/ / Language: Русский / Genre:prose_military / Series: Библиотека приключений №2

Конец "Осиного гнезда". Это было под Ровно

Георгий Брянцев

Повести о героической борьбе советских людей с немецко-фашистскими захватчиками в тылу врага в годы Великой Отечественной войны.

Г. Брянцев

Конец осиного гнезда

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ОСИНОЕ ГНЕЗДО

1. СВЯЗНИК ГАУПТМАНА ГЮБЕРТА

Телефонный звонок дошел наконец до моего сознания. Я вскочил и подбежал к аппарату. В окне уже брезжил рассвет. Вызывал к себе подполковник Фирсанов. Хотя за год войны пора было привыкнуть ко всяким неожиданностям, я все же встревожился — фронт проходил недалеко, всего в полусотне километров отсюда. С вечера, когда я отправлялся на квартиру, никаких непредвиденных заданий для меня в штабе партизанского движения как будто не намечалось. Наоборот, мне приказали сутки не появляться в штабе, пока не закончу обработку материалов, которые собрал во время своей недавней ходки в тыл противника. И вот — неурочный звонок…

Спал недолго — всего часа два: ночи нашего прифронтового городка были тревожными, его бомбила вражеская авиация, и лишь незадолго до рассвета наступала тишина.

Наскоро умывшись и одевшись, я рассовал по карманам папиросы, фонарик, складной нож — все, что при любых обстоятельствах должно было быть при мне, — затянул ремень с полевой сумкой и пистолетом и выскочил из дому. Светало. Теплели краски неба. Зеленоватая полоска на востоке быстро розовела. Рассветный ветерок пахнул в лицо прохладой, росистой свежестью и донес из соседнего садика волнующий запах влажной мяты. Листья тонкой березки у моего окна будто умылись росой — были совсем мокрые.

С холма, на котором стоял дом, виден городской парк, окутанный туманной дымкой. Река тоже курилась туманом, и в нем неясно вырисовывались металлические формы железнодорожного моста.

Я вышел из палисадника, прикрыл за собой калитку и зашагал вниз по травянистой узенькой улице, между двумя рядами бревенчатых домиков с резными наличниками окон и крылец. Через две-три минуты я уже был на мощеной «главной» улице.

Городок просыпался рано. Немилосердно грохоча по булыжной мостовой, промчалась трехтонка. В ее обшарпанном кузове, держась друг за друга, стояли люди с кирками и лопатами. На перекрестке расхаживал солдат-регулировщик с автоматом. С северной окраины, где размещались ремонтные мастерские фронта, доносился тяжелый гул танковых моторов, а с восточной, с аэродрома, — звенящий рокот самолетов.

На улице виднелись следы ночной бомбежки: чернели воронки, пахнущие гарью и свежей землей, — вечером их не было. Тротуар в одном месте завалило грудой кирпича. У водоразборной колонки из-под земли фонтаном била вода. Вокруг лужи, деловито чирикая, копошились неугомонные воробьи. Едкий дымок горелой краски щекотал нос.

Я торопливо обошел трансформаторную будку, превращенную бомбой в груду мусора, из которой торчали обрывки проводов, сваленный взрывной волной серебристый тополь, и выбрался на тенистую окраинную улицу, обрамленную двумя рядами старых лип.

Вот и аккуратный, обшитый тесом зеленый дом штаба. Его окна украшают кружевные, богатой резьбы наличники, а верх венчает легкая шатровая башенка с флюгером. Буйная, густая трава скрывает обитый досками фундамент.

Знакомый часовой у калитки с подчеркнутой молодцеватостью приветствовал меня и пропустил во двор. Я вбежал на крашеные деревянные ступеньки крылечка, прошел застекленную веранду по дорожке из небеленого холста и, перешагнув порог комнаты, увидел подполковника Фирсанова.

Подполковник стоял у окна, дымя папиросой. Видимо, он не спал в эту ночь. Лицо у него было усталое, веки припухли и покраснели.

— Майор Стожаров по вашему вызову явился! — доложил я.

Подполковник хмуро сказал:

— Поедете в Красные Кочинки. Там поймали парашютиста. С вами будет офицер из разведотдела армии. Надо допросить пойманного. Если это гитлеровский солдат-десантник, передайте его армейцам, а если агент-разведчик, везите сюда.

— Слушаюсь, — сказал я. — Разрешите выполнять?

«Эмка» мчалась по разбитому большаку в клубах пыли. Прыгая по рытвинам и ухабам, она обгоняла санитарные машины, автофургоны, повозки, грузовики и жалась к обочине, уступая дорогу автоколоннам, идущим к фронту. Над большаком висело тугое, душное облако пыли: пыль тянулась за каждой встречной машиной, пыль, несмотря на поднятые стекла, забивалась внутрь.

Рядом с шофером дремал, привалившись к дверце, майор Коваленко из разведотдела армии. Это был пожилой человек, старый чекист, пенсионер, с начала войны снова вставший в строй. А я спать уже не мог.

Почти неделя прошла с тех пор, как мы с Семеном Криворученко вернулись на Большую землю, в этот прифронтовой городок, но я все еще не сжился с мыслью, что нахожусь «дома». Все пережитое и виденное продолжало мучительно тревожить. В тылу врага, когда мы отдыхали где-нибудь в лесной глухомани, Семен иногда говаривал с грустью: «Как-то сейчас там, дома?» И мы молча думали о «доме», вкладывая в это понятие все — и наш штаб, и армию, и Москву, и далекие тыловые города, где остались наши близкие: у Семена мать, у меня моя Маша и маленькая Танюшка.

И сейчас в машине, ощущая во рту соленый вкус пыли, я думал о жене, дочке и вообще о детях, встреченных мною на дорогах войны.

Мне припомнилась одна такая встреча. Это было ранней весной в тылу противника. Снег, рыхлый, ноздреватый, залежался только в лесу. Вдали мы увидели сожженную деревушку. На опушке сиротливо стоял единственный уцелевший дом — старенький, весь поросший мхом.

У порога нас встретила тощая, с выпирающими ребрами, старая собака. Она поднялась с нагретой солнцем земли, уступила нам дорогу и тоскливо поглядела на нас, В доме мы увидели маленькую девочку. Это было до того неожиданно, что мы застыли, глядя на нее во все глаза. Она сидела на широкой, толстой деревянной скамье и крохотными чумазыми руками перебирала сорное зерно. Поверх грязного ситцевого платья на ней была чья-то большая суконная куртка, над полом свисали голые ножки. Спутанные волосы, давно забывшие о гребешке, падали на плечи.

Она нас не испугалась. Даже не удивилась, а только внимательно и пристально разглядывала.

После долгого молчания я сказал:

— Здравствуй, девочка!

— Здравствуй, — тихо ответила она и потупила взор.

— Где твоя мамка? — опросил Криворученко.

— Мамки у меня немае… — еще тише ответила девочка. — И сестры немае… Немцы побили.

Начальник штаба партизанского отряда Василий Чухнов шумно вздохнул и спросил.

— С кем же ты живешь?

— С тетей Варей.

— А где ж она?

— Пишла за хлибом, за ричку.

— И ты совсем одна?

— Никого немае.

— А в деревне еще кто есть?

— Ни.

— А давно ушла тетя Варя?

— Четыре дни.

— И ты не боишься одна?

— Боюсь, — призналась девочка. — У ночи Каштан шибко вое. — Она проворно спрыгнула со скамьи, взрослым движением оправила на себе неуклюжую куртку и, подойдя к порогу, звонко крикнула: — Каштан!

На зов явился уже знакомый нам худущий пес и уставился на маленькую хозяйку грустными глазами. Запустив ручонку в свалявшуюся рыжую шерсть пса, девочка представила его нам:

— Це Каштан.

— А как тебя зовут, дочка? — поинтересовался я.

— Катю.

— Сколько ж тебе лет?

— Шисть.

— Вы и раньше жили здесь?

— Ни, в Полтави. Тато був машинистом, а мама працювала в дитсаду. Нас пид Брянском разбомбили, и тату тамось убило. Мы не знайшли его… — Катя сделала паузу, сдвинула белесые брови и сказала: — Пидемте, дяденька, я вам покажу могилку мами.

Мы переглянулись и молча последовали за ней. Катя, шлепая босыми пятками по холодной земле, провела нас к маленькому холмику недалеко от дома.

— Тут мы с теткой Варей сховали маму и Таню, — проговорила она и тихо, беззвучно заплакала, вытирая грязным кулачком градом катившиеся слезы.

У нас троих тоже что-то подкатило к горлу. Василий Чухнов подхватил Катю на руки и стал неумело, прокуренным басом, успокаивать ее. Мы вернулись в дом.

— Что же ты кушаешь? — спросил Семен.

— Хлиб…

— Ну, угощай и нас, — шутливо сказал Чухнов, опуская Катю на скамейку.

Она стеснительно улыбнулась:

— Мало у мене… — Но все же, спрыгнув со скамьи, подошла к полке, поднялась на носки, взяла кусочек черной сухой лепешки, напоминающей изношенную подошву, и подала Чухнову.

— Вот спасибо! — поблагодарил Чухнов, глотнул от волнения воздух, сунул лепешку в карман и спросил: — Как фамилия тети Вари?

Катя задумалась и не сразу ответила:

— Грунь…

Мы переглянулись. Все стало ясно: Варвара Грунь два дня назад по заданию отряда отправилась в разведку, и эсэсов/цы схватили ее на железнодорожном разъезде.

— Вот что, Катюша, — заговорил Чухнов. — Пойдешь с нами в партизанский отряд?

Она не колебалась:

— Пиду. А як же с тетей Варей?

— Она знает к нам дорогу, придет.

— А Каштан?

— Каштана заберем с собой.

— Пиду! — твердо сказала девочка.

— А фашистов, которые загубили твоих папку, мамку, сестренку, мы непременно накажем. Всех перебьем, — скрипнув зубами, пообещал Чухнов, снова беря Катю на руки.

— А в Полтаву звернемся? — недоверчиво спросила она.

— Обязательно!

…Мы шли глухим лесам. Чухнов посадил Катю на плечо. Она ему что-то рассказывала. Сзади, опустив голову, плелся обессилевший Каштан.

На этом мои воспоминания прервались. Мы приехали в Красные Кочинки. Машина остановилась у правления колхоза.

Майор Коваленко проснулся и тяжело полез из машины. Через прохладные сени, где стоял полумрак, мы прошли в большую, светлую комнату с бревенчатыми стенами Нас встретила председатель колхоза Ульяна Семеновна, пожилая, крепко сбитая женщина с полным простодушным лицом и совсем молодыми глазами.

Все убранство комнаты составляли большой, покрытый красным сукном стол, несколько табуреток, деревенской работы крепкий шкаф и развешанные по стенам сельскохозяйственные плакаты.

Осведомившись, не голодны ли мы, и распорядившись, несмотря на наши протесты, насчет чайку, Ульяна Семеновна принялась рассказывать подробности ночного происшествия. Рассказ ее был короток.

Ночью, в половине первого, к ней в избу прибежал дед Ефим, караульщик колхозных коровников, и сообщил, что пролетевший самолет что-то сбросил над коровниками и что сброшенный предмет висит на старой сосне. Ульяна Семеновна живо подняла людей, приказала деду Ефиму не шуметь и побежала с народом к ферме. Действительно, на высокой сосне неподвижно висело что-то темное. Стали кричать — никто не отзывается. Тогда один шустрый паренек, Мишка, вскарабкался на сосну, пригляделся и закричал сверху, что, мол, на суку висит человек. Народ, понятно, ахнул. Снова стали окликать — и снова ответа не последовало.

Ульяна Семеновна послала в деревню за рыболовной сетью. Когда сеть принесли, на дворе уже рассвело, и все увидели, что в самом деле, запутавшись в парашютных стропах, вниз головой висит человек. Сеть растянули под сосной, затем тот же Мишка снова забрался на дерево и подрезал стропы. Человек упал в сеть. Он был жив, но без сознания. Колхозники обыскали его и пришли к выводу, что это чужой человек, не наш, не советский. Чужака накрепко связали, заперли в амбарушке и приставили караульщиками деда Ефима и Мишку.

— Покажите-ка нам, уважаемая Ульяна Семеновна, что нашли на нем, на этом висельнике, — попросил майор Коваленко.

Ульяна Семеновна открыла толстые визгливые дверцы шкафа и вынула сверток. В свертке оказались: пистолет «Вальтер» с запасной обоймой, пятьдесят пять тысяч рублей советских денег, расческа в пластмассовом футляре, коробок спичек «Малютка», металлический портсигар, набитый махоркой, и начатая пачка «Беломорканала». Кроме того, в свертке были паспорт, служебное удостоверение, профсоюзный билет и две справки, отпечатанные на пишущей машинке. Одна удостоверяла, что владелец ее, Брызгалов Спиридон Кузьмич, освобожден от военной службы ввиду болезни— грыжи. Справка была выдана Смоленским горвоенкоматом. В другой бумажке значилось, что гражданин Брызгалов является агентом отдела снабжения Старопокровского ремонтно-механического завода и направляется на один из уральских заводов в служебную командировку сроком на двадцать пять дней по делам, связанным с выполнением срочного заказа оборонного значения.

Майор Коваленко попросил привести задержанного. Ульяна Семеновна вышла в сенцы.

— Посмотрим, каков этот залетный гусь, — сказал Коваленко. — Только бы он не отдал богу душу. Целую ночь вниз головой провисел…

Опасения оказались напрасными. Скоро дед Ефим, вооруженный охотничьей двустволкой, и Мишка ввели в дом человека со связанными руками. Майор отпустил конвоиров, и мы остались с глазу на глаз с ночным гостем.

Это был долговязый белесый человек с голубоватыми неподвижными глазами. Ему можно было дать и двадцать пять, и тридцать, и сорок лет. Невыразительная помятая физиономия, тонкая шея, костлявая фигура, выпирающие на спине лопатки — в общем, не красавец. На нем были синий поношенный шевиотовый костюм, полосатая сорочка с помятым галстуком, желтые полуботинки. На плечи его был накинут дешевый рыжий плащ. Встретишь такого на улице — пройдешь мимо, не обратив на него никакого внимания.

Майор Коваленко развязал ему руки и приказал сесть. Парашютист опустился на табуретку и уставился в пол.

Майор спросил тихим, безразличным голосом:

— Фамилия?

— Моя? — Парашютист дернулся, но тут же, не поднимая глаз от пола, заученно-быстро ответил: — Брызгалов, Спиридон Кузьмич Брызгалов. Раненбургский район, Рязанская область, одна тысяча девятьсот пятого года рождения.

— Если врете, потом раскаетесь, — предупредил майор. — Всякая, даже малейшая ложь обернется против вас.

Брызгалов поглядел на нас, снова уставился в пол и стал покусывать ногти.

Я внимательно смотрел на него и решил, что этот субъект не из храбрых. Это было написано на его вялом, тусклом лице. Да и взгляд…

В бледных голубых глазах Брызгалова за внешним тупым безразличием я угадал страх, неодолимый страх, свойственный большинству предателей. Этот заговорит начистоту.

— Фамилия? — все так же тихо повторил Коваленко.

Парашютист молчал. Правой рукой он нервно водил по подбородку.

— Думайте побыстрее, чтобы не жалеть после, что долго думали, — сказал Коваленко.

Но парашютист по-прежнему молчал, безразлично глядя под ноги майора. Видимо, он решал, какой тактики ему надо держаться.

— Ну?. — напомнил Коваленко. — Назовите вашу настоящую фамилию.

Брызгалов судорожно вздохнул, помял кадык и с усилием произнес:

— Ладно. Я скажу правду…

Оказалось, что Брызгалов — это его последняя фамилия. За свою жизнь он сменил их так много, что затрудняется вспомнить и назвать все. Он был вором-рецидивистом, много раз подвергался аресту, три раза судился и отбыл в общей сложности шесть лет наказания. Бежал из места заключения. В последнее время был участником крупной банды железнодорожных грабителей и связанных с ними спекулянтов. На товарных станциях и в пути следования вскрывали запломбированные вагоны и расхищали грузы. «Были крупные дела, — не без гордости сообщил он. — В Минске два вагона обуви и мануфактуры вывезли…» В сорок первом году ограбил и убил железнодорожного кассира-артельщика. Поймали. Приговорили к высшей мере — расстрелу. Это произошло 18 июня в Бресте, за четыре дня до начала войны.

Брызгалов подал ходатайство о помиловании. Началась война. Брызгалова в арестантском вагоне отправили на восток. Под Минском поезд попал под бомбы, вагон разнесло в щепы. Из заключенных уцелели немногие, в том числе и Брызгалов. Пользуясь ночной темнотой и паникой, он бежал, укрылся в какой-то деревне и дождался прихода гитлеровцев. Он явился к германскому офицеру — командиру танковой части, рассказал о себе и предложил свои услуги. Тот направил его в какой-то штаб. Гитлеровцы хорошенько допросили его, направили на подготовку и теперь, через год, выбросили с парашютом на советскую территорию с заданием собирать разведывательные данные в прифронтовой полосе. Приказано ему осесть в районном городке Бутове и ждать агента-посыльного.

— И все? — не скрывая усмешки, спросил Коваленко.

Фашисты иногда практиковали заброску парашютистов на нашу территорию с подобными заданиями, и изложенная Брызгаловым версия звучала более или менее правдоподобно. Скорее — менее…

— Зачем же вас выбросили так далеко от фронта? — спросил я. — Да еще в гражданской одежде? И с командировочным направлением на Урал.

Брызгалов неопределенно пожал плечами:

— Ошиблись, видать.

— Вы прыгнули, когда бомбили город?

— Да.

— А какие дела вас ожидали на Урале? — поинтересовался Коваленко.

Брызгалов оскалил в усмешке большие желтоватые зубы:

— Я туда и не собирался. Удостоверение это так, для отвода глаз, на всякий случай.

— А пятьдесят пять тысяч?

— Ну, это на расходы.

— Так много?

— Наших денег они не жалеют.

— Та-ак… — протянул Коваленко и вдруг резко скомандовал: — Раздевайтесь!

В глазах предателя мелькнул страх. Он покачнулся, как от удара, и дрожащим голосом переспросил:

— Раздеваться? Сейчас?

— Сейчас и поживее! — приказал Коваленко.

Он встал из-за стола и направился к Брызгалову.

Предатель вскочил на ноги. Табуретка упала.

Несколько секунд Брызгалов и майор пристально глядели друг другу в глаза. Затем Брызгалов медленно стянул с себя пиджак. Коваленко, глядя в лицо предателя, передал пиджак мне.

— Дальше… — сказал он.

— Совсем… раздеваться? — спросил Брызгалов.

— Да, — ответил Коваленко. — Догола.

Предатель расшнуровал ботинки, разулся, снял одежду и сел, обхватив бледными руками голые плечи.

Я занялся обследованием пиджака: осмотрел карманы, в которых ничего уже не было, и принялся прощупывать подкладку.

Тогда Брызгалов вдруг скороговоркой выпалил:

— Я все скажу, граждане начальники. Все, все! Один черт! Запутался…

— А мы и не сомневались, что вы все скажете, — очень спокойно отозвался Коваленко, осматривая брюки. — Куда же вам деваться?

— Правильно, гражданин майор! — подобострастно подтвердил Брызгалов. — Все, все скажу.

Вооружившись перочинным ножом, я вспорол борт пиджака и извлек из-под подкладки кусочек жестковатой бумаги, обернутый лоскутком бязи.

— Так… — проговорил Коваленко, — Интересно. Ну-ка, посмотрим…

Это была часть фотокарточки молодой женщины, обрезанная по ломаной линии.

Брызгалов не сводил глаз с майора. От сильного волнения на лбу у него выступили росинки пота.

— Ну?.. — обратился к нему Коваленко.

Брызгалов шумно выпустил из груди воздух и, облизнув сухие губы, сказал:

— Влип!

— Дальше? — потребовал Коваленко, заканчивая осмотр одежды.

— Фотокарточка — это пароль, — проговорил Брызгалов. — Вещественный пароль. Теперь я расскажу все по порядку.

— Одевайтесь, — разрешил Коваленко.

Брызгалов медленно оделся, обулся и, бросив взгляд на стол, где лежали отобранные у него вещи, попросил разрешения закурить.

Коваленко взял щепотку махорки, листок бумаги из своего портсигара и передал предателю.

— Фотокарточку, эту половинку, надо показать Саврасову. У него вторая половичка. Сложенные вместе, они должны составить целую фотографию.

— Кто такой Саврасов?

— Инженер.

— Где он?

Брызгалов назвал один из уральских городов.

— Кто вас послал к нему?

— Гауптман… Капитан Гюберт.

Далее выяснилось, что после побега из арестантского вагона Брызгалов попал из танковой части не в штаб дивизии, а в разведывательную организацию гитлеровцев и что его подготовкой занимался некий капитан Гюберт.

Брызгалову было приказано побыстрее проникнуть на Урал, отыскать инженера Саврасова, сказать ему три слова: «Шифр 17 апреля», получить информацию и вернуться обратно к капитану Гюберту. Для этого ему и выдано было служебное удостоверение, паспорт и командировочное предписание на имя агента снабжения Старопокровского завода. Документы принадлежали одному из расстрелянных гитлеровцами советских граждан. Из пятидесяти пяти тысяч рублей — сорок Брызгалов должен был передать Саврасову, а пятнадцать оставить себе.

— Вы знаете Саврасова? — спросил я.

— Нет.

— А где обитает капитан Гюберт?

Брызгалов назвал небольшой районный город, оккупированный гитлеровцами. Но Гюберт живет не в самом городе, а примерно в километре от него, в лесу, в бывшем детском санатории. В распоряжении Гюберта имеется небольшой штат из двадцати — двадцати пяти человек, и среди них двое русских. Фамилий их Брызгалов не знает.

— Может быть, знали, но забыли? — спросил Коваленко.

— Совсем не знал, — ответил Брызгалов. — Мне с ними не разрешали…

— Сколько времени вы пробыли в резиденции Гюберта?

— Восемь месяцев. С декабря прошлого года. И никуда не выходил. Вся территория обнесена колючей проволокой в три ряда, круглосуточно охраняется, подходы заминированы. У них там все свое: и кухня, и баня, и радиостанция, и электродвижок…

Он докурил цигарку до самых губ, аккуратно положил окурок на пол и затоптал ногой.

— Что вы должны были сказать Саврасову при встрече? — спросил я.

— Ничего.

— То есть?

— Вначале ничего. Я должен был показать ему вот этот кусок фотокарточки, и все.

— А потом?

— А после того как Саврасов мне покажет вторую половинку, сказать ему: «Шифр 17 апреля».

— Что это значит?

— Не могу знать. Капитан Гюберт не сказал мне об этом ничего…

— Выкладывайте все! — жестко сказал Коваленко, глядя прямо в лицо парашютисту.

Брызгалов рассказал, что он обязан был выслушать Саврасова, хорошенько запомнить все, что тот скажет, и, не теряя времени, возвратиться с докладом к капитану Гюберту. Капитан в ближайшее время не намерен переносить свою резиденцию, по крайней мере, к такому заключению пришел Брызгалов. Возможно, что Саврасов снабдит его новыми документами, командировкой в прифронтовой район. Возвращаться Брызгалов должен через линию фронта на том участке, где ему указано. Он назвал это место. При встрече с первым же гитлеровцем надо сказать пароль: «Ахтунг, панцер!», что в переводе означает: «Внимание, танки!», и потребовать, чтобы его доставили к гауптману Гюберту. На участке передовой, где обусловлен переход, пароль, данный Гюбертом, будет известен командирам германских частей.

— А кто вас свел с Гюбертом?

— Он сам приехал в штаб танковой дивизии и забрал меня, — ответил Брызгалов. — Нас сопровождала охрана и солдаты фельджандармерии.

— И Гюберт сразу отвез вас в свою резиденцию? — спросил я.

— Нет, — ответил Брызгалов. — Меня еще месяца два держали в кутузке жандармерии. Вытребовали из Бреста сохранившиеся судебные дела, все проверяли. Гюберт время от времени приезжал беседовать со мной, а в декабре забрал к себе.

2. КОМАНДИРОВКА

Прошло три дня. Ничего нового Брызгалов не рассказал. Подполковник Фирсанов позвонил в Центр. Выслушав его, Центр предложил допросы временно прекратить и сообщил, что на днях к нам вылетит полковник Решетов. Кто такой Решетов — никто у нас не знал.

Полковника мы встретили утром на фронтовом аэродроме. Это был рослый хмурый человек, судя по его выправке — в прошлом строевик. Представившись и поздоровавшись с нами, он уселся в машину рядом с шофером, наклонился вперед к ветровому стеклу и молчал всю дорогу до штаба. Я сидел сзади, и в глаза мне бросилась одна особенность: правой рукой Решетов все время старательно массировал кисть левой. Эта кисть была заметно бледнее правой, суше и помечена большим белым рубцом, идущим по тыльной стороне.

В рабочей комнате Фирсанова он уселся на маленький жесткий диванчик, прижавшийся к простенку между окнами, расчесал свои густые волосы и расстегнул воротник гимнастерки.

— Садитесь, товарищи, — сказал он нам — подполковнику Фирсанову, майору Коваленко и мне.

Его спокойное хмурое лицо со сросшимися на переносице бровями казалось утомленным.

Пауза затянулась. Полковник курил. Мы ждали.

— Где парашютист? — спросил наконец Решетов, потирая больную руку.

— Во дворе, рядом, — ответил Фирсанов.

— Где его лучше допросить: там или здесь?

— Только у меня, там негде.

— Распорядитесь, чтобы его привели, — приказал Решетов.

Я, как младший по званию, вышел и через несколько минут возвратился с Брызгаловым.

За эти дни Брызгалов немного отошел, отдохнул, глаза его, тогда, при первом знакомстве в колхозе, показавшиеся мне очень маленькими, теперь как бы увеличились и смотрели с некоторой наглецой, словно он уже считал себя в полной безопасности.

— Садитесь, — бросил ему полковник.

Брызгалов осторожно сел.

Решетов несколько секунд молча смотрел ему в глаза. Брызгалов поежился под его тяжелым взглядом, как жук, наколотый на булавку, потом нервно передернул плечами и уставился в пол.

— Вас готовил к переброске Гюберт? — спросил Решетов.

— Эге… Я уже говорил об этом вот им. — И Брызгалов небрежно кивнул в нашу сторону.

Глаза полковника сузились.

— Встать! — резко сказал он. — Отвечать, как полагается!

Брызгалов вскочил, словно его подбросило сильной пружиной, подтянулся, вытянул руки по швам.

Решетов ставил вопросы громко, четко, отрывисто, не отводя взгляда от Брызгалова.

— Да, капитан Гюберт, — отвечал Брызгалов. — Он готовил к переброске и возил на аэродром.

— Кто сопровождал в самолете?

— Тоже он.

— Еще кто?

— Второй немец.

— Фамилия?

— Не знаю.

— А Саврасова знаете?

— Нет, никогда в глаза не видел.

— А Гюберт Саврасова знает?

Лицо Брызгалова застыло; казалось, в его голове происходит какая-то усиленная работа мысли.

Задержавшись с ответом, он сказал наконец:

— По-моему, не знает.

— Садитесь! — разрешил полковник. — Почему вы так решили?

Брызгалов сел, вздохнул, вытер влажный лоб рукавом пиджака и начал рассказывать. Накануне выброски Гюберт обстоятельно беседовал с ним. В ходе беседы он вызвал к себе незнакомого Брызгалову русского и предложил ему: «Опишите подробнее и точнее наружность Саврасова». Брызгалов считает, что, если бы Гюберт лично знал Саврасова, он бы не передоверил описание его наружности другому. К тому же, когда этот русский рисовал портрет Саврасова, Гюберт спросил его, кто выше ростом — Брызгалов или Саврасов. Русский взглянул на Брызгалова, попросил его встать со стула и ответил, что Саврасов, если и выше, то очень ненамного.

Трудно было предположить, чтобы Брызгалов врал так тонко. К тому же этот вопрос к его личной судьбе не мог, по-видимому, иметь отношения. Из рассказанного можно было заключить, что Гюберт действительно не знал Саврасова.

Это обстоятельство, очевидно, пришлось по душе Решетову. Он чему-то усмехнулся, прошелся по комнате и продолжал допрос:

— Как звали русского?

Брызгалов покачал головой. Этого он не знал. Может быть, при нем Гюберт и называл русского по имени или фамилии, но Брызгалов не обратил на это внимания, не запомнил. За все время пребывания в разведывательном пункте он видел этого русского только два или три раза и знаком с ним не был.

— В чем он был? — спросил Решетов.

— В гражданском костюме.

— Обрисуйте мне его, — предложил полковник. — Каков он собой?

Брызгалов помедлил немного, видно собираясь с мыслями, потер угреватый лоб, посмотрел в потолок, прищурил один глаз, точно прицеливался, и начал рассказывать. Он дал яркий, сочный, запоминающийся портрет, по крайней мере я получил довольно живое представление о внешности и характерных особенностях этого неизвестного «русского».

— Значит, брови у него мои? — спросил Решетов.

Брызгалов посмотрел на полковника исподлобья и ответил:

— Пожалуй… А в плечах он поширше немного. Он пожирнее вас, а вы суховаты…

— Какое вознаграждение обещал вам Гюберт по возвращении?

Брызгалов потупился и после небольшой паузы проговорил:

— Обещал на тридцать тысяч часов и золота из Ювелирторга… И интересную должность…

— Какую именно?

— Начальника полиции в Рославле.

Полковник усмехнулся, прошел к дивану, сел и принялся за свою левую руку.

Я попросил разрешения задать арестованному несколько вопросов.

— Спрашивайте, — сказал полковник.

Брызгалов перевел взгляд на меня.

— Вы владеете немецким языком? — спросил я.

Брызгалов разрешил себе улыбнуться: кроме русского, он не владел никакими.

— Как же вы изъяснялись с Гюбертом?

— Хм… Он по-русски говорит не хуже нас с вами.

Полковник быстро встал:

— А может быть, Гюберт не немец?

— Немец! — твердо заверил Брызгалов. — Самый настоящий немец. С немцами по-своему он говорит очень быстро. А по-русски говорит хоть и правильно, но медленно.

— А почему вы решили, что тот, незнакомый вам человек, русский? — осведомился я.

— И по разговору и по обличию. Нет, уж тут я не ошибаюсь.

— Так… — произнес Решетов и хлопнул себя по коленям. — Еще есть вопросы?

Вопросов не было.

— Отправьте, — распорядился полковник.

Я увел арестованного и вернулся.

— Можете быть свободны, — сказал Решетов мне и Коваленко.

Мы вышли. Я решил отправиться домой и закусить, так как с утра у меня крошки во рту не было. Коваленко остался в штабе.

День выдался жаркий. Я шел теневой стороной улицы, не торопясь. Колонка была уже починена, три воронки засыпаны, около трансформаторной будки стояла грузовая машина: несколько бойцов грузили в ее кузов глыбы кирпичей, спаянные цементным раствором.

Когда я перешагнул порог дома, меня встретил настойчивый телефонный звонок. Я вбежал в комнату и схватил трубку. Звонил Коваленко:

— К полковнику Решетову, быстро! Где вы пропадаете?

— Как — где? Я только что до дому дошел, еще не завтракал даже.

— Не умрете… Давайте быстрее. Он не из тех, кто любит ждать.

Обратно в штаб я почти бежал. Майор встретил меня у входа, видимо специально, чтобы сгладить впечатление от своего резкого тона по телефону.

— Успели перекусить? — спросил он.

— Когда же? Я только вошел — и звонок.

— Ничего! Дело поправимое. После разговора прямо ко мне. Я тоже не завтракал, — и, подмигнув мне многозначительно, добавил: — Закусим добре!

Я понял без пояснений что майор грозится выставить к завтраку что-нибудь более интересное, чем пиво, которым славился городок.

В кабинете меня ждали Решетов и Фирсанов.

— Садитесь, майор… — пригласил полковник. — Вы понимаете, что кому-то надо ехать на Урал, на свидание с Саврасовым? — с ходу спросил он.

— Очень хорошо понимаю, — ответил я. — Думал об этом. Нельзя упускать такой возможности.

— Вот именно. Вы к такому путешествию готовы?

— Я?.. Так точно, готов немедленно.

— Отлично! — сказал полковник и откинулся на спинку дивана. — Правда, подполковник Фирсанов колебался, на ком остановить выбор — на вас или на майоре Коваленко, а потом согласился со мной, что ваша кандидатура более подходит. Важно, что вы уже трижды были в тылу врага, видели тамошнюю обстановку, знаете режим, установленный оккупантами, их повадки. Разговаривая с Саврасовым, вам не придется фантазировать. А Саврасов безусловно поинтересуется воинскими подвигами своих хозяев, всякими там подробностями и деталями. Рассказывайте ему побольше. Это очень важно. Ведь вы пойдете к Саврасову как посланец Гюберта, как человек с той стороны. О Саврасове мы, правда, почти ничего не знаем. Но есть основания полагать, что это гусь крупный… — Полковник помолчал и спросил: — Разведчиком вы стали, кажется, совсем недавно?

— Так точно, — ответил я.

— А кем были до войны?

— Учителем математики.

— В армии служили?

Я ответил, что отбывал срочную службу, затем три года на сверхсрочной, учился на специальных курсах и, наконец, воевал с белофиннами.

— Так вот, майор, — сказал полковник Решетов, — задание это не менее важное, чем ходка в тылы противника. Свидание с инженером Саврасовым надо провести на «отлично». Неизвестно, во что выльется и что повлечет за собой эта встреча. Неизвестно, с кем вам еще придется повидаться после знакомства с Саврасовым. Гадать мы не будем, но предвидеть кое-что можем.

— Ясно.

— Ведите себя в разговоре с Саврасовым смелее, чувствуйте себя свободно, поставьте дело так, чтобы он понял, что вы не просто курьер, вроде Брызгалова, а доверенное лицо капитана Гюберта с особыми от него полномочиями. Постарайтесь выудить из него все, что можно. Постарайтесь узнать больше, чем он сам сочтет нужным передать Гюберту.

— Ваша встреча с Саврасовым, — заметил Фирсанов, — проверит показания Брызгалова. И от результатов ее будет зависеть многое.

— Теперь вот что, — продолжал Решетов, — помимо предметного пароля, вот этой разрезанной фотографии, вы должны назвать Саврасову устный. Вы должны сказать ему: «Привет от Виталия Лазаревича», а Саврасов обязан ответить: «Очень рад, я видел его в феврале сорок первого года».

— Значит, Брызгалов?. — сказал я.

— Да, да… — перебил меня Решетов. — У Брызгалова дух еще неокончательно сломлен. Он кое-что скрывает. Насчет устного пароля он сознался только что, когда вы отсутствовали. Я с ним еще раз беседовал.

— Понятно.

— Возможно, что он и сейчас не все сказал, — проговорил Фирсанов.

— Возможно, даже весьма вероятно, — согласился Решетов. — Но я предупредил этого субъекта, что за все, что он не нашел нужным нам рассказать, он отвечает головой. Итак, собирайтесь, майор.

Я встал.

— Полетите завтра утром, — заключил полковник. — Вас встретят там и дадут знать, где искать Саврасова. Я буду звонить ночью и предупрежу товарищей. Доброго пути. Желаю успеха! — И он подал мне руку.

3. САВРАСОВ РАЗГОВАРИВАЕТ ОТКРОВЕННО

Самолет доставил меня из Москвы в город на Урале около полудня.

Два товарища, предупрежденные полковником, встретили меня и сразу же сообщили, что Саврасова в городе нет. Его ждут с минуты на минуту. Живет Саврасов в центральной городской гостинице. В той же гостинице, этажом ниже, забронирован номер и для меня — «представителя одного из железнодорожных главков».

Условившись о встречах и телефонных звонках, мы распрощались, и я, усевшись в автобус, отправился в город.

Получив номер и сдав документы на прописку, я решил прежде всего привести себя в порядок: надо было предстать перед инженером в самом лучшем виде и произвести впечатление хорошего конспиратора, человека, располагающего средствами и идеальными документами.

Я побрился, переоделся и вышел на улицу. День был на исходе. Длинные тени тянулись через мостовую.

Улицы города, широкие, просторные, озелененные, были заполнены пешеходами и машинами. Война взбудоражила город, перекинув в него с запада крупные предприятия и десятки тысяч новых людей. Я шел неторопливо, разглядывая вывески и афиши, временами останавливаясь перед витринами, чтобы посмотреть на свое отражение.

Погода портилась. Лето покидало Урал. Деревья на улицах и в скверах дрожали под порывами ветра. Над центральным сквером, предчувствуя дождь, беспокойно летали и каркали галки.

Я решил было пройти до конца главной улицы, но передумал и пошел обратно. Не то чтобы я волновался. Нет. Еще в самолете я мысленно рисовал картину моего первого визита к Саврасову. Я представлял себе, как войду к Саврасову, что скажу, как направлю ход беседы, пытался предусмотреть опасные вопросы. Казалось, я был вполне подготовлен. Но видимо, подсознательно меня тревожило ощущение неизвестности, и мне вдруг захотелось ускорить встречу, чтобы избавиться от этого ощущения.

Около гостиницы стоял изрядно потрепанный «ЗИС-101», и я подумал, что на этой машине вернулся Саврасов. Я поднялся на третий этаж, толкнул дверь его номера. Дверь была заперта.

Я отправился к себе и прилег на диван. Время потянулось в раздумьях и ожидании.

Примерно через час-полтора я снова поднялся на третий этаж и увидел ключ, торчащий в двери Саврасова. Значит, инженер явился. Ждать больше нечего: я огляделся по сторонам, убедился, что коридор пуст, и без стука вошел.

У круглого стола, уставленного посудой, с журналом «Огонек» в руках сидел Саврасов. Он поднял голову и сквозь большие очки в черной оправе выжидательно уставился на меня. У него было большое, гладкое, актерское лицо, старательная — волосок к волоску — прическа с ровным пробором, темные, с припухшими веками глаза.

— Вы к кому? — спросил он бархатистым, звучным голосом, не меняя позы, с нотками удивления в голосе.

— Если вы инженер Саврасов, то к вам, — ответил я, стоя у порога.

— Да, я Саврасов. Чем могу быть полезен? — спросил он, слегка прищурив глаза.

— Я к вам с приветом от Виталия Лазаревича, — произнес я негромко, внимательно следя за его лицом.

Он немного побледнел, полная рука, державшая журнал, вздрогнула. Он бросил журнал на стол, откинулся было на спинку стула, но тотчас быстро встал.

Эти резкие и непоследовательные движения ясно говорили о волнении.

— Никак не ожидал… — произнес Саврасов вполголоса и, обойдя стол, направился к двери. Походка у него была тяжелая, и паркет под его шагами поскрипывал. Приоткрыв дверь, он вынул ключ, вставил его изнутри и, повернув два раза, строго сказал: — У вас очень громкий голос. Нельзя ли потише?

Я почувствовал повелительные нотки, прозвучавшие в его голосе.

Саврасов подошел вплотную, посмотрел мне в глаза пристальным взглядом, будто прицеливался, и тихо, но очень медленно и внятно назвал ответный пароль:

— Очень рад… Очень рад… Я видел его в феврале сорок первого года… — И прежним повелительным тоном спросил: — Вас кто послал, Доктор?

Тон этот мне не понравился — он сразу ставил меня в зависимое положение, а этого нельзя было допустить.

— Кто послал, не так важно, — ответил я немного развязно, взял стул, повернул его и уселся верхом, положив руки на спинку стула. — Когда надо будет, скажу, Черт вас занес в такую даль!. — Я старался говорить тоном брезгливым и небрежным, так, чтобы установить строгую дистанцию между нами.

Он вздохнул, подошел к просиженному дивану и тяжело опустился на него. Диван издал жалобный стон.

— Так, так… — произнес Саврасов, немного смешавшись и как-то растерянно. — Ну-с?. — Видимо, от волнения его губы пересохли, и он облизал их.

— Рассказывайте, что случилось, почему молчите? Где люди? — сказал я.

— Виноват. Маленькая деталь…

— То есть?

— Вы обязаны показать мне кое-что.

Я неторопливо вынул из нагрудного кармана пиджака зеркальце, вделанное в замшевый чехольчик, извлек из него половинку фотокарточки и подал Саврасову.

Он взял ее, рассмотрел на расстоянии вытянутой руки, как это делают люди, страдающие дальнозоркостью, и, покачав головой, усмехнулся:

— Все ясно, все ясно… Что и требовалось доказать.

Он достал из кармана пухлую записную книжку в засаленной обложке, перетянутую резинкой, и раскрыл ее. Надорвав внутреннюю сторону обложки, извлек из нее фотографию, положил ее на край дивана и присоединил к ней половину, врученную мной. Края обеих половинок, разрезанные по ломаной линии, сошлись точка в точку.

— Вот так… — проговорил Саврасов, ослабил галстук и, расстегнув воротник сорочки, откинулся на спинку дивана: — Но вы все-таки скажите, — обратился он уже просительно, — от кого вы: от Доктора или от Габиша?

Ни о том, ни о другом я не имел ни малейшего понятия. Отсюда неопровержимо следовало, что отвечать опрометчиво нельзя. Надежно уложив в памяти два новых имени — Доктор и Габиш, — я ответил:

— Я от Гюберта. Гауптмана Гюберта…

— Гюберт… Гюберт… — протянул Саврасов, прикрыв глаза и стараясь, вероятно, что-то вспомнить. — Это не племянник Габиша? Вы имени его не знаете?

— В эти детали не посвящен, — коротко ответил я.

— А каков он из себя?

Со слов Брызгалова я довольно живо обрисовал внешность и манеры капитана Гюберта.

— Не то, не то… Безусловно, не то, — проговорил инженер, подтвердив догадку незадачливого парашютиста, что Саврасов, по-видимому, не знает Гюберта. — Да это, в сущности, и не так важно.

Обычно я придерживался непреложного правила: не зная игры, не делать первых шагов. Сейчас обстановка предписывала мне действовать крайне осторожно. Но она вовсе не исключала риска. Даже наоборот — она предполагала риск. Если бы Саврасов не допустил оплошности и не упомянул о каком-то Докторе и Габише, то я, пожалуй, не нарушил бы своего правила и не пошел бы на риск. Но тут козыри сами шли в руки.

Решив обыграть ответный пароль, я небрежно осведомился:

— Стало быть, Виталия Лазаревича вы видели не так уж давно, в феврале сорок первого?

— Почему вы так решили? — удивился Саврасов.

— Я ничего не решал, — пожав плечами, ответил я. — Таков пароль.

Саврасов рассмеялся и махнул рукой.

— Вы правы, — признался он. — Совершенно верно. С Доктором мы встретились в феврале… перед уходом его на ту сторону. Но Виталий Лазаревич высказал твердую уверенность, что мы еще встретимся. Когда я сказал: «Прощайте!», он меня поправил и заметил: «Почему так театрально? Не прощайте, а до свидания». Поэтому-то я и решил сначала, что вы от него.

Итак, Виталий Лазаревич — это не случайное имя для пароля. Виталий Лазаревич существует, он и Доктор — это одно и то же лицо.

— И после вы ни с кем не встречались? — продолжал уточнять я.

— Конечно.

— И никого ни о чем не информировали?

— Да, да… Неожиданный переезд на восток. Связь через Минск нарушена войной… Доктор должен понять… Я ждал указаний…

Я кивнул, сделав вид, что меня это вполне удовлетворяет. Но следовало углубить разговор, выяснить побольше.

— Видите, в чем дело… — начал я, сделал умышленную паузу и продолжал: — Ваше присутствие здесь крайне необходимо, важно. Связь восстановим. «Шифр 17 апреля» действует, учтите. Задачи перед вами очень большие, ведь на Урал и в Сибирь перебазирована почти вся военная промышленность. Здесь формируются крупные соединения советских войск. Вам надо на какое-то время выехать в Москву, восстановить связи, организовать переезд двух-трех надежных людей сюда, на Урал, и в Сибирь…

— Что?! — воскликнул Саврасов. — Поехать в Москву? Это невозможно! Абсолютно невозможно!

— А если необходимо? — спокойно спросил я.

— Все равно…

— Если этого требует Гюберт?

— Я не знаю, кто такой Гюберт… — Саврасов вскинул плечи и растерянно развел руками. — Во всяком случае, если я уеду в Москву, то вернуться сюда не смогу и должен буду перейти на нелегальное положение.

— Не понимаю, — сказал я.

Саврасов объяснил, что работа по приему заводского оборудования, идущего с запада, которая на него возложена, не допускает никаких отлучек и промедлений. Никто его не освободит от этой работы. Время военное. Конечно, если вопрос стоит так, что, невзирая ни на что, он должен быть в Москве, то придется рвать с заводом. Опасно, это грозит судом. Покинуть завод официально не удастся, а неофициально… Завод имеет чрезвычайно важное оборонное значение. Перебазировка его из центральной полосы на Урал проводится быстрыми темпами. Сам Саврасов на заводе — человек не новый, всем известный, и терять такое место было бы неразумно. «Вы же сами говорите, что мое присутствие здесь крайне важно».

Я промолчал. Воцарилась долгая пауза, которую нарушил Саврасов.

— Вы говорите Москва… — начал он.

— Не я, а Гюберт…

— Да, да, это понятно, — кивнул Саврасов. — Но надо же учесть, что я устроился здесь фундаментально. Меня уважают, со мной считаются, мне доверяют. Сюда, если вы хотите знать, двери, как в рай, очень узенькие. Конечно, если дело требует, я брошу все, но это пахнет, я повторяю, нелегальщиной. Мое исчезновение насторожит руководство, возникнут подозрения. В данный момент я ничем официально не смогу обосновать свое желание покинуть завод. Но если, как принято говорить, цель оправдывает средства, тогда можно рискнуть.

— Нет, так не пойдет, — сказал я решительно. — Гюберт, очевидно, не предполагает, что поездка в Москву так сложна. Я его информирую. Оставайтесь здесь, и больше к этой теме возвращаться не будем. В Москве все же остались у вас свои люди?

— Как это понимать? — испытующе спросил Саврасов.

— Раз вы категорически не можете к ним поехать — а ваши доводы меня убедили, — придется мне помочь вам.

— Хм… Есть один человек, служит на железной дороге. Я приобрел его еще в прошлом году. Удачный человек. Я бы сказал — очень удачный и перспективный. Проверен. Он уже оказал нам кое-какие услуги и готов их оказывать дальше.

— Это надежно?

— Вполне! — твердо заверил Саврасов. — Я информировал о нем Доктора. Он понравился ему еще тогда, до войны. Мы условились именовать его «диспетчером». На него можете рассчитывать.

— Ах, Диспетчер! — воскликнул я. (О Диспетчере я слышал, конечно, впервые!) — Слышал… А еще кто? Диспетчера трогать пока не разрешают.

— Есть еще человек, уже другой категории, — сказал Саврасов нерешительно.

— Именно?

— За этого поручиться не могу — будет слишком смело.

— Кто он?

Саврасов охотно рассказал, как рассказал бы любому другому, пришедшему к нему с паролями. Этот второй человек — бывший прораб одной из подмосковных гражданских строек. Инженер-строитель по опыту, но без диплома. Судился по уголовному делу, после заключения долго не мог обосноваться в Москве и получить прописку, но перед самой войной ему удалось это. Живет на частной квартире в районе Тимирязевской академии.

— О нем мне ничего не говорили, — деловито сказал я. — Так вы говорите, человек он ненадежный?

— Ненадежный, — кивнул Саврасов. — Этот тип привык к большим деньгам и очень избалован ими. За деньги, тем паче за хорошие деньги, которых у него теперь нет, он не остановится ни перед чем. Использовать его постоянно очень опасно, он пригоден лишь для эпизодической работы. Пьяница. А пьяницы, с одной стороны, весьма нам полезны, но с другой — опасны, неосторожны. Поэтому использовать его можно с оглядочкой. Я виделся с ним перед отъездом из Москвы. Он озабочен получением документов, которые освободили бы его от призыва в армию. Воевать не хочет.

— Понятно, — сказал я. — Еще кто?

— Все. Больше нет. Война все перемешала, раскидала людей.

«Негусто у тебя, оказывается», — решил я про себя и сказал:

— Значит, сами вы ничего не сделали, чтобы восстановить положение? А как вы живете материально?

— Живу неплохо, но можно было бы и получше, — усмехнулся Саврасов.

— Это дело легко поправимо…

— Что вы сказали? — Саврасов подался немного вперед.

Я прямо не ответил на вопрос и продолжал:

— Давайте договоримся так… — тут я почесал переносицу, будто что-то соображая. — Все, что вы считаете нужным сообщить Гюберту, набросайте себе для памяти, чтобы завтра подробно рассказать мне. Хватит времени до завтра?

— Безусловно.

— Отлично. Завтра же я сниму деньги с аккредитива и вручу вам. Тут с этим делом нетрудно?

— Как вам сказать. Жмутся, конечно. У вас большая сумма?

— Сорок…

— Ого! Ну что ж… Я вам подскажу, в какие кассы обратиться.

— Договорились, — весело сказал я и встал.

— Позвольте! — спохватился Саврасов и тоже встал. — А что вы делаете вечером?

— Ничего. Если не возражаете, давайте поужинаем у меня в номере и поболтаем.

— Ради бога, я с удовольствием. Вечер и у меня свободен. А где ваша комната?

— Внизу, под вами… — Я назвал номер.

Не прощаясь с Саврасовым, я вернулся к себе, вытащил из чемодана сверток с нехитрой закуской и немного подкрепился. Потом прилег на диван и перебрал в памяти всю беседу с Саврасовым. Записывать я по уже укоренившейся привычке считал нецелесообразным. Да в этом сейчас и не было нужды: память служила мне пока безотказно.

Потом я набросал план дальнейших действий.

Погруженный в раздумье, я не заметил, как уснул, и проснулся от стука в дверь. В комнате царила темнота. Я вскочил и зажег свет.

Вошел Саврасов.

— Отдыхали? — спросил он, энергично потирая руки.

— Немножко.

— А вы посмотрите, что делается на дворе. — Саврасов раздвинул шторы.

Я тоже подошел к окну. В заплаканное окно глядел слякотный сумрак. По запотевшим стеклам змеились дождевые струйки.

— Бож-же мой, какая гадость! — передернув плечами, воскликнул Саврасов и отошел от окна. — В такую погодку даже лягушки могут схватить воспаление легких!.

Мы долго сидели за столом у окна. Незатемненная улица выглядела неуютной и неприветливой. Торопливо сновали пешеходы, прижимаясь к стенам домов.

Беседа наша затянулась. Вначале я рассказывал Саврасову разные были и небылицы о жизни в оккупированных гитлеровцами городах. Он слушал с интересом, задавал множество вопросов и, кажется, убедился в моей полной осведомленности. Затем я осторожно попытался узнать, какая среда взрастила и воспитала такого отщепенца и предателя. Но мои попытки проникнуть в прошлое Саврасова успехом не увенчались. Прошлого он не касался и, как мне показалось, даже избегал тронуть его. То ли это была осторожность, то ли черта характера, я так и не определил. Зато о заводе Саврасов рассказал очень пространно; он действительно был хорошо информирован, и это делало его особенно опасным врагом. Тем скорее надо его обезвредить. Но от этого корня могли появиться и ростки… Я воспользовался рассказом Саврасова об уральских делах.

— Вы пробовали искать людей, которые могли бы пригодиться нам здесь?

Саврасов снисходительно посмотрел на меня.

— А как вы думаете? — сказал он.

— Я ничего не думаю, — в тон ему ответил я. — Я интересуюсь.

— Пробовал, дорогой, не раз… — Он налил в стакан вина, затем снял очки и стал протирать стекла носовым платком. — Пробовал, зондировал почву, обхаживал кого-то, но ни черта путного не получается. Что скрывать — патриотический подъем в народе огромный! Я никак не ожидал. Войска фюрера бьют их, блестяще прошли в глубь страны: Прибалтика, Молдавия, Белоруссия, Украина, Западные области! А все глупо уверены, что немцев побьют… Черт-те что! Какой-то фанатизм! Откуда только берутся силы, терпение, вера и упорство?! Признаюсь честно: позавидовать можно. Вы не подумайте, что я сочувствую. О нет! Я ненавижу их, ненавижу от всей души! Но поражаюсь. Ведь, кажется, всем ясно, что от таких ударов Советы не оправятся, а попробуйте с кем-нибудь поговорить на эту тему. Ого! Вас быстро сведут в милицию, а то и в другое место. При таком положении надо быть очень осторожным. Сто раз отмерь, а один — отрежь! Я уже ученый…

Почему он уже ученый, Саврасов не договорил.

— Ну что ж, — сказал я со вздохом, — поскольку передвинуть в Москву вас не удастся, дайте мне координаты этих ваших… Диспетчера и Прораба. Придется связаться с ними.

Он, не колеблясь, вырвал листок из записной книжки и написал адреса и фамилии, потом сообщил мне несложные пароли, которые я мысленно несколько раз повторил.

Мы расстались почти в полночь. Проводив гостя и выждав некоторое время, достаточное для того, чтобы убедиться, что Саврасов улегся отдыхать, я покинул свой номер. Мне надо было связаться с местными товарищами.

Дождь перестал, небо прояснилось, проглядывали звезды. Не высохшие еще асфальтовые мостовые при свете фонарей напоминали реки. Я радовался улучшению погоды, так как на другой день мне предстояло лететь.

Утром состоялся последний разговор с Саврасовым, хотя о том, что он последний, знал лишь я. Саврасов надеялся еще на встречу после обеда и рассчитывал получить обещанные деньги. Он, конечно, и не подозревал, что я поручил его «заботам» местных товарищей.

Задолго до обеда я был уже в воздухе.

4. КОНТРОПЕРАЦИЯ

В наш прифронтовой городок я вернулся вечером, подробно доложил полковнику Решетову о своей встрече с Саврасовым и отправился спать. В эту ночь, как и в другие, был налет вражеских бомбардировщиков. Бомбили и обстреливали одновременно мост, железнодорожный узел, центр города, аэродром и больничный городок.

А через полчаса после отбоя, когда легким туманом задымилось утро, меня вызвал к себе на квартиру подполковник Фирсанов.

Я добрался до его дома по исковыренной бомбами улице. Над городом стлался дым пожаров. Фирсанов расхаживал по двору вместе с комендантом штаба, который ему что-то докладывал.

Ответив на мое приветствие и отпустив коменданта, Фирсанов сказал:

— Ну вот… сегодня наши зенитчики отличились. Сшибли два «юнкерса». Один упал на кладбище, второй — в реку. С одного успел выпрыгнуть парашютист, кажется стрелок… Полковник Решетов уже побеседовал с ним… Ну, а ты как чувствуешь себя? Как настроение?

Я отлично знал, чему предшествуют такие по виду ничего не значащие вопросы. Знал также (как и другие офицеры штаба), что, если подполковник обращается к подчиненному на «ты», это не проявление панибратства. Отнюдь нет. Это свидетельствует прежде всего о том, что предстоит серьезный, ответственный разговор. Это было таким же обыкновением Фирсанова, как и привычка смотреть, прищурившись, прямо в глаза собеседника.

— Пойдем, — сказал Фирсанов. — Нас ждет полковник.

Решетова мы нашли в кабинете Фирсанова. Склонившись над столом, он рассматривал топографическую карту.

Он обрадовано встретил меня, усадил и продолжал изучать карту.

— Как парашютист? — поинтересовался Фирсанов.

Решетов досадливо отмахнулся.

— Диву даюсь, — проговорил он, — что у вас тут за народ. Будто никогда не видели живого гитлеровца! Сбежались все: из разведотдела фронта, из контрразведки, из политуправления, из редакции армейской газеты…

— Он же все-таки с самолета, — напомнил Фирсанов. — А эта публика не так часто дается в руки.

— Ерунда! — возразил Решетов. — Этой публики сейчас развелось как воробьев на горохе…

Мы с Фирсановым рассмеялись. Решетов прошелся по комнате, массируя раненую руку и, спросив меня о том, как летелось, кого успел повидать в Москве, вдруг с нетерпеливыми нотками в голосе сказал:

— Ну, майор Стожаров, рассказывайте! В общих чертах я все уже знаю по шифровкам уральских товарищей. Давайте подробности, подробности!

Я обстоятельно доложил о своем визите к Саврасову, стараясь не упустить ни одной детали. Полковник ставил мне все новые и новые вопросы. Когда я уже иссяк и больше рассказывать было не о чем, полковник на несколько минут задумался, а потом сухо, но сжато как бы подвел итог этой «операции А», как он ее назвал.

— Итак, — начал он, — наши с вами предположения в общем подтвердились. Брызгалов, видимо, действительно только курьер, почтальон, посланный для восстановления связи с затерявшимся в военной суматохе агентом фашистской разведки Саврасовым. Ясно, что для немцев оказались неожиданными и темпы и размах перебазирования нашей военной промышленности на восток. Шутка сказать — как в сказке, возникают там артиллерийские, танковые, авиационные, автомобильные заводы, переброшенные с Украины и Белоруссии, из центральных областей и Москвы. Ясно также, что если до войны главное внимание гитлеровской разведки было устремлено на западные районы и центр страны, то теперь ее щупальца устремятся на восток. Миссия господина Брызгалова, очевидно, один из эпизодов перестройки вражеской разведки, — заключил он.

Полковник подошел к столу и наклонился над картой. Подчеркнув что-то на ней красным остро отточенным штабным карандашом, он, не отходя от карты, продолжал:

— А теперь перейдем к другой стороне вопроса. Из показаний Брызгалова — а эти показания в отношении Саврасова подтвердились — явствует, что за линией нашего участка фронта свила свое «осиное гнездо» одна из оперативных групп гитлеровской разведки, руководимая Гюбертом. Эта группа вербует и готовит агентов для переброски через линию фронта, к ней стекается шпионская информация из одного или нескольких районов страны. И вот теперь возникла возможность проведения «операции Б». Итак, майор Стожаров, дело сейчас за вами… Знаете, что мы придумали?

Я отрицательно покачал головой. Мне почему-то не хотелось признаться в том, что я уже предугадывал развитие событий и свою роль в них.

Решетов подробно пояснил свою мысль: Гюберт ожидает возвращения своего посыльного Брызгалова. Он послал его с расчетом на быстрое возвращение. То, что Брызгалов должен был пробираться на Урал, а не в Москву, где ранее находился Саврасов, говорит о том, что Гюберт (или те, кто стоит за ним) в какой-то степени находится в курсе событий. Брызгалов по обстоятельствам, от него не зависящим, вернуться к Гюберту не может. Допустим, что он выбросился из самолета, удачно приземлился, благополучно покинул зону приземления, а вот дальше ему не повезло. На одном из разъездов он сел в поезд, а поезд попал под бомбежку фашистской авиации. Отсюда и пошли все беды. Вагон, в котором ехал Брызгалов, разбило. Брызгалову перебило осколком ногу. Он попал в московскую больницу и лежит в гипсе. Пока срастется кость, времени уйдет много. Брызгалов решил искать выход. И нашел его. Ему удалось связаться с одним из дружков по шайке железнодорожных грабителей. Этот человек скрывался от органов НКВД. Он работал в передвижной вагон-лаборатории на железной дороге, но чувствовал себя неуверенно. Брызгалов снабдил его своими документами, дал немного денег и отправил к Саврасову. Человек этот, с точки зрения Брызгалова, надежный и грамотный. Техник…

— Этот железнодорожник — вы, — закончил Решетов. — И вас же он решил послать к Гюберту. Пароли для перехода вам известны со слов Брызгалова, участок для перехода линии фронта — тоже. Так, кажется мне, может в общих чертах выглядеть легенда.

— Да… — ответил я и спохватился: неудержимые и не признающие никаких границ мысли витали где-то далеко и опережали содержание разговора.

— Вы слушаете меня, а сами думаете о чем-то? — догадался Решетов.

— Так точно, — признался я.

— Правильно, — одобрил Решетов. — Я изложил только схему задания. А теперь мы хотели бы услышать ваши предложения. Поразмыслите хорошенько и заходите. Мы вас будем ждать.

— Однако долго не раздумывайте, — предупредил Фирсанов. — Железо надо ковать…

— Понимаю, товарищ подполковник, — ответил я вставая. — Много времени мне не потребуется. Я только соберусь с мыслями.

— Вот, вот, — сказал Решетов. — Заходите часика через два. Надо учитывать все, — добавил он. — Давайте поставим себя на место Гюберта. Что бы вы сделали, если бы ваш курьер не вернулся к сроку?

— Послал бы второго, — ответил я.

— Вот! — воскликнул Решетов и поднял указательный палец. — И Гюберт поступит так же. Возьмет да и второго бросит, а тот приземлится более удачно. Это нежелательно… Итак, давайте ваши соображения. Помозгуйте…

Я вышел. В таких случаях всегда ощущается потребность побыть одному. От меня ждали предложений. И они уже постепенно рождались в моих мыслях.

Я спустился к реке и прошел в городской парк, совершенно безлюдный в это раннее время. Я выбрал заросшую аллею, что вела к берегу реки, и уселся на уцелевшую скамью под большой липой.

Густо-синее высокое небо было чистым и безмятежным: по нему медленно скользили едва приметные легкие облачка. Тихо, бесшумно несла свои воды река, и, как вчера, как сотню лет назад, ее шелковый плес солнце разукрасило расплавленным серебром. Утренний ветерок шелестел листвой огромной липы, густая тень которой покрывала почти всю аллею.

Шелест ветерка помогал мне думать. Мозг работал напряженно и четко. Возвращаясь в штаб, я мог предложить уже кое-что, на мой взгляд интересное.

— Ну как? Надумали что-нибудь? — спросил Решетов. — Что ж, послушаем. Присаживайтесь.

Я постарался как можно короче изложить свои соображения. Я пойду к Гюберту вместо Брызгалова. Пока невозможно предугадать, как использует меня Гюберт: он может задержать меня, оставить при себе, а возможно, перебросит обратно для связи с Саврасовым или же с кем-либо другим из своей агентуры на нашей территории. Но любой из вариантов не исключает главного: в период пребывания в резиденции Гюберта у меня могут возникнуть вопросы, требующие или совета, или немедленного решения.

Далее, нам пока неясно, что собой представляет резиденция Гюберта, — то ли это разведпункт, то ли школа диверсантов, то ли филиал гестапо, то ли контрразведки. Наконец, мне, возможно, встретятся интересные люди, которых можно будет использовать, или же станут известны сведения о замыслах и планах противника, которые надо будет немедленно предупредить, разрушить. Но, лишенный связи с Большой землей, я буду бессилен что-либо предпринять. А когда я вновь окажусь на Большой земле, все добытые мною сведения устареют и потеряют цену. Стало быть, самый существенный вопрос — это связь с Большой землей. Она должна быть, чего бы это ни стоило…

— Истина, не требующая доказательств! — перебил меня подполковник Фирсанов. — Разведчик без связи — пустой звук. Мы уже думали об этом. Сейчас этого вопроса…

— Минутку!. — вмешался полковник Решетов и обратился ко мне: — У вас есть предложение?

— Да!

Решетов и Фирсанов переглянулись.

— Предлагаю, — продолжал я, — выбросить в район города, около которого базируется Гюберт, нашего разведчика с радистом. Если мне нельзя явиться к Гюберту с рацией, а это действительно нельзя, значит, следует именно так организовать связь. Я исключаю мысль, что никто из горожан не знает о «хозяйстве» Гюберта. Так не бывает. Кое-кто да знает. И не может быть, чтобы люди Гюберта, которых более двух десятков, и он сам не бывали в городе. Бывают… Наша подсобная группа из двух человек — разведчика и радиста — должна осесть не в городе, а где-то вблизи него, с таким расчетом, чтобы связаться со мной. А это уже дело техники. Мы разработаем условия связи, явки, как делали это не раз, и тогда я смогу держать штаб в курсе всех событий.

Решетов встал и быстро заходил по комнате.

— А почему бы в самом деле не поступить так? — сказал он будто самому себе. — Что мы теряем? Абсолютно ничего. А что выигрываем? Много шансов за то, что наладится связь… Майор, мысль ваша работает правильно! И связь с группой вы должны налаживать именно через город. Вам придется найти подходящего человека. Так… так… Все становится на свои места! — Решетов энергично потер руки. (И я заключил, что он не всегда бывает спокойно-уравновешенным человеком, каким казался в первые дни нашего знакомства.) — А есть подходящая кандидатура, чтобы возглавить группу? Через Центр — это долго.

— Есть, — решительно ответил я.

Решетов и Фирсанов вопросительно посмотрели на меня.

— Криворученко… — сказал я.

Фирсанов усмехнулся.

— А кто это? — спросил Решетов.

Ответил Фирсанов:

— Это напарник майора по тылам противника. Опытный товарищ.

— Ага… Совсем неплохо. Где он сейчас?

— Здесь, — ответил Фирсанов.

— А ну-ка, подать сюда Тяпкина-Ляпкина…

Я вышел, передал приказание дежурному и вернулся.

— Вы с ним предварительно беседовали? — поинтересовался Решетов.

— Нет, не получил еще разрешения…

— Он когда-нибудь прыгал с парашютом?

— Нет. Но это дело немудреное, тем более для Криворученко.

Вошел дежурный и доложил, что Криворученко явился.

— Зови его, — приказал Решетов.

Стройный и, как всегда, стремительный, Семен Криворученко вошел в кабинет, отрапортовал и застыл в положении «смирно», глядя прямо в лицо Решетову смелыми, почти дерзкими темно-карими глазами. Из-под пилотки падал на лоб русый волнистый чуб.

Полковник пытливо всмотрелся в него и без всяких предисловий приступил к делу:

— Необходимо перебросить разведчика с радистом за линию фронта, в неприятельский тыл, для организации связи с майором Стожаровым, который направляется туда с особым заданием. Мы остановились на вашей кандидатуре. Как вы на это смотрите?

Криворученко спокойно ответил:

— Готов, товарищ полковник. Я готов.

Ни один разведчик, как бы опытен он ни был, не может без волнения отнестись к новому заданию в тылу противника. Но лицо Семена оставалось ясным и безмятежным. Да, он был парень с выдержкой…

— Отлично! — сказал полковник, не сводя с него глаз. — Майор сам введет вас в курс дел. Но идти вам придется врозь: вначале майора переправим, а потом уже вас с радистом. Его сухопутьем, а вас по воздуху.

Криворученко весело блеснул глазами и коротко сказал:

— Есть!

— Хорошие у вас хлопцы! — заметил Решетов, когда Криворученко вышел. — С такими можно дела делать. — Он наклонился над картой: — Давайте познакомимся с местностью.

— Да, кстати, и решим, куда лучше выбросить Криворученко, — сказал Фирсанов и спохватился: — А как же с радистом? У нас сейчас нет ни одного в резерве.

— Я найду, — успокоил Решетов. — В крайнем случае возьмем из школы молодого. А с вами, майор, мы еще поговорим обстоятельнее. Я должен посвятить вас в кое-какие подробности. Виталий Лазаревич появился не вдруг. Этим паролем кое-кто уже пользовался. Я, кажется, натолкнулся на старых знакомых. Но об этом расскажу вечерком. Не все сразу.

И мы принялись за изучение местности, окружающей резиденцию Гюберта.

5. ГАБИШ, ДОКТОР, ВИЛЛИ И ДРУГИЕ

Вечером мы с майором Коваленко сидели на лавочке во дворе штаба. Вскоре подошли Решетов и Фирсанов. Решено было поужинать на открытом воздухе. Мы расположились под большим кленом за старым садовым столиком. Наверное, за ним когда-то мирно собиралась жившая здесь семья.

Сегодня в наш обычный пайковый ужин было внесено приятное разнообразие: кто-то из свободных от дежурства товарищей наловил на речке раков, и мы прямо-таки набросились на них.

Когда с ужином было покончено, полковник Решетов приступил к рассказу, который должен был дать мне кое-какие дополнительные данные.

— Как-то летом сорокового года, — начал он, — в городе, где был расквартирован Особый отдел, в котором я работал, грузовая машина ночью сшибла человека. Кто был убит, осталось загадкой: никаких документов на неизвестном не оказалось. Однако под брезентовой курткой убитого была обнаружена портативная и компактная, но большой разрушительной силы мина со взрывателем часового действия, а в подкладке куртки — половинка такой же фотографии, что мы изъяли у Брызгалова. Попытки особых органов расшифровать личность диверсанта (а то, что убитый — диверсант, не вызывало сомнений) так и не увенчались успехом.

Немного времени спустя, тем же летом, к нам поступило интересное заявление. Один товарищ сообщил, что год назад ему, как представителю спортивной организации, довелось познакомиться в одном портовом городе с тренером футбольной команды бразильского торгового парохода, совершавшего рейсы в Советский Союз. Заявитель хорошо запомнил внешность тренера. Это был стройный мужчина лет тридцати, имеющий, как принято говорить, особую примету: небольшой шрам, идущий от середины лба до левой брови. И вот на днях, идя по нашему городу, заявитель вдруг встретил этого иностранца в компании некоего Робуша, работника номерного завода. Но заявителя смутило странное обстоятельство: год назад тренер объяснялся только через переводчика, а теперь он говорил с Робушем на отличном русском языке. Заявитель шел за ним следом два квартала и слышал только русскую речь.

Вскоре мы вынуждены были арестовать Робуша. При обыске у него было изъято закодированное письмо. В нем шла речь о вещах, составляющих большую государственную тайну. Робуш признался, что во время немецкой оккупации Украины в восемнадцатом году он стал агентом немецкой разведки. К разведывательной работе его привлек немецкий офицер в чине капитана, по фамилии Габиш.

— Габиш?! — воскликнул я невольно.

— Да, Габиш, — подтвердил полковник Решетов и продолжал: — После окончания гражданской войны Робуша долго никто не тревожил. Только в тридцать девятом году о нем вспомнила немецкая разведывательная служба, теперь уже гитлеровская. И вот однажды весной, в воскресный день, к нему на улице подошел неизвестный молодой человек, сказал ему несколько слов и попросил зайти в сквер. Это был пароль, который много лет назад дал ему капитан Габиш. Кроме того, неизвестный передал Робушу еще и новый вещественный пароль на будущее — половинку фотокарточки молодой женщины. Вторую половинку должны были предъявлять Робушу как пароль посланцы немецкой разведки.

После этого нам стало ясно, что сшибленный автомашиной диверсант, у которого была обнаружена половина фотокарточки, принадлежал, очевидно, к той же вражеской группе.

Далее Робуш рассказал, что посланца Габиша звали Вилли, что он имел примету — шрам на лбу, что появлялся он несколько раз.

Во второй свой приход Вилли получил нужную разведывательную информацию и потребовал, чтобы Робуш помог устроить на номерной завод некоего молодого человека. Этот человек скоро явился к Робушу на квартиру, а затем непонятным образом исчез, будто в воду канул. Робуш описал нам внешность этого молодого человека, и мы поняли, что он-то и есть тот диверсант, который попал под машину.

Далее Робуш рассказал, что Вилли был очень обеспокоен внезапным исчезновением молодого человека и заявил, что должен покинуть город. Он передал Робуша на связь некоему Виталию Лазаревичу Шляпникову, якобы доктору. Познакомил их Вилли в вокзальном ресторане.

Робуш рассказал нам все, что знал о Докторе, но назвать его местожительство не мог.

Вот, пожалуй, и все, что мы узнали от Робуша.

Вилли и Доктор исчезли, и захватить их нам не удалось. Первый исчез бесследно, второй оставил кое-какие следы, но они завели нас в тупик. Когда нам наконец сообщили, что доктор Шляпников Виталий Лазаревич якобы обнаружился в соседнем городе, я туда немедленно выехал. Но, увы, доктора увидеть не удалось. Он успел вовремя смотать удочки. След был утерян, дальнейшие розыски ничего не дали. Можно предположить, что исчезновение и Доктора и Вилли было вызвано одной и той же причиной — провалами Робуша и неизвестного диверсанта. Можно было предположить и другое. По словам Робуша, и Вилли и Шляпников — люди с той стороны, но Вилли — немец, а Шляпников — русский. Оба они, по мнению Робуша, являлись представителями разведывательного органа, возглавляемого Габишем, и, возможно, выполнив свою задачу на территории Советского Союза, вернулись восвояси. Вот и вся история.

Полковник допил свой чай, закурил и продолжал:

— Теперь давайте подведем итоги. Вилли — это тренер, человек со шрамом, фамилия его и местопребывание нам неизвестны. Известно только, что он немец. Далее — доктор, Виталий Лазаревич Шляпников. Он русский, связан с гитлеровской разведкой. Его знают Робуш и, как теперь выяснилось, Саврасов. Первый его видел за год до войны, второй — в феврале прошлого года. Где он находится — вопрос… И наконец, Габиш. Он был капитаном в годы первой мировой войны. Сейчас он может быть генералом. Фамилию Габиша назвал и Саврасов. Габиш вербовал и засылал к нам и Робуша и Вилли. Итак, три лица, связанные общностью дел и одним вещественным паролем. Их имена, майор Стожаров, нужно хорошенько запомнить. Возможно, что ваш визит к гауптману Гюберту повлечет за собой встречу с кем-либо из этой тройки.

— Странно, что в ход снова пущена эта половинка фотокарточки, — заметил подполковник Фирсанов. — Ведь двое, имевших этот пароль, провалились — диверсант и Робуш. С точки зрения гитлеровской разведки, этот пароль должен быть, безусловно, исключен — он мог попасть в руки советских органов.

— Вы, конечно, правы, — сказал Решетов. — Но иногда обстоятельства могут заставить пойти на риск. Видимо, иначе нельзя было восстановить связь с Саврасовым.

— Пожалуй, что и так… — согласился Фирсанов.

— Я ночью уеду, — предупредил меня Решетов, — и мы больше не увидимся в ближайшее время. Все ли вам ясно?

— Ясно, товарищ полковник, — ответил я.

— Ну, это главное. Остальное и для меня в тумане, — признался Решетов. — Помните, вас не оставят в покое, вас станут всячески проверять. Держитесь! Возможны и провокация и шантаж, будьте начеку, настороже, в постоянной боевой готовности, как на линии огня. Знание немецкого языка не обнаруживайте ни в коем случае. Держитесь так, чтобы враги абсолютно были уверены, что вы не знаете их языка. Хочу еще раз подчеркнуть: в предстоящем деле полагайтесь на свою память. Записку, документ, как бы хитро вы их ни составили, можно потерять, они могут подвести и погубить вас, а память — надежнейшая шкатулка!

Я кивнул.

— Трудная задача поставлена перед вами, майор, — заключил Решетов, — но я верю, что мы встретимся. Обязательно встретимся! Будьте здоровы, от души желаю успеха!

Он крепко, ободряюще пожал мне руку и отпустил меня.

6. СЕМЕН КРИВОРУЧЕНКО

Утром следующего дня я отправился на дом к Семену Криворученко. Решение о его отправке с радистом для связи со мной было принято окончательно.

Я познакомился с Криворученко в июле сорок первого года в штабе истребительного батальона. Он понравился мне с первой встречи, и я сразу решил, что это настоящий парень. Дальнейшее знакомство подтвердило это. Видно, и я пришелся ему по душе.

В моем общении с людьми бывало по-разному: меня часто покоряли люди при первом же знакомстве, а затем я в них разочаровывался. Случалось и наоборот: вначале человек был неприятен, но потом оказывалось, что я неправ, и у нас возникали хорошие, дружеские отношения. Криворученко я полюбил сразу, с первых дней знакомства. Скоро наше знакомство переросло в крепкую дружбу, которая выдержала все испытания.

Говорят, чтобы хорошо узнать человека, надо съесть с ним пуд соли. Не знаю, насколько применима эта поговорка ко мне и Криворученко. Мы сдружились именно тогда, когда тяжко страдали из-за полного отсутствия соли. Это произошло в январе сорок второго года, когда нас вместе направили с заданием в тыл противника. Мы должны были проникнуть в один из городов Белоруссии, отыскать руководителя разведывательной группы, получить от него важные документы и вынести их на нашу территорию.

Самолеты, на которых нас перебрасывали через линию фронта, должны были совершить посадку на партизанские костры, а идти дальше по своему маршруту нам следовало уже от партизанского лагеря.

Зима выдалась лютая, от жестокого мороза трещали деревья. Помню, стояла холодная лунная ночь с обжигающим ветерком, выжимавшим слезы. Белая даль простиралась впереди. Мы медленно ехали на аэродром по сильно заснеженной дороге, приходилось часто останавливаться, вылезать, помогать вытягивать машину.

В высоком студеном небе бисером мерцали далекие звезды.

Полтора часа мы затратили на дорогу до аэродрома, заметенного снегом. В реденьком сосновом бору, недалеко от деревни, мы наткнулись на торчавший из снежного кургана кусок железной трубы, наподобие самоварной. Из нее густыми клубами вперемешку с мохнатыми искрами вылетал дым. Ветерок подхватывал его и разносил по бору.

Здесь был командный пункт летчиков. Мы спустились по скользким ступенькам, вырытым в снегу, в глубокую землянку и, смертельно уставшие, повалились на топчан.

В землянке гудела железная печурка. Раскаленные докрасна стенки ее излучали страшный жар. Было очень душно, пахло свежесрубленными бревнами, смолой. Разморенные усталостью и теплом, я и Криворученко отказались от ужина и мгновенно заснули.

Нас разбудили перед отлетом, и сонную одурь мы сбросили уже на морозном воздухе. Два самолета У-2 подняли нас в темное небо. На первом летел Криворученко. Поначалу все шло так, как предполагалось. Мы удачно перевалили через передний край фронта, и, только когда до лесного массива, где базировался партизанский отряд, остались считанные минуты лета, мы попали под многослойный зенитный огонь.

Партизаны не успели сообщить командованию о том, что на нашей трассе, на территории бывшего совхоза, расположился зенитный дивизион гитлеровцев. До этого дня совхоз пустовал и служил летчикам хорошим ориентиром.

Самолет, на котором летел Семен Криворученко, сразу вспыхнул. Был пробит запасной бензобак. Пламя охватило весь центроплан, и летчик резко повел машину на снижение, пытаясь, видимо, дотянуть до леса.

Летчик моего самолета бросил машину в глубокий вираж. Потом он прокричал мне что-то и показал рукой вниз, за борт. В лесу под нами ярким синеватым пламенем горел подбитый самолет.

Трудно передать охватившее меня чувство отчаяния, злобы и горечи. Все произошло на наших глазах, в считанные секунды, и ни летчик, ни я ничего не могли предпринять. Я готов был плакать от сознания своего бессилия, готов был кричать. А возможно, что я и плакал, и кричал, сейчас уже не помню.

Но, как оказалось, к моей великой радости, Криворученко уцелел и остался жив. Он явился к партизанам на вторые сутки в совершенно неузнаваемом виде: левый глаз его сплошь заплыл, исчез под пухлым кровоподтеком, часть волос, брови и ресницы обгорели, на обеих скулах красовались ярко-багровые пятна. Вместе с Семеном пришел и летчик, который выглядел не лучше. Брови и ресницы его обгорели начисто, на щеке зиял кровоточащий шрам.

— Отделались легким испугом, Кондратий Филиппович, — смеялся Семен. — Бывает и хуже.

— Хуже было бы, — сказал летчик, — случись посадка на несколько минут раньше, не в лесу. Тогда, пожалуй, нам не миновать бы лап фашистских молодчиков.

— Но как вы не разбились? — удивился я. — Как вы посадили горящую машину в лесу?

— Откровенно говоря, — усмехнулся летчик, — я и сам не могу представить себе, как все произошло. Повезло… Я думал, что уже гроб… — Он помолчал, сдержанно улыбаясь, и добавил: — А конструктора «утенка» я бы расцеловал! Это не машина, а сущее чудо! Она словно специально сделана для таких передряг. На любой другой нам был бы каюк…

— Самолет сгорел? — поинтересовался командир партизанского отряда.

— Дотла, — ответил летчик. — Жаль птичку. Уже третья сгорела с начала войны, а меня огонь не берет.

Когда ожоги Криворученко зажили, мы отправились по заданию. Здорово тогда мы померзли, поголодали, и все, что ни ели, было несоленым. За щепоткой соли наши советские люди на оккупированной территории ходили за сотни километров.

Из второй ходки в тыл врага мы с Криворученко вернулись совсем недавно. И хотя уже стояло лето, поход оказался не менее трудным. На этот раз нам приказано было проникнуть в район, где не было партизан, и доставить радиостанцию разведывательной группе, проникшей на один из железнодорожных узлов. Мы пробрались через передовую на лесистом участке Западного фронта, углубились на оккупированную территорию и в условленном месте приняли на свои сигналы сброшенный с самолета парашют с прикрепленным к нему грузовым мешком. В мешке были рация, батареи, оружие, боеприпасы, различные продукты, но мы едва успели унести рацию и батареи. Все остальное досталось карателям, которые заметили нас и кинулись в погоню.

Мы попали в тяжелое положение. Еды не было. Был табак, но не было спичек. К счастью, у меня сохранилось увеличительное стекло, так что днем, при ясном солнце, можно было курить и разводить огонь.

Мы бродили две недели по лесным чащобам, измотались, изголодались. В конце концов нам удалось выполнить задание и на обратном пути собрать ценные разведывательные данные для нашего командования, но потом долго пришлось приходить в себя.

Эти две ходки в неприятельский тыл прочно скрепили нашу дружбу. Между нами установилось то взаимное понимание, без которого немыслима работа разведчиков в паре и которое гарантировало нас от всяких случайностей. Я убедился, что Криворученко, одаренный природной смекалкой, обладает именно теми качествами, которые так дороги в разведке. Горячий и шумный, очень энергичный и деятельный, он отличался смелостью, выносливостью, мог переносить любые невзгоды, приноравливаться к любой обстановке и, когда сталкивался с неожиданным, принимать смелые и остроумные решения.

Домик, в котором квартировал Криворученко, стоял на окраине города, над глубоким оврагом с крутыми склонами, поросшими ольшаником. Оба склона оврага были изрыты небольшими пещерами с узенькими лавками, в них население укрывалось от бомбежки. Окруженный небольшим садиком, домик приветливо и доверчиво смотрел оконцами на улицу. В его старательно протертых стеклах плескалось утреннее солнце.

Меня встретила хозяйка Криворученко — седенькая тихая женщина.

Она отказалась эвакуироваться из города и осталась хозяйничать по дому, заботясь о Семене, к которому привязалась, как к сыну.

Чистота и порядок, царившие в трех маленьких комнатах, были удивительными для этих суровых, беспокойных дней.

Стол под гладкой белой скатертью, кровати, застланные отглаженными кружевными покрывалами, тщательно вымытые полы, много цветов, приятный запах какой-то сушеной травки, и нигде ни паутинки, ни соринки.

— Хорошо у вас! — сказал я, присаживаясь на диванчик.

Хозяйка вздохнула и промолчала. На мой вопрос, где же Семен, ответила:

— По воду пошел. Сейчас явится… Да вот он идет.

В прихожей показался Семен. Он отнес ведра с водой на кухню и вернулся в комнату голый до пояса, босой и, как всегда, веселый.

— Завтракали, Кондратий Филиппович? — спросил он вместо приветствия.

— Не успел, — признался я.

— И отлично! — заметил Семен. — Пока мы будем говорить, мамаша нам что-нибудь сообразит. Пойдемте в сад…

Он вынес во двор байковое солдатское одеяло и расстелил на траве, в холодке. Мы прилегли и поначалу закурили.

Нам предстояло заранее обсудить, как мы найдем друг друга в тылу врага. Надо было разработать несколько вариантов связи, строго учитывая обстановку и режим в оккупированном городе, договориться о сигналах, условных знаках, паролях. Следовательно, определить четкую линию поведения Криворученко и радиста на первых порах после их прыжка с самолета. Наконец, наметить примерную точку, где они должны осесть.

Весь день мы говорили, чертили, спорили, соображали.

7. «АХТУНГ, ПАНЦЕР!»

Спустилась ночь, душная, пасмурная. Безрадостное, сплошь задернутое тучами небо нависало над лесом. Изредка на севере вскидывались сполохи, и после них становилось еще темнее.

Старенький, отживший все сроки пикап с трудом пробирался по ухабистой лесной дороге. Осторожно, как будто ощупью, водитель вел его на запад, в сторону переднего края, к участку, где мне предстояло перебираться через фронт.

Я и Семен Криворученко сидели друг против друга в открытом кузове, цепляясь за кабину, покачиваясь из стороны в сторону, дергаясь, подскакивая и съезжая с сидений, когда машину клонило набок или встряхивало.

Машина то и дело попадала в выбоины, садилась на дифер, с отчаянным визгом буксовала и, кое-как выбравшись, продолжала свой путь. Часто останавливались. Шофер на мгновение включал фары, освещал дорогу, затем вылезал из кабинки и, посвистывая, шел изучать препятствие.

Когда машина останавливалась, слышалось уханье далеких пушек, нас обступало множество лесных шорохов и звуков. Ночной лес жил своей жизнью, нашептывал что-то одному ему известное и нагонял тоску. Верховой ветер, не приносящий прохлады, раскачивал вершины сосен, и они протяжно и заунывно поскрипывали.

Возвратившись, шофер молча садился за руль, долго заводил натруженный мотор, и мы вновь продолжали двигаться вперед, вглядываясь во тьму, окружавшую нас. Нелюдимо и жутковато было ночью в незнакомом месте.

— Разбойничья ночь! — проворчал Семен.

Я промолчал. Ночь и в самом деле была неприятная и тоскливая. Даже говорить ни о чем не хотелось.

— Уж не заблудились ли мы? — сказал вдруг Семен. — Что-то долго ползем.

Я не ответил. Я не думал, что мы заблудились. Ехали мы, сокращая путь и выигрывая время, самой прямой и кратчайшей дорогой, которую показали нам на карте товарищи из разведотдела армии. Но как иногда получается, самая короткая дорога превращалась в самую длинную и то, что было так ясно и просто на карте, на местности выглядело необычайно запутанным и сложным.

Около двух часов ночи, с трудом преодолев большой участок лежневки, устланной тонким кругляком дороги через какое-то болото, машина сделала несколько поворотов, с пыхтением и посапыванием вскарабкалась на высоту и остановилась. Мотор вздохнул с хрипом раз-другой и заглох. Запустить его вновь не удавалось, несмотря ни на какие усилия. Мы с Семеном улеглись в кузове и заснули. Наш шофер продолжал возиться. Проснулись мы, кажется, очень скоро от шума заработавшего мотора. Начинался туманный рассвет.

Только в два часа пополудни мы добрались до расположения нужной нам части.

Командир полка — широкоплечий, кряжистый, с открытым и простодушным лицом, немного тронутым оспой, — встретил нас приветливо, посмеялся над нашими блужданиями и немедленно усадил за стол. О цели нашего приезда он был предупрежден еще вчера утром офицером из штаба армии.

После простого, но сытного солдатского обеда, состоявшего из жирных щей и пшенной каши с ломтиками сала мы заговорили о предстоящем деле.

— О вашем переходе кроме меня знают еще двое, — сказал комполка, — командир второго батальона и старшина одной из его рот. Оба они люди тертые и умеют держать язык за зубами. По-моему, в вашем деле — это самое важное.

Я кивнул. Он снял фуражку, вытер большим, похожим на салфетку, платком обильный пот с начисто обритой головы и услал ординарца за кваском.

— Я все продумал, — вновь заговорил он. — Вам повезло. Складывается очень удачная обстановка. Видите ли, что получается, — он вынул из полевой сумки пухленькую карту-километровку, сложенную квадратиком, и бережно расстелил ее на траве, — немцы уже пять суток сряду перед рассветом пытаются выровнять вот этот клин и войти в деревеньку. Вот она. Этот клин не дает им покоя. Мы их не пускали, по зубам давали, а теперь пустим. — Он рассмеялся и подмигнул нам: — Понимаете? Пусть жалуют, потом жалеть будут. А вы в деревне спрячетесь. И ничего особенного в этом я не вижу, поверят: после отхода наших войск в деревне остался прятавшийся гражданский человек. Иногда так случается. Случай редкий, но вполне допустимый… Ну, а о чем и как с ними разговаривать, вы знаете сами, и не мне вас учить.

Он замолчал, так как подошел ординарец. Комполка взял из его рук солидную эмалированную кружку с квасом и выпил ее с жадностью.

Когда ординарец ушел, он продолжал:

— Я уверен, что они и сегодня сунут нос. Вот увидите. Заварушка начнется перед рассветом. Немцы — народ педантичный, они любят порядок: все по уставу, по графику… — Он задумался немного и добавил: — Полагаю, что все утрясется, и ничего советовать не буду. Советов на все случаи жизни не бывает. А теперь пойдемте, я вас познакомлю с комбатом. Да, кстати, посмотрите, так сказать, на театр будущих действий. — Он поднялся с земли, крепкий, сильный, оправил поясной ремень, гимнастерку, надел фуражку и обратился к Криворученко: «А вам, мой друг, придется остаться здесь».

Криворученко встал. Он порывисто протянул руку и посмотрел мне в глаза. Все шло просто, по-деловому, как и должно идти. До этого нам с Семеном приходилось все время бывать вместе: мы вместе перелетали, вместе переходили линию фронта, вместе скитались по вражеской территории, вместе возвращались и отдыхали, а сейчас нас впервые разлучали.

Мне стало грустно. То же, видать, чувствовал сейчас и Семен. Оба мы шли в неизвестность, но шли врозь, предоставленные каждый себе. Он молча смотрел на меня, и его глаза как бы говорили: «Мы еще встретимся. Безусловно, встретимся. И сделаем все, что нужно. На меня ты можешь положиться».

— Что ж, Семен… — нарушил я затянувшуюся паузу. — Давай попрощаемся…

Криворученко шагнул ко мне и сильно обнял. Мы расцеловались.

— Добре! — заметил почему-то командир.

— До встречи, Кондратий Филиппович! — взволнованно проговорил Семен, тряся мою руку. — Я отыщу вас где угодно, хоть в аду. От всей души желаю вам успеха!

— И тебе тоже, — ответил я и предупредил: — Обязательно сделай два-три пробных прыжка с парашютом. Обязательно…

Обоих нас душило волнение.

— Да, да. Прыгну, не беспокойтесь… — заверил Криворученко и обратился к командиру. — Мне подождать вас?

— Да, лучше подождите, — отозвался тот. — Я быстро. Обратно поедете с моим человеком и уже блуждать не будете.

Я пошел следом за командиром и до того пенька, у которого тропинка сразу круто поворачивала, дважды обернулся.

Криворученко стоял у входа в землянку не двигаясь и провожал нас взглядом.

Через несколько минут на лесной тропе нас встретил небольшого роста, аккуратный и подтянутый командир второго батальона с капитанскими шпалами на петлицах. Я сразу обратил внимание на его сосредоточенно-хмурый вид. Ему, наверное, не было еще тридцати лет, но черные волосы на висках уже поблескивали сединой. Темные, немного выпуклые глаза его смотрели спокойно, но в них таилась какая-то неизжитая боль.

Командир полка познакомил нас, и дальше мы пошли втроем.

Комполка на ходу задавал капитану вопросы по службе, тот отвечал коротко и деловито. Потом речь зашла о моем переходе, и комбат уверенно сказал, что, конечно, немцы и завтра утром вновь попытаются выровнять участок своей передовой.

Лес неожиданно расступился, и нашему взору открылась небольшая деревенька, вытянувшаяся вдоль косогора. По правую сторону понуро и жалко сутулились давно покинутые хозяевами рубленые домики, все казавшиеся на один лад, а по левую — тянулись погреба с присыпанными землей крышами. От деревни веяло нежилым духом. Сиротливо глядели пустыми окнами избы, от частоколов уцелели лишь торчащие колья, на крышах погребов буйно рос бурьян. И не красили обезлюдевшую деревню местами сохранившиеся резные коньки, петухи на крышах, наличники с затейливыми узорами на окнах.

Командир полка протянул руку вперед и сказал:

— Тут и облюбуйте себе местечко для ожидания. Лучше всего забраться в погребок. Надежнее. Но не прячьтесь, а стойте так, чтобы вас можно было сразу увидеть.

Я не понял.

— Видите, в чем дело… — объяснил комполка. — Я по опыту знаю, что гитлеровцы, занимая населенный пункт, как правило, закидывают погреба гранатами. Это надо помнить.

Я кивнул. Совет был полезный.

Комполка обратился к батальонному:

— Кто сейчас в моей прежней землянке?

— Старшина, сержант и парикмахер, — ответил тот.

— Ага… Вот там вы и поместите нашего гостя.

— Есть, — сказал комбат. — Я так и намерен был поступить.

Миновав деревню, мы вошли в лес и направились к большой землянке между четырьмя высокими, с пышными кронами соснами. Землянку покрывал свежий дерн, под ним — толстые бревна в три наката. Неожиданно прорвавшийся сквозь облака луч солнца, клонящегося к закату, яркой полосой лежал на переднем стояке.

Мы спустились в землянку.

Уже немолодой, с обвисшими рыжими усами старшина считал комплект летнего обмундирования, перекладывая его из одной груды в другую. При нашем появлении старшина бросил счет, вытянулся, привычным движением вскинул руку к лихо заломленной пилотке и по уставу представился.

Это был тот самый старшина, о котором говорил командир полка.

Он назвал себя:

— Пидкова.

Землянка была глубокая, просторная, с широкими и прочными нарами вдоль трех стен. Ее меньшая часть отделялась подвешенными к потолку плащ-палатками. Я заглянул туда: чисто, опрятно. На срубе висело зеркальце и несколько открыток, с которых смотрели знакомые лица киноактеров.

— Временного квартиранта к вам привел, — представил меня командир полка. — Это… гм… военный корреспондент. Прошу любить и жаловать.

— Так точно, — ответил старшина. — Я имею указание от товарища капитана.

— Как только фрицы начнут атаковать, — сказал комполка, понизив голос, — вам, старшина, поручается проводить товарища в деревню и выбрать там погреб понезаметнее.

— Есть проводить в деревню и выбрать погреб…

Мы покинули землянку. Командир полка распрощался со мной, пожал руку, пожелал удачи и, оставив меня на попечение комбата, отправился к себе.

— Есть не хотите? — осведомился капитан.

Я ответил, что уже обедал. Он помолчал, затем, глядя в сторону, тихо спросил:

— В первый раз идете туда?

Я пожал плечами.

— Да, да, — виновато сказал капитан. — Мне не следовало спрашивать. У каждого свое. Я только хотел сказать, что к таким вещам, наверное, трудно привыкнуть. Каждый раз должно казаться, что это в первый раз…

В его словах была правда. Несмотря на тренировку и уже приобретенный опыт, я и в этот раз шел на задание с таким же чувством, с каким шел впервые. Да иначе, видимо, и не могло быть. Очень мало сходного было во всех заданиях, непохожая обстановка и разные обстоятельства сопутствовали каждому из них. Но я опять ничего не сказал. Мы присели на сваленную сосну, закурили. Мало-помалу угасал день, и уже исчез последний закатный луч солнца. Вечер был ясный, но быстро сгущались сумерки, заволакивая все вокруг.

Комбат сказал мне, что эти места — его родина, что вот пришлось воевать здесь — кто мог подумать! — затем он принялся подробно описывать прелести здешних мест…

В землянку я вернулся, когда стемнело и на небе высыпали звезды.

Налицо были все обитатели землянки: старшина Пидкова, маленький курносый сержант и миловидная, лет двадцати, девушка, оказавшаяся батальонным парикмахером. Они сидели за жиденьким столом, с кривыми, крест-накрест, березовыми ножками, и аппетитно уплетали из одного котелка крутую гречневую кашу.

— Як хочете исты, товарищ корреспондент, — предложил мне старшина, — то сидайте з нами вечеряти, а як ни, то видпочивайге.

Я есть не хотел и решил отдохнуть. Место мне было уже приготовлено: на нарах постланы две шинели, покрыты плащ-палаткой, а под голову вместо подушки положен противогаз. Я прилег и стал глядеть в низкий потолок землянки. Спать мне не хотелось, хотя в прошлую ночь, в дороге, я спал не больше двух-трех часов.

Старшина старательно облизал деревянную ложку, засунул ее за голенище сапога, выбрался из-за шаткого стола и сказал:

— Видтого козак и гладок, що поив, та и на бок.

Но он лег не сразу, а принялся оправлять коптилку, смастеренную из стреляной артиллерийской гильзы. Он отщипнул черный нагар, подправил фитиль, и в землянке стало чуть-чуть светлее. Затем он лег, а рядом с ним расположился и сержант.

Девушка принялась убирать со стола, что, видимо, входило в ее обязанности, и тут же запела песню про Катюшу. Она пела все один и тот же куплет, начало песни:

Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой.
Выходила на берег Катюша,
На высокий берег, на крутой…

Голос у нее был мягкий, грудной, показавшийся мне вначале приятным, но одни и те же слова песни, повторяемые раз за разом, действовали неприятно, вызывали досаду и раздражали.

Вначале я пробовал мысленно подпевать девушке, мне когда-то нравился мотив этой простой песенки, а потом у меня засосало под ложечкой, и я заерзал на своем жестком ложе.

А девушка все продолжала тянуть одно и то же. Это, видимо, вызывалось какой-то внутренней потребностью и доставляло ей удовольствие. Может быть, пение давало разрядку нервному напряжению. Девушка уже сидела в своем уголке, и по тени на стенке я видел, что она расчесывает волосы.

Старшина не вытерпел.

— Марусь! — с тоской в голосе взмолился он. — Змины пластинку! Хай воны сказятся, твои яблони и груши. Душу прямо вывертае!

— Странный вы человек, товарищ Пидкова, — обиженно отозвалась девушка. — Даже песен не любите!

Старшина вздохнул и ничего не ответил.

— Вот товарищ корреспондент, — продолжала она, — не обижаются же…

Я сделал вид, что сплю, и промолчал, хотя чувствовал, что девушка рассчитывает на мою поддержку.

Тогда она обратилась к сержанту:

— Товарищ Катков, вас беспокоит мое пение?

— Я и не такое могу выдержать… — дипломатично ответил сержант.

Старшина захохотал и закашлялся. Я не вытерпел и тоже фыркнул. Маруся умолкла. Наступила тишина. Из леса доносилось кваканье лягушек на болоте и унылые крики неведомой ночной птицы.

Я понимал, что мне надо уснуть, чтобы к утру чувствовать себя бодрым. Я пытался уснуть, накрыл ухо фуражкой для уюта, плотно закрыл глаза, старался считать, но из моих попыток ничего не получалось. Сон, особенно нужный сейчас, не приходил. Слишком велико было нервное напряжение. Так случалось всегда, когда я не мог себе отчетливо представить, что ждет меня в ближайшие часы. Приходили и тут же мгновенно улетучивались тысячи мыслей, и ни на одной из них я не мог сосредоточиться. Эти мысли утомляли и не давали спать. Иногда я впадал в тревожное забытье, потом вдруг вздрагивал от какого-то внутреннего толчка, всматривался в острый язычок пламени коптилки и опять лежал с открытыми глазами, вслушиваясь в тишину. А ее нарушали по-прежнему лишь кваканье лягушек и тоскливые птичьи выкрики. Но почему птичьи? Может быть, это кричит не птица? Может быть, это подают условные сигналы гитлеровские солдаты? Я напряженно вслушивался. Крик следовал через определенные интервалы, начинался с низкой ноты и кончался высоким, пронзительным воем. Я прислушивался и… незаметно уснул.

Проснулся я мгновенно от гулких и близких разрывов. В землянке стояла кромешная тьма и слышался голос старшины:

— Скорийше, товарищ! Переодевайтесь. Скорийше! Бой иде.

Я вскочил и мгновенно переоблачился в приготовленную заранее одежду — синюю косоворотку и старую ватную стеганку. Брюки на мне были солдатские, много раз стиранные, сапоги кирзовые. За пазуху сунул мятую шапку. Чтобы не смущать своим видом бойцов, я накинул на себя длинную плащ-палатку и плотно закутался ею. На этот «маскарад» ушло не более двух минут.

Откинув полог у входа в землянку, я увидел бледное, предрассветное небо. Старшина торопливо запихивал что-то в вещевой мешок и помигивал ручным фонарем.

— Берить ноги в руки и за мной!. — скомандовал он и выбежал из землянки.

Я последовал за ним. Сердце гулко колотилось в груди, но бежать было легко — я словно не чувствовал веса своего тела.

Немцы вели беглый минометный огонь по расположению батальона. Мины рвались слева, видимо в деревне, взметая комья земли, космы желтого огня, траву и кустарник. Сзади послышались автоматные очереди.

— Сюды… сюды! — звал меня старшина хриплым шепотом. — А то як раз пид вогонь сунемся… — И, круто взяв влево, он кубарем покатился в овраг, замеченный мною вчера.

Мы бежали по дну оврага, продираясь сквозь кусты орешника. Ветви хлестали по лицу. Над нами вверху уже строчили звонкие пулеметные очереди, глуховатые разрывы ручных гранат.

Старшина, за которым я следовал по пятам, стал карабкаться по крутому склону оврага. Добравшись до его края, он высунул голову, огляделся и подозвал меня. В нескольких метрах от нас виднелся погреб.

Старшина перевел дыхание, смахнул рукавом пот со лба и подал мне свою большую, теплую и влажную руку.

— Бувайте здоровеньки!.. Ховайтесь пошвидче у погреб. Воны зараз тут будуть… Счастливо!

Он скатился на дно оврага и исчез в орешнике.

Я остался один. Надо было скорее укрыться в погребе. Я скинул с себя плащ-палатку, отбросил ее подальше и вылез на край оврага. Я хотел было уже ползти вперед, как вдруг перед глазами вспыхнул ослепительный огонь. Гулко лопнула мина. Осколки ее со свистом разлетелись в стороны, не тронув меня. В ушах остался звон. Я приподнялся и на четвереньках преодолел расстояние, отделявшее меня от погреба. Потом быстро юркнул в распахнутую дверь и скатился по трухлявым ступенькам. В лицо пахнуло гнилью, сыростью и затхлым воздухом. Уже внизу я присел на корточки и почувствовал, как трясутся ноги.

В дверной проем лился бледный, утренний свет. Наверху раздавались хриплые крики, стрельба, тяжелый топот пробегающих людей, а в погребе было тихо, как под водой.

Потом грохнул взрыв, и на меня что-то посыпалось. Следом раздался второй, третий. Я вспомнил предупреждение командира полка о том, что гитлеровцы обычно закидывают погреба гранатами. Я не причисляю себя к робкому десятку, но тут сердце мое повело себя не особенно благоразумно. Ему, очевидно, показалось в груди тесновато и захотелось вырваться на свободу.

Я не то чтобы «праздновал труса», но, как выражался Семен Криворученко, немного «труханул». Это не зависело от разума, хотя и разум настойчиво подсказывал мне, что крайне нелепо погибнуть в погребе от вражеской гранаты. Поэтому я поднялся ступеньки на три, прижался к сырой земляной стене и стал ждать. Ожидание показалось мне бесконечно долгим.

Бой шел на убыль, минометный обстрел прекратился, да и автоматные очереди становились все реже. Наконец все стихло.

Я поднялся еще на одну ступеньку, и вдруг в дверях появились два гитлеровских солдата. Увидев меня, они отпрянули назад, вскинули автоматы.

И один из них испуганным тонким голосом закричал.

— Хальт![1]

Я замер на месте, невольно всматриваясь в лица врагов и ожидая, что они предпримут дальше. Наступил самый опасный момент. Эти обалдевшие от страха и злобы болваны могли без всяких разговоров тут же пристрелить меня.

— Хенде хох![2] — приказал все тот же солдат, что был повыше ростом.

Второй добавил по-русски:

— Рукам гору!

Я вскинул руки и в свою очередь громко крикнул:

— Ахтунг, панцер!

Солдаты недоумевающе переглянулись. Потом тот, что повыше, ухмыльнулся, дотронулся пальцем до своего лба и сказал:

— Дер ист воль феррюкт![3]

— Ахтунг, панцер! — настойчиво повторил я, и собственный голос показался мне далеким, неестественным, принадлежащим кому-то другому. — Гауптман Гюберт!

Гитлеровцы вновь переглянулись.

— Мне нужен гауптман Гюберт, — сказал я.

— Раус![4] — бросил мне высокий и, видя, что я не понимаю его команды, жестами предложил мне выйти наружу. — Шнель раус!..[5]

Я поднялся наверх. Ко мне уже вернулось самообладание, сердце перестало частить, ноги твердо стояли на земле. Самое опасное, кажется, миновало. Если они меня не убили сразу, то теперь, наверное, не станут этого делать. Итак, я уже в стане врагов.

Высокий солдат взял из рук своего товарища автомат, отступил на несколько шагов и предложил ему:

— Лейбес визитацион![6]

Второй подошел ко мне вплотную, быстро вывернул мои карманы и вытряхнул из них пачку папирос, спички, перочинный нож, зеркальце, расческу, носовой платок, мелкие деньги. Высокий рассовал все по своим карманам.

Затем последовала команда: «Марш!» — и меня подтолкнули.

Когда я сделал несколько шагов, сзади раздался взрыв: один из немцев бросил гранату в погреб, где я скрывался, опасаясь, видимо, что там мог быть еще кто-нибудь.

Мы обошли деревеньку, не встретив на пути ни одного человека, вошли в лес, перебрались по шаткому мостику через протоку с черной водой, спустились в пустой ход сообщения, глубокий, в полный рост человека, и наконец вышли в тыл гитлеровской части.

Тут царило оживление — волокли станковые пулеметы, минометы, несли на носилках раненых. Вокруг офицера стояли несколько солдат, и он отрывистыми фразами давал им какие-то указания.

Мы проследовали дальше, не вызвав к себе никакого интереса, и остановились возле землянки с толстенным бревенчатым покрытием. Высокий конвоир куда-то ушел, а второй остался сторожить меня. Он уселся на крышу землянки, свесил ноги и закурил.

На востоке, за стеной леса, небо становилось все румянее и вот-вот должно было показаться солнце. Негустой туман плыл над поляной, по которой сновали немцы.

В землянку один за другим забежали четыре солдата и, побыв там немного, выскочили.

И до чего же смешно мне было после вспоминать о своих нелепых думах в эти минуты ожидания! Я только что избег смертельной опасности. Еще полчаса назад нельзя было предвидеть, что со мною будет. Я оказался в совершенно новой для себя обстановке. Правда, мне не раз приходилось бывать в тылу врага. Но я бывал либо один, либо со своими, и если входил в соприкосновение с фашистами, то только для того, чтобы бить их, стрелять в них… Сейчас я находился среди врагов как пленный, но вместе с тем и как «свой» — по той роли, которую я с этого момента уже должен был играть. Сейчас все зависело от каждого моего слова, поступка, движения, мимики… А на какой мысли я сейчас себя ловил? Я думал…о своем перочинном ноже, который попал в карман высокого солдата. Смешно, но это так: думал о ноже, сожалел, что захватил его с собой в эту ходку и потерял навсегда. Нож этот мне подарил начальник связи полка еще в финскую войну. Вернее не подарил, а дал взамен портсигара, полученного от меня. И ничего особенного этот нож не представлял собой — обычный нож, каких сотни и тысячи, а мне было жаль с ним расстаться…

Ожидание возле землянки затянулось. Мой караульный принялся уже за вторую сигарету, а я, глядя на струйки табачного дыма, глотал слюнки. Хотелось курить и хотелось есть. Я знал по опыту, что голод возвращается вместе со спокойствием и уверенностью в себе. Я пожалел, что отказался вчера ночью от гречневой каши, предложенной старшиной.

Наконец вернулся высокий солдат, и меня сейчас же втолкнули в землянку.

За столом, сложенным из снарядных ящиков, сидел младший лейтенант, окруженный множеством телефонных аппаратов. Они попискивали на разные голоса, и этот лейтенантик едва успевал хватать трубки. Он почти ничего не говорил, а только называл себя и что-то записывал в толстую тетрадь.

Мне показали на перевернутый ящик. Я сел. Конвоиры вышли, а вместе с ними безвозвратно исчез и мой перочинный нож. Я вспомнил о нем в последний раз и еще раз пожалел, что взял его с собой.

Прошло, должно быть, еще минут двадцать, прежде чем в землянку ввалился тучный обер-лейтенант с бледным жирным лицом и трубкой во рту. Он прилично владел русским языком и приступил к допросу. Узнав, что я иду на встречу к гауптману Гюберту, и услышав пароль, он понимающе подмигнул и поинтересовался, как удалось мне так удачно проскочить на их сторону. Я объяснил, что три дня ждал в деревне, в погребе, удобного случая для перехода. Обер-лейтенант спросил мою фамилию, имя, отчество, возраст и записал ответы в записную книжку.

Младший лейтенант не обращал на нас никакого внимания — телефоны одолевали его.

— Подождите меня здесь, — сказал обер-лейтенант, собираясь покинуть землянку.

В эту минуту тишину на передовой сменила пальба. Дружно застучали пулеметы, захлопали мины, густо застрекотали короткие автоматные очереди.

Обер-лейтенант прислушался, приподняв белые брови, пососал потухшую трубку и, бросив мне: «Я сейчас», быстро вышел из землянки.

Бой разгорался, огонь усиливался, и мне вспомнились слова командира полка: «Пусть жалуют, потом жалеть будут».

Минут через десять — пятнадцать обер-лейтенант, потный и задыхающийся, ввалился и предложил мне следовать за ним. Мы не шли, а бежали лесом: обер-лейтенант впереди, а я следом, пока не выбрались на до рогу. В стороне от дороги стоял испятнанный маскировкой лимузин «Адлер».

Обер-лейтенант усадил меня на заднее сиденье, рядом с каким-то полусонным лейтенантом, а сам пристроился возле шофера.

Машина тронулась и побежала на запад.

У самой переправы через реку нас догнал мотоциклист. Он промчался вперед, соскочил с седла и поставил мотоцикл поперек дороги. Мы остановились. Обер-лейтенант открыл переднюю дверцу. Мотоциклист передал ему объемистый пакет и сказал по-немецки:

— Русские отрезали наших в деревне. Майор убит.

— Доннер веттер! — выругался обер-лейтенант и в сердцах сильно хлопнул дверцей.

Дремавший лейтенант произнес только одно слово:

— Ферфлюхт![7] — и вновь задремал.

Машина понеслась по накатанной дороге, поднимая за собой облако пыли.

Я не знал, куда меня везут, и не хотел обращаться с расспросами к обер-лейтенанту. Я знал только, что углубляюсь в логово врага и что каждый оборот колеса приближает меня к Гюберту и его осиному гнезду.

8. ЧЕЛОВЕК СО ШРАМОМ НА ЛБУ

Ночь тянулась томительно, казалось, что ей не будет конца. Машина медленно пробиралась по лесной дороге. Я уже потерял представление о времени и не делал больше попыток уснуть.

А мой сосед, очень флегматичный и неразговорчивый субъект, не терял времени понапрасну и спал. Правда, спал он довольно чутко: стоило машине остановиться хотя бы на минуту, как он просыпался и осведомлялся, приехали ли мы наконец на место или все еще находимся в пути. Но стоило машине тронуться, как он вновь погружался в сон, и его похрапывание вторило урчанию мотора.

Наконец на одной из остановок обер-лейтенант, не сказав ни слова, покинул свое место и, сделав шаг от машины, растворился в темноте. Шофер тоже вышел, откинул капот и принялся возиться в моторе.

Сосед мой проснулся, зевнул и опросил по-немецки:

— Кажется, приехали?

Никто ему не ответил.

Он поерзал на месте, покряхтел и опять завалился на бок.

Я открыл дверцу и вышел. Машину плотно обступал лес. Я всмотрелся в темноту и через некоторое время заметил очертания двух небольших домиков, проступающие на фоне леса сероватыми пятнами. В одном из них сквозь неплотную маскировку пробивался чахлый огонек.

От долгой и почти непрерывной езды шумело в голове. Тело ныло от усталости.

От голода сосало под ложечкой, хотелось курить… «По-свински обращаются со своими кадрами господа гитлеровцы», — подумал я усмехнувшись.

Знобкий ветерок, предвестник осени, шелестел по лесу. Я решил уже вернуться в машину (в ней было теплее), но тут показался обер-лейтенант и предложил следовать за ним.

Мы направились к домикам. Возле одного из них бродил часовой. Обер-лейтенант вполголоса сказал ему что-то, и мы вошли в дом.

Дом состоял из одной просторной комнаты и освещался плошками. Воздух был наполнен копотью, сигаретным дымом и запахом давно не мывшихся людей. В комнате находилось четверо немцев — все солдаты. Один из них разговаривал по телефону, а остальные вытянулись, отдавая честь вошедшему офицеру.

Когда солдат у стола положил трубку, обер-лейтенант обратился к нему:

— Ну выяснили?

— Так точно. Продолжать путь дальше на машине невозможно. Дорога никуда не годится. Приказано отправить утром на подводе.

— На какой подводе?

— Подвода пойдет от нас в город за продуктами.

Я сообразил, что речь идет о моей дальнейшей транспортировке.

Обер-лейтенант подтвердил мою догадку, сказав:

— Завтра утром вас доставят к гауптману Гюберту. Тут уже недалеко.

Я кивнул головой.

— Леген зи зихь! Руен зи зихь аус! — обратился ко мне солдат.

Я сделал вид, что ничего не понял, недоуменно пожал плечами и посмотрел на обер-лейтенанта.

Тот сказал мне по-русски:

— Ложитесь на скамью и отдыхайте до утра.

Ничего другого в эту минуту я и не хотел. Войдя в душную комнату, я сразу почувствовал страшное утомление и неодолимую потребность лечь. Не ожидая вторичного приглашения, я направился к узкой скамье, врезанной в бревенчатую стену, и улегся.

Обер-лейтенант и солдат разговаривали. Речь шла о заправке машины на дальнейший путь и о заезде куда-то. Обер-лейтенант сказал, что ему потребуется не меньше тридцати литров бензина. Солдат ответил, что бензин выдаст, но попросил расписку.

Обер-лейтенант вынул из офицерской сумки блокнот, написал на листочке оправдательный документ и вручил его солдату. Затем они вместе покинули комнату.

Почему я до сих пор помню эти ничтожные мелочи? Видимо, несмотря на страшную усталость, автоматически действовал мозг разведчика: он фиксировал каждое слово, каждое движение вокруг…

Трое оставшихся солдат тихо, вполголоса говорили. На меня наваливалась дремота, но все же и полусонный я уловил фамилию Гюберта. Усилием воли я заставил себя вслушаться в разговор и понял, что гауптман Гюберт еще не вернулся и его ожидают под утро.

Мысли мои путались, я погружался в приятную теплоту, и сон быстро одолел меня. Спал я беспокойно. Напряжение прошедших суток сказывалось. Я видел бесконечную вереницу тяжелых бредовых снов. То мне чудилось, что я окружен где-то в городе кучкой гестаповцев. Им якобы отлично известно, кто я.

Они смеются мне в лицо. Потом они опутывают меня толстой и жесткой веревкой и толкают в спину раз, другой, третий, наконец мои ноги теряют опору, я лечу куда-то в бездну и с придушенным криком просыпаюсь. Солдат, который дежурит за столом у телефона, смотрит на меня, трое остальных храпят на скамьях вдоль стен. Я лежу несколько секунд с открытыми глазами и засыпаю вновь. И вновь меня давят кошмары.

Проснулся я от толчка. Передо мной стоял пучеглазый солдат. Жестами он предлагал мне подняться. Я вскочил. Уже занималось неяркое утро. Оба окна были настежь открыты, и комната наполнена прохладой. Солдат жестами пригласил меня к столу. Я выпил какую-то бурду, напоминающую кофе, и съел две твердые галеты.

Затем мы вышли из дома. В лесу деловито, по-хозяйски постукивал дятел и звонко перекликались иволги. Я быстро осмотрелся. Домики, рубленные из сосновых бревен, стояли на краю просторной поляны. Над входом в избу, в которой я провел остаток ночи, красовалась небольшая аккуратная вывеска. На ней желтым по черному было написано: «Форстерей» — по-немецки и «Лесничество. Опытная станция» — по-русски.

«Странное лесничество», — подумал я.

Солдат вывел из сарая пару тяжелых лошадей с мохнатыми ногами и впряг их в укрытую под навесом повозку. Два других солдата сидели на крылечке и острили, покатываясь со смеху. Их громкий смех и взвизгивания врывались в торжественную тишину окружавшего нас чудесного лесного утра. Я прикусил губу…

Под застрехой навеса шумно копошились и отчаянно чирикали воробьи. Пучеглазый солдат ткнул в застреху штыком, и оттуда сорвалась испуганная воробьиная ватага.

Мы тронулись.

Повозка запрыгала по лесной кочковатой дороге. Я подложил под себя побольше влажного свежескошенного сена, уселся поудобнее и стал разглядывать своих спутников.

Это была все та же троица солдат, которая ночевала в избе. Все они были по виду нестроевые и, наверное, обозники. У того, что правил лошадьми, запомнилась мне широченная, жирная спина и отвислые плечи. Пучеглазый, разбудивший меня, был худ и тщедушен. У него было желтое лицо, и он производил впечатление больного человека. Никто из них не обращал на меня никакого внимания.

Восход солнца застал нас в пути около небольшого болотца. Над ним держался плотный голубоватый туман, сквозь который пробивались солнечные лучи. В болотце плескались нырки.

Дорога спустилась в низину, под копытами лошадей захлюпала грязь.

За поворотом дороги открывалась лесная опушка. Тут устроили привал. Расположились, не выпрягая лошадей, у давно покинутого избяного сруба. Сруб стоял, как отшельник, у стены леса, покосившийся, посеревший, обросший мхом, с прогнившей щепной крышей. Рассохшаяся дверь висела на одной петле, вместо окон зияли проемы.

Я заглянул в нутро сруба. Общипанная старая ворона, хозяйничавшая там, с тревожным криком метнулась в оконный проем, перепугав солдат.

На опушке, залитой еще холодным солнечным светом, мы почистили обувь и привели в порядок свою одежду.

Меня угостили сигаретой, и я закурил — впервые на чужой стороне. Потом мы вновь уселись в повозку и тронулись дальше.

Лес все больше дичал и приобретал мрачно-торжественный вид. Густые, пышные кроны сосен сплетались вверху, образуя подобие плотного, почти непроницаемого шатра, сквозь который с трудом пробивались лучи солнца. В таких местах и в самый солнцепек царят полумрак и прохлада.

Пошла песчаная дорога. Она вилась между медно-красными стволами, делая замысловатые повороты.

Из слов, которыми обменивались солдаты, я понял, что недалеко до жилья. И верно: вскоре лес стал редеть, в просветах между деревьями замелькали строения. Лошади приободрились и перешли на рысь.

На развилке дорог повозочный решительно свернул влево и вывез нас на светлую, большую поляну. Я увидел несколько больших рубленых домов, тесно сбившихся в кучку и обнесенных тремя рядами колючей проволоки. На ней были развешаны фанерные дощечки с крупными надписями: «Ахтунг! Минен!» — «Внимание! Мины!»

Повозка остановилась у ворот, возле которых прогуливался часовой. Над воротами висели таблички: «Вход воспрещен!», «Предъяви пропуск!»

За домами и за проволочной оградой виднелся детский гимнастический городок: невысокий турник, горка, шведская лесенка, бум, столб для гигантских шагов, а за городком начинались густые заросли красного папоротника. Над крышами домов провисала длинная радиоантенна. Я смотрел, стараясь запомнить каждую мелочь.

Пучеглазый солдат вступил в переговоры с часовым. Тот дернул за конец проволоки, болтавшейся на воротах, и где-то мелодично забренчал колокольчик.

Я спрыгнул с телеги, прошелся и почувствовал, что ладони рук стали влажными. «Нехорошо, — подумал я. — Это признак волнения, а волноваться мне не полагается. Подтянись, держись молодцом!» Я был твердо уверен, что нахожусь у ворот осиного гнезда. И я не ошибся.

В ответ на звон колокольчика последовал резкий свисток, и часовой пропустил пучеглазого на территорию «Опытной станции».

Солдат поманил меня рукой, и мы, пройдя за проволочную ограду, подошли к большому дому. Зеленый пышный лишайник, напоминающий жатый бархат, густо покрывал его нижние венцы. Солдат открыл на себя тяжелую дверь, обитую войлоком, пропустил меня вперед и вошел следом. Мы оказались в просторной, чисто подметенной комнате с голыми бревенчатыми стенами. У окна за столом сидел плотный унтер-офицер, занятый делом, которое его, видно, очень занимало: ученической ручкой с пером он гонял по столу большого жука-носорога. Жук пытался удрать, но унтер его не пускал. Выведенный из себя жук злился, временами останавливался, свирепо топорщил надкрылья и поднимался на дыбки, издавая при этом какой-то шипящий звук. Унтера это очень радовало. Он так увлекся травлей жука, что даже не обернулся при нашем появлении.

Писк телефона прервал его развлечение. Он схватил трубку, вскочил с места, загремев стулом, и, оглянувшись на меня, отбарабанил кому-то:

— Хир унтер-официр фон динст Курт Венцель… Яволль, эр ист хир. Цу бефель![8]

Он подошел ко мне и принялся выворачивать мои уже до него опустошенные карманы.

Я не услышал скрипа двери и шагов, и поэтому невольно вздрогнул, когда позади раздался глуховатый, словно из сундука, голос:

— Это вы, что ли, к господину Гюберту?

Вопрос был задан по-русски.

— Так точно, — ответил я и обернулся.

Передо мной стоял, широко расставив тонкие ноги, обтянутые бриджами, хлипкий пожилой человечек довольно уродливого сложения. Измятый мундир топорщился на нем. Лицо человечка с большим лбом и водянисто-мутными глазами было вдоль и поперек изрезано глубокими морщинами. Руки он держал в карманах.

Я смотрел на него, а он бесцеремонно, с любопытством разглядывал меня.

Покачиваясь с пяток на носки и склонив набок свою маленькую головку, он задал второй вопрос:

— Где вы ночевали?

Я оглядел короткие голенища его сапог, едва доходившие до икр, и ответил, что спал в лесу, в избе под вывеской «Лесничество».

— Ага… протянул человечек. — Понятно… Пойдемте, я вас проведу.

Я сразу определил по его речи, что имею дело с русским. Кем он был, как сюда попал, какую роль выполнял, пока было трудно сказать. Предатель, по всей видимости.

Мы вышли, оставив унтера с жуком и пучеглазым солдатом, моим конвоиром.

Пересекая наискось небольшой двор, я заметил, что дома — их насчитал шесть — стоят в определенном порядке, образуя нечто вроде буквы П, и что, кроме домов, здесь сохранились и всякие подсобные служебные постройки.

Дом, к которому меня подвел человечек, стоял на высоком кирпичном фундаменте, был обшит тесом, украшен желтыми резными наличниками и выглядел свежее остальных.

Внутренне волнуясь, я следовал за своим провожатым. Ведь я был у самой цели своего путешествия. От того, какое впечатление я произведу с самого начала, должно зависеть многое.

Мы поднялись по ступенькам на крыльцо, обнесенное перилами, миновали прихожую. Пол ее был застлан ковром, на круглом столике, покрытом цветной бархатной скатеркой, стоял графин с водой; к глухой стене прижался диван. В первой комнате, видимо столовой, я успел разглядеть большой стол, окруженный стульями, посудный шкаф, картины на стенах. В следующей комнате за письменным столом стоял немецкий офицер в чине капитана, в полной военной форме. Я взглянул на него и только невероятным усилием воли сохранил на лице маску равнодушной готовности ко всему, которую напялил на себя со вчерашнего утра. Передо мной был не кто иной, как «Вилли», тренер футбольной команды, о котором рассказывал полковник Решетов. Шрам! Шрам на лбу, идущий к левой брови…

Несмотря на уже значительный опыт в разведывательной службе, меня всегда поражали такие совпадения, когда в известной степени умозрительные, еще не проверенные агентурные данные вдруг воплощались в реальную действительность. Какое-то сообщение мало осведомленного человека, сделанное когда-то, вдруг облекалось в плоть и кровь. «Вот что значит особая примета для разведчика!» — мелькнуло у меня в голове.

Гауптман пронизывающе смотрел на меня прозрачными, стального оттенка, блестящими глазами. Взгляд у него был режущий, твердый.

Я ждал.

Наконец гауптман Гюберт — а это был он — произнес по-немецки первую фразу:

— Что вам угодно здесь?

Я пожал плечами и сделал вид, что не понял ни слова. Гюберт продолжал сверлить меня холодным взглядом. Потом он вышел из-за стола, прошелся по комнате, внимательно осмотрел меня сбоку, сзади и уже по-русски спросил:

— Каким языком владеете?

— Кроме русского, никаким, — ответил я.

Гюберт остановился против меня. Теперь я рассмотрел его лучше.

Он был старше меня, высок, статен и, надо отдать должное, даже красив. У него было удлиненное лицо с высоким лбом, немного тяжелый подбородок, надменные, со злым и острым изломом брови, прямой нос, тонкие, резко очерченные губы и суровые линии у рта. Хорошо приглаженные волосы были разделены косым пробором. Весь облик гауптмана говорил о воле и решительности.

Подойдя к столу, Гюберт вынул из портсигара сигарету, закурил. Все это он проделал размеренными движениями человека, вполне уверенного в себе.

Несмотря на высокий рост, походка его была мягкой и гибкой, даже несколько крадущейся.

— Чем могу служить? — спросил он, элегантным жестом вынув папиросу изо рта.

— Я к вам от господина Саврасова.

Гюберт искусно изобразил на лице недоумение и, прищурив один глаз, поинтересовался:

— От какого Саврасова?

«Начинается… — подумал я. — Начинается экзамен на разведчика».

— От того инженера Саврасова, к которому вы послали Брызгалова, — пояснил я.

Гюберт продолжал курить, смотрел на меня с непроницаемым лицом и после новой, долгой паузы спросил:

— Вы знаете Саврасова?

— Да.

— Брызгалова?

— Тоже.

— Кого же вы узнали раньше? — И я почувствовал режущий взгляд его глаз.

— Брызгалова. Он послал меня к Саврасову.

— Когда вы появились на нашей стороне?

— Вчера на рассвете.

— Каким путем?

— Отсиделся в деревенском погребе и перешел передовую по паролю: «Ахтунг, панцер! Гауптман Гюберт!»

— С приключениями?

— Без приключений.

Гюберт ставил вопросы резко, точно командовал. Я старался отвечать на них возможно быстрее и лаконичнее.

— Вас допрашивали?

— Да. Со мной говорил офицер на передовой, владеющий русским языком.

Гюберт сдвинул брови и отдал распоряжение моему провожатому:

— Полный туалет, новую экипировку, накормить — и ко мне…

Это он сказал по-немецки.

— Пойдемте, — пригласил меня провожатый.

— Беседу продолжим, — предупредил Гюберт.

«Кажется, не поверил ни одному моему слову, — подумал я. — Самое страшное впереди».

Но хорошо, что дана передышка. Любая передышка давала мне возможность подумать, взвесить вопросы, сопоставить их, попытаться уловить их общую тенденцию. Что ж, скрестим шпаги, поборемся. Хотя… эта же передышка продолжала держать меня в крайнем напряжении.

Мой провожатый отвел меня в домашнюю баньку, где я отлично помылся. Затем я облачился в чистое трикотажное белье, надел подобранный по росту синий шевиотовый костюм («Как у Брызгалова», — подумал я), получил демисезонное драповое пальто, полдюжины носовых платков, две пары белья, несколько галстуков, кепи, фетровую шляпу и шерстяной шарф. Долго не мог подобрать ботинки — все были велики, но в конце концов подобрал и их.

Меня побрили, подстригли и отвели в столовую. Я с удовольствием позавтракал, уничтожил добрый кусок ветчины, порцию горохового супа с сосисками и запил все кружкой сносного кофе.

После завтрака тот же провожатый сразу отвел меня к Гюберту. На этот раз хлипкий человечек ограничился тем, что ввел меня в комнату, и тут же ретировался.

Мы остались с глазу на глаз.

И вот тут, кажется, начался настоящий разговор.

Гюберт усадил меня против себя и спросил:

— Ваша настоящая фамилия?

— Хомяков.

— Расскажите подробно, как вы перешли линию фронта?

Я подробно рассказал.

— Что просил передать Саврасов?

Я передал информацию, полученную от Саврасова (предварительно прошедшую цензуру полковника Решетова), и добавил, что Саврасов просил передать привет от Виталия Лазаревича.

— От какого Виталия Лазаревича?

Хотелось сказать, что от того, которого Гюберт знает лучше меня, но ответил, конечно, другое:

— Это мне неизвестно.

— Почему Саврасов решил послать ко мне вас? — полюбопытствовал Гюберт.

— Меня послал не Саврасов, а Брызгалов.

— Слушаю, говорите, — потребовал Гюберт.

Я объяснил, что Брызгалов не мог вернуться обратно по обстоятельствам, от него не зависящим. Он приземлился благополучно, в подходящем, безлюдном месте спрятал парашют и удачно выбрался из зоны приземления. Он шел уже по маршруту, но через три дня его постигло несчастье. Стремясь побыстрее добраться до Урала, где жил и работал Саврасов, Брызгалов на станции Лебедянь пристроился на товарный поезд. Этой же ночью около одного из разъездов поезд подвергся налету немецких бомбардировщиков. В вагон, на тормозной площадке которого ехал Брызгалов, угодила бомба. Брызгалов получил тяжелое ранение и контузию: ему перебило осколком ногу повыше колена; вместе с другими его подобрали и увезли в Москву, в больницу.

Гюберт потер переносицу, подумал и спросил:

— Долго ему придется лежать?

— Пожалуй, да.

— Документы его уцелели?

— И документы и деньги. Деньги были в крупных купюрах, занимали мало места, и его мешок не привлек к себе вынимания.

Я хотел добавить еще что-то, но Гюберт перебил меня:

— Откуда вам известны все эти подробности?

— От самого Брызгалова.

— Но вы же заявили при первой беседе, что не знаете его!

Я сообразил, что Гюберт пытается запутать меня. Я отлично помнил каждое сказанное слово. Поэтому я разрешил себе усмехнуться и спокойно проговорил:

— Вы ослышались. Я не мог так заявить. Ведь меня прислал Брызгалов.

— Допустим, — заметил Гюберт (к чему это относилось: к тому, что он ослышался или что Брызгалова я знаю, — предоставлялось судить мне).

— Как вы его узнали?

Вот тут мне и пришлось во всех подробностях изложить подготовленную нами версию. Смысл ее сводился к тому, что Брызгалов, еще до войны знавший меня по некоторым «общим делам», вызвал меня из больницы через смазливую санитарку и попросил съездить к Саврасову. Он вручил мне часть фотокарточки, передал пароль и пообещал по возвращении пять тысяч рублей. Предложение показалось мне соблазнительным, я отправился на Урал, встретился с Саврасовым, получил от него информацию и вернулся. Тогда Брызгалов предложил мне перейти линию фронта, что отвечало моим тайным желаниям.

— И вы согласились? — спросил Гюберт прищурившись.

— С Брызгаловым шутки плохи, — сказал я. — И потом… мне угрожала мобилизация в армию.

— Он дал вам деньги?

— Нет, — сердито ответил я. — Он послал меня к вам и сказал, что со мною расплатитесь вы.

— Но ведь вы знали, что у него есть деньги?

— Он сказал, что должен передать их Саврасову. И он поклялся, что вы заплатите втрое больше, если я доберусь до вас. Он даже хотел дать записку, но потом передумал: опасно…

Гюберт помолчал, кривя рот в усмешке и разглядывая меня.

— Он мне соврал? — спросил я.

Гюберт встал, вышел из-за стола, пересек неслышно комнату и остановился у окна. Он о чем-то думал.

Я ясно оценивал положение свое и Гюберта. Я был в более выгодном. Чтобы обстоятельно проверить меня, требовалось долгое время. Очень долгое. А временем в условиях войны Гюберт не располагал.

Он стоял в молчании несколько долгих минут, потом прошел на свое место и задал новые вопросы: кто я, чем занимаюсь, где служу, как оправдаю свое отсутствие на службе, когда вернусь домой.

Я рассказал о себе все, что требовалось, и объяснил, как думаю оправдать свое отсутствие. Я подчеркнул, что эта версия разработана вместе с Брызгаловым и сводится к следующему. По долгу службы мне часто приходится выезжать на дистанции. Недавно мне поручили выехать на один из прифронтовых железнодорожных узлов для работы в бригаде специалистов по устранению непорядков, мешающих продвижению грузов к фронту. Я поехал и исчез. А потом, когда вернусь, расскажу на службе, что немцы предприняли на этом участке наступательные операции, и я оказался у них в тылу. Во избежание плена, пользуясь теплой погодой, я вынужден был некоторое время скрываться в лесу вместе с другими окруженцами. Мы дождались удобного момента и перешли на свою сторону. Никто сейчас не в состоянии проверить моих показаний, и мне должны поверить на слово.

Гюберт выслушал меня не прерывая, вынул из стола свернутую карту, подал мне и сказал:

— Покажите этот железнодорожный узел.

Я развернул карту и, увидев немецкие надписи, сказал:

— Мне по ней трудно ориентироваться. Нет ли у вас русской?

Конечно, у него оказалась и русская. Он достал ее, и я показал ему железнодорожный узел, действительно оставленный недавно нашими войсками.

Гюберт угостил меня сигаретой. Сигарета была крепкой. Легкий туман заволок мой мозг; можно было подумать, что она чем-то начинена.

— А как у вас относятся к людям, которые невольно, вот так, как вы, попадают на неприятельскую сторону, а потом спустя некоторое время возвращаются? — с оттенком иронии спросил Гюберт.

Беседа, продолжавшаяся уже второй час, начинала приобретать острый характер.

— К сожалению, косо смотрят, — ответил я. — В старые времена это считалось в некотором роде геройством. К таким людям относились, как и к попавшим против воли в плен, довольно снисходительно. Сейчас же другое дело.

— На вашей служебной карьере это не отразится?

— Не думаю. Теперь много окруженцев. Я вернусь в полном порядке, сохранив документы. Кроме того, что мне до карьеры? Я ведь по чужому паспорту, долго это продолжаться не может. Плевал я на их карьеру!

— А Саврасов сидит прочно?

— Как я его понял, довольно прочно.

Гюберт постучал по столу пальцами с выхоленными отполированными ногтями и предложил новый вопрос, к которому я был подготовлен.

— А какие у вас разногласия с Советской властью? В чем вы не поладили? Почему вы решили вдруг стать нашим другом? — спросил он.

Я помедлил с ответом. Потом, раздумывая, сказал:

— Да никаких особенных разногласий не было…

— То есть?

— Так, не было. Мне просто нет до них дела. Это политика. А я всегда держался дальше от политики. Самое главное — деньги. Я их старался делать. При Советской власти дельцом трудно быть. А мне нравится быть деловым человеком, знаете ли. Крупные барыши, вообще — частная инициатива… Пришлось пуститься в рискованные операции, привлечь брызгаловскую публику…

— Охотились за железнодорожными грузами? — усмехнулся Гюберт.

Я промолчал.

— Так… хорошо, — сказал Гюберт и решительно поднялся.

Я тоже встал и понял, что беседа окончена. Да и пора уже было.

— Вам придется все, что вы мне сказали, — предупредил он, — изложить письменно.

Я кивнул.

Гюберт снял трубку телефона и потребовал к себе обер-лейтенанта Эриха Шнабеля. Положив трубку, он сказал:

— До города недалеко, с километр, но я поселю вас здесь.

— Как вам угодно, — заметил я.

— Так будет и вам и мне спокойнее. Но со временем я разрешу вам бывать в городе. Это совсем невредно.

— Хорошо, — согласился я.

— Вы бывали в этом городе?

— Да, раза два-три, но очень давно.

— Примерно?

— Лет десять назад.

— Тогда это не страшно.

Вошел обер-лейтенант и вытянулся перед Гюбертом. Гюберт приказал ему поместить меня в отдельную комнату, зачислить на довольствие, обеспечить бумагой, ручкой, чернилами, выдать несколько пачек сигарет и тут же очень спокойно, не меняя выражения лица, добавил по-немецки:

— Повесить его. Сегодня же ночью. Я ему ни в чем не верю.

— Яволль, герр гауптман![9] — ответил обер-лейтенант.

Призвав на помощь всю свою волю, я поклонился Гюберту и, повернувшись, пошел к выходу. Ноги мои двигались автоматически, независимо от желания и воли.

«Повесить! Сегодня же ночью повесить!..» Удар был неожиданный и страшный. И это после того, как разговор принял вполне дружелюбный характер.

Мы вышли, пересекли двор и оказались в столовой, где я уже завтракал. Мне подали обед, но я не хотел есть. На несколько минут я поддался настроению, вызванному безвыходностью своего положения. Поддался внутренне. Внешне я, кажется, «не терял вида». А это — главное. Натренированные нервы не выдали. Я беру себя в руки. Ведь я «ничего не понял». Это — основное правило моего поведения здесь. Все должно выглядеть так, будто я действительно ничего не понял, не подозреваю. Я сделал несколько физических упражнений, чтобы привести себя в норму, прошелся вокруг стола, пытаясь восстановить нормальное дыхание. Мой взгляд упал на обер-лейтенанта. Он сидел в кресле, откинувшись назад, и пристально смотрел на меня. Признаюсь, что, погруженный в свои переживания, я на несколько минут совершенно забыл о существовании этого молодчика. Мне казалось, что я один в комнате, тем более, что Шнабель сидел неподвижно. И тут молнией пронзила меня мысль, от которой мне снова стало жарко. Зачем он здесь? Почему он так испытующе смотрит на меня? И тут же создание дает ответ: не потому ли, что он проверяет меня и хочет знать, понял ли я приказ Гюберта, то есть знаю ли я немецкий язык? И мгновенно, почти одновременно, другая мысль: а может быть, все это провокация, но наивная, рассчитанная на слабые нервы?

Мысли несутся вихрем. В самом деле, если меня решили повесить всерьез, потому что не доверяют или имеют улики против меня, мне неизвестные, то зачем же проверять, к чему? Что это может дать, если судьба моя решена? Ровным счетом ничего. Если окажется, что я понимаю язык, то Гюберт получает добавочный сильный довод не доверять мне и, следовательно, покончить со мной. А если проверка покажет, что я действительно не знаю языка, то может ли это обстоятельство смягчить мою участь, послужить поводом для отмены вынесенного приговора?

Мысль работает лихорадочно. Логика говорит, что приказ Гюберта — эксперимент, провокация. Чувствую, что появляется лучик надежды. Может быть, не все потеряно. И тут же новая мысль, новый страх: может быть, все было хорошо, а я выдал себя именно сейчас, вот в эти самые минуты? И Гюберт, как притаившийся хищник, ждал именно этих самых минут, этого состояния внутренней растерянности своей жертвы. Стоит ли еще маскироваться, если и так все кончено? Нет, бороться до последней минуты!.

Я снова бросаю взгляд на Шнабеля. Тот по-прежнему смотрит на меня. А может быть, прошло и не так уж много времени, как мне показалось? Надо спасать положение. Я делаю еще несколько упражнений, как бы продолжающих прежние, бодро улыбаюсь, одобрительно киваю обер-лейтенанту, потираю руки, медленно, как бы предвкушая еду, подвигаю к себе тарелку с первым блюдом. Надо показать, что я ничего не понял, что я тот же, что и раньше. Медленно нагибаюсь, чтобы распустить шнурок на ботинке. Говорю обер-лейтенанту: «А ботинки мне все-таки не удалось подобрать как следует».

После обеда обер-лейтенант Шнабель провел меня в отведенную комнату и жестами предложил располагаться. Мне все время чудилось, что на лице Шнабеля играет какая-то зловещая улыбка.

Наконец я остался один. Первым делом я сдернул с себя галстук. Туго затянутый и непривычный, он наводил на тяжелые мысли: казалось, что уже накинута петля на шее… Затем я осмотрел свое жилище. Это была небольшая комната с двумя глухими стенами и одним оконцем, смотревшим в лес. Столик, кровать, тумбочка с часами старинной конструкции и очень замысловатыми на вид, старый коврик и три стула составляли убранство комнаты.

В моих ушах отчетливо звучали сухие, бесстрастные слова Гюберта: «Повесить его. Сегодня же ночью». Машинально, по профессиональной привычке, я бегло осмотрел все предметы, находившиеся в комнате: хотел убедиться, не спрятаны ли где-нибудь специальные приспособления для подслушивания и наблюдения за мною. Но ничего подозрительного не обнаружил.

Потом я заглянул в оконце. Между двумя рядами проволоки прохаживался часовой. На дворе уже темнело.

«Повесить!. » Это не то, что «проверить» или «понаблюдать». Это не призрак опасности, а уже сама опасность. Более того, это конец. Конец в самом начале. Но что же мне делать? Как поступить? Я опустился на стул и уставился глазами в пространство. Теперь, когда я остался наедине с собой, я пытался разобраться в своем положении. Казалось, оно безвыходно.

Бежать? Нет, не годится… Выйти из этого логова невозможно. Мысль о бегстве, по крайней мере сейчас, до возникновения каких-либо иных, более удобных обстоятельств, следовало отбросить.

А таким ли уж в самом деле безнадежным было мое положение? На первый взгляд — да. Но человеческая натура такова, что человек даже на самом краю гибели не хочет отказываться от надежды на спасение, хотя разум не видит для этого никаких оснований.

Я сказал себе: «Подумай, как поступил бы ты сейчас, если бы ничего не произошло, если бы ты не знал языка и не понял сказанного Гюбертом? Ты плохо спал, устал и, наверное, лег бы сейчас же спать. Именно так ты и должен действовать. Настрой себя внутренне на этот лад».

Я походил по комнате, надеясь разрядить нервное напряжение, какого я, кажется, не испытал за всю жизнь. Я заставил себя зевнуть, потянуться, принять вид уставшего человека. Я даже пробурчал себе под нос какой-то мотивчик, хотя он прозвучал довольно неестественно и жалко. Подойдя к кровати, я взбил подушку, не спеша разделся, выключил свет и лег. Я старался делать все так, как делал это обычно: не торопясь, привычными движениями. Но сон был далек от меня. Ведь я все-таки не знал, были ли слова Гюберта подлинным приказом или испытанием.

«Сегодня же ночью». Но ночь велика! Ее с избытком хватит на то, чтобы умереть сто раз.

Я улегся на бок. Перед глазами была бревенчатая стена. Свет от качавшегося снаружи на ветру электрического фонаря метался по стене.

Где-то глубоко-глубоко сверлила мысль: «А если это не провокация, не испытание, то чего же ты лежишь? Почему не действуешь? Вставай! Не жди, пока тебе набросят петлю на шею! Еще есть время спасти себя. Окно без решетки, ты можешь им воспользоваться. Лес ты знаешь, как леший…Вставай! Ты же разведчик! А разведчик всегда должен найти выход из положения. Твое задание сорвалось. Но зря жизнь-то губить глупо и ни к чему».

Но я продолжал лежать. Голос искушения не встречал отзвука. Какая-то часть моего сознания сопротивлялась ему. Мое внутреннее «я» было словно ареной ожесточенного боя. На одной стороне как будто здравый смысл, на другой — чувство долга, который еще не был исполнен. Сколько бы раз я ни ходил по заданию в тыл врага, я всегда решал для себя, что должен вести себя так, чтобы после моей гибели родные и товарищи вспоминали мое имя не краснея, чтобы партия была твердо уверена, что я сделал все, что от меня требовалось, или, по крайней мере все, что я мог. А пока я еще не сделал ничего. Ровным счетом ничего.

«Тик-так… тик-так… тик-так…» — монотонно выстукивал маятник, отсчитывая секунды и минуты. Стук часов был единственным звуком в окружавшей меня тишине. Я вслушивался в него, старался забыться, не думать о том, что уже случилось и что еще случится, и опять почему-то на ум мне пришел отобранный вчера утром перочинный нож. Нелепо, но факт. Мне как-то говорил подполковник Фирсанов, что люди, которые особенно часто сталкиваются с опасностью, способны сильно привязываться к мелким вещам. Я не придал тогда никакого значения этому замечанию, а сейчас вспомнил и поймал себя на том, что и сам страдаю этой странной болезнью…

Прошел час, другой, третий… Я лежал с открытыми глазами, ощущая все возрастающую боль в затылке. Мысленно я несколько раз умирал и несколько раз вновь возрождался к жизни. Я понимал, что меня стерегут, что я в западне.

Но вот послышались шаги. Они приближались. Я закрыл глаза и, призвав на помощь всю силу воли, стал легонько похрапывать. Кто-то остановился у дверей моей комнаты. Остановился и, наверное, прислушивается. Пауза затянулась. Наконец в дверь осторожно постучали. Я не шелохнулся и сильнее захрапел. Стук повторился настойчивее. Я не отозвался. Но вот дверь открылась, кто-то вошел в комнату. Щелкнул выключатель, и загорелся свет. Он ударил в глаза сквозь смеженные веки. Я продолжал лежать.

Вошедший легонько коснулся моего плеча, а когда я и на это не реагировал, резко толкнул меня. Тогда я быстро вскочил, сбросил с себя легкое одеяло, сел, свесив ноги, зажмурил глаза и с непонимающим видом уставился на вошедшего.

Это был обер-лейтенант Эрих Шнабель. Он внимательно смотрел на меня, и теперь в его темных глазах я не подметил и намека на усмешку.

Эрих Шнабель жестами и знаками предложил мне одеться и следовать за ним. Сейчас все решится. Неужели конец?.

Но почему он один? Вешать человека не так-то просто! Хотя там, на месте, наверняка будут люди…

И почему-то именно в этот момент ко мне пришло то спокойствие, в котором я так нуждался и которое не раз выручало меня в трудную минуту. Конечно, я попытаюсь… Попытаюсь в последнюю минуту. Вешать меня будут, наверное, в лесу. И как только мне станут вязать руки, я решусь. Другого выхода нет. Даже если вдогонку мне пошлют пулю, и то лучше.

Я одевался и обувался не торопясь, тщательно завязал галстук, расчесал волосы.

Шнабель не опускал с меня внимательных глаз, а я усыплял его бдительность и старался изобразить из себя человека, ничего худого не подозревающего.

Мы вышли.

На темном небе, точно изумруды на бархате, трепетали крупные, мохнатые звезды.

Ночь дышала тишиной, покоем, и постукивание электродвижка где-то под навесом казалось нереальным.

Я был очень удивлен, когда Шнабель повел меня не в лес, не к машинам, а в дом Гюберта. Что это — отсрочка или?.

Шнабель вошел в комнату Гюберта, оставив меня в столовой перед закрытыми дверями.

Сердце стучало. И вдруг до моего слуха из кабинета Гюберта донесся разговор на немецком языке. Я вытянул шею, вслушался.

— Ну как? — раздался голос Гюберта.

— Спал, как покойник, — ответил Шнабель.

— Раздетым?

— Да, под одеялом.

— Как держит себя сейчас?

— Ни следа волнения. Я уверен, что он не понимает по-немецки.

— Хорошо, ступайте. Пусть он зайдет сюда.

Я вытер пот со лба, повернулся спиной к двери и вцепился взглядом в старую литографию, висевшую на стене.

Шнабель вышел, впустил меня в кабинет и прикрыл за собой дверь.

Гюберт холодно извинился, что потревожил меня, и спросил:

— Как устроились?

— Прекрасно.

— Если в чем будете нуждаться, скажите.

— Хорошо.

— А сейчас у меня просьба: быстренько напишите свою биографию и принесите мне. И ничего не скрывайте, в том числе и ваши, так сказать, операции с грузами. Утром я должен все отправить. Сколько времени вам надо?

Я ответил, что достаточно получаса.

Было ясно, что в этот поздний час дело не в биографии. Гюберт, решив проверить меня, спровоцировать, теперь хотел воочию убедиться по моему поведению, знаю я немецкий язык или нет.

Кажется, он убедился. Первый тур боя решился в мою пользу.

Менее чем через полчаса я отнес ему биографию, вернулся к себе и вдруг почувствовал огромную усталость. Эту усталость не снимало и радостное сознание победы: я не совершил ничего опрометчивого, удержал себя от неверных шагов, в общем — разгадал уловку врата и не поддался ей.

Но следовало сделать выводы. Начало не предвещало ничего утешительного. Решетов был прав: меня будут, конечно, проверять еще и еще. Гюберт не успокоится, будет расставлять новые ловушки. Надо выдержать и не оступиться. Надо добиться абсолютной естественности и точности всех своих действий, обдумывать каждый шаг, каждое слово, даже взгляд. Так, и только так! Мое возбуждение было настолько сильным, что я не мог заснуть. Мысль рвалась вперед, стремясь приоткрыть завесу, скрывающую будущее.

9. ОПЫТНАЯ СТАНЦИЯ

Прошло пять суток моего пребывания на Опытной станции. Пять суток, очень похожих друг на друга и в то же время неодинаковых. Чем-то они отличались. Ощущение новизны уже исчезло, и наблюдений было достаточно, чтобы немного разобраться в обстановке.

Убедившись, по-видимому, в том, что я не знаю языка, окружающие не соблюдали в моем присутствии должной осторожности, и я чутко прислушивался к разговорам обитателей станции, жадно схватывая каждое слово. Так я узнал главных действующих лиц спектакля, участником которого стал сам. Я убедился, что руководит Опытной станцией гауптман Вильгельм Гюберт. Помощником его был Отто Бунк, но его я еще ни разу не видел. Из обрывков разговоров, подслушанных мною, можно было понять, что Бунк находится в командировке. Функции коменданта выполняет обер-лейтенант Эрих Шнабель. Хилый человечек, первым заговоривший со мной по-русски, носит фамилию Похитун и является шифровальщиком. По всему видно, что с гитлеровцами он связан давно и чувствует себя здесь своим человеком. Унтер-офицера, дразнившего жука-носорога, звали Курт Венцель. Есть еще радист Раух, есть фельдшер, повар, шоферы, солдаты и еще кто-то, кого я пока не знаю ни по должности, ни по фамилии. Из того, что Опытная станция расположена в сравнительном отдалении от фронта, за чертой города, в лесу, нетрудно было заключить, что это конспиративный пункт гитлеровской разведки, который готовит и забрасывает специальных агентов на нашу территорию. Возможно, что некоторые из этих агентов, подобно мне, проходят подготовку и содержатся здесь, а другие размещены в городе.

Наличие собственной приемно-передаточной радиостанции убедительно свидетельствовало, что этот центр имеет где-то своих радистов-корреспондентов, с которыми поддерживает регулярную связь. Вероятнее всего, эти корреспонденты в свое время были переброшены за линию фронта, в наш глубокий тыл, удачно осели там, собирают разведданные и сообщают их Гюберту. Станция, видимо, работает по определенному расписанию, в чем нетрудно было удостовериться за это время.

Сделанные мною выводы и наблюдения, еще требующие уточнения и проверки, подтверждались кое-какими деталями. Например, за эти дни станцию несколько раз посещали офицеры-летчики. Они приезжали одиночками и группами, уединялись с Гюбертом и вызывали шифровальщика Похитуна и радиста Рауха. Я пришел к заключению, что летчики являются к Гюберту за получением разведывательной информации.

То, что это осиное гнездо прикрывается вывеской лесной Опытной станции, могло вызывать удивление лишь у людей неосведомленных. Я отлично знал, что подобные разведывательные точки, укрывающиеся под различными наименованиями, вроде «опытная станция», «лесничество», «контора по вывозке древесины», «скипидарный завод» и так далее, разбросаны по всему тылу фашистского фронта — от севера и до юга.

Что гитлеровских разведчиков не устраивает близость передовой и что они сторонятся крупных населенных мест и размещают свои пункты вдали от них, тщательно маскируясь, было вполне закономерно.

Первые два-три дня я был переполнен радостью от того, что самое страшное миновало. Я ловил себя на том, что гордился собой, что сознание долга и ответственности оказалось сильнее чувства страха за собственную жизнь. А ведь как точил меня червь-искуситель, как толкал он меня на неправильный шаг! А что бы стало со мной, если бы я не выдержал и учинил преждевременный побег? Провал всего дела и неизбежная гибель.

Провокация, подстроенная Гюбертом, явилась для меня серьезным экзаменом.

Все последующие дни я упражнялся в осторожности, выдержке, наблюдательности, следил за каждым своим шагом и тренировал себя.

О прогулках в город, обещанных Гюбертом, разговор больше не заходил, а я умышленно не напоминал. Решил ждать.

Все эти дни я усердно сидел над составлением доклада Гюберту. В докладе я должен был письменно повторить все, о чем говорил устно. Надо было сделать так, чтобы и то и другое сходилось, чтобы не было ни одной подозрительной щели, в которую можно было бы просунуть палец. Конечно, доклад также являлся проверкой. И не только проверкой, но и документом, которым в случае «измены» меня могли бы изобличить.

Утром, встав чуть свет, я на свежую голову внимательно репетировал доклад до той поры, пока не смог повторить его наизусть.

После завтрака, к которому мне впервые дали порцию разведенного спирта, я попросил Гюберта принять меня и вручил ему свое произведение. Гюберт полистал его, бегло просмотрел и ничего не сказал. Отпуская, он предупредил, что сегодня вечером со мной, возможно, будет беседовать шеф, полковник Габиш, которого он ожидает.

Габиш! Это имя я впервые услышал от Саврасова, а затем от Решетова. Итак, Габиш уже полковник.

События продолжают стремительно развертываться, количество действующих лиц — увеличиваться. Происходила своеобразная реакция: я медленно, но верно, подобно газу или жидкости, проникал в другой, чужой мне организм.

Когда я возвращался от Гюберта, меня перехватили Похитун и унтер-офицер Курт Венцель. Похитун заговорил со мной и объяснил, что Венцель приглашает меня совершить прогулку по лесу. Он, мол, хочет познакомить меня с окрестностями Опытной станции.

В чем дело? То ли Венцелю специально поручили сделать мне такое предложение, то ли он проявил собственную инициативу и просто ищет себе попутчика для прогулки? От прогулки я не отказался. Мне уже опротивело торчать за проволочной оградой, стала надоедать моя комната. Не имея ни газет, ни книг, ни радио, я чувствовал себя отрезанным от мира. Прогулка меня вполне устраивала. Она давала также возможность познакомиться с окружающей местностью. Конечно, я предпочел бы экскурсию в город, а в провожатые — Похитуна, который интересовал меня больше, нежели немец Венцель, выполняющий обязанности одного из дежурных.

Я отправился в лес с унтер-офицером Венцелем.

Увядал золототканый осенний наряд. Меркли краски: буро-желтые, оранжевые, пурпурные, алые. Осень доживала свои последние дни. Стояла та пора, когда вода в реках темнеет, густеет и замедляет свой бег. Крылатые караваны начинали покидать наш край. На юг острыми уголками тянулись вереницы гусей, длинными пунктирными строчками улетали утиные стаи, по ночам в темном небе прощально и печально курлыкали журавли.

Мы шли хорошо протоптанной тропинкой: Венцель впереди, я — следом. Минут через двадцать в просветах между деревьями блеснула голубоватая гладь озера. Оно было знакомо мне по карте, я знал его название. Оно действительно выглядело очень живописным, окаймленное песчаным берегом и гигантскими, мачтовыми соснами.

Прогулка заняла три часа, но все удовольствие мне испортил Курт Венцель. Этот здоровый, неуклюжий детина, с физиономией цвета свежей говядины, с бездумными и прозрачными, как стекла, глазами, оказался невероятно самодовольным и прилипчивым типом.

Ему пришло в голову использовать нашу совместную прогулку для обучения меня немецкому языку. И я еще раз подумал: действует ли он по заданию или по собственному наитию? Я склонен был остановиться на первом. Возможно, что проверка продолжалась иными средствами. К такому выводу я пришел потому, что настойчивость Курта Венцеля никак не соответствовала его флегматичному самодовольному виду.

С немецкой педантичностью он не дал мне за все время прогулки ни одной минуты покоя. Показывал на воду, небо, землю, птиц, различные деревья, травы, тропу, предметы своего и моего туалета, спички, зажигалку, ручку, записную книжку, называл их по-немецки и требовал повторения всех этих слов. Я скрепя сердце, страшно уродуя, повторял их. Тупое и самоуверенное выражение лица Венцеля, его манера говорить и смеяться вызывали у меня глухое раздражение. Я хотел сосредоточиться, побыть наедине с собственными мыслями, тем более что меня ожидало свидание с полковником Габишем, а Венцель досаждал своим уроком, требовавшим большого внимания, чтобы нечаянно не выдать себя.

Черт бы взял его, этого педагога!.

Я был несказанно рад, когда мы повернули обратно.

Венцель показал мне участки земли вокруг Опытной станции и дал понять, что мины, там заложенные, могут взорваться даже от прикосновения к ним птицы.

Ничего утешительного для себя я в этом не нашел, хотя это было очень важно знать и могло пригодиться. Но может быть, он просто пугал меня или указывал на безопасные участки земли, скрывая заминированные?

Войдя во двор, мы увидели две автомашины — комфортабельный лимузин и открытую штабную, стоявшие впритык к воротам и покрытые маскировочными сетками. Значит, полковник Габиш был уже здесь.

Мы сразу отправились в столовую, где нас ждал обед. Я рассчитывал, что меня уже ждут и вот-вот вызовут, но я был приглашен в дом Гюберта только вечером.

Гюберт и Габиш ждали меня в комнате, обставленной под гостиную. Габиш картинно полулежал на диване, облокотившись на тугой валик. Это был тучный человек лет под шестьдесят, с широкой, жирной грудью и с крупным гладко выбритым мрачным лицом. Жесткий стоячий воротник мундира подпирал его отвислые щеки и уже дряблый тройной подбородок. Его темные, полуприкрытые тяжелыми веками глаза смотрели внимательно и сосредоточенно.

Гюберт в форме, облегавшей его фигуру, как лайковая перчатка руку, расхаживал по комнате.

Я, перешагнув порог, остановился и представился.

— Очень приятно, — ответил Габиш и указал мне на стул, видимо специально поставленный как раз против дивана.

— Расскажите полковнику обо всем, что вы рассказали мне, — предложил Гюберт.

Габиш подтвердил это легким кивком головы.

Я сел, положил ногу на ногу и приступил к рассказу. Я пересказал тот доклад, который сдал сегодня, сделав для разнообразия перестановку кое-каких фактов и деталей, не меняющих целого.

Габиш благосклонно слушал меня, не прерывая, и изредка снисходительно кивал головой. Его глаза все время были полузакрыты и, как мне казалось, затянуты мутноватой пленкой.

Когда я кончил, Габиш стал задавать вопросы. Говорил он по-русски с сильным акцентом, неправильно. Но, как бы там ни было, мы отлично понимали друг друга без помощи Гюберта.

Габиша интересовало многое. Он ставил передо мной самые разнообразные вопросы, которые совершенно не затронул до этого Гюберт. Ему хотелось знать, сможем ли мы, то есть я, Брызгалов и Саврасов, подобрать пригодных людей и направить их в Сибирь, в Среднюю Азию, на Урал, на Дальний Восток, можно ли надеяться на приобретение там солидной агентуры. Он не скрывал от меня, что теперь очень важно организовать сеть надежных кадров именно там, куда перебазировалась наша промышленность из оккупированных районов. Далее он спросил, какие железные дороги нашей страны несут сейчас наибольшую нагрузку, как разрешается вопрос со специалистами-железнодорожниками, какие новые линии строятся.

Вопросы ставились хитро и тонко, с определенным расчетом. Можно было заключить, что, с одной стороны, его, как разведчика, интересовали определенные данные, а с другой стороны, он проверял мою осведомленность, мое знание транспорта, работником которого я себя назвал.

Я не пытался делать из себя всезнайку, осведомленным во всех областях. На часть вопросов я отвечал подробно, исчерпывающе, приводя кое-какие цифры, иллюстрируя свои выкладки примерами, на другие вопросы отвечал сбивчиво, признавался, что я не в курсе дела.

Затем Габиш круто изменил направление разговора и спросил меня:

— Ви шифровальный работ умеете?

Я ответил отрицательно.

— Искусство это несложное, — вставил Гюберт. — Обучиться не очень трудно.

— Попытаюсь, если это нужно, — сказал я.

— Вам надо знайт не только шифр и код, — добавил Габиш, поправил валик и изменил позу. — Вам надо знайт фоторабот, радиоработ, особый техника, специфик-техника.

— Вы понимаете, о чем говорит господин полковник? — обратился ко мне Гюберт, не совсем, видимо, уверенный в том, что все сказанное Габишем дошло до меня.

Я не успел ответить. За меня ответил Габиш. Дернув головой, он резко бросил, повысив немного голос:

— Он все прекрасно понимайт! Он человек грамотный…

Гюберт недовольно поморщился, но ничего не сказал.

Наступившее молчание нарушил Габиш. Он спросил меня:

— Что ви будет делайт, когда ми вас не отпускать долго от себя?

Я неопределенно пожал плечами и попросил пояснить, что надо понимать под словом «долго».

Габиш пояснил: «долго» — это два, а возможно, и три месяца, то есть минимальный срок, необходимый для обучения меня радио, фото, шифру и другой технике.

— Ну что ж, — ответил я, — придется выдумать для московского начальства более сложный вариант моих приключений…

Тогда Габиш спросил Гюберта по-немецки, поставил ли он меня в известность о предстоящей поездке к Доктору.

Я, конечно, все понял отлично. Речь, по-видимому, шла о том самом докторе Шляпникове, за которым накануне войны безуспешно охотился полковник Решетов.

Гюберт ответил Габишу, что без него не решился беседовать со мной на эту тему.

Тогда Габиш обратился ко мне и сообщил, что в самое ближайшее время, а точнее — завтра утром надо выехать в один из прикарпатских городов и встретиться там с Доктором.

— Доктор хорошо знайт Советский Россия, — заметил Габиш, — он гросс-мастер. С ним ви будете договориться основательно.

О чем договориться, Габиш не сказал, а я, конечно, не просил пояснений. Я знал, что чрезмерная любознательность в такой обстановке может испортить дело. При встрече с Доктором так или иначе все выяснится. Для того чтобы показать, что я чувствую себя вполне уверенно и спокойно, я задал все же вопрос:

— Я должен буду остаться у Доктора или возвратиться сюда?

— Сюда, обязательно сюда!. — ответил Габиш и сказал Гюберту по-русски: — С поездкой к Доктор не затягивайт. Чем скоро, тем лючше. Обязательно завтра.

Гюберт наклоном головы дал понять, что принял сказанное как приказ.

— А мне ви подробно написайт рапорт вся ваша работ, — предложил мне Габиш.

— О встрече с Доктором?

— Найн, — тряхнул головой Габиш. — Ваша работ Советский Россия.

Я посмотрел на Гюберта и объяснил Габишу, что подробный доклад о себе и лицах, мне известных, я уже написал и вручил гауптману Гюберту. Я не мог допустить, что Габиш не ознакомлен с моим докладом и не знает о его существовании.

— Неважн! — барственно бросил Габиш. — Рапорт сделайт мое имя.

— Хорошо! — сказал я и тут же сообразил, что, располагая двумя моими письменными документами по одному и тому же вопросу, Габищ и Гюберт получат возможность лишний раз проверить меня.

— Вы можете быть свободны, — произнес Габиш, тяжело встал и заложил руки за спину.

Не удостоенный «чести» пожать руку шефу, я поклонился и покинул комнату.

До двух часов ночи я сидел за столом и писал второй доклад. Я передал его Гюберту, так как Габиш уже покинул Опытную станцию.

Рано утром следующего дня меня подняли с постели: вызывал Гюберт. Я быстро оделся и прошел к нему. Гюберт сказал, что меня ждет машина: пора ехать на вокзал. Он вручил мне приличную сумму немецкими оккупационными марками, документы на беспрепятственный проезд к месту нахождения Доктора, небольшой сверток для передачи Доктору и условный телеграфный адрес на случай какого-либо непредвиденного случая в пути.

— В машине вас ждет обер-лейтенант Шнабель, — пояснил Гюберт. — Он вас усадит в поезд. Вам дают недельный паек, но я думаю, что дорога займет не более четырех суток.

Гюберт назвал мне город, место, где должна произойти встреча с Доктором, описал внешность Доктора, сообщил условный пароль, но не назвал ни фамилии, ни имени Доктора.

Получив исчерпывающий инструктаж, я понял, что таинственный Доктор — «гросс-мастер» по русским делам — находится сейчас на лечении в курортном городке и что полковник Габиш не склонен вызывать его сюда для встречи со мной. Понял я и другое: о моем визите Доктор, очевидно, будет извещен по телефону или по радио.

— Вы там долго не задерживайтесь, — сказал мне вместо прощального напутствия Гюберт.

— Если это будет зависеть от меня… — Я помялся и спросил, смущенно ухмыляясь: — А как с деньгами? Брызгалов говорил…

— Все в свое время! — сказал Гюберт и проводил меня до дверей.

Час спустя я сидел в накуренном офицерском вагоне. Поезд шел на юго-запад.

10. В ПРИКАРПАТЬЕ

Я сидел на жестком диване и глядел в окно на оголенные поля, испытывая непередаваемо странное чувство: ехать по родной земле как по чужой, как иностранец, в окружении врагов! Это царапающее, угнетающее чувство не покидало меня.

Гауптман Гюберт был прав — дорога уложилась в четверо суток с небольшим. Маленький, с писклявым голосом паровозик резво тащил небольшой состав к конечной точке моего путешествия.

Устал я изрядно. Путь по сложному маршруту с пересадками в Киеве, Житомире, Виннице и Львове, с толчеей на вокзалах, с неизбежными и частыми проверками документов измотал меня основательно.

Захотелось подкрепиться немного. С утра у меня во рту не было ни крошки. Я открыл небольшой чемоданчик, в который Шнабель уложил продукты, открыл банку голландских мясных консервов и съел их мгновенно.

Потом взял в руки сверток для Доктора, врученный Гюбертом. Прикинул на руке: в нем было не больше двухсот граммов. Всю дорогу мне очень хотелось раскрыть его. И сделать-то это было совсем несложно. В свертке было что-то твердое, видимо какая-то картонная коробочка. Сверток был обернут целлофановой бумагой и перевязан крест-накрест шнурком. С одной стороны просвечивало что-то розовое, вероятно конверт, а с другой — черное. Развязать шнурок и точно так же завязать его — не составило бы никакого труда. Уже несколько раз: и в вагоне, и на вокзалах в ожидании поезда — я подолгу держал в руке этот сверток и почти готов был удовлетворить свое любопытство, но не решался. Не решился и в этот последний раз.

Конечно, мне надо собрать побольше сведений о враге, выведать как можно больше тайн. Но вряд ли новому человеку, еще не проверенному в деле агенту, доверят пакет, содержащий что-либо важное. Кроме того, профессиональная выучка и логика подсказывали, что сейчас главное для моего дела — это заслужить полное доверие оккупантов. В этом смысл моего пребывания здесь. Было бы глупо воображать, что они больше не проверяют меня. Не исключено, что этот сверток вообще ничего не содержит и служит только для проверки моей надежности. К какому нелепому провалу привела бы моя легкомысленная невыдержанность! Нет, сверток надо оставить в покое.

Путешествие окончилось. Поезд уткнулся в тупик возле крохотного, аккуратного вокзальчика. Здесь кончалась железнодорожная ветка. Пассажиры, схватив свои пожитки, ринулись к выходу. Я почти последним вышел на перрон и, обойдя здание вокзала, оказался на небольшой площади, вымощенной брусчаткой.

Здесь было намного теплее, чем там, откуда я приехал. Вдали четко рисовались Карпаты, покрытые у подножия бурыми пятнами лесов. Над горами нависали многоэтажные белые хребты облаков.

С чемоданом в руке и плащом, перекинутым через плечо, я зашагал по узенькой мощеной улице. Она спускалась вниз и у здания телеграфа упиралась в другую улицу. Все точно соответствовало плану, данному мне Гюбертом. Я повернул налево. Потянулись жилые дома вперемежку с санаториями. Я шел по незнакомому городу, не желая прибегать к расспросам. Уже который раз приходилось проверять свою способность ориентироваться в незнакомом месте.

Городок был невелик. Но люди в штатском выглядели здесь белыми воронами: повсюду на улицах, в, скверах, на балконах и открытых верандах расхаживали или сидели солдаты и офицеры гитлеровской армии. Тут были представлены все чины и все рода войск. По случаю воскресенья и хорошей погоды никому не хотелось, очевидно, сидеть в четырех стенах.

Улочка, по-прежнему идущая под уклон, привела меня к городскому парку. Когда я вступил на центральную аллею, из музыкальной раковины ударили звуки марша. Играл духовой оркестр. Под навесом у ресторана офицеры стучали биллиардными шарами.

Я осмотрелся. Гюберт, очевидно, не раз бывал здесь и обрисовал мне маршрут четко и ясно. Покинув центральную аллею, я свернул на более узкую, обсаженную старыми, раскидистыми липами, ведущую в глубь парка. Глядя по сторонам, я не заметил, как аллея сошлась с обычной дорогой и парк перешел в лес. Под березами и кленами лежали опавшие, позолоченные осенью листья. Справа осталась деревянная будка, укрывавшая целебный источник. Далее, возле дороги, на небольшом мраморном пьедестале высилась статуя женщины немного меньше человеческого роста. Она была в тунике и глядела слепыми глазами куда-то в пространство. Все это были ориентиры, названные Гюбертом. Я шел правильно.

Сырая, прорезанная глубокими колеями, вся в рытвинах, лесная дорога взяла круто в гору, и я оказался на площадке, сдавленной со всех сторон деревьями. На ней, окруженный металлической изгородью, стоял памятник Адаму Мицкевичу. Я был у цели. В моем распоряжении оставалось еще двадцать минут. А если бы я опоздал сегодня, встреча должна была состояться в это же время завтра.

Я никогда не считал себя склонным к особой чувствительности, но памятники людям, покинувшим наш мир и оставшимся жить в наших сердцах, всегда вызывали во мне какое-то волнение и неопределенную грусть. Так было и сейчас. Я сел на неотесанный камень, лежащий в сторонке и невесть зачем занесенный сюда, и долго смотрел в неживые глаза великого певца польского народа.

…Мне имя — миллион. За миллионы
Несу страдание свое.
Как сын глядит безумным оком,
Когда отца ведут на эшафот,
Так я гляжу на мой народ,
Ношу его в себе, как носит мать свой плод… —

вспомнил я слова поэта-борца, и мне стало не по себе. Разве не кощунство вот здесь, у памятника этого великого человека, встречаться с каким-то «доктором», матерым прислужником фашистов? И единственным утешением была мысль, что я нахожусь здесь для борьбы с этим врагом…

Доктор оказался аккуратным. Когда стрелки на моих часах показали ровно пять, появился человек в темной шляпе, сдвинутой на лоб и закрывающей лицо, в коричневом макинтоше, с тяжелой тростью в руке.

Доктор вышел на площадку и спокойным, размеренным шагом направился ко мне. Я продолжал сидеть. Доктор взял трость под мышку, достал портсигар и вынул сигарету.

Это — условный знак.

В двух шагах от меня он остановился и спросил:

— Простите! У вас нет спичек?

Я встал, сунул руку в карман и, вручая ему коробку, ответил:

— Спички всегда при мне.

Зажигая и раскуривая сигарету, Доктор внимательно всматривался в меня, очевидно сопоставляя мой внешний вид с приметами, сообщенными ему Гюбертом.

Возвращая спички, он сказал:

— Я вижу, вы приезжий.

— Да.

— Нескромный вопрос: издалека?

— С Опытной станции.

— С Опытной лесной станции?

— Совершенно верно!

— Прекрасно! — воскликнул Доктор, бесцеремонно взял меня под руку и повлек с пригорка. — Я вас сегодня не ждал, на всякий случай пришел. Долго ехали?

— Четверо суток.

— Ого! И напрасно. Совершенно напрасно. Надо было лететь, а не толкаться в поездах.

Я промолчал и лишь пожал плечами.

Доктор говорил громко, густым басом. У него было большое, выразительное лицо с широко расставленными глубокими черными глазами, крупный нос с горбинкой и четко очерченные жестковатые губы.

— Вы, кажется, Худяков? — спросил он, когда мы покинули площадку.

— Нет, я Хомяков.

— Да, да, вспомнил, правильно, Хомяков. А вот имя отчество ваше не удостоен чести знать.

— Кондратий Филиппович, — сказал я и, конечно, не поверил, что Доктор спутал мою фамилию и не знал имени и отчества.

— Очень приятно, Кондратий Филиппович, — сказал Доктор, но сам не представился. — Впервые здесь?

— Да, впервые.

— Нравится?

— Хорошее место.

— Чудное! — воскликнул Доктор. — Чего стоит воздух! А лес! Вы обратили внимание на лес? Такого леса, как здесь, вы нигде не встретите…

Мы шли рука об руку, бок о бок. Доктор был чуть-чуть выше меня ростом, солиднее по комплекции и, вероятно, старше по возрасту.

— Обедали? — поинтересовался он.

— Нет.

— Отлично! Пообедаем вместе. И остановитесь у меня. Я один как перст. А сейчас, чтобы нагулять аппетит, проделаем небольшой моцион, не вредный в нашем возрасте. Не возражаете?

— Наоборот, приветствую.

— Ну и прекрасно!

Говорил он с бодрыми интонациями, и если притворялся, то надо сказать — мастерски.

— Это все, что у вас с собой? — спросил он, показав глазами на мой чемоданчик.

— Да.

— Молодец! Я сам люблю путешествовать налегке.

Когда мы вошли в парк, я, в свою очередь, спросил Доктора:

— Здесь как будто много санаториев?

— Порядочно. Но это не санатории. Санаториями они именовались недолго, с момента воссоединения с так называемой «ридной Украиной» до июня сорок первого года. А теперь они обрели свои имена, полученные при рождении: виллы, пансионы, отели. Через полгодика можете заглянуть сюда без всякой путевки, а просто с денежками в кармане. Без всякого бюрократизма. Деньги на кон, и вы получите все, что желаете: и лечение, и питание, и разные удовольствия. Мало вам койки — снимайте комнату; мало комнаты — берите две; мало двух — арендуйте целую виллу вместе с поварами, врачами, няньками и кухарками. Вот так, мой друг. Ясно?

— Вполне.

— То-то… Кстати, вы этот подвиг совершили впервые?

— Что вы имеете в виду?

— Визит с той стороны.

— Да, впервые.

— Поздравляю. От души поздравляю.

— С чем?

— С удачей. Часто, по поговорке, первый блин получается комом.

Я должен был согласиться, что бывает и так.

— А мне вы ничего не привезли? — поинтересовался Доктор.

— Привез небольшой сверточек, — сказал я и хотел было достать его из чемодана.

— Нет, нет, — остановил меня Доктор. — Это не к спеху. Дома… А вы никогда на курортах не бывали?

— Приходилось. Я ведь железнодорожник, раз в год билеты бесплатные…

Доктор начал распространяться о том, какое профилактическое значение имеют курорты даже для людей здоровых, но потом быстро перешел на другую тему и заговорил о событиях на фронте.

Я слушал его и гадал, тот ли это Доктор — Шляпников, о котором я был наслышан от полковника Решетова, или другой, не имеющий к тому отношения. По внешнему виду, по речи и манерам я не решался определить его профессию и в душе завидовал детищу Конан-Дойля, такому психологу, как Шерлок Холмс. Я лишь подметил, что мой новый знакомый отличался живостью характера и, можно сказать, этакой милой непосредственностью. Она сказывалась хотя бы в том, что он вел разговор без определенной последовательности, и еще в том, что с ним я не чувствовал себя связанным.

Я понимал, что этот стиль может быть искусственным, но далеко не всем это искусство удается. Такой тип, как Доктор, мог сразу расположить к себе человека, забраться к нему в душу, завоевать симпатию.

Мы неторопливо бродили по чистым уличкам города, а через час-другой я имел полное представление об этом курортном местечке. Доктор оказался толковым гидом: он показал мне местные достопримечательности, перечислил все минеральные источники, объяснил их лечебные свойства, рассмешил несколькими местными анекдотами.

Уже вечерело, когда мы подошли к его дому — небольшому коттеджу в стиле «курортной готики», сплошь увитому плющом.

Нас встретила пожилая полная женщина. Доктор попросил ее подать нам обед и представил мне как свою хозяйку, владелицу дома, жену видного украинского националиста, сподвижника небезызвестного Степана Бандеры.

«Рыбак рыбака видит издалека», — подумал я, входя в комнаты, отведенные Доктору. Обе комнаты поразили меня неряшливостью, беспорядком. Постель была не убрана, повсюду валялись окурки, у стен стояли пустые бутылки из-под вина, на диване высился ворох неглаженого белья…

Доктор вел себя со мной запанибрата, как старый знакомый, и посторонний мог подумать, что вот, мол, закадычные друзья встретились после долгой разлуки.

— Вот и моя обитель, друже, — весело сказал Доктор, бросая макинтош и шляпу на комод. — Располагайтесь как дома.

Меня удивило, что Доктор не снял перчатки из серой замши. Он развязал галстук, закурил и плюхнулся на диван, пригласив сесть и меня.

Я раскрыл чемодан, достал сверток — посылку Гюберта — и вручил доктору. Он развязал бечевку, содрал целлофан и извлек из свертка конверт и плоскую коробочку из плотного картона.

Внимательно оглядев ее, он усмехнулся и положил на стол.

— Что ж, — пробормотал он, распечатывая письмо, — будем считать, что экзамен сдан. Вы оказались парнем нужной чеканки. Похвально, похвально! Я сам тоже не из любопытных.

Доктор прочел письмо, фыркнул и подал его мне.

— Вам будет невредно узнать о кое-каких чертах характера своего начальства…

Я пробежал письмо. В нем шла речь исключительно об успехах Гюберта на охоте, об убитой дичи, о достоинствах охотничьих ружей…Письмо не представляло никакого интереса.

— Ну как? — спросил Доктор.

— Охота… Занятие полезное… Я тоже с малых лет грешу.

— Угу, — протянул Доктор. — Вы, значит, тоже? Ага… Ну, прошу к столу. — Он сунул руку за спинку дивана и достал бутылку с вином.

Мы уселись за круглый стол. Посередине красовалось блюдо с хорошо зажаренным кроликом.

Доктор наполнил хрустальные стопки и предложил тост:

— Выпьем за осторожность и осмотрительность! У вас были все шансы влипнуть с этим пакетом…

Чтобы не показаться нарочито осторожным, я залпом опорожнил стопку и в душе выругал Доктора за коварство: он угощал чистейшим спиртом. Жидкий огонь мгновенно заструился по жилам. В голове сразу зашумело.

— Забористая штуковина, дьявол ее побери! — воскликнул Доктор. — А что… морщитесь? Если не любите, не пейте! Я не сторонник насилия… А гауптман Гюберт какой-то маньяк. Да, да… Именно маньяк. Расскажите ему о тетеревином выводке, глухарином токе или берлоге медведя и предупредите, что вся эта прелесть находится где-то у чертей на куличках, — он все равно полезет искать сломя голову. И найдет… Жив не будет, а найдет! Габиш ему давно накаркал, что когда-нибудь он сам вместо тетерева угодит под партизанскую пулю и из него сделают чучело. А он хоть бы что! Диву даюсь. Человек не глупый, далеко не глупый, а вот с этакой странностью. Охотиться во время войны, на чужой территории, где все кишмя кишит этими «патриотами», — это же нелепо, неумно, дико! А попробуйте ему сказать. Ого! Даже не пытайтесь… Ну, а вы зачем ко мне пожаловали?

Я в недоумении положил вилку и, проглотив кусок, невольно улыбнулся:

— Уж вам это лучше знать.

— Ясно, ясно… Доктор должен все знать, все уметь, ничего не бояться, ни от чего не отказываться и никогда не ошибаться. Так повелось. Я к этому уже привык. Иначе…

Что «иначе», он не договорил, выпил очередную стопку, и в его крепких зубах захрустели кроличьи косточки.

Я тоже принялся за еду, размышляя над поведением Доктора. Его откровенность начинала казаться мне неестественной и настораживала. Он ведь мог не говорить мне о том, что посылка была ловушкой, а сказал. Он мог не показывать мне письма, а показал. Зачем? На этот вопрос я не нашел ответа ни сейчас, ни после.

Доктор выпил уже четыре стопки спирта и, кажется, намеревался выпить пятую. Глаза у него помутнели, зрачки увеличились, но речь оставалась связной и логичной. Он обстоятельно объяснил, зачем меня прислали к нему. Все дело сводилось, оказывается, к тому, что в самом недалеком времени, то есть вслед за моей выброской, он также должен появиться за линией фронта. И там мне придется работать под его руководством. Я прислан затем, чтобы подробно проинформировать его об обстановке и возможностях работы на той стороне, обсудить условия и места встреч, разработать средства и способы связи, продумать вопрос о явочных квартирах, дать характеристику людям, которых можно будет привлечь к работе.

— У вас, конечно, остались старые знакомства, — сказал мне Доктор подмигнув.

В ходе обсуждения этих вопросов я пришел к выводу, что Доктор очень неплохо осведомлен о жизни в Советском Союзе и что Габиш не без оснований считает его серьезным специалистом по русским делам.

Доктор обладал хорошей памятью, и хронология важнейших событий в жизни нашей страны прочно держалась в его голове. Он был осведомлен о передвижениях в правительстве, в высшем комсоставе на фронтах, знал наперечет всех командующих фронтами и армиями.

В отличие от Гюберта, который слушал сам, Доктор заставлял слушать себя. Это была уже черта характера.

Беседа наша затянулась. Спать легли поздно. Доктор так и не снял с рук перчаток. И спал в них…

11. ДОКТОР — УБИЙЦА

Утро принесло плохую погоду. Небо было затянуто серыми тучами, и лил нудный, беспросветный дождь. По запотевшим стеклам окон змеились бесконечные струйки. Вдоль круто спускающихся улиц бежали потоки мутной воды.

Весь день мы просидели дома. Доктор не притронулся к спирту. Вчера я счел его изрядным выпивохой, если не хроническим алкоголиком, а сегодня вынужден был изменить свое мнение.

Мы говорили о тех же делах, что и накануне, вдаваясь в мельчайшие подробности.

Доктор сказал, что ему придется прыгать с парашютом, не скрывал и того, что прыжок этот его не радует. Он признался, что к этому виду спорта он питает отвращение гораздо большее, нежели к охоте, но понимает, что прыжок неизбежен.

— Придется прыгать, — невесело сказал он. — Другого выхода нет. Парашют даст возможность избежать встречи с прифронтовыми особыми отделами, разными контрольно-пропускными пунктами и прочими неприятностями.

На инженера Саврасова Доктор возлагал большие надежды, считая занимаемое им положение очень удобным для «чертовски интересных дел».

Потом он спросил мое мнение о Брызгалове. Я охарактеризовал его как хитрого и злопамятного человека.

— Он просто-напросто дурак! — заявил Доктор. — Между прочим, это кандидатура самого Гюберта. Великим людям тоже свойственно ошибаться! — И Доктор задребезжал трескучим смехом. — Я, повидав два раза этого типа, предупредил Гюберта, что Брызгалов глуп, малоразвит, истеричен, что его нельзя допускать к делу. Но уж раз допустили, надо умно использовать. А как на него смотрит Саврасов?

Я объяснил, что Саврасов еще не видел Брызгалова.

— А Брызгалова теперь придется как-то устраивать, после больницы, — с досадой заметил Доктор.

Я сказал, что Саврасов уже беседовал со мной на этот счет, но решение вопроса отложил до встречи с самим Брызгаловым.

— Его надо определить на такое место, где бы он не соприкасался с деньгами и ценностями. Проворуется… Мы все любим деньги, но он из-за денег погибнет и нас провалит, — сказал Доктор.

— Может быть, лучше от него отказаться? — предложил я.

— А через кого же держать связь? — удивился Доктор.

— А при чем здесь Брызгалов? — еще более удивился я.

— Как — при чем? Он же радист. Он окончил радиошколу. Не бог весть как успешно, но все же окончил. Разве он вам этого не сказал?

Значит, Брызгалов не все нам рассказал. Он утаил эту деталь, и она меня чуть было не подвела.

— Ничего не сказал. Кроме того, у него нет рации, — проговорил я.

— Неважно. Это уж дело техники. Рацию для него теперь повезете вы.

Так прошел второй день моего пребывания в гостях у Доктора. Третий день был похож на минувший: небо затягивали тучи и лил надоедливый дождь. В комнате стало холодно, и Доктор попросил хозяйку истопить печь.

Доктор по-прежнему был откровенен со мной. Если бы он пытался вызывать на откровенность меня, я счел бы его многословие военной хитростью, но Доктор больше говорил о себе, о своем прошлом и не проявлял никакого любопытства к моей биографии. Я узнал, что он сын русского видного чиновника царской службы, человека состоятельного, владельца богатого имения на Украине. Во время гражданской войны Доктор был офицером деникинской, а потом врангелевской контрразведки. Кличка «Доктор» стала его вторым именем. Получил он ее в кругах белогвардейцев, потому что в свое время окончил два курса Военно-медицинской академии в Петербурге.

Настоящего своего имени он мне не назвал. Когда я спросил, как его называть, он невозмутимо ответил:

— Так и называйте Доктором…

После разгрома Врангеля и бегства из Крыма Доктор жил в Турции, Югославии, Болгарии, Польше, Франции, Германии. В эмиграции его услугами пользовались генералы Улагай и Врангель, Кутепов и Миллер. Он сотрудничал с польской дефензивой и с украинскими националистами. Именно через националистов, при содействии полковника Коновальца, он после прихода Гитлера к власти вошел в связь с германской секретной службой.

Доктор не раз нелегально пробирался в Советский Союз, выполняя различные, как он выразился — «деликатные», поручения, и все сходило ему с рук. Жаловал он на нашу сторону под видом транзитника, туриста, корреспондента иностранной прессы, сотрудника Красного Креста.

У него была темная и сложная жизнь белоэмигранта-авантюриста, человека без родины, слуги многих хозяев… Я не заметил, чтобы он гордился своей биографией. Наоборот, в его рассказах нет-нет, а прозвучит нотка циничной издевки над самим собой.

Накануне моего отъезда, за вечерним чаем, Доктор спросил:

— Вы решили, очевидно, после первого вечера, что я завзятый алкоголик, а? Скажите честно.

Я сказал честно, что именно так и думал.

— Я догадался. Иначе вы подумать не могли, — заметил Доктор, и лицо его стало хмурым. — А я не пьяница. Но без встряски не могу. Собачья жизнь!. И один пить не могу. Ни за что. А вот так с кем-нибудь в хорошей компании могу нализаться до чертиков. В тот день, когда вы приехали, мне особенно хотелось выпить, и я был рад вашему приезду. Вы спросите: почему? Я не буду скрывать. Смотрите, любуйтесь! — И он резким движением снял с рук замшевые перчатки.

Я внутренне содрогнулся и отвел глаза. Кисти рук были изуродованы сплошными струпьями землистого цвета.

— Красиво?. — со злой улыбкой спросил Доктор и, быстро расстегнув ворот рубахи, обнажил грудь. Там была такая же картина. — Теперь ясно?

Я молчал.

— Нервная экзема. Ест она меня, подлого, как ржа железо. Я не знаю от нее покоя. Но вы не бойтесь, это не заразно, не передается другим. Это страшная штука… Проклятый зуд может довести до сумасшествия, а когда одурманишь себя алкоголем, зуд пропадает дня на три-четыре, а то и на неделю. Я говорил об этом врачам, они смеются. Говорят, что я внушил себе. Возможно… Вот полковник Габиш и послал меня сюда подлечиться.

— И как? — приди в себя, спросил я.

— Как будто немного лучше.

— А когда это у вас началось?

Доктор ответил не сразу. Он надел перчатки, отхлебнул чая и тихо проговорил:

— Давно…После одной ночи…У меня сдали тогда нервы, как-то сразу, мгновенно. Я влип в неприятную историю. Очень неприятную… Вы не были террористом?

Я отрицательно покачал головой.

— Ну да, вы же были «интеллигентным вором»! Чистенький. Убивал-то глупый Брызгалов. Ну ладно… Так вот: в двадцать девятом году в Белграде мне поручили ликвидировать бывшего врангелевского поручика Якобсона. Он доводился мне дальней родней. Поручили это мне, как бывшему контрразведчику. Военные круги нашей белой эмиграции заметили, что поручик стал быстро «краснеть» и часто посматривал в вашу сторону. Это было опасно — он слишком много знал, этот поручик. Я согласился убрать его, но мне чертовски не повезло. Вместе с ним мне пришлось пристрелить его жену, дочку десяти лет и прихватить за компанию горничную. Другого выхода не было. Понимаете?

Я кивнул, стараясь не выдать охватившего меня волнения.

— Для одного раза это многовато. Или нервы поистрепались… Я, помню, целую неделю ходил как очумелый, хлестал водку. Меня душили кошмары. Я готов был повеситься на первом суке, даже пытался это сделать, но меня успели снять. И вот с этого началось… — Он выдержал долгую паузу и продолжал: — А вообще наше дело собачье! Я так смотрю: если Гитлер своего добьется и удержит за собой хотя бы то, что взял, — мы еще поживем, а полетит он — полетим и мы к чертовой бабушке. Другое дело Гюберт! Ему что? Он ничего не потеряет ни в том, ни в другом случае. Денег он нахватал тьму-тьмущую и обеспечен на свой век. У него в Италии прекрасный особняк, своя яхта, солидный счет в банке. А я? Что я имею за двадцать лет преданной службы? Из крох, которые перепадают, капитала не составишь.

Я молчал. Разговор принимал щекотливый характер, и тут легко было поскользнуться. Доктор мог умышленно пересолить, в надежде прощупать мое настроение. Я молчал и продолжал пить чай.

Доктор не ограничился этим и продолжал откровенничать. Я узнал, что до войны он выполнял функции резидента в одном из наших крупных промышленных городов. Узнал также, что он, как и Гюберт, еще в тридцать пятом году начал работать агентом гитлеровской службы безопасности, известной под сокращенным наименованием «СД». Она была организована в тридцатых годах при имперском руководителе «охранных отрядов» Гиммлере.

Доктору дважды довелось встречаться и беседовать в Берлине с самим Кальтенбруннером, обергруппенфюрером СС и начальником службы безопасности, консультировать представителей главного штаба.

Через таких людей, как Гюберт, Робуш и Доктор, служба безопасности пыталась создать на территории Советского Союза активную диверсионно-шпионскую организацию.

Доктор был вызван в Берлин перед самой войной, потом заболел и вот уже полтора года болтается в тылу, консультирует. Теперь полковник Габиш торопит Доктора: надо опять пробраться в Советский Союз, найти потерянных людей, восстановить связи, приобрести новую агентуру в новых районах.

Я, закончив специальную подготовку, должен помочь Доктору в этом. Меня, как я понял, выбросят с радиостанцией, на которой будет работать Брызгалов. На мою ответственность ляжет подбор наиболее удобного и безопасного места для выброски Доктора…

Поздно ночью Доктор проводил меня на вокзал, помог купить билет, усадил в поезд. И я отправился в обратный путь.

12. ФОМА ФИЛИМОНОВИЧ ПОЕТ

Прошла неделя, как я возвратился на Опытную станцию.

Погода стояла ненастная, злая, с белесо-бурыми туманами и унылыми дождями. Землю пучило от избытка влаги, а дожди — густые и мелкие — все лили и лили. В заплаканное оконце моей комнаты бились оголенные ветви рябины, и с них беззвучно падали капли воды. Распутица разъела все проселочные дороги, и они стали непроезжими.

В свободное время я подолгу стоял у окна, наблюдая, как пузырились и пенились огромные лужи между рядами колючей проволоки, или выходил на крыльцо. Солнце не показывалось. Сумрачное, свинцовое небо опустилось низко-низко. Рваными лохмотьями, «на бреющем полете» неслись облака, казалось, что они вот-вот зацепятся, за верхушки столетних сосен.

По утрам клочья седого, грязноватого тумана наползали на строения Опытной станции и обволакивали их, будто мокрой и липкой ватой. Подчас ничего не было видно за пять шагов.

Печей еще не топили. Под навесом кто-то целыми днями колол дрова и выкладывал их ровными поленницами.

По ночам я долго не засыпал, кутаясь в колючее, грубошерстное одеяло и подбирая под себя ноги. Выключив свет, я лежал в темноте с открытыми глазами, отдаваясь своим думам. Ветер свистел за стенами дома, бился в окно, пробирался в печную трубу, тормошил плохо прикрытую дверцу, гремел листом железа на крыше. По комнате, натыкаясь на стекла, летала полусонная муха и противно жужжала, а невидимый сверчок тянул свою однообразную запечную мелодию.

Я вслушивался во все эти звуки, в заунывные причитания ветра, и как-то тоскливо и грустно становилось на душе. Я засыпал, устав от дум, но вставал неизменно бодрым и жизнедеятельным.

Дни мои были плотно заняты — я жил по твердому графику. Меня начали обучать шифру, радио и фотоделу. Все это я, конечно, знал не хуже преподавателей и мог преподавать сам. Но было интересно и полезно видеть, как это поставлено у немцев. Ежедневно, кроме воскресенья, до самого обеда я был загружен занятиями. Шифру меня обучал Похитун, а радио и фотоделу — немец Раух.

Кормили меня хорошо, наравне со штатными сотрудниками Опытной станции. Даже выдавали через каждые три дня по бутылке водки местного производства. Кроме того, в день приезда я получил приличную сумму в оккупационных марках. Следовательно, я мог кое-что прикупать на рынке, хотя нужды в этом не было.

От коменданта Эриха Шнабеля я получил постоянный пропуск и в свободное время мог беспрепятственно отлучаться в город. Это было очень важно — ведь я ждал условного сигнала от Семена Криворученко. Искать его следовало только в городе. На этот счет у меня с ним была точная договоренность. Я уже совершил несколько прогулок в город, но они оказались безрезультатными. Никаких сигналов я не нашел, хотя был уверен, что Криворученко уже переброшен и ищет меня.

Однажды вечером, вернувшись к себе в комнату после ужина, я, к великому удивлению, увидел в комнате большой радиоприемник «Филипс». Для него у изголовья кровати поставили специальный маленький столик. Я был озадачен и отправился за разъяснениями к гауптману Гюберту.

На мой вопрос Гюберт холодно ответил, что это сделано по его распоряжению. Он считает, что мне нельзя отрываться от советской действительности. Я должен знать все, что происходит в советском тылу и о чем осведомлен каждый советский гражданин. По мнению Гюберта, лучше всего меня бы держало в курсе дел систематическое чтение советской прессы, но она поступает на Опытную станцию нерегулярно.

— Ловите, что пожелаете, настраивайтесь на любую волну, — сказал в заключение Гюберт, — только воздержитесь от коллективных слушаний. Что полезно вам, может повредить другим.

Так я получил возможность слушать голос Большой земли. Я вернулся в свою комнату, подсел к приемнику, быстро ознакомился с его устройством и стал немедленно ловить передачу из Москвы…

Уснул поздно, но теперь уже не от грустных дум. Я не слышал, как стрекочет сверчок, как барабанит дождь по крыше, как завывает ветер. Я слышал лишь голос Родины. Трудно передать то чувство, которое я испытывал в эти минуты. Пожалуй, по-настоящему меня мог бы понять только человек, который сам пережил подобное.

Я проснулся, когда едва брезжил рассвет, и находился в том утреннем полусне, когда еще не хочется шевельнуться, не хочется покидать нагретую постель, даже глаз не хочется раскрывать. Я лежал ленясь, стараясь угадать, который час. В это время скрипнули плохо смазанные петли двери и в комнату осторожно, бочком, вошел старик с охапкой дров в руках. Я наблюдал за ним сквозь неплотно сжатые веки. Он тихо, без стука, уложил дрова около печки, достал из голенища бересту для разжигания и, стараясь не шуметь, начал разводить огонь.

Это был невысокий старик, с далеко не мужественной осанкой, заросший бородой до самых ушей. Глаза его, маленькие, как у медведя, умно поблескивали из-под косматых бровей. На голове торчала потрепанная шапчонка из искусственной мерлушки, а на плечах был заплатанный пиджак с длинными полами, перехваченный в поясе тоненьким ремешком.

Через несколько минут в печи бился и гудел сильный огонь. Мне показалось, что в комнате сразу стало теплее. Старик между тем присел на корточки, прислонился плечом к стене и глядел, как с треском горят сухие дрова. Его губы шевелились, он что-то бормотал про себя, но я не мог разобрать, что именно. Несколько раз он кинул взгляд в мою сторону, но я делал вид, что сплю, и не шевелился.

Старик достал из кармана кисет с табаком и газету, сложенную гармошкой. Оторвав клочок газеты, он скрюченными, узловатыми пальцами с обломанными ногтями принялся вертеть самокрутку. Он вертел ее и тихо, но довольно явственно проговорил:

— На-кось, выкуси, злыдень…

Я едва удержался от смеха.

Он старательно облизал самокрутку, такую огромную, что ею могли бы накуриться несколько человек, сунул ее в рот и спрятал кисет.

Затем ловко выхватил из печи огонек, прикурил и опять произнес:

— Вишь чего захотел!

Дед пускал дым в приоткрытую дверцу печки, но дым все же поплыл по комнате. Нестерпимое желание закурить охватило меня. И закурить именно самосада из стариковского кисета, свернуть цигарку из его же газеты. И я не выдержал.

Резко поднявшись, я сел на кровати, спустил ноги и попросил:

— Дедок, поделись табачком!

Он ничуть не смутился, обернулся и поглядел на меня. У него были сердитые глаза, в которых светились ум и хитрость.

— Проснулись? — спросил он. — А чего проснулись? Вам бы спать себе да спать, господин хороший.

— Привык вставать рано, — сказал я. — И табачку твоего захотелось попробовать.

Старик покачал головой, поднялся, сунул руку в карман и шагнул ко мне.

— Из русских? — спросил он, изучающе разглядывая меня.

— Что значит — из русских? — недовольно произнес я. — Я настоящий русский.

— Вот я и подумал, что русский, — подтвердил дед. — Хотя тут вот начальник немец и радист немец, а по-русски здорово лопочут. Не хуже нас. — Он протянул мне кисет и добавил: — Табачок-то дрянной, самоделковый, горлодер.

— Ничего, — сказал я. — Всякий курить приводилось.

— Тогда угощайтесь.

Дед вернулся к печке и уложил в нее оставшиеся поленья. Я свернул цигарку, прикурил от стариковской закрутки, сделал привычную затяжку, захлебнулся, и глаза мои полезли на лоб. Самосад был до того крепок, что горло мое сдавили спазмы, и я отчаянно закашлялся.

Старик закатился тоненьким, дребезжащим смешком, и глаза его задорно блеснули.

— Ну как? — полюбопытствовал он. — Всякий курили, а такой нет?

Я не мог сразу ответить. Наконец откашлявшись, бросил закрутку в печь и едва выдавил из себя:

— Табачок, будь он проклят!.

— Это с непривычки, — успокоил меня старик. — А вообще, конечно, табак дрянь, горлодер.

Я отдышался окончательно, закурил свою сигарету и опросил старика:

— Зовут-то тебя как, отец?

— Фомой Филимоновичем Кольчугиным…

— Из местных?

— Не совсем. Однако недалече отсюда, из черниговских.

— А сюда как попал?

— Кого же сюда пошлют? Некого. В старину говорили, что на безрыбье и рак рыба, а я говорю: на безлюдье и Фома человек. Вот и пригодился Фома. Народу-то нет, господин хороший. Разметало народ по всему свету: одни — сюды, другие туды подались. А я в тутошнем городе двадцать годков без малого живу. Человек я безобидный, никакой работой не брезгую, всем известен, вот меня и приткнули сюда по печной да по конской части.

Все это звучало более или менее правдоподобно. Я знал, что гитлеровцы берут даже в свои военные учреждения на черную работу русских людей. Но Опытная станция представляла собой не обычное учреждение. Это был строго засекреченный разведывательный пункт. Попасть сюда было не так легко!

— Хитришь, отец, — шутливо заметил я и подмигнул Фоме Филимоновичу. — К нам первого встречного не возьмут, даже если он самый лучший в городе работяга. Видно, по чьей-то рекомендации сюда пристроился.

— Ага… Что-то вроде этого, — кивнул Фома Филимонович. — Без этого трудно теперь. На бирже труда заручка оказалась. Землячок мой в каких-то начальниках ходит там, а мы при царе у одного помещика с ним лет пять работали. Не забыл он Фому, закинул за меня словцо — и выхлопотал мне местечко. Вот комендант ваш и забрал меня. Я ему перво-наперво дровец припас, навозил, наколол с солдатами, дымоходы прочистил да и за лошадками приглядываю. Солдат что? Нынешний солдат к лошадям непривычный. По этой части и за солдатом глаз нужен.

— А кем работал у помещика?

— Конюхом.

— Ну и как жилось тебе у помещика? — спросил я.

— А как? Неплохо жилось, царство ему небесное. Душой не буду кривить, хорошо жилось. Помещик хоть и немец, а славный был человек. В почете я был у него, как спец по охотничьим делам. А он уж так любил эту охоту, что и обсказать трудно. Нашему начальнику сто очков вперед дать мог.

— Вот как…

Старик был словоохотлив, но с хитринкой. Эта хитринка проглядывала в осторожности, с которой он ронял каждое слово.

— Ну, покалякали и хватит, — заключил он, подтягивая поясок. — Сейчас подброшу вам, господин хороший, еще дровец охапки две, и теплынь у вас будет, как в баньке.

— А на дворе холодно? — поинтересовался я, чтобы задержать старика и продолжить беседу.

— А с чего оно быть теплу-то? — ответил старик. — Времечко такое подоспело: ни на колесах, ни на полозьях. К зиме поворачивает… А вы из Москвы будете?

Я кивнул.

— Славный, сказывают, городишко.

— Ничего, подходящий… — в тон ему заметил я. — А как тебе платят здесь?

— А платят аккуратно, кажную неделю. Ну и харчишки… — И он улыбнулся. — Насчет заработка что можно сказать? От такого заработка не помрешь, а хором не наживешь.

— Не тяжело тебе в твои годы с лошадьми и печками возиться?

— А што… лихо нам не страшно, всякое видывали. — И он опять улыбнулся.

— Почему зубы не лечишь? — спросил я, увидав у него во рту желтые корешки.

— Лечить-то уж нечего, господин хороший. За шестьдесят пять годков все дочиста и съел.

— И пиджачишко у тебя не по сезону, легонький. Шубу надо.

— Шубу моим костям надо уж сосновую… последнюю шубу. Я уж и так загостевался на этом свете.

— Это ты зря. О смерти нечего думать… — заметил я и спросил, какая семья у Фомы Филимоновича.

Он рассказал, что имеет двух сыновей. Жену похоронил в двадцать девятом году. Старший сын в финскую войну потерял на фронте руку, но, вернувшись инвалидом, снова поступил на обувную фабрику. Вместе с фабрикой эвакуировался куда-то в глубь страны, и слух о нем пропал. Второй сын не успел окончить техникум, где сейчас находится — неизвестно. А внучка, от старшего сына, живет с Фомой Филимоновичем.

— Вот так и живем, господин хороший, — закончил старик. — Пойду припасу вам дровец, — и, переваливаясь, зашагал к двери.

Я взглянул на часы и заторопился. Через четверть часа должен был начаться урок по радиоделу, а я еще не завтракал. Я быстро оделся, наскоро умылся и помчался в столовую. Быстро покончив с едой и кофе, я поспешил обратно.

Со своим учителем Вальтером Раухом я столкнулся в дверях. Он куда-то торопился. Вернувшись в свою комнату, он сунул мне в руки какой-то иллюстрированный журнал, сказал, чтобы я подождал его, и исчез.

Окно его комнатки, как и моей, выходило в лес. Здесь Раух жил. Здесь и занимался со мной. Работал он на радиоцентре, в отдельном домике.

Я полистал журнал и положил на стол. Взгляд мой остановился на огромных часах, стоявших в углу на тумбочке. Они меня заинтересовали в первый же день, но при Раухе разглядеть их внимательно я не мог. Часы были аккуратно вделаны в резной деревянный футляр в виде старинной готической башни. В нижней части башни имелись воротца, обитые красной медью, с двумя медными кольцами вместо ручек, а шпиль башни венчал пятиконечный крест с распятием. Башня была обнесена рвом, над которым висел перекидной мостик на цепях. Очевидно, футляр делал искусный мастер. Ажурная резьба на карнизах, каждое бревнышко, каждая деталь, звенья цепи, деревянный крест — все было выточено с душой, с любовью. А над воротами башни, на темной деревянной планочке, я заметил три маленькие разноцветные кнопки: белую, синюю и черную.

Я задумался о назначении кнопок. Зачем они здесь? Уж, конечно, не для того, чтобы заводить часы, и не для того, чтобы переводить стрелки.

Я нажал белую кнопку. Часы продолжали тикать. Нажал синюю — то же самое. Попробовал черную — опять ничего не случилось. В чем же дело?

Часы стали отбивать время. Звон был мерный и торжественный.

«А может быть, кнопки для того, чтобы вызывать или прекращать звон?» — подумал я и вновь поочередно, сначала слева-направо, затем справа-налево, нажал на кнопки. Часы продолжали невозмутимо отбивать удары: пять, шесть, семь…

Тут я услышал скрип двери в коридоре. Я отошел от часов и заглянул в дверную щелку. Нет, это шел не Раух, а старик Кольчугин. Он нес в мою комнату охапку дров. Я вернулся к часам. И вдруг услышал грохот. Я застыл на месте. Мне почудилось, будто вот здесь, рядом со мной, кто-то бросил на пол дрова. Но в комнате был я один. Что за чертовщина?! Неужели, если Фома Филимонович бросает дрова в моей комнате, расположенной в противоположном конце дома, грохот слышен здесь? Я еще не догадался, в чем дело, когда услышал пение. Кто-то пел старинную русскую песню, и до меня отчетливо доносилось каждое слово:

Славное море, священный Байкал…

Так петь эту песню мог только русский человек.

Эй, баргузин, пошевеливай ва-а-ал!
Молодцу плыть недалече…

От напряжения и волнения у меня на лбу выступила испарина. В голове шевельнулась догадка. Я приблизил лицо к часам — звуки лились из них, из ворот башни:

Хлебом кормили крестьянки меня,
Парни снабжали махоркой…

И тут пришла запоздалая мысль: вот для чего нужны кнопки! Все ясно! Я нажал белую — пение продолжалось, синюю — то же самое, наконец, надавил на черную — и пение смолкло. Я опять нажал белую и услышал голос:

Шилка и Нерчинск не страшны теперь,
Горная стража меня не догнала,
В дебрях не тронул прожорливый зверь,
Пуля стрелка миновала…

Проверку следовало довести до конца. Я понимал, что в моем распоряжении считанные секунды — вот-вот может вернуться Раух.

Я быстро вышел из комнаты Рауха и устремился к своей. У дверей остановился и замер. До слуха явственно донеслись слова песни:

Слышны уж грома раскаты…

Я дернул дверь на себя. У печи на корточках сидел старик Кольчугин. Он уставился на меня любопытными глазами.

— Поешь? — спросил я.

— Пою помаленьку, — отозвался Фома Филимонович.

— А я за сигаретами… забыл, — произнес я, схватил со стола пачку сигарет и ушел.

Значит, меня подслушивают. Это ясно. Из моей комнаты в комнату Рауха, который владеет русским языком, идет скрытая проводка, а репродуктор искусно замаскирован в часах. Новость важная. Чрезвычайно важная. Я вернулся в комнату Рауха, нажал на черную кнопку и едва успел закурить, как вошел Раух.

13. ШИФРОВАЛЬЩИК ПОХИТУН

Через четыре дня я сделал новое открытие: во время моих прогулок по городу за мной велась слежка. Выяснилось это так. Проходя мимо дома на окраине города, я обратил внимание на одного человека. Он сидел на деревянной скамье, вделанной в стенную нишу. Погода стояла пасмурная, и можно было подумать, что он укрывается от дождя. Я так и подумал.

На человеке была клетчатая кепка из ткани, обычно идущей на одеяла.

Полчаса спустя в самом центре города я заметил эту «кепку» на противоположной стороне улицы. Я решил на всякий случай проверить этого субъекта. Сделать это надо было так, чтобы не выдать своих подозрений. Я дошел до угла и остановился, засунув руки в карманы. «Кепка» тоже дошла до угла, на мгновение задержалась в нерешительности и пересекла улицу. Я поежился от холода и дождя, потоптался на месте и повернул обратно. Пройдя полсотни шагов, я сделал вид, что оступился, начал растирать ногу и увидел позади себя «кепку». Не ограничившись этим, я решил убедиться еще раз и пошел дальше.

Проходя мимо городской биржи труда, отгороженной от улицы глухим кирпичным забором, я свернул в калитку, сделал несколько шагов и повернул обратно. И при выходе столкнулся нос к носу с «кепкой».

Это был плохой агентик, неопытный, не уверенный в себе. Зная, что во дворе биржи всегда толпится много народу, он, опасаясь потерять меня и, конечно, не ожидая, что я сразу выйду, бросился сломя голову за мной.

Больше в этот день я его не видел, да и вообще никогда уже не встречал. При очередной прогулке в город я опять обнаружил за собой наблюдение, но теперь его вело новое лицо.

Это открытие осложняло мои планы. Надо было что-то придумать. Встречаться с Криворученко, имея за собой «хвост», конечно, нельзя.

Я долго размышлял над тем, как выйти из положения. И придумал. Я решил «подружиться» с шифровальщиком Похитуном. Это был первый человек, заговоривший со мной по-русски на Опытной станции. Он же первый начал заниматься со мной радиоделом. Что-то похожее на сближение наметилось между нами на первом же уроке. Возможно, поводом послужила моя «откровенность» с Похитуном. Я охотно отвечал на все его вопросы и даже выкладывал перед ним свои «взгляды».

Нетрудно было заметить, что Похитун любит не только чеснок, которым от него разило, но и спиртное. Я убедился, что он горчайший пьяница. Водка, получаемая мною, оказалась тем магнитом, который притягивал его ко мне. Алкогольный червяк не давал покоя Похитуну. Первый урок по радиоделу закончился тем, что он, мертвецки пьяный, свалился на свою койку и захрапел тотчас, как только содержимое моей бутылки перекочевало в его утробу.

Но он успел кратко поведать мне о своей жизни. Я узнал, что еще до первой мировой войны Похитун служил бухгалтером в московском филиале крупной немецкой фирмы и по хозяйским делам дважды бывал в Берлине. Там хозяйский сын, немецкий офицер, хвастал в компании собутыльников феноменальной памятью Похитуна на цифры. Похитун мог наизусть пересказать гроссбух филиала за полугодие с тысячами разных чисел. Там же он познакомился с молодым капитаном Габишем. Война 1914 года… Похитун сдался в плен немцам и был подобран Габишем, у которого, по словам Похитуна, «преотличнейший нюх на деловых людей». Похитун был штатным шифровальщиком в царской армии, а стал шифровальщиком в немецкой разведке.

В России у него остались жена и сын, но он о них забыл и в двадцатых годах женился на немке. Жена его — особа с крутым характером, но отменная хозяйка. Она живет сейчас в предместье Берлина, и он получает от нее три письма ежемесячно. Ровно три — ни больше, ни меньше.

Накануне этой войны Похитун почти совсем прекратил пить. «Вылечила» его жена довольно радикальным способом: все, что он зарабатывал, она отбирала до последней марки и складывала в комод, к которому доступ Похитуну был категорически запрещен. Рассчитывать же на угощение друзей почти не приходилось.

А когда Похитун в феврале сорок первого года оказался на фронте и выскользнул из-под контроля жены, он стал опять пошаливать. Итак, у этого типа за спиной почти тридцать лет усердной службы в немецкой разведке…

Я пришел к выводу, что Похитун — человек безвольный, ломкий. Это была личность без личности, какой-то «плывун». Но при всем этом он действительно обладал феноменальной памятью и блестяще знал шифровальное дело. В его голове легко и прочно укладывались всевозможные цифры и коды, сложные цифровые и буквенные комбинации, разнообразные шифровальные ключи.

Эти достоинства спасали его от увольнения с работы за чрезмерную любовь к спиртным напиткам.

«В шифре, — говорил Похитун, — я так насобачился, что стал настоящим профессором».

И этому можно было поверить.

Коротко говоря, он ускоренными темпами стал навязывать себя в мои приятели. Этому способствовала не только моя водка, но и получаемые мною деньги. Часть их я сразу предложил Похитуну. Он не отказался, заметив, что почти все его жалованье и сейчас попадает в руки жены, которая намерена поразить его вскоре каким-то решительным коммерческим ходом.

Водка развязывала Похитуну язык, и он в пьяном виде выбалтывал то, что надежно хранили сейфы и о чем он трезвый побоялся бы даже заикнуться.

Однажды в конце урока после бутылки «зелья», которую я накануне принес из города, он под большим секретом выболтал мне чрезвычайно важный факт. Оказывается, во время моей поездки к Доктору Гюберт перекинул на нашу сторону агента-радиста, некоего Василия Куркова. Его обучал радиоделу Похитун, но не здесь, на Опытной станции, а в городе, где Курков жил на конспиративной квартире. После выброски Курков передал пять радиограмм. Он сообщил, что хорошо устроился, нашел комнату в надежной семье, начал собирать разведывательные данные, собирается в Москву, чтобы навестить Брызгалова. Но потом замолк по неизвестным причинам и подряд пропустил четыре сеанса, не отзывается… Гюберт очень нервничает. Да и Похитуну неприятно: могут подумать, что он плохо подготовил Куркова, а он выжал из него все, что мог.

— Его бросили, наверное, к Саврасову на Урал? — рискнул я задать вопрос.

— Какой шут, к Саврасову! — возразил Похитун. — Он послан на самостоятельную работу в район станции Горбачево, между Орлом и Тулой.

Наша «дружба» принесла свои плоды. За мной прекратилась слежка. Это объяснялось очень просто: Похитуну, безусловно, доверяли, в его преданности не сомневались, и когда я стал ходить в город вместе с ним, то ни разу не обнаружил за собой «хвоста». Да и незачем было вести за мной слежку, когда мы вместе уходили и вместе возвращались. Наша «дружба», конечно, не мешала Похитуну докладывать начальству о моем поведении. В этом я нисколько не сомневался.

Как-то мы опять отправились в город. Надо сказать, что по совету Гюберта я уже больше недели не брился и оброс курчавой бороденкой, делавшей меня неузнаваемым.

Город был мне знаком: здесь родилась моя жена, и я несколько раз бывал в нем до войны. Всегда волнующе-отрадно навестить места, с которыми связаны давние радостные воспоминания. Я нашел знакомую улицу, обсаженную кленами, и стал искать глазами аккуратно срубленный домик, в котором прошло детство жены. Но домика я не нашел, как не нашел и соседних с ним домов; вместо них было немецкое кладбище с березовыми крестами, расставленными в строгие шеренги.

В горле у меня запершило, горький осадок лег на душу. Я быстро покинул улицу. У Похитуна, между прочим, создалось мнение, что я тянул его сюда затем, чтобы специально поглядеть на кладбище. Он даже стал напевать старую солдатскую песню: «Спите, орлы боевые…», но потом умолк.

Никаких знаков и сигналов Семена Криворученко я не нашел, хотя мы исходили из конца в конец все главные улицы городка.

«Неужели выброска сорвалась? — лезли в голову тревожные мысли. — Но что могло помешать ей? А может быть, случилось худшее, без чего не обходится дело в войну? Может быть, и Семен и радист обнаружили себя и попали в лапы гитлеровцев? Но ведь их должны были сбросить в глухом лесу, а в лесные дебри гитлеровцы забираются редко».

Во всяком случае, и из этой прогулки в город я возвратился ни с чем. Беспокоила мысль об этом радисте Куркове. Что, если он разведает, что в указанной мной больнице никакого Брызгалова не было и нет? Необходимо немедленно связаться со своими, предупредить их.

14. ПАРАШЮТИСТ

Зима стояла на пороге. Заморозки уже частенько перепадали по утрам, обжигая одинокие, жалко трепетавшие листья на оголенных деревьях. Листья коробились, жухли, свертывались в трубочки и безропотно умирали, слетая на землю с грустным шелестом. Бесчисленные лужицы, заводи и берега рек покрывались за ночь хрустким ледком. Грязь на дорогах густела к утру и только за день оттаивала опять.

В один такой день я проснулся в очень плохом настроении. Я все время думал о Криворученко. На нем сосредоточивались мои надежды и помыслы все последние дни. Я был во власти одной мысли: почему он до сих пор не дает о себе знать?

С каждыми новыми сутками настроение мое падало катастрофически. Предчувствие надвигающейся беды охватывало меня. Особенно остро я переживал то, что, находясь в окружении врагов, не мог ни с кем поделиться тревожными думами, перекинуться двумя-тремя дружескими словами.

Самым трудным было сохранить видимость внешней жизнерадостности и бодрости, чтобы не навлечь на себя никаких подозрений.

Перед лицом опасности я редко терял самообладание, перед лицом испытаний старался быть собранным. Но видимо, и опасности и испытания выпадают разные — раз на раз не приходится.

День прошел, как обычно, целиком загруженный до обеда. После обеда я надеялся побеседовать со стариком Кольчугиным, но он куда-то исчез.

Похитун по случаю понедельника пребывал в тяжелом похмелье и ползал по территории станции, как отравленная муха. На него напала хандра. Я сходил в город один и вернулся окончательно расстроенный. От Криворученко по-прежнему ничего не было…

Незаметно стемнело. Застучал электродвижок, и в окнах вспыхнул свет.

Я сидел в столовой за ужином, когда мое внимание привлек необычный шум во дворе. Я услышал зычный и картавый голос коменданта Эриха Шнабеля. Он выкрикивал фамилии младших офицеров и солдат, затем приказал им быстро следовать за ним. Раздался свисток, топот ног, бряцание оружия, и все смолкло.

Я постарался быстрее управиться с ужином и вышел во двор.

Уже стемнело. Кругом стояла настороженная тишина, нарушаемая монотонным и негромким постукиванием движка. И вдруг в лесу, совсем недалеко, ударил выстрел и как бы в ответ ему скороговоркой застрочили автоматы.

Я прислушивался. Что это означало? До передовой далеко. Десанту здесь делать нечего. Возможно, партизаны?

И вот послышался отчаянно-зловещий крик, который мог принадлежать лишь человеку, попавшему в смертельную опасность. Протяжный крик закончился стоном и оборвался. Все стихло.

Не в силах оправиться с охватившим меня волнением, я быстро прошел в свою комнату и включил приемник. Москва передавала обзор о боях под Сталинградом. Но слова диктора не доходили до моего сознания. Мысленно я был там, в лесу, где, несомненно, случилось что-то страшное. В это время кто-то неуверенными шагами торопливо прошел по коридору и остановился у моих дверей.

Я взялся за регулятор громкости и стал вертеть его. Дверь отворилась, и вошел Похитун. На лице его блуждала подленькая улыбка. Напустив на себя таинственно-заговорщический вид, он наклонился к моему уху и шепотом произнес:

— Изловили советского парашютиста…Только что. Еще свеженький, горяченький…

Он смотрел в мои глаза хитрыми белесыми глазками и хотел, видимо, определить, какое впечатление произведет его сообщение. Я неопределенно пожал плечами и ничего не сказал. Да я и не мог ничего выговорить. В груди что-то с болью перевернулось. Тревога, острая, глубокая, наполняла все мое существо. Я сделал вид, что увлечен прослушиванием обзора и прибавил громкость.

Похитун потоптался на месте и полюбопытствовал:

— Не имеете желания взглянуть на своего землячка?

Меня взорвало.

— Как это понимать? — злобно осведомился я.

Губы Похитуна растянулись в усмешке.

— Да я же шучу. Какой вы петушистый!. Слушайте. Мешать не буду. — И он вышел из комнаты своей утиной походкой.

Я резко встал и прижал руку к сердцу. Мною овладело отчаяние.

«Криворученко! Это Криворученко! Это его крик ты слышал. Это его схватили враги!» — шептал тайный голос.

Я ощутил, как холодные росинки выступили на моем лбу.

В коридоре вновь послышались шаги, но теперь быстрые, уверенные. И едва я успел сесть на место, как вошел инструктор-радист Вальтер Раух.

— Вас требует к себе гауптман, — сказал он коротко и вышел, хлопнув дверью.

В голове у меня все перемешалось. Болезненное воображение рисовало картины одна другой чудовищнее.

«Неужели схватили Семена? — сверлила голову мысль. — Как он мог оказаться здесь? Почему с парашютом? Ведь и он, и Фирсанов, и Решетов точно знали, как и я, со слов Брызгалова, где расположено осиное гнездо».

Взвинченный до предела, я выключил приемник и пошел к Гюбергу. На дворе я несколько раз подряд глубоко вздохнул, чтобы унять волнение. Мне надо было выбросить из головы страшные мысли, чтобы не выдать себя перед Гюбертом. Ведь я не знал, что ожидает меня там. Но в ушах моих стоял тревожный человеческий крик.

Не знаю, каких усилий стоило мне собрать себя, заглушить стук сердца, и не знаю также, насколько мне это удалось.

Я постучал в дверь гауптмана.

— Да! — отозвался Гюберт.

Я открыл дверь, переступил порог, и из моей груди чуть не вырвался вздох облегчения: это был не Криворученко. Это был совершенно незнакомый мне человек. Перед Гюбертом, прислонившись плечом к стене, стоял парень лет двадцати пяти с искаженным болью лицом. Его спутанные волосы золотистого оттенка колечками падали на мокрый лоб. Пот стекал со лба и, видимо, разъедал его светлые, с сухим блеском глаза, потому что он странно помаргивал и встряхивал головой. Руки его были связаны тонкой медной проволокой, левая — повыше локтя — забинтована. На бинте расплывалось кровавое пятно.

Боль сжала сердце: это был не Криворученко, но это был советский человек!

Вокруг его плеч болтались обрезанные парашютные лямки, а на столе лежал пистолет «ТТ».

Гюберт, холодно взглянув на меня, бросил:

— Садитесь.

Я сел. Теперь я был вполоборота к пленнику, зато лицом к лицу с Гюбертом.

— Ну? — обратился Гюберт к парашютисту.

Я повернул голову. Гимнастерка пленного взмокла, прилипла к телу.

Судорожно шевеля лопатками, он хрипло проговорил:

— Я все сказал. Ясно?

В тоне его чувствовался бесшабашный вызов смерти. Я еле сдержал себя, чтобы не вздрогнуть.

— Господин Хомяков, — сказал мне Гюберт. — Этот субъект утверждает, что родился в городе Баталпашинске, Армавирской области. Насколько мне известно, Армавирской области не существует и не существовало в составе русской федерации. А вы как считаете? Пометите мне разобраться.

Гюберт говорил бесстрастно, без интонаций. Казалось, слова срываются с его губ независимо от его желания.

«Что же мне ответить? Лгать, как лжет он, этот юноша, запутаться, навлечь на себя подозрение, поставить под угрозу провала большое дело, доверенное мне, или разоблачить его, советского человека?»

Я колебался недолго и ответил:

— Я не бывал в тех краях, но мне кажется…

Мне не дали докончить.

— Плевать я хотел на то, что вам кажется, — прервал парашютист, заставив меня вздрогнуть. — И на все плевать я хотел… Я лучше знаю, где я родился! — И он смерил меня с ног до головы взглядом, полным ненависти и презрения.

Я понимал его. Отлично понимал, преклонялся перед его мужеством.

— Все ясно… — с холодным безразличием произнес Гюберт и опросил пленного: — Вы по-немецки понимаете?

Тот как-то злорадно усмехнулся и с неплохим произношением ответил:

— Ферштее нихьтс.[10]

Гюберт поморщился и вновь спросил:

— По всей вероятности, вы офицер. Так?

— Да, и горжусь этим.

— Чин?

— Чины у вас, мы без них обходимся.

— Прошу прощения, — иронически заметил Гюберт. — Звание?

— Лейтенант.

— Зачем пожаловали в наши края?

— Это не ваши, а наши края. Я могу вас опросить: зачем вы сюда пожаловали?

«Молодец! — отметил я про себя. — Герой!»

Я непреодолимо хотел чем-нибудь — жестом, кивком или движением глаз — ободрить смелого советского воина, но об этом нечего было и думать. Я взглянул на Гюберта. В его глазах мерцали злые огоньки, губы подрагивали. Но он невозмутимо, даже без угрозы, предупредил:

— Ничего, скажете, товарищ Проскуров.

— Закурить дайте! — неожиданно потребовал тот.

— Это дело другое, — произнес Гюберт. Он взял сигарету, раскурил ее и, подойдя к Проскурову, сунул горящим концом в рот.

Проскуров дернулся, облизал губы и сплюнул.

— Я презираю вас, слышите вы! — крикнул он в лицо Гюберту. — Презираю! Не прикасайтесь ко мне! — И он топнул ногой. — Вы способны издеваться над детьми и безоружными…Вы трус! Вы подлый трус! Развяжите мне руки, и я не посмотрю, что у вас пистолет. Я прыгну на вас и перегрызу вам горло! Я не боюсь вас!. И не скажу вам больше ни слова!

Все это он выпалил дрожавшим от ярости голосом. Ярость была не только в голосе, но и в его глазах, в искаженном лице.

Гюберт повел плечом, отвернулся и сказал мне:

— Идите, господин Хомяков. Этого субъекта надо привести в чувство, успокоить. Тогда, я надеюсь, мы найдем общий язык.

— Попробуйте! — угрожающе проговорил Проскуров.

Я вышел подавленный. Хотелось уткнуться головой в подушку и плакать от сознания своего бессилия.

Но этим эпизодом мои испытания не кончились. Они только начались. Не прошло и получаса, как ко мне пожаловал Похитун. Без всяких предисловий он объявил:

— Гауптман распорядился поместить парашютиста Проскурова на ночь в вашей комнате. На полу. Авось он что-нибудь выболтает. Постарайтесь разговорить его. Ему сейчас притащат матрац. В коридоре всю ночь будет сидеть автоматчик. Так что ничего страшного. Устраивает такая компания?

— Не особенно, — через силу ответил я.

— Ерунда! Плюйте на все и не вешайте нос! Часы его сочтены. Утром его прикончат. Гауптман не привык цацкаться… Желаю спокойной ночи и хороших сновидений. — Похитун развязно поклонился, глупо осклабился и вышел.

«Этого еще не хватало!» — подумал я, не зная, куда себя деть и за что взяться. Мне предстояла страшная пытка.

Через короткое время солдат втащил в мою комнату набитый соломой матрац и бросил его на пол у окна. Вслед за этим комендант ввел связанного Проскурова, подвел его к матрацу и толкнул. Проскуров упал лицом вниз и страшно выругался.

Он лежал долго, молчал, тяжело вздыхая и исподлобья поглядывая на меня.

Я решил не гасить свет, разделся и лег. Я понимал игру Гюберта: он, не брезгуя ничем, хочет лишний раз проверить меня. И вот нашел удачный предлог.

Я не мог поговорить по душам с Проскуровым, а как страстно хотелось. Ведь это была его последняя ночь! Где-то там, на нашей стороне, конечно, есть у него отец, мать, может быть, братья, сестры, жена…Кто им поведает о трагической гибели сына, брата, мужа? А я был бессилен помочь. Меня, конечно, подслушивали. Раух, наверное, уже сидит у своих часов и ждет не дождется услышать мой голос.

О сне нечего было и думать. Как можно заснуть, когда чуть не рядом с тобой лежит твой товарищ, жизнь которого окончится с восходом солнца, когда ты слышишь его прерывистое дыхание, видишь его бледное лицо.

Мне хотелось биться головой о стену…

Проскуров перевалился на бок, и я поймал на себе его стерегущий взгляд.

— Как вас именовать: господин или товарищ? — спросил он громко.

У меня застучало в висках.

— Это не имеет значения, — ответил я.

— Вы русский или только владеете русской речью?

На такой вопрос я без опаски мог ответить прямо:

— Я русский.

— И вы не связаны?

— Как видите.

— Почему?

Я промолчал. Продолжать такой разговор было хуже пытки огнем и каленым железом.

— Вы живете какой-нибудь идеей или так… вообще? — спросил Проскуров.

— Каждый живет своей идеей, — ответил я и закрыл глаза, делая вид, что хочу спать.

Но Проскуров не унимался: ему нечего было терять, участь его была решена.

— Что вы здесь делаете?

Я промолчал.

— За сколько сребреников продал свою душу, Иуда?

Я не ответил.

— Сволочь! — выругался Проскуров. — Этот капитан хвастает, что у него даже мертвые разговаривают. Посмотрим! Я плюну перед смертью в его рожу…

Ночь превратилась в кошмар. Мгновениями я, кажется, забывался, но это было мучительное забытье. Думы терзали меня, взвинчивали нервы, я был на грани психоза.

Проскуров всю ночь не спал. Он стонал, ворочался, бранился, кому-то угрожал, даже смеялся, засыпал меня вопросами. Я, сжав зубы, молчал и притворялся спящим. Все время я ловил на себе его взгляды, и они действовали на меня, как ожоги.

На рассвете, едва ночной мрак за окном сменился предутренней серостью, в комнату вошел Шнабель с двумя солдатами. Проскурова увели.

— Шкура!.. — бросил он мне последнее слово.

«Вот и все! — подумал я. — Был человек, жил, смотрел, боролся, дышал вместе со мной одним воздухом — и человека не стало. А я, кроме фамилии его, ничего не узнал».

Минут десять спустя где-то вдали простучала короткая автоматная очередь…

15. ПРИЯТНАЯ ПРОГУЛКА

В начале ноября неожиданно наступило потепление, пошли мелкие дожди.

Все это время я жил под впечатлением истории с парашютистом лейтенантом Проскуровым. Пьяный Похитун сообщил мне, что Проскурова вначале предполагали повесить, но затем Гюберт приказал расстрелять. Как объяснил мне Похитун, мужество Проскурова поразило даже Гюберта. Он решил проявить благородство и заменить ему позорную смерть более почетной.

Но это не меняло сути дела: Проскурова не стало, он бесследно исчез, его закопали где-то в лесу, не осталось даже могилы. Этот лейтенант все время стоял у меня перед глазами, в моих ушах звучал его гневный голос. Я думал о нем постоянно, он являлся передо мной во сне, требуя ответа: господин я или товарищ?

Я чувствовал какую-то вину перед погибшим Проскуровым, долго и упорно спрашивал себя: каким образом мог бы помочь ему, чем облегчить его судьбу? И не находил ответа. Но в душе какой-то голос неумолимо твердил, что я все же мог предпринять попытку, но не сделал этого. Мне казалось, что вина моя состоит уже в одном том, что я по-прежнему жив, здоров, хожу, ем, пью, курю, выполняю свое задание, а Проскуров лежит в земле, истерзанный и расстрелянный врагами. А может быть, он вовсе не Проскуров, а какой-нибудь Фролов или Донцов и родом не из Баталпашинска, а из Ленинграда или Саратова?

Я не знал и никогда уже не узнаю, зачем он оказался в районе Опытной станции, с каким заданием его сбросили. Но этого не добился и Гюберт.

Между тем мое время уплотнилось еще более. Я стал не только учеником, но и учителем. Гюберт вызвал меня к себе и сказал, что поручает мне обучение одного парня.

— Что от меня требуется? — опросил я.

— Его надо основательно познакомить с Москвой. Он должен иметь представление о ней, как любой москвич. В вашем распоряжении будут карта и справочник.

Мне оставалось только принять приказание к исполнению.

Я ожидал почему-то, что учеником окажется немец, но комендант Шнабель привел ко мне русского.

— Константин, — назвал он себя при знакомстве, не сказав фамилии.

По виду ему было не больше двадцати пяти — двадцати шести лет.

«Что же тебя, подлец, толкнуло идти в услужение к фашистам? — подумал я, взглянув ему в глаза. — Смерти испугался?»

По опыту я знал, что пути к душе человека очень часто непроходимо трудны. Познакомившись с Константином, я сразу почувствовал, что никакого душевного контакта между нами не будет.

Константин показался мне человеком чрезвычайно тяжелым, с явно угнетенной психикой. В выражении его худого, истощенного и малоподвижного лица проглядывала не только смертельная усталость, но еще и тупое безразличие, равнодушие ко всему, что его окружало. Жизнь, видно, основательно выжала, высушила его. Его скорбные глаза смотрели отчужденно, а подчас я подмечал в них глубокую опустошенность.

Я невольно сравнивал его с Проскуровым: в том бурлила жизнь, а в этом уже свила себе гнездо смерть.

За два занятия я с невероятным трудом вытянул из него несколько слов, не относящихся к делу, и узнал, что он бывший кадровый офицер в звании старшего лейтенанта, окончил Орловское танковое училище, в плен к немцам попал в бессознательном состоянии, тяжелораненым. И все.

На занятиях он молчал, безразлично смотрел на меня и в ответ на мои объяснения угрюмо кивал головой. За два урока он не задал мне ни одного вопроса.

После второго урока я отпустил Константина и решил проверить, куда он пойдет. Мне хотелось узнать, где он живет: на Опытной станции или в городе? Лучше всего было сделать это из комнаты Похитуна, окно которого выходило во двор.

Похитун отдыхал, лежа на неубранной постели, задрав ноги в сапогах на спинку кровати. В комнате пахло водкой и чесноком.

Заговорив с Похитуном, я смотрел в окно: Константин, опустив голову, медленно пересек двор и скрылся в двери дома, где размещался Курт Венцель и другие младшие офицеры. Значит, жил он, как и я, на Опытной станции. То, что я не видел его ранее, не удивило меня.

— Дождь все сыплет? — спросил Похитун, не меняя позы.

Я ответил, что дождь перестал.

— В город заглянем?

Как я мог возражать, когда только и думал о городе!

Но пошли мы не сразу, а после обеда. Зашли в казино. Оно пустовало. За единственным столиком сидели три эсэсовца, пили водку и громко разговаривали. На помосте дребезжал плохонький оркестр из пианино, аккордеона и скрипки. Тщедушный, обросший щетиной румын с огромными, на выкате, глазами пиликал на скрипке, и она издавала фальшивые, тянущие за душу звуки. От них даже на лице Похитуна обозначилась гримаса страдания.

— Мерзавец мамалыжник, что вытворяет! — произнес он, покачав головой, и потянул меня к стойке.

У меня в кармане были считанные гроши, положенные деньги должны были выдать лишь завтра, но о наличии этих грошей Похитун знал с моих слов. Мы выпили по стопке водки, и Похитун, как всякий пьяница, сразу осоловел. На него напала болтливость. Он взял меня под руку, и мы зашагали по городу.

За эту неделю я сравнительно хорошо изучил Похитуна. Я догадывался, что ему приказано приглядывать за мной и что он неспроста сам предлагает мне прогулки в город.

Но я понимал также, что моя водка и мои деньги тоже устраивают его и что о распитии водки за мой счет он доносить Гюберту не станет.

Чем больше узнавал я Похитуна, тем больше поражался. Даже в пьяном состоящий он легко разбирался в головоломных шифрах и никогда не допускал ошибок. Язык его заплетался, когда он говорил об обычных вещах, но, как только речь заходила о делах профессиональных, он изменялся до неузнаваемости. У меня сложилось впечатление, что шифровые и кодовые вариации так прочно засели в его голове, что говорит он о них чисто автоматически.

Похитун был в жесточайшей вражде с самой элементарной гигиеной. Он не пользовался зубной щеткой, обходился без носового платка, с отвращением относился в чистому белью. Кровать его неделями стояла неубранной, полотенце было черным-черно. В баню его загнали чуть не насильно, под угрозой ареста, когда всему личному составу станции делали противотифозные прививки.

Я испытывал к нему непреодолимое чувство брезгливости, но с этим приходилось мириться: Похитун был мне нужен, и пока я не видел на Опытной станции другого человека, которого можно было бы использовать в своих интересах.

Мы шли по самой людной улице города. Миновали «Арбайтсдинст» («Биржа труда»), «Ортокоммандатур» («Местная комендатура»). Я внимательно ощупывал взглядом стены домов, заборы, но сигналов Криворученко не находил. Мы свернули на поперечную улицу, прошли мимо сожженного здания кинотеатра, в который когда-то водила меня жена. Рядом уцелело каменное помещение бывшей пищеторговской столовой. Сейчас на нем висела небольшая вывеска с надписью на немецком языке — «Зольдатенхейм» («Солдатский клуб»). На перекрестке свернули еще раз, прошли квартал и очутились возле парикмахерской. Над входной дверью в нее, на куске железа, желтым по черному красовалась предупреждающая надпись: «Нур фюр ди цивильбефолькерунг» и тут же по-русски: «Только для гражданского населения».

Глаза мои скользнули ниже вывески, правее дверей, и я едва не вскрикнул от радости. Наконец-то! Вот он, долгожданный сигнал! Вот он, условный знак!

Это было настолько неожиданно, что я усомнился: не галлюцинация ли? Я так долго ждал сигнала, так много думал о нем! Но нет, ошибки быть не могло. На углу дома я увидел еще один такой же знак. И тут и там было написано: «К/4». Расшифровывалось это просто: «К» — значит Криворученко, а «4» — вчерашнее число. Но это было понятно лишь мне. Даже такой маститый специалист по шифру, как Похитун, не мог обратить внимания на эту надпись. Она не вызывала никаких подозрений. Всевозможных надписей, цифр, указателей и предупреждений на стенах было полным-полно.

Криворученко использовал для сигнала первый из четырех разработанных нами вариантов, самый простейший, и сразу достиг цели.

Значит, Семен уже появлялся в городе!

На радостях я способен был выкинуть что-нибудь такое… И выкинул: прыгнул через лужу на тротуаре, а Похитун, державшийся за мою руку и потерявший точку опоры, угодил в лужу.

— Куда вас несет? — обиженно заворчал он. — Что вас, сзади жжет, что ли?

— Это шнапс действует, — отшутился я.

Границы моего мира раздвинулись. По договоренности я обязан был сейчас же подать ответный сигнал, дать знать, что у меня все благополучно, что я заметил знак, но сделать этого не мог — мешал Похитун. Он, конечно, мог помешать мне и завтра, но я был твердо уверен, что так или иначе найду выход и на несколько минут останусь один.

Обратный путь мне показался необыкновенно приятным. Улицы города выглядели как будто приветливее, а дорога через лес — не такой уж грязной.

Голова моя была полна радостных мыслей. Я думал над тем, где обосновался Семен с радистом, как и под видом кого пробрался в город, днем или ночью. Я шел, насвистывая, и думал о близкой встрече.

16. ЗНАК — «СК/4»

Гюберт будто почувствовал, какие надежды я возлагаю на этот день, и сломал все мои планы. Еще до обеда, во время урока по радиоделу, он вызвал меня и спросил:

— Советских писателей и их произведения вы, я надеюсь, знаете?

Я ответил, что не очень, но основные знаю.

— Тогда никуда не отлучайтесь, — предупредил он. — Вы мне будете нужны.

Я молча повернулся и вышел, проклиная в душе Гюберта.

Я не суеверен, но мне вдруг показалось, что приказ Гюберта может быть как-то связан с моим желанием пойти сегодня в город.

Но город я все-таки посетил, хотя и не мог подать Криворученко ответный сигнал.

Уже вечером меня вновь пригласили к Гюберту.

— Поедемте, — сказал он.

Мы вышли со двора и уселись в громоздкий вездеход, в котором ожидал нас худощавый немец в военной форме.

— Познакомьтесь, — предложил Гюберт.

Я подал руку и назвал себя.

— Отто Бунк, — отрекомендовался наш спутник.

Так я впервые увидел помощника Гюберта, долго отсутствовавшего.

Поездка, занявшая более трех часов, никакого интереса для меня не представила. Машина остановилась на окраине города, возле обшарпанного дома. Мы вошли, и в угловой комнате я увидел груду книг, сваленных в беспорядке. Гюберт распорядился просмотреть их и отобрать те, которые принадлежат перу советских писателей. Видимо, они понадобились Гюберту, коль скоро он сам поехал сюда.

Я принялся за работу, а Бунк и Гюберт светили мне фонарями.

В этой книжной свалке, которую я добросовестно перетряхнул, набралось десятка два интересующих Гюберта книг. Я нашел томики Федина, Серафимовича, Сейфуллиной, Фадеева, Горбатова и других известных мне писателей.

Бунк увязал книги и положил в машину.

И лишь на обратном пути я кое-что извлек для себя. Гюберт и Бунк говорили по-немецки о положении на фронтах, о смерти какого-то знакомого им обоим полковника, о том, что Габиш никак не избавится от ревматизма. Потом Бунк сказал, что неподалеку от города разместился новый авиаполк тяжелых бомбардировщиков авиации стратегического назначения, что он уже успел познакомиться с некоторыми офицерами.

Когда машина подъехала к Опытной станции и Гюберт сошел на землю, со стороны города послышался сильный взрыв.

За ним последовал второй, третий, четвертый. Я насчитал их шесть подряд.

Гюберт постоял, вслушиваясь, и обратился к помощнику:

— Это еще что за новость?

Отто Бунк недоумевающе пожал плечами.

— Позвоните в город и выясните, — приказал Гюберт.

И мы прошли во двор.

Когда я дошел до порога своего дома и взялся за дверную ручку, грохнули еще два взрыва, правда слабее, чем первые: затем прострекотали длинные автоматные очереди, щелкнуло несколько одиночных выстрелов, и все стихло.

Я не меньше Гюберта заинтересовался тем, что произошло в городе. Но через кого узнать? Ничего не поделаешь, придется потерпеть…

Не зажигая света, я улегся в постель. В комнате было тепло и даже уютно. Я погрузился в размышления. Пораздумать было над чем. В который раз за этот неудачный день я стал суммировать все, что мне стало известно об Опытной станции и что надо было сообщить на Большую землю. В том, что связь с Большой землей наладится в самое ближайшее время, я нисколько не сомневался. Не сомневался и в том, что мы встретимся с Семеном, хотя не имел еще ни малейшего представления, когда, где и как. Но я знал, твердо знал, что найду выход.

Кажется, я уже задремал, когда кто-то вошел в комнату и включил свет. Это был Похитун. У него была дурацкая привычка садиться на кровать. Сейчас он тоже плюхнулся на одеяло у меня в ногах.

— Сволочи!. Что они хотят этим доказать? — сказал он с нескрываемым раздражением. — Все равно выловят всех до одного.

— О ком это вы? — спросил я с удивлением.

— Вы знаете, что произошло в городе?

Я покачал головой.

— А взрывы?

— Слышал и взрывы и пальбу.

— Вот, вот… Это местные бандиты. Сволочи!.

Я понимал, кого Похитун именует бандитами. Знал я, что, возможно, Раух подслушивает нашу беседу. Учитывал и то, что Похитун мог быть специально подослан ко мне. Но решил поддержать беседу.

Из наблюдений и разговоров, подслушанных на улице, в казино и даже на Опытной станции, я понимал, что в городе действует патриотическое подполье, но точно не знал еще ничего. Я надеялся, что Похитун по обыкновению выболтает что-нибудь.

— Что же они вытворяют? — спросил я.

Похитун встал и заходил по комнате своей ныряющей походкой.

— Подняли на воздух казарму батальона СС и швырнули две гранаты в гестапо. Убиты девять офицеров и что-то около шестидесяти солдат…

— А куда смотрит комендант, начальник гестапо?! — Я даже привстал, имитируя испуг и возмущение.

— Миндальничают, вот что я скажу. А надо хватать из жителей каждого десятого без разбора, не считаясь ни с полом, ни с возрастом, и стрелять! А еще лучше — вешать. Вешать беспощадно — среди дня, прямо на улице, на столбах, на воротах!. У них организация! Это не так просто. Нужен террор! Понимаете — террор.

Я сел, опустил с кровати ноги и закурил.

— Вешать, террор, это все хорошо. Только… знаете ли, поверить, чтобы в этом маленьком городке существовала организация…

— Хм… Вы хотите сказать, что это никакая не организация, а просто кучка головорезов из окруженцев? А электростанция?! — воскликнул Похитун. — Почему на прошлой неделе четыре дня не было света в городе? Почему, я вас спрашиваю? Это тоже кучка головорезов? А помните, мы шли с вами и наткнулись на шлагбаум около автобазы?

— Ну, помню. Ремонт канализации, и проезд через два квартала был закрыт…

— «Канализация, канализация»! — передразнил меня Похитун. — Это для дураков. Но мы-то с вами не дураки. Хм… Канализация! Хорошенькая канализация! Улица на протяжении двух кварталов была заминирована. За ночь подорвались сразу три машины. Это вам что? Тоже кучка головорезов? Ничего себе, кучка. Вот ведь что делают, подлецы!.

В душе я торжествовал. Мои предположения оправдались: и здесь советские люди не склонили головы перед оккупантами. В городе, несомненно, существует и действует подпольная группа. И группа хорошо организованная. Подорвать казарму и помещение гестапо совсем не просто. Это предприятие рискованное и сложное, требующее подготовки и, главное, смелых людей. А такими людьми могут быть только истинные патриоты.

Похитун продолжал ходить взад и вперед, шаркая ногами.

Я нарушил затянувшуюся паузу и сказал:

— Хорошенькое дело! Так они, чего доброго, и к нам еще сунутся…

— А что вы думаете? — подхватил Похитун. — И сунутся. Им нечего терять. В этом-то и вся суть…

Я не ожидал от него подобной паники, и мысль о том, что Похитун специально подослан ко мне, отпала.

Мы поговорили еще немного об активности «бандитов», а потом переключились на другие темы. Я предложил совершить вылазку в город и посидеть в казино.

— По случаю чего? — осведомился Похитун.

— Сегодня получил монету.

— Ах, вот оно что… Готов, готов! Но я вижу, что и вы не дурак выпить. А?

— Все хорошо в меру, — заметил я. — Так пить, как вы, я не могу.

Похитун потер руки и опять уселся на кровать. Он начал рассказывать сальные, плоские анекдоты, причем, еще не договорив, начинал смеяться. Ему казалось, что смешно и мне, но я только улыбался. Меня смешили не анекдоты, а сам Похитун. Я улыбался и в то же время обдумывал один ход. Мне очень хотелось узнать фамилию Доктора, у которого я гостил, и мне казалось, что удобнее всего попытаться выведать это у Похитуна. И я придумал. Я принялся чесать руки.

Похитун вначале не обращал на это внимания, а потом спросил:

— Вы что чешетесь? Чесотку подхватили?

— Не знаю, — ответил я и нахмурился. — У меня все время чешется после знакомства с вашим врачом.

Похитун поднял свои вылезшие брови:

— С каким врачом?

— К которому я ездил.

Похитун хрюкнул и рассмеялся.

— Виталий Лазаревич такой же врач, как мы с вами. И его экзема не заразна. Я с ним спал на одной койке и вытирался одним полотенцем. У вас повышенная мнительность. Натрите руки водкой. Это лучшее средство.

Я обещал воспользоваться советом, зевнул и сказал Похитуну, что хочу спать.

— Ну и спите себе, — разрешил он и оставил меня в покое.

Мне даже не верилось, что ход, предпринятый мною и к тому же очень примитивный, себя оправдал.

Значит, Доктор и есть тот самый Виталий Лазаревич Шляпников, с которым имели дело наши контрразведчики. Как тесен мир! Встретились все «знакомые»!

Я встал, открыл печную дверцу, порылся в теплой золе, нашел крепкий уголек, сунул его в карман своего плаща, выключил свет и лег спать.

С утра со мной занимался немногословный и педантичный радист Раух.

От него трудно было услышать лишнее слово. Он говорил только о том, что мне следовало знать. Занимались два часа: час — фото, час — радиодело.

Потом явился Константин. Я разложил на столе план Москвы, усадил ученика и поставил перед ним задачу: каким маршрутом быстрее всего добраться с Курского вокзала на Савеловский. Он сделал это без затруднения и именно так, как сделал бы я. Затем мы побродили с ним по Малому и Большому кольцу, покружили по кривым арбатским переулкам, въехали в Москву с Ярославского, Ленинградского, Рязанского, Дмитровского и других шоссе.

Константин не изменял себе и оставался таким, каким был при первой встрече: отчужденным, угрюмым, глядящим исподлобья и даже враждебно.

Иногда по блеску в его глазах мне казалось, что он хочет спросить меня о чем-то, не относящемся к занятиям. Я с интересом ждал от него живого слова, но блеск сейчас же угасал, и лицо Константина оставалось мертвенно-неподвижным.

А может быть, все это мне только казалось, потому что я этого хотел и ждал?

После занятий с Константином я попал в лапы Похитуна. Прежде чем приступить к разбору очередной шифровальной комбинации, мы уточнили время, когда отправимся в город.

И никто не знал, что творилось у меня в душе, никто не догадывался, что означает для меня сегодняшний день. А день был необычен, и уж я-то забыть об этом не мог. Я знал, что все советские люди, где бы они ни находились — в огне переднего края, в суровой Сибири, в знойной Средней Азии, в тылу врага, в партизанском отряде или в лапах фашистов, за колючей проволокой или в застенках гестапо, — всюду-всюду, хотя бы только в сердце и молчаливо, как я, празднуют двадцать пятую годовщину Советской власти, годовщину Великой Октябрьской революции.

Я был горд тем, что продолжаю дело, начатое нашими отцами. Я был горд тем, что тоже нахожусь на линии огня, что здесь мой передний край, что моя вахта не менее сложна, опасна и ответственна, чем любая другая.

После окончания занятий меня вызвали к Гюберту. Сердце екнуло: а вдруг он и сегодня сорвет вылазку в город?

Гюберт усадил меня против себя, и я сразу заметил необычное: он остановил внимательный и пристальный взгляд на моих руках.

Но он допустил промах. Я сразу увязал его интерес к моим рукам со вчерашним моим ходом. Ясно, что Раух подслушивал мой разговор с Похитуном.

— Как вы себя чувствуете? — поинтересовался Гюберт, не сводя глаз с моих рук.

— Прекрасно. Вот только руки чешутся… Я уж грешным делом подумал, не наградил ли меня Доктор своей экземой.

— Ерунда, — отрезал Гюберт. — Но показаться врачу следует. Вы нужны мне абсолютно здоровым. Когда будете в городе, зайдите в комендатуру и отыщите врача Питтерсдорфа. Я дам ему записку. Он осмотрит вас.

Гюберт написал записку и вручил мне.

Страхи оказались напрасными. Гюберт не покушался на мое время.

Я решил было выманить Похитуна в город до обеда, но, поразмыслив, пришел к выводу, что это может вызвать подозрение не только у него. Надо было ждать обеда.

Выйдя из дома Гюберта, я увидел старика Кольчугина. Он сидел под навесом, около сложенных дров, и затесывал топором клин. Возле него, широко расставив тощие ноги и заложив руки за спину, стоял Похитун. Он что-то рассказывал, а старик только крутил головой и делал свое дело.

С неба, задернутого мутными тучами, стал опять накрапывать мелкий дождь. Похитун передернул плечами, стал под навес, закурил, а потом отправился в дом.

Я сошел с крылечка и направился к Кольчугину. Старик заинтересовал меня с первой встречи, но я еще не мог раскусить его.

— Как она, жизнь-то? — обратился я к нему.

— Да прыгаю помаленьку…

Из-под его мерлушковой шапчонки прядями выбивались мягкие серебряные волосы.

— Зимы-то нет?

Старик задрал голову к небу и заметил:

— Да, запаздывает. Что-то заколодило там, наверху.

— Забот много? — спросил я, не зная, как и чем разговорить старика.

— Чего-чего, а забот нашему брату не занимать. Хватает…

Дождь усиливался, и я зашел под навес.

— Курить хотите, господин хороший? — опросил старик.

— Да нет, — ответил я.

— А то курите. Покурите — не отплюетесь! — И старик закатился смешком.

— Ты бы лучше угостил господина Похитуна. Он любит крепкое, — посоветовал я.

— Нужен он мне, как ячмень на глазу… Пропащий человек! Дюже до шнапса охочий.

— Начальство нельзя критиковать, — заметил я.

— И то верно, — согласился дед. — Да ведь наше дело такое: лай не лай, а хвостом виляй.

— Это как же понимать? — спросил я.

— А как хотите, так и понимайте, господин хороший. — Он встал, внимательно осмотрел клин, стряхнул щепки с пиджака и, сунув клин за поясной ремень, добавил: — Пора, Фома, и до дому. Прощевайте, господин хороший!

Это «господин хороший» резало мой слух, как тупая пила. Я пожелал старику счастливого пути и отправился к себе. Кольчугин, видимо, не склонен был продолжать разговор, а мне неудобно было навязываться.

Время тянулось медленно, и я был несказанно рад, когда окончился обед. Дождь шел не переставая. Над лесом висело сумрачное, сырое небо. Я надел дождевик, зашел за Похитуном, и мы отправились в город.

Дождь сыпал и просеивался сквозь холодный туман. Мы старательно месили грязь, черную, как вакса, и клейкую, как смола.

Похитун шел впереди, как неподкованная лошадь по льду. Ноги его расходились на горбах тропинки, скользили на обнаженных корнях. Грязь разлеталась в стороны. Полы блестящего клеенчатого плаща шлепали по его сапогам.

На полпути к городу Похитун остановился и предупреждающе поднял руку. Навстречу ползли по расквашенной дороге две легковые машины. Они приближались, погромыхивая цепями на задних скатах, и через минуту проплыли мимо нас. В машинах сидели летчики. Одну из машин занесло, она нырнула колесом в лужу и обдала Похитуна фонтаном грязи. Он дернулся, взбрыкнул ногой, поскользнулся и со всего размаха сел в лужу. Я с трудом сдержал смех.

Встав на ноги, Похитун растерянно поводил глазами, встряхнул головой и разразился залпом отборных ругательств.

Тут попало и летчикам, и погоде, и черту, и его матери.

Я уже испугался, что наша экспедиция сорвется, но я плохо знал Похитуна. Кое-как обтерев заляпанный грязью плащ, он с необычной резвостью бросился на тропинку, которая вела к городу стороной, и крикнул:

— За мной!

Я поспешил за ним. Лес редел. Дождь густой сеткой заштриховывал городские строения вдали.

— С чего это мы свернули сюда? — спросил я Похитуна.

— Э, батенька, я уже ученый! Летчики поехали к нам за объектами для бомбежки, — ответил он, полагая, что из этого мне станет ясно, почему понадобилось пробираться дальней тропкой.

— Ну и что же?

— А то, что меня сейчас же хватятся на станции.

— Вот оно что…

— А как же! Я нарочно сюда и свернул. А они будут догонять меня по той дороге.

Он чуть не бежал вприпрыжку, тяжело дыша и посапывая. Я с трудом поспевал за ним и диву давался, откуда у него взялась такая прыть.

— Может быть, нам лучше вернуться? — задал я каверзный вопрос.

Похитун остановился, повернулся, смерил меня недоумевающим взглядом и спросил:

— Это как же понимать? Предательство?

— Уж сразу и предательство! Зачем так громко? Я же о вас пекусь.

— Пошли, пошли! — нетерпеливо сказал он. — Обо мне вы не пекитесь. О себе пекитесь. Объекты от летчиков никуда не уйдут.

Наконец мы добрались до города.

Казино, как и позавчера, пустовало. Занято было всего три столика. Тихо завывал оркестрик.

Я выбрал столик в самом темном углу и поманил официанта. Я решил сегодня во что бы то ни стало напоить Похитуна до чертиков и под удобным предлогом вырваться на пять — десять минут. Мне надо было лишь добраться до парикмахерской, где оставил свои знаки Криворученко.

Нам подали бутылку венгерского вина (мне), бутылку мутноватого шнапса (Похитуну), консервированную рыбу в маринаде, несколько кусочков голландского сыра и соленые грибы местного изготовления. Хлеба не полагалось.

— Для начала хватит? — осведомился я.

— Вот именно, для начала… — Похитун захихикал.

— Пить много не буду, — заметил я, разливая напитки по стаканам.

— Это как же? — удивился Похитун.

— Мне надо быть у врача. — И я вытащил записку Гюберта.

— Ну и бог с вами…

Мы выпили по стакану, принялись за закуску, и в это время в зал вошел унтер-офицер Курт Венцель.

Я толкнул Похитуна. Он заерзал на месте, втянул голову в плечи и сгорбился.

— Чуяло мое сердце! — с плачущей миной проговорил он, быстро налил себе новую порцию и опрокинул.

Курт Венцель оглядел зал и направился прямо к нам. Бросив взгляд на стол, он облизнул толстые губы и, наклонившись к уху Похитуна, стал что-то шептать.

«Почему Венцель сразу пришел сюда? — блеснула у меня мысль. — Вероятно, Похитун предупредил, где мы будем».

Похитун махнул рукой и встал. Я взял бутылку со шнапсом и стал наливать в стакан. Предполагая, что я забочусь о нем, Похитун подарил меня благодарным взглядом и сел. Но я поднес стакан Венцелю. Тот глупо улыбнулся и медленно, сквозь зубы, не выпил, а высосал водку.

— Я вас буду ждать здесь, — сказал я Похитуну. — Схожу в комендатуру к врачу и вернусь. Идет?

— Да, да… Обязательно. Мы придем вместе с Куртом.

Курт Венцель кивнул.

Они вышли, и я остался один. О такой удаче я даже не мечтал. Расплатившись с официантом и предупредив его, чтобы он приберег нам столик в случае наплыва публики, я покинул ресторан.

Город тонул в дожде и тумане. По мостовой и тротуару пузырились грязные лужи. Запахнув плащ, я прежде всего направился в комендатуру. Так было лучше. Я все-таки не исключал возможности слежки за собой, а в комендатуре можно было «провериться».

Дежурный офицер сказал, что врач Питтерсдорф на квартире, и указал на дом тут же, во дворе комендатуры. Я без труда нашел врача, представился ему и подал записку Гюберта.

Доктор оказался благодушным толстяком лет за пятьдесят. По-русски он говорить не мог, знал лишь несколько слов и, если бы не записка Гюберта, мы, вероятно, и не столковались бы. Он внимательно исследовал мои руки, заставил снять рубаху, похлопал по плечу и сказал:

— Гут! Зер гут!

На записке Гюберта он написал диагноз, который я прочел позднее: «Фантазия. Повышенная мнительность. Здоров как бык». Я сунул записку в карман, любезно раскланялся и выбрался во двор комендатуры. Двор был пуст. Я заметил второй выход, на смежную улицу, и воспользовался им.

Пройдя квартал, я оглянулся: никого. Я пошел прямо, еще раз обернулся и лишь тогда свернул в переулок.

Уже темнело. Около парикмахерской — ни души. Наступал самый ответственный момент. Малейшая оплошность с моей стороны могла погубить все, а поэтому следовало быть крайне осторожным. Я прошел до угла и заглянул за него — пусто. Нащупал в кармане припасенный уголек, зажал его в руке и шагнул к стене. Поставить букву, одну-единственную букву — это отняло у меня какую-то долю секунды. Затем подошел к двери и рядом с косяком тоже чиркнул углем. Теперь каждый знак выглядел так: «СК/4». Я прибавил лишь «С» — первую букву своей фамилии. Это означало: «Я здесь. Все благополучно. Жди моих сигналов». Теперь пришла моя очередь назначить встречу.

Облегченно вздохнув, я зашагал в казино.

К моему удивлению, Похитун и Венцель уже ждали меня. Оказалось, что до города их подвезли на своих машинах летчики.

На столе стояла начатая бутылка, закуска и три стакана. Похитун знал, что деньги у меня есть. Щелкнув пальцами, он громко крикнул официанту по-немецки:

— Нох айне![11]

Но одной дело не ограничилось. До Опытной станции мы едва добрались. Похитун, расчувствовавшись, чмокнул меня в ухо и, как бревно, свалился на кровать. Мне тоже пришлось выпить довольно много. В голове непривычно шумело. Не успев прикоснуться к подушке, я сразу будто провалился в глубокий сон.

17. ФОМА ФИЛИМОНОВИЧ ПРИГЛАШАЕТ ВЫПИТЬ

Время шло, дела мои налаживались, провокации Гюберта как будто прекратились. Я, понятно, знал, что за мной приглядывает Похитун, знал, что меня подслушивают, но привык к этому и не особенно тревожился.

Можно без натяжки сказать, что за последние дни я даже успокоился, ко мне вернулся крепкий, здоровый сон, я стал лучше есть, в голову не лезли беспокойные мысли.

Мне удалось обменяться новыми сигналами с Семеном Криворученко. Я назначил ему встречу пока на открытом воздухе, в городе. При встрече я намеревался назначить ему свидание в таком месте, где можно было поговорить подробно.

Пришла настоящая зима. Ранним утром мой сон нарушил Кольчугин. Я вскочил с кровати, разбуженный грохотом, и увидел в дверях смущенного старика. Он нес изрядную охапку дров, и, когда переступил порог, добрая половина их упала на пол.

— За такое дело полагается по мордасам, — огорченно произнес Кольчугин и принялся подбирать поленья.

— Ерунда! — успокоил я старика. — Очень хорошо, что разбудил. Через сорок минут занятия.

— Так не будят… — пробормотал он.

Я бросился к окну, расшитому тоненькими кружевами мороза, и присвистнул: все было бело от выпавшего за ночь снега.

Я быстро оделся, умылся и побежал в столовую. Стояло прелестное первозимнее утро с легким, бодрящим морозцем. Все было присыпано свежим, чистым, нетронутым снегом. Холодным пламенем сияло солнце, под его лучами снег сверкал мириадами искр. В воздухе алмазами переливалась морозная пыль. За проволочной оградой Опытной станции торжественно и величаво красовался запорошенный лес. Пышные пласты снега лежали на ветвях сосен и елей, на крышах домов, на оконных наличниках. На трубах и верхушках столбов высились белые шапки, телефонные и антенные провода провисли.

Я быстро позавтракал и вернулся в свою комнату.

Сегодня первые два часа я должен был посвятить Константину, но до этого мне хотелось переброситься несколькими словами со стариком. К нему я никак не мог подобрать ключик. Мне совершенно ясны были враги, ясен был «друг» Похитун, казалось, ясен был Константин, а вот что таилось в душе у Кольчугина, мне раскусить еще не удалось. Он был хитер, как старый лис, испытавший на своей холке зубы борзых, и скользок, как угорь. Он умело скрывал свое нутро. Когда я в разговоре ставил его перед необходимостью выложить откровенно свое мнение, дать оценку определенным фактам и событиям, высказать свое отношение к конкретным лицам, он, подобно ежу, сворачивался и ощетинивался: отвечал на вопросы скупо, неопределенно, а то и вовсе обрывал разговор на самом интересном месте.

Как ни странно, но меня почему-то подкупали глаза Кольчугина. В них светилось что-то хорошее, располагающее. А вот его манера общения со мной настораживала. Он часто заводил по своей инициативе разговоры, далеко не беспредметные, и у меня закрадывалась даже мысль, уж не «подключен» ли старик тоже к проверке моих настроений.

Он выспрашивал меня, кто я таков и как сюда попал; почему я не бреюсь и отпустил здесь бороду, почему мне, а не ему, не Похитуну и не Венцелю дают водку; какая у меня профессия; есть ли у меня семья, из кого она состоит и где находится; чем я занимаюсь с Константином.

Больше того, Кольчугин как-то даже пригласил меня к себе в город, как он выразился, в «свои хоромы».

Я спросил его:

— А зачем?

— А так… — ответил он. — Посидим, чайком побалуемся.

Я ответил, что подумаю. Старик тут же предупредил меня:

— Только не болтайте об этом, господин хороший.

— Как это — не болтайте? — осведомился я.

— А так. Чтобы знали об этом вы да я…

Я еще раз сказал, что подумаю, но это предупреждение насторожило меня. Я решил рассказать обо всем при удобном случае Гюберту. Видимо, Кольчугин втягивает меня в какую-то интригу, и, конечно, по распоряжению Гюберта…

Возвращаясь в свою комнату, я тронул двери инструктора Рауха — они были закрыты. Значит, он в операторской, работает. Я пошел к себе.

Кольчугин сидел возле открытой печи в излюбленной позе — на корточках, и дымил своим горлодером.

Я посмотрел на часы. До прихода Константина оставалось десять минут. У меня мелькнула мысль угостить старика водкой, бутылку которой я получил накануне.

— Фома Филимонович, — сказал я, — ты водочкой не балуешься?

— А почему же? Можно и пошалить, — ответил старик. — Но я смотрю так: всему свое время, все надо делать с пользой и в меру. У меня братень старшой, царствие ему небесное, страсть как уважал эту брыкаловку. За глоток ее готов был в церкви плясать. Вот он и добаловался. Пошел как-то — кажись, в тринадцатом году — в соседскую деревню на свадьбу. У него голос был, что у протодьякона. Песни знавал всякие. Вот его и приглашали. Ну, а где петь, там и пить полагается. Поднакачали его на этой свадьбе до краев. До умопомрачения нахлестался он и все домой рвется. А стояла зима. Ранняя зима, как сейчас, но морозец держался уже исправный, правильный морозец. Его не пущают, а он рвется. Ночь, зима… И все-таки убег. И шубенку оставил. А в дороге, видать, заблажило его, и прилег он под копенку сена дух перевести. И перевел. Как прилег, так и не встал. Нашли его на шестые сутки, а он как кочерыжка. Водка — такое дело, господин хороший!. А побаловаться, что ж… я не против. Но на службе ни-ни. Вот припожалывай до меня, там мы и соорудим по махонькой, у меня есть припас, а хошь — свою тащи.

— А если гауптман узнает?

— Тогда и затевать нечего. Гауптман по головке не погладит.

Меня это никак не устраивало. Меня всегда учили придавать серьезное значение мелочам. И хотя рюмка водки, выпитая в доме старика, была бы мелочью, я не хотел пить ее тайком. Такую мелочь Гюберт мог расценивать по-своему. Кольчугин не Курт Венцель, не Похитун и не Доктор.

Надо замять этот разговор, а если старик будет навязываться с приглашением, обязательно поговорить с Гюбертом. Я переключил разговор на другую тему, поинтересовался, как обстоит в городе дело с продуктами питания, есть ли у горожан топливо, потом перешел на вопросы семейные и спросил Кольчугина:

— А сыновья у тебя коммунисты?

— Это зачем же? — воззрился на меня старик. — Нет, нет! Старшой, правда, хотел было записаться, да я рассоветовал. К чему? Можно и так прожить. Хлопоты лишние и опять же неприятности… Времена меняются. Предполагаешь одно, а глядишь — другое получается. А вы не ходили в коммунистах?

— Нет, — сказал я, усмехаясь, — можно и так прожить. Хлопоты лишние, и опять же неприятности.

Дед насупил брови, закрыл печную дверцу, поднялся и сказал:

— Ну, пойду. Дорожки надо расчистить.

Я проводил его и взглянул на часы. За разговором я не заметил, как прошло без малого полчаса, а Константина все не было. Он отличался аккуратностью, и я решил справиться у коменданта, почему его нет. Но в коридоре я наткнулся на Похитуна.

Он пощелкал себя по горлу и поинтересовался:

— Есть?

Я кивнул.

— Несколько капель для поправки, а?

Я ответил, что жду Константина. Похитун приложил палец к своим синим губам и, дыша на меня чесноком, таинственно шепнул:

— Вы его не дождетесь. Берите водку и ко мне. Я вам расскажу такое, что вы ахнете.

Через минуту с бутылкой в руках я был в комнате Похитуна. Он сам выбил пробку, налил в стакан и выпил, ничем не закусив.

Затем он подсел ко мне поближе, обнял меня за плечи и, строго-настрого предупредив о строжайшем молчании, начал рассказывать.

Оказывается, сегодняшней ночью Константина повезли на самолете для выброски под Москвой. Его сопровождал помощник Гюберта — Отто Бунк. Константину выдали деньги, документы, пистолет и рацию. И только сейчас стало известно, что самолет вернулся не на свой, а на прифронтовой аэродром. В самолете все кроме пилота оказались мертвыми, в том числе Отто Бунк. Пилот, раненный в шею и руку, с трудом посадил самолет. Из шифровки можно понять, что под Каширой, перед тем как совершить прыжок, Константин вытащил пистолет и уложил всех.

Я и в самом деле чуть не ахнул.

Вот тебе и Константин! А я что думал о нем? За кого я его принял?.

Вот как оно бывает: встанет гора между людьми и не распознают они друг друга.

В отношении Константина у меня сложилось довольно твердое убеждение, а вышло… вышло иначе. Он оказался настоящим советским человеком, героем. Как трагично сознавать, что между нами — единомышленниками и соратниками в общей борьбе — сразу легла пропасть взаимного отчуждения, что мы не поняли друг друга, не нашли общего языка. Какую силу мы представляли бы вдвоем! Трагизм был именно в том, что мы не имели права доверять друг другу, открыться друг перед другом, подчиняясь основным законам нашей работы — конспирации, когда простое, человеческое, должно быть подчинено более высоким соображениям, и дело не может быть поставлено на карту.

Похитун же негодовал. Он пил водку и наливался злобой.

— Собака! Бешеная собака! — ругал он Константина. — Его вырвали из лагеря еле живого, опухшего. Он был похож на мешок с костями. Его выходили, вылечили, выкормили, обучили. И смотрите, отблагодарил!..

— Да-а… — протянул я. — Страшная история! Я вам говорил как-то, у меня душа не лежала к Константину…

— Помню, помню… Но кто же мог допустить? Только, ради бога, молчок. Ни гу-гу! Иначе с меня кожу сдерут…

Я заверил Похитуна, что все останется в тайне, но тут у меня возникла неожиданная мысль: а что, если использовать болтовню Похитуна в свою пользу для закрепления своего положения? Я пропускал мимо ушей ругань Похитуна и думал о своем.

Сославшись на то, что надо повидать инструктора Рауха, я немедленно отправился к Гюберту и постучал в закрытые двери его кабинета.

— Войдите! — разрешил Гюберт.

По его лицу трудно было что-нибудь определить, на нем лежала маска абсолютного спокойствия.

— Урок с Константином сегодня не состоялся из-за его неявки, — доложил я.

— Ах, так! У вас все? — небрежно спросил он.

— Нет, не все.

— Я вас слушаю.

— Мне он не нравится.

— Не нравится? — удивился Гюберт. — Чем именно? Садитесь!

Я понимал, что ничем навредить Константину не могу. Он сделал все, что задумал. Я рад за него. Но, как разведчик, я должен был использовать с выгодой такую удобную ситуацию.

— На последнем занятии он вел себя подозрительно, — сказал я.

— То есть? — Гюберт чуть-чуть приподнял брови.

— Интересовался мной, спрашивал, как я сюда попал, спрашивал о вас. Когда я пояснял ему расположение московских парков, мне показалось, что он знает их не хуже меня.

— Почему вы решили доложить мне об этом лишь сегодня?

То, что Гюберт вчера отсутствовал весь вечер и появился на Опытной станции только ночью, я знал точно, и поэтому ответил:

— Я хотел это сделать вчера, но мне не удалось. Я дважды пытался попасть к вам, но вас не было. Кроме того, я считаю, что это не поздно и сейчас. Если вы подскажете мне, как себя вести с Константином, то я надеюсь прощупать его основательно. Правда, он тип очень скрытный и замкнутый, но мне думается, что я смогу его расшевелить.

— Не стоит, — произнес Гюберт. — С Константином вы больше не встретитесь.

— Совсем?

— Да, кстати, он знает вашу фамилию?

— Если и знает, то не от меня. Я ему не назвался, — солгал я и спросил: — А что?

— Так, между прочим, — ответил Гюберт и, очевидно, для того чтобы не вызвать у меня никаких подозрений, добавил: — Если вы с ним встретитесь в городе и он заговорит с вами, то ни имени, ни фамилии своей не называйте. Это лишнее. А то, что вы мне сообщили, заслуживает внимания. Я учту. У вас все?

— Все.

— Хорошо, идите.

Я направился к инструктору Рауху, затем к Похитуну, а после обеда собрался в город.

18. ВЕСТИ ИЗ ЛЕСА

Кольчугин расчищал от снега дощатый настил, ведущий к бане. Увидев меня, он разогнул спину, снял рукавицу, осмотрел небо и почесал затылок.

— Погодка-то, господин хороший! — заговорил он. — Сейчас бы по первой пороше да по зайчишкам поплутать, а? Стоющее дело!

— Да, заманчиво, согласился я.

— Теперь снег пойдет валить…

Я согласился и с этим. Небо затянули тучи, и с часу на час можно было ожидать снегопада.

— Куда собрались, господин хороший?

— Хочу воздуха зимнего глотнуть.

— Ну, ни пуха ни пера, гуляйте!

Я вышел со двора. Тропку, которой обычно пользовались, идя в город, занесло снегом, и я пошел по дороге, наезженной автомашинами.

Морозец пощипывал кончики ушей. Острые струйки студеного воздуха проникали под одежду и приятно холодили тело.

Лес наполняли зимние, горьковатые запахи хвои. Я дышал глубоко, всей грудью.

Кольчугин оказался прав. Не успел я добраться до города, как в воздухе тихо и беззвучно запорхали первые снежинки. Сухие и колкие, они щекотали лицо. А когда я вошел в город, снег повалил мягкими и крупными хлопьями.

За последние десять дней я уже третий раз приходил в город, но слежки за собой не замечал. Не заметил ее и сегодня, хотя все время был начеку.

Я шел не торопясь, с видом праздношатающегося, останавливался у плакатов и объявлений. Время я рассчитал строго.

Местом для встречи с Криворученко был намечен небольшой район, где я загодя поставил условный знак. По договоренности удаляться от знака в ту или другую сторону разрешалось не больше чем на сто шагов. Недалеко от единственного оставшегося в городе кинотеатра, где крутили немецкие фильмы, на деревянном заборе я разглядел свой знак.

По улице торопливо сновали прохожие.

Я пошел дальше, сдерживая нарастающее волнение. В моем распоряжении оставались считанные минуты.

Я считал шаги: двадцать… тридцать… семьдесят. Довольно.

Я остановился возле объявления бургомистра, недавно вывешенного на всех улицах, и стал его читать. Бургомистр настойчиво призывал трудоспособных горожан записываться вместе с семьями на отъезд для работы в германской промышленности и сулил им молочные реки в кисельных берегах.

С обращением я познакомился на всякий случай заранее. Сейчас я его не читал. Я смотрел на него, и буквы плясали у меня перед глазами. Волнение ширилось, нарастало, а снег все валил и валил…

Я отсчитывал про себя секунды: семь… восемь… двенадцать… и замер, скосив налево глаза, — рядом со мной кто-то остановился. Я увидел только большой волчий треух и шелковистую курчавую бородку, запорошенную снегом. Да и весь человек, залепленный снегом, походил на елочного деда-мороза.

Неизвестный тоже решил, видимо, прочесть объявление до конца.

Его соседство меня совсем не устраивало. Вот-вот должен подойти Криворученко. Я не допускал мысли, что он заговорит со мной при постороннем. Криворученко, конечно, пройдет мимо.

Я с досадой подумал: «Черт его принес, этого дядю! Не нашел другого времени».

Я решил отойти и раздумывал над тем, в какую сторону отойти лучше. Но едва я сделал движение, как неизвестный шепнул:

— Кондратий Филиппович, дорогой!. Это я…

Нет, я даже не повернулся. В этом не было нужды. Голос Семена я мог различить из тысячи голосов. И я его узнал.

Впившись глазами в обращение, я вздохнул:

— Семенка!.

А как мне хотелось расцеловать его!

— Да, да, я… Все в порядке! — шепнул он.

— Времени в обрез, — процедил я сквозь зубы.

— У меня тоже… И подвода ожидает, — торопливо проговорил Семен.

— Ш-ш…

Подошла женщина. Ее, очевидно, привлекло любопытство: двое читают, почему ей не почитать. Может быть, что-нибудь интересное. Но, пробежав глазами текст обращения, она шумно вздохнула и ушла своей дорогой.

— Говори скорее, — торопил я. — Где бросили якорь?

— В двенадцати километрах. Лес густющий, болото, глухомань. Назначайте, где лучше встретиться.

— В кино. Запомни, в кино. Я укажу дату и время…

— Не пойдет, — прервал меня Криворученко. — В городе меня уже знают — я три раза привозил в баню дрова из леса и сейчас привез… Личность для посещения кино неподходящая…

Это меня обескуражило. Другого варианта я не подготовил.

— У вас на Опытной станции, — продолжал Криворученко, — есть истопник Кольчугин. Попытайтесь его использовать.

Я не поверил собственным ушам.

— О ком ты?

— О Кольчугине, Фоме Филимоновиче.

— Откуда ты его знаешь?

Криворученко молчал. Приближались мужчина и женщина. Они тащили за собой санки, на которых была укреплена бочка с водой. Когда они прошли, Семен ответил:

— Сказал командир партизанского отряда. Я был у него. Кольчугин — участник городского подполья. Он прорвался к вам при содействии старшего подпольной группы, а тот работает в управе… У Кольчугина два сына на той стороне. Одного звать Петром, второго — Власом.

— Тут не провокация?

— Что вы! И лесник говорил мне о Кольчугине.

— Какой лесник?

— Связной между партизанами и подпольем.

— Что он говорил?

— Что Фома Филимонович вернейший человек. Его сразу не раскусишь.

«Куда там!» — подумал я и спросил:

— Кольчугин знает, кто я?

— Откуда он может знать? Никто не знает, кроме командира отряда, а он — здешний секретарь райкома. Я было решил встретиться с вами через Кольчугина, но потом не рискнул. Лучше вы сами с ним сговоритесь. Он считает вас предателем, сообщил об этом подполью, и подпольщики уже хотели казнить вас…

— Здорово! Только этого и не хватало… Вас двое?

— Да, я и радист. Это уже второй… Тут целая история…

— Ладно. Это потом. Отстучи сегодня же, что у меня все в порядке, а подробности после беседы. Да… Передай срочно, что между городом и селом Поточным разбазирован авиаполк. Пусть его кроют. Пусть немедленно положат кого-нибудь из наших в больницу под именем Брызгалова. Все. Иди. Дня через три жди мои сигналы. Понял?

— Да, да… А если Кольчугин будет ломаться, вы ему шепните: «Как лес ни густ, а сквозь деревья все же видно». Это их пароль.

— Добре! Иду…

Криворученко отошел. Я «дочитал» обращение до конца, мысленно поблагодарил бургомистра за то, что оно такое пространное, и зашагал домой.

Снег кружил в воздухе, и трудно было определить, откуда он летит: то ли сверху, то ли снизу. Удачная погодка!

В эту ночь я долго не мог заснуть, но теперь уже от избытка радостных мыслей.

Я лежал на койке с закрытыми глазами, в полной темноте. Пурга бесновалась и выла снаружи, возилась в печной трубе, скреблась в окно, а я все думал и думал.

Вначале я мысленно побывал в глухомани, где укрывался Семен с радистом. Успел ли он добраться до места? Хотя в лесу пурга не так страшна, как в степи. Всего двенадцать километров разделяло нас. Но я лежал в теплой комнате, на простыне и подушке, под одеялом, а они?. Они, наверное, жмутся друг к другу в какой-нибудь норе, дрожат от стужи, а над ними темень, вьюга… А может быть, радист отстукивает сейчас ключом, и его точки-тире жадно ловит радиоцентр партизанского штаба.

Потом я постарался суммировать все, что накопил в своей памяти за это время и что необходимо было передать на Большую землю. Получилось немало. Во всяком случае, на первых порах радист будет обеспечен работой по горло. Надо сообщить, что нашелся Вилли, и что Вилли — это и есть гауптман Гюберт, о котором говорил Брызгалов, что Гюбертом руководит полковник Габиш, что я познакомился с Доктором — Шляпниковым, что в район станции Горбачеве выброшен радист Курков, что опустившийся на нашу землю под Каширой Константин — герой и настоящий человек, что, наконец, осиное гнездо, как мы и предполагали, занимается подготовкой и переброской на нашу сторону разведчиков, радистов и диверсантов.

Напоследок мысли мои закружились вокруг старика Кольчугина. Хорош старик! Молодчина! Залез головой по самую шею в пасть зверя и действует! Вот это подлинно русская душа, советский человек!

И теперь мне ясно, зачем он приглашал меня в гости и предупреждал о молчании. Он намерен был передать меня подпольщикам. Только и всего! И получилось бы довольно забавно, особенно если бы меня прикончили. Ну ничего…

При выполнении задачи, которая на меня возложена, такие переплеты не только вероятны, но и вполне естественны.

19. ОБЪЯСНЕНИЕ В БАНЕ

День выдался морозно-звонкий, с чистым и ясным небосводом. С утра топили баню, и в ней поочередно, в порядке субординации, мылись обитатели Опытной станции. Из банной трубы струился витой столбик дыма. Черные вороны нетерпеливо, с деловым видом копались в куче золы, сереющей на снегу.

В бане хлопотал старик Кольчугин. Но топкой его дело не ограничивалось: Гюберт, Шнабель и Раух использовали старика как банщика, заставляя его натирать себе спины. Гюберт, подчеркивая свое знание России, парился до одурения.

Сейчас Фома Филимонович таскал в баню охапки дров, а я сидел на скамье возле дома и ожидал своей очереди. Ожидал и наблюдал за стариком, обдумывая, как похитрее обставить решительное объяснение с ним.

Кольчугин подошел ко мне и сказал:

— Через полчасика пожалуйте, господин хороший. Знатная сегодня банька вышла. Даже гауптман отблагодарил.

— А спину потрешь? — спросил я.

— Можно потереть. А можно и веничком… березовым веничком. Куда лучше против мочалки. От всяких недугов освобождает.

— Гауптмана ты тоже веничком полощешь? — поинтересовался я.

— Кто что любит, господин хороший.

— А воды хватит? — спросил я, вспомнив, что в прошлый раз мне едва удалось домыться.

— Сегодня всем хватит. Солдаты натаскали. Давайте собирайтесь…

Он зашагал по деревянному настилу к бане, а я отправился к себе за мылом, полотенцем и бельем.

По дороге я заглянул к Похитуну. Он валялся в приступе хандры на своей разрытой, неопрятной постели, ворочался с боку на бок, охал, вздыхал, кряхтел и кашлял.

— Мылись? — поинтересовался я, заранее зная, что он не мылся.

— Делать мне больше нечего! — ответил Похитун и повернулся лицом к стене.

«Грязная тварь!» — подумал я.

Похитун был не в настроении разговаривать. Он вчера выпил всю мою водку и знал, что больше у меня нет. Знал он также, что в банный день я не хожу в город и что рассчитывать на угощение не приходится. Я отправился в баню.

В предбанник, совершенно темное помещение без окон, вместе со мной белым облаком ворвался холодный воздух. В лицо пахнуло теплом. Я захлопнул за собой дверь, накинул цепочку, задвинул защелку и начал раздеваться.

Фома Филимонович, раздетый, расхаживал по бане. В чугунном котле глухо клокотала закипавшая вода. Огонь из печи бросал золотые отсветы на стену и лавку, на которой я сидел. Перегоревшие березовые дрова излучали жар. Приятно попахивало смолой.

— Сейчас мы парку свежего поддадим! — весело объявил старик, когда я перешагнул порог бани.

Я остановился. Фома Филимонович откинул железную дверцу, черпнул большим ковшом воду из бочки, нацелился и плеснул ее на накалившиеся камни. С шипением и свистом мощной струей вырвался сухой пар. Он заклубился под потолком, пополз в предбанник. Я присел на корточки.

— Могу еще подбавить, — сказал Кольчугин.

— Хватит и этого за глаза.

— Тогда пожалуйте, — пригласил старик.

Я нерешительно полез на полку, осторожно ступая на скользкие приступки.

— На гору! На гору! — подбодрил меня Фома Филимонович, видя, что я замешкался на предпоследней приступке.

Я собрался с духом и залез на самый верх. Здесь было сущее пекло. Пар пробирал до костей, дышать было нечем. Но я не хотел терять репутации в глазах Фомы Филимоновича, крепился и решил держаться до победного конца. Дед подал мне шайку с холодной водой. Черпая воду пригоршнями, я помочил грудь у сердца и затылок. Немного полегчало.

Фома Филимонович наблюдал за мной, стоя у стены.

— Ну, как оно? — осведомился он.

— Хорошо! — отозвался я.

И в самом деле, было очень хорошо. Я с детства питал неодолимую любовь к русской бане, любил побаловаться паром и испытывал сейчас подлинное, ни с чем не сравнимое наслаждение.

— А еще можно и так, — заговорил дед. — Распариться да в снежок… Поваляться, покататься да опять в баньку. Потом никакая хвороба не прицепится.

— Это уж слишком, — заметил я и поинтересовался: — А ты пробовал?

— Как не пробовать, пробовал, но давно. А вот сын, старшой, тот и теперь…

— Это которого Петром звать? — пустил я первый пробный шар.

— Ага, — машинально подтвердил старик и, спохватившись, уставился на меня испытующе и тревожно.

Откуда я знаю имя сына?

Я продолжал плескаться водой и, как бы не замечая его смущения, продолжал:

— А меньшого зовут Власом?

Фома Филимонович недоуменно воззрился на меня, чуть приподняв лохматые брови. Его лицо, изрытое глубокими морщинами, застыло в неподвижности. Пальцы теребили березовый веник.

— Ты что, оглох? — крикнул я.

— А? Что такое? — Старик сделал вид, что не расслышал.

— Я спрашиваю тебя: меньшого зовут Власом?

— Ну?

— Что — ну? Ты отвечай, а не нукай.

— Ну, Власом. А што? — и похлопал веником по своим жилистым, волосатым ногам.

— Да так, ничего, — невозмутимо ответил я. — Хорошие имена.

— В общем… неплохие, — нерешительно, каким-то чужим голосом проговорил Фома Филимонович, переминаясь с ноги на ногу. Он, видимо, раздумывал над моим странным поведением.

— Почему неплохие — хорошие! — поправил я старика. — Они ведь, кажется, и хлопцы настоящие, не то что их батя.

Тут Фома Филимонович с ненавистью уставился на меня и тихо спросил:

— К чему вы это все, господин хороший?

Я резко ответил:

— Ты не прикрывайся «господином хорошим», не выйдет!.

— Что так? — растерянно спросил дед.

Я решил сжимать пружину до отказа и сказал:

— Так вот, о сыновьях… Ты говоришь: к чему все это? К тому, отец, что хорошими сыновьями гордиться надо!

Фома Филимонович шумно вздохнул. Видимо, собрался с духом и, усмехаясь, проговорил фальшивым, веселым тоном:

— А чего ими гордиться? Нечего гордиться… Сами дралу дали, а батьку-старика с внучкой бросили — как, мол, хотите, так и устраивайтесь! Им-то небось хорошо, плевать на все, живут себе и в ус не дуют. А каково мне? Им, видать, и в ум не взбредет, что родной их батька…

— Да, вот именно, — решительно перебил я деда, — что родной их батька в это время господам хорошим в парной баньке березовым веничком задницы полирует.

Кольчугин дернулся, точно в него выстрелили. Он хотел что-то сказать, но я продолжал:

— Вот сегодня, после баньки, я с большой охотой проведаю твои хоромы, и мы разопьем по чарочке. Не раздумал?

Старик, предчувствуя что-то недоброе, молчал, опустив руки.

— Что же ты молчишь? Перерешил?

— Почему?. Нет… — неохотно ответил Кольчугин.

— Вот и прекрасно! — одобрил я. — Гауптману я доложил. Он не против. Он сказал: «Сходите, сходите. Это неплохо… За этим тихоней стариком надо приглядеть, а то он что-то все высматривает, вынюхивает, обо всем выспрашивает. Больно подозрительно. Подпоите его и расспросите… Кстати, узнайте, в каких отношениях он состоит с тем человеком, который рекомендовал его нам и работает в управе. По нашим данным, этот человек является активным участником подполья». Вот так мне сказал гауптман Гюберт. Понял?

Фома Филимонович выпрямился и стал как будто выше ростом, шире в плечах. Ярость вспыхнула в его светлых глазах, они сузились и показались мне черными, как угли. Ветвистая жила на лбу налилась кровью. Желваки заходили на скулах под кожей. Некоторое время он не мог произнести ни слова и наконец, подавшись немного вперед не сказал, а прохрипел:

— Кого ты здесь изображаешь, живоглот? Кто ты таков есть?

Я не узнал мирного, добродушного, с хитринкой в глазах старика. На меня смотрели глаза, полные ярости и злобы, не предвещавшие ничего доброго. Губы Кольчугина дрожали, лицо стало багровым. Все в нем горело, кипело, бурлило. Зажав в горсть левой руки кожу под сердцем, он медленно надвигался на меня.

— А ну, стой! — прикрикнул я, схватив в руки шайку, наполненную водой. — Стой, а то так и огрею!

На всякий случай я привстал и уперся головой в низкий потолок.

— Кто ты есть, шкура? Говори! — повторил старик. Он весь трясся, точно в лихорадке.

— Ого! — сказал я спокойно. — Гауптман, оказывается, прав. «Знаем мы этих тихих, — говорил он. — Все они притворы».

Но я увлекся и чуть не переиграл. Кольчугин был, видимо, скор на руку. Тяжело сопя и не спуская с меня воспаленных глаз, он подался влево, нагнулся, и в руке у него оказался внушительный колун с длинным топорищем.

— Вмиг порешу и себя сгублю! Я смерти не боюсь. Но прежде тебя в печи сожгу вместе с потрохами. Раскрывайся, стерва!. — Он поднял колун и ступил на первую ступеньку.

— Хватит! — строго прикрикнул я. Пора было играть отбой. — Довольно! Раскроюсь… «Как лес ни густ, а сквозь деревья все же видно»… А то и в самом деле подеремся в бане, как дурни, да еще голые.

Старик вздрогнул всем телом, опустил руки, колун со стуком упал на деревянный пол. Голова Кольчугина опустилась на грудь.

— Я такой же, как и ты и твои сыновья, советский человек, а не предатель… — сказал я, спускаясь вниз.

Кольчугин молчал, смятенный и подавленный. Потом он тяжело опустился на ступеньку и уставился широко раскрытыми глазами в одну точку. Он заплакал. Беззвучно заплакал, дергая плечами и глотая соленые слезы.

Я скатился вниз, бросился на пол, опустился на колени перед стариком и взял его руки в свои. Боль сжала сердце. Я проклял себя в ту минуту за свою нелепую выходку. Ведь можно же было объясниться иначе, без всяких фокусов! Черт меня дернул…

— Прости, Фома Филимонович! Прости, дорогой! Обидел я тебя…

Он высвободил руки и положил их на мои плечи.

— Чего же ты молчал? — тихо проговорил он своим прежним голосом. — Ведь могла беда стрястись, непоправимая беда! Укокошить мы могли тебя. Все готово было…

— Знаю, все знаю.

— Откуда? — удивился Кольчугин.

— От верного человека.

— А пароль как узнал?

— От него же.

— Кто же он?

— Мой помощник… Это длинная история, потом расскажу. Он в лесу, связан с командиром партизанского отряда и с курьером вашим, лесником. Теперь сообща будем действовать…

Фома Филимонович встал, посмотрел на меня в упор, не мигая, и губы его раскрылись в улыбке. Он улыбался, а под ресницами еще серебрились слезы. Я обнял его и расцеловал.

Взволнованный, он расправил плечи, прошел в предбанник, откинул цепочку и защелку. Я сообразил, в чем дело: он хочет, чтобы дверь была не заперта.

Вернувшись, он схватил веник, угрожающе потряс им и приказал:

— А теперь полезай наверх! Лезь и ложись! Уж я покажу тебе сейчас, как у нас чешут спины. Ох, и знатно я тебя отделаю!.

Я покорно выполнил приказание — забрался на самую верхотуру и лег. Я готов был на любую пытку. Я чувствовал, что Фома Филимонович устроит мне настоящую баньку!

А он между тем плескал воду на раскаленные камни и подбавлял парку.

20. ОПЯТЬ ПАРАШЮТИСТ

Чем успешнее шли мои дела, тем осторожнее я действовал.

Наибольший успех — установление связи с Семеном Криворученко и приобретение такого союзника, как Фома Филимонович. Объяснение в бане окончательно и прочно определило наши отношения.

Теперь я был не один. Это и облегчало, и осложняло мою роль. Ведь известно, что самым уязвимым местом разведки является связь. История давала много примеров тому, как иногда блестящие, талантливые разведчики, отличавшиеся безумной смелостью, отвагой, умом и профессиональным умением, бесстрашно проникавшие на неприятельскую территорию или в чужую страну и успешно бросавшие там якорь, гибли именно «на связи».

Они проваливались в большинстве случаев при встречах со своими помощниками, со старшими, с содержателями явочных квартир, со связными, курьерами.

Памятуя об этом, я объяснил Фоме Филимоновичу, что обо мне и моей задаче не должен знать никто из его товарищей по подполью. Я строго-настрого предупредил его не расшифровывать и Криворученко. И то и другое не вызывалось никакой надобностью.

Очередную встречу с Криворученко я отложил. Она нужна была позарез, но я все-таки отложил ее. Я знал, что она не уложится, как в прошлый раз, в несколько минут, что я должен буду выслушать Семена, должен буду написать несколько донесений для передачи на Большую землю, уговориться о способах дальнейшей связи. На все это потребуется время и, главное, совершенно безопасное место.

Меня выручил Фома Филимонович. Он предложил к моим услугам для встречи с Криворученко свои, как он выразился, — «купецкие хоромы». Он заверил меня, что числится у оккупантов не на плохом счету, а потому я могу не тревожиться. Оставалось решить вопрос со временем.

Я не хотел идти в город с Похитуном. На этот раз он явился бы для меня помехой. Я мог бы пойти один, как уже ходил не раз, но решил полностью обезопасить себя и изобрести удобный предлог. Мало ли что может случиться? А вдруг я понадоблюсь Гюберту? Вдруг меня начнут искать? Я хотел быть твердо уверен, что ничего подобного не произойдет.

Наконец предлог был найден. Помог случай.

Я отправился в город, чтобы предупредить Семена и оставить понятный одному ему знак. Ведь он ожидал встречи через три дня, а минуло уже несколько раз по три. Меня сопровождал Фома Филимонович. Вернее, он не сопровождал, а наблюдал за тем, чтобы никто не вздумал следить за мною. Я шагал по улицам, а он за мною следом, выдерживая определенную дистанцию. Я раздумывал над тем, как лучше организовать встречу с Семеном, и вдруг услыхал странно знакомый голос. Что-то зашевелилось в моей памяти. Голос раздавался сзади, и тот, кому он принадлежал, шел не один, а с кем-то в компании. Я убавил шаг, силясь припомнить, где я мог слышать этот голос. До моего слуха долетали смешки, обрывки фраз. Но память отказывала.

Будто невзначай я уронил сигареты из пачки, чтобы, подбирая их, взглянуть на обладателя знакомого голоса. Но мой маневр предупредили:

— Эй, любезный! Из вас что-то сыплется…

Я быстро обернулся, сделал шаг назад и почувствовал, будто горячий туман заволакивает мне глаза. Я увидел… Проскурова! Парашютиста Проскурова, схваченного и расстрелянного Гюбертом, неизвестного лейтенанта Советской Армии, из-за которого так долго и мучительно страдала моя душа. Разум отказывался признать это, но факт был налицо. Передо мной был Проскуров: те же рыжие волосы, спадающие завитками на лоб из-под шапки-кубанки, тот же сухой блеск в глазах. Значит, он жив! Значит…

И только сейчас я сообразил, как ловко меня одурачил Гюберт. Хотя, что значит одурачил? Правильнее сказать — пытался одурачить.

Но нужно отдать справедливость — инсценировку он провел превосходно: крик в лесу, стрельба, картина допроса, страшная ночь в моей комнате… Да и Проскуров сыграл свою роль блестяще. Так блестяще, что не вызвал у меня даже намека на подозрение.

Проскуров прошел мимо в компании двух полицаев и одного высокого человека. Меня он, к счастью, не узнал. Этому, очевидно, помешали отросшая бородка и спущенные уши шапки-ушанки.

Я замедлил шаг, не теряя из виду Проскурова, и дал сигнал Фоме Филимоновичу приблизиться.

— Видишь, пошли трое? — спросил я старика, когда он пошел почти рядом со мной.

— Вижу.

— Надо обязательно узнать, кто этот, в серой кубанке.

— А я знаю, — ухмыльнулся дед.

— Кто?

— Наклейкин, предатель, в гестапо работает… диферентом каким-то.

— Референтом?

— Во-во… А что случилось, душа моя? Долго его в городе не видать было, а теперь вот выполз откуда-то.

— После, отец… Теперь сворачивай направо и гляди в оба.

Я вынул из кармана уголек…

На другой день, сейчас же после завтрака, я заглянул в клетушку Фомы Филимоновича на Опытной станции. Клетушка была пришита к глухой стене бани. И старик именовал ее своим «закутком». Фома Филимонович, сидя на чурбаке, накладывал кожаную заплатку на валенок.

— Вишь, — пожаловался он, тыча пальцем в большую дыру в заднике валенка, — каши просит.

В руке он держал шило, а в зубах конец дратвы. Он примеривал лоскуток кожи то одной, то другой стороной, пока не приладил его наиболее удачно.

В закутке аппетитно пахло стариковским горлодером. В маленькой железной печурке потрескивали охваченные огнем березовые чурбачки.

Здесь можно было разговаривать без опасений быть подслушанным.

— Ты знаешь, где живет Наклейкин? — спросил я старика.

— Знаю. В доме, где пекарня… Насупротив биржи. Как раз насупротив. А что?

Мне пришлось коротко рассказать Фоме Филимоновичу историю моего знакомства с Прескуровым.

Он выслушал, поцокал языком и сказал:

— Не след тревожиться… не след. Мы нащиплем из него лучинки.

— Нет, нет. Ни в коем случае! — запротестовал я.

— Это как же? Такого стервюгу? Ты знаешь, что он людей ни в грош не ставит? Людям хоть в петлю от него лезь? Обличье у него соколье, а сердце воронье. Подлый человечишка, трухлявая душонка в нем. Губит людей, как короед древесину. Насобачился на предательстве. И вокруг внучки вертелся, как бес перед заутреней.

— Вокруг какой внучки?

— Вокруг моей, какой же еще? Увидел ее и прямо дыхнуть не дает девке, лезет ей в душу, как бурав в доску… Пристает с ножом к горлу. И еще грозит: «Не пойдешь, так отправлю тебя вместе с батькой на кудыкалку». А что такое «кудыкалка», мы уже знаем. А он может, подлец! Он около начальства вьюном вьется.

— А другой кто, высокий?

— Дрянь… Переводчик гестапо. Давно до него добраться надо.

У меня окончательно созрел план. Я доказал Фоме Филимоновичу, что расправа с Проскуровым меня не устраивает.

— Можно сделать так, что они сами его уберут, — заверил я старика. — Уберут в самое короткое время, да еще так, что его днем с огнем не сыщешь.

Кольчугин согласился. А вечером я напросился на прием к Гюберту. Я доложил ему, что, гуляя по городу, встретил весьма интересную личность.

— Мы встречались до войны. Он этажом ниже жил, отдельную квартиру занимал. Я его узнал, а он меня нет. Если память мне не изменяет, он офицер НКВД. Потом уехал на границу служить, в пограничные войска.

Гюберт встал. Я понял, что он очень заинтересован и взволнован.

— Что вы предлагаете? — спросил он.

— Предлагаю выследить его.

— Что вам нужно для этого?

— Только ваше согласие.

— А люди?

— Боже упаси! — с легким испугом возразил я. — Никаких людей. Я выслежу его сам.

— Уверены?

— Не вижу в этом ничего сложного.

— Я разрешаю вам лично задержать его, — сказал Гюберт, вынул из ящика стола маленький маузер и подал мне. — Понятно?

Я кивнул головой, но тут же счел нужным спросить:

— А куда его доставить?

— Только сюда.

— Ясно. Если надо будет, прибегну к помощи полиции… Тогда разрешите мне завтра остаться без обеда и покинуть станцию сразу после занятий.

Гюберт холодно улыбнулся:

— Если это не отразится на вашем здоровье.

Я тоже позволил себе улыбнуться в присутствии гауптмана, сунул пистолет в карман и вышел.

21. «ВНИМАНИЕ! СЫПНОЙ ТИФ!»

Тропинкой в один след, проторенной в снегу, я шел в город. У домика на окраине, где когда-то я увидел «кепку», сидел Фома Филимонович. Я прошел мимо него как незнакомый человек.

Вечерний сумрак все плотнее прижимался к строениям города. Улицы были заметены снегом. На тротуарах — сугробы, и никто не расчищает их: нет хозяина в городе, нет хозяйской руки. Оккупантам не до уборки улиц, они заняты другим. Каждый день идут составы на запад, в Германию. Увозится даровая рабочая сила на подневольный, каторжный труд. Люди сгоняются из окрестных деревень, их хватают в городе, периодически устраиваются облавы. Кругом идет ничем не прикрытый грабеж. Увозится все, что имеет хоть какую-нибудь ценность: древесина, железный лом, кровельное железо, зерно, фураж, скот, кирпичи, рельсы, стекло, сырая необработанная кожа, медь… Доламывается и растаскивается то, что чудом уцелело от огня, снарядов и бомб…

Криворученко был уже там, где ему надлежало быть в это время. Он стоял и читал наклеенную на заборе газету. Я прошел мимо, подал условный знак следовать за мной и направился дальше.

Фома Филимонович топтался на перекрестке с кисетом в руках и держал в руках цигарку. Когда он закурил и от этой сверхмощной цигарки пошел дымок, я понял, что все идет благополучно и никакого «хвоста» за мной нет.

Старик пустил для ясности два-три густых облачка и пошел налево. Я последовал за ним, а за мной — Криворученко.

Потянулся высокий, покосившийся деревянный забор. Фома Филимонович протиснулся сквозь щель и исчез. Впереди никого не было. Темнота уже плотно заволакивала улицу. Я дошел до щели и тоже протиснулся в какой-то двор. Я лишь успел мельком взглянуть на немецкую надпись на заборе около щели: «Ахтунг! Флекфибер!» «Внимание! Сыпной тиф!»

Я усмехнулся и осмотрелся. Двор был велик и сплошь завален грудами кирпича, железобетона, балками. Здесь когда-то стояло большое здание. Удар бомбы превратил его в развалины. Опаленные огнем, почерневшие от дыма куски уцелевшей стены угрожающе нависали над тоненькой тропкой, по которой не оглядываясь шагал Кольчугин.

Тропка вела в самую глубь развалин. Я сделал несколько шагов и услышал позади скрип снега. Я хотел оглянуться, но не успел — Криворученко обнял меня и принялся мять мои кости.

— Экий, брат, ты медведь! — проговорил я, с трудом переводя дух. — Ну-ну, пойдем скорее… Успеем еще…

Тропка проползла сквозь развалины и привела нас к «хоромам» Фомы Филимоновича. Мне показалось, что это землянка, заваленная снегом. Наружу выглядывал кусок железной водосточной трубы. Из нее вперемешку с густым дымом вылетали искры.

Фома Филимонович ждал нас у входа, запустив пальцы в бороду, отороченную густым инеем.

— Прошу, дорогие гости! — пригласил он и повел за собой вниз по ступенькам.

Мы пробирались в кромешной темноте, держась руками за стену. Я насчитал двенадцать ступенек.

— Надежные у меня хоромы, — слышался голос старика. — Подвалище глубокий. Здесь раньше банк был.

Наконец спуск окончился, и мы оказались в сравнительно просторном помещении. Это была подвальная клетка с довольно высоким потолком, в которой даже Криворученко мог стоять не сгибаясь. Все ее убранство составляли два топчана, стол между ними, две табуретки, железная печь с длинной трубой, уходящей в глухую стену, и что-то, имеющее отдаленное сходство с комодом.

На столе стояла керосиновая лампа. Царил полумрак. Но, когда Фома Филимонович поднял огонек в лампе, стало светлее.

Как ни угрюмо было убежище старика, оно все же дохнуло на меня милыми домашними запахами, уютом и покоем. Самовар, прижавшийся к железной печке, пускал замысловатые ноты. Его труба пряталась в дверце лечи.

— А это моя наследница, — сказал Кольчугин.

Ко мне подошла тоненькая, стройная девушка с еще полудетскими чертами лица. Она подала мне маленькую горячую руку и назвала себя Татьяной. Пожимая ей руку и как-то неуклюже раскланиваясь, Криворученко так внимательно смотрел на девушку, что она смутилась.

У нее были чистые, доверчивые и немного печальные серые глаза. Природную, естественную грацию подчеркивало даже простенькое сатиновое платьице. Ткань от частых стирок до того проредилась, что казалась прозрачной.

Мне захотелось получше рассмотреть Семена. Я подвел его поближе к свету и вгляделся в обросшее курчавой бородкой и продубленное ветрами и морозами лицо. Мы долго трясли друг другу руки и в заключение крепко расцеловались.

— Тут, братцы, можете секретничать как хотите, — проговорил Кольчугин. — Тут нет никакой опаски, а если кто нагрянет… — Он подошел к комоду, сдвинул его с места, и мы увидели квадратную дыру в стене, — сюда ныряйте. Уж там, кроме меня, никто вас не отыщет. А если хотите одни остаться, то мы с внучкой откомандируемся.

Я решительно запротестовал и дал понять, что не собираюсь таиться ни от старика, ни от Тани.

Довольный, Фома Филимонович поставил на место комод, подошел к Криворученко, взял его за борт полушубка и спросил:

— Так это ты пароль Кондратию Филипповичу притащил?

— Я, Фома Филимонович.

— А кто сказал тебе?

— Командир отряда, товарищ Дмитрий. А лесник вам кланяться велел.

— Трофим?

— Да, Трофим Степанович.

— Видать, он тебя и с партизанами свел?

— Наоборот, партизаны с ним познакомили.

Таня сняла с самовара трубу, обтерла его тряпкой, продула и попросила деда поставить на стол. Но прежде чем Фома Филимонович успел приподняться, Семен быстро подхватил самовар и водрузил его на стол.

На столе появились фаянсовые кружки, чайник. Белая скатерть с синей махровой каймой, стираная-перестиранная, оживила скромную обстановку.

— Ты что, дедок? — удивленно спросил я, видя, что Таня расставляет тарелки. — Угощать собираешься?

— А как же! Чем богаты, тем и рады. Я же манил тебя в гости, — он подмигнул мне, — а ты все ломался.

— Напрасно, отец. Время дорого… Мы…

Старик взглянул на меня с таким укором в глазах, что я не окончил фразы. Видно, мало было радости у этих людей и давно не сидел за их столом близкий человек.

Я быстро сбросил пальто и сел за стол. Собственно, торопиться мне было некуда. Прошло всего сорок пять минут, как я покинул Опытную станцию.

Семен последовал моему примеру. Он отстегнул от поясного ремня флягу, выразительно посмотрел на меня и приладил ее, чтобы она не упала, к заварному чайнику.

Таня подала на стол большую сковороду с пузатыми, докрасна зажаренными карасями и солонку с крупной серой солью.

— Что это за надпись грозная красуется на вашем заборе? — спросил я Кольчугина.

— Это Таня смастерила, — ответил старик. — Туда, где такая вывеска, немцы в жисть ногой не ступят. Уж больно боятся они сыпняка. Пуще, чем черт ладана.

Мы рассмеялись выдумке Тани. Семен разлил спирт по кружкам, разбавил его водой, мы чокнулись и выпили. Таня, едва пригубив кружку, поставила ее на стол.

— На-тка, откушай карасика! — И старик подсунул сначала мне, а потом Семену по жирной, чиненной пшеном рыбине. — Знатная рыбешка! Все ребята свои выручают, подбрасывают.

22. ПРИКЛЮЧЕНИЕ В ЛЕСУ ПОД ПЕНЗОЙ

Прикончив пятого карася, я вооружился карандашом, бумагой и быстро исписал целый листок. Это было мое первое донесение. Я отдал его Семену, и он молча кивнул.

Потом я спросил Семена:

— Кто у тебя радист?

— Раздушевный паренек шестнадцати годков и ростом с винтовку.

— Постарше не было?

— Да я этого ни на кого не променяю. Золото, а не парень! Был постарше…Я же дважды к вам прыгал…

— Как это — дважды?

— А так. Накрохина помните?

— Конечно.

— Так вот, первый раз я прыгал с ним.

— Ну… и в чем дело? Что ты тянешь?

— Да тут длинная история…

— Ну, ну, выкладывай!. Будете слушать? — спросил я хозяев.

И Фома Филимонович и Таня дружно закивали.

— Смотрите, — предупредил Семен, — минут пятнадцать украду у вас, но послушать стоит, не пожалеете.

Закурили. Семен пересел с топчана на табуретку и начал рассказывать «длинную историю».

— Погода в тот день стояла неважная. С полудня запуржило, задула поземка, а к вечеру закрутила метель. Я и Накрохин решиличто в такую погоду о вылете и думать нечего. Метет так, что за десять шагов трудно что-нибудь разобрать. И вдруг уже в полночь открывается дверь и входит в хату весь залепленный снегом известный вам майор Коваленко.

Отряхнулся он и говорит:

«А ну, собирайтесь и живо в сани! Поедем на аэродром».

Очень ветрено было, и, хотя лошадки старательно тащили сани, на дорогу к аэродрому мы затратили добрый час. Наконец добрались. И прямо в землянку к командиру отряда. Невезение началось с первой минуты. Не успели мы переступить порог, как тут же выяснилось, что у пилота, который должен был вывозить нас, температура поднялась до тридцати девяти. Надо же такому случиться!

Пилот доказывал, что может лететь, но командир оставался неумолимым и приказал ему лежать. Я и Накрохин были уже знакомы с пилотом. Бывалый, опытный летчик. Я считаю, что половина успеха в нашем деле зависит от опытности летчика. А тут вдруг… Мы повесили носы.

Но майор Коваленко сказал командиру отряда:

«Отменять вылет нельзя. Давайте другого пилота».

На счастье, в резерве оказался молоденький хлопец. Машина у него была какая-то странная, оборудована из рук вон плохо. Кабина пилота отделялась от кабины пассажиров глухой переборкой так, что общаться с пассажирами в воздухе он не мог.

Пилот — паренек лет на пять моложе меня — объявил нам басом:

«Как дам белую ракету, прыгайте! Ясно?»

«Ясно, — говорит Накрохин. — Хотя, позвольте… Почему ракету?»

«А что другое предложите? — спросил пилот. — Я же от вас отделен. Место приземления безлюдное, от передовой далеко, поляна в лесу, там хоть сто ракет пускай… Лезьте в кабину».

Машина поднялась, сделала круг, легла на курс и стала набирать высоту.

Мы прилипли к оконцу, затянутому мутным оргстеклом, и сидели так до решающей минуты. Ощущение было такое, будто мы не летим, а стоим на месте, вернее — висим в какой-то мутной жиже. Ни горизонта не видно, ни звезд, ни земли — ничего! На сердце тоскливо и неспокойно.

Я был уверен, что мы заметим передний край по вспышкам выстрелов и ракет, но мы его не увидели. Минут сорок спустя машина вырвалась из снежной полосы, показались звезды, поплыли глухие, без огней деревушки. На душе полегчало. Я знаками спросил пилота, миновали ли мы линию фронта, и он знаками дал понять мне, что уже давно миновали.

И вот на исходе часа мы ясно увидели, как внизу вспыхнула и рассыпалась белая ракета, затем вторая. Что бы это значило? Мы знали точно, что нас никто не должен встречать. Но в этот момент яркая россыпь белой ракеты, пущенной уже нашим пилотом, ослепила нам глаза. Сигнал. Пора! Мы быстро вскочили со своих мест. Накрохин дернул дверцу на себя и решительно нырнул в темноту вниз головой. Я без задержки последовал за ним. Опускаясь, я отлично слышал в небе звон мотора нашего самолета и еще подумал с досадой: «Чего он тянет? Летел бы уж… А то еще, чего доброго, сшибут…»

Спокойно приземлился, освободился от лямок, зарыл парашют в снег, огляделся: голая степь и снег, белый, чистый, глубокий. А где же лес? Где поляна? Мне стало не по себе. Я начал всматриваться и наконец на востоке увидел едва заметную темную каемочку леса. «Значит, пролетели лес. Но где же Накрохин? — думаю. — Что буду делать без него, без рации?» Я заметался по степи, как огонь на ветру. Накрохина нигде не было. Тогда я решил укрыться в лесу.

Вдруг вижу — деревушка, хаток пятнадцать. Можно было, взяв правее, миновать ее, но я этого не сделал. Знал, что обычно опасность ожидает разведчика в населенном пункте, но шел. Шел потому, что хотел узнать, что это за деревня и где я нахожусь.

Я понимал, что могу нарваться на немцев, а поэтому стал подбираться к деревне осторожно, оглядываясь, вслушиваясь. На окраине выбрался на наезженную дорогу. Она вела в лес. Я остановился. Тишина. Ни человеческого голоса, ни лая собаки, ни огонька… Я подкрался к крайней избенке, кособокой и словно придавленной снегом. «А вдруг в этой хате немцы?»

Я достал из кобуры пистолет и согнутым пальцем постучал в окно. Никто не отозвался. Постучал вторично. Тишина. Хотел постучать уже в третий раз, но увидел, что кто-то прилип носом к стеклу. Вгляделся — женщина. Она тоже вглядывалась в меня и дрожащим, старушечьим голосом спросила:

«Чего тебе, непутевый?»

«Как называется ваша деревня?» — спросил я.

Она молчала. На мне был белый маскхалат с капюшоном, и трудно было разобраться, кто я таков.

«Чего же молчишь?» — спросил я.

«А ты кто такой?» — спросила в свою очередь она.

Я не решился назвать себя и, будто не расслышав ее вопроса, спросил:

«Немцы есть в деревне?»

И тут она вдруг завопила:

«Роберт Францевич! Роберт Францевич! Вставай скорей! Немцев спрашивают…»

Размышлять было некогда. Я помчался изо всех сил. Роберт Францевич, конечно, эсэсовец или комендант. Сейчас он натягивает на себя шинель, потом схватит автомат, выскочит из избы, даст очередь, поднимет своих на ноги — и начнется погоня. Я мчался к лесу, не чуя ног под собой. Леса я достиг в считанные минуты. Посмотрел на часы — стрелка уже перевалила за пять. Тут мне пришла мысль сбить возможную погоню со следа. Я обдумывал, как это сделать, и увидел сваленную ветром сосну. Корни ее, присыпанные снегом, торчали в двух шагах от дороги, а вершина уходила в лес. Я прыгнул с дороги на корень и пошел по стволу. Добравшись до конца, я соскочил и побежал в чащу. Бежал долго, остановился передохнуть и вздрогнул: на меня кто-то шел, ломая сухие ветки. Я поднял пистолет и крикнул:

«Стой! Кто идет?»

В ответ раздался спокойный голос Накрохина:

«Не дури, Сенька. Это я».

Я бросился к нему, обнял его на радостях и спросил:

«Где же ты пропал?»

«На сосне болтался!»

«Как?»

«Очень просто. Опустился на нее, запутался в стропах и еле высвободился. Но я не пойму, куда мы попали? Ведь то место я хорошо знаю».

Я рассказал Накрохину о своем приключении. Он покачал головой. Плохо дело! Видно, летчик спутал. Мы хотели было сделать перекур, но тут до нашего слуха долетели ослабленные расстоянием голоса людей.

«Это погоня», — сказал я.

«Только без паники, — говорит Накрохин. — Иди за мной!»

Мы пошли, и минут через десять вновь услышали голоса впереди себя.

Накрохин выругался и сказал:

«Только бы овчарок не пустили по следу, сволочи, а так мы их обдурим».

Мы свернули круто влево и прибавили шагу. Мы спускались в овраги, скользили по снежным увалам, взбирались на пригорки и наконец выбрались на накатанную дорогу. Она мне показалась знакомой.

Накрохин посмотрел на часы и ахнул: до первого сеанса с Большой землей оставалось в запасе не более получаса.

«Бежим, — сказал он. — Десять минут по дороге, пять в сторону, а пять останется мне для раскладки рации».

И тут он втянул голову в плечи и опять выругался: впереди снова послышались голоса. Нас, как волков, обкладывали со всех сторон. Мы взяли круто вправо и побежали сколько было сил. На ходу натыкались на пни, проваливались в ямы, стукались лбами, падали друг на друга, поднимались и вновь бежали…

Остановились, выбившись из сил, на замерзшем болоте. Прислушались и ничего, кроме собственного дыхания, не услышали. Погоня, видимо, отстала или сбилась со следа.

Накрохин сказал:

«Отсюда ни шагу, пока не кончу сеанс. А ты сторожи».

И он передал мне свой автомат. Затем он раскинул рацию, набросал при свете карманного фонарика радиограмму, начал настраиваться. Потом сказал:

«Черт знает что… Я хочу им передать, а Центр свою передачу навязывает».

«Принимай! — посоветовал я. — Теперь не до споров».

Накрохин перешел на прием, записал несколько слов и вдруг, сбросив наушники, захохотал и стал кататься по снегу.

Я опешил, не понимая, в чем дело. Подумал, грешным делом, уж не рехнулся ли он.

Нахохотавшись вволю, он сунул мне в руку лоскут бумаги. Я осветил фонариком и обмер: телеграмма была незашифрованной. И она гласила:

«Выходите в первый населенный пункт и сообщите его наименование. По вине и неопытности молодого пилота вас выбросили на свою территорию, в Пензенскую область. Майор Коваленко».

Тут уж расхохотались все: и Фома Филимонович, и Таня, и я…

Старик смеялся, бился в кашле и приговаривал:

— Не могу… Ей-богу, не могу!. Довоевались хлопцы. В Пензенскую область… Бегали, как зайцы по просу…

— А эсэсовец? — спохватилась Таня. — Эсэсовец Роберт Францевич откуда взялся? А погоня?

— Сейчас, сейчас. Все по порядку, — успокоил Семен. — Теперь уже и до конца недалеко. Так вот… Прочел я и до того расстроился, что едва не заплакал. Ну, а потом наступила разрядка. Мы выложили здоровенный костер, наломали хвои, улеглись на нее и заснули. И приснилось мне, будто погоня настигла нас. Меня схватили, оплетают веревкой, я хочу вырваться и не могу. Проснулся — и в самом деле связан. И Накрохин тоже. Уже светло. Нас плотным кольцом обступили бабы, подростки, кто с топором, кто с вилами, кто с граблями.

А предводитель у них старик лет под семьдесят, с малокалиберной винтовкой.

Накрохин говорит ему:

«Мы свои, дедушка. Ошибка тут вышла».

«Волки вам свои! — объявил дед. — Ишь ты, свои отыскались! Как научились по-русски болтать, значит, и свои? А это что за цацка? — Он тряхнул автоматом. — А это что? — Он пнул ногой рацию. — А немцы кому понадобились?»

«Ну ладно! — в отчаянии проговорил Накрохин. — Веди нас куда следует, а там разберутся».

А разобрались лишь назавтра к вечеру. А Роберт Францевич мне не приснился. Тот старик, что предводительствовал бабами, и оказался им. Его-то я и счел за эсэсовца, а он родом из-под Риги, латыш, эвакуировался в Пензенскую область и работал в этой деревне кузнецом.

— А как же пилот? — поинтересовалась Таня. — Почему он дал белую ракету?

— У него выхода другого не было, — ответил Криворученко. — Мы пролетали над соединением нашей авиации дальнего действия, и с земли, не зная, чей самолет, потребовали условного ответа. Иначе угрожали открыть зенитный огонь. Пилот заглянул в табличку, видит, что надо отвечать белой ракетой. А по белой мы должны прыгать. Вот так оно и вышло…

Рассказ развеселил всех. Потом я спросил Криворученко, почему он второй раз прыгал не с Накрохиным, а с новым радистом. Семен объяснил, что у Накрохина умер сын, и Фирсанов отпустил его на две недели в Казань.

Я встал. Предупредил Семена, что связь будем поддерживать через Фому Филимоновича, а когда понадобится, встретимся снова.

Старик проводил меня до забора и пожелал счастливого пути.

Я шел на Опытную станцию довольный и веселый. В радиограмме я сообщил все, что требовалось и что я намечал.

23. ПОХИТУН ВПАДАЕТ В ПАНИКУ

Гауптман Гюберт ожидал меня в гостиной. Он прохаживался по комнате, заложив руки за спину.

— Каковы успехи? — опросил он.

Я потер лоб, как бы собираясь с мыслями, и сказал смущенно:

— Я могу задать вопрос?

Гюберт удивленно поглядел на меня:

— Прошу…

— Скажите, пожалуйста, если это можно: какой участи подвергся тот парашютист, которого вы поймали осенью?

Губы Гюберта дрогнули. Такого вопроса он, конечно, не ожидал. Устремив на меня пристальный взгляд и, видимо, быстро соображая, он произнес:

— Передан городским следственным органам. А что?

— Я не могу поручиться наверняка, хотя обычно на зрительную память не жалуюсь, но, кажется, с тем офицером оказался этот самый парашютист. Я выследил его. Он вошел в дом 67 по Витебской улице и остался там.

Гюберт озабоченно нахмурился и сказал:

— Позвольте… позвольте… Как это могло быть?

— Не знаю. — И я пожал плечами.

Мы оба «играли». Это были строго рассчитанные ходы шахматистов.

— Почему же вы не схватили его?

— Во-первых, я решил, что его, видимо, используют в какой-то комбинации. И во-вторых, он был не один. Распрощавшись с тем советским офицером, он направился дальше в сопровождении полицейского… Похоже, что пробравшийся сюда офицер-чекист крепко связан с этим парашютистом. До вашего указания я решил не действовать.

Гюберт помолчал и сказал:

— Вы поступили правильно. Я выясню, в чем там дело. Они видели вас?

— Думаю, что нет.

— Это уже лучше…

Я положил пистолет на стол и попросил указаний для дальнейших действий. Гюберт отмолчался.

Я шел к себе, твердо уверенный, что судьба предателя Наклейкина, мастерски сыгравшего роль Проскурова, а заодно и судьба гестаповского переводчика решена окончательно и без вмешательства подпольщиков. Два предателя получат должное от руки своих же хозяев… И в то же время я дивился беспечности Гюберта: как мог он, зная, что я посещаю город, оставлять в нем предателя Наклейкина?. Неужели даже такой стреляный воробей сделал промах?

В своей комнате я застал Похитуна у включенного радиоприемника. Он слушал передачу Советского Информбюро. Похитун был так сосредоточен, что даже не заметил, как я вошел. Я встал за его спиной и прислушался. Диктор сообщал об окружении трехсоттысячной немецкой армии фельдмаршала фон Паулюса под Сталинградом, подробно перечислял трофеи, захваченные советскими войсками, называл номера разгромленных вражеских дивизий, фамилии пленных генералов.

Как долго мы ждали этой победы! Мысленно я трижды прокричал: «Ура!»

Я тронул Похитуна за плечо. Он вздрогнул и, выключив приемник, разразился площадной бранью.

— В чем дело? — удивился я.

Он встал со стула и, расставив тощие, кривые ноги, посмотрел на меня дикими глазами. От него несло водкой и чесноком. Он был пьян, но это не помешало ему, видимо, понять смысл событий, происшедших под Сталинградом.

— Что? Вы не слышали? — спросил он и икнул.

— Я только что вошел, — спокойно осветил я и потянулся к приемнику, чтобы включить его.

Похитун отстранил мою руку и снова выругался.

— Что делают, что только делают, а?! — воскликнул он с возмущением. — Вы подумайте, подумайте только! Ведь это позор на всю Европу, на весь мир. А что скажут немцы в Германии, что скажут союзники? Десятки тысяч пленных, целые дивизии полетели в тартарары…Неслыханное побоище! Я вас спрашиваю: что будет дальше? Почему вы молчите? — Он уставился на меня каким-то ошалевшим взглядом, ожидая ответа, затем схватился за голову и сел на кровать.

«Припекло по-настоящему!» — подумал я и сказал:

— Не пойму, что вас вывело из себя. Что стряслось? Вы можете рассказать толком?

Я учитывал, что нас могут подслушать. Ну и отлично! Пусть Гюберт знает, как настроены его подчиненные.

— Толком! — усмехнулся Похитун, достал из кармана какую-то тряпку, мало похожую на носовой платок, и громко высморкался. — Вы просите толком? Извольте: если верить вашим, то из наших под Сталинградом сделали блин. Просто блин! Вы это понимаете?

— Довольно смутно, — заметил я. — Каким вашим и из каких наших?

— Блин… блин… блин… Ха! Город сровняли с землей, а он ожил. Как Феникс из пепла! Чудо двадцатого века! Чудо из чудес! Теперь уже не мы окружаем русских, а они окружают нас. Судьба играет человеком… Поднявший меч от меча и погибнет. Позор! Катастрофа! Полнейшая катастрофа! Что же будет дальше, я вас спрашиваю? Что? Если не мог устоять Паулюс, то кто же устоит? На кого можно положиться?

— Не понимаю, чего вы так разволновались? — сердито сказал я. — Война есть война! Подумаешь, стукнули нас разок…

— Вы думаете? — опросил Похитун.

— Конечно.

— Я тоже хотел бы так думать, но…

— Что — но? Не впадайте в панику!

Похитун икнул несколько раз сряду и проговорил:

— Не получается… Не получается, и баста…

— Напрасно.

— Что — напрасно? — воскликнул Похитун. — Совсем не напрасно… Какой позор! Паулюса следует повесить. Да, повесить!. Ха! Я вчера слушал радио. Ваша певичка пела насчет того, что «и не пить им из Волги воды». Я слушал и смеялся: «А мы пьем, а мы пьем… Ты себе пой, а мы пьем». А теперь?.

Похитун, пошатываясь, направился к выходу и сильно хлопнул дверью. Я тотчас же выключил свет и подсел к приемнику.

24. ГАБИШ СТАВИТ ЗАДАЧУ

Мне думалось, что история с Константином не должна пройти даром для гауптмана Гюберта. Так оно и вышло. Из болтовни Похитуна, который, как шифровальщик, был в курсе всех событий, я узнал, что назначено расследование.

На другой день после моей встречи с Криворученко, на Опытной станции появился немецкий майор, оказавшийся, как удалось мне узнать позже, следователем. Он снял допросы с Гюберта, Рауха, Шнабеля, Похитуна. Последним он вызвал меня. Переводчиком был Раух. Из вопросов следователя я без труда догадался, что ему известен разговор, состоявшийся у меня с Гюбертом относительно Константина.

После отъезда следователя Похитун сказал мне, что «Гюберту нагорит, если не вмешается полковник Габиш». По мнению Похитуна, Габиш очень ценит Гюберта, во всем поддерживает его и не дает в обиду.

Похитун оказался прав. Габиш, очевидно, решил вмешаться и неожиданно появился на Опытной станции. Это случилось через два дня после отъезда следователя.

Не знаю, о чем он разговаривал с Гюбертом, кого еще вызывал к себе, но Похитун «доложил» мне, что там (имея в виду кабинет Гюберта) «идет беседа на высоких тонах».

В тот же вечер, когда я уже собрался улечься в постель, меня пригласили к Гюберту. За его столом сидел жирный, с неподвижным, как у индийского божка, лицом Габиш, а Гюберт стоял у окна. Он, как всегда, казался холодным и бесстрастным, стоял, сложив руки на груди, молчал и даже не ответил на мое приветствие.

Я думал, что Габиш начнет разговор о Константине, но он заговорил не об этом. Сунув мне на этот раз свою пухлую, влажную руку, он пригласил меня сесть и опросил:

— Как ваши успехи? Как поездка к Доктор?

Я коротко рассказал об учебе и о встрече с Доктором.

— Доктор говорил вам, с какой заданий ви будет ехать обратно домой?

Я кивнул.

— Ви будет самостоятельно работайт и имейт дел только с Доктор. Ясно?

— Вполне, — ответил я.

— Для Брызгалоф ви повезет раций, но лично с ним не встречайт. Рацию ви передайт господину Саврасоф, а он даст ее Брызгалоф. И Саврасоф пусть устраивайт Брызгалоф работа. У вас будет другой большой дел. Ви будет работайт так, как работайт немец и как не умеет русский. И ви будет получать большой деньги.

При этих словах я осклабился и поклонился.

Габиш сказал, что под моим началом будет несколько железнодорожников, проверенных на деле. Но ограничиваться этими людьми не следует. Я должен позаботиться о приобретении новых агентов, способных выполнять задания германской разведки. Моя задача — организовать непрерывные систематические диверсии на железнодорожном транспорте, выводить из строя ближайшие к фронту узлы, мосты, водокачки, депо, поворотные круги, стрелки, систему светоблокировки, подвижной состав. Особенно важно создавать «пробки» на узловых станциях.

— Ви должен создавайт массовой диверсионный аппарат, — подвел итог полковник Габиш. — Вам будет помогайт Доктор. Саврасоф надо забывайт, Брызгалоф тоже.

Я заявил, что буду только рад забыть Брызгалова, и поинтересовался, через кого придется мне поддерживать связь с Опытной станцией.

— И через Доктора, и через радиста, — сказал Гюберт.

— Я, я, рихтиг, правильно, — подтвердил Габиш. — Через Доктор ви даете отчет вся диверсионный работа, а через радиста будет передавайт разведывательный информацию.

— Следовательно, вы дадите мне радиста?

— Да, — твердо ответил Гюберт.

— Радист уже есть, — добавил Габиш. — Радист там, ваша сторона. Он ожидайт ваш приезд.

У меня мелькнула догадка, что речь, вероятно, идет о радисте Куркове, связь с которым прервалась.

— Но ми с вами будем еще иметь беседа, — предупредил Габиш, вынул из кармана большой платок, вытер им кончик своего массивного носа и поинтересовался: — Ви курсе событий, происходящий на фронт?

— Примерно, — ответил я.

— Мы у него в комнате поставили приемник, — вставил Гюберт.

— Очень хорошо! — одобрил полковник. — И не надо быть страх, что там есть.

— Я понимаю. Война есть война.

— И очень правильно. Котел Сталинград — блеф. Ми будем Москва. Это тактик фюрер… — Он помолчал и спросил: — Что было у вас с Константин?

Я рассказал буквально то же, о чем доложил Гюберту, то есть, что Константин показался мне подозрительным.

И тут Габиш, подобно Гюберту, пустился на хитрость:

— Ви его встречайт в город?

— Нет, не встречал… — Я хотел было добавить, что встречал Проскурова, но, перехватив предупреждающий взгляд Гюберта, умолк.

— Тогда все есть ерунда, — подвел итог Габиш. — Ми будем проверяйт Константин. Ми не допускайт его учеба. Ви делает…

Габиш вдруг замолк и прислушался. Лицо его исказилось, стало каким-то жалким, беспомощным. Снаружи явственно доносился рокот самолетов, нарастающий, мощный.

— Давайт смотреть воздух, — предложил Габиш и с быстротой, не свойственной его чину и комплекции, выскочил из-за стола.

Гюберт подал ему шинель, оделся сам.

Рокот приближался, ширился, нарастал, и уже тоненько тренькали стекла в окнах.

Во дворе Опытной станции толклись почти все ее обитатели. Я увидел Шнабеля, Рауха, Венцеля, Похитуна, повара, солдат.

Стаяла тихая безветренная ночь, и в тугом, промороженном воздухе, точно шум мощного прибоя, то замирая, то усиливаясь, наплывал рокот моторов. Но в бездонном небесном океане, кроме мерцающих звезд, ничего нельзя было увидеть.

С северо-востока шли тяжелые советские бомбардировщики. Это было понятно по звуку моторов. Это было ясно и мне, и всем обитателям станции.

Однако Габиш, стоявший на крылечке дома, счел нужным сказать:

— Наши идут с бомбежка.

Он сказал это, поправил нервным жестом меховой воротник шинели и начал растирать рукой замерзающие щеки.

Гюберт громко скомандовал по-немецки:

— Выключить движок!

— Гут! — тихо одобрил Габиш.

Среди обитателей станции произошло движение, кто-то побежал в помещение электростанции, и через несколько секунд монотонный стук движка умолк.

Самолеты плыли над нами.

Гюберт сошел с крыльца и остановился посередине двора. Его окружили Шнабель, Раух, Венцель. Я остался рядом с полковником Габишем.

В небе вспыхнули стремительные лучи прожекторов, и тут же затявкали автоматические зенитки. Над городом и южнее его вспыхнули две огромные «люстры». Стало светло, как днем. Я отчетливо увидел каждое поленце дров, сложенных под навесом, ручку на дверях бани, провисающие от снега провода антенны, шевроны на шинелях Гюберта и Шнабеля, каждую морщину на лице Габиша.

Первые самолеты перешли в пике, и их рев перекрыл дикий свист падающих бомб. Огромные вспышки яркого света раскололи ночь. Раздались гулкие взрывы. Земля качнулась под ногами, рубленые домишки заскрипели. Освободившиеся от бомб самолеты чуть не на бреющем полете уносились прочь, на восток, а новые, идущие оттуда, с ревом и рокотом устремлялись к земле.

На Габиша нашел столбняк. Он стоял, как жена легендарного Лота, с помертвевшим лицом, не произнося ни слова.

Гюберт шепнул что-то на ухо Похитуну, и тот со всех ног бросился в дежурную комнату.

Через короткое время он вновь появился на дворе и на ходу громко крикнул:

— Аэродром бомбят у Поточного! Больше десятка самолетов…

Я-то уже знал, что бомбят. Значит, Криворученко передал то, что я сообщил ему устно при первой нашей встрече.

Бомбовые удары следовали один за другим и сериями. За городом бушевало пламя страшной силы, заливая все вокруг зловещим кровавым светом.

25. ДЕЛА ОХОТНИЧЬИ

Я бездельничал и не знал, куда себя деть. Мое пребывание в осином гнезде подходило к концу. Об этом сказал мне Гюберт. Я понял его так, что моя переброска задерживается из-за Доктора, которого ожидают со дня на день. Но Доктор почему-то не торопился. Шли дни, а его не было.

С Криворученко я больше не встречался. В этом не было нужды. Фома Филимонович с отменным усердием выполнял обязанности связного и через два-три дня уносил от меня коротенькие весточки для Большой земли.

Сегодня, после занятий с инструктором Раухом, я повалялся на койке, послушал радиопередачу и вышел на воздух, решительно не зная, что предпринять и чем занять себя.

Фома Филимонович топил баню. Вот-вот должен был вернуться Гюберт. Он и Похитун отсутствовали уже вторые сутки. В сопровождении двух солдат и своры собак, взятой в городской комендатуре, они лазали по окрестному лесу в поисках медвежьей берлоги.

Увидя меня, Кольчугин подошел прикурить и тихо сказал:

— Зайди в баньку, душа моя. Целый короб новостей…

— Зайду, — ответил я.

— Как у тебя в комнате, не холодно?

— Прохладно.

— Ну потерпи. Вот истоплю баньку и за твою печь примусь.

Побродив немного по лесу, я зашел в баню. Фома Филимонович без верхней рубахи, с закатанными штанами и босой старательно драил веником лавки и полки. В печи клубился огонь. От котла с водой шел парок. Въедливый дым стариковского горлодера плавал в воздухе, и от него першило в горле.

Фома Филимонович подошел ко мне и весело сказал:

— Лихо наши их взвеселили, а?

— Не понял, — заметил я.

— Я про бомбежку, — пояснил дед.

— Узнал подробности?

— А как же! Я все могу узнать… Всякий кулик на своем болоте велик. Все в аккурат выведал.

— Ну и как? — торопливо опросил я.

— Лихо, лихо вышло! Уж куда лучше: весь аэродром разнесли, только один самолет уцелел, а остальные прахом пошли. И цистерны с горючим ахнули. Что там творилось, не приведи господи! Одних грузовиков сорок штук сгорело. Так что можешь докладывать.

Фома Филимонович сел на лавку, достал из узелка черный-пречерный сухарь, зачерпнул жестяной кружкой из котла, помочил сухарь и начал его сосать. Он сосал его и прихлебывал горячую воду.

Я в это время обдумывал текст телеграммы на Большую землю.

— А зверь-то наш! — сказал старик немного спустя. — Тю-тю!

Зверем он именовал предателя Наклейкина, так удачно выступившего в роли парашютиста Проскурова.

— Что же с ним? полюбопытствовал я.

— И хвоста от зверя не осталось, — ответил дед и рассмеялся. — Убрали крапивное семя. И переводчика того, заразу, тоже. Они же сами убрали. Ай, и здорово ты сработал, Кондрат Филиппович! Мастак ты…

Я спросил о подробностях, и дед охотно рассказал мне.

Дело обстояло так. Третьего дня вечером Таня неожиданно наткнулась на улице на Наклейкина. Она возвращалась с маслобойки, где ей удалось раздобыть немного подсолнечного жмыха. Уже темнело. Он был вместе со своим приятелем — переводчиком гестапо. Он остановил ее, начал всяческие разговоры разговаривать, посмеялся, что она за жмыхом бегала. Я, говорит, могу тебе за дружбу хоть каждый день по три банки консервов дарить. И шоколад есть у меня. Зря ты от меня бегаешь, я ведь с серьезными намерениями к тебе, все честь по чести будет. Королевой, говорит, будешь жить. В общем, старый разговор завел, гадюка. Танька думала было бежать, а потом вспомнила, что с минуты на минуту должен явиться Криворученко. Боязно ей стало; а что, если этот пес Наклейкин со своим дружком увяжутся за ней до самого дома?

Нельзя, чтобы Семен попался на глаза предателям. И она решила поддерживать разговор.

Когда они свернули к дому, где жил Наклейкин, Таня заметила, что сзади идут четверо неизвестных в гражданском. Она вначале заподозрила, что это приятели Наклейкина и что он что-то затеял против нее, но Наклейкин тоже забеспокоился и стал оглядываться.

Короче говоря, на перекрестке неизвестные налетели на Наклейкина и стали крутить ему руки назад. Переводчик сразу дал ходу, побежал. Один из нападавших вытащил пистолет, послал пулю вдогонку и уложил беглеца намертво. Увидя такое дело, Наклейкин изловчился и вытащил свой пистолет, но выстрелить ему не удалось: сильный удар по голове свалил его наземь. Таня, насмерть перепуганная, стояла прижавшись к стене.

Когда Наклейкин затих, неизвестные заговорили между собой, и Таня поняла, что это немцы.

Один из них подошел к Тане, осветил ее лицо фонариком и, подмигнув, толкнул в плечо и скомандовал: «Шнелль, марш!. »

И Таня помчалась, не чувствуя под собой ног.

— А сегодня сволокли зверя на кладбище, — закончил Фома Филимонович.

Так закончилась жизнь предателя.

Затем старик сообщил мне последнюю новость: партизаны ходили в рейд, разгромили гитлеровский гарнизон, захватили большой обоз с оружием и продовольствием.

Я поблагодарил Фому Филимоновича за новости. Он предупредил меня, что скоро придет топить мою печь.

Я вернулся к себе, а часа через три в комнату ввалился Кольчугин с дровами.

— Гауптман прибыл, — доложил он, складывая дрова.

— С медведем?

— Ну прямо… — усмехнулся старик. — Вместо медведя тетеревов настреляли.

— Много?

— С полдюжины.

— Ого!

— Да разве это охота? Баловство одно! — заметил Фома Филимонович. — Двое суток — и полдюжины! Только время убили.

Я высказал предположение, что виновны тут, видимо, не охотники — война распугала дичь. Старик возразил: дичи в лесу много, а вот охотники — шляпы. Не знают, где хоронится птица.

— А то Похитун! — возмущался он. — Какой же из него охотник! Балбеска сущая! Обсевок какой-то… рвань! Смотреть на него тошнехонько. Он пьяный не отличит тетерева от своих сапог, а еще хвастается: я да я… А что он? Тьфу! — И дед сплюнул. — Ввернул я ему как-то, что, мол, не годится, когда курица хочет петухом петь. Так он обозлился! Ну и пусть себе… А дичинки в наших лесах на всех хватит.

Достав из поддувала уголек и присев на корточки спиной к дверям, Фома Филимонович начертил на полу неровный круг и объяснил мне, что это лес. Затем он обозначил Опытную станцию, озеро, реку, протоку, зимник и поставил крестики там, где, по его твердому убеждению, должна таиться дичь.

В это время распахнулась дверь, и на пороге появился Гюберт. На нем был охотничий, ладно сшитый костюм и мягкие меховые сапоги.

Он пнул носком сапога Фому Филимоновича пониже спины. Тот вскочил, и Гюберт прошел в комнату.

В глазах старика, как мне почудилось, мелькнул недобрый огонек. Я по себе знал, что самая сильная обида это та, на которую нельзя ответить, и отлично понимал Фому Филимоновича. Бросив несколько поленьев дров в печь, он собрался уже выйти, как Гюберт спросил, подозрительно разглядывая примитивный чертеж на полу:

— Чем занимаетесь?

Вопрос мог быть обращен и ко мне и к Кольчугину. Я решил ответить за обоих и сказал:

— Спорим насчет охоты.

Гюберт сел на стул и, уставившись на Фому Филимоновича холодными глазами, спросил:

— А ты понимаешь что-нибудь в охоте?

— А почему я не должен понимать? Чай, годков тридцать брожу по лесу. Собаку на этом деле съел.

— Собаку… — усмехнулся Гюберт, что с ним бывало редко. (И я решил, что он вернулся из лесу в хорошем настроении.) — А ходишь на охоту?

Фома Филимонович поскреб затылок:

— Это дело сложное. Надо коменданту города в ножки кланяться, а я не хочу — стар уж, да и характер не таков. И опять-таки с ружьишком дело дрянь…Совсем дрянь!

— Плохое?

— Никакого нет.

— Выходит, что дрянь не с ружьишком, а без него? — заметил я.

— Так оно и выходит, — согласился Фома Филимонович, порываясь покинуть комнату.

Но Гюберт его остановил:

— Погоди!. Ты и в самом деле охотник? — спросил он.

— А зачем мне брехать при седой голове, — ответил старик. — Я, можно сказать, потомственный охотник. Прадед мой, дед и батька — все были отчаянные медвежатники да и дичинкой не гнушались. Особенно боровой. Мне довелось еще промышлять в лесу с батьковским самопалом. Старинная такая штуковина! Как вдаришь из нее, так и оглохнешь сразу.

В глазах Гюберта я заметил искорки заинтересованности. Лицо заметно оживилось. Я еще не видел его таким и вспомнил слова Доктора: «Гауптман Гюберт — какой-то маньяк».

Гюберт, не сводя глаз с Кольчугина, спросил:

— Почему же ты до сих пор молчал?

— А зачем лезть на глаза? — смело ответил Фома Филимонович. — Да и опять-таки, проводник у вас есть, господин начальник.

— Это кто же? — подняв брови, осведомился Гюберт.

— А господин Похитун…

Гюберт опять усмехнулся и проговорил:

— Какой из него проводник? Он понимает в охоте так же, как ты в астрономии.

— Вот, вот!. — подхватил Фома Филимонович. — И я то ж говорю… С его мордой пристало только кассы взламывать. Кабы такой егерь в доброе старое время моему хозяину попался, он бы за него и щенка последнего не дал. Ей-богу!

Я опасался, что прямота в высказываниях Кольчугина не понравится гауптману, но этого не произошло.

— Твой хозяин, видно, требовательный был человек?

— Он был человек правильный, серьезный и охотник отменный! Царство ему небесное. — И старик перекрестился, заведя под лоб хитрые глазки.

— Это хорошо, — одобрил Гюберт. — А как звали твоего хозяина?

— Карлом Карловичем Эденбергом… Первостатейный был хозяин.

— Эденбергом?! — воскликнул в удивлении Гюберт.

— Да, — подтвердил Фома Филимонович.

— Так ты у Эденберга служил?

— Без малого семнадцать годков. И не служил, а работал, — поправил дед. — Сам и в могилу положил старика в шестнадцатом году. Золото, а не человек! Такого днем с огнем теперь не сыщешь: требовательный, и добрый, и горячий. Для всякого человека у него хорошее слово припасено. На семь годков старше меня был и рано ушел. Такому жить бы да жить…

Во мне зрело твердое убеждение, что Фома Филимонович врет самым отчаянным образом. Я был поражен его смелостью и находчивостью и, признаться, немного струхнул за деда. Струхнул потому, что у меня складывалось впечатление, что по странному совпадению Гюберт знал этого Эденберга. Я побаивался, что старик запутается. Действительно, в здешних местах до революции существовал такой помещик. Об этом мне Фома Филимонович как-то рассказывал. Это было связано с Наклейкиным, отец которого служил управляющим имения у этого помещика. Но Фома Филимонович не работал у помещика, работал его двоюродный брат, по фамилии тоже Кольчугин. И по рассказу Фомы, не таким уж милым человеком был этот Эденберг, каким расписывал он его сейчас…

А Фома Филимонович продолжал говорить, не моргнув глазом и нисколько не смущаясь. И чем дальше он говорил, тем естественнее и правдоподобнее звучал его рассказ. Я сам готов был верить ему. Старик делал вид, что воскрешает в памяти сохранившиеся детали, и, пользуясь тем, что Гюберт слушает его со вниманием, продолжал плести.

— А какой охотник был покойный Карл Карлович! — проникновенно говорил он. — Куда там! А без меня в лес — ни шагу! Точно… Звал меня Хомкой. Ружья его всегда у меня в избе висели. Я за ними и присматривал. Никому более не доверял…

Он умолк и неожиданно обратился к Гюберту, попросив у него разрешения закурить.

Гюберт, к моему удивлению, разрешил. Фома Филимонович достал кисет, свернул цигарку и задымил.

— Так-так… — задумчиво промолвил Гюберт. — Значит, ты знал Эденберга… — И, повернувшись ко мне, продолжал: — Представляете себе?

Я кивнул.

— Самого старика Эденберга я, правда, почти не знал, — сказал он. — Видел лишь один раз, даже плохо представляю, как он выглядел, а вот с сыном его мы вместе учились.

— Правильно! — подтвердил Фома Филимонович. — Был у него наследник, один-одинешенек. И его я знал, Как же! Тоже Карлом звали, как и батьку.

— Совершенно верно, — подтвердил Гюберт. — Карлом, как и отца.

Я диву давался. Искусство старика поражало меня. Откуда такая бойкость? Я и не представлял себе, что с гауптманом Гюбертом можно было заговорить о чем-либо, не относящемся непосредственно к делу.

— Сынок-то его больше по разным странам ездил, — продолжал Фома Филимонович, — к нам сюда редко заглядывал. Непоседа был, за девками все волочился и такой хлюпенький с виду, не в батьку… А одевался с шиком, всем, бывало, господам нос утрет. И в музыке силен был. Выйдет в сад, в беседку, и в сопилку свою дует и дует… И как у него терпежу только хватало. А за год до смерти батьки пропал куда-то. Совсем пропал. Слух прошел, что громом его убило где-то в горах…

— Ерунда! — заметил Гюберт. — Он в крушение попал в Польше в 1915 году и погиб.

— Видишь… — покачал головой Фома Филимонович. — Хорошим людям не везет. А хозяин после его смерти совсем сдал. Любил его шибко…

— Да… В хороших руках ты был, старик! — одобрительно произнес Гюберт. — Придется попробовать тебя.

— Попробуйте, — отозвался Кольчугин.

— Ружье тебе дам отличное, — сказал Гюберт. — Посмотрю, какой ты охотник.

— А чего смотреть, — заметил Фома Филимонович. — Я ведь зазря не гож болтать, господин начальник. Непривычный к этому сызмальства. Каков есть, таков есть. Будут у нас и зайчишки, и тетерева, и глухарей сыщем. Они, правда, одно время откочевали отсюда, подались на Смоленщину, а ноне, как я примечаю, опять тут объявились. Недавно за дровами с солдатами ездил, своими глазами двух видел. Здоровенные, сытые, красавцы! Я все загодя проверю, обнюхаю и поедем наверняка. Мне вот все недосуг было. То трубы почистить надо, то дровишек запасти, то с конями, а тут опять снегу поднамело. Не в обиду будь сказано — ленивые солдаты вам попались!

Гюберт энергично потер ладонью о ладонь и встал.

— Попробуем. Обязательно попробуем… — сказал он и обратился ко мне: — Почему вы не подстригаете бородку?

Я провел рукой по голове и признался:

— Разленился.

Гюберт покачал головой и ничего не сказал.

— Можно идти мне, господин начальник? — спросил Кольчугин.

Гюберт вдруг принял свой обычный холодно-безразличный вид. Он надменно кивнул. Старик вышел, а вслед за ним и Гюберт. Минуту спустя ко мне забрел Похитун.

Уставший и голодный, он был мрачен. Хоть он и бахвалился, что является завзятым охотником, я этому не верил. Вид его после охоты говорил об обратном.

— О чем вы тут? — спросил он, наверняка зная, что у меня был Гюберт, и притом необычно долго.

Я рассказал о беседе Гюберта с Кольчугиным.

— Ядовитый старикашка! — отозвался Похитун о Фоме Филимоновиче. — И языкатый… Вы обедали?

— Не успел.

— Пойдемте. У вас ничего нет?

— Пока нет, но к вечеру выдадут.

Похитун разочарованно сморщился, и мы отправились в столовую.

26. МОСКОВСКИЕ РОДСТВЕННИКИ

Следующий день начался с того, что меня вызвали к Гюберту. Он принял меня в своем кабинете и объявил, что завтра начнутся пробные прыжки с парашютом.

Я выразил полную готовность.

Затем Гюберт вынул из кармана ключи в кожаном чехольчике и подошел к сейфу. Дверца сейфа открылась с шипящим свистом.

Гюберт подал мне листок бумаги, на котором его рукой по-русски были написаны шесть фамилий и адреса передаваемых мне на связь агентов, а также пароли. С этими людьми мне предстояло «работать» на нашей стороне.

— Запишите, если не сможете вызубрить и запомнить, — сказал Гюберт. — Они будут знать лишь вас одного. Друг с другом незнакомы.

Я придвинулся к столу и вооружился карандашом.

— Я сейчас вернусь, — сказал Гюберт и вышел.

Мне слышно было, как он пересек гостиную, как хлопнула дверь другой комнаты. Я остался в кабинете один. На столе лежали какие-то заметки, расшифрованные телеграммы на специальных бланках, гербовая круглая печать и рядом с ней открытый металлический футляр для ее хранения. С моего места была отлично видна внутренность сейфа, стопка папок, какие-то книги в цветных коленкоровых переплетах, пистолет «Парабеллум» без кобуры.

Стоило мне протянуть руку — и любой документ или печать оказались бы у меня. Я мог сделать несколько оттисков гербовой печати. Я мог ознакомиться с содержанием расшифрованных телеграмм. Я мог, наконец, поинтересоваться содержимым сейфа. Но я даже не шелохнулся. Я вспомнил сверток, доставленный Доктору. Значит, проверка не прекращалась. Конечно, все предметы разложены на столе с таким расчетом, чтобы можно было легко и сразу определить, к чему я прикасался. А возможно, что Гюберт наблюдает за мной откуда-нибудь.

Я сидел не двигаясь минут восемь-десять, стараясь запечатлеть в своей памяти все, что надо было, о шести предателях-агентах. Потом я сделал себе условные пометки на листке бумаги.

Вернулся Гюберт.

— Ну как? — поинтересовался он.

— Кое-что записал, а потом сожгу, — сказал и вернул ему список.

Гюберт положил листок в сейф, закрыл дверцу, окинул коротким взглядом стол и сел.

В это время в соседней комнате послышались шаги и раздался осторожный стук в дверь.

— Да! — бросил Гюберт.

Вошел Похитун. Он на цыпочках пересек комнату по диагонали, приблизился к столу и осторожно положил перед Гюбертом бланк телеграммы.

Я уже давно заметил, что, являясь перед «грозные очи» гауптмана, Похитун становится как бы меньше ростом. Так было и сейчас.

Гюберт пробежал телеграмму глазами и, взглянув на Похитуна, строго спросил:

— Ну, кто оказался прав?

— Вы, господин гауптман, — подобострастно ответил Похитун и спросил: — Можно идти?

— Нет. Вы мне нужны. Садитесь.

Похитун сел на самый дальний стул, в углу комнаты, у окна, и смиренно сложил руки на коленях. Он всегда старался держаться подальше от гауптмана.

Гюберт посмотрел на него, потянул носом воздух и сказал:

— Сколько раз предупреждать вас: когда являетесь ко мне, не начиняйте себя чесноком!

Похитун встал.

— Что вы молчите? — спросил Гюберт.

— Виноват… — произнес Похитун и хотел было сказать еще что-то в свое оправдание.

Но Гюберт вдруг набросился на него и распушил на чем свет стоит. Бледный, с трясущимися ногами, Похитун сел.

Гюберт взял лист бумаги, карандаш, написал несколько строк и подал мне:

— Зашифруйте, — предложил он. — Посмотрим, как получится.

Я без труда в течение нескольких минут зашифровал предложенный текст и вернул его Гюберту.

— Расшифруйте, — сказал он Похитуну.

Тот вгляделся в текст, поморщил лоб и, даже не прибегая к карандашу, слово в слово доложил Гюберту то, что было мною зашифровано.

— Можете идти! — бросил Гюберт Похитуну. — Телеграммы «шестого» докладывайте вне всякой очереди.

— Слушаюсь, — пробормотал Похитун и исчез. Он не любил задерживаться в кабинете Гюберта.

Когда дверь закрылась, Гюберт взял телеграмму, принесенную Похитуном, и сказал:

— Ваш радист заработал.

Я нахмурился и сказал, что не понимаю, о ком идет речь.

Гюберт пояснил, что речь идет о том самом радисте, о котором говорил полковник Габиш и через которого я буду поддерживать связь. Он не назвал фамилии радиста, но я понял, что речь идет о Куркове. Гюберт предупредил, что завтра повезет меня на аэродром.

Новость очень встревожила меня. Видимо, несмотря на мою радиограмму, Курков не обнаружен, не схвачен и продолжает работать на фашистскую разведку. Это мне не нравилось. Я начинал побаиваться этого Куркова. Он всегда мог по требованию Гюберта навести справки обо мне, Саврасове, Брызгалове, и тогда дело будет плохо…

Перед самым обедом ко мне ввалился Похитун.

— Башка трещит! — заявил он.

Похитун был уже в некотором подпитии и явно намекал на новую порцию. Я ума не мог приложить, где и как он доставал спиртное. Мне казалось, что единственным и постоянным поставщиком его являюсь я, но уже часто выпадали дни, когда я не имел водки, а Похитун все-таки напивался. Открыл мне глаза Фома Филимонович. Оказывается, кроме меня у Похитуна были еще ученики, жившие в городе; им, так же, как и мне, выдавали водку, и Похитун, очевидно, не брезговал и их угощением.

— Хорошо было бы перед обедом, — мечтательно сказал Похитун.

Я достал из тумбочки бутылку и едва сдержал улыбку: третья часть ее была уже отпита.

Похитун отвернулся и сказал:

— Пошли ко мне!

Когда он принял новую порцию и закусил выпитое долькой чеснока, я решил его уколоть:

— Здорово вам попало сегодня за этот чеснок.

— А ну его! — махнул рукой Похитун. — Не знаю, какая муха укусила его сегодня! Видно, не с той ноги встал.

— Но вы все-таки признали себя виновным.

— А что бы вы хотели? Вы когда-нибудь пробовали ему противоречить?

— Нужды не было.

— Ваше счастье. Вы бы живо убедились, что такому человеку возражать нельзя. Ему всегда надо отвечать: виноват!

— Бросьте вы этот чеснок, — посоветовал я. — Дался он вам.

— Не могу. Не могу… — ответил Похитун и выпил вторую порцию. — Отказаться от водки и чеснока — никогда! Я привык к ним с детства. Да, да. Вы не улыбайтесь. Это единственное мое утешение… А вообще, я обделен судьбой и природой. Я жалкий и несчастный человек. Моя голова могла бы принадлежать более счастливому человеку. А тут еще Сталинград! Господи! Вы слышали, что там творится? Настоящая окрошка, месиво какое-то, мясорубка… Я слушаю, и у меня мозги трястись начинают. Где же правда, я вас спрашиваю? Я уже ни в кого и ни во что не верю. Пусть идут они к черту, все эти гудерианы, паулюсы, кейтели, листы, браухичи и прочие. Тоже мне вояки! Еще Москву обещали!

Меня не трогали эти душевные излияния, я знал, что они наиграны.

— Вы, я вижу, паникер. Не годится. Ничего страшного еще не случилось. И насчет Москвы вы не правы. В Москве мы еще побываем…

— Хо-хо-хо! — рассмеялся Похитун. — Скорее на Марс попадем или на Луну…

Я нахмурился и сердито заметил:

— Ничего смешного!

— Я побился бы с вами об заклад, да жаль, что ваша миссия окончилась, — сказал Похитун.

— Да, сейчас моему отъезду ничто не препятствует. Курков-то заработал!

— А? — и Похитун икнул. — А как вы узнали?

— Сказал гауптман.

— Верно! — подтвердил Похитун. — Совершенно верно. Заработал сукин сын! А сколько переживаний он мне доставил, когда умолк! Пройдоха парень. Я, каюсь, уже и надеяться перестал. У него, оказывается, перегорела лампа в передатчике, а запасные пропали. Но он выкрутился. Нашел взамен какую-то… Пройдоха, пройдоха… С таким радистом вы не пропадете. А шифр знает не хуже меня.

Похитун был уже во власти винных паров, глаза его осоловели, язык заплетался.

Но жажде его не было предела. Он решил покончить с водкой и решительно выпил оставшуюся. Потом встал, положил руку мне на плечо и доверительно сказал:

— А родственнички ваши живы и здоровы. Не волнуйтесь…

Я смотрел на него и молчал, чувствуя, что у меня холодеет внутри.

— Поняли? — спросил Похитун.

Я машинально кивнул головой.

Как понимать его слова? О каких родственниках идет речь?

— Теперь обедать, — заявил Похитун. — Я готов сожрать целого быка.

Он обнял меня и потащил в коридор. Я высвободился из его объятий. Я не страдал особой брезгливостью — мне приходилось спать с незнакомыми людьми в одной постели, есть из одной тарелки. Но вот «ласку» Похитуна я не мог вынести. И не потому только, что он был чудовищно неопрятен, но главным образом потому, что у него была грязная душа.

В коридоре нам попался Фома Филимонович. Он нес дрова в мою комнату. Мы отошли в сторонку и уступили ему дорогу.

Когда Фома Филимонович скрылся за дверью моей комнаты, Похитун сказал:

— Старая кляча!

— Он, видимо, наступил вам на хвост? — заметил я.

— Чтоб его черт проглотил и не выплюнул! Колючий тип!.

Мне не хотелось показаться во дворе в компании с пьяным Похитуном. И я отпустил его одного, сославшись на то, что надо зайти в свою комнату. Он пошел по коридору неуверенной походкой, странно ныряя и выписывая ногами крендели.

— Эк его мотает! — проговорил Кольчугин в приоткрытую дверь. — Загубила его эта брыкаловка окончательно. Через нее предателем стал…

Покачав головой, старик замолчал и пошел к выходу.

Я остался один в своей комнате. Сообщение Похитуна дало повод для новой тревоги, для новых мучительных раздумий.

«А родственнички ваши живы и здоровы. Не волнуйтесь», — так сказал Похитун. И мне показалось, что в его тоне проскользнула какая-то злорадная нотка.

Гюберту, Габишу, Похитуну и, кажется, даже Доктору я сказал и написал, что мои жена и дочь живут в Москве, и уж конечно, под фамилией Хомяковы. Это моя ошибка. Серьезная ошибка, вытекающая из недооценки врага. Курков не мог сообщить о том, что живы и здоровы заведомо не существующие люди.

Что можно обо всем этом думать?

Или это новая, очередная провокация со стороны Гюберта? Невозможность разгадать смысл сообщения Похитуна буквально бесила меня. Неужели я разоблачен? Значит, дни мои сочтены, и если меня пока еще не трогают, то, вероятно, потому, что продолжают проверять через того же Куркова.

Но тогда зачем Гюберт сообщил мне фамилии шести своих агентов, укрывающихся на нашей стороне? Или это тоже трюк? Да, трюк, рассчитанный на то, чтобы не спугнуть меня, не вызвать во мне подозрений. Ведь Гюберт мог дать мне заведомо вымышленные фамилии и адреса.

Но почему не сам Гюберт сказал мне о родственниках, а Похитун? За каким дьяволом Гюберт поручил это Похитуну? Возможно, что Похитун проявил собственную инициативу, что бывало с ним не раз. Да, да, может быть, и так. Но если и так, все равно ничего от этого не меняется.

Я с трудом заставил себя проглотить обед. Заснул очень поздно. Тупая боль в затылке мешала сну.

27. ТРЕНИРОВКИ

Все эти дни я предавался горьким мыслям. Чем бы я ни занимался, о чем бы ни думал, я вновь и вновь возвращался к одному и тому же: я разоблачен. Правда, пока все шло гладко, отношение ко мне не изменилось, но я с минуты на минуту ожидал трагического финала. При каждом вызове к Гюберту кровь приливала к голове и сердце начинало стучать. Каждый раз я ждал, что он посадит меня против себя и со свойственным ему холодным спокойствием предложит объяснить биографические несоответствия.

Как ни странно, я почти не думал о собственной судьбе, меня волновало и бесило, что проваливается дело, что по моей вине сорвана важная операция, сорвана глупо, по легкомыслию. Угнетало чувство стыда перед товарищами.

Я часто встречался с Гюбертом. Три раза он возил меня в своей машине на аэродром. На его глазах я совершал «пробные» прыжки и «осваивал» парашютный спорт. Убедить Гюберта в том, что я никогда до этого не имел дела с парашютом, не составило никакого труда. Я относился к учебе так, как относился бы к ней человек, еще не совершивший ни одного прыжка. Притворяться не приходилось. Имея за плечами добрую дюжину прыжков, выпавших на мою долю и так непохожих друг на друга, я считал и считаю по сей день, что каждый новый прыжок— это шаг во что-то новое и что привыкнуть к прыжкам, как, допустим, можно привыкнуть к метанию гранаты, или вождению машины, или верховой езде, очень трудно, почти невозможно. Парашют — это особый вид спорта, и каждый новый прыжок, по-моему, правильно считать первым прыжком.

Я прыгнул четыре раза: два днем и два ночью. Первый раз прыгнул «пустым», то есть без груза, второй — с радиостанцией и солидной пачкой бумаги, заменявшей деньги.

После четвертого прыжка Гюберт сказал:

— Теперь я за вас спокоен. В наши годы не все идут на прыжки так уверенно.

Но я-то не был спокоен. У меня из головы не выходил Курков. Мне казалось, что Гюберт играет со мной, как кошка с мышью. По вечерам одолевала тоска. Я не знал, что думать, старался уйти от тревожных мыслей и держать себя в руках, но это было нелегко.

Однажды в полдень Гюберт вызвал меня к себе. И опять я шел к нему в страшном напряжении, бегло перебирая в голове десятки подготовленных вариантов. Но когда начался разговор, я едва сдержал вздох облегчения.

— Прыгать вам придется, — объявил он, — на отрезке Орел — Тула, недалеко от станции Горбачево. Вот здесь. — И он показал место на разложенной перед ним карте. — Смело выходите на станцию. Там вас встретит Курков.

«Опять Курков», — мелькнула тревожная мысль.

Гюберт объяснил, что подлетать ближе к Москве, по его мнению, было бы рискованно. Чем ближе к столице, тем сильнее зенитный огонь и больше шансов оказаться подбитым.

— А как Доктор? — поинтересовался я. — Он приедет?

— Доктора ждать не будем, — ответил Гюберт. — Лечение его затягивается.

— Когда я полечу?

Гюберт ответил неопределенно:

— На этих днях, — и тут же добавил: — Завтра Кольчугин везет меня на охоту.

На этом мы расстались.

Настроение мое, хоть внешне все шло гладко, не улучшилось. Я прошел к себе и стал раздумывать над текстом телеграммы на Большую землю. Я знал, что Фома Филимонович найдет повод заглянуть ко мне.

Телеграмма Решетову и Фирсанову должна быть предельно короткой и ясной. Надо предложить им оставить Криворученко и радиста здесь, в тылу, и доукомплектовать группу двумя товарищами из местных подпольщиков. Об этом был уже разговор и с Криворученко и с Кольчугиным. Я считал, что не следует выпускать из поля зрения осиное гнездо. Группа должна держать связь с Фомой Филимоновичем, а он, по мере сил и возможности, будет обеспечивать ее необходимой информацией.

Я составил телеграмму, закодировал ее и, свернув трубочкой листок бумаги, спрятал в стенную щель.

После обеда ко мне зашел сияющий Фома Филимонович. В руках у него была длинноствольная, центрального боя двустволка.

— Ну-ка, смотрите, господин хороший, — обратился он ко мне, подавая ружье. — Маракуете в этих делах?

В этой комнате старик неизменно обращался ко мне на «вы».

Я взял ружье. Это был курковый, вполне исправный «Франкот» двенадцатого калибра. Я попробовал затвор, курки, прикинул ружье несколько раз к плечу и сказал:

— Стоящая штука…

Старик рассказал, что по распоряжению Гюберта комендант Шнабель дал ему на выбор пять ружей: «Чеко», «Зауэр», «Питтер», «Браунинг» и «Франкот». Фома Филимонович остановился на последнем. Он уже успел пристрелять ружье с различных дистанций по разным мишеням и остался доволен.

— Кучно кладет, — хвастался дед, любовно поглаживая ружье. — Видать, убойное… С таким подранков не будет.

Я вынул телеграмму и отдал ему. Он зажал ее в кулак и подмигнул мне. В коридоре он тихо сказал:

— Опять ты что-то сумной. Вызнал что-нибудь новое?

Я отрицательно покачал головой.

— Все будет хорошо. Поверь мне. У меня сердце — вещун.

Я заглянул в глаза Фомы Филимоновича: его мучила та же тревога, которую я не мог скрыть от него. И он же успокаивал меня…

С рассветом состоялся торжественный выезд Гюберта на охоту. Как всегда в таких случаях, все обитатели станции были на ногах. Шли сборы. Фома Филимонович бегал по двору и хлопотал. Ему предстояло держать экзамен, значение и последствия которого в то время не могли предвидеть ни я, ни тем более он.

Я волновался за Фому Филимоновича, пожалуй, не меньше, чем он сам.

Охотничий задор молодил старика, он бегал вприпрыжку от склада к кухне, от кухни в свой закуток, оттуда — в дежурную комнату.

Около восьми утра все высыпали во двор. К крыльцу дома Гюберта Кольчугин подвел под уздцы лошадь, впряженную в широкие просторные сани с плетеной кошевкой.

— Дичь-то будет? — окликнул я старика.

— Цыплят по осени считают, господин хороший, — отозвался он.

За спиной у Фомы Филимоновича висело ружье. Опытной, привычной рукой он подтянул супонь на хомуте, поправил чересседельник.

Из дома вышел Гюберт в охотничьем костюме. Комендант подал ему лыжи. Он тотчас встал на них и принялся пробовать крепления, пританцовывая на месте.

На лыжи встали и солдаты, сопровождавшие гауптмана, с автоматами, обвешанные гранатами.

В сани укладывали мешки, охотничьи сумки, ружья в твердых футлярах, продукты, термосы с горячей пищей и кофе, кружки.

Лошадь ярко-рыжей масти, с белой проточиной на лбу и большой седловиной на спине не внушала мне особого доверия. Я критически оглядывал ее. Костлявый зад, тощие, с выпирающими ребрами бока и понурый вид как бы говорили о том, что это жалкое существо только случайно забыто смертью.

Фома Филимонович как бы угадал мои мысли и бодро заявил, похлопав лошадь по крупу:

— Стоящая коняга! Такая не подведет!

— Дурень старик, из ума выжил! — промолвил Похитун и, подойдя к Фоме Филимоновичу, сказал ему что-то на ухо.

— Хорошо считать зубы в чужом рту, господин хороший! — огрызнулся дед. — А ты посчитай в своем!

Похитун прокашлялся и ничего не ответил. Ему подали огромный овчинный тулуп, позаимствованный в караульном помещении, и он натянул его поверх шинели.

— Трогать! — скомандовал Гюберт.

Часовой распахнул ворота. Похитун неуклюже плюхнулся в сани, и под его т