/ / Language: Русский / Genre:prose

Вежливость при некоторых неизбежных нарушениях закона

Генрих Бёлль


Генрих Бёлль

Вежливость при некоторых неизбежных нарушениях закона

Представляется излишним превозносить само собой разумеющиеся формы вежливости, как-то:

придержать дверь ребенку, входящему в дом;

не отталкивать ребенка, когда он что-то покупает, а, наоборот, пропускать вперед;

дать возможность школьнику, усталому и измученному стрессами, спокойно сидеть в трамвае, автобусе, электричке на пути домой, не задевая его ни словесно, ни даже назидательным, воспитующим взглядом, — он заслужил свой отдых;

считаю также само собой разумеющимся не заставлять голодать своего ребенка, свою кошку, собаку или птицу и в крайнем случае быть готовым пойти ради них на кражу съестного, и, конечно же, нельзя заставлять мучиться от голода и жажды свою жену или подругу, как нельзя их бить, даже если они об этом попросят, поскольку вообще вежливость рук — одно из главнейших проявлений вежливости;

почетному гостю следует наливать не первую, не вторую и лучше даже не третью, а четвертую чашку, памятуя китайскую поговорку: вежливость — на самом дне чайника...

К само собой разумеющимся проявлениям вежливости относится и то, что обращение с людьми обоих полов, которые ощущают себя подшефными, — поскольку понятие «подшефности» как таковое, естественно, недопустимо, — должно быть на несколько тонов спокойнее и сдержаннее, чем обращение с теми, кто считает себя шефами; естественно, понятие шефства как таковое также недопустимо, ибо нельзя ведь в конце концов заполучить человека себе в шефы, как тарелку супа от шеф-повара, и вести себя с этими шефами следует не то чтобы шумно и нагло, а лишь чуть потише и не столь деликатно; действуя таким образом, можно было бы несколько изменить структуры.

Не следует также говорить прямо в глаза тому, кто вам несимпатичен, к примеру, такое: «Мне не нравится ваша рожа!» Можно выразить свою неприязнь и в достаточно вежливой, по возможности, письменной форме, поскольку устное общение всегда чревато опасностью срыва на грубость:

«На основании непостижимых, не поддающихся анализу, если не сказать космических, констелляций — поскольку я не хотел бы взвалить всю ответственность на нынешнее положение звезд и зодиакальных созвездий, — стало быть, на основании обстоятельств, которые не одни только ответственны и судьбоносны — скажем так — узы симпатии между нами, к сожалению — я прошу Вас расценивать это «к сожалению» как знак огорчения, а также уважения в целом к Вашей особе, — узы эти более не поддаются возрождению. Хотя Вы как таковой являетесь в высшей степени приятной особой, считаю тем не менее уместным и даже необходимым свести число наших встреч до минимума, вынуждающего нас из деловых соображений обмениваться порою рукопожатием или обсуждать проблемы, неизбежно возникающие в процессе производства (здесь можно вставить название соответствующей продукции, как-то: романов, гаек, сельди в желе), роль которого постоянно растет. За пределами этого минимума общения мы постараемся избавить друг друга от звука наших голосов, вида волос и кожи, от источаемых нами запахов. Сообщаю Вам это не без сожаления, в надежде, что вышеупомянутая непостижимая констелляция изменится, узы симпатии между нами возродятся, и в целом благоприятно для нас изменившееся соотношение данных позволит расширить наши неизбежные деловые контакты и перенести их на сферу личных отношений.

Примите уверение в моем совершеннейшем почтении...»

Подобные формы вежливости представляются мне столь очевидными, что я хотел бы лишь назвать их, не останавливаясь на них слишком подробно.

И напротив, мне представляется столь же трудным, сколь и необходимым говорить о вежливости в необщепринятых, даже незаконных ситуациях. Следует подчеркнуть, что действия, о которых я хотел бы здесь сказать, сами по себе не только не общеприняты или безнравственны, но имеют ярко выраженный преступный характер. Возьмем, к примеру, такое само по себе противозаконное, сколь и невежливое действие, как ограбление банка или нападение на банк, и вспомним некую бывшую дотоле весьма законопослушной, приличную и почтенную даму, которая средь бела дня — точнее сказать, в 15.29 — «облегчила» сберкассу в предместье одного немецкого города на семь тысяч марок.

Вы только представьте себе: дама за шестьдесят, из тех, кого называют хрупкими, при взгляде на которых приходит на ум пасьянс или бридж, вдова подполковника, входит в сберкассу, чтобы незаконно присвоить себе деньги. И если эта дама стала известна как «вежливая налетчица» и даже значится таковой в полицейских документах, то прилагательное «вежливая» подразумевает в данном случае ее особую опасность. Дама эта инстинктивно поступила так, как и должен поступать вежливый грабитель: и не помышлять об оружии, насилии, крике — вовсе не принимать в расчет столь грубые приемы. Ведь не только невежливо, но и опасно размахивать пистолетом или автоматом и орать: «Гони бабки, а не то получишь пулю в лоб!» — и, конечно же, такая дама, как наша, пойдет в первый попавшийся банк не из одной только абстрактной надежды поживиться или потому, что потеряла вдруг душевное равновесие, а именно потому, что в сложной ситуации обрела это самое равновесие. Она тщательно продумала свои действия и знает, зачем это делает!

Здесь необходимо обрисовать в общих чертах стесненное положение, в котором оказалась эта дама, вынудившее ее к вышеупомянутым, мягко говоря, необщепринятым действиям: у нее есть сын, сбившийся с пути, отсидевший несколько небольших сроков по разным тюрьмам, и вот теперь, выйдя опять на свободу, он нашел подружку, которая благотворно влияет на него и добивается того, что ему обещают место агента в фармацевтической фирме, и мать тратит последние деньги на оплату телефонных переговоров, писем и телеграмм, пускает в ход все свои связи — в том числе знакомство с двумя влиятельными генералами, — чтобы он получил это место. И в последний момент, нежданно-негаданно, фирма требует пять тысяч марок залога. Мать — та самая дама, которая стала известна как «вежливая налетчица», — уже сняла для сына небольшую квартирку, она чувствует симпатию к его подруге, все складывается наилучшим образом, и вдруг происходит нечто непредвиденное — пять тысяч марок залога! Представьте себе только: на банковском счету дамы значительный перерасход, большая часть ее пенсии возвращается в банк в погашение долга, себе она оставила лишь прожиточный минимум; она заняла денег у кого только смогла — у приятельницы по бриджу, у бывших сослуживцев мужа, в том числе у двух полковников и одного генерала — все сплошь славные люди, — ей пришлось даже отказаться от яйца на завтрак, — и вот она стоит посреди квартиры, и в голову ей приходит только одна поговорка: «Не своруешь — не проживешь!» — и эта известная поговорка становится в определенном смысле роковой для той самой сберкассы.

«Не своруешь — не проживешь!» — тут уж, так сказать, мысль о краже напрашивается сама собой. Нужно добавить, что дама эта не только хрупка, но и горда. Ей пришлось постоянно унижаться, выслушивать тысячи поучений и добрых советов, проглотить массу язвительных замечаний в адрес ее любимого сына, она продала большую часть мебели, избавилась от колье, к которому была очень привязана, и поссорилась из-за этого со своей лучшей подругой, которая так и сказала: «Овчинка выделки не стоит!» Она навещала сына в разных тюрьмах, платила адвокатам, тратилась на разъезды. Единственной роскошью, которую она могла себе позволить, оставался телефон: чтобы сын в любое время мог позвонить ей, а она ему, если у него будет под рукой телефон. Порой ей не просто кажется, будто она его понимает, но она действительно понимает его. Социальный опыт истекших четырех лет принес ей внутреннее ощущение отверженности, хотя внешне она пока держалась — дама, которая следит за собой и выглядит моложе своих лет, — и вот теперь, после тревожного телефонного звонка сына, в голову ей приходит роковая поговорка: «Не своруешь — не проживешь!» — и мораль этой поговорки задевает ее за живое в том месте, которое не предусматривалось распространителями подобных речений.

«Выход один — украсть!» —думает она, вспомнив около 14.30 о том маленьком, ухоженном филиале сберкассы в близлежащем пригороде рядом с парком. Перед тем как выйти из дома, она успевает еще покормить своих прелестных карликовых зябликов — это такие крошечные птички ростом в полмизинца, — единственное, что она еще может себе позволить.

Слово «кража», столь чуждое ей, становится для нее все привычней, пока она идет к парку в близлежащем пригороде, куда она добирается около 15.05. «Кража, — думает она. — Где крадут хлеб? В булочной. Где крадут колбасу? У мясника. Где крадут деньги? В кассе магазина или в банке».

Касса магазина тотчас исключается, это носит слишком личный отпечаток, она не хотела бы красть у кого-то конкретно, к тому же вряд ли в кассе какого-нибудь магазина найдется пять тысяч марок. И еще грабить кого-то непосредственно кажется ей слишком уж грубым, почти наглым.

Совесть уже давно перестала ее мучить, теперь она занята соображениями тактического и стратегического характера; она глядит из-за кустов на маленькую, весьма импозантного вида сберкассу напротив, которая, как ей известно, закрывается в 15.30. Кассовый зал пуст, и в голове у нее проносятся разные странные мысли: она, разумеется, смотрит иногда телевизор, изредка бывает и в кино и вспоминает не оружие, пусть даже игрушечное, а чулок, который натягивают на лицо, — это всегда вселяло в нее ужас, поскольку искажение человеческого облика таким манером оскорбляло ее эстетическое чувство, и, кроме того, она считает ниже своего достоинства здесь, в этих кустах, лишать чулка одну из своих ног, к тому же это обратило бы на нее внимание случайных свидетелей. В этих рассуждениях неповторимо соединились — как это уже успел понять благосклонный читатель — эстетика, мораль и тактика! В сумочке у нее — огромные солнцезащитные очки (подарок сына, полагавшего, что они ей к лицу), она надевает их, лохматит свои обыкновенно очень аккуратно уложенные волосы, выходит из кустов, пересекает улицу, входит в сберкассу; молодая дама за правым окошком, занятая оформлением финансовых документов, любезно улыбается ей, хотя и немного вымученно, так как до закрытия кассы осталось несколько минут. Среднее окошко закрыто, за левым стоит молодой человек, примерно тридцати четырех лет, и считает дневную выручку; он поднимает на нее глаза, вежливо улыбается и спрашивает как обычно:

— Чем могу служить, милостивая госпожа?

В этот момент она сует руку в свою сумочку и вытаскивает ее с таким видом, будто в кулаке у нее что-то зажато, подступает вплотную к окошку и говорит шепотом:

— Чрезвычайно затруднительные обстоятельства заставляют меня, к сожалению, совершить это нападение. В моей правой руке нитритная капсула, которая может причинить много вреда. Я крайне сожалею, что вынуждена угрожать вам, но мне немедленно нужны пять тысяч марок. Дайте их мне, иначе...

Трагизм ситуации возрастает оттого, что служащий банка, как и большинство его коллег, тоже человек вежливый, это «иначе» ничуть его не пугает, но ему моментально становится очевидным отчаянное положение этой дамы. К тому же налетчики-профессионалы обычно требуют не определенную сумму, а всю наличность. Он перестает считать деньги — а под рукой у него как раз банкноты в пятьсот марок — и также шепотом отвечает:

— Вы поставите меня в крайне затруднительное положение, если не продемонстрируете большую степень насилия. Никто не поверит мне, что была нитритная капсула, если вы не будете кричать, угрожать и вообще не устроите правдоподобную сцену. В конце концов, и в ограблении банков существуют свои правила игры. Вы делаете это совершенно неправильно.

В этот момент молодая дама выходит из-за своего окошечка, запирает дверь в кассу изнутри на ключ, однако оставляет его в замке. Старая дама, решимость которой не только не убавилась, но, напротив, возросла как никогда, мгновенно оценивает ситуацию в свою пользу.

— Эта капсула... — говорит она угрожающим шепотом.

— Нитрит, — перебивает ее кассир, — не взрывается, он всего лишь ядовит. Вы, видимо, имеете в виду нитроглицерин?

— Имею не только в виду, но и в руке...

Уже ясно, что кассир или деньги, что (в данном случае) одно и то же, пропали. Вместо простого нажатия кнопки сигнала тревоги он затевает дискуссию, на лбу и верхней губе у него между тем выступают бисеринки пота, и он ломает голову, для чего же так понадобились деньги этой даме: алкоголичка? наркоманка? карточные долги? капризный любовник? Он размышляет слишком долго, не воспользовавшись своим правом поднять тревогу, и в мгновение этого, так сказать, медитативного интермеццо старая дама быстро протягивает руку в окошко кассы, правильно сообразив сделать это левой рукой, хватает сколько может банкнот в пятьсот марок, бежит к двери, отпирает, пересекает улицу, исчезает в кустарнике — и лишь когда ее и след простыл, кассир дает наконец сигнал тревоги. Вполне вероятно, что этот же кассир повел бы себя более решительно и бесстрашно с невежливым грабителем — стукнул бы его по кулаку, немедленно дал бы сигнал тревоги.

Дело это не обошлось, разумеется, без разного рода последствий. Стоит упомянуть наиболее важные из них: даму так и не выследили, кассира не уволили, а лишь перевели на другую должность, где он не имел дела непосредственно с деньгами и клиентами. Когда дама обнаружила, что вместо пяти тысяч марок схватила семь, она переслала тысячу девятьсот марок обратно в банк, однако справедливо решила не отправлять их по телеграфу, поскольку таким образом ее могли опознать; она позволила себе взять такси, доехала до вокзала и отправилась ближайшим поездом к сыну — это стоило ей примерно девяносто марок, оставшиеся десять марок она истратила в вагоне-ресторане на кофе и коньяк, полагая, что заслужила это.

Передавая деньги сыну, она знаком велела ему молчать и сказала:

— Никогда в жизни не спрашивай меня, где я их взяла.

Потом она позвонила своей соседке и попросила накормить зябликов. Наверное, излишне говорить, что у сына ее все кончилось благополучно: разумеется, он прочел в газете о странном нападении на банк «вежливой» налетчицы, и этот акт солидарности — совершение уголовного преступления его матерью — подействовал на него позитивно в моральном плане больше, чем тысячи добрых советов и даже чем подруга с ее благотворным влиянием; он стал вполне надежным агентом фармацевтической фирмы с перспективой роста, но зачастую при встречах с матерью не мог удержаться, чтобы не повторить: «И ты пошла на это ради меня!» На что именно — никогда не говорилось. После некоторых внутренних колебаний дама решила выплачивать свой долг банку в рассрочку по одной марке в месяц, объясняя незначительность суммы тем, что «банки могут ждать». Время от времени она посылала кассиру цветы, книги или билеты в театр и завещала ему единственную ценную вещь из сохранившейся у нее мебели — резную домашнюю аптечку в неоготическом стиле.

Итак, мы воочию убедились, что вежливость одинаково полезна и для банковских служащих, и для грабителей банков, и если эти последние в своих действиях совершенно откажутся от оружия или взрывных капсул, грубых слов и наглых повадок, то, пожалуй, в один прекрасный день можно будет говорить не о грабеже банков, а лишь о выдаче ссуды под принуждением, и речь тогда будет идти лишь о безоружном поединке двух разных форм вежливости.

Необходимо лишь добавить, что ограбление банка, когда оно происходит без насилия и кровопролития, является довольно популярным преступлением: каждое удавшееся ограбление банка, при котором никто не пострадал, вызывает ощущение удачи, а также зависть у тех, кто каждую минуту готов был бы совершить столь же удачное и некровопролитное ограбление, имей они на то мужество.

Гораздо сложнее установить какую-либо связь между таким же наказуемым проступком, как дезертирство, и вежливостью. Как ни странно, дезертиров считают трусами, но суждение при ближайшем рассмотрении не выдерживает критики. Дезертир на войне рискует быть расстрелянным — своими или чужими, — и ведь ему никогда не известно, в чьи руки он попадет, даже если он считает при этом, что знает, из чьих рук он вырвался. И как бы ни оценивалось это в разных странах — а в этом вопросе все нации на удивление единодушны, — дезертир на войне кое-чем рискует, и риск его заслуживает уважения. Здесь, однако, речь пойдет о «вежливом» дезертире в мирное время, о некоем неизвестном молодом человеке, который оставляет военную службу, не воспользовавшись своими правами, — хотя бы правом на отказ от нее, — который смывается, скрывается, по возможности, за границу просто потому, что у него пропала охота и ему надоело главное бремя солдатской жизни — скука; которого не прельщает ни в большей или меньшей степени вынужденное товарищество, ни так называемая служба, которому безразличны деньги, еда, водительские права, перспектива образования или роста по службе, короче — славный немецкий юноша, который, скажем так, еще в школе прочел Эйхендорфа[1] и нашел его «потрясным», симпатичный парень, который так и не закончил школу, потому что она ему осточертела; который стал столяром, и это занятие доставляет ему удовольствие; который вскоре после сдачи экзамена на помощника мастера был призван на военную службу; он не проявляет ни малейшего интереса ни к танкам, ни к какому-либо другому виду оружия, ни к политике, но зато — довольно большой интерес к ремеслу краснодеревщика, которое ему случалось наблюдать в поездках по Италии в столярных мастерских на первых этажах домов в Риме, Флоренции, а может, и в Сиене (моральная сторона дела, а именно то, что кое-где старинная мебель регулярно подделывалась, его не интересовала), он хочет, он хотел туда, но вместо этого неожиданно оказался в пехотной казарме, скажем, в Ной-Оффенбахе. Разумеется, этого юношу можно всерьез упрекнуть в отсутствии гражданского сознания или сказать ему, что лучше было бы смываться, скажем, в Болонью до, а не после призыва; можно упрекнуть его в отсутствии чувства долга, хотя это не так, поскольку мастер, у которого он был в учениках, ставший между тем жертвой изменений экономической структуры, дал ему отличный отзыв; родители, учителя, даже его друг постоянно пытались втолковать ему, что нужно думать «реалистически», но этот симпатичный паренек как раз думает реалистически, он думает о таких реальных вещах, как выдержанная древесина, клей и тиски, верстак и гнутые ножки стульев, он думает, разумеется, также о девушках, о вине и подобных им вещах. Только вот армия ему не по душе, она ничего ему не дает.

Такое бывает. Нет смысла сожалеть об этом, хотя само по себе это достойно сожаления. Парень такой, какой он есть, и — нужно отдать ему должное — он вел себя сравнительно порядочно, поскольку так называемый основной срок он честно отслужил, он не то чтобы осознал его необходимость, но все же проявил к нему любопытство, однако так и не понял, зачем ему, собственно, нужна эта служба.

Но теперь он сыт по горло, однако не обращается в какое-нибудь учреждение за консультацией — в государственное, церковное, независимое, — нет, он попросту смывается, но поскольку он вежливый человек, то смывается не бесследно, он посылает своему ротному командиру с безопасного расстояния письмо со сбивающим с толку швейцарским штемпелем на конверте:

«Уважаемый г-н капитан!

Не обижайтесь на то, что меня больше не привлекает перспектива еще целый год заниматься Вашей профессией, и вообще Вы не должны принимать мое дезертирство лично на свой счет или тем более как оскорбление. Просто я никакой не солдат и никогда им не стану, и мне вряд ли придет в голову упрекать Вас в том, что Вы не столяр и, возможно, не знаете, что такое царга[2] и уж, тем паче, как ее делают. Разумеется, я знаю — прошу Вас всегда иметь это в виду, — что хотя и существуют законы, по которым можно заставить человека на год с четвертью быть солдатом, но нет таких, по которым можно заставить кого бы то ни было разбираться в царгах, и, конечно же, я понимаю, что мое сравнение «солдат — столяр» хромает. Ну и пусть себе хромает, и если уж есть закон, принуждающий меня еще целый год скучать самым кошмарным образом, то настоящим сообщаю Вам, что я этот закон нарушаю. Меня огорчает то, что я сообщаю это Вам, славному, симпатичному и чуткому начальнику, я, разумеется, предпочел бы причинить неприятность, которую, возможно, причиняю Вам, какому-нибудь дрянному и грубому офицеру. Вы не раз спасали меня от наказания, меня, столь плохо разбирающегося в абсурдных воинских предписаниях. Вы так сочувственно улыбались по поводу множества моих глупостей, раздражавших моего унтер-офицера и даже моих товарищей, так сочувственно, что я подозреваю в Вас тайного дезертира, и Вы опять-таки не должны принимать это за оскорбление, а скорее за комплимент. Скажу кратко: как шеф Вы были даже лучше моего мастера, но то, что предоставили Вашему подшефному Вы или, точнее сказать, армия — было просто невыносимо. Это относится не к еде или карманным деньгам, а ко всей этой невозможной деятельности, которая называется: «убивать время». И я просто не желаю больше убивать мое время, я хочу пробудить его к жизни — не больше и не меньше.

Одно только было разумно и доставило мне удовольствие: когда нас использовали в течение четырех дней для ликвидации последствий наводнения в Обердуффендорфе. Когда мы гребли на надувной лодке от дома к дому и доставляли отрезанным от мира жителям Обердуффендорфа горячий суп, кофе, хлеб и «Бильдцайтунг», на многих лицах светилась благодарность, и это приносило удовлетворение, но, помилуйте, господин капитан, разве не будет зловещим или даже кощунственным дожидаться очередных катастроф, чтобы найти смысл в армейской службе?

В надежде, что Вы поймете некоторые из моих мыслей и сочтете мои мотивы вескими, остаюсь уважающий Вас Ваш...»