Мир, в котором стихи имеют силу заклинаний. В этот мир попадает человек с Земли. Романтическая история о стихах и колдовстве, дружбе и предательстве, любви и жестоких сражениях, силе и бессилии…

Витражи патриархов

В оный день, когда над миром новым

Бог склонял лицо свое, тогда

Солнце останавливали словом,

Словом разрушали города.

И орел не взмахивал крылами,

Звезды жались в ужасе к луне,

Если, точно розовое пламя,

Слово проплывало в вышине.

Мы ему поставили пределом

Скудные пределы естества,

И, как пчелы в улье опустелом,

Дурно пахнут мертвые слова.

Н. Гумилев

Чужой

– Ты написал очень грустную сказку, – сказала жена, привычно отбрасывая с лица упавшую прядь волос.

Мастер улыбнулся.

– В следующий раз обязательно напишу веселую. Обязательно. В некотором царстве, некотором государстве…

А потом ты медленно приходишь в себя, машинально размазывая по лицу копоть и кровь, тупо глядя на изуродованные останки патрульного корвета, понимая, что ты один, один в этой Богом забытой дыре, и аккумуляторы пистолета, сунутого в разбитый рот, оказываются разряженными…

А дальше – дальше ты идешь, тащишься через бесконечные маленькие деревушки, где тебя травят ленивыми собаками и почти не дают хлеба, под вялую брань и сочувствие, а выброшенные из окна старые башмаки оказываются безнадежно дырявыми и с оторванной левой подметкой, висящей на гнилых нитках. И ты идешь, тащишься, стараясь не переносить вес на левую ногу, стараясь не задумываться о будущем, пока у старой буковой рощи не встречаешь первых прилично одетых людей. В их мытых руках тонкие прямые клинки, и самый молодой из них все пятится назад, устало отмахиваясь, падая на колено, пытаясь вырвать глубоко вошедшую сталь… Ты проходишь мимо, тебе безразлично происходящее, но убийцам не нужны свидетели, им почему-то никогда не нужны свидетели, и тебе тычут железом в спину, промахиваются и догоняют снова… Ты забираешь оружие, ломая его на колене, не понимая, за что – и отдаешь богато украшенную рукоять встающему с земли владельцу. А потом недоумению не остается места, они оказываются на редкость неуклюжими и хрупкими, и, перехватывая рассеченную голень грязным рукавом от куртки ближнего из лежащих, ты привыкаешь к мысли о возможности убийства. И ты натягиваешь темно-фиолетовый колет с оранжевыми наплечниками, разбираешь мешанину ремней кожаной перевязи, отвязываешь от чахлого деревца чужую лошадь и впервые в жизни перекидываешь ногу через седло. В мир надо входить в такой, какой он есть на самом деле. Особенно в чужой мир.

– Схватку надо было делать детальнее, – сказала жена, продолжая вязать. – Это сейчас модно.

– Хорошо, дам детальнее, – думая о своем, ответил Мастер.

…Хозяин гостиницы лебезил перед золотым шитьем колета, перед ажурным эфесом меча и даже перед его породистой лошадью. Это сразу выпрямило спину, гордо откинуло голову и превратило скверное произношение в иностранный акцент. А когда хозяин пополз по заплеванному каменному полу за оброненным квадратиком из тусклого металла – он понял стоимость найденного увесистого кошелька и устыдился вспыхнувшего презрения к крохобору-хозяину. Потом стыд исчез, исчез незаметно и больше никогда не появлялся.

Гостиничная прислуга, любопытная и крикливая, сразу прозвала его чужаком – и это тоже прочно приросло, став именем, кличкой, второй кожей, невесомой и незаметной. Он долго был Чужим, очень долго – пока не стал Мастером.

Брусчатка мостовой и кирпич стен были нелепы и архаичны. Ты меряешь зигзаги улиц, сидишь в винной духоте кабачков и притонов, расталкиваешь ножнами толпу на карнавалах и публичных казнях, прицениваешься на рынке к плащам и девочкам… Город входит в тебя и становится тобой, и лишь полное отсутствие вывесок, листков с указами и пошлых стишков на заборах – полное отсутствие слова, написанного или напечатанного, выцарапанного на грязной стене или камне мостовой – эта странная пустота еще смущает тебя. Но и она становится обыденной. Позднее ты заметишь, что здесь не поют песен. Даже на карнавалах. Никогда.

Пятискатные черепичные крыши, жутковатые резные флюгера в виде зубастых тварей с печальными глазами, грубо отесанные камни мощных стен – и неожиданно ажурная, витиеватая филигрань особняка, обветренный мрамор колонн, красноватый лак деревянных дверей… Испуганный горожанин шарахается в сторону, не отвечая на вопрос, и тонкая хищная стрела у самых ног, посмевших переступить невидимую черту перед молчащим домом… Ладно, это тоже город. Мглистые, понурые рассветы, темно-серые зубцы крепостных башен, глухое звяканье засовов и перекличка ленивых часовых. Это надолго. Может быть, навсегда. Ты стряхиваешь зябкое сонное оцепенение и осторожно переступаешь порог гостиницы. Будем привыкать.

– Это наивно. – Жена аккуратно намазывала масло на будущий бутерброд. – Это наивно. Уж вывески ты мог бы оставить.

– Не мог, – ответил мастер.

* * *

В то утро он шел по рынку, удивляясь пустоте каменных рядов. Затем свернул в проходной сквозняк и остановился у оружейной лавки. Разглядывая диковинно изогнутые ножи в окне, он прислушивался к отдаленному низкому реву башенных труб и не обратил внимания на робкий скрип двери.

– Да простит меня господин, – пожилой гигант оружейник согнул спину в низком поклоне, – сегодня пятый день месяца плодов, господин, пятый день, отойдите от моей лавки, умоляю вас… меня убьют из-за вас, господин, пожалейте старого мечника…

Он шагнул в духоту лавки, властно отстранив дрожащего человека. Оружейник торопливо бросился запирать дверные засовы и опускать на окна тяжелые ставни.

– Кому понадобится убивать тебя, Мастер?

– Я не Мастер, господин изволит шутить… Сегодня пятый день, господин приехал издалека, он не знает… В пятый день госпожа Аль-Хиро, дочь правителя, проезжает в Зеленый замок, простите мою дерзость, господин…

– Аль-Хиро, дочь правителя?

– Дерзнувший заметить пыль от копыт коней охраны наследницы, – заученно затарахтел мечник, – да будет оскоплен и войдет в низшую свиту, осмелившийся же увидеть тень паланкина госпожи – будет ослеплен и отправлен в бани для растирания усталых тел, поднявший же глаза на звезду Аль-Хиро да умрет как собака, ибо только орел, не мигая, смотрит на солнце… Считающий себя орлом – да придет в восьмой день на Площадь Истины, если он не из числа повелевающих словами…

За окном взревели трубы. Он отстранил оружейника, не дослушав его слов, и приник к щели ставен.

Белые мулы рабов гордо встряхивали серебристыми султанами, рослые стражи из дворцовой гвардии сдерживали горячившихся жеребцов, восемь носильщиков несли розовый паланкин, не смея склонить головы под тяжестью. А в паланкине сидела госпожа Аль-Хиро, Звезда и дочь Звезды, наследная принцесса – хрупкая девочка пятнадцати лет с капризными губами.

– Прекрасна ты, возлюбленная моя, как столица, хороша и грозна, как полк знаменный, – шепчешь ты, не отрываясь от щели. – Отведи глаза, что меня победили, волосы твои – как стадо коз, что бегут с гор гилеадских, как разлом граната – щеки твои из-под фаты…

Ударил раскат грома. На безоблачном небе внезапно объявилась лохматая туча, ветвистая молния рассекла потемневший мир.

– Мастера! Мастера пришли!… – завизжали рабыни. Стража рассыпалась по переулку, выставив зазубренные копья и размахивая широкими крисами с семью ритуальными изгибами.

– Ублюдки! – надрывался богато одетый черноусый всадник, охаживая плетью пляшущего коня. – Сволочи! Выйдите на простор! Дайте моему копью войти в вашу проклятую глотку!…

Висевшее за его спиной длинное копье изогнулось петлей и прочно охватило горло кричавшего. Он захлебнулся, побагровел и рухнул под копыта, вцепившись в мертвую хватку взбесившегося копья.

…Ты отшатываешься от ставен, почти бежишь по тесному грязному коридору, у самых дверей черного хода налетая на бьющего земные поклоны оружейника.

– Мастер, пощадите! – седоглавый великан истерически визжит, не глядя тебе в лицо. – Пощадите, я не знал, кто вы, я никогда не складывал слова в витражи, я не… Не надо говорить надо мной!

Он затихает и валится лицом в пол. Ты переступаешь через большое тело и спешишь по замызганной улочке обратно, в гостиницу. Слова старого мечника преследуют тебя.

– Мастер, пощадите!… Я никогда не складывал слова в витражи… Не говорите надо мной!

– Девушку надо было описать подробнее, – цветы никак не хотели располагаться в вазе, и жена в очередной раз переставила весь ворох пионов в колодце хрусталя. – Дочь Звезды, понимаешь… А фигура, глаза, ножки, наконец?

Мастер взял со стола большое мокрое яблоко, надкусил.

– Попробую.

Он знал, что пробовать не станет. Это было бы слишком рискованно, слишком. А лгать он не умеет, учился когда-то, да видно – не тому…

…Чужое черное небо, чужие черные провалы между редкими незнакомыми созвездиями, ветер путается в невидимых сухих ветвях, палых листьях, грубых складках плаща, привычно откинутого с остывающего эфеса… Спать не хочется. Ты идешь сквозь мерный шелест, чернильную вязкую темноту, сквозь ровное дыхание ночи, пока она не становиться твоей, вобрав в себя шаги, плащ, ветер, судороги бунтующего рассудка, – пока… Вот теперь можно возвращаться. Спать. И просыпаться от собственного крика.

Он лежал на провонявшей клопами лежанке, считая трещины в потолке, когда в дверь постучали. Он ничего не ответил. Дверь осторожно заскрипела, и в проеме показался человеческий силуэт. Вошедший был стар, седые редкие волосы лежали на костлявых плечах, обтянутых длинным серым балахоном. Оружия при нем не было.

– Вечного счастья, – сказал старик.

– И вам.

– Мои братья хотят видеть вас. Пойдемте, прошу…

В тихом голосе гостя звучала уверенность в праве приглашать, ничего при этом не объясняя. Ты встал, застегивая пряжку пояса и привычно набрасывая перевязь с оружием.

– Вам не понадобится меч, – улыбнулся старик. – Говорящим не нужны костыли. Оставьте его здесь.

Ты разозлился. Ты отвык от подобного тона и вызывающе остановился, засунув большие пальцы за пояс. Старик пожевал губами.

– Меч, бесценное железо, слушай Мастера веленье, помни все, что твой хозяин заклинает тайным словом, – затянул он, постукивая каблуком, – выходи, клинок послушный, волю Мастера исполни, что и в мыслях не держал он, что во сне ему не снилось…

Ты с удивлением глядел в рот сумасшедшему старику, пока не ощутил непривычную легкость перевязи. Меч снова висел на стене. Ты невольно потрогал пряжку крепления, еще раз глянул на висящий клинок – и шагнул за гостем. Странная способность. Странные стихи, ритм тоже странный. «Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною?» – пробормотал ты, берясь за ручку двери и спотыкаясь о длинные ножны. Предательский меч послушно закачался у бедра. Старик обернулся, посмотрел тебе в глаза и, ничего не сказав, шагнул вперед.

– Мистика какая-то, – сказала жена.

– Мистика, – согласился Мастер.

* * *

Под городом оказалась целая сеть древних заброшенных каризов, высохших и потрескавшихся. Вначале он еще пытался запоминать дорогу, но через полчаса убедился в бессмысленности этой затеи. Проклятый старик, казалось, шел с закрытыми глазами, уныло напевая себе под нос. Слов он разобрать не мог и подумал, что это первая песня, услышанная им в городе. Первая песня, и она не понравилась ему – однообразная и бесконечная, как эти коридоры с извилистым незаметным ритмом поворотов.

Пыльный тоннель, в котором проводник резко остановился и прервал свое бормотание, ничем не отличался от всех предыдущих. Старик опустился прямо на глинистый пол, поджав тощие ноги и указав рукой напротив себя. Он остался стоять и вызывающе прищурился на морщинистое лицо.

– Где же твои братья, старик? Или, не дождавшись нас, они одряхлели и скончались? Тогда мир их праху…

Слова прозвучали громко и нелепо. Ты понял это и разозлился еще больше.

– Что ты говорил на улице Оружейников, чужеземец?

– Говорил? Я не говорил, я смотрел… Но если ты собираешься исполнить предписание об оскоплении, то ты переоценил силы свои, старый человек…

– Лишь нам самим ведомы пределы сил наших. Что ты говорил, глядя на шествие, чужеземец? Говори, не бойся, здесь стихии не властны над витражами. Как и витражи над стихиями… Отвечай.

Ты вспомнил удлиненное лицо Аль-Хиро, мокрую спину носильщика, задушенного всадника… Лгать не хотелось.

– Отведи глаза, что меня победили, возлюбленная моя, волосы твои – стадо коз, что сбегают с гор гилеадских, как разлом граната…

Холодный ветер пробежал по коридору, закрутив воронки пыли. Ты остановился, с удивлением глядя на вставшего старика.

– Ты сам нашел смену ритма во второй стихии, чужеземец? Или ты искал в древних витражах?…

– Оружейник, сгибая спину, назвал меня Мастером. Почему бы и тебе не называть меня так, старик?

– Мастера стоят над словами, а ты… Слова стоят над тобой. Нет, ты не Мастер, ты куколка, зародыш, и неизвестно будет родившееся из тебя… Иди по крайнему левому каризу, человек, и ты выйдешь на свет. Я сам найду тебя. Потом. Не ходи на площадь Истины, чужеземец. Не надо… Прощай.

Дороги ты не помнил, но смутная уверенность не покидала тебя весь обратный путь. Выйдя на свет, ты опустился на запыленный камень и стал ковырять сухую землю концом ножен. Из кусков реальности никак не хотела складываться мозаика правды. Мозаика. Витражи. Смена ритма в третьей стихии. Или во второй?

В памяти неожиданно всплыло высокое, почти коническое здание в одном из переулков города, обычно кишащем нищими и юродивыми, но в этот раз непривычно безлюдном. Узкие выщербленные ступени незаметно погружали входящего в светящуюся разноцветную пыль, медленно текущую из оконных витражей, едва различимых в немыслимой глубине купола. Церковь? Или у них нет церквей?… Наверное, нет – потому что у седого неприветливого старца, изображенного на стене и неуловимо схожего с сегодняшним гостем, не наблюдалось привычного астрального нимба, не было апостольского смирения с примесью непогрешимости. Что ты знал, старик, чего не знаю я, что ты нес людям?… Что ты не сумел им донести?

– И, как пчелы в улье опустелом, дурно пахнут мертвые слова, – прошептал ты, вставая с камня и запрокидывая голову к небу.

Пошел дождь.

– Ты ошибся, – сказала жена, беря иголку с ниткой. – На улице Оружейников ты говорил не те слова. То есть те, но более правильно.

– Это не важно, – ответил Мастер. – Смена ритма во второй стихии все равно сохранилась.

* * *

В восьмой день он все-таки пришел на площадь Истины. Всю дорогу он уговаривал себя, что делает это вовсе не из-за прекрасных глаз местной звезды, а назло старому лохматому колдуну, назло своей дурацкой судьбе, назло… Назло всему, но чему именно – всему, – он так и не выяснил, хотя продолжал яростный внутренний монолог, даже стоя на холодном мраморе площади и слушая Голос. Голос шел ниоткуда и заполнял мягким бархатистым тембром все пустое пространство. «Это мы уже ели, – раздраженно подумал он. – Трубы, укрытые в стенах, и лысый оратор у мундштука. Очень впечатляюще для чувствующих себя орлами».

Половины сказанного разобрать не удалось, но общий смысл сводился к тому, что серьезно говорить с ним станут лишь по прохождении какого-то Лабиринта Химер. Открывшаяся в стене дверь, видимо, и указывала путь в этот невеселый лабиринт. Он переступил порог. Архитектура здесь не отличалась разнообразием. Лабиринт, как лабиринт. Вполне. Первый час он шел, держась за эфес и готовясь к любым ловушкам. Потом ему надоело.

…Госпожа моя, триста лет,
Триста лет вас все нет как нет!
На чепце расплелась тесьма,
Почтальон не несет письма,
Триста долгих-предолгих лет
Вы все пишете мне ответ…

Он шел и шел, казалось, этому не будет конца, казалось, здесь сроду не было никаких ловушек, а только вечное кружение по нескончаемым коридорам и вечное напряжение от ожидания неведомо чего. Он ускорил шаг. Потом побежал.

…Простите меня, о моя госпожа,
Простите меня,
Я снова стучусь в ваш семнадцатый век
Из нашего дня,
Простите меня, мой чужой человек,
Простите меня.
Сквозь время, за черный провал рубежа,
Из скуки оков,
Я все-таки вырвусь, моя госпожа,
Вы только дождитесь меня, госпожа,
Вы только простите меня, госпожа,
Простите во веки веков!…

…Ты вылетел на залитую солнцем площадь и замер. Металл конских нагрудников, металл тяжких лезвий, металл солдатских глаз. Вперед протолкался толстый безбровый евнух в бирюзовом халате.

– Что ты видел в лабиринте, человек?

– Ничего, – оторопело бормочешь ты.

– Вы слышали! – торжественно махнул скопец в адрес толпящихся воинов и снова повернулся к тебе. – Разве ты не знал, что повелевающие словами не являются на площадь Истины? Но ты не из Высшей Ложи, и я вижу меч на твоем бедре… Мастера не носят оружия. Ты не Мастер, и ты не воин. Ты чужой, ты оборотень. Убейте лжеца!

Стена конских морд и тускло горящего металла сдвинулась с места. Ты даже не обернулся, когда холодная старческая ладонь опустилась сзади на твое плечо.

– Разве я не просил тебя не ходить на площадь, чужеземец?…

– Просил, старик. Но я хочу правды, а меня кормят страхом и суевериями.

– Ты хочешь правды? Редкий случай. Здесь не лучшее место для правды, чужеземец. Мы уходим.

Старик шагнул вперед, взметнув пергаментные худые руки перед желтым оскалом жеребца.

Читающие в лицах, маги, где вы?
Сюда – и поддержите ореол.

Звенящие сумерки упали на притихшую площадь, шум ветра заполнил тебя, и сознание послушно растворилось в его бесформенном рокоте…

– Хорошие стихи, – непослушная прядь волос никак не хотела лежать под капором. – Нет, честно, хорошие. Чьи?

Мастер промолчал, снимая с вешалки шубку.

* * *

Переступая босыми ногами по каменным плитам пола, он следил за силуэтами людей, бесшумно мелькающих в глубине огромного сводчатого зала и убеждал себя, что все обряды похожи друг на друга. Немного мистики, немного театра и очень много банальности. Из обрывочных реплик юношей, более часа умащавших его ароматическими смолами, укладывавших отросшие волосы в замысловатую высокую прическу, забравших повседневную одежду в обмен на простые кожаные штаны до колен – из их слов он понял про некий обряд Подмастерьев, и серьезные глаза их разрушали наивную броню иронии и здравого смысла. Пять стихий, видите ли, девять знаков и двенадцать штук чего-нибудь еще… С Магистром впридачу. Ну, не Магистром, как-то по-другому – но он не нашел другого адекватного понятия. Пусть будет Магистр.

– Я смогу узнать его? Есть же, наверное, разные приличия, церемонии, наконец!

– Сможешь. Смотри внимательно, если сумеешь. Многие из нас не сумели, хотя очень старались…

От ближней колонны отделилась невысокая коренастая фигура, и рыжебородый мужчина в темно-оранжевой одежде подошел к нему. Острые горящие глаза мимоходом небрежно скользнули по полуобнаженному человеку, и зал со стрельчатыми окнами и арками переходов исчез.

Мир вокруг колыхался зыбкими желтыми языками, тебя охватило легкое невесомое пламя, но оно не причиняло боли, наоборот – ты плавился в молчаливом наслаждении саморазрушения и никак не мог…

…Мне было сказано:
Не светлым лирником, что нижет
Широкие и щедрые слова,
На вихри струнные,
Качающие душу, –
Ты будешь подмастерьем
Словесного святого ремесла.

Брызжущего искрами, раскаленного, тебя выхватили из огня и грубо швырнули на наковальню. Тяжким, изрезанным морщинами молотом сверху рухнули руки, обтянутые серебристой тканью, и прищуренные стальные прорези в бесстрастной маске лица.

Ты менял форму, получал удары, зная о невозможности ответить, воздать мерой за меру, уйти от…

Ты будешь кузнецом
Упорных слов,
Вкус, запах, цвет и меру выявляя
Их скрытой сущности,
Ты будешь
Ковалом и горнилом…

Ты закричал. Пар обволакивал мир, холодные струи душили пламя, ты исчезал в текучей глубине, в синем влажном взгляде из-под нависшего над бровями плотного капюшона, не дававшего дышать, взрывающего легкие, заглушающего…

Для ремесла и духа – единый путь:
Ограничение себя.
Чтоб научиться чувствовать, ты должен отказаться
От радости переживаний жизни,
От чувства отрешиться ради сосредоточья воли
И от воли – для отрешенности сознанья.

Комья вязкой сырой глины падали на лицо. Скорбный хор отпевал заблудшую душу, погребенную под холмом, а у подножия холма стоял человек с землистым цветом лица, в черном балахоне, рвущемся на ветру, и ты не мог стереть слезы, превращавшие пыль на лице в липкую грязь, и…

Когда же и сознанье
Внутри себя ты сможешь погасить –
Тогда
Из глубины молчания родится
Слово,
Но знай, что каждым новым осуществленьем
Ты умерщвляешь часть своей возможной жизни…

Холм устоял, но ты сумел раздвинуть два камешка и выйти в мир. Ветер трепал твой торс, не давая желанного дождя, обрывая листья, ты проклинал его, и взбалмошный ветер запутался, наконец, в ветвях растущего рядом гиганта. Ты поднял голову, и спокойный зеленый взгляд был тебе ответом…

Когда же ты поймешь, что ты не сын земли,
Но путник по вселенным,
Что солнца и созвездья возникали
И гибли внутри тебя –
Тогда ты станешь Мастером.

…Плиты пола согрелись от босых ног, ты качался, еле удерживаясь от падения, дрожа от озноба. Пять Мастеров растворялись в темноте зала, уходили, не оборачиваясь, зная, что ты стоишь, что ты не упал, что ты будешь ждать, что ты теперь свой…

– Ты хотел правды, чужеземец? Тогда имей в виду – это еще не правда. Это так… Немного мистики, немного представления и очень много банальности. Нет, я не иронизирую, это действительно так. Ты был прав. Но сам знаешь… Если отражение луны одинаково в любой луже, то могут ли быть разными сердца людей?

Ты обернулся. На потрескавшемся трехногом табурете сидел давешний старик, грея у камина остывшие сухие руки. Синие набрякшие вены. Бесцветный и бесформенный балахон. Спутанные седые волосы, схваченные тонким ремешком, костлявые плечи, ехидные выцветшие глаза… Я смогу узнать его? Смотри внимательно, если сумеешь. Многие из нас не сумели…

Сидящий перехватил твой взгляд. Узкие треснувшие губы тронула усмешка. «Не смотри на меня собачьими глазами, человек. Переход от нахального щенка к восторженной дворняге слишком утомителен для меня. Я стар, чужеземец. Ты сам давно заметил это».

Он зашаркал к выходу, волоча стоптанные подошвы домашних мягких шлепанцев. У самых дверей он обернулся еще раз.

Я помню древнюю молитву Мастеров:
Храни нас, Господи, от тех учеников,
Которые хотят, чтоб наш убогий гений
Кощунственно искал все новых откровений…

Двери бесшумно закрылись.

– Совсем немного театра, – жена погладила Мастера по небритой щеке. – И очень много банальности.

– Да, – он перехватил ее ладонь и прижался к ней лицом. – Да. Оригинальность хороша для эмоций. Но приемы следует брать старые.

Бродяга

Всякому известна сложность укладки восьмилепесткового косого узла на трех коротких стилетах, и лишь немногие из Склоняющихся у Ложа рискнули бы на такое при порывах горячего восточного ветра, раскачивающих резной навес над балконом.

Аль-Хиро откинулась на спинку кресла, предоставив пепельные пряди своих волос в распоряжение служанок, и прикрыла глаза. Сквозь ажур ресниц ей хорошо был виден внутренний двор Зеленого замка со свежесколоченным помостом, возле свай которого суетились плотники, заканчивающие скамьи магов дворцовой Ложи. Сами маги, как обычно, запаздывали – к счастью лентяев-плотников.

Зря она согласилась присутствовать на сегодняшней Витражной Схватке. По первому разу это еще может пробудить интерес, но стражи Ложи ловят подмастерьев не реже одного в декаду, и любопытство скоро уступает место пресыщению. В детстве она предлагала отцу устраивать публичные казни. Святая наивность. Конечно, щенков, рискующих складывать слова в витражи и со всей детской отвагой играющих стихиями, карать необходимо, и карать сурово. Но нельзя выводить на площадь человека, способного расколоть уже занесенный меч палача у него же над головой под аккомпанемент надвигающейся бури… Никто не спорит, аристократов такими трюками не удивить, Ложа и Большой совет не отказывают знати в мелких забавах – но чернь!… Незачем простолюдинам видеть лишнее, ни к чему. Чернь есть чернь. Желающий говорить слова да пройдет через дворцовую Ложу и, склонив голову, будет ждать подтверждения. Желающий говорить без разрешения Ложи, а тем более скрывающийся в каризах или залах Мастеров – если это не очередная легенда плебеев! – да выйдет на Витражную Схватку. Он будет говорить с членами Ложи, вплоть до Верховного, и пусть стихии будут милостивы к проигравшему. Правда, до Верховного не доходил никто. Это простая вежливость формулировки.

Аль-Хиро вспомнила одного из первых погибших подмастерьев. Мальчишка непозволительно долго держал лучшего из новых магов Ложи. Молнии сплетались над помостом, сумасшедшие гвозди сами вылетали из свай, скамью Совета до половины залило мутной водой – а они продолжали говорить, говорить над стихиями, меняя тембр, сталкивая внутренние созвучия, напрягая из последних сил связки горла. Две пантеры бились во дворе замка, разрывая окровавленный мех, пытаясь когтями мощных задних лап вспороть сопернице брюхо, а над ними, диктуя каждое багровое пятно, царили голоса соперников. И лишь когда Аль-Хиро прискучило однообразие поединка, и она нехотя направилась к выходу – тогда встал Верховный. Она не запомнила брошенной фразы – не простым смертным запоминать витражи – но черная кошка мальчишки рухнула с перебитым хребтом, а под самим проигравшим обвалился помост, накрыв его опорными бревнами. Служители вытащили казненного, и Верховный склонил большую голову, прося прощения у госпожи. Мага – участника схватки – Аль-Хиро больше никогда не видела. Да и не вспомнила бы никогда, если бы не сегодняшняя вынужденная скука.

А все эта кормилица! Ох уж старая сорока… Давно пора отобрать у нее золотой шнур, дающий право ворчать на наследницу в присутствии посторонних. Ах, Витражная Схватка, ах, ах, говорят, сам Бродячий Подмастерье, ах, ах, ах, глава Ложи сутки не показывает лица – наверное, готовится, бедненький… И служанки туда же, балаболки дворцовые.

Бродячий Подмастерье. Гений, ребенком ушедший в каризы из-под носа стражи Совета, лучший ученик полумифического нынешнего Магистра, тогда еще Мастера Огня, который прочил его на свое место – пока строптивый ученик втайне от назойливого учителя не выкопал в его архивах витражи патриархов и со всей безрассудностью молодости не попытался их договорить. Нельзя безнаказанно высвобождать стихии такого порядка, не имея сил заковать их в высший витраж. Но отчаянный ученик выжил – это стоило сорванного голоса и двенадцати лет жизни вбежавшему будущему Магистру. Не смея более оставаться в каризах, птенец выпал из гнезда, или был выброшен, прошел пешком всю империю, сопровождаемый легендами и высунувшим языки отрядом Ложи. Но степь есть степь, и, перейдя границу, он исчез, оставив романтическую сказку о Бродячем Подмастерье. А сейчас вместо сказки выведут грязного оборванца, Ложа раздавит его, и можно будет удалиться в прохладу спальни. Жара сегодня, однако…

Аль-Хиро подняла веки, подобные лепесткам дикой розы – врут, разумеется, но все равно приятно, – досадливо отбросила тяжелую прядь волос, по традиции падавшую на лоб, и наткнулась на тяжелый пристальный взгляд Верховного, одиноко стоявшего перед помостом. Верхние веки главы Ложи закрывали половину зрачка, отчего взгляд становился прилипчивым и неконкретным, как у древесного удава. Ах да, он же ждет позволения начать… Аль-Хиро махнула рукой, позволив себе предупреждающую небрежность. Странный он сегодня… Неужели кормилица права?

На помост, поддерживаемый низшими служителями, вышел полураздетый мужчина. Нет, юноша, почти мужчина, но – юноша. Вислые уставшие плечи выдавали привычку к большой силе. Не силу, а именно привычку. Длинная цепь охватывала руки с неестественно тонкими запястьями. Концы цепи не были ничем закреплены и свободно свисали. Почему он не пытается размотать цепь? Наверно, ему тоже очень жарко… А где, собственно, сами члены Ложи? Это верх неприличия…

Сутулясь, Верховный шагнул к помосту и оглядел юношу с ног до головы.

– Здравствуй, Бродяга, – в его властном голосе звучала неподдельная тоска. – Ты видишь, я смотрю на тебя снизу вверх. Это последнее, что я могу подарить тебе. Я пришел один, незачем фиглярам из Ложи кривляться здесь. Ты должен быть благодарен мне за последние минуты, хотя и не можешь ответить. Молчи, Бродяга, молчи, я сам оговорил подробности с взявшим тебя конвоем. Все мы платим по своим счетам, вопрос лишь в том, кто их выписывает. Я выписал твой счет. Смерть будет легкой и быстрой. Прощай.

Верховный отступил от помоста, и его голова запрокинулась к белому плавящемуся небу.

Созидающий башню сорвется.
Будет страшен стремительный лет,
И на дне мирового колодца
Он безумье свое проклянет…

Ничего не произошло. Служанки разочарованно зашушукались. Аль-Хиро привстала, и ее пальцы побелели на перилах – она увидела.

С края балкона лишь ей было заметно, как тяжелая кованая цепь лениво соскользнула с рук юноши, свивая на досках звенящие кольца и приподнимая над клубком верхнее звено.

Разрушающий будет раздавлен,
Опрокинут обломками плит
И, Всевидящим Богом оставлен,
Он о муке своей возопит…

Цепь вознесла мертвую голову на уровень глаз юноши и стала с металлическим шипением раскачиваться из стороны в сторону. Полночная тишина сползла на залитый солнцем двор, остановив языки служанок, зажав рот кормилице, сгустив красноту на ее опухшем лице. Амплитуды страшной твари начали увеличиваться.

А ушедший в ночные пещеры
Или заводи тихой реки
Повстречает свирепой пантеры
Наводящие ужас зрачки…

В коротком броске стальные кольца охватили шею юноши. Он вцепился в смертельное ожерелье, способный разорвать змею, но не цепь, а это была цепь, и она не знала боли, не знала страха и не знала снисхождения. Так же молча, с по-прежнему бледным лицом, он рухнул на колени. Верховный отвернулся, как жрец отворачивается от умирающего животного, и сделал шаг к помосту.

Не спасешься от доли кровавой,
Что земным предназначила твердь…

– Замолчи! – низкий голос перехватил витраж, всколыхнув горячий воздух двора. – Замолчи! Несравненное право – САМОМУ выбирать свою смерть!

Цепь лопнула, разомкнутые звенья покатились по помосту, визжа и подпрыгивая.

Аль-Хиро порывисто повернулась к противоположному углу двора. Мягко ступая по плитам покрытия, к месту казни приближался высокий человек в темно-зеленом плаще; отстав от него на шаг, шел хмурый спутник в фиолетовом колете с оранжевыми наплечниками, недоверчиво озираясь по сторонам. Верховный покачнулся, но устоял. И повернулся к пришельцам.

– Зачем я вижу тебя, Мастер Дерева? Ты привел чужого, ты нарушил Витражную Схватку…

– Этот замок называется Зеленым, кому как не мне приходить сюда… Сегодня, я вижу, день вопросов. Почему твой соперник молчал, глава Ложи? Молчишь… Тогда я скажу – собаки из конвоя вырвали у него язык, чтобы царедворец мог не рисковать! Легко убивать щенков, не вошедших в силу Мастера. Легко вырывать у них молочные зубы… Ты отдашь Бродягу. Или на помост выйду я, и мы будем взвешивать нашу действительную цену! Я жду, но долго я не ждал никого, и тебе это известно лучше многих!

На тыльной стене замка, незаметно для говорящих, вырос чешуйчатый шишак лучника охраны. Страж привстал, натягивая тетиву. Аль-Хиро затаила дыхание. Сейчас упадет дерзкий, своим ртом осквернивший воздух замка и захлебнувшийся им. Вон туда, в середину мерзкого болотного плаща…

Хмурый бородатый спутник гиганта плавно взмахнул рукой, с всплеском кисти, стряхивающей невидимые капли. Вылетевшая из узких пальцев кейфа мелькнула, раскрываясь в воздухе – и складной бумеранг описал над двором пологую дугу. Лучник повис на зубце стены, в его толстом затылке, раздвинув кольчужные кольца, прочно сидел страшный изгиб.

– Мастера не носят оружия, глава Ложи, а воины не говорят слов. Это Чужой, так называли его твои люди на площади. Запоминай новое лицо, Верховный, тебе пригодится лишнее знание. Пошли, Бродяга, если ты можешь еще ходить…

Юноша с вырванным языком начал медленно спускаться с помоста. Губы Верховного дрогнули.

– Я не буду мерять нашу цену, Пятый. Не настал для этого час. Я молчу. Пусть приговоренные уходят от кары, пусть твой спутник убивает людей охраны лишь за попытку исполнить свой долг… Пусть. Но я хочу знать, зачем вам искалеченный предатель? Ведь он бросил вас, не так ли? Я могу знать ответ?

– Можешь. – Уходящие задержались на середине двора. – Можешь. Он три года провел в степи. Тебе это ничего не говорит, глава Ложи? Три года. И вернулся. Неужели только для того, чтобы ты мог лишить его речи и жизни?… Я вижу, ты начинаешь понимать. Прощай.

Тень главных ворот поглотила фигуры людей. Аль-Хиро, сбросив оцепенение, перегнулась через перила.

– Что все это значит? Я жду объяснений.

Верховный ссутулился еще больше.

– Степь поднялась, госпожа. Только она могла заставить Мастеров прийти сюда. Идут упурки.

Мастер аккуратно сложил листы и спрятал тоненькую пачку в нижний ящик письменного стола. Жена так никогда и не прочитала их.

* * *

…Это было, когда начало изначальное рассветало;
Загоралось первое зарево, созидалось первое марево,
Не всходила еще трава, не звучали еще слова.
Далеко, за сонным хребтом, за туманной, дымной чертой,
На широком нижнем кругу восьмислойных черных небес –
Рожденные в облезлой дохе, с клыками, торчащими, как остроги,
Утвердились в начале времен прародители трех племен…
…У них безалаберное лицо, как обвалившийся косогор,
В семи провалах гнилых, мутное, заросшее сплошь
Бородавками и паршой, с шерстяной лохматой душой,
Их единственная нога разрастается вкривь и вкось,
Раздвоясь в колене кривом на два стоптанных сапога,
Их единственная рука раздвоилась на две руки,
С бороды течет арака на тяжелые кулаки,
Ожерелье из позвонков ста шаманов былых веков,
Из сухих костяных кистей приходящих в их дом гостей.
Для разбоя рожденные, черным ветром владеющие,
С заостренными пальцами на руках, обитая в пределах ненастья,
Ближе смерти и дальше счастья…
…Раскроется их задремавший рот, развяжется их
Гнилозубый рот – подземный мир бездонную пасть
Раскрывать понемногу начнет…

Из Адьарай-упурко айыы

Это он нашел в витражах патриархов.

* * *

Он сидел в пустой низкой комнате и смотрел, как старик неторопливо заваривает светло-сиреневый чай. Пряно пахнущий пар колеблющимися струйками поднимался над лакированным столиком, простая керамическая чашка с ребристыми шероховатостями стенок тепло и уютно ложилась в ладонь, и только строгое серьезное лицо старика никак не укладывалось в мягкое равновесие сегодняшней ночи… Как-то он попытался, намереваясь соблюсти этикет, назвать его Магистром, но непредсказуемый старец так долго и непосредственно хохотал, кашляя и хватаясь за вздувшееся горло, приседая в полном изнеможении – что он покраснел и заткнулся. С тех пор и пошло – старик да старик, и в конце концов, так оно и есть, и нечего комплексовать, подобно…

– О чем ты думаешь, Чужой?

Бесцветные глаза с чуть расширенными зрачками оказались совсем рядом. Он сбился с мысли и спрятал смущение в горячий зыбкий аромат чая. Магистр поднял чашку на уровень сузившихся глаз, всматриваясь в одному ему известный узор.

– Я много думал о тебе, Чужой. Ты непоседливый человек. Ты никак не соглашаешься войти в рамки моих представлений об этом мире. Значит, или мои рамки слишком тесны, или… Прочие подмастерья с легкостью запоминают сотни и сотни строк витражей, дотошно воспроизводя ритм и звучание оригинала – ты сидишь над ними все вечера, и слезы текут по воспалившимся векам. Ты не способен часами импровизировать и вылетаешь из заданного размера через мгновение. Но в самом конце сотворенного тобой хаоса, когда стихии готовы вырваться из-под контроля, ты неожиданно вставляешь несколько слов, заставляющих замереть готового вмешаться Мастера, а в пустоте и нелепостях твоего создания начинают просматриваться связи высшего порядка.

Мастер Земли признавался мне, что за осколок витража, брошенного тобой позавчера, он, не задумываясь, продал бы душу. Ты купишь его душу, Чужой?…

Привыкнув к обычным ироническим интонациям Мастера, к его умению ставить вопросы, не имеющие ответов, к утомительной манере раздражать собеседника внешне незначительными мелочами, подводя его к порогу решения и бросая там одного – привыкнув к сложному, но предельно ранимому характеру старика, ты понял значимость последних слов. Ты встал и медленно прошелся по комнате.

– Я чужой, старик, ты правильно назвал меня. Мастер Дерева выше меня на голову, но он горбится, стоя рядом со мной. И рядом с тобой, старик. Я боюсь этого. Очень боюсь. И я не знаю, способен ли ты при всем могуществе твоего воображения представить мир, где слово не обладает такой невероятной властью, где ритм меняется не во второй стихии, а всего лишь во второй строфе. Пойми меня правильно, и там бывали люди, для которых слова – не клеймо на предмете, подтверждающее наличие смысла, а сущность, образ, несущий всю силу скрытого. Слово ведь не только творит мир, старик, но и заслоняет его.

Но от созвучий и ритмов не начинаются бури и землетрясения, не сходят с ума люди и деревья, огонь и вода не вступают в свою вечную безрезультатную схватку… Хотя и там сохранились отголоски преданий, память о великих заклинаниях, вызывавших повиновение тайных сил. Впрочем, что такое заклинание, как не точно найденное слово в единственно возможном ритме и размере?! Может быть, и тот мир был молод и доверчив, может быть, и вправду вначале было Слово, старик?… Я помню слишком много витражей, они чужие для меня, а я чужой для вас, но минус на минус иногда дает плюс в нашей жизни. Мне бы очень хотелось, чтоб было так…

Молчание повисло над лакированным столиком, над витыми подсвечниками и керамикой посуды, над двумя уставшими людьми. Магистр беззвучно опустил чашку с совсем остывшим напитком.

– Погаси свечи, Чужой, – неожиданно сказал он.

Ты смерил взглядом расстояние от окна, где ты стоял, до изогнутых канделябров. Шагов пять, может, шесть…

– Прилетает по ночам ворон, – заговорил ты, постукивая кончиками пальцев по подоконнику, – он бессонницы моей кормчий, если даже я ору ором, не становится мой ор громче…

Хлопнули открывшиеся ставни, прохлада летней ночи вошла в притихшую комнату.

– Он едва на пять шагов слышен, но и это, говорят, слишком, но и это…

Деревья за окном зашептались, шурша листьями.

– Но и это, словно дар свыше, – быть на целых пять шагов слышным!…

Фитильки свечей дернулись, желтое пламя нервно замигало… Лишь одна толстая оплывшая свеча в дальнем углу осталась гореть. Ты постоял, потом направился к ней и, не мудрствуя лукаво, пальцами задавил дрожащий огонек.

– Как вы называете это? – бесстрастно прозвучал в наступившей темноте ровный голос старика.

– Мы? Стихи…

– Стихи… А мы – стихии. Уже поздно. Пошли спать… Мастер.

Жена молча дочитала последний листок и отложила его в сторону.

– Я сейчас чаю поставлю, – сказала она и неслышно ушла на кухню.

* * *

Город неуловимо менялся. У крепостных стен перестали торговать острыми приправами и курительными палочками, и теперь там сновали каменотесы с бадьями раствора на широких плечах. Оружейные лавки пустовали, мечники с болью в душе продавали последние заветные клинки, достойные украшать поля сражений древних легенд – продавали занюханному бакалейщику, выкопавшему в панике свою кубышку и не знавшему, за какой конец держать наспех купленное оружие. Старики, сидевшие в осадах, тихо скупали соль, перец и лук – валюту тяжелых времен. Деньги обесценились – бутыль молодого вина стоила месячный заработок или отдавалась даром. Усиленные наряды у городских ворот играли в кости, ругались и тискали, не обращая внимания на угрюмых мужей, визжащих представительниц среднего сословия, – объясняя свое поведение законами военного времени. Выход из порта закрыли, рабы-носильщики таскали бочки обратно на склады и резались с подвыпившими матросами, называвшими их ублюдочными варварами. Варварами были надвигающиеся таинственные упурки – все остальные были столпами цивилизации, склонными к перегрызанию глотки любому усомнившемуся.

Один из столпов отмахивался у пристани длинным багром с кривым острым концом от пяти-шести наседавших оборванцев. Ты отстранил его и прошел через притихшую ватагу, сопровождаемый молчащим, как обычно, Бродягой, с совершенно никаким выражением лица. Заглянувшие ему в глаза прекращали базар и уходили, оглядываясь, вглубь штабелей привозных досок. Именно Бродяга и вытащил тебя в город, несмотря на реальную угрозу быть схваченным – ему зачем-то позарез надо было в порт, а одного его ты бы просто не пустил.

Ловко огибая шаткие сходни, лавируя между грузчиками, проклинавшими вас на тридцати трех диалектах, вы приблизились к длинному приземистому кораблю со спущенными парусами, стоящему особняком в конце причала. Бродяга присел на корточки и застыл, отрешенно глядя перед собой. Ты прошелся по теплому песку берега, завернул в дальний промежуток между складами… Воздух горчил, песок насыпался в сандалии, и вообще пора было убираться. Давно пора.

Один из рабов, раскосый крепыш с жесткими черными волосами, присел рядом с неподвижным Бродягой, ожесточенно почесался и большим пальцем ноги начертил на песке какую-то фигуру, предварительно тщательно наплевав перед грязными ногами.

Бродяга скучающе повернулся к рисунку, подумал и щепкой провел черту поперек. Его собеседник – если это можно было назвать беседой – оживился, криво ухмыльнулся и добавил на редкость хитрый зигзаг. Ты отвернулся и увидел компанию давешних драчунов, шумно идущих мимо. Обладатель замечательного багра, явно договорившийся со своими оппонентами, возбужденно трепался о былых подвигах и, в подтверждение сказанного, звонко треснул черноволосого раба багром по затылку. Тот потер темя и недоуменно обернулся. Остроумный рассказчик заржал и снова занес багор. На этот раз шутка удалась не вполне – ударенный носильщик перехватил гибкое древко, описав замысловатую восьмерку, подумал и кольнул обидчика чуть пониже пояса нестиранной туники. Весь юмор, застрявший в тощем горле, вылетел хриплым возмущенным воплем, и компания угрожающе двинулась на непочтительных скотов, не желающих служить увеселению истинных граждан.

Ты направился к месту ссоры – и обнаружил ненужность своего поступка. Да и варварские методы Бродяги и его приятеля – кстати, весьма схожие методы, весьма – покоробили тебя. Ты отнюдь не отличался повышенной брезгливостью, хотя и они не выкалывали глаз, не отрывали ушей и не раздирали губы, подобно малорослым и жестоким трущобным крысам. Не было у них и твоих коротких одиночных ударов, вспарывающих грудную клетку и ломающих шеи. Нет, здесь было нечто малопривычное, но на редкость эффективное, здесь были дикие, но по-своему утонченные формы. Бестолковые взмахи портовой шпаны вязли во внешне вялых, незаметных захватах, невидимый толчок – и нападавший захлебывался криком, хватаясь за сломанный локоть или припадая на вывернутое колено. Через минуту Бродяга отряхнул песок с одежды, тщательно осмотрел поцарапанную ладонь и пошел к тебе. Махнув рукой по направлению к выходу, он обернулся к узкоглазому рабу и сложил запястья широким жестом, напоминавшим орла. Тот широко улыбнулся и побрел вверх по сходням.

…Лишь на пустыре, в тридцати минутах ходьбы от порта, ты придержал Бродягу и заставил присесть на поваленное дерево.

– Кто это был? – спросил ты.

Бродяга взял обломок ветки и наклонился. «Сэген, раб», – начертил он на земле.

– Откуда ты его знаешь?

«Мы были рабами у шамана его племени. Потом ушли. Его тоже взяли патрули Ложи. Месяц назад».

– Что ты узнал от него?

«Черный ветер».

– Ну да, конечно… Черным ветром владеющие, опять же одна рука, одна нога, и все такое прочее… Ты меня за шамана принимаешь?

Бродяга сделал быстрый росчерк и, резко разогнувшись, зашагал вперед. Ты задержался и присел перед написанным. Там повторялась фраза: «Черный ветер». И подчеркнуто. Два раза.

– А драки описывать ты так и не научился, – засмеялась жена. – Небось, сам-то и не дрался ни разу…

Мастер кивнул:

– А как же. Разве ж это драки? Это так, ерунда на постном масле…

* * *

…Войдя в каризы, он обогнал понурого Бродягу и пошел первым, привычно мурлыча под нос витраж Дороги. Не знающий его был обречен на однообразное блуждание по переходам, каждый час выбираясь к началу странствий – пока путешественник не проклинал свою затею и не убирался восвояси…

Бессознательно повышая голос на четных поворотах, он вспоминал стычку в порту, малоприятного раба Сэгена, равнодушное варварство Бродяги… Это ж по какому дерьму надо было протащить юного избалованного гения, играющего словами и мирами, азартно берущегося за непосильную ношу – для превращения в вот такого немого бойца с тусклым взглядом серых глаз, присыпанных пылью бесконечных дорог? Изгнание, обида на любимого учителя, травля патрулями, шаман этот, рабовладелец доисторический, садист Верховный с его методами убеждения… Вполне достаточно для вытравления любых зачатков гуманизма. Впрочем, о чем это я! Гуманизм сопливый какой-то… Интересно, а я с ним справлюсь, если в эту исковерканную жизнью голову придет что-то лишнее? Наверное, справлюсь, но какой ценой…

Бродяга вскинулся, поравнявшись с тобой, и как-то неопределенно помотал встрепанной головой. После чего уверенно двинулся вперед, аккуратно обходя трещины полов.

«Он же немой! – машинально подумал ты, – мы ж сейчас дорогу потеряем!…»

Ты попытался убедить себя в реальности угрозы – и не смог. Слишком спокойно шел невозмутимый Бродяга, слишком небрежно находил он нужный поворот. Ты посмотрел вниз и обнаружил в левой руке его, в тонких белых пальцах, маленький необычный бубен – нет, даже не бубен, просто металлическое кольцо с колокольцами и пергаментными перетяжками. Кольцо ритмично позвякивало, ударяясь о бедро идущего. Ты быстро наговорил кусок витража – ритмы совпали вплоть до удара четных переходов. Значит, вот оно что… Любопытно, догадывается ли об этом Магистр?

Ритм. Для него необязательны слова. Ритм шагов, ритм дождя, ритм звона мечей о доспехи… Ритм. Глухой барабан или струны кото, под которые безмолвные желтолицые монахи уходили в Пустоту и прорывались к просветлению. Нет, это не у них, это у нас, но все равно. А слова?

– А слова? – бросил ты в прямую спину Бродяги. Тот, не оборачиваясь, выразительно постучал пальцем по голове.

Ну, конечно… Для него это просто. Слова в голове, они не произносятся. Правда, тогда есть одна большая разница – задумывался ли над ней сам Бродяга? Слово-знак, произнесенное или записанное, резко отличается от смысла, слова-образа. Кипарис – слово-знак, кипарис вообще. Дерево. Большой кипарис – уточнение; не просто кипарис, но большой. А образ, недосказанное? Шорох волн, облизывающих кромку берега, вечернее небо с воспаленными прожилками заката, и черной свечой врезанный в дугу горизонта – большой кипарис. Как вложить все увиденное в слова? Может быть, молча?… Где найти человека, забывшего слова, чтобы с ним поговорить?

Он гений. Он открыл такие залежи в своем сдвинутом мире, что дух замирает, и сердце обрывается в задыхающуюся пропасть. Гипноз, ясновидение, чертовщина, чародейство, – какая разница, если он первый вышел на дорогу молчания, вышел от бессилия, от чувства неполноценности, от невозможности говорить и невозможности молчать. Неуклюжие спотыкающиеся шаги, он может пока немного – немного в сравнении с привычными витражами, закованными в броню всесильных слов. Но за его попытку можно отдать витражи патриархов. Впрочем, не увлекайся, ты их не видел и не читал, разве что самую малость, так что и патриархи могли быть весьма серьезными ребятами…

Ты крепко сжал плечо Бродяги, и он обернулся. В ответ на твой восхищенный взгляд слезы набежали на серые глаза, смывая пыль, не имеющую возраста, открывая горькую детскую обиду, боль безногого мальчишки, удостоившегося похвалы за отличный бег на костылях. Ты отрицательно покачал головой.

– Нет, Бродяга, это не костыли… Когда-нибудь ты вспомнишь о попытках пробиться через немоту – и вспомнишь с гордостью, понял! Есть у каждого бродяги сундучок воспоминаний, пусть не верует бродяга и ни в птичий грай, ни в чох… Это не витраж, это песня. Пусть простенькая, и не к месту, но каризы защищены от стихий, и все знают о защите, и никому не приходит на ум сесть по-человечески, заварить чаек и негромко запеть – не из тайных помыслов, но от души. Да, Бродяга? Ни на призраки богатства в тихом обмороке сна, ни на вино не променяет он заветный сундучок. Давай, парень, присоединяйся…

Звякнули колокольчики. Бродяга присел рядом, постукивая по коленке своим экзотическим бубном и неумело улыбаясь. Кажется, он понял.

Шершавые стены каризов, немало повидавшие на своем каменном веку, недоуменно взирали на крайне несерьезное поведение двух вроде бы солидных мужчин. Мастеров.

Старик

Трудно стать Верховным. Но трижды труднее им оставаться. Зазеваешься, не успеешь увернуться – вроде бы и малая царапина, и не болит, а Ложа уже собралась вокруг, на запах и слабость, ждет, кто первый вцепится… А первый всегда найдется, ждать не заставит. Сам Верховный в свое время не заставлял. Его никогда не ждали – трудно стать главой Ложи, но можно. Вот он, например, стал, и уступать не намерен, и если бы не нашествие…

Из пяти полков пограничных, из почти семи тысяч бойцов – шесть сотен без малого влетели ночью, задыхаясь, в городские ворота, прогрохотали по настилу до казарм, подштанники отстирывать. И нет, чтоб ветераны, гордость строя, искра визга стали – школяры вернулись паскудные, в спешке набранные, смертники яйцеголовые! А ветераны там легли, под некованные копыта – странно как-то легли, правда, если верить слюнявым трясущимся рассказам спасшихся. Никак не представляется гвардия, ползающая под косматыми упуркскими лошадками, тупо разглядывающая собственный палец, ждущая ленивого взмаха меча, возвращающего на слабоумное лицо осмысленное выражение. Последнее выражение лица. Красивая фраза. Страшненькая. И опять же пыль, пыль от кочевых армад… Почему она черная? Это в летней-то степи, да?

Все в один голос твердят, что упурки ехали рысью, не спеша – и стена черной пыли, ползущая впереди, грузно наваливающаяся на центр и часть левого фланга, сминая людей, воинов, превращая их в сопливых идиотов, дебилов, которых и топтать-то противно… Хотя затоптали все-таки, снизошли…

Ыраман, сын Кошоя, что же это ты такое придумал, для спасения чести отцовой, многократно оплеванной городскими дружинами, властно связанной унизительно подробными договорами? Кого же это ты извлек из капищ ваших шаманских, из скитов тайных, затерянных, памятуя о старых походах, неизменно разбивавшихся о мощь меча и слово магов?… Хватало на степь сил Ложи, его, Верховного, сил хватало… Мастера на войны не ходили. Сидели в каризах, витражи клеили, молодняк натаскивали.

Или ходили? Или не хватало? Почему рухнула дамба, рухнула на втором походе, когда варвары не убоялись стены огненной и готовы были на плечах бегущих войти в город? А ведь рухнула, трижды заговоренная, и поток безумной воды смял, сбил в кучу и повлек прочь вопящих людей, коней, бунчуки с пышными гривами… Чье слово, чья сила? Значит, не хватало. Значит, пора идти в каризы. Пора. Поздно лукавить.

Ты слышишь меня, Ыраман, сын Кошоя, Меч Степей, новый упуркский владыка – я, бывший Мастер, нынешний глава Ложи, обменявший власть на власть, топчу свое самолюбие, топчу, идя к каризам, топчу, в одиночку входя в сумрак коридоров, топчу, наговаривая витраж Дороги, знакомый с юности, потому что…

Слышишь ли ты меня, Ыраман, сын Кошоя, змеиный выкормыш?!

* * *

– Имеющий четыре рода скота знает: жеребец должен быть быстр, овца должна быть тучна, вол должен быть силен, раб должен быть послушен. Послушный раб ест, что дают, спит, где положат, делает, что скажут, живет и умирает по слову хозяина. Выхолощенный жеребец становится мерином, выхолощенный бык – волом, баран – валухом, человек – евнухом. Выхолощенный духовно становится рабом. Черный ветер возьмет его душу и подарит послушание. Таков закон степей, вечный и неизменный, как скрип деревянных повозок, как дуга горизонта на зазубренных остриях легких копий, как темное слово шаманов. Таков закон, и имеющий четыре рода скота его знает.

…Верховный стиснул руками виски и хрипло выдохнул воздух, сбившийся в шершавый плотный ком.

– Но почему? Почему именно гвардия, серебряные щиты? Почему не эти, не новобранцы, мясо красных бурь?

Магистр устало повернулся к нему.

– Дворцовые интриги сделали твой ум неповоротливым, Бывший, но и тебя не тронул бы Черный ветер. Плохой из тебя выйдет раб. И из меня. И из Бродяги. Из Чужого вообще не выйдет. Мы приучены думать. Почему надо спать, где положат? Почему надо есть, что дают? Плохой раб, много ест, мало работает, задает вопросы. Солдат – хороший солдат, заметь! – вопросов не задает. Он приучен выполнять приказы, это у него в крови. Солдат силен, ест, что дают, спит, где положат, живет и умирает по слову хозяина. Отличный раб. Пройдя через Черный ветер. И замордованный земледелец – отличный раб. Пройдя через Черный ветер. И искушенный щеголь-царедворец. И правитель – из правителей вообще получаются самые лучшие рабы, кому, как не тебе, знать об этом? А школяры с тупыми копьями и полным отсутствием боевого азарта, подмастерья из каризов, мы с тобой – нас Черный ветер, может быть, и не возьмет. Зато нас тихо вырежут упурки – слишком мало думающих, еще меньше говорящих, почти никто не способен сражаться.

Верховный тяжело поднялся. Его лицо было обожжено открывшейся правдой, но осанка сохранила прежнюю гордость.

– Спасибо. Спасибо за твои слова. Завтра упурки будут под стенами. Я выведу дружины в поле, и маги Ложи сделают все, на что мы еще способны. Ты прав. Мы подонки, но рабы из нас плохие. Спасибо.

– Сядь, Бывший. До завтра далеко. Но я не остановлю тебя – выводи дружины. А Ложу свою оставь дома. Завтра на стены выйдут Мастера. Пятеро уже там. Они попробуют держать Черный Ветер. Ну а если… Тогда выйду я, хотя пределы сил моих давно ведомы мне.

Рядом со стариком бесшумно вырос Бродяга, белея и умоляюще трогая Магистра за рукав. Тот покачал головой и спокойно взял со стола пожелтевший от времени лист бумаги.

– Ты правильно понял меня, Бродяга. Да, это тот самый витраж, который ты стащил три года назад. И если Пятерых не хватит на ужас упурков, я буду договаривать витраж патриархов. И я знаю, что произойдет, если на язык не придут нужные слова. Возможно, самые простые слова…

…Ты подошел к старику, сурово глядевшему в бледное лицо Бродяги, и осторожно высвободил потертую бумагу из костлявых пальцев. Потом опустил глаза.

Соловьи на кипарисах и над озером луна, камень черный, камень… Пауза. Пол-листа исчеркано небрежными смешными рожицами – веселым человеком был безымянный патриарх – и внизу еще кусок текста. Я бродяга и трущобник… Зачеркнуто. Все забыл теперь навек ради розовой усмешки и напева одного… И совсем внизу, размашистым почерком с левым наклоном, – «пять Стихий – пять строф». Все.

Ты опустил листок на стол.

– Не торопи меня, старик. Мне кажется, я знаю этот витраж. Не спрашивай, откуда, и не торопи. До завтра.

* * *

Ровная и гладкая, выбеленная известкой угловая башня Зеленого замка круто уходила вверх, словно ножка исполинского гриба; нависающая черепичная крыша еще более усиливала сходство, и лишь там, у самого карниза, чернело едва различимое снизу окошечко, напоминавшее скорее бойницу. Из его узкой прорези хорошо были видны зубцы крепостной стены и часть равнины, мерно и неотвратимо заполнявшейся тускло отсвечивающими шишаками, щитами, гранеными копьями тяжелой конницы. Верховный сдержал свое слово. Раба из него не получилось.

Он стоял у окна, глядя вниз, не имея решимости и сил обернуться и встретить сосредоточенный напряженный взгляд Магистра. Утреннюю беседу старика с вернувшимися Мастерами он не слышал, но знал, что они не вынесли ночного ожидания и отправились навстречу упуркам, жгущим окрестные деревушки; и слышал сдавленные ругательства раненого Мастера Воды, и видел слезы в рыжих глазах Мастера Огня. Этого было достаточно, чтобы молча последовать за Магистром в башню и так же молча кивнуть Бродяге, раздобывшему где-то изогнутый боевой топор и упрямо застывшему у входа в башенные двери. Никому не доверял больше Бродяга, но любить он умел, и понимал теперь Чужой, что во всяком случае будет у него пара минут, пока любая неожиданность пройдет через Бродягу. Если пройдет.

Погрузившись в невеселые мысли, он пропустил тот момент, когда горизонт вспух гигантским шрамом и прорвался медленно текущими шеренгами низкорослых лошадок, ровно раскачивающих своих седоков, затянутых в кожаные куртки с металлическими пластинами на груди. Спину упурки не защищали – только трус поворачивается спиной к врагу.

Плохой исторический боевик. Слишком достоверный, и потому раздражающе тягучий. Ряды нелепых потных статистов, вытоптанные и загаженные лошадьми декорации, зелень, медь, охра. Дело лишь за пурпуром и кармином. Но за ними дело не станет. Уже выехал вперед широкоплечий варвар, отличающийся от соплеменников лишь высоким шлемом да трофейным гнедым иноходцем, уже выбежали вслед за ним с полдюжины косматых старцев, увешанных костяными амулетами от островерхих шапок до меховых сапог; уже прорезали напряжение равновесия их визгливые голоса, сопровождаемые одобрительным похлопыванием по коже седел всего упуркского воинства. Уже вырвался из городской дружины невысокий сухощавый всадник и, подхлестнув своего вороного, оказался на середине пока ничьей земли.

Всадник привстал на стременах, досадливым движением отбросил назад выбившуюся из-под шишака прядь волос и махнул коротким мечом в сторону степняков, обернувшись к хмурым лицам дружинников и беззвучно раскрывая рот. И в это мгновение ты проклял все традиции и обычаи, приказывающие начинать битвы эффектным жестом власть предержащих, потому что на вороном коне выхватила свой маленький меч Аль-Хиро, Звезда и дочь Звезды, хрупкая избалованная девочка с капризным изгибом губ. Ты отшатнулся от окна и увидел пустую комнату. Старика в ней не было. Он ушел. Неслышно и недавно.

…Ты бежишь по ступеням винтовой лестницы, соскальзывая и хватаясь за обдирающие руки перила, рискуя ежеминутно поломать себе все, что только можно поломать, ты пытаешься восстановить дыхание, но вдох и выдох сливаются в одну обжигающую смесь, и каждая ступень болью отдается в воспаленных легких – ибо ты видел, как у самых копыт испуганно встающего на дыбы вороного закрутились крохотные пылевые воронки и начали расширяться, повинуясь взвизгиваниям вымерших шаманов, темнея и вырастая стеной, отнимающей душу и дарящей послушание; ибо ты видел, видел пыль, становящуюся Черным ветром.

…Ты бежишь по нескончаемым виткам, поворотам, изгибам, неслышно шепча проклятия на всех известных тебе языках и наречиях, потому что крик плотно заперт во вздувшемся горле – ибо ты вспомнил витраж, вспомнил, наконец, слова, сказанные некогда веселым патриархом, любителем выпить и рисовать смешные рожицы, вспомнил слова человека, плюющего на черный ветер, и на красный ветер, и на все остальные ветра, не знающего, что такое послушание, не имеющего четыре рода скота и забывающего записывать свои слова не от легкомыслия, но от щедрости и спокойствия…

…Ты бежишь, скользишь, падаешь, вскакиваешь, – ибо ты знаешь, что старый костлявый ироничный хрыч, обожающий вопросы без ответов, отлично заваривающий чай, тоже нашел единственно возможные слова, не мог не найти, и он будет говорить, будет держать проклятый ветер, хотя пределы сил его изношенного тела отлично ведомы всем, в том числе и ему самому. Рукописи не горят, храмы не рушатся, музыка продолжает звучать, но умирают люди, и это стократ больнее, а в этом мире…

Растолкав остолбеневших дружинников, намного опередив задохнувшегося Бродягу, ты вылетел в первые ряды и заметил далеко впереди сухую сгорбленную фигуру, закрывающую лежащего на земле маленького хрупкого всадника от нависшего финального занавеса Черного ветра, и услышал первые слова, заставившие сошедшую с ума древнюю пыль дрогнуть и остановиться, прислушиваясь…

…Соловьи на кипарисах и над озером луна,
Камень черный, камень белый, много выпил я вина,
Мне вчера бутылка пела громче сердца моего:
«Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»

Он держал Черный ветер, выцветший старый человек, не идущий по следам древних, но ищущий то, что искали они; через пропасть лет ощутивший давно мертвую радость давно мертвого патриарха, сумевший сделать ее своей, и теперь чужие слова вновь оживали над замершей равниной, и темные крылья не могли сойтись над ними и начинали понемногу светлеть…

…Виночерпия взлюбил я не сегодня, не вчера,
Не вчера и не сегодня пьяный с самого утра,
Я хожу и похваляюсь, что узнал я торжество:
«Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»

Никто не заметил короткого щелчка воловьей тетивы. Коренастый пожилой лучник довольно ухмыльнулся, прищурившись на белое оперенье стрелы, дрожащее у самых глаз старика. Ее хищное тонкое древко глубоко уходило под выпирающую ключицу.

Магистр недоуменно огляделся вокруг, по-детски обиженно приоткрыв рот. «Я… – прошептал он, – я…» Непослушные ноги подломились, страшная пауза повисла в сгустившемся воздухе, снова наливавшемся томительной чернотой, – и тогда ты рванулся с места, не надеясь успеть, успеть к оседающему телу, и прошлый бег по бесконечной лестнице показался тебе далеким и наивным, и в разучившейся дышать груди нашлась лазейка для пронзительного крика на непривычно высокой ноте:

Я бродяга и трущобник, непутевый человек,
Все, чему я научился, все забыл теперь навек
Ради розовой усмешки и напева одного:
«Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»

Пыль осела, стали ясно различимы звериные скулы вождя на гнедом коне, приплясывающем от нетерпения, смолкли отрывистые вопли шаманов – и в открывшийся простор, свободный от Черного ветра, пошли упурки. Ты наклонился и подхватил с земли слишком короткий и легкий для тебя меч Аль-Хиро, понимая в последние секунды, что бежать и говорить ты еще смог, но говорить и рубиться не может никто. И ныряя под копыта ржущих лошадей, и снимая с седла особенно рьяного воина, ты знал, какие гибельные силы выходят сейчас из-под контроля, и удивлялся, уворачиваясь от стрел, удивлялся, рубя руки и головы – почему этот мир еще цел…

Передние ряды стали изгибаться полумесяцем, и в центре дуги мелькал маленький узкий меч, и никто не мог пройти через неподвижно лежащую девушку и старика, пытающегося приподняться на локте. Крылья ревущего полумесяца смыкались все глубже, осатаневший мир почему-то стоял, и лишь когда справа от тебя рухнул огромный разъяренный кочевник, уже достававший твою спину длинным кривым клинком – ты понял причину равновесия.

Резкие косые удары кованого топора в руках Бродяги не так страшили разбегавшихся упурков, как маска неподвижного застывшего лица с горящими первобытной ненавистью глазами. Серповидное лезвие звенело о щиты и доспехи, глухо вгрызалось в податливые тела, и бешеный ритм его взмахов совпадал с витражом патриархов, недоговоренным молодым азартным гением три года назад, совпадал до последней запятой – и он договаривал его сейчас, забрызганный, как мясник на бойне, договаривал всем своим существом, всей болью безрукого воина, глухого музыканта, немого Мастера, и когда Бродяга поравнялся с тобой, ты понял, что пора.

…Вот иду я по могилам, где лежат мои друзья,
О любви спросить у мертвых неужели мне нельзя?
И кричит из ямы череп тайну гроба своего:
«Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»

Оскаленный гнедой иноходец боком налетел на замахнувшегося Бродягу, литая быкоголовая булава опустилась на вздернутое плечо, заставив руку бессильно упасть и выронить оружие. Вождь степей круто развернул коня, разрывая ему губы, и ударил животное шпорами. Ты бросился к нему, но увидел, что не тебя на этот раз ищет палица сына Кошоя. А вернуться назад, зайдя в смятении боя слишком далеко, ты уже не успевал.

Магистр стоял на коленях, судорожно схватившись за проклятую стрелу, пытаясь повернуться к склонившемуся над ним сутулому воину, в котором ты изумленно узнал Верховного. Это к ним рвался Вождь степей, мучая коня, топча своих же бойцов, не тратя времени на добивание вставшего на пути Бродяги. И тогда Верховный взялся за древко стрелы и, повинуясь беззвучному приказу, мучительно запрокидывая большую непокрытую голову, – мощным рывком вырвал раздвоенный наконечник, забрызгивая кровью причудливую гравировку тяжелого панциря.

Сухие пальцы, сжимавшие рану, побелели и напряглись, но старика еще хватило на последний шепот…

…Под луною всколыхнулись в дымном озере струи,
На высоких кипарисах замолчали соловьи,
Лишь один запел так громко, тот, не певший ничего:
«Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»

Лопнувший седельный ремень звонко хлестнул по крупу, мотающий головой гнедой отчаянно взвился в воздух – и родившийся в седле кочевник впервые в жизни рухнул под копыта своего коня, под ребристые тяжкие подковы. И услышав за спиной отрывистый крик Верховного, ощутив ровную дрожь под ногами, ты позволил себе опуститься на вытоптанную землю, потому что время витражей прошло. Потому что теперь последнее слово оставалось за двинувшимися вперед городскими дружинами…

* * *

– Ты написал очень грустную сказку, – сказала жена, привычно отбрасывая упавшую на глаза прядь волос.

Мастер улыбнулся:

– В следующий раз обязательно напишу веселую. В некотором царстве, в некотором государстве… Обязательно.

Он знал, что не напишет. И что сегодня ночью будет кричать во сне, и уйдет на кухню, и заварит густой дымящийся чай, медленно переливая его из чайника в чашку и обратно, пока терпкий запах не растворит сонную тяжесть сознания…

Пряный пар поднимался над шершавыми горячими краями чашки, обжигая ладони, туманя зеленый прямоугольный камень на безымянном пальце, с искусно вырезанной странной башней, напоминающей исполинский гриб – и равнодушное солнце нависало над зеленью, медью, охрой, кармином изрытой равнины, солнце свирепое, солнце грозящее, бога, в пространствах идущего, лицо сумасшедшее… Зелень, медь, охра. Ты привстал и раздвинул шторы окна. Солнце, сожги настоящее во имя грядущего – но помилуй прошедшее!…

Крупные капли ударили по подоконнику. Пошел дождь.