Идет по путям-дорогам лютнист Петер Сьлядек, раз за разом обреченный внимать случайным исповедям: пытаются переиграть судьбу разбойник, ученик мага и наивная девица, кружатся в безумном хороводе монах и судья, джинн назначает себя совестью ушлого купца, сын учителя фехтования путает слово и шпагу, железная рука рыцаря-колдуна ползет ночью в замковую часовню, несет ужас солдатам-наемникам неуловимый Аника-воин, и, наконец, игрок в сером предлагает Петеру сыграть в последнюю игру. Великий дар – умение слушать. Тяжкий крест – талант и дорога.
Песни Петера Сьлядека Эксмо Москва 2007 978-5-699-20800-5

Генри Лайон Олди

Бледность не порок, маэстро!

«Если вы видели, как бранятся две записные кумушки, встретясь на Пьяццетте, – слово за слово, сближаясь и отскакивая, с блеском нападая и с доблестью отражая, молниеносно подыскивая аргументы и сравнения, косвенные намеки и ложные угрозы, чередуя их с прямыми, беспроигрышными оскорблениями, плетя кружево брани с мастерством истинного виртуоза, – вы поймете меня, когда я говорю о подлинном искусстве фехтования.»

Ахилл Морацци-младший, комментарии ко второму изданию Книги Морацци-старшего «Искусство оружия», исправленному и дополненному.

Прядет, не спит

Седая пряха:

Прах к праху,

Страх к страху…

Ниру Бобовай

– Куда плывем, синьор?

– К гостинице «Тетушка Розина», синьор!

Времени было навалом. В другой ситуации Петер Сьлядек непременно сэкономил бы десять сольди, выделенных ему маэстро д'Аньоло на дорогу. Однако с острова Ла-Джудекка, где, благодаря маэстро, Петер обосновался при консерватории, в центральную часть Венеции по мосту не попадешь. Слишком широк канал, разделяющий острова. Только на лодке, по-здешнему – гондоле. Увы, придется раскошеливаться.

– С песней, синьор? Всего за пару медяков я спою вам…

– За пару медяков я сам спою вам, синьор!

Вода зажурчала, обтекая борта. Гондольер подмигнул пассажиру, вполголоса мурлыча «Солнце над крышами», – дескать, не волнуйтесь, синьор, бесплатно! – и Петер, тихонько подхватив, улыбнулся в ответ. Скрягой он отродясь не был. А здесь, в Венеции, в его вечно пустых карманах, как ни странно, понемногу забренчали монетки. Крышей над головой он обеспечен, харчи едва ли не дармовые… Между прочим, маэстро д'Аньоло сегодня намекнул, что разрешит посещать свою школу лютнистов. По плечу хлопнул: «Наскребешь деньжат – заплатишь! Эх ты, бродяжья твоя душа!» Казалось бы, вот оно, счастье! Это тебе не при корчмах отираться, мешки таскать, когда голос от простуды сел. Живи в тепле-сытости, наслаждайся всякими «анданте» и «легато»…

Разве плохо?!

Хорошо. Лучше лучшего. Но Петер уже знал, что не останется в школе у великодушного маэстро. Неделя, от силы две – и он не усидит. Без того задержался дольше обычного: пошел третий месяц, как Петер Сьлядек ступил с шаткой палубы на потемневший от времени, изъеденный морской солью настил причала в здешнем порту.

Теперь дорога вновь звала бродягу. Дорога? – или правы чудаковатые мастера, рассказавшие ему старую легенду?

…О Венеции Петер мечтал давно. Помнится, на Хенингской ярмарке увидал у минезингера Эрнста кипу засаленных листков, испещренных странными значками – нотами, услышал, как Эрнст играет: касаясь струн не пальцами, а костяным плектром; позже, сидя с минезингером в таверне, внимал рассказу о школах лютнистов в гордой Венеции, колыбели искусств. Вроде бы Эрнст даже учился в одной из таких школ (пока хватило денег), хотя в последнее верилось мало. Впрочем, не важно. С той минуты Петер Сьлядек «заболел» Венецией.

И вот – свершилось. Легендарный город на воде, где вместо улиц – каналы, вместо лошадей и повозок – лодки-гондолы; город купцов и мореходов, стеклодувов и сукновалов, живописцев и скульпторов, вельмож и фехтовальщиков… Первые дни Петер бредил местными красотами: Пьяцца Сан-Марко, Дворец дожей, недавно возведенный Мост Вздохов, палаццо Ка д'Оро и Вендрамин-Калерджи, церковь Санта-Мария Глориоза деи Фрари с алтарными картинами работы живописца Вечелли… Фасады, инкрустированные цветным мрамором, ажурные галереи и узорчатые окна, в чьих витражах радугой вспыхивало солнце. Изогнутые арки мостов, парившие в воздухе и одновременно отражавшиеся в глубокой, густо-синей воде каналов. Тесные ряды каменных, сплошь трех-четырехэтажных домов, а над крышами – аромат моря и ясные глаза неба, где плывет перезвон колоколов, заглушая крики чаек.

Частица удивительного мира, в котором нам выпало жить. Прекрасная, манящая, доступная и отстраненная, словно местная куртизанка, – но всего лишь частица.

А мир велик.

В свое время, волочась за труппой фигляров из Милана, Петер чуть-чуть поднатаскался в италийском наречии; вдобавок старался, насколько возможно, углубить знания на корабле, по пути сюда. Языки давались легко: зная дюжину, освоить тринадцатый проще простого. Высадившись на берег, он без особых помех разыскал ближайшую школу лютнистов, а заодно – расположенную поблизости консерваторию. Консерваториями здесь назывались приюты для сирот и беспризорников, существовавшие на средства, выделяемые Синьорией, и пожертвования богатых горожан. В консерваториях детей, помимо прочего, обучали музыке и пению, готовя из них хористов для многочисленных церквей. Петер аж обзавидовался: его собственное сиротство прошло рядом с дедом-лирником – слякоть, холод, подзатыльники… В итоге теперь он все свободное время околачивался под окнами школы маэстро д'Аньоло, или под стенами консерватории: запоминал, пытался подбирать на слух, тихо, чтоб не услышали внутри, подыгрывал разучивавшим псалмы и гимны хористам. Внимал музыкантам на площадях или в харчевнях, стараясь перенять манеру игры. Впрочем, последнее занятие быстро забросил: убедился, что сам играет не хуже.

Видимо, истинные мастера брезговали «черной» публикой.

Его догадку неожиданно подтвердил один синьор, когда Петер отважился сунуться в харчевню поприличнее. Хозяин милостиво кивнул, и бродяга, осмелев, уселся в углу. Достал инструмент. Не прошло и часа, как в шляпе, брошенной рядом, зазвенели первые монеты. А ближе к вечеру вышеупомянутый синьор, похожий на усталого льва, пригласил музыканта за свой стол.

– Вы чужеземец, это сразу видно, – синьор выпятил клочковатую бороду, грозно взглянув на хозяина. Мигом перед Петером образовалось блюдо куриных грудок в острой подливе, а следом явился кувшин вина. – Дело даже не в одежде или акценте. Наши зазнайки скорее откусят себе пальцы, чем унизятся до игры в харчевне!

Петер счел за благо промолчать, набивая рот курятиной.

– Все готовы душу продать за богатого покровителя! Стать придворным лютнистом или арфистом у епископа, сенатора, а если повезет, – у самого дожа… Играть для кучки чванных дураков! Посему настоящая Венеция обречена слушать игру бездарных ремесленников. Вас это не касается, молодой человек. Вы – приятное исключение в сонме тупиц.

– Благодарю, синьор… – с трудом выдавил Петер, кашляя. От таких похвал жгучий соус показался и вовсе огнем. В ответ синьор лишь вальяжно махнул рукой: пустое, мол.

И неожиданно завершил речь:

– А итог исканий, творческих взлетов… Хотите, я почитаю вам стихи?

– Ага! – Петер навострил уши. Когда еще представится случай услышать стихи из уст настоящего синьора! Может, удастся сложить на них песню…

Лев саркастически изломал бровь:

– Болячки мне наградой за труды —
Так старый кот-ломбардец, скорбен брюхом,
Рыгает смачно и мяучит глухо —
Да в грудь уперлись космы бороды,
Да ребер изможденные ряды
Торчат наружу, и течет из уха…

Черт побери! Петер ожидал возвышенной лирики, а тут… Он судорожно пытался запомнить слова. Синьор же продолжал декламировать, пока блюдо с курицей не опустело; потом пришло время брать в руки лютню и, увлекшись игрой, Петер не заметил ухода странного синьора.

Зато хозяин заметил.

– Ты хоть знаешь, кто это был? – свистящим шепотом осведомился он у бродяги.

– Я?! Н-нет…

– Микель-Анджело Буонаротти, известный поэт-сатирик! В молодости он работал скульптором, но бросил занятие ваятеля, полагая его низким. Сам папа Юлий II приглашал маэстро расписывать Сикстинскую капеллу – куда там! Отказался. Велел передать: пусть вам всякие Рафаэли живописуют! Своими сатирами он многим мозоли оттоптал! Только его привечает наш дож…

В итоге Петер действительно подобрал мелодию к стихам язвы-сатирика, которые сумел запомнить. Не забывая всякий раз объявлять: «Песня на стихи синьора Буонаротти!» Обычно успех был обеспечен, но однажды музыканта едва не побили: среди слушателей оказался пострадавший от острого языка Микель-Анджело. Но все это происходило вечерами. С утра же Петер Сьлядек неизменно объявлялся у школы лютнистов, где его в конце концов и приметил маэстро д'Аньоло. А тут еще, посетив консерваторию по просьбе епископа Браманте – дать рекомендации новым хористам для церкви Санта-Мария деи Мираколи, – маэстро обнаружил, что бродяга тайком на слух аккомпанирует хору. И, надо сказать, делает это весьма успешно, используя не традиционный плектр, а совершенно оригинальную манеру пальцовки.

Когда д'Аньоло тронул заигравшегося Петера за плечо, тот едва не подскочил от неожиданности. Лютня жалобно тренькнула, мелодия оборвалась. «Сейчас прогонит,» – обреченно и почти равнодушно подумал бродяга.

– А ну-ка, любезный! Вот с этого места: трам-пам-парам-па…

Так они и познакомились. Больше часа простояв на улице под консерваторией: Петер по требованию маэстро играл, играл, играл, а д'Аньоло размахивал руками и поминал дьяволов. После чего велел «бамбино виртуозо» следовать за ним. В итоге Петер Сьлядек получил в свое распоряжение каморку под лестницей, ведущей на второй этаж, а заодно – возможность присутствовать на репетициях хора и столоваться здесь же, в консерватории. За эти блага он расплачивался колкой дров для кухни, мытьем полов и исполнением различных поручений. Изредка д'Аньоло звал Петера аккомпанировать хористам (платные ученики маэстро считали подобное ниже своего достоинства). Чванство учеников принесло еще одну выгоду: маэстро редко устраивала игра на слух, и он требовал, чтобы «Петруччо» играл по нотам. Нот Петер не знал – волей-неволей пришлось маэстро обучить новичка премудростям табулатуры. После чего «бамбино виртуозо», узнав, где находится нотопечатня, наведался туда, приобретя сборник фривольных канцон, каковые не замедлил включить в репертуар.

Его лютней маэстро заинтересовался примерно через неделю после знакомства. Едва очередная репетиция закончилась, а юные хористы устремились к выходу из зала, взгляд д'Аньоло случайно мазнул по инструменту бродяги.

И застыл, словно увидя впервые.

– Мамма миа! Дай! Дай сюда!..

Петеру почудилась дрожь в голосе учителя, но он не придал этому значения. С чего бы маэстро вдруг заинтересовала старая лютня? Звучала она хорошо, но Петер, наскреби он денег для покрытия разницы, не задумываясь, обменял бы старушку на более новый инструмент. А, собственно, почему бы и нет? Здесь, в Венеции, он малость подзаработал, – может, попытать счастья?!

Вид у маэстро, когда он возвращал инструмент, был странный. Он даже ушел, не попрощавшись, чего раньше с ним не случалось. А Петером всецело завладела идея купить новую лютню. Разузнав у консерваторского повара, где находится мастерская, бродяга направился в указанном направлении. Гондола доставила его прямо на место – от уходивших в воду гранитных ступеней до мастерской было недалеко. Пожилой бородач открыл дверь; из-за спины хозяина на Сьлядека пахнуло канифолью, лаком и свежей древесной стружкой.

– У вас можно купить лютню?

Бородач оценивающе прищурился. Кивнул, посторонившись.

У Петера разбежались глаза: на стенах были развешаны новехонькие виолы, лиры, флейты, свирели, басовая теорба саженной длины… Лютни! Десятка два, не меньше. Матовые отблески лака, строгие линии грифов. С молчаливого разрешения хозяина Петер взял со стены одну, бережно, знакомясь, перебрал струны. Что за напасть?! На пробу сыграл вступление к легкомысленной паванилье. Первое впечатление оказалось правильным. Звук у лютни был чужим. Вздохнув, молодой человек виновато развел руками. Поколебавшись, взял другой инструмент.

Хозяин угрюмо хмурился, глядя, как покупатель вешает на место седьмую по счету лютню. Неприязненно буркнул:

– Синьор привереда?

– Вы понимаете, – смутился Петер, – я… Хотелось бы звучания…

Бородач откровенно расхохотался:

– Какого именно звучания? Синьор хотел бы лютню работы Вазари? Романо? Самого Пазотти?

Петер не вполне уяснил суть насмешки.

– Понимаете, я бы хотел… примерно так…

Он развернул тряпицу, извлекая свой видавший виды инструмент. И увидел: у владельца мастерской медленно отвисает челюсть. Бородач стал удивительно похож на маэстро д'Аньоло:

– Мамма миа! Дай! Дай сюда, варвар!..

Пожав плечами, Петер исполнил просьбу. Раздумывая: не отдать ли старушку в ремонт? Наверняка дешевле выйдет.

– Клеймо! Где клеймо?! Наверное, оно было здесь… Дикари! Тупицы! Кто издевался над этим шедевром?!

– Это не я! – поспешил на всякий случай заверить Петер. – Я ее берег, мне без лютни хоть в могилу! Если вы про обгорелое пятно, так я ее уже с пятном купил…

– Где? Где купили?

В глазах бородача метался отблеск безумия.

– На ярмарке в Болеславце. У кузнеца Ковальчика.

– У кузнеца?! Зачем кузнецу лютня?!

– Вот и он ругался: мол, на кой она мне? Забирай, парень, даром отдаю. А сам, гад, цену заломил! – еле-еле за одиннадцать грошей сторговались. Он пятнадцать хотел. Где ж это видано: за старую лютню – пятнадцать грошей?!

– Одиннадцать гро-чей?

Петер быстро прикинул в уме:

– Ну… примерно полтора скудо по-вашему.

– Полтора скудо?! Полтора скудо?! Бандито, бандито монструозо!!! Джузеппе! – от вопля темпераментного хозяина у бродяги заложило уши. – Беги сюда! Мадонна, полтора скудо!

Из задней двери возник второй бородач – точная копия первого.

– Чего орешь, Антонио?

Антонио сунул ему в руки лютню, и в мастерской надолго повисла мертвая тишина.

– Откуда?! – с трудом каркнул наконец Джузеппе.

– От кузнеца! От грязного, вонючего кузнеца! Вот этот принес… Молодой человек, вы хоть знаете, что родились любимчиком Фортуны?

И, не дожидаясь ответа:

– К сожалению, клеймо уничтожено, но рискну предположить: это ранний Пазотти! Подлинный Дель Дьябло, еще до раскаяния!..

Джузеппе судорожно кивнул.

– Ей нет цены! К тому же она очень неплохо сохранилась. Я вижу, вы достойно обращались с сокровищем…

Петер вспомнил, как вместе с «сокровищем» мок под проливным дождем, как шел из города в город в лютый мороз, как однажды забыл инструмент у жарко натопленной печи, как вечно хотел сменить тряпицу на кожаный чехол, но не собрался…

– Заклинаю вас, молодой человек: ни за какие деньги не продавайте эту лютню! Если хотите, мы с братом приведем ее в порядок – она еще послужит и вам, и вашим детям!

– Сколько… Сколько это будет стоить?

Бородачи замахали руками, точно два ветряка.

– Ни единого сольдо, синьор! Отреставрировать раннего Пазотти… Мы готовы доплатить за оказанное доверие!

Возвращаясь в консерваторию, Петер долго думал о том, что довелось ему услышать перед уходом из мастерской. Если верить братьям, великий Иеронимо Пазотти к сорока годам раскаялся в заблужденьях молодости и отринул гнусное прозвище. Кстати, скромный интерес Святейшего Трибунала весьма поспособствовал раскаянью маэстро. Сделанные им ранее инструменты куда-то исчезли, их пытались отыскать, но безуспешно. Особенно искали первую лютню Дель Дьябло, прозванную «Madonna Luna», то есть «Капризная госпожа». Говорили, что «Madonna Luna» понуждает владельца к вечным скитаниям. А если владелец противился, задерживаясь на одном месте, – лютня меняла хозяина. Красивая легенда, Петер еще решил написать песню о дебюте грешного Дель Дьябло…

Новая лютня, взятая на время ремонта, доверительно жалась к боку. Ей очень хотелось понравиться, стать своей. Извини, милая, не получится. Петер Сьлядек – однолюб. Даже если великий Пазотти никогда не касался моей старушки. Речь о другом.

Он и сам не знал, о чем речь.

Маэстро д'Аньоло на следующий день чуть не сошел с ума, обнаружив в руках Петера новую лютню. Однако, узнав, что старый инструмент отдан на реставрацию, успокоился. Большие деньги, между прочим, сулил, если Петер уступит лютню ему. Чудовищно большие. Невозможные.

– Извините, маэстро, – удрученно потупился Петер Сьлядек. – Извините. Хотите, выгоните меня взашей?

Д'Аньоло выгонять не стал.

По берегам канала загорались фонари. Знакомые ступени, уходящие под воду. Гондольер зажигает светильник на носу, во избежание столкновений, и лодка бесшумно отчаливает. Теперь пересечь пустынную в это время Пьяцца Сан-Марко, где над тобой нависает почти невидимая сейчас пятикупольная громада собора с четверкой бронзовых коней над центральным порталом, свернуть к Пьяццетте, где днем шумит многолюдный рынок, нырнуть в узенькую улочку – и вот она, мастерская. Кстати, и гостиница, куда надо доставить ноты – совсем рядом.

– Добро пожаловать, молодой человек! Прошу вас…

Сьлядек остолбенел. Лютня в руках Антонио (или Джузеппе?!) сияла новеньким лаком, былые потертости исчезли, от царапин и горелого пятна не осталось и следа. Петер с замиранием сердца принял инструмент, с трепетом коснулся струн, – вдруг вместе с разрухой ушло и звучание?! Нет. Близнецы свое дело знали. Мало того, категорически отказавшись от платы, пускай символической, они выдали Петеру новенький, специально прожированный от сырости и дождя, чехол из кожи. Ну, уж за чехол Петер все-таки всучил им деньги, хотя пришлось потрудиться.

В итоге запоздал с доставкой нот.

– Почему так поздно? – скривил губы ученик маэстро.

– Прошу прощения, синьор! Нотопечатня не справляется с заказами… Я сразу! Я спешил!..

Но спесивец махнул рукой, и Петер, поклонившись, вышел. Он было направился к арке, ведущей в гостиничную тратторию, откуда вкусно тянуло жарким, луком и бобовой похлебкой, как вдруг чутье, выработавшееся за годы странствий, толкнуло бродягу в угольную тень под ближайшим карнизом. Поначалу он ничего не разглядел. Позже, когда глаза привыкли к темноте, всмотрелся, – и понял. В арке прятались люди.

Звякнуло оружие, донеслась тихая брань.

Петер Сьлядек отделился от спасительной стены, намереваясь дать деру, но тут хлопнула дверь гостиницы. Над дверью горел фонарь, и в его свете лицо вышедшего человека показалось знакомым. Да, конечно: они с консерваторским поваром идут к рынку, а навстречу шествуют двое мужчин, – высокие, жилистые, оба при шпагах, в строгих темных камзолах и узких штанах, заправленных в сапоги. Который повыше – совсем седой, а у молодого кудри черные, как смоль. Повар дергает Петера за рукав: «А это, Петруччо, маэстро Ахилл Морацци, знаменитый учитель фехтования. С сыном. Видал?!» Отец и сын проходят мимо. И услышанный краем уха разговор через неделю: «Слыхал? – кинжалом! В спину! Теперь в Братстве грызня начнется, кому верховодить…»

Сейчас из гостиницы вышел сын убитого маэстро.

Наверное, Петер поступил глупо. Убийцы не любят лишних свидетелей. А жизнь – прекрасная штука для тех, кто живет по уму и не хочет умереть дураком.

Впрочем, для остальных жизнь тоже прекрасна.

– Синьор! Стойте! Там засада!

Морацци даже не повернул головы на крик. Но шаг его стал птичьим, унося тело в сторону. Что-то глухо лязгнуло о стену. «Нож,» – догадался Петер. Самое время было задать стрекача, но ноги приросли к мостовой.

– Зря, Чезаре. Это ведь не папаша, – темнота под аркой выплюнула гибкую, танцующую фигуру. Позади нее, предвещая шторм, рождалась смутная волна: убийцы подтягивались ближе. – Молокососа я прикончу сам, лицом к лицу.

– Дядюшка Бертуччо? – в голосе Морацци-младшего звучала спокойная издевка. – Отца, значит, лицом к лицу не сумел? Пришлось в спину?

– Ты стал остер на язык, племянничек! Раньше за тобой такого не водилось…

– Люди с возрастом меняются, дядюшка, – фонарь над входом качнулся от порыва ветра, и Петеру почудился высверк клинков. – Тебе не рассказывали об этом?

– Ты побледнел, племянник? Ты ведь всегда был трусом и слюнтяем!

– Бледность не порок, дядюшка. Но что может быть хуже бесчестия?

Слова-выпады, слова-защиты, слова-контрудары – жалящие точно и безжалостно, как бритвенной остроты клинки из миланской стали. Этот поединок дядюшка Бертуччо явно проигрывал. Петер прозевал момент, когда шпаги зазвенели по-настоящему, а не в его разыгравшемся воображении. Виной тому был не слабый свет фонаря: он попросту опаздывал взглядом за движениями бойцов. Казалось, они продолжают исходный спор, но с оружием в руках. Доводы в этом споре были поистине убийственными, в прямом смысле слова. Вскоре тяжелая шпага Морацци-младшего с влажным всхлипом вошла в грудь Бертуччо.

Сын покойного маэстро выдернул клинок и повернулся к остальным.

«Боже, это прекрасно!» – бродяга окаменел от испуга, смешанного с восхищением, слушая гимн смерти под аккомпанемент стали. Вспомнилась площадь Вроцлава, где фигляр подзуживал толпу перед потехой, отпуская шуточки в адрес сразу пяти-шести стоявших в первом ряду горожан. И успевая отвечать всем, да так колко, что бедняги терялись, не зная, чем поддеть фигляра в ответ. Зрители со смеху покатывались. Только сейчас никто не смеялся, и зритель был всего один, случайный. Но Морацци, подобно фигляру-острослову, играючи отвечал своим противникам, опережая, ускользая, – его шпага и выхваченная из-за пояса дага плели точные, лаконичные фразы, понуждая убийц к косноязычию: один с криком схватился за плечо, другой сложился пополам, третий отступает в темноту, но не выдерживает, – поворачивается спиной, бежит…

На ватных ногах Петер приблизился к победителю, дико озиравшемуся вокруг.

– Вы живы, синьор?

– Я твой должник, лютнист… Проклятье! У меня бедро располосовано. Помоги мне дойти до траттории…

– Конечно, синьор! Обопритесь на меня.

Траттория пустовала, лишь за крайним столом в углу спал прилично одетый забулдыга. Мигом объявился хозяин, крикнул служанке принести чистого полотна и горячей воды. Подсобил раненому опуститься на скамью.

– Пошлите в палаццо семьи Морацци, на Сан-Пьетро. Скажите: Ахилл вернулся. Пусть пришлют кого-нибудь. И дайте вина. Мне и моему другу… Как тебя зовут, лютнист?

– Петер, синьор.

– Мне и моему другу Петруччо.

Началась суматоха. Служанка с женой хозяина, охая и причитая, перевязывали раненому синьору ногу; еще одна колотая рана обнаружилась на плече. А синьор тем временем пил. Много. Залпом. Не спеша закусывать.

Потом обернулся к Петеру:

– Ты видел? Ты все видел?!

– Да…

– Рассказывай!

– Сначала вы бранились с этим… с Бертуччо. У вас язык, что бритва, синьор! Ему нечего было ответить, и тогда он напал на вас. Дальше вы его убили. Очень быстро. Тогда остальные кинулись на вас…

– Стой, лютнист! Ты ошибаешься! Бертуччо сразу напал на меня! Мы с ним дрались… После остановились, стали спорить, пререкаться! Но я сразил его своими доводами. А позже и остальных.

– Вы действительно сразили их, синьор! Но не доводами, а шпагой!

– Ты уверен, Петруччо? Ты точно уверен?! – Морацци-младший придвинулся к Петеру вплотную, ухватил за отвороты куртки. Кажется, он был изрядно пьян. Или на грани сумасшествия.

– Разумеется, синьор!

Раненый замолчал, обмякнув на скамье. Долгое время смотрел в одну точку, прежде чем заговорить снова.

– Значит, вот ты каков, дар Квиринуса!

– Простите, синьор?..

– Ты не понимаешь? Конечно, ты не понимаешь! Я и сам лишь смутно догадывался, но теперь… Я расскажу тебе, Петруччо! Я пьян, я потерял много крови, – слушай исповедь безумца!..

* * *

Он был признанным лидером «Братства Сан-Джорджо», обладателем права беспрепятственно пересекать границы, потому что мастера клинка нужны многим.

Он был Ахиллом Морацци, в прошлом – одним из троицы любимых учеников прославленного Антонио Гвидо-де-Лукко, ныне же свободным и независимым гражданином Венеции, обеспеченным вполне достаточно, чтобы брать в науку по собственному выбору и отказываться от заказных поединков, иначе говоря, убийств по найму.

Он был виртуозом меча, гением шпаги, властелином даги и кинжала, любимцем алебарды, и даже лишенный оружия он был страшен.

Он – был.

Вчера маэстро Ахилл пал от предательского удара в спину, нанесенного из вечерней мглы, близ набережной канала Ла-Наве. Знающие люди полагали, что убийцы не являлись посторонними для синьора Морацци, заранее снискав его доверие, ибо трудно предположить гибельную небрежность в столь искушенном маэстро. Но люди, особенно знающие, предпочитали держать язык за зубами: у покойного есть близкие родственники, включая родного сына, есть преданные ученики и друзья семьи, а значит, найдется, кому посвятить жизнь мести, по закону долга и крови.

Кроме того, способный расправиться с маэстро Ахиллом не пощадит болтунов.

Вдова Джулия, урожденная Пьячетти, на похоронах не уронила даже слезинки. Закутавшись в черную накидку, прямая и строгая, она смотрела вдаль, и собравшиеся остерегались пересечь линию ее взгляда, – как раньше трепетали под строгим взглядом самого Морацци. Рядом с вдовой молчал сын маэстро, подобно отцу носящий имя Ахилл. Морацци-младший, он чувствовал, как приставка «младший» вытекает из его фамилии, словно кровь из жил. Отца больше нет. Отец мертв. Отец незримо ждет за спиной, вопрошая: «Ну? Что же ты, сын?!» И из отцовской печени торчит кинжал: навеки.

Простите, маэстро.

Вы знаете меня лучше всех.

Умереть – да. Но отомстить…

С кладбища они отправились домой. Палаццо семьи Морацци располагалось на Сан-Пьетро, самом восточном из островов Венеции, и всего одна гондола двинулась вдоль канала в этом направлении. Родичи, ученики и друзья покойного чувствовали желание вдовы побыть наедине со своими мыслями; молодому же Ахиллу равно не мешало бы обдумать дальнейшие действия. Никто не сомневался, что кровь старого маэстро будет отомщена.

– Мои соболезнования, синьора Джулия…

– Мне очень жаль, синьор Ахилл…

– Ваш муж был…

Слово «был» беспощадно преследовало мать и сына, когда они возвращались на Сан-Пьетро. Вдова сразу уединилась в верхних покоях с фра Джованни, семейным духовником, а Ахилл спустился во внутренний двор, служивший еще и местом занятий. Морацци-старший мог себе позволить такой двор: просторный и тихий. Под ногами – шершавая плитка. Квадраты: черные и красные. Шесть квадратов – один полновесный выпад.

Ахилл достал из ножен шпагу: тяжелую, с корзинчатой гардой.

Подумал и извлек из-за пояса дагу.

Было темно, луна беглым каторжником отсиживалась за облаками. Едва светилось верхнее окно палаццо, да за углом горели свечи в кухне: прислуга сплетничала. Молодой человек сбросил плащ, зябко поежился. От канала тянуло сыростью. «Дритто скуалембратто», косой удар в правую ключицу, и, продолжая атаку, резкий выпад дагой подмышку противнику. Самый сложный вариант: длинный клинок мешает короткому, и дага, подражая ловкому слуге-пройдохе, должна быть ниже господина, пропуская его вперед на треть движенья. Теперь отскочить. На две черных плитки: назад. На две красных: влево. «Аллегро! Аллегро, дьявол тебя забери!» – явственно послышался раздраженный голос отца. Ахилл-младший молча возразил: «Престо, досточтимый маэстро! Не аллегро – престо…» Он действительно повторил атаку не быстро, а очень быстро. И еще раз. И еще. Если врагов больше одного, надо двигаться стремительно, разнообразя уходы бросками в сторону, решаясь на молниеносные сближенья, – мы не какие-то французишки, мы не чураемся грубой стычки…

Выглянув в испуге, луна залила двор желтым молоком.

Простите меня, маэстро. Ваш острый глаз проникал глубже, чем многие знатоки способны достать клинком. Я быстр, силен и ловок. Я достойный сын своего отца. Разбудите меня ночью, суньте в руку палку от метлы, и я с блеском проделаю вам все эти «роуэрсо тондо» и «монтанте». Любой клинок, любой темп. Любая глава вашей книги «Искусство оружия» на выбор. Зрители лопнут от восторга. Так гнилой изнутри орех выглядит привлекательней остальных. Так под парчой и золотом скрывается порок, уродство или дряхлость.

Увы, маэстро. Ухожу.

Не держите зла, отец.

– Ахилл? Ты здесь? Поднимись ко мне…

Черный силуэт был плохо различим. Но Ахилл знал: мать там. Строгая, прямая, бесстрастная. Опустив обе руки на перила лоджии: белое на темном. Он очень любил мать. Он очень боялся матери.

Он очень ей завидовал.

Поднимаясь наверх, молодой человек отчетливо представлял себе: вдова Джулия, вернувшись с балкона, стоит возле кресла. Ждет сына. Свеча черного воска, слегка оплывшая, но по-прежнему яркая. Поодаль, у окна, перебирает четки фра Джованни, иссохший от постов и ночных бдений. Священник близок к верховному инквизитору Венеции, вхож в Трибунал, но сейчас это не имеет значения. Он почти святой, но это тоже неважно. Какая разница, если мать скажет: «Я уже решила, Ахилл…»

– Я уже решила, Ахилл, – сказала вдова Джулия, глядя на вошедшего сына. Взгляд бойца: пристальный и вместе с тем неконкретный, смазанный. – Святой отец поддержал меня в моем решении. Ты должен уехать.

– Когда?

– Сейчас. Внизу ждет гондола. Гондольер Якопо – должник святого отца, он будет держать рот на замке. В порту ты возьмешь лодку. Якопо обещал помочь с верным лодочником. Перебравшись через лагуну, ты купишь или наймешь лошадь в ближайшем городке.

– Куда мне ехать?

– В Верону. У Антонио Гвидо-де-Лукко было три ученика: Джакомо Сегалт, Паоло Карпаччо, прозванный Непоседой, и твой отец. Однажды они поклялись друг другу в вечной дружбе. Собственно, фехтовальное «Братство Сан-Джорджо» основали именно эти трое. Сегалт воевал с турками, попал в плен, и больше о нем никто ничего не слышал. Твой отец… – вдова на миг запнулась. Сухие глаза ее блеснули страшно и остро, отчего в углу заворочался чуткий к таким переменам духовник. – Твой отец умер. Ты доберешься до Вероны и найдешь маэстро Паоло. Непоседа приютит сына в память о старой клятве. Вот сопроводительное письмо. Вот перстень-печатка твоего отца. Дорожные сумки я собрала, они лежат в гондоле. И еще: кошель с деньгами и два векселя на имя веронских банкиров. Эти векселя оплатят где угодно.

– Я еду за помощью? Или бегу?

– Ты бежишь. Позор не кровь. Через год-другой разговоры утихнут…

– А школа? Школа отца?!

– Школу возглавит твой двоюродный дядюшка Бертуччо. Он молод, всего на девять лет старше тебя. Бертуччо давно ждал этого дня, – духовник шагнул вперед, ибо лицо вдовы внезапно напомнило лик демона. Но маска бесстрастности почти сразу вернулась, скрывая истинное состояние Джулии. – Время залечит раны, и ты сможешь вернуться.

Вдова лгала, зная, что сын это понимает.

– Дядюшка Бертуччо?!

– Замолчи! Я ничего не хочу слышать! Отправляйся!

Джулия замахнулась на сына веером, словно мечом.

Ахилл-младший ощутил, что рубашка становится мокрой. Проклятье, родившееся вместе с ним, вступало в свои права. Крик матери отозвался дрожью в коленях, головной болью, ледышкой в желудке. Это был не страх: страх иногда толкает на бешенство сопротивления. Это было нечто иное. Давно знакомое. Привычное, как бывает привычна хромота или подслеповатость. Бледность залила щеки, обожгла холодком. Лучше уехать в Верону, стать изгнанником, оставить душу отца неотомщенной, обречь себя на насмешки, лишь бы не чувствовать жаркой волны ярости и гнева, грозящей захлестнуть, накрыть с головой. Есть тысячи аргументов против отъезда, есть долг и честь…

Маэстро, простите меня.

И ты, матушка, прости. Впрочем, ты простила заранее.

Вы оба понимаете, почему я соглашусь.

– Да. Я уеду. Прощайте.

Ночь приняла беглеца в зябкие объятия. Якопо оказался молчуном, за что Ахилл был благодарен гондольеру. Вода плескалась у борта гондолы; вскоре она заплещет у борта лодки «Куртизанка Мариэтта». Мерное движение в темноте успокаивало. Рана превращалась в язву – вечную, болезненную, не поддающуюся лечению. Впрочем, с язвой можно жить. Долго, очень долго.

Я бегу?

Да, я бегу.

А дядюшка Бертуччо возглавит школу. Закажет портрет отца в студии Тициана Вечелли, подарит вдове на годовщину смерти. Он давно ждал этого дня, мой молодой, мой опытный, мой замечательный дядюшка. В сущности, покойный маэстро для того и приблизил Бертуччо, заменяя в последнем недостаток таланта избытком труда, чтобы однажды родич сменил благодетеля на поприще фехтования. Ахилл прекрасно знал планы отца касательно дядюшки Бертуччо. Пожалуй, единственный, кто действительно знал правду, – все прочие полагали сына будущим преемником отца. А запрет Морацци-старшего на участие наследника в вольных боях, равно как и в испытаниях на членство в Братстве Сан-Джорджо, считали мерой предосторожности, призванной в первую очередь охранить наивных забияк. Пробьет час, и молодость станет зрелостью, явившись в полном блеске…

Люди иногда бывают удивительно наивны.

Солнце едва позолотило кроны олив, когда Ахилл Морацци продолжил путь верхом: на запад, через Падую и Виченцу, где можно будет отдохнуть, заночевать, сменить уставшего коня на свежего. Планы молодого человека сбылись лишь частично: утолив голод в харчевне на окраине Падуи, он спросил дорогу у птицелова, сказавшегося знатоком дорог, но то ли птицелов напутал, то ли сам Ахилл ошибся, взяв южнее, потому что до Виченцы всадник не добрался. Сперва вокруг тянулись виноградники и дубовые рощи, позже местность стала гористой, и вечер застал Морацци-младшего в скалах. Надежда обнаружить чье-нибудь жилье таяла с каждой минутой, конь фыркал, беспокойно косясь по сторонам. Тропинка сделалась узкой, запетляла, круто взбираясь наверх. В сущности, ночлег под открытым небом мало смущал Ахилла, но когда сбоку открылся зев пещеры, он с радостью спешился. Призраки? демоны? – полно вам! В наш просвещенный век…

Вскоре разгорелся костер. Пещера оказалась большой, вместив всадника и коня, а добрый глоток вина из фляги сделал жизнь если не прекрасной, то относительно приемлемой.

Насколько может быть приемлема жизнь беглеца.

Есть не хотелось. Ахилл привалился спиной к пористому, удивительно теплому камню; закинув руки за голову, огляделся. Блики огня умелой кистью живописца водили по стенам, оживляя, мороча, превращая пещеру в дело рук человеческих. Молодой человек сощурился: нет, шутки огня тут ни при чем. Из противоположной стены выступали остатки колоннады. Круглые бока выщерблены, капители местами осыпались, сгладились, но игра света и теней придала зрению исключительную резкость… И свод над головой выглядел слишком правильным и гладким, чтобы это оказалось случайностью.

Встав, Ахилл подбросил в костер хворосту из заранее собранной вязанки.

Обернулся.

Камень, к которому он так беззастенчиво привалился, был грубо обтесан в виде трапеции. А в трех шагах за камнем…

– Приветствую вас! – Ахилл иронично приподнял шляпу, раскланиваясь. – Надеюсь, вы не в обиде на незваного гостя?

Статуя молчала. Ей уже много лет было не до обид. От мраморной скульптуры остался лишь торс, руки и ноги давным-давно откололись, превратясь в песок под жерновами времени, но широкие плечи и мышцы, достойные гиганта, выдавали в изваянии – мужчину. Воина, бойца. О том же свидетельствовали остатки шлема на изуродованной до неузнаваемости голове: сохранился левый нащечник, часть забрала, а высокий гребень остался практически целым, придавая статуе нечто петушиное.

Лицо у хозяина пещеры отсутствовало. Выбоины, трещины, обломок носа без ноздрей. Вместо рта – кривой раскол.

Молодой человек поймал себя на сочувствии. На миг показалось: такая же судьба ждет его самого в Вероне. Одиночество, замкнутость. Потерять лицо, подобно мраморному истукану, лицо, которое скульптор-жизнь тщательно воплощал своим резцом, – скучать без цели и смысла, год за годом, никому не нужный, всеми забытый…

– Я утром уйду, – Ахилл шагнул вперед, коленями упершись в алтарь. Сейчас он понимал, что камень, послуживший ему изголовьем, когда-то был алтарем, а пещера служила обиталищем местному божеству или гению здешних краев. – Прошу разделить с несчастным беглецом его скудный ужин.

Брызги вина упали на щебень и песок. Хотелось сказать: к ногам статуи. Но истукан потерял ноги задолго до рождения некоего Морацци-младшего. Краюха хлеба вскоре легла на алтарь, рядом с ломтем окорока. Умом Ахилл понимал, что совершает поступок, мало подобающий доброму христианину, что фра Джованни не одобрил бы такого поведения, сочтя его бесовским наваждением, – простите меня, святой отец, вы не бежали в ночь и обреченность, вы не теряли лица, зная, что лишены возможности отдать долг крови, что способны умереть, но умереть не менее стыдно, чем бежать, бежать, бежать, подчиняясь матушке и собственному уродству, вашим единственным собеседником, молчаливым попутчиком не была статуя с изъязвленными чертами…

Помедлите обращаться в Трибунал, фра Джованни!

Дайте слово адвокату! – пусть даже адвокату дьявола.

Вызывающе рассмеявшись, молодой человек отошел к противоположной стене. Закутался в плащ, опустился на землю рядом с центральной колонной. Впитывая тепло костра, он думал, как хорошо было бы заснуть и никогда не просыпаться. Через сто лет случайный прохожий зайдет в пещеру, найдет статую, алтарь, у входа – конский скелет, у дальней стены – костяк человека, и станет ломать голову: кто, зачем, откуда?! А если прохожий останется на ночлег, то я непременно явлюсь ему во сне. Начну стенать, заламывая руки, умолять отправиться в Венецию, передать моей матушке… ах да, матушки к тому времени уже не будет в живых…

– Глупости, – сказала статуя. – Только привидений мне тут не хватало. Утром ты уберешься отсюда ко всем чертям. Понял?

– Не надо ночью поминать чертей, – строго возразил Ахилл, прекрасно сознавая, что спит. Пламя костра раскачивалось в мягком ритме, напоминая гибких танцовщиц из Неаполя, пещеру насквозь пронизывал теплый, золотистый свет, пахнущий свежеиспеченной булкой, а коня у входа не оказалось вовсе. Конь благодушествовал в собственном, лошадином сне, где сочная трава, хрусталь родников и молодые кобылицы окружали бедное животное в изобилии, предлагая насладиться.

Статуя пожала плечами:

– Почему? Вы взяли бедных фавнов, назвали их чертями, а я теперь не имею права их поминать? Кто и помянет, если не я?

– Ладно. Поминай, – разрешил молодой человек.

– Как тебя зовут, дурачок?

– Ахилл Морацци-младший. А тебя?

– Ахилл? Хорошее имя…

Разглядеть статую не удавалось. Сквозь прежний торс с изуродованной головой, мешая взгляду, прорастал зыбкий силуэт: воин сидит на земле, скрестив ноги по-походному. Над гребнем шлема колышется жесткий султан, блестят бляхи панциря… Лица не было у обоих. Осыпь вместо людских черт у статуи; безглазая тьма у воина. Они существовали слитно, оставаясь порознь: камень и тень, статуя и силуэт. Но было ясно: исчезнут они – вместе.

– Зови меня Квиринус. Спасибо за хлеб и вино. Случись это раньше, я бы даровал тебе право просьбы. Тем более, что ты – человек войны, а значит, мой человек. Но сейчас… Впрочем, вы сами виноваты.

Ахилл кивнул, втайне недоумевая: о какой вине говорит Квиринус? От сна несло тухлой банальностью. Так начинаются сказки: дух местности в благодарность за подношенье предлагает доброму человеку… Хотя нет, Квиринус ясно сказал, что ничего предлагать не собирается. Ну и ладно.

– Странствуешь? Или бежишь?

– Бегу.

– От людей? От судьбы?

Статуя подумала и добавила тихо, совсем по-человечески:

– От себя?

– От себя не убежишь, – Ахилл решил ответить банальностью на банальность. Не вышло: ответ получился резким, болезненным. Так отдирают от раны присохшую повязку.

– Я слушаю тебя, человек войны. Говори.

– Человек войны? Это я – человек войны?!

Он не заговорил. Он закричал. И так, на крике, срывая горло, выплеснул всю горечь, с которой не расставался много лет. Горечь, отравившую жизнь, сжигающую сердце дотла, – вновь, заново, всякий раз, когда доводилось сталкиваться с жаркой волной, с чужим натиском не силы телесной, но душевной ярости. Это началось давно: сколько Ахилл себя помнил. Еще в детстве, будучи крепким, здоровым ребенком, он уступал сверстникам, стоило тем начать с криком вырывать из рук игрушку. Мать добивалась от него послушания одним-двумя подзатыльниками, сурово нахмурив при этом брови. Отец заставлял выполнять невыполнимое с легкостью – прикрикнув и замахнувшись на сына, можно было добиться нечеловеческой работоспособности. Отрабатывая до изнеможения броски, удары и выпады, Ахилл достигал совершенства в каждом движеньи, восхищая зрителей, но едва напротив оказывался не воображаемый, а живой, настоящий противник во плоти, – пусть даже в учебном бою! – как с молодым человеком происходило чудо изменения. Страшное, мерзкое чудо: змеиные кольца пассивности оплетали тело, волю, рассудок, вынуждая пятиться под чужим напором, сдаваться без сопротивления, еле удерживаясь от желания бросить оружие и кинуться прочь, вслепую, пока смерть не прервет дикое бегство.

– Я не трус! Я многажды доказывал себе: я не трус! Нырял с отвесных круч, прижигал тело каленым железом, разгуливал ночами по кладбищу Гирландайо! Но это выше меня… Матушка приказала мне бежать из Венеции, и я бежал, стоило ей озлиться и замахнуться веером. Проклятый Бертуччо будет главой школы – это он подстроил убийство отца, ибо тот отказался расширить Братство Сан-Джорджо, объединившись с испанскими «эскримеро» из Мадрида и Толедо! Я готов растерзать дядюшку голыми руками, но знаю: увидя огонь в его глазах, услышав боевой клич… Умереть? – сколько угодно! Но такая смерть лишь добавит славы мерзавцу Бертуччо, навсегда унизив мою семью. Отец пал от руки наемного убийцы, сын позволил без сопротивления покончить с собой…

– Павор, твоя работа? – спросила статуя, обращаясь не к Ахиллу, а куда-то себе за спину.

«Павор…» – и глухое, безумное, окончательно рехнувшееся эхо откликнулось изо всех углов шипением гадюки:

– Ужас-с-с-с…

Вслушиваясь в затихающие отголоски, Квиринус удовлетворенно качнул головой:

– Значит, не твоя. Уже легче. Выходит, ты, Паллор?

Молодой человек почувствовал, как бледнеет при одном упоминании этого имени: «Паллор». Знакомые ощущения навалились отовсюду, парализуя волю. За спиной статуи молодому человеку почудилась тень юноши, – вооруженного секирой, с лицом уличного паяца, сплошь измазанным свинцом белил.

– Палло-о-о-р? – эхо попробовало незнакомое имя на вкус и решительно возразило, прячась под алтарь от юноши с белым лицом. – Бледнос-с-с-сть…

– Хватит!

Квиринус слегка повысил голос, но этого оказалось достаточно, чтобы и чудной юноша, и сумасшедшее эхо сгинули без следа.

– Да, ты не трус. Это называется совсем иначе. Мой сын Паллор Бледный хорошо знает таких, как ты. Скажи, в словесном споре и в бою – одинаково ли ты уступаешь? Есть разница, или ее нет?

И вдруг, яростно качнувшись вперед, вперив в молодого человека глаза, которых у Квиринуса не было:

– Быстро! Не думай, не размышляй! Не сопротивляйся! Отвечай: да или нет?!

Жаркая волна захлестнула Ахилла. Но сейчас, во сне, слыша крик статуи, ему было легче удерживаться от подчинения. Он молчал, сцепив зубы, и, когда уже молчать стало невмоготу, Квиринус расхохотался. Если тьма может излучать удовольствие, то мрак, служивший хозяину пещеры лицом, был доволен:

– Да, я вижу. Так тебе легче. Так ты в силах держаться. Пусть недолго, но можешь. Накинься я на тебя с оружием, ты бы наверняка проснулся. Сбежал в явь. Хорошо, я попробую расплатиться за хлеб и вино. Но помни: твои предки, встречаясь с подобными мне, поступали мудро – падая на колени и закрывая голову краем плаща. Ибо тяжек для человека дар Квиринуса-Копьеносца, тяжек и удивителен. Готов ли ты? Если да, приблизься и надень мой шлем…

…Проснувшись на рассвете и собираясь в дорогу, Ахилл Морацци долго стоял перед статуей. Лучи солнца тайком заглядывали в пещеру: остатки колоннады, торс мраморного истукана, зачерствелая краюха на алтаре.

Вспомнить, чем кончился сон, молодой человек так и не смог.

Поутру скалы выглядели гораздо приветливей. Улыбались прожилками слюды, сгибались в поклонах, а вскоре совсем закончились. Курьез Фортуны: Ахилла угораздило проехать через единственный горный отрог, имевшийся в окрестностях. Осыпи щебня сменились равниной, по бокам зашумели лимонные рощи, перемежаемые дубравами, – изящные дамы под опекой мрачных телохранителей; солнце прыгнуло на круп лошади, ухватившись за плечи всадника, и принялось шутить с тенью. Сплющит, вытянет: жирный кентавр, тощая химера… Но самому Морацци было не до шуток. Он понимал, что взял круто к югу, и о Виченце можно забыть. Выехать к реке Адидже? – и подниматься по берегу на север, против течения, пока не достигнешь Вероны… Молодого человека одолевали сомнения. А когда дорога насмешливо раздвоилась, сомнения превратились в рой жалящих ос.

Однако Ахиллу повезло: на развилке ему явилось чудо. Как и полагается, чудом в сей идиллической пустыне оказалась босоногая девица. На плече, вместо аллегории в виде кувшина или ветви оливы, она несла деревянные вилы. Тоже, в сущности, аллегория, если уметь понимать.

– Доброе утро, прекрасная синьорина! Не подскажете, куда ведет эта дорога?

Знай Ахилл девичьи причуды хотя бы в половину от своего знания всяких ужасных «дритто фенденте» и «дритто тондо», он бы не ограничился кратким комплиментом, сразу переходя к сути вопроса. Конечно, расскажи такому, куда да откуда, – он и уедет. Одна радость: в спину посмотреть. И вообще: какая порядочная селянка, чудо, аллегория и подарок Господа в одном лице, сразу дает просимое?

Девица подбоченилась, стрельнув глазками:

– А зачем грозному синьору это знать? Грозный синьор – грабитель? Хочет отобрать последнее у мирных чигиттинцев? А если я не скажу, куда ведет эта дорога? Что тогда будет делать грозный синьор?!

Ахилл растерялся. Язык окаменел, прилип к гортани; румянец сбежал со щек. Удивленья не было: это случалось с ним часто, в самых обыденных ситуациях, стоило лишь наткнуться на сопротивление другого человека, – пусть шуточное, наигранное, как сейчас.

– Ну-ну, дружок! Полно бледнеть: это всего лишь слова…

Ахилл замотал головой, будто спасаясь от слепня. Голос лез в уши отовсюду: глухой, участливый и в то же время равнодушный, будто у говорившего давным-давно вместо рта был кривой разлом, поросший бородой лишайника.

– …слова, и ничего более. А теперь давай вывернем наизнанку…

В следующий миг поле обзора резко сузилось. Ахиллу почудилось, что на голову упал старинный шлем, понуждая смотреть через диковинное забрало: девица, развилка, и больше ничего вокруг. Вместе со странной узостью взгляда откуда-то явилось спокойствие. Жаркая волна, накатившись, разбилась о шлем, осталась вне его, медля обжечь. И румянец, вроде бы, вернулся, – только не видно его, румянца, под бронзовыми нащечниками…

Синьорина считает его разбойником? Отлично!

Ахилл расправил плечи, демонстративно выхватил из-за пояса дагу и крутнул ее в пальцах, да так, что сверкнувшее на клинке солнце расплескалось целым веером зайчиков.

Девица язвительно присвистнула.

Шагнула вперед:

– Ха! – и дага проворно улетела в траву, выбитая точным ударом вил. Морацци-старший в «Искусстве оружия» классифицировал бы его, как «фалсо манко ин-секст», отметив незаурядное проворство и верность руки.

Ну знаете! Если каждая прохожая будет так насмехаться над сыном покойного маэстро!.. Впрочем, чудное забрало, сужая обзор, взамен сосредотачивало внимание Ахилла на главном, понуждая действовать вместо пустых сетований. Уворачиваясь от контр-выпада бойкой синьорины, направленного точно в селезенку, Ахилл слетел с коня, рванулся вплотную, чудом спасся от тычка в колено… Секунд пять грозный синьор и поселянка боролись за обладание вилами. В конце концов правда восторжествовала: синьор остался с вилами, дважды получив в ухо маленьким, но жестким кулачком. Не шпагой же ее рубить, дикую кошку! Заплетя держаком вил ноги этой скандальной, невоспитанной, полной дурных манер девицы, Ахилл нарвался на ответную подсечку. Поскользнулся на росной траве: шлем-невидимка лишил равновесия, повел…

Упали оба.

– …Ох!.. Еще! еще!..

Что тут скажешь? Раз еще, значит, надо еще.

– Неплохо, сынок… только это уже не по моей части…

Часа через полтора Ахилл, мокрый и измученный, занялся самоедством. С чего это ему вздумалось выкобениваться, дагой на девицу махать? Впрочем, какая она теперь девица!.. – да и раньше-то не очень. Тоже хороша: ее с вилами хоть в гвардию зачисляй! И главное: падали на траву одетые, а оказались в кустах и голышом…

Вызвать муки совести удавалось с трудом.

Интересно, если на всех синьорин с дагой нападать…

– Ловко ты меня окрутил! Язычок у тебя, грозный синьор! И не только язычок, – амазонка подмигнула случайному любовнику. Поднялась на ноги, ничуть не стесняясь наготы; принялась ловко одеваться. Подобные приключения были ей явно не впервой.

«И когда мы успели раздеться? Может, солнце голову напекло?!»

– Дорога? Дорога-то куда ведет?

Наконец удалось разыскать штаны. Кстати, дага лежала рядом с поясом, а не на обочине, где бы ей валяться, выбитой вилами. Бежать! Бежать отсюда! Пока жара окончательно не повредила рассудок.

– Тебе в какую сторону, красавчик?

– Мне? В Верону…

– Направо езжай. Проедешь Чигитту, возьмешь еще правее. Дальше спросишь. Или задержишься?

Намек на продолжение приятного знакомства заставил Ахилла утроить скорость одевания. Любовь – цветок из розария услад, но вилы… дага!.. «фалсо манко ин-секст»!..

– Увы, прекрасная синьорина. Тороплюсь.

И – только пыль взвилась из-под копыт.

Чигитту всадник миновал до полудня, не задержавшись. Напротив, при виде первой же молодки, встреченной на окраине, дал коню шпоры, и тот припустил как бешеный. Лишь через пару часов Ахилл позволил себе привал в тенистой дубраве, где обнаружился свежий, но крайне запущенный родничок. Хлеб Морацци забыл в пещере, на алтаре Квиринуса, обедать пришлось куском сыра, запивая остатками вина из фляги. Убаюкивающе трещали цикады, журчал родник. Разомлевшего от жары и выпитого вина молодого человека начало клонить в сон. Сквозь дрему недавнее происшествие виделось иначе: вот он, Ахилл, отпускает девице игривые комплименты, поселянка двусмысленно отшучивается… Впрочем, хоть наяву, хоть во сне, а закончилось все совершенно одинаково.

Проснулся он ближе к закату.

Следовало торопиться.

Уже темнело, когда дорога нырнула под сумрачный свод леса. Рассудок советовал заночевать на опушке, однако сомнительное упрямство толкало молодого человека вперед. Вскоре похолодало. Дорога еле угадывалась, вдобавок из чащи стал доноситься мерзкий вой, напоминая вокализы заблудших душ. Конь стриг ушами, фыркал.

Ахилл привстал на стременах, едва не воткнувшись макушкой в ветку дуба.

Почудилось?

Нет, справа мерцал теплый, живой огонек. Спешившись, Морацци-младший повел коня в поводу. Мало ли… Деревья с неохотой расступились, сквозь рванину облаков выглянула луна, и взгляду предстало корявое строение, которое можно было назвать домом лишь за неимением лучшего. В окошке горел свет. Залаяла собака. Отлично! Лихие люди живут скрытно, собак не держат – шуму от них много. Не обращая внимания на басовитый лай (судя по звуку, пес явно был привязан с обратной стороны дома), Ахилл подошел к крохотному окошку.

Деликатно постучал по трухлявому наличнику.

– Доброй ночи, хозяева! Не приютите ли путника?

Ответом ему был хриплый голос, не таящий даже намека на радушие:

– Кого там черти носят?!

– Вот и объясни им, дружок: кого да какие-такие черти…

Испугаться Ахилл не успел. Вместе со знакомым, насмешливым шепотом на голову рухнул памятный шлем. Щелкнуло забрало, отрезая лес, деревья, ограду… Перед глазами – мутно-горящее окошко, и больше ничего.

Мадонна, спаси меня, грешного!

– Не отвлекайся! Ну-ка, вывернем наизнанку…

Время поползло со скоростью объевшейся улитки. Прорывая бычий пузырь, затягивавший окно, изнутри наружу ударил арбалетный болт. Ахилл качнулся в сторону, но время ползло улиткой не только для стрелы. Болт разорвал камзол, больно оцарапав кожу, и исчез в темноте. На два пальца левее – и…

Выходит, здесь гостей стрелами встречают! Едва время вернуло себе привычный бег, молодой человек кинулся в седло, желая ускакать от неприветливых обитателей берлоги. Но из седла его выбросило: кто-то большой и очень сильный ухватился за шлем, сжавший голову хуже клещей палача, и развернул Морацци-младшего обратно. Жалобно хрустнули шейные позвонки. Сперва Ахиллу показалось, что у ближайшего дерева он различает юношу с секирой, со свинцово-бледным лицом паяца. Юноша смеялся, делая знаки кому-то рядом с Ахиллом…

Забрало властно сузилось до предела, отсекая все лишнее. Вход, окошко. Не более. «Дверь, кстати, хлипкая. Боже! О чем я думаю! Я же не собираюсь?..»

– Еще как собираешься, дружок! Разговор не окончен…

Тут Морацци-младшего взяла злость. Да что они, в самом деле, себе позволяют?!

От удара сапогом дверь с треском рухнула внутрь. В проеме образовался угрюмый людоед с топором. Шпага сама покинула ножны. «Не убивать! Не убивать их!» Странное дело: за собственную жизнь Ахилл ни капельки не беспокоился. Секущий удар в запястье «ин-терц». Людоед с дивным проворством исполняет «двойное завязывание», приняв клинок на топорище. И сразу – «Иди куда шел!» – тычок острым краем лезвия в лицо, без замаха. Ахиллу чудом удается извернуться в тесных сенях, ударить без затей, гардой. Хватаясь за скулу, людоед впечатывается в стену. Однако на подмогу уже ломятся двое уродов – сыновья!.. – с суковатыми дубинками в руках. Орясины, дылды стоеросовые! Три тела единым клубком катятся из сеней в горницу, где накрыт (почему так поздно?) длинный стол; вскоре из клубка во все стороны лезут нитки. Ахилл на ногах: шпага в ожидании отведена назад, в левой руке, золотым цехином на ладони, пляшет дага. Золотой? Цехин?! Нет, все-таки дага. Зачем цехин? К чему деньги, если драка?! На полу стонут уроды, из сеней ползет людоед. Слава Богу, никого не поранил всерьез – лезвия чистые.

Вторая дверь, ведущая в глубь дома, открывается. Это жена людоеда: дородная, пышущая здоровьем бабища, с тяжелой сковородой наперевес. Сковорода, вне сомнений, нарочно раскалена. Ахилл пятится, отступает; под ноги кидается скамья, и, утратив равновесие, молодой человек шлепается на жесткое сиденье.

– Удачи, дружок! Дальше без меня…

В затихающем напутствии царит знакомая насмешка: жестокая, приветливая, равнодушная.

Грохот.

Людоедка все-таки выронила свое оружие.

– Уймитесь, мамаша, я подыму!

Один из сыновей спешит поднять с пола сковороду и возвращается обратно. Они сидят за столом: хозяин с хозяйкой, минутой раньше вернувшейся из кухни, сыновья и – гость. Почтенный синьор Морацци. Которого угощали из арбалета, рубили топором, привечали дубинками… Что за наважденье?! Вместо шпаги Ахилл обнаруживает у себя в руке кусок пирога. Горячего, с мясной начинкой. И на хозяевах – ни малейших следов побоев. А ведь леснику Филиппо («Откуда я знаю, что он лесник?! Что Филиппо?!») после катавасии с месяц жевать бы не довелось! Да и сыновьям досталось…

Быстрый взгляд исподтишка: окошко целехонько.

«Мадонна, подскажи и вразуми…»

– Так, значит, синьор, в Верону путь держите?

Ахилл растерянно кивает и, желая скрыть смущение, набивает рот пирогом.

– Ну, это рядышком. Ежели утречком выедете, к полудню, стал-быть, доберетесь. Мы вам дорожку обскажем…

– Благодарю.

Хлебнув из стоявшей рядом кружки, молодой человек едва не задохнулся. Вместо вина там оказалась крепчайшая граппа! Из глаз брызнули слезы, огненный ком ухнул в желудок, гоня по жилам волну опьянения.

– А что ж вы поначалу на меня накинулись?

Задавая вопрос, Ахилл очень старался выглядеть беспечным. Или хотя бы не слишком пришибленным.

Отставной людоед искательно подмигнул:

– Не обессудьте, синьор! Место глухое, работенка гнилая. Мало ли кто на огонек забредет?! Темно опять же, ни зги… Простите, ежели обругали. Мы ведь орем-орем, а сами примечаем: добрый синьор ночлега ищет. Благородный, щедрый. Опять же, золотой цехин за ужин да место не всякий отвалит. Катарина вам постелила, а я овчинку кинул: ночами зябко у нас, из щелей тянет…

Лесник не обманул: башни Вероны Ахилл увидал еще до полудня. Дорога теперь вела вдоль берега Адидже, заблудиться более не представлялось возможным. Хотя с его-то талантами… Морацци в сотый раз ощупал камзол на боку, там, где одежду вчера прорвал арбалетный болт. Нет, камзол целехонек. И на теле ни царапины. Вот так, наверное, и лишаются рассудка… В полном расстройстве чувств молодой человек не замечал, что дорога становится шире, навстречу едут другие всадники и повозки с грузом. Скрипят колеса, скрипят башмаки, скрипит назойливо у стремени:

– Подай, богатенький красавчик! Бабусе на пропитание! Ишь, глазки ясные, сердце доброе!

Ахилл машинально мотнул головой, однако чудной скрип и не думал исчезать. Только переместился из одного уха в другое:

– Подай, не скупись! Не то гореть тебе в аду, красавчик!

Морацци глянул вниз и обнаружил морщинистую каргу с клюкой в руке. «Бабуся», плотоядно сверкая глазками, с завидной прытью нарезала круги вокруг его коня. А едва заметила, что «красавчик» отвлекся от раздумий, мигом кинулась под копыта. Справедливо решив откупиться от старой ведьмы, Морацци молча бросил нищенке пару сольди. Объезжая каргу, ползающую в пыли, нащупал на груди рекомендательное письмо. Вот она, Верона, цель путешествия. Верней, позорного бегства…

В следующий миг его настиг возмущенный вопль:

– Глумишься, жадюга?! Сам в золоте купаешься, а мне что кинул?! Ужо тебя чертяки в пекле дождутся! Вилами, вилами глумителя, вилами сквернавца! Денежку он бабусе пожалел, сквалыжина!..

Ахилл невольно ссутулился, втягивая голову в плечи, но был вынужден распрямиться. Края шлема, возникшего из ниоткуда, больно врезались в ключицы. Властная рука уверенно развернула жертву назад, прочь от спасительных ворот, – навстречу разъяренной ведьме. Проклятье! Сейчас въехал бы в город и отделался от склочной нищенки! А так придется… Морацци ощутил, как бледность волной заливает щеки: у обочины дороги хохотал знакомый паяц с выбеленным лицом, играя секирой.

«Когда-нибудь он отрубит мне голову…»

– А ты не бледней попусту, дружок! Отвечай!

Нащечники шлема превратились в две сковородки, напомнив о пекле. Ахилл вскрикнул, чувствуя, как забрало сужается, отсекая Паллора Бледного, – и в прорези возникла старуха. От слов она успела перейти к делу, огрев замешкавшегося всадника клюкой, однако промахнулась, и удар пришелся по коню. Животное взвилось на дыбы, выбрасывая Ахилла из седла. Удачно приземлясь, молодой человек едва успел отскочить: ведьма зря времени не теряла. Клюка скрестилась со шпагой: прима, терц, реприз-прима. Бабка могла дать фору записному дуэлянту. К тому же котомкой на длинном ремне она беспрестанно норовила подсечь Ахиллу колени. Жалкий скряга! Котел по тебе плачет! Я хорошо воспитан, синьора! Я пропущу вас вперед! Сама дровишек подкину! Прима! В свой костер и подкинете, синьора! Небось, в Святой Инквизиции заждались, рыдают от нетерпения… Кварт. Круговой кварт. Старухина клюка распадается надвое, – но не поперек, а вдоль! Ведьма оказывается вооружена легкой рапирой без гарды. Колет, язвит. Сын золотаря и шлюхи! Мне, почтенной женщине… Финт, встречный выпад. Почтенной – кем? Гильдией злословов?! Цехом нищебродов?! Отбросив рапиру прочь, шпага вспарывает лохмотья на животе карги. Нет, он не может убить женщину! Даже такую тварь, как эта. Держа старуху в поле зрения, чертовски ограниченного забралом, Морацци-младший пятится к коню, нашаривает уздечку…

«Слишком благородно, дружок. Следовало добить. Ну, как знаешь…»

Странное дело: стражники в воротах стояли, как ни в чем не бывало. Один даже одобрительно хмыкнул, принимая от Ахилла въездную пошлину. Впору предположить: здесь безумные нищенки каждый день с гостями воюют! Почему стража хотя бы не отберет у ведьмы оружие?!

Подать жалобу? Стыдно…

– Благодарю вас, синьор. Вы отвлекли ее на себя.

Рядом с Ахиллом вертелся плюгавый человечишка, держа подмышкой дешевый ларец.

– Отвлек?

– Сразу видно, что вы не местный, синьор. В Вероне старую Челюстину всякий знает. Язык – гадючье жало. Но вы, синьор, тоже задали ей перцу! Как вы изволили выразиться? «Костлявая гиена?» Или «Костлявая из геенны?» Впрочем, мне и так, и так по сердцу. Первый раз в Вероне? Мой кум Ансельмо содержит лучшую в городе гостиницу!..

– Спасибо, не надо. Лучше укажите мне дом Паоло Карпаччо.

Шагнув во двор маэстро Паоло, Ахилл замер как вкопанный. Показалось, что бежал-бежал, да вернулся. Домой. Только не в «сегодня», а в «позавчера», когда кинжал еще не пробовал отцовской печени. Шершавые плитки, шесть квадратов – один выпад. Разве что Паоло Карпаччо предпочитал сочетание винно-бордового с салатным. В дальнем конце, у манекенов, трудятся новички: шаг, скрестный шаг, удар. Ближе играют палашами двое: похаживают, позванивают. Тяжелые клинки выглядят ленивыми, сонными, будто змеи в холодке. На двоих смотрит ученик с алебардой. Мокрый, потный. Обнажен по пояс: спина взбугрилась плоскими голышами мышц. А палаши все брякают, все переговариваются – точь-в-точь монеты в кошельке менялы.

– Вы к маэстро Паоло?

– Да, – кивнул Ахилл, понимая, что слуга принял его за очередного кандидата в ученики. – Передайте мессеру Карпаччо: приехал Ахилл Морацци…

Слуга исчез раньше, чем гость успел добавить: «младший».

Когда маэстро Паоло объявился на крыльце, Ахилл сразу догадался, почему друзья звали Карпаччо Непоседой. Маленький, кругленький, он ни минуты не пребывал в покое. Лишь на какую-то долю секунды замер в дверях, глядя светло и растерянно. Было ясно, кого он хотел, мечтал, безнадежно надеялся увидеть, – и кого увидел.

Моргнул.

Покатился через двор.

– Я счастлив лицезреть досточтимого маэстро, – забормотал Ахилл, готовый со стыда провалиться сквозь землю. Раньше не задумывался о встрече с другом покойного отца, а теперь язык отказался служить. – Вот письмо от матушки… перстень с печаткой…

Взгляд маэстро Паоло оборвал его речь.

– Мои соболезнования, сынок. Да, как видишь, я уже знаю. Дурные новости – лучшие скороходы. Как я понимаю, убийц не нашли?

Ахилл развел руками: увы.

Колобок прокатился вокруг него. Участливо тронул за локоть:

– Мой дом в твоем распоряжении, сынок. Моя шпага… Я счастлив помочь сыну Верзилы. Ты ведь за помощью, да?

Ответить Ахилл не успел: Карпаччо сам подметил что-то в лице молодого человека. Перестал шуршать, двигаться, налился льдом неподвижности. Пожевал губами, будто пережевывая неприятные мысли.

Толстенький пальчик указал на одного из учеников с палашами:

– Твое мнение, сынок?

Ахилл сощурился.

– В целом, хорош, – он испытывал неловкость, понуждаемый оценивать ученика в присутствии маэстро, да еще наскоро, с порога. Но чувствовалось: в вопросе Карпаччо есть своя, тайная логика, намеченная цель, которой маэстро добьется любым путем. – Движется в мере, силен, ловок. Слишком самоуверен. И еще, пожалуй, main dure…

Он нарочно так назвал излишнюю жесткость руки, зная от отца, что Непоседа отдавал предпочтенье французским терминам. Равно как и парижской, более низкой стойке.

– Полагаешь, твоя рука мягче?

– Вот и мне интересно, дружок! Мягче или нет?

Обеими руками Ахилл схватился за голову. Тщетно: стащить проклятый шлем не удалось. Напротив, сейчас забрало оказалось таким узким, что сквозь него было видно только лицо маэстро Паоло. Вот шевельнулись губы:

– Ты приехал за помощью, малыш? Да или нет?

От сказанного у Морацци дрогнуло сердце.

– Да или нет? Не увиливай!

Лгать? Выпутываться? Взяться объяснять суть врожденного проклятия?!

При чужих?!

– Нет, маэстро. Матушка велела мне бежать, и я бегу. Матушка велела – к вам, и я подчинился.

Слова получались скучными, лязгающими. Уход в глухую защиту.

– Ты всегда подчиняешься, когда велят?

– Я не виноват, маэстро! Это выше меня!

– Ты тоже выше меня. Это ничего не значит.

– Вы не понимаете! Вы…

– Я и не собираюсь понимать. Я хочу выяснить: зачем ты приехал. Даже если ты сам еще не знаешь правды…

Давление Карпаччо становилось нестерпимым. Шлем облепил голову, раскаляясь; от жара нащечников бледность сменилась резким, чахоточным румянцем. Кровь ударила в голову. Дыхание сбилось, но Ахилл выровнял его: сказалось умение, наработанное годами. Это разговор. Это всего лишь разговор сына с другом отца. И отвечать надо достойно.

– Я был готов умереть, маэстро! Я и сейчас готов умереть! В любой час… в любую секунду… здесь!.. дома!..

Паоло Карпаччо попятился. Но Ахилл по-прежнему видел только его лицо, и лишь слова маэстро, быстрые, жалящие фразы проникали сквозь глухоту шлема.

– Верзила любил тебя, сынок!

– Отец презирал меня!

– Чушь! Знал бы ты, что он говорил в письмах ко мне…

– Вы лжете, маэстро! Не мучьте беглеца…

Лязг, звон, пятна перед глазами.

– Ахилл! Ахилл, сын Ахилла, зачем ты приехал в Верону? Зачем?!

– Не знаю!

– Врешь! Зачем?! Зачем?!

– Чтобы найти себя! Себя, не вас! Иногда надо забраться к черту на рога, ночевать с идолом, драться с девицами и лесниками, испытать позор на глазах у чужаков, чтобы найти себя! Все это было у меня дома: призраки, драка, позор! Зачем я ехал к вам, маэстро? Вы спрашиваете: зачем?! Чтобы! найти!! себя!!!

…шлем слетел с головы. Виски отпустило, свежий воздух остудил щеки. Ахил безумно озирался: двое от забора смотрят на него, новички бросили работу, алебардист прикипел взглядом – не оторвешь. Напротив катался колобок: три плитки вперед, три назад. С ноги на ногу, с пятки на носок. Опустив палаш, взятый незадолго до этого у ученика с main dure, острием вниз. Камзол на боку маэстро Паоло был рассечен до самой подмышки.

Ахилл Морацци-младший кинул свою шпагу в ножны и бросился к выходу, чувствуя, как безумие гонится за ним по пятам. Он не видел, как алебардист, восторженно шепчущий «Какая фраза! Санта-Мария, косой квинт!..», приблизился к Карпаччо; он не слышал, как алебардист спросил:

– Остановить его, маэстро?

– Не надо, Тибальд, – ответил Непоседа, улыбаясь широко и счастливо. – Он нашел то, чего хотел. Но квинт! Господи, косой квинт после репризы!.. Верзила всю жизнь мечтал…

У одного из манекенов, предназначенных для упражнений, была смеющаяся, свинцово-белая личина. В палках, заменяющих руки, манекен держал секиру. Все нервно обернулись, когда секира вдруг ударилась о плитки двора.

Обратный путь превратился в кошмар. Ахилл Морацци был рад этому: купался в кошмаре, наслаждался им, пил, ел его, трогал руками, потому что иначе пришлось бы вынырнуть на поверхность, наконец задавшись вопросом: «Что я делаю?!» Он дрался с какой-то кухаркой, возмущенной привередливостью клиента в выборе пищи, и шумовка гневной женщины вполне достойно конкурировала со шпагой; он долго спорил и пререкался с грабителями на подъездах к Падуе, приводя достойным рыцарям удачи один довод за другим, упирая на несообразность их занятия, объясняя и растолковывая, строя восхитительные пассажи, – пока не уехал дальше, оставив за спиной пять тел, вполне удовлетворенных аргументами. Шлем Квиринуса исчезал с головы, чтобы сразу объявиться: невовремя, не к месту, и не было выше наслаждения, чем смотреть на преображающийся мир сквозь узкую щель забрала. Паяц с лицом, измазанным белилами, шел рядом с конем, держась за стремя, – Ахилл долго беседовал с Паллором Бледным о самых разных вещах, заслуживающих пристального рассмотрения, но позже он не сумеет вспомнить: о чем именно?!

Продав лошадь, он купил место на палубе торгового галеаса.

Морская таможня пропустила его без досмотра: граждане Венеции, особенно столь именитые, пользовались в порту особыми льготами. Да у Морацци-младшего и не было поклажи, способной вызывать интерес таможенников. Гондольер зажег лампу на носу; лодка двинулась на восток, по каналам Ла-Джудекка и Сан-Марко, до острова Сант-Елена, где Ахилл решил высадиться и заночевать в гостинице. Стемнело, и глупо было бы пугать матушку поздним явлением. В снятой комнате он долго сидел, глядя в стену перед собой, потом встал и спустился вниз.

Фонарь над дверью.

Арка, откуда пахнет едой и ненавистью.

– Синьор! Стойте! Там засада!

Трудно описать пронзительное счастье, ледяное, как шпиль колокольни Сан-Дзаккарьи, и такое же возвышенное, как этот шпиль, которое охватило молодого человека. Ахилл потянулся куда-то вдаль, в тьму и молчание, к остаткам колоннады и забытому алтарю, пальцы нащупали холод шлема, – бронза? мрамор?! – и спустя миг он уже глядел сквозь прорезь вожделенного забрала. Жизнь сузилась до размеров жестокой щели, не позволявшей отвлекаться на бессмысленные мелочи, вроде ужаса, понимания или здравого рассудка. «Умри, щенок!» – лязгнуло о стену, когда ноги увели тело от убийственной меткости вопля.

Через секунду он схлестнулся с дядюшкой Бертуччо.

После девицы, встреченной близ Чигитты, после семейства лесника Филиппо, после ведьмы Челюстины, – о, это было легче легкого! Дядюшка Бертуччо в сравнении с ними выглядел смешным, неуклюжим новичком. Финт сменялся ударом, парад – оскорбительно небрежным выпадом, нащечники шлема пылали двумя ладонями, сжимая голову, и когда бойцы остановились, Ахилл даже пожалел о краткосрочности боя.

«Ты зря вернулся, племянник!» – видимо, устав, дядюшка Бертуччо решил поговорить, но куда ему было до фраз искушенного маэстро Паоло?! Вместо ответа прозвучал длинный, тщательно выверенный монолог. И, оставив дядюшку в вечном покое, Ахилл повернулся к Чезаре Фьярци с остальными. Ему было что сказать кучке мерзавцев.

– Я расплатился за хлеб и вино, человек войны?

– Еще нет, – ответил Ахилл, сын Ахилла, собираясь с доводами.

Лицо молодого человека, выбеленное светом фонаря, напоминало лик трупа.

* * *

Через много лет, возвращаясь победителем с турнира менестрелей во Флоренции, Петер Сьлядек заедет в Венецию. Он задержится здесь ненадолго: посетит могилу маэстро д'Аньоло, отдав долг памяти добродушному лютнисту, напьется до синих чертей с близнецами Джузеппе и Антонио, удивляя всех, целый вечер станет петь в захудалой харчевне канцоны на стихи синьора Буонаротти, пожертвует на консерваторию Сан-Марко большую часть приза…

С Ахиллом Морацци-младшим он не встретится.

Только купит, сам не зная, зачем, новое издание «Искусства оружия», – в пяти книгах, иллюстрированное, переработанное и дополненное. Хозяин типографии Пинарченти, рассыпаясь в поклонах и втайне недоумевая по поводу покупки, пригласит клиента отобедать с семьей Пинарченти. И будет долго рассказывать о фехтовальщике Морацци-младшем: всегда сдержанном, вежливом, настоящем вельможе, избегающем пустых ссор и никогда не принимающем заказы на убийства. Печатник упомянет, что синьор Морацци также избегает любых споров, но тем неудачникам, кому довелось втравить маэстро Ахилла в словесную перепалку, потом долго приходилось лечить нервное расстройство, – ибо лицо маэстро в таких случаях делалось свинцово-белым, а ответные реплики жалили едва ли не острей его прославленной шпаги. В учебных же боях маэстро Ахилл был неизменно спокоен и бесстрастен. Правда, многие удивлялись: после схватки Морацци-младший иногда выказывал странную осведомленность о противнике, как если бы последний вместо ударов и защит выбалтывал маэстро всю подноготную своей жизни.

Еще Петер узнает, что Микель-Анджело Буонаротти к концу жизни все-таки вернулся к оставленному ремеслу скульптора. Неизвестно, чем сумел его соблазнить маэстро Ахилл, но в палаццо семьи Морацци, исполненная в мраморе, стоит последняя работа острого на язык льва.

Марс-Копьеносец с сыновьями: Павором-Ужасом и Паллором Бледным.