстить за себя: одновременно перерезать и разлучниц, и мужей, и заодно все мужское население города…

Аргонавты в ужасе отшатнулись.

— И вы это исполнили? Все? — вспылил Геракл.

— Да, все, — неуверенно ответила старушка.

Она говорила неправду: Ипсипила тайно спасла своего отца Фоанта и дала ему возможность бежать; но об этом Ясон узнал лишь позднее.

— И избрали мы своей царицей Ипсипилу, — продолжала старушка, — и стали управляться сами, подражая тому, что мы слышали об амазонках на реке Фермодонте в Азии, дочерях Ареса: сами пахали, жали, совещались и воевали. Так прошел еще год. А вчера, видим, ваш корабль показался перед нашим островом. И говорю я гражданкам: я умру, меня похороните вы; но когда вы умрете — кто вас похоронит? Надо, чтобы и у вас были дети, а для этого нужен брак. Есть браки и у амазонок, только краткосрочные; пришли, пожили — и разошлись навсегда. Вот боги послали вам корабль из далекой страны, в нем пятьдесят смелых пловцов. Пусть они на время будут вашими мужьями, а затем — разлука!

— С вами брак? — еще гневнее ответил Геракл. — Вы прокляты, прокляты навсегда! Нет для вас радости материнства на этом свете, а на том вы испытаете участь мужеубийц-Данаид: будете вечно носить воду в дырявый чан. И пока свет будет светом, не исчезнет память о первенствующем из зол — о лемноском грехе!

Повелительным движением руки он указал старушке путь обратно, к своим; она, грустно опустив голову, уже собралась было уходить, когда наконец и Ясон сказал свое слово.

— Погоди, Геракл, не будем торопиться. Я здесь вижу не столько сознательный грех, сколько безумие, ниспосланное богами; пусть же толкователи божьей воли нам скажут, что нам делать. Орфей, Амфиарай, за вами слово!

Вызванные вполголоса обменялись своими мнениями; затем Амфиарай, как старший, ответил:

— Питомец мудрого Хирона, ты прав; но чтобы определить, кто из богов наслал на этих несчастных это безумие, мы должны вступить в совещание с местным жречеством. Итак, Поликсо, пригласи к нам жрицу Гефеста и жрицу Афродиты, а до тех пор мы не только вашего супружества, но и вашего гостеприимства принять не можем.

Старушка ушла со значительно облегченной душой; лемниянок она увела домой, зато еще до полудня обе жрицы явились, чтобы дать ответ на вопросы пророков. Когда совещание кончилось, Ясон пригласил лемниянок собраться на городской площади и привел туда же аргонавтов, велев им, однако, пока держаться в стороне и не осквернять себя прикосновением грешниц. И Амфиарай обратился к собравшимся со словами:

— Аргонавты и лемниянки, все полно богов: велики боги Олимпа, власть которых простирается на весь мир, почитающий их под различными именами; но велики тоже и местные боги, сила которых ограничена пределами их страны. Об этом иногда забывают поселенцы, принося на новые места своих богов и упраздняя почитание местных; об этом забыли и ваши деды, лемниянки, когда они пришли на этот остров и построили ваш город, белостенную Мирину. До них здесь правился таинственный культ Кабиров, подземных богов; по их вине он порос забвением. И прежняя благодать оскорбленных, отвергнутая пришельцами, обратилась в гнев, отравивший почву вашего острова; и почва, выдыхая его со своими весенними испарениями, наполнила безумием его воздух. И оно вселилось в вас, лемниянки, и под его влиянием вы совершили свой грех. Видно, сами боги прислали вам нас, чтобы мы указали вам путь очищения и спасения; а пожелаете вы по нему пойти — это уже решить вам.

Ропот пронесся по рядам лемниянок: не сразу признала себя побежденной прежняя гордость. Они ведь считали оскорбленными себя, считали свой поступок справедливым возмездием! Но еще убедительнее речи Амфиарая был звук его голоса, была спокойная уверенность его прекрасных глаз, его доброго лица. И Ипсипила первая крикнула: «Желаем!»; несколько других повторили это слово, и вскоре все собрание слило свои голоса в один общий вопль раскаяния и жажды очищения.

Ласковой улыбкой просияло лицо Амфиарая.

— Культ Кабиров, — продолжал он, — культ тайный; если бы его обрядность была совсем забыта, пришлось бы отправить послов в Дельфы для ее воскрешения словом Аполлона. Но ваши жрицы нам сказали, что в пещере Мосхила живет столетняя старица туземного происхождения, единственная оставшаяся в живых из некогда посвященных. Через нее мы свяжем новую нить преемственности со старой. Для начала достаточно пяти посвящаемых с каждой стороны; кроме нас двух ими будут Ясон, Геракл и Полидевк; с вашей стороны, кроме обеих жриц, — ваша царица и две гражданки по ее выбору.

Все вместе они отправились в пещеру старицы; три дня продолжались тайные священнодействия. А на четвертый был назначен всенародный праздник очищения, окончившийся веселым пиром. На почетных местах сидели Ясон с Ипсипилой, затем — по одному аргонавту и одной лемниянке. Лишь Амфиарай и Орфей сидели отдельно, да и Пелей к ним примкнул, несмотря на насмешки товарищей.

«Всех можно забыть, — шептал он, — но тебя — нет».

Так были заключены эти краткосрочные браки аргонавтов с лемниянками. И когда им пришлось расходиться, все улыбались разлуке, все… кроме Ипсипилы. И когда аргонавты сели на корабль, кормовая была отвязана, носовой канат поднят и морская лазурь забелела от дружно опущенных весел, — все лемниянки весело крикнули уплывающим друзьям: «Счастливого пути!» И только Ипсипила вполголоса прибавила: «И счастливого возврата!» Но поднявшийся ветер развеял ее слова, и ни боги их не услышали, ни Ясон.

18. В КОЛХИДУ!

«Арго» поплыла прямо на восток, через открытое море; некоторое время еще видны были убегающие очертания далеких фракийских берегов, затем и они исчезли в тумане. Но зато на востоке показался другой берег: по-видимому, сплошной, по-видимому, высокий. Но это издали так казалось; подплыли ближе — и передний ряд низких холмов явственно отделился от задней цепи гор, затем он и сам раздвоился, между двумя пологими грядами показалась длинная голубая лента. «Геллеспонт!» — крикнул Тифис.

Аргонавты почтили возлиянием память погибшей Геллы. Хорошего лемносского вина у них было еще много, а вот воды не хватало; решено было пристать к ближайшему берегу и послать за водой младшего товарища, красавца Гиласа.

Идет Гилас, весело бренчит пустое ведро в руке, и самому весело — а почему, не знает. Солнце ли играет в листве чинар, или душистый ветер играет, развевая его русые кудри, или у самого молодая кровь играет, переливаясь по его молодым жилам — а только кажется, что все для него: и солнце, и ветер, и зелень Матери-Земли, что из-за чинары вот-вот выглянет ее вечно юная нимфа, с томным взором любви, с тихим зовом любви… А вот и родник — глубокий, прозрачный; каждый камешек виден на песчаном дне. Надо бы опустить ведро, а жаль: там с поверхности на него смотрит, улыбаясь, другой Гилас, отвечая лаской на его ласку — не хочется разрушить это красивое изображение. Не хочется, а надо… но что это? Рядом появилось другое лицо, тоже молодое, тоже улыбающееся, и с еще большей лаской во взоре. И пара белых рук обхватывает его, и тихий голос слышится: любимый, желанный, — мой, навеки мой! Ведро, звеня, выпадает из рук — еще один крик — и светлая волна поглотила светлого любимца наяды.

Услышали крик аргонавты, услышал его и Геракл; спустился на сушу, побрел искать своего питомца и друга. Долго искал, долго раздавался по лесам и лугам его тревожный зов: «Гилас, Гилас!» Никто не отвечал. Вдруг — родник, глубокий и прозрачный, на его краю, полупогруженное знакомое ведро, ведро Гиласа… Так вот ты где, несчастный мальчик! Нет, товарищи, плывите одни: не про меня лихие подвиги в далекой Колхиде. А я сооружу памятник моему юному другу, памятник незримый, но долговечный. Пусть подобно мне и пастухи и рыбаки окрестных мест оглашают леса криком «Гилас, Гилас!»; пусть они делают это из года в год, не пресытится ли игривая и жестокая наяда своей быстрой любовью… если же нет, то на вечную тоскующую память об исчезнувшей весне.

— Едем дальше, аргонавты, — сказал Ясон, — неурочное, знать, место избрали мы; поищем воды повыше, на другом берегу.

Берег оказался населенным: люди дикие, в звериных шкурах, но все же люди.

— Привет тебе! — обратился Ясон к тому из них, которого по виду можно было принять-за их царя, и, назвав себя, изложил свою просьбу, ссылаясь на Зевса, покровителя гостей.

— Это, значит, твой устав, — смеясь, ответил ему варвар. — А у меня, Амика, сына Посидонова и царя бебриков, свой устав, и гласит он так: кто чего от меня хочет — милости просим со мной на кулаки. Победит — пусть со мной делает, что ему угодно; а нет, так моя воля над ним. Справедливо ведь, а? Только до сих пор я собою и остался, а мои супостаты — вот они!

— И он показал аргонавтам ряд прибитых к перекладине человеческих голов, иссушенных солнцем и почерневших. «Места еще хватит, — прибавил он. — Что же, согласен?»

Амик был огромен ростом, его кулак, которым он самодовольно любовался, был величиною с голову обыкновенного человека; все же Ясон готов был согласиться. Но тут вмешался Полидевк.

— Постой, Ясон, — сказал он, — уместнее будет мне переговорить с этим учтивым царем: ты много искусств знаешь, я — это одно, да зато основательно. Многоуважаемый Амик, я принимаю твой вызов; а чтобы тебе не стыдно было признать себя побежденным, скажу тебе, что если ты — сын Посидона, зато я Полидевк, сын Зевса. А теперь не будем терять времени на ненужные разговоры.

Он выступил вперед. Амик презрительно на него посмотрел: голова его противника едва доходила ему до плеч. Даже не став в принятую для кулачных бойцов позитуру, он поднял свой кулак и грузно опустил его Полидевку на голову. Но тот ловко увернулся и, в свою очередь, не очень сильно ударил Амика в живот. Амик только рассмеялся:

— Вертляв ты, человечек, да силушка твоя совсем дрянь. Будет с тебя, не стану тебя морить. И, нагнувшись, он направил свой удар ему под ложку. Тот быстро отскочил и, пользуясь выгодным для него положением противника, изо всей силы поразил его в висок. У того побагровело в глазах и зазвенело в ушах.

— Ого, ты вот как! — зарычал он и, уже не помня себя, стал наносить противнику удары направо и налево; тот каждый раз уклонялся, давая великану время израсходовать свои силы и поджидая случая вторично поразить его в то же место — он знал, что только так можно с ним справиться.

Случай не замедлил представиться. Новый удар в висок — Амик зашатался; еще удар — и он грохнулся о землю.

— Кончай! — прохрипел он.

— Зачем? — спокойно ответил Полидевк. — Мы, аргонавты, не проливаем крови. Бебрики, дарю вам жизнь вашего царя; но наука ему быть должна.

Взяв из рук товарищей принесенные ремни, он скрутил несчастному руки и подвел его к алтарю Посидона.

— Ясон, прочти этому нечестивцу заповедь Хирона о гостеприимстве, да так, чтобы он ее понял.

Ясон исполнил его желание; Амик, приведенный в чувство ушатом холодной воды, повторял сказанное слово за словом.

— А теперь, — продолжал Полидевк, — освободим ему руку, только правую, для клятвы священным именем Посидона, что он будет впредь соблюдать эту заповедь, — и он, и его потомки, и его народ.

Амик дал клятву. Бебрики боязливо жались друг к другу: после случившегося аргонавты казались им выходцами из иного мира. По данному их царем знаку они стали пригонять овец, сносить сыр — все для чудесных гостей.

Но Ясон покачал головой: «Ничего нам от вас не надо, кроме воды из вашего родника. Мы не ради своей пользы вас учили, а ради вашей и тех, что по нашим следам приплывут сюда. Помните наши слова — и прощайте!»

«Арго» поплыла дальше. Вскоре перед ней открылась широкая гладь Пропонтиды — уже не такая ярко-голубая, как Архипелаг, но тихая и ласковая. Парус повис; пришлось налегать на весла. Вот море как бы сомкнулось. Босфор? Нет, это только Проконнес преградил им путь. Оплывают его; опять широкая гладь. Проходит день; но затем берега опять бегут навстречу друг другу, оставляя лишь совсем узкую ленту между собой — да, это уже настоящий Босфор.

Плывут извивающимся проливом. Думают ли отважные пловцы о великой будущности его пока пустынных берегов? Разве один только Орфей. Но не время ему предаваться своим вещим думам. Босфор расширяется, уже виден Понт — но у самого порога его грозный, неумолимый страж — Синие Врата, или Симплегады. Аргонавты все слышали об этих плавучих скалах, попеременно сдвигающихся и расступающихся. Лишь голубицы-Плеяды перелетают через них, нося отцу-Зевсу амбросию из его далекого сада, да и из них, стремительный сдвиг исправно умерщвляет одну. Как-то «Арго» вырвется из их каменных объятий?

Вот раздвинулись — скорее! «Арго» летит, но и скалы уже сдвигаются, все быстрее и быстрее. Настигнут! О царица Олимпа, спаси нас!.. Что это? Над кормой появился величавый образ богини, появился и снова исчез. Но в то же время «Арго» испытала толчок такой силы, что не все гребцы усидели на своих местах. Стрелою пронеслась она на волю, на зеленые волны Понта. А Симплегады в досаде остановились; море гневно разбивается об их подножие, негодуя на своего стража за то, что оно стало отныне открытым для пловцов. И Посидон закручинился; он убрал свое приведенное в негодность страшилище со входа поближе к европейскому берегу — и вы и теперь можете его там видеть, если судьба занесет вас к Босфору.

Теперь, значит, можно снова взять направление на восток, по открытому Понту; но тут Калаид и Зет, крылатые сыновья Борея, предложили Ясону другое.

— Здесь, вблизи, — сказали они, — есть город Салмидесс; царит в нем Финей, муж нашей сестры Клеопатры. Перед долгим последним перегоном вам не грех отдохнуть, и царь Фи-ней вас примет охотно; а помимо того, и нам двум будет приятно обнять сестру, зятя и племянников.

Все согласились. С трудом нашли место для «Арго» в Салмидесской гавани, этой «мачехе кораблям», как ее впоследствии назвали; но с ожидаемым гостеприимством их постигло еще большее разочарование. Жители Салмидесса лишь робко выглядывали из своих запертых домов и приближающимся аргонавтам делали тревожные знаки, чтобы они поскорей уходили, а перед царским дворцом сидел у пустого стола несчастный, обессиленный слепец. Бореады стали перешептываться: «Кто это?» — «Неужто Финей?» — «Несомненно, он». — «Но почему он слеп? И что все это значит?»

Пока они недоумевали, из соседнего дома выбежал какой-то юноша; робко озираясь, он положил перед Финеем ломоть хлеба и миску с похлебкой; после этого он еще быстрее бежал обратно. Финей жадно набросился на принесенное. Но в то же время в воздухе послышался шум крыльев; к несчастному спустились два чудовища, полуженщины-полуптицы, и закопошились перед ним; вслед за тем они снова взлетели в воздух. Финей сидел на прежнем месте, но хлеб был похищен, а из миски поднималось такое зловоние, что невозможно было к ней прикоснуться. Несчастный глухо застонал.

— Быть может, тут и его вина, — сказал Калаид Зету, — но прежде всего надо освободить его от этих чудовищ. За дело!

Они расправили свои крылья и, выхватив мечи, устремились против мучительниц; те с жалобным визгом умчались. Вскоре и они и Бореады исчезли за лесистым холмом.

Аргонавты приблизились к Финею:

— Что это значит?

— Божья кара, — жалобно отвечал тот, — заслуженная божья кара. Послушайте, что я вам расскажу.

Я был женат на Клеопатре, дочери Борея и афинской царевны Орифии, которую он некогда похитил из богозданного города ее отца Эрехфея. Наше счастье завершилось рождением двух прекрасных детей; казалось, никакого конца ему не будет. Но пока я был счастлив с Клеопатрой, с меня не сводила своих колючих глаз некая Идая; называла она себя царевной, а была скорей колдуньей. Сумев найти подступ ко мне, она сначала оклеветала передо мной мою жену и добилась того, что я заключил ее в темницу. Затем она околдовала меня совсем; у меня как бы не стало воли. Захотела, чтобы я женился на ней — я женился; захотела, чтобы я предоставил ей своих прекрасных сыновей, Плексиппа и Пандиона, — я не прекословил ей и в этом. А она, пользуясь моим без-вольем, их ослепила и куда-то упрятала — куда, сам не знаю…

Но тут разгневался на меня мой тесть Борей. Он сам ко мне пришел требовать от меня ответа и за дочь и за внуков; и вот за мою духовную слепоту он покарал меня телесной слепотой, а попустительством богов меня стали терзать и эти страшилища — Гарпии, как мы их здесь называем. Кто они — опять-таки не знаю; думаю, однако, что и Идая им сродни: она пропала и больше в моей близости не показывалась.

От этих Гарпий тебя освободят твои шурья, царь Финей, — сказал Ясон, — но чем еще можем мы тебе помочь?

Финей опустил голову.

— Мои шурья… я перед ними виноват, они вправе отомстить мне за свою сестру. Но лучше они бы ее освободили: она унаследовала чудотворную силу своего отца, она бы и детям могла возвратить зрение. А мне — мне оно более не требуется. Мне открылся внутренний мир; я и вам, аргонавты, — ты видишь, я вас узнал, — мог бы указать путь в Колхиду. Только бы Клеопатру освободить… она жива, я слышу в тишине ночи ее стоны и жалобы.

В его сопровождении и по его указаниям аргонавты вынесли из подземелья бледную и изнуренную, но все еще прекрасную дочь афинской царевны. А вскоре затем уже не прилетели, а пришли оба Бореада, ведя с собою обоих темных царевичей. Клеопатра тотчас бросилась им навстречу: одно прикосновение ее исцеляющей руки — и юноши прозрели. Когда всеобщая радость прошла, обратились к Бореадам:

— Как вы их нашли?

И Калаид стал рассказывать.

— Гнали мы их по воздушным путям, гнали — наконец силы их оставили, они спустились на остров среди необозримой глади, морской или речной, не знаю. И мы едва их не прикончили; но нам вовремя вспомнилось слово нашего товарища Полидевка: мы, аргонавты, крови не проливаем! И тотчас мы получили награду: они открыли нам местонахождение пещеры, в которой томятся наши племянники. С них же мы взяли клятву, что они никогда более сюда не вернутся. После этого оставалось только освободить юношей, и вот мы здесь.

Весть о чудесном спасении Финея и его семьи быстро распространилась по Салмидессу. Дома поотворялись, улицы наполнились людьми. Узнав, как все было, они бросились к аргонавтам и стали их упрашивать, чтобы они этот вечер провели с ними, обещая им доставить все нужное и для пира, и для дальнейшего плавания. Ясон охотно согласился: он и Тифис должны были еще переговорить с Финеем о пути в Колхиду.

Грянул пир; вино лилось рекой, еще живее лились разговоры. Славили Бореадов, Ясона, всех аргонавтов; превыше же всех их покровительницу олимпийскую Геру. Почтили память погибшего Гиласа, с грустью вспомнили об отставшем Геракле… Внезапно Ясона осенила счастливая мысль:

— Плексипп, Пандион! — сказал он, обращаясь к молодым сыновьям Финея, — В борту «Арго» две пустых уключины. Хотите их занять? Хотите стать аргонавтами?

Криком восторга встретили юноши это предложение:

— Мы — аргонавты! Слышите, отец, матушка? Мы — аргонавты!

Взошла луна, подавая сигнал к отплытию. Простились с гостеприимными салмидесцами, сели каждый на свое место — и «Арго» понеслась в неведомую, сказочную даль под дружный плеск всех своих пятидесяти весел.

19. ЗОЛОТОЕ РУНО

Царь Ээт, сын Солнца, сидел в своей роскошной палате на складном стуле, покрытом рысьей шкурой; рядом с ним, с правой стороны, — его младшая дочь, Медея, по левую сторону — сын Апсирт. Сын светлого бога, он был мрачен как ночь. Положим, это было его обычное настроение с тех пор, как от его руки, предательски умерщвленный, пал его зять Фрикс, и его старшая дочь Халкиопа, обреченная на раннее вдовство, уже не выходила из своего затвора. Но в этот день он убедился, что и его младшая ему непокорна: она отвергла того жениха, которого он ей приискал в Колхиде. Заставить же ее он не мог: он ее боялся. А боялся он ее потому, что она была волшебницей. Любимица своей покорной матери, она еще девочкой была ею введена во все тайны ведовской науки: и луна по ее приказанию покидала свои небесные пути, и ветры усмиряли свою ярость, и покойники вставали из своих могил.

Все молчали, и только стук разносимых блюд да плеск вина в кубке царя прерывали жуткую тишину. Вдруг со стороны площади перед дворцом послышался шум; вслед за тем вошедший слуга доложил, что гости из Эллады желают предстать перед царские очи. Царь нехотя кивнул головой.

Спустя некоторое время двустворчатые двери палаты распахнулись; вошел с глашатайским жезлом в руке юноша божественной наружности, за ним еще четверо того же возраста. Молнией сверкнули черные глаза Медеи. Сначала она подумала, что это сын Тучи воскрес из мертвых; затем она по жезлу со змейками приняла его за Гермеса, про которого тот ей при жизни рассказывал. Но внимание юноши было направлено исключительно на царя; подойдя к нему ближе, он почтительно склонил голову и поднял в знак привета правую руку. Остальные последовали его примеру.

— У нас в Колхиде принято падать ниц перед царем, — неласково начал Ээт, — но вам, строптивым эллинам, это невмоготу, я знаю. Итак, кто ты и чего тебе надо от варвара?

Ясон скромно и учтиво изложил поручение Пелия, не забыв указать на эллинское происхождение золотого руна, и затем, видя, что, несмотря на это, гневная жила наливается над седыми бровями царя, прибавил:

— Мы, аргонавты, не разбойники и не нищие: мы не желаем ни ограбить тебя, ни просить милостыни. Руно мы согласны выслужить; нас пятьдесят сильных и смелых юношей; если тебя беспокоят соседи или тебе нужен другой подвиг — приказывай, мы исполним все.

Сердце тревожно забилось у царя при этих словах. «Пятьдесят юношей… да еще эллинов… да еще таких же, как и он сам! Нет, это сила!» Но он не выдал своей тревоги и ответил, стараясь придать своему голосу милостивый тон:

— Мои соседи живут со мною в мире, а если мне нужен подвиг, то к моим услугам пять тысяч молодых колхидян; ваша помощь мне не нужна. То руно я мог бы тебе подарить и так, из уважения к твоей славной родине; но чтобы тебе не было обидно, я поставлю тебе одно маленькое условие. Есть в моих стойлах пара быков; запряги их в плуг и вспаши ими полосу нови, которую я тебе завтра укажу. Это — работа одного дня; а послезавтра можешь пойти за руном.

Ясон не ожидал такой милости, смущенный, он принялся благодарить царя; если бы он хоть краем глаза взглянул на Медею — он заметил бы, что та побледнела от страха. Но он видел только своего собеседника.

— Ты нас еще не знаешь, — ответил тот двусмысленно, с притворным добродушием. — А теперь назови мне своих товарищей и отведай нашего хлеба-соли.

Аргонавтам принесли стулья и столы, и они расположились. Медея сама налила вина в кубок Ясону; кувшин дрожал в ее руках. Царь расспрашивал его об его приключениях; он прямодушно рассказывал ему все, не замечая, что с каждым рассказанным подвигом он становится ему ненавистнее. Наконец настала ночь, и все разошлись. Товарищи Ясона ушли к своему кораблю, но ему самому была приготовлена комната в гостином доме вне дворцовой ограды.

Войдя к себе, он открыл ставень; луна всходила над горой, соловьи щелкали в саду, весь воздух был пропитан душистой влагой весны. Крепкое ли царское вино ему вскружило голову или весенние чары, или же он размечтался под влиянием собственных рассказов, а только его мысли вернулись к прошлому, забыв и о царе, и о предстоящем завтра деле. Так он заснул.

Приснился ему дивный сон. Синие волны и зеленый берег, и багровое зарево на далекой горе. И прекрасная женщина сидит на зеленом лугу, сидит в траве, окруженная цветами. Но ярче цветов сияют две златокудрые детские головки, пылают две пары детских губок в той же траве, у ног прекрасной женщины. И ему кажется, что эти губки его зовут, ему хочется погладить эти головки, — но кто-то отстраняет его руку, и губки жалостно шепчут: никогда, никогда…

Вдруг ему послышался тихий стук, и женский голос тихо воззвал: «Ясон!» Он проснулся: луна через открытый ставень заливала комнату своим призрачным светом. Стук повторился, и опять: «Ясон!» — «Странные порядки в этом доме!» — подумал он, но все же ответил:

— Коли с добром, то войди! Дверь тихо отворилась, и вошла старушка.

— Царевна зовет тебя в рощу Гекаты; немедленно одевайся, я тебя сведу. Дело касается жизни твоей и твоей дружины.

Ясон повиновался. Роща Гекаты находилась на холме, что возвышался над городом. Под двумя огромными тополями стоял ее страшный кумир; перед ним алтарь, на котором еще тлели остатки жертвоприношения. Завидев Ясона, Медея прямо пошла ему навстречу.

— Здравствуй, гость, и не удивляйся: твоя крайняя опасность заставила меня выйти из пределов девичьей стыдливости. Что думаешь ты о поставленном тебе царем условии?

— Я был поражен его милостью. Я боялся, что он или откажет мне, или, в лучшем случае, пошлет меня воевать с пятитысячной ратью.

— Если бы он послал тебя воевать с пятитысячной ратью — это было бы милостью в сравнении с тем, что он от тебя требует.

— Помилуй, царевна! Впрячь быков в ярмо и вспахать поле? Да это у нас, спасибо Деметре, всякий крестьянин умеет!

— Да? Даже если это — быки Солнца? Если копыта у них медные и ярое пламя пышет из медных ноздрей?

— Ясон опустил голову. «Будь что будет, — сказал он тихо. — Я взялся исполнить дело — трусом быть не хочу».

Медея участливо посмотрела на него. Он был так прекрасен в своей скромной, стойкой решимости!

— Послушай, что я тебе скажу. Недалеко от нас, над песчаным морским берегом, нависла та скала Кавказа, к которой, по велению Зевса, Гефест приковал Прометея. Каждое утро исполинский орел прилетает пожирать печень Титана; что он пожирает днем, дорастает ночью. Кровь струится из его раны, обагряет скалу и сохнет на ней; но иногда — очень редко — ветер пронесет каплю мимо, она упадет в приморский песок. И тогда Мать-Земля из этой капли крови своего внука выращивает дивную лозу. Поднимаясь на локоть от почвы, она расцветает золотистым цветом шафрана, а ее корень подобен свежеотрезанной, живой и содрогающейся плоти. В семи водах омывшись, семижды призвав Гекату, должен смельчак вырвать чудесное растение, выждав черную, безлунную ночь. Ревет Земля, стонет Титан — кому страшно, тот уже не вернется живым. А кто, не дрогнув, вырвет корень и, высушив и растерши его, приготовит из него волшебную мазь, того она охраняет и от булата и от огня…

— Чудесна ваша страна! — грустно ответил Ясон. — Да что пользы? Не могу я ждать до новолуния; не добыть мне волшебного зелья!

Медея протянула ему руку.

— Вот оно.

Ясон с восторгом посмотрел на свою спасительницу: добрая улыбка играла на ее строгих губах. Только теперь он заметил, как она была прекрасна.

— Ты совершишь подвиг и добудешь руно, — продолжала она. — А теперь прощай: уже близок рассвет. С руном торопись на свой корабль; а доедешь домой — вспоминай иногда Медею. Медея — это я…

Она готовилась уйти; но Ясон бросился к ее ногам. «Нет, царевна, нет! Я уеду, но с тобою. Ты не можешь долее оставаться здесь, среди этих диких и злых людей; твое место отныне в Элладе. Там улыбки, там счастие; и верь мне, только там люди умеют любить!»

Ночной ветер шумел в ветвях тополей; листья звенели, и через их тихий звон пробивался чей-то, как будто детский голос: никогда, никогда!..

Медея стояла как завороженная. «Я знаю, я обречена, — сказала она. Мой отец не простит мне помощи, которую я оказала тебе». Она еще некоторое время боролась сама с собой, вперяя свои взоры в догоравшие на алтаре остатки жертвоприношения — затем решительно схватила Ясона за руку и подошла с ним к священному пламени.

— Именем этой страшной богини поклянись мне, что будешь иметь меня в Элладе законной женой и матерью твоих законных детей и не бросишь меня, что бы ни случилось!

Ясон поклялся.

— Отныне мы — муж и жена: помни же клятву! Теперь — краткая разлука, а затем — соединение навсегда.

…Когда Ясон на следующий день вошел в царскую палату, Ээт его уже ждал. «Поздненько поднялся ты, витязь, — сказал он ему. — Надеюсь, никто не тревожил твоего сна. Пойдем, однако». Он показал ему участок, который надлежало вспахать, и стоящий наготове плуг, а затем повел его к стойлам. Они были каменные, а огромные двери из чистой меди. Он передал Ясону ключ.

— Все, что надо, ты найдешь сам; мне некогда. Итак, до вечера? — прибавил он с недоброй улыбкой и ушел.

Не без труда открыл Ясон тяжелые двери; один их лязг мог наполнить страхом сердце неподготовленного человека. В стойле было темно, только в одном углу горели точно две жаровни. Ясон понял, что это были морды чудовищ. Он подошел к ним. Послышался двойной глухой рев, и жар стал еще явственнее. При этом багровом свете он заметил и медную цепь, свешивающуюся с гвоздя; он ее схватил левой рукой и подошел еще ближе. Тогда быки, до тех пор лежавшие, поднялись, бросились на него и пустили в него каждый по снопу пламени. Но пламя не коснулось его кожи: оно, двоясь, расходилось перед ней и опять воссоединялось за его спиной. Кто бы на него посмотрел со стороны, невольно бы залюбовался, видя его окруженным как бы водометом огненных брызг среди глубокого мрака стойл. У Ясона сознание, что чары Медеи действуют, удвоило бодрость. Схватив первого быка за рога, он старался связать его медной цепью. Долго это ему не удава-лось: бык вырывался, становился на дыбы, силясь ударить его своим медным копытом, обдавая его целым фонтаном огня — Ясон уступал ему, где надо было, желая беречь свои силы и дожидаясь, пока противник не израсходует своих; наконец чудовище присмирело, истощив запас сил и огня. С другим работы меньше было: видно, он был удручен примером товарища. Связав обоих, витязь подвел их под ярмо плуга; укрощенные, они более не сопротивлялись и исполнили требуемую работу. Отведя быков обратно, Ясон вернулся в царскую палату. Ээт едва не упал со стула, когда витязь, живой и невредимый, предстал перед ним с ключом в руках.

— Задача исполнена, — сказал он ему спокойно. — Значит, завтра я могу отправиться за руном в змееву рощу?

— Конечно, завтра, — ответил царь, бросая гневный взгляд на сидящую тут же дочь, — а теперь подкрепись — и на покой.

Проходя к себе, Ясон был свидетелем страшного зрелища. Было темно; луна еще не успела взойти. Вдруг с вышки у стены дворцовой ограды поднялся ослепительный столб пламени, простоял несколько мгновений, рассыпаясь мириадами искр, и столь же внезапно потух. Что бы это могло значить? Долго, однако, он не мог об этом думать: подвиг с быками его изрядно утомил, и он сразу заснул крепким сном.

Его опять разбудил стук в дверь. Этот раз это была сама Медея.

— Торопись, — сказала она ему. — Идем добывать руно.

— Это будет завтра, — заметил Ясон.

— Не завтра, а сейчас; одна только эта ночь в нашем распоряжении. Царь огненным сигналом созвал свою рать: он хочет сжечь вашу «Арго» и перебить всю вашу дружину, тебя же отправить рабом в каменоломни. Некоторая отсрочка, однако, будет, — прибавила она тихо, — но не далее, как до утра.

Они вышли во двор, залитый светом все еще полной луны. Отчетливо выделялся белый фасад царского дворца; Ясону показалось, что оттуда доносятся жалобные крики и плач.

— Да, — повторила она зловеще, — некоторая отсрочка будет…

Ясон только теперь, при луне, заметил, что ее черты как бы исказились; куда девалась вчерашняя красота!

— Медея, — спросил он, — что это у тебя за красная капля над правой бровью?

— Где? Где? — испуганно спросила она и принялась усиленно тереть указанное место. — Сошла теперь?

— Нет, еще ярче стала.

Ее рука опустилась, она умолкла.

В глубоком молчании дошли они до нагорной рощи. Ее образовали вековые дубы; но тот, что возвышался посередине, был вдвое выше остальных. В роще царил мрак, и лишь два маленьких, но ярко-багровых огонька виднелись близ ствола срединного дуба.

— Это — огненные зеницы неусыпного змея! — пояснила царевна. — А внизу, это бледное зарево — это и есть золотое руно.

Посмотрел Ясон — и вдруг какой-то безотчетный страх сжал ему сердце, страх, подобно которому он с детских лет не испытывал. Какие-то образы выглядывали из-за деревьев, то грозные, то умоляющие; какие-то голоса хрипло перекликались, не то людей, не то чудовищ. Он остановился и осенил глаза рукой. «Полно, витязь! — укоризненно шепнула ему Медея, разгадав его состояние. — Быкам Солнца стыдно будет своей вчерашней покорности, если они увидят своего укротителя таким робким». Ясон ей не ответил: он не хотел признаваться ей и себе в том, что как ни страшны были и змей и призраки рощи, но еще страшней была для него его спасительница и… жена.

Все же он поборол свою робость и пошел дальше. Змей их сразу заметил: он поднял голову и, устремляя вперед свои огненные взоры, грозно зашипел.

— Пусти меня вперед, — сказала волшебница.

Громко читая связующие заговоры, она подошла к нему, неся перед собой чашу с какой-то жидкостью. Змей, уже приготовившийся было к прыжку, стал медленно опускать голову к чаше, затем принялся ее пить. Видно было, как постепенно ослабевало багровое пламя его зениц: темнело, темнело и наконец погасло совсем.

— Он заснул, но не надолго, — шепнула Медея, — бери руно и идем.

Во дворец они уже не возвращались и проследовали прямо лесными тропинками ко взморью, где, готовая к отплытию, стояла «Арго». Товарищи были уже на местах и только отборная горсточка — та самая, что вместе с Ясоном ходила к царю — оставалась на берегу в полном вооружении. Ясону она несказанно обрадовалась.

— Мы уже готовились к приступу, — сказал Полидевк, — огненный сигнал был виден отсюда и не сулил ничего хорошего. Ждали только тебя да Линкея.

— А где же Линкей? — спросил Ясон.

— Пошел на разведку, скоро ли нагрянет рать. Да вот и он.

— Нападение отсрочено, — издали возвестил Линкей. — Царю теперь не до нас. У очага своего дома он нашел сына своего Апсирта зарезанным и теперь оплакивает его.

— Аполлон-Отвратитель! Кто же его убил?

— Полагают, что это месть царевны Халкиопы за своего мужа Фрикса, которого Ээт убил, когда рождение Апсирта обеспечило его престол прямым наследником.

Ясон посмотрел на Медею; она стояла спокойная, вполне владея собой, но бледная, как труп; и капля крови над ее бровью еще ярче выступала на смертельной бледности ее чела.

Аргонавты вопросительно смотрели на Ясона; они ждали, что Медея уйдет и что им можно будет отправиться. Ясон заметил их недоумение.

— Мы можем уплыть тотчас, — сказал он, — все налицо, руно у нас, а свою жену Медею я, разумеется, беру с собой.

— Твою жену? — переспросил Пелей. — Когда же ты успел жениться?

— В прошлую ночь, у алтаря Гекаты.

— Гекаты, — задумчиво повторил Орфей. — Конечно, чем не богиня? Ну, что же — поздравляю!

— Поздравляю, — сказал за ним Полидевк, а потом и остальные, как бы нехотя. — Только если ей ехать с нами, то нужно спустить сходни; пойду распорядиться.

И, ухватившись за борт «Арго», он поднялся на палубу; за ним последовали и товарищи, оставляя Ясона и Медею одних. Оба молчали.

Но вместо ожидаемых сходней к ним спустился другой товарищ — Теламон. Ближайший друг отставшего Геракла, он, подобно ему, был прям и крут, и Ясон его особенно любил за его откровенность.

— Ясон, на пару слов… Ясон к нему подошел.

— Ясон, ты и сам замечаешь, что мы, твои друзья, очень не одобряем этого твоего скороспелого брака. Последуй нашему совету, пока не поздно отпусти варварку к ее отцу!

— Это было бы варварской неблагодарностью с моей стороны, — с горечью возразил Ясон, — без ее помощи я не добыл бы руна.

— Это то же самое, что совсем его не добыть. Отдай волшебнице роковое золото, и пусть с ним возвращается в палаты Ээта!

— Нельзя: я дал клятву.

Не отвечая ни слова, Теламон вернулся на палубу; через несколько мгновений сходни были спущены. Медея по ним поднялась, за нею Ясон с золотым руном. Вскоре «Арго» двинулась в обратный путь по залитым луной зеленым волнам Евксина. Ночь была тиха; Ясон с Медеей расположились на палубе. Но заснуть он долго не мог: под плеск опускаемых весел ему слышался похоронный плач из дворца Ээта, и шумящий в снастях ветер явственно нашептывал грустное слово: никогда, никогда.

20. ПЕЛИАДЫ

Небольшую горсть аргонавтов довез Ясон обратно до Иолка: остальные сошли, где кому было удобнее. Да и довезенные поспешили каждый в свой край, под разными предлогами отказываясь от гостеприимства своего вождя и друга. Предлоги были у каждого свои, а причина у всех одна, и Ясон ее знал.

Эсон и Алкимеда — так звали мать Ясона — сердечно обрадовались возвращению сына, которого они уже считали погибшим; не столь сердечно — новой невестке, но и с ней они примирились, когда Ясон им рассказал, что она сделала для него. Рассказал он им многое, но не все. Сама же Медея держала себя скромно, заботливо ходила за стариком и угождала свекрови, так что те ее даже полюбили.

При первой возможности Ясон со своей золотой добычей явился к Пелию:

— Я твое желание исполнил, — сказал он, — исполни же и ты свое обязательство.

Пелий поблагодарил и похвалил молодого героя, велел отнести руно в сокровищницу, а про передачу власти сказал, что он ее осуществит, но что ему нужно время для окончания некоторых начатых дел. Ясон согласился; но это время тянулось до бесконечности. Хитрый Пелий уже за время его отсутствия посулами и лестью отбил у него многих его приверженцев; теперь он действовал еще успешнее, спрашивая у остальных, желают ли они, чтобы их царицей была варварка и, как говорят, волшебница. Желающих было мало. А тем временем подрастал его собственный сын, Акаст, и народ привыкал в нем видеть наследника; одним словом, Ясон убедился, что теперь, после своего колхидского подвига, он много дальше от престола, чем тогда, когда он вернулся из пещеры Хирона.

Прошло несколько лет, во время которых Эсон с Алкимедой умерли, а у Ясона с Медеей родились один за другим два красавца сына. Дети и родителей сблизили между собою; Ясон часто совещался с женой и всегда оставался доволен ее умными советами. В его заботах о престолонаследии она тоже принимала живое участие. Она знала, что главной помехой была она сама; но именно поэтому она и считала своим долгом помочь своему мужу. «Варварка, волшебница, — говорила она про себя, — пусть! Я оправдаю их ожиданья!»

Обладая даром располагать к себе людей, она подружилась с дочерьми самого Пелия. Только младшая, Алкеста, тогда еще девочка, чуждалась и боялась ее; старшие же три охотно ее посещали и присматривались к ее работам по хозяйству. Зная, что она волшебница, они просили ее показать им свою силу. Но Медея отказывалась.

— Совсем я не так уж мудра, — говорила она. — Ваша Фессалия славится своими колдуньями; обратитесь к ним, они много сильнее меня.

Но Пелиады не отставали: то были отвратительные старые ведьмы, их они боялись.

— Ну что ж, покажу вам одну вещь, — сказала наконец Медея, сдаваясь. Она развела большое пламя и поставила на него треножник с глубоким емким котлом. Наполнив его водою, она бросила в него горсть могучего зелья, которое она в ночь перед тем нарвала в соседнем лесу. Затем она велела привести старого, дряхлого барана, зарезала его, выпустила из него всю его кровь, изрезала тушу на части и опустила их в кипящую воду. Видно было, как эти части наполнялись живительным соком, свежели, срастались между собой — и наконец молодой баран выпрыгнул из котла и, блея и резвясь, побежал к стойлам.

Пелиады восхищенно переглянулись:

— Медея, милая, верни молодость нашему отцу!

Ей, разумеется, только того и хотелось, чтобы они ее об этом попросили: ради этого она и придумала опыт с бараном. Но согласилась она не сразу — дело, мол, трудное, — а когда согласилась, то поставила свои условия: чтобы чары происходили ночью, в царской спальне, без посторонних свидетелей, и что изрезать старческое тело они должны сами. Те, сгорая любовью к своему отцу и желанием вернуть ему молодость, пошли на все.

Когда намеченная ночь наступила, Медея, ни слова не говоря Ясону, пришла к задней калитке дворца Пелия; его дочери, согласно уговору, ее впустили так, что никто не заметил. В большой хороме был разведен огонь и поставлен самый большой треножник с котлом, полным воды. Медея бросила в воду бессильного зелья и сказала Пелиадам:

— Теперь за вами дело.

Царская спальня была тут же рядом, и в ней горел светильник. Пелиады ушли; ни крика, ни стона; старик был сразу прикончен. Но продолжать страшное дело Пелиады уже не могли:

— Иди ты! — сказали они Медее.

Та отказывалась, ссылаясь на уговор. Пришлось несчастным самим кончать, что они начали. Бледные, шатаясь от испытанного ужаса, стояли они у котла, дожидаясь чуда. Вода кипела, бурлила, но чуда не наступало.

— Когда же он оживет?..

— Оживет ли он?..

— Не знаю, — холодно отвечала Медея, — я вам говорила, что дело это трудное…

— Злодейка! — крикнули Пелиады. — Ты убила его!

— Не я, — возразила она — и покинула хорому.

Пелиады в отчаянии кинулись к брату своему Акасту; дворец огласился криками. К утру на площади собрался народ. Акает к нему вышел, ведя с собой невольных отцеубийц. Те, не жалея себя, во всем покаялись. Народ их не оправдал — скверна отцеубийства все-таки нависла над ними, и они должны были отправиться в изгнание. Но и Медею не пощадили: не помогло ей и то, что ее собственные руки были чисты от крови. Народ требовал ее выдачи; вместо нее явился к нему Ясон.

— Скажи, знал ты о деле? — спросил его народ.

Ясон имел полное право отвечать: нет; Медея действовала без его ведома. Но он вспомнил свою клятву: «…не бросать тебя, чтобы ни случилось».

— Она — моя жена, — сказал он уклончиво, — и отвечаю за нее я.

— Тогда вы прокляты оба! — крикнул народ. — Нет вам в Иолке ни крова, ни огня, ни пищи, прокляты вы и всякий, кто примет вас и заговорит с вами! Немедленно покиньте нашу страну!

…И потянулось по дороге, ведущей к Фермопилам, скорбное шествие: впереди мужчина с ребенком на руках, за ним женщина, ведущая за руку мальчика, позади несколько рабов и рабынь с поклажей. Это был блестящий вождь аргонавтов, его семья и свита.

21. МЕДЕЯ

Нить событий довела нас наконец до города Коринфа — того города, который, находясь на узком перешейке, отделяющем южный полуостров от Средней Греции, дал свое название глубоко врезающемуся между обоими Коринфскому заливу, того города, который был родиной Беллерофонта, победителя Химеры. В то время, о котором мы говорим, им правил некто Креонт, старинный кунак покойного Эсона. К нему и направился Ясон, в надежде, что он не оставит своим покровительством сына своего кунака. И он не ошибся: Креонт его принял и назначил ему жительством домик на окраине города. Он слышал о смерти Пелия, но Ясона виновным не считал: он сразу понял, что его молодой друг благородно взял на себя преступление своей жены. Его он поэтому часто приглашал к своему столу или давал ему поручение, как это было принято в отношениях царя-хозяина к его молодым гостям; но Медеи не приглашал никогда.

И жизнь Ясона раздвоилась.

У царя он чувствовал себя эллином, родственником, своим. Не раз, после старательно исполненного поручения, они садились вместе в малой хороме у стола; приносили вина; за кубком разговор шел вдвое приятнее. Жены у Креонта уже не было, сыновей он тоже не имел; зато к ним часто приходила его единственная дочь, царевна Креуса, уже дева, со своей прялкой. Тогда разговор менялся: Ясон рассказывал о своих приключениях, о далеких странах и народах, их жизни и нравах. Рассказывал он живо и увлекательно, и Креуса не спускала с него своих голубых глаз. И Ясон не мог не сказать себе, что здесь он имел бы прочное, почетное, завидное положение, если бы…

А дома он был изгнанником, нищим и полуварваром. И что всего больнее — он знал, что для такого же положения он воспитывает и своих сыновей. На что, в самом деле, мог он рассчитывать? Креусу не сегодня-завтра выдадут замуж; тогда у Креонта будет зять, и он займет у него то положение почти сына, которое он ныне предоставляет ему, Ясону, — о нем забудут, а об его детях подавно. И когда его дети ласкались к нему, слезы навертывались на его глаза: он так их любил и все-таки ничего для них сделать не мог. А между тем подумать только, что бы было, если бы здесь с ним не было Медеи. Креусу бы, конечно, выдали за него, в этом он не сомневался. Положим, у них бы со временем родились и свои дети, из коих старший, как внук Креонта, стал бы наследником. Да, но они были бы родными братьями его теперешним сыновьям от Медеи, и те стали бы уже не изгнанниками, нищими, поселенцами, а первыми вельможами в царстве. И когда он переводил свои взоры с детей на жену, вражда и досада пылали в его глазах. Неужели она не понимает, спрашивал он себя, что она стоит поперек дороги счастью собственных детей?

Но Медея этого не понимала. Она понимала только, что она любит Ясона больше собственной души, что она ради него оставила свой дом и свою родину, что она ради него дважды уже стала преступницей и станет таковой еще сколько угодно раз — и что он поклялся ей не бросать ее, что бы ни случилось.

Однажды Креонт спросил его:

— Как гласила та клятва, которую ты дал тогда, перед алтарем Гекаты?

Ясон ее повторил. И Креонт ему ответил:

— Исполнение первого условия от тебя не зависит, у вас в Фессалии полное беззаконие, но у нас закон есть, и он не признает брака эллина с варваркой. Медея тебе здесь — не законная жена и даже вообще не жена: ты развелся с ней в тот самый миг, когда ты переступил границу коринфской земли.

Вскоре затем Ясон объявил Медее, что царь, чтобы удобнее пользоваться его помощью, требует его переселения к себе во дворец. Медея, пораженная, встала со своего места и подошла к нему:

— А мы? — тихо спросила она, вперяя в него глубокий, пристальный взор.

— Вы останетесь здесь, — смущенно ответил ей Ясон, — но не бойся; у вас будет всего вдоволь, и я часто буду вас навещать.

— Ясон! — продолжала Медея дрожащим голосом. — По нашим варварским законам муж не навещает жену, а живет с ней.

— По нашим эллинским — тоже, — ответил Ясон с ударением — и, расцеловав детей, ушел.

Прошло еще некоторое время. И вот однажды, когда Медея была занята по хозяйству во внутреннем помещении дома, ей показалось, что на улицах города она сначала издали, затем все ближе и ближе слышит ликующие клики: «Гимен, Гименей, Гимен!» «Какая-то свадьба в Коринфе, — подумала она. — Мне какое дело? Да, все ближе, все явственнее. Детей бы убрать от толпы, — подумала она, — они как раз играют на площадке перед домом». Вдруг, весь радостный, к ней вбегает старший.

— Мама! — кричит. — Выходи скорей! На золотой колеснице едет наш отец — такой нарядный, такой прекрасный!

У Медеи подкосились ноги; все же она собралась с силами, выбежала на улицу. Колесница уже миновала дом, но она узнала Ясона, и рядом с ним…

— Проклятье! — крикнула она и, не помня себя, побежала вслед за колесницей. Соседки схватили ее и насильственно увели в дом. Долго билась она в их руках, произнося проклятья и угрозы, и против мужа, и против его новой жены, и против тестя; наконец силы ее оставили, и она впала в тупое забытье.

Никто в свадебном шествии не заметил появления покинутой; громкие звуки песни заглушили ее отчаянный крик. Но царю донесли про ее угрозы, и он призадумался. Одинокая женщина ему не была страшна; но эта женщина была волшебницей: он стал ее бояться. В первый раз со времени ее прибытия он преступил порог ее дома — и объявил ей, что он не разрешает ей долее оставаться в Коринфе:

— Ты немедленно заберешь детей и пойдешь искать себе нового пристанища; я не уйду отсюда, пока ты не исполнишь моей воли.

Медея пала к его ногам; ну да, она погорячилась, но пусть и он войдет в ее положение. И она уйдет, если нужно, но все же не сразу: пусть он дарует ей только один день, чтобы она могла приготовиться, сообразить, куда ей, варварке, обратиться, да еще с детьми… Побежденный ее мольбами, царь наконец уступил:

— Пусть один день, но не более. С этими словами он ушел. Медея тотчас вскочила на ноги:

— Спасибо! Один день — больше, не нужно для Медеи. Один день — и она отомстит вам за все, также и за это последнее унижение!

Узнал и Ясон о суровом решении царя, и совесть шевельнулась в нем; он отправился к Медее. Та встретила его градом проклятий. Он дал успокоиться ее ярости и затем ей спокойно ответил:

— Богами клянусь, Медея, что я решился на этот шаг только ради своего дома, своих детей.

Он описал ей то положение, которое им грозило раньше, и то, которое он может создать для них теперь:

— Не бойся, я не брошу ни их, ни тебя. Вы все вернетесь, а пока вам даст убежище благочестивый Амфиарай, мой товарищ по плаванию. Живет он близко, в Аргосе; ты передашь ему это письмо…

— Ты лжешь, ты лжешь! — крикнула ему Медея в ответ. — Лжешь здесь так же, как лгал там, в Колхиде, перед алтарем Гекаты. Полюбились тебе голубые очи царевны, ты и предал меня! И не надо мне твоих услуг!

Она бросила ему под ноги его письмо и вышла на улицу.

Но здесь она неожиданно встретила старого знакомого; то был Эгей, царь афинский, человек уже немолодой, которого она видела в Иолке гостем царя Пелия. Удивился и Эгей, найдя ее здесь, в Коринфе. Она рассказала ему про свои несчастья. «Но ты что делаешь?» — спросила она. Начал рассказывать и он: он был в Дельфах, вопрошал бога о том, как бы ему иметь детей. До сих пор у него таковых не было: он даже развелся с женой и взял другую, но боги все не посылают детей. Теперь Аполлон дал ему оракул, да такой мудреный, что он за его разрешением обратился к мудрому царю Трезена Питфею. И вот теперь обратный путь из Трезея в Афины ведет через Коринф. Но Медея рассеянно слушала последнюю часть его рассказа.

— Постой, — сказала она, — ты развелся с женой, говоришь ты. Да разве ты ее не любил?

— Любил, да что толку? Главное — это все-таки дом.

— Этого я не понимаю, — ответила Медея, — по-моему, главное — это любовь.

— И все-таки это у нас так, Медея: мы живем для дома; любовь мы тоже ценим, но лишь как средство, чтобы построить наш дом. Но что ты думаешь предпринять?

— Я изгнана, — ответила Медея, — и убежища у меня нет; могу я его найти у тебя в твоем… доме?

— Конечно, да; дверь моя всегда для тебя будет открыта.

Медея вернулась к себе; разговор с Эгеем произвел в ней полный переворот. Значит, Ясон говорил правду? Значит, он действительно ради своего дома сделал то, что сделал? Но если так, то что же дальше?.. Был у нее маленький кумир ее родной богини Гекаты, взятый ею с собою из Колхиды в Иолк и из Иолка в Коринф; она поставила его в своей комнате за домашним жертвенником, бросила в огонь щепотку фимиама и стала, пока синий дым заволакивал кумир, шептать слова своего самого страшного заклятья. Густой мрак наполнил комнату. Медея продолжала шептать. Раздвинулись плиты пола; медленно, медленно поднялся призрак отрока с ножом в груди: он поднял руку против волшебницы, она отшатнулась — но рука беспомощно повисла, и он снова опустился под землю. Медея продолжала шептать. И снова раздвинулись плиты; медленно, медленно поднялся призрак, призрак старца с седыми усами, седыми бровями. И он угрожающе поднял руку, но слова заклятья и его заставили вернуться в свою подземную обитель.

Когда Медея снова вышла в общую хорому дома, ее глаза горели, ее руки дрожали, мрачная решимость наполняла все ее существо. «Тише, тише, сердце! — говорила она себе самой. — Еще не выдавай себя — еще притворяйся смиренным — так надо. О, Ясон, я понимаю тебя. Я убила брата, бежала от отца, разрушила дом Ээта для любви — на то я варварка. Ты, эллин, пожертвовал любовью ради дома — хорошо же, не будет тебе ни дома, ни любви… ни дома, ни любви».

Она призвала старую рабыню, последовавшую за ней из Иолка:

— Скажи Ясону, что я должна его видеть… ради детей.

Ясон тотчас пришел. Медея встретила его смиренно и ласково:

— Не обижайся на меня за те мои слова; я передумала все и убедилась, что ты был прав. Но я хочу, чтобы дети остались при тебе. Сведи их к своей новой жене, пусть она упросит своего отца не изгонять их вместе со мной. Отправлю же я их не с пустыми руками, а с драгоценным убором, который некогда сам Гелий подарил своей внучке.

Ясон охотно взялся отвести детей к Креусе: ему и самому было приятно, чтобы они остались при нем. Креуса вначале неласково встретила своих пасынков, но подарок обрадовал ее: такого не было во всей казне ее отца. Она едва могла дождаться, чтобы дети с рабыней отправились домой, а Ясон ушел по делам: надела убор и стала в нем расхаживать по комнате, любуясь на свое изображение в ручном зеркале…

Внезапно она вскрикнула и выронила зеркало: из убора вспыхнуло пламя и стало охватывать ее голову, грудь, все ее тело. Она замотала головой, забегала, стараясь стряхнуть убор и огонь — тщетно: от движения он еще больше разгорался. Вскоре она запылала вся — и, бездыханная, упала на землю. И лишь вместе с жизнью огонь оставил ее обуглившееся тело.

Ее крик услышал отец; но когда он прибежал — на земле лежало дымящееся, неузнаваемое нечто. Он бросился на этот несчастный ком тлеющей плоти — и с криком отпрянул. Нет, он хотел бы отпрянуть, но не мог: ком горячей плоти прильнул к нему, впился в него, никакими усилиями не удавалось ему от него освободиться. И снова вспыхнул тот же огонь, почуяв новую пищу — и вскоре трупы отца и дочери, сросшись вместе, представляли собою одну общую, неразличимую массу.

Тем временем Медея, стряхнув бремя притворного смирения, всецело превратилась в жрицу страшной Гекаты. С дикой радостью выслушала она рассказ о гибели ненавистной разлучницы и ее отца; но это была только половина ее задачи.

— Я должна разрушить твой дом, весь твой дом, — твердила она, — чтобы отомстить за свою разрушенную любовь. Подите сюда, дети Ясона!

«И мои… — тихо подсказало ей сердце. — Нет, мои — потом, а теперь — дети Ясона, только Ясона, его дом, ради которого он предал меня.

— Идите сюда!

Она увела их в свою комнату, к жертвеннику Гекаты.

— Мама, мама! — заголосили дети. Кинжал сверкнул в руке исступленной — они не повторили крика.

Как она исчезла с обоими трупиками, того никто не видал; прибежавшему Ясону челядь могла только рассказать о последнем крике его детей.

Он побрел, сам того не сознавая, по направлению к морю; солнце уже закатилось, когда он услышал шум его волн. И тут в вечерних сумерках что-то исполинское представилось его взорам: точно остов морского чудовища, выброшенный волнами на сушу. Но спереди что-то сияло во мраке; он узнал позолоченный образ Геры — и по нему узнал «Арго», свою «Арго», памятник своей незакатной славы. О владычица! Это ли исход всему?.. Но как она попала сюда? Ах, да, он забыл: он сам по приезде в Иолк посвятил ее здесь Посидону Истмийскому.

Это ли исход? И теперь только он почувствовал, как он был утомлен. Не раз во время плавания они, вытащив корабль на берег, ложились спать на землю под сенью его широкого кузова.

Так он решил сделать и теперь: в последний раз почувствовать себя аргонавтом.

Скоро сон смежил его глаза; но его душа не могла заснуть. Длинной вереницей носились перед ним видения прошлого: и воспитание у Хирона, и возвращение к Эсону, и постройка «Арго», и съезд товарищей, и ласковое царство Ипсипилы, и исчезновение Гиласа, и бой с Амиком, и освобождение Финея, и золотое руно, и смерть Пелия, и… исход. Вдруг оглушительный треск заставил его проснуться — но лишь на мгновенье; вслед за тем его вторично осенил сон — всего, с телом и душой.

Когда на следующее утро работники Посидонова храма вышли на взморье, они нашли берег усеянным обломками обветшавшего и развалившегося судна. Кумир Геры, все еще сверкая позолотой, гордо возвышался посреди них, незыблемо стоя на груде развалин. Прибывший жрец Посидона признал тут чудо и приказал окружить место изгородью, посвящая его Гере Олимпийской; но никто не знал, что эта изгородь окружала также могилу вождя аргонавтов.

Глава IV ГЕРАКЛ

22. АМФИТРИОН И АЛКМЕНА

В рассказах об аргонавтах у нас промелькнул тот муж, в котором древние эллины видели своего самого главного и славного богатыря, — промелькнул и исчез Геракл. О нем я хочу теперь рассказать обстоятельнее.

Для этого нам нужно вернуться в Арголиду.

Долго и славно правил царь Персей с царицей Андромедой, и детей им послали боги немало; но мы здесь займемся только двумя сыновьями, старшим и младшим, Электрионом и Амфитрионом. Электрион был уже немолод, когда ему пришлось занять престол своего отца; сыновей было у него много, один другого лучше, и при них красавица дочь, Алкмена. Казалось, все было хорошо, но вот однажды на страну нагрянули тафийцы. Это были морские разбойники, жившие на островах у самого входа в Коринфский залив, там, где знакомая нам уже река Ахелой вливается в море; их царем был Птерелай, внук Посидона, человек непреоборимый: его божественный дед подарил ему золотой волос, и пока этот волос был цел на его голове, никакая сила ему вредить не могла.

Итак, Птерелай со своими тафийцами нагрянул на землю Электриона и стал ее разорять и уводить скот. Послал против него Электрион своих сыновей; дрались они храбро, многих тафийцев уложили, но и сами все до одного полегли от руки Птерелая. И стал Электрион в один день из благословенного отца бездетным, при одной только дочери. Ее у него уже давно сватал его младший брат Амфитрион — греческие обычаи позволяли такие браки. Теперь Электрион согласился, но поставил условием, чтобы его брат и зять отомстил Птерелаю за смерть его сыновей и начал супружескую жизнь с Алкменой не раньше, чем эта месть будет исполнена: Амфитрион тотчас отправился; сразиться с Птерелаем ему не удалось — он успел уже сесть на судно — но угнанный скот он нашел и привел обратно. Для начала это было хорошо; победитель пригласил тестя принять от него вызволенное стадо. Электрион пришел. Вдруг одна из коров, отбившись от стада, стала уходить. Амфитрион бросил в нее палицей, которая у него была в руках, но палица, отскочив от рогов животного, угодила прямо в лоб Электриону и уложила его на месте.

Как вы уже знаете, пролитая родственная кровь пятнает убийцу независимо от умышленности или неумышленности убийства; и Сфенел, второй сын Персея, воспользовался случившимся несчастьем, чтобы изгнать Амфитриона с Алкменой из Тиринфа и самому завладеть престолом. Амфитрион понимал, что ему надлежит прежде всего «очиститься». Он обратился с этой просьбой в Фивы, царем которых был тогда Креонт — о нем у нас речь впереди. Будучи очищен Креонтом, он оставил у него Алкмену и, верный данной Электриону клятве, отправился против Птерелая. Поход затянулся — Птерелай с его завороженной жизнью был непобедим. Но пока Амфитрион осаждал город Птерелая, его заметила с террасы дворца его дочь Комето — заметила и безумно полюбила. Надеясь, что за великую услугу и он не откажет ей в своей любви, она ночью украдкой вырвала у спящего отца его золотой волос, талисман его бессмертия. Тогда сила оставила Посидонова внука. Ничего не подозревая о случившемся, он вышел сразиться с ратью Амфитриона — и в единоборстве пал от его руки. Тогда город сдался… Комето вышла навстречу победителю и, гордая, стала ему рассказывать, что он ей обязан своей победой. Амфитрион, отвернувшись, приказал своим воинам прикончить отцеубийцу и затем, разделив добычу между товарищами, вернулся в Фивы.

Но здесь до его прихода случилось следующее.

Исполнилось время, когда богам надлежало дать последний бой Гигантам, сынам Земли, и либо, погибши от них, похоронить заодно с собой и все человечество с его выстраданной культурой, либо, победив их, навсегда обеспечить свое царство и дальнейший трудовой прогресс человечества. Давно уже знал об этом Зевс; знал и о старинном загадочном вещании Земли, которое его Селлы разобрали в шуме листвы додонского дуба и в ворковании его голубиц, — что победа суждена богам только под условием содействия человека, но человека божьей крови. И направил Зевс свои помыслы на создание такого богатыря — «боготвора». Уже много раньше, когда его власть была еще свежа, он вошел к нимфе Ио, дочери бога аргосской реки Инаха, и она после долгих скитаний родила ему героя — родоначальника аргосских царей Эпафа. В потомстве Эпафа возник тот Акрисий, дочь которого, Даная, как мы видели, стала второй избранницей Зевса и родила ему сына Персея, еще более могучего богатыря. Теперь предстояла третья закалка Зевсова меча: владыка Олимпа обратил свои взоры на Алкмену. Но он знал: победитель беззаконных Гигантов сам должен был быть бойцом закона и правды на земле, а для этого было необходимо, чтобы и его мать была чистой из чистых, была бы верной супругой человека, которому она отдала свою руку. Зевс поэтому явился к ней, приняв на себя вид Амфитриона, ее отсутствующего мужа.

Амфитрион, конечно, не знал, что, пока он сражался с Птерелаем, его образ уже был в его фиванском доме, при его жене; когда он вернулся победителем в этот свой дом, он более всего удивился тому, что Алкмена вовсе не была удивлена и обрадована его прибытием. Он ее спросил, почему это так, — и тут только она удивилась. «Да ведь ты уже был здесь со мною, — спокойно ответила она, — и только недавно почему-то ушел». Амфитрион не верил своим ушам. Слово за слово — он узнал от Алкмены все то, что знала она сама. Ее рассказу он, конечно, не поверил; для него было ясно только одно — что во время его отсутствия другой занял его место в его доме, что Алкмена нарушила обет супружеской верности и нанесла ему величайшее оскорбление, которое жена может нанести мужу.

В Греции вообще муж не имел власти над жизнью своей жены; но ее неверность отдавала ее всецело в его руки. Алкмена, со своей стороны, чувствуя себя невинной, не верила запирательству Амфитриона. Его образа действий она не понимала, для нее было ясно только одно, что он по той или по иной причине хочет ее погубить. Чтобы спасти себя, она бежала к алтарю Зевса Ограды, стоявшему во дворе Амфитриона. Право убежища было священно — но обходы были возможны, и Амфитрион, убежденный в виновности своей жены, счел себя вправе к таковому прибегнуть. Не решаясь силой увести жену от алтаря — это было бы прямым нарушением права убежища — он велел окружить его костром и этот костер зажечь. Тогда Алкмене оставалось бы одно из двух: или добровольно покинуть алтарь — или задохнуться в пламени и дыме костра.

Костер был сооружен; разгневанный Амфитрион сам схватил факел и поджег его. Вмиг запылал огонь. Но в следующий миг над двором разразилась страшная гроза: небо почернело от туч, полил дождь, забушевали ветры — пламя костра потонуло в дождевой воде, поленья расшвыряло по всему двору, засверкали молнии, и три перуна, один за другим, под оглушительные раскаты грома пали к ногам Амфитриона. Алкмена была спасена.

Да, на время спасена; но положение ее не стало яснее. Озадаченный Амфитрион решил обратиться к такому человеку, который бы ему истолковал волю богов. Таковым в Фивах все еще был Тиресий; получив от Пал-лады в свое время и пророческий дар, и долгую жизнь в возмещение утраченного зрения, он пережил четыре поколения фиванских царей и теперь пророчествовал при пятом, окруженный безграничной любовью и уважением всего народа. Он охотно пришел, ведомый своим мальчиком; его усадили на почетном стуле, покрытом оленьей шкурой; Амфитрион и Алкмена оба предстали перед ним, оба рассказали ему, что кто знал. Тиресий, внимательно выслушав их, погрузился в свои думы. Радость озарила его лицо; он поднял голову и сказал:

— Амфитрион, подай руку своей жене: она невинна перед тобой. Пророки не вольны раскрывать смертным тайные помыслы богов. Знай одно: совершилось неисповедимое чудо. По исполнении времени Алкмена родит двух младенцев-близнецов. Из них один будет твоим сыном: он будет могуч и добр, как ты. Но другой будет сыном Зевса и превзойдет всех до него живших богатырей. И назовешь ты его во ублажение Геры, его небесной гонительницы, — Гераклом.

— Гонительницы? — испуганно переспросила Алкмена.

— Да, — продолжал Тиресий, — замыслы Зевса не для одних только смертных таинственны: их смысл недоступен также пониманию и других богов Олимпа. Гере неведомы тайны рока; она, строгая блюстительница единобрачия, недружелюбными очами смотрит на избранниц своего супруга и на их порождения. Да, гнева Геры вам не миновать: она и тебя будет преследовать и твоего сына. И все-таки бояться ты не должна. Правда, его божественный отец никакой помощи ему оказать не может: таково условие рока. Ничем, кроме рождения, не должен быть обязан Зевсу тот, от которого сам Зевс ждет себе помощи. Но дочь Зевса, Паллада, и помимо его воли будет поддерживать его в трудные минуты, как она поддерживала раньше и Персея; она — воплощенная мысль своего отца. И хотя все невзгоды, которых немало испытает твой сын, будут исходить от его небесной гонительницы Геры, все же они-то и будут источником силы для него, в них окрепнет и закалится его дух, они его прославят. А потому вы и должны назвать его Гераклом; это значит — «прославленный Герой».

23. РОЖДЕНИЕ ГЕРАКЛА

На вершине Олимпа, где среди неприступных для смертного утесов разбит заповедный сад богов, под кущами вечно зеленых деревьев пировали небожители. Не чувствовалось здесь ни стужи, ни зноя; с моря дул свежий ветер, наполняя воздух душистой прохладой, и не палящие лучи солнца, а мягкая белая заря заливала обитель блаженных своим ласковым сиянием. Там, глубоко у подножия святой горы, земля отдыхала от долгих военных и земледельческих трудов; воин повесил свой щит над очагом, крестьянин отпряг своих волов от плуга; ткацкий челнок, и тот перестал жужжать между нитями основы и тихо дремал, повисши на утоке. Было повсюду торжественное предпраздничное настроение.

Зевс задумчиво смотрел вдаль; но радостны были волновавшие его думы. Еще стонали в черной бездне Тартара низверженные Титаны, еще клевал исполинский орел печень богоборца Прометея — да, это еще есть, но скоро этого не будет. Скоро, скоро пробьет час свободы и примирения — пусть только отшумит эта последняя роковая битва, пусть Гигантомахия из грозы будущего станет воспоминанием прошлого. И обновленное царство богов навеки укрепится над умилостивленной Землей. Скоро, скоро спаситель увидит свет дня…

— Послушайте, что я вам скажу, боги и богини: тот младенец моей крови, который вскоре родится в потомстве Персея-боготвора, ему я заранее вручаю власть над Аргосом и всеми народами окрест.

Дрогнул кубок нектара в руках у Геры, пурпурная влага оросила белый мрамор стола.

— Не верю твоему слову, Олимпиец, — сказала она, — не сдержишь ты его!

Посмотрел на нее владыка богов взором из глубины своих лучистых очей, и улыбка полусострадательная, полунасмешливая заиграла на его полных губах. Если бы он оглянулся, он заметил бы позади себя, на ветви дуба, крылатое женское существо, злобно щурившее свои и без того маленькие глаза. Но он не оглянулся.

— Умна ты, Гера, очень умна, но все же и от твоего ума многое скрыто, и ты напрасно мне прекословишь. А то свое слово я исполню — клянусь водой Стикса!

Стиксом называлась одна из рек подземного царства, водопадом свергающаяся туда с долины среди аркадских гор. Ее водой клялись небожители, и это была страшная клятва: она незримо и властно притягивала клятвопреступника к себе, в свою безрадостную, мрачную обитель.

Ни одна черта не шевельнулась на беломраморном лике царицы небесной, но в душе она возрадовалась, Ни слова не отвечая мужу, она спустилась с Олимпа на землю. Быстро движутся бессмертные; стоит им подумать: хочу быть там-то, — и они уже там. Пожелала богиня быть в Фивах — и принял ее дворец Амфитриона, и задержала она предстоящие роды Алкмены. Пожелала быть в Микенах — и очутилась во дворце Сфенела, того второго сына Персея, который захватил престол нечаянно убитого Электриона. И здесь она поторопила роды царицы, и увидел свет ее слабый, хилый, жалобно плачущий ребенок.

И когда на следующий день боги опять собрались вокруг олимпийской трапезы, Гера подняла кубок с нектаром; радость светилась в ее глазах.

— Поздравляю тебя, мой супруг, с новым царем над Аргосом и всеми народами окрест. Младенец твоей крови родился в доме Сфенела, сына твоего сына Персея; Еврисфеем назвали его родители. Смотри же, сдержи свою клятву — клятву страшной водой Стикса!

Черной мглой заволоклось сияющее лицо Олимпийца, и он ясно услышал злобное хихиканье на дубовой ветке за ним. Простерши свою руку, он схватил маленькое, но извивающееся, подобно змее, крылатое женское существо.

— А, это ты, А та! Тебе любо смущать ясную поверхность мысли небожителей обманными образами, порождениями твоего коварного ума! Но это будет твоим последним торжеством.

И, сорвав с Аты ее нетопырьи крылья, он взошел на утес Олимпа и свергнул ее в обитель смертных на землю. И с тех пор она не возвращалась более к гостям олимпийской трапезы и, вращаясь среди людей, устилала заблуждениями и грехами их бедственный жизненный путь.

А своей супруге Олимпиец сказал голосом, дрожащим от жалости и обиды:

— Гера, Гера зачем разрушаешь ты в угоду своему мелкому, узкому самолюбию непонятные для тебя замыслы моей прозорливости? Ведай среди смертных твое великое и благодетельное дело, но не подчиняй его условиям того, кто силой своего творчества перерос и его и тебя. Теперь я с заботой и тревогой буду следить за тернистым путем жизни моего сына. Но горе — знай это! — горе и мне, и тебе, и нам всем, если враждебные силы погубят его прежде, чем он исполнит задачу, для которой я его родил!

Настала ночь и на земле и на Олимпе, но она лишь продолжала царить в той глубокой пещере, в которой Миры при свете неугасимой лампады пряли и пряли, выводя бесчисленным сынам смертных нити их жизни. Хотела Клото схватить клок золотой шерсти из своей пряжи, но Лахесида, старшая сестра, остановила ее.

— Нет, Клото, ты ошибалась: возьми той серой шерсти, что рядом, да побольше: на редкость могучей и прочной должна выйти та нить, которую ты начинаешь теперь.

А Атропа, глядя на работу сестер, отложила в сторону свои ножницы и тихим голосом запела:

— Ликует мачеха, кручинится отец: на какую долю, мой сын, родил я тебя? Высоко мнил я тебя поставить надо всеми народами, а отдал тебя на рабскую службу худшему человеку. Не ликуй, мачеха, измышляя и внушая микенскому владыке гибельные задачи для ненавистного тебе сына Зевса; не кручинься, отец, что твой сын изведает всю горечь подневольной жизни! Не на вершинах власти и счастья — на низинах нужды и страды закаляется сила, возводящая человека на Олимп.

Так пела Атропа. А на земле в эту минуту родился — Геракл.

24. У РАСПУТЬЯ

Прошло восемь месяцев. Алкмена уложила спать обоих своих младенцев, Геракла и родившегося вместе с ним Ификла — уложила их в емком щите Амфитриона, чтобы сила богатыря-отца переселилась в детей. Она коснулась их головок благословляющей рукой:

— Счастливо вам заснуть, счастливо увидеть зарю!

Вскоре затем и она с мужем удалилась на покой в смежную комнату.

Все спали; не спала лишь Гера, суровая супруга-единобрачница, ненавидевшая Алкмену и ее сына Зевсовой крови. По ее воле две змеи направились к дому Амфитриона в Фивах, скользнули по-змеиному между стеной и косяком закрытой двери, вошли в детскую комнату — бледный свет внезапно ее озарил, облегчая их дело. Они увидели лежащий на земле щит Амфитриона; подползли к нему — холодом пахнуло на детей, они проснулись и увидели над собой, поверх края щита, две страшные головы, две пасти, из которых с шипом высовывались длинные, черные, раздвоенные языки. Ификл закричал, разметал пеленки и быстро, на четвереньках, стал удаляться от опасной колыбели. Змеи оставили его в покое: по его бегству они поняли, что они не против него были посланы. Забравшись в щит, они обвили своими кольцами тело маленького Геракла и принялись его душить.

На крик Ификла проснулась Алкмена:

— Мне чуется недоброе, — сказала она мужу, — ребенок кричит, и детская так странно освещена.

Амфитрион схватил свой меч, висевший над изголовьем постели, и они вместе отправились в детскую. Ификл, забившись в отдаленный угол, жалобно кричал; но Геракл, схватив своими ручонками обеих змей за горло, смеясь, потрясал ими; они, барахтаясь в предсмертных судорогах, то свивали, то развивали свои кольца и наконец беспомощно повисли на победоносных дланях. И в тот же миг призрачный свет погас.

Разгневалась Гера. Она отвернулась от Фив и с удвоенной любовью стала оберегать Микены, близ которых стоял ее самый прославленный в Греции храм. Царевич Еврисфей был окружен ее лаской; правда, ни силы, ни красоты, ни ума она этому бедному пасынку природы дать не могла, но власть, которой она располагала всецело, она ему дала в обильной мере, готовя в нем будущего гонителя для Геракла. И вот его отец Сфенел умер; молодой еще Еврисфей унаследовал его престол. По внушению Геры, он отправил посла в Фивы с приказанием Гераклу явиться в Микены и предоставить себя в его распоряжение.

Геракл был тогда первым среди юношей в Фивах; любимый всеми гражданами, он особенно подружился с одним из своих ровесников, с фиванцем Иолаем. Неохотно его отпускали граждане, но особенно был огорчен Иолай. Можно ли было сравнить каменистую, безводную Арголиду с благословенной равниной Фив? А там его ждала многотрудная, безрадостная жизнь под произволом надменного тирана, в то время как здесь…

— О, подумай, Геракл! Недаром мы признаем нашей главной богиней Афродиту, мать нашей родоначальницы Гармонии. Здесь ты найдешь привольную, легкую жизнь; сам царь Креонт рад будет выдать за тебя свою дочь, красавицу Мегару. И станешь ты первым из фиванских вельмож, и уготовишь почетную старость твоей матери Алкмене, и будешь приносить установленные возлияния на могилу твоего отца, Амфитриона. Не слушайся посла Еврисфея, оставайся у нас!

Призадумался Геракл: и хотелось ему исполнить просьбу Иолая, и какой-то ему самому непонятный голос все-таки звал его в Микены. С неразрешенной думой в уме отправился он на покой.

И тут ему приснился вещий сон. Ему показалось, что он стоит у распутья, не зная, которую ему избрать из двух дорог, лежащих перед ним. И вот он увидел, что по той и по другой к нему приближаются женщины, обе выше человеческого роста, одна — стройная, в белых ризах, со скромной осанкой, с лицом, дышащим отвагой, деятельностью и достоинством; другая — полная, в пестром наряде, набеленная и нарумяненная, с подведенными глазами. Шла эта вторая медленно, озираясь на свою тень, чтобы убедиться, идет ли к ней ее наряд и походка; но, завидев соперницу, она быстро подбежала к юноше и сказала ему: — Пришла я, Геракл, чтобы разрешить твои сомнения. Если ты изберешь мой путь, тебе достанутся все радости земные, а заботы и горе останутся в стороне. Не придется тебе отягчать себя трудами и войной: поднимаясь с мягкого ложа, ты будешь думать лишь о том, какого удовольствия тебе отведать в этот день, каким вкусным блюдом или напитком утолить голод и жажду, чем усладить взор и слух, какими благовониями пропитать окружающий тебя воздух и, — прибавила она вкрадчиво, понижая голос, — с какой красоткой провести сладкие вечерние часы. Вся жизнь твоя пройдет как легкий чарующий сон, и ты ее покинешь с благодарностью, как гость покидает приятную трапезу.

Затрепетало сердце у Геракла.

— Кто ты, ласковая? — спросил он женщину, вперяя в нее свой жаждущий взор.

— Имя мне Нега, — отвечала та, — и ты не должен верить моим врагам, зовущим меня Порочностью.

Тем временем подошла и другая женщина; не давая себя смутить недружелюбным взором, каким ее встретил юноша, она сказала ему:

— Пришла и я к тебе, сын благородных родителей, в уверенности, что твоя добрая природа вынесет слово истины, не приправленное ни лестью, ни обманом. Жизнь ваша устроена так, что ни одно истинное благо вам не достается без труда. Хочешь плодов земли — обрабатывай землю; хочешь властвовать — изощряй тело для войны и ум для совета; хочешь любви от друзей, почета от сограждан, славы от Эллады и человечества — трудись для друзей, сограждан, Эллады, человечества; хочешь милости богов — служи богам.

— Ты слышишь, Геракл, — оборвала ее Нега, — как труден путь, на который она тебя зовет, и как легок и приятен тот, по которому я собираюсь тебя повести к радостям жизни?

— Несчастная! — возразила другая. — Тебе ли говорить о радостях? Даже чувственные блага, которыми ты гордишься, отравлены у тебя пресыщением; юноши тебя еще выносят, но каково старцам? Прошлого они стыдятся, настоящим отягчены; все хорошее — в воспоминании; в действии — одно только тяжелое. У меня же юноши гордятся похвалой старших, старцы радуются почету от юношей. Пройденная жизнь лежит перед ними как чистая скрижаль славы, и еще на смертном одре их утешает мысль, что любовь и почтение их близких проводят их в могилу.

Чем дальше, тем больше, казалось Гераклу, преображались ее черты. Он уже хотел спросить ее, кто она — но увидел шлем на ее голове, щит и копье в руках и голову Горгоны на чешуйчатой эгиде, покрывавшей ее грудь. «Паллада!» — воскликнул он — и проснулся.

Иолай стоял перед ним, озабоченно всматриваясь в его лицо.

— Ты останешься у нас? — робко спросил он его.

Геракл рассказал ему свой сон.

— Что же ты посоветуешь мне теперь? — спросил он его.

Иолай пожал ему руку.

— Ты пойдешь к Еврисфею, — сказал он ему, — и я пойду с тобой.

25. В ТЕСНОМ КРУГУ

Еврисфей, окруженный своими царедворцами, надменно принял своего двоюродного брата.

— Клятвою Зевса, — сказал он ему, — мне вручена власть надо всей Арголидой, и прежде всего надо всеми потомками Персея, среди которых я по происхождению старший. Каждый служит мне, чем может; тебе боги дали необузданную силу, ты будешь служить мне своей силой. В нашей земле есть славный храм Зевса в Немее; его настоятель — благочестивый Ликург. Но в последнее время паломники уже не посещают его с прежним усердием: их пугает чудовищный лев, избравший себе местом пребывания немейскую рощу. Я считаю своим первым долгом очистить от этого непрошеного гостя обитель нашего общего родоначальника — и требую этого подвига от тебя. Твои стрелы, — насмешливо прибавил он, — тебе вряд ли при этом помогут: чудовище слывет неуязвимым. А впрочем, твое дело.

Насмешка Еврисфея была вызвана внешним видом Геракла, действительно несколько странным для витязя. Все оружие Амфитриона он счел долгом оставить своему брату Ификлу; его собственное оружие было самодельное: лук, да стрелы в колчане да огромная палица, которую никто не мог поднять кроме него.

Иолай дожидался Геракла у ворот дворца; но Геракл попросил его отправиться к их микенскому кунаку и в Немею пошел один. Крестьяне посада взмолились к нему, как к своему освободителю; он приказал им готовить жертву Зевсу-Спасителю и пошел дальше к указанной ему роще. Вскоре рычание зверя еще лучше указало ему путь — и еще через некоторое время он сам вышел к нему навстречу, гневно бичуя свои бока своим могучим хвостом. Львы были тогда редкостью в Греции — потом они и совсем перевелись — но этот был из породы чудовищ, взлелеянных Гигантами для решающей битвы с богами. Геракл этого не знал. Увидев противника, присевшего для убийственного прыжка, он схватил свой лук и пустил в него самой острой из своих стрел. Но Еврисфей был прав: зверь был неуязвим. Он прыгнул; но Геракл ловко уклонился в сторону и, подняв свою палицу, опустил ее изо всех сил на голову врага. И палица беспомощно отпрянула; все же лев почувствовал боль и, отказавшись от дальнейшего боя, стал медленно уходить. Но Геракл его настиг и, схватив его своими могучими руками, стал ему давить горло. Сколько он ни метался — Геракл держал его крепко в своих железных объятиях и не выпускал до тех пор, пока тот не распростился с жизнью.

Вскинув себе огромную тушу на плечи, он вернулся прежде всего к крестьянам и вместе с ними принес благодарственную жертву Зевсу-Спасителю: она и до позднейших времен справлялась там же в его честь, затем, напутствуемый их благословениями, он проследовал дальше в Микены. Царедворцы в ужасе разбежались, когда он стал приближаться со своей ношей на плечах. Он вошел в царскую хорому, но и она была пуста. Долго бродил он туда-сюда по комнатам и дворам — наконец ему показалось, что он слышит жалобный писк, исходящий как бы из-под земли. Подойдя ближе, он увидел огромный, зарытый в землю чан, служивший зимой цистерной для дождевой воды. Теперь он был пуст, и на его дне, прикорнув, сидел Еврисфей. Геракл нагнулся через край чана, чтобы лучше его разглядеть, причем голова убитого льва показалась на его плече, рядом с его собственной головой. Еврисфей, увидя ее, неистово закричал от испуга.

— Да он мертв, не укусит! — смеясь, утешал его Геракл.

Но тот и слышать не хотел.

— Уходи, уходи! — крикнул он ему, махая руками. — И вообще никогда более не входи ко мне во дворец; мои распоряжения будет тебе передавать мой глашатай.

— Хотел тебе поклониться шкурою зверя, — добродушно ответил Геракл, — но если тебе не угодно — тем лучше: она останется мне.

Он отправился к Иолаю; там друзья общими силами содрали шкуру с чудовища, и Геракл, выдубив ее, стал с тех пор носить ее вокруг тела, как лучший оплот против вражеского булата; она заменяла ему и броню и щит. Но пока они сидели за дружеской трапезой, вошел Копрей — так звали глашатая Еврисфея — и обратился к Гераклу:

— Царь повелевает тебе идти к источнику Лерне, близ Аргоса, и убить засевшую в его болоте гидру, опустошительницу тамошней местности.

— Этот раз ты, надеюсь, возьмешь меня с собой, — сказал ему Иолай. — Мы поедем туда на колеснице, и я буду твоим возницей.

— Согласен, — ответил ему Геракл, — под условием, чтобы ты там удовольствовался ролью зрителя: один на одного, таков мой устав.

Они доехали, Лерной назывался источник чистой и прохладной воды; но питаемый им ручей, не имея естественного стока, образовал болото, в котором и загнездилась гидра. Не без труда отыскал ее Геракл на дне ямы, из которой она выдавалась только своими девятью головами. Незадолго перед тем она похитила у аргосского пастуха овцу и, проглотив ее своей средней головой, переваривала ее, не обнаруживая ни малейшей охоты завести с пришельцем более близкое знакомство.

— Ну, уж это как ты там хочешь, почтенная, а я ждать не намерен, пока ты опять проголодаешься! — сказал про себя Геракл.

Добыв из сумы принесенное огниво, он зажег смолистый факел и воткнул его в землю. Затем он натянул свой лук, вынул из колчана стрелу, подержал ее конец в огне факела и пылающей выстрелил в гидру. С шипом вонзилась она в шею чудовища; ей ответили девятикратным шипом все головы. За ней Геракл пустил вторую, потом третью; и действительно, гидра зашевелилась. Медленно, медленно подползла она к нему своим гладким, лоснящимся телом и обвила его левую ногу, окружая его целым лесом шипящих голов. Тому только этого и нужно было. Свой нож он держал наготове; замахнувшись, он ловким ударом отрубил ближайшую из них.

— Одной меньше! — весело крикнул он. Но его веселью быстро пришел конец: едва успела иссякнуть полившаяся из раны черная кровь, как в ней что-то закопошилось, — и через несколько мгновений взамен отсеченной головы появились две новые.

— Нет, одной больше! — Он отрубил другую — то же явление: теперь уже одиннадцать голов извивалось вокруг него. Что тут было делать? Пока он обдумывал свое положение, стараясь всячески уберечься от укусов и подставляя жадным пастям неуязвимую шкуру немейского льва, — он почувствовал острую боль в пятке левой ноги. Он оглянулся и увидел довольно большого рака, схватившего его пятку своей клешней.

— Условие поединка нарушено! — крикнул он со смехом. — Против двоих и Геракл бессилен. Нет, почтенная, так не годится: коли ты привела себе союзника, то и мне не грешно. Друг Иолай, пожалуй сюда!

В одно мгновение верный Иолай был уже при нем.

— Схвати этот факел и, когда я отрублю следующую голову, прижги рану огнем.

Иолай поступил по его словам; кровь зашипела, смрад поднялся отчаянный, но новых голов уже не вырастало. Гераклу вздохнулось свободнее. За первой головой последовала вторая, за ней третья и так далее. Когда последняя пала под ножом витязя, кольца гидры распустились, и она рухнула к его ногам.

К его великому счастью черная кровь, полившаяся из средней раны, не коснулась его тела; зато все травы, которые она забрызгала, вмиг почернели и завяли.

— Вся ее кровь ядовита, — сказал он другу, — но всего ядовитее, конечно, желчь.

Осторожным ударом ножа он рассек живот чудовищу и вынул желчный пузырь; положив его перед собой, он стал в него втыкать свои стрелы, одну за другой.

— Против этой силы никакая сила не устоит! — сказал он другу.

А средняя голова все еще продолжала жить, хотя и лежала отсеченная на земле; ее зрачки злобно вращались, язык то высовывался, то опять уходил в пасть, а в ее шипении герою почудились слова: на себя, на себя!

— Мне все-таки боязно, — ответил ему Иолай. — Ты сам, помнишь, со слов твоего отца Амфитриона передавал мне предостережение Гермеса твоему прадеду Персею: смертные гибнут не только от недостатка, но и от избытка силы. Персей послушался его — и был счастлив до конца дней своей долгой жизни.

— Не бойся! — бодро ответил Геракл. — Я поручаю себя заботам моей великодушной заступницы, Паллады. — Ты молчи.

Последние слова были обращены к пасти, продолжавшей шипеть на черной мураве. Друзья зарыли гидру под грудой камней, Геракл осторожно уложил свои стрелы обратно в колчан, и они вернулись домой.

26. В СРЕДНЕМ КРУГУ

Арголида была очищена; Геракл и Иолай круглый год наслаждались полным спокойствием у своего микенского кунака, теша себя охотой и состязаниями. Но когда год исполнился, к Гераклу опять явился глашатай Копрой.

— Под склонами северных аркадских гор, — сказал он, — стала появляться среброкопытная лань; ее крестьяне называют Керинейской, по имени города, который ее впервые увидел. Она причиняет им много вреда, разрушая их насаждения и виноградники. Аркадия нам не подвластна, но наш мудрый царь своими заботами объемлет весь полуостров от Истма до Тенара. Он повелевает тебе привести ему лань живьем и надеется, что ты оценишь его кротость: для победителя немейского льва и лернейской гидры безобидная лань — сущая игра! С этими словами Копрей ушел. У Геракла же заблистали глаза.

— Еврисфей, — сказал он Ио-лаю, — сам не имеет понятия о трудности и величии подвига, который он на меня возложил; и я вижу тут не его руку, а руку моей небесной гонительницы — Геры. Крестьяне, обратись к Деметре, перестали почитать Артемиду; за это она разгневалась на них так же, как и на Энея; это ясно. Но почему мне велено не убить лань, а привести ее живой? Я тебе скажу. До сих пор гора была недоступна для людей. Лишь под горой ютились они, в равнине и на пологих склонах; но их пугали кручи и стремительные потоки, бурлящие между отвесными берегами. Особенно страшна та горная цепь, которая отделяет Аркадию от северной приморской полосы: ни один смертный через нее еще не переходил. И вот здесь должны мы проложить себе путь, чтобы поймать чудесную лань. За нами со временем потянутся охотники, прельщаемые обильем горной дичи; за нами потянутся и пастухи, чтобы в жаркое время лета променять на сочные горные пастбища выжженные солнцем луга подгорья; за нами потянутся и поэты, а зачем, это ты сам увидишь. Я предполагаю, что мы пойдем вместе!

И они пошли. Вместо ненужной палицы Геракл взял с собой топор, пилу, лом и нож; лук с колчаном тоже взял, но стрелы простые, не отравленные.

Как они странствовали, что совершили — об этом можно написать целую книгу. Главною трудностью было проложить себе путь. То приходилось рубить ступени в неприступной скале, то сооружать висячие мостики из деревьев вдоль стен ущелий, то проходить среди лета снеговые поляны, то прыгать в воду шумящих потоков; ночевали они на голой земле, питались кореньями, или желудями, или настрелянной и зажаренной дичью. Зато что это был за восторг, когда они встречали восход солнца на вершине, смотря вниз, на окутанную туманом долину, или слышали под собою громы свесившейся с их горы грозовой тучи, имея над собой безоблачную синеву неба! Тут Иолай понял слова Геракла о том, что и поэты пойдут по их следам. И им казалось, что и пламя их дружбы ярче пылает в этом чистом воздухе гор, что яснее блистают их очи над загоревшими от горна солнца щеками. Лань при этой их работе то появлялась, то вновь исчезала; словно понимая, чего они хотят, она, уходя, вызывающе на них смотрела из-за выступа скалы, быстро скрываясь при первом их движении. Охотиться за ней было немыслимо, пока гора не стала доступной на всем ее протяжении. Но вот наконец после года тяжелой работы день охоты настал. Сговорившись с Иолаем, Геракл осторожно пошел, карабкаясь и скользя, в том направлении, в котором он рассчитывал найти чудесную лань. Действительно, он увидел ее, насмешливо смотрящую на него с вершины скалистого бугорка. Она подпустила его, безоружного, довольно близко и затем бросилась бежать, причем ее серебряные копыта звонко стучали по поверхности скалы. Но вдруг она остановилась как вкопанная: на другом конце узкой тропинки стоял перед ней Иолай. Мгновенно она повернула, мчась между крутизной и пропастью — и попала прямо в объятия Геракла. Он обвязал ей вокруг рогов заранее заготовленную веревку — и оба друга, ведя с собою красивое животное, собрались уйти из пустынного царства опять к душным жилищам людей.

Все же это им удалось не сразу. При одном из поворотов им внезапно вышла навстречу женщина выше человеческого роста, одетая по-охотничьи, с луком в руке и колчаном за плечами; глубокая грусть была запечатлена на ее лице. Геракл узнал Артемиду.

— Ты ликуешь, — укоризненно сказала она ему, — ликуешь, что изгнал покой и тайну из их последней обители на Земле! Зачем ты это сделал? О ненасытные смертные! Ужели вам мало было тех огромных пространств, которые вы уже заняли на равнинах широкогрудой Земли? Надо вам было проникнуть и в чистую пустыню моего заповедного царства?

— Прости нас, богиня, — сказал Геракл, — но твои опасения напрасны. Не для жадности и разврата открыл я этот край: их не прельстят твои заповедные высоты. Они по-прежнему будут гнездиться на долах жизни; сюда же взойдут только те, чья душа будет так же чиста, как и ветер твоих полян. О, не бойся: на горе нет и не будет греха!

Взоры богини участливо покоились на лике юноши, так и горевшем пламенем вдохновения; она улыбнулась.

— О да, ты чист, как ветер моих полян, — сказала она ему, — и любишь ближних до забвения самого себя; а знаешь ты, в чем награда этой любви? Так же и Прометей любил людей; а вот он и поныне прикован к угрюмой кавказской скале, и орел каждодневно пожирает его отрастающую печень.

— Знаю, богиня, — восторженно воскликнул Геракл, — но знаю также, что время кары и злопамятства скоро кончится и что мне суждено положить ему конец и открыть век примирения и любви! Тиресий мне открыл будущее: я убью хищного орла, я освобожу благородного друга Зевса и человечества!

— Тиресий тебе открыл не все. Прометей уже был жильцом подземного царства; Аид его отпустит на свободу лишь тогда, если другой бог согласится променять свое вечное блаженство на вечное пребывание в его безрадостном царстве. А как ты думаешь, найдется ли такой?

Легкая мгла покрыла чело Геракла, но ненадолго; оно вскоре прояснилось опять.

— Не знаю, как это будет, но слово Тиресия необманно.

Богиня все более и более любовалась на него; она подошла к нему и положила свою руку на голову лани.

— Бедный друг, — сказала она ей, — недолго было тебе суждено наслаждаться чистым воздухом наших гор. Но не бойся: твоя душа вернется ко мне, и мы увидимся в рощах нашего гиперборейского рая!

С этими словами она исчезла, простившись с обоими юношами ласковым кивком головы.

Придя в Микены, Геракл, по особому желанию Еврисфея, показал ему свою добычу — лани трусливый царь не боялся — затем принес ее в жертву Артемиде. Несколько времени его оставляли в покое, — по крайней мере, люди; но не давали ему покоя мысли, которые в нем всколыхнуло откровение Артемиды. Освободить Прометея было его давнишним пламенным желанием; но какой бог согласится променять свое бессмертие на безрадостную обитель Аида?

Разрешение этой загадки было, однако, ближе, чем он предполагал.

Однажды, когда он, по обыкновению, сидел с Полаем за кружкой вина, в горницу вошел все тот же Копрей и передал ему очередное приказание Еврисфея: изловить эриманфского вепря. Геракл нахмурился.

— Что же? — спросил Иолай. — Разве это труднее, чем лев или гидра?

— Нет, — отвечал Геракл, — но приступ к Эриманфу охраняют кентавры, занимающие всю западную цепь гор нашего полуострова.

— А что такое эти кентавры?

— Расскажу тебе то, что сам узнал от Тиресия. Был некогда царь Иксион; он первый среди смертных осквернил себя родственной кровью. Не желая уплатить своему тестю вена за жену, он повел его поверх волчьей ямы, наполненной раскаленными углями; в ней тесть погиб. В жажде очищения Иксион обратился к самому Зевсу; Зевс пожалел его, очистил и приблизил к своей олимпийской трапезе. Но Иксион и ему отплатил неблагодарностью: он осмелился поднять свои смертные взоры на его божественную есть. Предстоит освобождение Прометея; но владыка подземной тьмы не согласен отпустить его без замены. Готов ты отдать мучительный для тебя свет дня за всеуспокаивающую обитель Аида?

Хирон пожал ему руку.

— Готов, — шепнул он. Дрогнула земля — тихий покой разлился по страдальческому лику раненого, и душа оставила его тело.

Геракл с Фолом внесли мертвого в пещеру. Фол вынул стрелу из его раны.

— Так вот он, этот страшный враг! — сказал он, улыбаясь. — Не верится, чтобы такая маленькая деревяшка могла быть причиной смерти таких огромных существ!

— Верь или не верь, но будь осторожен, — ответил Геракл.

Тот, смеясь, посмотрел на него — и в этот миг стрела, выскользнув из его рук, попала ему в ногу. Не успев даже вскрикнуть, он упал мертвый; даже смех не оставил его помертвевшего лица.

Жутко было: два чудовищных трупа среди остатков недавней трапезы. Геракл вышел из пещеры и камнями заделал вход в нее. «Пусть она будет вашей гробницей», — подумал он. После этой битвы с кентаврами — «первой кентавромахии», как мы ее называем в отличие от второй, фессалийской, о которой будет рассказано ниже — он пошел дальше на Эриманф исполнить возложенный на него подвиг. В сравнении с только что совершенным он показался ему сущим пустяком: он поймал вепря, отвел его в Микены, показал — не Еврисфею, который опять забился в свой чан, а глашатаю — и затем заклал в честь богов и на угощение народу.

Но смерть Хирона оставила глубокий след в его душе; чтобы развлечься, он принял предложение Ясона участвовать в походе аргонавтов. Это участие не принесло ему утешения: мы видели, как грустно оно кончилось для его любимого ученика Гиласа, которого родители незадолго перед тем передали ему для товарищеского воспитания. Нет, говорил он себе, не сходит даром вражда богов: из-за ненависти ко мне Геры я стал источником несчастий для самых любимых мною людей! Он даже Иолая стал избегать, хотя и любил его, пожалуй, еще больше прежнего; и он твердо постановил не брать его более с собою ни на один подвиг.

Подвига же он ждал теперь даже с некоторым нетерпением и прямо-таки обрадовался приходу Копрея. Но само требование Еврисфея его этот раз прямо возмутило.

— Царь, — сказал Копрей, — повелевает тебе в один день очистить от помета конюшни элидского царя Авгия.

— Тебе бы он лучше поручил, — сердито буркнул сидевший тут же Иолай, — у тебя, кстати, и имя подходящее. — A Kopros по-гречески действительно значит «навоз».

— Тише, Иолай, нельзя оскорблять глашатая, — строго его оборвал Геракл. — Тут скрывается что-то для меня непонятное, — прибавил он, когда тот ушел. — Не думаю, чтобы царь хотел только уязвить меня, превращая меня в Копрея. Увидим.

У Авгия действительно паслись целые табуны в плодородной долине верхнего Алфея, и его конюшни, по целым годам не чистившиеся, были полны навоза. Придя к нему, Геракл потребовал себе лопаты; Авгий, смеясь, велел дать ему таковую.

— Посмотрю я, — сказал он ему, — как ты с помощью лопаты в один день очистишь мои конюшни!

Но Геракл и не думал выносить навоз: лопатой он вырыл для Алфея новое русло и к ужасу Авгия направил реку прямо в его конюшни, широко распахнув их двери. Работа живо была сделана; правда, что и от самих конюшен при такой решительной расправе немного осталось — и потомки навсегда запомнили, как смелые и сильные люди расчищают Авгиевы конюшни.

Но Геракл верно предчувствовал, что за этим если не легким, то безопасным подвигом скрывалось нечто более серьезное. Авгий был в сговоре с Еврисфеем; видя, что Геракл так просто и быстро исполнил порученное ему дело, он велел своим племянникам устроить ему засаду на его обратном пути. Эти племянники слыли сыновьями его младшего брата Актора и назывались странным образом по материнству Молионидами; по-настоящему же их отцом был Посидон, и ему они были обязаны своим исполинским ростом и своим необузданным нравом. И вот, проходя тесной долиной Аркадии, Геракл внезапно натолкнулся на засаду. Он невольно подался назад — не подозревая коварства, он не взял с собою оружия, а в руках своих врагов он видел палицы. Он уже считал себя погибшим — как вдруг чья-то рука дружелюбно опустилась ему на плечо. Геракл оглянулся.

— Иолай! — радостно воскликнул он.

Тот засмеялся:

— Прости, друг, что я ослушался тебя, но ты видишь сам: условие поединка нарушено, а один против двоих и Геракл бессилен.

С этими словами он вручил ему его палицу, а сам взял наперевес свое копье.

Молиониды были удивлены, увидя против себя вместо одного безоружного врага двух вооруженных. Но Геракл и Иолай не дали им времени опомниться: быстро они нагрянули на них — и не прошло и минуты, как оба злодея покрыли землю своими исполинскими телами.

Возмущение Геракла, однако, не унялось. «Нельзя, — сказал он, — карая орудие, оставлять безнаказанным виновника. Идем в Элиду: пусть знают люди, что призвание Геракла — очищать землю от всякого беззакония и в зверином и в человеческом образе».

И они пошли в Элиду. Царь Авгий вначале храбрился: велика важность, два воина против всей его рати! Но его рать, знавшая о его вероломстве, его защищать не пожелала; вынужденный один на один сразиться с Гераклом, он скоро и сам был убит.

Элейцы толпою вышли навстречу двойному победителю, ожидая от него решения своей участи. Многие убеждали его занять престол самому: они чувствовали бы себя хорошо под его могучей охраной. Но Геракл с негодованием отверг это предложение.

— Я сразил Авгия, — сказал он, — за его беззаконие, а не для того, чтобы завладеть его царством. Есть у Авгия сын, ни в чем не провинившийся перед богами; его вы призовите править вами, когда мы уйдем. Но вначале я хочу принести благодарственную жертву Зевсу Олимпийскому в его роще на берегу Алфея!

Все элейцы приняли участие в этой жертве, пригнав со своих лугов целую гекатомбу, то есть сто голов скота, преимущественно быков и баранов. После нее Геракл объявил состязания с призами для победителей. К вечеру начался пир; вино лилось рекой, лились повсюду песни, прославляющие Зевса с прочими богами, и Геракла с Иолаем, и победителей того дня. И полная Луна взошла над ликующими; и все потонуло в ее мягком свете.

Геракл поднялся. Возлияв немного вина в честь Луны, он сказал пирующим:

— Дорогие сотрапезники, я желал бы, чтобы наше сегодняшнее торжество положило начало настоящим играм в честь Зевса Олимпийского в этой его приалфейской роще, которую вы, слышу я, уже называете Олимпией. Если вы согласны, дадим обет, что мы через четыре года вновь соберемся здесь и будем вновь праздновать учреждаемые нами сегодня олимпийские игры.

Все собравшиеся с восторгом приняли его предложение. Но сидевший рядом с ним элидскии старейшина поднялся, в свою очередь, и сказал:

— Ты видишь, славный витязь, что мы все благодарны тебе за твой почин. В одном только хотел бы я поправить твое слово: мы сегодня не учреждаем олимпийские игры, а только возобновляем память по учрежденным уже поколением раньше и впоследствии забытым».

Это было новостью для всех; ни Геракл, ни местная молодежь ничего об этом более раннем учреждении не знали. Все попросили старца рассказать, как было дело; и он рассказал им нижеследующее.

27. ПЕЛОП И ИППОДАМИЯ

Вы все слыхали о богатстве и о славе лидийского царя Тантала: сам Зевс приблизил его к своей трапезе, и он, человек, вкусил нектара, напитка бессмертных. Но не сладок был ему кубок неземного блаженства, когда он думал о своих друзьях, покинутых им в земной недоле.

— Это и были те «муки Тантала», о которых столько говорят? — спросил Геракл.

— Твой вопрос глубоко справедлив, витязь, и я с тобой согласен; но послушай, что говорится дальше. Он скрыл кубок под полой и, вернувшись на землю, поделился с друзьями похищенным нектаром; и Зевс его с тех пор уже не приглашал к небесной трапезе. Вознегодовал Тантал в своем честолюбивом сердце; желая отомстить богам, он, в свою очередь, пригласил их на честный пир в свою столицу — а ею был тогда Сипил. Боги пришли. И тут — верьте не верьте — рассказывается следующее. Желая сделать богов нечестивыми, он зарезал собственного отрока сына, Пелопа, и примешал его мясо к подаваемому богам брашну. Но его деяние не осталось скрытым. Гневным ударом ноги Зевс опрокинул оскверненный стол, вернул Пелопу жизнь, а Танталу назначил отныне другой, вечный пир. Отправленный в царство Аида, он стоит по пояс в прозрачной воде, и ветвь яблони, отягченная сладкими плодами, свешивается над его головой. Но всякий раз, когда он, томимый голодом, хочет сорвать яблоко, ветвь поднимается вверх; и всякий раз, когда он, томимый жаждой, хочет нагнуться, чтобы напиться воды, — река мгновенно осушает свое русло. И когда говорят о «муках Тантала» — разумеют обыкновенно эти.

— Я больше понимаю те, — тихо вставил Геракл.

— Такова была участь Тантала, — продолжал старец. — Про его дочь, Ниобею, вы, конечно, слышали; я расскажу о Пелопе. Когда он вырос, пришлось ему подумать о выборе жены. Узнал он, что в нашей Элиде живет царь Эномай и что у него есть красавица дочь Ипподамия, но что он, встревоженный оракулом, предвещавшим ему смерть от зятя, ни за что не хочет выдать ее замуж. При всем том Эномай, чтобы не возбуждать нареканий, не пожелал, подобно Акрисию, держать свою дочь взаперти; нет, он обещал выдать ее, и даже без вена, но только за того, кто победит его в ристании колесниц. А условия у него были такие: жениху он разрешал тронуться раньше и затем лишь всходил на колесницу сам; но настигши его, он имел право пронзить его своим копьем. А настигал он его всегда, так как у него была чудесная четверка коней, подаренная ему его божественным отцом Аресом.

Так вот, к нему и явился Пелоп и объявил ему о своем намерении сватать его дочь. Эномай принял его очень любезно и ввел в свой дворец. Его фасад был украшен головами тех несчастных, которые уже вступили с ним в состязание и пали от его копья; Эномай и эти головы предупредительно показал своему гостю и прибавил: «Как видишь, тут еще место есть». И конечно, его слово бы оправдалось, и русая голова Пелопа заняла бы место рядом с головами его предшественников, если бы не одно обстоятельство, на которое Эномай не рассчитывал.

Дело в том, что Пелоп был юношей поразительной красоты; едва его увидела Ипподамия, как она прониклась непреоборимой любовью к нему, и ей показалась невыносимой мысль, что и он, подобно прочим, заплатит жизнью за свое желание получить ее в жены. И вот она вступает в переговоры с Миртилом, возницею своего отца; нельзя ли, мол, устроить дело так, чтобы колесница Эномая не настигла колесницы Пелопа? «Можно, — отвечал Миртил, — но какая мне будет за это награда?» — «А какой тебе нужно?» — переспросила красавица, заранее готовая исполнить всякое условие. — «А вот какая. Ты у отца единственное дитя?» — «Да». — «Значит, после его смерти царство через тебя перейдет к твоему мужу?» — «Да». — «Так вот, полцарства мне — и Пелопу достанется и победа и невеста». — Ипподамия согласилась, думая про себя: пока еще умрет Эномай — воды немало утечет.

Но коварный Миртил знал, что говорил и на что шел; да и посторонний мог бы сообразить, что он не для того готовит предательство против своего господина, чтобы его самого оставить в живых на неизбежную кару себе. Но влюбленные — что тетерева на току. И вот, перед тем как Эномай взошел на колесницу, Миртил незаметным ударом вышиб болт, прикреплявший чеку к ее оси. Как только начался бег, чека отскочила, вслед за ней и колесо; Эномай упал, запутался в вожжах, и кони разнесли его. С проклятием на устах он умер.

Его престол унаследовал Пелоп. Но Миртил все-таки не получил выговоренной награды за свое предательство: он был вдвойне неудобен Пелопу — и как свидетель преступления его жены и вследствие своих притязаний на его царство; и он однажды, улучив удобный момент, его самого сбросил с своей колесницы. Но это случилось лишь впоследствии. Теперь же Пелоп прежде всего блистательно отпраздновал свою свадьбу с Ипиодамией; сами боги почтили эту свадьбу своим присутствием, и все окрестные цари послали молодой чете свои свадебные подарки. Пелоп же, памятуя, что он и сам добыл невесту и царство благодаря победе в состязании, украсил свою свадьбу состязаниями в Олимпии — это-то и были те первые олимпийские игры, витязь, о которых я давеча упоминал.

— Но почему же, — спросил Геракл, — они впоследствии пришли в забвение?

Это было а связи с судьбою самого Пелопа и его рода, В начале они была блестяща: имея в своем распоряжении казну богатой Лидии, царем которой он оставался, он затмил своим блеском всех эллинских царей. Ипподамия подарила ему многочисленное потомство; своих сыновей он мог обеспечить городами в различных местностях полуострова, дочерей выдать замуж за других царей — весь полуостров стали тогда называть «островом Пелопа», Пелопоннесом. Но боги, хотя и поздно, а обнаружили истину: раскрылось его преступление против Миртила, а затем и коварство Миртила, поведшее к гибели Эномая. Пелоп был вынужден покинуть Элиду, ее престолом овладел Авгий — и Олимпия была позабыта.

28. В СРЕДНЕМ КРУГУ

(Окончание).

Так рассказывал старец. Когда он кончил, все почтили Ночь последним возлиянием и разошлись на отдых; а на следующее утро Геракл воздвиг в олимпийской ограде гробницу-памятник для Пелопа и алтари двенадцати высших богов, определив, чтобы каждый раз при праздновании олимпийских игр приносились поминальные дары первому и жертвы вторым. Все же, как постоянный праздник, эти игры тогда еще не удержались; как они вторично были возобновлены и стали прочтете в другом месте.

В Микенах слава о подвигах Геракла уже опередила его; он мог прямо отправиться с Иолаем в Тиринф к своей матери. И опять некоторое время его оставили в покое. Но, конечно, о нем не забыли; и в один прекрасный день за его трапезой, и этот раз как-то особенно насмешливо, зазвучал крикливый голос Копрея:

— Царь вместо очередного подвига посылает тебя поохотиться на диких уток или что-то в этом роде. На Стимфальском озере в Аркадии завелись птицы, именуемые Стимфалидам и; их ты должен перестрелять — вот и все.

— Тут опять что-то таится, и опять не знаю, что, — сказал Геракл Иолаю, когда Копрей ушел, — Про Стимфалид я слышал; это — птицы чудовища, много больше коршунов; их главная сила, однако, не в клюве и не в когтях, a в их острых перьях, которые они мечут словно стрелы. И все-таки я думаю, что настоящая опасность не в этом; а в чем — увидим.

— Это ты хорошо сказал, — ответил ему, смеясь, Иолай, — вижу, что этот раз ты уже не рассчитываешь, чтобы я без тебя остался здесь один. Итак, идем!

Стимфальское озеро лежало хотя и в Аркадии, но недалеко от пределов Арголиды; после двух дней странствий по горным тропинкам друзья уже были там. Оно наполняло собою дно мрачной котловины; питаясь водой ручьев, стекавших с окружающих гор, оно само посылало излишек своей воды через недоступную пещеру под землю, в царство теней. Рядом с пещерой находилась роща черных тополей; здесь, очевидно, было местопребывание чудовищных птиц. Геракл с Иолаем с утра засели на противоположном берегу, держа свои луки наготове; но птицы не показывались. Озеро расстилалось совершенно гладкой, зеркальной поверхностью у их ног; какая-то вяжущая тишина лежала на нем и на всей природе вокруг. У Геракла дух спирало.

— Не понимаю, что со мной творится, — сказал он Иолаю, сидевшему за ним и подальше от воды. — Точно отравленная мгла преисподней, выдыхаемая этой пещерой, ползет по поверхности озера, взбирается на берег, вливается в мои члены. О горы наши, горы, на которых мы охотились за Керинейской ланью! То было предвкушенье рая; здесь я предвкушаю узы и жуть подземного царства. О Зевс, отец мой, дай мне хоть умереть на горе!

Мгла преисподней все гуще и гуще вливалась ему в тело; его щеки горели, его жилы дрожали, его голос обрывался — а он все страстнее и страстнее бредил про горы, про Керинейскую лань, про Артемиду. Ноги и руки у него отнялись совсем; он уже не был в состоянии ни схватить лук, ни встать с места.

И тогда с тополевой рощи поднялась громадная черная тень, за ней другая, третья, много. Длинной вереницей скользнули они по воздушному пути над наозерной мглой, заслоняя солнце, и стали приближаться к обоим друзьям. Те не шевелились. Еще минута — и град стрел посыпался бы с их чудовищных крыльев, хороня обоих друзей навеки в отравленной тишине Стимфала.

Вдруг какой-то предмет звякнул, падая на землю в непосредственном соседстве с Иолаем. Точно проснувшись от этого звука, он Поднял его.

— Погремушка! — крикнул он.

И он стал неистово ее трясти. Геракл тоже встрепенулся, его оцепенение мгновенно прошло. Схватив свой лук, он выстрелил в первое чудовище — раздался пронзительный крик, и оно, упав, потонуло в пучине. За ним последовало другое, третье; Иолай тоже вспомнил о своем луке. Вдвоем работа пошла быстро. Стимфалиды отвечали, но их пернатые стрелы не долетали до друзей или же беспомощно отскакивали от шкуры немейского льва, в которую закутался Геракл.

Вскоре воздух был чист, а солнце по-прежнему заливало поверхность уже не дремлющего, а бушующего и кипящего озера.

— Уйдем, однако, скорее, — сказал Геракл, — чтобы нас опять не заволокло этой ядовитой мглой. Слава Пал-ладе! Не иначе как она послала нам эту спасительницу — погремушку. Уйдем, уйдем поскорее!

Чем более они удалялись от заклятого места, тем бодрее они себя чувствовали. Но еще долго странная истома в их мышцах и костях напоминала им об опасных чарах Стимфальского озера.

29. В ШИРОКОМ КРУГУ

Стимфалиды были последним остатком от эпохи чудовищ в Пелопоннесе; после их истребления и он уже мог считаться замиренным. А так как власть Еврисфея дальше его пределов не простиралась, то Геракл решил, что его служба ему кончена и что можно подумать об устройстве своей собственной жизни.

Ему тогда было уже за тридцать лет; вечно или совершая подвиги, или ожидая таковых, он не мог обзавестись собственным очагом и зажить общегражданской жизнью. И теперь его сердце стосковалось по том и по другом.

— Знаешь, — сказал он однажды Иолаю, — что мне привиделось тогда, в этот страшный день, на Стимфальском озере? Мою душу непреоборимо тянуло туда, в пещеру, к ниспадающим водам. Вместе с ними и она вступила в подземную обитель, на тот поросший бледным асфоделом луг, о котором нам говорят наши пророки. Много меня тут окружило призраков, но среди всех один выдавался своим ростом и своей красотой. «Кто ты, — спросил я его, — могучий среди витязей?» Он назвался Мелеагром калидонским и рассказал мне, как он погиб от гнева своей матери Алфеи. Я все время восхищался его видом и его богатырскою речью. «Не оставил ли ты, — спросил я его дальше, — сестры на земле, сестры, достойной такого брата?» — «Была у меня сестра, — ответил он, — нежноокая Деянира; она носила еще хитон девочек, когда я умирал», — «Согласен ты, — спросил я его напоследок, — чтобы она стала моей женой?» Он кивнул головой, дружелюбно улыбаясь, и протянул мне руку; я хотел ее пожать, но моя рука повисла в воздухе, и в это мгновение резкий звук погремушки внезапно вызвал мою душу обратно, в ее телесную оболочку. Но наш уговор я все-таки считаю заключенным и иду сватать Деяниру у ее старого отца Энея.

Через несколько дней он уже был в Калидоне. Эней после смерти Алфеи женился на другой и имел от нее отрока сына Тидея; Деянира была невестой, и весь дворец был полон женихов. Но их настроение было самое печальное; объявился жених гораздо могучее их всех — бог калидонской реки, Ахелой — и требовал девы для себя; Эней был не волен ему отказать. Почему был не волен, среди женихов об этом рассказывалось различно; наиболее вероятным представлялся следующий рассказ. В былые дни Эней возвращался с охоты домой; переходя вброд через русло Ахелоя, он позабыл, как этого требовало благочестие, омыть свои руки водой и свою душу молитвой. Вмиг его окружили гневные волны реки. Он воззвал о прощении, обещая откупиться ценою, какою бог прикажет. «Дай мне то, чего дома не знаешь!» — ответил Ахелой. Эней согласился. Когда он вернулся невредимый домой, ему поднесли новорожденную дочь — Деяниру.

И вот теперь Ахелой явился за невестой — получеловек, полубык, с длинной бородой, струившей обильную речную воду. Деянира была в отчаянии при виде своего чудовищного жениха; Эней, убитый ее и своим горем, обещал ее руку тому, кто ее освободит от него. Как раз перед тем пришел Геракл; нимало не колеблясь, он принял условие. На току перед городом состоялся бой. Ахелой тщетно менял свои образы, являясь то человеком, то змеем, то быком, — Геракл во всех образах его победил, под конец у него выломал его бычачий рог и заставил его, посрамленного, вернуться в свое русло.

Все были счастливы; женихи-зрители, и те не завидовали столь заслуженной награде. Геракл женился на Деянире и после краткой побывки у тестя взял ее с собой в Тиринф. Без приключений дело все-таки не обошлось. Они пришли на своем пути к другой этолийской реке, Евену; она была как раз очень полноводна; Геракл один мог бы ее перейти вброд, но перенести Деяниру и для него было невозможно. Вдруг примчался к нему кентавр Несс — тот единственный, который избег погрома в предгорьях Эриманфа. Геракл его не мог узнать — мало ли было кентавров! — но тем лучше узнал тот истребителя своих братьев. Он объявил Гераклу, что состоит перевозчиком и готов перевезти его жену на своей широкой конской спине. Геракл согласился. Но едва очутился он со своей прекрасной ношей в реке, как бросился бежать — имея Деяниру на своей спине, он считал себя в безопасности от стрел своего врага. Но он ошибался: Геракл все-таки послал ему вдогонку стрелу, отравленную желчью гидры, и у него едва хватило сил донести красавицу на тот берег. Он еще шепнул ей несколько слов, на что Геракл тогда не обратил внимания, и затем скончался.

Вернувшись в Тиринф, Геракл представил свою молодую жену матери и познакомил ее с Иолаем, и они зажили тесной, дружной семьей в его скромном домике. Но недолго мог он наслаждаться своим новым счастьем. Копрей все-таки явился, и в его голосе опять зазвучала насмешка, хотя и в другом роде, чем раньше.

— Твоя доблесть, могучий витязь, слишком велика, чтобы ее ограничить пределами Пелопоннеса. Мой повелитель желает, чтобы ее благодеяние испытал весь обитаемый мир в своих четырех концах, северном, южном, восточном и западном. Чтобы начать с юга, он приказывает тебе укротить критского быка и привести его к нему в Микены.

— Этот раб, — сказал Геракл после его ухода своим, — сам не знает, чему смеется; но его устами говорит Еврисфей, устами Еврисфея — Гера, а устами Геры — Рок. Мне вспоминается слово Паллады, прозвучавшее в моем вещем сне; «если хочешь славы от Эллады, от человечества — трудись для Эллады и человечества». До сих пор меня знала только Эллада; но я чувствую, с нынешнего дня начинается новая полоса в моей жизни. Моя задача — умиротворение земли, истребление чудовищ в зверином и человеческом образе, искоренение беззакония, восстановление почестей богов там, где они забыты вследствие нерадения и нечестия людей. Критский бык — это только начало, и даже не начало; я предвижу иное за этим неважным подвигом.

Но все-таки, что это за бык? — спросила Деянира.

Слышала ты об Агеноре, царе финикийском, его сыне Кадме и его красавице-дочери Европе, той, которую увез в море белый, прекрасный бык?

— Так это тот самый?

— Говорят, да; послал его в Финикию сам Зевс и велел ему перевезти Европу на остров Крит, тогда еще пустынный, для того, чтобы там с нею жить как муж с женою. Она родила ему трех могучих сыновей: Миноса, мудрого законодателя, Радаманфа, справедливого судью, и Сарпедона, который, впрочем, переселился в малоазиатскую Ликию. И Крит расцвел при Миносе и украсился ста городами; но бык, сослужив свою службу, одичал и стал грозою благоустроенного острова. Что ж, отправлюсь за ним — тебя же, Иолай, попрошу охранять в мое отсутствие мою молодую жену и старую мать.

Но, как и предполагал богатырь, за критским подвигом скрывался другой, гораздо более опасный. Его финикийский корабль бурей отбросило от берегов Зевсова острова; долго скитался он по волнам, пока не достиг странной местности, со странными деревьями, листья которых развевались точно исполинские перья, и еще более странными обитателями. От пловцов своего корабля он узнал, что страну зовут Ливией, а правит ею великан Антей, сын земли. Они отправились к нему.

— Дам что угодно тому, кто меня осилит в борьбе, — сказал Антей.

— Долг гостеприимства, — ответил ему Геракл, — велит хозяину не бороться с гостями, а помогать им.

Но так как неласковый туземец настаивал на своем, то Геракл выступил против него. После упорной схватки он его повалил; но едва коснувшись земли своим телом, великан опять быстро прянул на ноги. То же случилось и во второй и в третий раз.

Тут Геракл понял, что сын Земли из прикосновения к ней черпает новую силу; победив его и в четвертой схватке, он поднял его на воздух и держал его в железных тисках своих объятий до тех пор, пока он не испустил духа.

Ехать обратно было невозможно; поврежденный уже бурей корабль разбился о береговые утесы. Пришлось пловцам шествовать берегом через луга и пески; сколько тут Геракл поборол диких зверей и жестоких людей, мы перечислять не будем. Но вот они пришли наконец в страну, по-видимому, благоустроенную; по крайней мере, возвышавшийся на берегу моря алтарь свидетельствовал о благочестии жителей.

— Это — Египет, — сказали товарищи, — народ здесь умный и дельный, но не гостеприимный.

Действительно, пришедшие вооруженные люди объявили их пленниками и отвели к царю Бусириду.

— Как раз вовремя, — засмеялся царь, — будет кого принести в жертву Зевсу в его праздник.

— Зевс гнушается человеческих жертвоприношений, — ответил возмущенный Геракл.

Царь презрительно на него посмотрел:

— Мы, египтяне, все народы превзошли в благочестии, и ты хочешь нас учить?

— Ваше благочестие богам противнее, чем нечестие невежественных дикарей!

— Хорошо, продолжай! В награду за твою дерзость ты первый будешь заклан.

Геракл выждал минуту, когда его в узах подвели к алтарю; тогда он внезапно разорвал связывающие его ремни, убил безбожника-царя, освободил своих товарищей и, не тронутый пораженными ужасом египтянами, проследовал дальше.

В гавани они нашли финикийский корабль, который и доставил их на Крит. Исполнение самого подвига, ради которого он был послан, как он это и предвидел, не было для него особенно трудным. Царь Минос охотно предоставил в его распоряжение и сети и облаву, а потом, когда заверь был пойман, и корабль, на котором он переехал в Навплию, гавань Еврисфея. Геракл самолично отвел быка в царские стойла; но пастух, по неопытности и робости, его выпустил, и мы с ним еще встретимся.

В Тиринфе Геракла ожидала радость. Деянира привела его к колыбели, в которой лежал родившийся в его отсутствие его первенец Гилл (Hyllos). Но долго ею наслаждаться он опять не мог: Копрей не замедлил явиться и отправить его на новый, числом восьмой, подвиг.

— За югом — север: царь повелевает тебе доставить ему в Микены коней фракийского царя Диомеда.

«Странный приказ, — подумал Геракл, — похищение чужих коней у них входит в умиротворение вселенной».

Однако он повиновался. Проследовав через Истм в Фивы, он посетил старого царя Креонта и прежних своих друзей; затем двинулся дальше, вдоль Евбейского и Малийского заливов к Фермопилам и через эту теснину в Фессалию. Тут его принял радушно царь Адмет. Чтобы не омрачать его побывки, он скрыл от него постигшее его в этот день семейное горе; все же Геракл узнал о нем от его челяди. Состояло оно в следующем.

Аполлон, желая явить людям яркий пример очищения от пролитой крови, пожелал сам годичной службой искупить кровь змея Пифона, которого он убил, основывая свое дельфийское прорицалище. По его воле его отец Зевс отдал его в рабскую службу именно нашему Адмету. Это было хорошее время для фессалийского царя: его стада процветали под чудесным надзором бога, но и его самого он любил за его благородство и кротость. И он пожелал дать ему награду, какой еще ни разу не был удостоен смертный: спустившись в подземную обитель Мир, он уговорил Атропу отсрочить день смерти его хозяина.

— Согласна, — сказала Атропа, — Адмета минует Смерть, если в назначенный день его кончины найдется охотник умереть за него.

Аполлон принес царю это условие, и тот обрадовался, не подозревая, какое горе в нем таилось. Назначенный день наступил; кто согласится вместо Адмета променять свет солнца на безотрадную ночь обители Аида? Ни старик отец, ни старуха мать не пожелали остатком своих дней выкупить цветущую жизнь сына; согласилась это сделать молодая жена, царица Алкеста…

Мы ее уже знаем: это та самая дочь Пелия, которая, одна из сестер-Пелиад, не участвовала в невольном отцеубийстве. Как чистая, она могла оставаться в Иолке, и унаследовавший отцовский престол Акает со временем выдал ее за своего соседа, нашего Адмета.

Итак, Алкеста объявила, что согласна умереть за мужа. Пришедшая за душою Адмета Смерть увела с собою душу Алкесты, оставляя мужа в безутешной скорби. Теперь только он понял, какой горечью был отравлен сладкий дар жизни, принесенный ему от Атропы; он охотно бы отказался от него, но было уже поздно. И тем не менее он не только гостеприимно принял Геракла, но даже, чтобы тот не отказался от его гостеприимства, запретил рассказывать ему о том, какая жестокая потеря его постигла. Но исполнить это оказалось невозможным: нельзя было лишить челядь, боготворящую свою госпожу, права оплакивать ее смерть, а от челяди и Геракл узнал о случившемся. Он вполне оценил благородство своего хозяина, а так как ему, сыну Зевса, мир демонов был открыт, то он рассчитывал найти возможность вырвать Алкесту из цепких рук ее похитительницы Смерти. Его расчет оправдался, и он вернулся к Адмету, ведя за руку женщину, укутанную в густое покрывало.

— Сбереги мне ее, — сказал он ему, — она мне досталась в награду за тяжкий бой.

— Уведи ее к другим, — упрашивал его Адмет, — в мой дом уже не должна входить женщина после смерти моей Алкесты.

— Как? Неужели ты, человек еще молодой, предполагаешь всю жизнь провести вдовцом?

Адмет стал уверять его, что он до смерти соблюдет верность своей первой и единственной жене — и Геракл радовался при мысли, как приятно неузнанной Алкесте слышать эти слова. Наконец, кончая испытание, он сорвал с нее покрывало — и оба супруга вновь соединились для новой, уже ничем не омраченной жизни.

От своих хозяев Геракл узнал и подробности о конях Диомеда. Оказалось, что это были не обыкновенные кони, а чудовища, достойные своего чудовищного господина. Их ясли были забрызганы кровью: Диомед питал их человеческим мясом тех несчастных, которых судьба отдавала в его руки. При этих условиях и Геракл не считал возложенного на него подвига похищением чужого добра. Особой трудности он для богатыря не представлял: изверга-царя он убил, коней увел и доставил их Еврисфею.

Его наградой был второй сын, родившийся вскоре после его возвращения в Тиринф. Но почти одновременно с ним пожаловал и другой гость, гораздо менее желанный: Копрей. «После севера — восток, — возгласил он. — Царь посылает тебя в Фемискиру, что на Фермодонте, за поясом Ипполиты, царицы амазонок: он обещал его своей дочери, жрице нашей микенской Геры». И он ушел.

— Этот пояс, — спросила Деянира, — вероятно, золотой, украшенный самоцветными каменьями?

— Нет, это с виду простой кожаный пояс; но вместе с тем и победный талисман необычайной силы. И в этом приказе я опять узнаю Геру.

Все присутствовавшие пожелали узнать, как он понимает его. И он продолжал:

— Изо всех народов на земле только мы, эллины, соблюдаем заповедь Геры о равном браке. У нас хозяйство поделено поровну между мужем и женой: мужу — внешняя, жене — домашняя работа; муж — глава, но не господин семьи; у мужа — мужские, у жены — женские праздники, и перед богами и мужчина-жрец, и женщина-жрица чувствуют себя равными. У большинства народов женщина пребывает в рабстве у мужчины, и он имеет жен столько, сколько хочет. Есть, однако, и такой народ, у которого порядки обратные: это амазонки. У них власть принадлежит женщинам: они и пашут, и управляют, и воюют. С мужчинами они заключают лишь краткосрочные браки, чтобы иметь от них детей: раз в году в Фемискире празднуется общая свадьба амазонок с пленными мужчинами, — а затем у этих несчастных за кратким пылом любви следует долгий холод смерти. Гере оба излишества одинаково противны: и женщина-раба, и женщина-владычица. Но то, первое, для нас безвредно; народы, поработившие женщину, на войне бессильны, и не им нас, а нам их суждено победить, чтобы подчинить их со временем заповеди Геры. Напротив, амазонки — народ побеждающий: они идут с Дальнего Востока и уже покорили значительную часть Азии, всюду вводя свои мужененавистнические нравы. Видя в нас справедливо своих главных врагов, они даже с народами — поработителями женщин заключают коварные союзы против нас. И уже раз они переправились через Архипелаг и осадили Афины; и город Паллады пал бы, если бы его не спас Фесей. И всему виной могучий талисман победы, пояс царицы Ипполиты. Понимаете вы теперь, почему Гера требует его для своей жрицы?

— Постой, — спросил Иолай, — ты сказал, что Фесей спас Афины от амазонок? Как же это было?

Геракл покосился на Деяниру: «Не следовало бы мне это при тебе рассказывать, но уж так и быть, — сказал он с улыбкой. — Пояс царицы амазонок побеждает во всяком бою, но он бессилен против чар любви. Амазонки переправились через Архипелаг, нагрянули на Афины, осадили Акрополь; их твердыней была возвышающаяся против Акрополя скала, которую они посвятили своему богу-покровителю Аресу, почему она и поныне называется Ареопагом. Еще недолго — и Афины были бы взяты, и был бы у амазонок оплот в самой Элладе. Но у Ипполиты была среди амазонок любимая подруга, красавица Антиопа. Она приглянулась Фесею, молодому царю афинскому. Это бы еще ничего; но и амазонке приглянулся Фесей. Страшно стало Ипполите за свой пояс; она сняла осаду и увела свою рать обратно в Фемискиру».

— Вижу, — сказал Иолай, тоже улыбаясь, — что этот поход обставлен особыми условиями; что скажет наша хозяйка?

— Ничего, — ответила Деянира, с нежностью смотря на мужа, — в Геракле я уверена. Но мне страшен талисман победы; ты с ним поедешь, Иолай?

— Конечно, — продолжал он шутить, — хотя и не думаю, чтобы мог быть ему особенно полезен. Но не взять ли нам с собою… Фесея?

Все одобрили его мысль, и он сам взялся отправиться вестником к Фесею; тот, давно желавший подружиться с тиринфским витязем, с восторгом принял его предложение. Набрав еще товарищей, они сели на корабль и поплыли. Много они изведали разнообразных приключений; но главное их ожидало на берегу Геллеспонта, в самом могущественном городе тамошней Азии, Трое.

Ею управлял царь Лаомедонт, один из самых надменных царей своего времени. Желая его испытать, оба бога — покровителя его страны, Аполлон и Посидон, обернувшись людьми, нанялись помогать ему при постройке городских стен. Лаомедонт воспользовался их услугами, но обещанного вознаграждения не выдал ни им, ни их товарищам по работе. Тогда они решили наказать его, и Посидон выслал из морской глубины чудовище, которое стало безжалостно разорять страну. Царь призвал своих волхвов: те ему сказали, что чудовище успокоится не раньше, чем царь отдаст ему на пожрание свою дочь Гесиону (Hesione). Пришлось, по требованию народа, оставить деву на морском берегу, привязав ее к утесу.

Как раз тогда Геракл с товарищами причалил к троянскому побережью; узнав о гневе богов и его причине, витязь пожелал убедиться, исцелило ли Лаомедонта постигшее его несчастье от его заносчивости и вероломства. Он обещал ему поэтому сразиться с чудовищем и спасти его дочь, но выговорил себе в награду четверку его славных коней. Под гнетом нужды Лаомедонт согласился; но когда Геракл исполнил свое обещание, ему стало жаль коней, и он приказал ему немедленно покинуть его страну. Связанный возложенным на него подвигом, Геракл не мог ему сразу отомстить; он ушел, но с угрозой: его вероломство припомнится ему.

Фемискира лежала недалеко от моря в задней части Малой Азии; пришлось кораблю Геракла плыть по следам славной «Арго». С грустью увидел он место, которое было свидетелем гибели его прекрасного друга в предательских волнах родника. Затем они переплыли Пропонтиду, Босфор, миновали ставшие уже безопасными Симплегады и выплыли на широкую, зеленую гладь Евксина. И еще несколько дней длилось плавание; направо показалось устье широкой реки Галиса и вскоре за ним другое, поменьше. Это и был Фермодонт; поднявшись по его течению, пловцы увидели перед собою стены Фемискиры.

Ворота были заперты; перед ними стояла амазонка-стражница. Кожаный шлем, короткий хитон, небольшой щит формы луны на ущербе и двулезвийный топор. Она спросила пришельцев о цели их прибытия; Геракл ей изложил дело, прибавив, что они согласны выслужить требуемый пояс. Амазонка удалилась.

— Сразиться готов я с какой угодно силой, — сказал Геракл Фесею по ее уходе, — мне не будет страшно; но против чар пояса действительны только другие чары, а ими располагаешь ты, а не я.

Амазонка вернулась с известием, что царица приглашает Геракла и его славную дружину на веселый пир.

— Общая свадьба! — шепнул Геракл своим. — Держаться вместе, товарищи, не то мы погибли.

На площади перед дворцом Ипполиты были расставлены столы; во главе одного сидела Ипполита, во главе другого — Антиопа. Она побледнела, узнав Фесея; последнему удалось незаметно шепнуть ей несколько слов. После пира царица пригласила эллинов остаться у них в Фемискире; но Геракл просил разрешить им вернуться на эту ночь к своему кораблю для принесения благодарственной жертвы Посидону за счастливое плавание. Все эллины покинули город — кроме Фесея, неизвестно как и куда исчезнувшего.

Наступила ночь, темная, холодная; воины роптали, что Геракл заставил их провести ее у корабля. Пришло утро — и пришел Фесей: заветный пояс был у него в руках. Но вскоре затем пришла и вооруженная рать амазонок и начался жаркий бой. На стороне амазонок было огромное численное превосходство; но после потери волшебного пояса оно перестало быть опасным для эллинов. Много их пало, в том числе и их царица; некоторые попали в плен, в том числе и Антиопа — нечего говорить, что она была присуждена Фесею. Амазонское царство продолжалось в Фемискире, но опасность его распространения была предотвращена.

Геракл, однако, не забыл и Лаомедонту его вероломства; передав Еврисфею пояс Ипполиты, он стал набирать дружину для похода против его Трои. Первым делом он обратился к тому витязю, с которым он особенно подружился на «Арго» — к Теламону. Тот был царем маленького острова Саламина, — будущего носителя одной из величайших слав всемирной истории, в заливе, близ Афин, — и как раз переживал свой медовый месяц с прекрасной афинянкой Эрибеей. Геракл застал молодых за трапезой. Теламон протянул другу кубок с вином. «Возлияй отцу своему Зевсу!» Геракл отошел, поднял глаза к небесам — прекрасен и грозен был его вид, как он стоял, причем львиная пасть осеняла его голову и шкура неуязвимого зверя развевалась вокруг его могучих плеч. «Если ты когда-либо, отец мой Зевс, выслушивал охотно мои молитвы — теперь прошу тебя: дай этому моему другу смелого сына от Эрибеи, несокрушимого, как этот зверь, чья шкура меня обвивает, трофей моего первого подвига в твоей Немее!» Едва успел он произнести эти слова, как в вышине появился орел, повис над его головой и снова исчез в эфире. «Будет тебе сын! — радостно сказал он своему хозяину. — Ты его в честь появившегося орла (aietos) назови Аянтом — он будет первым в трудах и опасностях войны».

Набрав дружину, Геракл двинул ее на Трою. Долго тянулась осада; все же под конец город был взят, Лаомедонт пал в бою; Геракл, однако, и этот раз призвал на царство сына убитого — Приама. Города он не разрушил, но товарищей вознаградил добычей, причем пленную Гесиону получил Теламон. Сам он не взял ничего.

Опять он вернулся домой; но его приход мало обрадовал Деяниру. Она уже третьего сына качала на руках.

— Ты навещаешь свою семью, — сказала она ему, — точно земледелец свою зарубежную ниву: раз в году, к жатве и посеву.

— Не кручинься, милая, — утешал ее муж, — надеюсь, теперь скоро настанет конец моим трудам. Но пока что действительно приходится ждать Копрея со дня на день.

Он не долго заставил себя ждать.

— За тобой еще запад, могучий богатырь, — сказал он Гераклу, — царь желает, чтобы ты привел ему стадо быков пурпуровой шерсти, пасомое Герионом на острове Эрифее (то есть Чермном), где солнце заходит.

Деянира всплеснула руками:

— На край света он посылает тебя, — заголосила она, — куда еще смертная стопа не проникала!

— Гераклу не стыдно быть первым, — ответил ей муж и беспрекословно отправился к указанной цели.

— А этой целью было — «где солнце заходит». Истм, Парнасе, Этолия — это были еще знакомые места. Оттуда вверх по Ахелою к бурной Додоне, где вещий дуб Матери-Земли и Селлы, пророки Зевса; он узнал от них, что день, «когда кончатся труды Геракла», уже не особенно отдален. Потом бесконечное странствование вдоль моря, по склонам снеговерхих гор; потом широкая, благодатная равнина и в ней река о тихом течении, Эридан. Здесь тополи стоят на берегу реки, их слезы стекают в ее пучину и в ней превращаются в янтарь…

«Засни, Геракл, под тихий шум наших ветвей; мы расскажем тебе сказку про того, о ком мы плачем.

Мы — сестры Гелиады, дочери светлого бога, чья колесница ристает по небесной твердыне. Жарко пылает сердце вышнего возницы, многих любило оно, но никого так, как прекрасную Климену, позднейшую жену эфиопского царя Меропа, жившего там, где солнце заходит. И родила она в этом браке младенца дивной красоты светлого Фаэтонта. Когда он вырос, никто не мог смотреть на него, чтобы не полюбить. Сама царица любви, Афродита, была бессильна против его чар; она послала своего слугу, Геспера, вечернюю звезду: когда будешь заходить, скажи царю Меропу, что я люблю его сына и хочу, чтобы он был моим мужем. Обрадовался Мероп словам богини и велел Фаэтонту готовиться к свадьбе; но скромный юноша испугался: мне ли, сыну смертного, быть мужем богини? Нет, отец, уволь, не в прок брачущимся неравные браки. Мероп только разгневался и повторил свое приказание; тогда Фаэтонт обратился к матери. Но та улыбнулась: не бойся, мой сын, не смертный твой отец, а сам Гелий, ристатель небесной тверди! Что говоришь ты, макушка! Не верится мне. — Поверишь. Когда ты родился, он подарил тебе одно желание… только одно. Иди к нему в его багровый дворец, там, где его пылающая колесница погружается в море; скажи ему твое желание — и по исполнению ты убедишься, что он ивой отец.

И он пришел в наш дворец, и мы, Гелиады, впервые увидели нашего брата и, увидев, полюбили более всего на свете. И он сказал отцу свое желание — увы, роковое, безумное: если к тебе сын, дай мне день один, вместо тебя, управлять твоей колесницей! Тщетно отговаривал его отец: несчастный юноша стоял на своем. Тогда он напутствовал его благими сове-ами о том, как ему следует держать путь, и приказал нам, Гелиадам, запрячь светлую колесницу. Вначале смелому юноше удавалось обуздывать пыл ретивых коней: но когда первая четверть неба осталась за ним и стал приближаться полдень, они взъярились и понесли колесницу вне установлений колеи. И нарушен был вековой порядок природы: растаяли снега неприступных вершин, загорелись деревья нагорных рощ, закутанный в тюленьи шкуры житель далекого севера почувствовал непривычный жар, дремучая вода Сиртов подернулась льдом. Застонала из своих вещих глубин Мать-Земля, услышал Зевс ее жалобный голос. Его перун сразил Солнцева сына; прекрасный Фаэтонт пал обугленный в тихий Эридан. И нам с тех пор стали постылы небесные пути: став тополями на берегу сонной реки, мы льем слезы в ее воды и поем песнь плача о погибшей красоте, наши слезы, стекая в реку, становятся янтарем; и наш плач, стекая душу смертных, становится сказкой.

Так пели Гелиады Гераклу на берегу тихого Эридана. И ему показалось, что он вошел в царство сказки и что здесь все будет по-иному, по-чудесному.

Достигнув верховьев Эридана, он увидел по цепи неприступных гор перед собой, и справа и слева. Здесь нет пути; моря бы достигнуть, моря! Оно должно быть налево, где есть перевал; итак, к морю, в море! Но из моря вынырнул великан, получеловек, полурыба:

— Куда ты, дерзкий? Здесь нет пути для смертной стопы!

— Гераклу не стыдно быть первым, — крикнул герой и бросился на великана, в котором он узнал гневного Тритона, слугу морского владыки.

Тритон, побежденный, отступил:

— Иди, смертный, похваляйся, что сделал доступными эти заповедные воды — недалеко ты зайдешь.

Идет Геракл взморьем, то плоским, то приглубым, идет день, два, много дней — и все нет места, где солнце заходит. И вот перед ним смыкается море, гора справа, гора слева сдвинулись, и над их стыком, как в насмешку, солнце опускается куда-то, в загорную страну. Но Геракл не унывает: он окрылен сказкой. Где-то здесь должен быть ключ смыкающегося моря; где он? Уж не этот ли камень? Или этот? Пробует, колеблет один за другим — и вдруг грохот, пламя, стык обваливается, столб направо, столб налево, и между ними море с шумом вливается куда-то-в море морей. Вот он, Океан! И он пробил к нему путь! Да, будут помнить потомки до последних поколений Геракловы столбы!

Здесь Океан; здесь подлинно Солнце заходит. Но где же Эрифея? Ночь настала; надо послушаться Ночи. И снова день — утро, полдень, вечер. Вот он, огненный гигант, явственно спускается на своей пылающей колеснице… Жар нестерпимый; уж не хочешь ли ты меня испепелить своим огнем? Верегись, я сын Зевса — а от моих стрел и боги теряют любовь к бессмертию! — Геракл натянул лук, наложил на него стрелу, отравленную ядом гидры, прицелился в бога — и вмиг посвежело вокруг него. Он опустил лук. И вновь жар стал расти, кровь закипела, виски заныли… Опять? Я не шучу! — Лук поднят, жар спадает; теперь довольно? — Нет? Но если я в третий раз подниму лук — я его уже не наклоню к земле, не спустив стрелы! Нестерпимый свет заставил его закрыть глаза; когда он их открыл, Гелий, сойдя с колесницы, стоял рядом с ним.

— Ты мужественен, сын Зевса, и я готов тебе помочь. Здесь действительно то место, где я «захожу», в Океан; и ты видишь, здесь уже ждет меня золотая лодка-кубок, чтобы перевезти меня по кругосветной реке на восток, к месту моего «восхода». Эрифея — остров среди Океана; садись со мной, я повезу тебя.

Огромная лодка-кубок приняла и Гелия с его колесницей, и Геракла; вскоре среди волн показался Чермный остров… Геракл сошел, поблагодарил светлого бога за его милость… Поистине Чермный: все здесь окрашено в багровый цвет: багровые скалы, багровые пески, багровые стволы деревьев, красиво одетые в темно-зеленую листву. Пока золотая лодка еще виднелась среди волн Океана, Геракл рассматривал чудеса острова; когда же она скрылась, темная ночь его окутала: он лег на землю, покрыл себя львиной шкурой и заснул.

Спал он крепко; проснулся лишь на другое утро от глухого хриплого лая. Он открыл глаза — и при свете дня увидал над собой кудластую морду огромного багрового пса. «Страж стада!» — мелькнуло у него в голове. Это едва не было его последней мыслью: заметив, что Геракл проснулся, пес бросился на него, чтобы вцепиться ему в горло. К счастью, верная палица Геракла лежала тут же, у его правой руки; могучий взмах — и свирепый страж с разбитым черепом лежал на земле.

Геракл встал; но не успел он оглянуться, как уже новый враг огромного роста примчался с опушки багрового леса. Витязь тотчас признал в нем пастуха; но и рубаха, и волосы, и борода были ярко-багрового цвета. Выкрикивая что-то непонятное, он размахивал своим посохом, а этим посохом было целое дерево. Геракл дал ему подойти; одним ударом палицы он вышиб посох у великана, другим уложил его самого.

Теперь, подумал витязь, стадо можно будет забрать. Он направился к опушке леса — но там он увидел рядом с багровым стадом другое, черное, и охранявшего его другого пастуха в черной рубахе и с черными волосами и бородой; как он позднее узнал от Гелия, это был пастух, пасший стада Аида, царя подземной обители. Увидев приближающегося Геракла, он с громким криком умчался в лес; и в ответ оттуда послышался тройной протяжный рев, и из-за деревьев выкатилось новое чудовище, подобного которому Геракл еще не видал. В нем срослись тела трех мужей; один только живот был общий — огромный, точно винный чан на народных игрищах. Из него вырастало вверх три туловища с шестью руками и тремя головами, а вниз три пары ног. Быстро перебирая этими ногами, точно гигантское насекомое, он мчался по направлению к Гераклу.

Тот поднял лук — стрела со свистом пронзила Гериону (конечно, это был он) грудь переднего тела. Тотчас одна голова склонилась набок, две руки беспомощно повисли, две ноги, недвижные, стали бороздить мураву своими носками. Но для второго выстрела уже не было времени: чудовище находилось совсем близко, держа огромный камень в руках среднего тела. Геракл успел только поднять палицу и грузно опустить ее на среднюю голову. Мгновенно и она склонилась, и камень выпал из отяжелевших рук, и вторая пара ног сникла на землю. Оставалось третье тело, безоружное. Геракл и сам отбросил палицу и сцепился с ним грудь с грудью. Герион был телом вдвое больше своего противника, но его отягчали оба мертвеца, от которых он уже не мог освободиться; вскоре и он испустил дух в крепких узах Геракловых рук.

Подвиг был совершен; оставалось увести стадо. Черный пастух не препятствовал; в руках красного герой нашел свирель, знакомые звуки которой легко выманили стадо на берег Океана. Когда к вечеру Гелий пригнал золотую лодку-кубок к Чермному острову, Геракл со стадом его уже дожидался.

— Что же, опять подвезти тебя, сын Зевса? Этот раз дело для меня убыточно, придется возвращаться назад, и что скажут боги, если Солнце взойдет не вовремя? Ну, пусть меня выручает твоя заступница, Паллада; веди свое стадо и садись сам!

Он довез его до обоих столбов — и начался томительный обратный путь. Много раз отбивался то один, то другой из своенравных быков, много раз их старались увезти беззаконные люди. Италия сохранила память об этих скитаниях; и алтарь Геракла на Говяжьем рынке в Риме до позднейших времен рассказывал о них людям. Так и на западе путь умиротворителя вселенной был запечатлен подвигами, гибельными для злых людей. Но долг свой он исполнил: все стадо было в сохранности, когда он по возвращении в Микены передал его пастухам Еврисфея.

— Вернулся из самого царства сказки, — весело сказал он жене, входя в свой уютный тиринфский дом.

— Сказкой встречаю, — ответила жена и показала ему увитую в пеленки русокудрую девочку, первую после трех сыновей.

— Да это блаженство! — воскликнул отец, и это имя осталось за ней — имя Макария.

30. АД И РАЙ

Блаженство это оказалось не очень продолжительным: злоименный гость все-таки пришел в Тиринф с новым приказом от микенского царя. Этот раз на его лице не было обычного насмешливого выражения.

Геракл вскочил с места при его появлении. «Как? — воскликнул он. — Еще поручение? Да разве есть на земле конец, еще не причастный труду и славе моих подвигов?»

— На земле нет, — угрюмо ответил Копрей, — но под землей и над землей есть. Этот раз царь Ефрисфей приказывает тебе привести ему Кербера, пса-стража преисподней. — И он ушел, не дожидаясь дальнейших вопросов.

Все почувствовали, что ледяной ужас сковал их члены. Спуститься заживо в обитель мертвых! Да есть ли смертный, отважившийся на подобное дело?

— Про одного я знаю, — сказал Геракл.

— А я про другого, — тихо и мрачно прибавил Иолай. — Но кого ты имеешь в виду?

— Орфея, моего товарища по походу аргонавтов. Была у него невеста, Евридика; ее в самый день свадьбы ужалила змея, и она должна была преждевременно последовать за Гермесом, проводником душ, в подземное царство. Не вынес потери Орфей; со своей волшебной кифарой в руке он пошел за ней. Своей дивной игрой он зачаровал Кербера, зачаровал всех духов преисподней, зачаровал даже ее владык, Аида и Персефону: они разрешили ему увести обратно свою невесту под тем условием, однако, чтобы он не оглядывался на нее, пока не достигнет поверхности земли. Сгорая нетерпением любви, он оглянулся — и вторично и окончательно лишился Евридики. В утешение смертным, вспоминая виденное им в подземном царстве, он учредил свои орфические таинства; их смысл — любовь, дающая воссоединение. Он предлагал и мне поступить в число посвященных; но я, смелый в своей тогдашней молодости, не воспользовался его предложением. А теперь уже поздно: когда я был во Фракии, мне говорили, что Орфей погиб таинственным образом на горе Пангее, растерзанный вакханками.

Он подумал немного и продолжал:

— Но я могу приобщиться элевсинских таинств и сделаю это. Завтра же иду в Афины. Рассчитываю в этом деле на помощь Фесея, нашего товарища по походу на амазонок.

— И я советую тебе это сделать, — сказал Иолай, — но Фесея ты в Афинах уже не найдешь. За время твоего отсутствия он подружился с опасным человеком — с Перифоем фессалийским, сыном того Иксиона, который в своем безумном самомнении отважился похитить Геру с олимпийской трапезы. Страдая тем же безумием, Перифой задумал увести Персефону из подземного царства. Он уговорил своего друга Фесея помочь ему в этом нечестивом предприятии; они спустились — и не вернулись обратно.

— Если бы я знал об этом раньше, я бы не стал дожидаться приказа Еврисфея. Фесей также и мой друг; я не могу его покинуть в его нужде. Итак, завтра в Афины, а затем — дальше.

Деянира плакала всю ночь, но к утру она предстала перед мужем с разъясненным лицом — не потому, чтобы ей стало легче, нет; но она не хотела слезами и жалобами создавать дурной приметы для трудного пути Геракла. Они простились.

В Элевсине Геракл был принят с честью: удостоенный его таинств, он бодро, под сенью божьей благодати, отправился на свой подвиг. Его намерением было спуститься в преисподнюю через пещеру в Тенаре, самом южном мысе Пелопоннеса. Он достиг ее после целого дня утомительного пути; так как был уже вечер, то он лег спать перед ней, откладывая начало спуска на следующее утро.

Засыпая, он думал с удивлением о том, почему путь минувшего дня его так утомил. Правда, ему было уже около пятидесяти лет, но до тех пор он не замечал убыли своих сил. Неужели и для него наступает уже пора увядания? Заснул он крепко; в течение всей ночи образы прошлой жизни чередовались перед глазами его души; казалось, что тенарская пещера высылала к нему призраки убитых чудовищ и беззаконников, от немейского льва до Гериона и разбойников италийских дорог. Но затем явился новый образ — слабый, но, как это ни было странно, сильный своей слабостью.

Это была женщина глубокой старости, но старости безотрадной и безобразной. Почти все волосы повылезли на ее голове, лишь сзади беспомощно болталась жиденькая седая косичка. Кожа лица тысячью морщин окружала ее впалые, потухшие глаза; рот выступал узкой бледно-синей чертой между стиснутыми за отсутствием зубов скулами. Не способная ходить, она ползла на четвереньках; доползши до спящего Геракла, она обхватила его своими тощими руками, с которых вместо мышц свешивались пустые мешки кожи. Казалось, ребенок мог бы сбросить с себя эти бессильные объятия; но Геракл, покоившийся в оцепенении дремоты, не мог даже пальцем двинуть, даже головой шевельнуть. Обвив его ноги своими руками, она поползла все выше и выше по его телу и уже приближала свой рот к его лицу, уже готовилась влить ему между губ отраву своего естества…

Вдруг сильный голос к нему воззвал:

— Геракл! Проснись!

Он вмиг встрепенулся, небрежным движением левой руки смел со своего тела гнусный призрак и вскочил на ноги. Увидев, кто перед ним, он молитвенно поднял правую руку:

— Радуйся, благодатный Гермес!

— Радуйся и ты, сын Зевса! Старость ты благополучно стряхнул, но молодость еще впереди. Пока же меня послала царица преисподней, таинств которой ты приобщился в Элевсине, чтобы быть мне твоим проводником по ее царству. Идем.

Они вошли в пещеру. Там их уже дожидались души, бесплотные призраки людей. Гермес, касаясь каждой своим золотым посохом, определял, к какому из трех отрядов ей пристать. Направо он поставил посвященных и достойно Деметры проведших свою ^жизнь; посредине — сонм обычных душ, не отличавшихся ни в правде ни в неправде; налево — неисправимых грешников. Взяв Геракла за руку, он повел его вперед через белесоватый сумрак пещеры. Вскоре ее своды поднялись и расширились; с левой стороны появились высокие известковые скалы, подножие которых омывала сонная, поросшая бледными водорослями вода.

— Это Левкада, белая скала, — пояснил Гермес, — и тихая Лета под ней. Здесь непосвященные теряют память о своей земной жизни: и Левкада ее всасывает, и глоток Леты ее затопляет.

Действительно, и Геракл, проходя мимо Левкады, почувствовал какую-то таинственную тягу своих мыслей к ней; но только средний отряд, запивший эту тягу усыпляющей водой Леты, испытал окончательное забвение всего. Уже не раздавалось среди него ни стонов, ни вздохов; в немой безучастности продолжал он свой путь.

Река Забвения впадала в другую, мутную и тинистую — Ахеронт, как пояснил Гераклу Гермес. Ахеронт, расширяясь, образовал озеро Ахерусию, преградившее путь отрядам душ. Но у берега стояла емкая лодка, и перевозчик при весле уже дожидался пришельцев.

— Здравствуй, Харон! — воскликнул Гермес. Все души повторили его привет.

Харон молча указал каждой ее место в лодке. При виде Геракла он вопросительно посмотрел на Гермеса. «Волей царицы», — ответил ему тот. Он кивнул головой, Геракл вошел, и лодка отвалила. Тихо журчала вода под легким прикосновением весла и легким движением киля; лодка скорее скользила, чем шла, и трудно было определить, медленно ли или быстро она движется. Вскоре берег был достигнут; Геракл увидел рощу из ракит и черных тополей, в которых реяли, тревожно носясь туда и сюда, призраки людей, многие с зияющими ранами в груди.

— Тени непохороненных, — сказал Гермес, — посмотри, не узнаешь ли кого-либо из них. Геракл принялся их рассматривать.

— Боги! — воскликнул он. — Не Тидея ли я вижу, младшего брата моей Деяниры? А это не Капаней ли? А здесь ты, Иппомедонт? Ты, Парфенопей, смелый сын Аталанты? Почему вы здесь?

— Прибавь Полиника, Эдипова сына, — сказал ему Тидей, — Мы были в числе Семи, пошедших войною на Фивы; мы пали в бою, и победоносный фиванский царь запретил нас хоронить. Когда будешь опять на земле, не забудь напомнить ему об общеэллинском законе!

Геракл обещал ему так поступить и пошел дальше.

За рощей возвышалась огромная черная стена; дорога душ вела к широким медным воротам. Оба их створа были открыты; но с внутренней стороны Геракл увидел внушительной величины собачью будку, а перед ней исполинского пса, трехглавого стража преисподней. Гермеса он встретил, как своего, и даже лизнул ему ногу одним из своих трех языков; но и к Гераклу он отнесся дружелюбно, опустив все свои шесть ушей и вильнув хвостом.

— Он еще не почуял в тебе своего врага, — сказал Гермес, — впрочем, это благодушие он проявляет ко всем входящим в начинающееся именно здесь царство Аида. Зато к пытающимся уходить он суров и злобен; яростно лает на них и норовит вцепиться им в икры всеми зубами своих трех пастей. Свой подвиг ты, конечно, отложишь до возвратного пути; я мог бы уже теперь передать тебе разрешение Аида и Персефоны, но ты, вероятно, пожелаешь увидеть их самих.

— И не только их, — прибавил Геракл.

За воротами расстилался необъятный луг, поросший бледным лозовидным растением — асфоделом, как его звали на земле. Здесь было главное сборище душ; здесь они встречались, здесь разговаривали — тихо, бесстрастно; это было точно чириканье пташек или стрекотание кузнечиков. Ни радости, ни страдания не было видно на их лицах; но не было также и выражения скуки. Было полное отсутствие какого-либо волнующего сердце чувства. Геракл узнал здесь многих, но его не узнавал никто. Послышался легкий топот; Геракл повернул голову в его сторону, удивленный, что здесь есть и всадники. Но это был кентавр Хирон; Геракл протянул руку к нему, но он безучастно посмотрел на него и промчался мимо.

— Мне грустно, — сказал Геракл, — что ни один из них меня не узнает. Отчего это так?

— Глоток теплой крови им возвращает сознание, — ответил Гермес — Если бы хоть один из них был тебе нужен, мы бы пригнали сюда черную овцу, заклали бы ее так, чтобы ее кровь стекала в нарочно вырытую яму, и души бы слетелись на запах этой крови. Впрочем, за Хирона ты можешь упросить Персефону, чтобы она приняла его в число блаженных своего рая; хоть он и не был посвящен, но своей благочестивой жизнью он заслужил эту награду, а твоя просьба может заменить посвящение.

Геракл постановил про себя это непременно сделать и стал размышлять о путях загробной справедливости — о посвящении и заслуге и о действии просьбы, заступничества, любви. За Асфоделовым лугом показался дворец, очевидно, царей подземного царства. Но Гермес повел своего гостя дальше, к реке, бурно катившей свои черные волны по наклонному руслу и в дальнейшем течении низвергавшейся в бездну; издали был слышен тяжелый шум ее падения.

— Это Стикс, — сказал Гермес, — третья река преисподней, вода страшной клятвы для богов. Почему она такая, это ты поймешь, когда увидишь место, куда она стекает.

Он повел его дальше, и они достигли края бездны. Обрыв был отвесен, даже серна не могла бы спуститься. Но Гермес подхватил Геракла и, неся его по пустоте, плавными кругами с ним спустился на дно обрыва. Здесь исчезли уже последние отблески дневного сумрака: кругом была черная ночь. Но вдали показался другой, багровый свет.

— Где мы? — спросил Геракл.

— В недрах Аидова царства, — ответил ему Гермес, — в бездне грехов и мучений. Эта река пламени, к багровому руслу которой мы приближаемся, — это Пирифлегетонт; та, другая, от которой нас обдает туманным холодом, это Кокит. В Пирифлегетонте терпят телесные мучения грешники озверелые, заглушившие свою душу своими преступлениями; на Коките испытывают душевные муки те, которые отравили свою душу своей неправедной жизнью.

— И все эти мучения вечны? — спросил Геракл, содрогаясь.

— Не для всех. Совершившие тяжелые преступления, но не окончательно заглушившие и отравившие свою душу, получают разрешение раз в год выплывать по Стиксу на озеро Ахерусию. Туда к ним приходят те, против которых они провинились, напившись предварительно крови, чтобы вернуть себе сознание. Их они должны умолить. Получат прощение — пойдут с ними, напившись Леты, на Асфоделов луг. Не получат — возвращаются на дальнейший год к месту своей пытки.

И опять Гераклу представился случай размышлять об искупительной силе просьбы и любви. Медленно проходили они, спускаясь все ниже и ниже, от одного места пытки к другому. И он узнавал многих, и его узнавали — эти ведь не пили из реки Забвения. На самом дне была воронка; спустившись также и в нее, они опять погрузились в царство темной ночи. Вдруг Геракл почувствовал, что они хотя не изменили направления, но уже не спускаются, а поднимаются, ипритом быстро; но это происходило оттого, что Гермес подхватил его своими могучими руками.

Вдали забрезжил как-будто свет — не багровый, дневной; чем дальше, чем выше, тем он становился явственнее, сменяясь, однако, по временам и мраком. Наконец, вероятно, после многих дней и ночей пути, они вышли на поверхность, такую же, как и у нас, и с таким же солнцем наверху, как и у нас. И все-таки она была не наша: иные деревья, иные травы; и птицы по-иному поют, и цветы по-иному пахнут. Но все поет, все пахнет, повсюду разлито блаженство.

Он уже знал: здесь избранники Деметры и Коры, легкие тени; они плавно реют под кущами зеленых деревьев, любуясь на хороводы дев, внимая песням вдохновенных певцов. Вот особенно численный сонм: ему Орфей поет про Евридику и про свою любовь, победившую смерть. Но Гермес не позволяет приближаться: издали смотри, издали внимай! Это блаженство не про тебя: тебе суждено другое, если ты не падешь… Гермес ли это говорит? Нет, он сам это чувствует. Издали, издали! Кто этот почтенный старец с белой бородой, приветливо посылающий ему рукой знак признания? Ты это, Амфитрион? Но кто это рядом, эта прекрасная молодая женщина в белом покрове, ласкающая его грустно приветливым взором своих нежных очей? Она? Быть не может! «Деянира — ты здесь?..»

Гермес стоит рядом, он его держит за руку. «Издали, издали!» Гермес ли это шепчет, или он сам себе? Страшное испытание! Но долг побеждает. Они идут дальше. Много полян, много сонмов блаженных. Вот и солнце заходит; ночь кругом, темная ночь.

Страшно было испытание; зато страшна и сила, наполнившая его. Слушай, — говорит он Гермесу. — В Элевсине мой ум прозрел. Я знаю волю моего отца, ту волю, которой он никому доверить не может — даже тебе, даже своей первородной дочери Палладе, моей заступнице — и сестре. Я знаю его волю: эта воля — примирение. Предстоит великий, решающий бой; но в этом бою мы не можем победить, пока там, в Тартаре, страдают Титаны, пока их стоны ложатся свинцовой тяжестью на грудь Матери-Земли. Ты видишь, я поборол все земное, и неземная сила наполнила меня. Хочу идти к Титанам, хочу принести им примирение и освобождение. Можешь ты меня к ним проводить?

— Могу проводить тебя до врат Тартара, но там кончается моя сила.

— И там начинается моя! — вдохновенно воскликнул Геракл. — В путь, мой брат! Исполним волю, хотя и необъявленную, нашего отца.

Гермес обхватил его стан своей рукой, и они стали подниматься или спускаться, этого он уже не мог разобрать. Долог был ночной перелет в беззвездном пространстве; наконец нижний предел мироздания был достигнут. Чернее черной бездны зачернела перед ними черная стена; но в ней ярым пламенем горели медные врата; а перед ними, расположившись на широкой полосе черной тверди, дремали сторукие исполины, стражи мировой темницы. Почуяв пришельцев, они поднялись на ноги и грозно замахали тремя сотнями рук.

— Дорогу, Котт, Бриарей, Гиетт! Вы видите, я вас знаю. Именем Зевса его сын вам приказывает — дорогу!

Станицы рук опустились, чудовищные тела сникли, ни одна тень не омрачала ярого пламени медных врат.

— Врата Тартара, обители предвечного ужаса, неисповедимая гроза уходящих времен! Именем Зевса, чью волю я исполняю, я его сын, вам приказываю — расступитесь!

Собрав свои силы, он поднял палицу и ударил ею в медные створы пылающих врат; дрогнули створы, но врата выдержали напор. Он ударил вторично — гул раздался по всему мраку эфира и долетел до сиявшей в небесной высоте Земли, но врата по-прежнему стояли непоколебимо. Тут он все силы своей жизни перелил в свои мышцы и в третий раз ударил в створы; послышался лязг разбитых засовов, и врата распахнулись.

Геракл заглянул внутрь; но то, что он увидел, было подобием грозовыхтуч, вырастающих в исполинские тела, — и взоры что молнии, и голоса что гром.

— Вы свободны, Титаны! — крикнул им Геракл. — На скале Кавказа вы найдете вашего брата; возвестите и ему близкую свободу. Ждите освободителя под скалой Кавказа!

Он схватил руку Гермеса и уже не выпускал ее, пока они оба не очутились перед дворцом Аида.

— Теперь, — сказал ему Гермес, — не ты у меня, а я у тебя буду искать помощи: ты перерос меня.

— Еще я человек, — ответил ему Геракл, — и даже тот подвиг, на который я сюда послан, не совершен… Но что я вижу здесь?

На скале перед дворцом сидели два мужа средних лет и вели дружеский разговор между собой; один был, по-видимому, свободен, но другой прикован медными цепями к своему месту. Геракл подошел к ним.

— Фесей! — вскрикнул он изумленно.

— Да, Фесей, — грустно ответил свободный, — твой товарищ, в походе на Фемискиру.

— И, надеюсь, также в тех, что мне еще предстоят, — бодро продолжал герой, пожимая ему руку. — Конечно, я тебя здесь не оставлю. Ты, вижу я, свободен, а страж преисподней нас не задержит — он и сам за нами последует!

— Нет, Геракл, ты ошибаешься: я тоже прикован.

— Как прикован? Я цепей на тебе не вижу.

— Я прикован незримыми цепями чести, — тихо ответил Фесей, указывая на своего товарища.

— Перифой, догадываюсь я? Я и его освобожу; я только что разбил засовы покрепче его цепей!

Сказав это, он схватил цепь Перифоя и дернул ее — земля затряслась под его ногами и глухой гул пронесся под ней.

— Нет, Геракл, — грустно сказал узник, — против цепей карающей Правды и твоя сила бессильна. Идите, друзья, и предоставьте злоименного сына Иксиона проклятию его отца!

— Этому не быть. Фесей прав — против чести не идут. Но путь силы не единственный, есть и другой — путь благодати. Подождите меня здесь: мне еще предстоит беседа с владыками этого дворца.

В сопровождении Гермеса он вошел во дворец. Велика была честь, оказанная ему Аидом и Персефо-ной.

— Гул разбитых врат Тартара донесся и до нашего слуха, — сказал ему Аид. — Пока ты здесь, этот престол принадлежит тебе, а не мне.

— Нет, — сказал Геракл, — я — человек и выше человеческой доли не возношусь, и врата Тартара уступили не моей силе, а воле моего отца. Но если вы хотите оказать мне милость, у меня к вам три просьбы.

И он их изложил: первую — о Кербере, вторую — о Хироне, третью — о Перифое. На первые две Персефона тотчас изъявила согласие; третью она дала на решение мужа.

— Он тяжко провинился, — решил Аид, — но твоя подвижническая жизнь покрывает и его вину, и всех, а кого ты попросишь.

После этих милостивых слов Геракл с Гермесом покинули дворец.

— Прощай, мой брат, — сказал Гермес своему товарищу, — я тебе более не нужен, а Хирону нужен проводник в хороводы блаженных. Но мы скоро увидимся.

С этими словами он исчез среди теней Асфоделова луга.

Геракл опять подошел к скале обоих друзей, опять дернул за цепь Перифоя — и она точно соломинка разорвалась в его руках. Возвращаясь по знакомому Гераклу пути, они дошли до ворот Аидовой стены. Кербер по-прежнему лежал перед своей будкой; но, увидя подходящих людей, он вскочил на ноги и угрожающе зарычал.

— Вы будете лишь зрителями, — сказал Геракл друзьям, — хотя у него три головы, но весь он все-таки сходит за одного.

С этими словами он подошел к Керберу и, подставляя ему левую руку, укутанную в шкуру немейского льва, правой стал искать места, где его три шеи срастались. Пес всеми зубами всех своих пастей впился в подставленную ему руку, но его зубы беспомощно скользили по гладкой и твердой, как медь, львиной шкуре. Разъяренный неудачей, он с возрастающим остервенением стал кусать неуязвимую руку — а тем временем Геракл, нащупав опасное место, со всех сил сдавил его своей могучей десницей. Кербер выпустил добычу, зашатался и осел; Геракл набросил ему на шею цепь Перифоя, и чудовищный пес послушно за ним последовал.

Выйдя в тополевую рощу, он простился с Тидеем и прочими витязями, павшими под Фивами, подтвердив им, что исполнит свое обещание. Затем они дошли до Ахерусии. Ужаснулся Харон, увидев Геракла в столь внушительном обществе; беспрекословно он доставил всех на другой берег, к устью Ахеронта. Идя дальше, они, однако, сбились с пути: избранная ими дорога привел их не в Тенар, а более длинными обходами к незнакомой им местности. По расспросам оказалось, что они в Гермионе, в роще богини Земли.

— Тем лучше, — сказал Фесей. — Отсюда недалеко до Трезена, где я родился; там я удобнее всего могу узнать, как в Афинах сложились дела в мое отсутствие.

— И мне лучше, — подтвердил Геракл, — отсюда и до Микен недалеко. Но ему даже не пришлось туда отправляться: весть о Кербере быстро была доставлена в Микены и оттуда на крылах ветра прилетел Копрей с приказом от царя ни в каком случае не приводить в Микены страшного зверя, а немедленно отпустить его обратно. Геракл засмеялся; он снял с Кербера цепь.

— Иди, почтенный, — сказал он ему, — жди храброго царя перед своей будкой!

Кербер вмиг умчался и исчез в сумраке пещеры.

Геракл проследовал прямо в Тиринф. Там он узнал, что его отсутствие продолжалось три года; что еще до истечения первого Еврисфей повсюду стал распространять слухи о его гибели: из обители, мол, Аида не возвращаются; что, боясь его преследований, его семья с верным Иолаем отправилась в фессалийский Трахин, что над Фирмопилами, под защиту его кунака, трахиниского царя Кеика; что Деянира там скончалась, пораженная незримой стрелой Артемиды, но Алкмена, Иолай и дети живы и здоровы.

Узнав об этом, он и сам собрался в Трахин; но накануне назначенного для сборов дня в Тиринф опять явился Копрей и передал ему новый приказ Ефрисфея. «В роще Гесперид, — гласил он, — растет дивная яблоня, отягченная молодильными яблоками, — дар Гере от Матери-Земли в день ее брака с Зевсом; стережет их стоглавый змей Ладон; Еврисфей приказывает тебе побороть змея, а яблоки сорвать».

Геракл удивленно посмотрел на глашатая.

— Повтори приказ, — сказал он ему.

Копрей повторил приказ теми же словами.

— «…а яблоки сорвать», — повторил за ним Геракл. — И больше ничего?

— Больше ничего.

— Он не сказал: «Сорвать и принести ему»?

— Нет, но это разумеется, полагаю я, само собой.

— Дело глашатая, — сухо возразил Геракл, — передавать поручения, а не толковать их. Скажи твоему господину, что я исполню его слова в точности.

«Царь Еврисфей, — подумал он по его уходе, — бессмысленно лопочет ему же непонятные слова; я вижу, однако, что моя небесная гонительница отвернулась от него и свой гнев на меня переложила на милость. Она приказывает мне сорвать молодильные яблоки с дерева, которое было ей свадебным даром от Матери-Земли. Будь благосклонна, царица Олимпа! Геракл, «Герой прославленный», и ее прославит до конца времени… Матушка, дети, друг — вы уже не увидите меня более в моем человеческом естестве. Я поборол в себе все земное: издали благословляет вас Геракл… издали, издали…»

Из Тиринфа он через Истм проследовал прежде всего в Фивы. Перед городом расположилась афинская рать с требованием похорон для павших аргосских вождей. Царь Креонт, возмущенный ее непрошенным вмешательством, упорствовал, но Геракл его уговорил исполнить общеэллинский закон. Идя дальше, по отчасти уже знакомым путям, он прошел Италию, затем Ливию и достиг наконец высокой горы. Видит, на вершине стоит исполин, небесная твердь опускается на его плечи. Он уже знал — это был Атлант, брат Прометея; от него он узнает, где сад Гесперид.

Атлант не сразу исполнил его просьб)':

— Подержи за меня небосвод, а я принесу тебе яблоки.

Но Геракл понял его коварство: передаст — и оставит меня на все времена.

— Не могу, — ответил он ему, — мне приказано самому и змея побороть, и яблоки сорвать. Научи меня, а я тебя тоже утешу откровением.

Атлант ему сказал все требуемое, и о пути, и о роще.

— А в чем же откровение? — спросил он.

— Близок час великой битвы, а за ней великого примирения, — ответил Геракл, — иные законы наступят для мироздания, и ты будешь освобожден от своей многовековой работы.

За Атлантовой горой высилась другая: на ее вершине и лежала роща — Гесперид. Уже издали Геракла очаровало дивное пение четырех девичьих голосов; он понял, что это были четыре нимфы, Геспериды. Приблизившись, он их увидел, увидел и стоявшую посередине яблоню с золотыми яблоками в темно-зеленой листве, но увидел также и извивавшегося вокруг яблони змея — такое же дерево, со столькими же головами, сколько на том было яблок. Вмиг пение прекратилось; нимфы озабоченно бросились под сень яблони, и змей их покрыл частью своих голов.

— Кто ты, чужестранец? Зачем ты пришел тревожить наш покой? Здесь не место для человеческой стопы; сюда только Плеяды залетают, дочери Атланта, чтобы зачерпнуть амбросии для трапезы богов.

— Меня шлет Гера, ваша владычица; я должен побороть змея и сорвать три яблока.

— Ты не можешь побороть змея, он бессмертен.

Геракл поднял свой лук.

— Хирон тоже был бессмертен, — сказал он, — и все же пущенная из этого лука стрела склонила его променять на преисподнюю веселый свет дня. То же и с вашим змеем будет. С этими словами он вынул из колчана стрелу, отравленную ядом гидры. Нимфы вскрикнули:

— Не вноси ужасов смерти в нашу блаженную обитель; мы сами своею песней усыпим змея.

И они запели песню такую чудную, какой Геракл еще никогда не слыхал. Замолк ветер, шумевший в листве яблони; замолк ручеек, журчавший у ее подножия. Одна задругой головы змея поникли и заснули; когда погасла последняя пара зениц, Геракл подошел к дереву и сорвал три золотых яблока…

Совершен двенадцатый подвиг, последний из тех, которые на него были возложены Еврисфеем! Он это знал — додонский оракул был ему памятен. И ему показалось, что все утомление всех двенадцати вдруг им овладевает; заложив руку с яблоками за спину, он склонил голову и глубоко задумался.

А Геспериды все пели и пели, и вся гора благоговейно молчала, внимая их райским напевам. Эта песнь тихо, сладко баюкала душу; продлить бы ее до бесконечности, заснуть, как вот этот змей, но заснуть навеки.

Но кто-то не спит, чей-то полет едва-едва, но слышится среди глубокой тишины райской песни. Не спит время; полет его тихих крыл сопровождает течение звуков по неподвижности эфира. Время не ждет; земные подвиги кончились, но час небесного настал: достигнут рубеж, отделяющий человеческую жизнь от вечности богов…

Перейти ли? Или отказаться от всего, забыться там, внизу, в тихом сумраке Асфоделова луга? Лучше забыться: он ведь так утомлен…

Чу, что это? Еще какой-то шум. Солнце ли сорвалось с небесного свода? Нет, это пылающая колесница несется на его гору, и в ней двое: Гермес и Паллада. Геспериды прекратили свою песнь; змей проснулся, вся гора проснулась.

Паллада подошла к Гераклу:

— Радуйся, мой брат, и следуй за нами: нас ждут.

Геракл посмотрел на нее утомленным взором и протянул ей руку с яблоками:

— Радуйся, владычица! Но для кого сорвал я их?

— Ты сорвал их для себя; отведай их, побори последнюю слабость! И следуй за нами: нас ждут.

Геракл исполнил ее слова. От первого яблока исчезло его великое утомление, последняя немощь его земных трудов; от второго — сгладились глубокие морщины, изрывшие его чело, окрасилась в русый цвет его седина, блеснули пламенем солнца его очи, и он опять стал таким, каким его познал немейский лев; от третьего — неземная сила и бодрость наполнила все его естество.

Он подал руку Палладе, взошел с ней к Гермесу на колесницу, и они умчались к порогу небес, где Зевс с перуном в руке ждал своего обоготворенного сына.

Что затем свершилось, того никакое смертное перо никогда не возможет описать. Туманы поднялись с земли на небо, заволакивая его снизу: чудовищные образы с ногами в виде змей замелькали в них. Все выше и выше. Вот уже и солнца не видно; мрак окутал землю. Люди жмутся в своих жилищах: настал последний день, — нет, последняя ночь мироздания. Мрак везде, черный мрак. Лишь молнии его изредка прерывают; и при их свете виден Зевс на колеснице с перуном в поднятой руке, а рядом с ним кто? Львиная шкура обвивает его юношеский стан и лук в его руках. И шум стоит повсюду, треск, грохот, лязг. Чаще засверкали молнии: вот Паллада на колеснице, она потрясает своей победоносной эгидой; вот Аполлон, вот Дионис. А снизу взлетает град камней и скал, сорванных с горных вершин. Да это последняя ночь мироздания — Гигантомахия.

Долгая мучительная ночь. Но наконец и для нее наступило утро.

Солнце взошло на востоке и озарило кавказскую скалу, на которой полустоял, полулежал прикованный страдалец веков. У подножия скалы расположились освобожденные Титаны; они страдальцу принесли весть близкого освобождения. Влажная ночь облегчила его муки, но ненадолго: придет освободитель, но еще раньше прилетит мучитель.

Пока его нет, он рассказывает им о своих мучениях — и на надокеанской скале среди сонма приветливых дочерей кругосветной реки, и в преисподней между великими грешниками, снова здесь в кругу гор ледовитого Кавказа. Внемлют Титаны: как теперь изменилась жизнь, как выросло в своей силе и своей смелости человечество! Да, дар Прометея, многоискусный огонь…

Пара огромных крыл заслонила нет: прилетел мучитель; участливая речь умолкла, ее сменили стоны мучимого, жалобы зрителей. Стоны, жалобы — и глухой шум разрываемой плоти.

Но вот новое солнце примчалось навстречу тому прежнему: пылающая колесница показалась в кругозоре скалы. Быстро несется она, но еще быстрее летит пернатая стрела с лука ее возницы. Жалобный клекот послышался с вершины скалы: в последний раз взмахнули исполинские крылья, и что-то тяжелое грохнулось о приморский песок Евксина.

— Ты свободен, Прометей! — воскликнул молодой лучник.

Лук брошен, поднялась палица — и стальная цепь, разбитая, скатилась со скалы на прибрежный песок Евксина.

— Ты свободен, Прометей! — воскликнул владыка палицы, — Вы все, Титаны, отныне гости олимпийской трапезы. Великое примирение наступило!

Золотые столы сияют на ясной вершине Олимпа; их больше, чем бывало раньше: будет общий пир гостей старого и нового мира. Одни ждут, другие подходят; ждет Гера впереди ждущих на пороге светлой обители, а по ее правую руку девственная богиня с золотыми кудрями, воплощенная Младость, прекрасная Геба. А впереди подходящих Паллада; она ведет за руку молодого витязя, того, которого на земле звали Гераклом.

— Радуйся, мною гонимый, мною прославленный, мною вознесенный! — говорит ему Гера. — Отныне ты и мой сын, как супруг моей дочери, царицы юности Гебы!

Она обнимает гостя и прижимает свои губы к его челу. А Геба наливает жениху кубок нектара, напитка бессмертия, чтобы вечной стала та молодость, которую он нашел в роще Гесперид.

31. НЕИСТОВЫЙ ГЕРАКЛ

В малой хороме царя Еврисфея велась тревожная беседа. Шестидесятилетний хозяин, тщедушный, но живучий, старался всячески охранить от чьих-либо посягательств остаток своей безрадостной жизни. Сыновей у него не было; его законным наследником был Геракл; но он ни за что не хотел оставить ненавистному сыну Алкмены своего микенского царства. Чтобы он не мог питать на него каких-либо надежд, он призвал двух сыновей Пелопа — это были Атрей и Фиест — и пока отдал им во владение подчиненный ему городок Мидею, всем давая понять, что признает их обоих своими наследниками. Именно обоих. «Один против двух и Геракл бессилен», — утверждал он, злорадствуя.

Теперь он совещался с ними о настоящем положении вещей.

Кроме их троих присутствовал еще Копрей, которому царь велел рассказать обоим царевичам о последних словах Геракла.

— Вы видите, — сказал он им, — он решил воспользоваться моей оплошностью и не приносить мне в Микены сорванных им яблок. Но какая судьба постигла его самого? Вероятнее всего, что он погиб от стоглавого змея — такого противника он еще не имел. Но я хочу знать, не известно ли вам чего-нибудь о его участи. Говори ты первый, Фиест.

— Расскажу тебе, царь, что слышал сам от своих сикионских друзей.

— Покинув Тиринф, Геракл отправился в Фивы к своему старому кунаку, царю Креонту. Фивы незадолго перед тем вынесли трудную войну с семью аргосскими вождями, в которой погиб их царь Этеокл, после чего Креонт — всего в третий раз — занял царский престол. А тут стало им угрожать еще новое столкновение с Афинами из-за трупов павших аргосских военачальников, которых озлобленные фиванцы не хотели предавать земле. Тогда именно пришел Геракл; явившись посредником между Афинами и Фивами, он уговорил фиванский народ не противиться исполнению общеэллинского закона; а так как Креонт и подавно не возражал, то трупы были выданы афинянам, которые похоронили их у себя в Элевсине, и война была предотвращена. Обрадованный Креонт выдал за Геракла свою дочь Мегару, и он остался у него как зять и ближайший друг его сыновей.

Еврисфей и прочие удивленно переглянулись. Фиест заметил их недоумение и колко продолжал, косясь на злорадствующего брата:

— Я рассказываю то, что слышал сам: сколько тут правды, это, царь, решит твоя собственная мудрость. Прошло со времени его женитьбы несколько лет; Мегара родила ему троих сыновей, из коих он старшему хотел оставить твое микенское царство, среднему — материнское фиванское, а младшему то, которое он предполагал завоевать в Евбее. В Тиринф он наезжал изредка, чтобы получать твои приказы и исполнять те поручения, которые ты на него возлагал, а затем каждый раз возвращался в Фивы. Но вот ты послал его добывать Кербера; это приключение затянулось, и распространились слухи, что он погиб. Узнал о них и евбейский царь, Лик, потомок того, что некогда и сам правил в Фивах, пока его от царства не отрешили сыновья его племянницы Антиопы, Амфион и Зет.

Чтобы осуществить свои притязания на Фивы, а заодно и отомстить за покушение Геракла против Евбеи, над которой он хотел завоевать царство для своего младшего сына, Лик Младший нагрянул на город Кадма, убил Креонта и его сыновей и сам завладел престолом.

Оставались Мегара с сыновьями и Амфитрион — повторяю, я рассказываю, что слышал, — то есть старик, женщина и дети, как раз те, которых общеэллинский закон велит щадить, Но Лик был прежде всего трусом.

Еврисфей поморщился.

— Он боялся, как бы сыновья Геракла, выросши, не пожелали отомстить за смерть деда и дядьев. Почуяв опасность, семья Геракла бросилась к алтарю Зевса Ограды. Но Лик их и тут не пожалел. Правда, увести их насильственно он не посмел; но он велел обложить алтарь кострами, чтобы их жаром умертвить просителей или заставить их бросить свое убежище. Отчаявшись в спасении, Мегара согласилась отдать на казнь и детей и себя; она просила только дать ей немного времени для того, чтобы обрядить детей для похорон. Лик, обрадованный ее покорностью, согласился.

Одев детей во все темное, Мегара и не покидавший ее Амфитрион вышли на площадь перед домом, чтобы выждать возвращения палача. Но вместо его пришел некто другой: лук, палица, львиная шкура… Они не верили своим глазам, и все-таки это был он, Геракл, их глава и спаситель: оставив пса преисподней в Гермионе, он, встревоженный приметой, прежде всего пришел проведать семью. Мегара бросилась ему на шею, дети прильнули к его хитону, к его рукам — радости не было конца. «Но отчего, — спросил вернувшийся, — дети в трауре?» Отец и жена рассказали ему о том, что случилось в его отсутствие. Разъяренный, он хотел один броситься во дворец, убить Лика да заодно и фиванцев за их трусливое попустительство; ему мерещилась грозная расправа Персея с Полидектом и серифийцами. Не без труда Амфитрион уговорил сына войти с ними в дом: палач, мол, и сам туда придет, чтобы забрать свои жертвы.

Он не ошибся; Лик пришел, не подозревая ничего о возвращении Геракла. Нечего говорить, что последний его немедленно прикончил. По Фивам одновременно распространились две радостные вести: и о гибели Лика, и о возвращении Геракла. Повсюду начались жертвоприношения, пиры, хороводы; все были уверены, что зять Креонта займет его опустевший престол и Фивы при новом царе расцветут, как некогда при Амфионе.

Но сам Геракл не торопился. Ему хотелось прежде всего поблагодарить богов за благополучное возвращение, заодно и смыть с рук и души пролитую кровь: хотя Лик и не был ему родственником, ни даже согражданином, все же он полагал, как человек благочестивый, что всякая пролитая во время мира кровь оскверняет, и хотел ее искупить, прежде чем думать о дальнейшем. Итак, он назначил в своем доме торжественное жертвоприношение при участии всей семьи и всей челяди. Уже был разведен огонь на алтаре, состоялось окропление присутствующих освященной водой, были брошены в пламя обычные начатки; вдруг…

— Ну?

— Рассказ мой двоится. Кто говорит, что память о виденных в преисподней ужасах, ядовитая вода Стикса, укусы Кербера — именно теперь, когда улеглось первое волнение, помутили ум витязя; а кто, что его гонительница Гера сама наслала на него Лиссу, богиню безумия. Как бы то ни было, но Геракл, уже собираясь заколоть жертвенное животное, внезапно остановился, посмотрел на отца и громко рассмеялся.

— Рассмеялся? Почему?

— Прости, великий царь, но тот бред безумца, о котором мне придется рассказывать, не может смутить твоего покоя. «Преждевременная это жертва, — сказал он. — Мелкого злодея я наказал, а большого оставил невредимым. Вот когда убью Еврисфея, тогда вместе принесу искупительную жертву и за него и за Лика». И он принялся кружиться по хороме, воображая, что идет в Микены. Остановился перед старшим сыном. «Вот, — говорит, — уже вижу одного из Еврисфеевых щенков». Схватил лук, и мальчик, пораженный стрелой, упал мертвый на землю. Другого он тут же прикончил палицей. Третьего схватила Мегара и с ним вместе заперлась в смежной комнате. «Микены! — крикнул исступленный. — На приступ!» И стал ломать дверь. Дверь не выдержала, он ввалился в комнату и сразу убил обоих. Оставался Амфитрон. «Еврисфей! — завопил убийца. — Теперь ты ответишь мне за все». И он бросился на него. Но тут Паллада, желая предупредить самый страшный грех — отцеубийство, — бросила в него камнем; он упал навзничь, и им овладел глубокий сон.

Со сном и безумие его покинуло. Проснувшись и увидев себя окруженным трупами, он подумал было, что он все еще находится в подземном царстве. Все же Амфитриона он узнал — и от него услышал, что им содеяно… не им, а его руками в отсутствие его разума. В глубокой печали он задумался: возможно ли жить, осквернив себя таким ужасным злодеянием, потеряв все, что он наиболее любил на земле?!

Из этого мрачного раздумья его вывел приход друга. Фесей, которого он освободил из подземного царства, узнав о произведенном Ликом перевороте и об опасности, грозившей семье Геракла, тотчас по своем приходе в Афины выступил со своей дружиной на помощь и ей и угнетаемым Фивам. Увидев детей и Мегару в крови, он уже стал думать, что опоздал, — но Геракл, к которому он подошел, дал ему понять, что действительность еще много безотраднее его опасений. Итак, что же делать? Не лучше ли добровольно отказаться от жалких остатков разрушенной жизни? Но Фесей своими дружескими речами убедил его, что такой исход был бы достоин труса, а не Геракла. «Ты должен вытерпеть жизнь», — сказал он ему. Долго сопротивлялся несчастный, но наконец, сломленный его убеждениями, уступил. «Но здесь, — продолжал Фесей, — тебе жить нельзя, это верно; ты пойдешь со мной в мои Афины. Там ты найдешь убежище на те годы, которые Миры тебе еще судили прожить на земле».

Геракл последовал за Фесеем. И теперь он проживает где-то в Аттике: кто говорит, в Марафоне, кто — в афинском предместье Диомее, кто называет еще другие места. Но это неважно: для мира он умер, его лук и палица уже не заставят дрожать без-законников, и когда он окончательно угаснет — никто об этом даже не узнает.

Вот что мне рассказали мои сикионские друзья, — заключил Фиест, — а сколько тут правды, этого я, еще и еще раз повторяю, сказать не сумею.

Еврисфей призадумался.

— Было бы хорошо, — сказал он, — если бы все это была правда; но тут очень много несообразностей с временами и лицами. А ты, Атрей, что знаешь?

И Атрей начал.

32. НЕССОВ ПЛАЩ

Вы уже знаете, что женою Геракла была Деянира, дочь калидонского царя Энея. Ее он добыл, поборов речного бога Ахелоя, сватавшего ее у ее отца, ее он отбил вторично у вероломного кентавра Несса, предложившего ему перевезти ее через полноводную реку Евен. Пораженный его смертоносной стрелой, кентавр донес ее до другого берега и перед смертью успел ей еще шепнуть несколько слов, на что Геракл тогда не обратил внимания.

Вы знаете, что Деянира, живя с мужем в Тиринфе, родила ему нескольких сыновей, из них старшего — Гилла, и красавицу дочь Макарию. Но вот чего вы не знаете, что вообще известно лишь очень немногим. В одном из своих многих странствий, которые этот неутомимый человек предпринимал и сверх возложенных на него Еврисфеем подвигов, он завернул в город Эхалию на Евбее, царство Еврита; пригласил его туда старший царевич Ифит, его кунак по одному из прежних походов. С честью приняли славного гостя и Еврит и его сыновья; но вот, когда кончилась трапеза, из женского помещения вышла для исполнения торжественного пэана при возлиянии единственная дочь царя, Иола. Уж тут я не умею вам сказать: налила ли она ему любовного напитка, желая приворожить величайшего в Элладе богатыря, или очаровала его своей поразительной красотой, а только этот чистый из чистых, хранивший до тех пор своей Деянире неукоснительную верность, внезапно влюбился в Иолу так, что не мог жить без нее.

Пришлось, однако, на первых порах расстаться. Иола была невестой: в женихах, понятно, недостатка не было, только выбирай. Еврит, сам страстный стрелок и научивший своему искусству своих сыновей, объявил, что выдаст свою дочь за того, кто победит в стрельбе и их и его. И вот, когда день состязания наступил, среди состязующихся появляется и Геракл. Еврит покачал головой; ему показалось, что витязь из тщеславия хочет участвовать в деле, и это ему не понравилось.

Вам известно, что стрелы Геракла были смазаны желчью лернейской гидры и поэтому убивали всех, в кого попадали; но в Трахине рассказывали, кроме того, что и лук у него был волшебный и никогда не давал промаху. Понятно, что, обладая таким луком, он победил своих соперников; но Еврит, все более и более недовольный, ушам своим не поверил, когда муж Деяниры стал у него требовать его дочери Иолы! Чтобы иметь повод отказать ему, он заявил, что с волшебным луком участвовать в честном соревновании нельзя, и когда тот настаивал, приказал ему оставить его дом. С двойной раной в сердце вернулся он в Тиринф.

Вскоре затем произошло то странное событие, о котором у нас люди только шепотом рассказывали друг другу.

У Еврита ловкий вор Автолик увел табун его лучших коней. Отправленный на разведки Ифит пришел на правах кунака к Гераклу, не может ли он ему помочь советом. Геракл, видевший в нем только сына Еврита, с виду согласился, повел его на вышку тиринфской стены, якобы для того, чтобы показать ему направление, и внезапно сбросил его в пропасть. Тиринфские стены, как вы знаете, таят в себе жуткие казематы; в одном из них он похоронил труп, так что никто из смертных не заметил злодеяния. Но заметил его своими зоркими очами отец наш Зевс; по его приказу Гермес спустился к Гераклу объявить ему, что он должен годичным рабством искупить пролитую кровь кунака, а его семье, что она не может долее оставаться на том месте, где лежит вероломно убитый ее главой муж. Тогда семья Геракла переселилась в Трахин, его же самого Гермес продал рабом лидийской царице Омфале.

Геракл и это унижение поставил в счет Евриту. Когда год его службы кончился, он кликнул клич — кто желает с ним вместе отправиться в поход против Эхалии? Имя Геракла всегда привлекало охотников; с ним были уверены не только в успехе и победе, но и в правоте задуманного дела — так бывало до тех пор. И теперь ему без труда удалось набрать вольницу; с ней он осадил Эхалию и после немногих месяцев взял ее. Еврит с сыновьями были убиты, город разрушен, и Иола попала в плен к победителю. Вместе с прочей добычей он приказал своему глашатаю Лихасу отвести ее в Трахин.

Да, в Трахин, к Деянире. Я не сужу и не осуждаю, а только рассказываю то, что слышал. Он и не думал забывать свою семью: Деяниру он любил, но в Иолу был влюблен. Лихас, не имевший представления о законной жене своего повелителя, решил, что она, во всяком случае, достойна того, чтобы ей изменяли: без утайки рассказал он вышедшим ему навстречу трахинцам, кто такая Иола и чем ей придется быть. Затем только, приведя пленниц и добычу в дом Геракла, он увидел его нежноокую хозяйку, и ему стало невыразимо жаль ее и стыдно своих прежних слов… Ему захотелось скрыть от нее новую любовь Геракла; про Иолу, на которую Деянира не могла не обратить внимания, он сказал, что она просто пленница, про поход — что он был вызван нанесенным оскорблением. Но было поздно; один из трахинцев, слышавший прежние речи Лихаса, ей про все рассказал. Итак, у нее есть соперница — нет, хуже, преемница; она, мать детей Геракла, отдавшая ему свою молодость, забыта — он пленен новой, еще только что распустившейся красотой.

Но что делать? Отомстить? Нет, она, не ревнива; она только не хочет пожертвовать любовью своего мужа. Возможно ли, чтобы он, ее верный Геракл, ей изменил, полюбил другую? Нет, если это случилось, то потому, что та приворожила его своими любовными чарами. Несомненно, это было так. А если это было так — то почему бы и ей не прибегнуть к таким же чарам, не для мести, а для того только, чтобы вернуть себе свое? И она припомнила предсмертные слова Несса. Этот кентавр все-таки, будучи поражен насмерть, донес ее ценою своих крайних усилий до берега. «Моей последней наезднице, — сказал он, — мой последний дар; возьми ком моей крови, запекшейся вокруг Геракловой стрелы; он будет тебе талисманом для любви твоего мужа, от которого он уже ни одной женщины не полюбит после тебя». И, сказав ей еще, как с ним обращаться, он испустил дух.

Теперь, очевидно, настало время воспользоваться этим талисманом. Геракл, рассказывал Лихас, задержан благодарственным жертвоприношением на евбейском мысе; Лихаса он выслал вперед с добычей и требует его обратно. Она пошлет с ним тот плащ своего обета, который она выткала в его отсутствие; но этот обетованный плащ она намастит Нессовым талисманом, комом его крови, запекшейся вокруг острия Геракловой стрелы.

Плащ передан Лихасу; Лихас двинулся в обратный путь; значит, все к лучшему! Геракл забудет о той и вернет ей свою любовь. Все же она неспокойна. Что-то неладное творится с тем клоком шерсти, которым она смазывала плащ. Она бросила его на солнцепек — и он стал таять, крошиться, покрылся бурой пеной… Непохоже на любовные чары. И как гласили слова Несса? «Ни одной женщины не полюбит после тебя». Боги! Да разве это значит непременно возвращение любви? Это значит смерть! И с чего стал бы кентавр так нежно заботиться о ней, причине своей смерти? Ему хотел он отомстить, ему, своему убийце! И тот ком крови, запекшейся вокруг острия стрелы, — разве это любовный талисман? Ведь это острие было пропитано желчью гидры, сильнейшим из земных ядов, сведшим даже бессмертного Хирона в преисподнюю!

О нет, не любовь, а смерть послала она своему мужу! Но если ему, то и себе.

Не любовь, а смерть; да, это подтверждает и ее старший сын, отправившийся искать отца, — юный витязь Гилл. Он его нашел, он был свидетелем этого страшного жертвоприношения на евбейском мысе.

Что это было за торжественное, радостное начало! Целая гекатомба была подведена к алтарю, кругом и войско, и целая толпа народа. Приходит Лихас, приносит дар от верной супруги, нарядный плащ, обнову к победному обряду. Геракл надел его: и наряд красив, и еще отраднее ласка жены. Разгорается жертвенное пламя, проникает его своим жаром, пот выступает на его теле. И вдруг — острая боль, как от укуса гадюки. И еще, и еще, сильнее, сильнее. Хочет сбросить плащ — и не может, он прирос к его телу, жжет его, режет его, высасывает из него всю живую кровь.

— Лихас! Что это за плащ?

— От твоей жены; ее приказу.

Опять судорога, еще сильнее всех прежних. А-а! Он хватает Лихаса за ногу, швыряет его о выступ возвышающегося из моря утеса — с разбитым черепом падает несчастный в пучину. Убит глашатай, товарищ, Друг — а убийца безумен.

Он уже ничего не видит, не слышит; сын мой, только отсюда меня уведи, не дай мне умереть на этой злорадствующей вражеской земле! С трудом его укладывают в лодку; он мечется, тонет, кричит. И вот он в Трахине, в доме, приютившем его жену. Где она, его убийца? Он всю жизнь был грозой беззакония, он и в минуту смерти сумеет его наказать. Сын мой, доставь мне ее сюда; забудь, что она твоя мать, помни одно, что она убийца твоего отца!

— Ее уже нет.

— Убита? Кто же ее казнил?

— Она сама.

Дверь отворяется, на погребальном одре лежит нежноокая — теперь уже никого не приласкает свет ее очей.

— Как она погибла?

— Казня себя за невольный грех.

— Невольный?

— Да; только твою любовь хотела она себе вернуть, увидев разлучницу в своем доме.

— Любовь? Кто же этот мудрый знахарь, давший ей талисман смерти вместо талисмана любви?

— Его уже нет; это был кентавр Несс.

Теперь все ясно. И додонский оракул ясен: к этому дню обещал он Гераклу конец его трудов — так оно и сбывается, мертвые не знают трудов. Но не здесь хочет он умереть, не в сырой долине — он умрет на горе, там, где Эта возвышается своей вершиной над Фермопилами и над морем, вершиной, освященной заповедным лугом Зевса. Там пусть соорудят для него огромный костер; вместе с его дымом и его душа пусть растворится в эфире. Это его первый наказ сыну. А за ним — второй. Его дом должен его пережить: Геракла не станет, но Гераклиды бессмертны. Пусть же порода их будет достойна бессмертия, пусть красавица Иола станет женой его сына и матерью его внуков.

Заповедный луг Зевса на поднебесной Эте принял непривычных гостей: тут и Гилл с Иолой, и дружина. Костер сооружен, на нем ковры и ткани, на них страдалец. Жестокие судороги, терзавшие его, улеглись, но ненадолго; надо воспользоваться минутой передышки для благоговейной разлуки с жизнью. Кто же зажжет костер? Ты, Гилл, мой сын? Ты, Иола, некогда моя любовь? Вы, мои соратники? Все отказываются, всем страшно. Они жестоки из чрезмерного благочестия; кто же будет истинно сострадателен? нашелся один, совсем молодой; он из этих мест, полувитязь, полупастух. Преданный поклонник Геракла, он согласился оказать ему эту последнюю страшную услугу.

— Как твое имя, мой сын?

— Филоктет, сын Пэанта.

— Будь благословен, Филоктет; дарю тебе на память мой лук, береги его!

Филоктет хватает факел, зажигает смолистый хворост, вложенный между брусьями костра. Столбом вспыхивает пламя, яркой стеной заслоняя от друзей тело преставленного. Все молчат, благоговейно подняв правые руки, — Геракл запретил плакать и стонать. Солнце заходит за горами запада; когда оно взойдет над восточным морем, дочь Геракла, Макария, подойдет к догоревшему костру, соберет в погребальную урну белую золу — останки ее отца. Страданиям Геракла конец — страдания Гераклидов впереди.

33. ГЕРАКЛИДЫ И ПЕЛОПИДЫ

Атрей невольно воодушевился, передавая трахинский рассказ о смерти Геракла; но Еврисфей с возрастающим неудовольствием ему внимал.

— Умереть мне на месте, — сказал он, когда тот кончил, — если я верю хоть одному слову во всей этой вести, кроме последнего. Геракла уже нет, и слава богам! Но Гераклиды еще живут, и пока они не последовали за своим отцом, они — постоянная угроза не только для меня, но и для вас.

Никогда не откажутся они от своих притязании на мое микенское царство. Вы же знаете, что я хочу предоставить его вам, Пелопидам; отсюда ясно, что истребление этой змеиной породы — необходимое условие для вашего и моего благополучия. Иди же, друг Копрей, первым делом в Трахин, скажи его царю Кеику, что я требую Гераклидов в Микены для суда за… ну, хоть за убийство Ифита их отцом, хотя я и сам ему не верю. А раз они — мои подсудимые, то он не имеет права давать им убежища у себя. То же самое говори везде, куда бы они ни обратились. Имя Микен звучит грозой по всей Элладе… между нами говоря, благодаря подвигам того же Геракла. Их немилость — достаточная острастка для Кеика и прочих.

Расчет Еврисфея оказался правильным. Царь Кеик смалодушествовал и объявил Гераклидам, что он, как царь своего народа, не может подвергать его опасности войны с могущественным микенским царем, а поэтому должен отказать им в гостеприимстве. Пришлось им отправиться в новое изгнание, а с ними и их бабке Алкмене и неизменно верному старцу Иолаю. Тот же ответ был им дан в Орхомене, в Феспиях, в Фивах — везде приход Копрея имел последствием отказ и новые скитания.

Наконец дошли они и до Афин; там правили в это время оба сына Фесея, юноши Демофонт и Акамант. Придя скорбным шествием на афинскую площадь, Гераклиды расположились с просительскими ветками у алтаря Милосердия. Послали за царями; но еще раньше их пришел усердный Копрей. Опьяненный прежними успехами, он до того возгордился, что, не дожидаясь прихода царей, наложил руку на Ио-лая, чтобы силою оторвать его от алтаря. Иолай, слабый старец, упал. В это мгновение подоспел Демофонт. Он был благороден, как истый Фесид, но молод и горяч. Оскорбление, нанесенное Копреем его алтарю, разгорячило его; не помня себя, он ударил Копрея своим царским посохом по голове. Удар был даже слишком хорош: Копрей упал навзничь и испустил дух.

Положение стало грозным. Особа глашатая охранялась общеэллинскими законами: даже провинившись, он непосредственному наказанию со стороны чужой власти не подлежал. Еврисфей объявил Афинам войну и сам во главе своего войска — но, конечно, не как военачальник, а только как зритель — двинулся через Истм в пограничную мегарскую область. Это бы еще полбеды. Но и боги были недовольны. В Афинах глашатаи состояли под покровительством обеих элевсинских богинь, Деметры и Коры-Персефоны. И вот их пророки приказа-ли участвующим в торжественном шествии юношам наложить траур по смерти Копрея на десять веков, а для предстоящей битвы обещали Гераклитам и афинянам победу под условием, чтобы Персефоне была принесена в жертву дева знатной крови. Это было тяжким ударом. У самого Демофонта ни сестры, ни дочери-девы к было; о том, чтобы какой-нибудь вельможа согласился предложить свою, думать было нечего; они и без того были недовольны вспыльчивостью молодого царя, затмившего добрую славу афинского благозакония. Иолай это понимал; как это ни было горько, но приходилось отказаться от афинского гостеприимства и уйти куда глаза глядят.

Тут к совещающимся подошла Макария; узнав об условии богини, она с грустью сказала: «Изгнанница все равно не невеста. Отец и мне оставил в наследство долг подвига; я согласна отдать себя Персефоне за братьев и за благополучие приютивших нас Афин». По ее желанию ее окружили местные жрицы; она простилась со всеми — и вскоре затем, на алтаре царицы преисподней, пало под жертвенным ножом Гераклово «блаженство».

…Пало на земле. А там, по ту сторону подземных бездн, на счастливых полянах Амфитрион и Деянира приветствовали новую молодую тень — ту, которой пример отцовских подвигов открыл дорогу к вечному блаженству.

Теперь битва могла быть дана. Под главенством опытных военачальников микенская рать вошла из Мегариды в аттическую землю; а с другой стороны Демофонт и Гилл строили войско Паллады. Иолай и сам надел латы; но его старческое тело с трудом выносило их тяжесть, и, когда афиняне стали теснить отступающего врага, он уже не мог за ними поспевать. Стыд защемил ему сердце. Воздев руки к небу, он стал молить богов, чтобы они только на один этот день вернули ему молодость, соглашаясь заплатить за нее всем остатком своей жизни. Слышавшие его молитву ратники стали смеяться: не видать тебе юности дважды! Но Иолай продолжал молиться с глубокой верой в ожидаемое чудо. И вдруг мрак осенил его; и в этом мраке, прямо над его головой, появились две яркие звезды. Голос сердца ему сказал, что это — его обоготворенный друг со своей супругой, богиней юности Гебой. И когда мрак рассеялся, никто Иолая не узнал, он же вновь почувствовал себя таким, каким он был в тот день, когда он помог Гераклу истребить возрождающиеся головы лернейской гидры. Крикнув рати громовым голосом, чтобы она следовала за ним, он бросился вперед, рубя направо и налево, пока не настиг самого убегающего Еврисфея. Заставив его принять свой вызов, он его скоро уложил, казня его за ненасытность его злобы, проявленной уже не на отце, а на детях. После гибели царя микенская рать ушла на родину, предоставляя афинянам поле сражения и несметную добычу.

Зашло солнце, знаменуя конец бранного дня. На самом выдвинутом месте, впереди даже передних рядов, нашли бездыханное тело старого Иолая. Никто не мог объяснить, как он туда попал; еще менее, от кого или от чего он погиб. На его теле были одни царапины, но ни одной раны, и счастливая улыбка озаряла его лицо. Его с честью отнесли в его родные Фивы; его смерть осталась бы загадкой также и для нас, если бы ее не выяснил дельфийский оракул, приказав фиванцам учредить в честь любимца богов ежегодный праздник Иолаии.

Теперь Гераклиды могли жить где им угодно было; все их взапуски приглашали. Но они предпочли отправиться к царю соседней с Трахином Дориды, Эгимию, с сыновьями которого они ввели крепкий государственный строй в немногочисленном, но храбром народе дорийском, три колена которого унаследовали их имена и стали называться гиллейцами, диманцами и памфилийцами. Здесь же Гераклиды стали дожидаться событий, которые бы им позволили вернуться в наследственное царство их отца, в Микены и подчиненные им области; а как это случилось, об этом вы прочтете в начале следующей, второй части.

Пока же наследниками Еврисфея в Микенах стали оба Пелопида, Атрей и Фиест. Они быстро поссорились между собой. Собственно, царем считал себя Атрей, так как в его руках было благословение Зевса, златорунный агнец; но Фиест, обольстив его жену Аэропу, с ее помощью выкрал у него этого агнца и показал микенцам в подтверждение своих прав. Зевс небесным знамением обличил его обман и заставил его бежать. Но мстительный Атрей и этим не удовлетворился; узнав об измене Аэропы, он умертвил ее, а брата постановил покарать самой ужасной карой, которую только может придумать человек. Заманив его к себе под предлогом примирения, он его угостил плотью его собственных малолетних детей. Это был тот «Фиестов пир», от которого, говорят, солнце отвернулось, окутывая землю мраком среди дня. С тех пор Аластор, дух зла, поселился в микенском дворце Пелопидов, делая его свидетелем все новых и новых преступлений. О них вы узнаете, когда я буду вам рассказывать о великой Троянской войне.

Глава V ЛАБДАКИДЫ

34. ЦАРЬ ЭДИП

С Гераклидами мы дошли до крайних пределов сказочной древности; теперь нам предстоит вернуться далеко назад. Забудьте пока то, что вы читали в моих последних рассказах о фиванском царе Креонте, об Этеокле и о походе Семи против Фив; перенеситесь мысленно в те же Фивы, но в тот момент их жизни, когда гордая Ниобея, сломленная потерею всех своих детей, застывала холодным камнем на развалинах своего счастья.

Вы помните, что она была женою Амфиона, который волею Зевса правил Фивами вместо законного царя Лаия, сына Лабдака, жившего тогда в изгнании; теперь, когда Амфион со своим домом погиб, Лаий счел возможным вернуться. С него начинается правление Лабдакидов в городе Кадма. Перед возвращением он вопросил дельфийского бога, будет ли его воцарение на счастье Фивам. Бог ответил: «Да, если не родишь себе наследника».

Это звучало угрозой; все же нельзя было царю не жениться — царица была нужна царству, хотя бы для исполнения женских обрядов перед богами. Лаий наметил себе супругой фиванку знатного рода, происходившую от одного из «спартов», Иокасту, сестру Креонта. Перед свадьбой он опять обратился к оракулу с вопросом, будет ли его брак на счастье городу, и опять оракул ответил: «Да, если ты не родишь себе наследника». Долго он оставался бездетным: но однажды все-таки Иокаста ему объявила, что рождение ребенка не за горой. Лаий в третий раз послал в Дельфы, и бог ему ответил: «Если тебе родится сын — он станет твоим убийцей, и весь твой дом погибнет в крови».

И действительно у него родился сын. Встревоженный оракулом, он передал младенца одному своему пастуху, Форбанту, и велел его отнести на верхнюю поляну Киферона, чтобы он там погиб. Киферон тогда отделял фиванскую область от коринфской; здесь поэтому на горных пастбищах сходились фиванские и коринфские пастухи. Один из последних, Евфорб, увидев у Форбанта на руках прекрасного малютку, выпросил его для себя; и Форбант, сжалившись над своим маленьким царевичем, исполнил его просьбу; чем ему погибать, подумал он, пусть лучше растет коринфским пастухом.

Евфорбу, однако, младенец был нужен не для себя: у его царской четы, Полиба и Меропы, как раз тогда родился мертвый ребенок. Они охотно приняли живого на его место, и Эдип — так они назвали его — вырос коринфским царевичем. Вырос — и стал прекрасен, как никто, прекрасен и телом и душою. Все же тайну его происхождения не удалось скрыть: Евфорб ли проболтался или Меропа, а только однажды, когда юные вельможи пировали вместе, один из них в ссоре назвал царевича «поддельным сыном своего отца». Зарделся Эдип, разгневался, но не ответил ничего. А на следующий день он отправился к родителям и спросил их, сын ли он им или нет. Те строго наказали обидчика и успокоили его; действительно, их любовь была так очевидна и так велика, что нельзя было не успокоиться. Все же дело получило огласку; Эдип заметил, что сплетня, хотя и опровергнутая царской четой, продолжает ему вредить. Чтобы заставить ее умолкнуть окончательно, он отправился в Дельфы: пускай, мол, бог торжественно перед всей Элладой засвидетельствует, что коринфский царевич — подлинный сын коринфского царя.

И вот Эдип в Дельфах перед лицом Аполлона; но прямого ответа на свой вопрос он не получил. Зато бог сказал ему следующее: ты убьешь своего отца и женишься на своей матери. Эдип обледенел. Как, он убьет Полиба, осквернит нечестивым браком Меропу и себя? Нет, лучше ему уже не возвращаться в Коринф. И он побрел на восток, куда глаза глядят.

Бредет он, бредет, погруженный в свои невеселые мысли, — вдруг распутье, с одной из двух дорог сворачивает повозка, возница его грубо окликает. Смотрит Эдип — в повозке сидит старик, с ним пятеро провожатых. Идет дальше, сам, мол, посторонись! Дороги в Греции узкие, разойтись не всегда легко. Возница его еще грубее окликает: почем ему знать, царевич ли перед ним или простой смертный? Разгневался Эдип и ударил возницу. В отместку сидевший в повозке старик нанес ему удар посохом по голове… Не помня себя от ярости, Эдип ответил ему тем же — но слабый череп старика не вынес сотрясения, он мертвый скатился с повозки на дорогу. Тогда провожатые все вместе набросились на убийцу; но Эдип был богатырем, четверых он убил, пятый бежал.

В те времена кровавые встречи на больших дорогах не были редкостью; и для Эдипа расправа у дельфийского распутья не была единственной. Вскоре он о ней даже позабыл. Идет дальше все по той же дороге, все на восток. Вот Херонея, вот Лебадея, вот Феспии, а вот и царственные Фивы. Но в Фивах смятение, горе, в редкой семье не оплакивают потери мужа или сына. Что случилось? На соседней горе появилось чудовище, Сфинкс, крылатая дева-львица; она ежедневно похищает кого-нибудь из населения. Освободиться от нее можно только разрешив ее загадку, а этого никому не удается. Странно; но что же царь? Царь убит шайкой разбойников; страной правит его шурин Креонт, и он обещал руку своей сестры, царственной вдовы Ио-касты, а с нею и царство тому, кто освободит Фивы от Сфинкса. Эдип призадумался: на родину все равно возврата нет; не попытать ли счастья здесь?

Пошел он на указанную ему гору; страшная львица сидела на высокой скале — страшная, но красивая: от такой и умереть не стыдно. Заговорила человеческим голосом. «За загадкой пришел?» — «Да». — «Ну, слушай же». И она запела:

Есть существо на земле: и двуногим, и четвероногим
Может являться оно, и трехногим, храня свое имя,
Нет ему равного в этом во всех животворных стихиях.
Все же заметь: чем больше опор его тело находит,
Тем в его собственных членах слабее движения сила.

Эдип улыбнулся. «Складно и я умею сказать», — подумал он и после некоторого размышления ответил:

Внемли на гибель себе, злоименная смерти певица,
Голосу речи моей, козней пределу твоих.
То существо — человек. Бессловесный и слабый младенец
Четвероногим ползет в первом году на земле.
Дни неудержно текут, наливается тело младое;
Вот уж двуногим идет поступью верною он.
Далее старость приспеет, берет он и третью опору —
Посох надежный — и им стан свой поникший крепит.

Певица слушала. По мере того как юноша говорил, ее яркие очи гасли, мертвенная бледность покрывала ее лицо; под конец ее крылья повисли, и она бездыханная скатилась в пропасть.

Город был освобожден от ужасной дани. Народ с восторгом приветствовал своего спасителя; всем сходом отвели его во дворец, к Креонту, к царице. Та, конечно, была уже не первой молодости, но кровь змея живуча: дочери спартов не скоро старились, а о красоте и говорить нечего. Эдип был счастлив, Иокаста тоже: наконец ей будет дозволено быть матерью! Действительно, она не замедлила стать таковой. О своем первом ребенке она не говорила мужу, желая навсегда схоронить эту грустную тайну, но думала о нем постоянно; и когда боги посла-: ли ей дочь, она дала ей загадочное для всех имя Антигона, что значит: взамен рожденная. Вторую отец из благодарности к реке-кормилице своей; новой родины назвал Исменой; за ними последовали один за другим два сына, Полиник и Этеокл, Велегнев и, Истослав по-нашему. Царский дом казался упроченным навсегда.

И вдруг над Фивами разразилась чума.

Чума у древних эллинов считалась карою Аполлона, загадочным действием его незримых стрел. Карой за что? Чаще всего за какое-нибудь религиозное упущение. А если так, то следовало обратиться к нему же, он укажет, какими обрядами можно умилостивить божий гнев. Так Эдип поступил и теперь: по его просьбе Креонт отправился в Дельфы. На этот раз бог не обрядов потребовал его; приказом было: отомстить за Лаия, карая смертью или изгнания его убийцу.

Да, это было важное упущение пусть же знающие укажут Эдипу это го убийцу! Но знающих не было: известно было только одно: что Лай погиб от целой шайки разбойники Кто это сказал? Единственный уцелевший из его свиты. Недурно бы его допросить… но нет, Креонт предлагая средство понадежнее. Живет в Фивах уже пятой жизнью мудрый прорицатель Тиресий. Он и знает истину, скажет ее. Пошлем же за Тиресием. Не приходит. Пошлем еще раз! Пришел в гневе; но благородство царя его обезоруживает. Нет, он ничего не скажет. Как? Почему?.. Слово за словом гневается Эдип, гневается и Тиресий, дает понять царю, что он его щадит. А, ты меня считаешь убийцей?.. И вдруг его озаряет ослепительно яркая… да, и ослепляющая мысль. Кто был до него правителем? — Креонт! — Кто станет им вновь, если его постигает несчастье? — Креонт! — Кто принес оракул из Дельфов? — Креонт! — Кто советовал обратиться к Тиресию за разъяснением? — Креонт! — Дело ясно, оракул вымышлен, все подстроено Креонтом по уговору с Тиресием для того, чтобы его, пришельца, изгнать из страны. Но он предупредит их козни: Креонт, свойственник-предатель, будет им казнен. Но Креонт не сдается: чувствуя себя невиновным, он хочет оправдаться перед зятем. Происходит спор; к спорящим выходит Иокаста. Ласково, но решительно она требует от Эдипа, чтобы он поверил клятве ее брата и отпустил его; а затем она спрашивает его о причине спора. Причина — оракул и пророк. Иокаста вспыхивает: как, ты еще веришь в оракулы? Послушай, что я тебе расскажу.

И она ему рассказывает про оракул, данный некогда ее первому мужу, что он будет убит своим сыном: от нее. И что же? Оправдался оракул? Нет! Несчастный ребенок погиб в ущелье гор, а Лаия много позднее убила шайка разбойников у дельфийского распутья…

Эдип вздрагивает… «Где, где? У дельфийского распутья; чем же это страшно? — Так страшно, что и представить себе нельзя: распутье… оклик возницы… старик в повозке… кровавый исход… Он спрашивает про подробности: все его уличают, кроме одной, важной, спасительной: Лаия все-таки убила шайка разбойников, а он, Эдип, был одиноким путником. Но кто рассказал про эту шайку? — Единственный спасшийся. — Пошли же за ним!»

…Приподнимем здесь завесу… Этим спасшимся был Форбант, тот самый, который некогда отнес младенца Эдипа на Киферон. Но почему он показал на целую шайку разбойников? — Подумайте: мог ли он поступить иначе? Ведь если бы он признался, что они впятером не могли защитить царя от одинокого путника — он был бы растерзан народом! Он должен был выдумать эту шайку, чтобы выгородить себя, — а Эдип, слыша с самого начала, что Лаия убила шайка, не мог даже заподозрить, что виновный — он.

В ожидании прихода Форбанта Эдип терзается сомнениями. А что, если Тиресий был прав? А что, если Лаия убил он? Лаия, царя, первого мужа своей жены — о прочих ужасах он пока не думает: он ведь сын Полиба и Меропы… Любящей душе Иокасты его муки невыносимы; она выходит помолиться Аполлону.

Молитва как будто услышана: является чужестранец, вестник из Коринфа. Эдип избран царем этого города. — Как? А Полиб? — Умер. — Умер? Естественной смертью? Он, которого, по оракулу, должен был убить его сын, Эдип, он, ради которого его сын столько лет чуждался своей родины? Где вы, вещания богов?..

…Опять приподнимем завесу. Этот вестник — Евфорб. Вполне понятно, почему именно он принес известие: для него выгодно, чтобы новый коринфский царь вернулся в свое царство, которым он обязан ему, Евфорбу. Знать важную тайну бывает полезно… когда это не бывает опасно.

Известие передают Эдипу; он потрясен, потрясен вдвойне. Жаль старого отца, который его так любил; но все же одной обузой стало меньше. Только одно: страшный оракул о матери еще не опровергнут. Вернуться в Коринф? Нет, нет; при ее жизни — нет.

Евфорб озадачен: «Не вернешься в Коринф? Из-за оракула? О ком? О Меропе?» — «Ну да, о матери, о Меропе». — «Только-то всего? Так знай же, мой сын: Меропа тебе вовсе не мать». — «Как не мать?» — «И Меропа не мать, и Полиб не отец. Они приняли тебя от меня; а я тебя нашел на Кифероне, то есть, собственно, не нашел, а получил от здешнего, от фиванского пастуха; а кто он такой, это вы, здешние, лучше моего знаете».

Все это Евфорб говорит Эдипу; Иокаста его слышит, она одна понимает все. Да, сомнений нет: этот ее младенец, что был отнесен в ущелье Киферона, — это Эдип; он — и сын Лаия, и его убийца; и сын ее, и муж. С этим сознанием ей жить долее невозможно, — но пусть хоть он не узнает ничего! Довольно того, что несчастна она. — Но Эдип не согласен оставаться в неизвестности: он ждет Форбанта, в котором он признал того пастуха, что отдал его когда-то Евфорбу.

Тем временем Иокаста бросается в отчаянии в свой терем к своему ларцу. Она ищет, ищет… чего? А, вот оно, ожерелье Гармонии, роковой убор фиванских цариц! Нет, тебя не надо, ты уже сделало свое дело. Нужно другое — вот этот пояс: он и тонок и крепок…

О том, что случилось далее, вся Эллада во все времена рассказывала с ужасом. Эдип у трупа повесившейся Иокасты… ее золотая пряжка в его руке… Проклятье вам, мои глаза, не видевшие того, что следовало видеть! — Вытекли глаза страдальца под золотой иглой, пошел он, слепой, искать вечного отдыха в ущелье Киферона.

Было в Аттике, в афинском предместье Колоне, красивое преданье. Рассказывали, что туда явился однажды слепец, ведомый молодой девой; это были Эдип и его дочь Антигона. Узнав, что он случайно забрел в рощу Эриний, своих страшных гонительниц, он уже не пожелал ее покинуть: в ней Аполлон предвещал ему упокоение. И кончина его была чудесна: земля заживо приняла его в свое лоно, и он живет в ней поныне, как благой дух-хранитель приютившей его страны.

35. НАЧАТОК РОКА

После ухода Эдипа фиванский престол вторично занял Креонт, как представитель страны за малолетних его сыновей, Полиника и Этеокла; но когда они выросли, он передал им власть. Недолго жили они в мире: Этеокл, более деятельный и ловкий, изгнал своего старшего брата; тот, чувствуя себя обиженным, обратился за помощью к аргосскому царю Адрасту. Адраст стоял как раз станом перед своим городом; Полиник перед входом в стан встретился с другим таким же странником, таким же изганником, как и он сам; дело было ночью, и у них естественно возникла ссора, а за нею и поединок. Царская стража их разняла: словно дикие звери дерутся из-за логова! Доложили царю. Царь к ним вышел; признав обоих царевичей — другой был знакомый нам уже Тидей, брат Мелеагра и Деяниры, изгнанный из Этолии врагами своего отца, — он вспомнил об оракуле, советовавшем ему выдать своих дочерей за вепря и льва. Он их принял гостеприимно и женил на своих дочерях. Но конечно, не для того, чтобы они всю жизнь ели его хлеб как изгнанники: он хотел упрочить их власть, чтобы они стали затем для него драгоценными союзниками. Он решил сначала вернуть Полинику фиванский, а затем Тидею — калидонский престол.

Этот Адраст был внук того Бианта, 0 счастливой женитьбе которого я рассказывал вам раньше; его сестра Эрифила была выдана за Амфиарая, царственного пророка, которого мы уже знаем как аргонавта. Пылкий и властный Адраст не всегда ладил с этим своим зятем; в предупреждение размолвки у них был заключен договор, чтобы все ссоры между ними были разрешаемы одинаково ими уважаемой Эрифилой.

Решив предпринять поход против Фив, Адраст стал собирать витязей. Согласились гордый Капаней, могучий Иппомедонт, юный и прекрасный Парфенопей, сын знакомой нам уже Аталанты, нашедшей себе в Аркадии другого мужа вместо героя калидонской охоты. Но более всех дорожил Адраст участием в походе своего зятя, аргонавта Амфиарая; и именно его ему не удалось уговорить. По мнению Амфиарая, Полиник был прав, быть может, против Этеокла, но был, безусловно, не прав против своей родины. «Никакая правда не оправдывает удара, наносимого матери, — говорил он, — а неправде боги победы не пошлют». Ввиду его упорства Полиник решился употребить крайнее средство. Уходя из Фив, ему удалось захватить с собою наследие своей матери, ожерелье Гармонии; его он предложил теперь Эрифиле. Не устояла душа женщины против блеска самоцветных камней в золотой оправе; призванная судьей между мужем и братом, она решила, что первый должен подчиниться последнему. Закручинился Амфиарай: он знал, что жена продала его, знал, что она отправляет его на гибель, и, что для; его правосудного сердца было тяжелее всего, на гибель в неправом деле. Но делать было нечего: в силу уговора он должен был подчиниться. Перед отправлением в поход он призвал к себе своего малолетнего сына Алкмеона и сказал ему, что он идет на верную гибель и что его убийца — Эрифила. Алкмеон запомнил его слова.

Амфиарай дополнил собою седьмицу витязей, собравшихся в поход против Фив; остальными были Адраст, Полиник с Тидеем и вышеназванные трое: Капаней, Иппомедонт и Парфенопей. От них этот поход и назван походом Семи против Фив; после калидонской охоты и похода аргонавтов это было третье крупное общеэллинское дело. Рать двинулась из Аргоса, поднимаясь из равнины в горы; миновала суровую микенскую твердыню — и вот перед ней на холме открывалась благословенная Немея, роща Зевса. Впереди, на всевидном месте, его храм, дальше небольшой посад, а между храмом и посадом скромный двор настоятеля храма, богобоязненного жреца Ликурга. Все это было заранее известно Амфиарию, естественно заведовавшему обрядностью похода; при переходе войска в другую область необходимо жертвоприношение, а для жертвоприношения — проточная вода. Кто же укажет таковую в «многожаждущей» Арголиде? Скорее всего, эта женщина, которая с ребенком на руках выходит из Ликургова дома. Он подходит к ней — боги, что это? В скромном убранстве рабыни перед ним стоит ласковая хозяйка аргонавтов, лемносская царица Ипсипила.

Мы потеряли ее из виду с момента отплытия аргонавтов. Вначале все шло хорошо; она стала матерью двух близнецов, из коих она одного назвала Ев-нем в память о «прекрасном корабле» его отца, а другого по имени ее собственного отца Фоантом. Но затем случилась беда: когда она была одна на берегу, на нее напали морские разбойники, увезли, продали в рабство — и вот она служит Евридике, жене Ликурга, и нянчит их младенца-сына Офельта. Все это она рассказала Амфиараю и прибавила, что Ликург в отлучке, дома только Евридика да еще двое юношей, пришедшие как раз сегодня по неизвестному ей делу. Просьбу Амфиарая об указании им источника она не сразу согласилась исполнить. Она рада бы услужить старому знакомому и аргонавту, но как быть с ребенком? После некоторого колебания она решила взять его с собой; а если госпожа рассердится на нее за ее своевольную отлучку, пусть выручит Амфиарай… Госпожа! Рассердится! Да что она, раба или лемносская царица? Как ни сломила ее судьба, но сегодня, перед этим аргонавтом, она чувствует себя прежней Ипсипилой. Итак, идем!

Идут: он, она и еще несколько ратников с ведрами. Тропинка вьется горным ущельем, через рытвины и промоины; ей трудно с ребенком на руках. Но вот зеленая мурава, вся благоухающая тимьяном; ключ уже недалеко, но все же придется прыгать через валуны и колоды. Пусть же Офельт посидит в траве на солнышке, без него ей будет ловчее. Вот уже и ключ; товарищи зачерпнули воды, сколько надо было, можно возвращаться. Сейчас будет луг, на котором она оставила мальчика на траве среди тимьяна; как бы его не ужалила пчела!.. Что это? Где мальчик? Офельт! Офельт!.. Боги! Огромный змей ускользает вдаль по сухому руслу зимнего потока, и в извилинах его тела, с опрокинутой головкой и беспомощно поднятыми ручками, ее питомец, радость родителей Офельт! Амфиарай его видит, он уже метнул дрот — чудовище поражено насмерть, кольца медленно распускаются… поздно! Не вернется в маленькое тельце улетевшая душа.

Опять Ипсипила с ребенком на руках; одиноко, уныло бредет она домой. Надо принести госпоже ее убитого сына — что-то скажет она нерадивой няне? Надо ли? Ей ведь жизни не спасти: за смерть ребенка рабыне казнь, это несомненно. А спастись бы можно: Амфиарай связан священными узами гостеприимства со своей лемносской хозяйкой. Итак, положить мертвого ребенка на порог дома и уйти, пока не поздно! Уйти? И оставить Евридику в слезах и горе? И это сделает Ипсипила? Разве она сама не была матерью? — Нет, Ипсипила этого не сделает. Она пойдет к Евридике с повинной: ребенок твой убит, и причина его смерти, хотя и невольная, я.

Она пошла к Евридике, принесла ей мертвого ребенка. Евридика в отчаянии: погибла радость, погибла надежда дома! Но отчаяние сменяется гневом. Одно утешение в горе — месть его виновнице. Уж в нем она себе не откажет; и душе мальчика будет легче, если его обидчица тоже пострадает. Ипсипила будет казнена; ее робкие просьбы отвергнуты; она будет казнена немедленно. О Ясон, о «Арго»! Вот исход всему!

Ипсипилу ведут на казнь; сама Евридика желает быть ее свидетельницей. Но вот к ней подходит аргосский гость, Амфиарай; он ей приносит постановление Семи. Не Ипсипила виновница смерти ребенка: боги хотели послать грозное знамение всему походу. Не будет нам победы, не доведется нам делить добычу города, не придется отпраздновать радостный возврат к своим. Офельт, носитель знамения, уже не Офельт, простой умерший ребенок: он отныне Архемор, «начаток рока», ждущего участников злополучного похода. Его боги удостоили приобщения к лику «героев», чествуемых не семьями, а общинами и народами. В мести утешение? Нет, Евридика: высшее утешение в красоте. Красота немейских игр, учреждаемых сегодня в честь Архемора, учреждаемых на все времена, прославит и твоего сына, и горе твоей утраты.

Евридика горячо пожала руку своего гостя эллинка, она поняла и оценила значение слова: утешение в красоте. Тотчас трубой был дан знак к началу заупокойных игр в честь Архемора; Евридика, заменяя отсутствующего мужа, сидела на помосте, с нею Амфиарай и прочие из числа Семи. Как ни было огорчено ее сердце, все же она чувствовала гордость при мысли, что так и на будущее время витязи со всей Эллады будут собираться сюда ради победного венка, чествуя ее сына, безвременно погибшего Офельта-Архемора, «начатка рока» Семи вождей.

Когда солнце стало клониться к закату, игры были кончены; новый сигнал трубой напомнил зрителям, что начнется раздача венков победителям. И вот выступил вперед глашатай войск; зычным голосом он провозгласил: «Победил в борьбе Евней, сын Ясона, из Мирины лемносской победил в беге Фоант, сын Ясона, из Мирины лемносской! Победил в метании диска…»

Ипсипила не дослушала остального. В глазах у нее помутилось. Ев-ней, Фоант — сыновья Ясона — ее сыновья! Откуда они? Где они? Вот они входят на помост, вот Евридика венчает одного, затем другого зеленым венком… Боги! Да ведь это те юноши, которых она сама ввела сегодня в дом Ликурга! Ее сыновья… подлинно ли сыновья? Или это злая насмешка неумолимых богов? Она стоит, вперяет взор в этих молодых красавцев: радость и сомнение борются в ее душе.

Солнце заходит; зрители разбрелись, кто в стан, кто в посад. Евридика тоже ушла к себе: рабу она простила, но жить с ней не хочет, не может — это так понятно. Амфиарай с обоими юношами подходит к ней: «Евней, Фоант, вот вам вторая, высшая награда: обнимите вашу мать!»

Обнять! О, как охотно… только они ли это? Юноши видят ее сомнение, но только улыбаются ей. «Успокоим тебя, родная!» На плече у обоих золотое пятнышко в виде виноградной лозы, знак Диониса — родоначальника для всего его потомства. Да, теперь сомнения нет. Итак, куда же? Конечно, на родину, в Мирину лемносскую; там женское царство уже прекратилось, опять правит Фоант Первый; он и отправил внуков на поиски своей матери. Испытания кончились; впереди — безоблачное счастье.

Так, несмотря на все, расцвел дом Ясона на далеком Лемносе, — а его тело лежало в неведомой могиле под золотым кумиром Геры среди развалин его чудесного корабля.

36. СЕМЬ ПРОТИВ ФИВ

Спустившись с немейских высот, аргосская рать двинулась дальше через Истм и Мегариду и дошла наконец до Киферона, где начиналась фиванская область. Настроение у всех было подавленное: гибель Архемора не предвещала ничего хорошего. Заметив это, Тидей, душа похода, предложил отправить его послом к Этеоклу. Адраст согласился.

Этеокл сидел в своем царском совете, когда глашатай ввел к нему Тидея. «С чем пришел?» — «С предложением мира. А условие: ты уступаешь власть Полинику и покидаешь Фивы». Этеокл презрительно улыбнулся: «Если ваши Семь так же сильны доблестью, как умом, то нам их бояться нечего». — «Это ты можешь изведать сейчас же, — бойко ответил Тидей. — Самый слабый из Семи — я; кто из вас пожелает вступить в единоборство со мной?» Вызвалось десять фиванских витязей; площадь совета мгновенно была превращена в арену боя. Сражались копьями и мечами; один за другим выступали фиванские витязи против Тидея, один за другим они от него полегли. Узнав об этом, часть молодежи возроптала; нельзя допустить, чтобы он победителем вернулся во вражеский стан! И они устроили ему засаду в ущелье Киферона. Но Тидей и тут не оплошал: засевших он всех перебил, кроме одного, которого он отправил недобрым вестником обратно в Фивы…

С умилением и радостью взирала Паллада с небесных высот на удаль и силу калидонского героя. «Так продолжай, — подумала она, — и награда не заставит себя ждать».

Рассказ Тидея о своем приключении поднял упавший дух аргосцев; они бодро спустились с Киферона и обложили Фивы. Один только Амфиарай не разделял всеобщей радости. «Против брата прав, против родины не прав, — продолжал он твердить, — а неправде боги победы не пошлют». В Фивах царило уныние: если один Тидей таков, то каковы же они все? Более всех был озабочен Креонт. Было у него два сына; старший, Гемон, был женихом Этеокловой сестры Антигоны; младший, Менекей, был еще отроком. Его он послал за старым Тиресием, доживавшим тогда уже последние дни своей чрезмерно долгой жизни. Тиресий пришел, ведомый за руку своим мальчиком. «Что ты нам скажешь?» — спросил его Креонт. «А где, — переспросил Тиресий, — тот, что ходил за мной, отрок Менекей?»

— Он здесь, с нами.

— Пусть удалится.

— Мой сын, — гордо ответил Креонт, — фиванец и спарт, дело его родины также и его дело.

— Как знаешь. Итак, слушай! Дела наши у богов были хороши, а теперь стали хуже. Паллада уже не за нас, она там, где доблесть, а доблесть там, где Тидей. Одно средство есть, средство верное; его я пришел тебе поведать. Против аргосского орла надо двинуть фиванского змея — того страшного змея, которого убил Кадм. Его дух все еще враждебен нам; надо его умилостивить его же кровью, кровью его потомка, спарта, но не женатого и не помолвленного, а отрока. Ты меня понял?

Креонт побледнел.

— Понял, — прошептал он.

— Тогда я свой пророческий долг исполнил. Мальчик, веди меня домой!

Когда он ушел, Креонт бросился обнимать Менекея. «Беги, мой сын, беги немедленно, пока можно. Твоя жизнь в опасности, как только фиванцы узнают об этом ужасном вещании…»

— Конечно, отец мой, бегу. Куда прикажешь?