/ / Language: Русский / Genre:prose

Пока смерть не разлучит вас

Генрих Бёлль


Генрих Бёлль

Пока смерть не разлучит вас

Первая спичка погасла у нее на сквозняке от раскачивающихся створок парадной двери, вторая сломалась от чирканья по коробку, и любезность адвоката, протянувшего ей свою зажигалку и прикрывшего огонь другой рукой, пришлась весьма кстати; наконец-то она могла закурить; сигарета и солнце — приятно было и то и другое. Все продолжалось не более десяти минут — целую вечность, — по-видимому, из-за беспредельности этих бесконечных коридоров циферблат уже не доверял своим стрелкам; а вся эта толчея, эти люди, разыскивающие нужные им номера комнат, напомнили ей распродажу у Штрёсселя в конце летнего сезона. Впрочем, кое-какая разница между процедурой развода и сезонной распродажей пляжных полотенец все-таки имелась. И в том и в другом случае приходилось стоять в очереди, но при разводе все решалось гораздо быстрее, правда, ей и хотелось быстрее. Господин и госпожа Шрёдер — брак расторгнут. Господин и госпожа Науман — брак расторгнут. Господин и госпожа Блутцгер — брак расторгнут.

Интересно, скажет ли и в самом деле этот симпатичный адвокат то, что ему в таких случаях сказать полагается? То единственное, что он может сказать? И он сказал: «Не принимайте этого так близко к сердцу». Произнес, хотя знал, что она вовсе не так уж близко принимает случившееся к сердцу, и все же сказать ей это он был обязан, и он сказал это просто и мило, и было мило, что он сказал это так мило. И тут же заторопился, разумеется, ему необходимо было к определенному часу, назначенному для следующей пары, возвратиться в суд, чтобы там снова томиться в очереди: господин и госпожа Чурбански — брак расторгнут.

Нечто похожее происходило и на сезонной распродаже; терпеливо, предупредительно, не поторапливая, и все же чуть напряженно дождаться, пока какая-нибудь покупательница, слишком старая, чтобы истрепать хотя бы одно пляжное полотенце, вдруг решится на целую дюжину; потом заняться следующей клиенткой, отхватившей сразу три купальника. В конце концов, обслуживание у Штрёсселя было еще достаточно индивидуальным, не какая-нибудь там мелочная лавка, где по дешевке спускают лежалый товар. И в конце концов, не мог же адвокат торчать возле нее часами, когда сказать уже нечего, кроме: «Не принимайте этого так близко к сердцу!» И пока она стояла здесь, на верхней ступени парадной лестницы, ей как-то очень уж ярко припомнилась другая сцена, семилетней давности — на верхней ступени парадной лестницы ратуши: ее родители, свидетели жениха и невесты, родители жениха, фотограф, очаровательные детишки Ирмгард — Уте и Оливер, державшие фату; букеты, такси, украшенное белыми розами, и все еще звучащие в ушах слова: «Пока смерть не разлучит вас!», потом в такси на следующую церемонию, и еще раз уже в церкви: «Пока смерть не разлучит вас!»

И вот жених снова тут — только теперь на нижней ступени другой лестницы, сияет от своего очередного завоевания, хотя и смущен немного, и явно гордится еще одним своим сегодняшним завоеванием: удалось втиснуть машину прямо перед зданием суда, на одной из самых занятых стоянок города. Завоевания разного рода вообще сыграли в их разводе большую роль.

А разлучила их не смерть, а суд, и менее торжественной церемонии трудно себе вообразить. Но если суд, вынося решение о расторжении брака, устанавливает тем самым факт его смерти, то почему в таком случае не устраивают похорон? Катафалк, похоронная процессия, свечи, надгробная речь? Или хотя бы не прокрутят вновь всю свадебную церемонию — только теперь в обратном порядке? Очаровательные малыши, на этот раз, возможно, дети Герберта — Грегор и Марика — снимают с нее фату и венок; белое платье сменяется на костюм — некий род свадебного стриптиза на глазах у почтенной публики, прямо на парадной лестнице суда, раз уж не получилось похорон.

Разумеется, она знала, что он будет ждать ее, чтобы в очередной раз выяснить отношения, хотя смерть уже засвидетельствована; глупо, потому что он так и не сумел понять, что с тех самых пор, как она с сыном переехала в маленькую квартирку, ей от него абсолютно ничего не надо: ни денег, ни ее доли в «совместно нажитом имуществе», ни даже этих бесспорно ее, доставшихся ей в наследство от бабушки, шести стульев в стиле Людовика — какого именно, черт побери? Вполне возможно, что в один прекрасный день эти самые стулья он выставит перед ее дверью, поскольку просто-напросто не переносит никаких невыясненных «имущественных отношений». Ей не нужны ни стулья, ни мейсенский сервиз[1] (из тридцати шести предметов), никакая «материальная компенсация». Ничего. Ведь у нее есть ее мальчик, пока есть, потому что бывший муж пока еще не оформил свои отношения с этой — как ее? — Лоттой или Габи. Но вот когда он женится на этой самой Лотте или Габи (или, может быть, Конни?), вот тогда сына им придется «поделить» (без всякого Соломона[2], державшего меч над мальчиком, которого вознамерились поделить), потому что эти отвратные крючкотворы уже расписали до мелочей все, что касается права опеки, и вот начнутся эти обязательные посещения: ребенка будут забирать на «откорм» («Ты в самом деле не хочешь больше взбитых сливок? Тебе ведь нравится твоя новая куртка, а авиамодель я тебе непременно куплю»). На день, на два или полтора, а потом возвращать («Я, правда, не могу купить тебе новую куртку, и с переносным телевизором пока ничего не получится. Может быть, к первому причастию или к конфирмации[3]?»).

Еще сигарету? Не стоит, пожалуй. Из-за этого сквозняка от раскачивающейся парадной двери — симпатяги-адвоката с его изящной зажигалкой под рукой больше нет — новую сигарету пришлось бы прикурить от старой, а такая мелочь только усилила бы впечатление, что она потаскуха, и уж эту-то вольность ей наверняка припомнят, когда будут окончательно решать вопрос о сыне. Эта ее привычка курить на улице уже зафиксирована в деле о разводе, и поскольку к тому же она в его присутствии признала себя виновной в нарушении супружеской верности (что, собственно, и требовалось доказать), то в материалах судебного дела явно характеризуется как шлюха. А чего стоит вся эта тягомотина и бесконечные споры о том, можно ли, следует ли, дозволено ли курить женщине на улице — эту ее привычку адвокат мужа обозвал «псевдоэмансипированным» жеманством, не соответствующим уровню ее образования.

Хорошо, что он не стал подниматься по лестнице, ограничившись лишь приглашающим жестом, и хорошо, что он неодобрительно покачал головой, когда она все-таки прикурила вторую сигарету не от первой, а от спички, на этот раз не погасшей, хотя из-за «летней распродажи» парадная дверь по-прежнему ходила ходуном. И раз уж сюда не являются ни священники, ни служащие магистрата, ни рыдающие матери и свекрови, ни фотограф и прелестные детишки, то следовало хотя бы присылать кого-нибудь из похоронного бюро, кто бы увозил отсюда нечто — что? — в гробу, кремировал и тайно где-нибудь — где? — предавал земле.

Возможно, ради нее он пожертвовал какой-нибудь деловой встречей (предположим, переговорами о слиянии с фирмой «Табуреттер и Табуреттер», где ему надлежит решать кадровые вопросы), но неужто он и в самом деле ради нескольких стульев пропустит переговоры со своими Табуреттерами? Он не понял, не осознал того, что она не испытывает к нему никакой ненависти, что ей от него ничего не нужно, что он ей не просто безразличен, он чужой, некто, кого она когда-то знала, за кого когда-то вышла замуж, но кто стал совсем другим. Им удалось все — карьера и обустройство дома, все, кроме одного-единственного: остановить смерть, и умер не только он, но и она тоже; ей не удавалось даже воспоминание о нем. И, возможно, все эти церковники и чиновники не могут и не желают осознать, что это «Пока смерть не разлучит вас» подразумевает вовсе не смерть физическую, или, вернее, смерть до физической смерти, а всего лишь состояние, когда в супружескую спальню входит совершенно посторонний человек и требует исполнения обязанностей, на которые у него больше нет никаких прав. Роль суда, оформляющего это свидетельство о смерти, которое он называет расторжением брака, столь же второстепенна, как и роль священника или чиновника: никому не дано оживить мертвых и отменить смерть.

Она бросила сигарету, затоптала ее и энергичным жестом отвергла его предложение окончательно. Обсуждать больше нечего, а уж куда он собирается ее отвезти, ей прекрасно известно — в кафе, что в парке Гайдна[4], где именно сейчас кельнерша-турчанка расставляет по столам крохотные медные вазочки, а в каждой по тюльпану и гиацинту, и расправляет скатерти, и именно сейчас в глубине кафе еще что-то пылесосят: он его всегда называл «кафе воспоминаний»; добавлял покровительственно, что оно «ничего себе, не изысканное, конечно, а уж тем более не аристократическое». Нет, она повторила свой жест — окончательный отказ — раз, другой, пока он, покачав головой, наконец не сел в свою красную машину, вырулил со стоянки и, ни разу не кивнув ей больше, уехал, как всегда, «осторожно, но энергично».

Не было еще и половины десятого, и она наконец-то могла спуститься вниз, купить газету и войти в кафе напротив. Хорошо, что он уехал. У нее оставалось время, и надо было еще кое-что обдумать. В двенадцать, когда малыш придет из школы, она приготовит ему оладьи с вишневым компотом, а к ним — помидоры-гриль, он их так любит; потом она с ним поиграет, поможет сделать уроки, они сходят в кино, а может, даже в парк Гайдна, чтобы выяснить, окончательно ли умерли воспоминания. Когда он будет есть компот, оладьи и помидоры, то наверняка спросит, не выйдет ли она снова замуж, а она ответит: нет, нет! С нее хватит и одной смерти. И еще он спросит, не станет ли она снова работать у Штрёсселя, где он мог бы в задней комнате делать уроки или играть с лоскутками-образцами материй и где этот славный господин Штрёссель иногда ласково гладил бы его по голове. Нет, нет.

Скатерть на столике в кафе нравилась ей, была приятна на ощупь — чистый хлопок, темно-розового цвета в серебристую полоску, и ей вспомнились скатерти в кафе в парке Гайдна: первые, семь лет назад, были цвета спелой кукурузы, довольно грубые, потом зеленые с набивными маргаритками и напоследок ярко-желтые, однотонные с бахромой, и он беспрестанно перебирал (и перебирал бы сегодня) эту бахрому и пытался ей втолковать, что она и в самом деле имеет право на известную компенсацию, как минимум в пятнадцать или, может, даже в двадцать тысяч марок, которые он без труда может (и ведь смог бы) взять под залог дома — ведь, в конце концов, она была ему «хорошей, осмотрительной, экономной и при том не скупой, хотя и неверной женой» и внесла свой «весьма весомый и положительный вклад в строительство их семейной жизни», и эти стулья в стиле Людовика, и мейсенский фарфор — все это бесспорно принадлежит ей. Когда она сказала, что ей ничего не нужно, это взбесило его больше, чем известие об измене со Штрёсселем, и, в конце концов, он оторвал от этой дешевой скатерти несколько кистей (и сегодня сделал бы то же самое) и бросил их на пол; осуждающий взгляд кельнерши-турчанки, которая в этот самый момент принесла кофе и чай, чай ему, ей — кофе, послужил лишним поводом к гневному замечанию относительно ее здоровья и ехидному жесту в сторону пепельницы (которая, кстати, была безобразной, темно-коричневая, цвета пола, и в ней действительно лежало уже три окурка!).

Да, кофе. Она снова пила его и листала газету. Здесь в кафе она могла безмятежно курить, не опасаясь, что какой-нибудь идиот уставится на нее или даже изругает последними словами; она вспомнила всю эту толчею и беготню в бесконечных коридорах суда, где все эти люди, оскорбленные или оскорбившие сами, обманутые домовладельцы или незаплатившие жильцы, сновали по лестницам вверх и вниз; где все решалось и ничего не разъяснялось симпатичными адвокатами и симпатичными судьями, которые не в силах остановить смерть.

Она вновь и вновь ловила себя на том, что улыбается, вспоминая момент наступления смерти, разлучившей их. Началось это еще год назад, когда они были приглашены на ужин к шефу, и муж вдруг сказал, что она «специалист по текстилю», это звучало так, будто она была ковровщицей, ткачихой или художницей по росписи тканей, хотя она была всего лишь обыкновенной продавщицей в магазине тканей, и ей это нравилось, нравилось разворачивать и сворачивать рулоны, красивые и приятные на ощупь, а в перерывах между наплывом покупателей снова все приводить в порядок, раскладывать по полкам, ящикам и ящичкам: полотенца, скатерти, платки, рубашки и носки, — и вот как-то раз является некий приятный молодой человек, теперь, правда, уже почивший вечным сном, и просит показать ему несколько рубашек, хотя не имеет намерения (и денег тоже) купить какую-нибудь из них, является просто потому, что ему немедленно надо рассказать кому-нибудь о своем завоевании: всего через три года после окончания вечерней школы («Я, знаете ли, специалист по электротехнике» — при этом он был просто монтером) он уже получил диплом и тему диссертационной работы. Ну, и это нынешнее его заявление — «Моя жена — специалист по текстилю» — вполне логично должно было подразумевать если не искусство, то по меньшей мере художественный промысел, и как же он разозлился, прямо-таки чуть не задохнулся от ярости, когда она сказала: «Да, я была продавщицей в магазине тканей и теперь еще изредка там помогаю». В машине на обратном пути домой — ни слова, ни единого звука, ледяное молчание, руки, судорожно сжимающие руль.

Кофе оказался поразительно вкусным, газета скучной («Доходы фирм чересчур низки, заработная плата слишком высока»), а все, что творилось вокруг нее, почему-то напоминало о суде («Искажение фактов», «Кушетка бесспорно принадлежит мне», «Я не позволю отнять у меня сына»). Адвокатские мантии, адвокатские портфели. Посыльный из конторы принес бумаги, которые кто-то разложил и листает с серьезным видом. И снова кафе: молодая официантка, принесшая сейчас вторую чашку кофе, положила ей руку на плечо и сказала:

— Не принимайте так близко к сердцу. Это пройдет. Я сама ревела несколько недель, честное слово, несколько недель.

Она чуть было не рассердилась, но потом сказала, улыбнувшись:

— Уже прошло.

А официантка добавила:

— Я тоже была виновата.

«Тоже? — подумалось ей. — Разве я виновата? И если да, то почему это так заметно — может, потому что я курю? Пью кофе, читаю газету и улыбаюсь?» Да, разумеется, она была виновата, ведь она не решилась засвидетельствовать смерть намного раньше и прожила с ним и у него несколько убийственных месяцев. Пока он однажды не принес ей новое вечернее платье, кричаще красное, с большим декольте, и сказал: «Надень это сегодня вечером на балу фирмы. Я хочу, чтобы ты потанцевала с шефом и показала ему все, что у тебя есть». Но она надела свое любимое серебристо-серое с вышивкой из стекляруса, и как же он рассвирепел, когда месяц спустя всплыла эта история со Штрёсселем, как он вопил, задыхаясь от ярости: «То, чего ты не хотела показать моему шефу, ты таки показала своему!»

Да, так оно и было. А вскоре после того, как он перебрался из спальни в комнату для гостей, он как-то утром явился в спальню со всем этим порнографическим хламом и плеткой в руках и затеял этот кошмарный разговор о том, что она-де отказывается содействовать ему в его завоеваниях в сексуальном плане и это находится в столь резком противоречии с его завоеваниями в профессиональном плане, что он подвергается опасности впасть в невроз и чуть ли не в психоз; она же не сочла возможным способствовать его завоеваниям в сексуальном плане, отобрала у него плетку и выставила за дверь; все это она проделала с ледяным спокойствием, и вина ее состояла в том, что она и в тот момент еще не засвидетельствовала наступление смерти, не взяла сына, не заказала такси и не уехала и потом даже продолжала обустраивать дом: комнату и ванную для гостей, телегостиную, библиотеку, сауну, детскую, и это ей принадлежала идея пойти к Штрёсселю и попросить его продать со скидкой полотенца для дома и пляжа, простыни и наволочки, материал для портьер. Конечно, ей стало немного не по себе, когда Штрёссель посмотрел ей в глаза долгим взглядом и вместо двадцати процентов скидки пообещал дать сорокапроцентную, и, когда глаза его подернулись поволокой и он попытался облапить ее через прилавок, она пробормотала: «Господи, ну не тут же, не тут!» — и Штрёссель неправильно (или правильно?) понял ее и решил, видно, что где-нибудь в другом месте она будет согласна на это, и она в самом деле пошла с ним наверх, с этим тучным и лысым холостяком, старше ее на двадцать лет, который был совершенно счастлив, когда она легла с ним. И на все это время он оставил магазин открытым, а кассу без присмотра, и даже неизбежное расстегивание и застегивание пуговиц и крючков не было ей неприятно. И когда он после внизу завернул ей покупки, о скидке не было речи, и ей пришлось уплатить за весь товар полную цену, и, придерживая дверь, он даже не попытался ее поцеловать.

Адвокат мужа хотел было привлечь Штрёсселя в качестве свидетеля из-за этого ее утверждения о «непредоставлении скидки после оказанной услуги», однако ее симпатичному адвокату удалось все же этого избежать. Да, потом она не раз ходила к Штрёсселю. «Чтобы купить что-нибудь?» — «Нет». — «Сколько раз?» Этого она не помнит, в самом деле не помнит. Не считала. Разговоров о женитьбе не было, слово «любовь» не упоминалось. От этого трогательного тихого блаженства, от этой умиленности Штрёсселя ей становилось страшно, страшно задохнуться в этих розовых подушках.

Нет, она не может вернуться к нему, и все же его старомодный магазинчик был бы для нее самым подходящим местом, где она знает каждый ящичек, каждую полку и склад, где и в самом деле только шерсть и хлопок, для нее, с ее-то руками, которые безошибочно могут определить в любой ткани малейшую примесь синтетики. Нет, она не смогла бы работать в какой-нибудь «паршивой мелочной лавчонке», как обычно их называл Штрёссель.

Нет, и замуж она еще раз не пойдет, не хочет еще раз присутствовать при смерти того, кто еще жив, и не хочет, чтобы снова их разлучала смерть. Пожалуй, настало время, когда мужья стали зверски жестокими и развратными, а любовники блаженно-ласковыми, на старомодный, чуть ли не радужный лад.

— Знаете, — сказала официантка, когда она расплачивалась, — теперь нам уже легче. А ведь вы еще молодая и красивая женщина и... — она так и сказала, — у вас еще вся жизнь впереди, и ребенок будет к вам привязан.

Она еще раз улыбнулась официантке с порога кафе.

Она испечет сынишке торт с орехами и купит по дороге домой все, что для этого нужно. И если он спросит: «Мне правда нужно будет идти к той тете?» (Конни, Габи, Лотте?) — она скажет: «Нет». И в конце концов, есть еще фирма «Хауншюдер, Кремм и Сo» , давние конкуренты Штрёсселя, где безошибочная чуткость ее рук тоже могла бы пригодиться. Теперь там, правда, большей частью отправляют товары почтой, и ей не придется так уж часто разворачивать и расправлять рубашки, как в тот раз, когда вошел симпатичный молодой человек со свежеиспеченным дипломом и темой для диссертации. Может, вместо вишневого компота взять для оладий копченой селедки, ее он тоже любит и будет стоять рядом, пока оладьи на сковороде не покроются светло-коричневой хрусткой корочкой. Она могла бы работать у Хауншюдера, Кремма и Сo на закупке товара — на ее руки действительно можно положиться, от них не ускользнет ни одна синтетическая ниточка.