/ / Language: Русский / Genre:prose_history / Series: Во славу земли русской

Риск. Молодинская битва

Геннадий Ананьев

Новый исторический роман современного писателя Г. Ананьева посвящен событиям, происходившим на Руси в середине XVI века. Центральное занимает описание знаменитой Молодинской битвы, когда в 1572 г. русская армия под руководством князя Михаила Воротынского разгромила вдвое превосходившее крымско-турецкое войско.

СИЭ.М.,1986 г.,т.9.

МОЛОДИ — селение на р. Рожае, в 50 км южнее Москвы, у которого в 1572-м русские войска разгромили войско крымских татар и турок. Воспользовавшись отвлечением сил России в Прибалтику, Турция и Крымское ханство усилили свою агрессию с Юга. В 1569-м состоялся неудачный поход турок и крымских татар на Астрахань. В 1571-м татаро-турецкое войско неожиданно преодолело южные оборонительные рубежи, достигло Москвы и сожгло ее слободы, прилегавшие к Кремлю и Китай-городу.

В 1572-м Турция и Крым организовали новый поход на Москву; их 120-тысячную армию возглавил хан Девлет-Гирей. Русское правительство своевременно сосредоточило у переправ через Оку и в районе Серпухова войска в 60–65 тысяч человек под командованием князя М. И. Воротынского. Битва началась 26 июля и завершилась 3 августа разгромом крымско-турецкого войска. Успеху русских войск способствовали искусное применение артиллерии и своевременный ввод в действие резервов. После разгрома под Москвой Турция и Крымское ханство отказались от попыток отторгнуть от России присоединенное в 50-е гг. XVI в. Поволжье.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Воротынск, стольный град вотчины князя Ивана Михайловича Воротынского,[1] примолк в ожидании неведомого, оттого особенно волнующе-страшного. Вроде бы ничего особенного: ускакал князь со своей малой дружиной в Москву, стало быть, так нужно — дело-то обычное. А служба государю, понятное дело, неволит. Однако слух пошел, будто перед этим из самого из Крыма прибыл вестник с тайным словом, а вскорости после этого лазутчики, посланные князем в Поле,[2] заарканили татарского сотника, а с ним какого-то знатного вельможу. Молва эта просочилась сквозь стены детинца,[3] расползлась по улицам Борис и Протас, перемахнула через городскую стену и речку Выссу и пошла гулять по Посаду, взбудораживая каждый дом Хвостовки и Слободы.

Вроде бы князь старался не будоражить прежде времени горожан, и о прибытии из Крыма вестника знали лишь дворяне княжеские[4] и воеводы. Да и о плененных крымцах знали тоже немногие, а гляди ж ты, не утаилось.

Особенно неуютно чувствовали себя посадские, их волновал вопрос — не пора ли, оставив дома свои, а то и подпалив их, укрыться за городскими стенами, порушив за собой мост через Выссу. Дворяне, однако, помалкивали. Будто ничего не происходило из ряда вон выходящего, но посадские знали, что все кузнецы куют, оставив все прочие заказы, мечи, клевцы,[5] боевые топоры, шестоперы,[6] наконечники на копья, но особенно болты[7] каленые для самострелов, вяжут кольчуги на манер новгородских, а из окрестных сел везут крупы и муку да бочонки со смолой; из ближнего же леса, что за Межовым колодцем, челночат дровни с сухостоем, который затем пилят и калят, укладывая великие поленницы вдоль стен не только города, но и детинца.

Как тут не напружиниться?! Как не осудить дворян, напрочь забывших о посадских, будто они вовсе не достойны внимания?!

А может, небыльные слухи будоражат души?

И все же Хвостовка и Слобода самолично, не ожидая слова дворянского, приготовились, чтобы по первому слову без проволочек укрыться за городскими крепкими стенами. Они все до единого уложили необходимый скарб на повозки, приторочив его покрепче, чтобы не упало бы что нужное при быстрой езде. Особенно озаботились они о продовольствии на долгое время, хотя знали, что съестные припасы княжеские во время осады распределяются между всеми поровну. Но на княжеское надейся, а о своем позаботиться нелишне. Кроме того, каждое утро, выгоняя скотину за ворота, предупреждали пастухов, чтобы те не уходили со стадами слишком далеко.

В детинце знали, что посадские мельтешат, что они недовольны малым к ним вниманием, но что могли им сказать дворяне? Не нужно, мол, себя за узду дергать беспричинно? А вдруг — нужно? Тогда как? Князь не погладит по головке, если посадские окажутся без должной защиты. Он же велел исподволь готовиться к возможной осаде. Но исподволь — не значит еще, что нужда пришла жечь посады и кучить, собирать всех за стенами. А уж если быть перед собой совершенно честными, многие дворяне не считали, что татары могут появиться под стенами их города. Тайный вестник не о походе на Москву говорил, а о намерении крымского хана Мухаммед-Гирея[8] прибрать к рукам Казань, сместив казанского хана Шаха-Али,[9] посаженного на престол еще отцом нынешнего царя,[10] и по сей день верного присяжника[11] России. И уж после того, как сотворится подобное, на Казани воцарится Сагиб-Гирей,[12] тогда и поход на Москву. Но осилит ли Мухаммед-Гирей Казань? Вряд ли. Замыслы, что ни говори, великие, но исполнимы ли они? Вполне могут окончиться все пшиком.

Нельзя упускать из виду и то, что в Казани сидит царев воевода, еще и посол его, так разве они станут ротозейничать. Ополчат[13] они при нужде и своих ратников, и казанцев, подготовив достойную встречу алчным братьям Гиреям. Да и мордва, чуваши, черемисы и эрзя не переметнутся к крымцам. Давно они не нарушают присяги, которую дали русскому царю. Вот и получается, не пустопорожняя ли вся эта тревога?

Впрочем, обузой не станут ни смола, ни поленницы дров для костров под котлами кипящими, ни запас оружия и доспехов.

Думать, однако же, можешь что угодно, твоя голова — твои мысли, но волю князя исполняй с усердием. Особенно наказ лазутить[14] Поле. И не только Бакаев, Бахмутский и Сенной шляхи, но даже Ногайский[15] и степные малоезженные дороги через Усмань на Теткжов и Казань. Не близкий свет. Даже пары недель для таких разъездов маловато будет. А сменять велено на местах. Но что делать, если князем велено!

До дюжины разъездов лазутили в Поле, сменяя друг друга, но пока ничего тревожного они не приносили. Дворяне ждали, с каким словом пришлет князь к ним гонца, в душе опасаясь, как бы не поступило от него повеления послать к нему всю большую дружину. Обычно же как бывает: ты советуешь — тебе и исполнять. Велит царь идти князю в помощь средневолжским городам, дадут под начало полк-другой, но и про дружину прикажут не забывать.

Однако шли дни, а вестей от князя не было. Впрочем, они и не могли прийти, ибо пока что бился князь Иван Воротынский головой о стену непонимания. Ни царь, ни Дума его не поддержали, хотя вроде бы все он сделал по уму.

Не заехав даже в свой дом переодеться, поспешил князь в Кремль.

На Красной площади людишки ротозейничают, ратники, при оружии и в доспехах, стоят не шелохнувшись. Оберегают проделанный в людском разноцветье широкий проход от Фроловских ворот в сторону Неглинки.

«Послов, стало быть, принимает Василий Иванович, князь великий», — определил Воротынский и заколебался: стоит ли своим появлением нарушать пристойный порядок приема послов? Не вызовет ли у послов его появление в доспехах догадки какой? Не перегодить ли?

Оно, конечно, лучше бы перегодить, только сподручно ли ему, удельному князю, ближнему слуге цареву, думному боярину, торчать у входа во дворец с придворной челядью. Все, однако, сложилось ладно. Едва миновал он Архангельский собор, осенивши себя крестным знамением, как увидел послов, спускавшихся по Красному крыльцу в сопровождении дьяка Посольской избы.[16]

«Ишь ты, из думных никого. Не вышло, значит, доброго ряда», — подумал князь.

Рынды,[17] в белоснежных атласных ферязях[18] с серебряными петлицами на груди и золотой цепью наперекрест, не преградили князю дорогу парадными топориками, но и не поклонились, не шелохнулись, когда он Цроходил. Князь миновал этих истуканов, замерших по обе стороны парадной двери, словно сделавшихся составной частью ее.

В Золотой палате тоже все привычно празднично. На лавках, похожие на нахохлившихся клуш, восседали думные бояре. В мехах дорогих, в бархате, шитом золотом и усыпанном жемчугами. Головы боярские украшали высокие горлатные шапки,[19] а руки, унизанные перстнями, чинно покоились на коленях. За спинами боярскими возвышались рынды с поднятыми, словно в замахе, серебряными топориками, в своей белоснежной одежде похожие на ангелов, оберегающих трон, на котором восседал, еще более бояр расперившийся мехами и бархатом в золоте, жемчуге и самоцветах, царь Василий Иванович. Размашисто перекрестившись на образ, висевший на стене близ трона государя, поклонился князь Воротынский поясно государю, коснувшись рукой наборного, пола, и молвил:

— Челом бью, государь. Дело срочное привело меня к тебе в доспехах ратных.

— Садись. Место твое в Думе всегда свободно.

И в самом деле, между князьями Вельскими и Одоевскими оставалась пустота на лавке. Почетное место. От трона недалеко. По породе. По отчеству. Владимировичи[20] они, оттого и место знатное.

Прошел к своему законному месту князь Воротынский, но не сел. Спросил, вновь поклонившись:

— Дозволь, государь, слово молвить. Несчетно коней сменил, спеша с вестью тревожной. Прямо с седла и — к тебе, великий князь.

— Вот и передохни малое время, пока мы по послам литовским приговор приговорим.

Умостился на лавке князь и только теперь почувствовал, что торжественность в палате насупленная. Обидели послы, выходит, великого князя и Думу, и пока, как понял Воротынский, еще не выплеснулась наружу та обида, не начался суд да ряд. Утихомиривали гнев бояре, чтобы сгоряча не наговорить лишнего, а чтобы мудро и чинно вести речи.

— Ну, что скажете, бояре? — обратился к Думе царь, тоже, видимо, уже начавший успокаиваться и, как обычно, принявший какое-то решение, но желающий выслушать и своих верных советников. — Слыхали, какие земли требуют они от меня? Вот и рассудите…

Бояре помалкивали. Зачем зачин делать. Пусть сам Василий Иванович определит, кому первому речь держать.

Тот так и сделал. Обратился к юному князю Дмитрию Вельскому:[21]

— Твое слово, племянник мой любезный.

Встал князь. Сотворив низкий поклон, ответствовал:

— Сказ наш один: под Литву не пойдем. Негоже вотчинами Рюриковичей[22] владеть иноземцам. Иль у дружинников наших мечи затупились?

— Одоевские? — произнес царь.

— Не отдавай нас литвинам поганым. Верой-правдой служили тебе, государь, как присягнули. Так же и далее служить станем.

— Воротынские?

— Челом бьем, государь. Твои мы присяжные!

— Ладно тогда. Так послам и ответим: на чужой каравай пусть рта не разевают. — Помолчал немного и кинул взор на Ивана Воротынского: — Сказывай теперь твою спешную весть.

— Дозволь сперва по Литве молвить? Отчину твою, землю исконно русскую, Литве не видать. Только повременить бы с ответом. Пусть дьяки Посольской избы исхитрятся, время растягивая, а ты, великий князь, еще раз им прием назначь. Да не вдруг. Пусть потомятся. Не убудет с них.

— Отчего такая робость? Иль у Литвы сил поболее нашего?

— Не робость, государь. Мы за тебя животы свои не пожалеем, а дружины наши — ловкие ратники, только послушай, государь, и, бояре думные, послушайте: весть я получил, будто МагметТирей вот-вот тронется в большой поход…

— Полки завтра выходят на Оку. Главным воеводой поставил я князя Дмитрия Вельского. С ним стоять будет и мой брат, любезный князь Андрей Иванович.[23] Сил достанет остановить крымцев. Пойди и ты с ними, князь Иван.

— Повеление твое исполню. С дружиною своею пойду. Только не все я еще поведал. Магмет-Гирей повезет в Казань, большим войском задумку свою подпирая, брата своего Сагиб-Гирея, чтобы взять для него царский трон у Шигалея. Потом ополчить Казань и вместе воевать твои,

государь, земли.

— Посол мой в Тавриде боярин Федор Климентьев и митрополит Крымский и Астраханский таких вестей мне не шлют. А как тебе ведомо стало?

— Станицу,[24] из сторожи[25] высланную, крымцы пленили, а нойон[26] Челимбек из бывших моих дружинников казакам бежать позволил и весть с ними послал. Его пять лет назад крымцы в бою заарканили. Я думал, сгинул смышленый ратник, а гляди ты — нойон. И меня не забыл.

— Челом бью, государь, — поднялся князь Шуйский. — Не с Литвой ли сговор у крымцев? Мы рать всю на Оку, опричь[27] того в Мещеру, да во Владимир с Нижним, а Литва тут как тут. Твою, князь Иван, вотчину в первую голову воевать примутся. Смоленские[28] земли им зело[29] как возвернуть желательно.

— Что скажешь, князь Иван? — спросил царь. — Неправ ли князь Шуйский?

— Не прав. Поверх вести нойона я казачьи станицы за языком из нескольких сторож послал. Двоих знатных приарканил. Везут их сюда, государь. Сам сможешь допросить. Им тоже подтвердили, что тумены[30] со дня на день двинутся. Сполчились уже.

Поднялся со скамьи Дмитрий Вельский.

— Дозволь, государь? — И, дождавшись кивка Василия Ивановича, заговорил самоуверенно: — Казань, ведомо князю Воротынскому, присягнула Шигалею, волею нашего государя на ханство венчанного. Я сам его возил туда. Отменно, скажу я вам, принят Шигалей не только вельможами ихними, но и простолюдинами. Не опасная, считаю, до поры до времени Казань. Станет она сопротивляться Магмет-Гирею. Крови друг другу пустят, до рати ли после того против государя нашего? Да и то, если подумать, разве не понимают казанцы, что в ответ на набег государь наш зело их накажет. Не вижу нужды брать ратников из городов, на которые Литва глаз положила. Пять полков на Оке — малая ли сила? На бродах засады поставим. Крепкие, чтоб смогли сдержать крымцев на то время, пока полки подоспеют. В Коломне встанет полк

Левой руки,[31] в Серпухове — Большой[32] полк и Правой руки.[33] Сторожевой и ертаул[34] — по переправам. Ертаул на переправах станет надолбы ставить.

— Все верно, князь Дмитрий, только мой совет государю такой: в Нижний Новгород рать послать, во Владимир. На Нерли броды околить.[35] Посошников[36] можно послать, не дробя ертаул. В Коломну направить знатную рать с главным воеводой.

— Иль у тебя ратного умения мало? — спросил с иронией Василий Иванович. — Тебе с братом моим в Коломне стоять. А главным один останется — князь Вельский.

— Воля твоя, государь, — ответил Иван Воротынский, весьма расстроенный тем, что сообщение, которое он считал очень важным, воспринято с недоверием, как хитрый ход коварных литовцев. И все же он попытался настоять на своем еще раз: — Дозволь, государь, Разрядной избе[37] еще раз обмозговать. Со мной вместе. Пусть за ней останется последнее слово.

— Не дозволю. Завтра полкам выходить, отслужив молебен. Благословясь у Господа Бога нашего.

Так тверд был Василий Иванович оттого, что никаких тревожных вестей из Казани не приходило. Не все ладно в Поволжье, как того хотелось бы, и виной тому мягкость родителя его, царя Ивана Великого. Обошелся он с Казанью мягче даже, чем с Великим Новгородом,[38] с единоверцами своими. Взяв Казань, мстя за кровь христианскую, за бесчестие и позор отца своего Василия Темного,[39] Иван Великий не разорил ее отчего-то, не вернул под свою руку древние отчины киевских и владимирских князей, а оставил ханство сарацинское[40] христианам на погибель.

Либо так Бог положил, наказывая Россию за грехи ее тяжкие, либо наваждение дьявольское сработало, только поверил Иван Третий Великий клятве неверных, посадил на ханство Мухаммед-Амина,[41] который с братом своим Абдул-Латыфом и подговорил царя Ивана Васильевича идти на Казань, обещая помощь всяческую, чтобы не правил ею кровожадный брат их, состарившийся и уже не столь грозный хан Али, не надсмехался над ними, и не досаждал бы им.

Поклялись они в верности царю Ивану Великому после того, как он взял Казань, присягнули верой и правдой служить ему, жить в добром соседстве с Россией, быть ее данницей. Не засомневался мудрый в прежних своих поступках царь и не только посадил на ханство Мухаммед-Амина, но и разрешил ему взять в жены старшую жену хана Али, заточенную в Вологде после победы над неверными на реке Свияге и взятия Казани. Она-то и настояла на том, чтобы нарушить клятву и отложиться[42] от Москвы, совершив жестокую подлость. На рождество Иоанна Предтечи в лето 7013 от сотворения мира году (1505) перебил Мухаммед-Амин богатых русских купцов и всех иных русских, живших в Казани и в других улусах.[43] Никого не оставил, ни священнослужителей, ни отроковиц прелестных, ни младенцев, ни стариков и старух, ни мужей знатных. Коварно налетели на не ожидавших никакого худа христиан, те даже не успели принять меры для своей обороны.

Застонал после того христианский люд Мурома, Мещер, Нижнего Новгорода, Владимира, умывались кровью вятичи и пермяки, падали с плеч буйные головы русских ратников, но всё попусту: сильно тогда обогатился Мухаммед-Амин бесчисленными сокровищами, доспехами воинскими, оружием, лошадьми и пленниками. Насыпал, сказывали, из захваченного золотую гору лишь ради хвастовства, для потачки гордыни своей, и похвалился:

— Еще больше возьму у кяфиров.[44] Всю Казань золотом умощу! Все правоверные из золотых кувшинов станут свершать тахарату.[45]

Неведомо, долго ли торчала бы заноза в российском теле, оставленная Иваном Великим, когда смог бы избавиться от нее продолжатель дел отцовских Василий Иванович, только случилось так, что Бог помог — покарал кровожадного за безвинную христианскую кровь, за мучеников, проданных в рабство: покрылся Мухаммед-Амин гноем и поползли по его телу черви. Ни дервиши-знахари, ни врачеватели знатнейшие из Персии не смогли исцелить его от страшной болезни, три года он не вставал с постели, редко кто входил в его опочивальню, пугаясь смрада, от него исходящего. Даже жена, толкнувшая хана на путь коварства, не навещала несчастного.

Прозрел он в конце концов. Так и сказал вельможам своим, что карает его русский бог за напрасно пролитую кровь христианскую, за измену, за нарушение клятвы. В присутствии беев, мурз и уланов[46] диктовал он писцу на предсмертном одре послание Василию Ивановичу, царю московскому:

— Родитель твой, царь Иван, вскормил меня и воспитал в доме своем не как господин раба» но как любящий отец родного сына, я ж скажу — «волчонка, по нраву моему. Захватив в кровопролитном бою Казань и брата моего, передал он ее на сохранение мне, злому семени варварскому, как верному сыну своему, а я, злой раб его, солгал ему во всем, нарушил данные ему клятвы, послушался льстивых слов жены моей, соблазнившей меня, и вместо благодарности заплатил ему злом. Не меньше зла принес я и тебе, светлый царь Василий Иванович, ратников твоих бил, полон бессчетный брал, но более всего грабил и убивал мирных пахарей твоих лишь за то, что они многобожники.

О горе мне! Погибаю я, и все золото и серебро, и царские венцы, и прелестные мои жены, и служащие мне молодые отроки, и добрые кони, и слава, и честь, и многие дани, и все мое несметное богатство мне не нужны, ибо все исчезло, словно прах от ветра.

Передохнул, чтобы набраться сил для дальнейших слов, с гневом видя, как когда-то ползавшие перед ним на животах сановники смотрят на него с презрительной жалостью и закрывают носы шелковыми платками. Усилием воли заставил себя продолжить:

— Великий князь, царь Василий Иванович, господин мой и брат мой старший, прошу у тебя перед смертью своей прощения за грехи мои перед отцом твоим и тобой. Каюсь в измене и отдаю в твои руки Казань. Пришли сюда на мое место царя или воеводу, тебе верного, нелицемерного, дабы не сотворил он такое же зло…

К письму присовокупил Мухаммед-Амин триста коней боевых, на которых сам ездил, когда был здоров и любил набеги, золота и серебра изрядно и шатер чудной работы, вещь зело драгоценную.

Не спасло Мухаммеда-Амина покаяние, съеден был он заживо червями, а жена-злодейка отравилась, угнетаемая совестью своей, сановники и народ казанский исполнили завещание хана, напуганные столь страшной смертью клятвоотступника, послали знатных людей просить себе хана от руки Василия Ивановича.

Самое бы время пристегнуть Казань прочно к Москве, но Василий Иванович, не считая, что делает, как и родитель его, великую ошибку, отдал ханство Шаху-Али. Верному, как он считал, другу, верному слуге.

Справедливо считал. Шах-Али не отступал от клятвы, всех недовольных казнил жестоко, вовсе не думая, что вызовет тем самым недовольство собой. Но это — беда не беда, если бы не крымский хан Мухаммед-Гирей, очень недовольный тем, что в Казани властвует ставленник московского царя. Хану самому хотелось подмять Астрахань с Казанью и Россию сделать данницей, возвратив былое, оттого и трутся его мурзы в Казани, склоняют к Крыму знать и народ, чуваш и черемисов, мордву и эрзю волнуют. Всякий день жди оттуда вестей поганых. Но, слава богу, пока нет гонцов недобрых. Воевода не слепой же. Да и муфтий[47] Казани Абдурашид сразу бы дал знать, начни вельможи противиться Шаху-Али. Когда малая часть их противится, небольшая беда, а вот если заговор станет зреть, не пройдет он мимо муфтия. Главный священнослужитель клялся ему, царю всей России, в верности и до сего дня держал слово свое отменно.

Но не то главное, что знать поддерживает Шаха-Али и его, царя российского, не посмотрел бы на это Мухаммед-Гирей, давно бы послал свои тумены в Казань, чтобы сместить Али и исполнить свою мечту. Подчиняясь воле турецкого султана, сдержал он свой пыл, а рать направил против Сигизмунда,[48] разорив десяток его городов и захватив великий полон. Изрядный вклад в то, чтобы дело приняло такой поворот, внес дворянин Голохвастов, разумный и хитрый, доставивший письмо султану турецкому Селиму[49] с предложением заключить союз, который мог бы обуздать крымского хана, укоротить руки Литве и Польше.

Сумел Голохвастов убедить Селима в том, что опасно ему возвеличивание Мухаммед-Гирея, притязающего на Астрахань и Казань и мечтающего создать орду, равную по могуществу Батыевой,[50] оттого султан и урезонил крымского хана, направив готовое идти на Казань войско воевать Литву и Польшу. И хотя не удалось Голохвастову уговорить Селима передать Крымское ханство[51] племяннику Мухаммед-Гирея Геммету-царевичу, который тянулся сердцем к России, Селим все же послал ласковый ответ, а чтобы доказать свою дружбу, повелел пашам тревожить набегами Сигизмундовы владения. Это кроме похода крымского хана.

Дело пошло бы как по маслу, да вот случилось недоброе — умер Селим, гроза Азии, Африки и Европы. На оттоманский[52] трон сел его сын, Солиман. Василий Иванович поспешил, понимая знатность дружбы с Портою,[53] направить в Царьград[54] посла Третьяка Губина. Сумел тот повлиять на Солимана, который тоже повелел объявить Мухаммед-Гирею, чтобы он никогда не устремлял глаз свой на Россию.

Гонец от Третьяка Губина доставил совсем недавно отписку, что Мухаммед-Гирей побывал в Царьграде, говорил с султаном, внушая ему, что верить Москве нельзя, что она ближе к сердцу держит Персию,[55] но султан-де остался тверд. И даже когда хан крымский вопросил, чем буду сыт и одет, если запретишь воевать московскую землю, султан ответил, чтобы воевал он Сигизмунда и венгров.

По всему выходит, бить в набатный колокол рано, не следует оголять рубежи с Литвою и Польшей. Ох, как они этого ждут. Князь Воротынский, может, и верную весть принес, повезет в Казань Мухаммед-Гирей своего брата, но примет ли его Казань с радушием? Спор да ряд там начнутся, не вдруг утихнув. Вот тут не оплошать бы. Послов туда снарядить, воеводе в подмогу, да поживей, чтоб не припоздниться. С умом да со сноровкой чтобы. Непременно с поклоном от него, царя, к муфтию. Коли Абдурашид не переметнется к Гиреям, не совладать братьям с Шахом-Али.

Да и не вдруг осмелится ослушаться оттоманского султана крымский хан, поосторожничает поперек султанской воли вести крупную рать на Москву. Может, конечно, послать мурз своих с малыми силами, чтобы потом свалить на них всю вину — без его, мол, ведома повели рать.

Верный ход мыслей у государя всей Земли Русской; верный, — но вчерашнего дня. Узнает он об этом совсем скоро, и все же прозрение не теперь вот проявится. Сейчас же царь Василий Иванович просто посчитал нужным отблагодарить князя Ивана Воротынского за столь явное радение о державных интересах, за весть, так спешно доставленную, хотя и не весьма обдуманную:

— Зову тебя, князь Иван, вместе побаниться. Усталость дорожную снимешь. А после баньки потрапезуем. Как скинешь кольчугу, в кафтан облачишься, милости прошу в мой путевой дворец.

Вот это честь так честь. Палаты Воротынского построены были не так давно, земля в Кремле и вокруг него занята московскими боярами, да теми князьями, кто пораньше Воротынских стали присяжниками царевыми, вот и определил Иван Великий место у земляного вала, окольцовывавшего Китай-город. Хоть и редко Иван Воротынский бывал в стольном граде, больше все в своей вотчине находился, оберегая украины[56] Земли Русской от крымцев и литвинов, неся службу ратную, государеву, все же угнетало князя, что хоромы его московские не по отчеству удалены от Кремля. Ущемлена, однако же, княжеская гордость была до поры до времени, пока не построил сын государя Великого, Василий Иванович, на Басманной слободе белокаменные палаты — путевой дворец.

И оказалась усадьба князя Воротынского на пути от Кремля к новому царскому дворцу, который царь Василий любил и в котором часто живал, даже принимал там послов, решал судные тяжбы.

«Специально зовет в новый дворец, чтобы мне сподручней», — тешил самолюбие князь Иван Воротынский, направляясь к ожидавшему его стремянному.[57]

Однако гордость за прилюдную царскую милость все же не отвлекла его от мысли о предстоящем походе крымцев на Москву. Князь был совершенно уверен, что этот поход состоится и что вполне возможно левое крыло крымского войска пойдет именно через его вотчину, но царь повелел встать с князем Андреем в Коломне, стало быть, придется звать всю дружину, а стольный град его окажется почти беззащитным. А там княгиня-то на сносях, ее в Москву не увезешь.

«Попытаюсь убедить Василия Ивановича. После парной да кубка доброго вина сподручней будет еще раз высказать свое мнение».

Но разговор сложился еще до трапезного стола. Попивая квас между заходами в парную, вел царь разговор с князем Воротынским о делах государевых, даже о предстоящей свадьбе на Елене Глинской,[58] шаг, который все служивые Государева Двора меж собой осуждали. Царь будто исповедовался князю Воротынскому, оправдывая это решение, и вдруг неожиданно для собеседника переменил тему разговора. Спросил именно о том, о чем были думки Ивана Воротынского.

— Ты сказывал на Думе, нойон из стремянных твоих. Верить ему можно?

— Тебе, государь, верю, да себе. В остальном — сомневаюсь. Оттого за языком станицы посылал. Я повелел малой дружине всю ночь гнать, чтобы сотника и мурзу ты самолично допросил. В пыточной, если нужда потребует.

— Это, конечно, можно. Только, думаю, ты успел с ними основательно поговорить. Все уже вытянул, что им ведомо. Теперь шпиль их железом каленым, не шпиль — ничего путного не добавят.

— Так-то оно так. А вдруг? Царю открыться — не князю. Прикидывал я, не сегодня завтра Магмет-Гирей двинет свою рать разбойничью.

— Успеем на Оке крепко встать. Нам ближе и сподручней.

— Не пойдет, мыслю, на Оку. В Казань спервоначалу наведается. Свалив ее, ополчит. Полета тысяч ратников, конных и пеших, поднимет. Черемисы одни чего стоят!

— Не вдруг подомнет Казань. Шигалей не вынесет ему ключи. Простоит Гирей у стен казанских не одну неделю. Думаю, повернет от них, несолоно хлебавши. Только у меня такая мысль, ни на какую Казань он не пойдет. Коварство очередное. Мы — во Владимир, да на Мещеру полки, в Нижний Новгород, а он — по Сенному шляху пойдет. На Тулу, потом и — к Москве. Может, конечно, и через Коломну, по Муромскому шляху. Литва тоже не упустит Смоленск осадить. Растопыривши пальцы, что можем сделать?

— Нойон, бывший мой стремянный, передал, что к Магмет-Гирею примкнул атаман Евстафий Дашкович[59] со своими казаками. Когда Евстафий от Сигизмунда бежал, батюшка твой, светлой памяти, приласкал его, да и ты, государь, жаловал его, только верно говорят: сколько волка ни корми, он все одно в лес убежит. Так любой изменщик. Стремянный мой бывший велел сказать, что немалая с Дашковичем рать казачья. На конях борзых.

— Дашкович?! Ну, тогда ясней ясного. Изменщик этот Литве нынче верен. Теперь к ворожее ходить не нужно и так видно коварство Литвы. Дашкович украины мои хорошо знает, воеводил там, потому, думаю, его литвины и направили к Гирею, чтобы дороги указывал, да броды и переправы легкие, ближний бы путь к нам определил. Однако успеют мои полки ратные встать на Оке.

Нет, ничего не получалось у князя, Василий Иванович нисколько не поддавался на его убеждения. Чтобы не вызвать царского неудовольствия и не быть изгнанным из бани и из путевого дворца, Воротынский решил отступиться. До того, как малая его дружина не представит царю языков.

«Бог нас рассудит, если польется христианская кровь».

— Пошли-ка, — прервал затянувшуюся паузу царь Василий Иванович, — еще разок похлестаемся, потом и попировать можно, благословясь.

* * *

Домой князь Воротынский вернулся поздно вечером, но дворня и дружинники ждали его: вдруг какая надобность в них окажется, но тот даже попенял за переусердствование:

— Чего зря маетесь. Завтра — в поход.

Сам князь тоже, не медля нисколько, направился в опочивальню, на ходу отвечая мамке о здоровье княгини, о том, скоро ли она подарит наследника, и слушая ее ворчание:

— Чего-эт басурману Магмету не сидится в своем сарае? Княгинюшке рожать приспело, а муж ейный — на рать. Поганцы-нечисти. Вздохнуть вольно не дают. Неужто Бог и святая Богородица, заступница наша, не накажет сыроядцев?

— Определенно накажет, если мы сами к тому же за себя сможем постоять…

— Не богохульствуй, княже. На все воля Божья, прости мою душу грешную.

— Не серчай, ворчунья моя любезная, иль я Богородицу не почитаю? Помолюсь ей на сон грядущий, чтоб не отвела лика своего светлого от нас грешных.

— Помолись. Помолись.

С петухами засуетился княжий двор, укладывая запасы для похода, шатры, еще раз проверяя сбрую и подводы. Хотя и ратника двор, воеводы, и все здесь приспособлено для скорого сбора в поход, все припасено, проверено-перепроверено (не дай Бог в походе, а тем паче в бою, случится что по недогляду, и князь разгневается), но лишний глаз все же не помешает.

Трапезовал[60] князь с теми дружинниками, с кем, меняя коней, скакал спешно к царю, посетовал:

— Не внемлет государь слову моему. Только в Коломну да в Серпухов полки шлет.

— Чего ж это он? — оглаживая окладистую бороду, удивился стремянный Никифор, прозванный Двужилом. Он и вйрямь был двужильным. Не знал усталости, мог скакать без отдыха сутки, а если приспичит, то и двое-трое. Рука его с мечом либо с шестопером не ведала усталости: короткой ли была сеча или длилась долго — он, не утомляясь, пропалывал ряды сарацинские поганые. Боевой топор его был тяжелее, чем у всех, стрелу пускал Никифор дальше всех из княжеской дружины. Сколько раз выходил на поединок перед сечью, всякий раз повергал супостата. А это — добрый знак русскому воинству. Половина победы.

— Прими мой совет, светлый князь, — продолжал Никифор. — Не уводи свою дружину из своей вотчины. Не ровён час, Литва всколыхнется, иль какая заблудшая тысяча крымцев к Угре повернет.

— Прав ты. Я тоже об этом думал. Только как государю объяснить? Скажет: труса празднуешь.

— Малую дружину всю с собой возьми. Она вот-вот подъедет. Коней сменить долго ли? А за большой пошли, только не всю призывай к себе. Оставь добрую половину. Иль кто в Коломне считать твоих дружинников станет?

— И то верно. Но об этом мы с тобой отдельно поговорим. Через малое время я к царю отправлюсь. На молебен. Как языков доставят — вези в Разрядную избу. И мне дай знать.

— Понятно.

После трапезы уединились князь и стремянный Никифор. Усадил князь напротив себя верного слугу своего, кому полностью доверял. Заговорил:

— Ты в Коломну со мной не поедешь.

— Пошто, князь, так? — удивленно спросил Никифор и погладил свою окладистую бороду. — Иль недоволен мной, княже, присяжным своим?

— Доволен, Никифор, оттого и поручаю самое важное для меня. Как тронусь я с малой дружиной в поход, ты — в вотчину мою. Отбери половину самых удалых и сильных для себя, остальных пошли ко мне, в стан Коломенский. Да чтоб не мешкали в пути. А с отобранными готовь к обороне Воротынск. Весь городской люд подними, хлебопашцев собери. Поправь стены и башни, припасов заготовь, колодцев нарой побольше.

— Ас княгиней как, если Бог даст, разрешится благополучно? Не ровён час, не удержим стольного твоего града.

— Для того и позвал. Сам лично разведай, в порядке ли гать на Волчий остров, где охотничий мой терем. Как станицы казачьи иль сторожи донесут, что крымцы при ближаются, княгиню с наследником моим — да ниспошлет Господь княжича — отправляй на Волчий. Гать, где она выходит на твердь, порушь. Стену поставь с бойницами. Пищалей и зелья для них в достатке заготовь.

— Думаю, и без пищалей надежно. Болото, оно и есть — болото. Кому оно под силу, если гать порушим.

— Береженого Бог бережет.

— Все исполню. Не сомневайся, князь. С тыльной стороны на остров тоже есть путь. Трудный, но проходимый. Особенно зимой и даже весной. Очень малое число знает его, но и там положу засеку. И засаду посажу.

— Ладно тогда. А теперь пусть коней седлают седлами парчовыми. Мне же — зерцало[61] золотое. Для похода пусть бехтерец[62] припасут. Как только языков доставят, немедля отсылай их ко мне.

Вышло, однако же, что не успели князь и те дружинники, кому надлежало сопровождать его в Кремль на молебен, облачиться в парадные доспехи, как показалась у ворот малая княжья дружина с татарскими мурзой и сотником. Князь Воротынский доволен. Самолично передаст царю знатных пленников. Вновь появилась у него надежда уговорить государя хоть бы один полк послать в Нижний Новгород и Владимир, а потом еще и Коломну подкрепить стрельцами, казаками и детьми боярскими. В дополнение к тому, что посылает он туда сегодня.

Увы, не свершилось и на сей раз. Государь, перед лицом которого предстали со связанными руками знатные татарские языки, повелел:

— В пыточную их. Провожу рать, сам в башню наведаюсь. — И к Воротынскому: — Поспешим в Успенье божьей матери. Патриарх сам благословлять станет.

— Челом бью, государь, — понимая, что настаивать на своем потом будет бесполезно, Воротынский решил выпросить себе малое послабление. — Дозволь через день догнать князя Андрея Ивановича. Дружина моя малая только-только прискакала. Коням отдохнуть бы.

— Будь по-твоему. Главного воеводу князя Вельского извести.

«Юнец еще, а ишь ты — главный воевода, — кольнуло самолюбие князя Воротынского. — Не по сеньке шапка. Иль рода нашего Вельские знатней?!»

Однако недовольства своего никак не выказал. Ответил, покорно склонив голову:

— Как велишь, государь.

Не вспомнил государь Василий Иванович о большой дружине князя, и это навело Воротынского на мысль оставить ее всю в уделе. Нужна она там будет. Очень нужна. Когда передавал князю Дмитрию Вельскому разговор с царем, специально не упомянул о большой дружине. Так и сказал:

— Государь дозволил мне с дружиной моей малой спустя день идти в поход.

— Дозволил раз, значит — дозволил, — равнодушно воспринял сообщение Воротынского главный воевода. — В Коломне стоять будешь. С великим князем Андреем, — и добавил, понизив голос, чтобы никто не услышал, не дай Бог: — Он в ратном деле не мастак, тебе ему советы давать, а битва случится, тебе воеводить. На меня не рассчитывай. Я в Серпухове стану. Гонцов туда шли.

«Ишь ты! От горшка два вершка, а туда же. Воевода! Мастак в ратном деле!»

Нет, не позволяла родовая гордость воспринимать без недовольства все, что говорит князь Вельский, ибо ему, Воротынскому, и по отчеству и по ратной умелости, а не юнцу заносчивому, стоять бы главным воеводой. Но что он мог поделать, если на то воля государя Василия Ивановича.

«А дружину не трону из вотчины. Не трону!»

Но сомнение все же возникло, как его действия воспримет царь, если вдруг узнает, что только с малой дружиной пошел он, Воротынский, на Оку, осерчать может. И попадешь в опалу. Да и не по чести это.

На литургии стоял, принимал благословение патриарха, домой возвращался, а все никак не унималось в его душе противоборство чести и бесчестия, хотя и убеждал себя, что, оставляя в вотчине своей дружину, обережет тем самым цареву украину от разорения, перекроет обходной путь крымским разбойниками.

«Нет! Не возьму!» — какой, казалось бы, раз твердо решал, но успокоения не наступало.

Победил в конце концов принцип: своя рубашка ближе к телу. Послал князь в свой удельный град Никифора Двужила с единственным повелением:

— Вотчину сбереги, но особенно — княгиню с наследником, Бог даст, благополучно она разрешится. Всю большую дружину тебе оставляю. Воеводь.

Весьма удивился Никифор такой воле княжеской, но перечить не посмел. Ответил покорно:

— Понятно. Все исполню.

— Сегодня же скачи. Не ровён час, отколет Мухаммед-Гирей пару тысяч по Сенному шляху на Белев. Оку обогнут крымцы, как прежде бывало, и — на моей вотчине. Через Угру потом и — куда душа пожелает: на Тулу, на Серпухов, на Москву… Я на месте Гирея так бы и поступил, чтоб о Казани никакого сомнения не возникало, послал бы на Козельск, Одоев какую-то часть своих сил. Так что поспешить тебе следует. Ни дня не медля стольный мой град к осаде готовь. На Волчьем острове для княгини все, как говорено, устрой.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Никифор Двужил поскакал в Воротынск не мешкая, взяв с собой только коновода с парой заводных[63] коней. По Калужской дороге. Обычно, когда князь находился в Москве, именно по ней при необходимости посьугали к нему вестовых. Двужил считал, что дворяне от лазутчиков вполне могут получить какие-либо новые вести и пошлют с этими новостями гонца к князю, а разминуться с ним весьма нежелательно. Предположение, как оказалось, было не беспочвенным. С вестником из Воротынска Никифор Двужил повстречался, миновав более половины пути, у деревни Детчино.

— Чем порадуешь князя нашего?

— Невелика радость. Дворяне и горожане челом ему бьют: не брал бы он с собой, если на рать пойдет, всю большую дружину. Разъезд порубежный намедни с крымцами схлестнулся. Пяток из них заарканили. Поначалу предположили, что сакма[64] шла разбоить, но в пыточной дознались, что лазутчики они. За языками посланы. Что б, значит, выяснить, велика ли охрана в Одоеве, Воротынске и иных крепостях. На Козельск, признались, тоже лазутчики посланы. На Калугу и Тулу. Вот такая радость.

— Не берет князь большой дружины. С малой пошел сидеть в Коломне.

— Слава Богу!

— Слава-то — слава, да как бы боком князю эта слава не вышла…

— Самовольно, стало быть? Ништо!

— Ладно, не станем охать прежде времени. Ты князю о языках весть доставь. На Тарусу сверни. Через Серпухов и Ступино в Коломну. Воеводу Серпухова в известность поставь. Да и городовиков Тарусы и Ступина не обойди молчанием.

— Само собой.

— Ну, а еще что есть за пазухой?

— Письмо перехватили. Ширни какой-то извещает Магметку об убийстве главного мусульманского муллы в Казани. И добавляет: все, мол, готово.

— Странно! Что в Казани советник ханский делает? Не иначе как ковы[65] плетет.

— Кто их, басурман, разберет. Не поделили своего бога — Аллаха.

— Не скажи. Без смысла ничего не случается. Ты письмо непременно довези.

— А то!

Если гонец не придавал особого значения перехваченному письму — сказали доставить своему князю, значит» так надо, — то Никифора Двужила, более осведомленного о разворачивающихся событиях, оно словно плетка подстегнуло. Не столько признания пленных крымских лазутчиков подсказали ему, что необходимо спешить, сколько последние слова ханского советника: «Все готово».

«Прохлаждаться некогда!» — понял Никифор.

Теперь его конь более рысил, чем шел шагом, княжеский посланец часто пересаживался с одного коня на другого, немного отдохнувшего без седока. Пересаживался как ордынцы, не сбавляя хода. По пути он продумывал каждый свой будущий шаг, думал, как без суеты, но споро подготовить город к обороне, но главное, переправить княжну за болото, быстро и тайно.

Подъезжая к Воротищам, Двужил с удовлетворением отметил, что воротниковая стража усилена, а в надвратной веже[66] не один, а двое наблюдателей.

Вроде бы странное название главных городских ворот, но оно привычно, ибо пришло из незапамятных времен. Ворота крепкие, кованого железа, на каменных опорах. Никаким тараном не прошибешь, да и не подтянешь его к ним. Как раз у того места, где Высса, встретившись с обрывистым холмом, круто поворачивает, обходя его и становясь естественным препятствием для штурмующих, мудрые предки поставили ворота; низинную же часть огородили они высоким земляным валом, перед которым еще и ров вырыли. От Выссы его отделяла перемычка. Она же служила дорогой к Воротищам. При приближении ворогов перемычку рушили, и ров заполнялся водами Выссы. Со временем и по земляному валу, и по крутому склону холма возвели крепкую дубовую стену, с заборолами[67] и частыми вежами. Горожане за ней стали чувствовать себя еще спокойней. Проломить укрепления могли бы стенобитные орудия, но крутобокий холм, местами обрывистый, оставался крепким для врага орешком.

«Отберу самых метких стрельцов, — наметил для себя Никифор Двужил. — Расставлю по всей стене, пусть секут из самострелов пушкарей турских. Татары же не мастера палить из пушек».

Охрана дала знать в детинце, что Воротища миновал воевода малой дружины и стремянный князя Ивана Михайловича Никифор Двужил, и его вышли встретить находившиеся в детинце дворяне, чтобы узнать первыми о воле княжеской, кому из них управлять во время его отсутствия. Каждый уповал на то, что именно ему будет доверена столь почетная обязанность.

Никифор Двужил понял это по их недоуменным лицам, когда объявил волю князя.

— Князь Иван Михайлович очинил меня воеводой всей дружины, велев оберегать и стольный град его, и всю вотчину. Собирайте совет княжеских дворян, пошлите за теми, кого здесь нет. Я всем объявлю княжескую волю. Нам вместе ее исполнять.

Времени на сборы Двужил дал немного, но его хватило, чтобы побывать в своем доме, повидать семью и переодеться с дороги; он из детинца направился на улицу Протас, к голове крупной плотницкой артели, которая в свое время строила охотничий терем на Волчьем острове, обнеся его добротной стеной, она же и гать стелила, подправляя ее при необходимости. Потому и выбрал для претворения в жизнь своего предприятия именно этих мастеров. К счастью, голова был дома.

Уединились по просьбе Никифора, к удивлению знатного плотника. Он даже не удержался и спросил:

— Ради чего скрытничать?

— Есть нужда. Ради срочного и тайного дела, какое тебе предстоит, если ты, конечно, согласишься. Нужно на Волчьем острове подготовить пару стен с бойницами для рушниц.[68] Саженей[69] по двадцати пяти каждая. Где им место, потом укажу. Пока заготовить их следует спешно.

— Эка, урок! Чего ради!

— Я сказал — тайное дело. Пока, не обессудь, не откроюсь даже тебе. Погляди одновременно, крепка ли гать. Если будет нужно, подправь. С собой возьми только тех, понадежней кто. Умеющих рот держать на привязи. Остальным — ни слова. Не пошла бы по городу лишняя молва. Для охраны выделю пару десятков дружинников. Если что, они лес пособят валить. Сегодня же — в путь. Успеете до темна?

— Добраться — доберемся. А за топоры — завтра с рассветом.

— Вот и ладно.

Следующий путь Никифора — в гридню.[70] Урок самому надежному сотнику Сидору Шике, чтобы подобрал для себя пару десятков добрых дружинников и готовился бы с ними отправиться на Волчий остров.

— Да без показухи все сделать. Куда и зачем, объяснишь дружинникам, когда минуете Воротища. Сам же знай: княгиню в княжеский охотничий терем отправляю.

— Верный шаг, — похвалил Никифора Шика, но тот отмахнулся.

— Не мой. Так сам князь велел. Не ровён час, одолеют город крымские разбойники.

— Вряд ли. Но — все же: береженого Бог бережет.

Теперь можно было идти на совет с княжескими дворянами. Впрочем, пока еще его нельзя назвать советом. Никифор Двужил повторил то, что уже сказал встречавшим его дворянам, добавив как бы извиняясь:

— Не моя воля быть над вами, но воля князя. Обиду можете держать, но при себе. Считаю, не время нынче чиниться. За неповиновение же мне — ответ скорый и строгий. Сейчас я самолично объеду все стены, погляжу запасы. Вам же — мыслить о своем завтрашнем слове. С утра соберемся на совет. Сотников еще позовем. Станем ряд рядить, как ловчее устроить оборону города, как уверенней встретить крымцев, которые, по мнению князя и по моему тоже, подойдут крупными силами уже совсем скоро. Посему намерен я и смотр дружины непременно учинить.

Но не в гридни направил Двужил стопы свои, где дружинники с нетерпением ждали его, а поспешил к княжне, которая тоже ожидала Никифора Двужила, недоумевая, отчего тот медлит с приходом, хотела услышать о том, как встретил князя царь-батюшка. Еще ей не терпелось узнать, почему воевода вернулся один и так скоро?

Никифор Двужил хорошо понимал и нетерпение княгини, и возможную обиду на него, поэтому, войдя в ее хоромы, с низким поклоном попросил прощения за запоздалый приход. Затем все рассказал ей, без всякой утайки добавив:

— Вернул меня, матушка, князь Иван Михайлович, чтобы вотчину его от крымцев оборонять, особливо стольный град. Тебя же, светлая княгиня, на Волчий остров унести и там стеречь, укрыв от недоброго глаза. Спешно. Вот я и занялся подготовкой к безопасному твоему переходу.

— Авось Бог сохранит? Сколько уж лет даже сакмы до нас не добегают. Поведешь и нынче, как князюшка, сокол мой, поступал, к Одоеву дружину, там и остановите супостатов. Дитятку ведь со дня на день жду. Все уж приготовлено для родов здесь.

— Все нужное, повитуху, мамок и нянек туда тотчас же переправим, как о гати мне известие дадут, что исправна. А следом и тебя, свет мой матушка. Нынче не сакмы по Сенному шляху ждем, не отряд невеликий, а рать. И немалую.

— О! Господи! Не оставь нас без милости. Не отверни лика своего, Пресвятая Богородица, заступница наша перед Спасом — сыном твоим.

— Об одном прошу: все готовить в тайне. Только те должны знать, кто с тобой в охотничий терем отбудут. Прознает если кто-либо алчный, плохую службу может сослужить.

К концу следующего дня донесли Никифору Двужилу, что гать подправлена надежно, можно княгиню переправить. Никифор снова — к ней.

— Ночью нынешней проводим всех, кого ты укажешь, а на рассвете и тебя, матушка, унесем.

Так и поступили. Подобрал Никифор из дворовых полдюжины молодцов крепких, к ратному делу к тому же способных, опоясал их мечами, велел засапожные ножи не забыть. Этим молодцам — нести княгиню. Приставил к дворовым дюжину мечебитцев, чтобы терем оберегали, но в засады бы никакие не ходили. Не ровён час, по весеннему насту могут крымцы просочиться на остров, вот тут их ратная ловкость пригодится.

Решил Никифор и казну княжескую унести на Волчий остров, повелев приковать сундук к носилкам, чтобы надежней было. Опрокинется, не дай Бог, вызволяй его тогда из болота. Времени уйма уйдет, да и удастся ли? Поручить эту работу определил кузнецу княжескому по прозвищу Золоторук.

Перестарался воевода. Промашка вышла. Не подумал, что молотобойцем у кузнеца — Ахматка-татарин, года четыре как плененный князем в битве с сакмой. Ахматка быстро сообразил, что собрался Никифор казну уносить. И поразмыслив, определил даже куда. За болота, где князь любил охотиться и где стоял его охотничий терем. Догадка, однако, не разгадка. Решил Ахматка убедиться, так ли все произойдет. Сделать же ему это не составило труда: всю зиму кузнец ладил силки, петли и капканы, поставляя свежатину для княжеского стола, часто брал и его, Ахматку, с собой, а то и одного посылал на рассвете за попавшей в ловушки добычей.

Удачным для Ахматки-татарина оказалось и то, что занемог Золоторук. Вышел, видно, потный на весеннее солнышко, а прохладного ветерка не почувствовал, вот и продуло кузнеца, немолодого уже годами. Вчера в лес, а петли и капканы кузнец ставил в самой чаще, силки же почти у самого болота, ходил Ахматка. Сегодня тоже. И завтра. И послезавтра пойдет.

«Своим глазом увижу. Тогда уж обмана не будет».

Пошел к болоту, где гать, хотя там кузнец силков не ставил, но Ахматке про гать рассказывал. Ловушек не осматривал, чтобы пораньше успеть. Однако — опоздал. Увидел лишь следы. Много следов. Затаился, собираясь дождаться еще кого-либо, но все оказалось без толку. Торопливо потом оббежал ловушки, но на все времени уже не было, пособирал что смог и — домой во всю прыть. Кузнец недоумевает:

— Иль птица и зверь перевелись? Пустой, почитай? Что я на княжий стол подам?

— Двух зайцев волки съели, — соврал Ахматка. — Куропаток лисы подрали. А сами в капкан не попались.

— Завтра пораньше иди. Не мни бока на печи. Рад-радешенек Ахматка. Опять своим путем к гати.

Поспешает. И, как оказалось, не зря. Едва не опоздал. Только подлез под нижние ветки большущей ели — согнутые снегом, они образовали добрый шалаш — чует, снег похрустывает. Днем совсем тепло, тает вовсю, ночью подмораживает, вот и ломаются с хрустом тонкие льдинки под сапогами и копытами конскими.

— Велик Аллах!

Перед гатью остановились. Носилок двое. Одни с тем самым сундуком, что они с кузнецом оковывали, а другие — длинные, как кровать. Лежит в этих носилках медвежьей полостью укрытая сама княгиня.

— Велик Аллах!

Сам Двужил сопровождает. Командует:

— Передохните малость и — с Богом.

Всадники спешились. В доспехах все, со всем оружием, какое нужно для сечи. Дворовые молодцы, что несли носилки, сбросили полушубки нагольные,[71] и увидел Ахматка, что и они в кольчугах и с мечами.

Двужил наставляет носильщиков:

— Гляди мне, не оступись с гати. Вроде бы и снег, только это еще опасней. Зима сиротская стояла, не промерзло болото. Шаг в шаг чтобы. Ясно?

— Иль мы сосунки какие?!

— Не дуйте губы. Не в городки играем! Иль убудет, если лишний раз разумный совет услышите? — Поклонился поясно княгине и заговорил извинительно: — С тобой бы, матушка, сам пошел, да город оборонять надобно. Не оставишь его без своего глаза.

— Бог тебе в помощь, — ответила княгиня. — Спаси нас Господь и помилуй.

— Сидору Шике тебя и казну поручаю. Дока в ратном деле.

— Хорошо, Никифор. Возвращайся. А мы, благословясь, тронемся дальше.

Но прежде чем покинуть княгиню и ратников, Никифор дал Сидору Шике последние наставления:

— Ты гать саженей на двадцать-двадцать пять разбери. А чтоб не провалился кто из наших, работая, по бревну снимайте. Не более. Тогда все ладом пойдет.

— Так и сделаем. Не сомневайся, воевода, все как надо сработаем.

— Тыльную тропу не упускай из виду. Засада и там.

— Там поменьше можно…

— Можно, конечно, но не совсем, чтобы безлюдно.

Вскочил на коня Никифор и зарысил к городу, а спустя некоторое время двинулся по гати и отряд, сопровождавший княгиню и казну.

Ахматка-татарин выждал немного, вдруг кто-то ненароком воротится, затем, ликуя и восхваляя своего бога, понесся на шустрых своих лыжах осматривать силки, петли и капканы. Доволен был он тем, что времени на подгляд ушло немного, успеет пробежать по всем ловушкам, дичи, если ниспослал Аллах, добудет достаточно, чтобы не вызвать подозрений у кузнеца.

Радовался Ахматка: он — обладатель очень важной тайны. Теперь ему остается одно: ждать. Ждать, когда подойдут крымцы к стольному городу вотчины ненавистного князя Воротынского, который пленил его, оторвав от родного улуса.

«Моя месть! Отплачу за свою неволю! И обогащусь!» Одного боялся теперь Ахматка-татарин, как бы его не оковали цепями да не бросили бы в тайничную башню за толстые дубовые стены, когда начнется осада. На большом совете Никифору даже подсказали, чтобы так поступить, всех татар, плененных в разное время и живших теперь во многих семьях на правах работников, упрятать, но он засомневался:

— Иные по-семейному уже живут. Чего ж их обижать. Да и руки лишние не помешают стены крепить, ров углублять.

Про Ахматку он и вовсе не подумал. Дело в том, что Золоторук предложил прелюбопытную вещь: не целые ядра для затинных пищалей[72] ковать, а лить крупный свинцовый дроб.[73] Как для рушниц. В льняной мешочек их и — забанивай[74] в ствол.

— Сыпанет вокруг, поболее пользы станет. Скольких лошадей одним выстрелом покалечит! И всадников поушибает насмерть.

— Верно! Светлая твоя голова! Мешочки сегодня же велю шить. Подручных, сколько велишь, пришлю.

— Управимся с Ахматкой, — отмахнулся было кузнец от помощи, но тут же поправился: — Давай пяток людишек. Половчей да посмекалистей какие. Мы колупы[75] сработаем с Ахматкой, а они лить станут дроб. Мы же ядра по кружалам[76] продолжим ковать. Пусть и ядер побольше напасется. Сгодится.

Легко сказать: колупы сработаем. Вроде бы дело не совсем новое, слыхивал мастер, что в Серпухове давно они выкованы, чтоб снаряд для рушниц лить, но здесь еще и самих рушниц толком не видывали, не то чтобы снаряды к ним. Одни пищали затинные, для которых он ковал ядра по кружалам, присланным из того же Серпухова. Не посылать же гонца за колупами. Дня три уйдет.

— Ладно. Скумекаем.

И впрямь — додумался. В двух болванках проделали одинакового размера ямки, к каждой из них вели желобки, чтобы без окалин и заусенец, связали бечевкой и — испытывай. Ладно вроде бы вышло, дробины что надо — круглые, да гладкие — катать на сковородах не нужно. А вот лить, целясь в каждый желобок, не очень ловко. Испил кваску Золоторук, посидел молча над своим детищем, морща лоб, и вдруг просиял:

— Корытце нужно общее. По всей колупе. Лей себе, а свинец сам желобки отыщет, — подумал еще малость и добавил: — Ручки бы сюда, да зацепы. Ладно, время будет и с ручками сладим, и зацепы смозгуем, чтоб ловко раскрывать, а пока и так сгодится. Клинья выкуем, что бы, развязав бечеву, колупы разламывать и дроб выковыривать. Можно теперь и подручных кликать.

К вечеру кузнец с молотобойцем выковали целых четыре колупы и клинья к ним. Пошло дело у присланных людишек дворовых. Только успевай свинец плавить. Благо, добра этого изрядно припасено у них.

Сам же кузнец с Ахматкой принялись ковать колупы для других городских кузниц. Пусть и они пособят. Дроб лишний не будет. Чтоб на многонедельную осаду хватило. Без отдыха ковали. До самой темноты. Умотался Ахматка, но не забыл перед сном спросить:

— За добычей завтра как? Вместе сбегаем?

— Пропустим завтра. Да и княгини нет, а остальные без рябчиков и куропаток обойдутся. Дел невпроворот.

На следующее утро ни сам кузнец не пошел за добычей, ни Ахматку не послал. Едва рассвело, впряглась в работу кувалда. И вновь на весь божий день. До самой темноты.

Только одно событие выбило их из колеи на какое-то время: из Одоева прискакал вестовой от воеводы тамошнего с отпиской, что, дескать, не меньше тумена крымцев движется по Пахмутскому шляху, к Сенному уже близко. Пушки с ними турецкие, стенобитные. С татарами еще и казаки атамана Евстафия Дашковича. Самого атамана, правда, не видно, судя по всему, не вся его шайка здесь. С Мухаммед-Гиреем, выходит, главные силы запорожские. Сам атаман тоже у крымского хана под боком. Выслуживается, должно быть. Разъезды вражеские близ Одоева уже появляться начали, за нашими лазутчиками охотятся, нападают на сторожи. Полонили даже нескольких новиков, которые неловки пока что в сечах. Особенно скоротечных. Если б пленили крымцы бывалых порубежников, то из тех ничего и каленым железом не вытянешь, а какая на молодых надежда? Могут не выдержать пыток и все, что знают о сторожах и крепостях, выложат. Могут даже согласиться в проводники идти. Впрочем, знания у новиков невелики, да и проводники из них не ахти какие. Но все же…

Никифор Двужил срочно разослал гонцов с приказом всем сторожам спешить в город, оставляя лишь малые разъезды лазутчиков. Чего ради лить кровь без всякой пользы? Сакма бы шла — тогда иное дело, а тумен разве остановит сопротивление малочисленных сторож.

Поняли бессмысленность обороны своих куреней-крепостей и казаки, жившие в Степи. Сакмы их, как правило, не трогали, обходя стороной, когда же шла большая рать походом, казаки либо бежали на Волгу, либо укрывались в русских городах, усиливая их гарнизоны; но в последнее время, когда Москва стремилась приголубить казаков (как никак своя, родная кровь), снабжая их оружием, доспехами, свинцом для дроби и порохом, казаки почти перестали уходить на Волгу. Не все, правда, повернули лица к России, многие предпочли остаться гулящими: им, главное, поживиться на рати, а с кем идти, с Литвой ли, с Крымом ли, — все одно. Хотя большая часть тяготела к России. Вот и теперь несколько тысяч прибежало в Одоев, не меньше пришло и в Воротынск. Никифор Двужил с радостью принял пополнение, велев казакам избрать на своем сходе атамана, чтобы стал он его правой рукой.

На очередном совете княжеских дворян и сотников решили, что пора укрыть посадских за стенами города, но дома их пока не сжигать, лишь подготовить все для того, чтобы, как только крымцы станут подходить к городу, сразу запалить и Хвостовку, и Слободу. Перемычку между Выссой и рвом решили подготовить для взрыва, сохраняя ее для самого последнего момента.

Взбурлился город, выполняя волю дворянского совета, и Ахматка окончательно убедился, что идут сюда сородичи его, вызволят из плена горючего, и не с пустыми руками он вернется в свой улус, но и забота мучила: все ворота теперь запрут, без разрешения воеводы не выйдешь и не войдешь в город.

«Уговорю кузнеца в лес сбегать. Оттуда убегу».

Весь остаток дня Ахматка соображал, как половчее завести разговор с кузнецом, чтобы добиться своего. И так прикидывал, и этак, и получалось, что лучше всего сделать это после ужина, когда наступит благодушный миг отдохновения. Но получилось так, что сам мастер вспомнил о ловушках.

— Силки с петлями — бог с ними. Зайцев и птицу, какая попадет, лисы и волки пожрут, а вот капканы… Придется лыжи в лес навострить. Попрошусь у Никифора, чтобы выпустил. Затемно уйду.

— Возьми меня, — попросил Ахматка и для убедительности добавил: — Можем разбежаться. Я — к болотине, ты — к ближнему лесу. Быстрей управимся.

— Верно мыслишь, хотя и татарин. Так-то, слов нет, проворней.

Не возникло даже у кузнеца мысли, что Ахматка — крымский татарин — может лукавить, замышляя зло. Да откуда такому подозрению появиться: Ахматка не дерзит, услужлив, кувалдочкой наловчился махать довольно разумно, соизмеряя силу удара, стал привычен, вот и обрел доверие.

Никифор, узнав о просьбе кузнеца, тоже не особенно упорствовал. Спросил только для порядка:

— А татарина не зря берешь?

— Попроворней управимся.

— Дроб лить без тебя смогут?

— Еще как. Ловкие подсобники. Приспособились быстро.

— Что ж, с богом тогда. Поспеши только. Стрел для самопалов еще бы наковать.

— Да я их наковал тьму-тьмущую. Но если велишь, что ж еще не наработать в запас. Стрела — не ядро. Сколь велишь, столько и сработаю.

Ни воевода, ни кузнец не ведали, что в то самое время, когда они вели вот эти самые разговоры, Ахматка прилаживал в рукав нагольного полушубка кистень. Выбрал не очень большой, но с длинным ремешком.

Безоблачное небо еще подмигивало звездам, а восток только-только собирался светлеть, вышли за городские ворота кузнец с молотобойцем и по прихваченному ночным морозцем насту заскользили к лесу. Наст похрустывал, морозец утренний бодрил, Золоторук бежал весело, вовсе не оглядываясь. Меж деревьев господствовала темнота, смягченная лишь снежной белизной.

— Повременим чуток и — как условились.

Ахматка встал совсем близко. Слева и немного позади. Напружинился весь, ожидая подходящего момента. Он еще вчера решился на злое дело, задумав свершить его сразу же, как укроют их ели и сосны, и теперь с нетерпением ждал, когда кузнец отвернется. И момент этот настал.

Просвистел кистень и хрястнул по затылку — Золоторук, даже не ойкнув, ткнулся лицом в наст, отчего тот жалостно хрустнул. Ахматка уже несся, не оглядываясь, между деревьями, в обход стольного града княжеского, ликуя душой и подгоняемый каким-то безотчетным страхом, невольно возникшим от лесной глухоманной тишины. Его не волновало, смертельным ли стал удар кистенем, или очухается кузнец, но если такое случится, то не вдруг и, значит, у него есть время убежать подальше, затем, выйдя на дорогу, сбить следы, а уж потом вновь углубиться в лесную чащу, чтобы не оказаться в руках погони, какую наверняка, как он предполагал, за ним пошлют.

Послать-то послали, только без толку. Да и какой мог оказаться толк, если Золоторука доставили в град лишь к полудню. Как он выжил, одному Богу известно.

Удар кистенем пришелся чуть повыше темени, опушка боярки немного смягчила его резкую силу, что и спасло мастера, который, даже придя в себя, не мог шевельнуть головой от пронизывающей боли.

Сняв рукавицу, потянулся кузнец пальцами к месту удара и почувствовал липкую теплость. «Ишь ты, супостат! Пробил!»

Выходило, снегом нельзя охладить голову, придется переждать немного, а как станет вмоготу, тогда уж подниматься.

Время от времени кузнец пытался привстать. Не выходило ничего, но он упрямо повторял и повторял попытки и вот наконец смог приподняться на локтях. Ломит голова, но — терпимо. Что слезу боль вышибает, так это ничего, сознание не помутилось бы — вот главное.

Когда уже невтерпеж стало, вновь опустился на снег, только теперь не лицом вниз, а на бок. И ничего. Боль даже утихла чуток. Полежав немного, попытался сесть. Удалось. Он покачивался, как маятник, но сидел. Перемогая боль. Больше не ложился.

И вот он уже на ногах: стоит, опершись плечом о белоствольную березку, и аж дыхание перехватывает от нестерпимой боли.

«Крепись! — сам себе велит кузнец упрямо. — Крепись!»

Много времени простоял он у спасительной березки, выдюжил, перемог себя и сделал первый шажок. До ближайшего дерева. Ничего, терпимо. Есть сила! Есть! Шаркай теперь лыжами от ствола к стволу до самой опушки. С передышками, конечно.

Возник даже в мыслях наглый вопрос: «А как с капканами? Мучиться будет зверь, если попадет». Но разве до капканов теперь, до поля бы добраться!

«Бог простит. В город спешить надобно».

Легко сказать — поспешить. До опушки добрел с горем пополам, а как оторваться от последнего дерева и шагнуть в чистое поле? Духу не хватает. Солнце уже поднялось изрядно, лучится ласковым теплом, наст мягчит. И ветерок легкий, ласковой теплотой обвевает. Весна-красна. Дух поднимает, но не настолько, чтобы смелости хватило двинуться по полю.

Только нельзя торчать на опушке вековечно! О коварстве татарина непременно нужно поведать Двужилу. Чем скорее, тем лучше. Глядишь, удастся перехватить, если послать конников к Одоевской и Белевской засекам. Не минует он их, супостат проклятый.

Набрался наконец кузнец смелости, оторвался от березы и — зашаркал лыжами, подминая повлажневший снег.

«Слава Богу!»

Только рано поблагодарил кузнец Всевышнего: десятка два саженей прошагал и — словно косой подкосило.

Очнулся не вдруг. Солнце совсем высоко. Пригревает. Попытался приподняться, ломота в голове нестерпимая. Все пришлось повторять точно так же, как в лесу. А когда все же смог зашаркать лыжами по мягкому снегу, увидел, что от крепости скачут конники. Заметили его, силившегося встать, вратники со сторожевой башни. Вот теперь действительно слава Богу!

Когда сообщили Никифору (тот находился в зелейном амбаре у мастеров, которые круглые сутки варили в зелейных варницах порох), он тут же поспешил к Золоторуку.

— Что стряслось? Татарин убег?

— Да. Оплошал я. И то сказать, откель столько коварства. За родного сына держал, а не за раба. Вот за это — отблагодарил.

— Ты скажи, гать на Волчий остров ведома ему?

— Я ему вроде сказывал, когда за добычей хаживали.

— А про тыльную тропу?

— И про нее знает. Только, думаю, еще недельку-другую везде болото можно осилить, если в плетенках.

— И про это знает?

— Должно быть.

— Да-а-а! Впрочем, нынче весна ранняя, да и зима стояла сиротская, болото уже задышало. Через неделю, думаю, пусть суются на плетенках. Там им и крышка, С плетенками вместе.

— Его перехватить бы. Он в те дни, когда ты казну и княгиню отправлял, бегал на добычу. Не углядел ли чего подлец неверный?

— Пошлю на Оку. Пару станиц. Глядишь, приволокут.

— Может, с кем сговор имел?

— Думка есть такая. Велю всех пленников, даже кто крещеный, в тайничную. Оковать в цепи и под замок. Попытаю их.

— Новокрещеных не следовало бы.

— А они, как Ахматка тебя, кистенями по затылку?! Нет, не станем рисковать. Если не виновны, не обидятся. Да и Бог нас простит: не крамольничаем, а за веру христову стоим. Да и перед князем за вотчину его, за люд православный я в ответе. Как же мне промашку допускать. Может, новокрещеных не станем железом пытать? Верно. Поспрошаем только. — Помолчал не много, потом спросил: — Ковать сможешь? Молотобойца возьми из тех, кто дроб льет. Выбери, какой приглянется.

— Отлежусь сегодня. Только, воевода, знахарку покличь. Настоя бы какого да мази.

— Я уже послал. Будет тебе знахарка.

— Тогда с утречка в кузнице.

— Вот и ладно. Пойду насчет Волчьего острова распоряжусь.

Никифор окончательно решил сегодня же послать на остров еще часть дружины, дать ей в помощь казаков. Отрядил и плотников, чтобы спешно укрепляли стену вокруг терема. Боям повелел ни шагу из терема. Ни в какие заставы. Чтоб готовы были насмерть стоять, но нападение врага, если оно случится, отбить.

Никифор был уверен, что в самом худшем случае на остров большие силы пробиться не смогут.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Левое, немноготысячное крыло крымского войска обступало Белев и Одоев неспешно, волоча с собой стенобитные орудия, и лишь казачьи сотни да отряды легких татарских конников шныряли по округе, грабя, хватая полон и сжигая деревни, погосты и хутора. Основная сила двигалась по Дикому полю тоже не очень-то прытко, и не только потому, что была обременена тяжелым осадным снаряжением, турецкими пушками, большим караваном вьючных верблюдов и лошадей не только с провиантом для людей, но и с кормом для коней, без которого нельзя обойтись еще несколько недель потому, что слишком много было снега и в степи, и в перелесках и низинах, где особенно высока прошлогодняя трава, но еще и потому, что Мухаммед-Гирей под страхом смерти запретил до его появления кому-либо отдаляться от Ногайского тракта, кроме малого числа разведчиков, не имевших право тревожить пахарей, объезжая стороной и их, и поселения, и крепостицы. Основная часть крымского войска даже не знала, где будет нанесен удар по урусам.

Только Мухаммед-Гирей и его брат Сагиб-Гирей, отдавшие столь непривычные для крымских ратников приказы, птицами неслись по Ногайскому тракту к Волге, намереваясь переправиться через нее чуть выше устья Камы, меняли заводных коней, не позволяли ни себе, ни сопровождавшим их отборным туменам подолгу отдыхать. Скакали налегке, без обузного снаряжения, только с небольшим караваном вьючных лошадей.

Чтобы кони не уставали, их подкармливали бараньим курдючным салом, которого было в достатке набито во вьюки и даже в переметные сумы. Сами крымцы тоже не отказывались от сала, но предпочитали конское мясо, которое пластинами укладывали под потники, где оно за время, что были в пути, до следующего привала, становилось мягким и душистым.

Когда от села к селу, от города к городу неслась весть о приближении крымцев, все в ужасе бросали свои дома, подворья, весь скарб, великими трудами нажитый, и спешили укрыться либо в лесной глухомани, либо за стенами городов, готовясь к смертному бою. В этом была необходимость, ибо татары, налетая саранчовыми тучами, выметали под метелку закрома, угоняли весь скот, и крупный, и мелкий, растаскивали имущество, а что не могли увезти с собой, предавали огню — несли с собой крымцы кровь, горе и слезы. На этот раз, как обычно, тоже разбегались пахари и ремесленники, охотники и бортники,[77] запирались ворота всех крепостей, но, всем на удивление, братья Гирей и сопровождавшие их два тумена отборных конников черной тучей проносились мимо.

На левый берег Волги крымцы переправились быстро, всего за два дня, но после этого Мухаммед-Гирей не стал безоглядно спешить. Хотя и доносили ему, что почти все князья луговой черемисы[78] согласны стать слугами Сагиб-Гирея, Мухаммед-Гирей решил поосторожничать. Каждый острог поначалу окружал конниками, словно готовился к нападению, и лишь после этого вступал в переговоры.

Мирно все шло, хотя и отнимали переговоры драгоценное время. Ворота острогов в конце концов отворялись, братья Гирей принимали присягу от князей, купцов, ремесленников, оставляли малый отряд, чтобы тот спешно ополчал ратников, которые были бы готовы в любой момент прибыть на Арское поле,[79] что раскинулось недалеко от Казани и могло вместить в себя до сотни тысяч всадников с заводными конями.

Обычно казанцы здесь и собирались для больших походов, в мирное же время сюда на ярмарку съезжались весной и осенью купцы астраханские, персидские, среднеазиатские, ногайские, и шел великий торг не только всяческими товарами и животными, продавали здесь в рабство и захваченных в плен русских пахарей, ремесленников, ратников и даже священнослужителей православных храмов.

С Арского поля шла дорога на Арский острог. Арск всегда был верен хану казанскому, и Мухаммед-Гирей опасался, как бы не стал он крепким орешком, который придется разбивать, и лишь надеялся на то, что посланные прежде слуги во главе с ципцаном[80] сумели склонить Арск к Крыму, да еще — на внезапность. Вот отчего он высылал вперед веером дозоры, которые не столько разведывали, не ополчился ли вдруг Шах-Али и не вышел ему навстречу, сколько ни в коем случае не должны были пропустить гонцов ни в Арск, ни в Казань.

Нелишней оказалась эта мера. Оставалось еще несколько острожков до Арска — а это значит не меньше трех-четырех дней, — как один из дозоров привез заарканенного гонца. От князька черемисского, только что присягавшего на верность Сагиб-Гирею и признавшего царем казанским и своим повелителем. Лицемер писал князю и воеводе Арскому, чтобы тот немедля известил Шаха-Али о вторжении на его землю алчных Гиреев, а сам не открывал бы ворот, выигрывая время, которое необходимо ему для подготовки к обороне Казани.

Мухаммед-Гирей и Сагиб-Гирей только что милостиво одарили князей и вельмож, присягнувших им на верность, но, узнавши о коварстве одного из них, а может быть, и нескольких сговорившихся, разгневались.

— Клятвоотступники достойны смерти! — сурово изрек Мухаммед-Гирей и повелел: — Темника[81] ко мне!

Но ширни, имевший право, как первый советник, возражать хану, остудил его гнев:

— Не настало время, мой повелитель, карать. Вы волей Аллаха успеете это сделать, когда ваш брат сядет на ханство в Казани. Вам ли, о великий и мудрый, не знать, что послушные овцы, если их обидят, могут стать шакалами, а то и волками. Советую умолчать о перехваченном гонце.

— Пусть будет так, как сказал ты, — и, подумавши немного, Мухаммед-Гирей огласил свою окончательную волю: — Обходим стороной все остроги. Путь наш — на Арск. Спешный.

— Да благословит Аллах ваши намерения! Если Арск отворит ворота, вся черемиса падет ниц у копыт вашего коня, о великий хан.

— Мы такого же мнения.

Мухаммед-Гирей оттого поспешил к Арску, что понимал: если даже Казань откроет ворота — это еще не полная победа. Победу можно будет торжествовать только тогда, когда присягнет на верность Орде Арск. Иначе над головой всегда будет занесен нож.

Дело не только в том, что он стал для черемисы как бы своей столицей, хотя луговики, казалось бы, давно ходят под Казанью, но и в том, что место, где Арск стоит, выбрано весьма удачно: от Казани всего один дневной переход, но в то же время такая глухомань, что приблизиться к городу можно лишь по одной-единственной дороге, вокруг которой болота, крутые и глубокие овраги с густо переплетенным орешником — их не под силу преодолеть ни всаднику, ни пешему. Во многих местах дорога на Арск удобна для крупных засад, через которые не прорваться без больших потерь. Сам Арск добротно укреплен. Воинов в нем много, оружейных дел мастеров в избытке, запасы заготовлены на месяцы, вода есть. Никто еще не смог взять этот город штурмом. Ни разу.

Знал обо всем этом Мухаммед-Гирей, но надеялся на неожиданность его появления и еще на сговорчивость горожан, князей и воевод. Другого мнения, однако, были его советники. Особенно первый — ширни.

— Повелитель, да продлит Аллах ваш век до бесконечности, не поворачивай на дорогу к Арску оба тумена. Возьми только свой, а брат ваш, да благоволит ему Всевышний, пусть со своим туменом идет в Казань.

— Мы сотрем с лица земли город, если он не откроет ворота!

— Арск выдержит нападение, если не сделать проломы в стенах. А стенобитные орудия остались за Волгой. Ждать, пока они прибудут, можно и с одним туменом, осадив город.

— Мы налетим как ветер. Охрана не успеет и ворота запереть.

— Но они могут постоянно наблюдать за дорогой, а не только в дни опасности. Мое слово, повелитель, действовать надо хитрей лисы. Ципцан подготовил, как он оповещал, Казань к добровольной сдаче. Шах-Али, если не захочет мученической смерти, пошлет арским князьям свое слово. Если же Казань затворится, придется звать всю Орду. Вот тогда Аллах благословит нас придать все огню и мечу.

— Но тогда не удастся поход на Москву?! А мы не успокоимся, пока не заставим лизать пыль с наших ичигов[82] раба нашего, князя Василия!

— Удастся. На следующий год. Разве устоит Москва против силы двух княжеств.

— Одного! — недовольно перебил Мухаммед-Гирей. — Орда станет единой! Могущественной! Она покорит не только русичей, гяуров,[83] но и ляхов,[84] Литву, пойдет дальше — на закат солнца, до самого моря. Куда держал путь Чингисхан.[85] Порта тоже склонит голову перед могуществом Орды. Перед нами склонит голову, властелином Орды!

— Да будет так! — молитвенно провел ладонями по щекам шарни. — Так предначертал Аллах. Но волю Аллаха воплощать вам, светлейший, самим. Рассчитывая каждый свой шаг.

— Хорошо. Мы примем твой совет. — И обратился к брату, ехавшему с ним стремя в стремя: — Веди свой тумен к Казани. Сдери шкуру с лизоблюда раба нашего Василия!

— Если он станет сопротивляться?

— И даже если не будет. Пусть его смерть наведет ужас на всех казанцев. Она надолго должна остаться в памяти правоверных!

У Сагиб-Гирея было на этот счет свое мнение, но он не стал перечить брату в присутствии подданных. Зачем? Он сделает так, как хочет сделать, а потом объяснит разумность своего поступка. Проводив брата с его туменом на Арскую дорогу, собрал советников и военачальников. Не стал, однако, выслушивать их мнения, а распорядился:

— Сейчас же отправьте гонца к ципцану Мухаммед-Гирея. Пусть даст ему знать, что завтра на исходе дня мы будем у Арских ворот, и мы посмотрим, верно ли сообщал нам раб наш о положении в Казани. Впрочем, гонцу свое слово скажем мы сами. Немедленно позовите его к нам. Спустя некоторое время пошлем следующего гонца. Для верности.

Затем Сагиб-Гирей, махнув рукой, чтобы вся свита удалилась, принялся наставлять гонца:

— Запомни: ты — гонец царя крымского. Не унижайся ни перед кем. Если Аллах предопределил тебе смерть, прими ее достойно. О нашем тумене — ни слова. Ты — гонец Мухаммед-Гирея к его послу. Стой на этом, и благослови тебя Аллах. Послу хана твоего передай так: если Арские ворота будут открыты, когда мы приблизимся, он станет моим первым советником. Если Шах-Али откажется от ханства в нашу пользу, он останется жив, если нет — мы сдерем с него шкуру. На площади перед дворцом. Всенародно сдерем. Все. Скачи без остановок. Возьми двух заводных коней.

Вскоре после того как Сагиб-Гирей отправил к ципцану своего брата еще одного гонца он и сам со своим туменом тронулся в путь, однако, когда до Казани оставалось всего ничего, остановился на ночевку. К исходу дня они достанут город без лишней спешки. Подводить ближе свой тумен Сагиб-Гирей опасался: вдруг окажутся на дороге сторожевые посты, которые уведомят Шаха-Али о приближении войска. Такой поворот событий не входил в его расчеты. Первое слово Шаху-Али должен сказать ципцан. Окружение хана, верное ципцану, поддержит его и убедит отступника мирно отдать ханство. Неожиданность и настойчивость, был уверен Сагиб-Гирей, возьмут верх.

«Молод еще Шах-Али, чтобы принять мудрое решение. Он поступит так, как того желаем мы, завтрашний властелин казанского ханства».

Все так и произошло, как планировал Сагиб-Гирей. Его гонец без задержки прибыл к ципцану Мухаммед-Гирея, и тот, вскоре после утреннего намаза, поехал во дворец, не испросив на сей раз дозволения на прием. С собой взял почти всех ратников, охранявших его посольский дворец. Их задача — взять под охрану ворота ханского дворца, дверь в ханские покои, сопровождать самого ципцана и в любой момент быть готовыми выхватить из ножен сабли.

Шах-Али только что совершил омовение, собираясь приступить к трапезе, как дверь распахнулась, и на пороге появился посол крымского хана с десятком вооруженных воинов.

— Как вы посмели?! — возмутился Шах-Али и крикнул: — Стража!

Вбежали ханские телохранители. Выхватили сабли. Ципцан жестом остановил своих воинов. Заговорил жестко, словно бы укладывая камень к камню:

— Нам нужно остаться одним. С глазу на глаз. Я пришел сказать слово господина моего Мухаммед-Гирея и его брата Сагиб-Гирея.

— Мы позовем своих советников. Мы выслушаем тебя в посольском зале…

— Да. Так будет. Но до этого нам следует поговорить один на один. Отпусти своих нукеров.[86] Я — своих, — и он жестом повелел сопровождавшим его воинам удалиться за дверь.

Шах-Али, поколебавшись, поступил так же.

— Завтра к Арским воротам подойдет со своей гвардией Сагиб-Гирей. У него десять тысяч войска. Еще десять подошло к Арскому острогу. С теми тысячами — хан крымский, повелитель Орды, Мухаммед-Гирей. Это — передовые отряды. Множество туменов на правом берегу Волги ждут повеления Мухаммед-Гирея. Поступит оно — все Казанское ханство будет разорено и уничтожено. С землей сравняются остроги черемисы. Пока же ни один волос не упал даже с данников Казани. От тебя зависит, литься ли крови в Казанском ханстве.

Шаха-Али передернуло это грубое «от тебя», ему очень хотелось хлопнуть в ладони и приказать стражникам схватить наглеца, но он усилием воли сдержал себя. Он пока не осознал, что произошло, как могло так случиться, что он узнает о приближении крымцев от ханского посла, а не от своих воевод и советников, но в том, что посол говорит о событии реальном, Шах-Али уже не сомневался. Беда, о которой так настойчиво предупреждал его муфтий, пришла.

«Но гонцы наши должны уже быть в Москве, а царь Василий Иванович, верно, и рать послал. Она — на подходе. Нужно лишь выиграть время. Неделю или две. Казань и Арск не так-то просто взять».

— В чем наша роль? — спросил посла крымского, особенно подчеркнуто произнеся слово «наша». — Что нам предлагается сделать, чтобы безвинно не пролилась кровь наших подданных?

— Отдать престол Сагиб-Гирею, да продлит Аллах его жизнь.

— За эти дерзкие речи я повелю отрубить тебе голову! Или посадить на кол!

— Я готов к этому ради торжества моего повелителя Мухаммед-Гирея, славнейшего из славных, кому Аллах предначертал возвеличить Орду до прежнего могущества. Только моя смерть ничего не изменит. У Казани лишь один путь — открыть ворота. А для тебя один исход остаться живым — добровольно передать ханство Сагиб-Гирею, достойному из достойных. — Ципцан предостерегающе поднял руку, останавливая попытку Шаха-Али возразить ему. — Помощь от князя Василия, раба Мухаммед-Гирея, не придет к тебе. Письмо сеида-отступника, письмо твое, Шах-Али, и письмо воеводы московского у меня. Вот они, можешь убедиться, — и ципцан швырнул к ногам Шаха-Али свитки.

«Это — конец! Конец! Верхогляд! Падкий на лесть!» — костил себя Шах-Али, глядя испуганно на брошенные послом письма, веря и не веря своим глазам. Страх настойчиво вползал в душу, устраиваясь там крепко и надолго, но Шах-Али нашел, однако, в себе силы ответить гордо:

— Мы соберем советников, уланов и мурз. Их слову мы подчинимся.

— Пусть будет так. Я добавлю еще: Сагиб-Гирей сдерет, если станешь упрямиться, с тебя шкуру. С живого. Принародно. На площади перед дворцом. Такова его воля. Передашь мирно трон — отпустит тебя к твоему царю, которому ты служишь. Думаю, тот примет тебя и вернет тебе Касимов. Ему нужны предающие свой народ.

Советники, уланы и мурзы съехались во дворец быстро, ибо каждому из них гонцы, передавая повеление Шаха-Али, добавляли:

— Ципцан Мухаммед-Гирея тоже во дворце.

Этого момента ждали все его сторонники, и вот — свершилось.

Шаха-Али собравшиеся слушали, изображая прискорбное уныние, а когда заговорил посол крымского хана, допуская неуважение к хану казанскому, они громко возмущались, казалось, даже не притворно, требовали немедленно наказать наглеца, но когда настало время высказывать свое мнение, с ними произошла моментальная метаморфоза.

— Посол Мухаммед-Гирея заслуживает немедленно смерти за дерзость, — произнес первый советник Шаха-Али, начало речи которого было полно неподдельного гнева, но тон изменился, когда ширни перешел к рекомендациям. — Но Аллаху, видимо, угодно, чтобы Сагиб-Гирей сел на трон в Казани. Мы не готовы оборонять город. У нас нет войска, кроме вашей, хан, стражи. А запасов еды не хватит даже для недельной осады. Да и правоверные не станут сражаться с правоверными ради русского царя, ради гяуров. Народ сказал свое слово, когда расправился с муфтием за то, что призывал тот к миру с неверными, выступал против джихада. Смиритесь, Шах-Али, и правоверные не проклянут вас и ваших потомков за то, что станете виновником великого разорения Казани.

— Великое разорение ждет Казань, если она не захочет жить в мире с русскими, — возмутился Шах-Али. — Не ты ли, презренный, повторял это следом за мной десятки и сотни раз?!

— Москва станет данником МухаммедТирея на веки вечные. Такова воля Аллаха!

— Ты страшно заблуждаешься! На тебе будет кровь и позор потомков наших. На тебе и тебе подобных! — И устремил взор на военачальника. — Что скажешь ты, мой верный слуга?

— Если позволите, мой хан, я сам отрублю голову послу крымского хана за дерзость его. Я сам встану на крепостную стену с обнаженной саблей! Только прикажите! Но подумайте, мой повелитель, о последствиях. Город не станет долго сопротивляться туменам Тавриды, казаков и ногаев. Казань будет разрушена, и всем нам придется сложить головы. Ради чего? Не ради свободы, а ради русского царя, извечного данника Орды, данника могущественного Мухаммед-Гирея.

— Еще царь Иван Васильевич отложился от Крыма после Угры! — возразил гневно Шах-Али улану. — Россия стала могущественней Крыма и в состоянии отомстить за все обиды, ей нанесенные!

— Не думаю так. Я знаю, что Москва не пошлет нам помощь, если мы встанем на дорогу войны. Ей бы суметь устоять против Литвы, Полыни, рыцарей-крестоносцев, Швеции. И чем больше будут неверные лить крови, воюя между собой, тем крепче на ногах будем стоять мы, правоверные. Не идти же и нам по пути^кяфиров и лить кровь мусульман, ослабляя себя? Истинные мусульмане такого не допустят!

В этих словах звучала уже явная угроза. Шах-Али понял, что, если ширни и улан на стороне Сагиб-Гирея, остальные тоже с ними. Окончательно слетела с его глаз пелена, и увидел он перед собой пропасть. Сжалось тоскливо сердце, гордая голова его склонилась. Собравшись с духом, он произнес:

— Я уступаю трон Сагиб-Гирею. Подчиняюсь воле сильного. Я не желаю напрасной крови своих подданных. Я готов испить горькую чашу, лишь бы жил счастливо мой народ. Хотя я сомневаюсь, что так будет.

Отречение, достойное мудрости почтенного старца, но не юноши, едва начавшего жить. Многие из собравшихся в тронном зале оценили это по достоинству, что в свое время сослужит ему добрую службу.

Шах-Али тут же велел седлать и вьючить коней, а главному евнуху собирать жён в дорогу. Не забыл и посла царя Василия Ивановича и воеводу московского, отправил к ним гонца, чтобы те спешно покинули город, забрав с собой купцов.

Увы, ни одного из этих распоряжений Шаха-Али выполнено не было. Гонца не выпустили из дворца, а когда он сам собрался с женами своими покинуть город, цип-цан не позволил ему выехать даже за пределы дворца.

— Сагиб-Гирей сам проводит тебя, — произнес он. Пошленько ухмыльнувшись, добавил: — Вдруг он жен твоих пожелает оставить себе.

— Но мы вольны поступать так, как считаем нужным! Мы — не пленники Сагиб-Гирея. Мы добровольно отдали трон!

— Ошибаешься. Ты — отступник. Ты — лизоблюд раба Мухаммед-Гирея, который возомнил себя могущественным царем и скоро поплатится за это, как поплатился ты. Сагиб-Гирей прощает тебя, но он может передумать. Жизнь сохранит, но не отпустит. А то и казнит, чтобы устрашить тех, кто не идет прямым путем, начертанным Аллахом.

— О коварный! Высунул свое змеиное жало! Зачем же мы поверили обещанию лживого!

Шах-Али возмущался искренне, но в то же время понимал, что иного выхода у него нет и быть не может. Ничто не готово к обороне Казани, он даже не знает, кто из стражи верен ему. Со всех сторон окружен предателями. Его обманули, но не сейчас! Посол крымского хана давно окружил его своими людьми. Давно. Он же, Шах-Али, удалял от себя верных людей, веря лживым наветам, а продавшихся льстецов приближал, награждая щедро, доверяя им безмерно и безоглядно.

Теперь-то что: казнись не казнись, остается одно — ждать. Целый мучительный день. Досадовал Шах-Али и на то, что даже посла и воеводу московского он не смог и не сможет предупредить. «Возможно, кто-либо из верных мне людей рискнет и даст им знать. Или сами они почувствуют неладное…»

Но и тут Шах-Али ошибался. Действительно, были такие вельможи, которые намеревались оповестить русских о приближавшейся опасности, но они боялись слежки за собой. Понимали, что, если прознает о таком доброхотстве ципцан, не сносить им головы. Ладно бы сразу жизни лишит, а то такую мучительную смерть придумает, что и на ум не придет.

А что касается города, он ничего ровным счетом не знал о происходившем во дворце. Город жил своей обычной жизнью. Бойко шла торговля на базаре, духаны были полны посетителями, мастера работали, богачи нежились в своих хоромах. Лишь после обеденной молитвы непонятная тревога поползла от дома к дому. Дело в том, что дворцовая знать, а следом за ней и муллы отчего-то стали собирать в своих дворцах не только нукеров, но кое-кого из обывателей, в основном крепкотелых мужчин, прежде им прислуживавших. До воеводы, однако, эта тревога не дошла. Правда, воевода не почивал на лаврах. После гибели муфтия он настоял на том, чтобы посол царя Василия Ивановича переехал в его дворец, где ввел жесткую охрану днем и ночью, а дружину держал в полной готовности к любой неожиданности.

Только мало будет от этого пользы, если к воеводскому дворцу прискачет не одна сотня крымцев. Что тогда делать?

Непраздный этот вопрос встал уже в скором времени. Сагиб-Гирей, въехавший в ханский дворец, повелел немедленно заточить Шаха-Али и всех, кто поддерживал ставленника московского царя. Вторым приказом нового правителя был приказ осадить дворец воеводы, а вельможам, как им и обещал прежде ципцан, разрешил разорять русских купцов, которые находились в Казани, не щадить ни их самих, ни их слуг, убивать без жалости или брать в рабство.

— Но помните, мертвый гяур лучше, чем живой, — напутствовал переметнувшихся к нему вельмож Сагиб-Гирей, — а пленных мы еще возьмем. И самим хватит, и будет кого продавать в рабство.

У всех вельмож собраны готовые к разбою люди, молви только слово; мурзы, уланы, беи, советники всех рангов кинулись по домам, чтобы опередить других желающих поживиться.

Только дворец посла царского и дворец воеводы московского не позволено им трогать. Не по чину. Богатство этих русских вельмож принадлежит ципцану Мухаммед-Гирея. А жизнь их — Сагиб-Гирею. Ему же переходит и вся казна Казанского ханства. Ему решать судьбу Шаха-Али и тех, кто его поддерживал.

Настроен был Сагиб-Гирей весьма агрессивно.

— Всех обезглавить и — в Казанку.

Ципцан Мухаммед-Гирея осмелился возразить:

— Если мой повелитель позволит, я скажу слово. — И, дождавшись разрешительного кивка, начал с вопроса: — Почему мне так легко удалось убедить знать казанского ханства принять вашу сторону, мой повелитель?

— Потому что ты — хитрый как лиса, — не дав ципцану самому ответить на свой вопрос, перебил его Сагиб-Гирей, — мудрый, как старец. Наш брат и повелитель согласился отдать тебя нам первым советником, если Казань встретит нас открытыми воротами. Ты достоин этого. Ты — мой ширни.

— Премного благодарен. Да продлит Аллах ваши годы, мой повелитель, — согнувшись в низком поклоне, радостно отвечал новоиспеченный ширни. — А о том, что Казань легко согласилась открыть ворота, скажу так: хотя Аллах не обидел меня умом и хитростью, но в легкой, мои повелитель, вашей победе повинен сам Шах-Али. Да-да. Сразу же, как посадил его на ханство раб брата вашего и ваш князь Василий, Шах-Али тут же велел казнить всех, кто хоть словом обмолвился против неверных, кто считал унизительным платить дань даннику Орды. У казненных остались родичи и верные их друзья, они возненавидели лизоблюда князя московского, принялись настраивать против Шаха-Али казанцев. Я лишь нашел этих недовольных и сплотил. Их руками отдалил или уничтожил сторонников Шаха-Али.

— Ты хочешь сказать, чтобы мы помиловали отступников?

— Да. Пусть прольется кровь только неверных. Мой разум подсказывает мне, что и посла московского с вое водой надо не умерщвлять, а отпустить их к своему царю. Вместе с Шахом-Али.

— Но они тогда оповестят раба нашего князя Василия о готовящемся походе! Твой совет вреден!

— Нет. Пусть идут пешком. Не думаю, чтобы они успели раньше ваших туменов. Да, кроме того, можно с ними передать, что пошлете вскорости посольство для заключения мира.

Сагиб-Гирей даже улыбнулся, представив себе, как будет плестись со своими женами Шах-Али. Ну а если повезет и окажутся у него добрые кони на правом берегу, станет рассказывать о нашей почтительности к урусутам,[87] в то время как часть туменов Мухаммед-Гирея уже с тыла подкрадется к Москве. Сагиб-Гирею положительно понравился совет ширни.

— Пусть будет так. Если согласится Шах-Али написать письмо воеводе Арска, дам ему лошадь. Одну.

— У Шаха-Али — кровь чингисидов. Это вам, мой повелитель, зачтется. — Довольный, что удалось уговорить хана оставить в живых Шаха-Али, как он, ципцан, ему и обещал, продолжил: — Чтобы не пролилась кровь правоверных у стен воеводского дворца, объявите, мой повелитель, послу и воеводе, что даруете жизнь им и их слугам.

— И отпустить всех слуг, ты это хочешь сказать, в Московию?!

— Нет. Только воеводу и посла. Остальных же… Разве мой повелитель не знает, как могли выполнить или невыполнить свое слово великий Чингисхан и создатель Золотой Орды Бату-хан? Слово, данное врагу, высоко ли ценится? Пусть вначале разоружатся, а после этого…

Предлог всегда можно найти, специально для того возмутив пленников.

— Пусть будет так. Только посла московского мы не отпустим. Оставим его заложником.

— Мудрые слова молвят ваши уста, мой повелитель. Позвольте мне поехать на переговоры с послом и воеводой?

— Да. Но прикажи, пусть приведут ко мне Шаха-Али. Встретил Сагиб-Гирей Шаха-Али надменно:

— Кровь чингисидов, которая течет в твоих жилах, отступник, вынуждает нас даровать тебе жизнь. Мы даже отпустим тебя с женами твоими к рабу нашему, князю Василию, только продиктуй послание в Арск о своем отречении от ханского престола в нашу пользу. Мухаммед-Гирей уже осадил Арск. Ему на помощь идут новые тумены со стенобитными орудиями. Турецкими, — подчеркнул Сагиб-Гирей. — Они уже переправляются через Волгу. Арск будет взят, но нам не хочется, чтобы за интересы неверных лилась кровь мусульман. Если Арск сдастся, мы вскорости пошлем послов к князю Василию. Для заключения мира. С нашим посольством поедет посол Московии.

Еще никто не брал штурмом Арска, так крепки стены этого большого острога, так храбры и умелы его защитники. И конечно же, смысл в сопротивлении был, если бы Василий Иванович вел сюда свою рать, но какой смысл делать это сейчас.

Шах-Али не догадывался, что Сагиб-Гирей, отобравший у него трон хитростью и коварством, так же хитрит и строит козни сейчас. Никакие тумены не переправлялись через Волгу, они, притаившись в Диком поле, где в прежние набеги обычно оставались вьючные верблюды и лошади с коноводами, чтобы везти на них награбленное по своим улусам, ждали своего хана или его гонца. Они даже не смели совершать и самых малых набегов, чтобы запастись едой и кормом для коней. Все это брали из вьюков, которые заметно пустели, и лашкаркаши, оставленный при главных силах, слал гонца за гонцом к Мухаммед-Гирею, чтобы поторопить его с решением и не сгубить войско.

Не знавший ничего этого Шах-Али, понимая, сколько превосходящи силы крымцев, считал преступным губить людей. Сделав вид, что размышляет и сомневается, наконец согласился:

— Мы готовы продиктовать отречение и совет Арску. Не так скоро и ладно сговорился новоиспеченный ширни нового казанского хана с послом великокняжеским и воеводой московским. Здесь все было готово к кровавому пиру. Крымцы с трех сторон окружили высокую стену из плоского кирпича, которая надежно защищала дворец воеводы, а четвертую сторону, которая шла по самому берегу Казанки, взяли под наблюдение. Лучники в любой момент готовы были поразить стрелами любого, кто попытается вырваться из дворца или предпримет оттуда вылазку.

За высокой стеной, у бойниц, тоже изготовились к сражению. Луки натянуты, короткие железные стрелы-болты уложены в желобки прикладов самострелов, рушницы заряжены, порох на полках сухой. Воевода ободряет ратников:

— Если суждено испить чашу смертную ради веры нашей православной, ради князя нашего великого, царя всей России Василия Ивановича, пригубим ее достойно, без сраму. Не дрогнем перед басурманами погаными.

Напряжение предельное. Вот-вот начнется штурм. Начнется сеча, хоть и не великая. И одолеют ли нападающие горстку ратников русских, сказать определенно нельзя. Как Бог положит.

Вдруг выскочил на площадь перед дворцом всадник в сопровождении большой свиты. Сейчас взмахнет рукой и… Несколько стрельцов уже нацелило свои самострелы на вельможу, но всадник поднял руку с белым платком.

— Хочу говорить с послом московским и воеводой!

Разговор — не стрелы и не дроб рушниц. Может, что путное из переговоров получится? Василий Юрьев и Федор Карпов поднялись на звонницу надвратной церкви, служившую одновременно сторожевую и оборонительную службу.

— Сказывай, чего ради конники обложили палаты мои?! — спросил воевода подъехавшего к воротам посла крымского хана. — И почему ты предлагаешь переговоры?! Ты — такой же посол, как и посол царя всероссийского Василия Ивановича! Не гоже нам перед тобой шапки ломать.

— Волей Аллаха все изменилось, воевода, — отвечал новоиспеченный казанский вельможа. — Шах-Али отрекся от престола. Ханом и царем казанским стал Сагиб-Гирей, а я у него — ширни. Вот почему от имени моего повелителя, брата могущественного Мухаммед-Гирея, который завтра тоже прибудет в Казань, я предлагаю тебе сдаться на волю Сагиб-Гирея, да продлятся годы славной его жизни.

— На волю хана, говоришь? Ишь ты, губа не дура.

— Воля его такова: ты будешь отпущен вместе с Шахом-Али к своему государю, рабу Мухаммед-Гирея князю Василию со словом Сагиб-Гирея. Со словом мира. Посол московский остается. Он поедет к вашему князю с послами Сагиб-Гирея. Все твои ратники и слуги останутся живы, но тоже станут заложниками.

— А как купцы и их челядь? Людишки как?

— Сагиб-Гирей не данник твоего господина и не намерен охранять от гнева правоверных ни купцов, ни других гяуров. Они отданы на волю правоверных, да поступят они по воле Аллаха, предопределяющего судьбу всего живого на земле.

Чем мог он, воевода, помочь несчастным? Не разглядел прежде заговора, оттого и гибнут православные. Грех за их смерть на нем да на после московском, Василии Юрьеве. Значит, по чести если, смертную чашу и им надобно испить. Хотел воевода Карпов бросить дерзкое слово в лицо самодовольного басурманина, но сдержался, ибо посчитал, что не в праве решать судьбу всех единолично. Ответил, поразмыслив:

— Погоди ответа. Совет решит, принять твое предложение или отвергнуть.

Сам воевода настроен был стоять насмерть. Погибнуть со славою, а не в бесчестье. Дружинники его, каких он пригласил на совет, поддерживали воеводу, но, как ни упрямились, победило мнение Василия Юрьева. Посла царева.

— Мертвые не имут сраму, вы правы, но мы — слуги государевы, и наша жизнь принадлежит ему. Наши письма царю Василию Ивановичу коварные татары перехватили, и он не ведает, что творится здесь. Ради того чтобы Федор Карпов доставил в Москву весть о гибели нашей, нужно согласиться даже на бесчестную смерть. Даже жестокую. И еще одно хочу сказать: Сагиб-Гирей намерен письмо царю нашему послать с воеводой. Миру, как говорит его советник, станет просить. Если это действительно так?

— Иль татарам верить можно? Только разоружись, они тут же…

— Верно. Слово их не стоит и полушки.[88] Мы знаем это хорошо. Если не согласимся этот крест на себя взять — ни царь, ни православный русский люд не простят нам. Грешно нам думать только о себе, о своей славе.

Вот так он повернул. Именем царя всей России призвал принять милость коварных басурман. Нехотя, но согласились и воевода, и дружинники.

И, так получилось, зря. Лучше бы погибли в неравном бою.

Воеводу, правда, отпустили вместе с Шахом-Али и его женами, посла заточили в зиндон,[89] а ратниками набили, как бочку селедкой, дырявый амбар, не выпускали из него даже по нужде, да и кормить, похоже, не собирались. Когда же пленники высказали недовольство, их обвинили в мятеже и изрубили, словно капусту.

Не принесла пользы и весть воеводы царю Василию Ивановичу. Не только потому, что слишком запоздала, но и оттого, что была ложной. Успокаивающей.

Впрочем, до встречи Федора Карпова с царем Василием Ивановичем было еще далеко.

Ночью, чтобы не нашлись в городе сочувствующие и не устроили бы беспорядки, выдворил Сагиб-Гирей за ворота отрекшегося от ханства Шаха-Али, а также его жен и воеводу московского в придачу. Не дали им ни одной вьючной лошади, ни одной повозки. Верховых коней тоже не выделили. Лишь в насмешку подвели Шаху-Али дохлую клячу с обтрепанной сбруей. С издевкой пояснили:

— Вот твой аргамак.[90] Чингисиду недостойно идти пешком. — И добавили: — Если до рассвета вас будет видно со стен казанских, Сагиб-Гирей не убежден, что вы останетесь живы.

Теперь только дошло до Шаха-Али, отчего Сагиб-Гирей отпускал с ним и его жен. С ними особенно не поспешишь, а лошадь одна. Но хочешь или нет, а бежать нужно, чтобы науськанная Сагиб-Гиреем толпа не настигла их и не расправилась со всеми.

Успели к рассвету они пересечь Арское поле и укрыться в лесу от недоброго глаза. Женщины, изнеженные, привыкшие к безделью, пересилили себя. Стонали. Причитали, но бежали. Лишь в лесу повалились на траву.

Передохнув, поплелись вниз по течению, где, как утверждал воевода Карпов, на правом берегу есть землянки русских рыбаков. Как, однако же, перебраться на тот берег, ни Шах-Али, ни сам Карпов не знали. Они шли, надеясь на удачу или на свою смекалку.

Шло и время. Солнце поднялось высоко. Пора бы сделать привал и подкрепиться, но разве кто из них подумал о том, чтобы припасти еду. Они давно отвыкли от мелочей жизни. Им все по любому их желанию подносили. У них даже и мысли не было, что вдруг останутся они без еды. Только воевода прихватил заплечный мешок, куда уложил нужные в походе вещи: топорик, огниво, казанок, ложку, добавив ко всему хлеб и копченую баранину.

Только велик ли припас для нескольких проголодавшихся ртов? Управились, даже не заморив червячка. Сил все же прибавилось, и они бодрей зашагали по проселку. Теперь им оставалось одно: огоревать версты, а двум мужчинам думать и о переправе. Чем дальше от Купеческого острова, тем Волга шире, не переплывешь в пока еще студеной воде.

К ночи ближе развели костер, найдя в стороне от лесной дороги уютную поляну. Воевода натаскал побольше сухого валежника, чтобы хватило на всю ночь, устроились все в кружок вокруг ласкового тепла и, расслабившись в дреме, поворачивали к огню то один, то другой иззябший бок, то спину. Увы, блаженство это длилось недолго. В отблесках огня начали вспыхивать глаза-угольки каких-то зверюшек, совсем близко завыли голодные волки, наводя ужас на женщин, которые прижались робкими овцами друг к другу, забыв о ревности и соперничестве за право быть любимой женой, и восклицали:

— О! Аллах!

Конягу воевода держал тоже у костра. От греха подальше.

То подремывая, то вновь съеживаясь от страха, женщины ждали рассвета с великой жадностью, а мужчины, желающие им хоть чем-то помочь, делали единственно возможное: подбрасывали сухой валежник в костер, чтобы горел он поярче, чтобы не посмели сунуться к нему волки. А ночь как будто назло тянулась и тянулась.

И все же подошло положенное время рассвета, страхи отступили. Карпов примостил на рогульках чугунок, вскипятили воду и пили ее вместо завтрака все из одной-единственной кружки.

Сытости, конечно, никакой, но теплота по телу разлилась, и животы не подтягивало к пояснице. Даже приятность ощущалась.

До переправы, если идти нормальным шагом, — всего полдня пути; но женщины все — частошажные (выбирали для гарема, а не для лесных буерачных дорог), оттого только к вечеру вышли на берег Волги, к намеченному им месту. Карпов, приложив козырьком ко лбу ладонь, принялся вглядываться в противоположный берег. Долго глядел, внимательно. Увидел наконец дымок. Значительно ниже по течению. Остался доволен.

— Самый раз вышли. Соорудим плот, и пока совсем не стемнело махну я на ту сторону с Божьей помощью!

Подволокли с трудом четыре сухостойные лесины к берегу, обрубив лишние ветки, связали бревна платками шелковыми, причудливой красоты, выстрогал Карпов весло увесистое, тут и сумерки подкрались. Шах-Али просит воеводу:

— Повремени с переправой. До ночи обратно не вернешься, а как мне одному здесь?

— Я огниво оставлю. Топор тоже. А то давай, царь, костер помогу развести, а уж потом погребу.

— Как бы ночью волки не напали?

— А-а-а, — понимающе протянул воевода Карпов и согласился после небольшого раздумья: — Ночь больше, ночь меньше — много ли убытку. Давай, царь, дрова на ночной костер заготавливать. Горячей водицы изопьем, глядишь, не ссохнутся животы до утра.

Но если даже ссохнутся, что предпринять? Еще не время из седла похлебку варить. Тем более что завтра, Бог даст, перегребет воевода на тот берег и вернется на лодках. Возможно, догадается что-либо из съестного прихватить. У Шаха-Али в поясе запрятано кое-что из казны его, хватит на дорогу до российских пределов.

Ночь прошла так же, как и первая, в тревожной темноте и страхе. Волки в это время года голодные, ничего не стоит им напасть на коня, а уж распалятся если от свежей крови, то и костер их не остановит. А отбиваться чем? Один топорик. Правда, у Шаха-Али кинжал на поясе, да у Карпова нож засапожный, только этого мало, если стая войдет в раж.

Ежатся ханские жены, готовые хоть под землей укрыться, когда голодное хоровое завывание вырывается из чащобы, а Карпов тогда встает и подходит к кляче, похрапывающей от страха, с горячей головней в руках. Иногда вместо него оберегать конягу идет Шах-Али, подавляя свое царское достоинство.

Когда рассвело, похлебал воевода Карпов горячей водицы и оттолкнул плот от берега — могучая в весеннем многоводье своем река подхватила плот и понесла вниз. Не совладать бы с ней, не будь столь могучими руки воеводы, ловко начавшего ставить плот углом к течению, чтобы не только вниз сносило, но и прибивало к противоположному берегу.

Проводивший воеводу Шах-Али отрешенно смотрел на удаляющийся плот и вовсе не надеялся, что Карпов вернется за ним и его женами.

«Не зря же оставил огниво и топор… Не зря…»

Если исходить из того, как сложились обстоятельства, то самое разумное для Федора Карпова бросить все и, выпросив у рыбаков лошаденку, поспешить в Воротынец, русскую крепость на границе Нижегородской земли, чтобы оттуда поскакать, меняя коней, через Нижний в Москву. Ибо чем скорей он оповестит Василия Ивановича о случившемся коварстве, тем больше возможности будет у царя, чтобы принять ответные меры. А Шах-Али пусть один добирается. Переправить его рыбаки переправят, а дальше пусть ему Бог покровительствует.

У воеводы подобная мысль сверлила в мозгу, но он отмахивался от нее, считая, что не по-людски поступит, если бросит свергнутого казанского хана на произвол судьбы.

Впрочем, трудно определить, что по чести, а что по бесчестию, не легче и взвесить на весах справедливости, что лучше: покинуть свергнутого хана с его женами, чтобы уберечь тысячи христианских жизней, или плестись вместе с несчастными, утешая себя тем, что поступаешь по-людски, как человеку прилично и достойно.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В то самое время, когда воевода московский Федор Карпов перевозил через Волгу Шаха-Али и его жен, а затем ждал без малого сутки, пока рыбаки соберут снасти и скарб да уложат все на подводы (узнав о крымцах, они никак не хотели больше оставаться на тонях), и отправился наконец к Нижнему Новгороду — в это самое время гонцы Белёва, Одоева, а следом и Воротынска прискакали в Серпухов к главному воеводе, и тот спешно отправил своего гонца в Коломну, чтобы без промедления двинулись бы оттуда полки в Серпухов. Цареву брату Андрею и князю Ивану Воротынскому велено было оставаться в крепости лишь со своими дружинами.

Не поперечил князь Иван Воротынский такому верхоглядному приказу главного воеводы, даже подумал со злорадством:

«Ну-ну! Главный воевода! Молоко материнское еще на губах как следует не обсохло, а уже рать водить взялся!»

По роду своему Вельские стояли, конечно же, выше Воротынских, это князь Иван хорошо знал, но и его род — не из отсевков. К тому же показал себя Иван опытным воеводой, поэтому считал себя ущемленным. Решил не вмешиваться в то, как распоряжается полками юнец, хотя подсказывали совесть и честь, что надлежало бы самому поскакать в Серпухов и убедить князя Дмитрия Вельского не оголять Коломну. Сказать в конце концов, что он-то, князь, не со всей своей дружиной в Коломне, а только с малой…

Князь Воротынский верил своему бывшему дружиннику Челимбеку, что Мухаммед-Гирей, соединив казанцев и крымцев, поведет войска на Москву, на русские земли; и он считал, что пойдут лихоимцы несметной своей силой через Коломну. Здесь хорошие переправы, особенно выше Москвы-реки, не препятствие и Северка, особенно у Голутвина; налетчики даже не станут штурмовать Коломну, а, оставив не больше тумена под ее стенами, устремятся в сердце России. Через Тулу, а тем более через Угру, как считал Воротынский, не очень сподручно вести Мухаммед-Гирею свою рать: много времени уйдет на обход. Из Казани на Коломну — намного прямей и спорей.[91] Да и с пополнением запасов трудностей не будет, корму для коней в достатке: густо стоят здесь села, а сена накашивают с пойменных лугов куда как изрядно.

Во многом был прав князь Воротынский, определяя, куда нацелят татары свой главный удар. Верно и то, что осада Одоева, Белёва и Воротынска — отвлекающий маневр, но князь плохо еще знал Мухаммед-Гирея как полководца, потому и не учитывал многого, в том числе главного — возможность еще одного отвлекающего удара, который окончательно расстроит управление русскими полками, внесет сумятицу и посеет в конце концов сильную панику. Князь не знал, что Мухаммед-Гирей, оставив брату половину своего войска, уже переправляется на правый берег Волги, чтобы через три-четыре дня прибыть в стан главных сил и послать оттуда три тумена на Каширу, затем в разрез между Серпуховом и Коломной — на Москву, но ее пока не тревожить, а грабить и жечь села, монастыри и крепостицы западней Москвы. В случае встречи с крупными русскими силами, не вступая в решительное сражение, уводить их, заманивая на Уг-ру, чтобы там, соединившись с осаждавшими города в верховьях Оки туменами, дать бой. Или уводить преследователей дальше и дальше в степь. В качестве главной силы этого удара Мухаммед-Гирей наметил сделать казаков атамана Дашковича и ногайцев.

Коварный план. Рассчитанный на то, что князь московский не сможет ополчить достаточно сил, чтобы противостоять рати Тавриды и Казани, рати, которая опустошит русские земли, поставит Москву на колени и возвысит Орду. Под его, Мухаммед-Гирея, царствованием.

Неведом был этот план князю Ивану Воротынскому, который в одном твердо уверился: главный удар басурманы нацелят на Коломну, поэтому князь Дмитрий Вельский ее оголяет неразумно, но в глубине души он даже был доволен, что двинувшиеся к Одоеву полки отгонят татей от его удела, где со дня на день должен родиться у него наследник.

К исходу следующего дня прискакал к князю гонец от Никифора Двужила. Тот извещал, что княгиня на острове, что Одоев и Белев обложены, но к его, князя, уделу крымцы пока не подошли, а коль скоро пожалуют, город готов и держаться в осаде, и отбивать нападения. На Волчьем острове тоже храбрые ратники. На всякий случай укреплена стена вокруг Охотничьего терема. Татар, однако, тумен, да тысячи две казаков запорожских, и они вполне могут застрять под Белёвым и Одоевым и не подойдут к Воротынску.

— Слава Богу! — довольно проговорил князь, выслушав гонца. — Авось минует чаша горькая мой удел.

Не миновала. Хотя действительно ни бек[92] тумена (а тумен действительно был один), ни нойоны не намеревались двигаться дальше Одоева. Здесь, грабя и хватая полон, думали они дождаться либо появления заманивающих русскую рать ногайцев и казаков, либо иного какого приказа от МухаммедТирея. Поправку в это намерение внес бежавший из крепости Ахматка. Он не пошел на Перемышль и Лихвин, где, как справедливо предполагал, его могли ждать на переправах разъезды княжеской дружины, а отклонился на запад и, обойдя Козельск, по берегу Жиздры вышел к Брянским лесам, где уже не ставилась сторожами засека, поскольку тот лес и без того непроходим для татарской конницы, и с тыла пришел на Сенной шлях, где сразу же встретил своих.

Приняли его поначалу за лазутчика, ставшего за время плена верным слугой гяуров, тем более что он не стал разговаривать, несмотря на камчу[93] и угрозу переломить хребет, ни с десятником, ни с беком сотни, хотя тот прижег ему ягодицу раскаленным на костре клинком, — Ахматка требовал, чтобы его отвели либо к темнику, либо, на худой конец, для начала к беку тысячи.

Воины ржали, как жеребцы:

— Минбаши ему подавай, а то и самого темника! С юз-баши[94] не хочет говорить! Знатная, видать, ворона! А на вертеле ты не хочешь поджариться?

Но юзбаши рассудил трезво:

«От минбаши и даже темника не укроется, что сотня моя поймала перебежчика, узнают они и что просил он встречу с ними. Отвечать мне, а не этим безмозглым баранам», — и резко одернул гогочущих своих ратников:

— Хватит! Дайте коня, чапан[95] и сапоги перебежчику. Я сам повезу его к тысячнику. А может, к темнику.

Сотник и в самом деле осмелился повезти Ахматку к темнику и верно, как оказалось, поступил. Темник, оставшись поначалу наедине с Ахматкой, вскоре крикнул юзбаши.

— Послушай, что говорит бежавший из плена правоверный.

Ахматка держался гоголем. А как же иначе: сотник пытал его, а темник поверил с первого слова.

— В крепости только дружина князя. Воевода людишек посошных собрал, но разве они ратники?!

— Урусуты упрямы и храбры, — возразил сотник. — Смерд[96] дерется не хуже дружинника.

— Я сказал тебе: слушай, — одернул сотника юзбаши, — значит — слушай!

— Стены не высокие, но в два ряда, с камнями и землей между рядами. Они называются городня. Поджигать их бесполезно. Но у них нет бойниц нижнего боя. Только есть площадка для верхнего боя. Ворот — четыре. С башнями. Там есть много бойниц. По углам — тоже вежи.

Ров перед стеной не глубокий и не широкий. Воды в нем нет, а снег уже затвердел. Вполне выдержит нападающих. Неделю еще, пока не растает.

— Брать город не будем. Нам нужно делать вид, что вот-вот кинемся в наступление. Нам не город брать. У нас другая цель, которую знает только Мухаммед-Гирей, нойоны и я. Всем остальным знать это не позволено. Их обязанность — выполнять приказ. Расскажи лучше о Волчьем острове.

— Сейчас, бек. Хочу только предупредить, что заряжать затинные пищали урусы собираются дробом, величиной с орех.

— А как эти «орехи» насыпать в ствол? — недоверчиво спросил сотник, готовый уже рассмеяться, подай только ему пример темник, хотя бы улыбнись, но бек тумена серьезно слушал сбежавшего пленника, не перебивая. Замолчал и сотник.

— Они шьют мешочки, потом их заполняют дробом.

Мешочки станут заталкивать в стволы. Это страшней чем один снаряд. Одним выстрелом может многих убить или покалечить.

— Аллах ниспошлет на тебя благодать за верность на роду своему. Простится тебе и то, что ты попал в плен, а не взял в плен урусута.

Ахматка возликовал. Теперь он получит все: нагрудник из шкуры жеребчика, саблю, лук и стрелы. Ему дадут коня. Не ахти, конечно, какого, но потом он сможет добыть такого коня, какой понравится. Еще и заводными разживется. С вдохновением он принялся за дальнейшие пояснения:

— На Волчьем острове — казна князя и его жена, от которой ждут наследника. К острову есть гать. Но там — ловушка. Последние сажени ее разобраны. Я сам слышал приказ воеводы. Он повелел сделать это так, чтобы не было видно, и кто не знает — окажется в болоте. Но есть еще одна тропа. Если идти не больше двух в ряд, можно дойти до острова. Пока, как говорят урусы, болото не совсем задышало и проснулось. Пока еще снег. Через неделю будет поздно. Я знаю ту тропу. И еще, думаю, там будут следы. Как они узнают о моем побеге, пошлют на остров подкрепление. По гати оно не пойдет. Гать разобрана. В обход пойдет. Там, я слышал, как воевода говорил, будет меньше обороняющихся. Как он сказал: только на всякий случай.

— Тебе — десятина от добычи. Ты достоин этого, — похвалил Ахматку темник, потом к сотнику: — Веди свою сотню. Ты тоже достоин такой чести потому, что привез сбежавшего из плена прямо ко мне. Кто пойдет по гати, я решу сам. Всё. Готовьте воинов.

Темнику необходимо было посоветоваться с нойонами, какое они скажут слово. Не засомневаются ли.

Нет. У них тоже загорелись глаза от предвкушения достойной добычи. К тому же — легкой. Они решили на совете все споро и просто: половину тумена — для осады Воротынска. Немного, в помощь, для видимости, казаков. Без осады крепости на остров идти нельзя — получишь удар в спину. По гати пустить тоже полусотню, но — казаков.

— Они отвлекут на себя защитников острова. Вот тогда настанет время наших воинов. До гати доведешь казаков ты, — повелел темник Ахматке. — Дальше пусть идут одни.

— Не заподозрят ли ловушки? — усомнился один из нойонов. — Не мешало бы с ними послать и своих людей.

— Я найду, что им сказать, чтобы поверили, — самодовольно ответил темник. — Они полезут в западню, а мы войдем с тыла и возьмем все.

— Я все исполню, лашкаркаши, — склонил голову сотник. — Ваш замысел достоин уважения.

Сотник лукавил: темник не был предводителем войска, но сотник хорошо знал, что лесть всегда служит добрую службу. А нойоны хоть и обидятся, но ничего не смогут сделать. Когда он вернется с добычей, темник сделает его минбаши. Не нойонам решать это, а темнику.

— Казаков, передайте атаману, пусть подберет сейчас, — повелел сотнику и Ахматке темник. — Ни наша сотня, ни полусотня казаков к городу не должны даже приближаться. Они пойдут своим путем.

Уже через несколько часов, когда ночь вошла в свои права, пять тысяч крымцев и почти две тысячи казаков атамана Дашковича двинулись в направлении Воротынска. Осада Белёва и Одоева была тем самым ослаблена, но не настолько, чтобы защитники этих крепостей могли победить в открытых вылазках, штурмовать же эти крепости татары не собирались. Таков приказ Мухаммед-Гирея: обстреливать города, долбить стенобитными орудиями крепостные стены и ворота, держать защитников крепостей в постоянном напряжении, но в города входить лишь в том случае, если осажденные, чего трудно ожидать, согласятся на добровольную сдачу.

Ахматка на выделенной ему лошади ехал в своей десятке, как ни в чем не бывало переправлялся со всеми вместе через Оку, потом через Жиздру и лишь после этого повел отклонившихся от основных сил казаков.

Сотня крымцев, тоже не особенно показывая это, повернула, так же как и казаки, в лес. Она двинулась по следу казаков, но изрядно отстав от них, чтобы те не видели и не слышали их. Пусть считают, что они выполняют самое ответственное задание, а выбор на них пал потому, что им более привычны русские леса и болота. И еще… в благодарность за их добровольное присоединение к походу.

Темник им пообещал:

— Десятина от княжеской казны и от выкупа, какой даст князь за свою жену и ребенка, ваша. До гати поведет вас проводник, потом он вернется ко мне. Он много лет жил в крепости и нужен мне как советник.

Казаки не возражали. Они поначалу даже не подумали о возможном подвохе. Не восприняли себя посланными на заклание баранами.

Ахматка же вел казаков так, чтобы на ночевку они остановились там, откуда нужно идти в обход болота. Следы от костров — условный знак, указывающий на то, что здесь сотня соплеменников должна ждать его возвращения.

Пока спешенные казаки, а следом спешенная сотня крымцев добирались до болот, что окольцовывают Волчий остров, темник вместе с одним из нойонов подошел к Воротынску. Темник не хотел, чтобы нойон, этот липкий глаз хана, оказался причастным к захвату княгини и княжеской казны (присвоит себе все заслуги и возьмет львиную долю добычи), но он не мог обойти поставленного над ним, ибо это — особенно в случае неудачи — грозило смертью. Оттого он и привез Ахматку к обоим нойонам, но дальше поступал так, как сам считал нужным. Он окружил нойона верными себе людьми, чтобы те не спускали бы с него глаз.

Нойон сразу же разгадал действия темника; он сам много лет водил тумен и точно так же обходился с поставленными над ним нойонами, поэтому он сейчас вовсе не возмущался темником. Он не мешал темнику ни советами, ни указаниями, только следил за его действиями с одной целью: вмешаться, если это потребуется, но главное, чтобы потом рассказать хану, достойно ли руководил темник подвластным ему войском и не проявлял ли малодушия, расправляясь с врагами.

Что касается дележа захваченного на Волчьем острове, то он даже не думал, что ему и второму нойону не будет выделена достойная доля.

Со сторожевой башни южной стены крепости первыми увидели, как стремительно вылетела из леса сотня черных всадников и, не останавливаясь, начала очерчивать вороньим крылом поле вокруг города.

Следующая сотня понеслась влево. И так, чередуясь, они стремительно заполняли поле, но не приближались близко к стенам, а держались почти посередине между лесом и крепостью с таким расчетом, чтобы не достали их стрелы, пущенные и со стен, и из леса. Несмотря на стремительность, крымцы были всегда очень осторожны. Только когда они разведают лес, перестанут его опасаться.

Воевода, которого тут же известили о появлении татарской конницы, поспешил сам на вежу, чтобы посмотреть, что могут предпринять вороги-нехристи.

Без суеты, красиво и быстро окружали татарские конники крепость. Сейчас, не дожидаясь всех, кинутся первые сотни на приступ, рассчитывая, как обычно, на неожиданность, на то, что не готовы защитники к встрече нападающих, а новые сотни, вырываясь из леса, станут наращивать силу удара… Так почти всегда поступала татарская рать и часто добивалась легкой победы, особенно когда штурмовала небольшие, такие, как Воротынск, крепости.

Только воевода Никифор не простак. У него все готово для достойной встречи. Дружинники, казаки и дети боярские со сторож, да людишки, взявшие в руки оружие, готовы угостить незваных от души. Особенно, как считал Двужил, по «вкусу» им окажется дроб, отлитая в достатке по совету кузнеца и его умением. Знатное то угощение уже в стволах затинных пищалей, порох на полках. А фитили запалить — дело плёвое.

Стрельцы тоже готовы встретить всадников там, откуда татарские стрелы еще не долетят до стен. Самострелы куда как дальнобойней, а болтов кузнецы наковали вволю, да и не прекращают работы.

Но что это?! Не прёт вражье племя на штурм и, кажется, не собирается этого делать. Непонятно. Вроде как опасаются приближаться к стенам.

«Что еще вороги удумали?!»

Если бы пошли татары на крепость, можно в ответ сделать вылазку, отбив первый натиск. Вдогонку, так сказать. И языка взять. А язык-то теперь особенно нужен. Да не один. Чтобы наверняка знать, что задумали.

Новые сотни выплевывала дорога из леса, и каждая из тех сотен, теперь уже не очень торопясь, занимала отведенное ей место.

— Неужто тумен? — спросил один из стражников, городовой казак. — Попрут если, не вдруг остановишь. Что тебе саранча.

— Нет, не тумен. Половина, должно быть, — возразил Никифор. — А пять тысяч — не десять. Меньше чем по десятку на одного. Выдюжим.

— Нельзя не выдюжить, — подтвердил казак. — Все едино — не жить, если одолеют.

— Что верно, то верно, — согласился воевода. — Нельзя не выдюжить.

Сам же думал, как провести вылазку, чтобы обязательно взять языка и успеть вернуться в крепость, пока не отсекут от нее храбрецов. Слишком велико расстояние от ворот до басурманских станов. Если быстро сообразят, что к чему, могут ударить сбоку и даже с тыла. Хочешь тогда или нет, а ворота придется закрыть, иначе ворвутся крымцы в город на спинах своих же.

Выходило, не сподручна вылазка с сечей. Ловчее пяток казаков выпустить. Пеших. Незаметно чтобы подкрались к юрте, желательно в центре стана, с охраной. Порешив стражника, хозяину — кляп в рот. Дружину же держать на конях у ворот, а сами ворота — в готовности, и открыть моментально, чтобы, если что не так выйдет, ринуться на выручку.

«Чего не лезут?! Чего хитрят?!»

Незадолго до заката собрал воевода казаков городовых и полевых, порубежных, которые со сторож отступили в крепость. Заговорил:

— Язык мне нужен вот так, — рубанул ребром ладони по кадыку. — Позарез. Хитрят басурманы, а мы что котята слепые. Не гоже так, братия.

— На вылазку хочешь? — вразнобой посыпались вопросы, а следом — уверения: — Не сомневайся, не заупрямимся.

— Нисколько не сомневаюсь, только не о том я. Прикинул — не годится вылазка. Опасаюсь я ее, а язык нужен. Вот и подумал…

— Верно, полдюжины хватит, — вышел на круг костистый казак с окладистой бородой и пышными усами. — К юрте, кляп — в рот, и — айда обратно. Я готов.

— Ишь ты. Опередил меня, — довольно проговорил Никифор. — Кто еще по доброй воле?

Городовые казаки нерешительно переминались с ноги на ногу. Не привычна им просьба воеводы, а из сторож которые почти все согласились. Воевода поручил вызвавшемуся первым казаку-добровольцу выбирать для себя пятерых сослуживцев. Потом сказал им:

— Мастерицам велел я белые накидки вам изготовить. Скоро принесут. А уговор такой: дружина, казаки и дети боярские в готовности будут, пособят враз, если нужда возникнет. Для вас коней тоже приготовим. Умыкнете языка, как от стана до крепости половину пути осилите, прокаркайте вороной. Трижды.

— Куда с добром, — довольно отозвался бородатый казак. — А о нас, воевода, не сомневайся. Не впервой.

Ему ли, стремянному князя Воротынского, который воеводил на засечной линии почитай до самого Козельска, не знать, как ловки казаки и дети боярские на сторожах. Им и лазутить приходилось. И сакмы перехватывать, схлестываясь с ними в коротких, но жестоких сечах, и станицами многодневно степь копытить, надеясь лишь на себя, не рассчитывая вовсе на скорую помощь.

Засечная линия на украинах царевых не приемлет неловких и робких, они просто гибнут.

— Что ж, с Богом.

Ходка за языком удалась славно. Причем не одного сгребли казаки, а целых двух. Один из них — десятник. До самого утра пленники упорствовали, хотя досталось им и плетей, и зуботычин вволю. Утром дознаватели поняли, что зря допрашивают их вдвоем. Повели десятника в кузницу, где новый подмастерье кузнеца раздувал уже горн. Оголили пленника до пояса, на угли положили пару железных прутков. Смотрит на весело разгорающийся огонь пленник насупленно и молчит.

— Почему сразу на штурм не пошли?

Молчание в ответ.

— Сколько воинов осадили крепость?

Опять молчание.

— Идут ли следом стенобитные орудия?

Желваки лишь жгутятся на широкоскулом лице.

— Ну да ладно. Господь простит, если так. Не желаешь добром, твоя воля.

Кто-то из казаков предложил не каленым железом прижаривать, а руки на наковальню положить и — кувалдой.

— Левую сперва, а не одумается — правую тоже. Чтоб никогда сабли в руках держать не мог.

— И выхолостить, если не дойдет. Ни воин, ни мужик.

Всем понравилось это предложение, и толмач со смехом перевел пленнику, что намерены с ним сделать. Добавил при этом:

— Скажешь если все, что ведомо тебе, жив и невредим останешься. В кузню определим, когда отобьемся от твоих. — И к кузнецу: — Как, возьмешь молотобойцем?

— Крепок. Сгодится.

— Убейте меня, — вдруг резко заговорил пленный. — Так предопределил Аллах…

— Не бог твой тебя наказал, а ты сам себя — раззява. Тебя твои убьют, когда мы тебе руки расквасим, выхолостим и выбросим за ворота. Ты не хуже нас знаешь, что тебя ждет. Хребтину принародно переломят. И десятку твою всю казнят. А может, и сотню. С сотником во главе.

— Сотника нет. Он только меня и того, кого со мной схватили, в своем шатре оставил. Он сотню куда-то увел. Куда — мне неизвестно. Шатер его мы поставили, место для сотни есть, а где она — не знаю. Наша сотня задержала убежавшего от вас пленника, сотник с ним ушел. Нас и коноводов еще с конями оставил.

— Паскудник! — зло выругался кузнец, а воевода, еще более нахмурившись, принялся додавливать десятника:

— Ты открыл нам большую тайну. Если не ответишь на остальные вопросы, твои слова станут известны вашим воеводам. Мы пошлем им белую стрелу.

Десятник молчал.

— Покличь писаря, — повелел Никифор младшему дружиннику, выполнявшему при нем обязанности стремянного. — Поживей чтоб. — И к кузнецу: — Подавай-ка кувалду. Пока писаря нет, мы руками упрямца займемся.

— Штурма не будет, — буркнул пленник.

— Почему?

— Не знаю. Только осада. Будем ждать.

— Подкрепления?

— Казаки и ногаи должны отступать к нам. Мы тут встретим их. Уйдем к Одоеву. Или дальше. Там — сеча.

— Как скоро?

— Не знаю.

Десятник он и есть десятник. И так очень много чего сказал. Можно его уводить в тайницкую. Пусть дожидается своего часа.

Рядовой воин знал еще меньше, хотя и был как бы в услужении у бека сотни. Упрямился же он сильнее десятника. Двужил даже велел каленым прутом по спине упрямца шлепнуть. Только это подействовало.

— К штурму не готовимся. Нам сказали, что когда возьмут Одоев и Белев, тогда пришлют сюда орудия стенобитные. До этого будем ждать. Но простые воины друroe говорят: в крепости есть что-то новое, дроб называется, поэтому нойоны наши медлят. Им что, у них богатства хватает, а нам какая корысть сидеть сложа руки, резать на еду заводных коней.

— Паскудник! — вновь зло обругал кузнец Ахматку. — Все выдал. Еще, не дай бог, на остров басурман поведет!

Об этом же думал Никифор. Прикидывал: обо всем ли он позаботился, чтобы уберечь княгиню. Выходило, что особой тревоги быть не должно. Болото уже проснулось, задышало, и пройти к острову можно только по гати. Вторая тропа, хоть и знал о ней Ахматка, в весенние месяцы совсем непроходима. Снег отсырел, не удержит человека, а под снегом — хлябь бездонная. Выходило так: что послано на остров, то послано, подмоги не подбросишь. Одна теперь надежда на его защитников.

«Должны отбиться, если татарва полезет! С Божьей помощью».

Сложней, как виделось Никифору, послать гонцов в Серпухов и Коломну, к князю своему. А слать их необходимо, чтобы поразмыслили о словах, сказанных десятником. В осаде только станут держать Белев, Одоев и Воротынск, не тратя на штурм сил, готовясь к какому-то иному сражению. К какому? Им, воеводам главным, больше возможности выведать у басурман, послав лазутчиков. Да и с полками как распорядиться, чтобы под рукой они находились, воеводам прикидывать.

Вновь собрал совет Двужил, и снова казаки-порубежники предложили выбрать из них гонцов. Заверили:

— Просочимся между татарами и литвинскими казаками. Уговор такой: две пары посылай. Через ночь. Если неудача случится, просвистим. Если не будет свиста, стало быть, просочились с Божьей помощью удачно.

— Берегом Оки опасно, как бы на татарские разъезды не напороться, — предупредил Никифор, но ему поперечили:

— Бог не выдаст, свинья не съест. Лесом-то более недели понадобится. Улиткам сподобляться сподручно ли нам?

Что верно, то верно. Весть запоздалая, что пустой орех. И тут один из детей боярских, не единый год прослуживший в порубежниках, сказал свое слово:

— Позволь, воевода, мне либо с одной из пар казачьих, либо с напарником, какого мне определишь, скакать гонцом. Я лесной путь знаю прямоезжий до Тарусы. Ходкий путь. На добрых полсотни верст[97] короче. Алексинский огиб срезается.

— Дело предлагаешь. Ловкого казака тебе в пару и — в путь.

Когда три пары гонцов были отобраны, стали решать, как выйти из крепости — пеше или конно. Казаки в один голос:

— Ужами проползем сквозь станы татарские. Коней же выкрадем у татар.

И то верно. Коней своих татары не держат в станах, а пасут под приглядом коноводов на сенокосных лугах и на лесных полянах. Коноводы же, как правило, беспечны.

— Ладно, условились — пеше. Приоткроем Хворостовские ворота и выпустим. Лучший путь к лесу по болотине через Мехов колодец.

— Можно еще по оврагу Кулин верх. Он лещиной поросший. Любо-дорого проскользнуть по нему. К тому же, совсем в другую сторону от Мехова колодца.

— Поступим так, — заключил Никифор Двужил. — Всяк сам себе дорогу определяет. По своему выбору.

Конечно, вряд ли стоило Никифору тратить столько времени на лишние разговоры, ибо казаки не птенцы бескрылые, сами с усами, но он искал себе занятие специально, чтобы отвлекаться от дум о Волчьем острове, хотя и не очень уж тревожных, но неотступных.

В одном он видел сейчас свой просчет — не дал ратникам десяток голубей, чтобы весточки они приносили по мере надобности. Знал же, что даже станицы, если у кого из казаков есть голубятня, берут голубей с собой. Знал и то, что в городе есть несколько голубятен. Чего же не попросить хозяев? Для дела же.

Да, воевода оказался сейчас слепее слепого котенка, не имея возможности получить хоть какую-либо весточку с Волчьего острова. «Как там?! Как?!»

А там уже началась перестрелка. Пока — на гати. Казаки, которых довел до ее начала Ахматка, удивились, когда проводник не пошел с ними дальше, а повернул обратно, сославшись на приказ темника. Верно, желание темника такое было, верно и то, что с гати не собьешься, она ведет до самой тверди, где терем князя с казной и княгиней; смущало не это — смущало то, что с ними нет ни одного татарина. Атаман полусотни не единожды задавал себе этот вопрос, но поделиться им с товарищами опасался. Возьмет кто-либо и донесет беку тысячи, а то и самому беку тумена, что атаман труса праздновал, сомневался в приказе, тогда уж точно не миновать смерти. А так… Как еще все повернется. Как еще судьба положит…

Ему, опытному воину, не понятно ли, что они посланы для отвлечения, что сами татары тоже пойдут на остров, но пойдут иным путем, который знает лишь проводник Ахматка, оттого и бросивший их у гати; но что ему оставалось делать, кроме того, как выполнять приказ? За неповиновение — смерть. Если же сейчас действовать с умом, вполне возможен успех.

«Для начала нужно разведать путь», — решил атаман и поделился наконец своими сомнениями с товарищами. Не совсем, конечно откровенно:

— Дуром не попрем. Лазутчиков сперва пошлем. Кто вызовется?

Негусто оказалось добровольцев, оттого атаман заключил, что полусотня вполне понимает отведенную ей роль. Пяток храбрецов все же нашлось.

Пустил вперед двоих, а уж потом — еще троих. Чтобы шли, не сближаясь, на расстоянии двух полетов стрел. Если первым туго придется, на помощь не идти, а двоим оставаться на месте, одному спешить с известием.

С остальными всеми остался атаман в лесу у начала гати, вовсе не торопясь ринуться в неизведанное. Рассудил справедливо:

«Если Ахматка не соврал, казна с княгиней никуда не денутся. Ни сегодня, ни завтра. Если же соврал, тогда… Береженого Бог бережет».

Бога вспомнил, вовсе не думая, что несет горе православному люду, служа нехристям. Но что делать, такова натура человеческая — считать себя правым, свои поступки богоугодными, а не дьяволу сладостными.

Дозорные шли тем временем, тоже уповая на Господа Бога, медленно, ощупью. В одной руке щит, в другой — аркан. Чтобы бросить товарищу, если он вдруг провалится в болото. Они отчего-то считали, что на гати обязательно должны быть ловушки.

Миновали, однако же, версту, и всё ладом. Вторая уж позади, а гать держит. Следов на ней много. Подтаявшие основательно, но все еще хорошо видные. Их и придерживались разведчики. Старательно придерживались. Справа и слева — белым-бело, лишь редкие кустики осоки оголились и выпирают из снега, а до острова, который как бы вклинивался лесной темнотой в эту белизну, еще далеко. Еще не видят разведчики стены с бойницами, которая опоясала выступ.

Но вот уже, у кого глаз зорче, разглядели между берез и елей в нескольких шагах от опушки стену, срубленную сажени в три высотой. Ловко сработана, не вдруг в глаза бросается, а стрельницы так вытесаны, что можно со всех боков без помехи стрелять по гати.

Выходит, не беспечные ротозеи на острове. И оборонять, по всему видно, есть что. Только, кажется, нет никого за стеной. Никто не показывается ни в стрельницах, ни в бойницах. Не ждут, видно, никого в гости. И все же лазутчики остановились. Чего переть, не подумавши, на явную смерть.

Только думай не думай, а идти придется, надеясь лишь на щиты из сыромятной воловьей кожи, которые не хуже железных держат стрелу, да на то, что никого за стеной нет.

«Благослови, Господи!»

А за стеной давно увидели казаков. Через узкие щели, так сработанные, будто бревна небрежно прирублены друг к другу. Удивились, что казаки. А не татары.

— Чтой-то не так, как следовало бы. Нужно поживей Сидору Шике весть дать, — высказал свое мнение наблюдатель старшему засады. — Не ровён час, ловушку какую басурманы устроят.

— Погодим. Оно как: впереди казаки, а сзади — татарва. Да и шевеление заметят лазутчики. А нужно ли прежде времени? Из самострелов уложим, как поближе подойдут.

— Эка уложим. А вон, гляди, еще трое вдали.

— Все одно — погодим.

Трудно сказать, разумно такое решение или нет. Чего вроде бы тянуть с вестью, тем более что конь оседланный саженях в тридцати за деревьями и ерником, прошмыгнуть туда, не выдавая себя лазутчикам, пара пустяков; но старший не хочет пока беспокоить своего воеводу, тем более что тот никакой подмоги не пришлет. Есть их здесь полторы дюжины, им и держаться. Болтов каленых для самострелов припасено весьма изрядно. Чего ж паниковать. Ни справа, ни слева стену не обойти, болото уже совсем проснулось, а солнце вон как припекает, расправляясь с похудевшим сильно снегом, который вон как водой напитался — не снег, а каша-размазня.

Осмелились лазутчики двинуться вперед, к стене, чавкая сапогами по каше, еще не успевшей полностью стечь с бревен гати и вовсе их оголить. Это — хорошо. Не углядят ловушку. С бревен да — в трясину. Пока станут выкарабкиваться на гать, стреляй без спешки. А убитых болото само засосет. Только первых не стоит подпускать к тому месту, где гать разобрана. Раньше встретить калеными стрелами-болтами из самострелов.

Так и поступили. Не выказывали себя до тех пор, пока лазутчики не подошли саженей на полсотни. Оно, конечно, и раньше встретить можно, болт жалит намного дальше, только меткость тогда не та, а ближе — верней. Сразу несколько лучников показались в стрельницах, привычно прицелились и — со свистом унеслись навстречу непрошеным гостям железные стрелы. Две стрелы пронзили щит идущему впереди, впились, больно ударив в грудь, защищенную такой же воловьей кожей, но пробить нагрудник сил не хватило. Второй же лазутчик упал замертво со стрелой в шее. Попятился передовой казак, прикрываясь щитом, ожидая с тревогой нового залпа, только никто больше не стрелял. Будто никого и не было за стеной. Старший повелел:

— Не тратьте болтов. Пущай докладывают своему атаману. — Потом добавил: — Вот теперь и голове Шике можно весть подать. Я сам поскачу. Нескоро, прикидываю, появятся вороги. Успею обернуться.

Шика, выслушав доклад урядника, остался вроде бы доволен:

— А то думаю, чего не жалуют?

Появилась, таким образом, у него возможность проявить себя, заслужив тем самым благодарность княгини, но особенно князя, когда тот воротится в свой удел.

— Схожу уведомлю княгиню.

Уверенно пошагал в княжий терем. Как властелин. Дородный. В плечах — косая сажень. Его содружинники не зря окрестили Пересветом. И не только за осанистость и силушку нерастраченную, но и за спокойствие и ровность в любых условиях. Может, и металась его душа в трудную минуту, но никогда он это смятение внутреннее не выказывал. Как вот и сейчас. Словно нес княгине самое что ни на есть приятное сообщение.

Встретился он с ней на резном крыльце. В теплой она накидке, бережно поддерживаемая няньками. Погулять пошла. На том повитуха настояла. Она каждый божий день требовала, чтобы княгиня по целому часу прохаживалась по дорожкам двора, которые были тщательно вычищены от снега, чтобы, не дай Бог, княгиня не поскользнулась. Сидор Шика поклонился поясно.

— Дозволь, матушка-княгиня, слово молвить?

— Говори, Сидор. Я слушаю.

— Появились, матушка, вороги на гати. Передовыми — казаки днепровские, литвинские. Погулять, стало быть, догуляй остатний разок, потом, пока не отобьемся, не кажи носа на улицу. От стрелы шальной кто может уберечь тебя…

— Ты сказал, засады у самых болот. Верст несколько, стало быть. Неужто сюда долетят басурманские стрелы?

— Знамо дело, не достанут. Но стену, матушка, вокруг терема и двора всего не зря готовили к обороне.

— Поняла. Только вы уж, миленькие, постарайтесь их на землю не пускать. Здесь с ними трудней совладать.

— Вестимо, матушка. Только ведь как получится.

— Мы здесь все будем молиться Пресвятой Богородице, чтоб замолвила слово перед своим сыном. Бог смилостивится.

— Ну, а пока погуляй, матушка-княгиня, вволю. А мне дозволь службу править? Тебя оберегать.

— Иди, Сидор, иди. Бог вам в помощь. Поклонился Шика низко и пошагал к дому, где размещались дружинники. Объявил подъем.

— Довольно бока мять, лень лелеять. Объявились супостаты на гати. Седлай, Данила, — обратился Сидор Шика к одному из дружинников, — коня (а их на острове держали постоянно полдюжины, чтобы и князя встречать у гати, и на дальние скрадки отвозить) и скачи к засаде у тыльной тропы.

— Не сподручней ли, голова, пеши?

— Ишь ты, пеши. Пять-то верст? Сказал: седлай, значит, повели конюхам, чтоб оседлали. Коня же ты, дурья твоя голова, саженей за полета оставь в лесу. Верно, что маячить на коне смысла нет возле засады. Поведаешь той засаде о гостях на гати и — ко мне, не медля ни часу. Я на гати пока что буду. — Потом заговорил о том, что всех касалось: — Сейчас совет проведем. С казаками и дворовыми. Чтобы все знали, что кому делать. Сбегайте, покличьте из людской всех во двор.

Часть ратников, кто не поместился в доме дружинников, расположилась в людской вместе с дворовыми. Они тоже тяготились бездельем. Дворовым-то всегда дело найдется: то печи топить, то дорожки чистить да мести, то коней кормить, поить и чистить, то денники выметать, а ратникам что делать? Лень, как любил говорить Шика, лелеять? Утомительное дело.

Встрепенулись, услышав новость. Не зря, выходит, их здесь сгрудили. Не на безделье.

Совет короткий. Никому, как воевода Двужил велел, за стены двора княжьего — ни шагу. Что бы ни случилось. У стен пока что попусту не торчать, но доспехи, облачившись в них, не снимать. Самострелы наготове держать, чтобы вмиг в дело можно было пустить. И пищали (а их Шика целых аж две доставил для обороны охотничьего дома) чтоб заряженные стояли.

— В веже, что наверху дома для дружинников, попарно бдить, с самострелами, и пары сменять почаще. На остальных, угловых вежах и в надвратной — тоже попарно. Там без смены. На обед, если что. Не более.

Когда Шика вместе со старшим засады появился у стены, по гати уже двигались, плотно укрывшись щитами, казаки. По трое в ряду.

— Верно. Казаки. По щитам вижу. Не более полусотни, — определил Шика. — Семечки. — И спросил дружинников: — В болотину пустим или загодя встретим?

— Загодя. Разумней так. Если отступят, хорошо тогда. Если на рожон полезут, шаг, стало быть, добавят, поболее их в болотину угодит, пока задние поймут, сами попятятся. Тоже неплохо.

— Что ж, верный сказ. Но пока в стрельницы не высовываться. Когда махну рукой, вот тут и — давай.

Вместе со старшим припал Шика к щели, чтобы определить, когда самый раз будет болты каленые пускать. А у тех, у кого не самострельные луки, пусть пока хоронятся. Если нападающие в болотину поплюхаются, тогда — самое время для них наступит. А болтами из самострелов по тем бить, кто попятится, чтоб не вольготно им было пускать в ход луки свои. Глядишь, своих ратников удастся сберечь.

Как железные стрелы взвизгнули — наступающие казаки, словно подгоняемые плетьми, рванулись вперед, на штурм стены. Через убитых и раненых перепрыгивали, стараясь не наступить, что нарушало плотность строя, и второй залп самострелов еще больше прополол ряды наступающих. Но не остановил. Влетели первые шеренги в ловушку и сразу — по пояс. Цепко схватила их трясина, не выпускает, а каждая попытка выбраться усугубляет положение: если не шевелиться, болото засасывает медленней. Те, которые успели осадить себя, попятились, отстреливаясь, и Шика повелел:

— Не высовывайся зря!

Когда стрелы отступивших уже не долетали до стены, стрельцы взялись за дело, посылая меткие болты в запорожцев. Следом встали к стрельницам и лучники, чтобы не мучились бедняги, которых все одно засосет болото, а упокоили душу свою мгновенно. Еще можно было наносить урон пятившимся казакам из самострелов, но Шика остановил стрельцов:

— Хорош, будет с них.

У него зародилась мысль выпытать кое-что у запорожцев Дашковича. Подозрительным ему показалось, что нет на гати ни одного татарина. Крикнул зычно:

— Православные, чего это басурманы одних вас насмерть послали? Неужто не ясно вам?

Промолчала казачья ватага. Не задело, выходит. Шика тогда свой главный козырь, как он считал, выложил:

— Вас даже Ахматка-поганец и тот на произвол судьбы бросил. Где он?! Нет! То-то! Неужто совсем безмозглые у вас башки?

— Ты не лайся! Доберусь вот, пощупаю, что в твоей башке! — возмущенно крикнул задиристый казак. — Полетят с плеч кочаны ваши капустные!

— Вы на твердь ступите, когда рак на горе свистнет, — с усмешкой прокричал в ответ Шика. — Ты мне про Ахматку лучше скажи, где он вас, дураков безмозглых, бросил?

Меж собой заговорили казаки. Они сразу, как оставил их проводник, засомневались, так ли уж легка добыча, что их ждет, и почему за ней не идут сами крымцы, но атаман полусотни молчал, промолчали и остальные. Если бы он на круг попросил, тогда бы иное дело, тогда говори откровенно все, что на уме, а коль атаман не пригласил на совет, значит, знает больше их. Скажи ему о своем сомнении, отрежет: «Труса празднуешь? Иль не казак ты?!»

Оттого и помалкивали, но теперь — прорвало:

— В самом деле, ни одного татарина…

— Иль им легкой добычи не хочется?

— Что-то, атаман, не так, как следовало бы.

— Послать гонца нужно, вернувшись в лес. Мол, неможем осилить. Подмога, мол, нужна. Вот тогда — поглядим.

— Дело, — поддержали его предложение почти все. — Решай, атаман.

Шика не слышал разговора, но видел решительные жесты казаков и все более уверялся, что главные силы пойдут обходной тропой, и его уже начало беспокоить, отчего не скачет оттуда связной Данила.

А он там бился с татарами, забыв обо всем на свете. Сотня их сразу же, без заминки, поперла на укрепление, сооруженное наспех у берега. Прикрывшись щитами, шли уверенно, зная, что защитников за стеной мало. Когда Данила, оставив коня на полянке вблизи опушки, стал пробираться через ерник, услышал довольное восклицание:

— Что?! Не по нутру?!

Вынырнув из ерника, чуть было не столкнулся с шальной стрелой:

— Ого!

Было отчего вскрикнуть: татары уже в саженях пятнадцати, шаг их спор и безостановочен. На падающих от стрел защитников не обращают внимания, сами тоже стреляют непрерывно и метко. Трое дружинников, пораженные стрелами в горло, уже отдали Богу душу.

— Подмога? — радостно спросил один из дружинников появившегося сотоварища. — Много ли?

— Не будет подмоги, — ответил Данила. — На гати тоже прут. Я подсоблю малое время да к Шике с донесением поскачу.

— Не сдюжим.

— Это как — не сдюжим?! — возмутился Данила. — Нельзя не сдюжить.

Легко сказать: «Нельзя,» — но как выполнить? Татары оказались в таком положении, что выход из него остался один — вперед.

Тропу Ахматка нашел быстро. По следам. Как он и предполагал, подкрепление действительно было послано обходным путем. Но если в лесу по осевшему и потяжелевшему снегу идти было даже легче, чем по зимнему, пушистому, то как только они вышли на болото, где солнце хозяйничало вовсю, туговато им пришлось, хотя они ступали точно по следам, не отклоняясь ни вправо, ни влево. Первые шеренги, хотя и хлюпала под ногами снежная кашица, все же проходили, а в последних то и дело кто-либо проваливался. Сразу — по пояс. Вначале колонна ожидала, пока вытащат провалившегося, потом сотник распорядился оставаться для помощи одному или двоим, остальным не останавливаться. Если же проваливались и помогающие, оставлять их на произвол судьбы.

Особенно удручала татар последняя жертва болоту. Жадной трясине достался не только провалившийся воин, но и те, кто попытался спасти его. Потянули, бросив ему аркан, и — тоже по пояс. Последние шеренги, исполняя приказ сотника, начали обходить несчастных, но еще полдюжины из них оказались в трясине.

Сотник не велел спасать попавших в беду, только выговорил Ахматке:

— Ты ведешь нас туда, откуда нам нет обратного пути. Тем более с грузом.

— Обратно пойдем по гати.

Вот и пёрли татары, вполне осознавая, что отступать им некуда, что даже здесь, рядом с твердью, все они могут оказаться похороненными заживо. Они подбадривали себя криками:

— Кху-кху-кху!

— Ура-а-а-агш!

Расстояние сокращалось медленно, но упрямо. Вот уже выхвачены кривые татарские сабли, у дружинников блеснули в руках мечи, взметнулись топоры и шестоперы.

Храбры и ловки дружинники князя, только совладают ли они с сотней, хотя и поредевшей?!

Спохватился Данила-связной, нырнул зайцем в ерник, прыгнул в седло и понесся по тропе к охотничьему дому. Крикнул, подскакав:

— Готовься. Татарва может пробиться. Сотня их без малого.

Приукрашивал, конечно. Добрую половину сотня растеряла уже в болоте и в сече с дружинниками, но и полусотня — малая ли сила.

А Данила, оповестив защитников княжьего дома, скакал уже к засаде у гати.

Там было тихо. Казаки пока что не решили, как им поступить дальше: переть дуриком на смерть им не хотелось, но и возвращаться с пустыми руками они просто не могли. Темник их за это не помилует. Наказание же у та-. тар, как это повелось у Чингисхана и записано в его Джасаке, ставшем законом для всех монголо-татар, — смерть. Так что, куда ни поверни, везде — клин.

Кто-то предложил:

— Не переметнуться ли? Одной веры мы — православной.

— Не поверят, — отозвалось несколько голосов. — Их, должно быть, негусто на острове, а нас — немало. Поостерегутся.

— Что верно, то верно.

У Шики тоже возникла мысль переманить днепровских казаков на свою сторону, но, прикинув, рассудил, что рискованно. Что у них на уме. Сподручно ли ждать ежечасно удара в спину?

Однако и отпускать их назад не хотелось. Тогда ведь как может получиться: уведомятся татары, что гать разобрана, нагонят сюда посошного люда, собрав его из дальних сел и деревень (из ближних все в крепости) и заставят чинить гать. Не станешь же по своим стрелять. Они, конечно, за стену кинутся, закончив работу, но и татары полезут на их плечах. Каков будет исход тогда, никак не предскажешь. В рукопашной крымцы тоже мастаки.

«Взять безоружных чтоб. Да на время — в конюшню».

Вот в это самое время подскакал связной:

— Худо дело, голова. Смяли заслон басурманы. Я княжий дом оповестил и — к тебе.

— Еще не легче. Сколько их?

— Сотня шла. Побили многих, но…

— Ясно. Нужно на помощь к дому идти. Разделимся. Я здесь останусь. С теми вон переговоры переговаривать, а ты бери десяток и — к терему. Только не лезьте в рукопашную. Из ерника стреляйте. Исподтишка. Со всех сторон. Места чаще меняйте. Особенно бейте, когда они на захват пойдут или зазевается кто. Чтоб не вдруг распознали, что тыл у них смертоносен.

— Понятно. Поохотимся.

Без одного дюжина пошла по тропе. Горстка вроде бы, но у пятерых — самострелы, у остальных же луки тугие, дальнобойные. Самых метких и твердоруких отпустил Шика к княжьему дому. К тому же у каждого мечи и шестоперы. Если в рукопашную придется, тоже посекут изрядно татарских бошек. Дешево жизнь свою не отдадут.

В самый раз они подоспели. Тихо все было, пока они спешили по тропе, и вдруг рвануло тишину хриплое многоглоточное:

— Кху-кху-кху-кху!

Ахнули рушницы. Еще раз. Еще.

— Бегом, братья! Татарва полезла!

Верно, несколько трупов на поляне перед стеной, но татары уже достигли ее. Лезут друг другу на плечи, норовя ухватиться за края стрельниц. Вот одному удалось это, подтянул себя, взмахнул кривой саблей и — полетел вниз. С болтом в спине.

Били прибывшие на помощь по тем, кто взбирался на плечи своим соратникам.

Защитники тем временем сбежались к этой стене, оставив на остальных только наблюдателей. И с угловых веж полетели стрелы, а почти на всех стрельницах появились дружинники с боевыми топорами или шестоперами. Ловчее отбиваться на стене этим оружием. Любо оно русским ратникам.

Не сумев с ходу захватить дом княжеский, отступили крымцы за деревья. Изрядно осталось басурман на поляне перед домом и у самой стены, но праздновать победу еще было рано. Не знают обороняющиеся, что нападение отбивали вместе с ними соратники-дружинники. От их стрел первый смельчак пал и многие иные ретивцы. А невидимые помощники затаились в ернике. Подлесок густой, кого хочешь укроет. Вот и наблюдают за крымцами, тише мышей себя держа, хотя ох как хорошо было бы уложить стрелами и сотника, и Ахматку, и других, пока они опомнятся. Враги-то не таятся, бей на выбор.

Спадает с татар азарт боя, трезвеют мысли. Только никто не осмеливается говорить, пока молчит сотник. А тот, поразмышляв немного, начал с вопроса к Ахматке:

— Ты говорил: дом князя беззащитный. Стена низкая?!

— Видите, бек, совсем недавно подняли. Вон щепка и кора еще не потускнели. Я говорил то, что знал.

— Знал! Знал! Теперь один путь: ударим с тыла по защищающим гать, настелим бревен и пригоним сюда для штурма урусутов пленных, казаков и ногайцев.

— Мудрость твоя, бек, беспредельна, — одобрительно зацокали языками татары. Каждому из них хотелось остаться живым и еще обогатиться, разграбив княжеский дом. — Веди нас к гати!

— Нет, безмозглые! Нет! Я пошлю разведку. — И к Ахматке: — Ты знаешь туда тропу?

— Нет. Но, думаю, ее легко найти, идя по опушке. Гать там, — указал Ахматка на южную сторону острова. — Туда должна быть хорошая тропа. Князь, сюда…

— Ты мудр, как старый осел, — ; с усмешкой остановил Ахматку сотник и добавил: — Я передумал. Ты останешься под моей рукой. В разведку пойдут другие.

Пока сотник определял, кому идти, и объяснял, что нужно разведать, трое дружинников уже выскользнули бесшумными ящерицами из своих укрытий и устремились, углубляясь в лес, к тропе, ведущей к гати. Чтобы перерезать путь лазутчикам. Те тропу нашли быстро. Она действительно была торной. Ибо за ней следили конники и дворовые, жившие здесь постоянно, готовые в любой момент встретить князя, когда бы он ни захотел поохотиться. Обрадованные татары поспешили по этой тропе, пока не осторожничая. Там, ближе к гати, они свернут с тропы. А пока — вперед и вперед!

Увы, не сулил им Аллах дойти до гати: два самострельных болта остановили их торопливый шаг.

— Вот что… Вы ждите следующих. Только не вдруг их убивайте. Попробуйте пугнуть. Чтоб к сотнику своему возвернулись. Если же не получится, тогда — Бог им судья. А я — к гати. Мигом обернусь, — распорядился Данила, вынырнул на тропу и припустился по ней, что тебе гончая по заячьему следу.

Двое дружинников остались в своих укрытиях, под нижними лапами елок, свисавших до самой земли, отчего у стволов было уютно и скрытно. И наблюдать к тому же можно, слегка раздвинув ветки. Правда, стрелять не так уж и ловко, но терпимо.

Время прошло, уже Данила вернулся, а на тропе никто не появлялся. Сомнения начали брать дружинников: а что, если на взятие терема пошли либо какую подлость удумали? Но тогда бы пищали бахали, а их здесь слышно было бы. Нет. Терпеливо нужно ждать.

Вот наконец появился татарин. Один. Идет хотя и быстро, но успевает зыркать по сторонам, словно буравит елочную густоту.

Смотри-смотри, все равно ничего, кроме своих сородичей, лежащих со стрелами в шеях, не увидишь.

Плавный изгиб тропы и — опешил татарин. Потом кинулся к своим сородичам, склонился над их телами, и тут железная стрела сбила с него островерхую шапку, опушенную выдрой. Вторая стрела пролетела перед лицом, а третья впилась в землю у самых ног. Татарин трусливой ланью кинулся обратно, оправдывая свою трусость тем, что он должен живым добежать до сотника и сообщить ему о случившемся.

Дружинники, срезав угол, оказались на пути татарина, пустили, промахнувшись специально, еще по паре стрел, и это еще более подстегнуло татарина — сломя голову он полетел к сотнику и, стараясь скрыть свой испуг, начал возбужденно и быстро тараторить:

— Полный лес гяуров. Лазутчики твои, бек, убиты стрелами. В меня тоже стреляли. И на тропе, и вот здесь, совсем рядом. Я не вступил в бой с неверными, чтобы предупредить тебя…

Но сотник уже не слушал прибежавшего со страшным известием воина, он схватил Ахматку за грудки и прошипел змеино:

— Ты привел нас в западню. Ты — продавшийся гяурам! У крепости тоже, змей ползучий, подстроена ловушка?!

— Нет! Нет! Я слышал своими ушами. Я видел своими глазами. Здесь нет много урусутов! Твой воин ошибается!

— Переломите ему хребет, — приказал сотник, отшвырнув от себя Ахматку. — Гяур!

Ахматку повалили лицом вниз, один воин встал ему на спину, двое других, взявшись за плечи и ноги, согнули из него дугу, и бедняга не успел даже крикнуть от боли, только заскулил брошенным щенком. Жалобно, противно. Все ждали, что сотник прикажет заткнуть ему рот, но тот вроде бы даже наслаждался тоскливым попискиванием несчастного. Сотник думал.

А в это время вернулись к дружинникам их товарищи. Данила сообщил:

— Хортицкие казаки сдались. Ведет их сюда голова наш.

— Не ко времени. Повременить бы. Что татары удумают, нам неведомо пока.

— Верно. Беги. Пусть в лесу нашего слова ждут. Еще немного молчал сотник, потом решительно бросил:

— Выход один — взять крепость! Нас выпустят отсюда, только если мы возьмем в заложники жену князя.

— А что, казну оставим?

— Нет. Возьмем и казну. Урагш![98]

— Ура-а-а-гш! — заметалось меж еловых лап. — Кху! Кху! Кху!

Теперь уже не было смысла таиться. Дружинники выскользнули из ерника[99] и, миновав все еще попискивавшего Ахматку, побежали к опушке.

— Выцеливай сотника! — белел самому меткому самострелыцику Данила. — Остальные тогда враз сабли побросают.

Так и вышло. Не с первого выстрела, но впился смертельный болт в сотника. Поначалу татары не заметили эту свою потерю, лезли на стену, будто вовсе не прореживала их дробь пищальная, не косили их стрелы защитников терема и дружинников, которые теперь стояли без утайки на опушке, выбрав удобные места для стрельбы. Неведом, казалось, татарам страх смерти, им крепость взять — вот главное. Вперед и вперед!

Подбежали еще дружинники, которых послал на подмогу Шика. Первые их стрелы в основном полетели мимо, но когда совладали с дыханием, ловко стали целить в нападавших, и поняли те наконец, что оказались меж двух огней. К тому же крикнул кто-то из басурман:

— Сотник убит!

Как ушат холодной воды на голову. Растерялись нападавшие, не хотелось им играть роль джейранов, которых сгоняют в кучу загонщики, чтобы потом поразить стрелами. Попадали ниц оставшиеся в живых. Отдали себя на волю победителей. Подходи и бери голыми руками.

Только не простаки дружинники. Знакомо им коварство татарское: подойдешь поближе, повскакивают и — пошла сеча. А их вон еще сколько.

Велят дружинники поодиночке подниматься, складывать в сторонке оружие и, отойдя саженей на дюжину, там — в снег. Лицом в его мягкую водянистость. А сами их под стрелами держат, и на стенах, на стрельницах готовы в любой миг спустить тетивы. Ворот тоже пока не отворяют. Зачем рисковать. Вот сложат оружие, тогда отчего не открыть и не пригласить гостей непрошеных и не рассовать их в конюшне по свободным денникам.[100]

Покорней необлизанных телят татары, все выполняют, что им велят. Сложив оружие, лежат бездвижно, ожидая, что сниспошлет им Аллах. Сами бы они посекли головы без особого раздумья, этого же ждут от пленивших их.

У дружинников и в самом деле руки чешутся. Раздаются голоса:

— Чего ораву такую охранять да кормить? Посечь, и — делу конец.

Но более благоразумные советуют:

— Семен Шика пусть рассудит. Он голова. Никогда не поздно порешить.

— Верно, — поддержал этот совет Данила. — Запрем, пока суд да дело, в конюшню. — И к тем, кто на стенах с луками и самострелами в готовности стоит: — Отворяй ворота.

Окружив пленных, повели их строем через ворота. Во дворе посадили прямо на снег и стали отделять первый десяток для одного денника. В это самое время из терема донесся детский крик, известивший миру, что на свет появился еще один житель России, ее витязь, ее воевода.

— Слава тебе, Господи, — принялись креститься дружинники, перехватив мечи в левые руки. Казаки и дворовые последовали их примеру.

На резное крыльцо вышла повитуха. Светится радостью. Как же иначе, дело-то она свое хорошо исполнила. Поклонилась низко и заговорила:

— Поклон вам от княгини. Благодарит она вас сердечно за храбрость вашу, за верную службу. За спасение наследника,[101] продолжателя древнего княжеского рода.

— Почитай, в сече рожден. Быть ему воеводой славным, — пророчески молвил Данила. — Иначе и быть неможет.

В воротах появился Шика. Следом за ним под охраной всего полдюжины дружинников во двор входили звеньями сдавшиеся казаки. Узнав о радостном событии, Шика тоже заключил:

— Воевода родился!

ГЛАВА ПЯТАЯ

Гонцы-казаки, а вышло так, что соединились они все четверо на подъезде к Серпухову, миновав дворы конюшенные и церковь Николы Будки, еще затемно подскакали к переправе через Нару. Бродника пришлось покричать, и он, заспанный, почесывая спину и потягиваясь, крикнул в ответ:

— Кто такие? Отколь?

— Из Воротынска. Гонцы к князю Вельскому и князю Воротынскому.

Потом, когда всадники въехали на паром, бродник бросил вроде бы даже безразлично, буднично:

— Басурманы, стало быть, появились?

— Осадили Вельск, Одоев, а вот теперича и Воротынск. Едва выскользнули.

— Ох-хо-хо. Грехи наши тяжкие, — и добавил: — Вчерась пару ваших уже переправлял я.

На холм, к Фроловским воротам города всадники поднялись крупной рысью, всполошив собак редких здесь домов посадского люда, и прокричали зычно:

— Отворяй! Гонцы с вестью к главному воеводе!

Из проездной башни долго и подозрительно вглядывались в приехавших и только вполне удостоверившись, что у ворот свои казаки, загремели засовами.

— Проводите к воеводе, — попросили казаки вратников. — Дело спешное.

— Эко спешное. Почивает главный воевода. Вон еще темень какая на дворе. А проводить, чего не проводить. Осерчать только может на разбуд спозаранку князь Вельский. Вчерась тоже среди ночи будили.

Вопреки опасению главный воевода не выразил никакого неудовольствия, вышел из опочивальни скоро, набросив лишь соболью шубу на исподнее. Спросил:

— С худой ли вестью, с доброй ли?

— Того не ведаем. Тебе, главному воеводе, судить-рядить. Воротынск осадили татары.

— Не новость. Вчера весть принесли. Послал я гонцов звать полки к Одоеву и Белёву. Из Коломны, Каширы, Тарусы.

— Но мы посланы, чтобы не спешил ты. Разгадал бы ты прежде коварство татарское.

— Это кто же такой совет умный-разумный дает?

— Воевода наш, Двужил Никифор. Стремянный князя Воротынского. За языками посылал он, как осадили крепость. Двоих мы приволокли. Басурманы говорят, будто не станут штурмовать ни одной крепости. Ждут, будто бы, когда какая-то их рать наши полки к Угре заманит.

— Ишь ты. Ладно, покумекаем. Спасибо за весть. — Затем распорядился: — Кто к князю Воротынскому послан, меняй коней и скачи к нему. Те, что ко мне, при мне и останетесь. При моей дружине.

Отпустив гонцов, князь Вельский повелел будить бояр Шуйского и Морозова, воевод младших. Совет держать.

Если на доклад сына боярского князь Вельский, вопреки его подсказке, отреагировал спешной посылкой гонцов к полкакг, чтобы они поторопились заступить путь ворогам по Серпуховке или Крымской дороге, по которой татарам сподручно идти и от Тулы, и от Тарусы, и от Каширы, то сообщение гонцов-казаков повлияло на его суждение о том, откуда ждать главного удара крымцев.

Вскоре совет начался. Не спешили с выводами воеводы, долго размышляли, а ясности все не было.

— То сам князь Воротынский воду мутит, теперь вот его стремянный. Я посылал станицы за Шиворонь-реку. Не единожды. Тихо в степи, ни тебе разъездов басурманских, ни тебе ископотей, — недоумевал князь Шуйский.

— А мне не нравится, что сакм нет, — возразил Морозов. — Каждый год с ранней весны шныряют. А нынче что-то не кажут носа. Похоже, неспроста.

— Видать, прав князь Воротынский: на Казань увел свои тумены Магметка, — по-своему повернул ответ Морозова Шуйский.

— Не иначе, — поддержал главный воевода князь Вельский. — Оттого, разумею, нынче большой рати нежди. Прогоним от верховий Оки, на том дело и кончится. На следующий год — тогда готовься. Ополчатся Казань и Крым. А нынче не успеть им. Менять поэтому решения своего не стану. Только повелю полку правой руки на Воротынск идти, а потом уже, гоня татар, идти на подмогу полкам левой руки ц сторожевому, которым так и двигаться на Одоев. Соединившись под Одоевом, направиться к Белёву. Пусть бьют и гонят басурман, бьют и гонят.

До самой степи.

Свой Большой полк князь Вельский никуда от Серпух хова не послал. Держал под рукой. На всякий случай. Как свой личный резерв.

Гонцы к князю Ивану Воротынскому спешили. Согласно приказу главного воеводы, меняли коней на заслонах, которые стояли на всех бродах и переправах через Оку, успевая при этом пересказывать полученные от языков сведения, внося тревогу в души ратников. И гонцам, и ратникам, да и малым воеводам, возглавлявшим заслоны, многое было непонятно, и это их весьма тревожило — неведомое всегда пугает.

Скакали гонцы-казаки от заслона к заслону, быстро приближаясь к Коломне, а в это самое время скакал с пятью тысячами своих отборных воинов Мухаммед-Гирей. Половину тумена он оставил брату, чтобы не оказался тот бессильным, случись какое непонимание со стороны луговых чувашей и черемисы. Мухаммед-Гирей не делал даже долгих остановок, летел черным вороном по Ногайскому шляху к основным своим силам, его ожидавшим.

Стремительность в действиях — достоинство Мухаммед-Гирея. Он не привык попусту тратить время. Но сейчас он спешил еще и потому, что хотел во что бы то нистало, опередить возможные последствия не очень-то взвешенного поступка брата Сагиб-Гирея.

Для чего он отпустил Шаха-Али? Да еще и воеводу? Не обязательно было предавать их смерти, с этим Мухаммед-Гирей согласен, но для чего отпускать? Не поедет же Шах-Али в свой Касимов, наверняка поначалу отправится в Москву. Да, он — пеший, но коней он может купить, могут их дать и князья нагорной стороны; да и своих жен он вполне может оставить какому-нибудь князю на попечение, а сам скакать в Москву; ну и воевода, скорее всего бросит Шаха-Али и поторопится к своему царю. Хотя Сагиб-Гирей схитрил, пообещав, что вскорости пошлет мирных послов, кто может предсказать, поверит ли этому князь Василий, не начнет ли спешно ополчать свою рать — такого поворота событий Мухаммед-Гирей не хотел, ему важна была внезапность. Только она позволит захватить врасплох князя Василия, который возомнил о себе, что он царь российский, а не раб Орды.

Опасения Мухаммед-Гирея, как покажет время, были напрасными.

Шах-Али с воеводой тоже спешили. Они двигались вместе с рыбаками, на подводах которых восседали жены Шаха-Али. И совсем недалеко оставалось им до Воротынца, откуда понесут их ямские кони от яма до яма в Нижний, во Владимир, в Москву. Привычно ямское дело на Руси, еще при Батые заведенное, отработано до безупречности. Без остановок помчат Шаха-Али с воеводой Карповым, и только гонец от них к царю Василию Ивановичу поскачет быстрее, тоже меняя коней на ямах. И то верно: гонец — один. Его ничто не обременяет. Скачи себе и скачи.

Едва Шах-Али с воеводой и женами своими миновал Владимир, гонец уже предстал пред очи царя Василия Ивановича, озадачив его и расстроив.

«В ссылку его! В Белоозеро! И воеводу туда же!» — гневно решил поначалу государь, но вскоре гнев отступил перед напором здравого смысла. Славный родитель его действовал хитрей. Он не оставил Мухаммед-Амина, когда тот не смог удержаться на казанском троне, уступив его хану Али, и оказался дальновидным: пришло время, на трон Казани снова сел Мухаммед-Амин, и многие годы мир и покой царили в Среднем Поволжье, не налетали казанцы ни на Нижний Новгород, ни на Кострому, ни на Муром, ни на Галич. Пока, верно, не предал своего попечителя коварный шах. Но это — уже другая история. Шах-Али тоже может в конце концов предать, но пока он поступает честно, его нужно всячески поддерживать. Вернется еще его время. Обязательно вернется.

— Царя Казани нужно встретить по-царски! — повелел Василий Иванович и тут же назначил бояр, кому надлежало выехать навстречу Шаху-Али.

Замелькали после этого гонцы от бояр к царю, от царя — к боярам, а Василий Иванович продумывал, как, не теряя своего царского достоинства, встретить Шаха-Али с надлежащей пышностью. И куда его определить. В Касимов? Но там государит брат Шаха-Али Джан-Али. Не сгонять же того. Давать новый удел? И так много казанских вельмож со своей челядью и дружинами сидят в российских пределах. По договору с Улу-Мухаммедом.[102] По тому же договору Мещера отдана была его брату Касиму в наследие роду их. Как выкуп за освобождение Василия Темного. В дополнение к золоту и серебру. Договор этот держал и сын великого князя Иван Васильевич, держит и он, внук заключившего столь унизительный для России договор. Более того, даже Кашира, пожалованная в свое время Абдул-Латыфу, пока еще за его наследниками. Не достаточно ли?

«Оставлю при дворе», — наконец-то решил судьбу Шаха-Али Василий Иванович. Но не перед лицом же держать? Все время станет напоминать своим присутствием, что прозевали Казань. Да и сам он весьма неприятен для глаза: длиннорук, большеголов, с телом не отрока, а бабы вислозадой. К тому же, лишний свидетель при разговорах о государственных делах нужен ли? Татарин он и есть татарин.

Выход все же нашелся. В сельце Воробьеве, у Москвы-реки, пустовал дворец, построенный еще Софьей Витовной,[103] его, Василия Ивановича, прабабкой. Срублен он из дубовых бревен. Устроен знатно, пригоже. Да и служб вполне достаточно для слуг и малой дружины ханской.

«Сам и отвезу туда Шаха-Али. И поохочусь заодно».

Василий Иванович не часто, но наезжал в этот дворец, чтобы развлечься соколиной охотой на дичь в Строгинском затоне и в пойме, погонять зайцев борзыми по полям и перелескам. Места за Воробьевыми горами красивые, дичи всяческой полным-полно, есть, где душе потешиться.

Распорядился Василий Иванович, чтобы немедля готовили дворец на Воробьевых горах для царя казанского.

— Да гляди у меня! Все чтобы ладом! Ни в чем чтоб нужды Шигалей не испытывал. Сам осмотрю!

После такого повеления кто же нерадивость проявит. И волынить никто не осмелится. В общем, когда свергнутый казанский хан добрался до Москвы, дворец был готов к приему нового жильца.

Как брата своего, по которому сильно соскучился, встретил Василий Иванович изгнанника. Обнял его крепко, поцеловал по русскому обычаю троекратно и повел Шаха-Али в трапезную, где уже были накрыты столы.

За обедом о делах не было молвлено ни слова. И не оттого, что царю Василию Ивановичу не интересно было узнать подробно, что же произошло в Казани, как сумел захватить трон давно на него претендовавший Сагиб-Гирей, но многолюдье заставляло царя осторожничать. Лишь об одном спросил:

— Гонец твой, царь Шигалей, передал, что Сагиб-Гирей намерен мирных послов слать? Верно ли это?

— Верно. У меня, однако, есть сомнения…

— О них позже поведаешь. В своем дворце. Я с тобой туда тоже поеду.

Верно поступал царь: не нужны лишние свидетели яри таких разговорах. Совсем не нужны.

Не отправился на сей раз почивать после обеда, как было принято исстари в Кремле, а сразу же поезд царский двинулся к сельцу Воробьеву. Шах-Али — в царевой карете. Как брат любезный. Как два равных царя.

Впереди рынды в белых кафтанах на белоснежных конях гарцуют, позади тоже — рынды. Ни бояр не взял Василий Иванович с собой, ни дьяков. А соколятники давно уже на Воробьевых горах, борзятники со сворами — тоже там. Вот теперь можно и расспросить.

— Иль вы не сведали, что крымцы идут? Что гонца неслали?

— Весь диван[104] предал. Во главе с улу-карачи. С огланами сговорились. Оглан Сиди тоже глаза на Крым повернул. Купцов пограбили и побили. Людишек многих побили. Дружину Карпова заточили. Думаю, побьют всех. Посла твоего в темницу бросили.

— Вызволим. Не учиним договор, если не отпустит пленных, — уверенно ответил Василий Иванович и перекрестился. — Упокой душу, Господи, невинно убиенных, павших от рук антихристов. — А после небольшой паузы заговорил взволнованно: — Рать соберу к зиме и по ледоставу пойду. Достанет извергов десница Господня. Круто поведу себя с послами Сагиба, пока полон не вызволю. Но и потом не попущу коварства лютого!

— Я думаю, не пошлет посла Сагиб-Гирей.

— Отчего?

— Хотел бы, со мной бы послал. Пустил меня так, чтобы не успел я к тебе, господин мой, быстро добраться. Незамышляет ли коварства какого?

— Ты еще молод и зелен. Вот так, вдруг не ополчишь рать большую. Нынче, считаю, ждать их не стоит. Ну, а если пойдут, то малым набегом. А у меня полки на берегу стоят. В Коломне, Кашире, Тарусе, Серпухове. Сейчас от Одоева и Велёва отгонят крымцев и снова встанут по своим станам. Если что, отобьют. Князь Вельский добрые вести шлет: нигде больше крымцев не видать, кроме как в верховьях Оки.

Отпустили сомнения Шаха-Али, покойней становилось у него на душе. Да и то прикинуть: молод он еще совсем, много ли житейской мудрости, еще легко поддается он стороннему влиянию, легко принимает чужие мысли за справедливые, основательно в них не вникая, не сопоставив с фактами и событиями.

Не научил его первый горький жизненный опыт, едва не стоивший ему головы. Трон потерян, впереди не видно просвета. Но молодость, она и есть — молодость. Посадил царь Василий Иванович его в свою карету, успокаивает, значит, не серчает. Плохо, конечно, что Касимовский удел не вернул, во дворец загородный гостем везет, но ничего — обойдется все, пожалует еще царь города и земли. Или Казань вернет.

Посветлело кислое бабье лицо отрока, и стал он рассказывать, как добирались они до Воротынца, и тот голод, который они претерпевали, та усталость, тот душевный разлад выглядели в его рассказе сущими пустяками.

Впрочем, трудности те и переживания с приездом в Воробьевский дворец вовсе стали забываться. Замелькали праздные дни, заполненные выездами на охоту да многочасовыми застольями, за которыми выбирались новые места для охоты, все дальше в дебри, все выше по Москве-реке. И ни разу не обеспокоился царь Василий Иванович, отчего князь Вельский не шлет никаких вестей. Ну, не шлет и не шлет. Все, стало быть, в порядке.

— Знатно завтра на разливах соколами промышлять станем. За сельцом Щукиным. Сегодня же и выедем. Путь туда не близок. Завтра если выезжать, на зорьку не поспеем. Проведем там несколько дней.

И в самом деле, верстах в трех от сельца Щукина — большущий затон с поймой. Полая вода[105] хоть и сошла, по овражкам и в низинках все еще поблескивали озерца. Любезные места для отдыха перелетных уток, гусей и даже лебедей. Правда, лебеди острова в затоне чаще облюбовывали. Цепочкой те острова тянутся чуть поодаль стремнины, как бы отгораживая затон мелколесной твердью от бурливых вод Москвы-реки. В бухточках этих островов и блаженствовали лебеди.

Охота на них особенно утешна. Тихо-тихо гребут гребцы. Уключины смочены, чтоб не скрипнули. Ближе и ближе первый остров. Василий Иванович встает, держа любимого своего сокола на руке. Рядом с государем — Шах-Али с тугим луком и еще пара лучников-меткачей.

Вот первый заливчик. Пусто. Второй, третий… И вдруг вспенилась вода, вспученная белоснежными красавцами. Самый раз пускать сокола. Удобно ему бить добычу на взлете.

А чуть повыше взлетят лебеди — стрелы им вдогонку. Дух захватывает, когда белая громадина тяжело плюхается в воду.

А на берегу уже кони ждут. Соколятников — добрая дюжина. Сам сокольничий с ними. У стремени нетерпеливо раздувают ноздри охотничьи собаки, натасканные на уток. И каждая приучена не хозяину добычу нести, а к копытам царева коня.

Солнце уже высоко взобралось на небо, когда луговая потеха утихомирилась. Началась трапеза, и тоже не минутная.

С толком любил потрапезовать великий князь царь Василий Иванович. И Шаху-Али это тоже — не в тягость. Он такой же чревоугодник, как и покровитель его.

Вот так и летели беспечные дни, не обремененные никакими заботами и тревогами. Не ведал царь, что творил. Да простит Господь его душу грешную.

А как люди? Простят ли они? Полилась уже кровь хлебопашцев, запылали деревни и села многострадальной серпуховской и подольской земель. Тумена два татар, не останавливаясь возле городов, даже не оставляя никаких сил для осады, неслись к Москве, грабя, хватая полон и все сжигая на своем пути.

А рать русская оказалась совсем не у дел. Татары прошли как раз через оставленные полками станы, шутя смяв малые заслоны на переправах. Серпухов обошли стороной, да так стремительно, что Большой полк, что находился у князя Вельского под рукой, не успел заступить путь захватчикам. Остальные же полки растянулись по дорогам к Воротынску, Белёву, Одоеву. Полку, посланному к Воротынску, все ничего оставалось пути, двум другим побольше немного, но всех остановили гонцы главного воеводы.

Приказ краток: всем идти на Серпухов. Для чего? Собираться в один кулак и двинуться вдогонку прорвавшимся через Оку крымцам.

Князей Андрея Старицкого и Ивана Воротынского даже не уведомил князь Дмитрий Вельский о своем решении. Зачем? Послал лишь гонца с известием, что крымцы переправились через Оку и идут на Москву. И все. И никакого приказа. Стало быть, стоять в Коломне. Как стояли.

Только князь Андрей по-своему повернул. Говорит Воротынскому:

— Городовых казаков и пушкарей оставим в Коломне, пешцев с тысячу, а с остальной ратью поспешим к Москве. Спасать ее нужно.

— Главный воевода не велел оставлять крепости, — возразил князь Иван. — А вдруг из Казани пойдут, тогда как? Мы бы тут рогами уперлись.

— А как Москву возьмут?! В Кремле засядут?! Иль здесь лежебоками оставаться, когда стольному граду гибель грозит?! Неужто, князь, труса празднуешь?

Гневом наполнилась душа князя Воротынского, кровь к лицу прихлынула, рука к мечу потянулась, но усилием воли сдержал он себя: не дерзнешь брату царя, не поднимешь на него руку. Но возразить возразил:

— Мы же не ведаем, со всеми своими туменами Магмет-Гирей через Оку переправился, вдруг не главные его силы прошли? Разведать бы, тогда уж и решать. Да и князь Вельский меры предпримет.

— Что — Вельский?! Молодо-зелено! Растянул по лесам все полки, теперь попробуй их спешно собрать. В Москве же ратников — кот наплакал. А ты, князь, разведывать предлагаешь, время зря терять. Доразведываемся, что падет Кремль и брата моего пленят. Как великого князя Василия. Иль запамятовали мы, какой выкуп пришлось платить за него? Золота и серебра многие пуды, мещерские земли, почитай, Касиму отдали, брату Улу-Мухаммеда, а сколько мурз казанских на кормление взяли! По сей день сидят они в городах. И Касимов не наш, данник Казани, если правде в глаза смотреть.

Понял князь Иван Воротынский, что спор бесполезен, отступился, хотя понимал, что последствия такого опрометчивого шага могут быть весьма плачевными.

Посоветовал только:

— Гонца б к государю послать. Прямо сейчас.

— Князь Вельский, должно быть, давно послал. Чего нам еще мельтешить.

Князь Андрей был прав: Вельский послал царю Василию Ивановичу гонца. Даже дважды.

Увы, крымцы все дороги, даже самые глухие, перекрыли. Никак не желали, чтобы Москва получила весть раньше, чем они рассыпятся цокруг нее. Перехватили они гонцов, оттого не ведали ни в Кремле, ни в Щукине о том, что беда на самом пороге. Бояре и дьяки правили свою службу чинно и благородно, а царь тешился охотой в Строгинской пойме. Только, похоже, натешился вволю, заявил Василий Иванович после очередной утренней зорьки:

— Потехе — час, а делу — время. Потрапезуем и — возвращаемся, благословясь. Ты, Шигалеюшка, во дворец на Воробьевых, а я — в свои палаты. Послы литовские заждались уже. На второй прием просятся.

Так получилось, что ко дворцу на Воробьевых горах приближались одновременно, только с разных сторон, и свита государя, и несколько сотен крымцев. Шах-Али со своей свитой припозднился. Верст на пять отстал.

Царь с охотниками выехал из лесу, миновал уже сажен сотню по лугу, который бугрился копнами прошлогоднего сена, поравнялся с одной из копен и тут невольно натянул поводья: от Калужской дороги на дворец пластали[106] татары. Молча. Без привычного подбадривающего: «Кху-кху-кху!»

— Что за наваждение?!

— Вот что, государь, упрячься в стогу. А мы — в сечу.

— К Шигалею вестового пошлите, — распорядился Василий Иванович, спрыгивая с седла. — Приведите коня, когда стемнеет. Со мной никто не остается.

Два соколятника подхватили поводья царского жеребца и намётом помчались в лес, остальные же направили коней, тоже галопом, ко дворцу. На верную смерть поскакали. Но не о ней думы слуг царевых, а о том, чтобы татары даже не заподозрили, что здесь государь Василий Иванович и не пленили его. Туго тогда придется России Ой как туго!

Не по душе, конечно, хорониться государю в стоге прошлогоднего сена, словно мыши полевой, но, как он справедливо рассудил: стыд — не дым, глаза не выест, а царству его прямая выгода, если отсидится он тут до ночи, не замеченный врагами.

А тем и впрямь в голову даже прийти не могло, что всего в полуверсте от дворца забился в стоге сена сам царь. Они без помех ворвались во дворец, ибо никто из оберегавших его ратников никакого лиха не ожидал, иные из них были даже без мечей и кольчуг. Потому и боя серьезного не произошло. Только резня. Беспредельная.

Охотничья свита, поскакавшая ко дворцу, тоже ничего не изменила, посекла лишь десяток-другой нехристей но была порублена вся, прибавив только кровожадности крымцам.

Не всю, однако, дворню порубили татары, молодых и пригожих девиц связали длинным арканом, чтобы уволочь с собой. Вьючных коней нагрузили под самую завязку, спины у бедных аж прогнулись, и не было татарам больше смысла обшаривать округу, поспешили они к основному стану тумена, чтобы передать добытое, а уже потом вновь кинуться на разбой. В новое место, еще никем не грабленное.

Ночью великий князь ускакал в Волоколамск, чтобы, находясь в безопасности, выяснить, откуда занесла нечистая сила нехристей, отчего князь Вельский не дал знать о налетевшей беде, не остановил супостатов на переправах. Обдумывал он и то, откуда снять полки, чтобы напустить их на крымцев. Но как ни прикидывал он свои возможности, никак не получалось быстро собрать в кулак внушительную рать.

«Прав был князь Воротынский. Ой как прав, — корил себя царь за то, что не поверил сообщению порубежного князя, посчитав это коварной затеей литовцев. — Хоть бы к Москве пару полков подтянул…»

Чего ж махать кулаками после драки. Положение серьезное, как начинал все более и более понимать Василий Иванович. Вполне возможно, что бить челом придется Мухаммед-Гирею. Принимать его условия мира.

В глубине души царь все же надеялся, что не Мухаммед-Гирей привел войско, а какой-нибудь султан налетел с двумя-тремя туменами, однако лучше кого бы то ни было знал, что никогда еще султаны не хаживали до Москвы: пограбят рязанские, тульские да калужские земли и — восвояси, дальше Серпухова никогда не проникали.

Выходило, по здравому рассуждению, крепкая гроза навалилась на царство русское.

Нет, гроза еще только подступала. Еще только первый гром прогремел, первый порыв ветра пронесся, тучи черные пока еще надвигались. Одна от Ногайского шляха, другая — от Казани. Когда они соединятся у Коломны, вот тогда заполыхают молнии, засвистит ураганный ветер, сметая все на своем пути. А русские полки окажутся раскоряченными, задерганными, будут не способны встать стеной в смертельной сече и погнать ворога.

В завершение всех неурядиц, еще и Коломна осталась без рати.

Как на лобное место, как на позор ехал понуро князь Иван Воротынский впереди малой своей дружины, вполне понимая, какую ошибку они совершают, самовольно оставляя Коломну, и не простится им это самовольство. Но что он мог предпринять? Не идти же супротив воли князя Андрея. Опала тогда неминуемая, а значит, ссылка или даже — цепи. Куда ни кинь, всюду — клин.

Молчаливо и хмуро рысил князь Андрей. Он поторапливал рать, задавая темп. Но не успели они миновать и половину пути, как догнал их на взмыленном жеребце гонец из Коломны.

— Татары через Оку переправляются, — осадив взмыленного коня с ввалившимися боками, взволнованно сообщил гонец. — По многим бродам и переправам. В Голутвине чуть было меня не перехватили. Спасибо жеребцу доброму. Вынес. Ушли мы с ним от погони.

— Откуда же в Голутвине?! — удивленно вопросил князь Андрей, но Воротынский не дал ответить гонцу, сам пояснил: — Казанцы это. Они повыше, должно, Оку и Москву-реку перешли, а Северка им — не препятствие. Ворочаться нужно. Либо здесь готовиться к встрече. Выберем место на холмах. Гуляй-город поставим.

— Воротиться в крепость можно ли? — спросил князь Андрей гонца, не обращая будто бы внимания на то, о чем говорил князь Воротынский. — Успеешь ли, пока татары крепость не обложат?

— Уж обложили, должно, — спокойно ответил гонец, — но если велишь, попробую. Только прикидываю, если что воеводе коломенскому хочешь повелеть, за мной вослед посылай еще гонца. Лучше — нескольких. Кому-то посчастливится пробраться.

— Значит, говоришь, окольцевали, — не столько спросил, сколько вроде бы молвил в подтверждение каким-то своим мыслям князь Андрей. — Значит, без боя не воротиться?

— Знамо дело, — согласился гонец. — Без боя не получится. Только прорубаться. Но не шутейное это дело, много их больно. Если, конечно, неожиданно…

Князя Воротынского бил по самолюбию этот разговор князя Старицкого с гонцом; Воротынский начинал понимать, куда клонит князь Андрей: возвращение в Коломну связано с великим риском, а стоит ли рисковать?

«Бережешь себя наравне с царем! — все более возмущался Воротынский. — Но зачем с гонцом речи вести?! Иль мы, два князя, не можем найти нужный исход?!»

Он ждал, когда князь Старицкий отпустит гонца, и собирался тогда предложить наиболее, как ему казалось, приемлемое решение, поэтому когда гонец, которому князь Андрей велел оставаться при царевом полку, повернул коня, Воротынский сразу же заговорил:

— Согласен, возвращение — дело рискованное. Если погибнем, не срамно нам будет, но если полонят? На малый откуп Магмет-Гирей не согласится. Такой потребует, уму непостижимо.

— И у меня такая же думка, — обрадовался князь Андрей неожиданной, как он посчитал, поддержке со стороны второго воеводы, а главное тому, что именно он предлагает не возвращаться. Вот это главное.

Воротынский тем временем продолжал:

— Советую тебе, князь, бери сотню из царева полка и — скачи в Москву. Оповестишь брата. Мне же, как я разумею, встречать нехристей. Продержусь, пока подошлет князь Вельский подмогу. Гонца, не медля ни мига, нужно ему слать. Из Москвы тоже подмога, думаю, поспешит.

— Не воеводово слово, князь. Не воеводово. Устоять ты — не устоишь, тут и к ворожее ходить нечего. Пока Вельский развернет полки, от тебя мокрого места не останется. А царь Василий Иванович для того ли мне свой полк вручил, чтобы я бросил его на погибель? К тому же, ведомо и мне, и тебе, что в Москве рати нет. Вот и прикинь: ни за что, ни про что царев полк и твою дружину положим здесь, еще и Кремль Магметке под ноги бросим. Добро, если Василий Иванович успеет покинуть стольный град. А ну не успеет? Что, по дедовой судьбе пойдет?

Отделаешься ли тогда еще одним Касимовым? Поспешим лучше, чтобы успеть, опередив татарву, подготовить к обороне Кремль.

Опоздал царев полк: посад пылал уже во многих концах. Совсем недолго, и разольется море огня по всем пригородам, тогда даже к Кремлю не подступишься ни с какого бока. Вот и спешили горожане во все кремлевские ворота, пока еще отворенные настежь, неудержимым потоком, прихватив с собой лишь самое ценное (если кто успел), да съестного на день-другой.

Князь Андрей вел по еще не пылавшим улицам царев полк к Фроловским воротам. Посадский люд нехотя расступался, пропуская ратников, но уже в Китай-городе пришлось дать работу плеткам.

— А ну! Расступись!

— Дорогу цареву полку!

В ответ сыпались обидные реплики. Не из ближних, конечно же, рядов, а издали: пойди разберись, кто крамольничает.

— Иль мечи зазубрились, что за стену укрыться спешат?!

— А сам царь, князь великий где? Сбег небось?

— Трусее зайца, как всегда! Своя шкура дороже нашей!

Проучить бы злословов, только ратники, глаза долу потупя, едут. Правда, она, как видно, острее сабель татарских.

Муторно на душе у ратников еще и оттого, что горит посад, сметает огонь все накопленное москвичами (в какой уже раз) за годы непосильного труда, и ничем они, воины, не могут помочь несчастным, среди которых есть родственники, есть друзья закадычные. Ратники-то знали, как близко супостаты, успели бы посадские за кремлевские стены, пока татарва не нагрянула. '

Бессилье гнетет.

Пожар тем временем разрастался, дым уже ел глаза, народ, словно обезумев, пёр во все кремлевские ворота, не проявляя никакого уважения к ратникам и даже не расступаясь под ударами плетей, которые, теперь уже с озлоблением, раздавали направо и налево стремянные князей Старицкого и Воротынского.

Пробились полк и дружина с большим трудом к Фроловским воротам, но за ними едва ли полегчало. Народу — тьма-тьмущая. Ни одной ярмарке таким многолюдьем не похвастаться. И каждый норовит устроиться основательно, понимая, что не на один день укрыли его от басурман кремлевские стены. Но не получалось привычной русской основательности, народ все прибывал и прибывал, не только с посадов, но и из ближних сел и деревень, устроившиеся семьи теснились, уступая безропотно места новым, и казалось, что вскоре уже не будет возможности людям даже сесть.

С горем пополам установили на стенах пушки, поднесли к ним ядра и порох, а царев полк со стрельцами и детьми боярскими из городовой стражи разместился по стенам, готовый встречать супостатов, если они начнут наступление.

Миновало, однако же, немало времени, а крымской рати все еще не видно. В Кремль уже не впускали никого с повозками и с лошадьми, только пеших, исключая, безусловно, ратников и гонцов. Все закутки Кремля забиты до предела, кажется, что и дышать почти нечем; воеводы, бояре и дьяки растеряны, не зная, что предпринять, как исправить столь ужасное положение. Все чего-то ждут. А чего, сами не знают. Ниоткуда нет никаких вестей, и это самое страшное.

Недоумевает и князь Иван Воротынский, который оставил несколько групп лазутчиков, в основном из княжеской малой дружины, наблюдать за неприятельским войском, но они отчего-то не дают о себе знать. Не могли же они все погибнуть. Чай, много их осталось, да и действуют они малыми разъездами. Князь даже начал гневаться: «Иль не ведают, что без их сведений мы совершенно слепые!»

Но лазутчики словно испытывали своего властелина. Лишь когда и вовсе иссякло терпение, пробился сквозь толпу один из дружинников, оставленный лазутить. Не слезая с коня, доложил:

— Магмет-Гирей остановил тумены. Верстах в пяти-шести от Москвы. Что затевает, пока неведомо. Языков мы брали, но и они ничего не знают. Одно ясно — повременит хан штурмовать Кремль. Как долго, не удалось узнать.

— Слава тебе, Господи. Глядишь, Бельский-князь подоспеет или государь от Ламы[107] рать направит.

Воротынский, усмехнувшись, словно окатил бояр, князей и дьяков ушатом холодной воды:

— Магметка, своих людишек жалеючи, не лезет на Кремль. Чего ему рать сквозь огонь вести да на стены лезть, если он не хуже нас понимает, что сдюжим мы здесь самую малость, потом сами ворота откроем, если не захотим в вонище задохнуться. Иль не видите, что людишкам присесть даже негде. Стоймя стоят. Долго ли такое по силам? И от мора[108] как убережешься?

Последний вопрос и вовсе подействовал отрезвляюще. Чума или холера всегда появляются, где многолюдно и грязно. От естества не денешься: по большой и по малой нужде каждый справит, а зловонье для мора — самая благодать.

Унылое молчание нарушил князь Андрей.

— Вот что, бояре думные, спасать необходимо люд московский. А путь к тому один…

Помолчал, собираясь с духом произнести главное свое слово. Все ждали, что позовет сейчас князь всех к мечу и поведет на басурман. Еще повелит открыть оружейные лабазы, чтобы раздать оружие всем добровольцам из простолюдинов. Кто с тревогой ожидал этого повеления (кому смерть мила? даже на ратном поле?), иные, вдохновившись, что смогут показать себя в бою, защищая стольный град. Увы, князь Андрей вымолвил после паузы совсем неожиданные слова:

— Отступиться от Магмет-Гирея. Дары пошлем с миром.

— Иль государь Василий Иванович одобрит такое? — усомнился князь Воротынский. — Небось полки от Волоколамска уже спешат. Князь Вельский тоже, должно быть спохватился. Думаю, оттого и не нападают. Самое время царевым полком, моей дружиной, стрельцами и добровольцами, а их найдется достаточно, ударить по басурманам. Здесь, в Кремле, посвободней станет, да и втянем в сечу татарские тумены, тогда Дмитрию Вельскому сподручней в спину станет ударить.

Глас вопиющего в пустыне!

Никто не поддержал в общем-то опрометчивый совет князя Воротынского, все ухватились за предложение царева брата. Начали прикидывать, какие дары повезти. Тут полная у всех заинтересованность, а когда стали определять состав посольства, желающих оказалось негусто. Вспыхнула даже перебранка, кому по родовитости возглавить посольство. Только на сей раз не свое преимущество каждый думный боярин отстаивал, а другому кому-либо место свое уступал.

Перебранку остановил князь Иван Воротынский. Споривших призвал утихомириться, а князя Андрея попросил:

— Дозволь, князь, мне на переговоры к Магметке ехать. С мечом не пускаешь, с миром пусти. А коль не удача постигнет, смело изопью смертную чашу. Продолжатель рода, если Бог не обошел нас своей милостью, появился, должно, на свет. Род не сгинет. Дозволь?

Негромко просил князь Воротынский, а надо же — все услышали. И приумолкли, ожидаючи слова князя Андрея. А тот, помедля самую малость, согласился:

— Будь по-твоему.

Собирались споро. Несколько подвод нагрузили соболями, песцами, куницами и белками. Меду хмельного бочек десяток из кремлевского винного погреба, изделий разных (украшений для жен ханских, посуду) из злата я серебра не скупясь прихватили и — тронулись. Впереди — князь Воротынский с малым числом бояр и дьяков под стягом белым, следом — обоз. Внушительный. Любого жадюгу умилостивит.

Не все, конечно, предназначалось братьям-ханам. Половину обоза послы полагали раздать мурзам и нойонам. Чтоб и они свое слово молвили, когда ханам докладывать станут о посольстве.

Давно уже послы царевы отучили в Крыму мздоимцев от дармовых подарков, только хану их вручали, да еще тому, кого надеялись подкупить ради выгоды. А лишь ради того, чтоб хану благосклонно доложили, от такого унижения избавили себя послы российские. Теперь вот, отбросив гордость, решили идти тем порядком, какой был при татарском иге. Не до гордости, не до чувства собственного достоинства.

Выехав за Фроловские ворота, князь Иван Воротынский ужаснулся увиденному, Все, что было вчера еще шумными посадами, чадило головешками. Ни одного уцелевшего дома. Только сиротливые трубы, черные от копоти, торчали над грудами головешек, оставшихся от некогда красивых теремов, осанистых домов и лабазов. Чад, который в Кремле казался невыносимым, здесь был еще более едким.

«Нет Москвы! Моего терема тоже нет!»

И еще что поразило Воротынского, так это многолюдье у кремлевской стены: будто толстенным ожерельем охватили Кремль крестьянские брички, груженные домашним скарбом, а под этими подводами теснились детишки, бабы, да и мужики. В Кремле им места уже не хватило, вот они и прилепились к стене, возможно даже не осознавая, что при нападении врага они погибнут первыми. Все до единого.

Но если и понимали это, все равно — куда им деваться? Не в огне же и дыму гибнуть. А мудрый царь Иван Великий верно в свое время поступил, повелев вокруг Кремля очистить добрых полверсты от домов и даже церквей, чтобы пожар от посадов, из Китай-города и Белого города не мог перекинуться на Кремль, а случись осада, чтобы не было где врагу укрыться от пушечных ядер и дроби рушниц, от болтов каленых, метаемых самострелами. А она, эта полоса, вон еще какую службу несчастным людям служит.

«Поспешать надобно, — думал с горестью Воротынский. — На все унижения идти, только нападения не допустить».

Последние угрюмые трубы, как вздернутые в небо обгоревшие руки, последние дымящиеся пепелища, — и окружила послов татарская сотня. Воротынский приказывает:

— Полдюжины белок и пару соболей сотнику. Пусть к ставке хана сопроводит.

С откровенным удовольствием принял сотник дар, пообещал без помех доставить до ханской ставки, привел, однако, послов и обоз к темнику. Чего как раз и не желали ни князь Воротынский, ни сопровождавшие его бояре и дьяки: знали они повадки нойонов, что пока на мзду не вынудят, дальше шагу ступить не дадут. Хорошо стервецы понимали, что никто на них жаловаться не станет. Не осмелится.

Так, собственно говоря, и начали развиваться события. Темник встретил послов, усиленно изображая свою совершенную незаинтересованность, и, выслушав сообщение о цели посольства, сказал с хорошо наигранным равнодушием:

— Мы позовем писаря, подготовим письмо хану и пошлем с этим письмом гонца. Ждите. Каков будет ответ хана, да продлит Аллах его славную жизнь, так и поступим. Подарки можно отправить с гонцом. Решение тогда может оказаться более выгодным для нас.

Князь Иван Воротынский, склонив голову попросил темника:

— Уважаемый нойон, мы хотели бы сами сказать светлому хану Мухаммед-Гирею свое слово, сами и передать подарки. За оказанную услугу мы щедро отблагодарим. — И князь распорядился: — Несите дюжину соболей и две дюжины белок.

И в самом деле, очень щедро. Только князь не прогадывал, понимая, что если темник настоит, чтобы обоз был отправлен к хану с гонцом, то одному богу известно, что от того обоза останется. Ополовинят, это уж как пить дать.

Темник оживился. Полюбовался подарками, пощелкивая от удовольствия языком, и смилостивился:

— Мы сами сопроводим до юрты хана. Наша личная охрана станет охранять посольство.

Темник ликовал. Он и без всяких подарков повез бы послов в ставку Мухаммед-Гирея, зная о неблагоприятно складывающейся обстановке. Из Орды прислал гонца верный крымскому хану нойон с сообщением, что Астрахань готовится к походу на Крым. Хочет напасть, пока крымское ханство беззащитно, и любо Мухаммед-Гирею или не любо, а возвращаться ему из похода необходимо как можно скорей. Хан уже собирал самых близких ему сановников и спрашивал их, как поступить. О чем они говорили, темник не знал, но догадывался, поэтому рад был в самое нужное время предстать пред очи своего повелителя с радостной вестью.

И верно, весть для Мухаммед-Гирея, да и для Сагиб-Гирея, который тоже был обеспокоен, не возмутятся ли данники, воспользовавшись отсутствием войска, была весьма желательной. Советники высказывались однозначно: нужно возвращаться как можно скорей. Мухаммед-Гирей и сам это знал. Без них. Только он хотел уйти победителем. Еще он хотел как можно сильней унизить русского царя, чтобы никогда больше он не величался царем российским, а числил бы себя князем-данником Крыма, но как этого добиться, хан пока не надумал.

Чего проще, конечно же, пройтись с туменами до Пскова и Новгорода, пограбив по пути Тверь и Ярославль, — это заставит князя Василия покориться; реальность, однако, брала буквально за горло, не давала шанса развернуть свою многочисленную рать, распылить ее. Награбленное добро и полон, которые он уже повелел темникам отправлять к переместившимся на Сенной шлях караванам верблюдов и корякам вьючных коней, начали русские отбивать, уничтожая одновременно и охрану, как бы многочисленна она ни была. А если попятится он со всем своим войском, тогда русские полки, пока не собранные воедино, начнут нападать и с боков, и с тыла. Туго тогда придется.

«Только победителем уходить!» — твердил себе Мухаммед-Гирей и искал, каким способом обеспечить себе победное возвращение в свое ханство, которое заставит астраханцев хвост поджать.

Брала верх рискованная и заманчивая идея: осадить Кремль. Взять его, конечно, не удастся, но страху нагнать вполне можно. Установить на тарасы[109] пушки турецкие и бить через стены по Кремлю. А на стену погнать впереди войска русских. Жаль, конечно, дорогой товар, в Кафе за них дадут много золота, но не всех же пленных побьют защитники кремля.

«Склонит голову Василий! Обязательно склонит! — со злорадством предвидел свое торжество крымский хан. — Он — данник мой! Раб!»

Мухаммед-Гирей как раз обсуждал со своим братом Сагиб-Гиреем, когда и как лучше начать осаду Кремля, переждать ли какое-то время, чтоб совсем догорели посады, или пустить по дымным и жарким еще улицам? Они уже склонялись к преимуществу немедленной осады Кремля, как ширни осмелился прервать их стратегическую беседу.

— Аллах милостив к тебе, мой повелитель. Гяуры прислали мирных послов и обоз даров от раба твоего князя Василия.

Первым желанием Мухаммед-Гирея было желание немедленно пригласить послов Васильевых в шатер, он даже сказал слово:

— Зови…

Но не докончил фразу, и ширни ждал, кого повелит хан позвать. А Мухаммед-Гирей молчал. Долго молчал. Потом заговорил..

— Поступим так, как поступали предок наш, Великий Покоритель Вселенной Чингисхан, и грозный внук его Бату-хан. Пусть послы пройдут сквозь очистительный огонь и поклонятся солнцу. Предупреди послов: кто осмелится креститься своему Богу, тому смерть неминуемая. Возьми для этого моих лучших нукеров.

— Слушаюсь, мой повелитель, — переглянулся в поклоне ширни, попятился было к выходу, но потом остановился и спросил: — А если гяуры не согласятся идти через очистительный огонь?

Метнул гневный взгляд Мухаммед-Гирей на своего мудрого советника, который сказал ему вслух то, чего опасался хан, приняв ради своей гордыни столь унизительную процедуру для послов, но не отступать же — хан не берет свое слово обратно, бросил резко:

— Тогда всем им — смерть! Порезать как баранов!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

— Что мне передать моему повелителю? — с ядовитой усмешкой спросил ширни князя Воротынского. — Разводить костры или повелеть кэшиктэнам[110] обнажить сабли и пустить их в дело?

— Погоди, — буднично, словно речь шла о сущей безделице, ответил Воротынский. — Дай подумать.

Каких усилий потребовалось князю, чтобы вот так спокойно ответить наглому вельможе ханскому, только он один знал. Пойти на предложенное унижение, стало быть, уже загодя поставить себя в рабское положение. Не посол великой России, а проситель нищенствующий, вымаливающий снисхождение, готовый принять любые условия.

А что делать? Разве не в тяжелейшем положении оказалась Москва и большая часть удельных вотчин князей и бояр? Разве не грянет еще более страшное наказание за гордыню и недомыслие тех, на кого надеялись россияне, кому отдавали они добрую долю своего труда и дохода лишь ради того, чтобы рать крепко оберегала порубежье. А он, Воротынский, разве не пытался вразумить и самого царя, и воеводу-юнца Вельского?! И, наконец, князя Андрея, так и не решившего поставить царев полк заслоном.

«Сами, видишь ли, с усами. Ума палата! Только дальше носа ничего не видят и мыслить с мудростью не желают! Теперь вот отдувайся за их недомыслие и трусость! Принимай позор на себя!»

Князя Воротынского так и подмывало бросить дерзко в ядовитое лицо ханского советника: «Великая Россия — не раба крымскому хану!» — но он не спешил сказать роковое слово.

Смерти князь не страшился. Любой, самой лютой. Принял бы ее с таким же достоинством, как и предок его, князь Михаил Черниговский,[111] и боярин его, Федор. Одно останавливало: пойдет ли на пользу Москве и державе его мученическая смерть?

Поступок князя Михаила Черниговского и боярина Федора достоин и почитания и подражания, только время теперь не то и условия иные. Князь, бежавши в Венгрию от батыевского нашествия, вернулся в вотчину, когда объясачили[112] все русские княжества монголы-язычники, но чтобы править уделом на законном основании, утвержденном завоевателями, нужно было получить на то разрешение золотоордынского хана. Пройти через унижения. У него выбора не было.

Многие князья проходили через огонь, кланялись солнцу и монгольским божкам-идолам, кто ради личной корысти, а кто, как Александр Невский,[113] чтобы спасти половину, почитай, России от разорения. И вот тут рассуди взвешенно, кто проявил больше мужества и разумности, Михаил ли Черниговский, Александр ли Ярославич?

Церковь возвела в ранг новосвятых мучеников и князя Михаила, и боярина Федора, ибо Господь назидал: «Тот, кто хочет душу свою спасти, тот погубит ее, а кто погубит душу свою ради меня, тот спасет ее». Поклонение любому идолу — смертельный грех. Поклоняться можно лишь одному — Господу. И еще говорил Господь, что нет пользы человеку, если он приобретет царство мира сего, а душу свою погубит. И какой выкуп даст человек за душу свою?

Тем же, кто будет чтить Христа и признает его перед людьми, он обещал признать того перед отцом своим небесным.

Новосвятые мученики стали знаменем борьбы христиан с язычниками. Их мученическая смерть, их мужественный поступок вдохновляли на сопротивление, явное и тайное, вселяли надежду на скорое освобождение от ига басурман. Это, конечно, важно. Духовный настрой нации — не пустячок. Только не менее важно и действие. Рассудительное, с глубоким осмыслением обстановки. Что прекрасно знал князь новгородский Александр, не понятый поначалу своими современниками, осуждаемый ими, остававшийся порой без верных соратников. И лишь годы рассудили, кто был достоин большего уважения.

Александр Невский остался в памяти народной, церковь приняла его в лоно святых; яркий же подвиг Михаила Черниговского время подернуло пеплом забвения.

Время — мудрый судья.

А ширни Мухаммед-Гирея поторапливает:

— Так какое слово, князь, я передам моему повелителю?

— Погоди, — вновь отмахнулся Воротынский и — к боярам и дьякам, его сопровождавшим: — Ваше мнение, други мои, каково?

Будто искрой от кресала угодил в пороховой заряд. Вспыхнула перепалка. Яростная. Неуступчивая. Большая часть посланников за то, чтобы подчиниться хану-захватчику, ибо, как они утверждали, положение безвыходное, меньшинство же, но настроенное решительно, требовало от Воротынского отказа. Они были готовы принять вместе с ним мученическую смерть, но не посрамить России, не предавать Господа своего Христа-спасителя. Стйвили в пример и святого мученика Михаила Черниговского, принявшего смерть за веру.

Слушал спор сотоварищей своих князь Иван Воротынский, и казалось ему, что правы и те, и другие. Еще более заметался он душой, никак не находя верного решения. И только когда услышал из уст дьяка запалистое:

— Епитимью потом примем! Да и простит нас, грешных, Господь, ибо не своей жизни ради пойдем на позорище, но людишек для. Иль не видали, сколь их в Кремле, а того более снаружи к стенам прилипших?!

Верно, перво-наперво посекут их всех либо заставят впереди себя лезть на стену, смастерив из бричек и оглоблей лестницы.

«За что им-то страдать?! Гордыне службу служить или несчастного люда ради принять грех на душу? А Господь, если истово помолимся ему всем миром, поймет и простит…»

Не подумал тогда князь Воротынский, как воспримет такое решение своих подчиненных царь. Не до того в тот миг было Воротынскому, и не мог знать он, что вскорости понесется со своими туменами Мухаммед-Гирей на защиту родовых улусов от набега астраханских татар. Не ведал, что унижение, какое он пройдет, ему же во вред обернется. Сказал, словно рубанул:

— Кто не согласный, вольны воротиться! — И к ханскому первому советнику: — Всё. Что принято у вас на церемонии приема послов, мы исполним. Так и передайте своему хану.

Вроде бы все, но ширни кобенится:

— Или все идите сквозь огонь, или всем одна участь — смерть.

И улыбочка ядовитая на губах. Знайте, мол, наших. Князь Воротынский не полез на рожон. Склонил голову и молвил просительно:

— Прими от нас дар соболями и куницами. Не жалеючи поднесем, только не неволь тех, кто о душе своей печется более, чем об Отечестве.

Понравилась ширни покорность князя, да и подарки получить худо ли? Кивнул покровительственно.

— Хорошо. Пусть будет так. Они, — кивнул на противников унижения, — не посланники. Они — сопровождающие обоз с подарками светлому хану моему Мухаммед-Гирею и брату его Сагиб-Гирею.

Долго ожидали послы встречи с ханом. С версту двигались они пеши, сквозь перелески. Впереди ширни гарцует на статном аргамаке в доброй сбруе; позади, за обозом, полусотня свирепых крымцев, от одного взгляда на которых оторопь может взять. Вот наконец и луг. Большущий и истоптанный уже, бедняга, изрядно. Как вся Земля Русская. И только у шатра ханского сохранилась девственная прелесть лугового разнотравья.

«Ишь ты, бережет себя чистотой, — ухмыльнулся князь Воротынский и остановился, подчиняясь поднятой руке ханского советника. И тут же подумал: — А где же костры?»

На лугу не видно не только костров, но даже приготовленных для них дров или хвороста.

«Чертовщина какая-то. Должно, не станут неволить через огонь. Опомнились, может?»

Увы. Унижать так унижать. Ширни с непроницаемым лицом гарцевал перед посольством, чего-то явно ожидая. Стояли в недоумении и послы. Пока наконец не открылся полог одной из юрт и не вышагал из нее чинно низкорослый и кривоногий татарин в островерхом колпаке и в нагольном овчинном полушубке, вывернутом наизнанку; лицо татарина было размалевано черно-синими красками и выглядело не столько свирепым, сколько потешным — ни бубна у шамана, ни колокольцев.

«Скоморошничают, — подосадовал князь Воротынский, но потом даже порадовался: — Оно и лучше так-то. Не столь грешно».

Пройдя полпути от ханской юрты, новоиспеченный шаман принялся кривляться, но так неумело, что послы московские, хоть и находились в трудной ситуации, не могли не заулыбаться.

Долго он крутился на одном месте, пока от дальней опушки не подрысил к нему воин с заводным конем, навьюченным вязанками хвороста. Шаман торжественно указал место, где укладывать для костра хворост. Отшагав пяток вихлястых шагов, он принялся вновь вихляться на пятачке, приплясывать и что-то выкрикивать. От той же дальней опушки порысил новый всадник с вязанками хвороста на заводном коне. Все повторилось. Когда же в третий раз шаман принялся топтаться, определив место для следующего костра, князь Воротынский не выдержал:

— Долго ли, уважаемый ширни, протянется эта морока?

— Может, семь костров. Может, девять, — ответил ширни. — Шаман знает обычаи наших предков. Но можно и три костра. Как скажет шаман. Его воля.

«Вымогатели! — гневно про себя выругался Воротынский. — Без мзды измотают душу!!» но вполне спокойно спросил ширни:

— Спроси, не согласится ли он поскорее зажечь костры и что для этого потребно?

Ширни порысил к шаману и тут же вернулся.

— Нужно жертвоприношение. Боги не готовы к очищению гяуров.

Ясно стало — целую повозку придется отдавать шаману. В придачу к ней еще и бочку меда хмельного.

«А, один черт, что хану, что шаману, — успокоил себя князь Воротынский и повелел передать вымогателю мзду. — Пусть с ширни поделится. И этот добрей сделается».

И сразу же все встало на свои места: древние монгольские боги смилостивились моментально, костры запылали, шаман торжественным жестом открыл путь послам московским. Он даже не принудил их поклониться солнцу. Прошли между кострами и — ладно.

В ханском шатре мягко от обилия ковров. Сам Мухаммед-Гирей полулежал в «красном углу» на возвышении, словно налобном месте, на подушках, закрытых шкурой молодого жеребчика, служившем троном. Справа от него, тоже на лошадиной шкуре, сидел, скрестив ноги, брат его Сагиб-Гирей. Вся остальная знать крымская и казанская располагалась по периметру шатра. Все — на одно лицо. Лишь одеждами разнились, да и то не особенно. Только белочалмовые головы двух священнослужителей резко бросались в глаза.

Князь Воротынский и спутники его, оказавшиеся как бы в конце бесстрастно сидящих идолов, поклонились ханам-братьям поясно; Воротынский, стараясь сохранить достоинство, заговорил было:

— С миром мы к вам, царь крымский и царь казанский, — но замолчал, подчиняясь властно поднятой руке Мухаммед-Гирея.

Гневно и надменно заговорил сам хан:

— Почему князь Василий, раб наш, возомнивший себя царем, не пожаловал к нам на поклон?!

Воротынский нашелся быстро:

— Воля господина неведома его подданному. К тому же великого князя нет в стольном граде…

— Так вы не от его имени?! Тогда нам не о чем говорить. Мы станем говорить только с князем Василием. В нашей воле оставить его на княжении или не оставить!

Похоже, полный провал посольства, так оценил князь Воротынский эти требования крымского хана, подумал, что сейчас велит их выгнать из шатра взашей, а то и посечь саблями, но решил предпринять еще одну попытку:

— Дозволь, великий царь, послать гонца к государю моему?

— Как много потребуется для этого времени?

— Два дня и две ночи. К обеду третьего дня ответ будет здесь. Дай только гонцу нашему свою пайцзу.[114]

Не сразу ответил согласием Мухаммед-Гирей. Его не очень-то устраивала затяжка времени. Ему самому нужно было спешить, но незачем знать об этом послам московским, пусть трепещут, ожидая его ханского решения.

И в самом деле, послы томились, с тревогой думая о самых трагических последствиях их дела. Не понять им, о чем думает хан, о чем думают сидящие истуканами вельможи ханские, окаменевшие лица которых совершенно ничего не выражали.

Наконец, когда гнетущее безмолвие стало невыносимым, Мухаммед-Гирей заговорил:

— Мы согласны ждать возвращения гонца. Пусть он скажет князю Василию, чтобы тот пожаловал к нам. Ответ его решит участь Москвы. И вашу — тоже.

— Великий князь весьма недомогает, — нашелся вновь Воротынский. — Он даст полномочия мне или пошлет еще одного слугу своего, боярина думного, князя знатного.

Вновь наступила тягостная тишина. Можно сказать, зловещая. Конечно, Мухаммед-Гирей не рассчитывал, что царь российский приедет к нему на поклон — не те времена. Россия крепко стоит на ногах, и то, что ему удалось хитростью нанести такой удар, еще не значит, что она покорена. Много ратников у Василия Ивановича, и если сумеет он их ополчить, нелегко придется туменам крымским. И еще важнее важного — едины князья русские, а потомки Чингисхана грызутся, словно шакалы. Вот и сейчас не удастся ему в полной мере воспользоваться плодами своего мощного удара, удачного неожиданного похода, плодами присоединения Казани: помешают астраханские ханы.

Мухаммед-Гирей едва не скрипнул зубами от дикой ненависти к стоящим на его пути к могуществу, но так и не шевельнулся на лице хана ни один мускул.

«Буду требовать большего, а как обернется дело, ведает лишь Аллах, но унизить князя Василия унижу! Пусть отречется от титула царя и великого князя!»

— Если князь Василий не предстанет перед нашим лицом сейчас, он должен будет ехать в Бахчи-сарай.[115] Мы ему дадим ярлык[116] на великое княжение. Мы не уйдем отсюда, пока не получим от самого князя Василия шертную грамоту[117] с его печатью. Если он не признает себя моим рабом, наши тумены повернут морды коней на Тверь, Ярославль, Новгород, Псков. Наши кони дойдут до самых берегов Студеного моря,[118] и не останется места, где укрыться князю Василию. Мы схватим его, закуем в цепи и продадим в рабство на базаре в Кафе. Как простого раба. Мы сказали все. Наша воля такова: все остается так, как было при великом внуке Покорителя Вселенной Бату-хане.

— Разреши, светлый хан, мне самому скакать к государю моему и передать ему твои слова?

— Нет. Мы разрешаем тебе послать любого из твоих спутников, а ты со всеми остальными останешься в заложниках. От ответа князя Василия будет зависеть и ваша жизнь.

— Я повинуюсь, светлый хан. Прими от великого князя подарки. Он прислал их тебе.

— Василий — не великий князь, не царь! Мы еще недали ему ярлык на великое княжение! — гневно осадил Воротынского Мухаммед-Гирей. — Мы решим, станет ли он великим! Может, дадим ярлык князю рязанскому или князю тверскому. А подарки своего подданного мы примем. Пусть внесут.

Гора отменной пушнины легла к ногам братьев Гиреев. Мягкая, ласковая, притягивающая взор; Мухаммед-Гирей сбросил с лица каменную маску, оно теперь выражало довольство и радость; на многочисленные изделия из золота и серебра, которые тоже внесли в шатер, он взглянул мельком и вновь устремил восторженный взор на связки шкурок редких пушных зверушек.

— Еще, светлый князь, послал тебе Иван Васильевич (Воротынский остерегся назвать царя полным титулом, но и унижать его не захотел) меду хмельного из своих погребов. Изведаешь на досуге.

— Хорошо, — похвалил Мухаммед-Гирей подобревшим голосом и повелел, ни к кому не обращаясь: — Выделите послам просторный шатер и обеспечьте их всем.

Повеление Мухаммед-Гирея выполнили его подданные без волокиты, тут же отвели послов в просторную юрту (видимо, какого-то вельможи), всю в коврах и со множеством подушек. Так и тянет развалиться, подложив под плечи подушки, и расслабиться после столь унизительного, измотавшего душу приема. Что князь Воротынский и сделал, показав пример остальным.

Покой, однако же, не мог длиться долго и быть полным. И это естественно в их положении. Пусть не сегодня решится их судьба (жить или нет им), пусть это произойдет лишь через двое суток, но будущее для них было так неопределенно, и не тревожиться бояре просто не могли. Ведь были они по природе своей обычными людьми, хотя и отличались все же от смердов с примитивным их мышлением, забитых жизнью. С малых лет приученные сопоставлять разные события, размышлять об их причинах и последствиях, то есть думать не только конкретно, но и абстрактно, теперь бояре, несмотря на то что хотелось им полного отдохновения, и физического, и духовного, невольно думали о положении, в каком оказались волею судьбы. Особенно тревожило бояр то, как поведет себя великий князь Василий Иванович.

Сдерживали тяжкие вздохи бояре и дьяки, не давали черным думам вырваться наружу, но терпение их иссякало. Доколе?!

И в этот самый момент им преподнесли по-настоящему царский подарок: откинулся полог шатра, вошел ханский ширни, все такой же надменный, но уже без оскорбительной усмешки на скуластом лице.

— Мухаммед-Гирей, да продлит Аллах годы его светлой жизни, милостиво прислал вам своего главного повара, чтобы узнал тот ваше желание. Приближается время трапезы.

Да, это — жест. Когда главный повар покинул шатер, бояре, которых очень удивил поступок крымского хана, заговорили чуть ли не все сразу.

— Не очень-то вяжутся костры и обед по желанию каждого…

— Верно, неспроста. Не иначе, как случилась у него где-то слабина.

— Выходит, и мы ему в угоду…

Князю Воротынскому тоже хотелось поделиться своим удивлением, послушать сотоварищей, но он сдерживал и себя, и их, ибо опасался опрометчивой фразы, даже опрометчивого слова:

— Быстро же вы запамятовали, други, слово мое: о посольских делах молчок. А удивляться не стоит, искать потаенного смысла не нужно. Мухаммед-Гирей поступает по своему закону гостеприимства.

Так и помалкивал шатер до того самого времени, когда откинулся полог и слуги расстелили дастархан.

Хмельной мед, привезенный ими же, сделал молчание совершенно нестерпимым, языки развязывались, но беседа завертелась вокруг яств. Хвалили мастерство ханских поваров, не забывая оделить добрым словом и своих домашних поваров, вспоминая, как красиво, вкусно и сытно накрывали они стол не только для гостей, но и к будничным трапезам.

Отведя душу за долгим обедом, успокоившиеся немного, устроились каждый на облюбованном месте почивать. Неуютно без привычных пуховых перин на широких кроватях, но что поделаешь: в чужой монастырь со своим уставом не пойдешь. Басурманы они и есть басурманы. У них все не по-людски. Не уважают себя, не лелеют. Им бы только кровь чужую пускать да грабить. А чего ради? Чтобы вот так, на какой-то жесткой кошме бока мять?

И все же сон сморил бояр и дьяков. Думы и тревоги отлетели, непривычно жесткая постель не стала помехой. Засопел и захрапел шатер. До самого рассвета.

Просыпаясь, бояре зевали громко, просили Господа, крестя рты, простить им грехи их тяжкие, а мысленно добавляли, чтобы вразумил он государя Василия Ивановича поспешить с ответной грамотой и чтобы не взыграла бы царская гордыня, не отмахнулся бы он от ханских требований, а поступил бы разумно, ибо отказаться от шертной грамоты можно сразу же, как уведет Мухаммед-Гирей свое войско. Пусть тогда пробует вторично напасть. Добротно подготовленная рать так ему бока намнет, что надолго отобьет охоту разбойничать и корчить из себя покорителя вселенной.

Впрочем, мольбы их запоздали. Царь Василий Иванович поставил уже печать на шертной грамоте, признав себя данником крымского хана, и сам лично провожал гонца с этой грамотой и охраной к князю Воротынскому. Повеление царя грозное:

— К завтрашнему утру чтоб грамоту вручил ты моему посольству.

Гонец уложился в срок. Вручил свиток князю, на вопрос же, какова воля царя Василия Ивановича, ничего вразумительного сказать не мог. Кто ему скажет, какое слово он везет. Ему велено доставить к утру, он — доставил. Но всех интересовало, что в свитке, ибо от его содержания зависела их собственная жизнь.

Дьяк Посольской избы предложил:

— Дозволь, князь, распечатать. Прочтем, все сделаю по-прежнему. Комар носа не подточит…

— Нет! Не вольны мы охальничать.

Когда о гонце от князя московского Василия доложили Мухаммед-Гирею, тот велел звать без промедления к себе послов. Даже не став собирать всех своих придворных, ограничился теми, кто оказался под рукой, — он явно спешил. Князь Иван Воротынский вручил крымскому хану слово Василия Ивановича, и тот, придав голосу нарочитую небрежность, чтобы скрыть свое нетерпение, повелел:

— Читай.

Толмач[119] затараторил сразу по-татарски, и с лица крымского хана начала сползать маска непроницаемости: он был не в состоянии скрыть гордого довольства. Сбылась его мечта. Русь признает себя данницей.

«Теперь астраханских мятежников поставлю на колени. Ногаев покорю! Не союзниками они моими станут, а подданными! Что тогда для меня турецкий султан?! Он станет моим младшим братом!»

У послов отлегло от сердца. Мир, стало быть, воцарится, сами они живыми и здоровыми воротятся, а раззор, татарами учиненный, постепенно устранится.

Толмач закончил тараторить, Мухаммед-Гирей, помолчав немного, заговорил властно:

— Передайте князю Василию, что мы уходим. В Рязань. Там будем стоять. Недолго. Кто хочет выкупить из плена своих родичей, пусть поспешит.

Мухаммед-Гирей ликовал. Да и могло ли быть иначе? Он добился всего, чего хотел добиться: Казань его, Русь, признавшая себя его, крымского хана, данницей, унижена, взят полон в несколько сот тысяч, а это — горы золота, вырученные от продажи гяуров в рабство. Десятки караванов, навьюченных мехами, дорогими одеждами, золотом и серебром, потянутся теперь без всякого препятствия в его улус, воины заживут богато и поддержат своего удачливого хана во всех начинаниях. Тумены с охотой пойдут на Астрахань, встанут против ногаев, если те не признают его, ханской, над ними власти. Сегодня ногаи — союзники, и это хорошо, но лучше, если они станут частью его улуса.

«Так будет! Мы добьемся этого!»

Гордыня крымского хана затмила здравый смысл.

Послов Мухаммед-Гирей милостиво отпустил, выделил для них охрану и тут же велел свертывать шатры.

Без опаски уходили захватчики, уводили великий полон, который даже превышал число крымских менов, еще прежде тысячи несчастных были отправлены в степь к промежуточным татарским стоянкам. Отпустил Мухаммед-Гирей и брата. Он еле уполз, обремененный полоном и награбленным. У Сагиб-Гирея не было перевалочных стоянок с караванами для добычи, потому как готовил он казанское войско к походу спешно, собрать караваны для добычи не успел. Увозили казанцы награбленное на русских повозках, за которыми брели связанные русскими же веревками те несчастные, кто не смог укрыться от налетчиков в лесных чащобах и кому теперь всю жизнь тянуть рабскую лямку и упокоить душу свою не среди христиан-братьев, а у басурман-нехристей. Пленники проклинали себя за нерасторопность и благодушие, костили воевод царевых, так опростоволосившихся, не заступивших пути ворогам. Подать собирать — любо-дорого, а рать блюсти — тут нерадивцев хоть отбавляй.

И верно судили пахари да ремесленники: по нерадивости и верхоглядству воевод, да и из-за ошибок самого государя уходили ханы-братья по своим улусам, весьма довольные содеянным. Столь же благодарны были Аллаху эмиры, беки, мурзы, огланы и даже простые воины.

Только Евстафий Дашкович не разделял общей радости: основная часть его казаков простояла в осаде Одоева, Белёва, Воротынска и не смогла основательно поживиться. Пустяшным окажется куш каждого казака после раздела. Стоило ли ради этого идти в поход против своих же единоверцев?! Конечно же, нет. Думал атаман казачий, как бы поправить положение, и видел единственный выход — разграбить Рязань. С ханом разговор повел не напрямую, в обход:

— Повели, светлый хан, снять осаду с городов верхоокских. Пусть мои казаки тоже к Рязани коней направят.

Мухаммед-Гирей сразу раскусил хитрость атамана, ухмыльнувшись, согласился:

— Посылай гонцов. — И добавил: — Когда мы уведем свои тумены в улус наш, останешься с казаками в Рязани. На несколько дней.

Воспрял духом Дашкович, тут же гонцов отрядил, повелев им поспешать.

— И чтоб не волокитили бы, а прытко ко мне шли. Рязань нам хан крымский на несколько дней подарил. Уразумели?

— Еще бы.

— Ну, тогда — с Богом.

«Теперь будет с чем на острова за порогами возвращаться. Рязань — богатый город. Храмов одних не счесть. Иконостасы одни чего стоят! — размышлял Дашкович, вернувшийся на свое место в ханской свите. — Понимает хан, что за так казаки ему служить не станут».

Увы, радость та оказалась преждевременной. Рязань не отворила ворот.

Мухаммед-Гирей в гневе: князь Василий признал себя данником, а улусник его не подчиняется!

— Мы сотрем с лица земли непокорных! — зло шипел хан крымский. — Возьмем город!

— Позволь, светлый хан, дать совет, — осмелился вставить слово Дашкович. — Воевода рязанский не верит, что князь Василий дал тебе, хан, шертную грамоту, признав себя твоим данником. Пошли на переговоры с воеводой своих вельмож, пусть покажут ему грамоту Васильеву.

— Разумны твои слова. Так и поступим мы.

Он повелел готовить посольство для переговоров, а вратникам немедля сообщить, чтобы передали воеводе и знатным людям города, что будет прочитана им шертная грамота князя Василия. Пусть поспешат с ответом, не гневят своего повелителя, коим является для них хан крымский.

Известие это удивило воеводу Хабара-Симского, ближних советников его и приглашенных на совет по такому случаю купцов и ремесленников. Мнения, как часто это бывает в момент опасности, разделились круто. Причем большинство стояло за то, что, если про грамоту цареву басурмане не придумали коварства ради, придется открыть ворота и впустить нечестивых захватчиков, встретив их хлебом-солью.

Спору положил конец Иван Хабар.

— Кто готов лизать сапоги татарские, вольно им покинуть город, а я ворот не отворю. Как не открыл в свое время родитель мой, Василий Образец, ворот Нижнего Новгорода и спас тем самым Нижний от разорения!

— Иль ты супротив царевой воли хочешь идти?! — с явным недовольством наступали сторонники покорности. — Если сам государь признал себя данником, то мыто чего? На кого замахиваемся?!

— Бог рассудит нас. Опалу государя моего, если не по его воле что свершу, приму с покорностью. Только полагаю, поступаю я разумно. И еще… На первую встречу я не пойду. Вы вот так, всем миром, ступайте. Послушайте, что басурманы скажут, ответа никакого не давая.

Скажите: сообщим, дескать, воеводе, за ним последнее слово. Вот и получится, за все я один в ответе останусь. На том и порешим. Сообщите ханским посланникам, что готовы-де на переговоры.

Евстафий Дашкович, как только хан Мухаммед-Гирей получил согласие города на переговоры, вновь к нему со своим советом:

— Повели полусотне казаков сопровождать твое, светлый хан, посольство. Своих воинов еще добавь. Только ворота откроются, мы вратников побьем и — пусть мои казаки мчатся в город. Они в седлах станут ожидать сигнала.

— Пусть будет так, — подумав немного, ответил Мухаммед-Гирей. — Только непокорного воеводу не тронь. Живого нам его доставишь. Не хотел миром, на аркане притащат. Мы с ним сами поговорим.

Злорадная усмешка долго не сползала с лица хана. Он уже придумал казнь, какую свершит над высокомерным.

Увы, и этот план атамана Дашковича не удался. Представители города, выполняя наказ воеводы, не согласились открывать ворот, пока все ратники, сопровождавшие ханское посольство, не удалятся на полверсты от стены. А если ханские послы опасаются входить в город без охраны, горожане сами готовы выйти к ним. Тоже без охраны и без оружия.

Как ни метал громы и молнии Мухаммед-Гирей, как ни досадовал Дашкович, им ничего не оставалось делать, как принять условия упрямцев.

Переговоры, как и следовало ожидать, окончились ничем. Высокомерно один из мурз прочитал цареву грамоту и потребовал, чтобы немедленно отворили бы ворота, не гневили властелина своего, светлого хана Мухаммед-Гирея; посланники рязанские покорно, как могло показаться, выслушали мурзу, иные из них даже кивали в знак согласия, но ответили так, как повелел воевода.

— Мы люди подневольные. Как Иван Хабар скажет, так и поступим. Хотите здесь ждите его слова, хотите в иное какое время вновь впустим сюда.

Наседал мурза, серчая и горячась, требуя немедленного исполнения ханской воли, только горожане с наигранной покорностью твердили одно и то же:

— Мы люди подневольные. Под царем ходим, а воевода — око его здесь…

Взбешенный мурза пригрозил немедля пойти на приступ, но и этим не сломил покорное упрямство и в конце концов прошипел злобно:

— Зовите своего Хабара! Мы будем здесь ждать его!

Не вдруг появился окольничий[120] на площади у главных ворот, где шли переговоры, долго испытывал терпение ханских послов, и не каприза ради, а чтоб они в злобе своей совсем потеряли разум.

Появился в парадных доспехах, но без оружия. Сопровождала его целая дюжина ратников.

— Это — бесчестно! — воскликнул мурза. — Мы не взяли своих воинов, отчего ты с охраной?!

Хабар-Симский махнул рукой ратникам, и те, моментально повернув коней, покинули площадь.

— Угодить гостю, хотя и незваному, для хозяина честь и радость. — И почти без паузы, опережая мурзу, заговорил о главном: — Мне поведали, будто шертная грамота царя нашего Василия Ивановича у тебя, почтенный мурза. Иль это такая безделица, что любому мурзе можно ее с собой таскать?

— Вот она! — воскликнул гневно мурза и помахал свитком. — На ней печать вашего князя!

— Эдак, издали показавши, все что угодно можно выдать за грамоту. Можно гляну?

— Покажи! — приказал мурза толмачу, передавая ему грамоту. — Пусть сомневающийся убедится.

Хабар-Симский доволен, что довел до белого каления посла ханского. Взял цареву грамоту и растерялся. И в самом деле — шертная. Неужто все возвращается ко временам Батыевым? Выходит, волен хан и казнить, и миловать. Но он-то не помилует.

«Лучше в бою погибнуть. Чем в бесчестии!» — решил все же он и сказал, будто сомневаясь:

— Писарь мой хорошо знает руку царева писаря. Пошлю грамоту эту ему, пусть скажет, истинно ли царева она, не подделана ли. Завтра в полдень дам ответ.

— Хан велит немедленно открыть ворота!

— Потерпите чуток. Завтра в полдень я скажу свое слово.

Будто кочергой в углях поковырялся Хабар-Симский либо палкой собак додразнил до предела. Орал взбешенный мурза, да толку от того чуть. Воевода смиренно ответствовал ему, что, не проверив-де истинность царевой грамоты, не может он ей подчиниться. Ничего не оставалось делать послам — покинули город, оставив в нем шертную грамоту. И только затворились за ними ворота, тут же разгорелся спор среди представителей сословий, но не по поводу того, выполнять ханские требования или нет (теперь уже всем было ясно, что, если впустят татар, не жить городу), спор пошел о том, возвращать ли цареву грамоту ханским послам. Большинство советовало вернуть от греха подальше, ибо боялись возможного царского гнева, что тоже далеко не мед, но прозвучали и такие слова: можно, мол, прикинуться, будто не поверили в подлинность грамоты.

Идея эта понравилась Ивану Хабару-Симскому, только он повернул ее на свой лад.

— Кончаем базар. Грамоты я не верну. А в том, что она не государем писана, я убедился. Подложная она.

Сам-то он уверился, и по печати, и по руке царского писаря, что она настоящая. Еще в одном был уверен, что приступа городу не избежать, и потому поставил точку разноголосому спору:

— Сейчас же станем готовиться к защите стен. Порох и ядра поднесем к пушкам, смолы как можно больше, только костры для нее разведем завтра, как послов татарских спровадим за ворота. Стрельцов и лучников тоже после этого на стены поставим. Пока же так поведем себя, будто ни о каком штурме вовсе не размышляем. И еще… Главное. Без моего разрешения никого из города не выпускать. Никого! Кто нарушит это мое повеление, прикажу живота лишить! Впускать тоже по моему повелению! Через стены тоже чтоб даже мышь не проскользнула!

Осторожность не зряшная: вдруг среди вот этих, кто собрался решать судьбу города, окажется изменник, который поживы ради выдаст хану и намерения самого воеводы, и планы защитников, — а такое ой как нежелательно, — особенно решение не возвращать грамоту.

И все же ворота ночью отворились. Чтобы впустить настойчиво требующего представить его пред очи главного воеводы города. Иван Хабар, кому о том сообщили, велел без промедления доставить домогавшегося к нему в палаты, завязав прежде глаза.

Разговор был короткий. Перебежчик, из ногаев, не назвал имени пославшего его, сказал лишь, что верить тому, кто послал, можно и нужно, ибо он когда-то служил у князя Воротынского стремянным, а теперь нойон тумена.

— Велел передать, будто Мухаммед-Гирей подарил город казакам атамана Дашковича. На разграбление отдал. И еще сказал мой господин: крымский хан долго стоять под городом не станет, скоро убежит в свой улус оборонять его от астраханской орды. Всё. Мне нужно сейчас же возвращаться.

Окольничий кивнул согласно. Сказал даже:

— Поклонись от меня и всего города нойону!

Глаза все же посланцу неведомого добродетеля завязали.

Вратникам воевода строго-настрого приказал помалкивать о ночном госте, сам решил тоже никому ни слова о нем не говорить. Даже самым ближним боярам. Ни к чему лишние пересуды. А для себя, не сомкнув до самого утра глаз, определил линию поведения: поиграть с татарами в кошки-мышки.

В урочное время появились ханские послы. С солидной вооруженной охраной. Но не отворили им ворот до тех пор, пока охрана не отступила на требуемое расстояние. А дальше все пошло так, как и определил Иван Хабар-Симский. Он сразу же огорошил ханских послов, заявив:

— Мы изрядно сомневаемся, будто грамота царева, а не подложная.

— Князь Василий не царь, а раб светлого хана крымского Мухаммед-Гирея, да ниспошлет Аллах ему долгие годы жизни.

— Вот в этом у нас сомнения и есть. Мы пошлем гонца к государю нашему царю Василию Ивановичу, дай Бог ему крепкого здоровья, и если он подтвердит, поступим по его повелению. Теперь же так: торгуйте, разрешаю, только в нескольких саженях от стен. И у своего стана.

Ворота не отворим. В город вас не пустим. Так и передайте своему, — слово «своему» воевода произнес с нажимом, — хану мое решение. И еще скажите: в случае нападения, рязанцы будут стоять на стенах насмерть. Всё. Жду ханского ответа. Согласный будет — мирно разойдемся, нападать повелит — Бог нас рассудит.

Мурза, возглавлявший посольство, начал требовать шертную грамоту, только Хабар-Симский, вроде бы даже не слыша слов мурзы, словно потеряв всякий интерес к ханским послам, повернулся к ним спиной и пошагал прочь. Двинулись за ним и бояре, а купцы и ремесленники присоединились к охранявшим ворота, окружили посольство и начали теснить его к выходу, одновременно приоткрывая створки ворот. С колокольни надвратной церкви не спускали глаз с подступов к ним, а за сигналами дозорных следили на всех улицах, выходивших на площадь перед воротами, чтобы мигом вывести ратников, которые до поры до времени укрывались во дворах.

Крымский хан не снизошел до того, чтобы ответить какому-то безродному воеводе, он лишь собрал всех огланов, темников и казачьих атаманов, чтобы распорядиться о подготовке к нападению на город. Он так и начал свою речь:

— Мы намерены наказать непокорных горожан, а для Хабара изобретем достойную его упрямства казнь…

Намерение хана никому не легло на душу. Сражение есть сражение. Удачным оно будет или нет, рассудить трудно, а первыми на верную гибель придется гнать к стенам полоняников. А это значит — потеря богатства. Кого тогда продавать в Кафе на невольничьем рынке за золото и серебро? Возражать хану никто, однако, не посмел. Кроме атамана казаков Дашковича. Да и тот не возражал, а лишь советовал:

— Твое, светлый хан, решение справедливое и угодное всевышнему. Но можно поступить и так: начнем торги поближе к стенам и каждодневно станем к ним подступать. Незаметно. Городская стража к этому привыкнет. Чего им безоружных опасаться. А кроме сабель для захвата ворот ничего и не нужно ни моим казакам, ни твоим смелым воинам. Отворят они ворота, чтобы впустить выкупленных пленников и приобретших рухлядь, мы на их плечах и ворвемся в город.

— Ты прав, — согласился Мухаммед-Гирей. — Пусть так и будет. Мы еще думаем, чтобы пленники убегали бы из нашего стана. Немного, но пусть сбегут. Тогда мы потребуем их вернуть.

Это было уже лишним и даже вредным, ибо могло насторожить подозрительного Хабара-Симского или кого-либо из его окружения, только как сказать об этом хану — разгневается, головы тогда не сносить.

На следующее утро базар, шумный, многолюдный, заработал. Прибывали верхами и на бричках родичи пленных, чтобы выкупить своих из неволи, а сторговавшись, либо спешили восвояси, либо за крепкие стены города. Богатеи появились, чтобы купить достойные их кошелька украшения либо приобрести мягкую рухлядь.[121] Рязанцы тоже не дремали, валом повалили на базар, надеясь дешево приобрести нужную в хозяйстве вещь либо одежду какую. Городские ворота фактически весь божий день не затворялись.

В них, кстати, начали прошмыгивать беглецы. Среди них был даже князь Федор Оболенский.[122] Он-то и надоумил Хабара-Симского установить на стенах близ главных ворот пушки да ратников держать в засаде.

— Видится мне, не зря базар все ближе и ближе к стене… Не за здорово живешь и ротозеют басурманы, дозволяя пленникам сбегать. Не коварство ли какое?

— Раскидывал я умишком своим по сему поводу, — ответил Хабар-Симский, встретивший князя и устроивший гостя в своих покоях. — Как пить дать станут требовать возврата сбежавших. Я их пока по дворам не пускаю. В монастыре, бедняг, держу. За стенами.

— Разумно. Верно и то, что не дремлешь. Дозволь и мне, воевода, ратников к сече готовить.

— Тебе бы, князь, воеводство взять. По роду…

— По роду, говоришь. Что верно, то верно. Только я так рассуждаю: сумел ты ежели грамоту цареву у татар выманить, не отворив ворот, тебе и продолжать дело начатое. А с меня не убудет, если я тебя уважу. Не обесчестит меня, не унизит.

На том и порешили. Крикнули главного пушкаря Иордана-немчина. Повелели:

— Ночью пушки у главных ворот поставь. Только так, чтобы не видать их было снаружи. Ядер побольше наготовь да зелья. Ратников-пешцев да казаков городовых бери, сколько понадобится.

— Ядра поднесем, не вопрос, только, как я считаю, нужно побольше дроба. Дроб гуще сечет, когда многолюдно.

— Ишь ты, — одобрил Хабар-Симский. — Смышленая у тебя голова, хотя и немчинская.

Ночью добрых полдюжины затинных пушек перетащили к главным воротам, приладили их чин чином к бойницам, что значит при нужде не тратить времени зря, а рядом, под навесом, наготовили огнезапас. Остаток ночи пушкари коротали в надвратной церкви, которую священник держал в это тревожное время отворенной, специально для укрытия ратников, ради которых и службу в ней служил. Прихожан в те дни в надвратной церкви не жаловали.

Утром, как и предполагали воевода Хабар-Симский и князь Федор Оболенский, базар начался, почитай, под самыми стенами города. Уже на мосту через ров перед воротами торговцы раскинули свой товар. А товару награбленного видимо-невидимо, полоняников, связанных арканами, бессчетно; ждут-пождут басурмане, когда покупатели повалят из ворот, а тех все нет и нет. Сами татары меж собой рядятся, по рукам бьют, купцов же русских всего ничего. Не более сотни. Бойчей лишь там, где полон на продажу выставлен. Челночат русские меж связок, выискивая своих, женщины осиротелые сговор ведут с приглянувшимися мужиками, чтоб за выкуп в жены взяли, — там радость и горе перемешались густо, не распутаешь.

Солнце все выше, а ворота не отворяются: запретил воевода горожанам выходить на торжище, и охрана у ворот блюдет приказ воеводский неукоснительно, охолаживая настырных:

— Поговори мне! Иль татарве в пособники метишь?! После такого обвинения кому захочется лезть на рожон.

Продавцы уже начали приглашать горожан, коверкая русские слова. Все громче и громче их крики:

— Выходит! Задарма купишь!

— Жадна душа все найдет!

Вскорости дела приняли тот поворот, что и ожидали воевода и князем. Вельможа какой-то подъехал от стана. С охраной. Не так уж и малой. Притихло торжище, низкими поклонами встречая знатного ханского слугу, но затем окружили его татары и начали, жестикулируя, что-то доказывать.

Прислушались на колокольне к гомону, улавливать начали, что нойону говорят рядовые воины: требуют, значит, чтобы горожане слово держали и на торг выходили, а еще просят, чтобы сбежавших полоняников вернул город либо выкуп за них дал. Неужели, возмущаются, обуздать непокорных нельзя.

Срочно к воеводе послали известие, и тот не заставил себя ждать, вместе с князем Оболенским поднялся на колокольню, встал, чтобы на глаза татарам не попасться, но самому видеть и слышать все. Татарский воевода знал хорошо, поэтому в толмаче не нуждался. Сразу ему стал ясен коварный замысел басурман: сейчас потребуют данное слово о торговле держать и возвратить сбежавших пленников, а когда для переговоров ворота откроются, татарва тут же повалит в них.

«Не устоять!»

Нойон поднял руку, потребовав:

— Пропустите!

Жалобщики расступились, и нойон, подъехав почти к самым воротам, крикнул:

— Именем хана впустите меня. Я хочу поговорить с вашим воеводой!

Верные его нукеры сгрудились за ним полукольцом. Вид у них воинственный, лица пылают гневом. Чуть поодаль, тоже полукольцом стояли жалобщики, и полукольцо это множилось быстро: к нему липли и торговцы награбленным, и те, кто выставил на продажу несчастных пленников.

Воевода Хабар-Симский крикнул с колокольни:

— Я слушаю тебя, знатный воин. Можешь говорить.

— Именем хана я требую открыть ворота! Мы разыщем беглецов и покинем город с миром.

— Мы сами найдем тех, кто сбежал, и завтра передадим вам. Князя Оболенского я выкуплю сам. Условие такое: только послы подойдут к воротам. Пешие. Как и на прежних переговорах. Близко — никого.

— Открывай сейчас! Ты обманешь, как с шертной грамотой, как с согласием на торговлю. Я требую именем хана: открывай!

Последние слова нойона заглушил залп затинных пушек, дроб скосила десятки людей, и нукеров, и жалобщиков. Начал сползать с коня и нойон — самый здоровенный нукер подхватил его и, прижав к себе, пустился вскачь к стану. Понеслись за ним и рстальные нукеры, топча соплеменников, в панике отхлынувших от городовой стены.

«Кто повелел?! — возмутился воевода. — Теперь сражения не избежать!»

Ратники и добровольцы начали по приказу Хабара-Симского изготавливаться к битве на стенах, костровые зажгли дрова под котлами со смолой и водой, но время шло, а устрашающего «Ур-ра-а-а-агш!» не взметали татарские тумены, не гнали нехристи и пленников, чтобы те первыми лезли на стены. Закипала вода в котлах, вспучиваться начала и смола, а в татарском стане тишина. Странно. Очень странно.

А тем временем изготовили свои тумены к нападению темники, каждому был уже определен свой отрезок стены, ждали только последнего слова Мухаммед-Гирея, у входа в шатер которого едва держался на ногах раненый нойон, надеясь быть впущенным в ханские покои. Только отчего-то истекающего кровью военачальника не звал к себе хан, он беседовал с лазутчиком из Астрахани. И чем больше подробностей о подготовке астраханцев к походу на Крым узнавал, тем более убеждался, что нужно спешно возвращаться в свой улус, чтобы не потерять все.

Закончив разговор с лазутчиком, Мухаммед-Гирей наконец велел впустить раненого нойона и собрать всех нойонов и темников, всех советников для важного, как он сказал, разговора.

Выслушав раненого, совершенно уже обессилевшего, хан повелел унести его и передать в руки лекарей, затем заговорил злобно:

— Кровь погибших от коварства рязанцев не может быть отмщена сегодня. Мы вернемся сюда и сравняем город с землей, а сейчас нужно спешить на защиту своих улусов. Астраханцы уже наметили день начала похода. Они, поганые себялюбцы, не думают о могуществе Орды, к которому мы хотим ее привести. Они не хотят нашего величия, но роют могилу себе! Себе и всей Орде! Она может противостоять своим врагам только в единстве! — Он сделал паузу и продолжал: — Сейчас же пусть трогаются караваны с добычей и пленными. Каждая сотня, каждый тумен для их сопровождения выделяет третью часть. С оставшимися мы постоим до ночи. Потребуем, чтобы город вернул пленных и выдал тех, кто стрелял по нашим воинам!

Знать бы городу слова ханские. Вел бы он себя иначе, а то напружинился, ожидая нападения. Хабар-Симский и Оболенский колокольни надвратной церкви не покидали. Выяснить, кто самовольно осыпал дробом татар, послали младшего воеводу.

Недолго тот отсутствовал. Вернулся вскоре с пушкарским головой Иорданом-немчином. Тот и не собирался скрывать, что на свой страх и риск повелел дать залп.

— Слишком обнаглели, — спокойно возразил на упрек Хабара-Симского Иордан. — Стену облепили уже. У ворот толпа вон какая собралась. Чуть бы оплошали воротники, городу бы не жить.

— По большому счету ты прав. Только зачем без спросу? За это, ты знаешь, тебя наказывать нужно.

— Приму с покорностью. Ради спасения города. Горожане мне деньги платят не за то, чтобы рот открытым держал. Я должен честно отрабатывать свой хлеб.

— Резонно. Иди пока к своим пушкарям, готовься к сражению. А как поступить с тобой, решим на совете воевод и бояр.

Тревожно тянется время. Князь Федор Оболенский сетует уже:

— Ни битвы, ни послов на переговоры. Что задумали вороги?!

— Да, знать бы, — соглашается Хабар-Симский и вздыхает. Ему особенно тягостно. Он пошел поперек шертной грамоты царя Василия Ивановича, и исход этого упрямства для него непредсказуем. Жизни может стоить его самовольство. Сам только что сказал пушкарю-немчину о неотвратимости наказания за самовольство.

Вот наконец на поле перед городом появились всадники. Всего-навсего десяток. По сбруе конской, по одежде — знать татарская. Значит, переговоры.

— Выходит, не ладится у них что-то, — обрадовано объяснил князь Оболенский. — Пожалуй. Что ж, побеседуем, — согласился воевода.

Он не стал спускаться с колокольни. Оттуда спросил послов, с чем пожаловали.

Ответ ожидаемый: вернуть сбежавших пленников и, кроме того, выдать всех, кто стрелял из пушек по безоружным торговцам. Иначе — город будет сравнен с землей. Ни один человек не останется жив.

— Сбежавших полоняников мы вам возвратим. Завтра утром…

— Сейчас!

— Завтра утром, — продолжал Хабар-Симский, словно не слыша требовательных криков. — Нам нужно время, чтобы всех найти и собрать.

— Сейчас!

— Повторяю: сейчас не получится. Нужно время, чтобы выяснить, кто выкуплен, кто сбежал.

— Пусти тех, у кого сбежали. Они сами найдут своих рабов!

— Губа не дура, — хмыкнул Хабар-Симский, а послам крикнул: — Сейчас распахну. Держи карман шире. — И жестко: — Сказано, завтра утром, значит, завтра утром!

Сейчас вынесут вам выкуп за князя Оболенского. Сколько?

— Сто рублей! — крикнул один из вельмож. — Князь мой, и я назначаю сто рублей!

«Ничего себе, загнул!» — возмутился воевода, но, подумав, что иного выхода нет, согласился: — Сто так сто.

Послал тут же слугу к себе за деньгами. Наказал, чтобы серебро принес, не золото.

Слуга не вдруг воротится, исполнив повеление, оттого воевода продолжил переговоры. Теперь о пушкарях.

— Не кто стрелял виновен, а кто повелел стрелять. Он за все в ответе.

— Пусть будет так. Отдай, воевода, виновного сейчас. Так повелел хан!

— Ваш хан мне не указ. Мы сами решим, как поступить с виновным. И вам скажем.

— Сейчас! Сейчас!

Один из послов вскинул бунчук, помахал им, и со всех сторон двинулись плотные ряды черных воинов. Как саранча. Ближе и ближе. Только не ускоряют движение, а замедляют шаг. Вот и вовсе остановились грозной стеной. На безопасном от пушечного выстрела расстоянии. Жутко от их молчаливой грозности.

— Сейчас! Или — приступ!

— Смекай, воевода, не по-татарски выходит, — проговорил вполголоса князь Федор Оболенский. — Давно бы дуром поперли, коль не мешало бы им что-то…

— И то, смотрю, полона перед собой не гонят. Думаю, то и мешает, о чем лазутчик уведомил нас. Потяну до утра время. За тебя выкуп вышлю, чтоб успокоить послов, а остальное: поживем — увидим.

— Давай, воевода. Виновного! Чего молчишь?! Хабар-Симский уже твердо решил не выдавать Иордана-немчина, сам наказать его накажет, а врагам на мучительную смерть — ни за что. Добрый пушкарь. Да и городу службу служит честно. Всю жизнь проклинать себя станешь, если труса спразднуешь.

Только зачем дразнить татар упрямством? Лучше поиграть с ними в кошки-мышки. Крикнул в ответ:

— Погодите. Сейчас воевод младших да бояр скликаю. Они присудят, как поступить. Не волен я самолично…

— Мы не уйдем, пока не дадите виновного!

— Погодите малость. Дайте обсудить.

Тумены стоят молча. Кони под послами перебирают копытами от нетерпения, вырывают поводья, а воевода с князем ждут бояр и воевод, чтобы начать совет у татар на виду.

Воеводы во всех доспехах и с оружием, бояре в парадных зерцалах поднимались на колокольню не очень дружно, но когда наконец наполнилась она до отказа, Хабар-Симский начал рассказывать о требовании татар и о своем им ответе.

Долго молчали все, переваривая услышанное, и первое, что было сказано, воеводу поразило:

— А то и впрямь немчина-пушкаря выдать с головой.

Чтоб другим-иным неповадно было самовольничать.

Не все, но многие бояре поддержали это предложение, поначалу робко, но затем все уверенней и уверенней доказывая противникам, что одной, к тому же неправославной, душой спасти можно и нужно город или, по крайней мере, сотни душ, которые погибнут в сражении.

Иван Хабар помалкивал, дав знак и князю Оболенскому, чтобы тот тоже не вмешивался. Выгода в том была явная: пусть послы татарские поглядят, что не он, воевода, единолично решает, да и решения принимаются не так просто.

Когда же прошло достаточно времени, страсти уже начали выплескиваться через край, Хабар-Симский, спиной специально повернувшись к татарам, чтоб не видели басурманы его гневного лица, рубанул:

— Довольно базара! Как погляжу я, креста, на многих из вас нет! Пушкарь города ради пальнул! Вас же спасаючи, на самовольство рискнул! А вы?! Не отдам пушкаря! За самовольство накажу, но сам! — обвел всех гневным взглядом, готовый дать отповедь каждому, кто посмеет перечить, но бояре и воеводы замолкли, тогда Хабар-Симский, сменив тон на спокойный, вновь заговорил: — Вот что думаю: нужно бы собрать деньги да откупить бежавших из полона. Я от себя откупаю князя Оболенского, да еще четвертной в общий котел.

Не столь щедро, как сам воевода, бояре все же раскошелились. Определили, что требуется разослать по всем улицам глашатаев, пусть объявляют людям о решении боярско-воеводского совета.

— Добро. Так и поступим. — И повернувшись к послам ханским, крикнул им: — Пленников, от вас бежавших, к утру соберем всех и вам передадим. Либо выкупим. Пушкаря за самовольство накажу сам. Он передо мною виновен, а не перед ханом. Выкуп за князя Оболенского отдаю сейчас. Определите, кого отрядите за деньгами.

— Именем хана повелеваю, — крикнул возглавлявший посольство мурза, — тех, кто стрелял, и тех, кто сбежал в город от своих хозяев, выдать сейчас!

— Хан твой для тебя повелитель, а не для меня! Будет так, как я сказал! Упираться станете, ничего не получите. Даже за князя Оболенского выкуп. — И махнул рукой собравшимся на колокольне. — Аида вниз. Довольно из пустого в порожнее переливать.

Снизу прокричали:

— Высылай выкуп за князя. Все остальное решит Мухаммед-Гирей, да благословит его Аллах.

— Своего человека из ворот не выпущу. Отрядите от себя одного. Всем остальным стоять на месте. Учтите, пушки у нас заряжены.

Деньги были переданы быстро через едва приоткрывшиеся ворота, и тут же воевода разослал по всему городу глашатаев со сборщиками пожертвований, а сам с князем Оболенским принялся еще раз осматривать, все ли готово к отражению врага.

На стенах ратники не дремали. Горели и костры, которые поддерживали горожане-добровольцы под котлами с водой и смолой; поступали сведения воеводе и князю, что сбор денег на выкуп пленников идет споро — настроение у Хабара-Симского и Федора Оболенского было приподнятое еще и оттого, что татары не напали сразу и, похоже, не нападут вовсе.

Во второй половине ночи, когда подсчитали пожертвования, сникли и воевода и князь: средств хватало на выкуп лишь двух третей сбежавших в город пленников, и пришлось ломать голову, как поступить в создавшемся положении.

Подсказал один из купцов, внесший, кстати, две сотни золотых рублей. Он начал с того, что как мог успокоил Хабара-Симского:

— Не огорчайся, воевода, не осуждай горожан. Они себе не враги. Отдали они все, что могли. Только прикинь, посильно ли городу откупить столько христиан? Вот я весь свой капитал, почитай, вытряхнул, а едва на четверых его достанет. А что ремесленник захудалый может пожертвовать? Слезы. Иль дворня боярская? Самих же бояр в городе раз-два и обчелся. А беженцев сколько? Что они могут? То-то. Ты, воевода, чем зря расстраиваться, поступи так: сведи всех, кто к нам перебежал, на площадь у торговых рядов и кинь жребий. Кому что Бог даст. Твоя совесть чистой останется, не придется ей остатние дни жизни твоей тебя мучить.

— Дельно, — поддержал Оболенский. — Весьма дельно. На том и порешили. Хабар-Симский велел, как и предложил купец, всех беженцев собрать у торговых рядов. Сам вызвался объяснить им, что не на всех собран откуп и что у Всевышнего в руках доля каждого.

Готовились к жеребьевке, а затем тянули жребий, почитай, до самой зари. Тем, кому не повезло, побрели к площади у главных ворот. Священник надвратной церкви принялся кропить святой водой каждого, прося Господа Бога, чтобы простил он всем несчастным грехи их, призрел их в будущем, не дал бы погибнуть душам их; сердобольные женщины несли пироги и сдобу, молоко и сало — на площади создалась обстановка грустной торжественности, и несчастные, которых город выдавал татарам, не уносили с собой обиду на горожан.

Ждали рокового часа — послов ханских. Но когда вовсе рассвело, дозорные на колокольне надвратной церкви с удивлением сообщили:

— Стана татарского нет! Всю ночь костры горели, а теперь вот пусто. Только костры дымят.

Сам воевода поспешил на колокольню. Верно, татарских шатров нет.

«Иль задумали каверзу?! Обратно к Москве пошли? Скорей, весть лазутчика, от бывшего слуги князя Воротынского сбылась…»

Немедля, послали казаков разведать. Из нескольких ворот сразу. Вернулись казаки вскорости с радостным сообщением: татары ушли.

Площадь ликовала, а воевода Хабар-Симский поведал князю Оболенскому сокровенное:

— Выходит, князь, разумно я поступил, поверив вести от верного князю Воротынскому человека. Не лез на рожон, а тянул время. Сейчас бы самый раз вдогон пуститься, много бы караванов отбили, тысячи бы полоняников вызволили. Увы, бодливой корове Бог рогов не дал…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Боярская дума собралась на совет. Царь Василий Иванович повелел, чтобы никто не смел проявлять нерадивости, а все бы думные прибыли в Золотую палату. Оттого бояре и облачились в самые дорогие шубы, усыпанные жемчугом, оттого и шапки горлатные выбрали самые высокие, а поднимались по ступеням крыльца осанисто, гордо неся свою знатность. Непроницаемо торжественны лица, словно застыли величественно.

А в душах — смятение. Тревожатся сердца боярские, упрятанные под дорогими мехами. Мысли тоже тревожные, мятущиеся. Вопросов много. Очень много.

Отчего в Золотой палате? Послов никаких. Гостей знатных, кому бы честь такую оказывать, тоже в Москве нет. Не слыхивали, во всяком случае, бояре о таковых. Лишь рязанский воевода Хабар-Симский прибыл в стольный град по повелению государя. Но не ему же такой почет?

Самое главное же беспокойство вызывало то, что много времени прошло, а царь Василий Иванович не сказал еще своего слова о сраме, который пережила Москва от нашествия братьев Гиреев. Каждый из бояр прикидывал, нет ли в тех промахах, которые тогда случились, и его вины, не окажется ли он в опале. А то, что царь нынче может раздать всем сестрам по серьгам, бояре не сомневались. Только никак не могли взять в толк: отчего дума в Золотой палате?

Менее всех беспокоился князь Иван Воротынский. Безмятежная радость не покидала его вот уже какой день. Да и как не быть ему довольным жизнью, если его палаты почти совсем не пострадали от пожара. Обнищали, конечно, после грабежа, что-то унесено, что-то порушено, челядь, однако, и казну, и меха самые ценные успела переправить в кремлевский терем. Жена-ладушка жива и здорова, но главное — родила во здравии сына. Наследника! Продолжателя рода! Сразу же, как татарва схлынула, стремянный Никифор доставил их в Москву на радость своему князю.

Знатно услужил!

Молодец, Никифор. Верный слуга. К тому же головастый. И в ратном деле смышлен да опытен. Смог сохранить град его удельный от разграбления и жену-роженицу уберечь. Честь и слава ему за это.

Опалы государевой, коей опасаются бояре, ему-то чего бояться. С самого начала царь не послушал его княжеского совета, а так все и вышло, как он, князь, сказывал.

Конечно, потом он мог бы упрямее стоять на том, чтобы Коломну не покидать, но воля князя Андрея — воля большого воеводы. Ему, князю Андрею, и ответ держать. Да еще юнцу Дмитрию Вельскому, который, запершись в Серпухове, всю обедню проспал. Он в первую голову ответчик.

Не только не беспокоился князь Иван Воротынский, он даже гордился собой. А причины тому имелись: не он ли предложил князю Андрею встать с царевым полком насмерть за Коломной. За жизнь свою не страшился. Не он ли добровольно, когда другие бояре отлынивали, предложил возглавить посольство к Магметке — тоже не к теще на блины прогулка!

Степенно и достойно поднимался по ступеням в Золотую палату князь Иван Воротынский, не ведающий, чем обернется для него предстоящая дума. Да ему и кланялись с подчеркнутым уважением все бояре, как сумевшему сговориться с Магметом-разбойником, отвести от Кремля угрозу полного его разорения.

Все привычно в палате: рынды-лебеди разметали крылья от царского трона вправо и влево; веселящий глаз блеск золота и эмали; меха, стеганные жемчугом. Не шелохнутся бояре, вдоль стен сидючи, терпеливо ждут выхода государя. Прошел князь Воротынский к своему месту, по роду его предназначенному, и тоже молча, не ерзая, не проявляя нетерпения, стал ждать.

Государь не спешил с выходом к думным, томя души боярские. Уже все в сборе, о чем ему наверняка донесли, и надо же — медлит. Чего бы это ради? К добру ли? К худу ли?

Появился наконец. Лицо не грозно, но и не источает довольства. Сел на трон и молвил с добротой в голосе:

— Слава Богу, бояре думные, шертная грамота возвернулась ко мне. Слава Богу!

Выдохнула палата негромко, но дружно:

— Слава Богу. Господу нашему…

— А земной герой — окольничий Иван Хабар-Симский…

Царь поднял руку, и в палату, в сопровождении дьяков, ведающих царевой писцовой книгой, вошел сам земной герой. Не очень-то уютно, похоже, почувствовал он себя, выставленный как бы на суд чинных шапок и шуб.

А царь подливает масла в огонь:

— Поведай, слуга мой верный, как послов Магмет-Гирея-разбойника вокруг пальца обвел?

— Заслуга моя невелика, — начал новоиспеченный окольничий. — Мне весть дал через посланца неведомый мне нойон, верный человек, как посланец сказывал, князя Воротынского. Два важных слова в той вести… Дашкович нудит Магмет-Гирея дать для раззору город, оттого что мало поживились казаки, к Угре в основном направленные. Но штурма не предлагал, хитростью, дескать, намерен ворота отворить. А Дашкович — атаман всем известный своим коварством. Когда мы с Крымом союзничали, он что удумал: литовскую рать в татарские одежды обрядил, чтобы, значит, мы мечи на Крым подняли за то, что якобы не держат татары слова. Вот я и — ушки на макушку. Не обвел бы вокруг пальца атаман-хитрюга. Еще одно слово нойона важное: спешит хан домой, Астрахань на него готовит поход. Долго никак у города не задержится. Потому и начал я волынить, время затягивать.

— Великое дело тобой совершено: своего государя и Россию, отчину его, от позора спас. Нет у Магметки шертной грамоты! Нет! Никакие мы ему не данники! — сделав малую паузу, продолжил: — Род ваш давно и с великой пользой служит отечеству. Родитель твой, воевода Нижнего Новгорода, при моем еще родителе спас город от татарского разорения. Много других малых подвигов совершил. Ты же славен тем, что по отцовой стежке шаг держишь. И вот мое решение: быть тебе с сего дня окольничим и боярином. Я так повелел, л дума присудила.

Горлатные шапки закивали в знак согласия.

Тем временем лицо Василия Ивановича посуровело. Да и тон изменился, когда он вновь заговорил.

— Теперь, бояре думные, суд стану чинить: отчего татар до Москвы допустили без сечи?! Отчего полками, на Оке стоявшими, не заступили путь ворогу?! Ваше слово, бояре.

Как и заведено, перворядным слово — ярославским да суздальским. Они, естественно, в обиде на царя, что главным воеводою речных полков поставлен был юнец Вельский. Хоть и племянник он царев, но покатили на него бочки без опаски: нерасторопен, неопытен в ратных делах. А затем князь Щенятев яснее ясного сказал:

— Князь Иван Воротынский, прискакавши из вотчины своей порубежной, тебе, государь, совет давал, куда полки рядить, ты не послушал воеводу башковитого, а князю Вельскому доверился. Ничего не велел ему менять.

Когда бояре наговорились досыта и почти каждый сожалел, что зря не послушали князя Воротынского, винили князя Дмитрия Вельского, что расторопности и ратной мудрости не проявил и что совершенно неоправданно двинул полки к Одоеву, Белёву и Воротынску, оттого не смог встать на пути Магмета-разбойника, царь спросил Вельского:

— Что скажешь, главный воевода?!

Вельский был краток:

— Как не послать полки в верховье, если гонцы из Воротынска прискакали с известием, что вся татарская рать в верховье?!

Ловко передернул. Из молодых, да ранний… Дальше у него еще ловчее вышло.

— А из Коломны я не велел трогаться. На поле, ясное дело, выйти цареву полку и дружине Воротынского непосильно было, а крепость отстоять вполне могли. Имея такую рать за спиной, Магмет-Гирей не вел бы себя так нагло. Князь Андрей не послушал меня.

— Отчего самовольство?! — вопросил грозно царь брата своего. — Иль ты главным воеводой назначен был?!

— На защиту Москвы вышли, посчитав, что татары не пойдут через Коломну. Гонец к князю Воротынскому прискакал с доносом, что татары у его вотчинного града стоят и все Верхнеочье заполонили. Когда же гонец из Коломны догнал нас и сообщил, что татарские тумены переправляются через Москву-реку, уже к Северке подступили передовые их разъезды, я хотел воротиться, только князь Иван отсоветовал. При гонце наш разговор шел. — Помолчал не много, чтобы царь и бояре осмыслили последние его слова, что при свидетеле, значит, упрямился князь Воротынский, продолжил. — Князь Иван иное предложил: встать с царевым полком и его дружиной в поле, тумены татарские ожидаючи. Только я рассудил так: поляжет не за понюх табака твой, государь, полк, а дружину князь Иван с собой привел лишь малую. Большая его удел оберегала.

Вот это — удар. Куда ниже пояса. И Василий Иванович сказал свое последнее слово:

— На Казенный двор[123] князя Воротынского. Оковать! Подобртые приказы исполняются без особой охоты, но моментально, чтобы не навлечь на себя опалу. И известие о случившемся тоже разнеслось мгновенно. Еще не успели князя Ивана Воротынского вывести из Золотой палаты, а дружинники, приехавшие с ним в Кремль и теперь ожидавшие, как и слуги других бояр, своего господина, узнали о постигшем их несчастье.

Сидор Шика бросил своим товарищам: «Побегу гляну!» И заспешил к Золотой палате. Дружинники и кучера других бояр окружили людей князя Воротынского, сочувственно расспрашивая их, не ведома ли им причина опалы, но те, обескураженные неожиданной вестью, ничего путного сказать не могли.

Вернулся Шика. Сообщил взволнованно:

— Увели! Сам видел. Я скачу к Никифору. Вы тоже уносите ноги, повременив чуток.

Сидор Шика взял в намёт[124] с места и, нахлестывая рвущегося из-под седока коня, вылетел из кремлевских ворот и, пугая редких уличных зевак, поскакал к княжескому дворцу.

У ворот, осадив коня, крикнул нетерпеливо:

— Отворяй!

Слуги заспешили, но Шика еще более нетерпеливо потребовал:

— Шевелись! Мухи сонные!

Намётом к дому дружинников. Крикнул Никифору Двужилу:

— Беда! Князя на Казенный двор свезли!

Никифор присвистнул и тут же распорядился:

— Возок запрягайте. Быстро. Коней всей дружине седлать. Я и Шика с возком едем, все остальные — следом. Да не все вдруг. Не более чем по полдюжине, да спустя небольшое время друг за другом. За Десной буду вас ждать.

Сам же размашисто зашагал к княжеским палатам и, еще ничего не сообщив княгине, не спросив ее, как дальше поступать, распорядился мамкам, словно сам князь:

— Княжича Владимира готовьте в путь. В дальний. Мигом чтобы!

Те начали было перечить, что, мол, как без указа княгини, но Никифор цыкнул на них грозно:

— Готовь, говорю, мигом! Иначе — посеку! — И взялся для убедительности за рукоятку меча.

Вышла на шум княгиня. Спросила:

— Что стряслось, Никифор? Отчего сына моего в путь готовить велишь, меня не спросивши? Иль князь приказал?

— Тебе, матушка, тоже, не медля, ехать надо. Возок запрягают уже. Супруга твоего, князя нашего, на Казенный двор свели. Окован.

Княгиня, ойкнув, опустилась на лавку. Заломила руки.

— О Пресвятая Дева Мария, заступница наша! Отчего такая немилость?!

А Никифор жестко:

— В дороге поплачешь, матушка! И Богородице помолишься. Теперь же недосуг. В чем есть, так и садись в возок. Дружинники догонят, прихватив все нужное в дороге. Пошли! Если тебе себя не жалко, княжича обереги. Не ровён час, государь своих людей за ним пошлет. Нам неведомо, отчего оковали князя. Может, он род Воротынских намерен истребить. Пошли, матушка. Не послушаешь, на руках унесу. Силком.

— Як Елене поеду. К великой княгине. К царице…

— Никуда не поедешь, пока не станет все ясно, — упрямо подступил к ней Никифор, будто хозяин-деспот, кому нельзя перечить. — Сказал: силком в возок снесу, стало быть — снесу. Не погневайся, матушка.

— Ладно уж, пошли, коль так настойчив ты. Бог знает, кто из нас прав. Возможно, ты.

Подчиниться она подчинилась, только первое желание кинуться к великой княгине Елене Глинской, возникшее сразу же, как оглоушили ее страшным известием, не отступало, а наоборот, чем дальше она отъезжала от Москвы, тем становилось более упорным.

Неожиданно, нарушив тягостное молчание в возке, княгиня заявила твердо:

— В Серпухове остановимся! Мне к Елене, княгине великой, нужно поспешить. Совсем худа не случилось бы с супругом моим.

— Поступай, матушка, как сердце тебе велит. Только совет мой тебе: хотя бы неделю повремени. Когда прояснится, сколь велика опала, тогда — с богом. А вот княжича, матушка, я тебе не оставлю. Не обессудь. Увезу в удел. Более того, на Волчий остров определю на то время, какое посчитаю нужным. Под охраной Сидора Шика станет жить. С кормилицей вместе.

Княгиня не возражала. Она все более признавала верность поступков стремянного, тоже опасаясь за жизнь своего первенца.

«Если в крамоле обвинят свет-Ивана, то и наследника может государь живота лишить!»

Княгиня была дочерью своего века и знала его жестокость. Только никак она не могла понять, в чем вина князя, супруга ее любимого. Служил государю со всей прилежностью и вдруг — опала страшная. Отчего?!

«Быть может, скрывал что от меня? Непохоже, вроде бы…»

Но и сам князь Иван Воротынский тоже не мог еще понять, в чем его вина, и не мог прийти в себя от столь неожиданного и страшного решения государя.

«За что?!»

В одном был он повинен перед царем, что оставил большую дружину в Воротынске, но велика ли эта крамола, сравнима ли с тем, что он сделал доброго для царя Василия Ивановича и Земли Русской. Не он ли, переметнувшись к родителю Василия Ивановича Ивану Великому, мечом доказывал полякам и литовцам свое право, вместе с другими князьями воевал города их с великой удачей. Не это ли помогло Ивану Великому добиться от Казимира[125] того, что признал он за русским царем земли перешедших к нему князей. За Русью по тому договору осталась не только его, князя, вотчина, еще и Вязьма, Алексин, Рославль, Венев, Мстислав, Таруса, Оболенск, Козельск, Серенск, Новосиль, Одоев, Перемышль, Белев.

И в том, что удельные князья древней земли Черниговской поставили купно[126] сложить с себя присягу Казимиру, велика заслуга князей Воротынских — Дмитрия и его, Ивана, да Василия Кривого, тоже из их рода.

А не он ли, Иван Воротынский, оберегал затем земли верхнеокские от татарских набегов и от польско-литовского захвата. Иван Великий, царь всей Руси, царство ему небесное, не зазря же думным боярином его пожаловал и слугой ближним. Воеводою числил. Да и то верно, дружина его разумно устроена, готова и к полевой сече, и к осадному сидению, научена еще и лазутить. Каждый из дружинников — добрый сторожа.

Не его ли княжескими усилиями засечная черта[127] легла до самого Козельска, а по черте той и его дружинники, и казаки служилые по сторожам посажены, станицами лазутят. Даже в Степь они выезжают, чтоб почти под носом у татар лазутить и в самый раз оповещать о татарских сакмах, а тем более — о рати.

Верных людей своих он, князь, имеет и в литовской земле, и у татар. Важные вести те ему шлют безразрывно. Сколько раз эти вести служили великую службу Русской Земле. И на сей раз послужили бы, прими их государь Василий Иванович. Так нет, отмахнулся! Юнцу Вельскому веры больше оказал!

А в распре с Дмитрием за престол[128] чью сторону он, Воротынский, держал? Васильеву. Все, что сведывал, тут же ему передавал. Это он, Воротынский, поведал и Василию Ивановичу, и дьякам Стромилову с Гусевым, что Иван готовится венчать на престол своего внука. Сплоховали те, жаль их, но вечная им благодарность, что не выдали его, Воротынского, далее под пытками. Для Ивана Великого остался неведомым тот шаг, но Василий Иванович знал и не мог так просто забыть.

Да, он, князь Воротынский, присутствовал на венчании на царство Дмитрия. Поздравлял его вместе со всеми, только не перестал противиться этому. Более того, смог дать царю Ивану важные сведения о потачках Литве князя Ряполовского и князя Патрикеева с сыновьями, явно поддерживавших Дмитрия. Именно это круто повернуло все дело, Иван отстранил от дел внука, хотя и венчанного на великое княжение, и объявил великим князем и своим наследником своего сына, Василия Ивановича.

И надо же, такая вот благодарность за все содеянное!

Да, он, князь Воротынский, видел тогда, что сын пошел не в отца: не добр к подданным, не в пример отцу, но главное, — не любил, когда кто проведет рукой против шерстки; Иван Великий, тот перечивших ему даже жаловал, ибо видел в этом пользу для государства, Василий же не терпел тех, у кого есть свое мнение, — слишком любит себя. Хотя и знал обо всем этом князь Воротынский, только думал, что с годами приобретет великий князь мудрость мужа державного, станет царь жаловать тех, кто верно служит, хотя и перечит, на своем стоит, что государево с годами затмит личное.

Увы, такого не случилось. В цепи велел оковать слугу своего преданного и наверняка повелит готовить рать на Казань. Мстить за свой позор. И не удержит его никто от этой бессмыслицы, забоится правду-матку сказать в глаза. Да и за глаза. Доносчиков царь Василий расплодил знатно.

Эти грустные мысли о несправедливости опалы так подавили князя Ивана Воротынского, так подкосили его волю, что он даже не чувствовал боли, когда кузнецы Казенного двора заклепывали обручи на ногах и на руках, не вдруг ощутил тяжесть и печальный звон цепей, что звучал при каждом шаге. Печалью и негодованием пропитана была его душа.

Только об одном молил князь Иван Бога, чтобы сына миновала царская опала. Сына и княгиню-ладушку. Пусть уж ему одному, если так определено судьбой, секут голову, но род не рубят под корень. И если в темнице сидеть предстоит, то тоже чтоб одному.

«Авось не поднимется рука на грудничка», — с надеждой думал князь Воротынский.

Намного спокойней было бы на душе у него, знай он, что сын его, безгрешная душа, безмятежно спал в удобной люльке, установленной в возке, а сам возок стоял на берегу Десны, чуть в стороне от дороги под раскидистой ветлой в ожидании дружинников, первая дюжина которых вот-вот должна была появиться на Калужской дороге.

Почему на Калужской? Двужил решил ехать по ней, чтобы избежать погони, если она случится. В Серпухов заехать через Вороново, Белоусово, Высокиничи — дальше так, но — спокойней.

Княгиня безропотно согласилась ехать этой дорогой, менее накатанной, более колдобистой. Ее нисколько не волновали неудобства, ибо теперь занимало одно: как только доберутся они до Серпухова, а Никифор увезет княжича в удел, она тут же вернется в Москву. Решение это было твердым и бесповоротным. Воротится она, не ожидая никаких вестей. Княгиня надеялась, что по-людски отправит ее воевода серпуховский, ведь они же были с князем Иваном на короткой ноге, и жила поэтому сейчас одним — предстоящей встречей с великой княгиней, царицей Еленой, вела с ней мысленный разговор, подыскивая трогательные и вместе с тем убедительные слова, обеляющие князя.

Увы, не случилось так, как мыслилось княгине. Ее приезд в город вроде бы никто даже не заметил. Обычно, когда проездом в Москву или из нее они с супругом останавливались в своей усадьбе, специально для остановок на отдых приобретенной, тут же съезжалась к ним вся городская знать, особенно ратная, сейчас же к воротам усадьбы не подъехала ни одна повозка, не появился ни один конный. Даже атаман городовых казаков не соизволил навестить княгиню. Она была весьма этим удручена, но ей ничего не оставалось делать, как самой поехать к воеводе. До родовой ли гордости, когда в беде муж?!

Ее впустили в усадьбу воеводы с обычной расторопностью. Встретила княгиню жена воеводы Мария Фроловна любезно, провела в свои комнаты, но, догадываясь, что гостья будет что-либо просить, опередила ее:

— Супруг мой в Воскресенском монастыре. По воеводским своим надобностям. Нынче его даже не жду.

Но от слуги княгиня уже знала, что воевода в усадьбе, и не нашла нужным долго задерживаться в этом лживом доме, а вернувшись к себе, покликала ключника.

— Хочу завтра выехать в Москву. Есть ли в доме надежная повозка?

— Для дальней дороги нет. Князь не распоряжался иметь такие. Да и кони прыткие слишком, на малый выезд отобранные. Красивы, да не выносливы.

— Что будем делать?

— У боярских управителей поспрашаю…

— Нет-нет. Без них бы обойтись.

— Можно и без них. Только получится выезд не княжеского достоинства. Удобства тоже поменьше.

— Бог с ним, с удобством. Лишь бы без поломки и резво.

— Все сработаю, матушка. Опочивайте с дороги. Завтра к полудню тронетесь в путь.

И в самом деле, выезд был подготовлен даже немного раньше обещанного времени. Дружинники для сопровождения — любо-дорого, одно загляденье: кони боевые в дорогой сбруе, оружие и кольчуги у ратников добротные, шеломы и щиты начищены, а вот в чем княгине ехать, не очень-то разберешься: вроде бы возок в колымагу[129] переоборудованный. Одно утешает — просторно внутри и пол мехами устлан, а стенки обиты персидскими коврами.

А что безрессорный рыдван на каждой колдобине так встряхивает, что спасу нет, то тут ничего не остается, как терпеть.

Много княгине терпеть придется, раз она мужа опального решила вызволить. Перво-наперво смириться с тем, что сын станет расти не на глазах. Только весточки о нем получать да изредка к нему наведываться. Унижения всяческие испытывать. Первый плевок в лицо ее пригожее сделан воеводой серпуховским и его супругой, но то ли еще будет впереди… Пока что княгиня об этом не думала, воевода обидел ее, верно то, но Бог ему судья. Да и прок от воеводы какой?

Вся надежда на великую княгиню. На царицу Елену.

Та встретила княгиню радушно, даже всплакнула, ее жалеючи. Вспомнила и клятву, которую они давали друг другу, обещая идти по жизни рядом и поддерживать друг друга. Елена обещала всяческое содействие, но надежды на освобождение князя Ивана не вселила.

— Одно скажу, крут на расправу муж мой, на добро же не быстр. За дядю своего, князя Михаила Глинского,[130] сколько просила, все не прощал. Даже император Максимилиан[131] через посла своего просил государя отпустить в Испанию к королю Карлу, но и на это не отозвался. Такой он. Но не станем терять надежды.

Через два дня Елена сама приехала в усадьбу к Воротынской, чтобы сообщить несчастной подруге все, о чем проведала.

— Митрополит у государя побывал, просил, не лишал бы живота верного слугу своего. Василий Иванович ответил, что такого в мыслях не держал. Не за измену заковал, а за нерадивость и за строптивость. Не люба ему, как он сказал, женитьба царя на мне. К владимирским и ярославским князьям якобы примкнул, а те упрямятся признать меня царицей.

— Да не может такого быть! — воскликнула княгиня. — Дома ни разу против Глинских и тебя ни одного слова не сказывал. А со мною не лукавил никогда.

— Верю, милая. Верю. Только как убедить царя, супруга моего?

— Так и убеди: напраслина, мол. Напраслина.

— Митрополит просил, — не обратив внимания на последние слова княгини, продолжала Елена, — не пытать невинного, на что царь ответил, что исполнит просьбу церкви. А когда митрополит попросил снять опалу вовсе, то отрезал круто. Пусть, дескать, кандалы поносит, верней государю служить станет. Да и другим, сказал, острастка, не перечили бы царю-самодержцу. На постриг в монахи тоже не дал согласия. Сказал грубо: таких воевод в монахи — жирно слишком, он ему еще самому нужен. Выходит по всему, можно надеяться.

Шли, однако, день за днем, месяц за месяцем, а на то, что царь снимет с князя Ивана Воротынского опалу, не было даже намека. Царь Василий Иванович словно бы забыл о своем опальном слуге, великая княгиня Елена совсем редко стала наведываться в усадьбу Воротынских, ответные визиты княгини в Кремль тоже редели; однако уезжать из Москвы в свой удел княгиня не собиралась, хотя и тосковало сердце ее по сыну.

В одном видела утешение, чтобы Никифбр привез сына к ней в Москву, но, увы, все ее просьбы разбивались об упрямство стремянного, который, хотя и с почтением, винясь всякий раз за непослушание, твердил одно и то же:

— Не следует, матушка, рисковать. Не ровен час. Вздумает царь вотчины вас лишить, коль дружину на сечу княжич водить перестанет.

А на рубежах княжеского удела, они и рубежи государства, в самом деле стало вдвое беспокойней после того, как князь Воротынский угодил в темницу.

Нет, ослушаний ни среди городовых и полевых казаков, ни среди дружинников не случалось. Бдели на сторожах отменно, город тоже готов был постоянно к тому, чтобы отбить возможное нападение литовцев, лазутчики исправно присылали сведения, загодя извещая воеводу Двужила и дворян о действиях врагов, ни один еще налет не привел литовцев к успеху, побитыми они уносили ноги восвояси, но это их никак не отрезвляло. Чуть очухаются и снова лезут получать по мордасам. Никифор водил дружину под стягом князя Воротынского, ибо княжич находился с дружиной во всех походах. На добром иноходце, в специально сработанной для походов люльке, которую нельзя было назвать ни вьюком, ни седлом, но удобная и красивая, достойная княжича. Люльку оплели частой кольчугой, которую специально для этой цели выковал кузнец. Конь тоже был защищен тегиляем,[132] поверх которого нашита была еще и панцирная чешуя. При княжиче всегда находились телохранители, самые умелые мечебитцы, знаменосцы и сам Никифор Двужил. К этому привыкла дружина и, как считал Двужил, сиротить ее без нужды не стоило.

Постепенно настойчивость княгини спадала, она была беременна, и заботы о новом ребенке все более ее занимали.

Она очень хотела девочку.

Так вот и сплелись в тугой жгут горе, тревога и надежда. Она-то, вроде бы задавленная горем и тревогами, давала силы, потому и шла в княжеской семье жизнь обычной чередой, лишь грусть, постоянная, не уменьшающаяся будто пропитывала стены теремов и палат.

Как бы то ни было, ребенок родился в то самое время, в какое ему надлежало появиться на свет божий. Вопреки ожиданиям и мольбам княгини, родила она сына.

Еще одного представителя и продолжателя рода Воротынских. Еще одного воеводу. Назвали его Михаилом.[133] Как ни радостно было это событие, печаль все же не покинула усадьбу Воротынских. Печаль и — тревога. Она еще усугубилась приездом в Москву Никифора Двужила. Один он приехал, без княжича, что весьма насторожило княгиню. Скрывает, может, что-то, не все ладно с сыном, вот и не привез? Княгиня начала было упрекать Никифора, отчего хоть на недельку не привез (кто узнает, если тайно), но тот спокойно ответил:

— Не сомневайся, матушка, беды никакой с княжи чем не случится. На Волчий остров я его отправил под пригляд Шики.

— Неужели, думаешь, я не соскучилась о дитяти? Сердце разрывается. Покойней мне было бы, если бы под крылом моим он был.

— Вот и поехали, матушка, домой. Не век же тебе в постылом городе сем вековать. Князю не поможешь, а себя мучаешь. За тобой я приехал. И за младшим княжичем. А если ты здесь будешь, матушка, да оба княжича, отберет вотчину царь Василий Иванович.

— Прав ты, но давай договоримся так: никуда из Москвы я не уеду, пока с князя царь опалу не снимет. Княжич Владимир пусть водит дружину. Так, видно, Богу угодно.

— Княжича Михаила я тоже увезу. Пусть они вдвоем воеводят.

— Нет! Сына младшего не дам!.

Так властно обрезала, что отбила Никифору охоту продолжать разговор. А княгиня, поняв, что незаслуженно обидела вербного слугу, смягчилась:

— Понимаю, ратному делу княжича тебе учить, но пусть подрастет. Пусть пока старший один водит дружину.

Только года через полтора Никифор вновь заявился в московскую усадьбу Воротынских. На этот раз с Владимиром. От горшка — два вершка, а в бехтерце, с чешуйчатыми узорами на груди. Расстарался для воеводы-дитя старый княжеский кузнец, даже меч по росту выковал.

Рукоять узорчатая, серебром чеканена, а ножны обтянуты пурпурным сафьяном, шитым жемчугом. Шелом островерхий с бармицей[134] из серебра, будто кисеей нежной спускавшейся на плечи, уже не по возрасту широкие.

Некинулся в объятия матери, а чинно поклонился ей, сняв шелом, и княгиня поняла состояние воеводы-ребенка, сдержав слезы радости и умиления, подыграла ему:

— Здравствуй, князь Владимир. Милости прошу. Торжественность встречи нарушил княжич Михаил, отчего-то испугавшийся брата, когда тот подошел к нему. Прижался к няньке и никак не оторвать его от подола. Хныкать даже начал. Пришлось унести его в детскую.

— Не ласково встретились братья, — сокрушенно вздохнув, проговорила вроде бы для себя княгиня. — Плохая примета.

— Не накликай беду, матушка, судьбы людские не подвластны людям. Только я так скажу: у князя Владимира сердце доброе, отзывчивое. К тому же — смышленый он. Из ранних. А коль не черств душой да голова на плечах, не станет вредничать, не пойдет на ссору.

— Дай-то Бог, — вздохнула княгиня и спросила: — Долго ли намерены гостить?

Ответил Никифор:

— Воля князя Владимира и твоя, матушка. Если тревожных вестей не получим, можно и подольше.

К матери прильнул старший сын лишь тогда, когда они остались одни. В домашней одежде он не только стал внешне похож на обычного мальчика, но словно почувствовал это сердцем и внутренне изменился неузнаваемо, ласково гладил руку матери, обнявшей его, а глаза княжича затуманились слезами.

— Трудно, сынок? Иль свыкся уже? — спросила, глотая слезы, княгиня.

Михаил всхлипнул, и мать, гладя его по голове, принялась утешать:

— Все образуется. Бог даст, вернется в вотчину свою отец твой, возьмет дружину под свою руку, ну, а пока, сынок, не забывай, что ты — князь, ты — старший в роду.

Ничего не ответил сын, продолжая всхлипывать.

Миновала неделя, братья подружились, младший уже без страха встречал старшего, когда тот приходил к нему поиграть в доспехах, с мечом и даже с колчаном стрел и луком — княжичу Михаилу особенно нравился колчан расшитый и стрелы с перьями на конце, и когда подходило время оканчивать забавы, нянька едва-едва уговаривала его вернуть колчан брату. И глядя на то, как крохотными ручонками своими тужится младший княжич натянуть тетиву и пустить стрелу в цель, хотя сам едва лишь научился твердо стоять на ногах, мамки и няньки судачили меж собой: «Ратник растет. Тоже, видать, станет воеводою». Во время одной из таких игр на полянку у терема торопливо вышел Никифор — и к княжичу Владимиру:

— В удел, князь, спешить нужда. Литовцы малый поход готовят.

Младший князь Воротынский не захотел отдавать брату лук и стрелы, как его ни уговаривали, и Владимир махнул рукой.

— Пусть играет. Оставляю.

Княгине Никифор сообщил о том, что гонец прискакал, двух коней загнав, и что он с княжичем в дорогу спешно отправляется.

Короткие сборы, и вот уже к крыльцу подводят для старшего княжича оседланного коня. Княгиня, спокойная внешне, ласково обняла сына, перекрестила.

— Пресвятая Дева Мария, замолви слово перед сыном своим Иисусом Христом, чтобы простер он над головой моего чада руку свою. — Еще раз перекрестила. — С Богом, князь! Помни, нынче ты — защитник удела нашего. Не оплошай. Блюди совесть свою…

Поклонился княжич матери, братцу, которого тоже вывели на крыльцо и который не выпускал из рук ни лука, ни колчана, вовсе не понимая, что происходит, поклонился и челяди, высыпавшей провожать юного князя, и, опершись на руку Никифора, вспорхнул в седло.

Никифор (двужил он и есть двужил) взял резвый темп, лишь иногда переводил коней на шаг, чтобы передохнули, не обезножили бы, а привалы делал короткие, даже костры не велел разводить. Медовуха с холодным мясом и на обед, и на ужин. Еще умудрялся на этих коротких привалах рассказывать княжичу о предстоящем бое с врагами да о том, какие меры нужно принять для успешного отражения набега литовцев.

В указанный лазутчиками день литовская рать не появилась. Что? Отменили малый поход или не управились к сроку? Неопределенность всегда тревожит. Выбивает из колеи. Никифор, однако, от имени князя Владимира повелел всем оставаться на своих местах, костров не разводить, коней не расседлывать. Даже на ночь. Лишь отпустить подпруги.

Коням ничего, овса набито в торбы, трава вокруг — по самое брюхо, а вот ратникам ночью — зябко. Особенно неуютно на заре, когда седеет от инея трава на полянах и одевается серебристым кружевным узором перелесок на опушках. Тут бы самое время к костерку руки протянуть, увы, не велено. Стало быть, терпи.

Впрочем, ратникам терпение — не в новинку.

День миновал. Утомительно тягучий. Ночь настала, а ворогов все нет. Не шлют никаких вестей и дозоры из казаков-порубежников. Чего бы не разжечь костров? Двужил тем не менее тверд как кремень:

— Не сметь! Не из кисеи, чай!

Подошло серпуховское ополчение. Невеликое. Пожадничал воевода, которого о подмоге просили, не стал трогать полки, которые с весны без дела стояли на Оке, ожидая возможного татарского набега. Но его оправдать вполне можно: всем памятна недавняя хитрость Мухаммед-Гирея, который малыми силами ударил по верхнеокским городам. А кто подтвердит, что малый поход, который готовят литовцы, не коварный план, задуманный совместно с крымцами? Оттого не стал рисковать главный воевода окской рати, а послал лишь городовых казаков и добровольцев из обывателей.

Что ж, и на том спасибо. Их можно поставить во вторую засаду. Поближе к Угре. Если первую сомнут литовцы с ходу, на второй — споткнутся. И время — главное, на что сделал ставку Двужил, — будет выиграно, литовская рать потеряет стремительность, растянется, что даст возможность дружине княжича Воротынского сделать победный удар.

— Если Белев пришлет рать, ею серпуховцев усилим, — высказал свою мысль Никифор Двужил.

Но белёвцев так и не дождались. Те даже к шапочному разбору не успели. Долгожданные дозоры начали возвращаться с сообщениями о пути, которым шла литовская рать, и ее численности. Сообщения те внесли успокоение: тем путем идет враг, где засада. Одно плохо — велика его рать, более той, о какой сообщил лазутчик. И обоз знатный. Стало быть, нет сомнения в успехе.

— Сколько ни придет, а встречать будем, никуда не денемся, — заключил Двужил. — Не прятаться же за стенами городов, не скрестив мечи. В крепость отступить всегда успеем, если уж невмоготу станет. А пока с Божьей помощью бой дадим. Авось отобьем. Не дозволим грабить деревни и села вотчинные.

Авось — это, конечно, к слову. Двужил все предусмотрел. И то, что по лесной дороге растянется литовская рать, поэтому и не сможет навалиться сразу всей мощью, начнет перестраиваться, вот тут в самый раз с боков засыпать стрелами, взять в мечи и копья, а уж после того — с тыла навалиться.

План удался на славу. Передовой отряд (человек пятьдесят) засада пропустила, не выказав себя. Там, дальше, его окружит вторая засада, что близ Угры, и постарается не выпустить никого. Впрочем, если кому и удастся ускакать, все едино толку от этого никакого не будет.

Через короткий срок появились и основные силы. Не очень-то насторожены всадники. Да и то сказать, от передового отряда никакого предупреждения нет. Уверены литовцы, что поход их окажется внезапным для князя-отступника и, быть может, роковым. Если сын Ивана Воротынского попадет им в руки, вынудят они его воротиться под руку Сигизмунда. Вынудят. Чего бы это ни стоило.

Разорвал тишину лесной глухомани залп трех рушниц, кони и всадники первых звеньев повалились на землю, словно умелой рукой косца подсеченные. Болты завжикали каленые, железные доспехи шутя пробивающие. Бой начался.

Литовцы быстро пришли в себя от столь неожиданной встречи и поступили тоже неожиданно: спешившись и прикрывшись щитами со всех сторон, медленно и упрямо пошли на сближение с засадой.

Засадникам ясно, что все они полягут в сече, случись хоть малая заминка с боковыми ударами, ибо засада готовилась против конницы, которой в сыром логу с густым орешником не очень-то сподручно, а вышло вон как. Теперь равные у них условия, только литовцев вчетверо больше, да и ратники они опытные. Рушницы теперь уже стреляли не залпами, а какая быстрей заряжалась. Бьют смертельным боем почти в упор, самострелы болтами отплевываются, а строй литовцев словно не редеет — мигом смыкаются щиты, где случается прореха.

Что ж, пора выхватывать мечи и сабли из ножен, темляки[135] шестоперов надевать на запястья.

— Вперед!

И в этот самый момент высыпали из лесу, позади литовского строя, казаки и одоевцы. Тоже пешие. Они, быстро оценив положение, разделились. Частью сил принялись обсыпать тех литовцев, что ждали, когда спешившийся отряд сомнет засаду, а частью — кинулись на помощь товарищам. Литовцы оказались в окружении.

Очень разумный ход. Собственно, он и решил исход боя. Воевода литовский повелел еще нескольким сотням своих всадников спешиться и послал их на засаду, еще сотне велел спешиться, чтобы очистить лес от стрелков справа и слева, остальным же попятиться, чтобы не понести ненужные потери от стрел, этим-то и воспользовался Двужил.

— Вели, князь, дружине в дело!

— Хочу и сам с вами.

— Повремени, князь, пока рука окрепнет. Годков пяток еще не пущу. Не настаивай. Вели дружине в сечу. Немешкай.

— Да благословит вас Бог, вперед!

Бой утих еще не скоро. Литовцев полегло знатно, лишь какая-то часть сумела рассыпаться по лесу, остальные сложили оружие.

На щите, как говорится, въезжал княжич в стольный город удела, дружина горделиво гарцевала, следом за ней так же гордо, пеше и конно, двигались казаки городовые и рубежные, стрельцы и ополченцы; замыкали колонну пленные и захваченный литовский обоз. Длинный хвост. Намного длинней рати князя Воротынского.

Колокольным звоном встречал город воеводу-ребенка, улицы ликовали, кланялись княжичу и дружинникам его. И немудрено: почти все ополченцы живы, дружина сама тоже не поредела, вотчина обережена от разграбления, город не подвергся осаде, к тому же прибыток весомый — лошади, телеги, сбруя, оружие и доспехи да впереди еще выкуп за пленных. Каждый ополченец получит свою долю, и хватит той доли на безбедное житье до самой, почитай, смерти. Еще и детям останется, если с разумом распорядиться обретенным в сече богатством. Вдовам и сиротам двойная доля. Хоть как-то это их утешит.

После торжественного богослужения духовный отец князя Ивана Воротынского, взявший заботу и о душе княжича Владимира, посоветовал:

— Поразмысли, княжич, не отправить ли государю нашему, Василию Ивановичу, из полона знатных литовцев? И гонца не снарядить ли? Глядишь, подобреет царское сердце, снимет он опалу с батюшки твоего, князя Ивана Михайловича.

— Иль сына его оковать повелит, — возразил Двужил. — Может, успех ратный княжича вовсе не к душе царю окажется. Тут семь раз отмерить нужно, прежде чем резать.

— Риск есть, — согласился духовный отец князя. — Не ведаем, по какому поводу попал князь наш в опалу.

Если изменником наречен, то и сыну жизни вольготной царь не даст, чтоб, значит, мстителя не иметь…

— Посчитает царь, будто ловко сыграно с литовцами в паре, чтоб пыль в глаза пустить, отвести подозрение от опального князя, — поддержал эту мысль священнослужителя Никифор Двужил. — Послать, думаю, одного гонца и ладно на том. И не царю-батюшке, а главному воеводе порубежной рати в Серпухов. А то и от этого воздержаться. Решать, однако, княжичу. Ежели рискнуть намерится, Бог, думаю, не оставит без внимания благородство его.

Недолго, по малолетству своему, раздумывал княжич, спросил только:

— Считаешь, святой отец, батюшке моему поможет, если пленников знатных государю отправим?

— Надо думать поможет, но вполне дело и так обернется, что и на тебя может опала пасть. Тогда и тебе сидеть в оковах иль на плахе жизнь кончить. Но вдруг все же смягчится сердце царское от вести о славной победе и от подарка щедрого?

— Шли гонца к царю! — твердо решил княжич. — И две дюжины пленников.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Царь Василий Иванович остался весьма доволен присланным Владимиром Воротынским полоном. Он ждал посольство из Литвы, переговоры предстояли трудные, ибо литовцы обвиняли россиян в нарушении условий перемирия, не имея тому веских подтверждений. Во время переговоров ведут себя нагло. Слышат только то, что говорят сами. Но на сей раз он им быстро собьет спесь, представив (вот они ваши голубчики-разбойники, любуйтесь ими) неоспоримые доказательства вероломства самой Литвы.

«Поглядим, как станут изворачиваться! — предвкушая торжество свое на переговорах, размышлял Василий Иванович. — Поглядим!»

Однако даже не подумал о том, чтобы снять опалу с князя Ивана Воротынского в благодарность за верную службу ему, царю, сына его.

Царь совершенно не казнился, что оковал воеводу за якобы нерадивость ратную, хотя знал, что не он виновен в трагедии, постигшей Русь. Князю Андрею, но, главное, князю Вельскому кару нести, но не поднялась рука на брата и на племянника. И все же Василий Иванович был благодарен за присланный гостинец и не захотел дознаться, с умыслом ли, в угоду князю Ивану Воротынскому свершен был малый поход литовцев, не обман ли задуман сыном опального князя, чтобы задобрить его, государя, а затем переметнуться со всем уделом в Литву. Ради такого лакомого куска литовские правители могли не пожалеть сотню-другую соплеменников.

В уделе князя Воротынского ждали-пождали добра или худа, но все оставалось, как прежде. Княгиня несколько раз виделась с Еленой, та обещала ей посодействовать, чтобы муж сменил гнев на милость, но усилия женщин тоже оставались без последствий.

Освобождение пришло лишь через несколько лет, когда великая княгиня Елена родила наследника престола, нареченного Иваном.[136] На радостях царь помиловал всех сидевших в застенках Казенного двора и даже князя Федора Мстиславского,[137] которого уличили не без основания в попытке сбежать в Литву. Принял освобожденных царь милостиво, вернул им все их привилегии и только Мстиславскому и Воротынскому запретил покидать Москву.

С сожалением воспринял этот запрет князь Иван Воротынский. Значит, не совсем снята опала, не доверяет, выходит, царь ему, верному слуге своему, защитнику, радетелю Русской Земли, но что ему оставалось делать? Поперечишь — вновь окуют.

Дома князя — радость. Баня натоплена. Накрыт пышный стол. По велению княгини послан гонец к княжичу Владимиру, чтобы скакал в московский дворец повидаться с отцом родным и вел бы с собой малую дружину.

Увы, решение княгини супруг не одобрил. Когда она, нежно прижавшись к нему, сказала, что через несколько, дней прискачет сын их и вся семья будет вместе, князь Иван усомнился:

— Ладно ли это будет? Прискачет, а царь и его из Москвы не выпустит. Негоже такое. Пусть удел блюдет. А свидеться, Бог даст, свидимся. Жизнь еще долгая впереди.

Тут же послали второго гонца к сыну, чтобы тот повременил с выездом.

Нелюбо это княгине, но она в конце концов согласилась с мужем, и они, посоветовавшись, решили, что княгиня месяца через два поедет в удельный град с младшим княжичем и побудет там какое-то время, поживет с сыном, лаская и голубя его.

Потихоньку-помаленьку жизнь входила в привычное русло. Царь, казалось, более не гневался на Ивана Воротынского, и тот был весьма этим доволен, но не отступал от своего же решения впредь в разговорах с царем только играть в откровенность, взвешивая каждое слово, прежде чем произнести его. Теперь он станет более заботиться о личной выгоде, нежели выгоде державы. Гори оно все синим пламенем, лишь бы вновь не попасть в оковы.

На исходе лета (третий год завершался с того дня, как царь снял с князя опалу) Василий Иванович стал собираться на осеннюю охоту на любимое свое место в Озерецкое близ Великих Лук, намереваясь там провести месяца два. В число бояр и князей, каких наметил взять с собой царь, вошел и князь Иван Воротынский. Ни радости тот не проявил, ни печали. Раз царь зовет, не станешь же отказываться, хотя куда милей была бы для него охота на Волчьем острове. Дома. У себя. Где волен поступать не по царскому желанию, а по своему. Там ты сам себе хозяин.

И вот, словно в угоду его настроению, случилось непредвиденное: не поберегся после бани князь Иван Михайлович, испил слишком холодного кваса да еще на зябком ветерке постоял долгонько, вот и остудился, заметался в жару, — какая тут охота? Все бы ничего, хворь отступит, здоровье воротится, но непокой душевный имел место при одной мысли, как бы государь не посчитал, будто лукавит слуга его, не желая ехать на охоту, и непокой этот усилился, когда Василий Иванович прислал своего лекаря в княжеский терем. Вроде бы заботы ради, на самом же деле, и это лекарь не скрывал, прознать, не притворяется ли князь.

До гнева обидно Ивану Михайловичу, понявшему, что царь так и не проникся к нему полным доверием. Он твердо решил не ехать с царем на охоту, если даже станет ему лучше в день выезда.

«Без меня обойдется! Коль оборвалась нитка, как ни старайся, без узелка не соединить…»

Не подумал всерьез о последствиях такого шага. А они проявились совсем скоро: царь занемог на охоте, да так сильно, что его едва успели довезти живым до Москвы, где он вскорости скончался, успев лишь продиктовать духовную. Князя Воротынского, своего ближнего слугу, царь в духовной обошел вниманием — не ввел даже в состав совета Верховного, которому надлежало вместе с царицей Еленой опекать царя-младенца и решать державные дела. Обида захлестнула князя Воротынского сверх меры, и он решил, не извещая царицу Елену, уехать в свою вотчину.

«Авось не хватятся. Забыли обо мне! Кому я нужен?!»

И к самому ко времени, как говорится, прискакал из Воротынска гонец с тревожной вестью: воевода Никифор извещал, что от лазутчиков приходят вести, будто Крым готовит целый тумен для набега, одно крыло которого пойдет на Литву, другое на верхнеокские земли; Литва же, в свою очередь, намеревается «погулять» до самой до Оки, зовя ради этого в помощники атамана Дашковича. Чем не предлог оправдать свое самовольное отлучение: ради, мол, своей вотчины, ради безопасности украин российских?

Но почему же было не рассказать о столь тревожной обстановке царице Елене, не получить ее дозволения спешить в свою вотчину, так нет — гордыня не позволила.

Затмила она здравый смысл, который мог бы удержать князя-воеводу от очередного опрометчивого поступка, ибо в тот же день, когда княжеский поезд покинул Москву, царице Елене об этом было доложено. И кем? Самим князем Овчиной-Телепневым-Оболенским,[138] о котором злые языки поговаривали, будто был он любовником Елены Глинской еще до венчания ее с царем Василием Ивановичем и будто бы царь-младенец — его сын. Пойди проверь, досужий ли это вымысел, либо сущая правда, верно лишь то, что царица Елена приблизила к себе, не скрывая этого, князя Овчину-Телепнева до осудительного неприличия. Но тот не просто доложил царице о том, что князь Воротынский покинул Москву, а он настойчиво посоветовал:

— Вели, моя царица, догнать и оковать беглеца. Не отменил в своей духовной покойный Василий Иванович запрет выезжать из Москвы Ивану Воротынскому. Случайно ли? Вполне может переметнуться в Литву, великий урон нанеся украинам твоим, владычица. Его примеру могут последовать князья Одоевские и Белёвские.

Царица Елена не согласилась:

— А если не намерился изменять, тогда как? Поступим иначе. Ты, Иван Федорович, извести серпуховского воеводу, пусть установит догляд за князем Воротынским. Да и за его сыновьями тоже.

— Опрометчиво поступаешь, моя царица.

— Пусть так. Но — погодим. И поглядим. Пошли и ты своих верных людей в речную рать. Особенно в Коломну. К главному воеводе Ивану Вельскому.[139] Ни одного его неверного шага тоже не упусти. Вельский с Воротынским может сговориться.

Знай обо всем этом князь Иван Воротынский, тут же поспешил бы обратно в Москву, но он спокойно ехал в свой удел, обдумывая те меры, какие необходимы для защиты удела и рубежей Земли Русской, но главное, горя нетерпением встретиться с сыном, загодя радуясь той встрече. Он пытался даже представить себе своего старшего сына, в его воображении он представлялся крепкотелым, с пригожим лицом, как у княгини, и умным добрым взглядом — все, что прежде рассказывала княгиня об их первенце, он кратно преувеличивал в своих мыслях.

Он не ошибся в своих ожиданиях. Княжич и впрямь предстал перед отцом не птенчиком, едва оперившимся, но — мужем. Сразу бросилось в глаза князю-отцу гибкое и сильное тело не изнеженного баловня, а ратника. Взгляд острый, хотя и была смягчена эта острота слезами радости, застлавшими глаза юноши.

Поначалу княжич, словно совсем взрослый воевода, поклонился поясно отцу, но на малое время хватило у него сил играть эту роль, не совладав с собой, кинулся в отцовские объятья и прижался к его все еще могучей груди.

— Счастье-то какое Бог дал, — умиленно повторял князь-отец, прижимая к себе сына и похлопывая по тугой спине. — Счастье-то какое!

Но нежность эта не могла быть долгой. Они — мужчины. Они — воеводы. Отец мягко отстранил сына, сказав:

— Ну, будет!

Князь шагнул к Никифору Двужилу, который стоял в ожидании, когда на него обратит внимание государь его, поклонился низко, затем взволнованно заговорил:

— Я всегда верил в твою преданность моему дому, но то, что ты сделал для меня, я даже не могу оценить! — И он снова низко поклонился своему стремянному.

Настало время и Никифору степенить князя:

— Будет, воевода. Иль мы дети, в куклы играющие. Я поступал по чести. А каков твой сын в сече, сам поглядишь, тогда и скажешь свое окончательное слово.

— Знаю и без того — худу не научил. Но ты прав, не стоит уподобляться слезливым бабенкам. — Голос его окреп, зазвучал властно: — Готовь дружину к встрече со мной. Славно она потрудилась без меня, хочу знатно ее наградить: каждому — по новой кольчуге и по золотому рублю. А тебе, Никифор, и Сидору Шике — милость особая. Вдвое земли вам добавлю с селами и велю новые терема срубить. Каждому по чину. И вот еще что: младшего моего бери в обучение. Княгиня по слабости своей не пустила его к тебе, а теперь наверстывать нужно упущенное.

— Постараюсь, князь. Завтра же начну.

Начать-то он начал, смог по-настоящему приобщить к ратному делу и князя Михаила, хотя сейчас события повернули в такое направление, о каком обычно говорят: «Не дай, Господи!»

Началось с того, что на одной из сторож, стоявших на засечной линии между Козельском и Воротынском, казаки-порубежники перехватили литовского вельможу, которого сопровождала внушительная охрана. До стычки дело не дошло лишь потому, что благородный гость сдержал своих телохранителей, а казакам сообщил:

— Мы с миром к князю Воротынскому посланы Сигизмундом.

Поверить казаки поверили, но свою охрану учредили, хотя и негодовал вельможа. С великим шумом, таким образом, прибыл к князю Воротынскому польско-литовский посланец, хотя надлежало, по цели его визита, тайно появиться в княжеском дворце.

Шум литовцами был задуман с умыслом: князь вынужден будет учитывать, что их встреча получила огласку и скорее согласится на предложение, понимая, что в противном случае он все равно окажется под подозрением, а при желании его противников в Кремле может быть обвинен в измене и даже казнен. Выбор у князя, таким образом, сужен до минимума.

Представ пред князем Воротынским, вельможа заговорил, вовсе не заботясь о том, чтобы прежде палату покинули сопровождавшие его казаки.

— У меня, князь, письмо тебе от самого Сигизмунда, а меня твои люди доставили как преступника!

Князь Иван Воротынский, сразу поняв, какая угроза нависла над ним, ответил резко:

— Я присяжный одного повелителя — царя Российского великого князя Ивана Васильевича. Если твоему королю что-либо нужно, пусть шлет к нему послов. Письмо своего короля вези обратно!

Посланец, уже протянувший было князю пакет, подержал его, подержал, надеясь, видимо, что князь передумает, затем положил на прежнее место — в дорожную суму-калиту, с явным сокрушением молвил:

— Выходит, окольничий Лятцкий солгал, сказавши, будто имел с тобой, князь, уговор? Несдобровать, значит, окольничему. Ой несдобровать! Мой король не жалует лжецов.

Опешил князь Иван от такого нахальства, не вдруг нашелся, что сказать в ответ, литовский же посланец продолжал:

— Не стоит удивляться, князь. Тебе же хорошо известно, что князь Симеон Вельский и окольничий Иван Лятцкий присягнули моему королю.

Вот это — новость. У князя Ивана перехватило дыхание от такой дерзости литовцев, так удачно выбравших время для мести за то, что когда-то возвратился он в свое исконное отечество, покинув Казимира. И не один. Уговорил тогда и других князей ветви Черниговской.

Приказал князь гневно:

— Взашей гоните! За рубеж удела моего! За рубеж России!

Не то решение принял князь. Ой не то. Оковать бы посланца Сигизмундова и свести в Москву, к царице Елене, но в горячке не подумал о последствиях сделанного опрометчивого шага.

На худой конец самому бы скакать в Москву. Но и этого князь не сделал. Думал, конечно, об этом, но так некстати татарская сакма прорвалась через засечную линию, опередив на пару дней весть лазутчика. Обратный путь сакмы верный человек из степняков передал, оттого ее не выпустили. Сам князь повел дружину, чтобы отсечь отход грабителям. Сакму, как стало привычно княжеской дружине, казакам и стрельцам сторож, побили, награбленное татарами вернули хозяевам. Даже с лихвой. Ни одного татарского коня, ни одной сабли, ни одного доспеха, ни одного пленного татарина не взял себе князь, все раздал смердам, чтобы поскорее те встали на ноги, и это возвышало его в глазах подданных.

Гордясь удачей, князь Иван забыл о литовском посланце, но тут прискакал к нему гонец от князя Ивана Вельского, главного воеводы речной рати. Уведомлял он Воротынского, что в самое скорое время поедет поглядеть, все ли ладно в полках, что стоят в крепостях по Оке, неяременно тогда наведается и в его вотчину, просил поэтому не отлучаться из дома надолго.

Доволен князь Воротынский, что вспомнили о нем, велел Двужилу еще раз проверить самолично, все ли в полном порядке у дружины, чтобы комар носа не подточил, если задумает главный воевода догляд учинить; послал своих подручных на все сторожи, чтобы и там не углядел изъяну какого главный воевода, если соберется проверить, как идет порубежная служба, — ждал, короче говоря, князя Ивана Вельского, как главного воеводу, а вышло совсем не то, к чему князь готовился.

Иван Вельский приехал к Воротынскому во дворец один, лишь с малой охраной. После взаимных поклонов, после представления Вельскому княжичей Михаила и Владимира и приглашения быть гостем в его доме Вельский ответил Воротынскому:

— Недосуг, князь. Поговорим, уединившись, и я отправлюсь в обратный путь.

Не смог скрыть разочарования князь Воротынский. Особенно тем, что даже с княжичами не хочет побеседовать главный воевода. Спросил недовольно:

— Иль помешают сыновья мои беседе? Сын мой Владимир уже дружину водит, литовцев и татар знатно бивал. Михаилу тоже воеводская стезя самой судьбой предназначена, коль мы порубежные князья.

— Ну, что ж, хочешь сынов позвать — зови.

— Спасибо. Только не обессудь, князь Иван, не стану я с тобой речи вести, пока не отобедаем, медку пенного по чарке-другой не осушим. Уважь хозяйку. Она старалась, чтобы гость остался доволен.

— И верно, хозяйку обижать негоже, — согласился князь Иван Вельский. — Прости, что не подумал об этом, ч Времени у меня действительно — кот наплакал.

В дальнейшем все пошло, как и положено идти, когда в хлебосольном доме уважаемый гость: столы ломились от всякой всячины, кубками с пенным медом и фряжским[140] вином обносила трапезующих сама хозяйка, меняя на каждый выход наряды (один краше другого); хотя и не терпелось узнать Ивану Воротынскому, с каким умыслом пожаловал главный воевода князь Вельский, а самому Вельскому тоже нужно было спешить, ни тот ни другой не торопили время, всецело отдавая дань традициям гостеприимства.

С особенным удовольствием Иван Вельский целовал хозяйку, принимая из ее рук очередной кубок.

Потехе, однако же, час, а делу — время. Поклонился Вельский хозяйке низким поклоном, перекрестился на образа, висевшие в красном углу под лампадой, и попросил князя Воротынского:

— Веди в свои покои.

Когда они остались вчетвером, Иван Вельский сразу же заговорил о том, ради чего приехал. Не стал ходить вокруг да около.

— Известно ли тебе, князь, что князь Юрий Иванович Дмитровский, дядя государев, оклеветан Андреем Шуйским и, хотя клевета сия доказана, все же заточен Еленою?

— Ведомо. Я тогда в Москве жил.

— Известно ли тебе, князь, о беззаконной связи Елены с Овчиной?

— Слух доходил. Только с трудом верится в это. Она же — царица, а не шлюха.

— Шлюха! К тому же — жестокосердная. Князя Андрея Ивановича Старицкого, младшего дядю царя, тоже намерена оковать.

— Не сокрушусь. По его милости я сколько лет в темнице цепями звякал!

— Князя Михаила Глинского, кто восстает против Елениной связи с Овчиной, тоже грозится оковать!

— Предателю туда и дорога. Всех, у кого служил, предавал, а теперь в добродетель играет. К тому же, не верю я, что он искренне сменил папство на православие. Не верю!

— Ну, а то, что в опале князья Оболенские, Пронский, Хованский, Полецкий, боярин Михаил Воронцов, разве не выказывает жестокого нрава Елены. Да и она тоже — иноверка.

— И правда, не русских она кровей.[141] И папистка[142] в душе.

— А царь Иван Васильевич, сын ее, чьих он кровей? Глинских? Вот и прикинь, сподручно ли нам, князьям родовитым, шапки ломать перед бабой-иноверкой, перед сыном ее малолетним, тоже неведомо каких кровей? Будет ли он радетелем Земли Русской или своей гордыни ради самодержествовать, думать да гадать только остается.

— Что советуешь?

— Податься к Сигизмунду. Я к тебе с дружиной своей прибуду и — пошлем Елене письмо, что больше ей не присяжники.

Тихо стало в княжеских покоях. Владимир и Михаил, молчавшие до этого, от удивления от столь смелых речей, после такого откровенного предложения даже дышать перестали. Долго не отвечал Ивану Вельскому князь Воротынский. Думал. Наконец вымолвил всего одно слово. Твердо:

— Нет!

— Ты, князь, сыновей спроси, прежде чем некать. Самолично их будущее решаешь, не спросивши, мило ли им прозябать здесь, на порубежье, забытыми Еленой и боярами думными?

— Временщики Телепневы не вечны! — упрямо ответил князь Воротынский. — Россия — вечна.

— Думаешь, Шуйские или Глинские о тебе и князьях юных вспомнят? — продолжал Иван Вельский, Словно не слышал последних слов князя. — Не надейся. Шуйские себя государями видят по роду своему,[143] а Глинские — прощелыги. Тоже своего не желают упустить или хоть чуток потесниться. Нас, Вельских, и то ни в грош не ставят, а Воротынские для них — пустое место. Им наплевать, что род ваш более знаменит, чем самих Глинских. Не упрямься, князь, а спроси сыновей, здесь ли им по душе, либо в Вильне блистать, иль в самом Кракове?

— Воля гостя, — без охоты, подчеркивая вынужденность совета с сыновьями, обратился к ним князь. — Вы все слышали, наследники мои, князья юные. Что скажете?

— Что ты, батюшка, сказал, то и мы повторим, — склонил русую свою голову княжич Владимир. — Мы — единое целое.

— Спасибо, сын! А ты что скажешь, Михаил?

— Повторю сказанное братом.

Князь Воротынский, довольный, развел руками.

— Не обессудь, князь Иван, за попусту потраченное тобой время, но слово наше твердо: под Сигизмунда не пойдем. У него тоже не мед, если в паписты не перекрестишься, а мы — православные, слава Богу, и честь державы нашей православной станем блюсти усердно. Здесь ли, на засечной черте, либо где в другом месте, куда государь пошлет. Доля княжеская — воеводить честно.

Явно расстроенным уезжал князь Иван Вельский, забыл даже, что собирался для отвода глаз побывать хотя бы на одной стороже. Сразу направил коня в Серпухов. Угнетало его и сомнение, верно ли поступил, открывшись Воротынскому, особенно при детях его, и призвав его в сообщники. За отказ Бог ему судья, а вот чего доброго в Верховную думу и правительнице гонца с наветным письмом пошлет, тогда уж несдобровать.

Князю Воротынскому так бы и следовало поступить, коль скоро он искренне не желал ослабления России ни своей изменой, ни изменой других князей, считая переметников не достойными уважения людьми, но обида на Верховную думу, на самою Елену, вовсе его забывших, все еще не проходила, к тому же он считал последним делом нарушать закон гостеприимства: не осуждать гостя, как бы он себя ни вел, не выносить на всеобщую молву то, о чем велась с гостем беседа. Это князь Воротынский считал для себя святым.

Правда, он намеревался переехать на какое-то время в московские свои палаты, чтобы снять с себя возможные подозрения, если кто другой, с кем князь Иван Вельский станет вести подобные речи, выдаст его, а верховникам и царице станет известно, что бывал Вельский и у него в гостях, — опасался Воротынский незаслуженной опалы, хорошо знал, что тогда не избежать допросов, а то и пыток; но скорая поездка в Москву не сложилась, а причиной тому стала новая сакма, прорвавшаяся через засечную линию.

Появилась она нежданно-негаданно. Ни станицы, высылаемые из сторож в Поле, ее не обнаружили, ни лазутчики не уведомили. Прошила сакма край белевской земли и пошла гулять по уделу Воротынских. Белёвская дружина кинулась за сакмой, только у нее, как говорится, одна дорога, у татар-разбойников — сотни.

Князь Иван с малой дружиной кинулся в погоню и тоже не успел опередить ворогов, а шел лишь по ископоти[144] сакмы. Горестно было видеть пограбленные и порушенные села, но Воротынский все же надеялся, что большая дружина, которую он отправил на засечную линию и повелел искать захоронки курдючного сала, а найдя их, сесть в засаду, перехватит сакму и воздаст за содеянное зло сполна.

Неуловимость сакм — в их стремительности. Даже отход их с награбленным и полоном необременительным, как правило, быстр на удивление. Долго не могли порубежники засечной линии ничего противопоставить той быстроте, чаще всего сакмы уходили безнаказанно. Создавалось такое впечатление, что ни люди, ни кони во время набега ничего не пьют и не едят, а только скачут и скачут. Даже грабят села почти без остановок. Как такому не удивляться, как не думать о нечистой силе. Но удивление и суеверный страх прошли, когда один да другой раз казаки-порубежники нашли захоронки с бараньим курдючным салом, которые готовили татары загодя, особенно на пути возвращения в Поле. Это сало им и пищей было и вместо воды служило. Как коням, так и всадникам. Подскачут, раскидают дерн и траву, напихают в рот коням сало, сами поглотают его живоглотом и — вперед. Если же казаки или княжеские дружинники сидят на хвосте, то и на такую стремительную кормежку время не тратят, а, похватавши курдюки, кормят салом коней на скаку.

Поначалу казаки разоряли захоронки, и это, конечно, имело свои последствия, но не такие уж и большие: у татар всегда имелись запасные тайники. Пошли тогда порубежники иным путем: выставляли засады на том пути, который приготовлен сакмой для отступления. И очень важно было сторожам и станицам засечь подготовку тайников с салом, оповестить без промедления о том воевод. Если такое удавалось, к встрече с сакмой готовились, и даже случись, что она проскочит засечную черту, обратный путь ей будет заказан.

На этот раз станицы и сторожи тоже готовились к встрече сакмы (в другом месте и чуть позже), о какой прислали известие из степи, и, естественно, разведку на других участках границы ослабили, оттого и прозевали подготовку к набегу, оставив тем самым княжеские дружины Белёва и Воротынска без нужных им сведений.

Белёвцы и воротынцы пока безуспешно гонялись за сакмой, и лишь надежда, что будет найден путь отхода татар, подбадривала, питала мысль о справедливой мести.

Третий день погони. Сакма явно повернула на юг и ускорила без того сумасшедший темп. Преследователи отставали все больше и больше. Похоже было, что на сей раз грабители выскользнут в свои улусы безнаказанно, ибо так и не дождался вестей князь Иван Воротынский от своего сына Владимира, которого послал вместе с Двужилом и с большой дружиной на перехват сакмы. Князь досадовал, что на сей раз они оказались нерасторопными. Даже не удержался и посетовал княжичу Михаилу, которого взял с собой:

— Что-то не сладилось у Владимира с Никифором. Если не накажем сакму, она и на следующий год пожалует.

— Стало быть, худо, — согласился княжич Михаил, да, собственно, он и не знал, что ответить отцу. Попавший впервые в такую переделку, он был угнетен тем безжалостным раззором, какой оставляли после себя крымцы, и не очень-то вникал в действия отца, а о большой дружине, которой надлежало отрезать пути отхода, вовсе не думал.

— Худей худого, — вздохнул князь Иван. — Срам. С какими глазами пожалуем домой?!

Только зря сокрушался князь-воевода прежде времени. Одна из станиц нашла наконец захоронку с салом. Далеко, правда, от засечной линии. Наверняка было это уже второе место на пути отхода. Выслушав гонца от станицы, княжич Владимир и Никифор Двужил прикинули, где может быть передовая захоронка, и, выслав тут же казаков искать ее, поспешили следом со всей дружиной.

Расчет их оказался верным. Ближнюю захоронку нашли скоро. Устроили ее татары почти сразу же за засекой на большой лесной поляне. Никифор, осматривая местность, удивился даже:

— Иль ума у них мало, коль такое место выбрали? Казак же из разъезда, нашедшего тайник, не согласился:

— Не о том, Двужил, говоришь. Место отменное. Не случай, ни за что не нашли бы его. На это басурманы и рассчитывали.

— На что они рассчитывали, им судить да рядить, — возразил Никифор. — А мы тут сготовим для них засаду. Тут всех и положим.

— А я бы не стал здесь засадить. Будто они дозоры впереди не имеют? Обнаружат те засаду, обойдет ее сакма лесом и — дело с концом.

— Верно, — поддержал казака княжич Владимир. — Если с полверсты отступим, в самый раз будет. Сакма, уверенная, что ее не ждут, не столь насторожена будет, да еще продолжит коней кормить на скаку, сами будут еще глотать сало. Тогда хорошо можно встретить.

Никифор согласился без упрямства. От разумного чего ж отмахиваться, цепляясь за свое.

С трудом, но нашли подходящее место. Совсем недалеко от опушки, за которой начиналась степь с редкими перелесками. Одно смущало: если кому из крымцев удастся прорваться сквозь засаду, уйдет, считай, от расправы.

— Ничего не попишешь. Бог даст, побьем и пленим всех разбойников, — заключил Никифор и принялся вместе с Владимиром устраивать засаду, чтобы окружать сакму со всех сторон. Предложил княжичу! — Как считаешь, князь, не стать ли мне на выходе, а тебе горловину «мешка» завязать, чтоб назад не попятились басурманы да не растеклись бы по лесу?

— Согласен. Самые жаркие места возьмем под свое око.

Дружины белёвская и малая воротынская, теперь уже сойдясь вместе, спешили по ископоти сакмы, понимали, однако, что нагнать татар не удастся: кони шли на пределе сил, приходилось делать частые привалы, чтобы совсем они не обезножили, чтобы оставалась хоть какая-то надежда.

Передовые выехали на лесную поляну, где был тайник с салом, и поняли — сакма ушла. В самом центре поляны дерн сброшен и, уже без меры предосторожности, разбросана и трава, а не очень глубокая, но широкая яма поблескивала кусочками упавшего из курдюков сала.

— Что? Можно ворочаться? — сказал воевода белёвской дружины и предложил: — Передохнем малое время и — по домам. Так, видно, Бог судил.

— Я пойду дальше. До самой степи. Тут уж всего ничего до нее осталось, — возразил князь Воротынский. — Пойду и в степь верст с полсотни. Вдруг на привал остановятся басурманы.

— Иль осилишь малой дружиной? Придется и мне с тобой.

— Пошли, коль так.

Тронулись, послав вперед дозорных на самых выносливых конях, и едва успели дружины втянуться в лесную дорогу, дозорные назад скачут. Восторженные.

— Все! Нет сакмы! Князь Владимир перехватил ее и побил!

Вернув свою и белёвскую дружины на поляну, князь Воротынский с Михаилом порысил к большой своей дружине и то, что увидел, наполнило его сердце гордоствю за сына, за боевую дружину свою: осталось от сакмы всего дюжины полторы пленных, пахарей освобождено более сотни, заводных коней, навьюченных добром белёвских и воротынских хлебопашцев, — внушительный косяк, а для оружия и доспехов, снятых с убитых ворогов, хоть обоз целый посылай.

Возвратив белёвцам их пахарей и часть отбитого добра, тронулись неспешно отягощенные дружины князя Воротынского домой. Ни сам князь, ни сыновья его не предчувствовали беды, их ожидавшей. Князь блаженствовал душой и мыслями, а княжичи тем временем вели разговор о том, как удалось разведать тайники с салом и сделать засаду так ловко. Старший брат старался объяснить младшему, почему он действовал именно так, особенно растолковывал то, отчего не сделана была засада вокруг поляны с тайником. О совете же казака-порубежника он отчего-то запамятовал поведать.

Каково же было удивление князя, сыновей его и всей дружины, что не встречал их, победителей, город колокольным звоном.

— Иль гонец не доскакал? Не могло такого быть. Гонец доскакал, как и надлежало ему, известил, что князь с дружиной возвращается со щитом, но это не принесло радости ни княжескому двору, ни городу. Город уже знал, что во дворце князя полусотня выборных дворян Государева Двора ожидает князя и сыновей его, чтобы оковать, и как только они въехали в ворота, дворяне отсекли их от дружины копьями наперевес, а стрелецкий голова, положив руку на плечо князя, произнес заученно:

— Именем государя, ты, князь, пойман еси!

Руки дружинников без всякой на то команды легли на рукояти мечей, но князь остановил соратников:

— Царева воля для меня, холопа его, — воля Господа Бога. — И обратился к командиру выборных дворян: — Дозволь проститься с княгиней да доспехи сменить на мягкую одежду?

— Нет! — резко ответил стрелецкий голова. — Одежда тебе и твоим сыновьям приготовлена уже. В пути смените.

Он, конечно, не был извергом, но знал: сделай хоть малое попустительство, сам в цепях окажешься, еще и в ссылку угодишь. С ним не станут цацкаться, как с князем…

Везли их споро, охрана ни днем, ни, особенно, ночью не дремала, словно в руках у нее оказались великие преступники, которые либо сами намерены сбежать, либо их непременно попытаются отбить сообщники. Когда же въехали в Москву, конвоиры окружили окованных двойным кольцом и так доставили прямиком в пыточную, где уже ждал конюший боярин князь Овчина-Телепнев-Оболенский.

Пылал горн, раздуваемый мехами, пахло плесенью и паленым мясом, на широких скамьях, стоявших у замшелых в кровяных пятнах стен, сгустки запекшейся крови перемежались с еще совсем свежей. Справа и слева от горна — щипцы различной величины и формы, ржавые от несмываемой с них крови; но самое ужасающее зрелище представляла дыба, установленная в самом центре пыточной.

Князь Овчина-Телепнев подошел к князю Ивану, смерил его презрительным взглядом и спросил:

— В Литву захотел?!

Воротынский отмолчался, что вызвало явное раздражение Овчины. Он взвился:

— Я вопрошаю не шутейно: хотел в Литву?! С кем имел сговор?!

— Не помышлял даже. Сговора ни с кем не имел.

— Врешь! Ведомо мне все. Сыновей тоже намеревался с собой увести!

— А мне сие неведомо.

— Не дерзи! На дыбе повисишь, плетей да железа каленого испытаешь, иначе заговоришь! Благодари Бога, что недосуг мне нынче. Есть время вам раскинуть умишком и вспомнить, чего ради у вас гостил князь Иван Вельский, какой имел с ним сговор. Допрос снимать стану завтра. Не заговорите правдиво — дыба.

Князь Телепнев лукавил, что недосуг ему. На самом же деле пытать князя Ивана Воротынского и его сыновей не велела правительница Елена, как Телепнев ни давил на нее. А правительницу сдерживала девичья клятва в вечной дружбе с княгиней Воротынской. Елена ждала ее. Знала, что примчится она вслед за мужем и сыновьями. И не ошиблась. На следующее утро, еще в опочивальне, Елене сообщили о княгине Воротынской.

— Хочет тебя, государыня, видеть.

Но вместо обычного, к какому привыкли послушницы Елены: «Пусть входит» — последовало холодное:

— Подождет. Приму после завтрака.

Растянулась утренняя трапеза, а после нее Елена навестила сына, что тоже делала не так часто, и только затем «вспомнила» о гостье.

— Просите княгиню.

Елена не пошла навстречу подруге, не обняла ее, как бывало прежде, не расцеловала, а, наоборот, приняв горделиво-надменную позу царствующей особы (для нее — полячки, надменность, брезгливо-пренебрежительный взгляд на россиянку, хотя и княгиню, был естественен, и прежде она играла в дружбу, сейчас же предстала перед княгиней ее настоящая натура), величественным жестом, словно нисходит до величайшей милости, указала княгине на узорчатую лавку, сама же села на массивный стул, формой и дорогой инкрустацией схожий с троном. Спросила с холодной величавостью:

— Слушаю тебя, княгиня. С чем пожаловала?

И без того подавленная, теперь еще удрученная столь ошарашивающим приемом, княгиня выдавила с трудом:

— Тебе, Елена, — поправилась спешно, — великая княгиня, государыня наша, ведомо, чего ради я здесь.

— И что же ты хочешь?

— Милости.

— Хм, милости! Не я ли вызволила супруга твоего из оков, поверив твоей мольбе, что чиста его совесть, а вышло как?!

— Никак не вышло. Чист в делах и помыслах мой князь. И дети мои чисты.

. — Чисты, говоришь?! А ты сама не желаешь в монастырь?!

— За что, Елена? — Вновь спешно поправилась: — Государыня?

— Лятцкий гостевал у вас, чтоб сговориться о присяге Сигизмунду?!

— Свят-свят! — перекрестилась княгиня. — Гостевать гостевал, то правда, речи, однако, ни о Литве, ни о Польше не вел. Клянусь детьми своими. Князь, верно, удивился, чего ради окольничий пожаловал к забытому всеми князю, а мне-то что, я — хозяйка. Как же гостя за порог выставлять?

— Ишь ты — хозяйка! Иль тебе путь ко мне был заказан, что не пришла с вестью, что Лятцкий гостил? Не удосужилась! Лятцкий с Симеоном Вельским — в бега, вы — в удел.

— Не ведали мы той крамолы, покуда посланец от Сигизмунда не пожаловал.

— Письмо Сигизмундово к твоему супругу у меня. Да и сам посланец в руках у князя Телепнева побывал. В письме черным по белому писано: сговор с Лятцким был. На дыбе подтверждение тому устное получено!

Холодный пот прошиб княгиню. То, что не сделал сам князь, сделал кто-то из младших воевод, не оповестив его.

«Предательство! Кто предал?! Кто?!»

Не подумала она, что за ее мужем князь Телепнев по повелению Елены установил слежку. В голову такое не приходило. Ответила резко, вопреки полной своей растерянности:

— Князь Воротынский, не взяв письма, велел взашей гнать посланца Сигизмундова!

— И это я знаю. Только, думаю, не игра ли коварная?

— Нет, государыня! Нет! Поверь мне!

— Я бы, конечно, поверила, только как ты объяснишь то, что вскорости после Сигизмундова посланца князь Иван Вельский наведался к вам?

— Как главный воевода. Князь мой дружину, почитай, вылизал, на сторожи людей своих разослал…

— Чего же Вельский, отобедавши, тут же воротился в Серпухов? Теперь он окован. Вина его в желании присягнуть Сигизмунду.

— Не было, государыня, речи о крамоле какой. Я как хозяйка сама кубки гостю почетному подносила. Все на слуху моем было. Ни слова о Сигизмунде. После трапезы на малое время по воеводским делам, думаю, удалились мужчины. Князь, сыновья мои и гость. Только вскорости князь Вельский велел подводить коня. Не в духе. Должно быть, о сакме супруг мой ему поведал. Из степи весть пришла, будто готовится еще одна сакма. Одну, что после Сигизмундова посланца налетела, побили, ан — новая наготове.

Зря княгиня упомянула об уединенном разговоре мужчин, особенно о том, что в разговоре участвовали и ее сыновья. Ой как опрометчиво было это признание. Слукавить бы, стоять на том, что сразу после трапезы поспешил Вельский в Серпухов, что кроме того, как идет служба на сторожах, кроме рассказа, как была побита последняя татарская сакма, ничего не говорилось; но княгиня не привыкла хитрить, а сейчас, когда просила за мужа и детей, вовсе не желала что-либо скрывать, веря, что рассказанная ею правда вполне убедит Елену в невиновности князя и княжичей.

Как она ошибалась! Проводив просительницу, Елена позвала князя Телепнева.

— Думаю, дорогой мой князюшка, Иван Воротынский не замышлял крамолы, а вот склонять к Сигизмунду его склоняли.

— Он, моя Елена, виновен уже в том, что не донес об этом.

— Верно. Я не намерена миловать Воротынских. Более того, прошу, мой князь, дознайся, о чем с ним говорил изменник Лятцкий и, особенно, Иван Вельский.

— Станут ли они признаваться миром?

— Заставь!

— Благослови, моя царица.

В то самое время, когда правительница Елена и любезный сердцу ее князь Овчина-Телепнев обсуждали судьбу узников Воротынских, князь Иван советовался с сыновьями, как вести себя под пытками, которых, по его мнению, им не миновать.

— Самое легкое, выложить все о намеках окольничего Лятцкого и о предложении князя Ивана Вельского. Все, как на духу. Обвинят тогда за недонос. Опалы не снимут, особенно с меня, но живота не лишат. Только, мыслю, чести роду нашему такое поведение не прибавит. Лятцкий и Вельский на порядочность рассчитывали, со мной беседуя, а я — предам их. По-божески ли? По-княжески? Доведись мне одному под пытку, я бы отрицал крамольные речи. Лятцкий лишь наведался, и всё тут, а главный воевода о сторожах и сакмах знать желал. Посильно ли вам такое? Сдюжите ли плети, железо каленое, а то и дыбу?

— Посильно, — спокойно ответил Владимир. — С Лятцким мы не виделись, ты, князь-батюшка, один его потчевал, князь же Вельский по воеводским делам прибыл, о порубежной страже речь вел.

— Верно все. Как ты, князь Михаил?

— Умру, но лишнего слова не вымолвлю!

— О смерти — не разговор. На пытках мало кто умирал. Выдюжить боль и унижение не всякому дано.

— Выдюжу.

— Славно. А смерть? Она придет, когда подоспеет ее время, судьбой определенное.

На следующее утро их ввели в пыточную. Каты[145] без лишних слов сорвали одежды с Михаила и Владимира, а князя Ивана толкнули на лавку в дальнем углу, чуть поодаль от которой за грубым тесовым столом сидел плюгавый писарь, будто с детства перепуганный. Гусиные перья заточены, флакончик полон буро-фиолетового зелья. Писарь словно замер в ожидании. Бездействовали и каты. Лишь крепко держали гордо стоявших полуобнаженных юношей, статных, мускулистых, хотя и белотелых.

Вошел Овчина-Телепнев — сразу к князю Ивану Воротынскому.

— Выкладывай без изворотливости, какую замыслил крамолу против государыни нашей, коей Богом определена власть над рабами ее?! Что за речи вел ты с Лятцким да с Иваном Вельским?! Не признаешься, детки твои дорогие испытают каленое железо.

Горновой тем временем принялся раздувать угли мехами, и зловеще-кровавые блики все ярче и ярче вспыхивали на окровавленных стенах и низком сыром потолке пыточной.

Овчина-Телепнев продолжал, наслаждаясь полной своей властью:

— Погляди, как великолепны княжичи. Любо-дорого. Останутся ли такими в твоих, Ивашка, руках?

Шилом кольнуло в сердце оскорбительное обращение Овчины. Словно к холопу безродному. Едва сдержался, чтобы не плюнуть в лицо нахалу. Заговорил с гордым достоинством:

— С окольничим Лятцким никаких крамольных речей не вел. Приехал он с Богом и покинул палаты мои с Богом. С главным воеводой речной рати князем Иваном Вельским о сторожах и сакмах да о новых засеках речи вели, потрапезовав.

— Брешешь! — гневно крикнул Овчина-Телепнев и огрел витой плеткой князя по голове, затем повернулся к юным княжичам, которые рванулись было на помощь к отцу, но каты моментально заломили им руки за спины (им не впервой усмирять буйных), и, вроде бы не слыша невольно прорывающиеся стоны сквозь стиснутые зубы, спросил вовсе без гнева:

— Верно ли говорит отец ваш?

— Да, — в один голос ответили братья.

— Гаденыши! — прошипел Овчина и крикнул заплечных дел мастерам: — В кнуты! В кнуты!

Долго прохаживались кнутами по спинам княжичей, прикрученных к липким от неуспевающей высыхать крови лавкам; синие рубцы, вздувавшиеся поначалу от каждого удара, слились в сплошное сине-красное месиво, но юные князья даже не стонали. А Телепнев время от времени вопрошал князя Воротынского:

— Одумался? Может, прекратить?

— Я сказал истину, — упрямо отвечал Воротынский. — Наветом род свой не опозорю!

Истязатели взяли раскаленные до синевы прутья. Овчина вновь к Воротынскому: — Ну?

— Навета не дождешься.

Вновь удар плеткой по голове и крик гневный:

— Пали змеенышей!

Медленно, словно выжигали по дереву, навели на ягодицы юных князей кресты. Шестиконечные. Православные. И вновь даже стона не вырвалось из уст истязаемых.

Телепнев все грознее подступает к князю-отцу. Теперь уже предварил вопрос ударом плетки.

— Ну?!

— Ни слов крамольных не вел, ни мыслей крамольных не держал.

Еще удар плеткой по голове, еще и еще… Затем, выплеснув в эти удары все зло души своей, Овчина обмякшим голосом повелел:

— Всё. Достаточно на первый раз. Пусть поразмыслят, каково будет в следующий. Глядишь, сговорчивей станут.

Князь Воротынский поднялся было с лавки, чтобы подойти к детям, помочь им, но ноги не удержали его. Ничего у князя не болело, только полная пустота в груди и ватные ноги. Княжичи поспешили к отцу, забыв о своей боли, принялись оттирать с его лица кровь, потом, помогая друг другу, с трудом накинули лишь исподнее, и Михаил, обняв отца, повел его, словно немощного старца, Владимир подобрал одежду свою и брата.

В темнице князь Иван совсем обессилел, слабея с каждой минутой. Выдохнул с трудом:

— Всё. Отхожу. Так угодно Богу. Покличьте священника.

Когда стражнику передана была воля умирающего, князь немного ободрился. И заговорил почти обычным своим голосом:

— Живите, братья, дружно, поделив по-божески удел. Мать лелейте, — замолчал, собираясь с силами, за тем, после довольно длительной паузы, продолжил: — Ни о какой Литве не помышляйте. Никогда нет счастья русскому князю вне России. Государю служите честно.

Власть его от Бога. На порубежье ли велит воевать, полки ли даст, все одно радейте. О чести рода своего всегда помните. Прошу… Повелеваю… на государя зла в сердце не держите и помните — вы не только князья удельные, но еще и — служилые. Помните…

Смежились веки князя-воеводы, вздохнул он облегченно, словно отрешился от всего земного в мире сём и утих навечно.

Без покаяния отдал Богу душу.

Через некоторое время пожаловал в темницу священник. Не служка Казенного двора, а настоятель Архангельского собора. Поняв, что опоздал, перекрестился и выдохнул скорбно:

— Прости, Господи, душу мою грешную, — осенил крестным знамением покойника, покропил его святой водой и, поклонившись покойнику, вновь выдохнул скорбно: — Прими, Господи, раба твоего в лоно свое, а мя грешного прости.

Покойника унесли, пообещав детям, что похоронит его правительница по достоинству рода его, а вскоре после этого еще раз отворилась тяжелая дверь темницы, и стрелец-стражник внес полный поднос яств, приготовленных явно не на кухне Казенного двора. Да и сам стрелец не походил на стражника: молод, златокудр, щеки пылают здоровым румянцем, словно у девицы-красавицы, глаза голубые добротой искрятся.

Пояснил стрелец:

— Сам князь Телепнев прислал.

— Неси назад! Не станем из рук его брать милостыню, — заупрямился Михаил. — Он убил нашего отца.

— Не гневайте всесильного. Вас жалеючи, говорю. Какое он слово скажет, такое Елена-блудница повторит.

Сказал стрелец и опасливо глянул на дверь, не подслушивает ли кто.

— Как звать-величать тебя?

— Фрол. Сын Фрола. Фролов, выходит, я. Фрол Фролов.

— Не опасаешься, Фрол, что крамольное твое слово мы вынесем из темницы, себя спасаючи?

— Нет, — с мягкой улыбкой ответил стрелец. — Не того вы поля ягоды. Сразу видно.

— Спасибо.

Стрелец достал из кармана склянку с серой мазью и подал Михаилу.

— Эта мазь от меня. Алой[146] на меду и пепел ватный. Спины и задницы помажете, враз полегчает.

— Стоит ли? Завтра снова высекут да припалят. Может, сегодня даже.

— Не высекут, Бог даст. Глядишь, больше не угодите в пыточную.

Эти слова молодого стрельца взбудоражили сердца князей, появилась у них надежда на милость правительницы.

Увы. В пыточную их и впрямь больше не водили, но освободить не освобождали. Даже оков не сняли. Так настоял Телепнев. Кормить только стали лучше.

Когда Телепнев сообщил правительнице о смерти князя Ивана Воротынского, она опечалилась.

— Как разумею я, мой дорогой князь, безвинен покойник.

— Может быть. Строптив уж больно был. И отпрыски его ему под стать.

— Рыб бессловесных желаешь в подданных?

— Рыб не рыб, а послушание власти чтобы было.

— Выпустить, дорогой мой князюшка, Воротынских следует.

— В мыслях не держи. Мстить начнут. Как пить дать. Если не мыслили прежде Сигизмунду присягнуть, теперь — переметнутся. Пусть посидят в темнице окованные, поубудет строптивость, прилежней станут служить.

— Возможно, ты и прав. Как всегда. Будь по-твоему. Только гляди мне, не умори их голодом. Не стань детогубцем.

— Не уморю, государыня моя. Не уморю.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Нудно тянулись день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, год за годом, а в жизни узников князей Владимира и Михаила Воротынских ничто не менялось. Только появления в их камере Фрола Фролова вносили малое оживление в тягучую однообразность; впрочем, и это разнообразие со временем стало привычным, даже надоедливым — Фрол ничего, кроме как о мелких кознях в Кремле, не рассказывал или по незнанию своему, или из осторожности. Скорее всего, как считали братья, знал он не слишком много.

Но однажды Фрол буквально влетел в камеру с необычной лихостью и выпалил:

— Все! Нет Елены-блудницы! Шуйские ее отравили! Он светился радостью, и это весьма удивило братьев, Михаил даже спросил:

— Тебе-то чего плохого сделала великая княгиня Елена?

— Теперь князь Овчина-Телепнев согнет в бараний рог своих врагов, — пропустив мимо ушей вопрос князя, выплескивал распирающую его радость Фрол Фролов. — Сердобольство Еленино, ему мешавшее, теперь кончилось! Первыми поплатятся Шуйские!

Так были поражены необузданным откровением Фрола князья-братья, что больше ни о чем его не спрашивали, он же, выплеснув все, покинул камеру столь же стремительно, как и появился.

Вот теперь можно осмысливать услышанное: к добру ли для них ошеломляющая новость или к лиху? Как, однако, не прикидывай, верного ответа не отыскать. Если князь Телепнев оковал их и пытал по воле Елены-царицы, один расклад, если же арест и пытка по наущению самого Овчины, тогда не жди ничего кроме плохого. Пустопорожние эти рассуждения остановил князь Михаил:

— Не ведая корней зла, с нами сотворенного, не определим завтрашний день. Для нас одно остается — ждать.

И в самом деле, какие иные меры они могли предпринять? Звякай цепями, прохаживаясь по камере, и звякай…

Время потянулось прежней чередой, и в положении узников ничего не менялось, только Фрол Фролов стал менее оживленным: что-то, видимо, ждал для себя весомого от смерти царицы, но желаемого не получил. Братья понимали это, но не видели необходимости расспрашивать их благодетеля. Раз сам не желает делиться сокровенным, стало быть, так для него лучше. Да и душу стоит ли бередить человеку?

Но настал день, когда он вошел в камеру, словно окунутая в бочку с водой клуша. Сел отрешенно на лавку и молвил глухо:

— Нет князя Овчины-Телепнева… Правителем объявил себя князь Василий Шуйский…

Появилась у братьев после этой новости надежда на скорое освобождение, увы — напрасная. О них словно окончательно забыли в Кремлевском дворце. Впрочем, изменения произошли — казенный харч стал заметно хуже, можно было бы и отощать, кабы не Фрол Фролов, который начал приносить домашние яства вроде бы от себя лично, как он это всегда подчеркивал. Стал он еще более предупредительным, и казалось, будто он не охранник князей-узников, а преданный дворовый слуга. Это, не могло не подкупать князей-братьев, они были ему признательны, не пытаясь даже вдуматься в причину произошедшей перемены. Если же узнали бы они, что приносимые им яства — прямая забота их матери, иначе бы восприняли подчеркнутую услужливость Фрола.

Между тем он все же сослужил узникам знатную службу. Узнав, что князь Иван Вельский по просьбе митрополита Иосифа выпущен малолетним царем вопреки воле Шуйских, посоветовал Фрол княгине проторить тропку в митрополичьи палаты. Не вдруг митрополит внял мольбам матери-княгини, понимая, что раз Воротынские посажены матерью государя, тот поостережется снимать с них опалу, но в конце концов отступил перед настойчивостью и добился-таки от царя воли невинным братьям. Более того, сумел так повернуть дело, что прямо из темницы князей Михаила и Владимира доставили в царевы палаты. И не куда-нибудь, а в горницу перед опочивальней, где принимал царь самых близких людей для доверительных, а то и тайных бесед, и откуда шел вход в домашнюю его церковь.

Не в пыточной, а здесь, в затейливо украшенной серебром и золотом тихой комнатке, признались братья в том, что в самом деле склонял их к переходу в Литву князь Иван Вельский, только получил твердый отказ, что причина крамолы Вельского не любовь к Литве, а нелюбовь к самовольству и жестокости князя Овчины-Телепнева да его подручных, угнетающих державу.

— Ишь ты! — недовольно воскликнул государь-мальчик. — А еще сродственник! За право царево бы заступиться, так нет — легче пятки смазать!

— Мы ему то же самое сказывали. Предлагали вместе бороться со злом. Сами же честно оберегали Украины твои, государь.

— Не передумали, в оковах сидючи, верно служить государю своему?

— Нет. Зла не держим на твою матушку-покойницу, а тем более на тебя. Животы не пожалеем.

Довольный остался ответом Иван Васильевич и, подумав немного, сказал:

— Вотчину отца вашего оставляю, как и полагается в наследство вам, а тебе, князь Михаил, даю еще Одоев. В удел. Пойдемте помолимся Господу Богу нашему.

Утром князья Воротынские поспешили в Думу, зная, что государь станет держать совет, покинуть ли ему Москву, оставаться ли в ней, ибо от главного воеводы речной рати Дмитрия Вельского привез гонец весть весьма тревожную: Сагиб-Гирей, казанцами изгнанный, но захвативший трон крымский, переправился через Дон, имея с собой не только свою орду, но еще и ногайцев, астраханцев, азовцев, а главное, турецких янычар с тяжелым стенобитным снарядом. Со дня на день жди, что осадят татары Зарайск, защитников у которого не так уж много, и оттого надежда лишь на мужество ратников и горожан да на воеводу крепкого Назара Глебова.

А еще передал гонец, уже от себя, что русская рать в бездействии, ибо воеводы затеяли местнический спор, враждуя меж собой за право возглавлять полки. Вот эти-то, тайно сказанные слова, повергли малолетнего государя в полное уныние. Еще дед его заставлял бояр в походе не место свое оспаривать, а там воеводить, где государь укажет; отец тоже твердо держал это правило, приструнивая крепко самовольщиков. И вот теперь, пользуясь малым возрастом царя, бояре вновь взялись за старое в ущерб делу, в утеху гордыне своей — как от такой вести не расстроиться. Решил государь-мальчик просить помощи у Бога и митрополита в Успенском храме.

Братья Воротынские так рассчитали, чтобы прибыть на Думу без опоздания, но не слишком рано, дабы не вести праздные разговоры с князьями-боярами, ибо не желали лишних вопросов о прошлой опале и нынешней милости, но их расчет оказался зряшным — думцы еще не расселись по своим местам, а кучковались в Золотой палате, о чем-то возбужденно беседуя. Их заметили, им стали кланяться, поздравлять с освобождением и царской милостью, иные с искренней благожелательностью, а иные поневоле — они не могли поступить иначе, ибо юных князей царь удостоил личной беседы в своей тайной комнате, куда мало кому удавалось попасть. Им сочувствовали, что зря они столько лет сидели в подземелье окованными, и это особенно угнетало князей братьев. К счастью, все эти искренние и фальшивые излияния длились не очень долго. Все моментально расселись по местам после оповещения думного дьяка:

— Идет. С митрополитом вместе.

Степенно вошел в Думную палату мальчик-государь, даже не подумаешь, что всего несколько мгновений назад молил он со слезами Господа Бога, чтобы призрел тот его, сироту. Чинно воссев на трон и обождав, пока бояре примолкнут, угнездившись всяк на своем месте, заговорил вполне достойно государя:

— Ваше слово хочу слышать, думные бояре, где нын че место мое: в Кремле ли оставаться, ускакать ли, как поступали дед мой и отец?

Обычная тишина. Никто не желает высказываться первым. Ждут, когда царь повелит кому-либо сказать свое слово, указав на того перстом. А государь-ребенок, повременив немного для порядка, стал опрашивать бояр поименно. И удивительная пошла разноголосица. Кто-то даже дал совет царю укрыться в дальнем монастыре-крепости, да чтобы никто не знал, в каком. Казну многие предлагали увезти в тайное место. Но выступали и за то, чтобы царь остался в Москве, и таких набиралось немало. Смелее же всех высказался князь Михаил Воротынский:

— При рати тебе, государь, самому бы быть. Надежней оно так.

Враз нашлись и те, кто поддержал князя Воротынского, убеждать принялись царя, что рать вдохновится и прекратятся тотчас чинные споры меж воеводами, но этому мнению не дал полностью укрепиться митрополит. Он не поддержал эту крайность, но не согласился и с тем, чтобы государь покинул Москву. Обосновал же тем, что нигде царю не безопасно: в Нижнем — казанцы, в Новгороде — от шведов угроза, в Пскове — от Литвы. Да и оставить Москву не на кого. Есть брат у царя,[147] но лет тому еще меньше, чем государю.

— Решать, однако, государь, тебе, — закончил митрополит свою речь. — Как скажешь, на то получишь благословение церкви.

— Остаюсь! — твердо произнес царь, и было умилительно смотреть на этого десятилетнего ребенка, как гордо он вскинул голову и с каким торжеством глядел на бояр.

Принялись обсуждать, какие меры принять для обороны Москвы, и особенно Кремля, где и как спешно собирать ратников для усиления окских полков, каких воевод послать на Оку, и вот тут князь Иван Вельский предложил, не медля ни дня, отправить князей Воротынских в свои уделы. Чтобы, как он сказал, не без пригляду оставались верхнеокские города, если частью сил крымцы пойдут Сенным шляхом.

По душе пришлось Михаилу и Владимиру такое поручение, но и удивления было достойно: отчего ни слова о том, какую рать дать им под руку.

Увы, и царь, по малым годам своим не ведающий ратного дела, согласился с князем Иваном Вельским, повелев братьям Воротынским завтра с рассветом поспешить в свои уделы. Вот и вышло, что оказались они лишь со своими дружинами, но если дружина Воротынска виделась им надежной, то дружина Одоева — замок с секретом, чтобы отомкнуть его, время потребно. А будет ли оно? Обойдется ли? Отведет ли Бог татар от Сенного шляха?

Прежде чем ехать домой, князья Воротынские завернули на Казенный двор, чтобы у главы Казенного двора испросить Фрола Фролова в стремянные князю Михаилу, который вынашивал это намерение давно и надеялся, ежели минет опала, взять к себе молодца, так много доброго им сделавшего.

Глава Казенного двора удивился этой просьбе, пожал плечами:

— Овчины он человек. Тот его к вам подослал…

Не очень-то поверилось в это братьям. Никакого худа за крамольные речи, что с Фролом вели, они не видели, никакого зла не получали, но возражать не стали. Михаил лишь ответил:

— Теперь Овчины нет.

— Овчины нет, найдется другой изверг. У трона всегда вдоволь добра и зла. Глядите, не пожалеть бы. А так — что, так — берите.

Братья не прислушались к совету пожилого, видавшего виды на Казенном дворе головы, велели Фролу нынче же прибыть к ним во дворец.

Прискакав домой и, распорядившись готовить в дорогу коней и малую охрану, сели братья за стол, с любовью накрытый матерью. Теперь они вместе, она теперь всю материнскую любовь направит на то, чтобы сыновьям было в доме удобно и покойно. Увы, сыновья сразу же умерили сияющую ее радость, сказав о повелении царя спешить в уделы, на рубежи, дабы встретить там крымцев.

— Господи! Из огня в полымя! — истово перекрестилась княгиня. — Иль денечков хоть несколько с матерью непозволительно побыть?! Кто ж вам так удружил?

— Князь Иван Вельский.

— Бесчестный!

Вроде бы, как молва идет, правит, растолкав всех, Иван Вельский Думой, мягко, даже с Шуйским, тех, кто его заточил в подземелье и оковал, поступил милостиво, оставил без гонения, а гляди ж ты, сразу увидел, что Иван Васильевич намерен приблизить к себе юных князей, тут же когти выпустил.

А иначе не оценишь совет князя Вельского отправить Воротынских в их уделы спешно, еще и без рати, чтобы, значит, не смогли совладать с крымцами, если те подступят к верхнеокским городам.

Нелюбы, выходит, юные князья властолюбцу! На одно надежда: минет их, Бог даст, лихо лихое.

Надежда — шутка, конечно, добрая, но если без огляда на ту надежду прикидывать, то получается, что Сагиб-Гирей непременно будет действовать тем же путем, что привел их с Мухаммед-Гиреем к великому ратному успеху. Нельзя отбрасывать и то, что идет с ханом крымским предатель Семен Вельский,[148] а тому хорошо известно, что полки, высылаемые на весну и лето к Оке, в верховье станов не имеют, там только дружины в крепостях и сторожи на засеках, выставлять которые начали при покойном князе Иване Воротынском по его разумению. Дело оказалось весьма сподручным, однако получить своевременно весть о врагах — это лишь полдела, чтобы побить их, нужна рать. Не справятся дружины с крымцами, если те направят по Сенному шляху тумен, а то и два. Никак не справятся.

Братья Воротынские ошибались: Сагиб-Гирей — не Мухаммед-Гирей, он не обладал военной хитростью, да и советник его, князь Симеон Вельский, не чета атаману Дашковичу, вот почему, не мудрствуя лукаво, повел свои тумены крымский хан к Оке мимо Зарайска, оставив под городом малую часть своих сил. Времени у князей Воротынских поэтому оказалось достаточно, чтобы собрать все верхнеокские дружины в один кулак, поставив над ними воеводою Никифора Двужила.

Время шло. Крымцы не появлялись, ни ископоти не встречались, ни сакмы не прорывались через засечные линии; уже казалось братьям, что все обойдется, а это и радовало, и огорчало: тишь да благодать — хорошо, конечно, только видна ли станет при этом их радивость, станет ли царю известно их воеводское мастерство? Самое лучшее, как они мыслили, появился бы небольшой отряд крымцев, разбить который оказалось бы легко и славно, но похоже было, так и простоят они со своими дружинами и частью сторожи, в кулак собранными, в полном безделии. Михаил даже намеревался в ближайшие дни разослать казаков, детей боярских и стрельцов-порубежников по сторожам, чтобы бдели да слали бы дополнительные станицы в Поле, только Двужил отговорил.

— Когда лазутчики весть дадут, что Саипка побег восвояси, тогда и рассупонимся. Иль взашей нас кто тычет?

Послушал Двужила, оставил на время все как есть и не пожалел. От Челимбека, который хотя и узнал, что князь Иван Воротынский, державший его у своего сердца, почил в бозе, поклялся всячески помогать его сыновьям и слово свое держал, в Воротынск прибыл тайный посланец, оттуда быстро доставили его в стан братьев Воротынских. Принес тот посланец важную весть: Сагиб-Гирей повернул от Оки, увидавши великое войско московское, и пошел на Пронск, чтобы не совсем с пустыми руками возвращаться. Возьмет город, тогда уж — за Поле в Тавриду. И еще посылает тумен во главе с царевичем Иминем[149] вверх по Оке. В том тумене нойоном Челимбек. Ни Одоев, ни Белев, ни тем более Воротынск брать тумен не будет, только осадят для того, чтобы сковать дружины, а каждого третьего отрядят для грабежа и захвата пленников. Как только награбят достаточно, тут же снимутся и убегут в свои улусы. Челимбек предлагал не ждать тумен, запершись в крепостях, а выйти ему навстречу.

Михаил, задержав на малое время посланца Челимбека, собрал совет. На нем, помозговав, решили ополчение, белёвскую дружину и стрельцов оставить на переправе через Упу, дружинам же Воротынска, Одоева, детям боярским и казакам-порубежникам переправиться через реку и укрыться там, в чащобе, а как бой на переправе завяжется, ударить по крымцам с тыла. Определили и переправу, на какую Челимбек посоветует царевичу Иминю вести тумен.

С этим и отпустили посланника, придав ему еще и своего человека, чтобы тот доставил ответ. Отправил князь Михаил Воротынский и гонца к главному воеводе, чтобы тот послал рать на помощь Пронску.

Нойон согласился с планом Михаила Воротынского, только внес поправку: не на одну переправу выйдет тумен, а на две. На самую удобную. Топкий брод, что левее Одоева, и на Камышовый брод, что правее его. Причем ставил Челимбек условие: у Топкого брода можно сечь крымцев всех подряд, а на Камышовом опасаться того, чтобы не попал под меч либо стрелу царевич. Лучше, если удара с тыла вовсе не будет. Он, Челимбек, обещал, что как только на Топком броде начнется сеча, царевич не поспешит туда на помощь, а побежит спешно в свой улус. Внести страх в его душу, как обещал Челимбек, он сумеет.

Крымцев побили. И немудрено, коль все было заранее предусмотрено. Замешкался было Фрол с одоевской дружиной, но от этого получилось даже лучше: крымцы, придя в себя, сплотили ряды против воротынцев и казаков, оттого удар одоевцев оказался особенно неожиданным и внес совершенную панику в татарской рати. Фрол после сечи хвалился, что он специально припозднился, приписывая окончательный успех себе. Никифор же оценил этот факт таким образом:

— Намотать на ус следует удачу для нас самих неожиданную, но Фролу дружину оставлять негоже. Он — что пустая бочка: звону ой как много, а коль до дела, кишка тонка.

Князь Михаил тоже не одобрил сбоя в общем плане сечи, посчитав, и не без основания, что Фрол труса спраздновал. Хорошо, что все хорошо кончилось, но могло быть и худо.

Двужил же продолжал:

— Какая мысль у меня, князья-братья: не все время вам здесь службу служить, покличет вас государь, на кого тогда дружину одоевскую оставите, вот в чем закавыка. Не грех, считаю, поступить так: в Воротынске Сидор Шика пусть воеводит, когда без князя, а одоевскую я под руку возьму. С собой пяток смышленых дружинников прихвачу на выбор. Из них себе сменщика готовить стану, чтоб в грязь лицом не ударил, когда немощь меня одолеет.

Разумно. Чтобы Фрола не обидеть, решили оделить его тройкой деревень, дюжину пленников-татар дать да усадьбу знатную срубить возле той деревни, какая ему больше всего приглянется, самого же Фрола держать при князе Михаиле с малой дружиной.

Худо ли?

Не худо, конечно, только не учли братья, что Фрол о другом мечтал, играл на Казенном дворе двойную игру.

Отослали в Москву из крымского полона знатных вельмож, получили в ответ милостивое слово государя, медали золотые и повеление стеречь его, царевы, украины от вражеских набегов; Михаил с жаром принялся устраивать одоевскую дружину на свой лад и рубить новые засеки. Сам лично на всех сторожах побывал, какие еще по примеру отца начали ставить белёвские и одоевские воеводы.

Многое, по оценке Михаила, сделано было разумно, но немало и того, что предстояло подправлять, усиливать. Особенно тылы Одоева и Белёва, они были совсем голыми. Вроде бы чего ради от своей земли засеками отгораживаться и ставить сторожи на Упе, только князь Михаил со стремянным своим так рассудили: раз татары чаще всего идут на Одоев от Каширы и Серпухова, когда их там постигает неудача, этого и следует остерегаться не менее, чем нашествия со стороны Поля. Ведь как получилось бы, не дай знать загодя Челимбек о намерении Сагиб-Гирея? Единственное, что оставалось бы — отбиваться, укрывшись в крепостях, бросив на произвол судьбы окрестные села. Не до жиру, быть бы живу.

Засеку на левом берегу Упы-реки начали ладить всем миром. Не только посошный люд трудился и нанятые для этого мужики-мастеровые, но и дружина, снявшая на время кольчуги. Государю же и Разрядному приказу отправил князь Михаил челобитные, чтобы присланы были бы стрельцы, дети боярские и казаки для пяти сторож, которые наметил он с Никифором по новой засечной линии.

Царь уважил просьбу, и князь Михаил, довольный этим, еще более вдохновенно принялся проводить свою идею в жизнь, оканчивать, однако, все задуманное пришлось Никифору Двужилу: Михаила и Владимира государь позвал в Москву.

Принял их царь Иван Васильевич вновь в той палате, замысловато расписанной и изукрашенной, в какой беседовал с ними после освобождения. И на сей раз разговор состоялся весьма доверительный: юный царь жаловался на козни бояр, которые в борьбе за верховенство в Думе совершенно не замечают его, своего государя, кому державой править самим Богом определено, и позвал он их к себе, чтобы иметь под рукой верных и надежных слуг. Князю Владимиру он отдал свой царев полк, а Михаилу повелел быть ему первым советником во всех делах. А еще повелел государь братьям, особенно Михаилу, думать, как наказать Казань, которая продолжает лить христианскую кровь без меры и с которой русская рать пока что поделать ничего не может. Рать, посланная в очередной раз на Казань, дошла лишь до устья Свияги и с позором вернулась.

Но не отступать же. Царь так и сказал:

— В следующем году пойдем.

Не состоялся поход в срок, предложенный князем Михаилом Воротынским, и причиной тому стал мятеж москвичей и великий пожар.[150] Терпения у людишек не осталось от бесчинств самого царя, его свиты, но особенно — Глинских и их ближних, что вели себя словно монголы-вороги. И царя юного наставляли, чтобы делал он все, что ему хотелось, без малейших на то ограничений. А рыба, если с головы начинает портиться, то и хвост завоняет скоро. Челядь рангом пониже тоже творила бесчинства без стеснения. Даже псарям царевым закон был не писан.

Особенно возмущался народ после венчания Ивана Васильевича на царство. Став самодержцем, он мог бы смело оттолкнуть от себя Глинских, тем более что в жены себе выбрал, вопреки советам Глинских, юную Анастасию[151] из Захарьиных, чей род, хотя и не был истинно русского корня, а начинался от Андрея Кобылы, выходца из Пруссии,[152] но давно и верно служил князьям московским. Увы, все надежды не оправдались, ничто не менялось, и московский люд не выдержал. Мятеж начали было усмирять, но тут запылала Москва.

Город выгорел дотла, и все москвичи, от мала до велика, угнетенные полным разорением и задавленные страхом перед неминуемой царской карой, будто съежились, однако мятеж и пожар подействовали на Ивана Васильевича отрезвляюще. Он велел привезти из российских городов людишек всех сословий, чтобы вместе с москвичами пришли бы они на Красную площадь слушать раскаяние своего государя.

В урочный день Красная площадь заполнилась до отказа. От всех городов Земли Русской прибыли и знатные, и простолюдины, а москвичам не чинилось никакого препятствия — шли все, кто имел на то желание.

Колокола уцелевших звонниц пели славу, а души православные ликовали. Того, что кремлевская стена была опалена и черна, зияла разломами, что лишь кое-где на пепелищах начали подниматься свежие срубы, что к трубам бывших домов, сиротливо торчавших, прилепились шатры, юрты и шалаши из обгоревших досок, никто в тот миг не замечал. С нетерпением ждали царя всей России, великого князя Ивана Васильевича.

Площадь пала ниц, когда в воротах, от которых остался лишь железный остов, показался митрополит с иконой Владимирской Божьей Матери в руках. Она чудом сохранилась в Успенском соборе, огонь не тронул ее. Народ крестился истово, видя в этом хорошее знамение.

За митрополитом шла свита иерархов с крестами и иконами в руках. Они прошествовали к Лобному месту и замерли в ожидании царя. И вот наконец он сам. Властелин Земли Русской. Статен, высок, пригож лицом. Добротой веет от него. За ним — бояре, дьяки думные, ратники царева полка и рында. Площадь молчит. Она еще не могла поверить молве, что юный царь изменился. Она ждала царского слова.

И он заговорил, обратившись вначале к митрополиту. Стоном души звучали слова о злокознях бояр, творившихся в его малолетство, о том, что так много слез и крови пролилось на Руси по вине бояр, а не его, царя и великого князя.

— Я чист от сея крови! — поклялся он митрополиту и, обратившись к оробевшим боярам, молвил грозно: — А вы ждите суда небесного!

Помолчал немного, успокаиваясь, затем поклонился площади на все четыре стороны. Заговорил смиренно:

— Люди божьи и нам Богом дарованные! Молю вашу веру к нему и любовь ко мне: будьте великодушны. Нельзя исправить минувшего зла, могу только впредь спасать вас от подобных притеснений и грабительства. Забудьте, чего уже нет и не будет! Оставив ненависть, вражду, соединимся все любовию христианскою. Отныне я судия ваш и защитник.

Красная площадь возликовала. Но еще радостней приветствовала она решение царя простить всех виновных и повеление его всем по-братски обняться и простить друг друга.

Здесь же, на Лобном месте, царь возвел в чин окольничего дьяка Адашева, вовсе не знатного, лишь выделявшегося честностью и разумностью, повелев принимать челобитные от всех россиян, бедных и богатых, докладывая ему, царю, только правду, не потакая богатым, не поддаваясь притворной ложности.

Вскоре после этого юный государь объявил о походе, и как ни пытался князь Михаил Воротынский отговорить его, перенести поход на лето будущего года, царь остался твердым в своем решении.

Как и предвидел Михаил Воротынский, поход позорно провалился. Рать дошла лишь до Ельца, как началась ранняя февральская оттепель. Сам же царь оказался отрезанным от мира на острове Работке, что в пятнадцати верстах от Нижнего Новгорода. Вода разлилась по льду Волги, едва царя вызволили из плена стихии. Рать повернула в Москву, таща тяжелые стенобитные орудия по топкой грязи.

Затем был еще один поход. Царь получил известие из Казани, что она лишилась хана своего, убившегося по пьяному делу, тогда Шах-Али и иные казанские вельможи-перебежчики посоветовали Ивану Васильевичу, воспользовавшись безвластием, захватить город, и как князь Воротынский ни отговаривал государя, тот повелел рати спешно выступать. Вновь сам повел войско, благословясь у митрополита.

Зима выдалась вьюжная и лютая. Орудия и обоз едва пробивались в глубоком снегу, ратники и посошные людишки падали мертвыми от утомления и стужи, царь же казался двужильным, всех ободрял и вывел-таки рать под Казань к середине февраля.

Штурм не удался, а вскоре и осада потеряла смысл: наступила оттепель, пошли дожди, огнезапас и продовольствие намокли, стенобитные орудия замолчали, люди стали пухнуть от голода, и вновь со слезами бессилия на глазах юный царь повелел поспешить переправиться через Волгу, пока не начался ледоход. И вот тут князь Михаил Воротынский решился на откровенный разговор с государем. На настойчивый разговор. К тому же обязательно без свидетелей.

Князь начал с вопроса:

— Отчего Казань взять, если добровольно не открывались ворота, не удавалось ни деду твоему, ни отцу, ни тебе не удалось, хотя ты, государь, сам пришел, первым из царей русских, к ее стенам? — И сам же ответил: — Оттого, что всякий раз надеемся шапками закидать. Так вот, послушай меня, государь, если ближним своим советчиком считаешь, либо уволь, либо отпусти в Одоев. Я там больше пользы принесу державе и тебе, государь, оберегая твои украины.

— Не отпущу. Говори. Коль разумное скажешь, приму без оговору.

— Первое, что прошу, государь, пусть все не от меня идет, а от тебя. Тебе перечить никто не станет, а мои советы, как знаешь, и Шигалей хулит, и воеводы, особенно из думных кто. Всяк свое твердит, чтобы выказать свою разумность, у тебя же, государь, голова кругом идет, и выбираешь ты, как тебе кажется, лучшее, только на деле негодное вовсе. Два твоих похода должны тебя убедить в этом.

— Согласен. Говори, князь Михаил.

План Воротынского, который родился еще в первом неудачном походе, а теперь окреп вполне, состоял в том, чтобы не таскать взад-вперед тяжелые пушки, наладив литье их в горной стороне, заодно завести производство огненного припаса для них и для рушниц. Да и те стенобитные орудия, какие отольют в Москве, не с собой тащить, а загодя доставлять ближе к Казани. Поначалу он считал, что для этого хорошо подойдет Васильсурск, который с этой целью, видимо, и был построен царем Василием Ивановичем, но который по сей день этой роли не выполнял. Потому, должно быть, это произошло, что все же далековато Васильсурск от Казани и сплавы от него частенько подвергались нападению как луговой, так и горной черемисы. Значит, выходило, нужна еще одна крепость. Лучше всего на том месте, откуда русская рать обычно переправляется через Волгу.

А место это — вот оно, у устья Свияги.

Только, как виделось Воротынскому, еще одна крепость не сможет решить всей проблемы, нужно взять под постоянное око всю огибь Волги от Васильсурска до Синбира, посадив по Суре и Свияге полки стрелецкие. Тогда нагорная черемиса, чуваши и мордва, присягавшие каждый раз русскому царю, как только полки его шли походом на Казань, и затем присягавшие казанскому хану, как только московская рать возвращалась домой, не станут больше переметчиками, а если попытаются поднять мятеж, нетрудно будет их приструнить. Стало быть, нужны еще и в глубине огиби две-три крепости.

Выложив царю свой план, князь Михаил Воротынский попросил еще об одном:

— Покличь воевод и бояр, государь, и повели мне остаться выбрать места для стрелецких слобод и для крепостей, где литейное и зелейное дело начнется. А крепость у Свияги заложи теперь же, не медля ни дня. Оставь здесь полк, а то и — два. Да всех пушкарей с их снарядом. Мне оставь полк либо два стрельцов и тысячу детей боярских и казаков. Из Москвы высылай дьяков Разрядного, Стрелецкого и Пушечного приказов. Им дело тут вести.

— Так и поступлю. Как только через Волгу переправимся, и место для крепости облюбуем.

Сдержал слово царь. На понравившейся лесистой горе Круглой, высившейся между озером Щучьим и Свиягой, собрал бояр и воевод. Сказал твердо:

— Здесь крепости стоять. Именем Свияжск.

Ни разу не сослался на князя Воротынского. Повелевал от своего имени. Кроме двух полков и пушкарей оставил еще Ертоул и добрую половину посошного люда. Чтобы в несколько недель город был срублен в лесах, выше по Волге, сплавлен по воде, как только лед тронется, за неделю-другую на выбранном месте собран. Ратникам, пока крепость будет готова, жить в землянках и шалашах, огородившись гуляй-городом.[153] Для пушек же и зелья сразу без малейшего промедления рубить из здешнего леса лабазы. С двойной пользой делать: упрятать от непогоды порох и орудия, в то же время расчистить землю для города.

Воротынскому, как и обговаривали они, особое поручение: выбирать места для слобод и крепостей, приводя одновременно местных князей и народ весь нагорный к присяге государю российскому, а как только прибудут приказные дьяки, тут же спешить в Москву.

Успел Михаил сделать все, что задумал, до приезда дьяков: оставил в удобных местах по Суре стрельцов на поселение, нашел ладное место для крепости в устье Алатыря, место сухое, высокое, к тому же ровное — стройся как душе угодно. Отменно и то, что песок под боком для литейного дела и глина есть по обрывистым берегам. Решил: быть здесь складу оружейному.

Разведал он путь и посуху до Свияги, тоже оставив в удобных местах стрелецких голов.

В Москву вернулся в середине лета. Царь тут же позвал его в тихую комнатку для тайных бесед.

— Велел я Ивану Шереметеву, Алексею Адашеву,[154] Ивану Михайлову и брату твоему, князю Владимиру, к походу готовить рать. Теперь, князь, и ты впрягайся. Коренником впрягайся.

— Хорошо. За год все подготовим к походу на Казань и к ее захвату.

— Не долго ли — год?

— Нет. Есть у меня мыслишка. Обмозгуем ее сообща, тогда тебе, государь, изложу. Спешить, государь, не резон. Несолоно хлебавши ворочаться в третий раз — не позорно ли?

— Год так год, — согласился Иван Васильевич. — Каждую пятницу мне отчет даешь, как идут дела и что удумал нового.

Доволен Михаил Воротынский, что не одному готовить поход, а со товарищи. Башковитые все, дел своих мастера. Боярин Иван Шереметев блюдет исправно Разрядный приказ, Алексей Адашев недаром за ум свой и прозорливость из неизвестного дьяка скакнул враз в окольничьи. Не лишним будет и дьяк Посольского приказа Иван Михайлов, о мудрости которого князь Воротынский тоже был наслышан изрядно. Отменно и то, что не забыл царь и про Владимира.

Прежде чем уехать в свой дворец, Воротынский прошел в палаты к Адашеву, поведал ему о решении царя, и вместе они наметили, чтобы собраться на совет завтра утром. Рассказ князя о том, что успел он сделать на Горной стороне, соратники его выслушали со вниманием, но когда он поделился своей главной мыслью, что нужно загодя послать туда еще полк, чтобы уж вовсе избежать возможного мятежа во время штурма Казани, а еще по зимникам окольцевать ханство казанское засадами по всем переправам со стороны Сибири, от ногаев и Астрахани, чтобы дышать казанцам стало невмоготу, не враз согласились без пререканий. Что мысль сама по себе хороша, признали все, однако все, кроме брата, видели в ней и изъяны. Порешили помозговать пару дней, а уж потом, обсудив без спешки, чтоб без сучка и задоринки получилось, донести замысел до государя.

И в самом деле, когда каждый изложил свои соображения, план стал стройней и четче. Действительно, нужно перекрыть доступ к Казани по всем сплавным рекам и по переправам, особенно Каму и Вятку под неусыпное око взять. Это очень важно. Согласились, что стрельцам подмога на Горной стороне очень важна. Но нужно, как посоветовал дьяк Посольского приказа Михайлов, с помощью переговоров убедить Казань признать правобережье за Россией. А пока переговоры ведутся, времени не теряя, наладить в Алатыре литье пушек, изготовление пищалей и рушниц, а также пороха, ядер и дроба. Готовое оружие отправлять, не мешкая, в Васильсурск и Свияжск. Туда же слать все стенобитные пушки, отливаемые в Москве на Пушкарском дворе.

Цель переговоров — а если они не удадутся, то и похода — тоже определена была очень точно: освобождение из татарского рабства русских пленников, которых в ханстве имелось сотни тысяч, замена хана царским наместником, чтобы впредь избавить себя от коварства татарского, клятвоотступничества и измен.

Благословясь, всем советом они направились к царю.

Понравилась Ивану Васильевичу военная часть плана, но особенно одобрил он возможность мирного исхода векового противостояния. Воскликнул вдохновенно:

— Бескровно избавиться от ножа под сердцем куда как гоже!

И впрямь едва не обошлось все мирно. Весной царь отправил в Свияжск Адашева с Михайловым, и те, опираясь на сторонников русского царя, успели многое сделать. Даже курултай,[155] собравшийся на Арском поле, одобрил условия России. Попытавшихся было сопротивляться всенародному решению Шах-Али порубил. Жестоко? Но это им, казанцам, судить, а не россиянам.

Вот назначен уже наместник — князь Семен Иванович Микулинский, кладь его уже отвезена в город, казанцы беспрекословно присягали уже царю русскому, но когда наместник переправился через Волгу из Свияжска и приблизился к Казани, его опередили князья Ислам, Кебек и мурза Курыков. Они успели закрыть ворота и, распустив слух, что русские разрушат все мечети, на их месте поставят свои церкви и всех правоверных насильно крестят, подняли мятеж.

Слуг наместника, уже находившихся в городе, перебили. Порубили и сторонников Шаха-Али, казнили всех вельмож, кто видел в дружбе с Россией процветание земли родной. Порезали, как баранов, и пограбили русских купцов, бывших в городе. Еще раз пролилась христианская кровь.

Князь Микулинский не стал мстить, не сжег и не ограбил посады, хотя ему советовали это сделать даже татарские вельможи, с ним находившиеся. Он возвратился в Свияжск* надеясь на то, что казанцы одумаются.

Увы. Очень часто одурманенные люди идут не только без оглядки, но еще и с непонятным восторгом и вдохновением к своей гибели, перестают здраво мыслить, поддаются лишь эмоциям, все более и более распаляя себя. Так случилось и с казанцами. У России же, чтобы обезопасить свои восточные рубежи, спасти села и города от полного разорения и чтобы наконец не стать вновь данницей казанского ханства, чего татары и добивались, оставался один путь — поход на змеиное гнездо.

Погожими июньскими днями полки — один за другим подходили к Коломне, где их встречал сам государь. Душевный подъем ратников, коих благословил митрополит Макарий на святое дело, от этого еще больше возрастал. И вот все войско в сборе. Пора выступать. Царь назначил совет на следующий день, чтобы окончательно определить направления и пути движения полков, но поздно вечером прискакал казак от станицы, только что вернувшийся из глубины Поля. Станица обнаружила татарские тумены и турецких янычар с легкими и стенобитными орудиями. Как успели разведать казаки, татарское войско великое числом, не поддается счету. Вся степь пылит. Двигаются тумены к Туле.

Слух о приближении крымцев привел в уныние ратников. И то верно, собирались заломить змея-горыныча многоголового, ан у него еще и защитники есть, теперь с ними придется скрестить мечи, и вновь Казань останется без наказания, вновь жди от нее лиха.

Узнав об унынии в стане, Иван Васильевич велел собрать от всех полков посланцев, и не только воевод, но и рядовых ратников. Поклонившись поясно воеводам и мечебитцам, заговорил страстно:

— О! Господь наш Христос! Велико твое терпение! Как сел змей лютый Улу-Магмет на змеином месте, так и застонала земля православная, запылали города русские, опустошались села! И ты, Господи, видишь, что мы, кто ведет свой род от кроткого праотца нашего Иакова, смиряемся, как Иаков перед Исавом, перед суровыми и безжалостными потомками гордого Измаила.[156] О каменные сердца их! О ненасытные их утробы! Безгрешных младенцев, агнецам подобных, когда те протягивают к ним руки свои, будто к отцам родным, кровопийцы те окаянные душат их своими басурманскими ручищами либо, взяв за ноги, разбивают головы младенцев о стены и, пронзив копьями, поднимают в воздух! О солнце! Как не померкло ты и не перестало сиять?! Как луна не захлебнулась в крови христианской и звезды, как листья с деревьев, не попадали на землю?! О земля! Как можешь выносить ты все это зло, не развернув недр своих и не поглотив извергов в ад кромешный?! Кто в состоянии думать о животе своем, зная, что басурманы-измаильтяне разлучают отцов и матерей с детьми их, мужей отрывают от жен своих, на ложе возлежащих, невест, горлиц, еще не познавших супругов своих, похищают словно звери, пришедшие из пустыни! А процветающие в благоденствии, богатством кипящие, подобно древнему Аврааму, подающие нищим и странникам, полоняников выкупающие на волю из рабства басурманского, в мгновение ока становятся нагими и босыми, лишаясь собранного великим радением имущества, разграбленного руками поганых!

Юный царь российский великий князь Иван Васильевич говорил пылко о тех варварских походах, какие почти каждый год совершали казанцы на земли православной России, о том, что неединожды великие князья, особенно отец и дед его, пытались установить мирные соседские отношения с казанцами, смиряя время от времени кровожадность их; те клялись больше не проливать крови христианской, но всякий раз коварно нарушали свои обязательства — вновь лилась кровь. Снова пылали города и села, вновь стонала земля от злодейства неописуемого.

Не бывало в России еще ни князей, ни царей, кто вот так вдохновенно держал бы речь перед боярами, воеводами и ратниками, чтобы поднять их дух, чтобы до глубины сердец осознали бы они, ради какой цели великой вынимают мечи из ножен и отдают жизни свои в руки Господа. Рать слушала своего царя с нескрываемым восторгом, а седовласые воеводы не стеснялись слез умиления.

Царь заканчивал свою речь:

— Мы не делали худо ни хану крымскому, ни султану турецкому, но они алчны, они жаждут превратить всех христиан в своих рабов. Руки коротки! Стеной встанем мы за Отечество! С нами Господь!

Рать ликовала. Рать клялась не пожалеть живота своего ради святого дела, а царь Иван Васильевич звал уже в свои палаты на малый совет князя Михаила Воротынского, первого воеводу Большого полка, князя Владимира Воротынского и боярина Ивана Шереметева — воевод царева полка. Обстановка изменилась, и нужно было спешно менять уже начавший воплощаться в жизнь план похода.

Государь предложил повернуть полки на крымцев, а уж после того, побив ворогов, двинуться на Казань. Воеводы не возражали, но князь Михаил Воротынский внес свою поправку:

— Прикажи, государь, Ертоулу к Казани идти, гати стлать да мосты ладить. И мне повели — к Алатырю, а следом в Свияжск спешить, если что там не ладится, успею поправить.

— Верно мыслишь.

— Из своей дружины оставлю гонца и стремянного Фрола, чтобы знать мне обо всем.

— И это — ладно будет.

Оставляя лишь меты и ертоульских людишек на тех местах, где нужно было ладить путь для царева и Большого полков, князь Михаил Воротынский двигался к Алатырю быстро, делая только небольшие привалы. Вот когда особенно понадобилась та закалка, какую получил он от Двужила. Малая дружина, тоже привыкшая не слезать с седел по много суток (к этому приучила порубежная служба), не роптала и без больших помех в скорое время достигла намеченной цели.

Наполнилось гордостью княжеское сердце от пригожести и основательности в устройстве города. Тараса высокая, с бойницами по верху для лучников и пищальщиков, вежей несколько, и все они четырехъярусные с шатровыми верхами, да еще и с маковками на них; столь же добротная стена и вокруг склада оружейного, только пониже, да и вежи двухъярусные, но тоже шатровые и с маковками. С любовью сработано, не временщиками. Да и дома светлые, кое у кого даже с резными наличниками. И все это — за год.

Еще больше возликовал сердцем князь Михаил, когда увидел чудо из чудес — пищали на колесах. На кованых, крепких, с дубовыми спицами и вкладышами. Крепились пищали к оси вертлюгом,[157] что давало возможность поворачиваться стволу вправо и влево и даже вниз и вверх. Ему пояснили без бахвальства:

— Посуху, чтоб лишние повозки не гонять. Шестерка цугом и — айда пошел.

Либо не совсем понимали алатырские пушкари, что целый переворот совершили они, поставив орудия на колеса и приладив к осям вертлюги, либо скромничали без меры. Князь же, сразу оценив новшество, велел позвать мастера, внедрившего новинку в пушкарское дело. Поклонился ему поясно и пообещал:

— Самому царю Ивану Васильевичу тебя представлю. Наградит он тебя по твоим заслугам. От меня тоже прими. — Воротынский подал мастеру пять золотых рублей и спросил: — За кого Бога благодарить?

— Петров я. Степашка. Только, князь-боярин, не одним умом сработано. Давно уже мы с Андреем Чеховым, Юшкой Бочкаревым, Семеном Дубининым и иными мастерами это обмозговывали. И сработали бы, да иноземных мастеров, коих в Пушкарском дворе полдюжины, опасались. Так и зыркают всюду. А что углядят, себе на ус наматывают. И чтоб дело не шло, еще и на смех поднимут, дьякам мозги закрутят. А здесь их нет, вот я и попробовал. Вроде бы получилось. От иноземных мастеров утаить бы как-то… Они тут же переймут. А нам руки повяжут.

— Сообщу царю и об этом. За это тоже низкий поклон вам, мастерам русским.

Побывал князь Воротынский и у мастеров рушницкого дела, в кузницах, где ладили самострелы и ковали болты, у кольчужников, у зелейников,[158] отгороженных от всего склада оружейного высоким глухим забором, — все ему понравилось, ни одного не сделал замечания и, передохнув сутки, поспешил в Свияжск. Тем более что первый гонец из Коломны привез успокаивающую весть: крымцы уклонились от сечи, начали отходить, воеводы русские вдогон пошли и бьют их нещадно.

Воротынскому хотелось, посмотрев, все ли ладно в Свияжске, прискакать обратно в Алатырь и здесь встретить царя. Нужно это, как он считал, для того, чтобы осталось больше времени еще и еще раз обсудить с Иваном Васильевичем все детали предстоящей осады. Не забывал он и об обещании лично представить царю мастера-литейщика Степана Петрова.

Словно по родной земле ехал князь Воротынский в Свияжск. Дорога устроена хорошо, с мостами и настилами, черемиса радушна, ни одной засады. Да и головы стрелецких слобод не предлагали дополнительную охрану, привыкнув уже к мирному настроению поселян. Выходило, оправдался его план, добрую службу служит. А в Свияжске к тому же узнал, что не только стрельцы и казаки в том повинны, но и чудесные знамения. Об этом с благоговением поведал князю настоятель соборной церкви Рождества Пречистой Богоматери, а затем и настоятель храма преподобного Сергия-чудотворца, что был возведен в одном из монастырей, выросших здесь так же быстро, как и сам город. Оказывается, еще задолго до основания Свияжска слышали некоторые жители окрестных поселений колокольный звон и дивились тому чуду, а многие еще и видели старца-монаха, который с образом и крестом появлялся то на горе, то у Щучьего озера, то на берегу Свияги, а то и на стенах Казани; его отваживались поймать лучшие джигиты, но он не давался им в руки, а стрелы не поражали его. Да и немудрено, ибо являлся сюда сам чудотворец Сергий, как знамение торжества христианства на сей земле, и подтверждением тому служит то, что икона преподобного Сергия исцеляет нынче хромых и бездвижных, сухоруких и глухих, изгоняет бесов, но чудеса творит только по отношению тех, кто принял христианство.

Как утверждали священнослужители, отбоя нет ни от простолюдинов, ни от знатных. Бывают гости даже из самой из Казани.

«Дела митрополичьи, — с благодарностью думал князь Михаил Воротынский. — Не только в проповедях призывает покончить с гидрой магометанской,[159] не только царя понукает на взятие Казани, а ратников благословляет на светлую битву, но и помогает делом. Ловко помогает. Спаси его Бог, духовного пастыря нашего!»

Крамольный вывод этот князь выложил царю всей России, когда, вернувшись в Алатырь, пересказывал о свершенном за год. Иван Васильевич сразу заметил, поправив Михаила:

— Чудо святых — дела Божьи, а не земные. Знамения тоже только от Бога.

Князь Михаил смиренно опустил голову, поняв свою оплошность, не стал настаивать на своем, а после паузы заговорил о другом:

— Видел я и земное чудо. Тебе, государь, тоже его хочу показать, оттого велел в Свияжске повременить с отправкой одной пушки. С Большим полком ее возьму, поглядим, как в пути она себя покажет. Представляю тебе и выдумщика — мастера пушкарского литья Степашку Петрова. Надеюсь, наградишь его знатно. Только он одно просит: таить от иноземных мастеров его детище. Умыкнут, опасается.

Последние слова оказались не по душе самодержцу. Глаза потемнели. Заговорил сердито:

— Еще дед мой иноземных мастеров скликать начал, чтоб наших людишек ремеслу обучали. Мне ли от них таиться, коль скоро они старательно отрабатывают свое жалованье!

Ничего не ответил князь Воротынский, хотя имел иное мнение по сему вопросу. Учиться уму-разуму не грех, только и своих умельцев да башковитых людишек холить не лишним станет.

Улетучилась сердитость царева, когда он увидел пищаль на колесах и с вертлюгом. Понял, как и Воротынский, насколько станет ловчее возить пушки в походах и перемещать их в бою. Щедро наградил мастера: землей и дворянством, велел тут же отправляться в Москву на Пушкарный двор, чтобы и там наладить литье пушек на колесах. Но и упрекнул в то же время:

— Иноземные мастера мне, царю, верно служат. Не избегать их следует, а учиться у них. Нос высоко не дери.

Плеснул ложку дегтя в бочку меда. Если обида есть, глотай ее молча.

В первых числах августа царев и Большой полки вошли в Свияжск, и остальные полки подоспели. Можно было начинать переправу, но Иван Васильевич не стал спешить, надеясь убить сразу двух зайцев: попытаться принудить Казань к добровольной сдаче и дать рати отдых.

Двух зайцев поймать не получилось. Казанцы на все увещевания и обещания, что ничего дурного царь не предпримет, если они покорятся, отвечали злыми отказами. Царь обещал простить и не помнить того зла, какое казанцы творили на земле русской, простить реки крови, простить разрушенные города, лишь бы впредь такого не повторилось и были бы отпущены все пленники, — царь предлагал Казани доброе соседство на правах младшего брата. Увы, ответ пришел грубый: России не быть в покое, пока она не признает себя данницей Казанского ханства. Что касается самой Казани, то пусть князь (русских правителей они не признавали за царей) Иван попробует ее взять.

Вновь не оставалось выбора. Русские полки начали переправу. Первыми на боевые корабли, специально для переправ построенные, сели ратники Передового полка и Ертоул.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Какой уже день Казань зловеще помалкивала, словно у ее стен не суетились, как муравьи, посошные людишки, ертоульцы, а иной раз и сами ратники, устраивая на скорую руку тарасы и тыны, чтобы защититься от огнестрельной пальбы и луков, да от возможной вылазки, но стены молчали, ворота не отворялись. Будто у казанцев огнезапаса нет никакого ни для пушек затинных, ни для рушниц, словно не наготовлены у них стрелы и не достанет смелости скрестить мечи.

Не могли же они не видеть, что сам царь российский с ближними воеводами объезжает город вокруг стены, не могли и не понимать, что определяют они места для туров[160] и осадных башен. Самое бы время кинуться на вылазку, ан нет. Тихо и смирно за стенами, да и на самих стенах пустынно. Лишь иногда промелькнет в бойнице настороженное лицо. Тем не менее, на всякий случай, между Иваном Васильевичем и его воеводами и стеной плотно двигались щитоносцы из царева полка, сам полк тоже держал коней оседланными, да и остальная рать не снимала доспехов. Бог его знает, какую каверзу уготовят казанцы.

— Мы вот тут места турам и башням определяем, а за стенами, быть может, послание мое обсуждают, к миру склоняются, — высказал свое предположение царь Иван Васильевич, который, несмотря на грубость ответа на первое послание, вновь отписал и хану Едыгару,[161] и сеиду Кул-Шерифу.

Судя по тому, с каким остервенением бились казанцы, во главе с самим Едыгаром, на волжском берегу, пытаясь помешать переправе русской рати, вряд ли сбудутся подобные надежды. Тогда пришлось срочно слать помощь Передовому полку и Ертоулу, иначе татары, хотя и численностью они уступали намного, добились бы своего, опрокинули бы полки наши обратно в реку. Только когда подоспели касимовские татары и нагорная черемиса, удалось казанцев втиснуть в крепость, и теперь, как считал князь Михаил Воротынский, они не от испуга притихли, а по хитрому умыслу. Только вот какому? Узнать бы.

И в самом деле поразмыслить если: какой резон казанцам выносить ключи от ворот? Город — крепкий орех. Башковитый воевода закладывал его. Только от Арского поля, почитай, можно вести на него крупные силы, но здесь стена высокая и широкая, двойная. Дальше она взбирается на скалистые бугры, где стенобитные орудия не поставить, башни и туры к стенам не придвинуть, а без них попробуй осиль стену — зальют нападающих смолой и кипятком, стрелами засыпят. И там, где спускается стена в волжскую пойму, не развернешься вольно ратью: топкая низина, с озерами и болотинами, а перед стеной вольная вода Казанки и Булака — даже тарасы не сделаешь, только тыном и возможно отгородиться.

Воды в городе много. Только по Рыбнорядному оврагу несколько озер: Белое, Черное, Банное, Поганая лужа.