/ Language: Русский / Genre:prose_contemporary

Смерть геронтолога

Феликс Кандель


СМЕРТЬ ГЕРОНТОЛОГА

роман

 

Часть первая

ДОМ НА ОБРЫВЕ

1

Улица затаилась посреди строений своей неотличимостью и секретов чужим не раскрывает.

С улицы это выглядит как обычный дом‚ каких немало в округе: один подъезд‚ пять этажей‚ дождевые подтёки на каменной кладке‚ заброшенный газон на входе.

Дом был когда-то новым‚ жильцы помоложе‚ заботы помельче‚ врата надежды поскрипывали‚ казалось‚ неподалеку‚ приманивая обещанием‚ спасение – запоздавшей росой – готовилось оживить травы‚ однако газон во все времена оставался общим‚ а оттого он ничей‚ оттого неухожен. С развёрстого мусорного хранилища‚ что приткнулось у тротуара‚ ветром заносит на газон пластиковые мешочки‚ которые живут вечно и не уходят в перегной. Мешочки пакостно шуршат на деревьях‚ будто сговариваются на очередное непотребство‚ запутываются в цеплючей жимолости‚ по утрам‚ от обильной росы‚ покорно распластываются у подъезда‚ а через них перешагивают‚ чтобы не поскользнуться. Но природа сильна и способна на многое – лишь бы ей не мешали. Розы буйствуют на газоне‚ расплескивая без корысти лепестковую свою красоту. Жимолость завивает ржавую ограду и дурманит ароматами. Гранатовое дерево исправно цветет и плодоносит‚ а крупные‚ темно-бордовые гранаты лопаются на ветвях от мощной своей переспелости‚ нехотя опадают на землю. По кромке газона строем лезут наружу непородные нарциссы‚ потомки чудесных созданий‚ которых привезли из-за моря в дар этому городу. Потомки выродившихся потомков.

Через дорогу располагается лавочка Лёвы Блюма‚ который знает каждого жильца в этом доме‚ потому что все должны ему и все записаны в его книге. Почти все. Блюм обладает благородством души и долги не требует до конца месяца‚ а с некоторых еще неделю‚ ибо народ по соседству живет небогатый. К благородству примешивается и расчет‚ так как покупатели могут пойти за угол‚ в лавочку к Мордехаю Шимони‚ тоже получить в долг. Когда никого нет‚ – а это случается частенько‚ – Блюм сидит на стуле у дверей и оглядывает дом напротив‚ с первого до последнего его этажа. Редкие мысли‚ как дымка на небе‚ неспешно проплывают в голове‚ не оставляя тени и не орошая благодатным дождем. Чудится Лёве заснеженная опушка редкого ельника‚ видится Лёве смытый силуэт вдалеке ангелом-охранителем‚ слышится крик в промозглой ночи – остережением и спасением.

Броня Блюм‚ жена Лёвы‚ сидит у окна на первом этаже‚ глядит на мужа изо дня в день‚ из года в год. Лёва стареет на ее глазах‚ плешивеет‚ припудривается пылью‚ морщины прокладывают по лицу траншеи с ходами сообщений‚ будто к старости он пытается от кого-то оборониться. Видится Броне трюм крохотного суденышка‚ досчатые занозистые нары‚ юноша во мраке‚ склонившийся над ней‚ узкобёдрый и жаднорукий. Юноша ищет тепло‚ самую его малость‚ после стужи тех ужасов отогревается в женских объятиях. Чудится Броне покачивание на нарах‚ как покачивание на волнах‚ пугающее падение в бездны с восторженным взлетом под облака‚ первая боль с первым облегчением – не пережить заново. К полуденной молитве Броня приходит в лавочку‚ осторожно переступая опухшими за жизнь ногами‚ занимает место за прилавком‚ а Лёва идет в синагогу на соседнюю улицу. Десяти человек обычно не набирается‚ и Блюм встает в дверях‚ чтобы зазвать на молитву прохожего мужчину старше тринадцати лет. Он зазывает молча‚ одним взглядом‚ и устоять невозможно. У соседней синагоги‚ неподалеку‚ встает Мордехай Шимони‚ его конкурент‚ у которого тоже не набирается десяти человек‚ – он тоже зазывает взглядом. Порой Лёве кажется: там‚ наверху‚ не принимают его молитвы и возвращают обратно на осмысление и доработку. Порой это кажется Шимони.

На втором этаже‚ над головой Брони‚ располагается единственный на весь дом балкон. На балконе стоит мангал. В мангале тлеет вечный огонь. В квартире живет нервный Ицик‚ владелец некрупного дела "Куплю всё и продам всё" – с ограниченной ответственностью и без покоя в душе. По утрам Ицик выходит из дома‚ как на битву‚ выкатывает на машине словно на тропу войны‚ гудя в ярости на замешкавшегося водителя‚ проскакивая под последнее отчаянное мигание желтоглазого светофора‚ и на шоссе не уступает никому. Раз уступишь‚ два уступишь – и отстанешь‚ и не догонишь‚ и затолкают‚ в характере‚ не дай Бог‚ отпечатается уступчивость‚ а от уступчивости ему смерть. Нервный Ицик не может этого допустить и вечный в душе страх заглушает наглостью на дороге и в жизни. Дед Ицика‚ праведный Менаше‚ говаривал частенько: "Распознайте испытания ваши"‚ – но как это сделать на скорости? Ответ может быть таков: притормози и осмотрись. Но возможен и иной ответ‚ если он вообще существует. Ицик начинал жизнь с мотоцикла‚ шустрого и увертливого‚ постепенно наливаясь плотью и беспокойством. Нервный Ицик перепробовал много дел: продавал семечки с фисташками‚ чистил ковры‚ развозил по домам минеральную воду‚ держал лавку с вывеской, на которой ивритскими буквами было написано "Бест маркет"‚ и теперешняя его коммерция не из последних. По вечерам Ицик жаждет покоя и расслабления от дневных боев‚ а потому оголяет волосатую грудь‚ вываливает живот поверх пестрых трусов‚ раздувает огонь в мангале и жарит на балконе бифштексы‚ жарит куриные ножки‚ печенку‚ пупки‚ крылышки и кебаб‚ – всё жарит‚ что румянится и шкворчит на углях и подъедается потом без остатка дружной супружеской парой. Жирные мясные запахи поднимаются кверху и обволакивают дом. Соседи сходят с ума. Но нервный Ицик пристроил балкон именно для этой цели и уступать не желает. Балкон громоздится от земли на рахитичных бетонных подпорках‚ и если бы это увидел архитектор‚ душу вложивший в проект‚ его бы хватила кондрашка.

На третьем этаже‚ над Ициком‚ пустует квартира‚ в которой практиковал Цви Сасон‚ врач-геронтолог. К нему приезжали со всего города. Про него рассказывали чудеса. Он укреплял слабосильных и поднимал расслабленных. На Сасона надеялись‚ – сначала‚ конечно‚ на Господа‚ а уж потом на него‚ – в Сасона верили все старики по округе и копили деньги на визит. Старость что детство‚ старики – малые дети‚ но никто не желает с ними играть. А у Сасона они с упоением играли в увлекательные игры‚ что подбавляло удовольствия и продлевало годы. Старики входили в подъезд усталой вереницей‚ шаркая изношенными за пенсию подошвами‚ а выходили с огнем в глазу‚ молодецки подрагивая мышцей ноги‚ на радостях покупали банку пива: Лёве Блюму некрупный‚ но верный доход. Геронтолог Сасон подвел стариков неожиданно‚ врасплох‚ в цветущем еще возрасте‚ подключенный к машине искусственного дыхания‚ и сокрушилась духом дряхлая клиентура – нет рецепта от неизбежного‚ по очереди стала умирать. А квартира стоит пустой‚ тягостным напоминанием; приходят порой несведущие клиенты‚ звонят в дверь‚ но ответа им не дождаться‚ и возвращаться назад недостаёт сил. "Знай такое дело‚ – сказал один из них‚ – я бы иначе состарился..."

На четвертом этаже‚ над пустующей квартирой‚ проглядывает в окне печальный женский профиль. Там живет неприметная Авива‚ подобная увядающей траве на склоне‚ которая в свободное от работы время населяет собственное одиночество. Это она выдумала себе жениха‚ отправила его за алмазами в Африку‚ писала туда письма‚ получала ответы и пересказывала их Ривке‚ лучшей своей подруге‚ а та слушала‚ не перебивала‚ думая лишь о том‚ как же Авива вывернется‚ когда жениху подойдет срок возвращаться. За месяц до его приезда Авива села на диету и спустила двадцать килограммов. За день до его прилета она явилась к подруге зарёванная и несчастная: упал вертолет‚ и жених разбился. "Поторопила свое счастье‚ – сказала Ривка. – Зачем было ему прилетать? Сидел бы себе в Африке‚ искал алмазы‚ писал тебе письма..." Авива отгоревала безутешно пару месяцев‚ в слезах набрала новые двадцать килограммов‚ а потом у нее объявился друг-моряк‚ которого она отправила в плавание в бурный‚ коварный океан‚ и Ривка ждет со дня на день‚ когда этот моряк сгинет в морских пучинах. Авиве уже под сорок. Она ведет себя неприметно‚ одевается неярко‚ ходит по стеночке‚ садится с краешка‚ но в ней накоплено столько нерастраченных желаний‚ что это ощущается с расстояния‚ как потрескивание мощного электрического заряда‚ и подруги на всякий случай оберегают своих мужей. Одиночество – это звон в ушах от тишины. Одиночество – когда не с кем поссориться. Авива бродит по квартире в полноте желаний‚ являя в окне скорбный силуэт. По дивану на цыпочках гуляет кот невозможной аметистовой красоты‚ будто рисованный пастелью‚ невозможных телодвижений‚ будто на уроке в балетном классе‚ изумрудными зрачками‚ сквозь приспущенные пепельные веки неотрывно смотрит на клетку. Кота зовут Хумус. В клетке дремлет на жердочке разноцветный попугай: один глаз закрыт‚ другой следит за котом. Попугая зовут Сумсум. Когда приходил гость‚ Сумсум‚ бывало‚ пробуждался‚ орал с жердочки: "Открой клетку... Открой клетку... Ну открой‚ дур-рак!" Был взрыв на улице. И были жертвы. Разлетевшиеся на стороны‚ неопознаваемые части того‚ что дышало минуту назад‚ улыбалось‚ ело с удовольствием мороженое. Мужчины в черных одеяниях – пейсы заложены за уши – собирали останки до последней кровавой крошечки‚ промокали туалетной бумагой‚ складывали в пластиковые пакеты‚ чтобы похоронить с честью. Авива увидела по телевизору ту кровь‚ слезы‚ обмороки на кладбищах; Хумус увидел вместе с ней‚ не проявив интереса в ледяной кошачьей обособленности‚ и Сумсум‚ конечно‚ углядел тот ужас‚ отчего испугался и замолчал. Авива понесла его к ветеринару‚ а он сказал: "Я прошел три войны. Горел в танке. Подрывался на мине. Хоронил друзей. А после взрыва – руки дрожали: сын был на той улице. Мог быть. На той улице и в то время. Что же ты хочешь от птицы!.." Поболтать теперь не с кем‚ и Авива часами думает сосредоточенно‚ наморщив лоб‚ говорит вдруг: "Если тебе клялись когда-то‚ с пылом‚ с любовью‚ а потом охладели‚ – что за беда? Клялись искренне в тот момент‚ с желанием выполнить клятву‚ а это главное..." А кто клялся и кто охладел – неизвестно.

На пятом этаже‚ под крышей‚ затаился Нюма Трахтенберг‚ пришелец и поселенец‚ обладатель несуразных достоинств. Все вокруг непременно желают похудеть‚ один Нюма‚ худой от рождения‚ ненавидит малость свою и неприметность: приходится надевать ремень и полосатые подтяжки‚ чтобы не спадали брюки. С таким носом и такой фамилией Нюме бы оказаться в вольных степных краях‚ где посвист казачий‚ храп лошадиный: вот бы потешились от души! Нос пропадает без надобности‚ фамилия пропадает‚ – здесь про него говорят: "Этот русский..." Ходят слухи‚ что эти "русские" привозят в багаже неисчислимые богатства‚ редчайшие сокровища‚ ковры-иконы‚ серебро-эмали‚ которые продают задешево‚ и нервный Ицик – "Куплю всё и продам всё" – первым заявился к пришельцу. Что же оказалось? Нюма Трахтенберг узнал перед отъездом от верного человека: чтобы купленное поле стало твоим, следует обойти его после уплаты денег. Чтобы страна стала твоей‚ следует пройти по ней из конца в конец. Так поступил Авраам‚ пройдя по земле Ханаан в завязи добрых умыслов‚ так поступит и Нюма. Он привез в багаже резиновые сапоги‚ чтобы в любую погоду‚ по любой грязи обойти эту землю вдоль и поперек. Привез берестяное лукошко: набрать заодно грибов. Не забыл и палатку: спать в походах. Компас и переносной примус. Брезента кусок: от сырости. Топорик: рубить лапник. Фонарь с набором батареек. "Там есть грибы?" – спросил таможенник. "Там есть всё"‚ – ответил Нюма. "Видел я эту страну‚ – сказал другой таможенник. – Один номер на карте‚ даже название не умещается. Какие тебе грибы..." И не пропустил нож-тесак‚ с которым Нюма собирался ходить на зверя.

Над квартирой Трахтенберга располагается плоская крыша‚ откуда припекает в жаркие дни. На крыше стоят бойлеры и короба под стеклом для уловления солнечной ярости. Оттуда видно далеко. А на цыпочках еще дальше. Живут под крышей люди с нечистыми устами‚ посреди ломаных понятий‚ преданные суете и поддающиеся ночному страху‚ упорствующие в закоренелой дерзости и в пресыщении рождающие грех. Пресыщение невелико‚ но грех заметен‚ и небесные источники питания закрыты для них. Алчущим недостает мяса. Горделивым недостает сомнения. Гневливым – покойной мудрости. Нет праведников под той крышей‚ и Голос не звучит для них с Небес.

Но... Но!

Неприметный с улицы дом высится на обрыве над крутобоким провалом. Опадают книзу горы Иудейские‚ незастроенные пространства простираются до беспредельности‚ а на крыше‚ спиной привалившись к бойлеру‚ сидит зачарованный свидетель‚ вознесенный над всеобщим пониманием‚ высматривает с высоты слепыми своими глазами в чистоте побуждений и безмятежности упований. Оттуда – из пустыни – подступает опасность и тьма к вечеру. Оттуда приходит рассвет‚ принося освобождение. Там чудеса валяются на песке‚ и через них перешагивают. Кто перешагивает‚ а кто спотыкается...

2

Из сочинений Бори Кугеля‚ человека и пенсионера:

В одном доме‚ в одном подъезде‚ на одной лестничной площадке жили-слыли четыре соседа: Картинкин‚ Корзинкин‚ Картонкин и маленький Трахтенберг.

Картинкин-Корзинкин-Картонкин жили большими‚ шумными семьями с детьми и тещами‚ ели за обедом борщ‚ рагу с биточками‚ селедку домашнего приготовления‚ а маленький Трахтенберг покупал в магазине плавленый сырок "Дружба"‚ который не лез в горло‚ сто граммов отдельной колбасы‚ от которой начиналась изжога‚ и всё это съедал в одиночестве‚ запивая водой из-под крана‚ за пустым столом с липкой клеенкой‚ потому что ушла от него любимая его жена Трахтенберг Е.П.‚ в девичестве Собачонкина‚ по второму мужу – Рычалова.

Картинкин-Корзинкин-Картонкин дружили семьями и заходили друг к другу попить чайку с вишневым вареньем‚ посмотреть по телевизору футбол или хоккей‚ а маленький Трахтенберг не мог пригласить их в гости из-за отсутствия необходимых принадлежностей‚ потому что‚ уходя от него‚ любимая его жена Трахтенберг Е.П. – в девичестве Собачонкина‚ по третьему мужу Горлохватова – унесла с собой вишневое варенье‚ заварочный чайник и цветной телевизор.

Картинкин-Корзинкин-Картонкин пренебрегали Трахтенбергом‚ не приглашали в гости‚ не заходили к нему на огонек‚ а если и обращались изредка‚ только по делу: "Товарищ Трахтенберг‚ с вас два рубля за уборку подъезда". Это была вечная его рана‚ на которую то и дело сыпали соль‚ и когда он сидел вечерами в пустой комнате‚ слушая через стенку их дружные вопли‚ ему становилось совсем погано‚ потому что и он некогда кричал от радости‚ гоняясь по квартире и настигая на диване игривую и аппетитную Трахтенберг Е.П.‚ в девичестве Собачонкину‚ по четвертому мужу – Живоглотову.

Чего он только ни делал‚ маленький Трахтенберг‚ чтобы пробить их неприязнь‚ но Картинкин-Корзинкин-Картонкин стояли намертво и на дружбу не поддавались. Он даже пошел как-то в милицию и попросил девичью фамилию жены‚ чтобы жили в любви и согласии на одной лестничной площадке Картинкин‚ Корзинкин‚ Картонкин и маленький Собачонкин‚ но они всё равно не звали его в гости‚ не заходили на огонек‚ а если и обращались‚ только по необходимости: "Вениамин Моисеевич‚ с вас рубль на озеленение". И тогда он опять пошел в ту же милицию и забрал заявление о перемене фамилии‚ потому что ушла от него любимая его жена Трахтенберг Е.П.‚ по пятому мужу – Оглоедова‚ а становиться Собачонкиным было теперь незачем из-за отсутствия любви и дружбы соседей.

Так он и жил рядом с ними‚ так и страдал рядом с ними‚ готовый полюбить и покаяться‚ принять и простить‚ а затем не выдержал одинокой жизни на общей лестничной площадке и пошел в нужную ему организацию: просить разрешение на выезд в любом – от этой площадки – направлении. Глядь! – а там стоят в очереди дружной‚ единой семьей Картинкин-Корзинкин-Картонкин с детьми и тещами нужной национальной принадлежности. "Как?! – закричал Трахтенберг. – И вы наши?.." А они на это: "Гражданин Собачонкин‚ не примазывайтесь".

И ушло время‚ и пришло время‚ и теперь уже далеко-далеко‚ в непостижимом зарубежье‚ на одной земле‚ под одним небом живут прежние соседи: Картинкер‚ Корзинкер‚ Картонкер и маленький Трахтенберг‚ готовый полюбить и покаяться‚ простить и принять‚ но которого они не замечают‚ не приглашают в гости‚ не заходят на огонек‚ а если и пересекаются кой-когда на улице или в магазине‚ недоуменно поднимают брови и кривят губы‚ что в переводе с малопонятного означает: "Господи‚ за что нам такое наказание?" Наказание Картинкеру‚ наказание Корзинкеру‚ наказание Картонкеру‚ а также игривой и аппетитной Трахтенберг Е.П.: в девичестве Собачонкина‚ по последнему выездному мужу – мадам Еврейсон...

3

Как это началось? Нюма заболел и болел долго‚ тяжко‚ беспросветно‚ с одышкой и тупой болью‚ будто жестокая ледяная ладонь сжимала сердце равнодушно и неумолимо. Вот надавит посильнее – и привет. Он лежал сутками на диване‚ боясь шелохнуться‚ и всяким утром – после пробуждения – прислушивался к тому‚ что происходило внутри. Была тишина‚ покой‚ сумасшедшая надежда‚ что заспал‚ наконец‚ ту боль‚ но при первом же шевелении тяжкая рука укладывалась на сердце‚ и всё повторялось заново‚ до удушья и рваных сердцебиений‚ когда комок взмывал кверху и затыкал горло. Пришел‚ наконец‚ доктор с саквояжиком‚ старый‚ кустистый‚ с лучистыми озорными глазками‚ похожий на деда-лесовика из непролазных чащоб. Ощупал‚ обстукал‚ расчертил грифелем живот и грудь‚ помечая области сердца‚ легких и печени‚ прислонил мохнатое ухо к Нюминой груди‚ затих‚ как заснул‚ лицом к лицу. Нюма не дышал‚ и доктор не дышал тоже. Из докторского носа торчали кустики седых волос. Ресницы безжизненно опадали. Сеточки мелких морщин напоминали старинный‚ побывавший в долгом употреблении фарфоровый сосуд. Потом доктор приоткрыл глаз‚ как кольнул лучиком‚ спросил врасплох: "Уезжать не собираетесь?.." Были сборы: Всевышний колеблет судьбы человеческие. Была незнакомая страна: в длину пять часов езды‚ в ширину – час. Страна‚ которую не приметишь на картах рядом с громадой прежнего места жительства. И по неведению казалось‚ будто ехать Нюме на пляж в ходовые месяцы‚ когда завалы тел на песке – тюленями на лежбище‚ давка на берегу‚ каша в море‚ шум‚ крики и галдеж. Нюма даже не понимал с расстояния‚ как же здесь тренируют летчиков сверхзвуковых самолетов: не успел разогнаться‚ и ты уже в другом государстве. Но вот он проехал по земле‚ вот он прошел по горам с впадины на косогор‚ обходя валуны с проклюнувшимися на них цикламенами‚ посидел в тени у капельного источника‚ попил водицы‚ скопившейся в выемке‚ размял в ладонях плод хлебного дерева‚ углядел непуганую куропатку на склоне‚ орла в вышине‚ ящерку на камне‚ послушал весомую тишину‚ что наполняла просторы его пребывания‚ ощутил размах после стесненности‚ и явилось ему понимание‚ одним из первых: для человека бесполезны расстояния‚ которые ему не охватить. Человеку нужны территории‚ которые можно обойти пешком. Которые хочется обойти пешком.

Нюме Трахтенбергу известно‚ что этажом ниже живет одинокая женщина по имени Авива‚ и это его волнует. Авива – социальный работник. У Авивы на учете много несчастных. Одних бьют мужья. Другие колятся. Третьи убегают из дома‚ а думают – от себя. Четвертые решают сложный вопрос: слетать в Катманду или застрелиться. Пятые – это русские: их совсем не поймешь. Даже с переводчиком. Унылый‚ потёртый‚ бедами комканный старик с разрушенным лицом и железными зубами‚ конопатый от неисчислимых некогда чирьев‚ перекрученный – одни жилы‚ машет пучком зелени перед носом такого же потёртого‚ неотличимого от него двойника‚ хрипит в перегоревшей ярости: "Этот лук я буду сажать на твоей могиле!.." Первый – бывший арестант: загублены годы на лесоповале. Второй – бывший следователь: загублено здоровье на бесконечных ночных допросах. Оба получают одинаковое пособие. Оба в очереди‚ плечом к плечу‚ в несбыточном ожидании казенной квартиры‚ коротая время в разгадывании кроссвордов. Авива страдает за своих подопечных. Авива страдает и от них. Где-то сотворилось землетрясение‚ могучие его толчки‚ содрогание глубинных недр‚ и наплыла нежданная волна‚ обрушившись на мелководье с шумом-грохотом‚ нехотя откатилась назад‚ оставив выброшенных на этот берег‚ диковинных и необъяснимых. Которым надо обвыкать. К которым надо привыкать. Это нашествие "русских" изменило облик земли: иные лица с походками‚ иная память‚ биотоки души и тела‚ музыка речи на улице. Мама у Авивы живет в кибуце. Мама Авиву утешает: "Когда мы появились‚ тоже страдали от нашего нашествия". – "Я не появилась‚ – говорит Авива. – Я здесь родилась".

Авиве кажется‚ что в квартире под ней слышны по вечерам голоса‚ – но кто поверит одинокой женщине‚ страдающей от наплыва желаний? В квартире под ней практиковал геронтолог Сасон‚ притягивая всяких и отовсюду‚ ибо разгадал великую тайну: ходят по свету люди‚ чьи умственные способности превышают меру их надобности. С такими труднее всего. С такими надо долго разговаривать‚ чтобы распознать уныние вяло текущей жизни. Пришел рохля‚ спун‚ снулый тускляк – от скудости дел и узости речи. Сдутый‚ обмякший – мешком ненаполненным‚ будто мыши выели содержимое‚ бобовое с фасолевым‚ оставив порожнюю шелуху. Сел. Посопел всласть. На лице апатия‚ в мозгах порожняк. "Что у человека за дума?" Молчал. Выдыхал. Думы не было никакой. Сасон сказал: "Первый сеанс через неделю. Останетесь довольны". Через неделю его завели в комнату. Включили прибор под потолком. И спун стал отбрасывать не свою тень. Бравую‚ боевую‚ крутоплечую‚ как винты подкрутили и понаставили подпорки. Это его утешило‚ но как-то вяло. И вяло умилило: "Надо жену позвать. Пусть посмотрит". Тень согласно кивнула головой‚ и спун возжелал большего. "Мне недодали‚ – сказал. – Всю жизнь недодавали. Желаю заново". И геронтолог Сасон сотворил для него такую жизнь‚ где все были вокруг него‚ а он в центре. Позвонил Курода-сан из Токио: "Ах‚ как я тебе завидую!" Позвонил Боб Симпсон из штата Огайо: "Вот жизнь‚ достойная подражания!" Позвонил Санчо Марчелло Альварес из Монтевидео – за тем же делом. Но это недешево стоило.

Нервного Ицика настораживало‚ когда по лестнице поднимались старики‚ тусклые и погасшие‚ чтобы подзарядить у Сасона скисшие аккумуляторы. Это тревожило Ицика‚ приоткрывая оконце в нехоженые годы. Судьба вела Ицика‚ не иначе! Ему бы на улицу Хазан‚ а он приехал на Хазон. Ему бы дом семнадцать‚ а он выбрал седьмой. Ему бы пятый этаж‚ а он позвонил на четвертом. Дверь открыла Ципора‚ и Ицик возопил без колебаний: "Родник запечатанный! Ты-то мне и нужна!.." Она не соглашалась – он худел. Она колебалась – он страдал. Она согласилась – была свадьба. В зале под названием "Парадиз". Где зеркала до потолка‚ зеркала на потолке‚ искусственные лилии посреди неприхотливого завала камней‚ заманчиво журчащий родничок из запрятанной водопроводной трубы‚. Невеста была неотразима: нежная смуглость‚ доверчивая беззащитность‚ жгучие глаза в пол-лица‚ будто вынырнула из восточной сказки с шейхами‚ слугами‚ опахалами – газелью на холмах благовоний‚ да и на Ицике неплохо сидел кремовый костюм с атласными отворотами. На входе гостей ожидал бар: виски‚ джин с тоником‚ вермут с апельсиновым соком‚ кусочки сельди на палочках‚ маслины без косточек‚ вдоль нарезанные морковки и блюдо пряной тхины‚ в которую обмакивали сухое печенье; мальчики в черном торжественно разносили на подносах фалафельные шарики и некрупные сосиски в тесте. Была хупа. Ицик разбил стакан в память о разрушенном Храме. Гости уселись за столы‚ и понесли из кухни нескончаемой чередой: рыбу‚ и курицу порциями‚ и мясо ломтями‚ фаршированные перцы‚ рис‚ салаты‚ тертые яблоки с грецкими орехами‚ соленья невозможной остроты‚ кофе в маленьких чашечках и сладости‚ конечно же‚ сладости: ядовитого цвета желе на блюдечках‚ шоколадные муссы в розеточках‚ крохотные‚ на укус‚ пирожные. Все ели и скакали под музыку‚ и Ицик скакал с Ципорой‚ а потом молодых усадили на стулья‚ подняли к потолку‚ в танце закружили по залу: было до слез радостно и проглядывало далеко-далеко‚ до скончания дней. "И станет твоя жена‚ – сказал дед Ицика‚ праведный Менаше‚ – как плодовитая лоза в сокровенных покоях твоего дома..." Назавтра – после ночи отрады‚ когда в бурлении чувств‚ до утра‚ цокал коготочками по кровле танцующий демон крыш в туманных‚ взвихренных от восторга одеждах – они пошли в магазин и купили красавец-мангал с набором шампуров. На мангалы была скидка; хотелось купить два‚ для дома и для выездов на природу‚ но молодые решили повременить‚ а подаренные на свадьбу деньги вложили в киоск с семечками и орешками. Так посоветовал безумный Шмулик‚ друг-конкурент‚ владелец прибыльного дела "Куплю всех и продам всех"‚ а его советами Ицик дорожит. Еще в несмышлёные годы Шмулик наготовил из картона собственные деньги‚ раздал в детском саду‚ и они ходили наравне с официальными‚ по особому курсу‚ который Шмулик устанавливал по утрам‚ скупая у младенцев конфеты со жвачкой. Был скандал на весь детский сад‚ но Шмулика это не остановило и не остановит уже никогда. "Деньги хороши‚ когда их мало‚ – поясняет Шмулик. – Мало у других и много у меня. Вот и вся экономика". Безумный Шмулик обгоняет и затаптывает всякого‚ кто оказывается на пути‚ из-под носа перехватывает добычу в шныристых оборотах‚ а потому уже воздвиг дом-саркофаг: мрамор на лестнице‚ мрамор на полу‚ мрамор в ванной и туалете‚ беломраморные скамьи на газоне‚ чтобы поскорбеть при желании возле собственной гробницы‚ и две гипсовые пантеры на входе, купленные на арабском рынке, с электрическими лампочками изо рта – ни проглотить‚ ни выплюнуть. Ицик завидует безумному Шмулику. Ицик ходит его путями‚ но в квартире у него нет мрамора и нет пантер‚ а из излишеств стоит лишь аквариум‚ купленный для детей. В аквариуме рождается крохотная рыбка: два глаза и прозрачный хвостик. За ней охотятся рыбы побольше‚ а эта малявка уже знает‚ что надо спасаться от хищников. И Ицик знает не хуже.

Лёва Блюм тоже спасался от хищников в день бедствия и мрака: каждому свой срок и свой аквариум. Была опушка редкого ельника. Был крик-предостережение. Выстрелы на окраине городка. Стоны. Пьяные крики. Полыхание огней над крышами. А Лёва сидел под ёлкой‚ на голову сыпалась мокрота‚ будто кто-то плакал над ним‚ плакал за него; сердце Лёвы иссыхало от горя‚ спекаясь в камень: если проткнуть‚ и кровь бы не потекла. Ночью он пробрался к себе‚ но не нашел родителей‚ не нашел братьев-сестер‚ а на двери висел чей-то замок. Подобрал во дворе мешок‚ накинул на голову‚ чтобы уберечься от мокрого снега‚ взял в руки палку и ушел во мрак. "Кто там?" – спросили из-за двери. Ответил: "Бездомный человек ищет убежища". – "Мы не открываем по ночам". То была дальняя деревня. То было посреди разбойных лесов. В избе жили баптисты‚ у которых отец Лёвы скупал картофель. "Ну и времена наступили! – сказал Лёва. – Сын Израиля просит защиты‚ а ему отказывают". Дверь отворилась‚ и отворились сердца тех людей. Хозяин сказал: "Важного гостя привел Господь в наш дом. Вставай‚ жена‚ поблагодарим Создателя". Они опустились на колени и вознесли хвалу Тому‚ Кто доверил им приютить сына Израиля. Встали от молитвы. Усадили Лёву за стол. Поели картошки с молоком‚ а потом хозяин сказал: "Я вижу‚ ты грустный и озабоченный. Вот‚ я спою псалом Давида‚ быть может‚ он утешит тебя: "Бшув Адойной‚ бшув Адойной эс шивас Цийон..." – "Когда возвратил Господь пленников Сиона‚ были мы как во сне..." А хозяйка добавила: "Придет день‚ и будет у тебя семья‚ картошка с молоком на столе..." Изгнание искупает грех. Скитание искупает грех. Лёва Блюм пережил тот ужас с послевоенным скитанием‚ взошел‚ наконец‚ на корабль‚ чтобы обрести покой‚ и на палубе ему повстречалась тихая девушка Броня. Длинноногая и длиннорукая. Большеротая и большеглазая. С тоненькой фигуркой ребенка и тяжелой грудью женщины. С нежно-розовым отсветом на щеках‚ который пробивался изнутри‚ как затаившийся до поры огонь. Они плыли долго вдоль береговых извивов‚ прячась по бухточкам от английских катеров‚ и времени достало на сближение – с первой болью и первым облегчением. А впереди была незнакомая земля – затоптанной тропой меж материками‚ над которой держат путь перелетные птицы; впереди была непривычная для Лёвы война. Он бежал по полю с винтовкой в руках; из полицейского участка на бугре строчили по нему из пулеметов‚ а с горы наблюдали монахи-молчальники‚ не одобряя и не осуждая. Командир кричал команды на непонятном еще языке‚ но Лёва команд не понимал и потому‚ быть может‚ не взял тот участок. Его ранило в пах‚ и он лежал до ночи под свирепым солнцем‚ всхлипывая от боли. Печалилась земля. Восточный ветер поднимался из пустыни. Иссыхали источники в долине скорби‚ где расположилась на привале сытая смерть. Дыхание жизни покидало Лёву‚ а наглые мухи роились поверху‚ питаясь его слезами‚ потом и кровью. Лёва страдал от раны долгие годы‚ ибо нарушилось влечение плоти‚ а Броня ждала с великим терпением‚ чтобы пришло‚ наконец‚ покачивание на волнах с прежним облегчением. Ребенка назвали Давид. Давид Мендл Борух. Мендл – это отец Лёвы: сгинул во рву на окраине невидного польского городка. Борух – отец Брони: дымом вознесся в Треблинке‚ робким напоминанием Небесам‚ что на земле не всё благополучно. Давид Мендл Борух живет в религиозном поселении‚ родителей видит редко. Давид преподает в иешиве. У него три дочери‚ восемь сыновей‚ и Броня ведет список имен‚ чтобы не перепутать. Сарра. Ривка. Рахель. Иегуда. Дан. Эфраим и Шимон. Реувен и Иссахар. Звулун и Ашер. Когда старики навещают Давида‚ крутятся возле дома неисчислимые ребятишки – не распознать своих. Которые закричат: "Саба приехал! Савта!.." – те и внуки. Блюмы недосчитались с того помрачения многих и многих‚ но через пару поколений потомки Давида восполнят семейную потерю.

А гранаты на дереве лопаются от багровой своей переспелости. А зачарованный свидетель на крыше высасывает одному ему доступные голоса‚ что отзвучали‚ недозвучав: язык гор‚ шелест трав‚ шепот зверей‚ говор демонов‚ громовые раскаты с зависшими градинами‚ задержавшимися на века до будущего употребления. Звуки не пропадают. Звуки заносит песком вместе с развалинами великолепных строений‚ а когда откапывают те развалины‚ звуки пробуждаются от спячки. От слоя к слою. Сумей только распознать. Крики детей на улицах. Призывы царских глашатаев с городских возвышений. Блеяние коз‚ сбереженное в сохранности. Нескончаемый рокот каменных жерновов‚ что перемалывают ячменные зерна. Вопли разносчиков воды: "Вот вода для того‚ кому хочется пить! Вот вода!.." А к ночи – легкие шаги проверяющего караулы‚ негромкие отклики часовых‚ что высматривают в семь глаз: "Человек с Храмовой горы‚ мир тебе!" Сонные бормотания на крышах‚ тихие шаги по улице‚ голос спросонья: "Сторож‚ скоро ли утро?.." Сторож отвечает: "Скоро утро‚ но пока еще ночь". Луна заваливается за дальний косогор‚ небо сереет над горами Моава‚ глашатай взывает: "Вставайте ото сна‚ коэны‚ левиты‚ люди общины! Вставайте для служения!" Трижды трубят трубы. Ворота Храма открываются. И наступает рассвет...

4

С рассветом Лёва Блюм выходит из дома в неначатый еще день. С рассветом привозят газеты‚ сбрасывают возле двери ящики с молоком‚ и Лёва‚ покряхтывая‚ перетаскивает груз в лавочку. Это ему не по возрасту‚ и дело не такое уж прибыльное – стоило бы его прикрыть‚ но Лёва откладывает решение‚ чтобы продержаться на краю старости. "Ганцер кнакер"‚ – сказала бы жена его Броня‚ что в переводе означает "воротила"‚ "большой делец"‚ но Броня молчит‚ Броня давно замолчала‚ потому что за пятьдесят лет совместной жизни они переговорили уже обо всем‚ и эти слова она повторяла ему не раз: "ганцер кнакер".

Вышагивают с рассветом покорители мусорных баков на утреннее неспешное насыщение: сухие‚ зноем опаленные коты с кошками с треугольными‚ книзу заостренными мордами и безжалостным взглядом немигающих глаз. Проходит первый автобус. Невыспавшийся шофер понимающе взглядывает на Блюма‚ позевывая за компанию. Юркий погромыхивающий грузовичок увозит на скорости мусорное вместилище‚ разбрасывая на повороте арбузные корки и пластиковые бутылки. Драный в боях кот восседает поверху‚ увлекаемый в неведомые края‚ – охранителем помойных богатств. Сигнализация кричит не по делу из машины нервного Ицика: "Ой‚ украдут! Ох‚ помогите!.." Перебегает дорогу нечёсаная Ципора в халате и тапочках‚ поторапливает медлительного Блюма: молоко детям‚ сигареты Ицику‚ пачку молотого кофе – себе‚ на долгий день. "Готовь себя к старости‚ – хочет сказать Лёва Блюм. – Спасибо потом скажешь". Но Лёва молчит. Ципора молчит тоже.

Выходит из дома грустная Авива‚ с трудом втискивается в крохотную свою машину‚ без желания укатывает на работу. На улице‚ перед конторой‚ уже полно; очередь занимают с рассвета по неистребимой привычке‚ пихаются локтями‚ переругиваются‚ только что не пишут номера на ладонях несмываемым химическим карандашом. Авива проталкивается через толпу‚ и первыми к ней заходят две женщины‚ молодые на тело‚ старые на лицо. Обе в сарафанах и тапочках. Обе в цветастых косынках‚ концами которых утирают глаза и нос. Еврейская женщина Люба приехала из Сибири. Обжилась. Поскучала. Пригласила в гости закадычную подругу Глашу. Обнялись. Слепили на радостях пельмени. Откупорили бутылочку: "Со свиданьицем!" Спели на два голоса: "Самолет летит‚ а под ним вода. Уехал миленький и не сказал куда..." Поговорили по душам‚ заполночь. Поспорили до хрипоты‚ где лучше: здесь или в Сибири. Опять спели: "Самолет летит‚ а под ним овес. Уехал миленький и любовь увез..." Прикончили вторую бутылочку‚ с рассветом пришли в контору‚ спросили через переводчика: "Нельзя ли подруге Глаше остаться насовсем?" – "Нельзя"‚ – сказала Авива. "Ваши у нас жили‚ – по-русски укорила Глаша‚ – а нашим у вас так и нельзя?"

Выскальзывает из подъезда Нюма Трахтенберг‚ встает на остановке‚ отвернувшись от лавочки Лёвы Блюма‚ затылком ощущая его укоризненные взоры. Нюма покупает продукты в городе‚ в большом магазине‚ где не поздороваешься с продавцом‚ не поговоришь о погоде‚ не продадут в долг хлеб с кефиром. Сверх Нюминых сил – войти в лавочку Лёвы‚ посеяв несбыточные надежды‚ и купить на пару шекелей под неодобрительным взглядом хозяина‚ которому непременно надо заработать. Лёве не нажить богатств со своей торговли‚ Мордехаю Шимони не нажить тоже‚ а потому Нюме неловко смотреть в глаза Блюма‚ неловко – в глаза Шимони. В маленькой лавочке Нюма непременно покупает что-либо совсем ненужное‚ на приличную сумму‚ чтобы утешить хозяина, а в большом магазине можно затеряться среди прочих покупателей и выскользнуть на улицу без покупки.

Строгий переросток‚ убогий разумом‚ молча протягивает список‚ задумчиво поглядывая раскосыми глазами‚ как Лёва наполняет вместительную корзину. "Ты‚ – говорит переросток и тычет в грудь пальцем. – Как ты живешь? Насыщенно или не очень? Я живу насыщенно..." Получает от Лёвы сосучку на палочке и уносит корзину‚ не выразив излишних эмоций. Переростка зовут Давид. Сын Блюма тоже Давид. Давид Мендл Борух. "Мы – заноза‚ – утверждает он. – Заноза в арабском мире сто лет подряд. Заноза беспокоит – это нормально. Занозу хотят вынуть – тоже нормально. Она может прикинуться своей‚ но это ей не поможет. А может вести себя так‚ как и положено занозе. Она есть. Она тут. Она никуда не денется. Привыкайте‚ и поскорее". Он прав‚ Давид Мендл Борух. Давиду возражают: "Мы устали от войн. Устали от взрывов. Требуется немедленное решение". Они правы. Давид говорит: "Нет немедленного решения". Он прав. "Вы устали? – говорит он. – Сядьте в сторонке и отдохните. Не мешайте тем‚ у кого есть еще силы". Опять он прав. Давиду отвечают: "Нет здесь сторонки‚ где можно было бы отсидеться". Они тоже правы.

За углом размещается школа. Дети в оранжевых жилетах регулируют движение на перекрестке: когда ехать машинам‚ когда школьникам переходить дорогу. Они выступают сонной обреченной походкой‚ за спиной обвисают тяжеленные ранцы‚ в которых запряталась невостребованная мудрость‚ а на перемене прибегут к Блюму за тягучими резиновыми сладостями‚ наспех дожевывая домашние бутерброды. "Что ж ты бросаешь хлеб‚ да еще с сыром? – в огорчении скажет Блюм. – Доешь на другой перемене". А тот ответит: "У меня еще есть". Дети не знают голода‚ и для Лёвы это неразрешимый вопрос: хорошо оно или плохо‚ когда в детстве не дано познать голод?

Вышагивает через дорогу диковинный мужчина на тощих журавлиных ногах‚ с выступающими на стороны коленками‚ покупает у Лёвы баночку простокваши. Затертые на заду шорты. Разношенные туфли. Рубаха‚ расстегнутая на груди. Видно со стороны‚ что к старости ненадолго вернулась легкость. Ловкость и упругость. Неутомимость и неутолимость. Пружинки в ногах и пузырьки в голове. Морщинистый хохотун Боря Кугель катает по больничным коридорам тележку с бельем‚ разносит по палатам подносы с едой. Доброволец Кугель заглядывает в палату к язвенникам‚ радостно приветствует с порога: "Сердечный привет желудочникам!" Заглядывает в кардиологию: "Желудочный привет сердечникам!" Боря прожил до старости‚ не поддаваясь никому: жене‚ жизни‚ самому себе‚ – этому не поддается и теперь. ("Называйте меня – Гуляющий по полям. Ищущий и обретающий – называйте. Восходящий из пустыни и Пребывающий в пути".) Он убегает из дома‚ когда надо что-то решать‚ и ночует у Нюмы Трахтенберга; возвращается назад‚ когда всё уже решено или отпало за ненадобностью. "Я никому‚ – повторяет Боря как заклинание. – Никому на свете! Не позволю испортить остаток моих дней..." Кугель не допускает посторонних в свое жилище‚ оберегая независимость‚ и Нюма завидует его самостоятельности‚ Нюма влюблен в него с первой их встречи в нескончаемых больничных коридорах. Среди великого множества стариков‚ к которым у него повышенный интерес‚ Нюма выбрал Борю Кугеля‚ Нюма желает быть таким же легким на исходе пути и просит открыть секрет. "Берегите силы‚ – советует Кугель. – Не воюйте с сержантами". – "И всё?" – "И всё".

Выскакивает из подъезда нервный Ицик‚ на скорости уносится в недостижимые дали‚ где покупают всё и с выгодой затем продают: рука на руле‚ телефон к уху. Рядом с ним и навстречу ему просвистывают на машинах иные Ицики‚ тоже нервные и тоже настырные‚ пилят шоссе рубчатыми колесами до иссыхания мозгов – туда-обратно‚ туда-обратно: либо они его перепилят‚ либо оно их. Ицик живет с Ципорой в любви и согласии‚ но с переносным телефоном у него особые отношения‚ на грани интимности. Телефон при Ицике постоянно: в машине и на улице‚ возле мангала и в туалете; даже в самые волнующие моменты Ицик прерывает отношения с женой‚ чтобы откликнуться на очередной призыв и не упустить выгодную сделку. Раз упустишь‚ два упустишь – и отстанешь‚ и не догонишь‚ в характере‚ не дай Бог‚ проявится безнадежность‚ а от безнадежности ему погибель. Ицик получает телефонные сигналы в любое время‚ а Ципора терпеливо ожидает в готовности‚ теплая и покладистая‚ понимая своего мужа и принимая таким‚ каков есть. Кто же еще примет его и поймет? "Ицик‚ – говаривал бывало дед‚ праведный Менаше‚ – недостающего не исчислить". Дед Ицика жил в жаркой земле при обильных водяных потоках‚ в местах влажных и затенённых‚ и жил он неплохо. У деда была лавка. У деда был ореховый сад‚ сад гранатовый и верный с того доход. Явился ему во сне Элиягу-пророк и сказал: "Сын мой! До коих пор будешь скитаться меж народов? Утеснён и унижен Израиль. Земля пребывает в запустении. Святой город разрушен. Его нужно отстроить‚ чтобы оживить сердца сокрушенных‚ привядших спрыснуть водой‚ а ты сидишь в праздности‚ молотую муку мелешь..." Опал цвет с граната. Опал с миндаля. Назавтра праведный Менаше продал лавку с садом‚ купил пяток ослов‚ нагрузил их поклажей‚ посадил сверху жену с детьми и отправился в путь по земле иссушенной‚ через пустынные неплодоносные края Гей‚ Ция и Нешия‚ покинутые людьми и населенные диким зверем. За полгода он добрался до земли Тевель‚ нуждающейся в поливе, где лес на горе‚ высеченные в скале колодцы‚ ручьи молока с финиковым медом‚ – и вкусил от плодов этой земли‚ вобравших вкус и аромат всех плодов мира. Он поселился в городе‚ обнесенном стенами‚ на который пришлось девять мер красоты – из десяти‚ отпущенных миру‚ девять мер мудрости и страдания‚ и разместил гнездо свое на скале. Дед Ицика торговал зеленью на рынке‚ а по вечерам‚ на исходе субботы‚ когда на небе появлялись первые три звезды‚ сходились соседи‚ и праведный Менаше рассказывал им поучительные истории. "Жила-была птица. Птица как птица‚ а у нее – три птенца‚ которые не научились еще летать. Понадобилось им переправиться через широкую и бурную реку; подхватила птица одного из птенцов и полетела. На середине реки она спрашивает: "Скажи‚ мой дорогой‚ когда я постарею‚ и не будет у меня больше сил‚ ты также возьмешь меня под крыло и понесешь через реку?" – "Конечно‚ мама‚ – ответил птенец. – Что за вопрос?" – "Ты лжец"‚ – со вздохом сказала птица‚ оттолкнула его от себя‚ а он упал в реку и утонул. Вернулась птица за вторым птенцом‚ подхватила его под крыло и полетела. На середине реки спрашивает: "Скажи‚ дорогой‚ когда я постарею‚ и не останется больше сил‚ ты тоже перенесешь меня через реку?" – "Конечно‚ мама‚ – ответил птенец. – Какие могут быть сомнения?" – "Ты лжешь"‚ – со вздохом сказала птица‚ оттолкнула его от себя‚ а он упал в бурные воды и утонул. Вернулась птица за третьим птенцом‚ подхватила его под крыло и..." На этом праведный Менаше замолкал и говорил после паузы: "Продолжение через неделю". Всю неделю соседи ломали головы‚ споря между собой об участи третьего птенца‚ а праведный Менаше торговал зеленью на рынке и секрета не раскрывал. На исходе следующей субботы‚ когда на небе появлялись первые три звезды‚ вновь сходились соседи‚ и дед Ицика досказывал ту историю: "Вернулась птица за третьим птенцом‚ подхватила его под крыло и полетела..."

Утро наступает. Покупателей больше нет. Лёва садится на стул возле двери и задремывает. Видится Лёве смытый расстоянием силуэт в заснеженной ночи‚ слышится крик-предупреждение. "Дорогой и уважаемый мною Лёва! – написали из дальней деревни на тетрадном листе в клеточку. – Твое сердечное письмо явилось для нас‚ как масличная ветвь в клюве голубя‚ принесшего Ною весть‚ что воды потопа сошли (Книга Бытия‚ глава 8‚ стих 11). Я очень благодарен тебе‚ что не забываешь меня и ставишь в почет в великом городе народов‚ посадив деревце в мою честь. Что я есть? Я недостоин этого. Почести в нашем прискорбном мире проходят со смертью‚ как туман. Я имею уже восемьдесят девять лет моей земной жизни. Алёна тоже слаба‚ но ходит еще с палкой в руках‚ пасет нашу корову. Я прочитал ей твое письмо‚ она плакала‚ как малое дитя‚ и приветствует тебя библейским текстом (Книга Чисел‚ глава 6‚ стих 24 и 26): "Да благословит тебя Господь и охранит тебя... Да обратит Господь лицо Свое к тебе и даст тебе мир..." Целую тебя. Твой Павко".

5

День катится чередом‚ подступая к полудню. Лёва спит возле лавочки‚ голову уронив на грудь‚ а жена его Броня сидит у закрытого окна и вздыхает безостановочно‚ который уж год подряд‚ вздохами сожаления‚ безответной жалобы‚ умудренной печали‚ – можно позавидовать такому постоянству‚ можно‚ конечно‚ и пожалеть. Вздохи просачиваются наружу через оконные щели‚ наполняют мир надувной резиновой игрушкой‚ но где-то травит неприметно через булавочный прокол‚ где-то непременно травит: крапивой зарастают могилы‚ бурьяном глушится память‚ вздохи растворяются без остатка в необогретых запредельных пространствах‚ легким инеем оседают на почве; со стороны кажется‚ что вздох – это уже не вздох‚ а обычный выдох – надобность организма. Вдох – выдох. Вдох – выдох. Для кого выдох‚ а для кого и вздох. Не вздохнешь – сердце разорвется воздушным шариком. Который ненароком взлетел в поднебесье. Внутри у которого нестерпимое давление‚ а вокруг бездушная пустота. "Крехцн‚ – шутил по поводу Лёва Блюм‚ когда было еще желание пошутить. – Ты у меня мадам Крехцн". "Крехцн" – в переводе на общее понимание – означает долгое "ох". Но может означать и иное.

Видит Броня‚ как ковыляет по мостовой крючком гнутая старуха на гнутых от старости ногах. Затертая кофта обвисает на плечах. Пузырятся панталоны до колен – голубые‚ в розовый цветочек‚ с драными кружевами понизу. Ноги перевиты вздутыми венами‚ глаза под опавшими веками глядят в землю‚ тяжеленные сумки оттягивают руки. Броня знает эту старуху‚ ее всякий знает: ходит по городу‚ ночует в подъездах. Бродяжка. Бездомница. Вещунья и драчливица‚ не признающая родства. Останавливает на улице прохожих‚ говорит треснувшим голосом: "Меня похитили. И просят за это выкуп". – "Велик ли выкуп?" – любопытствуют. "Два шекеля". Одни лезут в карман за деньгами‚ другие шарахаются в испуге‚ третьи веселятся: "Два шекеля? За такую умненькую‚ хорошенькую старушку? Это же даром!" Старуха входит в лавку‚ берет булку с баночкой простокваши‚ садится на стул рядом с Лёвой. Причмокивает с натугой‚ разжевывая тугую мякоть‚ потряхивает баночкой‚ высасывая содержимое‚ но Лёва ничего не слышит. Лёва спит. Покончив с едой‚ старуха задрёмывает. Ее руки держатся за сумки. Ее голова склоняется Лёве на плечо: она тоже спит.

А в квартире у Авивы звонит телефон. Умная машина отвечает доверительно грудным волнующим голосом‚ приберегаемым для заветного случая: "Сообщите всё‚ что у вас на душе‚ и я непременно откликнусь". Авива родилась и выросла в кибуце‚ работала в коровнике‚ и ходил рядом Йоси‚ большой‚ косматый‚ с буграми мужской силы‚ пропахший землей‚ навозом и травами. Он поднимал ее без усилий и вертел‚ укладывая на солому. Он брал ее без излишних игр‚ как бык берет себе подобную‚ и Авива обмякала от неизбывной бездумной мощи. Он завершал своё и отправлялся неспешно по очередным делам‚ оставляя Авиву в пустоте желаний возле теплых‚ шумно вздыхающих созданий. Потом они сговорились‚ ушли в обнимку в город‚ полный неучтенных соблазнов и недостижимых красоток‚ среди которых затерялась деревенская Авива. А когда обжилась‚ наконец‚ и свыклась‚ Йоси не оказалось рядом‚ Йоси ушел молча‚ без слов‚ – он всё делал молча‚ в коровнике и в доме‚ на соломе и в постели. Авива надумала отравиться‚ приготовила ядовитое зелье‚ но пасмурно в горах в декабре‚ знобко в доме‚ знобко на душе – решила прежде обогреться. Свернулась калачиком‚ всласть наплакавшись. Задремала под пуховым одеялом. Провела в тепле ночь‚ заспав плохое. А наутро солнышко проглянуло над горами: "Здравствуй‚ Авива!" – и полегчало. Через годы рассказала про то папе с мамой‚ и папа укорил неприметно: "Придешь на небо по собственной дурости‚ постучишь в ворота: здравствуйте‚ вот она я. А они в ответ: тебя кто звал? Нельзя так‚ Авива. Ты же культурная женщина. Ты разве приходишь в гости незваной? Иди назад‚ жди приглашения..." А Ривка‚ лучшая ее подруга‚ призналась: "От меня тоже ушел друг. Я тоже хотела отравиться. Весь день думала об этом‚ а к вечеру закрутилась и забыла". Авиве звонят теперь женатые ловеласы‚ чтобы насытить вожделение‚ но она не поддаётся на уговоры. Авиве звонят одинокие мужчины в поисках тепла‚ наговаривают с напором записывающей машине: "Я по объявлению. Меня интересуете вы‚ ваша внешность и ваша профессия. Давайте повидаемся‚ чтобы взглянуть друг на друга и уточнить намерения". Авива отправляется на встречу и смирно сидит на скамейке‚ уложив руки на коленях. Мужчина‚ наконец‚ появляется‚ очень даже неплохой мужчина‚ способный подарить отраду очень даже неплохой женщине‚ смехом наполнить ее уста‚ но Авива не решается завести разговор‚ и он топчется вокруг той скамейки‚ с нетерпением крутит головой‚ а потом уходит‚ проборматывая ругательства‚ даже не догадываясь‚ что эта полная‚ солидная женщина могла напечатать такое объявление: "Одинокая. Образованная. Интересная. Сто шестьдесят пять‚ тридцать плюс. С чувством юмора и романтическими наклонностями. Намерения серьезные".

Бродит возле дома старик с томлением во взоре‚ неприметно взглядывает на вывеску: "Цви Сасон‚ врач-геронтолог". Геронтолог Сасон разгадал секрет скорого старения: выпадающие на пенсию‚ как выпадающие в осадок. Они чахнут и угасают‚ злятся и ворчат на нынешних‚ желая покомандовать напоследок‚ дать ценный совет‚ ибо не всякий подходит к могиле с обильной жатвой‚ в покое и довольстве души – от разумной работы и приметных жизненных возвышений. Пришел клиент с телефоном‚ сказал в разъяснение: "Вдруг позвонят‚ попросят помощи..." – "У вас?" – "У меня‚ конечно у меня‚ почему бы и нет? Вот‚ например: "Что нужно сделать для того‚ чтобы..." Я много думал над этим вопросом. Я думал‚ а никто не спрашивает". – "Им не надо"‚ – сказал Сасон. "Мне надо‚ – сказал клиент. – И я отвечу. Я обязательно отвечу. Что нужно сделать для того‚ чтобы... Алло! Алло!" – "Вам позвонят‚ – пообещал геронтолог Сасон. – И попросят помощи". Он приходил на прием. Ему звонили. С ним советовались: "Что нужно сделать для того‚ чтобы..." Он отвечал: кратко‚ разумно‚ убедительно. И молодел на глазах.

Выходит из подъезда Ципора: один ребенок в коляске‚ другой цепляется за подол. Ципора округлилась после родов‚ загрубели черты лица‚ проявилась уверенность – не в себе‚ нет – в налаженной семейной жизни. Первым родился Алон‚ и Ципора кормит его грудью по сей день – по неопытности жалостливого сердца. Алону три года‚ но он с удовольствием сосет маму‚ отпихивая младшую свою сестричку; Алон лезет к Ципоре за пазуху на улице‚ в гостях‚ в автобусе: "Дай сисю!" – отогнать невозможно. Поехали они в Эйлат‚ вышли на пляж‚ а там – сплошные сиси‚ без прикрытия. Увидел‚ с воплем помчался по берегу: "Дай сисю!.." Догнали и оттащили. Со вторым ребенком Ципора не повторяет ошибок‚ а с третьим будет совсем просто. Вот только Ицик разделается с заказами‚ и они полетят в Турцию‚ чартерным рейсом‚ со скидкой‚ без детей и телефона‚ и там‚ в отеле (а отель войдет в стоимость билета)‚ после ужина с вином (а ужин войдет в стоимость отеля)‚ они вернутся в свой номер и без помех сделают еще одного ребенка. Пусть это будет мальчик: нервный Ицик желает мальчика. Пусть будет девочка: Ципора на всё согласна‚ мягкогрудая и щедробёдрая‚ назначенная к неспешному зачатию и умелому опростанию. Но это‚ конечно‚ мечты; ребенка они опять сотворят мимоходом‚ в промежутке между телефонными звонками‚ ибо нервный Ицик никуда не поедет‚ ни в Турцию‚ ни в Грецию. Стоит отлучиться на пару дней‚ и упустил возможность‚ и перехватили сделку – мечту жизни‚ а безумный Шмулик‚ друг-конкурент‚ владелец прибыльного дела "Куплю всех и продам всех"‚ в который уж раз жмурится от удовольствия и пристраивает к дому новый этаж‚ обкладывая мрамором изнутри и снаружи. Шмулик не платит налоги‚ ни единого шекеля‚ и платить не собирается. "Они мне еще должны"‚ – уверяет безумный Шмулик‚ имея в виду банки‚ министерства‚ налоговое управление с таможней‚ службу социального страхования‚ муниципальный совет‚ электрическую компанию‚ почту и телефон‚ соседей ближних и соседей отдаленных‚ а также народ Израиля поодиночке и в совокупности‚ разбросанный по континентам и проживающий на этой земле. А нервный Ицик с утра до ночи гоняется за увилистой удачей‚ чтобы ухватить за хвост‚ но достаются ему малые перышки. И привкус во рту‚ вечный привкус на языке‚ будто лизнул клемму у батарейки. Ицик не застал те батарейки‚ Ицик не лизал их клеммы‚ а привкус устоялся надолго‚ кисловато-горький привкус неудачи. "Ицик‚ – говаривал дед‚ праведный Менаше. – Радуйся‚ но не смейся. Заботься‚ но не грусти. Про всё‚ что ни случается‚ нужно сказать: и это к лучшему".

В квартире у Нюмы покряхтывает кресло и поскрипывает перо. Нюма Трахтенберг на работе‚ а за столом сидит Боря Кугель‚ водит пером по бумаге, мучаясь невысказанным словом: плохо написать также трудно, как и написать хорошо. Стол привезен оттуда: за ним так удобно сидеть. Кресло оттуда. И книги. Портрет над столом‚ голова к голове: папа Моисей с мамой Цилей‚ возле престарелой бабушки Муси‚ которая готовила форшмак‚ гефилте-кишке‚ струдель и цукер-леках‚ а также освященную традицией фаршированную рыбу‚ предмет неутомимых насмешек здешних лицедеев: эти ашкеназы – ха-ха! – едят скользкую‚ холодную‚ сладковатую рыбу под скользкой‚ холодной‚ краснобурой дрожалкой – ихса! Стоит на столе новенький компьютер‚ но Боря им не пользуется. "Я из другого века‚ – говорит Кугель. – Мне многое не по времени. Компьютер не для меня. Факс не для меня. Об интернете и говорить нечего". Боря макает перо в чернильницу, вписывает добавления в "Лексикон современных понятий": "безразмерная индивидуальность"‚ "приватизированное Я"‚ "человекоподобная жизнь" с "быстрорастворимой грустью"‚ "обезжиренные чувства" с "грубошерстной нежностью"‚ и наконец – "горячие ласки холодного копчения". Боря укладывает листы в папку‚ почесывает лоб‚ шею‚ живот – признак нескрываемого удовольствия‚ мурлычет под нос от полноты чувств: "Мы на лодочке катались: Сырдарья‚ Амударья..." На папке написано категорически: "Уничтожить после моей смерти! Но можно не уничтожать". На стене висит самодельный плакат‚ на котором выведено тушью: "Всякий человек содержит в себе всю Вселенную". Это написал Нюма‚ выяснив в подробностях у надежного человека. Нюма Трахтенберг тоже содержит в себе Вселенную‚ но этого как-то не ощущает в одиночестве существования. Однажды в тоске он заявился на стариковский сбор‚ где бурлил и пыхтел‚ дребезжал и подскакивал крышкой на закипающем чайнике шумный активист-общественник‚ что провел прежнюю блаженную жизнь посреди отчетов-заседаний‚ прений-одобрений‚ которые напридумало человечество поколениями буйных бездельников. "Экологически чистая душа идиота"‚ – определил бы по "Лексикону" Боря Кугель. "Гройсе гурништ"‚ – определила бы бабушка Муся‚ что в переводе с полузабытого означает "большое ничтожество"‚ однако "большое" здесь неприменимо‚ "большое" предполагает удаль‚ широту‚ размах‚ чего нельзя ожидать от ничтожества; точнее ему подходит – "неуёмное". И под указку неуёмного активиста пожилые и очень пожилые пришельцы выводили нестройными голосами: "Возьмемся за руки‚ друзья‚ чтоб не пропасть поодиночке..." Глаза отпахнутые. Глаза сощуренные. Доверчивые и подозрительные. Мудрые‚ усталые и больные. Растерянные. Изумленные. Затененные болью и страданием. Открывшиеся напоследок и закрывающиеся навсегда. "Молитесь за старость свою‚ – говаривала бабушка Муся. – Чтобы глаза видели‚ ноги ходили‚ рот пищу принимал". По окончании пения активист возгласил: "Намечается мероприятие. Для одиноких выходцев"‚ и Нюма эти замечательные слова забрал себе. "Биньямин"‚ – окликают его на работе. Мимоходом. Просто так. Но Биньямин – он же любимец Всевышнего. В уделе Биньямина располагался Храм и жертвенник Храма. Колено Биньямина превозмогало силы зла и отвращало пагубные повеления. "Я не Биньямин‚ – отвечает он. – До Биньямина надо еще дожить. Я Нюма‚ одинокий выходец".

На крыше‚ спиной привалившись к бойлеру‚ сидит зачарованный свидетель в согласии с собственными помыслами‚ глядя вдаль невидящими глазами. Что поднимается к нему из пустыни? Возвышение из пустыни. Разъединение из пустыни. Истребление и смерть. Видения‚ превышающие понимание. Потери и утраты в оцепенении духа. Пророчество – оно тоже из пустыни. Знамения с чудесами‚ о которых не рассказать. А из окна повторяется в неисчислимый раз‚ с невозможной надеждой на удачу: "Сообщите всё‚ что у вас на душе‚ и я непременно откликнусь..."

6

Из сочинений Бори Кугеля‚ исследователя человеческой природы:

Нюма Трахтенберг худ и неприметен до крайности‚ а потому не любит бывать у врача. Врач скажет: "Раздевайтесь"‚ Нюма снимет пиджак – и что? что останется от него? где и сколько? Не будет же врач ходить по комнате в поисках места‚ куда можно приложить ухо и сказать: "Дышите". Нюма Трахтенберг так худ‚ что способен почесать позвоночник со стороны живота. Нюма так неприметен‚ что на него не поглядывают женщины‚ даже разведенные: "Эльф. Эльф и только! А с эльфа какая корысть?.." И лишь одинокие‚ внуками позабытые бабушки ценят Нюму за ненасытную его прожорливость: не успел войти – пирог на столе; Нюму Трахтенберга обожают мастерицы кухонного ремесла‚ которые в век диеты оказались не у дел.

У Нюмы всё падает из рук‚ и он страдает от этого. В нем мечется неловкий человечек‚ в отчаянии заламывая руки: "Не давайте мне. Споткнусь и уроню". Или: "Не просите: я позабуду. Не поручайте: ошибусь и перепутаю..." Человечек втайне обижается на безобидные шутки‚ утешаясь воспоминаниями: "Не хуже‚ чем у других"‚ ибо и он некогда кричал от восторга‚ настигая на диване игривую и аппетитную Трахтенберг Е.П.‚ в девичестве Собачонкину‚ по последнему выездному мужу мадам Еврейсон. "Как вы к себе относитесь?" – взглядом вопрошает человечек. И ему отвечают без запинки – походкой‚ осанкой‚ разворотом плеч: "Серьезно отношусь. С уважением. Доверяю без оглядки. Надо будет – пойду с собой в разведку". – "А я... – вздыхает человечек. – С опасением". И это примерно так. Однажды Нюму пригласили на радио‚ включили микрофон‚ оставили один на один со Вселенной. Он сидел в студии за двойной дверью‚ будто в кабинете у большого начальника‚ и никакой звук не доносился оттуда‚ где вздыхало и шевелилось остальное человечество. Нюма отвечал с опаской на нехитрые вопросы; всякое неосторожное слово срывалось с антенной вышки и уносилось прочь до Полярной звезды‚ до Большой и Малой Медведицы‚ а невозможные на вид инопланетяне ловили это слово своими чувствительными антеннами‚ расшифровывали-растолковывали‚ по Нюминому случайному слову судили о земле-матушке. Он долго потом тревожился‚ размышляя о превратностях толкований‚ тревожится по сей час.

В один из дней на Нюму напрыгнул городской сумасшедший с блокнотом‚ завопил на всю улицу: "Трудности есть?" – "Трудности есть. Как нам без трудностей?" Тот бурно возрадовался: "Годится! Мне заказали трагедию! Разворот с фотографией! Рассказывайте – и покороче". – "Нет трагедии‚ – пояснил Нюма. – Есть сложности". – "Настроение чемоданное?" – спросил сумасшедший‚ на что-то еще надеясь. "Вовсе нет"‚ – ответил Нюма Трахтенберг‚ ибо знал наверняка‚ тем чувством‚ которое дается не всякому: кто не сошел с поезда‚ тому и жить проездом. Общий вагон со скрипучими полками‚ перекипевшая вода с накипью из помятого бака‚ опостылевшая еда в промасленных кулечках‚ пыль на зубах‚ навечно волглые простыни‚ бездумный взгляд из окна на проплывающие мимо полустанки и колготные пересадочные станции. Сидя на чемоданах‚ не откроешься небу‚ земля не откроется тебе, а оттого вечно будешь недобирать. Цвет этих пространств. Их воздух. Горы напротив‚ прочерченные по багрянцу заката. Русла дождевых рек‚ где по февралю поспешает опушиться горьковатый розовато-пенный миндаль – в немом изумлении от прелести своих совершенств. Кому он являет восторг в потаённых укрытиях гор‚ где некому на него глядеть? Небу являет‚ одному только небу‚ – вот пример для Нюмы Трахтенберга. "Я выбросил свои чемоданы. Приехал. Распаковал. И выбросил на помойку". Разворот с фотографией уплывал из-под рук‚ заодно уплывал некрупный заработок‚ но сумасшедший не желал сдаваться и‚ торжествуя‚ выпалил домашнюю заготовку: "В следующей! Жизни! Что бы вы пожелали?" Нюма сказал‚ слабо улыбаясь: "В следующей жизни я желал бы родиться здесь". – "Сумасшедший! – изумился сумасшедший. – Вы собираетесь снова стать евреем?" – "Кем же еще?" – "Я знаю?.. Шведом‚ к примеру". "Шведом" – это Нюму убило. "Шведом" – как косточкой по темечку. "Я не могу вообразить себя шведом. Что такое швед?" – "Швед – это хорошо‚ – сказал тот с придыханием. – Швед – это устойчиво". – "Откуда вы знаете? Можно вообразить себя в Швеции‚ но не шведом". Сумасшедший поскучнел на глазах: "Ваша история для газеты не годится. Им нужна трагедия. Желательно со смертельным исходом". И тогда в дело вмешался Боря Кугель‚ который всегда наготове: "Будет тебе трагедия. Записывай". И продиктовал с расстановкой‚ почесываясь от удовольствия: "Наилучшие решения жизненных проблем возникают после того‚ как становится невозможным их воплощение". – "Это трагедия?" – спросил тот ошарашенно. "Это трагедия‚ – сказал Боря. – И тебе за нее хорошо заплатят".

7

К вечеру заполняется дом от основания до крыши. Загораются огни за окнами: у кого с надеждой‚ у кого по привычке. Огни приманивают усталые души‚ притомившиеся за день‚ квартиры принимают хозяев‚ которые ушли поутру и вернулись без ощутимых потерь. С облегчением потрескивает кровать: "Наконец-то..." С неодобрением бурчит холодильник: "Куда их носит? Ну‚ куда? Еды в доме – на месяц хватит..." С обидой низвергается вода в унитазе: "Стараешься для них‚ стараешься..." Квартира принимает хозяина‚ будто жена принимает непутевого мужа‚ чтобы накормить‚ ублажить‚ уберечь до рассвета‚ когда он снова выпрыгнет из дома‚ как прыгают десантники из глубин обогретого самолета в обледенело опасный мир. Где падает кирпич с крыши. Сбивает грузовик на мостовой. Травит насмерть некачественная еда в кафе. Случайная связь заражает постыдной болезнью‚ чтобы погубить в мучениях. "Господи‚ – вздыхает Броня Блюм. – Своей смертью умереть не дадут. Послушаешь радио‚ посмотришь телевизор‚ и квартиру убирать неохота..."

К вечеру Броня готовит мужу голубцы в соусе‚ фаршированную куриную шейку‚ чернослив с картофелем‚ но это не добавляет аппетита. За ужином Лёва Блюм без интереса сидит за столом‚ вилкой без охоты ковыряет в тарелке. К старости вся еда становится не горячей – подогретой‚ а оттого во рту пресно‚ на душе тошно‚ и невозможно поверить‚ что грыз с остервенением пареную брюкву‚ которую тайком приносила хозяйка: за ушами трещало. Лёва прятался в сарае под завалами соломы‚ узником запоздавшей надежды‚ а к нему прокрадывался хозяин дома‚ неприметно склонял к своей вере: "Я тоже еврей. Только я духовный еврей..." В один из дней Лёва сказал так: "Разве это по совести? Разве по совести оказывать давление на того‚ кто зависит от тебя? Где вы были‚ когда убивали мою семью? Почему в ярости не разметали убийц и не пришли со словами утешения к тем‚ которых покинул весь мир? Сидели в своих домах‚ молились по нашей Книге‚ а в это время на ваших глазах уничтожали избранный народ". Он плакал. Он просил прощения. Он бормотал в смятении: "Ты прав. Ты прав..." Снится Лёве: бежит по городку‚ по Плацовой его улице‚ мимо красавицы-синагоги‚ обращенной в конюшню‚ мимо опустелого здания бывшего "Человеколюбивого общества"‚ через княжеский парк с горбатыми мостиками‚ оранжереями‚ гротами любви и беседками наслаждений‚ а повсюду распахиваются окна-двери‚ высовываются соседи‚ пальцами указывают на невозможное: "Жид! Жид!.." Вся земля пребывает в покое – лишь Лёва мечется в страхе‚ истомлённый страданиями‚ прячется по лесам-оврагам‚ заползает в барсучьи норы‚ заваливает вход валежником‚ а за ним охотятся‚ его выслеживают и травят собаками несминаемые кожаные люди в скрипучих кожаных сапогах: пропадающий пусть пропадёт. Сколько лет прошло‚ а сны не меняются‚ во снах Лёве показывают то‚ чем наполнено его сердце. "Дорогой Лёва‚ – написали на тетрадной бумаге в клеточку‚ – меня обличает совесть. Я мог сделать больше для твоего народа во дни бедствия..."

Броня сидит перед телевизором‚ перепрыгивая с канала на канал‚ но утешения это не приносит. Старики‚ как известно‚ множатся на свете. Земля полнится стариками‚ которые отстают заметно‚ как от набирающего скорость поезда‚ но события остаются вечно новыми‚ события молодеют и молодеют: интерес стариковский уменьшается. Забивают гол в чьи-то ворота. Скачут девочки с проступающими грудками на пороге соблазнительных объятий. Разыгрывают викторину с подарками. Заокеанская красотка наговаривает глупости под записанный заранее хохот. Три политика схватились намертво – не разнять‚ не угадать даже различия во мнениях‚ а Броня дремлет у телевизора‚ ожидая звонка от сына. Давид приезжал навестить стариков‚ и внуки разбежались по комнатам‚ осматривая и обнюхивая‚ ибо к приезду гостей Броня напекла груду пирогов. Пироги с рисом. Пироги с капустой. Сладкие пироги с маком. Внуки бродили толпой по квартире в поисках развлечения; двое постарше таскали с кухни пироги и торопливо поедали в уголке‚ двое помельче держали малыша за ноги и легонько стукали головой об пол‚ чтобы не ябедничал‚ а Хана‚ жена Давида‚ сидела у стола‚ сложив руки‚ покойная и безмятежная‚ будто не она выродила эту компанию. Хана рожает каждый почти год; это для нее нормально‚ словно очередная беременность входит в круговорот природы‚ как смена дня и ночи‚ зимы и лета. У Ханы с Давидом подрастает Сарра‚ которую незамедлительно выдадут замуж‚ и они станут рожать наперегонки‚ мать с дочерью

Давид возвращается домой по темной дороге – машина полна детей‚ а за деревом хоронится недруг его и ненавистник‚ готовый кинуть камень или выстрелить из автомата. Чтобы его закопали‚ этого недруга! Чтобы все мрачные сны‚ которые за жизнь повидала Броня‚ пали ему на голову! Броня выбрасывает из могил родных недруга до их седьмого колена‚ и каждому вослед ей есть что сказать‚ в чем обвинить и чем обесславить. Хорошо жить в стране‚ где от чужого горя и до тебя тысячи километров равнодушия. Здесь – всё близко. Все рядом. Броня беспокоится за сына с его семейством‚ а вместе с ней‚ того не ведая‚ беспокоятся многие‚ ибо на этой земле короткая цепочка до погибшего или пострадавшего. Убили на границе племянника сослуживца. Ранили на дороге мать сокурсника. Покалечили камнем жену сына двоюродного брата соседа. (Может‚ за дверью уже стоят с невозможным сообщением – офицер с санитаром‚ у которого заготовлено про запас для первой помощи‚ слушают голоса‚ смех детей‚ музыку из телевизора: сейчас они позвонят‚ и жизнь за дверью сломается навсегда.) "Господи! Чудесны деяния Твои! Ты подарил нам такой мир‚ в таком великолепии! Даже боль‚ Господи Милостивый – после нее Ты даёшь облегчение. Даже скорбь – просветляет и очищает. Даже муки – после них пронзительнее видение. Одно неправильно‚ Господи. Только одно! Родители не должны хоронить детей. Это неверно‚ Господи! Измени это – и мир возрадуется..." А Давид едет по темной‚ опасной дороге‚ Давид размышляет: "Отчего нынешние решили: "С нас достаточно"? Почему этого не сделали предыдущие‚ замостившие костями наше обеспеченное настоящее?.." Нет ответа. "Беспечные! – взывает Давид. – Наивные из наивных! Мы расслабляемся‚ проживая нажитое. У нас не отбирают – мы отдаем. На нас не наступают – мы отступаем". – "Мы сильные‚ – возражают ему. – Никогда не были так сильны. Если надо‚ опять ударим". – "Ударяли уже‚ – говорит он. – Сила истощается попусту". Возможно‚ он прав‚ Давид Мендл Борух‚ отличный от прочих детей. Возможно‚ они правы. "Это наше‚ – говорит Давид‚ вглядываясь в темноту. – И это надо заселять". Он прав по-своему. "Это не наше‚ – возражают ему. – Это надо отдать и отгородиться навсегда". По-своему и они правы. "Как же мы отгородимся? – говорит Давид. – Где они возьмут работу? Кто их кормить будет?" Опять он прав. "Это не наша забота"‚ – говорят они‚ но они неправы. А Броня прикорнула возле телевизора‚ видит мимолетный сон-утешитель. Снится Броне: звонит телефон. "Мама‚ – говорит Давид‚ – всё хорошо‚ мама. Они в нас стреляли‚ но они в нас не попали".

Возвращается с работы нервный Ицик‚ а на столе лежит повестка из армии‚ и Ципора уже развесила для просушки армейские его одежды. Ицика призывают на базу‚ на курсы подрывников. Установят взрывной заряд‚ выделят шнур на шестьдесят секунд‚ офицер станет показывать‚ как следует поджигать. Подожжёт – отрежет кусочек. Еще подожжёт – еще отрежет‚ а нервный Ицик будет подсчитывать оставшиеся секунды: "Пятьдесят... Сорок пять... Сорок... Понял!" – завопит Ицик‚ а офицер-мучитель подожжёт и отрежет‚ отрежет и подожжёт заново‚ укорачивая надежду на благополучный исход‚ а потом они побегут сломя голову‚ чтобы не подорваться на том заряде‚ и офицер будет бежать сзади – так ему положено‚ подпихивая в спину: "Живее! Живей!.." Ицик беспокойно вскидывается на матрасе‚ а рядом посапывает верная его жена Ципора‚ готовая по первому требованию предоставить душу свою и тело. Рядом помалкивает верный телефон‚ готовый загукать через мгновение и поведать о заманчивой сделке‚ которая уплывает из-под рук. Спит Ципора‚ намаявшись за день‚ и не видит снов‚ никогда не видит. Спит Ицик и видит рынок: умытая морковь на прилавке‚ салат хаса‚ огурцы с глянцевитыми баклажанами‚ укроп с петрозилией‚ а под прилавком примостился он‚ маленький Ицик‚ держит деда за ногу. Это его постоянное место для игр и разговоров‚ сюда он не допускает никого‚ до криков и кровопусканий‚ и во сне нисходит на Ицика покой: возле деда всегда покой. Праведный Менаше очищает лук от шелухи‚ говорит между делом: "Кто знает‚ почему мы умоляем Всевышнего: "Господи‚ не внемли молитве путника?" Соседи-торговцы придвигаются поближе в ожидании очередной истории‚ Ицик под прилавком вострит ушки, – рассчитавшись с парой покупателей‚ всласть помолчав‚ выпив стакан горячего сладкого чая‚ очистив от листьев кукурузные початки‚ дождавшись‚ пока торговцы распалятся от нетерпения‚ праведный Менаше продолжает: "Потому что путники умоляют Господа: "Удержи дождь во время пути". Но как же так? Дождь нужен человеку и его посевам‚ дождь нужен и нам с вами‚ чтобы росли в изобилии овощи‚ а мы бы их продавали". Соседи-торговцы переглядываются в изумлении‚ готовые разорвать в клочья любого путника‚ который лишит их заработка‚ а праведный Менаше‚ срезая ботву со свеклы‚ ведет далее свой рассказ: "Жил на этой земле благочестивый рабби Ханина бен Доса‚ и каждому было известно‚ что к словам этого праведного человека прислушивались на Небесах‚ исполняя всякую его просьбу. Однажды рабби Ханина шел по дороге‚ держа в руке маленькую корзинку с солью. А соль – надо сказать – в те времена стоила недешево‚ и для нищего рабби Ханины это была ощутимая затрата. Шел он и шел‚ но вдруг начался дождь. Спрятаться негде‚ и рабби Ханина приуныл: "Все вокруг счастливы‚ потому что благодатный дождь оросит поля. Но Ханина печален: вода подмочит соль‚ и соль растворится". Не успел он это сказать‚ как дождь прекратился‚ и соль в корзинке осталась неподмоченной. Когда рабби Ханина добрался до дома‚ он тут же взмолился: "Обитающий на семи Небесах! Неужели весь мир должен быть печальным‚ а Ханина счастливым?" И опять пошел дождь..."

В пустой квартире над Ициком слышится по вечерам шевеление. Возможно‚ это ему чудится‚ а может‚ старики подобрали ключ к тому месту‚ где некогда помогали отчаявшимся и укрепляли расслабленных. Геронтолог Сасон разгадал причину стариковского беспокойства. Сасон завёл сейф‚ мощный‚ несгораемый‚ динамитом непрошибаемый‚ куда клиенты складывали свои богатства‚ накопленные за жизнь. Письма юности. Записочки от подруг. Фотографии сгинувших друзей. Поздравления к праздникам и благодарности за успешную работу. Всё то – памятное‚ дорогое‚ обласканное вниманием‚ что внуки выкинут потом за ненадобностью. Пришел немощный старик на костыле‚ преодолев с натугой непокорные ступени‚ принес ордена‚ много наработанных орденов из разных стран и эпох‚ которые перебирал‚ радовался‚ дышал на них‚ протирал замшевой тряпочкой. Передохнув‚ сказал: "Их на рынке продают. За копейки..." И прослезился с благодарностью‚ когда дверь сейфа закрылась‚ упрятав надежно его боевое прошлое. "А что будет‚ если сейф переполнится?" – спрашивали недоверчивые. Сасон отвечал: "Когда сейф переполнится‚ мы отвезем его в горы и закопаем. Чтобы через сотни лет обнаружили этот сейф дотошные археологи‚ узнали про нас с вами". И старики почувствовали себя бессмертными. Снится пустой квартире‚ что она ковчег‚ а в нем спасаются потерпевшие крушение. Телефон на полу. Книги раскиданы. Ломаные стулья. Пыльно-мусорно‚ и на кухне – остатки еды.

Подкатывает на машине Авива‚ глушит мотор‚ а сил нет – вылезти и пошагать по лестнице. Были бои на подходе к ее столу. Были бои у стола. День закончился‚ но очередь еще стояла: инженеры с музыкантами‚ учителя с врачами‚ бывший полковник КГБ‚ бывший следователь МВД‚ три преподавателя марксизма-ленинизма. Седой‚ благообразный старец в блузе с бабочкой‚ с проработанным актерским лицом‚ возглашал в открытую дверь‚ задыхаясь от гнева и бессилия: "Знайте! Вы все! Меня смешат ваши гордые заявления: "Я – седьмое поколение на этой земле‚ а я – десятое!" Чем вы гордитесь? Вы же ничего не выбирали. Ваши родители не выбирали. Вы родились здесь по случаю‚ и это не заслуга. Заслуга – выбрать эту землю сознательно. А я ее выбрал..." – "Моя мама тоже выбрала‚ – ответила Авива. – В свой срок". Но ее не поняли без переводчика. Авива слышит возле дома резкие‚ пронзительные крики. Любимый ее попугай мечется в вышине от дерева к дереву‚ а голуби яростно гоняют его‚ перепуганное цветное создание. Завидев Авиву‚ Сумсум кидается к ней на грудь: хвост ободран‚ глаз выпучен‚ рот разодран в безумном крике. Авива ходит по комнате от стены к стене‚ кот Хумус сидит в кресле‚ будто не его проказы‚ а у Сумсума от страха прорезался голос‚ Сумсум жалобно кричит с жердочки: "Закрой клетку... Закрой клетку‚ дур-рак!.." Ветерок с гор надувает занавеску у окна‚ словно за ней кто-то стоит‚ большой‚ желанный‚ с буграми мужской силы. Авива говорит занавеске: "Моти мне больше не родственный. Хватит! Звонить не стану. Писать. Унижаться..." Занавеска нехотя опадает‚ и кто этот Моти‚ где этот Моти – неизвестно. Подступает ночь. Во сне к Авиве приходит отец‚ неслышно и неспешно. Берет дочку за руку‚ и они отправляются в путь. Всю ночь вместе. Всю ночь в пути. Куда-то идут‚ едут‚ торопятся. Их ждут. Их кто-то ждет. А они торопятся‚ идут‚ едут. Мама стоит возле дома: это они спешат к маме. Они шагают втроем‚ взявшись за руки‚ как ходили когда-то – Авива посредине‚ и заполнено одиночество; отец говорит‚ смущенно улыбаясь: "Это дерево посадил я". А дерево – под облака. "И это посадил я. И то". Они подходят к могиле отца. Саженец в руках у Авивы. Тут‚ на этой земле‚ быстро растут деревья.

Этажом выше затаился Нюма Трахтенберг‚ который тоскует по вечерам. Горы за окном‚ розоватые к закату. Монастырь на склоне с тяжелыми крепостными стенами. Небо обсыпано непривычными созвездиями. Большая Медведица завалилась к горизонту. Араб едет на осле по невидной тропке. Гонят неспеша овец – малое стадо. Орут ишаки в деревне. Архитектура домов непривычна до изумления‚ будто декорация на киностудии. Всё непривычно: в цвете-облике-запахе. И из этой декорации‚ под этими созвездиями‚ под аккомпанемент ишаков нездешние волны разносят по окрестностям: "Валенки‚ валенки‚ да не подшиты стареньки..." Или – плач ребенка‚ горький плач из окна: а дети везде плачут одинаково‚ на понятном каждому языке‚ – и голос ласковый‚ голос материнский: "Баю-баюшки-баю..." Не кажется ли это Нюме? Нюме кажется порой‚ что прежде жил не он. Не он на фото‚ не он в памяти‚ не он в мыслях и пространстве. Где те вопросы‚ что когда-то волновали? На них не стоит нынче искать ответа. Где те проблемы‚ что с трудом разрешались? Ему бы теперь те проблемы. Вот он пожил здесь‚ вот помолчал в одиночестве‚ и пришло к Нюме понимание: ты бежишь от несправедливости‚ пересекая границы с государствами‚ а несправедливость поджидает на другой земле‚ в ином обличье. И если ты это понимаешь‚ если принимаешь‚ значит пришла к тебе мудрость. Временами Нюма натягивает на ноги резиновые сапоги‚ берет в руки лукошко для грибов‚ ходит по квартире вдоль и поперек‚ но от этого она не становится его собственностью. Раз в год приходит хозяин‚ жалуется на тяжелые времена‚ повышает плату за помещение. Нюма с ним не спорит. Нюма ни с кем не спорит‚ потому что всех понимает и всякому готов улыбнуться. Кто же улыбнется ему‚ Нюме Трахтенбергу?

Нюме грустно‚ и Нюме одиноко. Нюма Трахтенберг не спит заполночь – голова на подушке‚ наушники на голове. Ночная программа: позвони и выговорись. Он бы и позвонил‚ он бы выговорился от души‚ но как это сделать – с невозможным акцентом и постыдными его ошибками? "Не спрашивайте меня... – нашептывают под музыку в тиши ночи. – Не спрашивайте‚ почему я не пою для вас... Всё‚ что было мне дорого‚ осталось в прежнем моем доме. Скрипки остались в прошлом. Слова любви в прошлом. Даже те песни‚ которые поют люди‚ когда пьют вино и хмелеют‚ – они в прошлом..." У Нюмы нет слуха‚ нет у него и голоса‚ но петь хочется‚ очень хочется – до щекотания в горле‚ и он подпевает с опаской‚ почти беззвучно. Для Нюмы было открытием‚ что жители этой земли поют много‚ громко и с удовольствием. В прежней жизни он сталкивался с такими единоверцами‚ которые пели не часто‚ во всяком случае‚ не слишком громко. Причины этого ему не вполне ясны‚ и дотошный ученый мог бы заняться подобной темой: в каких условиях люди поют‚ когда‚ где и сколько. Про птиц‚ к примеру‚ всё известно: кто поет на воле‚ а кто молчит в клетке‚ – с людьми тоже можно разобраться.

Нюма слушает с провалами‚ задрёмывая и вновь пробуждаясь‚ а ему говорят негромко‚ в самое ухо: "Мой дед знал‚ как утолять жажду в пустыне‚ когда нет воды‚ как определять по полету орла‚ сколько людей на тропе‚ в какую сторону они идут‚ на каком от тебя расстоянии. Мой отец многого уже не умел‚ но он хотя бы знал‚ чего он не знает‚ и печалился оттого со смыслом. А я даже не знаю‚ чего я не знаю; печаль моя пуста и нелепа. Мне не разглядеть складку на стебле травинки‚ не услышать голос цветка и шепот дерева‚ не угадать‚ что думает камень о человеке‚ который прошел мимо него‚ и что он делал‚ этот человек‚ прошедший мимо‚ и почему‚ и как". – "Поясни"‚ – просит ведущий. Он поясняет: "Если посторонний пройдет по песку и поднимет камень‚ плюнет на него и положит на место‚ житель пустыни распознает это через двести лет. Он увидит на камне след того плевка‚ пойдет за человеком‚ найдет его могилу‚ ударит по гробнице и скажет: "Зачем ты плюнул на камень‚ скотина?.."

Нюма задремывает на мгновение‚ видит мимолетный сон‚ а в наушниках новый теперь голос. Глуховатый. Тревожащий. Неясноразличимый. Как прорывающийся с натугой через незнакомый язык: "Там‚ в Африке‚ все вокруг были черными‚ и я полагал‚ что Мессия‚ которого мы ожидаем‚ будет чернокожим. Каким же ему еще быть? Но здесь я увидел белых людей; целая страна белых людей‚ и я решил‚ что Мессия будет‚ наверное‚ белокожим. Прошло время. Я освоился. И думаю теперь так: какая‚ в конце концов‚ разница? Белый или черный: пусть он поскорее придет. Пусть придет избавитель..." Нюма радуется каждому его слову‚ повторяет с расстановкой‚ словно вывешивает для обозрения‚ знатоком отходит на пару шагов‚ смакуя детали‚ их речевую окраску‚ а в наушниках женский теперь голос. С поставленной речью. Без акцента‚ который сам по себе акцент: "Вот моя гитара. Вот чехол для нее. А на чехле оборваны пуговицы. Может‚ нет у меня времени‚ чтобы пришить‚ а может‚ оборваны они специально‚ чтобы побыстрее достать гитару‚ когда очень хочется петь‚ и не возиться же с этими тугими‚ неподатливыми пуговицами..." Перебор гитарный‚ на пробу строка: "Элогим шели‚ Элога‚ зеленоглазый мой..." – "Иногда хочется петь‚ чтобы показать: видали‚ вот она я какая! А иногда – как поплакать. Женщине нужно порой посидеть и поплакать. Я сижу одна и пою‚ пою. Кончила петь‚ как выплакалась... "Элогим шели‚ Элога‚ зеленоглазый мой! Пока земля еще вертится‚ и это ей странно самой..."

Нюма понимает: теперь не заснуть. Но вслед за певицей – звонок в студию‚ кто-то говорит негромко‚ на всю страну: "Мне не спится". Ведущий отвечает‚ тоже негромко: "Я тебе помогу". Они разговаривают вполголоса‚ как два приятеля на кухне‚ заполночь‚ чтобы не разбудить детей‚ а Нюма слушает‚ и те‚ кому не спится‚ слушают тоже. Ведущий начинает: "Закрой глаза и представь себе: идет потихоньку овца. Самая обыкновенная овца. Пришла‚ посмотрела на тебя и ушла. Идет вторая овца. Тоже пришла‚ посмотрела на тебя‚ ушла. Идет третья овца. Четвертая. Идет пятая: посмотрела на тебя и ушла..." Ведущий говорит‚ не спеша‚ завораживая‚ а они слушают – те‚ кому не спится. "Идет шестая овца. Седьмая. Двенадцатая... Но вот‚ – говорит он‚ – пришла шестнадцатая овца‚ посмотрела на тебя и не ушла. Что это значит? Это значит‚ что ты уже спишь..."

8

Спит Нюма с наушниками на голове‚ спят многие‚ а по дороге катит маршрутное такси. Шофер – бандитская рожа‚ остролицый и горбоносый‚ крючком провисший над рулем‚ гонит машину на недозволенной скорости‚ будто спешит на свидание или уходит от погони. Притулились в тесноте и во мраке: грустный старик с устойчивым запахом немытого тела‚ две шустрые девочки с подведенными глазками‚ пожилая степенная пара‚ некто неразличимый во мраке и Боря Кугель. Что-то бормочут по радио, тихое и ненавязчивое, а затем вступает голос, почти на басах. Они ввинчиваются в небо по горной дороге: Бейт-Меир‚ Абу-Гош‚ Кирьят-Анавим‚ Мевасерет Цион, а голос поет посреди Иудейских гор: "Элогим шели‚ Элога‚ зеленоглазый мой..." Голос поет в машине, а они слушают‚ притихшие и печальные: грустный старик‚ две шустрые девочки с подведенными глазками‚ пожилая пара‚ некто во мраке и Боря Кугель. И еще шофер – бандитская рожа. "Дай же Ты всем понемногу и не забудь про меня..."

Боря возвращается из Тель-Авива‚ со встречи томительной и невеселой. Приехал Витя. Друг детства. Счастливчик на всю жизнь. И утянул за собой в обжитые их годы. Обнялись. Посидели в кафе. Поговорили. Поудивлялись переменам за годы разлуки. "У нас с тобой разное прошлое‚ – сказал Боря. – Твоя боль – уже не моя боль. И наоборот". Витя не согласился. Витя запротестовал. Учились же вместе. Гуляли вместе. Любили девушку Машу‚ страдая от ревности и неразделённых чувств. Маша досталась счастливчику Вите‚ и Боря вздыхает порой на излёте лет. "Вздыхаешь?" – "Вздыхаю"‚ – соглашается Боря: колодец влечений – не вычерпать. Вышли к морю‚ сели на лавочку‚ притихли. Солнце на исходе‚ утомившееся за долгий день‚ волны без счета‚ кипение у берега‚ облака до пенных гребешков‚ подступание зыбких сумерек. И оттуда‚ из низких облаков‚ вывалилось неохватное чудище‚ провисло над морем‚ над волнами‚ над Борей с Витей‚ почти недвижное пошло на посадку. Обвальный рёв моторов. Дома‚ задравшие головы‚ как просевшие от испуга. Мрак‚ надвигающийся неумолимо. И счастливчик Витя заплакал вдруг‚ будто пробило запруду: "Кто мы?.. Крохотные песчинки в потоке зла. И крутит нас‚ и мотает‚ не выбраться‚ кажется‚ никогда..." Боря не стал его утешать. Боря Кугель никого не утешает‚ только ждет терпеливо‚ пока выговорятся ему в жилетку. И ему выговариваются до конца. "Если у человека болит сердце‚ – говорит Боря‚ – он идет к врачу. Если у человека болит душа‚ он идет ко мне. Я – приемный покой для страдальцев‚ наказанных горечью и печалью". И Витя‚ отплакавшись‚ сказал с тоской: "Боря‚ Маша больна. Маша уходит‚ Боря. Гоню мысли от себя‚ как пудовые камни... Помолись за Машу. Спроси у других‚ как это делается. Там‚ в твоем обитании‚ ближе к Небесам..." Боря вкручивается в спирали Иудейских гор и вспоминает светлокудрую Машу – глаза-малахит. Боря ввинчивается в небо‚ которое становится ближе‚ и слезы льёт в темноте. "Господи‚ отведи беду от дома! Человек надеется до последней минуты. И я надеюсь. Помолись за Машу‚ Боря..." А голос бередит во мраке‚ низкий‚ густой‚ осязаемый‚ словно разливают по душам тягучий‚ полный сладости и желания‚ хмельной дурман цвета кармин: "Дай же Ты всем понемногу и не забудь про меня..."

Назавтра выходит из дома диковинный мужчина на тощих ногах‚ по-журавлиному шагает через дорогу. В дверях синагоги стоит Лёва Блюм‚ молча‚ одним взглядом зазывает на молитву прохожих мужчин старше тринадцати лет.

– Научите меня‚ – говорит Боря по-русски‚ но Лёва его понимает и пропускает внутрь.

Боря оказывается десятым в той синагоге. Боря заполняет миньян, девять стариков и он‚ и молитва начинается. "Пусть возблагодарят Тебя‚ Господи‚ все сотворенные Тобой..."

– Я же ничего не знаю‚ – думает Боря Кугель. – Но без меня не обойтись...

Часть вторая

ГОРОД НА СКАЛЕ

1

В последнее свое утро геронтолог Сасон проснулся опухший‚ недобрый‚ растревоженный. На столике у кровати лежал колокольчик‚ который подарил клиент с усредненным лицом‚ пожелавший перед кончиной‚ чтобы у него непременно проклюнулась индивидуальность. "Теперь-то зачем?" – "Пусть будет". У него было такое лицо‚ будто взяли многие физиономии с их прищурами‚ морщинами и оскалами‚ заложили в умную машину‚ и она выдала нечто общее‚ затертое и безликое‚ словно медный пятак‚ побывавший под колесом паровоза. "На меня не смотрят‚ – сказал клиент. – Не оглядываются‚ будто не существую. Невидимкой прохожу по улице‚ невидимкой еду в автобусе. Когда приберёт Господь‚ это не отразится на людском многоцветье‚ не нанесет ему существенного ущерба‚ несущественного тоже не нанесет". С ним было много возни‚ с тем клиентом‚ и лишь в последние его часы слабым намеком проступило на лице беспокойство – заменителем типового безразличия. Сасон взял стеклянный колокольчик‚ долго звонил в него‚ но облегчения не ощутил. Звон колокольчика отгонял злых духов‚ скопившихся за ночь возле постели‚ а также клочки сновидений‚ туманивших голову. Геронтолог Сасон – обладатель обширной клиентуры‚ последняя надежда дряхлых и расслабленных – страшился приближения старости и остервенело звонил по утрам‚ прогоняя дурные предчувствия. К старости проглядывает истинная наша сущность‚ которую не упрятать под румянами молодости‚ не заслонить деловитостью зрелости‚ не перекрыть наработанной мудростью. Старость пробьется через любые препоны‚ выказывая человеческую изнанку‚ а потому Сасон опасался ее подступления‚ ожидая всякого на исходе лет. Возможно‚ таился в его глубинах злобный‚ завистливый‚ гнуснопакостный старикашка в предвкушении сладостного триумфа‚ и Сасон с содроганием вглядывался в смытые его черты. Он и не догадывался‚ что это был последний его день. Старость геронтологу не грозила‚ а колокольчика от смерти у него не было.

В то последнее утро Сасон звонил так отчаянно‚ что разбил стеклянный колокольчик. Пошел покупать новый‚ а продавец спросил: для чего? "Отгонять злых духов". – "Вы приезжий?" – "Нет‚ здешний". – "Не звоните понапрасну‚ – сказал продавец в ущерб собственным интересам. – В этом городе действуют иные силы". И день наполнился горечью‚ последний его день. В то самое утро‚ в первые его часы‚ вдвинулся во входную дверь пугающе странный незнакомец. Плащ до пят закрывал фигуру. Поднятый воротник упрятывал голову. Шарф был обмотан вокруг лица‚ шляпа нахлобучена до бровей‚ черные очки перекрывали глаза. "Геронтолог Сасон?" – "Он самый". – "Продление жизни?" – "По мере возможностей". – "А зачем? Такая жизнь: зачем ее продлевать?" Сердце Сасона дало долгий пугающий перебой‚ словно засомневалось‚ стоит ли тратить усилия. "Рождается человек, – сказали через шарф, – и видит поначалу всё вверх ногами. Предположим?" – "Предположим", – согласился Сасон. "Кто возьмется целый мир в его глазах перевернуть с головы на ноги? Где этот храбрец‚ этот мудрец‚ этот талант? Можно перестараться и сделать полный оборот. А можно полениться и ничего не сделать. И ребенок обречен до конца дней видеть мир перевернутым". – "Это не ко мне‚ – пошутил Сасон. – Это к глазнику". Но шутка не была принята. "Я – тот ребенок‚ – сказали строго. – Я от рождения вижу мир перевернутым и в данный момент разговариваю не с вами‚ а с вашими ногами. Всю жизнь я остерегался чужого влияния‚ а потому сохранился таким‚ какой появился на свет". Помолчал немного‚ чтобы Сасон уяснил сказанное‚ приблизил лицо к лицу‚ – сердце вновь дало перебой. "Имею вопрос: как быть с душой?" – "С душой"‚ – повторил Сасон. "С душой. Душа – она тоже видит мир перевернутым?" Этого Сасон не знал. Этого‚ повидимому‚ никто не знает до поры‚ до времени. "Я не хочу видеть ангелов вверх ногами‚ – решительно сказали через шарф. – И серафимов тоже. Желаю разговаривать со Всевышним лицом к лицу. Там. Наверху. Пора кому-то довериться на старости. Что можете предложить?" У Сасона бывали озарения. У Сасона бывали моменты‚ когда спину холодило от удачной находки. "Вам ничего не надо делать‚ – сказал. – У вас всё в порядке. Это мир вокруг перевернут. С него мы и начнем". – "Думаете?" – "Уверен. Первый сеанс – в понедельник..."

Геронтолог Сасон был жаден до жизни‚ жаден до приключений: большой‚ плотный‚ в меру полноватый‚ скороспешный и расторопный‚ как проказливый‚ озорной сатир‚ обласканный всеобщей приязнью. Говорил быстро‚ с задыхом‚ будто на коротком дыхании‚ с секундной паузой для обдумывания‚ голосом глуховатым‚ с певучими наполнениями; глаза посверкивали на переносице‚ словно лампочки с перекалом. Легко загорался в разговоре‚ заражая окружающих. Потирал руки в возбуждении‚ ладонь о ладонь. Получал наслаждение от наплыва клиентов‚ хорошей еды‚ очаровательной женщины‚ мощного автомобиля. Водил машину мягко‚ руля касался ласкаючи‚ в манере обхождения с механизмом проглядывало обращение с себе подобной: как трогал‚ раздевал‚ ласкал и укладывал‚ обволакивая вниманием‚ ненавязчиво отдавал многое‚ чтобы получить еще больше. Чувствовалось‚ что ему нравилось жить‚ быть таким‚ каков есть‚ заниматься тем‚ чем занимался‚ предлагать‚ настаивать и добиваться; нравилось нравиться другим. Незнакомец ушел‚ а Сасон задумался‚ перебирая годы свои. Что было истинным‚ а что вверх ногами‚ с чем свыкся‚ влекомый сердцем и глазами‚ а что принимал за естество. Но разобраться не смог‚ вновь испугавшись подступления старости‚ которая расставит всё по местам. Да и что можно распознать стиснутому по бокам стенками-шорами‚ придавленному сверху громадой-потолком‚ поджатому снизу бетонным полом? Распахни до бесконечности стены‚ отодвинь горизонты за горизонты‚ сядь на крыше зачарованным свидетелем‚ чтобы раскрылись глаза в слепоте прозрения‚ – что же Сасон? К полудню Сасон подумал: надо кому-то довериться‚ и принялся искать в справочной книге телефон опытного геронтолога.

2

Наконец-то Нюма бастует. Первый в жизни раз. Причины забастовки ему не вполне ясны‚ но это не убавляет удовольствия: любая причина хороша‚ чтобы вкусить сна в неурочный час. "Нюмеле‚ – говаривала некогда бабушка Муся. – Дураку спешить некуда. Ты бы уже встал‚ и ты бы уже умылся". Но Нюмеле не вставал с постели. Нюмеле мечтал вслух: "Вы кто? Счастье. Чье? Ничье. Тогда моё!" Бабушка Муся терпеливо его выслушивала‚ затем сообщала на идиш: "Дурак без дождя растет". Здесь бабушки нет. Бабушки нет нигде и надолго‚ но раз в неделю Нюму навещает престарелая Дора Ильинична‚ бывший московский адвокат‚ варит ему обеды и пришивает пуговицы по сносной часовой оплате. Дора Ильинична живет экономно‚ на малое пособие; она не одобряет Нюму‚ который покупает продукты без разбора‚ и оттого он срывает наклейки с ценами‚ чтобы не расстраивать старушку. Дора Ильинична числит себя девицей и поясняет случившееся‚ помешивая суп в кастрюле: "Наши мальчики ушли на войну в первый день. И не вернулись. Мы работали‚ недоедали‚ тянули лямку не один год‚ отчего поблекли и потеряли неотразимость. Тем временем подоспели иные девочки‚ проворные‚ цеплючие‚ с острыми зубками‚ шустрыми язычками‚ – им и достались победители той войны". Дора Ильинична не прочь пригубить рюмочку‚ и они чокаются черносмородинной наливкой из далеких заморских земель. Глаза загораются. Сеточки на щеках розовеют. Признания – их не удержать. "У меня был знакомый. С серьезными намерениями. Порядочный человек‚ если это слово вам что-то говорит‚ профессор нравственных наук‚ который умер от унижения. Вы‚ конечно‚ не поверите; никто не поверил: от унижения не умирают‚ от обид-оскорблений‚ – тело отправили на вскрытие". Чокаются во второй раз той же наливкой. Щеки пламенеют. "Сварю сто обедов‚ – мечтает Дора Ильинична‚ – накоплю на билет и поплыву в Афины. С заходом на Родос и Сирос". Эта женщина всё знает‚ всем интересуется‚ заодно с Нюмой страдает от неурядиц. "Мои соседи‚ – говорит она‚ – выбрасывают мусор через окно. В пластиковых пакетах. Это гигиенично‚ но это варварство". Нюма огорчается. Она огорчается тоже: "Эту землю надо любить‚ Нюма‚ очень любить‚ не делать поспешных выводов‚ а, главное‚ опасаться шаманов‚ которые завораживают. Тогда ничего – жить можно". И затевает блинчики с мясом‚ которые у бабушки Муси выходили вкуснее. "Что вы хотите от одинокой женщины? – говорит Дора Ильинична. – Я никогда не готовила для других. А для себя кто будет стараться?"

Нюма валяется в постели в порожние дни‚ оглядывая пути свои‚ неприметно увядая в беспокойстве существования: проклятая привычка – додумывать до конца. Знающие люди разъяснили: когда умирает праведник‚ в мире накапливается зло; заслуги праведного человека более не отвращают беду‚ что умножает скорбь и повергает в отчаяние. Нюма увидел по телевизору похороны великого праведника‚ несметное многолюдство в черных одеяниях – морем бурливо стенающим‚ горестным воплем до облаков‚ и тревожится теперь в непокое в ожидании Гласа Негодующего: "Доколе этот народ будет испытывать Моё терпение?.." Десять тысяч невежд двигаются ощупью в ночи незнания‚ не ведая‚ обо что споткнутся. Десять тысяч спорщиков со Всевышним посягают на главное в уловлении умов. Десять тысяч путаников поколения "ходят во след вещей‚ которые не принесут пользы". Десять тысяч наглецов хватаются за разъяснение установлений‚ о которых не дозволено помыслить. Десять тысяч глупцов упражняются в скудоумии‚ умножая число несообразностей. Один мудрец‚ сподобившись откровения‚ подвигается к границам познания в муках и сладости одиночества. "Нюма‚ – говорит Дора Ильинична‚ бывший московский адвокат. – У меня было много начальников по жизни. Значительно больше‚ чем у других. Вам я скажу‚ наученная неласковым прошлым. Гражданским и уголовным кодексом‚ которые знала наизусть. Когда нет естественной доброты‚ придумывают идеи‚ программы с лозунгами‚ чтобы принести в мир гармонию. Природной доброте не нужны лозунги". И берёт у Нюмы книги на время‚ старые‚ не раз читанные‚ чтобы насладиться в последний раз‚ страницы огладить – ладонью по лицу. "Я с ними прощаюсь‚ Нюма. Перед уходом. С друзьями положено прощаться. Вы молодой‚ вам пока не понять".

К полудню Нюма встает с постели‚ после нехитрого завтрака выходит на лестничную площадку. Этажом ниже живет грустная Авива‚ подобная одинокой птице на кровле‚ к которой у Нюмы неосознанный интерес. Неладно мужчине быть одному‚ ибо человек без жены живет вне радости‚ благословения и покоя. А человек без мужа? Авива пребывает на службе‚ но трезвонит телефон в глубинах квартиры‚ слышится из-за двери: "Сообщите всё‚ что у вас на душе‚ и я непременно откликнусь". А что у мужчины на душе? У мужчины на душе томление‚ если он‚ конечно‚ настоящий мужчина. Но как это выказать через закрытую дверь‚ чтобы откликнулись на призыв грудным‚ волнующим голосом? Всяким вечером‚ в дремотных мечтаниях‚ Нюма создает очередную подругу‚ краше которой не найти на свете. Всяким утром‚ при свете дня‚ Нюма ее хоронит. "Я не познала материнства‚ – говорит Дора Ильинична. – Созревание плода. Первые его толчки. Набухание желёз в груди. Женитесь уже‚ Нюма. Ребеночка заведите в доме. Что на одного готовить‚ что на семью – те же на меня расходы".

На третьем этаже висит табличка: "Цви Сасон‚ врач-геронтолог". Квартира Сасона разгорожена на кабинки и заряжена для игр. Сасон больше не появляется на этаже‚ подключенный к машине искусственного дыхания‚ но ощущение жизни осталось‚ и игры остались тоже. Что Сасону доступно в нынешнем его состоянии? Продлевать годы? Сомнительно. Подпитывать грёзы? Не худо бы. Миф сложился вокруг помещения‚ сладостный миф‚ облегчающий существование: такие – самые живучие. Каждый желает довериться специалисту‚ оттого и подобрали ключ к заветной квартире‚ размножили‚ делают на этом некрупный доход‚ продавая надежду с утешением. Дверь приоткрыта. Из квартиры слышатся звуки‚ отдаленно напоминающие артиллерийскую канонаду‚ рёв танков на марше‚ стрекотню пулеметов и вопли недобитых раненых. Нюма решительно шагает через порог‚ продвигаясь в глубины по коридорному хитросплетению. Окоп полного профиля из папье-маше. Мешки с песком на бруствере. Ручной пулемет наготове и гранаты горкой. В окопе сутулится дряхловатый‚ сизоносый вояка‚ которому достался ключ к этому великолепию. Вояка держит оборону. Стреляет очередями. Рвет зубом гранатную чеку. Перевязывает рану. Просит по рации подмогу и последний патрон оставляет для себя. "На сегодня достаточно‚ – говаривал прежде геронтолог Сасон. – Идите домой и отдохните. Через неделю перейдем в наступление". И откуда-то брались силы‚ чтобы дожить до следующего сеанса и повести войска к победе. "Прощайте‚ – говорит Нюме сизоносый вояка с гордой обреченностью во взоре. – И прорывайтесь к нашим. Я прикрываю отход". И это так. Очевидно и несомненно. Если жизнь – отступление‚ сдача позиций‚ вечный отход‚ то кому-то ее прикрывать. На подступах к городу. На лобастой горе над дорогой. Где террасы – одна над одной‚ неодолимыми линиями защиты‚ с подпорными крепостными стенами. Где залегли в глубоких могилах и насмерть держат оборону.

На балконе с рахитичными подпорками стоит трехлетний Алон‚ подобный дикому осленку посреди колючек‚ вопит истошно: "Сисю! Дай сисю!.." Прадед Алона‚ праведный Менаше‚ очищенный от телесных желаний‚ возвысился к старости до десятого уровня упования‚ надеясь на Подателя благ‚ Который обеспечит его пропитанием и защитит тысячью защит. Дед Алона‚ беспокойный Хаим‚ полагался на друзей-компаньонов в приумножении достатков‚ а оттого с трудом поднялся до шестого уровня упования‚ вспоминая о Всевышнем во времена несчастий. Отец Алона‚ нервный Ицик‚ надеется на самого себя‚ на ловкость свою и изворотливость‚ и остается на четвертом уровне упования‚ с которого трудно сойти. "Запомни‚ Ицик‚ – повторял праведный Менаше‚ раскладывая на прилавке кабачки с баклажанами. – Каждого человека ведут тем путем‚ которым он желает идти". Настырный Алон находится на первом уровне – ниже некуда‚ получая защиту и пропитание от матери; догадливый Алон не желает иного упования‚ а потому требует от жизни: "Сисю давай! Сисю!.." Потомку праведного Менаше не к лицу подобное‚ но Алон этого не знает и кидает в прохожих литые стеклянные шарики‚ а они скачут по асфальту.

Нюма Трахтенберг выходит из подъезда: день твой и город твой – только распорядись! Солнце хозяйничает на тротуарах‚ бьется о стены домов‚ яростно вторгается в окна-двери‚ и даже в подъездах затаилось солнце. Если шагнуть на балкон‚ лечь обнаженным на обжигающие плиты‚ затихнуть-задремать – проявится влажный‚ быстро испаряющийся силуэт Нюмы Трахтенберга. Подходит автобус‚ и они катят с ветерком в центр города. Там‚ в переполненном транспорте отринутой жизни‚ Нюме хотелось быть подальше от того‚ носатого и картавого‚ с невозможным говором и суматошными взмахами рук‚ на которого косились природные обыватели. Здесь‚ в автобусе выбранной жизни‚ Нюма желает быть подальше от этого‚ с пришлым акцентом‚ на которого понимающе взглядывают старожилы. От акцента Нюме не избавиться во всю жизнь‚ от привычек тоже: ехать бы ему в другом автобусе‚ в иную сторону‚ в иной компании. Было такое – джип остановился посреди улицы‚ солдаты дружно завопили: "Хаймович!"‚ и Нюма вздрогнул: такая фамилия – и так громко?.. Вышел из подъезда могучий парень – ворот расстегнут‚ пилотка засунута под погон‚ автомат в руке как игрушечный‚ пошагал вперевалку‚ неспеша‚ дожевывая на ходу мамин завтрак‚ и Нюма прослезился от зависти в скукоженности своих привычек.

Нюму тоже берут в армию‚ облачают в непомерные штаны‚ дают в руки "Узи"‚ и он стоит в оцеплении‚ охраняет ворота на базу‚ раскладывает еду на столах и моет посуду – кухонный мужик Нюма Трахтенберг‚ который тянет солдатскую лямку. Ночью‚ в горах‚ автомат тяжелит плечо. Ржавая луна всплывает из-за укрытия‚ пугающе великолепная. Трубят ишаки от бедуинских шатров. Куропатки шевелятся на склоне. Шакалы пробегают с ленцой. Нюма сторожит снаряды на танковой базе‚ готовый уничтожить подползающего‚ подбегающего‚ проникающего во мраке врага‚ слушает пока что легкую музыку‚ а голос из отлетевшей жизни‚ бодро радостный‚ наплывает на короткой волне: "Доброе утро‚ товарищи! Встаньте прямо. Ноги на ширине плеч..." На учениях Нюму поставили к тяжеленным механизмам‚ и его‚ обладателя малых килограммов‚ долго мотал на себе отбойный молоток – ни врубиться в бетон‚ ни отключить‚ пока не набежали сердобольные зрители и не прекратили мучения.

Шофер тормозит вдруг на скорости. Пассажиры кланяются дружно‚ словно исполняют ритуальный обряд. На мостовой стоит старуха-бродяжка с сумками в руках‚ загораживая проезд. Дверь открывается. Старуха карабкается по ступеням. "Деньги у тебя есть?" – спрашивает шофер. Она не отвечает. У нее и карманов нет. Старуха усаживается на переднем сиденье‚ обкладывает себя сумками. Шофер вздыхает. Дверь закрывается. Нюма Трахтенберг едет дальше. Скажут ему в автобусе: "Ты‚ русский‚ уезжай давай". Скажет Нюма: "Уезжай ты". Скажут ему: "Я тут родился". Скажет: "Что из того? Дед твой приехал. Не дед – прадед. Уезжай давай. Ты тоже. И ты. Все-все уезжайте". Скажут ему: "Все уедем‚ – кто здесь останется?.."

3

Из сочинений Бори Кугеля‚ собирателя человеческих судеб:

Папа Нюмы‚ Моисей Трахтенберг‚ жил и трудился неприметно – знатоком языка малого народа. Это его кормило и это его утешало‚ ибо Моисей выискал себе нишу и заполз туда‚ чтобы переждать неспокойный век. Не высовывался‚ не любопытствовал‚ не снисходил и не унижался на путях обретения страха‚ жизнью являя пассивный протест: "Мне неинтересно. Вам интересно‚ мне – нет". В нише было тепло и терпимо‚ лишь познабливало кой-когда от завываний уличного ветра‚ и Моисей Трахтенберг оглядывался боязливо‚ будто за спиной кто-то стоял и дышал в затылок плохо переваренной казарменной пищей: сегодняшним не унюхать – вчерашним не забыть. Приходилось порой восторгаться и аплодировать‚ изображая несказанное блаженство посреди восторженных идиотов‚ а на деле – бунт желудка от кислой пены‚ боль растревоженной печени‚ едкая отрыжка от прожитых будней‚ словно в привокзальном буфете‚ возле непромытой пивной кружки‚ захватанной чужими губами. В один из дней малый народ исчез‚ растворившись без остатка в ледяных просторах‚ и Моисей Трахтенберг остался без работы. Он ходил по инстанциям и говорил: "Есть такой язык"‚ а ему резонно отвечали: "Народа нет и языка нет". – "Но вот же‚ вот! Это глагол. То наречие..." – "Гражданин‚ вам русским языком сказано!" Затем подошли иные времена‚ язык признали существующим‚ однако преподавать не дозволяли‚ ибо народа такого не было. Потом вновь появился народ‚ сильно поредевший‚ но Моисей был уже не у дел. Только и сказал перед уходом: "Как ноги вытерли о поколение..." И оглянулся боязливо на прощание‚ будто за спиной кто-то стоял и подслушивал последние его слова.

Моисей Трахтенберг поздно вылез наружу‚ чтобы отыскать подругу жизни‚ и воротился назад с мамой Цилей‚ которая повесила в нише занавесочки и завела незыблемые порядки: селедочка перед супом‚ компот после жаркого. Нюма пошел в маму – видом своим‚ деликатностью‚ врожденной домовитостью‚ и изменить это невозможно. В классе‚ во дворе‚ в подъезде – повсюду озоровали герои‚ храбрецы-удальцы‚ которых с симпатией проклинали соседи‚ а Нюма‚ напротив‚ был тихий‚ очень тихий‚ далеко не герой: драться не умел‚ шуметь не любил‚ делал старательно уроки‚ играл в поучительные настольные игры‚ возвращаясь из школы‚ количеством звонков у двери извещал родителей о полученных отметках: пять раз звенели часто‚ четыре реже‚ два – никогда. Папа Моисей и мама Циля обеспокоились заблаговременно‚ выбрав для сына нишу-профессию‚ и раскатали дорогу до пенсии. Нюма Трахтенберг работает в больнице‚ в недрах громадного здания‚ возле пробирок с ретортами. Нюма имеет дело с невидными бактериями‚ которые малостью своей примиряют его с собственной телесной невзрачностью. Бордетелла пертусис. Ерсиния пестис. Класмидия‚ клостридия‚ пасторелла. Бактерия лучше человека. Честнее. Надежнее. Всегда знаешь‚ что от нее ожидать. Эта‚ к примеру‚ наведёт чуму. Эта – тиф. Та – и назвать стыдно. "То ли еще будет! – думает Нюма. – Где-то там‚ на краю света‚ за пятью замками‚ за семью печатями‚ под землей‚ под водой‚ под крутою горой готовят запретную чудо-бактерию. Входа нет‚ выход замурован‚ подходы заминированы и огнеметы с пулеметами крест-накрест. Даже канализация‚ и та по замкнутому кругу вертится‚ чтобы наружу не просочилось. Даже мыши – и те с высшей формой секретности. Даже директор – и тот не знает‚ что они выпускают. А специалисты сидят в лабораториях с завязанными глазами‚ чтобы не подглядеть ненароком в собственные пробирки. А рабочие на упаковке стоят зажмурившись‚ и что с конвейера сходит – неизвестно. По слухам: разрывное‚ подрывное‚ заразно неотвратимое‚ паралитически безумное‚ с безотказным дистанционным управлением. Ни у кого такого нет‚ и быть такого ни у кого не может‚ потому что и это им не поможет! Одна пробирка чуда-бактерии избавит мир от нашего присутствия. Одна лишь пробирка заменит Куликовскую битву‚ Ватерлоо‚ героизм и предательство‚ вонючие портянки‚ сбитые до кости ноги‚ слезы‚ стоны‚ костыли и кровь. Где драгуны и кирасиры‚ где зуавы‚ идущие на смерть под барабан‚ где аплодирующий им Багратион? Хилый слабак в профессорских очках‚ как солью с ножа‚ посыпет порошочком – и всё. И лапки кверху". – "Не будет этого!" – возмущается Нюма в содроганиях. "Будет‚ – Нюме обещает Нюма. – Как не быть? Бросят на это светил-академиков. Недопризнанных гениев. Дерзающих аспирантов и победителей школьных олимпиад. Ученые – они не подведут..."

4

Автобус отходит от остановки‚ натужно взрёвывая‚ и Лёва Блюм пробуждается от дремоты. Солнце уже высоко. Покупателей нет. Улица пуста. Прохожие‚ должно быть‚ предпочитают иные маршруты. У Лёвы редкое ощущение‚ будто хорошо выспался: сердце неощутимо‚ ноги легки‚ голова ясная‚ и это непривычно до беспокойства. Лёва оглядывает дом напротив‚ знакомый до последнего подтёка на камне. Видит Броню за окном‚ известную до крайней складочки за ухом. На балконе прыгает неугомонный Алон‚ получивший от матери очередную порцию упования‚ подкидывает кверху стеклянные шарики. Шарики со звоном стукаются о стекло‚ но если оно разобьется‚ Сасон не придет жаловаться и не потребует возмещения убытков. Геронтолог Сасон склонился в тень смерти‚ не успев распознать собственную старость‚ и Лёва усмотрел в том подарок Небес‚ а кто-то‚ быть может‚ усмотрит наказание. Лёва с недоверием наблюдал за Сасоном и услугами его не воспользовался. Старость продлевает Лёве лавочка. Старость продлевают однообразные обязанности‚ которые гонят затемно из постели‚ когда ноет сердце‚ кружится голова‚ непослушные ноги нащупывают по привычке разношенные тапочки. Что Лёве известно? Не так уж и много‚ но одно он знает наверняка: "Если бы Всевышний воздавал по заслугам‚ люди давно бы утратили право на жизнь". Так почему Сасон уходит молодым‚ а Лёва всё еще дремлет на стуле? Неприметный Лёва Блюм из невидного польского городка‚ где вельможный князь Сапега скакал по окрестным лесам в погоне за оленями‚ где на Плацовой улице встала красавица-синагога‚ а Лёвины деды – "шейне иден" – удобрили своими костями обширное еврейское кладбище. Лёва не пророк и не сын пророка. Пророчество дается тому‚ кто счастлив и покоен‚ – но где они‚ эти люди? Этих людей нет поблизости‚ и некому разъяснить Лёве‚ отчего выделен он и спасен‚ один он из того городка‚ чем расплатиться ему за продленную жизнь. Не лавочка же – его плата. Не старуха-бродяжка‚ что кормится у него по утрам. Не книга‚ в которую он записывает должников. Мордехай Шимони‚ его конкурент‚ тоже не требует долги до конца месяца‚ но за Шимони никто не гонялся с собаками‚ не явлен ему силуэт – ангелом-охранителем‚ крик-предостережение не звучал для него в морозном ознобе ужаса. Так чем же расплатиться за подарок? "Давид"‚ – прикидывает Лёва на ясную голову. Давид Мендл Борух.

Лёва встает со стула‚ запирает лавочку‚ решительно шагает через дорогу. Броня видит‚ как подходит автобус‚ и Лёва без труда восходит по его ступеням. Он давно уже никуда не отправлялся‚ а потому не знает‚ сколько стоит билет. Лёва садится у окна и едет в город. А точнее‚ через город. Автобус кружит в переплетениях домов‚ улицы являют себя‚ улицы в лицах‚ где пейсы треплются на ветру и звучит язык‚ сберегаемый от забвения‚ где обитают седобородые старцы с осанкой патриархов – реб Меир‚ реб Алтер‚ реб Хаскеле‚ неистовые юноши с глазами мудрецов – Зерахи и Гершоны‚ Азриэли и Аврумы‚ где вечно озабоченные‚ ремеслом добывающие пропитание Мойше дер бондар‚ Симхе дер шойхет‚ Берл дер шустер‚ их дети в неисчисляемом множестве‚ их жены в платьях до пят‚ с косынками на бритых головах‚ с разношенными от родов телами. Когда кажется‚ что автобус заплутал в ином веке и не выберется уже оттуда – кому на радость‚ а кому в огорчение‚ возникает центр города. Остановка. Затор у светофора. Лёва видит из окна автобуса‚ как шагает по тротуару Нюма Трахтенберг‚ который обходит стороной его лавочку‚ даже хлеб не покупает у него‚ даже газету‚ и Блюму это не нравится. Нюма останавливается возле банка‚ на стене которого разместилось заманчивое сооружение. Суёт карточку в прорезь‚ набирает заветный номер‚ а оттуда‚ из щели‚ выползают непомятые шелестящие купюры. "Невозможно поверить‚ – восторгается Нюма. – Раз – и деньги. Я к этому не привык. Мы к этому не привыкли: платят‚ а могли бы не заплатить!" Так и кажется‚ что вслед за деньгами высунется рука: пожать и облобызать. Хочется облобызать руку‚ а некому.

На шумном пятачке‚ полном людей и машин‚ горбится на стуле невидный мужчина с балалайкой‚ бывший затейник приморского дома отдыха – существо много осмеянное и мало изученное. На земле стоит коробка из-под обуви, в ней горстка монет‚ которые набросали благодарные слушатели‚ а может‚ балалаечник подсыпал для приманки.

– День добрый‚ – говорит Нюма‚ но тот не отвечает. Головы не воротит. За "день добрый" шубу не сошьёшь.

Нюма конфузится‚ кладет монету в коробку. Потоптавшись‚ добавляет другую. Балалаечник прикрывает глаза в знак благодарности‚ балалаечник-виртуоз‚ от музыки которого лезут на стены жильцы окрестных домов с раннего утра до поздней ночи. В балалаечника уже стреляли с балкона‚ кидали в него кирпичи‚ обливали мазутом из ведра‚ но это его место‚ здесь его заработок‚ и отсюда он уйдет только на пенсию‚ которая ему не положена. Или ногами вперед.

По теневой стороне улицы приближается Боря Кугель‚ создавая по пути "Энциклопедию человеческих возможностей". В настоящий момент Боря разрабатывает тему "Рука и ее применение"‚ прикидывая на ходу: "Просилка. За просилкой – умолялка. Возьмилка‚ взималка и получалка. Давалка‚ доставалка‚ укрывалка. Открывалка с отрывалкой. Снималка с надевалкой. Махалка. Козырялка. Возмущалка и проклиналка. Щупалка и щипалка. А также изумлялка‚ недоумевалка‚ поцелуепосылалка‚ одобрялка с отвергалкой‚ голосовалка и пригвождалка..." Боря поднимает руки для приветствия‚ изображая "обнималку"‚ – Нюма улыбается ему‚ балалаечник кивает‚ как старому знакомому: Кугеля знают все в этом городе‚ и Кугель знает всех.

– Мой папа‚ Соломон Кугель‚ держал в памяти песню‚ которая теперь позабыта. Он часто напевал ее‚ но я запомнил одну лишь строку: "Чего же ты мне пупсики крутил?.." Сыграйте‚ пожалуйста.

Балалаечник поднимает бровь‚ в сомнении перебирая струны. Балалаечник напрягает память затейника приморского дома отдыха‚ припоминает не к месту "Сочи‚ все дни и ночи..."‚ со стеснением принимается за спасительные "Бублички". Боря слушает внимательно‚ бурно вздыхает‚ делает жест рукой‚ который подпадает под категорию "разочаровалка":

– Не крутите мне пупсики...

У Бори сумка через плечо. В сумке термос. В термосе горячий чай.

– Главное – быть автономным‚ – говорит он. – Главнее главного.

Боря с Нюмой садятся на каменную ограду вокруг масличного дерева‚ пьют по очереди из крышки-стаканчика. Чай настоялся в термосе‚ сладкотерпкий чай‚ и это ублажает.

– Мы на лодочке катались‚ – мурлычет Боря‚ – Сырдарья‚ Амударья... Что вы решили‚ Нюма?

– Я решаю‚ – говорит Нюма со стеснением. – Всё еще решаю. До выводов далеко.

– Вы интеллигент‚ Трахтенберг‚ вам положено сомневаться. А что вас огорчает?

Нюма отвечает:

– Проклятие привыкания. Это меня не огорчает. Это меня убивает.

Где прежний холодок‚ озноб с восторгом? Город вокруг – заложником у Неба. Жители – заложниками у города. Пришельцы стекаются на его неумолчный зов от Иерихона‚ Шхема‚ Хеврона – посланцами встревоженного разума. Облаченные в белые одежды‚ с арфами в руках‚ они поднимаются из пустыни – пустыня будто рождает их‚ лепятся к городским камням‚ забирая теплоту дня и без остатка отдавая свою. Пришельцы бродят по городу и бредят посреди улиц. Давиды и Шломо‚ Иисусы и Марии‚ утешители‚ обличители и наставники‚ призванные во спасение на великую‚ трагическую службу‚ – голоса свыше нашептывают им послания‚ которые следует огласить. Каждый десятый – Машиах бен-Йосеф. Каждый двадцатый – Машиах бен-Давид. Даже ослы в этом городе примеривают к себе торжественный въезд с Масличной горы‚ когда им станут кидать под ноги пальмовые ветви. Белые‚ конечно‚ ослы‚ не всякие. Тем обиднее привыкание. Тем оно обиднее.

5

Лёва Блюм едет пока что дальше. Лёва пересаживается на другой автобус‚ водитель которого видит мир в клеточку‚ через металлическую сетку для защиты от камней. Лёва снова сидит у окна‚ с любопытством оглядывает окрестности‚ существовавшие в те времена‚ когда он убегал в ужасе от гонителей‚ прятался за завалами соломы‚ дремал на стуле возле лавочки. Арабская деревня лепится на возвышении неприметными кубообразными домиками‚ будто обгоревшими на жестоком солнцепеке. Деревья по сторонам дороги обвисают пыльными ветвями в ожидании влаги‚ которая нескоро прольется. Громадины валунов громоздятся с непамятных веков‚ а за ними прячутся по ночам недруги Лёвиного сына в перекале ненависти. Днем на дороге спокойно. Днем недруги отсыпаются после долгой засады‚ и разве что шалун на обочине кинет ненароком камень‚ который снесет на скорости полчерепа. Но ненависть остаётся‚ затаившись поблизости‚ она сгущается до липучей ощутимости‚ что угнетает и принижает Лёву‚ ибо нет в нем ответной ненависти, нет скорлупы‚ за которой можно отсидеться. "Вселенская любовь? – говорит Давид‚ Лёвин сын. – Напополам с гуманизмом? В это можно играть в Америке: до ближайшего врага – океан. В это можно играть в Люксембурге и Сан-Марино: кругом диетические нравы". Возможно‚ он прав‚ Давид Мендл Борух. Ему отвечают: "Океаном не отгородиться. Нравы так скоро не поменять. Без любви и мы озвереем". Они тоже правы. Но спор не закончен. Спору‚ очевидно‚ не будет конца. "Крик расслабляет‚ – уверяет Давид. – На крике долго не продержаться. В молчании и упорстве наша крепость. Людей – детей! – следует готовить к долгому марафону‚ а всякие "вот-вот"‚ "тут же"‚ "сегодня к вечеру" расслабляют‚ нацеливая на стометровку". Так ему кажется. "Детей надо готовить к миру"‚ – так кажется им.

Остановка. Феллах под навесом ожидает иной автобус‚ который свернет с основной дороги и за пару минут доставит в загадочный мир‚ недоступный Лёве Блюму‚ где не спасёт‚ возможно‚ и сетка на переднем стекле. Лицо у феллаха – иссохшее за жизнь‚ спёкшейся землей под ногами. Руки его – шишковатые‚ стволом масличного дерева. Глаза прикрыты неспешными веками – от солнца‚ на которое он всласть нагляделся. Феллах смотрит на Лёву‚ Лёва смотрит на него. "Что ты здесь делаешь?" – взглядом спрашивает феллах. "Я здесь живу"‚ – взглядом отвечает Лёва. "Здесь живу я‚ а ты поезжай туда‚ откуда приехал. Там твое место". – "Там я уже был‚ – отвечает Лёва. – Там меня убивали". – "А здесь ты убиваешь меня". – "Я убиваю тебя‚ потому что ты убиваешь меня". – "Я старый‚ – взглядом отвечает феллах. – Я никого не трогаю". – "Я тоже старый. И мне нужен покой". – "Но почему здесь? Мир такой просторный". – "Это моё место. Здесь я живу‚ и это так". – "Так‚ да не так. Здесь живу я‚ а ты уезжай туда‚ где родился". – "Там я уже был‚ – повторяет Лёва. – Там меня убивали". Автобус трогается. Разговор прекращается.

Лёва приезжает в поселение‚ идет в иешиву: "Позовите моего сына". – "Кто твой сын?" – "Давид Мендл Борух". Давид на уроке. Давид разбирает с учениками непростой вопрос о жертвоприношениях в Храме‚ и Лёва терпеливо ожидает у входа. Храм опустится с Небес с приходом Мессии‚ жертвоприношения понадобятся; нет вопроса более важного для изучения‚ а потому Давида не беспокоят‚ Давид разъясняет словами мудреца: "Невозможно найти причину того‚ что в одном случае приносят в жертву ягненка‚ а в другом случае овцу. Когда вы спрашиваете‚ почему следует выбрать ягненка‚ а не овцу‚ тот же вопрос можно задать‚ если бы предписывалось принести в жертву овцу‚ а не ягненка. Это верно и в отношении того‚ почему следует взять семь ягнят‚ а не восемь; если бы их было восемь‚ вы бы поинтересовались‚ почему их не десять или пятнадцать. Какое-либо количество непременно следует избрать‚ и потому не следует спрашивать‚ отчего выбрана эта возможность‚ а не иная. Мудрецы недаром учили: польза некоторых заповедей заключается в их общем смысле‚ а не в изучении частностей. Знайте это тоже". Урок заканчивается. Давид выходит из здания.

"Что случилось‚ папа?" – удивляется он. "Ничего не случилось"‚ – в глазах у Лёвы встревоженная радость. Сын ведет его в дом‚ усаживает за стол. Сын молчит и отец молчит: это их сближает. "Ты здоров?" – не спрашивая‚ спрашивает Давид. "Слава Богу"‚ – не отвечая‚ отвечает Лёва. "Ты здоров‚ – сказал врач‚ выписывая из больницы после ранения. – Но ты не познаешь свою жену. Детей не выведешь на свет". Лёва вернулся домой‚ к Броне‚ с потухшим взглядом виноватых глаз‚ и поставил в комнате вторую кровать. Вся жизнь была отложена на "потом"‚ на "после ранения"‚ но ранение залечили‚ "потом" не наступило‚ а тихая девушка Броня обратилась в женщину‚ в яркую‚ приметную женщину с разлетевшимися на стороны хмельными глазами. Когда она наклонялась‚ грудь‚ казалось‚ переламывала ее пополам. Когда шла по улице‚ неудержимо падая вперед‚ грудь‚ казалось‚ тянула ее за собой‚ и мужчины провожали Броню внимательным взглядом. Земля заселялась вокруг и почва утучнялась; цвела Броня манящей красотой‚ но недра ее не орошались и не давали произрастаний. Они лежали по углам комнаты‚ разделенные считаными метрами‚ скрипели кроватью‚ как скрипят зубами‚ а ночи волочились жутким проклятием‚ принося к рассвету недолгое избавление: встать‚ улыбнуться‚ смыть томление под душем‚ бодро начать день‚ концом которого станет ночь‚ шорохи и скрипы по соседству. Броня молила словами праматери: "Дай мне детей! А если нет – мертва я..." Изливала душу в тиши‚ словом неслышимым: "Глаза мои – родники слез. Опадает цвет. Не проклевывается завязь..." Плакала и умоляла в сердце своем: "За что мне чрево бесплодное и груди иссохшие? Нет жизни для меня‚ ибо бездетный приравнен к мертвому..." Голос Брони не звучал в ночи‚ но слышимость была отличной‚ без помех-наведений‚ и ее услышали. "Это чудо‚ – сказал врач. – Такого не бывает". Затвердели и отворились протоки у Лёвы‚ приняло и отворилось чрево у Брони; ангела призвал Всевышний – с повелением о зачатии‚ имя которому Лайла: "В эту ночь завязался плод из семени Лёвы Блюма. Пойди и обереги саженец‚ дабы сотворился образ во тьме утробы‚ внешностью похожий на отца". Через положенные сроки возликовала Броня – лицо ее было радостным: "Вот‚ ребенок родился у нас‚ отличный от прочих детей! Снял с меня Господь позор мой. Стану кормить его‚ пока не выкормлю‚ отнятие от груди отпраздную..." Броня катала коляску с лобастым улыбчивым человеком – посреди улицы‚ поперек прохожих‚ возглашала в молчаливой гордости: "Женщины‚ хватит уже рожать! Достаточно. Вот оно‚ совершенство из совершенств‚ и лучшего не надо!" Ребенка назвали Давид. Давид Мендл Борух.

Перерыв заканчивается. Давид уходит на урок‚ а Лёва пьет чай и оглядывает комнату. Автомат на шкафу. Портрет бородатого раввина. Книги на полках – разномастными корешками. Дом утишает Лёву чистотой и незагруженностью комнат‚ где скудость уживается с отсутствием излишков. Хана утешает Лёву – мягкими очертаниями‚ плавностью движений‚ приятной округлостью‚ которая ее молодит. В кроватке лежит младенец. Круглоглазый и выпуклолобый. С несмелой улыбкой и восторженным изумлением в глазах. Он сам высмотрел себе родителей среди великого множества землян‚ но была очередь‚ к Хане с Давидом стояла очередь: всякому хотелось появиться на свет у этих родителей; очередь продвигалась неспешно‚ и он с беспокойством следил‚ как души сходили в мир‚ воплощались в детях Ханы и Давида‚ – а годы шли‚ неминуемое надвигалось‚ Хана приближалась неумолимо к исходу материнства‚ и он волновался‚ он беспокоился – не успеть! – но вот‚ но вдруг‚ в сорок восемь Ханиных лет появился на свет‚ там‚ где желал‚ у родителей‚ которые могли не достаться‚ – восторг в глазах‚ изумление‚ радость проливными потоками: это проглядывает в ребенке душа‚ которая прячется у взрослых в глубинах тайников‚ себя не выказывая. Лёва допивает чай‚ отправляется в обратный путь. Хана его провожает. У автобусной остановки громоздится могучий ствол‚ кроной перекрывая небо‚ и Лёва останавливается в размышлении. "В Польше это куст‚ – говорит он. – С мой рост. А здесь – дерево". Хана глядит на него. Косынка на голове. Синь в глазах. Синь в небесах. Хана опять беременна. "Ему здесь хорошо‚ – говорит. – Потому и дерево". Хане тоже хорошо. Как тому дереву‚ которое в других краях куст. С этим ощущением Лёва уезжает‚ но несмотря на пересадку и долгий путь‚ довозит ощущение до дома‚ не расплескав по дороге‚ – даже пассажиры с ним не заговаривают‚ чтобы не отвлекать умиротворенного человека.

К вечеру забулькают в кастрюле лапша с фасолью‚ пустят парок по квартире запахом незабытого детства. Лёва Блюм усядется на диване после дня волнений‚ возьмет в руки альбом‚ в котором разместился Давид Мендл Борух с первых своих часов. В конце альбома‚ куда не всякий и заглянет‚ затаилось прошлое – шрамом в душе и шрамом на памяти‚ что непрошеным является на белые листы с окраины невидного польского городка‚ прямым ходом из глубин глинистого оврага с проступившими болотными водами. Мама Двора. И папа Мендл. Фаня. Срулик. Голда с Гитой. Крохотный‚ несмышленый Мойше. Нежные черты лица‚ синева под глазами‚ тень озабоченности или печали‚ – трудно определить возраст у того‚ кто часто недоедал. В руке у Голды старенький учебник‚ который папа Мендл переплетал для детей‚ чтобы не входить в излишние расходы. Книгу можно переплести заново. Фаню не переплетешь. Голду с Гитой. Крохотного Мойше. Проглянет на пустом листе и младший брат Срулик‚ милый озорник‚ любимец бабушек-дедушек‚ улыбнется застенчиво на всеобщее любование. Всю жизнь Срулик носил чужие обноски‚ а на бармицву сложились родственники‚ купили картуз и новое пальто‚ шарф – тоже новый. Сколько ему оставалось жить? Сколько – носить эти одежды? Брат Срулик: и радость‚ и гордость‚ и смущение на его лице... "Как ты живешь? – спросит назавтра слабоумный переросток‚ получая сосучку на палочке. – Насыщенно или не очень? Я живу насыщенно..."

На крыше‚ спиной привалившись к бойлеру‚ сидит зачарованный свидетель‚ высматривая с высоты слепыми своими глазами в постижении иных неведений. С востока изливается на него свет. С запада нисходит холод‚ зной с ливнями. С юга подступают дожди и благословенная роса. Тьма опускается с севера‚ вредоносные силы‚ несчастья и наказания. Сидит в терпеливом ожидании зачарованный свидетель‚ ждет наступления конечных дней‚ дней трепета и упрека‚ когда пробьются воды в песках‚ иссохшая земля станет озером‚ пустыня – по обещанию – зацветет и обратится в сад Божий. Сказала пустыня: "Все блага мира обещаны мне. Нет растений в пустыне‚ но растения будут. Нет тропы натоптанной‚ но тропа будет. Будущее пустыни – стать поселением. Будущее поселения – стать пустыней..."

6

Авива пребывает на службе в окружении требующих‚ умоляющих‚ раздражительных и раздражающих посетителей‚ и работа Авиву не молодит. У стола сидят. У дверей стоят. Бурлит‚ вскипая‚ пугливая ссора‚ чтобы затихнуть на миг и нервно вскипеть заново. Авива заряжается к вечеру их неприютностью и их потерянностью‚ которые не смыть под душем‚ не заесть за столом‚ не заспать под одеялом‚ которые преодолимы‚ быть может‚ в кругу семьи‚ в заботах по дому‚ в ночи с любимым человеком‚ что поднимал без усилий и брал без излишних игр‚ – но семьи у Авивы нет‚ заботы невелики‚ ночи одиноки‚ и их неприютность множится на ее неприютность‚ потерянность на потерянность.

Открывается дверь. Встает на пороге бледный‚ неухоженный мужчина‚ полный несоответствий в облике и движениях. Голова гордо вскинута‚ но глаза печальны‚ руки беспокойны‚ непокорные волосы рассыпаны по лбу‚ по плечам‚ и он откидывает их утомленным жестом. Мужчина присаживается со стеснением на краешек стула‚ разъясняет на иврите‚ путаясь во временах‚ упорно пробиваясь через препятствия‚ не принимая помощи от переводчика. Вообще-то он химик‚ но химиком никогда не был. Еще он филолог – русский язык с литературой: "Если вы представляете‚ что это такое"‚ но филологом не работал. Есть у него диплом об окончании курсов японского языка‚ однако японский давно позабыт. "Почему?" – спрашивает по-русски Авива‚ которой не преодолеть барьеры падежей‚ но этим словом она пользуется нередко: "Ну‚ почему?.." Он смотрит с вызовом‚ глазами в глаза‚ преодолевая ожидаемую иронию‚ выволакивая себя за шиворот на всеобщее осмеяние. Потому что – поэт. Русский поэт: "С вашего позволения"‚ а на прочее нет времени и желания. "Вас это кормит?" Нет‚ это его не кормит. "И в России не кормило?" И в России не кормило. Читал книги. Писал стихи. Дежурил в котельной‚ наблюдая за показаниями манометра. "В котельной?" – переспрашивает Авива. В котельной. "С тремя дипломами?" С тремя дипломами. Авива взглядывает на переводчика‚ и тот кивает: всё правильно. Бывало такое в прежней их жизни. Писали стихи. Дежурили в котельной. Непризнанность носили гордо‚ орденом на муаровой ленте‚ выделенностью из общего ряда‚ и к ним сходились на огонек добровольные изгои‚ которые не домогались пристанища посреди шустрых и расторопных. Под рокот задувающих форсунок‚ в тепле от подрагивающих котлов они расстилали газетку на верстаке‚ выставляли бутылки‚ выкладывали колбасу с солеными огурцами‚ пили‚ ели‚ читали стихи. Так оно было – к негодованию добропорядочных и законопослушных‚ так больше не будет. Сегодня там‚ в прошлой жизни‚ непризнанность – пятном на одежде‚ неудача – омерзительной проказой‚ а у котлов дежурят одни недоумки. Сегодня здесь‚ в этом мире‚ поэты кувыркаются на газетной полосе‚ чтобы заработать на хлеб; выделенность осталась в прежних котельных‚ непризнанность – она теперь навсегда. Авива дуреет от разъяснений. Авива допивает холодный чай‚ говорит после паузы: "Мы можем послать вас на курсы. Бухгалтерских работников". Мужчина возбуждается сверх меры. Его прорывает в отчаянной‚ безудержной исповеди. Он поэт. Русский поэт. Это его не кормит‚ ну так что? И в России не кормило‚ но там была хотя бы котельная‚ а здесь и в сторожа не берут! "Почему?" Потому что – поэт: "Вы уж извините..."‚ один из трепещущих листиков на едином древе Поэзии‚ непригодный к охранной службе‚ – такое видно с первого взгляда. Авива смотрит: такое действительно видно. Переводчик кладет руку на плечо человека‚ измученного всеобщим непониманием. Переводчик говорит по-русски с нескрываемым сочувствием: "Поэт – он всегда в котельной. Так я считаю". – "Это я запишу‚ – тихо радуется тот‚ лицо его проясняется‚ проявляя соответствие с обликом. – Это мне пригодится. – И впробормот: – Поэт – всегда в котельной. Хотя бы оттого..." С этой добычей он выходит из комнаты‚ утешенный на время, позабыв Авиву и курсы бухгалтерских работников. "Что ты ему сказал?" – спрашивает Авива. "Поэт – он всегда в котельной". – "Почему?" – "По кочану"‚ – отвечает он‚ и это непереводимо.

Авива заглядывает в настольный календарь‚ а там написано: "Брит-мила". И подчеркнуто дважды. Авиве надо отлучиться на час. Она открывает дверь‚ видит лица‚ к ней обращенные. Молодых почти нет‚ а есть пожилые‚ очень пожилые лица‚ блеклые и разрушенные‚ побывавшие в долгом небрежном употреблении‚ будто люди‚ которые ими воспользовались‚ не стали владельцами этих лиц‚ а так – временными подселенцами‚ отправленными на предварительную старость. Их бы послать к геронтологу Сасону‚ чтобы ушла озабоченность из глаз‚ суетливость из рук‚ неприкаянность из сердец‚ – но где у них шекели‚ чтобы заплатить за визит‚ где теперь геронтолог Сасон‚ не сохранивший самого себя? Будь у стариков лишние деньги‚ к Сасону толпами ходили бы те‚ кто тосковал по собеседнику‚ а им бы согласно кивали головой‚ ахали в нужных местах‚ всплескивали руками: "Не может быть!"‚ выслушивая истории прожитых лет‚ признавая глубинный их смысл‚ который не всякому разглядеть: это и есть геройство‚ неприметная доблесть – прошагать до конца по доставшемуся времени. Можно‚ конечно‚ выговориться в пустоту‚ можно у зеркала наедине с недоверчивой старостью‚ но это уже клиническое отклонение‚ прямой путь в психиатрическую больницу‚ которая и так переполнена.

Авива говорит с порога: "Приму двоих. Остальные после обеда". Очередь соглашается без прекословий: такая эта очередь. Одни прикипают у двери‚ оберегая свои места‚ другие разбредаются по окрестным улицам‚ неумолимо подбираясь к заветному зданию. На входе дежурят двое – возраста почтенного‚ интеллигентности несомненной‚ пристрастия неизбывного к горячительным напиткам. Проверяют сумки‚ пакеты с портфелями‚ балагурят со скуки дня: язык непонятен старожилам‚ тема далека‚ картавость с кавказским акцентом‚ без которых не тот смак. "А сахар‚ батенька‚ отдайте кгестьянам. Им нужнее. Им еще на Вогкуту идти. Всенепгеменно и под конвоем". – "Верно, таварищ. Кадры решают всё, асобенно в лагерях. Одним блажь – окна в Европу рубить‚ другим забота – решетки на них навэшивать..." В магазине просторно. Полки без конца. Банки с бутылками. Коробки с пакетами. Буйство деликатесное под стеклом. Чтобы вздыхать от изобилия со скудости скверных времен‚ выискивая приманку для глаза: кому спиртное с мясным‚ кому молочное с кондитерским; тревожиться сомнениями несытых лет‚ когда за зыбким благополучием непременно приходила расплата: как бы и тут не пришла. Мужчина в кепке топчется возле жены‚ нудит без надежды‚ посверкивая металлическим зубом: "Не жидись... Купи селедочки..." Жена его‚ тугобёдрая‚ крутогрудая‚ осадисто устойчивая‚ – словно из глубин кургана разрылась скифская баба‚ – с трудом объясняется у прилавка‚ подбирая неподдающиеся слова: когда ожидается скидка‚ какая‚ на какие такие товары? Продавец глядит без интереса: "Станут раздавать бесплатно – вы первые". Знающий человек растолковал Нюме: "Всевышний так для нас постарался! Такое создал великолепие на потребу Своих созданий! Такое наслаждение обонянию и вкусу! И потому нам придется отвечать за всё‚ что видели на земле и не попробовали". – "А если не по карману?" Знающий человек призадумался‚ но ответил без задержки Боря Кугель‚ который всегда поблизости: "Не по карману – отвечать не придется". Обойдя все прилавки‚ осмотрев полки с соблазнительным наполнением‚ старики неспешно выходят на улицу‚ ощущая давние свои язвы‚ подагры с диабетами‚ признают со вздохом гурмана‚ которого не допустили к накрытому столу: "Поздно приехали..."

7

Бывший следователь с трудом переставляет по тротуару непослушные ноги. Бывший арестант бредет следом‚ неотличимым двойником из сиротского приюта. Холщевые брюки пузырятся под коленками. Клетчатые рубашки выпущены наружу. Сандалии из кожзаменителя‚ привезенные оттуда‚ хлопают по морщинистым пяткам. Ремешки от часов перекрывают запястья: у одного ремешок с компасом‚ у другого с портретом позабытого космонавта. Встают у магазинного окна‚ будто интересуются выставленными товарами‚ но денег на это нет‚ нет и здоровья; стоят – передыхают‚ чтобы унять немощь сердца и обрести временную прочность коленей. Отдышавшись‚ следователь говорит устало:

– Что вы от меня хотите? В наше время не слышали про массовые репрессии. А если слышали‚ то не верили. Если верили‚ ничего не могли поделать. Закроем эту тему раз и навсегда.

Арестант белеет от ненависти‚ взмахивает без сил увядшим пучком зелени:

– Этот лук... я буду сажать на твоей могиле...

Затем они идут дальше. Мимо балалаечника-виртуоза‚ притомившегося на припёке. Мимо прилавков с недостижимыми ароматами‚ солдат с автоматами возле захожего араба‚ мимо Бори с Нюмой‚ примостившихся на каменной ограде. Взглядывают на термос с чаем, облизывают пересохшие губы.

– Как светская жизнь? – спрашивает Кугель и наливает доверху.

Арестант пьет – железные зубы стучат о стаканчик‚ чай льется по подбородку‚ стекает на впалую грудь.

– Марки решил собирать‚ – сообщает Боря‚ заполняя паузу. – Цейлона. Мадагаскара. Островов Зеленого мыса.

– Пустое дело‚ – говорит арестант. – Хорошую коллекцию не собрать. На это годы нужны. Где они у вас? Нету. Где взять? Негде.

– Что же теперь делать?

– Приходить в себя. От прожитой жизни. Если‚ конечно‚ сумеете.

И задирает рубашку‚ показывая ремень на брюках‚ потертый‚ треснувший и засаленный. Пряжка на нем ржавая‚ с прозеленью‚ и дырок на ремне больше‚ чем нужно для одного человека. Фабричные – нетронутые‚ непользованные‚ и самодельные‚ гвоздем‚ до самой почти пряжки.

– Это мой лагерный ремень. Дырки – зоны. Дырки – этапы. И если застегнуться на самую последнюю‚ остается слишком много ремня и слишком мало человека. Помру – внуку завещаю: чтобы изучал историю по этим дырам.

– Кугель платит за всех‚ – приглашает Боря и наливает следователю.

Тот пьет торопливо‚ будто отнимут‚ но зубы не стучат о крышку-стаканчик‚ чай не стекает по подбородку. Боря наблюдает за ним с интересом‚ говорит задумчиво:

– Всевышний создавал человека для осмысленных занятий. Пахать землю. Ходить за стадом. Поднимать воду из колодца. Но человек придумал нечто‚ Всевышним непредусмотренное‚ мучается этими занятиями всю жизнь‚ стареет непотребно‚ и это ему наказанием – за вторжение в Божественную природу.

Бывший следователь возвращает стаканчик‚ вздыхает с облегчением:

– Всё говорят: теперь‚ теперь... Раньше тоже не дураки жили. Хуже делали‚ да лучше было. Вы меня понимаете?

– Я вас понимаю‚ – говорит Боря. – Но я с вами не согласен.

Из сочинения Бори Кугеля "Почеркушки на листе": "Всяким погожим утром‚ с рассветом‚ когда позволяют нерасхоженные стариковские суставы‚ выходит на лестничную площадку сникший от жизни арестант. В руках у него кружка с водой и кусок черного хлеба. Он спускается по лестнице в подвал дома‚ открывает ключом малоприметную дверцу‚ заходит внутрь. В крохотной‚ без окна‚ камере набиты по стенам деревянные нары мрачнокоричневых тонов‚ которые он сам сколотил и сам выкрасил. Яркая лампочка светит под потолком за проволочной сеткой. На полу стоит миска. В углу – ведро-параша. Он выливает воду в миску‚ кладет рядом хлеб‚ с кряхтением усаживается на нару‚ слабея от усилий‚ – последняя в жизни услада‚ неустоявшееся утешение на старости. Валяются в беспорядке на нарах – в пыли‚ духоте‚ тесноте – книги в бордовом переплете, полное собрание сочинений‚ осужденное на пожизненное заключение. Он пересчитывает их привычно‚ с задержкой‚ оглядывая тяжелым‚ влагой налитым глазом. Особенно он ненавидит том первый‚ биографию со вступлением. И том одиннадцатый – программу на будущее. И тот, проклятый, когда теория переходит в практику‚ лишь к последней книге испытывая снисхождение – строка оборвана на полуслове. Всяким погожим утром он приходит сюда‚ в эту камеру‚ приносит воду с хлебной пайкой‚ как и положено по правилам внутреннего распорядка. За сутки вода высыхает. Хлеб подбирают мыши. Мышам хватает этой порции‚ и книги они не трогают. Так‚ кое-где‚ сладкие клеевые подтеки – трудно удержаться. "Жалобы есть?" – спрашивает он. Жалоб‚ как обычно‚ нет. "Просьбы есть?" Просьб тоже нет..."

8

Мимо проходит Авива. Авива направляется на очередное торжество‚ ибо месяца не проходит: брит-мила‚ бармицва‚ свадьба – события радостные‚ для нее вечно тягостные. Мама у Авивы тоскует в кибуце. Мама желает внуков: что нужно еще на старости? Все дети вокруг выросли и завели собственных детей‚ лишь Авива запоздала‚ да Авивина подруга – изваянием на краю газона с каменным саженцем в руке‚ в том возрасте‚ когда забрала ее болезнь. Пара пальм по соседству‚ сосны раскидистые‚ груда камней‚ будто брошенных ненароком. Денег в кибуце недостает. Воду берегут. Газон по весне зарастает травой‚ которая высыхает без поливки‚ занудно шуршит на ветру в обиде на целый свет. И памятник зарастает тоже.

Боря с Нюмой идут за Авивой. По другой стороне улицы. Как заправские сыщики. Авива легка на ногу несмотря на видимую полноту‚ она покачивает на ходу бедрами‚ и это вызывает глубинные ощущения. Вызывает у Бори‚ вызывает у Нюмы. Они видят‚ как Авива заходит в подъезд‚ а заодно и прочие люди‚ нарядно одетые‚ с коробками‚ обернутыми в цветную бумагу‚ с пластиковой розочкой на боку. У Бори в глазу загорается интерес: "Тут что?" – "Не знаю". У входа в зал стоят счастливые родители‚ принимая поздравления. Гостей много. Гости выстраиваются в очередь‚ и кое-кто – не очень‚ видно‚ узнаваемый – разъясняет на подходе: "Каров мишпаха... Каров мишпаха..." – "Что это значит?" – шепчет Кугель. "Это значит – родственник". Они подходят к родителям. Боря говорит за двоих: "Каров мишпаха" и незамедлительно проходит в бар‚ который ожидает на входе. Виски‚ джин с тоником‚ вермут с апельсиновым соком‚ маслины без косточек, кусочки сельди на палочках‚ вдоль нарезанные морковки и блюдо тхины‚ в которую макают сухое печенье; мальчики в черном разносят на подносах фалафельные шарики и сосиски в тесте. На церемонии обрезания Боря с Нюмой стоят ближе всех и всё видят: что отрезают‚ кому и сколько. Потом гости усаживаются за столы‚ подносят из кухни нескончаемой чередой – рыбу в тесте‚ курицу порциями‚ мясо ломтями‚ фаршированные перцы‚ рис‚ салаты‚ тертые яблоки с грецкими орехами. Все едят и скачут под музыку; Боря скачет тоже‚ выбрасывая на стороны тощие ноги с раздутыми коленками. Но Нюма Трахтенберг не скачет. Нюма высматривает среди гостей соседку свою Авиву. Авива тоже не скачет. Она узнает Нюму‚ кивает ему‚ как старому знакомому. Это приятно. И это наводит на размышления.

За столом поодаль сутулится старуха-бродяжка. Сумки стоят возле стула. Локти топырятся на стороны‚ оберегая завоеванное пространство. Беззубые десны трудятся над куриной ногой. Говорит вдруг: "На черный день копишь?" Пышнотелая соседка опасливо оглядывает страховидную старуху: "Коплю..." – "Дура. Чернее уже не будет". Догладывает куриную кость‚ подбирает гарнир до невидной крошечки‚ допивает сок из бокала: "Дети есть?" – "Дети есть". – "Храбрая какая..." Соседка отодвигается и отодвигает тарелку. А возле Нюмы разгораются страсти. Мужчина с брюшком‚ напрыгавшись до упаду‚ отваливается после обильной еды. Мужчину не устраивают нынешние министры‚ экономика с биржей‚ евреи-арабы‚ прочие несообразности: возможно‚ он прав. "Балаган‚ – говорит мужчина. – Кругом балаган. Везде и во всем". Голосовал за левых. Голосовал за правых. Потом за какой-то список‚ который никого не представлял и никуда не прошел. Это его раздражает. Вгоняет в неизлечимые неврозы. Старит и разрушает. "Почему я должен беспокоиться? Ну‚ почему?.." Опять он прав. "Торчать по вечерам перед телевизором‚ выуживая глупости по всем каналам? Ругаться‚ ссориться‚ выбирать омерзительных единомышленников и терять прелестных друзей? Не хочу так. Не хочу – не буду!" Его слушают сочувственно. Ему поддакивают. Велик‚ сокрушаются‚ очень уж велик заряд на малом пространстве: кому это под силу? Мы ориентированы‚ говорят за столом‚ развернуты помимо желания магнитными стрелками – юг-север. Глухи, слепы и несвободны. Крикуны верховодят на сборищах в наготе обещаний. Увещевающих обзывают несведущими. Примиряющие отсиживаются по домам‚ себя не являя. Путаются понятия. Громоздятся несогласия. Мерзеет экран телевизора. Что же мерзеет на самом деле: жизнь или ее отражение? "Знаете‚ что нам нужно?" – спрашивает мужчина. Никто за столом не знает. "Нам нужен диктатор". Пауза. "Не надо диктатора"‚ – просит Нюма. Возможно‚ он тоже прав. "Надо. На пять лет. Сплотить воедино в строгости и повиновении". – "Не надо диктатора. Мы уже нахлебались. Поверьте нашему опыту". – "У вас было плохо‚ – говорит мужчина‚ распознав по Нюминому акценту страну прежнего пребывания. – Дико и безумно. Ненавистно и отвратительно. У нас будет иной диктатор". – "Не бывает иных диктаторов". Авива смотрит издалека‚ и это придает храбрости. "Кому помог чужой опыт?" – спрашивает Нюма. Одни вечно пишут книги по истории. Другие вечно их читают. И жизнь предыдущих им известна. И идеи. И лозунги не изменились: где взять иные лозунги? Гремят марши. Шагают колонны. Чужой опыт не упрячешь за пазуху‚ но кто-то остерегает‚ кто-то вечно остерегает слабым‚ надорванным криком: "Не идите туда! Там мы уже были. Только что оттуда!" А они шагают. Шагают и шагают... Приносят кофе в маленьких чашечках‚ приносят желе на блюдечках‚ шоколадные муссы в розеточках‚ крохотные‚ на укус‚ пирожные. Эти русские: как они многословны!..

Гости расходятся. Авива возвращается на работу‚ и к ней в комнату заходит старая женщина. Авива спрашивает через переводчика: "Бабушка‚ сколько вам лет?" – "Я знаю! Восемьдесят или сто... Сделай так‚ чтобы дали мне пенсию". – "Вы работали?" – "Я работала. Я там работала. Я в молодые годы на заводе работала". – "Что вы делали?" – "Пирожки продавала. Напеку и кричу: "Кому пирожки? Кому пирожки?.."

9

Боря с Нюмой сидят в опустевшем зале‚ пьют кофе‚ подъедают пирожные. Все ушли. Родители унесли младенца‚ приобщенного к иудейскому племени. Официанты собирают тарелки с чашками‚ а старуха-бродяжка складывает в сумки остатки еды‚ вызывая неудовольствие строгого служителя. Служитель поучает ее сурово и наставительно. Старуха в ответ молча выкидывает руку‚ на конце которой – игрушечным пистолетиком – торчит кукиш с обломанным ногтем. Кукиш невелик‚ а оттого нёбедителен.

Боря говорит:

– Нюма‚ вы не поверите! Я написал стихи.

Нюма не проявляет интереса‚ но Кугель неумолим:

– В подражание великим! В прозе! Вы должны послушать.

Читает с выражением:

– Горят болота. Торф горит. И утки‚ ожиревшие за лето‚ бьют крыльями по пламени озер. Но крылья слабы для такого веса‚ а торф горит‚ и отблеск по воде багровомёртвый‚ яростью косматый. От ужаса ныряют утки – в глубины вод‚ в прохладу струй‚ но там лишь рыбы‚ много рыбы. И утки всё жиреют и жиреют...

Пауза.

– Это вы к чему‚ Боря?

– Это я к тому‚ Нюма. Зачем мы рожаем? Рожаем и рожаем. Репейником цепляемся за детей‚ – для чего‚ Нюма?

Старуха – голубые панталоны до колен – тащит к выходу тяжеленные сумки. Нюма молчит. Боря продолжает:

– Быть может‚ мы передаем в будущее наше беспокойство? А может‚ мы передаем надежду...

Выходят из зала. Спускаются по лестнице. Встают в нерешительности у подъзда: день твой и город твой – только подступись! На скамейке поблизости расположились юнцы‚ малой‚ сплоченной кучкой. Жара устоялась. Зной загустел. Тени от юнцов коротки‚ будто от карликов. Стелется по асфальту плоский‚ лаковый‚ увёртливый бегун-таракан‚ которого не ухватить‚ но подросток‚ самый из всех неприметный‚ настигает его прыжком‚ с хрупом давит подошвой. Подростку нужно внимание с одобрением‚ а потому он ставит ногу на радужный‚ кем-то позабытый зонт‚ неспешно отрывает от ткани металлические сочленения‚ обламывает заодно и ручку. Остальные смотрят с интересом. Покуривают в пустоте занятий. Поплёвывают. Будто не в святом стольном городе‚ а на окраине фабричного поселка. Блеклые. Прыщавые. Непородные. Недополучившие в детстве солнца‚ витаминов‚ очищающего душа по утрам‚ теплоты отца с матерью. От них доносится матерок с пересвистом. От них исходит позабытая угроза – ознобом по спине‚ будто в глухом проулке‚ во мраке продувной подворотни. Ветерок взвихривает пыль‚ и ползет‚ тканью припадая к асфальту‚ искалеченное перепончатокрылое‚ подрагивает обломанными сочленениями.

Боря морщится в огорчении. Боря подходит к ребятам‚ говорит с грустью:

– Зачем вы здесь? Ну‚ зачем?.. Я же от вас‚ только от вас уехал...

– Иди‚ батя‚ – с ленцой отвечают прыщавые. – Гуляй‚ пока ноги носят. До кладбища – автобус двадцать девятый.

– Это идея‚ – удивляется Боря‚ и они идут на автобус.

На кладбище – покой. Нестарая женщина‚ совсем нестарая‚ но очень уж уставшая‚ выдохшаяся‚ беспомощная‚ ходит с мелкой посудиной от крана до могилы‚ носит воду. Потухшая‚ притихшая‚ равнодушная ко всему на свете – ходит туда-обратно‚ наполняет банки‚ бутылки‚ вазочки. Расставляет цветы. Сидит – курит – печалится. А может‚ плачет: издалека не видно. Потом уходит – по тропке‚ по аллее‚ к выходу‚ где автобус‚ улица‚ строения – сутолока живых. А вокруг птицы поют взахлёб. Птицы поют – много их. И отсюда‚ с высоты‚ от крайних могил‚ обрываются книзу крутые уступы‚ пространства впереди – не охватить взглядом‚ долины в горах‚ лесом поросшие склоны‚ контуры поселков‚ что отстоят на километры‚ воздух‚ солнце‚ холодок в горле. Шагни – и в полёт.

Сидят. Поглядывают по сторонам. Остывают. Ветер‚ оттрепав ветви за непослушание‚ утихает‚ забравшись в купы деревьев‚ бурчливо оглаживает листья‚ как пятерней волосы. Откровения – их не избежать.

– Посмотрите‚ Нюма‚ как дружно они лежат. Рядком-ладком. То ли прежде? Одни жили‚ а другие за них беспокоились. Одни делали гешефты‚ а другие места себе не находили. Можно спросить: помогло этим их беспокойство? Можно ответить: помогли тем их гешефты? Так было и так будет‚ Нюма: одним жить‚ другим за них беспокоиться. Одним – прошибать стены собственными головами‚ другим – волочить мебель через образовавшиеся проломы.

– Запишите‚ – просит Нюма. – Стоит того.

– Давно записано. И где теперь те головы‚ что были разбиты? Одна кругом мебель.

По проходу между могил несут носилки с очередным постояльцем – туда‚ где прах‚ тлен‚ разложение. Всхлипывают передние в горести своей‚ насупливаются в середине процессии‚ прикладывая к себе печальный обряд: "Как ты несешь‚ так и тебя понесут"‚ неслышно переговариваются крайние‚ должно быть‚ о своем. Нюма с Борей подбираются поближе и всё видят: как кладут и куда. "Хочу здесь"‚ – шепчет Боря. "И я хочу". – "Вам рано‚ Нюма". Читают кадиш. Говорят "Амен". Кладут камушки поверху. "Прости нас за всё‚ неумышленно сотворённое..." В конце дней приблизится кость к кости‚ натянутся жилы‚ обрастут плотью‚ прольется роса жизни‚ воскресив спящих во прахе; первыми восстанут подземные обитатели на этой земле‚ пространства чудесным образом расширятся‚ и все поместятся без тесноты-сутолоки. Как так? А вот так. Боря с Нюмой тоже говорят "Амен"‚ тоже кладут по камушку. "Меир‚ – всхлипывает на прощание вдова. – Лежи тихо‚ Меир. Уже не надо..."

В толпе Нюма углядывает соседей‚ Ицика с Ципорой‚ неприметно кивает головой. Они кивают в ответ. Отец Ицика‚ беспокойный Хаим‚ неудачливый в делах своих‚ дни завершил в смятении-замешательстве и похоронен на этой горе. "Ой человеку‚ который бежит и не знает‚ куда он бежит"‚ – остерегал праведный Менаше‚ но Хаим‚ сын его‚ не поддавался на уговоры‚ кратчайшим путем поспешая к могиле. Беспокойный Хаим суетился до изнеможения‚ добиваясь невозможного‚ а оттого не обратил сердце к сыну‚ не поговорил по душам‚ не положил руку на плечо: "Как жизнь‚ хабуб?"‚ ни разу не приснился Ицику. И он прозревает возле чужой могилы: дети его тоже не запомнят своего отца‚ нервного Ицика‚ он не приснится им в образе-подобии‚ разве что нечто зыбкое‚ суетливое‚ с телефоном в руке. Телефон – памятником на могиле‚ из гранита-мрамора. Телефон с крылышками‚ стайка летающих телефонов для сопровождения души. Телефон – искусителем в раю: "Купи всё и продай все".

На вершине горы‚ как на обширной ладони‚ будто подняли Ицика поближе к глазам для внимательного рассмотрения. В мареве дня‚ над могилами‚ чудится голос вопрошающий: "Кто ты‚ пребывающий в смятении?" – "Ицик‚ – отвечает. – Нервный Ицик". – "Чего хочешь‚ нервный Ицик?" – "Пусть явится дед‚ праведный Менаше‚ возле которого всегда покой‚ укажет путь в моем замешательстве". Появляется праведный Менаше‚ берет за руку внука‚ подобного ему по облику-очертанию‚ и они шагают без опаски‚ с обрыва на крайнее облако. Дед ведет внука по небу‚ отпахивая пухлые‚ радужно закатные нагромождения: "Знай‚ Ицик: возникновение – оно через уничтожение. Другого пути не бывает. В моем мире нет грусти и веселия‚ сна и еды‚ супружеского соития и смерти". – "А что есть?" – "Мы пришли‚ Ицик". Перед ними Сад Наслаждения – нет предела длине и ширине‚ где реки меда и молока‚ вина и масла‚ родники розовой воды с чудесным благоуханием. Ангелы поют нежными голосами. Солнце сияет всемеро увеличенным светом‚ не уходя на ночной покой‚ ибо ночи там нет. Когда появляется праведник‚ ангелы снимают с него могильные одеяния‚ облекают в Облака Славы‚ усаживают на золотой стул для обретения конечного блаженства. Сад Наслаждения полон стариками‚ склонившимися над Книгой‚ и шестьдесят ангелов стоят возле каждого‚ оберегая его покой. "Где твое место?" – спрашивает Ицик. "Вот оно‚ – отвечает праведный Менаше и показывает на свободный стул. – Только не думай‚ Ицик‚ что эти люди в раю. На самом деле – рай в этих людях".

К вечеру Ицик возвратится домой‚ и Ципора сообщит в волнении: "У Алона ветрянка". Алон притулится в кровати‚ поникший и несчастный. У Алона проступят на теле чесучие болячки‚ которые надо смазывать для исцеления. "Я... – скажет Ицик себе на удивление. – Я это сделаю". Болячки у Алона повсюду‚ и Ицик станет смазывать их розоватой целительной жидкостью‚ а заодно нарисует человечков‚ домик с трубой‚ розовую усатую кошку – на животе у Алона‚ на плечах‚ на сладких припухлостях ниже спины‚ которые хочется поцеловать. Они порадуются‚ Ицик с Алоном: неизвестно‚ кто порадуется больше. Переглянутся заговорщиками‚ чтобы удивить маму Ципору‚ и наступит редкая минута откровения. "Ты знаешь‚ – шепотом признается Алон. – Вообще-то я трус... Я темноты боюсь". – "Ты не трус‚ – скажет Ицик во весь голос‚ чтобы услышали повсюду. – Просто ты боишься темноты". Зазвонит телефон‚ но Ицик не возьмет трубку. Ицик будет лежать в постели с верной женой Ципорой и думать о том‚ как они сделают еще одного ребенка – неторопливо‚ углубленно‚ со знанием дела. Встрепенется на кровле танцующий демон крыш‚ взметнёт облачения‚ сотканные из созвездий‚ зацокает в нетерпении коготками..‚ но снова зазвонит телефон‚ Ципора пробудится от сна‚ возьмет трубку: "Ицик‚ это Шмулик". Безумный Шмулик скажет коротко: "Продавай доллары" и немедленно отсоединится. Шмулику некогда разговаривать. Безумный Шмулик попал в историю‚ его трясет налоговое управление‚ и всякая минута дорога. Шмулика уже вызывали в суд‚ но судье не заявишь: "Это мне еще должны"‚ имея в виду банки‚ министерства‚ службу социального страхования‚ всех вместе и каждого в отдельности. Шмулику перекрыли выезд из страны‚ но в аэропорту не скажешь: "Я и до этого не выезжал. А теперь хочется". Затоскует демон на крыше от горечи перегоревшего желания. Ципора вновь задремлет‚ посапывая носом в подушку‚ не догадываясь о том‚ что могло произойти в воздавании ласк. У Ицика с Ципорой прекрасная постель: какова постель‚ таков и сон‚ лучший в мире матрац‚ на котором спать да спать‚ да делать детей‚ но ему будет не до этого. Долларов у Ицика нет‚ однако советами Шмулика не пренебрегают‚ и он станет соображать в тревоге‚ как разыскать посреди ночи эти проклятые доллары‚ чтобы купить и немедленно продать с прибылью.

А зачарованный свидетель на крыше глядит неотрывно вдаль в слепоте постижения. Не к океанам морей его взор: на морских берегах высятся изваяния истуканов‚ элилим‚ псалим‚ терафим – от непотребства хасдеев и халдеев. Не к горным вершинам его взгляд: на возвышениях скальных пород громоздятся капища с кумирными деревьями‚ куда поспешают нечестивцы‚ держа подолы в зубах‚ чтобы воскурить идолу Цидонскому‚ мерзости Моавитской‚ ублажить Баал Звува‚ владыку мух. Пустыня перед его глазами. Пустошь. Пустоты пустот. Где земля содрогалась‚ гора пламенела огнем и дрожала от возбуждения‚ глас Божий расщеплял скалы‚ творил провалы в глубинах морей‚ сотрясал тела с душами‚ вызывая роды у животных. Сидит зачарованный свидетель в позабытый день месяца тамуз. В отдаленный год по выходе из земли египетской...

10

На кладбище снова пусто. Нюма с Борей проходят посреди могил‚ разглядывая камушки на плитах‚ стаканчики с остатками воска‚ редкие привядшие цветы. Памятники ухоженные. Памятники позабытые. Надписи короткие. Надписи подлиннее. Кое-где начертано и по-русски: что вывезли с собой‚ эти "русские"‚ предъявив на таможне‚ что запрятали в глубинах памяти и унесли под плиту? Тоску? Неприятие? Запоздалую любовь к той земле‚ в которую они легли? Несведущему – не постичь глубины. Просящему мести – не отмолить милости. На розовом камне выбито справа налево‚ квадратным написанием: Моше Трахтенберг.

– Что вы молчите‚ Нюма?

Жилкой бьется – дрожит – догадка. Жилкой обрывается.

– Я беспокоюсь.

Подходит мужчина с кружкой для пожертвований. В черном костюме и черной шляпе. Встает рядом. Бренчит монетами для привлечения внимания. Ему жарко‚ должно быть‚ этому мужчине‚ но он привык. Да и ветерок на облегчение‚ шевелящий пейсы‚ – тут‚ на высоте‚ всегда ветерок. Указывает на плиту:

– Большой человек был. Моше Трахтенберг. Вся улица его хоронила.

Нюма волнуется. Лезет в карман за носовым платком:

– Его похоронили в Москве. Грузчики несли его гроб.

Мужчина не понимает‚ но Боря разъясняет:

– Моше – это же Моисей. Моисей Трахтенберг.

– Хасид‚ – вновь говорит мужчина. – Из хасидов хасид.

– Знаток‚ – говорит Нюма. – Языка малого народа. Из знатоков знаток.

И далее‚ молчаливым двуголосием: "Знал наизусть весь Талмуд". – "Знал наизусть всего Пушкина". – "Его уважал ребе". – "Его уважали коллеги". – "Погребен с отцами своими". – "Погребен с отцами чужими". – "До дня великого суда". – "До дня великого суда?" Разговор заходит в тупик. Боря спрашивает с опаской:

– Вас как зовут?

Тот отвечает:

– Биньямин Трахтенберг.

– Я... – Нюма смотрит в потрясении на черный костюм‚ шляпу‚ на пейсы‚ шевелящиеся на ветерке. – Это же я...

Мужчина вздыхает. Идет дальше‚ позвякивая деньгами. В поисках того‚ кто бросит в кружку монету.

– Это не вы‚ – говорит Боря Кугель. – И это не ваш отец.

– Это не мой отец‚ – соглашается Нюма‚ – но пусть меня положат возле него.

Назад идут молча. Едут молча. Молча сходят на своей остановке. Возле соседнего дома стоит санитарная машина. Выкатывают из подъезда каталку‚ на ней возлегает Дора Ильинична‚ бывший московский адвокат.

– Нюма‚ – говорит она. – Меня уже можно запоминать. Я ухожу‚ не побывав на Родосе. На Сиросе тоже не побывав. Кто же вам приготовит рыбу под маринадом?

– Я вас навещу‚ – обещает Нюма. – Завтра же.

Глядит на него. Смаргивает.

– Вы были первым мужчиной в моей жизни‚ которому я варила обеды. Вам я скажу. Оберегайте меньшинство‚ Нюма. Когда состаритесь‚ сами станете меньшинством...

Санитарная машина срывается с места. Кугель говорит вослед:

– Мне повезло‚ Нюма. Родись на пару лет раньше‚ попал бы под призыв‚ на войну‚ в пекло: "Рядовой Кугель боевой патрон получил!"‚ – кто знает‚ где бы лежали кости Бори Кугеля? В Белорусссии‚ Пруссии‚ Померании?.. Меня тоже можно запоминать.

– Вам рано‚ Боря.

В ответ Кугель щурится:

– Иногда я думаю: действительно рано... А иногда кажется: плохо быть стариком‚ землю топтать без дела. Беру для себя отсрочку: поживу немного‚ и будет.

Глядит испытующе‚ как проверяет собеседника. Чешет лоб. Дерёт шею ногтями. Решается‚ наконец:

– Неделю назад кончилась отсрочка.

– И что?

– Взял другую. Еще на два года.

Часть третья

КОРИДОРАМИ СТРАДАНИЙ

1

Бывают на свете идиоты‚ добрые и веселые‚ которые любят весь мир‚ и мир любит их. Бывают на свете идиоты‚ злобные и завистливые‚ которые ненавидят весь мир‚ и мир ненавидит их. Это был злобный‚ завистливый идиот редкого безобразия души‚ который пожелал‚ чтобы его непременно любили. "Меня избегают‚ – сказал Сасону. – Обходят стороной. Делают вид‚ будто не замечают. Сотвори что-нибудь". ("Господи‚ – возопило неслышно в натруженном долготерпении, – заплати здесь этому поганцу! Чтобы не было ему награды в будущем мире!") С другим клиентом Сасон бы повозился‚ дабы блистательно разрешить столь трудную задачу‚ но идиоту сгодится немудреное – на то и идиот. Он заходил в комнату‚ садился в кресло‚ а к нему чередой шли народы‚ излучая любовь‚ теплоту с симпатией‚ радость нежданной встречи с отдельно оплаченным пылким обожанием. Идиот был очарован. Умилен и растроган. Слезами орошал платок за платком‚ которые ему подавали в избытке. Он не поумнел с тех сеансов‚ зависть не поблекла с ненавистью‚ но обвинять в том Сасона не следует‚ ибо клиент не просил подобных превращений и за них не стал бы платить. На прощание ублажённый идиот – нет пакостнее создания – подарил Сасону красавец-телефон‚ и тот почему-то зазвонил‚ не дождавшись подключения в сеть. Это было не привычное звяканье‚ вызывающее досаду‚ но ласкающая ухо меланхолическая гармония‚ в которой прослушивалась заигранная похоронная грусть. Сасон внимал с изумлением‚ наливаясь печалью‚ Сасону не хотелось брать трубку‚ но выхода у него не было. "Сасон‚ а Сасон‚" – позвали издалека. Кто говорит? "Какая разница? Кто бы ни говорил – жить тебе осталось до заката". Так мало? "Так мало". И уходить? "А ты как думал?" В расцвете сил? Не подготовившись заранее? "Ах‚ Сасон‚ Сасон! Разве тебя не предупредили на входе: прежде чем войдешь‚ подумай о выходе?"

В тот самый день‚ ближе к полудню‚ вдвинулась в квартиру необычная посетительница‚ полная противоречий в облике и одежде. Вздернутая юбчонка трещала от невозможного напора‚ пропечатывая валики живота и прочие вислые подробности. Легкомысленная‚ на просвет‚ блузка липла к грузным‚ растекшимся формам‚ выказывая объемистые груди‚ жиром затекшие висучие плечи‚ а при поднятии рук – впадины мохнатых глубин. На бутылочных ногах с разношенными ступнями примостились перепончатые туфельки на подламывающихся каблуках. Вошла. Надвинулась. Завалила стул. Спросила жирным клокочущим басом‚ колыхнув складками на шее: "Геронтолог Сасон?" – "Он самый". – "Мне вас рекомендовали". Сасон молчал. Она молчала. Будто ожидала продолжения. "Я – весь внимание". И ее прорвало неудержимым яростным потоком‚ из которого Сасон выделил главное: скорая помощь‚ палата‚ суетливая реанимация; была уже там‚ за гранью‚ без надежды на снисхождение‚ стремительно удаляясь‚ а может‚ и возносясь‚ но врачи прихватились дружно и возвратили назад. "Поздравляю"‚ – сказал Сасон. "Возвратили‚ да-да‚ возвратили! В чужое тело!.." Снова была пауза. Сасон молчал‚ и она молчала. Потом зашептала‚ подпихивая грудью‚ словно загоняла в угол: "Вы думаете‚ эти подлецы пересаживают органы? Сердца‚ легкие‚ почки-печени? Дудки! Они подменяют тела. За телами охотятся. Только отвернись – и заняли..." У Сасона кружилась голова‚ слабели ноги‚ но он держался. "Заговор... – шептала. – Подмена... Кому-то по знакомству отдали тело‚ мое прекрасное гибкое тело‚ полное тайн‚ соблазнов‚ сладчайших откровений‚ с текучей линией ноги и упругой грудью‚ которая не нуждалась в поддержке... А мне? Что подсунули мне? Смотрите сюда!" Сасон посмотрел. "Эти груди – разве они мои? Эти ноги – разве такие были у меня? А бедра?.. Бандиты! – где мои подрагивающие при ходьбе бедра‚ которые сводили с ума стариков‚ разбивали сердца подростков‚ уводили мужей от жен‚ любовников от их подруг‚ робких обращали в дерзновенных?.. А морщины‚ а седина‚ дряблый живот‚ пальцы-коротышки с тупыми ногтями‚ этот омерзительно жирный голос‚ словно через бочку с салом... Вся прежняя одежда не годится‚ вся-вся: это ли не доказательство? Будет суд‚ и я наняла уже адвоката". Сасон слушал‚ не перебивая‚ наливался тоской и отчаянием; сердце давало гулкие сбои‚ пробкой затыкая горло. "Но это не всё... – жарким шепотом продолжала она‚ грудью вдавливая в стену. – Оно не слушается!" – "Кто не слушается?" – "Тело... Я не хочу его‚ оно не хочет меня. Быстро! Что я сейчас делаю?" – "Рука чешет нос"‚ – сказал Сасон. "Вот видите! А намеревалась залезть в карман. Сейчас что?" – "Мигает глаз". – "А собиралась топнуть ногой... Помогите! И поскорее! Ведь вы кудесник!" Сасон подумал‚ сказал несмело: "Может‚ паралич?.." – "Паралич?" – "Бытовой паралич‚ – и спина вновь захолодела от удачной находки. – Подавление духа‚ желаний и шевелений. Встаем с постели. Завтракаем. Ложимся на диван, лицом к стенке, и до обеда. Живем – но как бы вне тела. Тело тоже имеется‚ но вне ощущений". – "Такое бывает?" – "Бывает‚ и довольно часто. Первый сеанс в среду". – "Ох‚ Сасон‚ Сасон‚ – сказала ненавистно. – Опять выкрутился... Жди! Последнее тебе испытание". И исчезла.

Женщина ушла‚ сотрясая мебель‚ а Сасон призадумался‚ ибо знал за собой такое‚ чему не сыскать разумного объяснения. У него тоже бывали моменты‚ когда тело не подчинялось командам в разнобое желаний и шевелений. Точнее так: тело подчинялось‚ послушное и разумное‚ но неизвестно кому‚ тело отзывалось на чьи-то призывы‚ готовое служить до конца помимо намерений своего хозяина. Жили в Сасоне всякие‚ проявлялись разные‚ словно был он глубинно послойным‚ вздрагивая в потрясении при появлении очередного сожителя: "Ты-то откуда взялся?.." И с женщиной – даже с женщиной! – бывал порой не Сасон‚ а некто иной‚ бестелесный‚ с дерзостными намерениями‚ которого слушалось‚ которому подчинялось его тело‚ будучи инструментом – не более. А он только глядел со стороны в почтительном изумлении‚ ахал‚ охал‚ стесняясь за самого себя‚ за невозможные хулиганские проделки‚ готовый покаяться‚ вымолить пощаду и снисхождение. Но им нравилось‚ он чувствовал‚ это нравилось его подругам‚ когда тело выходило из подчинения‚ отрабатывая чьи-то команды; этого они ожидали от него‚ этого они желали‚ его подруги‚ прикипая к Сасону (к Сасону ли?) доверчиво и безоглядно‚ бросая ради него прежние свои привязанности‚ изобретая с дьявольской простотой уловки и ухищрения‚ чтобы прибежать в ознобе предвкушения‚ уединиться с Сасоном (с Сасоном ли?)‚ стать добычей одной из бестелесных душ. Порой это нравилось и ему. Порой пугало.

Женщина ушла‚ громыхнув напоследок дверью‚ а Сасон заметался по комнатам в разброде ощущений. И снова: выйти бы ему из квартиры‚ уединиться на крыше зачарованным свидетелем‚ вознестись над всеобщим пониманием‚ – что же Сасон? Выскочил на улицу‚ остановил такси‚ помчался в больницу на проверку. Друзья-врачи обстукали‚ прослушали‚ взяли анализы‚ поставили на движущуюся ленту‚ просветили рентгеном. "Ты здоров"‚ – сказали друзья. Но Сасон им не поверил.

2

По утрам Нюма приезжает в больницу‚ надевает белый халат‚ усаживается к столу‚ где томятся в нетерпении его бактерии. Нюма Трахтенберг любит неприметные создания‚ а они отвечают ему взаимностью и раскрывают интимные подробности‚ вплоть до семейных ссор и воспроизведения себе подобных‚ лишь только знакомый глаз появляется в окуляре микроскопа. Нюма смотрит на них сверху вниз‚ но во взгляде его не проглядывает превосходство‚ во взгляде его нежность с пониманием. Бактерии смотрят на него снизу вверх‚ нежатся под ласковым взором‚ щенками заваливаются на спину‚ чтобы почесали мягкие беззащитные животики. Есть у Нюмы бактерии-любимицы: сердцу не укажешь. Есть и такие‚ что его ревнуют. Пасторелла. Ерсиния пестис. Нюма не употребляет во зло их веру‚ тайны подсмотренной жизни держит при себе‚ чего нельзя сказать о великом множестве любопытствующих‚ что суют дурной глаз не в свое дело‚ испробуя на бактериях едкие кислотно-щелочные растворы различных концентраций‚ чтобы описать их корчи в научных публикациях.

Нюме кажется порой по их поведению‚ что бактерии давно ищут контактов с землянами‚ но люди не идут на сближение‚ предпочитая задирать головы кверху‚ выискивая в небесах неопознанные предметы. Люди близоруки: оттого им нужны микроскопы. Люди недальновидны: они ищут не там‚ где следует‚ а потому не ставят ни во что обитающее на них‚ в них‚ возле них. Это же относится к бактериям; бактерии тоже задирают головы‚ выискивая пришельцев в окулярах небес‚ не обращая внимания на окружающих их невидных созданий‚ которые растут числом и наполняются духом. Нюма для бактерий – неопознанный предмет в вышине‚ вызывающий интерес. Вернее‚ не Нюма‚ а Нюмин глаз‚ появляющийся временами на их небосводе. Возможно‚ они изучают в академиях этот глаз‚ силясь разгадать‚ что за шторка прикрывает его с постоянной периодичностью. Возможно‚ поклоняются глазу Нюмы Трахтенберга‚ строят для него великолепные храмы‚ воскуряют благовония и славословят в песнопениях‚ с мольбой испрашивают благополучие с милосердием. Когда Нюма выключает микроскоп и пропадает до утра в неизвестном мире‚ их фантазии недостает на то‚ чтобы воссоздать вселенную‚ находящуюся вне пробирки. Когда Нюма болеет или уходит в отпуск‚ бактерии капризничают‚ попадая в скверные руки‚ меняют свойства и привычки‚ внешний вид и манеру поведения‚ – никто не может распознать.

Бактерии дотошно изучены‚ старательно описаны‚ разложены по полочкам классификаций‚ – очередь теперь за человеком. Приехав сюда и оглядевшись‚ Нюма выяснил с великим изумлением‚ что он‚ Нюма Трахтенберг‚ относится к породе ашкеназов‚ которые – по мнению сведущих знатоков – отличаются от сефардов всеми мыслимыми совершенствами‚ а по мнению не менее сведущих – всеми немыслимыми недостатками. К ашкеназам относились и папа Моисей с мамой Цилей‚ а также бабушка Муся‚ которая готовила фаршированную ашкеназскую рыбу под бурой ашкеназской дрожалкой. Нюме Трахтенбергу это занятно. Нюма не подозревал прежде о подобном разделении. "В будущей жизни непременно стану сефардом"‚ – говорит он‚ но его соседу этого не понять. За ближним столом разместился Нисан Коэн‚ который сочетает в себе многие ветви изгнания‚ чем и гордится порой‚ на что порой негодует. Прадед его Нисим Рахмиэль родился в Тунисе‚ прабабка Бася Гитл в Польше‚ дед Авиэль приехал с Кавказа‚ бабку Клару привезли из Аргентины‚ – в Нисане проглядывает африканская смуглость‚ грузинская жестикуляция‚ южноамериканский темперамент. Ему бы перемещаться по свету в водовороте дел и событий‚ вертеться без отдыха в окружении назойливых посетителей‚ – темперамент Нисана не совпадает с характером его работы‚ Нисану тяжко сидеть в комнате посреди привычно надоедливых лиц: хоть бы меняли их изредка‚ хотя бы по праздникам. "Ох‚ и тошно с вами!" – взвывает он и вновь склоняется над микроскопом. Нисан Коэн занимается червями‚ от простейших до самых экзотических‚ у Нисана стойкие привязанности и неизменные любимцы‚ к названиям которых он добавляет титулы‚ чтобы скрасить тоску рабочего дня. Князь Парагонимус Вестермани – мягкотело-бескостный. Графиня Анкелостома Дуоденале – продолговато-безногая. Наследный принц Энтеробиус Вермикулярис – паразитирующий глистокишечный. Принц в изгнании Дракункулус Мединенсис – кольчато-коленчатый. Баронесса Трихинелла Спиралис в стеснительном шевелении – червь вечного сомнения. Таинственно неотразимая Лоа-Лоа‚ принцесса души Нисана. После работы Нисан Коэн берет жену с детьми‚ усаживает в машину‚ катит куда попало на недозволенной скорости‚ чтобы растратить энергию‚ скопившуюся за день. Он приглашал и Нюму – прокатиться до моря‚ искупаться‚ погонять мяч‚ но Нюма отказался. Нюма не любит раздеваться на пляже‚ чтобы не привлекать внимания своей незначительностью‚ не ложится‚ раскинув руки‚ под жгучим солнцем‚ чтобы не пропечатался на камнях мальчиковый‚ быстро испаряющийся силуэт Нюмы Трахтенберга. "В купании я теоретик‚ – объясняет он‚ прикрываясь спасительной шуткой. – Плавание – это вдох на воздухе и выдох в воде. Люди‚ поступающие наоборот‚ называются утопленниками".

Нисан Коэн умудрен разумом‚ а потому ведает различие между невозможностью возможного и существованием несуществующего. Нисан полон невостребованными знаниями‚ которые некуда потратить; ему нравится снабжать Нюму поучительными сведениями‚ изумлять и вразумлять‚ ибо затвержено с Нисанова детства: "Иной сыплет‚ а ему добавляется". Он откидывается на спинку стула‚ таращит угольные‚ отчаянно веселые глаза‚ начинает без подготовки:

– Всевышний взывает у пророка: "Народ мой! Что сделал Я тебе и чем утомил тебя?" У другого пророка – наоборот‚ укоризны Своим созданиям: "Утомили вы Господа словами вашими и говорите: "Чем утомили мы?.."

Нюма Трахтенберг одарен талантом размышления‚ и Нисан смотрит на него‚ наслаждаясь произведенным впечатлением. "А город Шушан в смятении..." – напевает Нисан‚ обнажая в улыбке десны‚ розовые‚ спелые‚ сочные:

– Друг мой‚ подключи многодумный разум. Что это и отчего это? И как сберечь семейство земли‚ когда каждый утомляет каждого?

Прозорливый Нисан зависает над столом‚ оставляя Нюму в сомнениях. "Не торопись соглашаться со мной‚ – умоляет Нисан. – Быть может‚ то‚ что ты понял‚ противоположно моему намерению". И Нюма не торопится‚ ибо ошибка преобладает в наших суждениях‚ любознательность новичка превышает способность его понимания. Мир полон загадок‚ и одна из них такова: Нисан лыс‚ голова у Нисана отполирована подобно серванту бабушки Муси‚ и Нюме непонятно‚ как держится кипа на его затылке. Отвечает Нисан и говорит:

– "И был голод в земле Израиля..." И есть голод. И будет. "И ушел муж... пожить на полях Моава..." И уходит муж. И уйдет. Но мы останемся‚ Биньямин. Кому-то и оставаться.

– Я не Биньямин‚ – в который раз поправляет Трахтенберг. – Я Нюма‚ одинокий выходец.

Нисану любопытно с этими "русскими"‚ которые привезли в багаже неведомый мир. Нисан с детства наслышан‚ в переводе на иврит‚ как выходила на берег Катюша‚ на высокий берег на крутой; как смуглянка-молдаванка собирала виноград и ушла затем по тропинке‚ к партизанам в лес густой; как на краю света‚ за гранью Нисанова понимания‚ в той степи глухой замерзал ямщик‚ вызывая томление по беспредельным просторам‚ по загадочной душе незнакомого племени. И вдруг еврейская девушка Катюша оказалась рядом‚ на одной лестничной площадке‚ а на нее с интересом поглядывает Нисанов сын; вышла из леса смуглянка-молдаванка с двумя дипломами‚ чтобы убирать подъезд в доме Нисана; прилетел размороженный ямщик из глухой степи‚ воспользовавшись законом о возвращении‚ ибо бабушка ямщика согрешила однажды с дедушкой-евреем. Они вынырнули из той жизни‚ непереведенные на иврит‚ и разрушили устойчивое представление‚ сложившееся от песен и воспоминаний‚ от сладких вздохов и пугливых проклятий. Вблизи всё оказалось проще‚ но эта простота‚ недоступная пониманию‚ топорщится несминаемым комком‚ не желая поддаваться разгадке.

Нисан Коэн выделяет Нюму среди прочих‚ страдая его неукладистостью‚ словно Нюма во зло себе затаился в раковине одиночества. "Мужчина приносит в дом заработок‚ – намекает Нисан‚ – но разве деньги едят?" Нюма не понимает намеков‚ и Нисан говорит напрямик: "Где нет прибыли‚ там убыль. Следует взять жену‚ чтобы соединиться в единую плоть и вывести на свет детей. Знаешь ли ты‚ Биньямин‚ как часто полагается познавать жену?" Нюма конфузится. "Нечего тебе смущаться. Избегающий соития – как проливающий кровь. Из-за тебя‚ друг Биньямин‚ людская недостача на свете". Нисан подыскивает Нюме достойную пару‚ чтобы предотвратить "пролитие крови"; Аснат‚ жена Нисана‚ принимает участие в столь увлекательном занятии. Аснат привезли ребенком из Норвегии; она прибавила к потомкам Нисана дополнительную ветвь изгнания‚ к южноамериканскому темпераменту скандинавскую невозмутимость. Аснат предлагает разумное решение проблемы: женить новоприбывших на старожилах для скорейшего их вживания‚ для экономии сил‚ нервов и государственного бюджета. Аснат и Нисан действуют неприметно‚ не назойливо‚ подбирая невесту под стать Нюме: по росту‚ возрасту‚ комплекции‚ с невостребованной миловидностью‚ но занятие это не из легких‚ очень сложное занятие‚ ибо спросить жениха они не решаются. Нисан приводит в лабораторию женщин‚ каждую под иным предлогом‚ но Нюма не клюет на них‚ Нюма даже не догадывается‚ что его усиленно сватают. "Нисан‚ – спрашивает Аснат. – Что ты думаешь о нашей соседке?" – "Она замужем"‚ – отвечает Нисан. "Она разводится‚ – с надеждой говорит Аснат. – И она хорошо отзывается о русских".

В декабре-январе‚ после обильных дождей‚ "русские" отправляются по окрестным лесам собирать грибы‚ карабкаясь по склонам гор‚ обдирая в кровь руки с ногами. В декабре-январе вылезают из земли маслята – напоминанием о могучих белых красавцах‚ о недостижимых подосиновиках‚ что солдатиками вставали по росе в нахлобученных красных колпаках‚ о нежных‚ чувствительных подберезовиках‚ рожденных на немедленное пожрание‚ которые участью своей подтверждали остережение бабушки Муси: "Не будь сладким‚ не то проглотят..." После хорошего дождя маслята прорастают во множестве; "русские" собирают их в пластиковые мешочки‚ солят и маринуют‚ потребляя на закуску‚ – чего же недостает Нюме Трахтенбергу? Нюме недостает подлеска‚ мягкого‚ шелковистого‚ приманчивого‚ чтобы завалиться навзничь, лицом к небу‚ бездумно покусывая стебелек‚ разглядывая облака в поднебесье. Здешний подлесок‚ колючий‚ жесткий‚ пружинящий‚ не приманивает – отторгает; на нем не полежишь в расслаблении: змеи возможны со скорпионами‚ прочая живность‚ ползучая и кусучая. Чего еще Нюме недостает? Нюме недостает реки в городе‚ обилия полноводных струй‚ однако Нисан говорит на это: "Реки нет преднамеренно‚ чтобы не сказал человек в сердце своем: сбегаю в город‚ окунусь в текучие воды‚ поклонюсь заодно святым местам". Нюма уточняет: "Чтобы взойти в город с единой‚ возвышенной целью?" – "Совершенно верно. С какой целью взошел ты‚ Биньямин?" Прозорливый Нисан симпатичен Нюме; стоило бы перешагнуть через обычное знакомство‚ но дружба обременительна‚ на дружбу нужны силы‚ много сил. И на вживание – тоже. Недостаточно откуда-то выехать. Надо еще куда-то приехать. "Я еду‚ – говорит Нюма в свое оправдание. – Я в пути. Я долго буду ехать: таков уж характер. Когда приеду‚ начну эту жизнь".

Однажды Нисан пришел к Нюме в гости‚ осмотрелся с любопытством. Его повели на кухню‚ усадили за стол‚ разложили тарелки с вилками. "Почему на кухне?" – спросил он. "Так нам привычнее". Они хорошо помолчали: Боря‚ Нюма‚ Нисан Коэн. Сварили сосиски с картошкой. Открыли банку соленых огурчиков. Выставили на стол бутылку водки областного разлива‚ которую получили в подарок от залётного приятеля. Боре с Нюмой известно по опыту‚ что это такое – областной разлив‚ а потому потребовалось разъяснение‚ чтобы не напугать неискушенного человека. После краткого вступительного слова Боря сорвал металлическую пробку‚ Нисан Коэн унюхал ароматы далеких миров‚ лизнул с опаской‚ произнес задумчиво после осторожного глотка: "Я понимаю: водка должна быть в доме. Для компрессов‚ к примеру..."‚ чем и осрамил себя. "Переведите ему‚ – попросил Боря. – Клей-БФ. На спиртовом растворе. Наливаешь в алюминиевую кружку‚ добавляешь соли‚ ставишь на сверлильный станок‚ и деревянная колотушка крутится в клею‚ наматывая сгустки коричневой гадости. Остаток взбалтываешь в бутылке – еще сгусток. Пропускаешь через марлю‚ добавляешь стакан портвейна – вот тебе и коньяк". – "Вы это пили?" – с недоверием спросил Нисан. "Я наблюдал‚ – сказал Боря. – Как пили и занюхивали электрической пробкой со щитка. У нее запах жжёный".

Нисану интересны эти "русские"‚ а потому он предложил за кухонным столом: "Зададим тему. Хотя бы такую: "Выведи из заточения душу свою..." Боря помалкивал: иврит слаб. Нюма говорил за троих‚ разгорячился‚ разлохматившись: водка развязала язык. Давно это было‚ а может‚ не очень – какими мерками мерять‚ ездил Нюма в аэропорт отлетевшей жизни‚ садился в сторонке‚ чтобы не мешать‚ наблюдал за очередными проводами. Просто сидел и просто наблюдал‚ как шли на посадку одни‚ малой незащищенной кучкой‚ с тоской провожали другие: объятия и пожелания‚ слезы и стоны перед вечным‚ порой‚ прощанием. Отъезжающие уходили навсегда за толстое стекло‚ и оттуда‚ из-за стекла‚ улыбались через силу‚ неслышно шевелили губами‚ глядели в немой тоске на тех‚ кого покидали. А эти глядели на них. Заплакала мать‚ которая не могла уехать. Зарыдала дочь‚ которая не хотела остаться. Дед благословил. Бабка плюнула вослед. Кто-то кричал в задавленных рыданиях: "Леночку подними! Леночку!.." Кому-то давали сердечные капли. Мужчины отчаянно дымили сигаретами. И сказала старая женщина при прощальных напутствиях‚ вслед уходящим за стекло детям: "Я‚ – сказала‚ – боюсь недожить..." Всё это кончалось там‚ в аэропорту‚ когда отъезжающие уходили на посадку‚ а провожающие медленно шли к автобусам‚ в город‚ и всё оглядывались назад‚ всё оглядывались‚ и каждый взлетающий самолет принимали за тот‚ в котором... "Где твоя бабушка‚ Нисан?" – спросил Нюма. "Моя – тут. И прабабушка тоже". – "А моя там. Пришел на кладбище перед отъездом. Попрощался с родителями‚ с бабушкой Мусей. Ушел навсегда. Можешь такое понять?.." – "Налейте‚ что ли"‚ – попросил Нисан Коэн‚ и ему отлили до краев из бутылки областного разлива.

3

В бесконечных больничных коридорах Нюма встречает Ицика с Ципорой. Он узнаёт их‚ они узнают его. Удивляются‚ углядев на Нюме белый халат. Хотят что-то сказать. Попросить помощи или совета. Идут дальше‚ растерянные‚ поникшие‚ и вид у Ицика таков‚ будто с натугой поднимается в гору‚ постукивая натруженными клапанами‚ погромыхивая прогоревшим выхлопом‚ всласть обдымливая окрестности‚ а кто-то сзади‚ блистательный‚ многоцилиндровый‚ лошадиносилый‚ гудит в мощной ярости на замешкавшегося водителя. Нервный Ицик не появляется на балконе по вечерам‚ не жарит мясо в мангале‚ вывалив живот поверх полосатых трусов‚ не обволакивает соседей густыми жирными запахами. В семье у Ицика разлад. В делах застой. В мангале холодные угли. Нервы разгулялись – не утишить: прежде они шалили‚ теперь начали безобразничать. Ицик кричит на Ципору‚ Ципора кричит на детей‚ дети кричат друг на друга‚ не поделив мамину сисю. Ицика водили по знатокам-чудодеям‚ которых не перечесть‚ и каждый ему говорил: "Вас неверно лечили"‚ обещая скорое улучшение. Накладывали на Ицика руки. Обкуривали ароматическими дымами. Обмазывали грязью‚ привезенной издалека. Вливали космическую энергию‚ делали китайский массаж‚ укладывали на диван‚ лицом к потолку‚ выпытывая подробности младенческой жизни‚ и Ицик со стеснением раскрывал пугливые подростковые шалости под одеялом. Специалист по гипнозу навел сон на него‚ отчего Ицик проспал без перерыва четверо суток. Тихая музыка в зашторенной комнате. Слабый свет ночника. Цветущие апельсиновые сады в сновидениях с ароматами бодрости и покоя. Ицика будили на мгновение‚ подкармливали невесомой пищей‚ неприметно перестилали постель‚ заново погружали в несмятые‚ прохладные‚ чистотой пахнущие простыни‚ чтобы остудить разгорячённые нервы. Проснулся‚ схватился за телефон: что-то случилось за эти дни‚ а что – Ицику не говорят; конкуренты облизываются от удовольствия‚ тайны не раскрывая‚ бегают‚ ухмыляясь‚ из банка в банк для выгодного размещения нежданных капиталов. Ицик разнервничался еще пуще. Засуматошился и впал в панику. Ицику почудилось: всё продано и всё уже куплено‚ пока нежился в белизне простыней. Что сказал бы на это праведный Менаше? Праведный Менаше сказал бы внуку слова увещевания: "Утихни‚ Ицик: излишнее не имеет предела"‚ – хорошо слово‚ да не ко времени. Жена Ципора‚ верная в испытаниях‚ берет Ицика за руку‚ приводит в больницу‚ а там – в очереди к врачу – безумный Шмулик‚ притихший и опавший. "Я вам не снился?" – спрашивает он‚ а в голосе его безнадежность‚ в глазах покорная обреченность. "Что с тобой‚ Шмулик?" Рассказ его грустен и поучителен. Налицо распространенное явление в мире капитала – экономический шпионаж. У Шмулика редкая его разновидность. Безумный Шмулик – "Куплю всех и продам всех" – снится главному своему конкуренту‚ имя которому недосягаемый Дуду. Дуду обитает в таких высотах‚ куда Шмулику не запрыгнуть. Дуду живет в машине‚ ест в поезде‚ спит в самолете‚ а потому купил всех и продал уже всех; даже с женой Дуду встречается пролетом‚ в отдаленной стране‚ сговорившись через секретаря о времени и месте свидания‚ узнавая свою половину по брошке с брильянтами‚ которую подарил ей на свадьбу. "Он скоро умрет‚ – говорят про Дуду его завистники. – Такое никому не выдержать". Но Дуду пока что не умирает‚ недосягаемый Дуду‚ которого ничем не проймешь. Лишь только наклевывается прибыльное дело‚ конкуренты появляются во сне у Дуду с адресами и телефонами клиентов‚ Шмулик появляется тоже‚ – и поутру Дуду перехватывает сделку. "Откуда ты знаешь?" – спрашивает Ицик. "Дуду сказал". Безумный Шмулик сидит на стуле‚ свесив руки между колен. Шмулик мучается. Шмулик страдает – остро‚ мучительно‚ с отвратительными гримасами‚ покрываясь чесучей сыпью: вот мужчина‚ состарившийся преждевременно. (Есть такие‚ что уверяют: с приходом избавителя человек обратится в ангела‚ снизойдет на него дар пророчества‚ – касается ли это Шмулика?) Он потерял сон‚ аппетит‚ мужские свои способности‚ которые и до того были торопливы‚ а оттого невелики. Этого достаточно‚ чтобы человеческое естество возмутилось‚ и жена Браха прогнала Шмулика из дома. Из того самого дома с пантерами у входа‚ обложенного мрамором изнутри и снаружи. Браха сказала непреклонно: "Способен – возвращайся. Не способен – не приходи". Шмулика отвести бы к геронтологу Сасону‚ чтобы подкрепил мужскую силу и подтолкнул далее по жизни‚ но Сасону уже не сойти с постели‚ не удержать нить жизни. Шмулика отвести бы к бабушке Мусе‚ чтобы устыдила на идиш: "Ожидали многого‚ и вот – мало"‚ но Муся засыпана снегами в отдаленных краях. Шмулика показать бы прозорливому Нисану: пусть разъяснит популярно‚ что Шмулик создан не как-нибудь – по Образу и Подобию; Образ и Подобие – редкостный дар при сотворении первого человека‚ которому Шмулик приходится родственником; всё прыгающее‚ ползающее‚ лазающее завидует ему‚ безумному Шмулику‚ не обладая такими великолепными свойствами‚ – что же он портит свое Подобие в суете-расточительстве? Дверь открывается. Шмулика вызывают к специалисту‚ равного которому нет на свете; прибор стоит на столе – для измерения содроганий души. Дверь закрывается. Ицик на очереди. Из кабинета доносится привычно обнадеживающее: "Вас неверно лечили". Ицик волнуется‚ Ципора волнуется тоже. Где-то там‚ в доме с пантерами‚ волнуется Браха‚ жена Шмулика. Не волнуется один только Дуду‚ который скоро умрет.

4

В коридоре Нюма наталкивается на Борю Кугеля. Доброволец Кугель катит тележку с грязным бельем‚ промурлыкивая с чувством: "Зачем же ты топчешь ногами невинную душу мою?.." Боря высок ростом‚ а потому обитает там‚ куда другим вход заказан. У Бори взгляд поверху‚ жизнь поверху‚ и незачем опускаться вниз‚ где нет ничего‚ заслуживающего внимания‚ и быть‚ конечно‚ не может. "Боря‚ – уверяют знающие люди. – Ты ошибаешься. Внизу всё и варится". Но Боря в это не верит. Не желает верить.

– Что вы решили‚ Нюма?

– Пригласить вас в кафе. Встречаемся в четыре. Ровно.

Боря заходит в отделение‚ надевает белый халат‚ который превращает его в старого лекаря. Это ему приятно. Ему льстит‚ когда принимают его за доктора: почему бы и нет? Доктор Кугель. Глазник Кугель‚ именно глазник: чтобы глядеть прямо в глаза. Вот он шагает по отделению: все знают его и всем он необходим‚ ибо Кугелю дано ощутить боль страждущего. Такие ценятся‚ особенно в больнице‚ где всё обнажено‚ каждый проглядывает на просвет‚ и Боря – приемный покой для страдальцев‚ наказанных тоской и мучениями. Кугель выслушивает‚ не перебивая‚ со вниманием и интересом‚ словно раскапывают на его глазах культурный слой неведомой доселе цивилизации. Слой велик и слой тонок. Ухоженный от стараний и захламленный за ненадобностью. Издавна позабытый у одного‚ ежечасно разгребаемый у другого. Места‚ где жили. Люди‚ которых любили. Привязанности и отторжения. "Одни слушают и приобретают. Другие слушают и теряют". Кугелю выговариваются до конца‚ а он приобретает знание с печалью.

Стоит на весах горбун в обвисшей больничной пижаме‚ будто сутулится под неснимаемым рюкзаком‚ задумчиво смотрит‚ как колеблется коромысло. Горбуну не положено худеть‚ но он тощает без меры‚ а потому проверяет вес по многу раз на день. На больницу‚ конечно‚ надежды‚ на врачей упования: не всякое гнутое выправляется‚ не всякое смятое разглаживается.

– Ребе‚ – спрашивает Боря в привычке сложившихся отношений. – Вы кто сегодня?

Отвечает:

– Так сразу не скажешь. Возможно‚ волшебник‚ у которого частые головокружения.

– От повышенного давления?

– От возможностей‚ друг мой‚ от невероятных возможностей‚ которыми располагает волшебник.

– Вот бы и мне‚ ребе...

– У вас нет и не может быть головокружений‚ – говорит тот с печалью. – А это – непременное отличие волшебника‚ который почему-то худеет.

Обход врачей заканчивается. Боря начинает свой обход по палатам‚ высматривая изменения с прошлого дня‚ спрашивает с порога: "Что вы решили?" Ему откликаются с удовольствием: "Решил жить... Конечно‚ жить... Дальше и больше..." Один заявляет в ответ: "Решил умирать"‚ и этому есть разъяснение. Геронтолог Сасон заглянул однажды к Нюме Трахтенбергу‚ потешно развел руками: "Пришел клиент. Из ваших‚ должно быть‚ краев. Чего-то просит на незнакомом языке. Он думает – это иврит‚ но это‚ должно быть‚ русский‚ и я не понимаю". В прихожей у Сасона сидел сконфуженный старичок с печальной собачкой на коленях. Кинулся к Нюме‚ распознав своего. Схватил за пуговицу. Проговорил на едином дыхании. "Он думает – это русский‚ – сказал Нюма Сасону. – Я тоже не понимаю". Старичок оказался родом с Балкан‚ собачка по происхождению тибетская: разобрались по жестам-междометиям. Сасон оскорбился. Затем возрадовался. Потер руки – ладонью о ладонь. С восторгом принял вызов: продлить годы четвероногой старушке‚ чтобы хозяин не тосковал в пустоте жилища. Сасона уже не вернуть. Сасон лежит в больничной палате‚ подключенный к машине искусственного дыхания‚ и если жизнь – это сила‚ натиск‚ азарт‚ упоение с дерзновением‚ если сон – временное ослабление возможностей‚ то смерть – запредельная степень хилости и упадка. Геронтолог Сасон сделался вдруг бессильным наподобие мертвеца: не взвалить на себя стариковские опасения‚ не снести чужой немощи‚ – и засутулились осиротевшие клиенты в бытие неумолимого исчезновения. Имеется мнение‚ что Сасон восстанет в конце дней для назначенного ему жребия‚ восстанут и его клиенты – к жизни вечной или к вечному поруганию‚ а профессия геронтолога сгинет за ненадобностью вместе со смертью. (Имеется и иное мнение‚ которое не обнадеживает‚ но не о нем речь.) А что же собачка? Печальная собачка ушла из жизни заполночь‚ не потревожив хозяина визгом или лаем‚ закостенев телом возле его кровати‚ носом в разношенные тапочки‚ а старичок выкопал пещерку посреди валунов‚ застлал травой‚ уложил на подстилку свою подругу‚ ко входу привалил камень‚ чтобы не раскопали бродячие шакалы‚ распознав по запаху лакомую падаль. Старичок с Балкан прямо с похорон попал в больницу и надолго залежался в палате: возвращаться домой не желает‚ жить без подруги не желает. "Что вы решили?" – "Я решил умирать".

– Вот я вам расскажу‚ – говорит Боря. – А вы послушайте. Шел человек по дороге‚ тащил на плече тяжеленное бревно. Задохнулся‚ упал под грузом – назад не поднять. Сел человек‚ задумался‚ оглянулся на прожитые годы‚ понял вдруг‚ что всю жизнь тащил без передыха бревно за бревном. И возопил в отчаянии: "О, ангел смерти! Приди‚ наконец‚ что же ты медлишь?" Появился ангел‚ спрашивает: "Ты звал меня?" – "Звал‚ – говорит человек. – Пожалуйста‚ помоги взвалить бревно на плечо". И потащил груз дальше по жизни. Что вы на это скажете?

– Скажу. Я скажу. Столько бревен перетаскал – пусть уже другие.

Прозорливый Нисан умудрял Нюму Трахтенберга: "Не говори во зло себе. Нигде и никому! Кто просит смерти‚ тот получит ее". Старичок с Балкан отворачивается к стене. Разговор закончен. Что просит‚ то он и получит.

– Борис‚ – голос из коридора. – Ты где?

Ее зовут Авигайль‚ эту женщину‚ и Боря сходит с ума от такого имени. Обтянута халатом‚ который не столько скрывает‚ сколько обещает. С гривой тяжелых смоляных волос‚ в которые хочется упрятать лицо. С огромным кольцом на пальце‚ где мерцает дымчато-золотистый топаз под цвет глаз. (Боря уже справлялся: это Авигайль – бывшая жена Навала‚ мужа дерзкого и неблагодарного с горы Кармель‚ которая умом и мудрыми речами отвела беду от дома; это Авигайль‚ царская жена‚ родившая сына в Хевроне‚ красавица посреди красавиц‚ – теперешняя Авигайль не уступила бы той‚ прежней.) В прошлой жизни Боря Кугель увлекался камнями‚ а потому взял ее за тонкое запястье‚ разглядывая кольцо‚ подержал дольше требуемого‚ разъяснил со значением: "Камень топаз: помогает сдерживать страсти". – "Знаю‚ – сказала без усмешки. – Потому и ношу". Боре нравится эта женщина: оттого и задержался в отделении. Боря нравится ей: оттого и зовет на помощь. Но возраст? Что делать с возрастом? "Будь я помоложе..." – как-то сказал он. "Будь я постарше... – сказала она и добавила без лукавства: – Приготовься. В следующей жизни у нас будет с тобой роман". И Боря готовится.

– Борис‚ – говорит Авигайль. – Привезли еду.

Время подошло к обеду‚ и Боря разносит подносы по палатам. Унылый‚ бедами комканный арестант отлеживается после удара‚ – Боря кормит его супом‚ звякая ложечкой о железные зубы. В соседней палате лежит бывший следователь: его тоже кормят с ложечки. Оба попали в больницу по привычному стариковскому поводу‚ обоих собирались выписывать‚ но пришла к следователю жена‚ принесла сок в банке‚ яблоки в пакете‚ утреннюю газету. Газета лежала на тумбочке‚ радуя глаз; остаться бы поскорее одному‚ и он примется за любимое занятие‚ заполняя первозданную чистоту клеточек: пять букв по вертикали‚ семь по горизонтали – экое блаженство! Жена ушла. Он схватил газету‚ раскрыл на кроссворде‚ разгадал первую строку‚ – позвали на долгие процедуры. Вернулся – устроился поудобнее на подушках‚ листал без спешки‚ предвкушая удовольствие‚ раскрыл тот самый кроссворд..‚ замычал‚ застонал‚ струйкой пустил слюну: отвалилась губа‚ перекосило веко‚ отнялось туловище. В чем дело? А в том дело: пока водили на процедуры‚ приковылял арестант из соседней палаты‚ разгадал кроссворд‚ мстительно заполнил до крайней клеточки. У этого удар от горя‚ у того от радости: онемел язык‚ обвисла щека‚ отнялась рука с ногой. Арестант доедает суп‚ просит углом перекошенного рта: "Подсоби..." Боря сажает его в каталку‚ везет в другую палату‚ где лежит в параличе враг-близнец. Арестант шевелит непослушным языком: "Этот лук..." – на большее жизни недостаёт. "Считайте‚ что это сон‚ – сказали ему после лагерей. – Просто дурной сон". Ну что ж‚ сон так сон. Разбудили – на том спасибо. Прибегают врачи с сестрами‚ истыкивают иголками‚ подключают хитрые машины: второй раз не разбудить.

Бывшего следователя скоро подлечат и выпишут из больницы. Бывшего арестанта похоронят. Кто сказал‚ будто победили всю несправедливость на свете‚ и будет теперь чисто‚ честно‚ достойно? Жена арестанта уйдет вслед за мужем‚ а следователь надолго удержится на краю болезни‚ подкрепляемый достижениями медицинской науки. По праздникам будут приходить по почте красочные поздравительные открытки‚ и в каждой из них – поперек‚ размашисто: "Этот лук я буду сажать..." На первое мая придет открытка‚ на седьмое ноября‚ на день советской юстиции‚ чтобы старея‚ дряхлея‚ обмирая‚ завидовал следователь несокрушимому желанию давно схороненного ненавистника. Об открытках озаботится внук арестанта‚ с которого взяли клятву‚ руку уложив на лагерный ремень: дырки на ремне фабричные и дырки гвоздем‚ самодельные‚ до ржавой пряжки. У внука подрастет дочка. У дочки будет осиная талия‚ но даже она не сумеет застегнуться на последнюю дырку‚ а потому в свой черед станет посылать открытки внукам бывшего следователя‚ для которых времена деда‚ что времена Нерона с Калигулой‚ несостоявшееся отмщение в веках: "Этот лук я буду сажать на твоей могиле..." Боре хочется закурить с тоски – сто лет не курил‚ но снова зовет та‚ чье имя Авигайль:

– Борис! Помоги‚ дорогой.

В палате у окна лежит иссохший мужчина – под одеялом не проглядывает тело. Глаза бесцветны и жизни в них нет. Почти нет.

– Что делаем? – спрашивает Боря.

– Поднимаем‚ – отвечает Авигайль: голос окрашен обещаниями. – Перестилаем постель.

Осторожно поднимают мужчину‚ поражаясь невесомости‚ Боря поддерживает его за плечи‚ чтобы не завалился на стуле. Они знакомы давно‚ с прежних болезней этого страдальца. Боря выслушивал его признания‚ негромкие откровения одинокого человека‚ который доверился‚ наконец‚ другому‚ а потому Кугель важен ему и нужен. Голову валит на плечо‚ говорит тихо‚ размеренно‚ голосом немощи:

– Я звонил. У меня были боли‚ и я звонил. Я боялся не успеть‚ но у тебя было занято. Был второй приступ. Я снова хотел позвонить‚ но не сумел дойти до телефона.

– До телефона... – эхом откликается Боря.

– Вон там‚ – голос разматывается бесконечной лентой. – В коридоре. Потом я до него дошел‚ но телефонная карточка оказалась негодной. Другой карточки у меня не было. Я снова боялся не успеть.

Боря замечает вблизи: лицо у мужчины распадается на части‚ видны разрушения на лице‚ разрушения последних дней. Иногда он забывает дышать‚ и его подталкивают уколами для продления страданий.

– Не надо... – просит Боря.

– Надо. Я пошел в палату и взял деньги. Спустился вниз‚ на первый этаж. Сначала на лифте‚ потом по коридору. Это далеко‚ но я дошел. Купил новую карточку‚ вернулся обратно‚ позвонил к тебе‚ но опять было занято. Я подумал: для меня занято‚ а для кого-то свободно. Больше я не звонил...

Он замолкает и молчит долго‚ словно засыпает.

– Знаешь‚ зачем ты нужен?

Боря знает.

– К утру я умру. Позвони сыну: вот номер и телефонная карточка. Это далеко. На краю света. Но тебе хватит на одну фразу. Скажешь: "Твой отец не станет для тебя обузой". Повтори.

Боря повторяет на иврите:

– Твой отец не станет для тебя обузой‚ сукин ты сын!..

Авигайль стоит у застеленной кровати. Глаза полны слез‚ омытый влагой золотистый топаз. Вдвоем они укладывают его в чистые простыни и выходят из палаты. В дверях Боря оборачивается. Мужчина смотрит с подушек:

– Позвони...

Хочется побыть возле него‚ но слышится голос женщины‚ которой не отказать:

– Борис! Ты где?

5

Нюма Трахтенберг пребывает в недоумении‚ которое не скрывает от Бори. Куда подевалась Броня Блюм‚ что вздыхала у окна на первом этаже? Где Лёва‚ ее муж‚ что дремал на стуле‚ голову уронив на грудь? Лавочка закрыта. На лавочке висит замок. Строгий переросток топчется у двери в тупом размышлении. "Как ты живешь? – спрашивает по привычке‚ в капризах больного разума. – Насыщенно или не очень?.."‚ но никто не наполняет корзину продуктами‚ не дарит ему сосучку на палочке. Жильцы бегают к конкуренту Шимони‚ умножая его доходы‚ а Нюма Трахтенберг углядывает мимоходом: катят кровать по больничным коридорам‚ Лёва шагает рядом‚ опустив голову. Теперь про Броню всё ясно‚ неясно только – когда отпустят домой. Броню выхаживают после полостной операции‚ Лёва неотлучно находится при ней‚ день целый сидит возле кровати‚ словно перед лавочкой. Он молчит‚ она молчит. Она вздыхает и он вздыхает. От радости до печали путь короток. От печали к радости – не переждать.

Напротив Брони возвышается на груде подушек грузная арабская женщина. Седина в волосах. Достоинство во взоре. Кислородная маска на лице. Родственники – их много – навещают больную: дочери с мужьями‚ сыновья с женами‚ братья с сестрами‚ вся почти что деревня. Они являются из иного мира‚ который до глаз закутан в покрывало – не распознать‚ не вычислить; в том мире имеются свои больницы‚ а здесь они платят‚ и платят немало: "Для мамы ничего не жалко". Лежит у окна молчаливая женщина-подросток с тонкой шейкой‚ цыплячьей грудкой‚ с короткой рубленой прической и лицом стареющего мальчика. Ее никто не навещает‚ да и она‚ похоже‚ никого не ждет. Записывает порой в блокнот‚ нервно‚ порывисто. Садится на кровати, ноги подтянув к груди, легонько постанывает‚ запрятав голову в колени. Лёва мучается ее муками‚ а потому идет к сестре за помощью. Та говорит‚ занимаясь привычным делом: "Нет ей спасения". Четвертой в палате старуха-бродяжка‚ знакомая всему городу. Пару раз в году ей хочется‚ чтобы за ней поухаживали. Выбирает место полюднее‚ заваливается на бок‚ – ее забирают в больницу‚ обследуют‚ что-то непременно находят‚ и она блаженствует неделю в чистых простынях. Бродяжку моют по утрам. Кормят. Подпитывают витаминами. Но сумки стоят под кроватью‚ сумки с немудреным добром; однажды она встанет с постели: "Достаточно того‚ что я жива"‚ – снова уйдет на улицу.

Привозят каталку с лекарствами‚ заглядывают врачи: занавеску у входа задергивают‚ посетители выходят из палаты‚ Лёва выходит тоже. Стоят вдоль стенок‚ чтобы не мешаться в проходе‚ и арабы стоят‚ вся почти что деревня‚ родственники той больной‚ что возвышается на груде подушек. Разговоры в коридоре‚ привычные разговоры посетителей‚ которых сближает тревога: как прошла ночь‚ у кого что болит‚ когда будут выписывать. Настороженность остается за стенами больницы. Нож остается за стенами. Смертник‚ обвешанный взрывчаткой. Непонимание с ненавистью. Арабы озабочены состоянием матери. Лёва озабочен состоянием Брони. Без благополучия тела нет благополучия души. Без благополучия души – к чему тогда тело?

Сын Давид привозит свою команду. Они входят по двое‚ смирные и притихшие‚ встают возле бабушки‚ проговаривая благословение‚ самому маленькому подсказывают: "Пусть Всевышний сжалится над тобой..."; отговорив‚ пятятся затем к двери‚ на смену появляются другие‚ – Броня их считает‚ загибая пальцы. Сын Давид‚ отличный от прочих детей‚ склоняется к изголовью: "Мама‚ – говорит Давид. – Наказание – это скрытое благословение". Броня слушает сына‚ не вникая в смысл сказанного. Броне хорошо от звука его голоса‚ даже не тянет шов‚ который обычно беспокоит. Давид увозит свою команду. По той самой дороге‚ где затаился недруг в перекале ненависти. Сказал бы ему недруг: "Земля мала‚ чтобы вместить нас двоих". Сказал бы Давид: "Я принимаю твой довод". Сказал бы недруг: "Детям моим – эта земля". Сказал бы ему Давид: "У меня тоже дети". Сказал бы глядящий извне: "Имеются и иные мнения". Извне – он и есть извне. Скоро роды у Ханы‚ жены Давида‚ скоро свадьба у Сарры‚ его дочери‚ – пора Броне домой.

Давид уже доехал до дома‚ а Лёва всё еще остается на посту‚ Лёва затекает на стуле от долгого сидения и выходит в коридор‚ где окна во всю стену‚ лифты‚ телефоны в закутке‚ скамьи возле них. Разговоры больных на перекуре. Откровения напоследок‚ тихие жалобы‚ разъедающая печаль‚ – Лёва слышит‚ не слушая: "Один отец способен прокормить пятерых сыновей. Пятеро сыновей прокормят ли одного отца?.." Событие в палате‚ событие чрезвычайное: к женщине-подростку приходит посетитель в блузе – кокетливый берет набекрень‚ приносит розы‚ охапку роз‚ целует руку нежно и ласково. Лицо ее проясняется‚ радость на нем и смущение: Господи‚ как она молода! Они задергивают занавеску‚ чтобы побыть наедине; оттуда доносятся голоса‚ словно сливаются бурливые ручейки‚ оттуда доносится смех‚ – Боже‚ они читают стихи! Броня не слушает. Арабская женщина не понимает. У старухи-бродяжки подозрительно дрожит губа. Голос женский за занавеской‚ высокий‚ ломкий‚ срывающийся от волнения: "Кто Ты‚ говорящий во мне? И если не умолить мне Того‚ Который на Небесах‚ умолю ли Того‚ Который во мне?.."

К ночи Лёва уезжает домой. Дома у Лёвы пусто. Не пахнет цимесом‚ рубленой селедкой с луком‚ кнейдлах в курином бульоне – пахнет застарелой пылью. Лёва лежит без сна‚ глядя в потолок‚ шелестит сухими губами‚ словно пожухлой листвой на ноябрьском ветру, – в матраце выемка‚ промятая Броней за долгую совместную жизнь. По ночам выходят на волю вредоносные силы‚ изливаясь из вместилища мрака: не преградить и не отворотить. По ночам вырываются на свободу демоны разрушения Аф и Хемая‚ гнев и ярость‚ и голос плача возносится к Небесам‚ чтобы отвратить пагубные повеления: "Господи‚ велико наше горе! Ярость обступила нас!.." У Лёвы слипаются глаза‚ а за далью далей затаились Павко с Аленой‚ выводят нестойкими буквами на тетрадном листе в клеточку: "Сказано было про времена подобные (Исайя‚ глава 26‚ стих 20): "Ступай‚ народ мой‚ войди в покои свои‚ закрой двери свои за собой..‚ пока не пройдет гнев..." Мы рады‚ дорогой Лёва‚ что в годину бедствия наши покои стали твоими покоями‚ наши двери – твои двери..." Лёва спит‚ умаявшись за день. Во снах мучают его чужие лица‚ во снах у Лёвы затаился феллах‚ которого он углядел из автобусного окна. Лёва говорит: "Гнев был силен и долог – не переждать; земля не покрывала убитых..." Феллах отвечает: "Всякому – свой гнев‚ свои жертвы". Возможно‚ он прав. У каждого своя память. Свои слезы и свой восторг. Одни станут веселиться по радостному для них поводу‚ а другие будут горевать в тот же день‚ отмеченный черной рамкой в их календаре. И наоборот: эти станут веселиться в свой день‚ а те будут плакать. "Я тебя понимаю‚ – говорит Лёва. – На свете существуют две правды: твоя и моя". Лёва тоже прав. "Я не принимаю твою правду"‚ – говорит феллах. "Я не принимаю твою".

Под утро Лёва возвращается в больницу. Входит в палату и взглядывает на Броню. Броня взглядывает на него. Садится рядом. Молчит. Она молчит тоже. Впереди долгий день‚ и Броня задрёмывает. Во сне Броня видит девочку прежних времен. Лицо закутано. Плечи поджаты. Пальто с чужого плеча. Тощенькая‚ приникшая к земле‚ глазом косит на огромных‚ должно быть‚ сильных людей в ожидании толчка‚ пинка‚ удара сапогом. Во сне слышится окрик – подавляя‚ подчиняя‚ распластывая и пробуждая. "Это я‚ – говорит Броня: сон ее устрашил. – Такой была я..." Росла Броня у мамы Зельды‚ вскипало по соседству многолюдство – двоюродное с троюродным‚ дети и дети у тех детей‚ но пришли завоеватели‚ высокая раса‚ и не осталось никого. Хотя нет‚ маме Зельде повезло: она умерла раньше‚ до их прихода‚ смертью перехитрив врага. (Скажут с раздражением Броне: "Хватит уже этих снов!" Скажут с раздражением Лёве: "Вы больны‚ Лёвы с Бронями‚ вы пришиблены той бедой и вечно ее поминаете‚ на всех перекрестках". Скажут на это Лёва с Броней: "Мы не больные. Мы опытные. Нас уже уничтожали в том веке. И с нас достаточно".)

Приносят обед. Броня ест мало‚ Лёва подъедает до крошечки. Еще бы посолить и поперчить‚ но у Брони бессолевой стол. После еды Броня опять спит‚ во сне незнакомое у нее лицо. По нему пробегают тени‚ неуловимые смены выражений‚ частые‚ почти мгновенные‚ и одно вдруг задерживается‚ обиженное‚ страдальчески несчастное‚ а потом и оно улетает‚ растворяясь без остатка в сонной торжественности. Дремлет арабская женщина с кислородной маской на лице. Постанывает женщина-подросток‚ одержимая мучениями. Старуха-бродяжка неотрывно глядит в потолок. Броню будят и снова везут на проверку. В кровати на колесах. По коридору‚ в лифте‚ опять по коридору. Лёва шагает рядом‚ как приколотый‚ сидит затем возле двери‚ разглядывает узор на плиточном полу. Что продлевает дни человека? У всякого свой резон. Что подъедает силы?.. Броню выкатывают из кабинета. Врач доволен ее состоянием‚ Лёва доволен тоже. Сказали наконец болезни: "Не пора ли покинуть Броню?" Сказали наконец мучения: "Пора нам выходить".

Появляется конкурент Шимони. Он стар и грузен. Ноги не несут его‚ руки не поспевают за глазами‚ легкие не допросятся воздуха. Ему бы сидеть в лавочке‚ пользуясь отсутствием Лёвы и зарабатывая за двоих‚ – Мордехай Шимони проехал через весь город‚ двумя автобусами с пересадкой‚ уподобившись Тому‚ Который навестил страдающего Авраама. Шимони говорит: "Пусть Всевышний сжалится над тобой..."‚ усаживается возле кровати: стул под ним охает‚ проседая. Шимони молчит. Лёва молчит. Броня молчит тоже. Наступает время молитвы: ашкеназ Блюм и сефард Шимони идут в синагогу‚ впервые в одну и ту же. Лёва читает: "Да пошлет Он с Небес полное и скорейшее исцеление..." Шимони подхватывает: "Исцеление души‚ исцеление тела‚ ныне‚ немедля‚ в ближайшее время..." Лёва Блюм и Мордехай Шимони возвращаются в палату. Врачи требует‚ чтобы Броня ходила – не залеживалась; Лёва и Мордехай выводят ее в коридор. Первые нетвердые шаги после операции. Халат до пола. Косынка на голове. Каталка с инфузией для подачи лекарства. Все смотрят на Броню. Поздравляют. Каждому известно: до царя Хизкиягу никто не выздоравливал от смертельного заболевания. Хизкиягу попросил Всевышнего: "Пусть опасно больной раскается и вернется к Тебе. А Ты дай за это исцеление". – "Договорились‚ – сказал Всевышний. – Начнем с тебя". Хизкиягу болел‚ долго и тяжко‚ затем выздоровел. Броня выздоравливает тоже.

6

Рабочий день заканчивается. Нюма спускается в кафе‚ проходит вдоль стойки‚ ставит тарелки на подносы. Курицу в пряном соусе. Жареную картошечку. Хумус под оливковым маслом. Перцы устрашающей остроты. Пиво. Воду в бутылочках. Две питы и два салата. Боря уже наготове в углу‚ где мягкие диванчики и зеркало в полстены. Расставляют тарелки с бутылками‚ вздыхают от удовольствия.

– Гуляем‚ Нюма?

– Гуляем‚ Боря.

Пиво пенится. Вода пузырится. Картошечка похрустывает. Хумус намазывается на питу. Перцы обжигают гортань. Курица в пряном соусе вызывает жажду‚ которую утоляют напитки. Первый червячок замирает‚ наконец‚ ублаженный: можно откинуться на пухлые спинки‚ взглянуть друг на друга. Хвала скамейке‚ что сближает тех‚ кто на нее садится. Хвала ртутному шарику‚ что сливается безоглядно с себе подобным.

– Без спешки‚ Нюма?

– Без спешки‚ Боря.

Так сидят в конце изнурительной работы‚ конца у которой‚ казалось‚ не было‚ в предвкушении нового дела‚ которое – в трудах и муках – непременно будет завершено. Так сидят на исходе дня‚ внешне скучного и однообразного‚ если довелось‚ конечно‚ понять‚ убедиться‚ переполниться иллюзиями‚ что день не замкнут‚ день – не кольцо‚ чтобы непременно возвратиться в исходную точку‚ но протяженность в доставшемся времени со смытыми многоточиями по краям.

– Нюма‚ – говорит Боря – само благодушие. – На Кугеле одежда не занашивается. Каблуки не стаптываются. Стаканы не бьются и мебель под Кугелем не скрипит. Со мной слова дружат‚ Нюма. Я их спасаю от забвения. Слово надо ласкать и баловать‚ как малого ребенка‚ а оно ответит взаимностью...

Нюма понимает – быть монологу. И Боря оправдывает ожидания:

– Моя фамилия прописана в словаре у Даля: "кугль – любимое жидовское блюдо". Кто ест теперь кугл‚ кто помнит о кугле?.. Слова смертны‚ Нюма. Они не уживаются в нынешнем языке‚ переполненном косноязычием‚ и отходят в небытие‚ тихо‚ покорно и безрадостно. Плюшка‚ к примеру‚ – кто печет и потребляет плюшки? Плюшка агонизирует в жестоком мире. Ватрушка агонизирует. Крендельки с сайками... А что подступило взамен? Батон! Вслушайтесь‚ Нюма: батон-бетон‚ – кто осмелится откусить кусочек?..

На них смотрят с интересом‚ но Боре нипочем.

– Знайте‚ Нюма: я потребляю еду по звучанию – не по вкусу. Вот на тарелке картошечка. Лучок с огурчиком. Хлебушка ломтик. Но клёцка! – Теперь Кугель само негодование: – Вслушайтесь в это слово – панцирное‚ шуршащее‚ кусучее‚ – я не сяду за стол с клёцками... Нет-нет! С клёцками – никогда!..

– Вы безумец! – восторгом заходится Нюма.

– Не исключено‚ – спокойно отвечает Боря‚ и они принимаются за еду.

На диванчике неподалеку сутулится горбун в пижаме. Подмигивает Боре. Прикладывает палец к губам. Заглатывает курицу с перцами вопреки строгой больничной диете. Поднимает бокал с пивом:

– За волшебников‚ друг мой! За волшебников‚ которые не желают худеть! Насытимся – и будем жить

Боря смотрит на него с восхищением. Боря говорит:

– Вот бы кого – взамен Сасона! Для придания бодрости притихшим и заглохшим.

К вечеру квартира геронтолога Сасона полнится необъяснимым шорохом. По окнам‚ по стенам‚ по мебели прыгает свет потайного фонарика: это старики приходят напоследок‚ чтобы подпитать надежду. Поскрипывает за холодильником сверчок‚ которого Сасон запустил для уюта. Ткёт паутину паук‚ которого Сасон привадил. Прошныривает понизу юркая ящерка‚ которую Сасон оберегал. Квартира заряжена для игр‚ и в ней по вечерам сам собой включается телевизор. Девяносто седьмой канал: для подросших и подрастающих стариков‚ способных умиляться на позабытых кумиров отлетевшей юности. А может‚ это канал для домовых‚ которым Сасон продлевал жизнь? С такого станет. Отключат машину искусственного дыхания‚ про геронтолога забудут: как же рожать детей‚ которым к старости недостанет Сасона?

Боря прозревает:

– Запчасти! Нужны запасные части! Чтобы было три глаза: один выбили – два осталось. Три ноги – одну на подмену‚ три почки‚ две печени...

Нюма подхватывает:

– Три глаза – это великолепно! Два спят‚ третий читает.

Горбун слышит их разговор:

– Переведите и мне.

Нюма переводит на иврит.

– Будь у человека три глаза‚ – повторяет горбун‚ – один можно отдать слепому. Три ноги – одну подарить безногому. Два органа зачатия – один тому‚ кто мучается бесплодными попытками. Хоть раз в месяц.

Они смотрят на него. Он смотрит на них:

– Не жалейте меня‚ не надо. Жизнь прожита‚ неспешная жизнь; имеются и результаты‚ хотя и немногие. Защищал обиженных. Примирял враждующих. Однажды мне предлагали даже взятку. Я подумал тогда: неужто от меня что-то зависит?

– А мне ни разу не предлагали‚ – говорит Нюма. – От меня никогда ничего не зависело.

Горбун смотрит внимательно:

– Так не бывает. От вас зависит такое‚ за что не дают взятки.

– Браво! – восклицает Боря Кугель.

Некая женщина с явными телесными совершенствами проходит вдоль стойки‚ набирая еду на поднос‚ – у Нюмы округляются глаза. Было время – они выбегали посреди ночи на кухню‚ жадные‚ голодные и азартные‚ разваливали батон во всю длину‚ мазали маслом‚ заталкивали внутрь содержимое холодильника‚ откусывали по очереди с двух сторон‚ ненасытные в желаниях своих‚ чтобы поскорее вернуться в комнату‚ к нескончаемым баталиям на широченном ложе‚ купленном обдуманно‚ наперекор моде и насмешкам. Крепконогая и крутобокая‚ синеокая и густобровая‚ на щеках и на локтях ямочки‚ – выбирает салат из огурцов‚ пяток маслин‚ бутылочку минеральной воды. Поколебавшись‚ добавляет невидную горбушку хлеба.

– Посмотрите‚ Боря. Эта женщина была некогда моей женой.

– Хорошая женщина‚ – говорит Боря‚ разглядывая подробности. – Ее фамилия – Еврейсон?

– Почему Еврейсон?

– Так мне кажется. А муж у нее дантист. Столько дантистов понаехало: где взять на всех зубы?

– Про мужа не знаю. Ее зовут Мирьям. Но можно и Маша.

Боря вздрагивает. "Помолись за Машу‚ Боря..."

– По-моему‚ она беременна.

Нюма потрясен.

– Вы шутите!

– Беременна‚ беременна. У меня чутье.

– Она не хотела‚ – говорит Нюма. – Портить фигуру.

Женщина подсаживается к ним. Радостью переполнена – через край.

– Иду с проверки‚ – говорит. – У нас будет мальчик.

– Мальчик‚ – повторяет Нюма.

– Столько мечтали! Так надеялись! – Смотрит на Нюму: – Извини...

Она снится ему по сей день. В прежних обликах и соблазнах. Он просыпается в ночи возбужденный и растревоженный‚ ощущая ее прежними прикосновениями; в ладонях рук Нюмы Трахтенберга живут тайники ее тела‚ в памяти – стоны ее восторга. Он приходил заполночь с дежурства‚ а на кухонном столе ожидал старенький свитер‚ сохнувший на сквозняке. Она беспрерывно штопала тот свитер‚ штопала и стирала‚ чтобы обтягивал фигуру: было что обтягивать. Свитер вольготно раскидывался поперек стола‚ один рукав был опущен вниз‚ словно по команде смирно‚ другой – лихо отдавал честь эмалированной кастрюльке‚ поставленной взамен головы: не захочешь‚ а улыбнешься‚ скинешь усталость утомительного дня. Он проходил в комнату‚ раздевался‚ осторожно укладывался рядом‚ а она проборматывала во сне призывно-ласково‚ клала ногу ему на ногу. Так она спала: нога на его ноге‚ чтобы и во сне ощущать присутствие Нюмы Трахтенберга.

– Я не виновата‚ – говорит. – Я полюбила его и люблю до сих пор.

Ранним утром‚ в тот самый международный день‚ Нюма крадучись выскользнул из дверей и побежал по пустым улицам. На рынке‚ посреди возбужденной толпы‚ возвышался торговец в неохватной кепке‚ сытый‚ бархатистый‚ пришельцем с удачливой планеты‚ где по весне расцветают ранние мимозы. Вокруг прилавка бушевали страсти. Мужчины пихались локтями в просыпающемся раз в году рыцарском усердии‚ и Нюма – себе на удивление – пихался тоже. Торговец выдергивал из чемодана сплюснутую ветку‚ встряхивал‚ оправляя‚ выкликал‚ не задумываясь‚ орлиным клекотом: "Три рубля... Пять... Восэм..."‚ фаршировал деньгами длинный дамский чулок. С первого взгляда было заметно‚ что чулок надевали‚ и не раз. Нюма прибежал домой с веточкой мимозы‚ а на кровати лежала записка‚ написанная второпях на блокнотном оборвышке: "Когда вновь закричишь от радости – на этой кровати‚ с другой женщиной‚ значит с тобой я. Только не ешьте батоны по ночам: буду ревновать!" Она ушла от него в международный день‚ когда женщины борются за свои права‚ включая и это право – класть ногу на ту ногу‚ которую они выбирают: с тех пор Нюма один.

– Одного не прощу себе. Что ушла тайком. Не попрощавшись. – Поколебавшись‚ добавляет: – Я отбила его у жены... И беспокоилась эти годы‚ как бы другая не увела. Он такой. Он поддается.

Нюма молчит.

– Но теперь у нас мальчик...

Боря Кугель чувствует себя лишним. Боря пьет пиво и глядит на горбуна. Тот доедает курицу‚ встает из-за стола.

– Вы меня не видели‚ – говорит он и уходит по коридору.

Нюма его не видит. Нюма никого не замечает вокруг‚ ибо погружается в меланхолию‚ а иные скажут – в самого себя. Нет у Нюмы жены. Нет сына. И брата нет у него: один он у матери. Нет племянников – по той же причине. Нет у него дяди и тети‚ ибо мать его и отец его – единственные дети у своих родителей. Нет поэтому и двоюродных братьев. Друга тоже нет‚ нет подруги‚ – вот человек‚ которому жизнь не в жизнь.

– Где тот свитер? – спрашивает он‚ выныривая.

Она улыбается. Лихо отдает честь‚ будто эмалированной кастрюльке.

– Свитера нет. Я распустила его на нитки.

– Напрасно. Это ты сделала напрасно.

Смотрит на него внимательно. Кладет руку на руку:

– Нам хорошо было‚ Нюма. Помни это.

– Я ничего не помню‚ – упрямится он.

– Кого ты хочешь обмануть?

В шкафу висели два платья‚ всего два‚ которые она примеряла по утрам. Наденет – разденет – снова наденет‚ потому что во время одевания она больше всего любила раздеваться на глазах у мужа. Посреди комнаты стояла наготове незастеленная кровать. Они никогда не застилали ту кровать‚ так как в любую минуту она могла пригодиться. Из гостей‚ из театра‚ откуда угодно‚ наплевав на друзей и приличия‚ они выскакивали вдруг на улицу‚ жадные и ненасытные‚ опрометью мчались домой‚ где их ожидало незастеленное широченное ложе, а на крыше уже подскакивал от нетерпения танцующий демон на петушиных ногах‚ в полноте чувств-желаний‚ взвихриваясь до облаков щедрой россыпью светлячков. Даже в такси – не утерпели‚ попросили остановиться‚ будто по делу‚ забежали в первый подъезд‚ прилипли губами‚ ногами‚ бормотали‚ хохотали‚ умирали от радости. А на двери вывеска: "Общество слепых". Охнула – им не увидеть! – рванула застежки‚ кнопки‚ пуговицы‚ ненужные остатки одежды‚ высвобождаясь из помех-приличий: им не увидеть‚ им не увидеть! Ехали потом дальше‚ чинно‚ пристойно‚ только черти скакали в глазах и пуговиц недоставало на блузке... У Нюмы тоже мог родиться мальчик.

Боря смотрит на них:

– Я перепишу‚ Нюма.

– Вы о чем‚ Боря?

– Я о своем.

Из будущего сочинения Бори Кугеля‚ бытописателя семьи Трахтенберг: "В одном доме‚ в одном подъезде‚ на одной лестничной площадке жили-были четыре соседа: забитый Оглоедов‚ затюканный Живоглотов‚ задавленный Горлохватов и не в меру обласканный Трахтенберг. Оглоедова топтала жена. Живоглотова грызла теща. Горлохватова заедали алименты. И только в квартире у Трахтенберга была тишь‚ гладь и невыразимый восторг. При пробуждении Трахтенберга ожидал поцелуй от супруги и легкий полезный завтрак. Уходя на работу‚ он получал другой поцелуй и корзинку с едой‚ густо насыщенной витаминами. Приходя с работы – третий поцелуй и удивительно вкусный ужин. Ложась в постель и обнимая дорогую супругу – долгий поцелуй на ночь‚ а в промежутке были еще многие объятия‚ наполненные бурным содержанием‚ что повергало Трахтенберга на необузданные поступки в тугих накрахмаленных простынях‚ за зашторенными окнами. Забитый Оглоедов‚ затюканный Живоглотов и задавленный Горлохватов завидовали смертной завистью не в меру обласканному Трахтенбергу‚ мечтая о том‚ как бы разрушить это безоблачное счастье и взамен него получать несчитаные поцелуи‚ которые повергали бы их на необузданные страсти. Но Оглоедова топтала жена‚ и ему было некогда. Живоглотова грызла теща‚ и он держал круговую оборону. Горлохватова заедали алименты‚ и сил не оставалось на прочее. Не в меру обласканный Трахтенберг пил по вечерам чай с вишневым вареньем без косточек‚ смотрел увлекательные программы по телевизору совместно с нежной своей супругой‚ которая посматривала на мужа влюбленными глазками‚ позванивала серебряными счастливыми колокольчиками‚ а соседи не могли в спокойствии выпить чай возле телевизора‚ полакомиться вареньем без косточек‚ ибо Оглоедова по вечерам топтала жена‚ Живоглотова после работы грызла теща‚ у Горлохватова отобрали телевизор за злостную неуплату алиментов. К ночи соседям становилось совсем погано‚ потому что через стенку доносились вздохи‚ стоны‚ восторженные бормотания‚ чмоканье неисчислимых поцелуев‚ получаемых не в меру обласканным Трахтенбергом‚ а ведь и они некогда вздыхали и чмокали не хуже других‚ потому что Оглоедов обожал несравненную Оглоедову‚ Живоглотов носил на руках неотразимую Живоглотову‚ а Горлохватов обожал и носил на руках сразу троих‚ из-за чего платил теперь алименты. Не выдержав этой ежедневной муки‚ забитый Оглоедов‚ затюканный Живоглотов и задавленный Горлохватов надумали соблазнить верную супругу‚ чтобы наставить Трахтенбергу ветвистые рога‚ сговорились стукнуть его молотком по макушке‚ переломать выступающие конечности‚ отравить стрихнином‚ удавить вместе с супругой‚ поджечь их квартиру во время необузданных чмоканий‚ залить водой и закидать негашеной известью‚ переехать в другой дом‚ в другой город‚ в иную страну‚ поменять‚ наконец‚ государственный строй‚ чтобы не в меру обласканным трахтенбергам не нашлось места в обновленном мире‚ но Оглоедова к тому времени затоптала жена‚ Живоглотова загрызла теща‚ Горлохватова заели алименты..."

– До свидания‚ Нюма.

– До свидания‚ Маша.

Оглядывает себя в зеркале‚ подробно и придирчиво. Поправляет локон. Подкрашивает губы. Уходит‚ являя со спины соблазнительные достоинства. Они давно уже не для Нюмы‚ эти достоинства‚ но примириться невозможно. Есть в том глубинная несправедливость‚ будто запретили человеку прикасаться к самому себе‚ к бедру своему и груди‚ к иной округлости тела‚ скрытой одеждами от посторонних. Один получает права – другой их теряет.

– Нюма‚ – говорит Боря жалеючи. – Я вас понимаю.

Еда съедена‚ пиво выпито‚ сидеть за столом‚ вроде‚ незачем‚ но расставаться не хочется. Вновь появляется горбун. На нем рубашка с короткими рукавами‚ брюки в полоску.

– Когда я был маленьким‚ – говорит он‚ – мы жили далеко отсюда. За морем. Есть такая страна – Салоники.

– Не страна – город‚ – поправляет Нюма.

– Для взрослого город‚ для ребенка страна. Возле нашего дома стояла бойня‚ где красавец-козел водил коров в последний их путь. С утра до вечера шагал козел‚ с перерывом на обед‚ с утра до позднего вечера‚ а они доверяли ему и шли на убой. В обед козел с аппетитом ел‚ чтобы восстановить потраченные силы; по вечерам ему казалось‚ что он хорошо потрудился‚ и его жена покрикивала на козлят: "Тише‚ дети! Папа устал на работе..."

Идет к выходу. Боря бежит за ним.

– Ребе‚ вы куда?

Останавливается. Смотрит на Кугеля:

– Мир велик‚ Борис. Горести наши ничтожны. Мы волшебники‚ друг мой‚ и мы за козлами не пойдем.

Горбун выходит на улицу‚ медленно шагает к автобусной остановке. Поворачивается. Разводит на прощание руками:

– На удобрение земли сгожусь. На прочее-разное. Разве оплакивают человека‚ прежде чем похоронен?..

Автобус уходит в город. Боря в потрясении смотрит вослед. Нюма идет к стойке‚ приносит курицу‚ пиво с хумусом.

– Гуляем‚ Боря?

– Гуляем‚ Нюма. Предлагаю тост. Чтобы всегда было так‚ как нам кажется!

Чокаются со звоном. Пьют пиво. На них поглядывают редкие посетители. На них поглядывают врачи‚ которые ужинают перед дежурством. У врачей собственные заботы‚ простым смертным не по плечу.

– Я пошел‚ – с неохотой говорит один. – У меня вскрытие.

– Ничего‚ – говорят другие. – Он подождет.

Смех врачей‚ юмор врачей: кому это под силу? Боря предлагает:

– Зададим тему. Исследуем пути и способы. "Чего заслуживает это поколение?"

Тема стоит того‚ чтобы поговорить. Заслуживает большего это поколение или большего оно не заслуживает? Спор затягивается. Страсти накаляются. Хорошо бы выяснить у знающего человека‚ но прозорливый Нисан гонит на скорости в случайном направлении‚ чтобы разрядиться на исходе дня; в машине сидит Аснат‚ его жена‚ в машине сидят дети‚ вобравшие в себя многие ветви изгнания. У Нисана имеется переносной телефон‚ и Нюма с Борей звонят из автомата: "Чего заслуживает это поколение?" Нисан не удивляется вопросу. Нисан останавливает машину на обочине‚ разъясняет иносказанием: "Десять тысяч злодеев выискивают мерзости на путях тьмы. Десять тысяч ленивцев копят зависть по вялости своей природы‚ неутоленную в пустоте болтовни. Десять тысяч производителей с обилием детородного семени озабочены потребностями тела. Десять тысяч несведуших пребывают в горделивой уверенности‚ которую не поколебать. Десять тысяч с умалённым разумом берутся за врачевание души‚ тела и нравов. Десять тысяч беспечных рассчитывают на чудо‚ что безусловно запрещено. Один вопрошающий крохотными шажками продвигается к пониманию: и малая заслуга – заслуга". – "Поехали"‚ – говорят дети‚ наделенные темпераментом. "Постоим"‚ – говорит Аснат‚ наделенная невозмутимостью. Нюма повторяет вопрос: "Чего заслуживает это поколение?" Нисан трогается с места‚ стремительно набирая скорость. В ответ слышится обнадеживающее‚ с частыми потрескиваниями: "Человек лишь немногим умален перед ангелами. Ты‚ Биньямин‚ тоже". – "А Борис?" – "И Борис..." Нисан выходит из зоны слышимости. Связь прерывается. И подступает вечер‚ который в больнице тягостнее ночи.

7

К вечеру затихают палаты. Еда съедена‚ лекарства приняты‚ процедуры закончены‚ свет под потолком приглушен‚ но спать еще рано‚ и каждый пребывает наедине со скорбью‚ с болью своей и тоской‚ с надеждой-опасениями‚ в проигрышном‚ возможно‚ положении‚ ибо надежда – она одна‚ а опасений много. Праотец Яаков попросил Всевышнего‚ чтобы человек не умирал внезапно‚ но прежде поболел перед уходом‚ отдал наставления дому своему‚ неспешно благословил детей. "Очень хорошо‚ – сказал Всевышний. – Начнем с тебя..." Больные множатся. Палаты полны. Привозят очередного страдальца‚ который не привел в порядок свои дела‚ не захлопнул напоследок врата обиды‚ не умалил сам себя‚ – кладут пока что на проходе. В надежде на то‚ что к утру чья-то душа освободит тело‚ палату‚ землю.

Вечером слышна музыка издалека. Проходит скрипач по коридорам‚ старый скрипач с потухшим взором. Возможно‚ он слеп. Возможно‚ ему знакома наощупь каждая щербинка в полу. Музыка приближается‚ как надвигается спасение: имеющий сердце да поймет. Музыка снимает боль‚ разгоняет скорбь‚ отодвигает тоску: усталые души временно обретают покой. Скрипач неухожен. Туфли его требуют замены. Рубашка – стирки. Брюки – иголки с ниткой‚ чтобы укоротить и обузить. Старуха-бродяжка шагает за скрипачом‚ позабыв про свои сумки. Следом бежит молоденькая сестричка: "Тебе не велено!" – "Оставь ее"‚ – говорит другая. Пора уж сказать: в прежней жизни бродяжка была актрисой. Переиграла всякие роли‚ от куртизанки до королевы. Отыграв в первом акте‚ перебегала‚ бывало‚ через дорогу к закадычным друзьям‚ неузнаваемая в гриме и костюме‚ пила у них чай‚ играла в карты‚ к третьему акту возвращалась назад‚ чтобы умереть на сцене. Многие роли заканчивались смертью‚ и она с гордостью говорила: "Я подготовлена. Мне теперь нипочем"‚ – к старости оказалось не так. Утром – зачем вставать? В полдень – для чего обедать? К ночи – ради кого ложиться в постель? Сколько раз заканчивала жизнь красиво‚ под аплодисменты – без зрителей не получалось. Пошла к геронтологу Сасону‚ а тот‚ поразмыслив‚ велел всё бросить и уйти из дома‚ чтобы поселиться на улице. "Не жить‚ – уточнил. – Выживать. На это потребуются силы. Силы продлят годы". Сасон подобрал затертую кофту‚ голубые панталоны в розовый цветочек‚ повелел подшить понизу драные кружева; выбрал и реквизит – две ободранные сумки‚ прорепетировал походку‚ гнутую крючком спину‚ манеру поведения‚ выпустил в многолюдье‚ на тротуар‚ сам шел следом‚ потирал ладонь о ладонь. "Какой будет текст?" – спросила по актерской привычке. "Нет текста. Говори‚ что думаешь". Это ее последняя роль‚ самая долгая‚ самая‚ пожалуй‚ успешная. Ходит по улицам в образе бродяжки. Таскает тяжеленные сумки. Говорит то‚ что думает‚ поэтому никто ее не понимает. В конце коридора она спрашивает скрипача: "Ты тоже от Сасона?" Скрипач не отвечает. Проходит дальше‚ на другие этажи‚ к иным страдальцам‚ музыкой огораживая живых‚ и возвращаются по палатам тоска с болью‚ задавленные слезы в подушку.

В пятницу к вечеру крохотный раввин обходит этажи. Он стар и виден на просвет. У него встрепанная седая борода и взгляд снизу вбок. В каждом отделении раввин молится в честь субботы‚ пьет виноградный напиток из бумажного стаканчика. К его приходу выставляют на стол подсвечники; женщины в больничных халатах выходят из палат‚ зажигают субботние свечи. Броня зажигает две‚ как положено: "Благословен Ты‚ Господи‚ Боже наш‚ Царь вселенной..."‚ закрыв глаза‚ навевает на лицо тепло огоньков‚ просит‚ шевеля губами‚ мира‚ покоя‚ благополучия – Лёве‚ мужу своему‚ сыну Давиду‚ отличному от прочих детей‚ жене его Хане‚ которой скоро рожать‚ внукам с правнуками‚ которые не замедлят появиться‚ просит выздоровления самой себе. Старуха-бродяжка говорит несмело: "И мне дайте..."‚ зажигает у кровати две свечи‚ смотрит‚ не отрываясь‚ на утекающий воск: на глазах слеза. Раввин обещает на прощание: "Молниеносно избавление Господне..."‚ с одышкой шагает в другое отделение‚ чтобы и там помолиться в честь субботы‚ вновь глотнуть виноградный напиток. Раввин пьет сок на каждом этаже‚ крохотный раввин пьян от сока.

Суббота. Старик располагается на стуле на самом припеке‚ посреди шумного перекрестка‚ – меховой штраймель на голове‚ праздничная капота на плечах‚ – укоризненно грозит пальцем мимоезжему водителю: "Шабес... Шабес!" Суббота. Чадолюбивые отцы‚ благословенные потомством‚ возвращаются из синагоги. Мамы в шляпках катят по домам коляски. Мальчики в белых рубашках идут следом‚ девочки в тяжелых‚ до пола‚ юбках. Усаживаются за трапезу. Поют хором‚ взрослыми и детскими голосами‚ отстукивают по столу ладонями – вино подрагивает в серебряных бокалах‚ сладкое‚ густое‚ бордовое. Суббота. Лёва Блюм остается на субботу в больнице‚ спит в комнате напротив‚ на лежаке для процедур. Ночью проходит врач‚ накрывает его одеялом. Ночью Лёва идет к Броне‚ сидит возле нее. Взбулькивает кислород в шланге у арабской женщины. Задремывает женщина-подросток. Бродяжка проборматывает во сне: "Нет‚ не подыскивай красивых слов..."‚ – возможно‚ из Шекспира. За стойкой в коридоре слышится приглушенный голос: это медицинская сестра‚ прикрыв трубку рукой‚ объясняет мужу‚ как успокоить ребенка. Служитель в халате – бодр‚ румян‚ крепок – катит к лифту каталку‚ без интереса слушает больного. Тот говорит с подушек: "Я долго болею. Так долго‚ что довелось мне‚ живому‚ увидеть привыкание к моему исчезновению. Уже теперь они ведут себя так‚ будто меня нет". Женщина с потерянными глазами‚ похрустывая пальцами‚ ходит по коридору до изнеможения‚ взад-вперед‚ на мгновение останавливается перед дверью с табличкой "Операционная": беда‚ ужас‚ проклятие века‚ плоть плоть выгрызает – червяком в яблоке. Можно изменить имя больного‚ запутав ангела смерти‚ можно добавить дополнительное имя – тоже‚ говорят‚ помогает: кто составит‚ наконец‚ "Книгу страданий" с полным их перечнем? Женщина с потерянными глазами встает у окна в полстены‚ уложив руки на подоконник. На улице туман. В тумане исчезают дальние предметы‚ но проступает взамен ближнее‚ на что обычно не обращаешь внимания. Лицо в стекле. Незнакомое лицо смотрит на нее внимательно в ожидании слова‚ жеста‚ поступка. Слова сказаны. Поступки совершены. Жест отчаяния слишком уж театрален.

Авива сидит в комнате ожиданий возле родильного отделения. Ривка‚ лучшая ее подруга‚ в муках и сомнениях разрешается от бремени. Мужа у Ривки нет; был друг‚ который не пожелал потомства‚ но она решилась на исходе материнства. Авива ждет с вечера‚ думая о своем ребенке‚ которого она способна еще родить‚ и о муже‚ которого‚ возможно‚ не будет. В комнате расположились мужчины – молодые и с сединой в бороде. Один молится‚ другой задрёмывает на диване‚ третий читает псалмы. Полумрак. Потрескивание свечей. Долгие ожидания с негромкими разговорами: "Сказал Израиль Всевышнему: "Вот‚ дети наши – гаранты наши". Сказал Всевышний Израилю: "Да будет так! Дети ваши – гаранты дел ваших. Ты забудешь Меня‚ Я забуду детей твоих..." Прогорают свечи на столике. Громоздкий автомат в углу выдает чай‚ кофе с молоком‚ кофе без молока. Выходит женщина. Выносят ребенка. Окружающие говорят: "В добрый час! Для Торы‚ брака и хороших дел..."

Мама Авивы грустит посреди ночи. Внуков желает мама‚ но внуков пока нет. Прошлое в кибуце приучило к равенству – в пищевом и вещевом довольствии‚ не более. А она-то‚ наивная‚ думала: разделят всеобщую радость‚ разделят всеобщую тоску – честно‚ по справедливости‚ поровну на каждого: это мне‚ это тебе‚ это ему‚ как поровну на всех солнце‚ поровну дождь‚ и воздух тоже на всех. Но бессильной оказалась арифметика‚ умножение-деление‚ бессильны строгие‚ неподкупные пропорции: несбыточное не сбывается‚ невозвратимое не возвращается‚ невосполнимое зияет беззубым старческим провалом. Все товарки ушли в свой срок‚ последней – баба Роза из Полтавы‚ наставница-командирша‚ отправленная сюда в обмен на палестинских коммунистов‚ от которых избавлялись англичане. Немощную бабу Розу перекладывали с матраца на каталку‚ возили в ванную‚ кормили‚ подкладывали судно‚ – самое время отжить своё‚ хлопнув напоследок дверью-пистолетом‚ как и подобает командирше. Осталась на столе записка: "Не хочу быть беспомощной. Не могу быть зависимой". Остался переполох в кибуце: старики примерили к себе подобный исход‚ их дети оскорбились за такое к ним недоверие. Кибуц не спасает от печали‚ и мама Авивы томится в одиночестве; ей бы купать‚ кормить‚ убаюкивать‚ – ключ к утробе в руках Всевышнего. Когда Ривка разрешится от бремени‚ Авива станет ей помогать: мир опасен‚ дети человеческие нуждаются в обережении. Мама Авивы поможет тоже.

К утру Ривка родит девочку‚ покажет ее подруге‚ и та поедет‚ наконец‚ домой. Авива возвратится к себе‚ включит по привычке умную машину‚ а та скажет тусклым голосом‚ неокрашенным ожиданием: "Мы с вами соседи по телефонному справочнику. Может‚ повидаемся?" У Авивы потекут слезы‚ которые не остановить. Авива зарыдает горько и безутешно. Отплакавшись‚ отключит машину. За ненадобностью.

8

Ночь. Спит город. Спят страдальцы по палатам. Спят газели на горах: один глаз сомкнут‚ другой открыт. Спят скорпионы с ехиднами: какие сны видят скорпионы? Спят орлы‚ накормив детенышей трепещущей плотью. Спят шакалы‚ накушавшись мертвечины. Спят ангелы в Небесах‚ если им дарован сон. Спит Нюма Трахтенберг.

– Биньямин‚ – сказал прозорливый Нисан. – От нас сокрыты тайны‚ очевидные для других. Постарайся‚ друг мой! Обрати усилия разума‚ и тебе откроется.

Ступеньки вниз. Квадратом помещение. Цветное великолепие поверху. Солнечные лучи проходят через стекла‚ делая их желтыми‚ восторженно алыми‚ густозелеными. Буйство красок: каждый цвет словно призывает к молитве. Буйство фантазии: каждый символ призывает к познанию. Нисан разъяснил Нюме. Нюма пересказал Боре. Боря записывает по памяти в тиши ночи. "Превратности судеб" – таково название:

"Знай‚ Биньямин‚ – уверяет прозорливый Нисан. – Привычки наши – следствие страстей‚ торопливости и ублажения плоти. Человек смотрит на мир сквозь прикрытые веки‚ а оттого многого не замечает. Приподними веки‚ Биньямин. Посмотри внимательно. Вглядись так‚ чтобы закружилась голова и смешались понятия. Накопи мудрость и исторгни ее". Нюма смотрит – долго и сосредоточенно. Голова кружится. Понятия смешиваются. Нисан продолжает: "Не воспринимай их в отдельности‚ Биньямин. Постарайся объединить этих диковинных птиц с рыбами‚ солнце в лучистой оправе‚ синь света‚ перетекающую в голубизну вод‚ в грозовое фиолетовое удушье. Ты чувствуешь зной‚ Биньямин? Кисеёй на лице. Покровом на плечах. Он вещественен‚ этот зной‚ его можно потрогать‚ развесить‚ порциями упаковать в коробки. Скорбит‚ поникла земля. Возносится к небу рыжая птица ярости. Скалит зубы день подступающий‚ мнимым милосердием торжествует жестокость‚ – но луч в бурной воде‚ светлый луч в глубине‚ покойная желтизна изобилия‚ лошадь в ленивой задумчивости‚ обитающая в садах‚ свечи в подсвечниках‚ подсвечники без свечей: для будущих‚ не народившихся еще младенцев. Взгляни на огоньки во множестве: теплота дома‚ семьи‚ земли вожделенной‚ – здесь и твоя тоска‚ Биньямин‚ теперешняя твоя бесприютность. Смотри дальше. Смотри – не отвлекайся. Ты осязаешь эту мощь‚ мощь цвета‚ силы‚ ярости? Гнев свиреп подобно бурливым водам‚ слово неистово‚ ярость в непомерном излиянии: уж если крик – до хрипоты‚ уж если красное – до черноты. Множится число убийц. Робеют сердца. Слезам угнетенных нет утешителя. Этот шар – земной ли он? для игры ли он? Шар земной для игры‚ смрад до удушья‚ гниль на месте цветения‚ добрые дела на потраву‚ причитания на площадях‚ и не схорониться в пещерах-чащобах‚ ибо на смену утомившемуся притеснителю поспешает отдохнувший‚ жестокий и стремительный‚ в превосходстве иных нравов. Ты видишь эти корабли‚ Биньямин? На них корабельщики‚ бороздящие море. Плывут мимо от пределов кривизны‚ путем морским‚ неприметным‚ причаливают в надежной гавани‚ где зелень буйствует‚ посевы напоённые‚ обильны влагой небеса‚ полны водами источники великой бездны. Земля отзывается хлебу‚ и вину‚ и маслу; холмы красны от винограда‚ долины белы от овец‚ зубы ослепительны от молока. Елей сочится из оливок‚ сок потоками струится по лозе‚ еды досыта и одежды прочные; каждый – друг королю‚ но и король – друг каждому. Посмотри‚ Биньямин: он голубой‚ этот цвет‚ в голосе тишины‚ в чистоте и покое. Голубое подобно морю. Море подобно небу. Небо подобно Престолу Славы. Радость и веселие‚ благодарность и песнопения. Куда подевался страх‚ где подстерегает беда? Вот они – малым вкраплением в стороне‚ скопищем вероломных на подходе. Красные птицы настораживают‚ но скакуны из царских табунов наготове для битвы‚ чтобы притупить зубы теснителю‚ врага поразить ужасом‚ отстоять дом на свету‚ стол под скатертью‚ свечи в подсвечнике. Но всё недолговечно‚ Биньямин‚ знай это тоже. Переполнилась мера терпения. Завтрашний день позавидует вчерашнему. Избыток величия‚ остаток могущества – тенью отлетевшей птицы. И будет в тот день‚ день ярости и разорения: лист скукоженный и почва иссохшая‚ зелень без чистоты-покоя‚ будто перемешаются в смятении мысли с ощущениями‚ огонь выжрет дома и воду вылижет‚ отсохнет протянутая рука‚ сметет со света метла уничтожения; оставшийся долг – сможем ли погасить страданиями? Мечутся красные птицы. Солнце испускает багряные лучи. Небо затворилось‚ и нет более дождя. Перепуганная овца выглядывает из укрытия: истребиться ли земле голодом? Удел всякой плоти – падалью на дороге? Не так это‚ Биньямин! "Не для пустоты сотворил Он землю..." Вслушайся: прошумела листва‚ прогнулись ветви деревьев‚ небесное воинство поспешает на подмогу; вот‚ облако поднимается с моря‚ закат тучливый‚ северный ветер приносит влагу‚ разлив вод для истомленных душ. И снова зелень‚ Биньямин‚ травы обильные, отдохновение глазу. Пасутся стада. Закрома полны. Рассветы осеняют поверху. Птицы – шумнокрылые создания – в покое и довольстве. Город в золоте‚ Биньямин‚ краса совершенная‚ благословенный дождями‚ тенью и росой‚ – отсюда уже нет дорог; город‚ слитый воедино‚ щит спасения твоего‚ ростком плодоносным над источником‚ – жилы земель сходятся к нему. Отстроены развалины‚ насажены виноградники; это твой город‚ Биньямин‚ младший мой сын‚ "сын скорби"‚ "сын правой руки моей". Подставь плечо‚ Биньямин. Ноша нелегка..."

Часть четвертая

СЕРЕБРЯНЫЕ ТРУБЫ

1

В тот самый день‚ ближе к вечеру‚ заявился к Сасону старый его приятель‚ веселый неудачник‚ который с годами потерял эту великолепную способность‚ став хмурым обладателем квартиры в городе‚ машины в гараже‚ жены в постели и накоплений в банке. "Разговоры переговорены. Дружбы передружены. Любови перелюблены. Хожу – отстреливаюсь. Живу – отплёвываюсь. Помоги‚ друг!" – "Зайдешь через неделю‚ – сказал Сасон. – Что-нибудь подберем". Но тот не захотел ждать. "Серею-дурею. Отторгаю и отвергаю. Стервенею от всех и все стервенеют от меня". – "А не передумаешь?" – спросил Сасон. "Никогда!" – "Проклинать не станешь?" – "Ни за что!" – "Сделаем из тебя лунатика‚ – пообещал Сасон. – Застарелого лунатика‚ которого ничем не проймешь". – "Иначе нельзя?" – "Иначе тебе нельзя". Чтобы зашагал напролом через газоны вечный лунатик-хитрован в полосатой пижаме‚ руки тянул в лукавом безразличии‚ глядел – не смаргивал‚ ступал – не вздрагивал: известно ли лунатику‚ куда путь держит? – и дальний свет заблистает в зрачках искрами запрятанной ухмылки‚ справка выглянет из кармашка пижамы‚ медицинская справка-охранительница‚ зашепчут завистники‚ повергнутые в отчаяние‚ в едком‚ обжигающем сожалении: "Ну‚ собака! Ну‚ ловкач! Тропой лунатика – всякий бы пожелал..." И еще пообещал Сасон: "Жизнь будет долгая. Наверняка неукладистая. Не всегда веселая. Постоянно непредсказуемая. За всяким углом притаится удача‚ перевязанная ленточкой‚ либо громила с дубиной. Годится?" – "Годится!"

Жизнь свою Сасон провел поверху‚ в безотчетных движениях тела‚ потакая нраву своему и норову‚ хотя и слыл среди клиентов разумным и проницательным. Но глубины не было: это он знал хорошо; была наработанная изворотливость‚ точнее‚ изворотливая изобретательность‚ повзрослевшие‚ а затем и постаревшие чудачества‚ которые клиенты принимали за естество. Ум слаб. Суждения расплывчаты. Понимание поверхностно. Он пробовал опускаться в глубины‚ но что-то выталкивало‚ что-то вечно выталкивало наружу‚ где дружно резвились те‚ кому Сасон поставлял надежды в обмане чувств-воображений. Они-то думали‚ это для них старался Сасон‚ им продлевал жизнь‚ а он старался для самого себя‚ и если клиентам казалось‚ что геронтолог им помогает‚ Сасону не помогало ничто. Когда становилось невмоготу‚ он проскальзывал в отгороженную клетушку без окна в глубинах квартиры‚ последнее свое прибежище‚ где хоронилась застеленная детская кроватка и матерчатый заяц с глазом-бусинкой‚ верный друг с младенческих игр. Садился возле кроватки‚ брал зайца в руки‚ повторял истово: "Я не умру... Нет-нет!"‚ отгоняя прилипчивую немощь. Так заклинал он‚ когда умерла пухлощекая‚ провористая бабушка‚ пропахшая кардамоном с корицей‚ в подоле у которой находил утешение‚ и пятилетний Сасон‚ тычком изгнанный из детства‚ впервые познав исчезновение‚ выстроил для себя мир иллюзий‚ из которого ему‚ Сасону‚ не было ухода: "А я не умру... Нет-нет!" С этого началась профессия геронтолога.

В тот самый последний день донесли куда надо‚ что геронтолог Сасон открыл ихний секретный пароль‚ код жизни‚ и пользуется им без зазрения совести‚ которая у нынешнего поколения‚ как известно‚ и не совесть вовсе‚ а так – один пар. Переполнилась мера терпения‚ и поняли там‚ где надо‚ что следует пресечь подобное безобразие‚ пока не придумал Сасон нечто совсем уж непотребное‚ вопреки природе явлений‚ заменяющее старость вообще и непременную смерть в частности. В тот самый день‚ к подступлению сумерек‚ шелестнуло в ухе Сасона‚ словно просипела‚ остывая‚ вода в чайнике; было ему дуновение в ухо‚ легким‚ едва различимым колыханием‚ но не было ему видения: "Сасон‚ а Сасон! Приготовься покинуть мир". – "Кто ты? – спросил Сасон‚ оплакивая долю свою. – Кто ты‚ говорящий вне меня?" – "Кто – никто. Минута кончины твоей приближается". – "За что это?" – "А не вмешивайся без дозволения в Божественный процесс. Подобное заслуживает наказания". – "Как же так? И врачи продлевают жизнь". – "Они не продлевают. Они ее сохраняют. Мир‚ из которого не уходят‚ подобен дому развлечений".

2

В тот памятный день‚ когда Сасону вынесли окончательный приговор‚ взбунтовались черви во владениях Нисана Коэна. Принц в изгнании Дракункулус Мединенсис – кольчато-коленчатый‚ а оттого несгибаемый – шел войной на наследного принца Энтеробиуса Вермикуляриса‚ паразитирующего глистокишечного‚ дабы отнять честь‚ достоинство‚ а заодно и таинственно неотразимую Лоа-Лоа‚ принцессу души Нисана. Князь Парагонимус Вестермани‚ мягкотело-бескостный‚ отсиживался в укрытии‚ себя не выказывая‚ а баронесса Трихинелла Спиралис – червь вечного сомнения – никак не могла решиться‚ чью сторону принимать‚ а потому помахивала крохотным белым лоскутком‚ который при дознании можно выдать за носовой платок‚ а можно за флаг безоговорочной капитуляции. Это был мир незыблемых правил на предметном стекле‚ где прежде царили законы естества‚ уживчивость с согласием‚ лад и покой‚ где не пожирали друг друга без чрезвычайной надобности‚ вселяя надежду в стороннего наблюдателя‚ измученного ссорами соседей и сварами государств‚ – но Дракункулус Мединенсис уже догрызал Энтеробиуса Вермикуляриса для достижения пределов власти‚ непородные Фасцелопсис с Аскарисом‚ проклюнувшись на окраинах‚ замышляли смуту с мятежом‚ и прозорливый Нисан огорчился до боли в сердце‚ капнув слезой на ихнее безобразие‚ затопив всех позабытым способом‚ – не был ли и потоп слезой Божией на нашем предметном стекле?..

Посреди ночи Боря будит его.

– Нюма‚ – возглашает Кугель в мгновенном озарении. – Если нас любят‚ принимают-привечают‚ отчего молчит наш телефон? Отчего почтальоны не несут письма‚ много писем? Где встречные-поперечные‚ на ходу салютующие‚ пожимающие руку‚ улыбающиеся с удовольствием и явной симпатией? Где – в ответ – наше смущение‚ легкий румянец с потупленным взором‚ тихая потайная радость? Нет. Нет и не предвидится.

Нюма мычит спросонья‚ но Кугель неумолим:

– Что нас ожидает‚ Нюма? Ну что? Ограниченная зона проживания. Температура существования – от и до. Непременный кислород. Радиация в меру. Вода без примесей. Воздух без углекислых газов. Осадков – не менее. Скорость ветра – не более. Еды – хоть однажды в день. Хлеба кусок. Супа половник. Женщину – без нее никак. Пол под ногами. Крышу над головой... Обложили! – кричит Боря. – Я не позволю испортить остаток моих дней...

Нюма разлепляет глаза:

– Это вы к чему‚ Боря?..

– Это я к тому‚ Нюма. Спать больше не будем.

– Мне утром на работу.

– Утро подождет.

Хватается за кошелку. На ней написано от руки: "Выход из положения прилагается". Достает оттуда веревочную лестницу‚ которая – сразу видно – побывала в нередком употреблении.

– Где же оно‚ наше взахлёб‚ наше вразнос‚ на разрыв‚ разбив и раздрызг? Я не согласен! Нет‚ нет!

И лестницу через окно.

– Почему через окно‚ Боря?

– Начинаем иную жизнь.

Они спускаются с опаской мимо соседских окон: Боря первым‚ Нюма за ним. Авива уехала к матери‚ там и ночует в девичьей своей кроватке‚ словно начинает всё заново‚ а на подоконнике сидит кот Хумус неотразимой аметистовой красоты‚ разглядывает сквозь приспущенные веки двух сумасшедших за окном; из глубин комнаты доносятся причитания Сумсума‚ обеспокоенного отсутствием хозяйки: "Дай поесть... Дай поесть... Ну дай же‚ дур-рак!" В квартире Сасона просвечивает за окном желтизна немощного фонарика в стариковской руке; кто-то бродит по заветному помещению‚ подпитывая надежду с сомнениями‚ у кого-то в фонарике скисает батарейка. Ицик лежит возле Ципоры‚ беспокойно вздрагивая во сне‚ ночник светит в изголовье. "Вообще-то я трус... – признался Ицик‚ уподобившись сыну своему Алону. – Я темноты боюсь". – "Ты не трус‚ – определил специалист‚ измерив чудо-прибором содрогания его души. – Просто ты боишься темноты". У Брони с Лёвой потушены огни. Броня с Лёвой ночуют у Давида‚ потому что Хане подошел срок разродиться. Пусть это будет сын на исходе материнства: мальчика назовут Биньямин. А зачарованный свидетель бодрствует на крыше‚ вознесясь на облачные высоты‚ высматривая знамения на земле и знамения посреди светил‚ – душу омывают небесные ручьи. Дом громоздится на обрыве. Складками опадают горы до самой пустыни. Лестница кончается. Лестницы не достало до земли. Они повисают над крутобоким провалом‚ и Боря говорит:

– Жёлудь проявляется из ничего. Высоко подвешенный‚ от рождения готовый к полету. Жёлудь растет и сила растет‚ утягивая его к земле; вот уж ему невмоготу‚ он отрывается и летит вниз. И, упав‚ умирает. А в смерти прорастает... Отпускайте руки‚ Нюма.

Отпустили – и полетели...

– Это мне снится? – спрашивает Нюма.

– Это никому не снится‚ – отвечает Боря Кугель.

Ему ли не знать?

3

Приземление проходит успешно. Мягкая посадка нужным местом‚ на две точки. Нюма опускается на нечто крутобокое‚ подрагивающее‚ несомненно живое‚ и оно – словно дожидалось – без промедления трогается в путь. Нюму покачивает как на размашистых качелях; ощупав то‚ на чем он сидит‚ Нюма ощущает грубошерстное‚ покалывающее пальцы‚ словно одеяло бабушки Муси.

– Боря‚ вы где?

– Я тут. На соседнем верблюде.

Нюма открывает глаза. Вместо домов – пустошь вокруг‚ порожняя каменистая пустыня‚ пепельные валуны под ногой‚ пустоты незаполненных пустот. Вместо ночи – закат‚ долгие тени к дальней гряде‚ будто выход из окна подменил для них пространство со временем. Громада желтка обвисает над барханами‚ облекаемая пеленой‚ исчезая неумолимо до малой горбушечки; где-то там‚ за буграми‚ словно проткнутый острием‚ желток нехотя растекается по сторонам‚ окрашивая багровым кромку небес‚ перетекая в оранжевое‚ осветлённо розовое. Ветер поддувает на закате – весомый‚ упругий‚ напоённый гулом запредельных земель. С высоты положения Нюма замечает: сбоку шагает погонщик. Он хром. Горбат. Сухорук. Крив на один глаз. Плешив и невзрачен. На нем балахон до земли‚ вытертый от ночевок на песке. Он говорит:

– За нами идет верблюдица‚ слепая на правый глаз. В утробе у нее близнецы; она несет два бурдюка: один заполнен вином‚ другой уксусом; на спине у нее тяжелый груз. Верблюдица в часе перехода от нас‚ а к ней вскоре присоединится попутчик‚ преданный нечистоте‚ чванлив и высокомерен.

Боря спрашивает:

– Откуда тебе‚ кривому‚ известно‚ что верблюдица слепа на правый глаз?

Горбун отвечает:

– Она ощипала траву с левой стороны дороги.

Нюма спрашивает:

– Откуда ты взял‚ что у нее в утробе близнецы?

– Она прилегла‚ и я увидел отпечаток двоих.

Нюма с Борей наперебой:

– Откуда ты знаешь‚ что она несет два бурдюка: один с вином‚ другой с уксусом?

– По каплям. Капли вина впитались в землю‚ капли уксуса свернулись.

– Как ты вычислил‚ что на спине у нее тяжелый груз?

– След ее глубок.

– Почему ты решил‚ что к ней вскоре присоединится попутчик?

На простой вопрос горбун не отвечает.

– Как ты догадался‚ что он чванлив и высокомерен?

Говорит:

– Он справит нужду посреди дороги. Уподобившись скотам неразумным. Богопослушный отошел бы в сторону и прикрыл испражнения.

– Как можно‚ наконец‚ разгадать следы‚ которые позади тебя?

– По отпечаткам прошлого всякий угадает. Единицы – по отпечаткам будущего.

– Они нас догонят? – спрашивает Нюма.

– Мы их подождем.

И пошагали дальше по отсутствующим следам беременной верблюдицы‚ слепой на один глаз‚ в утробе у которой два близнеца‚ на спине у которой бурдюки и неопознанный тяжелый груз‚ попутчик у которой чванлив и высокомерен.

4

Пустыня молчалива. Блуждающие по ней молчаливы тоже. Мысли не высказаны. Чувства не проявлены. Лишь похрупывает песок под копытами верблюдов да похрустывают их разношенные суставы. Пора потемнеть к ночи‚ чтобы объявились на небесных позициях Кесиль‚ Кима‚ Айиш и Мазорот к утехе пастухов и мореплавателей‚ но закат задерживается по неразъясненной причине; малое облачко‚ порозовев краями и безвольно обвиснув вдалеке‚ не собирается менять цвет и очертание. Спросить бы прозорливого Нисана‚ но где теперь он? Вернее‚ где они?

Горбун говорит между прочим:

– И тогда он возгласил: "Солнце‚ остановись над Гивоном!" Сказало солнце: "Ты кому это говоришь – остановись? Ты‚ пигмей! Ничтожество открывает рот и говорит великому – остановись? Я‚ солнце‚ создано на четвертый день творения‚ ты на шестой‚ и ты командуешь мною?" Сказал он: "У свободного человека есть старый раб‚ и он не может ему приказать – остановись?" Повиновалось солнце и встало над Гивоном‚ не поспешая к закату в тот день.

– Боря‚ – удивляется Нюма‚ – что происходит?

Шагают верблюды след в след. Нюма на первом. За ним Боря. За Борей некто в глубинах паланкина‚ скрывающий лицо свое. Последующие – неисчислимой вереницей: конца не углядеть. Десять тысяч утомленных пустыней в опустошенности и замешательстве. Десять тысяч ропщущих‚ пребывающих в недовольстве. Десять тысяч мятежных в неистовом прекословии. Десять тысяч стенающих без причины‚ которые задерживают радость поколений. Десять тысяч из примеси иноплеменной: благословение нечестивца хуже проклятия. Один-два огорченных душой‚ что поднимаются по ступеням совершенства‚ черпая воду из источников спасения. "Я еду‚ – уговаривает себя Нюма Трахтенберг. – Я приближаюсь. И будь что будет!"

Боря откликается с соседнего верблюда:

– Известно ли вам‚ Нюма‚ что я собираю закаты? Описываю и складываю в папку.

– Закаты! – ахает Нюма. – В папку? Боря‚ побойтесь Бога.

– Папка – это не тюрьма‚ Нюма‚ а спасение от неминуемого забвения.

– Переведите‚ – просит горбун.

Ему переводят. Он говорит задумчиво:

– Лучше описывать рассветы.

– Но не в моем возрасте. Такого затяжного заката я никогда не видел‚ и он займет подобающее место в папке с тесемочками.

Через минуту Боря интересуется‚ приглядываясь:

– Вы кто? Уж не волшебник ли‚ который худеет?

– В данный момент‚ – отвечает горбун‚ – я путешественник. Получил повеление расхаживать по земле. Вразумлять‚ разъяснять и увещевать.

– Есть ли способные увещевать? – спрашивает некто из паланкина.

– Есть ли – воспринимающие увещевания?

Посреди необжитого пространства стоит неуемный активист‚ "гройсе гурништ" в форменной тужурке‚ вкапывает в песок столб с указателем "Площадь Согласия".

– Это зачем?

Отвечает солидно:

– Размечаю пустыню. Делаю обжитой. Вношу ясность в пугающую ее безбрежность‚ чтоб не пропасть поодиночке. Здесь будет площадь. От нее разойдутся радиальные проспекты – Примирения‚ Увещевания и Произрастания. Проспекты соединятся улицами. Улицы – переулками и бульварами. Пора уж. Вышли все сроки.

– Названия окончательные? – интересуется Боря.

– Названия предварительные. Согласие можно переименовать в Возмездие. Примирение – в Непоколебимость. Увещевание – в Триумф победы.

– Предлагаю‚ – просит Кугель‚ заметно смущаясь. – Площадь Неутоленной нежности. Улицу Нечаянных встреч. Переулок Неизбывной ласки. Я романтик. К семидесяти годам это нечто.

Нюма добавляет:

– Злоба тупа – ей тупик Ненависти. Проспект широк – проспект Неограниченных наслаждений. Аллея тениста – бульвар Сумеречных бесед и Доверительных отношений. Следует только назвать‚ и названное проявит подобающие свойства.

– Напрасно стараетесь‚ – говорит горбун. – Ваши указатели завалит ветром. Смоет потоками в сезон дождей. Занесет песком без жалости. Скорее море Сдомское наполнится рыбой‚ чем обустроите пустыню. Пустыня ничья. Ничьей ей и оставаться.

– Это мы еще посмотрим‚ – грозит активист и шагает дальше со шнуром измерения. – Скоро‚ совсем скоро‚ в наши дни пустыня получит образ благоустройства‚ соответствующий времени и запросам. Что обязательно.

5

После долгого молчаливого покачивания‚ когда нечего рассчитывать на откровения‚ горбун говорит:

– Пустыня – это не пространственное понятие‚ но состояние души‚ которая в заточении пожелала стать обретенной. Пустыня – это география воображения для возвращения туда‚ откуда изгнаны. Где прежде был Эден‚ там ныне Сдом‚ соль и сера; откуда вытекали Прат и Гихон‚ Пишон и Хидекель‚ там ныне пески проклятия‚ прибежища хищников с беглецами.

Вновь замолкает. И вновь нет надежды на откровение.

– В пустыне можно сделаться ничьим‚ ибо она ничья: не затоптана‚ не запятнана‚ очищена от телесных желаний. В пустыне можно раскрыться для умножения премудрости‚ которая вольется в порожний сосуд‚ незамутненный остатками прежних возлияний‚ пиршеств чужих умов‚ темных иносказаний‚ мнимых верований‚ пагубных мнений. В пустыне можно увидеть себя со стороны‚ смиренно распахнувшись для советов и наставлений; в пустыне стоит уподобиться пустыне – на барханах‚ в безмолвии песков‚ отринув духовные наслаждения и телесные радости‚ осознавая малость свою и ничтожность – залогом будущего познания.

– Браво! – восторгается Боря‚ и караван аплодирует без звука.

Торчит зонт посреди пустыни. Под зонтом – стул. Сидит на стуле балалаечник-виртуоз‚ нехотя перебирает струны‚ извлекая из инструмента тягостную меланхолию‚ а на земле стоит коробка для подношений. Поиграет – кинет себе монетку. Поиграет – еще кинет.

– Вот те раз! – удивляется Нюма. – Этого человека я встречал на площади.

– Он и есть на площади‚ – разъясняет горбун. – Однако там его нет. В город надо взойти‚ но кому это под силу?

Постояли. Послушали печального виртуоза.

– Нюма‚ – говорит Боря с высоты верблюда. – Это оно. Та самая мелодия! Но у Соломона Кугеля выходило веселее.

Балалаечник смотрит на них без интереса. Он музыкант‚ у него свое осмысление.

– Не так‚ – возмущается Боря. – Это звучит не так! Его надо к Сасону. Чтобы привил вкус к жизни.

– Он был у Сасона‚ – отвечает горбун. – Кто из нас не был?

Еще постояли. Еще послушали. "Чего же ты мне пупсики крутил?.." Куда звал‚ завлекал‚ обольщал-заманивал? Зачем говорил‚ что жизнь на подходе – восторг-объедение? Кто родился затейником‚ тому им и оставаться. Ублажать этих взбесившихся на отдыхе идиотов‚ налетающих на морское побережье волна за волной; натерпеться‚ выслушивая игривые завлекания‚ наглядеться всласть на мало прикрытые телеса‚ потряхивание жировыми валиками на танцплощадке‚ на их двенадцатидневный гудёж с рыганием и непременным рассолом для опохмелки‚ который подают на завтрак.

– Пошли с нами‚ – зовут его. – Путь далёк. Время дорого. Верблюды выносливы.

Балалаечник в недоумении поднимает бровь. Балалаечник не отвечает‚ не желая выслушивать досадительные речи‚ и идти с ними не желает‚ выглядывая на горизонте обещанное облако‚ которое перенесет без усилий в благословенные края – со стулом‚ зонтом и балалайкой. Без облака не стоит начинать столь рискованное предприятие‚ бить ноги – свои и верблюжьи. И не крутите пупсики затейнику приморского дома отдыха...

– С другой стороны‚ – говорит Кугель. – Его тоже можно понять.

Можно‚ конечно‚ можно! Идет караван по пустыне. По земле жаждущей и иссохшей‚ по бесплодности могильной тьмы‚ где воды горькие‚ травы соленые‚ бедствия напополам с опасениями. Облака Славы не окружают их‚ ибо прошло время доброй воли Небес‚ когда сверху изливалось милосердие. Столпы огненные не клубятся впереди‚ чтобы указывать путь‚ не вылетают искры из ковчега‚ поражавшие врага в засаде‚ змея под ногой‚ ехидну со скорпионом‚ ибо нет у них ковчега. Не выпадает для них роса – искристой скатертью‚ обращая пустыню в стол подношений‚ не опускается на скатерть манна небесная‚ круглыми аппетитными караваями – сейчас из печи. Морской ветер не приносит вожделенных перепелов для утоления желаний плоти; не передвигается с ними колодец – скалой с пчелиными сотами‚ из которых сочится влага; не развеваются знамена из шелка с вышитыми на них пометами – лев‚ бык‚ орел‚ растение дудаим‚ чтобы возвысить суетливую толпу до подобия небесного воинства. Не трубят серебряные трубы‚ призывая в дорогу‚ дабы прошли в смятении через духовные испытания‚ поднялись от земли Гошен к вратам премудрости‚ души закалили до бесстрашия. И не копают они могилы‚ ночи не проводят в них‚ чтобы выяснить поутру: кого хоронить‚ а кому идти дальше; и если на поколение пустыни законы природы не распространялись‚ даже червь в могиле их не глодал‚ людей этого поколения черви поедают при жизни.

– Кстати о могилах‚ – скажет прозорливый Нисан. – Через тысячи лет от сотворения теперешний мир будет уничтожен по Высшему повелению и создан заново. Имеется такое мнение.

Помолчат. Впитают слова знающего человека. Поинтересуются озабоченно‚ желая завершить неотложное:

– Сколько же нам осталось?

– Живите‚ – дозволит Нисан. – Дышите. Имеется и иное мнение.

6

Горбун говорит:

– Приготовьтесь! Вступаем в край мечтательных превратностей.

Верблюды – как по команде – высоко поднимают ноги. Брызгают фонтанчики из-под копыт‚ всяким шагом вскрывая невозможное. Пространство‚ припорошенное пылью‚ раскрашивается цветными отпечатками. Розовые пески. И пески бурые. Рыжие пески и пески в окалине. Бледносерые. В голубизну с желтизной. В белизну с просинью. Всплывает потревоженной переливчатая взвесь – красным‚ оранжевым‚ желтым‚ зеленым‚ голубым‚ синим‚ фиолетовым‚ будто некое творение пустыни подает знаки себе подобным‚ изнывая в одиночестве во вселенной‚ готовое принять и полюбить с первого‚ второго‚ с любого взгляда.

– Боря‚ – шепчет Нюма. – Это мне снится?..

– Это никому не снится‚ – отвечает горбун и перетекает из цвета в цвет в тех же сочетаниях‚ словно и он ищет себе подобных. Нюма перетекает вслед за ним. Боря с верблюдом. Некто в глубинах паланкина‚ скрывающий лицо свое. Все остальные.

– Это не тот путь... – кричат с отдаленного верблюда. – Это не тот‚ не тот! Нельзя поперек понятий!

– Можно‚ – отвечает горбун. – Нужно. Именно поперек. Выход – вхожу. Вход – выхожу. Это и есть нынешнее испытание. Это – других не будет.

Караван останавливается. Верблюды‚ подламывая ноги‚ с облегчением укладываются на песке. Горбун возглашает:

– "Чудо изнутри чуда". Дивертисмент блуждающих душ! Немые и озвученные. Цветные и черно-белые.

Завеса отпахивается‚ выказывая декорацию в мареве изменчивости. Киоск с товарами. Мужчина за стеклом в несмелых колыханиях.

– Кто такой? – спрашивают его.

– Беспокойный Хаим. Сын праведного Менаше. Отец нервного Ицика.

– Чем торгуем‚ Хаим?

– Цветными песками. Развесными и в упаковках.

– Кто же здесь покупает?

– Никто не покупает. Это не коммерция‚ а наказание – быть миражом.

Горбун разъясняет:

– Это‚ действительно‚ наказание. Иметь и не обладать. Желать и не завершить. Сострадать и не утешить.

– Почему так?

– Землю покинувший в беспокойстве – в беспокойстве пребудет. Спрашивается: как долго? Достаточно долго. Землю покинувший в ладу с миром обретет упокоение. Что значит: в ладу с миром? Это – в ладу с собой. Вопросы есть?

– Есть. Он тут один?

Хаим отвечает:

– Если бы! Нас много‚ да и пустых киосков достаточно. Для безумного Шмулика‚ который купил всех и продал всех. Для недостижимого Дуду‚ который скоро умрет: самое время – подобрать киоск и разложить товар. Для сына моего Ицика‚ если не утихнет.

– Этот утихнет‚ – обещает некто из глубин паланкина. – И довольно скоро. Ему послано. С уведомлением о вручении. "Тобой недовольны‚ Ицик..."

Шевеление в глубинах каравана. Шарканье подошвами. Нервный Ицик сползает с верблюда и осторожно приближается к киоску. Следы остаются на песке: бурые‚ розовые‚ светлосизые‚ в синеву с прозеленью.

– Близко не подходить‚ – просит горбун. – Чтобы не сдуть дыханием.

Беспокойный Хаим вглядывается в незнакомого мужчину‚ говорит неуверенно:

– Ему было сорок минут от роду‚ когда мне показали... Крохотный. Головка круглая. Ладошки розовые. Ухватился за палец – не отпускает... Но я торопился. В тот раз я куда-то торопился...

Всхлипывает:

– Это ты‚ Ицик?..

Ицик спрашивает недоверчиво:

– Где дед мой? Праведный Менаше? Возле которого всегда покой...

Возникает Менаше‚ словно вызванный настойчивым зовом: в цветных колыханиях‚ на краю миража‚ подошвами не тревожа пески. Возле него‚ перебирая тонкими ножками‚ горбится осел-недоросток с тяжеленной кладью на спине. Праведный Менаше мечтал в прежние годы‚ раскладывая по прилавку свеклу с капустой: "Насыплю полные мешки земли. Нагружу осла. И повезу по городам-странам‚ где страдает народ мой". – "Продавать?" – загорались соседи-торговцы. "Не продавать – раздавать‚ чтобы насыпали щепотку на глаза умершего‚ насыпали под голову – покоиться на святой земле. За этакое благое дело ангелы понесут на руках‚ чтобы не преломилась нога моя‚ не споткнулся осел мой". Так мечталось праведному Менаше‚ однако жизнь распорядилась иначе; ее‚ жизни‚ достало на прокорм детей с внуками‚ а на мечты не достало: творимому в мираже миражом оставаться. Праведный Менаше грустно вздыхает и завершает прежний рассказ‚ будто дома‚ на исходе субботы‚ когда на небе появлялись первые три звезды‚ сходились соседи‚ и он досказывал ту историю‚ в которой горькая правда замешана на иссушающей мудрости:

– Вернулась птица за третьим птенцом‚ подхватила его и полетела. На середине реки спрашивает: "Скажи‚ мой милый‚ когда я постарею и недостанет сил‚ ты тоже возьмешь меня под крыло и перенесешь через реку?" – "Нет‚ мама‚ – ответил третий птенец. – Как же я это сделаю? Ведь у меня будут собственные птенцы‚ – их я и понесу через поток". – "Дорогой мой! – воскликнула птица. – Ты единственный сказал правду". И перенесла его на другой берег..."

Менаше замолкает и вместе с ослом неспеша размывается в цветной взвешенности.

– Дед! – кричит Ицик и бежит к нему. – Можно к тебе? Можно с тобой? По городам-странам...

За Ициком бежит горбун:

– Не прикасаться! Не нарушать авторский замысел!..

Вот грустное и обидное: человек ест подобно скоту‚ выделяет отбросы подобно скоту‚ плодится и умирает наподобие скота. Вот славное и обнадеживающее: человек ступает как ангел‚ говорит как ангел‚ имеет разум подобно ангелу. Придет день – нервный Ицик отменит встречи‚ назначенные для того‚ чтобы купить всё и продать всё‚ отключит надоедливый телефон и ляжет в постель к жене своей Ципоре. Он погладит Ципору по плечу‚ а она проснется от позабытой ласки‚ теплая и доверчивая. Проведет рукой по спине‚ а она повернется к нему‚ готовая понять и принять. Прижмется плотнее плотного‚ как прижимался некогда к маме в поисках защиты‚ и на малое время Ципора станет его мамой. А потом она станет его женой‚ но они не будут спешить‚ заново знакомясь друг с другом‚ как в то‚ первое их обвыкание‚ когда лежало на полу белопенное платье возле кремового костюма с атласными отворотами‚ жгучие глаза в пол-лица глядели в доверчивой беззащитности. Те же глаза будут глядеть и на этот раз‚ как из манящей восточной сказки‚ и – словно в той сказке – Ицик обратится в могучего‚ великодушного шейха. Закружится по кровле танцующий демон крыш наедине с царственной радостью‚ а Ицик передаст Ципоре всего себя‚ сбереженного до нужного дня, получит ее такой‚ о которой не подозревал в суетной торопливости‚ соберет воедино и перельет в Ципору желание свое‚ преумноженное в глубинах тайников‚ нежность свою и ласку‚ чтобы приняла‚ преобразила в зримые формы‚ чтобы ребенок получился умным‚ красивым‚ удачливым‚ обогретым их чувством‚ ибо лаская Ципору в минуту зачатия‚ он обласкает и будущего своего сына. К его появлению Ицик купит лучшую краску с самыми лучшими кистями‚ в три слоя выкрасит стены с потолком‚ чтобы ребенка внесли в светлый дом. Крохотного. Круглоголового. С розовыми ладошками. Он ухватит отца за палец‚ и Ицик просидит возле него до вечера‚ утихая душой‚ а хотелось бы на всю жизнь. Имя ему дадут – Менаше...

7

Перерыв. Смена‚ возможно‚ декораций. Переодевание актеров для иного выхода. Кто он‚ творец миражей‚ поставщик мечтательных крайностей? На кого работает? Чьим желанием вызван к жизни? Вопрос вслух не задан‚ но разъяснение напрашивается‚ потаённому слову – неоглашённый ответ: "Сочинители миражей‚ музыки-художеств – посланцы иных сфер‚ существа с содранной кожей‚ чтобы острее воспринимать в обилии помыслов; надобность в их творениях – к расширению просторов духа". – "Знают ли сочинители о своем назначении?" – "Угадывают". – "Хотят ли туда‚ откуда присланы?" – "Очень даже хотят". – "Берут их?" – "Кое-кого берут. В зрелые еще годы. Оставляемые обрастают кожей‚ становясь неспособными к миражам‚ и доживают тут – в горестях‚ болезнях‚ иссушающей безвестности".

Поддувает ветерок‚ смывая прежние изображения. Проявляется по частям некая сущность без единого цветового пятнышка. Котомка за спиной. Суковатая палица. Фонарь в руке‚ в фонаре огонек. Строг. Суров. Несмеятелен. Внешне похож на паломника‚ только френч настораживает да фуражка с кокардой‚ знак Каина – пометой на рукаве. Встает у воображаемой рампы‚ властным жестом устанавливает тишину‚ вызывая вселенский озноб с зудом по коже:

– Слушайте вы‚ которые ничто! Потерянные для вечности‚ слушайте! Дерзнувшие коснуться основ‚ заслуживающие быть удавленными‚ – слушайте тоже!

– Это что?

Горбун разъясняет:

– Перед вами человек‚ в котором проклюнулась индивидуальность.

– Черно-белая?

– Какая есть.

Тот продолжает:

– Затвердите все. Затвердите навечно. Мир во зле лежит. В полнейшей порочности и совершенном бесстыдстве. Но путь мой... – Голос взбирается на немыслимые верха‚ которым откликаются народы и государства: – Путь наш – в возмездии истребления! Из обители света в прибежище тьмы! Через горы‚ пустыни‚ провалы до бездны‚ через скопления сладких и соленых вод. Я дойду‚ – обещает. – Огонь донесу. Омрачу дымом пожарища. От чистого огня сотворится чистое место!

Тишина осмыслений. Видения гибельной поры. Вот меч‚ проходящий по селениям. Бич‚ гуляющий по ребрам. Пламя‚ пробирающееся по строениям. Потоптан хлеб. Высохла грудь. Повергнуты в отчаяние уцелевшие. В скорби разорваны одежды. Ради чего вынашивать в чреве обреченных на пожрание? Взбулькивает от вожделения‚ гневный и распалённый‚ в праведной своей оголтелости:

– Сорвем происки! Покончим с проявлениями! Вооружась‚ начнем заново – совершенную расу с совершенными идеалами. Бог творит‚ а человек подновляет.

Спрашивают с опаской:

– У них получится?

Горбун откликается:

– У них получилось. Век прежний‚ как губка‚ насыщен кровью. Таким он состоялся. Таким ему оставаться – в хрониках и преданиях.

И все туманятся воспоминаниями.

Черно-белый преобразователь размывается неспеша‚ отправляясь на задание. Огонек в фонаре держится‚ исчезая последним. Снова поддувает ветерок‚ нагоняя наваждение. Ров без конца-края‚ засыпанный небрежно‚ неоглаженный лопатами‚ проросший по склонам несмелой зеленью. Разлом в глубины‚ осыпь‚ дождевая вымоина‚ – может‚ земля расселась от ужаса‚ а может‚ это и не разлом вовсе‚ но чей-то рот‚ перекошенный от крика? Миражные голоса разыгрывают с чувством:

– И бросили их в яму... Не бросили – опустили на веревках... Если бы на веревках... А в яме была вода... Не вода – болотная тина... И погрузились они в тину... По лодыжки... По горло! Так им сгубили жизнь в яме... Так‚ да не так. Поверху завалили глиной... Глиной‚ липучей глиной. Для пущего эффекта и вящего назидания...

Из ямы высовывается табличка. На ней написано: "Лёву не встречали?"

Лёва Блюм слезает с трудом с верблюда‚ пошатываясь на непослушных ногах‚ бредет туда‚ в переливчатые края‚ где последние огороды на окраине городка неуклонно обращаются в перелесок‚ а перелесок в болотную непролазь. Одиночка может‚ конечно‚ отсидеться в укромном убежище‚ за завалами соломы‚ но что делать целому народу? Где отсидеться и в какой глуши? Вылезает из ямы сестра Фаня – тень озабоченности на лице‚ выползают‚ держась за руки‚ неразлучные сомученицы Голда с Гитой – блеклыми стебельками в подполе проросшей картошки‚ выскакивает озорник Срулик в запачканной одежде‚ купленной ему на бармицву; следом за всеми поспешает крохотный Мойше‚ который подрос со дня гибели и потешно топает ножками.

– Вы почему молчите? – спрашивает Лёва.

Фаня выставляет табличку‚ на которой начертано любимое присловье мамы Дворы: "Много говорить – мало слышать". Лёве кажется: рот у Фани прикрыт‚ чтобы по случаю не проговориться и не огорчить его‚ Лёву‚ подробностями смертного часа. А может‚ глина набилась в рот‚ когда скидывали их в яму?

– Вы подросли‚ – удивляется Лёва. – Но не очень. Как же так?

Фаня выставляет другую табличку: "Нам некуда торопиться".

– Мне тоже.

Они дружно шагают рядом в миражное свое детство‚ на край нехоженых болот‚ чтобы наловить юрких головастиков‚ которых Срулик называл глазастиками из-за малых голов и громадных глаз. Поймав их с десяток‚ они понадеются поначалу‚ что из маловидных созданий проклюнутся окуньки с карасиками‚ чтобы резвиться на подоконнике в банке с водой‚ но у глазастиков неумолимо прорастут ноги‚ и надежда на мальков улетучится‚ обращаясь в скучную лягушачью неотвратимость. Земля вод и туманов простирается перед ними‚ закутанная в непроходимые болота‚ угрюмый лесной мир с холодными незамерзающими ручьями‚ где запрятались на холмах поселения‚ к которым нет пути‚ где водятся медведи с волками‚ лоси с кабанами‚ сытеют в озерцах утки с гусями‚ объедаясь жирными вёрткими вьюнами. К зиме болота промерзают и становятся преодолимыми‚ такое случается и в нестерпимую летнюю сушь; тогда из лесов‚ из-за великой непролази‚ являются болотные обитатели‚ угрюмые‚ молчаливые и удрученные‚ везут по дорогам‚ залитым водой‚ впрок заготовленное на продажу: деготь‚ смолу‚ дрань‚ гнутые полозья‚ дуги и оглобли‚ везут сушеную и копченую рыбу‚ мед‚ воск‚ сало и окорока‚ солонину из дичи в крепеньких выпуклых бочонках. Продают с выгодой на базарах‚ налегке отправляются назад‚ в глубины болот‚ куда нет доступа посторонним: вот бы прихватили с собой печальную Фаню‚ Голду с Гитой‚ озорника Срулика и несмышленого Мойше‚ вот бы увели за непролазь и уберегли до срока‚ – придут эти‚ в высоких сапогах‚ готовые покидать детей в яму‚ а на пути встанут манящие бугры призывно зеленеющими островками‚ в тонкосплетении стеблей и корешков‚ способные удержать ненадолго по сиюминутной прихоти‚ чтобы просесть вдруг под тяжестью сапога‚ с хлюпаньем поглотить без возврата. Несмышленый миражный Мойше бежит за миражной божьей коровкой‚ просит потешно‚ протягивая пухлую ладошку: "Ермилка-кормилка‚ лети сюда! Ермилка-кормилка‚ принеси хлеба!.." Чужим нет хода за те болота и спасения тоже нет...

8

Тихий вздох. Колебание легкое. Общее затаённое шуршание. Все заново туманятся воспоминаниями‚ и после смены декораций проявляется громоздкий несгораемый шкаф‚ обращенный в долговременную огневую точку. Прорези-амбразуры. Нацеленные рыльца пулеметов. Траншеи с накопанными ходами сообщений и пристрелянными подходами. Земля потрескивает под саперными лопатками‚ как переспелый арбуз‚ готовая развалиться на половинки от усердия высшего командного состава. Дверь открывается‚ неподъемно могучая дверь на хорошо смазанных петлях. В глубинах каземата хоронится от забвения команда геронтолога Сасона на защите своего бессмертия. Сидят смирно. Глядят грозно. Пугают дружно. Старик с орденами – за командира. Старик с телефоном – за радиста. Старик с собачкой – за заряжающего‚ направляющего‚ погибающего. Их раскопают дотошные археологи‚ выставят на обозрение с разъясняющими табличками‚ в едином ряду с узколобым питекантропом‚ чтобы подтвердили‚ наконец‚ непрерывность эволюции: о таком бессмертии они мечтали? Старик с орденами спрашивает в волнении:

– Это война? Да или нет?.. Если война‚ мы обязаны взорваться. Не дожидаясь прихода противника. Мы же объект. На нас динамита – пуд с четвертью‚ чтобы не доставаться врагу.

– Чего вам взрываться? – советуют из каравана. – Сидите в сейфе‚ перебирайте награды. Враг‚ может‚ не подойдет.

– Как это – не подойдет? Всегда подходил‚ должен и теперь. По инструкции положено...

Но кто первым заметил?

Кто запрокинул голову?

Пискнул изумленно-немощно‚ – кто?..

Следят сосредоточенно‚ выглядывают с опаской в единении задранных голов‚ как наверху‚ в предвечерне синеватом провале неумолимо зарождается смерч-оборотень‚ раскручивает неспеша силу свою и свирепость – пологой воронкой донизу‚ словно прикидывает для пущей выгоды, в какую сторону двинуться‚ кому принести мглу и погибель, чтобы засосать и швырнуть оземь, проволочить по камням‚ растирая в сырую мякоть.

– Папа! – кричит Авива с верблюда. – Берегись‚ папа!..

Мужчина из миража – зыбкий‚ неустойчивый‚ желтый частично‚ частично зеленый‚ голубой‚ синий‚ фиолетовый – сутулится над неглубокой выемкой. Вставляет саженец‚ заваливает корни‚ притаптывает для крепости‚ лункой уминает вокруг.

– Уходи! – торопят из каравана. – Снесёт ветром!..

– Не успеют‚ – говорит папа‚ втыкая в ямку другой саженец. – На этой земле быстро растут деревья.

Авива бежит по песку‚ захлебываясь от нежности. Авива желает в мираж‚ к папе‚ чтобы не валяться вечерами на ковре‚ разглядывая глянцевую журнальную жизнь‚ не ходить по комнате от стены к стене‚ подстерегая будущее‚ как кот Хумус подстерегает Сумсума‚ первую его оплошность‚ чтобы употребить без задержки.

– С мальчиками всё-таки проще‚ – говорит мама со своего верблюда‚ и папа кивает головой.

Папе с мамой всегда было просто. Дружно и согласно вдвоем, в доме‚ свободном от прегрешений‚ без излишних соблазнов и искушений‚ которые привносит сытая жизнь с обилием свободного времени. Что было у них? То и было: половина яйца в обед‚ ломоть хлеба‚ яблочное повидло из паданцев‚ танцы на поляне‚ песни под аккордеон‚ ружье за плечом и патрулирование в горах до утра. Пришла война – отодвинула границу. Пришло благополучие – отодвинуло простоту. Отошла простота – навалилось одиночество.

– Ты рано ушел‚ – укоряет мама. – Вдвоем можно всё одолеть‚ и росли бы у нас внуки‚ много внуков.

– Я рано ушел‚ – извиняется папа. – И оттого мне неловко.

Авива мучается настоящим в ожидании перемен‚ а потому желает шагать рядом с отцом от ямки к ямке‚ втыкая крохотные саженцы‚ притаптывая для крепости‚ разматывая трубку полива с дырочками‚ через которые вода прольется на росток‚ в самые его корешки: посадившему дерево – насладиться тенью. Там‚ рядом с папой‚ Авива еще ребенок; он снова понесет ее на плечах‚ подложит в тарелку лакомые кусочки‚ встанет ночью и накроет одеялом‚ которое она сбрасывает и теперь‚ ежась от настырного ветерка‚ выдувающего к рассвету прежнюю духоту‚ – но теперь некому ее накрывать. Возле папы вновь ожидает молодость‚ незабываемый Йоси в запахах земли и трав‚ непременное материнство: тут‚ на этой земле‚ быстро растут дети‚ словно трубочки полива подведены к каждому из них.

– Авива‚ – умоляет папа‚ – остановись и послушай. Мама хотела уйти со мной‚ в последние мои часы‚ но я ей сказал: "И не думай‚ пожалуйста. Ты остаёшься за двоих".

– Это была ошибка‚ – с грустью говорит мама.

– Тебе рано в мираж‚ Авива. Когда мама уйдет‚ останешься за нас. Кому-то копать могилы‚ кому-то – ямки для саженцев...

9

Разгуливается ветер‚ вновь нагоняя наваждение. Проглядывают блеклые лики‚ припорошенные усталостью‚ вплотную друг к другу‚ без промежуточных пустот‚ словно набранные в мозаику искусным мастером. С каравана посматривают на них равнодушно‚ с усмешкой: так смотрят на фотографии сгинувших времен с превосходством живого существа‚ которое заведомо лучше неживого.

– Боря‚ – говорит Нюма. – Под навесом‚ в развалинах римского дома‚ огороженная от любопытствующих‚ пылится блеклая мозаика‚ на которую взглядывают без интереса. Приходит служитель‚ орошает водой из шланга‚ и цвета просыпаются ко всеобщему восхищению‚ лики светлеют‚ растения прорастают‚ львы с фазанами пробуждаются к жизни‚ – но просыхает вода‚ проступают проплешины‚ вянут цветы‚ задремывают львы‚ пылью подергиваются лики.

Боря отвечает‚ разглядывая изображения:

– Здесь вода не поможет. Только память‚ и то не всякая.

В смытых обликах каждому проглядывает свое‚ стоит только постараться. У Нюмы глаза слезятся от напряжения. Нюма углядывает папу Моисея с мамой Цилей‚ которые смотрят на него с любовью и беспокойством; бабушка Муся шевелит губами‚ как остерегает: "Кто трет глаза‚ тот выжимает слезы. Кто напрягает память‚ тот выжимает печаль". Печаль Нюмы огромна: можно закутаться с ног до головы. Печаль Нюмы тонка и невесома‚ как искусно вытканная кисея‚ готовая порваться от неосторожного обращения. Возле бабушки Нюма замечает старика в ермолке‚ с пейсами‚ который разглядывает его с жадным любопытством. "Готеню! – восклицает старик в потрясении от увиденного. – Кто это?.." – "Твой правнук Нюма. Живет там‚ куда ты стремился". – "Кто это?" – спрашивает Нюма. "Прадед твой, реб Залман‚ которого ты не застал". Добрая весть требует благословения. Дурная – тоже. "На что это похоже? – задумчиво говорит реб Залман‚ поглядывая на диковинного потомка и накручивая пейсу на палец. – Это похоже на царя‚ который построил дворец с великолепными украшениями‚ редких наготовил угощений для гостей‚ а они пришли сытые‚ отобедавшие‚ обожравшиеся земными утехами..." – "Нет! – протестует Нюма. – Не так это..."‚ а ветер крепчает‚ пылью заглушая изображения‚ подхватывает и уносит лики – семечками из подсолнуха. Держатся до последнего папа Моисей с мамой Цилей‚ держатся возле них бабушка Муся и прадедушка Залман – стараниями Нюмы Трахтенберга‚ которому непременно надо объясниться. Но поздно‚ уже поздно. Строгий переросток подбирается поближе‚ чтобы не опоздать. Строгий переросток с умалённым разумом заплутал посреди сумрачных видений‚ туманом оплетающих голову‚ а потому желает туда‚ в мозаику‚ чтобы преобразило до блеклой одинаковости. Там уж никто не пожалеет‚ сочувствуя‚ не ткнет пальцем‚ ухмыляясь‚ не протянет из сострадания сосучку на палочке.

– У вас проходят магнитные бури? – спрашивает переросток‚ затевая разумный разговор‚ и на лице проявляется спасительная неузнаваемость.

Скучнеет вокруг необратимо‚ до серых проплешин: ни цвета‚ ни наваждений. Последние лики – вспугнутыми птицами – мечутся‚ не находя спасения. Старуха-бродяжка – голубые панталоны до колен – прыгает с сачком в руке‚ чтобы уловить хоть единый лик‚ королевы или нищенки: зря‚ что ли‚ умирала на сцене? Нечто неохватное опускается невесомым пологом‚ погребая под собой сладостные видения. Как скоро подступает грусть! Не успело прильнуть к сердцу – начинай грезить воспоминаниями. О долгом закате. О мечтательных призраках на цветных песках. О розоватом облачке‚ обвисшем над горой‚ в смущении от всеобщего внимания. Трубят трубы‚ чистые‚ звучные‚ птичьим пролетным кликом из поднебесья; пригоршнями рассыпается серебро звуков по мрамору погребальных плит‚ – или трубач-ветер выдувает свою побудку? Верблюды встают по команде‚ выпрямляя голенастые сочленения‚ вышагивают неспеша‚ безмолвной поступью через неопределенность. Старый скрипач пристраивается позади каравана‚ музыкой огораживая живых‚ и подступает тьма‚ подъедая контуры очертаний. Тьма закрепляется до рассвета‚ чтобы ноги спотыкались на путях мрака. Горе отставшим‚ гибель оставленным.

– Спросим себя‚ – скажет прозорливый Нисан. – Когда ночь переходит в день‚ где хоронится тьма до заката‚ в каких таких тайниках?

– Где? – спросит Нюма Трахтенберг‚ озадаченный и на этот раз.

– Ответим себе: в тайниках души‚ не иначе. Тьма. Хаос. Разрушительные желания.

– А где хоронится свет‚ когда обступает ночь?

– В тех же укрытиях‚ Биньямин. Той же души.

10

В тот самый последний вечер геронтолог Сасон задумался‚ собирая воедино волю свою и разум. Это была задача‚ достойная размышлений – продлить собственную жизнь‚ и Сасон старался вовсю. Прежде он работал в больнице‚ давал наркоз в операционной‚ отправляя больных за пределы сознания‚ и вечное бередило беспокойство: кто он такой‚ чтобы лишать человека чувств с ощущениями? Куда его отправляет? Где бродит тот‚ пока тело лежит на столе‚ с кем пересекается‚ кому раскрывает томления души? Когда пробуждали после наркоза‚ глаза у больного бывали пустые‚ мертвые; в них нехотя проглядывала жизнь‚ отмокая лункой‚ проклевывалась несмелой каплей‚ как родник пробивался через спекшуюся почву‚ – а что‚ если не пробьется? Беспокойство набухало тревогой во всякий операционный день‚ тюкало гнойными молоточками‚ прорываясь наружу‚ и Сасон поменял профессию‚ преуспев в геронтологах‚ которым всегда есть работа. Захолодела спина от удачной находки. Сасон сообразил: вот для него выход! Переждать этот день. Пересидеть в невидимости. Ему бы подняться на крышу‚ сесть зачарованным свидетелем‚ спиной привалившись к бойлеру‚ – геронтолог Сасон снова помчался в больницу‚ упросил знакомого хирурга: "Удали родинку! Под общим наркозом". Упросил анестезиолога: "Отправь подальше. Подержи подольше!" С облегчением улегся на операционный стол.

Глаза потухли. Подернулись серым пеплом, вспыхнули и погасли‚ будто в лампочках перегорел волосок. "Мы не участвуем в этом"‚ – предостерегли с горних высот‚ но Сасон их не расслышал. Тьма обложила Сасона‚ как накинули одеяло поверху и старательно подоткнули по бокам. Нет‚ то была не тьма – мрак кромешный‚ ибо во тьме запрятаны озарения‚ если не озарения – память о них; мрак был таков‚ будто свет еще не сотворен‚ ни проблеска его‚ ни памяти о нем‚ ни представления о том‚ что это такое – свет. Подступил темный час жизни‚ и нечто неразъяснённое провисло во мраке посреди отсутствующего пространства. Часы шли. Операция затягивалась. Друзья-врачи честно тянули время. Тело Сасона распростерлось на операционном столе‚ но его самого там не было. Не было страха‚ восторга‚ изумления‚ – что же ощущало себя Сасоном‚ неужто его душа‚ заплутавшая в скитаниях? Прошедшее неумолимо отставало от настоящего‚ настоящее не поспевало за будущим; тело тем временем выкатили из операционной‚ и оно лежало на кровати‚ не подавая признаков жизни‚ подключенное к машине искусственного дыхания‚ ибо то‚ что ощущало себя Сасоном‚ не желало возвращаться в палату‚ где ожидала его смерть. Исчезла сила‚ влекущая к средоточию земли‚ пропали телесные ощущения в предпочтительном бездействии‚ проявилось нечто – слабым шевелением‚ слегка пощекотав разум‚ робко‚ неожиданно и врасплох. То было понимание‚ первое‚ быть может‚ слабое и недоношенное: "Зачем тело‚ когда есть разум?" Сасон покатал его – конфеткой во рту‚ конфеткой оно и растаяло в сладости сожаления‚ и Сасон погордился без меры в торжестве немощной мудрости. Это его порадовало и это его удивило. Ибо в земной практике геронтолог Сасон не разрешал клиентам раздумывать‚ отрабатывая свои наставления‚ как гомеопат не позволяет принимать лекарства‚ покуда пользуются его снадобьями. "Мысль мутит разум‚ как туман мутит дали. Как дожди мутят воды. Как смутьян мутит толпы".

Времени было вдоволь в чистоте духа и прозрачности намерений. Думалось легко‚ без помех‚ которые привносят плотские ощущения; исподволь раскрывались створки в заброшенные уголки сознания‚ куда не ступала нога человека. "Взрослею"‚ – решил Сасон и огорчился за упущенные ранее возможности‚ ибо и его умственные способности превышали меру их надобности. Сасон оглядывался во взвешенном своем состоянии‚ хотя оглядываться было нечем; Сасон прислушивался‚ хотя нечем было прислушаться: вокруг что-то провисало‚ без слов-шевелений‚ и он ощущал это‚ как ощущал самого себя‚ хотя и неразъяснённым способом: "Наркоз‚ как ты переполнен!" Его тоже‚ должно быть‚ ощущали‚ к нему обращались с безмолвным призывом‚ который понятен без слов и жестов: "Сасон‚ а Сасон! В помощи твоей нуждаюсь..." Они прилипали к нему‚ не отпуская‚ настойчивые в своем хотении‚ и снова потянуло вниз‚ к принижающему желанию‚ чтобы захолодеть спиной от удачной находки‚ руки потереть в возбуждении ладонью о ладонь‚ насладиться едой‚ женщиной‚ мощным автомобилем; вновь возникала позабытая тяжесть‚ дух приземляя с разумом‚ – так после изнурительной голодовки камнем в желудок ложится первый глоток пищи‚ сожалением об уходящей легкости‚ – но внизу его ожидала смерть.

Идут дни. Нагнетается воздух в безжизненные легкие. Поставщик иллюзий лежит на кровати‚ подключенный к машине искусственного дыхания. Мысль оформляется напоследок‚ густеет‚ наливается силой‚ необратимо переходит в хотение. "Похороните меня‚ – просит‚ наконец‚ Сасон. – Этого я желаю". – "С тобой непросто‚ – ему отвечают. – Формально ты жив. Нет такого правила‚ чтобы отключать дыхание". – "Что же теперь?" – "За тобой послано‚ Сасон. Некто в глубинах паланкина‚ скрывающий лицо свое". – "Он меня не найдет". – "Не смеши нас‚ Сасон. Такого еще не бывало. Кто просит смерти‚ тот получит ее". И проявляется огонек во мраке...

11

Огонек проявляется неожиданно‚ вдалеке‚ подтверждая неоспоримое: дорога в обитель света проложена через мрак. Караван шагает неспешно. Нечто громоздкое надвигается в темноте‚ перекрывая пространство: к чему оно и что явит собой? Горбун разъясняет:

– Скала. С плоской гранью. Поверху выбито – призывом к действию: "Выплесни горечь свою".

– Выплескивают?

– Еще как! Каждому каравану дозволена одна запись.

– Без этого нельзя?

– Без этого – нельзя. Чтобы выплеснуть горечь и успокоенными пойти дальше.

– А что впереди?

– Место‚ богатое водой и зеленью. Последняя стоянка перед восхождением.

– Боря‚ – шепчет Нюма. – На этой скале пишется история. Клинобитными знаками‚ к радости очередного Шлимана....

– Тут пишется история‚ – соглашается горбун. – "Когда Таркинус убил Лулиянуса‚ и Папоса‚ брата его‚ убил..." Я так вам скажу: Атлантиды не тонут в океанах. Атлантиды тонут в памяти по нашей лености‚ что неразумно. Выплескивайте уже‚ и пойдем дальше.

Они задумываются. Горечи у них немало. Горечи хоть отбавляй‚ но как это облечь в слова?

– А что написали предыдущие? Те‚ что прошли до нас?

– Сейчас узнаем‚ – обещает горбун.

Водит пальцами по буквам‚ считывая очертания во мраке‚ улыбается‚ хмурится‚ задумывается в недоумении. Кто-то кричит:

– Дайте мне... Я специалист по алфавиту!

– По алфавиту мы все специалисты.

Зачитывает‚ наконец:

– "Сидим‚ ждем и трепещем..."

Замолкают в робости. Осмысливают в молчании. Спрашивают наперебой:

– Кого ждали? Почему трепетали? Ради чего сидели в покорности?..

– Какая разница? Оттрепетали свое – теперь ваша очередь.

В темноте слышно тюканье. Старуха-бродяжка выбивает надпись‚ никого не спросившись.

– Мне некогда. Мне пора.

– Ей пора‚ – подтверждает некто из паланкина. – Начинается третий акт‚ а в нем она привыкла умирать.

– Пусть скажет хоть‚ чего высекает.

Старуха говорит:

– А высекаю я вот что. "Смилуйся и избавь!"

– Все согласны? – спрашивает горбун.

– Все. Все!..

– Молодец‚ старуха... "Смилуйся и избавь!"

– В самую точку.

Пора трогаться в путь‚ но где Боря?

– Борис‚ ты что?

Боря Кугель лунатиком двигается к скале‚ руки тянет перед собой‚ проборматывает в волнении:

– Я был здесь... Да-да‚ я проходил мимо... Высекал в прежних караванах... – Шарит руками по плоской грани: – Не мог не оставить... Хоть какой знак... И не крутите мне пупсики!

Считывает прикосновениями:

– Вот же оно... Вот! "Смерть опередила раскаяние..."

Плечи содрогаются. Тонкие журавлиные ноги подрагивают. Выплескивается накопленная горечь.

– Соня! Ой‚ Соня!..

Можно двигаться дальше.

12

Костер. Пара пальм. Финики свисают гроздьями. Родник стекает в каменное углубление‚ образуя колодец. К ночи слетаются на огонь блуждающие души; прислонившись к стволу‚ их ожидает молчаливый свидетель‚ внимающий тишине. Здесь он живет‚ подкладывая хворост в огонь‚ здесь размышляет в безмолвии пустот‚ записывает мысли‚ полудрёмы‚ нашептывания текучих барханов. Назавтра снова пишет – палочкой по песку‚ но ветер стирает записи. Сухость кожи. Пронзительность глаза. Легкость иссушенного тела и прозрачность мысли.

Говорит Нюме:

– Подойди к колодцу.

Вода взбулькивает без интереса‚ не более.

Говорит Боре:

– Ты подойди.

Говорит каждому.

– Почему так? – спрашивают шепотом‚ охраняя покой этого пристанища.

Сообщает:

– Он придет и он поведет. Колодец поднимет навстречу воды свои.

Усаживаются у костра. Нюма. Боря Кугель. Некто‚ скрывающий лицо свое. Остальные – несчитанным множеством. Бурлит вода в котелке. Заваривают чай из сушеных трав в запахе полынных земель‚ пропеченных зноем‚ влекущих и соблазняющих. Пьют кофе вкуса отменного‚ в аромате и сладости‚ из крохотных чашечек‚ упрятанных в ладонях. Вечный караван. Вечный костер на границе: последняя стоянка для принятия решения. С той стороны дожидаются наготове ангелы сопровождения‚ если надумают взойти на высоты. С этой стороны – ангелы запредельных стран‚ чтобы повести назад‚ ежели пожелают вернуться. Молчат. Разглядывают сидящего у костра. Бывало ли прежде подобное?

Отвечает:

– Бывало‚ но не совсем так. Конь подлетал к земле на исходе срока. Усаживался на него усталый пророк‚ двигался вдаль шагом неторопливым – наездником на Небеса. Воды поднимались навстречу в реках‚ озерах‚ земных безднах‚ в кувшинах с ведрами. Горы травянели‚ опушаясь‚ словно прилегли на водопое медлительные существа в зелени шелковистого меха. Цветы проклевывались по пути точечным многоцветием, посреди вечных колючек‚ радуя глаз и поражая воображение. Вслед за пророком шли народы‚ многими толпами‚ руки тянули в рыданиях: "Не оставляй нас!.." Творил суд с милостью‚ вразумлял долгие сроки‚ вводил терпеливо во владение наследием‚ – усталый пророк‚ которому было уходить‚ потому что замкнулись его уста‚ а этого они не знали. "Возвращайтесь‚ – говорил им. – Дабы не умереть вам в пути". – "Веди нас! – молили. – Переводи через границу! Если впереди жизнь‚ станем жить‚ но ежели погибнуть – погибнем..." Отвернулся и более не глядел на них‚ ибо годы его прошли...

– Годы его прошли‚ – подтверждает некто‚ скрывающий лицо свое. – Мне ли не знать? Очередь за Сасоном‚ упорствующем в своей дерзости. И не тяните руки в мольбе: с кем вы спознались? Не подменяйте пророка иллюзионистом.

Но как им без поводыря? Без поводыря им никак. Дороги‚ ведущие к городу‚ они во множестве. Морем. Пустыней. По горам-равнинам. На кораблях‚ лошадях‚ пешком. В тайниках обретенной души. Взойти страшно: век подступивший неопробован. Вернуться боязно: век прежний‚ как губка‚ напитан кровью. Страхи-опасения на краю пустыни‚ внешний мир подпугивает из укрытия: что явит собой‚ наконец‚ в каком оскале‚ каких демонов и вампиров‚ разрушающих красоту и вселяющих отвращение? Земля назначения – заглатывает ли своих обитателей? Жилища – безопасны ли в том краю‚ покои тихи‚ плоды произрастаний не червивы-иссушены? Спрашивают:

– Попадаются – способные перешагнуть границу?

Сидящий у костра отвечает:

– Попадаются. Смельчаки и сильные духом‚ притянутые на неслышный зов. По воле каждого: кому взойти‚ кому оставаться в сомнениях.

– Давайте сидеть тут. Когда-то же он придет‚ чтобы повести за собой. Воды поднимутся при подходе. Встанем и побежим навстречу. Возликуем и взойдем!..

Сидящий у костра добавляет в огонь хворост‚ отхлебывает из кружки чай‚ пахнущий сухими травами‚ начинает неторопливый рассказ:

– Дом был – в заснеженном местечке. Посреди дней‚ теням подобных...

13

Из будущего сочинения Бори Кугеля "История‚ записанная палочкой на песке":

"Дом был в заснеженном местечке. Посреди дней‚ теням подобных. А в том доме – носитель доброго имени‚ уклонявшийся от наслаждений‚ грозный‚ суровый‚ к себе безжалостный. Ночами‚ при свете луны‚ молил‚ рыдая: "Вспомни‚ Боже‚ что стало с нами!.."; от возвышения переходил к падению‚ от озаренности к покинутости. И был зов. Не зов – дуновение: "Позвали‚ это тебя позвали: побудка сердца‚ встань и шагни!" Вышел из дома‚ кутаясь в саван‚ изможденный‚ обессиленный‚ грудой иссохших костей. Шагал по тропке – былинкой на снегу‚ от двери к двери‚ стучал без звука в каждое окно. Выходили из домов напуганные. Шли завороженные. Стояли в заледенелой синагоге‚ ежились от суровости лика его‚ руки отогревали дыханием. Умолял: "Что жизнь наша? Кружат по улицам плакальщики..." Укорял: "Пока мы способны терпеть изгнание‚ избавление не настанет..." Призывал: "Звучат серебряные трубы! Прислушайтесь – звучат трубы Моше..." Немногие пошли следом на встречу с избавителем. Полями. Снегами. Дремучими просторами. Падали по пути‚ коченели‚ а он шагал впереди‚ распевая псалмы‚ закутанный в белый саван‚ на зов серебряных труб‚ возвышал голос в восторженном иступлении: "Всевышний на Небесах! Когда же наступит время последних чудес?.." В деревеньках по пути заходил в дома молитвы‚ бил себя в грудь‚ умоляя и укоряя‚ – шествие обрастало людом‚ как гроздь обрастает ягодой; они завороженно шагали проторенной дорогой молитв и сновидений‚ не неделю‚ не две – долгие месяцы‚ падали в изнеможении‚ в припадках‚ озарениях и прорицаниях: "Близок день радости‚ и час избавления на подходе..." Вставали у околиц несмелые‚ уныло глядели нерешительные‚ а они шли‚ плутая по дорогам‚ ступая в сомнении на каждое ответвление‚ набивая кровавые мозоли‚ вслед за которыми приходило понимание: какие тропы не вели на зов. Они проходили через границы и страны‚ всполошив народы: близок ли час прихода избавителя? явлены ли знамения? не восстал ли Израиль – очищенный и спасенный‚ чтобы войти в Землю обещанную‚ к жизни радостной и возвышенной во все дни? Трубы звучали вдалеке‚ серебряные трубы: зов всё слышнее‚ тропа всё круче; они шли и шли‚ оставляя могилы на обочинах‚ взошли‚ наконец‚ в город в усталости ликования‚ – и предводитель умер через два дня на третий. От восторга? Сомнительно. Как испытать восторг посреди гнусных‚ пропахших ослиной мочой развалин‚ в которых копошилась нищета? От болезней? Вряд ли. От понимания того‚ что поднявшись в город‚ никуда еще не пришел? Предводитель умер. Кто-то вернулся назад‚ в царство пленения и изгнания‚ привычно затерявшись среди народов. Кто-то построил дом успокоения‚ где тепло и проветрено. Но вновь слышен зов: не зов – дуновение. Трубы влекут‚ серебряные трубы Моше: "Куда ни пошлю тебя – и пойдешь..."

14

Появляется верблюдица‚ кривая на один глаз‚ что прошла известным путем, мимо Горьких озер и Тростникового моря‚ через пустыни Син‚ Цин‚ Шур‚ Кадеш‚ Кдемот и Паран. Бурдюки по бокам – с уксусом и вином. Гроб на горбу – деревянный‚ плохо обструганный. На нем написано: "Похороните там‚ где разрешится от бремени. Вино и уксус – плата могильщикам".

– Было как было‚ – разъясняет сидящий у костра. – Умирал на чужбине праведный человек и завещал похоронить себя в Земле обещанной. "Как же мы это сделаем? – сказали соседи. – Дорога туда – долгая и опасная‚ через глухие разбойные места. Кто отвезет тебя?" – "Уложите меня в гроб. Гроб привяжите на спину беременной верблюдице‚ – об остальном не беспокойтесь..."

Верблюдица подходит к колодцу. Вода поднимается навстречу из уважения к праведному человеку‚ который в гробу. Пьет долго и много‚ пришлепывая мягкими губами. Щиплет колючки по одну от себя сторону‚ ложится передохнуть – на песке отпечатываются близнецы в утробе. Вслед за верблюдицей появляется попутчик‚ в глаза не глядящий‚ непомерно высокий‚ тощий‚ клювоносый и саблезубый‚ с зеленоватым отливом кожи. Говорит с гнусливым смешком‚ чванлив и высокомерен:

– Дожили! Прежде верблюды переносили благовония‚ узорчатые ткани‚ виссон и пурпур; владельцы товаров восседали в тени паланкинов‚ погонщики направляли путь извечными караванными тропами. Теперь переносят гробы.

Наклоняется к колодцу‚ чтобы напиться‚ но вода с шумом уходит вглубь‚ что оскорбительно и позорно. Оглядывает собрание у костра‚ потирает в вожделении ладони‚ – возможно‚ они у него мохнатые:

– Пора сказать правду. На выходе из песков затаились великаны – Ахиман‚ Шешай и Талмой‚ которые едят от мяса человека‚ пьют от его крови. Ожидает на выходе злобный царь Тапуха‚ перемешивающий народы‚ свиреп и сладострастен. В засаде и царь Ахор – злодей‚ на коне сидящий‚ прочие цари с войсками наготове: хетийский‚ эморейский‚ перизейский‚ хивейский‚ евусейский. Переберут словно на грядке: кого выполоть‚ кому прорастать.

Замолкает‚ чтобы уяснили и впечатлились. Скалит клыки.

– Вредоносные ветры на той земле. Язвы и мор. Лед и огонь с небес. Змей скороходный‚ василиск прямобегущий‚ обрекающий на непременное пожрание. На выходе из пустыни затаилось чудище‚ неохватное взором‚ которому на один глоток все воды Иордана‚ все травы – на один укус. Страшило из страшил. Дурило из дурил. Пучило из пучил. После обильной еды заваливается на спину и перекатывается с бока на бок в муках фекальной отторжимости. Но ежели кишечник не опорожнится‚ раздувается чудище‚ распираемое изнутри продуктами разложения‚ зловонное‚ с нечистым брюхом, тужится в страшных усилиях‚ исходит могучими ветрами‚ от которых вянет трава‚ гниют плоды‚ птицы валятся наземь‚ в ярости кидается на всякого‚ усматривая виновником нестерпимой муки.

Прошумливают ветви в вышине. Колодец отзывается слабым колыханием. Падает первая капля‚ пробивая в песке крохотную лунку. Еще говорит‚ выкладывая основной козырь:

– Что подстерегает на выходе? Услышьте и устрашитесь! Десять тысяч соблазнителей‚ управляющих влечениями незрелого разума. Десять тысяч блистательных импотентов‚ насылающих вожделения. Десять тысяч воинствующих бедняжек‚ навязывающих страдания. Десять тысяч специалистов по бессмертию души‚ вопрошающих мертвых и навлекающих тьму. Десять тысяч целителей‚ которые нуждаются в исцелении. Десять тысяч звездосчитателей‚ обративших искусство наблюдения в профессию предсказания. Праведность в лоскутах. Побеги чужих лоз. Неприкаянные злодеи в избытке. Сыны тьмы – колонной на марше: не разорвать ли одежды заранее?..

15

Начинается дождь‚ водой прибивая пыль‚ прокладывает путь в песках головными ручейками‚ омывает пальмы и баламутит колодец. "Быть может‚ мы предназначены лишь на этот момент‚ – озадачивал прозорливый Нисан‚ – и ежели станем медлить‚ наш срок пройдет‚ ибо на завтра уготованы иные средства". – "Меня это касается?" – спрашивал Нюма‚ повергнутый в очередные размышления. "Всякого касается‚ – отвечал Нисан. – Знай это тоже". Распахиваются небесные врата. Проливается бурно‚ мощно‚ от великих щедрот‚ низвергаясь потоками‚ заполняя сухие русла‚ затапливая углубления земли‚ норы с пещерами‚ выманивая грызунов и вымывая кости‚ горести смывая с печалями. Бурлит‚ наполняясь‚ колодец: может‚ это вода поднимается навстречу? Верблюдица распрямляет ноги‚ покачивая гроб‚ с натугой делает первый шаг. Боря за ней. За ним Нюма. Попутчик‚ в глаза не глядящий‚ встает перед ними‚ загораживая путь‚ лицо его обращается в морду‚ голос – тявкающей собакой:

– Губящие себя сознательно‚ зачем вам туда? На эту узкую полоску земли‚ где слева море‚ справа песок? Учтите: земля‚ над которой держат путь перелетные птицы‚ это земля‚ через которую непременно пройдут завоеватели. Пожжённые дома. Трупьё по стерне. Запасы на разграбление. Даже губители ужаснутся!

Обходят с опаской‚ чтобы не коснуться. Верблюдица прибавляет шаг: переступить границу и разрешиться от бремени. Попутчик кричит вослед в позоре и досаде:

– Пустыня – она для стеснительных‚ которым боязно выйти на обозрение и осмеяние! Слабые отсидятся в пустыне‚ в пустыне своей тоски‚ в сладости и проклятии одиночества. Сильные вернутся назад!..

Идти нелегко. Ноги вязнут в песке. Многое остается позади. Многие остаются. Не оборачиваться‚ только не оборачиваться! Есть такие‚ что уверяют: "Когда протрубит шофар‚ народы повезут нас к Мессии – на лошадях‚ кораблях‚ по железным дорогам‚ понесут на руках". Есть и иное мнение: самолет подлетит с моря‚ пробьет километровые облака‚ берег появится впереди по курсу‚ беленькая полоска прибоя‚ строения на равнине‚ улицы с машинами‚ люди‚ – самолет зависнет над морем‚ над городом‚ почти недвижный пойдет на посадку...

– Нюма‚ – просит Боря. – Не бойтесь высоких слов. И банальных истин. Что для вас переезд‚ Нюма Трахтенберг?

Нюма думает:

– Переезд – это снятие степени неестественности. Одной‚ возможно‚ а то и нескольких.

– К примеру?

– Проживание на земле‚ тебе не принадлежащей.

Боря опять спрашивает:

– При входе?.. Что будет при входе‚ Нюма? Падём ниц на лицо свое‚ в прах Земли обещанной?

– При входе будет асфальт‚ Боря. На посадочной полосе.

Серебряные трубы звучат в поднебесье торжествующими проливными потоками. Скачет по лужам танцующий демон крыш в брызгах неуёмного восторга: ниспослание дождя есть вечная жизнь.

– Знаете‚ что я вам скажу? – говорит Нюма задумчиво. – Удача – она не в том‚ чтобы получить подарок. Удача – не проглядеть его‚ этот подарок‚ вовремя угадать‚ что он рядом‚ возле тебя: протяни руку и возьми.

Зудит кожа. Ёршится до озноба. Огонь по телу‚ но Боре не до того.

– Нюма‚ – торжественно объявляет Боря Кугель. – Повышаю вас в звании! Вы – воин Всевышнего‚ из земного Его подразделения. Как вы‚ так и я...

Часть пятая

СЛЕДЫ ЧИСТЫХ СЛЕЗ

1

Ночью позвонил счастливчик Витя‚ сказал в слезных задыханиях: "Боря‚ Маша ушла... Маша ушла‚ Боря. Похороны завтра..." Тот день был безумен‚ и Боре непонятно‚ как он его выдержал. Помчался в посольство‚ в другой город‚ по несусветной жаре: автобус‚ автобус‚ еще автобус. Из теснин предгорий вырвался на просторы равнин‚ не впитывая их распахнутость‚ из теснин скорби – на просторы плача. Приехал. Два часа продирался сквозь густую‚ неподатливую толпу на входе. Чудом пролез внутрь‚ умолял‚ хватал за руки‚ чтобы немедленно дали визу. "Телеграмма о смерти есть?" – "Телеграммы о смерти нет". Сотрудник пощурил глаз: "Как вы докажете‚ что это правда?" Боря сказал: "Посмотрите на меня. Я еду хоронить женщину‚ по которой всю жизнь вздыхал". Тот посмотрел – Боря получил визу‚ помчался в агентство за билетом. Бежал по жаре‚ вязкой и липучей‚ наталкиваясь на прохожих‚ – их замедленное самодовольство сводило с ума; бежал‚ выкидывая на стороны голенастые ноги‚ задыхался‚ упрашивал сам себя: "Кугель, не умирай... Только не умирай, Кугель!" Билетов на самолет не было‚ – откуда взяться билетам на вечерний рейс? – но его поставили в очередь. Кинулся домой за вещами: автобус‚ автобус‚ еще автобус; подхватив чемодан‚ помчался в аэропорт: по жаре‚ по жаре‚ по жаре. Билета не было‚ билета не могло быть по естественному развитию событий‚ но Боря шептал исступленно: "Я верю в человечество. Верю! Верю!!" Посадка уже заканчивалась‚ когда выдали ему билет; последним вбежал в самолет‚ рухнул без сил в кресло‚ со стоном вытянул ноги в проходе. "Уберите ноги‚ – сказала стюардесса. – И пристегните ремни. Мы взлетаем". И Боря полетел в прежнюю жизнь.

Слева и справа от него сидели паломники‚ которые возвращались домой. Он так и не понял‚ к какой общине они принадлежали: истинного служения‚ глубинной веры‚ таинств и откровений‚ – Боря не разобрал. Молодой человек по соседству спросил на взлете: "Вы верите в Спасителя?" Вопрос был не по настроению‚ не по состоянию души; Боре не хотелось его огорчать‚ но он честно признался: "Нет". – "Ну вот! – расстроился молодой человек. – Из-за таких‚ как вы‚ задерживается второе пришествие". Боря сказал осторожно: "У нас‚ у евреев‚ еще первого не было". Они летели над морем. Хотелось закрыть глаза и подремать‚ но сосед не отставал: "Миллионы миллионов верят во второе пришествие. Отчего вы упрямитесь?" У Бори недоставало сил после безумного дня‚ и он миролюбиво предложил: "Давайте так. Когда Мессия придет‚ мы его спросим: это первое пришествие или второе? До тех пор помолчим". Съели в молчании ужин. Посмотрели фильм. Подремали. Перед посадкой молодой человек сказал: "Я вас не понимаю. Ведь это так истинно! Яснее ясного". – "Оставьте нас‚ – попросил Боря. – У вас мусульмане не охвачены. Буддистов – миллиард‚ край непочатый. Зря‚ что ли‚ сказано про иудеев: "Вот народ‚ живущий отдельно"?.." Тот не понял или не захотел понимать‚ и Боря разъяснил доверительно: "Перейду в вашу веру‚ явлюсь в иной мир‚ сойдутся Кугели давних времен‚ обступят‚ покачают головами: "Что же ты‚ Боря?.." Обстоятельства‚ скажу‚ таковы. Удивятся Кугели: "Какие у вас обстоятельства? Обстоятельства были у нас. Это мы держались до последнего. Нам заколачивали гвозди в глаза. Ах‚ Боря‚ Боря..."

Назавтра был день похорон. Гроб стоял в церкви. Горели свечи и пахло ладаном. Священник отпевал незнакомую женщину‚ которую Боря не узнавал. Было ему печально‚ но как-то отстраненно; в гробу лежало нечто‚ разрушенное болезнью‚ не имевшее отношения к светлокудрой Маше‚ что помогло Боре‚ даже утешило: можно вздыхать дальше‚ по живой – не этой. В углу‚ в нише‚ печально клонил голову мужчина из крашеного дерева‚ с крашеным нимбом над головой‚ и Боря шепнул неслышно: "Что ж ей не помог?.." Углядев их‚ потерянных‚ Борю с Витей‚ усталый священник сказал утешительно: "Ибо живые знают‚ что умрут‚ а мертвые не знают ничего..." Потом было кладбище: суетливое‚ промозглое‚ корыстное и непочтительное. Бисерная мразь сыпалась с неба. Нищие вставали на пути‚ требуя свое. Розы в руках раскисали от сырости‚ а могильщики обрубали лопатами длинные их черенки‚ под самые бутоны‚ чтобы вороватые бабки не уволокли эти розы и не продали заново для нового погребения. Рядом стоял памятник с прежних еще времен. Начертано было по мрамору в два ряда‚ без необходимого (а может‚ излишнего) пробела между строками: "Погибла трагически. От родных". Было тоскливо и знобко. Стыли ноги на холоде. Могильщик сказал напоследок: "Отбыла свое – и ладно". Витя шепнул: "Жди. Скоро встретимся"‚ и все потянулись к выходу.

Они пошагали тихими переулками‚ Витя с Борей‚ мимо загородных домиков‚ заколоченных к зиме; было грустно и неловко‚ будто предали они подругу‚ бросили в скверную минуту: выпутывайся‚ Маша‚ как знаешь. Хотелось остановиться‚ повернуть обратно‚ достучаться в закрытую дверь‚ но они шли и шли‚ расстояние до Маши росло‚ пути назад не было. Набрели на винный магазинчик‚ зашли‚ взяли по стакану портвейна‚ выпили залпом за упокой души. Чтобы память о ней сохранилась. Люди такие не переводились. Земля разостлалась пухом. И Витя сказал‚ наконец‚ резко и зло‚ с застарелой болью – выложил душу на блюдечко: "Хорошие люди умирают‚ а всякая сволочь живет". – "Сволочь тоже умирает‚ – откликнулся Боря. – Тоже." – "Нет! – вскрикнул Витя‚ и голос наполнился непролитыми слезами. – Умирает тот‚ кого жалко. По кому печалишься и горюешь. А сволочь не умирает‚ нет!.." – "Он прав"‚ – сказал мужчина за стойкой. "Он прав"‚ – сказал Боря Кугель. Где-то неподалеку‚ видно‚ на соседней фабрике‚ закончили работу‚ и в магазин повалил народ. Набились вплотную‚ загомонили возбужденно‚ повели извечные говорливые трёпы – лей-перелей‚ зашныряла в толпе безденежная пьянь‚ искательно засматривая в глаза‚ в безуспешной надежде на глоток портвейна. А они стояли‚ приплюснутые к стойке‚ к ее частым лакированным реечкам‚ и Витя опять сказал‚ робко и несмело: "Когда опускали в могилу‚ многие плакали‚ я видел..." Рядом‚ на крашеном прилавке‚ резали хлеб‚ колбаску‚ обдирали плавленые сырки‚ а они глядели друг на друга‚ скорбные и печальные‚ распятые у стойки хмельной‚ говорливой толпой. Потом сказал Боря Кугель‚ как из далекого далека‚ из глубокого глубока: "На обратном пути тоже плакали... Это надо же: на обратном пути!" И после паузы‚ томительно бесконечной: "Вот бы что углядеть... Как пойдут с твоих похорон". – "Хорошо бы"‚ – сказал Витя. "Неплохо бы"‚ – сказал мужчина за стойкой.

В оставшиеся до полета дни Боря бродил по улицам‚ узнавая позабытое: "За этим углом стоял особняк с колоннами. Снесли‚ должно быть". Квелая бабка на табурете вечно сидела у подъезда‚ пересыпая крупу из горсти в горсть‚ бездумно кидала в рот малыми порциями – гречка хрустела на зубах. Завернул за угол: стоит дом с колоннами‚ старенький‚ с облупившейся штукатуркой‚ сидит бабка на табурете‚ щурится на незнакомца‚ – та самая или ее внучка? В этом скверике‚ крохотном‚ неказистом‚ стояла скамейка‚ на которой Боря вздыхал о Маше‚ а пьяненький мужичишка по соседству всё грозился уйти в монастырь и норовил поцеловать ему руку. Вот скверик‚ такой же крохотный и неказистый‚ вот скамейка – садись и вздыхай заново. Отставник-пенсионер вышагивал по дорожке‚ позванивая медалями на груди‚ тростью отрабатывая ружейные приемы‚ каждому встречному кричал "К бою!"‚ каждому поперечному – "Запевай!" Встал перед Борей‚ сказал-приказал: "Пора выступать. Враг зубы точит"‚ – и Боря пошел дальше. В этом парке была карусель – и точно: впереди‚ на фоне редкого‚ прозрачного лесочка медленно и беззвучно плыли над землей кони с верблюдами‚ олени с жирафами‚ плыл мужчина с крохотной девочкой‚ строгие‚ торжественно неторопливые‚ – пронзительной синевы бант радостным воздушным шариком невесомо летел поверху. Они откатали свое и молча пошли дальше‚ дружные и согласные во всём‚ а Боря побежал в кассу‚ купил внушительный рулончик билетов‚ взгромоздился на жесткого‚ обшарпанного верблюда‚ который походил на злую горбатую козу. Служительница в брезентовом балахоне неодобрительно вздохнула на расточительную блажь‚ и одинокий пенсионер Боря Кугель неспешно поплыл над деревянными мостками‚ закружился в хороводе лесочек с голыми прутиками‚ мысли поплыли следом – чистые‚ прозрачные‚ омытые холодной голубизной. Отчаянный ветер с реки‚ торжествующе похохатывая‚ нагло хозяйничал посреди стволов; служительница‚ шевеля губами‚ старательно отсчитывала обороты и отрывала билеты от рулончика; через сумятицу чувств‚ взбудораженность с суетливостью родником пробивалось понимание: неторопливый поток по равнине‚ игра полноводных струй‚ услада души в пламенем обжигающий день. Кто мы такие‚ люди вчерашние‚ что пришагали с одышкой в нынешний век? Что мы несем с собой‚ люди уходящие‚ скребущиеся несмело в последнюю дверь? Чем интересны мы‚ люди отжившие‚ с лихвой отработавшие непомерный урок‚ что донесли – не просыпали до теперешнего порога? Главное в нас – наши заблуждения? Главное в нас – наши просветления? Вот ответ‚ с которым соглашаться не обязательно. Мы – поколение обобществлённых убежищ. Притёршиеся друг к другу‚ пригревшиеся‚ приладившиеся за долгий срок: выступом ко впадине‚ впадиной к непримиримому выступу. Что бы мы делали в отдельных убежищах в век вселенских кошмаров? К кому бы прижались‚ как выжили поодиночке‚ перетерпев стук сапога на подходе? Может‚ само Милосердие подсунуло на подмогу то коммунальное обитание‚ чтобы не истребился насовсем род человеческий‚ кое-кого оставив на развод. Эти‚ теперешние‚ посмеиваются над нами‚ жалеют и осуждают: нет у них опыта преодоления ужаса‚ нет и привычки выживания – не им пока что и вякать. Рухнула империя. Завалились авторитеты. Но мы-то – вот они‚ мы-то выжили: дай Бог вашим внукам обойтись без нашего опыта... "Всё! – выкрикнула ненавистно служительница и рванула рубильник. – Кончились ваши денежки!.." Кружилась голова. Валило по-пьяному набок. Перед глазами вертелись голые прутики. Боря уехал давно. Жил вдалеке. Ходил по иным улицам. Но дом с колоннами ожидал его. И скверик‚ в котором вздыхал о Маше. И карусель с верблюдом‚ похожим на горбатую козу. Они были верны ему‚ когда он любовался иными красотами‚ ждали его – и дождались: это порадовало Кугеля и это его устыдило.

Позвонил давнему знакомцу‚ договорился о встрече‚ прождал под часами долгое время‚ а назавтра тот сказал по телефону: "Не надо‚ Боря. Не хочу видеть собственную старость". И Кугель его понял. Пошел в школу‚ чтобы оглядеть классы с коридорами‚ отыскать‚ если повезет‚ хоть какую примету‚ – в школе расположилось частное коммерческое заведение‚ и посторонних внутрь не пускали. "Вы видите перед собой калеку‚ – сказал охраннику. – Нравственного урода. Который в этих стенах писал сочинение на выпускных экзаменах: "Образ молодого советского человека великой сталинской эпохи". Это я – тот молодой человек‚ из той эпохи‚ изменившийся‚ конечно‚ с годами. Но осталось. Многое еще осталось". – "Не горюй‚ дед‚ – утешил охранник. – Мы все калеки". Пошел в роддом‚ где появился на свет‚ – там теперь международный промышленный банк. Прошмыгнул внутрь мимо охраны: компьютеры‚ факсы с телетайпами‚ молодцеватые банкиры в рубашках с галстуками. "Вам кого‚ гражданин?" – "Я тут родился. В этом‚ быть может‚ зале. Впервые увидел свет. Унюхал запахи и услышал звуки. Первый издал крик". Вывели с позором на улицу‚ спасибо – не накостыляли. "Люди! – сказал Боря. – Перед вами человек‚ у которого отнимают прошлое". И улетел в ночь.

2

– Соломоныч‚ – говорит Лидия Степановна‚ бывшая бегунья‚ спортивная гордость райкома и райисполкома. – Золотко моё! У тебя неинтересно убирать. Не загваздано‚ пыли не накоплено‚ – не размахнешься...

Лидия Степановна приехала с Кубани с мужем своим Аркашей‚ который дальше всех метал молот‚ что было достаточно для безбедного существования в двухкомнатной квартире блочного дома‚ заставленной кубками и увешанной медалями. Когда Аркаша надумал уезжать‚ взволновалась вся районная общественность‚ ибо в глазах начальства он не считался евреем‚ покуда исправно поставлял спортивные достижения‚ – да и какой еврей возьмет в руки ядро‚ диск‚ серп или молот? По прибытии сюда Аркаша неспеша осмотрелся и приобрел грузовик‚ на котором пометил крупно: "Аркадий Цубербиллер‚ перевозка мебели".

Лидия Степановна приходит раз в две недели‚ облачается в шорты‚ легкую продувную маечку и принимается за работу‚ спорая и скорая. Моет окна‚ обметает пыль‚ протирает пол мокрой тряпкой‚ подбирает вещи‚ разбросанные по углам: "Неприберуха какой! Комком да в кучку..." Она сохранила фигуру‚ сильные мускулистые ноги‚ открытые до потайной заветной складочки‚ девичью беспокойную грудь‚ что волнует Кугеля и бередит чувства‚ – да вы‚ сударь‚ сластолюбец! Не озаботить ли вас‚ сударь‚ напоминанием о возрасте?

– Соломоныч‚ – говорит бывшая бегунья‚ углядывая к себе стойкий мужской интерес. – Дедушка-бедушка. Ты бы женился‚ чем так маяться.

– Какой я дедушка? – отшучивается Соломоныч. – Даже зуб молочный имеется...

Посреди работы Лидия Степановна делает перекур‚ и они беседуют: бывшая бегунья-прыгунья гульных казацких кровей и дедушка – молочные зубы. Она говорит‚ он млеет.

– Аркаша месяцами не бывал дома: то сборы‚ то соревнования‚ – а мне куковать? Собираюсь‚ еду на случку. Пролезаю через забор. Приманиваю свистом со стадиона. Завлекаю и ублажаю. "Сейчас‚ – говорит. – Только ополоснусь". Никаких сейчас! У бегуна низкий старт‚ у метателя три подхода. "Лидка‚ – говорит потом. – Что ты со мной делаешь? Рекорды не установлю". А я ему: "Только что установил. Вон они‚ наши рекорды – Алик с Толиком".

Лидия Степановна привезла с собой мать‚ запечную старуху из далекой кубанской станицы: не бросать же родительницу.

– Выходила меня в чистоте-строгости‚ девушкой гордой, непаханой: до свадьбы – ни-ни! Жизнь была лютой‚ на одной картошке‚ но мать не сдавалась – бантики мне пришивала. На нужном месте.

Дети в школе. Аркаша-рекордсмен таскает холодильники на верхние этажи‚ устанавливая здешние рекорды. Лидия Степановна оттирает кафель в чужих домах‚ а мать ее‚ баба Вера‚ тоскует в одиночестве‚ высматривая с балкона рожь‚ ячмень‚ коноплю с горохом‚ но видит никчемушнюю ей пальму и кактусы у забора. Комнаты прибраны‚ посуда перемыта. Баба Вера мыкается без дела посреди нескончаемого дня, а на ближнем балконе наводит лак на ногти увядающая Фрума в байковом халате‚ крашеная брюнетка на очередном выданье‚ напевает в избытке чувств: "Нет‚ этот номер с нами не пройдет‚ и шутки ваши все мы понимаем..." Фруму осаждают отставные поклонники‚ и она сообщает соседке: "Заходит никудышный мужчина‚ садится к столу: шаровары на животе‚ тапочки на ногах. "Мне вас показали". – "Вам меня показали‚ – так что?" – "Я овдовел. Вы тоже. Давайте соединимся". – "Сколько вам лет?" – "Шестьдесят девять". – "Шестьдесят девять? Вы для меня старый". – "Ничего нет. Я был старше своей жены на двенадцать лет". – "Он был старше... Так вы женились на ней в ваши тридцать‚ а меня хотите под семьдесят? Уходите..." Приходит другой: чтоб я курицу съела! – те же шаровары‚ те же тапочки‚ будто одолжил у первого. "Мне вас показали". – "Уходите..." Баба Вера слушает – не вникает. У нее свой интерес. "Фрума‚ – просит она. – Зайди‚ Фрума. Луковицу возьми". – "Есть у меня луковица". – "Соли возьми". – "И соль есть". – "Авокаду дать? Хорошая авокада‚ вчера с рынка". – "Я ее не ем‚ твою авокаду". – "Зайди‚ – умоляет. – Хоть чего возьми. Возьмешь – придешь отдавать‚ чайку вместе попьем..." Баба Вера копит тайком на обратный путь‚ пряча деньги под матрац‚ и не поддается на уговоры Аркаши Цубербиллера – открыть счет в банке‚ чтобы нарастали проценты. Баба Вера не принимает Аркашу всерьез‚ с первых дней жениховства: пуст мешок стоять не будет. Разденется до трусов на виду у всех‚ молот зашвырнет в небеса‚ чтоб не работать‚ а ему за это зарплату‚ – прости‚ Господи‚ дураков! "Мать‚ – говорит умный Аркаша. – Инфляция знаешь какая? Деньги твои усыхают". Небось‚ думает она‚ упрямо поджав губы‚ под матрацем не усохнут. Оттуда‚ из кубанских краев‚ шлют весточку с намеком: "Анюта‚ племяшка твоя‚ невесть с кем нагуляла Павлика-недоноска‚ которому требуется усиленное питание..." Что головой о пень‚ что пнем о голову: баба Вера в тоске лезет под матрац‚ с оказией посылает Анюте десять долларов‚ снова мыкается на балконе. Фрума советует от души: "Съездила бы к ним‚ подруг повидала‚ гостинцев отвезла. Самолеты летают регулярно?" – "Самолеты-то регулярно‚ – отвечает баба Вера. – В кармане нерегулярно..."

– Я бы добавила‚ – говорит Лидия Степановна‚ – пусть себе летит. Да она сердцем мается. Помрет мать – где хоронить будем? Не на еврейском же кладбище. Где меня схоронят? Отдельно от Аркаши‚ друга любезного‚ с которым рекорды ставила?

Боря рад‚ когда она приходит: живая душа в доме. Боре не терпится‚ чтобы поскорее ушла. Выставляет бутылку‚ разливает по рюмкам белое вино‚ чокаются со звоном от душевной близости. Тепло растекается по телу‚ желание – по жилочкам.

– Золотко моё! – говорит с интересом и придвигается поближе. – Пьешь – веселись‚ не переводи даром продукт. Чего дальше-то?

– А ничего‚ – отвечает Кугель и отворачивает глаза от продувной маечки. – Это я закладываю отношения на будущее. Оставляю насечки на камне‚ насечки на душе – для Бори Кугеля‚ который проклюнется в поколениях.

– Ты для меня больно мудреный‚ Соломоныч.

– Да и вы‚ Лидия Степановна‚ не табуретка.

3

Познание начинается с удивления.

Удивление по нынешнему верхоглядству – товар редкостный: память подменяет разум‚ опыт оттесняет чувства‚ привычка подсовывает отработанные понятия‚ которые прикладываются бездумно к очередному явлению на пути. Чтобы удивиться не по шуточному‚ усилия требуются непомерные. Распаковывать самого себя. Впитывать. Запаковывать обратно.

Боря сидит у камина на малой табуреточке‚ подкладывает в огонь старые вишенные деревья‚ порубленные на части. Красная смола вскипает и пузырится на срезе‚ будто пузырится бабушкина наливка под слоем марли‚ в стеклянной банке под кроватью. Камин сложен из крупного кирпича‚ расшит по стыкам светлой полосой‚ с задвижкой на трубе‚ чтобы сберечь тепло‚ и Боря протапливает его сосной‚ эвкалиптом‚ апельсиновыми чурбачками‚ но не протапливает кедром‚ кипарисом‚ сикиморой – камин своего воображения. Попадаются корни масличного дерева‚ шишковатые‚ огню неподатливые‚ которыми можно налюбоваться‚ выискивая в их узловатости лики и силуэты‚ а уж потом бросить в камин. Если топить без перерыва семь дней и семь ночей‚ в пламени очага появится саламандра‚ обликом похожая на грызуна. Есть такие‚ что уверяют: топить надо семь лет подряд‚ чтобы увидеть саламандру. Есть – уверяют: семьдесят. Кровь саламандры обладает живительными свойствами‚ которые не помешают стареющему мужчине‚ но у Бори не найдется в запасе семидесяти лет‚ не найдется‚ возможно‚ и семи.

Скрипит потолок‚ словно бродят упрямо по чердаку‚ высматривая утерянное: песок в ящиках‚ вода в бочках‚ лопаты с щипцами-хваталками под крышей‚ с военных времен‚ тушить вражеские зажигалки‚ – у этих домов нет чердаков. За дверью балкон – встань и шагни: с него можно разглядывать закаты. Стул наготове для вечернего сеанса. Вход по пригласительным билетам‚ которые Кугель раздает по выбору‚ сообразно с симпатиями. Сесть‚ вытянув ноги‚ утихнуть душой и бурливыми сосудами‚ дождаться последнего предстояния – не в суете чувств и раздрызге мыслей‚ чтобы не перебить Того‚ Кого нельзя перебивать: "Ой‚ газ забыл выключить..."‚ чтобы не сказали с укором: "Чего ты так запыхался? От кого бежал‚ Боря Кугель‚ куда и зачем? Не таким тебя посылали на землю..." Напротив‚ на соседнем холме‚ россыпь огней‚ брошенных из пригоршни щедрым сеятелем‚ а сбоку – только поверни голову – затенённые контуры гор‚ вырезанные из черной бумаги‚ синева темнеющей полусферы‚ опрокинутой над головой. На балконе стоит горшок с невидными листьями‚ годными лишь на выброс. Их печёт солнце‚ поливают назойливые дожди‚ но раз в году‚ продремав долгие месяцы‚ растение выпускает из глубин горшка упругий‚ соками напоённый стебель – зародышем нежно розовой лилии‚ которая сторожко выходит на разведку. Боря уносит горшок в комнату‚ чтобы не обожгло зноем; лилия оглядывает место своего пребывания, вдумчивого мужчину в кресле, чистоту с покоем, подаёт наконец знак собратьям, и вырываются наружу – в трубном, торжествующем единстве – стрельчатые стебли с великолепными лилиями, что прорастают во множестве. Боря упивается их совершенством‚ чистотой с незащищенностью‚ грустной недолговечностью прелестных созданий‚ которые вновь обратятся в блеклые поникшие листья‚ годные лишь на выброс. Кто озаботится о нем‚ Боре Кугеле‚ которого обжигает печаль?..

Боря Кугель любит выбрасывать вещи. Это его успокаивает‚ настраивая на философский лад. Когда вещей станет мало‚ проглянет то‚ – он надеется‚ – ради чего стоит открывать глаза поутру‚ заслоненное этой настырной материей‚ умножающей суету. В его комнате нет лишнего‚ но временами он хватает мусорное ведро и мечется в поисках того‚ без чего можно обойтись. Кугель может обойтись практически без всего‚ а потому жена его Соня бегала по квартире вслед за мужем и отстаивала пакеты с мешочками‚ столь необходимые в домашнем обиходе‚ прятала коробки с банками‚ к которым Боря беспощаден. Перечница стоит на подоконнике‚ желтая‚ местами обтёртая фигурная перечница‚ – Боря ее бережет. Замысловатой формы солонка. Хитрая вилка с перекладинкой и пружинкой внутри‚ чтобы снимать с зубцов наколотые пирожные. Эмблема на них‚ три буквы вязью‚ пароходная компания Гамбург-Америка-Линия: трофей гвардии ефрейтора бронетанковых войск Соломона Кугеля – с той самой войны‚ на которую Боря не поспел‚ с тех самых фронтов‚ откуда приходили редкие весточки: "Жив-здоров‚ помирать не собираюсь"‚ в затертых конвертах с картинками: "Казак на запад держит путь‚ казак не хочет отдохнуть..." Огонь тухнет‚ не желая разгораться‚ огонь его воображения. Боря подкладывает газету‚ дует изо всех сил‚ орудует кочергой: слеза ползёт по щеке от едкого дыма. "Ты строгий‚ – говорит Лидия Степановна. – Непроглядчивый‚ золотко моё. Закрытый на сто замков"‚ – и Боря огорчается. Молчание – не закрытость. Одиночество – не порок. Одиночество наполнения или стариковской заброшенности? Его и тянет наружу‚ в толкотню с разговорами‚ но судьба заталкивает обратно в тишину выбранного пути‚ в истонченность чувств и изощренность слуха‚ когда дано‚ наконец‚ распознать‚ как в комнате по соседству по ковру ползет жук.

Боря наливает пиво‚ пьет малыми глоточками: пузырьки поднимаются со дна стакана‚ достойные пристального разглядывания. Настой тишины в комнате‚ как настой зноя в сосняке‚ запахов хвои с перегретой смолой‚ раннего гриба с поздней земляникой; когда утрачивается определенность очертаний‚ исподволь подступает и обступает невозможное‚ выходит из неведомых укрытий и повисает на стене белая ящерка – спутник его раздумий‚ изумрудным глазом взглядывает на Кугеля. Покой в округе и покой в душе‚ прерываемый гудком машины‚ светом лампы из соседнего дома‚ напористым голосом диктора‚ которого бы ему век не слышать. Боря долго пробивался к себе через завалы мусора‚ не десять‚ не двадцать лет‚ с трудом и муками‚ чтобы отрешенность обратилась в естество‚ пришло обновление‚ наполнилось пониманием‚ подступил лад-покой: молчание тому порукой‚ молчание – его ограда‚ от слов разгрузочный день‚ когда взирают не по взгляду глаз‚ внимают не по слуху ушей. Боря готовит себя к долгому молчанию старости‚ затворившись и запахнувшись: "На эту тему я не разговариваю. На эту тему я переживаю". Боря одиночествует‚ избегая излишних встреч‚ а они подступают – говорливые и взъерошенные‚ повязывают его корыстно‚ чтобы загнать в единомышленники‚ отработать на раз и выбросить за ненадобностью. "Ты ничей‚ Соломоныч‚ – укоряет Лидия Степановна. – И это плохо. Это нечестно по отношению к другим. Здесь так нельзя". Она права‚ конечно‚ бывшая бегунья-прыгунья. "Я – охранитель покоя‚ без которого не обойтись". Он тоже прав. Мир полон соблазнов‚ но Кугель не поддаётся. Кугель просит безмолвно: "Не делайте из меня однодневку. Не надо", топорщится упрямо‚ чтобы продержаться подольше: "Не дам испортить остаток дней..." Спрашивается: как подольше? А так подольше. До встречи с Соней. Живи‚ молчи и надейся.

4

Стихи появляются под утро. Всякий раз под утро‚ пока дремотой залипают глаза и видится уже не сон – тени отлетевших сновидений. За ночь осаживается муть ушедшего дня‚ и при полной отрешенности тела‚ в стыдливости от явных несовершенств подступает к Боре строка: "Незабудкой по траве – в ноябре..." Кугель не сочиняет стихи. Кугель их не записывает. Они не даются ему‚ капризные и своенравные‚ кружатся вокруг‚ как приглядываются‚ стоит ли почтить расположением‚ скупо выдают по капле, будто выкладывают на ладонь истёртую денежку. Взвихривается невозможная надежда. Растревоженный‚ Боря бормочет на рассвете: "Завиднелось за стеклом – серебром... Незабудкой по траве – в ноябре... Проливные небеса – синь-слеза..." А дальше что? Дальше – всё. Они утекают без сожаления к иным счастливчикам‚ лишь только открывает глаза‚ и Боря хватает зачитанную книгу‚ ныряет в чужой поток‚ чтобы захлебнуться в глубинах радости‚ утопить и утолить отчаяние.

Был учитель. Рядовой учитель литературы. Боря Кугель – каких поискать. Огромный‚ холеный‚ с буйной до дикости шевелюрой‚ с белоснежным разворотом ослепительной улыбки: молодой – не старый‚ всякий возраст – не возраст. Побрит‚ пострижен‚ усы расчесаны‚ ногти отполированы‚ с неуловимым запахом крепкого мужского одеколона‚ – вышагивал по коридорам головой над всеми‚ неторопливо выбрасывая ноги в стороны‚ пересекал школьный двор‚ беззаботно помахивая портфельчиком‚ милостиво одарял улыбками налево и направо‚ поверху‚ по привычному для себя уровню‚ в искреннем убеждении‚ что и другие обитают тут же‚ на его высоте‚ вопреки природе безобразий. Кугель преподавал в старших классах. Кугель так вёл урок‚ будто разговаривал сам с собой. Яростно увлеченный‚ свирепо взлохмаченный – спорил и доказывал‚ принимал и отвергал‚ требуя от учеников скорых‚ незамедлительных возражений. "Спорьте! – кричал на них. – Спорьте‚ бисовы дети!" И они спорили. Они кучей наваливались на учителя‚ шавками на матерого зверя‚ а он‚ счастливо взбудораженный‚ тряся буйной шевелюрой‚ отбивался от всех сразу‚ разил наотмашь‚ радостно хохотал при метком ударе‚ надолго задумывался‚ припертый к стене детскими наивными доводами. И ничего он от них не требовал. Ничего – только спорить. "Спорьте! Спорьте‚ бисовы дети!" Каждый год‚ на первый урок литературы‚ Боря надевал костюм с жилеткой‚ хрустящую крахмалом рубашку с малахитовыми запонками‚ приносил допотопный патефон с пластинками: ученики слушали романсы на стихи любимых его поэтов‚ а Боря‚ до глубины взволнованный‚ бережно крутил ручку патефона. А потом и сам начинал читать‚ поблескивая увлажненными глазами‚ подрагивая перехваченным горлом‚ заражая исступленной любовью отъявленных тупиц и хулиганов. Ошибка в слове вызывала у него чесотку. Неверное ударение – слезу из глаза. Коверкание фразы – тихие приступы бешенства. "Борис Семенович..." – удивлялись в учительской. "Соломонович"‚ – поправлял он. "Борис Соломонович‚ не будьте большим роялистом‚ чем сам король". – "Я король‚ – гордо отвечал он. – В царстве языка нет рабов". В один из дней Боря сказал на педсовете: "Предлагаю. Основные положения считать вкравшимися ошибками". И подал заявление на выезд. "Боря‚ – изумились друзья. – Ты же пропадешь там‚ Боря. Без русского языка!" – "Его я заберу с собой..."

Сны Бори Кугеля. А в тех заповедных снах двери мотаются без остановок‚ как попало‚ вечные на пути двери‚ но Боря ловко проскакивает через них‚ не притронувшись даже пальцем. В жизни Боря серьезен‚ во снах легкомысленен. Во снах Боря с наслаждением играет для получения скорого разнообразия в навязанных ему условиях. Робкий узор на суровом полотне. Сменный гарнир к неизменному блюду. Выскочив из дверей на улицу‚ он углядывает во сне нужный автобус‚ который предупредительно взрёвывает‚ ломаную очередь по бортику тротуара‚ и примеряется на бегу‚ где бы ему прицепиться. На этот автобус надо непременно сесть. Боря всегда садится во сне на первый автобус‚ сколько бы народу ни ломилось в двери. Это тоже его игра‚ к которой он относится с уважением: игра превращается в правило‚ правило в привычку‚ привычка в характер‚ которого вечно недостает. Автобус – мать. Пассажиры – дети. Близнецы во чреве. Тепло и тесно‚ и утрамбовано плотно; серые тени кривляются на забрызганном стекле‚ неприютно стынут ноги в ожидании неминуемого окончания маршрута‚ и покачивает‚ и укачивает в хрупком пристанище на колесах. Всё – ничего‚ лишь бы не попался говорун‚ утренний говорун с жизнерадостными раскатами голоса‚ страшнее которого не сыскать на свете. А нет его – думай‚ дремли‚ мечтай‚ разглядывай девочку в пальто светлого шоколада‚ в вязаной шапочке с помпоном. Она твоя‚ эта девочка‚ она никуда от тебя не денется; вас сосватало на один рейс управление пассажирского транспорта‚ и можно рассмотреть в подробностях‚ что же тебе досталось. У нее строгие‚ небалованные губки‚ у этой девочки‚ непреклонный взгляд и неподступный вид. Она явно не здесь‚ эта девочка‚ не с ним и не возле него‚ пребывая в иных мирах‚ куда Боре нет доступа. Он дует легонько в ушко‚ колеблет тяжелую прядь – во сне мы все храбрые‚ но роды уже состоялись‚ автобус-мать низринул из тесного чрева‚ и близнецы-пассажиры выскакивают наружу в блекло дождливый мир. Девочка невесомо скользит по тротуару‚ цветной капелькой в белесой мгле‚ а Боря смотрит вослед‚ примеряя тихое отчаяние: вот от тебя уходят‚ вот тобой пренебрегают‚ вот ты опять один‚ – примеряет и с омерзением отбрасывает. Примеряет горькое разочарование – тоже отбрасывает. И резво шагает вслед за девочкой‚ головой бодая податливый воздух‚ – вплоть до нежелаемого пробуждения в одинокой постели‚ в смятых простынях‚ которые вновь требуют стирки...

5

Была девочка. Девочка как девочка: ах‚ Соня‚ Соня! Не чересчур ученая‚ не чересчур мудреная‚ редким наукам не обученная. Она не смотрелась в этом мире‚ всё свое обаяние являя в мире ином‚ где пребывала от рождения. На людях проявлялось нечто неприметное‚ бочком и по стеночке; в ином мире это было блистающее и покоряющее‚ – в мире‚ в котором всё иначе. Можно‚ конечно‚ притвориться‚ что и ты не от мира сего‚ можно на самом деле быть таковым‚ но с Соней не встретиться‚ не перехлестнуться взглядами‚ ибо существуют‚ как минимум‚ два мира не от мира сего. Возможно‚ их значительно больше. У Сони было немало поклонников – не пробиться‚ которые угадывали скрытые ее достоинства и утомляли себя напрасно‚ надеясь проникнуть туда‚ где она блистала. Их письма она выкидывала‚ не читая; не слушая‚ опускала трубку телефона под вопли незадачливого кавалера. Боря написал вязью на листе наждачной бумаги‚ густой тушью по шершавости: "Снизойдите. Одно лишь свидание!" Наждачная бумага ее поразила. Соня пришла в назначенное место‚ и Боря сказал: "Вы записаны в книгу. В красную книгу моей души. Как прелестный вымирающий вид. Таких осталось немного: чудо сокрытое‚ одна-две на весь мир. Я вас охраню и размножу". Со свидания Соня пошла домой – решать трудную задачу. Соня понимала: выйти за Борю – это не просто. Быть замужем за этим мужчиной – тяжкая работа до конца дней. Но Кугель стоил того.

Она пришла к Боре домой – тоненькая‚ с косичками‚ сарафанчик выше колен – и всполошила родителей. "Боря‚ – сказал Соломон Кугель. – Деточка уже ходит в школу? Тебя же посадят‚ Боря. За растление малолетних!" На свадьбу Боря подарил невесте камень-оникс с камнем-яхонтом‚ которые наделяют обаянием и делают привлекательной в глазах мужа. У них была буйная свадьба‚ во время которой соседи по дому дважды ломились в дверь‚ трижды вызывали милицию‚ и заполночь Боря прогнал гостей. Началось первое узнавание. Робко открывающаяся дверь в тот мир‚ в котором всё иначе. Стыдливо недоверчивый шаг наружу. Пугающее падение в бездны с восторженным взлетом под облака. Первая боль с первым облегчением. Проснулся: спит тихо‚ его голубка. "Нас интересуют ваши тридцать‚ – сказал без звука. – И сорок. И пятьдесят ваших лет". Поцеловал‚ лестницу перекинул через окно – и в бега. Он был веселый непоседа‚ Боря Кугель‚ и когда казалось‚ что теряет эту замечательную способность‚ – лестницу через окно и в путь. "Почему в окно‚ Боря? – изумлялись друзья. – Ну почему не в дверь?" – "Начинаем новую жизнь". Он не желал поддаваться никому – Соне‚ жизни‚ самому себе‚ а потому перепрыгивал с места на место‚ чтобы не упустить себя. "Господи! – говаривала жена его Соня. – С кем годы прожиты?.." Мужа следует выбирать на вырост, но за Борей было не угнаться. Раздельщик рыбы на сейнере. Зимовщик на полярной станции. Бурильщик нефти в глубинных болотах. Охотник промысловой артели: дробинкой в глаз‚ чтобы не портить шкуру. Возвращался на время‚ ходил с портфельчиком в школу – и снова в бега.

Когда Боря ушел через окно‚ взволновались разом Сонины подруги‚ прикладывая к себе подобную невозможность‚ ибо бурлили вокруг страсти‚ случались измены с разводами‚ что заставляло сплачиваться и дрожать‚ ожидая беды. У Сони были подруги‚ с которыми она не откровенничала: откровения утянули бы их в иной мир‚ где другим нечего делать. У Сони были неустроенные подруги‚ очень чувствительные на обиды‚ которые они перебирали на досуге‚ подпитывая угасающие чувства. Они никогда и никому не звонили первыми‚ ее подруги: у обидчивого хорошая память. Даже от покойника они бы потребовали‚ чтобы прежде позвонил он – выслушать их соболезнования. "Мы вас вычеркнули‚ – говорили они‚ обидчиво поджав губы. – Из списков приятелей. Позвоните – впишем обратно". Боря взбаламутил их покой – такой дикий‚ такой невозможный‚ и Сонины подруги дружно его возненавидели. "Соня‚ – потребовали они. – Немедленно разведись!" – "Погожу еще‚ – отвечала Соня. – Мне нравится ждать. Ожидание не хуже встречи". Он приезжал. Она говорила: "Хочу еще одного". Боря не прекословил: "Тебе лишь бы плодиться. Хоть почкованием‚ хоть как..." – "Ты же обещал‚ Кугель: охраню и размножу".

Боря пропадал в бегах‚ возвращаясь на побывку‚ лез в окно по водосточной трубе‚ клал Соне под подушку камень-самоцвет‚ кедровую шишку‚ беличью шкурку‚ будил поцелуем: "Пошто жена опечалена?.." Он убегал от нее восемь раз. И восемь раз женился‚ возвращаясь. Приходили гости‚ кричали "Горько!"‚ снова вручали подарки‚ которые раз от раза становились скромнее. Первую половину побывки была гулянка: Кугель здоровался с друзьями-приятелями. Вторая половина посвящалась расставанию: Кугель прощался с теми‚ с кем только что здоровался. Соня не спала‚ не ела‚ лишь стояла на кухне и пластала хлеб до мозолей на руках‚ пластала колбасу‚ варила картошку в мундирах и без‚ откупоривала бутылки с банками; Боря уезжал – впадала в спячку на месяц. "Соня‚ – возмущались подруги. – Как ты его выносишь?" Соня была тихая и упрямая. Соня отвечала негромко: "У меня терпения – не перебрать". Но и она не выдержала. "Вот что‚ – пригрозила Соня. – Еще убежишь‚ я тебе изменю". – "С кем?" – "Да хоть с кем". Он убежал. Она изменила. "И как?" – спросил по возвращении. "Ты лучше‚ – сказала Соня и некрасиво заплакала. – Ну почему ты лучше?.." – "Я не виноват". – "Ты! Ты виноват! Один ты!.. Неделю потом отмывалась! – И в постели‚ плотно-плотно‚ в переплете рук с ногами‚ горловым‚ изнутри‚ всхлипом: – Господи! Вот радость..."

У Бори Кугеля мало фотографий Сони. Очень мало. Боря ненавидит это занятие – прихватывать мгновения и пространства‚ заключать в снимки‚ а снимки в альбомы‚ словно бабочек на булавках. В прошлой своей жизни Кугель сам был бабочкой и к булавкам относится враждебно. Что из того‚ что теперь он тощий‚ голенастый‚ с выпирающими на стороны коленками? Бывали дни – и Боря порхал. С земли с завистью задирали головы: "Ах‚ окрас! Ох‚ пыльца!.." – "Пыльца... – суматошилась Соня. – Не сбей мне пыльцу!" Бабочка Кугель хохотала в ответ‚ кувыркаясь с Соней над примятыми травами‚ посреди сосен со смолистыми натеками‚ раскидывая на стороны излишние Сонины одежды. Бабочка Соня дрожала от ужаса‚ ибо привыкла порхать в ином мире‚ куда другим нет доступа‚ а в этом мире стеснялась без одежд – на виду у птиц и насекомых. Боря просил: "Войди в комнату‚ полную незнакомых людей‚ поздоровайся с каждым легко и непринужденно. Имей мужество поздороваться!" Боря предлагал: "Убежим вместе. В разные стороны. Побродим. Повидаем мир. Встретимся случайно: то-то весело!" Но Соня не пожелала. Ей было неуютно в меняющемся мире‚ который чужел на глазах‚ и убегать она не собиралась. Ей было покойно в доме‚ где она постоянно вязала свитера‚ распускала и снова вязала‚ добиваясь совершенства узора. "Соня‚ у тебя уже есть свитер. Зачем еще?" – "Пусть будет". – "Соня‚ ау! Где ты?" А она нигде. Она в ином мире‚ расцветая в уединении. "Голубка моя‚ – уговаривал Боря. – Плод сладчайший! Дерево раскрыто в цветении. Ромашки на рассвете. Речные струи‚ готовые принять. Открытость не обнаженность‚ Соня". Думала. Колебалась. "В другой‚ может‚ раз..." – "Я ее люблю!" – хохотал Боря‚ а ночью уходил в бега по веревочной лестнице. Так оно интереснее.

Подступал к Боре соблазн: лестницу за окно – и в путь. Подступала к Боре болезнь: лестницу наружу – и по коням. Поступала смерть – в далеком приисковом поселке. Боря лежал лицом к стене‚ говорил через силу: "Не дождетесь у меня..." Боря Кугель – злостный оптимист. А в коридоре грохот. Смерть зацепилась за веревочку‚ которую Боря заблаговременно протянул. Рухнула. Костями загремела и косой наточенной. "Пропади ты пропадом! – возопила в сердцах. – С тобой связываться..." Боря сел на диване. Захохотал. У Бори Кугеля рот до ушей: "Живем‚ мужики! Живем живьем!" Лестницу за окно – и в галоп... "Ты переживешь тех‚ кого любишь"‚ – в молодости наворожила цыганка. Разве он любил тогда? Всё дожидалось впереди.

6

Прошел год – в ужасе осмыслений. За ним другой – в глухоте тоски. Третий с пятым – в коросте печали. Не мог слушать музыку‚ смех погремушкой‚ томился пустыми разговорами‚ ел в одиночестве – стоя‚ у плиты‚ угрюмо и торопливо‚ из кастрюли‚ с куска‚ чтобы насытиться поскорее‚ и лишь через годы сел на привычное место‚ вилку положил слева‚ а нож справа – в стеснении и неудобстве. Сони нет. Боря теперь один. На кухне‚ в раковине‚ стоит алюминиевая кастрюля‚ в нее капает вода: тихие потенькивания‚ как в подойник‚ легкие шлепки в нескором наполнении‚ – Боря выливает воду‚ чтобы начать заново‚ Боре не так пусто на исходе дня. Порой просыпаются трубы‚ запрятанные в стене‚ рыжие‚ должно быть‚ заплаканные трубы; прорываются вдруг их жалобные рыдания‚ взлетая к верхним этажам‚ судорожно бьются под кровлей в поисках выхода‚ обессилев‚ проваливаются в глухие подвалы‚ клокочут напоследок старческой мокротой‚ немощно содрогаются в вялых бронхах‚ – и снова тихие потенькивания‚ как в подойник‚ поздние утехи одинокого мужчины. "Старость человека не во днях его"‚ – это Боре известно‚ но отчего Соня ушла не в свой срок? "Не согласен! Я не согла-сен!.." Отсидел на полу дни горького изумления. Отлежал без сна ночи. Ворот надорван. Щеки втянуты. Глаза провалены. Приходили знакомые‚ отвлекали беседами: "Боря‚ – говорили с опаской‚ – ты просвечиваешь‚ дорогой‚ и нас это пугает".

Боря спит на правом боку‚ лицом к стене‚ а позади пусто. "Боря‚ – просила когда-то Соня. – Повернись. Я тоже хочу‚ чтобы в спину дышали". Но Боря не поворачивался. "Кугель‚ – умоляла, – мою спину обдувают ледяные ветры!.." Но Боря не снисходил. Он пробуждается в ночи взволнованный и растревоженный‚ ощущая Соню прежними прикосновениями‚ – в ладонях рук Бори Кугеля затаились тайники ее тела. Сони нет и не будет больше: вот тайна тайн; Сонина душа пребывает в мире‚ где всё иначе: тот ли это мир‚ в котором она уединялась при жизни? В матраце выемка‚ промятая Соней. От Сони осталась подушка с наволочкой‚ но лишь сейчас Боря понял‚ что Соня защищала его‚ прикрывая со спины‚ Соня-охранительница. "Я ухожу в неведомое‚ Боря. А ты придешь на обжитое: я постараюсь‚ я тебя встречу". – "Оттого и уходишь первой?" – "Дурачок"‚ – отвечает Соня‚ постигшая мудрость конечных дней. Она подвела его неожиданно и врасплох, как геронтолог Сасон подвел престарелых клиентов. Болеть нельзя: кто будет за Борей ухаживать? Хныкать бесполезно: кто услышит? "Мне плохо"‚ – говаривал Боря‚ чтобы его пожалели. "Тебе хорошо"‚ – отвечала Соня‚ не признавая жалости. "Я болен"‚ – постанывал Боря. "Ты здоров"‚ – и насморк исчезал с температурой. "Соня‚ – просит теперь Кугель. – Похлопочи. Замолви за меня словечко. Чтобы за работой. Носом в стол. Не стать обузой на исходе лет".

Души возносятся‚ омываясь в небесных потоках. Очищаются от земной накипи‚ чувств-ощущений‚ и если забывают про нас‚ не предают ли нас? Но если помнят-тоскуют‚ отчего так редко проявляются во снах‚ в непозабытых обликах?.. Боря живет. Удивляется. Поглядывает на женщин. Балует вниманием привлекательных старушек. Борю сватают: смешно-то как! Подступает оскорбительное привыкание‚ и тогда он бежит к Соне‚ выплакивается на могиле, – так ей слышнее, – со стеснением и томительным неудобством‚ ибо Соня без него затворилась бы до конца дней в тоске-воспоминаниях. Смерть Сони привязала накрепко к камню на кладбище; это мудрость Сони‚ месть напоследок до конца дней: теперь не убежишь‚ приучен и приручен. Смерть Сони наполнила его негодованием к самому себе. Тело Кугеля, презрев потерю, желает есть‚ пить‚ выплескивать чувства по прежней привычке‚ тело в плотском жжении требует своего: Борю это унижает и оскорбляет. Ссыпалась от потрясения шелуха‚ обнажила до сокровенных глубин‚ – Соня смотрит со стены в полуулыбке‚ словно видит насквозь через глянец портрета. Пришла во сне‚ проверила продукты в холодильнике‚ еду в кастрюлях: сыт ли‚ накормлен‚ ухожен и обглажен. Рассказал без утайки‚ как прожил без нее‚ заново знакомясь с квартирой‚ с кухней и шкафами‚ в каждом ящике открывая неведомое. "Не беспокойся‚ Соня‚ – сказал Боря Кугель. – Я наловчился ставить себе горчичники. И на спине тоже". Сон закончился. Ночь продолжалась.

А у внука был праздник. Внук потащил деда в детский сад‚ на карнавальное кувыркание‚ и Боря пел‚ скакал‚ потешал детей за себя и за Соню‚ чтобы запомнил ребенок тот день: радостный‚ светлый‚ с подарками. Пел – сердце заходилось в тоскливой судороге. Скакал – себе на удивление‚ дряхлея под заячьей маской. Дополз до остановки‚ покатил домой: место уступили в автобусе.

7

Прошли над душой бурные воды‚ вынырнул Боря‚ наглотавшись печали‚ покрутил головой: внуки Кугеля расползлись по городам‚ заселяя пространства‚ внуки неумолимо плодятся‚ чтобы не истребилось имя‚ а пенсионер Кугель замер на краю дней в ожидании немощной старости. Первыми уйдут стихи – Боре так кажется‚ стихи сгинут первыми. Потускнеет память‚ померкнет сознание‚ выпадут любимые строчки‚ погаснут разбросанные по жизни светильники‚ словно наведут темноту на мир‚ и ноги заспотыкаются о могильные плиты. Боря приходит на кладбище‚ садится рядом на камень‚ перебирая воспоминания. Горе не дало горечи. Горе добавило нежности. И позднего понимания‚ которым Кугель казнится. Недодал Соне. Недосказал. Недолюбил. Не пробился в иной мир‚ где она блистала‚ упустил Соню‚ мотаясь по свету‚ – смерть опередила его раскаяние. "Что бы ты пожелал из невозможного‚ Боря Кугель?" Боря отвечает: "Верните мне Соню". – "А Машу?" – "И Машу. Чтобы было по кому вздыхать". Плач Бори‚ повергнутого в молчание‚ – короли скорбят в одиночестве‚ словом сокрытым: "Истаяли от слез глаза. Воды печали затопили с головой. Источник иссяк‚ зелень поблекла, в скорбь обратилась радость‚ и нет более спешащего на праздник. Досада – мое укрытие‚ ибо состарился в глупости и не разумею: ради чего сотворены страдания?.." Плохо одному. Плохо. Плохо! Еще хуже‚ когда к этому привыкаешь.

Кладбище видно с балкона. На соседнем холме. Через долину скорби. Громоздятся подпорные стены‚ террасы раскиданы на возвышениях‚ неприметные камни поднимаются над могилами‚ среди которых Боря высматривает ту‚ единственную – без бинокля не разглядеть. Соня соседствует рядом‚ словно выглядывает с ближнего холма‚ ладонь приложив козырьком: что ест Боря‚ как выглядит‚ не занашивает ли воротник у рубашки. Боря к этому уже привык‚ к незримому ее присутствию‚ да и Соня‚ быть может‚ привыкла‚ – так Боре кажется. И взгляд перед сном поверх долины‚ во всякий вечер: "Соня‚ спокойной ночи!"‚ – но есть ли там ночь? Взгляд после пробуждения: "Доброе утро!"‚ – есть ли у нее утро? Сказали бы ему по случаю: "Всевышний насылает бедствие‚ чтобы увеличить награду в будущем мире". Сказал бы Боря: "Свобода выбора‚ – что с ней? Есть она у меня или нет?" Сказали бы ему: "Есть у тебя свобода выбора‚ – как ей не быть?" Сказал бы Боря: "Тогда так. Верните мне Соню. На пару десятков лет. А награду в том мире сократите". Сказали бы ему: "Да ты‚ брат‚ кощун..."

В один из дней Боря говорит:

– Послушай‚ Соня. Эта история тебе понравится.

Дело к вечеру. Тянет с гор ветерок. Камень холодит снизу. Пусто на кладбище и одиноко; красный шар заваливается за деревья‚ которые сонливо шевелят листьями‚ словно укладываются на покой. Есть такие‚ что уверяют: с приходом избавителя исчезнет смерть на земле. Есть – уверяют иное: умрем на три дня только и оживем заново. Борю устраивает любой вариант. Боря начинает неспешно:

– В одном местечке‚ в одном крохотном местечке Украины или Белоруссии – какая разница? – жил бедный еврей. Он много работал‚ он тяжело работал с утра до ночи‚ чтобы прокормить семью‚ но всегда находил время сходить в лес‚ нарубить дров‚ принести в дом молитвы‚ чтобы там было тепло даже в самый трескучий мороз. Однажды раввин сказал ему: "Гершеле‚ ты хороший еврей. Ты добрый‚ богобоязненный человек‚ и после смерти непременно попадешь в рай". – "В рай – это прекрасно‚ – сказал Гершеле. – Но что там делать?" – "Ты будешь сидеть на золотом стуле и слушать речи праведников". – "А что с моей женой? – спросил Гершеле. – Что с Рохеле?" – "Твоя жена будет сидеть у твоих ног и тоже слушать праведников". Так сказал раввин‚ который знал всё. Ночью Гершеле не мог заснуть и думал‚ думал‚ думал... Как же так? Его Рохеле мучилась рядом с ним всю эту жизнь: вместе голодали‚ вместе холодали‚ а после смерти он будет сидеть на золотом стуле‚ а его жена – на полу? Это несправедливо. Гершеле вздыхал‚ ворочался с бока на бок и посреди ночи придумал‚ что надо сделать. Он разбудил Рохеле и сказал: "Знаешь что? Есть выход. Ты худая‚ я тоже худой... Не беспокойся‚ Рохеле‚ я потеснюсь. Я потеснюсь‚ Рохеле‚ и мы уместимся на одном стуле..."

8

Окна под крышей остаются темными‚ окна его укрытия. К полуночи Боря решает:

– Пора исчезнуть. Запрятаться во мраке. Остановить первую машину: пусть умыкнут в незнакомые улицы.

Он так и делает. Поднимает руку‚ и первая машина останавливается. Не машина – автобус.

– Тебе куда? – спрашивает водитель.

– А тебе?

В руке сумка с веревочной лестницей. На всякий случай.

– Мне‚ собственно‚ никуда. Служба перевозок. Для блуждающих душ.

– Боже! – шепчет Боря в сладостном ужасе. – У него закрытые глаза... Что это и отчего это?

Едут.

– Ты не сбился с маршрута?

– Сбился. Давно сбился. Следующая остановка – нигде.

Автобус полон. В автобусе все места заняты.

– Кто они? – интересуется Боря.

– Населяющие одиночество. Которые не могут уже друг без друга. Друг с другом тоже пока не могут.

Сидят попарно Лёва и Броня‚ Ицик и Ципора‚ Нюма‚ Авива‚ Давид Мендл Борух с женой Ханой – на руках младенец‚ их дети до середины автобуса‚ прочие разные‚ в темноте неприметные‚ которые будят Кугеля по ночам‚ подступают и обступают – в томительной неловкости незавершенных отношений. С заднего сиденья призывно машут рукой.

– Геронтолог Сасон‚ – разъясняет водитель.

– Он разве не...?

– Не-не.

Боря возбуждается сверх меры:

– Это я их сотворил! Я‚ это я! Лёву соединил с Броней‚ Ицика с Ципорой...

Бегает по проходу‚ хватает за руки‚ трогает собственные творения – отражением чувств‚ надежд‚ опасений‚ а они выглядывают в молчании несогласия‚ как интересуются: что дальше?

– Ты Кугель? – спрашивает водитель.

– Кугель.

– Садись давай. Вези нас.

– Я не умею.

– Умеешь‚ умеешь...

Эту женщину зовут Авигайль‚ и Боря сходит с ума от прелести ее совершенств. Возле нее – как нарочно – пустое место.

– У тебя хупа была? – спрашивает она.

– Нет.

– У меня была. Но не с тем‚ с кем бы хотелось.

Кладет руку на его запястье‚ выказывая кольцо на пальце. Дымчатозолотистый топаз‚ что помогает сдерживать страсти.

– Куда едем?

– На свадьбу‚ – отвечает Авигайль: вот женщина‚ которой не отказать.

– Не на нашу ли?

– Нет‚ не на нашу. Не смешивают одну радость с другой. Мы едем на свадьбу Сарры‚ дочери Давида.

– Давид Мендл Борух! – восторгается сверх меры. – Ну как же... Свадьба! Без промедления! Мы отправляемся на свадьбу!

Садится за руль‚ и они едут. Свет от фар высвечивает полосу. Ход машины бесшумный. Дорога пуста‚ и это прекрасно. Музыка. Пусть будет музыка! Вступают хоры в ликующем согласии. Торжествующим прославлением. Приглашением в вечный полет: "Попирающий высоты земли! Взвешивающий сердца! Сотворивший красоты души и Посещающий милостью Своей..." Дорога проложена по холму. Автобус невесомо скользит на краю обрыва. Тайна сокрытая приоткрывает створки‚ мысль шальная до трепета: малый поворот руля‚ и ты взлетаешь в великолепии полета‚ вырвавшись из теснин скорби‚ отряхнув пыль пустословия‚ отринув озабоченность с неприятием‚ в перерождении‚ воспарении и отрешенности‚ под ликующие голоса‚ которые не дадут упасть‚ – сколько мгновений будет отпущено‚ чтобы наяву вырваться из плоти‚ живущей от рассвета и до заката‚ пролететь свободной душой‚ неподвластной исчезновению‚ оглядывая миры с высоты временного своего величия? Два-три дыхания до удара о камни‚ чтобы вызвучало и замолкло‚ – этого будет достаточно...

9

Выкатываются на вершину холма. Замирают в потрясении. Город перед ними на день ходьбы‚ девятью мерами восторга, многолик и непознаваем. Лики его засыпаны слоями. Тридцать метров вовнутрь – в ожидании вызволения. Снимается слой за слоем: накопления правды‚ выдумки‚ экстаза. Капли росы под слоем погребения. Прах и камни. Застывшие вздохи. Притихшие клики. Восшумевшие некогда в стенаниях. Отликовавшие в радости: "Тысяча лет‚ как день вчерашний..."

Песнь восхождения Бори Кугеля:

– Почет водоносу с каменотесом. Виноградной лозе с оливой. Кинамону на холмах‚ произрастающему в избытке. Дыму воскурений. Вину возлияний. Слову заветному в рассветный час веры. Не жалит змей в городе. Не рушится кровля. Не пугает скорпион. Не утухает неугасимый огонь – львиной гривой. Всякое слово живет. Всякое понимание сохраняется. Ребенок в глубинах комнаты – саженцем надежды‚ принимающий слова учителя. Печальник в уединении с истиной: "В час радости радуйся. В час скорби – скорби". Мудрец с посохом на месте подобающем‚ способный судить по времени и обстоятельствам. Трубят трубы поутру. От рассветных лучей золотом расцветает шар над воротами Храма. "Я построил Тебе дом обитания‚ постоянное место для пребывания Твоего навеки..."

Скатываются с холма. Петляют по ночным улицам‚ пустынным и заманчивым. Разглядывают город на скале‚ явивший себя в нынешнем облике. Кверху уносятся молитвы‚ вздохи‚ пожелания. Книзу ложатся тела‚ камни‚ надежды‚ достойный страх и презренная боязнь. Город задает вопросы. Город предлагает загадки. Люди‚ живущие здесь‚ беспечны и недальновидны; им не распознать значительного за обычным‚ но их деяния соотносятся с этим местом. Жители этого не знают или не хотят знать‚ но это так. В воротах стоит нищенка на гнутых от старости ногах. Ей подавал еще царь Шломо. С ней здоровался пророк Ирмиягу. Ее изгоняли персы‚ жгли крестоносцы‚ голову отсекали монголы.

– Подайте недополученное.

Интересуются:

– Недодано – много ли?

– С третьего‚ пожалуй‚ века.

– Нашей‚ хотя бы‚ эры?

– Вашей‚ вашей...

Смотрит на Кугеля с интересом:

– Эй! Ты похож на Шлойме.

Задыхается от волнения:

– Шлойме – это же Соломон... Соломон Кугель!

– Большой человек‚ – говорит уважительно. – Умница. Что-то особенное. Ты выбрал себе хорошего отца.

Приглядывается:

– Он не может быть твоим отцом. В крайнем случае‚ сыном.

Лезет в карман‚ достает карточку:

– Но вот же‚ вот! Посмотри на снимок...

Обижается:

– Зачем мне снимок? Разве я не знаю Шлойме? Шлойм! Иди сюда.

Подходит рыжий здоровенный мужчина. Лицо красное. Пейсы великолепные. Кафтан затертый. Ботинки битые.

– Я‚ – говорит. – Я – Шлойм. Шагайте за мной.

Он. Боря за ним. Лёва с Броней. Ицик с Ципорой. Нюма. Авива. Давид Мендл Борух с женой Ханой‚ их дети – хвостом во мрак‚ прочие разные. Замыкающий призывно машет рукой. Говорит Боря и разъясняет:

– Геронтолог Сасон. Который удался... Я его сотворил. Я‚ это я‚ вызывающий к жизни! И других тоже.

Шлойм разглядывает его команду.

– Это не ты‚ – отвечает Шлойм. – Всё сотворено прежде. Твоя забота – прозревать сокрытое‚ потаённое‚ которое ожидало своего часа‚ чтобы стать явным. Ожидало тебя – на добро или на зло.

– Как определить‚ ради чего оно стало явным? Кому это определить?

– Тебе. Только тебе.

Думает Боря‚ погруженный в размышления‚ говорит нескоро:

– Нет у меня ощущения... Будто делаю нечто‚ несообразное с Его замыслом. В этом – высшее мое утешение. Но я могу и ошибаться...

1O

– Стоп! – говорит Шлойм. – Вот стены‚ готовые для торжества. Под куполом‚ взлетевшим в поднебесье.

Хупа – расшитым балдахином – взамен купола. Стоят в ожидании: крохотный раввин с бокалом вина‚ Лёва с Броней‚ Давид Мендл Борух‚ отличный от прочих детей‚ жена его Хана с младенцем на руках‚ а вокруг – души замученных предков со слезами облегчения‚ которых пригласили на свадьбу: мама Двора и папа Мендл‚ Фаня‚ Срулик‚ Голда с Гитой‚ крохотный‚ несмышленый Мойше. А вот и Сарра – хороша видом‚ которую ведут под хупу. Для красавицы-невесты жених требуется особенный‚ с природными добродетелями и отменными качествами. Амос. Пусть это будет Амос‚ которому не сдержать радости.

– Вот‚ ты посвящаешься мне...

Столы‚ накрытые для трапезы. Тарелки на них. Булочка возле каждой. Еда небогатая‚ маслины-салаты‚ рис горкой‚ непременная курица; друзья жениха вкруг столов – с завидным аппетитом. Каждого ожидает хупа в свой черед. К каждому на свадьбу пожалуют души в утехе-радости. Кольцо посвящения. Разбитый бокал. Комната уединения. Свидетели уединения. "И пусть увеселяет жену свою‚ которую взял..."

Боря и Шлойм ложатся на прогретые за день камни‚ лицами в далекое небо. Всевышний так для нас постарался! Такое создал великолепие Своим созданиям! Не придется ли отвечать за то‚ что повидал и не восхитился? Воздух в прозрачности. Просторы неодолимых глубин. Созвездия‚ которые не распознать: выберем себе любое и родимся под ним. Шлойм начинает:

– Когда человек закрыт‚ он мало интересен. Раскрыть его – удовлетворить любопытство, не более. Но если сам раскрывается‚ это вызывает изумление с благодарностью.

Боря спрашивает:

– Ты хочешь‚ чтобы я заговорил?

– Ты этого хочешь.

Небу раскрывается Кугель – навзничь на теплых камнях‚ одному только небу:

– Жил человек с женою своей. Любил ее долгими ночами. При свете дня складывал слова в строчки‚ а строчки в столбцы, сочинял истории‚ достоверные до крайней складочки‚ но правды в той достоверности не было. Постарел человек. Стал близоруким. Мир увидел расплывчатым. Восхитился‚ возрадовавшись‚ уловил тайну на исходе дней: не в фокусе‚ чуть-чуть не в фокусе‚ – вот весь секрет.

Говорит Шлойм и удивляет:

– Секрет не в этом. Истинное‚ единое слово – оно на грани с банальным. Банальное неделимо. Его не растащить на части‚ чтобы выстроить затем случайные сочетания. Прикоснешься к банальному – прикоснешься к вечному‚ а потому истинное слово должно стремиться к нему‚ никогда не сливаясь. Вспомни про десять заповедей‚ Борис...

Боря молчит. И Шлойм молчит. Навзничь‚ лицом к небу‚ впитывая тепло камней. От взрыва купол улетел к звездам и не возвращается‚ потому что некуда. Воздвигнете стены‚ неразумные! Купол вернется‚ встанет на место‚ соберутся под ним люди‚ зазвучит молитва. Боря продолжает:

– Век позади – неукладистый. Годы отошли – миражные. Не единожды уходил в окно‚ в мечтательные свои измышления. Поднимал планку‚ зная‚ что недопрыгну. Воспламенялся от слов-видений. Отлавливал невидимых бабочек, крепил к бумаге несуществующими булавками: форма существования белкового тела по имени Боря Кугель. Выстраивал сюжеты‚ которые возвращаются теперь назад‚ умерщвлял героев‚ порой без надобности‚ чтобы к старости пережить их потери.

Говорит Шлойм и предостерегает:

– Сочинительство – опасное занятие. Сочинители ходят путями своих творений. И если создаешь нечто‚ создаешь некоторых‚ твой путь – повторить их судьбу.

Боря опять молчит. И Шлойм не торопит‚ а надо бы. Старуха-бродяжка встает из-за стола‚ где всё подъедено‚ до последней маслины. Задирает голову к небу:

– Финал! Третьего акта. Пора уходить.

– Ты что?! – кричит Шлойм. – Как можно! Танца еще не было...

Старый скрипач‚ принарядившийся по случаю‚ вскидывает смычок: скрипач на земле – восторги на небесах. Первым в хороводе крохотный раввин. Он стар и виден на просвет. У него встрепанная борода и взгляд снизу вбок. Ноги его слабы. Шаги неуверенны. Последующие – нескончаемой вереницей‚ приноравливаясь к его немощи. Танцует Броня – опухшими за жизнь ногами. Танцует Лёва‚ ее муж‚ с озабоченностью во взоре. Нервный Ицик с женой Ципорой‚ безумный Шмулик‚ недосягаемый Дуду – все тут‚ в едином хороводе. "Господи! Мы приходим‚ ничего не зная‚ и уходим‚ ничего не ведая. Но мы постарались. Мы сделали своё. Большего не сможем и лучшего не осилим‚ – зачем ждать‚ когда сотворим что-либо‚ не в усладу Тебе?.." Крохотный раввин уводит хоровод в дальние улицы. Раввин пьян от танца. Скрипач пьян от музыки. Амос – от жены своей Сарры‚ которую ему познавать.

Лопается на скрипке струна – звук жалобный. Лопается за ней другая. Бежит следом Дора Ильинична‚ бывший московский адвокат: "Меня обождите! Меня!.." Поспешает без охоты балалаечник-виртуоз с коробкой для подношений. Некто совсем уж неизвестный‚ из иной истории: "И пусть‚ и ладно... В хорошей компании..." Боря принимает парад-прощание‚ пребывая в сомнениях: кто их теперь заменит‚ к кому заново привыкать? Лопнет последняя струна. Вызвучав‚ отзвучит за поворотом скрипка. На привыкание недостанет сил.

– Встань и иди‚ – велит Шлойм.

– За ними?

– За ними.

Хамелеоны жаждут неподвижности‚ чтобы не подлаживаться под иной окрас‚ но неподвижности им не дано. Боря колеблется‚ одинокий пенсионер:

– Иногда мне кажется: мы все Сасоны или порождения Сасонов‚ которым не прожить без геронтолога... У Блюма есть внуки. У Шимони есть внучки. Займусь-ка этим – на оставшуюся жизнь. Соединять пары для радостей. Выбирать место для свадеб...

– Нет‚ – говорит Шлойм. – Начатое пора завершить. Подсказать каждому‚ чего он желает. Познать их голод и утолить его.

– Я пуст. Слаб и неизворотлив. Печален до скончания дней. Где взять силы?

Тот отвечает туманно:

– На этом месте стоял человек‚ оплакивая опустошенные святилища. Он плакал горько‚ но он нашел утешение в слезах. Он разорвал свои облачения‚ но он почувствовал облегчение.

Делает шаг. За ним полшага.

– Вернуться можно?

– Вернуться нельзя. И некуда. Расстанешься с ними – расстанешься с самим собой.

Рассвет приближается. Он уже на подходе. Скоро пробудятся птицы. Опробуют голоса. Бабочки проснутся со стрекозами – Кугелю на подмогу‚ приветствуя день трепетанием крыльев. А хоровод втягивается уже под арку. В переплетения домов‚ смущая покой их обитателей. Посреди стен‚ задерживающих рассветы и приближающих закаты. Лёва с Броней. Ицик с Ципорой. Нюма. Авива. Прочие разные. И прошли они‚ и ушли: пусть их за этим поворотом ожидает покой; Боря Кугель пристроился замыкающим‚ пополняя на ходу устав ордена бабочек. "Пункт первый. Физиология у бабочки – порхание: не стоптать башмаки. Пункт второй. У бабочки не бывает мозолей‚ сколько бы она ни летала. Пункт третий. Всякое летающее‚ взмывающее и опадающее не считается бабочкой‚ пока не докажет обратного. Пункт четвертый. Стрекозы принимаются в бабочки в исключительных случаях и с испытательным сроком. Пункт пятый – категорический. Пегасы не считаются бабочками: крылья – не повод для воспарения..."‚ – на большее времени не достало. Шлойм остается на камнях. Лицом к звездам. Сторож месту сему. В ожидании купола‚ который опустится с небес.

11

Туман за окном. Капли по стеклу. Туча обвисает над домом‚ зацепившись за возвышение‚ моросью омывает камень и неторопливо отчаливает наподобие океанского лайнера. Пыль со стен каплями проливается наземь‚ просачиваясь в глубины почвы‚ чтобы зажить заново заботами земли. Ночь облегает тьмой. Луна на уходе – бронзовой чашей‚ обращенной кверху; пятна по бронзе‚ как по стариковской коже. Млечные пути стекают в чашу‚ доверху наполняя алмазами; луна всё ниже‚ бронза всё тусклее. За окном провисает веревочная лестница – спасительным исходом из невозможного состояния. Боря стоит у окна‚ поглядывая на пустынную улицу. Чудится Боре: некто безобразный видом своим хватает утекающий день‚ комкает листом газетным‚ беззаботно пускает по ветру‚ а он догоняет‚ ловит‚ разглаживает‚ восстанавливая лица и события: Боря Кугель – хранитель памяти. Садится за стол‚ макает перо в чернильницу‚ набирает слова в горсть‚ отогревая дыханием перед вечной дорогой‚ перебирает‚ откидывая негодные‚ как дотошная хозяйка перебирает крупу‚ по одному выпускает на снеговую белизну листа‚ – Соня заглядывает через плечо‚ считывая строки по мере их появления:

"У Нюмы в декабре день рождения. Нюме Трахтенбергу исполнится сорок‚ ровно сорок. День будет при солнечном сиянии‚ а к вечеру зажгут свечи на подоконниках, у дверей жилищ: не ради именинника, но во исполнение наказа и напоминанием о чуде. К закату захолодает. Задует злыми ветрами‚ которые принесут снежные тучи. Просыпется мокрая крупа – поздравлением ко дню рождения‚ приветом из далекой земли‚ которую Нюма покинул. Дети слепят снеговика во дворе‚ в спешке‚ пока не растаяло: взамен глаз воткнут клубнички‚ взамен носа – банан. К ночи забелеет вокруг от снега‚ облепит ветви‚ промерзнет до льда‚ до невозможной тяжести‚ и деревья начнут ломаться. Нюма Трахтенберг встанет посреди ночи‚ увидит через окно: вздрогнет кипарис на улице‚ охнет‚ уронит на асфальт обломанную верхушку. Схватит метлу на длинной палке‚ сбежит вниз‚ начнет сбивать снег‚ и распрямятся ветви у пальм‚ приподнимутся сосновые лапы‚ освободившись от принижающей тяжести‚ подлетят кверху красавцы-лимоны; вместе с Нюмой будет суетиться и сбивать снег соседка его Авива‚ – разгорячится‚ раскраснеется‚ станет приветлива и желанна. И проявятся голоса издалека‚ покойные‚ неторопливые‚ словно их обладатели разглядывают эту пару‚ решая за них их судьбу: "Как же так? Разве нет еще потомства от Нюмы?" – "Нет". – "И некого ему повести под хупу?" – "Некого". – "Так не годится. И так не будет. В одном с ним подъезде живет одинокая женщина. У нее последние сроки: познать мужчину и отворить чрево". – "Разрешена ему эта женщина?" – "Разрешена. Пусть это будет Авива". – "Последний вопрос. Быть ли у Нюмы сыну?" – "Быть – и непременно. Оставляющий сына не умирает". Назавтра Нюма выйдет поутру из дома‚ подмигнет спасенным деревьям‚ дружески похлопает по стволам. Назавтра к Авиве забежит Ривка‚ лучшая ее подруга‚ оглядит с пристрастием: "Вот и жизнь прошла". – "Разве прошла? – подивится Авива‚ разглядывая дочку Ривки‚ имя которой Смадар. – Я и не наелась". – "Кишкуш-балабуш‚ Авива. Прошла жизнь‚ прошла". Но Ривка скажет неправду. К вечеру позвонят в дверь коротко и непреклонно. Авива заглянет в глазок. На площадке встанет мужчина с бутылкой в руке – мал‚ худ‚ решителен‚ потомок воинственного колена Биньямина‚ неустрашимых бойцов и метких пращников. Авива услышит его голос‚ арию певца за дверью: "Отвори‚ Авива‚ прекраснейшая из жен‚ введи в покои свои! Вдвоем лучше‚ нежели одному‚ будущая моя подруга! Один упадет – другой поднимет его‚ но если одинокий упадет‚ где взять второго‚ чтобы поднял и отряхнул? Двое устоят против силы‚ но если на одинокого нападут‚ разве ему отбиться? Улягутся вместе – тепло им‚ даже в ветреные ночи в горах: вдвоем хорошо в мире‚ в котором всё хорошо..." – "Кто там?" – спросит Авива. "Биньямин Трахтенберг‚ – ответят из-за двери. – Человек‚ который приехал". Шелохнется на диване кот Хумус. Запрыгает по жердочке попугай Сумсум. "Подкормим"‚ – решит Авива‚ повернет ключ в замке‚ и скоро‚ совсем скоро прозвучит песнь ликования Нюмы Трахтенберга при восхождении на ложе Авивы: "Как прекрасны ее глаза! Как прелестна грудь! Безукоризненны плечи и руки‚ ноги ее и колени‚ округлость бёдер‚ непомерно сияние‚ исходящее от лика ее! Хороша видом‚ пригожа сложением‚ благословенна совершенствами‚ вожделенна она для глаз‚ желанна для постижения. Лилия у потоков водяных! Не задремать нам на ложе‚ дабы внимать‚ ублажать и нежить. Прочь мучения и горести! Дни печали да обратятся в дни ликований! Рассеем смехом грусть и тоску‚ соединимся с радостью‚ всколыхнув недра‚ приведем к жизни человека – приведем целый мир..."

Взмывает под облака танцующий демон крыш на тощих журавлиных ногах‚ с выступающими на стороны коленками‚ гоголем ступает по черепице‚ колесом‚ кувырком‚ вприсядку‚ чечетку отбивая на радостях: "Кугель‚ тебе это удалось!" В камине разгораются вишенные деревья. Пузырчато вскипает смола. Слабо пахнет бабушкиной наливкой. Тепло по телу‚ тепло на лице. Боря Кугель подравнивает листы и пишет заглавие: "Биньямин Трахтенберг: деяния человека и ухищрения его". В папке с тесемками схоронились закаты‚ которые Боря перебирает в сокровенные минуты дня. Нюма теперь в той же папке – спасением от неминуемого забвения; усталые души навечно обретают покой‚ те самые души‚ которыми Боря населил одиночество‚ – какой геронтолог насоветовал? "Можешь погордиться немного‚ – разрешает себе Боря‚ почесываясь от удовольствия. – Тихо и неприметно. Мы на лодочке катались: Сырдарья‚ Амударья..." Молчат трубы. Серебряные трубы Моше. Или это пауза‚ чтобы набрать воздух в легкие и вновь протрубить побудку? Вот и дотянул до будущего века‚ Боря Кугель. Шагнул в него. Огляделся. Сказал тамошним: "Привет‚ ребята! Вон он я! В которого не попали. Целились – промахнулись. Который не дал испортить остаток своих дней и не испортил другим..." Боря выходит из помещения‚ взбирается по лестнице на крышу‚ садится‚ спиной привалившись к бойлеру‚ чужой в мире колдунов и прорицателей‚ налагающих руки‚ вливающих энергию и расширяющих сознание. Ноги поджаты. Коленки торчат. Волосы взвихрены. Редкая‚ на просвет‚ седина над розовато отмытой кожей. Зачарованный свидетель Боря Кугель‚ вознесенный над общим пониманием‚ сам себе геронтолог...

12

А Сасон? Что с Сасоном? С геронтологом всё ясно: недолги дни его. "Отключайте‚ – распорядится некто‚ завершающий дела во мраке. – В суете он прожил‚ в темноте ему уходить". Сгорит на щите главный предохранитель‚ аварийные генераторы не сработают‚ во тьме палат остановится машина искусственного дыхания‚ и геронтолога похоронят‚ порушив стариковские надежды. Не жестоко ли это – лишать надежды обессиленных и расслабленных? Нет‚ скажем мы‚ не жестоко. Клиенты перестанут появляться у заветного дома и взамен этого побредут на кладбище‚ чтобы утешиться и отдалить неминуемое. Могила Сасона обрастёт повериями на грани с чудотворством: вот нежелательная возможность‚ которой следует остерегаться. Станут зажигать свечи‚ целовать камень‚ звенеть в колокольчик‚ отгоняя вредоносных духов‚ кружить вкруг могилы в надежде на исцеление. Три раза в одну сторону‚ семь раз в другую – и полегчает. Сказано было (а если не было‚ скажем сейчас): "Десять мер глупости отпущены миру‚ девять из них достались чудотворцам с предсказателями". А что с квартирой? Перегородки поломают‚ стены побелят‚ выкинут за ненадобностью потешные игры‚ что напридумал Сасон‚ и там поселится молодая пара‚ полная сил и неутоленных желаний‚ которая не нуждается в геронтологе. Но вот что необъяснимо. Каждый раз‚ заполночь‚ сам собой станет включаться телевизор в квартире‚ показывая до рассвета несуществующий девяносто седьмой канал: для тех самых домовых‚ которым Сасон всё еще продлевает жизнь...

Иерусалим‚ 1998-2001