/ / Language: Русский / Genre:love_contemporary

Сердца и судьбы

Фэй Уэлдон

Роман современной английской писательницы Фэй Уэлдон «Сердца и судьбы» – это рождественская история со счастливым концом, в которой добро побеждает зло, а любовь – расчет. Но хотя события, описанные в романе, кажутся нереальными (дело не обходится и без мистики), они происходят в реальном мире – мире дельцов, художников, миллионеров.

1987 ruen ИринаГавриловнаГуроваe4265db4-2a80-102a-9ae1-2dfe723fe7c7 love_contemporary Fay Weldon The Hearts And Lives Of Men en Roland FB Editor v2.0 04 December 2008 OCR Larisa_F 8d8c22b4-1377-102c-96f3-af3a14b75ca4 1.0 Сердца и судьбы Художественная литература Москва 1993 5-280-01765-5

Фэй Уэлдон

Сердца и судьбы

ПРЕДИСЛОВИЕ

«Вперед, друзья, вы открываете добрую и увлекательную книжку», – подобное обращение возникает само собой, столь привлекателен стиль общения с читателями – доверительный, приятельски раскованный и даже, на чей-то строгий взгляд, чуть фривольный – той милой особы, устами которой изложена придуманная английской писательницей Фэй Уэлдон история. Обаяние повествующей о «сердцах и судьбах» рассказчицы ощущается незамедлительно: она расположена к людям, умна, наблюдательна, иронична, обладает незаурядным жизненным опытом (начало этой истории отнесено к благословенным для поколения самой Ф. Уэлдон 60-м годам). Ее образ наделен еще одним важным свойством – она всеведуща и вездесуща, постоянно, чаще всего с юмором, она комментирует происходящее и оказывается рядом со своими героями в самых разнообразных ситуациях. Повествователь, который знает о своих героях все, – для современных романов фигура необычная, диковинная, напротив, для искусства прошлых эпох его присутствие вполне естественно и органично: прежде чем проанализировать все характеры, проникнуться всеми нравами, настаивал такой признанный мастер романа, как Бальзак, автору нужно еще уметь «обежать весь земной шар», «прочувствовать все страсти». Похоже, Уэлдон увлеченно восприняла уроки классики, и дело не только в образе сочинительницы, если и не «прочувствовавшей все страсти», то, по крайней мере, прокомментировавшей их, – роман «Сердца и судьбы» в целом сориентирован на классическую традицию английской прозы, решен в жанре рождественской сказки, которая, словами У. Теккерея, стала «национальным приобретением, благодеянием для всякого читателя».

Святочный рассказ в течение многих десятилетий был такой же неизбывной принадлежностью английского праздника, как украшенная огнями елка, рождественская индейка и пудинг. И сейчас еще в солидных журналах сохраняется традиция печатать рассказ под Рождество. В столь любимых англичанами святочных историях фантастика и реальность искусно переплетены, в них действуют зловещие и таинственные духи, затевается целая череда увлекательных и остроумно изложенных приключений о потревоженных привидениях с их замогильными стонами и звонами цепей. Но духи, как им и надлежит, с рассветом пропадают, конфликты улаживаются, словом, наступает счастливая развязка, воцаряется беспредельное веселье и дружелюбие. Сам избранный Ф. Уэлдон жанр повествования обещает счастливый финал: драматичные обстоятельства, в которые попадают герои книги, благополучно, в духе рождественской сказки, разрешаются. Интонация рождественского примирения, победы добра придает книге дополнительное очарование. Следуя законам жанра, писательница кладет конец злоключениям в жизни своих любимых персонажей, призывая читателей помнить о том, что «Рождество – это время, когда полагается верить в хорошее, а не в плохое».

Знаток и ценитель национального литературного богатства, Ф. Уэлдон погружает свою книгу в атмосферу современной сказки, не скрывая приверженности именно диккенсовской традиции рождественского рассказа, своего рода эталону этого жанра. Последователями Диккенса творчески освоены многие черты его рассказов на Рождество, но, похоже, Ф. Уэлдон особенно близка та, что проницательно охарактеризована Б. Пастернаком в стихотворении «Январь 1919 года», – это жизнелюбие, жизнеутверждающая сила диккенсовского вымысла, способного «прогнать» не только чувства тоски и одиночества, но даже мысли о самоубийстве:

Тот год! Как часто у окна
Нашептывал мне, старый: «Выкинься».
А этот, новый, все прогнал
Рождественскою сказкой Диккенса.

Ф. Уэлдон умело и бережно вводит в текст романа многочисленные аллюзии из Диккенса. Есть в нем крошка Нелл, такая же кроткая, такая же не по-детски стойкая в подбрасываемых судьбой испытаниях, как и крошка Нелл из «Лавки древностей»; есть в нем и жуткий, прописанный в диккенсовских тонах приют для детей-сирот на Истлейкских болотах, где «смешались запах капусты, дезинфекции и человеческого отчаяния»; есть и диккенсовского типа злодеи – Эрик Блоттон, специалист по похищению детей, «запойный куряка» с глазами убийцы, и придурковатый Хорес, которого в жизни по-настоящему интересует лишь игра в железную дорогу, но никак не судьба бедных сирот, и заклинатель сил зла, наводящий на людей порчу отец Маккромби, и прочие изображенные Уэлдон злодеи-гротески, блестящее подтверждение ее мастерства пастиша.

Однако самое главное свойство святочного рассказа, унаследованное Уэлдон от Диккенса, – это юмор. В романе присутствуют не просто веселье, насмешливость, но симпатия к изображаемым вещам, то добродушие, которое подано незаметно, естественно, лишено сентиментальной вымученной чувствительности. Остроумная рассказчица уэлдоновской истории непрерывно над кем-нибудь подтрунивает, неизменно отмечает комическую сторону изображаемого явления, слабости тех или иных действующих лиц. Юмористический подход, смех, шутка снимают возможность какой-либо идеализации людей и событий. Использование романисткой добродушного, в духе Диккенса, юмора способствует смягчению мрачных, далеких от совершенства явлений жизни. Хорошие стороны обнаруживаются даже у таких персонажей, как Анджи, эксцентричной и капризной богачки, которая разбила брак родителей Нелл и использовала свое богатство и влияние на то, чтобы жульничать и интриговать. Уэлдон вполне сознательно пытается сгладить юмором несовершенства жизни, даровать надежду на торжество добра в, казалось бы, безвыходных ситуациях, когда, как писал Диккенс, «действительность слишком настойчиво навязывается нам». Наиболее емко уэлдоновское кредо выражено на одной из последних страниц книги – «мы не должны освистывать злодея», «мы все – единая плоть, единая семья. Мы одна-единая личность с миллионами лиц».

Ф. Уэлдон, надо заметить, неизменно питала интерес к традициям английского юмора. Наряду с Диккенсом, чье влияние, ввиду очевидной жанровой принадлежности к святочной сказке, так ощутимо в публикуемом романе, Уэлдон всегда высоко ценила иронию Джейн Остен, тонкую, отмеченную многообразием оттенков. Автор романа «Сердца и судьбы» подступалась к классике вполне профессионально, ее собственная литературная карьера начиналась с создания сценария по роману Дж. Остен «Гордость и предубеждение», а в 1984 году писательница опубликовала довольно неожиданную для тех, кто был знаком с ее предыдущим творчеством, представленным в основном романами на современную тему, книгу. Это были «Письма к Алисе, только что прочитавшей Джейн Остен», в которых был явлен удивительный сплав беллетризованной биографии с эпистолярным романом, вымысла с документом. Самым интересным в этой книге были наблюдения Уэлдон над природой художественного мастерства «несравненной Джейн». Сочинительница, жившая на рубеже XVIII – начала XIX веков, привлекла Уэлдон глубоким психологизмом, мастерством детали, искусством иронии и камерностью художественного мира, способного тем не менее вобрать историческую правду времени. Камерность в сочетании с постижением своего времени – не в этом ли своеобразие таланта самой Уэлдон, чувствительной к урокам мастеров слова прошлых веков.

В книгу об Остен Уэлдон ввела значимую для ее нынешнего творчества метафору о Городе Воображения, в центре которого высится величественный Дворец Шекспира. Высокая оценка писательницей роли воображения, способности выстроить на основе знания реальности увлекательный, насыщенный событиями сюжет, примечательна. В одной из состоявшихся в начале 80-х годов в Москве бесед Уэлдон подчеркнула, что ее привлекают возможности драматизации жизненных обстоятельств, неожиданные повороты человеческих судеб, постижение в этом смысле опыта классики. Высказанные Уэлдон мысли находят подтверждение в ее творческой практике, увлекательность фабулы и занимательность сюжета в ее книгах 80-х годов очевидны. В романе «Сердца и судьбы» она не раз напомнит читателю о своем понимании задач искусства – «лучше широкие, яркие чарующие мазки полуфантазии, чем скучный, педантичный пуантилизм реальности».

Раскрепощению творческого воображения способствует и избранный писательницей жанр сказки, в нем естественны натяжки и преувеличения, обилие счастливых и трагических случайностей. У читателя дух захватывает от приключений, в которые Ф. Уэлдон ввергает крошку Нелл, дочь любящих друг друга, но постоянно конфликтующих между собой Хелен и Клиффорда: тут и похищение Нелл негодяем Эриком Блоттоном, чудесное спасение в ходе происшедшей авиакатастрофы, затем пребывание в качестве приемной дочери в семье престарелых и бездетных французских аристократов, автокатастрофа и снова чудесное избавление, бегство из жуткого приюта для умственно отсталых детей-сирот, жизнь на Дальней ферме, а затем, после ареста покровителей, существование приживалки в семье хозяев собачьего питомника, и в довершение всех испытаний – отъезд в Лондон и устройство в модный дом Лалли, на фирму своей матери. Все эти головокружительные кульбиты, по воле автора проделанные Нелл, призваны стать доказательством силы судьбы, хрупкости человеческого счастья, необходимости беречь его, наслаждаясь каждым дарованным судьбою мгновением, – такова, по всей видимости, мораль придуманной Ф. Уэлдон современной сказки. Книга, кстати, может быть прочитана и как роман о судьбе. «Вы думаете, что живете во дворце, – обращается к нам писательница. – На самом же деле – в карточном домике. Пошевелите одну карту, и все зыбкое сооружение немедленно рухнет».

И все же не только для того, чтобы преподать мораль, как того и требует сказка, или развлечь читателя, сочинила всю эту историю о хорошенькой и кроткой Нелл и о ее доверии к судьбе Фэй Уэлдон. В книге, и в этом ее эстетика, есть проникновение в те пространства, где царит воображение, где душа художника, наслаждаясь свободой, принимается играть, творить театр, воссоздавать стихию театральности. Потому столь естественно возникает в романе не потерявшая своего значения метафора о жизни – театре, об искусстве, которое творит жизнь. «Каждый человек, – пишет Уэлдон, – в конечном счете встречает всех остальных – актеров на выходных ролях в спектакле своей жизни». Судьба человека, как и судьба актера – сыграть свою роль до конца, так, как предначертано провидением, грандиозным постановщиком этого спектакля жизни. Цепь случайностей, нагромождений, совпадений лишь на первый взгляд неестественна, а на самом деле эта «нереальность» и есть подлинная жизнь, она стягивает узлом множество спутанных нитей, и вот снова все переместилось, изменилось, переплелось…

«Спросите себя, – обращается Уэлдон прямо к читателю, – ведь верно, что правда еще более невероятна, чем выдумка?.. Моя повесть старательно копирует жизнь, и потому-то иногда, вероятно, представляется неправдоподобной».

Впрочем, мысли Уэлдон об искусстве не всегда облечены в столь парадоксальную, игровую форму, стимулирующую эстетико-философское восприятие взаимосвязей красоты и истины. Реализуя присущее ей мастерство нраво– и бытописательства, Уэлдон создает достоверную картину Мира Искусств, представив его различные ипостаси: и высокую, и массовую, коммерциализованную. Судьбы большинства героев романа так или иначе связаны с этими разными формами функционирования искусства в обществе.

Отец крошки Нелл, Клиффорд Вексфорд, – молодой честолюбивый помощник, а впоследствии и директор процветающей фирмы «Леонардо», покупающей и продающей, как «Сотби» или «Кристи», сокровища мирового искусства, – принадлежит к заправилам Мира Искусства. Чтобы добиться славы, денег, власти, Клиффорду пришлось неукоснительно следовать сложившимся в этом бизнесе «правилам игры», пережив на своем «пути наверх» немало нравственных потерь. Создавая «империю «Леонардо», Клиффорд сознательно принял те законы, которые правят в этом мире, поэтому он ведет нужную политическую игру и действует «на манер королей и императоров», требуя от своих людей вассальной преданности, «стравливая фаворитов, оставляя за собой власть над жизнью и смертью (власть нанимать и увольнять – нынешний эквивалент той власти), оказывая милости, обрекая нежданным карам». Впрочем, Клиффорд способен управлять своей «империей» и современными методами, с помощью средств массовой информации: у него собственная ежемесячная программа на телевидении «Ориентируйтесь в Искусстве». Даже в отпуске Клиффорд не просто отдыхает, а завязывает новые полезные для его бизнеса знакомства, показывается на элитарных лыжных склонах, на элитарных виллах, общается с теми людьми, которые, владея миллионами, готовы скупить произведения искусства для украшения своих специально спроектированных для этого архитекторами стен. Однако вовсе не ради высоких наслаждений, даруемых созерцанием шедевров, отдают свои деньги Клиффорду эти люди. На протяжении всего романа Уэлдон, наделенная удивительной социальной чуткостью, то с вызовом, то с горечью фиксирует, сколь жалкая роль отведена искусству в мире «очень богатых»: искусство должно, прежде всего, приносить огромные прибыли, стать надежным способом вложения денег. Используя все доступные ей оттенки иронии, писательница смеется над Клиффордовыми клиентами, которые ходят за ним и ему подобными специалистами «косяками, умоляя, чтобы их избавили от денег, которые иначе были бы поглощены налогами», при этом их абсолютно не волнует, что собой представляет то или иное полотно с эстетической точки зрения, реализм ли это старых мастеров или сочетание абстракции с сюрреализмом. Покупка картины – это вдвойне выгодная сделка: купивший шедевр окружает себя неким культурным ореолом, а кроме того, искусство «дает тему для разговора за обеденным столом».

В свою очередь, создание культурного ореола вокруг «Леонардо» – предмет особой заботы руководства фирмы. Повышению престижа, созданию имиджа заботящейся о просвещении и воспитании художественного вкуса широкой публики фирмы служат разного рода благотворительные мероприятия, непрестанно организуемые Клиффордом грандиозные выставки живописи. Вместе с тем Уэлдон, будучи знатоком царящих в художественной среде нравов, совсем не склонна эту деятельность идеализировать: она замечает, что альтруистические усилия «Леонардо» зиждятся на государственных субсидиях по поддержанию и развитию искусств, за получение которых идет жесткая конкурентная борьба с другими фирмами. Каждая выставка, каждая презентация, становящаяся событием в культурной жизни Лондона, оплачивается деньгами отнюдь не из карманов держателей капитала фирмы, на шикарных приемах знаменитости и дельцы от искусства «хлебают оплаченные из общественных фондов коктейли с шампанским».

Важное место в описанном Уэлдон Мире Искусства принадлежит рекламе. Выработанные в этой сфере неписаные законы хорошо известны писательнице (ее трудовая жизнь начиналась с работы в рекламном агентстве), а потому ее наблюдения над тем, как с помощью рекламы создаются новые, нередко фальшивые, кумиры и художнические репутации, заслуживают внимания. В сущности, в рассуждениях Уэлдон о методах рекламного бизнеса больше скепсиса, чем веры в то, что искусству когда-либо удастся освободиться от губительных оков, навязанных охотниками за прибылью любой ценой. Акт художественного творчества, с сарказмом констатирует Уэлдон, порождает целую армию паразитирующих на нем критиков, издателей, багетчиков, академий, советов по искусству, организаторов международного обмена, министров культуры – все они получают при этом за свой труд значительно больше того, кто создал непреходящие ценности. В рекламном бизнесе никого не интересует, хороша ли картина на самом деле, – если никто не знает, что она хороша, то с тем же успехом она может быть скверной. Пожелание Уэлдон «Ах, если бы творчество и деньги можно было отделить друг от друга» можно расценить как риторическое – слишком хорошо ей ведомы нравы Мира Прекрасного.

Тем не менее в романе изображены и судьбы подлинных художников, для которых в искусстве, в творчестве заключен смысл существования. И пожалуй, не выглядит неожиданной подмеченная Уэлдон деталь – большинство из них так и не получают признания в течение почти всей жизни, лишь счастливый случай, стечение обстоятельств, везение может открыть им долгожданный путь к успеху, славе, известности.

Все эти «несуразные», на взгляд обывателя, люди, вроде «нищих и искалеченных поэтов, дряхлых писателей с щетиной на подбородке и трясущимися руками, художников в жутких балахонах», прозябают в своих убогих квартирах и мансардах, но при этом вполне счастливы, поскольку дни их отданы творчеству.

Примером тому является судьба истинно талантливого художника Джона Лалли, деда крошки Нелл, унаследовавшей его талант.

В роман введены и образы создателей так называемой «массовой», «тривиальной», коммерциализованной культуры. Это молодые ребята из поп-группы «Предприятие Сатаны», которые, облачась в черную кожу, набелив лицо мелом, предаются на сцене бесовским неистовствам, прекрасно отдавая себе отчет в том, что взывают к самым низменным инстинктам толпы. Демонизм в искусстве стал модой, которая обеспечивает этим балующимся наркотиками «талантам» и развлечение, и деньги, и даже, не без помощи журналистов, своего рода скандальную рекламу. Во всяком случае, премьера созданного группой видеофильма «Изгоняющий бесов» имела у определенного сорта публики успех. Эта линия в романе выписана Уэлдон с особым сарказмом – отношение к подобного рода коммерциализованной продукции складывалось в ее творчестве с самого начала. Например, в романе «Подруги» (1975) представлен современный художник, который, предав дарованный ему природой талант, стал одним из наиболее популярных творцов «массового чтива». В романе «Жизнь и любовь дьяволицы» (1983) Уэлдон со злой иронией пишет об авторе пустых мелодраматических романов по имени Мэри Фишер (невольно думается, что ее имя не случайно совпало с именем немецкой писательницы Марии Луизы Фишер, наводнившей Европу своими банальными историями любви). В общем-то тема эта в творчестве Уэлдон не нова, в трактовке ее нет ничего оригинального, по сравнению с ее предыдущими книгами. Что же касается негативной оценки роли «массовой культуры» в современном мире, то с писательницей трудно не согласиться – чрезвычайно опасен формируемый ею тип потребительского сознания.

Весьма привлекательно, особенно для старшего поколения читателей, переживших наши «времена оттепели», прозвучит в романе «Сердца и судьбы» тема 60-х годов, ставшая его своеобразным лейтмотивом. По всей видимости, настойчивое обращение писательницы ко временам 60-х содержит в себе и тепло воспоминаний о прошедшей молодости, и чувство ностальгии по самой эпохе, когда, словами Уэлдон, «мир из преданности идеалам вывалился в легкомысленную беспечность». В этой лаконичной формуле содержится очень важное для поколения Уэлдон, именно в это время вступавшего в самостоятельную жизнь, ощущение разрыва с ценностями, сформировавшими поколение отцов, переживших две мировые войны. Это была эпоха прощания с викторианством, бунта против пуританской этики, на принципах которой воспитывалось не одно поколение англичан.

Возникший в Англии в XIX веке во времена пуританской революции нравственный кодекс в царствование королевы Виктории превратился в окостенелую систему регламентации, скрывавших под внешней благопристойностью ущербность и порок. В послевоенной Англии викторианство, синоним безнадежно отжившего и устаревшего, стало восприниматься как неписаный свод правил поведения мещанских, обывательских слоев. Его основные правила – это бережливость, перерастающая в отвратительную и бессмысленную скупость, накопительство, вещизм; смирение и умеренность во всем, выливающееся в подавление всех естественных чувств; лицемерное, ханжеское любование своими воображаемыми добродетелями и безжалостное осуждение инакомыслия. Викторианство, с его мелкими интересами, духовной ничтожностью, бессмысленными запретами, нашло выражение и во внешних формах культуры: от интерьеров, мебели до манеры одеваться в викторианском вкусе. Молодые 60-х годов выражали свое бунтарство, как бывало не раз в истории, и внешней несхожестью с поколением отцов, и вот у раскованных девиц в руках оказалась «пластиковая сумка, вся в цветах, а не бурая», и туфли «зеленые или розовые, а вовсе не коричневые или черные, какие носили предки обоего пола».

Возникает невольный соблазн сопоставить этот эпатаж молодых англичан 60-х с теми перевоплощениями, которые происходили с молодыми «шестидесятниками» в нашей стране. «Железный занавес» был только приподнят, и молодежь 60-х открывала для себя Европу, западную культуру, узнавала из ставших доступными и разрешенными книг и фильмов о другом стиле жизни. По меткому замечанию писателя А. Битова, тоже «шестидесятника», изменилась даже походка, пластика молодых – они стали элегантнее одеваться, носить костюмы и галстуки, учились дарить цветы и целовать дамам руки, многозначительно молчать, понимать поэзию… У нас – некий возврат туда, куда мы опоздали, смешное порой заимствование того, чего нас лишили, у них – открытый бунт против обыденности и викториански оформленных правил поведения.

Общество Англии 60-х со страстью преступало неписаные правила, становилось обществом «свингующим», «разболтанным». В этом процессе были и перехлесты, радикализм, перечеркивающий не только пуританскую этику, но и всякие нравственные запреты вообще, на волне всеобщей раскованности и релаксации поднималась пена ужасающей безвкусицы: низкопробных эротических романов, фильмов, театральных постановок, массовой беллетристики. Реклама ошарашивала публику обилием обнаженных тел, истекающих кровью жертв, с расширенными от ужаса глазами…

И вместе с тем на фоне нигилизма, отказа от всех ценностей, «половой свободы» стали формироваться общедемократические идеи в защиту гуманизма и прав личности, родилось весьма противоречивое по целям и социально неоднородное молодежное движение, идеологами которого выступили так называемые «новые левые», предложившие свои, нередко радикальные способы обновления общества, вплоть до тактики террора, по Европе прокатилась волна так называемых «студенческих революций». В литературе «бурных 60-х» зазвучала критика общества потребления, тема подчинения человека вещи, нереализованности и духовной опустошенности личности в потребительском мире. В идейной близости к молодежному движению 60-х, которое бунтовало и против поколения отцов, и против истеблишмента, и против западной цивилизации и культуры вообще, возникло феминистское движение.

Женское движение прошло в своем развитии несколько этапов. Оно зародилось в эпоху буржуазных революций, провозгласивших лозунг свободы и равенства людей, но на деле ни в одной из европейских стран не предоставивших женщинам равных прав с мужчинами, и первоначально ставило своей целью достижение экономического равноправия, а впоследствии перекинулось в область политической борьбы, коснулось семейных отношений. В Англии феминизм особенно широко распространился во второй половине XIX века в форме суфражизма – движения за предоставление женщинам избирательных прав.

Современное женское движение, как и порожденная им «женская», или «феминистская» проза, – явление иного порядка. В 60-е годы, годы оформления движения, оно сосредоточилось на гуманистической критике системы, выявляло кризис нравственности, кризис семьи, предлагая подчас весьма спорные рецепты социального и этического обновления общества, в том числе «сексуальную» революцию. Конечно, в поле зрения писательниц-феминисток попадают и более камерные, узкосемейные проблемы. Ни один из аспектов жизни «слабого пола» не остается без внимания: воспитание детей, досуг, распределение нагрузки в семье, сфера интимных отношений, которую они исследуют с разной степенью откровенности. Впрочем, стремление постичь тайны женского естества в лучших произведениях «женской» прозы, к которым несомненно относятся и романы Фэй Уэлдон, не заслоняет социально значимых проблем – что нередко случается с сочинительницами последовательно феминистских произведений.

«Женская» проза, выражая интересы участниц движения, настойчиво исследовала не просто проблему равноправия женщин (в экономическом и общественно-политическом смысле молодые, в отличие от поколения своих бабушек, в основном его достигли), но равноценности женщин: писательниц увлекала мысль утвердить как закон жизни свое право сорешать ход событий наряду с мужчинами, добиться реализации себя как личности, идеи самоутверждения и самовыражения женщин в мире, устроенном по мужским законам. Героини «женской» прозы стремятся вырваться из четырех стен своего маленького царства: предметом их интереса становятся философия, наука, литература, искусство, медицина… Глашатаи самых крайних идей женского движения видели свой путь к свободе в создании особого мира, без мужчин, своего рода женских коммун, однако большинство феминисток, в том числе и Ф. Уэлдон, расценивали это явление как курьез, нелепую издержку женского движения.

К концу 70-х годов в общественном сознании Запада постепенно начинает формироваться отказ от бунтарства и радикализма «бурных 60-х», проявляется подчеркнутый интерес к устойчивым, «вечным» ценностям, ностальгия по утраченной крепости моральных устоев и даже тенденции к возрождению викторианства, которое воспринимается скорее как высокая традиция старой культуры. «Женская» проза, чрезвычайно чуткая к происходящим в обществе духовным процессам, тоже перестраивается: от декларирования принципов полной свободы она переходит к осмыслению девальвации нравственных представлений, рассматривает драму женщины, лишенной возможности выполнить свое природное предназначение, анализирует такие аспекты развития потребительского общества, как дефицит полноценного общения, душевного тепла, как женское одиночество.

Произведения Фэй Уэлдон, опубликованные в конце 60-х – начале 70-х годов, относятся к числу наиболее талантливых образцов женской прозы «бурного» десятилетия.

В ее первых романах «Шутка толстухи», «Между нами, девушками», «Подруги» выявилась своеобразная доминанта, свод характерных для ее творчества проблем – Уэлдон создавала многоликий и правдивый портрет своей современницы. В то же время при всей кажущейся камерности тематики ранние романы Уэлдон трудно назвать камерными: сама атмосфера 60-х годов, отмеченная в истории западного мира значительным общественным подъемом, разнообразными формами протеста против сложившейся системы ценностей, привносила в ее прозу элементы социальной критики. По словам самой писательницы, ее творчество тех лет можно назвать «социальным». Женская судьба рассмотрена Уэлдон в широком контексте духовных проблем эпохи.

В созданных в 70-е годы романах прослеживается желание Уэлдон исследовать ипостаси женской судьбы, разные типы женской этики. Один из них представляет, словами Уэлдон, «женское большинство», женщины этого типа видят смысл своей жизни в отведенной им самой природой роли – быть матерью, хранить тепло домашнего очага, в умении «понимать и прощать», посвящая себя служению людям. Добрая, отзывчивая, всепрощающая, кроткая женщина – этот образ проходит через все времена, повторяясь и в Эстер («Шутка толстухи»), и в Хлое и Гвинет Эванс («Подруги»), и в Руфи («Жизнь и любовь дьяволицы»), и в Эвелин Лалли из публикуемого романа «Сердца и судьбы». Тем не менее книги Уэлдон подводят читателя к мысли о том, что патриархальные порядки, основой которых является подчиненное положение женщины в семье, все же далеки от истинной нравственности: принятие устаревших, отживших свой век правил грозит обесцениванием личности, утратой индивидуальности, одиночеством. Именно это произошло с героиней рассказа «Энджел, воплощенная невинность», которой, как никому другому, подходит ее имя – «ангел», – настолько она мила, деликатна, застенчива, добра. В образе Энджел словно материализовался тот «ангел в доме», о котором вспоминала Ф. Уэлдон, выступая на встрече советских и английских писателей в Москве осенью 1984 года. Уэлдон заметила тогда, что английские писательницы и сегодня, принимаясь за книгу, вынуждены отстранять от себя этот призрак, спорить с устоявшимся мнением о том, что удел литератора-женщины – романтический взгляд на действительность. Многие героини Уэлдон преодолевают в себе милое, нежное, податливое женское существо, предпочитающее не вникать в проблемы, подвластные мужскому уму, а терпеливо исполнять свою роль возлюбленной и матери, словом, «ангела в доме» (метафора была почерпнута Уэлдон у знаменитой соотечественницы В. Вулф, которая, в свою очередь, позаимствовала ее у поэта-викторианца, без тени иронии воспевавшего в нем идеал своей эпохи). Сумела справиться с «ангелом» в себе и Хелен Лалли, героиня публикуемого романа «Сердца и судьбы».

Уэлдон представила в своем творчестве и еще одну ипостась своей современницы. Это деловая, интеллектуальная женщина – продюсер, владелица рекламного бизнеса, журналистка, преподаватель, сценарист, – которая сравнялась заработком с мужчинами, экономически вполне независимая. Тем не менее самоутверждение таких женщин в «мужской», интеллектуальной сфере не приносит им личного счастья, не возмещает в конечном итоге дефицит естественных и искренних человеческих чувств. В перспективе многих «деловых» героинь Уэлдон, – помимо карьеры, – «дрянные обеды в дрянных забегаловках, с друзьями, которым дай бог управиться со своими напастями», а на чужие «уж тем более наплевать». Жизнь, отмеченная холодом одиночества, лишенная настоящего чувства и возможности осуществить свое природное предназначение, – такова многообразно варьируемая в романах Уэлдон судьба представительниц наиболее современного женского типа, демонстрирующего все преимущества и все издержки эмансипации.

Третий, часто встречающийся в романах писательницы образ – это женщина-возлюбленная. Уэлдон склонна изображать подобные натуры как неглубокие, лишенные подлинной культуры чувств. Веселые, легкие, при этом весьма расчетливые, вступающие в брак, чтобы обрести «комфорт, статус, деньги в банке», но при этом безумно себялюбивые, равнодушные как к своим обязанностям супруги, так и к обязанностям матери. Однако долю и этих женщин трудно назвать счастливой – они куплены богатым и преуспевающим мужем либо любовником как красивая вещь, а надоев владельцу, могут быть брошены за ненужностью, а дальше либо прожигать жизнь с оплаченными молодыми поклонниками, либо мучительно переживать одиночество, страдать от неминуемо надвигающейся старости и немощи.

Важнейшие компоненты «женского удела» – материнство, любовь-страсть, работа – в книгах Уэлдон обычно разведены, рассмотрены писательницей как варианты судеб разных женщин. И хотя мораль рассказанных ею историй прямо не декларируется, она подводит читателя к мысли о том, что женская судьба, лишенная хотя бы одного из этих элементов, становится ущербной, неполноценной. В святочной истории «Сердца и судьбы» романистка попыталась воссоздать желанную цельность и гармонию бытия, соединив в образе Хелен Вексфорд разные ипостаси «женского удела». Несмотря на заданную жанром условность – героиня романа запрограммированно приближается к обретению счастья и полноты существования, – Хелен отнюдь не идиллическая, надуманная конструкция благополучной женщины, напротив, это живой и полнокровный образ, один из наиболее удачных портретов современной женщины из всей созданной Уэлдон галереи. На протяжении двадцати лет, которые охватывает действие романа, Хелен переживает процесс духовного становления: из юной, раскованной, обладающей удивительным шармом, но в духовном плане довольно-таки бесцветной «дочери багетчика» Хелен превращается в творчески одаренную личность.

Важным художественным принципом Уэлдон является ее стремление к поляризации в романах общественных сил – пустая грызня наверху из-за сытости и кружка для подаяния внизу, дамы в меховых манто и разутые дети, богатство и бедность. В романе «Сердца и судьбы» писательница подчеркнула: «…если безнравственность существует, то заключается именно в том, что имущие имеют в этом мире так много, а неимущие – так мало». Уэлдон, при всей склонности обличить или посмеяться над безнравственностью, никогда не встает в позу морального превосходства над своими героями, а, напротив, стремится быть сопричастной судьбам и страстям своих современников, сохранить теплую и живую человечность, не отделяя тем самым свои наблюдения над ними от наблюдений над собой. Ее кредо может быть выражено следующим образом: «Наблюдая себя, наблюдаю тебя». Слово «наблюдаю», удачно вынесенное в заглавие первой опубликованной Уэлдон подборки рассказов, по сути, выявляет творческую устремленность автора, ее подход к изображаемому. Писательница действительно выступает превосходным наблюдателем самых разнообразных нравов и обычаев, то трезво отстраненным, то по-доброму подсмеивающимся, то взывающим к сопереживанию и сочувствию.

Стоит заметить особо, что поиски Уэлдон в «малом жанре» оказались чрезвычайно плодотворными. Ей свойствен талант воссоздавать с помощью емких, фактурных деталей атмосферу времени, психологический настрой, четкий профиль характера. В рассказе как таковом эти свойства повествовательной манеры Уэлдон раскрылись особенно ярко. Но талант рассказчицы, мастера лаконичных портретов и характеристик присущ Уэлдон и в «большой форме», которая может быть рассмотрена как специфическое сочетание, сплав имеющих порой самостоятельное значение главок-эпизодов, главок-ретроспекций. Чувствуется, что Уэлдон пригодился опыт работы на телевидении в качестве драматурга и сценариста. Структура повествования у Уэлдон очень гибкая – авторский рассказ, прямая речь, монологи и диалоги. Частая смена планов, монтаж параллельных сюжетных линий рождают ощущение кинематографичности ее прозы. Словно становясь на время режиссером, Ф. Уэлдон устанавливает камеру, обводит телеглазом приметы внешнего пространства, затем включает микрофон, и читатель становится свидетелем диалогов, происходящих в студии и порой откровенно расписанных «по ролям». Зачастую Уэлдон прямо обращается к читателю, приглашая его прислушаться к той или иной беседе. В 70-е годы Уэлдон очень увлекалась документализмом, может быть, такие поиски писательницы в области формы объясняются тягой к популярной в литературе целого ряда стран традиции, согласно которой автор выступает как хроникер, бесстрастно протоколирующий события.

Фронтальное наступление документализма со временем не могло, видимо, не вызвать и обратной реакции – поворота литературы к вымыслу, повышения доли фантастического в романе, тяги к драматизации. В своих интервью начала 80-х годов Уэлдон подчеркивала, что ее все больше привлекает создание напряженной интриги, повороты человеческих судеб. Сказанное Уэлдон во многом проясняет то новое, что появилось в ее творчестве последнего десятилетия. Переосмысливая эстетические задачи, писательница широко использует возможности жанров детектива, триллера («Гриб-дождевик», «Дитя президента», «Жизнь и любовь дьяволицы»), научной фантастики («Правила жизни»), антиутопии («Академия Г. Шрапнеля»). Эти книги свидетельствовали о начавшемся движении Уэлдон к популярной литературе, к формированию в ее прозе довольно своеобразного синтеза «серьезности» и «развлекательности», документальности и чистого вымысла.

Роман «Жизнь и любовь дьяволицы» дает наглядное представление о том зыбком равновесии между чистой занимательностью и серьезным, правдивым показом реальности, которое проявилось в ее романах 80-х годов. Временами он откровенно развлекателен – с неослабевающим вниманием следишь за интригой, в центре которой полуфантастическое превращение ординарной, некрасивой женщины по имени Руфь, жены и матери, в равнодушную к людским счастью и горю дьяволицу. Читая роман, трудно избавиться от мысли, что в этом превращении есть что-то жутковатое, ибо оно происходит отнюдь не в метафорическом смысле, а прямо-таки физически. Писательница в своих интервью предпочитает называть роман притчей о превращении – о нем мечтают многие женщины, задавленные жизнью, бытом, страдающие от отсутствия любви. Книжные ассоциации вызывает и имя героини – Руфь, – подобно своему библейскому прототипу, она трудолюбива, верна, стоически переносит все лишения, выпавшие на ее долю. Но до поры до времени. Узнав о страсти, охватившей ее мужа Боббо к богатой, красивой, удачливой Мэри Фишер, автору пустых сентиментальных романов, Руфь решает им отомстить. В результате предпринятых Руфью дьявольски хитроумных действий Боббо, обвиненный в мошенничестве, оказывается в тюрьме, а Мэри, истерзанная обрушившимися на нее бытовыми и прочими проблемами, заболевает неизлечимой болезнью и гибнет. Сама же Руфь, с помощью пластических операций полностью изменившая свой облик и ставшая похожей как две капли воды на Мэри Фишер, вселяется в принадлежавший Мэри роскошный дом-башню на побережье и даже сочиняет роман в духе своей соперницы.

Сконструированный Уэлдон сюжет – одновременно многоликая, сделанная рукой мастера картина нравов. И это определенно наиболее сильная сторона книги. Писательница помещает свою героиню то в бедняцкие районы Лондона, то в дом престарелых, то в женскую коммуну, то в респектабельный дом известного судьи. Все эти эпизоды социологически точны, психологически выверены, но, безусловно, не могут смягчить впечатления незначительности жизненных усилий самой Руфи: ее скитания по «земным пределам» свелись к мелкому итогу – богатому дому, поддельной красоте, дарующей власть над людьми, сочинительству пошлых историй, словом, к существованию, лишенному подлинных ценностей.

Одновременно с книгами, в которых писательница добивалась откровенной развлекательности, в творчестве Уэлдон 80-х годов появилась антивоенная проблематика.

Проблема войны и мира возникла в романах и рассказах писательницы закономерно, как следствие уже развивавшихся в ее предыдущих книгах (прежде всего в романе «Дитя президента») концепций. Ее появление обусловлено, по всей видимости, и изменениями в самом женском движении, к которым Уэлдон-художник не могла остаться равнодушной. Пикеты, митинги, демонстрации, лагеря мира, организуемые женскими организациями у военных баз НАТО, свидетельствуют о том, что движение женщин все активнее вливается в борьбу за мир против войны. Число же сторонниц «абсолютной свободы» – от семьи, от обязанностей материнства – значительно поубавилось и в самом женском движении, и в литературе, его отражающей. Писательница спорила с подобной «точкой зрения» уже в 1985 году, когда появился рассказ «Полярис» из одноименного сборника, героиня которого агрессивно отстаивает свое право на уютную семейную замкнутость, пока не убеждается, что ее муж, работающий на военной базе, – один из тех, кто угрожает мирному существованию их семьи и сотен тысяч ей подобных. Впрочем, рассказ «Полярис» все же был исключением – в тематическом плане – в творчестве Уэлдон до романа «Академия Г. Шрапнеля», в котором идея борьбы с военной угрозой, противостояния милитаризму становится доминирующей. Роман «Академия Г. Шрапнеля» – антивоенный роман, впитавший элементы жанра антиутопии. Несмотря на имеющиеся в нем противоречия, в частности, Уэлдон предлагает довольно традиционный, неоднократно предлагавшийся мыслителями и писателями и, увы, не давший больших результатов способ спасения от войны – самосовершенствование, Уэлдон создала смелое и яркое произведение, открыто отвергающее войну как варварский и бесчеловечный способ решения конфликтов, он, как и другие произведения писательницы, бесспорно укрепляет гуманистическую традицию английской литературы.

Сами идеи рождественской истории, которую с таким вдохновением поведала Фэй Уэлдон в романе «Сердца и судьбы», не столь уж и далеки, как это может показаться на первый взгляд, от прямо декларируемых и социально заостренных принципов ее антивоенных произведений: защита гуманности, необходимость нравственного совершенствования, приверженность общечеловеческим ценностям, хотя и погруженные в иную художественную реальность, не становятся от этого менее значимыми. Приятие рождественского жанра, в природе которого неизбежность поражения зла, торжество примиряющего начала, побуждает к размышлениям над благостностью обретения мира, не только гражданского, социального, но и мира в душе, мира с самим собой и другими представителями рода человеческого. Сказка, в том числе современная, по самой своей сути содержит и «намек» и «урок», непременно светлый и добрый: человек не может ощущать себя человеком без стремления к счастью, без поисков истины, без поклонения красоте.

* * *

Та всеведущая и остроумная особа, которая на протяжении всего публикуемого романа незримо сопровождает читателя и делится с ним всем, что ей известно о приключениях крошки Нелл, Клиффорда и Хелен, шаловливо признается: «Читатель, вы ненавидите сюрпризы? Я ненавижу, я люблю знать, что будет дальше». Быть может, знакомство с предваряющим словом о творчестве Фэй Уэлдон и сочиненном ею романе и впрямь позволит избежать совершенных сюрпризов. Во всяком случае, автор предисловия пыталась выявить талантливость Уэлдон, ее владение искусством слова, мастерство иронии, человечность. Ну а вообще-то в рождественской сказке, хотя бы и современной, должны быть неожиданности, – убеждена, они будут приятными, ведь не случайно писательница на протяжении всей книги призывает довериться судьбе, вершительнице судеб. Итак, вперед, читатель, в руках у вас книжка, в которой воцаряется благополучие и веселье, книжка со счастливым концом.

Я. Конева

КАК ВСЕ НАЧИНАЛОСЬ

Читатель, я поведаю вам историю Клиффорда, Хелен и крошки Нелл. Клиффорд и Хелен желали для крошки Нелл всего самого-самого, желали так горячо и исступленно, что дочь их чуть было не осталась вообще без чего бы то ни было, – и даже жизни. Если хочешь многого для себя, естественно желать того же и для своих детей, но, увы, это не всегда совместимо.

Любовь с первого взгляда – какая седая старина! Хелен и Клиффорд встретились глазами на приеме давным-давно в шестидесятых, между ними возникла колдовская вибрация и, на радость ли, на горе ли, стала быть Нелл. Дух сотворил плоть, плоть от их плоти, любовь от их любви, и к счастью (хоть и вопреки им обоим), в конце концов – на радость. Ну вот! Теперь вам уже известно, что финал у истории счастливый. Впрочем, сейчас Рождество. Так отчего бы и нет?

Давным давно, в шестидесятых… Ах, какое было время! Все хотели всего и верили, что непременно получат. И по праву, по праву! Брак и свобода в браке. Секс без младенцев. Революция без нищеты. Карьеры без эгоизма. Искусство без усилий. Знания без учения, без штудирования. Иными словами, обед без мытья посуды. «Почему, собственно, не делать все походя?» – восклицали они. А действительно, почему?

О, какие это были дни! Битлы заполонили радиоволны, а взглянув вниз, вы обнаруживали, что в руках у вас пластиковая сумка вся в цветах, а не бурая, и туфли на вас зеленые или розовые, а вовсе не коричневые или черные, какие носили ваши предки обоего пола. Девушка утром глотала пилюлю, чтобы без трепета бросаться в сексуальные приключения, какие мог ниспослать день, а юноша закуривал сигарету без мысли о раке и увлекал девушку в постель, не опасаясь чего-нибудь похуже. Сливки густой струей текли на boeuf en daube,[1] а про безжировую низкобелковую диету никто слыхом не слыхал, и никому в голову не приходило показывать по телевизору умирающих от голода младенцев, и вопреки всем поговоркам можно было и иметь пирог и вкушать его.

Те годы, когда мир из преданности идеалам вывалился в легкомысленную беспечность, были удивительно приятными для Клиффорда и Хелен, но, как оказалось, не для крошки Нелл. Ангелам серьезности и решимости надо бы непременно витать над колыбелью новорожденного младенца, и уж тем более, если колыбель эта укрыта атласом бешеной расцветки, вместо практичной белой хлопчатобумажной ткани, которую можно и стирать и гладить. На деле же, боюсь, дозваться ангелов было бы не так просто – они рассеялись по другим частям света: в ужасе кружили над Вьетнамом, Биафрой, Голанскими высотами – даже если бы Клиффорд и Хелен догадались отправить им приглашения, о чем они, естественно, и не подумали.

Люди вроде Клиффорда и Хелен любят создавать хаос в каждом десятилетии, в каждом столетии, в каждом уголке земного шара, а дети влюбленных в любую эпоху в любом месте с тем же успехом могут рождаться сиротами – столько им уделяется внимания и забот.

Шестидесятые! Первая половина шестого десятилетия двадцатого века – вот когда родилась Нелл. На приеме, устроенном «Леонардо», где Клиффорд впервые увидел Хелен в другом конце переполненного зала, а Нелл стала быть, подавали икру и лососину.

«Леонардо», как вам, быть может, известно, – это фирма в духе «Сотби» и «Кристи», покупающая и продающая сокровища мирового искусства. Они там знают, что есть что, а когда дело доходит до Рембрандта или Питера Блейка, то и почем. Они умеют отличить стул работы Чиппендейла от стула удручающе искусного флорентийского краснодеревщика, работающего под Чиппендейла. Однако в противоположность «Сотби» и «Кристи» у «Леонардо» есть свои собственные большие выставочные залы, где отчасти для собственного удовольствия и прибыли, а отчасти для пользы широкой публики фирма устраивает грандиозные художественные выставки, за каковые она (через Совет по искусствам) получает солидную долю государственной субсидии на поддержание искусств – по мнению одних слишком большую, по мнению других далеко не достаточную, но так ведь бывает всегда. Если вы знаете Лондон, то должны знать и «Леонардо» – мини-Букингемский дворец, украшающий угол Гросвенор-сквер и Эллитон-Плейс. Нынче у фирмы есть филиалы во всех крупнейших городах мира, но в шестидесятых лондонский «Леонардо» пребывал в гордом и величавом одиночестве, а этот прием был устроен в честь открытия первой по-настоящему грандиозной выставки – полотен Хиеронимуса Босха, любезно предоставленных музеями и коллекционерами со всего мира. Подготовка обошлась в колоссальную сумму, и сэр Ларри Пэтт, чьим блистательным молодым помощником был Клиффорд Вексфорд, терзался тревогой, будет ли она иметь успех.

И совершенно зря. Это же были шестидесятые. Придумай что-нибудь новенькое, и дело в шляпе.

Коктейли с шампанским, взбитые волосы (хотя несколько «пчелиных ульев» все еще раскачивали люстры), невероятно короткие юбки, весьма кружевные рубашки и длинные волосы мужчин на переднем краю авангарда. По стенам извивались в муках фигуры, привидевшиеся художнику – в аду, в совокуплении, все едино. А под ними общались великие, прославленные, талантливые, красивые, а репортеры светской хроники записывали, записывали. Иску-у-усство! Дивный был прием, можете мне поверить. Оплачен налогоплательщиками, и никто не подверг сомнению счет. Я была там с моим первым мужем.

Клиффорду было 35, когда он увидел Хелен, и он уже принадлежал к великим и прославленным, не говоря уж о талантливых, красивых и достойных заметки в светской хронике. Он чувствовал, что исчерпал холостяцкую жизнь. И присматривал себе жену. Или просто ощущал, что ему подошло время давать званые обеды и производить впечатление на влиятельных людей. А для этого мужчине нужна жена. Дворецкий, конечно, высший шик, но жена подразумевает солидность. Да, ему требовалась жена. Он полагал, что Анджи, богатая наследница из Южной Африки, ему, пожалуй, подойдет, и с прохладцей ухаживал за бедной девочкой. Он явился на прием (собственно говоря, свой прием) под руку с Анджи, а ушел с Хелен. Разве так поступают?

Хелен было 22, когда она увидела Клиффорда. Даже теперь, когда ей под пятьдесят, она еще достаточно сногсшибательна и вполне способна ввергать в хаос сердца и судьбы мужчин (хотя полагаю и уповаю, что она поняла, насколько полезно воздерживаться от этого). Но тогда! Если бы вы видели ее тогда!

– Кто это? – спросил Клиффорд у Анджи, глядя на Хелен через кишащий людьми зал. Бедная Анджи!

Правду сказать, Хелен отнюдь не выглядела идеальной красавицей шестидесятых (ну, помните? Круглое кукольное личико, продырявленное знойными глазами Кармен), но тем не менее была сногсшибательной чаровницей 5 футов 7 дюймов роста, размер 10, пышнейшие каштановые кудри – вот только ей их цвет представлялся мышиным, величайшим проклятием ее жизни, и она в дальнейшем их осветляла, тонировала и вообще всячески мучила, пока в продаже не появилась хна и не разрешила все ее трудности. Глаза у нее были сияющими и умными, она выглядела нежной, хрупкой, отчаянно кокетливой и «да как вы смеете!» – причем одновременно. Она была самостоятельной и, как и Клиффорд, не старалась нравиться, а просто нравилась. Иначе у нее не получалось. Она никогда не кричала на слуг и не выговаривала парикмахерам – хотя в то время, о котором я рассказываю, ей для этого поводов не представлялось: она была бедна и жила скромно. Приспосабливалась.

– Это? – сказала Анджи. – Да, по-моему, никто. И в любом случае она не умеет одеваться.

На Хелен было чуть слишком тонкое, чуть слишком простое, чуть слишком хорошо выстиранное хлопчатобумажное платье, бело-розовое, туманного струящегося солнечного фасона, опередившее моду на пять лет. Под ласковой тканью ее груди казались нагими, маленькими и беззащитными. Спина у нее была длинная, плавно сужающаяся к талии, и вся она – точно лебедь, как поется в песне.

Ну а Анджи, мультимиллионерша Анджи! На Анджи было жесткое платье из золотой парчи с большим бантом из красного атласа на спине, с нелепо низким вырезом при почти полном отсутствии бюста. Она напоминала рождественскую хлопушку, но без подарка под оберткой. Три портнихи по очереди рыдали над этим платьем, все три лишились заказа, но никакие жертвы не могли принудить это платье стать ей к лицу.

Бедная Анджи! Анджи любила Клиффорда. Отец Анджи владел шестью золотыми приисками, и потому она считала, что Клиффорду следует платить ей взаимностью. Но что, в конце-то концов, могла она предложить кроме остренького ума, пяти миллионов долларов и своей тридцатидвухлетней все еще незамужней особы? У нее было сухое тельце и тусклая кожа (хорошая кожа придает привлекательность самой невзрачной девушке, но у Анджи она хорошей не была: боюсь, ей недоставало внутреннего света) и не было матери, а был отец, который давал ей все, чего бы она ни захотела, кроме ласки и внимания. Все это сделало ее алчной, бестактной и брюзгливой. Причем Анджи знала, что она такая, но ничего с этим поделать не могла. Ну а Клиффорд прекрасно отдавал себе отчет, что жениться на Анджи было бы практично (как отдавали себе в этом отчет немало мужчин до него), а Клиффорд был практичен, но почему-то ему просто не хотелось на ней жениться (как прежде им). А тех немногих, кто все-таки делал ей предложение – богатой женщины совсем уж без претендентов на ее руку быть не может, – Анджи презирала и отвергала. Тот, кто способен любить меня, вычисляло ее подсознание, не стоит моей любви. Она, как вы можете заключить, оказалась в безвыходной эмоциональной ловушке. Теперь она восхотела Клиффорда, и чем больше он не хотел ее, тем больше она хотела его.

– Анджи, – сказал Клиффорд, – мне необходимо знать точно, кто она такая.

И знаете, Анджи отправилась выяснять. Ей бы дать Клиффорду пощечину, но тогда не возникла бы эта история. Ну, совсем нет. Клиффорд вел себя скверно, Анджи смирилась, и вот из такого-то крохотного желудя и вырос многоветвистый дуб последующих событий. Впрочем, весь мир полон всяких «должно было бы», «не должно было бы», не правда ли? Ах, если бы то! Ах, если бы се! Где этому конец?

Пожалуй, мне следует описать вам Клиффорда. Он все еще подвизается на лондонской сцене – время от времени вы видите его фотографии в «Арт Уорлд» и в «Коннуасере», хотя, увы, не столь часто, как прежде, ибо время сводит на нет все наши драмы и скандалы. Но взгляд просто по многолетней привычке немедленно обращается к его фотографии, а все, что Клиффорд находит сказать о том, «куда идет искусство» или «откуда пришел постсюрреализм», еще достаточно интересно, хотя уже и не совсем крамольно. Он высокий, плотный, тупоносый мужчина с сильным подбородком, широким лицом и частыми улыбками (вот только улыбается он вам или по вашему адресу?), которые озаряют его глаза, такие же темно-голубые, как у Гарольда Вильсона (а те глаза очень, очень темно-голубые, я видела их лицом к лицу, и уж я-то знаю!). У него широкие плечи, узкие бедра, густые прямые волосы – в те дни настолько светлые, что казались седыми. Он и теперь, хотя ему должно быть под шестьдесят, обладает вполне пристойной шевелюрой. Его враги (а их у него все еще много) развлекаются рассказами, будто он хранит на чердаке свой портрет, который день за днем все больше толстеет и лысеет. Клиффорд был – и остается – энергичным, жизнерадостным, интересным, обаятельным и безжалостным. Естественно, Анджи хотела выйти за него. А кто не захотел бы?

Взлет карьеры Клиффорда Вексфорда был не столько метеоритным (ведь метеориты как-никак падают, а не взлетают, верно?), сколько ракетным, ибо заключал в себе всю энергию и мощь «Поларис», взмывающей из моря. Другими словами, Клиффорд Вексфорд жужжал вокруг своего патрона сэра Ларри Пэтта, как пчела, твердо решившая проникнуть в горшочек с медом. Идея устроить выставку Босха озарила Клиффорда. Если она удастся, то честь достанется Клиффорду, а если провалится, вина и убытки падут на «Леонардо» и сэра Ларри Пэтта. Вот так действовал Клиффорд тогда, как и теперь. В отличие от поколения сэра Ларри, он понимал всю силу рекламы – что блеск и шум стоят столько же, если не больше, чем истинные ценности, что надо тратить деньги, если хочешь нажить деньги, что неважно, насколько хороша картина или скульптура – если никто не знает, что она хороша, то с тем же успехом она может быть скверной. Клиффорд протолкнул «Леонардо» из первой половины века во вторую и свирепо запустил фирму в следующий век; он был ключом к успехам, ожидавшим «Леонардо» на протяжении следующих двадцати пяти лет, и сэр Ларри понял это в день открытия выставки Босха, хотя и без всякого удовольствия.

Анджи пробралась назад к Клиффорду сквозь сверкающую, сплетничающую толпу, которая хлебала оплаченные из общественных фондов коктейли с шампанским (кусок сахара, апельсиновый сок, шампанское, коньяк) под снедаемыми адом фигурами из видений Босха, и сказала:

– Ее зовут Хелен. Дочка какого-то багетчика.

Анджи надеялась, что это поставит жирную точку. Уж конечно, багетчики – низшие из низших в Мире Искусства, не стоящие даже беглой мысли. Анджи предполагала, что Клиффорд, когда встанет вопрос о браке, клюнет не на внешность избранницы, но на ее происхождение и богатство. И была к нему несправедлива. Клиффорд, как всякий другой, хотел истинной любви. Он, собственно говоря, вовсю старался полюбить Анджи, но только у него ничего не выходило. Ее претензии и мелочный снобизм не казались ему милыми причудами. Он думал, что во многих отношениях существование ее мужа окажется не из приятных. Она будет кричать на слуг, по-детски злиться на женщин, которых он сочтет достойными восхищения, и закатывать сцены по поводу того, сего и этого.

– Под «каким-то багетчиком» ты, полагаю, – сказал Клиффорд, – подразумеваешь Джона Лалли? Это гений. Я доверил ему всю экспозицию.

И бедная Анджи поняла, что вновь она выдала свое невежество и сказала типичное не то. Багетчики, оказывается, подлежат восхищению и уважению. Отчасти Анджи было трудно с Клиффордом именно из-за его непоследовательности в том (во всяком случае, по ее понятиям), чем он восхищался и что презирал. Успех, который Анджи признавала только за богатыми и (или) красивыми и (или) знаменитыми, Клиффорд приписывал самым разным и несуразным людям – почти нищим и даже искалеченным поэтам, дряхлым писателям с щетиной на подбородке и трясущимися руками, художникам в жутких балахонах, ну, словом, такой шушере, какую Анджи в жизни не пригласила бы на обед, даже если бы неделя состояла из сплошных субботних вечеров.

«Но что в них такого?» – вопрошала она.

«Они войдут в будущее, – отвечал он, – пусть настоящее их не замечает».

Ну откуда мог он знать? Однако словно бы знал.

Если Анджи хотела угодить Клиффорду, ей приходилось сначала думать, а уж потом говорить. Он убивал непосредственность. Она это знала и все равно хотела его – во веки веков на завтрак, обед, чай и ужин. Это и есть любовь. Бедная Анджи! Пожалеем ее. Она была очень несимпатичной, но заслуживает жалости, как всякая женщина, влюбленная в мужчину, который ее не любит, но взвешивает, жениться на ней или нет, и тянет, и тянет, тем временем вынуждая ее покорно прыгать сквозь всякие непотребные обручи.

– Ну-ну, – сказал Клиффорд, – так значит она дочка Джона Лалли! – И к большому удивлению и полному расстройству чувств Анджи, тут же покинул ее и направился через зал туда, где стояла Хелен.

Джон Лалли этого не видел. И к лучшему. Он угрюмо злобился в углу у бара – дикий взгляд, дикая шевелюра, глубоко посаженные глаза, полные подозрительности, губы, сверхподвижные и расшлепанные непреходящей яростью и протестом, – а на роду ему написано в течение двадцати ближайших лет стать ведущим художником страны, хотя тогда никто (кроме Клиффорда) этого не знал. У меня, правда, было смутное предчувствие. Мне принадлежит маленький рисунок Лалли: тушь, перо, – сова расклевывает ежа. Купила я его за 10 шиллингов 6 пенсов, заметно переплатив. Теперь он стоит 1100 фунтов и цена все растет.

Хелен подняла глаза на Клиффорда и увидела, что он смотрит на нее, не отрываясь. Если он воодушевлялся, цвет его глаз становился более глубоким, а воодушевлялся он чаще всего, когда ему удавалось совершить нечто редкостное – например, приобрести для «Леонардо» золотую маску Тутанхамона или эльгинский мрамор, слывший утерянным. И теперь они стали совсем синими.

«Какие у него синие глаза! – подумала Хелен. – Будто маслом написаны…»

И тут она вдруг вообще перестала думать, охваченная испугом. Она стояла беззащитная (как могло показаться), совсем одна среди болтающей толпы, искушенной в последних криках моды – все заметно старше нее, все знают совершенно точно, как лучше всего думать, чувствовать, поступать. В отличие от нее. А может быть, когда она подняла взгляд и увидела синие-синие глаза, в них отразилось ее будущее, отчего она и перепугалась.

А может быть, она увидела в них будущее Нелл. Любовь с первого взгляда – вещь вполне реальная. Она вспыхивает и между самыми несочетаемыми людьми. В драме Нелл, по-моему, Клиффорд и Хелен были актерами на выходных ролях, а вовсе не премьерами, какими они, естественно, себя почитали – подобно нам всем. И повторю: я твердо верю, что Нелл стала быть именно в то мгновение, когда Хелен и Клиффорд просто смотрели друг другу в глаза: Хелен – в страхе, Клиффорд – полный решимости, оба – сознавая свою судьбу. А судьба их была любить и ненавидеть друг друга до конца своих дней. Слияние плоти с плотью, каким бы ошеломляющим оно ни оказалось, в каком-то смысле ни малейшего значения не имело. Нелл обрела существование в любви, но трансмутация нематериального в материальное происходит сама собой в том полуосознанном, полубессознательном действе, которое мы называем половым актом, и Хелен с Клиффордом, глядя друг на друга, знали об этом сужденном им чуде лишь одно: чем скорее они окажутся в постели и в объятиях друг друга, тем лучше. Ну что же, так оно и бывает у счастливейших среди нас.

Но, разумеется, жизнь не так проста, даже для Клиффорда, который обладал тем преимуществом, что всегда четко знал, чего хочет, а потому обычно обретал желаемое. Однако прежде следовало удовлетворить богов политеса и общепринятого.

– Как кажется, вы дочь Джона Лалли, – сказал он. – А кто я, вы знаете?

– Нет, – ответила она.

Но, читатель, она знала. Естественно, знала. И солгала. Она достаточно часто видела фотографии Клиффорда Вексфорда на газетных страницах. Она созерцала его на телевизионном экране – Надежду Британского Мира Искусства, как его величали некоторые, или же горький симптом конца оного Мира, как утверждали другие. Не говоря уж о том, что она выросла под взрывы бешеных проклятий, которыми ее отец осыпал Клиффорда Вексфорда, своего нанимателя и мецената. (Некоторые считали, что ненависть Джона Лалли к Клиффорду Вексфорду граничит с паранойей; нет, говорили другие, такое чувство в таких обстоятельствах вполне извинительно и понятно.) И Хелен сказала «нет», потому что самодовольство Клиффорда ее задело, пусть даже она была околдована его внешностью. Она сказала «нет», читатель, потому что, боюсь, она легко лгала, если ложь ее устраивала. Она сказала «нет», потому что испуг ее проходил, и ей хотелось вызвать между собой и им frisson[2] какого-нибудь чувства – раздражения у него, досады у нее, и еще потому, что его интерес к ней вызвал у нее восторженное возбуждение, а восторженное возбуждение чревато опрометчивостью. Во всяком случае, она сказала «нет» отнюдь не из лояльности к отцу. Отнюдь, отнюдь.

– Я вам расскажу подробно, кто я такой, за ужином, – сказал он. И столь сильное впечатление произвела она на него, что он претворил свои слова в дело, хотя в этот вечер ужинать ему полагалось в «Савое» с сэром Ларри Пэттом, Ровеной, супругой сэра Ларри, и многими важными, влиятельными и иностранными гостями.

– За ужином! – повторила она с видимым удивлением. – Вы и я?

– Конечно, если вы не предпочтете не тратить время на ужин, – сказал Клиффорд с такой обаятельной и бережной улыбкой, что подтекст почти совершенно сгладился.

– Ужин – это чудесно, – ответила Хелен, делая вид, будто никакого подтекста не заметила. – Я только скажу маме.

– Пай-девочка! – с упреком произнес Клиффорд.

– Я никогда нарочно не расстраиваю маму, – сказала Хелен. – Жизнь и без того ее расстраивает.

И вот Хелен, сплошная невинность – ну почти сплошная, – подошла к своей матери Эвелин и назвала ее по имени. Их семья была артистической и богемной.

– Эвелин, – сказала она. – Ты в жизни не догадаешься. Клиффорд Вексфорд пригласил меня поужинать.

– Откажись! – паническим голосом произнесла Эвелин. – Пожалуйста, откажись. Если твой отец узнает…

– Соври что-нибудь, – сказала Хелен.

В «Яблоневом коттедже» Лалли, в Глостершире, врали постоянно. Да и как же иначе? Джон Лалли приходил в бешенство из-за сущих пустяков. А сущие пустяки возникали что ни день. Его жена и дочь изо всех сил тщились оберегать его спокойствие и счастливое расположение духа, даже ценой некоторого искажения реального мира и событий в нем. Иными словами, они лгали.

Эвелин заморгала, как с ней часто случалось, словно поединок с миром был ей в общем не по силам. Она была красивой женщиной – да и как иначе могла бы она родить Хелен? – но годы, прожитые с Джоном Лалли, утомили и в какой-то мере оглушили ее. Теперь она заморгала, потому что Клиффорд Вексфорд был вовсе не той судьбой, какой она желала для своей молоденькой дочери, а к тому же она знала, что Клиффорд должен ужинать в «Савое», так каким же образом он приглашает ее дочь куда-то еще? Ужин в «Савое» неотступно маячил перед ней, потому что Джон Лалли три раза наотрез отказался присутствовать на нем, если там будет Клиффорд, и ждал, и дождался, чтобы его пригласили в четвертый раз, прежде чем снизошел принять приглашение, не оставив жене времени сшить платье для столь знаменательного, как она считала случая. Ужин в «Савое»! А теперь на ней было голубое в рубчик хлопчатобумажное платье, которое она вот уже двенадцать лет надевала по каждому знаменательному случаю, и ей пришлось довольствоваться тем, что она выглядит чуть вылинявшей, но миловидной и совсем-совсем не элегантной. А как ей хотелось хотя бы один-единственный разочек выглядеть элегантной!

Хелен сочла, что мать моргает одобрительно – как предпочитала считать с тех пор, как себя помнила. Разумеется, и намека на одобрение тут не крылось. Скорей уж – точно попытка самоубийства, – это была мольба о помощи, просьба не требовать от нее решения, которое неминуемо вызовет гнев ее мужа.

– Клиффорд пошел за моим плащом, – сказала Хелен. – Мне пора.

– Клиффорд Вексфорд, – слабым голосом произнесла Эвелин, – пошел за твоим плащом…

И самое поразительное, что Клиффорд пошел-таки. Хелен поспешила за ним, подставив мать под раскаты отцовского гнева.

Ах да, у Анджи было манто из белой норки (как же иначе?), которым немного раньше Клиффорд польщенно любовался, и в гардеробе оно висело рядом (даже касаясь его) с коричневым плащом Хелен из тонкого сукна. Клиффорд направился прямо к этому последнему и снял его за шкирку.

– Ваше! – сказал он Хелен.

– Как вы узнали?

– Вы ведь Золушка, – сообщил он. – А это лохмотья.

– Я не позволю чернить мой плащ, – твердо объявила Хелен. – Мне нравится эта ткань, ее текстура; я предпочитаю блеклые тона ярким. Я стираю его вручную в очень горячей воде, я сушу его на прямом солнечном свете. И он именно такой, какой мне нужен.

Хелен привыкла произносить эту речь. Она произносила ее перед матерью по меньшей мере раз в неделю, так как каждую неделю, если не чаще, Эвелин грозила выкинуть этот плащ. Глубокая убежденность Хелен воздействовала на Клиффорда. Норковое манто Анджи, жестоко распятое на плечиках, сшитое из шкурок несчастных убитых зверьков, тут же показалось ему и жутковатым и снобистским. И глядя на Хелен, которая теперь выглядела не столько одетой, сколько задрапированной и обворожительной (не забывайте, это происходило до того, как старое, выцветшее, истрепанное и в целом неаппетитное вошло в моду), он просто согласился и больше никогда не делал критических замечаний об одежде, которую Хелен предпочитала носить или не носить.

Ибо в сфере одежды Хелен знала, что делает, а Клиффорд обладал талантом, великим талантом – я не иронизирую – различать между истинным и фальшивым, между подлинным и поддельным, между потрясающим и претенциозным, и достаточным благородством, чтобы открыто признавать достойное признания. Вот потому-то он еще совсем молодой был уже помощником Ларри Пэтта и вскоре удовлетворил свое честолюбивое стремление стать председателем правления «Леонардо». Отличать хорошее от плохого – вот, собственно, назначение Мира Искусства (приходится использовать это выражение за неимением лучшего), и внушительный кус мировых ресурсов расходуется исключительно на эту цель. Нации, не располагающие религией, волей-неволей обходятся Искусством – наложением на хаос не только порядка, но и красоты, но и симметрии…

УЗНАВАЯ ТЕБЯ

Довольно. Клиффорд повез Хелен ужинать в «Сад», ресторан неопределенно восточного духа, популярный в шестидесятых. Расположен он был впритык к старому Ковент-Гардену. Абрикосы там подавались с барашком, груши с телятиной, а сливы с говядиной. Клиффорд, предполагая, что вкус у Хелен не сформирован, и, конечно, она сладкоежка, не сомневался, что ей такое блюдо понравится. Ей и понравилось – чуть-чуть.

Она ела барашка с абрикосами под пристальным взглядом Клиффорда, у нее были ровные красивые зубки. Он не спускал с нее глаз.

– Нравится вам барашек? – осведомился он. Глаза у него были и теплыми, потому что ему страстно хотелось, чтобы она ответила уместно, но и холодными, потому что он понимал необходимость проверок: любовь ведь губительно воздействует на способности судить объективно, а сама может оказаться краткой.

– По-моему, – деликатно ответила Хелен, – он должен быть очень вкусным в Непале или где еще придумали это блюдо.

Он почувствовал, что улучшить этот ответ невозможно. Он говорил о милосердии, тонкости и эрудиции – о всех сразу.

– Клиффорд, – сказала Хелен так мягко и кротко, что ему пришлось наклониться к ней, чтобы расслышать, а ее шею обвивала золотая цепочка с медальончиком, который покоился на голубоватой белизне ее кожи и совсем его пленил, – это ведь не экзамен. Вы просто пригласили меня поужинать и никому ни на кого не надо производить достойного впечатления.

Он внутренне растерялся и ощутил, что ее слова не слишком ему понравились.

– Мне полагалось бы сейчас сидеть в «Савое» со всеми светилами, – сказал он. (Пусть знает, какую жертву он принес ради нее!)

– Не представляю, простит ли мне отец, – сказала она. (Пусть знает о ней то же самое.) – Вы не принадлежите к тем, кто отмечен его благоволением. Хотя, разумеется, он не может распоряжаться моей жизнью, – добавила она.

Ведь, собственно говоря, она ничуть не боялась отца, получая от него все лучшее, как ее мать – все худшее.

Его бешеные инвективы теперь очень ее развлекали. Эвелин принимала их всерьез, чувствовала, что ей угрожает опасность, слабела, слушая, как ее муж обличает и лживые заверения правительства, будто никогда страна так не процветала, и глупость избирателей, обведенных вокруг пальца, и филистеров, покупающих произведения искусства, и пр. и пр., и смутно ощущала, что все это – ее вина.

– Когда вы сказали, что меня не знаете, вы ведь солгали? Почему? – спросил Клиффорд, но Хелен только засмеялась. Ее бело-розовое платье при свечах словно излучало свет, и она знала это его свойство. Хуже всего оно выглядело в жестком освещении галереи и лучше всего – здесь. Потому-то она его и надела. Ее соски чуть-чуть просвечивали – в эпоху, когда соски никогда не просвечивали. Но она не стыдилась своего тела. И с какой бы стати? Оно было прекрасно.

– Никогда мне не лгите, – сказал он.

– Не буду, – сказала она и тем солгала, зная, что лжет.

Вскоре они отправились домой. К нему на Гудж-стрит, дом № 5, «Кофейня». Дом был узкий, втиснутый между двумя магазинами, зато в центре, в самом центре. Он мог ходить на работу пешком. Стены комнат были выкрашены белой краской, обстановка отличалась простотой и функциональностью. Все стены были завешаны картинами ее отца.

– Через несколько лет они будут стоить миллион, если не больше, – сказал он. – И вы не гордитесь?

– Чем? Тем, что они в будущем будут стоить больших денег? Или тем, что он хороший художник? «Горжусь»? Это неподходящее слово. С тем же успехом можно гордиться солнцем или луной.

Она дочь своего отца, решил Клиффорд, но от этого она только больше ему понравилась. Она спорила обо всем, но ничего не принижала. Девушки вроде Анджи выпячивали свою избранность, высмеивая и презирая все, что их окружало. Но, с другой стороны, что им оставалось делать?

Он показал ей спальню на чердаке под стропилами. На полу квадратное ложе – пенопласт (тогда новинка) под меховым покрывалом. И тут тоже картины кисти Лалли: сатиры обнимали нимф, Горгоны – юных Адонисов.

– Не самый удачный период моего отца.

Читатель, как ни грустно, но я должна сказать, что в этот же вечер Клиффорд и Хелен оказались вместе в постели, что в середине шестидесятых в обычай еще не вошло. Ритуал ухаживания еще соблюдался, и проволочка считалась не просто соблюдением приличий, но и проявлением благоразумия. Если девушка отдастся мужчине слишком быстро, он же будет ее презирать? Будет, будет, говорила тогдашняя житейская мудрость. Бесспорно, постель, так сказать, с первого взгляда, может завершиться – и завершается – тем, что женщина, которая отдала себя всю, бывает отвергнута, ибо этого всего оказалось мало. Ситуация обидная и морально тяжелая. Но, по-моему, на самом-то деле она сводится лишь к тому, что отношения между ними обрели стремительность и исчерпали себя с начала и до конца за несколько часов, вместо того чтобы неторопливо исчерпываться за месяцы или годы. Ну и первым осознал их исчерпанность мужчина.

«Я позвоню тебе завтра», – говорит он. Но не звонит. Было и прошло, не так ли? Однако изредка, совсем-совсем изредка сочетание звезд оказывается благосклонным: отношения выдерживают испытание, укрепляются, длятся. Вот это и случилось с Клиффордом и Хелен. Ей просто в голову не пришло, что Клиффорд станет ее презирать, если она скажет «да» сразу же, а он и не подумал переменить о ней мнение из-за ее «да». В окна чердака лился лунный свет. Мех покрывала и натирал и нежил их нагие тела. Читатель, с той ночи прошло двадцать три года, но ни Хелен, ни Клиффорд ее не забыли.

ПОСЛЕДСТВИЯ

Так вот. Внезапное исчезновение Клиффорда и Хелен было замечено и вызвало большой шум. Словно гости «Леонардо» почувствовали все значение случившегося, словно поняли, что в результате будет нарушено нормальное течение многих и многих жизней. Правда, в тот вечер произошли и другие примечательные события, наложившие печать на личную историю значительного числа присутствующих: обмен партнерами, объяснение в любви, изъявление ненависти, возникновение смертельной вражды, примирение кровных врагов и даже зачатие младенца в глубине гардероба под норковым манто Анджи, однако наиболее примечательным было все-таки исчезновение Клиффорда с Хелен. А прием очень удался. Иногда это с ними бывает, хотя по большей части и нет. Словно бы сама Судьба вдруг прослышит, что где-то будет прием, и посещает его. Но остальные события в данном случае нас не касаются. А касается нас лишь то, что в конце вечера Анджи оказалась одна. Бедная Анджи!

– А где Клиффорд? – бестактно спросил у нее юный Гарри Бласт, ведущий отдела искусств на телевидении. Я была бы очень рада сказать, что с годами он стал деликатнее. Но чего не произошло, того не произошло.

– Ушел, – коротко ответила Анджи.

– А с кем?

– С девкой.

– Какой девкой?

– Да в ночной рубашке, – ответила Анджи, полагая, что Гарри Бласт, естественно, предложит проводить ее домой. Но он не предложил.

– Ах, с этой! – только и сказал Гарри Бласт. Он был обладателем розовощекой круглой физиономии, дьявольски колоссального носа и свеженького оксфордского диплома. – Его можно понять.

(Тут Анджи поклялась в сердце своем, что не видать ему успешной карьеры, если только это в ее силах. Но это, как показало дальнейшее, в ее силах не было. Некоторые люди неудержимы – благодаря, мне кажется, своей душевной тупости. Совсем недавно Гарри Бласт – с косметически улучшенным носом – возглавил крупнейшую телевизионную программу «Штучки-дрючки Мира Искусства».)

Анджи величественно удалилась, ее красный атласный бант зацепился за дверную ручку и порвался, чем испортил весь эффект. Тогда она его оторвала начисто – и с мясом, пустив на ветер 122 фунта, уплаченных за ткань, и 73 фунта, уплаченных портнихам (цены 1965 года), но какое было Анджи дело до этого? Она получала годовое содержание в 25 тысяч фунтов помимо принадлежавшего ей капитала, акций, ценных бумаг и так далее, уж не говоря о ее вложениях в «Леонардо» и грядущем наследстве. Шесть золотых приисков, включая рабочих, – и делай с ними что хочешь! Но к чему было Анджи все это, когда она не хотела ничего, кроме Клиффорда? Ее жизнь представилась ей трагедией и требовалось только найти виновника. Она принудила швейцара отпереть великолепный кабинет сэра Ларри Пэтта и позвонила отцу в Южную Африку.

Вот так даже Сэм Уэлбрук по ту сторону земного шара почувствовал на себе следствия поведения Клиффорда и Хелен. Рыдания его дочери пронеслись под морями и через континенты. (Тогда еще не было спутников связи: но слеза остается слезой, даже при искажениях из-за устаревших способов телекоммуникаций.)

– Ты погубил мою жизнь! – плакала Анджи. – Я никому не нужна. Меня никто не любит. Папуся, почему я такая?

Сэм Уэлбрук сидел под могучим солнцем в сочно-зеленом субтропическом саду: он был богат, он был могуч, женщины всех рас и всех цветов кожи согревали его постель, и он думал, что мог бы быть счастливым, не будь у него дочери. Отцовство оборачивается страшной мукой даже для миллионеров.

«Деньги мне любовь купить не могут», – как пели Битлы в те самые дни, о которых мы беседуем. Правы они были лишь отчасти. Мужчины вроде бы умеют ее покупать, а вот женщины – нет. Как несправедливо устроен мир!

– Ты, ты виноват, – продолжала она (как он и ожидал), прежде чем он успел объяснить ей, почему она такая. Не любят ее, потому что она не внушает любви, а в этом повинен не он, просто она родилась такой, не внушающей любви.

– А что новенького? – буркнул он, и Тоби, чернокожий дворецкий, подал ему еще джина с тоником.

– Я тебе скажу, что новенького, – огрызнулась Анджи, мгновенно беря себя в руки, как всегда, чуть дело касалось денег. – «Леонардо» разоряется, и мы с тобой должны забрать наши деньги, пока еще не поздно.

– Кто тебя расстроил?

– Тут нет ничего личного. Просто сэр Ларри Пэтт старый дурак, из которого песок сыплется, а Клиффорд Вексфорд шарлатан, который не способен отличить Буля от Брака.

– От чего-о?..

– Помолчи, папа, и предоставь искусство мне. Ты филистер и провинциал. Дело в том, что они просадили миллионы на эту выставку. Кому захочется терять время на жарящиеся в аду души? Старые Мастера сброшены со счетов, на коне – современное искусство.

«Леонардо», чтобы продержаться, надо обратиться к современному искусству, но у кого тут хватит смелости и умения судить?

– У Клиффорда Вексфорда, – ответил Сэм Уэлбрук. Разведка у него была поставлена хорошо. Он не вкладывал свои деньги во что попало.

– Делай, что я тебе говорю! – возопила его дщерь. – Хочешь разориться?

Стоимость звонка ее не беспокоила. Телефон принадлежал «Леонардо». И она ничего платить не собиралась. И тут мы пока расстанемся с Анджи, упомянув только, что она наотрез отказалась уплатить гардеробщице на том основании, что манто было повешено плохо и на плечах остались следы плечиков. Следов никто, кроме Анджи, разглядеть не сумел. Она не просто была богата, но твердо намеревалась остаться богатой.

Сэр Ларри Пэтт был крайне возмущен поведением Клиффорда: он совсем растерялся, обнаружив, что его помощник не явился в «Савой» и ему одному приходится поить и кормить важных особ, как отечественных, так и заграничных.

– Зазнавшийся щенок! – сказал сэр Ларри Пэтт Марку Чиверсу из Совета по искусствам. Они вместе учились в школе.

– Отклики как будто обещают быть хорошими, – сказал Чиверс, чьи серые глазки проницательно смотрели со сморщенного, как чернослив, лица, завершавшегося козлиной бородкой, неожиданно густой. – Благодаря не только Хиеронимусу Босху, но и коктейлям с шампанским. А потому, полагаю, нам придется его простить. Клиффорд Вексфорд знает, как управляться с нынешним миром. А мы не знаем, Ларри. Мы – джентльмены. Он – нет. Мы в нем нуждаемся.

У Ларри Пэтта было розовое херувимское лицо человека, который всю жизнь усердно трудился во имя общественного блага, которое, к счастью, совпадало с его собственным.

– Видимо, ты прав, – вздохнул он. – А жаль!

Разочарована была и леди Ровена Пэтт. Она предвкушала, как за ужином будет иногда перехватывать взгляд темно-голубых глаз Клиффорда своими целомудренно карими. Ровена была моложе мужа на пятнадцать лет, и лицо у нее было таким же ангельским, как у него, хотя гораздо менее морщинистым. Ровена имела магистерскую степень, занималась историей искусства и писала книги об изменении конструкций византийских куполов, и часто, когда сэр Ларри думал, что его супруга сидит себе мирно в библиотеке Британского Музея, она проводила это время в постели того или иного из его коллег. Сэр Ларри, человек своего поколения, был убежден, что совокупления происходят только по ночам, а потому в дневное время ничего не опасался. Жизнь коротка, размышляла леди Ровена, миниатюрная, цепкая брюнеточка с талией, которую можно было обхватить двумя пальцами, а сэр Ларри очень мил, но скучен, ах, как скучен! Ей не больше Анджи понравилось, что Клиффорд ушел с Хелен. Ее связь с Клиффордом уже пять лет как кончилась, но какой женщине средних лет может понравиться, что двадцатилетняя девчонка так легко одерживает победу! Разве справедливо, что юность и смазливость ценятся дороже, чем остроумие, элегантность, культура и опытность? Пусть Клиффорд сопровождает Анджи, куда его душе угодно. Тут все его сердечные побуждения исчерпываются деньгами, думала Ровена, а кто же не понимает притягательной силы денег! Но Хелен? Дочка багетчика! Это уж слишком. Ровена подняла свои карие очи на плотного герра Бузера, который знал о Хиеронимусе Босхе больше всех в мире – кроме Клиффорда Вексфорда, уже наступавшего ему на пятки – и сказала:

– Герр Бузер, надеюсь, за столом вы будете моим соседом. Мне не терпится узнать о вас побольше!

И супруга герра Бузера, услышавшая ее слова, была поражена и совсем не обрадована. Говорю вам, это был вечер!

Однако больше всех из равновесия был выведен Джон Лалли, отец Хелен.

– Дура, почему ты ее не остановила? – спросил он жену. У Джона Лалли на макушке среди редеющих волос проглядывала шишка, и он никому не доверял. Пальцы у него были короткие и толстые, и он писал изящные, восхитительные картины на категорически непопулярные темы – Святой Петр у Небесных Врат (Святых Петров не покупают: видимо, бренчащие ключи рождают ощущение, что тебе внезапно преградили путь, – например, метрдотель, потому что ты одет не так, а вернуться домой и переодеться уже поздно!), вянущие цветы, лисицы с окровавленными гусями в зубах. Словно, если можно было найти что-то, чего никто не желал видеть у себя на стене, Джон Лалли именно это и писал. Он был, как твердо знал Клиффорд Вексфорд, одним из лучших, пусть пока и одним из наименее популярных, художников в стране. Клиффорд покупал его картины очень дешево для собственной коллекции и нанимал нуждающегося художника изготовлять рамы для картин, попадавших к «Леонардо» без рам, а кроме того, беспощадно и бесплатно заимствовал у него идеи по части наиболее выигрышной экспозиции. Развешивать картины на выставке – это само по себе искусство, хотя и редко признаваемое. Из-за этой и многих других причин, покоящихся в характере и власти администраторов от искусства вообще, и скупщиков картин – особенно (а кто был более особенным, чем Клиффорд Вексфорд?), Джон Лалли не терпел и презирал человека, которому против воли служил и который только что окутал белые плечи его юной дочери тонким коричневым плащом и похитил ее.

Эвелин тоже не осталась спокойной. Собственно говоря, как обычно, страдала именно она. Ей бы, конечно, следовало возразить: «Потому что дочь у нас свободная, белая и совершеннолетняя», или «Потому что он ей понравился», или даже «А почему бы и нет?». Но где там! Уже давным-давно она приучилась принимать точку зрения Джона Лалли на мир, на то, кто в этом мире хорош, а кто дурен. Собственно говоря, она впала в привычку – при любых обстоятельствах вредную – смотреть на мир глазами мужа.

– Я так сожалею! – Вот все, что она сказала. А впрочем, ей не внове было брать на себя вину за все. Она даже просила извинения за плохую погоду. «Я так сожалею, что идет дождь», – говорила она гостям. Вот до чего жизнь с гением может довести женщину. Эвелин уже нет в живых, и не думаю, что она прожила свою жизнь сполна. Ей бы почаще восставать на Джона Лалли. Он бы с этим смирился и даже чувствовал бы себя счастливее. Если мужчины действительно дети, как утверждают некоторые женщины, то уж во всяком случае правда одно: они чувствуют себя более счастливыми, когда вынуждены вести себя, как чинные маленькие гости на дне рождения под строгим присмотром взрослых. Была бы Эвелин храбрее, она прожила бы дольше.

– Еще бы ты не сожалела! – сказал Джон Лалли и прибавил: – Проклятая девчонка устроила это, только чтобы меня расстроить! – И он тоже удалился в ночь бешеным шагом, предоставив жене без конца повторять мучительные извинения и одной ехать в «Савой» ужинать. И поделом ей, думал Джон Лалли. Поставить его в такое положение! Ему бы жениться на другой женщине, – насколько счастливее он был бы сейчас! В этот вечер Джон Лалли начал новую картину, изображавшую похищение… нет, не сабинянок, но сабинянками. Это они набросились на беззащитных римских воинов. Джон Лалли не всегда бывал таким глупым и неприятным – просто он впал в одно из своих «настроений», как выражалась его жена. Его расстроило то, что он счел предательством со стороны своей дочери. Ну и, разумеется, он выпил много шампанского. Что же, алкоголь всегда считается извинением скверных выходок. Я с большой радостью поведала бы, что Эвелин в этот вечер покорила… ну, скажем, Адама Адама из «Санди таймс», но чего не было, того не было. Ее внутренний взор, так сказать, видел только мужа, все ее чувства были настолько им поглощены, что во внешнем мире она словно бы и не существовала как самостоятельная личность. Бесспорно, единственное лекарство от мужчины – другой мужчина, но откуда взяться этому другому, если первый пожрал ее сердце и душу? Эвелин пришлось добираться домой в одиночестве. Такова судьба не следящих за собой тихих жен, которые почему-либо оказываются на приемах или званых ужинах одни без мужей.

УТРО ПОСЛЕ НОЧИ НАКАНУНЕ

Когда для Хелен настало следующее утро и пришел черед не луне, но солнцу освещать смятую постель, а Клиффорд вынужден был уйти на работу, вставать ей было как будто не для чего – разве что сварить им обоим по чашке кофе, да принять ванну, да позвонить по телефону. Ведь было абсолютно ясно, где она проведет следующую ночь. В постели Клиффорда.

В то первое утро Клиффорду в буквальном смысле слова было больно расстаться с Хелен. Он ахнул, когда вышел на улицу и глотнул холодного, чистого, утреннего воздуха, но не потому, что воздух обжег ему легкие, а от внезапно нахлынувшего сознания, что он не может вот сейчас коснуться тела Хелен, ощутить его, проникнуть в него. У него действительно заболело сердце, но по столь веской причине, что он отогнал эту боль и вошел к себе в кабинет, насвистывая и улыбаясь. Секретарши переглянулись. Как-то не верилось, что улыбка эта мысленно адресовалась Анджи. Клиффорд выбрал первую же минуту, чтобы позвонить Хелен.

– Ну как ты? – спросил он. – Что ты делаешь? Ответь точно.

– Ну-у, – сказала она, – я встала, выстирала платье, и повесила его у окна сушиться, и покормила кошку. По-моему, у нее блохи: бедняжка отчаянно чешется. Я куплю ей ошейник от блох, хорошо?

– Делай все что хочешь, – сказал он. – Я на все заранее согласен.

Он очень удивился своим словам. Но сказал чистую правду. Каким-то образом Хелен уничтожила в нем критическую взыскательность, во всяком случае на время. Он вверил ей свое тело, свою жизнь, свою кошку всего лишь после четырнадцатичасового знакомства. Он только надеялся, что это не скажется на его работе. Он взял газеты; зародыш отдела по связи между публикой и «Леонардо» (то есть Клиффорд в течение нескольких с трудом урванных в неделю часов) бесспорно показал себя великолепно. Прием и выставка занимали не один дюйм столбцов на внутренних страницах.

В любую минуту могло возникнуть беспрецедентное зрелище (беспрецедентное, так как речь идет о шестидесятых, не забывайте) – длинные очереди, выстраивающиеся на Пикадилли перед «Леонардо». Профаны (прошу прощения, широкая публика) будут дожидаться доступа к Хиеронимусу Босху, дабы увидеть то, что Клиффорд обозначил, как видение будущего, каким оно представало перед великим человеком. Тот факт, что фантасмагорические видения Босха отражали его собственное настоящее, а вовсе не будущее мира, и Клиффорд это знал, вызвал у него некоторые угрызения совести, но легкие. Лучше пусть публика найдет картины интересными, лучше широкие яркие чарующие мазки полуфантазии, чем скучный, педантичный пуантилизм реальности. Чуть-чуть передернуть истину ради Искусства – такой ли уж это большой грех?

В эту первую ночь, читатель, была зачата Нелл. Так, во всяком случае, клянется Хелен. Она говорит, что почувствовала, как это произошло. Ощущение было такое, говорит она, словно солнце и луна слились воедино внутри нее.

Во вторую ночь Клиффорд и Хелен умудрились прервать объятия на время, достаточное, чтобы обменяться друг с другом историей своей жизни. Клиффорд рассказывал, как не рассказывал еще никому, о своем травмированном детстве, когда его отправили в деревенскую глушь подальше от гитлеровских бомб, и он был совсем один, полный страха, потерявшийся, а его родители продолжали заниматься не им, а делами наций. Хелен устроила Клиффорду быстрый и не совсем точный (заметно сокращенный) смотр своих былых любовей. Он довольно скоро прервал ее признания поцелуями.

– Твоя жизнь начинается сейчас, – сказал он. – Все, что было прежде, не в счет. Все, кроме этого.

Вот так, читатель, встретились Клиффорд и Хелен, и так была зачата Нелл – в буре раскаленной добела и прочной страсти. Я воздерживаюсь от слова «любовь» – слишком уж это была бурная эмоция, чересчур чувствительный барометр, чья стрелка металась от «сильного дождя» к «ясно» и крайне редко сохраняла приятное вертикальное положение на «переменно» точно на середине, как время от времени положено барометрам, берегущим свои возможности. Но опять-таки «любовь» – единственное слово, которым мы располагаем, так что придется обойтись им.

На третью ночь по двери квартиры забарабанили кулаки, пинок разнес филенку в щепки, замок расскочился, и внутрь ворвался Джон Лалли, надеясь застать свою дочь Хелен и своего мецената-врага Клиффорда Вексфорда, как говорится, flagrante delicto.[3]

СЕМЕЙНЫЕ ОТНОШЕНИЯ

К счастью, Клиффорд и Хелен спали невинным сном, когда на них накинулся Джон Лалли. Они лежали в изнеможении на смятых простынях, волосатая нога там, нежная рука здесь, ее голова у него на груди. На посторонний взгляд малоудобная поза, для любовников же, то есть истинных любовников, наиудобнейшая, но не для тех, кто знает, что очень скоро они встанут и украдкой уйдут прежде, чем подойдет неловкий час завтрака. Истинные любовники спят крепко, зная, что ничто не кончится, когда они проснутся, а будет продолжаться. Это убеждение пронизывает их сон, они улыбаются. Треск ломающегося дерева вплелся в их сонные грезы и преобразился у Хелен в звук разбившейся скорлупы – из лежащего на ее ладони яйца вылупился пушистый цыпленок, а у Клиффорда – в поскрипывание снега под лыжами, на которых он умело и ловко несся вниз по горному склону. Зрелище его спящей улыбающейся дочери, его спящего улыбающегося врага, который похитил у него последнее сокровище, разъярило Джона Лалли еще больше. Он взревел. Клиффорд во сне нахмурился: под его лыжами разверзлась пропасть. Хелен зашевелилась и проснулась. Уютный писк новорожденного цыпленка перешел в хриплый вопль. Она села на постели. Она увидела отца и натянула простыню на грудь. Синяки еще толком не проступили.

– Откуда ты узнал, что я тут? – спросила она. Вопрос прирожденного заговорщика, который не чувствует себя виноватым, но чьи планы сорвались. Он до ответа не снизошел, но я вам расскажу.

По несчастной случайности – одной из тех, что преследуют влюбленных, – исчезновение Клиффорда с Хелен из-под сени Босха, стало темой крохотной заметки в светской хронике, и ее прочел некто Гарри Стивенс, habitue[4] трактира «Яблонька» в Нижнем Яблокове. Ну а у Гарри имелся родственник в «Сотби», где Хелен, работая сдельно, реставрировала глиняные сосуды, и он навел дальнейшие справки – вот так в глубины Глостершира проникла весть, что Хелен Лалли скрылась в доме Клиффорда Вексфорда и больше оттуда не выходила.

«Ну и дочечка у вас!» – сказал Гарри Стивенс. Джон Лалли не пользовался популярностью в округе. Нижнее Яблоково прощало ему чудачества, долги, запущенный яблоневый сад, но не прощало ему, чужаку, что он пил сидр, а не более крепкие напитки, и еще его обращения с женой. Иначе тема его дочери не была бы затронута, ее тактично проигнорировали бы. Ну а поскольку затронута она была, Джон Лалли допил свой сидр, сел в свой дряхлый «фольксваген», развивавший скорость до 25 миль в час, и, проехав всю ночь, на заре добрался до Лондона в жажде не столько спасти дочь, сколько раз и навсегда покончить с Клиффордом Вексфордом, этим отпетым негодяем.

– Шлюха! – вскричал теперь Джон Лалли, стаскивая с постели Хелен, потому что она лежала ближе к краю.

– Право же, папа! – сказала она, вывертываясь из-под его руки, вставая и надевая комбинацию. А потом добавила в сторону просыпающегося ошеломленного Клиффорда: – Я так сожалею! Но это мой отец.

Она заразилась у матери привычкой извиняться, и так никогда от нее и не избавилась. Однако ее мать произносила эту фразу трогательно, в надежде отвратить от себя потоки брани, Хелен же произносила ее как усталый упрек судьбам, иронически приподнимая изящную бровь. Клиффорд ошеломленно сел на постели.

Джон Лалли обвел взглядом стены спальни и картины на них, подводившие итог пяти годам его жизни: сгнившая винная ягода на ветке, радуга, разбитая жабой, веревка с сушащимся бельем в пасти пещеры… (Я знаю, в словесном описании они ужасны, но, читатель, это вовсе не так: сейчас они висят в самых престижных галереях мира и, проходя мимо, никто не содрогается – краски настолько сильны, резки и многослойны, что кажется, будто одна реальность наложена на целую серию других), потом перевел его на дочь, которая не то смеялась, не то плакала, смущаясь, волнуясь и злясь одновременно, а потом на сильное нагое тело Клиффорда с пушком светлых, почти белых волос на бронзовых руках и ногах (Клиффорд и Анджи недавно вернулись из Бразилии, где отдыхали, гостя во дворце коллекционера картин: мраморные полы, вызолоченные краны и так далее, и полотна Тинторетто по стенам, и палящее, выбеливающее солнце), и опять на смятую жаркую постель.

Без сомнения, чистота сердца и самоупоенная праведность удесятерили силы Джона Лалли. Он поднял Клиффорда Вексфорда, нахального щенка или надежду Мира Искусства – это уж зависит от вашей точки зрения – за голую руку и голую ногу, причем без малейших усилий, точно это был не молодой мужчина, а тряпичная кукла, и поднял высоко. Хелен взвизгнула. Кукла ожила как раз вовремя и свободной ногой заехала Джону Лалли в пах, в самое чувствительное место. Джон Лалли взвизгнул в свою очередь, кошка, которая провела теплую, но беспокойную ночь в уголке пенопластового ложа, наконец сдалась и ускользнула тоже как раз вовремя, ибо Клиффорд Вексфорд рухнул на то место, где она была секунду назад, поскольку Джон Лалли просто разжал руки. Клиффорд, не успев упасть, сразу вскочил, зацепил молодой гибкой ногой плохо гнущуюся лодыжку Джона Лалли и дернул так, что отец его любимой упал ничком и разбил нос об пол. Клиффорд, широкоплечий, мускулистый, молодой, гордо и голо выпрямился над своим поверженным врагом. (Он стыдился своего тела не больше чем Хелен. Впрочем, подобно тому как Хелен предпочла бы быть одетой в присутствии отца, так и Клиффорд, находись здесь ее мать, без сомнения, поспешил бы натянуть на себя хотя бы подштанники.)

– Твой отец скучная личность, – сообщил Клиффорд Хелен. Джон Лалли лежал ничком на полу, глаза его были открыты и прожигали келимский ковер, на котором сплетались тускло-оранжевые и матово-красные полосы. Эти цвета и узор позднее проявились в одной из самых знаменитых его картин – в «Бичевании святой Иды». (Художники, как и писатели, обладают даром использовать самые прискорбные и экстремальные события для достижения прекрасных художественных целей.) В наши дни ковры, вроде того, который был так небрежно расстелен на натертом полу клиффордовского чердака, большая редкость и стоят тысячи фунтов в универмаге «Либерти». А тогда их можно было купить фунтов за пять у любого старьевщика. Клиффорд, естественно, уже успел купить десяток прекрасных ковров – ведь его натренированный взгляд был обращен в будущее.

Джон Лалли не взялся бы решить, что было хуже – боль или унижение. По мере того как первая притуплялась, второе становилось все острее. Из глаз у него сочились слезы, нос кровоточил, пах мучительно ныл. Пальцы чесались. Двадцать пять лет он маниакально писал картины, но до сих пор, насколько он мог судить, без какой-либо коммерческой или практической пользы. Полотна затопляли его мастерскую, его гараж. Единственным человеком, который, казалось, отдавал им должное, был Клиффорд Вексфорд. Хуже того, как вынужден был признать художник, этот белобрысый щенок с его блудливым восприятием мира, его победительностью, касалось ли дело женщин, денег или общества, совершенно точно знал, как поощрить его талант то ободряющим словом, то аллегорическим шлепком, то движением бровей, когда во время своих периодических визитов он проглядывал полотна, сложенные на чердаке Лалли, в гараже и садовом сарае. «Да, вот это интересно. Нет, нет, недурная попытка, но все-таки не получилось, не так ли… А, да…» И молокосос Вексфорд отбирал именно те картины, которые были лучшими, как знал сам художник, ожидая поэтому, что именно ими мир и пренебрежет, и уповая, что пренебрежет, ибо тогда он получал возможность в свою очередь с большим вкусом презирать мир и пренебрегать им, – отбирал и забирал. Из рук в руки переходили пять фунтов или около того – достаточно, чтобы пополнить запас кистей и красок, но далеко не достаточно, чтобы заполнить кухонные полки, но, впрочем, об этом пусть Эвелин думает – и картины утаскивали, а в ящике для писем время от времени обнаруживался чек от «Леонардо», нежданный и непрошеный. Джона Лалли раздирал на части душевный разлад, он пылал бешенством, изнемогал от гнева, истекал кровью – такие страсти, думал Джон Лалли, уткнувшись лицом в келимский ковер, плача и кровоточа в него, могут причинить мне физический вред, то есть парализовать руку, которой я пишу. Он заставил себя успокоиться. Он перестал извиваться и стонать. Он замер.

– Ну, если вы кончили валять дурака, – сказал Клиффорд, – то лучше встаньте и уберитесь вон, не то я потеряю терпение и запинаю вас до смерти.

Джон Лалли продолжал лежать неподвижно, и Клиффорд небрежно пошевелил носком ноги его распростертое тело.

– Не надо, – сказала Хелен.

– Что захочу, то и сделаю, – ответил Клиффорд. – Посмотри, что он сделал с моей дверью! – И он отвел ногу, словно бы для могучего пинка. Он был очень зол, и не только из-за проломленной филенки, или из-за вторжения в его дом, или из-за оскорбления, нанесенного Хелен, но потому что в эту минуту он осознал, что ревниво завидует Джону Лалли, который пишет картины как ангел. А он, Клиффорд Вексфорд, по-настоящему хочет только одного: писать картины как ангел. А раз Клиффорд на это не способен, то все остальное теряет значение: деньги, честолюбие, статус – всего лишь жалкие заменители, эрзацы. Он хотел запинать Джона Лалли до смерти, вот в чем была суть.

– Ну пожалуйста, – сказала Хелен. – Он же чуть свихнутый и ничего с собой поделать не может.

Джон Лалли посмотрел на дочь и решил, что она ему нисколько не нравится. Самодовольная сучка, испорченная баловством (все Эвелин!), погубленная миром – дешевка, бездарная, испорченная. Он поднялся с пола.

– Сучка, – сказал он. – Как будто мне не все равно, в чьей постели ты валяешься.

Встал он как раз вовремя. Клиффорд разразился пинком, но промахнулся.

– Делай что хочешь, – сказал Джон Лалли, глядя на Хелен, – только чтобы ни я, ни твоя мать больше тебя не видели.

Вот как, читатель, встретились Клиффорд и Хелен, и вот как Хелен ради Клиффорда оставила своих родителей.

Хелен не сомневалась, что они с Клиффордом поженятся в ближайшем будущем. Они созданы друг для друга. Они – две половины единого целого. Это же ясно хотя бы из того, как сливаются воедино их тела, словно обретая наконец родной дом. Вот так действует на людей любовь с первого взгляда. Худо ли, хорошо ли, но вот так.

ОГЛЯДЫВАЯСЬ НАЗАД

Клиффорд был горд и доволен тем, что открыл Хелен, а она была рада и благодарна, что нашла его. Он с изумленным недоумением оглядывался на свою дохеленовую жизнь, на случайные сексуальные эпизоды, на свою позицию «не звони мне, я сам позвоню» в любовных делах (а звонил он, разумеется, редко, едва обнаружив, что не испытывает особого интереса), на более пристойную, но столь же поверхностную брачную разведку по длинному списку более или менее подходящих невест, на частые и в конечном счете утомительные посещения с неверно выбранной спутницей верно выбранных ресторанов и ночных клубов. Как только он терпел все это? Ради чего? С прискорбием должна констатировать, что, оглядываясь назад, Клиффорд даже не подумал, скольким женщинам он причинил душевные муки или нанес социальный вред, или и то и другое вместе – он вспоминал только собственное уныние, собственную скуку.

Ну а Хелен казалось, что до этих пор она жила в серой тени. Зато теперь! Немыслимое солнце озаряло ее дни и теплыми отблесками подсвечивало ее ночи. Глаза ее сияли; она легко розовела; она встряхивала головой, и ее каштановые кудри взметывались, точно их переполняла жизненная энергия. Она иногда отправлялась в свою крохотную мастерскую в «Сотби» и всегда возвращалась не к себе в крохотную квартирку, но в дом и постель Клиффорда. Она получала почасовую плату – маленькую, но ее устраивала свобода, которую давала эта работа. Работая, она пела. Специальностью ее была склейка старинных глиняных изделий (большинство реставраторов предпочитали твердые острые края и краски керамики, но Хелен нравилась коварная, рассыпающаяся, слоистая мягкость старинных деревенских кувшинов и кружек, ставившая перед ней трудные задачи). Она забыла друзей и знакомых, предоставив подруге, с которой делила квартиру, платить за нее и отвечать на вопросы. Она больше не верила, что деньги, или репутация, или дружба хоть что-нибудь значат. Она была влюблена. Они были влюблены. Клиффорд богат. Клиффорд оградит ее от всех забот. А подробности не важны. Не важны бешенство отца, горе матери, поднятые брови ее нанимателей, подсчитывающих часы, которые она проработала за неделю. Клиффорд навсегда заменил ей родителей и друзей, ей никто больше не нужен: он крыша над ее головой, он одежда на ней, он солнце в ее небе.

Ну, любовь ведь не способна исцелять все, не правда ли? Иногда она представляется мне мазью, которую люди накладывают на свое раненое «это». Истинное исцеление приходит изнутри – терпеливое медленное продвижение к самопониманию, скрежет зубовный, неизбывная скука, нескончаемое раздражение, улыбки молочнику, плата за квартиру, утирание носов детишкам, умение скрывать обиду, утомление, злость – но Хелен даже слушать отказалась бы, читатель. Она была молода, она была красива, весь мир принадлежал ей. И она это знала. Она позволила любви сбить себя с ног и поглотить, а сама только воздела свои хорошенькие белые ручки к небу и сказала: «Что я могу поделать? Это сильнее меня!»

НОЖ В СПИНУ

Утром после стычки с Джоном Лалли Клиффорд вошел в свой кабинет в «Леонардо» с расшибленным кулаком и в сквернейшем настроении.

Первой в этот день у него была встреча с Гарри Бластом, нерыцарственным ведущим с телевидения, который умудрился не проводить Анджи домой после приема в честь Босха – его репортаж должен был стать заключением программы, носившей название «Монитор», Гарри робел и был уязвим. Клиффорд знал это.

Интервью проводилось в величественном отделанном панелями кабинете сэра Ларри Пэтта с видом на Темзу. Камеры Би-Би-Си были большими и громоздкими. По полу во всех направлениях извивались кабели. Сэр Ларри Пэтт робел не меньше Гарри. Клиффорд был еще настолько согрет жаром постели Хелен и своей победы над жалким пропащим художником, что не испытывал ни малейших сомнений в себе. Он впервые выступал перед камерами, но никто об этом не догадался бы. Собственно говоря, именно это интервью и вывело Клиффорда Вексфорда на его особую залитую светом прожекторов дорогу, по которой он достиг положения звезды в сферах искусства. Клиффорд Вексфорд говорит это, Вексфорд говорит то, сошлитесь на великого KB, и ваше дело в шляпе. То есть если у вас хватало духа обратиться к нему, рискуя медленным изничтожением или стремительным взлетом, заранее ничего предсказать было нельзя – быстрый взгляд блестящих темно-голубых глаз распознавал в вас того, кого следует выслушать, или отметал, причислив к легиону ничтожеств. Он обладал той правильностью черт, которую обожают телекамеры, и ясным находчивым умом, вдребезги разбивавшим лицемерность и самоупоение, хотя отнюдь от них не свободным, – как раз наоборот.

– Ну а теперь, – без обиняков начал Гарри Бласт, ведущий, когда камеры перестали любоваться панелями XVII века на стенах, зданием Совета Большого Лондона за рекой и полотном Гейнсборо над широким камином XVIII века и перешли к делу (вопрос этот он явно заготовил заранее.). – Существует мнение, что Совет по искусствам, под которым мы подразумеваем злополучных налогоплательщиков, взял на себя слишком большую долю расходов на выставку Босха, а «Леонардо» оговорил слишком большую долю прибыли. Что скажете на это вы, мистер Вексфорд?

– Это же ваше мнение, – парировал Клиффорд. – Почему вы не высказали его прямо и просто? Что «Леонардо» обирает налогоплательщиков…

– Ну-у… – сказал Гарри Бласт, растерявшись, а его огромный нос розовел все больше и больше, как бывало с ним всегда в минуты стресса. Хорошо еще, что цветное телевидение тогда не вступило в свои права, не то его многообещающая карьера оборвалась бы в самом начале. Ведь стрессы неотъемлемы от жизни тех, на ком держатся средства массовой информации.

– И как нам судить о подобных вещах? – спросил Клиффорд. – Как можем мы количественно установить, в чем заключается прибыль, когда речь идет об искусстве? Если «Леонардо» делает искусство доступным для изголодавшейся по нему широкой публики, чего государственные учреждения сделать не позаботились, так неужели же мы не заслуживаем, пусть не награды, так, скажем, небольшого поощрения? Вы видели очереди на улице. Надеюсь, вы не поленились навести на них свои камеры. Говорю вам, народ в нашей стране изголодался по прекрасному…

Ну и, разумеется, Гарри Бласт не позаботился снять очереди. Клиффорд это знал.

– Что до точного соотношения суммы, предоставленной «Леонардо» Советом по искусствам, мне кажется, фонды распределяются на паритетных началах. Ведь так, сэр Ларри? Здесь он – финансовый король.

И по мановению Клиффорда камеры повернулись к сэру Ларри Пэтту, а он, естественно, не мог ответить, не заглянув в соответствующие документы, и пробормотал что-то невнятное, вместо того чтобы громко и внятно оповестить мир о своей неосведомленности, как было бы разумнее. Сэр Ларри совершенно не годился для выступлений по телевидению: лицо у него было слишком морщинистым и несло печать излишеств, которыми он себя баловал, – отвислые брови и смакующие губы. У него тоже было беспокойное утро. На заре его разбудил звонок госпожи Бузер из Амстердама.

– Что за страна ваша Англия? – возмущенно осведомилась она. – Или вы настолько отвергаете цивилизацию, что у вас мужа соблазняют на глазах у жены, а муж женщины, которая соблазняет, никакого внимания не обращает?

– Сударыня, – сказал сэр Ларри Пэтт, – не понимаю, о чем вы говорите.

Он и правда не понял. Не находя в своей жене ничего привлекательного, он никак не предполагал, что у других мужчин может возникнуть влечение к ней. Сэр Ларри принадлежал к поколению и сословию, которые на женщин смотрели косо. Жену он себе выбрал елико возможно похожую на мальчика (как однажды Клиффорд указал Ровене, отчего она заплакала). Ему нельзя было вовсе отказать в воображении, но от эмоций ему становилось не по себе, и свои восторги он приберегал для искусства, вместо любви, для картин, вместо секса. Что само по себе было достаточным основанием для довольства собой – ведь по происхождению он принадлежал к среде, гордящейся своим филистерством, и, кажется, продемонстрировал достаточно решимости. Он знал, что у него есть все причины уважать себя. В трубке внезапно и к счастью воцарилась тишина, словно у госпожи Бузер ее трубку вырвали из рук. Его это не удивило. Истерика. С женщинами это часто случается. Он пошел в комнату Ровены и увидел, что она мирно спит в своей плоскогрудой манере. Беспокоить он ее не стал – во избежание истерики уже не из Голландии. Но в собственном доме. Он чувствовал себя неважно. Гарри Бласту стало ясно, что сэр Ларри принадлежит прошлому. Да и как же иначе? Ведь Клиффорд принадлежал будущему, а телевидение требует полярностей. Хороший – плохой, старый – новый, левый – правый, смешной – трагичный. Пэтт выходил в тираж, Вексфорд шел вверх. Вот так телесъемка стала началом падения сэра Ларри Пэтта, вершиной, от которой уходил вниз длинный пологий склон, и Клиффорд в тот день весьма охотно подтолкнул его в спину. Сэр Ларри ничего не заметил. Клиффорд заглянул в будущее и увидел, что оно сулит возникновение династии. Чтобы сделать Хелен королевой, ему прежде надо было стать королем. Значит, он должен самодержавно править «Леонардо», а фирме надлежит расти и меняться, преображаясь в один из тех сложных комплексов могущества и власти, которые столь быстро становятся слагаемыми современного мира. Ему придется проделать это украдкой, вести политическую игру и действовать на манер королей и императоров – требовать верности и добиваться вассальной преданности, никого не подпускать к себе близко, стравливать своих фаворитов, оставляя за собой власть над жизнью и смертью (власть нанимать и увольнять – нынешний эквивалент той власти), оказывая нежданные милости, обрекая нежданным карам; и улыбка его будет знаменовать благоденствие, а нахмуренные брови – горе и нужду. Он будет Вексфордом «Леонардо». Он, никчемный, дерганый, честолюбивый, беспокойный сын волевого отца перестанет быть аутсайдером, перестанет быть вращающейся вокруг солнца планетой, но сам будет солнцем. Ради Хелен он вывернет мир наизнанку.

Он вздохнул и потянулся, – каким могучим он себя чувствовал! Камеры Бласта ухватили вздох и потягивание, сделали из них заставку, которая обеспечила успех программе да так и осталась любимым кадром каждого художественного редактора для сюжетов, связанных с внутренними механизмами Мира Искусства. Что-то в нем было такое… прямо-таки ощущения миропомазания, того якобы исполненного мистической сути мгновения, когда корона в руках архиепископа впервые касается чела нового монарха. Вот что поймали камеры Гарри Бласта, сами того не ведая.

МАТЬ И ДОЧЬ

А пока Клиффорд Вексфорд взвешивал свое будущее и упорядочивал, профессионализировал и даже освящал то, что до тех пор было лишь смутными честолюбивыми устремлениями, девушка его мечты, Хелен Лалли, сидела напротив своей матери и прихлебывала чай из трав в «Крэнксе» – новом диетическом ресторане на Карнеби-стрит. «Крэнкс» стал прототипом миллиона таких заведений, пропагандирующих здоровое питание, что в следующие двадцать пять лет как грибы повырастали по всему миру. Натуральная пища + чай из трав = душевному и физическому здоровью. В то время это была абсолютная новинка, и Эвелин прихлебывала свой чай из окопника лекарственного с некоторой подозрительностью. (Теперь окопник внутрь не употребляется, как возможный канцероген, и используется только в мазях, так что инстинкт ее, видимо, не обманывал.)

– Он тебя подкрепит, мам, – с надеждой сказала Хелен. В подкреплении Эвелин явно нуждалась. Глаза у нее покраснели и опухли. Она выглядела некрасивой, отчаявшейся и старой – комбинация не из лучших. Вернувшись домой из дома № 5 «Кофейня», Джон Лалли подтвердил жене, что нога ее дочери Хелен больше не переступит порога «Яблоневого коттеджа», добавил, что девчонка, конечно, не его дочь, иначе она не вела бы себя так, и заперся в гараже. Внутри стен какового, предположительно, бешено накладывал краски на холст. Эвелин время от времени ставила на подоконник гаража еду и питье. Еда принималась – окно приоткрывалось и тут же со стуком опускалось, но питье демонстративно оставлялось на подоконнике. В гараже хранилось домашнее вино, и ничего другого ему, видимо, не требовалось. Из-под дверей гаража словно сочилась черная ярость.

– Это нечестно, – сказала Эвелин дочери, точно была ребенком, а не матерью. – Это нечестно!

Да так оно, бесспорно, и было. С ней, которая столько сделала для мужа, которая всю жизнь посвятила ему одному, с ней обходятся подобным образом!

– Я стараюсь не показывать тебе, как меня это травмирует, – сказала она. – Но ведь ты уже взрослая, да и что поделать – такова жизнь.

– Только, если ты сама допускаешь, чтобы она была такой! – возразила Хелен, черпая спокойствие и уверенность в своей новообретенной любви, твердо зная, что ей-то теперь предстоит жить счастливо во веки веков, аминь.

– Если бы ты только вела себя чуть тактичнее, – сказала Эвелин, впервые позволив себе даже такое подобие упрека. – Ты совершенно не умеешь вести себя с отцом так, чтобы не раздражать его.

– О, – сказала Хелен, – я так сожалею! Наверное, вина моя. Но ведь он все время запирается. Прежде на чердаке, а теперь вот в гараже. Не понимаю, почему ты расстраиваешься. Ведь это же в порядке вещей. А если бы ты поменьше расстраивалась, он бы и не запирался.

Она старалась взглянуть на дело как можно серьезнее, хотя ее мать не услышала в ее словах ничего, кроме легкомыслия. Но ведь от нее ничего не зависит. Она любит Клиффорда Вексфорда. И пусть ее отец умрет от гнева, а мать, горюя, обречет себя на безвременный конец – она, Хелен, любит Клиффорда Вексфорда, и юность, энергия, будущее, здравый смысл и жизнерадостность на ее стороне. Вот, собственно, и все тут.

Эвелин скоро совладала с собой и подобающим образом восхитилась необычным интерьером ресторана – некрашеные сосновые доски под деревенский стиль, и согласилась с дочерью, что все идет так уже двадцать пять лет. И дальше, наверное, будет идти так же еще долгое время. Хелен совершенно права. Расстраиваться причин нет никаких, ей просто надо взять себя в руки.

– Боже мой, – сказала Эвелин, беря себя в руки, – какие у тебя чудесные волосы. Такие кудрявые!

И Хелен, которая могла позволить себе быть доброй, не принялась тотчас приглаживать волосы за ушами, но встряхнула головой, чтобы они распушились, как нравилось ее матери. Самой Хелен нравилось, чтобы волосы у нее были прямыми, приглаженными, шелковистыми и послушными, задолго до того, как такое вошло в моду. Хотя бы в этом любовь была на стороне Эвелин, придав волосам ее дочери пышность и волнистость.

– Я влюблена, – сказала Хелен. – Может быть, причина в этом.

Эвелин поглядела на нее с изумлением. Каким образом жизнь в «Яблоневом коттедже» породила такую наивность?

– Во всяком случае, – сказала она, помолчав, – не поступай опрометчиво только потому, что жизнь дома была такой жуткой.

– Мамочка, она вовсе не была такой уж жуткой, – запротестовала Хелен, хотя часто она бывала именно жуткой. «Яблоневый коттедж» был старинным и прелестным, но черные настроения ее отца действительно ядовитым газом просачивались под дверями и сквозь щели, где бы он ни запирался и ради жены с дочерью (чтобы оберечь их от себя), и ради собственной особы (чтобы оберечь себя от их женского филистерства и предательства вообще), а глаза ее матери слишком уж часто бывали красными, и это каким-то образом заставляло тускнеть блеск медных развешанных по кухонным стенам кастрюль, так чудесно отражавших свет, пробивавшийся сквозь жалюзи. В такие дни Хелен томилась желанием уехать, просто уехать куда-нибудь. Но ведь в другие дни они были дружной семьей, делившей мысли, чувства, надежды, и обе женщины, храня незыблемую верность гению Джона Лалли, с радостью терпели невзгоды и безденежье, понимая, что артистический темперамент столь же мучителен для него самого, как и для них. Но потом Хелен уехала – учиться в Школе художеств, приобщаться к таинственной лондонской жизни, а Эвелин осталась испытывать на себе всю ничем не разбавленную силу, о нет, не внимания мужа (им он ее не баловал), но его циклической гневной энергии, и мало-помалу поняла, что он-то и его картины останутся жить, а вот она, Эвелин, навряд ли. Она чувствовала себя не по годам старой и истомленной. А к тому же твердо знала, что, окажись Джон Лалли перед выбором – живопись или она, он без промаха выберет живопись. Если он ее и любил, сказала она Хелен в момент вполне извинительной вспышки гнева, то как человек на деревянной ноге любит эту ногу: обойтись без нее он не может, как ни хотел бы.

Теперь она ласково улыбнулась Хелен, похлопала маленькую белую, твердую руку дочери своей большой и дряблой, а потом сказала:

– Я так рада, что ты это сказала!

– Ты всегда делала все, что могла, – ответила Хелен и добавила панически: – Почему ты говоришь так, словно мы прощаемся навсегда?

– Раз ты с Клиффордом Вексфордом, – сказала Эвелин, – оно так в сущности и есть.

– А зачем он ворвался к нам таким образом? Конечно нехорошо, что Клиффорд его ударил, но он же его спровоцировал!

– Не это главное, – сказала Эвелин.

– Он отойдет, – сказала Хелен.

– Нет, – сказала ее мать. – Тебе правда надо выбирать.

Тут Хелен пришло в голову, что раз у нее есть ее любовник Клиффорд, так зачем ей отец?

– Мамуся, а почему ты не уедешь из дома, – сказала она, – и не оставишь папу наедине с его гением? Неужели ты не видишь, какая это нелепость: жить с человеком, который от тебя запирается и берет еду с подоконника гаража?

– Но, деточка, – ответила Эвелин, – он же пишет!

И Хелен поняла, что ее уговоры бесполезны, да это и к лучшему. Одно дело посоветовать своим родителям разойтись – многие так и поступают, – но как ужасно, если они вдруг последуют твоему совету.

– Пожалуй, лучше всего, – сказала Эвелин своей дочери, – чтобы ты некоторое время держалась от него подальше.

И Хелен вновь обрадовалась, что у нее есть Клиффорд, потому что ее захлестнули обида и ужас, и их надо было побороть. На мгновение ей показалось, что мать от нее отрекается. Но, конечно, это была чепуха. Они попробовали новинку – обдирный хлеб и медовую лепешку. И то и другое Эвелин понравилось, она уплатила свою долю счета, а на улице они улыбнулись друг другу, поцеловались и разошлись, каждая в свою сторону: Эвелин уже без дочери, а Хелен уже без матери.

ПРЕВЕНТИВНОЕ ИЗЪЯТИЕ

– Господи! – сказал Клиффорд в тот же вечер, когда Хелен рассказала ему про их разговор. – Ни в коем случае не подталкивай свою мать уйти из дома!

Они ужинали в постели, стараясь не запачкать черные простыни липким тарамасалатом, который Клиффорд сотворил из филе трески, лимонного сока и сливок, что было дешевле, чем купить готовый. Даже любовь не вынудила Клиффорда отказаться от привычки экономить – некоторые называли это скаредностью, но почему бы не употребить более мягкое слово? Клиффорд любил ни в чем себе не отказывать, но получал большое удовольствие и от того, что никогда не тратил на это ни единого пенни сверх необходимого.

– А почему, Клиффорд?

Иногда Клиффорд ставил Хелен в тупик, как ставил и Анджи, но у Хелен хватало сообразительности и здравого смысла просить объяснения. И лишенная упрямства Анджи, она схватывала все на лету. А какой хорошенькой выглядела она в этот вечер – просто обворожительной! Тоненькие мягкие руки, пухленькие обнаженные плечи, кремовая шелковая комбинация едва прикрывает округлые груди, а сама изящно грызет ровными зубками соленое печенье, пытаясь не капнуть на простыню тарамасалатом, – Клиффорд его взбил, пожалуй, чуть жидковато.

– Потому что твоя мать – источник вдохновения для твоего отца, – ответил Клиффорд. – И хотя для твоей матери это тяжкий крест, искусство требует жертв. Искусство важнее индивида, даже важнее художника, который его творит. Твой отец первым это признает, хоть он и чудовище. Кроме того, художнику требуется его гештальт – особое сочетание обстоятельств, которое помогает ему выразить свое особое видение вселенной. Гештальт твоего отца, как ни печально, включает «Яблоневый коттедж», твою мать, ссоры с соседями, параноическое отношение к Миру Искусства вообще и ко мне в частности. И до последних дней он включал тебя. Теперь ты из него вырвана. Это само по себе огромный шок, который загнал его в гараж. Если повезет, в его стиле, когда он оттуда выйдет, обнаружатся изменения. Будем надеяться, что коммерчески он превзойдет прежние.

Он осторожно отобрал у Хелен печенье, положил на край покрывала и поцеловал ее соленые губы.

– Но, наверное, – сказала Хелен, – ты поселил меня тут не только для того, чтобы картины моего отца обрели сбыт?

Он засмеялся, – но после крохотной паузы, как будто не был так уж в этом уверен. По-настоящему преуспевающие люди часто поступают по велению инстинкта, который работает на них: им не надо строить планы, рассчитывать шансы. Они просто следуют своему чутью, и жизнь сама склоняется перед ними. Клиффорд любил Хелен. Разумеется, любил. И все же – дочь Джона Лалли! Часть гештальта, нуждавшегося в шоке, толчке, встряске…

Но вскоре они позабыли про все это, а Клиффорд, кроме того, забыл рассказать, что отец Анджи Уэлбрук звонил ему на неделе из Йоханнесбурга.

«Решил предупредить вас, – гудел печальный могучий голос. – Моя дочка вышла на тропу войны».

«Из-за чего?» – Клиффорд был спокоен и небрежен.

«Бог знает! Ей не нравятся Старые Мастера, кричит, что будущее за нынешними. Говорит, что «Леонардо» швыряет деньги на ветер. Что вы натворили? Натянули ей нос? Нет, не отвечайте. Я ничего знать не хочу. Только не забывайте, что хоть я и главный держатель акций «Леонардо», в Соединенном Королевстве меня представляет она, и узды на нее нет никакой. Девочка она умная, хоть и гвоздь в заднице».

Клиффорд поблагодарил его и обещал прислать ему чудесные отзывы о Босхе плюс сообщения прессы о неслыханных очередях, заверил, что капитал его помещен абсолютно надежно и что «Леонардо» все больше становится источником содействия современному искусству и поддержки такового, – иными словами, что Анджи катается по тонкому льду. Затем он позвонил Анджи и пригласил ее позавтракать вместе. Об этом он тоже забыл сказать Хелен. Он оставил ее распростертой на постели в столь сладкой истоме, что прийти в себя она могла только к вечеру, к его возвращению.

Анджи и Клиффорд встретились в «Кларидже». Мини-юбки только-только входили в моду. Анджи явилась в бежевом брючном костюме из мягкой шагрени и попросила, чтобы ее проводили к столику Клиффорда. Утро она провела в косметическом салоне, но рука парикмахерши, наклеивавшей фальшивые ресницы, дрогнула, один глаз покраснел, и ей пришлось надеть темные очки, Клиффорд же, как она знала, темные очки презирал, делая исключение только для катания на лыжах в горах. А потому она уже кипела.

– Очень сожалею, – опрометчиво сказал метрдотель, – но дамы в брюках у нас в Большой зал не допускаются.

– Неужели? – грозно спросила Анджи, закипая еще больше.

– Возьму на себя смелость рекомендовать вам Малый зал.

– Нет, – сказала Анджи. – Возьмите лучше брюки. Она тут же расстегнула брюки, вышагнула из них, вручила метрдотелю и в мини-юбке прошествовала к столику Клиффорда. Жаль, подумал Клиффорд, что ноги Анджи оставляют желать лучшего. Они заметно испортили ее триумф. Однако впечатление на него такая находчивость произвела. И на многих других тоже. Анджи опустилась на стул под рукоплескания.

– Я знаю, что я подлец, – сказал Клиффорд над перепелиными яйцами. – Я знаю, что подвел тебя. Я знаю, что поступил непорядочно и гнусно, но дело в том, что я влюбился. – И он поднял на Анджи ясные голубые глаза, встретил слепой взгляд темных очков и тут же снял их с нее.

– У тебя один глаз красный, – сообщил он. – Брр! Этот жест, прикосновение, сопровождающие слова почему-то заставили ее поверить, что хоть он и влюбился, но между ними еще далеко не все кончено. И она не ошиблась.

– Ну а для нас что из этого следует? – спросила она, одной рукой прикрывая согрешивший глаз, а другой счищая ножом с яйца полнящий майонез. Он подумал, что она слишком уж тощая, а не наоборот. В его постели она старательно укрывалась черной простыней – и с полным на то основанием. (Худоба в те дни не была такой модной, как теперь. Проглядывающая под кожей решетка ребер не смотрелась.) Хелен, чувствуя себя в своем теле прекрасно, не задумываясь открывала любую его часть в любой позе. Но в скрытности Анджи было свое очарование.

– Что мы друзья, – ответил он.

– То есть, – сказала она, – ты не хочешь, чтобы мой отец лишил «Леонардо» своих миллионов.

– Как хорошо ты меня знаешь! – сказал он и засмеялся, глядя ей прямо в лицо такими всезнающими глазами. На этот раз он убрал ее загораживающую руку, и сердце у нее зашлось. Но что толку?

– Со временем они станут моими миллионами, – сказала Анджи. – И в «Леонардо» они мне не нравятся независимо от нас с тобой. Искусство как деловое предприятие – большой риск.

– Так, да не так, – сказал Клиффорд Вексфорд. – Теперь командую я.

– Клиффорд, этого же нет!

– Но будет, – сказал Клиффорд Вексфорд. Анджи ему поверила. У дверей «Клариджа» уже толпились фотографы и репортеры. Новость успела распространиться. Их влекли ноги Анджи, а если не получится, то хотя бы конфуз Владыки Официантов, но персонал преградил им путь. Общий энтузиазм произвел впечатление на Клиффорда. Возможность привлечь внимание широкой публики никогда не оставляла его равнодушным.

Не осталась неблагодарной и Анджи. Что же, решила она, Хелен быстро надоест Клиффорду. Хелен не имеет власти над прессой, как я. Хелен, дочка багетчика. Просто еще одна смазливая рожица! Без гроша, без влияния, без места под солнцем, кроме предоставленного Клиффордом. Она ему скоро надоест. Анджи решила простить Клиффорда и удовлетвориться ненавистью к Хелен. Сказать ли о сопернице что-нибудь изничтожающее, незабываемое? Нет. Клиффорд умен. Он поймет, что стоит за этим. Лучше точно наоборот.

– Очень милая, хорошенькая девушка, – сказала она, – именно то, что тебе нужно. Но только чуть-чуть развей в ней вкус. К чему ей выглядеть такой мышкой?

Но я сдаюсь. Я уступаю. Я буду другом твоим и Хелен. А отзывы на Босха правда впечатляющие, Клиффорд. Возможно, я ошиблась. Позвоню отцу и успокою его.

Клиффорд встал, перешел к Анджи, приподнял за подбородок ее лицо с тусклой кожей, покрасневшим глазом и влепил ей поцелуй в губы. Это была ее награда. Мало, конечно, но все же кое-что. То, чего она заслужила, то, что ей обещано, она потребует, когда время настанет. Куда, собственно, торопиться? Она подождет. И десять лет, и двадцать, если понадобится.

Пока Анджи завтракала с Клиффордом, у Хелен заверещал телефон. Звонила Эвелин.

– Мамочка! – благодарно воскликнула Хелен. – А я думала, ты от меня отреклась!

– Я просто подумала, что тебе следует узнать, как расстроен твой отец, – сказала ее мать. – Он вышел из гаража и сейчас на чердаке режет свои старые полотна садовыми ножницами. «Лиса плюс куски кур» изрезана. Он швырнул вниз фрагмент «Кита на песке со стервятниками». Он будет так расстроен, когда успокоится и увидит, что натворил! Кита он, Хелен, два года писал. Помнишь? Как раз, когда ты кончала школу.

– По-моему, тебе лучше уйти к соседям, мамочка, и переждать там.

– Соседи меня уже видеть не могут.

– Ничего подобного, мамочка.

– Так важно, чтобы твоего отца ничто не расстраивало!

– Мамочка, как ты не понимаешь, что я предлог для расстройства, а не причина!

– Нет, Хелен, боюсь, так я на это смотреть не могу.

В три пятнадцать Хелен, плача, дозвонилась в «Леонардо» и попросила передать Клиффорду, чтобы он срочно позвонил домой. Но он вернулся на работу только в пять. Как он провел время между двумя и пятью, читатель, я не стану подробно описывать. Скажем только, что у Анджи в «Кларидже» был постоянно снят номер на случай, если, занимаясь покупками на Бонд-стрит, она захочет отдохнуть (ее дом в Белгрейвии, казалось ей, был расположен слишком далеко от центра, а дворецкий и прочие слуги слишком уж совали нос в ее дела) и что тайное и нежданное сексуальное свидание, если не целиком, то по меньшей мере на четыре пятых – удобное стечение обстоятельств. А Клиффорд чувствовал, что с него причитается, и, к его чести, свора преследующих ее репортеров щекотала его самолюбие и вызывала у него уважение куда больше, чем миллионы ее отца. К тому же в Хелен он был влюблен так недолго, что чувство это просто не успело подорвать застарелую привычку получать удовольствие, когда и как это его устраивало.

Но как бы то ни было в пять тридцать Клиффорд тотчас и весьма бурно прореагировал не столько на слезы Хелен, сколько на поведение ее отца. «Лиса плюс куски кур» была второстепенной и подпорченной работой, но «Кит на песке со стервятниками», полотно не слишком приятное из-за сюжета – гниющее мясо, глянцевитыми лохмотьями раскинувшееся по всему почти эфирному фону – был шедевром, и Клиффорд не собирался сложа руки смотреть, как его уродуют. Его адвокаты менее чем через час уже были у судьи Персибара – златоуста Персибара, давнего друга Отто Вексфорда, отца Клиффорда – и получили судебное предписание, воспрещающее Джону Лалли причинять повреждение тому, что оказалось собственностью «Леонардо» ввиду того, что художник, во всяком случае по их утверждению, принял задаток от этой августейшей фирмы. И на следующее утро, после того как к «Яблоневому коттеджу» подъехал фургон «Леонардо» в сопровождении полицейской машины, в подвалы «Леонардо» были доставлены семь полотен Джона Лалли плюс собранные в саду куски «Лисы плюс куски кур» и внесены в каталог следующим образом:

(1) «Кит на песке со стервятниками» – повреждено

(2) «Избиение морских черепах» – в прекрасном состоянии

(3) «Святой Петр и калека у небесных врат» – поцарапано

(4) «Пожирание глаз» – в пятнах (кофе?)

(5) «Котенок с рукой» – в пятнах (птичий помет?)

(6) «Засохший букет» (в прекрасном состоянии)

(7) «Пейзаж из костей» (порезано)

(8) «Лиса плюс куски кур» (фрагменты) Изъятие было произведено, пока Джон Лалли отсыпался от последствий шока, переутомления, артистического темперамента и домашнего вина. Эвелин пыталась разбудить его, пока грузчики «Леонардо» топали вверх и вниз по узкой чердачной лестнице, с некоторым трудом маневрируя широкими полотнами, но это оказалось невозможным. Она оставила ему записку и ушла к соседям.

Читатель, если вы знакомы хотя бы с художником-любителем или если вы сами балуетесь кистями и красками, вы поймете, как художник, достойный такого наименования, ненавидит расставаться со своими картинами – не меньше чем мать со своими детьми. Что ставит художника в жуткое положение. Если он картины не продает, то не только не ест, но, предаваясь творчеству, вытесняет себя из дома, лишаясь семейного очага – ведь существует простой, практичный, но критически важный вопрос о пространстве: где хранить законченные картины? А если он их продает, освобождая таким образом место для новых, у него словно куски мяса вырывают из тела. Столько мучительных волнений! Куда попадет его творение? Будет ли оно в безопасности? Действительно ли его оценили по достоинству или выбрали под цвет обоев? Конечно, из-за последнего Джону Лалли терзаться особенно не приходилось. Никому и в голову не пришло бы, что полотно Лалли способно гармонировать с интерьером. Он был, что называется, выставочным художником, чьим картинам требовались большие голые стены и почтительное созерцание в общественных местах, где невольные возгласы растерянности, благоговения и отвращения быстро глохнут в теплом, мягко веющем, душном мавзолейном воздухе. (Обречь картину на подобное прозябание? «Котенок с рукой» – пальцы с когтями, лапка с ногтями – некоторое время висел между двумя соснами в саду «Яблоневого коттеджа», чтобы вольные птицы могли им любоваться, раз уж кишащие на земле людишки лишены способности распознавать то, что достойно восхищения.) Ну а небольшие частные галереи, где командуют ни в чем не разбирающиеся мошенники, прикарманивающие 50 % комиссионных, так это вообще нужники Мира Искусства. Пойдите на любой вернисаж в такой галерее, поглядите, как шарлатаны и позеры пялятся, охают и напоказ выписывают чеки. В целом Джон Лалли предпочитал просто дарить картины друзьям. Так он мог хотя бы контролировать, кому они принадлежат, на чьих стенах они висят. Друзьям? Каким друзьям? Ибо с той же быстротой, с какой его порой пробуждающееся обаяние завоевывало ему друзей, паранойя и припадки бешенства клали дружбе конец. Да и вообще достойных обладать полотнами Лалли найти было очень нелегко. Вот почему, доведенный до исступления невозможностью найти выход из дилеммы – во всяком случае так дело представлялось Лалли, – он и согласился принять задаток от «Леонардо». И «Леонардо» (иными словами, Клиффорду Вексфорду) он был обязан и за кое-что другое: за избавление от забот о нескольких полотнах, за перестройку полуразрушенного гаража, которая изгнала оттуда сырость, и за установление в нем кондиционеров, так что теперь там можно было спокойно складывать и хранить другие полотна. Они снабдили чердак световыми люками, чтобы его произведения освещались хорошим, естественным северным светом. Если Джон Лалли предпочитал писать в гараже, а хранить полотна на чердаке, вреда от этого не было. Но раз Джон Лалли принялся кромсать свои картины садовыми ножницами, «Леонардо» принимает меры, чтобы забрать то, что оказалось собственностью «Леонардо», благодаря вексфордовским оговоркам в контракте, набранным мелким шрифтом.

А Джон Лалли, ненавидя и презирая Клиффорда, в определенной степени доверял ему, ибо при всем при том Клиффорд воспринимал его творчество как должно, и, что бы там еще ни произошло, он, конечно, не поступит на манер иных коллекционеров – не отправит картины в подвал какого-нибудь банка на хранение. Ведь для художника это равносильно тому, что его ослепят и лишат слуха.

И вот теперь Клиффорд сделал именно это. Причем вовсе не потому, заверил себя Джон Лалли, когда очнулся от забытья и узнал, что картины увезены, – вовсе не потому, что заботился об их сохранности (они благополучно выдержали уже много таких бурь, и даже кромсая «Лису плюс куски кур», он уже создавал новый, лучший вариант в своем воображении), а из мести. Джон Лалли, нищий художник, взламывает, разносит в щепки дверь спальни Клиффорда Вексфорда, набрасывается на него… нет, это не было забыто и уж тем более прощено! Вот именно. Только поэтому восемь чудесных картин замурованы теперь в подвалах «Леонардо», а Клиффорд только улыбается, небрежно говорит: «Это же ради самого Джона Лалли!» – и вновь опрокидывает его беленькую дочку на черные сатанинские простыни. Это кара художнику!

Прошло пятнадцать дней, прежде чем Эвелин осмелилась прокрасться в «Яблоневый коттедж» и вновь взяться за стирку и за уборку, а в нормальную колею жизнь там более или менее вошла только еще через три месяца. Тогда Джон Лалли взялся за «Похищение сабинянками», изобразив их ненасытными гарпиями. Идея дурацкая, но воплощена прекрасно и на стене курятника в надежде, что это спасет ее от подвала «Леонардо». Пусть лучше ветер и дождь не замедлят полностью стереть все краски.

НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ КРОШКИ НЕЛЛ

Уже шесть недель крошка Нелл уютно и тихо гнездилась во чреве Хелен. Она унаследовала некоторую толику художественного таланта своего деда с материнской стороны, но, могу вас успокоить, ни йоту его бешеного характера и неврозов. От бабушки с материнской стороны она получила всю ее мягкость и кротость – и даже с избытком, но не ее склонность к острому мазохизму, столь часто сопутствующему этим превосходным качествам. Она унаследовала энергию и острый ум отца, но не его… ну… уклончивость. Она была полна готовности восприять красоту своей матери, но в отличие от матери еще и ощущение, что лгать – ниже ее достоинства. Разумеется, все это было просто счастливой случайностью, и счастливой не только для Нелл, но и для нас всех – тех, которым в дальнейшем предстояли встречи с ней. Но у нашей Нелл было еще одно свойство – притягивать к себе самые несчастливые и крайне опасные события и самых неприятных людей. Быть может, так было написано у нее на роду – обладать таким вот магнетизмом, унаследованным от Отто, отца Клиффорда, чья жизнь в былые годы также была полна опаснейших случайностей. А быть может, как сказала бы моя мать, где ангелы, там и демоны. Зло очерчивает добро, словно пытаясь замкнуть его: ведь добро – это мощная движущая динамичная сила, а зло – подтачивающая и сковывающая. Ну, сами решайте, что и как, знакомясь с историей Нелл. Это ведь рождественский рассказ, а Рождество – время, когда полагается верить в хорошее, а не в плохое, и победителем видеть первое, а не второе.

Что до Хелен, то она заподозрила, что, может быть, Нелл или еще кто-то уже существует, потому что стала подвержена легкой тошноте, возникавшей, если она слишком быстро вставала. И потому что груди у нее так набухли и ныли, что она почти ни на минуту о них не забывала, как забывают почти все женщины, почти всегда, пока и если они не беременны. Эти симптомы, учтите, могут – так она себе внушала – быть следствием любви, и только. Дело в том, что Хелен не хотела быть беременной. То есть еще не хотела. Слишком много надо было сделать, увидеть, обозреть и обдумать в мире, который так внезапно включил в себя Клиффорда и стал иным.

Да и как это она, Хелен, сама еще толком не вступившая в мир, принесет в него кого-то еще? Как сможет Клиффорд любить ее, если она будет беременной, иными словами больной, оплывшей, слезливой – какой была ее мать во время своей последней катастрофической беременности всего пять лет назад. Дело кончилось выкидышем – жутким и дьявольски запоздалым, на предпоследнем месяце, и Хелен ощутила жуткую жалость и дьявольское облегчение, когда это произошло, и впала в мучительное смятение из-за такого противоречия в своих чувствах. А Джон Лалли сидел возле жены и держал ее руку с нежностью, какой Хелен никогда у него прежде не замечала, и она поймала себя на ревнивой зависти – и тут же приняла решение уехать из дома сразу же по окончании школы, и поступить в Школу художеств, и ВЫБРАТЬСЯ ОТСЮДА, ВЫБРАТЬСЯ ОТСЮДА…

Короче говоря, Хелен теперь просто хотела забыть прошлое, и любить Клиффорда, и готовиться к блистательному будущему, и не быть беременной. Ведь Клиффорд попросил ее выйти за него замуж. Попросил? Или просто сказал в одну из их бессонных пленительных ночей – отчасти липкой, отчасти шелковистой, отчасти бархатисто-черной, отчасти осиянной лампой: «Надо бы рассказать моим родителям. Им потребуется какая-нибудь брачная церемония, они такие». И вот так, мимоходом, дело было решено. Поскольку родители невесты явно ничего устроить были неспособны, обязанность эту приходилось возложить на родителей жениха. К тому же доходы вторых превосходили доходы первых в пропорции 100 к 1 или где-то около этого.

– Может быть, нам ничего не устраивать? – спросила Хелен у Синтии, жены Отто, во время обсуждения свадебной церемонии: когда да как. Клиффорд привез ее в родительский дом в Сассексе, чтобы познакомить с родителями и объявить, что они женятся – причем все в один день. Пылкий мальчик! Дом был построен в XVIII веке и окружен участком в двенадцать акров. Даннемор-Корт, читатель. В его сады раз в год допускаются туристы. Возможно, и вы там побывали. Он славится своими азалиями.

– Почему ничего не устраивать? – сказала Синтия. – Стыдиться тут нечего. Или есть чего?

Синтии было 60, выглядела она на 40, а вела себя как в 30. Миниатюрная, элегантная, жизнерадостная брюнетка, в которой не было ничего английского, твидовому костюму вопреки.

– Нет, нет, – ответила Хелен, хотя ночью дважды убегала в ванную, а в те дни до всеобщего распространения пилюли симптомы беременности были хорошо известны каждой молодой женщине. И в большинстве социальных сфер все еще считалось, что быть беременной и незамужней – стыдно.

– Поэтому воздадим должное такому событию, насколько это в наших возможностях, – сказала Синтия. – А кто будет платить – фу! Этикет, правила хорошего тона – такая ветошь и скука, вы не находите?

Разговаривали они в парадной гостиной после второго завтрака. Синтия составляла букет из весенних цветов в вазе – их только что срезали в саду и они поражали разнообразием. Хелен показалось, что они занимают Синтию куда больше судьбы собственного сына.

Однако попозже Синтия сказала Клиффорду:

– Милый, ты уверен, что отдаешь себе отчет в своей затее? Ты ведь еще ни разу женат не был, а она так юна, и все это так неожиданно.

– Я знаю, что делаю, – сказал Клиффорд, польщенный ее вниманием. Оно уделялось ему очень редко. Его мать всегда была поглощена заботами об его отце, или о цветах в вазах, или таинственными телефонными звонками, после которых надевала выходной костюм и упархивала. Его отец нежно улыбался ей вслед: что нравилось его жене, нравилось ему. Между ними, казалось, не было места для Клиффорда ни в детстве, ни теперь, когда он вырос. Они не сумели выкроить для него пространства и вытеснили его.

– Мой опыт в отношении мужчин, – сказала Синтия (и Клиффорд с грустью подумал, что опыт этот довольно-таки велик), – свидетельствует об одном: когда мужчина утверждает, что знает, что делает, он этого как раз и не знает.

– Она дочь Джона Лалли, – сказал Клиффорд. – Одного из великих наших художников. Если не самого величайшего.

– Ну я о нем никогда не слышала, – сказала Синтия, на чьих стенах висели ничем не примечательный этюд Мане и недурная коллекция набросков Констебла. Отто Вексфорд был директор компании по перегонке спирта. Дни вексфордской бедности остались в далеком прошлом.

– Но услышишь, – сказал Клиффорд. – Когда-нибудь. Во всяком случае, насколько это будет зависеть от меня.

– Милый, – сказала Синтия, – художника делает великим его великий талант, а не ты и не «Леонардо». Ты не Бог.

Клиффорд только поднял брови.

– Да? Я намерен взять управление «Леонардо» в свои руки, а в Мире Искусства это сделает меня Богом.

– Что же, – сказала Синтия, – мне все-таки кажется, что кто-нибудь вроде Анджи Уэлбрук с парой золотых приисков…

– С шестью, – вставил Клиффорд.

– …была бы, ну-у… менее удивительным выбором. Но, конечно, твоя Хелен очень мила.

Было решено, что они сочетаются браком в Иванов день в сельской церкви (нормандской, с древними кладбищенскими воротами), а свадебный прием будет устроен в большом шатре на газоне перед домом, ну словно Вексфорды принадлежали к родовитым землевладельцам.

К которым они, естественно, не принадлежали. Отто Вексфорд, строительный подрядчик, бежал со своей еврейкой-женой Синтией и с их малолетним сыном из Дании в Лондон в 1941 году. К концу войны, которую Синтия, повязав волосы шарфом, провела в цеху военного завода, а Клиффорд в сельской глуши Сомерсета, как эвакуированный ребенок без узды, Отто стал майором разведки и приобрел много нужных друзей. Ушел он из разведки или нет, его семья толком не знала, но, как бы то ни было, он преуспел в мире послевоенного финансового и строительного развития, и теперь был богатым, влиятельным, разборчивым человеком, держал в конюшнях своего помещичьего дома XVIII века не только лошадей, но и «роллс-ройс», а его жена вместе с другими любителями лисьей травли скакала за гончими и имела любовников среди родовитых соседей. Тем не менее «своими» они так до конца и не стали. Может быть, дело было просто в их слишком блестящих глазах, их жизнерадостности – они читали романы, они вели себя непредсказуемо. Приезжаешь к чаю, а в гостиной сидит конюх и, не моргнув глазом, заводит разговор точно равный с равными. Тем не менее приглашение на свадьбу приняли все. К Вексфордам относились хорошо, хотя и с осторожностью, а молодой Клиффорд Вексфорд уже составил себе имя – слишком развязный, себе же во вред, но занятный, а шампанского будет вдоволь и угощение прекрасное, хотя совсем не английское.

– Мама, – спросил у Синтии Клиффорд утром в воскресенье, – что говорит папа про мой брак с Хелен?

Потому что Отто почти ничего не сказал. Клиффорд ждал одобрения или неодобрения, но не дождался ни того ни другого. Отто держался ласково, обходительно, дружески, словно Клиффорд был отпрыском хороших знакомых, а не его собственным и единственным сыном.

– А что ему говорить? Ты уже не маленький и должен сам понимать, что тебе нужно.

– Но он находит ее привлекательной?

Вопрос был неуместный, и он сам не понял, зачем его задал. С одним только своим отцом Клиффорд настолько терялся.

– Милый, об этом надо спрашивать не меня, – ответила Синтия, и он почувствовал, что обидел и ее, хотя Бог видит, до конца дня она была весела, легкомысленна и обаятельна. Отто отправился на лисью травлю, Синтия осталась дома, чтобы быть с Хелен особенно милой.

– Этот дом как сценический задник, – пожаловался Клиффорд Хелен в воскресенье ночью. Уехать им предстояло в понедельник утром. Поместили их в разных комнатах, но в одном коридоре, так что Клиффорд, естественно, пробрался в спальню Хелен.

– Он не настоящий. Не родной кров, а «крыша». Ты знаешь, что мой отец шпион?

– Ты мне говорил. – Но поверить этому у Хелен не получалось.

– Ну так как он тебе показался? Ты находишь его привлекательным?

– Он твой отец. Так я его не воспринимаю. Он старик.

– Ну хорошо. А он тебя находит привлекательной?

– Откуда я знаю?

– Женщины всегда знают такие вещи.

– Ничего они не знают.

Они поссорились, и Клиффорд вернулся в свою комнату, не взяв ее. В любом случае ему не понравилось, что его мать ждала от него именно этого. Не то зачем бы она поместила их в разных комнатах, но в одном коридоре? Он чувствовал, что она его оскорбила и испытывал раздражение против Хелен.

Но на рассвете Хелен прокралась к нему в комнату – она смеялась, поддразнивала, не считаясь с его дурным настроением, как было у нее в привычке на первых упоительных порах их отношений – и он забыл о том, что сердится. Он подумал, что Хелен возместит ему то, что родители никогда ему не давали – ощущение легкости и близости, уверенность, что у него за спиной не шушукаются, не устраивают заговоров против него. Когда у них с Хелен будут дети, он уж позаботится предоставить им достаточно пространства между Хелен и собой. А тем временем в парадной спальне в уютной близости их белопростынной постели Синтия и Отто вели разговор.

– Тебе следовало бы больше им интересоваться, – сказала Синтия. – Отсутствие у тебя интереса к нему он воспринимает болезненно.

– Перестал бы он дергаться, он вечно дергается, – сказал Отто, который шагал по жизни неторопливо, безмятежно и весомо.

– Таким уж он родился, – сказала Синтия. И действительно, именно таким он появился на свет через точно девять месяцев со дня знакомства его родителей друг с другом. Его мать, взбунтовавшаяся дочь банкирского клана, в 17 лет изгнанная из отчего дома, и его отец, в 20 лет уже возглавивший небольшую, но собственную строительную фирму. Отто стоял на стремянке, меняя стекло в оранжерее, и поглядел вниз на Синтию, которая глядела вверх. Ну и вот. Ни он, ни она не ожидали ни младенца, ни упорной мести близких Синтии, – мести, которая выхватывала из-под носа Отто контракт за контрактом, обрекая их на бедность и бесконечные переезды, но и знай они все это заранее, все равно ни на йоту не изменили бы своего поведения. И уж никто не ждал всеобъемлющей мести немецкой оккупации, депортации и убийства евреев – родные Синтии уехали в Америку, Синтия и Отто ушли в подполье и присоединились к Сопротивлению, а Клиффорд тем временем передавался из одного надежного дома в другой. Пока всех троих, наконец, не переправили в Англию, чтобы повысить эффективность Отто. Привычку молчать и скрывать оба сохранили навсегда. Она стояла за всеми любовными интрижками Синтии: Отто знал о них и мирился с ними. Они его не оскорбляли – просто неутолимая страсть к тайнам. Своей он находил облегчение в МИ-5, но какой другой выход был у нее?

– Нашел бы он себе более солидное занятие, – сказал Отто. – Торговец картинами! Искусство существует не для наживы.

– У него было тяжелое детство, – сказала Синтия. – Он ощущает потребность выжить. А чтобы выжить, он должен вести сложную игру. Наш пример: то, чем мы занимались, ты и я, а он нас наблюдал.

– Но он же ребенок мирного времени, – сказал Отто, – а мы были дети войны. Только почему порождения мирного времени всегда подловаты?

– Подловаты?

– У него нет никакой нравственной ответственности, никаких политических принципов, он изъеден своекорыстием.

– Господи! – сказала Синтия, но возражать не стала. – Надеюсь, – продолжала она, – что хоть это даст ему счастье. Ты находишь ее привлекательной?

– Я вижу, что видит в ней он, – ответил Отто осторожно. – Она заставит его поплясать.

– Она мягкая и естественная, совсем не как я. Из нее выйдет хорошая мать. Я жду не дождусь внуков. Может быть, от следующего поколения мы добьемся большего.

– Ждали мы достаточно долго, – сказал Отто.

– Я просто надеюсь, что он остепенится.

– Он слишком дерганый, чтобы остепениться, – безмятежно указал Отто, и оба уснули.

Когда Хелен вернулась в дом Клиффорда и в постель Клиффорда, она немножко всплакнула.

– Что случилось? – спросил он.

– Просто мне хотелось бы, чтобы мои родители были на моей свадьбе, – ответила она. – Вот и все.

Но в душе она радовалась. Отец ее только устроит какую-нибудь сцену, а на матери будет старое голубое в рубчик хлопчатобумажное платье, и глаза у нее будут красные после скандала накануне вечером. Нет. Лучше забыть про них. Если бы только ее не тошнило по утрам! Конечно, причины все еще могли быть другими: перемена образа жизни, бурные страстные ночи, постоянные обеды и ужины не дома, тогда как она свыклась со скудной студенческой диетой и со свининой, фасолью и сидром под отеческим кровом (при счастливых обстоятельствах). Однако верить в это становилось все труднее. В те дни еще не было ни быстрых проверок на беременность, ни вакуумных абортов на стороне. Что до первого, вашу мочу тогда вводили жабе, она откладывала икру и через двое суток умирала, если вы были беременны, или откладывала икру и оставалась жива, если вы беременны не были, а что до второго – подпольная операция, после которой вы, как и жаба, оставались в живых, если вам везло или если вы были очень богаты.

Но, разумеется, постоянная тревога могла так подействовать на ваш менструальный цикл, что все безнадежно спутывалось. Ах, читатель, что это были за дни! Но в любом случае карой за половой акт не ко времени была новая жизнь, а не так, как порой случается теперь, – неприятная и постыдная смерть.

Еще месяц, и Хелен уже не могла скрывать от себя, что беременна окончательно и бесповоротно, что она не хочет этого и не хочет, чтобы об этом узнал Клиффорд, не говоря уж о его родителях, что обращение к врачам (их требовалось два) и получение законного разрешения на аборт потребует такой гомерической лжи об ужасных последствиях беременности для ее физического и психического здоровья, какой ей – столь психически уравновешенной и физически крепкой – никогда убедительно не сочинить; что никому из подруг ничего сказать нельзя, ибо они могут не удержаться от желания посплетничать; что отец убьет ее, если узнает, а мать просто покончит с собой – такие вот мысли кружили и кружили в голове Хелен, и ей не к кому было обратиться за помощью и советом, пока она не вспомнила про Анджи.

Возможно, читатель, вы решите, что Хелен ничего лучшего и не заслуживала, раз вздумала обратиться за помощью к женщине, которая питала к ней одну только злобу, сколь бы искусно (очень и очень искусно!) Анджи ее до этих пор ни скрывала – то устраивая маленькие дружеские обеды для красивой молодой пары, то болтая с Хелен по телефону, то рекомендуя парикмахера и так далее, – но прошу вас отнестись к Хелен как можно снисходительнее и к ее первоначальной попытке отвергнуть своего новозачатого ребенка, нашу любимую Нелл.

Хелен ведь была молода, и ребенок был ее первым. В отличие от уже состоявшихся матерей она не знала, что отвергает, что выплескивает из ванночки вместе с водой. Бездетной женщине легче обдумывать прерывание беременности, чем тем, у кого уже есть дети. А потому, прошу вас, не торопитесь осуждать Хелен. Простите ее. С годами она поймет свое заблуждение, поверьте мне.

ЗА ПОМОЩЬЮ К АНДЖИ

Однажды утром Хелен встала со своей белоснежной постели, придерживая ладонью бледный розовый живот, в котором ощущались всякие пертурбации, и позвонила Анджи.

– Анджи, – сказала она, – ты не приедешь? Мне необходимо с кем-нибудь поговорить.

Анджи приехала. Анджи поднялась по лестнице в спальню, где провела с Клиффордом четыре достопамятные, пусть на деле и не слишком удовлетворительные, ночи за все те одиннадцать месяцев, пока они были вместе… ну, не совсем вместе, но в убеждении, что… ну, будут в дальнейшем вместе или, во всяком случае, так ей казалось.

– Так в чем же дело? – спросила Анджи и заметила, что Хелен и в самом деле очень худо, что завязки ее шоколадной ночной рубашки стянуты кое-как, белые полные груди стали еще полнее, почти чересчур, и против обыкновения ощутила гордость за элегантную сдержанность собственных грудок и полную уверенность, что Клиффорд, если она разыграет свои карты правильно, в конце концов достанется ей.

Хелен не ответила. Хелен бросилась на меховое покрывало, сжалась в растрепанный комочек, все равно оставаясь красивой, и заплакала, вместо того чтобы заговорить.

– Тут может быть только одно, – сказала Анджи. – Ты беременна. И не хочешь ребенка. И боишься сказать Клиффорду.

Хелен и не попыталась отрицать. На Анджи были красные брючки в обтяжку, но у Хелен не хватило сил хотя бы подивиться смелости Анджи, учитывая, какие у нее ноги. Но потом из слез сложились слова.

– Я не могу родить младенца, – плакала Хелен. – Не сейчас. Я слишком молода. Я же не буду знать, что мне с ним делать.

– Разумные люди, – сказала Анджи, – перепоручают младенца няне.

Бесспорно, в сферах, где вращалась Анджи, матери так и поступали. Но хотя Хелен было только 22 и, как мы убедились, эгоизмом и безответственностью она не уступала любой хорошенькой своевольной девушке своего возраста, она хотя бы в этом отношении была осведомленней Анджи. Она знала, что перепоручить младенца будет не так-то просто. Младенец вытягивает любовь из матери, как фокусник ленту из вашего рта, а эта любовь чревата всякими необходимостями, которые могут радикально изменить жизнь матери, сделать ее свирепой, затравленной, непредсказуемой, точно дикий зверь.

– Пожалуйста, Анджи, помоги мне, – сказала Хелен. – Я не могу иметь ребенка. Только я не знаю, к кому обратиться, да и вообще аборты дороги, а денег у меня нет.

Их у нее правда не было, бедная девочка! Клиффорд не принадлежал к тем мужчинам, которые кладут деньги на счет женщины в банке и не допекают ее расспросами, на что потрачен каждый пенс, даже если эта женщина – его официальная невеста. Пусть Клиффорд ел в лучших ресторанах, где полезно показываться, и спал на самых тонких, самых дорогих хлопчатобумажных простынях, потому что любил комфорт, но он тщательно следил за всеми своими расходами. Значит, сделать это необходимо было без его ведома. В какое положение попала Хелен! Нет, вы подумайте, какое это было время! Всего-то двадцать лет назад, а незамужних беременных женщин оставляли на произвол судьбы. Ни консультационных центров для беременных, ни государственных пособий, а одни только беды, за что ни ухватись. Лили, лучшая подруга Хелен, в 17 лет сделала вроде бы удачный аборт, но два дня спустя ее срочно увезли в больницу с сепсисом. Часов шесть она находилась между жизнью и смертью, и Хелен сидела по одну сторону кровати, а по другую сидел полицейский и ждал, когда можно будет арестовать Лили за то, что она организовала себе незаконный аборт. Лили умерла и тем избегла наказания. Скорее всего, два года за решеткой, сказал полицейский, хоть для такой и маловато. «Вы о бедненьком младенчике подумайте!» – сказал он. Но Хелен была способна думать только «бедненькая Лили!». А теперь как же она была испугана: боялась родить младенчика, боялась не родить его.

Анджи торопливо соображала. На ней были модные брючки в обтяжку, но вот ноги у нее (как нам известно) не принадлежали к лучшим в мире – пухлые у колен, узловатые у щиколоток, ну а лицо… скажем так: модный тогда макияж ей не шел, а жаркое южно-африканское солнце загрубило ее кожу и почему-то придало ей тусклость, а нос у нее был широкий и мясистый. Вот только глаза большие, зеленые и красивые. Хелен, свернувшаяся клубочком на постели, вся в слезах, несчастная, нежная, бледная, женственная, одергивающая шелковую шоколадную ночную рубашку (которая внезапно стала ей мала), в тщетном желании прикрыться, и невероятно красивая, возбудила в Анджи острую жажду отомстить. Ведь правда же нечестно, что капризный случай одних женщин наделяет красотой, а других нет. Согласитесь, что это так.

– Хелен, милочка, – сказала Анджи. – Ну конечно, я тебе помогу! У меня есть адрес. Прекрасная клиника. Туда все обращаются, ну просто все. Абсолютная надежность, абсолютная безопасность, абсолютное соблюдение тайны. Клиника де Уолдо. Деньги я тебе одолжу. Сделать это надо непременно. Клиффорд не захочет, чтобы ты была беременной на его свадьбе. Все подумают, что он женится на тебе, потому что вынужден! И ведь свадьба будет белой, верно? И все, ну просто все обязательно разглядывают талию.

Просто все! Просто все! Кто хочешь перепугается.

Анджи записала Хелен в клинику де Уолдо в тот же день. К несчастью (как, впрочем, и ожидала Анджи), Хелен поступила под опеку некоего доктора Ранкорна, низенького толстячка лет под пятьдесят пять в кварцевых очках, сквозь которые он пялился на самые тайные места тела Хелен, а его пухлые пальцы с ненужной медлительностью (так, во всяком случае, казалось Хелен) щупали ее беззащитные груди, живот и прочее. Но как могла бедная девочка воспрепятствовать этому? Никак. Ибо предав себя клинике де Уолдо, Хелен, как выяснилось, отреклась от достоинства, целомудрия и чести и чувствовала, что у нее нет права отбросить руку доктора Ранкорна. Она заслужила липкие посягательства этой руки. Разве она не избавляется от ребенка Клиффорда без его, Клиффорда, ведома? Разве она не поставила себя вне закона? Куда она ни бросала отчаянный взгляд, всюду видела лишь свою страшную вину и водянисто поблескивающие глазки доктора Ранкорна.

– Мы ведь не хотим оставлять незваного пришельца там дольше, чем необходимо, – сказал доктор Ранкорн своим гнусавым одышливым голосом. – Завтра в десять мы займемся возвращением вас в нормальное состояние. Даже речи не может быть о том, чтобы такая хорошенькая девушка напрасно потратила хотя бы день своей жизни.

Незваный пришелец! Ну он не слишком ошибся. Именно так видела тогда Хелен крошку Нелл. И все же от этих слов она вся съежилась. И ничего не сказала. Она отдавала себе отчет, что зависит не только от алчности доктора Ранкорна, но и от его благорасположения. Сколько он ни запрашивал, его клиника все равно была полна. Если он «избавлял вас» на следующий день, а не через месяц, следовало просто считать себя счастливой. Впервые в жизни Хелен по-настоящему поняла, что такое необходимость, по-настоящему страдала и сумела промолчать.

– Когда в следующий раз пойдете на вечеринку, – сказал доктор Ранкорн, – вспомните обо мне и остерегитесь. Вы были очень нехорошей девочкой. На ночь вы останетесь в клинике, чтобы мы могли за вами приглядывать.

О, какой ужасной была эта ночь! Она осталась в памяти Хелен навсегда. Толстые желтоватые ковры, бледно-зеленая раковина, телевизор и радиоприемник с наушниками не могли замаскировать сущность места, в котором она находилась. С тем же успехом можно пустить вьющиеся розы по стенам бойни! И ведь ей нужно было позвонить Клиффорду и сочинить еще какую-то ложь!

Было шесть часов. Клиффорд в «Леонардо» вел переговоры о приобретении картины неизвестного художника флорентинской школы с представителями галереи Уффици. Клиффорд сильно подозревал, что это Боттичелли, исходил из своего предположения и даже готов был дать цену повыше, лишь бы не упустить картину, – но умеренно повыше, чтобы они не принялись более пристально изучать, что, собственно, продают. Порой ведь случалось, что итальянцы, привыкшие к сверхизобилию культурных богатств, действительно не замечали у себя под носом чего-то замечательного и неповторимого. Голубые глаза Клиффорда стали особенно темными, он движением головы отбрасывал клин густых белокурых волос, и они отливали золотом. Волосы он отрастил длинные, как было в моде у молодежного авангарда, но ведь 35 – это же и есть самая молодость? На нем были джинсы и рубашка под стать. Итальянцы, корпулентные и пятидесятилетние, доказывали свои культурные и материальные успехи строгими костюмами, золотыми кольцами и рубиновыми запонками. Но они находились в невыгодном положении. Они были сбиты с толку. Чего и хотел Клиффорд. Какое отношение этот молодой человек, весь существующий в настоящем, имеет к этим солидным старинным мраморным порталам? Итальянцы утратили ясность суждения. Почему именно Клиффорд Вексфорд вдруг копается в прошлом? Какая тут подоплека? Он осведомлен лучше них или хуже? Он предлагает слишком много или они запрашивают слишком мало? Где они, что с ними? А вдруг жизнь и не серьезна вовсе, и не трудна? А вдруг все лакомые куски достаются легкомысленным шалопаям? Зазвонил телефон. Клиффорд снял трубку. Представители Уффици сгрудились тесной кучкой, распознав счастливый случай и не упустив его.

– Милый, – весело сказала Хелен, – я знаю, ты не терпишь, чтобы тебя отвлекали, но когда ты вернешься сегодня в «Кофейню», меня там не будет. Позвонила мама и сказала, что я допускаюсь под родной кров. И я на пару дней поеду в «Яблоневый коттедж». Она говорит, что, возможно, даже приедет на свадьбу.

– Возьми чеснок и распятие, – сказал Клиффорд, – чтобы было чем отпугнуть твоего вампира-отца.

Хелен беззаботно рассмеялась, сказала «дурачок!» и повесила трубку. Представители Уффици подняли цену на целую тысячу фунтов. Клиффорд вздохнул.

Снова затрещал телефон. Теперь звонила Анджи. Поскольку в «Леонардо» были вложены весомые миллионы ее отца, телефонистка на коммутаторе тотчас соединила ее с Клиффордом. Эта привилегия была дарована только Хелен, Анджи и биржевому маклеру – последний вел азартную игру мгновенных решений и вел ее очень умело, но иногда ему требовалось быстрое «да» или «нет».

– Клиффорд, – сказала Анджи, – это я, и я хочу позавтракать с тобой завтра утром.

– Позавтракать, Анджи! Теперь я, – сказал он, стараясь загипнотизировать представителей Уффици властной улыбкой и надеясь, что Анджи сейчас же повесит трубку, – я завтракаю с Хелен. И ты это знаешь.

– Но не завтра утром, – сказала Анджи, – потому что ее не будет.

– А ты откуда знаешь? – Он почуял опасность. – Она же поехала к матери, разве нет?

– Нет, не поехала, – отрезала Анджи и отказалась пояснить свои слова, так что Клиффорд согласился встретиться с ней на следующее утро в 8 часов в «Кофейне» и позавтракать вместе. Столь ранний час вопреки тайной его надежде Анджи не обескуражил. Он было предложил «Кларидж», но она сказала, что ему, возможно, захочется взвыть и завизжать, а это удобнее у себя дома. Тут она повесила трубку. Представители Уффици подняли цену еще на пятьсот фунтов и уперлись, а Клиффорд к этому времени утратил твердость духа. Он прикинул, что эти два звонка обошлись ему в полторы тысячи фунтов. Когда итальянцы, улыбаясь, ушли, Клиффорд, не улыбаясь, позвонил Джонни, конюху и шоферу отца, – человеку, который был на войне с Отто и все еще сохранял свою категорию 00,– и попросил его отправиться к Лалли и навести справки. Джонни прорезался в полночь. Хелен в коттедже нет. Никого, кроме пожилой женщины, которая плачет в таз с бельем, и мужчины в гараже, который малюет вроде бы гигантскую осу, жалящую голую девушку.

НА ВЫРУЧКУ!

Клиффорд провел такую же скверную ночь, как и Хелен, – ночь, которая навеки врезалась ему в память. В огромный бурлящий котел душевной муки, которую мы называем ревностью, капля за каплей льются все когда-либо испытанные нами унижения, все тревожные опасения, все понесенные нами или вообразившиеся потери; туда же летят сомнения в себе, сознание своей никчемности, а с ними – прозрение тленности, смерти, безвозвратности. И поверх всего, точно грязная пена на варенье, плавает сознание, что все потеряно и, главное, – упование, что когда-нибудь, каким-то образом мы будем любить и доверять по-настоящему, и нас будут любить, и нам будут доверять по-настоящему. Блям! В котел Клиффорда ухнул страх, что ему всегда только отдавали дань восхищения и зависти, но что он никому не нравился, даже собственным родителям. Блям! Уверенность, что ему никогда не стать таким, как его отец, что мать смотрит на него как на нечто курьезное. Блям! Воспоминание о проститутке, которая посмеялась над ним, презирая его даже больше, чем он ее; и блям! и блям! и блям! другие случаи, когда у него не получалось и было невыносимо стыдно, не говоря уж о школе, где он был нервным, чахлым, тощим замухрышкой, а все остальные были высокими – расти он начал только в шестнадцать лет, – и сотни ежедневных детских унижений. Бедный Клиффорд! На беду себе и слишком жесткий, и слишком чувствительный. Как все эти ингредиенты смешивались, кипели и выпаривались в плотный вязкий смоляной ком гнетущей тоски, запечатанной свинцовым убеждением, что вот сейчас Хелен, пока он лежит без сна на их постели, покоится в чьих-то объятиях, что губы Хелен расплющены алчущим ртом кого-то более молодого, страстного, нежного и более сексуально мощного… нет, Клиффорд навсегда запомнил эту ночь, и, боюсь, больше он уже никогда не доверял Хелен безоговорочно, таким действенным оказалось варево, которое подогрела Анджи.

В восемь часов зазвенел дверной звонок. Небритый, расстроенный, одурманенный собственным воображением, сходя с ума из-за женщины, о чем прежде и помыслить не мог, Клиффорд открыл дверь Анджи.

– Что тебе известно? – спросил он. – Где она? Где Хелен?

Однако Анджи и теперь ему не сказала. Она поднялась по лестнице, разделась донага, легла на кровать, довольно-таки быстро укрылась простыней и замерла выжидающе.

– Ради того, что было, – сказала она. – И миллионов моего отца. Ему потребуется утешение по поводу Боттичелли. Если это Боттичелли. Сколько раз мне повторять тебе: деньги – современное искусство, а не Старые Мастера.

– И то и другое, – сказал Клиффорд.

Но в словах Анджи чудилась убедительность. А для Клиффорда она была знакомой территорией, а он был невероятно расстроен, и в любом случае Анджи находилась здесь, перед ним. (По-моему, нам еще раз придется простить его.) Клиффорд присоединился к ней в постели, попытался внушить себе, что под ним Хелен, почти преуспел, а потом – на нем, и тут уже не сумел. Едва все осталось позади, как он пожалел, что это вообще произошло. Мужчины, видимо, сожалеют о подобных вещах даже с еще большей легкостью, чем женщины.

– Где Хелен? – спросил он, как только получил такую возможность.

– В клинике де Уолдо, – сказала Анджи, – делает аборт. Операция назначена сегодня на десять.

А было 8.45. Клиффорд торопливо оделся.

– Но почему она мне не сказала? – спросил он. – Дурочка!

– Клиффорд, – томно произнесла Анджи с постели. – Могу объяснить это только тем, что ребенок не твой.

Это его притормозило. Анджи прекрасно знала, что в первые минуты после того, как вы, подобно Клиффорду, изменяли своей единственной истинной любви, вам легче поверить, что вы сами – жертва измены.

– Ты такой доверчивый, Клиффорд, – добавила Анджи Клиффорду в спину, себе на беду, так как Клиффорд увидел ее в большом стенном зеркале в вызолоченной раме и с ртутной подводкой, в которое за триста лет его существования, несомненно, смотрелись тысячи женщин, и оно по-странному отразило Анджи. Словно она была самой скверной женщиной, глядевшейся в него за все триста лет. Глаза Анджи отсвечивали, как внезапно осознал Клиффорд, самым подлым злорадством, и он понял (слишком поздно, чтобы спасти свою честь, но хотя бы вовремя, чтобы спасти Нелл), чего добивается Анджи. И кончил завязывать галстук.

Клиффорд больше ни слова не сказал Анджи, он оставил ее лежать на меховом покрывале, лежать на котором у нее не было ни малейшего права – как-никак место это принадлежало Хелен – и был в клинике де Уолдо в 9.15, что, к счастью, обеспечило некоторый запас времени, оказавшийся совершенно необходимым, так как в приемной ему чинили всяческие препятствия, а операция была перенесена на полчаса раньше. Меня не оставляет жуткое чувство, что доктору Ранкорну не терпелось наложить руки на ребенка Хелен и уничтожить его изнутри. Аборт иногда необходим, иногда нет, но всегда печален. Он для женщины то же, что война для мужчины: живая жертва во имя справедливого или несправедливого дела – это уж вам решать. Он означает принятие жестокого решения: кто-то должен умереть, чтобы кто-то другой жил в чести, уважении и довольстве. У женщин, разумеется, нет командиров – генералом женщины должна быть ее собственная совесть, – патриотические военные песни не облегчают им необходимость убивать, а после – ни парадов победы, ни орденов, только ощущение потери. И как на войне, кроме мужественных и благородных людей, есть вампиры, трупоеды, спекулянты и грабители могил, так и в клиниках-абортариях есть не только хорошие, но и скверные люди, и доктор Ранкорн был очень плохой человек.

Клиффорд отшвырнул сестру с Ямайки, двух шотландцев-санитаров – всем троим надоело еле-еле перебиваться на зарплату в национальном секторе здравоохранения, а потому они устроились в частную больницу (так, во всяком случае, они объясняли друзьям и знакомым) – и поскольку никто не пожелал сказать ему, где находится Хелен, ринулся по сверкающим пастельным коридорам клиники, распахивая все двери на своем пути без посторонней помощи. Захваченные врасплох несчастные женщины, которые сидели в кроватях в пушистых или оборчатых пижамках, взглядывали на него с внезапной надеждой, словно к ним в последнюю минуту явился их спаситель, их рыцарь в светлой броне, и все можно объяснить, поправить, завершить счастливым концом. Но, конечно, это было не так: он принадлежал Хелен, а не им.

Клиффорд нашел Хелен на каталке в предоперационной, облаченную в белый балахон, с волосами, убранными под тюрбан. Над ней наклонялась сестра, а Хелен была без сознания: ее сейчас должны были вкатить в операционную. Клиффорд сцепился с сестрой, оттесняя ее от каталки.

– Отвезите эту женщину немедленно в палату, – сказал он, – или, клянусь Богом, я вызову полицию! – И он безжалостно защемил ее пальцы в рулевом управлении каталки. Сестра заорала. Хелен не шевельнулась. Из операционной вышел доктор Ранкорн выяснить, что происходит.

– Попался с руками, обагренными кровью! – язвяще сказал Клиффорд, и доктор Ранкорн не мог бы этого отрицать. Он только что разделался с близнецами на довольно позднем месяце, и крови было много. Но доктор Ранкорн гордился своим мастерством с близнецами – его клиника не имела никакого касательства к тем частым случаям, когда при аборте одного близнеца убирали, а другой, не замечаемый никем, кроме своей ничего не понимающей матери, продолжал развиваться все положенные девять месяцев. Нет, если имелся близнец, доктор Ранкорн выпалывал и его.

– Этой молодой даме предстоит обследование брюшной полости по ее собственному желанию, – сказал он. – А поскольку вы не состоите с ней в браке, никакого законного права вмешиваться у вас нет.

В ответ Клиффорд просто его ударил, и правильно сделал. В определенных случаях насилие может быть оправдано. На протяжении своей жизни Клиффорду было суждено ударить троих людей. Первым был отец Хелен, пытавшийся разлучить его с ней, вторым был доктор Ранкорн, пытавшийся отнять у него ребенка Хелен, а до третьего мы пока не добрались, но и там причиной послужила Хелен. Такое уж действие оказывают некоторые женщины на некоторых мужчин.

Доктор Ранкорн упал на пол и встал с разбитым носом. К большому своему сожалению, должна сказать, что никто из его подчиненных к нему на помощь не пришел. Он пользовался всеобщей нелюбовью.

– Пусть так, – сказал он устало. – Я вызову частную машину скорой помощи, да падут последствия на вашу голову.

А когда дверца машины захлопнулась, он объяснил Клиффорду:

– Вы на эту только напрасно время тратите. Эти девицы – последние потаскухи, и ничего больше. Я делаю то, что делаю, не ради денег. Я делаю это, чтобы избавить невинных младенцев от чудовищного будущего и чтобы оградить человечество от генетического загрязнения.

Пухлое лицо доктора Ранкорна после удара Клиффорда стало еще пухлее, а пальцы у него были как красные садовые слизни. Он, казалось, внезапно воспылал желанием заручиться одобрением Клиффорда – побежденные часто ищут одобрения победителей, но, разумеется, надеяться ему было не на что. Клиффорд только еще больше запрезирал доктора Ранкорна за ханжество, но, увы, частица этого презрения распространилась и на Хелен, словно – оставляя в стороне причину, почему она оказалась в клинике де Уолдо – одного того, что она переступила порог этого ужасного и вульгарного места, было достаточно, чтобы замарать ее, причем навсегда.

Санитары скорой помощи внесли Хелен, все еще не очнувшуюся, по лестнице дома на Гудж-стрит, посоветовали Клиффорду вызвать врача и удалились. (Позднее клиника де Уолдо прислала счет, но Клиффорд отказался его оплатить.) Клиффорд сидел рядом с Хелен, смотрел на нее, ждал и думал. Врача он не вызвал. По его заключению ей ничего не угрожало. Она дышала легко и спокойно. Искусственный сон перешел в естественный. Лоб у нее покрывала испарина, красивые волосы закудрявились и слиплись в темные пряди, обрамлявшие ее лицо. Тонкие жилки на висках голубели, густые ресницы бахромой лежали на бледных прозрачных щеках, брови изгибались изящными, но стойкими дугами. Лицам, как правило, требуется одушевление, чтобы сделать их красивыми, но лицо Хелен оставалось безупречным даже в покое. Ничего столь близкого к совершенству картины Клиффорду было не найти. Его гнев, его возмущение угасли. Это несравненное создание было матерью его ребенка. Клиффорд знал, что намек Анджи был нелеп, убежденный силой чувства, которое нахлынуло на него, едва он вспомнил, каким чудом его ребенок спасся от гибели. Первое его спасение. Клиффорд не сомневался, что будут и другие. Слишком ясно он видел, что Хелен способна обмануть, наделать глупостей, проявить полное безрассудство и, самое худшее, полное отсутствие вкуса. Его дитя соприкоснулось так близко, так рано с жутким доктором Ранкорном! А с годами эти качества будут становиться в Хелен все более явными. Ребенка необходимо оградить.

– Я позабочусь о тебе, – сказал он вслух. – Не бойся.

Нелепая сентиментальность! Но, думаю, он подразумевал Нелл, а не Хелен.

Клиффорду в этот день следовало быть в «Леонардо». Выставка Хиеронимуса Босха продлевалась на три месяца. Чтобы обеспечить галерее максимум рекламы и максимум выгоды для себя, надо было успеть сделать очень много. И все-таки Клиффорд продолжал сидеть рядом с Хелен. Он позволял своим пальцам поглаживать ее по лбу. Едва увидев ее, он возжаждал обладать ею, чтобы она была его и ничья больше, и потому что она была дочерью Джона Лалли, и потому что в конце концов это распахнет перед ним больше дверей, чем все миллионы Анджи – но до пытки прошлой ночи он не знал, как сильно он ее любит и тем самым подвергает себя опасности. Какая женщина была когда-нибудь верна? Его мать Синтия предавала его отца Отто полдесятка раз в год, и так всю их совместную жизнь. Так почему же Хелен, почему любая другая женщина окажется вдруг иной? Но теперь появился ребенок, и на этом ребенке Клиффорд сосредоточил все свои упования, всю веру в благородство человеческой натуры, отодвинув далеко в сторону бедняжку Хелен, которая ведь пыталась спасти не только себя, но и Клиффорда.

Хелен пошевелилась, проснулась, увидела Клиффорда и улыбнулась. Он улыбнулся ей.

– Все хорошо, – сказал он. – Ребенка ты не потеряла. Но почему ты не сказала мне?

– Боялась, – ответила она просто и добавила, отдаваясь его заботам: – Тебе придется заниматься всем. Я, по-моему, не гожусь.

Клиффорд, памятуя о «ну просто всех» и о ширящихся талиях, позвонил родителям и сказал, что церковная церемония все-таки отменяется. Он предпочтет сочетаться браком в Кекстон-Холле.

– Но ведь это же муниципальная регистратура и ничего больше! – пожаловалась Синтия.

– Все, кто есть кто-то, женятся там, – ответил он. – Это современный брак. Богу присутствовать не обязательно.

– Достаточно его замены тут на земле, – сказала Синтия.

Клиффорд засмеялся и не стал отрицать. Во всяком случае он сказал «все», а не «ну просто все».

ПРЫЖОК В БУДУЩЕЕ

Бракосочетание Клиффорда Вексфорда и Хелен Лалли произошло в Иванов день 1965 года. На Хелен было кремовое атласное платье, отделанное брюссельскими кружевами, и все говорили, что ей бы манекенщицей быть – такая она грациозно-изящная. (На самом деле Хелен в двадцать с небольшим лет была для манекенщицы слишком плотненькой. Только позже, когда беды, любовь и всяческие пертурбации сняли с нее лишний вес, она смогла зарабатывать себе на жизнь именно так.) Клиффорд и Хелен были редкостной парой – его львиные волосы сияли, а ее каштановые волосы кудрявились, и все, кто есть кто-то, присутствовали на свадьбе, то есть за исключением отца невесты Джона Лалли. Мать невесты, Эвелин, сидела на задней скамье в том самом голубом в рубчик платье, в котором она была на приеме, где Клиффорд с Хелен впервые увидели друг друга и вспыхнули взаимной любовью. Она явилась на брачную церемонию вопреки мужу. Неделю, а то и больше он не будет с ней разговаривать. Ну и пусть!

Шафером Клиффорда был Саймон Харви, нью-йоркский писатель. Клиффорд знавал его еще в давние годы, познакомился с ним в лондонской пивной, одолжил ему его первую пишущую машинку. А теперь одолжил ему деньги на дорогу. Но друг – это друг, и хотя знакомые Клиффорда исчислялись сотнями, друзья у него были наперечет. Саймон писал смешные романы на гомосексуальные темы, – несколько преждевременно, чтобы они могли обрести популярность. (В те дни о гомосексуализме говорили только шепотом с угрюмой серьезностью.) Вскоре, разумеется, ему предстояло стать миллионером.

– Как она тебе? – спросил Клиффорд.

– Если уж тебе приспичило жениться на женщине, – сказал Саймон, – лучше нее ты не нашел бы. – И он не уронил кольцо, и произнес теплейший тост, и это вполне оправдывало потраченные на авиабилеты деньги, с которыми Клиффорд простился навсегда – и он это прекрасно знал.

Посаженым отцом Хелен был ее дядя Фил, брат Эвелин. Он торговал автомобилями, был пожилым, краснолицым и шумным, однако все ее молодые знакомые либо побывали ее любовниками, либо чуть-чуть не побывали, а потому годились в посаженые отцы еще меньше, хотя, конечно, не предали бы ее и Клиффорд остался бы в неведении. Она хотела, чтобы ее брак совершился без лжи. Как ни странно, дядя Фил Клиффорда не возмутил: он сказал только, что иметь родственника, причастного к торговле автомобилями, очень полезно, и тут же заключил сделку – «Мерседес» за его «МГ», он же теперь женатый человек. И тогда Хелен обрадовалась, что дядя Фил присутствует на ее свадьбе, – ведь среди гостей родственников и друзей со стороны Вексфордов было слишком уж много, а со стороны Лалли слишком уж мало. У Хелен друзей хватало, но подобно многим очень красивым девушкам, она чувствовала, что с мужчинами ладит лучше, чем с женщинами, и немножко страдала, замечая, что женщинам она не нравится.

Никто (из тех, кто был кем-то), кроме Клиффорда, не знал, что Хелен в день своей свадьбы была на четвертом месяце беременности… Ах да! И Анджи, разумеется, но она приглашения не получила и улетела в Йоханнесбург зализывать раны. (Впрочем, Анджи твердо решила заполучить Клиффорда и никакие «беру тебя в жены» и «пока смерть нас да не разлучит», обращенные к другой, не могли подорвать в ней этой решимости.) Это был чудесный день в самых разных отношениях. На приеме к Клиффорду подошел сэр Ларри Пэтт и сказал:

– Клиффорд, я сдаюсь. Вы – новый мир, а я – старый. Я удаляюсь на покой. Вы будете главой «Леонардо». Так вчера решило правление. Вы слишком молоды, как я им вчера и сказал, но они не согласились. Отныне теперь все в ваших руках, мой мальчик.

Счастье Клиффорда было теперь полным. Никогда уже этот день не повторится! Хелен вложила белую ручку в его руку и пожала ее, он на ее пожатие не ответил, но спросил: «Как маленький?», а она сказала «Тсс!» и не поняла, что он уже не принимает ее безоговорочно, но судит, и ее пожатие счел детским и вульгарным.

Леди Ровена в сером платье-тунике, белой гофрированной блузке и галстуке, повязанном у горла пышным бантом, выглядела переодетым мальчиком и помаргивала фальшивыми ресницами (их носили решительно все) приехавшему из Миннеаполиса одному из двоюродных братьев Синтии, быстро условившись о свидании под носом у его супруги. Синтия заметила это и вздохнула. Не надо было приглашать этих родственников! Ей следовало сохранить верность принципам и не возобновлять отношений с семьей, которая так оскорбляла и поливала ее грязью в юности. Хватит и того, что все это у них в крови. Вчера отец нежно любил ее, сегодня от нее отрекся. Только благодаря ей им удалось спастись из Дании – она ради этого шла на пытки, на смерть, а отец холодно поблагодарил ее и даже не улыбнулся ей. Простить он не пожелал. Она попыталась не думать о нем. Клиффорд был очень похож на ее отца, глядел на нее детскими глазами, такими же темно-голубыми, как у деда. В том-то и была беда. Она от души надеялась, что он будет счастлив, что Хелен даст ему то, что она дать не смогла, то есть свою любовь. Но, может быть, он ничего не замечал? Она ведь всегда вела себя с ним так, словно любила его, или ей это казалось?

Отто и Синтия уехали домой в своем «роллс-ройсе». За рулем сидел Джонни. В перчаточнике он хранил заряженный пистолет в память о былых днях. Синтии показалось, что Отто немного расстроен.

– В чем дело? – спросила она. – Мне кажется, Хелен способна составить его счастье, как никакая другая женщина. Правда, он даже ребенком никогда не бывал до конца доволен. Ей придется нелегко.

– Меня беспокоит только одно, – угрюмо сказал Отто. – Что он будет делать на «бис»? Глава «Леонардо» в его возрасте! Это ударит ему в голову.

– Не имеет значения, – отозвалась Синтия. – Он уже воображает себя Богом.

Ночь Клиффорд с Хелен провели в «Ритце», где двуспальные кровати – самые лучшие, самые мягкие, самые изящные во всем Лондоне.

– Что твои родители подарили нам к свадьбе? – спросил Клиффорд, и Хелен пожалела, что он задал такой вопрос. Настроение у него было какое-то странное – и ликующее, и беспокойное.

– Тостер, – ответила она.

– Казалось бы, твой отец мог бы подарить нам какую-нибудь свою картину, – сказал Клиффорд.

Поскольку по стенам Клиффорда уже висело полтора десятка небольших произведений Лалли, купленных за гроши, а восемь больших картин укрывались в подвалах «Леонардо», где никто не мог их увидеть, Хелен такого мнения не разделяла. Но ей было 22 и она была никто, а Клиффорду было 35 и он был очень кто-то, так что ее мнение осталось при ней. После эпизода в клинике де Уолдо она уже не могла с прежней легкостью посмеиваться над ним, поддразнивать, пока его мрачность не рассеивалась, чаровать его. По правде сказать, она относилась к нему теперь слишком серьезно, что не шло ему на пользу, а тем более ей самой. Она вела себя неверно, но ведь она была дочерью не только своего отца, а и своей матери, и это сказывалось.

Кроме того, у нее имелись и другие причины для тревоги. Она лежала без сна и тревожилась из-за них. Для их семейной жизни Клиффорд купил дом в Примроуз-Хилле, в то время немодном районе на Северо-Западе Лондона возле Зоопарка. «Кофейню» он продал за 2 500 фунтов и купил на Чолкот-Плейс дом за 6 000 фунтов, рассудив, что вскоре цена эта заметно увеличится. (И был совершенно прав.) Он не сделал ее совладелицей. С какой, собственно, стати? В конце-то концов, это были еще шестидесятые годы, и недвижимость человека была недвижимостью человека, жена же человека обслуживала ее, и ей полагалось испытывать благодарность за такую честь. Сумеет ли она управляться с этой недвижимостью как полагается? Ведь она еще так молода! И знала, что она неаккуратна. Отказавшись от работы у «Сотби», она начала посещать кулинарные курсы. И тем не менее! Клиффорд ведь сказал – и она признала его правоту, – что ей понадобится все ее время, и вся энергия, чтобы вести дом, принимать его друзей и коллег, которые, как он сам указал, непрерывно становились все более знаменитыми и великими. Хватит ли у нее времени, хватит ли энергии, раз она ждет ребенка? А когда можно будет упоминать о том, что она ждет ребенка? Очень неловкая ситуация. Тем не менее она была полна надежд, как и полагается новобрачной в ночь после свадьбы. Она, например, надеялась, что друзья, коллеги и клиенты Клиффорда не сочтут ее неумелой глупой девчонкой. И надеялась, что Клиффорд тоже не сочтет ее такой. И надеялась, что сумеет растить ребенка, надеялась, что не будет тосковать по свободе и собственным друзьям и не очень скучать по матери и по отцу – короче говоря, она надеялась, что поступила как следовало. Но какой и когда был у нее выбор? Встречаешь кого-то… ну и все.

Клиффорд поцеловал ее, и губы у него были горячими и тяжелыми, и он обнял ее, и руки у него были худощавыми и сильными. День был долгим – день свадьбы, пришлось пожать сотню рук, выслушать сотню поздравлений. Если она тревожится, то потому что устала. Но как странно, что вместе с физическим успокоением, даруемым любовью, шаг в шаг, не отставая, точно сестричка, требующая, чтобы с ней считались, явились и тревога, и боязнь будущего, и фантазия, что жизнь катится, точно волны к берегу, вечно рассыпающиеся, прежде чем его достигнуть – и хуже того: чем выше гребень, тем глубже ложбина за ним, так что даже счастья следует страшиться.

Глубокой ночью хорошенький золотистый телефон на тумбочке вдруг зазвонил. Трубку сняла Хелен. Клиффорд всегда спал крепко, не очень долго, но глубоким сном – белокурая голова тонет в подушке, ладонь по-детски под щекой. Торопливо протягивая руку к трубке, чтобы он не проснулся, Хелен успела подумать, что это чудесно: знать такие интимные подробности о таком замечательном человеке. Звонила Анджи из Йоханнесбурга. Она осведомилась о свадьбе, извинялась за свое отсутствие.

«Но тебя же не приглашали!» – чуть было не сказала Хелен, но удержалась. Нельзя ли Анджи поговорить с Клиффордом, спросила Анджи, и поздравить его с тем, что он стал директором «Леонардо»? В конце-то концов, устроил это ее отец!

– Сейчас два часа ночи, Анджи, – сказала Хелен с тем упреком, на какой осмелилась. – Клиффорд спит.

– И спит он так крепко! – сказала Анджи. – Уж я-то знаю. Попробуй ущипни его за попку. Обычно это дает результаты. А ладонь он по-детски подсунул под щеку? Только вспомню… Счастливица ты!

– Как ты узнала? – спросила Хелен.

– А так же, как мы все, милочка.

– Когда? – расстроенно спросила Хелен. – Где?

– Ты обо мне? Давным-давно в далеком прошлом. Во всяком случае, с точки зрения Клиффорда. По меньшей мере два месяца назад. Но после твоей неудавшейся ночи в клинике ни разу. Было это в «Кофейне». Ну а раньше, естественно, много-много раз во многих и многих местах. Но ты же сама все знаешь. Разбуди его, а? Не будь ревнивой дурочкой. Если уж я не ревную – а я не ревную, – тебе-то что ревновать?

Хелен положила трубку и заплакала, но беззвучно, не шевелясь, так, чтобы Клиффорд не услышал и не проснулся. Затем на всякий случай она сняла трубку с рычага, чтобы Анджи не перезвонила. Возмущаться, горевать… что толку? Это она знала. Надо поскорее успокоиться и так или иначе создать новое представление о себе, Клиффорде и ее браке.

ПЕРВЫЕ ДНИ

Просто поразительно, как, едва свадьба осталась позади, начала шириться талия Хелен. Два дня спустя подвенечное платье уже не сходилось в поясе, а через неделю при попытке застегнуть его на груди швы грозили лопнуть.

– Поразительно, – говорил Клиффорд, который снова и снова просил ее надеть платье, словно чтобы определять на глаз степень ее беременности. – Полагаю, ты решила, что можешь расслабиться. Но нет. Сделать остается еще очень много.

Что было совершенно верно. Дом в Примроуз-Хилле необходимо было превратить из меблирашки в жилище, достойное Вексфорда и его расцветающей новобрачной, куда можно было бы приглашать друзей, которыми он намеревался обзавестись. А поскольку Клиффорд был всегда очень занят, взяться за все это предстояло Хелен. И она взялась. Он очень оберегал ее беременность, но не позволял ей чувствовать себя дурно. Если она утром надрывно кашляла над тазиком, он деловито хлопал в ладоши, говорил «довольно!», и каким-то чудом этого оказывалось довольно. Он не требовал, чтобы она советовалась с ним об обоях, краске или мебели, оговорил лишь, что стены должны годиться под картины, а мебель должна быть старинной, не новой, так как новая перепродается всегда в убыток. Он, казалось, одобрял все, что она делала – или, во всяком случае, не неодобрял. По субботам и воскресеньям он играл в теннис, а она смотрела и аплодировала. Ее рукоплескания ему нравились. Но ведь ему нравились рукоплескания кого угодно. Она это понимала.

– Ты совсем не спортивна! – жаловался он.

А она думала, что, наверное, Анджи была спортивной и все остальные тоже.

На поверхности все шло отлично. Дни были солнечные, полные полезной деятельности, младенец побрыкивался; ночи были неловкими и менее бурными, но успокаивающими. Вскоре знакомые Клиффорда начали осторожно заглядывать в гости и, обнаружив, что его молодая жена не так глупа, как они опасались, засиживались и становились друзьями; ее друзья приходили, видели и не возвращались, обнаружив, что она для них почему-то потеряна. Как они, молодые, бедные, чуть-чуть богемистые, без честолюбивых устремлений, могли чувствовать себя непринужденно с Клиффордом Вексфордом, которому требовалось что-то помимо чисто человеческих качеств? И как, если уж на то пошло, могла себя чувствовать с ним непринужденно она сама? Она видела, что ей следует быть более женой Вексфорда, чем дочерью «Яблоневого коттеджа». Она научилась обходиться без болтовни и близости своих друзей, без приятного тепла их заботливого внимания. Когда они не возвращались, она не звала их обратно. Они все милые люди, они ведь приходили, несмотря на Клиффорда. Читатель, суть заключалась в том, что она отяжелела, огрузнела и начинала ходить вперевалку – вы же знаете, какими становятся женщины в конце беременности, – а младенец давил на седалищный нерв, но она стискивала зубы, и ставила свою улыбку на «ясно», а не на «усталость» и «жалобы». Все ради Клиффорда. Она будет для Клиффорда всем. Он больше ни разу не взглянет ни на одну другую женщину. И одновременно она знала, что все бесполезно. Она его потеряла, хотя как и почему ей ясно не было.

СЧАСТЛИВОЕ ВРЕМЯ

Маленькая Нелл появилась на свет в день Рождества 1965 года в Мидлсекской больнице. Ну а Рождество – не лучшее время, чтобы производить на свет младенцев. Больничные сестры пьют слишком много хереса и распевают рождественские песни, молодые врачи целуют их под омелой, старшие хирурги одеваются дедами-морозами. Хелен родила Нелл без их помощи в отдельной палате, где лежала одна. Лежи она в обычной палате, там нашлась бы хотя бы еще одна роженица, которая помогла бы ей, ну а при данных обстоятельствах ее красная лампочка час за часом мигала в комнате сестер и никто этого не замечал. Тогда еще присутствие отцов при появлении на свет их детей в моду не вошло, да и в любом случае Клиффорд содрогнулся бы при одной такой мысли. К тому же его с Хелен пригласил на обед в Сочельник именитый художник Дэвид Феркин, который подумывал покинуть Галерею изящных искусств ради «Леонардо», и отказываться от такого приглашения Клиффорд не собирался. Оно представлялось ему слишком знаменательным. Первые схватки Хелен ощутила в такси по дороге в мастерскую Феркина. Разумеется, ей не хотелось стать обузой.

– По-моему, это ничего не значит, – сказала она. – Скорее всего, несварение желудка. Вот что: завези меня в больницу, а когда они меня осмотрят и отправят домой, я возьму такси и приеду к Дэвиду.

Клиффорд поймал Хелен на слове, завез ее в больницу и поехал на обед один. Позже Хелен к нему не присоединилась.

– Даже если у нее роды, в чем я сомневаюсь, – сказал Дэвид Феркин, – то, когда ребенок первый, они тянутся вечно, а потому беспокоиться нечего. И не обрывай больничный телефон, не будь занудой.

Дэвид Феркин ненавидел детей и гордился этим. Хелен крепкая, здоровая молодая женщина, утверждали все гости, и беспокоиться нечего. И никто не начал загибать пальцы, подсчитывая, сколько месяцев прошло со дня свадьбы – по крайней мере Клиффорд ничего такого не заметил.

Хелен же действительно была крепкой, здоровой молодой женщиной, пусть перепуганной, а Нелл была крепким, здоровым младенцем и появилась на свет благополучно, пусть и без посторонней помощи, в 3 часа 10 минут утра. Солнце Нелл оставило Стрельца и как раз вступило в Козерога, сотворив ее жизнерадостной и энергичной; Луна ее как раз восходила в Водолее, что сделало ее доброй, обаятельной, великодушной и хорошей; Венера в полной силе стояла посреди небес в Весах, своем собственном доме, что наполнило Нелл желаниями, сделало способной дарить и принимать любовь. Однако Меркурий находился слишком близко к Марсу, Нептун противостоял обоим, а ее Солнце противостояло ее Луне, так что на протяжении жизни Нелл суждено было оказываться в необычных положениях, притягивать великие несчастья, перемежающиеся с великим счастьем. Сатурн в соединении с Солнцем и сильный, но в противостоянии с двенадцатым домом, указывал, что тюрьмы и исправительные заведения будут заметно омрачать ее жизнь – и выпадут времена, когда она будет смотреть на мир из-за решетки. Во всяком случае, таково одно из возможных толкований. И его достаточно. Как еще можем мы объяснить события, порождаемые судьбой, а не нашей натурой?

На первый крик Нелл в палату пристыженно вбежала сестра, и когда новорожденная, вымытая и спеленутая, была наконец положена на руки Хелен, Хелен влюбилась – не так как в Клиффорда в вихре эротического упоения и боязливых предчувствий, но безоговорочно, глубоко и навсегда. Когда Клиффорда оторвали от послеобеденного коньяка и хлопушек (лучшие рождественские из «Харродса») и он предстал у ее кровати в четыре утра, она показала ему маленькую почти со страхом – наклонилась над колыбелью и отогнула уголок одеяльца с крохотного личика. Она все еще заранее точно не знала, что Клиффорду понравится, а что не понравится, что он одобрит, а что отвергнет. Она теперь робела перед ним, почти испытывала страх. И не понимала причины. Но надеялась, что появление Нелл все поправит. Она, как вы обнаружите, не думала о перенесенных мучениях, не обижалась, что Клиффорд покинул ее в такой момент, а просто искала, как лучше угодить ему. В эти первые, многим чреватые месяцы брака она, как я уже говорила, походила на свою мать больше, чем когда-либо прежде или потом.

– Девочка! – сказал он, и на миг Хелен почудилось, что он этого не одобряет, но он глядел на свою дочь и улыбался, а потом сказал: – Не хмурься, любовь моя, все будет отлично.

И Хелен готова была поклясться, что малютка тут же перестала хмуриться и улыбнулась в ответ, хотя сестры и утверждали, что это невозможно: младенцы первые шесть недель не улыбаются. (Все сестры говорят так, все матери знают, что это не так.)

Он взял малютку на руки.

– Осторожнее! – сказала Хелен, но предостережение было лишним: Клиффорд привык держать в руках предметы огромной ценности. И тут же он, к своему изумлению, ощутил (и очень остро) всю боль и всю радость отцовства – раскаленную иглу тревоги в сердце, то есть стремление защитить, оберечь, и теплое сияние, то есть убеждение в своем бессмертии, сознание великой оказанной тебе чести, сознание, что ты держишь на руках не просто ребенка, но будущее всего мира, осуществляемое через тебя. И еще он испытывал нелепую благодарность к Хелен за то, что она родила эту девочку, сделав такое чувство возможным. В первый раз с тех пор, как он спас ее из клиники де Уолдо, он поцеловал ее с неомраченной любовью. Собственно говоря, он простил ее, и Хелен расцвела от его прощения.

– Все будет хорошо! – Она закрыла глаза и процитировала что-то, что прочла, хотя и не помнила когда и что именно. – И все будет хорошо, всякое-всякое будет хорошо!

Клиффорд даже не поставил ее на место, спросив, откуда эта цитата. И действительно, некоторое время все было очень-очень хорошо.

Вот так почти до года Нелл жила в коконе счастья, сплетенном ее родителями. «Леонардо» процветала под руководством Клиффорда Вексфорда – был приобретен интересный Рембрандт, были проданы несколько скучных голландцев, был повешен предполагаемый Боттичелли, обозначенный именно так, к огромному изумлению Уффици, а в новом отделе современного искусства цена картины Дэвида Феркина (которому было поставлено условие писать не больше двух полотен в год, чтобы не испортить своего рынка) взлетела до пятизначного числа. Хелен похудела на двенадцать фунтов и поочередно молилась на Клиффорда и на малютку Нелл. Любить даже приятнее, хотя и труднее, чем быть любимой. А то и другое вместе – может ли быть радость выше?

ЦУНАМИ БЕДСТВИЙ

Читатель, брак, связанный в спешке, способен стремительно распуститься, точно джемпер ручной вязки – стоит оборвать одну нитку, потянуть, еще потянуть, и от него ничего не останется. Только бесформенная кучка бросовой пряжи. Или, скажем, по-другому: вам кажется, что вы живете во дворце, а на самом деле это карточный домик. Сдвиньте одну карту и остальные рассыпаются, плоско ложатся на стол, и от недавнего дворца не остается ничего. Когда Нелл шел одиннадцатый месяц, брак Вексфордов рухнул, погребая бедного ребенка под развалинами – бац! бац! бац! – одно скверное событие за другим, еще более скверным.

Вот как это произошло.

Конрены устроили 5 ноября вечеринку с фейерверком. Помните? Теренс, зачинатель «Ареала»? И Шерли, позже в «Сверхженщине» и «Кружевах»? Все, кто был кем-то, присутствовали там, в том числе и Вексфорды.

Хелен оставила Нелл дома с няней: она не хотела пугать ребенка треском и хлопками. Явилась она туда до Клиффорда, который должен был приехать прямо из «Леонардо». На ней была вышитая кожаная курточка и сапожки с множеством кисточек – такая тоненькая, беззащитная, удивительно хорошенькая и нежная, и словно бы изумленная, даже чуть ошеломленная, как часто выглядят молоденькие жены энергичных мужчин, то есть весьма притягательно для других мужчин, которые начинают вести себя как самцы оленей во время гона – могучие рога сцепляются, и «я получу то, что твое, Богом и Природой клянусь, получу!». Будь на ней ее старый голубой трикотаж, возможно, ничего не случилось бы.

Клиффорд приехал позднее, чем ожидала Хелен. Она чувствовала себя обиженной. Слишком уж много времени и внимания он отдавал «Леонардо». Колбаски с треском лопались, горячая картошка рассыпалась раскаленными угольками, ракеты взрывались, и фонтаны света били в небо, и над садами Камден-Тауна ветерок подхватывал восторженные крики вместе с дымом праздничных костров. В горячем пунше было много рома. Будь его поменьше, ничего, возможно, не случилось бы.

Сквозь завесу дыма Хелен увидела идущего к ней Клиффорда. И простила его, и начала улыбаться. Но кто это рядом с ним? Анджи? Хелен перестала улыбаться. Не может быть! Последний раз Анджи подавала признаки жизни из Южной Африки. Но нет, это она! Меховое манто, меховая шапочка, высокие кожаные сапоги, мини-юбка, модное в те дни обтянутое чулком пространство бедра между верхом сапог и низом юбки. Анджи, которая ухмылялась Хелен, нежно-пренежно сжимая руку Клиффорда. Хелен замигала, и Анджи исчезла. Еще того хуже: зачем она прячется? О чем они договорились? Звонок Анджи в первую брачную ночь Хелен не разгласила – проглотила боль, проглотила оскорбление, забыла, выкинула из головы. То есть так она была убеждена. Будь это действительно так, а не просто ее убеждение, ничего, возможно, не случилось бы.

Клиффорд взял Хелен под локоть супружески ласково. Хелен раздраженно стряхнула его руку – а вот этого женщина ни в коем случае делать не должна, если мужчина о себе высокого мнения. Но она, ожидая Клиффорда, выпила четыре стаканчика горячего пунша и была не так трезва, как ей казалось. Если бы только она позволила ему поддерживать ее за локоть! Так нет же.

– Это была Анджи, ты приехал с Анджи, ты был с Анджи.

– Была. Приехал. Был, – невозмутимо ответил Клиффорд.

– Я думала, она в Южной Африке.

– Она прилетела помочь мне с организацией Современного отдела. Если бы ты хоть чуточку интересовалась «Леонардо», это не было бы для тебя новостью.

Нечестно! Разве Хелен не посещала ежедневные курсы по истории искусства, чтобы нагнать упущенное? Разве она в 23 года не вела дом, не руководила слугами, не принимала гостей и не растила дочку? Разве муж не пренебрегал ею ради «Леонардо»? Хелен хлопнула Клиффорда по щеке (ах, если бы она удержалась!), а из дыма праздничных костров вышла Анджи и снова улыбнулась Хелен – мимолетной победной улыбкой, которую Клиффорд не увидел. (А вот что Анджи могла бы поступить иначе, этого я не говорю. Нет уж, господа хорошие!)

– Ты просто сумасшедшая, – сказал Клиффорд Хелен, – помешалась на ревности! – И он тотчас удалился с Анджи. (О-о-о!) Ну так он же рассердился.

Какому мужчине понравится, если его на людях бьют по щеке или без всякого повода обвиняют в супружеской неверности. А свежего повода бесспорно не было. Анджи выжидала: ее отношения с Клиффордом в последнее время действительно ограничивались новоорганизованным Современным отделом «Леонардо». Да, Клиффорд практически забыл, что они когда-то были иными, а то разве он привел бы Анджи на вечеринку? (Ах, если бы он ее не привел! К чести Клиффорда, он подобно Хелен и в отличие от Анджи был способен сделать нравственный выбор.)

Клиффорд отвез Анджи в ее дом в Белгрейвии, а сам отправился прямо домой в Примроуз-Хилл, слушал музыку и ждал Хелен. Он решил ее простить.

Он ждал до утра, а она так и не вернулась. Потом она позвонила и сказала, что звонит из «Яблоневого коттеджа»: ее мать заболела. И быстро положила трубку. Клиффорд это уже слышал – и послал Джонни проверить. Конечно, Хелен там не было. Да и как она могла туда попасть? Отец все еще не пускал ее на порог. Нелепость такой лжи усугубила ее проступок.

А где же Хелен провела ночь? Хорошо, я скажу вам. После того, как Клиффорд ушел под руку с Анджи, Хелен на много-много стаканчиков пунша позже ушла под руку с неким Лоренсом Деррансом, сценаристом, мужем миниатюрной Анн-Мари Дерранс, соседки и близкой подруги. (После выбора этого поступка из всех возможных альтернатив хода назад уже не было. Больше никаких «если бы». Хлоп, хлоп, хлоп, хлоп – карточный домик рассыпался.)

Анн-Мари, сгусточек энергии, jolie-laide,[5] ростом в 4 фута, 10 дюймов, весом в 85 фунтов осталась плакать, рыдать и в большом возбуждении сообщать всем и каждому, что Хелен Вексфорд и ее муж ушли вместе. Не удовольствовавшись этим, на следующее же утро она исторгла у Лоренса признание. (Я отвез ее к себе в контору. На диване. Очень неудобно. Ты понимаешь, все эти книги и рукописи. Я был жутко пьян. Кто-то что-то подлил в пунш. Она выглядела такой расстроенной. Она выглядела такой расстроенной! Анн-Мари. Ну получилось так. Прости, прости.) И услышав все это, еще до того, как Хелен вернулась домой (забежала прежде к подруге немного успокоиться – такой бесконечно виноватой она себя чувствовала), Анн-Мари явилась к Клиффорду и рассказала ему, где Хелен была ночью, добавив много совершенно ненужных и лживых подробностей.

И потому, когда Хелен все-таки вернулась домой, Клиффорд категорически не желал прощать. Собственно говоря, Джонни как раз кончил менять замки. Хелен стояла перед дверью на резком ноябрьском ветру, ее муж и малютка-дочь были по ту сторону запертой двери, в тепле.

– Впусти меня, впусти меня! – кричала Хелен, но он ее не впустил. Хотя Нелл издала сочувственный вопль, его сердце не смягчилось. Неверная жена – ему не жена. Она для него хуже посторонней, она враг!

Ну Хелен пришлось обратиться к адвокату, что же ей оставалось делать? Клиффорд уже побывал у своего, он времени не терял. Анн-Мари еще толком не договорила, а он уже звонил. Адвокат был очень именитый и дорогой, но и этого мало: Анн-Мари тут же решила воспользоваться случаем и развестись с Лоренсом, назвав соответчицей Хелен, и к Рождеству не один, но два брака были разбиты. И кокон любви и тепла, в котором обитала Нелл, был размотан быстрее, чем мог уследить глаз или постичь ум, – во всяком случае, так казалось Хелен, и в воздухе над младенческой головкой Нелл метались слова ненависти, отчаяния и злобы, а когда она улыбалась, никто не отвечал ей улыбкой, и Клиффорд разводился с Хелен, назвав соответчиком Лоренса и требуя передачи их маленькой дочери ему.

Возможно, вам неизвестен обычай «называть соответчиков». В прошлом, когда институт брака был прочнее и нерушимее, чем нынче, для того чтобы разъединить супружескую пару, требовалось доказать вмешательство извне. Брак не просто «необратимо рушился» под воздействием внутренних сил. Являлся некто и делал нечто – чаще всего в сексуальном плане. Этот некто именовался «третьим лицом». В поисках улик исследовались простыни, частные сыщики делали фотоснимки сквозь замочные скважины, а третье лицо называлось соучастником (соучастницей) и его (ее) фамилия попадала в газеты. Все это было омерзительно. И даже если оба супруга просто хотели расстаться без всяких взаимных обид, ритуал с простынями и замочными скважинами совершать все-таки приходилось. О, разумеется, худа без добра не бывает, и выросло целое племя девушек, населявших приморские отели и поставлявших все необходимые улики: они недурно, а часто и не без приятности зарабатывали на жизнь, сидя за кофе всю ночь напролет и целуясь только, когда свет в замочной скважине внезапно затмевался.

Но это конкретное худо принесло только одно относительное добро: Хелен более или менее помирилась с отцом – любой враг Клиффорда был ему другом, а посему дочь (якобы его дочь: он не желал дать Эвелин передышку и продолжал отрицать, что Хелен – его плоть и кровь) была допущена в маленькую спальню в «Яблоневом коттедже», выходившую на заднюю лестницу, где могла выплакивать свое горе и стыд, а знакомая зарянка сидела на яблоневой ветке прямо против ее окна, наклоняла головку набок и, щеголяя красной грудкой, щебетала и чирикала – зачем унывать, когда впереди у нее много счастливых дней.

ЛОЖЬ, СПЛОШНАЯ ЛОЖЬ!

Есть младенцы, из-за которых никто ни с кем не дерется. Если они некрасивы, несимпатичны, плаксивы или склонны кукситься, разведенным согрешившим матерям дозволяется сохранить их и трудиться на них долгие годы. Но какой очаровашкой была Нелл! Все хотели оставить ее себе – отец и мать, и оба набора из бабушки и дедушки. Кожа у Нелл была светлая и нежная, улыбка светлая и нежная, и она почти никогда не плакала, а если и плакала, ее тут же удавалось утешить. Она была упорной и усердной труженицей – а кому приходится трудиться тяжелее, чем младенцам? – и всячески тренировала свои способности: училась трогать, хватать, сидеть, ползать, стоять, произносить первые слова. Она была смелой, талантливой, бойкой – завидным призом, а не ношей, которая почти не стоит того, чтобы ее тащить. И как они дрались из-за нее!

– Она недостойна быть матерью, – сказал Клиффорд Вэну Эрсону, своему веснушчатому свирепому адвокату. – Она пыталась покончить абортом с девочкой. Она ее не хотела.

– Он требует ее только назло мне, – со слезами объясняла Хелен Эдвину Друзу, своему кроткому советчику-хиппи. – Пожалуйста, заставьте его перестать. Я же так его люблю! Одна-единственная глупость, вечеринка эта дурацкая, я выпила лишнего и просто мстила ему за Анджи. Я не вынесу, если потеряю еще и Нелл. Я не выдержу. Пожалуйста, помогите мне!

Эдвин Друз протянул кроткую руку, чтобы утешить свою расстроенную клиентку. Она слишком молода, чтобы выдержать все это, думал он. И Клиффорд Вексфорд весьма и весьма отрицательная личность, думал он. Она нуждается в заботливой поддержке. И пожалуй, он, Эдвин Друз, наиболее подходит для осуществления такой поддержки, думал он. Он убедит ее стать вегетарианкой, и она уже не будет поддаваться столь черному отчаянию. Собственно говоря, думал он, они с ней могли бы отлично поладить, если бы только Клиффорд и крошка Нелл не стояли у них на дороге. Пожалуй, Эдвин Друз был не лучшим ходатаем перед лицом закона, которого могла выбрать для себя Хелен, учитывая все обстоятельства. Однако она выбрала именно его.

Добавьте еще, что Клиффорд хотел, чтобы Нелл жила с ним, и имел привычку добиваться того, что хотел, и вы увидите, что в борьбе за нее у него имелись все козыри: деньги, влияние, опытные юристы, возмущенная добродетель – а также его родители Отто и Синтия, готовые поддержать его своим вкладом во все это.

– Одной мягкости мало, – сказала Синтия о Хелен. – Необходим еще здравый смысл, ну и осмотрительность.

– Мужчина способен многое вытерпеть от своей жены, – сказал Отто. – Но только чтобы его не ставили в глупое положение у всех на глазах.

А Хелен нечего было положить на весы кроме прелести, и беспомощности, и материнской любви, и добросовестности Эдвина Друза. А этого было недостаточно.

Клиффорд развелся с Хелен за супружескую измену, отрицать которую она никак не могла: более того, Анн-Мари явилась в суд и дала те же показания, что и на собственном бракоразводном процессе: «…я неожиданно возвращаюсь домой и застаю моего мужа Лоренса в постели с Хелен. Да, в нашей брачной постели. Да, оба были совсем голые». Ложь! Сплошная ложь! Хелен даже не пыталась в качестве возражения ссылаться на то, что Клиффорд совершил супружескую измену с Анджи Уэлбрук – она не хотела обрекать его на публичное позорище, а Эдвин Друз и не пробовал ее уговаривать. Хелен слишком уж была убеждена, что потеряла Клиффорда по своей вине. Даже питая к нему ненависть, она его любила, и то же можно сказать о нем в отношении нее. Но его гордость была уязвлена: он не простит и не позволит ей уязвлять его еще горше. И он получил развод, как чистый и пострадавший, а она – как виновная, и все это не сходило с газетных страниц целую неделю. С прискорбием должна сказать, что Клиффорд Вексфорд ничего против газетной шумихи не имел. Он считал, что она приносит пользу делу, да так и было.

Из Йоханнесбурга позвонил отец Анджи и загремел в трубке:

– Рад, что вы избавились от своей дряни жены. Анджи это взбодрит!

И взбодрило. Как и поразительный успех картин Дэвида Феркина, которые теперь висели на самых авангардистских стенах в стране.

– Вот видишь! – заявила Анджи. – Этому хламу, Старым Мастерам, пришел конец, конец, конец!

Когда месяц спустя решался вопрос, у кого из родителей остается ребенок, Хелен пришлось пожалеть, что она не вела борьбу более яростно. Клиффорд приводил различные доказательства того, что она не годится в матери. И не только ссылался на ее попытку сделать аборт, чего она ожидала, но и на ненормальность ее отца (человек, режущий садовыми ножницами собственные картины, едва может считаться нормальным!), которую она, несомненно, унаследовала, а также на собственную ее, Хелен, склонность к грубейшей сексуальной аморальности. Далее Хелен уже почти алкоголичка – разве она не пыталась оправдать свое прегрешение с соответчиком Деррансом, ссылкой на то, что выпила лишнего? Нет, мать Нелл тщеславная, безалаберная, безнадежная потенциальная преступница. Далее, Хелен не имеет средств к жизни, а Клиффорд имеет их. Как она намерена содержать ребенка? Разве она при первом же поводе не бросила даже свою жалкую повременную работу? Работать? Хелен? Вы шутите!

Куда бы бедная девочка ни оборачивалась, всюду ее встречал Клиффорд с новым обвинением и был столь убедителен, что она сама почти ему поверила. А в чем могла обвинить его она? Что он требует Нелл только, чтобы больнее наказать ее? Что он просто возложит все заботы о крошке Нелл на няню? Что он слишком занят, чтобы быть хорошим отцом, и что ее, Хелен, сердце разобьется, если у нее отберут ее дочку? Эдвин Друз был неубедителен. И Хелен была второй раз заклеймена в глазах света как пьяная потаскушка. Так-то вот. Клиффорд выиграл процесс.

– Опека, воспитание и контроль отцу, – объявил судья. Клиффорд посмотрел через зал на Хелен и в первый раз с начала разбирательства встретил ее взгляд.

– Клиффорд, – прошептала она, как может жена прошептать имя мужа у его смертного одра, и вопреки разноголосому хору вокруг он ее услышал, и его сердце рванулось к ней. Ярость и злоба угасли, и он пожалел, что не может отвести стрелки часов назад, чтобы он, она и Нелл снова были вместе. Он остановился во дворе суда, ожидая Хелен. Ему просто хотелось заговорить с ней, коснуться ее руки. Ведь она была уже достаточно наказана. Но Анджи вышла раньше Хелен, одетая в минимальнейшую из кожаных мини-юбок, и никто не глядел на ее ноги, а только на золотую брошь с бриллиантами у ее горла, которая стоила по меньшей мере четверть миллиона фунтов. Анджи ухватила его под руку и сказала:

– Ну превосходный результат. Ты с малюткой и без Хелен. Лоренс, знаешь ли, был не единственный.

И Клиффорд справился со своей минутной слабостью.

Вы спрашиваете, что сталось с Лоренсом? Анн-Мари, его жена, простила его – хотя так никогда и не простила Хелен, – и года через два они снова вступили в брак. Некоторые люди легкомысленны до невыносимости. Но Хелен одна неосторожность обошлась в мужа, домашний очаг и любовника (что, впрочем, случается так часто, что даже думать не хочется), не говоря уже о ребенке, о подруге, да и о репутации тоже. И когда крошка Нелл сделала свои первые шажки, ее мать при этом не присутствовала.

ПОСЛЕ РАЗВОДА

Бедный Клиффорд! Возможно, читатель, тебя удивляет, что я столь сочувственно говорю о Клиффорде, который обошелся с Хелен столь жестоко и гадко. Она допустила большую глупость, это правда, но ей же было всего 23, а Клиффорд через месяц или около того после свадьбы уже отдавал «Леонардо» куда больше внимания, чем ей, и заставил ее приревновать к Анджи, как нам известно, а Лоренс был таким же веселым брюнетом, каким серьезным блондином был Клиффорд, и она всего разок не устояла перед искушением, хотя никуда не денешься от того факта, что эпизод на диване в его конторе вполне мог бы перейти в нечто куда более прекрасное и менее пошлое, если бы ему дали развиваться естественным путем, без сокрушительных ударов, которые Анн-Мари нанесла едва зародившимся отношениям. Многие другие мужья простили бы жене точно такую же ошибку – горевали и дулись бы недели три-четыре, а потом забыли бы и продолжали бы жить как ни в чем не бывало. Но только не Клиффорд. Бедный Клиффорд, говорю я, потому лишь, что он не мог простить, а уж тем более забыть.

Бедный Клиффорд, потому что, даже ненавидя Хелен, он тосковал без ее светлого присутствия возле него и остался с Анджи, которая носила мини-юбки, хотя ноги у нее были безобразные, и немодные броши, потому лишь, что они стоили миллионы, а ее белые норковые манто выглядели бьющими в нос, а не теплыми и уютными. И которая, стоило Клиффорду вспомнить о своих вполне законных правах свежеразведенного мужчины и посмотреть направо-налево (а в красивых, умных, обворожительных женщинах, только и думающих, как бы завладеть Клиффордом, недостатка не было), принималась названивать своему папаше в Йоханнесбург (никогда не пользуясь собственным телефоном), убеждая его забрать свои капиталовложения из зыбкого Мира Искусства и поместить их в незыблемую Компанию по перегонке спирта, или «Армалит инкорпорейтед». А потому – бедный Клиффорд! Он не был счастлив.

И бедная Нелл, которой пришлось привыкать к новым лицам и новым обычаям, ибо теперь она обитала в большой сверкающей детской с достаточно приятной няней, а обожающие бабушка и дедушка с отцовской стороны часто ее там навещали – но куда пропала ее мама? В эти первые дни нижняя губка Нелл часто дрожала, но и младенец способен быть мужественно гордым: она делала над собой усилие и улыбалась, и вела себя безупречно, а кто рядом с ней был способен вполне понять всю величину ее потери? В те времена сложные механизмы детской психики не анализировались и не учитывались, не то что теперь.

– Не берите ее на руки, – требовала Синтия от няни в тех редких случаях, когда Нелл плакала по ночам. – Пусть плачет, пока не устанет. Она скоро избавится от этой привычки.

Так сама она растила Клиффорда в духе своего времени, и действительно, Клиффорд научился не поддаваться горю или страху, но вот на пользу ли было ему это, вопрос другой. К счастью, няня усвоила принципы доктора Спока и оставляла это требование без внимания.

– Как только я все налажу, – сказал Клиффорд матери, – она будет жить у меня. – Но, разумеется, он был очень занят. Недели превращались в месяцы.

И еще более бедная Хелен. Первое время после развода она жила у родителей, а это оказалось нелегко. Джон Лалли был совсем изглодан всеобъемлющей яростью и всякими «я же говорил!», и больше чем когда-либо винил мать Хелен во всем, что обернулось скверно, во всем, что оборачивалось скверно, во всем, что вот-вот должно было обернуться скверно. Каждое утро глаза Эвелин были красными и опухшими, и Хелен знала, что и в этом тоже ее вина. Она ведь слышала отца сквозь стену.

– Почему ты не помешала ей выйти за него, дура? Моя внучка в лапах негодяя, злодея, и это ты, ты прямо-таки всучила ее ему. Ты так сильно ненавидела собственную дочь? Ненавидела меня? Или ревновала и завидовала, что она молода и у нее все впереди, а ты стара и кончена?

Как ни странно, по-прежнему утверждая, что Хелен не его дочь, он заявлял все права на Нелл, как на свою родную внучку. И знаете, Джон Лалли, пока его жена и дочь горевали под его кровом, написал, вдохновляемый чистым сплином, три великолепные картины за столько же месяцев: переполненная дождевой водой бочка, в которой плавает дохлая кошка, воздушный змей в ветвях сухого дерева и водосток, забитый всевозможным мусором. Все три сейчас висят в Метрополитеновском музее современного искусства. По контракту Джон Лалли обязан был передать их «Леонардо», но делать этого, естественно, не собирался. Нет. Никогда! Он спрятал их в погребе «Яблоневого коттеджа» и только по счастливой случайности их не погубила сырость и не съели крысы. Но уж лучше его собственный погреб, ярился Джон Лалли, чем подвалы «Леонардо», куда Клиффорд Вексфорд, громоздя оскорбление на оскорбление, уже упрятал восемь из лучших его полотен.

Каждый день Хелен плакала все меньше, и три месяца спустя была готова вступить в общение с миром. Она имела право свиданий со своим ребенком раз в месяц по полдня в присутствии третьего лица. Этим третьим лицом Клиффорд назначил Анджи, а Хелен не могла представить ни единого веского возражения, и Эдвин Друз не нашел для нее хотя бы одного. (Если вы, читатель, будете когда-нибудь вовлечены в бракоразводный процесс, обязательно убедитесь, что ваш адвокат в вас не влюблен.)

ПРАВО СВИДАНИЯ!

Вот как проходили полдня, отведенные под осуществление права свидания. Синтия, бабушка Нелл, привозила ее в Лондон на поезде. На вокзале Ватерлоо их уже ждали Анджи, выбранная ею приходящая няня (чье лицо часто менялось) и «роллс-ройс» с шофером. Приходящая няня несла Нелл, потому что Анджи опасалась брать на руки такого энергичного и бойкого ребенка. К тому же ребенок мог обмочиться. Все общество отправлялось в «Кларидж», где в номере уже ждала Хелен, чувствуя себя неловко в столь фешенебельном отеле. Как жена Клиффорда она безмятежно вращалась в самых избранных сферах. Как бывшей жене Клиффорда ей чудилось, что официанты и швейцары хихикают и смотрят на нее нагло. Анджи прекрасно понимала это чувство Хелен: потому-то она и выбрала «Кларидж». Ну и конечно, она хранила о нем самые приятные воспоминания.

Няня передавала Нелл Хелен, и Нелл принималась улыбаться, лепетать, щебетать и хвастать теми словами, какие уже знала. Но так она реагировала на всякое ласковое лицо. Свою мать она уже не отличала от всех остальных и, когда ей бывало больно или страшно, тянулась к бабушке. Хелен оставалось только смиряться с этим.

– А ты таки похудела, Хелен, – сказала Анджи при четвертом осуществлении права свидания. (Синтия, загадочная и элегантная, отправилась по магазинам, по крайней мере так она сказала.) Анджи была рада заметить, что груди Хелен, еще недавно столь полные и самодостаточные, теперь заметно уменьшились. Она подумала, что Клиффорд вряд ли взглянет второй раз на жалкое, робкое существо, в которое превратилась Хелен.

– Клиффорд всегда говорил, что мне надо бы похудеть, – сказала Хелен. – Как он?

– Отлично, – ответила Анджи. – Мы сегодня обедаем в «Мирабель» с Деррансами.

А, Деррансы! Анн-Мари и Лоренс уже вновь завели роман. В былом – ближайшие друзья Клиффорда и Хелен. Лоренс, с кем Хелен согрешила, уже прощен, потому что в конечном счете Хелен значила так мало! Анджи любила поворачивать нож в ране. Но тут она перегнула палку. Хелен уставилась на Анджи, и глаза ее засветились гневом, какого она еще никогда в жизни не испытывала.

– Бедненькая моя Нелл, – сказала она своей дочке, – какой слабой и глупой я была. Ведь я тебя предала!

Она отдала девочку няне, а сама подошла к Анджи и хлестнула ее – раз, два, три – но одной и той же щеке. Анджи взвизгнула, а няня выбежала из комнаты с Нелл, которая весело смеялась – ведь при этом ее несколько раз подбросили на руках.

– Ты мне не подруга, а враг, и всегда была врагом, – сказала Хелен Анджи. – Ты будешь гореть в аду за то, что сделала с Клиффордом и со мной.

– А ты ноль и ничего больше, – злобно ответила Анджи. – Дочь багетчика! И Клиффорд это знает. Он скоро женится на мне.

Анджи бросилась прямо к Клиффорду, сообщив ему, что Хелен стала буйной и убедила его вновь поднять в суде вопрос о праве свиданий и еще больше ограничить встречи матери и дочери. Анджи ужасно раздражало, что Клиффорд всякий раз, едва она возвращалась из «Клариджа» словно мимоходом осведомлялся, как выглядела Хелен.

«Очень серой, – отвечала Анджи. – И совсем отупевшей от жалости к себе. Невыносимо скучной». Ну или что-нибудь в том же духе, а Клиффорд ничего не говорил, только смотрел на нее с легкой усмешкой, каким-то неприятным взглядом. Анджи становилось не по себе. И действительно, на этот раз Клиффорд сопротивлялся довольно энергично.

– Да заткнись ты, Анджи, и не встревай! – Вот все, что он сперва ответил.

Ей даже пришлось сообщить (а это было опасно: Клиффорд мог выдать совсем не ту реакцию), что Хелен спит со своим адвокатом Эдвином Друзом. Это сработало. (Хелен, разумеется, с ним не спала, но Эдвин Друз утверждал обратное. Есть такие мужчины – поддаются собственным фантазиям.) Клиффорд заметил, с какой поразительной неумелостью Эдвин Друз вел дело Хелен, и хотя измышления Анджи явились для него шоком, с тем большей легкостью он им поверил. Они столько делали ясным! И он вновь обратился в суд.

Вызов туда влетел в почтовый ящик «Яблоневого коттеджа».

– Я же тебе говорил! – сказал Джон Лалли. – Я этого ждал.

– Только потому, что ты этого ждешь, – ответила Хелен, наконец-то обретая смелость, – такие вещи и случаются!

И теперь она взяла 200 фунтов, которые ей давно предлагала мать (из собственных быстро убывающих денег Эвелин, которые она с таким трудом сберегала из года в год), и внесла их как месячную плату за квартиру на Эрлс-Корт. Пятый этаж, без лифта. Ну и что? Она найдет себе работу. Она вернет себе дочь.

Хелен явилась в контору Эдвина Друза в гневе, а не в слезах. Он почувствовал, что, пожалуй, теряет ее. И поцеловал. Она вырвалась. Он не отступил. Не то чтобы он пытался ее изнасиловать, но такое толкование не исключалось. Быть может, он стал вегетарианцем в надежде усмирить опасно агрессивную натуру, замаскированную бородой и кроткими манерами, но с грустью должна констатировать, что вегетарианство не сработало. И нечего все списывать на бифштексы с кровью. Хелен вырвалась и нашла себе другого адвоката.

Она решительным шагом вошла в кабинет коллеги Вэна Эрсона Катберта Уэя, которого они с Клиффордом однажды пригласили на обед (яйца под майонезом, телятина с лимоном, tarte aux pommes[6]), и потребовала от него помощи. Ему придется представлять ее бесплатно, сказала она, во имя чистой справедливости. На него это произвело впечатление. Он засмеялся от удовольствия, любуясь ее воодушевлением. То, как Друз возмутительно вел дело жены Вексфорда, вызвало немало замечаний в среде юристов. Ее сверкающие глаза, ее пылающие негодованием щеки пленили Уэя точно так же, как Друза – ее слезливый мазохизм. Он сказал, что будет счастлив получать гонорар в рассрочку.

И вот когда Клиффорд снова явился в суд, его противником оказался не Эдвин Друз, но Катберт Уэй, гневный и непоколебимый. Катберт Уэй объяснил судье, что у Хелен теперь есть собственное жилище, есть куда взять малютку дочь; заявил, что Клиффорда не заботит благополучие Нелл и он искал только мести; указал, что нравственность Анджи сомнительна, как, впрочем, и Клиффорда – разве он не принимал участие в светской вечеринке с ЛСД? – и в целом был столь же злобно несправедлив и беспощаден к Клиффорду, как Клиффорд перед тем – к Хелен. И это принесло плоды: когда они уходили из здания суда, Нелл была на руках у матери. (Судья пожелал увидеть девочку у себя в кабинете вместе с обоими родителями. Нелл радостно залепетала и прыгнула в объятия матери. Но ведь Клиффорда она почти не знала. Будь там няня, вероятно, она пошла бы на руки к няне, но няни там не было, ведь верно? А судьи о подобных вещах не думают.)

– Опека отцу, – постановил судья. – Воспитание и контроль матери.

– Значит, сейчас у тебя в любовниках Катберт Уэй, – прошипел Клиффорд. – Поднимаешься все выше по адвокатской лестнице, как я погляжу. Но я прежде умру, чем спущу тебе это.

– Ну так умирай, – сказала она.

ЯБЛОКО ЛЮБВИ И РАЗДОРА

Малышка – яблоко раздора и любви! Вот чем на три года стала крошка Нелл. То туда, то сюда. Сначала великолепная гигиеничная детская в сассексском доме дедушки и бабушки по отцу; затем не столько великолепный и откровенно не гигиеничный богемный дом дедушки и бабушки по матери в субботу и воскресенье и квартира на пятом этаже в Эрлс-Корте по будням; затем унылый, но элегантный городской дом ее отца в Примроуз-Хилле; затем дом в Масуэлл-Хилле, который теперь ее мать делила со своим новым мужем Саймоном Корнбруком.

Позвольте, я коротко расскажу вам, каким образом Хелен познакомилась и сочеталась браком с Саймоном Корнбруком, истинно порядочным человеком, хотя и скучноватым, как это часто водится за истинно порядочными людьми. Он был чрезвычайно и бесспорно умен: оксфордский диплом с отличием за ФПЭ (философию, политику, экономику) и писал для нового, иллюстрированного, приложения к «Санди таймс» выдающиеся статьи о разных дальних местах. Иногда по соглашению в высших эшелонах он писал передовицы и для «Таймс». (В те дни обе эти газеты делили здание на Принтинг-Хаус-сквер.) Рост 5 футов 7 дюймов, ясные симпатичные глаза на круглом совином лице и волосы, уже заметно поредевшие на тридцать девятом году жизни, словно мощные волны мысли подмывали их корни. Иными словами, он совершенно, совершенно не походил на Клиффорда и, возможно, именно этим и привлек Хелен. Этим и добротой, бесхитростностью, деликатностью, доходами и фанатичной преданностью ее физическому и душевному благополучию. Она его не любила. Она пыталась его полюбить, почти убедила себя, что любит его, но, читатель, она его не любила. Ей необходим был мужчина, который питал бы их с Нелл, а также ограждал ее от Клиффорда и его новой когорты адвокатов (от услуг Вэна Эрсмана он отказался: тот ведь допустил, чтобы его захватили врасплох). Ну а Саймон просто любил Хелен, но, мне кажется, в глубине сердца полагал, что она будет ему благодарна и таким образом все наладится. Разве не берет он женщину с жутким прошлым и готовым ребенком? Разумеется, он не помыслил бы сказать что-нибудь такое вслух. И конечно, Хелен была ему благодарна. Как же иначе? Она глубоко и искренне ценила своего нового мужа, который, хотя был журналистом и, следовательно, волнующе-интересным, никогда не засиживался в «Эль вино» за рюмкой, никогда не давал ей ни малейшего повода ревновать, был бережным любовником и увозил ее домой с вечеринок, едва она выражала желание уехать. (В гостях с Клиффордом она, даже умирая от утомления или скуки, не позволяла себе хотя бы намекнуть, что предпочла бы уехать домой, и ждала, чтобы он сам выразил такое желание.) И вообще, бывая в гостях с Саймоном, она убедилась, что его друзья и знакомые в среднем куда более простые, более приятные, менее нервические и менее самоупоенные люди. Они не принадлежали к избранным, но общество их доставляло гораздо больше удовольствия.

Читатель, не подумай, будто я иронизирую по поводу корнбруковского брака. Брак как брак и даже получше многих. И Хелен очень повезло, что она нашла Саймона – и избавилась от необходимости подниматься с маленькой Нелл по пяти эрлскортовским лестничным маршам после дня, проведенного за подкрашиванием мебели в «Освежите старину!» на Бонд-стрит, и поездки через весь Лондон в ясли за Нелл, а оттуда уже с ней до Эрлс-Корта. Это каких же сил требовало! О, цена материнской любви кажется порой очень высокой, и брак выглядит весьма заманчивым, весьма удобным выходом из положения.

Саймон Корнбрук, холостяк, купил себе новый дом в Масуэлл-Хилле. Обставить его следовало крупногабаритной мебелью. Он отправился на Бонд-стрит в поисках старинной и недорогой (в те времена такая еще существовала). Билл Бруш повел его в мастерскую, чтобы показать ему большой темно-зеленый буфет в красных цветах, над которым как раз работала Хелен. Она взглянула на Саймона снизу вверх, потому что сидела на корточках, а ее щеку пересекал мазок белой краски, и все решилось сразу – во всяком случае для него, если для нее и не совсем. Такой уж была Хелен. Она обладала большой властью над сердцами и судьбами мужчин, и практически никакой над собственным сердцем и собственной жизнью.

Они поженились еще до истечения месяца, дом в Масуэлл-Хилле тотчас стал совместной собственностью, а Эвелин были возвращены ее 200 фунтов. Саймон, напоминаю, был щедр, заботлив и деликатен.

«Масуэлл-Хилл, – по слухам сказал Клиффорд. – Хелен в Масуэлл-Хилле! Видимо, муж ей был отчаянно необходим. Бедняга Корнбрук! А впрочем, человек, обзаводящийся домом в Масуэлл-Хилле, ничего лучшего не заслуживает».

Ну, Масуэлл-Хилл, если он вам, читатель, незнаком, очень приятный, густолиственный и процветающий район на северных склонах Лондона с чудесным видом на столицу. Но очень семейный район, где топ задает Ассоциация родителей и учителей, и расположен он слишком далеко для тех, кто хочет быть в гуще событий. Чего, разумеется, вовсе не хотелось ни Хелен, ни Саймону. Вот такое их нехотение и допекало Клиффорда.

Поэтому Клиффорд вновь обратился в суд, утверждая, что Саймон – безнравственный алкоголик, но в иске ему было отказано. (Корнбрук, указал судья, просто журналист, обычный журналист.) И Нелл осталась с матерью и улыбалась им всем, всем и каждому, а больше всех – своей матери, но очень редко Анджи, которая регулярно являлась по воскресеньям в дом Клиффорда ко второму завтраку, хотя очень редко получала приглашение остаться на ночь, да и то, как она подозревала, только чтобы заткнуть ей рот. Так оно и было. Бедная Анджи (да, читатель, даже Анджи заслуживает жалости: ведь как страшно – любить и не быть любимой) страдала, но выжидала своего часа. Придет день, когда Клиффорд осознает что есть что и женится на ней.

Право свидания в то время означало для Клиффорда, что Нелл проводила у него конец каждой третьей недели. Девочку доставляли к порогу его дома в Примроуз-Хилле днем в субботу и забирали оттуда в воскресенье вечером.

– Странно! – сказал Клиффорд Анджи как-то раз, когда у него была Нелл, а Анджи тоже осталась ночевать. – Нелл просыпается и плачет, только если ты тут.

Неправда. Просто если Анджи ночевала у него, то он спал меньше, и у него было больше шансов услышать, как бедный ребенок плачет. Анджи так ему и сказала, но он не поверил.

В ту ночь ночной рубашкой Анджи служило бежевое сальное платье от Зандры Родс, отделанное газовыми бабочками бледнейшего оттенка, но в кровати оно выглядело глупо и ничуть не шло к цвету ее лица. А вот Хелен и в нем выглядела бы волшебной грезой, невольно подумал Клиффорд. В то время он старался совсем не думать о Хелен, потому что на все милые воспоминания о ней тотчас налагалась картина – она в объятиях Лоренса Дерранса, Эдвина Друза или Катберта Уэя или, что было уже вовсе невыносимо, она развлекается в бежевом атласе (так, по какой-то причине, рисовалось ему) с Саймоном Корнбруком. (На самом деле в кровати Хелен если что-то и носила, то рубашки этого последнего, но Клиффорд так этого никогда и не узнал.)

– Ну найми няню, – сказала Анджи, – чья обязанность вставать по ночам к ребенку. Просто смешно думать, что человек с твоим положением и такой занятой способен сам справиться с Нелл.

– Одна ночь в три недели, – сказал Клиффорд, – вряд ли стоит такого расхода.

Но он пошел на компромисс и через агентство нанял девушку-иностранку, желавшую усовершенствоваться в английском языке, и на счастье (во всяком случае, на счастье Клиффорда) она оказалась дочерью итальянского графа, с ученой степенью по истории искусства, с длинными волнистыми волосами и кроткими манерами. Анджи представления не имела, до чего они дошли, но предполагала худшее и устроила так, что девушку депортировали. (В шестидесятых это было не очень сложно – если иностранных девушек ловили на том, что они разбивают британские семьи, их визы тут же аннулировались. А у Анджи с ее богатством и способностями всегда имелось под рукой влиятельное ухо, чтобы нашептать в него то, что ей требовалось.) Но это другая история, читатель, и перипетии любовной жизни Клиффорда касаются нас лишь постольку поскольку. Достаточно будет сказать, что он часто тем или иным способом избегал бдительных глаз Анджи.

Да и Саймон Корнбрук в сущности касается нас лишь как человек, который во время семейных прогулок по Хемпстед-Хиту держал крошку Нелл за правую ручку, пока Хелен держала ее за левую.

«Раз, два, три-и-и!» – вскрикивали они и раскачивали Нелл в воздухе, так что у нее дыхание перехватывало от радостного волнения. И в конце каждой третьей недели именно Саймон доставлял Нелл на порог Клиффорда, а потом и забирал ее оттуда. И под его ласковой эрзац-отеческой эгидой Нелл научилась не только ходить и разговаривать, но еще и бегать, прыгать, скакать на одной ножке, а к трем годам так даже читать и писать некоторые слова. У нее было тоненькое хрупкое тельце, большие ясные голубые глаза и густые отцовские белокурые волосы – но только у Клиффорда они были прямые, а у Нелл вились и кудрявились, как у матери. (До чего же сложно, что для получения одного требуются два. Не удивительно, что возникают споры!) Однако Нелл была счастлива и довольна, и жизнь в Масуэлл-Хилле, в просторно-тихом доме с его надежной семейной атмосферой была разве что чуть скучноватой. (Или так казалось Хелен, а не Нелл? Боюсь, что да.) Хелен больше не приходилось «принимать гостей» в вексфордском смысле, однако интересные люди заглядывали к ним перекусить, а кухня у них служила и столовой, так что все рассаживались там, попивали вино и наблюдали за ее стряпней, а она ловила себя на том, что ничуть не нервничает. Саймону время от времени приходилось ездить за границу, и ей его не хватало – чуть-чуть – и это успокаивало. Вот так она мирно жила какой-то срок и убеждала себя, что обрела свое истинное «я» в домашней хозяйке, обитательнице Масуэлл-Хилла. Собственно говоря, она приходила в себя после страшного испуга, который внушил ей мир и люди в этом мире. И Нелл свыклась с визитами к Клиффорду раз в три недели, очень скоро узнав, что в доме мамы можно бегать и шалить сколько душе угодно, но у папы надо вести себя чинно, не то что-то очень драгоценное может разбиться или сломаться. Если она проливала молочко в Примроуз-Хилле, то всегда на какую-нибудь подлинную вышитую скатерть, и хотя никто словно бы особенно на нее не сердился, но пока скатерть убирали и стелили другую, шум бывал большой. А в Масуэлл-Хилле просто брали губку – или она сама за ней бегала – и протирала деревянный выскобленный стол.

Вот так жизнь и текла, в меру счастливо, и Саймон считал, что Хелен пора произвести на свет еще ребенка, но Хелен почему-то это оттягивала. Пилюля (в те первые дни – очень большая ежедневная доза эстрогенов) за одну ночь изменила сексуальную политику. Женщины теперь могли сами контролировать свою способность к зачатию. Прежде такой контроль был на ответственности мужчины, а теперь он стал и обязанностью и правом женщины. И каждое утро Хелен, зная, чего хочет Саймон, и будучи мягкосердечной и доброжелательной, смотрела на свою пилюлю и думала, что уж на этот-то раз она ее не примет. И принимала. Пока в одно прекрасное утро не пробудилась от удивительно яркого сна о Клиффорде (да-да, читатель, он все еще ей снился: она с ним в постели, он клянется ей в любви, и ее охватывает необыкновенное счастье), и не почувствовала себя ужасно виноватой, и не положила пилюлю назад в коробочку, и не выбросила коробочку в мусорную корзинку. Если у нее будет ребенок от Саймона, она, наверное, избавится от таких снов. Она совсем остепенится. И забудет Клиффорда. Она забеременела еще до конца месяца.

Анджи оповестила Клиффорда о беременности Хелен как-то утром в воскресенье. Солнце лилось в стеклянные двери: изгибающийся переулок, еще недавно запущенный, но теперь заново выкрашенный и облагороженный, отбрасывал в комнату божественной прелести свет. Он озарял одну из картин Джона Лалли, на которой вроде бы издыхающая сова давила клювом весьма жизнерадостную мышь, и придавал бодрящую веселость даже этому сюжету. Клиффорд в белом махровом халате пил самый черный, то есть самый лучший кофе из наиизящнейшей из всех возможных керамических чашечек. Его белокурые волосы были густыми и шевелюристыми. Анджи решила, что никогда еще не видела его таким красивым.

– Привет! – как бы между прочим сказала она, впархивая в комнату с охапкой алых роз. – Мне их подарил один человек, а я терпеть не могу то ли его, то ли красные розы, вот и подумала, может, они понравятся тебе. А где Анита? (Анита была дочь итальянского графа, желавшая усовершенствоваться в английском языке.)

– Уехала, – ответил он коротко. – Какой-то идиот в Министерстве внутренних дел аннулировал ее визу.

– А знаешь, Хелен беременна, – как бы между прочим сказала она, расставляя розы в строю ваз. (Розы она забрала накануне днем из цветочного отдела «Харродса» – шесть дюжин по специальному заказу.) Ну Анджи всегда была тупа в истинно важных делах. По ее убеждению, Клиффорд должен был понять, что Хелен теперь потеряна для него навсегда, и жениться на ней, на Анджи. Однако он сказал только:

– Черт подери! Теперь она забросит Нелл. Анджи, ты не ушла бы? А где ты купила розы? В «Харродсе»?

Анджи ушла в слезах, а Клиффорд против обыкновения ничуть не испугался. Пусть звонит отцу, пусть он забирает из «Леонардо» столько миллионов, сколько пожелает, пусть закроет весь отдел Старых Мастеров, раз ему так приспичило – ему не до этого.

К концу месяца Клиффорд подготовил открытие филиала «Леонардо» в Швейцарии. Денег в Швейцарии очень много, вкус тех, кому они принадлежат, нуждается в руководстве, причем они, на счастье «Леонардо» и иже с ней, отдают себе в этом отчет. Он купил себе дом у озера под сенью горы. Он сдал в аренду дом в Примроуз-Хилле за абсурдно огромную сумму – что ему удалось, поскольку район этот внезапно и вне всякой логики стал сверхмодным. Да-да. И как же иначе?

Затем через Джонни он связался с неким Эриком Блоттоном, специалистом по похищению детей.

– Надеюсь, ты знаешь, что делаешь, – сказал Джонни, что было совсем не в его духе.

– Я знаю, что делаю, – сказал Клиффорд, и Джонни Гамильтон, увы, поверил ему и умолк. Ну так ведь он «утратил способность к оценке», как выразился глава его отдела, когда во время опроса после возвращения с задания в 1944 году, МИ-5, упиваясь своим умом, применил лизергиновую кислоту, чтобы подстегнуть память своего агента касательно допросов, которым его подвергали турки. Но в результате память ему окончательно отказала и, хуже того, что-то у него в мозгу, к большому сожалению, «замкнулось». Но он любил животных и сохранил многие из прежних разнообразных навыков, а потому с удовольствием работал в вексфордской конюшне, ухаживая за лошадьми Синтии и собаками Отто – крупный, неуклюжий седой блондин, некогда гордость союзных разведок, а теперь способный делать лишь то, что ему заранее растолковывали, таким загадочным представлялся ему мир. Только Клиффорд знал точно, какие из редкостных навыков Джонни сохранились, и иногда использовал их – не скажу, что «во благо», а впрочем, всякий профессиональный навык лучше использовать, хотя бы даже шпионя для своей родины или поддерживая темные связи с преступным миром. Иной раз здравый смысл пробивался на поверхность, и если бы не один только Клиффорд привносил интерес в жизнь Гамильтона, возможно, он возражал бы настойчивее и длительнее. Но из-за такой зависимости он устроил Клиффорду встречу с Эриком Блоттоном, а сам вернулся к лошадям.

ВЗЛЕТ К КАТАСТРОФЕ

Читатель, развод разводом, но брак не обрывается, если он заключался по любви и если эта любовь воплотилась в ребенке. Хелен по-прежнему снился Клиффорд. А Клиффорд, выражаясь на языке пригородов, менее сдержанных и здоровых, чем Масуэлл-Хилл или Примроуз-Хилл, совершенно опупел, если хотите знать мое мнение. Словно ликвидировав свои права на сердце, душу и эротичность Хелен, он каким-то образом сохранил контрольный пакет акций на утробу, которая произвела на свет Нелл. На эту территорию вторгся другой, и тем самым его, Клиффорда, честь была поругана. Иной причины для его поведения я не нахожу. Извинений же ему нет.

– Я хочу выкрасть Нелл, – сказал Клиффорд Эрику Блоттону, юристу-похитителю. Фамилия Блоттона время от времени мелькала в газетах, когда коллеги выражали ему осуждение или когда порой он получал судебный приговор. Диплом у него был аргентинский, а практиковал он в английских барах, так и не обзаведясь официальной конторой и предпочитая встречаться с клиентами в часы, когда открыты питейные заведения всех рангов, начиная с пивных. Но Клиффорд поручил Джонни привести его в «Леонардо» к нему в кабинет. О, как великолепен был этот кабинет с высоким потолком XVIII века, дубовыми панелями по стенам и необъятным письменным столом! А картины на стенах… впрочем, достаточно. Однако по меньшей мере на миллион – даже по ценам шестидесятых. Клиффорд вольготно расположился за столом, вскинув на него ступни, одетый в джинсы, белую рубашку и тапочки на десятилетие раньше, чем все это стало модным. Вид у него был небрежный. Но с другой стороны, когда он выглядел иначе?

– Выкрасть? Мне такая формулировка не очень нравится, – возразил мистер Блоттон, щуплый, маленький, немножко не от мира сего, в темном костюме и с глазами убийцы. То есть они были ласковыми, и ледяными, и заинтересованными одновременно. – Выкрасть? Да никогда! Вернуть – вот более подходящее слово. – Он выкуривал девяносто сигарет в день. Пальцы у него были желтыми, как и зубы, одежда в перхоти и пропахла табачным дымом.

Клиффорд побарабанил длинными пальцами – теми самыми, которые Анджи любила, а Хелен не могла забыть – и заговорил о деньгах, и предложил вдвое меньше, чем рассчитывал Блоттон. Клиффорд не отличался щедростью. Даже в подобных делах.

– В пятницу я уезжаю в Швейцарию, – сказал Клиффорд. – Девочка должна быть у меня до истечения недели. До того, как мать сообразит, что я задумал.

Мать! Не Хелен, не мать Нелл, не даже «моя бывшая жена», но мать. О, да, опупел, не иначе.

Но действительно, если бы Хелен внимательно читала светскую хронику и поняла бы, что Клиффорд намерен прожить в Швейцарии целых полтора года, она бы не оставила Нелл в детском саду в следующий вторник с такой беззаботностью. Но она больше не читала светскую хронику. Не хотела ее читать. Упоминания о Клиффорде были ей тяжелы. А упоминался он постоянно – вечно его видели то там, то тут, лишь бы место было модным.

– А, так она не исполняет свой материнский долг? – спросил Блоттон у Клиффорда, раздавил окурок и закурил следующую сигарету. В то время еще не было известно, что табак – смертельный яд. Врачи все еще рекомендовали курение, как мягкое стимулирующее средство с легкими антисептическими свойствами. Научные исследования только-только начинали выявлять заложенную в нем опасность, однако статистические данные красноречиво и энергично опровергались и курильщиками, и табачными фирмами. Никто не желал верить, что табак – яд, и никто этому не верил. Ну, за редким исключением.

Блоттону хотелось думать о Хелен дурно. Ему нравилось выкрадывать детей, сохраняя свою совесть незамутненной, насколько возможно. Мы все нуждаемся в оправдании наших противозаконных удовольствий: крадем в магазинах, потому что их прибыль непомерно велика, обманываем наших нанимателей, потому что они нам не доплачивают, предаем наших родителей, потому что они любят нас недостаточно. Извинения, извинения! И от всех остальных Блоттон отличался только тем, что даже в мире, где без малого все извинительно, манера Блоттона зарабатывать свой хлеб насущный просто и безоговорочно извинений не имела.

И все-таки Блоттон пытался их подыскивать. Клиффорд к его чести не стал подыгрывать Блоттону. Он не снизошел до ответа, а только предложил Блоттону на десять процентов меньше, чем намеревался. Человек этот внушал ему острую неприязнь.

– На двадцать процентов больше, – все-таки выдавил он из себя, – если она будет улыбаться, когда прилетит.

Так Клиффорд – и очень разумно – предусмотрел для Нелл спокойное путешествие по воздуху из дома ее матери в Масуэлл-Хилле до его дома в Женеве: Блоттон будет кормить девочку, развлекать ее, успокаивать и не посмеет пальцем ее тронуть ни в каком дурном смысле.

Читатель, Клиффорд ведь любил Нелл, хотя и по-своему. Он просто ее не заслуживал. Хелен, при всей своей хрупкости, а также безответственности на первых порах, любила Нелл и заслуживала ее. Ваш автор вовсе не хочет сказать, что женщины, как родительницы, всегда и обязательно лучше мужчин, как родителей. Есть прямо обратные случаи. И я даже признаю, читатель, что в некоторых обстоятельствах любящему родителю (родительнице) не остается иного выхода, кроме как выкрасть ребенка у нелюбящего родителя (родительницы) – ведь в ситуациях, рождающих столько душевных мук, когда в дело вступают злоба, страх, обида и возмущенные инстинкты, очень трудно разобрать, какие побуждения нами руководят. Любовь ли, как мы убеждены, или желание свести счеты? Собственно говоря, уверены мы можем быть только в одном: люди, вроде Блоттона, – жабы. Впрочем, это оскорбление для жаб: некоторые утверждают, что любят их.

По воздуху, сказала я. По воздуху! Читатель, это не вызвало у вас холодной дрожи? А напрасно – у меня вызвало. Боюсь, катастрофа уже ждет за кулисами своего выхода. Ведь мы в подавляющем большинстве так и не свыклись с тем, что мчимся по воздуху, вместо того чтобы благоразумно ползти по земле, и чем сильнее наше воображение, тем ярче рисуются нам картины катастрофы впереди. И хотя наши страхи не мешают нам летать, и мы ссылаемся на статистику, и убеждаем себя, что, переходя улицу, подвергаемся куда большей опасности, чем в воздухе, даже закаленные путешественники вздыхают с облегчением, когда самолет благополучно приземляется. А какие жуткие видения впечатаны в наше общее сознание! Страшный изуродованный лес на месте великой парижской воздушной катастрофы в семьдесят четвертом году (у меня, читатель, в ней погибла близкая подруга), земля, усеянная ужасными останками: обрывки одежды, куски человеческих тел, а на первом плане – туфля. Я уверена, что это была туфля моей подруги – длинная, узкая, с пряжкой, не слишком изящно выглядевшая у нее на ноге, но такая, какие ей нравились, а теперь единственное, что от нее осталось. Или огненный шар космического корабля, навеки обжегший внутренний взор, поразительно красивый, но лишенный симметрии, точно за мельчайшую долю секунды вдруг родилась новая форма искусства.

Что же! Чему быть, тому не миновать. В 11.55 утром во вторник Нелл из детского сада забрал Джонни. Он сидел за рулем «роллс-ройса», машины, внушающей доверие.

– А я не знала, что сегодня отцовский день, – заметила мисс Пикфорд, не одобрявшая разводы в принципе. А кто их одобряет? Но в те дни они случались реже, чем нынче, когда так завершается один из каждых трех браков. Как бы то ни было, мисс Пикфорд позволила Нелл уехать в «роллс-ройсе», хотя ожидала Хелен. И почему бы не позволить? Джонни она знала – иногда он приезжал за Нелл. Как легко все было проделано. Денежки на маслице мистеру Блоттону.

Крошка Нелл забралась на заднее сиденье – ей очень нравилась просторная пружинящая машина ее отца. «Вольво» ее отчима был легче, ярче и тоже ей нравился, но машина папы была гораздо интереснее. Нелл любила почти все: от природы ей было свойственно радоваться, а не отыскивать недостатки. Однако она сразу же прониклась неприязнью к мистеру Блоттону, который сутулился на другом конце заднего сидения.

– Кто вы? – спросила она. Ей не понравились его глаза: ласковые, ледяные и заинтересованные одновременно.

– Друг твоего папы.

Она недоверчиво покачала головой, и тут уж она не понравилась ему. Не понравились ее ясные внимательные глаза и приговор в них.

– Куда мы едем? – спросила она, когда «роллс-ройс» свернул на шоссе в Хитроу.

– Погостить у твоего папочки. У него красивый новый дом с плавательным бассейном и пони.

Она поняла, что здесь что-то не так.

– Мамуся будет скучать без меня, и кто будет кормить Таффина? (Таффином звали ее котенка.)

– Мамуся привыкнет, – сказал Эрик Блоттон.

По-моему, он со смаком думал о плачущих женщинах, о детях, которые молча и тихо лежат в незнакомых кроватках.

Нелл понимала, что ей грозит опасность, но не знала какая. Она нащупала в кармашке свой изумрудный кулон. Ну-у-у, изумрудный кулон своей матери. Маленький изумруд в форме сердца, оправленный в золото, на тонкой серебряной цепочке. И почувствовала себя в безопасности, хотя и виноватой. То, что он оказался у нее в кармашке, было очень-очень дурно, и она это знала.

– Завтра день сокровищ, – сказала накануне мисс Пикфорд детям. – Принесите свои сокровища, чтобы мы все могли их посмотреть и поговорить о них.

Нелл спросила Хелен, что такое сокровище, и Хелен достала изумрудный кулон. Его ей подарил Клиффорд через неделю после их свадьбы. Когда-то он принадлежал Соне, матери Синтии, прабабушке Нелл. Совсем недавно Клиффорд через своего адвоката потребовал его назад, указав, что кулон – семейная драгоценность, и Хелен, перестав быть членом семьи, утратила на него всякое право. Но Хелен отказалась отдать кулон, и против обыкновения Клиффорд не настаивал. Может быть, и он вспомнил, с каким чувством был сделан этот подарок и с каким принят – не с той ли чудесной одухотворенной любовью, которая сотворила самое Нелл? Так или иначе, а кулон сейчас был в кармашке Нелл. Она достала его из материнской шкатулки с украшениями, чтобы показать в детском саду – зная, что сбережет его, веря, что положит назад и никто ничего не узнает. Ее лучшее, ее и Хелен самое драгоценное сокровище, подарок Клиффорда. Только в детском саду она не стала его показывать, но почему, сама не знала.

– А где твое сокровище? – спросила мисс Пикфорд, а Нелл только покачала головой и улыбнулась.

– Ничего, деточка, – сказала мисс Пикфорд. – Принесешь в следующий раз.

До сих пор за всю ее жизнь никто не сказал Нелл ни единого злого или жестокого слова. Ее родители ссорились и шипели друг на друга, но, слава Богу, не при ней. Это внутреннее убеждение в доброте мира помогло Нелл выжить в последующие годы.

В то время как Нелл и мистер Блоттон приближались к Хитроу, а Хелен рыдала и умоляла о помощи, заехав в детский сад за дочкой и узнав, что ее увезли, механик, выбившись из расписания, толком не проверил хвост ЗОЭ-05 на усталость металла, решив про себя, что проверять нечего: самолет же совсем новый. А потому не обнаружил трещину, видимую невооруженным глазом, так что его приборы и не понадобились бы – трещину, тянущуюся под одним из стабилизаторов. Он подписал разрешение на полет, и ЗОЭ-05 вырулил из ангара к воротам № 43 – женевский рейс. И Нелл, которой не исполнилось четырех, последовала за Эриком Блоттоном на посадку.

– Можно нам сесть впереди? – спросила Нелл, когда они поднялись в самолет. – Папа всегда сидит впереди.

– Нельзя, – сердито ответил мистер Блоттон, волоча ее по проходу все дальше и дальше. Собственно говоря, Эрик Блоттон настоял на том, что они с Нелл полетят из Лондона в Женеву первым классом, и попросил необходимую сумму наличными. Клиффорд отсчитал требуемую сумму, хотя и неохотно. Эрик Блоттон, естественно, – как и предвидел Клиффорд – предпочел сэкономить и разницу в цене билетов положил себе в карман. А потому что он был курильщик, как свидетельствовали желтые кончики его пальцев и сиплый кашель, и еще потому, что кассирша, проникнувшись к нему антипатией, выдала им с Нелл билеты в отсек для некурящих, он увел Нелл с предназначенных им мест в самый хвост самолета, где воздух был тяжелый и затхлый, где ощущается каждая вибрация, каждый толчок противоестественной летающей машины и пассажиры вынуждены их терпеть. Эрик Блоттон, человек почти без воображения, был способен переносить все эти неудобства относительно легко и, как всякий заядлый курильщик, в любом случае предпочел бы умереть (буквально), чем обойтись без сигареты.

Нелл была перепугана, но скрывала это. В наши дни, разумеется, маленькая девочка в сопровождении только мужчины, да еще такого потрепанного, вызвала бы не просто интерес, но подозрения. Настолько, что ее задержали бы у паспортного контроля или у выхода на летное поле – а затем звонок родителям или в полицию. Но то были более простодушные времена. И никто никаких вопросов не задал. У Нелл имелся собственный паспорт – для его получения в те дни достаточно было одной подписи – отца, а не матери. (Вы можете спросить, почему Клиффорд просто не забрал Нелл из садика сам, не прибегая к услугам Блоттона. Объяснение, боюсь, в том, что Клиффорду импонировала мелодрама похищения, а к тому же он был очень занят и привык перепоручать некоторые неотложные дела другим.) А Нелл улыбалась, как было у нее в привычке. Вот если бы она не улыбалась, а хныкала, плакала или упиралась, кто-нибудь, возможно, и вмешался бы. Однако Нелл сразу прониклась к мистеру Блоттону такой неприязнью – особенно за костюм, словно выстиранный в табаке, – что решила вести себя хорошо и ничем своей неприязни не выдавать.

«Даже если люди тебе не нравятся, – наставляла ее Хелен, – веди себя хорошо и старайся этого не выдавать».

Хелен боялась только одного: как бы Нелл не выросла похожей на ее отца и не выставляла бы напоказ свое неприязненное отношение к тем-то и тем-то. Высокомерие, кое-как терпимое в мужчине, женщине не идет – во всяком случае, так считала Хелен. Эти события, прошу вас, не забывайте, происходили на исходе шестидесятых, а новая феминистская доктрина, что все, относящееся к мужчине, точно также относится к женщине, и наоборот, только-только начинала проникать в Масуэлл-Хилл, где жили Саймон, Хелен и крошка Нелл. То есть где, начиная именно с этого дня, предстояло жить только Саймону и Хелен.

Турбулентность в этот день была большой. Хвост самолета, как мы знаем, был ослаблен усталостью металла – к тому же он испытал опасный толчок (о котором сообщено не было), когда выруливал из ангара перед своим первым полетом. Во время взлета от единственного надлома, не замеченного механиком, разбежалась сеть крохотных трещин, что еще больше ослабило хвост. Если бы перелет через Ла-Манш прошел спокойно и гладко, самолет, вероятно, благополучно приземлился бы в Женеве, все повреждения несомненно были бы обнаружены (теперь они прямо-таки лезли в глаза) и его сняли бы с рейсов. Разумеется, если бы это все-таки не произошло, следующий полет ЗОЭ-05 – или следующий после него – завершился бы катастрофой. Ну а в данной ситуации при приближении к французскому побережью самолет внезапно тряхнуло, хвост задрался, машина ухнула вниз на какие-то двадцать футов, но при выравнивании вибрация аккуратно разломила верх хвостового отсека. Он несколько секунд оставался в таком положении, а затем пол тоже переломился и хвостовой отсек целиком отделился от самолета. Такие нелепые вещи случаются, хотя, слава Богу, и не часто. Лишившись хвоста, самолет спикировал на берег внизу. Внезапная декомпрессия выдавила пол и самолет потерял управление. (Разумеется, теперь таких самолетов больше не строят. У конструкторов ЗОЭ-05 просто не хватало воображения. Но как еще может род человеческий набираться знаний и опыта, особенно имея дело с новой техникой, если не через ошибки?) В пике самолет развалился. Кресла с пристегнутыми к ним пассажирами разлетелись во все стороны, подчиняясь законам инерции. Надеюсь, никто больших страданий не испытал. Человеческое сознание при столь внезапной перемене обстоятельств мгновенно переключается на стадию тревоги, при которой не ощущаются ни боль, ни страх. В данном случае у сознания не было времени достигнуть следующей, более тягостной стадии – боли и паники. Этому воспрепятствовала смерть. Во всяком случае, так принято считать. Надеюсь, так оно и есть. Нет, правда.

С хвостом же произошло следующее. Он спланировал вниз, грациозно спланировал, продуваемый насквозь воздухом, который по какому-то капризу аэродинамики поддерживал его, когда он накренялся то чуть влево, то чуть вправо, точно парашют. А внутри были два кресла, а в них бок о бок сидели Нелл и мистер Блоттон, а морской ветер выдувал сигаретный дым, а солнце сияло, а под ними довольно близко белые волны набегали на мягкий берег. Было очень красиво, и такого полета Нелл не довелось испытать ни до, ни после – да и могло ли быть иначе? – так что она запомнила его навсегда. Ей было страшно, это подразумевается само собой, но она сжимала изумрудный кулон, все так же лежавший в ее кармашке, и знала, что с ней ничего не случится. Ну да, ведь ей не исполнилось еще и четырех.

Хвост опустился на отмель все с той же величавой медлительностью. Разметанные останки ЗОЭ-05 посыпались в ил и песок в четверти мили дальше по берегу. Мистер Блоттон и Нелл окаменели от шока, но им по крайней мере не грозила внезапная гибель в воздушной катастрофе. Вскоре мистер Блоттон расстегнул ремень и проверил, глубоко ли здесь море – оказалось, что по колено. Он отнес Нелл на берег и поставил на ноги. Она тотчас села.

– Пошли! – сказал он. – Чего расселась! – Снова поставил ее на ноги и полупонес, полуповолок к дороге, по которой они затем направились к ближайшему селению.

Эрик Блоттон умел использовать счастливый случай, это несомненно. ЗОЭ-05 исчез с экрана радара всего каких-то пятнадцать минут назад, розыски его обломков велись не более восьми минут, а мистер Блоттон уже обменивал в банке приморского городка Лозерк-сюр-Манш швейцарские франки на французские, и крошка Нелл стояла рядом с ним. Нелл чувствовала себя не столько несчастной, сколько оглушенной – ей еще никогда не доводилось преодолевать на своих маленьких ножках такие расстояния. Если не считать легкой хромоты (из-за двух пузырей, натертых мокрыми ботинками) и все еще мокрых брючин, мистер Блоттон мало чем отличался от не слишком преуспевающих торговых агентов, и уж никак не походил на пассажира, уцелевшего после авиакатастрофы, в которой погибло 173 человека. А Нелл ничем не отличалась от маленькой девочки, которая тайком шлепала по воде, а потом села в воду и получила нагоняй.

Несколько минут спустя должны были взвыть сирены, все машины «скорой помощи» в этом районе устремиться к месту катастрофы, как и репортеры с телевизионщиками – из Парижа, а потом со всего света, так у кого в памяти сохранился бы какой-то прихрамывающий раздраженный мужчина с маленькой девочкой, который обменял деньги в банке в этот час?

– Да пошевеливайся же! – шипел мистер Блоттон на девочку, волоча ее к парижскому автобусу на площади, который должен был вот-вот тронуться. Он потерял свои сигареты.

– Я стараюсь, – ответила она тоненьким голоском, от которого сжалось бы любое сердце, кроме сердца мистера Блоттона.

Дело в том, читатель, что Эрик Блоттон, перед тем как подняться на борт ЗОЭ-05, остановился у одного из тех столиков, которые в те времена попадались на аэровокзалах на каждом шагу, а теперь словно бы исчезли – если не разместились в самых укромных уголках. Там можно было приобрести страховой полис на данный рейс. За пять фунтов вы могли застраховать свою жизнь на два миллиона сверх и помимо претензий, которые вы (то есть ваши близкие) имели право предъявить аэрокомпании. Два миллиона фунтов! Мистер Блоттон купил именно такой полис, указал, что деньги должны быть выплачены Эллен, его жене, запечатал полис в прилагавшийся конверт, а конверт бросил в ящик, перед тем как подняться в самолет. В поездках он всегда нервничал и, как мы видели, с полным на то основанием. В нашей жизни нельзя уповать на один шанс против миллиона, что ты всегда будешь получать козырей и мягко спланируешь на землю, вместо того чтобы рухнуть на нее головой вниз…

Мистер Блоттон умел соображать быстро. Еще ошарашенно моргая в хвостовом отсеке самолета, который мягко оседал в литторальный ил, он составил план действий. Его сочтут погибшим. Чудесно! Он будет скрываться (и это кстати – парочка судебных разбирательств грозила неприятностями), пока Эллен не востребует страховую компенсацию. Тогда он пошлет за ней. Она простит и приедет. Он увезет ее в Южную Америку, где у Закона глаза подслеповаты, и они заживут счастливо, прожигая жизнь. Хотя прожигание жизни было не очень-то в характере миссис Блоттон – она крайне неодобряла курение, потребление спиртных напитков и иностранцев. Но, может быть, жаркий климат и такое обилие денег смягчат ее? Эрик Блоттон любил жену и хотел бы, чтобы она относилась к его профессии одобрительно, но она на одобрения скупилась. Брак Блоттонов был бездетным, так что жена могла понять побуждения своего мужа: «Раз своих детей мне не дано, буду красть ваших!» Долг любящей и верной жены – видеть профессию мужа в наиболее благоприятном свете, и она старалась изо всех сил.

– Что мне с тобой делать? – спросил мистер Блоттон у Нелл, когда автобус мчал их в Париж. Единственной помехой его плану было существование этой девчонки. Ребенок, которому почти четыре, способен выболтать информацию, но, увы, слишком юн, чтобы его можно было запугать или подкупить. Трудный возраст с определенной точки зрения.

Я хочу в туалет, – вот все, что она сказала, и только тогда, на исходе дня, на протяжении которого она была похищена и попала в авиакатастрофу, малышка заплакала. Эрик Блоттон испытал неимоверное искушение не только зажать ей рот ладонью, но и не отнимать ладони, пока она не задохнется. Однако в рейсовом автобусе он себе позволить этого не мог. Все же оценить эту идею по достоинству он сумел – почему бы не завести девчонку в какой-нибудь дешевый французский отель, зарегистрировавшись по фальшивому паспорту (у мистера Блоттона было при себе три таких паспорта), придушить ее во сне, а затем паспорт уничтожить и раствориться в парижских толпах. Мучиться девочка не будет. Она просто ничего не заметит. А какое будущее ее ждет, останься она в живых? Живые дети вызывали у мистера Блоттона чувство, несколько похожее на то, которое доктор Ранкорн питал к нерожденным младенцам – что в определенных случаях им лучше бы поскорее прекратить свое существование. Так ветеринары же относятся к животным, именно так, и никто их не осуждает. Если оно страдает – оборвать его жизнь! Дайте нам всем немножко покоя, избавьте нас от мук других живых созданий.

– La pauvre petite! – сказала элегантная французская дама, наклоняясь к ним с сидения позади (она выглядела такой элегантной, словно возглавляла многонациональный конгломерат, а не была всего лишь провинциальной домохозяйкой, отправившейся в Париж. Но что вы хотите, это же французы!). – Tu veux faire pipi?[7]

Нелл перестала плакать, улыбнулась и кивнула, поняв если не слова, так тон, которым они были произнесены, и так очаровала французскую даму этой улыбкой, что та заставила шофера остановиться возле площадки отдыха aux toilettes[8] и сама проводила ее туда, а мистер Блоттон злился и бесился на своем сиденье. Но как он мог помешать?

– Мамуся будет без меня скучать, – сказала Нелл доброй даме. – Я хочу домой. Мы поехали покататься на самолете, а он упал с неба.

Однако всей своей изысканной элегантности вопреки французская дама английского не понимала и просто отвела ее назад и усадила рядом с мистером Блоттоном, после чего автобус тронулся под глухое ворчание шофера – опаздывая на две минуты пять секунд, что во Франции считается из рук вон скверным. Но как знать, кто еще мог услышать девчонку?

– Куда мы едем? – Нелл подергала мистера Блоттона за рукав. – Пожалуйста, поедемте домой.

– А пропади ты пропадом! – сказал мистер Блоттон.

«Убивать ее теперь опасно, – размышлял мистер Блоттон. – Нас засекли». К тому же какая в этом выгода? Труп, даже небольшой, даже детский – только обуза и сплошные расходы. От него же так или иначе необходимо избавиться, но в любом случае это стоит денег. (В наши дни, естественно, его можно распродать по кусочкам для незаконной пересадки органов, но не забывайте, мы говорим о том, что было двадцать лет назад, до того как пересадка органов стала последним криком моды, да оно и к лучшему, учитывая натуру мистера Блоттона.)

Тогда же, и к счастью для Нелл, Эрик Блоттон нашел еще один выход. Он избавится от крошки Нелл самым надежным и самым прибыльным способом, какой ему доступен.

ПРОПАДАНИЕ ПРОПАДОМ

В эту ночь Нелл спала в такой убогой комнатушке, каких ей еще видеть не доводилось. Находилась комнатушка в алжирском районе Парижа, где у мистера Блоттона имелись друзья. Обои на стенах висели лохмотьями, во всех щелках и щелочках кишели мелкие слепые насекомые. На кровати было только одеяло без простыни. Тем не менее она спала крепко, утолив голод горячим наперченным супом. Спать ее уложил мистер Блоттон, но когда она проснулась, его не было. Отчасти она обрадовалась, но и почувствовала себя совсем брошенной. Проснулась она только один раз и немножко поплакала, зовя про себя маму, но тут вошла молодая темнокожая женщина и начала ее успокаивать, правда, на языке, который Нелл не понимала. Но она выглядела доброй, и Нелл не испугалась.

Мария (ее звали Мария) начала шарить в кармашках Нелл, нашла записку из садика о посещении театра и смяла ее.

– Пожалуйста, не мните, – сказала Нелл. – А то мисс Пикфорд рассердится.

Однако женщину это не остановило.

Затем темнокожая женщина нашла изумрудный кулон. Нелл про него забыла.

– Его не выбрасывайте, – сказала Нелл. – Он мамусин.

Темнокожая женщина села, разглядывая кулон, а потом посмотрела на Нелл, на глаза у нее навернулись слезы и покатились по гладким щекам. Потом она ушла, но быстро вернулась с детской брошью – пузатеньким жестяным мишкой на большой булавке. Нелл смотрела, как Мария отвинчивает мишке голову, опускает ему в пузичко маленький кулон с тонкой серебряной цепочкой и привинчивает мишке голову на место. Потом она пришпилила его на лацкан пальтишка Нелл.

– Ça va, – сказала она, – Ça va bien.[9]

Сколько ничего не подозревающих детишек проносили через таможни наркотики в таких вот мишках! Для не посвященных в секрет углядеть место соединения шеи и головы было нелегко.

– Pauvre, – сказала Мария. – Pauvre petite. – И по щекам у нее покатились еще две слезы. Сколько преступников, сколько проституток готовы расчувствоваться над несчастиями детей? Или они видят, что из глаз такого ребенка выглядывают они сами? Тем не менее следует указать, что Мария, забери она кулон и продай его, могла бы выкупиться из борделя (а переночевала Нелл именно там) и повести нравственную жизнь. Но опять-таки не исключено, что в сердце своем Мария не хотела ни того ни другого и была совершенно довольна той жизнью, которую уже вела. Но так или иначе, а Нелл она пожалела, и Нелл снова уснула крепким сном, чего нельзя сказать ни о ее матери, ни о близких пассажиров, погибших в катастрофе с ЗОЭ-05. Не спала и Мария – ночь ведь была ее рабочим днем. И ночь для нее выдалась удачная, так что она подумала, что, может быть, Господь Бог вознаградил ее за доброту к девочке.

Мистер Блоттон уснул крепким сном человека, пережившего сильное потрясение всего организма, – провалился в черное глубокое беспамятство без сновидений. Не следует полагать, будто он был невосприимчив к следствиям катастрофы только потому, что являлся преступником. Его настолько оглушило, что лишь на следующее утро он сумел кое-как осознать чудо, заключавшееся в его тихом планировании с небес в преисподнюю. Но когда он восстал с грязной постели, натянул вчерашнюю засаленную рубашку и принялся скрести щеки перед треснутым зеркалом бритвой, которой Мария брила ноги, он спросил ее:

– Почему я спасся, а другие нет?

Но Мария не знала, о чем он говорит. Откуда ей было знать? Однако мистер Блоттон узрел в своем спасении перст Божий и, может быть, не ошибся, хотя, по моему твердому убеждению, Господь спасал Нелл, а не Эрика Блоттона, который просто сидел рядом с девочкой. Но, естественно, от мистера Блоттона нельзя было требовать, чтобы он взглянул на случившееся под таким углом. И днем он дважды выразил Господу свою благодарность: во-первых, решил бросить курить, а во-вторых, решил продать Нелл не другу (что за друзья!), возглавлявшему европейскую детскую порнографическую индустрию, но за куда более низкую цену одному знакомому, устраивавшему незаконные усыновления и удочерения. Он оставил Нелл под присмотром Марии, а сам отправился к указанному знакомому. «Пол женский, белая, здоровая, хорошенькая» – больше ничего мистеру Блоттону говорить не пришлось, – Нелл оторвали у него с руками, не глядя, для бездетных супругов, которые проживали в замке под Шербуром и по некоторым причинам удочерить ее в законном порядке не могли. Знакомый взял десять процентов комиссионных, а Эрик Блоттон получил сто тысяч франков – сумму вполне достаточную, чтобы затаиться, пока авиакомпания ЗАРА не выплатит страховую премию.

– Как ни взглянуть, я, можно сказать, от падения только выиграл, – заявил он Марии и захохотал, чего, должна сказать, за ним вообще-то не водилось.

Вот так Нелл еще до вечера перенеслась из борделя в свой новый дом и была уложена спать в собственной спаленке в башне, и пусть ветви могучих деревьев царапали частые оконные переплеты, а стены были сложены из старинных нетесаных камней, а вокруг на тонких шелковых нитях качались и танцевали паучки, во всяком случае в постельку ее уложили любящие руки мужа и жены, нового отца и новой матери, которые любили друг друга и не вели между собой войны.

ОПАЗДЫВАЕТ!

Тем временем Клиффорд отправился в женевский аэропорт встретить Эрика Блоттона и свою дочь. Он приехал чуть позже и испытал некоторый шок, увидев на табло прибытий против рейса ЗОЭ-05 из Лондона зловещее слово «ОПАЗДЫВАЕТ». Клиффорд намеревался отправить за Нелл свою секретаршу Фанни – Фанни с лебединой шеей, одухотворенным лицом, степенью магистра искусства и всегдашней готовностью услужить. Клиффорд ненавидел болтаться где-либо, а в аэропортах особенно, не делая ничего полезного или приятного в обществе самых заурядных людей. Но Фанни сказала ему своим мягким решительным голосом, что он обязан поехать сам: чем раньше Нелл увидит знакомое лицо, тем лучше.

– Не так уж часто маленьких девочек крадут из садиков совершенно незнакомые люди, – шокированно сказала Фанни. – Для нее это могло оказаться большой травмой.

Вы не удивитесь, узнав, что Фанни была любовницей Клиффорда на данном отрезке времени. В конце-то концов, Клиффорд нуждался в ком-то, кто жил бы в его доме и заботился о крошке Нелл, когда ее выкрадут. Он был занят как никогда, организуя «Леонардо-Женева» – такого количества всяких приемов и светского общения это требовало! Естественно, он предвидел, что времени на ребенка у него будет оставаться мало. Фанни также не удивилась. Хотя она и выглядела мягкой и кроткой, но дурой отнюдь не была.

– Ты же не любишь меня, Клиффорд, – сказала Фанни, когда он приподнял голову с набитой гусиным пухом подушки примерно за неделю до того дня, когда должна была прилететь Нелл, и попросил ее переехать к нему. Предложение – если можно так выразиться – было сделано, когда Фанни проводила у него… нет, не ночь, а часть ночи, поскольку Клиффорд имел обыкновение отправлять ее домой на такси в третьем часу утра. Они находились в спальне нового дома, который Клиффорд построил себе за городской чертой Женевы. Архитектор гремел по всему миру: дом слагался из изгибов, углов, стали и стекла (оплачивала «Леонардо»). Он прилепился на уступе с видом на озеро и был вооружен что твоя крепость. Среди кнопок, дистанционно управляющих кухонными машинами, кондиционерами, ваннами, пылесосами, прожекторами, скользящими оконными рамами, стеклянными крышами и так далее, прятались кнопки множества самодействующих приспособлений, обеспечивающих безопасность. Обойтись без них Клиффорд никак не мог. На них настаивали страховые компании. Клиффорд, к его чести, предпочел бы жить попроще, но в стране богачей элементарная вежливость обязывает соблюдать их обычаи. К тому же он все-таки извлек из запасника полотна своего экс-тестя и, наконец, мог надлежащим образом повесить картины Джона Лалли вместе с одним шедевром Питера Блейка, одним Тилсона, одним Ауэрбаха и парочкой чудесных гравюр Рембрандта. И все это требовало охраны. Подобное общество могло только поднять цену творений Джона Лалли. Его жена свелась к одним только проторям, но вот тесть будет его кормильцем в старости.

У себя в спальне над кроватью Клиффорд повесил убитую утку и охотника с безумными глазами кисти Джона Лалли. В память, объяснял он любопытствующим, о той минуте, когда его экс-тесть ворвался к нему и застал их с Хелен в постели. Что же, немало тяжких переживаний со временем превращались в забавные истории, чтобы развлекать гостей после обеда. Это своего рода терапевтическое средство, к которому часто прибегают болтливые люди, – и я не делаю исключения для себя. Клиффорд все еще говорил о разводе с горечью, хотя все (кто был кем-то) знали, что подал на развод он сам и что слезы Хелен, ее несомненное раскаяние не смягчили его ни на йоту. Мужчина, которого предали, недоступен доводам рассудка, как никто, и тем более если он сам привык предавать. И вот теперь под сенью убитой утки Клиффорд сказал Фанни:

– Я люблю тебя не меньше, чем всех остальных, что равно почти нулю. Если бы мне пришлось выбирать между Фрэнсисом Бэконом и тобой, вполне возможно, я выбрал бы Бэкона. Но мне нужен кто-то в доме, чтобы заниматься Нелл, и я предпочту тебя. Думаю, мы уживемся.

– Нелл следовало бы остаться дома с матерью, – решительно заявила Фанни, которая не боялась Клиффорда и не принимала к сердцу его язвящие слова. С другой стороны, принимай она их к сердцу, так не осталась бы с ним и дня.

– Трехлетнему ребенку требуется мать, а не отец.

– Ее мать безалаберная бездельница, алкоголичка и потаскуха, – объяснил Клиффорд. Было ясно, что она ему не симпатична, но он все еще ее любит. Фанни вздохнула. Ее всегда расстраивал подтекст того, что говорил Клиффорд, а не сами слова.

– Мать это мать, – ответила она, вставая с постели и начиная одеваться. У нее были очень красивые длинные стройные ноги, стройнее и длиннее, чем у Хелен. Если у Хелен и был изъян, так только ноги, которые теперь, когда ей перевалило за двадцать пять, обрели явную плотность. Она часто носила брюки. Фанни в те эмансипированные дни, когда женщины носили все, что им взбредало в голову – и чем нелепее, атласнее и эпатажнее, тем лучше, – с большим вкусом ходила в мини-юбках и брючках в обтяжку. Вот когда она явилась в контору в этих последних, а Клиффорд сделал ей выговор, указав, что добрые бюргеры Женевского кантона такой костюм ни в коем случае не одобрят, они и стали любовниками. У Клиффорда вовсе не было привычки спать со своими секретаршами, совсем напротив. Просто она оказалась рядом, он находился в чужой стране, а у нее была степень магистра изящных искусств, она здраво судила о картинах, и он хотя бы мог вести с ней интересные разговоры, чего никак не сказал бы о богатых женевских наследницах, принадлежащих к международной молодежной элите. Конечно, у нее не было таланта Клиффорда объединять искусство с коммерцией, но у кого он есть?

– Ты опупел, Клиффорд, – сказала Фанни. – Красть детей очень дурно.

– Во-первых, как можно украсть то, что изначально твое? – возразил он. – Я спасаю этого ребенка от его матери точно так же, как спас бы гибнущего в сырой церкви Леонардо, не испрашивая на это разрешения. А ты, Фанни, ревнивая собственница и просто не хочешь делить меня с Нелл.

Клиффорд, подобно многим и многим мужчинам, не сомневался, что он – центр жизни всех окружающих его женщин и что эти женщины, хотя и способны на эмоциональные оценки, с нравственных позиций ни о чем судить не могут. И должна с сожалением сообщить, что Фанни, точно соглашаясь с ним, только весело засмеялась и сказала:

– Возможно, ты прав, Клиффорд.

Ибо Фанни понимала, что жить в доме Клиффорда она будет только при условии, что там будет жить Нелл. А насколько приятнее жить в номере двенадцатом по Авеню де Пен, с дивным видом, с просторами паркетных полов, с бассейном, в подогреваемой воде которого отражаются ледяные вершины Альп, и, наконец, со слугами, чем в крохотной квартирке над кулинарией в наименее зеленом квартале Женевы, какую ей позволяло снимать жалованье, выплачиваемое «Леонардо». Хотя «Леонардо» великолепно платила председателю правления, директорам и вкладчикам, фирма, видимо, считала, что простым ее служащим, то есть женщинам, честь служить в «Леонардо» более чем компенсирует маленькое жалованье, и они не должны испытывать ничего, кроме благодарности. (Но так дело обстоит с женщинами повсюду в мире, особенно если они подвизаются на издательском поприще, в области искусства или трудятся на благо общества – учительницами, медицинскими сестрами, как многие и многие из вас, я думаю, знают по собственному горькому опыту.) И Фанни прекрасно знала, что множество девушек, таких же красивых, таких же талантливых, как она, готовы в любую минуту занять ее место личной помощницы великого, знаменитого, блистательного иллюзиониста Клиффорда Вексфорда, причем за еще меньшее жалованье. А уж если вы допустили эмоции в свои отношения с боссом, то лучше выполнять его просьбы, так как он перестает воспринимать печатание на машинке, ведение документации и прочее с рациональных позиций, а потому может спутать вашу работу с вами самой, и вы в два счета окажетесь на улице.

Фанни, боюсь, провалилась. Высшая отметка за Исполнительность, посредственная за Стойкость. Не проходной балл. Да, не проходной. Фанни согласилась переехать к Клиффорду и с этого мгновения перестала возражать против его плана поручить жуткому Эрику Блоттону похищение Нелл. В ее оправдание могу только сказать, что хотя личностью Клиффорда она отнюдь не восхищалась и не уважала его светские и финансовые шашни, восхищение и уважение это одно, а любовь – совсем другое. Фанни любила Клиффорда, и этим все сказано. Клиффорд, кстати, был изумительный любовник. Нежный, властный, чуждый сомнениям. Я об этом уже упоминала? Ну и, конечно, такой красавец! Гнев на Хелен последнее время придал его светлому чеканному лицу что-то аскетическое, что-то алчущее. Поверьте, в те дни он был сногсшибателен, о фотогеничности я уж не говорю. Естественно, что репортеры светской хроники на него надышаться не могли.

Но Фанни по крайней мере настояла, чтобы Клиффорд сам встретил Нелл в аэропорту. И Клиффорд, усвоив страшное слово «опаздывает», отправился выпить рюмку вина (он редко употреблял более крепкие напитки) в Административной гостиной – в аэропортах у него, как и повсюду, имелись полезные друзья. Так что он следил за табло из покойного кресла, но от этого на душе у него не становилось спокойнее. Нет, не становилось. Сказать по правде, у него сердце сжималось от тревоги, но он не позволял ей отразиться на его лице. Вскоре «Опаздывает» сменилось на «Будьте добры, обратитесь в бюро ЗАРА». Эти слова заняли на табло три строчки, внеся путаницу в остальные сообщения. Слова «Будьте добры» были, конечно, лишними, а оттого особенно зловещими.

Клиффорд взглянул на толпу, кишащую у бюро авиакомпании ЗАРА, и понял, что произошло самое худшее. Он не смешался с толпой, а вернулся в Административную гостиную и позвонил Фанни. Фанни бросилась в аэропорт.

Позже Фанни пришлось позвонить Хелен и сообщить ей, что произошло.

ПОХИЩЕНИЕ!

Ну а Хелен, как вы легко можете себе представить, уже была вне себя от тревоги. Она заехала в детский сад мисс Пикфорд в 3.15 и не нашла там Нелл.

– За ней заехал шофер ее отца, – сказала мисс Пикфорд. – В «роллс-ройсе». (Словно последний факт извинял и объяснял все.)

В те более невинные дни – мы говорим о конце шестидесятых – сексуальные посягательства на маленьких детей случались относительно реже, чем теперь – или, во всяком случае, экраны и газеты не леденили нам кровь одним жутким случаем за другим, – а потому Хелен не пришло в голову, что Нелл увел «неизвестный» по нашей нынешней терминологии. Она немедленно поняла, что этот ужас – дело рук Клиффорда и что Нелл, хотя бы физически, опасность не угрожает. Она позвонила Саймону в «Санди таймс», потом своему адвокату, осыпала горькими упреками мисс Пикфорд и только тогда устроилась поплакать.

– Как он мог? – спрашивала она по телефону друзей, мать, знакомых и всех-всех на протяжении второй половины этого дня. – Как он мог пойти на такую гнусность? Бедненькая крошка Нелл! Что же, она вырастет и возненавидит его – вот единственное светлое пятно в этом ужасе. Я требую, чтобы мне сейчас же вернули Нелл, и требую, чтобы Клиффорда отправили в тюрьму.

Саймон, который немедленно приехал домой служить опорой своей удрученной жене, спокойно заметил, что отправлять отца Нелл в тюрьму вряд ли стоит. И уж Нелл, конечно, этого не захочет. И Катберт Уэй, адвокат, также приехал немедленно, оставив все остальные дела, которые вел – Хелен на четвертом месяце беременности была ошеломляюще красива, – и сказал, что поскольку, как он предполагает, Клиффорд увез Нелл в Швейцарию, то даже вернуть Нелл будет очень трудно, а отправить Клиффорда в тюрьму – тем более. Ну, он подлил в огонь порядочную толику масла.

В Швейцарию! Хелен впервые услышала про Клиффорда в Швейцарии. Светской хроники она не читала, у нее и без этого хватало хлопот: устраивать милый уютный дом в Масуэлл-Хилле, подбирать детский садик для Нелл, спорить о праве свидания с адвокатами Клиффорда, гадать, беременна она или нет, покупать то, что тогда именовалось «старьем», а теперь зовется «викторианой» или даже «поздним антиквариатом». Так или иначе, убеждала она себя и всех вокруг в этот вечер, у нее не было времени заглядывать в светскую хронику и узнавать то, что, видимо, известно всем и каждому – что Клиффорд Вексфорд возглавил «Леонардо-Женева» и, невзирая на расходы, выстроил на берегу озера сверхсовременный дом, и уж конечно, с детской.

Однако светскую хронику Хелен не читала совсем по иным причинам, чем те, которые она перечислила. Как нам известно, ей все еще было больно читать об очередной inammorata[10] Клиффорда. Не то чтобы она ревновала: как-никак она была замужем за Саймоном и счастлива, но просто у нее не хватало сил терпеть.

Слишком уж больно было. Саймон, конечно, знал, что Хелен все еще любит Клиффорда, как знала Фанни, что Клиффорд все еще любит Хелен, но явно ни он, ни она подчеркивать это не собиралась. Для чего? Они только себе сделали бы хуже.

Катберт Уэй, адвокат, сказал, что он, разумеется, начнет действовать через международные суды, но это потребует времени. Хелен перестала плакать и выразила свое негодование: она смертельно побледнела, у нее перехватило дыхание. Потрясение и негодование уже сменялись пронзительной материнской тревогой. Она чувствовала, что происходит что-то ужасное, что-то ужасное. (Как ни странно, примерно в эти минуты ЗОЭ-05 ухнул в воздушную яму, и трещинки в его фюзеляже стали шире, глубже и превратились в смертоносные разломы.) Но, естественно, горе и тревога, рожденные – и вполне законно – похищением Нелл, замаскировали этот первобытный материнский инстинкт.

Затем позвонила Фанни. Это вывело Хелен из прострации, как ничто другое.

– Кто? Какая Фанни? (Рука прикрывает трубку.) Последняя Клиффорда. Слышите? Он дошел до своих секретарш. Как она смеет звонить! Ну и стерва!

И тут – объяснение звонка. Я не стану задерживаться на этом эпизоде. Слишком страшно. Мы-то знаем, что Нелл осталась жива. Но Хелен этого не знает, и у меня нет сил остаться с ней в такую минуту. Но я убеждена, что с этого момента Хелен продолжала жизненный путь более беспристрастно и доброжелательно и не так легко бросалась хулой. Кроме, конечно, тех случаев, когда дело касалось Клиффорда, причины ее горя.

ЖИТЬ ДОСТОЙНО И ХОРОШО

Смерть ребенка – не предмет для шуток или смеха. После нее родители уже оправиться не могут – жизнь изменяется раз и навсегда, – да и как же иначе, когда с этих пор она включает противоестественное событие? Пережить своего ребенка? Мы этого не ожидаем и не хотим. С другой стороны, жизнь должна продолжаться, хотя бы ради тех, кто остался, и более того: наш долг научиться вновь получать от нее радость. Ведь оплакиваем мы безвременно умерших как раз потому, что они лишились возможности жить и" радоваться. И чтобы почтить их смерть, придать ей и нашему горю должный смысл, мы обязаны радоваться жизни, привилегией дарованной нам, а не им, и жить с этих пор достойно и хорошо, без свар и злобы.

Увы, из всех людей на свете Клиффорд и Хелен, пожалуй, менее кого-либо были способны жить достойно и хорошо. Пусть на самом-то деле Нелл, как нам известно, не умерла, а крепко спала в мягкой безопасной, хотя и комковатой постельке менее чем в ста милях от места авиакатастрофы, когда туда прибыли Клиффорд и Хелен, нам все равно хотелось бы, чтобы трагедия, в которую оба верили, соединила их во взаимном горе, а не оттолкнула друг от друга еще больше в горечи и ненависти.

«Я виноват, – мог бы сказать Клиффорд. – Если бы я вел себя иначе, этого не случилось бы. И Нелл была бы сейчас жива».

«Если бы только я не нарушила супружескую верность, – могла бы сказать Хелен, – мы были бы по-прежнему вместе, и Нелл была бы с нами»

Но нет. Они стояли лицом к лицу на этих скорбных песках – она прилетела специальным траурным рейсом из Лондона, а он приехал из Парижа в машине с шофером – и осыпали друг друга упреками. Горе обоих было настолько жестоким, что они уже не могли плакать, но вот ссориться, видимо, могли. На заднем плане спасательные команды оперировали кранами, подводными механизмами, тракторами, а возле наготове стояли бесполезные машины «скорой помощи». Отлив отступал дюйм за дюймом и дюйм за дюймом обнажал жуткие напоминания о катастрофе.

– Погибли все, – сказал Клиффорд Хелен. – Если бы не твое дурацкое упрямство, она могла бы поехать на теплоходе, а потом на поезде, ей незачем было бы лететь на этом самолете. Желаю тебе попасть в ад. Желаю тебе с этой минуты жить в аду и помнить, что ты натворила.

– Ты ее украл, – ответила Хелен совсем спокойно. – Вот почему Нелл погибла. Из ада явился ты и утащил меня туда. А теперь ты погубил Нелл.

Она не закричала, не ударила его: возможно, беременность чуть-чуть снимала остроту ее чувств. Надеюсь, что так. Позднее Хелен скажет, что недолгое время, пока она верила, что Нелл умерла, было самым мучительным и безысходным во всей ее жизни, но что и тогда она знала – ради ребенка у нее под сердцем она не имеет права испытать всю силу отчаяния. Как иначе могла бы она остаться в живых? Горе попросту убило бы ее.

– Возвращайся к своим любовницам и своим деньгам, – сказала она. – Тебе все равно, что Нелл умерла. Крокодиловы слезы!

– Возвращайся к своему блуду и своему писаке-недоростку, – сказал он. – Мне жаль ребенка, который у тебя родится. Конечно, ты и его убьешь.

Под «писакой-недоростком» он, естественно, подразумевал Саймона, который, хотя и слыл в свое время одним из самых уважаемых политических журналистов, высоким мужчиной безусловно считаться не мог. Хелен (5 футов, 6 дюймов) была одного роста со своим новым мужем.

Вот они так и расстались: Клиффорд вернулся в свой «роллс-ройс» с шофером, а Хелен села в стороне на тоскливом пляже оплакивать свое дитя. Зайти в сарай для опознания Клиффорд отказался.

– Меня не интересуют ее клочки, – сказал он. – Нелл погибла, и конец.

Он не знал, зачем приехал сюда, но в эти первые дни ошеломляющего горя что-то делать было лучше, чем не делать ничего.

Саймон сказал Хелен: «Не входи. Дай мне», и пока она ожидала снаружи, он выглядывал среди останков что-нибудь от исчезнувшей девочки. Власти любят, чтобы каждый труп был собран, наименован, объяснен и погребен с надлежащими религиозными формальностями. Мы все, в прошлом и настоящем, должны быть записаны, занесены и пронумерованы, а наша история зафиксирована, дабы бурное размножение рода человеческого не ввергло нас в отчаяние. Ну и, конечно, остается вопрос о выплате страховой суммы.

ЗАГАДКИ

Артур Хокни возникает в нашем повествовании из Нигерии через Гарвард и Нью-Йорк. Он ездил по свету, проводя расследования по поручению страховой компании «Трансконтинентал брокерс». Если в Китайском море тонуло судно, он оказывался там и выяснял почему. Если в Центральной Африке сгорал президентский дворец, Артур Хокни на развалинах определял, мошенничество ли это или подлинное несчастье. Где бы он ни появлялся, толпы расступались перед ним и выдавали свои тайны. Столь широкоплечим, могучим, проницательным он был, столь искусно выслеживал и обезвреживал акул и гадов мира сего, что спорить с ним решались лишь добродетельные и безвинные. «Трансконтинентал брокерс» платила ему хорошо, очень хорошо.

Он побеседовал с Клиффордом, Саймоном и Хелен. Он видел, как кран поднял с мелководья хвостовой отсек, углядел сетку трещин, типичную для усталости металла и совсем не похожую на грубые изломы от удара, заметил два целые кресла с отстегнутыми ремнями. Впрочем, может быть, кресла эти просто не были заняты? Но в таком случае почему пепельница одного из них переполнена окурками, а на полу под другим прилипла крышка с коробочки детской карамели? Небрежность уборщиц аэрокомпании ЗАРА, или во время полета кресла все-таки были заняты? Он почувствовал бы себя много лучше, если бы останки мистера Э. Блоттона – на кого было нацелено его внимание, поскольку он единственный из пассажиров купил дополнительный страховой полис, а его репутация и профессия были ему известны, – удалось найти и опознать. Но опознаны они не были. Для полной уверенности он решил дождаться прибытия овдовевшей миссис Блоттон. А где труп маленькой Нелл Вексфорд? Где-то в море? Не исключено. С другой стороны, Блоттон и девочка имели билеты в отсек для некурящих – все остальные трупы там были найдены более или менее целыми. Опять-таки придется подождать. Отец девочки отказался войти в сарай. Правда, это можно понять, учитывая обстоятельства, при которых ребенок оказался в самолете. Ну и как бы тактично все ни обставлялось, сколько бы малопрозрачной пластиковой пленки ни использовалось, процесс опознания не может не травмировать. И все-таки родители, как правило, предпочитают увидеть, узнать твердо, а не просто поверить в невозможное, полагаясь на чьи-то слова. В сарай вошел отчим ребенка – жену он туда не пустил, может быть, правильно, а может быть, и неправильно. Свидетельства смертности, куски и лохмотки человеческой плоти, обрывки одежды, обломки вещей – прах, остающийся после того, как душа отлетит – вскоре перестают наводить ужас, а превращаются в свидетельства чуда и драгоценности жизни. (Так, во всяком случае, научился считать Артур Хокни. Но ведь другого выхода у него не было, верно? Иначе он должен был бы отказаться от работы, которая приводила его в соприкосновение с мертвыми не реже, чем с живыми.) Взгляните-ка, что-то странное приключилось! Мертвые тела пропали без вести – и все тут. Насколько знал Артур, девочку мог подхватить вырвавшийся на волю золотой орел и унести на вершину какой-нибудь швейцарской горы, а труп Эрика Блоттона увлек в морскую пучину гигантский кальмар. Если что-то малоправдоподобно, это еще не гарантия, что оно не могло произойти. И Артур Хокни не считал, что самое простое и наиболее вероятное объяснение всегда правильно, и вот оттого-то он и был наиболее высокооплачиваемым и наиболее результативным агентом «Трансконтинентал». Ну и еще из-за того, что сам он иногда уничижительно называл своим шестым чувством. Он порой знал то, чего, логично рассуждая, знать никак не мог. Ему это не нравилось, но куда денешься? В делах людей пряталась закономерность, которую видел он, но больше как будто бы никто.

Артур направился туда, где сидела Хелен так тихо, так печально в этом сером месте в этот серый день. Она повернула к нему лицо. Он подумал, что такой пленительной и такой печальной женщины ему еще видеть не приходилось. Но на этом он свои мысли оборвал: она была в горе, беременная, замужняя – вне досягаемости. Тем не менее он знал, что увидит ее опять и много раз, что она станет частью его жизни. Он попытался не думать и об этом.

– Ее еще не нашли, ведь верно? – спросила она, поразив его какой-то легкостью голоса.

– Нет.

– И не найдут, мистер Хокни. Нелл не погибла. – Мертвенное горе, казалось, отпускало ее прямо на глазах. Может быть, она почерпнула какие-то силы у него, на мгновение воспользовалась его зоркими глазами, чтобы проникнуть в скрытую истину, разделила его дар ясновидца ровно настолько, чтобы один этот раз воспользоваться им. И улыбнулась. Холодный вечерний ветер закручивал маленькие смерчи подсохшего песка по сырому пляжу, вычерчивая красивейшие из красивых вневременные узоры.

– Наверное, вы думаете, что я сошла с ума, – сказала она. – Ведь кто же способен пережить такое? – И она кивнула на изуродованные обломки ЗОЭ-05, которые все еще были разбросаны вокруг, наводя жуть.

Трудно было поверить, что на этом пляже когда-нибудь вновь будут играть детишки с ведерками и совкам и – но, разумеется, так оно и произошло. Сейчас именно там расположен большой палаточный комплекс «Пляжное сафари под парусиной». Лично я считаю, что это на редкость унылое место: трагедия каким-то образом просачивается даже сквозь брезент и придает тоскливость даже самому солнечному дню, а море словно вздыхает и бормочет, а когда поднимается ветер, оно стенает и причитает – но чего вы хотите? Северная Франция не должна изображать из себя средиземноморское побережье – климат не слишком подходит для отдыха в палатках. Возможно, вся суть в этом!

– Люди остаются в живых при самых невозможных обстоятельствах, – сказал он осторожно. – Однажды стюардесса выпала из самолета на высоте в двадцать тысяч футов, угодила в глубокий сугроб и смогла поведать эту историю.

– Ее отец уверен, что она погибла, – сказала Хелен. – Но от него другого и ждать нельзя. И Саймон тоже. И все остальные. Наверно, я все-таки сошла с ума.

Он спросил, любила ли ее дочь «Куколкину смесь».

– Не «любила», – сказала Хелен с яростью. – Любит ли? Нет, не любит. Она умница! – Тут она расплакалась, а он извинился. Ему было известно, что именно такие мелочи всегда надрывают сердце понесших утрату – мелкие, будничные, словно бы пустячные подробности, вкусы и идиосинкразии умершего, которые в ретроспекции слагаются в личность, хотя при жизни оставались незамеченными. Но вопрос задать было необходимо, хотя ответ ставил спасение Нелл под еще большее сомнение. Разумеется, инстинкт мистера Блоттона толкнул его выбрать мимоходом именно ту карамель, которую Нелл особенно презирала («Куколкина смесь? Я не куколка!»), чтобы утихомиривать ее в полете. Будто она, словно какое-то непокорное животное, нуждалась в утихомиривании! А потом за то, что она сморщила носик, мистер Блоттон сгрыз их все до самой последней, чтобы поквитаться с ней. До чего же противный был человек. Чем больше я думаю о нем, тем противнее он выглядит.

– Не знаю, не понимаю, – сказала Хелен, переставая плакать. Ее вера быстро слабела. Он чувствовал, что не имеет права поддерживать в ней эту веру – внутренняя убежденность ведь не доказательство. Она вся дрожала. Он плотнее закутал ее в пальто, отвел ее к взятой напрокат машине, где можно было сидеть, укрывшись от ветра, а сам вернулся к загадочным, но ни о чем не гадающим мертвецам. Ему сказали, что приехала миссис Блоттон. Она была некрасивой добропорядочной женщиной сорока с небольшим лет. У нее были рыжеватые ресницы и выпуклые голубые глаза. Он сразу уловил, что черные вызывают у нее антипатию, даже такой черный, как он, – ну вылитый Гарри Белафонте в «Угадай, кто придет к обеду». Мужественная красота, элегантный костюм, приятный голос образованного человека обычно заставляли забыть о расовых предрассудках. Однако, как он хорошо знал, имеются женщины, преимущественно типа миссис Блоттон, бесцветные, закомплексованные северянки, которые не способны одолеть свои предрассудки. Да и не пытаются – черный для них воплощает устрашающую необузданную сексуальность. Знали бы они, как робка, как уязвима, как сдержанна его собственная сексуальность, в какой зависимости она находится от искренней любви и как он жаждет этого редчайшего спасительного чувства!.. Но здесь обитель смерти, не жизни, а их поганенький расизм – это их проблема, и уж никак не его.

То, что миссис Блоттон увидела в сарае, не столько ее ужаснуло, сколько рассердило. Она прихрамывала. На ней были новые туфли. Жесткие дешевые туфли массового производства: совсем не такие, какие тут же бросится покупать женщина, незаконно спроворив себе два миллиона. После, получив страховку, она либо начнет тратить эти миллионы, не в силах совладать с собой, либо вообще очень долго к ним не притронется не столько из благоразумия, сколько из ощущения своей вины. Нет. Она понятия не имеет, сказала она – и он ей поверил, – почему ее муж оказался на самолете, летевшем в Женеву. Она ничего про это не знала, пока на другой день после катастрофы не вытащила из почтового ящика какой-то непонятный полис в конверте, надписанном рукой Эрика. Нет, она его толком не прочла, а только запомнила номер рейса. Она видела катастрофу в последних известиях по телевизору и еще подумала, что те, кто летает самолетами ЗАРА, ничего другого и не заслуживают, вот номер рейса ей и запомнился. Ну и Эрик не вернулся домой, когда обещал. Поэтому она позвонила в Хитроу. И худший вывод подтвердился. Ее муж летел на ЗОЭ-05. И погиб. Конечно, погиб. Почему ее заставляют выполнить такую жуткую формальность? Да и кто вы такой, чтобы задавать вопросы? Не совсем «убирайся к себе в джунгли качаться на ветках», но почти.

– Люди, попадающие в авиакатастрофы, иногда остаются в живых, – сказал он.

– Вы-то откуда знаете? – спросила она злобно и указала на мужскую кисть, торчавшую из пластиковой обертки, искусно маскировавшей место отрыва. Французы умеют это делать.

– Она его, – сказала миссис Блоттон. – Эрика. Артур прочитал код на бирке. Кисть была уже опознана, но предположительно. С другой стороны, она поступила из переднего отсека, вероятно, из пятого ряда, куда были выданы билеты Блоттону и девочке.

– Вы уверены? – спросил он.

– Не была бы уверена, так разве бы я сказала? Сказала бы, подумал он, ради двух миллионов (хотя, пожалуй, она не осознала, о какой сумме идет речь) или для того, чтобы поскорее выйти из сарая, чтобы вернуться домой и выплакаться. Право на слезы имеют ведь и такие женщины, как Эллен Блоттон.

– Скажите, ваш муж много курил? – спросил он.

– Он-то? Ну уж нет. Я в доме ни единой сигареты не потерплю.

На ее собственных руках не было никаких следов никотина. Руки эти были неожиданно белыми, маленькими и изящными для практичной светло-рыжей и некрасивой женщины. И ее такая подробность сразила. Она не выдержала, заплакала, и ее увели из сарая. Бирку на кисти сменили, теперь она числилась за Эриком Блоттоном. Подходящий возраст, пол, расовый тип и никотиновые пятна отсутствуют. Почему же он все еще сомневался?

Артур подошел к Саймону Корнбруку, который безнадежно прислонился к косяку.

– Вы сделали все, что требовалось, – сказал Артур. – Если ничего не нашли, то и не найдете. Лучше пойдите на воздух.

– Ведь тело могло унести в море, – сказал Саймон, – ведь вес тела… только потому что остальные…

– Совершенно верно, – сказал Артур. – Его, несомненно, найдут.

– Было бы хоть что-нибудь! – сказал Саймон. – Хотя бы туфелька, ленточка. Моя жена не верит, что Нелл погибла. Не верит, я знаю.

Он отвез Корнбруков в Париж и в аэропорт. Он написал заключение, что никаких подозрительных факторов в связи с катастрофой не обнаружено. Кусочек картона с надписью «Куколкина смесь», пепельница, полная окурков, и два исчезнувшие трупа послужить такими факторами едва ли могли. У него была лишь уверенность, избавиться от которой ему не удавалось, – и Хелен каким-то образом извлекла ее из его мыслей. Когда он простился с ними на аэровокзале, то услышал, как Хелен сказала: «Она жива. Будь она мертвой, я бы это чувствовала», а Саймон ответил: «Милая, взгляни в глаза правде ради нас всех», и ощутил себя виноватым.

Когда неделю спустя Артур Хокни, вернувшись к себе в отель (он принимал участие в конференции по способам уклонения от налогов, организованной «Форчун»), нашел запись телефонного звонка Хелен с просьбой встретиться, он не удивился. Он этого ждал. И отправил открытку, как она указала, по адресу «почтовый ящик номер такой-то» с приглашением позавтракать вместе. Он предположил, что она хочет скрыть их встречу от мужа, и не позволил себе строить дальнейшие предположения.

Когда Хелен вошла в ресторан, Артур был уже там и встал ей навстречу. Люди поворачивали головы и смотрели на них. Рядом с ним столы и стулья выглядели крохотными и нестерпимо претенциозными, а гроздья обернутых в солому бутылок из-под «кьянти», украшавшие зал, казались нелепыми. Костюм на Хелен был темно-синий, и она старалась быть незаметной, но, разумеется, безрезультатно.

– Артур, – сказала она легко и быстро (она нервничала). – Мне ведь можно называть вас Артуром, правда? А вы зовите меня Хелен. Звонить незнакомым мужчинам, назначать свидание – конечно, это выглядит странно! Но мне просто не хочется волновать Саймона, он же будет взбешен… вернее, расстроен, но я знаю, что Нелл жива, я знаю, что ей хорошо, только она скучает без меня, и я хочу, чтобы вы ее отыскали. Я вас нанимаю. Вы ведь свободный агент. Я заплачу, сколько ни потребуется. Но только мы не должны допустить, чтобы мой муж узнал.

Да, привычки «Яблоневого коттеджа» все еще властвовали над ней.

– Хелен, – сказал он, и слово это было новым, незнакомым, чудесным. – Я не могу согласиться. Это было бы безответственным.

– Но почему? Не понимаю! – Она заказала грибную оладью, но не притронулась к ней. Он поглощал бифштекс с соломкой. Когда королеву-мать попросили дать совет тем, кто готовится сделать публичную карьеру, она ответила: «Увидев уборную, тут же ею воспользуйтесь». Артур Хокни, чья работа бросала его в джунгли, на вершины гор и в другие наиболее бесприютные, а часто и голодные уголки мира, испытывал такое же чувство при виде тарелки с пищей. Никогда ведь не знаешь заранее, когда тебе снова представится подобный случай. Ответил он не сразу.

– Потому что поманить вас надеждой значит стать хуже шарлатана, который предлагает панацею от рака за деньги, или экстрасенса, который ведет загробные беседы с мужем вдовы за гонорар.

– Так это же совсем другое! – Она сама была еще ребенком. – Ну пожалуйста!

– Как я могу? Вопреки здравому смыслу, вопреки моему заключению для авиакомпании ЗАРА?

– Если вы вернетесь и скажете, что она погибла, я поверю. Я смирюсь.

– Ну а если нет? – сказал он. И ведь это он подал ей надежду, рассказывая о стюардессах, которые оставались живы-здоровы, свалившись с высоты в двадцать тысяч футов. Он чувствовал себя виноватым.

– Просто слово «мертвая» не сочетается с Нелл, – сказала она, и в глазах у нее теперь стояли слезы. При виде их он испытал облегчение. – Может быть, Саймон прав, и я немножко помешалась. Мне следует обратиться к психиатру. Но мне необходимо знать. Я должна убедиться. Ну поймите же! Жить с надеждой много хуже, чем жить без нее. Смотреть, как горюет Саймон, и не горевать самой – я кажусь себе такой дрянью. Или причина в том, что я жду ребенка, что я беременна?

Что я переполнена жизнью, а потому не в состоянии принять идею смерти? Вот в чем дело?

– Я вернусь туда и посмотрю, что можно сделать, – сказал он. – Возобновлю расследование.

Он сам не знал, почему ответил согласием. Но ведь Хелен его просила и была в таком смятении оттого, что не могла чувствовать себя несчастной, а это редкое состояние.

НЕТ ВЕСТЕЙ – ХОРОШИЕ ВЕСТИ…

Ну а Нелл была такой живой, здоровой и счастливой, каким только может быть ребенок, которого любят, балуют и лелеют, но, правда, люди, живущие в чужой стране и говорящие на иностранном языке. Она скучала по матери, учительнице, отчиму и отцу (в таком порядке), только вскоре, казалось, забыла о них, как это бывает у маленьких детей. Их место заняли другие. А если Нелл порой задумывалась, играя в саду замка или ужиная во внутреннем дворике под лучами заходящего солнца, ее новые родители, маркиз и маркиза де Труат, переглядывались и уповали, что скоро она забудет совсем и будет безоблачно счастлива. Нелл была их жемчужиной, их petite ange[11] они ее любили.

И не жалели ни о едином потраченном на нее франке. По разным причинам, которые станут ясны позднее, де Труаты не могли официально и законно усыновить или удочерить ребенка. Да и в любом случае в тот период (по крайней мере в Западном мире) неуклонного падения рождаемости подходящие дети были в большом дефиците, и некоторые ценились выше, чем другие, ну как собаки – в зависимости от породистости и нрава. Однако на черном рынке можно купить все что угодно, буквально все. Ну а Нелл – такая прелесть, с ее синими глазками, широкой улыбкой, безупречным личиком и густыми белокурыми волосами, с ее способностью любить, прощать и во всем находить светлые стороны! Сколько бы за нее ни отдать, все равно выходило дешево.

Нелл научилась говорить по-французски за месяц с небольшим, а по-английски ей говорить было не с кем, и английский она скоро позабыла. Что-то брезжило в ее памяти точно сон – что когда-то в той пригрезившейся жизни у нее была другая мама, а ее звали Нелл, и вовсе не Брижит, но сон забывался. Лишь изредка всплывало на миг тревожное воспоминание – где Таффин, ее котенок? Ведь был же Таффин, маленький и серый? Где Клиффорд, ее папа с густыми светлыми волосами? У папы-милорда волос не было почти вовсе! (О Труатах, читатель, надобно сообщить вам следующее: папе-милорду было 84 года, а маме-миледи – 74. Вот почему у них были трудности с усыновлением!) Однако воспоминание, едва замерцав, угасало без следа.

– Tu va bien, ma petite?[12] – спрашивала миледи. Шея у нее была вся в морщинах, на губах лежал толстый слой яркой-преяркой помады, но она улыбалась и любила.

– Très bien, Mama![13] – Нелл бегала вприпрыжку и танцевала, ну прелесть и прелесть. Они ели на кухне, потому что под потолком столовой свистел ветер, – испеченный Мартой хлеб, овощные супы, помидорные салаты с только что сорванным базиликом, и много мяса, поджаренного на рашпере, (все очень твердое и плотное было де Труатам не по зубам), и пища эта была очень полезна юному организму Нелл. Потребности очень маленьких и очень стареньких часто совпадают. Она не плакала, не ссорилась – причин плакать не находилось, а ссориться было не с кем – в доме не было никого, чьи интересы ставились бы выше ее и в ущерб ей. Если бы в замок заглянул посторонний, он увидел бы маленькую девочку, пожалуй слишком уж тихую, слишком уж послушную, чтобы это было для нее полезно, да только посторонние туда не заглядывали, их там не привечали, наверное потому, что они могли прийти именно к такому выводу и пригласить соответствующие власти посмотреть на то, что увидели они. Ребенка, пусть на вид счастливого и здорового, но в совершенно неподходящей обстановке.

На полке в комнате в башне, которая служила спальней Нелл и которая ей очень нравилась, – шесть окон по всем стенам, деревья, гнущиеся на ветру снаружи, и хорошенькая, кое-как подкрашенная мебель из детской самой миледи – лежал дешевый жестяной мишка с большой булавкой. Ее сокровище. Волшебное.

Нелл знала, что его можно развинтить, но никогда не пробовала этого сделать. В тех редких случаях, когда она была расстроена или испугана, Нелл поднималась в башню, сжимала мишку в кулачке и встряхивала его, слушала, как в нем что-то побрякивает, и успокаивалась. Миледи, увидев, как Нелл его любит, подарила ей серебряную цепочку, чтобы она могла носить пузатенького мишку на шее.

В нашем мире, читатель, существуют ключевые предметы – всего лишь неодушевленные вещи, которые играют особую роль в человеческих жизнях, и эта маленькая драгоценность входила в их число. Как мы знаем, ее подарила матери Клиффорда его бабушка. На нее смотрели, ее любили многие поколения семьи Нелл. Сто раз ее могли бы потерять или продать, но каким-то образом она уцелела. А теперь Нелл инстинктивно искала у нее утешения и ждала, что приключится дальше.

А ЧТО ДОМА?

У Нелл появился единоутробный братик, Эдвард. Когда он родился, то весил 7 фунтов 5 унций (английская история тогда еще не дошла до того, чтобы новорожденных взвешивали килограммами!), а Саймон присутствовал при его рождении. Он был добросовестным и современным отцом. Все время схваток он держал Хелен за руку, и роды были легкими, не то что с Нелл. Новорожденный вопил и орал во всю мочь, брыкался наглядно и со вкусом, и обзавелся удивительной привычкой пикать крутой брызгающей струйкой, орошая все чистенькие пеленки и распашонки всякий раз, когда его переодевали в свежее. Хелен смеялась, и Саймон радовался ее смеху, хотя, по его мнению, поведение Эдварда заслуживало не улыбок, а строго нахмуренных бровей. Последнее время она смеялась мало, таким тихим и печальным стал их дом без Нелл. И все же, думал Саймон, его горе было сильнее горя Хелен, он сильнее оплакивал ее потерю – а ведь Нелл даже не приходилась ему дочерью. Это его тревожило. Что-то тут было не так – он опасался, что его жена все еще цепляется за надежду, будто девочка чудом уцелела. Жаль, что он не притворился, будто опознал что-то – это было бы так просто!

Великое благо похорон при наличии мертвого тела (пусть даже далеко не в полном составе) заключается в том, что скорбящие смиряются с фактом смерти. Поминальная служба – такая, какую устроили по Нелл в местной церкви в одно из воскресений, – совсем не то. К тому же, как вдруг вспомнил Саймон, Хелен на службе не присутствовала. По дороге в церковь она почувствовала себя дурно – то есть пожаловалась, что ей дурно, и вернулась. Он не стал ее отговаривать – она была на сносях, и служба только дополнительно ее расстроила бы. Но теперь он пожалел, что не настоял и отпустил ее. Он полагал, что она не хочет видеть Клиффорда, но тот вообще не появился. Он был за границей, чуть виновато объяснили Вексфорды, дедушка и бабушка. Но хотя бы они приехали, как и Джон Лалли, и Эвелин, мать Хелен. Ну и с компанией он связался, связав свою судьбу с Хелен, порой думал Саймон. Сам он происходил из добропорядочной мещанской семьи – родители у него были добрыми и респектабельными людьми, пусть (как ни прискорбно) не очень умными, и для того, чтобы выбиться из этой среды, ему понадобилось не столько скользкое искусство дипломатии, сколько терпение для непрерывных объяснений. Если Хелен не была с ним откровенна, если она была уклончивой, если она словно бы притворялась, ему стоило только вспомнить ее близких, чтобы понять почему.

Понимать он понимал, но ему все равно было больно. Теперь он хотел всю Хелен гораздо сильнее, чем женясь на ней. Он хотел ее сердце целиком, ее внимание тоже целиком. Он не хотел, чтобы она цеплялась за надежду, будто Нелл жива. Нелл принадлежала прошлому, погибшему браку. Иногда, играя с мальчиком, она что-то шептала ему на ухо и улыбалась. И маленький улыбался в ответ, а Саймону чудилось, будто она шепчет: «У тебя есть сестричка, малютка Эдвард, и в один прекрасный день она вернется к нам». Но, конечно, – это паранойя, чистейшая паранойя. Но почему она ему не улыбается так? Дело в том, что, сохраняя Нелл живой, Хелен сохраняла живым Клиффорда. Она не отпускала Клиффорда, как не желала отпускать Нелл.

Некоторые первые браки именно таковы, читатель. Как ни тяжки они, пока длятся, как ни неприятен развод, кладущий им безвременный конец, все равно этот брак кажется единственно настоящим, вообще единственным, а то, что за ним следует, как бы ни освящалось брачной церемонией, как бы ни поддерживалось друзьями и родными, все равно кажется подделкой, вторым сортом, а вернее, второсортным. Таков был брак Хелен с Клиффордом. Вот почему Хелен так часто вздыхала во сне и улыбалась, а Саймон так бдительно следил за ней; вот почему Клиффорд второй раз не женился, а про себя все еще винил Хелен за все плохое – от смерти Нелл до собственной своей неспособности любить.

Малютка Эдвард, конечно, не имел обо всем этом ни малейшего понятия. Каждое утро он открывал глазки навстречу миру и знал, что мир хорош, и орал, и сиял, и накладывал на него свою печать единственным доступным ему способом – обмачивал все вокруг. Брак своих родителей он находил чудесным.

МЫСЛИ ИЗ-ЗА ГРАНИЦЫ

Читатель, на случай, если вы задумывались об этом, так в день поминальной службы по Нелл крошка Брижит напугала всех, жалуясь, что у нее болит животик, – была она такая бледная, что ее уложили в постель. Миледи жгла над ней перья и произносила заклинания, для которых требовалась кровь агнца – литр этой крови всегда хранился в ее новеньком морозильнике – и девочке как будто полегчало. А в день, когда родился Эдвард, Нелл резвилась по всему своему величественному, пропыленному, неординарному дому и особенно крепко поцеловала свою няню (в возрасте 81 года), потому что каким-то образом узнала, что день тот особенный.

– Qu'as tu? Qu'as tu?[14] – растерянно спросила Марта.

– Sais pas, sais pas,[15] – пропела Брижит, хотя и знала: мир был прекрасен.

Расскажи вы это Артуру Хокни, он снисходительно улыбнулся бы и заметил бы, что это невозможно. Как Нелл могла знать? Но уста его солгали бы – он-то лучше всякого другого знал, что подобные вещи случаются, что чувства разбегаются кругами, как волны. Что у людей есть ауры – что стоит злодею войти в комнату, и вы его сразу опознаете, а некоторые входят как дыхание наисвежайшего, наибодрящего ветерка, и как же вы всегда им рады! Что иной раз, тасуя карты, вы знаете, что вам придет со сдачи, еще начиная сдавать. Что ожидания обязательно сбываются – так или иначе. Если вы ожидаете чего-то хорошего, оно придет. Но если вы ожидаете, что обрушится потолок, он непременно обрушится. По этим-то самым причинам, его дополнительному проникновению в суть вещей, так сказать, он и пользовался столь высокой репутацией в своей профессии, а «Трансконтинентал брокерс» продолжала платить ему и не взъедалась, если время от времени он занимался чем-нибудь на стороне, вот как теперь по поручению Хелен. Конечно, он предпочел бы, чтобы его ценили за то, что он делал, а не за то, чем он был. А кто этого не хочет?

ВОТ ПРЕДПОЛОЖИМ

Артур Хокни стоял по щиколотки в воде на пляже, куда упал хвостовой отсек ЗОЭ-05. В руке у него было расписание приливов. Потом он направился к дороге и в Лозерк-сюр-Мер, шагая так, словно с ним рядом шагал трехлетний ребенок. Он пришел в городок, навел справки в банке: да, вроде бы мужчина с ребенком обменял там швейцарские франки на французские, но вот когда, никто точно сказать не брался. За несколько дней до воздушной катастрофы, несколько дней спустя, кто помнит? Драматические события этого дня – машины «скорой помощи», телевизионщики, репортеры – заслонили все остальное. Он сел в парижский автобус, но повторилось то же самое: никто ничего не мог сказать об англичанине и белокурой английской девочке. Он наводил справки в кафе и автобусах возле автовокзала и запросил свои контакты в преступном мире, но ничего нового не узнал. След, если и был след, давным-давно остыл. Он подумал, что для Нелл, пожалуй, лучше, если ее нет в живых. Ему было прекрасно известно, какая судьба скорее всего ожидает потерявшихся детей, когда они попадают не в те руки. Торговля живым товаром существует по-прежнему – все виды зла и порока процветают в этом нашем мире, они не исчезают оттого лишь, что газеты про них забывают. Для его клиентки существовало лишь одно различие – мертвая или живая. А «живая» для нее значило – живая и вне какой бы то ни было опасности. Он не мог, он не хотел растолковывать иные возможности.

Вернувшись в Англию, он навел дальнейшие справки о контактах Блоттона и его профессиональном поведении. Миссис Блоттон захлопнула перед ним дверь. Но это не указывало на ее соучастие в мошенничестве. Просто проявление ее прискорбного характера. Местная полиция согласилась держать дом под наблюдением. Рано или поздно, подсказывал его инстинкт, Эрик Блоттон восстанет из мертвых, чтобы наложить руку на два миллиона своей жены. Он рекомендовал авиакомпании ЗАРА возобновить расследования и как можно долее – в рамках закона – оттягивать передачу этой суммы. Отсрочки были неизбежны в любом случае. У компании хватало хлопот с обычными исками родственников погибших, каковые по заведенному порядку удовлетворялись, начиная не с первых, а с последних букв алфавита. Пока очередь дойдет до Блоттона, времени минует много, даже если они старались бы ускорить процесс.

Ну а что до Нелл, он испробовал все и ничего больше сделать не мог. Встретившись с Хелен в укромном кафе, он рекомендовал ей принять совет и помощь своих близких, тех, кто ее любит, и признать, что Нелл погибла. Но она, казалось, слушала не его, а внутренний голос, твердивший «она жива». Ее чека он не взял. Да и в любом случае чек был на мизерную сумму, выкроенную из денег на хозяйство. Она представления не имела, как дороги его услуги. Он ей этого не сказал.

Ему хотелось обнять ее, только чтобы оберечь. Ее будущему угрожала ее собственная натура. Или же желание обнять ее диктовалась чем-то совсем-совсем иным? Возможно, но ведь это ничего не меняло.

Она допила кофе и собралась уходить. На мгновение она прижала свою белую руку к его черной щеке и сказала:

– Спасибо. Я рада, что в мире есть такие мужчины, как вы.

– А каким вы меня видите?

– Смелым, – сказала она. – Смелым, надежным и добрым.

Что, естественно, означало: не таким, как мой отец, как Клиффорд, – с сожалением должна добавить, что Саймона она практически мужчиной не считала.

РАЗГОВОРЫ

Читатель, я для вас запечатлею несколько разговоров. Первый – между Клиффордом и Фанни, его секретаршей-любовницей. Сцена – сотворенный прославленным архитектором дом Клиффорда за городской чертой Женевы, воплощение элегантности и роскоши с плавательным бассейном в форме раковины, отражающим синее небо и снежные вершины гор, с рисунками на стенах из панелей светлого дерева (рисунки постоянно меняются и сегодня это весьма недурной рисунок лошади Франка, набросок дохлой собаки Джона Лалли, три пейзажа Джона Пайпера и действительно превосходная гравюра Рембрандта), со светлыми кожаными креслами и стеклянными столами.

– Клиффорд, – резко говорит Фанни, – ты не имеешь права винить Хелен в смерти Нелл. Это ты решил ее похитить. Это из-за тебя она оказалась в самолете. Если винить кого-то, то только тебя.

Фанни сыта по горло, и с полным на то основанием. Во-первых, Клиффорд пригласил ее переехать к нему только потому, что ожидал Нелл. После страшного дня авиакатастрофы она осталась нянчить Клиффорда, пока он находился в тисках горя и отчаяния. Она покрывала его на работе, ибо порой его депрессия была настолько тяжкой, что он напивался и был не в состоянии принимать решения. А принимать их было необходимо: через пять коротеньких месяцев «Леонардо» должна была открыть свои женевские галереи, отданные под творения современных мастеров, и в день открытия эти современные мастера так или иначе должны были висеть на стенах. Полотна предстояло извлечь из мастерских художников или из частных домов, где они каким-то образом оказались – подарены под пьяную руку или проданы вопреки контракту, – а ведь каждое застраховано на гигантскую и весьма проблематичную сумму, – но важнее всего были художественные решения: эту картину выбрать или ту? Эти-то решения Фанни и принимала от имени Клиффорда. Принимала безошибочно, и вот теперь, протрезвев и снова став самим собой, он отказывается упомянуть о ней в предисловии к каталогу. Она в бешенстве. Пусть обнимает ее по ночам, пусть улещивает сладкими словами сколько хочет, с нее довольно.

– Ты эгоистичный, жадный и самовлюбленный эгоцентрик! – кричит она (она, которая обычно так мягка и покладиста). – Ты больше меня не любишь!

– Я тебя никогда не любил, – говорит он. – По-моему, мы друг друга измотали. Почему бы тебе не собрать вещи и не переехать?

Конец разговора, конец сексуальной связи. Она-то ждала немножко другого. Ей казалось, что он отправится за ней. А он этого не сделал. На следующий же день в женевской утренней газете появилась фотография: Клиффорд Вексфорд в ночном клубе обнимает за талию Труди Берфут, кинозвезду, которая только что выпустила в свет бестселлер. И Фанни вспоминает, что всю последнюю неделю Труди названивала несколько раз на дню.

Еще разговор. Фанни сидит за своим столом в приемной Клиффорда в прохладном новом мраморном здании «Леонардо» и мучается от горя и унижения. Входит Клиффорд. Она думает, что он, может быть, извинится.

– Ты еще здесь? – спрашивает он. – По-моему, ты сказала, что уезжаешь.

Значит, она потеряла не только любовника, но и работу, и то, что, как она понимает теперь, было любовью.

Ее преемница помоложе ее и более отвечающая общепринятым стандартам миловидности, но с еще более внушительной степенью по истории искусства, обретенной в галерее Куртольда – не более и не менее, согласившаяся на жалованье даже еще более низкое, чем получала Фанни, появляется, когда Фанни собирается уйти. (Ей пришлось самой себя уволить: найм и увольнение входят в число обязанностей здешней секретарши.) Зовут новую девушку Кэрол.

– Перспективы действительно такие хорошие, как утверждается? – спрашивает Кэрол.

– Скажем, всеобъемлющие, – отвечает Фанни.

– А мне придется самой принимать художественные решения? – спрашивает Кэрол.

– Не исключено, что такая необходимость возникнет, – отвечает Фанни, глядя, как четверо носильщиков вносят особенно яркого Джексона Поллока, которого выбрала она от имени Клиффорда. – Но не стоит затрудняться.

Конец разговора. И Фанни возвращается к своим родителям в Суррей. Она отказалась от своей женевской квартиры над кулинарией по совету Клиффорда в самый разгар их… чего? Романа? Навряд ли! Деловой сладострастной связи. Больно было невероятно. Но девушкам, приобщающимся к Миру Искусства, приходится туго – и денег избыток, и любовь, и увлекательная жизнь, но только для тех, кто наверху. А наверх поднимаются одни мужчины. Как и всюду, за исключением, возможно, сферы женских одиночных танцев «гоу-гоу».

Еще разговор. В другой стране.

– Ты меня не любишь, – говорит Саймон Корнбрук Хелен примерно тогда же, когда Фанни лишается своего места. Он бледен, его ясные глаза за круглыми стеклами совиных очков полны отчаяния. Он невысок и не очень красив, но чуток, умен, добр и, как всякий нормальный муж, нуждается в любви и внимании жены. Хелен с удивлением взглядывает на него. Она кормит Эдварда. Все ее внимание теперь отдается малышу и – во всяком случае, так кажется Саймону – памяти о Нелл, которую она лелеет, словно еще одного живого младенца, так что для него не остается места.

– Конечно, я тебя люблю, – говорит она с удивлением. – Конечно, Саймон. Ты же отец Эдварда! – Разумеется, не самое тактичное доказательство, но она так чувствует.

– А Клиффорд – отец Нелл, я не ошибаюсь? Хелен вздыхает.

– Клиффорд за границей, – говорит она, – а кроме того, мы разведены. В чем дело, Саймон?

Мы-то с вами знаем, в чем дело. В том, что она вышла за Саймона ради тепла, безопасности и уюта, которые он мог ей дать – истерзанной, измученной после брака с Клиффордом, уверенной, что ничего другого ей от мужчины никогда не понадобится. Знает это и Саймон. А теперь этого оказывается мало. Ему нужно, чтобы Хелен к нему тянуло эротически, чтобы ее чувства были отданы ему. Ему нужно быть у нее в сердце. А у нее в сердце только малютка Эдвард, и погибшая Нелл, и потерянный Клиффорд. А Саймона там нет вовсе. Оба они знают это – ему не надо было спрашивать. Хелен нагибается над Эдвардом и что-то ласково ему воркует, лишь бы не встречаться глазами с мужем. Он поднимает ей голову и бьет ее по щеке. Не сильно, а словно желая привести ее в чувство, вернуть к жизни, но, конечно, из этого ничего не выходит. Этому нет прощения. Он ударил женщину, свою жену, мать своего новорожденного сына, и ведь она ничем его не обидела, не задела, а просто спросила в чем дело.

Саймон, запинаясь, бормочет извинения и возвращается в редакцию и находит там Салли Агнес Сен-Сир, представительницу новой породы блистательных молодых писак, которых недавно взяли в его газету, и после пребывания в «Эль вино» («Саймон, а ты что здесь делаешь? Ты же сюда носа не кажешь!») уходит с Салли Агнес (да-да, читатель, в жизнь она вступила не под этим именем, но так лишь уж оно хорошо выглядит под заметкой? Салли Агнес Сен-Сир – произносится как sincere,[16] доперло?), а действительно ли Саймон задел в ней какую-то эротическую струну или она просто притворялась, мы никогда не узнаем, потому что Салли Агнес не скажет. В любом случае, она знала, что Саймон может быть ей полезен. А что до Саймона, он знал, что в Салли Агнес нашел отклик, которого не мог обрести в Хелен. Салли Агнес Сен-Сир! Сен-Сир! У вашего автора мурашки бегут по коже.

ВОЗОБНОВЛЕНИЯ

Однако не кажется ли вам, все эти взрослые взаимоотношения, как они ни мучительны, ни сумбурны, ни сложны, в сущности, глубоко банальны в сравнении с благополучием ребенка? Если бы Хелен была хоть чуточку менее неразумна и своевольна, если бы Клиффорд был не таким нетерпимым, они никогда бы не расстались, и Нелл выросла бы в безмятежном спокойствии, чтобы занять в мире предназначенное ей место. А к чему они все пришли теперь?

Хелен не знает, какое, собственно, чувство вызывает у нее связь Саймона (занявшая первую страницу желтых листков) с громокипящей Салли Агнес, и обнаруживает, что практически никакого. Словно с исчезновением Нелл исчезли целые системы эмоций. Она вся внимание к своему малютке сыну Эдварду, но даже эта любовь осторожна, будто и ее могут внезапно украсть. Впрочем, он ничего этого не замечает.

Клиффорд позвонил ей из Женевы как-то вечером, когда она была одна, и с удовольствием занималась мелкими хлопотами, и дремала, и читала, и писала матери, и изредка, совсем-совсем изредка, недоумевала, где запропастился Саймон.

– Хелен? – сказал Клиффорд, и этот голос с его особым чарующим, хрипловатым двойным тоном, такой знакомый и так давно не звучавший в ее ушах, сразу заставил ее очнуться, пробудиться, отозваться всем своим существом, и это было чудесно, но с пробуждением зазвучал и тот, другой двойной тон – страдания и горя. Не удивительно, что Хелен проводила свои дни в вечной дремоте!

– Как ты, Хелен? Ничего? Все эти газетные вопли про недоростка…

– Клиффорд, – легко сказала Хелен, – они высасывают такие вещи из пальца, тебе ли этого не знать! У нас с Саймоном все замечательно. А как у тебя с Труди Берфут?

– Почему ты никогда не говоришь правды? – спросил он. – Почему ты всегда лжешь? – И не успев начать разговора, они уже сцепились. Вот так бывало всегда. Он предлагал свое сочувствие. Она отклоняла его из гордости, она ревновала, он злился, она страдала – и вот так все время, по кругу, по кругу против часовой стрелки и против шерсти!

Но Клиффорд был прав, на этот раз она действительно лгала – правда о ней самой была настолько сокрушающей, что она отказывалась ее принять, и потому все мелкие будничные правдочки выметались вон. Если бы они с Клиффордом не расстались, трезво постигли собственные характеры, получив таким образом возможность исправиться, она была бы теперь не такой лгуньей, не такой скользкой, в чем-то ущербной личностью, и Саймону было бы гораздо труднее предать ее. И Клиффорд был бы не таким жестоким, не таким расчетливым, не так стремился бы мстить женскому полу и меньше заботился бы об образе, который проецировал на публику. Он бы реже менял сексуальных партнерш, а больше менялся бы сам.

Мужчины – такие романтики, вы согласны? Они ищут идеальную партнершу, тогда как искать следует идеальной любви. Они обнаруживают недостатки в своих любимых (и вполне естественно, кто совершенен? Уж во всяком случае не сами они!), хотя в действительности это, разумеется, им недостает главного – способности к совершенной любви. Клиффорд все еще не избавился от привычки составлять список качеств, обязательных для женщины, которую он искал и которая по-настоящему, безоговорочно и навсегда его устроила бы. От нее требовалось быть красивой, блестяще образованной, умной, чуть ниже его ростом, пышногрудой и стройноногой, знать много языков, заниматься лыжным спортом, играть в теннис, быть безупречной хозяйкой дома, превосходной кулинаркой, начитанной… и так далее и тому подобное. Тем не менее женщиной, которую он полюбил почти идеальной любовью, оказалась Хелен – а она, бесспорно, по этому списку очков набирала немного. Бедный Клиффорд с его надеждой обрести утешение в славе и богатстве, которые приносят так мало, как знают все, кто есть кто-то.

Ну а крошка Нелл, которую теперь звали Брижит, жертва недостатков своих родителей – подумайте о ее тягостном положении! Ей исполнилось пять, ей пора было поступить в школу. Милорд и миледи оказались в безвыходном положении. С тех пор, как в замке появилась Нелл, они почти его не покидали, чтобы избежать необходимости объяснять, кто она и что.

– Я скажу, что она моя дочь, – в первый момент знакомства с Нелл объявила миледи, глядя на морщинистое лицо в треснутом зеркале и видя в нем юную девушку, как было у нее в привычке. – Не понимаю, в чем тут проблема.

У милорда не хватило жестокости объяснить, в чем тут проблема, а именно, что его жена отказывается стареть. Назвать Брижит внучкой смысл имело бы: никаких вопросов не возникло бы, она могла бы посещать школу, вопрос о документах и справках как-нибудь удалось бы обойти. Но миледи и слушать об этом не желала. Брижит – ее дитя. Для бабушки она слишком молода – кто способен принять ее за бабушку? Так что милорду оставалось только держать Брижит дома под надзором пожилой, доверенной, умеющей молчать служанки, и надеяться, что проблема возьмет да и сама собой исчезнет. Но, разумеется, она никуда не девалась, и крошка Брижит подрастала и томилась без подружек, общества сверстников и молодежи и хотела выучиться всему-всему на свете. А милорд и миледи, как ни были они эксцентричны, тревожились за Брижит. Им хотелось, чтобы девочка вела счастливую и нормальную жизнь, вот как они сами давным-давно, до того, как Время и Дряхлость начали свое гнусное дело. Некоторые стареют мирно и без грусти, но милорд и миледи упирались и. ни дюйма не уступали без борьбы, и самым надежным их оружием была крошка Брижит, порой, правда, притихшая и грустная без всякой сколько-нибудь реальной причины, но чаще порхающая по своим владениям, своему старинному замку, принося жизнь, смех и свет в самые темные его углы.

Другим их оружием, как ни тяжело мне об этом говорить, была черная магия. Миледи порой прибегала к ней – самую чуточку, а милорд помогал, если был в настроении. Слухи об этом время от времени достигали деревни, что отбивало у ее обитателей последнее желание навестить замок, который и без того, Бог свидетель, был достаточно угрюмым и жутким – неухоженные деревья, полузаслонявшие высокую башню, гнулись и покачивались словно бы без всякого ветра. Нелл, разумеется, видела замок совсем другим. Это был ее дом, а нам всем, и особенно детям, дом представляется надежным и уютным убежищем. Если же порой там появлялись пентаграммы или сквозняк разносил душный запах курений, то с какой стати это должно тревожить пятилетнюю девочку? Насколько она может судить, так ведь живут все.

Жители деревни относились к милорду и миледи снисходительно. Они были реалистами и не верили в магию, что в черную, что в белую, ну, во всяком случае, не всерьез. Только подросткам нравилось впадать в истерику и утверждать, будто на них наводятся чары. Пусть их колдуют, размышляли жители деревни – ни себе, ни другим старички особого вреда не сделают. Пусть себе занимаются своей магией. Знай они, что в замке живет ребенок, кто-нибудь, наверное, вмешался бы. Но они не знали. Откуда бы? Наступило Рождество и прошло, и никто не знал, что это день рождения Нелл. Да и в любом случае де Труаты дней рождений не справляли. Более того: они по мере возможности игнорировали Рождество. Они чувствовали, что, открыто признав этот праздник, они оскорбили бы своего владыку дьявола.

Итак, представьте себе их рождественский завтрак. Милорд и миледи старались, чтобы день этот не отличался от обычных будничных дней. В десять утра они, как было у них в обычае, кое-как спустились по лестнице, старательно оберегая скрюченные пальцы от повреждений там, где перила были сломаны, и слабые тощие ноги – там, где ступеньки прогнили. Они вошли в обширную кухню, где среди балок высокого потолка весело бегали мыши, а по пыльным плитам пола бегали черные тараканы – зрение у Марты ослабело. Не то чтобы она не подметала кухню, но вот пола толком не видела. Когда они вошли на кухню, Марта, по обыкновению, варила кофе в высоком эмалированном кофейнике с облупившейся эмалью, а Нелл, против обыкновения, поджаривала хлеб на огне, который пылал в очаге всю зиму: ежедневно все четверо высвобождали и выдергивали хворостины из огромной кучи, которую с осени заготовил Жан-Пьер, дровосек. (На войне у Жан-Пьера помутилось в голове, но мышцы остались крепкими. В те дни, когда Марту посылали за ним в деревню, для Нелл находились какие-нибудь забавы в другом конце замка. Это было нетрудно. В былые времена замок вмещал двадцать членов семьи и сорок слуг, а если учесть флигели, не говоря уж об амбарах, конюшнях, беседках, то для всех хватало дела и всяких приятных развлечений. Впрочем, это нас занимать не должно. С нас довольно нашего повествования.)

– Что делает малютка? – спросила миледи у Марты. (Разумеется, я для вас даю их разговор в переводе.)

– Поджаривает хлеб, – ответила Марта.

– Как странно! – сказал милорд.

Ну разумеется, поджаривать хлеб принято у англичан, а не у французов, возможно, потому, что природа хлеба заметно различается в этих двух странах. Хелен девочкой поджаривала хлеб в «Яблоневом коттедже», сидя на корточках перед огнем в печурке и насадив ломтик на зубья специальной длинной латунной вилки с одним согнутым зубцом и львиной головой на ручке. И всего один раз (за неделю до того, как Нелл поднялась в самолет ЗОЭ-05) Хелен поджарила его для дочки, открыв дверцу наиновейшей плиты в кухне дома в Масуэлл-Хилле, насаживая ломтики на вилку для разделки жаркого с некоторой опасностью для своих порозовевших от жара пальцев.

– Я поджариваю хлеб, – сказала Нелл, – потому что сегодня Рождество. – Кусок хлеба она насадила на длинную раздвоенную ветку.

– Откуда малютка узнала про Рождество? – Де Труаты редко обращались к своей малютке Брижит прямо.

– Церковные колокола звонят, а сейчас зима, – сказала Нелл. – И я подумала, что это Рождество. На Рождество люди делают всякие хорошие вещи, а жареный хлеб – хороший. Ведь правда? – добавила она неуверенно, потому что милорд и миледи, судя по их виду, сильно досадовали. Слезящиеся глаза в красной обводке век посверкивали, скрюченные артритом пальцы постукивали.

– Я ей ничего не говорила, – сказала Марта. – Наверное, она прочитала про него в книжке.

– Но кто научил малютку читать?

– Сама научилась, – ответила Марта.

Так оно и было, а помогли Нелл в этом заплесневелые, погрызенные мышами, но еще удобочитаемые книги, с былых славных времен хранившиеся на чердаке, где она их и обнаружила. Кроме того, хотя Нелл знала, что ей запрещено выходить за пределы замковой ограды, и ни в коем случае запрета не нарушила бы, она иногда забиралась на сук, нависавший над дорогой, которая спускалась к деревне, и, укрытая листвой, наблюдала странных, полных сил, ужасно высоких обитателей внешнего мира, смотрела, как они куда-то идут или откуда-то возвращаются, и начала понемногу разбираться в их жизни.

Милорд и миледи повздыхали, недовольно поворчали, но потом съели поджаренные хлебцы, снаружи обуглившиеся, внутри холодные и волглые, короче говоря, совершенно неудавшиеся – обильно намазав их маслом и домашним вареньем Марты, но без единой жалобы. А это, разумеется, самый лучший подарок, какой только может получить ребенок, – высокую оценку своих стараний, пусть и ценой некоторой жертвы со стороны тех, кто дает эту оценку. Нелл потискала всех троих – милорда, миледи и Марту, – а их темный владыка держался на почтительном расстоянии.

Саймон провел Рождество с Хелен – они старались ради Эдварда восстановить свои отношения. Саймон объяснил, что в объятия Салли его толкнула холодность Хелен, что Хелен достаточно только слово сказать, и он с Салли больше никогда не увидится. Хелен сказала: «Какое слово?», и он рассердился и не смог ответить «люблю». Вот так удобный момент для примирения пропал втуне. Хелен хотелось говорить о Нелл, о том, что Рождество – это ее день рождения, но она знала, как Саймон не хочет, чтобы это имя произносилось вслух, а потому расстроилась. И хотя они весело и мило разговаривали за индейкой, сидя под рождественскими украшениями, а позже поехали выпить с друзьями и все соглашались, что желтая пресса сплошная гнусность, так что обращаться в суд не следует, чтобы не придавать газетной лжи хоть какое-то правдоподобие, ничто поправлено не было. В сердце Хелен осталась тупая боль непризнаваемого горя и возмущение, а в сердце Саймона – свирепые муки неудовлетворенности. Вопроса о разводе не вставало. Что это дало бы? А Эдвард? Хелен казалось, что ее жизнь записана на видеопленку, но кто-то нажал кнопку «стоп» и пленку заело на не слишком приятном кадре. Жуткое ощущение! Эдвард рос, менялся, а она нет. Впрочем, она послала Артуру Хокни рождественскую открытку с довольно милой елкой, обведенной серебром, а от него получила открытку с Эмпайр-Стейт-билдингом в снегу и Кинг-Конгом в венке из остролиста. Поставить эту открытку на каминную полку она не могла: а вдруг Саймон увидит и поймет, что она все еще поддерживает с ним отношения.

Нет вестей – хорошие вести, уверяла она себя. Но отдавала себе отчет, что Нелл вряд ли ее узнает, ведь уже столько времени прошло с тех пор, как они расстались. Или, точнее говоря, с тех нор, как Нелл у нее насильственно отняли. Каждый вечер Хелен молила Бога, чтобы Он помог ее дочери, где бы она ни находилась, но если бы вы спросили Хелен, верит ли она в Бога, то она ответила бы осторожно: «Я не знаю, что именно вы подразумеваете под словом «Бог». Если вы говорите об ощущении «все это не так просто, как кажется на первый взгляд», тогда, пожалуй, я верю. Но и только».

Слишком мало, скажут некоторые, чтобы удовлетворить ревнивого и требовательного Бога. По образу и подобию которого явно был сотворен Саймон при всей его мягкой манере держаться.

ПОЖАР

Однако, читатель, факт остается фактом: Нелл просто не была сотворена для мирной жизни. Всегда одно и то же. Судьба дает ей небольшую приятную передышку, а затем закручивает в смерче и опускает на совсем иную и отнюдь не обязательно приятную тропу. Удача и неудача, когда речь шла о Нелл, вечно наступали друг другу на пятки и хватали за пятки ее.

В раннем детстве с нами случается то одно, то другое, а сами мы тут ни при чем. У нас нет возможности контролировать свою судьбу. События наваливаются на нас помимо нашей воли. И, читатель, это происходит с нами не только в начале жизни, но и на ее исходе, как бы мы ни старались. Мы будем любить и будем любимы или потерпим крах в любви; будем жить то в нищете, то в богатстве или существовать на стабильный предсказуемый доход; будем всю жизнь экономить или всю жизнь мотать. (Имей десять пенсов в 10 лет, и будешь иметь 100 фунтов в 20, и 1000 фунтов в 30. Кредит обрести будет легко – как и тревогу.) Жить под вечной угрозой несчастных случаев и катастроф или почти их не ведать. В некоторых из нас норовит ударить молния, и потому нам лучше не играть в гольф под грозовыми тучами, а другие в грозу расхаживают от лунки к лунке с полной безнаказанностью. Если нам хочется узнать свою судьбу, достаточно оглянуться на детство, ибо, когда мы взрослеем, события словно редеют, схема их слишком расчленена, слишком знакома и потому практически невидима. Вот только ощущение, когда резинка в нашей юбке лопается и она соскальзывает нам на колени – ах, как скверно! – но, к счастью, рядом никого нет – ах, хорошо! – но ведь это уже было… Как мне знакомо это ощущение – о да, вы правы, это уже было! И случится снова: более того – много раз, прежде чем вы умрете. Вновь из-за горизонта возникнет мистер Единственный, пусть в гостиной дома для престарелых, и окажется мистером Не Тем. Миссис Не Та будет вынимать вам на завтрак из тостера одни угли, а когда по этой причине вы сменяете ее на миссис Единственную, миссис Единственная будет делать то же самое. Ваша судьба – получать из тостера на завтрак одни угли.

Мы можем научиться добродетелям, практикуясь в них, разумеется, можем. Мы можем выработать привычку быть смелыми (даже самые робкие из нас), делая над собой усилия, необходимые, чтобы пробудить в себе мужество; выработать спокойную доброжелательность – не поддаваясь раздражению; выработать умение спасать чужое самолюбие ценой собственного; терпение, принуждая себя склонять голову перед судьбой; научиться тасовать карты и не винить других; и отскребать обуглившуюся часть ломтика, и подавлять гордость, и просить миссис Не Ту простить нас, и практиковать великодушие, а не скупость, когда речь пойдет о сумме ее алиментов. Однако судьба, внутренняя схема судьбы, лейтмотив (его почти можно назвать так!) нашей жизни остаются прежними. А потому не барахтайтесь напрасно. Примите свою судьбу, постарайтесь наилучшим образом разыграть сданные вам карты. Только это вы и можете сделать.

Вините звезды, если вам нравится. Вините излишнее сближение Марса Нелл с Солнцем, под знаком которого она родилась. Или вините предыдущую ее жизнь, если это вас устроит больше. Видимо, она совершила в ней несколько очень хороших поступков и несколько очень плохих. Или же вините дисгармонию генов, бурлящую смесь крови Клиффорда и Хелен. Или же взгляните на ситуацию просто и скажите: угодив к такой чокнутой парочке, как де Труаты, добра не жди! Что-нибудь да случится.

Ну и, конечно, случилось. Дело было так.

Маркиза в отчаянном стремлении вернуть себе юность и красоту – и не просто из тщеславия, но чтобы стать совсем уж правдоподобной матерью для крошки Нелл, затеяла черную мессу с применением пентаграмм, огня, крови летучих мышей (а ее добыть, как вы прекрасно понимаете, куда сложнее, чем кровь агнца) и корня окопника. Маркиз вздохнул, но облекся, как положено, в черное с серебром одеяние, а Марта простонала «неужто опять!» и согласилась махать кадильницей, в которой таинственные ароматические травы горели на тлеющих древесных угольках. (Общий возраст этой троицы перевалил далеко за две сотни лет; полагаю, нельзя винить людей за то, что они пробуют все способы вернуть утраченную юность, хотя, конечно, их можно обвинить в безрассудности.) Церемония должна была начаться при первом ударе часов, отбивающих полночь, в Большом Зале старого замка.

Крошка Нелл мирно спала у себя в башне и не подозревала ни о чем из ряда вон выходящем. Снаружи ухала сова, стенал ветер, а над башнями замка словно бы сгущались и клубились черные тучи, хотя я полагаю и безусловно надеюсь, что причиной были погодные условия, а никак не призывы к дьяволу явиться.

Однако я обязана все-таки сказать, что ночь выдалась на редкость жуткая. Воздать ей должное не мог бы и фильм ужасов. Полуночные деревья бешено раскачивали вершины, точно стараясь вырвать свои корни из земли и умчаться с ветром куда угодно, лишь бы не оставаться здесь, а замковые кошки прятались под той источенной жучком, пропаутиненной старинной мебелью, какую могли отыскать, и их желтые дьявольские глаза мерцали повсюду.

Нелл спала! Она всегда спала. Великое благо, даруемое добрым сердцем. Ее головка касалась подушки, синие глазки смежались, дыхание становилось ровным, она засыпала и сладко спала до утра, когда потягивалась, глубоко вздыхала и вскакивала с постельки в том полном приятных предчувствий радостном возбуждении, которое ведомо только очень юным и счастливым. А почему бы ей и не быть счастливой? Никто не объяснял, как безобразны и чудаковаты (и, конечно, дряхлы) ее предполагаемые родители, никто не хмурился и не поднимал брови на пыль и грязь. Нелл принимала милорда, миледи и замок такими, какими они ей представлялись, а так как по натуре она была веселой и доброй, то представлялись они ей очень хорошими.

Однако должна сказать, что счастье это уже стало прошлым, ибо в эту самую ночь пребывание Нелл в замке подошло к внезапному и ужасающему концу.

Из круглой комнатки на верхнем этаже Западной башни (Нелл спала в Восточной) в грозовые ночи запускался змей на конце длинной веревки с вплетенной в нее проволокой. Конец веревки был привязан к двухфутовому восковому изображению маркизы, уложенному на подстилку из сена. Змей должен был влить в маркизу молнию – а с ней жизнь, силы, юность и так далее. (Если бы это сработало, она, несомненно, сделала бы то же для мужа, и его восковое изображение было бы тотчас там положено в ожидании грозы. Низость была ей чужда. Она любила мужа. Читатель, мне не нравится писать о таких вещах – у меня возникает ощущение, что на меня навели чару, как выражаются дети.) Так поторопимся же. Но только прежде упомянем, что Бенджамин Франклин, викторианский философ и естествоиспытатель, запустил точно такого змея и сумел-таки спустить по проволоке электричество с неприятными для себя последствиями, поскольку находился у нижнего ее конца. Ну, так ведь он представления не имел, с чем имеет дело! А после этого получил его. Кое-каким вещам род человеческий все же научается. Ну, тому-сему.

В половине первого, когда заклинания, песнопения и падения ниц были в самом разгаре, молния сбежала по проволоке, во мгновение ока растопила изображение маркизы и запалила сено. Никто этого не заметил. Естественно. Ни маркиза, ни маркиз, ни Марта. Все трое были слишком сосредоточены на том огне юности и страсти, который дьявол, предположительно, должен был запалить в их слабеньких морщинистых грудных клетках… а может быть, и запалил! Мне что-то начинает казаться, что дьявол в ту ночь, пожалуй, и в самом деле прошелестел где-то совсем рядом и развернул свои страховидные кожистые крылья почти у самой щечки спящей Нелл. Огонь в Западной башне разбежался множеством жгучих жучков, которые, съев сено, закишели на половицах, посыпались сквозь щели в нижнюю комнату, где съели все, что сумели, становясь все больше, все сильней – и все голоднее! Ву-у-у-ух! Каким сухим и горючим был старый замок!

А в другой стране, в сотне миль оттуда Хелен, мать Нелл, заметалась и застонала во сне, а отец Нелл в еще одной стране проснулся и протянул руку, ища успокоения, к своей сопостельнице Элизе – он, который так редко, казалось бы, нуждался в успокоении, утешении, в какой бы то ни было помощи. Говорю же вам – это была странная ночь.

Нелл спала в Восточной башне. Пожар начался в Западной башне, прокрался вниз, раздуваемый сильным ветром (и дьявольскими крылами, если вас интересует мнение местных жителей, а кто возьмется утверждать, что они ошибались! Если вы вызываете дьявола, то будьте уверены, накликаете что-нибудь очень скверное, и ничего хорошего для вас из этого не выйдет, каким бы сильным, мудрым и могущественным вы себя ни воображали!), и стеной пламени ворвался в Большой Зал, где продолжалась черная месса. Маркиза, чокнутая до последней секунды, заковыляла не от огня, а к нему, веруя, что набегающие волны пламени суть некий источник вечной юности и, вступив в них, она выйдет бессмертной и такой неземной красоты, что все мужчины навеки станут ее рабами и так далее, а также отведет Нелл в деревенскую школу, не вызвав никаких сомнений. Она, разумеется, никуда не вышла, а сгорела дотла. Маркиз, который любил свою жену такой, какой она была, и оставался совершенно равнодушен к тому, что ей не удавалось стать вечно юной и прекрасной, побежал за ней, чтобы воспрепятствовать ее безумному намерению, но запутался в своем магическом одеянии, упал, и орды огненных дьявольских жучков разбежались по тяжелым складкам пропыленной ткани, и он тоже умер. Не думаю, чтобы она или он испытали большие страдания, я думаю, сила чувств во многом заглушила физическую боль. Она была всем существом убеждена в своем чудесном воскресении, он был всем существом сосредоточен на стремлении спасти ее! Я же говорю, они не были дурными людьми, а просто не желали спокойно удалиться в сумерки своей старости, только и всего, – и желание их сбылось и пожрало их.

Но Марта, третья участница их дьявольской эскапады, их губительной черной мессы, при виде огня пустилась наутек и мгновенно выскочила за дверь. Она была грузной старухой на девятом десятке лет, но в случае необходимости могла двигаться достаточно быстро. А уж это, разумеется, была необходимость из необходимостей. Деревянные ступеньки винтовой лестницы в башне Нелл уже тлели, когда Марта тяжело взбиралась по ним, чтобы снасти девочку – из крыши замка повсюду вырывались огромные языки пламени, словно стараясь дотянуться до неба, а ветер ревел и завывал вокруг.

Нелл проснулась, когда было грубо схвачена, переброшена через плечо Марты и затряслась вниз по лестнице – трюх, трюх, – и куда бы она ни смотрела, всюду был огонь, а бедные босые подошвы Марты (маркиза, упокой Господь ее душу! – требовала вызывать дьявола на босу ногу) наступали на угольки, и на бегу она вопила «Le diable! Le diable!»[17] и это пугало бедняжку Нелл больше всего остального. Кому же приятно думать, что их настигает дьявол! А Марта, естественно, именно это и думала. И неудивительно. Она согрешила.

Ее господин и ее госпожа понесли кару, погибли. А теперь ее очередь!

Марта добралась до маленького «де-шво», стоявшего во дворе, и хотя – по различным причинам, касаться которых я здесь не стану, чтобы не задерживать нас, – последний раз она управляла автомобилем по меньшей мере сорок лет назад, запихнула Нелл на заднее сиденье, прыгнула за руль и со скрежетом передач, который при других обстоятельствах дни и дни служил бы предметом разговоров, рванула прочь от огненного пекла. Повернула она к шоссе, а не к деревне – в противоположную сторону от нее. Она ведь не за помощью ехала, а торопилась оставить как можно большее расстояние между пылающим замком и собой. Но, конечно, так просто от дьявола не спасешься!

Как вы помните, читатель, пока Нелл жила в замке, де Труаты хранили ее существование в тайне, она находилась у них незаконно, дитя черного рынка. Другие тайноприемные родители смело объявляют себя тетями и дядями либо дедушками и бабушками или уезжают на два-три года и возвращаются с ребенком, словно бы приобретенным естественным путем, но де Труаты подобных разумных мер не приняли. Кое-кто из жителей деревни видел в замке ребенка, но помалкивал. Столь обворожительная девочка, изящная, как эльф, с огромными чарующими глазами, вполне могла быть видением и исчезнуть, прежде чем толком разберешься, здесь она или только кажется. Жаль прогнать подобное создание. Ну а к тому же, вы знаете, что такое деревенские жители: язык привыкли держать за зубами и верить, что слово серебро, а молчание – золото.

В развалинах замка были найдены обгорелые трупы де Труатов. Марта исчезла бесследно, но спальня ее, как было известно, находилась в Западной башне (где начался пожар), а башня обрушилась. Никто не сомневался, что бедные старые кости Марты покоятся где-то там, но живых родственников у нее не осталось, друзей не было, и никто не стал искать. На надгробной плите де Труатов под «здесь покоятся» была упомянута и верная serviteur[18] так что приличия были соблюдены. А что до крошки Нелл, ее останков не искали, потому что никто толком не знал, жила ли она там. Из этих мест она исчезла навсегда.

ВОЗМЕЩЕНИЯ

Примерно тогда же, когда через два года с месяцами после того, как ЗОЭ-05 пошел трещинами и разбился, были наконец выплачены все страховые премии и компенсации, включая и лишних два миллиона фунтов миссис Блоттон сверх и помимо сорока тысяч за потерю мужа (ввиду доказанной небрежности со стороны авиакомпании), произошла крайне странная вещь. В авиакомпанию ЗАРА позвонила дама, владелица дома мод в Париже. Она сказала, что чувствует себя обязанной сообщить кое-что. У нее было столько хлопот с созданием своей фирмы, что она вот только сейчас умудрилась выбрать свободную минуту. Да и в любом случае вполне возможно, что сведения ее никакого значения не имеют. Артур Хокни, вызванный из Нью-Йорка, тотчас прилетел в Париж побеседовать с этой мадам Рависсер, которую нашел весьма обворожительной и элегантной дамой средних лет, хотя в некоторых отношениях и склонной мешкать и тянуть время. Он простоял перед ее дверью добрых пять минут, прежде чем она собралась ее открыть. Такой уж у нее был характер. Мадам Рависсер, со своей стороны, увидев столь достойного и красивого черного американца, была обрадована незамедлительным ответом авиакомпании ЗАРА и с непринужденной словоохотливостью повела свой рассказ на английском языке, который недавно выучила. Она, начала она, навсегда покинула приморский городок Лозерн-сюр-Мер в тот самый день, когда разбился ЗОЭ-05. После многолетних колебаний она, наконец, решилась продать свою маленькую charcuterie,[19] покинуть мужа и с некоторым запозданием отправиться искать счастья в большом мире. Лучше поздно, чем никогда. Таков ее девиз. Она села в парижский автобус примерно через полчаса после падения самолета – собственно говоря, им пришлось постоять лишнее, пропуская машины «скорой помощи».

На первой остановке в автобус села весьма странная пара, сказала она – уродливый злобный мужчина, который непрерывно курил, и прелестная маленькая девочка с вьющимися белокурыми волосами, большими глазами и ротиком, как розовый бутон. Ну а мадам Рависсер хорошо знала свой тихий городок, и эти двое, казалось, упали прямо с неба. Откуда они взялись? В дороге девочка начала мучиться, ей хотелось faire pipi, и она, мадам Рависсер, остановила автобус и помогла ребенку – и обнаружила, что туфельки у нее мокры насквозь и трут ножки «la pauvre petite», а носочки у нее все в песке. Тут она заметила, что брючины у мужчины тоже снизу мокрые и прилипают к ногам ниже колена, точно он бродил по воде на пляже. С тех пор мадам не могла отделаться от мысли, что мужчина и девочка действительно упали с неба, что они имеют какое-то отношение к авиакатастрофе, хотя почему и каким образом она сказать не может.

– Вы описали его как заядлого курильщика, – сказал Артур. – Вы уверены?

– Две пачки «Голуаз» подряд, и перерыв он сделал только потому, что третьей у него не нашлось. О да, он был заядлый курильщик. Я тогда же подумала, что он не может быть отцом девочки – всякий раз, когда он к ней наклонялся, она начинала кашлять. Его собственный ребенок свыкся бы с запахом. А когда он сошел с автобуса – на рю Виктор Гюго – то сразу вошел в tabac. Я за ним следила.

– Вам следовало бы стать сыщиком, – заметил Артур Хокни. Ему понравился ее импозантный галльский вид, неторопливая уверенность ее движений. Она предложила ему кофе, и ей понадобилось полчаса, чтобы его сварить, но был он превосходным.

– Вам потребовалось немалое время, чтобы сообщить эти сведения, – все-таки заметил Артур.

– За хлопотами время проходит так быстро, – ответила она неопределенно. И правда, у нее словно были собственные внутренние часы, которые шли по-другому, чем у остальных людей.

Он провел неторопливую, полную неги, чрезвычайно приятную ночь с мадам Рависсер, должна я с сожалением констатировать. Но с другой стороны, как обнаружил Саймон, Хелен не видела никого, кроме своего малыша, а любовь без взаимности долга мучительна и требует передышек: да-да, Артур Хокни действительно был влюблен в Хелен. Ее рождественская открытка, встретившаяся в пути с его собственной, вызвала у него замирание сердца, и он осознал, что влюблен. Влюблен в смутную, бледную, несчастную англичанку! Нелепица! И тем не менее – правда. Искать утоления этой любви он не собирался – просто болезнь или ноющая боль в сломанной ноге, и скоро все пройдет. Смирись с ней и жди, пока она не угаснет, не иссохнет от отсутствия внимания. Но почему-то, пока этого не произошло, в нем проснулся больший интерес к другим женщинам, большая отзывчивость, большее, он опасался, упоение жизнью.

Tabac на рю Виктор Гюго указал Артуру Хокни дорогу в некое кафе, где деньги перешли из одного кармана в другой и была организована своего рода экскурсия по борделям Алжирского квартала, в которых, по утверждению его осведомителей, человеческие жизни постоянно становились предметом купли-продажи. Это была своего рода международная биржа, специализировавшаяся на сбыте мужчин, женщин и детей в домашнее или сексуальное рабство, а также тесно связанная с новым, растущим, менее опасным, но весьма доходным промыслом – продажей на черном рынке детей для усыновления. Похищенные или законно осиротевшие дети (их термин) контрабандой вывозились из стран Третьего мира, переходили от перекупщика к перекупщику по все более высокой цене, пока, наконец, не попадали к заказчику. Эти два рынка – рабов и детей – разграничены, хотя порой операции и совмещаются. Именно этого, разумеется, Артур всегда и опасался – что подобная судьба постигла крошку Нелл. Тем сильнее было его облегчение, когда след привел его к Марии, единственной служащей данного дома дурной славы, которая находилась там в дни катастрофы ЗОЭ-05 и продолжала находиться теперь, несмотря на текучесть персонала (не говоря уж о смертельных исходах).

Мария сидела, вздыхала и накручивала на палец длинную прядь своих темных волос. Он подумал, что вид у нее совсем детский.

– Я очень порядочная женщина, – сказала она. – И этим занимаюсь временно, пока не подыщу себе хорошее место.

– Ну конечно, – сказал он.

– И я оказываю моим клиентам большое одолжение, – сказала она, – а их жен избавляю от многих горестей.

– Я знаю, – сказал он мягко.

– Вот и хорошо. У меня слишком доброе сердце, в том-то вся беда. Когда сюда привезли маленькую английскую девочку, я делала для нее все, что в моих силах. Я позаботилась, чтобы она не видела ничего такого, чего ей видеть не годится.

– Благодарю тебя от имени ее родителей.

– А, так у нее есть родители? Обычно родителей нет в живых. Что стало бы с этими детьми, если бы о них было некому позаботиться?

– Действительно, что?

– Маленькой английской девочке очень посчастливилось. Порой жизнь бывает не слишком добра, особенно к детям. Она уехала к новым родителям в Шербур.

– Шербур? Ты уверена?

– Нет. Так, как-то само оказалось. Мне всегда нравился Шербур. Я ездила туда маленькой с моей мамочкой.

– Постарайся припомнить. Это очень важно.

– Шербур. Да, точно.

– А фамилия ее родителей?

– Ну откуда мне помнить? Пойми же, я веду очень насыщенную жизнь. Вижу много людей.

– Пожалуйста, все-таки попробуй.

– Помнится, я подумала… а да, что ей очень повезло. Вот-вот. Она поехала к милорду и миледи. Если бы мне так повезло! Меня ведь тоже удочерили. Все смеялись.

– Почему они смеялись?

– Может быть, эти милорд и миледи были смешные. Я что-то устала. Может быть, поднимемся ко мне в комнату?

– Попозже.

Нет, в мужчине, который привел девочку, ничего запоминающегося не было. Нет, она не помнит, курил ли он. Так ведь это когда было! С тех пор в ее кровати перебывало много мужчин, и как могла она запомнить этого? А девочку помнит. И особенно, как она ей помогла. Странно, после все для нее так хорошо сложилось.

– Как именно помогла? – спросил Артур. За время с ней ему пришлось заплатить. У нее было скуластое лицо и сильные руки, много волос на теле и сильный, не неприятный запах. Разговаривая, она пинцетом выщипывала волосы на ногах. Она принадлежала к женщинам, которые не любят бездельничать. Ей бы шестерых детей и ферму, подумал Артур. (Мужчины всегда желают женщинам чего-нибудь такого, не задумываясь, какой тяжкой и скучной может быть жизнь Домашней хозяйки.)

У маленькой девочки был драгоценный камень на цепочке, сказала Мария. Ясно было, что она из хорошей семьи, это сразу заметно, как с котятами: ее и любили, и лелеяли, не то что обычное отребье – рожи уже землистые, глаза косят от несладкой жизни и всяких бед. От этой мысли ей просто плакать захотелось – la pauvre petite! И вот, вместо того чтобы забрать изумруд себе, как сделал бы любой разумный человек, она его обезопасила и отдала девочке и наказала хорошенько беречь. Кто знает, может быть, в один прекрасный день он вернет девочку ее настоящей семье? Правда ведь куда страннее выдумок!

– Обезопасила? Как?

Мария рассказала Артуру про жестяного пузатенького мишку с отвинчивающейся головой, в которого она спрятала кулон.

– Я про них слышал, – сказал Артур. – Как, впрочем, и все таможенники в мире. А в каком смысле все потом сложилось хорошо?

Она кончила выщипывать левую ногу, вытянула ее, полюбовалась, какая нога стала гладенькая, и взялась за правую. Хорошие, крепкие ноги. Она ответила, что ее сутенера на следующий день убили, и она радовалась: он был злобный отвратный человек. А теперь у нее другой, который по-настоящему блюдет ее интересы. (Словно актриса говорит о своем агенте, подумал он.) Если Артур хочет чего-нибудь сверх разговоров, так она не против. И доплачивать не надо. А то у нее такое чувство, словно она мошенничает, то есть если разговор, и ничего кроме. Но просто удивительно, скольким мужчинам только этого и нужно. Артур с благодарностью отклонил ее предложение и уплатил ей сто франков сверх таксы, чтобы ее доброе деяние было вознаграждено хотя бы в жизни сей. А каково ей придется в жизни той, он судить не брался.

РАСКАПЫВАНИЕ

Затем Артур отправился в Женеву и настоял на свидании с Клиффордом. Он не думал, что разговор будет легким, и не ошибся. Женевская контора «Леонардо» выходила на озеро. Один из самых живописных видов, какие может предложить Европа, но и арендная плата за землю тоже принадлежала к высочайшим.

Клиффорд в тот весьма деловой период не желал тратить времени ни на кого, кроме миллионеров, а черный сыщик, расследующий страховые аферы, никакой прибыли ему не сулил – ничего, кроме тяжелых воспоминаний. Авиакомпания ЗАРА недавно уплатила за жизнь Нелл 40 тысяч фунтов, которые были поделены между ним и Хелен. Свою долю Хелен внесла в какой-то благотворительный фонд. Дура и дура. Он сказал себе: это потому, что она чувствует свою вину. Если бы она не затевала свар из-за права свидания, ему бы не пришлось тайно вывозить девочку на самолете и она была бы жива сегодня. Все Хелен! И развод, и то, что он несчастен, и вообще! Вина Хелен была настолько очевидна, что он теперь прекрасно ладил с матерью. Выло время, когда все его разочарования сваливались к материнскому порогу, но они остались в прошлом, и он часто приезжал на воскресенье в Вексингтон-Холл, имение своих родителей в Сассексе. Его частые полеты оплачивала «Леонардо». Кассирша швейцарской авиакомпании всегда обеспечивала ему самое лучшее место. У него была недолгая связь с одной из старших кассирш – горькая для нее, поскольку она влюбилась, но Клиффорд сумел так повернуть дело, что она продолжала надеяться и не возненавидела его. Заслужить ненависть старшей кассирши авиакомпании, чьими самолетами ты часто летаешь, всегда досадно. У них повсюду друзья.

– Так чудесно, что ты тут, милый, – сказала Синтия. – Но ведь это же ужасно дорого – летать туда-сюда?

– Платит «Леонардо», – сказал Клиффорд.

– И знает об этом? – спросил Отто.

– Эти суммы поглощаются другими, – сказал Клиффорд. Отто вздохнул. Ему казалось, что со смертью Нелл все хорошее было поглощено морем алчности, погони за наживой и своекорыстия. Сверхдержавы нацеливали свои чудовищные ракеты друг на друга, и под этой аркой зла резвилось и играло человечество. Правда нацисты больше не разгуливали по столицам Европы, но люди, с которыми он работал, оказывались предателями или даже хуже. А теперь погибла Нелл и с ней – будущее, которое он когда-то надеялся выкупить, жертвуя собой.

– Отец как будто в дурном настроении, – сказал Клиффорд Синтии.

– Да, – сказала Синтия. – Это очень, очень тяжело.

Когда ЗОЭ-05 разбился, она написала ласковое письмо Хелен, можно даже почти сказать – виноватое письмо, и получила ответ, короткий, но вежливый, признающий, что потерю понесла и Синтия. Разве Нелл не провела несколько месяцев в Вексингтон-Холле в детской, некогда детской Клиффорда? Разве и она, бабушка с отцовской стороны, не понесла горькой утраты? Но ведь естественнее было бы слово «смерть»? Хелен не писала о смерти Нелл, только о своей потере. Синтии это показалось несколько странным, но Клиффорду она ничего не сказала из опасения, что его лоб нахмурится, глаза потускнеют и он опять погрузится в депрессию. Депрессия же, как знала и Синтия, это гнев и негодование, не осознаваемые и не находящие выхода: Клиффорд восставал на Хелен, когда ему следовало бы восставать на Синтию, Отто восставал на Клиффорда (наедине с собой), но и отец и сын негодовали на судьбу, на мир. Смерть Нелл породила угрюмую меланхолию, от которой сыну было легче избавиться, чем отцу. Синтия отвлекалась бодрящим романом с оперным певцом из – это надо же! – из Каира, и ждала, когда обстоятельства переменятся к лучшему. Как она по опыту знала, есть у обстоятельств и такое обыкновение.

Но это все так, между прочим. А тем временем Клиффорда вовсе не прельщали напоминания о Нелл. Авиакомпания ЗАРА уплатила положенную сумму, так с какой стати Артур Хокни его преследует?

Конечно, Артур и не подумал объяснять Клиффорду, что его дочь, согласно собранным им сведениям, вероятно, жива. Просто, сказал он, аэрокомпании ЗАРА стало известно, что мистер Блоттон, который должен был сопровождать девочку, возможно не находился в самолете в момент катастрофы, перепоручив свои обязанности кому-то другому.

– Маловероятно, – ответил Клиффорд, – поскольку вторую половину оговоренной суммы я должен был уплатить, когда он доставит девочку. Никому другому я ведь платить не стал бы, не так ли? Нелепые вопросы, мистер Хокни, на тягостную тему, и у вас нет никакого права их задавать.

– Мистер Блоттон курил? – спросил Артур, и Клиффорд даже растерялся.

– Ну как я могу помнить такую подробность, мистер Хокни? Я занятой человек. Возможно, вы способны рассказать мне по минутам события дня, после которого прошло более двух лет, для меня же это непосильная задача. Воспоминания о прошлом – удел тех, у кого в настоящем нет ничего. Иными словами, тех, чья жизнь однообразна и скучна. Разрешите пожелать вам всего хорошего.

– Он курил? – не отступал Артур. – Это очень важно.

– Может быть, важно для вас, но не для меня. Но да, Блоттон курил. От него разило, как от старой пепельницы. Думаю, погибнув на борту Зоэ-ноль-пять, он избежал мучительной смерти от рака легких.

И Артур был отправлен восвояси. И это человек, которого любила Хелен, который блаженно спал рядом с ней, а потом, так сказать, выкинул ее из кровати! Тем не менее безоговорочной неприязни он к Клиффорду не испытывал. Тот, словно какой-то раненый зверь, метался в кустах и с треском ломился сквозь них, предупреждая вас о своем приближении. Он не притворялся милым и любезным. Совсем не английская черта. Артур поиграл с мыслью, не потратить ли сотню-другую тысяч долларов на какое-нибудь из полотен Магритта – последнего приобретения «Леонардо», просто, чтобы ошарашить Клиффорда, восстановить свое достоинство, но благоразумно обуздал себя. Картина была бы куплена из нехороших побуждений, она бы не принесла радости, она бы висела год за годом в манхэттенской квартире (единственные стены, которые принадлежали ему и в которых он бывал крайне редко) – нет, чистейшая ерунда. Пусть его колоссальное жалованье, пусть десять процентов от спасенных для клиентов сумм, достигающие миллионов, тихо и мирно накапливаются в банке.

Разрешите, читатель, кое-что объяснить вам. Артур Хокни был сиротой и ощущал это. Теперь вы, возможно, подумаете: но он же взрослый человек, сильный, преуспевающий, богатый, так почему же это обстоятельство так его гнетет? Рано или поздно почти все мы остаемся сиротами, людьми без родителей. Но обстоятельства смерти его родителей внушили Артуру ощущение, что он не имеет права жить – возможно, потому-то его работа и была так тесно связана со смертью во всех наиболее драматических ее формах, и он все время испытывал угрызения совести, хотя, как считаю лично я, без малейших на то оснований. Гарри и Марта Хокни попали на Север в двадцатых годах, завербованные в глуши Юга для работы на чикагских скотобойнях, приобщились к политике в профсоюзной борьбе того страшного времени, научились произносить речи с трибун о классовых, расовых и профсоюзных проблемах. И Артур провел детство в среде борцов за гражданские права, а потом, когда ему исполнилось семнадцать, машина его родителей однажды слетела с шоссе – в результате несчастного случая, гласила официальная версия, но борцы за гражданские права знали, чего стоят официальные версии – и они оба погибли. Артур в тот день поссорился с родителями и отказался поехать с ними: у него свидание с девушкой, сказал он. Оправиться от подобного нелегко, и, по-моему, он так толком и не оправился. Борцы за гражданские права понимали, как велика его травма, утешали его, помогали во всем, платили за его университетское образование. Мне кажется, они видели в Артуре будущего лидера, человека, который пойдет по стопам Мартина Лютера Кинга. Но Артур знал, что у него нет ни политических, ни религиозных убеждений, которые необходимы им. Он не присоединялся к их маршам, не выступал с их трибун, но они не ставили ему в упрек его свободу, не возмущались его выбором – все, что мы сделали, было в память о твоих родителях, говорили они. Больше не думай об этом. Но, конечно, Артур думал. Как же иначе? И теперь видел себя человеком без племени, родины или корней – осиротелым во всех смыслах этого слова. Он путешествовал по миру в попытке ускользнуть от своей совести и порой, когда он глядел на изуродованные трупы и радовался собственной силе, здоровью, успехам, ему казалось, что у него это получилось. Когда-нибудь, думал он, когда я найду политическое или гуманистическое движение, с которым полностью соглашусь, все мои деньги будут отданы ему. А пока пусть полеживают в банке и накапливают проценты.

Ну так Артуру было ясно, что миссис Блоттон солгала по каким-то своим соображениям. Блоттон упал с неба и остался жив. Артур вернулся в Лондон к Хелен, чтобы выяснить вопрос об изумрудном кулоне. Вернее сказать, читатель, он вернулся в Лондон к Хелен и заодно выяснил вопрос об изумрудном кулоне. Пожалуй, делать ему этого не следовало – чем вновь пробуждать в Хелен надежды, ему бы тут же броситься в Шербур на поиски Нелл, потому что когда он, наконец, туда добрался, было уже поздно – но что поделать, такова любовь.

Он навестил ее в доме в Масуэлл-Хилле. Она пригласила его потеплевшим голосом. Саймон был в отъезде. Он был в Хельсинки, освещая конференцию на высшем уровне. Она не добавила, что ту же самую конференцию освещает и Салли Сен-Сир. С какой стати? Ей самой это было почти неинтересно. Погода стояла теплая, прохладная весна внезапно сменилась летом. Он нашел ее в саду; она сидела на коврике, а малыш Эдвард, здоровый, бодрый крепыш, упражнялся в новообретенном умении ходить. На ней было что-то вроде кремового хлопчатобумажного халатика, ноги без чулок, хорошенькие маленькие ступни обуты в сандалии, каштановые волосы все в солнечных бликах. Коротко остриженные, кудрявые-прекудрявые. Но хотя ее внешность словно дышала покоем и лаской, он подумал, что выглядит она напряженной, похудевшей, а ее «ну же, ну!» было слишком нервным, слишком быстрым.

– Что нового? Есть что-то новое?

Он спросил ее про кулон. Может быть, изумрудный? У Нелл был такой кулон? Если не изумрудный, то из какого-то другого драгоценного камня?

– Нелл драгоценностей не носила, – сказала Хелен шокированно. Но тут же что-то вспомнила и поднялась к себе в комнату проверить шкатулку с украшениями и спустилась вниз в слезах. Да, кулон пропал. Он должен был бы лежать в шкатулке, но его там нет. Она ни разу не смотрела, там ли он, после того как… после того… (после того, как самолет разбился, имела она в виду, но не сумела выговорить); она его просто ненавидит – Клиффорд требовал его обратно, но ведь подарил его ей с такой любовью… да, Нелл, конечно, могла его взять, но зачем? Ей было сказано, чтобы она не трогала шкатулку, что в ней драгоценности… Она замолчала.

– Она сказала, я помню, – сказала она, – в то последнее утро, можно ли ей взять с собой в садик сокровище, чтобы показать… ну вы знаете, как у них там… но я была занята… – И Хелен вновь заплакала, потому что материнской любви не хватило на то, чтобы отправить ребенка в садик как следует – да еще в тот самый день, когда ты ее потеряешь, но главное, потому что ты не сумела спасти ее от беды. А может быть, и потому, что ей теперь стало страшно: если Нелл действительно жива, то какая жизнь ей выпала? И место горя заняла тревога, оцепенение сменилось лихорадочностью. Тревога ведь, пожалуй, самое мучительное чувство из всех, какие ребенок способен вызвать у родителей – настолько, что иной раз тебе кажется, что уж лучше бы ребенок вообще не рождался, чем вот так терзать тебя сейчас, заставлять тебя испытывать такое!

Хелен плакала. Артур думал, что она никогда не перестанет плакать. Горе и боль из-за потери Нелл, из-за своего детства, из-за брака с Клиффордом, из-за Саймона, из-за унижения, каким для нее стала Салли Агнес Сен-Сир, из-за общей тягостности и беспросветности – все вырвалось наружу в этот теплый летний день, и Хелен плакала, а малыш Эдвард, лишившись привычной аудитории, уснул на траве, и его чуть-чуть было не ужалила в нижнюю губку оса, – хотя, читатель, кроме вас и меня никому на свете не было суждено узнать об этом.

ПЕРЕСАДКА!

А Нелл? Где была Нелл, пока ее мать плакала, а сводный братишка спал? Я вам скажу. Она сидела молча, полная недоумения в приемной распределительного центра для детей с психическими отклонениями на краю Хэкнейских болот в каких-то двенадцати милях от Масуэлл-Хилла. И вот как это произошло.

Теперь вас можно будет извинить, если вы согласитесь с Мартой, что за ней гнался дьявол, чтобы поправить свое упущение. Марта и де Труаты, творя черную мессу, безусловно сделали все, что было в их силах, чтобы вызвать его из адских бездн. Но может быть, Марта просто лишилась рассудка от потрясения, горя и сознания своей вины, а к тому же давно не водила машины и бесспорно не привыкла к современному движению на дорогах, и не знала, как вести ее по национальному шоссе, на котором оказалась.

– Куда мы едем? Что случилось? – спрашивала крошка Нелл на заднем сиденье. Она была в ночной рубашечке. Голова у нее шла кругом от потрясения и испуга. Шел дождь, свет фар расплывался неясным пятном в старых подслеповатых глазах Марты, ее скрюченные пальцы судорожно сжимали баранку. Она не вела машину, а просто ехала, вдавливая педаль газа в пол – впрочем, от этого практически ничего не менялось. «Де-шво» видел очень много лучших дней. А если педаль газа почти не работала, так и тормоза почти не держали, что выравнивало положение. Дыхание Марты больше походило на хриплый храп, но к этому Нелл привыкла.

– Пожалуйста, давай остановимся, – просила Нелл. – Я боюсь!

Но Марта ее не слушала, и шины продолжали пожирать мили. Но в памяти Марты все также полыхало пламя, а в ушах звучал вой, который предшествовал его вспышке и словно гнался за ней. Возможно, конечно, это просто жали на клаксоны другие водители, когда они нагоняли и проскакивали мимо вихляющего, тускло освещенного «де-шво». Кто способен судить о подобном?

Потом Марта остановила машину. Она не съехала на обочину, не добралась до площадки отдыха, а просто остановилась. Дождь полил сильнее, старенькие щетки не успевали смахивать воду с ветрового стекла. Марта ничего не видела и не могла ехать дальше. Она сидела и плакала: из-за того, что ее старые измученные кости болели, из-за ужаса, сковавшего ее разум, из-за страха перед адским пламенем, из-за бедной девочки на заднем сиденье. А Нелл вылезла из машины и стояла на обочине под дождем. (На шее у нее была цепочка с жестяным пузатеньким мишкой. Она всегда спала с ним, а маркиза все время ласково уговаривала ее снимать цепочку на ночь и все время терпела неудачу.) Девочка чувствовала, что надо сбегать куда-нибудь к кому-нибудь за помощью для бедной Марты, которая плачет, но ведь ей было всего шесть и она не знала, что делать. И Нелл стояла под дождем, а ее рука для утешения сжала пузатенького мишку – она всегда его сжимала, когда ей было тоскливо и одиноко.

Первые пять машин, двигавшихся в этом направлении, успели вовремя заметить «де-шво» сквозь дождевые струи и брызги, свернуть и продолжить свой путь. Шестой повезло меньше – в ней ехало семейство английских туристов, направляясь из Шербура на юг. Они все устали, отец сидел за рулем в подпитии – он думал, что коньяк его взбодрит. Но ошибся. Впереди возник «де-шво». Слишком поздно! Удар, лязг, безмолвие! Обломки рассыпались по шоссе. В багажник этой машины – так всегда развиваются подобные катастрофы – тут же врезалась тяжелая бензоцистерна, которая неслась по шоссе с заметным превышением скорости. Она перевернулась, она лопнула, огонь метнулся на полосу встречного движения, охватывая ехавшие по ней машины. Фонтаны горящего бензина обливали обломки, машины, трупы – ну, словом, все. Огонь бушевал – он попал в газетные заголовки по всему миру. Погибло десять человек, включая Марту, которая (к счастью, без сознания) нашла конец в пламени, подобно своим хозяину и хозяйке. Дьявол – если вас устраивает такая точка зрения – исполнил свое намерение, нагнав и схватив свою жертву, совершенно при этом не заботясь, сколько еще людей он забрал вместе с ней из этого мира, удалился и на время притих.

Вот чем объяснялось, что на рассвете крошку Нелл нашли бродящей у шоссе. От шока она почти лишилась речи. От нее удалось добиться только нескольких английских слов – насколько можно было судить, ее постигла ретроспективная амнезия. Предстояло разобраться в обломках пяти машин – трех французских и двух английских. Сколько людей находилось в каждой и почему они оказались в этот миг в семидесяти милях к югу от Шербура на туристической трассе, установить оказалось трудно. Представитель английского консульства вполне естественно предположил, что девочка ехала в одной из английских машин. Она звала по-английски свою мамочку и плакала, бедная крошка, но не смогла назвать ни своей фамилии, ни адреса или хотя бы описать, где она живет. Говорила она как трехлетняя – сначала ее даже приняли за умственно отсталую. И никто не явился, чтобы ее востребовать.

– Я упала с неба, – сказала она вдруг почти с гордостью, когда ее в энный раз спрашивали, откуда и как она попала туда, где ее нашли, ну и, конечно, спрашивающие ничего не поняли. В отличие от вас, дорогой читатель. Она же действительно упала с неба. А вот ретроспективную амнезию они определили правильно. Нелл, к счастью, полностью забыла и пожар в замке, и дорожную катастрофу, и Марту, и милорда, и миледи. Но теперь вокруг нее говорили по-английски, и благодаря этому ее сознание вернулось в более отдаленное прошлое, и она вспомнила некоторые подробности той своей жизни.

– Я хочу увидеть Таффина, – сказала она.

– Таффина?

– Таффин мой котенок.

Ну что бы там ни было, но она вне всяких сомнений англичанка.

Вот так случилось, что Нелл отправили на родину в Англию, благодаря совместной любезности английского консульства и Национального общества защиты детей от жестокого обращения, и на время поместили в распределительный центр Управления народного образования центрального Лондона. Она пополнила число беспризорных и бесприютных детей, которых наше хаотическое и многослойное общество вышвыривает из себя. Много детей пропадает, и отыскать их не удается, и это – великая трагедия, пожалуй, самая страшная из всех возможных. Некоторых находят – таких, кого словно бы никто не хватился. А что станется с девочкой без родителей, которые ее оберегали бы, без семьи, которая направляла бы ее, затерявшуюся в мире нищих, беспомощных и угнетенных? Мы увидим!

ВЫЖЖЕННЫЙ СЛЕД

«Почтенные милорд и миледи из Шербура» – эти шесть слов привели Артура Хокни в жаркий сентябрьский день в кабинет начальника полиции указанного города, и он сидел там, наводя справки о подобной паре. Богатые, титулованные, бездетные до последних двух лет – или, может быть, неожиданно переехавшие сюда откуда-то еще? Но начальник полиции не мог вспомнить никого похожего.

– Вряд ли это может быть знатный род де Труатов! – сказал он, ведя пальцем по списку избирателей, и засмеялся.

– А почему? – спросил Артур. – Если они богаты, если титулованы, как вы сказали, то?..

– Так ведь они в мафусаиловых летах и не из тех, кто думает об усыновлении или удочерении, – сказал начальник полиции.

– И все же… – не отступал Артур.

– Да и помимо всего прочего, – сказал начальник полиции, – их нет в живых.

– Нет в живых?

– Замок сгорел дотла всего несколько недель назад. Не говоря уж о милорде, миледи и престарелой служанке. Окрестные жители поговаривают, что это устроил дьявол – наслал гром с ясного неба. Но, как вы знаете, лето было очень жаркое, а старики небрежны, эти же сверх всего пили много доброго красного вина. Я человек здравомыслящий, мсье Хокни, и не думаю, что сатанинское вмешательство будет наиболее правдоподобным объяснением пожара в обветшавшем замке и гибели живших в нем стариков.

Артур не стал говорить, что наиболее правдоподобные объяснения странных происшествий но его опыту редко оказываются верными, и отправился на пепелище.

Место это показалось ему на редкость угрюмым, оно было проникнуто той неясной печалью, которая так часто кажется отзвуком разыгравшейся трагедии, но к ней примешивалось еще нечто – ощущение темной угрозы, чего-то жуткого, не доведенного до конца. Его пробрала дрожь. Странно! С ним уже бывало так – в местах, где рвались бомбы террористов, или рушились мосты, или лайнеры напарывались на рифы с большой потерей человеческих жизней, но не там, где все ограничивалось маломасштабной домашней бедой. Артур побродил по пожарищу, ковыряя палкой в пепле, золе и углях, и наткнулся на ярко-желтую ленту – такими завязывают волосы детям.

– Ого! – сказал Артур, нагнулся поднять ее, и в этот миг луч солнца пробился сквозь угрюмые деревья и озарил место, где он стоял. Словно кто-то улыбнулся, в воздухе затанцевали золотые пылинки. Мимо пролетела бабочка. Артур воспрянул духом. Только всего и потребовалось. Теперь он твердо знал две вещи: что Нелл действительно побывала здесь и что она жива. Луч угас, вновь все стало угрюмым, и вернулось ощущение угрозы, и Артур ушел.

Дальнейшие поиски в Париже и Шербуре ни к чему не привели. Нелл вновь исчезла. И ему уже не верилось, что она когда-нибудь снова отыщется. Он рекомендовал авиакомпании ЗАРА закрыть дело: если Блоттон все-таки появится, чтобы забрать свое богатство, то, что от этой суммы осталось, вряд ли окупит хлопоты по ее востребованию. Да и вообще Блоттон в любую минуту может получить по заслугам или же уже получил. Если его не прикончит рак легких, так без сомнения это возьмет на себя кто-нибудь из его приятелей-преступников. Как-никак он вращался в очень и очень темных сферах.

СЮРПРИЗ! СЮРПРИЗ!

Читатель, вы ненавидите сюрпризы? Я ненавижу. Я люблю знать, что будет дальше – при одной только мысли, что в день моего рождения мне сделают сюрприз и явятся с поздравлениями, меня мороз дерет по коже. Ведь наверняка я буду в самом затрапезном своем платье, а голова и вовсе неделю не мыта. Клиффорду в день, когда ему исполнился сорок один год, устроила сюрприз Анджи Уэлбрук – позвонила ему по телефону, и он никакого удовольствия не испытал. Не явился этот телефонный звонок приятным сюрпризом и для Элизы О'Малли, хорошенькой ирландской романистки, которая в это время состояла при Клиффорде и верила – торопыжка! – что держит его на крючке крепко. То есть Клиффорд все время говорил о том, как ему хотелось бы иметь детей, и Элиза усмотрела в этом доказательство, что матерью их он видит ее, – а это, конечно, подразумевало брак. Элиза отказалась от литературной карьеры в Дублине, чтобы быть с Клиффордом в Женеве.

Вторым сюрпризом для Клиффорда явился седой волос, который он в этот самый день обнаружил в своей густой белокурой шевелюре, бывшей в те дни его фирменной маркой, – волосы его нынче белее снега, что естественно, но все еще густы (и он, на мой взгляд, сейчас не менее привлекателен, чем был тогда. Но с другой стороны, мы ведь все мало-помалу стареем, включая и меня). Пока шестидесятые годы сменялись семидесятыми, Клиффорд приблизился к своему сорокалетию, и миновал его, и перепугался, и отчаянно отбивался от того, чтобы стать уже немолодым (потому-то он все время и говорил о детях. Мужчинам вынь да положь бессмертие, не мытьем, так катаньем), и единственный седой волос, жесткий, спиральный, безжизненный, положения не облегчил. А потом звонок Анджи.

Клиффорд и Элиза лежали в кровати. Клиффорд протянул мускулистую руку к трубке. Он щеголял бронзовым загаром с красноватым отливом, а его руки покрывал густой золотистый пушок. Нет, просто поразительно! Элизе стоило взглянуть на эти руки, как она содрогнулась от сладкого волнения и ощущения греха. Загар был такой международно-элитный и цивилизованный, пушок – такой первобытный! Элиза была католичкой – и уже целую вечность не бывала на исповеди, и тем более не писала романов. Она приступила было к одному – про любовь – и показала Клиффорду, но он только засмеялся и сказал: «Нет уж, Элиза! Пиши о том, что знаешь». И она его отложила. Элиза настояла, чтобы простыни на кровати были белые, чистейшего хлопка. На них она чувствовала себя не такой грешной. А кроме того, ее огненно-рыжие волосы и чистые синие глаза гляделись особенно выгодно на белом фоне и придавали ей, как она считала, хрупкий, а главное, подвенечный вид. Но довольно об Элизе, читатель, нужное представление вы уже получили: девочка сочетает в себе невинность с идиотичностью.

А вот что Анджи потребовалось сказать Клиффорду по телефону:

– Милый, папочка умер. Да, я очень потрясена. Хотя в последнее время он впал в маразм. И я теперь владею контрольным пакетом акций «Леонардо».

– Анджи, деточка, – осторожно сказал Клиффорд. – Мне кажется, это не вполне соответствует истине.

– Соответствует, милый, – сказала Анджи, – потому что я купила акции старика Ларри Пэтта и Сильвестра Стейнберга. Ты ведь знаешь, что последние года два я с Сильвестром?

– Что-то слышал.

И слышал, и испытал удивление, смешанное с облегчением. Сильвестр Стейнберг принадлежал к тем критикам, которые, умело используя журналы, посвященные проблемам искусства и собственные эрудированные эссе, манипулируют рынком произведений искусства. Действовал он в основном из Нью-Йорка. Такие люди работают очень просто, хотя и скрытно. Покупают полотно никому не известного художника за, скажем, двести фунтов, а к концу года с помощью своей критики создают такой интерес к данному художнику, поднимают такой ажиотаж вокруг его творчества, что любой образчик этого последнего идет не меньше, чем за две тысячи фунтов. А через пять лет – за двадцать тысяч фунтов. И так далее в той же прогрессии. Счастливчик художник, думаете вы, и попадаете пальцем в небо. Если он (или в редчайшем случае она) получит двадцать пять процентов суммы, за которую пойдет его картина, то тогда он поистине счастливчик. Ну а от прибыли, которую она приносит, переходя из рук в руки после этого, ему, разумеется, не обламывается ничего. В этом заключалась одна из причин, почему Джон Лалли, отец Хелен, пребывал в такой непреходящей ярости на Клиффорда Вексфорда. К тому же Клиффорд не гнушался и сам манипулировать рынком. Восемь лучших творений Лалли вернулись в лондонские подвалы «Леонардо» дожидаться того дня, когда будут стоить целое состояние. Женевским стенам Клиффорда они никакой пользы не принесли – швейцарцы прониклись к ним отвращением, как и те богатые космополиты, которые заглядывали в тамошнюю галерею. Им нравились фамилии, им уже известные, от Рембрандта до Пикассо и основные вехи между ними. Но не второстепенные или более поздние.

Мне следует поторопиться и сказать в защиту Клиффорда, что во всяком случае его собственный вкус – настоящий и не опирается на денежное выражение успеха. Он знает, когда картина хороша, а даже в Мире Искусства то, что истинно хорошо, каким-то образом выдерживает искус и поднимается на поверхность над всей грязной пеной интриг и подтасовок. Однако Джон Лалли хотел, чтобы его картины висели в галереях, а не хранились в запасниках. Он хотел, чтобы на них смотрели. Надежду разбогатеть с их помощью он давно оставил. Какая горечь! Если бы творчество и деньги можно было отделить друг от друга! Но это невозможно, хотя бы потому, что каждый художник, пишет ли он (она) картины, романы, стихи или музыку, создает нечто там, где прежде не было ничего, и тем самым обеспечивает занятие и доходы многим другим людям. Как преступник держит на своих возмущенных плечах целую орду полицейских, социологов, судей, начальников тюрем, тюремных надзирателей, чиновников тюремного ведомства, журналистов, радио– и телекомментаторов, филантропических обществ, министров внутренних дел и так далее – каковые все зависят от его способности совершить преступный акт, точно таким же образом каждый акт художественного творчества поддерживает издателей, критиков, библиотеки, галереи, театры, концертные залы, актеров, печатников, багетчиков, музыкантов, капельдинеров, уборщиц, академии, советы по искусствам, организаторов международного культурного обмена, всякого рода администраторов, министров культуры и так далее – и груз выглядит непомерным, а вознаграждение поразительно мизерным, общество же убеждено, что творить художники должны даром (или получать за свой труд ровно столько, сколько нужно, чтобы не умереть с голоду и создавать все новые и новые произведения), во имя абстрактной любви к форме, красоте, Искусству – о, Искусство! – а те, кто паразитирует на них, будут получать огромное жалованье, пользоваться заметно большим уважением… нестерпимо! Ну просто нестерпимо. Или, во всяком случае, так виделось Джону Лалли (как, признаюсь, видится и мне). Но хватит долдонить про искусство и около. Вернемся к жизни Анджи с тех пор, как мы видели ее в последний раз, и к ее телефонному разговору с Клиффордом. Собственно говоря, Клиффорд знал, что Анджи женщина бессовестная и опасная и что ее телефонный звонок чреват неприятностями, но все равно ему было невыносимо скучно.

– Вы с Сильвестром вступили в брак? – спросил Клиффорд небрежно, а Элиза в постели рядом с ним вся напряглась: вот слушаешь телефонный разговор и чувствуешь, что теперь вся твоя жизнь переменится, причем не к лучшему.

– Милый Клиффорд, – сказала Анджи, – ты же знаешь, что выйду я только за тебя.

– Весьма польщен, – сказал Клиффорд.

– А ты точно так же относишься ко мне, – сказала Анджи, – иначе почему ты до сих пор не женат?

– Просто не повстречал ту, единственную, – ответил он, изо всех сил стараясь поддерживать шутливый тон. Бедной Элизе было не очень-то приятно услышать подобное, но хуже того: глядя на Элизу, лежащую рядом, с волосами, тщательно растрепанными в огненное облако, застенчивую и одновременно укоряющую, Клиффорд испытал прилив раздражения против себя и Элизы. Что она делает в его постели? Где Хелен? Что произошло между ним и Хелен столько лет назад, что довело его вот до этого? Это она должна была бы лежать в этой постели, причем законной, супружеской постели.

– Клиффорд, – сказала Анджи, – ты меня слышишь?

– Да.

– Я так и думала, – сказала Анджи. – Давай встретимся в «Кларидже» в четверг. Второй завтрак?

Или, может быть, первый? У меня все еще зарезервирован там номер. Помнишь?

Клиффорд помнил. И еще он помнил, что Анджи всегда была вестницей всяких пакостей, касавшихся Хелен, – вбивала клинья, чтобы разорвать их брак.

– А как Хелен? Совсем омещанилась, как я слышала. Но ведь она всегда была серостью.

– Я не знаю, как она, – ответил Клиффорд правдиво. – А почему бы тебе не приехать в Женеву и не повидаться со мной здесь?

– Потому что ты наверняка там с какой-нибудь дурехой, и она будет путаться под ногами, – сказала Анджи. Чтобы позвонить ему, она облеклась в кремовое шелковое неглиже. Стоило оно 799 фунтов по причинам, известным дому мод, его сотворившему, но уж никак не мне. Но оно придавало ей уверенности. А вам бы не придало? (Мне бы придало.) Может быть, на взгляд миллионерши эти 799 фунтов были истрачены не зря.

– К тому же, – сказала Анджи, – теперь, когда у меня на руках все эти акции «Леонардо», я жутко занята. Пожалуй, разумнее будет закрыть женевский филиал. По-моему, он свое отслужил, а по-твоему? Ты завалил рынок своими занудными Старыми Мастерами, и Швейцария в них захлебывается. Они начинают падать в цене. Нет, Клиффорд, современное искусство, вот где самое веселье! Видел бы ты, что вытворяет Сильвестр!

– Предпочту обойтись.

Ее отец умер. Почему-то она ощущала, что имеет право на самое веселье, а веселье для нее подразумевало возможность пакостить Клиффорду. И потому в четверг он был в «Кларидже», а Элиза в слезах находилась на пути в Дублин.

– Не то чтобы ты мне надоела, Элиза, – сказал Клиффорд. – Кому может надоесть такое нежное и юное создание, как ты? Просто, по-моему, все подошло к естественному концу, а по-твоему?

ГУСИ СЕРЫЕ, ДОМОЙ!

Те из нас, кто был внимателен, не могли не заметить, как Клиффорд во имя любви дарит женщинам в своей жизни только горе и разочарование – и хотя вы, возможно, считаете, что им, этим женщинам, так и надо, во всяком случае сам Клиффорд тоже несчастен. Уделите ему чуточку сочувствия! Клиффорд словно втянут в какую-то космическую игру «передай пакетик», и пакетик передается по кругу, но в нем сокрыт не золотой самородочек радости, и тихости, и прочности, на которые надеются все, а пузырек самых обычных слез. Музыка обрывается, пакетик в руках у вас, падает на пол красивая оберточная бумага, но почему-то больше ничего в ней нет, и тут снова раздается музыка – и Гарри, которого любите вы, теперь любит Саманту, которая любит Питера, который любит Гарри, ну вы же знаете, как это бывает! – и полный слез пакетик передается по кругу.

Клиффорд договорился позавтракать с Анджи Уэлбрук в «Кларидже» в четверг. То есть она предложила встретиться там в половине десятого. В семидесятых было модно проводить деловые встречи за первым завтраком в отеле – словно в доказательство своей занятости и деловитости, хотя реальный завтрак чаще оставался чисто символическим, а кофе, который удавалось выжать из ночной смены, как раз сдававшей дежурство, обычно оказывался холодным и сваренным накануне. Клиффорд прилетел из Женевы утром в среду и день провел в правлении, совещаясь и за телефоном. Его худшие ожидания оправдались: Анджи бесспорно обрела теперь большое влияние как акционер и не собиралась довольствоваться дивидендами, а намерена была активно поставить под сомнение вкус и суждения директоров «Леонардо». Только этого не хватало! Лондонская галерея наконец-то обрела прибыльное равновесие между современными художниками и Старыми Мастерами, практически не связываясь с промежуточными художниками: импрессионистами, прерафаэлитами, сюрреалистами и прочими. Вот разумность такой политики, предположительно, Анджи и хотела подвергнуть критике – не без оснований, поскольку спрос на художников этого промежуточного периода непрерывно рос. Однако она была противницей обычая «Леонардо» устраивать чрезвычайно престижные – хотя не всегда доходные – выставки. Правление во главе с Клиффордом считало, что финансовые протори с лихвой компенсируются сохранением репутации «Леонардо» как практически бескорыстной служительницы общества, строго блюдущей свою честь, и что выставки необходимо сохранить.

Кроме того, Клиффорд пил чай у сэра Ларри Пэтта, который ныне жил среди пыльной роскоши в Олбени. Да, сэр Ларри продал свои акции Анджи. А почему его это интересует? Сэр Ларри запивал сандвичи с огурцами виски, а не чаем. За год до этого Ровена, его супруга, порвала с ним ради молодого человека, который ей в сыновья годится.

– Крайне сожалею, – сказал Клиффорд.

– И я сожалею, – сказал сэр Ларри, – но удивлен был даже больше. Мне казалось, Ровена предвкушает нашу жизнь, когда я удалюсь от дел, но я ошибся. Видимо, я совершенно ее не знал. А какого мнения о ней были вы?

– Я слишком мало ее знал, – сказал Клиффорд.

– А она мне говорила другое, – сказал сэр Ларри Пэтт. – В последние дни, перед тем как покинуть меня, она стала очень словоохотливой.

Вот таким образом Клиффорд полностью уяснил, почему сэр Ларри Пэтт продал свои акции Анджи – для того, чтобы по мере силы-возможности насолить Клиффорду, который провел немало по-юношески приятных дневных часов в постели с леди Ровеной.

Клиффорд доел свой сандвич с огурцами и простился. Улыбки, рукопожатие. Тут в комнату вошла пышнотелая блондинка в пронзительно алом пальто с латунными пуговицами, держа в руке продуктовую сумку от «Харродса», и чмокнула сэра Ларри в старческую херувимскую щечку. Он просиял. Она сказала Клиффорду «здрасьте, как поживаете» на театрально-простонародный манер и прошла в спальню. Клиффорд подумал, что, пожалуй, сэр Ларри отлично устроился. Вина пала на Ровену, все удовольствие досталось Ларри. Достаточно банальные брачные штучки, когда развода ищут оба. Клиффорд почувствовал себя мелким козырем в их игре, одураченным и задетым, а вовсе не виноватым.

Затем Клиффорд установил, что Сильвестр Стейнберг действительно живет с Анджи. Справку эту он получил от Гейри, бывшего любовника Сильвестра, ныне пребывавшего в Школе художеств.

– Сильвестр любит картины больше, чем любит кого-либо из нас, – сказал Гейри печально и кротко. С другой стороны, он был печален и кроток по натуре. – Его заводит Мир Искусства, а не люди. А Анджи варится в том же котле, ведь верно? Если бы у жука-рогача висел на стене Энди Уорол, Сильвестр любил бы жука-рогача.

Эти слова подтвердили то, чего Клиффорд особенно опасался: что Анджи, хоть, возможно, она и жила с Сильвестром, но вряд ли получала от своих с ним отношений эмоциональное или сексуальное удовлетворение, а посему защитой от Анджи они послужить не могли.

Тогда Клиффорд отправился к себе в особнячок на Орм-стрит – превосходное капиталовложение, вполне оправдывавшее плату супружеской паре, которая поддерживала особнячок в порядке все годы, пока он жил в Женеве, не допуская в его стены ни сырости, ни грабителей – и задумался над тем, чем занять вечер. Ему хотелось поужинать с какой-нибудь обаятельной и красивой женщиной, произвести на нее неизгладимое впечатление собственным обаянием и красотой и, быть может, узнать ее поближе на протяжении ночи, дабы, свидевшись с Анджи в половине десятого на следующее утро, он мог еще надежнее занять позицию «бери, что дают, а то и этого не получишь!». Он знал, что это наиболее оптимальный боевой настрой, когда имеешь дело с женщинами, как в сфере эмоций, так и в деловой сфере – и чем искреннее при этом ты сам, тем лучше.

Клиффорд пролистал свою адресную книгу, но все было не то, ни одна не подходила. В ежедневнике у него был номер Хелен: каждый год он переписывал его в новый. По желтой прессе он следил за последними подробностями связи Саймона Корнбрука с писачкой Салли Агнес Сен-Сир. Он твердил себе, что так Хелен и надо. Пусть-ка хлебнет публичных унижений – он же испил их из-за развода. Хелен, кто своей непреклонностью навлекла смерть на его единственное дитя, на Нелл. Бедная крошка Нелл с синими такими доверчивыми глазками и ясным умом. Впрочем, теперь он видел, что и сам в какой-то мере нес за случившееся некую долю ответственности. Он не желал идти в одной нравственной упряжке с сэром Ларри Пэттом. Хелен любила Нелл, а не просто хотела завладеть ею назло ему, этого он больше отрицать не мог. И снял телефонную трубку. И набрал номер.

Ответила Хелен, мелодичным прежним голосом:

– Я слушаю.

– Это Клиффорд. Я подумал, если вечер у тебя свободен, не поужинать ли нам где-нибудь?

Наступила пауза. В течение этой паузы Хелен повернулась и посоветовалась с Артуром Хокни, но Клиффорду не было суждено узнать этого.

– С радостью, – сказала Хелен.

ТАК УЖ ПОЛУЧИЛОСЬ!.

Читатель, вы знаете, что в реальной жизни постоянно происходят самые странные совпадения. Ваша сестра и жена вашего сына справляют день рождения в один и тот же день; вы совершенно случайно встречаете на улице подругу, с которой давно потеряли всякую связь, – и в тот же день получаете от нее письмо; жена вашего начальника родилась в доме, где живете вы, – ну и все такое прочее. Писателю использовать совпадение в романе или рассказе – дурной тон, но я надеюсь, вы меня извините и допустите, что в тот самый момент, когда Клиффорд звонит Хелен и приглашает ее поужинать, она вполне может беседовать с Артуром Хокни, с которым видится крайне редко, поскольку в жизни так случиться может – и постоянно случается! А эта моя повесть старательно копирует жизнь, и потому-то иногда, вероятно, представляется неправдоподобной – вот спросите себя, ведь верно, что правда еще более невероятна, чем выдумка? Разве заголовки в газете, которую вы разворачиваете каждое утро, не кричат о самых нежданных и непостижимых событиях? И разве в вашей собственной жизни события не скучиваются? То ничего месяцами или даже годами не происходит, а затем все разом обрушивается на вас, радуя или ужасая, это уж зависит от обстоятельств. Во всяком случае, у меня бывает именно так, а писатели в этом плане ничем от читателей не отличаются.

Ну да хорошо. Что за вечер для всех! Представьте себе, что происходит дома у Хелен. Семь часов. Она уложила четырехлетнего Эдварда спать и теперь, наконец, может уделить Артуру Хокни все свое внимание. Он в Лондоне проездом – позвонил Хелен из Хитроу, а она настояла, чтобы он ее навестил: Саймон в Токио, освещает политическую конференцию, и Салли Агнес Сен-Сир тоже в Токио. На Хелен шелковое платье кремового цвета, очень простого покроя, она опускается в бледно-зеленое кресло и кажется такой прелестной и такой беззащитной, что Артур Хокни внезапно ощущает себя одним из тех преступников, преследовать которых – его профессия, и понимает, каким властным может быть искушение перерезать у кого-то тормозные тяги или подлить яду ему в коктейль, при условии, что этот кто-то – Саймон Корнбрук. А точнее, всякий, из-за кого Хелен несчастна. Ведь Артур не понимает, что Хелен стоит только щелкнуть красивыми пальцами, и Саймон тотчас примчится, что если Саймон и компрометирует себя с Салли Агнес, то для того лишь, чтобы вернуть себе любящее внимание Хелен. Но она не станет, она н