/ / Language: Русский / Genre:sci_religion

История Христианской Церкви Tом III Никейское и посленикейское христианство От Константина Великого до Григория Великого 311 — 590 г. по Р. Х.

Филип Шафф

Правление Константина Великого знаменуется переходом христианской религии от гонений со стороны светского правительства к союзу с последним. Греко–римское язычество, самая развитая и мощная система идолопоклонства, известная истории, после трехсот лет борьбы уступает христианству и умирает от неизлечимой болезни, признавая: «Ты победил, Галилеянин!» Правитель цивилизованного мира кладет свою корону к ногам распятого Иисуса из Назарета. Преемник Нерона, Домициана и Диоклетиана появляется в императорском пурпуре на Никейском соборе как защитник церкви и занимает свой позолоченный трон по кивку епископов, на которых видны еще шрамы от гонений. Презираемая секта, которой, как ее Основателю в дни Его уничижения, негде было преклонить голову, восходит к высшей государственной власти, начинает пользоваться прерогативами языческого жречества, становится богатой и могущественной, строит из камней языческих храмов бесчисленное множество церквей в честь Христа и мучеников, использует мудрость Греции и Рима, чтобы оправдать безумие креста, формирует гражданские законы, управляет национальной жизнью и историей мира. Но в то же время церковь, вобравшая в себя большинство населения империи, от кесаря до последнего раба, и оказавшаяся в окружении всех имперских учреждений и установлений, переняла и массу чуждого ей материала, мирского и языческого, подвергла себя новым опасностям, обрекла себя на новые и тяжкие труды.

История Христианской Церкви

Tом III

Никейское и посленикейское христианство

От Константина Великого до Григория Великого 311 — 590 г. по Р. Х.

Предисловие к третьему английскому изданию

В этом третьем томе освещен богатый событиями период христианских императоров, патриархов и вселенских соборов, от Константина Великого до Григория Великого. Он завершает историю древнего христианства, которая является общим наследием Греческой, Латинской и евангельских церквей.

Первое издание вышло в 1867 г., и изменений в него было внесено немного. Но в пересмотренном издании 1884 г. в приложении, с. 1029 — 1039, были добавлены более свежие литературные источники.

В этом издании приложение было пересмотрено и обогащено новейшей литературой. Несколько изменений было сделано и в самом тексте, в соответствии с текущим состоянием исследований (например, стр. 29, 353, 688, 689).

Автор Нью–Йорк, июль 1889 г.

Предисловие к английскому изданию 1866 года

Искренне благодаря Бога за здоровье и силы, я предлагаю публике описание полного событиями периода церковной истории с начала IV века до конца VI века. Этот том завершает мою историю ДРЕВНЕГО ХРИСТИАНСТВА.

Сначала я намеревался изложить историю третьего периода в одном томе, но из соображений симметрии пришлось поделить ее на два тома одинакового объема с первым, появившимся несколько лет назад. Этим объясняется непрерывная нумерация страниц во втором и третьем томах.

Готовя к публикации эту часть моей «Истории церкви», я не мог активно преподавать, и мне приходилось часто прерываться из‑за других дел, из‑за поездки в Европу и из‑за утраты части рукописи, которую пришлось переписывать. С другой стороны, я пользовался великим преимуществом постоянного и свободного доступа в лучшие библиотеки страны. Я особенно обязан библиотеке Астора и библиотеке Богословской семинарии Союза в Нью–Йорке, где присутствует полный набор трудов греческих и латинских отцов церкви и почти все остальные важные источники по истории первых шести веков ее существования.

Я пользовался разными изданиями произведений отцов церкви (особенно бенедиктинским), но добросовестно отмечал случаи, когда присутствуют разночтения в нумерации глав и разделов, а также проповедей и посланий, как случается с трудами Василия, Григория Назианзина, Иеронима, Августина и Льва Великого. Помимо первоисточников, я постоянно сверялся с более поздними трудами немецких, французских и английских историков.

В процессе работы я все больше и больше исполнялся восхищения перед великими учеными XVII и начала XVIII веков, которые с поразительным трудолюбием и терпением выискивали редкие материалы и изучали христианские древности в малейших подробностях. Достаточно упомянуть создателей бенедиктинского издания отцов церкви; болландистов в области агиографии; Манси и Гардуина, собравших постановления соборов; Галланди, Дюпена, Сейллье, Удена, Кейва, Фабриция в патристике и истории литературы; Theologica dogmatica Петау, Mémoires Тиллемона, Defensio Fidei Nicaenae Булла, Antiquities бингема, Ketzerhistoric Уолша. В том, что касается учености, проницательности, суждений и почтительного духа, эти и подобные труды не уступают лучшим произведениям современной тевтонской прессы (если не превосходят их); последняя же, что нас радует, превосходит их в отношении критического восприятия, философского осмысления, художественной подачи материала, беспристрастности и свободы духа, без которых невозможна подлинная история. Эти эпохи и таланты дополняют друг друга.

Со всем должным вниманием относясь к трудам выдающихся предшественников и современников, я постарался, как только мог, сочетать полноту материала с емкой формой и ясным стилем и представить правдивую и живую картину века императоров–христиан, патриархов и вселенских соборов. Насколько я преуспел в этом, решат мои компетентные судьи.

Я еще раз должен выразить искреннюю благодарность моему другу, преподобному доктору Йомену из Рочестера, за его бесценную помощь в представлении этих томов публике в гораздо более совершенном английском облике, чем тот, который я мог бы придать им сам. Я подготовил труд на немецком языке и послал несколько копий в Лейпциг, где немецкое издание выйдет одновременно с американским. Некоторые места я сам перевел на английский язык и сделал существенные добавления при окончательной проверке рукописи перед печатью. Но основная часть труда переведена с рукописи доктором Йоменом. Он выполнил эту задачу, в равной мере сочетая верность авторскому тексту и свободу, делающую текст более доступным для читателя (а специалисты хвалят также его перевод моей истории апостольской церкви и церкви первых трех веков).

Переводчик, как и автор, выполняли свою работу исключительно из любви к ней, считая, что она сама по себе — достаточная награда. Что может быть приятнее и полезнее, чем возродить, на благо нынешнего поколения, память о великих и благих людях, бывших избранными орудиями Бога в разъяснении тайн божественной истины и в распространении благословений христианства по лицу земли?

Я и намереваюсь продолжить свой труд, как только другие дела мне позволят, и завершить его согласно намеченному плану. Пока же я рад, что закончил историю первого великого этапа христианства, который во многих отношениях является самым важным, поскольку представляет собой общее наследие Греческой, Латинской и евангельских церквей. Я прошу, чтобы Бог благословил мой труд, употребив его на дело истины и через него воспламеняя в людях рвение к служению, в котором явлена совершенная свобода.

Филипп Шафф Нью–Йорк, 8 ноября 1866 г.

ТРЕТИЙ ПЕРИОД

ОТ КОНСТАНТИНА ВЕЛИКОГО ДО ГРИГОРИЯ ВЕЛИКОГО

311 — 590 г. по Р. Х.

Источники

I. Христианские источники: (а) Постановления соборов; в Collectiones conciliorum, Hardouin,

Par., 1715 sqq. 12 vols, fol.; Mansi, Flor, et Ven., 1759 sqq. 31 vols, fol.; Fuchs: Bibliothek der Kirchenversammlungen des 4ten und 5ten Jahrh. Leipz., 1780 sqq.; Bruns: Biblioth. eccl., vol. i. Canones Apost. et Conc. saec. iv‑vii. Berol., 1839.

(b) Имперские законы и указы, касающиеся церкви, в Codex Theodosianus, 438 г., Codex Justinianeus, 529 г., и Cod. repetitae praelectionis, 534.

(c) Официальные послания папBullarium Romanum), патриархов и епископов.

(d) Произведения всех отцов церкви, с начала IV и до конца VI века. Особенно Евсевия, Афанасия, Василия, двух Григориев, двух Кириллов, Златоуста и Феодорита — из Греческой церкви; Амвросия, Августина, Иеронима и Льва Великого — из Латинской. См. бенедиктинские издания нескольких отцов церкви; Maxima Bibliotheca veterum Patrum, Lugd., 1677 sqq. (всего 27 томов), vols, iii‑xi; Gallandi: Biblioth. vet. Patrum, etc. Ven., 1765 sqq. (14 vols, fol.), vols, iv‑xii.

Исторические труды Евсевия, Сократа, Созомена, Феодорита, Руфина, Иеронима и Геннадия переведены с введениями и примечаниями различными американскими и английскими учеными во второй серии «Select Library of Nicene and Post‑Nicene Fathers of the Christian Church», ed. Schaff and Wace, New York and Oxford, vols, i‑iv, 1890–92.

(e) Труды историков церкви того периода. (1) Из Греческой церкви: Евсевий Кесарийский (ум. ок. 340): девятая и десятая книги его Н. Е. — до 324 г., его биография Константина Великого — см. §2 infra; Сократ Схоластик из Константинополя: Histor. ecclesiast., libri vii, 306 — 439 г.; Ермий Созомен из Константинополя: H. eccl., 1. ix, 323 — 423 г.; Феодорит, епископ Кира в Месопотамии: Н. eccl., 1. v., 325 — 429 г.; арианин Филосторгий: Н. eccl., 1. xii, 318 — 425 г., сохранились только отрывки, у Фотия, Cod. 40; Феодор Чтец, из Константинополя, конспектировавший Сократа, Созомена и Феодорита, продолживший историю последнего до 518 г., фрагменты из его трудов сохранились у Никифора Каллиста; Евагрий Антиохийский: Н. eccl. 1. vi, 431 — 594 г.; Никифор Каллист (или Никифор Каллисти), около 1330, автор церковной истории в 23 книгах, до 911 г. (ed. Fronto Ducaeus, Par., 1630). Исторические труды этих греческих отцов и авторов, за исключением последнего, выпущены вместе под заглавием: Historiae ecclesiasticae Scriptores, etc., Graec. et hat., примечания H. Valesius (и G. Reading), Par., 1659 — 1673; также Cantabr., 1720, 3 vols. fol. (2) Из латинских историков церкви немногие имеют значение: Руфин, пресвитер из Аквилеи (ум. в 410), перевел Евсевия и продолжил его историю в двух книгах, до 395 г.; Сульпиций Север, пресвитер из Галлии: Hist. Sacra, 1. ii, от сотворения мира до 400 г.; Павел Орозий, пресвитер из Испании: Historiarum libri vii, написано около 416 г., от сотворения мира до его времени; Кассиодор, около 550 г.: Hist, tripartita, 1. xii, всего лишь выдержка из трудов историков Греческой церкви, но, наряду с трудом Руфина, основной источник исторических знаний на протяжении всего Средневековья; и Иероним (ум. в 419): De viris illustribus, или Catalogus scriptorum eccles., написан около 392, продолжен под тем же заглавием Геннадием, около 495, и Исидором Севильским, около 630.

(f) По поводу хронологии — греческий Πασχάλιον, или Chronicon Paschale (неверно называемый Alexandrinum), изначально таблица пасхальных дней от сотворения мира до 354 г., при Констанции, с более поздними добавлениями до 628 г. (ed. Car. du Fresne Dom. du Cange. Par., 1688, и L. Dindorf, Bonn., 1832, 2 vols.). Хроника Евсевия и Иеронима (Χρονικά συγγράμματα, παντοδαπη ιστορία), содержащая лишь общие очертания всеобщей истории до 325 г., в основном по хронографии Юлия Африкана, а также выдержку из всеобщей хроники в таблицах вплоть до 379 г., в течение долгого времени была известна только в вольном латинском переводе и продолжении Иеронима (ed. Jos. Scaliger. Lugd. Batav., 1606 и позже), а с 1792 г. известен также армянский перевод (ed. J. Bapt. Aucher. Ven., 1818, и Aug. Mai, Script, vet. nov. coll. 1833. Tom. viii). Латинскую хронику Иеронима продолжили Проспер из Аквитании, до 455 г.; испанский епископ Идатий, до 469 г.; и Марцеллин Комес, до 534 г. См. также Chronica medii aevi post Euseb. atque Hieron., etc. ed. Roesler, Tub. 1798.

II. Языческие источники: Аммиан Марцеллин (служил Юлиану, честен и беспристрастен): Berum gestarum, libri xiv‑xxxi, 353 — 378 г. (первые 13 книг утрачены), ed. Jac. Gronov. Lugd. Batav., 1693 fol., и J. A. Ernesti, Lips., 1778, 1835. Евнапий (философ и историк; выступает против императоров–христиан): Χρονική ιστορία, 268 — 405 г., сохранились только фрагменты, ed. Bekker and Niebuhr, Bonn., 1829. Зосима (придворный Феодосия II, также пристрастен): Ιστορία νέα, 1. vi, 284 — 410, ed. Cellarius 1679, Reitemeier 1784, Imm. Bekker, Bonn., 1837. Также произведения Юлиана Отступника (против христианства), Либания и Симмаха (отличающихся философской терпимостью) и др. См. также список литературы в §2 и 4.

Более поздняя литература

Помимо историков того периода, перечисленных под пунктом 1 (е), мы должны упомянуть в особенности Барония (католик из ультрамонтанской школы, умер в 1607): Annales Ecoles., vol. iii‑viii (написанная тяжелым слогом и трудная для чтения хроника, но ценная, так как в ней цитируются оригинальные документы). Тиллемон (католик, склоняющийся к янсенизму, умер в 1698): Mémoires, etc., vol. vi‑xvi (в основном биографический, подробный и вдумчивый труд). Гиббон (ум. в 1794): Decline and Fall of the Roman Empire, начиная в гл. xvii (непревзойденный труд в плане умелого использования источников и художественного оформления, но скептический и без симпатии к духу христианства). Schröckh (умеренный лютеранин, умер в 1808): Christi. Kirchengesch. Theil v‑xviii (незатейливое и неупорядоченное, но подробное и достойное доверия произведение). Neander (евангельский христианин, умер в 1850): Allg. Gesch. der Chr. Rel. und Kirche. Hamb., vol. iv‑vi, 2d ed. 1846 sqq., англ. перевод Torrey, vol. ii (глубокий и замечательный труд в том, что касается развития христианского учения и образа жизни, но недостаточно полно освещены политические и аскетические моменты, а стиль и организация книги небрежны и неупорядоченны). Gieseler (протестант, умер в 1854): Kirchengesch. Bonn., i, 2. 2d ed. 1845. Английский перевод Davidson, пересмотрел H. В. Smith, N. York, vol. i, ii (критический, с достоверными примечаниями, но скуп, сух и холоден).

Isaac Taylor (индепендент): Ancient Christianity, and the Doctrines of the Oxf. Tracts for the Times. Lond. 4th ed. 1844. 2 vols, (против Пьюзи). Böhringer (немецкая реформатская церковь): Kirchengeschichte in Biographieen, vol. i, parts 3 and 4. Zur. 1845 sq. (от Амвросия до Григория Великого). Carwithen and Lyall: History of the Christian Church from the 4th to the 12th Cent., в Encycl. Metrop. 1849; отдельная публикация — Lond. and Glasg., 1856. J. C. Robertson (англиканин): Hist, of the Christ. Church to the Pontificate of Gregory the Great. Lond., 1854 (pp. 166–516). H. H. Milman (англиканин): History of Christianity from the Birth of Christ to the abolition of Paganism in the Roman Empire. Lond., 1840 (New York, 1844), book III and IV. Его же: Hist, of Latin Christianity; including that of the Popes to the Pontificate of Nicholas V. Lond., 1854 sqq. 6 vols., новое издание, New York 1860, 8 vols. (vol. i содержит резюме первых шести веков, до Григория I, остальные тома посвящены средним векам). К. R. Hagenbach (немецкая реформатская церковь): Die Christi. Kirche vom 4ten his 6len Jahrh. Leipz., 1855 (второй том его популярной «Vorlesungen über die ältere Kirchengesch.»). Albert de Broglie (католик): L'église et l'empire romain au IV1' siècle. Par., 1855 — 1866. 6 vols. Ferd. Christ. Baur: Die Christi. Kirche vom Anfang des vierten bis гит Ende des sechsten Jahrhunderts in den Hauptmomenten ihrer Entwicklung. Tüb. 1859 (критический и философский труд). Wm. Bright: A History of the Church from the Edict of Milan, a. D. 313, to the Council of Chalcedon, A. D. 451. Oxf. and Lond., 1860. Arthur P. Stanley: Lectures on the History of the Eastern Church. Lond., 1861 (pp. 512), переиздано в Нью–Йорке с второго лондонского издания 1862 г. (ряд ярких описаний выдающихся личностей и событий истории греческой и русской церкви, но не полная история).

§1. Введение и общий обзор

От христианства апостолов и мучеников мы переходим к христианству патриархов и императоров.

Третий период истории церкви, который является темой данного тома, охватывает эпоху от императора Константина до папы Григория I, от начала IV до конца VI века. В этот период христианство по–прежнему, как и в первые три века, действует географически на сцене греко–римской империи и древней классической культуры в странах, окружающих Средиземное море. Но поле и размах его деятельности существенно расширяются, затрагивая даже варваров на границах империи. Полностью меняются прежде всего его отношение к земной власти, его общественное и политическое положение и влияние. Здесь мы имеем дело с церковью греко–римской империи и с началом распространения христианства среди германских варваров. Давайте сначала взглянем на общий характер и главные события этого важного периода.

Правление Константина Великого знаменуется переходом христианской религии от гонений со стороны светского правительства к союзу с последним и зарождением системы «государство — церковь». Греко–римское язычество, самая развитая и мощная система идолопоклонства, известная истории, после трехсот лет борьбы уступает христианству и умирает от неизлечимой болезни, признавая: «Ты победил, Галилеянин!» Правитель цивилизованного мира кладет свою корону к ногам распятого Иисуса из Назарета. Преемник Нерона, Домициана и Диоклетиана появляется в императорском пурпуре на Никейском соборе как защитник церкви и занимает свой позолоченный трон по кивку епископов, на которых видны еще шрамы от гонений. Презираемая секта, которой, как ее Основателю в дни Его уничижения, негде было преклонить голову, восходит к высшей государственной власти, начинает пользоваться прерогативами языческого жречества, становится богатой и могущественной, строит из камней языческих храмов бесчисленное множество церквей в честь Христа и мучеников, использует мудрость Греции и Рима, чтобы оправдать безумие креста, формирует гражданские законы, управляет национальной жизнью и историей мира. Но в то же время церковь, вобравшая в себя большинство населения империи, от кесаря до последнего раба, и оказавшаяся в окружении всех имперских учреждений и установлений, переняла и массу чуждого ей материала, мирского и языческого, подвергла себя новым опасностям, обрекла себя на новые и тяжкие труды.

Союз церкви и государства оказывает влияние, то оздоровительное, то губительное, на все области нашей истории.

Образ жизни христиан никейской и посленикейской эпохи указывает на обмирщенность церкви, на полный отказ от хилиазма с его страстным ожиданием возвращения Христа и установления Его славного царства и на сменившее хилиазм внимание к текущему порядку вещей; а с другой стороны — на возвышенное и пылкое стремление отказаться от себя и мира, стать пустынником или монахом, в результате которого появились благороднейшие герои христианской веры.

Монашество, следовавшее аскетическим тенденциям предыдущего периода и противодействовавшее возобладавшему обмирщению христианства, старалось спасти девственную чистоту церкви и славу мученичества, удалившись от мира в пустыню; в нем аскетический принцип был доведен до вершин морального героизма, хотя он часто доходил и до фанатизма, а также до поразительной жестокости. Монашество обладало непреодолимой привлекательностью и распространялось с невероятной быстротой из Египта по всей церкви, Западной и Восточной, с санкции величайших учителей церкви, таких как Афанасий, Василий, Златоуст, Августин, Иероним, — как самый верный и короткий путь на небеса. Вскоре оно стало мощным соперником священства и превратилось в третий слой христиан, расположившийся между священством и мирянами. Чем более невероятной и эксцентричной была вера анахоретов и монахов, тем больше их почитал народ. В целом в представлении о христианском образе жизни с IV по XVI век преобладал аскетический и монашеский дух; добровольное безбрачие, нестяжательство, абсолютное послушание и чрезмерные истязания плоти столпников и мучеников пустыни вызывали величайшее восхищение; скромные же добродетели каждодневной семейной и общественной жизни воспринимались как мораль низшего порядка.

В этом отношении древнекатолические этические представления коренным образом отличаются от представлений евангельского протестантизма и современной цивилизации. Но чтобы понять и оценить их, мы должны рассматривать их в связи с морально развращенным обществом Римской империи, быстро приходившей в упадок. Христианский дух того века в его самой искренней и сильной форме ощущал потребность вести антиобщественный, исключительный образ жизни; в школе лишений и одиночества он готовился к преобразованию мира и созданию нового, христианского типа общества на руинах древнего язычества.

В том, что касается развития церковного учения, никейская и посленикейская эпохи уступают по продуктивности и важности только периодам апостолов и Реформации. Это классический период в том, что касается объективных основополагающих учений, составляющих вселенское, или древнекатолическое, вероисповедание. Греческая церковь породила символическое определение ортодоксального взгляда на Святую Троицу и Личность Христа, тогда как Латинская церковь внесла вклад в развитие антропологических и сотериологических учений о грехе и благодати. В IV — V веке трудились величайшие из отцов церкви, Афанасий и Златоуст на Востоке, Иероним и Августин на Западе. Всяческая ученость и наука теперь пришли на служение церкви, и все классы общества, от императора до ремесленника, с живейшим и даже страстным интересом следили за богословскими спорами. В это время впервые стали проводиться вселенские соборы, в которых участвовали представители церквей со всех концов Римской империи и на которых авторитетно закреплялись догматы веры.

Вместе с тем все более строго определялись и границы ортодоксии. Свобода изысканий была ограничена; любой отход от государственной церковной системы влек за собой не только духовное, как раньше, но и гражданское наказание. Уже в IV веке главенствующая партия, ортодоксальная или гетеродоксальная, с помощью императорской власти отлучала своих оппонентов от церкви, конфисковала их имущество, изгоняла их. Оставался лишь один шаг до пыток и казней в отношении к религиозным несогласным любого рода как к врагам существующего порядка вещей. Такие жестокости государственная церковь начала практиковать в средние века, и они продолжались вплоть до середины XVII века (а во многих странах продолжаются и по сей день) как среди протестантов, так и среди католиков. В самом деле, абсолютная свобода веры и поклонения невозможна в системе церкви–государства. Для того чтобы она существовала, необходимо разделять духовную и земную власть. И с самого начала церковно–политических гонений многие люди громко выступали против них в пользу религиозной терпимости, — хотя, как правило, возражения эти исходили от угнетаемой группировки, которая, обретя власть, обычно проявляла плачевную непоследовательность и начинала подражать насилию своих бывших угнетателей. Подобная перемена была, скорее, обусловлена личной обидой, а не осознанием ужасной сущности гонений и не восприятием ясной природы Евангелия с его важными постулатами «вложи меч в ножны» {Ин. 18:11}[1] и «Царство Мое не от мира сего» {Ин. 18:36}.

Организация церкви приспосабливается к политическим и географическим делениям империи. Власть иерархии усиливается, епископы становятся важными государственными деятелями и приобретают право воздействовать на гражданские и политические дела, что в большей или меньшей степени ограничивает их духовное достоинство и независимость, особенно при византийском дворе. Система епископата переходит в систему метрополий и патриархий. В V веке патриархи Рима, Константинополя, Антиохии, Александрии и Иерусалима стоят во главе христианского мира. Среди них Рим и Константинополь являются самыми могущественными соперниками, и Римский патриарх уже претендует на всецерковную духовную власть. Эта идея достигла кульминации в средневековом папстве, хотя сфера влияния Римского епископа ограничивалась Западом и вызывала постоянные протесты со стороны Греческой церкви и всех некатолических церковных ответвлений. Помимо поместных синодов, к этой эпохе относятся также всеобщие синоды, или вселенские соборы, созывавшиеся императорами и так или иначе испытывавшие на себе, хотя и не напрямую, политическое давление.

Со времен Константина церковная дисциплина приходит в упадок; номинально весь римский мир становится христианским, хотя лицемерных верующих становится все больше и больше. Однако твердость отношения Амвросия к императору Феодосию показывает, что еще сохранял силу благородный идеал церковной дисциплины.

Богослужения становятся намного богаче и красивее; теперь искусство приходит на служение церкви. Возникают христианская архитектура, христианская скульптура, христианская живопись, музыка и поэзия, придающие поклонению проникновенность и торжественность, но в то же время способствующие развитию разнообразных суеверий и пустой показухи. Религиозные изображения начинают распространяться только после длительной и яростной оппозиции. Углубляются представления о священстве и таинствах, но параллельно закрепляются суеверные упования на обряды как некие внешние магические действия, приносящие физическое благо. Церковных праздников становится все больше, они отмечаются очень помпезно, но их центром уже не всегда является Христос. Чрезмерное поклонение мученикам и святым иногда достигает границ идолопоклонства и нередко уподобляется языческому поклонению героям, память о котором еще не изгладилась из сознания людей. Умножение религиозных церемоний производило впечатление на чувства и воображение, но вытесняло простоту, духовность, пыл в поклонении Богу. Как следствие, возникает реакция против церемоний и формализма.

Несмотря на полную и внезапную перемену общественного и политического положения церкви, которую мы наблюдаем на пороге этого периода, мы видим и естественное, неизбежное продолжение истории доконстантиновской церкви с ее светом и тенями, постепенный переход от древнего греко–римского католичества к германско–римскому католичеству Средних веков.

Здесь внимание наше впервые будет обращено не только к христианству в Римской империи, но и к христианству среди германских варваров, которые с востока и севера угрожают империи и всей цивилизации классической древности. Церковь продлила существование Римской империи, дала ей новое великолепие и возвышенность, новую силу и единство, а также утешение в несчастьях, но она не могла предотвратить окончательного распада империи сначала на Западе (476 г. по P. X.), потом на Востоке (1453). Сама же церковь при этом пережила потрясения великого переселения, распространила влияние христианства на языческих завоевателей, научила варваров светским искусствам, создала на руинах древнего мира цивилизацию более высокого уровня и тем самым вновь доказала свою нерушимость, жизненность своей всепобеждающей энергии.

В истории IV, V и VI веков мы можем выделить следующие подразделы.

1. Век Константина и Афанасия, Никейского собора и споров о Троице, с 311 г. по Второй вселенский собор в 381 г. К этому периоду относится обращение Константина, союз империи с церковью и великие арианские и полуарианские споры о Божественности Христа и Святого Духа.

2. Посленикейский век, век христологии и Августина, до Четвертого вселенского собора, 451 г. Сюда относятся споры несториан и евтихиан о личности Христа и пелагианские противоречия о грехе и благодати.

3. Век Льва Великого (440 — 461). Возникновение папского примата на Западе, а также варварские вторжения, с которыми в 476 г. завершилась история Западной Римской империи.

4. Век Юстиниана (527 — 565), период высшей власти византийского государственно–церковного деспотизма и начало его упадка.

5. Век Григория (590 — 604), переходный между греко–римским и средневековым романо–германским христианством, который следовало бы, скорее, отнести к истории церкви Средних веков.

Глава I. Падение язычества и победа христианства в Римской империи

Общая литература

J. G. Hoffmann: Ruina Superstitionis Paganae. Vitemb., 1738. Tzschirner: Der Fall des Heiden thums. Leipz., 1829. A. Beugnot: Histoire de la destruction du paganisme en occident. Par., 1835. 2 vols. Et. Chastel (из Женевы): Histoire de la destruction du paganisme dans l'empire d'orient. Par., 1850. Ε. V. Lasaulx: Der Untergang des Hellenismus и. die Einziehung seiner Tempelgüter durch die christl. Kaiser. Münch., 1854. F. Lübker: Der Fall des Heidenthums. Schwerin 1856. Ch. Merivale: Conversion of The Roman Empire. New York 1865.

§2. Константин Великий. 306 — 337 г. по P. Χ.

1. Источники этого периода: Лактанций (ум. в 330): De mortibus persecutorum, cap. 18 sqq.

Евсевий, Hist. Eccl., 1. ix, χ; а также его хвалебный и весьма пристрастный труд Vita Constantini, в 4 книгах (Εις τον βίον του μακαρίου Κωνσταντίνου του βασιλέως) и его Панегирик, или De laudibus Constantini; в изданиях исторических трудов Евсевия: Valesius, Par., 1659 — 1673, Amstel., 1695, Cantabr., 1720; Zimmermann, Frcf., 1822; Heinichen, Lips., 1827–30; Burton, Oxon., 1838. См. также имперские документы в Codex Theodos., 1. xvi, а также послания и трактаты Афанасия (ум. в 373) и, с языческой стороны, панегирик Назария из Рима (321) и «Кесарей» Юлиана (ум. в 363).

2. Более поздние источники: Сократ: Hist. Eccl., 1. i. Созомен: Η. Ε., 1. i, ii. Зосима (языческий историк и придворный, cornes et advocatus fisci, при Феодосии II): Ιστορία νέα, 1. ii, ed. Bekker, Bonn., 1837. Евсевий и Зосима представляют крайне пристрастные мнения за Константина и против него. Справедливая оценка его характера должна быть сделана на основании фактов, приводимых обоими, а также на основании следствий его светской и церковной политики.

3. Современные авторитеты. Mosheim: De reb. Christ, ante Const. M. etc., последний раздел

(p. 958 sqq. Английский перевод — Murdock, vol. ii, p. 454–481). Nath. Lardner, во второй части его великого труда Credibility of the Gospel History, см. Works, ed. Kippis, Lond., 1838, vol. iv, p. 3–55. Аббат de Voisin: Dissertation critique sur la vision de Constantin. Par., 1774. Gibbon: I. c, chs. xiv, xvii‑xxi. Fr. Gusta: Vitadi Constantino il Grande. Foligno, 1786. Manso: Das Leben Constantins des Gr. Bresl., 1817. Hug (католик): Denkschrift zur Ehrenrettung Constant. Frieb., 1829. Heinichen: Excurs. in Eus. Vitam Const. 1830. Arendt (католик): Const, и. sein Verb, zum Christenthum. Tüb. (Quartalschrift) 1834. Milman: Hist, of Christianity, etc., 1840, book iii, ch. 1–4. Jacob Burckhardt: Die Zeit Const, des Gr. Bas. 1853. Albert de Brogue: L'église et l'empire romain au IVthe siècle. Par., 1856 (vols, i, ii). A. P. Stanley: Lectures on the Hist, of the Eastern Church, 1862, Lect. vi, p. 281 sqq. (Am. ed.). Theod. Keim: Der Uebertritt Constantins des Gr. zum Christenthum. Zürich, 1862 (апология в защиту Константина против мнения Буркхардта).

Последние великие имперские гонения христиан при Диоклетиане и Галерии, задачей которых было полное искоренение новой религии, закончились с выходом эдикта о веротерпимости в 311 г. и трагической гибелью гонителей[2].

Эдикт о веротерпимости был неохотной и необратимой уступкой обессилевшего язычества, он свидетельствовал о нерушимой мощи христианства. Оставался всего один шаг до момента, когда язычество пало, а христианство получило власть в империи кесарей.

Эта великая эпоха ознаменована правлением Константина I[3]. Он понимал знамения времен и вел себя соответственно. Это был человек той эпохи, и эпоха была приготовлена для него Провидением, которое управляло и этим человеком, и его эпохой и соотносило их друг с другом. Константин встал во главе истинного прогресса, в то время как его племянник, Юлиан Отступник, сопротивлялся прогрессу и устремлялся в прошлое. Константин I стал главным орудием возвышения церкви из положения угнетаемой и гонимой к заслуженному почету и власти. За эту услугу благодарное потомство присвоило ему имя Великого, которое подходило ему если не в плане нравственности, то, без сомнений, в том, что касается его военных и административных способностей, его вдумчивой политики, его оценки и защиты христианства и далеко идущих последствий его правления. Его величие на самом деле было не первичного, а вторичного порядка, оно измерялось не тем, кем он был, но тем, что он сделал. Для Греческой церкви, которая почитает его как канонизированного святого, он имел то же значение, что Карл Великий для Латинской.

Константин, первый великий кесарь–христианин, основатель Константинополя и Византийской империи, один из самых одаренных, энергичных и успешных римских императоров, был первым властителем впечатляющей христианской теократии, или политической системы, в которой все подданные должны быть христианами, гражданские и религиозные права должны быть увязаны между собой, а церковь и государство рассматриваются как две руки одного и того же Божьего правления на земле. Его преемники более полно развили эту идею, она вдохновляла верующих в течение всего Средневековья и возникает в разных видах до сих пор, хотя полностью реализована она никогда не была ни в Византии, ни в Германии, ни в Российской империи, ни в римском городе–государстве, ни в кальвинистической республике в Женеве, ни в ранних пуританских колониях Новой Англии. В то же время Константин остается символом неразборчивого и вредного смешения христианства с политикой, смешения святого символа мира с ужасами войны, смешения духовных интересов царства небесного с земными интересами государства.

Оценивая этого замечательного человека и его правление, мы обязательно должны придерживаться великого исторического принципа: все выдающиеся личности изначально действовали — осознанно или неосознанно — как свободные и подответственные органы духа своей эпохи, которая формировала их, прежде чем они смогли реформировать ее, а сам этот дух эпохи в своих положительных, отрицательных и смешанных качествах был лишь орудием в руках Божественного Провидения, которое правит всеми поступками и побуждениями людей.

За три века своей истории христианство уже одержало внутреннюю победу над миром, и в итоге подобная внешняя революция, связанная с именем вышеупомянутого правителя, оказалась как возможной, так и неизбежной. Было бы крайне поверхностно объяснять такую глубинную и моментальную историческую перемену личными мотивами какого‑либо отдельного человека, движимого стимулами из области политики, благочестия или суеверия. Не подлежит сомнению, что каждый век порождает и формирует свои орудия воздействия, соответствующие своим задачам. Таков и случай Константина. Этот человек отличался той истинной политической мудростью, которая позволяла ему, стоящему во главе эпохи, ясно видеть, что идолопоклонство в Римской империи изжило себя, что только христианство способно вдохнуть в нее новую силу и дать ей моральную поддержку. Его монархическая политика особенно совпадала с устремлениями иерархического епископата церкви в вопросе внешнего католического единства, и поэтому, начиная с 313 г., он тесно сотрудничал с епископами, ставил главной целью достижение мира и согласия в решении донатистских и арианских споров, а во всех официальных документах называл церковь католической (вселенской)[4]. Подобно тому как его предшественники были высшими жрецами имперской языческой религии, он хотел, чтобы его воспринимали в качестве епископа, всеобщего епископа, управляющего внешними делами церкви[5]. Но это желание никоим образом не вытекало из чисто личных интересов; целью Константина было благо империи, которая, перед лицом серьезных потрясений и в окружении воинственных варварских племен, должна была сплотиться благодаря каким‑нибудь новым узам и продолжать существование, пока семена христианства и цивилизации не взойдут наконец среди самих этих варваров, представляющих ее будущее. Таким образом, личная политика Константина совпадала с интересами государства. Он воспринимал христианство (как оно и оказалось на самом деле) единственной эффективной силой, пригодной для политической реформы империи, быстро утрачивающей древний дух Рима, в то время как внутренние, гражданские и религиозные разногласия и внешнее давление со стороны варваров угрожало обществу постепенным распадом.

Но с политическими мотивами для Константина соединялись и религиозные, не очень ясные и глубокие, но искренние, перемешанные с суеверной склонностью судить о религии по ее внешнему успеху и приписывать магическую силу знакам и церемониям. Все его семейство было охвачено этим религиозным чувством, которое проявлялось в разных формах: в виде благочестивых паломничеств Елены, фанатичного арианства Констанции и Констанция, фанатичного язычества Юлиана. Константин принял христианство сначала как суеверие, поставив его в один ряд со своими языческими суевериями, пока наконец в его сознании христианская суть не затмила языческую, хотя и не превратилась в чистую и просвещенную веру[6].

Сначала Константин, как и его отец, в духе неоплатонического синкретизма умирающего язычества, почитал всех богов как носителей таинственной силы; особенно он поклонялся Аполлону, богу солнца, которому в 308 г. он принес многочисленные дары. Еще в 321 г. он регулярно обращался к предсказателям[7], когда случались бедствия (что было принято в древности у язычников); даже в более позднее время он вверял свою новую резиденцию, Византии, защите Бога мучеников и языческой богине Фортуне[8], и до конца жизни он сохранял за собой титул Pontifex Maximus и место верховного жреца языческой иерархии[9]. На его монетах с одной стороны было написано имя Христа, с другой — изображение бога солнца и надпись «Sol invictus». Конечно же, подобной непоследовательностью отличалась и политика Константина, и соблюдение им эдикта о веротерпимости 313 г. Здесь нетрудно провести параллели с лицами, которые, перейдя из иудаизма в христианство или из католичества в протестантизм, так колебались между своей прежней и новой позицией, что могли бы считаться принадлежащими к обеим группам. После каждой победы над соперниками–язычниками Галерием, Максенцием и Лицинием личная склонность Константина к христианству и его вера в магические силы знака креста возрастали, но формально он не отказывался от язычества и не принимал крещения вплоть до 337 г., когда уже лежал на смертном одре.

Константин производил на людей впечатление и умел завоевывать их внимание. Льстецы сравнивали его с Аполлоном. Он был высоким, широкоплечим, привлекательным, обладал замечательным здоровьем и силой, но был склонен к чрезмерному тщеславию в одежде и манере поведения, всегда носил восточную диадему, шлем, украшенный драгоценными камнями, и пурпурную шелковую мантию, богато расшитую жемчугом и золотыми цветами[10]. Он был не очень образованным, но от природы обладал ясным умом, решительностью и хитростью и редко терял контроль над собой. Говорят, что циничное презрение к человечеству сочеталось в нем с неумеренной любовью к похвале. Он хорошо знал человеческую природу, а как правитель, характеризовался энергичностью и тактом.

В моральном отношении он был не лишен благородства, в том числе отличался редким для того времени целомудрием[11], был щедр, его склонность к благотворительности граничила с расточительностью. Многие его законы и постановления проникнуты духом христианской справедливости и гуманности, они способствуют возвышению женщин, улучшают положение рабов и обездоленных, позволяют церкви свободно действовать по всей империи. В целом Константин был одним из лучших, самых удачливых и самых влиятельных римских императоров, христиан или язычников.

Но были у него и крупные недостатки. Он был вовсе не таким чистым и почтенным, как описывает в своей напыщенной и почти до нечестности хвалебной биографии Евсевий, ослепленный его благосклонностью к церкви и явно намеревающийся сделать из него пример для подражания всем будущим правителям–христианам. К сожалению, мы вынуждены признать, что, приобретая знания о христианстве, Константин вовсе не совершенствовался в добродетельной жизни. Его любовь к показухе, расточительность, подозрительность и деспотичность росли по мере того, как росла его власть.

Ярчайший период его правления запятнан тяжкими преступлениями, которые не может оправдать даже дух той эпохи и политика абсолютной монархии. Достигший посредством кровопролитной войны своей амбициозной цели — единовластного обладания империей, Константин в тот самый год, когда был созван Никейский собор, приказал казнить своего побежденного соперника и зятя Лициния, нарушив торжественное обещание проявить к нему милосердие (324)[12]. Не удовлетворенный этим, Константин из политических подозрений вскоре приказал убить и юного Лициния, своего племянника, которому едва исполнилось одиннадцать лет. Но хуже всего было убийство его старшего сына Криспа в 326 г., которого подозревали в политическом заговоре, а также в кровосмесительных намерениях по отношению к его мачехе Фаусте, в то время как большинство считает его невиновным. Эта семейная и политическая трагедия была вызвана взаимными подозрениями и соперничеством и напоминает поведение Филиппа II по отношению к Дону Карлосу, Петра Великого по отношению к его сыну Алексею и Солимана Великого по отношению к его сыну Мустафе. Авторы более позднего периода утверждают, хотя и необоснованно, что император, подобно Давиду, горько раскаялся в своем грехе. Кроме того, Константина часто обвиняли — но это, по–видимому, совершенно несправедливо — в смерти его второй жены Фаусты (326?), которая, как рассказывают, после двадцати лет счастливого брака была обвинена в хуле на приемного сына Криспа и в прелюбодеянии с рабом или императорским гвардейцем, после чего ее удушили паром в перегретой бане. Но рассказы о причине ее смерти и о том, как это произошло, — настолько поздние и противоречивые, что участие Константина в этом событии по меньшей мере сомнительно[13].

Как бы то ни было, христианство не преобразило Константина морально. Его больше волновало внешнее общественное положение христианской религии, чем ее внутреннее воздействие. Его восхваляли и осуждали христиане и язычники, ортодоксы и ариане, испытывавшие на себе то его благосклонность, то его неприязнь. Своими общественными деяниями и личным характером он в чем‑то напоминает Петра Великого: великие добродетели и заслуги сочетались в нем с чудовищными преступлениями, и, вероятно, он умер, утешая себя так же, как Петр, последние слова которого были: «Я верю, что за то добро, которое я старался принести своему народу (церкви), Бог простит мои грехи». Характерная черта его благочестия: когда Елена привезла из Иерусалима крест Спасителя, Константин вставил один из священных гвоздей в упряжь своего боевого коня, а другой — в украшения своего шлема. Не обладавший ясным, чистым и последовательным характером, Константин занимает промежуточное положение между двумя веками и двумя религиями; на его жизни явно отразились и первые, и вторые. На смертном одре наконец‑то приняв крещение, со словами: «Теперь давайте отбросим всякую двуличность», — Константин честно признал, что его частной и общественной жизни всегда был присущ конфликт между двумя антагонистическими принципами[14].

От этих общих замечаний мы обратимся к основным особенностям жизни и правления Константина в их связи с историей церкви. Мы поговорим о его юности и обучении, видении креста, эдикте о веротерпимости, законах в пользу христианства, крещении и смерти.

Константин, сын императора Констанция Хлора, правившего Галлией, Испанией и Британией до своей смерти в 306 г., вероятно, родился около 272 г. либо в Британии, либо в Наиссе (современная Нисса) — городе в Дардании, Иллирия[15]. Его матерью была Елена, дочь владельца постоялого двора[16], первая жена Констанция, с которой он позже развелся, чтобы жениться на дочери Максимиана из политических побуждений[17]. Христианские авторы описывают ее как скромную и набожную женщину, ее почтили причислением к лику святых. Ее имя связано с обнаружением креста и благочестивыми суевериями о священных местах. Она дожила до глубокой старости и умерла в 326 или 327 г. в Риме или его окрестностях. Благодаря красоте и удаче Елена из неизвестности возвысилась до великолепия двора, потом ее постигла судьба Жозефины, но сын вернул ей императорское достоинство, а в конечном итоге она стала святой Католической церкви. Жизнеописание Елены было бы интересной темой для исторического романа о ведущих событиях никейской эпохи и о триумфе христианства в Римской империи.

Константин сначала отличился на службе у Диоклетиана во время египетских и персидских войн, потом он отправился в Галлию и Британию, и там в Претории, в Йорке, его провозгласили императором умирающий отец и римские войска. Его отец был благосклонен к христианам, считая их мирными и почтенными гражданами, и защищал их на Западе в тот период, когда на Востоке свирепствовали гонения Диоклетиана. Константин унаследовал это уважительное и терпимое отношение, и благие последствия этого, резко контрастировавшие с отрицательными последствиями противоположного курса, который избрал его антагонист Галерий, побуждали императора не отклоняться от благорасположения своего предка. Евсевий сообщает, что Константин рассуждал следующим образом: «Мой отец почитал христианского Бога и постоянно процветал, а императоры, которые поклонялись языческим богам, умерли ужасной смертью; следовательно, чтобы моя жизнь и правление были счастливыми, я буду подражать примеру своего отца и присоединюсь к делу христиан, число которых растет день ото дня, в то время как число язычников уменьшается». Такие незамысловатые и утилитарные соображения преобладали в сознании амбициозного полководца, который стремился к высшей из всех возможных властей в ту эпоху. Может быть, мать, которую он всегда уважал и которая на восьмидесятом году жизни (325) совершила паломничество в Иерусалим, внушила своему сыну христианскую веру, как полагает Феодорит, а может, она сама стала христианкой под его влиянием, как утверждает Евсевий. Согласно язычнику Зосиме, заявление которого, конечно же, лживо и наполнено злобой, некий египтянин, прибывший из Испании (вероятно, имеется в виду епископ Осий Кордовский, который родился в Египте), убедил Константина после убийства Криспа (случившегося не ранее 326 г.), что обращение в христианство позволит ему получить прощение грехов.

Первое публичное свидетельство о склонности Константина к христианской вере прозвучало во время его спора с язычником Максенцием, который узурпировал власть над Италией и Африкой и представлен всеми авторами как жестокий и распущенный тиран, ненавидимый язычниками и христианами в равной мере[18]. Римский народ призвал Константина на помощь, он пришел из Галлии, через Альпы, с войском из девяноста восьми тысяч солдат разных национальностей и нанес Максенцию поражение в трех битвах. Последняя из них состоялась в октябре 312 г. у Мульвийского моста близ Рима, и Максенция постигла бесславная смерть в водах Тибра.

К этому периоду относится знаменитая история о чудесном кресте. Точная дата и место события неизвестны, но, вероятно, оно произошло незадолго до окончательной победы над Максенцием в окрестностях Рима. Так как это видение — одно из самых известных чудес в истории церкви, оно имеет показательное значение и заслуживает более подробного изучения. С одной стороны, оно знаменует победу христианства над язычеством в Римской империи, с другой — зловещую примесь чуждых — политических и военных интересов к этой победе[19]. Нам не следует удивляться тому, что в никейскую эпоху столь великий переворот и переход облекся в одежды сверхъестественного.

Это событие описывается по–разному и не без серьезных противоречий. Лактанций, самый древний из свидетелей, примерно через три года после сражения говорит только о ночном сне, в котором императору было велено (кем, Христом или ангелом, — не сообщается) изобразить на щитах своих воинов «небесный знак Бога», то есть крест с именем Христа, а потом атаковать врага[20]. Евсевий, напротив, приводит более подробный рассказ на основании личного свидетельства пожилого Константина, который поклялся, что говорит правду, — но пишет Евсевий об этом не раньше 338 г., через год после смерти императора, единственного свидетеля, и через двадцать шесть лет после события[21]. По пути из Галлии в Италию (место и дата не уточняются) император, искренне молившийся истинному Богу о просвещении и помощи в это трудное время, увидел вместе со своей армией[22] в ярком свете склоняющегося к закату солнца на небе сверкающий над солнцем крест с надписью: «Сим победишь»[23], а на следующую ночь Сам Христос явился ему во сне, велел ему изготовить знамя в форме креста и с ним выступить против Максенция и остальных врагов. В этом рассказе Евсевия или, скорее, самого Константина к ночному видению, о котором свидетельствует Лактанций, добавляется предшествующее дневное видение, и в повелении речь идет о знамени, в то время как Лактанций говорит об инициалах имени Христа на щитах воинов. Согласно Руфину[24], более позднему историку, который также полностью опирается на труд Евсевия и не может считаться собственно свидетелем ситуации, знак креста явился Константину во сне (что соответствует рассказу Лактанция), а когда он в страхе проснулся, ангел (а не Христос) сообщил ему: «Нос vince». Лактанций, Евсевий и Руфин — единственные христианские авторы IV века, упоминающие об этом видении. Но у нас есть еще два языческих свидетельства, правда, смутных и туманных, но говорящих в пользу мнения, что событие действительно имело место.

Оратор того периода Назарий в хвалебной речи, обращенной к императору, произнесенной 1 марта 321 г., очевидно, в Риме, говорит об армии божественных воинов и божественной помощи, оказанной Константину в борьбе с Максенцием, но автор обращает ситуацию на службу язычеству, вспоминая о таких былых чудесах, как явление Кастора и Поллукса[25].

Это известное предание может быть объяснено либо как действительное чудо, предполагающее личное явление Христа[26], либо как благочестивый вымысел[27], либо как естественное облачное явление и оптическую иллюзию[28], либо, наконец, как пророческий сон.

Уместность чуда, параллельного небесным знамениям, предшествовавшим разрушению Иерусалима, может быть оправдана значением победы, которая ознаменовала начало великой исторической эпохи, а именно, падения язычества и учреждения христианства по всей империи. Но даже если мы откажемся от чисто критических возражений против повествования Евсевия, предполагаемые в данном случае связь кроткого Князя мира с богом войны и служение священного символа удовлетворению военных амбиций противны духу Евангелия и здравому христианскому чувству, и пытаться согласовать их — значит довести до неразумных пределов теорию о том, что Бог якобы приспосабливается к духу этого века, к страстям и интересам людей. Кроме того, нам следовало бы предположить, что Христос, если Он действительно явился Константину либо лично (как утверждает Евсевий), либо через ангелов (как изменяют его сообщение Руфин и Созомен), призовет Константина покаяться и принять крещение, а не даст ему военную эмблему для кровавой битвы[29]. В любом случае, судя по свидетельствам Евсевия, Феодорита и других авторов, речь не идет о внезапном и искреннем обращении, как в случае, когда Павел увидел Христа на пути в Дамаск[30], ибо, с одной стороны, Константин никогда не относился к христианству враждебно и, скорее всего, он был расположен к нему с ранней юности, следуя примеру своего отца, а с другой, он откладывал свое крещение на двадцать пять лет, почти до смертного часа.

Противоположная гипотеза — о чисто военной хитрости или намеренном обмане — вызывает еще больше возражений; нам пришлось бы либо обвинять пришедшего в почтенный возраст первого императора–христианина в двойном грехе, лжи и клятвопреступлении, либо же, если эту историю выдумал Евсевий, считать отца церковной истории недостойным доверия и простого уважения. Кроме того, следует помнить, что более древнее свидетельство Лактанция или автора труда о смерти гонителей, кем бы ни он был, совершенно не зависит от Евсевия и дополнительно подкрепляется смутными языческими слухами того времени. Наконец, Hoc uince, ставшее поговоркой как самый подходящий девиз для непобедимой религии креста, слишком хорошо, чтобы объяснять его простым обманом. Следовательно, в основе этого предания должен лежать какой‑то реальный факт, и проблема только в том, было ли это естественное природное явление или внутреннее переживание.

Гипотеза о естественном явлении в облаках, которое Константин вследствие оптической иллюзии принял за сверхъестественное знамение креста, отдает рационалистической тенденцией объяснять новозаветные чудеса физическими процессами, превращает это важное событие в чисто случайное и почти никак не объясняет явление Христа и греческую или латинскую надпись «Сим победишь».

Следовательно, у нас остается теория о сне или видении, о субъективном переживании Константина. Эта теория не противоречит ни древнейшему свидетельству Лактанция, ни сообщениям Руфина и Созомена, и крест в небесах у Евсевия мы без колебаний можем считать частью видения[31], которое лишь впоследствии приняло облик внешнего, объективного явления либо в воображении Константина, либо в памяти историка, но в любом случае — без намеренного желания обмануть. То, что видение было объяснено сверхъестественными причинами, особенно после благополучного исхода дела, вполне естественно и прекрасно соответствует духу времени[32]. Тертуллиан и другие доникейские и никейские отцы церкви объясняли многие обращения влиянием ночных снов и видений. Константин и его друзья объясняли самые важные события его жизни, такие как знание о приближении вражеских армий, обнаружение святого гроба, основание Константинополя, божественным откровением через сны и видения. Мы вовсе не хотим отрицать связь видения креста с действием Божьего Провидения, управлявшего этим замечательным поворотным моментом истории. Мы пойдем дальше и допустим особое действие Провидения — то, что в древности богословы называли Providentia specialissima; но такое действие необязательно должно нарушать законы природы или быть собственно чудом вроде объективного личного явления Спасителя. Мы можем упомянуть о похожем, хотя и гораздо менее важном, видении в жизни благочестивого английского полковника Джеймса Гардинера[33]. Библия подтверждает возможность провиденческих или пророческих снов и ночных видений, посредством которых человек получает Божье откровение и наставления[34].

Итак, факты таковы. Перед сражением Константин, уже склоняющийся к христианству, как, вероятно, лучшей из религий и подающей больше всего надежды, всерьез молился, по словам Евсевия, взывая о помощи к Богу христиан, в то время как его противник, Максенций, по словам Зосимы[35], советовался с Сивиллиными книгами и приносил жертвы идолам. Полный страхов и надежд, связанных с исходом конфликта, Константин заснул и увидел во сне крест Христа с надписью и обещанием победы. Он уже знал, что знак этот широко используется среди многочисленных христиан его империи, поэтому сделал labarum[36] — или, точнее, превратил языческий labarum в знамя с христианским крестом и греческой монограммой Христа[37], которую он поместил также на щиты своих солдат, — X и Р, первые две буквы имени Христа, написанные так, чтобы они образовали знак креста: (т. е. Christos — альфа и омега, начало и конец). Этому знамени с крестом, занявшим место римских орлов, он приписывал свою решающую победу над язычником Максенцием.

Соответственно, после триумфального въезда в Рим Константин велел воздвигнуть на форуме свою статую с лабарумом в правой руке и надписью: «Сим спасительным знаком, истинным символом отваги, я избавил ваш город от ига тирана»[38]. Три года спустя сенат воздвиг в его честь мраморную триумфальную арку, которая до сих пор стоит недалеко от величественных руин языческого Колизея и свидетельствует одновременно и об упадке античного искусства, и о падении язычества, подобно тому как соседняя с ней арка Тита напоминает нам о падении иудаизма и разрушении храма. Надпись на арке Константина, однако, объясняет его победу над ненавистным тираном не только его способностями, но и неопределенным вмешательством некоего Божества[39]; христиане, без сомнения, понимали под этим истинного Бога, а язычники, подобно оратору Назарию в его восхвалении Константина, могли думать о небесном покровителе urbs aeterna, Вечного города.

В любом случае, победа Константина над Максенцием была военной и политической победой христианства над язычеством; интеллектуальная и моральная победа была уже одержана в литературе и жизни церкви предыдущего периода. Символ позора и угнетения[40] с тех пор стал символом почета и власти, а в глазах императора, в соответствии с духом церкви того времени, он приобрел магическую силу[41]. Теперь он занимал место орла и других военных символов, под сенью которых римляне–язычники покоряли мир. Он был изображен на имперской монете, на знаменах, шлемах и щитах воинов. Военные изображения креста на имперском лабаруме богатейшим образом украшены золотом и драгоценными камнями; нести его доверяли пятидесяти самым верным и храбрым воинам из императорской гвардии; он внушал христианам уверенность в победе, а их врагам — страх и ужас; в конце же концов при слабых наследниках Феодосия II он перестал использоваться и был помещен в императорском дворце в Константинополе как почетная реликвия.

После победы над Римом (27 октября 312 г.) Константин в союзе со своим восточным соправителем Лицинием издал в январе 313 г. в Милане эдикт о веротерпимости, который шел на шаг дальше, чем эдикт антихристианина Галерия 311 г., и даровал, в духе религиозной эклектики, полную свободу всем существовавшим формам поклонения, воздавая особое уважение христианству[42]. Эдикт 313 г. не только признавал христианство в рамках существующих границ, но и позволял всем подданным Римской империи выбирать любую религию на свой вкус[43]. В то же время было приказано вернуть церковные здания и собственность, конфискованные во время гонений Диоклетиана, причем убытки частным владельцам собственности были возмещены из императорской казны.

Однако мы напрасно стали бы искать в этом благородном эдикте современную протестантскую и англо–американскую теорию религиозной свободы как одного из всеобщих и неотчуждаемых прав человека. Действительно, в самой христианской церкви в то время, как и раньше, и позже, звучали отдельные голоса против всяческого принуждения в религии[44]. Но дух Римской империи был слишком абсолютистским, чтобы отказаться от прерогативы управления общественным поклонением. Веротерпимость Константина была временной мерой государственной политики, которая, как ясно сказано в эдикте, способствовала обеспечению общественного мира и защиты императора и империи всеми божествами и небесными силами. Это был, как показывает результат, обязательный переходный этап к новому порядку вещей. Он открыл возможность для возвышения христианства, особенно католического и иерархического, исключающего еретические и схизматические (раскольнические) секты, чтобы оно стало государственной религией. Ибо, получив равные права с язычеством, христианство должно было вскоре, хотя и было численно в меньшинстве, одержать победу над религией, которая внутренне уже изжила себя.

С этого момента Константин был явно благосклонен к церкви, хотя и не преследовал и не запрещал языческие религии. Он всегда с уважением отзывается о христианской церкви в имперских эдиктах и все время, как мы уже говорили, называет ее католической. Ибо она удовлетворяла его монархическим интересам, придавала империи и двору то великолепие, которого он желал, только как католическое, тщательно организованное, тесно сплоченное и консервативное учреждение. Уже в 313 г. епископ Кордовы Осий оказывается одним из советников Константина, и языческие авторы приписывают епископу даже магическое влияние на императора. Лактанций и Евсевий из Кесарии также входили в круг доверенных лиц Константина. Он освободил христианских служителей от военной и муниципальной повинности (в марте 313), упразднил обычаи и установления, оскорбительные для христиан (315), облегчил порядок освобождения рабов–христиан (до 316), легализовал право отписывать наследство в пользу католических церквей (321), постановил соблюдать воскресенье, хотя и не как dies Domini, день Господень, а как dies Solis, день Солнца, в соответствии с культом Аполлона и вкупе с обязательным совещанием с предсказателями (321); щедро выделял средства на строительство церквей и поддержку священства; убрал с имперских монет языческие символы Юпитера и Аполлона, Марса и Геркулеса (323); дал своим сыновьям христианское воспитание.

Его впечатляющему примеру, как и нужно было ожидать, последовали в первую очередь те подданные, на чье поведение больше влияли внешние обстоятельства, нежели внутренние убеждения и принципы. Рассказ о том, что за один год (324) в Риме крестилось двенадцать тысяч мужчин, не считая женщин и детей, и что император обещал каждому обращенному белую одежду и двадцать золотых монет, по крайней мере, соответствует духу времени, хотя цифры, скорее всего, сильно завышены[45].

Став единовластным главой всей Римской империи после победы над своим восточным коллегой и зятем Лицинием, Константин начал действовать еще решительнее. Лициний, чтобы укрепить свои позиции, постепенно возглавил партию язычников, которых было еще много, и сначала стал высмеивать христиан[46], потом увольнять их с гражданских и военных должностей, изгонять, а иногда и подвергать кровавым гонениям. В результате политическая борьба между ним и Константином приобрела характер битвы религий, и поражение Лициния в битвах при Адрианополе в июле 324 г. и при Халкидоне в сентябре стало новым триумфом знамени с крестом над жертвоприношениями богам, хотя Константин бросил тень на себя и свое дело, казнив Лициния и его сына.

Теперь император призвал всех своих подданных принять христианскую религию, но все же позволял им самостоятельно определиться с окончательным решением. В 325 г., как покровитель церкви, он созвал Никейский собор и сам на нем присутствовал; он отправил в изгнание ариан, хотя потом возвратил их; в монархическом стремлении к единообразию он с большим рвением участвовал в решении всех богословских споров, хотя и не понимал их глубинного значения. Он первым ввел практику официального скрепления подписями символов веры и гражданские наказания за несогласие с ними. В 325 — 329 г. вместе со своей матерью Еленой он воздвиг великолепные церкви на святых местах Иерусалима.

Так как язычество по–прежнему преобладало в Риме, поддерживаемое традициями, в 330 г. Константин — как он полагал, по велению Бога[47], — перенес свою столицу в Византии, закрепив тем самым политику разделения империи на западную и восточную части, уже начатую до него Домицианом. Выбрав это не имеющее равных по достоинствам место, он проявил больше вкуса и гениальности, чем основатели Мадрида, Вены, Берлина, Санкт–Петербурга или Вашингтона. Невероятно быстро, располагая всеми средствами, доступными абсолютному монарху, он превратил этот прекрасно расположенный город, объединяющий два моря и два континента, в великолепную резиденцию и новый христианский Рим, «так что теперь, — как сообщает Григорий Назианзин, — море и суша соперничают друг с другом, стремясь наполнить его своими сокровищами и увенчать его как царицу всех городов»[48]. Здесь вместо языческих храмов и жертвенников идолам были построены церкви и распятия; впрочем, наряду с ними в новую метрополию собирались и статуи богов–покровителей со всей Греции под прикрытием разнообразных безвкусных адаптации[49]. Главный зал дворца был украшен изображениями распятия и других библейских сцен. Гладиаторские бои, столь популярные в Риме, здесь были запрещены, хотя театры, амфитеатры и ипподромы сохранились. Было очевидно, что новая императорская столица была, по крайней мере внешне, христианским городом. Дым языческих воскурений поднимался над семью холмами этого Нового Рима только во время правления Юлиана Отступника. Город стал резиденцией епископа, который не только претендовал на власть над апостольской епархией соседнего Ефеса, но вскоре затмил патриарха Александрии и в течение веков соперничал с властью папы в древнем Риме.

Император усердно посещал богослужения, на монетах его изображали в молитвенной позе. Он с великим усердием соблюдал пасхальные установления. Он выслушивал длиннейшие проповеди своих епископов, которые всегда окружали его и, к сожалению, слишком ему льстили. Он даже сам составлял и произносил перед своим двором речи на латинском языке, затем переводившиеся на греческий специально назначенными для этой цели переводчиками[50]. Следуя всеобщим приглашениям, горожане большими толпами приходили ко дворцу послушать императора–проповедника, напрасно старавшегося пресечь их громкие аплодисменты указаниями на небо как источник своей мудрости. Он говорил в основном об истинности христианства, безумии идолопоклонства, единоначалии и Провидении Бога, о пришествии Христа и суде. Иногда он сурово упрекал в алчности и жестокости своих придворных, которые громко поддерживали его на словах, но дела которых никак не зависели от его увещеваний[51]. Одна из этих речей сохранилась до сих пор[52], в ней он славит христианство в характерном для него духе и в доказательство божественного происхождения этой веры в особенности упоминает об исполнении пророчеств, в том числе Сивилл иных книг и четвертой эклоги Вергилия, противопоставляя свое собственное блестящее правление трагической судьбе своих предшественников и соправителей, выступивших гонителями.

Тем не менее в последующие годы он в целом оставался верен принципам эдикта о веротерпимости 313 г., защищал языческих жрецов и храмы с их привилегиями и мудро воздерживался от жестоких мер против язычества, убежденный, что со временем оно исчезнет. Многие язычники продолжали служить у него при дворе и занимать общественные должности, хотя он любил выдвигать на почетные посты христиан. Но в некоторых случаях он запрещал идолопоклонство — если оно было связано со скандальной безнравственностью, как в случае с постыдным поклонением Венере в Финикии, или же в местах, особо священных для христиан, таких как гробница Христа и дубрава Мамре. Благодаря ему ряд заброшенных храмов и идольских изображений был уничтожен — или же здания были превращены в христианские церкви. Евсевий рассказывает о нескольких подобных случаях, явно одобряя их, и восхваляет также его поздние эдикты против еретиков и схизматиков, но не упоминает об арианах. По–видимому, в поздние годы Константин действительно запретил приносить идолам жертвы — Евсевий говорит об этом, а сыновья в 341 г. упоминают об эдикте на эту тему, однако повторение этого запрета при его преемниках показывает, что, даже если подобный закон и был принят, он не начал исполняться всеми в его правление.

Этой хитрой, осторожной и умеренной политике Константина, которая очень не похожа на яростный фанатизм его сыновей, соответствует тот факт, что свое собственное крещение он откладывал до последней болезни[53]. У него было суеверное желание, о котором сам он говорил: креститься в реке Иордан, воды которой освящены крещением Спасителя. Без сомнения, он также боялся отступить от веры и утратить священное отпущение грехов. Он хотел обеспечить себе все блага крещения как полного искупления всех прошлых грехов, сведя риск до минимума, и лучшим образом насладиться жизнью в обоих мирах. Крещение на смертном одре для полухристиан того времени было тем же, чем обращение на смертном одре и предсмертная исповедь являются для современных христиан. Тем не менее Константин считал, что проповедует Евангелие, называл себя епископом из епископов, созвал первый вселенский собор и сделал христианство религией империи задолго до своего крещения! Каким бы странным ни казалось нам это несоответствие, ничуть не меньшее удивление вызывают придворные епископы, которые из ложного благоразумия ослабляли в отношении Константина (пока еще строгую) дисциплину церкви и позволяли ему — или просто молчаливо попускали — пользоваться практически всеми привилегиями верующих, при том что он не взял на себя ни единого обязательства новообращенного!

Константин почти не болел, когда же он почувствовал, что смерть близка, он был введен в число катехуменов посредством возложения рук, а потом формально принят в полное общение церкви посредством крещения. Случилось это в 337 г., когда ему было шестьдесят пять лет, и крестил его арианин (или полуарианин), епископ Евсевий из Никомедии, незадолго до того возвращенный из ссылки вместе с Арием[54]. Его предсмертное исповедание по форме выступало, скорее, в пользу еретического, а не ортодоксального христианства, однако произошло это в силу случайности, а не преднамеренности. Христианство воспринималось им как противостояние язычеству, а та арианская примесь, которая могла осквернить в чем‑то его крещение, для Греческой церкви оказалась полностью изглажена его канонизацией. После торжественной церемонии он обещал жить впредь достойно, как ученик Иисуса, отказался от ношения императорской мантии, искусно сотканной из шелка и богато украшенной золотом, продолжал носить белые одежды крещения и умер несколько дней спустя, в Пятидесятницу 22 мая 337 г., уповая на милость Божью и оставив после себя память о долгом, удачном и блестящем правлении, подобном разве что правлению Августа, если выбирать из его предшественников. «Так ушел из жизни первый христианский император, первый защитник веры, первый имперский покровитель папской епархии и всей Восточной церкви, первый учредитель святых мест, язычник и христианин, ортодокс и еретик, либерал и фанатик, достойный не подражания и восхищения, но памяти и изучения»[55].

Его останки были помещены в золотой гроб, который в сопровождении процессии известных горожан и всей армии был перенесен из Никомедии в Константинополь и с высшими христианскими почестями захоронен в церкви Апостолов[56]; римский же сенат по древнему обычаю, гордо игнорируя величайшую религиозную революцию эпохи, причислил Константина к богам языческого Олимпа. Вскоре после его смерти Евсевий назвал его величайшим из правителей всех времен; начиная с V века на Востоке его стали считать святым. Греческая и Русская церковь до сих пор отмечают память Константина, удостаивая его экстравагантного титула Isapostolos, «равноапостольный»[57]. Латинская церковь, напротив, поступила более осмысленно: она никогда не причисляла его к святым, но удовлетворилась тем, что назвала его Великим, с благодарностью и справедливо признавая услуги, оказанные им делу христианства и цивилизации.

§3. Сыновья Константина. 337 — 361 г. по P. X.

См. список литературы к §2 и 4.

После смерти Константина единовластной монархии тоже наступил конец. Империя была поделена между тремя его сыновьями: Константином II, Константом и Констанцием. Правили они не по–христиански, но в духе подлинно турецкого, восточного деспотизма — шагали по трупам многочисленных родственников своего отца, из которых уцелели только два его племянника, Галл и Юлиан, которых от ярости солдат спасла лишь болезнь и молодость. Три года спустя последовала война между братьями за единовластие. Константин II был убит Константом (340), а тот, в свою очередь, был убит офицером–варваром его соперника Магненция (350). После поражения и самоубийства Магненция Констанций, правивший до того на Востоке, стал единственным императором и продержался на этом посту, несмотря на множество волнений, до своей естественной смерти (353 — 361).

Сыновья Константина обращали мало внимания на свое христианское воспитание и отошли от мудрой веротерпимости отца. Констанций, умеренный и целомудренный, но завистливый, тщеславный и слабый, полностью находившийся под контролем своих евнухов, женщин и епископов, начал жестоко подавлять языческую религию, разграбил и разрушил много храмов, отдавал добычу церкви или своим евнухам, льстецам и бесполезным фаворитам и запретил под страхом смерти все жертвоприношения и поклонение изображениям в Риме, Александрии и Афинах, хотя приказ этот не мог быть выполнен. Теперь в христианство обращались массы людей, хотя, конечно, в основном на словах, а не в сердце. Но потом этот император с той же нетерпимостью начал относиться и к сторонникам никейской ортодоксии, наказывая их конфискациями и изгнанием. Его братья поддерживали Афанасия, но сам он был фанатичным арианином. Он вмешивался во все дела церкви, которую во время его правления раздирали доктринальные противоречия. Он созывал множество соборов — в Галлии, Италии, Иллирии и Азии, стремился к славе богослова, ему нравилось, когда его называли епископом из епископов, хотя, как и его отец, собственное крещение он откладывал до смерти.

Некоторые оправдывают это жестокое подавление идолопоклонства, ссылаясь на уничтожение хананеев при Иисусе Навине[58]. Однако умнейшие из учителей церкви, такие как Афанасий, Осий и Иларий, выступали в пользу терпимости (хотя даже они по большей части вели речь о терпимости к ортодоксии, во имя которой сами были смещены и изгнаны арианской властью). Афанасий, например, говорит: «Сатана, в котором нет истины, врывается с топором и мечом. Но Спаситель кроток, Он никого не принуждает, но приходит, стучит и говорит душе: отвори Мне, сестра Моя![59] Если мы открываем Ему, Он входит; если же нет, Он удаляется. Ибо истина проповедуется не мечом и не темницей, не мощью армии, но убеждением и увещеванием. Как можно убедить кого‑то, если преобладает страх перед императором? Как увещевать, если противоречащих ждет изгнание и смерть?» Иларий не менее убедительно говорит императору о неверности его поведения: «Государственным золотом ты обременил сокровищницу Божью: то, что было награблено в храмах и получено вследствие конфискации или отнято в наказание, ты навязываешь Богу».

Согласно законам истории, насаждение христианства Констанцием должно было вызвать реакцию со стороны язычества, и такая реакция последовала, хотя продолжалась лишь в течение краткого периода сразу после смерти этого императора.

§4. Юлиан Отступник и реакция язычества. 361 — 363 г.

Источники

Они едины в изложении всех основных фактов, вплоть до незначительных деталей, но совершенно различны по духу и оценке; сам Юлиан тщеславно восхваляет себя, Либаний и Зосима относятся к нему со страстным восхищением, Григорий и Кирилл склонны к противоположной крайности — ненависти и отвращению, Аммиан Марцеллин то хвалит, то упрекает его.

1. Языческие источники: Juliani imperatoris Opera, quae supersunt omnia, ed. Petavius, Par.,

1583; также более полно Ezech. Spanhemius, Lips., 1696, 2 vols. fol. (Спангейм приводит греческий оригинал с хорошим латинским переводом и десятью книгами Кирилла Александрийского против Юлиана). До нас дошли следующие произведения Юлиана: Misopogon (Μισοπώγον, «К ненавистникам бород», защита себя от обвинений антиохийцев); Caesares (две сатиры на его предшественников); восемь Orationes; шестьдесят пять Epistolae (последние изданы отдельно и более полно, с более краткими фрагментами, Heyler, Mog., 1828); и фрагменты из трех или семи книг ката Χρίστίανών в ответе Кирилла. Libanius: Επιτάφιος επ Ίουλιανώ, в Lib. Opp., ed. Reiske, Altenb., 1791–97. 4 vols. Mamertinus: Gratiarum actio Juliano. Соответствующие разделы у языческих историков: Ammianus Marcellinus (l. с, lib. xxi‑xxv, 3), Zosimus и Eunapius.

Juliani imperatoris Librorum contra Christianos quae supersunt. Collegit, recensuit, prolegomenis instruxit Car. Joa. Neumann. Insunt Cyrilli Alexandrini fragmenta syriaca ab Eberh. Nestle édita. Lips., 1880. Kaiser Julian's Bücher gegen die Christen. Nach ihrer Wiederherstellung ubersetzt von Karl Joh. Neumann. Leipzig, 1880. 53 pp. Это третий том Scriptorum Graecorum qui Christianam impugnaverunt religionem quae supersunt, ed. Neumann.

Julian The Emperor, containing Gregory Nazianzen's Two Invectives, and Libanius' Monody, with Julian's extant Theosophical Works. Translated by C. W. King, M. A. London, 1888. С примечаниями и археологическими иллюстрациями (pp. 288).

2. Христианские источники (все на греческом языке): ранние церковные историки, Сократ (1, iii), Созомен (I, v, vi), Феодорит (I, iii). Григорий Назианзин: Orationes invectivae in Jul. duae, написанные примерно через шесть месяцев после смерти Юлиана (Opp., tom. i). Кирилл Александрийский: Contra impium Jul. libri x (в Opp. Сyr., ed. J. Aubert, Par., 1638, tom, vi, и в издании трудов Юлиана Спангейма).

Литература

Tillemont: Mémoires, etc., vol. vii, p. 322–423 (Venice ed.); Histoire des empereurs Rom. Par., 1690 sqq., vol. iv, 483–576. Аббат De la Bleterie: Vie de l'empereur Julien. Amst., 1735. 2 vols. То же на английском, Lond., 1746. W. Warburton: Julian. Lond. 3d ed. 1763. Nath. Lardner: Works, ed. Dr. Kippis, vol. vii, p. 581 sqq. Gibbon: l. c, ch. xxii‑xxiv, особенно xxiii. Neander: Julian u. sein Zeitalter. Leipz., 1812 (его первое историческое произведение), и Allg. К. G., iii (2d ed. 1846), p. 76–148. Английское издание Torrey, ii, 37–67. Jondot (католик): Histoire de l'empereur Julien. 1817, 2 vols. C. H. van Herwerden: De Juliano imper, religionis Christ, hoste, eodemque vindice. Lugd. Bat., 1827. G. F. Wiggers: Jul. der Abtrünnige. Leipz., 1837 (в Illgen's Zeitschr. f. Hist. Theol.). H. Schulze: De philos, et moribus Jul. Strals., 1839. D. Fr. Strauss (автор мифологического «Leben Jesu»): Der Romantiker auf dem Thron der Caesaren, oder Julian der Abtr. Manh., 1847 (содержит четкий обзор разных мнений о Юлиане от Либания и Григория до Гиббона, Шлоссера, Неандера и Ульмана, но написан со скрытой политической целью, против короля Пруссии Фридриха Вильгельма IV). J. Е. Auer (католик): Kaiser Jul. der Abtr. im Kampf mit den Kirchenvätern seinerzeit. Wien, 1855. W. Mangold: Jul. der Abtr. Stuttg., 1862. C. Semisch: Jul. der Abtr. Bresl., 1862. F. Lübker: Julians Kampf u. Ende. Hamb., 1864. Alb. de Broglie (католик), в третьем и четвертом томе его L'église et l'empire romain au quatrième siècle. Par., 4th ed., 1868. (Очень полный труд.) J. F. Α. Mücke: Flavius Claudius Julianus. Nach den Quellen. Gotha, 1867, 1869. 2 vols. (Полный, тщательный, многословный, слишком зависит от Аммиана и пристрастный в отношении к Юлиану.) Kellerbaum: Skizze der Vorgeschichte Julians, 1877. F. Rode: Gesch. der Reaction des Kaiser Julianus gegen die christl. Kirche. Jens, 1877. (Подробный, отчасти против Теффеля и Мюке.) H. Adrien Naville: Julien l'apostate et sa philosophie du polythéisme. Paris and Neuchatel, 1877. См. также его статью в Lichtenberger, «Encyclop.», vii, 519–525. Torquati: Studii storico critici sulla vita… di Giuliano l'Apostata. Rom., 1878. G. H. Rendall: The Emperor Julian: Paganism and Christianity. Lond., 1879. J. G. E. Hoffmann: Jul. der Abtrünnige, Syrische Erzählungen. Leiden, 1880. (Древние произведения, отражающие чувства восточных христиан). См. также статьи о Юлиане в «Encycl. Brit.», 9th ed., vol. xiii, 768–770 (Kirkup); β Herzog2, vii, 285–296 (Harnack); в Smith and Wace, iii, 484–524 (пребендарий John Wordsworth, очень полная и справедливая).

Несмотря на великое обращение властьпридержащих и изменение общественных настроений, у языческой религии все еще было много приверженцев и она продолжала оказывать существенное влияние на простой народ благодаря привычкам и суевериям, а на образованные круги через литературу и школы философии и красноречия Александрии, Афин и т. д. И теперь, под руководством одного из наиболее талантливых, энергичных и примечательных римских императоров, язычество снова совершило отчаянную и систематическую попытку восстановить свое главенствующее положение в Римской империи. Но попытка эта завершилась поражением и окончательно доказала: язычество навсегда изжило себя. Во время краткого, но интересного и поучительного правления Юлиана стало видно, что политика Константина была разумной и соответствующей ходу самой истории и что христианство действительно обладало моральной силой в текущий момент и надеждой на будущее. В то же время эти временные гонения стали справедливой карой и полезным воспитательным моментом для обмирщенной церкви и священства[60].

Юлиан, по прозванию Отступник (Apostata), племянник Константина Великого и двоюродный брат Констанция, родился в 331 г., так что ему было всего шесть лет, когда умер его дядя. Когда правительство сменилось, все его родственники, в том числе отец, были перебиты, и это явно не способствовало ни любви к Константину, ни уважению к придворному христианству. Позже он объяснял свое спасение особой благосклонностью старых богов. Он был испорчен лицемерным образованием и стал врагом той веры, которую педантичные учителя старались навязать его свободному и независимому уму, никак не подтверждая своих учений собственной жизнью. (В недавней истории мы видим поразительную параллель этому в случае с прусским императором Фридрихом Великим.) Император относился к Юлиану с ревностью, его держали в уединении, в сельской местности, почти как пленника. Он вместе со своим сводным братом Галлом получил формально христианское воспитание под руководством арианского епископа Евсевия из Никомедии и нескольких евнухов, был крещен, даже подготовлен к священническому служению и рукоположен как чтец[61]. Он молился, постился, отмечал память мучеников, выказывал подобающее уважение епископам, принимал благословение отшельников и читал Писание в церкви Никомедии. Даже его игры выбирались по критерию благочестивости. Но это деспотическое и механическое принуждение к отвратительно суровому и яростно полемическому типу христианства побудило к бунту умного, проницательного и решительного Юлиана и толкнуло его к язычеству. Арианским псевдохристианством Констанция было порождено языческое антихристианство Юлиана, и второе стало заслуженным наказанием за первое. С энтузиазмом и неустанным усердием молодой князь изучал Гомера, Платона, Аристотеля и неоплатоников. Частичный запрет на подобное чтение привел к еще большему рвению. Юлиан втайне доставал лекции знаменитого оратора Либания, который позже прославил его, но произведения Либания свидетельствовали о вырождении языческой литературы того времени, отличались пустотой содержания, помпезным и безвкусным слогом, казавшимся привлекательным лишь для испорченного вкуса. Постепенно Юлиан ознакомился с самыми выдающимися представителями язычества, особенно неоплатониками, философами, ораторами и жрецами, такими как Либаний, Эдесий, Максим и Хрисанфий. Они укрепляли в нем суеверия разнообразной софистикой и чародейством. Постепенно он стал тайным главой языческой партии. При посредничестве и под защитой императрицы Евсевии он в течение нескольких месяцев посещал школы в Афинах (355), где был посвящен в Элевсинские мистерии, что и завершило его переход к греческому идолопоклонству.

Но его язычество не было естественным и спонтанным; оно было искусственным и нездоровым. Это было язычество неоплатонического, пантеистического эклектизма, странная смесь философии, поэзии и суеверия и — по крайней мере, у Юлиана, — по большей части подражание или карикатура христианства. Он пытался придать духовный смысл старой мифологии, возродить ее, объединив с восточными богословскими схемами и некоторыми христианскими идеями; он учил высшему, абстрактному единству, которое выше множества национальных богов, гениев, героев и природных сил; верил в непосредственное общение с богами и в откровения, которые приходят через сны, видения, пророчества, через изучение внутренностей жертв и чудеса; интересовался всяческими магическими и теургическими искусствами[62]. Сам Юлиан, со всей своей философской ученостью, верил в самые нелепые легенды о богах или придавал им более глубокое, мистическое значение, самым произвольным образом аллегорически истолковывая их. Он лично общался с Юпитером, Минервой, Аполлоном, Геркулесом, которые ночью наносили ему визиты в его пылком воображении и уверяли в своей особой защите. Он на профессиональном уровне занимался прорицаниями[63]. Среди разных божеств он особенно преданно поклонялся великому царю Гелиосу, или богу солнца, чьим слугой называл себя и чей эфирный свет даже в раннем детстве привлекал его с магической силой. Он считал этого бога центром вселенной, от которого исходят свет, жизнь и спасение всех существ[64]. В таких взглядах на высшее божество он приближался к христианскому монотеизму, но подменял пустым мифом и пантеистической фантазией единственного истинного и живого Бога и личность исторического Христа.

Моральный облик Юлиана соответствовал его нелепой системе. Он обладал блестящими дарованиями и стоическими добродетелями, но ему не хватало искренности, простоты и естественности, на которых основано подлинное величие ума и характера. Как его поклонение Гелиосу было слабой тенью христианского монотеизма, то есть невольной данью той самой религии, против которой он выступал, так и его искусственный и упрямый аскетизм может восприниматься нами только как карикатура на церковное монашество того времени, чье смирение и духовность он так глубоко презирал. Он был полон аффектации, тщеславия, напыщенности, красноречия, мастерски умел притворяться. Все, что он говорил или писал, было рассчитано на произведение впечатления. Вместо того чтобы ощутить дух времени и встать во главе истинного прогресса, он предпочел партию, у которой не было ни силы, ни будущего, тем самым заняв ложную и проигрышную позицию, не соответствовавшую его миссии правителя. Воистину, великие умы всегда в большей или меньшей степени спорили со своим веком, что мы наблюдаем в лице деятелей Реформации, апостолов, даже самого Христа. Но их антагонизм проистекал из ясного понимания реальных потребностей и искренней преданности интересам своей эпохи; все прогрессивное и преображающее так или иначе отражает в себе лучшие особенности своего времени и поднимает его на более высокий уровень. Антагонизм Юлиана, начавшийся с радикально неверного понимания исторических тенденций и воодушевленный эгоистическими амбициями, был ретроградным и реакционным, а кроме того, он был направлен не на доброе дело. Юлиан был неправ, и потому заслужил свою трагическую судьбу, как реакционер–фанатик.

Отступничество Юлиана от христианства, которому, наверное, он никогда не был предан в глубине души, произошло уже на двадцатом году его жизни, в 351 г. Но пока Констанций был жив, Юлиан скрывал свои симпатии к язычеству и крайним лицемерием: открыто участвовал в христианских церемониях, а втайне приносил жертвы Юпитеру и Гелиосу, отмечал праздник Богоявления в церкви Вьенны еще в январе 361 г. и самым неумеренным образом восхвалял императора, над которым язвительно насмехался после его смерти[65]. В течение десяти лет он не снимал маски. После декабря 355 г. этот любитель чтения поразил мир, проявив блестящие военные и административные способности кесаря в Галлии, которой в то время угрожали германские варварские племена; он завоевал восторженную любовь солдат и был удостоен от них почестей Августа. Потом он поднял бунт против подозрительного и завистливого императора, своего кузена и зятя, а в 361 г. открыто объявил себя другом богов. После внезапной смерти Констанция в том же году Юлиан стал единовластным главой Римской империи, и в декабре, как единственный наследник дома Константина[66], совершил торжественный въезд в Константинополь среди рукоплесканий толпы, радующейся избавлению от гражданской войны.

Он тут же с ревностным пылом начал неустанно выполнять свои обязанности правителя, военачальника, судьи, оратора, верховного жреца и писателя. Он мечтал о славе Александра Великого, Марка Аврелия, Платона и Диогена. Единственным отдыхом, который он признавал, была перемена занятий. Он мог одновременно писать, слушать и говорить. Он посвящал все свое время выполнению своего долга перед империей и самосовершенствованию. За восемнадцать кратких месяцев правления (декабрь 361 — июнь 363) он наметил столько планов, что их хватило бы на всю жизнь, и написал большую часть своих литературных произведений. Он практиковал строжайшую экономию в общественных делах, запретил при своем дворе всю бесполезную роскошь, одним указом уволил толпы цирюльников, виночерпиев, поваров, церемониймейстеров и прочих ненужных слуг, которые заполняли дворец, — однако вместо этого окружил себя не менее бесполезными языческими мистиками, софистами, фокусниками, заклинателями, прорицателями, болтунами и насмешниками, которые теперь потоками устремлялись к его двору. В отличие от своих предшественников, Юлиан вел простой образ жизни философа и аскета, удовлетворяя свою гордость и тщеславие презрительной насмешкой над помпой и удовольствиями имперского пурпура. Он ел в основном овощи, воздерживался то от одной пищи, то от другой, в соответствии со вкусами бога или богини, которым был посвящен день. Он носил простую одежду, обычно спал на полу, не стриг бороду и ногти и, подобно суровым египетским пустынникам, пренебрегал всеми законами достоинства и чистоты[67]. Эта киническая эксцентричность и тщеславное упрямство, конечно же, вредили его репутации, которая была завоевана простотой и самоотречением, и делали его смешным. Для него были характерны не столько смелость и мудрость реформатора, сколько педантичность и безумие реакционера. В плане полководческих, административных способностей и личной храбрости он не уступал Константину; в плане ума и литературной образованности намного превосходил его, так же как в плане энергичности и умения владеть собой; его общественная карьера завершилась в том возрасте, в котором началась карьера его дяди, что говорит в его пользу; но ему совершенно не хватало ясного, здравого смысла его великого предшественника, той государственной практичности, которая позволяет понять потребности века и действовать соответственно. У него было больше своеобразия, чем здравомыслия, а последнее часто бывает важнее, чем первое, и необходимо для успеха государственного деятеля. Величайшей же ошибкой его как правителя была совершенно ложная позиция по отношению к самой важной проблеме эпохи: религии. Вот почему он потерпел неудачу и правление его промелькнуло, как метеор, не оставив следа.

Главной страстью Юлиана, центром его короткого, но активнейшего, примечательного и назидательного в плане негативных результатов правления была фанатичная любовь к языческой религии и пылкая ненависть к христианству в то время, когда первая уже уступила последнему бразды правления над миром. Он считал своей великой миссией восстановление поклонения богам и сведение религии Иисуса сначала к роли презренной секты, а потом, если это будет возможно, полное уничтожение ее с лица земли. Он верил, что сами боги призвали его совершить это, и в этой вере его укрепляли искусство прорицания, видения и сны. Все его средства, таланты, рвение и силы были направлены к этой цели, и его неудачу можно объяснить только безумием и недостижимостью самой цели.

1. Сначала посмотрим на утверждающую сторону его плана, восстановление и преображение язычества.

Юлиан восстановил во всем его древнем великолепии поклонение богам за общественный счет, вернул из изгнания множество жрецов, даровал им все прежние привилегии и разнообразные почести, требовал, чтобы воины и гражданские чиновники посещали забытые храмы и жертвенники, не обходил вниманием ни одного бога или богини, хотя сам был особенно предан культу Аполлона, или солнца; несмотря на экономность во всех остальных отношениях, он приказывал приносить в жертву редчайших птиц и целые стада тельцов и агнцев, пока не начала вызывать беспокойство проблема сохранения самих этих видов[68]. Он убрал крест и монограмму Христа с монет и знамен, заменив их прежними языческими символами. Он окружил статуи и портреты императоров символами идолопоклонства, чтобы каждый, кто вынужден склоняться перед богами, отдавал должные почести и императорам. Он защищал изображения богов, приводя те же самые основания, которыми сторонники христианского иконопочитания позже будут отстаивать изображения святых. Если вы любите императора, если вы любите своего отца, говорил он, вам захочется видеть его портрет; так и друг богов любит смотреть на их изображения и исполняется почтением к незримым богам, которые смотрят на него с небес.

Юлиан сам подавал пример того, чего требовал. Он пользовался каждой возможностью, чтобы с предельным рвением предаваться языческому поклонению, и исполнял с самой усердной преданностью обязанности верховного жреца, почти полностью забытые (но не упраздненные формально) при двух его предшественниках. Каждое утро и каждый вечер он приносил жертву восходящему и заходящему солнцу, или верховному богу света; каждую ночь — луне и звездам; каждый день — какому‑нибудь божеству. Либаний, язычник и его поклонник, говорит: «Он встречал восходящее солнце кровавой жертвой, и кровавой жертвой провожал заходящее». Так как он не мог выходить на улицу так часто, как хотелось бы, он превратил свой дворец в храм и воздвиг жертвенники в своем саду, который поддерживался в большей чистоте, чем некоторые часовни. «Увидев какой‑нибудь храм, — заявляет тот же автор, — в городе или на горе, пусть грубый или труднодоступный, он устремлялся туда». Он преданно кланялся жертвенникам и изображениям, и даже самая свирепая буря не мешала ему в этом. Несколько раз в день в окружении священников и танцующих женщин он приносил в жертву сотню тельцов, сам подкладывая дрова и разжигая пламя. Он сам держал в руках нож и, как прорицатель, сам пытался разгадать секреты будущего, рассматривая внутренности жертвы.

Но рвение его не находило отклика и только делало его смешным даже в глазах образованных язычников. Он неоднократно жалуется на равнодушие своей партии и обвиняет одного из своих жрецов в тайном союзе с христианскими епископами. Люди приходили на его жертвоприношения не из благочестия, а из любопытства, они аплодировали своему императору, как если бы он был актером в театре. Часто зрителей вообще не было. Когда Юлиан пытался восстановить оракул Аполлона Дафнийского в знаменитой кипарисовой роще в Антиохии и отдал приказания о величественной процессии с возлияниями, танцами и воскурениями, то, появившись в назначенное время в храме, он нашел там лишь старого одинокого жреца, приносящего явно никудышную жертву — гуся[69].

Однако в то же время Юлиан пытался обновить и преобразовать язычество внеся в него христианскую мораль; сам он считал, что возвращает язычеству первозданную чистоту. В этом он неосознанно и сам того не желая изобличал нищету языческой религии и воздавал высшую дань уважения христианству, а потому христиане не без причины прозвали его «обезьяной христианства».

В первую очередь он предложил усовершенствовать негодное священство по образцу христианского. Священники, как истинные посредники между богами и людьми, постоянно должны были находиться в храмах, заниматься священно служением, читать не безнравственные или скептические книги школы Эпикура и Пиррона, а труды Гомера, Пифагора, Платона, Хрисиппа и Зенона, не ходить в таверны и театры, не заниматься нечестной торговлей, давать милостыню и проявлять гостеприимство, жить в строгом целомудрии и воздержании, носить простую одежду, а при исполнении официальных обязанностей всегда появляться в самом дорогом убранстве и внушать уважение своим видом. Он заимствовал почти все основные черты преобладавшего представления о христианском священстве и применил их к политеистической религии[70]. Кроме того, Юлиан заимствовал из организации и поклонения церкви иерархическую систему служителей и нечто вроде дисциплины покаяния с отлучением, прощением и восстановлением в общине, а также с четкой ритуальной дидактикой и музыкальными элементами. Жрецы в митрах и пурпуре должны были регулярно воспитывать народ, читая ему проповеди, то есть аллегорически истолковывая и практически применяя безвкусные и безнравственные мифологические истории! В каждом храме должен был петь хорошо организованный хор, а община должна была отвечать ему. Наконец, Юлиан учредил в разных провинциях монастыри, больницы, сиротские приюты и странноприимные заведения для всех, без религиозных различий, выделял на них значительные суммы из государственной казны и в то же время, хотя и безрезультатно, призывал частных лиц делать добровольные пожертвования. Он пришел к примечательному выводу: язычники не хотят помогать даже собратьям по вере, в то время как среди иудеев отсутствует нищенство, а «безбожные галилеяне» (так он злобно называл христиан) заботятся не только о своих, но даже о языческих бедняках, подкрепляя худшее из дел благой практикой.

Но, конечно же, все эти попытки возродить язычество, внося в него чуждые элементы, были совершенно бесполезны. Это было все равно что гальванизировать мертвое тело, прививать молодые ветви к сухому стволу, бросать хорошие семена на скалу или наливать молодое вино в старые мехи, вследствие чего мехи рвались, а вино вытекало.

2. Негативной стороной плана было подавление и полное уничтожение христианства.

Здесь Юлиан действовал чрезвычайно мудро. Он воздерживался от кровавых гонений, потому что не хотел отходить от принципа философской терпимости и увенчивать церковь славой нового мученичества. Триста лет истории доказали, что кровавые гонения бесполезны. Либаний утверждает, что, по убеждению Юлиана, огонь и меч не способны изменить веру человека, а гонения порождают только лицемеров и мучеников. Наконец, он, конечно же, понимал, что христиан слишком много, чтобы начинать гонения, и жестокость может привести к кровопролитной гражданской войне. Поэтому он притеснял церковь «мягко»[71], под видом равенства и всеобщей терпимости. Он преследовал не столько христиан, сколько христианство, стараясь отвратить его последователей. Он хотел добиться этого результата, не навлекая личных обвинений на себя и публичных беспорядков на общество, — к чему привели бы гонения. Неудачи усиливали его озлобленность, и, если бы он вернулся победителем с персидской войны, вероятно, он прибег бы к открытому насилию. Фактически, Григорий Назианзин и Созомен, а также некоторые языческие авторы говорят о поместных гонениях в провинциях, особенно в Антузе и Александрии, и обвиняют в этом императора, как минимум косвенно. В подобных случаях действовали его чиновники, не по приказу, но согласно тайным желаниям Юлиана, который не обращал внимания на подобные случаи так долго, как только мог, а потом обнаруживал свои реальные взгляды, снисходительно упрекая и по сути оправдывая нарушившие закон городские власти.

Он обратил политику веротерпимости против христианских группировок и сект, надеясь, что они уничтожат друг друга взаимными спорами. Он позволил ортодоксальным епископам и всем остальным клирикам, изгнанным при Констанции, вернуться в свои епархии и предоставил ариан, аполлинаристов, новациан, македониан, донатистов, и так далее, самим себе. Он притворялся, что сочувствует «бедным, слепым, введенным в заблуждение галилеянам, которые отказались от самой славной привилегии человека — поклонения бессмертным богам и вместо них поклоняются мертвым людям и их костям». Однажды он сам снес оскорбление от слепого епископа Мария Халкидонского, который в ответ на напоминание о том, что Бог галилеян не мог вернуть ему зрение, ответил: «Я благодарю Бога за свою слепоту, которая избавляет меня от созерцания такого нечестивого отступника, как ты». Но позже Юлиан велел сурово наказать епископа[72]. В Антиохии он также с философским спокойствием воспринимал насмешки христианского населения, но отомстил жителям города безжалостной сатирой в Misopogon. В целом его отношение к христианам отличалось горькой ненавистью и сопровождалось саркастическими насмешками[73]. Это видно даже из самого презрительного термина галилеяне, который он постоянно применяет, говоря о них на иудейский манер, и которым, по–видимому, он велел называть их и другим[74]. Он считал их сектой фанатиков, ненавистных людям и богам, атеистами, которые ведут открытую войну со всем, что есть священного и божественного в мире[75]. Иногда он призывал представителей разных партий спорить в своем присутствии, а потом восклицал: «Даже дикие звери не так яростны и непримиримы, как сектанты–галилеяне». Когда он обнаружил, что подобная терпимость идет скорее на пользу церкви, чем во вред ей, ибо смягчает пыл доктринальных разногласий, он, например, изгнал Афанасия, который вызывал у него особое возмущение, из Александрии и даже из Египта, назвав этого величайшего человека той эпохи ничего не значащим человечком[76] и оскорбляя его в вульгарных выражениях за то, что под его влиянием многие известные язычники, особенно женщины, обратились в христианство. Следовательно, веротерпимость Юлиана происходила не от подлинного человеколюбия и не от религиозного равнодушия, но была лицемерной маской, скрывающей фанатичную любовь к язычеству и горькую ненависть к христианству.

Это проявилось в его явной пристрастности и несправедливости к христианам. Само его щедрое покровительство язычества было оскорбительно для христианства. Ничто не радовало его больше, чем отступничество, и он искушал людей, предлагая им богатое вознаграждение; так, он использовал те самые нечестные методы завоевания прозелитов, в которых упрекал христиан. Однажды он даже применил насильственные меры обращения. На все высшие должности он назначил язычников, и когда они проявляли неповиновение, он применял к ним очень мягкие наказания, если вообще наказывал. К христианам же повсюду относились с пренебрежением, а когда они жаловались перед судом, он отвечал им насмешливым напоминанием о заповеди их Учителя: отдать врагу не только рубашку, но и верхнюю одежду и подставить вторую щеку для удара[77]. Христиан удалили со всех военных и гражданских постов, лишили всех былых привилегий, обложили налогами, вынудили вернуть собственность языческим храмам со всеми достройками и добавлениями и приносить пожертвования в поддержку храмового идолопоклонства. Когда в Эдессе возник спор между арианами и ортодоксами, Юлиан конфисковал церковную собственность и распределил ее между своими солдатами под саркастическим предлогом облегчения для христиан доступа в царство небесное, в которое, согласно учению их религии (Мф. 14:23,24), богатые не попадут.

Не менее несправедливым и тираническим был закон, согласно которому все государственные школы были отданы под управление язычников, а христианам запрещалось преподавать науки и искусства[78]. Таким образом, Юлиан запретил христианской молодежи пользоваться благами образования и обрек их либо на невежество и варварство, либо на обучение классическим наукам в языческих школах, построенных на принципах идолопоклонства. По его мнению, эллинистические произведения, особенно поэтические, были не только художественными, но и религиозными документами, пользоваться которыми имели право только язычники. Христианство же он считал несовместимым с подлинной человеческой культурой. Галилеяне, говорил он насмешливо, могут довольствоваться толкованием Матфея и Луки в своих церквях, вместо того чтобы осквернять славных греческих авторов. Было бы нелепо и неблагодарно с их стороны изучать произведения классиков, но при этом пренебрегать богами, которых почитали авторы, ведь на самом деле именно эти боги и были авторами — они направляли умы Гомера, Гесиода, Демосфена, Фукидида, Сократа и Лисия, и эти авторы посвящали свои труды Меркурию или музам[79]. Поэтому он особенно ненавидел образованных учителей церкви — Василия, Григория Назианзина, Аполлинария Лаодикийского — которые использовали классическую культуру для опровержения язычества и защиты христианства. Чтобы избежать его запрета, два Аполлинария поспешно создали христианские подражания Гомеру, Пинда–ру, Эврипиду и Менандру, которые Созомен считал не уступавшими оригиналам, но которые вскоре были забыты. Григорий Назианзин также написал трагедию «Страдающий Христос» и несколько гимнов, которые сохранились до сих пор. Так эти отцы церкви свидетельствовали об обязательности классической литературы для высшего христианского образования, а церковь с тех пор придерживалась того же мнения[80].

Юлиан старался пропагандировать свое дело с помощью литературных нападок на христианскую религию; он сам незадолго до смерти, в разгар подготовки персидской кампании, написал ожесточенный труд против христианства, о чем мы подробнее поговорим в следующем разделе[81].

3. К тому же плану Юлиана, направленному против христианства, следует отнести и его благосклонность к давнему врагу христианской религии иудаизму.

Император в официальном документе выразил уважение к этой древней народной религии и симпатию к ее сторонникам, восхвалял их твердость перед лицом несчастий и осуждал их гонителей. Он освободил иудеев от обременительных налогов и даже призвал их вернуться в святую землю и восстановить храм на горе Мориа в его первоначальном великолепии. Он выделил для этой цели значительные суммы из общественной казны, доверил своему министру Алипию надзор за строительством и обещал, если он вернется победителем из Персии, почтить собственным присутствием торжественное освящение и восстановление поклонения по закону Моисея[82].

Подлинной целью Юлиана в этом начинании была, конечно же, не поддержка иудейской религии; в своем труде против христиан он с большим презрением отзывается о Ветхом Завете и ставит Моисея и Соломона гораздо ниже языческих законодателей и философов. Восстанавливая храм, он намеревался в первую очередь усилить великолепие своего правления, потешить личное тщеславие, высмеять пророчество Иисуса о разрушении храма (которое, тем не менее, уже исполнилось раз и навсегда еще триста лет назад), лишить христиан их самого популярного довода против иудеев и сокрушить влияние новой религии в Иерусалиме[83].

Теперь иудеи с востока и запада стекались в святой город своих отцов, который со времен Адриана им было запрещено посещать, и с фанатичным рвением трудились на благо своей великой национальной религии, надеясь на скорый приход мессианского царства и исполнение всех пророчеств. Сообщается, что женщины принесли свои дорогие украшения, сделали из них серебряные кирки и лопаты и уносили со святого места землю и камни в своих шелковых передниках. Но объединенных сил языческого императора и иудейского народа было недостаточно, чтобы восстановить то, что было разрушено вследствие Божьего суда. Неоднократные попытки строительства ни к чему не привели, и даже языческий источник того времени, которому можно верить, сообщает об огненных извержениях из подземных пустот[84]; возможно, как добавляют христианские авторы, извержения сопровождались яростной бурей, молнией, землетрясением и чудесными знамениями, особенно светящимся крестом в небесах.

Григорий Назианзин, Сократ, Созомен, Феодорит, Филосторгий, Руфин, Амвросий, Златоуст — все они считают это событие сверхъестественным, хотя и расходятся в деталях. Феодорит говорит, что сначала поднялась яростная буря, развеявшая большое количество извести, песка и других строительных материалов, за которой последовала гроза с громом и молнией; Сократ упоминает об огне с небес, расплавившем инструменты рабочих, лопаты, топоры и пилы; оба добавляют к этому землетрясение, вследствие которого камни старого фундамента упали и засыпали выкопанное углубление, а согласно Руфину, обрушились и соседние здания. Наконец после всех этих волнений наступила тишина и, по словам Григория, на небе появился светящийся крест в круге, а на телах присутствовавших запечатлелись кресты, которые светились ночью (Руфин) и ничем не смывались (Сократ). Однако из всех этих авторов современником события в строгом смысле слова был лишь Григорий, он описывал случившееся в тот же год (363) и был уверен, что язычники не обратили на событие никакого внимания (Orat.y iv, p. 110–113). Следующие после него по времени — Амвросий и Златоуст, которые упоминают об этом происшествии по нескольку раз. Греческие и римские историки церкви, а также Уарбертон, Мосгейм, Шрек, Неандер, Герике, Куртц, Ньюмен, Робертсон и другие, из протестантов, верят в чудесный, по крайней мере провиденческий, характер этого примечательного случая.[85] Уарбертон и Ньюмен отстаивают даже правдивость истории о крестах, упоминая о сходных случаях, например, когда в Англии в 1610 г. наблюдались фосфоресцирующие знаки креста, напоминающие метеоры и связанные с молнией по своей электрической природе. В случае с Юлианом, полагают они, непосредственная причина, приведшая в действие все эти разнообразные физические силы, была сверхъестественной, как и при разрушении Содома, так что рабочие либо погибли в огне, либо бежали от святого места в ужасе и отчаянии. Таким образом, вместо того чтобы лишить христиан довода в пользу их веры, Юлиан лишь предоставил им еще один довод, способствующий уничтожению его собственного бесплодного дела.

Закономерная неудача данного проекта — символ всего правления Юлиана, которого вскоре постигла безвременная кончина. Как Цезарь, он покорил варваров — врагов Римской империи на Западе; затем он собирался, как правитель мира, смирить своих врагов на Востоке и стать вторым Александром Македонским, покорив Персию. Он с гордостью отверг все мирные предложения противника и, перезимовав в Антиохии и торжественно посоветовавшись с оракулом, пересек Тигр во главе армии в шестьдесят пять тысяч человек, взял несколько крепостей в Месопотамии и лично подвергался всем трудностям и опасностям войны. Когда мог, он поклонялся языческим богам, но армия его оказалась в самом критическом положении, и однажды ночью, во время незначительного столкновения, вражеская стрела нанесла ему смертельную рану. Он умер вскоре после этого, 27 июня 363 г., на тридцать втором году жизни. Согласно языческим свидетельствам, он принял смерть с гордым достоинством и спокойствием философа–стоика, говоря о славе души (бессмертие которой, однако, он считал в лучшем случае спорным)[86]; более поздние и вызывающие некоторое сомнение христианские рассказы приписывают ему полное безнадежности восклицание: «Ты победил, Галилеянин!»[87] Прощальное обращение к друзьям, которое вкладывает в уста Юлиана Аммиан, весьма характерно. Оно напоминает нам последние часы Сократа, хотя лишено естественной простоты последних, и в нем присутствует заметная примесь самолюбования и театральной аффектации. Тело Юлиана, по его собственному повелению, было перевезено в Тарс, на родину апостола Павла, которого он ненавидел больше, чем остальных апостолов, и там ему был воздвигнут памятник с простой надписью о том, что он был хорошим правителем и храбрым воином, без упоминаний о его религии.

Так во цвете лет умер правитель, омрачивший свои блестящие полководческие, административные и литературные таланты и свою редкую энергичность фанатичным рвением в защите ложной религии и противостоянии истинной. Он извратил свои лучшие качества, используя их для достижения бесполезной и греховной цели, поэтому вместо бессмертных почестей он заслужил позорную славу неудачливого отступника. Если бы он прожил дольше, он, конечно же, ввергнул бы империю в мрачное состояние гражданской войны. Если бы он вернулся с персидской войны с победой, христианам следовало бы ожидать начала кровавых гонений. Следовательно, не стоит удивляться тому, что память о нем была ненавистна для христиан. В Антиохии праздновали его смерть, устроив танцы в церквях и театрах[88]. Даже знаменитый богослов и оратор Григорий Назианзин сравнивал его с фараоном, Ахавом и Навуходоносором[89]. Современная, менее пристрастная историография воздала должное его благородным качествам и попыталась оправдать или, по меньшей мере, объяснить его совершенно ложную позицию по отношению к христианству неправильным образованием, деспотизмом его предшественника и несовершенствами церкви того времени.

С Юлианом пало и его искусственное, гальванизированное язычество «как бесплотное видение, и ни обломка от него не осталось» — остался лишь великий урок: невозможно плыть против течения истории или остановить прогресс христианства. Языческие философы и прорицатели, пользовавшиеся благосклонностью Юлиана, снова были забыты. Их мечта развеялась и не принесла им утешения в их суеверии. Либаний обвиняет в случившемся своих собственных богов, которые дали Констанцию возможность править двадцать лет, а Юлиану — от силы двадцать месяцев. Христианам же всей этой ситуацией был преподнесен урок, о котором говорил уже в начале правления Юлиана Григорий Назианзин, — что церкви надо больше бояться не внешних врагов, а внутренних.

§5. От Иовиана до Феодосия. 363 — 392 г. по P. X.

I. Языческие источники, помимо Аммиана Марцеллина (который, к сожалению, завершает повествование смертью Валента), Зосимы и Евнапия (которые очень пристрастны), таковы: Libamius: 'Ύπερ τών ίερών, или Oratio pro templis (первое полное издание L. de Sinner в Novus Patrum Graec. saec. iv, delectus, Par., 1842). Symmachus: Epist., x, 61 (ed. Pareus, Frcf., 1642). С христианской стороны: Амвросий: Epist. xvii, xviii, ad Valentinian. IL Пруденций: Adv. Symmachum. Августин: De civitate Dei, 1. ν, с. 24–26 (об императорах от Иовиниана до Феодосия, особенно о последнем, которого он весьма прославляет). Сократ: 1. iii, с. 22 sqq. Созомен: 1. vi, с. 3 sqq. Феодорит: 1. iv, с. 1 sqq. Cod. Theodos.: 1. ix‑xvi,

II. De la Bleterie: Histoire de l'empereur Jovien. Amsterd., 1740, 2 vols. Gibbon: chap, xxv‑xxviii. Schröckh: vii, p. 213 sqq. Stuffken: De Theodosii M. in rem christianam meritis. Luga. Batav., 1828. Tillemont: Hist, des empereurs, tom. ν. A. De Brogue, l. с. Victor Schultze: Gesch. d. Untergangs des gr. röm. Heidenthums, i, 209–400.

С этого момента язычество приближалось, медленно, но верно, к неизбежному уничтожению, пока не нашло свой бесславный конец среди волнений великого переселения на руинах империи кесарей, провозгласив победу христианства своей смертью. Императоры, епископы и монахи были, конечно же, несправедливы в тех многократных случаях, когда они разрушали языческие храмы и конфисковывали собственность, но эту несправедливость не сравнить с кровавыми гонениями на христианство в течение трехсот лет. Язычество древней Греции и Рима умерло, потому что пришло в упадок внутренне, и никакие человеческие силы не могли этого предотвратить.

После Юлиана ряд императоров–христиан уже не прерывался. В день смерти Юлиана, когда из семьи Константина никого больше не осталось, армия избрала императором генерала Иовиана, христианина (363 — 364). Он заключил с персами невыгодный, но необходимый мир, вернул на лабарум крест, возвратил церкви ее привилегии, а кроме того, провозгласил всеобщую терпимость в духе Константина. В тех обстоятельствах это была явно наиболее мудрая политика. Он также, подобно Константину, воздерживался от вмешательства во внутренние дела церкви, хотя сам придерживался никейской веры и очень тепло относился к Афанасию. Он умер на тридцать третьем году жизни после краткого восьмимесячного правления. Августин говорит, что Бог забрал его еще раньше, чем Юли–ана, чтобы ни один из императоров не становился христианином ради удачи Константина, но только ради вечной жизни.

Его преемник Валентиниан I (ум. в 375), в целом склонявшийся к деспотическим мерам, также высказался за политику религиозной свободы[90]. Он был сторонником никейской ортодоксии, однако воздерживался от участия в доктринальных спорах. Его брат и соправитель Валент, правивший на Востоке до 378 г., был склонен к арианству и преследовал католиков. Вместе с тем они оба запрещали кровавые жертвоприношения[91] и прорицания. Максимин, представитель Валентиниана в Риме, с крайней жестокостью обращался с теми, кто оказывался виновен в магических практиках, особенно среди римской аристократии. Прорицателей сжигали живьем, их менее известных помощников забивали до смерти кнутами со свинцовыми наконечниками. Практически во всех дошедших до нас свидетельствах магические искусства были увязаны с языческими религиозными обычаями.

В период этого правления язычество впервые официально было определено как paganismus, то есть религия простолюдинов {русск. «поганцев»}; в городах оно почти полностью вымерло и только в удаленных деревнях влачило еще жалкое, незаметное существование[92]. Какой разительный контраст в сравнении со II веком, когда Цельс презрительно называл христианство религией работников и рабов! Конечно, в обоих случаях были и исключения. Особенно в Риме многие наиболее древние и уважаемые семьи в течение долгого времени продолжали придерживаться языческих обычаев, и, по–видимому, вплоть до конца IV века в этом городе сохранялось сто пятьдесят два храма и сто восемьдесят три менее значительных часовни и жертвенника в честь божеств–покровителей[93]. Но защитники старой религии — такие как Фемистий, Либаний и Симмах — ограничивались просьбой о терпимости. Теперь, оказавшись в положении притесняемых, они стали, как раньше — христиане и как позже — гонимые секты католической и протестантской государственных церквей, сторонниками религиозной свободы.

Та же самая политика терпимости продолжалась при Грациане, сыне и наследнике Валентиниана (375 — 383). Но через какое‑то время, под влиянием Амвросия, епископа Миланского, император сделал шаг вперед. Он отказался от титула и чина Pontifex Maximus, конфисковал собственность храмов, упразднил большую часть привилегий жрецов и дев–весталок и отменил по крайней мере часть дотаций из государственной казны на их содержание[94]. Вследствие этого шага язычество стало, как христианство до Константина или же как нынешние американские церкви, зависеть от добровольных пожертвований, однако, в отличие от христианства, оно не было склонно к самопожертвованию и не имело сил для собственного спасения. Когда прекратилась государственная поддержка, была перерезана последняя нить, на которой держалось язычество, хотя еще в течение какого‑то времени оно продолжало существовать по инерции. Грациан также, несмотря на протест сторонников язычества, убрал в 382 г. из здания Римского сената статую и алтарь Виктории, богини победы, на котором некогда сенаторы произносили свои клятвы, жгли благовония и приносили жертвы. Однако он пока вынужден был терпеть жертвоприношения на некоторых языческих праздниках. Вдохновленный Амвросием и весьма ревностно относящийся к католической вере, он отказал еретикам в свободе и запретил публичные собрания евномиан, фотиниан и манихеев.

Его брат Валентиниан II (383 — 392) отверг новую петицию римлян о восстановлении жертвенника Виктории (384). Красноречивый и действительно уважаемый префект Симмах, который, как princeps senatus и первый pontifex Рима, теперь был глашатаем языческой партии, обратился к императору с достойной и изящной речью, но в тоне апологетической неуверенности. Он просил различать свою частную религию и religio urbis, уважать авторитет древности и права почтенного города, достигшего власти над всем миром при поклонении богам. Однако Амвросий Миланский ответил императору в твердом тоне епископского достоинства и несомненности своего успеха, что в случае удовлетворения этой просьбы император санкционирует язычество и откажется от своих христианских убеждений. Амвросий отрицал, что Рим обязан своим величием идолопоклонству — ведь идолопоклонниками были и его поверженные враги. Он указал на разницу между силой христианства (которое постепенно распространялось, несмотря на гонения, и породило целые массы священных дев и аскетов) и слабостью язычества (которое, со всеми своими привилегиями, с трудом сохраняло своих семь ресталок, не делало добрых дел и не проявляло милосердия к угнетенным). Та же самая просьба вновь была обращена в 389 г. к Феодосию, но на нее, под влиянием Амвросия, снова ответили отказом. Последнее национальное святилище Рима дало. Частичная победа, которой добилась языческая партия в правление узурпатора Евгения (392 — 394), продолжалась не более двух лет; после же поражения при Феодосии шестьсот самых выдающихся семейств патрициев — Аннии, Пробы, Аникии, Олибии, Павлины, Бассы, Гракхи и другие — по утверждению Пруденция, сразу перешли в христианскую веру.

§6. Феодосии Великий и его преемники. 392 — 550 г. по P. X.

J. R. Stuffken: Diss, de Theod. M. in rem. christ, mentis. Leyden, 1828. M. Fléchier: Histoire de Theodose le Grand. Par., 1860.

Обычно считается, что окончательно язычество было подавлено в правление императора Феодосия I, хотя это и не совсем справедливо. По этой причине, а также благодаря победам над готами, мудрым законам и другим услугам, оказанным империи, императора прозвали Великим, а благодаря своей личной добродетели он заслуживает того, чтобы его считали одним из лучших императоров Рима[95]. Феодосии был родом из Испании, сын весьма достойного генерала с тем же именем, и Грациан призвал его быть своим соправителем на Востоке в опасные времена, когда империи угрожали варвары (379). После смерти Валентиниана он возглавил империю (392 — 395). Он старался сохранить единство государства и первенство истинной религии. Он был решительным сторонником никейской ортодоксии, способствовал ее победе на Втором вселенском соборе (381), даровал ей привилегии государственной религии и выпустил ряд строгих законов против всяческих еретиков и раскольников. Если говорить об отношении к язычеству, то в течение какого‑то времени он запрещал только жертвоприношения в целях магии и прорицания (385), но со временем распространил этот запрет на всю систему жертвоприношений. В 391 г. он запретил под страхом большого штрафа посещать языческие храмы в религиозных целях, а на следующий год — даже частные возлияния и другие языческие обряды. С тех пор идолопоклонство стало преступлением против государства (хотя объявлялось об этом уже ранее, еще при Констанции, но тогда этот шаг был сделан несколько преждевременно), и виновные в нем сурово наказывались[96].

Однако Феодосий вовсе не настаивал на исполнении данных законов в тех местах, где язычество по–прежнему оставалось сильным; он не запрещал язычникам занимать общественные должности и позволял им по меньшей мере свободу мысли и слова. Его соотечественник, христианский поэт Пруденций, с одобрением говорит, что, распределяя светские должности, Феодосий обращал внимание не на религию, а на заслуги и таланты и возвысил язычника Симмаха до поста консула[97]. Император также назначил оратора–язычника Фемистия префектом Константинополя и даже доверил ему обучение своего сына Аркадия. Он дружески относился к Либанию, который обратился к нему со знаменитой просьбой о храмах в 384 или 390 г., хотя неизвестно, действительно ли он произносил ее в присутствии императора. Короче говоря, этот император был так благосклонен к язычникам, что после смерти сенат, по древним обычаям, причислил его к богам[98].

Феодосий не приказывал разрушать храмы. Он только продолжал практику Грациана, конфискуя храмовую собственность и совершенно лишив идолопоклонство государственной поддержки. Но во многих местах, особенно на Востоке, фанатизм монахов и христианского населения выходил за всякие рамки и они в ярости производили разрушения, на что горько жалуется Либаний. Он называет этих монахов, боровшихся с идольскими изображениями, «людьми в черных одеждах, прожорливыми, как слоны, и постоянно испытывающими жажду, но скрывающими свое сладострастие под притворной бледностью». Здесь основное влияние оказывала вера христиан в то, что языческие боги — это живые существа, бесы[99], и что они живут в храмах. Эта вера была сильнее, чем все художественные и археологические соображения. В Александрии, столице неоплатонического мистицизма, по инициативе жестокого и бездуховного епископа Феофила[100] начался кровавый конфликт между язычниками и христианами, вследствие которого колоссальная статуя и величественный храм Сераписа, уступающий первое место среди величайших памятников языческой архитектуры только храму Юпитера Капитолийского в Риме[101], были разрушены, и распространенное убеждение в том, что после их разрушения небо упадет на землю, не подтвердилось (391). Сила суеверия еще раз была сокрушена этим решительным ударом, и вскоре такая же судьба постигла остальные египетские храмы, хотя выразительные руины сооружений фараонов, Птолемеев и римских императоров в долине Нила по–прежнему стоят, бросая сумеречный свет на загадочный мрак древности. Маркелл, епископ Апамеи в Сирии, в сопровождении вооруженного отряда солдат и гладиаторов с не меньшим рвением ополчился против памятников и основных центров языческого поклонения в своей епархии, но был сожжен живьем разъяренными язычниками, и его убийство осталось безнаказанным. В Галлии святой Мартин Турский между 375 и 400 г. уничтожил множество храмов и изображений, а на их месте воздвиг церкви и монастыри.

Но в церкви звучали и протесты против такого набожного вандализма. В Антиохии, еще в начале этого правления, Златоуст писал в своем прекрасном трактате о мученике Вавиле: «Христиане не должны уничтожать заблуждение силой и яростью, они должны вести людей к спасению, убеждая, наставляя и любя». В том же духе высказывается и Августин, хотя и не совсем последовательно: «Давайте сначала сокрушим идолов в сердцах язычников, и только когда они станут христианами, они сами призовут нас совершить это благое дело [уничтожение идолов] или предвосхитят нас в этом. Теперь же мы должны молиться о них, а не ожесточать их». Но Августин хвалит строгие законы императоров против идолопоклонства.

На Западе уничтожение проводилось несистематически, и множество храмовых руин в Греции и Италии по сей день доказывают, что даже тогда разум и вкус иногда одерживали верх над грубыми прихотями фанатизма и что утверждение «ломать легче, чем строить» имеет свои исключения.

После смерти Феодосия империя снова распалась на две части, которые никогда уже не воссоединились. Слабые сыновья и наследники этого правителя аркадий на Востоке (395 — 408) и Гонорий на Западе (395 — 423), а также Феодосии II, или Младший (сын Аркадия, 408 — 450), и Валентиниан III (423 — 455) выпускали новые законы против язычников или добавляли что‑то к законам предыдущих императоров. В 408 г. Гонорий даже выпустил эдикт, запрещающий язычникам занимать гражданские и военные должности[102]; а в 423 г. вышел еще один эдикт, вообще ставивший под сомнение существование язычников[103]. Однако бесспорно, что в том критическом состоянии, в котором находилась империя, — среди смятений великого переселения, особенно на Западе, — подобные законы просто не могли выполняться в совершенстве. Кроме того, само их частое повторение доказывает, что у язычества еще были свои сторонники. Об этом факте свидетельствуют и разные языческие авторы. Зосима писал свою «Новую историю» до 410 г., в период правления и при дворе Феодосия Младшего (он занимал высокий пост comes и advocatus fisci, как он сам заявляет), и история эта полна неприязни и предубеждения против императоров–христиан. Во многих местах разъяренные язычники предавали смерти христиан, которые разрушали идолов.

Вместе с тем, в это время уже не были исключением и жестокие действия самих христиан. Одним из последних примеров такого поведения была ужасная трагедия Ипатии. Эта женщина, преподаватель неоплатонической философии из Александрии, славилась своей красотой, умом, ученостью и добродетелью и была уважаема как язычниками, так и христианами. Местные христиане и фанатичные монахи, возможно, находившиеся под влиянием склонного к насилию епископа Кирилла, остановили ее на улице, выбросили из повозки, притащили в собор, сорвали с нее всю одежду и варварски убили щитами перед алтарем, а потом разорвали тело на части и сожгли в 415 г. по P. X.[104] Сократ, повествующий о разыгравшейся трагедии, добавляет: «Это событие навлекло серьезную критику как на Кирилла, так и на Александрийскую церковь».

§7. Падение язычества

Окончательное уничтожение язычества в Восточной империи можно отнести к середине V века. В 435 г. Феодосии II велел разрушить храмы или превратить их в церкви. В начале правления Юстиниана I (527 — 567) на гражданских должностях и при дворе оставались еще язычники. Но этот деспотичный император запретил язычество как форму поклонения в империи под страхом смерти, а в 529 г. упразднил его последний интеллектуальный рассадник — философскую школу в Афинах, просуществовавшую девять веков. К тому времени в школе преподавало всего семь философов[105], тени древних семи мудрецов Греции — поразительная игра истории, равно как и имя последнего императора Западной Римской империи Ромула Августа или, как его еще с презрением называли, Августула, сочетающее в себе имена основателя города и основателя империи.

На Западе язычество держалось до середины VI века и даже позже отчасти как личное религиозное убеждение многих образованных и аристократических семейств Рима, отчасти даже в форме полноценного поклонения — в отдаленных провинциях и в горах Сицилии, Сардинии и Корсики[106], а отчасти в языческих обычаях и народных привычках, таких как гладиаторские бои, еще существовавшие в Риме в 404 г., и помпезные луперкалии — нечто вроде языческого карнавала, праздник Луперка, бога стад, который со всеми его непотребствами еще отмечали в феврале 495 г. Но в целом можно сказать, что греко–римское язычество как система поклонения было погребено под руинами Западной империи, павшей под натиском бури великого переселения. Примечательно, что северные варвары уничтожали язычество с не меньшим рвением, чем империю, и охотно содействовали победе христианской религии. Готский король Аларих, вступив в Рим, твердо приказал своим подданным не трогать церкви апостолов Петра и Павла, признав их святилищами, и проявил гуманность, которую Августин справедливо объясняет влиянием христианства (даже в его искаженной арианской форме) на этот варварский народ. Как он говорит, имя Христа, которое хулят язычники, привело не к разрушению, а к спасению города[107]. Одоакр, положивший конец Западной Римской империи в 476 г., совершил поход в Италию по призыву святого Северина и, хотя сам был арианином, с большим уважением отнесся к ортодоксальным епископам. То же самое можно сказать и о его победителе и преемнике вестготе Теодорихе, которого император Восточного Рима Анастасий признал царем Италии (500 г. по P. X.) и который также был арианином. Таким образом, в отношениях между варварами и римлянами, равно как когда‑то давно между римлянами и греками, а в какой‑то степени и иудеями, получилось, что побежденные стали диктовать законы победителям. Христианство одержало победу в обоих случаях.

Таким был конец греко–римского язычества со всей его властью, мудростью и красотой. Оно пало жертвой медленного, но неуклонного процесса неизбежного распада. Его падение — это возвышенная трагедия, которая, при всей нашей неприязни к идолопоклонству, не может не вызвать некоторой печали. Когда христианство только появилось, язычество заключало в себе всю мудрость, литературу, искусство и политическую силу цивилизованного мира, и все это оно направило на борьбу с безоружной религией распятого Назарянина. А после четырех–пяти веков борьбы оно лежало в пыли, сокрушенное, без надежды на восстановление. Несмотря на внешнюю поддержку государства, оно утратило всю свою власть и никогда не было достаточно отважным, чтобы решиться на мученичество; христианская же церковь породила множество исповедников и мучеников, и иудаизм жив до сих пор, несмотря на все гонения. Надежда на то, что христианство падет около 398 г., просуществовав триста шестьдесят пять лет[108], обратилась против самого язычества. Последним проблеском жизни древней религии была его жалкая мольба о терпимости и плач над руинами империи. Его лучшие представители нашли убежище в церкви и обратились или хотя бы приняли христианские имена. Теперь боги были низвергнуты, пророчества и предсказания прекратились, Сивиллины книги были сожжены, языческие храмы разрушены или превращены в церкви и до сих пор стоят как памятники победе христианства[109].

Но хотя древние Греция и Рим навеки пали, дух греко–римского язычества еще жив. Он продолжает жить в природном сердце человека, которое в наше время так же сильно нуждается в рождении свыше от Божьего Духа. Он живет во многих идолопоклоннических и суеверных обычаях Греческой и Римской церквей, против которых чистый дух христианства инстинктивно протестовал с самого начала и будет протестовать, пока все остатки грубого и утонченного идолопоклонства не будут побеждены как внешне, так и внутренне, искорененные крещением и освящением не только водой, но также духом и огнем Евангелия.

Наконец, лучшее из духа древней Греции и Рима по–прежнему живет в бессмертных произведениях их поэтов, философов, историков и ораторов — теперь оно уже не враг, но друг и слуга Христа. То, что воистину велико, благородно и прекрасно, не может погибнуть. Классическая литература приготовила путь для Евангелия в области естественной культуры, поэтому позже она превратилась в орудие защиты последнего. Она, как и Ветхий Завет, стала полноправным наследием христианской церкви, которая спасла эти драгоценные произведения гения от разрушений переселения народов и темноты Средневековья и использовала их как материал для создания храма современной цивилизации. Исполнились слова великого апостола язычников: «Всё ваше». Древние классики, избавленные от бесовской власти идолопоклонства, пришли на служение единственному истинному и живому Богу, некогда «неведомому» им, но теперь явленному всем, так что в результате смогла исполниться их подлинная миссия — наставников, готовивших новое поколение к принятию христианской учености и культуры. Такой была самая благородная, самая достойная, самая полная победа христианства, превратившего врага в друга и союзника.

Глава II. Литературная победа христианства над греческим и римским язычеством

§8. Языческая полемика. Новые возражения

I. См. источники в §4 и 5, особенно произведения Юлиана Отступника κατά Χριστιανών и Либания ύπέρ των ιερών. Также см.: Псевдо–Лукиан: Philopatris (эпохи Юлиана или позже, включено в труды Лукиана). Прокл (412 — 487): xviii έπιχειρήματα Χριστιανών (сохранилось в труде Joh. Philoponus: De aeternitate mundi, ed. Venet., 1535). Также исторические труды Евнапия и Зосимы.

II. Marqu. D'Argens: Defense du paganisme par Vemper. Julien en Grec et en Franc, (собрано из фрагментов, приведенных у Кирилла), avec des dissertât. Berl., 1764, второе издание, расширенное, 1767. После выхода этого необычного труда вышло еще два, против него: G. Fr. Meier, Halle, 1764, и W. Crichton, Halle, 1765, в которых аргументы Юлиана были снова опровергнуты. Nath. Lardner в своем ученом сборнике древних языческих свидетельств в пользу достоверности евангельской истории много говорит о Юлиане. См. сборник его произведений: ed. Dr. Kippis, Lond., 1838, vol. vii, p. 581–652. Schröckh: vi, 354–385. Neander: iii, 77 sqq. (английский перевод Torrey, ii, 84–93).

Внутренний конфликт между язычеством и христианством позволяет нам наблюдать тот же распад с одной стороны и осознанную силу с другой. В этом никейская эпоха пожала плоды, посеянные более ранними апологетами, которые умело и бесстрашно защищали истинную религию и опровергали заблуждения идолопоклонников среди гонений[110]. Литературная оппозиция христианству по сути истощила свои доводы и по причине перемены обстоятельств превратилась в апологию язычества; христианская же апология теперь стала триумфальной полемикой. Последним врагом была неоплатоническая философия, особенно преподаваемая в школах Александрии и Афин вплоть до V века. Однако, как мы уже замечали[111], эта философия уже больше не была продуктом чистого, непосредственного язычества, а стала искусственным синкретизмом из элементов языческих и христианских, восточных и эллинистических, теоретических и теургических, что свидетельствовало лишь о возрастающей слабости старой религии и непреодолимой силе новой.

Наряду со старыми, давно опровергнутыми возражениями после эпохи Константина появились и разнообразные новые, иногда совершенно противоположные прежним, касающиеся не столько христианства Библии, сколько, в большей или меньшей степени, государственной церковной системы никейского и посленикейского периода и свидетельствующие о внедрении в церковь языческого элемента. Раньше простота и чистота нравов была великим украшением христиан, благодаря которому они выделялись среди преобладавшей безнравственности. А теперь, когда все поголовно устремились в церковь, можно было четко заметить, что туда проникли и все мирские пороки. Конечно, подлинно добродетельные христиане выступали против этих пороков так же решительно, как всегда. Но язычники либо не могли, либо не хотели замечать внутреннюю сущность вещей и отделять зерна от плевелов. Опять же, христиане первых трех веков отстаивали свою веру, рискуя жизнью, не отрекались от нее перед лицом страданий и смерти и требовали только терпимости к себе; теперь же языческое меньшинство упрекало их в лицемерии, эгоизме, амбициях, нетерпимости, преследованиях язычников, иудеев и еретиков. Теперь их уже не считали врагами императора и империи, а обвиняли в раболепной покорности христианским правителям. Раньше они славились ненавистью ко всякого вида идолопоклонству и к помпезности в богослужении, — теперь же все большее количество людей в церкви поклонялись мученикам и реликвиям, и они даже превзошли в этом занятии древних язычников, поклонявшихся своим героям.

Наконец, даже победа христианства ставилась ему в упрек. Более поздние языческие историки объясняли ею не только частые общественные бедствия, в которых христиан обвиняли уже при Марке Аврелии и во времена Тертуллиана, но и упадок и падение некогда могущественной Римской империи. Это возражение, очень популярное в то время, опровергается тем простым фактом, что Восточная империя, где христианство победило раньше и победа его была более полной, почти на десять веков пережила Западную. Распад Западной Римской империи объяснялся скорее ее громадной протяженностью, вторжениями варваров и упадком морали, который ускорился вследствие внедрения всяческих пороков покоренных народов и начался уже при Августе, еще в славный период истории республики; республика просуществовала бы дольше, если бы основы общественной и частной добродетели не были подорваны[112]. С высшей точки зрения падение Рима было Божьим судом над старым, языческим по сути миром, подобно тому как разрушение Иерусалима было судом над иудейским народом за его неверие. Но в то же время это был и неизбежный переход к новому творению, которое христианство скоро стало возводить на руинах языческого мира, обращая варваров–завоевателей и созидая более превосходную, христианскую цивилизацию. Это деяние стало лучшим опровержением последнего обвинения, которое языческие оппоненты выдвинули против религии креста.

§9. Нападки Юлиана на христианство

Список литературы см. в §4.

Последним, кто непосредственно и систематически нападал на христианскую религию, был император Юлиан. Желая объяснить всему миру причину своего отступничества, зимними вечерами 363 г. в Антиохии он писал труд против христиан, дошедший до нас, по крайней мере, фрагментарно, в опровержении его Кириллом Александрийским, которое написано около 432 г. В трех книгах, а может, и в семи (Кирилл упоминает только три[113]), нет и следа бесстрастной философской или исторической оценки такого внушительного явления, каким было христианство. Юлиан не имел представления об основополагающих идеях греха и искупления или важнейших добродетелях кротости и любви. Он полностью придерживался представлений натурализма, в котором природный свет Гелиоса затмевает мягкое сияние Царя истины, а восхищение мирским величием не оставляет места для признания духовной славы самоотречения. Юлиан повторил аргументы Цельса и Порфирия в видоизмененной форме, расширил их (благодаря своему более глубокому, чем у них, знанию Писания, букве которого его обучили, когда он получил свое клерикальное образование) и вложил в них озлобленность и ненависть отступника, плохо сочетавшиеся с его знаменитой веротерпимостью и совершенно не позволявшие ему видеть положительные стороны своих оппонентов. Он называет «религию Галилеянина» нечестивой человеческой выдумкой, сплавом худших элементов иудаизма и язычества, не включающим в себя никаких благих черт ни одного, ни другого — то есть ни полноценной, хотя и несколько суровой, дисциплины первого, ни благочестивой веры в богов, свойственной второму. Поэтому он сравнивает христиан с пиявками, которые высасывают всю нечистую кровь и оставляют чистую. По его мнению, Иисус, «умерший еврей», не совершил при жизни ничего замечательного, в отличие от языческих героев, но только исцелял хромых и слепых и изгонял бесов из одержимых, которые не играли никакой роли в обществе[114]. Он смог убедить только немногих невежественных крестьян и даже не привлек на Свою сторону собственных родственников[115]. Ни Матфей, ни Марк, ни Лука, ни Павел не называли Его Богом. Иоанн первым пошел так далеко и с помощью хитрых уловок добился того, что его взгляд был принят[116]. Позже христиане еще больше извратили это его учение и отказались от иудейской системы жертвоприношений и церемониального закона, который Сам Иисус дал им на все времена и объявил непреложным[117]. Всеобщая религия в условиях существования разнообразных национальных характеров казалась Юлиану неразумной и невозможной идеей. Он постарался найти в Библии противоречия и нелепости. История Моисея о сотворении мира недостаточно полна и несравнима с платоновской. Ева была дана Адаму как помощница, но сбила его с истинного пути. Змей говорит по–человечески, и его проклинают, хотя он оказывает великую услугу человеку, помогая ему обрести знание добра и зла. Моисей описывает Бога как ревнивого, учит монотеизму, но в политеистическом духе, и ангелов называет богами.

Моральные предписания Десяти Заповедей приняты и у язычников, за исключением заповедей против поклонения другим богам и о субботе. Юлиан предпочитает Моисею Ликурга и Солона. Что же касается Самсона и Давида, то доблесть их была не так уж велика, многие греки и египтяне превосходили их, и все их влияние ограничивалось узкими пределами Иудеи. У иудеев никогда не было великого полководца, который сравнился бы с Александром Македонским или Цезарем. Соломона не сравнить с Феогнидом, Сократом и другими греческими мудрецами; более того, говорится, что он поддавался влиянию женщин, а следовательно, его нельзя причислять и к мудрецам. Павел был архипредателем: он называет Бога то Богом иудеев, то Богом язычников, то и тем и другим; нередко он противоречит Ветхому Завету, Христу и самому себе, и вообще приспосабливает свое учение к обстоятельствам. Языческий император считает нелепостью представление о том, что христианское крещение способно очистить от тяжких грехов, — оно ведь не может вылечить бородавки, подагру или другие телесные немощи. Библию он ставит гораздо ниже эллинистической литературы и утверждает, что она превратила людей в рабов, в то время как изучение классиков воспитало великих героев и философов. Первых христиан он считает презренными людьми, а христиан своей эпохи обвиняет в невежестве, нетерпимости и поклонении мертвецам, костям и деревянным крестам.

С саркастической злобой нападая на христианство, Юлиан, сам того не желая, приводит несколько ценных доводов в пользу исторического характера той религии, которую он так ненавидел и атаковал. Ученый и критичный Ларднер, тщательно проанализировав труд Юлиана против христианства, умело и правдиво подытожил свидетельства Юлиана в пользу этой веры:

«Юлиан выступает не только против христиан, но и против иудеев. Он приводит ценные свидетельства об истории и книгах Нового Завета, что вынуждены признать все, кто читал отрывки из его труда. Он признает, что Иисус родился в правление Августа, когда Кириний обложил Иудею налогом; что христианская религия возникла и стала распространяться при императорах Тиберии и Клавдии. Он свидетельствует о подлинности и достоверности четырех евангелий, Матфея, Марка, Луки и Иоанна, а также Деяний апостолов, он цитирует их, показывая, что эти, не более чем исторические, книги воспринимаются христианами как авторитетные, единственные подлинные воспоминания об Иисусе Христе, Его апостолах и о проповеданном Им учении. Он допускает их древнее происхождение и даже выступает в пользу такой идеи. Он также цитирует или просто ссылается на Деяния апостолов, послания Павла к римлянам, коринфянам и галатам. Он не отрицает, что Христос творил чудеса, допускает, что Он "исцелял слепых, хромых и бесноватых", а также "успокаивал ветра и ходил по морским волнам". Он пытается принизить значение данных книг, но ему это не удается. Вывод неизбежен: подобные труды прекрасно доказывают божественность миссии Иисуса. Он старается также умалить количество первых верующих в Иисуса, однако признает, что было "множество таких людей в Греции и Италии" еще до того, как апостол Иоанн написал свое евангелие. Он пытается принизить и достоинство первых верующих, однако признает, что, помимо "рабов и служанок", еще до конца правления Клавдия к вере в Иисуса были обращены Корнилий, римский сотник из Кесарии, и Сергий Павел, проконсул Кипра. Он часто с негодованием отзывается о Петре и Павле, двух великих апостолах Иисуса, а впоследствии проповедников Его Евангелия. Так что в целом он непреднамеренно свидетельствовал об истинности многих фактов, описанных в книгах Нового Завета. Он хотел низвергнуть христианскую религию, но на самом деле поддержал ее; его доводы против нее совершенно безобидны и неспособны переубедить даже самого слабого из христиан. Он справедливо возражает против некоторых установлений, введенных в христианство в более поздний период, в его собственное время или немного раньше, но не делает ни одного веского возражения против христианской веры в том виде, как она определена в подлинных книгах Нового Завета»[118].

Другие труды против христианства менее важны.

Диалог Philopatris, или «Патриот», приписывался насмешнику и сатирику Лукиану (ум. ок. 200) и издавался вместе с его произведениями, но он значительно хуже по стилю и, вероятно, относится к правлению Юлиана или даже более позднему периоду[119], так как автор выступает против учения церкви о Троице и об исхождении Духа от Отца, — хотя аргументов не приводит, а только высмеивает его. Это фривольное осмеяние характера христиан и их учений в форме диалога между Критием, убежденным язычником, и Трифоном, эпикурейцем, который представляет христианство. Христиане описываются в нем как равнодушные к правительству, опасные для общества и радующиеся общественным бедствиям. Апостол Павел назван полулысым длинноносым галилеянином, который путешествовал по воздуху на третье небо (2 Кор. 12:1–4).

Последний известный представитель неоплатонизма, Прокл из Афин (ум. в 487), защищал платоническое учение о вечности мира и, не упоминая о христианстве, критиковал библейское учение о сотворении мира и конце света; он привел восемнадцать доводов против него, которые опроверг в VII веке христианский философ Иоанн Филопон.

Последние языческие историки, Евнапий и Зосима, жившие в первой половине V века, нападали на христианство косвенно, односторонне представляя историю Римской империи со времен Константина и обвиняя в ее упадке христианскую религию; Аммиан Марцеллин (ум. ок. 300), напротив, с вызывающей уважение беспристрастностью описывает и светлые, и темные стороны императоров–христиан и отступника Юлиана[120].

§10. Языческая апологетическая литература

После смерти Юлиана большинство языческих авторов, особенно самые талантливые и уважаемые из них, ограничивались защитой своей религии и стали в силу своего положения сторонниками веротерпимости; конечно же, они требовали терпимого отношения к религиозному синкретизму, который в своей более прохладной форме выродился в философское равнодушие.

Среди этих авторов следует упомянуть Фемистия, учителя риторики, сенатора и префекта Константинополя, а позже наставника юного императора Аркадия; аврелия Симмаха, оратора, сенатора и префекта Рима при Грациане и Валентиниане II, красноречиво просившего о восстановлении жертвенника Виктории; и прежде всего — оратора Либания, друга и поклонника Юлиана, преподававшего в Константинополе, Никомедии и Антиохии. Все они творили во второй половине IV века и были представителями одновременно и последнего расцвета, и упадка классического красноречия. Все они в большей или меньшей степени склонялись к неоплатоническому синкретизму. Они утверждали, что Бог наделил всех людей религиозной природой и потребностью, но конкретный способ поклонения Богу — вопрос свободной воли отдельных народов и личностей; следовательно, любое принуждение извне противоречит природе веры и может породить лишь лицемерие. Фемистий заявлял, что многообразие форм религии благоприятно для нее самой — подобно тому как многие протестанты оправдывают существование деноминаций. «Соперничество разных религий, — говорит он в речи, обращенной к Юлиану, — стимулирует ревностное поклонение Богу. Существуют разные пути, одни трудные, другие легкие, одни обрывистые, другие ровные, ведущие к одной и той же цели. Если оставить только один путь и отсечь остальные, вы уничтожите стимул. Богу не угодно единообразие среди людей… Господу вселенной нравится многообразие. Его воля на то, чтобы сирийцы, греки, египтяне поклонялись Ему, каждый народ по–своему, и чтобы сирийцы опять же делились на малые секты, ни одна из которых не соглашается с другими полностью. Почему же мы должны насаждать невыполнимое?» Подобным образом рассуждает и Симмах, который избегает прямого противостояния христианству и выступает только против его исключительного предпочтения.

Либаний в просьбе о храмах, адресованной к Феодосию I (384 или 390), прибегает к самым разнообразным доводам, религиозным, политическим и художественным, в защиту языческих святилищ, но делает и злобные замечания против нападающих на храмы монахов. Помимо прочего он заявляет, что сами принципы христианства осуждают принудительное насаждение религии, и выступает за свободное убеждение.

Конечно же, эти мольбы язычников о терпимости были лишь последней отчаянной попыткой защиты утратившего надежду меньшинства, а также косвенным самоосуждением язычества за те гонения, которым оно подвергало христианскую религию в первые три века ее существования.

§11. Христианские апологеты и полемисты Источники

I. Греческие апологеты: Евсевий Кесарийский: Προπαρασκευή ευαγγελική (Preparatio evang.), и Άπόδεϋξις· ευαγγελική (Demonstratio evang.); кроме этого, его возражение Иероклу и его теофания, обнаруженная в 1842 г. в сирийском переводе (ed. Lee, Lond., 1842). Афанасий: Κατά των Ελλήνων (Oratio contra Gentes), и Περί της ενανθρωπήσεως του Λόγου (De incur natione Verbi Dei): два трактата, которые дополняют друг друга (Opera, ed. Bened., tom, i, 1 sqq.). Кирилл Александрийский: Contra impium Julianum, libri X (с выдержками из трех книг Юлиана против христианства). Феодорит: Graecarum affectionum curatio (Έλληνικών θεραπευτική παθημάτων), disput. XII.

II. Латинские апологеты: Лактанций: Instit. divin., 1. vii (особенно первые три книги, De falsa

religione, De origine erroris, De falsa sapientia; третья направлена против языческой философии). Юлий Фирмик Матерн: De errore profanarum religionum (древними не упоминается, но несколько раз издавалась в XVI веке и в недавнее время — F. Munter, Havn., 1826); также С. Bursian, Lips., 1856; С. Halm, Vienna, 1867. Амвросий: Ер. 17, 18 (против Симмаха). Пруденций: In Symmachum (апологетическая поэма). Павел Орозий: Adv. paganos historiarum, 1. vii (апологетическая всеобщая история, против Евнапия и Зосимы). Августин: De civitate Dei, 1. xxii (часто публикуется отдельно). Сальвиан: De gubernatione Dei, 1. viii (восьмая книга неполная).

Современная литература

См. частично апологетическую литературу в §63, т. I. Также Schrökh: vii, p. 263–355. Neander: iii, 188–195 (английское издание Torrey, ii, 90–93). Döllinger (католик): Hdbuch der К. G., vol. I, part 2, p. 50–91. K. Werner (католик): Geschichte der Apolog. und polem. Literatur der christl. Theol. Schaffh., 1861 - '65, 4 vols., vol. i.

При новом положении вещей защита христианства уже не имела такого неотложного и непосредственного значения, как до эпохи Константина, и теперь богословская деятельность церкви в основном была направлена на решение внутренних доктринальных противоречий. Но в IV и V веках все‑таки было создано несколько важных апологетических трудов, намного превосходивших по качеству соответствующую литературу язычников.

1. При Константине писали Лактанций на латинском, Евсевий и Афанасий — на греческом; вместе с Феодоритом, творившим век спустя, они представляют завершение древней апологетической литературы.

Лактанций предваряет свою защиту христианской истины опровержением языческого суеверия и философии; последнее удается ему лучше, чем первое. Он выступает сторонником религиозной свободы и представляет переходную точку зрения, отраженную в эдиктах Константина о веротерпимости.

Евсевий, знаменитый историк, написал несколько апологетических трудов, старательных и ученых, среди которых выделяются его «Евангельская подготовка» с распространенными доводами против язычества и «Евангельское доказательство» с утверждающими доводами в пользу христианства, где основной акцент ставится на пророчествах.

Менее ученый, но обладавший большим теоретическим кругозором и проницательностью, великий Афанасий в своих ранних произведениях «Против греков» и «О воплощении Логоса» (до 325) в общих чертах приводит аргументы в пользу божественного происхождения, истинности, разумности и совершенства христианской религии. Эти два трактата, особенно второй, были первой попыткой, после доктринального труда Оригена De principiis, создать научную систему христианской религии, основанную на определенных представлениях о Боге и мире, грехе и искуплении. Это созревший плод утверждающей апологии в Греческой церкви.

Афанасий учит, что Логос — это образ живого, единственного истинного Бога. Человек создан по образу Логоса. В общении с Ним заключается изначальная святость и райское блаженство. Человек совершил грехопадение по собственной воле, поэтому нуждается в искуплении. Зло — это не какая‑то отдельная сущность, не материя, как считают греки, и она не исходит от Творца всего сущего. Это злоупотребление свободой со стороны человека, эгоизм или себялюбие, власть чувственных принципов над разумом. Грех, как отказ от добра, порождает идолопоклонство. Люди, отчужденные от Бога и погрузившиеся в суету и чувственность, стали обожествлять силы природы или смертных людей или даже плотские похоти, — в качестве примера приводится Афродита. Неизбежное следствие греха — смерть и тление. Но Логос не оставил людей. Он дал им закон и пророков, чтобы приготовить их к спасению. Наконец, Он Сам стал человеком, лишил силы власть греха и смерти в человеческой природе, восстановил Божий образ, объединил нас с Богом и наделил Своей нетленной жизнью. Возможность и правомерность воплощения заключается в изначальной связи Логоса с миром, который сотворен и поддерживается Им. Следовательно, воплощение не противоречит всеобщему правлению Логоса. Когда Он был в человеческом облике, Он в то же время был вездесущ и покоился на лоне Отца. Обязательность воплощения для спасения связана с тем фактом, что тление проникло в саму природу человека и должно быть преодолено в рамках этой природы. Внешнее исправление посредством одной только Божьей проповеди не приносит никакой пользы. «По этой причине Спаситель принял человеческую природу, чтобы человек, объединившись с жизнью, не мог оставаться смертным и в смерти, но принял бессмертие и стал через воскресение бессмертным. Внешняя проповедь искупления должна была бы постоянно повторяться, но внутри человека продолжала бы жить смерть»[121]. Таким образом, в отрицательном плане задача воплощения — уничтожение греха и смерти; в утверждающем же плане — сообщение праведности и жизни, обожествление человека[122]. Чудеса Христа — доказательство Его изначальной власти над природой, они ведут человека от поклонения природе к поклонению Богу. Смерть Иисуса была необходима, чтобы изгладить грех и доказать Его жизнетворную силу воскресением, а смерть верующих — это уже не кара, но переход к воскресению и славе. Этот теоретический анализ воплощения Афанасий подкрепляет упоминаниями о стойком моральном влиянии христианства, совершающего каждый день великие дела, призывающего человека от идолопоклонства, магии и колдовства к поклонению истинному Богу, уничтожающего греховные и неразумные похоти, укрощающего дикие привычки варваров, побуждающего вести святой образ жизни, превращающего естественный страх перед смертью в ликование, поднимающего взгляд человека от земли к небесам, от смертного к воскресению и вечной славе. Блага воплощения неисчислимы. Они, как морские волны, неустанно накатываются одно на другое.

2. При сыновьях Константина, между 343 и 350 г., Юлий Фирмик Матерн, — автор, о котором мы больше ничего не знаем[123], — написал труд против язычества, демонстрируя прекрасное знание античности, но также и фанатичное рвение в отношении к нему то с опорой на евгемеристический метод как путь к обожествлению смертных людей и природных стихий, то с опорой на искажения библейской истории[124]. А в конце, вопреки новозаветному духу кротости, он призывает сыновей Константина уничтожить язычество силой, как Бог велел сыновьям Израиля поступать с хананеями, и открыто советует им смело грабить храмы и обогащать себя и церковь за счет расхищенного добра. Подобная апология вполне соответствует деспотическому поведению Констанция, вызвавшему реакцию язычества при Юлиане.

3. Нападки Юлиана на христианство не вызвали немедленного отклика[125], но позже было создано несколько опровержений, главное из них — Кирилла Александрийского (ум. в 444), в десяти книгах, «против нечестивого Юлиана». Они сохранились и относятся к числу самых ценных его произведений. Примерно в то же время Феодорит написал апологетический и полемический труд «Исцеление языческих пристрастий», в двенадцати трактатах, где он пытается опровергнуть заблуждения ложной религии, противопоставляя пророчества и чудеса Библии языческим оракулам, апостолов — героям и законодателям древности, христианскую мораль — безнравственности языческого мира.

§12. «Град Божий» Августина. Сальвиан

4. Среди латинских апологетов мы должны упомянуть Августина, Орозия и Сальвиана (V век). Они пошли по другому пути в сравнении с греками и занимались в основном возражением язычникам, которые считали низвержение идолопоклонства и возвышение христианства причиной всех несчастий и упадка Римской империи. Такие возражения встречаются уже у Тертуллиана, но теперь, после неоднократных вторжений варваров, а особенно после захвата и разграбления Рима готами под командованием Алариха в 410 г., эта тема приобрела особую актуальность. С целью такого исторического опровержения испанский пресвитер Орозий по предложению Августина написал очерк всемирной истории в 417 г.

Сам Августин ответил на обвинения своим бессмертным трудом «О граде Божьем», то есть о Церкви Христа, в двадцати двух книгах, над которыми он трудился двенадцать лет, с 413 по 426 г., — среди волнений великих переселений уже в конце своей жизни. Он вполне оценил древнеримские добродетели и объяснял ими бывшее величие империи, отказом же от них он объяснял ее растущую слабость. Но в то же время он поднялся гораздо выше поверхностного взгляда, сторонники которого оценивают людей и вещи с точки зрения земной выгоды или утрат и временного успеха. «Град Божий» — самое впечатляющее, емкое, глубокое и плодотворное произведение в области опровержения язычества и оправдания христианства, оставленное нам древней церковью, достойное завершение ее литературного спора с греко–римским язычеством[126]. Это великая погребальная речь, прощание с уходящей всеобщей империей язычества и возвышенное приветствие приближающегося всеобщего христианского порядка. Если Иероним оплакивал разрушение города и падение империи как знамение приближающегося конца света[127], то африканский отец церкви видел в них лишь преходящий переворот, готовящий путь для новых завоеваний христианства. Глядя на историю с этой замечательной поворотной точки, он думает о происхождении, развитии и конце погибающего царства этого мира, на смену которому приходит нетленное царство Бога, — от грехопадения человека до последнего суда, когда наконец ад и небеса будут разделены полностью и навсегда. В основе антагонизма двух городов — противостояние высших областей мира духов, благих и злых ангелов. Его историческое развитие начинается с Каина и Авеля, потом продолжается в развитии язычества и иудаизма до рождения Христа, а после этой великой эпохи длится до Его возвращения во славе. В целом у Августина философия истории дуалистична, она не возвышается до восприятия единого и всеобъемлющего Божьего замысла, которому подчинены все царства этого мира и даже сам сатана. Он считает один град принадлежащим Богу, другой — бесам. Однако такая суровость смягчается фактом, что Августин явно допускает существование теней в первом и проблесков света — во втором. При текущем положении мира два града во многих местах соприкасаются и влияют друг на друга: как не все иудеи были гражданами Небесного Иерусалима, так и, с другой стороны, истинные дети Бога, рассеянные среди язычников, подобно Мелхиседеку или Иову, были связаны с градом Божьим невидимыми небесными узами. В историю этого высшего противостояния Августин вплетает весь материал Писания, древние знания, свои рассуждения и христианский опыт, но он вплетает туда также и много произвольных, аллегорических понятий, незначительных подробностей. Первые десять книг он направляет против язычества, показывая, как постепенно приходила в упадок власть Рима, понесшая на себе неизбежные следствия идолопоклонства и послабления морали начиная с внедрения в нее чуждых пороков после разрушения Карфагена. Бедствия и приближающуюся гибель империи он представляет как впечатляющую проповедь для покаяния язычников — и в то же время как ценное испытание для христиан, сопоставимое с родовыми муками нового творения. В последних двенадцати книгах этой исторической трагедии он противопоставляет старому миру образ сверхъестественного Божьего государства, основанного на скале, которое выходит из всех бурь и переворотов времени обновленным и укрепленным, вдыхает нетленную жизнь в погибающее человечество и в конце концов, после завершения земных дел, вступит в вечную субботу, где верующие обретут покой и истинное зрение, истинное зрение и любовь, любовь и восхваление, которым не будет конца[128].

Тиллемон и Шрек подробно анализируют Civitas Dei. В более позднее время это делает также доктор Баур в своем труде о христианской церкви с IV по V век (с. 43–52). И напротив, Гиббон, в чьем замечательном труде некоторым образом рассматривается, хотя и совершенно в другой форме и с противоположной точки зрения, та же тема, упоминает о нем лишь мимоходом, несмотря на свою склонность к очень подробному изложению. Он в презрительном тоне говорит, что его знания об Августине ограничены «Исповедью» и «Градом Божьим». Конечно, философия истории Августина прямо противоположна деизму английского историка, а не только языческим взглядам его современников Аммиана, Евнапия и Зосимы.

Менее важен, но все равно примечателен и своеобразен апологетический труд галльского пресвитера Сальвиана о провидении и управлении миром[129]. Он был написан около середины V века (440 — 455) в ответ одновременно на обвинения во всех бедах того времени, которые выдвигали против христианства, и на сомнения по поводу божественного провидения, распространенные среди самих христиан. Однако причиной Божьих судов Сальвиан считает не язычников, а христианство того времени и решительно и живо, но в напыщенном и экстравагантном стиле рисует чрезвычайно неблагоприятную картину морального состояния христиан, особенно в Галлии, Испании, Италии и Африке. Его апология христианства или, скорее, христианской веры в божественное управление миром представляла собой также полемику против несовершенных христиан. Она, конечно, не подходила для обращения язычников, но была пригодна для того, чтобы заставить церковь пробудиться, обратить ее внимание на более опасных врагов внутри, призвать ее к моральному преображению теперь, когда она обрела венец победы над внешними врагами. «Церковь, — говорит этот Иеремия своего времени, — должна делать все, чтобы умилостивить Бога, но тогда отчего же она лишь пробуждает в Нем гнев?[130] Разве мало в церкви людей, которые остались пьяницами, или распутниками, или прелюбодеями, или блудниками, или грабителями, или убийцами, или чем‑то подобным, или всем этим одновременно, — и не отказались от прежних грехов? Среди христианского народа быть менее порочным уже считается святостью». Далее он повествует, что такие люди предаются постыдным делам, уходя с публичного богослужения или даже чуть ли не во время него. Редко можно встретить богатого, который не совершил бы убийства или прелюбодеяния. Мы утратили силу христианства и больше всего оскорбляем Бога, когда грешим, будучи христианами. Мы хуже варваров и язычников. Если саксы дики, франки лишены веры, готы бесчеловечны, аланы — пьяницы, а гунны развратны, они, по причине своего невежества, подлежат наказанию меньше, чем мы, знающие о заповедях Божьих, но совершающие все эти преступления. Сальвиан сравнивает христиан, особенно римских, с уклонившимися в арианство готами и вандалами, и не в пользу римлян, которые к тяжким природным прегрешениям добавляют утонченные пороки цивилизации, страсть к театрам, пиршествам и противоестественной похоти. Вот почему справедливый Бог отдал их в руки варваров и предоставил ярости кочующих орд.

Эта ужасная картина христианской церкви V века, конечно же, во многом представляет собой преувеличение, созданное из аскетического и монашеского рвения, но в целом она отражает реальность. Это обратная сторона медали, позволяющая нам лучше понять моральные и психологические причины окончательного распада Западной Римской империи.

Глава III. Союз Церкви и государства и его влияние на общественную мораль и религию

Источники

Церковные законы христианских императоров от Константина до Юстиниана, собранные в Codex Theodosianus, 438 г. (издан с ученым комментарием, Jac. Gothofredus, Lyons, 1668, 6 vols, fol.; позже — J. D. Ritter, Lips., 1736, 7 vols.; и в более недавнее время с новыми найденными книгами и фрагментами — G. Haenel, Bonn, 1842); также Codex Justinianeus, 534 г. (во многих изданиях Corpus juris civilis Romani). Также Евсевий: Vita Constant. и H. Eccl., 1. x. С другой стороны, жалобы отцов церкви, особенно Григория Назианзина, Златоуста и Августина (в их проповедях) на обмирщение христиан того времени.

Литература

С. G. de Rhoer: Dissertationes de effectu religionis Christianae in jurisprudentiam Romanam. Groning., 1776. Martini: Die Einführung der christl. Religion als Staatsreligion im röm. Reiche durch Constantin. Münch., 1813. H. O. de Meysenburg: De Christ, religionis vi et effectu in jus civile. Gött. 1828. C. Riffel (католик): Gesch. Darstellung des Verhältnisses zwischen Kirche u. Staat. Mainz., 1838, vol. i. Troplong: De l'influence du Christianisme sur le droit civil des Romains. Par., 1843. P. Ε. Lind: Christendommens inflydelse paa den sociale forfatning. Kjobenh., 1852. B. C. Cooper: The Free Church of Ancient Christendom and its Subjugation by Constantine. Lond., 1851(7).

См. также: Gibbon, ch. xx. Schröckh, несколько разделов начиная с vol. v. Neander, iii, 273–303. Milman, Anc. Christ. Book iv, ch. 1.

§13. Новое положение церкви в империи

Из предыдущей главы мы узнали, как христианство постепенно вытеснило греко–римское язычество и стало официальной религией империи кесарей. С того времени церковь и государство, хотя между ними часто возникали столкновения, оставались едиными в Европе либо на иерархических основаниях, когда земная власть находилась в подчинении у духовной, либо на цезарепапистских основаниях, когда духовная власть смешивалась с земной (в Соединенных же Штатах Америки с конца XVIII века эти две власти мирно и независимо стояли бок о бок). Теперь церковь могла оказывать влияние на государство, но вместе с тем и государство могло оказывать влияние на церковь. Это взаимовлияние принесло как выгоды, так и потери, как благословения, так и проклятия для обеих сторон.

Мученики и исповедники первых трех столетий, ожидавшие приближавшегося конца света и желавшие скорейшего возвращения Господа, не могли и помыслить о такой великой и внезапной перемене, с которой мы сталкиваемся в начале этого периода взаимоотношений римского государства с христианской церковью. Тертуллиан считал даже, что христианская вера несовместима с должностью римского императора[131]. Однако священники и народ очень быстро и легко приспособились к новому порядку вещей и признали в нем воспроизведение теократической организации Божьего народа при Ветхом Завете. Секты несогласных, не получившие никакой выгоды от этого союза, но подвергшиеся гонениям со стороны государства и утвердившегося католичества, особенно донатисты, протестовали против вмешательства земной власти в религиозные вопросы[132]. Язычники, которые теперь массово обращались в христианство, давно привыкли к союзу политики и религии, императорского и жреческого достоинства. Они не могли представить себе государства без какого‑либо культа, как бы он ни назывался. Когда язычество в империи изжило себя, а иудаизм со своей национальной исключительностью и стационарным характером оказался совершенно непригоден для этой роли, на трон пришлось взойти христианству.

Перемены были так же естественны и неизбежны, как и велики. Когда Константин поднял знамя креста над заброшенными храмами богов, он лишь последовал необратимому течению самой истории. Христианство без помощи меча или интриг уже одержало внутреннюю победу над ложной религией — победу духа над материей, истины над ложью, веры над суеверием, поклонения Богу над идолопоклонством, нравственности над развратом. В течение трехсот лет угнетения оно сохранило нерушимую моральную силу и вполне заслужило своего нового общественного положения. Оно не могло оставаться презираемой сектой, бездомным ребенком в пустыне, но, подобно своему божественному основателю на третий день после распятия, оно должно было снова восстать, взять в свои руки бразды правления миром и, руководствуясь своими все преображающими принципами, вдохнуть новую жизнь в государство, науку и искусство, посвящая их Богу. Церковь при этом, конечно же, продолжает нести свое служение (подобно тому как Сам Христос пришел не для того, чтобы Ему служили, но чтобы послужить Самому), и во все времена ей приходится подвергаться гонениям, внешним или внутренним, со стороны нечестивого мира. Но одновременно она — Невеста Сына Божьего, царской крови. Она оказывает очистительное и освящающее влияние на все стороны жизни мира, на все формы человеческого общества, и государство, конечно же, не исключено из сферы этого влияния. Так что союз церкви с государством является профанацией священного не больше, чем ее союз с наукой и искусством, которые, фактически, сами исходят от Бога и должны способствовать Его прославлению.

С другой стороны, государство, как обязательное и божественное учреждение, предназначенное для защиты личности и собственности, для отправления закона и правосудия и для содействия земному благополучию, не могло вечно упорствовать во враждебном отношении к христианству, но по крайней мере должно было позволить ему существовать и отнестись к нему справедливо. Достигнув же более высокого уровня развития и лучшим образом добившись своих моральных целей, чем в союзе с идолопоклонством, государство не могло не подчиниться влиянию христианства. Было бы неверно считать, что Царство Отца, к которому восходит государство, несовместимо с Церковью, Царством Сына; скорее, Отец ведет к Сыну, а Сын — обратно к Отцу, пока Бог не станет «всем во всем». Следовательно, царям отводится роль отцов–кормильцев, а царицам — роль матерей–кормилиц церкви[133], и эти роли предвосхищают исполнение пророчества о том, как «царство мира соделалось царством Господа нашего и Христа Его, и будет царствовать во веки веков»[134].

Разделение церкви и государства в Америке, даже если считать его наилучшим вариантом отношений между ними двумя, не противоречит этому взгляду. Это не возвращение к порядку вещей, который был до Константина, с его духом гонений. Разделение церкви и государства основано на взаимном уважительном признании и поддержке двух сил и должно считаться следствием впечатляющего переворота IV века.

Но возвышение христианства как государственной религии позволяет нам сделать и противоположные замечания. Оно было связано с серьезным риском вырождения церкви[135]. Римское государство с его законами, институтами и обычаями до сих пор оставалось по сути языческим и не могло преобразиться как по волшебству. Христианизация государства в значительной степени сопровождалась обмирщением церкви и проникновением в нее языческого элемента. Мир побеждал церковь по мере того, как церковь побеждала мир, и земная победа христианства во многих отношениях препятствовала его духовному росту. Массы населения Римской империи крестились не Духом и огнем Евангелия, а только водой, в результате чего языческие обычаи и практики проникали в святилище под новыми именами. Само сочетание креста с военными эмблемами Константина было сомнительным предзнаменованием, неудачным смешением земной и духовной власти, царства земного с царством небесным. Процесс определения границ между двумя силами, которые при всем своем единстве по сути оставались различны, как остаются различны тело и душа или закон и Евангелие, стало богатым источником заблуждений и яростных законотворческих споров, продолжавшихся на протяжении всего Средневековья и повторяющихся в недавнее время там, где нет такого мирного разделения этих сил, как в Америке.

Но, несмотря на все отрицательные следствия союза церкви с государством, мы не должны забывать, что глубинный дух Евангелия всегда сопротивлялся злоупотреблениям, будь то при имперском папе или папском императоре, и продолжал обладать божественной властью спасения людей при любой форме правления. Христианство пребывает в мире и во многих отношениях связано с ним, но оно не от мира, и оно выше мира.

Вместе с тем мы не должны склоняться к мнению, что вырождение церкви началось с ее объединения с государством[136]. Коррупция и отступничество в религии не могут объясняться влиянием какого‑нибудь одного факта или лица, будь то Константин, Григорий I или Григорий VII. Они коренятся в самом природном сердце человека. Они, по крайней мере, в зародыше, проявлялись с апостольской эпохи, и разделение двух властей никоим образом не позволяет избежать их, как видно из положения Америки. Внутри себя мы несем практически все заблуждения и злоупотребления древнего мира, которые не связаны с какой‑то одной общиной, но распределены среди разных деноминаций и сект. История церкви с самого начала представляет собой смешение добра и зла, постоянное противостояние света и тьмы, истины и лжи, тайны благочестия и тайны беззакония, христианства и антихриста. Как следует из притчей нашего Господа о неводе и о плевелах, окончательное отделение злых от среды праведных произойдет только перед последним судом, хотя в сравнительном отношении история церкви представляет собой поступательный, постоянно осуществляющийся суд над церковью, подобно тому как и история мира — это постоянный суд над миром.

§14. Права и привилегии церкви. Светские преимущества

Обращение Константина и постепенное утверждение христианства как государственной религии прежде всего дали церкви не только обычные юридические права, какими она обладает и в Америке, без разницы между конфессиями, но и особые привилегии, которыми ранее пользовались языческие религии и их жрецы. Эти права и привилегии церковь постепенно приобрела либо посредством молчаливых уступок, либо через специальные законы христианских императоров, изложенные в сборниках кодексов Феодосия и Юстиниана[137]. Но следует заметить сразу, что привилегии эти получила исключительно католическая, или ортодоксальная церковь[138]. Еретические и схизматические секты без исключения, кроме ариан, которые на краткое время возвысились при арианских императорах, теперь преследовались суровее, чем раньше. Уже при Константине им запрещалось свободно поклоняться под страхом штрафов и конфискаций, а со времен Феодосия и Юстиниана — и под страхом смерти. Равное покровительство всем христианским партиям было чуждо как для системы деспотического единообразия византийских императоров, так и для церковной исключительности и абсолютизма пап. Да такое равенство и не могло последовательно осуществляться на государственно–церковном основании, ведь любая уступка по отношению к несогласным ослабляет узы между церковью и государством.

Неотъемлемые права и привилегии, которыми, согласно имперским законам, католическая церковь Римской империи обладала со времен Константина, можно определить следующим образом.

1. Освобождение священников от большей части социальных обязанностей. Среди них были обязательные общественные повинности[139], такие как военная служба, неквалифицированный ручной труд, материальное обеспечение дорогостоящего сановничества, а до некоторой степени и налоги на церковное имущество. Такими освобождениями[140] пользовались не только языческие жрецы, но отчасти врачи, ораторы и председатели иудейских синагог; впервые Константин даровал подобное право католическим священникам Африки в 313 г., а в 319 г. распространил его на всю империю. Но вследствие этого многие начали становиться священниками, не ощущая внутреннего призвания, просто ради государственных привилегий, и в 320 г. император выпустил закон, защищающий богатым[141] нести это служение и ограничивающий доходы священников на том необычном основании, что «богатые должны нести бремя мира, а бедные существовать за счет собственности церкви». Валентиниан I издал похожий закон в 364 г. При Валентиниане Π и Феодосии I богатым было разрешено занимать духовные должности при том условии, что они вверят свое имущество другим лицам, которые будут выполнять государственные повинности вместо них. Но, конечно же, эти законы не соблюдались со всей строгостью.

Константин также освободил церковь от налога на землю, но потом забрал это освобождение обратно; его преемники тоже не были единодушны в данном вопросе. Амвросий, хотя и был одним из влиятельнейших защитников прав церкви, согласился с фактом и правомерностью обложения налогом церковных земель[142], но позже иерархия утверждала, что церковь обладает божественным правом освобождения от любых налогов.

2. Обогащение церкви и наделение ее дарами.

И здесь первым опять был Константин. Он не только вернул церкви ее здания и земли (в 313), которые были конфискованы во время гонений Диоклетиана, но также даровал ей право на наследство (321) и сам щедро жертвовал деньги и зерно на поддержку священников и строительство церквей в Африке[143], в Святой Земле, в Никомедии, Антиохии и Константинополе. При этом нам следует помнить, что подобные действия не требовали больших усилий, ведь Константин был абсолютным монархом, общественная казна принадлежала ему, как его собственный кошелек, и он мог позволить себе щедрость за счет своих подданных. Он и его преемники отдавали церкви имущество языческих храмов, земли и общественное имущество еретиков, но более часто последнее конфисковывалось в пользу государственной казны или тратилось на фаворитов. Богатые подданные из чистого благочестия или из соображений выгоды дарили церкви свою собственность, часто вопреки справедливым притязаниям на нее своих родственников. Епископы и монахи нередко недостойным образом пользовались своим влиянием на вдов и умирающих, хотя Августин решительно объявляет незаконным любое завещание, по которому наследник лишается того, что принадлежит ему по праву. Валентиниан I счел необходимым выступить против охоты священников за наследством, особенно в Риме, и выпустил в 370 г. соответствующий закон[144]; Иероним признает, что закон этот был весьма уместен[145]. Богатства церкви в основном обращались в недвижимость или по крайней мере были застрахованы ею. Вскоре церкви уже принадлежала десятая часть всей земли. Конечно, земля эта в основном была бесполезна и заброшена, но при благоприятных обстоятельствах ее стоимость росла очень быстро. Во времена Златоуста, в конце IV века, Антиохийская церковь была настолько обеспечена, что могла, полностью или отчасти, содержать три тысячи вдов и посвятивших себя Богу дев, не считая множество нищих, больных и странников[146]. Самыми богатыми были церкви метрополий, Рима и Александрии. Различные римские церкви VI века, помимо громадных сокровищ в виде денег, золотых и серебряных сосудов, владели множеством домов и земель не только в Италии и на Сицилии, но даже в Сирии, Малой Азии и Египте[147]. Когда Иоанн, носящий почетное звание Милостивый благодаря неограниченной щедрости по отношению к беднякам, стал патриархом Александрии (606), он обнаружил, что в церковной казне хранится восемь тысяч фунтов золота, а сам он получил десять тысяч, хотя у него не было даже обыкновенного одеяла, и говорят, что однажды он одновременно накормил семь тысяч пятьсот нищих[148].

Епископы осуществляли контроль над церковными доходами. Они распределяли средства, деля их, согласно преобладавшему обычаю, на три или четыре части: для себя, для священников, на текущие потребности богослужения и для бедных. Часто их подозревали в жадности и лицеприятии. Лучшие из них, такие как Златоуст и Августин, возражали против чрезмерного увлечения земной собственностью, которое неизменно мешало исполнению высших обязанностей; они предпочитали бедность былых времен, потому что текущие обильные доходы умаляли роль частной благотворительности.

Без сомнений, у этого процветания были две стороны. Для церкви оно было как выгодно, так и рискованно. Богатство, в зависимости от состояния духа управлявших им, могло использоваться для распространения царства Божьего, для строительства церквей, поддержки нуждающихся и основания благотворительных заведений для нищих, больных, вдов и сирот, бедных странников и пожилых людей[149], но оно могло и привести к духовному равнодушию и роскоши, к моральному развращению и упадку. Серьезные люди чувствовали это даже в период расцвета иерархии. Данте, полагавший на основании вымышленной истории, что Константин положил начало светской власти пап посредством его дара Сильвестру, с горечью восклицал:

Сребро и злато — ныне бог для вас;
И даже те, кто молится кумиру,
Чтят одного, вы чтите сто зараз.
О Константин, каким злосчастьем миру
Не к истине приход твой был чреват,
А этот дар твой пастырю и клиру![150]

§15. Поддержка священства

3. Более основательная поддержка священства стала еще одним преимуществом, полученным от нового положения христианства в империи.

Прежде священники полностью зависели от добровольных пожертвований христиан, а христиане по большей части были бедны. Теперь священники получали фиксированный доход из церковных фондов, а также из императорской и муниципальной казны. К этому добавлялись пожертвования первых плодов и десятина, которые хотя и не считались обязательными по закону, но появились в качестве добровольного обычая уже очень рано; вероятно, в церквях иудейского происхождения они существовали изначально, по образцу иудейского закона[151]. Там, где этих средств было недостаточно, священники занимались сельским хозяйством или чем‑то другим; еще в V веке многие синоды рекомендовали этот способ добычи средств к существованию, хотя Апостольские постановления запрещали священникам заниматься светскими трудами под угрозой смещения с должности[152].

Улучшение внешних условий существования священства часто сопровождалось его соответствующим моральным вырождением. Священникам больше не нужно было бороться за выживание и беспокоиться о пропитании, они стали независимыми и смогли полностью посвятить свои силы служению; но это благоприятствовало также равнодушию и роскоши, множество недостойных людей начали нести служение в церкви, народ стал приносить меньше добровольных пожертвований. Лучшие представители епископата, такие как Афанасий, два Григория, Василий, Златоуст, Феодорит, Амвросий, Августин, жили в аскетической простоте и использовали свои доходы на благо общины, но были и другие, тщеславные, любящие великолепие, сластолюбивые. Языческий историк Аммиан хвалит сельских священников за простоту, воздержание и добродетель, римскую же иерархию он представляет как прослойку, обогатившуюся за счет подарков матрон, отличающуюся чрезмерной роскошью в одежде и устраивающую царские пиршества[153], а блаженный Иероним соглашается с ним[154]. Знаменитый префект–язычник Претекстат сказал папе Дамасу, что, если бы ему предложили богатства Римского епископа, он сам бы немедленно обратился в христианство. Епископы Константинополя, по рассказу Григория Назианзина[155], который лично в течение краткого времени возглавлял эту епархию, не отставали в экстравагантности от римских коллег и состязались с ведущими государственными сановниками в помпезности и роскоши. В соборах Константинополя и Карфагена служили сотни священников, диаконов, диаконис, иподиаконов, чтецов, певчих и привратников[156].

Стоит упомянуть, что два величайших отца церкви, как мы уже отмечали, в принципе отдавали предпочтение системе добровольных пожертвований на церковь и служение, которая преобладала в доникейскую эпоху и была восстановлена в наше время в Соединенных Штатах. Златоуст, без сомнения, понимал, что в существующих обстоятельствах нужды церкви не могли удовлетворяться в полной мере другими способами, но явно выступал против накопления церковью богатств и говорил своим слушателям в Антиохии: «Сокровище церкви должно быть со всеми вами, и только по вашему жестокосердию ей требуется владеть земной собственностью, заниматься домами и землями. Вы совершаете мало добрых дел, и поэтому служители Божьи должны отвлекаться на тысячу вещей, чуждых их служению. В дни апостолов люди также могли отдавать им дома и земли; почему же они предпочитали продавать дома и земли и отдавать вырученные средства? Потому что это, без сомнения, был наилучший способ. Ваши отцы предпочли бы, чтобы вы отдавали на благотворительность часть своего дохода, но боялись, что из‑за вашей жадности бедняки останутся голодными; отсюда нынешний порядок вещей»[157]. Августин хотел, чтобы жители Гиппона забрали церковное имущество назад и поддерживали священников и бедных за счет добровольных даров[158].

§16. Полномочия и ходатайство епископов

4. Мы переходим к вопросу о сфере епископских полномочий, которые также сформировались во времена Константина.

По образцу иудейской синагоги и в соответствии с увещеваниями апостола Павла[159], христиане с самого начала привыкли улаживать свои споры внутри церкви, а не обращаться с ними в языческие суды, но до времен Константина весомость решения, принятого епископом, зависела от добровольного подчинения спорящих сторон. Теперь это решение стало обладать юридической силой, и, если проблема касалась духовной сферы, оно не могло быть обжаловано в светском суде. Сам Константин уже в 314 г. запретил подобную апелляцию в деле донатистов, сделав такое важное заявление: «Суд священников должен восприниматься как суд Самого Христа»[160]. Даже приговор об отлучении от церкви не подлежал обжалованию; Юстиниан дозволял апеллировать только к суду митрополита, но не к гражданскому суду. Несколько соборов, например Халкидонский в 451 г., дошли до того, что угрожали смещением с должности священникам, которые избегают епископского суда или после него апеллируют к суду гражданскому. Иногда епископы прибегали к помощи государства, если обвиняемый не соглашался с приговором церкви. Юстиниан I распространил сферу полномочий епископов и на монастыри. Позже Гераклий (628) вверил суду епископов даже решение уголовных дел, в которых были замешаны священники, тем самым сделав иерархию совершенно неподвластной светскому суду, хотя, конечно же, она не была освобождена от физических наказаний в случае совершения тяжкого преступления[161], так как высшей мерой церковной юрисдикции было смещение с должности и отлучение от церкви. Другой привилегией, которую даровал клиру Феодосии, был запрет на использование пыток по отношению к священникам, чтобы заставить их свидетельствовать перед гражданским судом.

Такое усиление власти и влияния епископов благотворно сказалось на отправлении правосудия в государстве и в целом способствовало интересам справедливости и гуманности, но оно способствовало и росту высокомерия епископов, начавших кичиться своей высокой должностью подобно светским сановникам, с которыми им теперь часто приходилось общаться. Златоуст жалуется, что «судебная часть служения епископа также сопряжена со множеством неприятностей, большими хлопотами и такими трудностями, каких не переносят и мирские судьи; нелегко найти правду; трудно и найденную сохранить неизвращенною. Здесь не только хлопоты и трудности, но бывает и опасность немалая»[162]. Августин, который мог лучше распорядиться своим временем, также считал эту часть своих официальных обязанностей бременем, которое он нес из любви к церкви[163]. Другие доверяли решение церковных споров подчиненным служителям или, как поступил епископ Троады Сильван, даже мирянину[164].

5. Еще одним преимуществом, которое стало следствием союза церкви с империей, стало право епископов на ходатайство.

Привилегия ходатайствовать перед светскими властями за преступников, заключенных и всякого рода несчастных принадлежала языческим жрецам, особенно весталкам, а теперь перешла к христианским служителям, прежде всего епископам, и стала неотъемлемой частью их должности. Около 460 г. некая церковь в Галлии возражала против рукоположения одного монаха в епископы, потому что он не привык взаимодействовать со светскими властями и, хотя и мог ходатайствовать перед Небесным Судьей за их души, не был пригоден для земного ходатайства за их тела. В особенности епископы считались защитниками вдов и сирот, им доверялось управление их собственностью. В 529 г. Юстиниан поручил им также надзор за тюрьмами, которые им приходилось посещать по средам и пятницам, в дни страстей Христовых.

Пользуясь этим правом ходатайства, как мы можем предположить, священники нередко мешали отправлению правосудия, но в бесчисленном количестве случаев, особенно во времена жестокости и деспотического произвола, они защищали интересы невиновных, действовали гуманно и милосердно. Иногда благодаря просьбам влиятельных епископов, обращенным к правителям и императорам, целые провинции освобождались от тяжких налогов и мести завоевателей. Так, Флавиан Антиохийский в 387 г. отвратил гнев Феодосия от восставших: несмотря на болезнь и преклонный возраст, он совершил путешествие в Константинополь к самому императору и с полным успехом, как посланник их общего Господа, напомнил ему слова Последнего: «Если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам Отец ваш Небесный»[165].

6. С правом ходатайства тесно связано право церквей давать убежище.

В былые времена многие языческие храмы и жертвенники, за некоторым исключением, считались бесспорными местами убежища; христианские церкви унаследовали эти прерогативы. Этот обычай, с некоторыми предостережениями против злоупотребления им, был узаконен Феодосием II в 431 г., и плохое обращение с безоружным беглецом в любом месте церковного здания или даже просто на священной земле запрещалось под страхом смерти[166].

Таким образом рабы спасались от гнева хозяев, должники — от преследований неумолимых кредиторов, женщины и девушки — от распутников, побежденные мечом — от своих врагов, укрываясь в святых местах, пока епископ, пользуясь своим правом ходатая, не помогал им добиться правосудия или милости. Благотворность такого закона, основанного не просто на суеверии, но на благороднейших чувствах народа, очевидна, если мы вспомним о жестокостях переселения народов и частых междоусобных войнах[167].

§17. Официальное соблюдение воскресенья

7. Воскресенье и другие церковные праздники были объявлены праздничными днями официально.

На самом деле, государство не должно было и не могло заставлять кого‑либо соблюдать праздники, но, без сомнения, оно могло и должно было обеспечить соблюдение воскресного покоя, защитить христианскую субботу от осквернения и право христиан на ее подобающее соблюдение. В 321 г. Константин запретил судебные заседания и все светские работы в городах в «священный день солнца», как он называл воскресенье, возможно, имея в виду одновременно и бога солнца Аполлона, и Христа, истинного Сына истины, обращаясь к своим и языческим, и христианским подданным. Но производить работы на полях и виноградниках он разрешал, потому что часто это был самый благоприятный день для них[168], хотя можно было бы предположить, что именно сельские труженики больше всех нуждались в отдыхе. Вскоре после этого, в июне 321 г., он разрешил освобождать на воскресенье рабов от их обязанностей[169]; это было добровольным делом, весьма необычным, и вполне соответствовало дню воскресения и искупления. Согласно Евсевию, Константин также запрещал по воскресеньям все военные тренировки и велел соблюдать пятницу в воспоминание о смерти Христа[170].

Он зашел в своем рвении настолько далеко — из лучших побуждений, хотя и заблуждаясь, — что потребовал от всех своих воинов, даже язычников, обязательного соблюдения воскресенья; они должны были по сигналу произносить механически заученную молитву: «Тебя одного признаем мы Богом; Тебя признаем мы царем; к Тебе мы взываем о помощи; от Тебя мы получаем победы; через Тебя мы побеждали врагов. Тебя мы благодарим за полученные блага; от Тебя мы надеемся получить новое благо. Тебя мы все смиреннейше молим сохранить нашего Константина и его богобоязненных сыновей, чтобы они жили долго в здравии и победах»[171]. Хотя формулировка выдержана в общих, деистических тонах, ее обязательность явно свидетельствует о злоупотреблении гражданской властью, нарушении свободы совести и неизбежно ведет к лицемерию и пустому формализму.

Более поздние императоры объявили осквернение воскресенья святотатством; в воскресенье и по основным церковным праздникам они запретили собирать налоги и частные долги (368 и 386), даже театральные и цирковые представления (386 и 425)[172]. Но запрет на общественные развлечения, на котором не без причины настаивал Карфагенский собор (399 или 401), вероятно, никогда не проводился в жизнь с достаточной строгостью, а с течением времени его вытеснила противоположная практика, ставшая преобладающей по всей Европе[173].

§18. Влияние христианства на гражданское законодательство. Кодекс Юстиниана

См. на эту тему труды, упомянутые в §13, ii: Rhoer, Meysenburg и Troplong; также Gibbon, chap, xliv (прекрасный обзор римского закона), Milman: Lat. Christianity, vol. I. B. iii, chap. 5, а также Schmidt и Chastel о влиянии христианства на общество Римской империи, цитируемые в т. 1, §86.

Если государство обеспечивало церкви заслуженные права законной организации, церковь оказывала, в свою очередь, самое благотворное влияние на государство, постепенно освобождая его от власти языческих законов и обычаев, от духа эгоцентризма, мстительности и злобы, распространяя его заботы не только на материальное процветание, но и на высшие моральные интересы общества. В предыдущий период мы наблюдали контраст между христианской моралью и языческой развращенностью в Римской империи[174]. Сейчас мы увидим, как принципы христианской морали постепенно завоевывали общественное признание и начинали, хотя бы до какой‑то степени, управлять гражданской и политической жизнью.

Уже во II веке, при лучших императорах–язычниках и, очевидно, под косвенным, вызывающим сопротивление, но неуклонным влиянием христианского духа, законодательство стало иным, более гуманным, а императоры–христиане развили эти его особенности еще сильнее, насколько это вообще было возможно в условиях древней греко–римской цивилизации. Теперь в государстве прежде всего начали утверждаться принципы справедливости и равенства, гуманности и любви. Ибо христианство с его учениями о богоподобии человека, бесконечной ценности личности, изначальном единстве человечества и общем искуплении через Христа первым заговорило о всеобщих правах человека вопреки исключительности национального духа, бессердечному эгоизму и политическому абсолютизму старого мира, в котором народы и классы были резко разделены и человек мог вызывать уважение только как гражданин, в то время как в праве гражданства отказывалось большому количеству рабов, иноземцев и варваров[175].

Сам Христос начал Свои реформы с нижайших слоев общества, рыбаков и сборщиков налогов, с нищих, хромых, слепых, бесноватых и страдальцев всякого рода. Их первых Он вознес до высшего достоинства и высшей доли. Теперь церковь действовала в государстве и через государство ради возвышения угнетенных и нуждающихся — тех классов общества, которые при господстве язычества вообще не принимались во внимание, но бессердечно попирались. Действительно, этому реформаторскому воздействию до какой‑то степени мешали популярные обычаи, которые сильнее закона, и строение общества в Римской империи, которое по сути было еще языческим и было обречено на распад. Но реформы, по крайней мере, начались, они были необратимы даже после падения империи, они продолжались среди германских племен. И хотя даже в христианских государствах старые общественные недостатки продолжают проявляться в силу греховности человеческой природы, а иногда в виде революционного насилия, христианство продолжает сдерживать, очищать, исцелять и утешать, смиряя дикие страсти тиранов и толпы, помогая гонимым, смягчая ужасы войны, подавляя бесчисленные пороки в общественной и личной жизни христианского народа. Мы находим множество свидетельств такого влияния при самом беглом сравнении христианского мира с самыми цивилизованными языческими и мусульманскими странами.

Здесь опять же поворотной точкой оказалось правление Константина. Хотя он и был восточным деспотом, хотя он и был недостаточно искренним в плане христианской морали, однако он стал инициатором многих законов, проникнутых духом христианской справедливости и гуманности: он запретил казнь посредством распятия, запретил гладиаторские бои и жестокие обряды, осудил убийство детей и способствовал освобождению рабов. Евсевий говорит, что он улучшил старые законы или заменил их новыми[176]. Благодаря этому мы ощущаем под тогой римского законодателя тепло христианского сердца. Мы замечаем влияние евангельской проповеди и увещеваний отца монашества из египетской пустыни, обращенных к правителям мира, Константину и его сыновьям: он призывал быть справедливыми и милосердными к бедным и помнить о грядущем суде.

Даже Юлиан, со всей его ненавистью к христианам, не мог полностью отвергнуть влияние своего образования и господствующего духа времени, но позаимствовал у церкви многие из ее методов для реформации язычества. В особенности он признавал обязанность быть благожелательным ко всем людям, быть щедрым с бедными и милосердным с заключенными, — хотя это противоречило языческим чувствам и сам он совершенно неблагожелательно относился к христианам. Но потом полная неудача его филантропических планов и мер показала, что подлинная любовь к человеку может произрастать только на христианской почве. Примечательно, что при всех этих невольных уступках христианству сам Юлиан не принял ни единого закона в пользу естественных прав и равенства людей[177].

Его преемники пошли по стопам Константина, и в конце существования Западной Римской империи ее гражданские законы находились иод влиянием христианского духа, хотя это часто вызывало конфликты с сохранявшимся язычеством, а иногда — временное отступничество и реакцию. Мы наблюдаем также примечательное противоречие: в некоторые отношениях законы были мягче, но в других — суровыми и кровавыми, как никогда. Без сомнений, отчасти этот парадокс объясняется деспотическим характером византийского правления, а отчасти — беспорядками того времени[178].

Со временем появилась необходимость собрать императорские постановления[179] в сборнике (codex или corpus juris). Первые две попытки такого рода были предприняты в середине IV века, от этого сборника осталось лишь несколько фрагментов[180]. Но у нас есть Codex Theodosianus, который был составлен несколькими юристами по приказу Феодосия II между 429 и 438 г. Он содержит законы христианских императоров начиная с Константина с примесью многих языческих элементов; Валентиниан III санкционировал его использование в Западной империи. Сто лет спустя, в период процветания византийского государственно–церковного деспотизма, Юстиниан I, которого, кстати, невозможно не упрекнуть в произвольности и непостоянстве его законов, доверил группе юристов под руководством знаменитого Трибониана[181] великую задачу составления полного, пересмотренного и отредактированного сборника римских законов со времен Адриана до его собственного правления; так за краткие семь лет (527 — 534) при участии самых талантливых и способных людей был создан прославленный Codex Justinianeus, с тех пор ставший всеобщим законом Римской империи, единственным учебником для академий Рима, Константинополя и Берита (Бейрута), основой законодательств большей части территории христианской Европы по сей день[182].

Этот свод римских законов[183] — важный источник знаний о жизни христиан в их отношениях с государством и влиянии на него. Конечно, в значительной степени он представляет собой наследие языческого Рима, который был наделен законодательным и административным гением и которому самой судьбой было предназначено стать всеобщей империей. Но законы эти были существенно изменены, когда при Константине империя приобрела более восточный характер, они подверглись воздействию при внедрении разнообразных германских элементов и под влиянием закона Моисея, а прежде всего — от духа христианства. Этими законами церковь признается как обладающее полными правами учреждение, пользующееся божественным авторитетом, а некоторые из законов были приняты по непосредственному настоянию епископов. В результате и «общий закон» — неписаный традиционный закон Англии и Америки, ведущий начало от англосаксонских времен, то есть от языческого германского мира, созрел под влиянием христианства и церкви и несет на себе следы этого влияния еще более ярко выраженные, чем следы влияния римского права, особенно в том, что касается индивидуальных и личных прав и свобод человека.

§19. Возвышение женщины и семьи

Благотворное влияние христианства на законодательство греко–римской империи особенно заметно в следующих моментах.

1. Отношение к женщинам. С самого начала, в первую очередь на деле, а не на словах, христианство способствовало возвышению женщин из положения рабов, существ низшего порядка, которое они занимали в языческом мире[184]; но даже в тот период оно породило такие замечательные примеры женской добродетели, как Нонна, Анфуса и Моника, вызывавшие великое уважение даже у язычников. Императоры–христиане продолжили это дело, хотя римское законодательство в области прав женщин пошло сравнительно недалеко в сравнении с более поздним германским. Константин в 321 г. даровал женщинам равное право с мужчинами на владение собственностью, за исключением продажи их земельных участков. В то же время, из уважения к их скромности, он запретил вызывать их лично на общественный суд. Феодосии I в 390 г. первым уделил матери некоторое право опекунства над детьми, которым ранее пользовались только мужчины. Феодосии II в 439 г. запретил, хотя, к сожалению, без особого успеха, скандальную торговлю lenones, которые жили за счет женской проституции и выплачивали государству значительный налог[185]. Женщин стали различными способами защищать от неконтролируемых страстей мужчин. Со времен Константина изнасилование девушек и вдов, посвятивших себя церкви, каралось смертью[186].

2. Законы о браке. Константин установил должную свободу в этом вопросе, упразднив древнеримские меры против безбрачия и бездетности[187]. С другой стороны, теперь свобода брака была ограничена в ветхозаветном порядке под страхом строгих наказаний: запрещались браки между людьми, находящимися в определенной степени родства, а затем эти запреты были произвольно распространены на двоюродных братьев вплоть до третьего колена[188]. Юстиниан запретил также браки между крестными и крестниками — на основании духовного родства. Но прежде всего достоинство и святость брака теперь защищались сдерживанием неограниченной ранее свободы развода, которой римляне пользовались со времен Августа и которая заметно ускорила упадок общественной морали. Однако строгие требования отцов церкви, которые, памятуя слова Христа, считали прелюбодеяние единственной достаточно веской причиной развода, не могли претвориться в жизнь в данном государстве[189]. В этом вопросе законодательство императоров колебалось между римской распущенностью и учением церкви. Еще в V веке христианский автор жалуется, что мужчины меняют жен, как одежду, а брачное ложе выставляется на продажу, как обувь на рынке! Юстиниан попытался согласовать общественные законы с желаниями церкви, но был вынужден сделать некоторое послабление; его преемник допускал развод просто на основании желания обоих супругов[190].

Иметь наложниц было запрещено со времен Константина, прелюбодеяние наказывалось как одно из наиболее тяжких преступлений[191]. Но и здесь языческие привычки вновь и вновь проявлялись на практике, и даже закон, похоже, в течение долгого времени терпел браки, основанные только на взаимном соглашении, в которые вступали без принятия обета, приданого и согласия церкви[192]. Государство до VIII века не требовало торжественной церковной церемонии освящения брака как обязательного условия его заключения. По–прежнему позволялись повторные браки, а также смешанные браки с еретиками и язычниками, несмотря на неодобрение строжайших из учителей церкви; только браки с иудеями были запрещены — по причине фанатичной ненависти иудеев к христианам[193].

3. Власть родителей над детьми, которая по древнему римскому закону распространялась даже на свободу и жизнь последних, была ограничена Александром Севером под влиянием монархического духа, который не приветствует наделение подданных правом личного правосудия, и еще больше была ограничена при Константине. Этот император объявил убийство ребенка отцом, остававшееся безнаказанным по закону Помпея, одним из величайших преступлений[194]. Но жестокая и противоестественная практика отказа от детей и продажи их в рабство продолжалась еще долго, особенно среди работников и крестьян. Даже косвенные меры Валентиниана и Феодосия I не искоренили это зло. Феодосии в 391 г. велел освободить детей, проданных родителями в рабство по бедности, не возмещая убытков покупателям; Юстиниан в 529 г. даровал свободу всем без исключения детям, от которых отказались родители[195].

§20. Общественные реформы. Институт рабства

4. Институт рабства[196] продолжал существовать по всей империи, и по законам Юстиниана признавался вполне правомерным[197]. Кодекс Юстиниана основан на разграничении человечества на свободных и рабов. Он действительно провозглашает равенство людей от природы, в чем поднимается выше теории Аристотеля, считавшего некоторые расы и классы людей неизбежно обреченными, по причине их физической и интеллектуальной неполноценности, на постоянное рабство; но практической ценности эта идея не имеет, потому что кодекс так же строго, как и прежде, настаивает на низшем положении раба по отношению к закону и обществу, сводя его брак к сожительству, отказывая ему в юридической защите от прелюбодеяния, лишая его права распоряжаться судьбой собственных детей, превращая его в товар, подобно неразумной скотине, переход которой от продавца к покупателю был столь же частым, как и продажа любого другого имущества. Ежедневно рабы продавались и покупались за сумму от десяти до семидесяти золотых монет, в зависимости от их возраста, силы и воспитания[198]. Количество рабов не было ограничено: у многих хозяев было по две — три тысячи рабов.

В этом отношении варварские законы не слишком отличались от римских. Варвары также считали рабство естественным состоянием человечества, а рабов — удобным товаром. Все военнопленные становились рабами, тысячи человеческих жизней таким образом спасались от бойни и уничтожения. Когда Стилихон одержал победу над Радагайсом, на рынок было выставлено 200.000 готов и других германцев, вследствие чего цена рабов упала с двадцати пяти золотых до одного. Захват людей в плен и торговля ими была привычным занятием пиратов у берегов Европы. Англо–саксов открыто продавали в Риме во времена Григория Великого. Варварские законы так же строго, как и кодекс Юстиниана, запрещали союз свободного с рабом как унизительный, но превосходили последний в том, что признавали законность и религиозную святость браков между рабами, — как, например, у ломбардов, на основании слов Писания: «Что Бог сочетал, того человек да не разлучает» {Мф. 19:6}.

Стена, созданная законом и отделявшая рабов от свободных граждан, исключала их из сферы действия всеобщих прав человека и не была сломана древней церковью, учившей только моральному и религиозному равенству людей. Мы встречаем рабовладельцев даже среди епископов и высшего клира империи. Рабы принадлежали дому папы в Риме, о чем мы случайно узнаем из постановлений Римского синода 501 г., проведенного в связи со спорами об избрании Симмаха, где его оппоненты вызывали его рабов в качестве свидетелей, а его сторонники протестовали против такой необычной просьбы, так как гражданский закон не давал рабам права свидетельствовать перед судом[199]. Среди варваров также существовали церкви, владевшие рабами, и принимались специальные меры для защиты их рабов[200]. Константин выпустил строгие законы против смешанных браков с рабами, все дети от которых должны были становиться рабами, и против беглых рабов (319 и 326), которых в то время было много и которые грабили опустошенные провинции или присоединялись к варварам, врагам империи. С другой стороны, Константин облегчил процедуру освобождения, разрешил совершать ее даже по воскресеньям и дал священникам право освобождать своих рабов по одному своему слову, без свидетелей и церемоний, требовавшихся в остальных подобных случаях[201]. При Феодосии и Юстиниане освобождение рабов поощрялось еще сильнее. Последний император упразднил осуждение на рабство как наказание и дал освобожденным рабам положение и права, равные с остальными гражданами, удалив тем самым пятно, ранее остававшееся на вольноотпущенниках как классе[202]. Дух этих законов способствовал постепенному упразднению домашнего рабовладения. В Византийской империи в целом права разных классов общества были более единообразными, хотя не столько из христианских принципов, сколько в интересах деспотической монархии. Деспотизм и крайняя демократия сходятся в том, что предпочитают всеобщее равенство и единообразие. Ни величие правителя, ни воля народа не терпят, чтобы что‑либо затмевало их величие. В первой системе все — рабы; во второй все — хозяева.

Церковь в то время вовсе не требовала и не хотела полного упразднения рабовладения. Как и в предыдущий период, она по–прежнему считала достаточным настаивать на добром, христианском отношении к рабам, призывала их к повиновению ради Господа, поддерживала их в их униженном положении, внушая мысль об их высшей моральной свободе и равенстве, посредством религиозного воспитания рабов производила внутреннюю подготовку к уничтожению данного института. Поспешные и революционные меры воспринимались с явным неодобрением. Собор в Гангре угрожает анафемой каждому, кто, под предлогом религиозных соображений, станет призывать рабов презрительно относиться к их хозяевам; Халкидонский собор в четвертом его каноне под страхом отлучения запрещает монастырям принимать рабов без разрешения их хозяев, чтобы христианство не оказалось виновно в поощрении непослушания. Отцы церкви, насколько они вообще касаются темы рабства, похоже, считают его неизбежным злом и Божественным орудием дисциплины; они прослеживают его происхождение до Хама и Ханаана[203]. Они действительно выступают за освобождение в отдельных случаях, когда это освобождение является актом христианской любви со стороны хозяина, но не считают, что раб имеет право на освобождение; известный же отрывок: «Если и можешь сделаться свободным, то лучшим воспользуйся», — они понимают не как призыв к рабам воспользоваться первой же возможностью для обретения свободы, но, напротив, как призыв оставаться рабами, ибо они в любом случае внутренне свободны во Христе и их внешнее состояние не имеет значения[204].

Даже святой Златоуст, из всех отцов церкви наиболее близкий к теории освобождения и наиболее внимательный к проблеме рабовладения вообще, практически не выходит за эти рамки[205]. По его мнению, человечество изначально было сотворено совершенным и равным, в нем не было рабов. Но из‑за грехопадения человек утратил способность управлять своими поступками и оказался в тройном рабстве: женщина стала рабой мужчины, раб — собственностью хозяина, подданные оказались подчинены правителям. Эти три вида отношений Златоуст считает Божьей карой и Божьим средством дисциплины. Таким образом, рабство, как божественное установление, вызванное грехопадением, одновременно и оправдано (при сопоставлении с безгрешным состоянием), и осуждается (в принципе). А теперь, когда Христос избавил нас от зла и его последствий, рабство, по Златоусту, в принципе упразднено в церкви, но только в том же смысле, в каком упразднены грех и смерть. Рожденные свыше христиане — не рабы, но совершенно свободные люди во Христе и братья между собой. Исключительный авторитет одного и подчинение остальных уступает место взаимному служению в любви. Если придерживаться таких взглядов последовательно, они, конечно же, ведут к равенству. Однако Златоуст не доводит их до подобного вывода, но решительно осуждает роскошь, связанную с рабовладением, и полагает, что одного — двух рабов достаточно для помощи, в которой человек нуждается, в то время как у многих патрициев их сотни и тысячи. Он советует освобождать лишних рабов и давать образование всем им, чтобы, если они будут освобождены, они могли бы сами позаботиться о себе. Он полагает, что первая христианская община Иерусалима, у которой все имущество было общее, освободила всех своих рабов[206]; тем самым он намекает слушателям, что неплохо было бы последовать этому примеру. Но, конечно же, у этого отца церкви мы не найдем ничего, что напоминало бы призыв к рабам рвать свои цепи; скорее, по примеру апостола, он призывает рабов сознательно и радостно повиноваться ради Христа так же искренне, как он призывает их хозяев к гуманности и любви. То же самое можно сказать об Амвросии, Августине и Петре Хризологе из Равенны (ум. в 458).

Святой Августин, благороднейший представитель Латинской церкви, в своем глубоком труде о «Граде Божьем» исключает идею рабства из изначального представления о человеке и окончательном состоянии общества и рассматривает ее как зло, последствие греха, существующее, однако, под Божественным руководством и контролем. Ибо Бог, говорит он, сотворил человека разумным, господином только над неразумным творением, а не над другим человеком. Бремя рабства было справедливым наказанием за грех. Поэтому слово раб в Писании не встречается, пока Ной не использовал его в проклятии на оскорбившего его сына. Следовательно, человек виноват в возникновении рабства, оно не свойственно его природе. Латинское слово servus, раб, предположительно происходит от servare [или даже servire], и оно передает идею сохранения военнопленных от смерти, то есть в нем косвенно предполагается избавление от последствий греха. Ибо даже в справедливой войне какая‑то из сторон грешит, и каждая победа, как Божий суд, смиряет побежденных, либо преображая их грехи, либо наказывая их. Даниил считал, что подлинная причина его плена — это грехи народа. Следовательно, грех — это мать рабства, первопричина подчинения человека человеку; но подобного не произошло бы, если бы не Божий суд, потому что Бог всегда справедлив и знает, какое наказание соответствует преступлению… Апостол призывает рабов повиноваться своим хозяевам и служить им ex animo, по доброй воле; если они не могут освободиться от рабства, само рабство должно стать для них свободой; они должны служить не в обманчивом страхе, но в преданной любви, пока грех не будет побежден и любая власть человека над человеком уничтожена — пока Бог не станет всем во всем[207].

Как и следовало ожидать, после обращения императоров, а также богатых и благородных семейств, которым принадлежало большинство рабов, случаи освобождения стали более частыми[208]. Биограф святого Самсона Ксенодох, современник Юстиниана, говорит о нем: «Он не стал держать множество рабов и тем более владеть своими братьями, как хозяин; он предпочел великодушно освободить их и дать им достаточно средств для жизни»[209]. Сальвиан, галльский пресвитер V века, говорит, что рабов освобождали ежедневно[210]. С другой стороны, церковь делала многое для предотвращения распространения рабства, в первую очередь освобождала пленных, для чего иногда использовались золотые и серебряные церковные сосуды. Но у нас нет достоверной статистики, с помощью которой мы могли бы хотя бы приблизительно определить соотношение количества рабов и свободного населения в конце VI века — и в предыдущем периоде.

Таким образом, мы можем сделать вывод, что христианство никейской и посленикейской эпохи при всем свойственном ему консерватизме и явной неприязни к общественным переворотам и насильственным реформам инстинктивно и по сути своей способствовало всеобщему освобождению людей и, возвысив раба духовно до равного положения с хозяином, относясь к нему как к способному на те же добродетели, благословения и награды, положило начало постепенному ослаблению, а в конечном итоге уничтожению отвратительного института рабовладения. Но результат этот был достигнут в Европе лишь много веков спустя, не только под влиянием церкви, но вследствие многих экономических и политических причин — вследствие невыгодности рабовладения, особенно в северных широтах, вследствие новых отношений, возникших после вторжения варваров, вследствие обычаев тевтонских племен, осевших в Римской империи, вследствие возникновения связи сельских рабов с землей и превращения рабов в крепостных, ставших такой же недвижимостью, как земля — то есть в какой‑то степени переставших быть зависимыми от капризов и деспотизма хозяев.

5. Бедные и обездоленные в целом, прежде всего вдовы и сироты, заключенные и больные, которыми совершенно пренебрегали в языческие времена, привлекли теперь внимание законодателей. В 315 г. Константин запретил клеймить лоб преступникам, чтобы, как он объяснил, «не искажать человеческого облика, сотворенного по образу небесной красоты»[211]. Он был против бесчеловечного обращения с заключенными до суда[212]. Чтобы лишить бедных родителей любого повода для продажи детей или отказа от них, он обеспечил им пищу и одежду отчасти за свой собственный счет, отчасти за счет государства[213]. Он попытался также, особенно законом от 331 г., защитить бедняков от продажности и вымогательства судей, адвокатов и сборщиков налогов, которые грабили народ своими поборами[214]. В 334 г. он приказал, чтобы вдов, сирот, больных и бедных не вынуждали являться на суд вне территории их собственной провинции. Валентиниан в 365 г. освободил вдов и сирот от грабительского подушного налога[215]. В 364 г. он доверил епископам попечение о бедных. Гонорий сделал то же самое в 409 г. Юстиниан в 529 г., как мы уже отмечали, поручил епископам попечительство над государственными тюрьмами, которые они должны были посещать по средам и пятницам, чтобы нести несчастным искреннее утешение веры. Тот же император выпустил постановления против ростовщичества и бесчеловечной суровости кредиторов, создал строгие законы, основанные на религиозных принципах милосердия и не позволяющие кредиторам завышать изначально определенные процентные ставки. Несколько императоров и императриц брали церковные учреждения для заботы о бедных и больных, странниках, вдовах и сиротах под свое особое покровительство, освобождали их от обычных налогов или поддерживали за счет своих частных фондов[216]. Но в те дни, как и в наше время, на первом месте стояла частная благотворительность христианской любви, тогда как государственная благотворительность отставала от нее — она, скорее, признавала правомерной первую и поддерживала ее, но не была независимой и оригинальной[217].

§21. Упразднение гладиаторских боев

6. Наконец, одной из величайших и прекраснейших побед христианского человеколюбия над языческим варварством и жестокостью было упразднение гладиаторских состязаний, против которых самым искренним образом возражали уже апологеты II века[218].

Эти кровавые зрелища, в ходе которых люди — в основном преступники, военнопленные и варвары, — сотнями и тысячами убивали друг друга или погибали в схватке с дикими зверями на потеху зрителей, еще процветали в начале рассматриваемого нами периода. Языческая цивилизация доказала в этом свое бессилие. В ее глазах жизнь варвара годилась только для жестокого развлечения римского народа, который желал спокойно, не покидая родного города, насладиться зрелищем кровопролития, творившегося на границах империи. Даже гуманный Симмах устраивал такие развлечения в период своего консульства (391) и был в ярости, когда двадцать девять пленных саксов избежали публичного позора, покончив с собой[219]. Пока еще существовали жрицы–весталки, им принадлежало особое право подбадривать сражающихся в амфитеатре, призывая их на кровавое дело, и давать сигнал к нанесению смертельного удара[220].

Эти зрелища внушали людям заразительную жажду кровопролития, потрясающий пример которой приводит Августин в своей «Исповеди»[221]. Его друг Алипий, впоследствии ставший епископом Тагаста, по приглашению друзей посетил в 385 г. римский амфитеатр. Он отправился туда с твердым намерением воздержаться от каких бы то ни было впечатлений. «Когда они пришли на место, — сообщает Августин, — и заняли свои места, все уже кипели от кровожадного исступления. Но Алипий, закрыв глаза, запрещал своей душе поддаваться этому греху. Ах, если бы он еще и уши заткнул! Ибо, когда сраженный гладиатор упал, дикие вопли всей толпы обрушились на него; обуреваемый любопытством, он открыл глаза, хотя собирался презреть это зрелище и сопротивляться ему. И его душе была нанесена рана более плачевная, чем телесная рана сражавшегося, а его падение было еще печальнее… Ибо, когда он увидел кровь, то немедленно проникся любовью к ней, он не отвернулся, и взгляд его оказался прикован к ней; дух ненависти и мщения незаметно охватил его, и, очарованный убийственным действом, он оказался опьянен кровожадной радостью… Он смотрел, выкрикивал одобрительные возгласы, волновался и унес с собой это безумие, побуждавшее его еще вернуться обратно не только с теми, кто привел его туда, но впереди них, и привести с собой других людей».

Наконец христианству удалось закрыть амфитеатры. Константин, который в начале своего правления сам отдавал дань этому популярному обычаю и обрек множество покоренных варваров на смерть в амфитеатре в Трире, за что его весьма хвалил один языческий оратор[222], в 325 г., в год великого церковного собора в Никее, выпустил первый запрет на кровавые зрелища, «ибо они не могут быть приятны во времена общественного мира»[223]. Но этот эдикт, адресованный префектам Финикии, не имел постоянной силы даже на Востоке, за исключением Константинополя, который никогда не был окроплен кровью гладиаторов. В Сирии и особенно на Западе, прежде всего в Риме, этот глубоко укоренившийся обычай существовал до V века. Гонорий (395 — 423), сначала считавший его нерушимым, упразднил гладиаторские бои около 404 г., и сделал он это благодаря героическому самоотречению восточного монаха по имени Телемах, который совершил путешествие в Рим специально для того, чтобы протестовать против этого бесчеловечного варварства, — он бросился на арену, остановил сражавшихся и был разорван на куски толпой, став мучеником ради человечности[224]. Но в результате был положен конец только кровавым боям между человеком и человеком. Бескровные представления разного рода, даже по великим церковным праздникам и в моменты вторжения варваров, продолжались и посещались с таким же рвением, как и раньше, о чем мы узнаем из скорбных жалоб Златоуста, Августина и Сальвиана; продолжались даже бои с дикими зверями, во время которых человеческая жизнь в большей или меньшей степени подвергалась опасности[225]; в Испании и Южной Америке с ними мирятся по сей день, что бесчестит имя христиан.

§22. Отрицательные стороны, связанные с соединением церкви и государства. Обмирщение церкви

Теперь мы обратим внимание на отрицательную строну союза церкви с государством, рассмотрим печальные последствия, к которым привело изменение их отношений после эпохи Константина и которые продолжают проявляться в положении европейской церкви по сей день.

В целом эти отрицательные последствия можно описать как обмирщение церкви. Когда в церковных рядах оказалось все население Римской империи, церковь стала воистину массовой и народной, но в то же время более или менее мирской. Появилась мода на христианство. Количество лицемеров и формально верующих быстро возрастало[226], а параллельно этому ослабли строгость дисциплины, рвение, самопожертвование и братская любовь. Многие прежние языческие обычаи и привычки проникали под новыми именами в поклонение Богу и в жизнь христианского народа. Римское государство выросло под влиянием идолопоклонства и не могло чудесным образом преобразиться за одно мгновение. Церковное обмирщение и усвоение языческого элемента шли рука об руку.

Однако чистый дух христианства никоим образом не мог быть осквернен этим. Напротив, даже в самые мрачные времена у него оставались верные и упорные исповедники. Время от времени он завоевывал новые провинции, постоянно воздействовал на окружение и внутри официальной церкви, и вне ее в виде монашества, выступал против светских и языческих влияний, а в ходе самой борьбы с преобладающей безнравственностью породил таких отцов церкви, как Афанасий, Златоуст и Августин, таких образцовых матерей–христианок, как Нонна, Анфуса и Моника, таких выдающихся святых пустынников, как Антоний, Пахомий и Бенедикт. Новые враги и опасности привели к появлению новых обязанностей и добродетелей, которые теперь могли развиваться на более широкой сцене и в большем масштабе. Кроме того, не следует забывать, что тенденция к секуляризации не может вменяться в вину исключительно Константину или объясняться влиянием государства. Ее глубинный источник — греховное сердце человека, и проявилась она уже намного раньше, хотя и с меньшим размахом, при императорах–язычниках, особенно в периоды передышки, когда искренность и рвение христиан ослабевали и в церковь проникал мирской дух.

Таким образом, разница между эпохой до Константина и эпохой после него — не в том, что закончилось истинное христианство и началось христианство ложное, но в преобладании одного над другим. Поле деятельности церкви стало больше, однако, наряду с хорошей почвой, встречалось все больше каменистых, бесплодных и заросших сорняками участков. Граница между церковью и миром, между рожденными и не рожденными свыше людьми, между христианами по названию и христианами по сердцу, стала более или менее размытой. Прежний контраст между двумя группами уступил место их смешению в общем внешнем крещении и исповеди. В результате конфликт между светом и тьмой, истиной и ложью, Христом и антихристом переместился в лоно самого христианства.

§23. Тщеславие и роскошь

Наиболее заметно обмирщение церкви сказалось в преобладании поклонения маммоне и роскоши, по контрасту с бедностью и простотой изначального христианства. Аристократия поздней империи отличалась нездоровой любовью к показному великолепию и чувственным удовольствиям, она не обладала вкусом, учтивостью и культурой, которые свойственны подлинной цивилизации. Успех человека измерялся количеством мраморных дворцов, терм, рабов и позолоченных экипажей, которыми он владел; дамы облачались в шелковые одежды, шитые золотом, с изображением светских или религиозных символов, надевали массивные золотые ожерелья, браслеты и кольца и шли в церковь в таком же щегольском наряде, как ходили в театр[227]. Златоуст обращается к антиохийскому патрицию: «У тебя есть столько‑то акров земли, десять или двадцать дворцов, множество терм, тысяча или две тысячи рабов, кареты, украшенные золотом и серебром»[228]. Григорий Назианзин, который в течение некоторого времени председательствовал на Втором вселенском соборе в Константинополе в 381 г., говорит о роскоши, характерной для вырождающейся цивилизации того периода, следующим образом (хотя и с риторическими преувеличениями, но явно на основании жизненных наблюдений): «Мы покоимся в великолепии на высоких и помпезных подушках, на самых изысканных покрывалах, до которых страшно дотронуться, и нас расстраивает даже звук голоса скорбящего нищего; наша комната должна быть пропитана ароматом цветов, причем редких; на столике должно быть полно самых приятных и дорогих благовоний, чтобы сами мы благоухали в совершенстве. Рабы должны быть наготове, богато украшены и в порядке, с завитыми, как у девушек, волосами, с идеально гладкими лицами, даже слишком красивыми для сладострастных взглядов; одни должны держать чаши кончиками пальцев, нежно и твердо, другие — махать опахалами у нас над головой. Наш стол должен ломиться под грузом блюд, в которые все царства природы, воздух, вода и земля, внесли богатый вклад, и там почти не должно оставаться места для искусных произведений повара или пекаря… Бедный человек довольствуется водой, а мы поглощаем вино, пока не достигаем состояния опьянения, и даже более того. Мы отказываемся от одного вида вина, другое же объявляем превосходным, когда оно хорошо выдержано, по поводу третьего вступаем в философскую дискуссию; мы сочувствуем тому, кто, подобно царю, не может добавить к местному вину иноземное»[229]. Еще менее благоприятную картину общего морального состояния христиан в Римской империи рисует полвека спустя галльский пресвитер Сальвиан[230].

Действительно, сами эти искренние протесты против вырождения, равно как и всеобщее уважение к монашескому и аскетическому пренебрежению мирским, свидетельствуют о существовании лучшего духа. Но неконтролируемое распространение жадности, блуда, сластолюбия, хождения в театр, невоздержанности, лености, короче, всяческих языческих пороков, с которыми боролось христианство, продолжало быстро приближать Римскую империю и ее народ к распаду и в конечном счете способствовало тому, что бразды правления оказались в руках грубых, но простых и морально устойчивых варваров. Когда христиане пробудились от сна, заслышав грохот падения империи, и начали с тревогой спрашивать, почему Бог допустил это, то Сальвиан, Иеремия того времени, ответил: «Подумайте о своей греховности и своих преступлениях — и увидите, достойны ли вы Божьей защиты»[231]. Ничто, кроме Божьего суда над христианским по имени, но языческим по сути миром, не могло открыть путь для морального возрождения общества. Народы должны были обновиться, чтобы христианская цивилизация, рожденная в древней Римской империи, укоренилась и принесла спелые плоды.

§24. Византийское придворное христианство

Неестественное смешение христианства с миром достигло своего апогея при императорском дворе Константина — конечно же, не таком безнравственном, как двор Нерона или Домициана, но пустой помпезностью и расточительностью он намного превосходил дворы лучших императоров–язычников и выродился в совершенно восточный деспотизм. При дворе Константина, по словам Либания[232], было не менее тысячи цирюльников, тысяча виночерпиев, тысяча поваров и столько евнухов, что их количество было сравнимо лишь с количеством насекомых в летний день. Эта переходящая всякие границы роскошь на время была упразднена язычником Юлианом, которому нравилась стоическая и киническая сдержанность и который любил показывать это; но при его преемниках–христианах расточительство вернулось, особенно при Феодосии и его сыновьях. Эти императоры, запрещавшие идолопоклонство под страхом смерти, называли свои законы, эдикты и дворцы «божественными», вели себя как боги на земле, а в тех редких случаях, когда они показывались народу, эти явления были обставлены с невероятной пышностью и тщеславным великолепием.

Воспользуемся ярким описанием современного историка: «Когда Аркадий снисходил до того, чтобы явить публике величие правителя, ему предшествовало множество сопровождающих, придворных, трибунов, гражданских и военных должностных лиц, на лошадях, сияющих золотыми украшениями, с золотыми щитами, выложенными драгоценным камнями, с золотыми копьями. Они объявляли о появлении императора и приказывали толпе расступиться, очистив перед ним улицу. Император стоял или возлежал в величественной колеснице — окруженной его непосредственными приближенными и узнаваемой по щитам и выпуклым золотым украшениям с изображениями золотых глаз. В колесницу были впряжены белые мулы в золоченых попонах; она была украшена драгоценными камнями, а ее золотые опахала колыхались от движения и освежали воздух. Толпа издали любовалась снежно–белыми подушками, шелковыми коврами, яркими драконами, вышитыми на них. Наиболее удачливым удавалось разглядеть императора, с золотыми кольцами в ушах, золотыми браслетами на руках, короной с драгоценными камнями всех цветов радуги, в пурпурных одеждах, по всем швам расшитых драгоценными камнями (пурпур, как и корону, имел право носить только император). Пораженные люди, возвращаясь домой, могли говорить только о великолепии этого зрелища — об одеждах, мулах, коврах, размере и красоте драгоценностей. Император, вернувшись во дворец, ходил по золоту; нанимались целые корабли, чтобы неотложно отправиться в плаванье и привезти из дальних провинций золотой песок, а масса слуг рассыпала его по полу дворца, чтобы нога императора не ступала на простую землю»[233].

Христианство при византийском дворе существовало в атмосфере интриг, притворства и лести. Даже придворные богословы и епископы не могли избежать этой скверны, хотя их высокое положение с его священными функциями, конечно же, создавало вокруг них защитную стену. Один из епископов, поздравляя Константина на празднике в честь тридцатилетия его правления (tricennalia), заявил, что Бог назначил его правителем над всем миром и что он будет править вместе с Сыном Божьим в мире ином! Это богохульственная лесть показалась чрезмерной даже тщеславному императору, и он призвал епископа лучше молиться Богу о том, чтобы он оказался достойным быть одним из слуг Сына Божьего в этом мире и в грядущем[234]. Даже историк церкви и епископ Евсевий, умевший ценить высшие благословения и жаловавшийся на неописуемое лицемерие «христиан»[235], окружавших императора, был настолько ослеплен императорскими милостями, что назвал пир для епископов по завершении Никейского собора, устроенный Константином в его дворце в честь двадцатилетия своего правления (vicennalia), символом славного правления Христа на земле![236]

И это были епископы, многие из которых еще носили на своих телах шрамы, оставшиеся от гонений Диоклетиана! Так быстро изменился дух времени. С другой стороны, знаменитая твердость Амвросия и Феодосия, а также жизнь Златоуста являются замечательными доказательствами того, что в ту эпоху были искренне верующие епископы, которые смело осуждали грехи коронованных особ.

§25. Вмешательство политики в дела религии

С объединением церкви и государства начинается долгая и мучительная история их столкновений и борьбы за первенство. Государство пытается подчинить церковь империи, церковь — подчинить государство своей иерархии, при этом оба часто переходят те границы, которые предписаны им в этом мире Господом: «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу» {Мф. 22:21}. В результате со времен Константина история церкви и история мира в Европе так тесно переплетены, что невозможно понять одну без другой. С одной стороны, политики и правители, как высшие из членов церкви и ее покровители, претендовали на право участия в управлении ею и различными способами вмешивались в ее внешние и внутренние дела либо на пользу ей, либо во вред. С другой стороны, епископы и патриархи, как высшие должностные лица государственной религии, начали участвовать в различных светских делах и в интригах византийского двора. В целом их взаимное влияние шло для церкви больше во вред, чем на пользу, мешало ее свободному и естественному развитию.

О разделении религии и политики, духовной и светской власти, в языческой древности ничего не было известно, потому что сама религия рассматривалась только с естественной точки зрения и подчинялась целям всем управлявшего государства, высшей форме человеческого общества из всех известных. Египетские цари, сообщает нам Плутарх, были в то же время жрецами или принимались в число жрецов при воцарении. В Греции гражданские власти управляли жрецами и святилищами[237]. В Риме после времен Нумы подобный надзор был доверен сенатору, а потом вошел в число обязанностей императора. Все языческие императоры от Августа[238] до Юлиана Отступника были в то же время верховными жрецами (Pontifices Maximi), вождями государственной религии, императорами–папами. Как таковые, они могли не только выполнять все функции жрецов, в том числе приносить жертвы, когда того требовало суеверие или политика, но и возглавляли высший жреческий совет (состоявший из пятнадцати или более pontifices), который в свою очередь руководил и присматривал за действиями трех классов жрецов менее высокого ранга (Epulones, Quindecemviri и Augures), за храмами и жертвенниками, принесением жертв, прорицаниями, праздниками и церемониями, толкованием Сивиллиных книг, календарем, — короче, за всеми вопросами публичного поклонения, а отчасти также за проблемами, связанными со вступлением в брак и правами наследства.

Зная об этом, нетрудно представить себе, что императоры–христиане, которые вплоть до Грациана (около 380) сохраняли за собой титул и права верховного жреца, претендовали на такой же надзор за христианской религией, ставшей государственной религией империи, какой их предшественники осуществляли в отношении религии языческой, — с той лишь разницей, что здесь религиозный и политический, церковный и светский элемент были разделены более строго и им приходилось ограничиваться уже существующими учениями, обычаями и традициями церкви, претендующей на божественное происхождение и авторитет.

§26. Император–папа и иерархия

Подобная ситуация впервые возникла при Константине и развилась при его преемниках, особенно при Юстиниане, в систему византийского императорского папства, или превосходства государства над церковью[239].

Однажды Константин сказал на пиру епископам, что он, как христианский император, одновременно является и епископом, только он назначен Богом надзирать за внешними проблемами церкви, в то время как надзор за ее внутренними проблемами осуществляют собственно епископы[240]. В этих словах, имевших далеко идущие последствия, он выразил новую позицию гражданской власти по отношению к церкви характерным, но неопределенным и двусмысленным образом. Он провел здесь разграничение между двумя типами епископата, предначертанного Богом; один — светский или императорский, соответствующий прежней должности верховного жреца и распространяющийся на всю Римскую империю, то есть вселенский или всеобщий; другой — духовный или священнический, поделенный между епископами разных епархий и проявляющийся в единстве и полноте только на вселенских соборах.

Соответственно, Константин, хотя он даже не был еще крещен, уже действовал как покровитель и всеобщий светский епископ церкви[241]; он созвал Первый вселенский собор для разрешения споров о Божественности Христа, назначал и смещал епископов, иногда даже произносил проповеди перед народом; а с другой стороны, со свойственным ему тактом (хотя это и было в ранний период его правления, в 314 г.) держался подальше от донатистских споров и доверил суду епископов высказывать окончательное мнение по поводу чисто духовных проблем. Осуществляя императорское право надзора, он не следовал никаким четким принципам и определенной теории, а, скорее, инстинктивно ощущал желание контролировать и делал это из чувства политико–религиозной ответственности и требований времени. Он только поднял, но не разрешил проблему отношений между епископством императора и священников и не определил степени их контроля над христианским государством.

С тех пор эта проблема была актуальной как в церковной, так и в светской истории, она красной нитью проходила через все средневековые конфликты между императором и папой, а в видоизмененной форме присутствует в каждой протестантской церкви.

В целом с того времени преобладало мнение, что Бог разделил власть между священниками и царем (sacerdotium et inperium), вверив внутренние или духовные дела, особенно касающиеся учения и поклонения, первым, а внешние или светские, такие как управление и дисциплина, — последнему[242]. Но внутреннее и внешнее здесь тесно переплетено и зависит друг от друга, как душа и тело, и частые столкновения и коллизии были неизбежны в процессе развития государства–церкви. В период, который мы рассматриваем, это становится видно во многих отношениях, особенно на Востоке, где византийский деспотизм был более свободен в своих проявлениях, чем на далеком Западе.

Императоры после Константина (а за ними и папы) созывали вселенские соборы, выделяли на это необходимые средства, председательствовали на соборах, возглавляя комиссии, утверждали решения об учении и дисциплине, придавая им силу закона по всей Римской империи, и обеспечивали их исполнение своей властью. Императоры назначали или утверждали на должность наиболее влиятельных митрополитов и патриархов. Они принимали участие во всех богословских диспутах, побуждая оппонентов к более страстным дискуссиям. Они защищали ортодоксию и наказывали еретиков. Но часто они принимали сторону еретиков и изгоняли ортодоксальных епископов. Так, арианство, несторианство, евтихианство и монофизитство по очереди обретали милость и защиту при дворе. Даже императрицы вмешивались во внутренние и внешние дела церкви. Иустина изо всех сил старались ввести арианство в Милане, но этому успешно воспротивился епископ Амвросий. Евдоксия добивалась смещения и изгнания благородного Златоуста. Феодора, возвысившаяся от сцены до трона, руководила императором Юстинианом и с помощью разнообразных интриг боролась за победу монофизитской ереси. Вероучительные решения действительно принимались на соборах, но они не могли долго продержаться без соответствующей санкции. Вместе с тем Василиск, Зенон, Юстиниан I, Гераклий, Констант II и другие императоры выпускали много чисто церковных эдиктов и рескриптов, не советуясь с соборами или оказывая на них влияние. Юстиниан начинает свой знаменитый кодекс с императорского символа веры о Троице и императорской анафемы на Нестория, Евтиха и Аполлинария, ссылаясь на вероучения апостольской церкви и постановления четырех вселенских соборов, но при этом не давая никакого повода усомниться в собственной абсолютной законодательной и исполнительной власти над верой и совестью всех своих подданных.

В целом, христианство этого периода уступило христианским императорам обязанность защищать и поддерживать церковь, надзирать за ее внешними делами, но управлять ею изнутри, определять ее учение и руководить ее поклонением должны были священники, особенно епископы. Новое положение вещей воспринималось как восстановление теократии Моисея и Давида на христианской почве, и относились к нему соответственно. Но в отношении степени власти императора над церковью и сферы применения этой власти позиция людей, осознанно или неосознанно, определялась конкретным религиозным интересом. Поэтому мы видим, как ортодоксы и еретики, сторонники Афанасия и ариане, оправды–вали или, наоборот, осуждали вмешательство императора в развитие учения, в назначение и смещение епископов, в защиту и преследование группировок в зависимости от того, как все эти действия влияли конкретно на них. Те же самые донатисты, которые сначала взывали к императору, прося защиты, осудили всяческое вмешательство государства в дела церкви, когда было принято неблагоприятное для них решение. Некоторые епископы, оправдывавшие самый вопиющий произвол византийского деспотизма упоминаниями о Мелхиседеке и благочестивых царях Израиля, превращались в орудие двора. Но всегда были и бесстрашные защитники прав церкви от притеснений гражданской власти. Максим Исповедник заявил в Константинополе перед своими судьями, что Мелхиседек был прообразом Христа, но не императора.

В целом же церковная иерархия решительно и полноценно контролировала «папство» императора, сохраняя свободу и независимость церкви от светской власти. В тот век существовало лишь две возможности — или деспотизм императора, или деспотизм епископов; последний был менее вреден и более выгоден, так как представлял более высокие интеллектуальные и моральные интересы. Не имеющая иерархии церковь в Римской империи и среди варваров превратилась бы в игрушку гражданских и военных деспотов. Поэтому было очень важно, чтобы церковь в период ее союза с государством была уже достаточно крупной и сильной, чтобы противостоять плотским прихотям императоров и попыткам превратить ее в их орудие. В «Апостольских постановлениях» епископы объявляются стоящими выше царей и городских властей[243]. Златоуст говорит, что быть первыми министрами государства не так почетно, как быть служителями церкви. И в целом служители церкви оправдывали такой почет. Конечно, были прелаты, которые злоупотребляли своей властью, но были и такие люди, как Афанасий, Василий, Амвросий, Златоуст, Августин, Лев, чистейшие и благороднейшие личности, жившие в IV — V веках, которые намного превосходили императоров того периода. Все полагали, что учения и институты церкви, основанные на божественном откровении, выше человеческой власти и воли. Народ, в слепой вере и суеверии, смотрел на священников как на наставников во всех вопросах совести, и даже императоры с величайшим уважением относились к епископам как отцам церкви, целовали им руки, просили о благословении, прислушивались к их увещеваниям и наставлениям. В большинстве случаев императоры оказывались лишь орудиями церковных группировок. Произвольные законы, которые навязывались церкви извне, редко переживали своих авторов и были осуждены историей, ибо власть Бога выше всех престолов, царей и епископов, а власть истины — выше всех махинаций, лжи и интриг.

Западная церковь в целом осталась гораздо более независимой, чем Восточная, — отчасти из‑за большей твердости римского характера, отчасти из‑за более благоприятных политических обстоятельств и удаленности от влияния и интриг византийского двора. Здесь иерархический принцип развивался со времен Льва Великого и закончился абсолютизацией папской власти, которая, исполнив свою миссию в мире среди варварских народов Средних веков, склонялась превратиться в непотребную тиранию над совестью, чем обрекала себя на уничтожение. В католической системе свобода и независимость церкви предполагают высшую власть исключительного священства и папы, в протестантской же они могут существовать только на более широкой основе всеобщего священства, самоуправления христианского народа, — хотя во всех протестантских церквях они более или менее ограничены властью государства.

§27. Ограничение религиозной свободы и начало гонений на еретиков

Sam. Eliot: History of Liberty. Boston, 1858, 4 vols. Early Christians, vols, i and ii. Важные факты рассеяны по разделам общецерковной истории ересей, доктринальных споров и церковной дисциплины.

Неизбежным следствием союза церкви с государством стало ограничение религиозной свободы, веры и поклонения и введение светских санкций против отхода от учения и дисциплины признаваемой государством церкви.

Церковь, доминирующая и признанная государством, обрела внешнюю свободу и авторитет, но в некоторой степени пожертвовала внутренней свободой и самоуправлением. Она, как мы увидели из предыдущего раздела, оказалась под покровительством и надзором главы христианского государства, особенно в Византийской империи. В первые три века церковь, несмотря на то, что внешне она была унижена и угнетена, имела больше внутренней свободы в плане развития своего учения и установлений, потому что была полностью отдельной от государства.

Свобода заблуждений и несогласий теперь стала еще больше ограничена. В доникейскую эпоху ересь и расколы тоже были ненавистными и отвратительными, но боролись с ними только морально, словом устным и письменным, и наказывали отлучением от церкви. Иустин Мученик, Тертуллиан и даже Лактанций выступали за свободу совести и утверждали, споря с язычниками, что религия человека — вопрос его свободного выбора, что обращать в веру можно только посредством наставления и убеждения, но не по принуждению[244]. Все, что они говорят против гонений язычников на христиан, в полной мере может быть отнесено к гонениям церкви на еретиков. А после никейской эпохи любое отклонение от веры правящей государственной церкви не просто было ненавистным и наказывалось отлучением, как религиозное заблуждение, но рассматривалось и как преступление против христианского государства, так что влекло за собой гражданские меры наказания. Сначала это были смещение с должности, изгнание, конфискация имущества, а после Феодосия даже смерть.

Эти гонения на еретиков стали естественным следствием объединения религиозных обязанностей и прав с гражданскими, смешения светского и церковного, юридического и морального, которое происходило начиная со времен Константина. Эти тенденции шли от государства и императоров, которые в данном отношении показали себя наследниками верховных жрецов — просто ситуация стала обратной. Церковь упорно придерживалась принципа использования только духовных мер наказания, высшей из которых было отлучение. В самом деле, Христос и апостолы явно осуждали и запрещали использование плотского оружия. Они предпочитали пострадать и умереть, только чтобы не творить насилия. Но, усвоив идеи иудейской теократии и став государственной, церковь начала во многих отношениях путать положение закона и Евангелия и теоретически одобрила применение насилия к еретикам, а нередко и поощряла насилие, призывая к силовым мерам государство. Таким образом, она была, по крайней мере косвенно, виновна в гонениях. Особенно это справедливо по отношению к Римской церкви во времена ее максимальной власти, в Средние века и до середины XVI века; этот курс церкви делал ее в глазах мира и современной цивилизации даже менее привлекательной, чем некоторые ее специфические учения и обычаи. Протестантская реформация развеяла миф об идентичности христианской веры с ее внешней организацией или папством и нанесла сокрушительный удар принципу церковной исключительности. Однако, строго говоря, только в XVIII веке произошло радикальное изменение взглядов в том, что касается религиозной терпимости. Развитие принципов терпимости и свободы совести шло рука об руку с постепенным ослаблением основ государства–церкви и более ясным разграничением гражданских и церковных прав, светской и духовной власти.

В начале своего правления Константин провозгласил полную свободу совести (312) и в основном оставался верен этому решению. В любом случае, он не прибегал к насилию, как делали его преемники. Но эта его терпимость не была четким принципом — просто временной политикой. Это было неизбежное следствие недавнего отхода Римского престола от идолопоклонства и естественный переход от единовластия языческой религии к единовластию религии христианской. Нетерпимость сначала была направлена против язычества, но так как ложная религия постепенно вымирала сама собой и не имела моральной силы, необходимой для мученичества, при христианских императорах не было таких кровавых гонений на идолопоклонников, какие были на христиан при императорах–язычниках. Теперь нетерпимость гражданских властей обратилась на христианских еретиков или людей, которых они признавали таковыми. Даже Константин ограничивал введенные им религиозные свободы и привилегии католиками (catholicae), то есть преобладающей ортодоксальной иерархической церковью, а вскоре после Никейского собора эдиктом 326 г. уже явно исключил из сферы действия этих привилегий еретиков и раскольников[245]. Соответственно, он изгнал вождей арианства и приказал сжечь их произведения, но позже, поколебавшись в своих взглядах на ортодоксию и гетеродоксию и убежденный некоторыми епископами и своей сестрой, вернул Ария и изгнал Афанасия. Сам он был крещен незадолго до смерти арианским епископом. Его сын Констанций был фанатичным гонителем как идолопоклонников, так и сторонников Никейской ортодоксии, стараясь по всей империи утвердить исключительно арианство. Поэтому ортодоксальные епископы Осий, Афанасий и Иларий решительно протестовали против такого деспотизма и призывали к терпимости[246]. Следует, однако, помнить, что к терпимости всегда призывают партии, которые страдают от нетерпимости. Изгнание же ариан они несправедливым не считали.

При Юлиане Отступнике опять была провозглашена религиозная свобода, но это было лишь начало возвращения к исключительности язычества. Таким образом, она была схожа с веротерпимостью Константина. После преждевременной смерти Юлиана арианство преобладало, по крайней мере, на Востоке и проявило больше нетерпимости и склонности к насилию, чем католики–ортодоксы.

Наконец Феодосии Великий, первый император, крещеный в Никейскую веру, положил конец арианскому правлению, провозгласил исключительную авторитетность Никейского символа веры и учредил первые строгие меры наказания не только за языческое идолопоклонство (которое с тех каралось в империи смертной казнью), но и за следование учениям христианских еретических сект. Основным принципом общественной жизни для него было единство империи и ортодоксальной церкви. Вскоре после своего крещения, в 380 г., он выпустил, в сотрудничестве со своими слабыми соправителями, Грацианом и Валентинианом II, следующий эдикт, обращенный к жителям Константинополя, бывшего тогда основным оплотом арианства: «Мы, три императора, желаем, чтобы все наши подданные твердо придерживались религии, которой учил римлян святой Петр, которая в точности сохранилась в предании и которую теперь исповедует понтифик Дамас, из Рима, и Петр, епископ Александрийский, человек апостольской святости. Согласно постановлениям апостолов и учению Евангелия, будем верить в единого Бога Отца, Сына и Святого Духа, в равное величие Святой Троицы. Мы повелеваем, чтобы приверженцы этой веры назывались католическими христианами; мы называем всех неразумных последователей других религий нечестивым именем еретиков и запрещаем их собраниям называть себя церквями. Помимо осуждения на Божьем суде, их ждут тяжкие наказания, которые наша власть, руководимая божественной мудростью, считает уместным на них навлечь»[247]. За пятнадцать лет этот император выпустил не менее пятнадцати законов против еретиков[248], постепенно лишая их права поклоняться, занимать государственные должности, угрожая им штрафами, конфискацией имущества, изгнанием, а в некоторых случаях, как в ситуации с манихеями, авдианами и даже квадродециманами, — смертью.

Таким образом, государственно–церковная теория гонений на еретиков возникла и воплотилась в законодательстве при Феодосии. Представляется, что он прежде всего хотел напугать и обратить сбившихся с истинного пути подданных, а не наказать их[249].

Но от теории до практики оставался всего лишь шаг, и шаг этот был сделан коллегой и соперником Феодосия Максимом. По подстрекательству недостойного епископа Ифация он приказал пытать и обезглавить мечом в Трире в 385 г. испанского епископа Присциллиана и шесть уважаемых членов его манихейской секты (двух пресвитеров, двух диаконов, поэта Латрониана и Евкроцию, благородную матрону из Бордо). Так правитель–христианин впервые пролил кровь еретиков, наказывая их за их религиозные мнения. Епископы, собравшиеся в Трире, за исключением Феогниста, одобрили это действие.

Однако лучшие представители христианской церкви того времени содрогнулись от ужаса. Епископы Амвросий Миланский[250] и Мартин Турский[251] выступили с протестом и перестали общаться с Ифацием и другими епископами, одобрившими казнь. Но не следует забывать, что эти епископы, по крайней мере Амвросий, выступали против смертной казни вообще и в прочих отношениях не проявляли терпимости по отношению к язычникам и еретикам[252]. Да и процесс этот в целом не был законным. С одной стороны, епископы выступали обвинителями в уголовном деле, а с другой, светский судья решал дело, подпадающее под юрисдикцию епископа, и высказывал мнение о вопросе веры. Впоследствии функции светского и духовного суда при рассмотрении дел еретиков разграничивались более четко.

Казнь присциллиан — единственный пример кровавой расправы над еретиками в этот период и первый в истории христианства. Но начиная с этого времени даже лучшие из отцов церкви стали считать насильственную борьбу с ересями уместной. Златоуст рекомендует с христианской любовью относиться к еретикам и язычникам и высказывается против их казни, но одобряет запрет на их собрания и конфискацию их церквей; он вел себя соответственно по отношению к новацианам и квадродециманам, так что многие считали его последующие несчастья достойным наказанием за это[253]. Иероним на основании Вт. 13:6–10, по–видимому, оправдывает даже смертную казнь сторонников религиозных заблуждений[254].

Августин, который сам девять лет принадлежал к манихейской секте и чудесным образом, по Божьей благодати, был обращен в католическую церковь без малейшего давления извне, сначала придерживался подлинно евангельского взгляда: не следует применять насилие к еретикам и раскольникам, их надо обращать посредством наставления и убеждения. После же 400 г. он изменил свое мнение вследствие столкновения с донатистами, которых он напрасно пытался обратить через споры и литературные сочинения, но которые в большом количестве подчинились императорским законам[255]. С тех пор он выступал за гонения на еретиков — отчасти на основании своего учения о христианском государстве, отчасти из‑за эксцессов с фанатичными циркумцеллионами, отчасти из надежды на благотворное воздействие светских наказаний, а отчасти — из‑за неверного толкования Cogite intrare в притче о пире, Лк. 14:23[256]. «Воистину, лучше, — говорит он, — чтобы люди начинали служить Богу благодаря наставлению, а не из страха наказания или боли. Но хотя первое средство лучше, последним тоже нельзя пренебрегать… Многих, подобно нерадивым слугам, часто приходится возвращать к их Господу жезлом временного страдания, прежде чем они не достигнут высшей ступени религиозного развития… Сам Господь велит сначала приглашать гостей, а потом вынуждать их прийти на великий пир»[257]. Этот отец церкви считает, что если лишить государство права наказывать за религиозные заблуждения, то оно не должно наказывать и за другие преступления вроде убийства или прелюбодеяния, ибо апостол Павел в Гал. 5:19 ясно пишет, что расколы и секты возникают из того же плотского источника[258]. Он обвиняет своих оппонентов–донатистов в непоследовательности: они одобряют императорский запрет на идолопоклонство, но осуждают гонения на христианских еретиков. К чести Августина следует сказать, что в подобных случаях он искренне призывает власти к милосердию и гуманности и на практике остается верен своим благородным словам: «Побеждает одна только истина, победа же истины есть любовь»[259]. Но эта его теория, как справедливо замечает Неандер, «содержит в зародыше всю систему духовного деспотизма, нетерпимости и гонений, вплоть до судов инквизиции»[260]. Авторитетным именем Августина часто пользовались, чтобы оправдать жестокости, видя которые он содрогнулся бы от ужаса. Вскоре после него Лев Великий, первый представитель постоянного, исключительного, всеобщего папства, выступил за то, чтобы карать еретиков смертью[261].

С тех пор протесты против религиозных преследований раздавались только время от времени, от подвергавшихся гонениям групп, а группы эти, побуждаемые своими страданиями, были сторонниками веротерпимости если не из принципа, то из соображений политики и личных интересов. Так, донатистский епископ Петилиан из Африки, против которого выступал в своих произведениях Августин, упрекает оппонентов–католиков подобно тому, как раньше его соотечественник Тертуллиан упрекал языческих гонителей христианства за использование внешней силы в вопросах совести; он упоминает о Христе и апостолах, которые никогда никого не преследовали, но предпочитали сами пострадать и умереть. «Вы думаете, что служите Богу, когда убиваете нас собственными руками? — говорит он. — Вы заблуждаетесь, заблуждаетесь, если думаете так, несчастные смертные; Богу не нужны священники–палачи. Христос учит нас терпеть, когда нам причиняют зло, а не мстить за него». Донатистский епископ Гауденций говорит: «Бог избрал для распространения веры пророков и рыбаков, а не князей и солдат». Здесь следует упомянуть и о том, что донатисты были первыми, кто обратился к императорскому суду с просьбой восстановить справедливость в вопросе церковного характера и не выступали против государственно–церковной системы, пока суд не решил этого дела в пользу их противников.

Глава IV. Возникновение и развитие монашества

Источники

1. Греческие. Сократ: Hist. Eccles., lib. iv, cap. 23 sqq. Созомен: H. E., 1. i, c. 12–14; iii, 14; vi, 28–34. Палладий (сначала монах, ученик младшего Макария, потом епископ Геленополя в Вифинии, рукоположенный Златоустом; умер в 431): Historia Lausiaca (Ιστορία προς Λαύσον, придворный Феодосия II, которому посвящен этот труд), написано около 421 г., с искренним восхищением наиболее прославленными египетскими аскетами того времени, с которыми автор был лично знаком. Феодорит (ум. в 457): Historia religiosa, seu ascetica vivendi ratio (φιλόθεος Ιστορία), биографии тридцати восточных отшельников и монахов, по большей части написанные на основании личных наблюдений. Нил Старший (отшельник с горы Синай, умер около 450): De vita ascetica, De exercitatione monastica, Epistolae 355 и другие труды.

2. Латинские. Руфин (ум. в 410): Histor. Eremitica, S. Vitae Patrum. Сульпиций Север (около 400): Dialogi III (первый диалог содержит живой и увлекательный рассказ о египетских монахах, которых он посетил; два других рассказывают о Мартине Турском). Кассиан (ум. в 432): Institutiones coenobiales и Collationes Patrum (духовные беседы с восточными монахами).

Также аскетические труды Афанасия (Vita Antonii), Василия, Григория Назианзина, Златоуста, Нила, Исидора Пелусиота, из греков; Амвросия, Августина, Иеронима (его «Жизнь отшельников» и послания), Кассиодора и Григория Великого, из латинских отцов церкви.

Более поздние труды

L. Holstenius (родился в Гамбурге в 1596 г., протестант, потом обращен в католичество, библиотекарь в Ватикане): Codex regularum monastic, первое издание — Rom., 1661; потом, расширенное, — Par. and Augsb., 6 vols. fol. Более древние греческие Menologia (μηνολόγια) и Menaea (μηναία), а также латинские Calendaria и Martyrologia, то есть церковные календари или перечни памятных дней (дней земной смерти и небесного рождения святых, с краткими биографическими примечаниями для литургического использования). P. Herbert Rosweyde (иезуит): Vitae Patrum, sive Historiae Eremiticae, libri x. Antw., 1628. Acta Sanctorum, quotquot toto orbe coluntur, Antw., 1643 — 1786, 53 vols, fol. (начато иезуитом Болландом, продолжено несколькими учеными этого ордена, так называемыми болландистами, до 11 октября, возобновлено в 1845 г., после долгого перерыва, Тейнером и другими). D'Achery and Mabillon (бенедиктинцы): Acta Sanctorum ordinis S. Benedicti, Par., 1668 — 1701, 9 vols. fol. (до 1100). Pet. Helyot (францисканец): Histoire des ordres monastiques religieux et militaires, Par., 1714 - '19, 8 vols. 4to. Alban Butler (католик): The Lives of the Fathers, Martyrs, and other principal Saints (организовано по католическому календарю, доведено до 31 декабря), первое издание 1745; часто переиздавалось (лучшее издание Lond., 1812 - '13), 12 vols.; другое — Baltimore, 1844, 4 vols). Gibbon: Chap, xxxvii (Origin, Progress, and Effects of Monastic Life; очень недоброжелательно, написано в духе презрительного философского высокомерия). Henrion (католик): Histoire des ordres religieux, Par., 1835 (deutsch bearbeitet von S. Fehr, Tüb. 1845, 2 vols.). F. V. Biedenfeld: Ursprung и. s. w. sämmtlicher Mönchsorden im Orient u. Occident, Weimar, 1837, 3 vols. Schmidt (католик): Die Münchs-, Nonnen-, u. geistlichen Ritterorden nebst Ordensregeln U. Abbildungen., Augsb., 1838, sqq. H. H. Milman (англиканин): History of Ancient Christianity, 1844, book iii, ch. 11. H. Ruffner (пресвитерианин): The Fathers of the Desert, New York, 1850, 2 vols, (много любопытной информации, в популярной форме). Граф de Montalembert (католик): Les Moines d'Occident depuis St. Benoit jusqu'à St. Bernard, Par., 1860, sqq. (6 vols.); перевод на английский: The Monks of the West, etc., Edinb. and Lond., 1861, 2 vols, (в первом томе приводится история монашества до святого Бенедикта, второй том в основном посвящен святому Бенедикту; автор красноречиво восхваляет и защищает монашество). Otto Zöckler: Kritische Geschichte der Askese. Frankf. а. M. 1863. H. Weingarten: Der Ursprung des Mönchthums im nachconstantinischen Zeitalter. Gotha, 1877. Также его статья в Herzog2, x, 758 sqq. Ad. Harnack: Das Mönchthum, seine ideale und seine Geschichte. Glessen, 1882. — Также vol. ii, ch. ix, p. 387 sqq. См. также соответствующие разделы в Tillemont, Fleury, Schröckh (vols, ν, viii), Neander, Gieseler.

§28. Происхождение христианского монашества. Сравнение с другими видами аскетизма

Hospinian: De origine et progressu monachatus, 1. vi, Tig., 1588, расширенное издание — Genev., 1669, fol. J. A. Möhler (католик): Geschichte des Mönchthums in der Zeit seiner Entstehung u. ersten Ausbildung, 1836 (в собрании его произведений, Regensb. vol. ii, p. 165 sqq.). Isaac Taylor (индепендент): Ancient Christianity, Lond., 1844, vol. i, p. 299 sqq. Α. Vogel: Ueber das Mönchthum, Berl., 1858 (в «Deutsche Zeitschrift fürchristl. Wissenschaft»). P. Schaff: Ueber den Ursprung und Charakter des Mönchthums (в Dorner, «Jahrbücher für deutsche Theol.», 1861, p. 555 ff.). J. Cropp: Origenes et causae monachatus. Gott., 1863.

Монашество появляется в истории церкви в начале IV века и с тех пор играет в ней выдающуюся роль. Оно зародилось в Египте и неотвратимо распространилось по Востоку и Западу, оставаясь главным хранилищем христианского духа вплоть до времен Реформации, и до сих пор остается в Греческой и Римской церквях обязательным установлением и самой продуктивной семинарией для обучения святых, священников и миссионеров.

Как и аскетические тенденции в целом, монашество в частности характерно не только для христианской церкви, но и для других религий до и после пришествия Христа, особенно на Востоке. Оно проистекает из серьезного отношения к религии, из энтузиазма и честолюбия, из ощущения бренности мира и склонности благородных душ к одиночеству, созерцанию и свободе от уз плоти и искушений мира. Но в монашестве эта тенденция неподобающим образом преобладает над общественным, практическим и преобразующим мир духом религии. Аскетическая система индусов сформировалась еще во времена Моисея, и уж точно до Александра Македонского, который обнаружил ее уже полностью развитой и по сути обладающей теми же характеристиками, которые свойственны ей в настоящее время[262]. Давайте ненадолго остановимся на этом вопросе.

Веды, отдельные фрагменты которых были созданы в XV веке до P. X., законы Мену, составление которых было завершено до возникновения буддизма, то есть за шесть или семь веков до нашей эры, и множество других священных книг индийской религии предписывают полную отвлеченность мысли, отстраненность от мира и разнообразные действия, направленные на умерщвление плоти из покаяния и стремления обрести заслугу, посредством которой верующий получает почетное превосходство над простыми смертными и погружается в божественный источник бытия. Аскетические системы брахманизма и буддизма — двух противоположных, но в чем‑то родственных ответвлений индийской религии, связанных друг с другом как иудаизм с христианством или католичество с протестантизмом, — по сути одинаковы. Буддизм — это более позднее, видоизмененное направление брахманизма. Вероятно, он возник в VI веке до P. X. (по некоторым свидетельствам, гораздо раньше), и хотя позже брахманы изгнали его с Индийского полуострова, у него больше последователей, чем у любой другой языческой религии, так как он преобладает в Индокитае, почти на всех Индийских островах, в Японии, Тибете, большей части Китая и Центральной Азии до границ Сибири. Но две эти религии отталкиваются от противоположных принципов. Брахманский аскетизм[263] происходит из пантеистического представления о мире, буддистский — из атеистического и нигилистического, но очень искреннего; первый руководствуется идеей абсолютного, но абстрактного единства и чувством презрения к миру, второй — идеей абсолютного, но нереального многообразия и чувством глубокой печали, связанным с пустотой и ничтожеством всякого существования; первый по сути объективен, позитивен и идеалистичен, второй — более субъективен, негативен и реалистичен; первый нацелен на поглощение универсальным духом Брахмана, второй — на слияние с небытием (если буддизм действительно основан на атеистическом, а не на пантеистическом или дуалистическом принципе). «Брахманизм, — пишет современный автор[264], — смотрит назад, на начало, буддизм — на конец; первый любит космогонию, последний эсхатологию. Оба отрицают существование мира; брахманист презирает его, потому что противопоставляет его высшему бытию Брахмана, буддист оплакивает его из‑за его нереальности; первый видит во всем Бога, второй — пустоту». Но все противоположности сходятся, и в конечном итоге абстрактное всеобъемлющее бытие брахманизма и не менее абстрактное небытие или пустота буддизма приводят к одному результату и к одинаковым аскетическим практикам. Аскетизм брахманизма принимает направление отшельничества, аскетизм буддизма обычно существует в общественной форме, в монастырях.

Индуистские монахи или гимнософисты (нагие философы), как называли их греки, живут в лесах, пещерах, в горах, в нищете, безбрачии, воздержании, молчании. Они спят на соломе или на голой земле, передвигаются ползком, стоят весь день на цыпочках, сидят под проливным дождем или палящим солнцем, окруженные четырьмя кострами. Вид их дик и пугающ, но толпа относится к ним с большим уважением, особенно женщины. Они совершают чудеса и нередко оканчивают свою суровую жизнь самоубийством на костре или в водах Ганга. Так их описывают и древние, и современные путешественники. Буддистские монахи менее фанатичны и необычны, чем индуистские йоги и факиры. Они в основном постятся, молятся, поют гимны, занимаются созерцанием и пользуются кнутом, чтобы усмирять свою непокорную плоть. У них есть полностью разработанная система жизни в монастырях, со священниками, и монастырей этих много; есть в том числе и женские обители. Буддистские монахи, особенно на Тибете, с их обетами безбрачия, бедности и повиновения, с их общей пищей, чтением священных текстов и другими благочестивыми упражнениями настолько похожи на монахов римской католической церкви, что римские миссионеры поначалу могли объяснить это только дьявольским подражанием[265]. Но оригинал всегда предшествует карикатуре, а аскетическая система сложилась в Индии задолго до проникновения христианства, даже если мы отнесем это проникновение ко временам святого Варфоломея и святого Фомы.

Эллинистическое язычество было менее серьезным и склонным к размышлениям, чем восточное, — хотя пифагорейцы были чем‑то вроде монашеской общины, а представления Платона о материи и теле не только лежат в основе гностического и манихейского аскетизма, но и существенно повлияли на этику Оригена и Александрийской школы.

В иудаизме, помимо древних назореев[266], были ессеи в Палестине[267] и терапевты в Египте[268], хотя последние связаны с привнесением чуждого элемента в религию Моисея и не упоминаются в Новом Завете.

Наконец, в мусульманстве, хотя и просто в подражание христианскому и языческому примеру, есть, как известно, дервиши и их монастыри[269].

Были ли эти более ранние явления источником или просто аналогией христианского монашества? Невозможно отрицать, что в церковь в эпоху Константина проникло множество иноземных обычаев и обрядов. Поэтому многие утверждали, что монашество также пришло из язычества и было отступлением от апостольского христианства, которое Павел ясно предсказывал в пастырских посланиях[270]. Но такое мнение вряд ли можно соотнести с той великой ролью, которую монашество сыграло в истории, — иначе получилось бы, что вся древняя церковь с величайшими и лучшими ее представителями на Востоке и Западе, включая Афанасия, Златоуста, Иеронима и Августина, отступила от веры в соответствии со сделанным ранее предсказанием. Никто сегодня не станет утверждать, что эти люди, восхищавшиеся монашеской жизнью и хвалившие ее, были антихристианами и заблуждались, а немногие оппоненты этого аскетизма, такие как Иовиниан, Гельвидий и Вигилантий, были единственными представителями чистого христианства в никейскую и последующую эпоху.

Рассматривая данную тему, мы должны четко разграничивать два вида аскетизма, антагонистичные и непримиримые по духу и принципу, хотя и похожие по форме: гностический дуалистический и католический. Первый, конечно же, пришел из язычества, но второй развился независимо от него из христианского духа самоотречения и жажды морального совершенства, и он, несмотря на все связанные с ним крайности, сыграл важную роль в истории церкви.

Языческое, или же псевдоиудейское, или же еретическое христианское и прежде всего гностическое и манихейское монашество основаны на непримиримом метафизическом дуализме разума и материи, в то время как католическое христианское монашество происходит из морального конфликта между духом и плотью. Первое вызвано духовной гордостью и эгоизмом, второе — кротостью и любовью к Богу и человеку. Ложный аскетизм стремится к уничтожению тела и пантеистическому поглощению человека божественным, а христианский — к прославлению тела через личное общение с живым Богом во Христе. И их влияние совершенно различно. Хотя несомненно также и то, что, несмотря на разницу принципов и осуждение гностицизма и манихейства, языческий дуализм оказал мощное влияние на католический аскетизм и его мировоззрение, особенно на отшельничество и монашество Востока, и полностью влияние это было преодолено только евангельским протестантизмом. Точная степень этого влияния и точное соотношение христианских и языческих составляющих в раннем монашестве церкви — интересная тема, достойная отдельного исследования.

В зародыше христианское монашество наблюдается еще в середине II века, а некоторые намеки на него присутствуют даже в аскетических практиках некоторых обращенных в христианство иудеев еще в апостольскую эпоху. Этот аскетизм, особенно пост и безбрачие, более или менее явно хвалили самые выдающиеся доникейские отцы церкви, и определенные группы христиан практиковали его в большей или меньшей степени (Ориген дошел даже до крайности самооскопления)[271]. Уже во время гонений Деция, около 250 г., мы наблюдаем также первые случаи ухода аскетов или христианских философов в пустыню — хотя это были, скорее, исключительные случаи или попытка избежать угрожавшей опасности. Пока сама церковь была подобна вопиющему в пустыне и находилась в непримиримой вражде с преследовавшим ее миром, аскеты обоих полов обычно жили рядом с общиной или среди нее, часто даже в собственных семьях, пытаясь там достичь идеала христианского совершенства. Но когда при Константине все население империи номинально стало христианами, они почувствовали себя чужими в этой обмирщенной церкви, особенно в таких городах, как Александрия, Антиохия и Константинополь, и добровольно удалились в пустынные и безлюдные места, в горные ущелья, чтобы там спокойно трудиться над спасением своей души.

Таким образом, монашество явилось реакцией на обмирщение слившейся с государством церкви и упадок дисциплины. Это была искренняя, задуманная во благо, хотя и не свободная от заблуждений попытка спасти девственную чистоту христианской церкви, перенеся ее в пустыню. Развращенность нравов Римской империи (принявшей облик христианства, но остававшейся по сути языческой, как и все общество), тяжесть налогов[272], крайности деспотизма и рабовладения, экстравагантной роскоши и безнадежной нищеты, пресыщение всех слоев общества, упадок творческой энергии в науке и искусстве, жестокие нападения варваров на окраинах — все это способствовало тому, что самые искренние христиане склонялись к уединению.

Однако в то же время монашество заняло место мученичества, которое перестало существовать с христианизацией государства и сменилось мученичеством добровольным, постепенным самоумерщвлением, чем‑то вроде религиозного самоубийства. В жарких пустынях и ужасных пещерах Египта и Сирии, среди мук умерщвления плоти и подавления естественных желаний, неустанно ведя борьбу с адскими чудовищами, аскеты старались получить венец небесной славы, который их предшественники во времена гонений получали более быстро и легко, находя мученическую смерть.

Родиной монашества стал Египет, земля, где сливались воедино и сталкивались друг с другом восточная и греческая литература, философия и религия, христианская ортодоксия и гностическая ересь. Здесь возникновению и развитию монашества способствовали климат и географические особенности, замкнутость страны, подобной оазису, резкий контраст между бесплодными пустынями и плодородной долиной Нила, суеверия, склонность жителей к созерцанию и пассивному терпению, пример терапевтов и моральные принципы александрийских отцов церкви, особенно теория Оригена о высшей и низшей морали и заслуге добровольной нищеты и безбрачия. Элиан говорит о египтянах, что они безропотно вынесут самые изощренные пытки и скорее согласятся быть замученными до смерти, чем пойдут против истины. Подобные натуры, охваченные религиозным энтузиазмом, легко превращались в святых пустынников.

§29. Формирование монашества

В постепенном формировании монашества как института выделяются четыре этапа. Первые три завершились в IV веке, последний — в Латинской церкви Средних веков.

Первый этап аскетической жизни еще не организован и не отделен от церкви. Он, как мы уже отмечали, наблюдался уже в доникейскую эпоху. По большей части он принимал форму жизни затворника, но продолжался в самой церкви, особенно среди священников, которых можно было бы назвать полумонахами.

Второй этап — жизнь отшельника, пустынника или анахорета[273]. Это явление возникло в начале IV века, придало аскетизму фиксированную и постоянную форму и довело его до внешнего отчуждения от мира. За образец был принят образ жизни пророка Илии и Иоанна Крестителя, но христианские отшельники пошли дальше. Не довольствуясь частичным и временным удалением от привычной жизни, которое могло бы сочетаться с общением и полезным трудом, последовательные отшельники полностью отказались от всяческого общения даже с другими аскетами и вступали в контакт с людьми лишь в исключительных случаях — либо когда их навещали почитатели всякого рода, особенно больные и нуждающиеся (такое часто случалось с наиболее знаменитыми отшельниками), либо когда они появлялись в городах в связи с какими‑либо чрезвычайными случаями, подобно духам из иного мира. Отшельник одевался в грубую власяницу и шкуры диких зверей, питался хлебом и солью, жил в пещере, посвящал свой день молитве и умерщвлению плоти, борьбе с сатанинскими силами и безумными играми воображения. Таким был образ жизни Павла Фивейского и святого Антония, и на Востоке он был доведен до совершенства. Для Запада он был слишком эксцентричным и непрактичным, да и климат был там более суровым, поэтому подобное встречалось реже. Для женщин он был совершенно непригодным. Существовал класс отшельников, сараваиты в Египте и ремоботы в Сирии, которые селились группами по два или три человека, но их склонность ссориться, периодически поддаваться ярости и спорить со священниками навлекла на них дурную славу.

Третьим этапом развития монашеской жизни было киновитное, общежительное, совместное монашество, или создание монастырей, то есть монашество в нынешнем значении этого слова[274]. Монастыри также возникли в Египте, по образцу ессеев и терапевтов, были принесены святым Пахомием на Восток, а потом святым Бенедиктом на Запад. Оба эти аскета, как и самые знаменитые основатели монашеских орденов более позднего периода, изначально были отшельниками. Монастырь — это регулярная организация, позволяющая вести аскетическую жизнь на коллективных основаниях. В нем общественная составляющая человеческой природы признается хотя бы отчасти и человек в меньшей степени исключен из большого мира. Отшельники часто становились монахами, так что монастырская жизнь была не только бегством от бездуховности мира, но и, во многих отношениях, школой практической жизни в церкви. Это был переход от изолированного христианского образа жизни к общественному. Монастырь — это сообщество ряда отшельников одного пола, созданное ради их совместного продвижения по пути аскетической святости. Монахи живут по законам общества, под одной крышей, под руководством настоятеля или аббата[275]. Они вместе молятся и трудятся, излишек дохода отдают на благотворительность, за исключением нищенствующих монахов, которые сами живут на милостыню. В этой видоизмененной форме отшельническая жизнь стала доступна для женщин, в то время как жить в пустыне им не подобало, а в результате, наряду с мужскими монастырями, возникают и женские[276]. Отшельники и киновиты относились друг к другу не без ревности; первые обвиняли последних в том, что их жизнь слишком легка и похожа на мирскую; последние обвиняли первых в эгоизме и мизантропии. Самые выдающиеся учителя церкви в основном предпочитали монастырскую жизнь. Но отшельники, хотя со временем их стало меньше, продолжали появляться. Многие монахи были сначала отшельниками, а многие отшельники — монахами.

Наконец из того же самого стремления к общению, из которого возникли монастыри, позже стали появляться монашеские ордена, союзы монастырей, объединенные общим руководством и правилами. Эта четвертая и последняя стадия развития монашества была самой важной для распространения христианства и знаний[277], она выполнила свою практическую миссию в Римской католической церкви и продолжает оказывать в ней мощное влияние. В то же время монашество в какой‑то мере стало колыбелью немецкой Реформации. Лютер принадлежал к ордену святого Августина, и монашеское воспитание в Эрфурте подготовило его к евангельской свободе, подобно тому как закон Моисея воспитал Павла для Христа. По этой самой причине протестантизм становится окончанием монашеской жизни.

§30. Природа и цели монашества

Монашество с самого начала отличалось как созерцательная жизнь от практической[278]. Для древней церкви оно было истинной, божественной, христианской философией[279] — образом жизни, далеким от мира, апостольским, ангельским[280]. Это был искренний порыв. Он был основан на инстинктивном стремлении к совершенному подчинению плоти духу, чувств — разуму, природного — сверхъестественному, на стремлении к высшей степени святости и беспрепятственному общению души с Богом, но также и на нездоровом пренебрежении телом, семьей, государством, божественно учрежденным общественным миропорядком. В самом деле, христианское монашество признает мир творением Бога, а семью и собственность — божественно учрежденными, в отличие от гностического манихейского аскетизма, объявляющего подобные вещи злом. Но оно проводит границу между двумя видами морали — общей, или низшей, так сказать, демократической, которая руководствуется естественными установлениями Бога, и высшей, исключительной, аристократической, которая идет дальше и позволяет приобрести особые заслуги. Получается, что величайшая задача христианства — не преображение мира, а уход от него. Это предельный отказ от мира, как протест против обмирщенности видимой церкви, объединившейся с государством. Он требует полного самоотречения, чуждается не только от греха, но также собственности и брака, которые законны сами по себе, предустановлены Самим Богом и обязательны для продолжения и благополучия человеческого рода. Тем не менее даже обет нестяжательства не мешает человеку владеть общим имуществом. Хорошо известно, что некоторые монашеские ордена, особенно бенедиктинцы, со временем стали очень богаты. Монашеская жизнь требует также абсолютного повиновения воле настоятеля как зримого представителя Христа. Подобно тому как подчинение приказам и самопожертвование есть первая обязанность воина, условие военного успеха и его славы, так и в этой духовной армии, ведущей войну против плоти, мира и дьявола, монахам не разрешалось поступать по собственной воле. К ним вполне можно отнести слова Теннисона: «Они не должны спрашивать почему, они не должны отвечать, их дело — идти и умирать»[281]. Добровольная бедность (нестяжательство), добровольное целомудрие и абсолютное послушание — вот три монашеских обета. Предполагалось, что они ведут к высшей степени добродетели и обеспечивают высшую награду на небесах.

Но это тройное самоотречение — только негативная сторона проблемы, средство для достижения цели. Оно помогает человеку стать недосягаемым для искушений, связанных с земным имуществом, семейной жизнью и независимой волей, и облегчает его приближение к небесам. Утверждающая сторона монашества — это полное посвящение всего человека, всего его времени и сил, Богу — хотя, как мы уже говорили, не внутри, а вне сферы общества и естественного порядка вещей. Эта жизнь посвященного должна проходить в молитве, размышлениях, посте и умерщвлении плоти. Некоторые монахи отвергали любые физические занятия, как мешающие поклонению, но в основном умеренное сочетание духовных упражнений с научными исследованиями или таким физическим трудом, как земледелие, изготовление корзин, ткачество, для обеспечения самого монастыря и для помощи бедным считалось не только допустимым, но и полезным для монахов. Существовала поговорка, что трудолюбивого монаха осаждает только один бес, а праздного — целый легион.

Несмотря на суровость и строгость аскетизма, монашеская жизнь была сопряжена с духовной радостью и обладала непреодолимым обаянием для благородных, склонных к созерцанию и мечтающих о небесах душ, которые бежали от городских тревог и суеты как из тюрьмы и превращали уединение в рай свободы и сладостного общения с Богом и Его святыми. Для других же такое уединение превращалось в обильный источник праздности, безответственности, самых опасных искушений, а в конце концов и погибели[282].

§31. Монашество и Библия

Итак, монашество претендует на звание высочайшей и чистейшей формы христианского благочестия и добродетели и самого верного пути на небеса. В таком случае, вынуждены подумать мы, монашеский образ жизни должен рекомендоваться в Библии, а Христос и апостолы должны подавать нам подобный пример. Но как раз в этом у нас нет библейского подтверждения.

Защитники монашества обычно упоминают примеры Илии, Елисея и Иоанна Крестителя[283], но они жили по закону Ветхого Завета, и мы должны относиться к ним как к необычным людям, жившим в необычное время. Их можно считать примерами частичного отшельничества (не монастырской жизни), но нигде нам не советуют подражать их образу жизни, а в пример приводится, скорее, их влияние на мир.

В апологетике монашества упоминаются также отдельные отрывки Нового Завета, которые, если понимать их буквально, на самом деле не требуют отказа от собственности и брака, а рекомендуют такой вариант как частную, исключительную форму благочестия тем христианам, которые жаждут достичь более высокого совершенства[284].

Наконец, в том, что касается духа монашеской жизни, иногда упоминается бедность Христа и Его апостолов, молчание и созерцание Марии в отличие от занятости практичной Марфы и добровольная общность имущества у членов первой христианской церкви в Иерусалиме. Но такое монашеское истолкование пер–вохристианства принимает несколько случайных моментов сходства за единство сути, оно судит о духе христианства по нескольким отдельным фрагментам вместо того, чтобы объяснять последние на основании первого, и превращается в жалкую подделку, карикатуру. Евангелие предъявляет ко всем людям одни и те же моральные требования и не делает различий между религией для масс и религией для избранных.

Иисус, пример для всех верующих, не был ни затворником, ни пустынником, ни аскетом, Он был совершенным человеком и образцом для всех. В Его жизни и заповедях нет ни следа монашеской суровости и аскетической строгости, но во всех Его поступках и словах мы наблюдаем чудесную гармонию свободы и чистоты, самое всеобъемлющее милосердие и безупречную святость. Он удалялся в горы, в уединение, но лишь временно, чтобы набраться сил для активного служения. Он хранил Себя неоскверненным среди мира и преображал мир в царство Божье в обществе Своих учеников и учениц, родственников и друзей в Кане и Вифании, садился за стол с блудницами и грешниками, беседовал с самыми разными людьми. Его бедность и безбрачие не имели ничего общего с аскетизмом. Его бедность проистекала из Его всепроникающей и всеискупающей любви, а Его безбрачие — из совершеннейшей неповторимости и необыкновенных отношений с Церковью в целом, которая единственная достойна и пригодна быть Его Невестой. Ни одна дочь Евы сама по себе не могла бы стать равноправной спутницей Спасителя человечества, Главы и Представителя нового творения.

Пример сестер Лазаря доказывает только то, что созерцательность вполне может уживаться в одном доме с практичностью и с представителями другого пола, но не оправдывает отказ от общественных отношений.

Жизнь апостолов и первых христиан вообще была совсем не отшельнической, в противном случае Евангелие не распространилось бы так быстро по всем городам Римского мира. Петр был женат и путешествовал со своей женой, как миссионер. Павел пишет, что священник должен иметь одну жену, дополняет это утверждение собственным мнением о том, что лично для него более предпочтительным представляется безбрачие, и здесь, как и во всем остальном, даже в период, когда церковь была в угнетенном положении, он выступает самым ревностным защитником евангельской свободы в противоположность любым узам закона и аскетической озабоченности.

Итак, монашество в любом случае не было нормальным проявлением христианского благочестия. Это неестественное явление, способ служить Богу, изобретенный людьми[285], и нередко он вел к печальным крайностям и отвратительным искажениям библейского христианства. Однако судить о нем надо не на основании степени самоотречения и внешних проявлений дисциплины (их мы можем наблюдать и в язычестве, и в иудаизме, и в мусульманстве), но на основании христианского духа кротости и любви, воодушевлявшего монахов. Ибо кротость как основание, а любовь как управляющий всем принцип христианской жизни есть отличительные особенности христианской религии. Без любви к Богу и милосердия к человеку самое строгое самоограничение и самый решительный отказ от мира бесполезны для Бога[286].

§32. Свет и тени монашеской жизни

Контраст между чистым и естественным библейским христианством и неестественным монашеским христианством выявляется наиболее полно, когда мы внимательно рассматриваем последнее, представленное в древней церкви.

Невероятная скорость, с какой распространилась эта форма благочестия, связанная с отказом от мира, свидетельствует о том, что подобное моральное самоотречение было в значительной степени искренним, и мы можем восхищаться им при всех его ошибках и отклонениях. В наш век мы привыкли ко всевозможным удобствам, но и в никейскую эпоху мораль, характерная для масс, не была способна породить такие аскетические крайности. Характеризуя распространение и ценность монашества, мы должны принимать во внимание оскверняющее влияние театра, тяжкие налоги, рабовладение, частые гражданские войны и безнадежное положение Римской империи. Мы не должны судить о моральном значении этого явления с количественной точки зрения. Монашество с самого начала привлекало самых разных людей и по самым разным причинам. Моральная искренность и религиозный энтузиазм здесь, как ранее в случае мученичества, мешались с различными неправедными побуждениями: леностью, недовольством, усталостью от жизни, мизантропией, желанием выделиться духовно, всяческими неудачами или случайными обстоятельствами. Упомянем лишь один яркий пример. Палладий рассказывает, что Павел Пре–простой[287], разгневавшись на жену, уличенную в неверности, поспешил принять распространенный в то время обет «во имя Иисуса»[288] и удалился в пустыню. Под руководством Антония он тут же, в шестидесятилетнем возрасте, стал образцовым монахом, достиг поразительной кротости, простоты и совершенного подчинения воли.

Учитывая, что мотивы были разными, нам не следует удивляться тому, что моральные качества монахов тоже сильно разнились и здесь наблюдались противоположные крайности. Августин говорит, что среди монахов и монахинь ему встречались лучшие и худшие представители человечества.

Внимательнее присмотревшись к отшельничеству, мы в первую очередь видим, что в его истории было много героических личностей, добившихся поразительных результатов в усмирении чувственной природы, которые, подобно ветхозаветным пророкам и Иоанну Крестителю, самим своим видом и нечастыми проповедями производили сильнейшее впечатление на современников, даже язычников. Когда святой Антоний пришел в Александрию, для глазевшей на него толпы его приход был подобен явлению вестника иного мира, и многие обратились. Его изможденное лицо, сияющие глаза, внушающая почтение худоба, его презрение к миру и несколько афористических фраз сказали людям больше, чем тщательно составленная проповедь. Святой Симеон, который из года в год стоял на столбе, постясь, молясь и призывая людей к покаянию, был для своего поколения живым чудом, знамением, указывавшим путь на небеса. Иногда, в периоды общественных бедствий, такие отшельники спасали целые города и провинции от императорского гнева своим влиятельным ходатайством. Когда Феодосии в 387 г. хотел разрушить Александрию в наказание за ее бунт, отшельник Македонии встретился с двумя императорскими посланцами, которые почтительно сошли с коней и поцеловали ему руки и ноги. Он напомнил им и императору об их собственной слабости, говорил о ценности людей как созданных по бессмертному Божьему образу, в отличие от бренных статуй императора, и тем самым спас город от уничтожения[289]. Героизм отшельников, проявлявшийся в добровольном отказе от законных удовольствий и умении терпеливо сносить боль, которую отшельник причинял сам себе, достоин восхищения, и нередко он обретал почти невероятные формы.

Но этот моральный героизм выходил за рамки не только требований христианства, но и здравого смысла, и здесь была его слабая сторона. Он не подкрепляется ни теоретическим учением Христа, ни практикой апостольской церкви. Он гораздо больше похож на языческие, чем на библейские примеры. Многие выдающиеся святые пустынники отличались от буддистских факиров и мусульманских дервишей только тем, что объявляли себя христианами и знали несколько фраз из Библии. Их высшая добродетель заключалась в выполнении телесных упражнений собственного изобретения, которые, без любви, в лучшем случае были бесполезны, а очень часто только служили удовлетворению духовного тщеславия и полностью затмевали собой евангельский путь спасения.

В пример мы можем привести любого из самых знаменитых отшельников IV — V веков, о жизни которых рассказывают наиболее достоверные современные им источники.

Священное Писание велит нам молиться и трудиться, и молиться не просто механически, произнося слова, как поступают и язычники, но от всего сердца. А Павел Препростой ежедневно произносил триста молитв, отсчитывая их количество с помощью камушков, которые он носил на груди (нечто вроде четок). Услышав о деве, которая молилась семьсот раз в день, он обеспокоился и рассказал о своем огорчении Макарию, который дал ему разумный ответ: «Если совесть твоя упрекает тебя, значит, либо ты молишься не от всего сердца, либо ты мог бы молиться чаще. Я в течение шести лет молился только сто раз в день, но не обвинял себя в пренебрежении молитвой». Христос свободно ел и пил с другими людьми, чем явно отличался от Иоанна, представителя ветхого завета; и Павел советует нам пользоваться дарами Бога с умеренностью, радостно и с детской благодарностью[290]. Но знаменитый отшельник и пресвитер Исидор Александрийский (рукоположенный Афанасием) не прикасался к мясу, всегда недоедал и, как сообщает Палладий, за столом часто плакал от стыда, что ему приходится есть нечто материальное, подобно неразумным зверям. Макарий Старший или Великий в течение долгого времени ел только раз в неделю, спал стоя и опираясь на посох. Не менее известный Макарий Младший в течение трех лет съедал по 100 — 150 грамм хлеба в день, а еще семь лет ел только сырую траву и бобы. Птолемей три года провел в одиночестве в безводной пустыне, утоляя жажду росой, которую он собирал в декабре и январе и хранил в глиняных сосудах, но потом он впал в неверие, безумие и разврат[291]. Созомен рассказывает о некоем Батфее, у которого по причине чрезмерного воздержания из зубов выползали черви, об Але, который до восьмидесяти лет никогда не ел хлеба, об Илиодоре, который много ночей провел без сна и постился семь дней без перерыва[292]. Симеон, христианский Диоген, тридцать шесть лет молился, постился и проповедовал на верхушке столба высотой около 10 метров, ел только раз в неделю, а во время поста вообще не ел. Подобный героизм, однако, был возможен только в жарком климате Востока, но не на Западе.

Отшельничество почти всегда сопряжено с некоторой цинической грубостью и резкостью, к которой в тот век могли относиться терпимо, но которая, конечно же, никак не соответствует библейской морали и оскорбляет не только хороший вкус, но и здравое моральное чувство. Аскетическая святость, по крайней мере в египетском представлении, была несовместима с чистотой и достоинством, и получала удовольствие от грязи. Здесь мы наблюдаем мнение, противоположное здравой евангельской морали и представлению современной христианской цивилизации о том, что чистота близка к благочестию. Святые Антоний и Иларион, а также их поклонники Афанасий Великий и ученый Иероним, как нам сообщают, отказывались причесываться и стричься (они делали это только раз в год, на Пасху), мыть руки и ноги. Другие отшельники ходили по пустыне почти совершенно обнаженными, подобно индийским гимнософистам[293]. Макарий Младший, по словам его ученика Палладия, однажды шесть месяцев пролежал нагим в болоте в Скетской пустыне, подвергаясь постоянному нападению африканского гнуса, «жало которого способно пронзить даже шкуру дикого кабана». Он хотел наказать себя за то, что однажды прихлопнул комара, и был так искусан гнусом и осами, что его принимали за прокаженного и узнавали только по голосу[294]. Святой Симеон Столпник, по свидетельству Феодорита, в течение долгого времени терпел мучения, которые причиняли ему двадцать громадных жуков, и скрывал нарыв, полный червей, упражняясь в терпении и кротости. В Месопотамии был особый класс отшельников, которые питались травой, большую часть дня проводили в молитве и пении и жили как звери, в горах[295]. Феодорит рассказывает о прославленном Акепсисмасе с Кипра, что он провел шестьдесят лет в одной и той же келье, никого не видя и ни с кем не разговаривая, и выглядел таким диким и оборванным, что однажды пастух принял его за волка и стал бросать в него камнями, но потом обнаружил свою ошибку и поклонился отшельнику, как святому[296]. От такого морального превосходства был один шаг до полной деградации. Многие из таких святых были просто бездельниками или мрачными мизантропами, которые предпочитали компанию диких зверей, львов, волков и гиен компании бессмертных людей и бежали от женщин с большим ужасом, чем от дьявола. Сульпиций Север видел в Фиваиде анахорета, который ежедневно делился своим ужином с волчицей. После того как она несколько дней не приходила к нему, он умолял ее прийти снова и поделился с ней двойной порцией хлеба[297]. Тот же самый автор повествует об отшельнике, который пятьдесят лет жил вдали от человеческого общества, в ущельях у горы Синай; он был совершенно раздет, укрывался своими длинными волосами и избегал посетителей, потому что, как он говорил, присутствие людей мешает посещениям ангелов; отсюда возникла молва, что он беседует с ангелами[298].

Не в пользу всех этих аскетических крайностей говорит то, что они, не оправданные ничем в Писании, полностью воспроизводят (и даже в чем‑то превосходят) странные способы самоистязания древних и современных индуистов, совершаемого ими якобы на благо души и удовлетворяющего их тщеславие в присутствии восхищенных зрителей. Некоторые из них хоронят себя — сообщают нам древние и современные путешественники — в ямах, куда воздух поступает только через небольшие отверстия вверху; другие, не желая касаться презренной земли, живут в железных клетках, подвешенных на деревьях. Некоторые носят тяжелые железные ошейники или цепи или тащат за собой тяжелую цепь, одним концом прикрепленную к их половым органам в доказательство своего целомудрия. Другие держат кулаки сжатыми, пока ногти не врастают в ладонь. Некоторые постоянно стоят на одной ноге, другие держат голову повернутой так долго, что потом уже не могут повернуть ее обратно. Некоторые лежат на деревянных помостах, утыканных железными иглами, другие на всю жизнь приковывают себя к дереву. Некоторые на полчаса подвешивают себя вниз головой или на крюке, воткнутом в их обнаженную спину, над костром. Александр фон Гумбольдт, в Астракане, где поселилось несколько индусов, видел в вестибюле храма обнаженного йога, съежившегося, покрытого волосами, подобно дикому зверю, который в таком положении в течение двадцати лет выносил суровые зимы этого климата. Один иезуитский миссионер описывает представителя так называемых тапасониев: тело его было заключено в железную клетку, а голова и ноги торчали наружу, чтобы он мог ходить, но не мог сидеть или лежать; ночью его благочестивые помощники зажигали сотню прикрепленных вокруг клетки светильников, чтобы было видно, как ходит этот учитель, вот только его свет, источаемый для мира, явно поддельный[299].

В целом отшельники путали уход от внешнего мира с умерщвлением внутреннего греха. Они пренебрегали долгом любви. Нередко под маской кротости и предельного самоотречения скрывались духовная гордость и зависть. Они подвергали себя всем опасностям, сопряженным с одиночеством, вплоть до одичания, зверской грубости, отчаяния и самоубийства. Антоний, отец отшельников, хорошо это понимал и предостерегал своих последователей от полного одиночества, напоминая им: «Горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его» (Ек. 4:10).

Живущие в монастырях были менее подвержены таким заблуждениям. Монастырская жизнь была ближе к общественной и цивилизованной. С другой стороны, она не породила таких героических явлений и тоже таила в себе опасности. Златоуст говорит о лучшей ее стороне на основании собственного опыта. «До восхода солнца, — пишет он об антиохийских монахах, — они встают, бодрые и здравые, вместе поют гимны во славу Бога, потом преклоняют колени в молитве, под руководством духовного отца, читают святое Писание и приступают к труду; снова молятся в девять, двенадцать и три часа; после трудового дня наслаждаются простой пищей, хлебом с солью, может быть, с маслом, а иногда и бобами; поют благодарственный гимн и ложатся на свои соломенные ложа без забот, печалей или ропота. Когда один из них умирает, они говорят: "Он достиг совершенства", — и все молятся Богу о подобной кончине, чтобы и они также могли войти в вечный покой субботы и обрести видение Христа». Люди, подобные Златоусту, Василию, Григорию, Иерониму, Нилу и Исидору, сочетали богословские исследования с уединенными аскетическими упражнениями, обретая таким образом прекрасное знание Писания и богатый духовный опыт.

Но большинство монахов либо не умели читать, либо обладали недостаточной интеллектуальной культурой, чтобы посвятить себя созерцанию и изысканиям с какой‑либо пользой. Они поддавались унынию или погружались, несмотря на аскетическую тенденцию подавления чувств, в самый грубый антропоморфизм и поклонение образам. Когда религиозный энтузиазм ослабевал или прекращался, жизнь в монастыре, как и жизнь отшельника, превращалась в самую бездуховную и тяжкую рутину или же способствовала процветанию тайных пороков, — ибо монахи несли с собой в уединение самого опасного врага, живущего в глубине их сердец, и часто им приходилось бороться с плотью и кровью напряженнее, чем они делали бы в человеческом обществе.

Искушения чувственности, гордости и честолюбия принимали в воображении отшельников и монахов адские очертания, воплощались в видениях и снах, то приятных и обольстительных, то угрожающих и ужасных, в зависимости от состояния ума. Воображение монахов населило пустыни и уединенные места самым неприятным обществом, полчищами крылатых бесов и различных адских чудовищ[300]. Таким образом, на смену языческим богам, которые обычно считались злыми духами, пришла новая форма политеизма. Монашеская демонология и демономахия представляет собой странное смешение грубых суеверий и сильных духовных переживаний. Она образует романтическую теневую сторону монастырской жизни, которая в противном случае была бы монотонной и скучной, и содержит богатый материал для истории этики, психологии и патологии.

Больше всего монахов беспокоили чувственные искушения, которые невозможно было преодолеть без предельной сосредоточенности и постоянного бодрствования. Святых, для которых подлинное целомудрие было неотделимо от безбрачия, по их собственным признаниям, беспокоили нечистые мечты, осквернявшие их воображение[301]. Чрезмерный аскетизм часто приводил к неестественным порокам, иногда к безумию, отчаянию и самоубийству. Пахомий сообщает нам, что уже в его время многие монахи бросались с обрыва в пропасть, другие вспарывали себе животы, третьи совершали самоубийство другими способами[302].

Характерной особенностью монашества во всех его проявлениях было нездоровое отвращение к женскому обществу и грубое презрение к супружеской жизни. Неудивительно, что в Египте и по всему Востоку, на родной территории монашества, женщина и семейная жизнь так и не стали восприниматься с должным уважением и культура семейной жизни по сей день остается на низком уровне. Правила Василия запрещают разговаривать с женщинами, прикасаться к ним и даже смотреть на них, кроме случаев, когда это неизбежно. Нередко уход в монастырь требовал разрыва священных уз между мужем и женой; обычно это происходило с взаимного согласия, как в случаях Антония и Нила, но иногда и без него. Один из законов Юстиниана позволяет любому из супругов покинуть другого без всяких условий, в то время как в Слове Божьем супружеские узы объявлены нерасторжимыми. Собор в Гангре счел необходимым выступить против представления о том, что брак несовместим со спасением, и призвал жен не покидать своих мужей. Подобным образом монашество вступило в конфликт с любовью к родственникам, с отношениями родителей и детей. Это проистекало из неверного понимания заповеди Господа оставить всё ради Него. Нил требовал от монахов полностью подавить в себе родственные чувства. Святой Антоний бросил свою младшую сестру и только раз виделся с ней после разлуки. Его ученик Приор, став монахом, поклялся никогда больше не видеть своих родственников и даже говорил с сестрой с закрытыми глазами. Что‑то подобное рассказывают и о Пахомии. Амвросий и Иероним совершенно искренне призывали дев уходить в монастырь, даже против воли родителей. Говорят, что, когда Иларий из Пуатье услышал, что его дочь хочет выйти замуж, он молился о том, чтобы она умерла и Бог забрал ее к Себе. Некий Муций без какой бы то ни было причины подверг своего сына жестокому насилию и потом, по повелению самого настоятеля, бросил его в воду, откуда его вытащил другой монах того же монастыря[303].

Даже в самом лучшем случае монашеству недоставало гармоничного морального развития, той соразмерной добродетели, которая в совершенстве присутствовала во Христе, а позже — в Его апостолах. Ему недостает более тонких и кротких особенностей характера, которые обычно формируются только в школе повседневной семейной жизни и исполнения общественных заповедей Бога. Его мораль скорее негативна, чем позитивна. В умеренном и благодарном наслаждении дарами Бога больше добродетели, чем в полном воздержании; в милосердной и обдуманной речи — больше, чем в полном молчании; в супружеской верности — больше, чем в безбрачии; в самозабвенном полезном труде на благо церкви — больше, чем в одиноком аскетизме, который удовлетворяет только самого аскета и не приносит пользы.

Римское католичество или греческое православие испытывают потребность в монашестве. Они соединяют в себе моральные крайности, а не здоровые средства. Кроме того, папство нуждается в монашеских орденах, как абсолютная монархия — в больших постоянных армиях для завоеваний и защиты. Но евангельский протестантизм, отвергающий всяческое деление морали на высшую и низшую, считающий всех людей одинаково обязанными исполнять Божий закон, видящий суть религии не во внешних крайностях, но в состоянии сердца, не в уходе от мира и от общества, но в очищении и освящении мира свободным духом Евангелия, знаменует смерть великого института монашества.

{Те, кого не смутило это утверждение автора, могут сразу же перейти к следующему параграфу, а для тех читателей, которым предсказания о смерти монашества на общем фоне достаточно уравновешенного повествования представляются излишне смелыми, мы предлагаем следующий комментарий.

Здесь у Шаффа в английском тексте стоит слово death («смерть»), однако в данном контексте автор вряд ли хотел приписать этому слову прямое значение и заявить, будто сам по себе протестантизм положит конец монашеству в Римской и Греческой церквях. В рамках сложившихся католических и православных церковных структур монашество связано с достижением двух основных задач. Во–первых, оно предоставляет верующему возможность отдалиться от многих видимых соблазнов этого мира и наглядно возвыситься над бременами плоти в намерении получить спасение, а во–вторых, преподносит образец чужой святости как предмет подражания, почитания или поклонения.

Первая задача изначально обусловлена объективными различиями между старым и новым творением, однако человеческое сознание может отдавать предпочтение разным конкретным способам ее осуществления в зависимости от того, насколько глубоко мы готовы понять и принять те или иные новозаветные заповеди. И здесь, рассуждая в историческом, а не в узкоденоминационном плане, приходится говорить не столько о смерти монашества, сколько о том, чем питаются, как изменяются и развиваются представления христиан о возможностях и способах отделения от старого творения.

Монашество в новозаветном понимании представляет собой исключительную посвященность благовестию и соблюдению тех заповеданных Христом принципов, которыми должен руководствоваться христианин в своих отношениях. В этой посвященности отражалось и будет отражаться благодатное служение Христа на протяжении всей истории церкви. Однако при последующем подражании новозаветным случаям уединения и аскетизма мерилом христианского усердия, роста и святости нередко становилась суровость, с которой человек предавался умерщвлению своей плоти или отказывался от общения даже с близкими родственниками, и при этом забывалось, из каких побуждений совершались подобные поступки в евангельской истории.

Отказ от греховной жизни достоин самого ревностного внимания и подражания, и аскетическая практика способна оказать ощутимое содействие в этой области, однако нельзя обходить вниманием тот факт, что христианская святость немыслима без вступления людей во взаимоотношения. Если понимать святость просто как соблюдение формального запрета на совершение неугодных Богу поступков, а монашество — как уход от мира, то допустимо было бы сказать, вспоминая послания апостола Павла, что святость без любви — это монашество. Но можно ли, поступая в духе Нового Завета, разделять действия, совершаемые ради достижения святости, и действия, совершаемые как выражение любви? И что представляют собой идеалы святости, которые напрямую связаны с получением спасения?

Воплощение и жертва Христа — это не уничижение и обнищание как самоцель. И если воспринимать христианство только как способ обрести спасение или достичь святости, игнорируя ценности этого мира, а не учась использовать их как благие от сотворения, то довольно большая часть притчей и наставлений Христа лишается значения, а само христианство начинает восприниматься как обыкновенная совокупность обрядов и потому утрачивает существенную часть своей привлекательности и осмысленности для тех, к кому оно, собственно, и должно обращаться. Вероятно, один из первых и наиболее наглядных примеров такого урезанного понимания мы находим у юноши, обратившегося ко Христу с вопросом: «Что сделать мне доброго, чтобы иметь жизнь вечную?» (Мф. 19). Юноша, конечно же, задал свой вопрос, руководствуясь земными помыслами, в которых явно отражаются слова Бога: «В поте лица твоего будешь есть хлеб…». Чтобы чего‑то достичь, надо трудиться и платить какую‑то цену. Так повелось со времен грехопадения. А потому вопрос «как жить?» был подменен лукавым вариантом «что мне делать, чтобы спастись?» — в результате чего свобода и благодать Христа оказываются предметом торговли. Но отношение Христа к земным ценностям не было связано рамками древнего Божьего проклятия. «Ближний не меньше, чем я, достоин богатства, которое есть у меня». В этой крамольной по земным меркам мысли отражается благо грядущей жизни, которое богатый юноша хотел получить ценой каких‑то своих затрат, но которое по сути противоречило его же собственным устремлениям. Христос ответил ему: «Твои богатства имеют ценность на небе, только если ты согласен делиться ими», — и вопрос о цене спасения был переведен Им из земного измерения в небесное, причем таким образом, что никакие земные права собственности не были нарушены.

Сами богатства не могли стать ценой спасения, но залогом спасения оказалась готовность использовать их, не подчиняясь земным законам обладания, — подобно тому как этим законам не подчиняется благо Христова спасения, да и все блага небесной жизни, возможность принять которые ограничивается лишь природой того творения, которое их принимает. Земное право иметь или накапливать богатство было уравновешено небесным правом пользоваться им как благом, исходно, по своей природе, предназначенным для всех людей. Тем не менее желание юноши заработать спасение собственными делами нашло и до сих пор находит множество последователей, которые склонны сосредоточить эту цену в области повторяемых священнодействий, причащения материальным святыням, аскетических упражнений или щедрых пожертвований, никак не связанных со внутренним обновлением. В отрыве от межчеловеческих отношений помыслы о спасении замыкаются в обрядовых постановлениях, мистических догадках и изобретении все новых и новых, иногда даже самых неестественных способов показать его важность, минуя стандартные, предусмотренные Богом формы земного бытия. Жизнь, таким образом, грозит превратиться в череду попыток спастись или доказать свою спасенность, вместо того чтобы стать жизнью в возрожденном состоянии. В стремлении достичь спасения через формальные или надуманные действия совершенно отчетливо проступает желание снова и снова услышать обещание «Не умрете», — которое человек уже как‑то раз услышал, а услышав, решил, что уготовленные Богом блага можно получить по собственному усмотрению и в угодное самому себе время.

Вряд ли стоит центром своих личных устремлений делать лозунг: «Самое главное в земной жизни — спастись», — поскольку в Писании эта задача выражается в другой форме: «Самое главное — последовать за Христом», — и Христос дает множество ответов, касающихся не только того, как нам достается Его спасение, но и того, как здесь, на земле, жить в возрожденном состоянии и быть Его последователем не только на словах. Уподобление Христу — это изменение своего отношения к миру, который держится словом Его, то есть несение своей доли ответственности за этот мир, а даруемая Христом свобода — это не только свобода от, но и свобода для. Это содействие Христу в выведении мира из его падшего состояния и умение пользоваться свободой и властью по примеру Того, Кому дана всякая власть на небе и на земле, — не нарушая чужой воли, но покоряя ее знанием и исполнением истины.

Как освященные предметы ветхозаветного храма становились святыми прежде всего от того, что они использовались при поклонении Богу, а не от того, что их держали в чистоте, так и человек освящается не тем, что он находится вдали от порочного мира, а тем, что его возможности и достоинства используются по воле и усмотрению Бога. Личный аскетизм, воспринимаемый как жертва или как удостоверение в спасении, лишается своего предназначения, поскольку выступает как цена, которую хотел заплатить юноша, тогда как поле христианского служения находится в другой плоскости. Однако требуются определенные усилия, чтобы отличить спасение Христово от тех благ, которые достаются нам земными способами, и склонность прибегать к этим земным путям спасения через зарабатывание святости нельзя сбрасывать со счетов, когда речь заходит о причинах, по которым сохраняется монашество в рамках исторически сложившихся форм христианства.

Отказ от имущества, а заодно и прибавленные к этому совету Иисуса уединение, аскетизм и безбрачие не являются самодостаточными признаками, отличающими христианина. Завышение их важности отрицательно сказывается на том, как церковь понимает служение Богу, а в ходе истории эти формы поведения оказались увязаны еще и с тем, насколько широко и легко церковь открывает свои врата. И здесь будет уместно перейти ко второй названной выше задаче монашества.

Эта вторая задача во многом обусловлена исторической обстановкой, в которой государственные или полугосударственные церкви, принявшие на себя государственную функцию контроля за общественной моралью, вынуждены были жертвовать духовным единством в пользу обрядового единства, с тем чтобы все население государства обладало возможностью причислить себя к гражданам не только одного и того же земного, но одного и того же небесного отечества. Провозглашаемую такой церковью мистическую или даже магическую возможность принимать Христа просто в виде хлеба и вина во время причастия и склонность толковать спасение как искупление всех формально участвующих в этом таинстве людей неизбежно требовалось подкреплять символами духовного единства, которые были бы всем понятны и могли бы легко усваиваться всеми, кто входит в церковь. Таким символом, в частности, стала жизнь канонизированных святых и монашества, которая, по распространенным представлениям, духовно и мистически облагораживает всех верующих и подает им пример высшей, а не второсортной или массовой святости.

Политическое утверждение христианства привело к размыванию его границ, так что христианами стали называться не только те, кто живет, распространяя свет Христа, но и те, на кого падает этот свет, и в этой ситуации монашество оказалось ориентиром, который, хотя и не всегда четко, но указывал нужное направление движения. Далее мы перечислим характерные изменения в церковной жизни последующих веков, на фоне которых наиболее заметна назидательная роль исторического монашества.

В церковном сознании выстроилась не только двухэтажная структура святости, но и аналогичная ей двухэтажная церковь, о которой стали говорить прежде всего в связи со святыми и подвижниками, включая монашество, тогда как основной массе людей, принявших крещение, оставалось только духовно питаться святостью верхнего этажа и просить ее заступничества. Как результат, почитание чужой святости стало пробным камнем, посредством которого человек проходил проверку на принадлежность к церкви, ходатайства к обладателям святости заняли место в центре всей системы поклонения, но особенно резко с новозаветными представлениями о христианском служении контрастировало поддержанное множеством «боголюбивых» правителей мнение, что при защите чужой святости допустима любая жестокость. Вместе с тем, укоренившееся в догматике признание у Христа не только божественной, но и человеческой природы могло выражаться лишь на словах, а в жизни оно нередко оборачивалось провозглашением собственного отличия — признанием своей недостойности для совершения предлагаемого Христом земного служения и для тех дел, которые как раз подобают этой человеческой природе и наглядно демонстрируют достоинства приближающегося небесного царства.

Ситуация, когда вся церковь свята, а люди, из которых она состоит, грешны, нашла выражение и в том, что рядовые члены церкви перестали восприниматься как ее представители. В разворачивавшихся дискуссиях между разными течениями христианства сторонники обрядово–государственных церковных систем исключали возможность оценивать духовное благополучие церкви по духовному состоянию прихожан с использованием евангельских стандартов, а вместо этого предлагали принимать в расчет лишь церковные постановления, излагающие верное отношение или этический идеал на бумаге, и заслуги канонизированных святых.

Одним из факторов, размывающих евангельские представления о личной святости, стало введение в обиход множества освященных предметов, сделавшихся эквивалентом языческой системы амулетов и оберегов. Что касается обыкновенной в данном случае ссылки на так называемое строгое догматическое различение почитания этих предметов и поклонения, то она имеет очень ограниченное значение. Вопрос о том, поклоняется человек мощам и образам или просто почитает их, решается не на уровне церковного вероучения, а в сознании самого этого человека, и если этот человек будет призван к ответу за поклонение тварным предметам, то его участь вряд ли облегчится, когда он скажет, что в церкви, куда он ходил, на этот случай был принят соответствующий догмат. И наоборот, даже если человек никогда не прикладывался к мощам, он может вступать в самое тесное общение с наиболее достойными представителями христианской церкви через участие в исполнявшемся ими христианском служении и иметь ту святость, которой не достичь физическими предметами поклонения, подпитывающими представление о том, будто святость обладает материальными качествами и может переходить с предмета на предмет, как пыль. (Схожие представления сложились и в отношении благодати, которую стали воспринимать с опорой на материальные предметы поклонения.)

Анафематствование было чуть ли не полностью ограничено причинами богословских и обрядовых общецерковных разногласий, то есть христианами признавались те, кто не выступает против церковных догматов и установлений. Если в отношении еретиков и раскольников церковь допускала самые жестокие государственные меры воздействия вплоть до казни, то обычные прихожане пользовались практически врожденным правом считаться христианами по национальному признаку и в случае необходимости в отношении них применялись чисто обрядовые методы исправления, предлагавшиеся или воспринимавшиеся как служение Богу и как способы не потерять спасение. Желание приравнять размеры государственной церкви к численности населения перевешивало потребность в четком обозначении церковных границ, так что раздаваемые обещания о спасении не сопровождались разъяснениями или ограничениями, отражающими евангельскую позицию, и могли пониматься как угодно широко. В народном сознании такая бесконтрольность привела к свободе возвещать от имени церкви самые противоречивые идеи и произвольно лишать друг друга права называться «настоящими» христианами.

Кратко обобщая изменения в этих «земных» сторонах церковной жизни, можно сказать, что церковь разработала своего рода ограниченный универсализм, который, конечно же, не провозглашает всеобщее спасение, но подает надежду на всеобщее спасение для тех, кто так или иначе причастен к видимым благам «единого» духовного целого. Следование принципу «Господь узнает Своих» и склонность к увещеваниям в ответ практически на любые личные прегрешения имеют в своей основе заповедь всепрощения, однако они не могут не вводить в заблуждение, если учитывать распространенную тенденцию сосредотачиваться на внешней стороне поклонения, важность которой дополнительно и со всей очевидностью подчеркивается многообразием и неукоснительностью обрядов. Новозаветное же всепрощение нигде не увязывается ни с широтой доступа в церковь, ни с соблюдением каких‑либо искупительных обрядов. Оно действует в сфере межличностного общения как принцип отношений, и его механическим отделением от евангельского контекста не только не закрепляется право любого человека принимать спасение Христа, но и порождаются иллюзии относительно получения благ, связанных с этим правом.

Касаясь произошедших изменений, было бы упущением ограничиться лишь внешней, организационной стороной и ничего не сказать о созерцательности, опыте духовного общения и познания, выходящем за границы привычных земных отношений и ощущений. В христианском мировосприятии и в понимании христианского роста существенную роль стали играть мистические, не проверяемые опытом и Писанием знания, достоверность которых во многих случаях определялась просто человеческим духом.

Мистическое принятие Христа в виде хлеба и вина еще можно было с той или иной степенью убедительности обосновать ссылками на Писание, однако в Писании хлеб и вино причастия (по аналогии со всеобщими насущными потребностями тела) провозглашают, что Христос — это пища и питье, необходимые для жизни человеческого духа, а не выдаются за причину, магически преобразующую и спасающую человека изнутри. Как метод духовного воздействия, такая замена свела причастие, а вместе с ним и многие другие церковные служения, к погружению человека в туман мистических ощущений в надежде совершить там преобразование его сознания и вернуть его к земной реальности уже с обновленным духом, не ожидая рождения от Святого Духа, при котором перемены в душе совершаются наиболее глубоко и полно.

Христианский мистицизм как свойство явленного человеку Божьего откровения, оставляющего нераскрытыми многие стороны нынешней духовной или грядущей жизни, превратился в безотчетное манипулирование идеями, в произвольное установление связей между окружающей действительностью и небесными сферами, причем эти связи, понимаемые как неизреченная тайна общения души с небом, стали самоценными, и нередко их единственным обоснованием оказывались утверждения: «Это священная тайна», «Невозможно без страха и трепета приступать к словесному изложению этой великой тайны» и т. п. И действительно, о многих ничем не обоснованных изысках человеческого духа можно говорить только со страхом, потому что они не выдерживают проверки соотнесением их с Божьим откровением и теми плодами, по которым здесь, на земле, единственно определяется достоверность мистических знаний. Если Христос подает нам пример жизни в мире, где всё — Его, то выходящий за библейские границы мистицизм с ничем не ограничиваемой свободой духа, наоборот, воспринимает этот мир как сферу, в которой Ему ничто не принадлежит и которую можно только презреть. (Чрезмерный акцент на мистическом опыте влияет и на внецерковную деятельность, поскольку он прямо или косвенно препятствует поиску объективных, не зависящих от человека и установленных Богом межпредметных связей, лежащих в основании этого мира.)

На фоне столь значительных изменений, затенивших простоту и достоинство послеапостольского периода, существенно упростивших доступ в церковь, выдвинувших формальные критерии на первое место в процессе духовных преобразований и ослабивших роль христианского служения в повседневной жизни, монашество представляет собой наглядный пример противоборства не только общепринятым земным ценностям, но и проникавшему в церковь мирскому духу, а потому было бы совершенно неправильно рассматривать его вне установившихся внутрицерковных связей. Монашество, пускай небезупречно, но сочетает в себе и отстраненность от земного, закрепляя мистическую обращенность ввысь, и призыв к земному служению церкви. В ходе исторического утверждения христианства монашество одновременно и питается новыми тенденциями, и само воздействует на них, становясь впоследствии оплотом организационной и духовной стабильности церкви.

Монашество выступает как закономерный результат развития в ту эпоху, когда из церковного обихода постепенно исчезали способы, которые использовал для укрепления мира и порядка апостол Павел. Анафематствование как способ неприятия мнений и монашество как способ неприятия окружающей действительности были соблазнительными, а иногда и наиболее простыми формами отклика на возникающие противоречия. Все реже слышалось: «Кто различает дни, для Господа различает, и кто не различает дней, для Господа не различает», — и все чаще ответом на складывавшиеся в исповедании и вероучении различия становился приговор: «Кто не считает, как мы, тому анафема». Но, как показала история, такой приговор не может быть гарантией истинно христианской веры. За ним может скрываться не только намерение отстоять Евангелие спасения, но и желание упрочить власть, осудить неугодных людей, доказать собственное превосходство или самовольно освятить то, что может сделать святым только Бог.

Примерно те же критерии действуют в отношении монашества, за которым может скрываться обесценивание земной жизни и неумение проявлять любовь.

Рассуждая в духе апостола Павла, мы вряд ли придем к крайностям в оценке монашества. С одной стороны, у нас нет причин осуждать людей, которые по своим внутренним убеждениям почитают за лучшее отдалиться от мира и вести жизнь отшельников — если такая жизнь становится решением их духовных проблем, органически сочетается с христианским служением и не воспринимается как собирание благодати, дополняющей благодать Христа. А с другой стороны, представляется крайне сомнительным, что монашество в любой из сложившихся форм становится основанием для какого‑либо превознесения и выступает как непременный атрибут христианской церкви. Однако при сохранении обрядово–государственной системы церковного устройства исчезновение монашеских институтов может привести к явно нежелательным внутрицерковным последствиям, так что говорить о смерти монашества в связи с возникновением протестантизма, конечно же, было бы преждевременно. Скорее, можно говорить о том, что на исторической сцене снова появились церкви, в которых отделение от мира не сосредоточено в небольших внутрицерковных группах, считающихся подобием христианского идеала, а провозглашается в качестве доступного и возможного образа жизни для всего церковного сообщества и тем самым более соответствует новозаветному пониманию христианского призвания. Историческое монашество не может служить универсальным образцом евангельского равновесия между положением христиан и «в мире», и «не от мира», а потому оно неизбежно остается камнем преткновения для всех, кто при выборе монашеского образа жизни или же своего отношения к монашеству опирается на земной, разделяющий человеческий принцип «или — или». — Ю. Ц.}

§33. Положение монахов в церкви

В том, что касается общественного положения монашества в системе церковной жизни, то сначала, даже во время Халкидонского собора, на Востоке и Западе оно считалось состоящим из мирян, однако монахи, как religiosi, отличались от seculares и образовывали средний класс между обычными мирянами и священниками. Они представляли собой духовную знать, но не правящий класс, аристократию, и не иерархию церкви. «Монах, — говорит Иероним, — выполняет обязанности не учителя, но кающегося, который страдает либо за себя, либо за мир». Многие монахи считали церковную должность несовместимой со своим стремлением к совершенству. Существовала поговорка, автором которой считали Пахомия: «Монах должен особенно избегать женщин и епископов, потому что ни те, ни другие не оставят его в покое»[304]. Аммоний, сопровождавший Афанасия в Рим, отрезал себе ухо и угрожал, что отрежет и язык, когда ему предложили стать епископом[305]. Мартин Турский считал, что чудесная сила покинула его, когда он ушел из монахов и стал епископом. Другие, напротив, желали епископской должности или назначались на нее против своей воли уже в IV веке. Настоятели монастырей обычно были рукоположенными священниками, они отправляли таинства среди братьев, но были подчинены епископу епархии. Позже монастырям удалось, с помощью особых уступок папы, освободиться от епископской юрисдикции. Начиная с X века монахов стали считать священниками. В некотором отношении они с самого начала были выше священников, считали себя по преимуществу conversi и religiosi, а свой образ жизни — vita religiosa, с презрением, сверху вниз, смотрели на «светских» священников, часто устраивали споры с ними. С другой стороны, уже в IV веке монастыри оказались самыми плодотворными школами священников, из них, особенно на Востоке, вышло наибольшее количество епископов. Шестой из новых законов Юстиниана говорит, что епископов следует избирать среди клириков или монахов.

В одежде монахи сначала следовали обычаям своих стран, но выбирали самые простые и грубые ткани. Позже они стали носить тонзуру и отличительную форму.

§34. Влияние и следствия возникновения монашества

Влияние монашества на мир, от Антония и Бенедикта до Лютера и Лойолы, оставило глубокий след на всех сторонах церковной истории. Здесь мы также должны различать светлую и теневую стороны. Влияние монашества как института связано с диаметрально противоположными моментами, поэтому о нем высказывают совершенно разные мнения. «Невозможно, — говорит декан Милмен[306], — говорить о влиянии монашества вообще, начиная с самого раннего периода его формирования в христианстве, не удивляясь и не задумываясь, насколько противоположное воздействие оно оказывало. Нет сомнений в том, что оно породило самое вопиющее невежество и самое ужасное лицемерие, иногда — самый низкий разврат, но при этом оно было хранителем знаний, создателем цивилизации, распространителем кроткой и мирной религии». Проблему кажущегося противоречия легко разрешить. Не монашество как таковое стало благословением церкви и мира, ибо индийское монашество, за три тысячи лет доведшее умерщвление плоти до бредовых масштабов, не спасло ни единой души и не принесло человечеству никакой пользы. Именно христианство в монашестве стало источником блага и использовало этот неестественный образ жизни как средство для выполнения своей миссии любви и мира. Когда монашество вдохновлялось и управлялось духом христианства, оно было благословением, а без этого духа оно вырождалось и превращалось в обильный источник зла.

В то время, когда монашество только появилось, оно предстает перед нами в самом благоприятном свете — как здоровый и обязательный ответ безнравственной и, в сущности, обреченной общественной жизни греко–римской империи, как подготовительная школа новой христианской цивилизации среди римских и германских народов Средних веков. Подобно иерархии и папству, оно относится к дисциплинарным институтам, которые дух христианства использует как средство для достижения высшей цели, а после ее достижения отбрасывает, потому что великая задача христианства — пропитать, подобно закваске, и освятить все человеческое общество, семью и государство, науку и искусство, все проявления общественной жизни. Древнеримский мир, основанный на язычестве, уже не подлежал преобразованию, если моральные портреты Сальвиана и других авторов IV — V веков хотя бы наполовину правдивы, поэтому христианская мораль с самого начала враждебно относилась к нему, пока она укреплялась и развивалась, чтобы исполнить свою миссию среди новых, варварских, но гибких и восприимчивых народов Средних веков и насадить среди них семена высшей цивилизации.

Монашество способствовало падению язычества и победе христианства в Римской империи и среди варваров. Оно было предостережением против обмирщения, распущенности и аморальности больших городов, впечатляющим призывом к покаянию и обращению. Оно предлагало спокойное убежище душам, уставшим от мира, и вводило своих искренних учеников в святилище ничем не омраченного общения с Богом. Оно было больницей для лечения моральных болезней, а для здоровых и сильных энтузиастов — ареной для демонстрации героической добродетели[307]. Оно напоминает об изначальном единстве и равенстве человечества, уравнивая богатых и бедных, высоких и низких. Оно привело к упразднению или, по крайней мере, к смягчению системы рабовладения[308]. Оно проявляло гостеприимство к странникам и щедрость к бедным и нуждающимся. Оно было прекрасной школой размышлений, дисциплины и духовных упражнений. Из монашества вышло большинство тех католических миссионеров, которые, невзирая на трудности, насаждали христианскую веру среди варварских племен Северной и Западной Европы, а потом — Восточной Азии и Южной Америки. Это была семинария, из которой вышло множество священников, она дала церкви самых выдающихся ее епископов и пап, таких как Григорий I и Григорий VII. Монашество породило таких святых, как Антоний и Бернар, воспитало таких богословов, как Златоуст и Иероним, и длинный ряд ученых и мистиков Средневековья. Некоторые из глубочайших богословских произведений, такие как трактаты Ансельма, «Сумма» Фомы Аквинского, многие из лучших религиозных книг, такие как «Подражание Христу» Фомы Кемпийского, были созданы в торжественном покое монастырской жизни. Священные гимны, отличающиеся непревзойденной красотой, как Jesu dulcis memoria, нежностью чувства, как Stabat mater dolorosa, или внушающим ужас величием, как Dies irae, dies ilia, были сочинены и пелись средневековыми монахами, чтобы сохраниться на века. Бенедиктинцы вплоть до XVII века играли важнейшую роль в изучении трудов отцов церкви и древности. Наконец, монашество, по меньшей мере на Западе, способствовало облагораживанию духовной почвы и обучению людей, усердно создавало копии Библии, трудов отцов церкви и древних классиков и внесло, до Реформации, существенный вклад в развитие современной европейской цивилизации. Человек, путешествующий по Франции, Италии, Испании, Германии, Англии и даже северным районам Шотландии и Швеции, встречает множество следов полезной деятельности монахов в виде развалин аббатств, монашеских собраний, монастырей и обителей, которые некогда оказывали обучающее и миссионерское влияние на округу. Однако их влияние на развитие искусств и литературы было, конечно же, лишь вспомогательным, часто вынужденным. Оно не входило в сферу первостепенных интересов у основателей монастырей и самого института монашества, заботившихся исключительно о религиозном и моральном воспитании души. Они искали прежде всего царства небесного, но попутно добивались и других целей.

С другой стороны, монашество лишило общество многих полезных сил. Оно распространяло равнодушие к семейной жизни, гражданскому и военному служению государству, практическим общественным деяниям. Проходившие повсеместно религиозные каналы, орошавшие мир живой водой, обращались в пустыню, и это ускорило падение Египта, Сирии, Палестины и всей Римской империи. Монашество подпитывало религиозный фанатизм, часто поднимало народные волнения, страстно предавалось богословским спорам. Обычно оно выступало на стороне ортодоксии, но нередко, как в случае с ефесским «разбойничьим собором», и на стороне ереси — особенно защищая грубейшие суеверия. Ибо простой, Божий путь спасения через Евангелие заменялся в нем произвольной, эксцентричной, показной и нарочитой святостью. Оно затеняло вседостаточные заслуги Христа блеском сверхдолжных дел человека. Оно измеряло добродетель на основании количества внешних упражнений, а не качества внутреннего настроя, распространяло веру в личную праведность человека, насаждало беспокойную, формальную и механическую религию. Оно поощряло идолопоклонническое почитание Марии и святых, поклонение образам и реликвиям, всяческие суеверия и благочестивые вымыслы. Оно верило во множество видений и чудес, противоречивших законам природы и разуму, превосходивших чудеса Христа и апостолов. Никейская эпоха полна нелепейших монашеских басен, и в этом отношении не уступает мрачнейшим периодам Средневековья[309].

Под влиянием монашества понизились требования общественной морали, так как монашество поставило себя выше нее и претендовало на соответствующую высшую заслугу. В целом оно оказывало деморализующее влияние на народ, который начал считать себя profanum vulgus mundi и жить соответственно. Отсюда частые жалобы, не только Сальвиана, но также Златоуста и Августина, на равнодушие и леность христиан того времени. Поэтому по сей день в странах юга Европы и Америки, где монашество преобладает, положение вещей прискорбно и аскетическая святость противопоставляется вседозволенности мирян, а среднего здорового класса не существует, нет ни добродетельной семейной жизни, ни моральной силы в массах. В XVI веке монахи были самыми ожесточенными врагами Реформации и истинного прогресса. Но вместе с тем и величайшие из деятелей Реформации учились в монастырях и были детьми монашеской системы, подобно тому как самый смелый и свободный из апостолов был строжайшим из фарисеев.

§35. Павел Фивейский и святой Антоний

I. Афанасий: Vita S. Antonii (на греческом языке, Opera, ed. Ben., ii, 793–866). На латинском языке — у Евагрия, IV век. Иероним: Catal., с. 88 (очень краткое упоминание об Антонии); Vita S. Pauli Theb. (Opera, ed. Vallars, ii, p. 1–12). Созомен: H. 1. i, cap. 13–14. Сократ.: H. Ε., iv, 23, 25.

II. Acta Sanctorum, sub Jan. 17 (tom, ii, p. 107 sqq.). Tillemont: Mem., tom, vii, p. 101–144 (St. Antoine, premier père des solitaires d'Egypte). Butler (католик): Lives of the Saints, sub Jan. 17. Möhler (католик): Athanasius der Grosse, p. 382–402. Neander: К. G., iii, 446 sqq. (Torrey's Engl, ed., ii, 229–234). Böhringer: Die Kirche Christi in Biographien, i, 2, p. 122–151. H. Ruffner: l. c, vol. i, p. 247–302 (сокращенный перевод из Афанасия, с дополнениями). K. Hase: К. Gesch. §64 (мастерский портрет в миниатюре).

Первым известным христианским отшельником, отличным от более ранних аскетов, является знаменитый Павел Фивейский из Верхнего Египта. На двадцать втором году жизни, в период гонений Деция, 250 г. по P. X., он удалился в дальнюю пещеру. Уединение понравилось ему, и, по преданию, он прожил так девяносто лет в гроте рядом с источником и пальмовым деревом, которое давало ему пищу, тень и одежду[310], до самой своей смерти в 340 г. Позже говорили, что ежедневно ворон приносил ему полбуханки хлеба, подобно тем воронам, которые кормили Илию. Но об этом чудесном святом никто ничего не слышал, пока о нем не поведал миру Антоний, под действием импульса свыше посетивший и похоронивший его. Больше часа Антоний напрасно стучался в дверь отшельника, который предпочитал визиты зверей и не желал видеть человека, — и наконец был допущен внутрь, увидел его улыбающееся лицо и получил приветствие в виде святого поцелуя. Павел интересовался судьбой мира достаточно, чтобы задать вопрос, есть ли еще на свете идолопоклонники, строят ли новые дома в древних городах и кто правит миром? Во время этой интересной беседы прилетел большой ворон и принес двойную порцию хлеба для святого и его гостя. «Господь, — сказал Павел, — добрый и милостивый, послал нам обед. Вот уже шестьдесят лет я ежедневно получаю полбуханки, но теперь, когда пришел ты, Христос удвоил паек Своих воинов». Поблагодарив Дарителя, они сели у источника. Теперь возник вопрос, кто должен преломить хлеб. Один настаивал на обычае гостеприимства, другой говорил о праве старейшего. Решение этой проблемы монашеского этикета, которая могла иметь моральное значение, заняло почти весь день, и наконец стороны пришли к компромиссу: они будут тянуть буханку с противоположных концов, пока она не разломится, и каждый возьмет тот кусок, который останется у него в руках. Они попили воды из источника и поблагодарили Бога. На следующий день Антоний вернулся в свою келью и сказал двум своим ученикам: «Горе мне, грешнику, я лгал, когда называл себя монахом. Я видел Илию и Иоанна в пустыне; я видел святого Павла в раю». Вскоре после этого он нанес святому Павлу повторный визит, но нашел его мертвым в его пещере, с поднятой головой и руками, простертыми к небесам. Он завернул тело в саван, спел псалмы и гимны и похоронил его без помощи лопаты: из пустыни, по собственному желанию или, точнее, под сверхъестественным влиянием, пришли два льва, легли у ног его, махая хвостами и печально скуля, и вырыли в песке могилу, достаточно большую для того, чтобы в ней поместилось тело покойного святого пустынника! Антоний взял с собой плащ Павла, сделанный из пальмовых листьев, и носил его в торжественные дни Пасхи и Пятидесятницы.

Когда ученый Иероним писал о жизни Павла, примерно тридцать лет спустя, он, по–видимому, опирался на свидетельства Анафы и Макария, двух учеников Антония. Но в прологе он замечает, что об этом святом рассказывают много невероятных вещей, которые не стоит повторять. Учитывая, что он поверил во львов, выкопавших могилу, трудно представить себе более невероятные и менее достойные повторения вещи!

Павел — образец канонизированного святого, который жил, незримый и неизвестный, в пустыне в течение девяноста лет без общения с видимой церковью, без Библии, без совместного поклонения, таинств и так и умер, но который, как предполагалось, достиг высшей степени благочестия. Как это согласуется с распространенным учением Католической церкви о необходимости и действенности обрядов, наделяющих благодатью? Августин, ослепленный аскетическим духом того века, говорит даже, что пустынники, на их уровне совершенства, могут не быть знакомы с Библией. Нет сомнений, что совершенство такого рода не основано на Библии, но пребывает вне ее.

Собственно основателем монашества и человеком, исключительно сильно содействовавшим его распространению, был святой Антоний из Египта. Это самый известный, самый оригинальный и самый уважаемый представитель этого неестественного и эксцентричного рода святости, «патриарх монашества», «бездетный отец бесчисленного потомства»[311].

Антоний был родом из христианской, уважаемой коптской семьи, он родился около 251 г. в Коме, на границе Фиваиды. От природы спокойный, склонный к созерцанию и размышлению, он избегал общества товарищей по играм и презирал высшую ученость. Он говорил только на разговорном коптском и до самой смерти ничего не знал о греческой литературе и светской науке[312]. Но он усердно посещал богослужения вместе с родителями и внимательно слушал уроки Писания, которые запоминал наизусть[313]. Память была его библиотекой. Позже он добросовестно, но слишком буквально применял отдельные фрагменты Писания. Его обращение к отшельникам начинается весьма далеким от католичества заявлением: «Священное Писание — достаточное наставление для нас». Когда Антонию было восемнадцать (около 270), его родители умерли и ему пришлось заботиться о младшей сестре и немалом состоянии. Полгода спустя, размышляя о следовании апостолов за Иисусом, он услышал в церкви слова Господа, обращенные к богатому юноше: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи и следуй за Мною»[314]. Эти слова стали гласом Божьим, определившим его жизнь. Он поделил свои владения, 300 акров плодородной земли, между жителями селения, продал личную собственность и раздал средства бедным, оставив лишь скромную долю для содержания сестры. Но потом он услышал в церкви призыв: «Не заботьтесь о завтрашнем дне»[315], — и раздал бедным остатки, а сестру отдал в общину благочестивых дев[316]. После этого он навестил ее только раз — такое пренебрежение родственными узами характерно для аскетов.

Затем он покинул селение и вел жизнь аскета поблизости, постоянно молясь, в соответствии с заповедью: «Непрестанно молитесь», и трудясь, согласно словам: «Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь». Он довольствовался скудной пищей, а остальное отдавал бедным. Он наносил визиты соседним аскетам, которых в то время в Египте было множество, чтобы смиренно и с благодарностью учиться у них добродетелям: у одного — искренности молитвы, у другого — бодрствованию, у третьего — умению поститься, у четвертого — кротости, и у всех — любви ко Христу и ближнему. Все полюбили его и стали почитать как друга Божьего.

Для того чтобы достичь еще более высокого уровня святости, после 285 г. он стал все дальше и дальше удаляться от лона и общения церкви в уединение и стал основателем системы отшельничества в строгом смысле слова. Сначала он жил в гробнице, потом, в течение двадцати лет, в развалинах крепости, наконец на горе Кользим, примерно в семи часах пути от Красного моря, в трех днях пути на восток от Нила, где до сих существует древний монастырь, названный его именем.

В уединении он предавался все более сложным аскетическим упражнениям. Эти занятия прерывались лишь изготовлением корзин, случайными посещениями и сражениями с дьяволом. Постясь, он добился редкого воздержания. Ел он хлеб с солью, иногда финики, пил воду. Никогда не прикасался ни к мясу, ни к вину. Ел он только раз в день, обычно после захода солнца, и, подобно пресвитеру Исидору, стыдился того, что его бессмертный дух нуждается в земном питании. Часто он постился в течение двух — пяти дней. Друзья и сарацины–кочевники, всегда с уважением относившиеся к святым пустынникам, время от времени приносили ему хлеб. Но в последние годы жизни, чтобы стать совершенно независимым от других людей и иметь возможность оказывать гостеприимство путешественникам, он стал выращивать небольшой сад на склоне горы, рядом с источником и в тени пальм[317]. Иногда дикие лесные звери губили его скромный урожай, но он прогонял их прочь со словами: «Зачем вы вредите мне, ведь я никогда не причинял вам ни малейшего вреда? Уходите все, во имя Господа, и никогда больше не приходите сюда». Он спал на голой земле, в лучшем случае — на охапке соломы, часто бодрствовал всю ночь, молясь. Он пренебрегал умащением тела, а в последние годы жизни никогда не мыл ног. Грязь считалась неотъемлемой составляющей аскетического совершенства. Вся его одежда состояла из шерстяной рубахи, овечьей шкуры и пояса. Но, несмотря на все это, лицо его светилось дружелюбием и радостью.

Конфликты с дьяволом и его бесовскими ордами были неотъемлемой частью опыта Антония, как и других святых отшельников, и продолжались всю его жизнь. Дьявол являлся ему в видениях и снах, даже при свете дня, во всевозможных видах — то как друг, то как обворожительная женщина, то как змей, искушающий его напоминаниями о прежнем богатстве, о его благородной семье, о необходимости заботиться о сестре, соблазняющий обещаниями богатства, почета и славы, убеждениями, что быть добродетельным трудно, а быть грешником — легко, внушением нечестивых мыслей и образов, угрозами ужасных опасностей и наказаний. Однажды дьявол так сильно ударил отшельника, рассказывает Афанасий, что некий друг, принесший ему хлеба, нашел его лежащим на земле, подобно мертвому. В другой раз дьявол вломился в его пещеру сквозь стену и наполнил помещение рычащими львами, завывающими волками, ревущими медведями, свирепыми гиенами, ползающими змеями и скорпионами; но Антоний мужественно повернулся к чудовищам и смотрел на них, пока сверхъестественный свет не засиял свыше и они не рассеялись. В проповеди, с которой он обратился к отшельникам по их просьбе, он преимущественно говорит об этой борьбе с бесами и дает ключ к ее пониманию: «Не бойтесь сатаны и его ангелов. Христос сломил их силу. Лучшее орудие против них — это вера и благочестие… Присутствие злых духов проявляется в сомнениях, отчаянии, ненависти к аскетизму, дурных желаниях, страхе смерти… Они принимают тот облик, который соответствует нашему духовному состоянию[318]. Они — отражение наших мыслей и фантазий. Если вы думаете о плотском, вы становитесь их добычей, но если вы радуетесь в Господе и занимаетесь божественным, то они бессильны… Дьявол боится поста, молитвы, кротости и добрых дел. Его иллюзии растворяются, когда человек вооружается знамением креста».

Только в исключительных случаях Антоний покидал свое уединение, и тогда он производил неизгладимое впечатление как на христиан, так и на язычников, своей грубой одеждой и своим изможденным, призрачным обликом. В 311 г., во время гонений Максимина, он появился в Александрии, надеясь принять венец мученика. Он посещал исповедников в рудниках и темницах, призывал их к смелости перед судом, сопровождал на место казни, но никто не осмелился коснуться святого пустынника. В 351 г., когда Антонию было уже сто лет, он во второй и в последний раз появился в египетской столице, чтобы вступиться за ортодоксальную веру своего друга Афанасия против арианства, и за несколько дней обратил больше язычников и еретиков, чем обычно обращалось за целый год. Он заявил, что арианское отрицание Божественности Христа хуже змеиного яда и не лучше язычества, которое поклоняется творению, а не Творцу. Он не хотел иметь ничего общего с еретиками и предостерегал своих учеников от общения с ними. Афанасий проводил его до ворот города, где он изгнал злого духа из девочки. Приглашение побыть в Александрии подольше Антоний отклонил, сказав: «Монах без пустыни умирает, как рыба без воды». Подражая его примеру, монахи позже массово выходили из пустыни, когда ортодоксия была в опасности, устраивали на улицах шествия с восковыми свечами и пением или появлялись на соборах, чтобы с фанатической энергией, а иногда и с применением физической силы защитить ортодоксальную веру.

Хотя Антоний избегал человеческого общества, в уединении его часто навещали, за утешением и помощью к нему прибегали христиане и язычники, аскеты, больные и нуждающиеся; его воспринимали как сошедшего с небес в Египет, чтобы врачевать тело и душу. Он молился, трудился и заботился о бедных, призывал их жить в любви к Богу, молитвой исцелял больных и бесноватых. Афанасий рассказывает о нескольких чудесах, совершенных им, но мы не можем быть уверены в достоверности этого рассказа, хотя чудеса эти гораздо менее невероятны и нелепы, чем многие другие монашеские истории той эпохи. Антоний, утверждает его биограф, никогда не хвалился тем, что его молитва была услышана, и не роптал, если этого не случалось, но в любом случае благодарил Бога. Он предостерегал монахов, чтобы они не переоценивали чудотворный дар, ведь это не их собственные дела, но благодать Господня; он напоминал им о словах: «Тому не радуйтесь, что духи вам повинуются, но радуйтесь тому, что имена ваши написаны на небесах» (Лк. 10:20). Служителю Марциану, который умолял его исцелить свою одержимую дочь, он сказал: «Человек, почему ты взываешь ко мне? Я такой же человек, как и ты. Если ты веришь, молись Богу, и Он услышит тебя». Марциан помолился, и по возвращении увидел дочь здоровой.

Антоний превосходил своих бесчисленных учеников и последователей свежей оригинальностью ума. Необразованный и в чем‑то ограниченный, он обладал здравым смыслом и природной смекалкой. До нас дошли многие из его впечатляющих ответов на вопросы и удачных высказываний. Когда однажды его посетили языческие философы, он спросил их: «Почему вы доставили себе столько беспокойства, чтобы увидеть безумца?» Они, возможно, с иронией, ответили, что считают его скорее мудрецом. А он ответил им: «Если вы считаете меня безумцем, вы утруждали себя зря; если же я мудрец, тогда вы брали бы с меня пример и были бы христианами, как я». В другой раз, когда его упрекнули в невежестве, он спросил: «Что древнее и лучше, ум или знания?» Ум, отвечали ему. «Тогда, — заявил отшельник, — он может обойтись без знаний». «Моя книга, — заметил он в похожей ситуации, — это все творение, лежащее передо мной, и в нем я могу читать слово Божье, когда пожелаю». Слепого учителя церкви Дидима, встреченного им в Александрии, он утешил следующими словами: «Не волнуйся из‑за утраты внешнего ока, которым видят и мухи; радуйся обладанию оком духовным, которым ангелы видят лицо Божье и воспринимают Его свет»[319]. Даже император Константин и его сыновья писали ему как духовному отцу и просили дать им ответ. Сначала отшельник не хотел принимать это письмо, тем более что, не умея писать, он не мог ответить на него, да и великие мира сего интересовали его не больше, чем Александр Македонский — Диогена. Когда ему сказали, что император — христианин, он продиктовал ответ: «Счастлив ты, что поклоняешься Христу. Не гордись земной властью. Думай о грядущем суде и знай, что Христос — единственный истинный и вечный царь. Будь справедлив, люби людей, заботься о бедных». Своим ученикам он сказал в связи с этим случаем: «Не удивляйтесь, что император пишет ко мне, потому что он — человек. Удивляйтесь скорее тому, что Бог создал закон для человека и говорил с нами через Своего собственного Сына».

В последние годы своей жизни патриарх монашества удалился от посетителей как можно дальше, но позволял двум ученикам жить рядом с собой и заботиться о нем в старческой немощи. Когда он почувствовал, что конец близок, он велел не бальзамировать свое тело, по египетскому обычаю, но похоронить его в земле и держать в тайне место его захоронения. Одну из двух овечьих шкур он завещал епископу Серапиону, другую, с подкладкой, — Афанасию, который когда‑то принес ему ее новую, а теперь получил обратно изношенную. Что случилось с плащом из пальмовых листьев, который, согласно Иерониму, Антоний унаследовал от Павла Фивейского и носил на Пасху и Пятидесятницу, Афанасий нам не сообщает. Распорядившись своим имуществом, Антоний сказал ученикам: «Прощайте, дети мои; Антоний уходит, его не будет больше с вами». С этими словами он вытянул ноги и испустил дух — с улыбкой на губах, в 356 г., в возрасте ста пяти лет. В течение веков место его захоронения оставалось неизвестным. Своей последней волей он выразил протест против поклонения святым и реликвиям, развитию которого, однако, он неосознанно поспособствовал. При Юстиниане, в 561 г., его останки были чудесным образом обнаружены (о чем в подробностях рассказывают нам болландисты и Батлер), перевезены в Александрию, потом в Константинополь и, наконец, во Вьенну, на юг Франции. Говорят, что в XI веке, когда свирепствовала эпидемия так называемого «святого огня», или «огня святого Антония», его останки совершали великие чудеса.

Афанасий, великий представитель никейской эпохи, завершает биографию своего друга описанием его характера: «Из этого краткого повествования вы можете судить, каким великим человеком был Антоний, ведший жизнь аскета с юности и до глубокой старости. Состарившись, он никогда не позволял себе лучше питаться, не менял одежду и даже не мыл ноги. Но он оставался совершенно здоровым. Его зрение было ясным до конца и зубы здоровыми, хотя от долгого использования сточились до корней. Он в совершенстве владел руками и ногами и был более крепким и сильным, чем те, кто привык менять пищу и одежду и мыться. Слава о нем прошла из его удаленной обители на уединенной горе по всей Римской империи. Он славился не ученостью, не мирской мудростью, не человеческим искусством, но только благочестивым отношением к Богу… И пусть все братья знают, что Господь не только берет святых монахов на небеса, но и дает им славу по всей земле, даже если они хоронят себя в пустыне».

В никейскую эпоху Антония почитали как образцового святого[320]. Из этого факта мы видим, как велика разница между древним и современным, древнекатолическим и евангельским протестантским представлением о природе христианской религии. Собственно христианского элемента в жизни Антония очень мало, особенно если судить о христианстве с точки зрения Павла. Но мы не можем не восхищаться великолепием в нужде, простым и грубым величием святости этого отшельника, несмотря на все ее недостатки. Под овечьим плащом Антония скрывалась детская кротость, любезная простота, редкая сила воли и пылкая любовь к Богу, сохранявшаяся на протяжении почти девяноста лет при отсутствии всяческих удобств и удовольствий естественной жизни и победившая все искушения плоти. С помощью одного лишь благочестия, без образования или учености, он стал одним из наиболее замечательных и выдающихся людей в истории древней церкви. Даже язычники–современники не могли не уважать его, и знаменитый философ Синезий, ставший потом епископом, перед своим обращением упомянул Антония среди тех редких людей, у которых озарения занимают место рассуждений, а природная сила ума не нуждается в обучении[321].

§36. Распространение отшельничества. Иларион

Пример Антония оказал магическое воздействие на его поколение, и его биография, написанная Афанасием и вскоре переведенная на латинский язык, стала книгой на все времена. Златоуст рекомендует ее как полезное и назидательное чтение[322]. Даже Августин, самый евангельский из отцов церкви, прочитав ее, укрепился в своей решительной религиозной борьбе и вдохновился на полный отказ от мира[323].

За короткий промежуток времени, еще при жизни Антония, пустыни Египта, от Нитрии, к югу от Александрии, и Скитской пустыни до Ливии и Фиваиды, наполнились отшельниками (анахоретами, пустынниками) и их кельями. Мания отшельничества охватила христиан, эпидемия затронула все слои общества. Как раньше мученичество, так теперь монашество стало самым быстрым и верным путем к славе на земле и вечной награде на небесах. Перспектива, о которой Афанасий говорит в заключении биографии Антония, с лихвой компенсировала муки самоотречения и была мощным стимулом благочестивых амбиций. Последовательные пустынники удалялись от мира все дальше и дальше. Никакая пустыня не была слишком жаркой, никакая скала — слишком суровой, никакой склон — слишком крутым, никакая пещера — слишком мрачной для этих ненавидящих мир и избегающих людей энтузиастов. Стало чуть ли не нормой, что в подчинении одного настоятеля находилось от двухсот до пятисот монахов. Есть предположение, что в то время в Египте количество отшельников и затворников равнялось по численности населению городов[324]. Естественный контраст между пустыней и плодородной долиной Нила стал отражением морального контраста между монашеской жизнью и жизнью мирской.

Макарий[325] Старший ввел отшельничество в ужасной Скитской пустыне, а Амун или Аммон[326] — на Нитрийской горе. Последний был женат, но убедил свою невесту, сразу после свадьбы, жить вместе с ним в строжайшем воздержании. К концу IV века только в Нитрии, по свидетельству Созомена, было пять тысяч монахов, которые в основном жили в отдельных кельях и разговаривали друг с другом только по субботам и воскресеньям, когда они собирались для совместного богослужения.

Из Египта отшельничество распространилось на соседние страны.

Иларион, жизнь которого ярко и подробно описывает Иероним[327], учредил монашество в пустыне Газа, в Палестине и Сирии. Этот святой был для отшельников IV века второй по величине фигурой после Антония. Он родился у родителей–язычников и рос «как роза среди терниев». Он учился в Александрии, усердно посещал церковь, избегал цирка, гладиаторских боев и театра. Позже он прожил два месяца со святым Антонием и стал самым известным его учеником. После смерти родителей он раздал наследство своим братьям и бедным, ничего не оставив себе, так как боялся стать похожим на Ананию и Сапфиру и помнил слова Христа: «Всякий из вас, кто не отрешится от всего, что имеет, не может быть Моим учеником»[328]. Потом он удалился в пустыню Газа, где жили только разбойники и убийцы, сражался, как и Антоний, с греховными мечтами и прочими дьявольскими искушениями и довел свое тело — «осла», которого следовало кормить соломой, а не овсом, — до такого изнеможения, что, будучи еще молодым двадцатилетним человеком, был похож на скелет. Он никогда не ел до захода солнца. Молитвы, пение псалмов, чтение стихов Библии и плетение корзин были его занятиями. Его келья была высотой всего 5 футов (1,5 м), ниже его собственного роста, и больше была похожа на гробницу, чем на жилище. Он спал на земле. Волосы он подстригал только раз в год, на Пасху. Слава о его святости постепенно привлекла к нему массу поклонников (однажды — десять тысяч), так что ему несколько раз приходилось менять место жительства, и он удалился на Сицилию, потом в Далмацию, и наконец на остров Кипр, где умер в 371 г. на восьмидесятом году жизни. Свое наследство, сборник евангелий и грубый плащ, он завещал другу Есихию, который отвез его тело обратно в Палестину и похоронил в Маюмском монастыре. Жители Кипра, оплакивавшие эту потерю, утешали себя тем, что у них остается дух покойного святого. Иероним приписывает ему разнообразные видения и чудесные исцеления.

§37. Святой Симеон и столпники

По поводу святого Симеона, или Симеона Столпника, у нас есть рассказы трех современников и очевидцев, Антония, Козьмы и особенно Феодорита (Hist. Relig., с. 26). Последний рассказ был написан за шестнадцать лет до смерти святого.

Evagrius: H. E, с. 13. Acta Sanctorum и Butler, sub Jan. 5. Uhlemann: Symeon, der erste Säulenheilige in Syrien. Leipz., 1846. (См. также замечательную поэму, A. Tennyson: St. Symeon Stylites — монолог, в котором Симеон рассказывает о себе).

Нет нужды рассказывать о жизни других подобных отшельников. Во всех случаях мы наблюдаем одни и те же особенности, вплоть до незначительных деталей[329]. Но в V веке новый и довольно оригинальный путь[330] проложил Симеон, отец столпников, которые долгие годы днем и ночью, летом и зимой, под дождем и солнцем, на морозе и жаре стояли на высоких столбах без укрытия, в молитве и покаянии, и сделали свой путь на небеса настолько трудным, что неизвестно — надо восхищаться их несравненным самоотречением или жалеть их за незнание евангельского пути спасения. Здесь аскетизм пустынников достиг своего апогея.

Святой Симеон Столпник, пастух, живший на границе Сирии и Киликии, в возрасте тринадцати лет ушел в монастырь под впечатлением от заповедей блаженства, услышанных в церкви. Несколько дней он лежал на пороге, не ел и не пил и умолял принять его в качестве последнего из слуг. Он приучил себя есть только раз в неделю, по воскресеньям. В время поста он обходился без пищи все сорок дней, что кажется невероятным даже для тропического климата[331]. Первая попытка подобного рода чуть не привела его к смерти, но потом организм приспособился и, когда его навестил Феодорит, он прожил без пищи уже двадцать шесть сорокадневных постов, чем превзошел Моисея, Илию и даже Христа, Который постился только раз. Еще одной из особенностей его предельного самоотречения было то, что он связывал себя так тесно, что веревка впивалась в кости, и когда ее разрезали, то причиняли ему ужасную боль. Потом он ушел из монастыря и жил отшельником в горах, с железной цепью на ногах, где его навещали толпы поклонников и любопытных. В конце концов даже это перестало удовлетворять его, и в 423 г. он изобрел новую форму святости: до своей смерти, в течение тридцати шести лет, он жил на расстоянии двухдневного пути (65 км) к востоку от Антиохии на столбе высотой не менее сорока локтей (18 м)[332]; высота столба росла по мере того, как он приближался к небесам и совершенству. Он не мог ни лежать, ни сидеть, только стоять или опираться о перила или преклонять колени; в последнем положении он почти касался ногами головы — такой гибкой стала его спина от поста. Однажды один наблюдатель сосчитал, что за день святой не менее двухсот сорока четырех раз преклонял колени перед Всемогущим, — а потом перестал считать. Он одевался в шкуры животных и носил цепь на шее. Даже святое причастие он принимал на столбе. Так святой Симеон простоял много долгих дней, недель, месяцев и лет под палящим солнцем, проливным дождем, на лютом морозе, в свирепую бурю, ежедневно переживая муки смерти и мученичества, стеная под бременем греха, искренне желая достичь сверхчеловеческой святости, ожидая славной награды на небесах и бессмертной славы на земле и не достигая того истинного утешения и мира души, которые проистекают из детской веры в безграничные заслуги Христа.

Но Симеон не только заботился о собственном спасении. Люди стекались к нему издалека, чтобы стать свидетелями этого чуда века. К представителям разных слоев общества он обращался с одинаковым дружелюбием, кротостью и любовью, только женщин никогда не впускали за стену, окружавшую столб. С этой оригинальной кафедры, между небом и землей, он дважды в день проповедовал пораженным зрителям покаяние, улаживал споры, отстаивал ортодоксальную веру, требовал исполнения закона даже от императора, исцелял больных, совершал чудеса и обращал тысячи язычников измаильтян, иберийцев, армян и персов в христианство, по крайней мере номинально. Обо всем этом рассказывает знаменитый Феодорит, свидетель жизни святого. Он называет его великим чудом света[333] и сравнивает со свечой на подсвечнике и с самим солнцем, лучи которого светят во все стороны. Возражающим против такого образа жизни он сообщает, что Бог часто использует поразительные средства, чтобы взволновать равнодушных, как показывает история пророков[334], и завершает свое повествование словами: «Если бы этот святой жил дольше, он совершил бы еще более великие чудеса, ибо он был украшение вселенной и честь религии».

Симеон умер в 459 г., на шестьдесят девятом году жизни, от давно скрываемой и отвратительной язвы на ноге; торжественная процессия перевезла его тело в главную церковь Антиохии.

Еще до смерти Симеон вызывал безграничное восхищение у христиан и язычников, простого народа, персидских царей и императоров Феодосия II, Льва и Марциана, которые просили его о благословении и совете. Неудивительно, что при всей знаменитой кротости ему пришлось бороться с искушением духовной гордостью. Однажды в видении ему явился ангел на огненной колеснице, чтобы отнести его, подобно Илии, на небеса, потому что его жаждут видеть духи блаженных. Симеон уже собирался войти в колесницу правой ногой, на которой он в тот раз повредил связку (как Иаков бедро), когда сатанинский призрак был изгнан крестным знамением. Вероятно, этот случай, о котором повествуется в Acta Sanctorum, был придуман позже, чтобы объяснить его болезнь и показать, как опасно самомнение. Поэтому и благочестивый монах Нил, не без причины, напоминал упорным столпникам о притче: «Всякий возвышающий себя унижен будет»[335].

Из столпников более позднего времени наиболее выдающимися были Даниил (ум. в 490), из окрестностей Константинополя, и Симеон Младший (ум. в 592), из Сирии. Говорят, что последний провел на столбе шестьдесят восемь лет. На Востоке эта разновидность святости продолжала существовать, хотя и в исключительных случаях, вплоть до XII века. На Западе, насколько нам известно, был только один столпник, который, по словам Григория Турского, долго жил на столбе в окрестностях Трира, но потом, по приказу епископа, спустился и вступил в ближайший монастырь.

§38. Пахомий и монастырская жизнь

У нас есть биография святого Пахомия, написанная вскоре после его смерти одним из монахов Табенны, а также отдельные упоминания у Палладия, Иеронима (Regula Pachomii, Latine reddita, Opp. Hieron., ed. Vallarsi, tom, ii, p. 50 sqq.), Руфина, Созомена и др. См. также Tillemont, tom, vii, p. 167–235, и Vit. Sanct., sub Maj. 14.

Хотя собственно отшельничество продолжало существовать и до сих пор иногда встречается в Греческой и Римской церкви, с середины IV века монашеская жизнь стала в основном принимать форму монастырской, менее рискованной, более доступной для представителей обоих полов и более полезной для церкви. Сам Антоний, как мы уже говорили, предупреждал об опасности полной изоляции, напоминания о высказывании: «Горе одному». Для многих самых выдающихся аскетов отшельничество было переходным этапом на пути к киновитному, общежительному монашеству, а для других — наоборот, целью общежительного монашества, высшей и последней ступенью лестницы, ведущей к совершенству.

Основателем общежительного монашества был Пахомий, современник Антония, тоже египтянин, лишь немногим уступавший ему в славе среди членов древней церкви. Он родился около 292 г. у родителей–язычников в Верхней Фиваиде, служил солдатом в армии тирана Максимина во время его похода против Константина и Лициния и, как и его товарищи, подвергся такому доброму обращению со стороны христиан в Фивах, что принял христианскую веру, ушел со службы и крестился. Потом, в 313 г., он посетил пожилого отшельника Палемона, чтобы научиться от него пути к совершенству. Святой поведал ему о трудностях отшельнической жизни: «Многие, — сказал он, — пришли к такой жизни из отвращения к миру, но не устояли. Помни, сын мой, я питаюсь только хлебом с солью, я не пью вина, не употребляю елея, полночи бодрствую, пою псалмы и размышляю над Писанием, а иногда и всю ночь провожу без сна». Пахомий был поражен, но не утратил смелости и несколько лет провел с этим человеком в качестве его ученика.

В 325 г. ангел в видении велел ему учредить на острове Табенна на Ниле, в Верхнем Египте, монашескую общину. Община эта быстро разрослась, и еще до смерти Пахомия (348) к ней относилось восемь или девять монастырей в Фиваиде и три тысячи (по некоторым данным, семь тысяч), а столетие спустя — пятьдесят тысяч монахов. Их образ жизни определялся строгими правилами, составленными Пахомием, которые, согласно более позднему преданию, сообщил ему ангел и которые Иероним перевел на латинский язык. Формальному принятию в общину предшествовал трехлетний испытательный срок. Строгих обетов еще не существовало. Монахи сочетали духовные упражнения с занятиями сельским хозяйством, строительством лодок, плетением корзин, изготовлением циновок и покрывал, за счет чего не только зарабатывали себе на жизнь, но и поддерживали бедных и больных. Они делились, в зависимости от степени аскетического благо–честия, на двадцать четыре класса, названные по буквам греческого алфавита. Они жили по трое в келье. Они ели вместе, но в полной тишине и с закрытыми лицами. О своих нуждах они сообщали знаками. К больным относились с особой заботой. По субботам и воскресеньям они принимали причастие. Пахомий, как аббат или архимандрит, надзирал за всеми; у каждого монастыря был также свой настоятель и управляющий.

Пахомий создал также женскую обитель для своей сестры, которой никогда не разрешал навещать себя, сообщая, что ей достаточно знания о том, что он жив. Сестра Антония и жена Аммона стали ведущими фигурами в женской монастырской жизни, которая быстро развивалась.

После своего обращения Пахомий постоянно недоедал и в течение пятнадцати лет спал, сидя на камне. Предание приписывает ему разнообразные чудеса, включая дар языков и полную власть над силами природы, так что он мог ходить невредимым по змеям и скорпионам и пересекать Нил на спинах крокодилов![336]

Вскоре после Пахомия на Нитрийской горе возникло пятьдесят монастырей, ни в чем не уступавших фиваидским. Они содержали несколько пекарен для питания отшельников из соседней Ливийской пустыни и занимались также, по крайней мере, в последний период своего существования, богословскими исследованиями; об этом свидетельствуют недавно обнаруженные ценные рукописи.

Из Египта монастырская жизнь с быстротой неотвратимого духа эпохи распространилась по всему христианскому Востоку. Самые выдающиеся отцы Греческой церкви либо сами были монахами в течение какого‑то времени, либо, в любом случае, поддерживали монашество и оказывали ему покровительство. Ефрем пропагандировал его в Месопотамии, Евстафий Себастийский — в Армении и Пафлагонии, Василий Великий — в Понте и Каппадокии. Последний послал в свои монастыри и обители священников и дал им улучшенные правила, которые, еще до его смерти (379), были приняты примерно 80 тысячами монахов и переведены Руфином на латинский язык. Он пытался сочетать достоинства отшельничества и киновитного монашества и сделать монастыри полезными для церкви, способствуя обучению молодежи, а также (как поступал до него Афанасий) борясь с арианской ересью среди народа[337]. Он и его друг Григорий Назианзин были первыми, кто объединил научные богословские исследования с уединенными аскетическими упражнениями. Златоуст написал три книги, восхваляя, оправдывая монашескую жизнь и представляя ее в самом ее благородном свете.

В начале V века наиболее достойными представителями восточного монашества были: 1) Нил Старший Синайский, ученик и почитатель Златоуста, создавший много аскетических произведений; он покинул высокую гражданскую должность в Константинополе и вместе со своим сыном удалился на гору Синай, а его жена и дочь вступили в одну египетскую обитель[338]; и 2) аббат Исидор из Пелусия (в восточной части устья Нила), от которого до нас дошло две тысячи писем[339]. Произведения этих двух людей свидетельствуют об их богатом духовном опыте, а также о плодотворности их трудов и усилий для своего века и поколения.

§39. Фанатические и еретические монашеские общины Востока

Acta Concil. Gangrenensis, в Mansi, ii, 1095 sqq. Епифаний: Haer. 70, 75, 80. Сократ: H. Ε., ii, 43. Созомен: iv, 24. Феодорит: H. Ε., iv, 9, 10; Fab. haer., iv, 10, 11. Также Neander: iii, p. 468 sqq. (ed. Torrey, ii, 238 sqq.).

В целом монашество придерживалось ортодоксальной веры церкви. Классический факт в данном случае — это дружба Афанасия, отца ортодоксии, и Антония, отца монашества. Но несторианство, евтихианство, монофизитство, пелагианство и другие ереси также исходили от монахов и обретали в лице монахов своих самых ярых защитников. Энтузиазм иногда приводил монахов к созданию собственных ересей, о которых мы сейчас и упомянем.

1. Евстафиане, названные так по имени Евстафия, епископа Себастийского и друга Василия, основателя монастырей в Армении, Понте и Пафлагонии. Эта секта утверждала, что брак препятствует спасению и делает человека непригодным для служения священника. За эту и другие крайности она была осуждена собором в Гангре в Пафлагонии (между 360 и 370) и постепенно прекратила свое существование.

2. Авдиане придерживались похожих принципов. Их основатель, Авдий или Удо, мирянин из Сирии, обвинял священников той эпохи в безнравственности, особенно в жадности и любви к роскоши. После длительных гонений, которые он терпеливо сносил, он оставил церковь и вместе со своими друзьями, среди которых было несколько епископов и священников, около 330 г. основал строгую монашескую общину в Скифии. Существовала она около ста лет. Они были квадродециманами в том, что касается празднования Пасхи, и соблюдали ее 14 нисана, по иудейским обычаям. Епифаний благосклонно отзывается об их образцово–суровой аскетической жизни.

3. Евхиты или мессалиане[340], также называемые энтузиастами, были странствующими нищенствующими монахами в Месопотамии и Сирии (с 360). Они считали, что жизнь христианина должна быть непрекращающейся молитвой, презирали физический труд, моральный закон и таинства и считали себя совершенными. Они учили, что каждый человек приносит с собой в мир злого беса, которого можно изгнать только молитвой — тогда в душу нисходит Святой Дух, освобождает ее от чувственных уз и возвышает над потребностью в обучении и средствах благодати. Евангельскую историю они объявляли чистой аллегорией. Под их внешней принадлежностью к католической церкви скрывались пантеистический мистицизм и антиномизм. Когда в конце IV века стали известны их принципы, их начали преследовать и церковные, и гражданские власти, но они просуществовали до VII века и снова появились в Средние века в виде евхитов и богомилов.

§40. Монашество на Западе. Афанасий, Амвросии, Августин, Мартин Турский

I. Ambrosius: De Virginibus ad Marcellinam sororem suam libri très, написано около 377 г. (в бенедиктинском издании Ambr. Opera, tom, ii, p. 145–183). Augustinus (400): De Opere Monachorum liber unus (в бенедиктинском издании, tom, vi, p. 476–504). Sulpitius Severus (около 403): Dialogi tres (de virtutibus monachorum orientalium et de virtutibus B. Martini); и De Vita Beati Martini (оба в Bibliotheca Maxima vet. Patrum, tom, vi, p. 349 sqq., a лучше — в Gallandi, Bibliotheca vet. Patrum, tom, viii, p. 392 sqq.).

II. J. Mabillon: Observât, de monachis in occidente ante Benedictum (Praef. in Acta Sanct. Ord. Bened.). R. H. Milman: Hist, of Latin Christianity, Lond., 1854, vol. i, ch. vi, p. 409–426: «Western Monasticism». (Граф) de Montalembert: The Monks of the West, Engl, translation, vol. i, p. 379 sqq.

В Латинской церкви, отчасти по причине климата, отчасти из‑за национального характера[341], монашеская жизнь приобрела гораздо более мягкие формы, но была более разнообразна и приносила больше пользы, чем в Греческой. Здесь не было столпников и других крайностей аскетического героизма, монашество было практичнее, оно больше способствовало обработке земель и распространению христианства и цивилизации среди варваров[342]. Исключительное созерцание сменилось созерцанием, которое сочеталось с трудом. «Работающего монаха, — говорит Кассиан, — осаждает один бес, праздного — целое войско». Но не следует забывать, что самые выдающиеся представители восточного монашества тоже советовали трудиться и заниматься исследованиями и что на Востоке монахи принимали очень активное, часто грубое и несдержанное, участие в решении богословских споров. С другой стороны, и на Западе были монахи, которые, подобно Мартину Турскому, считали, что труд отвлекает от созерцания.

Афанасий, гость, ученик, а потом биограф и прославитель святого Антония, первым принес на Запад монашество и поразил цивилизованных и изнеженных римлян видом двух живых представителей полуварварского святого пустынничества Египта, которые сопровождали его в изгнание в 340 г. Один из них, Аммоний, настолько был равнодушен к миру, что не стал посещать ни одну из достопримечательностей великого города, кроме могил святого Петра и святого Павла. Другой, Исидор, отличался любезной простотой. Сначала явление вызвало отвращение и презрение, но потом появились восхищенные подражатели, особенно среди женщин и пресыщенных представителей римской знати. Впечатление от первого посещения вскоре было подкреплено еще двумя визитами Афанасия в Рим, а особенно написанной им биографией Антония, которая мгновенно обрела популярность и авторитет монашеского евангелия. Многие отправились в Египет и Палестину, чтобы посвятить себя этому новому образу жизни; ради этого Иероним позже перевел правила Пахомия на латынь. Другие стали создавать монастыри в окрестностях Рима или на руинах древних храмов и форума, и вскоре языческие весталки сменились множеством христианских дев. Из Рима монашество постепенно распространилось по всей Италии и островам Средиземного моря вплоть до отвесных скал Горгоны и Капрайи, где отшельники, добровольно удалившиеся от мира, заняли место преступников и жертв политических репрессий, которых императоры ссылали туда либо справедливо, либо по произволу и из зависти.

Амвросий, сестра которого Марцеллина была одной из первых римских монахинь, учредил монастырь в Милане[343], один из первых в Италии, и с самым пылким рвением призывал к безбрачию даже против воли родителей. Матери Милана не позволяли дочерям ходить на его проповеди, но из других районов, вплоть до Мавритании, девы потоком устремлялись к нему, чтобы посвятить себя жизни затворниц[344]. Постепенно на побережьях и малых островах Италии возникло множество монастырей[345].

Августин — чей евангельский принцип свободного наделения Божьей благодатью как единственного основания спасения и покоя по сути не соответствовал более пелагианской теории монашества — тем не менее, поддался духу времени в этом вопросе и вел вместе со своими священниками образ жизни, похожий на монашеский в плане добровольной бедности и безбрачия[346] по образцу, как он считал, изначальной церкви Иерусалима. Но, несмотря на его ревностные восхваления, монашество в Северной Африке было популярно лишь среди освобожденных рабов и представителей низших классов общества[347]. Августин отмечал благороднейшие стороны монашества как полного подчинения жизни Богу, его безраздельную заботу о духовном и вечном, но он видел и связанные с этим злоупотребления. Он явно осуждал нищенствующих монахов–попрошаек, таких как циркумцеллионы и гироваги, и написал книгу (De opère monachorum) против неприязненного отношения монахов к труду.

В Галлии монашество появилось благодаря Мартину Турскому, чью жизнь и чудеса живым и приятным языком описал его ученик Сульпиций Север[348] через несколько лет после его смерти. Этот знаменитый святой, покровитель полей, родился в Паннонии (Венгрия) у родителей–язычников. Он получил образование в Италии и в течение трех лет, против своей воли, был солдатом в армиях Констанция и Юлиана Отступника. Уже в то время Мартин отличался необычной сдержанностью, кротостью и любовью. Часто он чистил обувь своим слугам, а однажды мечом рассек пополам свой плащ, чтобы поделиться им с нагим нищим. На следующую ночь ему приснился Христос с половиной плаща, говорящий ангелам: «Смотрите, хотя Мартин еще не крестился, а уже одел Меня»[349]. Он крестился на восемнадцатом году жизни, обратил в веру свою мать, жил в Италии отшельником, потом устроил монастырь в окрестностях Пуатье (первый во Франции), разрушил много идольских храмов и весьма прославился как святой и чудотворец. Около 370 г. он был единодушно избран народом, против своей воли, епископом Тура на Луаре, но и став епископом, продолжал вести строго монашеский образ жизни и учредил монастырь за Луарой, где с ним жило восемьдесят монахов. Он был не очень образованным, но отличался природным красноречием, богатым духовным опытом и неустанным рвением. Сульпиций Север ставит его выше всех известных ему восточных монахов и заявляет, что заслуги его невозможно описать[350]: «Не было ни одного такого часа, когда бы Мартин не молился, Никто не видел его в гневе, мрачным или веселящимся. Всегда одинаковый, с выражением небесного спокойствия на лице; казалось, что он выше человеческих немощей. Он говорил только о Христе; в сердце его не было ничего, кроме благочестия, мира и приятия. Он имел обыкновение оплакивать грехи своих врагов, которые хулили его ядовитыми языками в его отсутствие, хотя он не причинил им никакого вреда… Но врагов у него было очень немного, только среди епископов». Биограф приписывает ему чудесные схватки с дьяволом, которого он якобы видел телесно, в разных обличиях. Он рассказывает также о видениях, чудесных исцелениях и даже о трех случаях воскрешения мертвых, двух до и одном после его восхождения на пост епископа[351]. Подобным не мог похвалиться ни один восточный пустынник. Север утверждает также, что опустил большую часть чудес, о которых слышал, чтобы не утомлять читателей, но несколько раз намекает, что не все верили в эти чудеса даже среди монахов собственного монастыря Мартина. Для благочестия Мартина было характерно сочетание монашеского смирения и клерикального высокомерия. На вечере при дворе императора–тирана Максима в Трире он отпил из золотого сосуда с вином, а затем протянул его в первую очередь пресвитеру, тем самым отдавая ему превосходство над императором[352]. Императрица поклонялась ему как идолу, даже готовила для него пищу, накрывала на стол и прислуживала, как Марфа Господу[353]. Еще большей честью, отличившей этого епископа, говорит его протест против казни присциллиан в Трире. Мартин умер в 397 или 400 г. На его похороны пришли две тысячи монахов, множество монахинь и народа. Его могила стала одним из наиболее популярных мест паломничества во Франции.

В Южной Галлии монашество распространялось с не меньшей скоростью. Иоанн Кассиан, писатель–аскет и полупелагианин (ум. в 432), основал два монастыря в Массилии (Марселе), где занимались также литературными изысканиями, а Онорат (после 426 г., епископ Арля) учредил монастырь святого Онората на острове Лерин.

§41. Святой Иероним как монах

S. Eus. Hieronymi: Opera omnia, ed. Erasmus (при содействии Эколампадия), Bas., 1516 - '20, 9 vols, fol.; ed. (бенедиктинское) Martianay, Par., 1693 — 1706, 5 vols. fol. (неполное); ed. Vallarsi and Maffei, Veron., 1734 - '42, 11 vols, fol., также Venet., 1766 (лучшее издание). См. особенно 150 посланий, которые часто издавались отдельно (их хронологический порядок установил Vallarsi в первом томе своего издания).

О жизни Иеронима: Du Pin (Nouvelle Biblioth. des auteurs Eccles., tom. iii, p. 100–140); Tillemont (tom. xii, 1–356); Martianay (La vie de St. Jérôme, Par., 1706); Jon. StiltingActa Sanctorum, Sept., tom. viii, p. 418–688, Antw., 1762); Butler (sub Sept. 30); Vallarsi (b Op. Hieron., tom. xi, p. 1–240); Schröckh (viii, 359 sqq., и особенно xi, 3–254); Engelstoft (Hieron. Stridonensis, interpres, criticus, exegeta, apologeta, historicus, doctor, monachus, Havn., 1798); D. V. Cölln (в Ersch and Gruber, Encyci, sect, ii, vol. 8); Collombet (Histoire de S. Jérôme, Lyons, 1844); О. Zöckler (Hieronymus, sein Leben und Wirken. Gotha, 1865).

Самым ревностным пропагандистом монашеского образа жизни среди отцов церкви был Иероним, связующее звено между восточной и западной ученостью и религией. Его жизнь принадлежит как истории богословия, так и истории монашества, поэтому в церковном искусстве он обычно изображается читающим или пишущим в сопровождении льва и черепа, чтобы указать на союз писательства и отшельничества. Это был первый ученый богослов, который не только хвалил, но и вел монашеский образ жизни, и его пример оказал большое влияние на монашество, сделав его распространителем знаний. Обладавший редкими талантами и достижениями[354], неустанной активностью ума, ревностной верой, бессмертными заслугами в области перевода и толкования Библии, искренней склонностью к аскетическому благочестию, Иероним в то же время проявлял такое великое тщеславие и амбиции, такую раздражительность и желчность характера, такие неукротимые страсти, такой нетерпимый дух гонителя и такое непоследовательное поведение, что его личность кажется нам то привлекательной, то отталкивающей, и мы то восхищаемся его величием, то презираем или жалеем его за слабости.

Софроний Евсевий Иероним родился в Стридоне[355], на границе Далмации, недалеко от Аквилеи, между 311 и 342 г.[356] Он был сыном богатых родителей–христиан и получил образование в Риме под руководством знаменитого грамматика–язычника Доната и оратора Викторина. Он с великим усердием читал и использовал произведения классических поэтов, ораторов и философов и собрал большую библиотеку. По воскресеньям он посещал, вместе с Боносом и другими юными друзьями, подземные могилы мучеников, которые произвели на него неизгладимое впечатление. Но искушения большого и развращенного города не обошли его стороной, и он утратил девственность, в чем позже неоднократно с горечью признавался.

Около 370 г., до или после путешествия в Трир и Аквилею — неизвестно, но во всяком случае в юности, он принял крещение в Риме и с тех пор решил полностью, в строгом воздержании, посвятить себя Господу. В первом порыве рвения после обращения он отрекся от своей любви к классикам и начал изучать Библию, которая раньше его не привлекала. Несколько лет спустя, в нездоровом аскетическом состоянии, его посетило знаменитое видение, в котором его призвали на суд Христа и, за приверженность язычнику Цицерону[357], так сурово упрекали и бичевали, что даже ангелы просили за него из сочувствия к его молодости, — и тогда он торжественно поклялся никогда не брать в руки мирские книги. Пробудившись, он продолжал чувствовать боль от ударов, которые, как он считал, не были воображаемыми, но которые нанес ему Сам Господь. Поэтому он призывает свою подругу Евстохию, которой несколько лет спустя (384) он вновь расскажет об этом переживании, избегать светского чтения: «Что общего между светом и тьмой, Христом и Велиалом (2 Кор. 6:14), Псалтирью и Горацием, евангелиями и Вергилием, апостолами и Цицероном?.. Мы не можем одновременно пить из чаши Господней и из чаши бесовской»[358]. Но, хотя это предостережение против слишком большого внимания к классической учености отчасти справедливо, сам Иероним в переводе Библии и комментариях показывает, насколько ценны лингвистические знания и знакомство с древностью, поставленные на службу вере. Он не очень строго соблюдал данную клятву. Напротив, он заставлял монахов делать копии с диалогов Цицерона, комментировал Вергилия в Вифлееме, а в его произведениях много реминисценций и цитат из классических авторов. Когда Руфин из Аквилеи, сначала бывший его близким другом, а потом ставший врагом, обвинил его в непоследовательности и нарушении торжественной клятвы, он ответил, что не может изгладить из памяти некогда прочитайное, — как будто цитировать языческих авторов было менее греховно, чем читать их. Но более разумны его слова о том, что это был всего лишь сон, а обет, данный во сне, не имеет силы. Он упоминает о пророках, «которые учат, что сны пусты и недостойны веры». Однако позже этим сном часто пользовались для оправдания монашеского мракобесия, на что жалуется Эразм.

После крещения жизнь Иеронима протекала между Востоком и Западом, аскетической дисциплиной и литературными трудами. Он удалился из Рима в Антиохию с несколькими друзьями и библиотекой, посетил самых знаменитых отшельников, побывал на экзегетических лекциях Аполлинария Младшего из Антиохии, а потом (374) провел несколько лет как аскет в безводной Сирийской пустыне у Халкиды. Здесь он, подобно многим другим отшельникам, вел трудную борьбу с чувственными искушениями, которую десять лет спустя опишет с неделикатными подробностями в длинном послании к своей подруге, деве Евстохии[359]. Хотя тело его голодало и было измождено, воображение терзало его разнузданными сценами римских пиров и танцующих женщин; он понял, что монашеский уход от мира не освобождает от искушений плоти и дьявола. Беспомощный, он бросился к ногам Иисуса, омыл их слезами раскаяния и подверг свою сопротивлявшуюся плоть неделе поста и изучению еврейской грамматики (судя по посланию к Рустику[360], он учился ей в то время от обращенного в христианство иудея). Наконец он обрел мир, и ему показалось, что он попал на небеса, к ангельским хорам. Вероятно, к этому периоду относится вышеупомянутый сон, а также сочинение нескольких аскетических трудов, полных прославлений монашеского образа жизни[361]. Его биографии выдающихся отшельников, напротив, написаны очень приятным и сдержанным слогом[362]. Он рекомендует уходить в монастырь даже против воли родителей. Из слов Господа о том, что надо оставить отца и мать, он делает вывод, что монашество и христианство — одно и то же. В 373 г. он пишет своему спутнику Илиодору, покинувшему его в путешествии посреди Сирийской пустыни: «Даже если мать твоя с распущенными волосами и в разодранной одежде будет показывать тебе сосцы, которые вскормили тебя, даже если твой отец будет лежать на пороге, уходи, переступи через своего отца, с сухими глазами беги под знамена креста. Это единственная религия, здесь надо быть жестоким… Любовь к Богу и страх перед адом разрывают семейные узы. Священному Писанию важнее повиноваться, чем родителям. Тот, кто любит их больше, нежели Христа, теряет душу свою… О пустыня, где цветут Божьи цветы! О уединение, где готовятся камни Нового Иерусалима! О покой, где радуются общению с Богом! Что делать тебе в мире, брат мой, когда душа твоя больше мира? Сколько ты будешь оставаться под сенью крыш в смрадной темнице города? Поверь мне, здесь я вижу больше света»[363]. Однако этот красноречивый призыв ни к чему не привел. Илиодор стал учителем и епископом.

Активный и беспокойный дух Иеронима вскоре вновь заставил его вернуться в общество и принять участие во всех вероучительных и церковных спорах тех изобиловавших разногласиями времен. Епископ Павлин Антиохийский рукоположил Иеронима пресвитером, не поручая его попечению никакой общины. Иероним предпочитал постоянной должности жизнь странствующего монаха и ученого и около 380 г. совершил путешествие в Константинополь, где слушал антиарианские проповеди знаменитого Григория Назианзина и перевел хронику Евсевия и гомилии, написанные Оригеном на тексты Иеремии и Иезекииля. В 382 г., в связи с расколом Мелита, он вернулся в Рим с Павлином и Епифанием. Здесь он поддерживал тесные отношения с епископом Дамасом в качестве богословского советника и церковного секретаря[364] и по его просьбе занялся новыми экзегетическими трудами, особенно пересмотром латинского перевода Библии, который он завершил позже, на Востоке.

В то же время он трудился в Риме, с великим рвением, устно и письменно защищая дело монашества, которое до тех пор весьма слабо там закрепилось и встретило яростное сопротивление даже среди клира. Он в основном обращал внимание на самые богатые и уважаемые слои приходящего в упадок римского общества и старался убедить потомков Сципионов, Гракхов, Маркеллов, Камиллов, Аникиев покинуть свои роскошные виллы и удалиться в уединение монастырей, чтобы жить в самопожертвовании и милосердии. Здесь ему удалось добиться больших успехов. «Семейства древних патрициев, основателей Рима, правившие им в течение всего периода его великолепия и свободы, победившие и подчинившие себе мир, за четыреста лет под жестоким игом кесарей искупили все то суровое и эгоистичное, что было в славе их отцов. Униженные, отчаявшиеся, уставшие от долгого рабского подчинения тем хозяевам, в руках которых оказался выродившийся Рим, они наконец обнаружили в христианском образе жизни, который вели монахи, достоинство самопожертвования и освобождение души. Эти сыны древнего Рима устремились в монастыри с великодушным пылом и той же несокрушимой энергией, которая позволила их предкам обрести власть над миром. "Раньше, — говорит святой Иероним, — по свидетельству апостолов, среди христиан немного было богатых, благородных и могущественных. Но сейчас все иначе. Не только среди христиан, но и среди монахов есть множество мудрых, благородных и богатых"… Институт монашества позволил им обрести новое поле битвы, на котором они могли возобновить борьбу своих предков и вновь одерживать победы, на этот раз сражаясь за более возвышенное дело и с более грозными врагами. Великие люди, чья слава жива еще была в выродившемся Риме, боролись только с людьми и подчиняли себе только их тела, тогда как их потомки стали бороться с сатаной и бесами, покоряя души… Бог призвал их стать прародителями нового народа, позволил им основать новую империю и разрешил упокоить и преобразить славу их предков в лоне духовного возрождения мира»[365].

Среди выдающихся патрициев, обращенных Иеронимом, большинство были женщинами. Это такие вдовы, как Марцелла, Альбиния, Фурия, Сальвина, Фабиола, Мелания и самая известная из них, Павла, со своим семейством. Это такие девы, как Евстохия, Апелла, Марцеллина, Аселла, Фелицитата и Димитрия. Он собрал их вокруг себя, как кружок избранных. Он разъяснял им Священное Писание, с которым некоторые из этих римских дам были хорошо знакомы, отвечал на их вопросы о проблемах совести, призывал к безбрачию, щедрой благотворительности и энтузиазму в аскетизме, возносил им экстравагантную хвалу, льстя их духовному тщеславию. Он был пророком, биографом, поклонником и прославителем этих святых женщин, которые составили духовную знать католического Рима. Даже скульптор Паммахий, зять Павлы и наследник ее состояния, отдал свое имущество бедным, сменил свои пурпурные одеяния на клобук, терпеливо вынес насмешки коллег и стал, по льстивому выражению Иеронима, главнокомандующим римских монахов, первым из монахов в первом из городов[366]. Иероним считал повторный брак несовместимым с истинной святостью, с презрением относился и к браку вообще, воспринимая его лишь как средство порождения новых христиан, предупреждал Евстохию, чтобы она не общалась с замужними женщинами, и, нисколько не сомневаясь, называл Павлу, как духовную мать и наставницу невесты Христовой, «Божьей тещей»[367].

Близкие отношения Иеронима с этими выдающимися женщинами, которыми он восхищался, возможно, еще больше, чем они восхищались им, а также его неустанные нападки на безнравственное римское священство и высшие круги навлекли на него много несправедливой критики и необоснованной хулы, на которые он отвечал скорее недостойными насмешками и сатирой, чем в духе спокойного достоинства и христианской кротости. После смерти своего покровителя Дамаса, в 384 г., он покинул Рим и в августе 385 г. вместе с братом Павлианом, несколькими монахами, Павлой и ее дочерью Евстохией совершил паломничество «из Вавилона в Иерусалим, чтобы правителем его был не Навуходоносор, а Иисус». С религиозной верой и пытливым умом он побывал во всех святых местах Палестины, провел какое‑то время в Александрии, где слушал лекции знаменитого Дидима, посетил кельи на Нитрийской горе и наконец вместе со своими спутницами поселился в родном городе Искупителя, чтобы оплакивать, как он выразился, грехи своей юности и остеречь себя от новых грехов.

В Вифлееме он до самой своей смерти руководил монастырем, построил больницу для всех странников, кроме еретиков, продолжал свои неустанные литературные исследования, написал несколько комментариев и закончил улучшенный латинский перевод Библии — самый благородный памятник его жизни — но участвовал также в яростных литературных спорах не только с оппонентами церковной ортодоксии, такими как Гельвидий (против которого он выступал и раньше, в 384 г.), Иовиниан, Вигилантий и Пелагий, но и со своим давним и испытанным другом Руфином и даже с Августином[368]. Палладий утверждает, что из‑за своей ревности Иероним не терпел рядом с собой других святых и изгнал из Вифлеема многих благочестивых монахов. Он жаловался на толпы монахов, которых привлекала в Вифлеем его слава[369]. Остатки римской знати, разоренные при разграблении Рима, также устремлялись к нему в поисках пропитания и крова. Кроме того, его покой нарушали вторжения варваров–гуннов и еретиковпелагиан. Он умер в преклонном возрасте, в 419 или 420 г., от лихорадки. Позже его останки были перенесены в римскую базилику Мария Мадджоре, но несколько их подделок выставлялись и суеверно почитались во Флоренции, Праге, Клюни, Париже и Эскуриале[370].

Римская церковь считает Иеронима одним из самых выдающихся своих учителей и канонизированных святых, но, вместе с тем, некоторые беспристрастные историки–католики осмеливаются все‑таки признать и осудить его бросающуюся в глаза непоследовательность и бурные страсти. Протестанты же, ищущие истину, склонны считать, что Иероним действительно был выдающимся и принесшим много пользы ученым, ревностным энтузиастом в том, что считалось святым в его эпоху, но ему недоставало спокойного владения собой и подобающей глубины ума и характера, а в его личности, наряду с добродетелями, отразились и недостатки его эпохи и системы монашества. Следует заметить, к чести Иеронима, что при всем рвении и восхищении монашеством он прекрасно видел и изобличал лицемерных монахов и монашек, яркими красками описывал опасности меланхолии, ипохондрии, лицемерия и духовной гордости, которым были подвержены представители данного института[371].

§42. Святая Павла

Иероним: Epitaphium Paulae matris, ad Eustochium virginem, Ep. cviii (ed. Vallarsi, Opera, tom. i, p. 684 sqq.; ed. Bened. Ep. lxxxvi). Также Acta Sanctorum и Butler, Lives of Saints, sub Jan. 26.

Из многих учениц Иеронима самой выдающейся была святая Павла, образец римско–католической монахини. Иероним с присущей ему экстравагантностью начинает восхваление Павлы, написанное после ее смерти, в 404 г., следующими словами: «Если бы все члены моего тела превратились в языки и все мои суставы говорили человеческим голосом, я и тогда не смог бы сказать ничего, что было бы достойно святой и почтенной Павлы».

Она родилась в 347 г. в прославленном роду Сципионов, Гракхов и Павла Эмилия[372]; в тридцать шесть лет она была уже вдовой и матерью пятерых детей, когда, под влиянием Иеронима, отказалась от богатства и почестей мира и начала вести самый строгий аскетический образ жизни. Об этом ходили подозрительные слухи, на которые ее духовный наставник с красноречивым негодованием отвечает в послании к Аселле: «Неужели нет других матрон в Риме, которые могли бы покорить мое сердце, кроме этой, которая все время скорбит и постится, вся покрыта грязью[373], почти ослепла от плача, проводит целые ночи в молитве, поет только псалмы, говорит только о Евангелии, радуется только воздержанию, вся жизнь которой — пост? Неужели ни одна не понравилась мне, кроме той, которую я никогда не видел за едой? Воистину, когда я стал почитать ее так, как того заслуживало ее целомудрие, неужели все добродетели покинули меня?» Далее он хвалится, что Павла знала наизусть почти все Писание; она даже выучила еврейский язык, чтобы петь вместе с ним псалмы на языке оригинала, и постоянно задавала ему экзегетические вопросы, на которые даже он мог ответить только отчасти.

Подавив в себе священные материнские чувства, Павла оставила свою дочь Руфину и маленького сына Токсотия, несмотря на их мольбы и слезы, в городе Риме[374], присоединилась к Иерониму в Антиохии и совершила паломничество в Палестину и Египет. С искренней верой она преклонила колени у обнаруженного креста, как будто на нем еще был Господь, целовала камень воскресения, который откатил ангел, жаждущим языком лизала предполагаемую могилу Иисуса и проливала слезы радости, войдя в ясли Вифлеема. В Египте она отправилась в Нитрийскую пустыню, пала ниц у ног отшельников, а потом вернулась в Святую Землю и навсегда поселилась в городе, где родился Спаситель. Там она основала для Иеронима монастырь, который поддерживала финансово, и три женские обители, аббатисой которых была двадцать лет, до 404 г.

Она отказывалась от мяса и вина, несла, вместе со своей дочерью Евстохией, самое смиренное служение и, даже больная, спала на голой земле во власянице или проводила всю ночь в молитве. Она говорила: «Я должна обезобразить свое лицо, которое часто раскрашивала против веления Бога, измучить свое тело, часто принимавшее участие в идолопоклонстве, искупить долгий смех постоянным плачем». Ее щедрость не знала границ. Она хотела умереть в нищете и быть похороненной в чужом саване. Дочери она оставила множество долгов (она умерла в 419 г.), так как занимала деньги для благотворительности под высокие проценты[375].

Похороны Павлы, продолжавшиеся неделю, посетило множество епископов из Иерусалима и других городов Палестины, а также бесчисленное количество священников, монахов, монахинь и мирян. Иероним пишет: «Прощай, Павла, и поддержи своего почитателя молитвами в старости!»

§43. Бенедикт Нурсийский

Григорий Великий: Dialogorum, 1. iv, (написано около 594 г.; lib. ii содержит биографию святого Бенедикта, составленную по свидетельствам четырех аббатов и учеников святого Константина, Онората, Валентиниана и Симплиция, но полную поразительных чудес). Mabillon и другие авторы из бенедиктинской общины святого Мавра: Acta Sanctorum ordinis S. Benedicti in saeculorum classes distributa, fol. Par., 1668 — 1701, 9 vols, (до 1100), и Annales ordinis S. Bened. Par., 1703 - '39, 6 vols. fol. (до 1157). Jos. De Mege: Vie de St. Benoit, Par., 1690. Acta Sanctorum, и Butler, sub Mart. 21. Montalembert: The Monks of the West, vol. ii, book iv.

Бенедикт Нурсийский, основатель знаменитого монашеского ордена, названного в его честь, придал монашеству на Западе фиксированную и постоянную форму, тем самым возвысив его над восточным монашеством с его несовершенными попытками организации, и сделал монашество чрезвычайно полезным для практических, а иногда и литературных интересов Католической церкви. Таким образом, его можно считать патриархом западного монашества. Вот замечательный пример того, как простые, но здравые моральные правила могут оказывать неоценимое влияние в течение столетий.

Бенедикт родился в известном доме Аникия в Нурсии (ныне Норчия), Умбрия, около 480 г., в то время, когда политически и общественно Европа была разобщена и расколота. Казалось, что ее литература, мораль и религия обречены на неизбежную гибель. Он учился в Риме, но уже в пятнадцать лет бежал от развращенного общества других студентов и провел три года в уединении в мрачном, узком и недоступном гроте в Субиако[376]. Живущий неподалеку монах Роман время от времени приносил ему скудную пищу и спускал ее вниз на веревке с маленьким колокольчиком, звук которого возвещал отшельнику о прибытии куска хлеба. Там Бенедикт прошел через обычную для отшельников схватку с бесами и с помощью молитвы и аскетических упражнений обрел редкую власть над природой. Однажды, как сообщает нам папа Григорий, обольщение похоти столь сильно искушало его воображение, что он чуть не покинул свое убежище, чтобы отправиться на поиски одной красивой женщины, с которой был раньше знаком, но потом он собрался с силами, снял свою одежду из шкур и голым катался по терниям и колючкам рядом со своей пещерой, пока нечистый огонь чувственной страсти не угас навеки. Семьсот лет спустя святой Франциск Ассизский посадил на этом месте духовной битвы два розовых куста, которые выросли и пережили тернии и колючки Бенедикта. Постепенно Бенедикт обрел известность, и окрестные пастухи, которые сперва принимали его за дикого зверя, начали поклоняться ему как святому.

После этого периода отшельничества он начал трудиться на благо монастыря. В прилегающем горном районе он учредил, один за другим, двенадцать монастырей, в каждом из которых было по двадцать монахов и настоятель, а сам он надзирал за всеми ними. Гонения со стороны одного недостойного священника вынудили его оставить Субиако и удалиться в дикие, но живописные горы в окрестностях Неаполя, на границе Самния и Кампании. Здесь он уничтожил пережитки идолопоклонства, обратил своими проповедями и чудесами в христианство многих жителей–язычников, а в 529 г., преодолев много трудностей, на руинах храма Аполлона построил знаменитый монастырь Монте Кассино[377], альма матер и столицу своего ордена. Здесь он трудился четырнадцать лет, до своей смерти. Хотя он не был рукоположен священником, его жизнь была скорее жизнью миссионера и апостола, чем жизнью отшельника. Он возделывал почву, кормил бедных, исцелял больных, проповедовал окрестному населению, наставлял молодых монахов, которые стекались к нему во все большем количестве, и организовывал монашескую жизнь в соответствии с определенным методом или уставом, который сам он сознательно соблюдал. О его власти над сердцами людей и о том уважении, с которым к нему относились, говорит визит Тотилы, варварского короля, победившего римлян и правившего Италией, который в 542 г. простерся ниц перед святым, выслушал его упреки и увещевания, просил его о благословении и покинул его лучшим человеком, но после десяти лет правления пал, как предсказывал Бенедикт, в великом сражении с греко–римской армией под командованием Нарсеса. Приняв святое причастие и помолившись у подножия алтаря, Бенедикт умер 21 марта 543 г. и был похоронен рядом со своей сестрой Схоластикой, которая учредила женскую обитель рядом с Монте Кассино и умерла за несколько недель до него. Они встречались только раз в год у подножия горы для молитвы и благочестивой беседы. В день смерти Бенедикта двум монахам было видение звездной тропы, ведущей от Монте Кассино на небеса, и голос сообщил им, что этой тропой Бенедикт, возлюбленный Богом, взошел на небеса.

Доверчивый биограф Бенедикта папа Григорий I во второй книге своих «Диалогов» приписывает ему чудесные пророчества и исцеления, даже воскрешение мертвых[378]. Признавая, что Бенедикту недоставало мирского образования и духовного знания, Григорий I называет его ученым невеждой и необразованным мудрецом[379]. Как бы то ни было, Бенедикт обладал талантом законодателя и занимает первое место среди основателей монашеских орденов, хотя его личность и жизнь намного менее интересны, чем личность и жизнь Бернара Клервоского, Франциска Ассизского и Игнатия Лойолы[380].

§44. Устав святого Бенедикта

Regula Benedicti часто издавалась с аннотациями, лучшие издания — Holstenius: Codex reg. Monast., tom, i, p. 111–135; Martène: Commentarius in regulam S. Benedicti literalis, moralis, historicus, Par., 1690, in 4to; Calmet, Par., 1734, 2 vols.; и Charles Brandes (бенедиктинец из Эйнседельна), in 3 vols., Einsiedeln and New York, 1857. Самые важные из статей приведены в Gieseler, Ch. H. Bd. i. Abtheil. 2, §119. См. также Montalembert, l. с, ii, 39 sqq.

Устав святого Бенедикта, составляющий его славу, открывает новую эпоху в истории монашества. За краткий промежуток времени он вытеснил все современные ему и более древние уставы подобного рода и стал бессмертным законом самого знаменитого монашеского ордена, основой римско–католической монастырской жизни вообще[381]. За предисловием или прологом в нем идет ряд моральных, общественных, литургических и карательных установлений в семидесяти трех главах. В нем проявлено прекрасное знание человеческой природы и практическая мудрость римлянина, он адаптирован к западным обычаям. Простота сочетается в нем с полнотой, строгость — с кротостью, смирение — с отвагой. Он придает монастырской жизни в целом фиксированное единство и компактную организацию, которая, подобно епископату, обладала неограниченной гибкостью и способностью к распространению. Благодаря этому уставу каждый монастырь становился ecclesiola in ecclesia, церковкой внутри церкви, отражая отношения между епископом и душами, вверенными его попечению, — являя монархический принцип власти, покоящийся на демократическом основании равенства братьев, но одновременно претендующий на более высокий уровень совершенства, нежели тот, который мог быть достигнут в «светской» церкви. Для грубого и недисциплинированного мира Средних веков бенедиктинский устав представлял собой полноценный курс обучения и постоянный стимул к повиновению, владению собой, порядку и трудолюбию, необходимым для возрождения и здорового укрепления общественной жизни[382].

О духе данного устава можно судить из следующих фраз пролога, содержащего благочестивые увещевания: «Итак, братья мои, спросив у Господа о тех, кто пребудет в Его скинии, мы услышали предписания для таких людей. Если мы будем удовлетворять этим условиям, мы станем наследниками царства небесного. Давайте же готовить свои сердца и тела к тому, чтобы свято повиноваться этим предписаниям; если же не всегда наша природа сможет повиноваться, давайте просить Господа о том, чтобы Он удостоил нас поддержки Своей благодатью. Да избежим мы адских мук и получим жизнь вечную, пока еще есть время, пока мы еще в этом смертном теле, пока свет этой жизни еще даруется нам с этой целью, давайте же бежать и стараться, чтобы пожать вечную награду. Мы должны образовать, таким образом, школу божественного служения, в которой, мы надеемся, для нас не будет ничего слишком трудного или сурового. Если же, в соответствии с истиной и справедливостью, мы будем проявлять некоторую строгость в наказании за грехи или в стремлении сохранить целомудрие, тогда старайтесь о том, чтобы под воздействием страха не уклониться с пути спасения, начало которого не может не быть трудным. Сердце человека, который уже какое‑то время ходит в повиновении и вере, расширится, и с неизреченной нежной любовью он устремится по пути Божьих заповедей. Да дарует нам Бог способность никогда не удаляться от наставлений Учителя и держаться Его учения в монастыре до самой смерти, чтобы мы могли и терпеливо разделить страдания Христа, и быть достойнымиёё разделить с Ним Его царство»[383].

Основные положения бенедиктинского устава таковы.

Во главе каждой общины стоит настоятель, аббат, избираемый монахами. Он, с их согласия, назначает ректора (praepositus), а если количество братьев того требует, то и деканов (decaniae), руководящих разными отделениями монахов, которые помогают ему. Он управляет как наместник Христа, властью и примером, и является для монастыря тем же, чем епископ для своей епархии. В более серьезных вопросах он советуется с собранием братьев, в решении обычных проблем — только со старейшими членами. Формальному вступлению в монастырь должен был предшествовать испытательный период или послушничество, продолжавшееся в течение года (позже его продлили до трех лет), чтобы никто не совершил этот торжественный шаг преждевременно или опрометчиво. Если послушник раскаивался в своем решении, он мог беспрепятственно покинуть монастырь, а если он настаивал на нем, то по завершении испытательного срока он проходил испытание в присутствии аббата и монахов, а потом, взывая к святым, останки которых хранились в монастыре, приносил на алтаре часовни необратимый обет, письменный или по меньшей мере подписанный собственной рукой, тем самым навеки лишая себя права вернуться в мир.

Когда эти важные правила были приняты, монастырь обрел стабильность и весь институт монашества стал искреннее, прочнее и постояннее.

Обет состоял из трех частей: stabilitas, постоянная принадлежность к монашескому ордену; conversio тоrит, в первую очередь добровольное нестяжательство и целомудрие, которые всегда считались самой сутью монашеского благочестия, в каких бы формах оно ни проявлялось; и obedientia coram Deo et Sanctis ejus, полное повиновение аббату как представителю Бога и Христа. Это послушание является важнейшей добродетелью монаха[384].

Жизнь в монастыре представляла собой осмысленное чередование духовных и телесных упражнений. Великое преимущество устава Бенедикта в том, что в нем праздность представлена как смертельный враг души и мастерская дьявола[385]. Семь часов посвящались молитве, пению псалмов и размышлениям[386]; два или три часа, особенно по воскресеньям, уделялись религиозному чтению; от шести до семи часов — труду внутри монастыря или в поле, или же воспитанию детей, которых поручали попечению монастыря их родители (oblati)[387].

Отсюда впоследствии возникли знаменитые монастырские школы, и позже физический труд во многих монастырях был вытеснен литературными изысканиями, ставшими одним из главных украшений его ордена — но, впрочем, совершенно чуждыми необразованному Бенедикту и его непосредственным преемникам.

В других отношениях жизнь в монастыре была простой, не слишком суровой и ограничивалась строго необходимым. Одевались монахи в тунику с черным капюшоном (отсюда прозвище «черные монахи», black friars); материал, из которого она была изготовлена, зависел от климата и времени года. Два дня в неделю были постными; был также пост с середины сентября до Пасхи, и в это время монахи ели раз в день. Каждому монаху выделяли на день фунт хлеба и бобов (450 г) и, от распространенного в Италии обычая, полфляги (hemina) вина, хотя рекомендовалось от вина воздерживаться, если это можно было сделать, не нанося вреда здоровью. Мясо разрешалось есть только слабым и больным[388], к которым относились с особой заботой. Во время обеда читались какие‑нибудь назидательные тексты, а братья хранили молчание. У монахов не было личной собственности, даже одежда не принадлежала им. Все плоды их трудов шли в общую казну. Монахам следовало избегать контактов с миром, опасных для души, поэтому каждый монастырь был организован так, чтобы иметь возможность обеспечивать все свои потребности[389]. Гостеприимство и другие дела любви рекомендовались особо.

Нарушение устава наказывалось сперва частным увещеванием, потом отлучением от общения в молитве, потом от общения с братьями и наконец изгнанием из монастыря, после которого, впрочем, было возможно восстановление, вплоть до третьего раза.

§45. Бенедиктинцы. Кассиодор

Бенедикт не предвидел большого исторического значения, которое приобретет его устав, изначально задуманный лишь для монастыря Монте Кассино. Вероятно, он никогда не стремился к большему, чем возрождение и спасение его собственной души и душ его братьев–монахов, и все разговоры католических историков более позднего времени о его далеко идущих планах политического и общественного возрождения Европы, сохранения и распространения литературы и искусства ничем ни в его жизни, ни в его уставе не подтверждаются. Но он смиренно посеял семя, которое Провидение благословило стократным урожаем. Благодаря своему уставу он, вопреки собственному желанию и ничего о том не зная, стал основателем ордена, который вплоть до XIII века, когда его оттеснили на задний план доминиканцы и францисканцы, очень быстро распространялся по всей Европе, сохранял явное превосходство, стал образцом для остальных монашеских орденов и дал Католической церкви впечатляющий ряд миссионеров, авторов, художников, епископов, архиепископов, кардиналов и пап, таких как Григорий Великий и Григорий VII. Менее чем через век после смерти Бенедикта земли, покоренные варварами в Италии, Галлии и Испании, были возвращены цивилизации, и обширные территории Великобритании, Германии и Скандинавии обратились в христианство или стали доступны для миссионеров; в этом историческом процессе институт монашества, организованного в соответствии с уставом Бенедикта, сыграл почетную роль.

Сам Бенедикт основал второй монастырь близ Террачины, а два его любимых ученика, Плацид и святой Мавр[390], ввели «святой устав» на Сицилии и во Франции. Папа Григорий Великий, сам некогда бывший монахом–бенедиктинцем, повысил престиж ордена и обращал англо–саксов в римскую христианскую веру с помощью бенедиктинских монахов. Постепенно устав стал настолько общепринятым среди старых и новых монашеских общин, что во времена Карла Великого даже возникли споры о том, существуют ли монахи, которые не были бы бенедиктинцами. Действительно, время от времени орден приходил в упадок по мере того, как богатство его росло, а дисциплина ослабевала, но благодаря своему вниманию к религиозным и гуманитарным исследованиям, к заботе о европейской цивилизации в целом, к подготовке почвы для благороднейших изысканий он занял почетное место в истории и заслужил бессмертную славу. Человек, знакомый с впечатляющими и внушающими почтение бенедиктинскими изданиями отцов церкви, с ученейшими предисловиями, биографиями, диссертациями и указателями, может думать о бенедиктинском ордене только с искренним уважением и благодарностью.

Но, как мы уже говорили, покровительство знаниям не входило в изначальный замысел создателя ордена. Этому направлению в монастырской жизни мы обязаны, если забыть об ученом монахе Иерониме, Кассиодору, который в 538 г. отказался от почестей и забот высокого государственного поста в Готском королевстве, на территории Италии[391], и удалился в основанный им самим монастырь в Вивьере (Виварии)[392], Калабрия, на юге Италии. Здесь он провел почти тридцать лет в качестве монаха и аббата, собрал большую библиотеку, призывал монахов копировать и изучать Священное Писание, труды отцов церкви и даже древних классиков и написал для них несколько литературных и богословских учебников, самый важный из которых — De institutione dwinarum literarum, нечто вроде простейшей энциклопедии, которая была монастырским учебником для многих поколений. В течение какого‑то времени Виварий соперничал с Монте Кассино, и Кассиодор в VI веке удостоился почетного титула восстановителя знаний[393].

Бенедиктинцы, уже привыкшие к постоянному труду, вскоре последовали его примеру. Таким образом тот самый образ жизни, учредитель которого, Антоний, презирал ученость, со временем стал оплотом культуры в жестокие и беспокойные времена переселений и крестовых походов, хранителем литературных сокровищ древности для того, чтобы мы сегодня могли пользоваться ими.

§46. Оппозиция монашеству. Иовиниан

I. Златоуст: Προς τους πολεμούνται τοίς έπί το μονάζειν ένάγουσιν (защита монашества против его оппонентов, в трех книгах). Иероним: Ер. 61, ad Vigilantium (ed. Vallars., tom. i, p. 345 sqq.); Ep. 109, ad Riparium (i, 719 sqq.); Adv. Helvidium (383); Adv. Jovinianum (392); Adv. Vigilantium (406). Все эти трактаты есть в Opera Hieron., tom. ii, p. 206–402. Августин: De haeres., cap. 82 (о Иовиниане); с. 84 (о Гельвидии и его последователях). Епифаний: Haeres. 75 (об Аэрии).

II. Chr. W. F. Walch: Ketzerhistorie (1766), part iii, p. 585 (о Гельвидии и антидикомариани–тах); р. 635 sqq. (о Иовиниане); р. 673 sqq. (о Вигилантии). Vogel: De Vigilantio haeretico orthodoxo, Gott. 1756. G. B. Lindner: De Joviniano et Vigilantio purioris doctrinae antesignanis. Lips., 1839. W. S. Gilly: Vigilantius and his Times, Lond., 1844. См. также Neander: Der heil. J oh. Chrysostomus, 3d ed. 1848, vol. i, p. 53 sqq.; Kirchengesch, iii, p. 508 sqq. (перевод Torrey, ii, p. 265 sqq.). Baur: Die christliche Kirche von 4 — 6ten Jahrh. 1859, p. 311 sqq.

Хотя монашество было мощным движением той эпохи, требовавшим либо сотрудничества, либо восхищения всей церкви, существовала и оппозиция. Оппозиция эта исходила из совершенно разных источников — то от ревностных защитников язычества, таких как Юлиан и Либаний, которые ненавидели и ожесточенно хулили монахов за их фанатичное противодействие храмам и поклонению идолам, то от христианских государственных деятелей и императоров, таких как Валент, считавших, что монашество подрывает силы гражданских военных и государственных учреждений и во времена опасности, связанной с вторжениям варваров, призывает людей к праздности и пассивному созерцанию вместо того, чтобы поощрять активную, героическую добродетель, — то от сторонников мирской терпимости, которым неприятны были беспокойства и упреки религиозной искренности и рвения аскетической жизни, то, наконец, от сторонников либерального, почти протестантского отношения к христианской морали, которые в то же время выступали против поклонения Марии и святым и прочих злоупотреблений. Эта последняя форма оппозиции, однако, встречалась лишь изредка и была, скорее, негативной, чем позитивной, — ей недоставало духа мудрости и умеренности, поэтому в V веке она почти перестала существовать и возродилась лишь намного позже, в более зрелой и емкой форме, когда монашество исполнило свою миссию в мире.

К последнему классу оппонентов относятся Гельвидии, Иовиниан, Вигилантий и Аэрий. О первых трех нам известно из страстных ответов Иеронима, о последнем — из «Панариона» Епифания. В католической истории церкви они причислены к еретикам, но многие протестантские историки помещают их среди «свидетелей истины» и предтеч Реформации.

Мы начнем с Иовиниана, самого важного из них. Иногда его даже сравнивают с Лютером, как, например, делает Неандер, потому что, подобно Лютеру, он на основании личного опыта выступил против аскетической тенденции и связанных с нею учений. Он написал в Риме, до 390 г., труд, ныне утраченный, в котором критиковал этические принципы монашества. В то время он сам был монахом и, вероятно, оставался таковым до смерти. Как бы то ни было, он никогда не был женат и, по рассказу Августина, воздерживался от брака «по настоящей нужде»[394] и из отвращения к трудностям семейной жизни. Иероним призывал его жениться и доказать тем самым, что семейная жизнь не хуже безбрачия, или прекратить выступления против того состояния, в котором он сам пребывал[395]. Иероним рисует весьма неблагоприятный портрет Иовиниана, в котором присутствует примесь горечи и злобы. Он называет Иовиниана служителем разврата, варварским автором, христианским эпикурейцем, который некогда жил в строжайшем аскетизме, но теперь предпочитает землю небесам, порок добродетели, свой живот Христу и всегда расхаживает одетый элегантно, как жених. Августин намного более терпим, он упрекает Иовиниана лишь в том, что он сбил с истинного пути многих римских монашек, призывая их вступить в брак по примеру благочестивых женщин Библии. Вероятно, сомневаться в правильности монашеского пути и выступать против него Иовиниан начал, как предполагает Гизелер, из‑за экстравагантных восхвалений Иеронима и неприязни к ним, усилившейся после смерти Блесиллы (384) из Рима. Сначала Иовиниана активно поддерживали, но потом, на соборе, состоявшемся около 390 г., он был отлучен от церкви и вместе со своими последователями изгнан, по настоянию Сириция, Римского епископа, который решительно осуждал вступление священников в брак. Тогда Иовиниан отправился в Милан, где два монаха, Сарматион и Барбациан, придерживались таких же взглядов, что и он; но епископ Амвросий тоже отнесся к нему неблагосклонно и тоже организовал собор, выступивший против него. После этого о нем почти ничего не было слышно; он умер в изгнании не позже 406 г.[396]

По свидетельству Иеронима, Иовиниан придерживался четырех утверждений: 1) Девы, вдовы и замужние, некогда крестившиеся во Христа, обладают одинаковой заслугой, если в остальном ведут себя одинаково. 2) Те, кто однажды с полной верой родился свыше, приняв крещение, не могут быть побеждены (subverti) дьяволом. 3) Нет разницы между воздержанием от пищи и благодарным наслаждением ею. 4) Все, кто хранит обеты, принятые при крещении, получат равную награду на небесах.

Иовиниан настаивал в основном на первом моменте, так что первую книгу Иероним целиком посвящает опровержению этого постулата, а во второй опровергает три остальных. Отстаивая моральную равнозначность и семейной жизни, и безбрачия, Иовиниан ссылался на Быт. 2:24, где Бог Сам учреждает институт брака, до грехопадения; на Мф. 19:5, где его санкционирует Христос; на патриархов, живших до потопа и после него; на Моисея и пророков, Захарию и Елисавету, апостолов, особенно Петра, которые были женаты; также на Павла, который сам призывал людей вступать в брак[397], требовал от епископа или диакона, чтобы тот был мужем одной жены[398], и советовал молодым вдовам выходить замуж и воспитывать детей[399]. Он объявил запрет на вступление в брак и на пищу манихейским заблуждением. Иероним отвечает на эти аргументы совершенно неоправданными выводами и говорит о браке в тоне пренебрежения, которое показалось бы оскорбительным даже его друзьям[400]. Августин под влиянием Иовиниана изложил преимущества семейной жизни в специальном труде, De bono conjugall, хотя сам он и предпочитал аскетическое безбрачие[401].

Второй постулат Иовиниана имеет явное сходство с учением Августина и Кальвина об устоянии святых, perseuerantia sanctorum. Но он ссылается не на вечный и неизменный Божий промысел, а просто на 1 Ин. 3:8 и 5:18 и связывает эту идею со своим абстрактным представлением о противоположных моральных состояниях. Он считает, что отступниками не могут стать только истинно рожденные свыше при крещении веры («plena fide in baptismate renati sunt»), и проводит разграничение между простым водным крещением и крещением Духа, которое предполагает также разграничение между внешней и идеальной церковью.

Его третий постулат направлен против аскетического возвеличивания поста; он ссылается на Рим. 14:20 и 1 Тим. 4:3. Бог, утверждает он, сотворил всех животных для служения человеку; Христос был гостем на брачном пире в Кане, сидел за столом с Закхеем, с мытарями и грешниками, фарисеи критиковали Его как принимавшего пищу на пирах и пьющего вино; как и апостол говорит: для чистого человека все вещи чисты, и ни от чего не надо отказываться, но надо принимать с благодарностью.

Иовиниан пошел еще дальше и, вместе со стоиками, отрицал существование градаций между моральными заслугами или ошибками, а также существование градаций награды и наказания. И в добре, и во зле он не видел процесса развития. От внешнего поведения он перешел к внутреннему состоянию ума и не думал обо всех второстепенных деталях великого различия между истинными христианами и людьми мира сего, между рожденными и нерожденными свыше, — сторонники же монашества учили, что существует более и менее возвышенная мораль, и отличали аскетов, как особый класс людей, от массы обычных христиан. Иовиниан говорит, что как Христос пребывает во всех верующих в равной степени, так и верующие пребывают во Христе, не делясь на классы, независимо от степени развития. Есть только два класса людей, праведные и грешные, агнцы и козлы, пять мудрых дев и пять неразумных, добрые деревья с хорошими плодами и дурные деревья с плохими плодами. Он упоминает также притчи о работниках на винограднике, каждый из которых получил одинаковое вознаграждение. Иероним в ответ приводит притчи о сеятеле, о разных видах почвы, о разном количестве талантов и о различающейся награде за их хранение, о множестве разных комнат в доме Отца (в этом вопросе Иовиниан придерживался необычной точки зрения и считал, что речь идет о разных церквях на земле); он указывает на сравнение тел воскресения со звездами, которые разнятся в славе, и на отрывок: «Кто сеет скупо, тот скупо и пожнет; а кто сеет щедро, тот щедро и пожнет»[402].

§47. Гелъвидий, Вигилантий и Аэрий

См. трактаты Иеронима, цитируемые в предыдущем разделе.

Гельвидий, мирянин или священник из Рима (точно неизвестно), был, по утверждению Геннадия, учеником арианского епископа Авксентия из Милана и написал, до 383 г., труд, в котором опровергал представление о постоянной девственности Матери Господа — важный постулат для тех, кто в тот период славил безбрачие. Гельвидии считал, что семейная жизнь не менее почетна и славна, чем девственность. О его судьбе мы ничего не знаем. Августин упоминает гельвидиан, которые, вероятно, идентичны антидикомарианитам Епифания. Иероним называет Гельвидия грубым и необразованным человеком[403], но, судя по приводимым цитатам из его доводов, он был, как минимум, знаком с Писанием и обладал некоторой проницательностью. Гельвидии прежде всего ссылался на Мф. 1:18,24,25 как на места, означающие, что Иосиф познал свою жену не до, а после рождения Господа; затем на определение Иисуса как «первенца» Марии в Мф. 1:25 и Лк. 2:7; затем на многие места, где говорится о братьях и сестрах Иисуса; и наконец, на авторитетное мнение Тертуллиана и Викторина. Иероним отвечает: слова о том, что Иосиф не знал Марии, «пока Она не родила первенца», не обязательно значат, что он познал Ее позже[404]; к тому же, судя по Исх. 34:19,20; Чис. 18:15 и далее, слово «первенец» не обязательно предполагает рождение других детей, но просто обозначает любого ребенка, который первым отворяет лоно женщины; что «братья» Иисуса — это либо сыновья Иосифа от первого брака, либо, если термин используется в более широком значении, по еврейскому обычаю, его двоюродные братья; и что авторитетные мнения, на которые ссылается Гельвидии, можно уравновесить другими — Игнатия, Поликарпа (?) и Иринея. «Если бы Гельвидии читал их, — заявляет Иероним, — он, без сомнений, написал бы труд получше».

Общеизвестно, что данная экзегетическая проблема до сих пор остается актуальной. Perpetua virginitas Марии находит в Писании меньше подтверждений, чем противоположная теория, но эта идея лежит в основе всей системы аскетизма, поэтому именно в ту эпоху она стала одним из догматов католической веры, а ее отрицание подвергалось анафеме как богохульственная ересь. Кроме того, значительное количество протестантских богословов соглашаются с католическим учением в этом вопросе[405] и считают несовместимым с достоинством Марии, чтобы она, родив Сына Божьего и Спасителя мира, впоследствии родила обычных детей от человека.

Вигилантий, родом из Галлии[406], пресвитер Барселоны в Испании, человек благочестивый, но слишком ревностный, обладавший литературным талантом, написал в начале V века труд против аскетического духа эпохи и связанных с ним суеверий. Иероним поспешно, за одну ночь, продиктовал свой ответ в Вифлееме в 406 г. В ответе этом больше личных оскорблений и низкопробных насмешек, чем здравых доводов. «Бывали на земле чудовища, — гласит он, — кентавры, сирены, левиафаны, бегемоты… Одна только Галлия не породила чудовищ, и в ней было только множество храбрых и благородных людей, — когда вдруг, внезапно, появился некий Вигилантий, которого скорее следовало бы прозвать Дормитантием[407] и нечистый дух которого выступает против Духа Христа и отказывает в почестях могилам мучеников; он выступает против всенощных бдений — так что можем мы петь аллилуйя только на Пасху; он объявляет воздержание ересью, а целомудрие — питомником разврата (pudicitiam, libidinis seminarium)… Этот трактирщик из Калагурриды[408] смешивает воду с вином и хотел бы, согласно древнему искусству, смешать свой яд с истинной верой. Он против девственности, ненавидит целомудрие, вопиет против постов святых и хочет лишь услаждать себя псалмами Давида на запойных пиршествах. Ужасно слышать, что даже епископы поддерживают его тщеславие, если такого имени заслуживают те, кто рукополагает диаконами только женатых и не доверяет целомудрию холостых»[409]. Вигилантий полагает, что для человека лучше мудро распоряжаться своими деньгами и тратить их на благотворительность постепенно, а не отдавать их все сразу бедным или иерусалимским монахам. Он пошел дальше, чем два его предшественника, и выступал прежде всего против поклонения святым и реликвиям, которое в то время приобретало все большую популярность и поощрялось монастырями. Он считал такое занятие суеверием и идолопоклонством. Он называл христиан, которые поклонялись «жалким останкам» мертвых людей, собирателями праха и идолопоклонниками[410]. Он скептически относился к чудесам мучеников, был против того, чтобы молиться им и ходатайствовать о мертвых (это он считал бесполезным); он также был против всенощных бдений, или ночных совместных богослужений, как ведущих к разброду и распущенности. С этим последним моментом Иероним соглашается, но как с фактом, а не доводом, потому что злоупотребления не должны вести к отмене правильного обычая.

Пресвитер Аэрий Себастийский, около 360 г., также отчасти был противником монашества. Хотя сам он был аскетом, он выступал против законов о посте и против обязательного поста в определенные периоды, считая это покушением на христианскую свободу. Епифаний приписывает ему еще три еретических мнения: отрицание превосходства епископов над пресвитерами, выступление против привычных пасхальных торжеств и осуждение молитвы за мертвых[411]. Иерархия ожесточенно преследовала его, и он вместе со своими сторонниками вынужден был жить в открытом поле или в пещерах.

Глава V. Иерархия и политика Церкви

См. список литературы в т. 2, §51, 53, 56 (к которому сейчас следует добавить P. A. de Lagarde: Constitutiones Apostolorum, Lips, and Lond., 1862); также Gibbon, ch. xx; Milman: Hist, of Ancient Christianity, book iv, с. 1 (Amer, ed., p. 438 sqq.), и соответствующие разделы в Bingham, Schröckh, Plank, Neander, Gieseler, Baur и т. д. (литературу по отдельным темам см. ниже).

§48. Школы для священников

Ранее мы рассмотрели, как церковь возвысилась до положения государственной религии Римской империи и какое влияние эта великая перемена оказала на положение священства и общественную мораль. Теперь мы поговорим о внутренней организации церкви и о развитии ее иерархии в этих новых обстоятельствах. Шаг вперед, отличающий организацию третьего периода церковной истории от системы епископата во втором и апостольского надзора в первом, — это возникновение патриархального устройства и система вселенских соборов, тесно с ним связанная. Но сначала мы должны взглянуть на характер и влияние системы наставления в целом.

Задача подготовки священников, с одной стороны, была облегчена за счет союза церкви с государством, вследствие чего церковь стала обладать ресурсами последнего, ей стали доступны школы, ученость и литература классического язычества и вверено образование подрастающего поколения. Многочисленные доктринальные споры вели к тому, что тяга к исследованиям не ослабевала, и среди отцов церкви и епископов IV и V веков мы встречаем величайших богословов древней церкви. Они решительно утверждали, что тщательное обучение для клириков необходимо, и дали много полезных наставлений в связи с этим[412]. Африканская церковь постановлением Карфагенского собора в 397 г. требовала подвергать кандидатов экзамену, проверяя их знания и ортодоксию. Закон Юстиниана в 541 г. требовал устраивать подобный экзамен на Востоке.

С другой стороны, регулярной и всеобщей системы образования для священников пока не существовало. Неизбежный упадок классической литературы, постепенное прекращение создания философских и художественных произведений, рост монашеского предубеждения против светской учености и культуры, нехватка служителей в церкви, сфера влияния которой резко расширилась, нестабильное положение империи и вторжения варваров — все это препятствовало тщательной богословской подготовке. Многие кандидаты на священническое служение верили в магическую силу рукоположения. Другие, не чувствуя внутреннего призвания, желали принять священный сан ради богатства и власти церкви. У третьих не было времени и возможности пройти обучение, и они, по требованию народа или в силу обстоятельств, сразу же переходили от государственной службы к церковному служению, даже становились епископами — хотя несколько соборов и предписывают сначала провести тщательную проверку их способностей на менее важных должностях чтеца, диакона и пресвитера. Но часто такое несоблюдение правил оказывалось на пользу церкви и давало ей очень одаренных людей, таких как Амвросий, ставший по просьбе народа епископом Милана даже до своего крещения. Григорий Назианзин жалуется, что многие священники и епископы приходят сразу же из счетоводов, от сохи, от весла, из армии или даже из театра, так что самый священный сан рискует стать самым нелепым. «Врачом может быть только тот, кто знает природу болезней, — говорит он, — художником только тот, кто много практиковался, смешивая краски и рисуя очертания, священника же можно найти с легкостью, но, конечно, не тщательно подготовленного, а свежеиспеченного и созданного сразу уже готовым, как предание говорит о великанах[413]. Мы создаем святых за один день и призываем их быть мудрыми, хотя у них вообще нет никакой мудрости и в свое духовное служение они не вкладывают ничего, кроме — в лучшем случае — благих намерений»[414]. Если такие жалобы возникали уже в конце никейской эпохи, когда богословская деятельность греческих отцов церкви переживала период расцвета, то насколько более оправданы они были после середины V века и в VI веке, особенно в Латинской церкви, где даже среди самых выдающихся клириков знание языков оригинала Священного Писания было редким исключением.

Возможности литературной и богословской подготовки к служению, которые предлагала данная эпоха, были следующими.

1. На Востоке существовало четыре или пять богословских школ, которые, тем не менее, не могли удовлетворить потребности Восточной церкви.

Древнейшей и самой известной была катехетическая школа в Александрии. Благодаря своей литературной сокровищнице, активным торговым связям и церковному влиянию египетской метрополии, а также ряду выдающихся учителей, она процветала с середины II до конца IV века, когда в период споров об Оригене, несторианской и монофизитской путаницы она ослабела и прекратила свое существование. Ее последним украшением был слепой, но ученый и благочестивый Дидим (340 — 395).

От Александрийской школы отпочковалось меньшее учебное заведение в Кесарии Палестинской, основанное Оригеном после его изгнания из Александрии и получившее новый, хотя и временный импульс к развитию в начале IV века благодаря его почитателю пресвитеру Памфилию и его другу Евсевию. Там была библиотека богословской литературы, которой пользовался Евсевий, создавая свои ученые труды.

Гораздо более влиятельной была богословская школа в Антиохии, основанная около 290 г. пресвитерами Дорофеем и Лукианом. В IV веке в ней серьезно разрабатывался грамматико–исторический метод толкования, противостоящий александрийскому, оригеновскому аллегорическому методу то в связи с учением церкви, как у Златоуста, то в рационалистическом духе, как у Феодора Мопсвестийского и Нестория.

Семинария в Эдессе, дочь Антиохийской школы, была основана образованным диаконом Ефремом Сириным (ум. в 378), обеспечивала служителями Месопотамию и Персию и просуществовала около ста лет.

Несториане, в конце V века, основали семинарию в Низибии, Месопотамия; она делилась на несколько классов, и обучение в ней велось по определенному плану.

На Западе не было таких богословских учебных заведений. Обучение священников в основном происходило в монастырях и в частных школах епископов. Кассиодор старался убедить папу Агапета основать учебное заведение в Риме, но ему помешали военные беспорядки в Италии. Иероним какое‑то время провел в Александрийской школе под руководством Дидима.

2. Много священников и епископов, как мы уже отмечали, вышло из монастырей, где они пользовались преимуществами удаленности от мира, беспрепятственных размышлений, общения с искренними единомышленниками и богатого духовного опыта; с другой стороны, они легко впадали в монашескую узость мысли и редко достигали понимания общественной культуры, глубокого знания о мире и людях, необходимого для плодотворного труда, особенно в крупных городах.

3. На Западе существовали небольшие епархиальные семинарии под руководством епископов, которые воспитывали собственных священников в теории и на практике, когда те проходили через второстепенные должности чтецов, иподиаконов и диаконов.

Августин подал положительный пример подобного рода, у него в Гиппоне был monasterium clericorum, из которого вышло много хороших пресвитеров и епископов, работавших в разных епархиях Северной Африки. Подобные «клерикальные монастыри» или епископские семинарии постепенно начали возникать в странах Южной Европы и до сих пор весьма распространены в Римской католической церкви.

4. Некоторые из наиболее образованных и способных отцов церкви IV века получили образование в языческих школах, в лучах заходящего солнца классической культуры, а потом изучали богословие либо в аскетическом уединении, либо под руководством какого‑нибудь выдающегося учителя церкви, либо частным образом, самостоятельно читая Писание и более раннюю церковную литературу.

Так, Василий Великий и Григорий Назианзин посещали высшую школу в Афинах одновременно с не взошедшим еще на престол Юлианом Отступником; Златоуст посещал лекции знаменитого оратора Либания в Антиохии; Августин учился в Карфагене, Риме и Милане; а Иероним получил начатки классического образования у грамматика Доната в Риме. Великие и бесценные услуги, оказанные этими отцами церкви делу развития и защиты церковного учения, их красноречивые проповеди и особенно их вклад в перевод и разъяснение Священного Писания — лучшее свидетельство высокой ценности классического образования. И у церкви всегда будут веские основания признавать это.

§49. Священство и миряне. Избрание священников

Священство, по ветхозаветному прецеденту, отделялось от массы мирян все более и более четко, как отдельная иерархия. Рукоположение, которое проводилось посредством торжественного возложения рук и молитвы, а в более поздний период также помазанием, означало формальное вступление в ряды собственно священников, как крещение означало вступление в ряды священства вообще — и оно, так же как крещение, было необратимо (обладало character indelebilis). Постепенно священники стали отличаться также безбрачием и некоторыми внешними признаками, например тонзурой и специальными одеяниями, которые они сначала носили только во время исполнения своих обязанностей, а потом стали носить постоянно. Идея всеобщего священства верующих отступала на задний план, хотя она никогда не была совершенно забыта — время от времени о ней вспоминали и в ту эпоху. Августин, например, говорит, что, как все получают имя христиан на основании своего крещения, так и все верующие есть священники, потому что они — части единого Первосвященника[415].

Развитие иерархического принципа постепенно отражалось и на правах людей избирать себе пастырей[416], хотя в этот период подобное право у христиан еще оставалось. Священники низших чинов избирались епископами, епископы — своими коллегами из той же провинции и клириками. Четвертый канон Никейского собора, вероятно, в связи с расколом Мелетия, гласит, что епископ должен назначаться и избираться всеми или, по крайней мере, тремя епископами провинции. Но этот закон был принят не против прав народа, а против избрания волей одного лишь епископа, как поступал Мелетий. Ибо согласие народа в избрании пресвитеров, и особенно епископов, в течение долгого времени продолжало быть обязательным хотя бы во внешней форме, в воспоминание об обычае апостолов и изначальной церкви. Проводилось либо формальное голосование[417], особенно когда кандидатов было не меньше трех, или же люди должны были трижды подтвердить свое согласие или выразить несогласие, говоря «достоин» или «недостоин»[418]. И влияние рядовых христиан на церковную жизнь в этот период проявлялось особенно ярко именно в избрании епископов. Римский епископ Лев, несмотря на свой папский абсолютизм, был сторонником весьма демократического принципа, от которого его преемники вскоре отказались: «Тот, кто всеми руководит, должен избираться всеми»[419]. Часто народная воля принимала решения до того, как епископы провинции и клирики собирались и проводили официальные выборы. Амвросий Медиоланский и Нектарий Константинопольский были избраны епископами даже до крещения; первый — народом, второй — императором Феодосием, несмотря на явное нарушение восьмидесятого апостольского канона и второго никейского[420]. Мартин Турский также был избран голосом народа, хотя некоторые епископы возражали по причине его тщедушного и изнуренного облика[421]. Златоуст был вызван из Антиохии в Константинополь императором Аркадием, потому что за него единодушно проголосовали клирики и народ[422]. Иногда народ руководствовался внешними соображениями и слушался демагогов, требуя, чтобы высочайшие посты заняли недостойные или невежественные люди. Поэтому нередко возникали беспорядки и споры, даже кровопролитные конфликты, как в случае избрания Дамаса Римского. Короче говоря, разнообразные эгоистичные страсти и тлетворные влияния, омрачавшие свободу политических выборов в Греческой и Римской республиках и встречающиеся также в республиках нашего времени, присутствовали и в выборах церковных служителей.

Часто и священники руководствовались нечестными побуждениями. Златоуст жалуется, что пресвитеры при выборе епископов принимают во внимание не только духовные качества, но благородство происхождения, богатство, родство или дружбу[423]. Сами епископы иногда поступали не лучше. Нектарий, внезапно переведенный императором Феодосием в 381 г. с должности претора на должность епископа Константинополя, даже до своего крещения[424], пожелал рукоположить диаконом своего врача Мартирия, а когда последний отказался по причине неспособности, сказал: «Разве я, который теперь священник, жил раньше не в большем блуде, чем ты, ведь часто ты был моим товарищем в многочисленных скверных занятиях?» Но Мартирий упорствовал, потому что собирался продолжать жизнь во грехе и после крещения, а Нектарий после крещения стал другим человеком[425].

Император также начиная с середины IV века оказывал решающее влияние на выборы митрополитов и патриархов и часто злоупотреблял этим правом деспотическим и произвольным образом.

Очевидно, что во всех этих способах избрания могли присутствовать злоупотребления, и недостойные кандидаты вполне могли быть выбраны, если избиратели, кем бы они ни были, не отличались моральной честностью и даром духовного распознания.

В конце рассматриваемого периода республиканский элемент в избрании епископов совершенно исчез. Греческая церковь после VIII века отдала право на участие в выборах исключительно епископам[426]. Латинская церковь начиная с XI века поручила это дело священникам соборной церкви, не позволяя народу участвовать в нем. Но на Западе, особенно в Испании и во Франции, вместо народа влияние на процесс избрания оказывали светские князья, несмотря на отчаянные протесты церкви.

Даже избрание папы после падения Западной Римской империи в значительной степени попало под контроль светских властей Рима — сначала остготских королей, потом экзархов Равенны, от имени Византийского императора, а после Карла Великого — германского императора; и наконец в 1059 г., под влиянием Гильдебранда (позже Григория VII), задача эта была вверена исключительно собранию кардиналов, который назначался самим папой. Однако папский абсолютизм Средневековья, как и современный наполеоновский военный государственный деспотизм, счел подобающим использовать, при содействии обстоятельств, демократический принцип в своих собственных интересах.

§50. Брак и безбрачие священников

См. список литературы о безбрачии священников в т. 2, §108, особенно Theiner, Lea и von Schulte.

Распространение и влияние монашества, возвышение аскетического образа жизни над общественным, безбрачия — над семейной жизнью, а также увеличивающееся резкое разграничение между священниками и мирянами, — все это вело к возникновению требования о безбрачии для священства. То решение, которое апостол Павел, явно разделяя Божью заповедь и человеческий совет, оставлял личному выбору каждого и рекомендовал, ввиду угнетенного положения христиан в апостольскую эпоху, как более безопасное и менее тревожное состояние лишь для тех, кто чувствует себя призванным к этому посредством особого дара благодати, теперь, когда обстоятельства стали более легкими, превратилось в нерушимый закон, по крайней мере, в Латинской церкви. То, что было делом добровольным и по этой причине рассматривалось почетным исключением, теперь стало правилом, а бывшее правило превратилось в исключение. Супружеские отношения стали считаться несовместимыми с достоинством и чистотой священнического служения и с его функциями, особенно служением у алтаря. Священники, как образец для подражания, не должны были оказаться ниже морального идеала монашества, который прославляли все отцы церкви; они должны были демонстрировать ту же безусловную и нераздельную преданность церкви внутри общества, которую монахи демонстрировали вне его. Хотя по причине своего призвания священникам неизбежно приходилось соприкасаться с миром, они должны были следовать монахам хотя бы в вопросе сексуальной чистоты, тем самым увеличивая свое влияние на людей. Более того, безбрачие позволяло священникам обрести большую независимость от государства и гражданского общества, что было в интересах иерархии. С другой стороны, священники становились все дальше и дальше от симпатий и семейных отношений людей, у них возникали искушения незаконным образом удовлетворить свои желания, так что, вероятно, вынужденное безбрачие причинило христианской морали и воздействию клира на мир больше вреда, чем пользы.

В том, что касается безбрачия священников, Греческая и Латинская церковь в IV веке разделились и не согласны друг с другом до сих пор. Греческая церковь остановилась на полпути и ограничила требование безбрачия только высшим священством, которое, соответственно, избиралось среди монахов или пресвитеров–вдовцов; Латинская же церковь распространила этот закон и на низших клириков, в то же время доведя иерархический принцип до абсолютного папства. Греческая церковь отличается от Латинской в этом вопросе не более возвышенным представлением о браке, но только большей приверженностью древним обычаям и менее последовательным применением аскетического принципа. В теории она так же далека от протестантской церкви, как и Латинская, и приближается к первой только на практике. В теории она ставит девственность намного выше брака и рассматривает последний только с точки зрения его негативной пользы. Брак священника для нее — это в некотором роде неизбежное зло или, в лучшем случае, относительное благо, здравая уступка требованиям плоти для предотвращения греха[427], от высших же служителей она требует полного воздержания от супружеских связей. Следовательно, она колеблется между частичным позволением и частичным осуждением брака священников.

На Востоке священникам всегда разрешалось вступать в брак, сначала даже епископам, и безбрачие было добровольным. Но некоторые ограничения были введены уже давно: запрет на вступление в брак после рукоположения (кроме диаконов и иподиаконов), а также запрет на повторный брак после крещения; апостольское наставление о том, что епископ должен быть мужем одной жены[428], было воспринято как запрет на последовательную полигамию и в то же время как разрешение на один брак. Помимо повторного брака, священникам запрещалось также вступать в брак с наложницей, вдовой, блудницей, рабыней и актрисой. Несмотря на все эти ограничения, «Апостольские постановления» и «Каноны» явно допускают вступление священников в брак до рукоположения и сохранение его после рукоположения[429]. Синод в Анкире в 314 г. разрешил диаконам вступать в брак даже после рукоположения, если они договорились об этом заранее; в противном случае они должны были оставаться холостыми или отказаться от должности[430]. Синод в Неокесарии, проведенный примерно в то же время, и точно до 325 г., также не требует большего: «если пресвитер (не диакон) вступает в брак (после рукоположения), он будет изгнан из рядов священников; если же он развратничает или прелюбодействует, он должен обязательно быть изгнан и подвергнут наказанию»[431]. На Вселенском соборе в Никее в 325 г. было предложено (вероятно, западным епископом Осием[432]) совершенно запретить священникам вступать в брак, но это предложение вызвало много возражений и было отвергнуто. Уважаемый египетский епископ Пафнутий, который сам с юности вел строжайше аскетический образ жизни, исповедник, во время последних гонений потерявший глаз и изувеченный на одно колено, доходчиво и убедительно разъяснил, что чрезмерная строгость повредит церкви и будет способствовать разврату и что брак и супружеские отношения почетны и безгрешны[433]. Собор в Гангре, в Пафлагонии (по некоторым данным, не ранее 380), осудил, наряду с прочими аскетическими крайностями епископа Евстафия Себастийского и его последователей, презрительное отношение к женатым священникам и нежелание участвовать в их служении[434]. Так называемые «Апостольские каноны», которые, как и «Постановления», постепенно создавались на Востоке, даже угрожают низложением и отлучением священникам, отказывающимся от своих жен под религиозными предлогами[435]. Вероятно, этот канон также был ответом на гипераскетизм Евстафия.

Соответственно, в Восточной церкви вплоть до IV и V века мы нередко встречаем не только женатых священников, но и епископов. Один из примеров — отец знаменитого Григория Назианзина, бывший епископом и имевший двух сыновей, Григория и младшего сына, Кесария, а также дочь. Другие примеры — Григорий Нисский, впрочем, написавший страстное восхваление безбрачия и жалевший об утрате венца девственности, и Синезий (ум. ок. 430), который, будучи избран епископом Птолемаиды в Пятиградии, условился о том, чтобы ему было позволено сохранить свои супружеские отношения[436]. Сократ, чья история церкви доходит до 439 г., говорит об обычаях того времени, что в Фессалии брачные связи после рукоположения были запрещены под страхом смещения с должности со времен Илиодора из Трики, в юности бывшего писателем–любителем; на Востоке же священники и епископы добровольно воздерживались от отношений со своими женами, хотя закон от них этого не требовал; многие, добавляет Сократ, имели и детей от законных жен, будучи епископами[437]. Однако были и греческие богословы, которые соглашались с римской теорией, например, Епифаний. Юстиниан I был категорически против вступления священников в брак, объявлял детей от подобных браков незаконными и запрещал избирать женатых мужчин епископами (528). Но вплоть до конца VII века многие епископы в Африке, Ливии и других местах продолжали жить в браке, о чем явно говорится в двенадцатом каноне Трулльского собора, но это считалось оскорбительным и было запрещено. С того времени женатые епископы постепенно исчезли, тогда как среди клириков низших рангов семейные отношения оставались правилом.

Этот Трулльский собор, который был по счету шестым вселенским[438] (692), придает законченный вид законам Восточной церкви о браке священников. На нем — сообщим об этом, забегая вперед — епископам было запрещено сохранять отношения в браке, заключенном до рукоположения, под страхом смещения с должности, но, в соответствии с «Апостольскими постановлениями» и «Канонами», это было позволено пресвитерам и диаконам (вопреки римской практике), с ветхозаветным ограничением: они должны были воздерживаться от половых отношений в период официального служения, так как служитель святыни должен быть чист[439]. Те же самые отношения, которые в одном случае объявлялись безнравственными, в другом случае одобрялись и поощрялись как высоконравственные. Епископ смещался, если оставлял при себе законную жену, а не отправлял ее в далекий монастырь сразу же после рукоположения, тогда как пресвитеру или диакону угрожали смещением и даже отлучением за противоположное действие — отказ от жены.

Западная церковь исходя из извращенного и почти манихейского аскетического принципа, гласившего, что семейная жизнь несовместима с достоинством и святостью священника, предприняла в конце IV века решительную попытку сделать безбрачие, до тех пор остававшееся личным выбором служителя, всеобщим законом для священства; тем самым она явно противоречила левитским установлениям, которым в других отношениях так усердно пыталась соответствовать. Закон этот вводился неоднократно, но в течение долгого времени не мог выполняться последовательно. Уже упомянутый канон испанского собора в Эльвире в 305 г. касался только одной провинции. Первый запрет на брак священников, претендовавший на всецерковную силу, по крайней мере, на Западе, прозвучал в 385 г. Он исходил от Римской церкви в форме декретального послания епископа Сириция к Гимерию, епископу Таррагоны в Испании, который задал римскому епископу несколько вопросов по поводу дисциплины. Его послание указывает на связь между безбрачием священства и интересами иерархии, так что этот практически первый папский декрет, написанный в тоне высшего авторитета, навязывает служителям явно противоречащее Писанию противоестественное и морально опасное ограничение. Сириций возразил против ссылок на отдельные части закона Моисея, что христианское священство — это не временное, но постоянное служение святилищу и что оно не передается по наследству, как иудейское; он постановил, что повторный брак и брак со вдовой делают человека непригодным для рукоположения, а продолжение семейных отношений после рукоположения должно наказываться смещением с должности[440]. Он угрожал этим наказанием не только епископам, но и пресвитерам с диаконами. Лев Великий позже распространил требование безбрачия даже на иподиаконов. Самые выдающиеся латинские отцы церкви Амвросий, Иероним и даже Августин — хотя последний с большей умеренностью — выступали за безбрачие священников. Августин, как до него Евсевий из Верцеллы (370), объединил своих клириков в монастырь и предписал им монашеский образ жизни; Мартин Турский, который сам сначала был монахом, продолжал оставаться таковым, и став епископом. Соборы Италии, Африки, Испании и Галлии последовали примеру Рима. Например, синод Клермона (535) объявил в своем двенадцатом каноне: «Ни один рукоположенный диакон или священник не может продолжать супружеские отношения. Он становится братом той, которая была его женой. Но раз некоторые, воспламеняемые похотью, отвергают узы войны [Христовой] и возвращаются к брачным узам, то постановляется, чтобы такие были навсегда смещены с должности». Другие соборы, такие как Турский в 461 г., довольствовались тем, что запрещали священникам, у которых рождались дети после рукоположения, проводить таинство мессы и предъявляли требование безбрачия только ad altiorem gradum[441].

Однако сам факт частого повторения таких законов и необходимость смягчения наказаний за их нарушение показывают, как трудно было превратить это неестественное ограничение в обязательное для всех. В британских и ирландских церквях, далеких от римской, женатые священники продолжали преобладать вплоть до англо–саксонского периода.

Когда священникам стало запрещено поддерживать отношения в законном браке, уже существовавший порок сожительства неженатых священников с благочестивыми вдовами и «тайно приводимыми» девами[442] начал становиться все более и более распространенным. И духовный брак, возникший как смелый аскетический подвиг, слишком часто заканчивался плотским финалом, позорящим церковь.

Никейский собор 325 г. посвящает этой проблеме третий канон: «Великий собор категорически запрещает, и не разрешает ни епископу, ни священнику, ни диакону, ни какому другому клирику, иметь при себе συνεόσακτος, если это не его мать, или сестра, или тетка, или другая подобная личность, находящаяся вне всяких подозрений»[443]. Этот канон составляет основу всего последующего законодательства церкви de cohabitatione clericorum et mulierum. Его приходилось неоднократно возобновлять и подкреплять, а отсюда ясно видно, что он часто не соблюдался. Собор в Толедо, в Испании, 527 или 531 г. объявляет в третьем каноне: «Ни один священник начиная с иподиакона не должен жить с женщиной, свободной, вольноотпущенной или рабыней. Только мать, или сестра, или другая близкая родственница может вести у него хозяйство. Если у него нет близких родственниц, его домоправительница должна жить в отдельном доме и ни под каким предлогом не входить в его жилье. У кого происходит иначе, тот не только должен быть смещен с духовной должности и не допускаться в церковь, но и вообще исключен из общения католиков». Concilium Agathense в Южной Галлии, 506 г., в котором принимало участие тридцать пять епископов, постановил в десятом и одиннадцатом канонах: «Священник не должен посещать и принимать у себя в доме женщин, которые не являются его родственницами; он может жить только с матерью, сестрой, дочерью или племянницей. Женщины–рабыни и вольноотпущенные также не допускаются в дом священника». Похожие законы, предполагающие более или менее строгие наказания, были приняты на соборах в Гиппоне, 393, Анжере, 453, Туре, 461, Лериде, Испания, 524, Клермоне, 535, Браге, 563, Орлеане, 538, Туре, 567[444]. Император Юстиниан в двадцать третьем из своих новых законов вообще запретил женщинам жить в доме епископов, но Трулльский собор 692 г. вернулся к никейскому закону[445]. Западные соборы также попытались отменить исключения, дозволявшиеся никейским каноном, и запретить священнику любое общение с женщинами, кроме как в присутствии сослужителей.

Однако такая строгость, неблагоприятным образом свидетельствовавшая о положении вещей, которое сделало ее необходимой, не улучшила ситуации, а, скорее, привела к моральному равнодушию, так что в Средние века Латинская церковь повсеместно терпела открытое сожительство священников с женщинами, и для того, чтобы восстановить прежние законы безбрачия, понадобилась вся энергия Григория VII. Впрочем, тайные, гораздо более опасные нарушения остались[446]. Последний церковный закон о mulieres subintroductae более терпим; он не ограничивает общение священника одними близкими родственницами, но исключает только наложниц и «сомнительных» женщин — «de quibus possit haben suspicio»[447].

§51. Моральный характер священства в целом

Августин помогает нам представить священство Римской империи в истинном свете, с его положительными и отрицательными особенностями, когда говорит о духовных должностях так: «При этой жизни, особенно в наши дни, нет ничего проще, приятнее и угоднее для людей, чем должность епископа, или пресвитера, или диакона, если выполнять обязанности поверхностно и для удовольствия людей; но нет в глазах Бога ничего более греховного, скорбного и влекущего за собой проклятие. Но также в этой жизни, и особенно в наши дни, нет ничего более сложного, трудоемкого и рискованного, чем служение епископа, или пресвитера, или диакона; и ничто в глазах Бога не благословенно более, если битва ведется так, как заповедовал наш Предводитель»[448]. Нам не стоит удивляться, что, с одной стороны, когда условия существования церкви стали лучше и расширилось поле ее деятельности, на священные должности устремилось много легкомысленных и недостойных людей; с другой стороны, не стоит удивляться и тому, что самые искренние и достойные епископы того времени, такие как Амвросий, Августин, Григорий Назианзин и Златоуст, с трепетом относились к своим обязанностям и вынуждены были принимать их на себя в какой‑то степени против своей воли, по призыву церкви.

Григорий Назианзин бежал в пустыню, когда его отец без его ведома вдруг рукоположил его священником в присутствии собрания (361). Позже он объяснил это бегство в прекрасной апологии, где создал идеал христианского священника и богослова. Священник прежде всего, говорит он, должен быть образцом христианина, принести себя в живую жертву Богу и быть живым храмом живого Бога. Затем, он должен обладать глубоким знанием душ и, подобно духовному целителю, избавлять всех людей от различных болезней греха, восстанавливая, сохраняя и защищая в них Божий образ, неся Христа в их сердца через Святого Духа и делая их сопричастными божественной природе и вечному спасению. Он должен, кроме того, владеть священной философией или божественным знанием о мире и мирах, о материи и духе, о добрых и злых ангелах, об управляющем всем сущим Провидении, о сотворении и возрождении человека, о Божьих заветах, о первом и втором пришествии Христа, о Его воплощении, страстях и воскресении, о конце света и всеобщем суде, и прежде всего о тайне благословенной Троицы; он должен быть способен учить этим доктринам и объяснять их понятным языком. Григорий говорит об Иисусе как о совершенном священнике и красноречиво славит также апостола Павла, который жил только для Христа и при любых обстоятельствах и среди испытаний на море и на суше, среди иудеев и язычников, в голоде и жажде, в холоде и наготе, на свободе и в цепях свидетельствовал о божественной силе Евангелия для спасения мира. Но, по мнению Григория, священники редко соответствовали этому идеалу. В целом он очень неблагосклонно отзывается о епископах и даже о самых знаменитых соборах того времени, обвиняя служителей в невежестве, в недостойных способах получения должности, в амбициях, лести, гордости, любви к роскоши и мирском мышлении. Он говорит даже: «Опасность сегодня состоит в том, что святейшие из всех служений становятся самыми нелепыми; высшие церковные посты получают не столько благодаря добродетели, сколько благодаря скверне; теперь не самые достойные, а самые могущественные занимают епископское кресло»[449]. Хотя его описания, особенно в сатирической поэме, созданной «для себя и о епископах» (вероятно, после его отставки в Константинополе, 381), во многом могут быть преувеличены, в целом они основаны на жизненных наблюдениях и опыте[450].

Иероним в своих посланиях также беспощадно критикует священников того времени, особенно римских, обвиняет их в жадности и охоте за наследством, саркастически описывает щеголя–священника, который в своей красивой и надушенной одежде больше похож на жениха, чем на церковного служителя[451]. О сельских священниках, однако, язычник Аммиан Марцеллин говорит (и мы можем ему верить), что они отличались простотой, довольствовались немногим и были добродетельны[452].

Златоуст в своем знаменитом трактате о священстве[453], вероятно, написанном до его рукоположения (примерно между 375 и 381) или когда он был диаконом (между 381 и 386), с юношеским энтузиазмом и в духе того времени характеризует теоретические и практические качества, обязанности, ответственность и почет, связанные с саном священника. Он требует от священника, чтобы тот был во всех отношениях лучше монаха, потому что, пребывая в миру, он вынужден сталкиваться с большими опасностями и трудностями[454]. Высшей задачей проповедника он считает, согласно великому принципу, утвержденному Павлом, во всех речах стараться угодить только Богу, но не людям: «Он не должен презирать одобрительное согласие людей, но и не должен стараться угодить им и беспокоиться, если слушатели его не одобряют. Настоящее и неизменное утешение в своих трудах он обретает только в сознании, что речь его была составлена и произнесена так, как угодно Богу»[455]. Однако в целом книга неудовлетворительна. Ее сравнение с «Пастырем Реформации» («Reformed Pastor») Бакстера, которая гораздо глубже и богаче в том,