«Ей казалось, что жизнь может продолжаться так бесконечно – только она сама не понимала, заключается ли в этом просто возможность, надежда или же угроза». Любовь и история трех людей, таких обыкновенных и таких удивительных, посреди ужасов Франции 1942 года – в романе классика французской литературы Франсуазы Саган. Только закрыв за собой дверь, можно открыть окно в будущее.
0b7eb99e-c752-102c-81aa-4a0e69e2345a И переполнилась чаша Эксмо Москва 2007 978-5-699-21796-0

Франсуаза Саган

И переполнилась чаша

Посвящаю Ги

Глава 1

Даже погода в том, 1942, году поблажек не давала. Уже с мая луга изнывали от летнего зноя. Высокая трава, размякнув на солнце, клонилась, сохла и никла до земли. Поодаль, над сумеречной котловиной пруда, курился тонкими полосками туман; да и сам дом с его розовым морщинистым фасадом, сомкнутыми, словно над тайной, ставнями второго этажа и в изумлении отверстыми застекленными дверьми первого – сам дом уподобился старушке, сомлевшей от прихлынувшей неопределенности.

Шел уже десятый час; уповая на прохладу, кофе накрыли в саду перед ступеньками крыльца, но свет был таким ярким, а воздух таким теплым, что казалось, стоит полдень и лето в разгаре.

– А ведь еще только май! – сокрушенно произнес Шарль Самбра. – Что же будет в августе?

И кинул прямо перед собой окурок; его короткий и неотвратимый полет как бы предвосхитил для Шарля их будущее, однако, откинувшись в кресле-качалке, Алиса Файат проводила взглядом летящую в никуда и на гравий горящую сигарету безо всякой тревоги, оттого что брошена она была могучим жестом. От темневшего на фоне вечернего света силуэта мужчины и его энергичного движения веяло жизнью, а никак не роком: чуть раскосые карие глаза, полные губы и мясистый нос Шарля Самбра, хотя и обрамленные и оттененные на удивление черными и на удивление тонкими бровями и волосами, приличествующими более женщине или какому-нибудь Валентино, не таили в себе, несмотря на несколько старомодный стиль ловеласа девятисотых годов, ничего тревожного, ни даже пророческого. Ни даже раздражающего, что удивительно, подумала Алиса. И правда, бьющее через край здоровье и жизнелюбие этого человека почему-то не раздражали ее своей несвоевременностью и слепотой, постыдными в том мае 1942-го. Даже если в принципе и возмущало ее полнейшее его безразличие к судьбе отечества, существовало определенное согласие, о каком и помыслить-то гадко, и в то же время разительное, очевидное между этим человеком и запахом его дома и луга, линией тополей, холмами, такое согласие, которое могло бы примирить – если бы она хоть на миг могла себе подобное представить – великолепные речи Петена, окрашенные в цвета национального триколора, и его же – «зеленые», о возврате к земле. Алисе на мгновение почудился степенный зычный голос старика, а за ним исступленный вопль маньяка, она заморгала, откинула голову назад и инстинктивно повернулась к Жерому.

Жерома, как видно, тоже сморило от запаха разогретой травы. Он закрыл глаза, светлые пряди волос едва различались на усталом, беззащитном, ранимом и напряженном лице. Лицо Жерома… Ему она сегодня была обязана всем, включая и эту траву, и усеянное звездами небо, и неожиданную возможность расслабиться; всем, даже и тем безотчетным и сомнительным удовольствием, той безотчетной тоской, какую вместе со стыдливой робостью внушало ей сугубо мужское обаяние друга детства Жерома, этого Самбра, к которому они нагрянули в тот день безо всякого предлога, благо дружба в таковых не нуждается.

Она заморгала и тряхнула головой, чтобы привлечь внимание Жерома, и не сразу осознала, что он тоже давно смотрит на нее широко открытыми глазами. По отношению к нему Алисе случалось впадать в эдакую близорукость, что представлялось ей проявлением не то ее собственного эгоцентризма, не то его, Жерома, легкого нрава. За спиной у них как-то по-чудному запела птица, и Шарль рассмеялся.

– Поет, как извозчик, – пошутил он. – Мне всегда кажется, что она ругается неприличными словами. Ведь правда? В ее руладах – ни романтики, ни изящества. Даже ярость какая-то слышится, и это меня смешит.

– Верно, – отвечала Алиса поначалу из вежливости, а после заинтересованно, так как замечание не лишено было меткости. – Может, это утренняя птица: сбилась со времени, вот и злится?

Да почему они здесь, она, Жером? Почему разглагольствуют о пении дурацкой птички с этим бедолагой, хозяином обувной фабрики в провинции Дофинэ?

– Я вас прескверно угощаю, – констатировал Шарль тоном, в котором не слышалось и тени беспокойства, и оттого чуть ли не циничным.

Этому человеку, похоже, ни в коей мере не доступны стеснение и укоры совести, подумалось Алисе; но она, ненавидевшая самомнение и даже просто душевную успокоенность столичных и провинциальных фатов, зазнаек, самонадеянных весельчаков, почему-то улыбалась, вспоминая, как Шарль был ошеломлен и восхищен их появлением и как рискованно управлялся на кухне с нечаянной яичницей. С тех пор прошел уже час – целый час! – а отзвук его смеха лишал ее, по крайней мере на тот вечер, всякой способности критически мыслить. В сущности, он был попросту добрым парнем – редкое по тем временам качество, столь же старомодное, как и его наружность, но оно-то во всяком случае пригодится для осуществления ее с Жеромом планов. А в доброте Шарля Алиса не сомневалась: она читалась на его лице, угадывалась во всем его поведении. Красивый малый, но сверх того еще и добрый. В точности как его описывал Жером. И снисходительность, которую она уловила тогда в голосе Жерома, вдруг показалась ей несправедливой и неуместной. В конце концов, будь этот Шарль Самбра хоть сто раз бабником, простаком, ограниченным материалистом, убаюканным в своей прекрасной Франции, он рисковал благодаря сегодняшним своим гостям в один прекрасный день оказаться поставленным к стенке или замученным палачами-садистами, сам не зная ради чего. И хотя недопустимо, недозволительно было объяснять ему «чего ради», не удостоверившись предварительно, что данную цель он и они понимают одинаково, Алиса вдруг почувствовала себя бесчестной осквернительницей векового священного гостеприимства… Она на мгновение ощутила себя волком в овчарне, но тут вдруг поймала неотрывно устремленный на ее собственное тело влажный взгляд карих глаз овечки по имени Шарль Самбра, и от этого взгляда она разом позабыла о своей роли большого злого волка.

– О чем ты говоришь! – запротестовал Жером. – Яичница была просто потрясающая. В Париже, дружочек, такую с руками бы оторвали!

– Ты не преувеличиваешь? – спросил Шарль не без иронии. – Со снабжением, я думаю, все наладится, – добавил он. – Немцы, они, знаешь, чертовски организованный народ.

– Ты так полагаешь? – голос Жерома звучал рассеянно, будто издалека, и чуточку насмешливо.

Итак, он уже приступил к дознанию, устало подумала Алиса. Сразу к делу; не мог подождать один вечер, один-единственный вечер обойтись без всего этого? И сотни кадров, прыгающих, плохо освещенных, вереницей проплыли под ее опущенными веками: двери жалких гостиниц, темные улочки, перроны вокзалов, временные квартиры, едва распакованные чемоданы – грустные, грязные, безымянные картины, мизерабилистские, с неизменными острыми углами, одним словом, картины Сопротивления, казавшиеся здесь, на этой округлой поляне, под выпуклым небом, на фоне волнистой линии тополей, еще чудовищней. На глаза у Алисы навернулись слезы. Зря они сюда приехали. Не следовало останавливаться, отдыхать, надо было бежать дальше от угла к углу, от подъезда к подъезду, петляя, падая на ходу. Ни в коем случае нельзя было расслабляться здесь, где земля так покойна и кругла, в присутствии этого мужчины, у которого такая округлая шея, округлая и прямая, как те пресловутые березы и шеи, что описала одна чувственная женщина в своих изысканных романах. Шея прямая и загорелая под черными нестрижеными волосами – волосами брошенного мужчины, подумалось ей вдруг.

– Шарль, вы не женаты? – спросила она чуть ли не с тревогой, скорее даже не спросила, а услышала свой собственный вопрос и покраснела в темноте, возненавидела себя смертельно за любопытство, за вопрос, который Жером, кстати, – намеком, третьего дня, – не советовал ей задавать, возненавидела еще и за свое глупейшее умиление, нелепое по отношению к этому жалкому провинциальному соблазнителю, с нескрываемым самодовольством безмятежно наслаждающемуся своей холостяцкой жизнью. К этому фабрикантишке, находившему, что немцы – очень организованный народ, что Франция ест досыта, а ее, Алисы, тело весьма аппетитно. Полагавшему, что все к лучшему в этом лучшем из миров.

– Жена меня бросила, – ответил Шарль, не глядя на Алису. – Она живет сейчас в Лионе. Я не очень хороший хозяин, но у меня есть Луи и его жена Элиза, она приходит стряпать каждый день, кроме воскресенья… потому-то ужин и был таким отвратительным. Если бы вы меня предупредили…

– Помилуйте, – пробормотала Алиса, вжавшись в кресло, чтобы скрыть заливавшую ее лицо краску, – я ж не про яичницу, я…

– Я понимаю, – сказал Шарль, – понимаю прекрасно. – И улыбнулся смущенно, но как бы и поощряюще, что окончательно повергло Алису в смятение.

– Простите меня, – проговорила она, вставая, – я совсем засыпаю, говорю сквозь сон, не знаю, право. Ужин был великолепен, но я должна лечь, я с ног валюсь, поезд шел бесконечно долго. Двадцать четыре часа мы ехали, да, Жером?

Молодые люди поднялись, словно по команде, однако Жером, неуклюжий, как всегда, зацепился за кресло, в результате чего Шарль, подтянутый и трепещущий, очутился возле Алисы первым – как в американской комедии, – внезапно развеселившись, подумала она, наблюдая за двумя не сводящими с нее глаз мужчинами, и, чтобы скрыть смех, круто повернулась к дому.

– Я покажу вам вашу комнату, – сказал Шарль, – или нет, пусть это сделает Жером, он лучше моего сумеет вас устроить; к моему удовольствию, он знает мой дом, как я сам. – Шарль положил руку на плечо подошедшего к ним Жерома, который подоспел, прихрамывая. – Но, к моему великому сожалению, он лучше меня знает, что вы любите, – добавил он с неожиданным и старомодным изяществом и, отступив на шаг, изогнулся перед Алисой, не прикладываясь, однако, к руке, в сухом и каком-то отстраненном поклоне, показавшемся вдруг молодой женщине гораздо более эротичным, нежели самое продолжительное и страстное целование рук. Желая сохранить самообладание, она улыбнулась ему в лицо и встретила взгляд его карих, таких мужских и таких ребяческих глаз, в сущности, взгляд животного, напрочь лишенный как двусмысленности, так и наглости.

Такой взгляд, насколько ей помнилось, она видала только у охотников до женского пола; в ранней юности ей доводилось встречать на пляже мужчин, в которых все – и поведение, и взгляд – откровенно и невозмутимо говорило о безудержном желании обладать женщиной и выдавало скуку и глубокую неприязнь по отношению к собратьям по полу. Она знавала двух или трех подобных джентльменов, необыкновенно красивых, спокойных, воспитанных, сдержанных, иной раз совсем неприметных, из-за которых женщины умирали и кончали самоубийством, при том что никогда и никто, включая и самих страдалиц при их жизни, не мог упрекнуть этих обольстителей в жестокости. Искусители эти не водили дружбы с мужчинами, их не влекли ни спорт, ни карты, ни другие пороки. Для них единственными обитателями планеты были, без сомнения, женщины: женщины, которых они любили и которых бросали, за счет которых иные из них жили, преспокойно, не зная стеснения и не корысти ради. Но только эта праздношатающаяся разновидность, подробно описанная у Колетт, давным-давно перевелась, а ее потомки, если таковые существовали, наверняка не изготовляли башмаков в окрестностях городка Роман.

– Нет, нет, – возражал Жером, – это твой дом, ты сам и покажи его Алисе. По-моему, ей придется по вкусу спальня в бледно-желтых тонах. Я зайду к вам через несколько минут, Алиса, – продолжил он, понизив голос, – пожелать вам спокойной ночи, если будет еще не слишком поздно и я вас не побеспокою.

Вместо ответа она улыбнулась. И, разомлев от усталости и неги, шагнула в разливавшийся по дому запах сушеных фруктов и воска, запах, который, она полагала, уже навсегда исчез из ее жизни. Вслед за Шарлем, который церемонно и безмолвно выступал впереди нее неторопливым шагом, заложив руки за спину, будто гид или агент по недвижимости, она прошла через большую залу, по-видимому, гостиную, где на полу красовались пантерьи шкуры с протертыми боками и стеклянными глазами, а по стенам – косо повешенные, сочащиеся киноварью портреты; затем через вестибюль, потом по лестнице, где дремали не потревожившиеся при их появлении охотничьи собаки. Потом наконец она достигла порога огромной квадратной спальни, по стенам которой вяли крупные розовые цветы, вымученные и блеклые, обрамляя широченную, накрытую стеганым одеялом ручной работы кровать, предназначенную для роженицы или для медового месяца. Но поначалу она увидела только полыхающий жарко, словно в разгар зимы, огонь в камине и бросилась к нему. И еще Алиса, больше всего на свете любившая живой огонь летом, распахнутые двери балконов зимой и купанье в озерах под осенним дождем, бросила на хозяина дома – рикошетом, через зеркало, висевшее над камином, – заинтригованный взгляд: после ужина он отлучился всего на несколько минут, и, оказывается, именно для того, чтобы развести огонь, и именно в той комнате, которую Жером рекомендовал Алисе в самую последнюю минуту. Шарль смотрел на нее, она видела его силуэт у порога – видела отражение, – его подтянутую фигуру с заложенными за спину руками и, главное, взгляд, неторопливо скользнувший по комнате, окнам, огню, кровати, блистающему паркету, взгляд собственника, пресыщенного знатока, – этот взгляд остановился на ней, не изменив своего выражения до тех пор, пока не встретил в зеркале ее собственный: тут он моргнул. Она резко обернулась, в смущении и раздражении оттого, что он подсмотрел, как она за ним подсматривает, в приливе враждебности и даже злобы при мысли о том, что их заранее разработанные планы и шутливые прогнозы Жерома оказались такими верными, а его советы – излишними. И еще злило то, что теперь, когда она в кои-то веки рассчитывала быть полезной и желала этого, отведенная ей роль выходила такой незначительной или, по крайней мере, так мало от нее зависящей. В ней закипал старинный, давно позабытый гнев, извечный бунт женщины-вещи; желание этого мелкого буржуа, собственника, безмятежно счастливого, довольного своей мебелью, своими домами, фабриками, любовницами, его взгляд, осмеливающийся и ее заранее причислить к предметам первой необходимости и роскоши, неожиданно привели ее в бешенство. Стой он ближе, она б его ударила. Но Шарль Самбра, не говоря ни слова, точно кто его предупредил, предостерег, широкими шагами пересек комнату, распахнул окно, раскрыл ставни и, высунув голову наружу, не оборачиваясь даже, произнес: «Глупость, конечно, но вы непременно должны это увидеть, сегодня, знаете, полнолуние. Потрясающее зрелище. Не забудьте посмотреть и загадать желание. И воздухом подышать», – уже ретировавшись к двери, добавил он, точно они весь вечер провели в подвале, а не в саду.

Алиса Файат заснула сразу после его ухода, позабыв и взгляд, и зеркало, и как она попала в эту комнату. В середине ночи, полупроснувшись, она вспомнила только крупного мужчину с большими руками, широким жестом распахнувшего ставни в черноту листвы, вырисовывавшейся на трепещущем темно-синем небе. И еще вспомнила, что на секунду мир пошатнулся от его руки, его голоса, смеха, его скромности и что она сама, Алиса, пошатнулась вместе со ставнями и опрокинулась в Млечный Путь, в тихую ночь, в сон и безопасность. Они с Жеромом уже год как скрывались. Весь этот год она боялась и презирала себя за это. И вот теперь, стоя на скрипучем полу сельской спальни и слыша, как шуршит в ночи гравий под мохнатыми лапами собак, она на мгновение забыла, как хрустит гравий под сапогами и как однажды на рассвете захрустит, быть может, и здесь.

– Твоей приятельнице, похоже, дом понравился, – сказал Шарль, усаживаясь в кресло напротив Жерома: в опустившемся сумраке он различал теперь только его вытянутый силуэт, блеск глаз и белые руки, но он знал на память его угловатое тело, бледные глаза и волосы и чересчур тонкие черты лица. Все вместе взятое делало его в глазах Шарля таким же неприглядным, как и любого другого мужчину.

– А как тебе понравилась моя приятельница? – спросил Жером.

Шарль так и остолбенел. С того самого дня, когда он отвел Жерома, пребывавшего тогда еще в девственности, в публичный дом – кстати, это произошло на той же неделе, когда Жером отвел Шарля, уже тогда прозябавшего в невежестве, в Лувр (и надобно признать, что познание женщин сильнее сказалось на жизни одного, нежели открытие живописи на жизни другого), – с того давнего времени они ни разу словом не перемолвились о своих многочисленных победах; в особенности Жером – он никогда не искал одобрения Шарля, тем более что Шарлю девушки друга казались очень скучными, хотя и красивыми. И надо же, чтобы именно теперь, после пятилетней разлуки, когда он привез к нему прекраснейшую, наижеланнейшую, единственную существующую отныне для Шарля женщину, чтобы именно в этот вечер Жерому вздумалось поинтересоваться его мнением! В первую секунду Шарль чуть было не выложил всю правду, едва-едва у него не сорвалось: «Алиса создана для меня, она моя, она мне нужна, я хочу ее, я ее люблю. Я жажду ее обольстить, хуже того, я жажду оставить ее себе. С твоей стороны было безумием привозить ее сюда. Пусть у меня только один шанс из ста, я все равно попытаю счастья». Однако он промолчал. Не из осторожности – из суеверия. Ведь он и сам не знал, на чем основан этот шанс, единственный из ста. Шарль, надо сказать, не слишком рассчитывал на свою внешность, вот уже более пятнадцати лет беспроигрышно приносившую ему успех. Он знал, что нравится женщинам, но это представлялось ему чем-то вроде справки о здоровье или временной визы, дозволявшей ему исследовать страну, но не обосновываться в ней постоянно. Полагая, что все мужчины уродливы, он воображал, что может нравиться женщинам только веселым нравом и умением наиполнейше разделять с ними физические наслаждения, каковые ставил превыше всего. Словом, красота его была исполнена такой скромности, что ненавидеть его не представлялось возможным. Те редкие женщины, которых он не желал, а также мужчины, которым принадлежали все прочие, даже и не помышляли в чем-либо упрекать Шарля Самбра. В разговорах с ним они выказывали эдакую снисходительность, пренебрежение, легкую рассеянность – мстили ему таким предельно пошлым, но и предельно осторожным способом за внимание, которое оказывали ему прочие женщины. Понемногу Шарль Самбра привык считать себя не слишком умным или, во всяком случае, считать, что ум не входит в число его основных достоинств; он безотчетно от этого страдал, словно от некоего безобидного увечья, над которым посмеиваются окружающие и которое вы сами за собой с улыбкой признаете, но которое иной раз причиняет вам неизъяснимую боль.

Жером хорошо знал в Шарле эту скромность тела и ума и, возможно, потому долгие годы терпел и даже любил его общество.

– Алиса неотразима, совершенно неотразима, – в конце концов ответил Шарль невыразительным голосом и после паузы, которая им обоим показалась затянувшейся – Жером даже слегка заерзал в кресле, забеспокоился, вспомнив вдруг, что Алиса, несмотря на всю свою утонченность, все-таки женщина, а женщины, даже самые утонченные, редко остаются безразличными к Шарлю.

– Ну, а как твое производство? – ни с того ни с сего спросил Жером, чем снова поверг Шарля в недоумение. Все, что касается производства, всегда вызывало в Жероме глубокое отвращение или, по меньшей мере, наводило глубокую скуку. Это была одна из редких запретных тем в их беседах.

– Кожа, знаешь, нынче…

Он как будто оправдывался, и это насмешило Жерома.

– Скажи, Шарль, ты по-прежнему сомневаешься в своих деловых качествах? И все так же сомневаешься в своих интеллектуальных способностях?

– От меня их, знаешь ли, никто никогда не требовал, – ответил Шарль. – Разве что ты, когда пытался заняться моим образованием. Но это было давно.

Он закурил сигарету, обратив взгляд на Жерома, и тому показалось, что из темноты на него устремлены печальные и добрые глаза несмышленого животного. Жером даже на мгновение растрогался. Все, что говорил или делал Шарль, радушие, с каким он их принял, его веселый нрав, все его поведение подтверждали и даже полностью совпадали с той картиной, которую Жером рисовал Алисе, подготавливая ее к встрече. Жером заметил, как улыбалась Алиса, сличая описание с действительностью, и даже почувствовал себя чуть ли не виноватым, что глупо, в конце концов, ведь если для Шарля не существует иных запросов, кроме тех, что диктуются темпераментом, и иных устремлений, кроме собственного благополучия, то представить его красивым, обходительным и посредственным ничуть не пóшло. Пошлой была реальность, пошлым был Шарль, и он, Жером, тут ни при чем.

– Ты умный, Шарль, но живешь среди кретинов, где ж тут сохранить интеллектуальные способности? У тебя всегда были одни и те же дружки, лионские бармены, здешние лекари, всякие там игроки да бабники. Ты все так же неразборчив, старина.

– А ты все так же высокомерен? – прервал его вдруг Шарль, да так резко, что Жером прикусил язык. Как это он забыл, что вялому, умиротворенному и, казалось бы, неглубокому уму Шарля случалось блистать вспышками интеллекта и иронии?

Так или иначе, Жером в тот вечер менее всего собирался выяснять отношения; он нуждался сейчас в дружбе Шарля и его поддержке, ему важно было не потерять в нем друга и приобрести сообщника.

– Не сердись, – сказал он. – Я неправильно выразился. Я не вкладывал ничего уничижительного в слово «неразборчив».

– Вкладывал, – ответил Шарль. – И я тоже вкладывал, когда говорил «высокомерен». Но мы же всегда друг друга в этом обвиняли, так что, бог с ним, поговорим о чем-нибудь еще.

Наступило молчание, потом Жером рассмеялся своим неуверенным, смущенным, юношеским смехом, а Шарль подхватил с величайшим облегчением, не потому что дорожил мнением Жерома о себе – оно было ему глубоко безразлично, – а потому что безрассудная ярость закипала в нем и росла с каждым часом, с каждой минутой, пока он смотрел на белобрысого мужчину, студента-перестарка, который сейчас поднимется и ляжет – неизбежно, неминуемо – в белоснежную постель Алисы. Прикоснется к ней, обнимет, разбудит. Вот этот мужчина, сидящий в двух метрах от него и называющийся его другом, ляжет на ее такое гибкое, такое тонкое тело и станет целовать ее серые-пресерые глаза, черные-пречерные волосы и, главное, губы, красные-прекрасные. Губы, обрисованные четкой каймой, будто бы запружавшей в них наполняющую их кровь, приливы и отливы которой делали их такими красными и полными.

Шарль знал, что если он прижмется губами к этим полным губам, то почувствует, как в них, точно в сердце – незнакомом, независимом и бешено стучащем, – бьется теплая, соленая и сладкая кровь этой женщины. Да, он ненавидел Жерома. Уж лучше б он их сразу выставил вон из своего дома, порога бы переступить не позволил, нежели ввергать себя в ночные фантазии и видения, на которые он теперь обречен. Выставить их сейчас мешала ему отнюдь не давняя дружба и не воспитание, а надежда, безумная надежда, смертельное желание самому в один прекрасный день очутиться с Алисой на этой кровати под стеганым одеялом ручной работы. Если бы когда-нибудь ему представилась такая возможность, он, Шарль, не стал бы рассиживать со старым приятелем и лепетать банальные фразочки. Он давно был бы уже наверху, склонился бы над своим двойником, своей женой, сестрой, дочерью, любовницей, возлюбленной. Он не сидел бы здесь, не разглагольствовал бы о всякой ерунде с чужаком, убогим калекой, короче – с мужиком.

Желание его, по всей вероятности, было заразительным: Жером потянулся в кресле, демонстративно зевнул, распрямил колени. Он собирался встать, и Шарль отчаянно искал способ его задержать: политика, ну разумеется, только политика! Жером, несомненно, был за или же против Петена, а учитывая, что Петен воплощал установленный порядок, – скорее всего против, даже наверняка.

– А что ты думаешь о Петене? – спросил Шарль.

Спросил беспечным тоном, откинувшись в кресле и не глядя на Жерома из опасения, что тот застигнет его врасплох и разгадает. Не утратив охоту делать глупости, Шарль не перестал, однако, заботиться о том, чтоб они оставались незамеченными. Разменяв четвертый десяток, он даже начал всерьез об этом беспокоиться. Итак, не видя Жерома, он почувствовал, как тот расслабился, снял руки с подлокотников, уселся поплотнее. В то время как Шарль радовался своей находчивости, Жером радовался своему терпению. Наконец-то он узнает, как эволюционировали взгляды Шарля.

– По правде говоря, я ничего особенно хорошего о нем не думаю. А ты? – спросил он осторожно.

– Не так уж он плох, не так уж плох, – заговорил Шарль, обретя вдруг бодрость и словоохотливость. – Да, да, я нахожу, что он вовсе не плох, в общем-то, он избавил нас от худших бед.

Жером заставил себя дышать размеренно; такого рода разговоры ему приходилось выдерживать в Париже последние два года и уже года три-четыре выслушивать, что Гитлер, в сущности, просто истинный немец, заботящийся о благе своей страны; временами он даже опасался, что в один прекрасный день не вынесет и вцепится в горло кому-нибудь из таких собеседников. Изрекавшие эту чушь, кто по невежеству, кто из лицемерия, заботились в первую очередь о собственном благополучии и душевном покое, что больше всего и возмущало Жерома.

– Стало быть, ты считаешь, что наша беда не так велика? – спросил он, сдерживаясь и даже силясь изобразить заинтересованность.

В ответ Шарль повел рукой, словно призывая взглянуть на дом, луга и холмы, на себя самого, стройного и сытого, на все, что он сохранил в неприкосновенности и что радовало глаз, несмотря на потоки крови, заливавшие Европу.

– Ну, я, как ты знаешь, живу в свободной зоне, – сказал он, – возможно, здесь все иначе. А что такого ужасного творится в оккупированной? Я слыхал, что германцы ведут себя пристойно.

– Бывает, в самом деле, что кто-нибудь из них уступит место старушке в автобусе, – отвечал Жером, – и все не нарадуются, и все переглядываются, будто поздравляя друг друга с тем, что выбрали хорошего оккупанта. А в это самое время их тайная полиция, СС, гестапо забирают без разбору евреев и коммунистов и отправляют всем скопом, включая женщин и детей, в лагеря, откуда никто не возвращается.

Шарль подметил, что Жером говорит чуть срывающимся, севшим от негодования голосом, и убедился, что избрал правильный путь: так он, глядишь, продержит Жерома до рассвета. Если действовать осторожно, не заходя слишком далеко, он имел на то все шансы.

– Ты говоришь «никто не возвращается», а на самом деле просто еще не вернулись, следует, видимо, подождать окончания войны. Существует еще Англия и, слава богу, Соединенные Штаты, и другие тоже вмешаются. Не будут же они, в конце концов, сидеть тут всю жизнь, – парировал Шарль тоже вдруг с раздражением. – Ты сам посуди, они ж не могут жить в двух странах одновременно, дома их ждут жены, надо делать им детей для фюрера, а они будут целую вечность околачиваться в Париже и Версале?

– Я думаю, что будут, вообрази. Они уже отняли детей от материнской груди, поместили их в свои специальные школы, откуда юноши выходят строем – и прямиком в армию, сменять старших на поле боя и в оккупированных городах. Охранники наши, так сказать, тюремщики станут моложе, но, будь спокоен, они никуда не денутся. Пока в нашей прекрасной Франции будет что грабить и кого убивать, они отсюда не уйдут.

– Да, грабить они умеют, – признал Шарль: хоть с чем-то согласился. – Ты даже и представить не можешь, из чего только я вынужден делать обувь: из соломы, из дерева, из отходов резиновой промышленности, из старых шин – просто жуть что такое! Да, старина, скажу тебе, грабить они умеют! Во всей Европе ни клочка кожи не осталось.

Воцарилось молчание, потом Жером неожиданно поднялся с усталым видом.

– Видишь, вот мы и договорились, – заключил он. – Захватчики грабят нас, но когда-нибудь они отсюда уберутся, если только их дети не придут на смену! Замечательная перспектива: нравится тебе – на здоровье! А я пошел спать.

– Ну, погоди, погоди, – удрученно залепетал Шарль. – Вот уж и поспорить нельзя! Не горячись так!

Жером стоял перед ним, переминаясь с ноги на ногу. Он выглядел усталым и немного озадаченным и, как показалось Шарлю, смотрел на него, словно видел впервые, отчего Шарль невольно опустил глаза.

– Так вот каким ты стал, Шарль? – Жером заговорил неожиданно юным голосом, впервые со времени их приезда заговорил откровенно. – Вот каким ты стал! Ты страдаешь, когда тебе не хватает кожи на ботинки, а что малых детей увозят на край света, потому что у них не та горбинка на носу, – это тебе безразлично? Вот до чего ты дошел? Но ты хоть слышал о еврейских погромах или нет? На евреев тебе наплевать, да?

Шарль с негодованием вздернул голову.

– Тихо, Жером, успокойся. Ты прекрасно знаешь, что для меня не существует евреев и никогда не существовало, я даже не знаю, что это такое и чем они отличаются. Если выяснится, что ты еврей или что я еврей, меня это нисколько не взволнует, я не вижу разницы. Это ты, по крайней мере, понимаешь, Жером?

– Возможно, – отвечал Жером, – возможно, в самом деле ты не видишь разницы, но они-то видят, понимаешь, видят, и огромную. Еврей для них не немец, он не ариец, а следовательно, не имеет права на существование. Понимаешь ты или нет?

– Ты преувеличиваешь, – машинально возразил Шарль. – Послушай, сядь, пожалуйста, а то у меня голова кругом идет, о таких вещах не говорят на ходу, стоя на одной ноге. Сядь, говорю, – настойчиво повторил он. – Сядь, черт побери, мы пять лет не виделись, и ты не можешь поговорить со мной пять минут! В общем-то, знаешь, – продолжил он, – я одинок, мне не больно весело живется с тех пор, как ушла Элен.

И сам уже всерьез проникся жалостью к себе, почувствовал, как у него сжимается сердце от того портрета, который он нарисовал Жерому. Позабыл, как с облегчением вздохнул после отъезда Элен, как радовался, как пустился в разгул по всем окрестным городкам на своем стареньком автомобиле. Позабыл о Лали, о киоскерше из Верона, о мадам Маркес, о… короче, проявил черную неблагодарность. Он проявлял неблагодарность, он лгал, а Жером, судя по недоброму саркастическому смешку, прекрасно это видел. Смешок смешком, но он снова сел, а Шарлю только это и нужно было.

– Помилуй, – отозвался Жером, – помилуй, Шарль, это же я! Очнись: это я, Жером. Элен – дура набитая. Как она там поживает, в Лионе? Ты что-нибудь о ней знаешь? В жизни подобной зануды не встречал. И где только ты, Шарль, откопал такую интеллектуалку? Что это на тебя нашло?

– Она воображала из себя бог весть что, – отвечал Шарль печально, глядя на свои ногти, что обычно означало у него пристыженность. – Она воображала, ну а я счел ее неотразимой! Понимаешь, в то время я не знал, куда себя девать, ты был в Париже, учебу я бросил, из-за твоей скарлатины мы не уехали на войну в Испанию, короче, я влюбился, ну, во всяком случае, мне показалось, что влюбился. Вот. А поскольку она была из тех, на ком женятся, я и женился. А поскольку я ей не подходил, она уехала. А когда она уехала, я остался один и стал бегать за бабами, но это не означает, пойми, что я не одинок.

– Ты сейчас говоришь: одинок, а все остальное время думаешь: свободен, – безжалостно возразил Жером. – Ты создан, ты рожден для того, чтобы быть свободным двадцать три часа в сутки и полчасика чувствовать себя одиноким.

– Послушай, – жалобно протянул Шарль, – ты что, приехал мне нотации читать? А?

– Нет, – отвечал Жером, – я приехал совсем не для того, чтобы читать тебе нотации! И вообще, я пошел спать!

Сейчас он встанет, собака, сейчас уйдет! Нет, только политика, его интересует, как всегда, одна политика. И Шарль затараторил:

– Я, понятно, моральный аспект не беру, но скажи, Жером, ты в самом деле считаешь, что в нацизме нет ничего привлекательного?

Он, разумеется, перегнул палку, сам это чувствовал, но выбора не оставалось. Либо пороть несусветную чушь, либо в течение часа или полутора – он не знал, сколько времени продлится его бессонница, – воображать Жерома в объятиях Алисы, воображать, как Алиса раскрывает объятия Жерому, прижимает его к себе, целует щеки, глаза, рот. Нет, нет, нет и нет, это невозможно.

– В нацизме? – переспросил Жером как будто издалека. – В нацизме? Ты что, рехнулся? Да ты понимаешь, что такое нацизм? И вообще, разве мы не были всегда одного мнения по этому вопросу?

– Я размышлял, – проговорил Шарль, – я думал, словом, я задаюсь вопросом, эта теория, которая провозглашает порядок и сверхчеловека, понятно, что она вроде как не очень демократична, но, может, следует иногда в трагические времена прибегать к жестоким средствам? Говорят, цель не оправдывает средства, и ты тоже так считаешь, но, может, следует иногда, я не знаю…

Жером чуть повел головой, отсвет из окна упал на его лицо, оно сделалось еще бледнее, чем давеча, если такое возможно. Должно быть, он и в самом деле крепко устал, он выглядел изможденным, бедняга Жером! Шарль вдруг разжалобился. Если б не Алиса, великолепная, прекрасная, неотразимая Алиса, как радовался бы он встрече с другом, с каким бы удовольствием повез его кутить и куролесить к мамаше Пьеро в Валанс, к доктору Лефебюру в Роман, и Жером хочешь не хочешь смеялся бы! Ведь Жером, что бы он там ни говорил, тоже умел смеяться, по крайней мере прежде. Не следовало перегибать палку! Жером знал его достаточно хорошо, они вместе не раз говорили о политике и вместе собирали чемоданы в Мадрид.

– Конечно же, я не люблю нацизм, я ненавижу нацизм, и ты это знаешь, просто я подумал, нет ли в нем чего-нибудь хорошего, полезного, что ли, для немцев после стольких лет нищеты и голода. Я подумал, может, Гитлер им, как бы это сказать… помог в повседневной жизни, понимаешь?

– Что ты называешь повседневной жизнью?

В голосе Жерома, почти не различимом теперь в ночи, звучала подавленность и горечь. Это был голос зрелого человека, и Шарль, к своему удивлению, вдруг почувствовал себя стариком. Почувствовал себя стариком впервые в жизни, ровесником своего собеседника, этого зрелого мужа, говорившего о мировых проблемах, о людских бедствиях, о бремени, об ответственности и, разумеется, возлагавшего ответственность и на него, на Шарля, тоже. Шарль не сомневался, что Жером считает его, как и себя, ответственным за страдания еврейских детей. А ведь, бог видит, он тут ни при чем, черт побери! Жером просто невыносим, вечно он втягивает Шарля в переделки, в безысходные ситуации, правда, слава богу, и себя самого тоже, как честный человек. Но сегодня, пока он будет выпутываться, встанет розовоперстая заря, и Алиса проспит ночь одна!

Он отыскал в кармане сигарету, закурил и веселым голосом спросил:

– А почему ты, собственно, так уверен насчет еврейских детей?

Вот так, желая как можно дольше удержать Жерома на расстоянии от Алисы, Шарль далеко за полночь пробеседовал с ним о политике. И упорно, с убежденностью, которой не испытывал, отстаивал заслуги маршала Петена и благовоспитанность оккупантов. Лишь перед самым рассветом он с облегчением, с ликующей душой расстался с Жеромом, совершенно расстроенным и удрученным его абстрактными разглагольствованиями, которые он, Жером, обычно от Шарля даже и не давал себе труд выслушать.

Глава 2

Алиса проспала как убитая, ни разу за ночь не проснувшись, словно бы даже и во сне ее тело ощущало себя в безопасности. Открыв глаза, она почти не удивилась и неторопливо оглядела просторную сельскую спальню. На утомленные цветы обоев сквозь неплотно притворенные ставни лились лучи не по-весеннему яркого солнца, майского солнца сорок второго года. До нее доносились звуки, совсем непохожие на городские. Вдалеке неравномерно щелкал секатор: кто-то подрезал деревья. Низкий неразборчивый мужской голос спорил со смешливой женщиной, отчаянно кудахтали куры на соседней ферме. Только ропот реки, протекавшей за лугом, звучал постоянно. Закрыв глаза, Алиса представляла себе людей, их движения, разнообразные и отчетливые, и находила удивительное отдохновение после глухо урчащей, безымянной суеты, в какую погружен Париж.

Она протянула руку к часам. Было уже одиннадцать. Она проспала двенадцать часов и чувствовала себя превосходно, великолепно. Она готова была месяцы, годы пролежать на этих грубоватых простынях, в комнате, где со вчерашнего вечера витал еще запах огня в камине. Но Жером, наверное, уже поджидал ее внизу вместе со своим оригиналом-приятелем, донжуаном из Дофинэ.

Алиса встала, распахнула ставни. Осененная платанами площадка перед домом дремала на солнце. Чуть дальше среди тополей поблескивал пруд. Вчерашние кресла-качалки оставались на своих местах. Только кофейные чашки на железном столике сменились подносом с завтраком. Разглядев поставленные прямо под ней хлеб, масло и варенье, она ощутила, что умирает с голоду. Из-за угла дома появился Шарль. Он поднял голову, точно на зов, и заслужил ее радужную улыбку.

– Уже проснулись?

Он стоял внизу под ней, уперев руки в бока, задрав голову, и глядел на нее с такой неподдельной радостью, что не улыбнуться было невозможно. Вдобавок он был красив: расстегнутый ворот рубашки, загорелая шея, копна черных блестящих на солнце волос, влажные карие глаза, белые зубы. Он походил на очень красивого и очень здорового зверя и еще на счастливого человека: возможно, в сущности, он и был не кем иным, как просто счастливым человеком. Возможно, он обладал особым даром – быть счастливым, а Алиса в глубине души всегда восхищалась этой редчайшей категорией избранных.

– Я спала как убитая, – отвечала она. – Утром ваш дом еще красивее, чем вечером.

Наступило молчание. Улыбаясь, откинув голову назад, Шарль смотрел на нее и всей своей наружностью выражал удовлетворение тем, что видит. Он выдержал паузу, а потом спросил:

– Вы не проголодались? Я принесу вам завтрак наверх.

– Нет, нет, – отвечала Алиса, отпрянув от окна. – Не беспокойтесь, я сейчас спущусь.

С этими словами она юркнула в кровать, застеснявшись прозрачности своей ночной рубашки.

– А где Жером? – глупейшим образом крикнула она в сторону окна.

Ответа не последовало. Укладываясь, она смеялась тихим неудержимым смехом. Завтрак Алисы Файат, остерегающейся авансов услужливого кожевенника! Ей было тридцать лет, и расстрел угрожал ей с большей вероятностью, чем насилие. Так отчего же она, словно перепуганная девчонка, бросилась прятаться под одеяло? Бред!

– Ну вот! – произнес Шарль Самбра, протискиваясь боком в дверь с огромным подносом в руках. – Еще одно чудо: я ничего не опрокинул! Я поставлю его вам на колени? Вы действительно пьете чай? Или Жером снова попытался навредить мне в ваших глазах?

Он поставил поднос на колени Алисе, сам присел у нее в ногах на краешек кровати, налил ей чаю, протянул сахар, начал было намазывать хлеб маслом, но неожиданно бросил и с наслаждением закурил.

Алиса упивалась давно позабытым вкусом хорошего чая, куска масла на тарелке, белого почти что хлеба. Она позабыла чуть ли не обо всем на свете. Теперь она видела в Шарле только щедрого дарителя всех этих несказанных благ; она ела, пила, не произнося ни слова, и взгляд ее, хотя и приветливый, был устремлен куда-то далеко.

А Шарля Самбра, сидевшего с сигаретой в уголке губ, совсем как в гангстерском фильме, распирали гордость и удовольствие.

– Вы курите, как бандит в кино, – сказала она неожиданно.

Он взглянул на нее обеспокоенно, с обиженным видом вынул сигарету изо рта.

– А вы – вы едите, как проказница Лили. У вас варенье на подбородке и, похоже, еще яичный желток.

– Не может быть! – вскричала Алиса в ужасе. Она приподнялась и принялась изо всех сил тереть лицо салфеткой, безо всякого, впрочем, результата, пока он не расхохотался, довольный собственной шуткой.

– Это неправда! – воскликнула она. – Вы вдобавок еще и лжец!

– Вдобавок к чему?

Она осеклась и замолчала, и Шарль продолжил сам:

– К тому, что я лентяй, эгоист, буржуа и фашист?

– Почему фашист? – удивилась она.

– Ага! Из этого следует, что вы не виделись с Жеромом со вчерашнего вечера, – отвечал он, удовлетворенно и даже как бы одобрительно покачивая головой, чем привел Алису в замешательство. – Я всю ночь до зари изображал фашиста и коллаборациониста. И все для того, чтобы помешать ему… словом, чтоб он вас не будил. Я думал, лучше вам поспать спокойно… – пробормотал он, – с дороги, и потом – перемена климата…

Алиса откинулась на подушку.

– Жером был, верно, вне себя, – сказала она невозмутимым тоном. – Он не переносит фашистов. И никак не может смириться с тем, что в Париже теперь повсюду натыкаешься на немецкую форму.

– Я бы тоже с ума сходил! – сочувственно поддакнул Шарль. – Уверяю вас, когда б не важные дела, я бы тоже непременно поиграл бы в партизана с мушкетом двоюродного дедушки.

Алиса глядела на него, чуть мигая от яркого света. «Очаровательна, – думал Шарль растроганно, – очаровательна – не то слово».

– Вот как, – сказала она и, как подметил Шарль, в десятый раз намазала маслом один и тот же кусок хлеба. Туда, сюда, с одной стороны, с другой. – Вот как… А что же за важные дела мешают вам поиграть с мушкетом?

– Я должен управлять семейной фабрикой, – ответил он сумрачно. – Эта фабрика кормит восемьдесят человек: рабочих, их жен и малолетних деток; кроме того, акционеров и моих родственников; в придачу еще меня самого. Но что об этом: женщины от подобных разговоров умирают от скуки.

– Потому что женщины не созданы для дел, им больше пристало говорить о детях и сидеть дома, так? – спросила Алиса и положила на поднос бутерброд, к которому так и не притронулась, положила очень аккуратно – будто сама боялась, что запустит его ему в физиономию, подумал Шарль.

– Вовсе нет! Нет! – отвечал он убежденно, с горячностью. – Женщины, напротив, созданы, чтобы выходить в свет, ходить по улицам, нравиться мужчинам, сводить их с ума, разбивать им сердца. Они созданы для того, чтобы плавать на судах, ездить на поездах, бывать повсюду и повсюду кружить мужчинам голову. Нет, им совсем не пристало сидеть дома… Вот уж чего я никогда не говорил!

– Вероятно, потому ваша жена и живет в Лионе без вас? – неожиданно для нее самой сорвалось у Алисы, в то же мгновение она почувствовала, что краснеет, и поднесла руку к лицу, словно хотела себя ударить. – Простите, – проговорила она, – я не хотела, я не подумала…

– Моей жене было со мной скучно, – спокойно ответил Шарль. – Она очень любит общество, а здесь, понятно…

И повел рукой в сторону окна и полей, где, разумеется, народу было немного. Он нащупал в кармане сигареты, достал одну, постучал ею о пачку, не поднимая глаз. И все-таки он успел заметить, как сильно побледнела Алиса, и испытать от этого удовольствие.

– Не знаю, что это на меня нашло, – проговорила она тихо. – Я сказала ерунду, грубость. Вы не сердитесь, Шарль?

И поскольку вместо ответа он уставился на простыню, он увидел, как тонкая рука с длинными пальцами и длинными овальными ногтями потянулась в его сторону, к его руке, так и лежавшей на пачке сигарет, и успел сравнить ту хрупкую кисть и свою могучую, ту белую и свою, покрытую загаром, прежде чем почувствовал, ощутил всем телом прикосновение мягкой и теплой кожи… и все это за секунду, за миг до того, как в комнату вошел Жером и узкая рука Алисы отдернулась так виновато, что Шарль испытал восторг, восторг и шок одновременно, – а через мгновение, через полсекунды он уже вскочил на ноги и демонстративно встал на почтительном расстоянии от Алисы, будто нарочно подчеркивая, подумалось Алисе, что у них от Жерома существует тайна, что, дескать, они провинились.

Где ему, бедняге, было знать, что Жером и не собирается ревновать и что сладкие любовные баталии бесконечно далеки от той борьбы, в какую погружен он. Оценить это могли только сам Жером и Алиса. Она искренне удивилась, заметив, как Жером залился краской, что служило у него верным признаком гнева или смущения.

– Мы говорили о бутербродах, – солгал Шарль безо всякой необходимости, намеренно солгал при ней, вовлекая и ее в эту ложь и делая ее в еще большей степени – если бы такое было возможно – своей сообщницей.

Хоть он и напрасно старается, думала Алиса, для провинциального соблазнителя он весьма утончен. И угрызения совести, которые она испытала секундой раньше от своего вульгарного выпада относительно его семейной жизни, растроганность его скромной и простодушной реакцией тотчас уступили место ощущению иного рода, пронзительному и настороженному, которое, впрочем, тоже мгновенно рассеялось, поскольку мужчины уже весело дурачились, изо всей силы хлопали друг друга по спине – точь-в-точь ровно мужики из довоенных фильмов о деревенской жизни.

– Ну что, старина, – говорил Шарль, – хорошо спится в деревне? Птички разбудили? Тебе небось не хватало шума мусорщиков или, может, еще топота нацистских сапог под окнами на бульваре Распай? Хайль бум, хайль шнель пум-пум-пум-пум-пум. Ein, zwei, ein, zwei, ein, zwei, ein, zwei, хайль Гитлер, ein, zwei, пум-пум-пум…

И он, болван, еще смеется, подумала Алиса. Он смеялся и даже заговорщически ей подмигивал, словно антипатия Жерома к немцам была всего-навсего легким капризом, забавной причудой. Жером, со своей стороны, только присвистывал, точнее, выдувал со свистом воздух, безо всякой мелодии, с отчаявшимся и стоическим видом человека, принужденного к молчанию. В сущности, выглядел комично… Комичной была его физиономия, нарочито вытянувшаяся от жутких, чудовищных, неосознанных, возможно, но все же прискорбных глупостей, какие изрекал его сверстник, его лучший друг Шарль. Ха! Эти два балбеса и впрямь созданы друг для друга! И Алиса расхохоталась, поначалу просто нервно, но уже в следующую секунду что-то в ней надломилось: в силу простой звуковой ассоциации идиотские «пум-пум-пум» и два жалких немецких словечка, которые Шарль произнес до смешного осипшим голосом, разом сделали мрачным, устрашающим, ужасным все вокруг – и солнце, и завтрак, и мужчин, стоявших у ее ног, и зеленые ветки в окне, и свет дня. Алиса поднесла руки к лицу, зажала рот, будто сдерживая крик, перевернулась и уткнулась носом в подушку.

Наступило молчание. Алиса еще смеялась, но отрывисто, точно всхлипывала. Мужчины застыли и уставились на нее.

– Выйди, – прошипел наконец Жером, даже не глядя на Шарля, а тот, не взглянув на него, развернулся и вышел из комнаты.

Жером сидел на кровати, левой рукой он обнимал Алису за плечи, правой гладил ее по волосам. Он говорил очень тихим, очень спокойным голосом. Голосом, хорошо знакомым Алисе, умиротворяющим, привычным к ее неожиданным приступам отчаяния, нежным и внимательным голосом отца и брата, кем он и стал для нее за последние два года. Она в очередной раз призналась себе, что предпочитает этот голос другому – более высокому, взволнованному, юному – голосу любовника. И она продолжала рыдать, теперь уже от раскаяния и печали.

Чинно плывущее по небу солнце перевалило через дерево и легло на не прикрытую одеялом правую руку Алисы, свисавшую с кровати вне поля зрения Жерома и вне его тени; Алиса ощутила на руке сухое жгучее солнечное тепло и даже каким-то таинственным образом распознала, что тепло это было ярко-золотисто-желтым. На дворе стоял ясный день, и все было хорошо. Она обернула к Жерому припухшее, обезображенное слезами лицо, которое она уже больше не стыдилась ему показывать. Жерому гораздо чаще доводилось утирать ей слезы, нежели слышать ее смех – что ж, по крайней мере, в это утро он получит и то, и другое.

– Простите меня, прости меня, – оправдывалась она. Они были близки полгода, но прежде еще полтора прожили вместе под одной крышей, и Алиса иногда забывала говорить ему «ты», хотя Жером этим очень дорожил, несмотря на то или как раз потому, что она никогда не обращалась к нему на «ты» при посторонних.

– Это ты должна меня простить, – сказал Жером. – Шарль гнусный тип. Я сам во всем виноват, я не должен был тебя сюда привозить. Я и не подозревал, что он сделался таким мерзавцем.

– Почему мерзавцем? – удивилась Алиса. – Он многого не понимает, не осознает, он поразительно неловок, но…

– …Ты представить себе не можешь, что он мне наговорил ночью, – резко оборвал ее Жером. Он встал и принялся расхаживать по комнате. – С меня довольно, я тебе скажу! Вечная песенка: немцы в конце концов уберутся, вопрос времени, и вообще, они ведут себя вполне прилично, насчет евреев – это все пропаганда, ну а Петен… вот, цитирую: «Петен, в общем-то», погоди, сейчас вспомню… да, вот… «Петен – славный поистаскавшийся старикашка». Почему ты смеешься?

– Ай-ай-ай! – На этот раз Алиса смеялась от души. – «Славный поистаскавшийся старикашка»! Сказал тоже! С ума сошел! На самом деле ты всего не знаешь! Он тебя вчера одурачил. Он не хотел… Ха-ха-ха… – прыснула она, поймав на лету едва не опрокинутый поднос… – Шарль твой – просто умора… Он не хотел, чтобы ты шел ко мне, вот и все! Он бы тебе и «Horst Wessel Lied» спел, если б ты захотел… лишь бы задержать тебя подольше. Правда, правда, он мне, можно сказать, признался.

Оторопелый вид Жерома только пуще рассмешил Алису. Она уже начала успокаиваться, но когда он, воспользовавшись ее молчанием, поднял руку, словно хотел выступить на собрании, Алиса его опередила.

– Это правда, – сказала она. – Так что первая часть твоего плана, считай, удалась. Обольстить я его уже обольстила! Впрочем, мне нечем особенно гордиться: несчастный парень живет один в деревне… Тут любая женщина сгодилась бы.

– Ты шутишь? – воскликнул Жером с раздражением. – Шарль одинок? Шарль неприкаян? Да у него две любовницы в деревне в пяти километрах отсюда, три в Валансе, еще две в Гренобле, а в Лионе, наверное, дюжина! Не смеши меня. И поверь, дорогая моя, если он и обольстился, то никак не из-за отсутствия выбора, уж я-то знаю.

– Ну что ж, ты меня успокоил, – равнодушным голосом сказала Алиса. – Если он полюбил во мне человека, а не просто самку, мы спасены. И потом, для меня это все-таки более лестно…

Она потянулась, простерла руки к окну, к солнцу, глубоко вдохнула, выдохнула, и во всех ее движениях сквозило такое физическое блаженство, какого Жером никогда у нее не видел. Он улыбнулся. Его улыбка выражала и смущение, и тревогу, и одновременно счастье от того, что счастлива она, а потому она вдруг замерла и посмотрела на него очень серьезно. Глаза ее, еще красные от слез – слез, вызванных смехом, и слез, пролитых от страха, – исполнились нежности, которую он подметил прежде, чем она развернула к нему параллельно вытянутые руки, коснулась его, обняла за шею, притянула к себе на плечо. «Ах, Жером, вы любите меня, Жером», – говорила она, задыхаясь, с интонацией, явно не содержащей вопроса, но в то же время лишавшей его всякой возможности указать ей на отсутствие словечка «ты», которое он так ценил. Он распрямился, или, может, это она его незаметно оттолкнула: он никогда не понимал, каким образом и когда именно прерывались их объятия.

– Ну ладно, – сказала она, – перейдем к вещам более серьезным. Позабудем на минуту нашего донжуана. Что место? Действительно ли оно нам так подходит, как это рисовалось тебе в воспоминаниях?

– Место превосходное, – кивнул Жером, – превосходное. – Он начал говорить нехотя, словно сожалея, что оторвался от плеча Алисы, но постепенно оживился. – Превосходное, вообрази, демаркационная линия в двадцати пяти минутах отсюда, всего в двадцати пяти километрах – сущие пустяки. Поезд идет по холму, по верху склона, стало быть, со скоростью пять километров в час: любая старушка может спрыгнуть или запрыгнуть в него с легкостью молодой козочки. Ближайшее селение в пяти километрах, в нем восемьсот жителей, славный в основном народ, значительная часть работает на Шарля, они его любят, потому что он «хорошо платит и не гордый». Вся жандармерия состоит из одного парня, который иногда проезжает тут на велосипеде, живет один на ферме неподалеку, раз в три недели заглядывает перекинуться словечком к Шарлю. Они распивают бутылку бордо (иногда две, иногда три), а вино, как известно, развязывает язык. Ближайший городишко, Роман, – в двадцати километрах. Шарль туда ездит и коробки свои возит, для этого у него есть один маленький грузовичок, три больших и собственный легковой автомобиль. Наконец, местность тут лесистая, гористая и труднодоступная. Что касается менталитета здешних обитателей, я его немного знаю, поскольку проводил каникулы у Шарля. Народ мирный, прижимистый, но не злой. Полагаю, что слово «антисемит» им незнакомо.

– Ну, а ты представляешь себе, – вздохнула Алиса, – ты представляешь, сколько евреев можно переправить сюда, в этот дом, потом на поезд, дальше на другой, потом на автомобиле и наконец по морю… Море, корабль, мир и покой. Ты думаешь, мы сможем это осуществить, Жером, думаешь, у нас получится?

– Безусловно, – засмеялся Жером, – безусловно, получится. А что мы делали все последние годы?

– Делал ты. Я никогда ничего не делала, ты сам знаешь; я никогда никому не помогала, всегда только мне помогали. А вот ты, ты всем все время помогал.

Жером нисколько не гордился своей жизнью, не был высокого мнения о своей особе. Он был всегда в числе опоздавших, всегда всего боялся и перебарывал свой страх, отступал на шаг перед тем, как прыгнуть, и вообще перед всем, что его страшило, он был обделен умением жить, таким вот увечным и родился, со скептическим умом и переполненным сожаления и тоски сердцем, родился разочарованным, встревоженным и влюбленным. Даже если бы он знал, что Алиса никогда его не разочарует и что он сам будет любить ее всегда, даже если бы он знал, что ему придется смертельно страдать от этой любви, он понимал, что таков его удел и что мечта о счастливой любви к женщине, которая бы только о нем и грезила, – эта мечта не имеет к нему никакого отношения и рождена в сновидениях другого человека.

Он встряхнулся.

– Для начала надо убедить Шарля, – сказал он с улыбкой. – Он должен смириться с тем, что его завод может быть сожжен, рабочие расстреляны, он сам подвергнут пыткам, его дом обращен в пепел. Он должен смириться с тем, что он все это ставит на карту, если хочет сохранить наше уважение.

– Или мою благосклонность, – вставила Алиса.

– Или надежду заполучить твою благосклонность, – поправил Жером.

– Словом, мы должны потребовать от него все и не дать ничего. Так, по-твоему? И ты думаешь, это получится?

– Безусловно, – отвечал Жером. – Такие мужчины, как Шарль, готовы на все ради женщины, которая им сопротивляется. Сопротивление удесятеряет их желание. И, напротив, если она уступает…

– Уступать, уступать, какое скверное слово, – сказала Алиса, – пораженческое.

Жером нервничал.

– Ты сама прекрасно знаешь: чтобы жертвовать всем ради женщины, иным мужчинам необходимо испытывать неутоленный голод, быть отвергнутыми…

– …Или обласканными, – протянула Алиса.

И отвернулась. Она улыбалась той двусмысленной улыбкой, какую он помнил по Вене, где встречал ее в обществе еще до ее болезни. Улыбкой загадочной, от которой мужчины цепенели, когда Алиса проходила мимо, застывали на месте и смотрели ей вслед, раздувая ноздри, словно она источала какой-то диковинный, неведомый, но узнаваемый ими запах. Удивительная эта улыбка, которая в свое время заворожила Жерома и которая сегодня снова вселяла в него страх.

– Ну, полно… – усмехнулся он, беря Алису за руку и вытаскивая ее из постели. – Мы уже начинаем жонглировать словами, мы не для того сюда приехали, чтобы играть в «опасные связи».

– Ах, боже мой, вы совершенно правы, – засмеялась Алиса. – Вы заметили, как ощущаешь себя смешным, если только начинаешь говорить о чем-нибудь, кроме войны. Какой ужас! Будьте добры, Жером, позвольте мне одеться и проведайте беднягу Шарля, он, должно быть, сидит где-нибудь в саду и убивается. Скажите ему, что мое отчаяние было вызвано вовсе не его пум-пумами, что он никакой оплошности не допускал и мои истерические рыдания не имеют к нему никакого отношения. Или нет, лучше наоборот! Начните рассказывать ему о моей печальной жизни, а продолжение я ему сама нашепчу. Бегите, Жером, летите, но не мстите. Я сейчас встану, оденусь и умчусь в луга.

Глава 3

Шарль сидел на крыльце, у ног его лежала собака, но сидел он в непривычной для себя позе: по обыкновению он широко расставлял руки и ноги, сейчас же, наоборот, весь поджался, обхватил колени руками, уткнул в них подбородок. Он смотрел вдаль остановившимся взглядом, лицо имело выражение решительное, что, как правило, свидетельствовало о его неуверенности.

Жером тоже пристроился на ступеньках, но в метре от Шарля, и молча закурил. Сгорбленная спина, всклокоченные на затылке волосы, серьезный вид – все говорило Жерому, хорошо знавшему Шарля, что тот глубоко опечален, а такое случалось с ним крайне редко. И все-таки Жером садистски выждал, чтобы Шарль заговорил первым. Затаенное недоброжелательство примешивалось к его состраданию, поскольку он знал, что, будь ситуация несколько иной, вернее, будь Алиса несколько иной, не будь она на сто голов выше его давнишнего приятеля и выше любовных приключений, какими их понимал Шарль, короче, будь у Шарля хоть малейший шанс соблазнить Алису, он бы не задумался, он бы у него ее отнял или попытался отнять. «Все права и все обязанности», – вспомнилось вдруг Жерому. Таков был девиз странного кодекса, который составили они вдвоем сами для себя много лет назад, в том переходном возрасте, когда лозунги бойскаутов еще довлеют отроку, но они уже подточены цинизмом; вот с этим-то наивным цинизмом подростков они и предусмотрели все обстоятельства своей жизни; один из законов, к примеру, гласил, что, так же, как дом друга – твой дом, и не требуется никаких предлогов, чтобы в нем поселиться или заявиться среди ночи, точно так же и женщина друга есть добро, которое с легкостью можно у него отобрать, не навлекая на себя упреков, если она согласна, – в добродетель возводилось безразличие и полуанглийские-полуварварские нравы, прельщавшие воображение юных девственников (или наполовину девственников, поскольку Жером подозревал, что Шарль уже успел поладить с дочкой булочника).

В восемнадцать лет они еще во многом руководствовались своим кодексом: ни один, ни другой не спешил расставаться с отрочеством, во всяком случае, не настолько, чтобы открыто отречься от принятых законов или сжечь их. В результате они их сохранили. Впрочем, вплоть до описываемого времени оба нарушали их, полагая, например, что, когда едешь к другу, приятнее, чтоб он встретил тебя у поезда. Что касается женщин, то ни у одного из них никогда не возникало желания заполучить избранницу другого, и романы их развивались параллельно. Но сегодня, увлекшись Алисой, Шарль очень кстати вспомнил давний кодекс и ухаживал за ней в открытую. Между тем несчастный соблазнитель был явно не в лучшей форме, тонус его приближался к нижней отметке.

– Кончай вздыхать, – сказал Жером, – а то прямо смотреть больно.

Шарль живо обернулся к нему:

– Ты не сердишься? Нет, кроме шуток, ты на меня не в обиде?

Он выглядит встревоженным всерьез, подумал Жером и невольно улыбнулся. Вернее, он бы выглядел встревоженным, когда б имел другой цвет лица, когда б белки его глаз не были такими белыми, кожа – такой загорелой, натянутые мускулы под ней – такими крепкими и выпуклыми, а густые блестящие волосы не скрывали б нахмуренный лоб. Выражение тревоги могло лишь скользнуть по его лицу, но задержаться – нет. Такие лица теперь уже не встречались.

Такими цветущими физиономиями, таким животным здоровьем обладали только гитлеровские солдаты, восседающие на танках до пояса обнаженные эсэсовцы. Жители оккупированных стран бледны, промелькнуло в голове у Жерома. Можно подумать, что молодые солдаты германской армии вместе со свободой, миром и жизнью конфисковали у Европы солнце, ветер, море и даже поля. Но за спинами тысяч юных атлетов – Жером это знал – поднимались из-за руин, из подвалов, отовсюду их антиподы, их негативы, блеклые, изнуренные, чей удел – мрак, норы, подполье, а то и колючая проволока. Словно каждый из молодых красавцев, созданных для войны, для того, чтобы наступать и рубить без жалости, порождал, сам того не ведая, другого человека, отличного по крови, по возрасту, одержимого иной идеей, и этот человек, живой или мертвый, являл собой оборотную сторону, изможденную и окровавленную, их боевой арийской медали. К самым стойким, самым яростным из этих последних и принадлежали люди, работавшие с Жеромом и вместе с ним помогавшие другим выжить в грязных гостиницах, на черных лестницах, в неотапливаемых комнатах, до отказа набитых поездах, темных каморках, жутких коридорах метро, повсюду. И постепенно повсюду собиралась армия отверженных. Целое поколение мужчин и женщин, с которым Жером сблизился в тридцать шестом году и о немыслимом существовании которого мир еще не подозревал. Новая разновидность человека со своим отличным от других языком, не имеющим ничего общего с языком словарей. В их лексиконе под словом «отдых» понималась тюремная камера, глагол «бегать» означал скрываться, слово «встреча» подразумевало катастрофу, а слова «завтра» или «послезавтра», и в мирной-то жизни употреблявшиеся со знаком вопроса, сопровождались здесь еще пятью многоточиями. В этом кругу ада Жером жил уже пять лет, сюда хотела спуститься вслед за ним Алиса.

– Коли ты на меня не злишься, давай, что ли, выпьем по стаканчику, – сказал Шарль, побледневший, несмотря на загар, и сильно расстроенный. – Выпьешь со мной?

– Ну разумеется, – отвечал Жером.

Шарль возвратился так же мгновенно, как исчез. Он потрясал бутылкой молодого очень сухого вина с привкусом фруктов и гальки, показавшегося изысканным Жерому и еще в большей степени Шарлю, одним духом опорожнившему два, а то и три стакана: дело в том, что Шарль благородно дождался прощения, прежде чем прибегнуть к сему бодрящему душу средству, не пошел тайком на кухню в поисках легкого утешения, и эта робкая щепетильность в мелочах, в деталях, которую Жером всегда искал в других (ровным счетом ничего не требуя по вопросам, которые интересовали его всерьез), тронула его. Он ежеминутно обнаруживал в Шарле что-то от того немного угловатого юноши, симпатичного и открытого, юбочника и рыцаря, задиристого и мягкого, ленивого, но деятельного и отчаянно храброго, который некогда был его другом. Из него бы вышел отличный кадр, не будь он так привязан к своей кожевенной фабрике и жалкому Петенишке. Впрочем, коль у него самого ума не хватило, Жером подумает за него. Он рассмеялся своим мыслям.

– Почему ты смеешься? – строго спросил Шарль. – Как ты можешь смеяться, когда она плачет!

– Кто? – переспросил Жером.

– Алиса!

– Да что ты, она давно уже перестала! Это она так, от нервов, от усталости; видишь ли, жить в Париже непросто, у нее нелегкая жизнь.

– Но почему? Что я мог такого сказать, что она заплакала? Я хочу уберечь ее от этого, старик, я не хочу, чтоб вместо отдыха у меня в доме она плакала, это невозможно! Какое именно слово на нее так подействовало? Может, «пум-пум-пум-пум»?

«Пум-пум-пум-пум» получилось у него неплохо, но уже не с тем вдохновением, как давеча; теперь оно изображало не чеканный шаг марширующего отряда, а тяжелую скорбную поступь умирающего слона.

– Да нет, дело не в «пум-пум-пум», – возразил Жером. – Впрочем, ты прав, это из-за «пум-пум-пум». Я должен тебе кое-что объяснить, Шарль. Видишь ли, мужа Алисы звали Герхард Файат, он был известнейшим австрийским хирургом, лучшим хирургом Вены…

– Ну, а потом? Он умер? Что с ним случилось?

– Нет, – сухо ответил Жером. – Он не умер. Хотя должен был бы по нынешним временам! Нет, он в Америке. Он был… он еврей.

– Ах, да, – протянул Шарль. – Да, верно, я слыхал, что в Австрии немцы вели себя довольно-таки гадко.

– Довольно-таки, – подхватил Жером, которому претили подобные риторические фигуры, – довольно-таки. А поскольку Алиса в это самое время была не в лучшем состоянии, у них… не знаю, в общем, вышел разлад; короче, они развелись. Он уехал в полном отчаянии, она в полном отчаянии осталась. Более того, она возненавидела… себя, не его, он, по правде говоря, был ни в чем не виноват.

– Она тоже еврейка? – спросил Шарль.

Жером испытующе взглянул на Шарля, но не нашел в его глазах ничего такого, чего ему не хотелось бы видеть.

– Не знаю. Не думаю, – ответил он. – А что, тебя это смущает, у тебя могут быть неприятности?

– У меня? Да ты что, с ума сошел?

– А у тебя на заводе и вообще в округе – я не знаю, давно здесь не бывал – нет антисемитизма? Не читают люди «Гренгуар»? Не слушают речи Петена, Лаваля, не знают, что еврейская раса очень опасна, что евреи отняли у них деньги, картошку, шерстяные чулки и вообще заправляют всем во Франции? Они здесь всего этого не знают?

– Да нет, – отвечал Шарль, – откровенно говоря, не думаю, что в Формуа найдется хоть один человек, который бы читал эту чушь или верил в нее. Скажи, а что немцы сделали Алисе в Вене?

Жером едва не рассмеялся: если сказать сейчас, что какой-нибудь эсэсовец дал Алисе три пощечины, наверное, этого будет достаточно, чтобы сделать из Шарля самого искреннего, самого убежденного участника Сопротивления. Но Жерому требовалось другое. Ему не нужен был джентльмен, взбеленившийся по личным, сентиментальным мотивам. Ему нужен был человек, который знает, за что борется и за что, возможно, рискует жизнью. Попросту говоря, ему требовался другой Шарль, но который бы при этом жил здесь и был тем самым Шарлем, с его лицом, умом и его эгоизмом. Затея эта, вполне вероятно, не имела ни малейшего шанса на успех.

– А для чего ты вчера комедию разыгрывал, сторонника Петена из себя строил? – произнес Жером, задумчиво позевывая и показывая тем самым, как мало значения он придает этому невинному фарсу, из-за которого, между прочим, он все утро выл от ярости у себя в комнате. – Зачем до четырех часов валял дурака и изображал коллаборациониста?

Шарль взял стакан и стал не спеша потягивать вино, подняв другую руку, словно беря передышку на сочинение лжи: так поднимают руку в покере, блефуя. Когда Шарль поставил стакан, у него уже был готов ответ, и Жером понял это по его глазам.

– Все очень просто, – смеялся Шарль, – все очень просто. Должен тебе признаться, я старею, да, старею, вот какая странная штука. Я так давно живу здесь один, я, знаешь, хандрил, когда вы приехали, мне хотелось человеческого общения – вот и все! И я стал говорить о политике, потому что не знал, о чем еще мы могли бы поговорить: ведь если б мы были согласны друг с другом, мы бы легли спать с птичками… до наступления ночи.

– Разве нет у нас с тобой тем, на которые мы могли бы поговорить, не споря? – спросил Жером.

– И много ты таких знаешь? – возразил Шарль.

Они взглянули друг на друга холодно, агрессивно, но тотчас вдруг заулыбались. Несмотря ни на что, в них еще жила, искрилась старая дружба, их так и подмывало ткнуть друг друга кулаком в бок, похлопать по спине, обнять за плечи. Особенно удивительно это было со стороны Шарля при его отвращении к мужчинам, их образу мысли и, главное, внешнему облику.

– Стало быть, если я правильно понимаю, ты наврал все от слова до слова, – осторожно продолжил Жером. – Наврал так, что дальше некуда. Может, теперь ты признаешься, что руководишь сетью Сопротивления, разбросанной по дивным холмам Валанса? А? Скажи, ты часом не подпольщик? Или ты действительно всерьез занимаешься своей кожевенной фабрикой?

– Я действительно всерьез занимаюсь своей кожевенной фабрикой, – твердо ответил Шарль. – И прошу тебя усвоить, что я не шучу. И не собираюсь играть в войну с кем бы то ни было. Не может быть и речи о том, чтобы я ввязался в войну, ты слышишь, Жером, речи быть не может!..

– Но почему? – теперь Жером и в самом деле удивился. – Ты обожаешь оружие, любишь риск, драку, ты…

– Я не хочу убивать и еще меньше хочу быть убитым, – признался Шарль с милой откровенностью. – Я не желаю видеть это снова.

– Видеть что?

Шарль встал, прошелся по площадке, носком башмака раскидывая гравий, и Жером поймал неодобрительный взгляд выглянувшего из-за угла дома садовника, целых полчаса этот гравий ровнявшего. Швырнув в разные стороны несколько пригоршней камней и вызвав тем самым отчаянный курино-лебединый крик, Шарль возвратился к сидевшему на крыльце Жерому, встал перед ним, расставив ноги, засунув руки в карманы, и, откинув голову назад, принялся рассматривать небо.

– Видишь, – прошептал он, – посмотри на небо, ты видишь это небо? Видишь, вот, тополя, луга, деревья, чувствуешь, какой запах, представь себе все это в разные времена года, подумай только, с тех пор, как я родился, а особенно с тех пор, как я здесь живу, сколько раз я видел эти пейзажи, розовые осенью, бледно-голубые весной и черные холмы зимой… И достаточно пустячка, острой металлической штучки… Она пронзит меня… И меня бросят в землю и навалят грязной бурой земли между моими глазами и этими пейзажами, все затмят, я буду там внизу и больше ничего не увижу; ничегошеньки из того, что видел, чем дышал, что сейчас мое, вот оно, тут, понимаешь? Это преступление, преступление, никто не имеет права этого делать.

Он выглядел таким удрученным и возмущенным, что Жером, поначалу лишь слегка озадаченный эдаким приступом поэтичности у такого далекого от поэзии человека, затем всерьез заинтересовался:

– Когда же ты все это обдумал? Где? Почему? Что произошло?

Шарль рассмеялся, сел, решительно осушил бутылку, предварительно сделав вид, что предлагает ее Жерому. Его карие глаза заблестели, засветились от вина, зноя и возмущения.

– Я расскажу тебе, что произошло, если ты расскажешь мне все об Алисе. Ну, все, чего я не должен делать, что могло бы причинить ей боль. Обещаешь?

– Хорошо, хорошо, обязательно, – отвечал Жером. – Рассказывай, что случилось.

– Так вот, вообрази, что в сороковом году меня с отрядом угораздило оказаться в Арденнах, ну, не в Арденнах, а под Мецем; там сражались долго, до самого конца. Я был в дозоре, и в день перемирия, ну, за сутки до него у нас вышла самая жестокая за все время схватка. Нас было двенадцать, а вернулось шестеро. Мы напоролись на немецкий танк, а в руках у нас только винтовки Шаспо; засели мы на ферме, где укрывались тихо-мирно от солнца, и палили по нему. А он по нам! Да как! Это было глупо, понимаешь, глупо! А что нам оставалось делать под таким шквалом огня?

– Почему было не сдаться? – спросил Жером. – Офицеру вашему не пришло в голову сдаться?

– Так ведь он ушел! – воскликнул Шарль в ярости. – Ушел, не знаю за чем, не знаю куда. Сказал мне, понимаешь, мне, чтобы я командовал дозором (я!), велел удерживать ферму; я, значит, спрашиваю других: что будем делать? Они отвечают: не знаем. Вот и остались, как последние мудаки. А на рассвете те прекратили огонь, и мы узнали, что объявлено перемирие. Вот так. Но я-то в течение двенадцати часов думал, что вот-вот подохну, отдам концы, и все тут; стрелял из-за двери по танку, как кретин, и думал, что умру, умру из-за балбесов-генералов, по вине офицеров, которые сами не знают, куда нас ведут, думал, что умру из-за этого идиота ненормального, который вот уже девять лет вопит по радио на немецком языке и всем осточертел, думал, что я, Шарль Самбра, любящий жизнь, женщин, воду, корабли, поезда, брюнеток и блондинок, собак, кошек, лошадей, – умру в тридцать лет, как болван, неизвестно ради чего, ради вещей, которые меня совершенно не интересуют, да еще за несколько часов до перемирия. Вот. Я был вне себя!

Жером расхохотался. Он представил себе, как разъяренный Шарль оскорбляет подчиненных, стреляет куда попало, воображает себя героем, ползает на карачках, бросает гранаты, мечется туда-сюда, бормочет что-то себе под нос, ругается, как извозчик. Он просто не мог удержаться от смеха. К его великому удивлению, Шарль вовсе не смеялся. Напротив, он сжал губы, и на лице появилось лживое коварное выражение, какое бывало у него в минуты гнева. Все непривычные для него чувства выступали фальшью на его лице.

– Но кончилось все благополучно, – сказал Жером.

– Для меня да, – ответил Шарль. – А вот Лешá…

– Какой левша?

– Фамилия такая – Лешá, – громко рявкнул Шарль. – Несчастный парень, молоденький совсем, мы с ним три месяца вместе были. Бедолага работал в Монтрее. Родители у него были без гроша, рабочие. Он всю жизнь трудился. Корпел ночи напролет – право изучал. Задумал, вообрази, сделаться адвокатом. И добился-таки своего – трудом. Стал адвокатом, диплом получил, как раз перед самой войной. Собирался вернуться в Париж, там у него приятель контору открывал и брал его к себе. Леша этот в люди выбился, родители его очень довольны были, и он тоже… он, скажу я тебе, просто счастлив был. Я даже больше тебе скажу, последние три месяца он был счастлив вдвойне: тут, на войне, он получил первые в своей жизни каникулы! Представляешь? Он с ребятами по полям носился, мы пили, развлекались как могли, палили в воздух по пролетающим немецким самолетам и думали, что в конце концов, наверное, кому-нибудь сдадимся, а когда все кончится, он, Леша – оп-ля! – станет адвокатом, звездой парижской коллегии. Потому что он, ко всему прочему, был влюблен в свою профессию, он не ради денег, он бедных собирался защищать.

– Ну, и что дальше? – спросил Жером.

– А дальше, дальше он погиб, кажется, предпоследним. Понимаешь, не знаю, что там у них произошло с наступлением ночи, путаница какая-то. То ли они хотели ферму хитростью взять, не знаю; короче, вдруг у нас вылетела дверь, в нее ворвался какой-то тип и наткнулся прямо на Леша, тот как раз винтовку отложил, покемарить хотел. Здоровый такой детина, одного с Леша роста, и возраста такого же, немец, в руках у него ничего не было… не знаю, в чем дело… винтовку снять не мог – зажат оказался, выхватил нож, Леша пошел на него, а мы все – мы далеко от двери были, спали уже – встать пытались, не получалось, прикладами стучали и орали. Я ближе всех лежал, и я увидел, как Леша и тот тип бросились друг на друга, сцепились, знаешь, как боксеры на ринге, когда уже бить друг друга не могут, сцепились, за шею друг друга обхватили, как два пацана, два ровесника. Держат друг дружку за шею, чтоб не так больно было, и одновременно – потому что их, идиотов, так учили, – одновременно руками на боку ножи нашаривают, кинжалы в ножнах. Достали. И я видел, как они, видел собственными глазами, Жером, как эти два идиота, держа друг друга за шею, обнимаясь, да, да, как дети, стали – ох, идиоты – тыкать ножами друг другу в бока и кричать «нет», «найн», «нет», один по-французски, другой по-немецки. Кричали «нет» не когда удар получали, а когда наносили, потому что самим жутко было. Я видел, как Леша кричал «нет, нет», вонзая кинжал немцу в сердце, и как тот стонал «найн, найн», всаживая лезвие Леша в живот и падая на него. Все продолжалось одну минуту, а кажется – сто лет. Я всю ночь ухаживал за Леша. Ему было очень больно: это больно, когда в живот. А под конец – мне уже плевать было, умру я или нет, – под конец он мне сказал, только это и сказал за всю ночь, в темноте, пока лежал, и повторил несколько раз… а пахнуть начинало все хуже и хуже и… Война – это кошмар…

– Так что ж он тебе сказал? – спросил Жером, слушавший как зачарованный.

– Он говорил: «А все-таки жаль, а? Все-таки жаль, месье Самбра», – он звал меня месье Самбра, потому что у меня фабрика, не знаю уж, откуда он узнал про фабрику, он говорил: «А? Месье Самбра, жаль, да? Очень жаль, а?» А я все думал о несчастном парнишке, о его жизни, представлял себе, как он старается, заботится о матери, кормит братьев и сестер, носится целый день, а ночь проводит за толстыми книгами по праву, которые понимает с трудом, как только выдается минутка, бежит в библиотеку, читает, глотает, чтобы в люди выбиться. А эта подлая война – она продолжалась-то всего три дня и неизвестно чего ради, эта война убила Леша, и ему было жаль. Только это и говорил: «Жаль, да, жаль, месье Самбра». Черт знает что! – выругался Шарль.

И резко отвернулся. Наподдал ногой проходящего мимо гуся – бац! – тот с воплем отлетел на шесть метров, но зрелище это, которое в любое другое время рассмешило бы Жерома, оставило его равнодушным. Он не шелохнулся и продолжал стоять на крыльце. Когда Шарль снова повернулся к Жерому, его лицо было совершенно спокойно и серьезно – Жером редко видал его таким.

– Вот поэтому, старина, – сказал Шарль, – я, видишь ли, и не хочу ввязываться в твою борьбу. Не держи меня за дурака, я знаю, что ты в ней участвуешь, ты всегда был идеалистом. Помнишь, ты чуть не увлек меня на испанскую войну, собственно, мы б и поехали, когда б не твоя скарлатина. Но не рассчитывай, что втянешь меня во что-нибудь подобное теперь. Немцы рано или поздно уберутся отсюда. Их американцы выпихнут, или русские, или англичане, не беспокойся, мы подождем. Подождем, пока они уйдут. Я, во всяком случае, подожду. Я не стану сцепляться с неизвестным мне парнем из Мюнхена или еще откуда-нибудь, посланным сюда бог весть зачем, ему самому неведомо зачем, не стану втыкать ему нож в живот, выкрикивая «нет, нет», в то время как он будет кричать «найн, найн». Я с этим покончил. Я уже не ребенок, а мужчина. Мужчины не любят подобной мерзости, мужчины моего склада. Для этой хреновины, старик, для того, чтобы играть в эту хреновину, нужны люди поумнее меня, или поглупее, не знаю, сам выбирай. Но не такие, как я, нет, не такие.

Он уселся рядом с Жеромом, словно переутомившись от своей речи. Действительно, за все время их знакомства это был самый длинный монолог, который Жером слышал от Шарля. И самый интересный тоже – Жером вынужден был это признать, хотя он и не пришелся ему по вкусу.

Глава 4

Единственный ресторан в Формуа помещался в гостинице «Современный заяц», на площади перед церковью. Шарль обедал там ежедневно с толстяком доктором Контом и хозяином гостиницы Флавье. Купив заведение, Оноре Флавье предполагал сохранить его первоначальное наименование «Современный отель», но жена его непременно настаивала на «парижском» названии «Прыткий заяц», так что в конце концов он уступил и начал перекрашивать вывеску. Но тут жена возьми да и погибни глупейшим образом под колесами автомобиля, он с горя забыл про вывеску, а после привык. «Современный заяц» предлагал посетителям приличный, но не более того, стол, а в смысле современности – ровным счетом ничего. Стены держались на честном слове, и только редкий заблудившийся турист отваживался тут заночевать.

В тот день подавали форель, одно из любимых блюд Шарля, тем не менее и доктор, и хозяин были изумлены его появлением в обеденное время.

– Что ты здесь делаешь? – спросил доктор: в свои семьдесят лет он даже самого Шарля перещеголял по обилию воспоминаний о былых похождениях. Жерома и Шарля он знал еще мальчишками, разговаривал с ними отеческим тоном, и Шарль это очень ценил. – Обедать пришел?

– Обедать, – лаконично, по своему обыкновению, ответил Шарль. – Пожалуй, Флавье, я б выпил пастиса.

– Пастис на тебя плохо действует, – начал было Конт с укором, но решительный вид Шарля остановил его: тот был явно не в духе.

– А что твои гости? – продолжил Конт. – Да, да, Жером и эта женщина! Старик Луи сообщил мадам Клейе, та рассказала Жюлю, он – своей жене, а та – моей. Как поживает Жером?

– Хорошо, – сухо отвечал Шарль. – Заходите как-нибудь вечерком, выпьем по стаканчику, завтра, послезавтра.

– Так почему же ты обедаешь здесь?

– Чтобы оставить их в покое, – рявкнул Шарль, не сдержавшись. – Некоторые люди любят покой, понятно?

Флавье принес стаканы, расставил их, сопровождая свои действия смешком старого пьяницы, хлопнул обоих приятелей по спине, да так, что они чуть не стукнулись подбородками о стол.

– Что, ребята, – засмеялся Флавье, – повздорили уже? А правда, Шарль, что у тебя в доме появилась неотразимая красотка?

– У Жерома, а не у меня, – прорычал Шарль.

– Что ж, жаль Жерома! – сказал Конт. – Она тебе нравится? Хороша собой?

– Недурна, – отвечал Шарль и, опорожнив стакан, за спиной у доктора знаком попросил Флавье принести еще.

– Жаль Жерома, – не унимался Конт, – он рискует лишиться ее в короткий срок, или я ошибаюсь? Ваш с ним кодекс еще действует?

– Понимаешь, – Шарль начал понемногу расслабляться, – понимаешь, может, еще она меня отвергнет, вот чего я боюсь.

Пастис всегда действовал на него оглушающе, и, залпом осушив второй стакан, Шарль вдруг почувствовал себя размякшим, умиротворенным и пьяным. Утро не задалось, чудовищным образом не задалось: сначала из-за него рыдала Алиса, потом он своим ворчанием довел до слез секретаршу, а потом наверняка и Брижит, тогдашнюю свою подружку, поскольку не пожелал разговаривать с ней по телефону. К удивлению всей своей конторы, он набросился на какие-то старые изнуряюще скучные счета и в порыве мазохизма позвонил домой сказать, что работы много и он не придет обедать. О чем, впрочем, тотчас пожалел. В результате и очутился на этой старой террасе со старой мебелью, покрытой облупившейся зеленой краской, в обществе своих неизменных заурядных собеседников. Жером прав: он, Шарль, не интеллектуал, невежда, мещанин. Работа у него скучная, такие же любовницы, такие же развлечения; предел мечтаний – поехать в Париж, фанфаронить в борделях, выставлять напоказ и тратить заработанные на башмаках деньги. Действительно, в самом деле, Жером прав. Жизнь его начисто лишена величия, лишена всего того, к чему они стремились, будучи лицеистами и студентами. Полумертвый живчик – вот кто он такой! Единственное, что имело ценность в его жизни, единственное, что было в ней возвышенного и ради чего он был готов на возвышенные поступки, – это лицо женщины, появившейся накануне. Лицо, совершенное по красоте и изяществу. Он вскочил с места, поглядел на опешивших Конта и Флавье – те уже занесли вилки и устремили было взоры на блюдо золотистой форели.

– Что с тобой? – спросил Конт. – Форель не нравится?

– А вдруг она уедет? – глядя в пространство, произнес Шарль.

– Я буду потрясен, – ответил Конт.

– Какой же я идиот! Она, может статься, уедет завтра, – продолжал Шарль. – А может, она уже уехала, может?.. Я ведь не знаю… Я идиот, простите, извините меня, – протараторил он и бросился к двери, оставив обоих приятелей сидеть с поднятыми вилками в знак полнейшего изумления и с такими же, как у него, вытаращенными глазами.

На свежевыровненную гравиевую площадку перед своим домом он въехал чересчур лихо, хотя и эффектно, затормозил в последний момент и едва не раздавил задумчивого павлина, поубавив ему таким образом спеси и перьев. Луиза, ломая руки, выбежала из кухни, подхватила незадачливую птицу, а в дверях показались перепуганные Жером с Алисой. Лица всех троих, ошарашенные и удрученные, показались Шарлю потешными донельзя, за исключением разве что лица Алисы, да и то не совсем. Входя в гостиную, он уже помимо своей воли смеялся.

– Интересно, так же ли быстро вы среагируете, если подкатит СС!

Он старался сдержать приступ безудержного смеха, старался не смотреть на них, но Жером оказался на его пути и наклонил к нему свое лицо.

«Не хватало еще, чтоб этот кретин меня поцеловал!» – промелькнуло в воспаленном уме Шарля, но Жером уже медленно, неправдоподобно медленно, как виделось Шарлю, распрямлялся.

– Да… ты выпил, – холодно произнес он. Строгий и справедливый тон врача, выносящего диагноз, окончательно взвинтил Шарля.

– Ну да, да, выпил…

Он повалился на диван и залился безумным смехом, хохотал до умопомрачения, чуть ли не до обморока – так ему самому казалось. Он никогда так не смеялся, по крайней мере, очень давно. Какой тон, боже, какой тон, и движение тоже: лицо склонил озабоченно так – и чуть презрительный приговор человека далекого, чуждого всему этому… Ох! Надо бы успокоиться, он изнемогал, он задыхался, сердце готово было лопнуть, и бока сжимались до боли, надо бы прекратить смеяться! А Алиса, что подумает Алиса? Да плевать на Алису, плевать на Жерома, плевать на себя самого, на СС, на маршала Петена и на Дю Геклена, на все плевать! Одна такая минута стоила всего, служила оправданием целой жизни, всей жизни, оправдывала и благословляла все катаклизмы на земле, и все тревоги, трагедии, смерти казались ничтожными, ничего не значащими. Все отлично, все прекрасно и нереально, если вдуматься, во всяком случае, ничто не могло устоять перед коротенькой фразой Жерома: «Да… ты выпил». Особенно если учесть, что он не вложил в интонацию ни вопроса, ни возмущения, ни даже укора – в конце фразы стояла точка, всем точкам точка. Точка холодная и окончательная в своей холодности. Только вот – бог мой, опять его разбирало, какая глупость, каким он выглядел дураком! – как он мог подумать, что Жером хочет его поцеловать! Что за безумие! Какая безумная мысль! Жером в тенниске, с чисто выбритыми щеками, бросающийся к нему на шею в присутствии Алисы! Жером, милейший Жером, да как бы он его поцеловал? Он ведь втянул воздух, аккуратненько к нему принюхался, прежде чем ему открылась страшная истина: «Да… ты выпил». О боже, надо подумать о чем-нибудь другом, но уж больно смешно.

– Жером, повтори, пожалуйста, – тихо простонал он, снова усаживаясь на диван и приоткрывая глаза, полные слез, – он чувствовал, как слезы текут у него по щекам, чувствовал, что он смешон, но это ему было совершенно безразлично.

Он вытерся рукавом, «как ребенок», подметила Алиса, не в силах противостоять долее безумному и заразительному смеху. Жером тем временем без особой охоты, но и без напряжения вежливо улыбался им обоим, точно больным.

Обед подходил к концу, они приятно провели время. Алиса чистила яблоко, и Шарль, глядя на ее длинную шею, тонкие запястья, узкую ладонь, завидовал и лезвию ножа, и яблочной кожуре. Он был еще под хмельком, но чувствовал себя совершенно счастливым и с трудом сдерживал желание протянуть руку, схватить эти длинные ловкие пальцы с накрашенными ногтями и больше не выпускать.

Жером рассказывал о какой-то их давней проделке с холодным юмором, как он умел, а Шарль смеялся. Надобно отметить, что, когда Шарль, смеясь, закидывал голову назад, его черные как смоль волосы над ухом казались такими густыми и шелковистыми, а приоткрытый рот обнаруживал такие белые (в том числе и один надломанный сбоку) зубы, – так вот, когда Шарль запрокидывал голову, показывая вздутые вены на шее, его мужская суть и бьющее через край здоровье наносили укол в сердце всякому, кому доступно ощущение радости жизни. Спору нет, Шарль Самбра вызывал желание; он вызывал желания вполне конкретные, а также более неопределенные; грубо говоря, он вызывал у женщин желание лечь, а у мужчин желание встать, словом, у каждого – желание переместить свое тело, и чаще всего – в направлении другого. Так думала Алиса, рассеянно и мечтательно, аккуратно откусывая яблоко краешками зубов, точно белка. От яркого солнца ее черные волосы вдруг сделались еще черней, а серые глаза – еще серей. Во всем ее облике было что-то ребячливое, хрупкое и веселое. Мужчины время от времени окидывали ее одинаково покровительственными взглядами, только во взгляде у Шарля читалось сладострастие, а у Жерома – грусть.

Жером вспоминал свою первую встречу с Алисой, перед глазами вставало ее испуганное, отчаявшееся тонкое лицо, которым он увлекся с первой минуты. В тот период, когда он ее встретил, Алиса пребывала в глубочайшей, жесточайшей депрессии, непонятной ни для кого, кроме него, Жерома, которому самому в юности слишком часто доводилось изнемогать от отчаяния, разочарования и одиночества; состояние Алисы не удивляло; он знал, что красота, деньги, любовь и здоровье могут иной раз ровным счетом ничего не значить в жизни, могут даже обострять ощущение стыда и насмешку над собой, сопровождающие такого рода беспричинные отчаяния. С того первого вечера он решил помочь Алисе, помочь жить, вернуть ее к жизни, и с тех пор делил свою собственную жизнь между ней и другими чудовищными жертвами, обнаруживая их все больше и больше. Теперь уже и Алиса желала сражаться с выпущенными Гитлером демонами. Но даже выздоровев, Алиса все еще хранила печать неизбывного, непреодолимого кошмара ненависти к себе самой, она стала, как ей казалось, нечувствительной к страданиям других, не могла себе представить, что другие могут мучиться так же, и сильно заблуждалась: ее бывший муж Герхард и некоторые их друзья, ставшие одними из первых жертв нацизма, с лихвой убедили Жерома в обратном. Уже с тридцать третьего года повсюду в Европе поднимали головы палачи-изуверы; Герхард знал это, но тем не менее Жерому стоило большого труда убедить его бежать в Америку: Герхард, несмотря на развод, не хотел разлучаться с Алисой. В конце концов Жером его уговорил, и Герхард уехал, а не то «арийцы в сапогах» заставили бы его дорого заплатить за то, что не носил сапог и не был арийцем; уезжая, он взял с Жерома слово, что тот позаботится о его жене, то есть о бывшей жене, и Жером не мог, чувствовал себя не вправе после всего, что она вынесла, снова бросить ее в круги ада.

– Шарль, – произнес вдруг Жером самым что ни на есть обычным тоном, – не мог бы ты одолжить мне автомобиль, а я тебя подброшу до фабрики?

– Да, конечно, – мгновенно отреагировал Шарль, – конечно, если ты одолжишь мне Алису, – и в ответ на их недоуменные взгляды объяснил: – Я на работе все за час уладил и, прямо скажу, премного доволен собой. А потому, если Алиса не возражает, мы можем поехать с ней на велосипедах, куда ей заблагорассудится. Можно искупаться в Лоране. Алиса, вы любите плавать? Сегодня жарко, вы не желаете искупаться?

– Это горная река, – тоном гида пояснил Жером смотревшей на него Алисе. – Это ледяной поток, вода в нем несказанно прозрачна. В него нужно броситься пулей и тотчас выскочить, но от места вы будете в восторге.

– Что ж, – ответила Алиса, – если в восторге…

– Так, значит, едем? – Шарль глядел на Алису оторопело, чуть улыбаясь, не веря своему счастью. Алиса не помнила, чтоб с тех пор, как ей минуло семнадцать (а то и двенадцать), хоть один мужчина смотрел на нее подобным образом.

– Едем, – отвечала она. – К тому же я умею плавать, и вам не придется меня спасать.

– Обещаю вернуть тебе ее в целости и неприкосновенности, – протараторил Шарль в порыве, страстность которого осталась бы незамеченной, если б он сам не задержался на слове «неприкосновенность» и не забормотал бы, оправдываясь: – Я хотел сказать, в целости и сохранности.

Поправка эта повергла Алису в безумный хохот, скрывая который она кинулась искать под столом салфетку, преспокойно лежавшую у нее на коленях.

При этом Жером даже бровью не повел, а Шарль принялся нарочито медленно раскуривать сигарету до тех пор, пока Алиса не распрямилась, чуть растрепанная и красная от смеха, демонстративно промокая губы коварной салфеткой. Шарль по рассеянности уже собрался выйти из-за стола.

– Может быть, вы все-таки выпьете кофе? – поинтересовался в эту минуту Жером любезным тоном хозяина дома, и Шарль сконфуженно и с благодарностью согласился, словно он был гостем, а Жером хозяином дома и стола. В какой-то мере так оно и получалось, поскольку единственное, чем желал обладать Шарль, была отныне Алиса – собственность Жерома, и по отношению к ней Шарль надеялся поступить, как подлейший из гостей.

Луиза одолжила «молодой даме» свой велосипед без рамы, той после нескольких зигзагов удалось его обуздать, и они с Шарлем устремились на берега Лорана, протекавшего в пяти километрах. Этот яростно бурлящий поток, такой чистый, такой белый, что взгляд с удовольствием отыскивал в нем голубые и желтые – в зависимости от освещения – отблески; поток этот низвергался в свободном падении с Веркора, временами отдыхая и набираясь сил в обрамленных скалами естественных бассейнах, откуда бросался вниз с удвоенной прытью. К одному из таких бассейнов – куда в молодости Жером и Шарль нередко завлекали одних и тех же юных дев – Шарль и привез Алису. Вопреки обыкновению ему не пришлось в этот день перебарывать воспоминания о лицах и визге боящихся щекотки девиц. Он видел и слышал только Алису; он по-новому, критически, оглядывал до мелочей знакомое место, с недоброжелательством отыскивал недостатки: и правда, кустов, травы, мха и веток по бокам стало больше, но по-прежнему плавный спуск подводил к самой воде, причем как раз в том месте, где сразу глубоко, а главное, самое главное, по выходе из воды вас по-прежнему ожидали на берегу все те же длинные плоские камни, накалявшиеся на солнце всю вторую половину дня.

Они стали раздеваться каждый за своим деревом, Шарль в одно мгновение остался в плавках и принялся терпеливо ждать, спиной к Алисе, устремив взгляд на воду, такую светлую у берегов и такую темную на глубине, словно бы она отражала его благородную душу и низменные инстинкты.

Так он ждал и ждал, пока наконец Алиса не возникла бесшумно за его спиной, ее присутствие он ощутил тотчас и через плечо бросил на нее беглый взгляд, по его разумению ободряющий и бесстрастный: Алиса была обернута огромным банным полотенцем, которое привезла с собой в сумке и которое закрывало ей плечи, торс и ноги.

– Как вам нравится моя река, не правда ли, красивое местечко?

– Восхитительное, – отозвался голос за его спиной. – Только не оборачивайтесь, Шарль, я жутко выгляжу: тощая и белесая. Ужасно видеть себя такой с ног до головы при ярком солнце, просто жуть.

– Да нет же! – воскликнул Шарль, разворачиваясь на сто восемьдесят градусов. – Уверяю вас, нет…

– Пожалуйста, отвернитесь! – взмолилась Алиса. – Вы-то загорелый, то есть, можно сказать, одетый, а я чувствую себя обнаженной и отвратительной, только не смотрите на меня: мне стыдно.

– Это пройдет, – сказал Шарль, снова погружаясь в созерцание водоема. – Обязательно пройдет! – прибавил он с жаром. – Если хотите, я лягу вон там, за кустами, вы будете полностью скрыты, невидимы.

– Ах, будьте так любезны, – проканючила она жалобно.

Шарль пробрался сквозь заросли, царапаясь о ветки и чертыхаясь вполголоса.

– Я ушел! – прокричал он. – Я вас нисколько не вижу. С вами очень весело купаться…

– Извините, – отозвалась Алиса. – Я не знала, я не задумывалась: я ж бледна как смерть и костлява в придачу.

Так, значит, она не задумывалась о форме и цвете своего тела, ликовал про себя Шарль. Вот уж, право, жалкий любовник этот Жером!.. Женщины, которых обнимал он, Шарль, выходили из его объятий уверенными в себе, уверенными в том, что они желанны и искусны в любви, даже если это было неправдой или перестало быть правдой. Помимо физического влечения, Шарль испытывал к женщинам душевное расположение, а потому многие из его похождений, которые Жером приписывал его дурному вкусу, объяснялись скорее избытком доброты; кроме того – и в этом одна из причин его популярности, – он любил чувствовать и всегда чувствовал «после» искреннюю благодарность, приводившую к тому, что он даже иногда возвращал изумленных и растерянных мужей в постели своих любовниц, так что мужья в конечном счете оказывались более польщены, нежели озлоблены тем, что им наставил рога Шарль Самбра. Короче говоря, теперь он не сомневался в том, что бедняга Жером заслуживает поражения, грядущего поражения, поражения возможного. Шарль уткнул лицо в руки и постарался думать о чем-нибудь другом.

В самом деле, очаровательный мужчина, думала Алиса, укрывшись за кустом акации и миллиметр за миллиметром стягивая с себя банное полотенце. Лежа, она находила себя чуть менее уродливой, чем давеча, когда стояла, дрожа, в тени за деревом. Она знала, что прежде была красива и что, вероятно, и сейчас еще недурна, но красота эта стала для нее абстрактным понятием. Она так долго, так яростно ненавидела и презирала свое лицо в зеркале, что и тело тоже стало казаться ей гадким, она лишь последние три месяца стала без отвращения погружаться в ванну. Разумеется, Жером считал ее красивой, но Жером любил ее, любил безумно, любовью, так долго по ее желанию остававшейся платонической, что теперь, несмотря на всю страстность своего любовника, она воспринимала его объятия лишь как концентрированное выражение его чувства, вернее, их чувств, ведь она не любила никого на свете, кроме Жерома, только он придавал ей сил, только его отсутствие огорчало ее. Алиса и представить себе не могла – и никто из ее знакомых не мог, – что мало-мальски чувствительная женщина способна жить и по своей воле заниматься любовью с мужчиной, не любя его, кроме случаев мелодраматической физической страсти, какие описывают в романах и которая Алисе – в этом она нисколько не сомневалась – не грозила.

Жером, как ни странно, был очень чуток к ее физическому наслаждению, внимателен к ее реакциям и притом слишком чувствителен к состоянию ее истерзанных духа и сердца, которые он сам так долго лечил, и оттого ее тело (ее дикая, животная плоть, игравшая когда-то и так давно умолкшая) не пробуждалось в их любовных утехах. Ну а если это была не страсть, не необходимость, что, как не любовь, заставляло ее разделять жизнь и ложе с человеком, глубоко ею уважаемым? Она не находила ответа, потому что ответа не существовало. Мыслимо ли, чтобы женщина из одной только ненависти к себе позволила обожать себя мужчине, который не был ей мужем, чтобы из одного только болезненного страха окунулась в то, что на языке обывателя называется развратом. Однако Алиса не могла не ощущать себя виноватой в апатии и немоте своего тела, когда ее сжимал в объятиях страстный и полный сил мужчина, озабоченный тем, чтобы она разделяла его удовольствие. Увы! – вздыхала она, полагая, что уже больше никого не любит и, наверное, не может любить такой любовью.

Иногда – и она себе в этом сознавалась, – иногда она готова была все отдать за то, чтобы Жером не был ночью тем, кто в течение многих месяцев был так необходим ей днем, чтобы он перестал наконец быть таким преданным. Самка, вульгарная, непристойная самка, просыпалась в ней, когда он задавал ей иные вопросы в форме мольбы; однако она не припоминала, чтобы ей когда-либо доводилось уступать требованиям и желаниям этой самки, которую она от ярости и стыда кусала за руки и запястья, будто бы они принадлежали не ей, а совсем другой женщине. Могла ли она подозревать, что только появлявшиеся на другой день синяки от укусов и придавали надежду Жерому. Они, как ему представлялось, служили единственным свидетельством, единственным доказательством наслаждения, смутного, неосознанного, но достаточно сильного, коль скоро оно заставляло ее кусать себе руку, заглушая стон, которого он, наверное, просто не расслышал.

Зато Алисе нравилось спать, прижавшись к длинному телу с почти лишенной растительности, чересчур нежной для мужчины кожей; ей нравилось к нему прикасаться, нравилось его тепло, нравились волосы и голос Жерома, его светлые глаза, выражение его лица, то детское, а то старческое, нравилась абсолютная доброта, которую она читала в его глазах, и смиренная любовь к ней. Алисе было хорошо с Жеромом, с ним она никогда не испытывала ни стыда, ни страха, он никогда не причинял ей боль, никогда не изменял. С годами это становится единственным, чего мы ждем от близкого человека, говорила она себе, и, если подумать, это даже непомерно завышенное требование.

Стояла небывалая жара, солнце палило немилосердно, угрожающе, подставлять ему спину было опасно. И он, и она перевернулись лицом вверх, будто распятые в одинаковых позах, руки и ноги врозь, и точно невидимыми цепями прикованные к пахнущей пылью, травой и горячей землей почве. Сами того не зная, они лежали головой к голове, разделенные только душистым зеленым кустом акации. Шарль, который во всяком другом случае целое поле ополз бы по-пластунски, лишь бы до мелочи разглядеть объект вожделения, сейчас ни о чем таком не помышлял. Он был вконец измучен пастисом, волнениями, поездкой на велосипеде и нынешней комичной ситуацией. Сердце его билось, струйка пота текла с затылка вдоль шеи на плечо, за ней другая. Перед глазами мелькали желтые и красные пятна, красные и желтые, потом только красные, потом только желтые в зависимости от того, сжимал он веки или расслаблял. Ему казалось, что он плывет с закрытыми глазами и слипшимися от пота волосами, расслабленный, но чуткий, чувствующий поверхность земли, поверхность своей кожи, поверхность своего сознания: этакое незрячее, обуглившееся на солнце, удовлетворенное животное – да, как ни странно, он чувствовал себя удовлетворенным. Из молчания его и Алисы вытекала уверенность, твердое ощущение согласия. То была не ложная слепая уверенность несчастного влюбленного, зиждущаяся только на том, что она ему жизненно необходима, то была холодная, рассчитанная, абстрактная уверенность вдохновенного игрока.

Шарлю Самбра, разумеется, не впервые доводилось испытывать предчувствие, но он впервые относился к нему так внимательно и с таким доверием. Последняя мысль взволновала его, он почувствовал необходимость встряхнуться морально и физически, вскочил на ноги, подбежал к берегу и бросился в ледяную воду. Сначала ему почудилось, что его ударили кулаком в солнечное сплетение, затем – что тысяча пираний гложут его со всех сторон, и наконец – что его кидают связанного в раскаленную печь. Энергично взмахнув руками и проплыв два метра, он с глухим стоном выскочил из воды так же быстро, как нырнул в нее, дрожа от запоздалого ужаса. Жером был совершенно прав, вода слишком холодная. Помереть можно.

Выскакивал он вслепую, наугад, однако прибило его аккурат к Алисиным ногам; впрочем, он ее даже не видел, он стучал зубами, ему казалось, что кровь, то обжигающая, то ледяная, с бешеной скоростью циркулирует в его теле, он трясся, согнувшись пополам, и, не видя себя, чувствовал, что синеет самым настоящим образом.

– Бог мой! – сказала Алиса. – Бог мой, да вы с ума сошли, Шарль! Вода ледяная, вы дрожите, сядьте!

Он подчинился и почувствовал облегчение, сев на теплую траву, в то время как Алиса энергично растирала ему полотенцем плечи, голову, торс, ноги. Все тело его было тщательно обтерто и обогрето тонкими нежными руками, о которых он столько мечтал и прикосновение которых не мог сейчас оценить, будучи во власти внутренней дрожи, в каком-то полуобмороке, причину которого сам не понимал. Был ли виной тому пастис, вода, зной или старость? При мысли о старости ему вдруг захотелось захныкать, уткнуться мокрой головой в такое на вид теплое и мягкое плечо Алисы, поплакаться, объяснить ей, что река эта слишком холодна весной, невыносимо, нечеловечески холодна…

– Бог мой, – говорила Алиса, – как вы меня напугали! Что за прихоть, броситься вот так в воду, надо было сначала хоть ногой попробовать!

– Если б я попробовал ногой, я б ни за что не окунулся, – отвечал Шарль.

– Именно это я вам и говорю, – рассудительно отчитывала его Алиса. – Именно это. Вы сошли с ума, Шарль, теперь полежите на солнце, расслабьтесь.

Надо думать, она позабыла о своем костистом теле и белесой коже. Вынужденная забота о Шарле придала ей уверенности в себе или, вернее, изменила ее роль: играя мать, она позабыла о роли наяды, думал Шарль. Очарованный, он поспешил – опасаясь, что она спохватится, – растянуться рядом с ее полотенцем и, подложив руки под голову, закрыть глаза.

Он глядел на нее сквозь ресницы привычным взглядом опытного охотника, однако без былой самонадеянности, поскольку охотник в нем отсутствовал, а дичью, готовенькой уже, на блюде, так сказать, был на этот раз он сам. Он давно это заподозрил и теперь ясно осознавал; он уже без памяти любил довольно широкие, но худенькие плечи Алисы, грудь, вытянутую линию тела, тонюсенькую талию, узкие бедра, длинные ноги, длинную шею. Все у нее было такое вытянутое и напоминало жирафу – удивительное животное, о существовании которого Шарль узнал в школе и с тех пор неизменно восхищался его необычным строением. Он не помнил, кто, Ламарк или Дарвин, но кто-то из них утверждал, что своей необычностью, своей длинной шеей они обязаны чревоугодию, желанию во что бы то ни стало отведать лакомых листьев, росших высоко на деревьях, побуждавшему их отчаянно вытягивать коротенькую изначально шею. Алиса же вдобавок обладала от рождения изящнейшими очаровательнейшими ручками и ножками, локтями и коленками; и еще он видел, даже сквозь целомудренный купальник из джерси, прямую линию его излюбленной подвздошной кости, той, что окаймляет бедро и к которой после любовных услад он прижимался головой; он лежал в неподвижной задумчивости на пляже рядом с женщиной, так что ее рука могла бы теребить его волосы, а его голова помещалась на середине пути между двумя полюсами, двумя самыми жгучими точками ее тела, по отношению к которому чувствовал себя эфемернейшим обладателем и преданнейшим рабом.

Некоторое время они лежали молча, но куст акации не разделял их больше, и, как ни странно, им обоим его не хватало. Так необходимо бывает иногда присутствие третьего лица, лишнего и одновременно очень нужного, при котором можно скрытым текстом высказать больше, нежели осмелишься произнести открыто с глазу на глаз.

– Хотите сигаретку? – спросил Шарль. – Сейчас я принесу, только предупреждаю, табак темный, крепковат немного.

– С удовольствием, – отвечала Алиса, не открывая глаз.

Она проследила взглядом за удаляющейся фигурой Шарля: он шел так же естественно, как если б был в полном облачении. Его физическая непринужденность и уверенность в себе при очевидном непонимании собственной красоты даже вызывали у Алисы зависть. Малейший признак самодовольства в Шарле показался бы ей верхом гротеска, равно как и малейший комплекс – смехотворным. Так, как он, ходили мальчики, которых ей доводилось видеть на пляжах в Италии, юные-преюные, красавцы писаные, равнодушные, напрочь лишенные сознания своей красоты, однако их ловкость и раскованность говорили о том, что они внутренне, эгоистически наслаждаются игрой своих мускулов, рефлексов, всей гибкой и проворной механикой своего тела, тела пока еще одинокого и тем счастливого, не ведая того, какую власть оно приобретет в дальнейшем. Любопытно, что в далеко не целомудренном Шарле было что-то совершенно невинное. Он возвратился с улыбкой на лице, сел возле Алисы, зажег две сигареты, протянул одну ей и впервые со времени их высадки на берегу взглянул ей в лицо. Взгляд его откровенно выражал одобрение и полное удовлетворение тем, что он видел, отчего Алиса почувствовала себя скорее успокоенной, нежели взволнованной или смущенной. Она затянулась, гортань ее заполнилась крепким, едким, недурным на вкус дымом, с непривычки она тотчас выдохнула его через рот.

– Я два года не курила, – сказала она. – Разучиваешься очень легко.

– Это как с велосипедом, – поддакнул Шарль и сам, неторопливо затянувшись, с наслаждением заглотал дым.

В сущности, этот Шарль был своего рода фотографической пластинкой, хамелеоном, барометром ощущений и наслаждений. Что-то в нем сигнализировало, что на улице холодно или жарко, что воздух прян, а вино качественно, и, надо сказать, это его свойство было привлекательно. Алиса тряхнула головой: она приехала сюда только затем, чтобы убедить Шарля превратить свой мирный дом в пересыльный пункт, завод – в укрытие, досуг – в серию боевых заданий. Задача представлялась нелегкой особенно здесь, на природе, в атмосфере каникул, попеременно ассоциирующейся в ее глазах то с романами графини де Сегюр, то с «Любовником леди Чаттерлей». Она размышляла о том, как бы ей подступиться, как лучше подойти к делу, но Шарль, будто кто его таинственным образом предупредил, завязал разговор сам.

– Я хочу извиниться за сегодняшнее утро, – сказал он, – за это «пум-пум-пум-пум».

Но, как и утром во время объяснения с Жеромом, «пум-пум» получилось у него мрачное и жалостливое, а потому, видя растерянность Алисы, он прибавил:

– Ну, понимаете, «пум-пум» немецких сапог на улице по ночам.

– Вам не за что извиняться, – живо откликнулась Алиса. – Это я выглядела смешной. Я…

Шарль перебил ее:

– Я понятия не имел, что вы евреи, вы или ваш муж, не помню, что сказал Жером, но в любом случае, поверьте, я не предполагал, что это так на вас подействует.

Он оттараторил все скороговоркой и только в конце поднял глаза на Алису. Она смотрела на него глазами, чуть расширенными скорее от удивления, нежели от обиды – так, во всяком случае, ему показалось.

– Разумеется, вы не могли догадаться, – проговорила она медленно, глядя на него в упор. – Фамилия Файат звучит как английская, но Герхард Файат, мой муж, мой бывший муж, на самом деле еврей.

– Вам это, кажется, доставило много неприятностей, – сказал Шарль и продолжил с неожиданной горечью: – Здесь, в деревне, ничего не знаешь.

– Тяжело было главным образом Герхарду, – отвечала Алиса. Она ждала, что он прямо спросит о ее происхождении, ведь Жером нарочно напустил туману, чтобы понаблюдать за реакцией Шарля, но тот и бровью не повел.

– Он был лучшим хирургом Вены, да, кажется, и Европы. Его отец и дед тоже были знаменитыми хирургами и чувствовали себя в Австрии маленькими князьками. По счастью, нацисты это знали, а у кого-то из их чинов обнаружились неприятности со здоровьем – потому-то нас не забрали в первый же месяц и не депортировали, как это случилось с тремя четвертями наших друзей-евреев.

– Они и женщин депортируют? – недоверчиво переспросил Шарль.

– И женщин, и детей, – подтвердила Алиса и, поскольку он глядел на нее с тем замешательством, какое еще изредка встречалось на лицах некоторых европейцев, англичан, например, или французов из глубинки, как Шарль, тех, короче, кто еще не был в оккупации, добавила: – Они и грудных младенцев депортируют, я своими глазами видела.

Она говорила сухо, тем тоном, каким привыкла произносить эти две фразы, одну за другой, потому что, хотя правдивы были обе, вторая не позволяла усомниться в первой, какой бы жуткой та ни казалась, по крайней мере, не позволяла усомниться в ней в присутствии Алисы. Но Шарль и тут остался верен своим предпочтениям. Дети его явно не интересовали.

– Уводят женщин? Неужели? Какие скоты! Как вам удалось этого избежать?

И поскольку он так и не задал главного вопроса, хотя поводов она тому предоставила десяток, ей показалось вдруг, что она в кои веки встретила человека, для которого слово «еврей» не несло в себе никаких дополнительных нагрузок, как, скажем, и слово «шатен», показалось, что для этого человека предположение о ее еврейской крови нисколько не влияло на его к ней влечение, она решилась:

– Поначалу им нужен был Герхард; кроме того, в Вене они забирали в первую очередь евреек, а не жен евреев. К тому же я, можно сказать, католичка по рождению.

– Ах, вот оно что! – воскликнул Шарль. – Так, значит, вы не еврейка! – Он с удовлетворением качал головой, отчего у Алисы пошел мороз по коже, а потом взглянул на нее радостно и доверчиво: – Мне не хотелось говорить, – он вздохнул с облегчением, – но так мне больше нравится. Правда…

На секунду наступило молчание. Алиса почувствовала, как кровь приливает у нее к голове, как ярость стучит в венах на запястьях и в висках; если глаза ее и оставались опущенными, то лишь потому, что она искала на земле какой-нибудь предмет – палку или камень, все равно, – чтобы ударить этого гнусного лицемера, лживого добряка. Прочь отсюда, и поскорее, сказала она себе. Она медленно поднялась с земли и с удивлением услышала свой собственный голос, спокойно задающий вопрос, в то время как ей хотелось орать во всю глотку:

– Интересно… почему же вам так нравится больше?

– Да потому, – отвечал Шарль, – что вы таким образом меньше подвергаетесь опасности, вот и все! Мне бы совсем не хотелось, чтобы они увели вас в лагерь, и, кстати, я бы им не позволил, уж поверьте, – решительно произнес он и неожиданно спохватился: – Боже мой! Как вы бледны, Алиса. Сядьте. Какого страха эти сволочи заставили вас натерпеться, я б их убил своими руками!..

Алиса опустилась на землю, на мгновение закрыв лицо руками: теперь настала ее очередь испытать радость и облегчение и удивиться этому. Ей нестерпима была мысль, что Шарль мог оказаться мерзавцем, и это было странно с ее стороны по отношению к человеку, с которым она и знакома-то была не более суток. Она отняла руки от лица и, обнаружив устремленный на нее обеспокоенный взгляд Шарля, сама вдруг устыдилась своих подозрений.

– Простите меня, – сказала она. – Это ужасно, но когда вы сказали, когда вы сказали, что вам так больше нравится, ну, нравится, что я не еврейка, я подумала, уж не относитесь ли вы к числу людей…

– Каких людей? – спросил Шарль. – Антисемитов? Да вы шутите, Алиса! Какая дикая мысль! У меня, знаете ли, отец был дурак, а дядя очень умный – он умер два года назад, и я занял его место на фабрике. Он однажды разговаривал со мной на эту тему. Он объяснил мне, что на мало-мальски обозримом отрезке нашей истории, начиная с Карла Великого, всякий человек, знаменитый или незнаменитый – взять, скажем, какого-нибудь потомка Людовика XVI, – насчитывает обязательно, неизбежно, по меньшей мере двадцать миллионов предков, это не считая неизвестные нам племена и всех предшествующих обезьян. И если кто-нибудь, сказал он мне, станет уверять, что среди двадцати миллионов его предков не нашлось прапрабабушки, соблазненной евреем, или прапрадеда, женившегося на юной еврейке, – это учитывая миграции и переселения народов, происходившие за двадцать веков, – «если кто-нибудь, дорогой мой Шарль, станет клясться тебе, что он чистокровный ариец, дай ему пинка под зад, потому что он кретин». И ведь прав был, нет? Антисемитизм – чистейшее безумие.

– Возможно, и безумие, но он существует, – сказала Алиса, укладываясь на спину и закрывая глаза, в то время как Шарль, опершись на локоть, вытянулся возле нее, но на почтительном расстоянии. Он пожевывал травинку, разглядывая то деревья, то воду. Когда же он повернулся к Алисе, она лежала с открытыми глазами и смотрела на него. Что-то влажное сочилось из-под ее век, собиралось во внешних уголках глаз и медленно стекало на виски. Через секунду Шарль сообразил, что эта влага называется слезой, и содрогнулся. Он нащупал руку Алисы – она не отдернула ее – и, не оставляя места экивокам, приник к ней нежными горячими губами. Алисе впервые доводилось видеть, чтоб на зеленой траве почти обнаженный, в одних плавках, мужчина целовал руку готовой разрыдаться женщине.

Однако вместо комичности данной сценки она ощутила только ее нежность. Весь замысел Жерома, их планы и маневры показались ей вдруг чудовищными, несправедливыми, недостойными. Как можно этого чувствительного, нежного, доброго человека, человека, к которому жизнь была так добра, как можно лишить его радости, веселья и каждодневной неги. Необходимо переубедить Жерома, думала она, вставая и неторопливо отряхиваясь; но в глубине души она уже знала, что бунт ее уляжется и что Шарлю вместе с другими придется встать между сегодняшними палачами и их завтрашними жертвами, и это несмотря на бронзовый загар и шелковистые волосы, несмотря на всю его бесхитростность и на то, что она сама начинает в самом деле испытывать к нему нечто вроде слабости.

А потому, когда, одевшись, они обнаружили, что заднее колесо Алисиного велосипеда непригодно для дальнейшего передвижения – Шарль, пока ходил за сигаретами, успел применить старую испытанную уловку, – Алиса доверчиво и даже с удовольствием и некоторым волнением устроилась на раме перед Шарлем и на протяжении нескольких километров, отделявших их от дома, ощущала, как он погружает лицо в ее растрепанные встречным ветром волосы, и как, нагибаясь и с несколько преувеличенной энергией налегая на педали, прижимается телом к ее спине. Природа, как и их щеки, уже окрасилась в розовые тона, когда они подъехали к дому. Сарказмы Жерома относительно их приключения с велосипедом совершенно зря рассердили Алису. Она ведь не подозревала, что в пору их бурной молодости «проколотая шина» была у них обоих излюбленным приемом невинного волнующего флирта.

Глава 5

В тот же вечер чуть погодя она стояла перед зеркалом и впервые за долгое время с удовольствием разглядывала уже чуть золотистое и еще чуть красноватое под иссиня-черной копной волос отражение своего лица. Она любовалась посвежевшей физиономией, живым насмешливым выражением глаз смотревшей на нее женщины, женщины, которую так явно желал и так подчеркнуто уважал красавец Самбра, спонтанный, чувствительный, неловкий и нежный Шарль, о котором еще вчера она не имела никакого представления и которого сегодня знала «наизусть» – это детское словечко пришлось здесь как нельзя кстати.

На ней была черная с белым полосатая юбка в складку, стального цвета блузка, бусы и золотые серо-голубые серьги. Она снова почувствовала себя элегантной, вовсе к тому не стремясь, хотя против тоже ничего не имела. Жером постучал в дверь и тотчас вошел. Лоб его был нахмурен, губы сжаты, глаза холодно смотрели из-под насупленных, но слишком светлых, для того чтобы казаться устрашающими, бровей. Подобное выражение недовольства на лице было ему несвойственно, и Алиса поспешила его рассеять.

– Что вам удалось сделать? – озабоченно спросила она, сердясь на себя за эту поддельную озабоченность.

– Я посетил две фермы, одну пустую и другую, где живет хозяин обеих, старик Жело, в свое время он учил нас удить рыбу. Он лишился руки на войне четырнадцатого года и потому затаил на бошей, как он выражается, основательную обиду. Он спрячет кого угодно, как угодно, когда угодно… Еще я поговорил со старшим мастером на фабрике у Шарля, которого я тоже знаю. Если будут документы, он устроит нашим «проезжим» работу, вполне даже правдоподобную. Единственное условие, разумеется, это чтоб Шарль позволил своим работникам, как он говорит, «валять дурака».

– Сдается мне, он на правильном пути, – сказала она, улыбаясь и глядя Жерому в глаза (как она сама подметила, впервые за этот вечер).

В ответ Жером засмеялся, но каким-то странным, неестественным «желтым» смешком, в то время как Шарль смеялся открытым «красным» смехом, подумала Алиса ни с того ни с сего, не к месту, некстати. Она все чаще ловила себя на неожиданных поворотах мысли и резких перепадах настроения, чего никогда не случалось с ней после кризиса, того «большого кризиса», и что в свое время очень рано сделало ее одной из самых необычных и привлекательных женщин Парижа и Вены. В ее тогдашней веселости было что-то особенное, свободное, занятное, смесь холодного юмора и пылкого воображения, не говоря уж о сокрушительных ляпах в адрес отдельных лиц.

Между тем смех Жерома, независимо от его цвета, был невеселым и оборвался внезапно. Они пристально глядели друг на друга, словно чужие (а ведь за последние три года они сотни, тысячи раз подолгу смотрели друг другу в глаза, она – вопросительно, со смертельным страхом перед жизнью, он – заботливо и бесконечно нежно. Теперь все изменилось: они бросали друг другу вызов). Немедленно остановить это, подумала Алиса, происходит что-то ужасное, и это надо пресечь как можно скорее.

– Я не сомневаюсь, что вы уже соблазнили Шарля, – произнес он деланым светским тоном. – Фокус с проколотой шиной означает у него подлинное, серьезное увлечение.

– Как это? – спросила Алиса.

Спросила небрежно, но сама застыла перед зеркалом с губной помадой в поднятой и одновременно безжизненной руке, словно остановленный крупный план в фильме, который только ответ Жерома мог привести в движение.

– Когда мы с Шарлем только начали волочиться за юбками, – сказал Жером, – в переходном, что называется, возрасте, успехи наши были не слишком очевидны, и мы всевозможными способами помогали Венере: предполагалось, например, что трюк с проколотой шиной очень воспламеняет девушек. Мы везли их домой на раме, вдыхали аромат их волос, касались грудью их спин – действовало безотказно, во всяком случае на нас… Не самый, понятно, утонченный способ ухаживания, но все же…

– Не может быть! – воскликнула Алиса, сверкнув глазами. – Нет! Не хотите же вы сказать, что Шарль тащил в гору лишние пятьдесят килограммов моего веса на своей раме только для того, чтобы, как вы говорите, вдыхать аромат моих волос! Это было бы слишком трогательно.

– Очень трогательно для семнадцатилетнего мальчика, – саркастически подхватил Жером, – но для тридцатилетнего мужчины…

– Еще более трогательно! – перебила его Алиса. – Во-первых, в тридцать лет Шарль уже не в такой хорошей спортивной форме; кроме того, такой поступок со стороны зрелого, обласканного женщинами мужчины стоит дороже, нежели проделка юнца, преследующего химеры. Да, да, дорогой Жером, я нахожу, что ваш красавец предприниматель Самбра – совершенно героическая личность.

Но, видя, что Жером, не поддавшись на юмор, уже открывает рот для суровой отповеди, Алиса вспомнила испытанную уловку, не сказать чтоб совсем невинную, зато, насколько она знала, весьма действенную: встречное обвинение.

– Послушайте, Жером, – произнесла она с возмущением, – уж не хотите ли вы сказать, что ревнуете к Шарлю, обвиняете меня во флирте? Да за кого же вы меня, в конце концов, принимаете? За кого?

В голосе ее звучала мелодраматическая нотка, которая ей самой понравилась. Известное макиавеллиевское ухищрение – бумерангом возвратить обвинение обвинителю, обвинить его самого в том, что он понапрасну вас обвиняет, – вдруг снова показалось ей гениальным. Увы, Жерому было не до софизмов.

– Да, я ревную к Шарлю, – сказал он. – Когда я увидел вас вдвоем на велосипеде, так близко друг к другу, таких веселых и счастливых…

Когда целомудренное возмущение не возымело успеха, Алиса инстинктивно ухватилась за другой прием, более сентиментальный и, возможно, более искусный.

– Да вы же сами говорили, что больше всего на свете хотите видеть меня веселой и счастливой!

– Стало быть, я ошибался, – холодно парировал Жером. – Да, я хотел видеть вас веселой и счастливой, но со мной. А не с Шарлем.

В ту же минуту ему самому стали очевидны эгоизм и жестокость его фразы. Одним взмахом щетки Алиса опустила волосы на лицо, так что теперь он не видел ни ее выражения, ни, как знать, может, даже и слез. Наступило молчание.

– Я не понимаю. Я не понимаю вас, Жером, – прозвучал наконец голос из-за черной портьеры волос. – Разве не вы поручили мне убедить и для того соблазнить вашего друга? Разве не вы сами все спланировали, не вы привезли меня сюда? И отправили в лес с мужчиной, имеющим репутацию бабника? Даже если он по простоте душевной и проколол шину, чтобы понюхать мои волосы, это пустяк в сравнении с тем риском, на который вы меня обрекли, отпуская с ним вдвоем! Вы чудовищно несправедливы, Жером, несправедливы и неблагодарны.

Откинув волосы, она поспешно вышла из комнаты, так что Жером не успел разглядеть, были ли на ее лице следы слез. Она совершенно права: он глуп, гнусен и низок, он злился на себя безмерно. Четверть часа он укорял себя и распекал и только потом, все еще пристыженный, спустился к ним в гостиную. Как человек рассудочный, Жером в общем-то никогда не доверял своим впечатлениям, ощущениям, опасениям или страхам. Он верил только в разум и логику, и это ему уже дорого обошлось.

Алиса и Шарль сидели на ковре перед камином и играли в кункен. Смех Алисы поначалу успокоил Жерома, опасавшегося последствий давешней сцены, но затем, тотчас почти, вызвал новый приступ ярости.

Да что же с ним такое происходит? Только что он десять минут терзался от стыда и угрызений совести, перебирая в уме свои идиотские обвинения. В эти ужасные минуты он был готов отдать все, лишь бы не видеть Алису расстроенной, не думать, что понапрасну причинил ей боль – для него не существовало худшей муки. Но теперь, когда он слышал ее смех – доказательство того, что она не расстроена, – он не только не успокоился, но и готов был отдать все, лишь бы найти ее рыдающей где-нибудь в углу и утешить самому. Попросту он не мог перенести, что Алиса смеялась, в то время как они, можно сказать, находились в ссоре.

– Вы плохо выглядите, Жером, – сказала Алиса, оборачиваясь к нему и глядя на него совершенно спокойно, будто ничего не произошло. Он поспешно опустил глаза, дабы она не поймала его взгляд, как ему представлялось, взгляд ненормального, психически больного.

Они продолжили кункен, не обращая больше внимания на его бледность, и смех Алисы звучал теперь каждые три минуты в ответ на вздор, изрекаемый окончательно потерявшим голову Шарлем: опасный игрок, прославившийся в Альпах и Дофинэ своей бесстрастностью и дерзостью при игре в покер (и вообще в карты), он играл сейчас, как четырехлетний ребенок, притом не слишком способный для своих лет. Он, разумеется, проигрывал, но это его нисколько не огорчало, потому что Алиса смеялась, а для того, чтобы соблазнить женщину, как он полагал, ее надо сперва рассмешить. Средство в самом деле эффективное, хотя Шарль при своей наружности мог бы обойтись и без него. Тем не менее он продолжал строить из себя смешного чудака, представая в своих рассказах этаким простачком, которого бросают и обманывают женщины и обставляют мужчины и который вечно остается в дураках. Такой образ придавал ему особый шарм по контрасту с его внешностью, и в его наигранной невезучести было что-то неотразимо привлекательное.

Итак, Алиса смеялась, она потягивалась, как кошка у огня, ложилась на ковер, скидывала туфли, будто находилась в доме, где провела свое детство. Жером, привыкший видеть ее забившейся в угол комнаты и проходящей по коридору с затравленным видом побитой собаки, Жером дивился ее повадкам довольной кошки, беззаботной, игривой, кошки, что гуляет сама по себе, словом, что там говорить, счастливой кошки. Он никогда ее такой не видел. Трудно поверить, чтоб этот дом с его псевдодеревенской и псевдостилизованной мебелью, собиравшейся родителями, дедами и прадедами Шарля с неизменным катастрофическим отсутствием вкуса, мог хоть в какой-то степени стать для Алисы уютным коконом. Здешняя обстановка представляла собой уродливую и претенциозную коллекцию хлама, которая хранила некоторую прелесть разве что для того, кто, подобно Шарлю и ему самому, знал ее с детства, то есть хранила прелесть воспоминаний, но никоим образом не могла внушить сегодня очарование новизны. Между тем Алиса с самого утра не переставала меняться: Алиса не боялась, Алиса не стучалась к нему в комнату, не приникала больше к его плечу, не брала его руку, не держала ее чуть дрожащими руками, время от времени сжимая изо всех сил, как сжимает бревно или доску утопающий, цепляясь за жизнь. Алиса больше не боялась войны и не говорила о ней, Алиса изменилась, изменилась до неузнаваемости в один день. Но могут ли сутки, проведенные в деревне, преобразить чувствительную, напуганную, скрытную, мягкую и нежную женщину? Могут ли они сделать ее другой женщиной, еще более скрытной, но дерзкой, веселой, ироничной и независимой? Нет, не могут, ни этот дом, ни Шарль Самбра, уже с уверенностью твердил себе Жером, невзирая ни на что, невзирая на инстинктивную ревность, примитивную ревность самца, – нет, Шарль не может изменить Алису, самое большее, он может ей понравиться, может взять ее у него в один прекрасный вечер, но не здесь и не сейчас, когда Жером живет у него в доме. Этого и Алиса не допустит из уважения к нему. И где-нибудь в поле не может, потому что Алиса не из тех, с кем спят в поле. Следовательно, он ничем не рискует, не рискует ничем, кроме недостатка внимания со стороны Алисы. А внимание – оно возвратится само собой, как только они снова погрузятся в борьбу, в угрюмую ночную схватку, в сточные канавы и тоннели, словом – в Сопротивление, куда, как он теперь понял, он обязан был ее вовлечь: не для себя, а для нее, для того, чтобы она снова стала самой собой, такой, какой должна быть, какой была все эти три года, когда он любил ее любовью, которую сегодня, возможно, ощущал еще сильней. Он поведет ее за собой, он сумеет уберечь ее от всего. Кроме как от нее самой… разумеется, хотя именно от нее самой он ее уже однажды спас. Жером спас Алису от тоски – неужели не сможет он спасти ее от легкомыслия?

Жером не учел одного: тоска и тягость жизни, от которых он излечил Алису, были знакомы ему с детства, а знакомые болезни лечить куда проще: иное дело незнакомые. Сам Жером никогда не был ни легкомысленным, ни беззаботным, не знал безумной жажды жизни. Ликование было для него пустым словом, словом, почерпнутым из книг, в то время как Алиса до своей болезни, в детстве и в юности, была влюблена в жизнь. Она знавала взлеты, минуты умопомрачительного счастья и необъяснимой эйфории, которыми жизнь иной раз одаривает человека. Жером, выпади ему такой благодатный миг, не узнал бы его, а вот Алиса бы его не упустила. Так человек, слепой от рождения, повстречав человека, ослепшего по несчастью, поймет его и даже поможет сносить увечье, но никогда не сможет, если тот обретет зрение, помешать ему запрыгать от радости и побежать навстречу солнцу.

– Бог мой! – воскликнул Шарль. – Блиц!

Он прервался и посмотрел на дверь. Оттуда появилась одна из его собак, бедняга семенила к нему, хромая, с жалобным видом. В ту же секунду Шарль оставил карты, Алису, Жерома и все на свете и склонился над несчастным псом. Он положил его на спину, взял лапу и стал ощупывать ее кончиком пальца, пока пес не заскулил. При этом Шарль приговаривал нараспев:

– Что с тобой стряслось, дурила ты эдакий? Бедненький глупышка, подожди, где, здесь, здесь больно? Нет? Дальше? Ага, вот здесь.

А потом сказал ему:

– Да, здесь, старина. Погоди. Опять по зарослям бегал! Очень умно! Замечательно! Хм, извините, это не заноза, это… Что ж это такое? Вроде как гвоздь… Ты теперь еще и гвозди себе в лапы всаживаешь? Как в шину? Ай-ай-ай! Блиц, старина, надо быть осторожней! Потерпи минутку! Секунду, одну секунду!

Шарль достал из кармана маленький перочинный нож – ну прямо бойскаут, подумал Жером, – и открыл в нем что-то вроде пинцета для выдергивания волос. Затем наклонился над собакой, но та взвыла так душераздирающе, что Алиса вздрогнула и бросилась к ним.

– Держите ему лапы, задние лапы, – приказал Шарль отрывистым властным тоном, какого трудно было от него ожидать. Алиса ухватила дрожащие собачьи ляжки и сжала их. Она увидела, как Шарль наклонился, подцепил что-то черное в розово-черной лапе и резким движением вытащил. Собака дернулась и вскочила. Побежала к двери, потом пристыженно вернулась, положила морду на колени Шарлю и на секунду, перед тем как выйти, на ходу уже – на колени Алисе.

– Собака знает, как себя вести, – саркастически прокомментировал Жером. – На первом месте хозяин, затем медсестра. Могла бы и мне, как ассистенту, раскошелиться на чаевые.

– Ты никогда не любил животных, – неприязненно отозвался Шарль.

– Ну почему, – возразил Жером, – я люблю животных, но предпочитаю людей. И с подозрением отношусь к тем, кто предпочитает животных.

– Значит, не ко мне, – заметил Шарль, смеясь.

Смех разрядил обстановку.

– Между прочим, с твоей английской физиономией, – добавил Шарль, – ты должен был бы питать слабость к животным. Не правда ли, Алиса?

– Мне никогда не приходило в голову, что у Жерома английская физиономия, – улыбнулась Алиса. – Кстати, к вопросу об Англии, Шарль, вы не могли бы поймать здесь радио-Лондон?

– Радио-Лондон? Да сколько угодно! В определенный час все французы, задвинув поплотнее шторы, садятся семьей вокруг стола, локоть к локтю, и слушают, как французы обращаются к французам. Нынче никто не крутит столы, чтоб вызывать умерших, – вызывают живых, так веселей! Впрочем, ты и сам знаешь!

– Увы, я в этом не уверен! – сказал Жером.

– А я тебя уверяю! – Шарль смеялся. – Радио-Лондон не слушают только истинные участники Сопротивления – из осторожности! Пройдись вечерком хоть по нашей деревне, где ставни держат открытыми из-за жары, – только это и услышишь! Короче, – прибавил он, – приемник у меня в библиотеке, и в нужное время мы туда поднимемся. Ты слушаешь каждый вечер?

– Да, если могу, – ответил Жером. – Но сегодня это совершенно необходимо, мы можем получить сообщение, услышать кое-что, касающееся непосредственно нас, я, во всяком случае, буду слушать, даже если вы продолжите кункен…

Его последняя колкость осталась незамеченной.

Глава 6

Итак, в назначенный час они собрались втроем перед булькающим приемником, откуда доносились голоса свободных людей, говорящих из свободной страны. Шарль расположился в своем кресле, утомленный велосипедными подвигами, и смотрел на близкий и далекий силуэт Алисы. Он курил какую-то старую сигару, обнаруженную в подвале, и, как всякий вечер, находил, что время тянется слишком медленно, пока всегда один и тот же юный голос издалека посылает вам идиотско-поэтические сообщения, которые, кажется, слава богу, удовлетворяли непритязательному вкусу его сегодняшних гостей. Он был чрезвычайно изумлен, когда Жером вскочил и сделался таким бледным, каким Шарль его никогда не видел. Голос в радиоприемнике повторял монотонно и как бы незаинтересованно: «Пастухи ушли, и стадо его ждет. Пастухи ушли, и стадо его ждет. Мы повторяем: пастухи ушли, и стадо его ждет… Голубка раскинула сеть на деревьях. Голубка…»

Для Жерома речь шла, очевидно, не о голубке. Он так и стоял, Алиса стояла рядом с ним. Она была рядом с Жеромом, и Шарль, по-видимому, для нее больше не существовал. Тошнота подступила ему к горлу, не от ревности, скорее от чувства отвергнутости; он тоже медленно поднялся, из вежливости, как если б вдруг у него в доме за чашкой кофе заиграли «Марсельезу», не сказать – неуместную, но, во всяком случае, неожиданную.

– Боже мой! Боже мой! – прошептал Жером. – Вы слышали, Алиса? Вы тоже слышали?

– Да, – тихо отвечала Алиса.

Она медленно опустилась в кресло и закрыла лицо руками, а Жером, повернувшись к ней спиной, стал перед камином и принялся яростно стучать кулаком по мраморной облицовке.

– Они ведь ясно сказали… – повторял он, будто переспрашивая, – ведь сказали ясно: стадо, пастухи… – И, не дожидаясь ни от кого ответа, он развернулся к неподвижно и изумленно уставившемуся на него Шарлю. Бледное, тонкое, рафинированное и, по мнению Шарля, вяловатое лицо Жерома вместе с покрывшей его мертвенной белизной обрело мужественность: сжатые челюсти, жесткий взгляд, проваленные щеки, к неудовольствию Шарля, делали его красивым. Он был красив в гневе, красив в действии, возможно, даже красив в постели, думал Шарль с обидой обманутого мужчины. Между тем Жером вцепился рукой в его пиджак и тряс его с силой, которую тоже трудно было в нем заподозрить.

– Послушай меня, Шарль, мне нужна твоя машина. Мне надо позвонить, но не отсюда. Я обернусь за час, ну за два. Алиса, вы останетесь здесь. Вручаю ее тебе, Шарль; если через пять часов я не вернусь, забудьте обо мне на некоторое время. Вручаю ее тебе. Но я вернусь раньше.

Поймав на лету брошенные Шарлем ключи, Жером вышел. Машина отъехала тотчас.

Как только треск выхлопной трубы растворился в ночи, сверчки возобновили прерванный концерт. Алиса смотрела в огонь. Смотрела печально и отрешенно.

– Вы можете мне объяснить… – робко начал Шарль.

– Да, – отвечала Алиса с грустью, глядя на Шарля и не видя его. – Да, я могу объяснить. Фраза, которую вы слышали, означает, что трое из сети арестованы, находятся у немцев в руках, и, может быть, сейчас их уже пытают или ведут на расстрел, не знаю. Это наши друзья, в первую очередь друзья Жерома, но немного и мои. И еще это означает, – продолжила она медленней, будто рассуждала вслух, – это означает, что евреи – или не евреи, – которые ждут нас, меня или Жерома, которые нас знают и верят нам и никому другому, могут прийти на встречу, никого не найти, всполошиться и попасться. Если же кто-то другой, кроме меня или Жерома, назначит им новую встречу, они подумают, что это ловушка, и не пойдут, а поскольку Жером не может теперь ехать в Париж, где его, должно быть, уже ищут, это означает… это означает… что я поеду туда сама. Поеду на встречу, чтобы предупредить их и назначить другой день и другого связного. Вот. Вот что это значит. Я должна сама ехать в Париж, немедленно, ну, то есть завтра. Полиция меня не знает, гестапо тоже, я ни в чем не была замешана и ничем не рискую, – добавила она, улыбаясь, потому что теперь побелел Шарль.

К ее великому удивлению, он заорал:

– Ехать туда вместо него? Так вы видите свою роль? Думаете, Жером пошлет женщину туда, где эти маньяки могут ее схватить, истерзать, убить? Если он так сделает, то он безумец и подлец! Роль женщины, я вам уже говорил, Алиса, для меня не в том, чтобы шить и плодить детей, роль женщины в том, чтобы жить, быть красивой, молодой, такой, как вы, Алиса, Алиса… Мужчины не посылают женщин умирать вместо себя! Я б убил Жерома, если б он вас отпустил! Я этого не допущу, Алиса, вы не поедете в Париж вместо него!

Они смотрели друг на друга. Смотрели не дружески, а словно двое посторонних: мужчина и женщина.

– Послушайте, Шарль, – сказала она, – мне и без вас нелегко будет убедить Жерома. Он вот уже полгода отказывается давать мне задания. Но в данном случае мне известно и место встречи, и время. И поверьте мне, Шарль, хочет он того или нет, хотите ли вы того или нет, я поеду. Я никакая не героиня, просто мне ничего не грозит. И потом, там женщины, дети, мужчины ждут, чтоб кто-нибудь их увез, спас от уничтожения. Все очень просто, поверьте мне, поверьте, – и она засмеялась. – Поверьте мне, я впервые в жизни могу заняться кем-то, кроме меня самой, впервые могу быть полезна, могу помочь, а не принимать помощь, впервые вместо того, чтобы портить жизнь влюбленному в меня мужчине, я могу спасти от смерти незнакомых мне людей, поверьте мне, Шарль, и оставьте меня в покое. Я подожду возвращения Жерома у себя в комнате. Прошу прощения, Шарль, – сказала она уже с порога и оставила его ошарашенным, изумленным, раскрасневшимся, кипящим яростью; взгляд его блуждал, руки сжимали угол камина.

В какое-то мгновение Алиса подумала, что Шарль Самбра, движимый праведным гневом, должен быть опасным противником или ценным союзником. Вот уже сутки она наблюдала за этим соблазнителем, которого ей надлежало соблазнить, за этим симпатичным парнем, немного чересчур красивым и слишком откровенным волокитой, наблюдала с эстетическим удовольствием, лишенным всякой чувственности. Сейчас она впервые увидела в нем не актера из гротескного и старомодного водевиля, а возможного соратника по борьбе. И она сама не поняла, почему в дверях, когда она уходила, ее объяла и захлестнула волна желания, острого, непристойного и настолько конкретного, что она пошатнулась на пороге и тоже залилась краской.

Когда Жером вернулся три часа спустя, в середине ночи, Шарль поджидал его в дверях. Они долго спорили, мешая оскорбления с излияниями дружбы. В результате наутро, когда Алиса спустилась вниз и наткнулась на Жерома, тот сообщил ей спокойно и ясно, что роль подруги фабриканта кожаных изделий, направляющегося в столицу на поиски инженера, в самом деле была идеальным прикрытием для начинающей подпольщицы и что он, Жером, будет признателен и благодарен Шарлю, если тот сопроводит ее в Париж и обратно. Шарль молчал, он слушал Жерома и даже не смотрел на Алису, но от него исходило невидимое сияние, знакомая Алисе неуловимая вибрация воздуха, которую ей случалось прежде улавливать вблизи иных людей и даже излучать самой – то был подобный солнцу над Аустерлицем бледный и светящийся шлейф счастья.

Глава 7

Путешествие в переполненном поезде вышло изнурительным, и Париж, куда они прибыли наконец к вечеру да еще под дождем, показался Шарлю темным, мрачным, громыхающим эхом мерного шага немецких патрулей. Даже его излюбленная гостиница на улице Риволи, исполненная для него прежде духом роскоши и фривольности восемнадцатого века, представилась ему теперь угрюмой, обветшалой, старомодной. Может, Жером и в самом деле прав, что жаждет ускорить уход этих гуннов. За всем тем, коль скоро адюльтер был и впрямь наилучшим прикрытием для начинающей подпольщицы, Шарль попросил для себя и для Алисы две смежные комнаты с видом на Тюильри. Но когда в первое утро радужное солнце озарило парк, свежий воздух и едва заметный ветерок, какой не встречается больше нигде, вернули Шарлю ощущение любимого им летнего Парижа с уличными кафе, длинными-предлинными днями, теплыми синими вечерами, пустынными улицами, деревьями, статуями – сообщниками его утех и мечтаний.

Сегодня вечером он покажет Алисе свой Париж, он будет ее слушать, говорить с ней, забавлять ее, постарается отвлечь от всего: от войны, евреев, нацистов, Жерома, ее прошлого и даже от себя самого. Сегодня вечером он скроет от нее свое желание, отдаст ей все и ничего не попросит взамен. Подобного рода планы на вечер зарождались в воображении Шарля впервые: до сих пор он больше заботился о том, чтобы доставить женщине удовольствие, а не о том, как сделать ее счастливой. Возможно, потому, что полагал себя способным скорее на первое, нежели на второе; и еще потому, что галантность и чувственность, привычки и инстинкт так прочно соединились в нем, что он не отличал одно от другого. Понадобилась встреча с Алисой, чтобы разделяющая их пропасть стала для него очевидной. «Она мне не просто нравится, я мог бы ее полюбить», – говорил он себе, и ликование, страх, недоверчивость и возбуждение сменяли друг друга в его душе. Неужели он, как школьник, отважится на нелепое в его возрасте сентиментальное путешествие? Посетит ли снова райский край любви, позабытый, как ему казалось, со времен девственного отрочества? Помолодеет – или же впадет в детство?

Он тщательно оделся, напялил дорогой приталенный костюм из альпаги, приобретенный как раз перед войной и оттого почти новый. Открыв дверь, Алиса вознаградила его старания быстрым смеющимся взглядом, в котором он, увлекшись своими мечтаниями, усмотрел восхищение. До сих пор она держала его за провинциала, так вот, теперь он ей покажет!

– Как вам спалось? – спросил он.

Он подошел к окну, окинул Тюильри многоопытным взглядом и только потом обернулся к Алисе.

– Боже мой… вы великолепны, – произнес он изменившимся голосом.

Входя, он против света не разглядел Алису, теперь же она предстала перед ним в лучах солнца и оказалась совсем не той женщиной в юбке и свитере, с которой он познакомился в Дофинэ. На ней было бледно-желтое платье из тонкого шелка, она была сильнее накрашена и выглядела старше и желанней. Ее рот был краснее, глаза еще более раскосы, тело более явно обозначено. Шарль вспомнил вдруг, что находится в комнате любовницы Жерома и что Жером отсутствует. Он встретился взглядом с Алисой, и она, подхватив сумочку, на удивление ненатурально прошествовала к двери.

– Вам нравится мое платье? – спросила она. – Это платье от Гре, кажется… или от Айма. Оно очень легкое, очень… удобное по нынешней жаре, – продолжала она, будто оправдываясь за свои обнаженные руки, обнаженную шею, обнаженное почти что тело под платьем. – Вы куда-нибудь идете, Шарль?

Вне комнаты Шарль почувствовал себя уверенней и ответил:

– Да, мы идем. Уж не думаете ли вы, что я вас выпущу одну в Париж в таком платье и с таким цветом лица… Вы хорошо выглядите. Вы там у меня загорели.

Он болтал невесть что, запинался, но в нем чувствовалось такое упоение жизнью, что оно передалось и Алисе. Она стерпела и даже оценила безмолвную комедию, которую он разыграл перед швейцаром, возвращая ему оба ключа и со скромной покорностью на лице и в голосе отвечая на немой вопрос последнего: «Да, мы оставляем за собой обе комнаты».

Он действительно трогателен, подумала Алиса в приливе нежности, даже и в этом странном костюме, в котором он похож на разбогатевшего берейтора. Как бы он был хорош, если б его прилично одеть, скажем, в твидовый пиджак, черно-коричневый, как его глаза, или в смокинг прямого покроя, который подчеркнул бы его силу, стройность, прямизну осанки, манеру держать голову. Ей казалось, что, в отличие от прочих мужчин, проскальзывающих в двери, Шарль в них входит и выходит. Она удивлялась, что нисколько не боится идти на встречу, которую назначила утром и где, как знать, могла и попасть в ловушку: в нынешних обстоятельствах ни в чем нельзя быть уверенной, ни в чем. Но присутствие Шарля делало нелепой саму мысль об опасности: их пребывание в Париже обещало быть чарующим, он в этом не сомневался и заражал ее своей уверенностью.

Он повел ее завтракать в большой ресторан, славившийся некогда роскошью, но теперь еда там оказалась отвратительной; Шарль, для которого понятие карточек оставалось вполне абстрактным в его «зеленой» сельскохозяйственной провинции, пожаловался добродетельному метрдотелю, тот обиделся, а Шарль вконец расстроился. Алиса смеялась, но он сказал себе, что вечером обязательно отведет ее в какое-нибудь злачное заведение черного рынка…

На улице они переглянулись и улыбнулись друг другу. Стоял один из прекраснейших дней, какие только случаются летом в Париже.

– Какие у вас на сегодня планы? – спросил он.

– Да так, кое-какая беготня, – уклончиво отвечала она. – Встретимся в гостинице?

– Да, разумеется. Не разоряйте магазины, – усмехнулся он.

Ведь еще до того, как расстаться с Алисой, он прекрасно знал, что свидание с подпольщиками состоится у нее в первый же день в неизвестном ему бистро. Каком именно? Из ее утреннего разговора по телефону он понял, что это то самое кафе, где Жером в последний раз праздновал день рождения со своими подручными – адрес не слишком точный; до того неточный, что придется ему выслеживать Алису, точно детективу из агентства Дюбли, которое так завораживало его в детстве. Итак, в три часа они расстались, дружески распрощавшись, и Алису даже шокировало слегка, что он так беспечно устремился по своим коммерческим делам, рискуя больше никогда ее не увидеть. До чего же легкомыслен наш милейший Самбра; он, конечно же, влюблен, но какой все-таки эгоист. Она попетляла по улицам, вернулась в гостиницу и вышла через черный ход, который показал ей Шарль. В конце концов она оказалась на террасе «Кафе Инвалидов», где они с Жеромом и друзьями так весело пьянствовали на его тридцатилетие. На террасе было спокойно, солнечно и очень жарко; несколько утомленных парижан, два провинциала и немецкий солдат сидели тут в этот майский день, одинаково отрешенные и поглощенные созерцанием своих теплых напитков. Странно, думала Алиса, до какой степени летний зной стирает различия национальности и социального положения. Немногочисленные клиенты составляли небольшую провинциальную семью, угнетенную палящим солнцем, а потевший вместе с ними юноша в серо-зеленой форме казался чуть ли не дальним родственником.

Она изнывала, медленно тянулись бесконечные минуты, и постепенно ее начинали терзать сомнения, а вместе с ними их неизбежный спутник – страх. Было двадцать минут пятого, Карно опаздывал на четверть часа, что в любой подпольной организации означало: «смывайся». Но Алиса все не решалась: ей нестерпимо трудно было смириться с мыслью, что она попусту приехала в Париж, зря спешила, собиралась, волновалась. Тьма, анонимность, безответственность, за которые она так отчаянно цеплялась до сих пор, больше ее не удовлетворяли. Она не желала больше жить бесцельно, биться понапрасну и понапрасну умереть на излете долгой молодости, которую она и без того уже сама себе испортила. Слезы подступили к глазам, и Алиса встала из-за стола из страха показаться смешной, а не из страха перед гестапо.

Она пошла наискось в сторону Военной школы; на солнце покачивалась сквозь слезы широкая эспланада. Алиса споткнулась. Чья-то ладонь коснулась ее плеча, остановила ее, и она в ту же секунду, не успев испугаться, узнала Самбра. Шарль стоял перед ней в своем дурацком светлом костюме, со своей дурацкой фатоватой физиономией и дурацкой самодовольной улыбкой. Шарль, понятно, таскался за ней повсюду и вспугнул того, кто, по указаниям Жерома и по заведенной тактике, должен был идти за ней и отслеживать слежку. Шарль сорвал ей первую встречу, и по его милости ей придется теперь идти на вторую и снова ждать двадцать минут, а потом, возможно, и на третью, если у связного не рассеются подозрения. Она ненавидела Шарля.

Тот же был вполне доволен собой. Мало того, что ему удалось выследить Алису издали и потом, сидя в кафе напротив, наблюдать за ее долгим ожиданием – ожиданием, покоробившим в нем джентльмена и приведшим в отчаяние влюбленного, – ко всему прочему он оказался рядом с ней в нужную минуту и теперь уведет ее в безопасное место подальше от всяких необязательных и компрометирующих типов. Внезапная бледность Алисиного лица под загаром и холодный взгляд сбили его с толку, а после болезненными ударами посыпались слова, произнесенные незнакомым ему голосом (таким в иных фильмах богатый злодей разговаривает с добрым бедняком или жестокий фабрикант – с преданным садовником), голосом, какого уж никак нельзя было ожидать от Алисы.

– Что с вами? – сказала она. – Вы с ума сошли?

Она опустилась на ближайшую скамейку, он в изумлении последовал за ней. Она глубоко вздохнула, прежде чем продолжить, с явным усилием сдерживая себя и все же не скрыв презрения:

– Как, по-вашему, может кто-нибудь ко мне подойти, если вы повсюду таскаетесь за мной, точно я шлюха? Идет война, Шарль, даже если вы не желаете этого замечать, несмотря на все, что видите вокруг: черноту ночей, людское горе, очереди на улицах и ужасные эти плакаты тут, там, везде!..

Она указала на деревянные щиты, исписанные немецкими словами, которые и в самом деле наводняли Париж и которых он в самом деле не заметил. Что ей ответить? Ничего. Как объяснить, что он видел только ее и что, случись ему завтра повезти ее в Канны, он бы точно так же не заметил море, как не заметил немцев в Париже.

– Но я же только хотел обезопасить вас, убедиться, что никто за вами не следит, что…

– Не лезьте в это дело, Шарль. Очень мило, что вы решили меня проводить, но вместо помощи это оказывается помехой, так что лучше я обойдусь без вас.

Она встала. Краски понемногу возвращались к ней, и на фоне парижского неба, на фоне купола Инвалидов ее элегантное тонкое тело вырисовывалось недосягаемым предметом грез. Снисходительная ирония, звучавшая теперь в ее голосе, нисколько не облегчала его участи.

– Идите, встречайтесь с этими вашими тюремщиками или с приятелями (могла бы сказать «приятельницами», и то заманчивей). А вечером мы с вами пойдем ужинать в дорогой ресторан, где под салатами прячут бифштексы и громко-громко смеются. Все остальное вас не касается, вы мне и сами это объясняли.

С тем она ушла, не обернувшись даже, уверенная, абсолютно уверенная, что больше он за ней не последует, что он раскаивается и против своей воли попустительствует ее опасным приключениям. Он возвратился в гостиницу пожинать в одиночестве горькие плоды преданности.

Вечер, в который он рассчитывал дать волю чувствам и даже любви, пришлось и в самом деле предоставить чувствам, но горестным. Ему оставалось только напиться, что он и попытался безуспешно сделать, приобретя у швейцара разорительно дорогой и преотвратный коньяк. Он лег рано и безнадежно трезвым, написал Алисе три письма с извинениями: одно страстное, другое саркастическое, третье жалобное, – разорвал все три и стал прислушиваться.

Алиса возвратилась около полуночи, к нему не зашла. Полчаса Шарль ждал в темноте, пока наконец все шорохи в соседней комнате не стихли. Тогда он поднялся и в халате пошел стучать в дверь из коридора, сам ужасаясь тому, что делает. Алиса не ответила, притворилась спящей, и он впоследствии был ей за это благодарен. В плохо освещенном коридоре, дрожа от холода и обливаясь пóтом под дверью женщины, которой он докучал, Шарль Самбра с отвращением представил себе, что такой вот Самбра мог бы в другую ночь ломиться в дверь и выкрикивать имя вместо того, чтобы, как сейчас, лечь спать и не шуметь. В такую ночь родился бы другой Самбра, которого Шарль не уважал, который даже был ему заранее противен.

Глава 8

К утру погода испортилась под стать настроению Шарля. Он проснулся грустным, удивился этому, несколько минут не мог вспомнить почему. «Мадам ушла сегодня очень рано, месье Самбра», – ответил ему по телефону швейцар театральным голосом, оттенки которого Шарль смог бы оценить по достоинству, не будь он так поглощен своими мыслями. Само слово «мадам», просто «мадам», вместо обычного «мадам Самбра», означало восхищение и даже почтение к Алисе, в которой швейцар интуитивно признал светскую даму, хотя ему и не часто доводилось встречать таковых. «Ушла сегодня очень рано» содержало в себе сомнение, сигнал тревоги и толику сарказма. Спутницы Самбра, то ли от избытка усталости, то ли от избытка восторга, обыкновенно покидали номер после него. Наконец, торжественное и напыщенное «месье Самбра» выражало сочувствие, сострадание проигравшему и на всякий случай немного соболезнования и сожаления о том, чего больше нет. Люди уважают несчастья и не прощают успехов; чужое счастье трудно выносить долго, а потому, несмотря на щедрость Шарля, швейцар всегда смотрел на него косо. Впрочем, нельзя сказать, что сами по себе его интонации были неверны: восхищение относилось к Алисе, сомнение – к Шарлю, к нему же и сострадание. (Так нередко случается с самыми, казалось бы, рискованными комментариями событий независимо от того, исходят ли они от знаменитых историков или газетных сплетников, от консьержей или людей высшего света: в них всегда содержится некая схема, с истиной весьма схожая и в то же время от нее далекая, поскольку истина, как известно, слагается из нюансов; иными словами, те, кто обвиняет Кола Портера в том, что его «Ночь и день» заимствована из Пятой симфонии Бетховена – до, ре, до, до, до, ре, до, ре – бесспорно правы и абсолютно неправы.) Единственной ошибкой швейцара, но ошибкой капитальной, была игривость его тона, создающая образ легкомысленной женщины, беспечной, в коротеньком платье убежавшей выбирать себе в Париже драгоценности и меха. Дело обстояло иначе: Алиса спала очень скверно, ей снились кошмары, ей было страшно; не столько легок, сколько поспешен был ее шаг, уносящий ее, может статься, навстречу року. Тем не менее она в точности исполнила все указания Жерома: после несостоявшегося, сорванного по вине Шарля первого свидания позвонила в другую ячейку другой подпольной сети, назначила новое, встретилась-таки с членом организации – другом Жерома – и объяснила ему ситуацию. Они договорились, что он будет ждать ее на следующий же день неподалеку от конспиративной квартиры, и, если там не окажется ловушки, она приведет его и представит тем, кто их ждет. К сожалению, когда речь идет о людях, претерпевших столько злоключений, неисповедимыми путями пробравшихся сюда через объятую пламенем Европу, людях с истрепанными нервами и зачастую с разбитыми сердцами, недостаточно было просто представить, надо было, чтоб они поверили; Алиса не знала, добьется ли она успеха и удастся ли ей убедить их ехать дальше. Отсутствие Жерома делало ее миссию трудноосуществимой и подозрительной для тех, кто знал его, общался с ним, но в ней, в Алисе, видел скорее подружку, нежели помощницу.

Явившись в условленное место, она трижды обошла квартал, зашла в аптеку купить лак для ногтей, хотя он был ей и не очень нужен, но, как ни глупо, сама по себе покупка в последнюю минуту достаточно никчемной вещицы – которая, может, даже вовсе никогда уже не пригодится (кому будут интересны ее накрашенные ногти, когда она будет прикована к столбу с повязкой на глазах), – сама эта покупка, возвращавшая в беспечное прошлое, успокоила ее. Она решительным шагом направилась к дому номер 34 и вошла в подворотню.

Перед ней протянулась длинная галерея с чередой дверей по сторонам, на дальнем конце которой пламенели в лучах парижского солнца маки – полевые цветы, высаженные здесь консьержем-поэтом. Алиса медленно приближалась к чахлому садику, казавшемуся ей чудом, прекраснейшим из живописных полотен, самым красочным шедевром таможенника Руссо, и точно так же ей казалось перед каждой дверью, что из нее сейчас выскочит человек с ножом вместо лица и каменными зрачками, какие стали сниться ей по ночам. Дойдя до садика, Алиса не удержалась и сорвала мак, обокрав консьержа, обокрав землю, обокрав смерть. Она остановилась перед невысокой деревянной дверью, на которой имя жильца – Мигон – держалось четырьмя кнопками, и постучала три раза, затем два, потом опять три. Немного выждав, повторила стук, потом еще раз, зная, что так условлено, и все-таки волнуясь, что ей не откроют, и потому, в силу старинного, довоенного еще рефлекса, стуча с каждым разом все нервознее. Дверь распахнулась одним махом, и она отпрянула. Столь резким приемом она была обязана маленькому седому человеку в очках; он низко поклонился, представился месье Мигоном, улыбнулся и повел левой рукой, приглашая ее войти. Она переступила порог и тут увидела тех, кого пришла спасать, кому хотела не дать умереть. Их было восемь, нет, десять, нет, двенадцать: она сбилась со счету, взгляд ее перебегал с одной группы на другую. Двенадцать молчаливых фигур, почти безликих, почти без различий пола и возраста – их сравняли страх, жажда выжить, тревога и беды. То были самые ужасные и самые прекрасные лица, какие Алиса когда-либо видела. В первую минуту ей захотелось пасть перед ними на колени и долго и смиренно просить прощения за каждого из своих братьев-арийцев, так называемых арийцев, за каждого, кто во Франции, в Германии и других странах считал себя отличным от этих людей. Робость и самолюбие, по счастью, удержали ее, тем более что все вперили в нее взгляды, полные почтения и абсолютного доверия.

– Вы узнаете меня? – спросила она. – Я жена Жерома.

Слово «жена» вырвалось у нее невольно, она сперва подивилась живучести буржуазного инстинкта, но тотчас поняла, что только этим могла их успокоить. Поняла, что в период, когда все шатается и рушится, когда карточные домики социальных и человеческих законов, общественных устоев, критериев и табу взлетели на воздух, когда слова «приличие» и «добродетель» безвозвратно устарели, вышли из употребления и подходили женщине не более, чем солдату маргаритки на каске, этим людям спокойнее думать, что она жена Жерома, а не любовница.

– А я и не знала, что Жером женился! Как я за него рада! Он, вы знаете, так об этом мечтал! Он нам столько говорил, столько говорил о вас, Алиса, вот мне и Жан-Пьеру, – отозвалась очень красивая молодая женщина, указывая на своего мужа, высокого худого мужчину, и Алиса вспомнила, что Жером называл его лучшим архитектором площадей в Париже.

– А где сам господин Жером? – спросила, решительно выступая вперед, грузная матрона, в доказательство своей значимости державшая за руки двух малолеток, судя по физиономиям, сильно простуженных. – Он обещал мне спасти детей! Пусть он спасет детей! Мне самой все равно!.. – заключила она и, рыдая, опустилась на стул, как показалось Алисе, к великому стыду окружавших ее людей, собственных детей и хозяина дома.

– Послушайте, – сказала Алиса снисходительным и властным тоном, тоном старшей, нисколько не соответствующим истинному состоянию ее души, – послушайте, мы обещали, и мы это делаем. Жером участвует в исключительно важной операции, заниматься вами поручено мне. Мы несколько изменили планы, чтобы быть уверенными, что с вами ничего не случится. Если вы согласны, я сейчас приведу другого проводника и познакомлю вас. Вот. Понятно теперь? Все успокоились?

Она улыбалась, улыбалась особенно молодой женщине, которой Жером столько рассказывал о ней, говорил, что хотел бы на ней жениться; чудной он, Жером, всегда такой скрытный, а тут вдруг – доверчивый и, главное, полный надежд. Она не могла представить себя замужем за Жеромом, да, собственно, и ни за кем вообще. Как все-таки странно. Что ей здесь нужно, почему она оказалась в незнакомой обстановке, возле садика с маками, что делает вместе с женщиной, которая называет Жерома ее мужем, со всеми этими женщинами и детьми, которых какие-то дикие люди хотят убить? Что за безумие? Все это было слишком необычно, голова у нее шла кругом, ноги подкашивались. Молодая женщина, видимо, заметив ее состояние, поспешно подставила ей стул и усадила, надавив на плечи.

– Вы измучены! – сказала она. – Я Лидия Штраус. Жером, наверное, говорил вам о нас.

– Конечно, конечно, – солгала Алиса и закрыла глаза.

– Вы, должно быть, умираете от усталости, а мы тут глазеем на вас и даже выпить не предложили! – воскликнул старик Мигон, искренне расстроенный происходящим.

Он подошел к низкому буфету и достал бутылку старого-престарого бордо, старее его самого, если судить по покрывавшей ее пыли.

– Сейчас мы все вместе выпьем.

– Прекрасная мысль, – сказала Алиса. – Выпьем! Знаете, самое трудное уже позади. Теперь все уладится, главное, что мы сегодня здесь встретились, – договорила она и качнулась вперед.

Приклонив голову на стол, она полностью расслабилась: она понимала, что слишком натерпелась страху, она чувствовала, как тело ее разжижается, как волосы отделяются от черепа, как невидимые руки сдирают с тела кожу, чувствовала, что сейчас, сию минуту потеряет сознание.

– Бог мой, – охнула Лидия, – Жан-Пьер, помоги мне…

Они подняли ей голову, обтерли лоб водой, толстуха хлопала ее по рукам, сопливые дети глядели на нее сочувственно. Нет, они не были красивее других, не были хитрее других, не были злее, ничем особым не отличались, были такими же людьми, как она, совершенно такими же, разве что, наверное, менее смешными и, без сомнения, менее удачливыми. Она робко улыбнулась. К ее удивлению, понемногу заулыбались все, начали смеяться, сначала тихо, потом громче, громче, видно, даже слишком громко, так как любезнейший Мигон, поставив бутылку и стаканы, мигом оказался в середине комнаты, стал на цыпочки и поднял руки над головой, осаживая веселье, будто дирижер, призывающий музыкантов прервать концерт.

Погода разладилась на целый день; солнце сменяло ливни с такой скоростью, полосы мрака и света на тротуаре чередовались так быстро, что казалось, на Париж упала тень огромной зебры. Где это он такое читал? Любовь делала из него неудачливого соблазнителя и скверного поэта.

Официально Шарль приехал в Париж для того, чтобы вызволить из немецкого плена одного из своих инженеров. Он долго таскал из кабинета в кабинет свое брюзгливое и раздраженное настроение, отчего дела его продвинулись успешнее обычного, и, осознав это, он вконец вышел из себя. Теперь, стало быть, чтоб спокойно заниматься производством, прикажете лаять вместе с этими тевтонами и вслед за ними щелкать каблуками – в таком случае Жером прав: пора выставить наглецов-горлопанов из прекрасной Франции подальше. Что б он там ни говорил тремя днями раньше, повсеместное присутствие на улицах, в будках, в министерских коридорах солдат, постовых, часовых становилось в конце концов нестерпимо. К ним не привыкаешь, они с каждым разом только сильнее режут глаз, по нервам да и по гордости тоже. Естественная надменность немцев доставляла Шарлю меньше унижений, нежели их деланая любезность. Что-то было в них такое – то ли в натуре, то ли попросту в форме, – от чего Шарль обильно потел, хотя от природы был вовсе к тому не склонен, и выходил из их кабинетов обессиленный. Сама по себе забота о репатриации, о досрочном освобождении не могла его до такой степени измотать. В гостиницу он возвратился взвинченный и злой. Если так заводиться и дальше, то в один прекрасный день и в самом деле схватишь охотничье ружье и станешь прятаться по пампасам родного Дофинэ в компании желторотых юнцов. Хорошенькое мнение сложится о нем на фабрике у рабочих и у акционеров!

Было шесть часов, Алиса запаздывала, ну разумеется, ворчал Шарль, забывая о том, что если она кому и называла час своего возвращения, так только швейцару, и имела полное право опоздать. Половина седьмого, без четверти семь: обида Шарля сменилась беспокойством. Она, конечно же, совершила какой-нибудь безрассудный поступок и, несмотря на всех своих «друзей», возможно, сидела уже за решеткой во власти солдатни; Шарлю вспомнилось ледяное, каменное лицо одного постового, и холодная тошнота подступила к горлу, он опустился на постель, дрожа, словно девица. «Где она? – повторял он. – Что это со мной творится? – переспрашивал сам себя. – Где она? Что со мной творится?» – оба вопроса звучали одинаково жестоко. Трясущейся рукой он закурил сигарету, и в эту минуту дверь соседней комнаты открылась, затворилась, и по паркету застучали шаги Алисы. Шарль глубоко затянулся, откинулся на прохладные подушки, закрыл глаза, спичку уронил на коврик. Он не помнил, чтобы когда-либо в жизни испытывал такой страх и такое облегчение, облегчение, правда, преждевременное, ведь из двух вопросов он получил ответ только на один: он знал теперь, где Алиса, но по-прежнему не знал, что с ним происходит.

Он курил в тишине, присутствие Алисы за стеной не волновало его, не волновали ее планы, ее судьба, их судьба. Ему было хорошо, он чувствовал себя усталым и спокойным, как очень старый человек, и одновременно ему хотелось вернуться назад в свои десять лет, оказаться рядом с матерью на лугу за домом. Вся его последующая жизнь была во всех отношениях лишь затянувшимся фарсом; услышав стук в дверь, он испытал чуть ли не досаду. Он встал, открыл дверь, увидел лицо Алисы, взгляд Алисы и заново изведал, как приятно быть зрелым мужчиной; в то же время он ощутил беспомощность и чувство протеста оттого, что, войдя в комнату, Алиса, как всякий раз, уничтожила тысячу Алис, созданных его памятью, его воображением, его желанием, и те тысяча Алис сделались таким образом недоступными. Все те гипсовые Алисы оказались бесцветными, безликими, скучными перед Алисой присутствующей, притягательной, прекрасной, непризрачной, непреложной и непредсказуемой. «Когда-нибудь она будет моей!» – в порыве нетерпения подумал он с несвойственной ему банальностью: он не признавал игриво-презрительного отношения к женщинам и ненавидел эту черту в других мужчинах. Но укорять себя ему было недосуг: он витал уже где-то далеко, мчался, сам не зная куда, но зато на всех парусах.

– У вас все в порядке, Шарль?

Голос Алисы звучал немного взволнованно, обеспокоенно. Он улыбнулся ей. Между тем он чувствовал, как судорога искажает нижнюю часть его лица, образуя болезненную складку, очень похожую на неприглядную гримасу, одинаковую у взрослых, младенцев и стариков, гримасу, предшествующую слезам.

Когда она вошла, он машинально поднялся, предложил ей стоявшее у камина кресло якобы в стиле регентства и тотчас снова опустился на кровать. Ноги его стояли на полу, руки лежали на коленях. У него был вид провинившегося или, по крайней мере, пристыженного школьника. От сознания того, что она провела день с пользой, Алиса преисполнилась снисходительности.

– Как ваши дела, Шарль? – улыбнулась она. – Удалось что-нибудь узнать об этом вашем инженере?

– Да, думаю, все уладится, – произнес он исключительно серьезно и доверительно, так что неуместность его тона сразу стала очевидна им обоим; они озадаченно переглянулись, причем Алиса готова была рассмеяться, а он – смешаться окончательно.

– Ну, тогда в чем же дело? – спросила она.

– Ни в чем, – отвечал он, машинально потягиваясь, словно был один, и, словно себе самому, добавил: – Ни в чем, кроме того, что я понял, до какой степени могу быть несчастен из-за вас. И что это не имеет никакого значения… то есть это меня не остановит.

– Как это не имеет значения? – прекокетливо рассмеялась Алиса. – Как это? Вы же созданы для счастья! Я не хочу, чтоб вы были несчастны.

– Докажите, – сказал Шарль без тени дерзости и даже нежно.

Он раскрыл дверь и отступил, пропуская ее вперед. Лампочка с таймером погасла прежде, чем они дошли до лифта. В полутьме Алиса обернулась к Шарлю и, удивившись, испугавшись даже, что он так близко, отшатнулась. На ее оборонительное движение он отреагировал только грустноватой улыбкой мужчины, связанного по рукам и ногам, – все это в конце концов начинало ее беспокоить. Она не хотела видеть Шарля проигрывающим и несчастным. Это ее пугало. Это причиняло ей боль и разочаровывало ее. Она почти сразу, возможно, даже чересчур скоро, привыкла держать оборону против Шарля, против его обольстительности, против влечения, которое он к ней испытывал. Обезоруженность противника приводила ее в замешательство. Да что ж это такое, она ведет себя как девчонка! Ей бы радоваться, что он наконец образумился! В эту минуту она поняла, что никогда не желала нейтралитета с его стороны, что нейтралитет был бы ей до крайности неприятен. Этот мелкий буржуа, жадный до жизни, естественный, подкупающе простодушный в своем мужском цинизме, оберегающий свой комфорт и свои ничтожные радости, этот мелкий буржуа воплощал для нее – на очень ограниченном поле, на котором она до сих пор никогда не играла, на поле физического наслаждения, – воплощал заманчивое приключение…

Темные коридоры и псевдороскошь гостиницы, швейцар с его непристойными шуточками, номера с чересчур широкими кроватями и скабрезными гравюрами XVIII века, приобретенными в универмаге «Бон Марше», открытый автомобиль и разноцветные кресла-качалки на террасе в Формуа – вся эта обстановка, пропитанная ложнопоэтическим, а на самом деле фривольным духом буржуазии, волновала ее. Волновала больше, нежели любая другая из тех, какие она знала до сих пор, более изысканных и более простых, изысканных той изысканностью, какую только большие деньги выкупают у роскоши, простых той простотой, какую только большие деньги уподобляют естеству. Изысканностью длинных дворцовых коридоров, удобных для встреч, невидимой и молчаливой прислуги, ковров, более мягких, чем постели, и еще пустынных лугов, закрытых лимузинов, в которых не видно пассажиров, девственных пляжей; если для того, чтобы заинтересовать публику, необходимо значительное состояние, то для того, чтобы освободиться от нее, требуется неизмеримо большее. Алиса принадлежала к иному кругу, нежели Шарль, и впервые подумала об этом только теперь, в самое, надо сказать, малоподходящее время: в разгар войны и нищеты. Подобные мысли никогда не приходили ей в голову по отношению к Жерому, но Жером чурался внешних отличий как своего круга, так и прочих. Если бы ее это волновало, она бы подумала, что с Жеромом может появиться где угодно, а с Шарлем вряд ли… И все же ей нравилась прыгающая на ветру прядь волос на голове Шарля, нравилось, что он гордится своим автомобилем и гостиницей, куда ее привез, и щеголяет своим чудовищным приталенным пиджаком. Не важно, хорошего или дурного вкуса были предметы, которые он любил, важно, что он любил их крепко… И вот теперь он готов был все разлюбить и страдать из-за нее. Это ошибка судьбы… если только не маневр хитроумного соблазнителя. Так или иначе, она не стала долго сопротивляться, когда он после тайного совещания со своим чудовищным сообщником – швейцаром заявил ей, что они будут ужинать под скрипки. Она даже согласилась подняться и отыскать на дне наспех собранного чемодана сильно декольтированное вечернее платье во вкусе Шарля и надеть его; Шарль между тем, обезумев от радости и позабыв любовные печали, затягивался в смокинг, сшитый по мерке лучшим портным Валанса.

Глава 9

Ресторан «Орленок» на улице Берри был, по словам швейцара и по циркулировавшим в Париже слухам, модным ночным заведением. Слаженный оркестр услаждал слух разнообразными мелодиями, а скрипач, выдававший себя за венгра, хотя всякий, невзирая на его упорные и необъяснимые протесты, легко угадывал в нем цыгана, пробирал до слез. Все тогдашние знаменитости, звезды кино, театра, литературы и прессы регулярно туда наведывались, будто для того, чтобы получить ausweis[1] на свою звездность. Немецкие офицеры из тех, что побогаче, приводили туда своих возлюбленных-француженок, а поелику музыка смягчает нравы, весь цвет Парижа премило проводил там вечера. Чтобы получить столик без предварительного заказа, потребовалась кругленькая сумма, но Шарль, расточительный от природы, был готов снять с себя последнюю рубашку, лишь бы потанцевать с Алисой, на две минуты заключить ее в свои объятия, ощутить ее тело, повести ее за собой в своем ритме, ну и в ритме оркестра тоже. Он давно об этом мечтал.

Он мечтал давно, но с той минуты, как он увидел Алису выходящей из комнаты в вечернем платье того же серо-голубого оттенка, что и ее глаза, увидел ее тело, обтянутое узким чехлом, оставлявшим обнаженным одно плечо и руку, его мечты конкретизировались, и, пожалуй, даже слишком: им овладело грубое, животное желание, болезненное и оглупляющее, усиливающееся от любого произнесенного Алисой слова, любого ее движения и взгляда. В ресторан вошел и между столиков проследовал за Алисой и метрдотелем немой. Голоса, смех, музыка, хрусталь, немецкие мундиры, смокинги, женщины – все сделалось никчемной и шумной декорацией, декорацией абстрактной и наспех расставленной вокруг единственного, что было в этот вечер реальным и осязаемым: вокруг Алисы, выступающей впереди него, Алисы, сидящей перед ним, Алисы, которую ему придется в один из ближайших дней взять силой, если она не уступит сама. Дрожащей рукой он раскрыл меню и обратил к ней такое расстроенное и такое бледное лицо, что она снова забеспокоилась:

– Вам нездоровится, Шарль?

В ответ он залепетал какие-то жалкие извинения, и Алиса снова от него отвлеклась, потому что и сама в эту минуту внутренне преодолевала малоприятные ощущения, не физиологические, как он, но столь же острые. В ней вызревала ненависть к этому ресторану, смешанная со страхом. За соседним столиком, позади Шарля, сидели два немецких офицера, одинокие волею обстоятельств и вполне пристойные, в отличие от прочих своих соотечественников. Алиса оценила изысканность их немецкой речи, а подняв голову, увидела, что оба недурны собой, что в глазах их нет ни надменности, ни презрения и что если они и скучают, то весьма корректно. Шарль между тем упорно продолжал избегать ее взглядов, избегал их вот уже час, собственно говоря, с того времени, как они переоделись.

– Вам, как видно, не по вкусу мое платье? – предположила она с улыбкой и наполовину искренне: она давно отвыкла чувствовать себя желанной. Прочитав на лице Шарля возмущение, она поспешно добавила:

– Вы не разговариваете со мной с тех пор, как я его надела, стало быть, оно вам не нравится?

– Оно мне слишком нравится, – выпалил Шарль. – Послушайте, Алиса, я вел себя как последний дурак, я знаю, я не привык общаться с женщинами, с такими, как вы, не привык влюбляться, – прибавил он, выдавливая из себя улыбку и поднося к губам стакан белого вина, пятый за последние десять минут и, вероятно, столь же малоэффективный, как и четыре предыдущих.

– Но, я полагаю, вам уже приходилось влюбляться? – произнесла Алиса, тоже улыбаясь через силу, потому что теперь немецкий офицер в упор смотрел на нее.

– Да, разумеется, – отвечал Шарль, – так мне, по крайней мере, кажется, но раньше меня это не страшило.

– Не потому ли, что вы были уверены в скором достижении цели? – спросила она. В голосе ее звучала грустная ирония, больно уколовшая Шарля. Она и вправду считала его деревенским донжуаном.

– Нет, конечно, – сухо парировал он. – Я не был уверен в ответной любви. Кто может быть в ней уверен? Но я не сомневался, что в любую минуту могу спастись бегством.

– А тут сбегу я?

Шарль принял предположение за утверждение – Алиса поняла это по его взгляду и неожиданно для себя самой взяла его за руку.

– Я бы сбежала, даже если бы любила вас, Шарль, я должна была бы уйти, вы сами это знаете.

– Ну уж нет, – решительно возразил Шарль. – Если б вы меня любили, вы бы не ушли. Никогда не поверю, что женщина может предпочесть идею мужчине! Мужчина – тот может, потому что мужчины глупы, а женщина – нет!

– Ошибаетесь, – прошептала она, едва шевеля губами, потому что поднявшийся из-за соседнего столика офицер направлялся к ним. Он остановился и отвесил низкий поклон.

– Могу ли я пригласить вас на танец? – произнес он с легким акцентом и исключительно галантно.

Шарль взглянул на него с изумлением. А ведь и вправду играл оркестр, люди танцевали, а он даже и не заметил. Шарль встал.

– Эта дама со мной, – сказал он коротко.

Офицер обернулся к нему и посмотрел в глаза. Это был красивый блондин с печальным, но оттого не менее высокомерным лицом, и желание полезть в драку охватило Шарля, возвратив ему на мгновение полноту всех пяти чувств. Наступило молчание, за время которого Алиса побледнела до полуобморочного состояния.

– Если дама с вами, – отозвался офицер, – тогда другое дело. Я только хотел проверить, достойны ли вы ее. Иные ваши соотечественники одалживают нам своих дам. Извините, сударыня, – сказал он, склоняясь перед Алисой, и развернулся на сто восемьдесят градусов.

Шарль сел, удивленный и слегка разочарованный. Он взглянул на Алису: к ней постепенно возвращались краски, она ответила ему улыбкой.

– Он совершенно прав, – сказал Шарль, – давайте потанцуем. Я ведь вас даже не пригласил танцевать.

С тех пор как Шарль Самбра достиг возраста, когда молодые люди посещают танцплощадки, он почитался если не изысканным танцором, то, во всяком случае, приятным кавалером. Он танцевал увлеченно и грациозно, темпераментно и достаточно технично; он избегал столкновений, не выделывал слишком сложных па, откровенно заботясь прежде всего об удобстве и удовольствии партнерши и не стремясь заслужить восхищение публики. Но Алиса рисковала остаться в неведении относительно танцевальной репутации Шарля и уж тем более не проверить ее на себе. Он обхватил ее, споткнулся и дальше упорно держал ее на расстоянии вытянутой руки, зажатый и жалкий. Он тяжело дышал ртом и бороздил площадку, точно старая кляча, слева направо, от центра к краю, без устали, то замедляя, то ускоряя шаг в зависимости от ритма. Алиса попробовала было в первом танго изобразить фигуру наподобие аргентинской и даже легонько откинулась назад на руку Шарля, но с изумлением, постепенно перешедшим в ужас, увидела, как он, точно завороженный, наклоняется вместе с ней, так что ей лишь чудом удалось извернуться и спасти их от совместного падения. Отказавшись в дальнейшем от пируэтов, она стала покорно оттаптывать вслед за партнером расстояние по прямой.

По ее подсчетам, они отшагали таким образом добрых пять или шесть километров, и на всем их протяжении она не уставала виновато улыбаться парам, которые расталкивал Шарль, по всей очевидности, не признававший никаких препятствий на своем пути. Форсированный этот марш порядком наскучил Алисе, и она подняла глаза на Шарля: тот насвистывал «Розовый цвет вишни и белый яблонь», в то время как трепетные скрипки в оркестре уже, наверное, в десятый раз выводили «Я сегодня одинок». Желая привести в чувство своего исступленного глухонемого партнера, она крепко сжала руки, лежавшие на рукавах его рубашки, и скрестила ноги – тогда Шарль окинул ее невидящим взором, замедлил шаг и наконец застыл прямо посреди площадки (чем заслужил недоброжелательные взгляды нескольких пар, и без того уже настроенных враждебно в результате неоднократно полученных толчков).

– Что вы сказали? – спросил он. – Я не расслышал.

– Я сказала, – прокричала Алиса, перекрывая распалившийся оркестр, – что если одна из ваших арабесок раскидает нас в стороны, мы могли бы встретиться за столиком. Вы не возражаете?

Он кивнул с серьезным видом. Что сказала Алиса, он не слышал. Вот уже полчаса он пытался скрыть от нее нелепое, неуместное возбуждение своего неподатливого тела, не показать этой изысканной женщине, что он дрожит, как изголодавшийся школьник. Он чувствовал, что ведет себя непристойно и смешно. Похоже, этот вечер, как и все путешествие, закончится крахом.

До этой минуты он старательно оглядывал стены ресторана, не решаясь опустить глаза на поднятое к нему спокойное доверчивое лицо. Метнув на него взгляд перепуганной лошади, он с вдохновенной и бессмысленной улыбкой уставился на оркестр.

– Что-то я не понял, – пробормотал он. – Вам не нравятся мои арабески? Они, наверное, старомодны?

Раскатистый смех Алисы его немало удивил. Она прямо-таки захлебнулась от хохота и теперь все еще сотрясалась и тихонько икала, уронив голову ему на грудь.

– Я пошутила, пошутила. Арабески? Боже мой, да я же пошутила, Шарль! Какие арабески?.. Мы уже четверть часа маршируем с запада на восток и с севера на юг!.. Уверяю вас, это была шутка. Какие там арабески!

Она смеялась так искренне и так весело, что и Шарль вдруг расслабился и залился смехом, правда, иным: в нем звучали нервное напряжение и облегчение одновременно, и оба, не сговариваясь, повернули к столику и с удовольствием сели. Каждый из них не понимал толком, чему смеется другой, они смеялись над собой, над двумя потерянными и чудовищными для обоих днями. Смеялись тому, что они вместе, а Шарль еще и тому, что снова стал самим собой, Шарлем Самбра, счастливым человеком. Он злился на того, другого Самбра, напуганного и униженного из-за пустяка. Злился, как на незнакомца. Но к досаде примешивался страх. Ведь вся его теперешняя прозорливость не могла помешать его смешному малодушному двойнику появиться снова где угодно и в любую минуту, вынырнуть невесть откуда и занять его место.

Тем временем по другую сторону стола Алиса смеялась, как дитя. Дитя весьма соблазнительное, но все же дитя, а потому его надлежало изумлять. И, как ни странно, позабыв наконец о своем мужском начале, Шарль снова почувствовал себя мужчиной. Он пил, танцевал, пел, касался плеча Алисы, ее щеки, ее волос. Одним словом, он флиртовал со всем вдохновением, на какое был способен, с использованием всех мыслимых и немыслимых приемов и советов, какие нашептывали ему, заключив между собой союз, его прошлое и настоящее. Алиса немного захмелела. Алиса опиралась на него в танце, от вина ее зрачки расширились, а губы чуть припухли. Алиса скоро будет принадлежать ему, не сегодня, так в другую ночь, если только на него снова не найдет комичный и страстный бред, если он не будет забывать, что она такая же женщина, как другие, тем более что, судя по всему, в последние двое суток он ей не слишком неприятен.

Под занавес оркестр заиграл мелодии тридцатых годов, мелодии времен их отрочества и первых влюбленностей, мелодии десятилетней давности, разбередившие в них воспоминания, воспоминания смутные и безликие, на каких не сосредотачиваются люди, счастливые в настоящем, меньше сожалея о том, что прошлое так безвозвратно далеко, нежели о том, что настоящее заставило себя так долго ждать. Воспоминания, в которых видишь себя танцующим, счастливым и грустным одновременно, видишь себя одиноким и коришь сегодняшнего своего партнера за то, что он не разделил с тобой ушедшую юность. Воспоминания сентиментальные, несправедливые и в высшей степени эгоистичные, побуждающие нас без малейшего цинизма сказать спутнику исключительно банальную, но предельно бесчестную фразу: «Почему тебя тогда не было со мной?» То есть упрекнуть нового возлюбленного за то наслаждение и то счастье, которое мы испытали с другими, будто в том проявился его изъян, а не наше собственное заблуждение, будто, ревнуя задним числом, он должен был пенять себе за опоздание, а не нам за поспешность. Подобная бесчестность, конечно, неосознанна и в общем-то естественна: кто же помнит, что алкал и искал, в ту минуту, когда нашел и насытился. В воспоминаниях мы сами себе представляемся дичью, одинокой, растерянной, затравленной и пойманной, хотя бы и с нашего же согласия. Никто никогда не помнит, что был одновременно и охотником. Мы забываем, что в любви – коли уж сравнивать ее с охотой – наступает минута, когда охотник и дичь меняются местами, как правило, к великому удовольствию обеих сторон.

Глава 10

Из-за комендантского часа кабаре закрылось без четверти двенадцать, а поскольку гостиница располагалась неподалеку, Алиса и Шарль решили вернуться пешком. Вокруг них сомкнулась голубая ночь, она была чем дальше, тем синей, темно-серые неосвещенные здания на Елисейских Полях с удивлением взирали на двух веселых одиноких прохожих. Улицы были пустынны, воздух не по-городскому чист: пока они танцевали, над Парижем пронеслись шквалы и ливни, и теперь он предстал им свежим, обновленным, сияющим. Ветер, видно, посвирепствовал изрядно, оборвал с каштанов молодую листву, и ее распластанная по мокрым тротуарам нежная зелень с негодованием глядела в небо.

Алиса запросто взяла Шарля под руку, по пустому городу они шагали в ногу, точно старая супружеская пара. Париж принадлежал им, Елисейские Поля плавно понижались в направлении их гостиницы. Алиса и Шарль скользили вниз, ноги их изнывали от танцев, голос от смеха, уши от громкой музыки, глаза и губы от едкого дыма и плохого коньяка. Они вспоминали, смеясь, надменных оккупантов, угодливых метрдотелей и дам, одних – возбужденных и скованных, других – естественных и непринужденных. Шарль находил, что немцы вели себя вполне пристойно, если не считать несуразного приглашения того офицера, Алиса же находила пристойным поведение одного лишь этого офицера. Но спорить ей не хотелось: за много лет она не помнила, чтобы так хорошо провела время и чувствовала себя так молодо и весело. Разумеется, на нее подействовало вино и, кроме того, хорошее настроение, возвратившееся к ее едва знакомому, но бесхитростному и беззаботному спутнику – Шарлю. Однако никакое вино и никакой Шарль, думала она, не помогли бы ей еще год назад. Она выздоравливала, выздоравливала на глазах, у нее все еще поправится! Или, может, все дело в сознании выполненного долга, в преодоленном страхе перед зловещей подворотней, пересиленном минутном ужасе перед закрытой дверью, в первом выполненном задании, первом усилии, совершенном ради других, а не ради себя, усилии, направленном вовне, а не в ту взбудораженную и обволакивающую магму, в какую превратилось ее собственное сознание уже много лет, много веков назад.

Какой кошмар! Как она могла сносить это так долго? И как другие могли сносить ее, как мог Жером любить ее, вернее, как мог довести свой мазохизм до любви к ней? Вот! Вдобавок ко всему она еще называла мазохизмом и эксцентричностью безмерную нежность и нескончаемое терпение, в которых воплотилась необыкновенная любовь, и ненавидела себя за это, так же как давеча в ресторане не могла не презирать себя за то, что увлеченно отплясывала чарльстон, зная о гибели Тольпена, Фару и Дакса – трех лучших помощников Жерома. В ее жизни они лишь промелькнули, как три тени, три мужских силуэта с серо-белыми лицами, какие только и встречались среди друзей Жерома. Их расстреляли. Как рассказать об этом Жерому? Хорошо, по крайней мере, что сегодня она рисковала оказаться в их числе – это ослабляло чувство ее собственной вины, однако не делало их гибель менее болезненной для Жерома. Да нельзя же, в конце концов, смешивать свои мелкие эйфории и депрессии с судьбой страны и свободой родной земли, а ведь как раз этим она сейчас невольно занималась. Ах, если бы она могла хоть на минуту перестать думать о себе, только о себе! Перестать ныть и копаться в себе! Если б она только могла!.. Сделав над собой усилие, она прислушалась к Шарлю. Что он говорит?

– Если мы все-таки чудом каким-то выживем, – звучал голос у нее над ухом, – я поведу вас туда танцевать и пить настоящее шампанское. Только слабо верится, что мы уцелеем…

– Но вы-то почему? – воскликнула Алиса, шокированная, перепуганная мрачным обреченным тоном Шарля. Почему вдруг оптимист, не желающий к тому же вмешиваться в войну, предрекает им такой скорый конец?

– Почему? – рассмеялся он. – Да потому что я всего лишь человек, и вы это отлично знаете, – а вынести такое способен разве что верблюд.

Его спутница взглянула на него с неожиданным изумлением.

– О чем вы? – спросила она дребезжащим, испуганным старушечьим голосом. Голосом старухи, безнадежно цепляющейся за жизнь.

– Да я все об этой гадкой жидкости, которую нам выдавали за коньяк. – ответил Шарль. – Мы почти целую бутылку распили на двоих, а вы и не заметили?

У Алисы отлегло от сердца, причем так явно, что Шарль взял ее под руку и повел дальше, проговорив только: «Вот как?» – тоном, исполненным недоуменного сострадания, от которого Алиса едва не бросилась к нему в объятия со слезами на глазах. Едва не залепетала, словно героиня бульварного романа: «Мне было страшно, так страшно, так страшно». И еще она простодушно удивилась, обнаружив в себе вслед за способностью наслаждаться жизнью способность испытывать ужас при мысли о расставании с ней.

Произошло это на углу площади Согласия и улицы Руаяль. Тишина и темнота вмиг оказались мистификацией. Словно на гигантской сцене по мановению руки ополоумевшего режиссера прожекторы осветили безымянных статистов; грузовики с ревом затормозили на полном ходу, едва не задев обелиск, затем – что-то уж совсем несуразное – со стороны Сены раздались выстрелы и превратили мирный буколический город, уже два года как отданный фиакрам и пешеходам и двигавшийся в ритме девятисотых годов, в современную охваченную войной, чреватую опасностями столицу. Шарль держал Алису за руку. Он обалдело смотрел, как на них, слепя фарами, надвигается грузовик. Он успел лишь, повинуясь инстинкту, заслонить собой Алису от этих фар. Из грузовика выскочили два солдата в серо-зеленых гимнастерках, с насупленными и бесчувственными лицами и наставили на них винтовки. В это время за спиной у них тоже раздались свистки, обернувшись, они увидели второй патруль («И чего орут, как кретины?» – буркнул Шарль) – у этих винтовки были нацелены не на них, а на бледную фигуру без возраста, с окровавленным, как они разглядели позже, лицом и связанными за спиной руками. Арестованного мотало от одного солдата к другому, те всякий раз грубо отпихивали его с хохотком и каким-то довольным подтявкиванием, будто псы на охоте. От одного особенно резкого толчка он пошатнулся и упал к ногам двух неподвижно стоящих офицеров, и вся свора застыла навытяжку. Алиса опустила глаза, она была бледна, она сжимала руку Шарля и, казалось, прислушивалась к чему-то далекому, гораздо более страшному, чем все, что видела сейчас, к чему-то давно ей знакомому.

– Документы, schnell[2], – говорил офицер. – Вы шли на встречу с этим человеком, nein[3]? Вы есть террористы? В машину, schnell, schnell…

– Да нет же, нет, мы идем из «Орленка», – раздраженно отвечал Шарль, – мы танцевали! Позвоните туда, вам подтвердят. Мы возвращаемся в гостиницу на улице Риволи. Вот мои документы.

– В машину, schnell, schnell, полезайте, schnell, – блондин ни с того ни с сего рассвирепел. Он только сейчас заметил Алису, скрытую прежде в темноте за спиной Шарля, и вид молодой, красивой, внешне невозмутимой женщины вывел его из себя. Пока Шарль раздумывал и вопросительно смотрел на Алису, словно у него был выбор, офицер мотнул подбородком, и свора бросилась на них. Они схватили Шарля под локти и, так как он стал отбиваться, швырнули к ногам Алисы одновременно с незнакомцем, пресловутым террористом, каковым он и сделался теперь в глазах Шарля; этот человек разрушил все: заинтригованное ожидание, и почти неприкрытое влечение Алисы к Шарлю, и хрупкую, очень хрупкую надежду Шарля провести с ней ночь в белоснежной постели гостиничного номера с шумящими под окнами каштанами парка Тюильри и зарей, встающей слева, над мостом Толбиак; зарей, завершающей их первую бессонную ночь, зарей, которую бы они, дрожащие, усталые и расслабленные, встретили вдвоем на балконе, мечтая о тысяче других таких же зорь. Вот что невольно разрушил этот несчастный, он и эти скоты со свастиками.

В грузовике пахло бензином, мокрыми тряпками, блевотиной. В нем пахло страхом, и Шарль тотчас узнал этот запах – запах фермы, где он укрывался со своим отрядом, когда они по глупости напоролись на танк, запах фермы, где погиб Леша. Впрочем, ехали они недолго.

Казарма на площади Святого Августина представляла собой безобразное помпезное сооружение, там даже и в этот поздний час попадались по коридорам лишь тщательно выбритые лица и щелкали каблуками до блеска начищенные сапоги. Коридоры тянулись бесконечно, холлы, лестницы; их сопровождала щетинившаяся штыками свора, в конце концов втолкнувшая их в белую комнату с ожидавшим хозяина кабинета письменным столом под портретом Гитлера. Солдат указал им на стулья, они присели, а террориста бросили на пол и за ноги поволокли в другое помещение. Потом его снова провели мимо них: лицо его было обезображено ударами, одежда изорвана в клочья, он держался руками за грудь, корчась от боли. Шарль предложил ему сигарету, тот попытался ее взять, силясь изобразить улыбку, но с разбитой челюстью не улыбнешься.

– Вам больно? – спросила Алиса.

Караульный огрызнулся на нее по-немецки, Алиса пожала плечами. Тут появился офицер в сопровождении другого чина – капитана: этот выглядел старше, спокойнее, а потому опаснее. Мужчинам он оглядел нижнюю часть лица, как смотрят скот. Алисе же, напротив, иронически и церемонно поцеловал ручку.

– Итак, – сказал он, усаживаясь за стол, – наряжаемся, значит, светским человеком, гулякой и отправляемся на свидание с террористами? – Эта речь адресовалась Шарлю. – Не так ли? Гуляем ночью по Елисейским Полям? Документы безупречны, с чем вас и поздравляю. Вы, кажется, изготовляете туфли из картона? – спросил он резко.

– Да, с тех пор как появились вы, – ответил Шарль. Он понемногу начинал ненавидеть этого типа и уже не мог хранить спокойствие, несмотря на безмолвную мольбу Алисы. Все равно ночь загублена, так хоть потешиться над этими тупицами.

– Вы замужем, сударыня?

– Да.

– Да, майн капитан, – поправил тот мягко. Он вообще был мягкий, слишком мягкий голосом, движениями, взглядом. – Но не за этим господином? И не за тем, который тут был? – спросил он, указав сначала на Шарля, а после на следы крови на полу.

– Нет, – ответила она.

– Нет, майн капитан. Но это не составляет препятствия? – продолжал он, закуривая. – Вы гуляете с этим господином, и муж доволен? Или он не в курсе?

– Я разведена, – холодно сказала Алиса. – И муж мой проживает в США… майн капитан.

– Зачем же выходить замуж за американца, когда столько европейцев не чают в вас души? Не так ли, господин… господин Самбра? – произнес он, листая бумаги Шарля, а тот старался дышать чаще, чтобы успокоиться. – Я б и сам был рад – да и любой из нас – на вас жениться. Так зачем же было выходить замуж за американца?

«Куда клонит этот упрямый алкаш своими замысловатыми оборотами?» – спрашивала себя Алиса, почувствовав вдруг, что силы ее на исходе и нервы напряжены до предела. Она не думала сейчас о подполье и о том немногом, что было ей известно о Сопротивлении, не думала и о том, что ей необходимо на людях оставаться Алисой Файат, чью личность удостоверят в парижских салонах некоторые влиятельные снобы, которых невозможно заподозрить в бунте и в наличии мужества, но зато известные склонностью к фривольной жизни, каковая и почитается порядком в этом мире. Она была без сил, и абсурднейшая мысль, что вместо всего этого она могла бы сейчас лежать рядом с Шарлем в аляповатой кровати ее номера, пронеслась у нее в голове. Она взглянула на Шарля, увидела его напряженное, окаменевшее, стиснутое, мрачное лицо, серьезные внимательные глаза и нашла его красивым.

– Мой супруг был не американцем, а австрийцем, – сказала она устало.

– Стало быть, этот австриец оставил такую красивую женщину танцевать в Вене вальсы одну? Потому вы и развелись?

Он смеялся, но невеселым смехом, а шутки, похоже, были столь же тягостны ему самому, как и слушателям. Алиса отвечала ему чуть ли не сочувственно:

– Мой супруг был австрийцем, но он был также евреем, теперь понимаете, майн капитан?

Наступившая пауза продлилась несколько дольше, нежели предыдущие. Капитан, казалось, не мог перевести дух.

– Удостоверение арийки, – потребовал он сухо и без всякой игривости.

Алиса, неожиданно расслабившись, открыла сумочку, достала продолговатую бумагу со штампами и марками и протянула стоящему рядом солдату.

Офицер изучил ее, ни разу не взглянув на Алису, положил на стол и процедил, все так же не поворачивая головы:

– Полагаю, теперь вы предпочитаете арийцев? Или же вам недостает маленького шрама, который отличает евреев? Может, из-за него вы их и любили? Или вам больше нравились их деньги? А что уж там в карманах штанов, женщины особенно не разбирают? Achtung[4], – прорычал он, в то время как Шарль вскочил со стула и, перегнувшись через стол, схватил его за горло.

В завязавшейся драке Шарль, разумеется, потерпел поражение, но все-таки не сразу. Алиса закрыла лицо руками при первом же обрушившемся на Шарля ударе и отняла их только тогда, когда стихло прерывистое дыхание дерущихся мужчин и звуки ударов по бесчувственному телу. Шарль наискось сидел на стуле, голова была откинута назад, волосы растрепаны; он дышал шумно и немного постанывал, струйка крови стекала к виску, склеивая блестящие, чистые, гладкие волосы; и, как ни странно, незначительный внешний ущерб потряс Алису намного сильнее, нежели болезненно искаженное лицо и хрипы. «Сейчас придем в гостиницу, и я вымою ему голову, – вертелось у нее на уме, – швейцар, надеюсь, даст мне горячей воды, в кране вода еле теплая, и я его как следует помою».

Шарля держали за плечи два солдата, тоже заметно потрепанные, а один – с фонарем под глазом. Когда Шарль открыл глаза, они вцепились в него еще крепче. Придя в сознание, он увидел Алису и машинально улыбнулся ей и уж только потом, заметив капитана за столом, насупился, как школьник. Все это выглядит пародийно, думала Алиса, и нереально.

– Стало быть, шуток не любим? – проговорил капитан, приближаясь к Шарлю. – Может, ты тоже еврей? Сейчас проверим.

Он сделал знак третьему солдату, тот расхохотался и, невзирая на брыкания и ругань Шарля, принялся стаскивать с него брюки. Алиса отвернулась: яростные крики Шарля раздирали душу и приводили в отчаяние.

– Поглядите, сударыня, и сравните с вашим мужем, – сказал капитан, а поскольку она не шелохнулась, добавил: – Или вы предпочитаете продержать его в таком виде до утра…

Она повернулась к Шарлю. Он стоял полураздетый, спущенные брюки лежали на щиколотках, рубашку и смокинг солдаты оттянули назад. Алиса увидела его потупленные глаза и униженное, пристыженное лицо. Тогда она позвала его по имени самым соблазнительным тоном, на какой была способна. Встретившись с его глазами, которые он все старался отвести, она демонстративно опустила взгляд на нижнюю часть его тела, потом нарочито медленно подняла. С нескрываемым уважением одобрительно кивнув головой, она улыбнулась Шарлю сияющей, восхищенной, многообещающей и призывной улыбкой, улыбкой, которая повергла в изумление и бросила в краску как Шарля, так и его истязателей.

Они вышли только на рассвете, проведя в казарме еще три часа, понадобившиеся для того, чтобы влиятельнейшая госпожа Б… поручилась за светскую даму Алису Файат, а помощник начальника кабинета в Виши Самбра поручился за своего племянника Шарля Самбра. Когда они вышли на площадь Святого Августина, им чудом повстречался фиакр, доставивший их на улицу Риволи.

Глава 11

Всю дорогу до гостиницы Шарль не проронил ни слова. Он держал Алису за руку и мрачно насвистывал «Розовый цвет вишни и белый яблонь», совсем как пятью часами раньше. Пять часов! Всего пять часов назад! Алиса шла как оглушенная, однако у нее достало проницательности удержать Шарля за руку перед своей дверью, впустить его в комнату и, прижавшись к нему в темноте, проговорить: «Давайте спать», – нежно, но повелительно. Настолько повелительно, что поначалу он подчинился. Но и достаточно нежно, чтобы он осмелился ослушаться ее часом позже, как только тело его вновь обрело уверенность в себе.

Уже давно проснулась заря на белой, слегка подсиненной простыне неба; было уже совсем светло, когда Шарль разбудил Алису или она сделала вид, что пробуждается, и посмотрела ему в глаза, снова светившиеся восхищением. Он лежал на ней и вопрошающе на нее смотрел: ее серо-голубые затененные глаза, безоружные, испуганные, но не противящиеся ему, ранимые, уязвимые даже и для наслаждения, видели его, видели и приняли. Теперь он знал, что рано или поздно они познают истинное наслаждение, знал и улыбался от счастья, ликовал от предвкушения. Шарль слишком любил женщин и оттого в иных интимных вопросах был далек от тщеславия; он никогда не воображал, что сможет удовлетворить Алису, как, впрочем, и любую другую более или менее утонченную женщину, с первого раза. Он больше всего боялся, что вынужден будет любить Алису, не разделив с ней «этого» и не имея возможности об «этом» говорить. В предвоенные годы нравы сделались значительно свободнее, однако, если связь со случайным мужчиной, как у Алисы с ним, сделалась для женщины менее скандальной, говорить о наслаждении «после» по-прежнему считалось недозволенным, а уж если и говорили, то либо высокопарно, либо натуралистично, а он и то, и другое равно не терпел. Что же до неудач или полупровалов, их не признавали и тем более не комментировали.

Шарль уже знал, что если Алиса пока еще не любила его за «это», то по крайней мере она любила любовь. Приступ ревности оборвал на мгновение радость покорителя, омрачил его безумное счастье. Кто же до него, кто?.. Ну, уж во всяком случае, язвительно успокоил он себя, наслаждаться ее научил не Жером. Он подумал это с презрением и жестокостью, но сама мысль, что Алиса могла стонать от ласк Жерома, показалась ему столь же отвратительной и гротескной, сколь и невероятной. Мужчины, как мы уже говорили, вызывали у Шарля неприязнь, и Жером в первую очередь, Жером, которого он знал с детства, знал слишком хорошо, – большой, костистый, белобрысый. Все победы друга – их насчитывалось, разумеется, меньше, чем у Шарля, но зачастую они были более лестными – не могли убедить его в обратном. Он не мог вообразить Алису и Жерома вместе. Как, впрочем, не смог бы представить себе Алису ни с кем другим, но, увы, речь шла не об игре воображения, а о реальном прошлом. И от всего, что влекла за собой красота и обольстительность Алисы и ее расположенность к наслаждению, от всего, что он знал и что открылось ему этой ночью, у него кружилась голова и захватывало дух от ужаса и волнения.

Алиса же, Алиса с самой первой этой ночи осознала, что не позволит себе сделать Шарля несчастным – равно как и Жерома, – и, напротив, она допустила, что сможет сделать его счастливым. И даже более того.

Около полудня он увидал рядом с собой повернутое к нему лицо спящей Алисы. Шквал счастья вмиг унес первое удивление. Где-то на уровне сердца произошел выброс адреналина и блаженства, погнавший по артериям и венам и заставивший биться в висках, на запястьях, на шее кровь, такую густую и неподатливую накануне в «Орленке» и такую легкую и быструю сегодня утром.

Шарль лежал на спине с открытыми глазами и в который уже раз пересчитывал лепные узоры потолка, получая все тот же неопределенный результат, что и накануне (целую вечность назад), когда он из глубины своего отчаяния, из мрака многострадального дня машинально предавался такой же нехитрой арифметике. Теперь он улыбался этому потолку, сделавшемуся вдруг благожелательным к нему, снова наконец просветлевшему, как и его судьба. Он уже начал было погружаться в счастливый сон, но воспрявшая ото сна Алиса, захлопав ресницами у него на плече, отвлекла его. Она резко поднялась, села на постели и уставилась на него с таким испугом, что он, хоть и обеспокоился, смеха сдержать не смог.

– Ну да, – произнес он, не осмеливаясь на нее взглянуть, – да, мы в одной постели.

В последнюю секунду он выбрал нейтральное «мы» вместо «вы в моей постели» или же «я в вашей постели», поскольку оба других местоимения были совершенно неуместны в этой не требующей подтверждения констатации. Она молчала, и Шарль переполошился: неужели она удивлена? Неужели она была до такой степени пьяна? Неужели злится на него смертельно? И он ей противен? Она сама себе противна? Он совершил гнусность? Эти и другие вопросы пронеслись у него в голове, прежде чем теплая шелковая пелена Алисиных волос легла на его лицо нежданным нежным занавесом, который, вопреки общепринятым нормам, опустившись, открыл второй акт драмы. Руки его сомкнулись на спине Алисы.

Чуть позднее, в одну из тех минут душевного покоя, какие следуют за физическим удовлетворением, когда чувствуешь себя бесконечно близким другому и притом бесконечно свободным, в одну из таких редчайших минут, когда дух, как кажется, наконец-то воссоединился с плотью в мудрости и интуиции и когда касаешься любимого тела без волнения, без обожания и без муки, а, вовсе наоборот, с симпатией, Шарлю достало смелости – или достало естественности – рассказать Алисе о давешнем своем страхе.

– Я думал, – сказал он, – что мне надо бежать, укрыться в своей комнате, не докучать тебе моими желаниями и моим присутствием.

Он говорил беспечно, крутя в руках руку Алисы, сгибая и разгибая ее, любуясь игрой мускулов, рисунком вен, счастливый внезапно явленной – и, как он полагал, завоеванной – реальностью. Алиса лежала не шевелясь. Она глядела на собственную повисшую на конце руки кисть, как на посторонний предмет.

– Вы ошибались, – сказала она, – хотеть, желать, сметь – это не постыдно. Постыдно перестать желать, не хотеть, не сметь. В избытке нет ничего ужасного, ужасен недостаток. «Чересчур» – слово куда более пристойное, чем «недостаточно». Поверьте мне, я точно это знаю, я долго жила «недостаточным» и до сих пор этого стыжусь.

Он откинулся назад и закрыл глаза, он думал о том, что Алиса впервые обращается к нему не как к соблазнителю, а просто по-человечески. Между ними протянулась ниточка дружбы: такой дружбы, вкрадывающейся вослед наслаждению, он обычно остерегался, но сейчас, напротив, не мог и не хотел избежать исходящей от нее нежности.

– Почему ты это говоришь? – спросил он. – О ком ты думаешь? О Жероме или о твоем муже, Герхарде?

– Я думала о Герхарде, – призналась Алиса.

Она села на кровати, обхватила руками согнутые колени, положила голову на руки. Она была похожа на ребенка, и, как тогда в деревне, ему захотелось намазать ей бутерброд, велеть ей забыть все остальное, забыть мужчин, которых она не любила или любила недостаточно и которые слишком любили ее – не важно, в общем!.. они не сделали ее счастливой, – мужчин, чье несчастье она теперь хотела возложить на себя.

– Расскажи мне, – попросил он. – Расскажи мне все, я хочу, чтобы ты мне все рассказала. Как только ты вошла ко мне в дом, я захотел, чтобы ты мне все рассказала, мне хотелось одновременно, чтобы ты не говорила ничего и рассказывала все. Говори со мной, Алиса, прошу тебя, говори. Кстати, можно я буду называть тебя на «ты»?

– Вы можете говорить мне «ты» и делать со мной все, что хотите, – сказала она, уклончиво улыбаясь. – Но не сердитесь, если я сначала буду говорить вам «вы». Я не хочу причинять вам боль, Шарль, я хотела бы никогда не причинить вам боли, никогда. Знайте это. Я не хочу, чтобы получилось как с Герхардом.

– А что получилось с Герхардом? – спросил он, сам удивляясь спокойной ясности своего голоса. Герхарда он ненавидел с самого начала за то, что у него достало наглости, вернее, подлости бежать и бросить жену в стране, кишащей немцами, фашистами, сволочами, – а сам, поди, преспокойненько устроился в коттедже на берегу Миссисипи…

– Получилось так, что я его уже не любила, а он меня любил; я, кажется, вам уже рассказывала, я, кажется, тебе, – поправилась она, – рассказывала, как они с ним обращались. И вот однажды вечером он вернулся домой с работы. Открыл дверь, захлопнул ее ногой и прошел прямо на кухню. Я за ним. Он был очень бледен. Открыл помойку, раскрыл свою сумку с инструментами и вытряхнул содержимое, все: шприцы, лекарства, стетоскоп, аппарат для измерения давления – все-все вытряхнул в помойку с очистками и отбросами, молча, без всяких объяснений. Потом он ушел к себе в комнату, а сумку бросил расстегнутой перед дверью. Я думаю, он не выдержал. Он, думаю, даже с нетерпением ждал последней своей операции, запланированной на следующий месяц, после которой, он знал, его тоже отправят на смерть. Мне в самом деле кажется, что с нетерпением.

– А потом?

– А потом приехал Жером. Взял все в свои руки. Не знаю, Шарль, известно ли вам это или нет, но Жером уже с тридцать шестого или тридцать седьмого года следит за всем, что происходит в Германии, за всем, что творили нацисты, начиная с тридцать третьего, и, рискуя жизнью, спасает людей, переправляет их через границу, чтобы спасти от гибели. Чаще всего это, разумеется, евреи. С Герхардом он познакомился случайно, кажется, в Байрете, и очень его полюбил. Короче, он уговорил Герхарда уехать, ему это удалось. В одну прекрасную ночь мы покинули Вену с поддельными документами, самым банальным и неромантичным способом; Герхард добрался до Лиссабона, а оттуда – в Америку.

– И вы не поехали с ним? – спросил Шарль, и очевидность превратилась таким образом в нескромный вопрос, но Алиса и не думала скрытничать. Заподозрив однажды Шарля в антисемитизме, она теперь ощущала себя виноватой и оттого не допускала других обвинений в его адрес. Он сделался в ее глазах окончательно и бесповоротно невиновным.

– Нет, – ответила она. – Я не поехала с ним, мы как раз разводились. Собственно, поэтому…

Она не договорила, и Шарль продолжил за нее задумчивым голосом:

– Поэтому он и вытряхнул медикаменты в помойку, поэтому закрылся один в комнате, оставив сумку валяться в коридоре. Понятно. Вы его больше не любили?

– Я его не… Не то чтоб я его не любила, я вообще никого не любила, – сказала Алиса с отчаянием. – Главное, я не любила себя, а это ужасно, поверьте мне. Я знаю, что мужчины думают о женских депрессиях; знаю, это кажется смешным, когда ты богата, молода, недурна собой и замужем за человеком, который тебе нравится. Я понимаю, что отчаяние в такой ситуации выглядит комично, но поверьте…

– Да я вам верю! – воскликнул Шарль с такой живостью, что Алиса вздрогнула. – Я вам полностью верю! Жерому я этого не говорил, но мой дядя Антуан, о котором я вам рассказывал, – я опять про дядю, подумаете вы, смешно, конечно, но я от него многое узнал, больше даже, чем он хотел, – так вот, мой дядя Антуан пережил депрессию. Это было ужасно. В конечном итоге, я думаю, он от этого и умер, потому что когда человек хочет жить, он не умирает от бронхита. С ним это случилось вдруг: «затосковал», как у нас говорят. Перестал интересоваться чем бы то ни было: друзьями, погодой, охотой, а ведь заядлый был охотник, уж поверьте. И насчет женщин тоже! А как работу любил!.. – добавил он с сожалением, будто это качество, к его огорчению, не передалось ему, как прочие, по наследству, а потом продолжил: – Я знаю, что это за болезнь, поверьте мне, Алиса. Я видел, как он долгими часами просиживал в кресле и смотрел в окно. Я видел, как он в отчаянии ложился и в отчаянии вставал. Я ничем не мог ему помочь, я с ним почти и не говорил, чувствовал, что ему это скучно, хотя он только меня и любил на свете. Я видел, как он мучается, как бьется об стенку тихо-тихо, потому что даже и причинять себе боль ему было неинтересно. Верно я говорю, даже и убить себя не можешь? Нет, поверьте мне, Алиса, я знаю, что это такое: если я чего и боюсь на свете, так именно этого – разлюбить себя самого. Не то чтоб я себя особенно любил, – добавил он поспешно, – я к себе спокойно отношусь, иногда посмеиваюсь над собой.

Он говорил страстно и убежденно, а закончил очень тихо:

– Я знаю, я плохо рассказываю об этой болезни, мне ее не понять по-настоящему, пока сам не пережил… Я только хотел избавить вас от необходимости описывать ее мне… Я подумал, вам так будет легче… Наверное, я путано изъясняюсь, но клянусь, Алиса, я вовсе не нахожу эту болезнь смешной: я нахожу ее страшной.

Он замолчал; ему казалось, что он и в самом деле немного смешон и неловок, но он чувствовал, что допустил именно те неловкости, какие следовало. В глубине души он был даже горд и доволен собой. Он испытывал давно позабытое ощущение, что сделал другому добро; он привык заботиться о своих собаках, лошадях, о своих людях, как он говорил, о своих деревьях и лугах, но не о женщинах. То есть не о тех, кого он называл женщинами, пока не появилась эта и не воплотила собой нечто иное, нежели странную, смутную, полуабстрактную реальность. В голове у него существовал примитивнейший образ женщины, ничего общего не имеющий с легким, но обладающим весом существом, тихо посапывающим у него на плече. Алиса заснула или сделала вид, что спит, ничего не прибавив к его описанию болезни. Только время от времени она касалась приоткрытыми губами его тела, и он всякий раз трепетал от счастья, вздрагивал, как вздрагивает всей кожей лошадь, ублаженная прикосновением хорошо знакомой руки.

Он забылся, как ему показалось, на мгновение, но проспал, должно быть, несколько минут, несколько долгих минут, потому что, когда он открыл глаза, она уже снова сидела в ребяческой позе, черные волосы падали на серые глаза, она силилась их сдуть, при этом губы ее складывались в презабавную мальчишескую гримасу, делавшую ее красоту более человечной, грешной, доступной.

– О чем вы думаете? – спросил он.

– Я думала о тебе, – ответила она, и от этого нежданного, нечаянного «ты» Шарля словно током ударило.

– О чем ты думаешь? – повторил он медленно.

– Я думала о тебе, как ты сегодня утром, там у немцев… Как ты… – И она вдруг невольно расхохоталась, как школьница.

– Да, я был смешон, – сказал Шарль. – Я думал, ты всегда будешь помнить меня таким: смешным, непристойным, брюки гармошкой на щиколотках. Что ты тогда подумала, скажи мне! – воскликнул он с внезапной яростью, и она перестала смеяться, рука ее коснулась лица Шарля и замерла: большой палец на щеке, другие за ухом, касаясь ногтями основания волос.

– Я подумала, что ты очень красив, – сказала она. – Загорелое до бедер тело – ты стоял очень прямо – коричневые ляжки и полоска белой кожи – это было очень, очень волнующе. Не будь там «майн капитана», я бы так и свистнула от восхищения; впрочем, я, кажется, это ясно показала?

– Да, верно, – отвечал Шарль, и шокированный, и испуганный одновременно, – этот чертов улан тоже своим глазам не поверил. Тогда ты и решила… решилась?..

– Нет, нет, – оттараторила Алиса фальшивым голосом, – решилась я, когда мы танцевали в ресторане.

Она откинулась назад, сдержанная, отстраненная: она наверняка потешалась над застенчивостью Шарля, и это его задело. Недавно еще у нее и в мыслях не было лечь с ним в одну постель, а теперь она уже чувствовала себя в ней так свободно! Прежние возлюбленные Шарля из числа приличных женщин поступали как раз наоборот: вызывающе вели себя до и дичились после, с первой же ночи превращая застенчивых ухажеров в циничных совратителей. «Интересно, что ты теперь обо мне подумаешь» – такова была фраза, которую Шарль слышал едва ли не чаще всего в жизни и никогда на нее не отвечал. Алиса не задает этого вопроса, никогда не задаст, никогда не задавала. Может, дело в среде, в таком случае среда, из которой вышла она, лучше.

– Я хочу есть, – сказала Алиса, открывая глаза. – Где там их гнусное пойло и гренки, сухие, как подметка?

Как раз постучали в дверь. «Войдите», – пренебрежительно крикнул Шарль, однако же испуганно натянул простыню на обнаженные плечи и на лицо Алисы. Бедолага-официант поставил поднос, не осмеливаясь взглянуть на постель, и вышел боком, как и вошел.

Завтрак они в конечном итоге сочли сносным, так же как и бутылку белого вина, за бешеные деньги доставленную сварливым швейцаром – скорее, впрочем, просто жадным – в три часа вместе с бутербродами с неизвестно чем; так же как и вторую бутылку, которую они выпили вечером. В отставленных недопитых стаканах отражались косые лучи заходящего солнца, а рассыпанные по простыням крошки нисколько не мешали их блаженству. Они заснули очень поздно, за весь день ни разу не встав с постели, даже и не подумав об этом, поскольку, ни словом о том не обмолвясь, оба знали, что завтра уезжать. И оба, словно бы они случайно встретились на перроне вокзала, говорили только о настоящем, ни разу не употребив будущего времени.

С того дня Париж перестал быть в памяти Шарля столицей наслаждений, сделавшись средоточием счастья. С того дня, вспоминая Париж, Шарль рисовал себе не солнечные дни, открытые кафе, бесчисленных женщин, не каштаны, оркестры, зори, не город, а только полумрак гостиничного номера и один-единственный женский профиль: сердце – плохой турист.

Глава 12

Поезд уходил только в полдень, но, следуя инструкциям Жерома, они уже в половине одиннадцатого прибыли на Лионский вокзал, правда, не без труда. Накануне они заснули очень поздно, измученные и, как они полагали, пресыщенные друг другом. Но ненасытный зверь любви, затаившийся в их телах и нервах, еще не раз будил их и снова бросал навстречу друг другу, причем никто из них не чувствовал себя инициатором объятий.

На подгибающихся ногах, с пересохшим ртом и бьющимся сердцем, они долго бродили, мечтали, слонялись по перрону, потом по коридору поезда, потом наугад забросили в багажную сетку одного из купе чемодан с поддельными документами, который везли Жерому. Компрометирующий чемодан рекомендовалось держать подальше от себя, что они и исполнили послушно, хотя совесть их была неспокойна.

Затем они пристроились в малоприглядном грязном привокзальном буфете и заказали по цикорию; каждый с изумлением и состраданием взирал на сидящую напротив бледную и помятую тень жгучей ночной любви. Из глубины сумрачного пустынного буфета они видели, как далеко в конце платформы под стеклянной крышей сияет и разливается светлое, незнакомое деревенское солнце, напоминавшее им скорее о далеком детстве, чем о близком будущем. А ведь скоро, очень скоро, через несколько минут, поезд понесет их к этому самому солнцу, зелени, лету, траве, реке. Но они об этом не думали; притаившись за стойкой и за чемоданами, они сидели как две напуганные и недоверчивые ночные птицы, в то время как в памяти всплывали картины, затмевавшие все остальное, поскольку соответствовали их чувствам. В памяти всплывали моментальные снимки, отдельные кадры: простыня, тело, лицо, вздох, полутень, ослепительная тьма, блаженство; память их стала ночной, она отмела и стерла настоящее, будущее, воображение, разум и даже ослепительное солнце.

Ни он, ни она ни разу не упомянули Жерома, но голос в репродукторе, объявивший, что поезд задерживается более чем на час, прозвучал для обоих голосом ангела милосердия.

В купе, рассчитанное на шестерых, их набилось двенадцать, а сам поезд, казалось, мучился спазматическим прострелом, который они оба благословили. Между тем от невозможности говорить с Алисой и от скуки Шарль всерьез задумался над тем, что он намерен делать дальше. Как ему поступить? Ему или ей следует поговорить с Жеромом? Он не мог себе представить, что по приезде отведет Жерома в сторонку и поговорит с ним, как мужчина с мужчиной. Мужчина с мужчиной! Ну и выражение! И что он должен ему сказать? «Я люблю твою любовницу, и она меня тоже немного любит, во всяком случае, не возражает против моей любви». Такое решение он, не задумываясь, выбрал бы еще месяц назад, предпочел бы всякому другому, когда речь шла о его деревенских и лионских похождениях, но в данной ситуации оно казалось ему неприемлемым и вульгарным. Говорить, разумеется, следовало Алисе, а ее, должно быть, от этой мысли бросало в дрожь. Шарль ее понимал: из обойденного вздыхателя превратившись в удачливого соперника, он снова воспылал братской дружбой, симпатией и состраданием, какое всегда испытывал по отношению к Жерому и его несчастливым любовным приключениям. Судьба Жерома представлялась воображению Шарля узенькой, совершенно прямой тропинкой, светлой и печальной. Жером был, так сказать, наделен даром несчастья, и то, что на этот раз несчастье ему принес Шарль, было чистой случайностью, досадной, разумеется, но случайностью. С Шарлем или без него, Жерому все равно не удержать Алису, во-первых, потому, что женщины, которых Жером любил, всегда его оставляли, во-вторых – но этого Шарль еще и сам для себя не формулировал, – потому, что Алиса никогда не останется ни с кем. Такое интуитивное чувство временами бередило душу Шарля, но тотчас проходило, улетучивалось, как только он ощущал на своей руке запах Алисиного тела.

Шарль отдавал себе отчет в том, что везет своему лучшему другу женщину, которую тот безумно любит и которую он, Шарль, у него отнял, но вовсе не ощущал себя виновным: он чувствовал себя свидетелем, зрителем и телохранителем Алисы. Всерьез он боялся лишь одного: боялся, что угрызения совести замутнят начало их любви, их новорожденное счастье. В просвет между двумя плечами, чьей-то шеей и чемоданом Шарль встретился взглядом с Алисой. Он посмотрел на нее успокаивающе и ободряюще, и его глаза рассказали ей о состоянии его души больше, нежели длинная речь. Нет, не следовало ожидать от Шарля, что он будет мучиться и ставить себя на место Жерома. Шарль родился невинным точно так же, как он родился брюнетом, и невинным умрет, даже если волосы его к тому времени сделаются белыми как снег.

Он не понимал, что Жерому она обязана всем, что Жером с первого взгляда влюбился в нее без памяти и целиком посвятил ей свою жизнь уже тогда, когда она даже не подавала ему никакой надежды. Жером два с лишним года выхаживал ее, дежурил около нее часами в Вене, в Париже, в поездах, в клиниках – везде. Жером ее выслушал, простил и оправдал. Жером разговаривал с ней, нянчился, как с ребенком. Жером помог ее мужу выжить, ей – найти смысл существования. Жером спас ее, ему она была обязана всем, он никогда от нее ничего не требовал и был безмерно благодарен, получив от нее ничтожно скромный подарок: ее тело. Жером всегда думал только о ее благе, а она… она намеревалась причинить ему самое большое зло, какое только можно было ему причинить.

Итак, она снова оказывалась в плену у принципов. Вся жизнь ее была нескончаемой борьбой, незримой, но ожесточенной, между условностями и ее собственной натурой. Будь ее воля, Алиса бы ничего не сказала Жерому, она бы уступала, предоставляла ему свое тело нежно, рассеянно, ласково, как делала это последние полгода, и отдавалась бы Шарлю со всей чувственностью, любопытством, радостью и даже уважением, какие пробуждал в ней этот человек. Жером не пришел бы в отчаяние, она бы не страдала, не чувствовала себя виноватой, и жизнь текла бы вполне гармонично. Но есть одно «но»! Оба мужчины – один распутник, другой гуманист, и тот, и другой почитающие себя терпимыми и умными, – не примирятся с таким положением. Делить ее? Нет, это невозможно! Какой абсурд! Чтобы делить, надо иметь, а и тот, и другой, наверное, понимают, что она не их собственность. Можно ли владеть человеком? Случается, что вы кем-то очень дорожите, и он вас этим держит, но лишь то время, что длится ваше к нему чувство. Человек не может кому-то принадлежать! А между тем Жером и Шарль готовы делить ее уважение, ее нежность, ее привязанность, но ни за что не пожелают делить ее тело, будто тело важнее души. Из-за этого абсурдного априори принципа она вынуждена причинить боль дорогому для нее человеку, из приличия вынуждена поступить жестоко.

Вся жизнь ее была сплошным притворством. В связь со своим первым мужчиной она вступила не по любви, а из любопытства. Забеременела от Герхарда не из потребности в материнстве, а случайно, по неопытности. Вышла за него замуж, щадя чувства ближних, а не потому, что хотела разделить с ним жизнь. У нее случился выкидыш в результате несчастного случая, а не потому, что она не желала ребенка и принимала какие-то меры. В Вену она переехала, чтобы не огорчать Герхарда, а не потому, что ей нравилась Австрия. Любовника завела, уступив, можно сказать, из галантности, а не по чувственному влечению. Нервная депрессия стала у нее следствием любви к жизни и разочарования. С собой она не покончила не потому, что держалась за жизнь, а из трусости, из боязни причинить себе боль. Она позволила Жерому любить ее из страха перед одиночеством, а не для того, чтобы полюбить его в ответ. В Европе осталась и сделалась участницей Сопротивления из страха перед Америкой, перед неизвестностью, а не из мужества и протеста против зверств нацистов. Она отдалась Жерому из усталости, а не по влечению. В сущности, по естественной склонности она сделала в жизни только одно: отдалась Шарлю, потому что ей этого хотелось, потому что он ей нравился, потому что его желание передалось и ей.

И она останется с ним потому, что он ей по-прежнему нравится, смешит ее и вселяет уверенность в себе. Наконец, она впервые сделает что-то, потому что ей хочется это сделать; она оставит Жерома потому, что хочет жить с Шарлем, а не из жестокости. Что нет, то нет! Беспощадность поступка холодила ей кровь, и она ненавидела общество, принуждавшее ее к жестокости, почитая чудовищной саму возможность делить. Ну что ж, значит, она чудовище! Алиса была женщиной хрупкой и мягкой, все ее друзья, родные, супруг и немногочисленные любовники могли засвидетельствовать это от всего сердца, но никто из них не подозревал, какая неколебимая решительность наполняла эту головку, поддерживаемую нежной шейкой. Алиса никогда не позволила бы себя обмануть и сама бы осознанно не обманулась относительно собственных чувств и мыслей. Ей случалось смеяться над собой, изливать на себя яд холодного юмора за эту заносчивую наивность, которую она считала своим изъяном и которая уже довела ее до отчаяния, отчаяния неизбывного, поскольку самого себя питающего, неподвластны которому только наслаждение и смех, по сути своей неподконтрольные и абсурдные. По счастью для Алисы, в ее жилах текла ирландская и венгерская кровь, и оттого у нее эти две отдушины приоткрывались чаще, чем у других женщин; она всегда знала, какая именно склонность движет ею, а склонности эти были достаточно многочисленны и разнообразны, так что ей не было с собой скучно, если только она не предавалась саморазрушению.

Поезд ехал теперь с равномерной скоростью, до демаркационной линии оставалось полтора часа. Это сообщение пронеслось из вагона в вагон, из купе в купе, словно бы весь состав был длинной камерой на колесах с гуляющими по ней шепотком и напряженным ожиданием, какими полнятся тюрьмы. Пассажиры выказывали беспокойство, поглядывали на часы, на чемоданы; они иначе смотрели друг на друга: усталые, измученные взгляды субъектов, которым им подобные досаждают своим присутствием, сменились озабоченными, недоверчивыми и пуританскими взглядами людей, которых любой из присутствующих собратьев может скомпрометировать. Шарль, который уже два часа стоял, уцепившись руками за багажную сетку и прижавшись ногами к коленям Алисы, с изумлением увидел сверху, как лица сидящих позакрывались. Он не удивился, когда Алиса, ущипнув его за руку, знаком попросила наклониться к ней.

– Шарль, – прошептала она, – не могли бы вы… не мог бы ты посмотреть в том купе, знаешь, где мы оставили чемодан, что там за пассажиры, понимаешь… если вдруг…

Шарль понимал. По голосу угадал, на что намекает Алиса, и улыбнулся ей растроганно и весело, хотя заранее почувствовал себя разбитым при мысли о том, что ему придется пробираться сквозь людскую толщу коридора, отделявшего их от упомянутого чемодана. Однако он без возражений устремился этот коридор штурмовать. Путешествие заняло у него три четверти часа, даже больше, Алиса сидела уже бледная как смерть, когда он появился, взъерошенный, и всем своим видом успокоил ее. Наклонившись к ней, он прошептал:

– Я все внимательно осмотрел, на первый взгляд, я повторяю, на первый взгляд, в купе не было ни евреев, ни маленьких детей, ни возможных подпольщиков. Попахивало скорее черным рынком. Но поскольку там сидела толстуха-молочница, – прибавил он с улыбкой, – симпатичная такая, из тех, что на Рождество раздают хлеб беднякам, я сделал, что должно.

Он рассмеялся и достал из-за спины правую руку, в которой держал чемодан. Потом закинул его поверх беспорядочно наваленного багажа в сетке и взглянул на Алису. Она улыбнулась так благодарно, что он даже смутился.

– Вы бы все равно меня за ним послали, – засмеялся он громко, – а ходить по вагонам – сущий ад.

– Вам повезло, что вы его нашли, – сказала она вслух, и соседи, глядевшие поначалу заинтригованно и подозрительно, а теперь успокоенные его смехом, отвели глаза от запоздалого неблагонадежного чемодана. Алиса же взяла руку Шарля, опущенную на уровень ее лица, и прижалась к ней щекой. А Шарль, закрыв глаза, в порыве безумного восторга пожелал, чтоб их расстреляли вместе на следующей станции. Надо заметить, что желание умереть за компанию с кем бы то ни было возникало у него не часто… Насколько он помнил – только один раз, когда дочка галантерейщика променяла его на ученика старшего класса в день его, Шарля, четырнадцатилетия. Чуднó… Шарль никогда не думал, что от счастья возникают те же мечты, что и от горя.

Когда они подъехали к демаркационной линии, стояла угнетающая жара, и, открыв дверь купе, немецкий офицер скривился от отвращения при виде славного французского народца, скученного на сомнительно серого цвета банкетках и обливающегося пóтом. Ни один мускул не дрогнул на его лице, пока он проверял документы. Сам он был маленький, черноволосый, с лицом южанина, и отсутствие идеальной арийской внешности, должно быть, делало его злобным вдвойне: периодически он громко рявкал на всех сразу и ни на кого в отдельности. Он буквально вырвал пропуск из рук Шарля, отпустил несколько шуточек по-немецки, подбородком указывая на Алису, посмотрел на Шарля – тот с легкостью запутался, сочиняя историю про секретаршу, лживую от начала до конца, а потому как раз подходящую, – после чего с игриво-презрительной усмешкой, ко всеобщему облегчению, покинул купе. Никто не обратил внимания на натянутые и смущенные лица Алисы и Шарля. На пути в Париж они бы без всякого стеснения весело посмеялись над вульгарными шутками немца, теперь же сочли их непристойными.

Поезд наконец тронулся, но очень скоро стал пошаливать. Он икнул, остановился, качнулся назад, тронулся снова, снова остановился – и так всю ночь; машинисты и начальник поезда, по-видимому, ничего не могли поделать. В Валанс он прибыл только на рассвете.

Жером ожидал их, прислонившись к платану, а увидев, побежал навстречу с непосредственностью студента, чем внес смятение в душу и память Шарля. К счастью, Жером сохранил достаточно целомудрия и в присутствии друга поцеловал Алису только в лоб. Он так сиял, что Шарль нахмурился. А между тем Шарль был счастлив, он испытывал странное, неведомое ему прежде счастье при мысли, что снова увидит свои луга, дом, собак, испытывал подлинное облегчение оттого, что оказался в безопасности и что сюда, в безопасное место, целой и невредимой привез Алису. Ощущения тем более нелепые, что он-то сам ни на секунду не чувствовал себя в опасности, не считая той, что грозила его чувствам.

Поезд уже трогался, и на сей раз быстро, когда Шарль вспомнил про чемодан. Он сумел запрыгнуть в вагон и благополучно выпрыгнуть, но сердце его бешено стучало, а ноги сделались ватными. Похоже, он не помолодел, подумал он с радостью. Победоносно потрясая трофеем, он возвратился к Жерому – тот делал ему знаки, призывая к осторожности, однако, воспользовавшись его отсутствием, успел обнять Алису за плечи. К удивлению Жерома, Шарль резко и сухо сунул ему чемодан, вынудив прервать объятия. Жером вопросительно поднял брови.

– Извини, – сказал Шарль, – я просто без сил, совершенно без сил. Сущий ад, а не путешествие.

– Ну, а в остальном?

Глаза Жерома весело блестели, и на лице читалось такое неописуемое облегчение, что Шарль отвернулся, ужаснувшись себе самому. Это был первый укор совести, первый, минутный, но острый.

Глава 13

Старенький автомобиль ожидал их совсем рядом, развернутый, как, между прочим, подметил Шарль, носом к дороге, точно в детективных фильмах. Он собрался было сесть за руль, но Алиса вдруг проскользнула впереди него.

– Шарль, позвольте мне разочек повести ваш драндулет. Я ни разу в нем за рулем не сидела.

Они расселись, слегка ошарашенные, Шарль впереди, а Жером сзади с чемоданами, и Алиса тронулась с блеском. Шарля приятно удивило, что она даже скорости переключала без скрипа.

– У меня была в свое время «Тальбо Лаго», – заметила она, смеясь, и чуть слишком круто вывернула, объезжая велосипед. – Лет в девятнадцать-двадцать я даже выиграла гонки в Ла-Боль. В то время женщина за рулем была редкостью. Бог мой, до чего ж это было давно, страшно подумать…

– У вас нет более свежих впечатлений, нежели эта «Тальбо Лаго»? – спросил Жером мурлыкающим голосом.

– Сколько угодно, – опередил Алису Шарль. – Мы должны рассказать тебе море всего увлекательного. Чемодан набит фальшивыми паспортами, мы его положили в другой вагон, а потом Алиса испугалась, что из-за него кого-нибудь расстреляют. Пришлось мне идти за чемоданом. Представить себе не можешь, сколько я из-за него натерпелся, – добавил он игриво и в простоте своей с чрезвычайной неловкостью дружески похлопал Алису по лежащей на руле руке. Алиса вздрогнула, машину занесло.

«Хорошее начало, – подумал Шарль, – замечательное».

Предусмотрительная Луиза приготовила настоящий пир с настоящей яичницей, настоящей колбасой, настоящим красным вином и настоящим кофе на десерт. Она накрыла стол на площадке перед домом, и Шарль почувствовал себя на верху блаженства. Ветер тихо шелестел листьями платанов у них над головами, белесое рассветное небо голубело, обретая обычные для жаркого дня краски, после бурной встречи пес Блиц лениво трусил по гравию, издавая ласкающее слух шуршание. Алиса и Жером молчали, они, казалось, тоже наслаждались красотой утра, а также колбасой. Шарль бросил на них двойной взгляд: сначала, украдкой, на Алису, откинувшуюся в шезлонге с закрытыми глазами, затем дружески-сострадательный на Жерома, который сидел с открытыми глазами и глядел на край луга. Что и говорить, Алисе предстояло нелегкое объяснение.

А пока что Шарль находил себя безупречным: по отношению к Алисе он держался настолько же отстраненно и сдержанно, насколько до отъезда был, как ему помнилось, взволнован и предупредителен. О Париже он упоминал мимоходом, будто они ездили посмотреть Эйфелеву башню, Триумфальную арку и дворец Инвалидов, об их подрывной деятельности он не обмолвился вовсе, поскольку этот, так сказать, сентиментально-исторический сюжет принадлежал Алисе и Жерому, а не ему. Сопротивление – их дитя, исходная точка и смысл их былого совместного существования, – так, по крайней мере, предпочитал думать Шарль.

Положа руку на сердце, он не мог не признать, что заведи Жером разговор о маршале Петене, Франции и оккупантах сегодня, возразить ему было бы трудно. Сегодня Шарль не смог бы противопоставить Жерому прежнюю иронию и флегматичность. Он слишком отчетливо помнил их приезд в Париж – в зловещий город с пустынными улицами. Что же касается памятной ночи, то, хотя развязка превзошла всякие ожидания, все предшествующее отложилось в памяти неизбывным кошмаром. Он не мог больше спорить с Алисой и Жеромом, ибо они были правы. С другой стороны, ему не хотелось лить воду на их мельницу, в особенности на Алисину. Все, что грозило опасностью ей – хрупкому созданию, недавно ставшему для него очень даже телесным, – опасностью, как он теперь понимал, совершенно реальной, – все это следовало отбросить подальше. Принципиальный оптимизм, питавший его воображение и память со времени окончания боевых действий, оставил его. Он был довольно воинственным мальчишкой лет до двадцати пяти, но с тех пор уже порядочное время ни разу не дрался. А главное, его уже порядочное время не били, грубо и дико, люди в форме. Представив себе, что к белому, нежному, теплому телу Алисы прикасаются – бьют его, терзают – мужланы, солдатня, садисты, он ужаснулся и вынужден был поднять на нее глаза, дабы удостовериться, что с ней ничего не случилось. Он чувствовал себя глупо, оттого что ему приходилось смотреть на Алису мельком и, быстро отведя глаза в сторону, разглядывать стенку, скатерть, собственные руки.

Жером между тем выглядел совершенно спокойным, говорил без напряжения и без увлечения, со свойственным ему флегматичным видом юного или не очень юного англичанина, видом, вызывавшим нарекания Шарля еще в колледже. Неплохо было бы, если б лорд в нем уступил место подпольщику и любовнику и он начал бы задавать вопросы – тогда на них можно было бы ответить, ответить правдой, какой бы жестокой она ни была. Шарль прекрасно понимал, что Алиса заговорит, только если ее вынудить. Она не способна была лгать, но не способна также и выложить всю правду с бухты-барахты, а надобно было, поскольку Шарль намеревался провести эту ночь в ее объятиях.

Шарль в нерешительности покачивался на стуле. Его природная лень и боязнь всяческих драм протестовали в нем против сцены, которую предстояло пережить, но впервые в жизни любовь оказалась сильнее лени; вспоминая о том, сколько раз он отпускал своих возлюбленных, возвращал их на время мужьям, лишь бы избежать истерик и упреков, Шарль со смехом и стыдом одновременно сознавал, до какой степени он был спокойным, покладистым и удобным любовником и как легко это ему удавалось. А заодно он удивлялся и тому, что в последние дни неизменно употребляет по отношению к себе самому прошедшее время.

– Полагаю, теперь я могу рассчитывать на рассказ, – произнес вдруг Жером, – и на рассказ обстоятельный. Для начала скажи мне, Шарль, кто тебе, бедолаге, поставил фингал под глазом? Неужели Алиса?

– Что ты, что ты! – воскликнул Шарль и с жаром замахал руками, прямо скажем, не к месту. – Немец один, немцы, в общем.

– Стало быть, ты дрался с немцами? – поинтересовался Жером простодушным голоском. – Ну и ну, прямо-таки пикантный анекдот…

– Вы нашли совершенно точное слово, Жером, – улыбнулась Алиса. – Уверена, что Шарль расскажет вам историю о двух подвыпивших гуляках, нарвавшихся на жандармов, нисколько в этом не сомневаюсь. Рассказывайте, Шарль, я не стану вас перебивать, но после расскажу по-своему.

– Я не собираюсь этого делать.

– Почему? – спросил Жером. – Ты боишься?

– Я боюсь? Чего я боюсь? – пронзительно запротестовал Шарль. – Чего, по-твоему, я должен бояться? Если бы ты услышал, как эти черти оскорбляли Алису, ты поступил бы так же.

– Какие черти? – Жером выглядел все более заинтригованным.

В разговор вмешалась Алиса:

– Чертями Шарль называет эсэсовцев, которые отвели нас на допрос в комендатуру на площади Святого Августина.

Жером побелел и вскочил с места.

– В комендатуру? Вас? И вы мне ничего не сказали! Ничего не сказали! Что произошло?

– Сейчас Шарль все расскажет. Ну же, Шарль, смелее! – подбодрила его Алиса.

– Я начну, но расскажу только до того места, как мы вышли из комендатуры, – произнес Шарль очень твердо. – Закончит Алиса.

И ему самому, и Алисе фраза эта показалась верхом безумия, они уставились друг на друга, не моргая, ошарашенные и готовые прыснуть со смеху.

– Вот как все получилось, – начал Шарль, запинаясь. – Я обещал Алисе повести ее танцевать, понимаешь, чтобы ее… ну, развлечь, что ли, и спросил у швейцара в гостинице… Знаешь гостиницу, где мы когда-то останавливались, то есть где я останавливался? Не знаешь? «Денди», на улице Риволи. Да знаешь ты, я тебе давал телефон.

– Давай ближе к делу, – перебил его Жером. – Что ты спросил у швейцара?

– Ничего. То есть я спросил у него, где можно потанцевать. Мы были в «Орленке» на улице Берри, последний крик моды. Там кого только не набилось: немцы, даже генералы, бизнесмены, один драматург, два актера, верно? – обратился он к Алисе.

Ее подчеркнуто безразличный и даже скучающий вид раздражал Шарля.

– Да, да, в самом деле, там были известные физиономии, – подтвердила она.

– Мы, значит, танцевали, – продолжил Шарль. – Что мы, кстати, танцевали? В общем, что они играли, то мы и танцевали.

– По правде говоря, – перебила его Алиса, – мы напоминали скорее благочестивых пахарей Милле, до Фреда Астера и Джинджер Роджерс нам было далеко. В первую половину вечера мы благодаря Шарлю пропахали по площадке добрых три-четыре километра без единой остановки…

– Вы преувеличиваете, – сказал Шарль, – мы же не все время так топтались, я потом наверстал упущенное.

– Да, слава богу, он немного выпил, – сказала Алиса Жерому, – немного выпил и позволил себе некоторые вариации и отклонения от маршрута. Потом, перед наступлением комендантского часа, мы пошли в гостиницу пешком, чтобы не прерывать тренировки. И тут нам попались немцы, вернее, мы им попались. Шарль, продолжайте, пожалуйста, я же обещала не вмешиваться!

– Эта женщина все искажает! – сказал Шарль Жерому. – Но ты меня знаешь, ты знаешь, что я танцую совсем недурно! Помнишь, я даже вышел в финал на конкурсе танцев… Как же он назывался, этот бал в Пантеоне? Помнишь?

– Послушай, – строго оборвал его Жером, – мне наплевать на то, как ты танцевал, меня интересует история с немцами, так что продолжай.

– Что продолжать? Ты уже все знаешь, все, – устало пробурчал Шарль. – Нас задержали, отвезли в Kommandatur, спросили, кто мы, откуда и все такое!

Я сказал, что мы идем из «Орленка», живем на улице Риволи. Они потребовали удостоверения личности, Алиса предъявила документы, из которых следовало, что она еврейка, ну, в общем, нет, что ее муж еврей, а она – нет. Тут они принялись отпускать шуточки насчет еврейской расы, скорее в стиле Геббельса, нежели Саши Гитри. А потом, – добавил он поспешно, – потом они нас отпустили, ну, там понадобилось еще засвидетельствовать, что мы добропорядочные французы и, следовательно, обожаем немцев. Вот.

– И кто же это засвидетельствовал? – спросил Жером.

– Госпожа не знаю как ее там – за Алису, а за меня мой дядя Самбра, который из Виши, заместитель Лаваля, что ли. Ты его знаешь, кретин этот, дядя Дидье. Мы с ним однажды на охоту ходили, не помнишь? Он даже и стрелять-то толком не умеет!

– Алиса, – взмолился Жером, – Алиса, он так никогда не кончит, объясните вы мне.

– Хорошо, я начну сначала, – сказала Алиса. – Из «Орленка» мы возвращались через площадь Согласия и на углу улицы Буасси-д’Англа оказались в одной подворотне с террористом, которого искали немцы. Они увидали его с нами, подумали, что мы его сообщники, и забрали нас для проверки. Один из них, посмотрев мои документы, стал грубо насмехаться над моей слабостью к Герхарду и вообще к мужчинам, подвергшимся обрезанию. Шарль возмутился и бросился на них, будто бы мы имели дело с нормальными полицейскими. Они его избили до потери сознания, и мы вернулись в гостиницу. Вот и все. А чтобы закончить со всей этой ерундой, я должна признать, что, выпив пять или шесть рюмок коньяку, Шарль оттаял, и мы восхитительно танцевали с ним пасодобль, танго, фанданго и вальс под аплодисменты публики.

Произнося последнюю фразу, Алиса в упор глядела на Шарля, всем своим видом показывая, что ему следует удалиться, и как можно скорее, что его дальнейшее присутствие нежелательно, но он победоносно смотрел то на нее, то на Жерома, довольный тем, что не ударил в грязь лицом. Невероятно, думала она, он совершеннейший безумец. Дурак. Он ей и в самом деле очень нравился.

– Хорошо, а что произошло после, после этой ерунды, как вы говорите, после Kommandatur, как ты сказал, Шарль. Что ты мне не хотел говорить?

Шарль перевел взгляд на Алису. Она прошептала:

– То, что я узнала позавчера утром, Жером, и что не касается Шарля. Не могли бы вы нас оставить? – обратилась она к Шарлю.

Он немедленно ретировался, а за спиной услышал тихий и дрожащий голос Алисы, называющий имена, ему неизвестные, но показавшиеся почему-то знакомыми, близкими, – Тольпен, Фару, Дакс, – а вся фраза жестокой: «Тольпен, Фару, Дакс расстреляны», – тем более что Алиса произнесла ее грустно и нежно, словно бы говорила: «Поверьте, я вас всегда любила».

Шарль был так измучен, что заснул мгновенно. Алиса же, наоборот, долго ворочалась без сна. А Жером, за трое суток напряженного ожидания уставший не меньше, чем они, растянулся под любимым с детства тополем.

Только не радовали его, как прежде, тысячи сверкающих на солнце пляшущих листочков, обещавших много-много счастья. Он ощущал одновременно облегчение и тошноту. Облегчение, оттого что Алиса вернулась живой и невредимой, и тошноту, оттого что испытывал облегчение, ведь теперь он знал – ему Алиса сказала, – он больше не сомневался, его предчувствия оправдались: Тольпен, Фару и Дакс погибли, расстреляны. Тольпен, рыжий, курчавый, краснолицый, веселый; Фару, неловкий, сдержанный, благовидный: не верилось даже, что такого могли арестовать; Дакс, с горделивым видом маленького человека глядевший будто сверху вниз на всех, кто выше ростом. Все они – три человека, которых Жером случайно повстречал на жизненном пути, потому что у них с ним были общие взгляды и общая убежденность в недопустимости иных вещей, – все трое были приговорены к смерти и казнены.

А он себе живет! Он, их, можно сказать, командир – в той мере, в какой он вообще мог чувствовать себя командиром, – он вот лежит, отдыхает под деревом, любуется листьями тополя, радуется, что его красавица возлюбленная вернулась к нему целехонькой. Хуже всего то, что его, Жерома, человека порядочного, чувствительного, ответственного, возможная измена этой женщины мучила в тысячу раз больше, нежели реальная гибель друзей. Смерть друзей повергала его в грусть и отчаяние, вызывала глухую мужскую боль от непоправимой утраты – потому что он, разумеется, никогда не забудет ни Тольпена, ни Фару, ни Дакса, – но в его памяти их образы сольются с его собственным, оставив отпечаток горечи пополам с гордостью. Напротив, об Алисе и Шарле он будет вспоминать с болью невыносимой, острой, назойливой, позорной, потому что она замешена на сомнениях, подозрениях и других низменных чувствах. В три отрывочных мгновения: в машине, на лестнице и в гостиной (совсем не те, заметим в скобках, о которых Шарль думал, что выдал себя), в три коротких мгновения, у него промелькнуло ощущение перемены, произошедшей в отношениях Алисы и Шарля, и теперь, когда их не было рядом и он не пытался больше собирать доказательства за и против, – эти три мгновения множились и раздваивались перед глазами.

Он перевернулся, уткнулся носом в траву и яростно стукнул несколько раз кулаком по неподвижной, теплой, пахучей земле, которая вечно его отвергала. Сейчас он снова был уверен, убежден, что Алиса с Шарлем были близки в Париже, изменили ему, что она обманула его, что они счастливы и нравятся друг другу. Что Шарлю удалось то, чего не удавалось ему: доставить Алисе наслаждение. Шарлю, простачку, болвану и бабнику, удалось вырвать у женщины в тысячу раз более тонкой и умной, чем он, крики, которых так ждал, которые так надеялся услышать Жером. Но неужели в самом деле существуют мужчины, созданные для женщин, и женщины, склонные этим мужчинам верить, неужели и такая женщина, как Алиса, попалась в расставленную Шарлем низменную, водевильную, пошлую ловушку?

Мало того, она ведь еще станет объясняться с ним, говорить, скажет ему всю правду, скажет так: «Я очень сожалею, Жером, но это была чистая физиология. Я по-прежнему люблю вас, вы мне дороги, я вас понимаю, мне с вами хорошо, с Шарлем – это просто чувственность. Это несущественно, не будем ссориться, Жером». Неужели она настолько глупа и жестока, чтобы вообразить, что ему нужен прежде всего ее рассудок, душа, чувства? Неужели она не понимает, что для него, как и для любого мужчины, женщина – это прежде всего земля, глина, кровь, кожа, плоть? Неужели она не знает, что если тело без сердца – это не рай, то сердце без тела – ад? Неужели не знает, что ему случалось рыдать, пока она спала, рыдать от бешенства и отчаяния, от того, что она лежала в его объятиях такая нежная, спокойная, доверчивая? Ведь известно же ей, что женщинам бывало с ним хорошо и что в свои тридцать лет он умел отличить по их лицу и телу симпатию от наслаждения?

Или она считала его бесстрастным, неумелым, новичком, идиотом? Он сжимал в руках траву, пытался зарыться в землю подбородком, носом, лбом, бился о нее щекой. Чего бы он только не отдал – голову, десять, двадцать лет жизни, – чтобы хоть раз, один-единственный раз услышать от Алисы стон любви! Один только раз! Ради этого он был готов на все! Он почувствовал тошноту, рвотный спазм, только идущий не из горла, а из всего тела, перевернулся на спину, потом на бок, поджав колени к подбородку, обхватив голову руками, закрыв ладонями лицо, словно хотел скрыть ярость и омерзение ото всех, а поскольку вокруг никого не было, скрыть их от жестокого тупого Бога, в которого он, впрочем, не верил.

Пароксизм привел к облегчению боли. Из глубин памяти всплыла фраза Ницше, над которой он в свое время любил порассуждать: «С ума сводит не сомнение, с ума сводит определенность». И он услышал, как его собственный голос, на секунду было пропавший, произнес: «Жером, бедный Жером, ты же лежишь в зародышевой позе! В пресловутой зародышевой позе!» Разум его, не в силах более выносить смертельных страданий, принялся искать лекарство, успокоительное средство, что-то, что могло бы притупить мучительную боль, и нашел только одно: сомнение. Он задышал ровнее. Вернее, он просто снова стал дышать. Ей-ей, он сходил с ума, обалдел совсем! Отчего такой нервный срыв? Видимо, на него подействовала смерть друзей. Подействовали горе, волнение, укоры совести оттого, что его не было с ними. И еще страх, что Алису могли арестовать в Париже. В состояние страстного бреда его привели три бессонные ночи. У него слишком богатое воображение, это его порок, порок тяжкий, потому что воображение его чаще всего направлено было на беду. Если память у него была скорее веселой и ему вспоминалось чаще хорошее, то воображал он всегда худшее.

В нем жил кто-то, смешливый и доверчивый, готовый обольщаться и очаровываться. А рядом – кто-то другой, мрачный, отстраненный, терзаемый изнутри… Этот дуэт существовал всегда, с самого его рождения. Только теперь ему казалось, что второй побеждает, и, хуже того, в нем крепло убеждение, что второй – пессимистичный – прав. Жером никогда не умел, подобно Шарлю, скользить по гладкой плоскости, именуемой счастьем; он ощущал нечто вроде хромоты. Он и в самом деле был калекой, и война позволяла ему скрыть увечье. Жером это знал, боялся этого и желал: воссоединиться с людьми ему суждено лишь на виселице – корчащимся в судорогах телом и отлетающей душой. Все остальное – лишь погоня за образом, за лубочной картинкой счастливого Жерома. Единственными минутами, когда жизнь била в нем, лилась свободно, точно молоко или вино, он был обязан Шарлю, своему антиподу, своему брату. Возможно, своему сопернику.

Глава 14

После двух бессонных часов Алиса наконец погрузилась в сон. Семь часов спустя ее разбудил автомобильный клаксон: Шарль, мирно заснувший, как только голова его коснулась подушки, вскоре встал и уже успел съездить на фабрику. Возвращаясь, он надеялся в душе, что Алиса уже объяснилась с Жеромом, но у ворот его постигло разочарование: ставни все еще были закрыты. Тогда он принялся будить ее громкими гудками, для чего, выйдя из машины, нашел неправдоподобный смехотворный предлог.

– Луиза! – закричал он. – Луиза, я в конце концов передавлю всех этих птиц, если они будут продолжать бросаться под колеса! Отчего, скажите на милость, они так нервничают?

Повинуясь бессознательному рефлексу, Алиса вскочила с постели и бросилась к окну. То, что она увидела, вызвало у нее гнев и смех одновременно: Шарль размахивал руками перед капотом автомобиля и перед носом растерянной Луизы, укоризненно смотревшей на своих кур – те, между прочим, мирно паслись во дворе – и перемежавшей «цып, цып, цып, цып» с незаслуженным ворчанием. Сквозь щели ставен Алиса глядела на своего возлюбленного, на его черные волосы и длинную-предлинную в закатном солнце тень и удивлялась так скоро сложившемуся у нее ощущению близости и привычности.

– Вы думаете, погода еще продержится? – во весь голос кричал Шарль ошеломленной Луизе. Столь нелепый вопрос он задавал впервые: небо было чисто и безоблачно на всей протяженности с запада на восток. Луизе не приходило в голову, что Шарль попросту искал предлога, чтобы поднять голову и сквозь ставни увидеть Алису в окне. Он вел себя как провинившийся: с самого своего приезда он всячески строил из себя невинного так усердно, что мог в кого угодно заронить подозрения. Он старался изо всех сил и совершенно понапрасну, поскольку все равно необходимо было открыться Жерому.

Ну а она сама, думала Алиса, оборачиваясь к туалетному столику, она-то что делала со времени приезда: молчала, уклонялась от разговора и тем обманывала Жерома еще больше. Однако на ее отражении в зеркале муки совести не запечатлелись: у нее была розовая, чуть загорелая кожа, широко открытые сияющие глаза и насмешливое, несмотря ни на что, выражение лица, молодившее ее на десять лет. Она удивилась и тотчас удивилась своему удивлению. Давненько не смотрелась она в зеркало и не радовалась благотворному влиянию чувственности на свой внешний вид. Она улыбнулась сама себе и тут же пришла от себя в ужас, вообразив лицо Жерома во время их объяснения, которое должно было состояться через час или два, самое большее – три. Она представляла себе лицо своего любовника и друга, такое ранимое при внешнем спокойствии и холодности. Лицо это обезобразится, черты исказятся, губы задрожат, все, что составляет его личность, все, чего он достиг упорством: его великодушие, доверчивость, сдержанность, стремление к совершенству, требовательность, – все это разом стушуется, сделается гадким, жестоким, неприличным, точно слишком густой грим на лице старой кокетки, растекшийся от жаркого солнца. Жером к тому же не станет реагировать, как реагирует большинство мужчин; Алиса знала, что он не способен на низость, не способен на драку, скандал, мольбы. Как он поведет себя, что станет делать?

Тут она увидела свое с головы до ног отражение в зеркале-псише и в ту же секунду поняла, что выбора нет, как нет и сомнений. Сегодня ночью она будет спать в объятиях Шарля, и точка. Это ясно как день. С каких это пор желания, импульсы, запросы и неприязни Алисы стали столь очевидными? Разве такими они были раньше? Во всяком случае, на этот раз она им последует, послушается своего тела, а не маниакального измученного мучителя, каким был ее разум. С ненавистью к себе она закрыла глаза и в ту же минуту почувствовала себя спасенной. Спасенной через желание, которое испытывали к ней эти двое мужчин, два каждый по-своему красивых, «два слишком красивых самца для одной безмозглой бабешки», шепнул ей давно уже молчавший саркастический голос. Из яростных трагических битв подсознания она окунулась в бульварную мелодраму. Жаль только, что это происходит во время войны, когда все кругом убивают друг друга, и никому в голову не придет убивать из-за женщины – так, по крайней мере, она надеялась. И на нее снова накатил приступ безудержного неуместного и непроизвольного внутреннего смеха. Она представила себе, как Шарль и Жером снимают со стены старинные кавалерийские сабли, принадлежавшие некоему дедушке, убитому при Райхшоффене, и в белых рубашках сражаются при луне, а она стоит у окна, бесстрастная, безучастная, аплодирует удачным выпадам, чтобы потом, порыдав над телом умирающего, броситься в объятия победителя…

Да что с ней такое? Вроде бы она еще не пила, так что же ударяет ей в голову и откуда эта бездумная веселость? Неужели в ней два года дремала голодная, неутоленная самка, ожидавшая объятий более удачливого самца для того, чтобы вернуть ей радость жизни? Жизнь, счастье, равновесие – неужели все это покоится на столь примитивных основаниях? Поиски Бога и смысла жизни – неужели они провоцируются железами внутренней секреции? Она не могла ответить на этот вопрос, но, в сущности, он ее не слишком беспокоил, коль скоро и железы и метафизика были в порядке. Все шло хорошо, счастье, оно безгрешно – она это всегда знала; оттого-то, потеряв его, и впала в такое отчаяние. В этом мире только несчастье не прощается. А несчастье обрушится не столько на нее, сколько на Жерома. Он ее вы́ходил, а она вместо благодарности заразит его своей чудовищной болезнью. По крайней мере, говорила она себе с жестокой искренностью, по крайней мере, он будет знать, из-за чего страдает и из-за кого, а это уже огромное преимущество, которого он, разумеется, не сможет оценить.

Она вошла в гостиную и остановилась на пороге: Жером лежал на своем излюбленном диване, обтянутом потертой материей, видимо, расписанной некогда цветочками в стиле Луи-Филиппа, увядшими еще при своем появлении. Его длинная рука свисала на пол, и зажатая в длинных пальцах сигарета почти касалась лакированного паркета. Она присела на край дивана и поглядела на него, словно бы он был совсем другим Жеромом, Жеромом, которого она оставила, Жеромом, которого с ней нет. Она смотрела на него, но между ее зрачком и лицом Жерома вставали десятки кадров. Жером в Спа, Жером в Байрете, Жером, склонившийся над ней в клинике, Жером, обнимающий Герхарда за плечи на мосту, Жером удивленный, сияющий в гостиничном номере в Вене, Жером решительный, уверенный в себе с другими и запинающийся в ее присутствии. Эти картины на большой скорости проносились у нее перед глазами, как в скверном фильме, где, желая показать течение времени, снимают разлетающиеся по ветру листки календаря; эти картины закрывали от нее лицо, долгое время бывшее ее единственным прибежищем и для которого, она знала, не существовало в мире иного лица, кроме ее собственного.

Как сказать ему, как? Стыд, злость на саму себя, отчаяние терзали ее, и слезы подступали к глазам. Жером истолковал их по-своему, приподнялся, наклонился к ней, обнял ее. Она прильнула к нему, положив голову ему на плечо, как делала это сотни, тысячи раз, закрыв глаза, вдыхая запах его одеколона, такой знакомый, почти родной, увы! На шее у него был повязан белый с красным шарфик, купленный ею у Шарве в один из последних дней, когда еще продавались шелковые шарфики, красно-белый шарфик, с которым он никогда не расставался, никогда не терял, который был ему дороже всего остального гардероба, шарфик, символизирующий скрытый романтизм, идеализм и страстность его натуры.

– Жером, – простонала она с закрытыми глазами, – Жером, мне так грустно, Жером!

Он слегка приподнял лицо, она ощутила щекой прикосновение его чуть шершавой, привычно теплой щеки, почувствовала, как напряглись желваки, и в ту же самую минуту услышала слова:

– Я знаю, Алиса, знаю, вы их тоже любили. Вы были мало знакомы, но они вас просто обожали. Они считали вас очень красивой и завидовали мне, называли счастливчиком. Это я-то счастливчик! – усмехнулся он. – Раньше мне такое и в голову никогда бы не пришло! Но с вами, да, я действительно счастливчик, Алиса!

– Жером, – выпалила она скороговоркой и очень тихо, – Жером, выслушайте меня.

– Мне было так одиноко без вас, – продолжал он. Она чувствовала щекой неумолимую работу его желваков, а также всей головы, не желавшей понять, представить себе, вынести то, что она собиралась ему сказать.

– Мне было так одиноко, я так боялся за вас, вы представить себе не можете, как я боялся. Я вас даже не поцеловал. С тех пор как вы приехали, я вас ни разу не поцеловал! А ведь я мечтал о вас трое суток, четверо, не знаю уже сколько, вечность…

Он запрокинул лицо Алисы и, судя по всему, нисколько не удивился, увидев ручеек теплых, частых слез, стекавших на подбородок, шею, блузку, слез, прямо-таки брызгавших из-под опущенных ресниц. Он не стал задавать вопросов, а наклонился над ее заплаканным лицом и приник губами к ее губам, которые дернулись, сжались, а потом вдруг раскрылись с рыданием, на что он впервые не обратил внимания.

В эту самую минуту вошел Шарль и, как в водевиле девятисотых годов, застал их в объятиях друг друга. И он, как в водевиле, но водевиле каменного века, стукнул себя кулаком в грудь, затем испустил глухое рычание, бросился на Жерома, опрокидывая мебель на своем пути, и буквально оторвал его от Алисы, а та, не поднимая головы, соскользнула на диван, не проронив ни слова, ни звука, с закрытыми глазами, обхватив голову руками, чтобы ничего не видеть, ничего не знать, ничего не слышать. Прокатившись по полу, Шарль и Жером стали медленно подниматься друг против друга, чувствуя себя глупо и сконфуженно, что делало их впервые очень и очень похожими друг на друга. Два пещерных человека, промелькнуло в голове у Жерома, и в ту же секунду последняя безумная смехотворная надежда, что Алиса по-прежнему принадлежит ему одному, трепыхнулась и угасла.

– Ты с ума сошел, – сказал он Шарлю, – сошел с ума, что с тобой?

– Ты не имеешь права, не имеешь права, она моя, – ответил Шарль.

Он обливался пóтом, и сквозь загар было видно, как кровь прилила к его лицу.

– Она моя, – выпалил он резко, жестко, – ты больше не имеешь права к ней прикасаться! Моя, слышишь! Моя, Жером!

Он замер, быстро взглянул на Алису, по-прежнему прятавшуюся за своими руками, затем на Жерома, неподвижно стоявшего на месте; они застыли все трое в нелепых испуганных позах, точно горемычные помпеяне.

– Что это значит? – спросил Жером. – Алиса, Алиса, что он говорит?

– Я вам все объясню, – сказала Алиса. Она медленно открыла лицо, и руки ее соскользнули на колени с изяществом, неосознанно отмеченным обоими мужчинами.

– Алиса, – спросил Шарль, – Алиса, он не сделал вам больно?

Она улыбнулась. Улыбнулась его исключительной и вместе с тем встречающейся довольно часто доверчивости: полюбив женщину, Шарль, как видно, не мог вообразить себе, чтобы она изменила ему по своей воле.

– Нет, – отвечала она, качая головой, – нет, он не причинил мне боли. Нисколько. Прошу вас, Шарль, оставьте нас, я должна поговорить с Жеромом.

– Погоди, – остановил Жером направляющегося к двери Шарля и пошел ему навстречу с опущенными руками. – Подлец, – процедил он сквозь зубы, – ничтожный подлец. Дерьмо. Ты всю жизнь только этим и занимался! Жулик, бабник, обманщик. И трус в придачу! Иди отсюда, подонок!

Голова Шарля моталась справа налево, словно под ударами. Он закрыл глаза и не отвечал. И только когда Жером замолчал, он развернулся по-военному и быстро вышел.

Глава 15

Когда Жером шагнул на Шарля, Алиса инстинктивно встала и простояла, пока тот не вышел. Теперь Жером повернулся к ней лицом, оба ощущали боль от разделяющего их пространства, от их трагикомического положения и банальности разыгрывавшейся драмы. Алиса впервые видела Жерома в роли, его недостойной, и происходило это по ее вине. Ее охватило отчаяние. Ей хотелось обнять этого старенького мальчика, серьезного, ответственного, но ведь и ранимого. Что она ему скажет, что тут можно сказать? Сам он был не настолько жесток, чтобы оскорблять ее, и не настолько глуп, чтобы упрекать. Он молчал, в глазах его читалось настороженное ожидание и паническое недоумение.

– Извините меня, – произнес он наконец прерывающимся и более низким, чем его обычный баритон, голосом, – извините меня, Алиса, я хотел бы сесть. Все это так тяжело…

Он повел рукой, указывая на гостиную, где окончилась его великая любовь, и на мир за окном, где повсюду нагромождались трупы.

Так мало места… мы, в сущности, занимаем так мало места, думала Алиса, на этом огромном шаре, где раскручиваются и закручиваются наши судьбы. Когда стоишь, занимаешь ничтожную площадь, не больше поломанного фонаря, эдакий цилиндр диаметром в восемьдесят сантиметров, а высотой – в метр или два, не более. Потом, когда положат, будет наоборот. Если бы тела не разлагались, Земля была бы покрыта многими слоями умерших мужчин и женщин. Она была бы полностью обернута, опоясана, утыкана трупами, многими слоями трупов…

Алиса любила обрушивать на Жерома такого рода разглагольствования, а он находил их нравственными, поэтичными и не лишенными юмора. Шарль бы от подобных бредней отшутился или же с карандашом в руке принялся бы за хитроумные вычисления и в результате с гордостью объявил, что Земля в таком случае увеличилась бы на метр в окружности. Да о чем она думает? Что за дурь лезет в голову в то время, как Жером стоит перед ней, страдает из-за нее, а сама она с трудом сдерживает слезы? Что за неумолимый бесчувственный зверек поселяется время от времени у нее в голове и хозяйничает там?

– Послушайте, Алиса, – сказал Жером, глядя на воображаемый огонь в камине, по счастью, не горящем, потому что, несмотря на закрытые ставни и наступающий вечер, она слышала, как гудит от зноя гравий и беззвучно полыхает трава.

– Послушайте, – говорил Жером, – расскажите мне по порядку все, что произошло.

– Шарль все рассказал верно, – ответила она полушепотом, словно бы в комнате повсюду были расставлены микрофоны. – Часов, наверное, около шести мы вышли из комендатуры, каким-то чудом нашли фиакр, ведь было очень поздно: уже занимался великолепный день, – добавила она, не подумав.

Голос ее звучал зачарованно, и Жером отчетливо себе все представил: пустынный, им одним принадлежащий Париж, весенний рассвет, цоканье копыт по мостовой, дремлющая Сена, усталость, облегчение, общие переживания. Он закрыл лицо рукой, ладонь при этом развернул к ней, как если бы хотел смягчить удар. Логичней было бы ему приложить ладонь к своей груди. Потому что муки его подпитывались его собственными воображением и памятью, исходили из его собственного сердца. Алиса увидела руку, выставленную между нею и им, руку, долгое время согревавшую ее руки, часами гладившую ее волосы, руку, открытую для нее, протянутую ей в течение трех лет. Она вдруг отчетливо вспомнила прикосновение этой горячей, надежной, немного костистой руки к своей руке и оттого подтянула к себе колени, обвила их, скорчилась. Кто-то в ней кричал: «Жером, Жером, помоги мне! Помоги мне, Жером!» Но этот кто-то больше не был ею: то был послушный, хрупкий, весьма утонченный ребенок, и с ним она теперь расставалась.

– А потом? – спросил Жером.

– Потом? Шарль вам не рассказал, в комендатуре произошла кошмарная сцена. Офицер стал посмеиваться над моим пристрастием к евреям: дескать, это из-за обрезания. Шарль на них набросился, они его избили до потери сознания. Когда он очнулся, они решили проверить, не еврей ли он, то есть хотели, чтобы я проверила… Сорвали с него брюки и оставили без ничего. Он стоял передо мной в смокинге и в носках, сгорая от стыда. Чтобы его подбодрить, я сделала восхищенное лицо вместо целомудренного, чуть даже не присвистнула от восхищения. Но все равно он претерпел чудовищное унижение. И по возвращении в гостиницу…

– Если я правильно понимаю, вы из сострадания позволили…

– Нет! – Алиса говорила очень четко, такой голос означал у нее гнев, этот голос Жером узнал тотчас, хотя ему редко доводилось его слышать. Однако он сейчас утратил всяческую осторожность. – Нет, я не позволила! Я сама привлекла его к себе, я сама увлекла его в свою постель, потому что он мне очень нравился, – она сделала паузу. – Жером, не вынуждайте меня говорить такие вещи.

– Прошу прощения, – растерянно пробормотал Жером.

Сердце его билось так, что едва не оглушало его самого, билось глухо и равномерно, производя адский шум. Эх, умереть бы сейчас, не сходя с места! И никогда больше не видеть, никогда больше не мечтать об этом прекрасном, расстроенном, виноватом лице! Лице, на котором ему ни разу не случилось видеть судорогу наслаждения! И никогда больше не слышать, не слушать, не прислушиваться к звукам чуть хрипловатого негромкого голоса! Голоса, которого он также ни разу не слышал запыхавшимся или резким, визгливым или низким, надломленным, страждущим, изнемогающим, пресыщенным!.. Голоса, который ни разу не выкрикнул в постели его имени: «Жером! Жером!» – и который прошлой ночью, возможно, кричал: «Шарль!»

Почему? Отчего? Он был готов схватить Шарля за горло, приставить к груди нож и потребовать объяснить ему в подробностях все тонкости наслаждения, которого сам он не сумел дать Алисе. Собственная низость угнетала его, но навязчивые мысли не отступали.

– Вы намереваетесь остаться здесь с ним?

– Да, Жером, – отвечала Алиса.

На глазах у нее снова выступили слезы, покатились по щекам, потому что сказанное ею «да» было необратимым, официальным, окончательным. Это «да» оформило и удостоверило нечто неуловимое и невыразимое; это «да» означало разрыв и потерю человека, бывшего самым близким ей существом, ее единственным оплотом против одиночества и безумия. Да, она безумна, совершенно безумна, она сошла с ума! Как, скажите, как жить без Жерома? А если снова ее станут мучить кошмары, если ей захочется поговорить, чтобы избавиться от бреда и страха, к кому она обратится, кто сможет, кто захочет ее понять? Какой любовник, будь он сто раз без ума от ее тела, вынесет ее душу? Это убийственное умопомрачительное безрассудство; вот именно: она потеряла рассудок. Она вспоминала свое прошлое с Жеромом, пыталась представить себе будущее их обоих.

Она перебирала в голове картины, словно отыскивая среди них аргумент, способный вернуть ее к Жерому, и между двумя из них, одной реально бывшей – Жером в дверях этой жуткой клиники в горах, Жером, приехавший за ней, – и другой воображаемой – коктейль на открытой террасе, они с Жеромом стоят, прислонившись к перилам, и смотрят на проходящих мимо с иронической усмешкой, одинаковой у обоих, – между этими двумя картинами вкралась третья, совершенно абсурдная, – спящий Шарль бормочет какие-то успокаивающие слова и в конце концов устраивается у нее на плече, точно младенец-гигант, чувствующий здесь себя в безопасности, и время от времени ободряюще похлопывает ее по волосам, попадая при этом то по носу, то по щеке, всякий раз прерывая начинающийся сон. В этой последней картине Алиса не ощущала себя такой защищенной, как в двух предыдущих, но лишь ее одну она видела в цвете.

– Алиса, – Жером заговорил вдруг ясно и отчетливо, – Алиса, вы с Шарлем не будете долго вместе; вас соединила война, вы разные люди, из разной среды, из разных миров в нравственном смысле слова. Говоря о среде, я не хочу обидеть Шарля, напротив, я нахожу, что его среда внушает больше доверия, нежели ваша. Но он, Алиса, не знаю, как сказать… вы и он – это так странно. О чем он будет с вами говорить, что вы станете ему отвечать, что вы в нем нашли?

Он так неподдельно недоумевал и выглядел таким встревоженным, что Алисе стало смешно.

– Я нашла в нем… Я нашла в нем то же, что и вы, Жером, вы ведь его лучший и единственный друг вот уже двадцать лет. Не знаю, что сказать! Шарль веселый, смешной, с ним не скучно, он любит жизнь, любит людей… не знаю я…

– Это верно, – согласился Жером; он был раздосадован и заинтригован одновременно. – Это верно, с ним не скучно: он легкий человек. Он легкий, я боюсь, оттого что пустой. Нет, Алиса, вы прекрасно знаете, что вас влечет к нему нечто совсем иное.

– Это нечто я не собираюсь ни с кем обсуждать, – сказала она сухо, – особенно с вами. И потом, вы только подумайте, Жером: то, что нас с вами связывает, – это так важно, так редко… нежность, доверие, общность интересов, подумайте обо всем, что нас связывает…

Он махнул рукой, и Алиса запнулась. Она покраснела, когда Жером коснулся этой темы, и краска все еще не сошла с ее лица. «Чуднó, – подумал он, силясь не утратить ясность мысли, – я не смог доставить ей наслаждение, а ей стыдно. Она стыдится, чего она стыдится? Ощущала бы она стыд, если бы скучала с ним так же отчаянно, как и со мной? Нет, она стыдится удовольствия, которое он ей дал, а я не смог; стоны, слова и жесты, выдающие наслаждение, – их вызвал, почувствовал и услышал милейший Шарль, красавец, первый парень на деревне». Чудовищно, и все тут! Жером повернул к Алисе ровное, спокойное от отчаяния лицо: она узнала это выражение, такие лица она уже видела дважды. Первый раз, десять лет назад, – лицо в гробу, второй раз – собственное отражение в зеркале два года назад.

– Жером, – окликнула она его шепотом: он по-прежнему не поднимал глаз. – Жером, что я могу для вас сделать?

– Ответьте мне, Алиса, ответьте! Он вам доставил удовольствие? Он вам нравится? Вы хотите его, вам хочется к нему прикоснуться? И чтоб он к вам прикоснулся? Вы все время думаете о нем? Вы стонали? Алиса, Алиса, – он повысил голос, потому что она сдвинула брови и хотела уже встать, – Алиса, вы должны мне ответить, я должен услышать это из ваших уст, чтобы больше не мучить себя вопросами. Ведь правда же, дело не в том, что вы меня не любили… что… Алиса, умоляю вас, я должен знать, что это я, что это по моей вине… Будьте жестоки со мной, Алиса, будьте беспощадны, прошу вас! Если, конечно, у вас есть на то основания…

Слабое, неосознанное, едва теплящееся сомнение, угадывавшееся в последней фразе, подвигло Алису на ответ сильнее, чем все мольбы.

– Да, – сказала она, – да, Шарль мне почти сразу понравился. Я считала, что уже не способна на чувства, вы сами знаете. А потом эта ночь в Париже, вино, переживания, я…

– Я не прошу у вас извинений, – сухо перебил ее Жером, – я прошу объясниться точнее.

Он говорил с придыханием, голосом, какого Алиса не слышала у него раньше, и это вывело ее из себя. Деликатный, тонкий, чувствительный мужчина требует от нее эротических подробностей! Ей показалось, что ее собственный голос словно доносится через стекло.

– Если вас интересует техническая сторона, обратитесь к Шарлю. И если вам так это надо, знайте, что с Шарлем Самбра я получала удовольствие один день и две ночи, со вторника до четверга. Да, я шептала и стонала, просила и требовала. Вот.

– И вы ему об этом сказали?

– Не знаю. Я знаю только, что кричала. Сама я не помню этого, но знаю, мне Шарль сказал. Я не помню – разве этим не все сказано? Что может быть красноречивее такого провала в памяти?

Вопрос, разумеется, остался без ответа. Жером понимал только одно: ровно неделю назад, день в день, час в час, они приехали сюда к Шарлю, а сейчас он должен уехать один.

Глава 16

Лето в том, 1942, году выдалось одним из самых прекрасных, какие только случались на нашей планете, словно бы она хотела своей красой и лаской усмирить людские ярость и безумие. На необъятном небе то размытого, то ярко-голубого цвета вставало белое, промерзлое с ночи солнце, потом его сменяло солнце желтое и ослепительное, рассыпавшееся к вечеру косыми нежно-розовыми томными лучами, приветствовавшими окончание длинного изысканного дня. На самом деле солнце было одно: белое, неизменное, застывшее, оно смотрело, как вращается вокруг него планета, прозванная людьми Землей, и видело на ней чудовищные картины. Повсюду лежали груды тел, приникнув под воздействием силы притяжения к незнакомой им в большинстве случаев Земле. В свою лупу солнце видело, как повсюду судорожно сжимаются и разжимаются руки умирающих, руки ухоженные и грубые, руки детей, артистов, мужские и женские, руки с поломанными ногтями, а то и с поломанными пальцами, руки окровавленные, напрягающиеся в последний раз, прежде чем навсегда открыться ему. Солнце беспомощное, ослепительное, обомлевшее знало, что при следующем витке этот безумный шарик покажет ему уже другие руки и новые трупы.

Земля и сама еще не знала, что замышляли в далеких пустынях несколько тупо гениальных ученых, а ведь она была предана своим безумным детям, недолговечным, страстным и хрупким, плоть которых она неустанно питала и пригревала, прежде чем принять их кости (и делала это уже на протяжении стольких веков, эпох, эр, что они и представить себе не могли), она сохраняла верность и нежность, несмотря на потрясавшие ее кровопролития, ураганы, битвы, и, чтоб утихомирить людей, она, быть может, в последний раз дарила им ярчайшие весны, жарчайшие лета, золотейшие осени и сухие-пресухие зимы. Дарила им полноценные времена года, каких уже не будет никогда. Потому что скоро Земле суждено будет узнать, что ее дети, ее постояльцы открыли не только способ умирать быстрее на ее груди, но и способ погубить ее вместе с ними, взорвать, разрушить их мать-кормилицу и единственную подругу.

В это самое время в райском, буколическом и еще не тронутом войной уголке Франции Алиса наслаждалась смуглым телом своего возлюбленного и знойным летом. В обед они ходили на реку, купались, перекусывали на траве. Потом Шарль уезжал на фабрику, а Алиса плелась домой. Она читала, слушала пластинки, какие имелись у Шарля, ласкала кота и собаку, беседовала о жизни с кухаркой, о мужчинах с горничной, о погоде с садовником, садилась за пианино, тихонько что-то наигрывала, вздыхала, улыбалась, вставала, шла в поле, собирала цветы, ложилась под деревом и забывала там свой букет, возвращалась домой, готовила коктейль, становившийся с каждым днем все диковинней из-за продуктового лимита, но Шарль всякий раз выпивал его с восторгом. Она смотрела, как он подъезжает на полной скорости и только гравий летит из-под колес, как он выскакивает из машины, взбегает по ступенькам, видела его глаза, губы, протянутые к ней руки, потом не видела в темноте ничего, кроме кусочка его хлопчатобумажного пиджака у себя под носом. А если чуть откинуть голову – прямой угол его шеи и плеч. Но она почти никогда не поднимала глаз, она держала их закрытыми, утопая в потемках его объятий, вдыхая запах Шарля, его мыла, его кожи.

Она испытывала чувство собственности, обладания, которого не знала раньше. Чувство, которого она никогда прежде не знала, потому что презирала, а потом и сознательно отвергала из уважения к свободе и независимости ближнего. Возможно, чувство собственности пробудилось в ней именно благодаря общению с Шарлем, человеком свободным, так естественно свободным, таким одиноким при всей своей общительности, так мало одомашненным жизнью и в конечном итоге изолированным от других своей влюбленностью в жизнь; человеком полнокровным, раскованным, цельным в противоположность другим ее возлюбленным; человеком, отличным ото всех, кого она знала и кому отвечала взаимностью, непохожим на хрупкого Герхарда, на ранимого Жерома… на всех этих раздвоенных людей, терзающих самих себя, нуждавшихся в ней и готовых многое отдать за то, чтобы быть нужными ей. Людей, которые словно бы просили ее доставить им страдание и через него почувствовать, что они существуют. И никто из них не смог добиться от нее того, что получал Шарль, которому она нужна была не для того, чтобы жить, а для того, чтобы быть счастливым.

И хотя все его порывы могли показаться исключительно чувственными, она знала, что за ними скрывается нечто другое, более нежное и труднее выразимое. Нечто такое, что она найдет однажды в старости – если доживет, – покопавшись среди всякого случайно хранящегося в памяти хлама и обнаружив там чрезвычайно редкую – это она уже знала – этикетку: «страсть», и страсть разделенная.

Сухой и холодный голос разума почти никогда не нарушал тихое покойное течение дней, не спрашивал ее ни о Герхарде, ни о Жероме и крайне редко задавал более жестокие вопросы о том, что она делает здесь с этим человеком, который ничего не читал, не знал ничего из того, что она любит, не интересовался тем же, чем она. Но тотчас что-нибудь: луч солнца или взгляд Шарля, или трущийся о ее ноги кот – тотчас что-то совершенно конкретное и мечтательное одновременно, что-то теплое и нежное вставало между ней и ее прошлым, ее будущим и всякими «если бы», что-то, что она уже сейчас могла бы назвать счастьем, если б это пришло ей в голову, если б у нее на это хватило сил.

Итак, в то лето Алиса и Шарль прожили вместе несколько благословенных недель. Потом наступил сентябрь, и дожди со шквалами принялись сотрясать дом и пейзаж. Друзья Шарля заходили их проведать. Алиса принимала их, была с ними мила. Много рассуждали о Гонкуровской премии, немного о театре, о политике – совсем нет. В середине сентября Алиса каждый день говорила себе, что ей бы съездить в город за книгами, она уже перечитала все, что имелось в доме, и надо же было ей чем-то заниматься в течение долгих дней, когда Шарль возвращался только в семь, а дождь не выпускал ее из дома. Но ей не удавалось истосковаться по книгам настолько, чтобы отправиться в Гренобль. Не удавалось настолько соскучиться из-за дождя, чтобы роптать на погоду. Не удавалось расшевелить себя настолько, чтобы выйти за пределы комнаты, гостиной, кухни, чердака, где она бродила в сопровождении кота и собаки, неотлучно следовавших за ней, как сказочные животные за феей. Она напевала, и слонялась по просторному сельскому дому, и в глубине души немного удивлялась, когда ей случалось увидеть себя в зеркало. Ей казалось, что жизнь может продолжаться так бесконечно – только она сама не понимала, заключается ли в этом просто возможность, надежда или же угроза. Она, впрочем, и не стремилась это узнать.

Она не знала этого и тогда, когда получила письмо, извещавшее ее, что Жерома взяли под Парижем и сейчас, наверное, пытают в гестапо, и тогда, когда решила немедленно ехать и стала собирать чемодан с помощью заливавшейся слезами кухарки. Шарль находился в Лионе, связаться с ним не было возможности, она оставила ему записку.

Алиса была женщиной трезвой, и все-таки, обернувшись на пороге комнаты, где прожила пять месяцев, она посмотрела на нее так, словно бы ей предстояло через две недели спать в этой постели в объятиях Шарля, как она и обещала ему в записке. Но два месяца спустя Шарль по-прежнему не имел от нее никаких известий.

Два месяца спустя, 11 ноября 1942 года, немцы, нарушив вишийские соглашения, перешли демаркационную линию. Франция оказалась оккупированной целиком. 19 ноября отряд гестапо прочесывал окрестности Романа и обнаружил в деревушке Формуа человека по имени Жозеф Розенбаум, старшего мастера на обувной фабрике, еврея, чья семья жила в этих краях с 1854 года. Несмотря на протесты владельца фабрики, они его арестовали и отправили в лагерь Аушвиц, успев предварительно надругаться над его женой и сжечь его дом.

И переполнилась чаша терпения Шарля: и он вступил в ряды Сопротивления.

text-author
section id="n_2"
section id="n_3"
section id="n_4"
Внимание (