Удостоенный наград биограф, историк, страстный франкофил и талантливый рассказчик, Г. Робб приглашает читателя в познавательное путешествие сквозь века парижской истории, начиная с 1750 года и до наших дней. Книга представляет собой серию увлекательных новелл, основанных на реальных событиях из жизни самых разных жителей французской столицы – знаменитостей с мировым именем и людей совсем неизвестных: прелюбодеев, полицейских, убийц, проституток, революционеров, поэтов, солдат, шпионов. Фоном и главным действующим лицом в них является Париж – прославленный город, который автор показывает в непривычных ракурсах, чтобы читатель увидел его по-новому и открыл для себя заново.

Робб Грэм

Парижане. История приключений в Париже

Отзывы о книге

Посвящаю своим родителям, Гордону Джеймсу Роббу (1921–2000) и Джойс Робб, урожденной Голл

Уникальная книга, читая которую испытываешь наслаждение. Это туристический путеводитель и исторические хроники под одной обложкой.

Джей Фриман, Booklist

Опытный гид и обаятельный спутник, Робб приглашает нас на познавательную и увлекательную прогулку сквозь века… Робб знает Париж как никто.

Алан Кейт, Cleveland, сот

Душа Парижа – это его истории. Робб рассказывает их по-своему, блистательно.

Christian Science Monitor

Робб пишет легко, искренне, с неповторимым чувством юмора.

Дуайт Гарнер, New York Times

Грэм Робб возвращает Франции и французам волшебное обаяние. Благодаря его выдающемуся дару рассказчика и познаниям в истории «Парижане» – это кладезь чудесных новелл об известных людях в реальных декорациях.

Кристофер Лайдон

Удостоенный наград биограф, историк и страстный франкофил, Грэм Робб дарит нам очаровательно живой, потрясающе выписанный, запечатленный в мгновениях портрет сказочного города.

Саки Говард, Bookpage.com

Пестрые хроники Города Света, составленные Роббом, – это не история народа и не история королей. Это многоцветная картина, созданная воображением жителей столицы и ее визитеров, в которой смешались все: Пруст и Помпиду, Гитлер и Наполеон, архитекторы и представители богемы, алхимики и проститутки.

Books Briefly Noted, The New Yorker

Используя приемы беллетристики, Робб создает из реальных персонажей художественные образы – и все ради удовольствия размышлять о Париже. Это удовольствие он дарит читателю… На восхитительной картине Парижа, написанной им, запечатлены живые лица прошлого, настоящего и даже будущего.

Бренда Уайнэппл, New York Times Book Review

Увлекательнее, чем у Эдуарда Моргана Форстера.

Джоффри Нюрнберг, San Francisco Chronicle

«Парижане» Грэма Роба – карнавальная сага. И если вам случится читать ее в апреле, то на память обязательно придет старая песня Телониуса Монка. Ее слова «очарование весны» обретут истинный смысл.

Дэвид О'Нилл, Bookforum

Робб называет свою последнюю работу «приключенческой историей», и неспроста. Он не традиционный биограф. Он приглашает читателя в головокружительное путешествие по четырем векам парижской истории, потому что, будучи прекрасным историком, является также чертовски талантливым рассказчиком. «Парижане» написаны живым языком, и в то же время это кропотливая исследовательская работа. Робб не просто настоящий историк, он энтузиаст своего дела.

Book of the Week, Daily Mail

Робб пишет чудесно. У него дар новеллиста перевоплощаться в своих персонажей… Удивительно занимательная книга.

Scotsman

В Грэме Роббе многое от архитектора. Он создает масштабные, объемные работы, но в то же время уделяет большое внимание деталям… «Парижане» поражают точностью языка, вдохновенным замыслом и его реализацией… это ценное пополнение в каталоге писателя, которого можно назвать самым оригинальным и успешным автором литературы нон-фикшн его поколения.

Sunday Herald

Интересно и увлекательно… Робб воображает, описывает и расцвечивает чудесные парижские виньетки.

Financial Times

После огромного успеха своей предыдущей книги «Открытие Франции» Робб возвращается в столицу и показывает нам, что Эйфелева башня, Лувр, парижские кафе и Монмартр – это всего лишь декорации для странных, разрозненных, окутанных атмосферой тайны и магии фрагментов истории. В каждой главе есть свой сюрприз. Это яркая, написанная богатым языком, затягивающая с головой, искренняя и познавательная книга… Я всегда считал, что хорошо знаю Париж, но Грэм Робб заставил меня с ужасом осознать, что я едва ли понимал, каков он на самом деле.

Руперт Кристиансен, Book of the Week, Sunday Telegraph

Настоящая сокровищница парижских историй… Никогда прежде Париж не был настолько пленительным.

Psychologies

Как и несметное число его предшественников, Грэм Робб начинает свою книгу с констатации печального факта – бурная история Парижа настолько богата и насыщенна, что полностью описать ее не представляется возможным. Надо отдать ему должное, он и не пытается это сделать. С присущей ему изобретательностью, продемонстрированной в его предыдущих книгах о Франции (особенно стоит отметить недавний бестселлер «Открытие Франции»), он решает рассказать историю этого города с 1750 года до наших дней через серию рассказов, основанных на реальных событиях из жизни самых разных людей – прелюбодеев, полицейских, убийц, проституток, революционеров, поэтов, солдат и шпионов. Его цель – показать лицо города… Главный трюк, который удается провернуть Роббу, – это сделать знакомый нам город настолько непривычным во всех отношениях, что мы открываем его для себя заново. И в этом плане он отлично справляется с задачей – подарить себе и читателю обновленное «удовольствие размышлений о Париже».

Observer

Робба отличает прекрасный литературный стиль – сказочно волшебный.

Daily Express

Если наслаждение историей сродни для вас обнаружению крошечного ресторанчика только для своих, то рассказы о том, что фосфор открыл алхимик-любитель, искавший философский камень в собственной моче, что Мюрже шпионил для Толстого и что под Нотр-Дамом скрыты языческие алтари, придутся вам по вкусу.

Evening Standard

Отъезд

К тому времени, когда я попал в Париж, Бастилия уже перестала существовать. На карте, предоставленной туристическим агентством, фигурировала «площадь Бастилии» в восточной части города, но, когда я вышел из метро на станции под названием «Бастилия», то не увидел ничего, кроме уродливой зеленой колонны. Не осталось даже следа развалин. На основании колонны стояла дата, написанная жухлыми золотыми буквами: «июль 1830 г.», и имелась надпись, восхваляющая граждан, отдавших свою жизнь ради защиты «общественных свобод». Французская революция, как мне было известно, произошла в 1789 г. Очевидно, это была какая-то другая революция. Но если король и аристократы попали на гильотину, то кто же так жестоко расправился с защитниками свободы в 1830 г.? Памятник не давал никакого ответа. Потом один мальчик постарше рассказал мне в школе о другой революции.

На мой день рождения родители подарили мне недельную поездку в Париж. Туристический пакет включал проживание в комнате в небольшом отеле неподалеку от Эколь милитер, некоторую информацию о памятниках и дешевых ресторанах, билет на теплоходную прогулку по Сене и купон на бесплатный подарок в Галери Лафайет. В моем чемодане лежало слишком много одежды, кое-какая еда в дорогу и потрепанный томик трудов Шарля Бодлера. Он был моим проводником ко всем тайнам и не поддающимся определению переживаниям, которые заполняли пространство между знаменитыми достопримечательностями. Я прочитал «Табло паризьен» и главу «Героизм современной жизни»: «Парижская жизнь неожиданно открывает удивительные поэтические вещи – чудо окружает нас, мы вдыхаем его, как воздух, но не видим его». Разбирая написанное Бодлером в кафе неподалеку от башни Сен-Жак, я был абсолютно уверен, что увижу его; а дождь за окном размывал лица людей на улице и растворял камни готических построек в тумане.

В течение той недели я сделал и другие интересные открытия. Я нашел небольшой дом на другом берегу реки напротив Эйфелевой башни, в котором Бальзак скрывался от своих кредиторов, чтобы написать «Человеческую комедию». Я поднялся к белому куполу базилики Сакре-Кёр и обнаружил провинциальную деревню, полную кипящих жизнью кафешек и художников, подделывающих одни и те же картины. Я часами ходил по Лувру, забыв о еде и почти ни о чем не помня. Я нашел мощеные средневековые улочки и продуманные граффити, которые, казалось, были написаны высокообразованными людьми с серьезными политическими взглядами. Я проходил мимо безногих и безруких нищих в метро, а в кварталах, о которых не упоминается в карманном путеводителе по Парижу, я видел женщин того сорта, который описан в «Табло паризьен».

В первый день, попытавшись заговорить на языке, который я считал французским, я решил, что наилучшие впечатления от Парижа можно получить путем молчаливого созерцания. Оказалось, что из одного конца города в другой можно пройти пешком за полдня, и я проделывал это несколько раз, пока не начал планировать свой день, отмечая номера автобусных маршрутов. К концу недели маршруты 27, 38 и 92, а также большая часть других маршрутов, по которым ходили автобусы с открытыми задними площадками, были для меня уже старыми знакомыми. Я оставил прогулку на теплоходе на последний день и часть ее проспал. Когда я сел в автобус, отправлявшийся в аэропорт, у Дома инвалидов с чемоданом, распухшим от подержанных книг (я подозревал, что некоторые из них – бесценные сокровища), я уже увидел столько достопримечательностей, что чувствовал лишь небольшую вину за то, что не забрал свой бесплатный подарок из Галери Лафайет.

Одно из самых важных открытий пришло ко мне слишком поздно, чтобы им можно было воспользоваться. В самолете по пути домой в Бирмингем один американец затеял со мной диалог, который, как он, вероятно, надеялся, перерастет в беседу. Он спросил, видел ли я то, что называется Латинским кварталом. Я ответил, что не видел (хотя позднее я понял, что видел его). «Тогда, – сказал он, – вам придется вернуться! Если вы не видели Латинский квартал, вы не видели Париж!»

На следующий год я вернулся с суммой денег, достаточной для двухнедельного пребывания, полный решимости найти работу, что мне и удалось спустя три недели, и тогда я остался в Париже на шесть месяцев. Позже я узнал Париж достаточно хорошо, чтобы понять, что никогда на самом деле не узнаю его. Тяжелые ворота, закрывающие внутренний двор, казались характерной чертой Парижа. У меня появились в Париже друзья, большинство из которых не родились в нем, но с гордостью считали себя парижанами. Они показали мне места, которые без них я так и не смог найти. Все они вели общий для парижан образ жизни: стояли в транспортных пробках (это была форма безделья), парковались не по правилам, защищая свою личную свободу, пожирали глазами товары в витринах, словно улицы были музеем. Они научили меня премудростям разговора с официантами и умению с галантностью разглядывать прекрасных незнакомок. Учась, я читал романы и рассказы и пытался соотнести полученную информацию с видимыми фактами. Я научился отличать одну революцию от другой. Со временем я уже мог объяснить надпись на колонне на площади Бастилии и даже понять некоторые политические граффити. Но в этих специально полученных знаниях всегда было что-то нелепое и несовместимое. Это был багаж человека, путешествующего по истории. Я прочитал все семь тысяч статей в «Историческом словаре улиц Парижа» Жака Иллере и рассмотрел все фотографии, но на улицах Парижа самый ярко освещенный памятник по-прежнему был многоуровневым лабиринтом. Даже когда мое знание французского языка улучшилось настолько, что я мог подслушивать чужие разговоры, толпы людей на бульварах и лица в окнах напоминали мне о том, что изменяющаяся столица с населением в несколько миллионов человек никогда не может быть понята отдельным человеком.

Следующие далее приключения были написаны как история Парижа, рассказанная разными людьми. Книга начинается на заре Великой французской революции и заканчивается несколькими месяцами тому назад. Присутствуют в ней также экскурсы в средневековое и доисторическое прошлое. Прослеживается развитие города от острова на Сене, который был пристанищем для племени паризиев, до растущих как грибы пригородов, которые внушают в настоящее время больший страх, чем в те времена, когда в них бродили разбойники и волки.

Замысел состоял в том, чтобы создать нечто вроде миниатюрной «человеческой комедии» Парижа, в которой история города освещалась бы реальными событиями из жизни его обитателей. Каждый рассказ правдив, каждый представляет собой завершенное целое, но бывает и так, что они перекликаются и пересекаются, что служит вехами во времени и пространстве. Некоторые районы и здания заново появляются на различных этапах, увиденные глазами разных людей и видоизмененные благодаря событиям, навязчивым идеям, провидцам, архитекторам и течению времени.

До конца XVIII в. не было абсолютно точной карты Парижа и немногие его жители уходили далеко от своего квартала. Даже в наше время открытие для себя Парижа или какого-либо другого большого города влечет за собой некоторую дезориентацию и растерянность. Узор улиц, определенная топографическая структура, сочетание климата, запаха, строительного камня и людской суеты создает особое ощущение реальности. Каждый вид (образ, представление) города, каким бы личным или необычным он ни был, принадлежит его истории точно так же, как его общественные церемониалы и памятники.

Одна-единственная точка зрения превратила бы эти типичные приключения в написанное по сценарию путешествие. Средства и ракурсы повествования были естественным образом предложены местом, историческим моментом или персонажем. Каждый рассказ был написан с учетом временного отрезка; он требовал своих собственных объяснений и накладывал на прошлое свои собственные формы этикета. Описания архитектурных изменений в Париже, развитие его полиции и управления, инфраструктуры и жилого фонда, развлечений и революций присутствуют в них, главным образом, потому, что они служат целям рассказа. Ничто не было вставлено в рассказы искусственно, и никто – за исключением барона Османа, Адольфа Гитлера и некоторых президентов республики – не рассуждает о развитии городской канализации или транспортной сети.

Лишь позже турист, который следует по неведомому пути, как ходу мыслей, разобравшись в головоломке улиц на карте, узнает, как много знаний может присоединиться к случайному опыту. Я попытался смоделировать мнемонический эффект долгой прогулки, поездки на автобусе или приключений отдельного человека, чтобы создать ряд контекстов, к которым можно приложить более подробную информацию. Почти каждый историк, занимающийся историей Парижа, отмечает невозможность дать полный рассказ об этом городе, и я совершенно уверен, что показал эту невозможность даже с еще большей очевидностью. Эта книга не предназначена заменить собой аналитическую историю Парижа, некоторые великолепные образцы которой в настоящее время находятся в печати. Но она не так далека от традиционной истории, как могло бы показаться на первый взгляд. Она потребовала проведения стольких же исследований, сколько и «Открытие Франции» – книга, которая была посвящена другим 85 процентам населения; цель не состояла в том, чтобы отнестись к историческим фактам, полученным с большим трудом, как к бесформенной массе глины для лепки. Прежде всего, книга была написана ради удовольствия думать о Париже, и я надеюсь, что и читать ее будут с этой же целью. За время чтения этой книги можно будет расшифровать надпись на каждом могильном камне на кладбище Пер-Лашез, посидеть на террасе каждого кафе между площадью Этуаль и площадью Сорбонны, проехать из конца в конец по дюжине различных автобусных маршрутов или изучить каждый камень от набережной Турнель до набережной Малаке.

Ночь в Пале-Ролле

Каждую среду в семь часов утра летом и в восемь часов утра зимой речной пароходик отправлялся из города Оксер в путь длиной двести километров до Парижа. Особенно зимой это был самый безопасный и удобный путь из Бургундии и с юга. Чтобы проплыть по рекам Ивонн и Сена до Парижа, требовалось всего три дня, и кораблик останавливался среди шпилей и куполов в сердце старого города. Большое плоскодонное судно, выкрашенное зеленой краской и поделенное на каюты с иллюминаторами и просторное помещение со скамейками, вмещало до четырехсот пассажиров-людей и столько же животных, предназначенных для продажи на рынках, расположенных вдоль реки, или для обеденных столов в городе. На борту был камбуз, где готовили супы и рагу для тех, кто приехал без достаточных запасов провианта, а по обеим сторонам находились две уборные для тех, кто слишком много почестей воздавал виноградникам, расположенным по берегам реки.

Богатые путешественники, которые уже преодолели по суше бесчисленное количество лиг (мера длины, приблизительно равная трем милям; одна сухопутная миля – 1609 м. – Пер.), признавали это путешествие приятным приключением, как только привыкали к компании солдат, странствующих торговцев, бродячих музыкантов, монахов и крестьян и армии кормилиц, которые оставили своих младенцев дома и отправились в столицу продавать свое грудное молоко. Поэт, который совершил такое путешествие за несколько лет до начала этой истории, представлял себя на борту одного из кораблей, груженных тварями всех видов, предназначенных для заселения какой-нибудь недавно открытой заморской территории. Пассажиры, нашедшие себе тихое удобное место в этом Ноевом ковчеге за свернутыми в кольца канатами и грудами багажа, наблюдали за ландшафтом, который, казалось, проплывал мимо неподвижного судна как раскрашенные декорации. В те долгие часы безделья и медленного движения вперед в живом смешении представителей социальных слоев некоторые пассажиры ощущали внезапный прилив сил. Мужчины, которые жаждали увидеть достопримечательности Парижа и испытать репутацию парижских женщин, часто оказывались во власти чувств задолго до того, как в их поле зрения попадали башни собора Парижской Богоматери.

Среди пассажиров, которые поднялись на борт судна, отправлявшегося из Оксера утром 7 ноября 1787 г., был молодой лейтенант-артиллерист, недавно назначенный на должность в Баланс (административный центр департамента Дром. – Пер.). Ему было восемнадцать лет, и он не боялся ничего, кроме неловкой ситуации. Ему немного не хватало роста для его высоких кожаных сапог, но он был достаточно горяч, чтобы требовать немедленного удовлетворения от любого человека, который осмеливался назвать его в лицо Котом в сапогах. Инспектор его военного училища в Бриенне (город в департаменте Об. – Пер.) дал ему характеристику близкую к восхищению: «Честный и вдумчивый; поведения самого правильного; всегда отличался в математике; обладает прекрасным знанием истории и географии; недостаточно общителен; станет отличным моряком».

Будучи заядлым читателем Жан-Жака Руссо, молодой человек не оставался глух к красотам речного путешествия, но он был слишком озабочен честью своего мундира, чтобы вступать в пустые разговоры, которые помогали скоротать поездку некоторым из пассажиров. Когда его отправили в полк, расквартированный в Балансе, он один из группы молодых офицеров не воспользовался ночью в Лионе, чтобы посетить бордель. В любом случае, хоть ему и не терпелось открыть для себя Париж, его мысли были заняты более серьезными вещами.

Он только что возвратился домой в первый раз после того, как восемь лет назад уехал учиться в училище. Его отец умер, потратив несколько лет жизни и часть семейного состояния на судебные тяжбы со своими собственными родственниками. Когда молодой человек увидел вновь свой дом, он не почувствовал печали в связи со смертью отца, но когда он обнаружил, что его мать занимается домашним хозяйством, это унижение было для него как пощечина. Его семья имела законные и давние права на благородное происхождение, но правительство Франции обращалось с ее членами так, будто они были неграмотными крестьянами. Им была дана субсидия на посадку тутовых деревьев и организацию шелкового производства в их отсталом районе, но теперь, когда они уже вложили свои деньги в это дело, неизвестный служащий Короны отозвал субсидию. Так как старший брат безуспешно занимался юридической стороной этого вопроса, лейтенанту было предоставлено право вести переговоры с парижскими властями.

Путешествие по дорогам, на которых уже были видны признаки ранней зимы, от берегов Средиземного моря было долгим. Только теперь, когда он подчинился неспешному движению по реке, он начал думать о городе, который ждал его впереди.

Он уже видел Париж однажды, будучи курсантом, когда ему было пятнадцать лет; тогда он приехал туда вместе с тремя своими одноклассниками и монахом из школы в Бриенне. У них было время лишь на то, чтобы купить роман на набережной и прочитать молитву в церкви Сен-Жермен-де-Пре, прежде чем их отправили в Королевскую военную школу, учась в которой за двенадцать месяцев он не увидел в городе ничего, кроме парадного плаца на Марсовом поле. Но, разумеется, он слышал о Париже и его великолепии от членов своей семьи и коллег-офицеров. Он уже читал о его памятниках и сокровищах в исторических и географических справочниках; он изучил его оборонительные сооружения и ресурсы, как иностранный полководец, планирующий вторжение.

Он вспомнил все, о чем читал, и полуправдивые рассказы своих товарищей, когда в его поле зрения появились города-спутники Парижа – Витри и Шуази-ле-Руа, а равнина Берси начала расширяться в северном направлении. Он стоял на передней палубе, глядя вперед, как капитан корабля, молчаливый и серьезный, среди поросят и кур в корзинах и играющих у его ног детей. Он почувствовал, как судно подхватило течение зеленых вод реки Марны при ее впадении в Сену у Алфорта, и коричневая река стала широким и величественным водным путем. Отсюда были издали видны первые шпили Парижа, а глубокие воды еще не загрязнились канализационными стоками и фабриками. По реке плыли длинные плоты из сплавляемого леса, которыми управляли люди дикого вида в плащах из волчьих шкур, и судна, которые везли пассажиров и булыжник из Фонтенбло. На берегах стали появляться прачки. Молодой человек увидел обсаженную деревьями дорогу, по которой ехали экипажи, и длинные деревянные сараи, из которых подкатывали бочонки с вином из Бургундии и центра Франции к ожидавшим повозкам.

На этот раз он знал, что видит город, который вырос, как тысяча деревень, задушенных привилегиями и мелкой конкуренцией. Вместо того шаткого причала должен был бы быть надлежащий порт, который мог соперничать с Лондонским портом. Властям следовало бы построить огромные зернохранилища и склады, которые снабжали бы людей продовольствием в трудные времена. Город, который едва умел поддерживать жизнь в своем населении, не имел права сравнивать себя с древним Римом, а еще меньше – пренебрежительно относиться к провинциалам.

Теперь по обоим берегам тянулись низенькие дома. Пароходик вошел в канал к югу от необитаемого острова Лувьер, заваленного грудами дров, словно галльские леса только недавно были расчищены. За ним были видны высокие дома острова Сен-Луи, а позади них из речного тумана и дыма, поднимавшегося из труб, высилась укрепленная контрфорсами масса собора Парижской Богоматери, подобно корме огромного корабля.

Лейтенант сошел на берег с другими пассажирами на набережной Турнель и указал на свой чемодан носильщику из гостиницы, в которой он собирался остановиться. Затем, предварительно изучив карту и пройдя по маршруту по памяти, он перешел по мосту Понт-о-Дубль и вступил в средневековый лабиринт острова Сите. Заблудившись среди тупиков, он нашел другой берег реки и направил свои стопы через людные улицы к востоку от Лувра. Он пересек улицу Сент-Оноре – главную магистраль, протянувшуюся с востока на запад по правому берегу реки, и свернул на улицу Фур в том месте, где сильное речное зловоние сменили овощные запахи рынка Ле-Аль.

На улице Фур располагались отели с меблированными комнатами, постояльцами которых были преимущественно мужчины, приехавшие заключать сделки на центральных рынках. Лейтенант отправился в отель «Шербур», находившийся рядом с кафе «Ша-ки-пелот». В гостиничном журнале регистрации постояльцев (который уже давно исчез) значилось, что он остановился в комнате номер 9 на третьем этаже и написал свое имя на родном итальянском языке, а не на французском, как стал делать позднее.

Когда его чемодан был доставлен, он заселился и в этом городе, насчитывавшем шестьсот тысяч человек, стал наслаждаться одиночеством. В доме, где он снимал квартиру в Балансе, люди устраивали ему засады, когда он покидал свою комнату каждое утро и когда возвращался вечером; они крали его время и рассеивали его мысли вежливыми разговорами. Теперь он получил возможность свободно думать и проводить исследования, сравнивать свои собственные впечатления с книгами, которые он прочитал, и решать для себя, заслуживает ли Париж своей высокой репутации.

Даже без письменного отчета, который составляет основу этого рассказа – краткого, неполного описания приключения, произошедшего за одну ночь, – было бы легко угадать главный объект, который возбуждал любопытство лейтенанта. В те времена было лишь одно место, которое хотел увидеть каждый приезжий в Париже; и любому путешественнику, который опубликовал рассказ о своей поездке и не упомянул его или сделал вид, что обошел его, как гнездо разврата, нельзя доверять. Говорили, что улицы в его окрестностях – самые оживленные в Европе. По сравнению с ним другие достопримечательности Парижа – Лувр и Тюильри, собор Парижской Богоматери и Сент-Шапель, Бастилия, Дом инвалидов, великолепные площади и сады, мануфактура гобеленов – были почти безлюдны.

В 1781 г. герцог Шартрский, ищущий удовольствий либеральный двоюродный брат короля, который испытывал хронический недостаток наличных денег, начал превращать территорию своей королевской резиденции в удивительный базар, на котором процветала экономическая и эротическая деятельность. Вдоль одного из пассажей были возведены деревянные галереи, образовавшие великолепный дворик. Они выглядели как железнодорожный вокзал (если бы он существовал), вживленный во дворец. Лавочники, шарлатаны и артисты заняли эти галереи еще до того, как их постройка была закончена в 1784 г., и почти мгновенно Пале-Рояль превратился в волшебный город в городе, который никогда не закрывал своих ворот. Если верить Луи-Себастьяну Мерсьеру, «узник мог жить там не испытывая скуки и начинал мечтать о свободе лишь спустя несколько лет». Это место полушутя называли «столицей Парижа».

Ни один человек, который видел Пале-Рояль в 1787 г., не мог сомневаться в прогрессе промышленности и преимуществах современной цивилизации. Там были театры и кукольные шоу и каждую ночь в садах запускали фейерверки. Галереи и пассажи вмещали свыше двухсот магазинов. Не пройдя и нескольких сотен футов, человек, которого не заботила цена или честность лавочников, мог купить барометр, резиновый плащ, рисунок на оконном стекле, экземпляр самой последней запрещенной книги, игрушку, чтобы порадовать самого деспотичного ребенка, коробку румян для его учительницы и какую-нибудь вещь из фланели для жены. Он мог рыться в горах лент, маркизета, помпончиков и атласных цветов. В медленно движущейся толпе он мог оказаться прижатым к незнакомой привлекательной женщине, голые плечи которой сияли при свете ламп, и отправиться дальше спустя мгновение – уже с совершенно пустыми карманами. Если человек был достаточно богат, он мог проиграть свои деньги в игорном доме на первом этаже, заложить свои золотые часы и пиджак с вышивкой на втором и утешиться с одной из женщин, которые проживали в съемных комнатах на третьем.

Там имелись рестораны, достойные императоров, прилавки с экзотическими фруктами, привезенными из пригородов Парижа; а торговцы вином продавали редкие ликеры, доставленные из несуществующих колоний. Все, что делало человека красивым, можно было купить по сказочной цене: лосьоны и притирания, которые отбеливали лицо, убирали морщины или выявляли голубые вены на груди. Немощный старый шевалье мог выйти из Пале-Рояля, превратившись в подмигивающего Адониса с сияющими зубами, стеклянным глазом любого цвета, с черным фальшивым локоном под напудренным париком и молодыми икроножными мышцами в шелковых чулках. Некрасивая девушка, желавшая найти мужа, могла сделать себя желанной, по крайней мере до свадебной ночи, заполучив фальшивые плечи, бедра, ложбинку между грудей, ресницы, брови и веки.

Там были необычные бутики, где одежда игроков и распутников была выставлена в плохо освещенных стеклянных секциях, чтобы на ней не были видны пятна; ее продавали клеркам и мастеровым. Имелись и общественные уборные, где за пятнадцать сантимов посетитель мог подтереться газеткой. Пале-Рояль мог угодить любому вкусу, и говорили, что он создавал стили, которые не существовали раньше. Путеводитель, который был издан вскоре после приезда лейтенанта, рекомендовал мадам Лаперьер, проживавшей «над булочной», которая специализировалась на «стариках и хлыстах», мадам Бонди, поставлявшую иностранок и очень юных девушек (набранных из самых уважаемых монастырей), и модный магазин мадемуазель Андре, «хотя не стоит проводить там ночь, потому что мадемуазель Андре применяет принцип «ночью все кошки серы».

Несмотря на резко отрицательное отношение к этому месту, где каждый мог пялиться на любого человека, и несмотря на отвращение к толпе, лейтенант, по-видимому, уже делал какие-то предварительные набеги на дворцовые сады – возможно, это было утром, когда одетые в лохмотья женщины копались в кустах и водостоках в поисках уроненных монеток и безделушек, или в полдень, когда люди сверяли свои часы по пушечному выстрелу, который производился при помощи солнечных лучей, прошедших через мощную линзу. Во время одной из таких разведывательных вылазок он посетил любимую кофейню Жан-Жака Руссо – «Кафе де ля Режанс», расположенное на площади перед дворцом, где за мраморными столами в огромном зеркальном зале с канделябрами сидели игроки в шахматы. В Балансе он пользовался репутацией шахматиста. В «Кафе де ля Режанс» он проводил свои пешки через всю доску, блестяще вводил в дело коней, явно равнодушный к своим потерям, и всегда приходил в ярость, получив мат.

Отель «Шербур» находился через пять улиц от Пале-Рояля на улице Сент-Оноре. По пути в гостиницу из Министерства финансов, где лейтенант проводил каждый день по многу часов в вестибюле, чтобы узнать ответ на прошение, посланное его семьей, он часто проходил мимо железного ограждения, тянувшегося вдоль галерей. В конце концов он начал исследовать эти галереи (всегда в конце дня после наступления темноты), чтобы удовлетворить свое любопытство и заполнить пробелы в своих знаниях, хотя он ощущал, что этому месту уделяют слишком много внимания и обычно к нему приближаются в таком состоянии души, которое делает невозможным извлечь пользу из этого опыта. В конце концов, Пале-Рояль был тем местом, где человек с философским складом ума и здравым смыслом мог сделать некоторые ценные наблюдения. Как он написал приблизительно год спустя в очерке о счастье, посланном на конкурс, устроенный Лионской академией, «глаза Разума хранят нас от бездны Страсти». В Пале-Рояле он получил возможность своими глазами увидеть иллюзорные холостяцкие радости и опасные последствия современного неуважения к семейной жизни. Человек мог пойти в Пале-Рояль, чтобы увидеть дикарей из Гваделупы или «прекрасную Зулиму», умершую двести лет назад, но изящное тело которой превосходно сохранилось; он мог также увидеть тех цивилизованных чудовищ, которые превратили естественное стремление к здоровью, счастью и самосохранению в грубый поиск животного удовлетворения.

К ночи, о которой идет речь, лейтенант уже провел в Париже почти две недели вдали от своей семьи и товарищей. Он не продвинулся вперед в решении вопроса о субсидии на посадку тутовых рощ, хотя он получил несколько полезных идей на тему административной реформы. Он почувствовал необходимость развлечься. Он прошел мимо Пале-Рояля и Королевской библиотеки к обсаженным деревьями бульварам и театру, где актеры Театра итальянской комедии исполняли свои комические оперы. «Итальянцы» были популярны у любителей легкой музыки и юмористических намеков, а также у джентльменов, ищущих спутниц на одну ночь, которые ценили удобную возможность искать дам, уже ранжированных по цене – от дорогих балконов до дешевых амфитеатров.

В тот вечер в программе была оперетта на историческую тему под названием «Берта и Пепин». Сюжет должен был всколыхнуть воображение честолюбивого молодого офицера. Поступками поразительной храбрости миниатюрный Пепин ле Бреф производил впечатление на солдат, которые дали ему прозвище Коротышка. Он был настолько искусен в политике, что его сделали королем франков, и папа в Сен-Дени возложил на него корону. Заключив своего брата в монастырь, король Пепин покорил готов, саксов и арабов и победным маршем перешел через Альпы в Италию. Скорее Пепин, нежели его сын Карл Великий, был первым правителем европейской империи.

В основе оперетты лежала любовная интрига, имевшая место в жизни Пепина. Неосторожно женившись на властной женщине, притворившейся Бертой из Ла-она, Пепин случайно встречает настоящую Берту в лесу неподалеку от города Ле-Ман. Большеногая Берта (так ее называли из-за ее изуродованной стопы) поклялась никогда не открывать свое истинное лицо, за исключением случая, когда необходимо сохранить девственность. Угрожая лишить ее невинности, Пепин узнает, что она его настоящая королева, и парочка возвращается с триумфом в Париж. Главное, что интересовало публику, озабоченную главным образом сексом, было преследование хромоногой девушки коротышкой королем, воспылавшим к ней страстью.

К концу спектакля молодой лейтенант находился в состоянии волнения, которое легко можно было себе представить. Вечер еще не закончился, и все люди вокруг него возбужденно разговаривали о предстоящей ночи. У него не было желания оказаться в веселой компании, и все же мысль об ужине в одиночку в отеле «Шербур» была невыносима. Он вышел из театра и поплотнее закутался в свою шинель, так как по бульвару дул зимний ветер. Вокруг спешили люди и экипажи, словно день только начался. Побуждаемый внезапным решением, он направился по улице Ришелье к галереям и пассажам, где каждую ночь в свете тысячи ламп разыгрывались драмы.

Приблизительно через час он возвратился в свою комнату под номером 9 в отеле «Шербур». На этот раз он был не один. Когда его гость ушел, он сел за стол, чтобы записать свои наблюдения в большой тетради. Он так и не закончил рассказ, но в дальнейшем продолжал вести свою тетрадь, наверное, в том числе и потому, что ей он доверил событие, имевшее такое большое значение в его юной жизни.

Спустя годы, когда его жизни угрожала опасность, он положил эту тетрадь в картонную коробку, обернутую серой бумагой, и распорядился отправить ее своему дяде на хранение. По счастью, рукопись сохранилась. Столько людей посещали Пале-Рояль, и столь немногие оставили более или менее честные рассказы о том, что они там делали, что ценность рукописи как исторического документа сильно перевешивает ее биографическое значение.

«Четверг, 22 ноября 1787 г. Париж, отель «Шербур».

Я вышел из итальянской оперы и отправился гулять по улицам Пале-Рояля. Взволнованный сильными чувствами, характерными для моей души, я не ощущал холода. Но когда мое воображение остыло, я почувствовал зимнюю погоду и нашел себе укрытие от нее в галереях.

Я стоял на пороге перед железными воротами, когда мой взгляд упал на существо женского пола. По времени суток, покрою ее одежды и ее чрезвычайной молодости я без колебаний заключил, что она проститутка.

Я посмотрел на нее, и она остановилась, но не с тем воинственным видом, какой бывает у других; выражение ее лица абсолютно соответствовало ее внешнему виду. Я был поражен этим совпадением стиля и поведения. Ее робость придала мне смелости, и я заговорил с ней – я, который чувствовал острее других мужчин низость ее профессии и который всегда считал себя запятнанным одним лишь взглядом одной из подобных особ… Но ее бледность, хрупкое телосложение и мягкий голос заставили меня действовать без промедления. Я сказал себе, что либо эта женщина будет мне полезна в наблюдениях, которые я хочу сделать, либо она просто дура.

– Вы, должно быть, очень замерзли, – сказал я. – Как вы можете заставлять себя гулять по этим улицам в такую погоду?

– О, месье, надежда подгоняет меня. Я должна закончить свою вечернюю работу.

Бесстрастная манера, с которой она произнесла эти слова, и ее спокойствие при ответе на мой вопрос вызвали у меня симпатию, и я пошел рядом с ней.

– На вид вы такая хрупкая, – заметил я, – и я удивлен, что вас не тяготит это занятие.

– Но, месье, нужно же чем-то заниматься!

– Может быть, и так, но разве нет занятия, более подходящего для вашего здоровья?

– Нет, месье, нужно зарабатывать на жизнь.

Я был рад, что она, по крайней мере, отвечала на мои вопросы. Ни одна из моих предыдущих попыток не имела такого успеха.

– Чтобы так мужественно переносить холод, как вы, нужно быть родом из северных краев.

– Я родом из Нанта в Бретани.

– Я знаю эти места… Вы должны оказать мне любезность, мадемуазель, и рассказать о том, как вы потеряли девственность.

– Один офицер отнял ее у меня.

– Это вызывает вашу злость? – спросил я.

– О да, в этом вы можете быть уверены.

Когда она произносила эти слова, ее голос приобрел очарование и силу, которые я раньше не замечал.

– Будьте уверены в этом, месье. Моя сестра сейчас хорошо устроена; нет причин, чтобы и со мной не произошло то же самое.

– Как вы попали в Париж?

– Офицер, который опозорил меня и которого я ненавижу всем своим сердцем, бросил меня. Я была вынуждена бежать от гнева моей матери. Появился другой мужчина. Он привез меня в Париж, где покинул меня. Его преемником стал третий, с которым я прожила эти три года. И хотя он француз, служебные дела позвали его в Лондон, где он и находится сейчас… Давайте пойдем к вам.

– Но что мы там будем делать?

– Пойдемте, месье, мы согреемся, а вы получите удовольствие.

Меня не мучили угрызения совести. Я так спровоцировал ее, что она не убежала, когда я сделал ей предложение, которое собирался сделать; моей целью было выдумать честные намерения, которые, как я хотел доказать ей, я не вынашивал…»

В этом месте лейтенант отложил перо в сторону. Без сомнения, остальная часть вечернего приключения едва ли подходила прозаическому стилю, которому он научился в сентиментальных романах. И наверное, по мере того, как он писал и запутывался в своих фразах, он понял, что в своей пьесе главное действующее лицо – не он и в этой тяжелой профессии кроется больше, чем он предполагал.

Наблюдатель был замечен и просчитан задолго до того, как он сделал первый шаг. Она уже видела молодого человека в толпе в его синем мундире, стеснительного и гордого, не столь изящного, каким бы ему хотелось быть, и явно не парижанина. Свое целомудрие он нес, как рекламный щит. Такой мужчина оценил бы робкую юную проститутку, обладающую чувством собственного достоинства в своем затруднительном положении и готовую поддержать разговор на улице. Ему была нужна женщина опытная в искусстве любви, которая дала бы ему почувствовать, что это он ведущий в танце и учит ее всему.

Лейтенант переменил неловкое положение на стуле. В Пале-Рояле действительно надо было еще многому научиться. Своими действиями он показал больше, чем словами, что он получил пользу от уроков: слишком много времени ушло на совершенствование тактики и подготовку почвы. Он превратил потерю своего целомудрия в кампанию, тогда как на нее ушло всего несколько франков и пять минут времени.

* * *

Он остался в отеле «Шербур» еще на несколько недель. В каком-то смысле это была бесполезная поездка. Ему не удалось добиться субсидии на посадку тутовых рощ, что казалось ему предсказуемым исходом в городе лавочников и развратников. Он написал несколько писем и первый абзац по истории Корсики: «И хотя я едва достиг возраста (здесь в рукописи пробел), я испытываю воодушевление, которое более зрелое изучение людей часто вырывает из сердца». Несомненно, он лучше узнал достопримечательности Парижа, но больше никаких записей о своих наблюдениях он не оставил. Если бы он вернулся в итальянскую оперу в декабре, то увидел бы «Испытание любви, или Женщина-невидимка», а не «Английского пленника», премьера которого состоялась через два дня после того, как он поднялся на борт корабля, отплывавшего в Монтеро в канун Рождества. Возможно, он также возвращался в Пале-Рояль, но толпа людей была такой плотной, а очаровательная девушка из Бретани редко испытывала недостаток в клиентах. Маловероятно, что он еще хоть раз видел свою первую любовницу.

Сама женщина известна нам только по рассказу лейтенанта. Даже такое небольшое количество подробностей необычно. Официальная статистика показывает, что из двенадцати тысяч семисот парижских проституток, знавших место своего рождения, пятьдесят три приехали из той части Бретани, что и она. Но к цифрам не прилагаются никакие имена, кроме обычных прозвищ – Жасмин, Абрикос, Змея, Инженю и т. д. Нет ничего, что подтвердило бы ее рассказ о том, как она была опозорена и брошена. Возможно, ее спутник – если таковой существовал – возвратился из Лондона и спас ее из Пале-Рояля. Или, быть может, подобно жене бальзаковского полковника Шабера, ее подобрали в галереях, усадили в экипаж и поместили в первоклассную гостиницу. Два года спустя после приезда молодого лейтенанта, когда Пале-Рояль стал центром революционной деятельности, она, возможно, присоединилась к своим «сестрам по оружию» на историческом митинге у фонтана, когда «юные леди из Пале-Рояля» поклялись обнародовать свои обиды и потребовать справедливого вознаграждения за свои патриотические труды:

«Союзники изо всех уголков Франции, собравшиеся в Париже, не имеющие причин жаловаться на нас, сохранят приятные воспоминания о том, на что мы шли, чтобы оказать им радушный прием».

Ее положение было лучше, чем положение других проституток в других частях города, и могло помочь ей пережить эти тяжелые годы. Когда Франсуа-Рене де Шатобриан вернулся из ссылки в Англию в 1800 г. и проехал по разоренным землям мимо безмолвных церквей и чернеющих фигур в заброшенных полях, он был поражен, обнаружив, что в Пале-Рояле по-прежнему звучит веселье. Маленький горбун стоял на столе, играл на скрипке и пел гимн генералу Бонапарту, молодому первому консулу Французской республики.

Своими достоинствами и обаянием
Он заслужил быть их отцом!

Если на момент встречи с лейтенантом ей было восемнадцать, то тогда она бы приближалась к концу своей профессиональной карьеры. (Большинство парижских проституток были в возрасте от восемнадцати до тридцати двух лет.) После революции жизнь стала тяжелее. Всякий раз, когда генерал Бонапарт посещал Театр Франсе и оставлял свою карету у Пале-Рояля, солдат посылали «чистить» бордели, чтобы первый консул не подвергся приставаниям, которые привели бы его в замешательство. Еще позже, когда молодой лейтенант уже завоевал пол-Европы, женился на австрийской принцессе и сделал свою мать самой богатой вдовой Франции, проституток из Пале-Рояля стали штрафовать, сажать в тюрьму, подвергать медицинским осмотрам или отправлять с позором в их родные провинции.

Но даже Наполеон Бонапарт имел маленькое влияние на «столицу Парижа». Если верить одному английскому путешественнику, Пале-Рояль остался «водоворотом разгульной жизни, затянувшим в себя многих молодых людей». Его слава распространилась по всей империи и за ее пределами. В глубине России казаки говорили о нем как о легендарном месте, и, когда армии с востока пересекли границы рушащейся империи, офицеры вдохновляли своих солдат рассказами о Пале-Рояле, утверждая, что, не увидев этого дворца распутства и не вкусив его радостей, ни один человек не может называть себя мужчиной или считать свое образование законченным.

Человек, который спас Париж

1

Хотя это произошло в городе, каждая извилистая улочка и закрытое ставнями окно которого могли рассказать свою историю, можно было ожидать, что цепочка катастрофических событий, начавшихся 17 декабря 1774 г., оставит долго не стирающийся след в истории Парижа. На протяжении нескольких лет они угрожали затмить все войны, революции, эпидемии чумы и случаи массовой резни, которые когда-либо омрачали двадцать квадратных километров, расположенных между Монмартром и улицей Монтань-Сент-Женевьев. И все же прошло почти двести лет с того момента, когда историк хотя бы упомянул о них. Возможно, это окажется уроком: так много людей предпочли жить в городе, который поэты обычно называли адом, потому что он предлагал бесценный дар забвения. Бесконечная парижская суета унесла с собой все, подобно дождю, который смыл отбросы ста тысяч домов в Сену.

Первый признак чего-то нехорошего появился в субботу днем, за неделю до Рождества 1774 г. Главные таможенные ворота на южной окраине города были, как обычно, запружены транспортом. Париж наполнял свои рынки и магазины для предстоящего праздника, и даже в конце года путешественники вынуждены были долго ждать, прежде чем им удавалось войти в этот ад и начать окончательный спуск к шпилям, скрытым за завесой дыма.

Таможенники взимали плату за все, что попадало в город. Каждое транспортное средство, пассажир и предмет багажа должны были быть обысканы с целью «не пропустить любую вещь, запрещенную указом короля». Торговцы вразнос и молочницы, усталые пешие крестьяне, тянущие ручные тележки, груженные зимними овощами, обляпанные грязью пассажиры из направляющегося на север дилижанса – все они были вынуждены ждать в общей очереди.

Некоторые из них сидели в саду близлежащей мельницы и пили не облагаемое акцизом вино; другие стояли у заграждения и обменивались новостями и сплетнями. В тот день собралась группа людей, чтобы наблюдать за разгрузкой винных бочек с телеги. Колесный мастер нагревал кузнечный горн, чтобы починить сломанную ось. Возчик, который выехал из Орлеана еще до зари, попал в большую яму на дороге на последнем отрезке пути до Парижа. В любом другом месте во Франции выбоина на дороге – даже такая глубокая, что в ней могла бы утонуть лошадь, – осталась бы незамеченной, но эта яма появилась внезапно на большой дороге, ведущей на юг, в Орлеан. В далекие времена, когда Париж был небольшим городом, расположенным на острове посреди реки Сены и застроенным хижинами, по дороге курсировали быстроходные колесницы галлов, и, двигаясь по этой же великолепной улице, легионы Лабиена (Тит Лабиен – древнеримский полководец, легат Юлия Цезаря во время Галльской войны. – Пер.) нанесли сокрушительное поражение армиям племени паризиев в 52 г. до н. э. Теперь, в 1774 г., это был самый оживленный отрезок дороги в королевстве. Иногда, когда движение не задерживалось домашним скотом, более десяти транспортных средств проходили через таможню за час.

Огромное значение для всех очевидцев события имело то, что эту часть дороги называли улицей Денфер, Адовой улицей (Rue d’Enfer). Никто не знает, как эта улица получила свое зловещее название. Возможно, изначально это было галльское слово, означающее «ярмарка», или оставшееся в языке словесное обозначение чего-то сделанного из железа – быть может, ворот, которые отмечали границу города. Многие говорили, что эта улица известна как Адова, потому что в этом квартале раздавалось много криков и ругани, но другие замечали, что тогда такое название должны были бы носить почти все улицы Парижа. Третьи, веря в то, что названия говорят о будущем и прошлом, связывали его с древним пророчеством, которое гласило, что однажды все храмы, таверны, монастыри и еретические школы Латинского квартала поглотит бездна преисподней. Однако образованные люди предпочитали более научное происхождение названия:

«Этимологи утверждают, что во времена римлян улица Сен-Жак называлась Via Superior («верхняя дорога»), тогда как эта улица, располагаясь ниже, носила название Via Inferior или Infera. Путем искажения и сокращения название превратилось в Enfer»[1].

Около трех часов дня толпящиеся у таможенного шлагбаума люди увидели зрелище, которое могло бы решить вопрос раз и навсегда: крыши зданий Парижа слегка изменили угол наклона по отношению к горизонту. Мгновением позже раздался звук, будто делает вздох и потягивается великан. Скот, который проходил через ворота, охватила паника, и животные стали пятиться к шлагбауму. Все увидели бегущего мужчину, на голову которого был натянут капюшон. Позади него на дороге вздымалось облако, а дома, расположенные за улицей Денфер, внезапно стали видны. Вдоль восточной стороны самой улицы Денфер, протянувшись к центру Парижа, как оказалось потом, на четверть мили, разверзлась трещина и поглотила все дома.

Как и ожидалось, расщелина была названа «вратами ада», и ввиду случившегося только самый педантичный этимолог мог бы сомневаться в поистине сатанинском происхождении названия этой улицы.

2

Спустя чуть более двух лет после случая на улице Денфер по улице Гренель через предместья Сен-Жермен двигался, колыхаясь, портшез с роскошной обивкой. Ночью выпал небольшой дождь и превратил песчаные улицы в грязь. Новый инспектор каменоломен спешил на свою первую условленную встречу. Он глядел в окошко заляпанного грязью паланкина, вспоминая дни, когда он ходил по аристократическому предместью пешком. Он изучал эти великолепные фасады, останавливаясь, чтобы зарисовать фриз или круглое окно, поражаясь, как архитектор сумел изогнуть конюшни и служебные помещения в ромбовидную фигуру и создать двор, достаточно широкий для того, чтобы любой гость оробел, прежде чем доберется до парадного входа. Он делал наброски карнизов и портиков, на которые брызгала вода, льющаяся из пастей медных дельфинов, под высокомерными взглядами привратников, одетых по-королевски.

Для Шарля-Акселя Гийомо, взгляды которого нам известны по его многочисленным памфлетам и характер которого является в некоторых отношениях ключом к последующим событиям, Париж всегда был городом закрытых дверей. Его гербом – а это был корабль с девизом, позаимствованным у старинной корпорации лодочников Сены: Fluctuat пес mergitur («Зыблем, но не потопйм») – вполне могли быть ворота вместо корабля: прочная преграда из дуба и железа с девизом из «Ада» Данте: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!»

Когда он был молодым архитектором в Риме, его не раз с улицы затаскивал к себе какой-нибудь аристократ, который хотел показать профессиональному взгляду художника сокровища, которые скрывались за осыпающимся фасадом. В Париже человека, который просил разрешения войти, чтобы рассмотреть шедевры домашней архитектуры, но у которого не было необходимого – титула и пары белых манжет, – надменный слуга с благословения своего хозяина без разговоров прогонял. Иногда он видел смешную маску из румян и свинцовых белил, насмешливо улыбающуюся из верхнего окна.

Италия доказала свое превосходство, объявив художественные конкурсы для всех народов Европы и наградив его, Шарля-Акселя Гийомо, призом Рима в области архитектуры, когда ему было всего двадцать лет. Хотя его родители были французами, случайное рождение в Стокгольме, где его отец торговал, лишили его права на любую стипендию, которую могли получать французы. Он был вынужден пробивать себе дорогу из безвестности лишь с помощью таланта и решительности. Его иностранное происхождение, по крайней мере, оградило его от нелепой заносчивости, которая заставляла французов полагать, что собор, который нужно было подпереть, как разваливающийся сарай, не уступает греческому храму. Не было простым совпадением то, что его архитектурные изыскания лучше всех оценил человек, который был вынужден жить в изгнании. «Ваши наблюдения доставляют такое же удовольствие, сколь они поучительны, – написал ему Вольтер в письме. – Мне по-прежнему интересен Париж, как могут быть интересны старые друзья, которых любишь со всеми их недостатками, – город с кривыми улочками, рынками посреди дороги, домами и даже фонтанами без воды! Утешительно знать, что монашеские ордена имеют необходимую для них территорию. Без сомнения, все наладится в течение следующих пяти-шести веков. А тем временем я желаю вам успеха, которого заслуживает ваш огромный талант».

Портшез обогнул зеленые от тины стены церкви Сен-Сюльпис и стал подниматься вверх по улице Турнон к Люксембургскому дворцу. Это не было частью Парижа, в которую он лично сделал заметный вклад, и он мог почувствовать негодование при виде явных дефектов некоторых памятников. На этой поздней ступени его карьеры работой, принесшей ему самую большую выгоду, было ухаживание за мадемуазель Ле Блан, чье бесспорное очарование заключалось в том, что она была дочерью главного архитектора города. Даже будучи зятем господина Ле Блана, Гийомо изо всех сил старался сделать себе имя. Он уже построил несколько роскошных загородных домов в провинциях и аббатство на развалинах монастыря в Везелее, но в Париже он был известен главным образом как архитектор казарм. Его талант поддерживать вычурную работу других людей принес ему немалые, но бесславные заказы.

Он женился на мадемуазель Ле Блан шестнадцать лет назад. Теперь, когда ему было хорошо за сорок, это был высокий мужчина с каменным лицом и головой, которую легко можно было назвать черепом. Он носил парик, сильно сдвинув его назад, наверное, для того, чтобы продемонстрировать в полной мере свой высокий лоб. Эффект был несколько отталкивающим, но при определенном освещении можно было увидеть намеки на робость и угрюмость, навевающие мысли о глубоких и частых раздумьях и даже определенном благородстве духа, которое нуждалось только в признании, чтобы расцвести. Его душевные волнения были скрыты слишком глубоко, чтобы их можно было разглядеть, и он редко выражал их, за исключением изданных в печатном виде. У него имелись две дочери, несколько протеже и могущественные связи, и он не видел необходимости иметь друзей в профессиональной сфере.

Даже в этот день, открывавший новый этап в его жизни, Шарль-Аксель Гийомо был больше задумчив, чем взволнован. Он был полностью готов к тому, что его планам будут мешать недалекие люди и скромные бюджеты. «Несчастлив творец, – написал он, – так как даже еще до того, как его идея достигнет совершенства, она искажается невежеством и завистью». Он уже набросал план разгромного памфлета «О вреде, причиняемом архитектуре невежественными и чрезмерными нападками на расходы на строительство общественных памятников» и испытывал не только воодушевление при мысли о должности, которую собирался принять. Дурным знаком было то, что портшез поставили на землю в конце улицы Вожирар. Что-то впереди мешало движению. Король назначил его на должность 4 апреля. Благодаря невероятной медлительности министерства сейчас было уже 24 апреля, и ему явно было суждено опоздать на свою первую встречу.

Его цель состояла в том, чтобы исследовать место обрушения, которое произошло в 1774 г., и оценить надежность работ, выполненных одним из королевских архитекторов месье Дюпоном. На следующий день после открывшихся «врат ада» на улице Денфер Дюпон лично спустился в расщелину на глубину двадцати пяти метров. При свете факела он увидел коридор, протянувшийся на север вдоль улицы по направлению к Сене. Оказалось, что это древняя каменоломня, вырытая горняками, которые ничего не знали об искусстве ведения земляных работ. В нескольких местах коридор перегораживали обвалы, которые образуются, когда свод подземного коридора проваливается. По мере насыпания камней в сводчатое пространство образуется конус из булыжников, который поднимается вверх. Округлую верхушку груды камней, известной как cloche[2], обычно можно увидеть только тогда, когда карстовую воронку пробивают и когда любое строение, выглядевшее прочным, внезапно исчезает с поверхности земли.

Стены из булыжника укрепляли каменщики, которые висели на длинных канатах. Только один человек упал вниз, но, проведя три часа в темноте, в течение которых он воображал себе то, что в принципе не могло существовать, он был поднят наверх с помощью лебедки и через несколько дней поправился. Улица была вновь открыта для проезда транспорта через поразительно короткое время, и Дюпон получил поздравления с быстро сделанной и эффективной работой. Новый «Словарь города Парижа» посвятил ему специальный раздел, используя слова, которые кому-то могли показаться неумеренными:

«Такие люди, как господин Дени [они имели в виду Дюпона], являются драгоценным даром для общества. На своем примере он доказал, что неустрашимость при защите граждан – прерогатива не только военных и что другие люди тоже готовы ступить в провал, чтобы сохранить жизнь своих соотечественников».

Там, где кончалась улица Вожирар, площадь, в которую вливалась протянувшаяся от Сены улица Ла-Арп, была заполнена экипажами. Улица Денфер была перекрыта полицией, и даже портшез не смог бы проникнуть за кордон. Шарль-Аксель вылез из портшеза и стал протискиваться сквозь толпу. В месте слияния улиц Сен-Гиацинт и Денфер он показал жандарму копию королевского указа. В нем говорилось, что «господин Гийомо» должен «посетить и провести разведку в каменоломнях, вырытых в городе Париже и прилегающих районах, чтобы составить заключение о масштабах вмешательства и проведения раскопок, которые могут нанести вред прочности фундаментов зданий». Жандарм убедился, что у господина имеется соответствующий мандат – он был одет в вышитый сюртук и источал приятный цветочный запах, – и провел его за заграждение.

Несколько человек собрались на восточной стороне улицы, как раз напротив монастыря Фойан-дез-Анж-Жардьен. Любому человеку, обладай он опытом Гийомо, не нужно было спрашивать, что произошло. В воздухе висел слабый запах, который он сразу же узнал: словно впервые за много веков открылась дверь погреба. Стены вдоль улицы, казалось, были целы, но на другой стороне от ворот просевшие фасады из крепких стеновых блоков были безошибочным признаком. Он вошел во двор и увидел аккуратную карстовую воронку диаметром около шести метров. Подойдя к ее краю, он стал всматриваться вниз. Он оценил глубину провала – пять метров. Сам провал мог протянуться еще на двадцать – двадцать пять метров.

И только когда он увидел инженеров, с которыми договорился встретиться на месте более раннего провала, его поразило значение новой карстовой воронки. Она появилась по крайней мере на километр ближе к центру Парижа, чем провал, появившийся в 1774 г. Это был не какой-то щебневый район, застроенный лачугами и ветряными мельницами, у таможенного шлагбаума; это был сам Париж с его памятниками и шпилями. Оттуда, где стоял, он мог увидеть купол церкви Валь-де-Грас, башни полудюжины церквей и дальше вниз по улице, на границе старой Римской дороги – купол Сорбонны и башни собора Парижской Богоматери.

Возможность провала улицы Денфер под землю была поразительна сама по себе, не говоря уже о том, что геологические породы под улицей дождались, так сказать, того самого дня, когда он занял должность инспектора каменоломен. Суеверный человек мог бы вообразить, что эти проволочки со стороны министерства были подстроены какой-то неизвестной силой, а постепенное развитие трещины и провал каждого последующего пласта были приурочены к тому, чтобы вызвать катастрофу 24 апреля 1777 г. Но Шарль-Аксель Гийомо прожил в Париже достаточно долго, чтобы знать, что совпадения случаются каждый день. Источник его волнения был скрыт внутри, в памяти о тех долгих годах, когда его талант задыхался в заточении. Он стоял на краю дыры и, видя быстро падающие в темноту камни, размышлял о зияющей ране в основании города, подобно исследователю, пристально вглядывающемуся в берега нового материка.

3

Несколько дней длились предварительные исследования каменоломни под улицей Денфер. Гийомо не удивился, когда один из горнорабочих сказал ему о загадочных следах. В одной из сводчатых пещер ровный слой вековой пыли был нарушен, как будто на ней оставил свой след длинный хвост. Рабочий, который носил на шее саше с раздавленным чесноком и камфарой (у горняков проверенное средство защиты от ядовитого газа), рассказал Гийомо о фигуре с неясными очертаниями, которую он видел убегавшей по тоннелю. За собой она оставила «странный запах». Другие горнорабочие впоследствии говорили, что эта фигура «зеленого цвета» и «очень быстрая», из чего был сделан вывод, что это существо могло видеть в темноте.

Даже случившееся не так давно событие всегда, кажется, можно связать с древней легендой. И хотя о подземном существе уже сообщали раньше, стали говорить, что всякий, кто видел «зеленого человека», непременно умрет или потеряет родственника в течение года. Дядя одного из горнорабочих умер спустя месяц после начала работ, так что эта легенда, очевидно, была правдивой…

На первом этапе укрепления грунта он разделил своих рабочих на три команды. Команда «раскопщиков», состоявшая из рабочих-мигрантов, должна была расчистить коридоры от булыжников. Затем команда «каменщиков» начала бы укреплять своды столбами, используя камень, извлеченный раскопщиками. Смотровые колодцы с улицы были проложены через регулярные интервалы, вызывая закрытие дорог и всеобщее негодование. И наконец, «картографическая» команда должна будет составить карту подземного лабиринта в масштабе 1:216 – это означало, что карта заброшенной каменоломни должна была быть более подробной, чем когда-либо сделанная любая карта улиц Парижа.

Самыми серьезными препятствиями были многочисленные груды осыпавшихся камней. Удаление одной из таких возвышающихся груд булыжников было рискованным делом, и поэтому каменщики, следуя архитектурным планам, предоставленным природой и усовершенствованным господином Гийомо, превращали каждую такую груду в красивый закрученный конус каменной кладки, который, возможно, был скопирован с какого-нибудь необычного, перевернутого вверх ногами собора. Менее выдающийся архитектор заполнил бы пустоту камнями и песком; Гийомо создавал просторные своды и портики. Грубо вырубленные тоннели были украшены песчаником и облагорожены стенами, облицованными известняком. На гладких поверхностях, которые могли бы стать украшением залитого дневным светом проспекта, были вырезаны выпуклые рамы и вставлены надписи – нарисованные или выгравированные, – которые указывали место в последовательности проводимых работ, имя архитектора работ (буква «Г» означала «Гийомо») и дату:

До конца 1777 г. и на протяжении следующего года Шарль-Аксель Гийомо приводил в соответствие свои тоннели и улицы над ними. Он прорыл одинаковые коридоры под фасадами домов по обеим сторонам улицы, предоставив укрепление зданий их владельцам. (Это было отчасти потому, что хозяин дома по закону владел землей под своим домом: он мог, если хотел, попытаться выкопать подвальный этаж до самой преисподней.) Но зеркальное отражение улиц и создание подземного образа города давало также определенное удовлетворение. Названия улиц были выгравированы на каменных плитах; цветок лилия указывал на близость монастыря или церкви. Только в нескольких удаленных кварталах были пронумерованы дома (для расквартировки войск), так что Гийомо разработал свою собственную систему нумерации и применял ее столь последовательно, что в том не населенном людьми мире, где на каждой стене значился инициал G, любой человек мог найти дорогу легче, чем в перенаселенном лабиринте наверху.

Впервые со студенческих лет в Риме он обнаружил у себя состояние близкое к удовлетворению. Раньше он боялся, что должность инспектора каменоломен окажется чуть значительнее должности прославленного каменщика, но по мере продвижения работы он видел вокруг себя неразрушимые свидетельства своего собственного таланта. Находясь в двадцати пяти метрах под Латинским кварталом, он познал тихую радость человека, который посвящает себя душой и телом одной-единственной страсти.

Ввиду обвинений, которые вскоре были выдвинуты против него, следует также отметить, что он был верным другом любого человека, каким бы скромным ни было его происхождение, разделявшего его страсть. Дважды в день горнорабочим позволялось подышать воздухом и ощутить солнечное тепло. Один из горнорабочих, старый солдат, предпочел проводить свободные часы под землей, вырезая точную копию форта Маон, во взятии которого он участвовал в 1756 г. Однажды, когда он работал с долотом над своей моделью, рухнуло перекрытие. Гийомо приказал в память о нем возвести памятник:

«Здесь, после тридцати лет яростных битв, встретил свой конец этот храбрый ветеран; он умер, как и жил, служа королю и своей Родине».

Одному поэту было поручено написать хвалебную речь работам по укреплению грунта. Так как работа была далека от завершения, можно было сказать, что инспектор каменоломен искушает судьбу. Все же темой панегирика был не сам архитектор, а благотворное искусство, творцом которого он был:

Без этого искусства, великая сила которого несет его вес,
Огромная столица и все ее каменные дворцы,
Заставляющие свой древний фундамент скрипеть и стонать,
Исчезли бы в недрах земли, откуда они и возникли.

Вероятно, невежество и зависть неизбежно должны были попытаться разрушить его работу. Дюпон, работы по укреплению грунта которого оказались недостаточными, попытался поднять среди горнорабочих бунт, сказав им, что им недоплачивают. В отзывающихся эхом коридорах Министерства финансов он нашептывал, что Гийомо проматывает общественные деньги, тратя миллионы ливров на ненужные шедевры, тогда как они могли бы быть потрачены на улучшение санитарных условий, дороги и национальную оборону.

Гийомо обращал на эти нехорошие слухи меньше внимания, чем, возможно, следовало бы. Но они достигли его ушей точно в тот момент, когда до его сознания дошла ужасная правда, по сравнению с которой махинации его соперника были просто паучьей паутиной в бездонной пропасти.

4

Когда отдельные части подземной карты были составлены вместе, Шарль-Аксель увидел прошлое города, развернувшееся перед ним как галерея художественных полотен. Галлы и римляне добывали камень для своих построек из открытых каменоломен рядом с Сеной. В конце концов они стали копать в холмах, расположенных к северу и югу, следуя древнему руслу реки. По мере того как город разрастался за пределы острова по обоим берегам, каменоломни становились глубже, и Париж начал уничтожать свой собственный фундамент – брать песок для производства стекла и плавки металлов, гипс для штукатурки, известняк для стен, зеленую глину для кирпичей и изразцов. Огромные колеса когда-то разлиновали улицу Сен-Жак: лошадь, которая проходила по кругу пять километров, могла с помощью лебедки поднять на поверхность шеститонный блок известняка. Часть самого лучшего строительного камня, который пошел на возведение собора Парижской Богоматери, Пале-Рояля и особняков в квартале Маре, была взята из-под улицы Денфер. Горнорабочие добыли там столько камня, насколько им хватило смелости, оставив его в достаточном количестве для того, чтобы поддерживать кровлю выработки. Спустя годы другие горняки обнаружили выработанные каменоломни и стали копать глубже до пластов, залегавших ниже. Основание каждой выработки тогда становилось кровлей для последующей выработки, так что теперь, вместо того чтобы найти прочный камень под полом тоннеля, Гийомо неожиданно столкнулся с обширными пустотами, поддерживаемыми лишь несколькими качающимися кучами камней.

Находясь глубоко под поверхностью земли, он мог услышать грохот экипажей наверху. Наверное, в такой момент он осознал весь ужас ситуации: огромный вес всех улиц и домов на левом берегу Сены не держался ни на чем, кроме тонких столбов известняка.

Непоправимое разрушение половины Парижа было бы катастрофой, соперничающей с великим Лиссабонским землетрясением (произошло в 9.20 утра 1 ноября 1755 г. – Пер.). Но была и другая угроза – личного характера. Во время долгих часов, проведенных под землей, его понимание своей задачи изменилось. Теперь его собственные архитектурные чудеса поддерживали город. Они тоже будут уничтожены, если те слабые подпорки не выдержат.

В таких обстоятельствах его можно было извинить за то, что он отмахивался от препятствий, чинимых на его пути завистливым Дюпоном.

Будучи человеком, который мог спасти Париж, Гийомо имел возможность призвать на помощь полицейских и шпионов. Некоторые горняки и вдовы горняков, которые поддались на уговоры и обратились с прошением к королю повысить заработную плату, были отправлены в тюрьму. Сам Дюпон оказался под надзором. Был проведен обыск в его доме, а ему пригрозили ссылкой в дальнюю провинцию. Ему предложили обдумать, насколько неприятна перспектива «быть оставленным гнить в подземной тюрьме Бастилии». Когда он почувствовал, что земля уходит у него из-под ног, он подписал документ, который был, по словам Гийомо, «написан его собственной рукой, без принуждения и в своем собственном доме»; в нем он объявлял о своем немедленном уходе в отставку и признавал, что Шарль-Аксель Гийомо – человек безупречной честности.

* * *

На протяжении следующих десяти лет даже в самых глубоких и опасных коридорах горняки иногда видели высокую фигуру господина Гийомо, обходящую безмолвные улицы своего подземного царства; его лицо было бледно, словно покрытое свинцовыми белилами. Никто не подвергал сомнению его решения и не пытался сократить финансовую смету. Каждая линия, которую он проводил на листах бумаги, превращалась в прочную реальность. В то время как непокорные королевские министры ворчали на продолжающиеся расходы Версаля, Гийомо, не привлекая общего внимания, строил самый большой архитектурный ансамбль в Европе. Если бы все эти коридоры можно было соединить в один, он достиг бы Центрального Французского массива, находящегося на расстоянии трехсот километров. Для составления карты подземного мира было привлечено больше картографов, чем те, которые работали над картой всего королевства под руководством Кассини. Когда он обнаружил часть римского акведука длиной в полтора километра, который питал водой бани на улице Ла-Арп, он перестроил и усовершенствовал его, соединив с отремонтированным акведуком Медичи, который шел к Люксембургскому дворцу и Пале-Роялю. Он украсил его карнизами прекрасной формы и создал во тьме проспект для триумфального течения в город пресной воды.

Находясь вдали от дневного света, Гийомо достиг такого состояния профессиональной исполнительности, при котором само понятие счастья стало неуместным. Его понимание прошлого Парижа теперь выходило за рамки той информации, которую можно было найти в книгах. Он собрал коллекцию забавных каменных зверушек и несколько загадочных образований, которые он принял за окаменелые фрукты. Он не сомневался в том, что там, где он ходил, когда-то был океан. Один из горнорабочих, моряк из Бретани, утверждал, что узнал остатки корабля в пласте спрессованного ила. Наверное, более двух тысяч лет назад сильное наводнение принесло с собой глыбы порфира и гранита с юга. Люди, которые жили там задолго до галлов, должно быть, видели, как их поселение было уничтожено невообразимой катастрофой.

Он увидел собственными глазами, как мало осталось от города, который римляне называли Лютецией (древнее поселение паризиев на месте современного Парижа. – Пер.), – разрушенный акведук, несколько кирпичных стен и фонтанов, немного монет и разбитые бюсты. Он знал, что его собственное творение переживет город. Когда века превратят Лувр и Тюильри в пыль, труды Шарля-Акселя Гийомо будут единственным свидетельством того, что Париж когда-то был велик.

Его подземному королевству не хватало населения.

Однажды жители расположенной на другом берегу реки улицы Де-ла-Ленжери обнаружили в своих погребах разлагающиеся трупы. Кладбище Невинных появилось в IX в. за пределами города. Им пользовались в течение девятисот лет. По мере его заполнения землю медленно распирало, и наконец одна из сохранившихся стен не выдержала.

Гийомо сразу же порекомендовал перевезти все останки девятисотлетней давности в склеп, который он предложил установить в укрепленных каменоломнях. План был принят. Вдобавок было решено, что все другие трупы, загрязняющие окружающую среду города, тоже будут перенесены в это же место.

За шлагбаумом таможни на улице Денфер находилась улица под названием Ла-Томб-Исуар. Своим зловещим названием она была обязана древней надгробной плите, которую местные жители считали могилой сарацинского великана по имени Исуар, который угрожал Парижу во времена Крестовых походов. Под этой улицей Гийомо подготовил место площадью двенадцать тысяч квадратных метров со входом с улицы Денфер. В память о Риме он назвал этот склеп Катакомбами.

Самое масштабное перемещение умерших парижан началось в 1786 г. Больше года жителям нескольких кварталов не давали спать горящие факелы, поющие священники и повозки, с которых иногда падали на землю части человеческих тел вдоль всего их маршрута. Этот процесс длился пятнадцать месяцев, в течение которых была представлена вся история Парижа. Там были монахини с монастырских кладбищ и прокаженные, которые когда-то были захоронены за пределами городских стен. Жертв Варфоломеевской ночи сваливали в одну кучу вместе с католиками, которые их убивали. Некоторые из самых древних костей были привезены с незарегистрированных кладбищ. Это были останки мужчин и женщин, которые умерли прежде, чем святой Дионисий крестил город в III в. Говорили, что количество скелетов, совершивших переезд в Ла-Томб-Исуар, было в десять раз больше, чем живое население Парижа.

Гийомо ждал прибытия миллионов тел умерших, прежде чем закончить свой шедевр. В Монруже (южный пригород Парижа. – Пер.), за пределами улицы Денфер, скелеты свалили в одну яму. Болтающаяся цепь разбрасывала кости при их падении и не давала им загромоздить шахту. На дне их расставляли в колонны и ряды. Там были стены из больших берцовых и бедренных костей, декоративные фризы из черепов и «другие декоративные композиции в соответствии с характером указанного места». Архитектурное великолепие некрополя было таково, что ужас перед смертью заглушался множеством скелетов.

Через несколько лет после этого великого переселения умерших революция превратила Париж в ад на земле, и Катакомбы приняли безымянные кости аристократов, которые погибли в этом колоссальном перевороте. Сам Гийомо провел какое-то время в тюремной камере, став жертвой клеветы недовольных рабочих и своей тесной связи с бывшим режимом. Но его не покидала радость оттого, что он знал: его достижения будут жить вечно. Он был освобожден из тюрьмы в 1794 г. и, продолжая оставаться на посту инспектора каменоломен, занял пост директора фабрики по производству гобеленов, на котором трудился до самой смерти в 1807 г. Половина его взрослой жизни была посвящена спасению Парижа.

Он был похоронен на кладбище Святой Катерины на востоке города между улицей Гобеленов и улицей Денфер, но когда в 1883 г. стали производить раскопки на оставшихся кладбищах Парижа, надгробный камень с могилы Гийомо исчез. Его кости были собраны вместе со всеми другими, отнесены в склеп, который он построил, и вставлены в стены. Сейчас где-то там, в этом огромном храме кальция и фосфата, Шарль-Аксель Гийомо по-прежнему не дает Парижу исчезнуть в пустоте.

5

Человек, который спас Париж, умер двести лет назад. Почти столько же лет о нем не упоминалось ни в одной истории Парижа. Люди, которые разрушили или вызвали разрушение больших частей города, увековечены в названиях улиц и статуях, но нет мемориалов, посвященных работе Шарля-Акселя Гийомо. Боковая улочка рядом с Лионским вокзалом носит имя Гийомо, но она была так названа в честь местного землевладельца и никак не связана с Шарлем-Акселем.

Он мог бы оценить это как неблагодарность или как молчаливое признание того, что долг невозможно возвратить. Но, возможно, город Париж просто не хочет напоминать своим жителям и гостям о том, что лежит у них под ногами.

Часть улицы Денфер (Rue d’Enfer), провалившаяся в 1777 г. в первый рабочий день Гийомо в новой должности, в 1859 г. была включена в новый бульвар Сен-Мишель. В 1879 г. оставшуюся часть улицы переименовали в Денфер-Рошро (Rue Denfert-Rochereau) в честь полковника, который защищал Бельфор от пруссаков. Комиссия по присвоению названий понимала, что железнодорожный терминал должен носить менее зловещее название, чем «Париж – Денфер» (Enfer – Преисподняя в переводе с франц. – Пер.). Или игра слов d’Enfer\Denfert была попыткой спрятать следы старой Адовой улицы, не отказывая полностью дьяволу в его доле.

Когда в 1879 г. улица Денфер была переименована, ни у кого не было причин бояться повторения тех инфернальных бедствий. Появление трещин, которые повредили три дома в тот год, неподалеку от места провала грунта в 1774 г. было отнесено на счет железнодорожных составов, которые с грохотом въезжали и выезжали из терминала Денфер. Далее на улице – по направлению к центру Парижа – геологи и минерологи продемонстрировали свою уверенность в подземных укреплениях грунта, перенеся Горный институт на край Люксембургского сада – напротив места провала 1777 г.

Однажды в апреле 1879 г. в шесть часов вечера лекторы и студенты, выходившие из института, с удивлением увидели цирюльника, который жил на другой стороне бульвара, сидящим в своей столовой на виду у прохожих. Он держал нож и вилку, глядя на еду, лежащую на тарелке, которая стояла на верхушке груды обвалившихся камней, завершившей свой долгий путь из глубин наверх. Фасады домов под номерами 77, 79 и 81 по бульвару Сен-Мишель отделились от остальной постройки и исчезли. На этот раз горожане были более склонны сваливать это несчастье на Департамент дорог и мостов, нежели на дьявола.

Такие инциденты в настоящее время сравнительно редки. Общественные улицы и любое здание, которое принадлежит городу Парижу, могут не страшиться провалиться вниз. Каждый год появляется всего лишь около десяти карстовых воронок. Большая их часть совсем маленькие, и в результате погибли только несколько человек. С дырами большего размера поступают в соответствии с современными технологиями, и людей, которых затронули происшествия подобного рода, переселяют в другие дома за счет города. Обширная полость, которая появилась под Северным вокзалом в 1975 г., была вскоре заполнена двумя тысячами пятьюстами кубометров цемента. Считается, что практически весь Париж, кроме Монмартра и некоторых кварталов к востоку от площади Денфер-Рошро, в настоящее время находится в безопасности.

Заблудившиеся

Вы не можете себе представить интриги, которые плетутся вокруг нас, и каждый день я делаю необычные открытия в своем собственном доме.

Мария-Антуанетта, письмо к Габриэль де Полиньяк, вторник 28 июля 1789 г.

Не так давно это место прекрасно служило ей в качестве временного жилья. Когда она посещала Оперу и спектакль заканчивался поздно, было благословением провести ночь в Париже и избежать долгой поездки домой по пыльной дороге. Теперь, когда она была вынуждена сделать его своим постоянным домом, его недостатки стали очевидны. Даже когда жильцы были выселены, а их квартиры подновлены, здесь возникало ощущение тесноты и чрезмерной усложненности. Она занимала первый этаж с антресолью с одной стороны здания; ее муж и дети находились этажом выше. Если бы все было иначе, то она и некоторые дамы могли бы радоваться тому, что живут в городе, но в эти дни она редко возвращалась домой после наступления темноты, и ей не доставляла удовольствия мысль о том, что ее муж, сидя на троне в комнате для занятий географией, смотрит в подзорную трубу на то, как ее экипаж въезжает во двор.

Она привыкла к неудобству: все ее дома были строительными площадками. Иногда она ловила себя на том, что завидует крестьянину, который за день может построить себе лачугу. Были комнаты, план которых она составила и которые она никогда не увидит, разве только в виде акварельных набросков и картонных моделей. После свадьбы ее первая спальня была усыпана конфетти из хлопьев штукатурки и золотой краски. Желая поскорее заселиться, она приказала покрасить потолок простой белой краской, но его высочество настоял на полном ремонте и чтобы картины с изображением толстых нимф были вставлены в позолоченную штукатурку. По мере того как она узнавала историю расходов и финансов семьи, этот режим бесконечной перестройки, по крайней мере, позволил ей навязать свой собственный вкус. Частично сады выглядели почти так, как она хотела. Старый лабиринт был выкорчеван и заменен английской рощей, в которой она почти могла представить себя дома. Но теперь, в новой резиденции, каждое «улучшение» было продиктовано обстоятельствами.

Плотники установили раздвижные двери за полками в некоторых шкафах. Секция из деревянных панелей за гобеленом скрывала другую потайную дверь, которая выходила на небольшую лестницу. Ложные двери, которые были добавлены с уже забытой целью, не давали составить впечатление о доме в целом. Ее дом превратился в лабиринт. Чтобы добраться до двора, ей пришлось бы выйти из своих апартаментов с задней стороны, пройти по коридору мимо пустых комнат, а затем спуститься по еще одной лестнице. Ничто не было бы просто в таком месте, и она не испытывала огорчения оттого, что приходится оттуда уезжать.

Окна ее апартаментов выходили не на двор, а на сады и реку, расположенную левее. Когда с того направления дул ветер и швырял в оконное стекло дождь, она не видела ничего, кроме неясных аллей деревьев, вытянувшихся в направлении площади Людовика XV.

Днем в садах было более шумно, так как туда пускали солдат, слуг и бедно одетых людей. Ночью они были закрыты для публики и, очевидно, пусты, но раздавались звуки, к которым она недавно привыкла, – огромный и неясный звуковой фон, образованный далекими стенами и набережными, которые, казалось, ловили шепот города.

За оградой и линией деревьев, к которой относились так, будто терраса находится где-то на задворках деревни, парижане научились плавать в своей реке под деревянными навесами и участвовали в других малопонятных занятиях, включающих размахивание с криками длинными шестами. На дальнем берегу смотреть было не на что. Она знала от некоторых своих друзей и исповедника своего мужа, что людям оттуда открывалась более красивая перспектива (ее дом составлял часть вида), хотя им мешали звуки, доносившиеся с дровяных складов, портивших вид берега. Если бы груды дров загорелись, ее друзья оказались бы вынужденными бежать через комнаты слуг в паутину улиц позади величественных фасадов домов, стоящих на нынешней набережной Вольтера. Она знала, что некоторым из них в любом случае пришлось бы спасаться бегством.

Будучи замысловатым на бумаге, план, очевидно, оказался бы простым в исполнении. Она сама организовала поездку до Шалона, но ее муж проявил живой интерес к мельчайшим деталям. После кошмарного бегства из Версаля мимо выставленных на пиках голов гвардейцев в напудренных париках это было утешительным хобби. Муж был человеком, который любил возиться с замысловатыми механизмами. Не раз его заставали стоящим на коленях у дверей в различных частях здания и пытающимся открыть замок отмычкой. Его увлекала мысль о современном доме, набитом любопытными хитроумными изобретениями. Некоему господину Гийомо, родственнику ее друга господина де Ферсена, было поручено спроектировать подземную крепость для нового дома, которая, как она предполагала, едва ли будет учитывать декоративную сторону вопроса.

Пока она сидела в своей гостиной и обсуждала, что должно быть положено в дорожный сундук (бриллианты, грелка, серебряный тазик и т. п.), король разговаривал с группой мужчин, которые собирались отправиться в большую экспедицию по Франции от побережья Ла-Манша до Средиземного моря. Их цель состояла в том, чтобы определить точную линию парижского меридиана, который проходил в нескольких метрах от того места, где она сидела, через площадь Пале-Рояль и лабиринт улочек между Тюильри и Лувром. Математическая точность должна была заставить их пройти через малонаселенные, нетронутые цивилизацией районы к югу от Луары, жители которых никогда не слышали о Париже. По окончании работы они получили бы возможность составить карты с беспрецедентной точностью, которые наряду с другими вещами завладели бы вниманием его высочества на несколько недель кряду.

Их собственная экспедиция требовала такой же степени точности, но она обещала быть значительно опаснее. Господин де Ферсен распорядился, чтобы специальная карета для дальних путешествий ожидала их за пределами города у заставы Сен-Мартен. Тем временем генерал де Буийе расставлял верные войска в различных ключевых точках вдоль всего маршрута до восточной границы. Ничто не было оставлено без внимания. В экипаже был запас продовольствия, плитка для готовки и ложный пол, который можно было превратить в обеденный стол. Помимо этого и большого размера экипаж был совсем обыкновенным. Король лично отобрал трех гвардейцев, которые должны были помогать при отъезде. Ему посоветовали взять людей, которые умели находить выход из трудных ситуаций – жандарма, солдата и вышедшего на пенсию почтмейстера, который, как говорили, знал «каждую дорогу в королевстве», – но его величество пожелал продемонстрировать большое уважение к телохранителям и попросил их начальника выделить ему трех человек, не открывая характера их миссии.

Чтобы не вызвать подозрений, они должны были выехать четырьмя отдельными группами. Гувернантка должна была отвести наследника престола и его сестру на близлежащую улицу Де-Лешель, где у оживленной гостиницы их будет ожидать господин де Ферсен, переодетый в возницу экипажа. Через три четверти часа к ним присоединится сестра короля мадам Элизабет, а после окончания церемонии укладывания короля в постель – и сам король, переодетый лакеем. (Каждую ночь на протяжении последних двух недель лакей, рост и круглый живот которого придавали ему удивительное сходство с королем, выходил через главную дверь, и часовые привыкли видеть, как он проходит мимо.) Королева должна была выйти из дворца самой последней с одним из верных телохранителей господином де Мальденом.

Путь из ее покоев до угла улицы Де-Лешель был достаточно короток, чтобы представлять какие-то трудности. Дворец Тюильри образовывал бы западную сторону огромного прямоугольника, если бы строительство Лувра было закончено. Он был отделен от площади Карусель и участка средневековых трущоб, которые занимали большую часть этого прямоугольника рядом с тремя обнесенными стенами дворами. Двором, ближайшим к реке и ее апартаментам и самым дальним от улицы Де-Лешель, был Кур-де-Принс. Оказавшись за пределами дворов, человек мог считать, что покинул дворец. Затем оставалась площадь Карусель, угол королевских конюшен и ромбовидные остатки площади перед улицей Де-Лешель. Все расстояние составляло менее пятисот метров.

Во дворах всегда было много адвокатов, послов, слуг и – они появились недавно – грубых на вид людей, профессия которых была известна только им самим. Кебы и экипажи стояли в очереди, ожидая, когда их пассажиры появятся из дворца и близлежащих гостиниц. Мало кто верил слухам, распространявшимся некоторыми истеричными журналистами о том, что королевская семья собирается бежать, но господин де Лафайет удвоил на всякий случай стражу и приказал, чтобы дворец освещался, как для знаменательного случая. Королева должна была надеть шляпу с широкими полями, чтобы скрыть лицо, – ненужная предосторожность, как она думала, так как даже некоторые ее друзья не узнавали ее после того, как она поседела. В маловероятном случае, если бы ее остановил часовой, она должна была назваться мадам Бонне, гувернанткой. Однажды жители Парижа, введенные в заблуждение негодяями, скажут, что их королева хорошо подходила для этой роли.

Будучи чужестранцем в Париже, как и она сама, господин де Ферсен, шведский дворянин, был, наверное, лучше подготовлен к выполнению этого задания, чем местный житель. Французский аристократ не смог бы поддержать случайный разговор, как это умел господин де Ферсен, на сленге возниц, и он не догадался бы запастись дешевой табакеркой, чтобы предложить своему докучливому собеседнику понюшку табака. Благодаря своему искусному перевоплощению он сумел проявить стойкость и дождаться перед постоялым двором, пока не появится мадам Турзель с дочерью короля и спящим дофином, одетым как маленькая девочка. Не дожидаясь сестры короля, Ферсен тронулся в путь со своим драгоценным грузом, проехал вдоль набережных, повернул направо через площадь Людовика XV и возвратился по улице Сент-Оноре, чтобы снова встать в очередь кебов на улице Де-Лешель.

Пока они ждали в ужасном молчании, какая-то женщина обошла кеб. Дверца открылась, и в экипаж забралась мадам Элизабет, наступив на маленького дофина, который был спрятан под юбками мадам де Турзель. Волнуясь, она объяснила, что прошла в самой близи от кареты господина де Лафайета, которая везла его для присутствия на церемонии укладывания короля в постель. Затем они стали ждать, когда из дворца появятся их величества.

С угла улицы Де-Лешель можно было увидеть несколько верхних окон дворца, ярко освещенных снаружи, словно ожидалось начало какого-то грандиозного зрелища. Колокола соседних церквей стали отбивать полночь, но король по-прежнему не появлялся. И только когда удалились сановники – несколько позже, чем ожидалось, – а камердинер помог его величеству умыться, раздеться и лечь между простыней, полный слуга, который отзывался на имя Дюран, спокойно спустился вниз по лестнице главного входа и прошел через будку часового во дворе Тюильри. Когда слуга начал пересекать площадь Карусель, внимание часового привлек звон медной пряжки с башмака о камни мостовой. Он увидел, как слуга подобрал пряжку, встал на колено, ловко вставил ее на место и снова пошел в направлении улицы Де-Лешель.

И хотя непредвиденная задержка заставила пассажиров кеба испытать мрачные предчувствия, король, усевшись на свое место напротив дам, выразился насчет того, что эти маленькие неудачи были всего лишь непредвиденными затруднениями, которые доказали правильность всего плана. Даже в часовом механизме имеются несовершенные детали, которые, компенсируя дефекты друг друга в хорошо отрегулированной системе противовесов и анкерных механизмов, добиваются, чтобы все устройство создавало видимость точной работы. Поэтому его не сильно обеспокоило отсутствие королевы.

К тому времени, как и планировалось, королева уже пешком вышла из дворца с господином де Мальденом. Они прошли без помех через пост охраны Кур-де-Принс и собирались пересечь площадь Карусель, когда сбоку к ним стал приближаться яркий свет. Они вовремя юркнули в узкую калитку в воротах на выходе с площади, и, когда экипаж громыхал мимо, она отчетливо увидела в окне лицо господина де Лафайета. Импульс, который был сильнее инстинкта самосохранения, побудил ее попытаться стукнуть экипаж тростью. По словам одного из телохранителей, господин де Мальден попытался переубедить королеву, хотя кажется более вероятным, что это королеве пришлось переубеждать своего спутника и пытаться внушить ему смелость, которая приходит с осознанием судьбы и долга. Через несколько минут они уже будут в безопасности в фиакре господина де Ферсена, мчащемся на встречу с экипажем у заставы Сен-Мартен.

Именно тогда произошло что-то, по видимости, экстраординарное, но на самом деле совершенно обычное. В последующие годы это было описано несколькими участниками указанных событий, включая генерала де Буийе. Самый подробный и точный по времени самого инцидента отчет принадлежит ее священнику господину де Фонтанж, который записывал позднее свои беседы с королевой. Некоторые современные историки усомнились, что такое вообще могло случиться, но они живут в век, когда в городах полно всяких указателей, помогающих ориентироваться в пространстве, а улицы Парижа можно в несколько слоев покрыть картами города.

Когда экипаж исчез в ночи, королева и ее телохранитель покинули Тюильри через калитку, в которой они укрывались. Из указаний короля они знали, что должны повернуть налево, выйдя из дворца. Они также знали, что пойти в неправильном направлении невозможно и что, несмотря на мимолетное смятение, вызванное появлением экипажа Лафайета, они находятся всего в нескольких сотнях метров от места встречи.

Перед ними за парапетом была река, а чуть правее в свете зеркальных ламп – очертания моста Понт-Рояль, который вел на левый берег. Несколько фонарей горели в больших домах на противоположном берегу, но набережные были пусты, так что, не тратя больше времени даром, они перешли мост Понт-Рояль и поспешили на улицу, которая начиналась с противоположного конца моста.

Никто не знает наверняка, вел ли их господин де Мальден или, защищая королеву, он просто шел за ней. Двое других гвардейцев оставили свои личные отчеты об этом ночном приключении. Франсуа-Мелыии-ор де Мустье помнил только, что королева испугалась вида Лафайета и отделилась от своего проводника. Франсуа де Валори написал более подробный рассказ, но его записки были потеряны, и, когда он стал заново излагать эту историю в 1815 г., то обнаружил, что его воспоминания поблекли. Однако он все же вспомнил, что ему говорили, будто королева «сразу же отпустила руку своего сопровождающего и побежала в противоположном направлении, а телохранитель побежал вслед за ней, стараясь держаться поближе к ней». Третий гвардеец, который мог бы поставить все точки над «i», никогда не писал мемуаров по причине, о которой можно догадаться. Сама королева в беседах со своим священником снисходительно разделила вину: «Проводник знал Париж даже еще хуже, чем она… Они повернули направо вместо того, чтобы повернуть налево, и пошли по мосту Понт-Рояль».

В идеальных обстоятельствах разумный человек мог бы остановиться, чтобы обдумать ситуацию и понять, что если избранный маршрут правилен, то дворец Тю-ильри должен быть расположен на острове… Но обстоятельства не способствовали спокойным размышлениям, а так как нужная улица находилась приблизительно на той же линии, что и дворец, и улица Де-Лешель – хоть и в противоположной стороне, – то маршрут смятенному уму казался внушающим достаточное доверие.

Они попали на улицу Дю-Бак, получившую свое имя по названию парома, который раньше перевозил камни, из которых был построен Тюильри. Но уличные указатели были все еще редкостью: лишь в 1805 г. префект Парижа разобрался с путаницей, распорядившись написать названия улиц на желтых фарфоровых табличках – красными буквами названия тех улиц, которые шли параллельно Сене, и черными названия тех, которые уходили от нее.

Они прошли одну улицу, затем другую, ожидая в любой момент увидеть фиакр господина де Ферсена, стоящий на углу. Дорога слегка изогнулась направо и пошла между высокими стенами больших гостиниц, а затем между монастырем и часовней. Возможно, это было аристократическое предместье провинциального городка. Вычисляя их местонахождение с учетом возможных задержек, знания маршрута и того, что двигались они со скоростью около семи километров в час, они, вероятно, шли по улице Дю-Бак до тех пор, пока надежда найти улицу Де-Лешель не иссякла. И они не дошли до того места, где причитания и случайный крик мог заставить прохожего вообразить, что он наткнулся на тайное чистилище на краю города: улица Дю-Бак заканчивалась в районе, который когда-то был предназначен для прокаженных – между заведением для неизлечимо больных и лечебницей Птит-Мезон, в которой запирали сумасшедших.

Только теперь они повернули к реке. Но вместо того чтобы идти по своим следам, они избрали другой маршрут, будто в добавление к тому, что заблудились, они все еще не понимали, что их главной ошибкой было то, что они перешли через реку.

Здесь следует обратить внимание на господина де Мальдена. Вопрос о том, что он намеренно привел королеву не в то место, не встает. Он просто был человеком, привыкшим исполнять приказы, который оказался на незнакомой улице ночью с женщиной, которая кидается на проезжающие экипажи и имеет удивительную способность потеряться в нескольких метрах от собственного дома; более того, с женщиной, которой ввиду своего высокого положения могло не понравиться, когда ей противоречат.

Вполне возможно, что королева упрекнула своего сопровождающего в некомпетентности. Она могла даже предлагать ему способы подготовки к путешествию длиной менее пятисот метров. На кону стояли не только ее собственная жизнь, но и жизнь ее детей и мужа, не говоря уже о будущем цивилизованной Европы.

Промах господина де Мальдена, который состоял в том, что он не взял карту или не изучил ее заранее, является, наверное, не таким достойным порицания, каким он показался генералу де Буийе, когда тот писал свои воспоминания и возмущался «немыслимым невежеством» телохранителя королевы. (Он был слишком вежлив, чтобы критиковать саму королеву.) Но чтобы точно объяснить, как господин де Мальден сумел заблудиться, потребуется длительный экскурс в историю, которая сама по себе является долгим отступлением. Достаточно сказать (все же краткого отступления, в конце концов, не избежать), что господин де Мальден был человеком своего времени: он мог следовать велениям Разума, но он мог искать просвещения только там, куда Разум пролил свет.

В 1791 г. в Париже не было хороших карт города. Существовала одна или две красиво выгравированные карты, на которых были показаны улицы в надлежащих пропорциях. Эти карты были известны армейским офицерам, библиотекарям, королям и богатым коллекционерам; и немногие извлекали из них практическую пользу. Чужестранцам обычно советовали взобраться на какой-нибудь памятник, если они хотели, чтобы у них сложилось впечатление от города в целом. На грубых планах, которые продавали книготорговцы, было показано приблизительное местонахождение главных достопримечательностей и проспектов, но мало что еще. Карта должна была быть комплиментом городу, а не грубой демонстрацией его средневековых извилистых улочек и тупиков. На карте Куантеро «Париж сегодня» (1798) старательно пропущены все маленькие улицы, «так как иначе карта представляла бы собой настоящий хаос».

Жители Парижа, включая Марию-Антуанетту, неплохо обходились и без карты с тех времен, когда город был ограничен островом. Большинство людей никогда не покидали своего квартала, а для тех, кто выезжал за пределы города, существовали фиакры. «Парижане, – сказал Луи-Себастьян Мерсье, – берут фиакры даже для самой короткой поездки». Это можно было отнести как на счет здравого смысла, так и на счет лени. «Даже жители столицы не могут похвастаться знанием ее улиц», как было отмечено в энциклопедии «Лярус» в 1874 г. Знания топографии самих возниц фиакров представляют собой загадку. Во все века в правилах, относящихся к наемным фиакрам, нет ни одного упоминания о необходимости знать улицы. Есть сотни правил, касающихся скорости и трезвости возницы, подвески и интерьера фиакра, кормления лошадей, нежелательности загромождения мостовых, езды поперек шествий, оскорблений пешеходов, дурного обращения с пассажирами женского пола и снятия одежды в теплую погоду, но нет ни одного правила, которое требовало бы от возницы знать кратчайший путь из одного пункта в другой. Но так как на фиакрах со временем появились фонари разных цветов, показывающие, какую часть Парижа они обслуживают, можно предположить, что знания возниц всегда были ограниченны в любом случае, и выбор точного маршрута часто был предоставлен лошади фиакра.

Спустя полвека после того, как Мария-Антуанетта заблудилась на левом берегу Сены, польза карт города была все еще не столь очевидна даже для людей, которые печатали их. В 1853 г. руководство для наборщиков, «которые не знают столицу», но желают найти в ней работу, содержало список из шестидесяти типографий, который представлял собой необыкновенно длинный прозаический отрывок, должный служить маршрутом. Безработный наборщик должен был добраться до типографии на улице Де-Риволи («бывший дом номер 14 по улице Де-Фоссе-Сен-Жермен, лестница справа после первого двора»), а затем, «покинув это учреждение, повернуть налево по улице Риволи и ехать до улицы Сен-Дени, где следует повернуть направо и ехать до конца этой улицы, пересечь площадь Шателе и мост Менял и двигаться по улице Барийери (Бочарная), которая обращена к вам, до первой улицы справа – улицы Сент-Шапель, где в доме номер 5 находится месье Букен».

Вся поездка «при условии, что человек проведет две минуты в каждой мастерской, займет семь с половиной часов» – после чего незадачливый наборщик мог обратиться к списку «всех типографий в радиусе 100 км от Парижа».

Случилось так, что в тот вечер понедельника, возможно, недалеко от улицы Дю-Бак над одним из величайших шедевров современной картографии работал человек, который лучше всех был способен направить королеву на правильный путь. Где-то в этом большом, сбивающем с толку городе Эдм Вернике, прищурившись, смотрел в подзорную трубу, измеряя угол улицы при свете фонаря, который держал его слуга. (Он и члены его команды – шестьдесят геометров – всегда делали измерения ночью. Так они могли работать в обстановке, когда их не толкают со всех сторон, не донимают собаки или не давят экипажи.) Он мечтал составить первую совершенно достоверную карту Парижа в масштабе, который показывал бы каждую изогнутую стену и кривую нишу. Он начал работу над ней за свой собственный счет еще пятнадцать лет назад, и до завершения работы все еще оставалось несколько лет.

Король благословил этот проект, но новое правительство оказалось менее заинтересованным. Когда была направлена просьба о финансировании этого предприятия, некий депутат потребовал, чтобы это дело было отправлено на обсуждение комиссии, «чтобы определить, нужна ли действительно такая карта».

Если бы королева и ее спутник могли, как Эдм Вернике, увидеть Париж с птичьего полета, они бы увидели, что улица, по которой они шли, была внешним краем паутины улочек, сходящихся на перекрестке Алого Креста. Некоторые из этих улочек были обнадеживающе прямыми, но они пересекались с другими улицами под странными углами, образуя площади в виде параллелограммов и трапеций, которые, казалось, день ото дня менялись. Время на тех асимметричных улицах протекало на какой-то неопределенной скорости. Могло пройти и пять минут, и полчаса с того момента, когда они перешли по мосту на левый берег реки.

Случайно или по запаху они нашли дорогу назад через улицу Сен-Пер или какую-нибудь другую, соседнюю, вышли к реке и оказались на набережной, но выше по течению от моста Понт-Рояль. С противоположного берега на них смотрели стены Лувра. Набережные были по-прежнему безлюдны, но часовой занял свой пост на дальнем конце моста. Слева, словно по памяти, королева могла увидеть свое крыло дворца Тюильри и, наверное, впервые догадалась о его месте в большом плане города. На небольшом расстоянии от него ее муж и дети сидели в фиакре, считая минуты и задавая себе вопрос, когда обнаружится отсутствие короля и арестована ли уже королева как предательница или нет.

Наверное, это было спокойствие, которое приходит с отчаянием, или, быть может, просто нетерпение человека, который, укутавшись для долгого путешествия, вынужден заняться энергичными упражнениями. Будто все приключение было только маскарадом, и больше нет необходимости притворяться, королева и ее спутник теперь подошли к часовому на мосту и спросили, как пройти к гостинице «Гайярдбуа» на улице Де-Лешель.

Допуская, что часовой знал дорогу, вряд ли он мог направить двух пеших горожан прямым путем через дворец, и они вряд ли проигнорировали его указания, что объясняло, почему невольное исследование королевой Парижа привело ее в лабиринт трущоб, сохранявшихся веками у самого порога королевского дворца.

Квартал Дуайен был пережитком средневекового города. На небольшом пространстве извивались почти три мили зловонных улочек; некоторые из них едва можно было отличить от канализационных труб. Там были трущобы, которые, вполне возможно, когда-то были аббатствами, а также любопытные откосы и холмики, которые представляли собой памятники без надписей сводам и улицам более древних веков. Некоторые тупики заканчивались небольшими пустырями, заваленными камнями, предназначенными для Лувра. Ночью все выглядело так, словно сам Лувр находится в процессе разрушения, а древние хибары посреди него сохранились в состоянии перманентного обветшания.

Когда они пустились в путь по неосвещенным улочкам, церковный колокол пробил четверть или половину часа. В маленьком городке они могли бы теперь определить свое местонахождение, но в Париже сложилась своеобразная ситуация. Самые старые храмы, вроде собора Парижской Богоматери, были обращены на восток-юго-восток вдоль реки, согласно христианской традиции, чтобы восходящее солнце освещало окно позади алтаря. Но спрос на площадь был таков, что другим церквям приходилось умещаться как придется. Церковь Сен-Сюльпис, заложенная в 1б4б г., была, вероятно, последней церковью Парижа с правильной ориентацией в пространстве; теперь же они были обращены во все стороны. Из четырех церквей, расположенных на двухстах метрах, которые прошли королева и ее спутник, только одна смотрела на восток. Если смотреть сверху, то казалось, что огромный флот, состоящий из церквей, стоит на якоре в оживленной гавани, полной судов меньших размеров, каждое из которых идет по своим делам. К концу XVIII в. только человек со знаниями Эдма Вернике мог обращаться к парижским церквям как точкам ориентации на местности, забираясь на их шпили и используя их в качестве пунктов триангуляции.

Так как несколько рассказов об истории бегства расходятся в деталях, невозможно точно сказать, насколько большую часть этого лабиринта они исследовали или сколько времени прошло, когда они вышли на улицу Сент-Оноре и прошли по ее освещенным тротуарам сотню ярдов, чтобы найти других членов королевской семьи, находящихся вне себя от душевных страданий. Король, если верить рассказу гувернантки, продемонстрировал любовь, которая часто изо всех сил старалась выразить себя в годы, когда вокруг царила роскошь и главенствовал протокол. Он обнял свою королеву, страстно поцеловал ее и несколько раз воскликнул: «Как я счастлив видеть вас!»

Господин де Ферсен, знавший, какие шутки могут сыграть улицы, вместо того чтобы попытаться добраться до северо-восточной границы города, проехав через Париж в самом широком его месте, направил фиакр на восток вдоль улицы Сент-Оноре и по извилистому предместью Сент-Антуан, все время правя в направлении Бастилии, где он повернул налево и поехал вдоль бульваров, пока наконец после путешествия длиной более пятнадцати километров не добрался до выезда из города у заставы Сен-Мартин. Он мог, конечно, повернуть налево гораздо раньше, у церкви Сен-Мерри, и двигаться по удобной прямой гипотенузе, которой являлась улица Сен-Мартин. Но легко давать указания после свершившегося события. Все говорили, что вся операция проходила гораздо лучше, чем могла бы. Когда построенный по специальному заказу экипаж промчался через лес Бонди и выехал на равнины Брие и Шампани, минуя точку, когда вести из Парижа могли бы догнать их, король заявил, что он весьма доволен. Он представил себе тот эффект, который произведет его обращение к «французам и прежде всего парижанам» на Национальное собрание и с неприкрытой радостью известил других пассажиров экипажа: «И вот я вырвался из Парижа, где мне пришлось проглотить столько желчи. Могу сказать вам, что, как только я снова окажусь в седле, вы увидите человека, совершенно отличающегося от того, которого видели до сих пор!»

Его оптимизм на данном этапе поездки был полностью оправдан. На самом деле, если бы не долгие задержки в Париже, они добрались бы до Понт-де-Сом-весль, расположенного в ста восьмидесяти километрах к востоку, раньше, чем верные королю войска оказались вынужденными сняться с лагеря под давлением что-то заподозрившей толпы. И им не пришлось бы привлекать к себе внимание жителей города Сен-Менеульда, один из которых – сын почтмейстера – узнал короля по изображению на монете. Это случилось в восемь часов вечера 21 июня 1791 г.: путешествие едва ли продолжалось шесть с половиной часов. Приблизительно в это же время один из тех неутомимых парижских острословов, которых было полно даже в самые тяжелые времена, прилепил к стене дворца Тюильри листок бумаги:

«Жителям сообщают, что толстяк бежал из Тю-ильри. Всякого, кто встретит его, просят – в обмен на скромное вознаграждение – привезти его домой».

16 октября 1793 г.

Вид, открывавшийся с площади Революции (бывшей площади Людовика XV), был одним из самых красивых в Париже. Солнце во второй половине дня светило через кроны деревьев на Елисейских Полях и окунало площадь в глубокие тени и розовый свет, – вот почему лицо Шарлотты Корде выглядело разрумянившимся, когда ее голова была показана толпе. Это явление, которое наблюдали несколько тысяч человек, дало толчок официальному научному исследованию вопроса о сенсорной живучести, а так как мадемуазель Корде была красиво одета, как было принято в ее родном Кане, то появилась мода на кружевные нормандские шляпки без полей.

Мужчины и женщины, которые приехали на площадь в открытых повозках, продемонстрировали поразительное спокойствие. Несмотря на жестокие злорадные речи ярых республиканцев, едва ли найдется хоть один рассказ о том, что какой-то аристократ опозорил себя проявлением трусости. Слова тех, которые стояли на высоте десяти метров над площадью и смотрели вокруг себя на сцену хаоса, сдерживаемого солдатами в форме и самой архитектурой города, производят впечатление почти всюду:

– О, Свобода! Какие преступления совершаются от твоего имени! (Обращено к гипсовой статуе, возведенной на площади.)

– Пусть моя кровь скрепит счастье французов.

– Извините, месье. Я не нарочно. (Сказано палачу, которому наступил на ногу.)

Они ехали в самосвальных тележках из Консьержери (бывший королевский замок и тюрьма, расположенный на западной оконечности острова Сите недалеко от собора Парижской Богоматери. – Пер.) через реку по улице Сент-Оноре. Это было путешествие длиной около трех километров. Некоторые из них, вылезая из тележки и взбираясь по деревянным ступеням, впервые в жизни понимали, где они находятся и как они попали туда. В конце своей поездки по Парижу мадам Ролан попросила перо и чернила, чтобы записать последние минуты своего путешествия и «предать бумаге те открытия, которые она сделала на пути из Консьержери до площади Революции».

И хотя казалось, что королева молча размышляет и собирает все свое мужество, она временами замечала происходящее вокруг нее. Несколько свидетелей видели, как она изучает революционные надписи на стенах и трехцветные флаги, которые развевались из окон. Она должна была слышать полуденный выстрел пушки в Пале-Рояле. Когда повозка повернула с улицы Сент-Оноре на площадь, было замечено, что она смотрит поверх садов на дворец Тюильри. «Признаки глубокого волнения» увидел на ее лице официальный репортер.

С того выигрышного места город имел почти счастливый вид. Несколько из главных триангуляционных пунктов Вернике были видны с площади Революции, а еще несколько, если наблюдатель находился на возвышении, – купол Тюильри, северная башня церкви Сен-Сюльпис и вершина Монмартра. По какому-то необъяснимому замыслу изгиб Сены, казалось, выпрямился, так что глаз мог бы провести непрерывную линию вдоль дворцовых стен и реки до холмов за городом. Колоннады Тюильри, высокие дома, которые уходили на восток, и лавина облаков, лежащих на крышах, давали возможность представить себе: то, что казалось хаосом, созданным веками, было на самом деле моделью небесного города. Из центра площади можно было видеть далеко и быть увиденным с большого расстояния. Человек, который стоял в тот день перед дворцом Тюильри и, услышав шум толпы, взобрался на пьедестал статуи, с расстояния почти полумили совершенно отчетливо увидел, как упало лезвие гильотины.

Возвращение

Эта история закончилась где-то в Англии в 1828 г. Пожилой человек лежал в постели, умирая от болезни, которая оставила его разум достаточно ясным, чтобы чувствовать бремя греха, цепко держащего его бессмертную душу. Рядом с кроватью за письменным столом с кипой бумаг сидел католический священник. Сцена, подобная этой, наводит на мысль о Сохо, где жило большинство французских эмигрантов и экспатриантов. Аббат П. (известен только его инициал), вероятно, слышал уже дюжины исповедей на смертном одре, в которых недавняя история Франции была перепутана в рассказах о потерях и предательствах, однако рассказ этого человека был длинным и путаным даже по меркам эмигранта. К счастью, эту историю он рассказывал самому себе мысленно столько раз, что получалась простая диктовка.

Он добрался до конца рассказа о своем бегстве из Парижа и приезде в Лондон. Тогда аббат вручил ему это признание и подержал свечу, пока умирающий царапал свою подпись на каждой странице. Несколько дней спустя он умер, и аббат П. сдержал свое обещание: он отправил подписанное признание префекту полиции Парижа. В сопроводительном письме аббат объяснил, что он и его прихожанин полагали, что «полицию следует известить о ряде ужасных событий, в которых этот несчастный был и действующим лицом, и жертвой».

Могло бы состояться короткое расследование, чтобы связать концы с концами, но события, о которых идет речь, произошли более десяти лет назад, и у парижской полиции были более неотложные заботы. Только что был назначен новый префект полиции, который был занят наведением порядка в городе: господин Дебеллем распорядился регулярно подметать и обрызгивать водой улицы; он получил финансирование от правительства на санитарные осмотры проституток; он приказал травить бродячих собак и запретил шарманщикам петь непристойные песни; он также распорядился, чтобы всем иногородним нищим были выданы паспорта и деньги, и отправил их по своим городам и деревням. Следуя примеру сэра Роберта Пила, он одел своих дотоле незаметных полицейских в ярко-синюю форму с блестящими пуговицами, на которых был изображен герб Парижа, и треуголки.

Признание было отправлено в архив, где и исчезло бы навсегда, если бы не человек, который поистине должен стать героем этой истории. Когда письменное признание прибыло под своды префектуры, оно было немедленно проглочено одним из самых жадных умов, которым когда-либо давали свободу в архивах. До недавнего времени Жак Пеше был главным архивариусом парижской полиции. Это была та работа, о которой он мечтал, награда за храбрость и двуличие, которые он проявил в мрачные дни революции. Когда ему было слегка за тридцать, Пеше был избран представителем Парижской коммуны, но ему стало отвратительно насилие, совершаемое толпой. За одну ночь он стал тайным роялистом. Выдавая себя за кроваво-красного революционера, он получил работу, связанную с ищущими спасения эмигрантами, несговорчивыми священниками и рояли-стами-заговорщиками. Таким образом, по его утверждению, он имел возможность спасти многих людей от гильотины. «С волками жить, – позднее говорил он своим друзьям, – не значит по-волчьи выть». Конечно, чтобы удержаться на работе в такие ужасные времена, он, вероятно, пожертвовал несколькими людьми, чтобы спасти многих. И даже при этом опасность всегда ходила рядом. Печально известный Бийо-Варенн, который требовал казни короля «в течение двадцати четырех часов», предостерегал Пеше: «Будь осторожен, друг. У тебя лицо человека, фанатично придерживающегося умеренных взглядов».

Каким-то образом этот фанатичный человек умеренных взглядов остался жив. Жак Пеше появляется в столь многих местах, что трудно поверить, что это был один человек. Поиски в любой период времени между падением Бастилии и падением Наполеона могли обнаружить его прячущимся в сельской местности к северу от Парижа, управляющим городом, расположенным в шести километрах к востоку от него (и посылающим только нескольких его жителей на гильотину), томящимся в тюрьме, выходящим на свободу с помощью друга, редактирующим две официальные газеты и, позднее, подвергающим цензуре прессу. Он также составил две энциклопедии и статистический обзор по провинциям Франции.

В конце концов он оказался в архивах префектуры полиции. После того как он много лет глядел на мир через глазок политики, он увидел его во всей его выпуклой реальности. Те деревянные полки и ящики под сводами префектуры были улицами и жилищами мегаполиса тайной информации. Всякого, кто когда-либо жил в Париже, можно было найти здесь – богатого и бедного, невинного и виноватого. Он думал, что это единственный источник, по которому можно проследить полную картину человеческой натуры. Систематизируя архивы, он упорядочивал «бездонный хаос» в человеческой истории. В этой бурлящей массе подробностей он обнаруживал «таинственную картину частной жизни» и раскрывал ее миру в многотомном труде.

На протяжении одиннадцати лет каждое утро Пеше переходил по мосту у собора Парижской Богоматери и прятался от солнечного света, чтобы вести тщательные поиски в хаосе. Каждый вечер он выходил на свет божий, и его голова была забита заговорами, преступлениями и полнилась растущим чувством познания. Но человек с темным прошлым и жаждой правды неизбежно имеет врагов. Кто-то – завидующий коллега, полицейский, записи о проступках которого хранились в архиве, забытый человек, уцелевший в тяжелые дни компромиссов, – распустил слух, что Пеше – неисправимый революционер. Можно ли было доверять такому человеку грязные тайны государства? Очевидно, нет, особенно потому, что все время появляются все новые грязные тайны. Как сам Пеше написал в своей книге, префект полиции господин Делаво позволял своим офицерам «крышевать» махинации, игорные притоны и бордели.

Пеше сняли с его поста. В городе, в котором было двадцать шесть тысяч государственных служащих, читающих о продвижениях и понижениях по службе друг друга в ежедневной газете, это было публичное унижение. В своих воспоминаниях Пеше солгал, сказав, что передал свою любимую работу другому человеку. В приватных беседах он называл свое увольнение «смертельным ударом». К нему подкралась загадочная болезнь. Он ощущал ее развитие и винил в ней своих врагов. На протяжении трех лет он унижался и упрашивал, поднимал старые связи, использовал в личных целях свою репутацию, и, когда новый префект Дебеллем вступил в должность в 1828 г., ему дали работу в архивах, но более низкую должность. Прослужив государству сорок лет, в возрасте шестидесяти восьми лет он оказался на должности младшего клерка.

Именно тогда из Англии пришло письменное признание. Своим энциклопедическим взглядом Пеше увидел в тех листках бумаги огромную ценность. Они демонстрировали, что может случиться, когда население не контролируется должным образом полицией. Они также содержали некоторые детали, которые напомнили ему о его собственном затруднительном положении. Он сделал подробные и точные записи и добавил их к огромной кипе документов у себя дома.

Теперь он уже работал днем и ночью, превращая сырой материал в прозу. Но его враги тоже упорно трудились. Появился слух, что Пеше страдает от душевной болезни и представляет собой угрозу национальной безопасности – его следует отослать подальше умирать безобидной смертью.

С каждой нападкой на свою репутацию он чувствовал, как его болезнь набирает силу. Он начал использовать книгу, которую он писал, как дневник, что не является добрым знаком для историка, если только он, возможно, не ощущал, что его собственная правда является частью большей картины. Последние страницы его рукописи содержат несколько страшных записей:

«Сегодня у меня такие боли, что я подумывал о том, чтобы броситься в Сену, если бы у меня хватило сил.

Сегодня, 5 марта 1830 г., в канун моего дня рождения, я чувствую себя таким больным и упавшим духом, что откладываю перо, чтобы приступить к работе позже, если я когда-нибудь выкарабкаюсь из этой пропасти».

Через несколько месяцев смерть освободила его от физической боли; его враги злорадствовали. По крайней мере, его утешало знание того, что его работа практически закончена, – и это было очень хорошо, потому что сорок лет спустя префектура полиции сгорела, подожженная анархистами из Парижской коммуны. За несколько часов архивные свидетельства пятисотлетней истории Парижа, включая подписанное признание, исчезли в небесах над островом Сите.

Пеше оставил своей жене пенсию госслужащего и незаконченное magnum opus[3], которое взывало о публикации. Появились издатели с контрактами. После нескольких лет пребывания в нерешительности вдова Пеше продала рукопись Альфонсу Левавассеру, который ранее опубликовал первую книгу Бальзака.

Стиль Пеше был суховат на современный вкус, но его рассказы о заговорах и убийствах, несмотря на несомненную правдивость, были чрезвычайно ходким товаром. Левавассер убедил вдову, что памяти ее мужа будет отдано должное, и сделал то, что сделал бы на его месте любой разумный издатель – нанял умелого обработчика текстов, который умел превращать скучную документальную информацию в неплохие рассказы. Уйдя в отставку с государственной службы, барон Ламот-Лангон стал специализироваться на написании мемуаров людей, которые никогда не писали их. Его публикации включали шеститомные «Воспоминания графини Дюбарри, написанные ею самой», «Воспоминания Леонарда, парикмахера Марии-Антуанетты» и несколько многотомных романов, вроде «Вампир, или Дева Венгрии» и «Отшельник таинственной гробницы». Незабываемое описание бароном масштабной охоты на ведьм во Франции XIV в. (в его хорошо принятой публикой «Истории инквизиции во Франции») создавало у историков сильно искаженное впечатление об этом периоде, пока в 1972 г. не было доказано, что все это сущие выдумки.

Барон оставил большую часть написанного господином Пеше нетронутым, но дал себе волю в некоторых рассказах, особенно в признании. Он добавил диалоги и пикантные подробности, чтобы потрафить читающей публике. Признание, в конце концов, вышло в печать через десять лет после того, как оно было продиктовано священнику в Англии, приукрашенное, искаженное и невероятное. Его можно найти в пятом томе «Воспоминаний, взятых из архивов парижской полиции», написанных господином Ж. Пеше, полицейским архивариусом (1838). Имя барона не значится на титульном листе – вот почему историки, которые вынуждены использовать «Воспоминания» вместо превратившихся в пепел архивов, часто называют Жака Пеше халтурщиком, фантазером и выдумщиком.

Отрывки из книги были перепечатаны в журналах и альманахах. В 1848 г. Карл Маркс прочитал главу о самоубийствах и абортах и процитировал ее так, что Пеше выглядел как марксист. Признание, озаглавленное «Алмаз мести», было прочитано популярным романистом, который счел его «смешным», но увлекательным. «В той устрице, – написал он, – я увидел жемчужину – грубую, не имеющую ни формы, ни ценности, но жемчужину, которая просто требовала руки ювелира». Он взял сюжет и превратил его в великолепную, фантастическую приключенческую историю в ста семнадцати главах. Этой жемчужиной был «Граф Монте-Кристо».

Жемчужина была, разумеется, творением Александра Дюма. Он использовал основные элементы сюжета и выбросил устрицу, которая с тех пор оставалась лежать на мусорной куче литературной истории. Но, возможно, если бы эти остатки забытого признания можно было очистить от добавлений барона и подвергнуть испытанию исторической достоверностью, они могли бы еще открыть кусочек той «таинственной картины», которой Пеше посвятил последние годы своей жизни.

1

Слепой, идущий на ощупь с палочкой по лабиринту улиц между Сеной и кварталом Ле-Аль, легко мог на краткое мгновение представить себя в сотнях километров отсюда на юге Франции. Рабочие-мигранты всегда селились в определенных районах, где они могли говорить на своем языке и есть блюда своей кухни. В квартале Сент-Опортюн вблизи рынков находилась растущая колония переселенцев-католиков из Нима (город на юге Франции. – Пер.). В Ниме все самые лучшие должности занимали протестанты, но в Париже можно было заработать на жизнь независимо от вероисповедания. Если для человека наставали трудные времена, сеть родственников и соотечественников позаботилась бы о том, чтобы он не голодал. Естественно, те многолюдные урбанизированные деревни не были уютными гаванями, которыми их представляли себе люди посторонние: они не учитывали конкуренцию провинциальных городов, где прибыль одной семьи означала убыток другой. И все-таки лучше было знать соседей, чем бросаться слепо в этот человеческий океан.

У каждой общины мигрантов было свое кафе, которое служило местом встреч. Как таковые они были хорошо известны полиции, и любой владелец кафе, который заботился о своих прибылях, старался быть в хороших отношениях с местным комиссаром полиции. Кафе нимской общины находилось на улице неподалеку от площади Сент-Опортюн вблизи центральных рынков. В день, о котором пойдет речь (воскресенье, 15 февраля 1807 г.), владелец кафе Матье Лупиан слушал сплетни даже еще более внимательно, чем обычно.

Сапожник из Нима по имени Франсуа Пико, красивый и трудолюбивый молодой человек, пришел, чтобы поделиться хорошими вестями с завсегдатаями кафе. Он только что обручился с местной девушкой Маргерит де Вигору, которая была, если верить «Воспоминаниям», «свежа, как маргаритка, миловидна и привлекательна» – во всяком случае, наделена той красотой, которой одарена девушка с большим приданым. Соотечественники Пико скрыли свою зависть и поздравили с его удивительно большой удачей. Если учесть, что двадцать тысяч сапожников Парижа соревновались за полтора миллиона ног, то понятно, что нечасто простому сапожнику удавалось так удачно жениться. Когда Пико вышел из кафе, Лупиан и его постоянные посетители сделали то, что должны были делать знакомые жениха – они попытались придумать способ, с помощью которого можно было сделать последние холостяцкие дни счастливчика как можно более затруднительными.

Помимо Лупиана, в то воскресенье в кафе сидели три человека. Их имена (неизвестные сапожнику в то время) были Антуан Аллю, Жерве Шобар и Гийом Солари. Ни одного из этих людей нельзя достоверно идентифицировать, но их имена стоит упомянуть как признак подлинности рассказа. Все эти имена встречались в окрестностях Нима, но не так часто, чтобы они были типичными для этого региона.

Наилучшая идея пришла в голову самому Лупиану. Он назвал ее «небольшой проказой». Они скажут комиссару полиции, что Пико английский шпион, и будут весело хихикать, пока Пико будет пытаться выбраться из камеры в полицейском участке, чтобы успеть на свою свадьбу. Это показалось Шобару и Солари отличным планом, но Антуан Аллю отказался участвовать в этом. Похоже, его мотивы были скорее из области благоразумия, нежели благородства. Вероятно, он знал, какая опасность таится в играх с полицией, и боялся, что Пико не оценит шутку. Он также подозревал владельца кафе в том, что он имеет виды на Маргерит: Лупиан потерял первую жену и искал себе другую; миловидная Маргерит стала бы великолепной буфетчицей, сидящей на стуле с красной бархатной обивкой перед позолоченным зеркалом, выкладывающей кусочки сахара на блюдечки, отдающей распоряжения гарсонам и флиртующей с посетителями. Такая девушка стоила нескольких тысяч франков в год.

Аллю был прав, ведя себя осторожно. И все же он не сделал ничего, чтобы предупредить Пико. Он покинул кафе и отправился домой, чтобы заняться своими делами. По крайней мере, его совесть была чиста.

В те времена комиссары полиции были профессиональными писателями. Они сочиняли драмы и повести, успех которых определяли не довольные читатели и хорошие рецензии, а тюремный срок или казнь. В тот день комиссар 13-го квартала закрыл дверь своей приемной и расчистил место среди удостоверений, паспортов и конфискованных листков с песнями. Он сел за стол, имея всего несколько деталей – сапожник, католик, уроженец Нима, возможный английский шпион, имя достаточно обыкновенное, чтобы быть вымышленным. И ко времени, когда солнце зашло, перед ним лежало мастерское раскрытие заговора с целью сокрушить империю. Даже если Лупиан и был не прав насчет английского шпиона, сапожники были известными зачинщиками всяких беспорядков. Они страдали от болезней печени (слишком много сидят), которые ввергали их в меланхолию, и от запоров (та же причина), которые делали их недовольными и политически активными. Как всякий, кто пережил революцию, он знал, что сапожники всегда источник бед.

Комиссар отправил свой рапорт министру полиции, который размышлял над вестями, пришедшими с запада Франции. С 1804 г. в Вандее (департамент на западе Франции. – Пер.) происходили новые движения. Время от времени вблизи берега можно было увидеть английские корабли. Шпионы докладывали о связях между мятежниками на западе и роялистами на юге. В голове министра полиции, работавшей как часы, подробности сложились в еще больший заговор. В Ниме благородные католики-эмигранты, вернувшиеся из ссылки в Англию, обнаружили, что протестанты все еще сильны. Они были опасно разочарованы в Наполеоне. Теперь, когда император был далеко, сражаясь в Пруссии, паутина мятежа протянулась от Средиземного моря до атлантического побережья.

Почти не имело значения то, была ли информация, переданная комиссару, достоверной и правильной во всех деталях. Сомнения либо были, либо нет. В этом случае сомнения были. Даже если Пико был не виноват, он все равно был виновен в том, что на него донесли. И было достаточно сходства между Франсуа Пико и безвестно отсутствующим подозреваемым по имени Жозеф Люше, чтобы служить основанием для немедленных действий.

В ту ночь за сапожником пришли и увели, не побеспокоив соседей. В течение следующих двух месяцев Маргерит де Вигору отчаянно наводила справки, но никто не знал или не мог сказать ей, что случилось с ее женихом. Подобно многим людям в те неспокойные времена, Пико исчез ни с того ни с сего. Лупиан, который был одним из последних, кто видел его, утешал Маргерит как только мог. Раз уж события приняли слегка неожиданный оборот, было бы безумием признаваться комиссару. Только сумасшедший попытался бы спасти падающего человека, прыгнув вслед за ним со скалы. Да и, возможно, в конце концов, полиции было что-то известно о Пико?

Прошло два года без каких-либо вестей или слухов. А затем в один прекрасный день Маргерит утерла слезы и вышла замуж за Лупиана. Благодаря ее приданому и доходам от кафе они получили возможность уехать из этих мест с их экономными посетителями и печальными воспоминаниями. В красивом новом квартале можно было начать жизнь заново. Новые лица и проезжающие по бульвару экипажи, играющие в карты офицеры и потягивающие лимонад дамы, составляющие каждодневную панораму большого города, помогут забыть прошлое.

2

За горными вершинами, которые обозначают границу между Францией и Италией, в одной из самых безлюдных долин Коттийских Альп к почти вертикальному утесу прилепился, как паразит, комплекс крепости Фене-стрель. Его бастионы когда-то преграждали дорогу, которая вела во Францию, – если нехоженое, усыпанное камнями ущелье можно было назвать дорогой. Согласно ученым того времени, название «Фенестрель» означает или «маленькие окна» (finestrelle), или «конец земли» (finis terrae). Оба толкования подходят. Из двора нижнего форта узник мог смотреть на орлов, парящих над заснеженными пустынями, и следить взглядом за большой стеной Альп, которая взбирается на протяжении трех километров по горе Орсьер. Находясь внутри за заколоченными окнами, он мог слышать завывание ветра и волков. Эта итальянская Сибирь была ужасным местом для жизни и смерти, и было бы трудно объяснить – разве что безумием или глубокими религиозными убеждениями, – почему у старика, который готовился уйти в свой последний путь в тот январский день 1814 г., удовлетворенно блестели глаза.

Крепость Фенестрель была одним из самых крепких звеньев в цепи тюрем Наполеона. Вместо того чтобы перестраивать Бастилию, «этот дворец возмездия», как назвал ее Вольтер, «где заперты и преступление, и невиновность», он использовал крепости, которые уцелели в революцию: Ам на севере, Сомюр на Луаре, замок Иф в Марсельском заливе. Это были Бастилии нового века: вместительные, неприступные и расположенные далеко от Парижа. Сама крепость Фенестрель была подобна человеческой антологии последних десяти лет империи. Наполеон время от времени писал своему брату Джозефу, королю Неаполя: «Ты можешь отправлять в Фенестрель всех, кого считаешь опасными» (февраль 1806 г.); «Туда следует отправлять только аббатов и англичан» (март 1806 г.); «Я распорядился арестовать всех корсиканцев, находящихся на службе Англии. Я уже отослал многих из них в Фенестрель» (октябрь 1807 г.). В Фенестрели головорезы из трущоб Неаполя сидели вместе с римской знатью; епископы и кардиналы, которые отказались присягнуть Французской республике, проводили тайные мессы со шпионами и убийцами в роли алтарных служек.

Даже в Фенестрели сохранились социальные различия. Узник, который собирался совершить побег в смерть в ту зиму, был миланским аристократом, который когда-то занимал в церкви высокую должность. Его камера, можно предположить, не была совсем пустой: имелись кое-какие предметы мебели, взятые напрокат в деревушке Фенестрель, несколько шатких стульев, тонкая занавеска, грубый деревянный стол, который был чуть лучше скамейки сапожника. (Так один узник, кардинал Бартоломео Пакка, секретарь папы Пия VII, описал удобства этой камеры.) Некоторые кардиналы ухитрились устроить так, что с ними в камере сидели их камердинеры; другие нашли себе слуг среди обычных заключенных. Для большинства тех людей внешний мир прекратил существовать: бедствие, постигшее Великую армию во время отступления из Москвы, было всего лишь слухом; а единственными достоверными сводками новостей, которые достигали их слуха, был шум в горах – грохот лавины, землетрясение, которое прочертило трещину в стене, как дорогу на карте. И все же раз в стенах крепости сидели в качестве узников так много богатых и могущественных людей, неудивительно, что она оказалась не такой уж и непроницаемой, в конце концов. Даже в этом альпийском медвежьем углу деньги, как вода, могли найти себе дорогу сквозь камни.

Одно из ближайших последствий вторжений Наполеона состояло в отправке огромных денежных сумм по финансовым каналам Европы. Спасающиеся бегством принцы доверяли свои миллионы людям вроде Майера Ротшильда из Франкфурта. После вторжения французов в Италию договор Толентино собрал пятнадцать миллионов франков в валюте и еще пятнадцать миллионов в бриллиантах, которые обогатили некоторые карманы по дороге из Рима в Париж. Картины и произведения искусства были отложены про запас или проданы до того, как их перевезли в Лувр. Один из кардиналов, который был изгнан вместе с папой – Браски-Онести, племянник Пия VI и Великий приор Мальтийского ордена, – возвратился в Рим после падения Наполеона, и «ему посчастливилось найти в целости сокровища, которые он спрятал перед своим отъездом».

Короче, не было ничего необычного в том факте, что миланский аристократ-церковнослужитель, заключенный в Фенестрели, поместил большие суммы денег в банки Гамбурга и Лондона, продал большую часть своего имущества и вложил вырученные деньги в банк в Амстердаме, или в том, что где-то в Милане или его окрестностях у него лежали «сокровища», которые были предусмотрительно разделены на бриллианты и валюту различных государств. Его мотивы были необычны. Он умирал, веря в то, что его дети бросили его и хотят потратить его состояние. Тюремный охранник или слуга из деревни тайком пронес на волю записку к его адвокату, в которой он распоряжался лишить наследства всех членов своей презренной семьи.

Возможно, у него всегда было такое желание, но во время своего долгого заточения в Фенестрели он нашел превосходное орудие для своей мести. В качестве слуги он взял себе молодого французского католика, простого, но горячего человека, в котором увидел образ своего собственного несчастья. Он тоже был брошен и предан, и в его страданиях было что-то насильственное и ужасное. Он узнал страшную правду о том, что у пытки есть свои тонкости, о которых его мучитель не знает. Его гонители не просто сделали его несчастным; они лишили его способности ощущать счастье.

Между этими двумя людьми столь разного возраста и происхождения образовалась привязанность более прочная, чем узы между отцом и сыном. Можно было предполагать, что служитель церкви будет наставлять своего слугу в христианских добродетелях. Вместо этого он рассказывал ему о займах и процентных ставках, паях и консолях, а также учил его искусству играть в азартные игры с полной уверенностью в успехе. Он сделал своего слугу единственным наследником своих богатств и сокровищ, и в ту зиму, когда бури хлестали стены Фенестрели, а Европа готовилась к еще одному великому перевороту, он умер в своей камере таким счастливым, каким мог быть покинутый человек.

Два месяца спустя, весной 1814 г., потерпевший поражение император подписал отречение и отплыл на остров Эльба, который расположен в пятидесяти километрах севернее острова Монтекристо в Тосканском архипелаге. По всей Европе мужчины и женщины выходили из тюрем и убежищ, щурясь на свет новой зари. Короли возвращались во дворцы, а путешественники – в Париж. В Альпах Северо-Западной Италии тридцатишестилетний мужчина, похожий на привидение, с паспортом на имя Жозефа Люше, покинул крепость Фенестрель.

Прошло семь лет – или, если быть точным, две тысячи пятьсот тринадцать дней – с тех пор, как он приехал в Фенестрель в экипаже без окон. В деревне, расположенной ниже крепости, он вошел в таверну и увидел незнакомца, глядящего на него из зеркала. Выходя из ворот Фенестрели, он ощутил потрясение освобождения, внезапный крах уверенности и привычки. Теперь, когда он разглядывал эти изнуренные черты лица, он почувствовал что-то еще: сверхъестественную свободу человека, который больше не был самим собой. Кем бы он ни был раньше, Жозеф Люше был теперь духом, но духом, который, словно по какой-то нелепой ошибке Вселенной, сохранил способность действовать в материальном мире.

Он прошел по долине реки Шисон, полноводной от потоков тающего снега, и добрался до широкой зеленой равнины реки По. В Пинардо он выбрал дорогу на Турин, с которой ледяные зубцы Альп выглядели как далекий сон.

Человек в лохмотьях, вошедший в банкирский дом в апреле 1814 г., представлял собой зрелище, посмотреть на которое должны были сбежаться констебли. Бродяга, документы которого были в порядке и который имел законное право на суммы слишком большие, чтобы оказаться просто украденными, был, вероятно, ссыльным или эмигрантом. По мнению же банкирского дома, он пришел в великолепном облачении.

По причинам, которые станут очевидными, следующие несколько месяцев пропущены. Вероятно, Люше отправился в Милан, где, должно быть, посетил адвоката и подписал некоторые бумаги. Возможно, он совершил короткую поездку в загородное поместье или безлюдный лес. Какими бы ни были указания, которые он получил в Фенестрели, они, очевидно, были точными и привели к нужному результату. Вскоре он уже имел возможность оценить ситуацию и изучить новую карту, которую сдала ему судьба.

Деньги, которые хранились в Гамбурге и Лондоне, добавленные к доходу от банка в Амстердаме, составили семь миллионов франков. Сами сокровища состояли из более трех миллионов франков в валюте и одного миллиона двухсот тысяч франков в бриллиантах и других мелких предметах – усыпанных драгоценными камнями украшениях и камеях, которые не посрамили бы Лувр. Используя уроки, которые получил в Фенестрели, он оставил при себе бриллианты и миллион франков и вложил оставшееся в банки четырех разных стран. При ставке равной шести процентам это дало ему ежегодный доход в размере шестисот тысяч франков. Этого было достаточно, чтобы удовлетворить почти любую прихоть или желание. Если сравнить: низложенный Наполеон высадился на Эльбе с четырьмя миллионами франков, что дало ему возможность построить королевскую резиденцию, несколько новых дорог и канализационную систему и организовать свое возвращение во Францию. Все состояние Люше – что-то чуть больше одиннадцати миллионов двухсот тысяч франков – приблизительно равнялось совместному ежегодному доходу всех парижских сапожников.

Любому другому человеку это могло показаться удивительной удачей. С такими колоссальными деньгами человек мог делать все, что захочет. Но как могут просто деньги переписать историю, которая прокручивалась в его голове миллион раз? Его благодетель и товарищ по несчастью научил его узнавать и ненавидеть своих врагов. Но тут было что-то помимо ненависти – желание какого-то абсолютного утешения, такая жажда справедливости, чтобы события, приведшие к его смерти заживо, никогда не могли бы случиться.

Никакого намека на это не увидел владелец больницы, в которую Люше лег в феврале 1815 г., и был бы удивлен, узнав, что его пациент – один из самых богатых людей во Франции. Люше распорядился доставить себя в тихий пригород Парижа с небольшим количеством багажа; своих слуг он с собой не взял. Он заплатил за питание и проживание и остался, чтобы выздороветь и набраться сил после того, что он назвал длительной болезнью. На склонах холмов вокруг города были построены клиники с лучшей лечебной базой, верандами и небольшими садиками. Прежде чем в 1838 г. были приняты специальные правила, частные клиники принимали почти любого, кто мог платить. Это означало, что постояльцы обычно представляли собой смешанную публику: инвалиды, восстанавливающиеся после хирургических операций, беременные женщины, немощные старики, безобидные душевнобольные и богатые ипохондрики. Обитатель респектабельной клиники мог ожидать, что у него будет больше уединения и свободы действий, чем у того, кто живет на улице с соседями и консьержкой в доме.

Сначала господин Люше, по-видимому, быстро начал поправляться. Но потом, приблизительно тогда, когда Наполеон, сбежав с Эльбы, вернулся в Париж и ввел свои войска, его состояние, казалось, ухудшилось. В течение ста дней, когда Париж снова стал столицей империи, господин Люше оставался в постели, будучи в силах только принимать пищу и читать газету. И только тогда, когда Наполеон потерпел поражение при Ватерлоо и был сослан на остров Святой Елены, он почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы отважиться выйти на улицу и посмотреть некоторые достопримечательности Парижа.

3

Тысячи эмигрантов, которые возвратились в Париж тем летом и увидели сводчатые галереи прямой, как стрела, улицы Риволи, в безупречном порядке устремленные к далекой Триумфальной арке, и каменные набережные, в которые оделись изгибы Сены, вероятно, задавали себе вопрос, могут ли за несколько лет несколько архитекторов и особняков изменить характер города. За десять военных лет Париж изменился больше, чем за полвека мирной жизни. В нем появились новые мосты и каналы, рынки и фонтаны, склады и зернохранилища, отвечающие гигиеническим требованиям кладбища на северной и восточной границах города; улучшилось уличное освещение. В нем появились недостроенное здание фондовой биржи, которое напоминало греческий храм, и колонна на Вандомской площади, которая оказалась бы к месту на Форуме в Риме. Наполеон превратил Париж в декорации своей имперской драмы. Теперь сцену заняла новая труппа актеров. Реставрация отомстила корсиканскому диктатору тем, что его дворцы заняли другие люди и пользовались его публичными местами для гуляния, что в конце концов и означает «месть»: декларировать законное право или предъявлять права на что-то, что было отнято.

Самое большое изменение не было очевидно сразу. Район Сент-Опортюн, расположенный неподалеку от квартала Ле-Аль, был по-прежнему головоломкой из улиц и тупиков, как и в Средние века. Но люди, которые вдохнули в этот квартал жизнь, были другими. Тысячи жителей из одного этого района уехали из него или погибли в войнах. Даже если бы его лицо и манера себя держать не изменились так радикально, Люше был бы абсолютным чужаком.

В этом квартале был магазин, в котором молодой человек с ножом в руке резал кожу и прилаживал ее к колодке для обуви. Там было кафе с неизвестным для него названием, написанным над его дверью… Возможно, какая-то крошечная искорка надежды теплилась в нем в эти годы тьмы. Если это было так, в то утро она угасла. Люше выяснил, что прежний владелец кафе, господин Лупиан из Нима, купил новое дело на бульваре, а женщиной, которая разделяла с ним его удачу и постель в течение этих последних шести лет, была Маргерит де Вигору. Никто не мог назвать ему имена приятелей Лупиана, что было весьма досадно, потому что, по его словам, он был должен одному из тех людей немного денег. К счастью, какой-то человек случайно вспомнил имя Антуана Аллю. Но, насколько ему было известно, Аллю возвратился на юг Франции много лет назад, и с тех пор о нем ничего не было слышно. Люше вернулся в клинику и заплатил по счету.

Конечная станция Королевской почты располагалась не слишком далеко – на улице Нотр-Дам-де-Виктуар, где каждый день функционировало междугороднее сообщение с Лионом и югом, которое рекламировали как сточасовое путешествие, что звучало менее угрожающе, чем четыре дня. И хотя в почтовой карете могли уехать лишь восемь пассажиров, вокруг нее всегда собиралась толпа носильщиков, взволнованных провожающих, туристов, воров-карманников и полицейских. В суматохе никто не обратил внимания на пожилого священника, который сел в почтовую карету, чтобы отправиться в Лион. Нам случайно известна фамилия аббата – Бальдини, что означает «бесстрашный». Это имя распространено в Италии и на юге Франции.

Почтовая карета выехала из Парижа через заставу Гобелен и помчалась по мощеной дороге в Фонтенбло. В Вийжюиф на вершине холма пассажиры часто выходили из кареты у пирамиды, которая символизировала парижский меридиан, чтобы посмотреть назад на дорогу, на которой выстроились в ряд башни собора Парижской Богоматери. Вот как описывает вид туристический путеводитель: «С этой высоты взгляд охватывает Париж, который выглядит как огромный и сероватый курган из башен и домов неправильной формы, которые образуют этот город и тянутся налево и направо почти так далеко, как может охватывать глаз».

Участники таких долгих путешествий хорошо узнавали друг друга, но вряд ли какой-то пассажир в том конкретном экипаже узнал намного больше об аббате Бальдини, когда тот покинул его в Лионе. Он сел на речной пароход, который шел вниз по течению быстрой Роны в Понт-Сен-Эспри, а затем в экипаж, совершавший рейсы по пыльной почтовой дороге вдоль подножия Севенн (горы во Франции, юго-восточная окраина Центрального Французского массива. – Пер.) и жарким лесам департамента Гард. Он добрался до Нима – французского Рима – через неделю после отъезда из Парижа, зарегистрировался в лучшей гостинице (это означает, что у него должен был быть паспорт на имя Бальдини) и провел несколько дней, наводя справки. Наконец он оказался в плохо обставленной комнате в районе города, пользующемся дурной репутацией, где перед ним стоял один из тех людей, лица которых он видел последними в своей предыдущей жизни.

История, которую предстояло рассказать аббату Бальдини (история, которую мы знаем гораздо подробнее, чем части настоящей истории Жозефа Люше), показалась бы невероятной любому, только не Антуану Аллю. Аббат был узником Кастель-дель-Ово в Неаполе, где услышал предсмертную исповедь француза по имени Пико. Услышав это, у Аллю вырвался сдавленный крик, и аббат поднял глаза к небу. Какими-то загадочными путями (аббат назвал это «гласом Божьим») Пико узнал или выудил из памяти имя человека – Аллю, – который должен знать имена тех людей, которые его предали. Будучи истовым католиком с почти сверхчеловеческой нравственной силой, Пико простил людей, разрушивших его жизнь. Его единственным желанием – несколько странным, но понятным желанием умирающего человека – было запечатлеть имена своих убийц на свинцовой пластине, которая будет помещена на его могиле. Чтобы вознаградить Аллю или побудить его назвать имена, аббат должен был предложить ему вещь, которую Пико получил от такого же, как и он, узника по имени сэр Герберт Ньютон.

Если бы Аллю или его жена читали романы, печатающиеся по частям в газете, они тут могли почуять неладное, но аббат достал большой блестящий бриллиант, который – во всяком случае, для жены Аллю – стал полным и неопровержимым доказательством честности аббата. Забывшись на мгновение, она обняла худощавого аббата Бальдини. Она не понимала, почему ее муж колеблется, принять ли бриллиант. Разрываемый жадностью и страхом и подстрекаемый женой, Аллю преодолел свои сомнения, и аббат записал в небольшой блокнот имена Матье Лупиана, Жерве Шобара и Гийома Солари.

Через несколько часов аббат Бальдини садился в почтовую карету, отправляющуюся из Нима на север.

После своего ухода он оставил мятущуюся душу. Антуан Аллю страдал от того, что показалось ему ужасной несправедливостью. Он жил в страхе, который усилился с приходом аббата, за то, что позволил обречь на смерть невинного человека. Теперь он оказался вынужденным выдать своих бывших друзей. Что еще хуже, местный ювелир продал бриллиант за цену, вдвое превышающую ту, которую он заплатил за него Аллю. Аллю находился в таком душевном состоянии, что почувствовал противоестественное облегчение, когда в конце концов совершил реальное преступление и убил ювелира.

Это не было хорошо спланированным преступлением. Жандармы обрили его голову и дали ему зеленую шапочку с оловянной табличкой с выгравированным на ней его номером. Зеленая шапочка означала пожизненное заключение. Когда он стоял с цепью на ноге и чугунным шаром, прикованным к цепи, на фабрике в Тулоне и плел веревки и когда он лежал без сна на деревянной скамье без одеяла, ему, должно быть, казалось, что Франсуа Пико отомстил ему из могилы.

4

Матье Лупиан благоденствовал – не так, чтобы это выходило за пределы его самых смелых фантазий, но в достаточной мере, чтобы иметь возможность предложить своим соотечественникам время от времени выпивку в баре. (Они теперь едва могли позволить себе это из-за установленных им цен.) Применяя при ведении дел хитрость, известную как слепая удача, он приобрел новое кафе в самый нужный момент. Париж периода Реставрации был полон денег. За объединенными войсками, которые оккупировали город, сюда хлынули толпы жаждущих туристов. Обнадеживающе сдержанное и дорогое Английское кафе было не единственным заведением, процветавшим на потоке иностранной валюты, который тек по бульварам.

Лупиан был человеком того сорта, который, будучи богатым и успешным, не считал зазорным наклониться и подобрать монетку, упавшую в сточную канаву. Так что, когда ему было сделано неожиданное предложение, он быстро ухватился за предоставленную возможность. Безукоризненно одетая пожилая дама, которую он никогда не видел в квартале раньше, пожелала говорить с владельцем заведения. Она объяснила, что ее семья спаслась от ужасной катастрофы – то ли удалось избежать скандала, то ли непутевому сыну помогли не попасть в полицию. Их спасителем был человек, который с тех времен потерял все свои сбережения, но оказался настолько благороден, что отказался от помощи. Единственным желанием господина Проспера было найти работу официанта в приличном кафе.

Отчаявшись отплатить своему благодетелю, благодарная семья решила разыграть его. Ничего не говоря господину Просперу, они будут платить владельцу кафе сто франков в месяц, если тот согласится взять его на работу и закрыть глаза на тот факт, что он уже человек не первой молодости. Пятидесятилетний мужчина не был идеальной кандидатурой для работы парижского официанта, требовавшей выносливости. Но так как сто франков равнялись ежемесячной зарплате двух официантов или розничной цене двухсот пятидесяти маленьких чашек кофе с сахаром и стаканчиком коньяка, Лупиан согласился помочь.

Проспер оказался настоящей находкой. Нельзя сказать, что он очень располагал к себе, и в нем было что-то такое, что беспокоило мадам Лупиан. На самом деле его истинный характер был загадкой, но тогда это часто было признаком хорошего слуги, который всегда предпочитает держаться в тени и умеет приспосабливаться к желаниям клиента. Он был совершенно невозмутимым и хорошо справлялся со всеми небольшими неприятностями, которые случаются в кафе. Он также обладал способностью все подмечать. Именно Проспер дал комиссару полиции полное описание посетителя, которого видели кормящим печеньем охотничью собаку Лупиана в день, когда у нее случился смертельный сердечный приступ. И именно Проспер обнаружил кучку горького миндаля и петрушки, когда попугай мадам Лупиан умер ужасной смертью.

Это были трудные времена для честных людей, когда даже домашний попугай не мог спать спокойно в своей клетке. Король снова был на троне, но тридцать лет войны, тирании и беспорядков нельзя было стереть несколькими указами и казнями. Наполеоновские армии мародеров не просто исчезли в пушечном дыму у Ватерлоо. На тротуаре у кафе сидели искалеченные нищие в оборванной военной форме и приставали к посетителям. Банды головорезов, которые огнем и грабежами прокладывали себе дорогу через Европу именем славной империи, делали улицы небезопасными, и новый префект полиции был слишком занят анархистами-провокаторами и роялистами-контртеррористами, чтобы заниматься этими бандитами. Газеты, которые лежали на подставке у входа в кафе, были полны наводящими ужас рассказами о насилии и преступлениях.

Однажды утром, когда Проспер выкладывал газеты, чтобы аккуратно сложить их и положить на место, Лупиану случайно попалось на глаза знакомое имя: Жерве Шобар, его соотечественник из Нима. Днем раньше в кафе приходил Гийом Солари. В кои-то веки с ним не пришел Шобар, и консьерж не видел, чтобы тот возвращался домой накануне вечером. Газета все объясняла. Еще прежде, чем занялась заря, на новом пешеходном мосту рядом с Лувром был найден Жерве Шобар со смертельной ножевой раной в сердце. Любопытная деталь привлекала к этому убийству внимание читателей газеты – нож был оставлен в ране, а на его рукояти кем-то был приклеен небольшой клочок бумаги с напечатанными знаками: «№ 1».

И хотя не сохранились никакие официальные записи об этом убийстве на мосту Искусств, оно, вероятно, заставило поломать голову служащих сыскной полиции. Подозрение, вероятно, упало на наборщиков, которые, будучи грамотными членами низших сословий, всегда представляли собой угрозу общественной стабильности, хотя, конечно, убийца мог просто вырезать эти знаки из титульного листа газеты. Единственным вероятным мотивом была кража. Тот факт, что в карманах у погибшего мужчины было несколько монет, очевидно, означал, что убийце помешали и ему пришлось убежать, оставив нож.

Узнав об убийстве Шобара, Лупиан почувствовал что-то похожее на намек на какую-нибудь болезнь, но он был слишком занят и растерян, чтобы беспокоиться о несчастьях других людей. Человек, который поднялся из провинциальной безвестности и стал владельцем одного из лучших кафе в Париже, теперь обдумывал перспективы, о которых его земляк из Нима мог только мечтать.

У Лупиана была шестнадцатилетняя дочь от первого брака. Это было милое создание, озабоченное своими расцветающими прелестями и взволнованное возможностями, которые она видела в глазах мужчин. На деньги родителей она была одета почти безукоризненно. Мадемуазель Лупиан была особым блюдом, ожидавшим особого клиента. В те дни перемен даже дочь Лупиана могла мечтать выйти замуж за лорда.

На нее было потрачено столько денег, что казалось должным и правильным, когда мужчина с блестящими манерами и внешностью заявил о своей заинтересованности вполне недвусмысленно. Он раздавал чаевые официантам, как английский путешественник, и подкупил гувернантку девушки сказочной суммой. Мадемуазель Лупиан получила доступ к его кошельку, а в обмен позволила ему познать вкус будущего счастья. И только тогда, когда блюдо было не только продегустировано, но и съедено, она призналась своим родителям. Они слишком поздно увидели свою ошибку. Им не следовало доверять человеку, который переплачивал официантам.

Поэтому в доме Лупиана почувствовали огромное облегчение, когда этот господин, который оказался маркизом, объявил о своих честных намерениях, представил доказательство своего происхождения и состояния и заказал свадебный банкет на сто пятьдесят гостей в «Кадран Блё» – самом дорогом ресторане Парижа.

Сказка стала былью. Маркиз женился на дочери Лупиана, вызвав глубокое волнение на банкете тем, что прислал посыльного с извинениями за свое опоздание: король вызвал его к себе, но маркиз предполагал освободиться к десяти часам вечера, а пока семья Лупиан и их гости должны были приступать к еде. Вино лилось так быстро, но не так дешево, как оно течет во время урожая в Провансе, и, хотя невеста пребывала не в лучшем настроении, банкет имел огромный успех. Переменили несколько блюд, прежде чем очередь дошла до десерта. На столы были поставлены чистые тарелки, а затем на каждую тарелку – письмо, в котором объявлялось, что жених – это осужденный, бежавший из заключения. К тому времени, когда гости прочитали письмо, он уже покинул страну.

Финансист, который видит, как его основные вложения внезапно теряют свою ценность, не мог быть в большем смятении, чем Матье Лупиан. К счастью, рядом оказался Проспер, который дал совет. По его предложению семья Лупиан провела следующее воскресенье за городом, чтобы стереть болезненные воспоминания и порадоваться своей удаче. Кафе по-прежнему приносило доход, счет из «Кадран Блё» будет оплачен в течение года, а мадемуазель Лупиан, хоть и утратила безвозвратно свою невинность, была по-прежнему молода и могла еще понравиться иностранному джентльмену или богатому посетителю, не знакомому с этим кварталом.

Пока Лупианы дышали загородным воздухом и планировали светлое будущее, в городе, где-то к северу от собора Парижской Богоматери, поднялся столб дыма. Огонь разгорелся в нескольких разных комнатах над кафе. Задолго до того, как по бульвару примчались пожарные в медных касках с брезентовыми ведрами, огонь распространился на расположенное внизу кафе, и, когда с потолка упали лепные украшения и сморщились картины, шайка оборванных нищих, как будто предупрежденная кем-то заранее, прибежала на помощь. Они вынесли стулья, столы и все ценное и при этом разбили зеркала, полированную барную стойку, переколотили стаканы и фарфор. Когда члены семейства Лупиан возвратились с пикника, они на месте своего дома и заведения обнаружили пепелище.

Страховые компании обычно отказывались возмещать ущерб, вызванный «народным буйством», которое, как оказалось, стало причиной этого пожара. У владельца здания не было выбора, кроме как выставить их за дверь. Вокруг Лупианов собрались все их настоящие друзья, то есть никто, за исключением верного Проспера, который не только остался с ними, но и отказался брать плату. Утешительно было сознавать, что в мире еще есть добро. Когда несколько недель спустя жена Лупиана умерла от гиперемии мозга и нервного истощения, Проспер устраивал похороны так же добросовестно, как будто это была его собственная свадьба.

Длинная улица, которая, извиваясь как змея, вползает в сердце предместья Сент-Антуан к площади Бастилии, является продолжением прямой улицы Риволи. Человек, который разбирается в конфигурации улиц так же, как хиромант читает по линиям руки, мог бы истолковать эти коварные изгибы в качестве знака того, что в этом угрюмом пригороде, где рабочие и революционеры планировали государственные перевороты, ничто никогда не пойдет как надо.

Примерно в то же время, когда с Лупианом случилось это несчастье, молодой писатель по имени Оноре Бальзак переехал в небольшую комнату в предместье Сент-Антуан. Вот как он описал вид из окна, выходившего на боковую улочку: «Иногда тусклый свет уличных фонарей отбрасывал желтоватые отблески в тумане, показывая слабые очертания крыш вдоль улиц, соединенных вместе, подобно волнам огромного неподвижного моря. Мимолетное поэтическое действие дневного света, унылых туманов, внезапного проблеска солнца, тишина и волшебство ночи, загадки рассвета, дым, поднимающийся из каждой трубы, каждая деталь этого чужого мира стала знакома мне и развлекала меня. Я любил свою темницу, потому что я сам ее выбрал».

Если бы не воображение романиста, этот квартал казался серым и малообещающим. Согласно условиям брачного контракта, составленного тещей и тестем, Лупиан оказался вынужден выплатить сумму приданого своей жены. На остатки своего состояния он арендовал в предместье Сент-Антуан кафе, которое было чуть больше чем рюмочная. В нем была чадящая масляная лампа, мятый ковер, висел запах дешевого табака, и заходили посетители, которые считали мытье пустой тратой времени. Его прекрасная буфетчица умерла, а несвежие локоны мадемуазель Лупиан свисали, словно усики водорослей в сточных канавах. Только Гийом Солари казался довольным. Это было больше похоже на кафе из давних времен, где он мог говорить на прованском наречии, и при этом к нему не относились как к деревенщине.

Сидя в одиночестве с неизменным пивом и лимонадом, Солари мешал бизнесу, особенно теперь, когда стало известно, что после прихода в бар Лупиана с ним случились конвульсии и он умер через несколько часов, мучаясь от сильной неутолимой боли. Тем не менее посетители заведения Лупиана могли не связать эту смерть с ранее произошедшим убийством, если бы газеты не сообщили одну деталь. Перед похоронами, согласно обычаю, гроб Солари выставили в вестибюле его дома. Тело уже пролежало там какое-то время, когда кто-то заметил небольшой клочок бумаги на черной ткани, покрывающей гроб. На нем было отпечатано вот что: «№ 2». Весть об этом вызывающем суеверный страх продолжении убийства на мосту Искусств быстро распространилась по кварталу. На следующий день у Лупиана не осталось ни одного клиента. Два соломенных стула снаружи двери были постоянно пусты и пользовались вниманием только окрестных собак. Наверное, он начал подозревать, что все эти ужасные события были связаны каким-то образом, но он не мог найти причину своего краха, и, хотя второе убийство наполнило его дурными предчувствиями, у него было слабое представление о его мотиве.

Без верного Проспера Лупиан и его дочь оказались бы на улице. Проспер предложил им свои скудные сбережения, которые помогли бы им, по крайней мере, избежать приюта для нищих. Однако даже эта небольшая милость дорого стоила. Проспер присовокупил к своему предложению условие столь унизительное и низкое, что Матье Лупиан сам удивился, что оказался способен принять его: мадемуазель Лупиан должна была жить с Проспером как его наложница, согревать его постель и удовлетворять его старческие желания.

Было сделано все, что нужно, – поставлена двуспальная кровать, и девушка, которая должна была помочь своей семье подняться по социальной лестнице, превратилась в проститутку в доме своего отца.

Когда Лупиан лежал на своем тонком матрасе, вслушиваясь в приглушенный шум города в надежде, что звуки этого неспокойного океана заглушат шумы, доносящиеся из-за стены, он знал, что Проспер хоть и стар лицом и телом, но полон дикой энергии.

5

В солнечные дни в аллеях сада Тюильри гуляли толпы народа: дети с няньками, продавщицы и чиновники, вышедшие в обеденный перерыв, люди, выгуливающие собак, и щеголи, а также элегантные дамы, которые заполняли воздух ароматами духов и были похожи на цветы перед дворцом Тюильри. В сумерках сады больше располагали к размышлениям. Несколько одиноких фигур бродили по террасе у реки и среди деревьев, где белые статуи, казалось, манили из сумрака.

Однажды вечером мужчина плотного телосложения в темном пальто выскользнул в сад незадолго до того, как закрылись железные ворота вдоль улицы Риволи. Матье Лупиан шел домой по одной из более темных аллей, оттягивая момент, когда ему придется возвращаться мимо магазинов и оживленных кафе туда, где его ждали нищета и позор.

Перед ним появилась фигура. Когда Лупиан сделал движение, чтобы пропустить ее, он услышал имя Пико. Еще до того, как ум соединил это имя с каким-то воспоминанием, его тело застыло. Лицо человека находилось достаточно близко, чтобы он мог отчетливо его увидеть; и все же его черты, как ему показалось, не были чертами сапожника Пико; это была издевающаяся физиономия человека, который наслаждался его дочерью каждую ночь.

Краткий разговор в саду Тюильри не записан в признании. Лупиан, безусловно, узнал, что смотрит на человека, который ударил ножом Шобара, отравил попугая, собаку и Солари, выдал его дочь замуж за каторжника, устроил все так, чтобы его кафе было разграблено и уничтожено, стал причиной смерти его жены и превратил его дочь в прелюбодейку и проститутку. Он также должен был узнать, что Пико – он же Люше и, совсем недавно, Проспер – провел семь лет в аду. Вероятно, у него было достаточно времени, чтобы почувствовать, как его глаза загораются страхом и ненавистью, прежде чем нож с пометкой № 3 пронзил его сердце.

Кровь Лупиана еще расплывалась темной лужей на гравии, когда сильная рука схватила его убийцу сзади. Меньше времени потребовалось бы на то, чтобы связать ноги поросенку, а Пико с кляпом во рту был уже связан веревкой, завернут в одеяло и лежал на плечах этого человека. Ему, возможно, пришло в голову, что полиция наконец установила, что убийства совершал Проспер. Но жандарм не стал бы ни действовать в одиночку, ни принимать такие необычные меры предосторожности. И хотя он не мог ничего видеть через одеяло, запах реки, внезапная прохлада и звуки города, доносившиеся издалека, сообщили ему, что его похититель вышел из сада через ворота у реки и идет на левый берег.

В признании говорится лишь то, что мужчина нес Пико на своей спине около часа, и, когда одеяло сняли, он, все еще связанный, оказался на складной кровати в подземелье. Помимо кровати в комнате находились еще тусклая лампа и печка, труба от которой уходила в потолок. Стены были из неотесанных глыб, взятых из заброшенной каменоломни. Если парижская полиция проводила расследование после того, как получила признание несколькими годами позже, эти подробности могли дать ей возможность определить это место с некоторой точностью. Идя со скоростью приблизительно три километра в час вдоль набережной Вольтера напротив площади Одеон, похититель Пико мог через тридцать минут добраться до того места, где на картах обозначена зона древних каменоломен, поднимающихся вверх к реке. Это определило бы местонахождение помещения, в котором Пико держали в плену, – где-то у северной оконечности улицы Денфер.

Много месяцев, быть может, лет прошло со времени поездки аббата Бальдини в Ним, и многое случилось в жизни похитителя Пико с тех пор, как он сбежал из Тулонской плавучей тюрьмы. Он тоже изменился почти до неузнаваемости. Он представился как человек, жизнь которого оказалась погубленной безумной деятельностью Пико, как человек, который хоть и был менее виновен, чем другие, был отобран для особо изощренной формы наказания. Знал ли Пико, что бриллиант погубит Антуана Аллю, или нет – к делу не относится; Аллю жаждал мести. К его несчастью, он совершил ошибку, пытаясь удовлетворить две страсти одновременно.

В тюрьме Аллю понял кое-что, что должно было быть для него очевидным с самого начала: рассказ аббата Бальдини был выдумкой. Аллю был богобоязненным человеком, но мог ли он поверить в то, что «глас Божий» прошептал его имя в ухо Пико? Сбежав из тюрьмы, он мог бы легко обнаружить, что человека с именем сэр Герберт Ньютон не существует, а крепость Кастель-дель-Ово в Неаполе не использовалась в качестве государственной тюрьмы со времен императора Ромула Августа (последний император Западной Римской империи в 475–476 гг. – Пер.). Не нужно было быть гением, чтобы догадаться, кто такой на самом деле аббат, и заподозрить, что знаменитые пронумерованные убийства стали следствием той информации, которую тот получил от Аллю.

Аббат Бальдини был ненастоящим, но алмаз, безусловно, настоящий, и можно было предположить, что человек, который относится к алмазу как к разменной монете, должен быть чрезвычайно богатым. Более чем вероятно – по причине, которая станет еще понятнее Аллю в последующие годы, – Пико подтвердил его предположение: он действительно был сказочно богат и владел сокровищами, которые превосходили все фантазии.

Теперь Аллю стал воплощать в жизнь план, который, наверное, показался ему чертовски умным, когда впервые пришел ему в голову: он будет морить Пико голодом до тех пор, пока тот не будет вынужден открыть ему, где находятся сокровища. Таким простым способом он не только станет миллионером, но и отомстит Пико и избавит мир от неистовствующего маньяка. Возможно, он даже ускользнет с чистой совестью.

Рассказ о том, что случилось потом в помещении под улицей Денфер, к сожалению, несет на себе кровавые отпечатки пальцев романиста-барона, который любил время от времени вознаграждать своих читателей потоками льющейся крови, так что несколько вопросов остаются без ответа. Но так как записи Пеше о признании исчезли, это единственный источник, из которого можно взять факты.

К удивлению Аллю, Пико отказался заплатить несколько миллионов франков за корку хлеба и стакан воды. Даже после 48-часовой голодовки бывший узник крепости Фенестрель, казалось, не был озабочен своим существованием. Постепенно до Аллю дошло, что у его плана есть серьезный недостаток – если он уморит Пико голодом, сокровища будут потеряны навсегда.

Отказ Пико раскрыть местонахождение его сокровищ был, если верить признанию, внушен простой жадностью. Но в самом признании есть одна деталь, которая противоречит этому. Когда Аллю мерил шагами подземную комнату, будучи в бешенстве от разочарования и алчности, он вдруг заметил на лице Пико дьявольскую улыбку. Разъярившись от вида своего торжествующего врага, Аллю «набросился на него, как дикий зверь, стал его кусать, выколол ему глаза ножом, выпотрошил его и бежал, оставив позади труп».

Нет никаких дальнейших подробностей относительно судьбы останков Пико. Высохшее, выпотрошенное тело, привязанное к кровати в подземелье, безусловно, было бы упомянуто в газетах, и, хотя крысы ликвидировали бы труп вместе с одеждой в течение нескольких дней, запах не остался бы незамеченным. Однако никаких сообщений об убийстве такого рода не появилось.

Конец истории, как нам известно, не особенно примечателен: Аллю бежал в Англию, где жил, мучимый совестью, до тех пор, пока французский католический священник, которого мы знаем только как аббата П., «помог ему увидеть ошибку в своем поведении и почувствовать отвращение к своим грехам». (Эти слова сам аббат написал в письме префекту полиции.) Аллю продиктовал свое признание аббату, получил от него священное благословение и умер с сознанием того, что ему отпущены его грехи.

Когда аббат П. отправлял в Париж признание с сопроводительным письмом, он сделал очевидный вывод. Теперь, когда ужасы революции и империи закончились и Париж снова стал столицей католической монархии, было важно убедиться, что префект полиции понял мораль: «Люди в своей гордыне пытаются превзойти Господа. Они осуществляют месть и оказываются сокрушенными ею. Давайте почитать Его и смиренно подчиняться Его воле. Искренне ваш и т. д.».

Этот рассказ был продиктован аббату П., записан Жаком Пеше и приукрашен бароном. Даже в форме романа он содержит несколько пробелов и несообразностей, которые можно принять за признак его подлинности. Мораль – месть уничтожает мстителя – едва ли подходит к событиям, описанным в признании. Та «дьявольская улыбка» на лице Пико наводит на мысль о том, что для человека, который считал себя в каком-то смысле воскресшим из мертвых, действительно существовала такая вещь, как полное и счастливое отмщение. Есть и другие проблемы. Откуда, например, Аллю узнал так много о жизни Пико в крепости Фенестрель, точном составе его сокровищ, его убежище в Париже, планировании и осуществлении его преступлений и сотне других подробностей? И почему, если он знал так много, он так и не смог отыскать сокровища?

Барон – или, возможно, это был аббат П. – заметил эти несоответствия и нашел решение: к Аллю явился дух Франсуа Пико. «Нет человека, вера которого была бы сильнее моей, – будто бы сказал Аллю, – потому что я видел и слышал душу, отделившуюся от тела». После реставрации монархии религиозные мистические фантазии были в моде, и немногие читатели «Воспоминаний, взятых из архивов парижской полиции», почувствовали бы себя обманутыми приемом романиста, который ввел в повествование словоохотливое привидение. Многие были бы просто готовы принять это за правду.

Быть может, в один прекрасный день какие-нибудь эпизоды, описанные в признании, подтвердятся благодаря случайной находке – письму или полицейскому рапорту, избежавшему уничтожения во время пожара в архивах, но было бы слишком надеяться, что именно эта деталь когда-нибудь подтвердится. Информация, представленная бесплотными душами, не представляет ценности для историков. С разумной точки зрения был только один человек, который мог знать всю историю, и этот человек был либо убит, либо оставлен умирать на глубине двадцать метров под улицей Денфер.

Есть все основания полагать, что смерть Пико действительно была описана в изначальном признании и должным образом зарегистрирована парижской полицией. Также вполне вероятно, что ослепление и «потрошение» имели место только в варварском мозгу барона и что на самом деле Аллю оставил полумертвого от голода Франсуа Пико умирать жалкой смертью. В этой истории не хватает стольких деталей, что нельзя прийти ни к какому заключению. Свидетельства о рождении, браке и смерти – все они сгорели в 1871 г. в тот же день вместе с полицейскими архивами. Печальная ирония состоит в том, что история, которая избежала забвения и уничтожения благодаря работнику архива, искавшему спрятанную правду, полна фактов, которые невозможно подтвердить. Еще большая ирония скрыта в том, что аббат П., предоставивший парижской полиции всю эту информацию и научивший Аллю ненавидеть свои прегрешения, записал его признание и отправил в мир иной, отпустив ему грехи (что может сделать только посвященный в духовный сан священник), является по какой-то причине единственным человеком в этой истории, полное имя которого неизвестно.

Досье сыскной полиции

1. Дело Рака

Первый день нового, 1813 г., улица Грезийон

В какой-то момент ночью, когда густо повалил снег, куча мусора переместилась на другую сторону улицы и теперь лежала за несколько дверей от дома номер 13 по улице Грезийон. Эта улица, которую позднее снесли для того, чтобы построить вокзал Сен-Лазар, шла вдоль края мрачного и грязного квартала, известного как Маленькая Польша. Это был такой район, где куча мусора могла остаться незамеченной, даже если из нее время от времени вылезала шишковатая голова, которая вращалась и исчезала.

Улица Грезийон была местом, которое часто посещали таинственные трудолюбивые личности, считавшие, что им повезло жить здесь, потому что никакой землевладелец или судебный пристав не осмеливался сунуть туда свой нос. Это был Париж, но в нем не было ничего, в чем можно было бы признать Париж. Когда-то это место было границей, за пределами которой не позволялось строить никаких зданий. С одной стороны (это была старая граница города) были расположены полупустые площадки с железным ломом, грязные прачечные, бордели без окон и гостиницы без названия. Большинство здешних обитателей были выходцами из отдаленных уголков Франции, а некоторые из шатких жилищ вмещали все взрослое мужское население какой-нибудь альпийской долины. На противоположной стороне улицы – дальней от Парижа – тянулись безлюдные склоны и рвы городской свалки.

На любой другой улице куча мусора в один миг была бы разобрана старьевщиком, имеющим на это разрешение, муниципальным уборщиком или одним из незарегистрированных мусорщиков, которые сновали как тени вокруг куч отходов, наполняя кожаный мешок предметами неопределенного назначения. Но к тому времени, когда они добирались до улицы Грезийон, парижский мусор приобретал высшую степень переработки. Каждая капустная кочерыжка и кость, каждый гвоздь, осколок, обрывок и нитка, каждый бинтик и припарка из парижских больниц уже были подобраны или съедены, оставив после себя засыпанную гравием смесь грязи, сажи, волос, фекалий и все то, что десять тысяч метел собрали на улице до девяти часов вечера. В этих отбросах, оставшихся от семисот тысяч человеческих жизней, было достаточно годного для компоста материала, чтобы запустить процесс брожения. И это была удача, потому что ночь была пронзительно холодной, а обитатель кучи мусора был одет только в тонкую шерстяную куртку посыльного.

Сидящего в курящейся куче отбросов лжепосыльного согревало удовлетворение, которое всегда предвещает удачную операцию. Другие еще несколько часов назад поддались соблазну, в который ввел их круглосуточный винный магазин, но он знал, что, каким бы долгим ни было ожидание, оно себя оправдает. Для человека, известного как Одиночка, – человека, который с помощью обмана, стамески, напильника и дубинки выбирался из всех тюрем Франции, – ночь в вонючем месте на холоде, от которого сводит судорогой руки и ноги, не значила ничего. Как всем было известно, Юджин-Франсуа Видок был нечувствителен к боли. Он также обладал удивительной способностью уменьшаться в росте на десять – двенадцать сантиметров и в таком укороченном виде мог ходить и прыгать. Он умел вести обычную беседу с металлическим напильником во рту. Он не задумываясь мог измазать свое лицо соком грецкого ореха и засунуть в ноздри гуммиарабик, чтобы имитировать цвет кожи и хронический насморк преступника, известного как Простофиля. Наконец, его упорный труд и настойчивость должны были быть вознаграждены. Дело, которое привело его в ту новогоднюю ночь на улицу Грезий-он, стало бы – он был в этом уверен – последним гвоздем, вбитым в гроб его врагов в главном полицейском управлении.

Двадцать два члена шайки уже попались в его сети, включая близнецов Писсар и жестокого преступника, который был известен под кличкой Аптекарь до того, как его подвергли пыткам. Они осуществляли кражи с такой изощренной ловкостью и таким подробным знанием места совершения преступления (включая квартиру, расположенную над комиссариатом восьмого района), что было очевидно: по всей вероятности, они были служащими своих жертв. Для привлечения этих людей к ответственности Видок почти в одиночку разрушил вековую репутацию иммигрантов из Савойи как честных и надежных людей. Никто уже не станет доверять трубочисту, полотеру или курьеру, что в городе, в котором люди имели обыкновение оставлять ключ в двери и приглашать в дом незнакомых людей, могло быть истолковано лишь как поступок филантропа.

Еще один член шайки был известен как Рак, местонахождение которого оставалось таким же таинственным, как и его прозвище. (Возможно, он получил его из-за своих цепких красных рук-клешней или, быть может, достиг сноровки в потенциально полезном искусстве ходьбы задом наперед.) И хотя Рак избежал поимки, его подружка – прачка – была прослежена до улицы Грезийон, и вполне можно было предположить, что Рак попытается лично вручить ей новогодний подарок.

На заре холод уже стал спускаться на восточные пригороды, когда какая-то тень прошла вдоль фасадов домов. Дверь дома под номером 13 открылась, и фигура поспешила внутрь, оглядывая улицу в обоих направлениях, пока пятилась во двор. Минутой позже замерзшая куча грязи уже стояла в прихожей под лестницей, посвистывая на манер возниц-савойяров. Услышав сигнал, Рак появился на лестничной площадке двумя этажами выше, и состоялся следующий разговор:

– Это ты?

– Да.

– Спущусь через минуту.

– Здесь слишком холодно, чтобы ждать. Встретимся в баре на углу – и смотри по сторонам.

И только когда он поддерживал штаны одной рукой, а второй протягивал подтяжки вонючему мужику с пистолетом в руке, Рак понял, что случилось. Спустя приблизительно час, сидя на стуле – причем его лодыжки были привязаны салфетками к ножкам стула – в ресторане «Кадран Блё», он уже помогал Видоку праздновать свою поимку в отдельном номере, разглашая информацию о своих товарищах из преступного мира с наивной верой в то, что это гарантирует ему освобождение.

В то утро комиссар Анри пришел на работу как обычно, повернув с набережной Орфевр и пройдя по застекленной галерее, которая вела от реки во двор Сент-Шапель. Именно там под сенью средневековой базилики в прокуренном кабинете дома номер 6 по улице Птит-Сент-Анн месье Анри вел свою бесконечную войну с преступностью.

Как человек, проведший много приятных воскресных часов за ловлей рыбы в Сене, месье Анри знал, какое это удовольствие перехитрить скользкое создание. Этого удовольствия он был лишен как глава второго округа префектуры. Преступники, которые должны были жить своим умом, оказывались безнадежно глупы. Их жаргон был тайным кодом, который выдавал их так же верно, как и мешок с надписью «награбленное». Недавно воровка по имени мадам Бэли, узнав, что можно заработать, став информатором, сообщила полиции подробности всех квартирных краж со взломом, которые совершила, и удивилась, когда за ней пришли.

Собственные скромные способности комиссара заработали ему репутацию человека со сверхъестественным чутьем. В криминальной среде Парижа он был известен как «злой ангел»; говорили, что еще никто не вышел из его кабинета, случайно не признавшись в преступлении или не дав какой-нибудь важной ниточки, которая приводила к его осуждению. К сожалению, месье Анри был вынужден работать с командой бездельников и некомпетентных людей. Известны были случаи, когда его констебли сидели в ожидании вора-домушника в шкафу на протяжении семидесяти двух часов, в котором он их и запер на ключ, и чуть не умерли с голоду. Так что когда Видок предложил свои услуги в качестве ловца воров, а также предложил создать специальную бригаду сыскной полиции, состоящую из бывших осужденных, комиссар Анри, к завистливому негодованию своих кадровых офицеров, быстро организовал «бегство» Видока из тюрьмы Ла-Форс и отдал ему собственный кабинет с ежемесячным жалованьем сто франков и обещанием премий за каждый арест.

Видок платил за оказанную любезность тем, что выполнял распоряжения господина Анри с почти религиозной преданностью. Как ни странно, Видок умел быть мягким и податливым, как глина, и испытывал нежную привязанность к любому, кто завоевывал его уважение.

Комиссар проводил инструктаж своих офицеров, когда сильный запах заполнил комнату, вслед за которым появился заметно пьяный Видок, державший за воротник свою последнюю добычу. Увидев шеренгу полицейских, Рак стал корчиться от отвращения и изрыгать ругательства. Видок поклонился коллегам и торжественно произнес:

– Позвольте мне и моему прославленному спутнику пожелать вам Нового года!

Комиссар поглядел на этого человека с гордостью. Затем, обернувшись к полицейским, сухо сказал:

– Вот это я называю новогодним подарком! Хотел бы я, чтобы каждый из вас, господа, пришел с таким.

Рака увели в камеру, и с этого дня положение Видока как главы специального подразделения сыскной полиции выглядело неоспоримым.

2. Дело о желтых занавесках

Первый день нового, 1814 г., улица Пуассоньер

Благодаря Видоку в Париже теперь было центральное сыскное бюро вместо сорока восьми соревнующихся комиссаров, которые отказывались от погони, как только преступник заворачивал за угол улицы и покидал их квартал. Бывший уголовник не только заставил полицию работать более профессионально, но и придал некий грубый шарм подразделению, которое, как считалось раньше, занимается не очень чистой работой.

Для господина Анри Видок был просто самым результативным из всех двурушников, курсировавших между штаб-квартирой полиции и преступным миром. Для преступников он воплощал в себе нечто сверхъестественное, что лишало присутствия духа, нечто неуловимое со стальными кулаками. Его авторитет и сила зиждились на суеверии: окраины Парижа все еще наполовину растворялись в примыкающих к нему сельских районах, где оборотни и ведьмы были такой же частью повседневной жизни, как бешеные собаки и привратники. Однажды одна ничего не подозревающая дочка полицейского сказала ему, что великий Видок может превращаться в пук соломы.

– В пук соломы? Как?

– Да, месье. Однажды мой папа шел за ним, и, когда он уже собирался схватить его за воротник, он схватил только пук соломы. Это не просто слова, вся бригада видела солому; ее потом сожгли.

Однако в методах Видока не было ничего волшебного, и они заслуживают чисто рационального исследования. Во всяком случае, было бы трудно представить себе лучшего проводника по удаленным улицам Парижа, чем человека-ищейку, который вынюхивает их секреты с таким безжалостным удовольствием.

Из всех загадок, которые разгадал Видок – или лишил загадочности путем грубой силы, – немногие были такими разоблачающими, как дело о желтых занавесках.

Прошел почти год с тех пор, как был пойман в сети Рак, и месье Анри надеялся вручить министру еще один новогодний подарок. К сожалению, дело, которое лежало перед ним в тот сочельник, казалось слишком рискованным для Видока. Осужденный по имени Фоссар, специализировавшийся на изготовлении ключей по восковым оттискам и выпрыгивании из окон верхних этажей без вреда для себя, сбежал из тюрьмы Бисетр. (Бисетр, расположенный в двух милях от Парижа, был перевалочным пунктом для осужденных: оттуда, закованные в цепи, они отправлялись в плавучие тюрьмы Бреста, Рошфора и Тулона.) Очевидно, Фоссар был вооружен до зубов и поклялся убить любого полицейского, который попытается арестовать его.

Проблема состояла в том, что Фоссар знал Видока по тюрьме и, безусловно, узнал бы своего бывшего сокамерника. Поэтому месье Анри поручил эту работу кадровым офицерам, которые, должным образом отнесясь к словам «вооруженный до зубов», занялись бумажной работой и безобидным наведением справок, которые показали, что Фоссар действительно по-прежнему подделывает ключи и выпрыгивает из окон верхних этажей. Столкнувшись с малодушием и некомпетентностью, комиссар с неохотой отдал это дело Видоку и предоставил ему самые последние разведданные, которые имели форму подробного, но неубедительного отчета: «Упомянутый Фоссар находится в Париже. Он снимает комнату на улице, которая проходит между рынком и бульваром от улицы Комтесс-Дартуа до улицы Пуассоньер через улицы Монторгей и Пти-Карро. Неизвестно, на каком этаже он живет, но его окна можно узнать по желтым шелковым занавескам. В том же доме проживает швея-горбунья, которая дружит с любовницей Фоссара».

С такой скудной информацией на руках Видок отправился на поиски сбежавшего заключенного.

Четыре упомянутые улицы образовывали один извилистый отрезок дороги, которая извивалась и поворачивала так часто, что казалось, она вообще никуда не ведет. На самом деле она вела на север от центральных рынков, деля пополам бульвар и Большой канал, который опоясывал Париж. Главной ее частью была улица Пуассоньер, названная так потому, что по этому пути из портов Па-де-Кале свежая рыба попадала в столицу. В праздники эта дорога была даже еще оживленнее, чем обычно, и никто не обращал внимания на пожилого мужчину в треугольной шляпе с косицей на затылке и морщинами, нарисованными на лице. И никто не остановил его, чтобы спросить, почему он смотрит на окна и быстро пишет в небольшом блокноте.

Задание было обескураживающим. Занавески желтого цвета были популярны, а многие другие желтели от времени, и в северной части Парижа было достаточно швей, чтобы населить ими небольшой город. Допуская, что молодые люди представляют все население, медицинские сводки о новобранцах утверждали, что в Париже 6135 горбунов. Улицы Парижа имели совокупную длину четыреста двадцать пять километров, а «рыбный путь», на котором где-то скрывался Фоссар за желтыми занавесками, – девятьсот метров. Делая скидку на разную плотность населения в различных кварталах, получилось, что на указанных улицах проживают тринадцать горбунов.

Вымышленный сыщик, вероятно, расспросил бы местного галантерейщика, допросил бы информанта в качестве возможного источника копченой селедки или исследовал бы грязную улицу на предмет красноречивых следов женщины-горбуньи. Но так как это была реальная жизнь, в которой скучно-простое и невозможное, смешавшись, оставляли мало места для головоломок, Видок занес в список свыше ста пятидесяти пар желтых занавесок. Затем он с трудом поднимался и спускался по такому же количеству лестниц, стуча в двери. Результатом этого стал полезный список адресов «восхитительных» швей, но ни одной горбуньи и ни следа Фоссара.

Стало известно, что желтые занавески, должно быть, проданы, а Фоссар больше не живет на улице Пуассоньер. Однако нити общих знакомых, повседневных дел и осведомленности о делах соседей были столь густо переплетены, а Видок столь неутомимо стаптывал кожаные башмаки о булыжную мостовую, что, даже если бы в этом отчете были ложно указаны зеленые занавески и однорукая швея, он все равно нашел бы этого человека.

В конце концов он поймал Фоссара – как раз к Новому году, – благодаря тому, что задавал сотни вопросов, потратил небольшую сумму налогоплательщиков на взятки, переодевался в угольщика и в итоге набросился на Фоссара «со скоростью льва». Фоссар отправился назад в Бисетр, а оттуда в плавучую тюрьму Бреста. Без сомнения, как и большинство осужденных, он сумел бежать, но угольно-черное лицо огромного Видока вселило в него сатанинский страх, и Фоссар больше никогда не причинял беспокойства сыскной бригаде.

Разочаровывающее дело о желтых занавесках является хорошим примером того, что можно назвать первоначальным этапом расследования по методу Видока. Со времени своего детства в Аррасе (главный город французского департамента Па-де-Кале. – Пер.) он сократил способы совершения преступлений до нескольких безошибочных приемов. Свою первую кражу он совершил, используя покрытое клеем перо, просунутое через щель кассы, в пекарне своих родителей, – преступление, которое так же трудно объяснить, как и утомительно совершать. Так как с помощью пера можно было извлечь только самые мелкие из мелких монеток, он прибегнул к поддельному ключу, а когда отец конфисковал ключ, то, использовав пару щипчиков, разломал ящичек, забрал наличные и ушел «очень быстро» в другой город.

Эти простые способы хорошо подходили к поселкам городского типа, которые составляли Париж в начале XIX в. Но город рос с каждым днем: в некоторых кварталах даже консьерж или полицейский шпик едва успевал справляться с наплывом чужаков. В течение шестнадцати лет, когда Видок управлял сыскной бригадой (1811–1827), население Парижа увеличилось более чем на сто тысяч человек. Канализационная система удлинилась на десять километров, кучи мусора превратились в горы, а улицы, которые никогда не отклонялись далеко от своих средневековых истоков, добрались до сельской местности, как жилы гигантского паразита. Вскоре должно было потребоваться нечто большее, чем просто настойчивость, чтобы растянуть сеть общественной безопасности над всей столицей, охваченной преступностью.

3. Дело о шести тысячах пропавших преступников

20 июня 1827 г., улица Птит-Сент-Анн, 6

Только бюрократ с каменным сердцем не почувствовал бы жалости к пятидесятидвухлетнему мужчине, который сидел в одиночестве в своем кабинете в ту июньскую среду, согнувшись над большой конторкой, на которой оставался один-единственный лист бумаги. Эти пахнущие мускусом покои под сенью Сент-Шапель были его домом на протяжении последних шестнадцати лет, и небольшой отряд, состоявший из мужчин и женщин – секретарей, шпиков и полуисправившихся осужденных, – был единственной семьей, которую он знал с тех времен, когда мальчиком покинул пекарню своих родителей. Он научился любить вместительные картотечные полки, просторный шкаф, которому позавидовал бы бульварный театр, и маленькую кухню, где в любой час дня или ночи любовница осужденного готовила еду, которая помогала им выйти на след преступника, поддерживая их силы.

Комиссар Анри, который был ему как отец, ушел на пенсию и посвятил себя рыбной ловле, и его уход вызвал шквал административных шагов. На его место министр назначил аккуратного и опрятного молодого человека с каменным сердцем, который начал расследовать давнее и не столь давнее прошлое Видока. Вместо того чтобы ждать исхода расследования, Видок решил подать в отставку. Он подписал лист бумаги и вышел из кабинета, похоже в последний раз. Когда он проходил по застекленной галерее, волоча полный чемодан бумаг, он задавал себе вопрос, как его преемник на посту главы сыскной полиции – бывший осужденный, известный как Коко Лакур, сумеет согласовать свой внушительный список арестов.

Видок отдал в руки правосудия достаточное количество преступников, которые могли бы потопить плавучую тюрьму. Его имя было у всех на устах, и он был знаменит как мастер перевоплощений от Шербура до Марселя (что приносило некоторые неудобства). Он довел до конца так много дел, что для торговцев, возниц кабриолетов, клерков и преступников, которые читали о его подвигах в газетах, ничто не казалось таким невинным, как раньше. Вон та слабая старушка может оказаться тайным агентом по какому-нибудь делу, а та буханка хлеба, которую она несет, – импровизированным саквояжем, в котором лежат заряженный пистолет и пара наручников.

Надо отдать должное оперативности Видока: когда он ушел из сыскной полиции, большая часть тайн, которая оставалась неразгаданной, касалась самого Видока. Почему, например, его руки были испачканы кровью, когда его бывшая любовница Франсин была найдена с пятью колотыми ранами, нанесенными его ножом, который она, предположительно, взяла, как она позднее утверждала в подписанном заявлении, для попытки самоубийства? Почему бывшему осужденному, известному заядлому игроку, было поручено руководить специальным подразделением полиции, курирующим казино? И как ему удалось уйти в отставку из сыскной полиции в июне 1827 г. с почти полумиллионом франков, когда его ежегодное жалованье составляло всего пять тысяч франков?

Одно дело было столь загадочным, что, похоже, совершенно ускользнуло от внимания, и особенно печально то, что недостаток доказательств делает его самым коротким делом.

Загадка вот в чем: число людей, которых Видок арестовывал каждый год, превосходило ежегодное число осужденных за преступления против личности или собственности во всем департаменте Сены. За один год подразделение сыскной полиции арестовало семьсот семьдесят двух убийц, воров, фальшивомонетчиков, мошенников, бежавших из заключения осужденных и других негодяев. Даже если вычесть сорок шесть необъяснимых арестов, произведенных «по специальному ордеру», и двести двадцать девять «бродяг и воров», которые были высланы из Парижа, остается очень большое число преступников, которые не значатся в официальной статистике. Даже при скромной оценке за шестнадцать лет работы Видока число преступников, арестованных сыскной полицией, но не фигурирующих в официальной статистике, приблизительно равняется 6350. При таком показателе потребовалось бы не меньше пятнадцати Видоков, чтобы арестовать каждого преступника в стране.

Если бы комиссар Анри посвятил свое время на заслуженной пенсии написанию мемуаров вместо ловли рыбы в Сене, он, наверное, мог бы объяснить, что Видок был более опасен как детектив, нежели как мошенник, и что, проливая зловещий свет преступности на весь город, он создал спрос на людей, подобных себе, – узаконенных мстителей, которые возвращали бы деньги налогоплательщикам, очищая улицы от преступников. Возможно, он отвел бы Видоку должное место в истории и назвал бы его человеком, который заново изобрел борьбу с преступностью как средство контроля за безвинным населением… Но, как мог подумать Видок в то июньское утро, поставив свой чемодан на набережной Орфевр, чтобы хлебнуть бренди из фляжки, истинный гений всегда остается не признанным своими современниками.

4. Дело о таинственной неприятности

17 октября 1840 г., галерея Вивьен, 13

Через некоторое время после ухода Видока из сыскной полиции та характерная для Парижа порода людей, известная как зеваки, которые не находят ничего лучше, чем стоять и глазеть, словно любой предмет – одушевленный или нет – может стать интересным, если на него пялиться достаточно долго, начали замечать буквы «X», иногда сопровождаемые буквами «О», написанные белым мелом на стенах некоторых домов. Если бы особенно терпеливый зевака задержался неподалеку от одной из написанных букв X, он мог бы в конце концов увидеть, как какой-то мужчина или женщина берет кусочек белого мела и приписывает букву «О» рядом с «X», а затем исчезает на улице или за кирпичной колонной общественной уборной. А если бы он последовал за таинственным марателем общественной собственности, то мог бы оказаться в одном из шикарных районов Парижа под застекленной галереей, переполненной людьми, которые, как и он сам, не имели более интересного занятия, чем стоять и смотреть.

Галерея Вивьен была построена в 1823 г. как место для созерцательных прогулок. Она быстро стала одной из самых оживленных пассажей на правом берегу Сены. Летним вечером парижане, вышедшие на прогулку, оставляли ослепляющее солнце на бульваре и погружались в его мерцающие тени, чтобы порадовать себя, разглядывая шоколад, конфеты и миниатюрные десертные печенья или оборки и украшения, которые были выставлены на всеобщее обозрение, как священные реликвии, под нимфами и богинями ротонды. В дождливый день мужчина тут мог выкурить сигарету, изучая изгибы и неожиданные виды на мраморные галереи и миловидных женщин, пришедших купить нижнее белье по последней моде. Подобно изящной маркизе, галерея Вивьен была неизменно легкомысленной, а ее слава центра парижской моды распространилась далеко за пределами города. Слова «галерея Вивьен» выглядели как священный лейтмотив на прекрасно упакованных картонных коробках, которые доставляли дамам в провинциальных городах, когда их мужья отсутствовали. Короче, это было такое место, которое любая женщина могла спокойно посетить одна, не вызывая подозрений.

В тот воскресный день молодая женщина, которой придется остаться безымянной, вошла в галерею Вивьен и прошла через монументально-респектабельный подъезд дома номер 13. Она поднялась по великолепной винтовой лестнице, где окна, вставленные высоко в облицованной мрамором стене, давали возможность смотреть на лестницу и оставаться незамеченным. Она постучала в дверь, и ее провели в удобный кабинет мужчины, имя которого было написано на металлической табличке, именной почтовой бумаге и в бесчисленных рекламах – «бывший глава специального отряда сыскной полиции, который он возглавлял на протяжении двадцати лет с неизменным успехом».

Бюро универсального сыска в галерее Вивьен было первым в мире частным детективным агентством, основанным за два десятилетия до того, как Алан Пинкертон, «Видок с Запада», основал свое Национальное детективное агентство в Чикаго, которое предлагало ряд разумных услуг: «Предъявление иска и взыскание долга, сыск любого рода, наблюдение и расследования в интересах бизнеса и семьи». Появились другие агентства и стали подражать ему, но ни одно из них не стало процветающим, как охотно объяснялось в рекламном проспекте бюро:

«Все те, кто пытался подражать мне, оказались у разбитого корыта – их постигла неудача. «Набатный колокол» переплавился в тюрьмах Мезьер. «Маяк торговли» нашел свой конец в камерах Бисетр. «Светильник» пролил так много света на свои темные дела, что отправился в тюрьму на несколько месяцев. Их преемники неизбежно, в свою очередь, потерпят крах».

Для некоторых в рекламах бюро звучал оттенок угрозы. Это выглядело так, будто шантажист охватил своей деятельностью весь торговый мир Парижа…

«Некоторые бизнесмены, которые подписались на услуги моего бюро на несколько лет, а затем сочли возможным расторгнуть подписку, обнаружили, что, как только они отказались от моего опыта и советов, так сразу стали жертвой мошенников».

Но так как бюро оказывало такие полезные услуги, а либеральное правительство препятствовало полиции вмешиваться в семейные дела, оно пользовалось некоторым мощным покровительством. У него имелась огромная база данных, состоящая из регистрационных карточек на каждого известного преступника, и нескольких тысяч законопослушных граждан тоже, и команда специальных ищеек – «Циклоп», «Фавн», «Завсегдатай», и очень высокий детектив, который мог заглядывать в окна второго этажа, не нуждаясь в лестнице. Даже когда на бюро был совершен налет и более чем две тысячи старых досье сыскной полиции, относящихся к 1811–1827 гг., были конфискованы, политики страшились его системы регистрации данных так же, как преступники боялись кулаков Видока.

«Бесспорный успех» к бюро пришел нелегко. Правила внутреннего распорядка, которые были на видном месте вывешены в кабинете директора, давали некоторое представление о том, насколько трудно было работать с агентами, которые приобрели свои умения и манеры в тюремных камерах и трущобах:

«Служащие должны всегда быть одетыми чисто и респектабельно и не ходить в грязной обуви.

Служащие должны всегда иметь при себе такие необходимые предметы, как ножи, линейки, авторучки и т. д., и оставлять свой рабочий стол в порядке.

Пьянство и пристрастие к азартным играм – эти два постыдных порока будут сурово наказываться. В кабинетах запрещается есть и пить, курить и жевать табак, равно как и делать что-либо, не связанное со службой.

Всякий служащий, который пишет на стенах, досках объявлений, окнах и т. п., будет наказан штрафом, равным трехкратной стоимости ущерба.

Документы и записи следует класть в кабинете лицевой стороной вниз, чтобы назойливые глаза не могли прочесть их. Всякий, кто сможет доказать, что его коллега раскрыл ему подробности дела, которое тот ведет, получит награду в размере дневной платы болтуна».

Последнее правило представило бы особый интерес для зеваки. Оно относилось к «внешним операциям». Когда какой-либо дом находился под наблюдением, агент должен был пометить ближайший угол улицы буквой «X». «Для этого в его распоряжении всегда должен быть белый мел». Когда он выходил из бюро, чтобы следить за объектом или чтобы «удовлетворить нужду», он должен был пометить стену буквой «О». Таким способом директор мог отслеживать действия своих агентов и принимать карательные меры в случае необходимости.

В каком-то смысле было удачей, что бюро закрыли в 1843 г., а его досье попали в разные места. Какие-то документы оказались в правительственных кабинетах, а оттуда, в конце концов, в букинистических магазинах и архивных коллекциях. Один из спасенных документов оказался копией письма, которое молодая женщина в галерее Вивьен получила в ту субботу. (В 1840 г. письма доставлялись шесть раз в день, так что письмо, отправленное в Париже на городской адрес до девяти часов утра, приходило до полудня.)

Письмо это было в достаточной степени сбивающим с толку, чтобы привести его адресата в контору Видока. Оно было написано на обычной гербовой бумаге с девизом бюро под адресом:

«20 франков в год

дают защиту от уловок самых хитрых мошенников.

Мадемуазель, желая обсудить с Вами одну тему, имеющую отношение к Вам и способную причинить Вам некоторые неприятности и ввести в расходы, прошу Вас зайти ко мне в контору по получении этого письма.

С уважением, Видок».

Вряд ли дело, требующее такой осторожности, было прозрачно во всех деталях по прошествии такого большого срока. Конверт не сохранился, и адрес женщины неизвестен. Шансов установить личность клиентки Видока было столько же, сколько увидеть самого Видока, выходящего из здания Общества по сохранению исторического наследия, которое теперь занимает дом номер 13 по галерее Вивьен. Однако копия письма, сохранившаяся в бюро, по крайней мере, дает возможность проследить за развитием этого дела в течение следующей недели.

На письме были небрежно нацарапаны несколько фраз. Первая, написанная толстыми неуклюжими буквами и наводящая на мысль о том, что перо держали зажатым в кулаке, гласит: «Она не станет платить больше двух франков в месяц». Далее другим почерком: «Написал 19 февраля 1841 г., чтобы заплатила». Еще одна фраза, написанная первым почерком: «Выяснить положение дамы». Последняя запись гласит: «Пометка сделана 23 февраля».

Далее нет никакой информации. Точный характер «неприятности», которой подвергалась молодая женщина, остается загадкой, и мы никогда не узнаем, сочли ли ее два франка в месяц достаточной платой и каким образом Бюро универсального сыска намеревалось предложить ей защиту от «уловок самых хитрых мошенников»…

5. Дело о фиктивном перевороте

6 июня 1832 г., остров Сите – 11 мая 1857 г., улица Сен-Пьер-Попинкур

Только человек, спрятавшийся в кучах мусора и наблюдавший за одной и той же дверью или переулком несколько дней подряд, знал бы, сколько никому не известных драм оказались стертыми из истории Парижа из-за сноса домов и обновления города. Углы улиц и перекрестки были синапсами гигантского сложного мозга, и когда в 1838 г. префект Рамбюто начал резать по живому старинные улочки, чтобы построить широкую чистую улицу, носящую теперь его имя, большие куски воспоминаний города были стерты без следа.

Так как Видока время от времени нанимали для выполнения особых заданий даже после прекращения деятельности его детективного агентства, он, безусловно, мог написать что-то более откровенное, чем его «записная книжка для порядочных людей» под названием «Воры: физиология воровского поведения и язык воров» (1837). Он мог, например, написать практическое руководство для армейских офицеров и будущих глав государств. Он мог бы показать, что всякий, кто желает завоевать Францию, должен сначала овладеть столицей, а чтобы сделать это, должен собрать в определенных ключевых точках города следующие предметы: две повозки, несколько столов, стульев, кроватей, дверей, матрасов и некоторое количество отборного мусора, не тронутого мусорщиками. Так как немногие улицы в Париже были шире семи метров, такой набор мог быстро подняться на высоту второго или третьего этажа. Таким способом можно было задержать целый батальон.

В следующей главе он мог бы продемонстрировать, что для подтверждения смены власти и тушения пожаров, разожженных новой администрацией, глава государства должен спровоцировать еще одну революцию, а затем подавить ее.

5 июня 1832 г. одна из последних жертв эпидемии холеры – популярный оратор-республиканец генерал Ламарк – был отвезен к месту последнего упокоения в сопровождении самой большой похоронной процессии, которую когда-либо видели в Париже. С самого утра распространялись слухи о том, что похороны станут поводом для мятежа роялистов. Либеральной монархии, которая была установлена в ходе трехдневной революции в июле 1830 г., угрожали недовольные роялисты, с одной стороны, и рассерженные республиканцы – с другой. Довольно странно, что, несмотря на страх перед бунтом республиканцев или контрреволюцией роялистов, правительство не делало ничего, чтобы помешать собраться толпам народа. И когда появился огромный человек верхом на коне, размахивающий красным флагом и фригийским колпаком, ни один солдат или полицейский не вмешивались до тех пор, пока не начала разрастаться паника.

Три часа спустя половина Парижа была забита баррикадами, а горстка бесстрашных мужчин, одетых по революционной моде, призывала горожан оказывать сопротивление роялистскому мятежу.

Циник мог бы сказать, что этот беспорядочный бунт был удачей для нового режима. К рассвету многие бунтовщики уже были убиты или схвачены, и мятеж сконцентрировался в узких улицах вокруг церкви Сен-Мерри. Именно там, как известно читателям «Отверженных» Виктора Гюго, разыгрались последние сцены той кровавой драмы. Порядок был восстановлен правительственными войсками, которые из пушки расстреляли бастионы из матрасов и проломили себе путь через стены, чтобы стрелять по баррикадам из верхних окон. Любой генерал понял бы, что бой, сосредоточенный на такой маленькой площади, не искоренит угрозу навсегда. Многие из бунтовщиков проскользнули через кордон и ушли по крышам. Но не было сомнений в том, что после событий 5–6 июня 1832 г. Париж стал безопаснее для монархии, чем раньше.

Разглядывая Париж в то утро с острова Сите, внимательный наблюдатель увидел бы клубы оружейного дыма и измельченных булыжников, поднимающиеся над непроглядной массой крыш на севере столицы. Но он также мог бы услышать и звуки сражения, раздающиеся поблизости. В то время как на другом берегу реки в Сен-Мерри происходила массовая бойня, баррикады появились на узких улочках острова позади набережной Орфевр. Впервые их заметили приблизительно в десять часов утра; к этому времени, согласно истории восстания 1832 г., все сопротивление ограничивалось правобережьем.

Спасаясь от бойни через реку, несколько групп бунтовщиков получили предупреждение о наличии баррикад на острове Сите от людей, которые, по-видимому, обладали точной информацией о перемене удачи в сражении. Так как баррикады занимали важное стратегическое положение между правительственными зданиями на правом берегу Сены и армией голодающих рабочих и бунтующих студентов в Латинском квартале, восстание снова быстро вспыхнуло в сердце Старого города.

Если бы кто-нибудь из мужчин и женщин, которые спешили на защиту тех баррикад, остановились бы, чтобы осмотреть их, они заметили бы что-то необычное в их архитектуре и составе. У баррикад были прочные основания, как будто строители устанавливали повозки согласно какому-то неписаному правилу построения баррикад. В них преобладали конторские столы и картотечные шкафы, которые образовывали аккуратные слои, соединенные с подпорками, а наверху лежал ряд колес от телег и стульев, которые служили карнизами и бойницами. Если бы сражение было неблизко, мятежники могли бы понять, что в лабиринте улочек на баррикаду можно напасть с разных сторон одновременно или отделить ее от соседних баррикад с помощью горстки солдат. Они могли бы выставить из домов их жителей, которые глядели вниз на баррикады, и перестрелять снайперов, которые прятались за трубами и мансардами. Любые подобные меры предосторожности были бы, конечно, напрасными, если бы кто-нибудь из мятежников, защищавших баррикады, оказались переодетыми солдатами или полицейскими.

При отсутствии подробных записей трудно сказать точно, что случилось в то утро под сенью Сент-Шапель. Самым подробным документом является письмо, написанное неизвестной рукой и подписанное двумястами пятьюдесятью жителями соседних улиц (Ликорн, Каландр и Жюивери). Это коллективное письмо, которое Видок позднее представил в дополнение к своему прошению о начислении государственной пенсии, восхваляло «усердие и смелость господина Видока», который хоть и не был больше на официальной службе в сыскной полиции, каким-то образом сумел схватить «злоумышленников» и «очистил» квартал, «рассеяв сброд».

Через много времени после этих событий мысль о том, что баррикады на острове Сите были построены под руководством Видока и напичканы его агентами-провокаторами, выразил один из революционеров, который был схвачен в тот день на баррикадах, посажен в тюрьму и подвергся пыткам. Некоторые уцелевшие позже устраивали покушения на жизнь Видока, но к их показаниям всегда относились с недоверием.

С именем Видока связывают так много туманных историй, что кажется, будто он парит над Парижем XIX в. словно призрак. Правительства, которые с повышенной чувствительностью относились к общественному мнению и были склонны передавать полицейские функции преступникам, были вынуждены признать такого человека, как Видок, незаменимым. Немного, наверное, нашлось бы политических дел, к которым он не приложил бы руку. В 1846 г. Луи-Наполеон Бонапарт (будущий Наполеон III), который попал в тюрьму после неумелой попытки государственного переворота, сбежал из крепости Ам, воспользовавшись советом Видока. Он бежал в Лондон, куда Видок был послан за ним следить и где он также воспользовался случаем, чтобы посоветовать тому устроить новый государственный переворот. После революции 1848 г. и перед успешным государственным переворотом Луи-Наполеона, совершенного им в 1851 г., он служил у Ламартина в качестве тайного агента. Сам Ламартин отдавал должное бывшему осужденному, говоря, что он «справился бы с ситуацией только с помощью Видока».

Правду об этом и других эпизодах из жизни Видока почти невозможно отделить от массы слухов и ложной информации. В таком большом и изменчивом городе, как Париж, в котором министерства появлялись и исчезали, как пригородные поезда, да и целые кварталы могли исчезнуть в течение года, историку приходится тщательно просматривать груды подозрительных сведений, подобно тряпичнику. Большая часть документов уже давно исчезла, а многие были, вероятно, уничтожены. Через несколько минут после смерти Видока в 1857 г. группа полицейских устремилась к его дому в квартале Маре и унесла его материалы, не оставив ни единого ключа к решению последней загадки: когда весть о его смерти дошла до газет, одиннадцать женщин появились в его доме, причем каждая несла с собой подписанное завещание, которое делало ее единственной наследницей его состояния.

Старый каторжник остался увертливым до конца. Некоторых людей, присутствовавших на его тихих похоронах в Сен-Дени-дю-Сен-Сакрман в квартале Маре, можно было бы простить за то, что они задавали себе вопрос: чье тело лежит в гробу? В могиле на кладбище Сен-Манде с полустершейся надписью «Видок 18…», как теперь стало известно, лежит тело женщины. Весьма маловероятно, что место последнего упокоения Видока когда-либо станет известным, и никогда, вероятно, не появится памятник или даже название улицы, чтобы увековечить ту роль, которую он сыграл в обеспечении безопасности Парижа.

Особенность богемы

1

Театр-варьете, четверг 22 ноября 1849 г.

Сумерки сгущались до тех пор, пока не остались видны только ее лилейно-белые руки и бледное лицо. Вокруг нее стояли фигуры в черном: они, наверное, были сотрудниками похоронного бюро, собирающимися предать ее хрупкое тело земле. Тишина была почти полная. Единственными звуками были шипение газовых горелок и шепот тысяч едва дышавших людей. Затем раздался вскрик: «О, молодость моя! Это тебя они хоронят!»

Темнота окутала сцену, и бурные аплодисменты обрушились с верхнего яруса и амфитеатра. Когда бедная часть зрителей поднялась и стала размахивать шляпами и обертками от еды, через зрительный зал пронесся густой спертый запах. В нем было что-то от тумана, расползающегося снаружи по бульвару, где тротуары были вязкими от дождя, но в нем было и что-то близко знакомое: запах старого рагу и низкосортного табака, вешалок для пальто и книжных полок в ломбарде, сырых соломенных матрасов, пропитанных мочой и пачулями. Ощущение было такое, будто режиссер спланировал некий ироничный эпилог – запах настоящего Латинского квартала.

Обитатель этого мира чопорно взошел на сцену под крики: «Автора!» Он встал между очаровательным белым созданием, теперь явившимся из мертвых, как простыня из прачечной, и своим идеальным Я – изящным и безутешным Родольфом. У некоторых зрителей в партере появились улыбки; они все еще наслаждались новой возможностью увидеть обитателей чердаков – революционеров, изображенных внимательными к другим молодыми людьми. С правдой явно поступили бесцеремонно… Кто-то, вероятно, похитил господина Мюрже и доставил его к портному. Его тело все еще знакомилось с превосходно сшитым черным сюртуком и парой туфель; носовой платок, который он сжимал в руке, был, безусловно, белым. Его «коленка», как он называл свой лысеющий лоб, выглядела почти изысканно, а бесстрашный цирюльник осмелился вторгнуться в девственный лес его бороды и превратил ее в аккуратную живую изгородь. Никто не видел страха и сарказма в этих больших темных глазах, но огни рампы могли уловить слезу, которая бесконечно катилась по его щеке, – мастер вызывать сострадание обладал дефектом слезной железы.

За огнями рампы он мог различить лица знаменитых критиков, которые собирались возложить на него корону Короля богемы. Они уже показывали ему свои критические статьи на «Жизнь богемы» до начала спектакля и втягивали его в заговор похвал: «Он воистину сыплет остротами», «Публика никогда не была так взволнованна… эти молодые люди и женщины без гроша в кармане покорили наши сердца», «Можно сказать, что эта работа была прожита, прежде чем написана».

Он увидел нового президента Французской республики Луи-Наполеона, который одобрительно улыбался из своей ложи, – живая гарантия того, что революция 1848 г., в которой сам Анри Мюрже сыграл небольшую и немного скандальную роль, теперь принадлежит истории. Растрепанных оригиналов сценических цыган было трудно различить за люстрой и красным бархатом верхнего яруса: они представляли собой темную массу голов и шляп, которые из-за света газовых фонарей под потолком и позолоченных херувимов казались неряшливыми. Но он знал их достаточно хорошо – прилизанные волосы, старческие зубы, забавные слабости, которые превратились в пороки. Всем должно было быть очевидным, что «Жизнь богемы» есть очень избирательная версия правды.

Актриса, которая играла Мими, вложила свою руку в его и делала реверанс критикам. Потом его соавтор, профессиональный драматург, присоединился к нему на сцене, и аплодисменты стали громче. Он представлял себе момент своего триумфа тысячу раз и был удивлен тем, что думает о мебели – паре подходящих стульев, пружинном матрасе и зеркале в полный рост. Он думал о дверях и оконном стекле, которое не разобьется от порыва ветра. Он рисовал себе в мыслях квартиру, которая не была бы неуместна на сцене варьете, с будуаром, в котором можно спрятать красивую новую поклонницу, и прихожей, где можно задержать ее прекрасную предшественницу.

Такую рассеянность можно было понять. Анри Мюрже, сын портного и безденежный писака, собирался покинуть эту юдоль страданий, долгов и мечтаний, где «смелые искатели приключений от зари до зари охотятся на дикого зверя, известного под названием «пятифранковая монета». Успех пьесы «Жизнь богемы» был его пропуском на правый берег Сены. Большинство его друзей простили ему сентиментальное изображение богемы. Некоторые из них даже умоляли его вычеркнуть ту последнюю, умышленно эгоистическую строчку: «О, молодость моя! Это тебя они хоронят!» Но профессиональный драматург уже превратил его небольшие рассказы в сладкую фантазию. Что-то должно было остаться от горечи и потраченного времени. Если бы «они» не похоронили его молодость, он безжалостно убил бы ее сам и сплясал бы на ее могиле.

Когда они уходили со сцены, он стиснул крошечную ручку Мими в ожидании продолжения.

2

Латинский квартал, 1843–1846 гг.

В те далекие дни насладиться панорамой Парижа с высоты было практически невозможно. Квартира, которую он делил с тихим, как мышь, молодым писателем из Лана, выходила окнами на Люксембургский сад. Если он высовывал голову из окна как можно дальше и поворачивал ее налево, то краем глаза замечал пятно зеленой листвы. Это была самая лучшая его квартира, чтобы назначать свидания. Они украсили ее в стиле «богемы» 1830-х гг.: несколько томов Шекспира и Виктора Гюго, фригийский колпак, алжирский кальян, череп на ручке от метлы (от брата одного друга, Шарля Тубена, который был интерном в одной из крупных больниц) и, конечно, оконный ящик с геранью, что было не только красиво, но и незаконно. (Смерть от упавшего на голову цветочного ящика всегда стояла в начале официального списка смертей от несчастного случая.) Чтобы насладиться красивым видом Парижа, они приходили к друзьям-художникам Анри, которые жили в тесных чердачных комнатах неподалеку от заставы Денфер и называли себя водохлебами. Когда погода была хорошей и запах их нищенской жизни им становился невыносим, они залезали на крышу и сидели на водосточных желобах и коньке крыши, делая наброски крыш с печными трубами и испуская из своих трубок больше дыма, чем камины внизу.

Трое из водохлебов с тех пор умерли от разных болезней, известных в целом как «нехватка денег». Когда последнего из этих троих хоронили весной 1844 г., Анри и другие, стоя на краю его могилы, обнаружили, что у них нет ни одного су, чтобы дать могильщику. «Не беда, – сказал он, – заплатите мне в следующий раз. – А затем, повернувшись к своим коллегам, добавил: – Все в порядке. Эти господа – постоянные клиенты».

Четыре раза в год, когда истекал срок аренды помещений, половина населения Парижа выходила на улицы, и начиналось массовое переселение на небольшие расстояния. Немногие владели мебелью, которая не поместилась бы в ручную тележку, и немногие были в таком восторге от своего жилища, что хотели остаться в нем больше чем на год. Переселения Анри настолько понизили его статус как жильца, что ниже уже было некуда. После своего последнего переезда он жил в отеле «Мерсиоль» рядом с церковью Сен-Сюльпис в грязной маленькой комнате на четвертом этаже («по той прекрасной причине, что там нет пятого этажа»).

Отель «Мерсиоль» был одной из тех гостиниц со скудно обставленными комнатами, куда въезжало и откуда съезжало много людей, чтобы скрыться от кредиторов, снять койку, выпить, пока позволяет щедрость друзей, так что его трудно было назвать домом. Работающие в нем девушки в поисках более подходящего занятия иногда делали обстановку в нем более приятной своей болтовней и подражанием домашней респектабельности, пока полиция не вламывалась в отель под лозунгом охраны общественной морали и не отправляла их на медицинский осмотр и регистрацию как проституток.

Несмотря на скуку, лишения и постоянную тревогу, Анри все-таки решил зарабатывать себе на жизнь пером. После смерти матери его отец повел себя как типичный буржуа, что особенно раздражало в человеке, который зарабатывал себе на хлеб, будучи портным и привратником. Он отказался финансировать карьеру сына как будущего величайшего поэта Франции. Он поднял на смех поношенную одежду Анри и предложил ему найти работу домашнего слуги. Анри был вынужден, как он выразился, «сделать свою музу проституткой». Он писал для банного журнала, который печатался на водонепроницаемой бумаге, и для двух детских журналов, редакторы которых сочли, что его сентиментальный стиль хорошо подходит их юным читателям. Он писал стихи для журнала «Паламед», который печатал шахматные задачи и давал решения в рифмованных куплетах. Под именем «Виконтесса X» он вел колонку в «Вестнике моды». («В этом сезоне все носят барвинково-синий цвет», – писал он, одетый в пальто мышино-коричневого цвета.) Он даже сочинил несколько язвительных передовиц для печатного органа гильдии своего отца «Закройщик»:

«Искусство портного – печальное выражение! Разве человек, который совершенствует свою технику наложения стежков, получает тем самым право гордо стоять рядом с нашими художниками и утверждать, когда слышит имена Давида, Жироде или Горация Верне: «Я тоже художник!»? Нет и тысячу раз нет. Ему не следует говорить так, рискуя вызвать улыбку у всех на губах».

В возрасте двадцати трех лет он понял, что его мечты о поэтической славе обратились в пыль. Самое длинное его стихотворение было написано для господина Роже, имя которого появилось на стенах и автобусах по всему Парижу. Господин Роже любил рекламировать свою продукцию в романтических стихах и платил один франк за рифмованное двустишие. Ода Анри была написана от имени графини, которая обращалась к своей подруге и могла теперь снова выйти на люди благодаря полному рту зубов из клыков гиппопотама. Это была его самая читаемая публикация:

Случилась ужасная катастрофа —
Нет ничего хуже: у меня выпали зубы.
РОЖЕ! Любовью своего мужа я обязана тебе,
Ты вернул гармонию в дом.
(Мужчины ведь любят не женщину, а идол.)
Под твоей рукой, соперницей Природы,
Без золотой нити, крючков и скоб
Наши нежные челюсти становятся сундуком сокровищ!
Я попрощалась с милыми приключениями юности,
Когда ты, моя дорогая, рассказала мне о его зубных протезах.
Пусть ЕГО имя навсегда останется в моем сердце,
РОЖЕ! Без твоего мастерства я бы умерла
Или жила бы вечной затворницей в доме своем,
Беззубая вдова при супруге живом!

Так как муза начала терять аппетит к таким виршам, хорошо, что ее поэт нашел другой источник доходов. Некий граф Толстой взял его к себе в качестве секретаря на небольшое, но регулярное жалованье. И хотя молодой человек часто болел и лежал без дела на больничной койке, граф Толстой счел, что благодаря близкому знакомству с политическими клубами и подпольной журналистикой в Латинском квартале Анри Мюрже являлся отличным информатором для царской шпионской сети.

К моменту свершения великого события личная жизнь Анри была в таком же плачевном состоянии. Датская «сильфида в бархате», которая проспала две ночи в его кресле, упорхнула, пожаловавшись общему другу, что он физически не амбициозен («что только показывает, какая я дура»). Тяжеловесная субретка («двести фунтов, не включая юбки») отпугнула его разговорами о свадьбах и младенцах. Поиски «узаконенной любовницы», которая выйдет за него замуж «в тринадцатом округе» – как говорили, когда в Париже их было всего двенадцать, – были долгими и бесплодными. Даже самый оригинальный его план свелся к нулю: директор приюта для девочек в Сен-Этьен-дю-Мон не получил его прошение подобрать ему жену.

Поэтому со смесью восторга и облегчения весной 1846 г. он нашел создание, посланное ему небом через предместье Сен-Дени, которому, казалось, суждено было наполнить его сердце радостью, а карманы – деньгами.

3

Редакция газеты, 1846 г.

Во вторник 5 мая, чуть позже, чем он намеревался, Анри Мюрже перешел на правый берег Сены и повернул на оживленную улицу между пассажем Панорам и фондовой биржей. У дома номер 36 по улице Вивьен указательный палец руки-таблички направил его вверх по лестнице туда, где было написано «Корсар-Сатана».

Его сердце начало сильно биться еще до того, как он начал подниматься по ступеням. В то воскресенье он возвратился в Париж, витая в облаках, в сопровождении друзей, которые вполне приземленно сели в автобус 9-го маршрута. Они дышали свежим воздухом в Буживале на берегу Сены, куда продавщицы из магазинов и фабричные рабочие приходили напомнить себе о том, что есть солнце, и где на берегах можно было увидеть множество мольбертов художников.

Шамфлёри – робкий молодой писатель с кошачьими усами – привел с собой свою подругу Мариэтту. Их соратник по богеме Александр Шан, который был известен горстке людей искусства и нескольким сотням раздраженных соседей как автор симфонии «О влиянии синего на искусство», привел свою любовницу Луизетту. По отзыву Анри, она была типичная гризетка (так называли работающих девушек, потому что они носили одежду из дешевой серой ткани; gris – серый). Она ездила по городу, вися на задней стенке экипажей, зарабатывала изготовлением искусственных цветов и привязывалась к веселым молодым людям, пока у тех не кончались деньги. Было известно, что она отдалась своему женатому домовладельцу вместо внесения месячной арендной платы, а затем шантажировала его, чтобы не платить и следующий месяц. Подобно большинству девушек на своей фабрике, у нее были зеленые руки – от красителя с содержанием мышьяка, который использовался для изготовления лепестков искусственных цветов. Это была однообразная и плохо оплачиваемая работа. Каждая девушка выполняла одну операцию и никогда не видела в законченном виде цветы, украшавшие столы и бальные платья дам, мужья которых заигрывали с «цветочницами».

Они лежали на траве и обсуждали щекотливое искусство выплачивать долги не тратя денег, когда появилась подруга Луизетты с фабрики под руку с молодым архитектором по имени Крампон. Анри вынул трубку изо рта и обернулся, чтобы посмотреть.

На ней было голубое муслиновое платье в горошек, стянутое на талии лентой, которое шло к ее синим глазам. Ее ботинки были плотно зашнурованы поверх белых чулок. Ее рукава «фонариками» и белый воротничок были тщательно пришиты при свете свечи за те несколько часов, которые оставались после работы. Подобно всем девушкам-«цветочницам», она была бледна как смерть, но недостаточно бледна, чтобы не были видны ее шрамы. Ее лицо было испорчено оспой. Друг Анри позже сравнил его с медовым тортом, потому что тот сладкий и с рябой поверхностью.

В тот день ее сопровождал господин Крампон, который встретил ее на улице случайно – так он думал, – когда она пыталась найти ключ от своей квартиры. На самом деле на тот момент у Люсиль Луве не было постоянного места проживания. Пять лет назад она ушла из мясной лавки отца на улице Сен-Дени и вышла замуж за сапожника, жившего в том же квартале, господина Полгэра, который бил ее и донимал до слез. С той поры она жила на чердаках в Латинском квартале, в приютах для бедствующих женщин, а иногда в домах, расположенных в глухих закоулках, где прелести даже самых некрасивых «цветочниц» ценились в полной мере.

Она никогда не улыбалась. Если у нее и было когда-нибудь чувство юмора, она потеряла его или, как мог бы сказать Анри, она засунула его куда-то или отнесла в ломбард в надежде когда-нибудь выкупить его. Но в Буживале тени от листьев и солнце рисовали на ее лице выражения, которые очаровали бы художника. Глаз Анри – более смелый, чем он сам, – изучил ее от макушки до пят, ослабил ленту вокруг ее талии и углубился в лес ее каштановых волос. Не говоря ни единого слова, она дала понять, что это изучение не оскорбило ее.

В тот вечер, возвращаясь в Париж, господин Крампон несколько отстал от остальной компании, и Анри остался наедине с Люсиль.

Теперь, два дня спустя, поднимаясь по лестнице дома номер 36 и сжимая в руке свернутый в трубочку лист бумаги, Анри все еще пребывал в состоянии, как он называл его, «дикого опьянения». Он прошел мимо старого солдата на лестничной площадке, который не пускал разгневанных читателей и охотно пропускал актрис и политиков, несущих взятки. Затем прошел по коридору, где мужчины в рабочих халатах читали гранки и ели жареную картошку, и вошел в большой кабинет, который выглядел как школьный класс через несколько дней после переворота, устроенного учениками. Около двадцати молодых людей различной степени потрепанности и щеголеватости сидели и полулежали вокруг стола, покрытого зеленым сукном. В дальнем конце комнаты стоял книжный шкаф без книг, а на стене висела иллюстрированная карта всемирной истории, на которой все рамки с именами и датами были неутомимо залеплены сургучом. Высокий пожилой мужчина в темных очках с зелеными стеклами расхаживал от одной группы людей к другой, крича, как актер бульварного театра, и хватая листки бумаги.

– Дайте-ка взглянуть… «Даю слово!» – сказала на днях актриса, известная своими тесными связями с министерством…» Чушь! В корзину… Что это такое? Скажите еще раз. «Кредиторы – они как женщины?…»

– Им всегда мало вашей любви.

– Это неплохо. Запишите это. Сейчас два часа. В типографии ничего нет!.. Ах, я забыл… Господин Бодлер – гений, мы не можем ожидать от него, что он станет пачкать свои руки чернилами…

Главным редактором «Корсара-Сатаны» был человек, который, как он никогда не уставал повторять, в 1821 г. «открыл» Бальзака и показал ему, как надо писать порнографические романы за деньги. С той поры Огюст Лепуатевен Сен-Альм довел уже по крайней мере полудюжину газет до краха, но все еще лелеял мечту о том, чтобы руководить парижской прессой. Его последнее рискованное начинание – скандальный листок под названием «Сатана» – появилось вместо старой ежедневной газеты, посвященной искусству, под названием «Корсар». Он уволил штатных журналистов и заменил их внештатными гениями, которые каждое утро приходили пешком из Латинского квартала в надежде увидеть свои имена в печати и провести день в отапливаемом помещении. Он скупо платил им шесть сантимов за строчку («чтобы они не разленились»). Но когда они выпустили десять статей, которые нанесли непоправимый вред репутации одного общественного деятеля, им было разрешено расхваливать книги друг друга и спектакли с участием любой актрисы, имя которой приходило им в голову. Сен-Альм называл их своими «маленькими кретинами». («Будущее литературы, месье!» – говорил он своим конкурентам.)

До того момента большая часть работы Анри для «Корсара-Сатаны» состояла в сочинении смешных историй из жизни Латинского квартала – этого искусственного мира, в котором слегка ненормальные молодые люди до зари обсуждали «гиперфизическую философию», шутили на тему нищеты и голодной смерти и платили арендную плату, увековечивая хозяина своего жилья в масле на холсте. Сен-Альм взял из руки Анри бумагу и прочел ее вслух собравшимся «маленьким кретинам».

Это было описание встречи Анри с Люсиль. Он назвал девушку Луизой, а себя Родольфом и перенес их встречу в танцевальный зал «Прадо», расположенный на острове Сите. Затем, не меняя ни одной детали, он подробно рассказал об их возвращении в Париж из Буживаля воскресным вечером:

«Они остановились перед магазином на улице Сен-Дени.

– Вот здесь я живу, – сказала она.

– Когда и где я снова увижу тебя, Луиза?

– У тебя дома, завтра в восемь часов.

– Правда?

– Я обещаю, – сказала она, подставляя свои румяные щеки Родольфу, который вкусил от этих прекрасных спелых плодов молодости и здоровья.

Он вернулся домой, как говорят, в состоянии дикого опьянения.

– Ах, – воскликнул он, расхаживая по комнате. – Я больше так не могу. Я должен написать стихи».

Сен-Альм одобрительно загоготал: рассказ Мюрже был как раз такого рода, который приятно возбуждал подписчиков среднего возраста. «Маленькие кретины» слушали, а Сен-Альм продолжил чтение:

«Наведя порядок в храме, который должен был принять его идола, Родольф оделся для такого случая, горько сожалея об отсутствии чего-нибудь белого в своем гардеробе.

Пробил «священный час», и одновременно в дверь робко постучались два раза. Он открыл. Это была Луиза.

– Видишь, я сдержала слово.

Родольф задернул занавеску на окне и зажег новую свечу.

Девушка сняла шляпку и шаль и положила их на кровать. Она увидела ослепительную белизну простыней и улыбнулась. На самом деле она почти покраснела.

Когда она пожаловалась, что ее ботинки слишком тесны, он встал на колени и услужливо помог ей расшнуровать их.

Внезапно свет погас.

– Ах, – воскликнул Родольф, – кто мог задуть свечу?»

Остаток вечера был предоставлен богатым фантазиям «маленьких кретинов», которые поздравляли Анри с обретением нового литературного стиля.

4

Латинский квартал, 1846–1847 гг.

На следующий день Анри оставил героиню своего рассказа в постели и отправился читать «Корсара-Сата-ну» в кафе. Его рассказ получил почетное место в газетном «подвале». («Подвал» представлял собой нижнюю часть первой страницы, где обычно появлялся роман, печатающийся по частям.) Что еще более важно, он доходил до двухсот семидесяти четырех строк. За шесть сантимов за строчку он окупил бы арендную плату за две недели. Если он сможет поддерживать этот ироничный и веселый тон, то они с Люсиль смогут даже позволить себе такую роскошь, как ежедневное питание.

От того краткого периода счастья, как позднее стало казаться Анри, сохранились только два письма, написанные рукой Люсиль. Едва ли их можно счесть величайшими любовными письмами XIX в., но в них, по крайней мере, есть привкус реальности:

«Раз ты не вернулся, я собираюсь пойти проведать мою тетушку. Я беру деньги, чтобы нанять извозчика.

Луиза».

(«Тетушка» – это эвфемизм, обозначающий ломбард.)

«Я собираюсь заказать себе ботинки. Тебе придется найти денег, чтобы я могла забрать их послезавтра».

(Пара ботинок стоила двадцать франков или – сообразно данным обстоятельствам – триста тридцать три строчки прозаического текста.)

Анри так любил эти письма, что процитировал их в своей следующей «Сцене из жизни богемы»: увидев новую блестящую пару женских ботинок у двери, друг главного героя решает, что он ошибся адресом. Затем члены богемы едят омара и выпивают несколько бутылок вина, празднуя «медовый месяц» Родольфа и Мими. (Он решил переименовать свою героиню в Мими.) Друг рассуждает о происхождении кофе («обнаруженного в Аравии козой»), пока Мими уходит, чтобы принести курительные трубки и приготовить кофе, думая про себя: «Боже мой! Как много знает этот господин!»

Только спустя месяц блаженных минут, которые он бережно хранил в своей памяти – слабая улыбка на ее губах, когда он принес ей из модного магазина голубой шарф, или утро, когда он сто раз целовал ее волосы, пока она спала, – он начал замечать некоторые вещи. Люсиль часами одевалась и укладывала волосы, чтобы просто пойти на рынок. Она болтала с женщинами, которые сидели на углу улицы. Она раскладывала потрепанные карты Таро на его письменном столе, изучая их, как ученый изучает древние языки, а в те дни, которые должны были приносить удачу, она уходила на многие часы. Когда он спрашивал, что она делала, она отвечала: «Знакомилась с соседями».

Анри сидел за письменным столом, пытаясь быть остроумным. От Люсиль как домохозяйки толку не было, а с тех пор, как она бросила работу на фабрике искусственных цветов, было трудно удовлетворить ее расточительное желание есть приготовленную пищу и время от времени ходить на танцы. Но, по крайней мере, имея Люсиль своей любовницей, он не испытывал недостатка в материале. Даже не устраивая за ней слежку, он узнал о господине из Бретани и не по годам развитом школяре, который пообещал ей кашемировую шаль и какую-то мебель из красного дерева. От самой Люсиль он знал, что Александр Шан, который, очевидно, просто испытывал зависть, называл ее «шлюшкой». Еще один ее друг выглядел довольно робким, и Анри размышлял, как далеко распространяются «соседские отношения». Временами, когда она клала ему голову на плечо, ему казалось, что он чувствует запах других мужчин на ее одежде. В конце концов, это было неудивительно, и читатели, которые с удовольствием читали «Сцены» в «Корсаре-Сатане», поняли бы, что в богеме так принято. «Это непостоянные перелетные птицы, – писал он, – которые по своей прихоти или чаще от нужды в один прекрасный день (или, скорее, ночь) вьют свое гнездо на чердаках Латинского квартала и соглашаются остаться на несколько дней, соблазнившись мимолетным увлечением или подаренными лентами».

Маленькой семье нужно было жить, а господин Сен-Альм требовал у него рукопись для сдачи в печать. Анри подсовывал все более интимные части своей жизни, еще теплые и кровоточащие. Он продал все случаи неверности Люсиль «Корсару-Сатане» и стал, в сущности, ее литературным сводником. Если бы Мими оставалась дома и штопала его носки, рассказы иссякли бы. Они были бы бедными, но счастливыми или, что более вероятно, умирали бы уже в приюте. Это возымело любопытное действие на его сочинительство. За веселыми сценами чердачной жизни он начал прорисовывать в общих чертах тот другой мир, который никогда не упоминался в печати – мир разочарованных «художников» с небогатой голодной фантазией, провинциальных бизнесменов, сидевших в одиночестве в танцевальных залах, и студентов, приехавших в Париж с деньгами своих родителей и желавших провести месяцы учебного безделья в компании домохозяйки-проститутки, прежде чем вернуться домой, чтобы оплодотворить выбранную девственницу. Он использовал «приключения» Люсиль, чтобы тактично дать мимолетное представление о неизвестной стороне Латинского квартала, где нелегальные брошюры, вроде «Жизнь холостяка в меблированных комнатах», рекламировали дешевые больницы, в которых акушерки учились своему ремеслу, «механические корсеты» гарантировали сокрытие уличающих обстоятельств и как дешевую альтернативу детоубийству предлагали «напитки для аборта».

Конечно, он мог только намекнуть на это в газете, а некоторые подробности приходилось изменять ради романтического вымысла. В одной из сцен Мими, устав от голодной жизни на чердаке, исчезла с виконтом приблизительно в то же самое время, когда реальный Анри написал своему другу: «Моя жена ушла, чтобы выйти замуж за одного военного, который хочет перерезать мне горло, против чего я возражаю». К своему удивлению, он увидел, что его эфемерная героиня превращается в существо материальное: «Ее черты были не лишены некоторой утонченности и, казалось, освещены мягким светом ее ясных голубых глаз, но в моменты скуки или дурного настроения в них было выражение почти кровожадной жестокости, в котором физиономист мог бы увидеть признаки глубокого эгоизма или бесчувственности». Родольф тоже становился опасно реалистичным: он ударил свою любовницу, когда она уходила от него и когда она вернулась, как уличная кошка, мурлыча и ластясь. При отсутствии опия насилие было тем наркотиком, который вызывал слезливые примирения и способствовал долгим неутолимым ночам, когда Люсиль была так же красноречива в постели, как Анри на своих страницах. В завуалированных формах он описывал их сражения и свою агонию ревности; он писал о розовых ноготках, которые раздирали его сердце, и размышлял о том, почему Мими продолжала возвращаться к Родольфу и почему он позволял ей возвращаться.

После восьми месяцев ада он подвел итоги: шесть «Сцен из жизни богемы» составили сто франков, несколько сломанных украшений и разбитый стул, заложенную в ломбарде полку, на которой стояли его поэтические сборники, и чувство, что злость и ревность – это все, что осталось от его страстной молодости.

Они так много раз прощались друг с другом, что он не мог вспомнить, кто из них решил положить этому конец раз и навсегда. Они обсуждали это целый день, пребывая в необычно спокойном состоянии. Анри достались украшения и стул, а Люсиль – «античная» статуэтка Гомера, которую она купила однажды, чтобы доказать, что не совершенно бесчувственна к литературе.

Они провели последнюю ночь в постели. Он отвернулся от нее и закусил подушку. Она слышала, как он рыдает во сне. Утром она подождала, пока он проснется. Она сказала, что у нее нет планов, чему он не мог поверить. Когда они расстались, он поцеловал ей руку и увлажнил ее слезами. Она могла бы позволить ему поцеловать ее как следует, если бы он попытался. Затем она открыла дверь и пошла вниз по лестнице.

В тот вечер Шамфлёри отвел его в ресторан, где он выпил бутылку ее любимого вина. Когда он пристально смотрел на сладкую красную жидкость полными слез глазами, то, к своему удивлению, обнаружил, что ее лицо уже начало сливаться с другими лицами, которые он любил раньше.

Однажды в конце ноября, сидя за деревянным столом в читальном зале между завшивевшим школяром и консьержкой, с головой ушедшей в роман, она открыла «Корсара-Сатану» и увидела стихотворение, которое он вставил в свою самую последнюю «Сцену из жизни богемы». Она предположила, что он написал ее в тот день, когда они расстались. (На самом деле это стихотворение было написано три года назад для другой женщины, но оно хорошо подходило к ситуации.) К тому моменту, когда она уходила из читального зала, она знала это стихотворение наизусть.

У меня кончились деньги, что значит, моя дорогая,
Что мы должны обо всем забыть.
Я так старомоден, что ты и слезинки не прольешь,
Мими, ты забудешь, что мы вообще встретились.

Ах да, у нас были счастливые дни —
Не говоря уж о ночах. Дорогая, это так,
Они были недолги, но так все устроено:
Самые прекрасные дни тоже самые короткие.

Пусть те, кого соединил Господь, расстаются;
Опустим занавес, закончив нашу песню,
Ведь очень скоро ты выучишь новую роль
И поднимешь его для новой любви.

А новой любви не было. Люсиль вскоре должно было исполниться двадцать пять: это был возраст, когда, как считалось, у женщины молодость уже ушла. Она позировала в неотапливаемых мастерских для художников, которым нужно было написать грудь или нижнюю часть туловища. Она сидела со своими подругами на углу улицы, пила с ними вино и иногда делила с ними клиентов. Она впала в отчаяние, вернулась в старый квартал к запаху вареных потрохов и стуку молотка сапожника. На фабрике искусственных цветов она нажимала на резиновую подушечку, которая делала лепестки мягкими и похожими на живые. Она выпила бутылку моющего средства и стала ждать, чтобы прошло время. Но, подобно домовладельцу со счетом за неуплаченную квартирную плату, жизнь отказалась отпустить ее.

Иногда она думала о чердаке, на котором они вдвоем сидели и дрожали над последней едой, состоявшей из хлеба и сардин. Она вспоминала его ревнивые вопросы и руку, ударившую ее по лицу. Она думала о перчатках, которые нарочно оставила в его комоде. Однажды она случайно столкнулась на улице с Александром

Шаном, и он рассказал ей о новой девушке Анри. Ее звали Джульетта: Анри любил целовать ее волосы прядь за прядью. Она подумала, что если она когда-нибудь вернется и застанет там новую девушку, то ляжет на кровать и распустит волосы – и больше ничего. Она запустила руку в свою густую каштановую гриву и сказала: «Повезло ему, что он не пробовал делать это со мной, иначе нам пришлось бы оставаться вместе до конца жизни».

5

Чердак и больница, 1848 г.

Даже летом улица Мазарини была темной и сырой; зимой она была похожа на подземелье. Дневной свет заслоняли многоквартирные дома и купол Института, который охранял выход к реке. Новая комната Анри в пансионе, расположенном в доме под номером 70, подходила его почтенной внешности. В ней был лысеющий соломенный стул и тускнеющее зеркало. Кровать была не шире книжной полки.

Джульетта ушла искать нового Ромео. Цена на хлеб росла, и голодные крестьяне с трудом привозили его из сел. Как обычно, когда люди стоят в очередях в ломбарды, начинаются разговоры о революции. Соседа Анри по пансиону господина Прудона в любой час дня и ночи посещали серьезные люди с длинной бородой в элегантных потертых пальто.

Он лежал – или, скорее, балансировал – на кровати, размышляя, как потратить пятьсот франков, которые он неожиданно получил от благотворительного фонда Французской академии, когда раздался стук в дверь.

Это была не совсем та Люсиль, которую он знал когда-то. Он посторонился, чтобы дать ей пройти. После попытки самоубийства она выглядела потрясающе привлекательно, словно очистившись дезинфицирующим средством. Ее изрытое оспой лицо было гладким, будто восковым. Туберкулез увеличил ее голубые глаза и придал им выражение детской невинности.

– Я тебе мешаю, – сказала она.

Она сказала ему, как устроить постель, и послала его купить еды. Когда он возвратился с буханкой хлеба, бутылкой вина и дровами для растопки, которые еще не отошли от долгого сплава вниз по реке, она крепко спала, похрапывая.

На этот раз споров не было. Смерть была третьим персонажем в комнате, вызывая некоторую напускную учтивость и сдержанность. Она лежала в постели, кашляя в тазик, в то время как Анри был занят колонкой для модного журнала, а затем – пока рабочие и богема вели свою революцию во имя свободы, тщеславия и праздности – своими отчетами для графа Толстого. Он посылал копии анархистской газеты, которую его друзья Бодлер, Тубен и Шамфлёри продавали поблизости на площади Сент-Андре-дез-Арт. Он добавлял некоторую «неофициальную информацию» о тех «самодовольных животных» – пролетариях, которые полагали, что голод – добродетель, а богатство других людей – грех. Тем временем Люсиль делалась все меньше и уподоблялась ангелу с каждым днем.

Именно Шарль Тубен устроил для нее койку в больнице. Его брат, интерн, получил пропуск. Анри не было дома, когда он постучал в дверь. Люсиль увидела пропуск в его руке и все поняла.

Позднее, когда Анри начал писать «Эпилог любви Родольфа и мадемуазель Мими», он описал мучительную тряскую поездку в больницу Ла-Питье – три километра вдоль набережных. «Несмотря на ее страдания, ее любовь к красивой одежде, которая последней умирает в женщинах, сохранилась. Два или три раза она просила остановить экипаж перед магазинами тканей, чтобы посмотреть на витрины».

Больничный журнал показывает, что «Люсиль Луве, цветочница, жена Франсуа Полгэра, уроженка Парижа, в возрасте приблизительно 24 лет» была принята в больницу Ла-Питье в понедельник 6 марта 1848 г. Это была вторая годовщина с момента первого появления Мими на страницах «Корсара-Сатаны». К несчастью для репутации Анри как историка, все водители автобусов и извозчики 6 марта в понедельник бастовали. Люсиль просто не могла поехать в экипаже; должно быть, она пришла в больницу пешком.

Анри не пошел с ней. Тубен уверил, что ее возлюбленный навестит ее в следующее воскресенье, в обычный день для посещений, но она ждала напрасно. Он знал эти прокаженные стены, суровых санитарок, еженощный концерт кашля и стонов. Через непродолжительное время он сам попадет в больницу. И поэтому он оставался дома, как он говорил себе, из верности к прошлому. Он сохранит драгоценную память об их любви на бумаге.

Тубен ходил в больницу каждый день и видел, что девушка находится в бреду и страдает от болей. Он убеждал своего друга пойти и навестить ее.

– У меня нет и двух су, чтобы купить ей маленький букетик, – ответил он Тубену. – Но я знаю, что по пути в Вожирар (бывшее предместье Парижа, сейчас квартал на юго-западе города. – Пер.) есть заросли, в которых скоро зацветут фиалки.

– Просто принеси ей свое сердце, – сказал Тубен, – только шевелись.

Он сидел в кафе, когда услышал новости от брата Тубена. Зайдя в больничную палату, доктор Тубен обнаружил ее кровать пустой, и медсестра сказала ему, что «номер 8 умерла». Анри встал и подошел к окну, утирая глаза. Странно, но он ничего не чувствовал, словно его любовь умерла вместе с женщиной, которая внушала ему ее. Позже в этот день он вышел, чтобы купить траурную черную шляпу из фетра.

В такой большой и суетной больнице, как Ла-Питье, ошибки были неизбежны. Люсиль переложили на другую кровать. Она звала Анри и беспокоила других пациентов. Потребовалось некоторое время, чтобы найти его и сообщить ему новость. На этот раз он отправился в больницу, не дожидаясь, пока зацветут фиалки.

Доктор Тубен встретил его у входа и взял за руку. Люсиль умерла – на этот раз действительно – 8 апреля, и никто не потребовал ее тело. Анри попросил разрешения взглянуть на нее, но врач просто указал на большую повозку, стоящую напротив здания с вывеской «Прозекторская».

Взглядом писателя он увидел студентов, сидящих рядами, пишущих записки своим возлюбленным, рассказывающих анекдоты и вглядывающихся в безжизненное тело девушки с фабрики искусственных цветов, лежащее в пятне света, в то время как хирург показывает путь прохождения нерва, возбуждает конечность или обнажает сердце. Какой-то человек взобрался на сиденье, и повозка укатилась еще с одним грузом для общей могилы. Похорон не будет. Шляпе придется подождать другого случая.

Врач предложил прогуляться, но он почувствовал внезапное и сильное желание остаться одному. Он развернулся и пошел по уже проделанному им пути вдоль реки к лесу труб на улице Монтань-Сент-Женевьев. В его мыслях образовался вихрь неподходящих случаю эмоций. Эпилог был уже наполовину написан. Он размышлял, кто может помочь ему написать продолжение… Баржа с углем медленно плыла к острову Сите и серому куполу Пантеона (неоклассическое здание в Латинском квартале; первоначально церковь Святой Женевьевы, позже – усыпальница выдающихся людей Франции. – Пер.). Он поднял воротник, чтобы защититься от тумана. Когда он шел, что-то поднималось в нем, будто вспученные воды Сены и Марны оставляли свои наносы на набережных.

6

Театр-варьете, четверг 22 ноября 1849 г.

Поток зрителей вытекал через мраморное фойе, разливаясь через железные ворота театра-варьете под цокот копыт лошадей, запряженных в экипажи. Было девять часов вечера. Несмотря на дождь, тротуары были заполнены толпами людей, и кафе оживали. Фонари на экипажах и уличные фонари рассеивали нити жемчужин света, пляшущие вдоль бульвара.

Король богемы покинул театр под руку с молодой актрисой. Мими была укутана в темный плащ. Насколько он мог разобрать, она смыла грим с лица, хотя по-прежнему казалась ему цветной гравюрой, подаренной на память. Она казалась хрупкой, но полной жизни, как выздоравливающий, который впервые после долгой болезни вышел из дому. Когда она залезала в фиакр, он услышал шелест ее нижних юбок. Он улыбнулся ей сквозь бороду, плача одним глазом, и подумал, может ли он называть ее Мими. Вполне возможно, старая театральная традиция давала автору право насладиться интимной близостью с ведущей актрисой в день премьеры…

Когда экипаж поворачивал за угол улицы Дрюо, он качнулся, и Анри почувствовал тепло ее тела рядом со своим. Мими деликатно отодвинулась от него… Потребуется какое-то время, чтобы определить свое место в этом новом мире и приобрести необходимые внешние атрибуты. Сердце мадемуазель Тюийе было крепостью, которую невозможно было завоевать без долгой дорогостоящей осады. Он закурил сигару и насладился моментом. Опустив окошко, чтобы выпустить дым, он увидел двух влюбленных, стоящих рядом с жаровней продавца горячих каштанов, и карманников, крутящихся вокруг толпы.

Актриса попрощалась с ним, пока Анри платил вознице фиакра. Он прошел пешком назад мимо театра и редакции «Корсара-Сатаны», затем перешел через реку и добрался до крошечной комнаты под протекающей крышей в доме номер 9 на улице Турен-Сен-Жермен. Вкус руки в перчатке мадемуазель Тюийе все еще был на его губах. Он сел за изъеденный жучками письменный стол, на котором он обессмертил Люсиль, и написал другу: «Ты не можешь себе представить, каково это – оказаться впервые в жизни сидящим рядом с женщиной, которая приятно пахнет».

Несколько дней спустя, когда «Жизнь богемы» по-прежнему заполняла залы варьете, Анри Мюрже собрал все, что ему напоминало о его любовных связях, и переселился в роскошные апартаменты в доме номер 48 по улице Нотр-Дам-де-Лорет. Это была новая улица без прошлого и с ровным асфальтовым покрытием, проложенная на пустыре в том месте, где правый берег Сены поднимается к Монмартру. Похоронные процессии использовали ее как кратчайший путь к кладбищу. Она пользовалась особой популярностью у обманчиво элегантных женщин, известных как demi-mondaines[4], экипажи которых приезжали и уезжали, и у состоятельных художников, которым нравилось думать, что они тоже когда-то жили богемной жизнью.

Марвиль

1

На фотографии изображен дальний конец одной парижской площади ранним летним утром, когда шумы и запахи города еще набирают силу. Время можно вычислить по свету, который падает с восточной стороны, тени от здания позади фотокамеры, которая охватывает половину площади, и по чистоте мостовой. Солнце взошло, но никого еще нет, за исключением, разумеется, фотографа и его помощника.

Этот снимок (см. фото 1) был сделан в 1865 г., во что трудно поверить, видя прозрачную четкость кадра. На фотографии есть больше деталей на квадратный сантиметр, чем кажется возможным на тот период. Здесь на заре обозримого прошлого здания выглядят почти сияющими в покрывающей их саже, как будто они еще не научились позировать перед камерой.

Фото 1

Это настоящий район, выскобленный и разделенный трещинами привычек и амбиций. На камнях мостовой видны две-три кучи конского навоза, похожие на капли краски на холсте. Зоолог, вероятно, мог бы определить, чем питалось животное, оценить его скорость, с которой оно двигалось через площадь, и даже угадать его породу и цвет, если эти капли относятся к небольшим серым лошадкам, запряженным в повозки, которые довольно терпеливо ожидают перед низким зданием, о чем свидетельствуют их склоненные головы, слегка нечеткие. А в остальном площадь чистая. Подметальщики пешеходных переходов уже приходили и ушли. В стихотворении, написанном за четыре года до того, как была сделана эта фотография, Бодлер вспоминал, как он гулял по пустынной площади:

…в час, когда команды уборщиков
Наполняют тихий воздух темными вихрями.

На углу одной из двух узких улиц, которые тянутся в западном направлении, серое пятно вполне могло быть таким вихрем, поднятым дворниками, или, быть может, просто призраком, спешащим с площади на улицу Сент-Андре-дез-Арт.

Старая форма площади напоминает нечто, что уже не существует. Церковь Сент-Андре была одной из двух церквей Парижа, которые были полностью отделены от окружающих зданий. Она была продана во время революции и удалена как ненужное образование; после нее осталось только место, которое она занимала на протяжении шестисот лет. Где-то поблизости от того места, где фотограф установил свою треногу, над купелью держали кричащего младенца и крестили именем Франсуа-Мари Аруэ (позднее он заново перекрестил себя в Вольтера). Каменная кладка остается, как какой-нибудь древний вулканический выброс, когда разрушается более мягкий камень.

Теперь стены, которые никогда не видели ничего, кроме других стен, украшены буквами со страниц альбома образцов наборщика; их так много, как надписей в египетской гробнице. На высоте пятнадцати метров в воздухе лежит огромный инвалид на механической кровати, которую можно взять напрокат или купить на улице Серпент, 28. Бани за углом на улице Ларре, в которые можно попасть за сорок сантимов, конкурируют с дальше расположенными, но более современными банями в доме номер 27 по улице Месье-ле-Пренс.

Даже если дата фотографии была бы неизвестна, ее все же можно было вычислить по адресам на рекламах: чем больше расстояние, тем позднее по времени. В 1865 г. никто не ходил за покупками на улицы, расположенные на другом берегу реки. Человек мог стоять там, где стоял фотограф, и составлять обширный список покупок. Он мог купить стекло для разбитого окна, обои и мебель или кусок кожи для кресла и нанять повозку (от господина Монде) для того, чтобы вывезти вещи, которые были испорчены дождем. Господин Робб (дом 5 по улице Ги-ле-Кёр) мог починить оконную раму, а господин Жельо из дома номер 24 мог проверить свинцовые сливы и цинковую кровлю. Он мог купить печатную гравюру (гравюра собора Парижской

Богоматери выставлена в витрине мебельного магазина) и новый предмет из фарфора или хрусталя от А. Десвиня. Он мог заказать уголь и вино (также у господина Монде), купить сыр в молочном магазине и книжку для чтения у камина. Ему вообще никогда не нужно было покидать квартал.

Так много информации содержится в этом мгновенном взрыве фотонов, что если бы стеклянная пластина пережила катастрофу и пролежала погребенная под камнями несколько веков в кожаном футляре, ее было бы достаточно, чтобы составить небольшую гипотетическую энциклопедию Парижа конца второго тысячелетия. Возможно, в ней даже содержалась какая-то информация, которой не было в энциклопедиях, вышедших в то время, когда город еще существовал. Если бы средняя часть рекламы дров господина Робба не завернулась, мы могли бы никогда не узнать, что некоторые из ее слов были не нарисованы на стенах, а напечатаны на водонепроницаемой ткани и повешены, как декорационный задник.

Немногие авторы упоминают об этой вездесущей эпидемии рекламирования. Одна фраза в записной книжке Бодлера – почти единственное сохранившееся доказательство ее влияния: «Immense nausee des affi-ches» – слишком большая доза рекламы или тяжелый случай тошнотворной рекламы. Представьте себе поэта, мысленно проверяющего слова и отбивающего ритм ногой, бомбардируемого бессловесными фразами. Как подросток, он ходил по улицам своего родного города,

…спотыкаясь о слова, как о камни мостовой,
Иногда натыкаясь на строки, о которых давно мечтал.

Теперь есть тротуары, похожие на тротуар перед складом стеклянных товаров с ровными бордюрами и водосточными желобами. Больше нет повода спотыкаться. Бодлер начал писать стихи в прозе. Любитель искусства, который вырос с запахом масляных красок своего отца, начал смотреть на фотографии и даже наслаждаться их «жестоким и удивительным обаянием». Вероятно, он знает фотографа и, безусловно, знаком с его работой, но Шарль Марвиль обычно посылает на выставки своего помощника. Свои методы и дружеские привязанности он не афиширует. Он вполне комфортно себя чувствует в городе, в котором нет людей в тот час, когда солнце светит только для него и его помощника.

Фото 2

К тому времени, когда повозки укатятся, а стулья на улице у винного магазина будут занятыми, фотограф и его помощник уже вернутся в предместье Сен-Жермен на воздушную террасу дома номер 27 по улице Сен-Доминик и будут фотографировать величественное шествие облаков, этих воздушно-десантных батальонов, занимающих площадь в несколько раз большую, чем город, которые направляются в какое-то неопределенное королевство за пределами предместий (см. фото 2).

Пока небесная волнообразная пульсация все еще проявляется на его сетчатке, Марвиль покидает террасу и уходит в свою мастерскую, где горит красный свет. Здесь цветные стекла на окнах и шкафы из темного дуба. Обои на стенах усыпаны унылой растительностью. Помощник аккуратно снимает покрытое коллодием стекло с деревянной рамы. На этом этапе стекло кажется совершенно чистым. Затем он льет раствор пи-рогалловой кислоты и железного купороса, и благодаря какому-то химическому трюку, которому у науки нет объяснения, свет с утренней площади превращает серебро в реальность.

Эта алхимия, наоборот, всегда удивляет его. Это похоже на древний миниатюрный город, из которого ушли жители в какую-то местность после чумы или взрыва химической бомбы, сброшенной с воздушного шара. Следы жизнедеятельности человека есть, но людей нет. Его помощник окунает пластину в хлорид золота, чтобы затемнить оттенки. Марвиль смотрит на темные волосы молодого человека, падающие ему на щеку, когда он наклоняется над фарфоровой миской. Помощник промывает негатив и закрепляет изображение цианистым калием. Слова появляются, будто они были напечатаны на пластине еще до того, как она была выставлена на свет: BAINS d’EAU (водяные бани); LITS & FAUTEUILS (кровати и кресла); COMMERCE DE VINS (торговля винами).

Он видит квартал, застигнутый врасплох. Вот площадь en deshabille (полуодетая), пребывающая в своем собственном времени, часть покинутого людьми города со всеми его интерьерами, оставшимися в целости. Он доволен явным хаосом смещенных стен, грязных следов дождя и непрочно держащейся штукатурки, усадкой фронтонов домов, вывернутыми камнями мостовой и отсутствием людей. Единственные транспортные средства – грузовые повозки: возможно, за одним из окон кто-то собирает свои пожитки.

Это изображение присоединяется к другим отпечаткам, которые ждут, когда их вставят в рамку и отправят на выставку: четыреста двадцать пять картин волшебного пустого города под названием Марвиль. Император увидит выцветшие перистили (колоннада, обрамляющая площадь, двор дома, храма, общественного здания, или сама площадь в окружении колоннады. – Пер.) и осыпающиеся пилоны, и ему напомнят об экспедиции его дяди в Египет, памятниках исчезнувшим богам, замершим в пустыне. Он, возможно, удивится, насколько большую часть Парижа он на самом деле видел и как можно управлять городом, столь полным тайн.

В мастерской становится темнее по мере того, как солнце становится настойчивее. Помощник плотнее прилаживает засовы на ставнях и убеждается в том, что занавески перекрывают друг друга.

Когда фотография была еще второстепенным шоу на бульваре, Марвиль устанавливал мольберт в лесу Фонтенбло. Он рисовал безлюдные ландшафты для журналов и иллюстрированных сборников рассказов – «Поль и Вирджиния», «Берега Сены», «Арабские ночи» – и предоставлял своим коллегам вставлять в них человеческие фигуры. Его собственные были всегда неуклюжими и нелепыми. Теперь он находит уединение в Париже во время экспедиций со своим помощником. Определенные дневные часы более подходящи, чем другие, но время дня можно продлевать бесконечно, деля его на доли секунд.

Свежесваренный кофе помогает нейтрализовать запах аммония и лака, сосредоточивает ум. В те дни только старомодный художник в заляпанной краской блузе использовал алкоголь для того, чтобы возбудить мозг и сделать тверже руку. Мягкий лист альбуминовой бумаги кладется на первый пробный отпечаток с пленки. Малейший дефект будет виден – пылинка, пятнышко трепела (тонкопористая опаловая осадочная горная порода, рыхлая или слабосцементированная, очень легкая. – Пер.), незаметный солнечный луч.

Пейзаж отсвечивает красным (эффект альбумина) до окончательной промывки. Отпечаток прополощен, высушен и разглажен, наложен легкий слой воска и мастики. Помощник кладет оттиск на стол и отходит назад, как художник – от своего мольберта.

Марвиль берет увеличительное стекло. Его глаз блуждает от окна к окну в поисках знакомого узора пятен. На изучение вида уходит много времени… Наконец он видит пятна: их можно было принять за дефекты на пластине, и даже на этом уровне аккуратности трудно быть уверенным. Слегка ссутулившаяся фигура в длинном сером пальто входит в молочный магазин. У окна между водяными и паровыми банями бледный круг, разделенный пополам перилами, и пятно света под ним могут оказаться человеком, держащим чашку кофе и глядящим на двух фотографов на другом конце площади. В этой сцене так много звуков, что эти бледные пятнышки едва заметны.

Теперь он сидит и изучает всю картину. На этот раз он понимает, что в ней есть неожиданная фокальная точка – маленький балкон на деревянных подпорках над винным магазином вровень с инвалидом на ортопедической кровати с рекламы. Хижина с шестью окнами и печной трубой – она, наверное, была перенесена сюда из какой-нибудь удаленной деревни – притулилась к побеленной стене, которая могла оказаться почти коттеджем. Длинный шест установлен в качестве подпорки на перила, чтобы держать открытым световой люк в черепичной крыше. Шесть кустов расставлены в кадках, и там, слева от этой небольшой живой изгороди, над какой-то работой склонилась фигура. Возможно, это какая-то тряпка, похожая на седую голову, но в ней есть некоторая смущающая пикантность.

Эту фигуру можно было убрать кисточкой, окунув ее в тушь и раствор камеди. Так некоторые фотографы убирают пятна на лице или рукаве. Но ему нравится, как камера превращает человеческую фигуру во что-то небольшое и мимолетное, подобное луже на мостовой или отражению на оконном стекле.

Покрытый лаком оттиск оставлен для просушки. Марвиль проводит вторую половину этого дня дома со своим помощником. Он фотографирует его сзади, сосредоточенно обдумывая отпечатки, оставшиеся в мастерской. Он фотографирует его с копной его черных волос полулежащим на террасе на фоне колпаков дымовых труб, похожего на нубийского льва или парижскую уличную кошку. Он фотографирует его крупным планом так тонко, словно его лицо – ряд домов вместе с его мраморным лбом и изящными балконами бровей под бурным небом его шевелюры. Это мог быть портрет поэта с миндалевидными глазами и жесткими губами, прекрасно освещенный, как площадь в лучах утреннего солнца.

2

На своем официальном рабочем месте на берегу Сены – не в личном кабинете по соседству со спальней, а в зале с тремя большими окнами, выходящими на площадь Отель-де-Виль, – образцовый обитатель нового Парижа сидит за большим письменным столом. Без тени всякого сомнения, это великолепное утро. Его башмаки без единого пятнышка, ему дышится легко. Никто не опоздал на работу. Через несколько минут ему принесут статистические данные. Сад средиземноморских кустарников и субтропических цветов отделяет здание, в котором он находится, от реки.

Жорж Эжен Осман почти уменьшает размеры своего письменного стола, который занимает центр комнаты. Когда он надевает медали, как сегодня, его грудь кажется дорогим предметом обстановки. Он может представить себе – он уже видел довольно карикатур на барона Османа в виде человека-разрушителя, орудующего мастерком бобра, памятника стороннику Наполеона III, – свой лоб, поддерживаемый кариатидами. Когда появится император, ему придется ссутулиться, чтобы компенсировать разницу в росте.

Установленная на передвижных каркасах, за его спиной находится карта Парижа в масштабе 1:5000 с особыми надписями (в магазинах такая не продается), которая готова, чтобы ее выкатили на свет. Она образует задний план, когда он сидит за своим рабочим столом. Он часто поворачивается и углубляется в нее. Собор Парижской Богоматери, сейчас ничем не закрытый и видимый за рекой и стоящий именно там, где и должен находиться по отношению ко всему остальному, имеет размер отпечатка большого пальца руки; прямоугольник Лувра и Тюильри расположен в пределах расстояния от его указательного пальца до мизинца.

Он смотрит вниз на площадь Отель-де-Виль и видит, как ускоренно движутся экипажи по площади. Он проникается течением транспорта, резкими запахами перекрестков, множеством клапанов, их испускающих, звездообразными площадями, которых теперь в Париже двадцать одна.

Благодаря ему районы Парижа увидели небо впервые с тех времен, когда город представлял собой болото. Двадцать процентов города в настоящее время составляют дороги и открытые пространства; и тридцать процентов, если сюда включить Булонский и Венсенский леса. На каждый квадратный метр земли в Париже приходится шесть квадратных метров мощеного пространства. Дальние пригороды были включены в состав города, который теперь стал на пятьдесят процентов больше, чем был до 1860 г.

Недавно его попросили перепланировать Рим. По иронии судьбы, Жорж Эжен Осман был сыном эльзасских протестантов. Архиепископ Парижа сделал ему комплимент, который отпечатался в его памяти, и его он хотел бы увидеть выгравированным на постаменте:

«Ваша миссия поддерживает мою. На широких, прямых улицах, полных света, люди не ведут себя в той же грубой манере, что и на узких, извилистых и темных улочках. Принести воздух, свет и воду в лачугу бедняка означает не только возвратить физическое здоровье, но и содействовать хорошему ведению домашнего хозяйства и чистоте, что таким образом улучшает нравственность».

Это также позволяет такому занятому человеку, как барон Осман, добираться до любого района Парижа в течение часа и в презентабельном виде. Это значит, что он может сочетать исполнение своих обязанностей отца и мужа с официальными функциями и выступлениями мадемуазель Селье – актрисы, которую он одевает, как свою дочь, – в Опере и Мари-Роз в Комической опере. Он создал город для влюбленных, у которых есть семья и работа.

Он был привлечен к делу благоустройства Парижа как паровой каток, как опытный человек с твердым характером. Он знает, что любой режим рушится не на баррикадах, а за столами комитетов. Императору не следовало распускать Муниципальный совет, но он хотел бы посмотреть, как он будет вести себя, имея одну голову (его собственную). Барон Осман не собирается распоряжаться бюджетом, как мелкий буржуа. Дни осторожных префектов, придерживающихся патерналистской линии поведения, кончились. Такому огромному городу, как Париж, нужно позволить свои причуды и расточительство. Париж – это куртизанка, которая требует дань в виде миллионов и полностью гармонизированного антуража: клумб, киосков, урн для мусора, рекламных тумб, уличной мебели, общественных туалетов. Она не удовлетворится небольшими улучшениями.

В тот же месяц дом, где прошло его детство, будет снесен.

Его часто спрашивают (хотя не так часто, как ему хотелось бы), как ему удается управлять городом и одновременно перестраивать его. Он отвечает так, как отвечал своим бухгалтерам и инженерам, когда принял должность префекта Сены тринадцать лет назад: «В двадцати четырех часах больше времени, чем думает большинство людей. Многие дела можно сделать между шестью часами утра и полночью, когда тело активно, ум деятелен и открыт, отличная память и особенно когда человеку нужно лишь малое количество сна. Помните также, что есть еще воскресенья, которых в году пятьдесят два».

С того дня, когда он взял в свои руки бразды правления в 1853 г., три главных бухгалтера умерли от переутомления.

Он смотрит на площадь и видит ряд фиакров-такси и небольшой отряд кавалерии. Должен появиться император, чтобы посмотреть заказанные фотографии. На пути его кареты встретится отрезок не отремонтированного гудронированного шоссе, где авеню Виктория соединяется с улицей Сен-Мартин, и он прибудет приблизительно на три минуты позже.

Семнадцать лет назад Луи-Наполеон приехал на Северный вокзал с картой Парижа в кармане, на которой несуществующие улицы были отмечены синим, красным, желтым и зеленым карандашами в соответствии со степенью их необходимости. Почти все эти улицы были уже построены или намечены к строительству, а многие собственные идеи барона улучшили изначальный план. Остров Сите, на котором двадцать тысяч человек жили как крысы, сейчас является островом административных зданий с моргом, расположенным на его оконечности. Воды реки Дюис были подведены сюда при помощи акведука длиной сто километров, и парижанам больше не приходится пить свои собственные отходы, выкачанные из Сены или профильтрованные через трупы их предков.

Осман рассказал императору о беседе, состоявшейся после заседания совета, потому что император любит слушать о том, как его паровой каток «затыкает за пояс» министров и государственных служащих:

– Вы должны были бы быть уже герцогом, Осман.

– Герцогом каким?

– Ну, я не знаю, герцогом Дюисским.

– В таком случае герцога[5] было бы недостаточно.

– Да? Тогда кем же? Принцем?..

– Нет, тогда меня надо было бы сделать аквагерцогом[6], а такого нет в списке дворянских титулов!

Некоторые говорят, что император никогда не смеется, но он засмеялся, когда услышал об аквагерцоге.

Все, что связывает его с императором, хорошо для Парижа. В тот год его дочь родила от императора ребенка за три дня до заключения брака, на который император дал свое благословение. Его величество даже предложил заплатить за приданое, от чего барон отказался, потому что никто не должен иметь возможность обвинить его в коррупции.

Он стоит там, где зеркало показывает его во весь рост от лысой головы до начищенных ботинок. В такие минуты, как эти, когда в его распорядке дня есть несколько минут, он позволяет себе роскошь предаться воспоминаниям. Он вспоминает мальчика с телом мужчины и не сочетаемой с этим восприимчивостью к астме. Он вспоминает – в таком порядке – свой дом в тихом квартале Божон, башмаки, ожидавшие его каждое утро, прогулка пешком на лекции в Латинский квартал, унылое зрелище, открывавшееся у арки старого моста Сен-Мишель, на которое, как на оскорбление, он натыкался взглядом, и состояние своих ботинок после пересечения площади, где сливались воедино сточные воды Латинского квартала.

Вся эта неприглядность будет исчезать из одного выпуска карты города за другим. Бульвар Сен-Мишель врезался в хитросплетение улиц, а новый бульвар Сент-Андре уничтожит следы площади Сент-Андре-дез-Арт.

Линии домов, открывшиеся благодаря бульвару Сен-Мишель, получили завершение в виде фонтана, изображающего оскаленного дьявола (слишком маленького, на вкус барона), которого попирает ногами святой Михаил с крыльями, прекрасными, как водонепроницаемый плащ. Он называет это своей местью прошлому.

Когда он отвел императора посмотреть этот новый вход в Латинский квартал, император посмотрел на параллельные линии, образованные фасадами домов, и его взгляд упал, как и было запланировано, на шпиль церкви Сент-Шапель за рекой. Тогда он обернулся к барону и сказал с улыбкой: «Теперь я вижу, почему вам так принципиально важна была симметрия. Вы сделали это ради этого вида!»

Он слышит стук копыт лошадей и лязг сабель гвардейцев на площади внизу. Император увидит фотографии и, наверное, на этот раз не будет дразнить его на предмет его «слабости» к симметрии. Он всегда говорит о Лондоне, где движение транспорта и перемещения войск были самым главным. Но Осман напоминает ему: «Парижане более требовательны, чем лондонцы». Он известен тем, что втрое расширил улицу, желая произвести впечатление, а также для того, чтобы (как он признается) саботировать жалкие планы любимого архитектора императора Итторфа. Возможно, он паровой каток, но он понимает законы красоты. У картины всегда должна быть фокальная точка и рама, вот почему сейчас можно стоять посередине Севастопольского бульвара и видеть Восточный вокзал на одном его конце и Трибунал де коммерс, как точку, на другом – за исключением тех моментов, когда с Сены поднимается туман, заполняя улицы и неясные перспективы, превращая экипажи и пешеходов в шествие серых привидений.

Двойные двери открываются, чтобы впустить его императорское величество Наполеона III.

Этот человек еще не забыл размеры тюремной камеры. Он живет во дворцах, но выглядит так, словно в мгновение ока может поместиться на крошечном пространстве. В его небольшом росте есть что-то, что внушает уважение. Барона Османа никто не попросит умереть за его императора, но он готов пожертвовать своей репутацией, которую марают почти каждый день либералы и социалисты, которые забывают, что у бедняков теперь больше больничных коек и достойных могил; ностальгирующие представители богемы, которые забывают обо всем; и даже те, кто стоит с ним на одной ступени социальной лестницы и считает, что неудобство, связанное с передвижением дома с места на место, – это слишком высокая цена для самого красивого города в мире.

Фотографии в рамках выстроены на столе в географическом порядке.

Это приятно отличается от обычных препирательств с архитекторами. (Император говорит короткими предложениями, как оракул.) Он позировал для многих фотографов, но этот Марвиль ему неизвестен.

Барон объясняет – и неясно, то ли это его идея, то ли Исторического комитета: Марвиль является официальным фотографом Лувра. Он делает фотографии императоров и фараонов, этрусских ваз и средневековых соборов, которые подвергаются сносу или реконструкции; он увековечивает выкопанные из земли и спасенные артефакты. Марвилю было поручено сфотографировать те части Парижа, которые будут похоронены и забыты. Это можно рассматривать как археологию наоборот: сначала руины, потом город, который встает над ними. Копия плана реконструкции была дана господину Марвилю, который после этого отправился устанавливать свою треногу в каждом таком намеченном месте.

При этих словах император поворачивает голову к барону с улыбкой, которую можно расценить как насмешливую: знание этого плана (как подчеркивают их враги) позволит спекулянтам скупить недвижимость до того, как город ее экспроприирует и заплатит приличную компенсацию. Но Марвиль художник, а не бизнесмен, – это и так ясно по его фотографиям.

Они стоят у стола и изучают те места, которые должны исчезнуть. Они видят незанятое пространство, отсутствие единообразия, углы, на которых скапливается мусор и где прячутся воры. Они ощущают провинциальную тишину и вековые обычаи. Иногда видны пятнышки, которые могли быть дырками от пуль в стенах, и царапины на пластине, которые выглядят как клоки облака над полем боя, но в основном изображения четкие и чистые.

Они особенно замирают над одним снимком, хотя в нем нет ничего, что вызывало бы явный интерес. На нем изображен дальний конец площади, которая кажется переполненной людьми и пустынной одновременно. Барон определяет многоквартирные дома справа как дело рук одного из своих предшественников префекта Рамбюто и издает шумный звук неодобрения. Он указывает на многоквартирные дома, втиснутые в угол площади и улицы Сент-Андре-дез-Арт. Фотограф запечатлел слабое сияние, заполняющее Латинский квартал ранним утром. Свет, который омывает фасад дома номер 22, только усиливает мрак. Его закрытые жалюзи окна наводят на мысль о некой тайной жизни за ними.

В этом доме – деревянные жалюзи вместо ставень, висящие поверх оконного ограждения, что означает: день теплый, и ветра нет. Это экономичный стиль, который использовал префект Рамбюто в 1840-х гг.: в штукатурке проложены канавки для имитации дорогого строительного камня, и вместо длинного балкона тянутся железное ограждение у нижней части каждого окна и уступ не шире бордюрного камня. Барон Осман помнит этот вид с дней своей студенческой юности: площадь без какой-либо формы рядом с площадью Сен-Мишель; книжный магазин в доме номер 22 с лужей перед ним. Этот образ настолько яркий, что, даже не подумав, он смотрит вниз на свои ботинки.

Только человек, проходивший там тысячу раз, знал, что окрестности до отказа наполнены книгами. В одном только доме номер 22 находится сто тысяч томов, разрекламированных как depareilles, что означает «отдельные тома из собраний сочинений». Этот магазин может сделать загадку из любой жизни. Когда-то он делил это здание с издателем «Популярной библиотеки» – серии книг о древности: истории Ост-Индии Шардена, «Война Бонапарта в Египте и Сирии» Шаню. Именно здесь Шампольон-Фижак, брат Шампольона, который расшифровал египетские иероглифы, опубликовал свой знаменитый труд по археологии.

Этот квартал почти не изменился. Из одного из окон дома номер 22 Бодлер смотрел на первый в своей жизни парижский пейзаж. Ему было семь лет. Его отец умер, а мать еще носила траур. В 1861 г. он написал своей матери и напомнил ей о времени, проведенном вместе на площади Сент-Андре-дез-Арт: «Долгие прогулки и бесконечная любовь! Я помню берега Сены, которые были такими грустными по вечерам. Для меня это были старые добрые времена… Ты принадлежала только мне».

Случайно дом номер 22 появляется на другой фотографии, лежащей дальше на столе, внизу рекламы кухонных плит и садовой мебели: «Компания по расклейке афиш и объявлений по-прежнему находится в доме номер 22 по улице Сент-Андре-дез-Арт». Некоторые из этих реклам, расстраивавших поэта, вероятно, пришли из дома его детства, прошедшего в доме номер 22. Совпадения такого рода неудивительны в пачке из четырехсот двадцати пяти фотографий. Если барон Осман и замечает какие-то из этих слов на стенах парижских домов, то только потому, что пространство на стенах является источником доходов для города, и потому, что некоторые слова представляют собой видимые знаки его власти: «Продажа мебели», «Закрытие по причине принудительной продажи», «Бюро сноса».

Они проводят гораздо больше времени, чем собирались, глядя на гладкий снимок. Император не ставит себе цель изучить все четыреста двадцать пять фотографий, а задерживается над этой, будто пытаясь растворить какую-то непростую мысль в этом образе. Раз или два барон корректирует свою позицию. Он описывает пространство, которое откроется там, где дома закрывают вид. Он ненадолго представляет себя стоящим на месте сноса, узнавая в покореженных металлических остатках тот балкон в центре снимка, если в такой шумной неразберихе вообще можно говорить о центре. Он думает о комплименте императора, когда замечает колонны театра «Одеон», аккуратно возведенные в дальнем конце нового бульвара Сент-Андре.

Когда он просовывает палец под фотографию, чтобы перейти к следующему снимку, император поднимает руку. Что-то пришло ему в голову… Он иногда задает неожиданные вопросы, быть может, нарочно или просто для развлечения, трудно сказать. Он хочет знать, где люди. (Марвиля нет, чтобы дать объяснения; фотографии принес посыльный.) Почему эти улицы пусты днем? Этот квартал уже наполовину покинут жителями?

Ответ очевиден. Улицы пусты, потому что все, что движется, исчезает: дым из трубы, тележка, повернувшая за угол, птичка, спорхнувшая на камни мостовой. Любое движение утрачивается в кадре. Но это один из тех ложных самоцветов исторической мудрости (фотография совершила такой быстрый прогресс): мысль о натурщике, вынужденном терпеть желание почесаться, – застывшая улыбка, «зажатая» голова…

Первым фотографическим изображением человека на открытом воздухе является фотография Дагера, сделанная с крыши его мастерской в 1838 г. (см. фото 3). На ней похожая на воронье пугало фигура человека на бульваре Дю-Тампль. Кажется, что этот одинокий первопроходец фотографического прошлого остановился у последнего дерева, прежде чем завернуть на улицу Дю-Тампль, чтобы отполировать до блеска свои ботинки у чистильщика. Все остальные исчезли вместе с уличным движением. Но в 1838 г. самым коротким временем экспозиции для дагеротипа были пятнадцать минут. Если бы чистильщик не был необычно старательным, натирая и полируя ботинки до тех пор, пока не появилось слабое изображение его лица, фотографу пришлось бы просить мужчину стоять на месте так долго, сколько тот сможет, в потоке исчезающих пешеходов, чтобы немного оживить эту картинку.

Фото 3

В 1865 г. время экспозиции было сокращено до мига. В 1850 г. Гюстав Ле Гре фотографировал летние пейзажи за сорок секунд. В 1853 г. императорский фотограф Дисдери убирал и возвращал на место хлопчатобумажный планшет перед линзами так быстро, как волшебник взмахивает своей волшебной палочкой: «Если я досчитаю до двух, то снимок будет передержан». Он делал очень четкие фотографии детей, лошадей, уток и павлина, распустившего хвост, хотя по какой-то причине никогда не мог снять императора так, чтобы у того был сфокусированный взгляд. Двенадцать лет спустя на некоторых фотографиях Марвиля можно увидеть собак, идущих по своим делам, – они мгновенно «пришпилены» к мостовой, причем в фокусе находятся все четыре ноги (см. фото 4).

Фото 4

Улицы пусты, потому что утро раннее. Но даже в сердце Парижа, несмотря на тридцать две тысячи газовых фонарей, поставленных по распоряжению барона Османа, рабочий день по-прежнему регулируется восходом солнца. Лошади стоят на своих тенях, и час на снимке более поздний, чем кажется. «Деловой район» пока еще один – вокруг новой Оперы, где только банковские управляющие и куртизанки обосновались в новых дорогих апартаментах, финансируемых людьми, тесно связанными с зятем барона Османа. Все остальные приезжают из полных зелени кварталов на западе. Большинство парижан приходят на работу, повернув за угол, перейдя из одной комнаты квартиры в другую или спустившись с мезонина в магазин, расположенный внизу.

Секретари барона Османа могли моментально предоставить статистику: каждую минуту на самых больших и оживленных бульварах – Капуцинов, Итальянцев, Пуассоньер, Сен-Дени – в самые напряженные часы дня менее семи транспортных средств проезжает в обоих направлениях. На улице Риволи и Елисейских Полях одно транспортное средство проезжает каждые двадцать секунд. На расположенном за правым плечом фотографа новом мосту Сен-Мишель только слепой, глухой, хромой, сумасшедший и пьяный могут подвергаться опасности от уличного движения. Бодлер уже страдал от преждевременно наступившей старости, когда написал в 1860 г. «Прохожему»:

Оглушающая шумом улица ревела вокруг меня…

Женщина, взгляд которой он замечает, «проворна» и «быстра», «поднимая и покачивая подол своего платья с оборками». Она в трауре, но способна перейти дорогу с достоинством.

Вспышка… затем темнота!.. Неужели тебя не увижу.
Пока не наступит вечность?

Век спустя прохожему и поэту, возможно, хватило бы времени, чтобы завязать разговор в ожидании, когда сменится свет светофора. Они могли бы сесть за столик кафе на мостовой или неподвижно стоять в несущейся толпе. Фотограф с камерой для высокоскоростной съемки мог бы схватить момент их поцелуя…

Барон Осман оставляет вопрос императора без ответа. Император, возможно, думает о Лондоне – последнем месте, где он соблаговолил заметить жизнь на улицах и приобрел свое досадное пристрастие к площадям и гудронированному дорожному покрытию, дорогому и сложному в обслуживании.

«Дайте мне еще год, – говорит барон, – и я превращу это место в площадь Пиккадилли».

Император должен уезжать в Компьень, где императрица катается по лесу, полному указательных столбов. Перед уходом он упоминает о части неотремонтированной дороги с гудронированным покрытием на авеню Виктория. Барон использует эту возможность, чтобы сказать об асфальтовом покрытии, торцовом мощении улиц, гранитных и порфировых панелях. Он изучает новый пастообразный клей и кожаные подметки для лошадиных копыт… Император, как всегда, ценит чувство юмора барона. Он с нетерпением ждет того момента, когда сможет увидеть более поздние фотографии, когда улицы уже будут очищены от разрушающихся жилых домов и открыты солнечному свету.

3

В городе, который меняется почти в мгновение ока, городские планировщики и фотографы должны свыкнуться с тем, что часть их времени и сил будет потрачена напрасно.

Под стремящимися ввысь минаретами дворца Трокадеро, который был построен по случаю Всемирной выставки 1878 г. архитектором, который спроектировал фонтан на площади Сен-Мишель, три комнаты были отданы городу Парижу. Тысяча деревянных рамок с фотографиями вывешены на деревянных колоннах, и их можно переворачивать, как страницы газеты. Эта выставка занесена в каталог как «Изменение улиц – фотографии старых и новых улиц». Снимки – такие живые, что зритель словно изучает городские пейзажи через безупречное оптическое стекло, – стоят попарно с другими фотографиями широких улиц, бесконечных железных балконов и отдельных памятников, которые уходят в туман.

Шарля Марвиля нет на этой выставке, и его имя не упоминается в официальном отчете об экспонатах, который ограничивается утверждениями общего характера: «В различных сферах своего огромного административного хозяйства город Париж постоянно обращается за помощью к фотографии». В отчете выражено сожаление об использовании солей серебра и золотой краски при воспроизведении снимков, «которые рано или поздно исчезнут», и отмечено, что фотографии оказались полезными в качестве судебных доказательств «в вопросах экспроприации».

Фото 5

Изображения площади Сент-Андре-дез-Арт нет на этой выставке. Барон Осман больше не работает в Отеле-де-Виль (он был вынужден уйти в отставку в 1870 г., чтобы умиротворить либеральную оппозицию). Император возвратился в ссылку в Англии, а некоторые улицы, которые на карте были прочерчены цветным карандашом, ждут своего часа. Бульвар Сент-Андре никогда не будет закончен. Марвиль исчез, а его бизнес был продан. Последнее свидетельство его деятельности – это счет, посланный в Комитет исторических сооружений, за фотографии новых улиц, которые заменили старые. Фотограф, который носил имя его ассистента, умер в 1878 г., и полагают, что Марвиль умер приблизительно в это же время. Место его смерти неизвестно.

И хотя некоторые приемы работы Марвиля можно установить по сохранившимся пластинам, его собственная точка зрения остается неясной. Ностальгия покрывала его городские пейзажи прочной пленкой, а в отсутствие писем и записанных разговоров никто не знает, что сам Марвиль думал о модернизации Парижа. Его фотографии могли быть портретами, написанными человеком, влюбленным в город, или муниципальными документами, в которых единственный след страсти – любовь фотографа к свету, тени и неожиданной детали.

Нет ничего, что можно сравнить с фотографией площади Сент-Андре-дез-Арт до 1898 г., когда другой фотограф установил свою треногу на том же самом месте. Когда-то он был юнгой, а потом актером. Теперь Эжен Атге таскает по городу свою тяжелую гофрированную камеру и стеклянные пластины, делая фотографии, которые продает художникам как documents pour artistes (материал для художников).

Прошло тридцать три года (см. фото 5). Склад стеклянных товаров исчез – был снесен, чтобы освободить место для улицы, которая никогда не стала бульваром, но фамилия Монде по-прежнему хорошо известна в этом квартале. Эта семья приехала из Высоких Альп и ее «торговля вином» теперь носит выразительное название: «Альпийское кафе». Тележка и подвода, груженная бочками, стоят перед кафе, в котором посетитель может съесть «блюдо дня», отгороженный от площади лошадиным задом. Эта лошадь по крайней мере на две ладони выше, чем лошади на фотографии Марвиля. Инвалида на ортопедической кровати заменила реклама магазина по продаже фортепьяно, расположенного в трех километрах на другом берегу реки на бульваре Пуассоньер. Балкон по-прежнему цепляется к каменной кладке, и ограждение, похоже, все то же, но навеса нет. Свет еще более тусклый, то ли на самом деле, то ли на снимке, и нет никаких признаков обитателя этого балкона.

Фото 6

С течением времени становится труднее разбирать детали. На почтовой открытке, которая, вероятно, была напечатана в 1907 г., эту сцену почти полностью загораживают черные балки круглого колодца, прокладываемого на площади. Это будет одним из входов на станцию метро «Сен-Мишель». Стену над кафе можно увидеть через эти балки: на ней висит реклама сети универсальных магазинов Дюфайе, где все можно купить за наличные деньги или в кредит «за ту же цену в более 700 магазинах в Париже и провинциях». На почтовой открытке, запечатлевшей январские наводнения 19Ю г., когда площадь находилась под пятнадцатисантиметровым слоем воды разлившейся Сены, достаточно отчетливо видно новое название на тенте кафе: «Встреча у метро».

В 1949 г. маленький балкон мельком появляется в экранизации Берджессом Мередитом романа Сименона «Человек на Эйфелевой башне». Закадычный друг Мегрэ преследует безумного маньяка (в исполнении Франшо Тона), совершая всю дорогу невозможные прыжки через дымоходы от Монмартра до площади Сент-Андре-дез-Арт. Тон падает на балкон, открывает дверь и исчезает.

В книге о местах, где в Париже жил Бодлер, опубликованной в 1967 г., на черно-белой фотографии изображено кафе под балконом (теперь оно называется «Усадьба»), наполовину загороженное офисным зданием «Ситроен ДС», но моментально узнаваемое по фотографии Марвиля, сделанной веком раньше. Вероятно, это фото было сделано приблизительно в то время, когда в «Усадьбу» частенько заглядывал Джек Керуак (1922–1969, американский писатель, поэт, представитель литературы «бит-поколения». – Пер.), который приходил в поисках предков, любви и алкогольного просветления. Стена над кафе белая и голая. Скоро ее покроют граффити, которые появятся в начале 1970-х гг. и будут изменяться быстрее, чем когда-либо менялись рекламные плакаты.

Этот балкон все еще можно увидеть на некоторых картинках в Интернете: он кажется одним из тех тайных мест, которые внушают каждому, кто случайно видит их, мимолетное желание. На некоторых картинках изображено здание справа от кафе на углу улицы Сент-Андре-дез-Арт. Во времена барона Османа, когда все вокруг превращалось в щебень, а дома тряслись от вибрации техники, работающей на сносе зданий, никто не догадался бы, что дом, где прошло детство Бодлера, простоит еще полтора столетия (см. фото 6). На нем по-прежнему висят жалюзи вместо ставней, быть может, потому, что окна построек доосмановой эпохи расположены слишком близко друг к другу, чтобы деревянные ставни могли полностью открыться, или потому, что дома, как люди, запечатлевают в памяти привычки, и нет смысла менять их, когда снос неминуем.

Регресс

7

Насколько всем было известно, голову в последний раз видели на верхнем чердачном этаже медицинского института. Это был необычный предмет, не такой, который можно потерять или перепутать с чем-то еще. В отличие от своих соседей, большая часть которых представляла собой доисторических двуногих, шимпанзе, убийц и сумасшедших, она была полностью одета плотью. Ее владелец не был откопан на забытом кладбище или съеден своими врагами, это был великий вождь, который объединил крохотные народы в могущественный и справедливый союз и нанес мощный удар по французской национальной гордости и интересам.

Вот что было известно наверняка: голова была отправлена в Министерство военно-морского флота в Париже. Оттуда она была послана на другой берег Сены в маленький музей господина Брока в медицинском институте, где она могла бы оказаться полезной ученым в их исследованиях развития и временного регресса человеческой расы.

Что происходило с головами, когда они разлагались или уже не были востребованы наукой, никто сказать не мог, поэтому начались суетливая работа с документами и тщательный осмотр старых хранилищ, когда премьер-министр Рокар согласился на просьбу представителей движения за независимость о принятии мер к тому, чтобы голова их исторического вождя вернулась в дом его предков.

Это было в 1988 г. Прошли век и десять лет с того момента, когда голова появилась в Париже, а науку, которая обращалась к черепам для того, чтобы измерить свой собственный уровень цивилизации, уже давно стали считать вздором. Несколько предметов, имеющих некоторое отношение к голове, появились на Всемирных выставках 1878 и 1889 гг., но не сама голова, которую сочли бы слишком ценным экспонатом, чтобы подвергать неделикатному обращению и выставлять на таком мероприятии. Там были выставлены мумифицированные останки, несколько орудий труда и музыкальных инструментов, неотделанный бюст Виктора Гюго и немного оружия – каменные топоры, копья и украденные винтовки, – названного в «Бюллетене» Географического общества «последними усилиями обреченной расы, которые, не выполнив задачу ее освобождения, служат только укреплению ее оков и ускорению часа ее полного вымирания».

К сожалению, никаких записей о голове найдено не было, и участники переговоров, прибывшие из-за моря, вынуждены были возвратиться на родину ни с чем, кроме дипломатических документов и обещаний. Одна парижская газета, будучи менее щепетильной в отношении политических устремлений бывшей колонии, пошутила, что администрация премьер-министра Рокара снова «потеряла голову».

6

Весть о восстании достигла Парижа даже с еще большими проволочками, чем обычно. Телеграфные провода были перерезаны, а почтовое сообщение с Сиднеем (пять дней в хорошую погоду) прервано. Первый подробный список жертв появился в «Фигаро», прежде чем правительство получило эту новость. Один читатель «Фигаро», который отплыл из Нумеи (столица острова Новая Каледония в Тихом океане, заморского владения Франции. – Пер.) после начала волнений, послал его вместе с другими почтовыми отправлениями с Сандвичевых островов. Список был поделен на поселенцев, государственных служащих, жандармов, освобожденных узников, ссыльных лиц и цивилизованных местных жителей. Всего в нем значились сто тридцать шесть имен. Краткие описания создавали у читателей в Париже впечатление мирной колонии, которую постигло ужасное несчастье: в списке были солдаты и полицейские, но также телеграфист, садовник, дорожный инженер, ссыльный, который работал в гостинице, и две семьи, маленькие дети которых были убиты дикарями.

И хотя в отчете недвусмысленно отрицалось, что существует угроза самой Нумее, так оно и было на самом деле. Столица Новой Каледонии занимала приблизительно такую же площадь, что и Париж, но в ней едва насчитывалось четыре тысячи жителей, почти все из которых были европейцами. По обычным меркам ее укрепления были примитивными, построенными французскими и алжирскими ссыльными из исправительной колонии на полуострове Дюкос, который служил северным берегом гавани. Гавань защищали орудийные батареи и белые коралловые рифы, которые серебряным кольцом окружали остров, а также маленькие бухточки – ночной кошмар моряка – и топкие ручьи. Но нападение из глубины территории было трудно отразить. Голые холмы, которые свысока смотрели на деревянный город, были окружены лесами. Когда человек, который дежурил на сигнальной башне, был зарезан и съеден, его убийц-канаков можно было только заставить отступить в глубину острова, где над горным массивом Гумбольдта висела сухая дымка. В то время, когда начались беспорядки, только отряд солдат и пастух-баск со стадом из двухсот овец благополучно пересекли южную часть острова, хотя несколько исследователей сообщали об услужливых и любознательных местных жителях, которые предавались своим каннибальским инстинктам только в особых случаях.

С самого начала было очевидно, что, несмотря на желание защищать свои фермы до смерти, колонисты окажутся недостаточным подкреплением для гарнизона. И поэтому было принято решение – с некоторыми опасениями со стороны губернатора – вооружить осужденных и политических узников. 19 июня 1878 г. один поселенец по фамилии Шен отказался возвратить местную жительницу ее племени и был жестоко убит. Этот первый намек на восстание местных племен вселил во всех острое чувство непрочности их бытия и общности цели. Закоренелые преступники, привезенные в Нумею в кандалах, анархисты, строившие планы падения Франции, и борцы за свободу Алжира, которые пытались дать отпор французскому вторжению, – все служили отлично, хотя небольшое количество анархистов оказались достойными своей репутации. Луиза Мишель, известная как Красная Дева, показала канакам, как перерезать телеграфные провода, и, когда их леса были подожжены, некоторые дикари, которые надеялись спастись, отправившись в плавание по Тихому океану на каноэ, пришли проститься с ней и получили от нее знаменитый красный шарф, который она носила на баррикадах в Париже.

Не считая этого предсказуемого эпизода, ссыльные вели себя дисциплинированно и храбро. Умения, которые они приобрели в борьбе с французами, были употреблены на благое дело, и жители Нумеи, видя столбы дыма, поднимавшиеся над лесами все дальше и дальше, чувствовали себя успокоенными. Объединенные войска и ссыльные вышли против пращей и копий канаков, затравили их, как дикого кабана, и сделали их поля бесплодными, засыпав их солью. Некоторые племена сдались, и их мужчины были депортированы на острова, которые лежали за горизонтом на севере. Их жены были отданы враждебным племенам. В период между июнем и сентябрем 1878 г. пятнадцать тысяч канаков были расстреляны, сожжены и уморены голодом. Это восстание привело, по крайней мере, к чему-то хорошему. Газета «Фигаро» от 17 ноября опубликовала копию письма губернатора в Министерство военно-морского флота: «Поведение ссыльных было отличным, и благодаря своему знанию страны они оказали ценные услуги экспедиционным отрядам. Ввиду их особой преданности я просил бы даровать им полное помилование. [Далее следуют имена трех ссыльных.]»

С объективной точки зрения это сулило хорошее для будущего колонии. Вскоре поселенцев стала больше заботить цена на золото и никель на международных рынках, нежели передвижения в неясных глубинах территорий. Осужденные и политзаключенные, выжившие в первые четыре года ссылки, в конце концов растворились в остальном населении. Новый квартал Нумеи, известный как Латинский квартал, стал бурно развивающейся общиной, в каком-то отношении более цивилизованной, чем его тезка.

Даже в таком случае восстание было ударом. Местное население тщательно изучалось, и эти знания включались в растущий массив научного знания. Природа разделила островитян на географические зоны и каждой группе дала свой цвет: черный (первобытная раса) – горцам, бронзовый – обитателям долин и равнин, желтый – населению центральных областей, красновато-коричневый – жителям побережья и полукровкам в городе. Один живой канак был отвезен в Париж, и, хотя этнологические находки были поставлены под вопрос, когда показали, что он умственно отсталый, никто не сомневался в неполноценности расы, неспособной считать дальше десяти пальцев на руках. Поэтому, когда восстание разразилось в нескольких местах одновременно, а до этого враждующие племена объединились вместе под командованием чернокожего Атаи, это вызвало крайнюю тревогу. Атаи создал действенное национально-освободительное движение, а некоторые из его переданных высказываний звучали как лицемерный сарказм санкюлота. Он обещал защищать свою собственность и начать уважать права поселенцев на землю «в день, когда он увидит, как ямс вылезает из земли, чтобы пойти и съесть скотину поселенцев».

Лезвие гильотины, которая была привезена в Нумею, было точно такое же, которое использовали почти век назад, чтобы казнить Людовика XVI и Марию-Антуанетту. В данном случае оно не понадобилось. За голову Атаи была предложена цена – двести франков. Он был предан соседним племенем, и его лагерь попал в окружение. После яростного сражения, в котором он продемонстрировал храбрость дикого животного, он был убит копьем, а затем обезглавлен ножом. Восстание было таким жестоким, что немногие сожалели о его ужасном конце. Поселенцы требовали полного уничтожения местного населения. Ввиду преобладавших настроений трудно сказать, была ли отрубленная голова отправлена в Министерство военно-морского флота в качестве антропологического образца или военного трофея.

5

О массовых убийствах в Новой Каледонии сообщалось на страницах «Фигаро» после внутренней политики и сплетен из высшего света, «новостей с выставки», романа с продолжением, списка обычно неправильно употребляемых слов и сводки погоды. Насильственные деяния дикарей на другом полушарии мало волновали парижан. Главное, что представляло интерес, было поведение ссыльных. В лондонскую «Таймс» стали приходить письма, обвиняющие французское правительство в жестокости по отношению к своим собственным гражданам. Политзаключенные, сбежавшие с острова на лодках и дошедшие на веслах до британской шхуны, стоявшей за коралловыми рифами, опубликовали нелицеприятные рассказы об истязаниях, которым они подвергались, и пребывании в неволе. Успешное подавление восстания канаков показало, что, напротив, колониальный эксперимент оправдался.

Идея, лежавшая в основе этого эксперимента, была простой, но действенной: террористов, которые превратили Город Света в путеводную звезду варварства, следует отправлять для заселения новой колонии. Увезенные из мощеных каньонов Парижа и вынужденные возделывать землю тропического рая, они станут цивилизованными благодаря контакту с Природой. Затем в своем новом цивилизованном состоянии они станут помогать обращать к цивилизации местное население.

Это был долгий и трудный процесс. Самим ссыльным часто казалось, что он был задуман, чтобы достигнуть совершенно обратного. В течение многих месяцев их держали в плавучей тюрьме Брест и на острове (Элерон (расположен в Бискайском заливе Атлантического океана. – Пер.); ели они бобы из общей лохани безо всяких столовых приборов. На полуразвалившихся сторожевых кораблях, которые привезли их в Нумею, они были заперты в металлических клетках на пушечной палубе – каждый ссыльный и его подвесная койка занимали место меньше одного кубометра; им позволялось выходить на полчаса в день. Ссыльным арабам давали свинину и вино – они потеряли способность ходить. Через четыре месяца после прощания с берегами Европы они увидели безрадостные зеленые горы Новой Каледонии, которые на расстоянии выглядели серыми.

Тысяча пятьсот ссыльных были доставлены в штрафные колонии полуострова Дюкос и острова Ну, где садисты вымещали свою злость на адскую скуку так, как только подсказывали им жадность и экзотические фантазии. Три тысячи других изгнанников, которые были сосланы пожизненно, получили каждый хижину под пальмовой крышей и крошечный надел земли. Им было запрещено делать или приобретать какие-либо орудия труда. Вместо этого они использовали ногти и снимали урожай редиски размером чуть больше горошины. Если они пели песни, рубили дрова для костра или пытались давать друг другу уроки, их хижины сносили, а огороды уничтожали. Вынужденные бездельничать, они поменяли свои социалистические идеалы на другие, более практические устремления. Каждый из них мог улучшить свою судьбу, выдав заговор или донеся о неосторожном высказывании. Он мог провести благословенный день с бутылкой абсента, не замечая солнца, давящего, как камень, и пребывая в мирной дреме под затуманенными звездами в луже собственной блевотины.

Вот почему восстание канаков в 1878 г. было таким важным событием для молодой колонии и почему, несмотря на утрату европейской жизни, оно принесло новую надежду на будущее.

4

Газета «Фигаро», офисы которой были разгромлены некоторыми из тех колонистов поневоле семью годами раньше («они были полупьяными, потому что был только полдень»), придерживалась одной и той же линии на протяжении всей этой истории – от паники, которая последовала за сражением при Седане, до осады

Парижа пруссаками, а затем оккупации города террористами. Редактор, который был вынужден пересидеть беспорядки на Лазурном Берегу, призвал к полному искоренению социалистической угрозы, а также к применению науки к «гангрене, которая пожирает Париж на протяжении последних двадцати лет».

Восстание коммунаров в Париже и его последствия предоставили неопровержимые доказательства атавизма. Среди «диких зверей», которых провели до приемных покоев Версаля, было изрядное количество горбунов и калек. Были и плоские лбы, и выступающие челюсти, и грубые лица, на которых оставила след ненависть. Женщины, которые стояли, голые по пояс, на расстоянии плевка от толпы, были смуглыми и издавали специфический запах. Никогда раньше явление дегенерации не было продемонстрировано так явно. Разбуженные от векового сна алкоголизмом и политической истерией, первобытные черты вновь заявили о себе в современном мире.

Те, которые были депортированы в Новую Каледонию, были не самыми худшими. Правосудие избавилось от многих других еще до того, как начались суды над коммунарами. Парк Монсо, в котором под тенистой кроной платанов сидели няньки с колясками, был на несколько дней закрыт. Прохожие слышали короткие звуки выстрелов. В Люксембургском саду солдаты сваливали тела в кусты и декоративный пруд. У вокзалов и казарм стояли длинные очереди из пленных. Человек, свесившийся над мостом Согласия, видел красную полосу, проплывавшую под вторым пролетом. Когда ветер дул с северо-востока, в городе чувствовался дым из парка Бют-Шомон.

На запруженном людьми бульваре человек с грязными руками был поднят на солдатский штык, к радости хорошо одетых женщин, которые побуждали солдата «отрезать крысе голову». Каждый шестой парижанин садился писать письмо в министерство, сообщая имена, адреса и подробности подрывных актов. «Отбраковка», как ее называли, сократила население Парижа приблизительно на двадцать пять тысяч человек, но его прежний уровень восстановился, когда из сельской местности возвратилась буржуазия.

Хорошо было «Таймс» обвинять французов в варварстве. Нельзя было ожидать, что разумный человек станет вести себя сдержанно после всего случившегося. В конце весны 1871 г. Париж представлял собой сцену, на которой разыгрывался безумный спектакль. На Севастопольском бульваре стоял готический собор, там же находился и универсальный магазин, который подпирали огромные деревянные балки. Черепица примыкала к стропилам дворца Тюильри, главные часы которого остановились без десяти девять, как рыбка, пойманная в сети. На высоте тридцати метров на каминной полке стояла фарфоровая ваза, а в зеркале мелькали отражения птиц.

Для иностранных туристов были изданы специальные путеводители и выпущены почтовые открытки самых впечатляющих памятников: вьющихся растений из кованого железа, которые оплетали здание Министерства финансов; пустой металлической трубы Вандомской колонны; обезглавленной статуи города Лилля, сидящей на собственных останках. В здании ратуши Отель-де-Виль огонь анархистов купался в палитре чернил и расплавленного металла. Со стороны площади казалось, что это тонущий корабль со сломанными мачтами и зияющими иллюминаторами, в то время как та сторона здания, которая выходила на реку, была расписана тенями разных оттенков от лилового до серого, напоминающими новейшие достижения в современном искусстве.

«Путеводитель по развалинам» (июнь 1871 г.) особенно рекомендовал экскурсию на кладбище Пер-Лашез. Холм, на котором оно находилось, был занят анархистами в последние дни коммуны, чтобы помешать продвижению правительственных войск с востока. В чахлую пирамидку, выросшую над другими могилами, попали куриные кости и бутылки из-под вина. Анархистская вечерняя газета под названием «Свободный Париж» лежала на земле, словно была оставлена там после пикника. Вокруг валялись неиспользованные бензиновые гранаты. Снаряды, выпущенные правительственными войсками с вершины Монмартра, нанесли ущерб обителям мертвых.

И хотя кладбище представляло собой лабиринт тропинок, а надгробия служили щитами, немногим удалось спастись. Они были окружены, затем на них не обращали внимания, пока правительственные войска занимали город, а потом их медленно затравили до смерти. Чуть ниже, в тихой части кладбища длинная серая стена была испещрена отверстиями. Мягкая земля была навалена кучей на том месте, куда были свалены сотни тел. Было видно, что из земли торчат руки и ноги, а пробитая пулей голова то ли оказалась вытолкнутой наверх снизу, то ли ее нарочно положили на этот курган как символ кары.

3

Во время «кровавой недели», когда Париж был отвоеван у анархистов французской армией – за которой с окрестных высот наблюдала прусская армия, – уже стало трудно сохранять ясные воспоминания о тех далеких днях в начале весны, когда Париж уже не был столицей чего-то, кроме самого себя.

Не было «Фигаро», чтобы сообщать о развивающихся событиях и передавать правительственную точку зрения. Вместо нее были дюжины истеричных небольших газетенок, выходивших на непристойно-варварском французском языке. Казалось, Париж наводнили журналисты, мстившие за два десятилетия имперской цензуры и заполнявшие свои колонки словами foutre[7] и merde[8].

Как это ни странно, в те два месяца психопатической демократии часто ощущалась нехватка новостей. Казалось, не происходит ничего необычного: снова стали ходить автобусы, улицы убирались, собаки гонялись за голубями, а пешеходы встречались с давно потерянными друзьями, как обычно, на Понт-Нёф (Новый мост). В автономном городе-анклаве, который когда-то был столицей Франции, год 1871-й перестал существовать. Шел 79-й год по революционному календарю, а часы шли назад к новой заре. После поражения, нанесенного Пруссией, и осады Парижа нормальная жизнь была удивительно непривычной, и абсолютные ничтожества внезапно оказались в центре внимания.

Одним таким ничтожеством был человек по имени Леон Биго. 10 флореаля 79 г. (в субботу 29 апреля

1871 г.), когда улицы казались безопасными, он вышел из своей квартиры на бульваре Бомарше и направился к площади Бастилии. У него были все основания быть исполненным надежд. Его не разорвало на части прусским снарядом, он не умер от голода в осаде. До недавнего времени он работал переводчиком в Гранд-отель-дю-Лувр. Как роскошный отель, имеющий телеграф, паросиловые лифты и кухню с превосходной репутацией, Гранд-отель был реквизирован главным директором коммуны по строительству баррикад. Вскоре господин Биго вернется на работу. Туристы захотят увидеть разбомбленный город, зарисовать развалины, услышать рассказы о сумасшедших анархистах, так что господин Биго не отставал от событий.

Он купил газету в киоске. Она называлась «Свободный Париж» – один листок размером шестьдесят на сорок пять сантиметров с шестью колонками текста на каждой стороне. Он остановился посреди тротуара, невольно обмочившись: он увидел свое имя в списке, составленном в алфавитном порядке – Биго Леон, которое стояло между именами плотника и школьного учителя; далее шли его род занятий («переводчик при Отеле-дю-Лувр»), дата подачи заявления (июнь 1868 г.) и адрес (бульвар Бомарше, 89).

Выпуск списков такого рода только начался и уже имел огромный успех. Редактор – коротышка с очень большим горбом, который был членом Комитета по связи коммуны, был секретарем романиста Эжена Сю. Его собственные литературные достижения, основанные на документах, украденных из Министерства полиции, обещали быть такими же популярными, как «Тайны Парижа».

«Мы будем публиковать имена и адреса всех людей, которые просились на службу в качестве шпионов во времена империи».

Ежедневному списку имен и адресов не хватало повествовательной полноты романа с продолжением, написанного Эженом Сю, но в нем были собственные напряжение и энергетика, а еще иногда приводились примеры сопроводительных писем, которые добавляли колорита к списку:

«Я знаю людей всех сословий с разными мнениями, и я занимаю хорошее положение, чтобы держать одновременно в поле зрения все направления, в добавление к чему я наделен мужской силой, непревзойденной храбростью и умею подчиняться.

Охранник Северной железнодорожной компании, 8, улица Насъон, Монмартр».

Добровольные шпионы шли из всех сфер жизни: бакалейщики, пекари, конторские клерки, отставные военные и моряки, студенты, писатели и артисты. Среди них были художник, помощник фотографа, адвокат, клоун, страховщики, швея и бывший мэр города Шасснона, что неподалеку от Лиможа. Если верить «Свободному Парижу», все эти «стукачи» были одинаковы, побуждаемые к коварным и жестоким поступкам голодом и ненавистью. «Они не заслуживают пощады».

Естественно, развязка была предоставлена фантазии или инициативе читателя. Вернулся ли, например, господин Леон Биго в свою квартиру в доме номер 89 на бульваре Бомарше после того, как увидел свое имя в газете? Попытался ли он покинуть город или потратил состояние, скупая многочисленные экземпляры «Свободного Парижа» в каждом газетном киоске своего квартала? Пришел ли он, подобно другим читателям – особенно тем, чьи имена шли дальше по алфавиту, – в редакцию газеты «Свободный Париж» с банкнотой большого номинала?

«Эти негодяи думали, что они защищены от разоблачения… Мы будем продолжать до тех пор, пока не закончатся фамилии на букву Z».

Похоже, только один посетитель редакции «Свободного Парижа» вызвал у редактора желание пожалеть его:

«Пришел один человек, заслуживающий внимания. Так велико и явно было его сожаление, что мы убеждены в его искреннем раскаянии. Его фамилия Фуше, и он живет в доме 20 по улице Гранд в Сен-Манде».

Последним выпуском газеты «Свободный Париж» (24 мая 1871 г.) был «Призыв к оружию». Он побуждал всех своих читателей защищать коммуну любыми средствами и не дать нации вернуться назад к ужасным старым временам имперской диктатуры.

2

Оглядываться назад через напластования истории на истоки этой катастрофы становится все труднее. Слишком много документов исчезло, когда коммунары подожгли Париж, и слишком много образованных людей, которые могли бы оставить достоверные рассказы о коммуне, покинули город, когда он сдался Пруссии и осада была снята. Даже если вывод о смерти отдельных людей, имена которых значились в алфавитных списках, можно сделать по их последующему отсутствию, было бы невозможно сказать, погибли ли они в пожаре, были ли расстреляны солдатами или линчеваны своими соседями.

Двум миллионам парижан снился один и тот же запутанный сон. Они шли к избирательной урне и голосовали за правление идеалистов, которые могли бы помешать им проснуться. Тем временем за воротами на холмах, которые окружали заколдованный анклав, пруссаки оценивали свои новые владения. Прусские картографы составляли карты рельефа точнее, чем на картах, которые когда-либо видели местные жители. Они проводили аэрофотосъемку и сопоставляли данные из разных источников. Они составляли список поместий и движимого имущества жителей этого района, обращая особое внимание на дома богатых людей.

Коммуна была обречена с самого начала. Будь баррикады более эффективными, а удачи – больше, она могла бы защищать лабиринт улиц до тех пор, пока не был бы достигнут какой-то дипломатический компромисс, но коммунарам фатально мешали направление их мыслей, тщетные надежды и, прежде всего, тот факт, что грубое пробуждение настало раньше погружения в сон.

Парижане видели, как их завоеватели маршем идут по улицам, которые, в конце концов, и были предназначены для победных парадов. Несмотря на то что «Фигаро» назвала их «раненым патриотизмом» и «народным возмущением», они позволили пруссакам провести в Париже два дня за осмотром его достопримечательностей, ни разу в них не выстрелив. Но пруссаки приняли разумные меры предосторожности, принарядившись. Они вынесли на улицы серебряные трубы и сине-белые флаги, они начистили лошадиную упряжь и оружие. Сражение за Париж было выиграно лестью и лоском. Коренное население увидело высоких молодых людей в чисто постиранной форме, которые ехали верхом на лоснящихся и уверенных лошадях. Они увидели, как парижское солнце пляшет на сияющих ружьях, и это произвело на них сильнейшее впечатление.

Решающая битва произошла не на полях сражений над Седаном 4 сентября 1870 г., а на площади Согласия 1 марта 1871 г.

Триумфальное шествие спустилось к Елисейским Полям и достигло статуи Страсбурга, задрапированной в черный креп. Площадь уже заполнялась народом, и небольшие вихри, вызванные движением лошадей через толпу, начали рассеивать процессию на отдельные группы. Несколько мужчин зловещего вида собрались вокруг Бисмарка и его коня. Они пришли из восточного пригорода, чтобы посмотреть и, может быть, предпринять что-то. Канцлер Германии посмотрел вниз со своего коня и, казалось, улыбнулся себе в усы. Один из мужчин издал шипящий звук, и на мгновение толпа смолкла. Бисмарк сделал знак своей обтянутой перчаткой рукой мужчине, наклонился поверх своей кобуры и спросил, не окажет ли месье ему любезность зажечь ему сигару. Мужчина без особой охоты зажег спичку, облачко дыма поднялось в небо, и процессия проследовала на улицу Риволи. Чуть позднее кафе, которое непатриотично оставалось открытым, было разграблено разгневанной толпой.

1

Несомненно, храбрость и изобретательность парижан иссякли за время осады. Сто тридцать два дня собачьей еды плохо сказались на мыслительных способностях. Они вернулись к простейшим устремлениям – поглощать еду и оставаться в живых. Размеры их желудков и мозгов уменьшились. (Были проведены медицинские исследования, чтобы доказать это.) Когда здания внезапно исчезали в облаке пыли, они проявляли поразительно незначительный интерес. Мужчины в баре на улице Денфер, девочка, идущая домой из школы у Люксембургского сада, кони на автобусной станции Гренель не поняли ничего – стремительное движение воздуха, обрушившаяся крыша. (Все снаряды падали на левом берегу Сены.) Все остальные были зрителями и собирателями осколков прусской бомбы и отбитых кусочков камня.

Оказавшись перед лицом голода и более высокого уровня развития техники, город поддался эпидемии легковерия: мадам Бисмарк была арестована, когда она вышла за покупками, и взята в заложницы; пруссаки отправляются на Рождество на родину; тысячи овец идут в город по тайным ходам, связывающим Париж с провинциями.

Мужчины в цилиндрах мечтали об уничтожении людей в количествах, которые трудно поддаются исчислению: батальон проституток пойдет по равнине Сен-Дени, чтобы заразить прусскую армию сифилисом и оспой; перевозимая по воздуху платформа с учеными и специальными баками будет парить над прусскими боевыми порядками и разрушать их органы дыхания химическими веществами; пулемет, замаскированный под музыкальную шкатулку, играющую Вагнера, будет предложен в знак мира; с неба будет сброшен кузнечный молот на полосу три мили шириной…

Еще перед началом осады, когда вести из Седана публиковались в «Фигаро»: «Народ Франции! Огромное несчастье обрушилось на нашу Родину. После трех дней героических боев сорок тысяч человек были взяты в плен. Париж находится в состоянии обороны!» – многие из шестидесяти тысяч пруссаков, постоянно проживающих в Париже, подверглись преследованиям. Катакомбы стали готовить к длительному проживанию в них людей, а ученые были вызваны в министерство.

«На нас напали разумные варвары; цивилизованная наука должна защитить нас!»

Были эвакуированы картины из Лувра, а ценные археологические образцы перевезены из музея Клюни в подземелье Пантеона. Оказалось, что служащий парижской Газовой компании – прусский офицер. Каменоломни Монмартра были прочесаны в поисках взрывчатки. Затем стали поступать сообщения о том, что прусская армия дошла до Реймса, потом до Эперне, потом до Труайе. Сообщалось, что города в Пикардии (историческая область на севере Франции. – Пер.) и Арденнах (горная система и департамент на северо-востоке Франции. – Пер.) перестали существовать на карте.

«Фигаро» призывала парижан вспомнить бретонских партизан 1793 г., которые жили в непроходимых лесах и нападали на солдат Французской революции с топорами и копьями: «Национальная оборона требует от каждого города и деревни только одного – отпора вражескому нашествию!»

Правительство Национальной обороны распорядилось, чтобы каждый лес и перелесок в окрестностях Парижа были подожжены, «чтобы не дать противнику возможности добраться до укреплений под прикрытием».

Укрепления состояли из дороги, ряда деревьев и земляной насыпи, ведущей к валу с бастионами, располагающимися на одинаковых расстояниях друг от друга. Далее шел бруствер и дорожка, защищенная стеной, проходящей вдоль рва шириной сорок метров. Узкий проход, прорубленный в верхнем склоне, позволял войскам передвигаться под прикрытием. Человек мог обойти вокруг Парижа незамеченным ни с какой стороны. За рвом поросшая травой насыпь наклонно уходила вниз к незащищенному пространству.

15 сентября дозорные на бруствере заметили первые признаки приближающейся армии. Столбы дыма поднялись из районов Дранси, Ле-Бурже и леса Бонди. Фермеры подожгли свои стога сена, чтобы их урожай не попал в руки врага. Но огромный урожай капусты, свеклы, картофеля и редиса, который при обычных обстоятельствах прокормил бы все потребляющий город, не так легко было уничтожить. Тогда кому-то пришла в голову идея послать сообщение во все дальние деревни, в которых крестьяне жили в состоянии средневековой бедности, словно огромный город находился от них на расстоянии тысячи километров. Первой в трудные времена всегда страдала зона, поставлявшая в Париж продовольствие. Ее развитие тормозила близость столицы. Недавно антропологи исследовали те заброшенные районы, находящиеся за дальними пригородами, и признали в некоторых чертах лиц «живые следы особой расы, предшествовавшей вторжениям киммерийцев, с которых началась наша историческая эра».

Несмотря на примитивное состояние дорог и нехватку современных коммуникаций, весть по сельской местности распространилась с удивительной скоростью. Крестьяне приходили из забытых деревень с тачками и корзинами, мотыгами и вилами, с детьми, стариками и калеками в древних тележках. Иссушенная солнцем орда была выпущена на плодородные поля, и огромное племя изголодавшихся крестьян собрало за один день урожай, который Париж поедал бы в течение сезона. Они работали подвывая от радости (как рассказал «Фигаро» очевидец) и «с безумным воодушевлением, которое трудно описать», до тех пор, пока их тонкие тени не протянулись через поля. «Бедные, невежественные создания, для которых день такого бедствия стал днем торжества и празднования!»

Мадам Золя

Часть первая

1

Наверх они поехали в лифте, потому что уже не были так молоды, как раньше, а впереди был долгий вечер. Лифт фирмы «Отис», чрезвычайно похожий на кабинку горной железной дороги, довез их до первой площадки, где они заплатили еще один франк с каждого и вошли в клетку гидравлического лифта. Александрин почувствовала тяжесть в желудке и увидела, как толпы людей внизу превращаются в сцену одного из романов ее мужа – шевелящийся муравейник, а затем, когда детали исчезли, – в черно-серое пятно. Небо было обложено тучами. Она подумала о сообщениях, которые взволновали Эмиля, о том, что Эйфелева башня изменит погоду и будет притягивать к Парижу грозы.

Они смотрели сверху на кварталы, расположенные на севере и востоке, где они жили и работали. На расстоянии трех километров на каком-то окне отразился солнечный луч и, казалось, послал сигнал башне. Слева от нее стояло огромное зеленое здание вокзала Сен-Лазар, а заплатка ярко-зеленого цвета перед ним, должно быть, медная крыша церкви Святой Марии Магдалины. Мужчины – Эмиль, его издатель, зять издателя Эдмон де Гонкур и художественный критик – пытались узнать памятники и определить их местонахождение. Самым большим сюрпризом оказалось то, что на северо-востоке Парижа находилась гора с большим квадратным Буддой на вершине. У ее подножия жилые дома Монмартра и Гут д’Ор, известные своим грязным видом, выглядели яркими белыми кубиками, как дома в каком-нибудь мусульманском городе, спускающиеся вниз по склонам, словно в надежде найти внизу Босфор.

Было трудно проследить маршрут вдоль расщелин, которые проходили там и сям через массу крыш. Казалось, что город был спланирован архитекторами, которые работали только в двух измерениях. Значение всего изменилось, словно с каждым метром подъема прошли годы. Собор Парижской Богоматери был маленькой игрушкой, потерянной на пустыре, в то время как похожие на перечницы башни церкви Сен-Сюльпис стали главными ориентирами. Огромные тени проносились над этим ландшафтом, погружая Батиньоль во тьму и превращая Сену в серовато-синюю полосу. Наконец мужчины замолчали. Когда стала видна сельская местность за пределами Парижа, все они почувствовали – как ей показалось – нечто вроде завороженного разочарования. В этом зрелище была смертельная печаль. Казалось, что огромное озеро разлилось по земле и затвердело в серой массе.

Клеть завибрировала и остановилась. Они вышли и подошли к перилам. С этой высоты не было видно никаких признаков жизни. Внизу, казалось, ничего не двигалось и ни один звук не долетал до них, стоящих на площадке. Она ожидала увидеть город, где она родилась и прожила пятьдесят лет, расстелившийся перед ней, как напольный план знакомого дома, но сейчас казалось, что она все это время жила в незнакомом месте.

На лифте они доехали вниз до первой площадки, откуда Париж выглядел более узнаваемым, чем несколько минут назад. Для них был заказан столик в русском ресторане, известном своим винным погребом, у северо-восточного подножия башни. Они сделали заказ по меню и стали смотреть на панораму города. Она выбрала достаточно блюд, чтобы и Эмиль заказал по крайней мере столько же, сколько она собиралась съесть. Недавно он удивил ее, начав придерживаться диеты и отказываясь от алкоголя (за исключением того времени, когда катался на велосипеде) в течение трех месяцев. Он потерял четырнадцать килограммов, в то время как она по непонятной причине набрала шесть. Она заказала икру, ботвинью, отварного молочного поросенка и, возможно, стала бы пить вместе с ними водку и шамбертен, а затем «Шато д’Икем» и все, что за ним последует.

Они разговаривали о яванских танцовщицах, которых они видели в небольшом шатре под соломенной кровлей на Эспланаде Инвалидов. Гонкур счел, что их желтые тела «вызывают некоторое отвращение». («Отвратительно» было одним из его излюбленных словечек.) Девять лет назад она высмеяла его неестественные сцены в борделе в романе «Девка Элиза» (джентльмены сочли ее замечания чрезвычайно занятными), и с тех пор Гонкур пользовался всякой возможностью доказать, что он знаток женщин. Конечно, он завидовал ее мужу, потому что Эмиль Золя был на две головы выше своих современников, и боялся ее, потому что она когда-то была прачкой. Она посмотрела на Эмиля, будто хотела подсказать ему. «В их жире есть какая-то мягкость, – сказал он, – которой нет в теле европейцев». Затем он зажал нос между пальцами и стал двигать ими, будто нос был сделан из резины. К таким вопросам он всегда подходил с более научной точки зрения, чем Гонкур.

Пока они ужинали, стемнело. Теперь, когда они смотрели на город, они видели только свои собственные отражения. После рябчиков, которые она хотела сравнить с приготовленными ею, медвежьей лапы (заказанной из любопытства), польских вафель, торта «наполеон», чая из самовара, который Эмиль мог опустошить в одиночку, и сигарет с золотыми кончиками они решили спуститься вниз по деревянной лестнице из трехсот сорока пяти ступеней, на которых уже были видны признаки обветшания. Гонкур сказал, что чувствует себя как муравей, спускающийся по такелажу металлического корабля. Ей показалось, что этот образ взят из одного из романов Эмиля.

Толпы людей на Марсовом поле были даже еще более шумными и зловонными, чем днем. Экскурсанты заполнили улицы и дверные проемы, как наводнение. Им удалось не потерять друг друга, и они нашли дорогу на улицу Дю-Каир с ее минаретами и мушарабиями (узорчатые деревянные решетки, закрывающие снаружи окна, балконы или используемые как ширмы и перегородки внутри зданий. – Пер.), про которую говорили, что она более настоящая, чем любая улица в современном Каире. Они уставились на африканцев, которые в ответ уставились на них, и вошли в египетское кафе, чтобы увидеть танец живота, который, по общему мнению, шокировал тысячи парижан, которые приходили посмотреть на него.

Она села рядом с Маргерит Шарпантье, женой издателя Эмиля, и стала обсуждать с ней костюм танцовщицы – лиловый лиф, низкий пояс и облегающую юбку с вставкой из желтого газа, которая обнажала удивительную подвижность ее пупка. В прошлом с Маргерит были некоторые трудности. Мадам Шарпантье выросла на Вандомской площади, была всегда элегантной, знала три языка и никогда не работала, но заигрывания ее мужа с другими женщинами, о которых Александрин узнавала раньше Маргерит, сблизили обеих женщин.

Эмиль всегда был ей верен, но для других жен верность мужа означала лишь то, что он не содержит любовницу. Она подслушала, как муж Джулии Доде сказал, что если бы только Джулия позволяла ему делать вещи, которая любая барменша с радостью позволила бы проделывать с ней, то он был бы «самым верным из верных мужей».

«Я одного не могу понять, – говорил Гонкур, когда они наблюдали за сирийской танцовщицей с кувшином воды на голове, – когда ты спишь с мусульманкой, то ощущаешь лишь незначительное покачивание, а если ты просишь ее делать более энергичные движения, как это делают европейки, они жалуются, что ты хочешь заниматься с ними любовью, как с собаками!» Мужчины сошлись на том, что танец было бы интереснее смотреть, если бы женщина была совершенно голой, потому что тогда было бы видно, как располагаются и смещаются органы в женском теле.

После танца с саблями и кружащегося дервиша они пошли по ненастоящей улице и купили там липкие засахаренные фрукты, которые ели все. Они заговаривали с хозяевами кафе и сели в одном из тунисских кафе выпить по стаканчику финикового бренди. Даже в такой поздний час улица Дю-Каир была полна людей. Египетские погонщики ослов были нарасхват. Лица людей в толпе были освещены красными фонарями, и все выглядели немного пьяными. В конце улицы женщины стояли в очереди в туалет и громко разговаривали. Группа мужчин неотрывно смотрела на окна гарема за красиво окованными окнами. Выставка представляла собой огромный универмаг, в который приехал весь мир, чтобы предаться ее удовольствиям и выяснить, чего он хочет.

В Chemin de Fer Interieur, построенном для выставки, была небольшая станция у Галереи машин. Они могли доехать до Дома инвалидов, где было больше вероятности найти кеб. Когда они ждали под деревянной пагодой следующего поезда, Эмиль достал свою записную книжку и бегло набросал свои наблюдения. Шарпантье спросил Александрин, появится ли поезд в его новом романе о железной дороге «Человек-зверь», но она не знала, потому что меньше занималась подготовительной работой, чем обычно.

Локомотив прибыл на станцию и выпустил клуб пара. Прежде чем сесть в поезд, они оглянулись назад на Марсово поле и увидели то, что можно было увидеть только на расстоянии. На самой верхушке огромной металлической конструкции в галерее, закрытой для публики, два прожектора чертили своими мощными электрическими лучами над городом. Идол выставки, казалось, ищет что-то в море крыш, стараясь обнаружить тайны, которые мог выявить только романист.

2

Главная железнодорожная ветка от Парижа до Гавра проходила мимо их сада. Медан находился менее чем в двух часах езды от центра Парижа – поезд с вокзала Сен-Лазар, затем короткая прогулка вдоль Сены. Они купили небольшой дом, который Эмиль назвал «клеткой для кроликов», за девять тысяч франков в 1878 г., когда только еще один парижанин имел собственность в этом районе. Конечно, они сохранили квартиру в Париже, потому что у него работа, а она всегда была городским жителем. Позднее, когда были потрачены двести тысяч франков, «клетка для кроликов» превратилась в резиденцию, подходящую для гения. Первоначальный коттедж с его маленькими окошками за ставнями оказался зажат между двумя высокими башнями, как жертва ошибочного ареста, сопровождаемая в полицейский участок двумя дюжими жандармами.

Большая квадратная башня появилась, пока он писал роман о дочери прачки, ставшей куртизанкой. В ее честь башня была названа Башней Наны. Шестиугольна я башня, строительство которой было закончено в 1886 г., была названа Башней Жерминаль. Именно здесь, над бильярдной, у нее была своя просторная кладовая для белья. Она сидела среди груд белья за шитьем и вышивкой, глядя на деревья в тумане у реки, и подсчитывала жалованье слуг и строителей, пока Эмиль сидел и писал в другом конце дома.

Его мать жила с ними в течение первых двух лет, которые могли бы пройти даже еще хуже без молчаливых игр в домино по вечерам. Со времени ее смерти осенью 1880 г. они были заняты больше, чем когда-либо. Они приобрели соседние участки земли и остров на реке, на котором возвели норвежский шале, который был частью выставки 1878 г. Они покупали все те вещи, которых у них никогда не было в детстве и о которых они никогда и не мечтали. В первоначальной части дома у нее была кухня с синей фарфоровой плиткой и медными кастрюлями всех размеров, а также белый деревянный стол в середине с выдвигающимися секциями. Эмиль специально заказал окна-витражи и коллекцию произведений античного искусства, которой позавидовал бы Виктор Гюго, включая саркофаг и средневековую кровать, которая привела в восторг Гюстава Флобера. Он распорядился газовую лампу замаскировать под свечу и заказал новейший орган с мехами, приводимыми в движение ногами и регистром для звучания «небесных голосов». В сумерках он играл на них гаммы, которые то ли облегчали, то ли обостряли его ипохондрию, – она не была уверена. У них была лошадь, корова, кролики, голуби, куры, собаки и кошки, и у всех были имена. Их друзья – когда дом был наконец готов для их приема – были поражены.

Она надеялась, что Маргерит, Джулия и другие перестанут жалеть ее, потому что у нее нет детей. Она и Эмиль оставили мысль о семье уже давно. Как сказал Эмиль, его романы – это их дети, и вся его творческая энергия ушла на «Ругон-Маккаров», которые на тот момент составляли лишь четыре романа. Иногда она вспоминала воспитательный дом на улице Денфер, когда она сама была практически сиротой – двадцатилетняя цветочница с младенцем, отца которого она почти забыла. Она увидела, что к чепчику ее ребенка прикрепляют кусочек белой бумаги (белой – для девочек) с именем Каролина, ее номером и датой рождения, и смотрела, как ее девочку уносят в большой спальный корпус с надписью на двери: «Мои отец и мать бросили меня, но Господь позаботится обо мне». В год, когда Каролине должно было исполниться восемнадцать, Александрин рассказала Эмилю о своей давно потерянной дочери, и они пошли справиться в журнале смертей и рождений, в котором было записано, что младенец умер в 1859 г. через двенадцать дней после появления в приюте.

Когда они переехали в Медан, она думала, что будет скучать по городу. И она действительно скучала по своим исследовательским экспедициям в «потогонные мастерские» в северных пригородах, гримерные бульварных театров, по их ночным исследованиям Ле-Аль и по вкусному капустному супу, который подавали на заре на углу улицы, рецепт которого у нее был. Она думала об их крошечной квартирке у театра «Одеон» на улице Вожирар, долгих литературных дискуссиях в ночи и их огромных аппетитах. Ей не терпелось обставить новую квартиру на улице Бюссель, которая находилась на расстоянии короткой прогулки от вокзала Сен-Лазар. Но, в конце концов, хотя она часто была не удовлетворена, она сказала себе, что Медан стал полезным разрывом с прошлым. Она обнаружила у себя талант организатора, любовь к сельской местности и катанию на лодке по реке, и ей нравилось, что его старые друзья чувствуют там себя неловко, особенно Сезанн, который делал карьеру на неудаче и всегда был в грязных ботинках даже после целой недели ясной погоды.

Она даже получала удовольствие от управления прислугой. Имея у себя самой за плечами долгие часы работы прачкой и цветочницей, она знала, чего ожидать от слуг. Она знала, как их вышколить и когда увольнять. Ее горничная и швея Жанна Розеро была особенно хорошей служанкой. Как только она увидела эту высокую девочку – застенчивую, но изящную, одетую в модную практичную юбку и блузку с высоким воротником, – она уже знала, что ей понравится обучать ее ремеслу. Жанна потеряла мать, будучи еще маленьким ребенком, и была отправлена в монастырскую школу. Она почти могла бы быть дочерью Александрин. И хотя она выглядела совсем хрупкой, за работой она была энергична и всегда жизнерадостна, даже когда ее хозяйка вела себя деспотично.

Александрин описала качества Жанны Эмилю, и он не возражал, когда она объявила ему о своем намерении взять девушку с собой в Руан, где она хорошо справилась со всей сумятицей летнего отдыха. (Едва ли он мог бы возразить, так как поездка в Руан была его идеей.) Это было за девять месяцев до ужина на Эйфелевой башне. Она все еще была разочарована тем, что после отдыха в Руане Жанна Розеро вручила ей уведомление о своем желании уволиться по «личным причинам», о которых она тактично не спросила. Со всеми важными посетителями и двумя довольно угрюмыми слугами она, должно быть, сочла жизнь в Медане несколько странной. Все равно было неприятно потратить столько времени на обучение служанки, чтобы кто-то другой воспользовался этим.

3

Они отправились в Пиренеи 9 сентября 1891 г., что было довольно поздно, но он принял решение ехать, сказав, что ему нужен отдых после написания «Ледохода». Она остановилась в процессе упаковки вещей, чтобы написать своей двоюродной сестре:

«Куда мы едем? Ты, наверное, можешь догадаться. Куда я, по крайней мере, хочу поехать, конечно. Это история моей жизни – никогда не иметь того, что я хочу, или получать это только тогда, когда я больше не хочу этого».

Они сели на поезд, идущий до Лурда, и увидели, как калеки отбрасывают свои костыли и сливаются с толпой, а туберкулезников окунают в воду, которую даже самая неряшливая прачка просто вылила бы. Они увидели холодные курорты и зубчатый занавес Пиренеев. Когда они пересекали границу с Сан-Себастьяном, пошел ливень, и все это время они оба чувствовали, что должны быть где-то в другом месте.

На пляже в Биаррице, где они остановились в Гранд-отеле, она поняла, что они выглядят как пара неподходящих друг другу людей, что нормально в их возрасте, но это навеяло на нее грусть и легкую тревогу, но в основном это была грусть. Эмиль стал походить на портрет, который написал с него Мане двадцать лет назад. Дерзкий изгиб его рта был почти злобным. Он носил белые фланелевые костюмы и принимал небрежные позы. Развитие искусства фотографии, которым она сама никогда полностью не овладела, заставляло его вести себя так, словно он всегда готов к тому, чтобы его сфотографировали. Он имел вид человека, который знает, как проводить отпуск в конце сентября. Его можно было назвать почти худым. Конечно, к этому некоторое отношение имела езда на велосипеде, но это также была и его награда за презрительный отказ от потворства их общим желаниям.

Он сложил газету и вытолкнул себя из шезлонга. Он собрался предпринять прогулку в хорошем темпе. Она видела, что его лицо покрыл легкий румянец. Возможно, она задаст ему вопрос позже, а он, вероятно, скажет, что это признак его «нервных недомоганий», которые он приписывал своей непрекращающейся работе.

Когда он ушел, она взяла газету. В ней была большая редакционная статья о евреях. Прошло уже сто лет с момента их освобождения революцией, но теперь, как писал автор статьи, «все зашло слишком далеко и идет не так». Несколько статей были посвящены «будущей войне» с Германией и разрешению французским гражданам въезжать в Эльзас-Лотарингию без паспорта. Лакеи и печатники бастовали, а союз официантов кафе утвердил свое право носить волосы на лице: каждый гарсон в Париже теперь отращивал усы в знак солидарности. Не имеющий ни гроша в кармане австрийский портной, который был доставлен на выставку в деревянном ящике, стал «кафе-концертным явлением» и путешествовал по Европе в качестве «человека-посылки».

Вряд ли что-либо из этого могло изменить настроение Эмиля или вызвать появление румянца на его лице. В газете не было ничего об Эмиле Золя и о его литературных соперниках. На самом деле новости были такими же неинтересными, какими они обычно бывают в отпуске. Газеты старательно сообщали о передвижениях великих герцогинь и принцев. Какая-то куртизанка написала в газету опровержение на заметку, содержащую злонамеренные слухи о браке, которая была напечатана в колонке сплетен, и обвинила их в «женской мести». В провинциях был совершен ряд насильственных преступлений; новые трамвайные линии на улице Гранд-Арме становятся причинами несчастных случаев. Над Ла-Маншем шел дождь, над Парижем было облачно.

Третья и последняя страницы всегда были одни и те же. Даже сидя в шезлонге, над которым летали чайки и под атлантическим бризом развевались флаги, легко было представить себя в Париже. В Опере шел «Лоэн-грин», в театре «Шателе» – «Золушка», в «Фоли-Бержер» выступали «клоуны-эксцентрики», а в театре «Нувоте» давали «Телефонистку». Эйфелеву башню закроют на зиму для посещений 2 ноября, но каждый вечер по-прежнему будут давать концерты в ресторане на первой смотровой площадке.

Она читала дальше, просматривая рекламу вставных зубов, восстановителя волос и мыла, – мыло было везде, даже среди серьезных новостей, замаскированное под редакторский комментарий. «Тонкий, стойкий аромат мыла «Савон Иксора» делает кожу шелковистой, белой и мягкой». Мадам Бальдини из дома номер 3 по улице Де-ла-Банк ежедневно давала уроки искусства оставаться вечно молодой. Эмиль не нуждался в таких уроках, даже если бы они и предлагались мужчинам. Быть может, что-то из рубрики «Личная переписка» дало ему идею для романа.

Она не была рассказчицей – никогда не умела соединить воедино миллион подробностей, которые требовались для написания романа, но считала те телеграммные сообщения такими же вызывающими воспоминания, как и первая страница романа, публикуемого по частям в газете. Некоторые из них наводили на мысль о счастливом продолжении нормальной жизни. Другие были грустными, хотя и трудно было сказать почему. Она задавалась вопросом, увидят ли эти сообщения люди, которым они были адресованы, и считала парадоксальным, что вещи, которые нужно скрывать от мужа или жены, печатаются там, где все их могут увидеть.

Семья Дюваль отпразднует появление «превосходного» фазана тем, что съест его с устрицами и хорошим бульоном. Так ужинали они с Эмилем всегда, когда возвращались в Медан, хотя вместо фазана у них была куропатка. Это напомнило ей о том, что скоро они будут дома. Она бегло просмотрела рекламы на последней странице; все они, кроме «очень соблазнительных и любопытных фотографий» от голландского автора, были адресованы женщинам. В универмаге «Гран-Магазен-дю-Лувр» была распродажа ковров, а в универмаге «Самаритен» должна появиться новая зимняя коллекция одежды. Это тоже было одним из их совместных удовольствий – походы по большим универсальным магазинам, поиски «дамского счастья», жадный сбор фактов, желание знать все, что происходит на чердаках и в полуподвалах. Он был словно маленький мальчик, барахтающийся в дамском белье, краснеющий при виде полногрудых манекенов, «розовеющий от удовольствия», как мужчина в его романе. Она предпочитала шить себе жакеты и платья сама, но в магазинах можно было бы купить для новой служанки что-то такое, что она не могла бы надеть сама.

Когда Эмиль вернулся с прогулки, он был немного не в духе и предложил закончить их отдых. Пока Александрин организовывала упаковку вещей, он написал несколько писем. Он казался довольным, что возвращается, но и при этом уезжал с неохотой. Каждый из них впервые побывал за границей. Возможно, он сожалел, что это приключение закончилось. Вскоре, когда серия его романов будет завершена, еще появится время для отдыха и наслаждения домом.

4

Письмо пришло во вторник 10 ноября, через сорок дней после их возвращения. Ее собственная почта обычно была однообразной: семейная переписка, письма с просьбой оказать материальную помощь, счета за продукты, одежду и работу по дому. Но она также читала и его корреспонденцию и советовала ему, как отвечать людям, которые хотели получить статью или права на перевод. Она писала редакторам бедствующих журналов, которые задолжали ему деньги. Иногда у нее было чувство, что человек, менее всего способный защитить состояние и репутацию Эмиля Золя, – это ее муж. Например, было время, когда он отдал рукопись романа «Нана» одному журналисту, который вскоре продал ее некоему коллекционеру-американцу за двенадцать тысяч франков!

Это письмо было адресовано ей, мадам Эмиль Золя. Она не узнала почерк, а письмо не было подписано. Оно было таким же коротким и аккуратным, как счет-фактура. Она прочитала его мгновенно: «Мадемуазель Жанна Розеро… 66, ул. Сен-Лазар… родила от вашего мужа двоих детей».

Чуть позже в этот же день служащий на телеграфе узнал потрясающую вещь, небольшую сплетню в обыденном потоке поздравлений и соболезнований. Господин Эмиль Золя пожелал послать срочную телеграмму своему другу в Париже господину Анри Сеару или, как его иногда называли в приватной переписке, господину Дювалю:

«Моя жена совершенно сошла с ума. Я боюсь беды. Не могли бы вы пойти на улицу Сен-Лазар и принять необходимые меры? Простите меня».

За двадцать шесть лет, которые они прожили вместе, она часто имела возможность проследить за развитием сюжета романа в его голове. Она знала, что история могла начаться почти в любом месте. Она могла начаться с короткого путешествия в поезде и женщины в купе, сжимавшей в руках небольшой сверток. В окне, в котором отражается ее лицо, мелькают сцены из прошлого и будущего, как диапозитивы в «волшебном фонаре»: дом у железной дороги, парус на реке, телеграфные столбы, пролетающие мимо, дым, поднимающийся из северных пригородов.

Далее, синевато-серый осенний вечер в городе: толпа людей, съежившихся под моросящим дождем на улице Сен-Лазар между вокзалом и рыбными ресторанами; бесконечная похоронная процессия черных костюмов и зонтов.

Женщина в темном платье останавливается на тротуаре и смотрит вверх на окно с потеками сажи. За окном картина в стиле Мари Кассат: молодая мать укладывает спать своих детей. Женщина в темном платье поднимается по лестнице уверенной поступью сборщика арендной платы. На улице вечернее небо над вокзалом Сен-Лазар заливает улицу красным. Поверх уличного движения можно услышать стук паровозных колес по стрелкам, паровозные гудки, словно рев огромных зверей в железных клетках.

Улица Сен-Лазар вливалась в улицу Бланш через несколько метров от юго-восточного угла вокзала. Это была начальная сцена романа «Человек-зверь» – комната на пятом этаже с видом на железнодорожные пути, исчезающие в Батиньольском тоннеле, и навязчивые звуки фортепиано внизу. Было любопытно, как часто ее дух, казалось, вселялся в один из его мужских персонажей:

«– Признавайся, что ты спала с ним, или, клянусь Богом, я выпущу тебе кишки!

Он мог бы убить ее. Она видела это ясно в его глазах. Когда она падала, она заметила нож, который лежал на столе… Ее охватила робость, чувство заброшенности и осознание необходимости покончить со всем этим…

– Хорошо, это правда. Теперь отпусти меня.

То, что случилось потом, было ужасно. Признание, которое он вырвал у нее с такой силой, ударило его по лицу, как что-то чудовищное и невозможное. Он и представить себе не мог такой подлости. Он схватил ее голову и стукнул ею о ножку стола. Она стала бороться с ним, а он таскал ее по комнате за волосы, ударяя о стулья. Всякий раз, когда она пыталась подняться, он наносил ей удар кулаком, и она снова падала на пол. Стол был сдвинут и почти свален на кухонную плиту. Волосы и кровь остались на углу комода…

Музыка внизу продолжала звучать под громкий смех молодых людей».

Через несколько дней после получения письма в Медан приехал обивщик. Стены и дверь спальни нужно было обить для улучшения звукоизоляции, чтобы слуги, которым так трудно было найти замену, не испугались криков и воплей и не разбежались.

5

Она поехала в дом номер 66, сломала на двери замок и обнаружила квартиру пустой. Она увидела комнату, полную жизни других людей: самодельные занавески, цветы в вазе, несколько тарелок и столовых приборов, сладковатый запах грудного молока. Она нашла две колыбели, которые, вероятно, были куплены в «Самарите-не». Были фотографии в рамках – на велосипеде в Булонском лесу, где-то на пляже. Она не знала, кто сделал эти фотографии. В комнате стоял письменный стол, который она легко вскрыла и нашла в нем достаточно писем на целый роман; она начала их читать, а затем сожгла дотла.

Возможно, она пробыла в этой комнате несколько минут или больше часа. Она прошла назад мимо дома под номером 16, в котором родилась. Из-за вокзала это место было всегда многолюдным. Именно здесь можно было купить самые свежие морепродукты. Она миновала ряды торговцев рыбой, расположенные напротив вокзала, но запах той квартиры не забывался.

До тех пор, пока она не решила, что делать, они оба будут оставаться в доме. Она пошла в кухню, которую практически забросила за последние два года. По рецепту нужен был огонь, на котором можно было зажарить баранину за несколько минут, хотя единственным имевшимся мясом была рыба. Бутылка растительного масла, один помидор, чеснок, пригоршня перца. Должно быть, все знали – мужчины, разумеется, и, наверное, Маргерит Шарпантье и Джулия Доде, у каждой из которых было по трое своих детей.

Каждый день в четыре часа подавали чай с блюдом выпечки, которую нужно было съесть.

Спустя девять месяцев, в 1892 г., они вместе поехали отдыхать, просто вдвоем, в Прованс и Италию на семь недель. Он опубликовал последний роман своей великой серии, на окончание которого ушло двадцать пять лет.

Главным его героем был мужчина, доктор Паскаль, который, «забыв жить», пытается компенсировать потерянное время, влюбившись в собственную племянницу: «Вся эта отшельническая страсть не породила ничего, кроме книг». Он посвятил роман памяти своей матери и дорогой жены. Так как его жена больше не садилась рядом с журналистами за ужинами и не говорила им, что писать, роман не получил хороших рецензий.

Однако она пришла на торжественный обед, который был устроен на острове в Булонском лесу. Двести гостей перевезли на лодках через озеро, и они сидели под тентом, поедая розовую форель, телятину с грецкими орехами и спаржей, заливное с трюфелями из молодых куропаток и мороженое ассорти, празднуя завершение эпопеи «Ругон-Маккары» и предстоящее производство Мастера в ранг офицера Почетного легиона. Если верить газете, когда Шарпантье упомянул в своей речи мадам Эмиль Золя, «ей пришлось сдерживать слезы».

Шесть недель спустя она присутствовала на одном из тех ужинов в тесном кругу, главная цель которых всегда состояла в том, чтобы позволить каждому увидеть, насколько старше все выглядят. Они ужинали в доме Гонкура в Отёйе с четой Доде и другими друзьями. Мужчины разговаривали о своей трудной профессии и спрашивали друг у друга, сколько каждому платят газеты. Александрин сидела в углу с Джулией Доде и рассказывала ей о своей жизни в Медане. Эмиль в другом конце комнаты выглядел нервозным и пытался услышать, что она говорит. Время от времени он спрашивал: «Все в порядке, та petite cherie?»

«…Потом он ходит по саду в ожидании двух часов, когда доставляют газеты. Он почти ничего не говорит, за исключением того, что мне нужно пойти заняться коровой, в чем я совершенно не разбираюсь. Это работа садовницы. Затем он идет наверх читать газеты и дремать…»

Они ели ужин, сидя у окон, и увидели на небе темную тучу. Должен был пойти дождь. Она внесла свежую струю в разговор, рассказав всем, как испугался Эмиль молнии, когда был еще маленьким мальчиком. Его матери пришлось увести его в погреб и завернуть в одеяла. Даже в настоящее время в грозу им приходилось сидеть в бильярдной комнате под ворохом стираного белья с задернутыми шторами и полностью включенным освещением (так что ей приходилось надевать темные очки), а он доставал носовой платок и надевал его как повязку на глаза, что было особенно смешно, учитывая весь научный рационализм в его романах, и это Эмиль Золя, дрожащий от электрических разрядов, как какой-нибудь библейский грешник под разгневанными небесами…

Она знала, что после их ухода Гонкур запишет все в свой дневник, и, когда будущие поколения начнут изучать труды великого романиста, в его жизни не будет никаких секретов.

Часть вторая

6

Осень 1895 г. в Париже была плохой. Когда мелкий дождь наконец перестал, капли дождя скатывались с листьев деревьев вдоль бульваров. Тротуары всегда были скользкими, а верхушка Эйфелевой башни терялась в облаках.

В Италии солнце задержалось надолго в это время года. Небо было ярко-синее, как в каком-то идеальносовершенном воспоминании детства. Каждый день она надевала летние платья и проводила вторую половину дня поблизости от таких мест, где можно было найти тень и прохладительные напитки.

Она писала ему каждый день из отеля «Ройял» в Неаполе и Гранд-отеля в Риме, потому что он был расстроен ее отъездом. За тридцать лет они ни разу не провели больше одного дня или двух порознь. Дочери своей сестры Элине она сказала, что влюбилась в Италию: «Там так много всего, что мы знаем только из исторических книг, но насколько они интереснее, когда можно пройтись по этим историческим местам!» Она выучила достаточно итальянских слов, чтобы делать покупки; она даже написала несколько благодарственных писем на итальянском. Но все итальянцы были такими доброжелательными, что она могла говорить по-французски, когда хотела.

Ее торжественно принимал французский посол в Ватикане, а о ее передвижениях сообщалось в колонке светской хроники «Фигаро» так же, как о передвижениях принцев и герцогинь. Граф Эдоардо Бертолелли, который опубликовал некоторые романы Эмиля в «Ла Трибуна», настоял на том, чтобы видеться с ней каждый день. Она была на четырнадцать лет старше графа, но он называл ее «луч солнца». Одеваясь к ужину, она прикрепляла к поясу букетик фиалок. Он взял ее на охоту на лис; а еще она увидела Сикстинскую капеллу, виллу Боргезе, виллу Медичи, Форум и катакомбы. Она почувствовала землетрясение, которое сотрясло Рим однажды ночью в середине ноября. Граф был таким очаровательным, что заказал ее портрет у художника, для чего она надевала шелковое платье и вставляла перья в прическу, а в одной руке держала букет, который подарил ей граф.

Иногда, когда она была одна в гостинице, она вспоминала детский приют и младенца с белой запиской, пришпиленной к его чепчику. Она думала о молодой женщине, одной с двумя детьми, и об их отце, который едва присутствовал в их жизни, пребывая в страхе от мысли, что жена бросит его. Как всегда, она встала перед лицом неизбежного. Ему было разрешено ежедневно пить с ними чай во второй половине дня, но это была странная жизнь для шестилетней Денизы и четырехлетнего Жака. Она видела их время от времени, как приходящая в гости бабушка, но уже знала их лучше, чем Эмиль. Ей надо бы сказать ему, как надо обращаться с детьми и насколько они отличаются друг от друга. В Риме она купила им подарки и с нетерпением ждала их следующей совместной прогулки в Тюильри. Если Дениза спрашивала о «даме» в ее отсутствие, то он должен был говорить, что «дама» передает им обоим поцелуи.

«Посвяти себя тем, кто рядом с тобой, – писала она ему. – Показывай им улыбающееся лицо так часто, как только можешь». (Некоторые вещи легче объяснить в письме.)

«Ты говоришь, что хотел бы видеть меня счастливой. Ты знаешь меня лучше, чем кто-либо другой, но ты все же не знаешь меня хорошо, если надеешься увидеть меня счастливой. Я знаю, что счастье, о котором я мечтала в наши с тобой преклонные годы, ушло навсегда. Моя единственная радость сейчас состоит в том, чтобы быть полезной тебе и помогать тем, кого я люблю. Эту задачу я поставила себе сама, и я буду упорно добиваться ее исполнения столько, сколько смогу».

7

Она возвратилась в Италию на следующий год и еще раз в 1897 г. Но в тот год отпуск пришлось прервать. Она была нужна ему в Париже, потому что как он мог выдержать бурю в одиночку? Через стену сада стали сбрасывать кухонные помои и экскременты; какие-то солдаты кидали в дом камни; на детей кто-то вылил ведро грязной воды, когда они катались на велосипедах. Через шесть месяцев после его открытого письма президенту Французской республики по делу Дрейфуса, когда каждая стена в Париже была исписана словами «Обвиняю!», он был приговорен к тюремному заключению за преступную клевету и вынужден бежать в Англию.

Она поехала с ним на Северный вокзал, завернув его ночную рубашку в газету. Он был в ужасном возбужденном состоянии, но она настояла на том, чтобы остаться. Кто-то же должен был разговаривать с журналистами, юристами и политиками. По крайней мере, всегда найдется что-нибудь интересное, о чем она сможет сообщить. Когда он уехал, она написала своей подруге мадам Брюно, муж которой каждый день сопровождал Эмиля в здание суда:

«У наших дверей дежурят агенты тайной полиции, а другие находятся в гостинице через дорогу и в Медане; репортеры из «желтой» прессы помогают им шпионить. Если я сморкаюсь или кашляю, то на следующий день об этом сообщают в газетах.

Они знают, когда ложатся спать слуги и когда это делаю я. Люди пишут постыдные вещи на стенах и посылают мне и слугам письма с угрозами. Но я непоколебима, как скала, и никто из тех, кто меня видит, не догадывается, что я в настоящей осаде».

Она читала все приходящие для него письма и сортировала их по отдельным стопочкам – письма поддержки и письма с угрозами смерти, которые ему не было нужды видеть. Ссылка сама по себе была тяжела, и она избавляла его от ненужных подробностей.

Некоторые письма без подписи были адресованы ей:

«Мадам, если через неделю вы не свалите отсюда, мы найдем способ войти в дом и будем трахать вас в ваш жирный живот до смерти. Раз уж ваш подлый муж смылся, мы возьмемся за его семью и не будем знать пощады.

Смерть евреям и всем тем, кто их поддерживает».

Прочитав каждое письмо, она делала пометку о дате его получения и убирала в папку для потомков.

Она беспокоилась о нем, не знавшем ни слова по-английски и находившемся в гостинице «Куинз» в Верхнем Норвуде. Она писала ему, чтобы он мужался и что он должен закончить то, что начал. «Его последние письма огорчили меня, – писала она мадам Брюно, – не из-за его здоровья, а из-за того, что он, кажется, пал духом. Так что я села на своего большого боевого коня и стала запугивать своего героя, что пошло ему на пользу, потому что сегодня я могу сказать, что его ментальный барометр возвращается к нормальному состоянию».

В конце концов она приехала к нему в Англию осенью 1898 г., но пробыла с ним только пять недель. Она мало что могла сделать для него, будучи далеко от Парижа. Капитан Дрейфус по-прежнему находился на острове Дьявола, а Эмиль по-прежнему скрывался от того, что правительство называло правосудием.

Верхний Норвуд не мог заменить Рим. Все блюда подавали с картофелем. Рыба, которую готовили без масла или соли, имела водянистый вкус, а выпечка на витринах булочных была такая непропеченная, что, даже просто глядя на нее, можно было испытать дурноту. Она вернулась в Париж вовремя, чтобы купить рождественские подарки для детей, посетить врача по поводу своей эмфиземы и заняться его работой. Надо было написать так много писем и посетить столь многих людей. «Я должна быть и тобой, и собой одновременно», – написала она ему.

Когда наконец события начали принимать другой оборот, их половинчатый брак возобновился. Она воспринимала свою печаль, словно расставляла их общие вещи в доме, который был слишком мал или слишком темен. Времена литературных сражений и бесконечных поисков закончились, но сейчас он казался счастливее, потому что мог предаваться своему любимому занятию. Он любил говорить, что только тогда, когда ты сфотографировал что-то, можно утверждать, что ты действительно увидел это, потому что на фотографии видны детали, которые в другом случае не привлекают внимания. Он придумал механизм, который позволял ему делать фотографии самого себя, и она смотрела их, попивая чай в саду арендованного дома неподалеку от

Медана – Эмиль разливал чай, – вместе с матерью его детей, которая когда-то была такой миловидной, а теперь выглядела такой хмурой, словно созерцала жизнь, которая никогда не могла бы стать ее.

Поскольку у него имелись по крайней мере восемь фотокамер и различное оборудование в тяжелых ящиках, ему нужно было, чтобы Александрин помогала носить их по Марсовому полю. День за днем они ходили на выставку. Он хотел запечатлеть все. Впервые с 1889 г. они поднялись на вторую смотровую площадку Эйфелевой башни и взглянули вниз на город. Сияло солнце. Начался новый век, и Париж был одет к этому началу.

Он фотографировал крыши домов, двигаясь вокруг площадки до тех пор, пока у него не получилась полная панорама города от промышленных районов на востоке до улиц и садов на западе. Когда они собрали воедино панораму, они увидели мир – такой же великолепный и гармоничный, как его романы, вошедшие в огромную эпопею. Это была не покрытая дымкой масса крыш, которую она увидела в первый раз; это была обширная коллективная работа XIX в., сотворенный человеком океан, в котором ее муж был одним из ярчайших маяков.

8

Они проснулись ночью с головной болью и болью в желудке и подумали, что, видимо, съели что-то не то. Он сказал ей: «Утром нам полегчает». Потом они снова заснули, и ей показалось, что она видит его лежащим и не может ничем помочь ему.

Она проснулась в больнице в Нёйи. Через три дня она достаточно окрепла, чтобы отправиться домой. Она пошла прямо в комнату на втором этаже и упала на колени, рыдая и обнимая тело; она провела с ним час. Даже будучи слабой и находясь еще в клинике, она подумала о

Жанне и попросила издателя пойти к мадемуазель Розеро и сообщить ей ужасную весть, чтобы она с детьми могла проститься с ним.

Виновный так и не был найден. Смерть была названа трагической случайностью и национальной катастрофой, но обе женщины знали, что кто-то, вероятно, пробрался по крышам, пока невидящие прожекторы шарили над городом, и заложил чем-то дымоход, а затем снова открыл его рано утром.

Их враги не достигли цели. Огромная молчаливая толпа следовала за катафалком от улицы Брюссель до кладбища Монмартр. Солдаты делали «на караул», когда процессия проходила мимо. Она сама планировала каждую деталь этой церемонии. Это было величайшим общественным событием в Париже со времен похорон Виктора Гюго. Она была слишком слаба, чтобы присутствовать на погребении, но она знала, что в толпе у могилы стоят двое детей и молодая женщина, которую ошибочно могли принять за вдову, и что их фотографии присоединятся к ее фото, положенному в гроб.

Она продала некоторые картины и предметы антиквариата, а также землю в Медане между железной дорогой и Сеной. Она удостоверилась, что у Жанны есть все, что нужно, потому что он не сделал всех необходимых финансовых распоряжений; что Дениза и Жак упорно трудятся и не пытаются воспользоваться добротой своей матери. Они обсуждали одежду и мебель и цветы на могилу, в которой покоился отец детей.

Она по-прежнему каждый год ездила в Италию, но ее место было в Париже и в доме в Медане, который стал местом паломничества. Каждый год в первое воскресенье октября главные светила литературного мира приходили на станцию и шли к этому дому, чтобы отдать дань уважения Мастеру. Два года спустя после его смерти в 1904 г. сотни людей пришли на торжественную церемонию в память о нем. Жаль, что дети не смогли стать свидетелями славы своего отца. Маленький Жак страдал от туберкулеза и проходил лечение в больнице в Нормандии, которую Александрин осмотрела лично. Она напоминала матери Жака, что он должен как можно больше есть, а между приемами пищи ему следует давать много молока и яиц. Через несколько дней, когда все почитатели Эмиля уехали по домам, она снова написала ей:

«Демонстрации уважения нашему дорогому герою были поистине великолепны. Будущее сулит хорошее отцу наших дорогих детей. Когда-нибудь они захотят узнать все о трудах, которым он посвящал свою жизнь, пока она не оборвалась. Я надеюсь, что они поймут, что тем, как они себя ведут, они помогают сохранять славу имени Золя. Ты будешь рядом, чтобы направлять и учить их многим вещам – к сожалению, гораздо меньшему их количеству, чем я могла бы научить их, потому что ты не знала его так же хорошо, как я, прожившая рядом с ним тридцать восемь лет.

Его насильственная смерть нанесла нам обеим жестокий удар, и в наших страданиях любовь его детей стала огромным счастьем для меня. Я чувствую, словно их любовь исходит от него, и это заставляет меня заботиться о них даже больше, чем я считала бы возможным».

Марсель в метро

Великолепный метрополитен

В душный жаркий четверг 19 июля 1900 г. сотня людей всех возрастов, обликов и размеров стояла перед небольшим киоском, который недавно появился на тротуаре авеню Де-ла-Гранд-Арме. Некоторые, отчетливо осознавая свое место в истории, смотрели на часы. Другие находились там просто потому, что они случайно проходили мимо и присоединились к толпе из принципа или потому, что хотели выяснить, почему так много людей ждут своей очереди, чтобы попользоваться одним и тем же туалетом.

Ровно в час дня стеклянные двери распахнулись, и пьянящий запах соснового леса вырвался в парижский воздух. Толпа прошла под стеклянным козырьком и протопала вниз по деревянным ступеням к освещенному киоску, где можно было разменять банкноты, и прилавку, за которым виднелось миловидное улыбающееся лицо и был наготове билет. Людям понравилось, что под землей царит приятная прохлада. Кто-то воскликнул: «Я бы здесь и отпуск свой провел!» – и все с ним согласились.

Они купили билеты – прямоугольные карточки розового или кремового цвета, на которых был изображен то ли собор, то ли электростанция, – а затем поспешили вниз по лестнице, и там сильный порыв арктического воздуха сжал им горло. Несмотря на холод, здесь преобладал резкий запах креозота. Зрачки у людей стали расширяться, и они смогли различить рядом с аквариумным светом электрических фонарей асфальтовое покрытие, которое уходило во тьму. По обеим сторонам покрытия имелись две цементных борозды, а на дне каждой выступал брусок из блестящего металла. Из мрака вышли люди в черных свитерах с красным логотипом и буквой «М», вышитой на воротнике, и объявили, что всякий, кто дотронется до блестящего рельса, умрет моментально. Пораженные, люди отступили, и перед пассажирами были поставлены три деревянные решетки кирпичного цвета, сверкающие в электрическом свете.

Пассажиры второго класса сели в первый вагон с моторами компании «Вестингауз»; затем пассажиры первого класса сели в вагон с красными кожаными сиденьями, а далее разместились пассажиры первого и второго класса вместе. Все было аккуратно и чисто. Снаружи створки дверей украшал лакированный сине-красный герб Парижа. Стоявшие перед поездом за стеклянной панелью двое мужчин выглядели как ожившие статуи в музее: рука одного лежала на ручке управления, рука другого – на ручке тормоза. Следующий поезд должен был прибыть через пять минут, но толпа не хотела ждать и хлынула в вагоны. Женщин восхитили мебель из рифленого дерева и отделка из полированного дерева. Мужчины быстро заняли места, чтобы иметь удовольствие уступить их дамам.

В головном вагоне один из служащих пытался перекричать гул голосов: «Сто двадцать пять лошадиных сил, умноженные на два, дают двести пятьдесят лошадиных сил! Постоянный ток напряжением шестьсот вольт! Трехфазный электрический ток напряжением пять тысяч вольт! Поставлено заводом на набережной Ла-Рапе!» Поезд начал движение, и, когда он вошел в тоннель, пассажиры увидели, как огромные синие искры прыгают во тьме, как призрачные дельфины, сопровождающие корабль.

«Холод соотносится с жарой наверху, – сказал служащий. – Мадемуазель может не бояться за свою грудную клетку». Дюжина пар глаз обратилась на объект, вызвавший опасения. «Скоро мы проследуем по захватывающему изгибу, который выведет нас на линию Елисейских Полей!» С этими словами служащий открыл дверь и исчез в следующем вагоне.

Трудно было понять, насколько быстро двигается поезд, пока не появилась и не исчезла мгновенно тускло освещенная пещера. Один из пассажиров начал читать, что написано на сложенном листе бумаги, словно произносил молитву: «Порт-Майо» – «Облигадо» – «Этуаль»– «Альма» – «Марбёф». Первая остановка должна быть «Облигадо». Через две минуты в окнах промелькнула еще одна освещенная пещерка, и поезд, казалось, стал набирать скорость. Какой-то молодой человек сказал, что заметил слово на крошечной пластине, которое было слишком коротким, чтобы быть «Облигадо», но, возможно, это были «Альма» или «Этуаль». «Для «Облигадо» слишком рано, – сказал кто-то, – туда еще надо ехать».

Разноцветное пятно неясных очертаний прогромыхало в противоположном направлении. Поезд замедлил ход и остановился в сверкающем зале, полном торопящихся людей. Голос снаружи прокричал название станции, а девушка в платье с глубоким вырезом воскликнула: «Елисейские Поля!» «Восемь минут от «Порт-Майо», – сказал ее сосед. «Да это же моментально! – воскликнула молодая женщина. – Это так быстро\» Мужчина, сидевший от нее по другую сторону, склонился к ней и сказал загадочно: «Ничто в жизни никогда не бывает достаточно быстро, мадемуазель».

Двадцать человек вошли в вагон, который уже был полон, но никто не вышел, и температура поднялась до комфортного уровня. Снова появился служащий. «Мы пропускаем все станции!» – сказал человек с листом бумаги. «Восемнадцать станций, – сказал служащий. – Восемь уже открыты. Десять откроются до первого сентября. Следующая остановка «Пале-Рояль»!»

Теперь, когда они могли видеть маршрут – вниз по Елисейским Полям, через площадь Согласия и вдоль сада Тюильри, – все это казалось еще более поразительным. В «Пале-Рояль» пассажирам на платформе пришлось ждать следующего поезда. Далее шли «Лувр» – что было трудно представить, – «Площадь Шатле» и «Отель-де-Виль», где они остановились на полминуты. Мимо промелькнула в полумраке, вероятно, станция «Сен-Пол», затем колеса издали ужасный скрежет, вагон залил дневной свет, и, щурясь, словно на нечто удивительное и новое, они увидели уличный транспорт, движущийся со скоростью улитки, на площади Бастилии.

Респектабельная на вид дама начала трястись от безудержного смеха, когда поезд дернулся и снова нырнул в тоннель. «Лионский вокзал» – «Рёйи» – «Насьон»– «Порт-де-Винсен». «Всем выходить!»

Толпа высыпала из вагонов, лица людей удовлетворенно сияли. Они бросили свои билеты с пометкой «À la sortie jeter dans la Boоte» в специальный деревянный ящик, в то время как пустой поезд уполз за круглую постройку с куполом. Они поднялись по ступеням, прошли под стеклянным козырьком и оказались в пригороде с небольшими грязными домиками и пыльными серыми деревьями, на которые налетал иссушающий ветер. Они остановились на краю улицы, посмотрели друг на друга и в один голос сказали: «Давайте вернемся в столицу!»

К тому времени, когда они уже купили билеты у улыбающегося служащего за прилавком, поезд завершил разворот и уже ожидал их у другой платформы, чтобы доставить их на другой конец Парижа через двадцать семь минут. Все сошлись на том, что с нынешнего дня они будут при всяком удобном случае ездить на метро.

«Восхитительное удобство»

Марсель Пруст, бывший светский лев, автор время от времени появляющихся изящных статей в газетах и собиратель редких эстетических ощущений, часто подолгу сидел в наполненной ароматом ирисов комнате, как сфинкс, оставив дверь (если кто-либо позвонит) и окно открытыми, несмотря на запах прачечной и пыльцы каштанов на бульваре, и вспоминал виды, открывавшиеся из других кабинетов, – разрушенную башню Руссенвиль-ле-Пен, блестящие белые стены павильона в окружении вьющихся растений на Елисейских Полях, небесный свет в будуаре его матери, который, если на него посмотреть в зеркало, возможно, был бассейном, в котором отражались облака. Дни опасных путешествий из кухни в кабинет со всеми рисками споткнуться и пролить что-то, были давно позади. В хорошо оснащенных квартирах вода уже была в раковине: если энергично потянуть за никелированную бронзовую со слоновой костью ручку, то тазик мгновенно пустел и наполнялся двумя литрами чистой воды из резервуара, установленного на стене.

Это была единственная комната в квартире, в которой были слышны звуки внешнего мира. В других ее местах шум был бы помехой, но здесь он погружал его в приятное состояние полубессознательной медитации. Клаксоны автомобилей были просто мелодией, для которой его мозг автоматически придумал слова: «Вставай! Поезжай за город! Устрой пикник!» Пары бензина, доносящиеся с улицы, наводили на мысль о тенистых ивах и ручье, поющем дуэтом с тихо работающим двигателем автомобиля компании «Панар-Левассор».

Комната была обставлена, как и его стол в «Рице», для особых ежедневных случаев. Он ел один раз в двадцать четыре часа – всегда одно и то же, когда это было возможно: крылышко жареного цыпленка, два oeufs a la creme, три круассана (всегда из одной и той же булочной), тарелку жареного картофеля, немного винограда, чашку кофе и бутылку пива, а спустя девять или десять часов – почти пустой стакан воды «Виши». Он редко заходил в кабинет с какой-то другой целью. Когда это путешествие подошло к концу, обо всем позаботились английские инженеры. (В эти дни почти все боги домашнего хозяйства говорили по-английски: «Мапл и К°» на площади Опера и «Либерти» на бульваре Капуцинов позаботились о современной мебели, Societe Frangaise du Vacuum Cleaner – о подходящих коврах, «Ремингтон» – о пишущей машинке, а компания «Эолия» – о пианоле.)

В день открытия парижского метро он оказался в Венеции: возлежал в гондоле, проплывающей по Гранд-каналу, и махал рукой своей матери, стоявшей у окна отеля «Даниэли». Он вернулся в новую квартиру своих родителей, которая находилась в доме номер 45 по улице Курсель; и даже после открытия ветки «Этуаль»– «Анвер» в октябре 1902 г. она располагалась хоть и в центре Парижа, но достаточно далеко от станции метро. В августе 1903 г., когда восемьдесят четыре пассажира застряли на станции «Курон» из-за загоревшегося поезда в тоннеле и отказались выйти до тех пор, пока им не будут возмещены пятнадцать сантимов, вследствие чего задохнулись и были затоптаны до смерти, став первыми жертвами метро, он собирался присоединиться к своей матери в Эвиане, для чего не побоялся сесть на фуникулер до Мер-де-Глас (самый большой долинный ледник в Альпах в массиве Монблан. – Пер.). В 1906 г., когда его родители умерли, он переехал на новую квартиру в доме номер 102 на бульваре Осман. Там было шумно и пыльно, но это была единственная квартира на рынке, которую посмотрела его мать. «Я не мог заставить себя переехать в дом, который татап ни разу не видела». Здесь он оказался менее чем в трехстах метрах от станции метро «Сен-Лазар», которая открылась всего двумя годами раньше.

Если бы не стук инструментов электриков, слесарей и укладчиков ковров в соседних квартирах, он услышал бы, как роют котлован на бульваре для линий А и Б специалисты компании «Нор-Сюд».

Компания «Нор-Сюд» была для Compagnie du Chemin de Fer Metropolitain de Paris тем же, чем компания «Мапл» для компании Au Bon Marche или отель «Риц» для приюта для бездомных. Она использовала моторы фирмы «Томсон» и постоянно работающий пантограф (прибор для пересъемки чертежей и рисунков в другом масштабе. – Пер.). Вагоны первого класса были ярко-желтого и красного цвета; второго класса – зеленовато-голубого и цвета электрик. По соединительным коридорам станции «Сен-Лазар» пассажир метро попадал в волшебный мир, в котором транспортные услуги были предлогом, а каждая декоративная деталь – признанием хорошего вкуса: название станции в виде мозаичной надписи, изящные входы, сделанные из кованых решеток и керамики. Знаменитый кассовый зал станции «Сен-Лазар» с разноцветными колоннами и облицованными плиткой сводами поразительно напоминали аббатство Фонтевро, и можно было вообразить, что Элеонор Аквитанская, Ричард Львиное Сердце и другие похороненные в нем личности восстали из мертвых, облачились в одежду современных парижан и отправляются в монастырский сад или в цитадель сарацинов на другом конце Парижа.

В 1906 г. в возрасте тридцати пяти лет, когда его литературный багаж был еще весьма легок, он был уже знаком с законом современной жизни, согласно которому ближайшие окрестности остаются загадкой, в то время как дальние места, увиденные в путеводителях и на рисунках, становятся такими же легко узнаваемыми, как старые друзья, физическое присутствие которых больше не требуется для поддержания дружбы. Метрополитен, грохот которого ощущали пауки на потолке, вполне мог оказаться фантазией Герберта Уэллса. Это в сочетании с неспособностью покинуть свою квартиру объясняет, почему в то время, когда очень немногие парижане никогда не ездили на метро, а каждый день в Париже пассажиры проезжали больше километров, чем на всей сети железных дорог, Марсель Пруст еще ни разу не спускался в метро. Он никогда, насколько нам известно, даже не написал об этом ни слова; и никто из его друзей никогда не обмолвился об этом. В августе он попытался добраться до кладбища Пер-Лашез, чтобы попасть на похороны своего дяди, но провел два часа, тяжело дыша, на вокзале Сен-Лазар, где гальванизировал свои астматические легкие с помощью кофе, прежде чем вернуться в свою квартиру. В сентябре, представив себе чудеса, которые могли соответствовать экзотическим словам «Перрос-Гирек» (курортный город в провинции Бретань. – Пер.) и «Плоэрмель» (город на западе Франции в департаменте Морбиан. – Пер.), он выехал в Бретань. Путешествие закончилось в Версале, где он снял комнату в гостинице «Де Резервуар». В декабре он все еще оставался там, когда написал давнему другу:

«Я нахожусь в Версале четыре месяца, но в Версале ли я? Я часто спрашиваю себя, не находится ли тот номер, в котором я живу – герметично запечатанный и освещенный электричеством, – в каком-то другом месте, а не в Версале, ведь я не увидел ни одного сухого листочка, кружащего хотя бы над одним фонтаном».

В тот год он запланировал поездку в Нормандию. Он сосредоточенно изучал путеводители и географические справочники и донимал людей, с которыми вел переписку, просьбами дать информацию о жилье, сдаваемом внаем. Он пообещал себе тихий отдых где-нибудь под Трувилем, если удастся найти идеальный дом, с разнообразными развлечениями и путешествиями в крытом автомобиле.

«Хорошее и сухое жилье, не среди деревьев… с электричеством, если возможно, достаточно новое, чтобы в нем не было пыли (современный стиль – вот то, что мне нужно, чтобы легко дышалось) и сырости. Мне нужны только спальня, две комнаты для слуг, столовая и кухня. Ванная не обязательна, хотя очень желательна. Гостиная не нужна. Как можно больше ватер-клозетов».

Но поездка в Трувиль не состоялась, оставив лишь почти настоящие воспоминания о том, чего никогда не было.

Чудесный телефон

Следующим летом (1907) он удивил себя и своих слуг, которые привыкли работать при искусственном свете и спать в дневное время, приехав на курорт Кабург, расположенный на берегу Ла-Манша. Он выбрал Кабург потому, что провел там несколько длинных и незабываемых отпусков со своей матерью, и потому, что Гранд-отель отвечал его запросам. Он писал своему другу, сидя в своем люксе на верхнем этаже: «Я целый год провел в постели». Затем, произведя краткий подсчет, поправил себя: «В этом году я вставал с постели пять раз».

Это было несколько неточно. В марте он навещал своего друга в Париже, который отравился устрицами. В апреле, наслаждаясь передышкой после шумной установки туалета в квартире своей соседки («она все меняет в нем сиденье – делает его шире, надо полагать»), он выходил на балкон и дышал воздухом. Он присутствовал на трех званых вечерах и посетил контору одной газеты с целью обсудить статью. Включая отъезд в Кабург, он вставал с постели всего семь раз.

Чтобы совершить более длинную поездку в Париже, ему нужно было лишь спуститься на улицу, где его ожидал вызванный по телефону шофер. Но всегда существовала возможность потеряться в начале или конце поездки. Два года назад, когда еще была жива его мать, которая прислушивалась к скрипу половиц, объявлявшему о возвращении сына, он вышел из такси, зашел в лифт (это слово – ascenceur – он всегда писал неправильно) и чуть не совершил противоправное действие против генерального директора кредитного банка Credit Fonder, который жил этажом выше.

«Я по рассеянности доехал на лифте, вышел до пятого этажа. Затем я попытался спуститься вниз, но до второго этажа доехать было невозможно. Я мог только вернуться на лифте на пятый этаж, откуда пешком прошел вниз, но не на тот этаж, и попытался взломать замок двери господина Тушара».

Однажды он спустился на лифте на улицу, повернул направо к византийскому куполу собора Святого Августина, затем еще и еще раз направо к универмагу «Прентан», а после этого, завершив маршрут длиной один километр, оказался очень близко к месту, откуда начал свое путешествие, но не смог узнать парадный подъезд своего собственного дома и нашел его с третьей попытки.

Телефон все упростил. Связь с Кабургом не всегда была надежной, потому что телефонные станции в провинции часто закрывались в девять часов вечера. Но в Париже его друзья могли спросить магический номер 29205 и поговорить с его консьержем (который отправлял посыльного наверх) или даже самим Марселем при условии, что телефон был подсоединен, а он услышал из своей постели или кабинета высокие трели, которые предпочитал резким звукам звонка. Разговор по телефону представлял собой небольшую пьесу для двух или трех голосов. Иногда он записывал диалог, к удовольствию своих друзей:

«Кто-то торопливо идет от консьержа: ты хочешь со мной поговорить. Я бросаюсь к телефону. «Алло, алло!» (Никто не отвечает.) Я звоню сам… ничего. Я прошу номер 56565. Они звонят: занято. Я настаиваю. Они снова звонят: занято. И вот в этот момент звонишь ты: «Господин де Круассе хотел бы узнать…» Полагаю, что именно в тот момент ты дал знак своему секретарю сказать, что какое-то более подходящее приглашение заставило тебя передумать. Как бы то ни было, следует тишина, и человек вешает трубку. Я звоню снова: они неправильно меня соединяют. И так это и продолжается».

В таком случае невидимая телефонистка, которая соединяла находившиеся далеко друг от друга души и фразы которой всегда были короткими и таинственными (потому что ей платили за число соединений), наконец выдавала необычно длинный отрывок пророческой мудрости: «По-моему, господин де Круассе отсоединил свой телефон, чтобы его не беспокоили. Месье может звонить ему до двух часов утра и только напрасно потратит свое время».

И хотя ему еще приходилось спускаться под землю, его слова, переданные по медным проводам, проносились под землей Парижа много раз. Его письменные сообщения проносились по всем четыремстам пятидесяти километрам проводов телефонной сети. Телефон был не менее чудесным изобретением, чтобы иметь научное объяснение. Если бы он писал романы, он, безусловно, посвятил бы ему длинные отрывки – недоразумения, веселые друзья, разыгрывавшие его чужими голосами, совершенно незнакомые люди, голоса которых начинали неожиданно звучать в его квартире. Внимание не отвлекалось на лицо, а определенные интонации делали мгновенно явными некоторые черты личности. Его самого однажды приняли за женщину. Из-за телефона его письма стали длиннее, более частыми и менее банальными. «Ты всегда присылаешь мне сообщения, которые можно было бы передать по телефону», – жаловался он одному другу.

Горничная тоже часто была вынуждена прибегать к ручке и бумаге:

«Господин Пруст попросил меня позвонить мадам принцессе, но я не смогла дозвониться, потому что никто не отвечал, и я взяла на себя смелость написать об этом, потому что господин Пруст очень хотел узнать, не кусок ли суфле во рту лишил мадам возможности ответить на звонок».

Разгневанные абоненты писали в газеты, жалуясь на неэффективность этого чуда. В отличие от них Марсель всегда с уважением относился к этой загадке и терпеливо сносил задержки и попадания не на тот номер. На эту тему он написал статью в «Фигаро»:

«Колонки «Фигаро» полны наших жалоб на то, что магические превращения еще недостаточно быстры, потому что иногда проходят минуты, прежде чем мы соединимся с невидимым, но присутствующим рядом другом, с которым мы хотели поговорить… Мы похожи на героя сказки, который благодаря исполненному мудрецом желанию видит в ярком волшебном свете свою невесту, которая листает страницы книги, роняя слезу или собирая цветы, – и она близко, чтобы можно было до нее дотронуться, и все же она очень далеко».

Каждый разговор с бесплотным собеседником ему казался предвестием вечной разлуки. Очаровательное выражение, которое вошло в повседневную речь: «Приятно было услышать твой голос», наполняло его мучительной тревогой. За несколько лет до этого мать бранила его за нежелание пользоваться телефоном. Иногда он слышал ее потрескивающий, но отчетливый голос, выплывающий из памяти, словно дошедший до него по лабиринту проводов:

«Ты обязан принести извинения телефону за твое прошлое богохульство! Ты должен чувствовать угрызения совести за то, что ты презирал, высмеивал и отвергал такое благо! Ах, услышать голос моего бедного волчонка! А бедный волчонок может слышать мой голос!»

Незаменимый аптекарь

Каждое современное удобство подразумевало свою идеальную форму – электрический выключатель, всегда находящийся на расстоянии вытянутой руки, автомобиль, который никогда не ломается, телефон, который никогда не обрывает разговор. И все же, когда в работе изобретения происходил сбой, он мог как по волшебству вызвать к жизни разнообразные усовершенствования, которые никогда и не существовали бы, если бы это изобретение работало, как в рекламе:

«Театр в комфортных условиях собственного дома! Опера, Комическая опера, варьете, «Нувоте» и т. д. Обращайтесь в «Театрофон» 23, ул. Людовика Великого, тел. 101-03. За 60 франков в месяц три человека могут ежедневно посещать оперные спектакли. Пробное прослушивание по просьбе».

«Театрофон» сначала его разочаровал. Живое исполнение «Пеллеаса и Мелисанды» дошло до него как что-то драгоценное, которое было разбито и замарано при почтовой доставке. «Пасторальная симфония» была почти так же не слышна, как и для Бетховена. Опера «Мейстерзингеры» была полна пауз, подобно чрезмерно буквальному цитированию высказываний Бодлера в его очерке, посвященном Вагнеру: «В музыке, как и в написанном слове, всегда есть пробел, который заполняет воображение слушателя». И все же без этих перерывов эта далекая постановка потеряла бы свою силу: его памяти не нужно было бы облетать оркестровую яму, играя на каждом инструменте до тех пор, пока музыканты не вернутся из ниоткуда.

Разум тоже можно было заставить вести себя как испорченное хитроумное изобретение. Несколько аптек в его квартале оставались открытыми ночью – видны были разноцветные баночки, поблескивающие в свете газового освещения, в белом халате восседал учтивый волшебник, чтобы раздавать точно отмеренное количество утешения, которое могла предоставить только наука. Лекарства помогали ему заснуть (веронал, валерьянка, трионал и героин, который он однажды порекомендовал своей матери) и не засыпать (кофеин, амилнитрат и чистый адреналин). В определенных состояниях полусна, вызванного лекарствами, когда грохот трамвайных вагонов и крики на улице достигали его ушей, приглушенные и искаженные, телефонистки в его мозгу начинали вставлять штекеры в гнезда наугад, вызывая в памяти старые воспоминания, наделяя голосами скрип половиц и тиканье часов, затевая селекторные переговоры, в которых одновременно говорили дюжины людей, бесконечно повторяясь или шепча слова, которые невозможно было услышать.

Некоторых лекарств лучше всего было избегать. О кокаине он сказал, противопоставляя его видимое действие результатам здорового питания и эффекту от недавно сделанной стрижки: «У времени есть специальные скорые поезда, направляющиеся к ранней старости, в то время как другие поезда, идущие в оба конца, движутся по параллельным путям и почти с такой же скоростью». Но другие лекарства, выданные аптекарем, могли отправить его в путешествие по кругу из одного конца его жизни в другой, после которого, когда двери и мебель вновь вставали на свои привычные места, он с удивлением обнаруживал себя по-прежне-му в постели на третьем этаже жилого дома в девятом округе Парижа.

В сумраке его изолированной от всех звуков квартиры он видел, как пролетают годы. Он сидел в своем гнезде из подушек и пуловеров и писал длинные письма друзьям и подробные записки горничной. Пока он писал свои статьи и рецензии, метрополитен превратился в отдельный мир.

К тому времени, когда он начал работу над своим романом о Париже в 1908 г., были проложены уже шестьдесят километров тоннелей и построены девяносто шесть станций. Развитие сети метрополитена было такой обычной частью жизни, что газеты больше не трудились сообщать об открытии новой линии. Первые линии метро уже стали смутным воспоминанием. Первые шпалы из пропитанного креозотом бука, запах которого затруднял дыхание, заменили шпалами из прочного дуба. В 1909 г. движущаяся лестница на станции «Пер-Лашез», которая ехала со скоростью тридцать сантиметров в секунду, заставила посмотреть на лестницу старого образца как на невыносимо неудобную. За ней появились сотни других эскалаторов. Подъем наверх из глубин теперь был не более тяжелым, чем спуск. Было усовершенствовано освещение, и в подземке появилась возможность читать. Пассажиры, которым не нравился запах их попутчиков, могли положить монетку в десять сантимов в прорезь, подержать носовой платок под краником, потянуть ручку и получить каплю сладкой мирры или иланг-иланга. В метро появились автоматы для взвешивания с надписью «Знаешь свой вес – знаешь себя» и постоянно обновляемая коллекция жизнерадостных картинок: корова, дающая молоко производителю шоколада, треска, предлагающая свою печень человеку с анемией, дворняжка, слушающая граммофон.

Боязнь того, что парижане превратятся в бездумное стадо, одержимое экономией времени, оказалась беспочвенной. Рабочие и бизнесмены во всех уголках Парижа были рады появившейся возможности провести каждое утро несколько лишних минут в постели. Метро стало смазкой их общественной деятельности и эффективно приспособилось к их желаниям. В мюзик-холле – там он иногда брал ложу и сидел над густыми клубами табачного дыма – об этом пелось в песнях Ландри La Petite Dame du Metro и Дранема Le Trou de mon quai. Менее чем через десять лет после открытия первой линии невозможно было представить себе Париж без метро. Для туристов и возвращающихся на родину местных жителей оно было неистощимым источником того, что однажды получит название «мгновения Пруста».

Терпеливый аптекарь мог бы состряпать волшебное зелье: старый пот, реактивированный новым; намек на стоячую воду; различные промышленные смазочные материалы и моющие средства; дешевые духи из автомата; набор углеводородов и карбоксилов и доминирующая над всеми другими запахами пентановая кислота, которая в природе встречается в валериане. Он удивился бы, если бы узнал, что настойка валерианы, которая отправляла его в отзывающиеся эхом сферы дремоты, наполняла его квартиру запахом, от которого некоторые его посетители невольно стремились убежать назад в метро.

Небесная машина

Прошло еще десятилетие, и великий роман наконец близился к завершению. Мир, описанный в романе «В поисках утраченного времени», исчезал в покрытых кратерами полях Северной Франции, но роман с его таинственностью, безупречной компоновкой предложений и сбивающими с толку способами достижения цели принадлежал новому миру точно так же, как пассажирские самолеты и теория относительности.

Тем временем его автор жил в измерении, в котором время двигалось так же незаметно, как и часовая стрелка на циферблате часов. Когда он ужинал в «Ритце», он надевал все тот же жесткий белый воротничок, ботинки, произведенные в Старой Англии, и смокинг, оставшийся от венецианского карнавала. Тонкие усики, навощенные тем же человеком, который стриг еще его отца, были чем-то вроде анахронизма, который внушал уважение официантам. Машина, которая ожидала его у гостиницы, была старым «рено», который он не разрешал своему шоферу заменить на более современный автомобиль. Если не считать нескольких военных в форме, сидящих за столами, и разговоров о нехватке угля, война почти не затронула «Ритц».

В июле 1917 г., когда зазвучали сирены, он вышел на балкон с несколькими другими ужинавшими в это время людьми, чтобы увидеть первые с января 1916 г. немецкие самолеты над Парижем. Прожектора из Ле-Бурже освещали воздушный бой, и он наблюдал, как восходят и распадаются созвездия из звезд и самолетов, повторяя с поразительной точностью апокалиптический небесный свод на картине Эль Греко «Погребение графа Оргаса». Он шел домой в темноте, в то время как бомбардировщики Гота сбрасывали свои бомбы. Однажды вечером горничная обнаружила небольшие осколки металла в полях его шляпы и воскликнула: «Ах, месье, вы не ехали домой на машине!» А он сказал: «Нет. А зачем? Было слишком красиво».

30 января 1918 г., почувствовав потребность услышать музыку без посредничества «театрофона», он принял приглашение графини де ла Рошфуко послушать исполнение в ее доме на улице Мурильо Струнного квартета № 2 Бородина. В конце вечера, когда он покидал этот дом, раздалось унылое завывание сирен, предупреждающих о налете. Было половина двенадцатого. Эскадрилья бомбардировщиков Гота воспользовалась необычно чистым небом и совершила налет на французские оборонительные рубежи к северу от Компьеня, сбрасывая бомбы на северо-восточные пригороды. Его постоянного шофера не было, а старик, который его заменял, не мог завести «рено». Так как великолепный, берущий за душу ноктюрн Бородина все еще звучал в его голове и так как он не хотел повторять церемонию прощания с хозяевами дома, он стоял рядом с машиной, пока шофер копался в моторе. Время от времени мимо пробегали люди в направлении ближайшей станции метро, которая находилась менее чем в четырехстах метрах.

Поразив цели в пригородах, бомбардировщики теперь летали над Парижем. Были отчетливо слышны несколько взрывов, и можно было сказать, на какие кварталы падают бомбы. Наконец мотор закашлял и завелся. Марсель устроился на сиденье, и они медленно поехали по улице Мурильо.

Они уже пересекли улицу Монсо и двигались по авеню Де-Мессин, когда мотор зачихал и машина, покачиваясь, остановилась. Они были все еще достаточно близко от станций метро «Курсель» или «Миромесниль», чтобы укрыться там, но шофер занялся двигателем, а сам Марсель никогда не испытывал ни малейшего страха во время авианалетов и ни разу не бывал в подвале своего дома – да он и не знал бы, как туда попасть, – из-за влажного воздуха и пыли.

По бульвару прогромыхали пожарные машины. Он подумал о парижанах, сбившихся в кучу во тьме, подобно христианам в катакомбах, и о вещах, о которых некоторые его друзья сказали: темной ночью в метро, когда падали бомбы, мужчины и женщины удовлетворяли свои желания без предварительных условностей этикета. На эту тему он написал один отрывок для последнего тома своего романа:

«Когда огонь с небес обрушился на них, некоторые из жителей Помпеи спустились в вестибюли метро, зная, что там они будут не одни. И темнота, которая освещает все, как новая стихия, отменяет первый этап наслаждений и предлагает прямой доступ в сферу ласк, к которой обычно приходят только по прошествии определенного времени».

Он пообещал себе, что обязательно как-нибудь ночью или днем своими глазами должен увидеть эти «тайные ритуалы».

Через шесть или семь улиц в направлении вокзала Сен-Лазар он услышал воющее глиссандо, затем звук взрывающихся окон и оседающего на землю здания. Он ждал у машины. Шофер напрасно вертел ручку завода. Визг металла, имитирующий интервал между ля и ми, и он мог бы услышать прекрасный ноктюрн, который словно и не переставал звучать все это время, – ему нужно было только молчать, чтобы услышать его. Бородин сочинил вторую часть, словно предчувствуя появление телефона с перерывами на линии и паузами ожидания, и виолончель, которая, казалось, затихала, как далекий голос, затем продолжила свою партию. Это были звуки сожаления и утешения, несколько неуверенного спокойствия, как будто кто-то неожиданно получил возможность дышать в ограниченном пространстве, где царит опасность. Бомбы были симфоническим аккомпанементом, напоминанием о преодоленных бедствиях. Это было прославление знания о том, что дело его жизни будет закончено вовремя.

Мотор ожил и взревел. Через несколько минут они уже припарковались перед его домом номер 102 по бульвару Османа. Он вылез из машины. Бомба взорвалась чуть ли не в пятистах метрах отсюда на улице Афин. Он попытался провести шофера в холл и предложил ему переночевать в гостиной. Но тот, казалось, не слышал. «Я возвращаюсь в Гренель, – сказал он. – Это была просто ложная тревога. На Париж ничего не упало».

На следующий день, лежа в постели, он прочитал в газете, что, когда завыли сирены, сотни людей ринулись на улицу, чтобы укрыться в метро, но обнаружили двери станций закрытыми. Префект полиции распорядился, чтобы теперь во время авианалетов каждая станция метро оставалась открытой всю ночь.

* * *

Последний том романа – «Содом и Гоморра. Часть 2» – вышел в свет при его жизни весной 1922 г. Он знал, что нужно время, чтобы его читатели привыкли к новому стилю: сначала роман оставит у них ощущение раздражения, и они почувствуют, что сбиты с толку. Однажды он сказал, что не пишет романов, которые можно прочитать «между станциями». И все-таки его читатели были в курсе современных событий и жаждали нововведений. Он был рад больше, чем ожидал, когда узнал, что с самого дня публикации романа парижане читают «В поисках утраченного времени» в автобусах и трамваях и даже в метро, не обращая внимания на своих соседей. Они оказываются настолько поглощенными чтением, что, добравшись до конца предложения, обнаруживают, что проехали свою станцию, и переходят на другую платформу, чтобы дождаться поезда, который довезет их до места назначения.

Уравнение собора Парижской Богоматери

Для небольшого числа ищущих натур, ежедневным занятием которых в Париже была прогулка по священному лабиринту, а род домашних занятий – несмотря на резкий запах в коридоре и необычный свет из-под двери – был полной загадкой для их соседей, изменения, неуловимые и глубокие, произошли приблизительно в начале Первой мировой войны.

Их древняя наука выражала словами только основные ощущения, и поэтому они не смогли бы сыграть роль свидетелей. Если бы они хотели или могли превратить свои знания в простую валюту фактов, они могли бы представить доказательства каких-то явно незначительных явлений: свет, падавший на некоторые здания в определенные часы дня, стал освещать их иначе; произошли изменения в традиционном гнездовании птиц и неуловимый сдвиг в анатомическом строении парижан, когда они шли по улице или смотрели на небо, пытаясь определить, что готовит им погода. Они могли бы намекнуть на что-то более катастрофическое, нежели уничтожение миллиона солдат и гражданского населения. Но им в любом случае никто не поверил бы, и только тогда, когда современная наука развилась до такой степени, что озарение двух ее приверженцев стало понятно обоим, одна из этих ищущих личностей (герой этого рассказа) попыталась предупредить своих современников. К этому времени мир снова находился на грани катастрофы, и, хотя древняя наука доказала свою практическую ценность самыми неожиданными путями, мало кому из людей были нужны ее знания.

Что касается остального населения, то только те, кто вышел живым из страшного горнила войны, имели какое-то слабое представление об этих переменах. Париж выдержал этот великий пожар, как средневековая крепость, пострадав чуть больше, чем слегка поврежденная башенка и погнутая решетка в крепостных воротах. Именно это почти полное сохранение города в целости предупредило некоторых людей о том, что столица Франции исчезла вместе со старым миром и оказалась замененной почти совершенной ее копией.

Если какое-то отдельное событие и обладало силой открыть эти перемены глазам простого человека, то этим событием была большая Парижская мирная конференция, которая с января 1919 г. по январь 1920 г. превратила Париж в цветистый базар высокопоставленных лиц. Делегаты приезжали с востока и запада, чтобы перекроить карту мира и поделить военную добычу. Многие увидели, как их надежды лопнули и были размазаны по мраморным полам кожаным ботинком международной дипломатии. В то время как Жорж Клемансо, Вудро Вильсон, Дэвид Ллойд Джордж и Витторио Орландо вели важные дискуссии в роскошных отелях, «залитых после заката ослепительным светом и наполненных днем жужжанием пустой болтовни, шарканьем ног, хлопаньем дверей и звуками звонков», другие эмиссары из стран, названия которых были известны только ученым, завидовали официантам и горничным, которые имели доступ к столам и постелям сильных мира сего. А когда они клали свои блестящие парадные одежды на пыльные покрывала кроватей в дешевых гостиницах, они чувствовали, что съеживаются до неразборчивых подстрочных примечаний в истории Европы.

Мало попыток делалось для поддержания иллюзии долгого мира. Недавно воцарившиеся диктаторы стремились утвердить преимущества, которых они добились массовыми убийствами народов соседних стран. Другие, звезда которых закатывалась, энергично дули на тлеющие угли своих амбиций и тихо обдумывали будущую стратегию заказных убийств и обмана. Оскорбленные размещением в непрезентабельном отеле «Де Резервуар» и вынужденные самостоятельно носить собственный багаж, члены германской делегации отметили, какое большое влияние получил дом Ротшильдов, и были поражены горьким осознанием того, что война была организована евреями и масонами, а Соединенные Штаты Америки все время стремились играть роль «бога из машины».

И хотя их судьбы очень сильно отличались, победители и побежденные в равной степени принимали участие в одном и том же невольном заговоре – возродить величие прошлого и вести себя так, словно роскошь столицы Европы никогда не тускнела. В бальном зале отеля «Мажестик», в то время как мостовые на улице были покрыты колеями замерзшего снега, британская делегация устроила дорогостоящую вечеринку, на которой «можно было увидеть новейшие танцы, включая джаз и вальс-сомнение». На таких мероприятиях обсуждали вопросы политики, которые решали судьбы миллионов. Люди, которых позвали, чтобы безупречно и точно использовать силу разумной мысли, сосредоточенно изучали меню ужина так же долго, как международные договоры. Они кружили по паркету в вихре вальса своих неизвестных иностранных партнерш и становились жертвами коллективного безумия. Многие из тех, кто наблюдал эти картины дикого разгула, проходя мимо по улице и моля о прекращении холода и голода, выражались словами Цицерона: «Quam parva sapientia regitur mundus!» («Сколь малая мудрость правит миром!»)

И все-таки даже ликующие голоса завоевателей были необычно приглушены. Как заметил доктор И.Ж. Диллон, свидетель и участник событий, «улыбка молодости и красоты была холодна, как сияние зимнего снега. Тень смерти висела над общественными институтами и выжившими представителями различных цивилизаций и эпох, растворяющимися в общем плавильном котле». Менее чем в двух часах езды на машине сонмы черных тел с торчащими из перепаханных снарядами полей руками и ногами являли собой жуткую картину со средневековой карты Таро, убеждая тех, кто проделал путь из Парижа из любопытства, в том, что ничто никогда не изменится, что доминионы будут продолжать процветать и приходить в упадок и что, несмотря ни на что, всегда найдутся средства предотвратить любое заметное сокращение общей суммы человеческих страданий.

Когда делегаты мирной конференции возвратились в свои страны и места ссылки, они оставили после себя атмосферу полуреальности, в которой удивительно правдоподобно выглядели разные абсурдные вещи. Эта атмосфера поднималась, подобно ядовитым испарениям с Сены, проплывала мимо рифленых колонн здания Национального собрания и стлалась по коридорам власти. Парламентские дебаты продолжались, как и раньше, но теперь истина носила наряд, благодаря которому ее было очень трудно опознать. Так было, когда группа депутатов-республиканцев, тронутых мольбами эксплуатируемого народа Полдавии, взялась за их дело против капиталиста-угнетателя и собралась обратиться с петицией в Министерство иностранных дел, когда обнаружился истинный статус Полдавии, и оказалось, что письма, подписанные Линеци Стантовым и Лами-даевым из полдавского Комитета обороны, были составлены членом ультраправого движения «Аксьон Франсез». Только тогда в имени Lamidaeff увидели слова L’Ami d’A.F., а экзотические слоги имени Lineczi Stantoff сложились в слова rinexistant[9].

Сияющие крупицы мудрости всегда были окружены туманом невежества. Немногие люди вроде той таинственной личности, чье вмешательство в дела мира является основой этого правдивого рассказа, понимали, что Великая война и ее политические последствия были помрачением рассудка. Или, скорее, он видел, что полное разорение Европы, совершенное во имя цели, оставшейся неясной, было просто побочным эффектом смуты, которая происходила в умах людей. Война с целью положить конец всем войнам была самой недавней из «сильных бурь и потрясений, которые сопровождают столкновение летучего и огнестойкого универсального растворителя и безжизненного тела», когда, говоря словами дилетанта, материальная структура самой реальности выявляет новые формы, которые не подпадают под контроль цивилизованного разума.

Безусловно, был какой-то жестокий смысл в том, что это изменение проявилось в городе, который был убежищем мудрости с конца темных веков (период с VI по X в. – Пер.). Даже перед войной гудящий улей лабораторий и лекционных залов также был магическим местом, куда люди приходили в поисках несуществующих сокровищ. Спустя более века после исчезновения реликвий из часовни Сент-Шапель, когда санкюлоты развязали свою бессмысленную войну против легковерия, стали происходить явления Священной губки как орудия страданий Христовых, которую Людовик IX купил за огромную сумму у императора Константинополя Болдуина II в 1241 г. Если верить некоторым поклонникам Парижа, которые утверждают, что помнят это время как золотой век, город представлял собой сокровищницу, где на блошиных рынках можно было почти задаром купить рукописи неизвестных древних текстов, карты исчезнувших континентов и подлинные священные реликвии. Они помнили время, когда все было одновременно достоверным и невероятным. Каждый день в Доме инвалидов ветераны с деревянными руками и ногами уговаривали посетителей подождать – иногда несколько часов, – чтобы они могли увидеть инвалида с деревянной головой, который только что был здесь и, вероятно, ушел побриться, но скоро вернется. Библиотекарям Национальной библиотеки часто надоедали глупые читатели, которые выискивали в цветочных клумбах мумию Клеопатры, которая, будучи помещенной в хранилище Наполеоном Бонапартом, как говорили, была убрана из подвала, когда ее запах начал распространяться через вытяжные трубы, и похоронена во внутреннем дворе одним дождливым вечером в 1870 г.

Самое тревожное из всего этого было то, что само воплощение земной красоты находилось под покровом подозрения и уже не было объектом безусловного поклонения. В августе 1911 г. шедевр Леонардо да Винчи «Джоконда» исчез из Лувра. После изнурительных поисков была найдена рама, но не сама картина, которая была увезена на автобусе домой плотником-итальянцем, который изготовил стеклянный футляр, чтобы защитить ее от анархистов и вандалов. Она провела более двух лет на чердаке, загадочно улыбаясь своему похитителю и разделяя с ним тепло его печки, и была вновь найдена, когда плотник попытался продать ее в галерею Уффици. Но тем временем распространились слухи об американском коллекционере, который заказывал превосходные копии украденных картин, а затем делал вид, что возвращает оригиналы благодарным музеям. Новая наука об отпечатках пальцев доказала свою ценность, и были представлены фотографии, на которых были изображены каждая трещина и морщинка оригинала, и все же никто не мог быть твердо уверенным в том, что обретенная Мона Лиза настоящая. Казалось, что чем больше средств для определения подлинности произведения искусства, тем больше сомнений оно вызывает. И даже если это и был оригинал Моны Лизы, как можно было оценить ее вечную красоту, так как даже мужчины с большим опытом в таких вещах недавно восхищались в салоне Общества независимых художников абстрактным пейзажем «Закат над Адриатическим морем», написанным ослом Лоло из кабачка «Ла-пен Ажиль» на Монмартре?

Сама реальность подверглась упадку, и в этой темноте такие выдающиеся личности, как Мария Кюри и Анри Пуанкаре, которые, казалось, одни понимали беспорядочные процессы во Вселенной, стали объектами религиозного поклонения. Другие, для которых математические уравнения были ничего не значащими иероглифами, желали прежней уверенности в священном чуде. Каждый день сотни паломников выстраивались в очередь у часовни Пресвятой Девы Чудотворного Медальона на улице Дюбак, в которой Дева Мария приказала молодому послушнику отчеканить медальон с ее изображением, и он повторялся столько раз, сколько требовалось, причем каждый раз он был подлинным. К сожалению, рынок поддельных медальонов процветал, как никогда раньше, и даже эти сверкающие осязаемые иконы космической истины были отравлены сомнением.

Скептики, вероятно, посмеялись бы над тем, что они называли «суеверием», но как можно отличить фантазию от реальности, когда то, что произошло при свете дня перед большим скоплением народа, было поставлено под вопрос? Велосипедная гонка «Тур де Франс» – великий спортивный символ национального единства – начиналась и заканчивалась в Париже; и она должна была бы быть защищена от разъедающего воздействия скептицизма. Казалось, она представляла собой простое приложение человеческой воли и элементарной механики. И все же даже те, которые ее видели, не могли доверять своим глазам. Было известно, что некоторые гонщики садились в поезда и, нажимая на педали, уезжали с тихих станций в ночи. Другие, как считалось, делили непомерные нагрузки со своими близнецами. В 1904 г. четыре гонщика, которые финишировали первыми и заявили о своей невиновности, были дисквалифицированы за жульничество, и победа досталась Анри Корне, которому было всего двадцать лет и который по причине, не ставшей достоянием истории, был известен как «Риголо» («Шутник»). Некоторые из тех, кто реально видел гонщиков, изо всех сил старавшихся попасть в Париж на сдувшихся шинах или пешком с покореженной велосипедной рамой на шее, твердо верили, что «Тур де Франс» – это приносящая выгоду фикция, которую каждый июль стряпают журналисты из журнала L’Auto, распивающие разные напитки в заднем зале кафе в Монжероне и пишущие гомерические статьи о фантастических подвигах в Альпах.

В тот период безумной нереальности, когда невменяемые, по общему мнению, сюрреалисты с Монмартра и Монпарнаса были просто преданными летописцами того, что осталось от реальности, можно было подумать, что неутомимые искатели правды, которые изучали древнюю науку Гермеса, страдают от кризиса доверия. И все-таки, по одной из более консервативных оценок, число практикующих алхимиков в послевоенном Париже составляло около десяти тысяч человек. Так как большая часть торговли и производства переместилась в пригороды, это сделало алхимию одной из ведущих отраслей города в период между войнами.

Самих алхимиков можно было обнаружить в тесных книжных магазинах, торгующих эзотерической продукцией, с названиями, взятыми из египетской мифологии, в которых пугливые, но недружелюбные их владельцы жались поближе к огромным бронзовым пепельницам, и в университетских лабораториях, где они работали ассистентами или посещали семинары для публики. Большинство из них были худыми, бородатыми и озабоченными; им была свойственна манера говорить удивительно медленно. Старомодные алхимики по-прежнему проводили долгие вечера в Национальной библиотеке или библиотеке Сент-Женевьев, расшифровывая сомнительные средневековые тексты с помощью карманного французско-латинского словаря. У них были печальные водянистые глаза безумцев. Если бы время от времени не случался взрыв газа или не проливались бы токсические химикаты, их можно было бы назвать «безвредными». Один неудачливый знаток, хорошо известный своим более молодым коллегам, случайно нашел довольно ветхое издание работы, приписываемой Парацельсу, в котором неправильно переведенный отрывок советовал знатоку облагораживать неблагородный металл в небольшой печке в течение сорока лет (вместо «дней»). Следующей ступенью должна была стать дистилляция Универсального Средства или эликсира долгой жизни; но когда он разглядывал обугленный самородок, являвшийся центром его чаяний с юных лет, он с горечью истинного философа ясно увидел, что процесс обретения бессмертия слишком долог, чтобы вместиться в человеческую жизнь.

Такие люди становились все более редкими. Алхимия вступила в захватывающий новый век, и теперь между алхимиками старого и нового типа была такая же разница, какая существует между владельцем магазина, подсчитывающим дневную выручку, и математиком, делающим расчет доказательства теоремы. Любому человеку, не знакомому с этой наукой, могло показаться смешным, что такая старинная дисциплина переживает возрождение в XX в. Но для тех, которые проявляли научный интерес к этому предмету, достижения алхимии были очевидными и значительными. На протяжении веков в алхимии сохранялся дух экспериментирования, и лишь недавно ее обогнала химия. Алхимики дали первые описания некоторых элементов; они установили существование газов и развили молекулярные теории материи; они открыли сурьму, цинк, серную кислоту, каустическую соду, различные соединения, использовавшиеся в медицине, живую воду и секрет фарфора. В процессе поиска философского камня в собственной моче алхимик обнаружил фосфор, который означает «несущий свет». Многие другие открытия были, несомненно, утрачены или исчезли вместе со знанием иероглифических языков, на которых они были записаны.

Вечером того дня, когда начинается наша история, некий алхимик, известный только по цветистому псевдониму, который, вероятно, был придуман его издателем, занимался расшифровкой одного из тех таинственных текстов, которые часто принимают за примитивные орнаменты. Высокий пожилой мужчина аристократической внешности стоял, молча созерцая западный фасад собора Парижской Богоматери. С трех огромных порталов на него с загадочным спокойствием смотрели своими незрячими глазами высеченные из камня фигуры. Если бы не его вид эксперта-аналитика, его можно было принять за одного из членов братства одержимых бессонницей. В Средние века парижские алхимики собирались каждую субботу в соборе Парижской Богоматери. Площадь, на которой они встречались, была священной еще задолго до постройки собора. Именно на ней в 464 г. Артур, сын Утера Пендрагона, призвал Деву Марию, которая прикрыла его своим горностаевым плащом и тем самым дала ему возможность защитить римского трибуна по имени Флолло. Это было относительно недавнее событие в истории этого места. Археологические раскопки обнаружили под площадью языческие алтари, а древний галло-римский храм на острове, безусловно, стоял на месте даже еще более древней постройки в честь богов, сами имена которых до нас не дошли.

Толпа туристов редела, и закатное солнце оставляло глубокие тени на резьбе западного фасада. Детали, которые обычно оставались невидимыми, оказались выявленными ослепительными золотыми лучами, и можно было представить себе зрелище, когда впервые были сняты деревянные строительные леса и небесные ангелы засияли всеми завораживающими цветами, которые средневековые алхимики очищали в своих тиглях.

Человек, который смотрел на это величественное зрелище из другого века, был одним из немногих, кто знал, что видит. Ему было известно не только гармоническое смешение противоборствующих верований, которые образовали огромный собор, но и его современная история, которую любители прошлого считали слишком недавней, чтобы представлять интерес. Девяносто лет назад архитектор Виолле-ле-Дюк погрузился в тайны раннеготического искусства. Он расспрашивал археологов и отправлял библиотекарей в архивы в поисках рукописей, в которых собор был изображен в первоначальном виде. Он отследил местонахождение статуй, которые были украдены во время революции или перенесены в Версаль. Постоянный секретарь Французской академии высмеивал его за попытки возродить искусство, предшествовавшее Ренессансу, но для Виолле-ле-Дюка XIII в. не был веком лепечущих младенцев, это был забытый мир, своеобразная мудрость которого была утрачена.

Например, как алхимик, он заметил, что башни и порталы огромного собора не были симметрично расположены, а его массивная конструкция представляла собой искусную конфигурацию сил и диспропорций. Вместо того чтобы видеть в этих аномалиях признаки варварства, он понимал, что перед ним находится что-то чужеземное и необъяснимое. Он видел, что готическая архитектура – это язык со своими собственными словарным запасом и грамматикой. Чувствуя веру, редко сочетающуюся с точными и гуманитарными науками, он «смиренно подчинился» необъяснимой красоте ушедшего века. А так как его вдохновляла любовь, то насмешки постоянного секретаря только подстегивали его. Он высмеивал невежество этого человека с готовностью истинно верующего. «Есть искушение предположить, – написал он в статье «О готическом стиле в XIX в.», – что постоянный секретарь из всех витражей видел лишь те, которые установлены в киосках и общественных туалетах Парижа».

Как знаток тайн готики, Виолле-ле-Дюк не позволил «улучшать» никакие подлинные реликвии древнего собора: он предпочитал покалеченные скульптуры «отреставрированному внешнему виду». И хотя многие загадки оставались неразгаданными, он, по крайней мере, сохранил кусочки этого пазла. Результат его трудов был слишком необычным и незаметным, чтобы его мог оценить кто-либо видевший собор, когда в нем царил беспорядок, и имелось много скрытого, не видимого на поверхности. Виолле-ле-Дюк позволил собору Парижской Богоматери найти дорогу в XIII в., что сопровождалось – и это правда – некоторыми его собственными окаменевшими фантазиями. Человеку, который стоял там в тот вечер и читал порталы, как страницы огромной книги, казалось, будто архитектор чинил машину, брошенную на время более древней цивилизацией, и случайно или нарочно поставил недостающие запчасти, которые должны были вернуть ее к жизни.

Чтобы понять, что отделяло этого человека от других людей, восхищавшихся собором Парижской Богоматери, и почему он сам находился под наблюдением, необходимо сказать что-нибудь о более распространенных формах интереса к эзотерике, навеваемого огромным собором. Спустя более десяти лет после мирной конференции Париж по-прежнему был центром внимания всего мира. Каждый год, несмотря на Великую депрессию, более ста тысяч туристов приезжали из одних только Соединенных Штатов, чтобы своими глазами увидеть Париж и подивиться, как такой беспокойный народ мог создать такой красивый город. Почти все они, даже если проводили в Париже всего один день, шли посмотреть на собор Парижской Богоматери.

Многие из этих паломников-мирян были поклонниками романа Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери». Получив удовольствие от настоящих, как им казалось, приключений горбуна Квазимодо, цыганки Эсмеральды и безумного архидьякона Фролло, они сосредоточенно разглядывали рунические камни и искали ответы на вопросы в витражных окнах. Они находили языческие загадки в латинских погребальных надписях и предметах церковной мебели, которые были не намного старше, чем они сами. Поднимаясь на башни, они с волнением видели таинственное слово-граффити ANArKH («судьба»), с которого начинается роман, и с разочарованием замечали, что чьи-то злонамеренные руки вырезали те же самые загадочные буквы в каждом укромном уголке и трещине.

Некоторые туристы, специально изучавшие этот вопрос, чувствовали себя несколько «подкованнее» своих спутников, которые не понимали, что неф и апсида собора образуют древнеегипетский символ Анкх (крест с петлей). Так как коварный священник в романе Виктора Гюго назвал собор «пристанищем алхимии», они начинали следовать примеру священника и искать ворона на левом портале западного фасада, «чтобы высчитать угол зрения ворона, который смотрит на таинственную точку в церкви, где, несомненно, спрятан философский камень». Эта легенда была описана в произведении Гобино де Монлюисана в 1б40 г. Если бы туристы-паломники продолжали свои изыскания, они могли бы обнаружить, что ворон алхимиков символизировал разложение и «мертвую голову» (оставшиеся в тигле и бесполезные для дальнейших опытов продукты производимых алхимиками химических реакций. – Пер.) – стадию в очищении металла и души алхимика – и что ворон на самом деле представлял собой череп. (Расположение черепа и объекта, на который он смотрит, лучше всего оставить людскому любопытству, потому что нынешние обитатели места, о котором идет речь, не будут рады вниманию, и потому что у них есть способы сделать свое неудовольствие очевидным надолго.)

Странно, но помимо нескольких алхимиков никто, похоже, не занимался самым очевидным ключом к разгадке. На галерее южной башни на высоте шестидесяти метров над площадью среди горгулий и химер стоит человеческая фигура. Она опирается на балюстраду, глядя поверх крыши нефа в сторону квартала Марэ или, так как взгляд таких фигур часто скошенный, как у птиц, поверх каких-нибудь затоптанных собаками цветочных клумб на ничего не значащую точку. Длинные волосы и борода этой фигуры, ее фригийский колпак, длинный лабораторный халат и прежде всего ее насупленные брови показывают, что это алхимик собора Парижской Богоматери. На каменном лице выражение удивления, граничащего с ужасом и смятением, словно его сейчас должно поглотить нечто, что появится из его тигля.

Кажущаяся бесцельность взгляда этой фигуры обманчива. В 1831 г., как раз перед публикацией этого романа Виктора Гюго, архиепископский дворец, который стоял между собором и рекой, был разрушен мятежниками. Также была уничтожена гораздо более старая средневековая часовня, вокруг которой был построен дворец и которая была предшественницей большей части собора; ее сокровища были брошены в Сену. Позднее обломки были убраны, и на этом месте теперь появились цветочные клумбы. Если в древней часовне когда-то хранился философский камень, то теперь он должен лежать где-нибудь под мостом Аршевеше, или, что более вероятно, в земле какого-нибудь поля к северу от Парижа, или на одной из мусорных свалок, расположенных вдоль Сены. А пока алхимик на крыше собора Парижской Богоматери все еще размышляет насупив брови об исчезнувшем бесценном сокровище.

Все это, а также многое другое было известно нашему таинственному наблюдателю. Он знал, что безымянный архитектор собора и ремесленники могущественной гильдии каменщиков, которые построили его, записывали алхимические процедуры там, где никто не смог бы их найти – имеется в виду визуальное изображение, – и, более того, они зашифровывали и гравировали свои знания на зданиях, которые пережили гобелены и рукописи, а владельцы которых – Отцы Церкви – хотели сохранить их языческое значение в тайне. Если бы какой-нибудь ученый-буквоед возразил, что многие из этих каменных статуй были поставлены или заново изваяны Виолле-ле-Дюком, ему ответили бы, что ни один современный архитектор, руководствовавшийся лишь своим воображением, не смог бы создать такую загадочную комбинацию научной точности и простой веры.

И хотя в пожилом джентльмене не было видно никаких других признаков волнения, всякий, кто случайно бросал на него взгляд при выходе из собора, мог бы увидеть выражение его лица, похожее на выражение лица каменного алхимика. Но если бы они стали искать причину его оцепенения, они не увидели бы ничего особенного и могли бы решить, что это одна из тех погруженных в меланхолию затерявшихся душ, которые являются завсегдатаями религиозных достопримечательностей Парижа. В то время как немногие оставшиеся на площади туристы разглядывали галерею царей Иудеи и Израиля и, держа путеводитель наготове, находили знаки зодиака на колоннах портала, расположенного по левую руку, пожилой господин пристально смотрел почти прямо перед собой на ряд квадратных медальонов. Эти медальоны были укрыты в небольших арках у ног святых и ангелов. На них был изображен ряд довольно неясных сцен в виде барельефа. По сравнению с большими статуями, стоящими над ними, они были ничем не примечательны, и немногие люди удостаивали их взглядом.

Солнце садилось за здание префектуры полиции, и темные тени двигались по застывшему лику собора. Пожилой господин повернулся и медленно пошел через площадь. Колокол на северной башне пробил час, и несколько голубей шумно взлетели с черных декоративных решеток, похожих на опущенные ресницы глаз собора. Не оглядываясь, он свернул к реке и исчез в направлении правого берега Сены.

Когда он ушел с площади, мужчина, ожидавший неподалеку, занял то место, где только что стоял пожилой господин. Дорогой чемодан, фотокамера «Кодак» и дорожный плащ, а также интерес, который он вызвал у нищих, говорили о том, что это богатый турист. Он поставил чемодан на землю и установил фотоаппарат на треножник. Он покрутил винт, поднял объектив почти на высоту расположения медальонов и начал фотографировать их один за другим. Какая-то группа людей остановилась, чтобы посмотреть, и, глядя под углом направленного объектива, была поражена всеми теми неожиданными подробностями, которые внезапно стали ослепительно-ясными с каждым взрывом фотовспышки.

Эти сцены не имели никакой явной связи с Библией. В одной из них человек, вооруженный щитом и копьем, защищал крепость от яростного пламени, исходящего из верхнего левого угла рамы. На соседнем медальоне мужчина в длинном одеянии врывался в святилище, в котором уже находилась свернувшаяся калачиком фигура. По другую сторону центрального портала, известного как «портал Страшного суда», группа хорошо сохранившихся фигур, казалось, заранее выражает сочувствие будущему воздействию времени и вандализма, направленному на скорбную сидящую фигуру с искалеченной трехпалой кистью руки и отслаивающейся плотью.

Медальон, который, по-видимому, был особым объектом пристального изучения, имел такую необычную композицию, что трудно было поверить, что он был частью первоначального здания собора; и при этом не было никаких признаков какой-либо современной реставрации. В дальнем углу слева от дверного проема, известного как «портал Святой Девы», была изображена крылатая фигура с агрессивно поднятой правой рукой. Большую часть панно занимало облако, которое поднималось с земли из дымохода или из тыквы странной формы. Небольшое существо с человеческим торсом и головой рептилии – возможно, саламандры – падало головой вперед из облака. Само облако было наполнено шестиконечными звездами, словно содержало в себе Вселенную, хотя в конфигурациях звезд нельзя было узнать ни одно созвездие.

Сделав снимок последней сцены, фотограф разобрал треногу и положил фотоаппарат в чемодан. Затем он прошел через площадь в том же направлении, что и пожилой господин. Теперь солнце загораживали здания, расположенные на дальней стороне площади. Его великолепное сияние уступило место бледному свету уличных фонарей вдоль набережной, и детали медальонов снова утонули в темноте. Несколько звездочек мерцали на освещенных газовым светом небесах над островом Сите.

Происхождение собора Парижской Богоматери могло бы «затеряться во тьме веков», как любили говорить туристические гиды, но большую часть его истории проследить легче, чем появление и исчезновение некоторых людей, живших в его тени.

Париж уже не был самым крупным городом континентальной Европы, он был меньше половины Лондона. Его восемьдесят кварталов – даже Монпарнас, где почти каждое незанятое здание постепенно превращалось в американский бар, – были похожи на деревни, в которых каждый знает, кто чем занимается. В них существовала энергичная и направленная вовне бюрократия, которая порадовала бы Наполеона. Списки имен жильцов вывешивались у подъездов многоквартирных домов; появлялись все более полные телефонные справочники. Сотни тысяч регистрационных карточек, заполняемых постояльцами гостиниц, периодически просматривались полицейским подразделением, известным как les garnos (от hotels garnis, что значит «отель с меблированными комнатами»). Несмотря на все это, человек, который желал остаться безымянным, мог пройти через эту процедуру сбора информации, как привидение через град пуль.

Так что неудивительно, что оказалось невозможным установить точно, когда иностранный агент впервые взял след джентльмена, которого видели у собора Парижской Богоматери. Также неизвестно, как долго продолжались эти поиски. К 1937 г. к этому подключилось управление военной разведки нацистов – абвер, и адреса этого господина, а также места его регулярных посещений – но не его личность – стали, безусловно, известны. Позже след оборвался, а шпионскую деятельность стало труднее осуществлять, так как европейские державы готовились к войне. Только несколько лет спустя, когда германские армии начали отступать, объединенной разведывательной службой США были срочно предприняты попытки возобновить поиск. Приблизительно в это же время парижские книготорговцы и аукционисты заметили рост спроса на рукописи по алхимии, которые безымянные коллекционеры скупали по цене золота в американских долларах.

Учитывая фантастический характер некоторых шпионских операций нацистов и их смехотворную попытку наполнить в 1925 г. партийную казну золотом, полученным алхимическим путем, отправной точкой парижских операций для агента абвера, вероятнее всего, был отель «Гельвеция», расположенный по адресу: улица Монморанси, дом номер 51. Его рекомендовали туристам из Германии; оно занимало старейшее каменное здание Парижа, известное как «Дом Николя Фламеля». Богатый торговец рукописями Фламель построил этот дом в 1407 г. как приют для бедняков. Сам он никогда не жил в нем и, несмотря на появившуюся у него позднее репутацию, никогда не был алхимиком. Это не помешало искателям философского камня разрушить половину здания в тщетных поисках золота. Ослепленные жадностью, они пренебрегли самым основным постулатом алхимии: сам ученый должен быть чист сердцем. Очевидно, они также проигнорировали надпись на стене, которая гласила:

Cbacun soit content de ses biens,
Qui n’a souffisance il n'a riens…[10]

Можно представить себе, что именно там человек с фотоаппаратом обдумывал те обрывки информации, которые ему удалось получить. Представленный ниже список не обязательно включает полный перечень этих собранных сведений, но дает представление о направлении его расследования:

– несколько непроявленных роликов с пленкой, включая фотографии западного фасада собора Парижской Богоматери;

– экземпляр книги по готической архитектуре под названием «Тайна соборов», опубликованной в 1925 г., и современное переиздание книги Livre des figures hie-roglyphiques («Книга об иероглифических символах»), авторство которой ошибочно приписывается Николя Фламелю;

– иллюстрированный «Путеводитель для паломников» по собору Парижской Богоматери со складной картой;

– записная книжка с несколькими адресами, включая адреса учреждения под названием Сакре-Кёр (ул. Рошешуар, 59), контор Парижской газовой компании (пл. Сен-Жорж, 28) и различных научных и фармацевтических лабораторий на обоих берегах Сены;

– путеводитель Бедекера по Юго-Западной Франции «От Луары до испанской границы».

Также имелась и старая вырезка с подчеркнутыми карандашом строчками из популярного журнала под названием «Я знаю все», пачки которого можно было легко найти в книжных киосках на набережных.

Статья, датированная сентябрем 1905 г., была более тесно связана с этим делом, чем могло показаться, и заслуживает внимательного прочтения. Это было интервью с доктором Альфонсом Жобером, который утверждал, что он алхимик. К нему прилагалась фотография мужчины старше средних лет, сидящего у камина. Заголовок был таким: «Доктор Жобер постоянно проводит новые опыты в своей алхимической лаборатории». На других фотографиях были изображены процесс «превращения металлов, осуществляемый под руководством химика», и нечто похожее на огромную кучу гуано, угрожающую поглотить Парижскую фондовую биржу, – она должна была, предположительно, показывать общий объем «всего золота, находящегося в настоящее время в обращении во всем мире». Доктор имел некоторое сходство с господином у собора Парижской Богоматери, но, так как фотографии было по крайней мере тридцать два года в 1937 г., а доктор был уже преклонных лет на тот момент, когда был сделан снимок в 1905 г., сходство, без сомнения, было случайным.

Доктор Жобер, очевидно, обладал здоровым чувством юмора, и можно почувствовать, что интервьюер настроен менее скептически после беседы, чем до нее. (О мнении иностранного агента можно только догадываться, хотя подчеркнутые места указывают на его интерес.) Большая часть интервью была посвящена одному из друзей доктора, который, получив некоторое количество золота алхимическим способом, отвез его на Парижский Монетный двор. (Настойчиво внушалась мысль, что этот «друг» и есть сам доктор.)

– На Монетном дворе его спросили, каким образом он стал обладателем такого количества золота, и он ответил – по своей наивности, – что сам сделал его… И знаете, что они сказали?

– Нет.

– Они сказали – цитирую реальные слова: «Вам не следует знать, как это делается».

Стоит подчеркнуть, что доктор Жобер был не первым алхимиком, который посетил внушительное палаццо на набережной Конти с образцом самодельного золота. В 1854 г. – за семьдесят лет до первого серьезного заявления о произведенном в лаборатории искусственном золоте[11] – бывший лаборант по имени Теодор Тифферо уговорил господина Леволя, ответственного за определение пробы драгоценных металлов на Монетном дворе, позволить ему провести несколько опытов прямо там, на месте. Первые два опыта были безрезультатны. Но Тифферо верил, что, когда aqua fortis[12] или азотная кислота достигнут точки кипения, на пол должно пролиться золото. Третий опыт состоял в том, чтобы оставить процесс медленного кипения на всю ночь, и, когда Тифферо пришел на Монетный двор на следующее утро, ему сказали, что опытная пробирка треснула. На стекле были видны лишь несколько крошечных частиц золота. Тогда господин Леволь, на которого не произвели впечатления чудеса с таким низким выходом продукции, сказал: «Вы же видите, что никакого существенного количества золота на самом деле не получилось».

Гораздо позже руководители Монетного двора, по-видимому, стали придерживаться более просвещенной точки зрения по этому вопросу. В начале 1930-х гг., признавая огромные изменения, которые произошли в химии, экспертом туда был назначен известный французский физик Андре Эльброннер. Это назначение, которое, похоже, ускользнуло от внимания агента абвера, было не лишено значения для будущего цивилизованного мира.

Остальная часть статьи, вышедшей в 1905 г., была посвящена волнующим последствиям алхимической деятельности доктора Жобера. Отвергнутый французскими властями, он, очевидно, получил предложение из Испании, в которой рынок золота был менее строго регламентирован. Но главные цели доктора лежали в другой сфере. Он указал, что если секрет открыть всему миру и любой человек, имеющий печь и пробирку для преобразования обычных металлов в золото, получит такую возможность, то это возымеет «расстраивающее действие на наши общественные институты, социальный вопрос сделает огромный скачок вперед, а старый мир погибнет и рухнет».

Этого было достаточно, чтобы убедить интервьюера в том, что доктор Жобер опасный социалист. Его подозрения подтвердила симпатия доктора Жобера к Пьеру Кюри, который был известен своими антиправительственными взглядами и, несмотря на новаторские исследования магнетизма и радиоактивности, так и не был принят научными кругами.

Ничто из этого не удивило бы истинного алхимика. Подобно эликсиру долгой жизни, производство золота было лишь ступенью Главного Дела. И каждый алхимик знал, что человек, которым движет личная выгода, никогда не достигнет этой ступени в любом случае. Интерес иностранного шпиона к этой статье являлся, очевидно, свидетельством недавнего обновления алхимии. Один из коллег Жобера, например, нанял в свою лабораторию инженера-химика и опубликовал книгу о том, «как стать алхимиком», которая вполне могла послужить учебником по химии. С точки зрения Жобера, если алхимики теперь стали учиться у современных химиков, самим ученым следовало многому научиться у своих древних предшественников. Чтобы доказать это, он процитировал монаха-алхимика XV в. Базилиуса Валентинуса, намекая на то, что данное им описание катализатора, известного как «универсальная ртуть», имело какое-то отношение к загадочным свойствам открытого Пьером Кюри радия. Иностранный агент или его руководитель выделил этот отрывок жирными карандашными линиями на полях:

«Наша ртуть светится ночью… Она обладает такими свойствами растворителя, что рядом с ней ничто не может противостоять ей, потому что она уничтожает всякую органическую материю. «Универсальная ртуть» в дополнение к этому обладает свойством расщеплять все металлы, которые были открыты первыми, и доводить их до точки «созревания».

Ввиду того что сейчас является общеизвестным фактом, кажется очевидным, что если бы эти обрывки информации были должным образом проанализированы, они могли бы побудить нацистов возобновить свои поиски философского камня. Но так как они страдали манией величия, то, с их точки зрения, алхимия была не чем иным, как ускоренным средством привлечения финансов, и они упустили прекрасную возможность осуществить самую ужасную и длительную месть за поражение в 1918 г.

Тот факт, что встреча, которая будет описана в этом рассказе, происходила в то же самое время, что и расследование абвера – в начале лета 1937 г., – наводит на мысль о том, что пожилой господин знал, что он находится под наблюдением и время истекает. Он исчез после встречи, и лишь много лет спустя его видели в

Испании. Это дало повод некоторым предположить, что пожилой господин и доктор Жобер был одним и тем же человеком, однако, пока не появятся доказательства, об этом можно лишь гадать.

В тот вечер профессор Эльброннер покинул Монетный двор и направился к мосту Понт-Нёф, чтобы вернуться в свою лабораторию в доме номер 49 на улице Сен-Жорж. Когда он проходил мимо великолепных средневековых башен, поднимавшихся над островом Сите, он даже не мог подозревать, что существует какая-то важная связь между готическим собором, алхимиками, с которыми он встречался время от времени на Монетном дворе, и его собственной работой по прикладной ядерной физике. Однако ему все же пришло в голову, что между искусством алхимика и самыми последними открытиями в области химии и физики существуют забавные и интригующие, как он мог бы сказать, параллели.

Некоторые из этих искателей золота были явно безумны, и хотя они были удивительно хорошо информированы в современной науке, они были неспособны отличить результаты опытов от безудержной фантазии. Казалось, их методы включали очень мало исследований и очень много ошибок. Например, почти всегда оказывалось, что частицы золота содержались в обычном металле. Похоже, они придавали особенно большое значение тому, что определенные молекулярные превращения, проведенные в лабораториях, каким-то образом связаны с будущим человечества и определенные неосмотрительные опыты уже изменили природу самой реальности. Это было по меньшей мере установлением границ для теории относительности.

Эльброннера поразило не столько это, сколько тот факт, что эту идею разделяли несколько человек, которые ничего не знали о работе друг друга. Речь, очевидно, не шла о хорошо организованном заговоре безумцев, и он был вынужден прийти к выводу, что, как бы ни были шатки ее основы, алхимия была все еще живой наукой.

На самом деле Эльброннер испытывал больше симпатии к междисциплинарным заблуждениям, чем в этом мог признаться профессор Коллежа де Франс. Он знал, что супруги Кюри получали от алхимии нечто вроде вдохновения, а другие коллеги обнаружили в ней продуктивный источник аналогий для своей работы над атомным строением материи. Возможно, ему было известно – хотя доказательств этого нет, – что оксфордский химик Фредерик Содди, который раньше осмеивал алхимию как «помрачение ума», недавно публично назвал ее неиспользованным источником практических догадок. Профессор Содди провел специальное исследование понятия «превращение». Внимательно прочитав алхимические тексты, он пришел к предположению, что когда-то в далеком прошлом некая исчезнувшая цивилизация развила технологию, основанную на каких-то плохо понятых и, вероятно, случайных молекулярных процессах. Эта технология, по мнению Содди, оставила неотчетливые следы в алхимических аллегориях. Замечательно то, что только после открытия для себя алхимии Содди и его коллега Эрнст Резерфорд признали, к своему удивлению, что радиоактивный торий спонтанно превращается в другой элемент. Говорят, что Содди вскричал: «Резерфорд, это и есть превращение!» На что Резерфорд ответил: «Ради бога, Содди, не называйте это превращением! Нам голову оторвут, как алхимикам!»

Когда в тот вечер профессор Эльброннер добрался до лаборатории, консьержка сказала ему, что к нему приходил какой-то пожилой господин. Обнаружив, что профессор отсутствует, этот господин оставил записку. Эльброннер узнал имя того алхимика, который раньше представился ему на Монетном дворе и проявил большой любительский интерес к работе Эльброннера над полонием. В своей записке этот алхимик просил Эльброннера встретиться с ним в одной из опытных лабораторий Парижской газовой компании, головной офис которой находился недалеко на площади Сен-Жорж. Эльброннер сообщил о записке своему молодому коллеге Жаку Бержье, и они вдвоем отправились, как они, должно быть, думали, приятно провести время.

Некоторые подробности следующей части этой истории отсутствуют, главным образом, потому, что шесть лет спустя Андре Эльброннер был арестован как член Сопротивления и отправлен в концлагерь Бухен-вальд, где умер от воспаления легких в марте 1944 г. В последние месяцы жизни он использовал свой талант на то, чтобы писать зашифрованные послания на почтовых открытках, которые заключенным было разрешено посылать своим семьям. Единственный отголосок этой встречи, пришедший от самого Эльброннера, представляет собой несколько записей об экспериментах, которые в запечатанных конвертах были поданы на рассмотрение в Академию наук весной 1940 г., за несколько недель до вступления нацистов в Париж. Поэтому главным источником информации является отчет, опубликованный коллегой Эльброннера в 1960 г.

Согласно его рассказу, алхимик, который попросил встретиться с ним в тот вечер в июне 1937 г., был автором труда «Тайна соборов и толкование эзотерических алхимических символов философского камня». Книга была опубликована в 1926 г. под незвучной фамилией Фулканелли. Было отпечатано только пятьсот экземпляров, и теперь их стоимость почти эквивалентна стоимости количества золота, равного их весу. В то время эта книга возбудила волну интереса в трепетном мире парижских алхимиков. Это было научное, но не безупречное описание алхимических символов на религиозных и домашних постройках готического периода с особым упоминанием собора Парижской Богоматери и трудов Базилиуса Валентинуса, Гобрино де Монлюисана и Виктора Гюго. Книга привлекала изящным слогом, подробным описанием резных орнаментов собора Парижской

Богоматери, с которыми автор сверялся для проведения своих собственных алхимических опытов, и необычной смесью скептицизма и веры. Утверждая, что труды некоторых псевдоалхимиков следует читать «не просто с щепотью соли, а с целой солонкой», Фулканелли также защищал научную целостность своей отрасли знаний:

«Наша наука такая же конкретная, настоящая и точная, как оптика, геометрия и механика. Ее результаты так же ощутимы, как и результаты, полученные в химии. Воодушевление и вера – это стимуляторы и ценные помощники, но они должны быть подчинены логике, разуму и практическому опыту».

К тому моменту, когда Фулканелли вступил в контакт с профессором Эльброннером, его книга уже не отражала его образа мыслей. В 1926 г. он слишком легко отвлекался на путаные эзотерические рассуждения постсредневековых алхимиков. В 1937 г. он вернулся к тому, что изначально давало ему вдохновение, и особенно к тому, что он назвал в своей книге «поистине любопытным небольшим четырехугольным барельефом» на западном фасаде собора Парижской Богоматери.

Неизменный интерес к книге вызывала тайна личности Фулканелли, которая на протяжении последних восьмидесяти лет занимала внимание тысяч приверженцев оккультизма[13]. Более практичный вопрос, который профессор Эльброннер, должно быть, задавал себе: что алхимик делает на газовом заводе? Если судить по большому количеству поездок, упоминаемых в книге, которые совершал Фулканелли, то он не испытывал недостатка в средствах и не нуждался в работе. Но когда Эльброннер и его коллега пришли на тихую площадь Сен-Жорж и посмотрели на удивительное здание прямо над старым входом на станцию метро, в котором размещалась Парижская газовая компания, им могло бы прийти в голову, что это, в конце концов, подходящее место для человека, занимающегося алхимией. Гостиница «Паива» была построена в 1840 г. в квартале, в котором в те времена располагались дорогие антикварные магазины, жили работающие на дому куртизанки и состоятельные артистические натуры, притворяющиеся затворниками. Скульптор, прославившийся своими аллегорическими сценами с животными, покрыл фасад своего дома удивительно избыточным количеством фигур. Одна из статуй оказалась Гермесом, держащим свои инструменты каменщика. Почернев за сто лет от дыма, это здание представляло собой в сумерках зловещее зрелище, а желтый свет, пробивавшийся из некоторых зашторенных окон, наводил на мысль о чем-то более интересном, чем производство газа для коммунально-бытовых нужд.

На самом деле причины, заставившие Фулканелли пойти на работу в Парижскую газовую компанию, были, вероятно, практическими. После войны Объединенная разведывательная служба США обнаружила, что радиоактивный торий ввозился во Францию для использования в зажигалках и газовых светильниках, а не для того, чтобы делать ядерный реактор, как они думали. Иными словами, завод по производству газа был одним из немногих мест, где человек, не работавший в научном учреждении, мог незаметно получать небольшое количество того загадочного элемента, превращение которого наблюдали профессора Содди и Резерфорд.

Встреча произошла в одной из лабораторий в задней части здания. Двое ученых были одеты в повседневную одежду; на алхимике был лабораторный халат. Он хотел рассказать им необычную историю, которая могла бы показаться совершенно фантастической, если бы ему не были известны подробности их работы в ядер-ной физике, в частности то, что они обнаружили радиоактивные выбросы во время испарения висмута в жидком дейтерии под высоким давлением. Оказалось, что этот алхимик был другом Пьера Кюри и имел хорошую подготовку по этой теме. Он говорил ясным металлическим голосом, обладая лаконичностью лектора, обращающегося к умным студентам. В его голосе слышались нотки нетерпения, которые контрастировали со старомодной учтивостью его дикции.

– Вы очень близки к успеху в ваших экспериментах, подобно нескольким вашим современникам. Могу я высказать слова предостережения? Работа, которой занимаетесь вы и ваши коллеги, исполнена ужасных опасностей. Они угрожают не только вам, но и всему человечеству.

На лице Бержье появилась ироническая улыбка, которой алхимик то ли не придал значения, то ли не заметил.

– Освободить энергию ядра легче, чем вы думаете, а искусственная радиоактивность, которую вы получите, сможет отравить атмосферу Земли за несколько лет. Могу добавить, что это абсолютно возможно, так как алхимики умели производить атомные взрывчатые вещества из нескольких граммов металла, которые могли смести с лица Земли целые города.

Бержье учился у Марии Кюри, и ему еще предстояло многое узнать о непредсказуемом мире ядерной физики, но, наверное, он счел, что кончилось то время, когда ему нужно слушать лекции. Он уже собирался прервать алхимика, когда тот поднял палец в назидании:

– Я знаю, что вы собираетесь сказать, но это неинтересно. Алхимики ничего не знали о строении атома, им было неизвестно электричество, и у них не было способа определять радиоактивность. Но я должен сказать вам, хотя у меня и нет доказательств, что геометрическое расположение высокочистых веществ способно высвобождать силы атома без электричества или вакуумных технологий.

Он остановился, словно для того, чтобы идея самодельного реактора проникла в их сознание. На его лице было удивительно безразличное или, возможно, слегка безумное выражение. Ни один из ученых не проронил ни слова. Бержье посмотрел на шарлатана в лабораторном халате и, видимо, увидел прекрасные мимолетные последствия какого-то неповторимого эксперимента. Слова этого человека запустили цепную реакцию в его мозгу. И хотя сейчас это кажется почти невероятным, до тех пор, пока в следующем году в Берлине Отто Хан и Фриц Страссман не открыли расщепление атомного ядра, почти никто не принимал в расчет разрушительный потенциал ядерной энергии, и только в 1942 г., когда ядерный реактор Энрико Ферми, находившийся под футбольным стадионом Университета в Чикаго, дошел до критического состояния, появилось нечто отдаленно соответствующее «геометрической» бомбе алхимика.

Где-то в здании захлопнулась дверь. Эльброннер и Бержье обменялись взглядами, словно чтобы убедиться, что объективная реальность по-прежнему существует и ничто необъяснимое не мешает их восприятию.

– Я попросил бы вас признать, – алхимик продолжал, словно не замечая эффекта, который произвели его слова, – что когда-то, возможно, существовала цивилизация, которая знала об атомной энергии, была уничтожена неправильным ее использованием и, – теперь казалось, что его глаза сверкают, – что некоторые их технологии уцелели.

Теперь Бержье был заинтригован. Не было ничего невозможного в том, что кто-то, разум которого функционировал как неоткалиброванный циклотрон, мог наткнуться на какое-то интересное сочетание идей. Он вежливо спросил:

– Вы сами, месье… вы занимались исследованиями в этой области?

Алхимик улыбнулся, словно давнему воспоминанию:

– Вы просите меня изложить вам в сжатом виде историю философии за четыре тысячи лет и представить итоги работы всей моей жизни… И, – добавил он, видя, что Бержье сконфуженно пожал плечами, – даже если это было возможно, вы попросили бы меня перевести в слова те идеи, которые не передаются языком.

– Значит, – сказал Бержье, – если я правильно понимаю, мы говорим о философском камне…

– И получении золота?.. Это просто частные приложения, – сказал алхимик, махнув рукой. – Главное – не превращение металлов, а сам экспериментатор. – Он вперил взгляд в младшего из двоих ученых. – Я попросил бы вас подумать вот о чем: алхимики никогда не отделяли моральные и религиозные соображения от своих исследований, тогда как современные физики вроде вас – это дети восемнадцатого века, когда наука стала времяпрепровождением немногих аристократов и состоятельных вольнодумцев.

Беседа закончилась этой отрезвляющей проповедью. Алхимик, несомненно, понимал, что сказал достаточно и любая попытка объяснить, как он пришел к своим выводам, только поставит в тупик двоих ученых или настроит их совершенно скептически. Он проводил их до двери из лаборатории и предоставил им самим найти выход.

Когда они оглянулись на здание, ни в одном окне не горел свет, и больше никогда они не видели этого алхимика.

Никто, включая английских и американских шпионов, которые разыскивали Фулканелли после освобождения, никогда не смог объяснить, как парижскому алхимику с научным интересом к готической архитектуре, работавшему в газовой компании, удалось дойти до довольно точного понимания ядерной физики так рано. Только в августе следующего года Альберт Эйнштейн напишет свое знаменитое письмо президенту Рузвельту с предупреждением о том, что создание бомбы разрушительной силы стало осуществимым «благодаря работе Жолио-Кюри во Франции, а также Ферми и Сциларда в Америке».

В 1937 г. еще одним человеком, который предупреждал об опасности ядерных исследований, был алхимик-самоучка Фредерик Содди, выступавший на публичных лекциях о возможном развитии в будущем невообразимо мощных видов оружия. Фулканелли не хватало ресурсов и знаний профессора Содди, но у него было преимущество – опыт алхимика длиной в жизнь. Из своих собственных опытов и наблюдений он понял процесс «выброса», роль той субстанции, которую средневековые алхимики называли тяжелой водой, и различие между «влажным» и «сухим» способами, на что ушли не годы, а дни. В отличие от профессора Содди он знал, что тайны алхимии нельзя рассказать словами точно так же, как математические уравнения нельзя перевести в романтическую прозу.

В полном суеверий прошлом было описано так много неясных и символических катастроф – эпидемии чумы, массовые убийства и разрушительные пожары, – что было непросто соотнести экспериментальные данные с очевидными историческими документами. Понадобилось время, чтобы увидеть, что некоторые из самых загадочных аллегорий – это те, в которых проявлялась буквальная правда. На западном фасаде собора Парижской Богоматери в течение семи веков существуют резные изображения, на которых тысячи людей могли (и все еще могут) увидеть это своими глазами, однако пока угроза снова не стала реальностью, они были просто еще одной исторической редкостью, которая служила фоном для бесчисленных фотоснимков туристов.

Несмотря на растущую пропасть между богатыми и бедными, живущими в специально построенных пригородах, большая часть населения Парижа по-прежнему занимала свое место в вертикали, определяемой богатством. Швея, поэт, управляющий в банке, гадалка и физик-атомщик могли каждый день ходить по одной и той же ковровой дорожке на лестнице и даже иногда обмениваться парой слов на тему плохой погоды, голубей во дворе или недавнего необъяснимого шума в водопроводе. Жилые дома в Париже представляли собой гигантский университет всех профессий и дисциплин. Удивительные встречи, вроде встречи двух наук, разделенных тысячами лет, не были редки, и нет ничего необычного в том, что о ней никогда раньше не упоминалось ни в одной истории Парижа.

Бержье и Эльброннер могли принять или не принять во внимание слова алхимика об аморальности современной науки, но они, безусловно, размышляли над его техническими намеками. Записи, которые эти двое ученых подали на рассмотрение Академии наук в запечатанных конвертах в 1940 г., были прочитаны в 1948 г.; оказалось, что в них содержатся расчеты самоподдерживающихся цепных реакций дейтерия и урана-238. Эти записи, как утверждают некоторые, не показывают, что лаборатория на улице Сен-Жорж находилась на пороге создания первой в мире водородной бомбы, но демонстрируют поразительно высокий уровень развития ядерных исследований во Франции.

Это делает действия Фулканелли еще более загадочными. Он предупреждал о губительных силах, которые вскоре обрушатся на мир, и все же, описывая то, что на самом деле было ядерным реактором, он указал Бержье и Эльброннеру кратчайший путь к расщеплению атома.

Парижская мирная конференция показала, что мораль исчерпала себя в международной политике. Теперь было трудно представить себе, что химик, который когда-то продемонстрировал Людовику XV «неугасимый огонь», способный уничтожить город, получил плату из королевской казны за то, чтобы он уничтожил все следы своего ужасного изобретения, или что инженер, который однажды подарил Людовику XVI заводной пулемет, способный перестрелять целый полк солдат, был с гневом изгнан как «враг человечества».

Агенты ОСС, появившиеся в Европе вслед за армиями союзников, рыскали по континенту, как искатели выгодных сделок. Официально они искали пропавших американских солдат. Их настоящая цель состояла в том, чтобы найти ученых-ядерщиков и помешать каким бы то ни было способным к ядерному делению веществам, произведенным нацистами, попасть в руки Советов. Некоторые агенты отправлялись в города Германии, которые должны были попасть под юрисдикцию Франции. Другие искали Фулканелли и одного из бывших коллег Эльброннера – индийца по имени Эрик Эдвард Датт, который время от времени занимался алхимией и ускорителями частиц. Но Фулканелли бесследно исчез, а Датт был расстрелян представителями французской контрразведки в Северной Африке.

В Париже центром операции были Коллеж де Франс и лаборатория Фредерика Жолио-Кюри. Зять Кюри был известным ярым коммунистом. Он бросал зажигательные бомбы в немецкие танки во время сражения за освобождение Парижа. Полагали, что во время войны он получил несколько тонн урана; внушало некоторое удивление и тревогу то, что французские ученые, работающие в таких примитивных условиях, добились такого впечатляющего прогресса. В недавно рассекреченном докладе «О ядерных экспериментах во Франции»

Жолио-Кюри упомянут как возможная угроза безопасности:

«Надежный источник сообщает о том, что ходят слухи, будто у французских ученых есть формула и технологии, имеющие отношение к ядерным взрывчатым веществам, и они хотят продать эту информацию. Они якобы не хотят продавать ее союзникам или своему собственному правительству по политическим соображениям… Полагают, что они стремятся продать свое открытие одному из менее крупных государств».

Было бы интересно узнать, обсуждал ли Жолио-Кюри когда-либо этот вопрос с алхимиком, который был другом его тестя. Возможно, Фулканелли, как Жолио-Кюри и другие французские ученые, понял, что этот секрет вскоре будет известен нескольким могущественным державам, и решил, что будет лучше распространить эти знания как можно более широко. К этому времени алхимик, где бы он ни был, уже, несомненно, увидел поразительные изображения того, что, возможно, представляло собой мифическую катастрофу со средневековых картин ада. Он увидел бы, на этот раз в черных и белых красках, разрушенные святилища, голые черепа, которые напоминали сильно размытые барельефы, и поднимающееся облако яркостью в миллион солнц. Даже ему, возможно, в это было бы очень трудно поверить.

Небольшая прогулка по Парижу

22 июня 1940 г.

Даже если бы кто-то из солдат сопровождения захотел раскрыть кому-нибудь цель его поездки, то рев моторов сделал бы разговор невозможным. Он рисовал себе Берлин в прозрачном свете летнего утра, уменьшающийся до размеров макета из бальзового дерева, и сосны леса Груневальд, спускающиеся в бездонное ущелье. Самолет вздымался на воздушных волнах и проваливался в воздушные ямы, и он подумал: как удачно вышло, что у него не было времени позавтракать. Внезапное изменение звука моторов навело на мысль, что самолет выровнялся. Если бы на такой высоте было окно, он мог бы в узоре улиц узнать бульвар Кёнигсаллее и даже точное место, где он оставил в слезах Мимину. На двух офицерах СС были знаки отличия, по которым он мог бы определить их звание, если бы в них что-нибудь понимал. Он коротко поцеловал ее, словно смущаясь присутствия незнакомых людей. Он не мог вспомнить, подумал ли он об этом, когда они расставались, или действительно произнес слова: «При диктатуре все возможно».

В самолете не было сидений, были просто деревянные скамейки вдоль бортов, как он предположил, для парашютистов. Он посмотрел на лица людей, сидевших в ряд до кабины пилотов. Он увидел свет, который шел из окна пилота, но весь вид ему загораживали корзинки для пикника и ящики с фруктовыми соками, которые на его глазах грузили на аэродроме в Штаакене. Не существует ли, спрашивал он себя, какая-нибудь малоизвестная военная традиция звать на пикник в честь победы скульптора, чтобы запечатлеть этот момент в камне? Пронзительный телефонный звонок в тихом доме в шесть часов утра вряд ли предвещал какое-то выдающееся поручение. С тех пор как он получил приказ посвятить всю свою будущую работу Берлину и считать себя – за исключением этого случая – свободным человеком, он привык мысленно представлять себе каждую скульптуру в своей мастерской в огромном масштабе, соответствующую победам и катастрофам. Шпеера, единственного друга, который мог бы объяснить ему, что происходит, не было в городе. Он знал только то, что сказал ему голос в телефонной трубке: «Господин Брекер. Это из гестапо. Вам приказано приготовиться к небольшой поездке. Машина приедет за вами через час».

Рев моторов заполнил уши и пронизал все его существо. Он находился в полусне приблизительно час. К этому времени они, вероятно, уже пересекли границу, если еще была какая-то граница. Утро было яркое и солнечное, так что мягкий свет из кабины пилота исключал восточное или южное направления. Никакой вывод нельзя было сделать по поведению или экипировке солдат, а несколько слов, которые прорвались сквозь оглушительный шум, ничего для него не прояснили. Казалось, он для них невидим в своей гражданской одежде. Он знал, что этот полет каким-то образом связан с невообразимо грандиозными и важными событиями. Должны были открыться новые обширные горизонты для художественных «сил», которые освободятся, когда чаяния людей больше не будут обмануты обскурантизмом современных художников. Где-то внизу были толпы людей и транспортные пробки длиной в сотню километров, в которых стояли автомобили с привязанными сверху матрасами, которые были средством защиты от пикирующих бомбардировщиков «Штука». (Он знал об этом больше по разговорам с друзьями по телефону, нежели из ненадежных радиосводок.) Сотни парижан вставали в очередь на автобус 39, отправлявшийся в Вожирар, и уезжали на нем в Бордо. Во дворах министерства пылали костры, а вдоль очереди из людей проходили баржи, груженные на набережной Орфевр кипами документов из архивов полиции. Лувр был тайно эвакуирован: он представил себе, что Венера Милосская дышит морским воздухом в Бретани или среди других предметов загромождает сырой коридор какого-нибудь замка в Оверне.

Прошло более двух часов, когда самолет начал крениться и спускаться по лестнице из облаков и ветра. Жара стала невыносимой, и это расстраивало его больше всего – это был тот самый дискомфорт, который явно противоречил обещанию фюрера о том, что его художникам никогда не придется жить на чердаках или испытывать материальные трудности.

Брюли-де-Пеги, Бельгия, 21 июня 1940 г., 11.30

Он называл его Вольфсшлухт, что означает «Волчье ущелье». Там было несколько приятных пешеходных маршрутов на опушке леса и за деревней, жители которой были выселены. Это место напоминало ему район Линца в Верхней Австрии. Во временном конференц-зале, оборудованном в доме священника, где на стенах были развешаны карты Северо-Восточной Франции и Бенилюкса, теперь пахло кожей и лосьоном после бритья. Вольфсшлухт был его домом вот уже почти три недели. В то утро после события, которое эксперты в один голос назвали самой великолепной победой всех времен, была развернута карта Парижа, и с того момента он больше ни о чем не говорил.

Он с нетерпением ждал этого не один год. Он посылал архитекторов и планировщиков, чтобы они вели наблюдения и делали записи, но его собственная поездка оставалась заветной мечтой. В молодости он сосредоточенно изучал карты улиц и запоминал планы зданий и памятников. Он научился большему, чем мог бы узнать от упрямых профессоров, которые считали диплом, полученный в возрасте семнадцати лет, величайшим доказательством художественных заслуг. Каждая деталь осела в его памяти, и, когда он приступил к окончательным приготовлениям, он был рад обнаружить, что она все еще удивительно свежа и точна.

Он был убежден, что знает Париж лучше, чем большинство его жителей, и, вероятно, мог ориентироваться в нем без гида. Путеводитель Бедекера ничему не мог научить его. Он сам определил состав группы в поездке: Гислер, Брекер и Шпеер; его пилот, водитель и секретарь; кинооператор Френц, фотограф Хоффман, начальник по работе с прессой Дитрих и генерал Кейтель, который попросил взять с собой генерала Боденшатца, врача и трех адъютантов. Бывший помощник военного атташе Шпайдель должен был присоединиться к ним в аэропорту. Они полетят на «кондоре» (немецкий четырехмоторный дальний многоцелевой самолет-моноплан периода Второй мировой войны. – Пер.) и пересядут в шестиколесные автомобили «бенц» с откидным верхом. Он сам возглавит эту поездку, которая будет полезным уроком для них всех. Он часто, содрогаясь от негодования, думал о тех скучных Reisefuhrer[14] и смотрителях в синей униформе, которые отпускали глупые шуточки и были обеспокоены только соблюдением мелких ограничений: не трогайте экспонаты, не наступайте на паркет, стойте между веревками…

Шестью неделями раньше он удивил всех, сказав, что войдет в Париж вместе со своими художниками, и сделает это через шесть недель. Для него было источником огромной гордости и удовлетворения то, что теперь он может таким беспрецедентным образом приветствовать этот – несмотря на его глупую воинственность и большое количество южан и евреев – великий Kulturvolk[15].

Он знал, что парижане по-прежнему считают его маляром и парикмахером, потому что еще не могут заставить себя увидеть в нем защитника Парижа. Со временем все это изменится. Если бы Черчилль настоял на своем, то на каждом углу шли бы бои и один из самых красивых городов мира был бы стерт с карты просто потому, что какой-то пьяный журналист, подстрекавший к войне, разработал план невероятной глупости, от которого правительство, будучи слишком трусливым, не смогло его отговорить. Барон Осман позаботился о том, хотя, очевидно, он имел в виду и что-то еще другое, чтобы современная армия могла войти в Париж и занять ключевые позиции в нем за несколько часов. Естественно, в городе, которому было две тысячи лет, были свои недостатки, но любая работа, доведенная до конца королями и императорами, представляла собой ценность как пример: хирург мог изучать рост злокачественной опухоли и узнать что-то из этого, но что он мог сделать с сожженным трупом?

В десятый раз за это утро Адольф Гитлер водил пальцем по карте вдоль перпендикулярных улиц Парижа. Когда он посмотрел на часы, было уже почти пора обедать.

Брюли-де-Пеш, 22 июня 1940 г., 14:00

К нескрываемой радости своего так называемого друга, Арно Брекер был явно взволнован. Пилот направил самолет к земле и остановился как раз вовремя, чтобы коснуться взлетно-посадочной полосы, как раненый гусь, садящийся на озеро Тойпиц. Служебная машина, за рулем которой сидел молчаливый рядовой, отвезла его в местность, заросшую лесом и вереском, обитатели которой то ли убежали, то ли были выселены. Он увидел накрытый стол в покинутом фермерском доме. Он слышал звуки, издаваемые домашним скотом, и увидел корову, жующую простыню. Он ничего не знал, пока автомобиль не проехал перекресток, где стоял недавно поставленный столб, указывающий на Брюли-де-Пеш, и даже тогда не стал осведомленнее.

Служебная машина остановилась перед небольшой церковью и несколькими деревянными гаражами, помеченными буквами О. Т., что означало «Организация Тодта». Группа улыбающихся офицеров вышла поздороваться с ним. Среди них он узнал архитектора Германа Гислера и человека, которого называл своим другом. Лицо Альберта Шпеера представляло собой улыбку во весь рот, как у школьника.

– Ты, должно быть, поражен, – сказал Шпеер. Это была скорее констатация факта, нежели вопрос.

Брекер внезапно почувствовал, насколько он обессилен. Он взглянул на Шпеера и вспомнил, насколько тому пришлось увеличить лоб и придать жесткость рту.

– Почему ты не велел кому-нибудь все объяснить мне? Мне пришлось оставить Мимину. Она была в ужасном состоянии… Что происходит?

Шпеер сделал паузу для пущего эффекта, прежде чем ответить:

– Ты в Бельгии, и это штаб командования! Ты такого не ожидал, не так ли?

Пришел ординарец, чтобы провести их в дом священника, и, прежде чем они оказались у двери, Брекер увидел его – обычная простая форма странно выглядела на его балетной фигуре, а руки были похожи на руки заклинателя змей. В голове промелькнула мысль, что сам Адольф Гитлер является частью хорошо продуманного розыгрыша. Он пожал Брекеру руку и придержал ее, как отец, встречающий дома сына. Голубые глаза, глядя в которые каждый человек из тридцатитысячной толпы мог сказать: «Фюрер смотрел прямо на меня», были прикованы к лицу Брекера. Гитлер все еще тряс его руку, медленно кивая, словно подтверждая первоначальное мнение: господин Брекер способен выполнить это задание. Затем он дотронулся до его локтя и отвел в сторону.

– Извините, что это пришлось делать в такой спешке. Все шло согласно плану и именно так, как я ожидал. Начинается новый этап.

Он говорил как актер, изображающий товарищеские отношения или какую-то сложную форму двуличия.

– Париж всегда приводил меня в восхищение. Теперь его ворота открыты. Как вам известно, я всегда хотел посетить столицу искусств вместе со своими художниками. Можно было бы устроить парад победы, но я не хотел причинять еще большую боль французскому народу после его поражения.

Брекер подумал о своих парижских друзьях и кивнул.

– Я должен думать о будущем, – продолжал фюрер. – Париж – это город, с которым сравнивают другие города. Он будет вдохновлять нас на то, чтобы пересмотреть планы реконструкции наших главных городов. Как старый парижанин, вы сможете разработать маршрут, который будет включать все основные архитектурные точки города.

Пришло какое-то срочное сообщение для фюрера, и аудиенция закончилась. Брекеру предоставили размещаться в гостевом домике. Он помылся и побрился, а затем пошел прогуляться в лесу. Мысль о том, чтобы увидеть Париж после стольких лет, будоражила, но он знал, что это будет похоже на посещение старого друга в больнице. Когда он возвратился с прогулки, ему сказали, что, так как фюрер не желает, чтобы его видели разъезжающим по захваченному городу с гражданскими лицами, им всем придется носить военную форму. Брекер выбрал лейтенантскую фуражку и плащ, который скрывал его серый костюм. Они хорошо сидели на нем, но в них он чувствовал себя недостаточно рослым.

Он позвонил Мимине, которая ничего не знала, а потом сел за стол в своей комнате и составил список памятников, которые он должен был передать в штаб фюрера. В шесть часов он вышел из гостевого домика во взятой напрокат одежде и пошел ужинать в столовую вместе с другими офицерами. Было необычное ощущение, когда солдаты приветствовали его, когда он проходил мимо. Когда он вошел в столовую, одетый как офицер, походкой гражданского человека, из-за стола фюрера раздались взрывы хохота.

Ужин подавали солдаты в белых куртках. Тем, кто не хотел разделить с фюрером вегетарианскую пищу, приносили мясо, но единственными напитками были вода и фруктовый сок. Когда наступила ночь, они услышали раскат грома. Вскоре они разошлись спать. Гроза прошла, и единственными звуками снаружи были гудение генератора и топот сапог караульного.

Он все еще лежал без сна, когда в три часа утра пришел ординарец будить его. Он натянул свою форму и вышел в темноту. Час спустя он уже снова был в воздухе, пытаясь вспомнить маршрут, который передал в штаб, и вместо этого вспоминал первые дни своего пребывания в Париже в 1927 г.: квартирная хозяйка повела его в Галери Барбес, чтобы купить двухспальную кровать (она настаивала на двухспальной), а на ежегодном студенческом «балу четырех искусств» красивая негритянка вовлекла его в дискуссию о Ницше. Он подумал о своей маленькой мастерской в Жантильи, что в двадцати пяти минутах езды на метро от кафе Монпарнаса, где собаки смешанных пород охраняли огороды и курятники.

В «кондоре» имелись и кресла для сидения, и иллюминаторы. Когда солнечный свет начал окрашивать поля, он взглянул вниз и увидел овец и коров, но больше никаких признаков жизни. Вереницы беженцев с ручными тележками и колясками тянулись на юг. Вокруг себя он слышал веселые разговоры и думал, почему он является, по-видимому, единственным человеком, который знает, что они отправились с опасной миссией.

Париж, воскресенье 23 июня 1940 г.

5.45. Огромное облако дыма, заполнявшее собой улицы на протяжении нескольких дней, – из которого, как говорили, на южное побережье Англии выпал дождь с сажей, – наконец ушло. Оно появилось и исчезло безо всякого объяснения и унесло с собой из Парижа всю жизнь. Казалось, город готовился к большому событию, на которое никто не был приглашен. Двое часовых у Могилы Неизвестного Солдата всматривались в низкий утренний туман на Елисейских Полях и не видели ничего, что двигалось бы, за исключением флагов со свастикой и серых голубей.

В десяти километрах на дальнем конце улицы Ла-файет со стороны Ле-Бурже появилась машина. За ней следовала другая, а за той еще три автомобиля, образуя небольшую свиту из пяти седанов. Кожаный верх на них был откинут назад, и, когда машины громыхали по булыжной мостовой, головы пассажиров в них подпрыгивали абсолютно синхронно.

Это была бесконечная улица в пригороде, выдающая себя за авеню, без какой-либо точки назначения. Здания по обеим сторонам усиливали шум моторов. Все они казались пустыми, их окна были либо закрыты ставнями, либо замазаны синей краской. В одной из машин стоял человек с кинокамерой. И хотя утренняя дымка все еще стелилась по земле и город показал еще только свои очертания, день обещал быть идеальным для съемки.

Когда они проезжали контрольно-пропускной пункт, были отданы громкие команды. Фюрер сидел рядом с шофером во второй машине вместе с Брекером, Гисле-ром и Шпеером, которые разместились на задних сиденьях. От самого аэропорта он хранил молчание, и, когда Брекер отрывал взгляд от убегающих назад дверей домов и переводил его на человека, сидящего на пассажирском сиденье, он видел, что фюрер сидит сжавшись, почти съежившись в своем сером кителе. Казалось, призрачное зрелище угнетает его. Брекер подумал, что это признак его необыкновенной чувствительности и безошибочной способности сосредоточиваться на самом важном и предавать остальное забвению.

Перемирие еще должно было вступить в силу. В любой момент из одного из тысяч окон снайпер мог целиться из пулемета. Возможно, маршрут был выбран таким, потому что ни в какой другой части Парижа нельзя было проехать так далеко в сторону центра, не минуя что-нибудь, представляющее интерес. Мимо промелькнули километра три жилых домов, прежде чем над крышами вдруг вырос задний фасад Оперы.

Внезапно Брекера озарило, что это не тот маршрут, план которого он составил, и что фюрер, вероятно, изучил тот документ, который он передал на рассмотрение в Брюли-де-Пеш, и отверг его. Они приблизились к зданию Оперы сзади между двумя угловыми домами и проехали вдоль восточной стороны, словно желая застать его врасплох. Свернув на пустую площадь, они увидели двух немецких офицеров, которые ожидали их на ступенях. Фюрер выскочил из машины и вбежал в здание.

Внутри горели все лампы. Золотые отражения плясали на мраморе и позолоте, отчего пол выглядел предательским, как лед. Седовласый смотритель повел их наверх по монументальной лестнице.

Человек, который сидел минуту назад в машине сгорбившись, был почти неузнаваем: фюрер буквально трясся от возбуждения.

– Замечательные, единственно прекрасные пропорции! – кричал он, размахивая руками, как дирижер. – И какое великолепие!

Смотритель молча стоял рядом в ничего не выражающем оцепенении человека, у которого вот-вот случится сердечный приступ.

– Вообразите, – сказал фюрер, – дам в бальных платьях, спускающихся по этой лестнице между рядами мужчин в ливреях. Мы должны построить что-то вроде этого в Берлине, господин Шпеер! – На вершине лестницы он обернулся и обратился к людям, которые еще поднимались по ней: – Не придавайте значения блеску Прекрасной эпохи (условное обозначение периода европейской истории между 1890 и 1914 гг. – Пер.), и эклектичности архитектуры, и излишествам барокко, и у вас по-прежнему будет театр с его собственным особым характером. Его архитектурное значение состоит в его прекрасных пропорциях.

Они вошли в зрительный зал и подождали, пока смотритель включил свет и пробудил сказочное зрелище. Фюрер развернулся на каблуках, вбирая в себя великолепную сцену целиком, и воскликнул, обращаясь к пустым креслам в зале:

– Это самый прекрасный театр в мире!

Он шел впереди с таким напряженным видом, с каким его всегда показывали в кинохронике. Смотритель едва поспевал за ним. Они увидели гримерные и зал для репетиций, который, к удивлению Брекера, напомнил фюреру о картинах Эдгара Дега. Несколько минут они постояли на сцене, болтая между собой или слушая фюрера. Казалось, он знал здание Оперы в мельчайших деталях. Брекера попросили сказать смотрителю, что они хотят посмотреть президентский зал для приемов. По какой-то причине Брекер затруднился сформулировать вопрос по-французски, и, когда он наконец подобрал слова, смотритель выглядел озадаченным и ответил, что его не существует. Но фюрер, уверенный в своем знании, продемонстрировал лишь легкое нетерпение и стал настаивать на том, чтобы увидеть этот гипотетически существующий зал. И тогда смотритель в конце концов вспомнил, что действительно в Опере был императорский зал для приемов, но после реконструкции его не стало.

– Теперь вы видите, насколько хорошо я здесь ориентируюсь! – воскликнул фюрер. Затем с заразительным смехом он добавил: – Господа, полюбуйтесь на демократию в действии! Демократическая республика не обеспечивает своего президента залом для приемов!

Когда они выходили из здания Оперы, фюрер приказал одному из адъютантов дать смотрителю банкноту в пятьдесят марок. Мужчина вежливо отказался от чаевых. Тогда фюрер попросил Брекера сделать это, и смотритель снова отказался взять деньги, сказав, что он всего лишь выполнил свою работу. Снаружи вниманием фюрера на минуту овладела знаменитая скульптура Карпо «Танец», шокировавшая буржуазное общество Второй империи, – дородные нимфы скачут вокруг Бахуса, бьющего в бубен. Несмотря на следы черной краски, придававшей им вид смеющихся жертв убийцы с топором, можно было отчетливо увидеть перламутровые каменные зубы этих фигур. Эту скульптуру фюрер провозгласил гениальной: это был образец легкости и изящества, которых иностранцы не находили в немецкой архитектуре.

С этим они вернулись к машинам и покинули площадь Оперы, повернув направо перед опустевшим «Кафе де ла Пе».

6.10. Даже манекенов не было в витринах дорогих магазинов, расположенных вдоль бульвара Капуцинов. Следующей остановкой была церковь Святой Марии Магдалины, к которой они подъехали сзади. Адъютант на ходу выпрыгнул из автомобиля и открыл дверцу. Фюрер оказался на тротуаре раньше всех и уже торопливо поднимался по лестнице, когда вдруг так резко остановился, чтобы посмотреть на фронтон, что остальные чуть не налетели на его спину. Они провели внутри церкви едва ли минуту – достаточно времени для того, чтобы увидеть сцену Страшного суда, которая превратила памятник, построенный Наполеоном в честь Великой армии, в христианский храм. Фюрер счел это здание неутешительно педантичным, но превосходно расположенным напротив находящегося через реку здания Национального собрания Франции. Затем они поехали по улице Рояль на площадь Согласия, где шофер получил приказ двигаться медленно вокруг обелиска.

Фюрер стоял в машине, опираясь одной рукой на хромовый обод лобового стекла, и излагал свои наблюдения. Обелиск был слишком мал, а окружающие площадь стены – слишком невыразительны, чтобы придать ему должное выдающееся положение в городе. Однако радиально уходящие от него улицы были великолепны и давали возможность глазу беспрепятственно блуждать по различным районам города. У края тротуара стояли два жандарма в коротких накидках с капюшонами, и камера остановилась на этом свидетельстве существования людей, чтобы придать кинохронике нормальный вид. «Рано утром, – скажет комментатор, – фюрер наносит неожиданный визит в Париж!» Какая-то темная фигура поспешно перешла через дорогу у начала одной из улиц. Фюрер посмотрел в ту сторону и увидел мужчину в черной одежде и шляпе, идущего с опущенной головой, словно в поисках выбоин на земле или – что выглядело смешно на таком огромном сером пространстве – словно пытаясь пройти незамеченным. Когда машина проезжала мимо, кинокамера повернулась, чтобы удержать этого человека в кадре. Это будет мимолетная сцена из повседневной жизни столицы Франции – кюре, поспешно бегущий на церковную службу, словно черный жук, торопящийся в свою норку.

Теперь, соединив симфонию расстановки памятников архитектуры с движением машин сопровождения и словно предваряя величественный марш, который будет сопровождать изображения кинохроники, фюрер приказал остановиться у начала знаменитого проспекта. Затем они медленно тронулись вдоль длинного ската Елисейских Полей к Триумфальной арке. Головы в машинах поворачивались направо и налево, узнавая виды, которые они видели на картинках и открытках: Дом инвалидов с расположенным перед ним Александровским мостом, Большой и Малый дворцы, Эйфелева башня в отдалении, фонтаны Рон-Пуан (без воды) и терраса Фуке без единого человека. Киноафиши все еще рекламировали два американских фильма, которые никто не смотрел с того момента, как начался исход людей из города: «Вальсирующие» и «С собой не унесешь». Далеко впереди вдруг запылал от солнечного света ряд окон и снова потемнел, когда они проезжали мимо. Сама арка была гигантским магнитом, который тянул их к вратам, через которые в противоположном направлении проходили традиционные парады победы.

Кинооператор снимал до тех пор, пока Триумфальная арка не стала слишком большой, чтобы помещаться в кадр. Это был уже не тот Париж, который знал Арно Брекер. Это было какое-то незаконченное сновидение, изображающее ось Север – Юг будущего Берлина. Большая арка ворот (Grosse Torbogen), набросок которой фюрер сделал в 1916 г., когда лежал на больничной койке, была бы достаточно большой, чтобы внутрь ее поместилась Триумфальная арка и еще осталось бы место. Проспект, который вел к ней, должен быть на двадцать метров шире Елисейских Полей, и он не будет ограничен участками с расположенными на них домами буржуа, на которые Хитторф поделил площадь Этуаль. Брекер попытался увидеть все глазами фюрера – город, потрясающая красота которого будет существовать независимо от того, есть ли люди, которые могут увидеть ее.

Они припарковались на площади Этуаль. Часть арки стояла в строительных лесах, но фюрер сумел прочитать наполеоновские надписи, которые он, казалось, знал наизусть. Он стоял, заведя руки за спину и устремив взгляд на Елисейские Поля, обелиск и Лувр. На его лице Брекер увидел выражение, которое заметил, когда фюрер изучал макет Берлина, согнувшись, чтобы усилить перспективу. Это было выражение чистого восторга, которое застывает на лице ребенка, когда тот пытается вобрать в себя объект своих желаний, не имея больше никаких мыслей в голове. Когда пришло время уезжать – было уже половина седьмого, – фюрер едва смог оторваться.

6.35. От площади Этуаль начиналось так много улиц, что, несмотря на присутствие такого большого числа военных стратегов и знатоков Парижа, после второго крута вокруг Триумфальной арки эскорт в смятении замедлил движение и, вместо того чтобы дождаться, когда снова появятся указатели улицы Виктора Гюго или улицы Клебер, выехал на улицу Фош и доехал до первого перекрестка, где несколько нерешительно повернул налево, на улицу Пуанкаре. Фюрер, казалось, моментально потерял интерес к поездке: без сомнения, он переваривал увиденные достопримечательности, оценивая (как он объяснял ранее) влияние атмосферы и дневного света на памятники, которые ему были известны лишь в общих чертах.

Через несколько минут они стояли на террасе дворца Шайо, глядя через Сену на Эйфелеву башню. Кинооператор стоял на коленях у ног фюрера, пытаясь совместить его голову и верхушку башни в одном кадре. Тем временем фотограф сделал снимок, который докажет всему миру, что Адольф Гитлер был в Париже: Брекер, Шпеер и фюрер стоят на террасе с маленькой Эйфелевой башней позади себя, которая выглядит как фоновая декорация. «Вид на Эйфелеву башню!» – скажет комментатор кинохроники, небрежно намекая на альбомы фотографий с отдыха. «Слева от фюрера профессор Шпеер». Профессор Шпеер, казалось, подавляет усмешку. Лжелейтенанта, с покатыми плечами и бледной улыбкой, в фуражке не своего размера, стоящего справа от фюрера, не сочли достойным упоминания.

Девятью днями ранее немецкие солдаты, обнаружив, что лифты не работают, преодолели тысячу шестьсот шестьдесят пять ступеней, чтобы повесить свастику на вершину башни, но ветер разорвал ее в лоскуты, а флаг меньшего размера, который был вывешен вместо нее, не был виден в дымке. На следующих кадрах фюрер отворачивается от башни, глядя вверх в направлении позолоченных надписей на дворце Шайо, но не задерживает взгляд надолго, чтобы расшифровать их: «Тот, кто проходит мимо, должен решить, буду ли я могилой или сокровищем, буду ли я говорить или пребывать в молчании, – друг, не входи без желания».

Сквозь дымку начало проникать солнце. Пустота ровной открытой местности и набережных внизу выглядела странной и зловещей. По реке не плыли баржи, из города не доносились никакие звуки, за исключением легкого выдоха городских просторов. Свидетельством самообладания фюрера перед лицом такой нереальной картины было то, что он мог думать о топографии и архитектурных размерах. Он стал удивительно словоохотливым. Он говорил о гениальных архитекторах, которые так замечательно поставили в один ряд башню, дворец Шайо и Марсово поле. Он хвалил легкость башни и ее впечатляющую устремленность ввысь. Только один этот памятник придавал Парижу его собственный колорит; все остальные можно увидеть в любом городе. От Брекера он знал, что башня была построена для Великой всемирной выставки, но она вышла за рамки своей изначальной цели: она была предвестницей новой эры, когда инженеры будут работать рука об руку с художниками, а благодаря технологиям будут созданы постройки такого масштаба, о котором раньше и не мечтали. Она возвещала эру нового классицизма в стали и армированном бетоне.

Они пересекли мост Иена и проехали мимо подножия башни на другой конец Марсова поля, где полюбовались строгим фасадом Военной академии и оглянулись на террасу, на которой стояли минутой раньше. Прежде чем сесть в машину, фюрер бросил последний прощальный взгляд на Эйфелеву башню. День становился все теплее, и адъютант взял плащ фюрера и помог ему надеть белый китель без пояса. В нем он стал выглядеть как химик или человек, работающий в лаборатории.

Когда на авеню Де-Турвиль они стали приближаться к золотому куполу Дома инвалидов, все вдруг отчетливо поняли, что это кульминация поездки и момент огромного эмоционального значения для фюрера. Он пришел как завоеватель, как до него Блюхер и Бисмарк, но также и как поклонник Наполеона, равный ему, и представитель духа всемирной истории. Но когда эскорт подъехал к площади Вобан, он случайно заметил гордо стоящую на своем пьедестале статую генерала Манжена. Именно карательная армия Манжена заняла Рейнскую область в 1919 г. Лицо фюрера мгновенно потемнело, и он снова стал мстителем за национальное унижение и защитником немецкого чувства собственного достоинства. Он обернулся к солдатам, сидевшим в машине сзади, и сказал:

– Пусть его взорвут. Мы не должны обременять будущее воспоминаниями вроде этого.

Услышав это, Брекер задумался о печальной участи великого вождя: даже в такой особый момент он вынужден отрывать мысли от искусства и окунаться в жестокий мир политики и войны.

Внутри собора Дома инвалидов они стояли на галерее круглой подземной усыпальницы, глядя вниз на красно-коричневый порфир гробницы Наполеона. В кои-то веки вся свита почти хранила молчание, очарованная таинственной атмосферой и тусклым светом, который был слабее, чем обычно, из-за мешков с песком, которые были сложены в штабели у окон до того, как Париж был объявлен свободным городом и избавлен от бомбежек люфтваффе. С пилястров свисали поблекшие флаги в память о самых выдающихся победах Наполеона. Завоеватель Парижа вглядывался в пятидесятитонное надгробие своего предшественника, склонив голову и держа фуражку у сердца.

Брекер стоял достаточно близко, чтобы слышать, как он дышит, и у него возникло чувство, что сейчас творится история, от которого мурашки побежали по спине. Он с нетерпением ждал слов, которые ознаменуют встречу двух великих вождей. Внятный шепот слетел с губ фюрера, когда он повернулся к Гислеру и сказал:

– Ты построишь мое надгробие.

Затем, уже больше не шепча, он конкретизировал эту тему, сказав, что окрашенный купол будет заменен на сводчатые небеса, с которых через отверстие, похожее на отверстие в крыше Пантеона в Риме, на неразрушаемый саркофаг будут литься дождь и свет Вселенной. На саркофаге будут написаны два слова: «Адольф Гитлер».

Фюрер выбрал этот торжественный момент, чтобы объявить о своем «даре Франции» – останки сына Наполеона, герцога Рейхштадтского, будут вывезены из Вены и помещены в собор Дома инвалидов рядом с могилой его отца. Это будет еще один знак его уважения к народу Франции и его славному прошлому.

7.15. Солнце уже устремилось вдоль Сены, когда они проезжали дворец Бурбонов и свернули на восток. На башне часы пробили четверть восьмого. Там и сям консьержи отваживались выйти с тряпкой и шваброй, чтобы начать ежедневную мойку крыльца. Собаки, выпущенные хозяевами из квартир, делали свои утренние дела. На бульваре Сен-Жермен машины ненадолго остановились напротив посольства Германии, пока фюрер отдавал распоряжения о реконструкции здания. Затем, поспешно проехав по узким улицам Латинского квартала, они миновали церковь Сент-Сюльпис, Люксембургский дворец и греческие колонны театра «Одеон». Двое полицейских видели, как они двигались по бульвару Сен-Мишель и повернули на улицу Суффло. Чуть ранее в то утро телефонный звонок разбудил префекта полиции, который уже привык к внезапным прихотям своих новых хозяев. Из жандармерии пятого округа ему сообщили, что смотритель Пантеона был разбужен немецкими солдатами с автоматами и получил приказ ровно в семь часов открыть железные ворота.

Приблизительно в половине восьмого фюрера видели энергично входящим в мавзолей; через несколько минут он вышел с хмурым выражением лица. Его привели в негодование скульптуры (он назвал их «раковыми опухолями») и ужасный холод внутри, которые подействовали на него как личное оскорбление.

– Боже мой, – проворчал он, – это место не заслуживает звания Пантеона, стоит только подумать о Пантеоне в Риме!

Брекеру были знакомы взгляды фюрера на скульптуру и архитектуру, но ему было интересно услышать его отзывы о реальных памятниках. Согласно взглядам фюрера, скульптура, изображающая покалеченное человеческое тело, представляет собой оскорбление Создателя. Вероятно, он думал о хорах Пантеона и памятнике Национальному конвенту Сикара с его грубыми, закаленными непогодой солдатами и дерзким лозунгом «Жить свободными или умереть!». Истинный художник, по мнению фюрера, не использует искусство, чтобы выражать свою собственную индивидуальность, и не интересуется политикой. В отличие от еврея он не испытывал необходимости перекручивать все до неузнаваемости и придавать ему легкомысленную и ироничную форму. Искусство и архитектура – дело рук человека, как башмаки, за исключением того, что пару башмаков можно выбросить после года-двух носки, тогда как произведение искусства может просуществовать несколько веков.

В этой публичной демонстрации личного мнения было что-то такое, что вселило в Арно Брекера чувство сыновней благодарности. Он понял, что, побуждая «своих художников» верить в то, что они его гиды по Парижу, фюрер на самом деле показывал им город так, как его следует видеть, и подготавливал их к путающей работе, которая ждала их впереди. Когда они отъезжали от Пантеона, фюрер повернулся со своего сиденья и осмотрел «лейтенанта» Брекера с головы до ног с лукавой улыбкой на лице. Затем он сказал, будто оправдывая его нелепый вид:

– Истинный художник не может быть солдатом… – и выразил желание увидеть квартал, в котором юный Брекер начал когда-то свою героическую борьбу с музой. – Я тоже люблю Париж и, как вы, учился бы здесь, если бы судьба не привела меня в политику, – ведь мои устремления до Первой мировой войны лежали исключительно в области искусства.

Так как в той части Парижа не было ничего, что представляло бы архитектурный интерес, просьба фюрера показалась тем более проявлением внимания к другим. Они проехали по бульвару Монпарнас и увидели знаменитое кафе «Клозери де Лила» и фонтан Карпо «Четыре части света», который утвердил фюрера в его высокой оценке работ Карпо. Затем они вернулись на бульвар Сен-Мишель и быстро поехали к реке. Оставалось еще столь многое увидеть, но время истекало, а они теперь находились далеко от точки, где должны были завершить свою поездку.

На площади Сен-Мишель фюрер отсалютовал в ответ двум полицейским. Они перебрались на остров и повернули, чтобы проехать вдоль пустых набережных к собору Парижской Богоматери. По крайней мере, здесь Париж все еще источал свое загадочное очарование. Стены префектуры полиции промелькнули слева, как занавес, и готические башни выросли в сером свете, как декорации фантастической драмы. Они проехали мимо не останавливаясь. Они увидели Дворец правосудия и Святую капеллу, которая не произвела на фюрера никакого впечатления; вместо нее он обратил внимание на купол на другой стороне улицы и сказал Брекеру:

– Не это ли купол Торговой палаты?

На что Брекер покачал головой и ответил:

– Нет, я думаю, это купол Института.

Но когда они поравнялись со входом, фюрер дернул головой и сказал Брекеру с удивлением:

– Видите, что здесь написано?… Торговая палата…»

7.50. Они проехали по мосту д’Арколь к Отелю-де-Виль, мимо музея истории Парижа Карнавале и закрытых ставнями магазинных витрин еврейского квартала к площади Вогезов. Деревья скрывали фасады кремового и розового цвета, и фюреру было явно скучно. Чирикающие воробьи, зеленый садик для нянь, присматривающих за детьми, и уютные галереи создавали атмосферу буржуазного самодовольства. Он оживился только тогда, когда они отправились назад по улице Риволи. Это было то самое величие, которое он хотел бы видеть в Берлине: бесконечный ряд одинаковых фасадов домов – безошибочное свидетельство грандиозного плана, нерушимый мир и счастье великой столицы империи.

Справа тянулись грязные улицы, которые вели к кварталу Ле-Аль. Даже здесь город казался вымершим. Дороги не были завалены овощами, торговцы не болтали на французском языке, не был слышен запах кофе и табака. Но потом они услышали голос продавца газет, пронизывающий утреннюю тишину. Он звучал словно пережиток какого-то прошлого века. Обладатель голоса приближался с боковой улочки, периодически выкрикивая: «Ле Матен! Ле Матен!» Он увидел вереницу седанов и побежал, размахивая газетой, к машине. Оказавшись перед ней, он продолжал кричать, пока слова «Ле Матен!» не застряли у него в горле. Глядя в немом ужасе в голубые глаза, которые в упор смотрели на него, он убежал, роняя газеты на мостовую. Чуть дальше стояла группа рыночных торговок, неряшливых и уверенных в себе, как все женщины квартала Ле-Аль; они громко разговаривали. Самая громкоголосая и толстая из них вгляделась в колонну машин, когда она проезжала по улице, и начала размахивать руками, указывая на Гитлера и крича: «Это он, ой, это он!» После этого со скоростью, неожиданной для их тучности, они разбежались во всех направлениях.

– Безо всяких колебаний, – сказал фюрер, когда в виду показался монументальный фасад Лувра, – я объявляю это грандиозное здание одним из величайших творений человеческого гения в истории архитектуры.

Через несколько минут он был точно так же поражен Вандомской площадью, которая, несмотря на вандализм анархистов, по-прежнему провозглашала вечную славу императору.

Вскоре они вернулись к Опере, чтобы увидеть – как пожелал фюрер – ее великолепный фасад при свете дня. Без остановки они на большой скорости проехали вверх по улицам Шоссе-Дантен и Клиши, повернули направо на площадь и вдоль бульваров промчались мимо кабаре «Мулен Руж», которое было безмолвным, как всегда в воскресенье утром. Они выехали на площадь Пигаль, но не увидели ни одной из тех парижанок, помаду которых, как говорили, делают из смазки парижских сточных труб.

Быстро изменив скорость, седаны «Мерседес-Бенц» взяли крутой подъем, пробрались через лабиринт провинциальных улиц и выехали к паперти базилики Сакре-Кёр. Пешком они дошли до края площади. Повернувшись спиной к базилике, они смотрели на город. Прихожане входили и выходили из здания. Некоторые из них узнавали Гитлера, но не обращали на него внимания. Он облокотился на балюстраду, ища линии, которые открыли бы ему генеральный план барона Османа. На такой высоте красоты Парижа были затоплены домами и заводами и другими утилитарными постройками. Почти все было размыто расстоянием и дымкой. Париж был впечатлением, неразборчивой акварелью, а массивные памятники, которые они видели в близлежащих кварталах, были похожи на маленькие бакены, плывущие в сером море.

Брекер уловил разочарование фюрера. Это был первый и единственный визит Адольфа Гитлера в город, который он изучал столь рьяно и так давно хотел увидеть. Эта поездка длилась около двух с половиной часов, во время которых он ничего не съел, не зашел ни в один частный дом, не заговорил ни с одним парижанином и даже не воспользовался туалетом. В отдельные моменты, когда у них была возможность обменяться парой слов, Шпеер был таким же циничным, как и всегда, называя фюрера в шутку «шефом». Но теперь, когда Брекер наблюдал, как Гитлер оглядывает пространство, разделенное Сеной и ограниченное темными холмами, он, казалось, видит, как блестят и увлажняются его глаза.

– Это была мечта всей моей жизни, – говорил фюрер, – чтобы мне дали возможность увидеть Париж. Я несказанно счастлив, что моя мечта исполнилась. – Все время помня о цели поездки, он обратился к своим художникам – Гислеру, Брекеру и Шпееру, – сказав: – Для вас теперь начинаются тяжелые времена: вы должны работать и стараться создать памятники и города, которые я доверил вам. – Затем он обратился к своему секретарю: – Ничто не должно помешать их работе.

Они стояли у балюстрады, казалось, уже долгое время. Наконец медленно отворачиваясь от пейзажа, фюрер посмотрел на белую базилику, стоявшую позади, сказал: «Ужасно» – и пошел назад к машинам.

«Кондор» взлетел из Ле-Бурже в десять часов утра. Фюрер приказал пилоту сделать несколько кругов над городом. Они увидели, как солнечный свет охватил синестальные изгибы Сены, что дало возможность точно понять, где все располагается по отношению ко всему остальному: острова, собор Парижской Богоматери, Эйфелева башня, Дом инвалидов.

В последний раз Париж пропал в летней дымке. Теперь в окнах появлялись только леса и поля. Фюрер стукнул кулаком по подлокотнику и сказал:

– Это было событие!

Радость оттого, что он увидел легендарный город, перевесило разочарование (он представлял себе все гораздо величественнее, чем это было в реальности), и его явные недостатки каким-то образом усилили его оценку и заставили с нетерпением ждать, когда он сможет изучить модель Берлина свежим взглядом. Единственное замечание было сделано Германом Гислером, который сказал фюреру, что он на самом деле совсем не видел Парижа, поскольку что такое город без жителей? Ему следовало бы посетить его во время выставки 1937 г., когда он был полон людей и уличного движения. Фюрер согласно кивнул и сказал:

– Могу себе представить.

Вернувшись в «Волчье ущелье», во время прогулок по лесу фюрер поделился своими мыслями с Гислером, Брекером и Шпеером. Пока его впечатления были еще свежими, он принял решение, которое показывало, что даже в отсутствие населения Париж оказывал мощное воздействие на всякого, кто его видел. Он часто рассматривал возможность того, что город придется уничтожить, но теперь решил не уничтожать его – ведь, как он сказал Шпееру в тот вечер в доме священника:

– Когда мы закончим с Берлином, Париж будет всего лишь тенью, так что зачем нам его уничтожать?

Когда профессор Брекер начал в 1971 г. записывать знаменательные события своей жизни, он обнаружил, что его впечатления об этой небольшой поездке даже более яркие, чем о его молодости, проведенной на Монпарнасе. Эта исчезающая череда серых монументов и кадры кинохроники, изображающие его стоящим рядом с фюрером, были для него более реальны, чем его собственные впечатления от города. Как он рассказывал своим друзьям, он был благодарен за возможность своими глазами увидеть фюрера с такой стороны, с какой мало кто его видел, – Гитлера, который на несколько часов отрешился от военных забот и гор документов, под которыми, если верить Брекеру, его враги пытались похоронить его амбиции. Даже когда монументальные статуи и барельефы, которые он создал по указанию фюрера, были еще скрыты в камне, он вспоминал, как великолепно архитектура Парижа выражала преемственность европейской цивилизации, когда внимание не отвлекалось на людей и движение транспорта. Он цеплялся за свои воспоминания, как за тайное сокровище, все эти трудные годы, когда, как с улыбкой предсказал Шпеер, прощаясь с ним на руинах Берлина в 1945 г., «даже собака не будет брать пищу из твоих рук».

Оккупация

1

Говорят, что дети, живущие в городах, растут быстрее, чем другие дети. Почти каждый день они видят и слышат необычные вещи, и, даже если в них разовьется дух безразличия и они попытаются быть малозаметными, их заведенный порядок и убеждения всегда будут находиться под ударом. Ежедневная поездка на автобусе внезапно может стать опасным приключением, а головоломка улиц между домом и школой – превратиться в лабиринт с привидениями. Жизнь целого квартала может быть омрачена злобной собакой, дружелюбным нищим, окном в подвал, ошеломляющей карикатурой на стене или любым из миллиона предметов и существ, из которых состоит маршрут любого ребенка. Родители могут жаловаться на «все то же самое изо дня в день», но каждый ребенок знает, что город все время меняется, и даже вещи, которые не меняются, могут выглядеть по-разному сегодня и завтра. Родители не являются авторитетом в бурной жизни столицы. Здесь есть много всего, чего они не замечают или пытаются не замечать, потому что даже самый благожелательный родитель не хочет заново пережить ужасы детства.

Так много необычного происходило в Париже в те тяжелые годы, что парижские дети, должно быть, выросли даже еще быстрее, чем обычно. Но они выросли только в одном-единственном смысле. Статистика показывает, что детское население в целом на самом деле становилось меньше ростом и весом. Розовые пилюли витаминов и богатое белком печенье «Петен», которые выдавали в школе, не имели заметного эффекта, и матери могли лишь маскировать извечную брюкву под что-то более соблазнительное или подавать фасолевый суп один день с фасолью, а другой – с каштанами.

Мальчики и девочки, пребывавшие в постоянном состоянии голода и гастрономического разочарования, были более обычного чувствительны к обманам и изменениям города. В обычных обстоятельствах они вскоре стряхнули бы с себя мелкие невзгоды городской жизни, но пустой желудок отвечал зловещим урчанием на каждое мелкое неудобство. В киосках на бульварах, обычно торговавших волчками и конфетами, теперь продавались ужасные вещи вроде разговорников и наборов для починки велосипеда. Почти мгновенно детская экономика рухнула. Цены на почтовые марки и модели машин быстро достигли слишком высокого уровня, чтобы их можно было себе позволить; некоторые магазины игрушек закрылись, а их владельцы уехали. Появилось так много неприятных правил и ограничений, что трудно было поверить, что маршал Петен (с июня 1940 г. премьер-министр коллаборационистского правительства Франции, призвавший французов сотрудничать с оккупационным режимом Германии. – Пер.), известный своей любовью к детям, в курсе того, что происходит в Париже. Пруд Пале-Рояля пересох, и мальчику, который всегда приходил туда с лодочкой из жестяной банки из-под сардин, теперь приходилось идти в сады Тюильри, где озеро было слишком велико для маленькой лодочки. Другие дети приходили в парк и обнаруживали, что дерево, по которому они любили лазать, срублено на дрова. Нормирование продуктов питания влияло на жизнь детей столь многими способами, что никакая статистика не могла скрыть те страдания, которые оно вызывало. Когда снашивались башмаки, к ним приходилось приделывать неудобные деревянные подметки «Смелфлекс» или носить неуклюжие сабо, в которых было невозможно бегать. Куклы были вынуждены обходиться той одеждой, которая у них уже была, а у некоторых больших кукол даже отобрали их одежду.

Дети, которые никогда не были привередами в еде, обнаружили, что сладости имеют горький вкус, будто кто-то сыграл с ними такую шутку. Перед красивыми пирожными и пирамидами фруктов в витринах магазинов стояли таблички etalage factice – это означало, что они ненастоящие. Ничто уже не было тем, чем казалось. По всему городу появились новые вывески со словами, которые ничего не означали, казались написанными неправильно или перепутанными с настоящими словами, вроде «Большой Париж» или «Солдатен-кино». Некоторые слова были слишком длинными и поэтому были написаны очень маленькими буквами, чтобы поместились на вывеске. Эти вывески устанавливали немцы, которых называли бошами, и обычно именно их винили во всем плохом, хотя иногда на их месте оказывались англичане или евреи. Самое плохое было то, что матери и отцы почти всегда были в дурном настроении, потому что им приходилось стоять в очередях за всем или потому что у них постоянно заканчивались сигареты.

Жизнь при бошах была, вероятно, тяжелее для старших братьев и сестер, которые помнили, как все было до войны. Дети, которые только пошли в школу, считали, что некоторые новшества очень захватывающие.

Один мальчик, который жил около Дома инвалидов, видел, как взрывали динамитом статую генерала, а куски камней разлетались над соседними домами. Некоторым детям нравилось наблюдать за длинными лучами прожекторов, шарящими по ночному небу, и красными огнями, падающими вдали, а еще им нравилось подражать звуку сирен. Когда часы перевели на час вперед, всем приходилось ходить в школу с фонарями, и яркие круги, которые двигались, приплясывая, по улице, выглядели как сказочная процессия. Дни рождения часто оставляли чувство разочарования, но многим детям, которым никогда не разрешали иметь домашних животных, стали дарить морских свинок. Некоторые парижане даже держали кроликов в ванне, которых нужно было кормить травой из парка. Одна девочка, которая жила в жилом районе в Бельвиле, знала женщину, чей кролик съел ее продуктовые карточки, когда та отвлеклась, и эта женщина сказала, что она, по крайней мере, без тяжелого чувства перережет кролику горло и бросит его в кастрюлю с морковкой и брюквой.

И хотя большинство родителей продолжали говорить, что жить становится все тяжелее, только через два года такой жизни многие дети – особенно те, которые жили в определенных районах города, – начали понимать, что дела действительно идут все хуже.

Однажды той весной в тысячах домов по всему Парижу были вынуты из розеток и забраны все радиоприемники вместе со всеми велосипедами, которые хранились на лестничных площадках, прикованные висячими замками, потому что вокруг было много велосипедных воров. Были отключены телефоны, а так как детям не разрешалось пользоваться телефонными будками или ходить в кафе, то единственным способом попросить живущих в сельской местности родственников прислать провизии было воспользоваться одним из тех писем, в которых слова были уже напечатаны: «В семье… все в порядке»; «…ранен…убит…в тюрьме»; «…нужны продукты… деньги» и т. д. Но им не разрешалось покупать марки, чтобы наклеить их на конверт. Воскресенья стали скучными, потому что семьям не разрешалось ходить в парк, на игровую площадку, в бассейн или даже на рынок или в какой-нибудь музей; они не могли даже навестить родственников в больнице (хотя детям по-прежнему приходилось ходить в школу). Они не могли пойти ни в театр, ни в кино, что означало, что они не увидели Шарля Трене (французский шансонье, 1913–2001. —Пер.), исполняющего «Парижский романс».

Стало трудно придумать, чем заняться помимо чтения книг, и даже это стало трудно. Мальчику по имени Жорж, жившему в третьем округе, пришлось отнести все библиотечные книги назад в городской муниципалитет. Библиотекарь, которую звали мадемуазель Буше, увидела, что он вошел с книгами, и сказала ему:

– Тебе нравится читать, да?

Жорж кивнул.

– Думаю, тебе хотелось бы продолжать читать, верно?

– Да, – сказал Жорж, – но мне теперь не разрешают.

Тогда она сказала ему шепотом:

– Приходи сегодня в половине шестого и подожди меня на улице.

В половине шестого мадемуазель Буше выехала из ворот городского муниципалитета на велосипеде и велела Жоржу сесть сзади. Они поехали по улице Бретань и свернули на улицу Тюрен. Через десять минут они остановились перед музеем Карнавале – там жила мадемуазель Буше, потому что ее отец был директором этого музея. Она провела Жоржа внутрь, показала ему библиотеку и сказала, что он может приходить сюда когда захочет и читать все книги, какие захочет. И он так и делал до того дня, пока он и его семья не были вынуждены уехать из Парижа.

Жорж знал, что мадемуазель Буше оказывает ему особую услугу. Он также знал, что она очень смелая, потому что, когда она везла его на своем велосипеде, на нем была курточка с нашитой желтой звездой. В школе учителя сказали всем детям, что они не должны относиться к детям, которым приходится носить такие звезды, как-то иначе, и большинство их одноклассников жалели их, за исключением случаев, когда это были дети, которых раньше никто и так не любил. Но также на стенах были расклеены и в газетах печатались портреты детей, якобы таких же, как и он сам, и он часто смотрел в зеркало, чтобы увидеть, есть ли у него такие же ужасные нос и уши, как у людей на портретах.

Родителям пришлось использовать свои талоны на одежду, чтобы купить желтые звезды, и старшие сестры жаловались, что звезда, которая была желто-горчичного цвета, не подходит ни к какой их одежде. Некоторые из их соседей перестали с ними разговаривать и даже грубили им прилюдно. Тетя одного ребенка пришла домой в слезах, и, когда она сняла с головы платок, все увидели, что у нее вся голова в мыле, потому что женщина в парикмахерской, которая должна была промывать волосы клиентов, отказалась смывать мыло. Иногда у них совсем было нечего есть, потому что их матерям разрешалось стоять в очереди за продуктами только с трех до четырех часов дня, а к этому времени все продукты уже были разобраны.

Это было летом 1942 г. Для некоторых людей это было последнее лето, которое они провели в Париже, а те, которые остались в нем, в дальнейшем порой задавали себе вопрос, живут ли они по-прежнему в том же городе.

2

В тот июль через два дня после празднования Дня Бастилии некоторые дети оказались в части города, в которой никогда раньше не были, по крайней мере без родителей.

Нат стоял на улице, на которой все бело-зеленые автобусы, которые выглядели вполне дружелюбно, были выстроены бампер к бамперу. Перед ним была короткая улица, в конце которой находилась Сена. И хотя он не видел ее, он знал, что это Сена, потому что там не было домов, а было просто пустое пространство, где должны были быть здания. А потом он увидел, как чайка лениво повернула в сторону.

Он запахнул на себе пальто, как вор, не останавливаясь, чтобы застегнуть его, не потому, что ему было холодно, а чтобы спрятать свитер. Он все еще ощущал руку матери у себя на спине в том месте, куда она его толкнула, и пошел вперед, вперед, к Сене. В конце улицы он не глядя повернул направо. Это была набережная Гренель, точно так же называлась и станция метро.

С реки дул порывистый ветер, от которого заболели и высохли глаза. Он выставил одну ногу перед другой и подумал о том, чтобы вернуться назад, туда, где были все остальные. Потом ветер донес шум резины и металла и протяжный крик. Он посмотрел вверх и увидел зеленые вагоны, направляющиеся в сторону чайки. Воздушное метро… Его называли так, будто на том участке линии был другой поезд и будто он мог покинуть рельсы и улететь в небо.

С середины улицы вверх поднимались ступени. Над улицей нависала нижняя часть рельсового пути, как крыша подвала. Он начал взбираться по ступеням, чтобы попасть в металлическую клетку. Он по-прежнему испытывал страшную жажду и все еще чувствовал запах мочи на своих брюках. Через дорогу подметальщик улиц перестал работать и наблюдал, как он карабкается по ступеням. Наверху находилась женщина в форме безо всякого выражения на лице. Она сидела под вывеской с надписью «Выход» и выглядела как женщина, которая открывает кабинки в общественном туалете, только еще более неряшливая. Двое полицейских вышли из-под вывески «Проход запрещен». Женщина называлась poingonneuse, потому что она пробивала дырку в билете, которого у него не было, а его мать не положила денег ему в карман. Он услышал звук лязгающих цепей и скользящего металла, который означал, что поезд приближается.

Женщины кричали: «Пить! Пить! Наши дети хотят пить!» Они оттолкнулись от бетонной стены, держась за руки и выпирая на улицу, глядя в глаза, полускрытые козырьками; каждая выбирала пару глаз, как пехотинец, идущий в наступление. Позади них внутри огромного закрытого пространства слышался гул голосов людей, изнемогающих от запахов испражнений и антисептических средств. Затем раздался крик: «Бакалея открыта!»

Несколько женщин оторвались от других и цокали каблуками, перебегая через улицу. На бегу они рылись в карманах и сумочках, висевших у них через плечо. Они думали о бутылках воды, подсчитывая вес и количество фруктов или печенья или даже жестяной банки «Банания» (смесь для завтрака. – Пер.) – как компромисс, если им удастся достать молока. Шеренга полицейских заняла выжидательную позицию: позволить им купить воды, удержать других вблизи входа между бетонными столбами под красными буквами на грязной глазурованной арке: VEL’ D’HIV («Зимний велодром»).

Анна стояла у входа вместе с матерью. Теперь – так она делала начиная с позавчерашнего дня – она давала себе отдых, будучи одетой во всю свою одежду, потому что это внезапное появление на свежем воздухе было слишком хорошей возможностью, чтобы потратить ее зря. Ее волосы были причесаны, как будто она собиралась отправиться с поручением. Она чувствовала, как мать пихает ее в сторону, потом пытается оттащить ее назад или получше ухватить ее, чтобы оттолкнуть. Девочка цеплялась за юбки и расталкивала зады, чтобы дать женщинам понять, что она там, позади них, потому что они топтались, двигаясь вперед-назад.

У автобусов стояли двое полицейских. Пройдя мимо них, она увидела перед собой улицу, и воздух наполнил ее легкие, а когда один из полицейских крикнул ей, чтобы она вернулась, она сказала: «Я не оттуда. Я только пришла узнать о своей семье».

Она не оглядывалась, потому что полицейские могли не поверить ей, и не бежала, как ни сильно было искушение, потому что тогда с ее ног свалились бы сабо и ей пришлось бы остановиться, чтобы надеть их или оставить на улице.

Миллионы рук прижимались к этой перекладине каждый день и полировали ее до тех пор, пока она не стала блестеть, в отличие от всего остального в метро. Нат прошел через турникет и перешел на другую платформу, чтобы быть подальше от женщины, в случае если она позовет его. Она смотрела на него несколько секунд ничего не говоря, а затем сказала: «Проходите!» – но дружелюбнее ее лицо не стало.

Прибыл поезд, и немногие пассажиры вышли. Нат не вошел в последний вагон, который остановился рядом с ним. Он поднял металлическую ручку и, преодолевая сопротивление, открыл двери, как Самсон или укротитель львов. Ему пришлось действовать обеими руками, отчего его пальто распахнулось. Оказавшись в вагоне, он повернулся, чтобы сдвинуть двери, стоя как можно ближе к ним, затем запахнул пальто и сел.

Он видел, как люди, сошедшие с поезда, уносятся назад на платформе. Затем промелькнули черные перекладины, и в окне появились лица, уставившиеся на него или смотрящие в окно. Он увидел свое собственное лицо и глаза, которые были похожи на черные дыры. В метро уже никто не разговаривал. Поезд поехал быстрее, но не намного, потому что следующая станция была уже недалеко. Лица начали исчезать, внизу показалась улица с белыми крышами автобусов; группами стояли полицейские; затем появились ряды деревьев и широкая река, куда автобусы не могли поехать. Он видел, как медленно поворачивается Эйфелева башня и начинает медленно уходить вправо.

Какой-то мужчина встал и пошел к дверям. Мимо окон пролетали балкон, увитый зеленью, большая комната с подсвечником на столе. Окна находились достаточно близко, чтобы он мог забраться в них, если бы поезд остановился. Сначала, когда поезд добрался до станции, он продолжал двигаться, затем со скрежетом остановился, и Нат увидел написанное на стене слово passy.

Здесь кончалась линия «воздушного» метро. Со стороны реки шел свет, но крыша заслоняла свет с неба. Вскоре поезд поедет под землей. Он сказал про себя: «Трокадеро», «Буассьер», «Этуаль». Он старался не очень думать об «Этуаль» – это было написано на его свитере над тем местом, где располагалось сердце.

Анна не оглядывалась. Когда она увидела мост и красную вывеску, то поняла, куда идет, и она умела ездить в метро самостоятельно. И тогда она оглянулась.

Человек с метлой и маленьким парусником на шапке смотрел прямо на нее. Он опустил подбородок, и его голова указала на то место по другую сторону улицы, где находилась станция метро. Она наблюдала за ним, переходя через улицу, чтобы видеть, не сделает ли он что-нибудь еще, но он просто продолжал указывать головой на ступени, которые вели в метро.

У нее была пятифранковая монета с изображенным на ней лицом маршала. В метро она будет в большей безопасности, если не сядет в последний вагон. Она положила монету на прилавок, служительница взяла ее, дав билет и четыре монеты, которые Анна положила в карман. Если бы кто-то спросил, она сказала бы, что едет за покупками для мамы, хотя не знала, куда едет, потому что дома никого не осталось. Но мама, конечно, найдет ее в метро. Она прошла под вывеской с надписью «В сторону «Этуаль», потому что там сходились все линии метро. Ее станция находилась на линии, которая шла к «Этуаль», но она была далеко, на другом конце Парижа.

Под эстакадой разразились аплодисменты и плескались какое-то время, потом смолкли. За оцинкованными стальными лампами, откуда раздались слова rizla и phoscao, видно было слабое трепетание рук. Затем громкоговоритель проскрипел несколько имен и других слогов, которые быстро утратили свою силу и присоединились к свалявшимся слоям пыли и звука. Тот, кто говорил в микрофон, очевидно, не имел ни малейшего понятия о том, какое действие производит его голос. Шум и пыль были такими густыми, что крики и вопли либо заглушались, либо были частью всего остального и не замечались. Это было похоже на шум океана в главном вестибюле вокзала, состоящий из шорохов одежды, звуков разминания затекших рук и ног, затрудненного дыхания, звуков чего-то упавшего на бетонный пол. Какая-то женщина билась головой об пол почти минуту, пока подошедший полицейский не ударил ее и она не потеряла сознание.

Некоторые из них лежали на круто поднимающемся полотне велотрека, что было опасно, потому что высота была по крайней мере двадцать пять метров, и люди время от времени спрыгивали оттуда. Другие семьи образовывали небольшие лагеря, ограниченные сумками и верхней одеждой, которую они старались не передвигать, когда начали просачиваться последние вновь прибывшие. Некоторых нашли дома с газовой трубкой во рту. Одна женщина из четырнадцатого округа как раз успела выбросить своих детей из окна, а затем выбросилась сама. Какой-то молодой человек видел, как она делала это – все они умерли, – хотя кто-то сказал, что это произошло в Бельвиле, и к тому моменту, когда сама женщина прыгнула, пожарные уже держали одеяло, чтобы поймать ее.

В автобусах сиденья у окон были заняты детьми, которые хотели увидеть, куда они едут. В десятом округе полицейские, постучавшиеся в дверь мадам Абрамчук, увидели ее с шестилетним сыном на руках. Они велели ей собрать вещи, так как они вернутся за ней через час… Но когда она побежала на первый этаж, вознося хвалу Богу за эту великую милость, консьержка вышла из своей каморки, в которой на стене сбоку висел портрет маршала Петена в деревенской одежде с охотничьей собакой, и заперла дверь на улицу.

Они все медленно реагировали на слухи, и почти никто не видел листовку, выпущенную коммунистами, о которой стало известно позже. Кто-то получил письмо по пневматической почте, кто-то телефонный звонок, потому что, по счастью, они еще не были отрезаны от средств связи. Они обсуждали всю ночь: будет ли это касаться только мужчин или только иммигрантов, и оставят ли в покое семьи с маленькими детьми или те семьи, в которых отцы-военнопленные. Отцу одного семейства какой-то незнакомый человек не дал сесть в поезд метро, сказав, что рад видеть его после стольких лет, а затем, перед тем как сесть в поезд, на платформе сообщил ему, что он полицейский агент, и посоветовал не спать в ту ночь.

Теперь в этом грязном колизее, вобравшем в себя население целых кварталов, без каких-либо разделяющих стен, слухи вызывали неожиданные водовороты и движения людей. Во внутренний двор позади трибун кто-то бросил хлеб из окон мастерской на улице Доктёр-Финлей, где делали приводы для «ситроенов», а люди из окрестных домов, которые видели детские лица в автобусах и ощущали поднимающуюся вонь, целый день ходили туда с едой.

Мать Анны наблюдала за этими неконтролируемыми волнами толпы и перемещением людских тел к выходам. Ее дочь бежала и, возможно, стоит на улице и ждет ее. Она уже заметила, что какой-то мальчик выскользнул из того же выхода, и больше она его не видела. Мысль о том, что она могла упустить свой единственный шанс, была невыносима. Она пробиралась через тела, держа в поле зрения выходы, и иногда подходила прямо к полицейскому, у которого, вероятно, тоже была мать, но только тогда, когда она дала волю гневу, она произвела впечатление. Полицейский почти наорал на нее: «Я посажу вас в одиночку, если не перестанете подходить сюда!» – как будто у них были камеры на Зимнем велодроме (16 июля 1942 г. полицейские согнали сюда 13 152 еврея для их дальнейшей отправки в лагерь смерти. – Пер.). И она крикнула ему: «Отпустите меня! Какая вам разница – одной жертвой больше или меньше?»

Полицейский пожал плечами и сказал тише: «Идите туда». Затем он отвернулся, и она увидела коротко стриженные волосы ниже фуражки и жесткие плечи. Похоже было, что он больше ничего не скажет ей, и она вышла на улицу.

В дверях стояли какие-то женщины. Она пошла к ним, и когда они поняли, что она собирается заговорить с ними, словно попытались втиснуться в стену. Она сказала: «Впустите меня. Мне нужно спрятаться». Одна из женщин, которая казалась более испуганной, чем на самом деле, сказала: «Нет, нет! Идите дальше. Не останавливайтесь здесь».

Ветер донес до ноздрей запах ее собственной одежды, и она подумала, что скоро ее затащат назад – это вопрос времени – и ее дочь потеряется. Но затем в сточной канаве она увидела что-то лежащее под прямым углом к мостовой, похожее на рукав от старого пальто, в который было что-то завернуто, воду, вытекающую из водостока, и неряшливо одетого человека в головном уборе с надписью «город Париж», гоняющего грязную воду метлой. Она пошла к нему и, проходя мимо, сказала: «Идите за мной!» Он так и сделал и продолжал идти за ней, пока они не дошли до метро.

У подножия ступеней она огляделась, и ей показалось, что мужчина улыбается ей; он быстро поднял руку, словно чтобы попрощаться, и вернулся к своему занятию.

Из-за угла от Сены выезжал другой автобус; на его задней площадке были грудой свалены чемоданы, а детские лица были прижаты к окнам.

Так было только на станции «Этуаль» и нигде больше: путь был один, а платформы две. Двери вагонов открывались сначала с одной стороны, чтобы всех выпустить, а затем с другой стороны, чтобы впустить ожидающих пассажиров. Все, кто сходил с поезда, были отделены от других пассажиров вагоном. Идя по платформе, Нат посмотрел в окна вагона и увидел немецких солдат, которые ждали, когда откроются двери, чтобы войти в вагон со своими винтовками и противогазами, повешенными на плечо, чтобы иметь возможность унести все свои свертки и покупки, но полицейских не было – это было важнее.

Он дошел до конца платформы, где металлическая табличка гласила: «Пассажирам входить в тоннель запрещено – опасно для жизни». Затем он прошел через турникет со всеми людьми. Теперь эскалаторы не работали, а электрические лампочки были всегда тусклыми. Он шел вверх по лестнице так же медленно, как и все взрослые вокруг него. В его желудке возникла боль, которая напомнила ему, что он ничего не ел, хотя голода он не чувствовал.

Наверху эскалатора он остановился за колонной, которую кто-то использовал как писсуар, засунул руку внутрь пальто, потянул за свитер и оторвал звезду, скомкал ее в кулаке и положил в карман. Вокруг были мужчины и женщины, направлявшиеся в переходы с видом людей, которые знают, куда идут. Он долго стоял перед картой метро, следя за разноцветными линиями глазами, и, чтобы все выглядело более убедительно, также изучил доску, на которой висел список всех закрытых станций. На карте он в основном изучал синюю линию, которая шла от «Этуаль» в верхний правый угол Парижа. Он увидел станции «Бельвиль», «Комбат» и «Пельпор» и тогда подумал о своем школьном друге Элбоде, которому не нужно было носить звезду и родители которого всегда были очень вежливы с ним.

Теперь на станции было так много людей, что иногда они натыкались на кого-нибудь, кто там просто стоял. Мать Анны пришла на станцию с платформы набережной Гренель и сочла за чудо, что нашла там свою дочь, хотя Анна просто сошла с поезда и терпеливо ждала в той части станции, где сходились все линии. Когда Нат отвернулся от карты метро, он увидел маленькую девочку, которую мать прижимала к своей юбке, и подумал, не нужно ли ему подойти и заговорить с ними, но вместо этого он прошел мимо и присоединился к толпе людей, идущей по направлению к вывеске с надписью «Насьон».

Чуть позднее в тот день он стоял на лестничной площадке перед дверью, за которой жила семья Элбод, и это был тот самый момент, который он часто переживал заново после того, как несколько месяцев спустя пересек демаркационную линию по дороге в Гренобль и попал в Свободную Зону.

По всему Парижу – в тот день и последующие дни – люди открывали для себя новые части города. Это выглядело почти так, будто они никогда и не жили в нем. Семья Риммлер, жившая в доме номер 51 по улице Пиат, обнаружила, что над гаражом по соседству с их домом есть небольшая комнатка, в которой могли спать десять человек, если они сядут спиной к стене. В доме номер 181 по улице Фобур-Сент-Антуан консьержка отперла одну из комнат старых дев на пятом этаже, которую семейство Цельник никогда не видело и даже не думало о ней раньше. На улице Розье, на которой люди, идя на работу, удивлялись неожиданной тишине, мать посадила своего сына в мусорный контейнер, и, скрытого под кухонными отбросами, его привезли в соседний дом, а оттуда – на сборный пункт на улице Ламарка. Некоторые семьи перебрались на черные лестницы и чердаки или в утлы за занавеской в квартирах соседей и чувствовали себя так, будто уехали на большое расстояние, хоть и находились всего в нескольких метрах от родного дома.

Когда были задействованы все те места, о существовании которых раньше и не подозревали, стало казаться, что город раскрывает некоторые из своих тайных ресурсов, пытаясь вместить новый приток людей, хотя в реальности в Париже стало на тринадцать тысяч человек меньше, чем пару дней назад.

В то время, когда зловонный велодром пустел, – его обитателей увозили автобусы, направлявшиеся в Драней, расположенный в северо-восточном пригороде, а затем поезда, уходящие куда-то на восток, – люди, оставшиеся в Париже, пребывали в ожидании в своих комнатах и убежищах и не проводили больше двух ночей в одном и том же месте. Анна и ее мать жили как затравленные животные два года, прежде чем их снова арестовали и отправили в неизвестное место, которое дети в своих играх называли «Питчи Пои». Так как никто из беженцев не отваживался выйти на улицу, им приходилось пользоваться продуктовыми талонами других людей, и они старались сделать так, чтобы щедрость их соседей продлилась как можно дольше.

Как обычно, консьержкам приходилось ломать голову в поисках решения непредвиденных проблем. Они отключали воду, газ и электричество, как им было велено, но у полицейских был также приказ оставлять у консьержек домашних животных. Некоторые из этих укромных небольших каморок на первом этаже многоквартирных домов превращались за ночь в вонючие переполненные зверинцы. Кошек отпускали – в газете появились предупреждения о смертельных бациллах, передающихся от насекомых-паразитов кошкам, а от них людям, – но когда стало очевидным, что их владельцы никогда не вернутся, собак, кроликов, морских свинок и даже певчих птиц стали использовать в качестве добавки к мясному рациону, что в любом случае их ожидало, так как жизнь не становилась легче.

Город вернулся к тому, что сходило за норму, и сдержанные рассказы об арестах, самоубийствах, брошенных детях, живущих в пустых квартирах, и зловонии на Зимнем велодроме присоединились ко всем невероятным слухам, которые отравляли воздух и наполняли его тайнами, которые никто не хотел разгадывать.

Некоторые оставленные дети вновь увидели своих родителей, когда они, поддавшись на обман, приходили на сборный пункт Объединения французских евреев, где их сажали на поезд, идущий в Дранси. Другим давали новые имена и отправляли жить с новыми родителями в другие части Франции. Когда становилось действительно страшно, многие дети вели себя как взрослые. В то время как их родители заново переживали ужасы детства, их дети посылали им письма с просьбами не тревожиться, используя тайный код: «У нас была довольно сильная буря» или «Начинает светить солнце». Они старались думать обо всех тех вещах, о которых хотели бы услышать их родители, но было нелегко утешить матерей и отцов, когда их уже не было там, чтобы получать утешения.

Влюбленные в Сен-Жермен-де-Пре

Цвет: черно-белый, 35 мм

Без звука, никаких титров

Постепенно появляется изображение

1. Дом Мадлен

Булыжник на площади.

Картинка глазами ДЖУЛЬЕТТЫ.

Серо-коричневые фигуры тащат сумки, спеша по своим делам. Одна или две машины, везде велосипеды, проезжает велотакси, педали которого крутит молодая женщина в коротких штанах. Если можно, никаких голубей.

Кадр общего плана: ШАРЛОТТА выходит из небольшой толпы на улице Рояль и машет рукой камере. Она начинает переходить через площадь, двигаясь целеустремленно с сумкой через плечо. Солнце просвечивает через ее белую юбку, волосы раздувает ветерок; она выглядит молодой и жизнерадостной.

Камера отъезжает и дает изображение крупным планом:

ШАРЛОТТА кажется совсем близко, хотя ей еще нужно пройти какое-то расстояние до камеры.

На площадь въезжает черный «ситроен» за ее спиной слева. Звук хлопающих дверей. Трое мужчин в габардиновых пальто и мягких фетровых шляпах хватают ШАРЛОТТУ и запихивают ее в машину.

ШАРЛОТТА кричит.

Машина уезжает. ДЖУЛЬЕТТА вбегает в кадр, устремляясь за машиной.

ДЖУЛЬЕТТА (колотя по окнам машины). Это моя сестра! Это моя сестра!

Крупный план: из удаляющегося окна смотрит лицо ШАРЛОТТЫ с широко раскрытыми от ужаса глазами. Машина тормозит и останавливается. Дверца открывается, рука втаскивает ДЖУЛЬЕТТУ в машину.

Кадр: черная машина на скорости уезжает в сторону площади Согласия.

Крупный план: булыжники.

2. Внутри машины

Двое мужчин спереди, двое сзади; ШАРЛОТТА зажата между ними. ДЖУЛЬЕТТА сидит на коленях одного из офицеров гестапо.

ДЖУЛЬЕТТА (хихикая). Сто лет я на машине не каталась!

Офицер сильно ударяет ее кулаком по спине. Боль и шок на ее лице.

3. Дом Мадлен

Черный «ситроен» быстро удаляется; пешеходы по-прежнему спешат по своим делам. Машина становится все менее различима.

Начинается соло на трубе – одна длинная нота, потом мелодия – дерзкая, почти небрежная, но грустная, звучит как будто в пустой комнате. Через экран быстро раскручивается надпись: ВЛЮБЛЕННЫЕ В СЕН-ЖЕРМЕН-ДЕ-ПРЕ…

4. Ряд титров: левый берег и предместья

Постепенно появляется лицо ДЖУЛЬЕТТЫ, глядящее из окна машины. Ее черная челка и длинные прямые волосы придают ей детский облик, но выражение лица взрослого человека.

Когда появляются титры, уличные сцены отражаются в окне и проходят по лицу ДЖУЛЬЕТТЫ. Труба продолжает играть в сопровождении баса и тарелок.

NB: маршрут должен быть настоящим, каким он был в сентябре 1943 г. во Фресне (сначала их отвезли на улицу Фош, но этот маршрут слишком короток и знаком). Нужно снять практически весь маршрут от площади Согласия через Сену, вниз по бульварам Сен-Жермен и Распай к площади Денфер (машина движется на скорости); пустые витрины магазинов и кафе.

Дважды постепенно появляются безлюдные картины предместья – стены, отдельные чахлые деревья, пустые участки земли… Рассеянный солнечный свет. Среди развалин играют дети, появляются другие картинки.

Труба умолкает. Тишина.

Экран черный в течение четырех секунд.

5. Кабинет в доме 84 по улице Фош

Звуки пишущей машинки.

На столе стоит пишущая машинка, рядом с ней яблоко.

ЖЕНЩИНА в форме печатает; волосы забраны в пучок. У двери стоит СОЛДАТ. ДЖУЛЬЕТТА сидит в углу.

Богато украшенный камин, зеркало в стиле Второй империи, неуместные атрибуты военной администрации.

ДЖУЛЬЕТТА смотрит вниз на сумку, стоящую между ее ног (эту сумку несла ее сестра в первой сцене). Она поднимает глаза; машинистка видит ее взгляд и толкает к ней через стол яблоко, потом снова начинает печатать.

ДЖУЛЬЕТТА украдкой бросает взгляд на содержимое сумки – свернутые в трубку бумаги – и быстро отводит глаза, поднимает руку со значительным выражением.

ДЖУЛЬЕТТА. Мадам? У меня живот болит…

Машинистка кивает солдату и делает жест в сторону деревянной двери.

МАШИНИСТКА (Джульетте). Не запирайте дверь и не задерживайтесь там.

6. Туалет

Плитка в стиле ар-деко, витраж с изображением красивой женщины в саду, полном цветов. Две отполированные деревянные ступени ведут к сиденью унитаза.

ДЖУЛЬЕТТА открывает сумку, вынимает бумаги, спускает воду, закатывает рукав и начинает запихивать бумаги в унитаз как можно дальше. Затем она снова спускает воду с громким звуком.

Крупным планом: бумаги, крутящиеся в воде (мельком виден список имен и адресов, написанный от руки).

7. Кабинет

СОЛДАТ идет к двери, открывает ее. ДЖУЛЬЕТТА спускается по ступеням, идет в свой угол и садится.

Женщина-машинистка исчезла.

Крупным планом: время на часах 11.05. Периодически слышатся звуки падающего тела, крики.

ДЖУЛЬЕТТА сидит, а СОЛДАТ стоит; между ними стена, обитая дубовыми панелями.

Крупным планом: пустая сумка, стоящая между ног ДЖУЛЬЕТТЫ.

Крупным планом: время на часах 14.30.

Экран темнеет на три секунды.

Звук тяжелых башмаков по металлическому покрытию. Отдающиеся эхом голоса.

8. Фресне

Продолжают слышаться звуки эха, металлические звуки.

Кирпичные фасады и забор по периметру тюрьмы в Фресне, снятые с медленно движущегося транспортного средства.

9. Медицинский кабинет

Рука в медицинской перчатке с кровью на пальцах.

Сзади ДЖУЛЬЕТТА надевает юбку и свитер. МЕДСЕСТРА в белом халате поверх военной формы снимает перчатку, идет к полке, дает ДЖУЛЬЕТТЕ два полотенца и сложенное одеяло.

10. В душе

ДЖУЛЬЕТТА под душем, вид сзади. Ее черные волосы ниспадают до пояса. Сцена залита безжалостным светом и совершенно неэротична. Слышны невнятные женские крики.

Крупным планом: вода с темными потеками убегает в водосток.

ДЖУЛЬЕТТА под душем не в фокусе за занавесом из воды, как за стеной дождя. Громкие звуки льющейся воды…

11. Тюремная камера

ДЖУЛЬЕТТА и четыре неряшливые ПРОСТИТУТКИ, делающие вид, что не напуганы. Складные койки, помойное ведро. Высокие окна из матового стекла за железными решетками.

1-я ПРОСТИТУТКА. Потом он назвал меня грязной сукой и свалил не заплатив, – и черт меня побери, если он не вернулся через неделю со своими дружками!

2-я ПРОСТИТУТКА кивает в сторону Джульетты, словно чтобы сказать: «Тише, она еще ребенок».

1-я ПРОСТИТУТКА. Фи! Она сама скоро все узнает – если уже не узнала…

4-я ПРОСТИТУТКА (осматривая Джульетту). Круглые щечки у малышки…

3-я ПРОСТИТУТКА (произносит нараспев). Круглые щечки и большой толстый нос.

1-я ПРОСТИТУТКА. Ха! Да ей нечего там особенно прятать под всеми этими волосами… Если бы они сделали с ней то, что сделали со мной…

4-я ПРОСТИТУТКА (жадно). Так что же они сделали, а?

Продолжают слышаться хриплые голоса. Звучит импровизация джазовой трубы, прерываясь, на протяжении следующих сцен, за исключением коротких ретроспективных эпизодов.

Крупным планом: ДЖУЛЬЕТТА склонилась над своим одеялом, которое держит на коленях. Крупные слезинки срываются с ее ресниц. Она начинает вытягивать нитки, свисающие с края одеяла, и класть их рядом с собой на кровать.

12. Дом детства: квартира с плюшевой мебелью на улице Сены рядом с площадью Сен-Жермен-де-Пре

ДЖУЛЬЕТТА в детстве: шорты и кофточка, колготки, полотняные спортивные тапочки, стрижка под пажа. Ее мать и отец кричат друг на друга. МЕСЬЕ ГРЕКО (корсиканец, на тридцать лет старше своей жены) бьет МАДАМ ГРЕКО по лицу. Она кричит, падает на пол.

Маленькая ДЖУЛЬЕТТА наблюдает за этим молча. Кажется, родители ее не видят.

МАДАМ ГРЕКО. Убирайся! Убирайся!

Звук хлопающей двери. Потом звуки других хлопающих дверей и крики, отдающиеся эхом, – это уже звуки, которые слышны в камере.

13. Тюремная камера

ПРОСТИТУТКИ бездельничают, дремлют или прихорашиваются.

ДЖУЛЬЕТТА подтаскивает свою кровать к одному из окон, встает на нее, вытягивает шею и смотрит через оконное стекло, которое немного утратило свою матовость.

Долгий кадр, расплывчатый по краям и отчетливый в центре: белая КОЗА, привязанная к столбу в заросшем кустарником поле за забором. КОЗА пару раз поднимает голову в сторону тюрьмы. (Снимать нужно несколько минут при свете и еще в сумерках.) Жующая КОЗА выглядит вполне довольной. Восемь секунд.

Кадр: одеяло ДЖУЛЬЕТТЫ в лохмотьях. Она связывает нити вместе и использует их вместо папильоток.

Крупным планом: ДЖУЛЬЕТТА вплетает нити в волосы.

Привязанная КОЗА жует. Свет гаснет.

ДЖУЛЬЕТТА лежит на постели с папильотками в волосах.

Черный экран.

14. Дом детства, улица Сены

Открывается высокое окно гостиной. Слышен шум города из внутреннего дворика; легкое дыхание. Камера делает панорамный кадр окон дома напротив на таком же этаже, затем смотрит вниз с седьмого этажа во двор.

ДЖУЛЬЕТТА маленькая девочка. Она делает шаг на узкий выступ, который опоясывает весь этаж. Она ставит ноги во вторую позицию, как балерина. Ее ресницы задевают стену. Она начинает двигаться по выступу.

Остальная сцена показана глазами Джульетты: она смотрит в окна соседей, затем появляются стена и водосточные трубы по мере того, как она продвигается к следующему окну.

– скудно обставленная комната: мужчина и его жена угрюмо смотрят друг на друга, сидя за столом; они едят;

– стена;

– на спинке стула висит солдатская форма, изножье разобранной постели с брошенной на нее женской одеждой;

– стена;

– маленький мальчик играет с плюшевым мишкой, глядя прямо в камеру. Он протягивает мишку к камере;

– стена и водосточные трубы;

– комната, полная упаковочных ящиков и багажа;

– ножки ДЖУЛЬЕТТЫ в парусиновых тапочках на резиновой подошве и двор внизу; слышен звук дыхания;

– женщина с кошкой на коленях сидит под фотографией кошки; она рассеянно смотрит в камеру, словно наблюдает за кем-то, идущим мимо по первому этажу;

– стена;

– старик сидит очень близко к окну; он чинит часы;

– стена;

– высовывается рука, втягивает ДЖУЛЬЕТТУ в комнату и дает ей пощечину.

МАДАМ ГРЕКО. Я тебя убью, если увижу, что ты еще раз делаешь это!

15. Комната для допросов

Голые стены. Невысокий МУЖЧИНА в изящном костюме и галстуке в горошек сидит за письменным столом, перед ним лежат бумаги. ДЖУЛЬЕТТА сидит на деревянном стуле.

МУЖЧИНА (тыча в бумаги). Твои документы не в порядке. Как твое настоящее имя?

ДЖУЛЬЕТТА. Греко. Джульетта.

МУЖЧИНА. Ты лжешь. Это фальшивые документы. Как твое настоящее имя?

ДЖУЛЬЕТТА. Мое настоящее имя? Джульетта… А ваше?

Крупным планом: лицо мужчины с сузившимися глазами приближается к камере.

Экран темнеет.

16. Тюремная камера

ДЖУЛЬЕТТА сидит на кровати, подтянув колени к подбородку. Ее лицо в кровоподтеках. (В таком положении ее нужно снимать десять минут и сократить до пятнадцати секунд с наплывами.)

17. Фресне

Вид на стены тюрьмы со стороны дороги, как в сцене 8, но снятый с неподвижной точки. Каркают грачи. Пять секунд.

Темный, постепенно сереющий экран. Звуки городского шума и чириканье воробьев.

18. Улица Фош

ДЖУЛЬЕТТА сидит держась за колени, но на этот раз на скамье; она в пальто. Она поднимает глаза.

Особняки кремового цвета на улице Фош и высокие деревья в очаровательном свете утра. ДЖУЛЬЕТТА, одетая как в первой сцене, встает и идет по улице. Еле слышная мелодия, исполняемая на трубе. Прохожие смотрят на нее. (Не используйте статистов.)

(МУЗЫКА должна не прерывать зрительный ряд, а сопровождать ДЖУЛЬЕТТУ, идущую по улице, – что-нибудь вроде Générique Майлса Дэвиса – длинные, тоскующие ноты. Если можно, покажите его самого целиком, пусть это будет импровизация.)

19. Гостиница «Кристалл» за площадью Сен-Жермен-де-Пре

Звуки улицы.

Полноформатный кадр: неопрятный вход в гостиницу, грязные, укороченные наполовину портьеры, немытые окна, ведро с моющим средством у входа.

Изображение мелким планом: ДЖУЛЬЕТТА входит в кадр. Она стоит, глядя в темно-коричневую глубину гостиницы.

20. Гостиница «Кристалл», внутри

ДЖУЛЬЕТТА идет по лестнице (железные перила, коричневая ковровая дорожка, тисненые обои). ХОЗЯИН гостиницы (короткие рукава рубашки, жилет в пятнах) появляется внизу ступеней.

ХОЗЯИН. Куда это вы идете?

ДЖУЛЬЕТТА (спускаясь по ступеням). Я пришла за своими вещами.

ХОЗЯИН (исчезает и возвращается с потрепанным чемоданом, с шумом ставит его на ковер в холле). Вот…

ДЖУЛЬЕТТА. Это все?

ХОЗЯИН. Хм, «это все»… Что она о себе думает?.. Спросите в ломбарде…

ДЖУЛЬЕТТА молча глядит на хозяина гостиницы.

ХОЗЯИН. Я кто? Сестра милосердия? Вы исчезли не заплатив.

ДЖУЛЬЕТТА становится на колени и открывает чемодан.

Крупным планом: из чемодана вылетают бесчисленные крошечные бабочки моли; видны остатки платья.

21. Улицы вокруг площади Сен-Жермен-де-Пре

Долгий кадр: камера следует за ДЖУЛЬЕТТОЙ, идущей с чемоданом. Улица Сен-Бенуа, налево вдоль бульвара Сен-Жермен, мимо церкви и маленького сквера. Люди оживленно разговаривают. Мимо проходят трое молодых немецких солдат, которые выглядят как нервничающие школьники в своей дешевой шерстяной форме. На стволах деревьев расклеены плакаты: AVIS À LA POPULATION[16], поверх которых намалевано черной краской FFI (аббревиатура, обозначающая французские внутренние силы в годы

Второй мировой войны. – Пер.); TOUS AU COMBAT![17] и LA VICTOIRE EST PROCHE![18] с напечатанной красной полосой, проходящей наискось плаката, подписанного генералом фон Хольтицем, который угрожал Парижу уничтожением.

ДЖУЛЬЕТТА поворачивает налево на улицу Бюси и пробирается через рыночные прилавки к дому на углу улицы Сены.

Крупным планом: отрубленная золотая голова коня – вывеска скотобойни, расположенной по соседству с гостиницей. Табличка рядом с дверью рекламирует: «Комнаты на день».

ДЖУЛЬЕТТА отводит глаза от конской головы и входит в темный вестибюль. На экране в течение четырех секунд остается вход в гостиницу.

Громкие взрывы и крики.

22. Гостиничный номер

ДЖУЛЬЕТТА открывает окно на седьмом этаже, делает шаг на свинцовую обкладку.

Вид с крыши. Из некоторых районов города поднимается дым.

Архивные кадры: со стен срывают плакаты, гражданские лица в костюмах и галстуках с винтовками, баррикады, люди укрываются в дверных проемах, трехцветный флаг взлетает над префектурой полиции, видны башни собора Парижской Богоматери из заложенного мешками с песком окна префектуры, бронированные автомобили мчатся по улице Риволи, на площади Сен-Мишель лежат тела людей и осколки, генерал фон Хольтиц выходит из отеля «Мерис» и зажигает сигару, какая-то женщина из толпы вдавливает ее ему в лицо, американские танки, окруженные приветствующими их девушками.

Вид Парижа с крыши.

ДЖУЛЬЕТТА уходит в комнату, ложится на кровать и смотрит в потолок.

Белая штукатурка потолка и электрическая лампочка. Звуки выстрелов из ружей и приветственные крики.

Потолок медленно превращается в яркое небо с белыми облаками.

23. Квартира Жоэля

Средний крупный план: гора разнообразной одежды.

Изображение мелким планом: большая квартира-ма-стерская, которая выглядит как комната для реквизита захолустного театра. ЖОЭЛЬ – очень высокий близорукий молодой человек, совершенно женоподобный – открывает дверь.

ЖОЭЛЬ. Боже мой! Это и вправду ты?

ДЖУЛЬЕТТА (слабо улыбаясь). Не знаю… Наверное… Можно мне войти?

ЖОЭЛЬ впускает ее. Они садятся, он дает ей сигарету.

ЖОЭЛЬ. Где ты пропадала? Никто тебя сто лет уже не видел!

ДЖУЛЬЕТТА. В отпуске… во Фресне… (Молчание.) Они забрали мою сестру. И маму, потому что, знаешь ли, мама любила приключения… (Пожимает плечами, делает затяжку и выдувает облако дыма.) Но она всего лишь моя мама, и она всегда говорила, что купила меня у цыган…

ЖОЭЛЬ (оглядывая Джульетту с дружеской неприязнью). Н-да, и твою одежду она тоже у цыган купила. Понимаю. Посмотрим, что мы можем для тебя сделать. (Машет рукой в сторону полок с одеждой и горы материи.) Моя семья тоже… У них конфисковали бизнес, и теперь (с превосходным акцентом, характерным для 16-го округа) я стал обладателем семейного состояния!.. (Стаскивает с полки зеленое шерстяное пальто.) Проблема только в том, что они специализировались исключительно на мужской одежде (поднимает брови). Это семейное, знаешь ли! Но теперь, когда нас всех «освободили», нам не нужно беспокоиться о таких незначительных различиях!.. Вот, примерь!

ДЖУЛЬЕТТА примеряет пальто и сбрасывает его на пол. Затем она исследует вешалки и груды одежды, «модели» различной формы – хаки, черное габардиновое пальто, которое она быстро снимает, посмотревшись в зеркало в полный рост, затем наступает очередь массивного свитера и твидового пиджака, который она запахивает на себе и нюхает с довольным видом.

(NB: это не Джулия Греко в более поздние годы. Она выглядит больше как круглолицая уличная девочка-под-росток, нежели модная модель, но даже самые нелепые сочетания она носит с определенным изяществом.)

Входят две ее ПОДРУЖКИ и присоединяются к показу мод.

Импровизированный грубоватый разговор на тему мужской одежды. (Проинтервьюируйте актеров, снимите за один дубль и удалите вопросы интервьюера.)

ДЖУЛЬЕТТА. Я никогда не привыкну застегивать это на другую сторону!

ЖОЭЛЬ. Ты удивишься, моя дорогая…

ДЖУЛЬЕТТА снова ныряет в вешалки с пальто. Перед ее появлением камера показывает улыбающиеся лица двух ее подруг, хлопающих в ладоши.

ЛУИЗА (смеясь, в шутливом негодовании). Ты не выйдешь на улицу, одетая в это!

24. Площадь Сен-Жермен-де-Пре

Две ЖЕНЩИНЫ неопределенного возраста, одетые в траур, несут сумки; у них возмущенный вид.

ДЖУЛЬЕТТА и две ее ПОДРУЖКИ стоят перед баром; все одеты в мужские пиджаки с широкими плечами и брюки с закатанными штанинами. Джульетта начинает расстегивать пиджак.

Крупным планом: пара ботинок на витрине снаружи обувного магазина; ноги, идущие мимо по тротуару. Одна пара ног проходит, и, прежде чем появляется вторая пара ног, ботинки исчезают.

ДЖУЛЬЕТТА застегивает пиджак, пряча что-то выпирающее, и три девушки проворно смешиваются с толпой на площади Сен-Жермен-де-Пре.

25. Роскошная гостиная

Предместье Фобург-Сен-Жермен».

Ироничная, легкая камерная музыка.

Элегантно одетая ДАМА в жемчугах и тюрбане на волосах смотрит высокомерно, но встревоженно. Напротив нее сидит ДЖУЛЬЕТТА с очень длинными нечесаными волосами, в черном облегающем фигуру шерстяном платье и кожаных ботинках из предыдущей сцены.

ДАМА (Джульетте). У вас есть опыт в этой профессии?

ДЖУЛЬЕТТА. О да, большой.

ДАМА. Вы раньше работали горничной?

ДЖУЛЬЕТТА (оглядывая гостиную). Да… А вы?

Крупным планом: шок на лице дамы.

26. Улицы вокруг площади Сен-Жермен-де-Пре

Сырой вечер; на мостовую светят фонари. ДЖУЛЬЕТТА и ее ДРУЗЬЯ гуляют, обсуждая фильмы. Камера следит за разговором, словно она является членом компании.

ЖОЭЛЬ. Но он о капиталисте. Это прославление Америки.

ЛУИЗА. Разве не может коммунист снять фильм о капиталисте? Во всяком случае, это аллегория.

АННА-МАРИ. Да практически все аллегория!.. Ланг, Веллее, Ренуар… Все это аллегория.

ЖОЭЛЬ. Аллегория чего, позвольте спросить?

Они доходят до угла улиц Дофин и Кристин и останавливаются перед баром.

ДЖУЛЬЕТТА смотрит вверх на пластмассовые буквы над входом – «Табу»: «Все это реальность… А когда ты выходишь на улицу в дождь, ты начинаешь растворяться, потому что фильм был более реальным, чем ты сам…»

ЛУИЗА (радостно). Бедняжка! Она не знает, кто она, да, дорогая? Сегодня днем она думала, что она была горничной…

ЖОЭЛЬ (эффектно распахивая дверь). Сцена вторая – они входят в отвратительный маленький бар под названием «Табу», где ЖОЭЛЬ покупает всем экзотические коктейли, и ДЖУЛЬЕТТА думает, что она на Таити…

27. «Табу»

Внутри: грузные мужчины пьют у стойки бара – складские грузчики и водители, занимающиеся доставкой газет, в куртках на меху. Они смотрят на группу вошедших.

ДЖУЛЬЕТТА и ее ДРУЗЬЯ идут к лестнице и спускаются в длинный сводчатый подвал, полный маленьких столиков и стульев. Через африканские маски, висящие на стене, светят лампочки. Они садятся за один из столов.

28. Улица Дофин

Крупным планом вход в бар снаружи. Он выглядит чище и симпатичнее, чем до этого. Вывеска «Табу» теперь пылает неоном. Через улицу бежит кошка, подъезжает машина. Хорошо одетые люди входят в бар.

Крещендо голосов и джазовой музыки.

29. «Табу»

В сводчатом подвале: женщины, одетые в стиле нью-лук, и их сопровождающие в костюмах. Они выглядят любопытными и немного встревоженными. Некоторые из них указывают на людей в подвале и особенно на пеструю группу интеллектуалов в дальнем конце, окутанную дымом.

ДЖУЛЬЕТТА и ЛУИЗА стоят рядом со входом, явно невидимые для входящих. Они щиплют дам за задницы и насмешливо тычут в их дорогие наряды. Самодовольный мужчина в очках в черной оправе входит в клуб. ДЖУЛЬЕТТА вытягивает блокнот из его заднего кармана. ЛУИЗА берет его у нее и читает…

ЛУИЗА. «Табу», 33 по улице Дофин, телефон Дантон, 53–28. Всю ночь… (представь себе!)… пьяные философы, неграмотные поэты, африканцы, длинноволосые подростки… (К Джульетте.) Это ты! Держу пари, что у него и фотограф с собой есть. Постарайся выглядеть как дикарка… Тебе надо пойти и сесть со своими друзьями-умниками вон там. Ты их маленькая любимица!..

Они идут к столу, где чернокожий мужчина ставит пластинки. Мужчины пристально смотрят на ДЖУЛЬЕТТУ; она пристально смотрит на них. Она наклоняется над проигрывателем и пытается прочесть наклейку.

Крупным планом: размытое отражение ее лица на черном виниле пластинки. Пластинка Майлса Дэвиса – что-нибудь легкомысленное и гипнотическое («Обман»).

БОРИС ВИАН (крупный, обходительный и слегка помешанный; наклоняется близко к Джульетте). Это Майлс Дэвис… Он в Париже, приехал на джазовый фестиваль. Хотите пойти послушать его?

ДЖУЛЬЕТТА смотрит на Виана.

ВИАН. Мы возьмем вас, если хотите. Он репетирует в концертном зале Плейель.

ДЖУЛЬЕТТА кивает.

ВИАН (уставив руки в боки). Она все время молчит! Почему вы ничего не говорите? (Смотрит на нее.) Мы возьмем вас туда при одном условии: мы должны услышать ваш голос.

ДЖУЛЬЕТТА (качает головой, выглядит неуклюжей). Нет.

ВИАН. Хорошо. Можете говорить чьи-нибудь слова. Это как чревовещание… (Отводит ее к столу за завесой сигаретного дыма.) Вы знаете этих алкоголиков, не так ли? (Они здороваются с Джульеттой. Виан делает величественный жест рукой.) Мадемуазель Греко ищет песню.

БОВУАР (полосатый свитер, волосы завязаны сзади в хвост, красные ногти на руках; Сартру). Ты сказал, что Греко должна быть певицей. Почему ты не дашь ей песню?

САРТР (размышляет). Как насчет «Улицы белых пальто»? Я написал ее для фильма «Закрытое судебное заседание», но (поднимая стакан с водкой в направлении Джульетты) теперь предлагаю ее мадемуазель.

БОВУАР. Прекрасно! Песня о палаче… Найди что-нибудь получше… Представь ее на сцене.

САРТР (осматривая Джульетту). «Джульетта»… рифмуется с со словом «девочка»[19]… Ага!.. «Если ты себе представишь, девочка». Ремон Кено. (К Джульетте.) Вы знаете Кено?

ДЖУЛЬЕТТА (кивает головой). Да.

БОВУАР (наклонившись над столом в сторону Джульетты и пьяно улыбаясь). «Твои розовые щеки», «твоя стройная талия»… (К Сартру.) Что еще?…

САРТР (весело). «Твои мелькающие ножки, твои бедра сильфиды»… Мы можем попросить Косьму написать музыку.

Все смотрят на ДЖУЛЬЕТТУ. Кадр: она внезапно появляется, словно перед своим мысленным взором, как певица у микрофона. Она смотрит в камеру с тенью улыбки. Низкие ноты музыки осторожно переходят во что-то более нежное и романтическое – «Мечты при луне» или снова «Женерик».

Группа веселых людей за столом продолжает читать строки стихотворения: «Тройной подбородок, мускулы заплыли жиром…»; «Собирай розы жизни!»; «Если ты думаешь, что они вечные, то подумай о чем-нибудь другом, деточка!»

30. Концертный зал Плейель

Обветшалый фасад в стиле ар-деко концертного зала «Плейель». Музыка, сначала невнятная и отзывающаяся эхом, постепенно становится громче во время следующего эпизода.

Камера двигается через белые колонны фойе.

Зрительный зал. На далекой сцене бас-гитарист, барабанщик и тонкая, как карандаш, фигура Майлса Дэвиса (23 года). На нем белая рубашка, черный галстук и полотняный костюм необычного фасона. Его ослепительная труба сияет.

В зрительном зале редкие зрители; ДЖУЛЬЕТТА сидит в нескольких рядах от сцены, ее сцепленные руки держат левое колено, она внимательно слушает. Она одета просто, но шокирующе в черное, на глазах больше туши, чем раньше.

Наплыв: там и сям сидят люди в зрительном зале, на этот раз на других местах; ДЖУЛЬЕТТА – как раньше. Во время наплывающего кадра музыка меняется на медленную, берущую за душу мелодию, напоминающую начальный эпизод. Пока играет музыка крупным планом ДЖУЛЬЕТТА, глядящая мимо камеры.

Музыка смолкает.

ДЭВИС и другие музыканты отдыхают между выходами; фотограф делает снимки Дэвиса, журналист быстро и неразборчиво делает записи.

ДЭВИС (одному из музыкантов, дергая головой). Эй, что это за девушка там? Та, что с длинными черными волосами?

МУЗЫКАНТ. Вон та? Зачем тебе она?

ДЭВИС. Что ты хочешь этим сказать: «Зачем тебе она?» Я хочу познакомиться с ней. Она сидит там целый день…

МУЗЫКАНТ. Она не для тебя, парень. Она пришла с Борисом Вианом и компанией. Она одна из этих «экзистенциалистов»…

ДЭВИС. Послушай, мне эта фигня по барабану. Она красивая. Я хочу познакомиться с ней. (Тихо.) Я никогда не видел раньше таких женщин.

ДЭВИС подзывает к себе ДЖУЛЬЕТТУ указательным пальцем. Она медленно идет к сцене и поднимается по ступеням. Они стоят, глядя друг на друга и осторожно улыбаясь.

ДЭВИС. Вам нравится музыка?

ДЖУЛЬЕТТА. Si j’aime la musique?..[20] (Она внимательно смотрит на его трубу, затем мягко проводит по ней пальцем.) Comme vous voyez[21]

ДЭВИС (меняя позу). О’кей, значит, вы не говорите по-английски, а? Нормально… Мы будем импровизировать!.. (Взмахивает трубой.) Вы играете? Вы играете на музыкальном инструменте?

ДЖУЛЬЕТТА (сжимает губы, мимикой показывая игру на трубе). Montrez-moi…[22]

ДЭВИС. Вот, пальцы сюда.

Крупный план: ДЖУЛЬЕТТА нажимает на клавиши, а ДЭВИС дует в трубу. Получаются красивые медные звуки. Ее лицо светлеет, она громко смеется.

ДЭВИС (смеясь). Совсем неплохо! (Обращаясь к музыкантам, хвастаясь.) Эй, парень, я только что сыграл дуэтом с экзистенциалисткой! (КДжульетте) Хотите кофе выпьем?.. Кафе?

ДЖУЛЬЕТТА. Oui, mais pas ici…[23] (Берет его молча за руку и ведет со сцены.) Venez…[24]

МУЗЫКАНТЫ. Эй, Майлс!

ДЭВИС (оборачиваясь). Продолжай работать над измененными местами, дружище!

31. Берега Сены

Крупный план: голубь, клюющий что-то между булыжниками мостовой. Голубь улетает. Изображение мелким планом; камера низко у земли: нищий с костылем, прогоняющий голубя. Ноги и ступни ДЖУЛЬЕТТЫ и ДЭВИСА – ее сандалии, его начищенные кожаные ботинки, идущие по набережной Сены вверх по течению к мосту Искусств. Звук шагов.

Изображение мелким планом: мост под острым углом, наполовину скрытый ветвями ивы; ДЖУЛЬЕТТА и ДЭВИС обнимаются; ДЭВИС стоит спиной к реке. В кадре появляется баржа с углем. На барже у каюты с геранью на подоконнике стоит маленькая девочка и наблюдает за влюбленными.

Они продолжают свою прогулку по набережной. Тишина.

ДЭВИС начинает что-то говорить.

ДЖУЛЬЕТТА (глядя вниз). Je n’aime pas les hommes… mais vous (смотрит на Майлса), vous, c’est different…[25]

ДЭВИС. Тебе не нравятся мужчины? Ты это сказала? Ну, скажу я вам, в Америке я не мужчина. (Показывает свои пальцы.) Я ниггер! (Джульетта гладит его пальцы,) Я тот, кто развлекает… (Дэвис делает взмах рукой, как менестрель.) Дядя Том – понимаешь, что я имею в виду?

ДЖУЛЬЕТТА. «Хижина дяди Тома», oui, je sais…[26]

ДЭВИС (выглядит почти робким, говоря на ходу). Здесь какой-то особый запах, который я не встречал больше нигде. (Нюхает воздух. Джульетта выглядит удивленной.) Похоже на кофейные зерна… и кокос, и лайм, и ром – все вперемешку, и… как одеколон… А! Должно быть, это называется «весенний Париж»… (поет) па-па-па-па-па-па…

ДЖУЛЬЕТТА (останавливается, тянет его за руку, указывает на его лицо). La trompette… tu fais comment?[27]

ДЭВИС делает вид, что играет на трубе; ДЖУЛЬЕТТА встает на цыпочки и целует его в губы.

Долгий кадр: они идут вдоль Сены. Людей мало – никто не обращает на них внимания (используйте статистов), кроме рыбака, беспокоящегося за свои баночки с приманкой.

Музыка: едва узнаваемая импровизация мелодии «Париж весной».

Они доходят до ступеней, которые ведут наверх, на улицу неподалеку от площади Шатле. ДЭВИС смотрит вдоль реки, потом бежит, чтобы догнать ДЖУЛЬЕТТУ.

ДЭВИС (беря ее руку). Скажи, что такое экзистенциалист?

ДЖУЛЬЕТТА загадочно улыбается.

Музыка продолжает играть, пока они идут к оживленной улице.

32. Кинохроника

Убыстренная смена кадров, зернистое изображение.

Пустой экран, идет обратный отсчет: 7, 6, 5, 4, 3…

Голос за кадром: приятный, становящийся саркастическим.

ДИКТОР. Квартал Сен-Жермен-де-Пре…

Площадь и церковь. Крупным планом: осыпающиеся, увитые плющом стены.

«Остатки самого старого аббатства в Париже. Провинциальный уголок в сердце города. Здесь время течет медленнее».

Дворец Фюрстенбергов; прогулочные коляски; пожилая женщина кормит голубей, другая вяжет, сидя на парковой скамейке.

«На этой тихой маленькой площади можно посетить мастерскую, в которой Делакруа совершил коренную ломку искусства своего времени. Иногда кажется, будто ничего не изменилось…»

Тротуар перед кафе. Респектабельные мужчины и женщины читают газеты, помешивая кофе в чашечках.

«Здесь есть кафе «Флор»…»

Мимо проходят подростки, девочка и мальчик: на ней надет свитер, брюки-капри, сандалии, зашнурованные выше щиколоток, хвостик из волос. На мальчике рубашка с расстегнутым воротником, бородка, сигарета во рту. Камера дает им пройти, затем быстро разворачивается и следует за ними. Долгий кадр: девочка в центре экрана. Она разрывает обертку шоколадного мороженого и роняет ее на тротуар.

«Я сказал, что ничто не изменилось?… Кафе «Флор» теперь храм верховных жрецов, которых зовут Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар».

Столик в кафе с пустой кофейной чашкой, переполненной пепельницей и двумя книгами «Второй пол» и «Грязными руками».

«А как называется этот культ? ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМ!»

Неистовые звуки трубы и цимбал.

Книжный магазин: молодые люди выбирают книги; написанные от руки плакаты «Ты за или против?» и т. д.

Клуб «Сен-Жермен», подземная танцплощадка. Мужчины в солнечных очках, женщины в юбках с разрезами. Быстрая джазовая музыка.

Крупным планом: грубый рисунок на стене в стиле Дуанье Руссо.

Муза вдохновляет поэта: Сартр в смокинге с трубкой во рту рядом с длинноволосой фигурой, напоминающей Джульетту Греко.

«Некоторые говорят, что эта туманная философия, которую никто не понимает, даже ее сторонники, по своей сути немецкая; другие – что Сартр и его последователи – это троянский конь «американского образа жизни». И кто может это отрицать?»

Сцены с танцующими людьми.

«Джаз… джиттербаг… американские сигареты».

Расслабленные смеющиеся лица, жевательная резинка.

«Эти солдаты чувствуют себя совсем как дома в клубе «Сен-Жермен»!»

Крупным планом: молодой человек в кепке, солнечных очках, улыбка во весь рот.

««Гомо экзистенциалис» носит солнечные очки и живет под землей. Его книжные магазины, бары и – да! – его «дискотека» находятся на несколько метров ниже уровня моря – вероятно, из-за его нездорового влечения к атомной бомбе. И конечно, он – и она – носят черное… Черный (легкий кашель) – его любимый цвет…»

Черный американец наслаждается музыкой и танцами.

Кадр: Сартр идет по тротуару, разговаривая со своим поклонником.

«Кто этот человек, который похож на ожившую горгулью или бакалейщика, возвращающегося в свой магазин? Вы не знаете? Да это же человек, с которого все началось! – Жан-Поль Сартр. Он тот, кого эти длинноволосые подростки называют «учитель». Автор… «Бытие и ничто», «Тошнота», «Грязными руками» – ну, вы получили представление…»

Новостной ролик: Сартр разговаривает с Симоной де Бовуар на литературной вечеринке.

«Спросите любую молодую женщину, которая была приглашена в комнату «учителя»… Из надежного источника я знаю, что от Жана-Поля Сартра исходит явный запах камамбера…»

Самодовольный ДИКТОР, читавший текст к документальному фильму, сидит за столиком кафе: клетчатый костюм, очки в черной оправе, – пытается выглядеть старше, чем на самом деле. Официант убирает чашку. Диктор говорит в камеру: кадр сделан с противоположной стороны улицы – транспорт и пешеходы проходят перед ним неясными очертаниями.

«Ну, не это я привык считать французской литературой… Единственная вещь, напоминающая идею, которую я смог найти во всей этой «философии», кажется такова: мы все вольны делать то, что захотим… Что ж, тогда… (Берет книги со стола.) Я тоже экзистенциалист… (Встает, швыряет книги в мусорный контейнер и уходит по улице.)

Джазовая музыка.

Неясные очертания окон: камера быстро проносится вдоль фасадов магазинов по направлению к…

33. Кафе «Флор»

(Кинопленка хорошего качества, как перед документальным фильмом.)

САРТР, БОВУАР, ДЭВИС, ДЖУЛЬЕТТА. Непрекращающийся поток слов. Разговор продолжается, он слишком быстр, чтобы за ним можно было проследить поверх голосов других посетителей (включая режиссера); официанты выкрикивают заказы, кружат с подносами; шум мопедов, автомобильных клаксонов, свистки полицейских и т. д.

ДЖУЛЬЕТТА следит за разговором и смотрит по сторонам на другие столики и жизнь на улице. Ее молчание и выражения лица являются контрапунктом разговора.

САРТР разговаривает с ДЭВИСОМ по-английски. Он говорит грамматически правильно, но с ужасающим акцентом. Сигарета всегда где-то поблизости от его рта. (Никаких субтитров.)

САРТР. Потому что в вашей музыке есть политический резонанс…

ДЭВИС. Я просто дую в трубу, дружище. Я дую в эту трубу, и она издает звуки, и кошки приходят от нее в восторг… или не приходят; мне все равно. (Дрожат длинные пальцы.) Политика – это то, от чего я стараюсь быть подальше.

САРТР. С моей точки зрения, это политический акт.

ДЭВИС (наклоняется вперед). Это всего лишь музыка, дружище.

САРТР. Да, джазовая музыка, которая является выражением свободы.

ДЭВИС (откидывается на спинку стула – с вынужденной улыбкой). Это слово белого человека – джаз. Белые люди всегда и на все навешивают ярлыки. Это просто мелодии. Я разбираю мелодии на части и собираю снова по-разному, безо всяких клише…

САРТР. Да, и тогда никто не может не услышать эту мелодию по-настоящему. (Гасит сигарету, берет другую из пачки.) Пример: вот стакан. Стакан на столе.

ДЭВИС (берет стакан, пьет, ставит его назад на стол). Угу.

САРТР. Я говорю «стакан», и этот стакан совершенно такой же, как и раньше. С ним ничто не происходит, за исключением того, что он, возможно, вибрирует, но не сильно. Стакану все равно.

ДЭВИС. А! Это и есть экзистенциализм, да?

САРТР. Нет, экзистенциализм – это Греко, если вы верите журналистам. (Улыбается.) «Муза экзистенциализма».

Все смотрят на ДЖУЛЬЕТТУ. Она наблюдает за женщиной в одежде от Диора, которая проходит мимо с пуделем, поднявшим заднюю ногу у дерева.

САРТР. Это не экзистенциализм. Это человек, который разговаривает с другим человеком…

ДЭВИС внимательно смотрит на Сартра.

САРТР. Но когда я говорю слово «стакан», что-то происходит. Стакан уже не в тени. Он не… (смотрит на Бовуар) потерян в глобальном восприятии… Когда я называю что-то, это не остается без последствий, а это означает, что человек использует насилие (Джульетта поднимает глаза), когда заставляет другого человека сказать имя, или номер телефона, или адрес. (Официанту.) Да, принесите нам бутылку. (Дэвису.) Вот почему мы можем сказать, что писатель и в каком-то смысле музыкант лишают вещи невинности.

ДЭВИС (смеясь). Да, именно это я и делаю, дружище, «лишаю вещи невинности»!

САРТР. Так, например, в Алабаме никто не замечал, что негров угнетают, пока кто-то не сказал: «Негров угнетают».

МАЙЛС (поднимает голову, смотрит с сомнением). Это место я никогда не увижу…

САРТР. Или более подходящий пример: «Пармская обитель» Стендаля. Греко, вы ведь знаете «Пармскую обитель»? (Джульетта неопределенно улыбается.) Граф Моска очень обеспокоен чувствами – которые он не может определить, – которые его любовница и Фабрицио испытывают друг к другу. Он видит, как они уезжают в карете, сидя рядом друг с другом, и говорит: «Если они произносят слово «любовь», я пропал…» (Дымит сигаретой.) Так что, когда вы называете что-то, вы берете ответственность.

ДЭВИС накрывает своей рукой руку Джульетты.

БОВУАР (улыбается, глядя на Дэвиса и Греко). Да, ответственность!.. Но знаете, когда он сказал это – когда Сартр сказал – об ответственности писателя?

САРТР, опустошая стакан, хихикает.

БОВУАР. Его пригласили сделать доклад в ЮНЕСКО. Это было первое заседание ЮНЕСКО два или три года назад в 1946 г. в Сорбонне. Накануне вечером он пошел в «Шахерезаду» с Кестлером и Камю. И Сартр – помнишь? – танцевал с мадам Камю – это выглядело так, будто человек волочит мешок с углем. Он был очень пьян, а утром должен был выступать, но не написал ни строчки.

ДЭВИС (указывая пальцем на Сартра). Учитель не сделал домашнее задание!

БОВУАР. Да, и Камю, который тоже был пьян, сказал: «Тебе придется делать это без моей помощи». А Сартр сказал: «Хотел бы я сделать это без своей помощи».

САРТР, короткие пальцы разложены на столе, хихикает.

БОВУАР. А потом – он этого не помнит – мы завтракали «У Виктора» в Ле-Аль: луковый суп, устрицы, белое вино. Затем наступил рассвет, и мы стояли на мосту через Сену, я и Сартр, и мы так горевали о трагедии предназначения человека – о да! – что сказали, что нам следует броситься в реку. Но вместо этого я пошла домой спать, а Сартр – он пошел в Сорбонну делать доклад об ответственности писателя.

ДЭВИС. Клево, Жан-Поль! Они знали, что вы говорите спонтанно, потому что не готовились…

БОВУАР (качая головой). Нет, Сартр – у него уже все было в голове.

САРТР (с остановившимся взглядом, поджимает губы, делает серьезное лицо). Что мы можем сделать? Мы можем только пытаться не сделаться виноватыми. Так я и сказал в Сорбонне. Это было после освобождения. (Официант приносит еще одну бутылку. Сартр наполняет стаканы. Вдруг Дэвису.) Почему вы и Греко не поженитесь?

ДЭВИС (глядя на Джульетту). Ответственность, дружище… Я слишком люблю ее, чтобы сделать несчастной.

БОВУАР (Джульетте с улыбкой). II vous aime trop pour vous rendre malheureuse[28].

ДЖУЛЬЕТТА целует ДЭВИСА в щеку.

Они смотрят друг на друга. Крупный план: они оба в профиль.

ДЖУЛЬЕТТА (к Бовуар). II ne veut pas m’emmener avec lui aux Etats-Unis[29].

ДЭВИС. Ayta-Zoony? Oui, mauvais, tres mauvais pour les Negroes. Et tres mauvais pour les femmes blancs avec les Negroes.[30]

САРТР. Но вы можете остаться во Франции, где все любят вашу музыку.

ДЖУЛЬЕТТА (Сартру и Бовуар, глядя на Дэвиса). Vous ne trouvez pas qu’il ressemble a un Giacometti?[31]

ДЭВИС. Жако Метти?

ОФИЦИАНТ. Vous allez dmer?[32]

БОВУАР. Вы будете ужинать?

ДЭВИС (глядя на Джульетту). Нет, мы найдем мост и будем смотреть на реку, а потом мы, может быть, прыгнем вниз… Черт, я приехал сюда просто играть музыку, я не ожидал ничего такого.

ПОСЕТИТЕЛЬ (режиссер) за одним из соседних столов складывает газету, встает и уходит.

ДЖУЛЬЕТТА сыплет сахарный песок в бумажный фунтик, дотягивается и берет пустую пепельницу с соседнего стола и кладет и то и другое в свою сумочку; встает и берет Дэвиса за руку.

САРТР (к, Джульетте). «Если ты представишь себе…» Ты не забыла, Греко?

ДЖУЛЬЕТТА, уходя с Дэвисом, оглядывается и качает головой.

Кадр: молодой человек на улице – «экзистенциалист» – заглядывает в мусорный контейнер, берет книгу и пролистывает ее; уходит по улице, читая книгу.

34. Снаружи: отель «Луизиана», улица Сены

Камера медленно движется от первого этажа отеля к последнему: покрытые сажей ставни, оконные коробки, балконные перила. Останавливается на последнем этаже.

35. Изнутри: отель «Луизиана»

Номер отеля. ДЭВИС в постели. ДЖУЛЬЕТТА сидит скрестив ноги на кровати и смотрит на него.

Тишина.

ДЭВИС. Ее зовут Айрин. Она хорошая девушка. Я ее очень люблю. Но она… она не похожа на тебя. У нее нет твоей независимости… У нее нет твоего стиля… Я хочу сказать…

ДЖУЛЬЕТТА (выглядит печальной, но не расстроенной. Не ясно, сколько она понимает из того, что говорит Дэвис). Tu vas rester ici… a Paris, en France?[33]

ДЭВИС. Я не знаю… Я мог бы привыкнуть к тому, что ко мне относятся по-человечески… Он прав, Жан-Поль. Всем нравится моя музыка. Но это нехорошо. Все, что я играю, публика приветствует. Я даже не уверен, что это я играю… Но если я уеду назад в Штаты, я точно не найду другую такую женщину, как ты.

ДЖУЛЬЕТТА (забираясь назад в постель). Tu revien-dras un jour. Et tu m’enverras tous tes disques[34].

Труба ведет спокойную мелодию.

Следующий эпизод является скорее аккомпанементом к музыке, чем наоборот. (Как и в сцене 18, попросите Дэвиса сымпровизировать, но не показывайте ему этот эпизод. Покажите какой-нибудь неотредактированный кадр из сцены 31 – прогулка по берегам Сены.)

36. Напротив отеля, улица Сены

(Это то же самое место, что и в сценах 12 и 14, – дом, где прошло детство Джульетты.)

Вид на окна с улицы. Наплыв: солнечный свет на фасаде здания с утра до конца светового дня.

37. Площадь Сен-Жермен-де-Пре

ДЖУЛЬЕТТА и ДЭВИС. Его рука обнимает ее плечи – его высокое тело повернуто к камере, лицо в профиль, он целует ДЖУЛЬЕТТУ. Ее лицо тоже в профиль, голова откинута назад, тело изогнуто, как музыкальный инструмент. (Скопировать позу с фотографии Робера Дуано.) На заднем плане появляется шпиль церкви Сен-Жермен-де-Пре. Угол, под которым идет съемка, заставляет думать, что они остановились поцеловаться среди уличного движения при переходе площади.

Сзади к ним подъезжает машина. Звук хлопающей дверцы.

ДЖУЛЬЕТТА (быстро). Voila… Ils est toujours plus facile de partir que de rester…[35]

ДЭВИС садится в такси. Он оборачивается и смотрит в заднее стекло на ДЖУЛЬЕТТУ (в камеру) с видом человека, которого везут в тюрьму.

ДЖУЛЬЕТТА смотрит, как такси исчезает в потоке машин, едущих в сторону улицы Бонапарт. Она долго стоит неподвижно, потом поворачивается и смотрит на шпиль церкви…

38. Площадь Сен-Жермен-де-Пре

…теперь появляется в цвете.

(Все финальные сцены сняты в цвете.)

Длинный кадр, переносная камера. Издали: жизнь на площади – люди, машины, велосипеды.

Темный экран.

Титры: «Прошло пять лет…»

39. Отель «Вальдорф-Астория», Нью-Йорк

Великолепный фасад отеля на Парк-авеню; желтые такси, швейцары и т. д.

Дорогая ковровая дорожка; дверь с начищенной латунной фурнитурой и глазок.

Дверь открывается.

ДЖУЛЬЕТТА, напудренное лицо почти худое по сравнению с ее лицом в подростковом возрасте; нос стал искусственно тоньше. Она протягивает руки (говорит по-английски). – Майлс! Я так рада…

ДЭВИС (лицо напряженное, глаза навыкате, явно под кайфом; одет в бесформенную спортивную куртку). Да, верно. (Нервно вертит головой в обе стороны коридора.) Что я тебе говорил? (Смотрит мимо нее в комнату.) Тебе дали целый люкс? (Качается, гак: сутенер. Оглядывается на коридор.) Вон тебе везут еду и напитки в номер.

Появляется мужчина в синей униформе отеля «Вальдорф-Астория» с тележкой; он видит ДЖУЛЬЕТТУ и ДЭВИСА и замирает на месте.

ДЭВИС (берет бутылку из ведерка со льдом). Да что с тобой, мать твою? (КДжульетте.) Что я тебе говорил? Я тебе говорил, что не хочу видеть тебя в этой стране. (Дергает головой. Неубедительно развязен.) У тебя есть деньги? Мне нужны деньги прямо сейчас!

ДЖУЛЬЕТТА выглядит потрясенной, шарит в сумочке, вручает Дэвису несколько банкнот.

ДЭВИС хватает деньги, отталкивает служащего и проходит мимо. Пока он идет по коридору, делает большой глоток из бутылки.

40. Лифт в гостинице

ДЭВИС в лифте, окруженный зеркалами, дикими глазами смотрит на свои ноги, поднимает глаза; в них слезы.

41. Концертный зал в отеле «Вальдорф-Астория»

ДЖУЛЬЕТТА на сцене – стройная темная фигура и стойка с микрофоном. Она одета в черное, у нее длинные прямые волосы, но теперь они выглядят умышленно безыскусно, и освещение сцены придает ей утонченный вид.

Она поет всю песню «Если ты себе представишь, девочка» от вступления оркестра до реакции зрительного зала в конце. (Три минуты.) Она дает приглушенную интерпретацию, холодно и непосредственно. Чувства на ее лице, какие требуются по содержанию песни.

(Субтитры: «Если ты думаешь, девочка… Что они будут длиться вечно… Дни любви и страсти… Ты узнаешь, что нет, девочка…»)

Во время исполнения песни камера дважды показывает ДЭВИСА, стоящего в вестибюле отеля и спорящего с клерком; его просят уйти.

Сцена заканчивается ДЖУЛЬЕТТОЙ, купающейся в аплодисментах; она смотрит прямо в камеру. Продолжительный кадр крупным планом: ее лицо и дрожащие накладные ресницы.

Темный экран.

42. Площадь Сен-Жермен-де-Пре

Во время этой сцены появляются участники съемок фильма.

На площади стоит съемочная группа. ДЖУЛЬЕТТА в пальто от Диора; в остальном все то же самое, как и в предыдущей сцене. АКТЕРЫ в габардиновых пальто и мягких фетровых шляпах стоят вокруг, болтают и курят.

Медленно затихает музыка, исполняемая на трубе, как в заглавном эпизоде.

ГРИМЕРША пудрит лицо Джульетты.

РЕЖИССЕР с мегафоном. «По местам!»

ДЖУЛЬЕТТА, указывая на двоих мужчин, стоящих рядом; она поднимает обе руки в сторону режиссера.

Крупный план: самодовольный критик в очках в черной оправе разговаривает с другим критиком.

1-й КРИТИК. Она не так выглядела! Она была просто девочка… на самом деле она выглядела как малолетняя преступница…

2-й КРИТИК. А что вы ожидали? И это они называют «реальностью»! (Они заговорщицки смеются.)

РЕЖИССЕР (человеку с планшетом). Уберите оттуда этих идиотов!.. (Глядя вокруг в раздражении.) Где гестапо? (Актерам в габардиновых пальто.) Господа, когда вы будете готовы…

АКТЕРЫ бросают сигареты, давят их сапогами и идут к черному «ситроену». Один из актеров, проходя мимо ДЖУЛЬЕТТЫ, легко касается ее талии. Она оборачивается, смеясь, к камере. Несмотря на грим, она выглядит счастливой и естественной.

Стоп-кадр.

Он плавно исчезает.

Список участников съемок.

День Лиса

Снайперская стрельба

Никто из тех, кто был там в тот день, не забыл то, что он видел. Церемония сама по себе была бы достаточно запоминающейся; непредвиденный случай, который вверг ее в хаос, придал ей ауру поистине исключительного, почти сверхъестественного события. Казалось, Господь Бог повелел, чтобы в конце самого последнего эпизода саги под названием «Франция» все сюжетные линии сошлись бы у собора Парижской Богоматери 26 августа 1944 г. Главный актер по имени де Голль был поставлен туда, где он мог быть виден под любым утлом зрения. Казалось, он является частью той же картины, что и башни собора. Когда зазвонил большой колокол, вбивая каждый исторический момент в коллективную память, в десяти тысячах голов словно включились киноаппараты, записывая каждую картинку и звук для будущих внуков, о необходимости произведения на свет которых они время от времени вспоминали как о своей святой обязанности. Эта гонка будет неослабно продолжаться, сосредоточившись за лидером, неуязвимость которого была проверена перед глазами цивилизованного мира.

Человек, голос которого прозвучал из могилы ссылки и придал смелости его сжавшимся от страха слушателям, сидящим в своих затемненных комнатах, вошел в Париж, как титан. И хотя его худоба являлась горьким свидетельством четырех долгих лет жизни в лондонских туманах и питания английской пищей, у него по-прежнему были манеры лидера. Он склонил голову под Триумфальной аркой и возложил крест из белых роз на Могилу Неизвестного Солдата. Он прошел пешком все Елисейские Поля, где слышал приветствия с каждого дерева и фонарного столба, ему отдавали честь офицеры, чьи покрытые шрамами щеки были влажны от слез, его целовали красивые девушки, которые бросались из толпы, махая платочками и лентами. Танки генерала Леклерка громыхали рядом с ним, как колесницы мирмидонцев. Лишь время от времени он был вынужден просить своих соратников, шедших в передних рядах процессии, оставаться на несколько шагов позади себя.

На площади Согласия улыбающиеся генералы сели в машины и помчались по улице Риволи к ратуше Отель-де-Виль, где де Голль встретился с Парижским комитетом освобождения как глава временного правительства. Когда он появился на балконе, чтобы обратиться к толпе, то под натиском офицеров позади себя чуть не упал через перила. Один из его подчиненных позднее описал, как он сидел на корточках у ног генерала, обхватив его колени, чтобы не дать ему упасть головой вниз в море лиц. «Враг качается, – сказал де Голль толпе, – но продолжает сражаться на нашей земле. Нам, кому еще предстоит увидеть звездный час нашей истории, следует доказать, что мы достойны Франции до конца».

Из Отеля-де-Виль де Голль и его будущее правительство отправились за реку и приехали к собору Парижской Богоматери в 16.20, чтобы попасть на благодарственную службу.

И как часто случается, когда тысячи людей являются свидетелями одного и того же события, о нем нет двух одинаковых рассказов. Есть даже некоторые сомнения относительно личности тех негодяев, которые чуть не испортили час триумфа. Это дело остается открытым и по сей день, но так как несчастье было предотвращено, а финальный исход никогда не подвергался сомнению, даже самые решительные сторонники теории заговора не проявили большого интереса к этому делу.

Репортер Би-би-си Роберт Рейд, приехавший из Сен-Ло накануне с американской армией, занимал хорошую позицию, которая позволяла ему видеть все решающие моменты. Он сидел скрестив ноги на земле рядом с западным входом в собор, держа в руке микрофон. Как только острый момент был позади, он спешно нашел своего оператора, который в изумлении глядел на диск на своем столе, покрытом крошечными кусочками средневекового камня. Они оба поспешили в отель «Скриб», чтобы передать запись цензорам. Произошла горячая дискуссия о желательности оповещения всего мира о том, что генерал де Голль чуть не был убит. Наконец разрешение было дано, и на следующий день запись была передана в «Военном репортаже» Би-би-си, а затем повторена Си-би-эс и Эн-би-си.

Ошеломленные слушатели узнали хриплый взволнованный голос Рейда на фоне приветственных криков толпы: «Генерал предстает перед народом. Его принимают… Его принимают…» Внезапно раздался треск оружейной стрельбы, крики людей и топот ног толпы парижан, давящей йоркширца вместе с его микрофоном. За этим последовало несколько минут тишины, и приглушенновзволнованный голос Рейда вернулся. Можно было решить, что он комментирует Джона Бучана, но звуки смятенной толпы вокруг него подтверждали правдивость его репортажа:

«Это была одна из самых драматичных сцен, которые я когда-либо видел!.. Стрельба началась отовсюду… Генерал де Голль пытался управлять толпой, ринувшейся в собор. Он пошел прямо туда, откуда доносился треск выстрелов – куда-то в глубь собора… Он пошел вперед без колебаний, с расправленными плечами и дошел до центрального прохода, даже когда пули сыпались градом вокруг него. Это был самый необыкновенный пример мужества, который я когда-либо видел! Вокруг него звучали выстрелы, мелькали вспышки, а он, казалось, был заколдован».

Годы спустя Рейд написал более подробный рассказ об этом инциденте. Он был опубликован его внуком в 2007 г. По-видимому, снайперы заняли позиции внутри собора – на верхних галереях и позади большого органа, – а также на крыше. Человек, стоявший очень близко к Рейду, получил ранение в шею, а другие были ранены, когда пытались спрятаться за колоннами и под стульями. Оценки количества раненых и убитых варьируются от ста до трехсот человек. Он вспомнил отвратительный запах кордита (бездымный порох. – Пер.), смешивавшийся с запахом ладана, и «безумную сцену» современных боевых действий в соборе XII в. Подобно всем остальным, он восхитился видом генерала де Голля, стоящего с непокрытой головой перед алтарем, как человека, посланного Богом: «Внутри собора мелькали ослепительные вспышки, повсюду рикошетом разлетались кусочки камня. Бог знает, как они не попали в него, ведь они стреляли все время».

Сразу же после стрельбы возникли два вопроса: кто эти снайперы и – почти риторический вопрос – как вообще мог генерал де Голль остаться в живых под градом пуль? Со временем, когда в Европу вернулся мир и герои освобождения завязли во внутренней политике, возник третий – коварный – вопрос, хотя и задаваемый кулуарно: связаны ли как-то личности снайперов с чудесным избавлением от смерти де Голля?

Ни на один из этих вопросов не был дан удовлетворительный ответ. Рейд сам видел, как четырех стрелков «вызывающего вида» выводили из собора: они были одеты в серые фланелевые брюки и белые трикотажные рубашки и показались ему «явными немцами». Тем временем на другой стороне площади девятилетний мальчик, отец которого работал шофером в префектуре полиции, выбрался из окна своей квартиры на пятом этаже на скошенную цинковую крышу. Пригнувшись за каменным парапетом, он смотрел на собор Парижской Богоматери и заметил, что выстрелы производят с вершин башен. Спустя несколько минут «несколько подозреваемых» были выведены на площадь. Мальчик, которого звали Мишель Баррат, опознал их как miliciens[36], то есть служащие французских военизированных сил, которые были помощниками гестапо. Когда он облокотился на парапет и вгляделся в площадь, он увидел, что одного из арестованных избивает и, возможно, убивает толпа. «Эта жестокая сцена и по сей день свежа в моей памяти», – написал он в 1998 г.

Пока происходили эти аресты, отдельные оружейные выстрелы все еще разгоняли толпу, хотя никто не мог сказать, стреляют ли это немецкие снайперы или воинственные солдаты Сопротивления.

Освобождение Парижа было кровавым и затянувшимся делом. 26 августа, когда де Голль шел по Елисейским Полям, город все еще кишел немецкими солдатами, офицерами гестапо, милицией Виши и другими коллаборационистами. Некоторые из этих отчаявшихся людей могли спрятаться в соборе в поисках убежища или дали клятву умереть в блеске славы мстителей. Каждый, знакомый с историей Квазимодо, знал бы, что помимо канализационных труб в Париже не было лучшего укрытия. Когда сторожа башен спросили, почему никому не пришло в голову обыскать все лестницы и галереи собора перед благодарственной службой, тот ответил: «Да там настоящие катакомбы!» Тщательный обыск был проведен после стрельбы, но, если верить подполковнику второй бронетанковой дивизии, офицеры, которые были посланы в башни для проведения расследования, «не нашли никого, кроме полицейских».

Сам де Голль изложил третью возможность в своих «Воспоминаниях о войне». Он более чем кто-либо другой отдавал себе отчет в появлении опасного вакуума, который создала отступающая волна фашизма. Он знал, что вчерашние товарищи могут завтра стать политическими соперниками и что, несмотря на присутствие американской армии, государственный переворот может произойти в любой момент. В своих мемуарах, написанных в 1950-х гг., когда он готовился возвратиться во власть, он спрашивал себя и своих читателей: «Зачем немецкому солдату или фашисту-полицейскому стрелять по трубам на крышах вместо того, чтобы целиться в меня, когда я был незащищен и стоял на открытом месте?» Он не очень тонко намекал на то, что таинственные снайперы были членами Французской коммунистической партии: «У меня такое чувство, что это была инсценировка, осуществленная с политической целью посеять панику в толпе и оправдать продолжительное введение революционной власти».

Если коммунисты надеялись доказать, что они незаменимы, путем поддержания террора, то эта попытка полностью провалилась. Пальба в соборе Парижской Богоматери лишь сделала Шарля де Голля бесспорным политическим и духовным лидером новой республики. Пройдя по проходу и встав у алтаря под градом пуль, он вписал себя в будущую историю Франции. Кое-кто из тех, что пытались локтями проложить себе дорогу в новую власть, думали, что де Голль с успехом осуществил свой собственный государственный переворот, но любая коварная инсинуация заглушалась блестящим результатом, и вопросы без ответов вскоре стали представлять чисто теоретический интерес: что эти полицейские делали в башнях собора и как снайперам, находившимся в соборе, удалось избежать встречи с поисковой группой? Кто были арестованные люди, которых видели Роберт Рейд и мальчик на крыше? И почему официальное дознание, которое было проведено сразу же после инцидента, не выявило никаких следов ареста?

Только человек, который завидовал де Голлю в его звездный час, стал бы задавать такие вопросы, и только человек, который надеялся повторить его триумф, мог бы озадачиться тем, какие уроки можно извлечь из его мастерской манипуляции тем, что казалось совершенно непредсказуемым событием.

Сады Обсерватории

Поздно вечером 15 октября 1959 г. человек, который выглядел скорее удовлетворенным собой, хоть, возможно, и немного нервничающим, сидел в знаменитом кафе «Брассери Липп» на бульваре Сен-Жермен, охраняя остатки квашеной капусты и бутылку гевурцтрамине-ра (сортовое название белых вин. – Пер.). Официанты, которые суетились вокруг его стола, показывали быстротой и осторожностью своих движений, что это постоянный и уважаемый посетитель. У него была привлекательная внешность человека, которого, хоть ему хорошо за сорок, радует лицо, которое он видит, когда бреется каждое утро. Вечером (как в тот вечер) малейший намек на старение – не так завязанный узел его узкого черного галстука, слегка помятый воротничок, признаки пробивающейся щетины на верхней губе в пять часов вечера – наводил на мысль о том, что его день был посвящен вопросам, которые выходили за рамки личной внешности, впрочем не представляя серьезной угрозы элегантности. Он был полон, как он сказал бы, спокойного достоинства. Иногда возникающий прищур глаз и мальчишески надутые губы, которые романист мог назвать бы «чувственными» и «указывающими на сильную волю», придавали ему некоторое обаяние, которое до недавнего времени служило ему верой и правдой.

Франсуа Миттеран любил зайти в кафе «Брассери Липп» поесть. Оно находилось в полумиле от Сената и на таком же расстоянии от квартиры, которую он занимал с женой и двумя сыновьями на улице Гюйнеме на тихой стороне Люксембургского сада. И хотя он любил, погрузившись в размышления, прогуляться по улицам на левой стороне Сены, в тот вечер он, очевидно, решил ради безопасности не идти домой пешком. Его синий «пежо» был припаркован через дорогу и готов уехать в любую минуту. Было около полуночи, и, хотя в кафе «Флор» и «Дё Маго» еще было оживленно, транспорта стало меньше и почти не было опасности того, что он может застрять в одной из бесконечных китайских головоломок плотно припаркованных машин, которые для иностранных гостей являются одним из чудес Парижа.

Он сидел внизу рядом с дверью в ломком, мерцающем свете зеркал и керамической плитки с изображением огромных мясистых листьев и попугаев, парадоксально закамуфлированных своим ярким оперением. На потолке купидоны изгибали свои маленькие коричневые тела, чтобы нацелить свои стрелы на невидимые цели. Даже в этот поздний час он еще ждал, что в «Липп» появится его бывший коллега Робер Песке. На одну минуту мужчина с телосложением Песке задержался в тени дверного проема через дорогу, но потом исчез. Было бы неудивительно, если бы он передумал. Из-за всей этой царящей неразберихи часто можно было обнаружить, что общаешься с ненадежными злобными дураками вроде Песке.

Прошло пятнадцать лет с того дня, когда он спас генерала от падения с балкона Отеля-де-Виль. Конечно, де Голль не глядел вниз, чтобы посмотреть, кто его спас, а Миттеран сам уже столько раз рассказывал эту историю со слегка меняющимися подробностями, что даже не был уверен в том, что это было на самом деле. На следующий день генерал де Голль вызвал его в Военное министерство и, узнав в нем человека, который в 1943 г. отказался объединить свою группу сопротивления с голлистами, сказал, как нетерпеливый директор школы: «Опять вы!» Вместо того чтобы утвердить его в качестве самозваного министра по делам военнопленных, де Голль объявил ему, что в новом правительстве его услуги не понадобятся.

После ухода де Голля из политики в 1946 г. его собственная карьера взлетела. Он уже обладал бархатным обаянием, которое позднее завоевало ему прозвище Лис. Блуждающие пути-дороги прошлого, которые привели его от ксенофобского национализма к почти одновременному признанию и в режиме Виши, и в Сопротивлении, а затем к обширной сфере возможностей под названием «левый центр», теперь выглядели почти как четкий маршрут, основанный на давно укоренившихся убеждениях. Он был самым молодым министром внутренних дел в истории Франции. Недавно он служил министром юстиции, что дало ему возможность накопить немалый бесценный опыт, завести друзей, контакты, собрать компрометирующие досье на разных людей, хотя, как оказалось, Робера Песке среди них не было. Но тогда Песке сам мог скомпрометировать себя без чьей-либо помощи.

Песке тоже потерял свое место в недавних выборах, когда де Голль с триумфом вернулся к власти. И все же если самого Миттерана спасли левоцентристы и он получил место в сенате, то Песке пребывал в политической безвестности. Считалось, что у него есть связи с тайными военизированными подразделениями, начавшими войну с «предателями», которые хотели оставить Алжир арабам. На самом деле Песке был просто жертвой своей политической философии. «Смотри на задницу овцы, идущей во главе стада, – любил говаривать он, – и не гляди ни направо, ни налево». Очевидно, он выбрал не ту овцу. Его так называемые друзья «справа» не торопились встать на его защиту, когда его обвинили в закладке бомбы, найденной в туалете Национального собрания. А клоунский ответ Песке вряд ли был полезен ему при рассмотрении его дела: «Какого черта я стал бы взрывать сортир, когда это единственное полезное место во всем здании?»

Он всматривался в улицу, отличая темные фигуры снаружи от отражений, которые мелькали на экранах и в зеркалах. Если смотреть под определенным углом, то человек, который, казалось, направлялся к площади Сен-Жермен-де-Пре, вдруг внезапно исчезал и шел в противоположном направлении. Сидя у окна кафе, можно было изучить проходящих мимо женщин спереди, а затем, не поворачивая головы, завершать оценку осмотром сзади. Робера Песке не было видно. Он посмотрел на стену над телефоном и увлажнителем воздуха. Часы, в кои-то веки совпав со своим отражением, показывали полночь. Он подождал еще двадцать или тридцать минут, затем вышел на улицу, нащупывая ключи от машины в кармане.

Ночи в октябре были холодными. Он ловко сел на водительское сиденье, повернул ключ и завел двигатель с первой попытки.

«Пежо-403» был результатом тщательного отборочного процесса, подобно модной экипировке, которая обязана своим изяществом случаю. Это была превосходная машина для выдающегося левоцентристского деятеля, антиголлиста, одной ногой твердо стоящего в социалистическом лагере. Своей (чисто теоретически) максимальной скоростью 128 километров в час и аккуратной, но некрасивой нижней частью машина излучала прочность и надежность, и при этом у нее был умеренный подсос. Кожаная отделка, прикуриватель и противотуманные фары, которые входили в стандартную комплектацию, указывали на будущее международных путешествий и свободу от материальных забот.

Ручка переключения передач была установлена на рулевую колонку, что обеспечивало дополнительное сиденье впереди. Несмотря на складные подлокотники и откидывающиеся передние сиденья, «Пежо-403», казалось, больше подходил для поездки в отпуск с семьей средних размеров, чем для эскапад с любовницей.

Он проехал через площадь, направляясь на восток, затем включил правый поворот, чтобы повернуть на улицу Сены.

В это время, если верить единственному на тот момент свидетельству, небольшая машина темного цвета повернула за тот же угол слишком резко и чуть не притиснула его к краю тротуара. В этом не было ничего необычного, но, как он вскоре после этого сказал журналистам, это сделало его «бдительным». В конце концов, это были беспокойные времена. Едва ли он был самым преданным приверженцем деколонизации – будучи министром юстиции, он призывал сокрушить освободительное движение в Алжире военной мощью, – но как будущий сторонник всего, что будет представлять антиголлистская партия, он был более или менее обязан поддерживать вывод войск, а многие во Франции были настроены против любого политика, который даже намекал на независимость Алжира. Всего лишь тремя днями ранее «Пари пресс» сообщила о профранцузско-алжирском ударном подразделении, которое перешло испанскую границу и действовало где-то на территории Франции.

Он мягко прибавил скорости на улице Сены, которая вливается в улицу Турнон. Впереди он мог видеть купол Сената. Повернув направо, он должен был приехать на угол улицы Гюйнеме, где жил. Но когда он взглянул в зеркало заднего вида, другая машина была все еще там, так что вместо того, чтобы ехать домой, он повернул налево, как позднее объяснил, «чтобы дать себе время подумать». Впереди был бульвар Сен-Мишель; ограда Люксембургского сада находилась справа от него, пустые книжные магазины улицы Медичи – слева.

По его собственному рассказу, последовавшая цепочка событий с начала до конца, вероятно, заняла чуть более двух минут. На площади Медичи темная машина поравнялась с ним и попыталась сбить его с дороги. У него больше не было сомнений. Он вжал педаль газа в пол. «Пежо» отреагировал почти мгновенно и рванул вдоль бульвара. В зеркале заднего вида он увидел, что другая машина отстала. На первом же повороте – на плохо освещенную улицу Огюст-Комт, которая проходит между Люксембургским садом и Обсерваторией, – он бросил машину вправо, съехал на обочину слева и открыл дверцу машины. Он перепрыгнул через металлическую ограду, сделал четыре или пять шагов по траве и распластался на земле.

Лежа лицом вниз на сырой траве, он слышал визг шин и треск выстрелов из автоматического оружия. Это был бы нелепый конец для человека, который шесть раз бежал из лагерей для военнопленных, – быть убитым в парижском парке. В 1940 г., когда он был ранен под Стенеем на реке Мёз, санитарной команде пришлось оставить его на открытой местности под обстрелом немецкого истребителя. Возможно, именно этот опыт дал ему хладнокровие, чтобы встать на ноги, перебежать лужайку и перепрыгнуть через живую изгородь, которая обрамляет улицу Обсерватории. Он протиснулся в подъезд номер 5 и позвонил в колокольчик. В этот момент он услышал, как машина наемных убийц с ревом умчалась в ночь.

Весь квартал был разбужен. Полиция приехала на место действия моментально, а вслед за ней – журналисты. Были установлены телевизионные камеры, были видны фотовспышки. Серьезность инцидента было нетрудно увидеть: семь пулевых отверстий в передней и задней дверцах «Пежо-403». Сенатор демонстрировал образцовое спокойствие, но был явно потрясен.

Было уже за час ночи. Записав все подробности – погоня вдоль бульвара, небольшая машина с двумя или, может быть, тремя вооруженными людьми, – репортеры ринулись в круглосуточно работающие бары, чтобы позвонить в свои отделы новостей, или побежали назад через реку в свои бюро, расположенные во втором округе. Они успели как раз вовремя, чтобы ночные редакторы вставили краткие сообщения: «Покушение на жизнь сенатора сорвалось в последний момент». На следующий день (суббота 17 октября) это была главная новость во всех газетах. В кои-то веки политическая новость была такой же захватывающей, как и детективный роман, и помощники редакторов получили легкую работу:

«Смертельная погоня в садах Обсерватории!»

«Две фары в ночи… это были убийцы!»

В газетах были карты и диаграммы с пунктирными линиями и стрелками, показывающими, где именно сенатор перепрыгнул живую изгородь на улице Обсерватории и где он стоял, когда убийцы уехали. Были помещены фотографии пулевых отверстий в кузове машины и садовой ограде, которая, как оказалось, была высотой около полутора метров. (Очевидно, сенатор был человеком, который держал себя в хорошей форме.)

«Полностью сознавая опасность, господин Франсуа Миттеран продолжал управлять машиной и разрабатывал план, как ускользнуть от преследователей… Ему удалось остаться в живых при попытке хорошо продуманного покушения на убийство благодаря необыкновенной выдержке под обстрелом, присутствию духа и отличному знанию Латинского квартала».

Стрельба в садах Обсерватории подняла тревогу по всей Франции. Были введены новые меры безопасности. К лицам, сочувствующим Алжиру, нагрянула полиция и провела в их квартирах обыски. Был ужесточен пограничный контроль. Умеренные левые политики и обозреватели предупреждали о возможном фашистском перевороте и требовали быстрых и эффективных ответных мер. Республика была в опасности. Закручивание гаек было таким внезапным и жестким, что некоторые правые политики стали заявлять, что это все коварная попытка оправдать политические репрессии и дискредитировать дело патриотов Французского Алжира.

Сам сенатор Миттеран демонстрировал восхитительную сдержанность. Даже на пике своей парламентской карьеры он никогда не был так востребован. Его осаждали газетные фотографы и донимали просьбами об интервью. Однако в своих заявлениях прессе он ограничился несколькими осторожными словами: «Так как в настоящий момент накал страстей высок, я не хочу говорить что-либо способное воспламенить ситуацию, хотя простая логика привела бы к мысли, что объяснение этого нападения сосредоточено в климате политических страстей, созданном экстремистскими группами».

Для человека, который скользил вниз по дорожке, это был необычный поворот событий. Проходил день за днем, и он становился главным приверженцем борьбы с террористами правого крыла. Сообщения с выражением сочувствия и поддержки приходили к нему изо всех уголков Франции. Покушение едва ли было тем событием, которое следовало праздновать, но хороший политик знает, как извлечь выгоду из неприятности. Франсуа Миттеран вернулся туда, где должен был быть. Де Голль уже больше не мог его игнорировать, а социалисты, которые избегали его из-за сомнительного прошлого, стали приветствовать как закаленного в боях героя в долгой борьбе с голлистами.

Комиссар Кло

В то время реально существовал лишь один человек, которому можно было доверить деликатное и потенциально опасное дело по выслеживанию террористов. Только один человек заслужил уважение политиков, преступников и средств массовой информации и обладал достаточным общественным положением, чтобы обеспечить всестороннее и честное расследование.

Комиссар Жорж Кло, возглавлявший бригаду уголовного розыска, был приветливым и скромным человеком, которого смущала собственная ослепительная репутация. Во многих журналах его изображали под такими заголовками, как «Комиссар Кло против Деде л а Габардина», так что некоторые люди думали, что он вымышленный персонаж. За год до покушения на сенатора Миттерана Кло появился в телевизионной программе, посвященной Сименону, создателю комиссара Мегрэ, и попытался объяснить, чем именно приключения Мегрэ отличаются от рутинной тяжелой работы настоящих детективов. Но так как сам Кло был одним из эталонов Мегрэ, ему не удалось, несмотря на убедительно скучную окружающую обстановку – металлические шкафы картотеки и пластиковые стулья, – охладить эти романтические представления.

Именно потому, что Кло видел прелесть в уголовном расследовании, он был таким успешным полицейским. Он родился в большой семье в сердце далекого департамента Аверон. Его отец, деревенский почтальон, планировал, что Жорж станет учителем, но однажды из Парижа приехал его двоюродный брат с другом, который работал в сыскной полиции. Юный Кло слушал рассказы этого человека о непостижимых загадках и блестящих – очевидных задним числом – разгадках и нашел свое истинное призвание.

Много времени прошло, прежде чем он смог вгрызться в настоящую тайну. Это случилось за четыре года или пять лет до Второй мировой войны. Он был младшим детективом в округе Гранд-Карьер на севере Парижа, когда наконец к нему на стол попало дело, о котором он всегда мечтал. Консьержка на улице Дамремон сообщила о загадочной смерти старого русского офицера. Тело лежало в постели, одетое в гусарскую форму. Когда расстегнули его доломан, обнаружили, что этот человек умер от глубокой колотой раны. Испачканная в крови сабля, которой явно была нанесена рана, оказалась спрятанной в шкафу. Удивительно, но мундир не пострадал. Золотая тесьма была в целости, а ткань не подверглась никаким повреждениям.

В ту ночь Кло обдумывал эту головоломку со все возрастающим волнением. В его уме начала складываться смутная история: убийца, переодетый смертью; убийца, который одновременно скрывал свои следы и оставлял улики. Возможно, убийство на улице Дамремон было развязкой драмы, которая своими корнями уходила в далекие дни царской России…

На следующее утро в полицейский участок пришло письмо. Оно было написано и отправлено накануне убитым. Решив убить себя, он нанес смертельный удар и использовал последние секунды уходящей жизни на то, чтобы поставить саблю в шкаф и застегнуть доверху великолепный мундир, в котором он хотел быть похороненным. Для Кло это было огромным разочарованием, но и полезным уроком: в девяти случаях из десяти хитроумные объяснения были совершенно пустой тратой времени.

Потом началась война, во время которой Кло на протяжении шести месяцев делал подкоп для побега в лагере для военнопленных в Моравии лишь только для того, чтобы быть застигнутым за этим занятием, когда до конца подкопа оставалось несколько метров. Он был репатриирован и провел оставшуюся часть войны полицейским в Париже, притворяясь, что занимается розыском членов Сопротивления, но на самом деле снабжал их фальшивыми паспортами. После войны он взял на себя тягостную работу – проводил аресты и допросы полицейских, которые слишком тесно сотрудничали с нацистами, и показал удивительную решимость, отделяя силу обстоятельств от злого умысла.

С той поры Кло руководил бригадой уголовного розыска слишком эффективно, чтобы испытывать какое-то шерлок-холмсовское волнение. Он был счастливо женат на своей работе и не поддавался очарованию тайн. Однако он все же позволял себе время от времени незаметную вылазку на Монмартр и блошиный рынок. Притворяясь собирателем произведений искусства, он обнаружил сотни поддельных картин – в основном Пикассо и Утрилло. Когда холсты начали загромождать коридоры, он развешивал их на стены и раздавал коллегам. После пяти лет тайной охоты за выгодной покупкой кабинеты на набережной Орфевр вмещали самую большую в мире коллекцию поддельных шедевров. Без сомнения, среди этих прекрасных объектов, внушавших желание их иметь, притаилось несколько подлинных бесценных оригиналов, которые следовало бы отправить на другой берег Сены в Лувр. Но так как эксперты и даже сами художники не всегда могли найти отличие, не имело смысла волновать мир искусства напрасными загадками.

Когда весть о стрельбе в садах Обсерватории дошла до него в ту ночь в октябре 1959 г., Жорж Кло почувствовал давнее волнение детективной лихорадки. Это было не только делом государственной важности, оно также обещало быть достаточно сложной охотой на профессиональных убийц, которые, вероятно, скрывали свои следы интересными способами. Полицейская машина промчалась вдоль бульвара и остановилась там, где несколько человек слушали мужчину в темном пальто. Бледный мужчина дрожал, но был явно способен заставить аудиторию ловить каждое свое слово.

Комиссар Кло поздоровался со своим бывшим начальником (он знал сенатора как министра юстиции) и выслушал его версию событий. Подробности, представленные Миттераном, были по понятным причинам отрывочны, но в этом деле были особенности, которые, как подсказывал комиссару его опыт, вскоре превратятся в определенные ключи к разгадке. На самом деле (возможно, дело было в позднем часе или высоком положении жертвы) у этого дела была несколько искаженная, похожая на сон особенность самых заманчиво-загадочных дел. Еще до того, как он послал своих лучших людей опросить официантов в кафе «Брассери Липп» и жителей квартала, тысяча вопросов уже грызла его ум мучительной неопределенностью.

Например, было хорошо известно, что активисты Французского Алжира планировали свои действия с военной точностью по той простой причине, что большая их часть была высокопоставленными офицерами французской армии. Зачем тогда они или нанятые ими убийцы использовали машину, которая не могла догнать «Пежо-403», который не был газелью среди автомобилей? Допуская, что полученная им информация точная, он прикинул, что погоня заняла слишком много времени – по крайней мере, десять минут, чтобы проехать 1,6 километра. Это была самая медленная погоня на автомобиле в истории. Быть может, сенатор задержался поблизости от кафе, или, быть может, убийцы выждали – но почему? – прежде чем изрешетить «пежо» пулями.

Расхождения такого рода часто прояснялись по мере продвижения следствия. Даже человек с самообладанием Миттерана вполне мог неправильно запомнить то, что происходило непосредственно перед таким потрясением. Помимо неясности со временем, было невозможно не поразиться тому факту, что он упомянул площадь Медичи, которая, строго говоря, не существовала, по крайней мере не под таким названием. Незначительные детали, без сомнения, однако детали, которые ставили под вопрос достоверность показаний самой жертвы.

Судебные эксперты подняли новый ряд вопросов. Они утыкали машину сенатора металлическими прутьями, из-за которых она стала выглядеть как раненый кабан – один прут в каждое пулевое отверстие. Всего их было семь, торчащих из передней и задней дверей со стороны пассажира и расположенных в виде аккуратной дуги. Одно было сразу очевидно: все прутья находились под прямым углом к дверцам, что означало: когда производились выстрелы, машина убийц не двигалась.

Короче, он имел дело с профессиональными убийцами, которые были достаточно уверены в себе, чтобы остановить машину и расстрелять человека, который, по их предположению, лежал на передних сиденьях или съежился на полу. Одна из пуль пробила сиденье водителя. Но эти профессиональные убийцы потерпели неудачу дважды: при попытке сбить свою цель с дороги и чуть не потеряли ее на бульваре Сен-Мишель. А если они были такими уверенными и хладнокровными убийцами, то почему они не сделали очевидной вещи – не вгляделись в машину и не осмотрелись вокруг: вдруг их цель лежит на земле в нескольких метрах или – надо сказать, это было глупо, – встает, бежит по траве и прыгает через живую изгородь?

И еще эти семь пулевых отверстий. Согласно судебным экспертам, убийцы пользовались пистолетом-пулеметом «стен», который, вероятно, остался после войны. За четыре года нацистской оккупации подвалы и кладовки с инструментами по всей Франции оказались полны незаконно хранившегося оружия, и появилось поколение мужчин, которые считали незаконные действия выражением личной свободы. Все равно выбор оружия был странным: такие пистолеты-пулеметы были известны своей ненадежностью. Но даже «стен» мог выпустить тридцать пуль за три секунды. Почему же тогда было сделано только семь выстрелов? (Не было никаких признаков того, что какие-то пули не попали в машину.) Было ли это делом рук каких-то дотоле неизвестных, слабо экипированных террористов, не отрепетировавших свои действия? Было ли это просто предупреждением? (Однако существовали более легкие и безопасные способы запугать политика.) Или это была – Кло боялся об этом думать – секретная операция, осуществленная агентами французской разведки с целью повлиять на общественное мнение?

В общем, это было захватывающее дело. Прослушивание телефонных разговоров и обыски в домах подозреваемых ничего не дали. Группа диверсантов из Испании не подавала признаков жизни. Были свидетели, которые слышали стрельбу, но никто не видел, как все происходило. Шли дни, и Кло чувствовал странное нежелание продолжать расследование. Оно все больше и больше выглядело как дело, которое решится внезапным появлением какой-то улики, которой не достать путем никаких ухищрений. Чем больше он размышлял над этим делом, тем менее привлекательным оно становилось. Исключительной заслугой Жоржа Кло как полицейского является то, что ожидаемая радость открытия уже начала исчезать, когда 22 октября он засунул папки в металлический ящик и с таким грохотом задвинул его, что поддельные картины Пикассо и Утрилло закачались на своих крюках.

До востребования

Почтовое отделение Медичи стоит напротив Сената на улице Вожирар в том месте, где всегда бушует ветер, вероятно, из-за слишком большой длины улицы (улица Вожирар – самая длинная в Париже), просачиваясь в сердце левобережья.

Сразу после обеда женщины, которые сидели за прилавками, увидели, как двери распахнулись и группа мужчин ворвалась в здание, словно занесенная порывом ветра. Один из них, юрист, был одет в соответствующую одежду, а другой – который, казалось, концентрировал на себе все внимание – выглядел слишком глупо и слишком суетился, чтобы быть действительно важной персоной. Это и присутствие нескольких фоторепортеров убедило некоторых работниц почты в том, что происходит съемка фильма, и они потянулись за расческами и компактной пудрой.

Мало кто подумал бы, что пронырливый мужчина небольшого роста в плаще сомнительного вида заседает в Национальном собрании. С другой стороны, притворная ухмылка на его лице и странно дергающаяся походка создавали такой образ, что можно было легко представить себе его прокрадывающимся в парламентский туалет с бомбой. Он загасил сигарету, подошел к окошку с надписью «До востребования» и спросил, есть ли почта для господина Робера Песке. На стойке оказался конверт, который он оставил там лежать. Затем он обернулся и сказал, как плохой актер:

– Адвокат Дрейе-Дюрфе, будьте любезны взять это письмо, к которому я не притрагивался, положите его в портфель и поместите в сейф для следователя.

Юрист аккуратно взял письмо с прилавка, подержал его между большим и указательным пальцами и, обращаясь ко всем почтовым служащим, сказал:

– Я забираю это письмо, господин Песке, не тронутое вами, которое я положу в сейф, как вы сейчас попросили, где оно будет оставаться в распоряжении следователя. – Затем, повернувшись к взволнованной служащей, сказал тем же зычным голосом: – Я, адвокат Дрейе-Дюрфе, прошу вас сделать запись о том, что сейчас произошло.

– Да, сэр, – запинаясь, произнесла женщина, – вы хотите, чтобы я записала и слова тоже?

На лице адвоката появилось выражение неистощимого терпения.

– Слова прежде всего, уважаемая, если не возражаете.

С этими словами мэтр Дрейе-Дюрфе вышел из почтового отделения, сопровождаемый своим ухмыляющимся клиентом, который быстро закурил другую сигарету, спрятавшись от ветра за его черной мантией.

Робер Песке, бывший плотник, бывший депутат, осведомитель крайних правых и член нескольких преступных «патриотических» групп, без посторонней помощи решил загадку покушения на убийство. Двумя днями ранее группа журналистов слышала, как он сделал это поразительное заявление в конторе своего адвоката на улице Помп. Но теперь Песке пошел со своей козырной карты – письма, написанного и отправленного им самому себе за сорок восемь часов до событий.

Письмо было прочитано адвокатам и их двум клиентам в кабинете судьи Брауншвейга во Дворце правосудия. «Сейчас я опишу во всех подробностях фиктивное покушение в садах Обсерватории, которое произойдет в ночь с 15 на 16 октября согласно плану, разработанному господином Миттераном…»

Согласно письму Песке, Миттеран пришел к нему с планом, который должен был вытащить их обоих из политического небытия. Далее в письме в будущем времени описывалось все точно так, как произошло, начиная от кафе «Брассери Липп» и кончая садами Обсерватории. Песке ехал следом в своей «симке» с неприметным, но веселым крестьянином, который работал в его поместье в Бёврон-ан-Ож (коммуна во Франции в регионе Нижняя Нормандия. – Пер.). Пистолет-пулемет «стен» был позаимствован у приятеля. Единственные изменения, на которые Песке хотел указать судье, касались нескольких минут, в течение которых Миттеран лежал на мокрой траве в ожидании убийц. Сначала под деревьями целовались двое влюбленных, потом такси высаживало пассажира. Проехав вокруг квартала несколько раз, «симка» остановилась рядом с «Пежо-403», и Песке услышал голос из темноты: «Стреляй же ради бога! Какого черта ты там делаешь?» Дальше все пошло по плану: затарахтел пистолет-пулемет; Песке поехал на бульвар Монпарнас, припарковал машину и возвратился пешком вовремя, чтобы восхититься изящным спектаклем, разыгранным Миттераном перед камерами.

Судья положил на стол письмо и поднял глаза, чтобы увидеть необычную картину – полдюжины онемевших адвокатов. В первый и единственный раз Франсуа Миттеран казался потерявшим самообладание. Он побледнел и издал звук, который вполне мог быть рыданием. Он уже слышал хихиканье своих врагов и истерический смех двадцати шести миллионов избирателей. Его карьера рухнула. Правдой или нет было то, что написал Песке, это было унижение такого рода, от которого еще не оправлялся ни один политик.

Даже в этот свой худший час Лис вспомнил уроки, которые получил на войне. Человеку, который шесть раз убегал из лагеря для военнопленных, не так-то легко было нанести поражение. Конечно, было неудачей то, что Песке обвинил его в инсценировке покушения до обнародования письма, а Миттеран обвинил Песке в клевете. Такой же неудачей было то, что он позволил себе наслаждаться похвалами и сочувствием. После фокуса Песке с письмом до востребования он вряд ли мог утверждать, что совершенно невиновен. И все же было одно возможное объяснение, которое можно было принять за правду…

Это была версия событий, которую Миттеран изложил судье Брауншвейгу и народу. Он признался, что действительно встречался с Песке один или два раза перед покушением. Песке приходил к нему с ужасным сообщением: его старинные друзья из Французского Алжира, которым он был должен огромную сумму денег, приказали ему убить Миттерана. Если бы Песке отказался, то его непременно убили бы, и поэтому он умолял Миттерана помочь ему найти выход из создавшегося положения. Инсценировка покушения сняла бы Песке с этого крючка и уменьшила вероятность того, что кто-то еще попытается убить Миттерана. В духе христианского милосердия Миттеран согласился подыграть. Их последняя встреча должна была состояться в кафе «Брассери Липп». И хотя Песке не появился, остальная часть операции прошла по плану. И только когда Песке публично обвинил его в организации всего этого спектакля, Миттеран понял, что случилось: он стал жертвой заговора правого крыла с целью разрушить его политическую карьеру.

Хоть этот рассказ и не был полностью убедительным, он, по крайней мере, представил его в лучшем свете. На газеты это не произвело впечатления. Никто не ждал, что политики будут подчиняться закону, но они должны были сохранять определенное достоинство и выдержку. Один из наименее оскорбительных заголовков появился в газете «Орор»: «Подумать только, этот болван был министром внутренних дел!»

Судья Брауншвейг постарался выкрутиться из неприятной ситуации. Виновный должен был быть как-то наказан, но без ущерба репутации Французской Республики на международной арене. Мир должен знать, что Париж – это не Шанхай и не Касабланка. Песке и его друг были обвинены в незаконном хранении оружия, тогда как Миттеран, который потратил время комиссара Кло на бессмысленное расследование, был обвинен в неуважении к суду. Это были сравнительно незначительные обвинения, которые в любом случае, вероятно, будут отменены.

Неожиданно сенат проголосовал за лишение Миттерана сенаторской неприкосновенности, но к этому времени дело уже оказалось в бесконечном путаном царстве юридического судопроизводства, обветшавшие дела которого периодически уносят волны безразличия и тайных переговоров. Биографы и историки, отправившиеся на поиски неузнаваемых крупиц правды, видели, как из тумана появились различные скользкие личности – премьер-министр Дебре, которого обвиняли в отдаче приказа о незаконной казни в Алжире; адвокат Песке Тиксье-Виньянкур, который защищал террористов правого крыла и выдвигал свою кандидатуру на пост президента, и полный оптимизма руководитель избирательной кампании Тиксье-Виньянкура Жан-Мари Ле Пен. Эти люди были одними из тех, кого Миттеран подозревал в заговоре, нацеленном на разрушение его карьеры.

Ни один из них не признался в том, что был как-то замешан в этом деле.

Сам Песке был вынужден уехать из страны и с тех пор придумал так много версий этого инцидента, что даже если он теперь сделал бы честное признание, это было бы бесполезно. В письме, опубликованном в газете «Монд» в 1965 г., он неожиданно оказал поддержку Миттерану на президентских выборах признанием в том, что Миттеран организовал инсценировку покушения с добрыми намерениями. Однако позднее он отрекся от этого утверждения, заявив, что друзья Миттерана заплатили ему сорок тысяч франков за то, чтобы он написал это письмо. Само отречение принесло ему еще несколько франков, когда он опубликовал его в книге под названием «Мое реальное и инсценированное покушение на Миттерана: вся правда».

«Дело Обсерватории» дошло до своего практического завершения в ту зиму, когда комиссаром Кло была организована, по-видимому, ненужная реконструкция событий. «Пежо-403» сенатора Миттерана был отвезен на тихую улочку в Венсенском лесу, изрешечен пулями и разбит о дерево. Изначальная стрельба оставила его сравнительно целым. После «реконструкции» осталась лишь искореженная развалина без окон.

Теперь у Лиса начался период, который стал известен как «преодоление пустыни». Сначала поддержавший обвинение Миттерана президент де Голль передумал и решил, что об этом инциденте больше никогда не следует упоминать, а его собственная партия никогда не будет пытаться извлечь из нее для себя выгоду. Некоторые говорили, что он пытается защитить премьер-министра Мишеля Дебре от любых постыдных откровений, которые Миттеран может сделать, рассказывая о его роли в убийстве генерала в Алжире. Другие люди, близкие к де Голлю, говорили, что он хотел поддержать честь президентской должности, потому что – каким бы невероятным это ни казалось в то время – Миттеран мог однажды стать президентом. Разумеется, де Голль прекрасно знал, что Миттерану никогда не дадут забыть об этой истории. На протяжении многих лет после нее, хотя депутаты Национального собрания и обходили эту тему учтивым молчанием, было просто удивительно, как часто слово «Обсерватория» неожиданно возникало в их речах.

Пти-Кламар (эпилог)

Вечер в среду в конце августа 1962 г.: это было время года, когда легко можно было найти парковочное место, такси или пустую телефонную будку. Кафе были заполнены штабелями стульев и забаррикадированы автоматами для игры в пинбол. Уличное движение было таким слабым, что до обелиска в центре площади Согласия можно было добраться пешком. На улице Фобур-Сент-Оноре обычная группа полицейских в белых перчатках стояла вокруг подъезда с колоннами дома номер 55, давая возможность туристам узнать в нем Елисейский дворец – официальную резиденцию президента Французской Республики.

Человек с мотоциклетным шлемом в руке, изучавший витрину магазина русского антиквариата на другой стороне улицы, посмотрел сквозь железные ворота и увидел, как генерал де Голль спускается по ступеням дворца. (Это был сам генерал, а не человек, который иногда изображал его.) Он увидел, как де Голль помогает своей жене сесть в черный «Ситроен-DS», прежде чем сесть рядом с ней на заднее сиденье. Офицер, который сел рядом с водителем, был зятем де Голля Аленом де Буассье. Позади них в другом «ситроене» находились четыре «головореза» или «суперполицейских». Их имена тоже были известны человеку, который наблюдал за всем этим с улицы.

Заседание Совета министров только что закончилось. Оно было посвящено алжирскому вопросу. В июне референдум одобрил Эвианские соглашения, и Алжир стал независимым государством, но некоторые родившиеся в Алжире французы пришли в ярость от предательства де Голлем «черноногих» и поклялись продолжать борьбу. Прошла волна ограблений банков со следами участия в них отряда специального назначения правого крыла – Организации тайной армии (ОАС). В Париже тайным агентом полиции, изображавшим мойщика здания, был арестован высокопоставленный член ОАС Андре Каналь – Монокль; он имел при себе письмо, в котором казначея ОАС просили предоставить сумму в миллион франков; очевидно, планировалась большая операция.

Столкнувшись с этой армией озлобленных патриотов и наемников, правительство пыталось предложить убедительный пакет антитеррористических мер и решить, что делать с тысячами недовольных беженцев, которые хлынули потоком в Марсель. Заседание закончилось только тогда, когда стеклянные глаза и бурчащие животы заседавших сделали дальнейшее обсуждение бессмысленным. Несколько министров сразу же поспешили уехать в отпуск до следующего экстренного случая. Несмотря на поздний час, президента, его жену и зятя должны были отвезти на аэродром в Виллакубле, расположенный в шестнадцати километрах к юго-западу. Оттуда они должны были полететь домой в свое имение Коломбо-ле-Дёз-Эглиз.

Были приняты обычные меры предосторожности, то есть не так много, как офицеры безопасности из охраны де Голля хотели бы. Прослуживший дольше всех полицейский комиссар, приставленный к Елисейскому дворцу, Жак Кантелоб недавно подал прошение об отставке в знак протеста против того, что де Голль оставил французскую колонию. Были опасения, что слишком много людей знают маршруты, по которым обычно едет президентский кортеж. Иногда де Голлю удавалось выскользнуть из дворца вместе с шофером, и он ехал по городу с президентским флажком, развевающимся на ветру, являясь удобной мишенью для любого сумасшедшего с винтовкой. Даже когда он был в настроении сотрудничать со службой безопасности, то принимал только самые легкие меры защиты: двое мотоциклистов впереди, еще один «Ситроен-DS» сзади и двое полицейских на мотоциклах сзади. Именно такой небольшой эскорт прохрустел колесами по гравию и плавно выехал на улицу Фобур-Сент-Оноре в тот вечер в среду в 19.55.

Человек, который наблюдал с другой стороны улицы, пошел к мотоциклу, припаркованному у кафе. В тот же миг в Елисейском дворце кто-то снял трубку телефона, набрал номер квартиры в доме номер 2 по улице Виктора Гюго в Медоне и сказал: «Номер два».

На де Голля уже столько раз покушались, что он стал выглядеть как фантастически везучий человек, который случайно делает шаг в сторону, когда с крыши падает труба, или который наклоняется завязать шнурок на ботинке, когда в него запустили тортом с кремом. В сентябре 1961 г. президентский кортеж направлялся в Коломбо-ле-Дёз-Эглиз по шоссе государственного значения № 19. Он проехал Пон-сюр-Сен со скоростью сто десять километров в час и направлялся к деревне Кранси, оставляя позади поля и небольшие рощи. Дорожные рабочие оставили большую кучу песка у обочины дороги. В куче находился цилиндр с сорока тремя килограммами пластиковой взрывчатки и канистра с двадцатью литрами бензина, масла и мыльных хлопьев. Наблюдатель смотрел в бинокль. Он нажал кнопку на пульте дистанционного управления. Буря песка и гравия окутала «ситроен». Де Голль закричал: «Вперед! Вперед!» – и водитель, увеличив скорость, проехал через стену пламени. Никто не пострадал. По какой-то причине детонатор отделился от взрывчатки и загорелось только топливо. Судебный эксперт объяснил, что при такой компоновке «это было все равно что пытаться поджечь дерево с помощью листа бумаги».

С того момента нападения стали более частыми. И хотя уже не было надежды на изменение политической ситуации, ОАС направила все усилия на месть. Даже в сердце Парижа на де Голля велась охота, как на кролика. Казалось, что его пристрелят или взорвут – это только вопрос времени. Целое подразделение бригады уголовного розыска трудилось день и ночь, чтобы найти безликого врага. Они просматривали регистрационные карточки, заполняемые постояльцами гостиниц, фотографировали подозрительных лиц, используя перископы, просунутые в отверстия в крыше торговых фургонов, – эту идею они позаимствовали у ОАС. Они анализировали загадочные аббревиатуры и другие политические граффити, которые появлялись в коридорах метро. Как сказали министрам, разведслужбы тонут в информации и вынуждены большую часть времени проводить отметая бесполезную информацию.

Тем временем ОАС имела несколько собственных превосходных источников – уборщица в Елисейском дворце и (как выяснилось позже) комиссар Жак Канте – лоб. Им были известны разные маршруты, по которым ездил президентский кортеж. Они знали, что иногда черная машина была подсадной уткой, а де Голль ехал в желтом или синем «ситроене». Даже если информатору в Елисейском дворце не удавалось узнать маршрут, им нужно было поставить кого-нибудь на улице снаружи или у аэродрома Виллакубле и чтобы у него был доступ к телефону. К счастью, пока всегда что-то шло не так.

В начале того года фургон убийц «рено-эстафета» сумел приблизиться к президентскому «ситроену», когда тот подъезжал к мосту Гренель на набережной Луи Блерио. Они уже начали опускать стекла окон, когда маленький «Рено-4СУ» проскользнул между двумя машинами и «Ситроен-DS» затерялся среди движущегося транспорта. В другой раз коммандос ОАС, известные как Хромой, Трубка, Ангельское Лицо (наемник-венгр) и Дидье (подполковник Бастьен-Тири), ожидали условленного сигнала в кафе, расположенных вокруг станции метро «Порт Орлеан», не зная о том, что забастовка почтовых работников вывела из строя телефонную систему. Даже разнонаправленная операция, приуроченная к визиту де Голля в Восточную Францию (включая ловушку в виде застрявшего на шоссе при пересечении железнодорожного пути «болвана» и обученных собак, переносящих дистанционно управляемую взрывчатку), потерпела полный провал. Как позднее признался Дидье перед своей казнью: «Всю дорогу у нас было впечатление, что мы преодолеваем обычное невезение. Это чувство преследовало нас до самого конца».

Ближе всего они подобрались к Большой Цели в одной из операций под кодовым названием «Серна». (Так в ОАС называли любую операцию, в которой была задействована дальнобойная винтовка.) Вечером 20 мая во время обыска в одной квартире в новом многоквартирном доме, построенном на месте бывшего Зимнего велодрома на улице Доктора Финли, был найден сверток с ярлыком «Алжир – Париж Орли». В нем были реактивный противотанковый гранатомет и три ракеты. Разведслужбы знали цель – де Голль, – но не знали место и время. Члены ОАС обнаружили, что каждый вечер между восемью и девятью часами старый художник, который жил над антикварным магазином в доме номер 86 по улице Фобур-Сент-Оноре, закрывает ставни на ночь. Окна его гостиной выходили прямо на ворота напротив и слегка по нисходящей линии – на вход в Елисейский дворец. 23 мая де Голль должен был принимать президента Мавритании. Протокол для таких визитов всегда был одним и тем же. Когда машина прибывшего въезжала во двор, де Голль выходил из дворца и стоял неподвижно наверху лестницы по крайней мере девяносто секунд. 21 мая заговор был раскрыт, 22 мая художник закрыл ставни и пошел спать, как обычно, а 23 мая де Голль стоял на ступенях Елисейско-го дворца и приветствовал президента Мавритании.

В тот вечер в среду, выехав из дворца в 19.55, президентский кортеж проскользнул через вечерний августовский транспортный поток, пересек мост Александра Третьего и направился в юго-западный пригород. Семь минут спустя он покинул город у Порт-де-Шатильон. Периодически включая сирену, он должен был проехать следующие восемь километров со скоростью свыше семидесяти километров в час, прежде чем резко повернуть направо к аэродрому.

В это время на расстоянии семи с половиной километров на этой дороге владелец демонстрационного зала телевизоров фирмы «Дюкрете-Томсон» в Пти-Кламаре опускал вниз стальную предохранительную решетку, прежде чем пойти в гараж за машиной.

Зажатый между отдаленными пригородами столицы и кольцом скоростных автострад со сквозным движением, Пти-Кламар состоял из перемешанных в беспорядке остатков каждого этапа своего развития еще со времен, когда здесь располагались каменоломни и поля с овощами. Здесь было несколько домов, облицованных штукатуркой с каменной крошкой, станция, несколько магазинов и бесхозных участков земли. Деревенская жизнь – то, что от нее осталось, – была представлена несколькими изгородями из бирючины, горшком герани и птичьей клеткой на покрытом сажей подоконнике. Пти-Кламар был не тем местом, где можно было остановиться специально, вот почему владелец демонстрационного зала был удивлен, когда не увидел машины, которая была припаркована через дорогу на улице Дюбуа.

Этой машиной был «Ситроен-ID». В двухстах метрах вверх по улице в направлении Парижа на мостовой был припаркован «Пежо-403». На другой стороне дороги стояла желтая «эстафета», повернутая капотом на юго-запад, а задними окнами указывающая на Париж. Все эти три машины образовывали треугольник. Время было 20.08. Мужчина с грохотом открыл раздвижную дверь «эстафеты» и начал справлять малую нужду за изгородью, повернув голову в сторону Парижа. Проехало несколько машин; на них были стеклоочистители. Легкий дождик сделал этот вечер необычно мрачным для августа, и некоторые машины вдалеке, ехавшие из Парижа, включили фары.

Он побежал в незастегнутых штанах, крича что-то в сторону фургона. «Itt vannak!» Он зацепился рукой за край двери и впрыгнул внутрь, все еще крича: «ITT VANNAK!», что на венгерском языке означает «Они здесь!».

Президентский кортеж приближался к перекрестку со скоростью девяносто километров в час, гудя сиренами, как скорый поезд. Водитель, который направлялся в Париж, съехал на обочину и увидел, что через дорогу тянется и потрескивает цепочка крошечных язычков пламени, прежде чем почувствовал, что его пальцы бросили руль. Ален де Буассье крикнул своим тестю и теще: «Ложись!» за секунду до того, как мужчины в «ситроене» и «эстафете» открыли огонь. В демонстрационном зале взрывались телевизионные экраны. В кафе «Трианон», закрытом в конце сезона, пули пробили виниловые стулья. На одну-две секунды резкий звук разгоняющихся моторов заглушил шум четырех пистолетов-пулеметов М-1, одного МР-40 и двух пулеметов FM-24/29.

Остановленный перекрестным огнем, «ситроен» де Голля был бы открыт для прямого огня стрелков, которые ждали на углу улицы Дюбуа. Таков был план, разработанный в квартире в Медоне с помощью игрушечных машинок на столе.

С вибрирующими в руках пулеметами террористы увидели, что мотоциклисты свернули в сторону и рванули вперед; они видели дрожащую картинку – место действия, – внезапно обстрелянную градом пуль; они видели, как, сверкнув хромированным и отполированным корпусом, «ситроен», за рулем которого сидел человек, промчавшийся сквозь стену пламени у Пон-сюр-Сен, с ревом пронесся мимо, в сторону заката, оставляя позади Пти-Кламар, который выглядел даже еще более жалким, чем обычно.

Спустя три минуты президент де Голль вышел из «ситроена» на взлетно-посадочную полосу в Виллакубле. Мелкие кусочки стекла тонкой струйкой ссыпались с его костюма на бетонное покрытие. Его жена сказала: «Надеюсь, с цыплятами все в порядке». Она думала о продуктах для обеда в четверг, которые лежали в багажнике «ситроена», но полицейские решили, что она их имеет в виду, так как слово poulet[37] означает также и «полицейский». Де Голль, который всегда отличался сдержанностью, поблагодарил своего водителя и зятя и спокойно сказал: «На этот раз они подобрались совсем близко». Казалось, он больше огорчен неумелостью бойцов ОАС: «Они не могли попасть в дверь сарая с десяти шагов».

Менее чем через час «эстафету» нашли в Медонском лесу. Пулеметы были все еще внутри ее вместе с бомбой, которая должна была уничтожить улики. Запал был подожжен, но по какой-то причине потух. Большинство заговорщиков были пойманы в течение двух недель, не поймали только Хромого. На месте преступления эксперты нашли сотню гильз, разбросанных на перекрестках. Казалось невероятным, что только один человек был ранен. (Водителю, ехавшему в Париж, пришлось перевязать указательный палец.) Около десяти пуль попали в машину, а большая их часть была выпущена слишком низко и не причинила большого вреда. Несмотря на «крота» в Елисейском дворце, никто не сказал убийцам, что президентский «ситроен» снабжен пуленепробиваемыми шинами и гидравлической подвеской. Даже при этом их постигло почти невероятное невезение. Два пистолета-пулемета заклинило, и Хромому пришлось менять обойму во время стрельбы.

Пораженные везением де Голля и смущенные своей неудачей, некоторые члены ОАС начали подозревать, что это и другие нападения были срежиссированы агентами тайных служб с целью дискредитировать ОАС и превратить президента в «живое чудо». Видимо, этой же точки зрения придерживались и телевизионные комментаторы, согласно премьер-министру Помпиду, которому об их саркастических репортажах рассказал друг, у которого был телевизор. Как же тогда, по мнению журналистов, можно объяснить быструю поимку виновных, погасший запал, неуязвимость де Голля и все остальные более мелкие чудеса?

Никаких улик, свидетельствовавших об участии во всем этом тайных служб, так и не было обнаружено, и, даже если бы оно и было, это только укрепило бы репутацию де Голля благодаря необыкновенным компетенции и хитрости. Во всех экстренных случаях, с которыми тот столкнулся за последние двадцать лет, он никогда не делал тайну из того факта, что иногда необходимо обманывать электорат в интересах государства. Большинство избирателей восхищались им из-за того, что он так говорил. Было широко распространено мнение, что без лидера, умеющего обмануть своих врагов, Франция не смогла бы выжить в мире предательства и насилия.

Через четыре недели после покушения в четверг вечером 20 сентября мрачная фигура «живого чуда» промелькнула в уличном движении на перекрестке дорог в Пти-Кламаре. Президент де Голль решил, что настало время сделать электорату важное сообщение. По иронии судьбы, от этого, вероятно, выиграл владелец недавно отремонтированного демонстрационного зала телевизоров «Дюкрете-Томсон»: передачи, имеющие историческое значение, вроде этой всегда приносили пользу бизнесу.

Президент де Голль сидел в Золотой гостиной Ели-сейского дворца. Карикатурист мог бы изобразить его в виде человека-маяка во время бури. Его брови ныряли вниз и высоко взлетали, как чайки; его большие руки протягивались вперед, словно чтобы спасти хрупкого ребенка – Французскую Республику. Фоном ему служили хранившие молчание классики французской культуры в кожаных переплетах.

«Француженки, французы… Мы с вами выдержали столько трудов, слез и крови, мы познали одни и те же надежды, страсти и победы, что между нами сложились единственные в своем роде, особые узы. Эти узы, которые нас соединяют, являются источником власти, которой я наделен, и ответственности, которая приходит вместе с этой властью…»

В своей квартире на улице Гюйнеме Франсуа Миттеран слушал эту передачу со смесью затаенной ненависти и восхищения. Де Голль читал свое обращение выразительно и мучительно медленно. Его тон подразумевал скорее долгие размышления, нежели реакцию на прошедшие события. Покушение вызвало волну сочувствия, и де Голль был на пике своей карьеры с момента Освобождения. Никто не обвинил бы его в слабости, если бы он решил уйти в отставку и жить тихо-мирно в Коломбо-ле-Дёз-Эглиз, оставив Елисейский дворец более молодому и энергичному человеку…

«…Несмотря ни на что, личная свобода сохранена. Важная и болезненная проблема деколонизации решена. Нам предстоит много трудов, так как нация, которая продолжает жить, продолжает развиваться. Но никто не может всерьез верить, что развитие может произойти, если мы отречемся от наших надежных институтов. Государство окажется в пропасти…»

Наверное, именно тогда Франсуа Миттеран нашел заглавие для своей следующей книги. Это будет суровое обвинение голлистской политики и практики и самого «некоронованного диктатора»…

«Краеугольный камень нашего строя – президентское правление. Следовательно, вместо того, чтобы быть избранным сравнительно небольшим числом избранных представителей, президент должен получать свой мандат непосредственно от народа…»

Он назовет свою книгу «Перманентный государственный переворот»…

«Поэтому я решил предложить, чтобы с этого времени президента выбирали всеобщим голосованием…»

Нужно признаться, это был мастерский ход. Сенат и большая группа депутатов были противниками введения «бонапартистского режима». Слишком большой властью будет облечен один человек… Но избиратели, забыв о долгосрочных последствиях, неизбежно станут прославлять живое чудо точно так же, как их прадеды спешили к избирательным урнам, чтобы ратифицировать государственный переворот Наполеона III.

Месяц спустя предложение де Голля было принято почти двумя третями избирателей. Последовавшие за этим всеобщие выборы стали триумфом сторонников де Голля. Произошли также и несколько небольших, но важных побед антиголлистской коалиции. В департаменте Ньевр человек, который всего лишь три года назад по причинам, которые остались невыясненными, лежал, распростершись, на сырой лужайке в Латинском квартале, пока нормандский крестьянин расстреливал из пулемета его «Пежо-403», вернул себе место в Национальном собрании. Ему придется еще просидеть несколько лет на скамьях для оппозиции, терпя насмешки и скрытые намеки на наемных убийц и Обсерваторию. Но даже де Голль не был бессмертным. Через пять, десять, пятнадцать лет возраст сделает то, что не удалось сделать нескольким тысячам ружей, бомб и ручных гранат. Де Голль войдет в легенду, и покажется, что небо над Парижем потемнело с его смертью. И наверное, тогда в этих сумерках наступит время Лиса.

Расширял пределы возможного

1

Студгородок университета Западный Париж – Нантерля-Дефанс был построен среди лачуг за западной границей города на семидесяти девяти акрах бывшего военного полигона. Происходит название «Нантер» от слова Nempthor, а оно – от Nemptodurum, которое означало «крепость на холме в священном лесу или на расчищенном участке земли». Земля состояла в основном из плотно слежавшегося мусора и строительного камня. Машины передвигались легко, но не пешеходы. Тринадцать тысяч студентов жили в зданиях, построенных из бетонных блоков, с всегда грязными окнами. Некоторые комнаты выходили окнами на хижины, в которых под крышами из гофрированного железа жили рабочие-иммигранты из Португалии и Северной Африки. Это был 19б7 г. На пляжах Южной Франции обнаженные груди и ровный загар были обычным зрелищем. Женщины пользовались лосьоном для загара; мужчины лежали на животах на песке. Некоторые люди отправлялись к любителям природы в сосновые леса и образовывали временные пары, основанные на половом влечении и социально-экономическом равенстве.

В университете Западный Париж – Нантер-ля-Дефанс студенты мужского и женского пола размещались в разных зданиях. Им еще предстояло убедиться в преимуществах закона Нойвирта от 28 декабря 19б7 г., который легализовал противозачаточные пилюли, но многие из них уже читали или слышали о Д.Г. Лоуренсе, сюрреалистах, Вильгельме Райхе, Олдосе Хаксли, Герберте Маркузе и Симоне де Бовуар. Пропагандистские кампании таких провайдеров отдыха, как «Средиземноморский клуб», доказали, что сексуальное раскрепощение доступно представителям среднего класса, получающим жалованье, независимо от идеологии. Через три или четыре года большинство студентов Нантера будут занимать должности, предоставленные им государством, и по мере осмысления ими вопроса будут вносить свой вклад в эксплуатацию пролетариата.

С 1965 г. женщинам было разрешено работать и открывать счет в банке без разрешения отца или мужа. Их матери получили право голосовать в 1944 г. Сексуальная свобода была только частью того, что было известно как «расширение границ возможного». Беременность оставалась серьезным риском, а аборты были незаконны, но имелся широкий выбор других вариантов. Ежемесячно выходившие журналы «Эль» и «Мари-Клер» уже поднимали темы интенсивного петтинга, орального секса, оргазма, любви в физических отношениях и использования косметики. Всякий раз почти половина места была посвящена рекламе. На снимках изображались модели в вызывающих позах. Тела в различных вариациях сексуального акта также можно было разобрать на фотографиях бутылок с минеральной водой и вермутом. Общая мощность электрического тока в домах более чем удвоилась со времен Второй мировой войны, и женщины, как говорилось в рекламах, стали «свободными» благодаря домашним электроприборам.

Главным препятствием сексу в Нантере был устав, запрещающий студентам мужского пола находиться в помещениях, где живут девушки. Считалось, что университетские власти придумывают ночные оргии, хотя сексуальный контакт мог произойти и ранним утром, когда грохот мусоровозов и шум двухтактных мотоциклетных моторов приводил партнеров к взаимному полубессознательному состоянию. Устав казался смешным ограничением индивидуальной свободы. Реальная цитадель из нескольких сотен гипотетически освобожденных молодых особ женского пола – некоторые из них носили мини-юбки и синтетические пуловеры – казалась возвратом к Средним векам. Американцы вели империалистическую войну во Вьетнаме. Радикальные философы ставили под вопрос основы западной цивилизации. Некоторые рок-звезды были не старше чем студенты университета в Нантере.

2

В марте, когда погода улучшилась, начались неприятности. Двери женского общежития были заперты, но скорее формально следуя ритуалу, потому что дворники знали, что их можно открыть, приложив небольшие усилия, за тридцать секунд. Двери были взломаны, и вскоре после этого молодые люди свободно разгуливали по женскому общежитию.

Эта акция была одобрена большинством преподавателей Нантера, потому что они были против разделения студентов, а многие из них были социологами, политологами и крупными специалистами в области литературы эпохи романтизма и постромантизма. Помимо радио-, теле– и газетных репортеров, никто за пределами территории университета не придал большого значения этому бунту в студенческом общежитии, увидев в нем лишь легкий порнографический сюжет. В Нантере была принята такая точка зрения: для отражения меняющейся ментальности изменения должны были произойти на нескольких уровнях. Некоторые студенты решили отложить свое вхождение в политику, пока не проведут год-два за чтением книг и размышлениями. Другие подчеркнули необходимость адаптироваться к тому, что они считали государственной службой (университет). Однако все сходились на том, что университетские власти, представлявшие правительство и капиталистическую систему, должны гарантировать им определенные права. Отмена устава почти не имела значения. Это не было похоже на легализацию галлюциногенных наркотиков и незаконных актов насилия.

В течение какого-то времени вместо того, чтобы лазать в окна на первом этаже, молодые люди проникали в женские комнаты беспрепятственно. Они приносили вино, сигареты, тунисское печенье, хот-доги и эрекцию. В результате некоторые девушки стали больше страдать от одиночества, а содержание и стиль ведения дискуссий изменились. Молодые люди могли дольше вести серьезный разговор, пропорциональный длине текста, который они прочли. В социальном смысле изменение было невелико. Киноклуб посещался также хорошо. Девушки оставались более активными в доставлении удовольствий и развлечений, чем в политических кружках. Наверное, надо согласиться с некоторыми историками в том, что этот бунт в студенческом общежитии в Нантере в 1967 г. не следует рассматривать как пролог к более серьезным событиям, которые вскоре последовали.

3

На следующий год 8 января (понедельник) было ознаменовано в Нантере открытием плавательного бассейна олимпийских размеров, которое провел министр по делам молодежи и спорта.

В 1968 г. плавательный бассейн на территории университетского городка был местом, в котором имелась сложная сеть общественных организаций и царили глобальные капиталистические цели. Это было место, где юноши и девушки могли разглядеть друг друга, не связывая себя договорными обязательствами. Купальные костюмы оставляли открытыми девять десятых тела и, обтягивая остальные части тела, придавали им товарный вид. Молодые люди обменивались взглядами не на пляже или в лесу, а в охлаждающей обстановке – в окружении кафельной плитки и хлорированной воды. Молодые люди, которые ходили в бассейн с целью подцепить девушку (практика известная как draguer, что означает «кадрить»), обнаруживали, что их мужское достоинство съежилось до детских размеров. К тому же пользование бассейном подразумевало некое соперничество в интересах государства: здоровье и полезность для здоровья, национальное превосходство в спорте и т. д. Министр по делам молодежи и спорта недавно ввел свою политику «тысячи клубов», которая обещала финансировать места отдыха и предоставлять молодым людям возможность управлять клубами. Они получали возможность приспосабливать услуги клубов к местным потребностям, устанавливая столы для пинг-понга, выдавая ласты и ходунки для детей, а также предлагая кофе, сваренный в автомате. Министр опубликовал объемный доклад, озаглавленный «Белая книга о молодежи», в котором были изложены позитивные взгляды молодых людей.

4

Церемония открытия произошла вечером после занятий. Речь министра была прервана рыжеволосым студентом с наглым воинственным лицом, одетым в рубашку с расстегнутым воротником. Впоследствии он стал известен как Рыжий Дэни, сын немецких евреев, бежавших во Францию. «Господин министр, – сказал он, – я прочитал вашу «Белую книгу о молодежи». На трехстах страницах нет ни одного упоминания о сексуальных проблемах молодых людей».

Закон Нойвирта вступил в силу одиннадцатью днями ранее. Цена противозачаточной пилюли не входила в социальную страховку, и любая женщина, которая начала принимать пилюли в день принятия закона, была по-прежнему недоступна. Находчивый ответ министра был опубликован везде, потому что главное, что привлекло к себе внимание, было дерзкое вмешательство молодого человека. «С таким лицом, как ваше, – сказал министр, – вам, должно быть, хорошо знакомы такие проблемы. Не рекомендую вам нырять в бассейне».

Документ 1 (заключение «Белой книги о молодежи»)

«Молодой француз хочет жениться молодым, но беспокоится о том, что его дети появятся на свет раньше, чем у него будут средства, чтобы правильно их воспитать. Его цель номер один – это профессиональный успех. За это время он откладывает, сколько может, из своих скромных заработков – молодой человек надеется купить машину, молодая девушка – собрать приданое. Молодого француза интересуют все крупные проблемы настоящего времени, но у него нет желания окунуться в политику. Семьдесят два процента молодых людей придерживаются того мнения, что право голосовать человек должен получать раньше 21 года. Они не считают, что война неизбежна, и полагают, что будущее прежде всего зависит от производительности промышленности, порядка в стране и сплоченности населения».

5

Инцидент в плавательном бассейне в Нантере больше, чем бунт в университетском общежитии, считается серьезным предшественником дальнейших беспорядков. Можно привести много других проявлений бунта. Например, во время традиционного новогоднего приема декан Нантера, его супруга и их четыре гостя ушли со своих почетных мест, чтобы взять себе еды в буфете, когда – как признался декан двадцать пять лет спустя – они заметили четырех молодых преподавателей социологии, которые сдвинули их сумки и вещи и заняли их места. Тогда декан вспомнил предупреждение, сделанное его другом Реймоном Ароном, когда тот узнал, что в Нантере откроется факультет социологии: «По самой своей природе этот предмет будет порождать активные группы, которые будут создавать очаги напряжения и волнения. Остерегайтесь социологов! Они все испортят!»

6

Когда замаячили экзамены, мятежное поведение начало наносить ущерб самому учебному процессу. Раньше преподаватели читали свои лекции тысяче пятистам – двум тысячам студентов в плотно забитой аудитории. Студенты писали записки, болтали и читали газеты. Один преподаватель сравнил работу в такой обстановке с попыткой «разговаривать в главном вестибюле вокзала Сен-Лазар». Иногда преподаватели видели своих студентов на устном экзамене и поражались их «энциклопедическому невежеству». Теперь лекции прерывали студенты, которые требовали право слова и затем отчитывали преподавателя за его педагогическую отсталость и исполнение роли орудия государственных репрессий.

Средства массовой информации проявили жгучий интерес к бунту молодежи, и вскоре телезрителей (вероятно, половина населения) развлекли необычным зрелищем – студенческой пресс-конференцией. Студенты сидели, как экзаменаторы, за столом и говорили в микрофоны. Они дымили сигаретами, грозили пальцами аудитории и использовали термины из социологии и политологии, которые многим телезрителям казались неуместными и более подходящими для речи преподавателя. Они выражали свои мысли в виде вопросов, на которые сами же давали ответы, следуя риторической модели, к которой привыкли. «Почему мы бунтуем? Потому что правящий класс пытается определять нашу повседневную жизнь. Почему он делает это? Потому что западный империализм противостоит всем формам массовой культуры. Почему он противостоит массовой культуре? Потому что в конечном счете это классовая борьба».

Такая форма изложения, широко используемая в пассивной аудитории, позволяла отвечать на возражения прежде, чем их выскажет какой-нибудь противник: «Разве мы сами не являемся представителями буржуазии? Да, но как таковые мы должны пользоваться нашей свободой, чтобы критиковать и, если возникнет необходимость, перевернуть государство. Каков был бы результат такой революции? В результате произошло бы не просто обуржуазивание пролетариата с предоставлением сыновьям пролетариев руководящих должностей, а отмена различий между трудом и руководством».

Несмотря на внешние различия, это соответствовало голлистской политике, которая с 1945 г. стремилась привлечь рабочих к управлению заводами (практика, известная как «совместное управление»). Для телезрителей в таких конференциях были интересны призывы к узурпации институциональной власти, отрицание властных структур и ссылки на манипуляцию средствами массовой информацией, что добавляло немного рефлексии и непредсказуемости, которых обычно не было в официальных передачах, контролируемых правительством. Кроме того, в то время, как представителей правительства и университета отличали неброские предметы одежды, купленные как комплект, одежда студентов (вязаные вещи, шарфы, подержанные пиджаки и т. п.) являла собой признаки того, что антрополог Леви-Стросс назвал «бриколлаж» (групповой стиль поведения в предметном выражении. – Пер.) – импровизированное использование предметов с целями, отличными от тех, для которых они были предназначены; обычно это связано с примитивными докапиталистическими обществами.

7

20 марта студенты, протестовавшие против войны во Вьетнаме, разбили окна в офисах «Америкэн экспресс» рядом с Оперой и размалевали стены лозунгами. Через два дня после этого шестеро нантерских студентов были арестованы на демонстрации в защиту Национального фронта освобождения Южного Вьетнама (Вьетконга). Это подтвердило точку зрения многих обозревателей, что «нантеризм» – часть международного молодежного движения, а не специфически французское явление.

Вернувшись в тот вечер в Нантер, воинственно настроенные студенты гуськом прошли в небольшую дверь с надписью: «Вход для административных работников и преподавателей». Оттолкнув парочку испуганных чиновников, они поднялись на последний этаж самого высокого здания на территории университетского городка и вошли в зал Совета. Его расположение должно было отражать авторитарную природу образовательной системы. С помощью баллончиков с краской они написали на стенах несколько лозунгов («Преподаватели, вы стары, стара и культура, которой вы обучаете») и приняли резолюцию. Студенты договорились называть себя членами Движения 22 марта с намеком на Движение 26 июля Фиделя Кастро. Вскоре после этого они получили комнату для собраний, где могли проводить свои политические встречи, и переименовали ее в зал Че Гевары.

8

Для телезрителей, которые видели эти сцены студенческого мятежа, это было поистине, как утверждали комментаторы, «необычным новым явлением». Молодые люди Парижа были изъяты из города, словно уведены из него волшебной дудочкой, и помещены в «фабрику учения». Их словно упаковали и отправили всех вместе от Елисейских Полей на бывший военный полигон на западном краю городской агломерации. Оказавшись там, они стали получать облегченную для усвоения информацию, сбываемую в качестве «знаний» и раздаваемую преподавателями, которые значили чуть больше чем торговые автоматы. Большинству студентов было едва за двадцать, и приехали они из шестнадцатого, семнадцатого и восемнадцатого округов Парижа. У более 90 процентов из них родители принадлежали к классу буржуазии (руководители высшего и среднего звена, представители свободных профессий, государственные гражданские служащие), но они то ли не хотели, то ли не были достаточно состоятельными, чтобы обеспечить их лучшими условиями жизни. «Бетонный куб» в Нантере стоил девяносто франков в месяц; комната без мебели в Париже без воды и газа – сто пятьдесят франков в месяц.

9

Из-за неспособности администрации предвидеть взрыв в студенческой среде спектр развлечений в Нантере был сравнительно невелик. В нем были киноклуб, дотированный ресторан, кафе на сто мест, возможность уехать на поезде в Париж, автостопом выбраться на природу или приготовить кастрюльку рагу в коммунальной кухне и съесть его с друзьями. Некоторые студенты изъявляли желание работать с детьми «из лачуг». Они помогали им с французским языком. Многие их современники ездили на мопедах «Веспа» или «Велосолекс», покупали пластинки, занимались макраме и ску-биду, чтобы своими руками сделать такие вещи, как брелки для ключей и абажуры для ламп; они посещали торговые центры, бывали в аэропортах и жили в условиях, более подходящих для развития сексуальных или любовных отношений. В Нантере друзья были либо препятствием, либо профилактикой волнений и отчужденности. Предназначенные для молодежи популярная радиопрограмма и журнал «Привет, ребята» рассматривались как форма отеческой опеки и почти совершенно были лишены интеллектуального содержания.

Студенческий бунт обещал расширить диапазон мероприятий и точнее спланировать услуги для молодежи. Однако при отсутствии денег эти мероприятия часто были символическими: можно было выставить портреты Троцкого или Мао Цзэдуна, съесть сэндвичи в лекционном зале, усыпать пол сигаретными окурками, организовать политические «группки».

По иронии судьбы, студенческие лидеры появлялись на телеэкране не просто как «люди в новостях», а как потребители и объекты визуального потребления. Они были, если процитировать субтитр в фильме Жан-Люка Годара 1966 г. «Мужское – женское», «детьми Маркса и кока-колы». Они обладали ходкими качествами молодости, изяществом и остроумием. Их длинные волосы согласовывались с такими коммерческими идолами молодых, как «Битлз» и Ален Делон. Хотя идеологические объекты ссылок студентов были особыми – Маркс, Ницше, Фрейд и другие, – их настроения были легко узнаваемы в песнях типа «йе-йе», которые главенствовали в хит-параде, еще демонстрировавшем некоторые признаки сегментации рынка, столь заметные в Великобритании и Америке: «Больше ничего не останется», «Я не знаю, чего я хочу», «Моя молодость уходит за дверь». Интервьюеры были склонны не замечать политико-философские дебаты и искали студенток, чьи лица и одежда соответствовали вкусам телезрителей. Они не пытались недооценивать или унижать их, хотя часто флиртовали с ними, чтобы вызвать хорошо выглядящую на экране телевизора реакцию или втянуть зрителя в процесс обольщения.

Документ 2

Документальный фильм о Нантере и «нантеризме» был снят общественной широковещательной компанией ОРТФ и показан на экранах 26 марта 1968 г. В нем с благожелательностью был представлен диапазон мнений студентов, и он разбудил в зрительской аудитории чувства, которые повлияли на изначальное восприятие майского бунта. Большая часть фильма была снята в маленькой, заполненной народом комнате, в которой двенадцать студентов-социологов ели вместе рагу, разложенное в две сковороды из нержавейки и чугунную кастрюлю. Сначала атмосфера была шумной и веселой.

Обычный антрополог, возможно, не счел бы этот фильм особенно ценным документом из-за вмешательства мужчины-интервьюера в речь главной интервьюируемой – привлекательной студентки, одетой в тонкий полосатый пуловер и короткую юбку. Она выглядела красноречивой, приветливой, довольно застенчивой, но стремящейся точно отвечать на вопросы. Камера показала ее лицо крупным планом и сделала ее глаза и рот центром внимания. В стесненных условиях в кадре периодически появлялись то прядь темных волос интервьюера, то его рука в черном пиджаке, поднятая, чтобы свериться с золотыми наручными часами. Студентка сидела подтянув голые колени к груди, и казалось, что интервьюер ее слегка затеняет. Сначала шум в комнате почти полностью заглушал некоторые ее ответы, но по мере продвижения интервью в комнате становилось заметно тише.

– Что вы изучаете?

– В прошлом году – социологию, а в этом я пишу диплом по демографии. На самом деле… я изучаю результаты исследований, проведенных по теме «Способность к воспроизведению потомства угнетенными женщинами».

– Это очень серьезная тема…

– Да. Эту тему я считаю действительно интересной, потому что она касается женщин.

– Вы раньше жили в Реймсе, вы говорили.

– Да, я жила в Реймсе.

– И вы жили в общежитии…

– Я здесь… уже второй год… Когда я приехала сюда в январе, я жила здесь тайком.

– Что значит «тайком»?

– Со своим молодым человеком… потому что у меня не было комнаты.

– С молодым человеком?

– Да.

– С которым вы познакомились…

– В прошлом году… Я с ним вместе с прошлого года.

– Вы познакомились с ним здесь?

– Да.

– Как же так получается, что молодая девушка из провинции появляется в Нантере и…

– Здесь, в Нантере, полно провинциалов… Понимаете, вы сюда приезжаете и сначала немного теряетесь…

– Вы никого здесь не знали.

– Никого. В первый месяц я здесь почти не проводила время. Я договорилась ночевать у друзей в Париже… Я не хотела здесь жить. Это было по-настоящему страшно.

– Почему?

– Во-первых, я никогда не жила в таком общежитии – эти маленькие комнаты, как скворечники и коробки. Я боялась здесь жить… Как только парни узнают, что появилась новая девушка, они набрасываются на нее…

– Как вы думаете, почему это происходит?

– Ну, это вызвано тем, что им явно скучно. Они ищут что-нибудь новенькое, вот и все; дальше этого дело не идет… Все дело в скуке… Когда вы выходите вечером из ресторана, вы не знаете, что делать. Вы сыты. Есть кафе…

– И с тех пор, как вы познакомились с этим парнем, вы вместе.

– Да.

– Так обычно бывает?

– Нет. Паре очень трудно приходится.

– Почему?

– Потому что здесь невозможно жить парой. Это не жизнь. Невозможно скрыться от друзей… Есть очень много чередующихся пар: они живут вместе неделю, а потом партнеры меняются.

– Вы полагаете, что это характерно для Нантера?

– Нет… Я думаю, что это характерно для любого места, где живут студенты.

– Это связано с проживанием в общежитии?

– Послушайте, если полторы тысячи девушек и полторы тысячи парней живут нос к носу, проблемы будут обязательно… проблемы пар, проблемы с… ну, я не знаю…

– Это беспокоит вас?

(Спокойно.)

– Да, беспокоит.

– Вы полагаете, что молодой человек, с которым вы живете, ощущает эти проблемы?

– Конечно, конечно… Особенно теперь, когда началось какое-то коллективное сумасшествие и люди стали уезжать… Сначала вокруг вас слаженная группа людей, а потом вдруг все это разваливается, ваши друзья вот так срываются. (Пауза.)

– Бывают ли вечера, когда вы чувствуете, что сыты по горло?

– Конечно… Сейчас это каждый вечер.

– Даже несмотря на то, что вы с Жаком?

(Пауза.)

– Да.

Теперь в комнате наступила тишина. Девушка по левую руку от интервьюируемой сначала выглядела веселой, а теперь – подавленной и испытывающей неудобство. Какой-то студент грызет ногти, и видно, что он взволнован. Из интервью не делаются никакие выводы. Затем сцена резко меняется, и документальный фильм заканчивается тем, что четыре студента в испанских костюмах играют на гитарах и мандолинах цыганскую музыку у подножия бетонной башни.

Вопросы и образцы ответов

• Чего боялись студенты?

Того, что они могут вложить свои молодые годы в тяжелую учебу, а затем не найти работу (риск безработицы оставался высоким).

• Каковы могли быть последствия?

Их покупательная способность не будет приниматься в расчет, что затронет не только перспективы брака, но и стиль жизни и в конце концов приведет к понижению на социальной лестнице (деклассированию).

• Как студентов затронула все возрастающая социальная мобильность конца 1960-х гг.?

Социальная мобильность была смешанным благом. Она означала не только то, что дети пролетариата могли претендовать на руководящие посты, но и то, что дети буржуа могли оказаться в рядах неопролетариата.

10

В результате продолжающихся протестов и ввиду ущерба, нанесенного собственности университета, 2 мая власти решили действовать. Министры в правительстве испугались, что беспорядки в Нантере распространятся на другие части университета. В тот вечер по телевидению выступил декан Нантера, который с видом мрачного сожаления объявил о временном прекращении занятий.

К этой сложной борьбе на новой территории общественных отношений декан Граппен был, к несчастью, не готов, как гладиатор, оказавшийся на минном поле. Он говорил фразы, построение которых было таково, что требовало от слушателей необычной концентрации внимания, чтобы понять их смысл. Чтобы должным образом согласовать фразу грамматически, он собирал существительные и местоимения в конце предложения. В сущности, он сдавал небольшой публичный экзамен, устроенный самому себе. Он закончил свое обращение; экран стал серым; студенты продолжали уезжать из Нантера и по одному вливаться в пахнущие хлоркой коридоры и аудитории Сорбонны.

Мятеж теперь переместился с пустыря на западной окраине в самое известное, телегеничное и предопределенное место в континентальной Европе – Латинский квартал в Париже и его главную торговую артерию – бульвар Сен-Мишель.

На следующий день, вступив на минное поле, власти попросили полицейских очистить помещения Сорбонны.

11

Студентов, собравшихся во дворе Сорбонны 3 мая, вдохновляли такие же протесты в Нанте, Страсбурге, Берлине и Беркли. Используя кирки и молотки, они превратили части здания и мебель в нем в «антифашистское снаряжение» (палки и камни). Они ожидали нападения антикоммунистической студенческой группы под названием «Запад», в которую проникли бывшие террористы-боевики из ОАС. Члены группы «Запад», в мотоциклетных шлемах, размахивавшие топорищами, устроили демонстрацию в нескольких метрах от бульвара Сен-Мишель, требуя, чтобы протестующих отправили в Пекин.

Около четырех часов того дня, вместо фашистов в шлемах, лезущих в драку, студенты увидели входящий с площади Сорбонны батальон людей в форме, которые обычно в пятницу вечером занимались тем, что регулировали уличное движение, арестовывали взломщиков, гоняли нищих и выражали восхищение сексуально привлекательными частями тел парижских женщин и – в меньшей степени – иностранных туристок.

Эти полицейские, которых студенты ошибочно приняли за бойцов CRS (республиканский отряд безопасности – жандармерия во Франции. – Пер.), не имея достаточно опыта управления толпой, выполнили свою задачу топорно. Они затолкали три сотни студентов в «салатники» (полицейские «воронки»). Одним из арестованных был Даниэль Кон-Бенди, известный как Рыжий Дэни, который должен был появиться на митинге в Парижском университете 6 мая; его обвинили в «агитации».

Университетские власти и правительство полагали, что «экстремисты» в Сорбонне представляют меньшинство, а все остальные студенты сидят по своим бетонным клетушкам, готовясь к экзаменам, которые им предстояло сдавать через три недели.

12

Несмотря на все более распространяющуюся тенденцию носить одежду и прически «унисекс», полицейские с успехом отличали студентов от студенток. Избегая контактов со студентками, они согнали студентов в поджидавшие их автобусы.

То, что случилось потом, имело большее значение, чем могло показаться через сорок лет. Студентки окружили полицейские автобусы и начали скандировать «CRS – SS!», приравнивая полицию к эсэсовцам (исторически сомнительный, но цепляющий слух лозунг), и «Освободите наших товарищей!». Для полицейских эти девочки не были троцкистками, ленинистками, сталино-христианками или маоистками; они были объектами желания и украшениями жизни, способными к деторождению. Произносимое ими слово «товарищи», которые могли быть и мужского, и женского пола, придали новое направление конфликту и вызвали опасную слуховую путаницу в силах правопорядка.

Семь дней спустя, в первую «ночь баррикад», полиция перешла в наступление. Полицейские пошли на штурм плохо сделанных баррикад на улице Гей-Люссака и незаконно врывались в квартиры, преследуя бунтующих студентов. На улице рядом с институтом Эколь-де-Мин из дома выбежала девушка практически без одежды и остановилась на улице, как затравленный кролик. Ее провели вдоль шеренги полицейских, избили и втащили в «салатник», который ждал на улице Фоссе-Сен-Жак. Местные жители, которые стали свидетелями этого насилия, пришли в ужас.

Вопросы и образцы ответов

• Как изменился конфликт?

Конфликт получил оттенок «левизны» и стал поляризованным. Полицейские, которые были преимущественно пролетарского, ремесленного и мелкобуржуазного происхождения, утверждали институциональную власть над единичным буржуазным самовыражением. Однако они делали это без благословения своего буржуазного начальства. Префект полиции Морис Гримо, увидевший сцены насилия по телевизору, послал циркуляр всем своим агентам: «Бить лежащего на земле демонстранта – все равно что бить себя». Этот скорее афоризм, нежели приказ был, очевидно, встречен с непониманием или насмешкой.

• Кто был виноват?

А) Полицейские, которые предложили позволить студентам покинуть Сорбонну мирным путем, а затем стали их арестовывать, когда те попытались уйти. Это вызвало резкий протест, который полиция подавила с жестокостью, приведшей, в свою очередь, к еще более негодующим демонстрациям.

Б) Никто не виноват. Хотя пламя бунта раздувала полиция, сознательные намерения отдельных людей и групп были в силовой борьбе, которую, в свою очередь, определяли долговременные исторические тенденции. Природа этой борьбы оставалась неясной большинству ее участников.

• Какова была природа этой борьбы?

Студенты выражали форму потребительского протеста, сфокусированного на сокращении штатов, плохих условиях жизни в общежитии, разделении по признаку пола и законе (Луи Фуше), который ограничил бы доступ к университетскому образованию. Когда полицейские стали нападать, оказалось, что студенты противостоят бунту вооруженных представителей низших классов. Этот бунт больше соответствовал лежащим в его основе историческим тенденциям (монополизации прибавочной стоимости буржуазией, отчуждение пролетариата и т. д.) и поэтому стал новым очагом волнений.

13

Демонстрации шли в Париже б, 7 и 8 мая. 9 мая правительство объявило, что Сорбонна должна оставаться закрытой. В ночь на 10 мая в нескольких ключевых точках Латинского квартала впервые с 1944 г. появились баррикады.

И хотя то, из чего они были сложены, отличалось от материала их предшественниц (машины вместо телег, стулья из кафе вместо домашней мебели), эти баррикады читатели газет и телезрители связывали с незыблемыми нравственными устоями и сексуальными приключениями: Козетта и Мариус в «Отверженных» Виктора Гюго, фигура Свободы с обнаженной грудью на картине Делакруа «Свобода, ведущая народ», и бесчисленные романтические сериалы, основанные на эпизодах парижских революций 1789, 1830, 1832, 1848 и 1871 гг.

По-видимому, баррикады давали уникальную возможность принять участие в «истории», и их внезапное появление в Латинском квартале способствовало успеху бунтов в средствах массовой информации, которые увеличили привлекательность Латинского квартала для туристов. В течение временного затишья в борьбе рядом с разваливающейся баррикадой остановился автобус с бельгийскими туристами; из него вышел молодой человек и встал на баррикаду, держа в каждой руке по камню, а его отец в это время делал фотоснимки.

Май 1968 г. был революцией со своим собственным тематическим парком. Граффити, появившиеся на стенах различных общественных зданий, рекламировали места исторических событий даже еще до того, как эти исторические события произошли: «Здесь скоро будут живописные развалины».

14

Отчасти случайно, отчасти копируя партизанское движение, студенты разработали грубую сеть связи, используя велосипеды, мопеды, переносные рации и транзисторные радиоприемники. Обутые в легкую обувь, они могли убежать от обутых в тяжелые ботинки полицейских и имели возможность маневрировать в городе маленькими группками, избегая контрольнопропускных пунктов, поджигая машины и писая на Вечный огонь на Могиле Неизвестного Солдата. Прямые репортажи радиостанций «Европа-1» и «Радио Люксембург», ориентированных на молодежь, выступали в роли координаторов массовых беспорядков. Радиоприемники ставили на подоконники, и комментарии разносились по улицам стереозвуком. Журналисты преувеличивали число участников беспорядков и выводили на улицы все больше людей.

Несмотря на попытки политиков и полиции выявить зачинщиков, не было никакой командной структуры. Студентам не удалось соответствовать образцу более ранних буржуазных протестующих (мужское полупальто с капюшоном, мешковатый синий свитер, желтая сигарета «Бояр»). Последующее переобучение полицейских поэтому было сосредоточено на признаках молодежной буржуазной культуры: «Избегайте предубеждений! Хороший полицейский не делит людей по их одежде или внешности: черная кожаная куртка не обязательно одежда хулигана; хиппи не всегда наркоман; длинные волосы не являются внешним проявлением правонарушения». Лишенные этих простых ключей, указывающих на общественное положение, многие полицейские обнаружили, что им все труднее становится исполнять свои обязанности.

15

К 10–11 мая «антифашистское оснащение» студентов, оккупировавших Сорбонну, усовершенствовалось и стало более действенным полувоенным арсеналом. Полицейские использовали гранаты со слезоточивым газом, свето-шумовые гранаты, водяные пушки, деревянные палки, резиновые дубинки и обутые в ботинки ноги. Студенты применяли более разнообразное оружие: метательные снаряды, включая строительный камень, булыжники мостовой и железные прутья, катапульты, пескометательное устройство, деревянные доски с выступающими гвоздями, дымовые шашки и слезоточивый газ, изготовленный студентами-химиками, коктейли Молотова, содержащие металлические шарики или моторное масло, чтобы вызвать эффект, схожий с напалмом.

Горящие машины – особенно легкие «Симка-1000» и «Ситроен-2СУ» – были как оборонительным, так и наступательным оружием. (Сочувствующие студентам владельцы этих машин, имеющие страховку и желая купить более новые или престижные модели, обычно не были против использования их для постройки баррикад.)

Эффективность вооружения студентов можно измерить числом пострадавших. После «ночи баррикад» получили ранения триста шестьдесят семь человек, из которых двести пятьдесят один полицейский и другие служащие. Восемнадцать полицейских и лишь четверо студентов получили серьезные ранения. Шестьдесят машин были уничтожены, а сто двадцать восемь получили серьезный ущерб. Отсутствие смертельных исходов – что и по сей день считается удивительной чертой этих массовых беспорядков – может отражать определенную степень ритуальности в использовании этого оружия. Однако следует отметить, что при наличии контрольно-пропускных пунктов, изрытых ямами улиц, почти двухсот машин, вышедших из строя, и многих других машин, благополучно стоявших на подземных парковках, обитателям Латинского квартала опасность умереть насильственной смертью угрожала в меньшей степени в мае 1968 г., нежели в какое-то другое время.

16

Ритуальность в использовании оружия была особенно очевидна при метании булыжников мостовой – сине-серых или розоватых кубиков гранита из каменоломен Бретани и Вогезов весом приблизительно два килограмма, уложенных веером умелыми рабочими для обеспечения долговечного и легко ремонтируемого дорожного покрытия. Многие из этих булыжников были покрыты тонким слоем гудрона, но их можно было быстро вынуть при помощи кирки или бура. Брошенный с достаточной силой, такой булыжник мог серьезно ранить даже защищенного специальной экипировкой полицейского.

Булыжники (paves) были не просто оружием, а символическими объектами, представляющими суть города (le pave de Paris – метонимическое выражение с романтическими нотками). К тому же булыжники олицетворяли тяжелый, непосильный труд пролетариата и отеческое предоставление недифференцированных коммунальных услуг государством. Лозунг Sous les paves la plage[38] утверждал лежащую под ним правду индивидуального выбора потребителя и свободу предаваться досугу. (На самом деле песок был не геологическим «пляжем» под Парижем, а завезенным промышленным песком, спрессованным и выровненным для получения гладкой основы для укладки камней.)

Коммерческое наличие в 2008 г. булыжников, использованных во время массовых беспорядков в мае 1968 г., наводит на мысль о том, что многие из них были собраны в то время как ценные товары для продажи и объекты вложения денег. Цены варьируются в соответствии с историческим значением и эстетическими качествами камня.

Документ 3: булыжники, рекламируемые на аукционе eBay» в мае 2008 г.

A) «Подлинный булыжник из мостовой, свидетель французской истории». 1 евро; 10 евро пересылка по почте и упаковка.

Б) 150 булыжников с пометкой «Латинский квартал, май’68», сделанной красной и синей краской: «Памятные сувениры, которые можно использовать как подпорку для книг или пресс-папье».

B) «Декоративный выставочный предмет», в настоящее время находящийся в цветочной клумбе в Буссю (Бельгия): «Свидетель событий мая’68, который пробил ветровое стекло «Ситроена-2СУ» моего тестя, припаркованного в это время в Латинском квартале». 10 евро.

Г) «Булыжник из парижской мостовой в изначальном виде со следами смолы», взятый в качестве сувенира пожарным в ночь с 23 на 24 мая; впоследствии использован как подпорка для книг. 27 евро.

17

После «ночи баррикад» конфликт уже нельзя было больше рассматривать как простой бунт против правительства и его учреждений.

Новое главное действующее лицо, появление которого ожидалось и, можно сказать, желалось студентами, теперь прибыло на место, где разворачивались события. CRS появился после освобождения как специальный отряд, стоящий между обычной полицией и армией. Его члены были обучены управлять толпой и проводить спасательные операции в горах. Они патрулировали автострады в урбанизированных районах и служили спасателями на озерах и пляжах.

У рекрутов CRS был относительно невысокий уровень образования. Многие были родом из обездоленных районов, где физическое насилие было формой выражения личности, равно как и способом защиты. У них не было собственных домов, и жили они в специальных казармах. Они были чужаками в тех районах, которые они патрулировали, отчасти потому, что иначе, как сыновья пролетариев, они могли во время забастовки рабочих оказаться стоящими против членов собственной семьи или рода.

Служащим CRS платили невысокое жалованье, и их мало ценили. Многие из них страдали от социальной отчужденности и психологических проблем, связанных с социальной незащищенностью. Они компенсировали это, развивая чувство верности своему отряду и традициям, обостренное осознанием того, что проступки всех сил правопорядка сваливались на CRS. В мае 1968 г. они часто работали по нескольку смен кряду и дежурили по ночам, сидя в тесных бронированных автомобилях, припаркованных на боковых улочках.

18

Этот якобы пролетарский провинциальный отряд стал «врагом» в гораздо большей степени, нежели буржуазные власти Парижа. Как это обычно бывает в таких конфликтах, была задействована пропаганда, чтобы дегуманизировать врага, давая возможность воюющим сторонам преодолеть нравственные или эстетические возражения против физического насилия. Например, на карикатуре в студенческой газете был изображен раненый служащий CRS, которого готовили к операции по трансплантации сердца: сердце ему должны были трансплантировать от коровы, которая под анестезией лежала на соседней кровати. (Примечание: в данном случае корова приравнена к свинье, как у англичан и американцев.)

Бойцы CRS пробуждали сочувствие к студентам, нападая на невинных наблюдателей и позволяя себе в своих действиях руководствоваться простой формой классового сознания. По словам одного свидетеля, группа служащих CRS избила учителя, выходившего из книжного магазина в Латинском квартале. Когда офицер приказал своим людям прекратить избиение, увидев, что жертва выглядит слишком респектабельно, чтобы быть студентом, один из них возразил: «Но, командир, он нес книги!»

19

Именно теперь студенческий бунт раскрыл свою неожиданную способность изменять сектора рынка. На улицах и бульварах, которые уже были насыщены торговыми точками, бунт нашел себе свою собственную нишу и доказал, что способность рынка превращать идеи и их плоды в товар использовалась крайне недостаточно. Магазины, которые находились в охваченном беспорядками районе, с самого начала бунта продавали красные головные повязки, футболки с портретами Че Гевары и другой революционной атрибутикой. Студенты Школы изящных искусств заполнили новый рынок трафаретными плакатами и призывали бастующих школьников помогать им расклеивать их. Лозунги появлялись на стенах по всему Латинскому кварталу и отпечатались в памяти о бунте столь успешно, что их по-прежнему используют в 2008 г. для описания и анализа этого конфликта.

Документ 4: вопросы и образцы ответов

Проанализируйте следующие лозунги:

• «Под булыжниками пляж».

(Сюда же: «Я выбираю булыжник»)

Пляж символизирует досуг и получение удовольствия. После преимущественно городской жизни в качестве студентов, а затем управленцев и гражданских государственных служащих многие бунтовщики получат или возьмут в аренду собственность в сельских или полусель-ских районах Франции с озером или пляжем, предназначенным для отдыха, на котором будут спасатели, торговые точки и другие удобства. Это должно составить часть стиля жизни, связанного с определенными идеями свободы, которые, в свою очередь, должны были быть ностальгически связаны с бунтом в мае 1968 г.

• «Будьте прагматиками: требуйте невозможного». (Сюда же: «Относитесь к своим желаниям как к реальности».)

Серьезно-ироничное приглашение осуществить потребительский контроль за рынком и заново определить свободу в терминах личного предпочтения. Сравните: «Будьте требовательны – просите Хеннесси/», «Потому что я этого достоин». Сравните также с призывом CGT[39] к рабочим: «Согласовывайте свои желания с действительностью».

• «Трахни ты, или трахнут тебя».

(Сюда же: «Включай мозги так же часто, как расстегиваешь штаны» и «Занимайся любовью снова и снова».)

Эти лозунги отражают знакомство с теориями Райха, Фуко и Лакана. Эротическая активность концептуализирована в форме социополитической конкуренции. Лозунг «трахни», богохульно взятый из Евангелия от Иоанна, 15: 12, позднее в других формах будет применен к профессиональной деятельности в бизнесе и на финансовых рынках.

• «Если ты встретишь копа, врежь ему по роже». (Сюда же: «Счастье – это домовладелец с петлей на шее» и «Не говори больше: «Профессор», говори: «Отвяжись, сука!»)

Эти лозунги отражают присвоение пролетарских форм общения и их маркировку буржуазной иронией. Существительное женского рода «сука», использованное применительно к мужчине, нацелено на то, чтобы усилить оскорбление. Только первый из этих лозунгов содержал практическую рекомендацию.

20

В понедельник 13 мая к бунту присоединились рабочие, что казалось победой студенческой пропаганды. Профсоюзы были застигнуты врасплох и сделали вид, что призвали к однодневной всеобщей забастовке. Само правительство было в состоянии хронической нерешительности. Студенческая демонстрация дала толчок к массовым беспорядкам, которые напрямую угрожали власти профсоюзов и экономической стабильности государства. Этот стихийный альянс рабочих и интеллектуалов был тревожным и напоминал об успешных революциях 1830 и 1848 гг.

Студенты собрались на Восточном вокзале и пошли по бульвару Маджента. Когда демонстрация проходила перед штаб-квартирой социалистической партии, на балконе появились несколько пожилых социалистов с поспешно сделанным транспарантом, провозглашающим «солидарность со студентами». Студенты в ответ начали скандировать: «Оп-пор-ту-нис-ты!» и «Бюрократов – на улицу!». Приведенные в замешательство этим анархистским презрением к политическим традициям и отсутствием уважения к возрасту, социалисты в смущении скрылись за окнами. Однако политик-социалист Франсуа Миттеран присоединился к демонстрации и предложил себя в качестве компромиссного кандидата в случае президентских выборов.

На площади Республики студенты соединились с рабочими. Толпа (по официальным оценкам, двести тысяч человек) двигалась по улице Тюрбиго к площади Шатле и левому берегу вместо того, чтобы следовать традиционному направлению маршей рабочих (от площади Республики к площади Бастилии). Прошло несколько часов, прежде чем голова колонны достигла площади Денфер-Рошро, пройдя по бульвару Сен-Мишель.

21

Коммунистическая газета «Юманите» осуждала студентов как «сомнительных элементов» и «буржуазных леваков». Всеобщая конфедерация профсоюзов (ВКП), находившаяся под влиянием коммунистов, называла их «псевдореволюционерами на службе буржуазии». Но на молодых рабочих большого завода «Рено», расположенного в Булонь-Биянкур (коммуна в западном, самом густонаселенном пригороде Парижа. – Пер.), произвела впечатление спонтанность действий студентов. И хотя им казалось странным жаловаться на университетское образование, они сочувствовали их веселой анархии. Некоторые молодые рабочие приходили на работу без своих синих спецовок: на одних были кожаные куртки, на других – пиджаки, которые были униформой, строго закрепленной за служащими управленческого звена высших рангов. Они устали от настойчивых требований профсоюзов следовать «партийной линии» и не очень возражали против того, чтобы самим стать буржуа.

Демонстрация прошла через округ Тампль, где к ней присоединились улыбающиеся алжирцы, которые видели, как членов их семей убивали парижские полицейские в 1961 г.; они тоже стали скандировать: «CRS – SS!» Тысячи школьников шли в безупречном порядке, поделенные на округа, с аккуратно написанными транспарантами, призывающими к «демократической реформе системы образования». Они прошли по кварталу Марэ, где в разрушающихся дворцах забытой цивилизации обитали воинствующие рабочие и неимущие интеллектуалы-буржуа. Активистам третьего и четвертого округов было не привыкать проводить конец недели в полицейском участке после того, как они нарисовали последний выпуск своей «стенгазеты» на стенах рынка Анфан Руж на углу улицы Шарло. У многих из них была временная работа – они работали в компаниях, занимающихся строительством и сносом зданий, или (как безработные выпускники социологического факультета) проводили опросы для организаций и едва ли могли позволить себе бастовать.

Достигнув договоренности с полицией, распорядители от ВКП контролировали марш, который по решению профсоюзов должен был быть мирным, и приглядывали за школьниками, анархистами и группами рабочих и студенческих активистов. Студенты скандировали: «Власть рабочим!» и «Прощай, де Голль!». Транспаранты профсоюзов гласили: «Защитим нашу покупательную способность».

22

Когда в 17.30 голова колонны достигла площади Денфер-Рошро, произошло нечто, что в тот момент показалось переломным моментом, хотя теперь в этом можно увидеть подтверждение, по сути, буржуазной цели бунта. Распорядители от ВКП образовали живую цепь и стали мешать студентам продолжать марш. Студенты собирались провести самый крупный митинг, который когда-либо проходил на Марсовом поле со времен введения Робеспьером праздника Верховного Существа в 1794 г. Громкоговорители просили толпу разойтись, рекомендовали соблюдать «порядок, спокойствие и достоинство». Когда студенты отказались разойтись по домам, члены ВКП стали сбивать их с ног и вырывать транспаранты у них из рук.

Только несколько тысяч студентов дошли до Марсова поля. Посидев на траве у Эйфелевой башни, послушав речи, студенты снова заняли Сорбонну, в то время как профсоюзные лидеры пошли по домам и стали готовиться к переговорам с правительством.

23

Теперь Париж вступил в период радостного хаоса. Несмотря на профсоюзы, всеобщая забастовка продолжалась. Вскоре за бензином выстроились очереди, а с улиц исчезли «ситроены», «форды», «пежо», «рено» и «симки». Парижане заново открывали для себя свой город и заговаривали друг с другом на улицах. Пустые железнодорожные пути сияли на солнце, рыбакам на Сене и канале Сен-Мартин не мешали волны от проплывающих барж. Даже магазин «Монопри», супермаркеты которого, расположенные в подвальных помещениях, произвели нечто вроде революции в розничной торговле, работая по понедельникам, оставался закрытым.

После двух недель всеобщей забастовки над городом нависла угроза нехватки сигарет, но рабочие и студенты стояли на своем. Они организовали производство сигарет, сделанных из брошенных окурков, которые продавались упаковками по четыре штуки по приемлемой цене, равной четырнадцати сантимам.

24

Во время забастовки протесты продолжались, но в воздухе уже витала ностальгия по бунтам. Ночь с 23 на 24 мая была названа второй «ночью баррикад». Студенты рассчитывали отпраздновать годовщину Парижской коммуны поджогом ратуши Отель-де-Виль, но тайные агенты, одетые в кафтаны и куртки Мао, предупредили властей, и полиция вывела огромный скоростной бульдозер, позаимствованный в армии. Тогда студенты, рабочие и безработные собрались на Лионском вокзале и разрозненными группами отправились на правый берег, где подожгли Парижскую фондовую биржу и напали на пожарных, приехавших гасить огонь.

Впечатления от этих событий впоследствии будут цениться как воспоминания об исключительном опыте и многократно пересказываться детям, внукам и исследователям: вой сирен, глухой шум вертолетов, летящих над крышами домов, звук обутых в башмаки ног, шагающих по улицам, параллельным главным магистралям, едкий запах слезоточивого газа, блестящий черный пластик плащ-накидок и полицейских дубинок, скользкая слякоть расплющенных бутербродов. Чувство бесценного, неповторимого опыта усиливалось физическим преображением студентов: они выглядели измученными, невыспавшимися людьми с сомнительной репутацией. Их лица были покрыты тальком или скрыты под масками из носовых платков, вымоченных в лимонном соке, которые были защитой от газа. В вихрящихся клубах химикатов улицы современного Парижа выглядели как части старых революционных предместий или – если напрячь воображение – как сцены из вьетнамской войны в «Пари матч».

В течение двух часов во вторую «ночь баррикад» большие районы Парижа находились в руках студентов. Часто говорили, что население, которому телевидение промывает мозги, никогда не взяло бы Бастилию, потому что все ринулись бы по домам смотреть это по «ящику». Но теперь, как будто случайно, студенты (или, скорее, восемь миллионов бастующих рабочих) привели Пятую республику на грань катастрофы.

В отсутствие лидеров они не сумели извлечь выгоду из своего преимущества. В тот и последующие дни отряд CRS и полиция, которые боялись, что их линчуют разозленные горожане, хватали студентов и школьников, проезжавших мимо на велосипедах, прокалывали шины и высыпали содержимое их ранцев на улицу. Они выстраивали их у «салатников» и пинали в гениталии. Они арестовывали людей с грязными руками, темной кожей или (помня о Рыжем Дэни Кон-Бенди) рыжими волосами. По той же причине они арестовывали людей с иностранными именами или акцентом. Они били их по горлу и прогоняли между шеренгами бойцов CRS, которые ломали им ребра и носы. В больнице Божон, которая стала местом сбора задержанных, они угрожали им дальнейшими избиениями и не давали позвонить своим родным или получать медицинскую помощь. Прежде чем отпустить их, они отбирали у каждого задержанного один ботинок.

Светофоры в Латинском квартале меняли свет с красного на зеленый и, казалось, исполняли чисто декоративную функцию. К концу мая Париж начал напоминать декорации к научно-фантастическому фильму. Когда метро ходило, бойцы CRS, которые выглядели как марсианские роботы, ждали, когда студенты появятся из подземки на станциях «Кардинал Лемуан», «Мабийон» и «Мобер-Мютюалите». Сохранилось несколько анклавов хаоса, как колонии людей после ядерного взрыва. В Сорбонне и театре «Одеон» хозяйничали группы анархистов и крысы. Многие из тех, кто был внутри, видели университет или театр впервые. В Сорбонне запахи ладана и пачулей были сильнее запаха дезинфицирующих средств. Первые лозунги исчезли под наплывом анархистских надписей и краски. Девушки и юноши теряли в коридорах невинность. Они открыли для себя Джимми Хендрикса, Дженис Джоплин, гашиш и ЛСД. Атмосферу легкомысленного оптимизма поддерживали представители студентов, которые всех уверяли, что в конце учебного года будет считаться, что они сдали несуществующие экзамены.

Документ 5 (лозунги конца мая 1968 г.)

«Экзамены – раболепие, социальный прогресс и иерархическое общество».

«Если бы Бог существовал, его пришлось бы отменить». «Когда палец указывает на луну, идиот смотрит на палец» (китайская пословица).

«Реформ, черт подери!»

25

После трех недель беспорядочного возбуждения в конце мая 1968 г. должна была наступить разрядка напряжения.

Президент де Голль таинственно исчез в пик всеобщей забастовки. Ходили слухи, что он уехал в Баден-Баден, чтобы заручиться поддержкой армии в случае государственного переворота. Тем временем профсоюзы заключили с правительством сделку. Минимальная заработная плата рабочих была поднята на 36 процентов, рабочая неделя сокращена до сорока часов, а профсоюзы получили больше прав в управлении заводами.

К удивлению профсоюзных лидеров, эти предложения были отвергнуты рядовыми членами. Именно тогда президент де Голль возвратился в Париж. 30 мая он сидел за рабочим столом перед радиомикрофоном и говорил о «запугивании, опьянении и тирании». Он также появился на телевидении, и одно его появление стоило тысячи танков: уши старика, обвисшая кожа, бесцветные глаза, похожие на затопленные шахты, и длинное серое лицо сильно пострадавшего от осадков муниципального изваяния. Большинство населения, обладавшее избирательным правом, сочло это обнадеживающим. Президент объявил о роспуске Национального собрания. Выборы в законодательный орган (но не президентские) должны были состояться в июне.

26

Эффект был почти мгновенным. Профсоюзы оставили рабочих бойцам CRS и все свое внимание обратили к избирательной кампании. Май 1968 г. был чарующим и театральным. Июнь 1968 г. был более кровавым и менее привлекательным для телезрителей, особенно потому, что большая часть ключевых событий происходила не в Париже. Именно в июне силы правопорядка, сражаясь с представителями своего класса, оправдали свою репутацию. 11 июня на заводе «Пежо» в Сошо, расположенном на востоке Франции, были убиты двое рабочих, а сто пятьдесят один человек получили серьезные ранения. Правительство ввело закон чрезвычайного положения: многие левые организации были объявлены вне закона, демонстрации запрещены, а военизированные группы голлистов получили карт-бланш «поощрять» рабочих заканчивать забастовку.

27

14 июня Сорбонна, Школа изящных искусств и театр «Одеон» были очищены полицией, а уборщицы-эмигрантки обработали их дезинфицирующими средствами. Горожане, которым не было известно о лежащем в основе всего историческом процессе, с удивлением узнали, что правительство намеревалось удовлетворить главные требования студентов. Во время личной встречи с деканом Нантера новый министр образования Эдгар Фор наметил в общих чертах новую политику умиротворения протестующих путем расширения их доступа к капиталу: «Дайте им денег, и они заткнутся».

Еще тогда, когда эти постановления были только в проекте, производители изменяли позицию своих брендов, чтобы учесть изменения в покупательской среде. Специальный выпуск журнала Elle (17 июня) поздравил студенток с их «удивительной храбростью» и подчеркнул растущее значение согласованности действий: «Мы хотим принимать гораздо большее участие в ваших сегодняшних проблемах и тревогах о завтрашнем дне и чтобы вы участвовали в решении наших проблем».

Студентки принимали участие главным образом в раздаче брошюр, организации детских яслей, а также позировали для телеоператоров, лежа без сознания на земле. Немногие из них метали камни, и никто из них не появился на телеэкране в качестве вождя бунта. Однако то, как с ними обращались представители сил правопорядка, дало им чувство гражданской значимости и права потребителей. На плакате, нарисованном в Школе изящных искусств, озаглавленном «Красота на улице», была изображена молодая женщина, с яростью бросающая булыжник, со стройными ногами в брюках и мужском полупальто по колено с разлетевшимися полами. Этот очаровательный символический рисунок предвосхитил моду, которая особенно проявится в летних коллекциях Ива Сен-Лорана, который посвятил свою коллекцию полупальто и курток с бахромой студентам мая 1968 г.

28

Май 1968 г. стал символом личной свободы и банкротства патерналистской геронтократической системы. Однако важно помнить, что в самой крупной манифестации народных настроений в мае 1968 г. студенты не участвовали: когда генерал де Голль вернулся в Париж 30 мая, более полумиллиона людей прошли по Елисейским Полям. Эта огромная демонстрация поддержки голлистского режима была организована самими голлистами, но число пришедших сильно превзошло ожидания. В последовавших всеобщих выборах голлисты завоевали сокрушительную победу. Партии левого крыла никогда не получали такой маленькой доли голосов.

Вскоре после этих событий декан Нантера увидел, как на территорию университетского городка прибывают огромные партии мебели и учебного оборудования. Затевались гигантские проекты невообразимой стоимости. По всей территории студгородка стали появляться кафетерии и лингафонные кабинеты, и строители, которые их возводили – в огромной степени за государственный счет, – открыто шутили насчет своего неминуемого раннего ухода на пенсию. Человеку, не знакомому с динамикой движения капитала и долгосрочным ростом, это могло показаться только расточительством. Это было слабым утешением декану, которому министр образования сказал, что не нужно задавать никаких вопросов о расходах на образование до 1970 г.

Вопросы

• Каким образом студенческие беспорядки в мае 1968 г. привели к самой мощной в истории Франции народной демонстрации в поддержку существующего режима?

• Изменилась ли повседневная жизнь после событий мая 1968 г.?

• Были ли студенты правы в том, что видели в экзаменах орудие репрессивного иерархического общества?

• Обобщите выводы из вышеприведенного анализа.

В мае 1968 г. дети представителей буржуазии спровоцировали бунт пролетариата. Бунт принял две формы: а) яростного протеста сил правопорядка, который превратил их во врагов народа; б) всеобщей забастовки, которая бросила вызов профсоюзным лидерам и привела к расколу между профсоюзами и рабочими.

Последствия этого были таковы: а) быстрое улучшение условий жизни и обслуживания молодых представителей буржуазии; б) дискредитация образовательных методов, не ориентированных на потребление; в) обесценивание возраста как маркера общественного положения; г) публичная поддержка капиталистических устремлений со стороны профсоюзных лидеров; д) успешное устранение коммунистической партии из французской политики.

• Опишите наследие мая 1968 г. в свете опросов общественного мнения.

После мая 1968 г. 62 процента французов объявили себя «вполне удовлетворенными» жизнью вообще; скорее удовлетворенными, нежели нет общественными отношениями, жилищными условиями и работой и лишь едва удовлетворенными досугом – возможно, это признак большей покупательской осведомленности. Только 32 процента опрошенных назвали себя пессимистами (16 процентов не знали или, быть может, не хотели думать об этом). Больше людей в возрасте от

15 лет до 21 года были счастливыми в 1969-м, чем в 1957 г.; 71 процент людей чувствовали себя «свободными», делая покупки, либо потому, что у них была достаточная покупательная способность, либо потому, что ассортимент товаров соответствовал их желаниям; 77 процентов считали себя счастливцами, потому что живут в конце 1960-х гг.

В 2008 г. большинство людей, участвовавших в опросах общественного мнения, считали, что май 1968 г. революционизировал французское общество, особенно в областях равенства полов и прав рабочих, и что этот бунт сделал правительство более ответственным перед общественным мнением. Когда респондентов попросили назвать лозунг мая 68-го, который в наибольшей степени соответствует сегодняшнему дню, почти половина из них выбрала лозунг «Запрещено запрещать», тогда как лишь 18 процентов проголосовали за лозунг «Будьте прагматиками: просите невозможного».

Периферик

Башня ГАН 1972–1977 гг

Это была сцена, которую могли взять из журнала комиксов, – какое-то нелепое графическое скопление, навязанное городу каким-нибудь автором комиксов, страдающим манией величия, с безграничным бюджетом и скверным чувством юмора.

Министр финансов только что вышел после встречи в Лувре. Он взглянул на улицу, протянувшуюся на запад-северо-запад; у него отвисла челюсть, и он сказал себе: «Что это за чертовщина?!»

Что-то тонкое и вертикальное разделило его глаз пополам. Потом к отвратительному образу прикрепилось воспоминание, и он подумал: «Да, оно должно было быть большим, но не настолько же…» (Слишком высоким, чтобы художник смог вместить это в глазное яблоко.)

Если на него посмотреть сзади, то он сам был довольно высоким: широкоплечий, легкая сеть морщин вокруг шеи, лысина; стиль скорее английский, нежели бросающийся в глаза. Но это… (Казалось, это торчит из его макушки.) Никому не удастся не заметить это. Он стоял на одном конце священной линии, по которой ориентировались парижане: Лувр, Обелиск, Триумфальная арка – стрелка компаса цивилизации. Историческая Великая Ось была тонкой прямой линией в центре земного шара: в одном направлении Великая пирамида Гизы, в другом – остров Манхэттен. А теперь на этом пути – громадная башня: Ла Тур ГАН – такая высокая, что никогда не будет выглядеть строго перпендикулярной.

Автор комиксов мог бы нарисовать ее между двумя картинками.

Поднимаясь на западе, она уменьшала Триумфальную арку до размера мышиной норы. Она изменила горизонт и звала делать фотоснимки с перспективой. Мысленно он увидел, как на Париж падает длинная тонкая тень, превращая город в солнечные часы. Еще до того, как здание было закончено, оживали рисунки: скрипучие деревья, непрошеная птица, женщина с детской коляской, бизнесмены в отличных синих костюмах и рубашках в вертикальную полоску, напоминающие здание, в котором они работали, – на самом деле фурнитура.

Корпоративные чаяния были написаны по всему ее зеркальному фасаду. Всякий, кто видел эти три громадные буквы наверху башни, мог ошибочно принять их за название города. Гат, Ашкелон, Афины, Вавилон, Ган. Группа государственных страховых компаний.

Оказавшись лицом к лицу с этой возвышающейся непристойностью, министр финансов, уже обдумывающий возможные варианты, вернулся мысленно назад в 1960 г. на улицу Крулебарб… Крулебарб — это звучало как название из сказки. Дом номер 33 по улице Крулебарб стал образцом для последующих двенадцати лет. Сначала проект представлял собой чертеж на столе в гостиной отремонтированного дома времен Второй империи. Безобидный адрес в обычной части города. Архитекторы говорили об «интеграции» так, словно по соседству с дружной и веселой деревней, какие изображают в детских книжках, должно было поселиться чудовище: клетчатые скатерти в ресторане, кошка, дремлющая под вязаньем консьержки, простота повседневной одежды, висящей в прачечной. Затем в земле появился котлован, внутри которого двигались люди и машины. А потом внезапно стройка «выстрелила» вверх, как лифт, и жилые блоки появлялись по мере того, как она поднималась от этажа к этажу за один день.

Симпатичный район перестал существовать. Что же касается этого монстра, то не было слов, чтобы его описать, – или были, но очень мало: стальная труба, глухая панель, потом еще одна стальная труба, за ней окно; в ряду восемь панелей и одиннадцать окон с незначительными вариациями, – и все это умноженное по вертикали на двадцать три.

В этом монстре было больше стекла, чем в Зеркальном зале Версаля. Выйдя из дома номер 33 по улице Крулебарб, можно было увидеть заходящее солнце в обоих направлениях. Теперь, по прошествии двенадцати лет градостроительства, он казался лилипутом.

Как министр финансов, он присутствовал на большинстве заседаний. Он вспомнил, что на них было много разговоров о прозрачности: прозрачном правительстве, прозрачных зданиях. (Он мог видеть насквозь тех людей, которые сидели за столом.) В жизни должны были воплощаться символы и метафоры. Зачем? Об этом и шел разговор.

У него были серьезные причины сомневаться в прозрачности стекла. Через двенадцать лет после скандала с улицей Крулебарб ни один человек не мог пройти по Парижу, чтобы не увидеть себя всюду. Повсюду были пары парижан, и каждый парижанин из такой пары был ненавидящим себя Нарциссом.

Пора было положить этому конец. И именно он был тем человеком, который должен был сделать это… Или он не Валери Жискар д’Эстен.

Пять лет спустя став президентом Французской Республики, он установил границу дозволенного: двадцать пять метров для центра города и тридцать семь для периферии. Это составляло тринадцать и девятнадцать ростов Жискара д’Эстена соответственно. Исключение составляли Эйфелева башня, башня Монпарнас, три или четыре других небоскреба и остальные в кварталах Дефанс и Фрон-де-Сен, строительство которых уже шло полным ходом. Двадцать пять и тридцать семь метров были новыми вертикальными мерками города, и это была крайне популярная мера среди населения. Почти все понимали, в чем тут дело.

Черный Принц, № 1

Север Парижа ночью: темно-серые холмы Бельвиль, Менильмонтан и Шарон, покрытые антеннами и дымовыми трубами. Какой-нибудь покосившийся дом где-нибудь у Порт-де-Лила (окраина Парижа. – Пер.).

Окно на пятом этаже под карнизом: молодая женщина спит под раздуваемой ветром простыней, освещенная лунным светом или желтым уличным фонарем.

Через раскрытое окно доносятся звуки. Что-то похожее на завывание кота – мьяааааауууу!!! – ленточкой звука летит вдоль окраин, отмечая их границы. Она шевелится на кровати и двигает ногами, как будто хочет освободиться. На мгновение она оказывается с ним там, на мотоцикле.

В доме не горят огни, но на нем пятна грязи или тени, которые выглядят почти как человеческие лица. Какой-то мужчина идет мимо по тротуару, черты его лица неразличимы. Он поворачивает за угол медленно, словно перед ним лежит долгий путь. На нем сильно поношенные дорогие ботинки. Художник изображает его оставляющим слабый след белой пыли.

Набережная Бетюн, 1971 г

Куда бы Жискар ни бросил взгляд в Париже, он видел работу своего предшественника: банкира Помпиду, любителя поэзии Помпиду, президента Помпиду; кто-то мог бы сказать – выдумщика. Пыхтящий двуличный крестьянин, который вышиб его из Министерства финансов. Пом-пи-ду – как звуки автомобильного клаксона.

Если бы он не умер в 1974 г., пробыв на своей должности менее пяти лет, кто знает, что он мог бы натворить?

Помпиду был родом из Аверни, где вулканические пробки (экструзивный бисмалит) торчат, как древние разрушенные небоскребы, а гранитные пастбища столь унылы, что незаглушенный звук двигателя похож на песню жаворонка в небе или мычание теленка. Когда он вел машину по Парижу, он хотел, чтобы здания исчезли, что в каком-то смысле они и сделали. Он сказал: «Это город должен приспосабливаться к автомобилю, а не наоборот. Мы должны отвергнуть старомодную эстетику». Его тело уже приспособилось: у него были обвисшие бедра и подергивающиеся ноги водителя.

В 1971 г. архитекторы, которые выиграли конкурс на проектирование Центра «Бобур», пришли к нему на встречу в Елисейский дворец. Сначала они увидели президента Французской Республики в костюме; затем он ушел, переоделся во что-то менее официальное и вернулся, куря сигарету «Голуаз», со словами: «Я рад, что я не архитектор. Это, вероятно, самое трудное в мире дело – все эти строительные правила!»

Он не делал вид, что что-то смыслит в этом, хотя свое мнение имел. Когда его спросили о современной городской архитектуре, он сказал: «Без небоскребов она не может существовать». Журналисты из «Монд» посмотрели сквозь окна президентского кабинета и, пока он говорил, увидели, как изменилась линия горизонта.

«Нравится вам это или нет, – сказал Помпиду, – вы не можете обойтись без небоскребов». Затем он добавил, как будто по секрету: «Я знаю, что не должен говорить этого, но башни собора Парижской Богоматери… они слишком низкие!»

Его жена Клод больше внимания уделяла деталям. Именно она решила, что самые большие компоненты вентиляционной системы Центра «Бобур» (охлаждающие конструкции на крыше и воздухозаборники на уровне улицы) должны быть не синими, а белыми.

Супруги Помпиду жили, если судить по кессонной входной двери с львиными головами и венками, в красивом старинном особняке на острове Сен-Луи, 24, набережная Бетюн. Триста лет назад перекупщики недвижимости расширили набережную Бетюн и переименовали ее в набережную Де-Балкон с маркетинговыми целями. Парижане, проходившие мимо в напудренных париках, считали такое эксклюзивное развитие района, расположенного на берегу реки, бельмом на глазу: балконы портили классическую простоту фасадов, а жены богатых финансистов, стоявшие на них, выглядели как проститутки, выставляющие себя напоказ. В 1934 г. один из таких домов с балконами купила Елена Рубинштейн, сколотившая себе миллионное состояние на косметике. Она снесла его и построила безликий особняк, хвастающий модным окном в форме иллюминатора. Все, что осталось от первоначальной постройки, – это входная дверь. Это и был дом номер 24, в котором жила чета Помпиду.

Остров Сен-Луи был столь тих по вечерам, что почти никто не мог поверить, что на нем все еще имелись сборщики платы за проход по мостам и цепи, чтобы помешать кому бы то ни было добраться до острова после наступления темноты. По соседству в доме номер 22 жил Бодлер, когда был молодым щеголем, вместе со своими кальяном, кроватью и старинными картинами, которые он купил в кредит в антикварном магазине, расположенном на острове. Помпиду был поклонником Бодлера и поэзии вообще. «Я остаюсь убежденным, – писал он в своих воспоминаниях, – что лицо молодой девушки и гибкое тело – это одни из самых трогательных вещей в мире наряду с поэзией». Его антология французской поэзии включала несколько стихотворений из Les Fleurs du Mai[40]:

Дрожащая заря в своем розово-зеленом платье
Медленно шла вдоль безлюдной Сены…

Вечера на балконе, скрытом розовым туманом!
Какой мягкой казалась твоя грудь, каким добрым сердце!

Это случилось через несколько недель после судейства архитектурного конкурса и первых земляных работ для Центра «Бобур», от которых вибрировали самые отдаленные уголки Парижа (но не остров Сен-Луи). Помпиду и Бодлер выглядывали из своих окон, куря сигареты и выдувая кольца дыма в сторону левого берега. Их разделяли только улица Пулетье и сто тридцать лет. Под обоими окнами можно было увидеть серебристый след от речной крысы, пробирающейся через сточные воды.

Бодлер пристально глядел на «бесцветные солнца и затуманенные небеса» над улицей Монтань-Сент-Женевьев и думал о «лживых глазах» своей девушки-мулатки. Он видел рукав Сены, в котором бурлила вода под мостом Сюлли. Он видел грязные баржи и лодки-прачечные и представлял себя в городе каналов, куда «пришли суда со всех концов земли, чтобы удовлетворить твое малейшее желание».

По соседству Помпиду представлял себе вещи, которые еще никто никогда не представлял себе в той местности: лес из гибких стальных поперечных балок, заслоняющих вид; многополосная эстакада, парящая над крышами, и автомобили космического века, которые, кажется, увеличиваются в размерах и сжимаются, как тигры, когда отклоняются от курса. Там, где прогуливались влюбленные и спали попрошайки, он видел скоростную автостраду со сквозным движением и ограниченным числом подъездных путей и скрещений, такую, какая уже тянется вдоль правого берега Сены – трасса Жоржа Помпиду, – и тысячу лиц за ветровым стеклом автомобилей, вылетающих из тоннеля, потрясенных внезапной красотой картины (золотые купола, башенки и т. д.), пока скрежет тормозов рывком не вернет их в настоящее.

Черный Принц, № 2

Помпиду щелчком отправляет свою непогашенную сигарету вниз на улицу. Какой-то безликий человек идет по набережной. Его черный ботинок гасит окурок, когда он проходит мимо. На нем длинное пальто, из которого на мостовую понемногу высыпается нечто похожее на строительные камушки. Он доходит до другой стороны острова и поднимает глаза в сторону сжавшихся пригородов и базилики Сакре-Кёр. Облака окрашены красным. К небу несутся завывающие звуки. Где-то в холмах рядом с Порт-де-Лила молодая женщина садится в постели.

Она думает о времени, когда она засыпала в седле, положив голову на спину своего возлюбленного и прильнув к черной кожаной куртке. Через изгиб его плеча она могла чувствовать каждую колдобину и толчок, каждый шорох щебенки. Его неподвижность никогда ее не беспокоила. Он говорил: «Опасность исходит от других людей».

Им уже было лет по двадцать пять, и от этого казалось, что все прошло очень быстро. На большой скорости изменения приходили медленно и легко – небольшая податливая выпуклость, приспосабливание друг к другу их спаренных тел. Он всегда говорил: «Когда что-то меняется, это нужно открывать заново».

Через семь часов он постарается побить рекорд – 12 минут и несколько секунд. Он увидит такой Париж, который никто никогда раньше не видел, потому что все выглядит по-другому на скорости. Она соскальзывает назад под простыню и вытягивается в полный рост. Она мечтает о том, чтобы заснуть на мотоцикле и проснуться в любимом уголке Парижа – на зеленых берегах канала Сен-Мартин, площади Тертр, Форуме-дез-Аль. Коварная заря заполняет комнату желтым светом.

Бобур, 250 г. до н. э. – 1976 г

В ту ночь Луи Шевалье шел всю дорогу от Бельвиля до острова Сен-Луи, а затем назад через реку к площади Отель-де-Виль. На карте, лишенной других отметок, его путь навел бы на мысль о сети мельчайших тропинок, которые случайно появились или зависели от древних обычаев или неровностей географической поверхности. Он прошел восемь километров – через двухтысячелетнюю историю. Теперь он стоял на куче строительного мусора и смотрел на плато Бобур.

Он знал этот район как свои пять пальцев. Или, скорее, он знал его, каким тот был перед тем, как он родился. (Что-то появившееся здесь слишком недавно производило слабое впечатление и встречало равнодушный взгляд.) Он читал студентам лекции по истории Парижа в Сорбонне от самых истоков, начиная с галлов, которые периодически уничтожали свое поселение, чтобы оно не попало в руки их врагов. Приглашенный дать экспертную оценку современного развития города, он написал одну из своих книг по истории в номере Отеля-де-Виль, расположенном над кабинетом, в котором барон Осман когда-то планировал разрушение Парижа. Он одновременно с Помпиду учился в Эколь нормаль (Национальная школа управления, которая готовит высококвалифицированных служащих для государственного аппарата. – Пер.) и иногда обедал вместе с президентом и некоторыми другими студентами этого вуза в небольшом ресторане на улице Отфёй, где родился Бодлер, но он никогда не осмеливался озвучить свое истинное мнение.

Теперь Шевалье писал книгу под названием «Убийство Парижа», которая была плодом долгих прогулок и чтения и с головой окунула его в прошлое. В ней он покажет город, ставший жертвой планировщиков и банкиров, а если негодование покинет его, он восстановит Париж, оставшийся в его услужливой памяти: «Предоставленная сама себе, История забудет. Но, к счастью, есть романы, полные чувств, лиц и построенные из песка и извести языка».

Ему нравилось ощущать, как грязь квартала Бобур проникает в его тело: его копоть была неотъемлемой частью его истории. Изначально возникшая здесь деревня, построенная на холме над прибрежным болотом, была названа Бобур («Милое местечко») в духе средневекового сарказма. Три из девяти улиц, на которых Людовик IX позволил работать проституткам, находились в Бобуре, в котором когда-то улицы носили самые грубые названия в Париже: Мобюэ (улица Грязного Белья), Пют-и-Мюз (улица Проституток), Пуа-о-Кюль (улица Волосатой Задницы), Гратт-Кюль (улица Чешущейся Задницы), Труссеваш (улица Зоофилов), Трусс-Ноннэ (улица Трахалыциков Монахинь) и Тир-Ви (улица Вынутого Члена), где якобы Мария, королева Шотландии, спросила своего провожатого: «Что это за улица?» – на что тот ей ответил эвфемизмом: «Улица Кровяной Колбасы, ваше величество». И таковой эта улица и оставалась до 1800-х гг., когда ее переименовали в улицу Марии Стюарт.

Архитектурные перлы всегда находили в этом убогом районе: любопытные дверные и оконные перекрытия и оконные переплеты, лестница эпохи Ренессанса, остатки башенок и фронтонов, подвалы домов, от которых не осталось и камня. До 1950 г. на крыше церкви Сен-Мерри лепились навесы, отделенные один от другого контрфорсами.

Плато Бобур, на котором стоял Шевалье, представляло собой теперь стихийную парковку. Прямоугольный участок пустыря использовался автолюбителями и водителями грузовиков, обслуживающих местные магазины. Вокруг шатались раскрашенные трансвеститы и другие хозяева ночи, пока их не сменяли перед зарей мускулистые безработные, ищущие случайных заработков на так называемых рынках.

Во времена, когда здания считались неисправимыми разносчиками болезней, этот район был объявлен «вредным для здоровья кварталом № 1». Он стал первым из семнадцати антисанитарных районов, выявленных правительственными комиссиями в 1906 и 1919 гг. В 1925 г. Ле Корбюзье (французский архитектор, теоретик архитектуры, дизайнер, художник, 1887–1965. – Пер.) разработал план, профинансированный автомобильной компанией, который должен был покончить с антисанитарией раз и навсегда. Большая часть правобережья должна была быть снесена, а «туберкулезные» (и все другие тоже) здания заменены на восемнадцать крестообразных небоскребов. Шоссе, протянувшиеся с востока на запад, позволят автомобилистам пересечь город, который когда-то был Парижем, за несколько минут. Секретарь Ле Корбюзье, который приезжал из пригорода, больше не опаздывал бы на работу. Этот план был положен на полку, но идея осталась мечтой: Поль Делуврье – «Осман предместий», который открыл для себя Париж с водительского места своего «студебеккера» с откидным верхом, распорядился, чтобы парижане имели возможность ездить по своему городу со скоростью 50–60 километров в час.

Несколько улиц антисанитарного района № 1 были снесены в 1930-х гг.; это была часть программы усовершенствования и улучшения санитарных условий, после чего здесь остался пустырь, который каждую ночь заново покрывался слоем битого стекла, презервативов и иголок для подкожных инъекций.

Это место выбрал Помпиду для постройки культурного центра и музея современного искусства. («Это должно быть современное искусство, потому что у нас уже есть Лувр», – объяснил он.) Шестьсот восемьдесят одна команда архитекторов подала на рассмотрение свои проекты, которые поражали разнообразием: куб, согнутый конус из стекла и металла, ромб, перевернутая пирамида, гигантское яйцо и нечто напоминающее корзину для мусора. Проект-победитель сравнили с нефтеперегонным заводом, что понравилось архитекторам. В нем использовались сталь, пластик и трубы утилитарного назначения разного цвета: зеленого – для сантехники, желтого – для электричества, синего – для вентиляции, красного – для горячего воздуха. Специально спроектированные сиденья, пепельницы и доски объявлений были неотъемлемой частью проекта, пока их не растащили на сувениры. Самое удачное, что в проекте был предусмотрен эскалатор, работающий снаружи в плексигласовом кожухе.

Большинство местных жителей не были против нового здания. «Кто хочет жить рядом с этим?» – говорили они, указывая на соседние трущобы из своей собственной части антисанитарного района. Они хотели, чтобы появился «нефтеперерабатывающий завод». Это «возродило» бы квартал. Все деньги шли в западную часть Парижа, и уже было давно пора, чтобы восток испытал экономический подъем. Там появятся новые магазины и лучшие водостоки, а кафе снова будут полны жизнерадостных посетителей, выражающих недовольство муниципальными властями, президентом, технократами, художниками, строителями, туристами и молодежью.

Луи Шевалье ненавидел людей за то, что они любили Париж, будучи в неведении о том, чем он когда-то был. Для него Париж был местом, строившимся веками, книжкой с наложенными одна на другую прозрачными картинками, городом, перенаселенным умершими и посещаемым духами живых. Как только какое-то здание сносили и заменяли новым, он мысленно его перестраивал.

Начался небольшой дождь. Его брючины отяжелели от влаги; его мышцы превратились в грязь. Он дошел до угла улицы Веррери и встал в дверях церкви Сен-Мерри, в которой в 1662 г. сестра Блеза Паскаля ждала первый омнибус. (Омнибусное сообщение было идеей ее брата.) Пять омнибусов проехали мимо, но все они были полны пассажиров, и, наконец, она повернулась, чтобы в гневе уйти домой. Она немного прошла по своим же следам и вошла в переулок рядом с площадью Сент-Оппортюн. По обеим сторонам улицы были слышны звуки терпеливого труда. На пороге своего дома сидел сапожник, обстукивающий кусок кожи. Мимо проходили рыночные торговки с корзинами, ручными тележками, мулами, трехколесными велосипедами и тележками на газообразном топливе, какие уже больше не выпускались.

В конце улицы был Grand Trou des Hailes, где рыли котлован для центральных рынков, известных как «Чрево Парижа». Туристы и парижане опирались на ограждение и, глядя на обнажившиеся пласты, думали о динозаврах и галлах.

В этом разоренном квартале толпа парижан была особенно густой. У стены, которая, казалось, согнулась от плакатов и наклеек, изрезанных ножами и стамесками, два века назад сидел согнувшись человек в коротком синем пальто с ключом в руке, который вырезал что-то на камне. Ретиф де ла Бретонн (французский писатель-фантаст, 1734–1806. – Пер.) уже испортил все парапеты на острове Сен-Луи, когда начал прокладывать себе путь через квартал Бобур. Много лет спустя, «чтобы прошлое жило, как настоящее», он вернулся, чтобы прочитать эти послания к себе в будущем, и вспомнил точно свое состояние души в то время: «10 июня. Примирение: она переспала со мной».

Один историк утверждал, что обнаружил некоторые граффити Ретифа, но многие камни уже давно были вырублены и заменены, а ключ от двери лежал неглубоко. Теперь там пронзенные сердца и гениталии, пещерные рисунки, карикатуры и черепа, глазницы которых становились все шире и глубже по мере того, как дождь и воздух, наполненный парами бензина, въедались в них. Буквы старых лозунгов размылись от времени, и буквы «А» в кольце как символ анархистов были такими же мягкими, как и древние кресты, вырезанные на менгирах (простейший мегалит в виде установленного человеком грубо обработанного дикого камня, вкопанного в землю. – Пер.).

Черный Принц, № 3

Дождь – дурной знак, но он закончится с наступлением дня. Из квартала Бельвиль, расположенного на высоте ста тридцати метров над уровнем моря, Париж виден более отчетливо, как линия побережья. Это вполне могли быть Ницца или Константинополь. Она смотрит в сторону центра, где высокие краны зажигают свои красные огни для самолетов, и ждет, чтобы медленный свет зари нашел край города.

На этот раз он будет один – рыцарь или принц, уезжающий на подвиги. Но они окажутся там, чтобы отправить его в путь, мотоциклисты, которые знают друг друга только по звуку. Они называют его Паскаль, но это просто имя для демонстрации дружеских отношений. Скоро он станет известен миру под другим именем. Команда телевизионщиков уже устанавливает аппаратуру в Порт-Майо, а один из мотоциклистов пытается объяснить журналисту: «Это как новые антира-дары: ты знаешь, что они существуют, но ты не знаешь, где они».

Она одета в кожаный костюм и нечто похожее на юбку-кольчугу. Она еще мгновение стоит у окна, бросая последний взгляд на Париж, с мотоциклетным шлемом в руках.

Бобур, 31 января 1977 г

Здесь, в винном погребке, когда-то сидел поэт с бутылкой бургундского и тарелкой грецких орехов и писал с оборотной стороны письма:

Новые дворцы, строительные леса, глыбы
необработанного камня,
обветшавшие пригороды, все становится
аллегорией чего-то другого,
а мои заветные воспоминания тяжелее камней.

Теперь, находясь в Париже, в котором Луи Шевалье был вынужден жить, вывеска над винным магазином гласила: «Импорт с причала – все восточное по доступной цене». Он направился на улицу Риволи, которая все еще казалась ему новой, мимо насмешливых неоновых вывесок, которые он едва мог разобрать: «Аптека», «Закусочная», FNAC, «Мик-Мак», «Секс-шоп», «Я», «Маленький принц», «Аль-Капоне».

На углу улицы Арбр-Сек он указал дорогу молодому лейтенанту, который искал гостиницу, которой уже не существовало на улице, сменившей название.

Хронологические аномалии были обычной частью жизни Луи Шевалье. Но с тех пор, как началась перестройка квартала, даже люди, жившие настоящим, стали замечать неуместное совпадение исторических периодов. Семьи, приходившие посмотреть, как идут работы, сталкивались с бывалыми проститутками, которые стояли сгорбившись на специально построенных каменных лестницах, которые вели с этой улицы. Матери отворачивали головы своих детей и зыркали на своих мужей. Пьяные клоуны из цирков, разорившихся после войны, соревновались с выпускниками Школы пантомимы Марселя Марсо. Бобур призвал свое древнее прошлое, и над всем этим антисанитарным районом (даже когда от него почти ничего не осталось, кроме фасадов) и во всех коридорах станции парижской железной дороги «Шатле-ле-Аль» чувствовался сильный запах веков: плесени, сырого известняка, блевотины, капусты, мертвечины и моющих средств. Дезодорирующая установка проанализировала его состав, но это было бесполезно. После реконструкции этой антисанитарной зоны и перевода центрального продовольственного рынка Ле-Аль в Рунжис (коммуна в южном пригороде Парижа. – Пер.) «родное» зловоние квартала Бобур стояло еще долго.

Он вернулся назад на плато Бобур, туда, где он стоял, свидетель из другого века, и пристально смотрел на сияющую стену огней. Он видел, как здание Центра поднимается труба за трубой до тех пор, пока сейчас, наконец, оно не стало казаться вечно незаконченным.

Сияя лысиной в свете прожекторов, Жискар сутулился, словно вступал в подземную усыпальницу. Король Бельгии Бодуэн I, принцесса Грейс, президенты Мобуту (Республики Заир. – Пер.) и Сенгхор (Сенегала. – Пер.) и другие важные персоны и главы государств давно уже сидели на своих местах из хрома и кожи, когда он появился в огромном, похожем на аквариум фойе с женой Помпиду. Это был первый выход Клод Помпиду на люди после смерти ее мужа. Портрет усопшего президента висел в фойе в виде шестиугольной луны, сделанной из металлических полос. Даже в таком фрагментированном виде он, казалось, посмеивается, как крестьянин.

Гости числом пятьсот человек провели этот час, подталкивая друг друга к эскалаторам и перемещаясь с этажа на этаж в поисках буфета. (Жискар распорядился, чтобы на грандиозной церемонии открытия не подавали никакой еды или питья.) Потом эскалаторы были остановлены, и Центр «Бобур» наполнился звуками, выражавшими раздражение, и цокотом каблуков по металлическим ступеням.

Снаружи на бетонированной площадке, которая была когда-то плато Бобур, среди зрителей, музыкантов мирового класса и дипломированных клоунов стоял человек. Если бы в книге «Убийство Парижа» были иллюстрации, художник нарисовал бы его с облачком, в котором написано стихотворение Бодлера «Парижский сон»:

…Художник, в гений свой влюбленный,
Я прихотливо сочетал
В одной картине монотонной
Лишь воду, мрамор и металл.

Дворцы, ступени и аркады
В нем вознеслись, как Вавилон;
В нем низвергались ниц каскады
На золото со всех сторон.

В дали небес не загорались
Ни луч светила, ни звезда,
Но странным блеском озарялись
Чудовищные горы льда…

(Перевод Эллиса)

Внутри Жискар осторожно пробрался к прозрачному подиуму. Он надеялся, что этот проект умрет естественной смертью ввиду нехватки средств. Но тогда протеже Помпиду «бульдозер» Жак Ширак (его выступающая челюсть напоминала нож бульдозера) сказал свое веское слово за Центр Помпиду и протолкнул проект в комиссиях.

Однако Центр оказался полезным неожиданным образом. Впервые войдя в свои личные апартаменты Елисейского дворца в качестве президента, Жискар оказался в жуткой и раздражающей обстановке из нержавеющей стали. Все вокруг него было похоже на внутренности транзисторного приемника, увиденные человеком, уменьшившегося до размера блохи. Этот «экологический салон» был сделан по заказу Помпиду: полиморфные картины на стенах, выполненные более чем пятью тысячами оттенков, менялись по мере того, как посетитель двигался по комнате, что подразумевало и в конце концов вызывало страшную головную боль. По распоряжению Жискара это «кинетическое пространство» было перенесено в Центр Помпиду, где ему и было самое место.

Поэтому со смесью облегчения и неприязни Жискар произнес свою путаную и оскорбительную речь на церемонии открытия Центра под хихикающей шестиугольной луной: «Начиная с сегодняшнего дня в течение десятилетий толпы людей будут приходить в этот Центр. Человеческие волны будут биться о плотину полотен этого музея, расшифровывать книги, разевать рот, глядя на статуи, и слушать меняющуюся тональность музыки».

Когда он говорил, он посмотрел наверх, на пустое переплетение балок и труб, зеленых – для сантехники, синих – для вентиляции…

Теперь он видел, что Центр Помпиду – это то, что надо. Весь этот хлам должен был быть убран, а куда же, если не на участок пустыря, предназначенный архитекторами для строительства этого бельма? Более того, он объединил парижскую буржуазию в ненависти и страхе перед переменами.

После долгой прогулки через века историк заснул неспокойным сном на смятой постели. Подобно многим парижанам он будет оставлять ставни на своих окнах закрытыми даже днем. Их будет открывать только горничная, которая будет приходить, чтобы смыть грязь. Бодлер, который переехал с набережной Бетюн на другую сторону острова, принял дополнительные предосторожности – нижние рамы его окна были сделаны матовыми, «чтобы я не видел ничего, кроме неба».

И вот я проснулся… глаза нараспашку.
Ужасные трущобы, внезапное беспокойство, жестокие часы.
Полдень! Шел дождь, и мир был нем.

Черный Принц, № 4–5 (сентябрь 1989 г.)

Она остановилась в том месте, где булыжная мостовая площади Этуаль встретилась с булыжной мостовой улицы Фош, на краю того, что когда-то было холмом Рул (раньше так назывался холм Шайо, на котором была построена Триумфальная арка. – Пер.). Вид, открывающийся отсюда на улицу, представляет собой картину Джоана Миро (испанский художник, скульптор и керамист, 1893–1983. – Пер.) – неясные розовые и светло-охряные мазки, в которых ей все неразличимее становятся его красные огни. Немногих парижан можно здесь встретить в такой час в воскресное утро. Дорожное покрытие блестит от дыхания ночи, но на ветру оно высохнет. Дальше, за старыми укреплениями, условия совсем другие. Она улавливает звуки ветра и уличного движения, доносящиеся с юга и запада.

Они собрались со всего Парижа, чтобы проводить его, Черного Принца, также известного как Паскаль, до Елисейских Полей. На половине пути они остановились в «Пом-де-Пэн», чтобы выпить кофе с фруктовыми слоеными пирожными. Это здесь они дали клятву молчания неделю назад. У всех у них имена, которые могли бы быть взяты из комиксов или связаны с модными лавками – Филу, Койот, Каролус, Тити, Обеликс, Пандора, Принцесса.

Она провожает его до Триумфальной арки, смотрит, как он ступает на слегка идущую под уклон улицу Фош. На часах пять минут восьмого. Перед перекрестком Порт-Дофин он притормаживает и останавливается у светофора: кто-то осторожно переходит дорогу перед ним, не поднимая глаз.

С другой стороны улицы она ощущает ускорение, когда он спускается по подъездной дороге, проезжая мимо мотоциклиста с секундомером.

Жискар чувствовал себя как крошечный собор на карикатуре Семпе (Жан-Жак Семпе (р. 1932) – современный французский художник-иллюстратор. – Пер.), кажущийся карликом из-за зловещих башен. Он спас вокзал Дорсе и положил конец строительству 180-метрового небоскреба Апогей рядом с площадью Италии. Он построил по периметру города несостоявшиеся высотные дома, усеченные на высоте тридцати семи метров. Но он ничего не смог бы сделать, чтобы помешать самому большому архитектурному проекту.

От Порт-де-ла-Плен он перекочевал на восток на площадь Италии. Продвигаясь со скоростью двадцать три сантиметра в час в течение восемнадцати лет, он проследовал вдоль внешней линии укреплений XIX в., которые директор парков и садов в 1950-х гг. назвал «зеленым поясом» прогулочных аллей и игровых площадок, который должен был стать «резервуаром чистого воздуха». Последняя часть была закончена незадолго до смерти Помпиду: от Порт-д-Асньер до Порт-Дофин. Теперь это была самая заметная деталь на карте Парижа: вихляющийся амебообразный круг, в котором памятники Старого города были безликими частицами, ожидающими, когда он их переварит в своих вакуолях.

Перед революцией стена Фермье-Женеро вызвала волну протеста. Окруженный изнутри, город сам себя взял в осаду, и безымянный острослов сочинил памятную строчку: Le mur murant Paris rend Paris murmurant[41]: парижане ворчали на свое заточение за стеной. Теперь это высказывание было правильно буквально – Париж окружал нескончаемый шум, шорох шин по гудронированному шоссе, кошачьи концерты двигателей внутреннего сгорания.

Бульвар Периферик – сокращенно Периф – никак не повлиял на движение транспорта внутри города. Внешняя кровяная система закачивала свои корпускулы в мертвое тело, закупоренное инертными клетками. Его называли «кольцом смерти» и «адовым кольцом». Каждый день на нем происходила одна авария на километр, а длина его была тридцать пять километров.

Даже в такой час транспорта много. Необходимо как можно скорее достичь безопасной скорости 190–200 километров в час. Водители почти всегда оставляют расстояние между машинами около метра – это все, что нужно.

Мигает красный свет: в какой-то момент в будущем в другом временном измерении это транспортное средство начнет менять полосы движения. Он позволяет машине расслабиться до ее естественной скорости: 210, 220 километров в час…

Колонны тоннеля, полыхающие оранжевым светом, быстро мелькают, как в мультике. Пешеходный переход наклоняется на 25 градусов и исчезает. Ноль минут, сорок пять секунд. Уже виден следующий выезд, Порт-Майо: камера на топливном баке видит огромную зловещую башню Дворца Конгрессов, вытянувшую свою шею. Другие башни, менее значительные, уходят назад, пропуская его.

Он знает Периф, как тело возлюбленной: неровности и ухабы между Лa-Вийет и Пантен, неожиданный изгиб у Порт-де-Лила, где дорога впереди будет не видна, быть может, пару секунд. Он включает более низкую передачу, затем возвращается на пятую.

Подвесной мост изгибает свои тросы и остается позади. Машины – куда они едут? – мелькают мимо в обратном направлении. Высокое препятствие загораживает ему обзор – грузовик (он не имеет права находиться на этой полосе) выруливает перед ним, внезапно делается выше, и он сразу же оказывается в одном временном поясе с грузовиком. Настил моста начинает вращаться на своей оси. Аллея деревьев, застигнутая ураганом или какой-то катастрофической остановкой планеты, проносится над головой.

Наверное, с того места, где она ждет, она услышит, как визжит мотоцикл, разгоняясь.

Через комнату протянулась белая перегородка. Здесь, как однажды пожаловался Помпиду, в менее чем трехстах метрах от Елисейских Полей звуки города приглушаются и искажаются. Напротив перегородки стоит макет новой национальной библиотеки. Он состоит из четырех башен, которые, как говорят, напоминают открытые книги, но без корешков или страниц.

Ни один входящий в кабинет человек не может не заметить его. Десять миллионов книг в своем изначальном, неоцифрованном виде заполнят окна этих башен. При существующем состоянии технологий книги будут уничтожены солнечным светом, но все так быстро меняется, так что, согласно закону ускоряющих возвратов, к тому времени, когда башни будут построены, кто-нибудь где-нибудь уже изобретет специальное стекло, которое будет обезвреживать влияние света, не затемняя его сияния.

Преемника Жискара называют Миттерамзес, и он правит уже девятый год. Он также известен как Тонтон (Дядюшка) – отсюда Тонтонхамон. Он родом из города Жарнака на реке Шарант. Даже во времена, когда племя паризиев пряталось за своими деревянными частоколами, их королевство не было так явно отделено от внешнего мира. В наши дни выражение «в пределах бульвара Периферик» – это то же самое, что «Париж».

Раз в несколько недель Миттерамзес вместе со своими советниками проезжает по внутренней части города по традиционному маршруту. Если проплыть по Сене внутри священного периметра, можно заметить, как эти «Большие Проекты» – те, которые он инициировал сам, и те, которые унаследовал от Жискара, – идут парами по обеим сторонам реки, словно огромный храмовый комплекс: Библиотека Франции и Парк-де-Берси, Опера-Бастий и Институт арабского мира, музей Орсэ и Пирамида.

«Когда я был студентом, – говорит он телерепортерам, которые берут у него интервью перед наклонными плоскостями Пирамиды Лувра, – я уже перестраивал Париж». Подвергнутое пескоструйной обработке, заново покрытое дерном, вновь заселенное, с окнами, заполненными мониторами и кабелями, сердце Парижа никогда не выглядело таким новым. Но век памятников проходит. Здание сейчас становится препятствием, усиленным эго, увеличенным предметом уличной мебели. Поколение небоскребов уже помечено для сноса, и, стоя между двумя репортерами, Миттерамзес кажется состарившимся и съежившимся. Периферик уже больше не является границей, это главная артерия города, которую еще предстоит идентифицировать – согласно архитекторам, которые видели его с воздуха. Или же это центр огромной новой городской агломерации Пе-рифополь.

Скорость постепенно разъедает городскую структуру, изменяя форму и концентрацию предметов. Скейтбордисты прокладывают маршруты ошеломляющей сложности и длины, инстинктивно открывая заново геологические события и две тысячи лет градостроительства. Любители паркура перемещаются по городу быстрее машин, подобно тому как Квазимодо карабкался по фасаду собора Парижской Богоматери.

Облик города изменяется быстрее, увы, чем
человеческое сердце!

Наступило время менять человеческое сердце…

Лицо водителя грузовика, притиснутое к стеклу, челюсть на рулевом колесе, изумленные глаза… Ньеуууу!!!

Город уходит вправо, а он спускается к изогнутому горизонту. Бетонные потолки пролетают над головой, как какая-нибудь фантастическая подземная темница. Семь минут сорок шесть секунд. Поместье-сателлит, ослепленное звуковыми барьерами, затем городишко из лачуг проскользнули мимо. К северу, за эстакадами, которые дают названия невидимым пригородам, группа небоскребов становится более далекой. Стянутый скоростью Периф имеет свой ритм и целостность, которые никогда не станут известны миллиону его ежедневных пользователей.

Солнце поднимается за ним, затем справа от него: все большее количество машин входит в «крут смерти», и есть уже первые признаки того, что позже днем появится пробка. На прямом отрезке пути после Жантийи (Монруж – Малакофф – Порт-де-ла-Плен) выбоины выбивают дробь на скорости, и он чувствует ускорение еще до его начала. Десять минут десять секунд.

Два тоннеля, разделенные одним ударом сердца, затем рифленый каркас Парк-де-Пренс улетает вниз, как космический захватчик, – слишком большой, чтобы увидеть, как он проносится внизу через длинный тоннель Булонского леса. Эхо подхватывает и догоняет его перед небольшим подъемом дороги, придорожные фонари благословляют, а транспорт из другого, более неспешного века циркулирует по зеленой карусели Порт-Дофин.

Одиннадцать минут четыре секунды – Порт-Дофин, и снова назад по кругу, все время по кругу. Это рекорд, который продержится годы.

Она все же услышала вопль. Она объехала площадь Этуаль, затем проехала к Елисейским Полям, остановилась на площади, оставив двор Лувра с Пирамидой позади себя, и вернулась как раз вовремя к «Пом-де-Пэн», который уже заняли мотоциклисты. Исторический момент…

Он говорит только это: «Одиннадцать минут четыре секунды».

Она кладет руки на боковины его шлема. Лицо – размытое пятно. Город с шумом несется назад – в забытое будущее.

Сарко, Бора и Зьед

1. Бонди

Два века назад для тех, у кого были средства путешествовать, если можно так сказать, с комфортом, Париж начинался и заканчивался у дома номер 28 по улице Нотр-Дам-де-Виктуар. Дом номер 28 когда-то был частью особняка, принадлежавшего маркизу Буленвилье. В 1875 г. эта собственность была продана королю за шестьсот тысяч ливров, а сад превращен в центральное отделение государственной почтово-пассажирской службы – Messageries Royales, сортировочные станции и билетные кассы которой раньше были разбросаны по всему городу. В семь или восемь часов утра и в пять или шесть часов вечера кареты, известные как turgotines, с золотой эмблемой службы выезжали во все уголки королевства. В различные другие часы дня приезжающие кареты, похожие на привидения от покрывающей их пыли, выпускали своих занемевших от долгой езды пассажиров в разношерстную толпу.

Что бы ни было у них на уме – оставленная или пылко ожидаемая возлюбленная, излишества Парижа или нарастающее однообразие провинции, – все, кроме самых невинных или спокойных путешественников, которые сели в карету, направляющуюся в восточном направлении, разделяли одно и то же опасение, особенно если им не удалось забронировать место на утренний рейс, и они были вынуждены покидать Париж, когда на бульварах загорались фонари.

Подобно другим пассажирам, они осматривали экипаж и лошадь, оценивали упругость ремней, удерживавших их багаж, и оглядывали возницу на предмет признаков опьянения. Они вглядывались в прямоугольник неба над крышами и беспокоились насчет погоды и состояния дорог. Когда форейтор звал их занять свои места в экипаже, они замечали возраст, род занятий, размер и запах своих спутников и готовились к деликатным переговорам, результат которых определял их отношения в течение последующих четырех-пяти дней.

Наряду со всеми этими жизненно важными соображениями, у путешественников, отъезжавших в восточном направлении, была дополнительная причина для беспокойства. Выехав из Парижа через ворота Сен-Мартен, их карета должна была следовать вдоль канала Урк через плоскую равнину с церквями и красивыми виллами. Через сорок минут после начала путешествия они должны были добраться до небольшой деревушки Бонди, которая стояла на краю вызывающего улыбку ландшафта с тропинками и лугами между Сеной и Марной, куда парижане выезжали на прогулки и пикники. Затем после шато и стоянки на почтовой станции они должны были въехать в край лесистых холмов, которые, подобно какому-нибудь жуткому медвежьему углу, избежали влияния цивилизации.

И хотя хватало меньше получаса, чтобы пересечь лес Бонди в почтовой карете, он был большим темным пятном в представлении парижан. Это было одно из тех полупридуманных мест, вроде ущелий Ольюля на дороге из Тулона в Марсель или пограничных перевалов в высоких Пиренеях, которые заставляли городских жителей чувствовать себя в безопасности в своей кишащей преступниками столице. Находясь на расстоянии едва двух лиг от сияющих огнями бульваров, лес Бонди, по общему мнению, был полон разбойников, которым ничего не стоило перевешать пассажиров дилижанса на импровизированных виселицах ради нескольких монет и безделушек. С 675 г., когда в этом лесу были убиты король Шильдерик II и его жена Билишильда, от рук разбойников с большой дороги погибло так много путешественников, что лес Бонди стал в языке синонимом «притона воров». Именно там с героинями романов маркиза де Сада происходили всякие чудовищные вещи, и не проходило года, чтобы лес Бонди, раскрашенный в декорациях черной и зеленой краскими, не появлялся бы на сцене какого-нибудь бульварного театра как фон, вызывающий воспоминания о еще одной несчастной девушке в белом.

Ужасы леса Бонди были, без сомнения, преувеличены, но возницы и их пассажиры всегда были рады побыстрее проехать его, и, лишь когда деревни Ливри и Клиши оставались позади, пассажиры принимались за съестные припасы, взятые с собой в дорогу из Парижа, и начинали петь песни, которые должны были скоротать бесконечную дорогу.

И хотя они частично ошибались в объекте страхов, страхи все же не были совсем уж безосновательными. Лес Бонди когда-то был частью двойного пояса лесных массивов, которые снабжали Париж древесиной и топливом и обеспечивали ему иллюзорную защиту от нападений. За лесистыми границами Иль-де-Франс (историческая область Франции в центральной части Парижского бассейна между реками Сена, Марна и Уаза. – Пер.) располагались продуваемые ветрами равнины Шампани и Лотарингии, а за ними – обширное пространство, растянувшееся до Азии, откуда приходили варвары и чума. В 1814 г. именно с поросших лесом высот Ливри и Клиши казаки впервые увидели Париж, и именно в Шато-де-Бонди царь Александр с угрозой напомнил городской делегации о ничем не вызванном нападении Наполеона на Москву. Более чем полвека спустя прусская армия опустошила эти же леса и деревни и окружила беззащитный город.

Не считая кузнецов и трактирщиков, которые занимались своим ремеслом вдоль почтовой дороги, жители этих мест оставались такими же темными, как и дикари в далекой колонии. Парижане, знавшие каждый камень в мостовой своего квартала и замечавшие малейшее изменение в повседневной жизни соседа, имели самое смутное представление о жизни людей за пределами столичных бульваров. Обитатели лесов впервые появились в поле зрения парижан накануне революции, когда каждые город и деревня королевства могли выразить свои обиды и недовольство. У жителей деревень, расположенных рядом с лесом Бонди, как оказалось, тоже были свои страхи. Они постоянно находились в опасности умереть голодной смертью. Дороги к местным рынкам были не пригодны для езды по ним на протяжении полугода; лошади, охотничьи собаки, свиньи и кролики богатых землевладельцев уничтожали их посевы, а сами жители несли бремя тяжелых налогов. Жители Ольне-ле-Бонди жаловались, что их собственность не признается: «Кажется только справедливым, чтобы каждый человек был свободен в своей усадьбе и не страдал от вторжений».

Даже на заре индустриального века лесные деревни были нелюбимыми спутниками большого города. Они чувствовали его притяжение, но не тепло. Париж всегда страшился своих пригородов. Эксплуатируя их труд и ресурсы, город пытался держаться от них на расстоянии и даже совершенно упразднять их. В 1548 г. Генрих II приказал, чтобы новые дома в предместьях Парижа были снесены за счет их владельцев. В 1672 г., когда было уже слишком поздно мешать предместьям постепенно пробираться в сельскую местность, все строительство за внешним периметром города было запрещено. Боялись, что Париж постигнет судьба древних городов, которые разрослись до столь огромных размеров, что в них стало невозможно поддерживать порядок. Но богатство и потребности Парижа влекли в него все большие армии чернорабочих-мигрантов. Они прибывали по дорогам, каналам и железным дорогам, которые сходились в столице, как спицы в колесе. Они ремонтировали и обслуживали город, который обращался с ними как с рабами. Когда в 1840-х гг. вокруг Парижа появилось кольцо укреплений, стихийно возникшая зона перенаселенных пригородов быстро заполнила пространство между укреплениями и старой стеной. Чтобы нейтрализовать угрозу общественному порядку, в 1859 г. новые пригороды были включены в черту города. Но он по-прежнему продолжал расти, и каждый год еще одна группа ферм, молочных хозяйств, виноградников и огородов поглощалась этой волной.

Находясь за пределами столицы, деревни Клиши, Ливри, Ольне и Бонди сохраняли свой сельский колорит. Последние разбойники с большой дороги были казнены в 1824 г., да и к этому времени их бизнес стал приносить меньший доход: железные дороги лишили восточную дорогу транспорта, и большинство чужаков, проезжавших через эти деревни, были частью исчезающего мира. Они следовали гораздо более древними маршрутами в поисках помощи, которой современный город не мог им дать. Они приезжали в качестве паломников в лесную часовню Нотр-Дам-дез-Анж, куда в свой день рождения в 1212 г. со вспышкой света с небес спустилась Дева Мария и спасла трех торговцев от разбойников. Обнаружилось, что ручей, протекавший поблизости, обладает чудодейственной целительной силой. Даже когда разбойники стали так же редки, как волки, было легко представить себе эти деревни такими, какими они были тысячу лет назад. На самом деле этот район мог бы полностью избежать поглощения городом, если бы не административное решение, которое сделало лес Бонди местом, которого следовало действительно бояться.

На протяжении веков главные скотобойни и мусорные свалки занимали место, где находилась виселица Монфокон (огромная каменная виселица, построенная в XIII в. во владениях графа Фокона, на которой одновременно могло быть повешено пятьдесят человек. – Пер.) – массивная средневековая башня с зияющими окнами, в каждом из которых на цепи висел труп, терзаемый воронами. По мере разрастания города в сторону нынешнего парка Бют-Шомон (на северо-востоке Парижа. – Пер.) и деревни Ла-Вийет, росло и количество мусора вокруг него, и смрад стал невыносимым. В 1817 г. было принято решение переместить скотобойни в Обервийе, а гниющую гору отбросов – в пользующийся дурной славой лес Бонди. К 1849 г. каждый день из Парижа по каналу Урк стали выходить длинные тяжелые баржи, чтобы сбросить городские экскременты в Бонди.

Лишь спустя несколько лет, в течение которых мусор сплавляли по воде в лес, опасность стала очевидной. Бонди снова стал представлять угрозу на северо-восточном горизонте, словно административное удобство стало нечаянным слугой древнего проклятия. В 1883 г. группа озабоченных граждан предупредила власти о новой угрозе с помощью книги под заглавием «Загрязнение Парижа». Каждый год с наступлением теплой погоды северо-восточные кварталы Парижа окутывал мерзкий смрад. На обложке книги был изображен город, разделенный на двадцать округов. Небольшой черный прямоугольник в правом верхнем углу с надписью «Бонди» подвергал Париж вредоносному излучению. Пять округов, обращенных к Бонди – десятый, одиннадцатый, восемнадцатый, девятнадцатый и двадцатый, – были окрашены черным; другие были серыми или белыми, в зависимости от того, на каком расстоянии они находились от источника инфекции. Внутри книги эта диаграмма появлялась снова, на этот раз вместе с небольшой таблицей, показывающей цифры ежегодной смертности, включая самые высокие показатели в округах, ближе всего расположенных к Бонди, и краткой подписью: «Эта карта говорит сама за себя».

Старый лес Бонди казался жалким в сравнении с современным, который убивал парижан тысячами. «Чистильщики канализационных водостоков, живодеры и промышленные рабочие наводнили Париж и богатеют за его счет». А кем были те смертоносные паразиты, которые жили в губительной для здоровья местности в проржавевших, разрушенных домах, где нормальные люди чувствовали позывы к рвоте, как только делали вдох? Кто-нибудь видел их документы? Согласно этой книге, незарегистрированные рабочие, которые жили за счет городских отбросов, были «мигрантами-иностранцами, главным образом немцами и люксембуржцами сомнительного происхождения»… Было не ясно, то ли угроза Парижу исходит от его собственных нечистот, то ли от чужестранцев, которые их перерабатывали.

В 1911 г., бросив вызов зловонию, один этнолог решил посмотреть, что осталось от старого образа жизни. Он отправился в лес Бонди в годовщину рождения Девы Марии. Там, между деревнями Клиши и Монфермей, он обнаружил паломников, которые по-прежнему стекались к небольшой часовенке Нотр-Дам-дез-Анж. Но древние традиции были заражены – или так показалось этнологу – тем, что он принял за современный мир. Нигде не бросалась в глаза простая набожность средневековых крестьян. Тошнотворный запах жареной пищи висел над деревянными лачугами, в которых разместились паломники, а многих верующих вдохновляло явно что-то другое, но не религиозное усердие: «Можно быть совершенно уверенным в том, что для большинства из тысяч людей, которые посещают часовню, вода чудодейственного источника не является главным источником питья». Сама часовня недавно была ограблена, что, по-видимому, доказывало, что ничего святого уже не осталось.

Несмотря на разрастание огромного соседа, изменения на северо-восточные холмы пришли медленно. По мере того как вредоносные запахи уступали современным технологиям, все большие части леса стали делиться на участки и продаваться парижским торговцам, ищущим недорогие дома в уединенных уголках «за городом». Они привезли с собой грабли и секаторы, а также пролетарские идеалы и организации. Когда старая иерархия землевладелец – крестьянин распалась, деревни стали частью «красного пояса» социалистических и радикальных советов, которые стали представлять еще одну угрозу безопасности Парижа. И все же сельскохозяйственное прошлое держало цепко, и даже с началом Второй мировой войны владелец одного из таких скромных земельных участков мог собирать для своих розовых кустов навоз от коров, которые бродили по главным улицам Ливри и Клиши.

Когда этот район будет поглощен Большим Парижем – это был вопрос лишь времени. Урбанизация шла вдоль канала Урк, принося с собой деревья и почвенный слой как последнее оскорбление лесу. Аккуратные маленькие домики за железными оградами начали выглядеть такими же странными и уязвимыми, как и коттеджи, которые они заменили. Первые многоквартирные дома были построены в 1960 г., затем настал черед проектов социального жилья с названиями, которые, возможно, были выбраны в отчаянии из муниципального каталога: «Село», «Деревня», «Храмовый лес», «Старая мельница». Вскоре старая территория с ее холмиками и впадинами была выровнена с помощью бульдозеров, и все неровности могли заметить лишь пешеходы с тяжелым артритом или большими сумками. Часовня паломников оказалась на лужайке износостойкой травы рядом с четырехполосным бульваром Гагарина, а чудодейственный источник был забран в водопроводную трубу. Позднее священный родник оказался загрязненным и был засыпан. Еще несколько многоэтажных жилых кварталов было возведено на месте открытом всем ветрам: «Космонавты», «Альенде», «Башня Виктора Гюго».

Рабочие-иммигранты, которые когда-то приезжали из Эльзаса и Германии, а затем Бретани и с юга, теперь уже были из более дальних краев – Турции и Ближнего Востока, Северной и Экваториальной Африки, Китая и Юго-Западной Азии. Парижане, переехавшие в пригород поколением раньше и смотревшие свысока на деревенских местных жителей, спрашивали себя, стоя на автобусной остановке рядом с людьми с черной, коричневой или желтой кожей в одежде ярких расцветок и джелаба (длинный балахон с капюшоном, традиционное одеяние в Марокко и других странах Северной Африки. – Пер.) из верблюжьей шкуры, живут ли они еще в стране, которая называется Франция.

Трудно точно сказать, когда этот район навсегда расстался со своим сельскохозяйственным прошлым и когда глухомань снова вернулась в лес Бонди в другом обличье. Гипсовый гребень над городами Клиши и Монфермей продолжал быть источником штукатурки для Парижа до 1965 г., и по-прежнему оставалось несколько садов, которые поставляли свою продукцию в местные продовольственные магазины, которые выстояли против супермаркетов. На другой стороне канала в Ольне-су-Буа, даже когда большая часть населения стала ездить на работу в Париж, продолжали существовать поля, на которых выращивали пшеницу, овес, ячмень, свеклу и картофель. Но площади обрабатываемых земель сокращались, и густой запах свиней и вспаханной земли, который напоминал некоторым вновь прибывшим о деревнях, которые они покинули, становился все слабее. Старый мир ушел, и никто не заметил как. В один из дней в 1960-х гг., когда Эйфелеву башню еще можно было увидеть с возвышенности, последний фермер дошел до края своего поля, повернул трактор назад к «Деревне» и оставил свою землю застройщикам.

2. Долина Ангелов

Звук моторов стих, и на мгновение им показалось, что они в безопасности. Стальные ворота, которые должны были закрывать проезд на участок пустыря, были оставлены открытыми. Три мальчика промчались стрелой в ворота и спрятались в подлеске. Там росли чахлые деревья, как самовольные поселенцы в доме, предназначенном под снос. Их тонкие ветви переплелись с ползучими растениями, а корни цеплялись за старый хлам. Это были жалкие остатки леса, в котором мальчики могли спрятаться от своих преследователей.

Их было десять на спортплощадке; они играли в футбол, и не просто играли: половина мальчиков из Клиши-су-Буа были просто советчиками по той простой причине, что во время каникул не было никакого другого занятия, кроме как впустую тратить время с игровой приставкой и болтаться в торговом центре или в «Муслим Бургер Кинг» и слушать зук (стиль танцевальной ритмичной музыки, пришедший с французских островов Гваделупа, Мартиника, Гаити, Сент-Люсия. – Пер.) и американский рэп на пиратских дисках. Они знали, как по изогнутой траектории послать мяч из утла в голову Зидана (Зинедин Зидан – французский футболист кабильского происхождения, игравший на позиции атакующего полузащитника за «Канн», «Бордо», «Ювентус». – Пер.) или Тьерри Анри (французский футболист антильского происхождения. – Пер.), который послал бы его между неуклюжих ног голкипера в ворота. Один из них – младший брат Боуны – был замечен охотником за спортивными талантами и отправлен в Гавр на пробные испытания. Они были проворными и ловкими, а эти трое были особенно быстрыми и интуитивно понимали друг друга. Боуна был чернокожим, родом из Мавритании; Мухиттин был курдом из Турции; Зьед был тунисским арабом и чем-то вроде легенды предместья: у него было прозвище Lance-pierre (Праща), потому что он мог бросить каштан и разбить окно на шестнадцатом этаже.

Они заметили сгущающиеся сумерки прежде, чем посмотрели на часы. Шла последняя неделя Рамадана, и никто из них с утра ничего не ел. Их родители были очень строги насчет шестичасового правила. Все десять кинулись бежать, когда услышали сирены полицейских машин, но большинство из них оказались пойманными, и теперь только три мальчика пробирались в монолитный лес небоскребов, где ветер, который дул не переставая, загонял в подъезды домов мусор.

Когда-то там в вестибюлях был мрамор и имелись дворники, которые выносили мусор и обеспечивали работу лифта. Спустя поколение небоскребы выглядели как заброшенные. По стенам стекала вода, а в коридорах воняло мочой. Самолеты, приземлявшиеся в международном аэропорту Руасси-Шарль де Голль, всегда облетали их, но эти дома все равно разваливались. Детские велосипеды и старая мебель, выставленные на балконы, придавали жилым домам потрепанный вид, как будто они были выпотрошены взрывом бомбы. Некоторые семьи, которые жили в них, никогда не выходили на улицу, а так как имена на почтовых ящиках внизу давно уже были сорваны или испорчены, то все выглядело так, как будто этих семей и не существовало. Много лет назад они бежали от преследований со стороны ФНО (Фронт национального освобождения Алжира. – Пер.) или красных кхмеров. Теперь их терроризировали подростки: в Клиши-су-Буа было самое молодое население во Франции, и здесь был чуть ли не самый высокий уровень безработицы.

Порывистый ветер доносил вой сирен через просветы между домами, и он отражался от их стен. Мужчина, который работал в крематории, видел, как мальчики перебегали через строительную площадку – на них были капюшоны и наушники, а в сумраке мелькали их «найки», – и позвонил в полицию потому, что они могли упасть в котлован и пораниться, или потому, что они могли там что-нибудь стащить.

В качестве меры предосторожности ни один из них не носил с собой документ, удостоверяющий личность (у их родных ушли годы на то, чтобы получить эти бумаги), но мальчик без документа вполне мог быть арестован, а отец говорил Зьеду, что если по какой-то причине его заберут в полицию, то отправят назад в Тунис, а это хуже смерти.

Полицейскому или какому-нибудь буржуа их маршрут мог показаться странным и подозрительным. Зная положение вещей, они направлялись домой по логической прямой линии от футбольного поля через строительную площадку и «Паму» (парк Мари) после улицы Де-Севине к небоскребам Шеен-Пуантю и Вале-дез-Анж, где жил Зьед. Яркий свет фонарей на стройке ослеплял. Они бежали под ритм музыки, звучавшей в их ушах. La FranSSe est une garce… comme une salope il faut la traiter, mec!.. Moi je pisse sur Napoleon et leur General de Gaulle… Putain de flics de fils de pute.

Отвратительный звук полицейских сирен доносился громко и отчетливо. Один из мальчиков, припавший к земле за выгоревшей машиной, увидел, как мимо проходит полицейский. Некоторые полицейские были в штатском, что было недобрым знаком, и у них были травматические пистолеты («менее смертельное оружие», потому что пули не должны якобы пробивать тело в одежде). Боуна, Зьед и Мухиттин бежали, как крайние атакующие полузащитники, совершающие рывок в последние секунды игры, на другой конец парка, перелетели через дорогу и нырнули в заросший лесом пустырь. Это был, на языке полицейских, «очень холмистый сектор», а так как стражи правопорядка были из Ливри-Каргана, где жили только французы, они могли вскоре сдаться и уйти восвояси.

Пустырь был ничейной землей на краю Клиши-де-Буа, что само по себе означало «нигде».

Теперь, когда северо-восточный пригород был поглощен Большим Парижем, он находился дальше от бульваров чем когда бы то ни было. Многие из его жителей никогда не были в Париже и не видели Эйфелевой башни. В Клиши-су-Буа не было железнодорожной станции. Транспортное сообщение с центром было слабое и неудобное. Этот район был анклавом. Клиши не было даже на карте пригородных электричек Парижа: он располагался где-то в пустом пространстве между Севран-Ливри и Ле-Рэнси-Вий-момбл-Монфермей, которые выглядели незначительными аванпостами, хотя там проживало четверть миллиона человек. В романе «Отверженные», когда Жан Вальжан спас Козетту от ее приемных родителей в Монфермее и привез ее назад в Париж через Ливри и Бонди, он сумел прямым сообщением добраться из центра города: автобус в Бонди выезжал с улицы Сент-Аполлин у ворот Сен-Мартен. Но в 2005 г. отец Боуны, который был мусорщиком, как и отец Зьеда, тратил каждое утро час на электричку, чтобы добраться домой с работы, а затем ему приходилось ждать 601 – й маршрут, который блуждал еще десять километров, прежде чем высадить его у Нотр-Дам-дез-Анж.

Во всяком случае, renoi или rebeu (чернокожий или араб) из пригородов с таким же успехом мог пойти посмотреть достопримечательности Парижа, с каким в XIX в. житель предместья Сен-Марсо пошел бы прогуляться в предместье Сен-Жермен. Для мальчика из пригорода Париж был одной из больших железнодорожных станций или «Форум-дез-Аль», где французские мальчишки и девчонки тратили тысячи евро на дизайнерскую одежду и компакт-диски, принимали наркотики и прилюдно целовались, как будто у них не было братьев, которые могли бы их высматривать, и как будто они не знали, что такое соблюдение приличий.

Известно было также, что Париж чрезвычайно опасен. В день, когда один марокканский мальчишка получил свой первый аттестат, он отправился в Париж навестить свою тетушку. Он был арестован на Лионском вокзале и избит четырьмя полицейскими в камере, а затем освобожден без предъявления обвинения. Каждый мог рассказать похожую историю. Полицейские могли остановить молодого человека на улице, заставить его снять джинсы и оскорбить его семью или то, что они считали его религией. Иногда они делали вид, что собираются убить его, или хватали его за гениталии и говорили вещи, которые, вероятно, были написаны где-то в полицейском уставе: «Тебе нравится, когда с ними забавляются, ведь так, педик? Давай, покажи своим друзьям, какой ты плакса!» Такое случалось и в пригороде, но там, по крайней мере, было ощущение общности с другими, себе подобными, и там были места, куда полиция никогда не заглядывала.

Поэтому они и побежали сломя голову, когда услышали сирены, и поэтому запаниковали, когда поняли, что вторая машина подъезжает к пустырю с другой стороны.

Пустырь круто уходил под уклон на юг. Там были мягкие кучи земли, куда повалились деревья, словно пытались убежать. Когда-то здесь добывали гипс, а потом здесь появилась городская свалка. А до этого он принадлежал аббатству Клиши. Они стояли где-то над старыми кельями аббатства, в магическом месте, которое любила посещать мадам де Севине (1б2б—1б9б, французская писательница, автор самого знаменитого во Франции эпистолярного романа «Письма», автор афоризма «Чем больше я познаю людей, тем больше люблю собак». – Пер.). В 1672 г. она написала отсюда дочери: «Мне тяжело видеть этот сад, эти аллеи, маленький мостик, улицу, луг, лес, мельницу и кусочек пейзажа и не думать о моей дорогой девочке».

Они поспешили в гущу деревьев и нашли край пустыря, отмеченный бетонной стеной. По другую сторону стены находился огороженный участок, полный металлических конструкций и зданий без окон. За ним стоял ряд домиков с аккуратными садиками перед ними и защитными воротами вдоль улицы Аббэ. Лаяли соседские собаки, возбужденные сиренами и вспыхивающими огнями. Мальчикам было слышно потрескивание полицейских радиостанций всего в нескольких метрах. Подъехала по крайней мере еще одна машина, и пустырь казался окруженным. Оставалось только лезть через стену. На ней были предостережения – как и везде в пригороде: череп со скрещенными костями, какая-то надпись и поднятая черная рука, которая была похожа на сделанный по трафарету рисунок-граффити. На другой вывеске было изображено карикатурное лицо с волосами в виде зигзагов молний. Они взобрались на стену, слишком напуганные, чтобы беспокоиться о ее высоте, и спрыгнули с другой стороны.

Два кольца кабелей окружали Город Света – один на расстоянии двадцати одного километра, другой – шестнадцати километров от центра. И хотя никто никогда не пойдет смотреть на них, эти два огромных кольца так же важны в истории Парижа, как и стены и крепостные валы, обозначающие этапы расширения города. Внешнее кольцо несет напряжение 400 тысяч вольт. Внутреннее кольцо, которое доходило в 1936 г. до Клиши-су-Буа, несет напряжение 225 тысяч вольт. Во Франции эта двойная конфигурация для Парижа уникальна. Если что-то случится с одной подстанцией, какое-то количество электроэнергии можно будет получить со следующей подстанции, и таким образом Парижский регион, потребляющий одну пятую всего электричества, используемого во Франции, оказывается защищенным от прекращений подачи электроэнергии.

Трое мальчишек нашли себе убежище на подстанции Клиши, которая уменьшает входящее напряжение до 20 тысяч вольт и подает его в распределительную сеть. Сначала они попытались открыть дверь в главное здание, но она была заперта. Тогда они перелезли через ворота и оказались на обнесенной стеной площадке; они отошли как можно дальше от ворот: если полицейские попытаются войти, они еще смогут спрятаться за одним из трансформаторов.

Боуна и Зьед стояли на одном краю огороженной площадки, а Мухиттин на другом. Уже не было никакой надежды добраться до дому к шести часам. Самое лучшее было дождаться, когда полицейские уедут. Прошло десять минут, потом еще десять. Полицейские сидели в машинах, а синий свет мигалок цеплял деревья. Они разговаривали с диспетчером в Ливри-Гарган: «Да, Ливри, мы засекли местонахождение двух человек; они пытаются залезть на объект EDF (Electricite de France)». – «Повторите конец сообщения…» – «Да, я думаю, что они направляются на объект EDF. Лучше пришлите помощь, чтобы мы могли окружить это место». – «Хорошо, понял». В какой-то момент было слышно, как один из полицейских сказал: «S’ils rentrent sur le site EDF, je ne donne pas cher de leur peau». («У них никаких шансов»; буквально: «Немного я дал бы за их шкуры, если они зайдут на объект EDF».)

Четыре машины и одиннадцать полицейских заняли позиции вокруг территории подстанции. Никто не позвонил в электрическую компанию или пожарную команду. Мальчики зашли на подстанцию приблизительно в половине шестого. В 12 минут седьмого один из них – Боуна или Зьед – поднял руки, сделав жест отчаяния или нетерпения, надеясь на чудо или пытаясь сбросить нервное напряжение. Вполне вероятно, что к этому моменту полицейские уже покинули место действия, так как никто не доложил о яркой вспышке света, которая поплясала над стенами и исчезла.

3. Иммигрант

Двадцатью часами раньше министр внутренних дел посетил северо-западный пригород Аржантёй после наступления темноты. Это был преднамеренно провокационный визит. Местные юнцы бросили в него несколько камней, которые отлетели от поспешно подставленных охраной щитков. Какая-то женщина окликнула министра с балкона высотного дома и спросила, собирается ли он что-то делать с racaille[42]. Телевизионная камера показала министра, глядящего вверх на балкон. На мгновение его загородила бритая голова мальчишки, который прыгал вокруг, пытаясь сделать так, чтобы его ухмыляющееся лицо попало на экраны телевизоров. Затем министр агрессивно ткнул пальцем через плечо и сказал женщине на балконе: «Вы хотите, чтобы кто-то избавил вас от этих шаек подонков, не так ли?.. Мы избавим вас от них».

Коротышка, казавшийся карликом рядом с сотрудниками службы безопасности, он тем не менее был похож на человека, с которым шутки плохи. Он снял галстук, и на его лице было выражение среднее между хмурым и хитрым – лицо ковбоя-вижиланте (член неофициально созданной организации по борьбе с преступностью несанкционированными методами. – Пер.), который знает, что у плохого дяди кончились патроны. В его жестах были стремительность и развязность, благодаря которым можно было легко редактировать видеозаписи и делать его похожим на рэпера – «Когда я слышу слово banlieue (пригород), я достаю травматический пистолет!» (Прикол в том, что министр приказал привлечь к суду одного рэпера за клевету на французскую полицию.)

Эти прогулки с целью неформального общения с населением пригородов имели большое значение. Рейтинг популярности министра всегда взлетал после посещения какого-нибудь пригорода, и он превосходно играл свою роль. Это был приличный человек, терпению которого пришел конец, и он встает перед хулиганами и говорит им, кто за все в ответе. В июне он ездил в предместье Ла-Курнев, где был застрелен ребенок, и пообещал «вычистить этот район с помощью «Кэрхер» – высоконапорного брандспойта для смывания грязи с мостовой. Он не стал извиняться за использование «крепких» слов. «Французский язык богат. Я не вижу причин не пользоваться всем спектром его лексики».

Как он объяснил в своем манифесте-биографии, ему приходилось быть грубым, чтобы выстоять. В самом начале он был сам по себе. «У меня не было сподвижников, состояния, и я не был государственным служащим». Он был юристом в богатом пригороде Нейи-сюр-Сен. И он был сыном иммигранта с необычной иностранной фамилией Саркози де Наги-Боска. Возможно, она была еврейской или цыганской, но, во всяком случае, не французской. «С такой фамилией многие люди посчитали бы разумным раствориться в безвестности, нежели искать, как привлечь к себе внимание».

Сарко – так его называли и враги, и союзники – любил свою работу министра внутренних дел: «Днем и ночью в дверь кабинета стучатся драмы и страсти – захват заложников, террористические угрозы, лесные пожары, демонстрации, подпольные тусовки с наркотиками, птичий грипп, наводнения, исчезновения – ответственность колоссальная». Он приезжал в Сангат, где в ангаре были заперты иммигранты-нелегалы: «Три тысячи пар глаз умоляли и требовали. Никто из них не говорил ни слова по-французски. Они ожидали от меня, что я дам им все, но я мог так мало дать им». Он увеличил базу данных отпечатков пальцев с 400 тысяч до 2,3 миллиона и позволил иностранным проституткам, выдавшим своих сутенеров, остаться в стране.

Из преданности работе он пренебрегал женой: приходилось чем-то жертвовать. Страна разваливалась. Сельская Франция колонизировалась англичанами, а французские бизнесмены эмигрировали в Лондон. Его собственная дочь уехала туда работать в банке. Представители среднего класса видели, что их капиталовложения падают в цене, в то время как объединенные в профсоюзы рабочие считали, что у них есть Богом данное право на минимальную заработную плату.

Он вспомнил, как, будучи пятнадцатилетним подростком, положил цветок у Триумфальной арки в день похорон генерала де Голля. Стало некому заботиться о государстве. Французские футбольные болельщики освистывали «Марсельезу». Трусы, расстрелянные в Первую мировую войну, были реабилитированы. Наполеона Бонапарта стали сравнивать с Адольфом Гитлером, а колонизацию считать преступной авантюрой.

Как профессиональный политик, он делал все возможное, чтобы завоевать уважение полиции. Он позволил полицейским носить травматическое оружие и, «ввиду того что самой большой проблемой является проблема жилья», предоставил им лучшие казармы и полицейские участки. Когда офицер полиции женился или у него рождался ребенок, он получал персональный букет от министра. Личный лабрадор министра по кличке Инди был отправлен на обучение в подразделение государственной полиции по контртеррористическим операциям RAID. Полицейским больше не придется работать со связанными за спиной руками: старая «оборонительная стратегия» сменилась «наступательной доктриной», которая «принесет огневую мощь в очаги беззакония».

Его речи проигрывались публике, собравшейся у здания компании по связям с общественностью. У публики в руках были джойстики, соединенные с компьютером, и люди нажимали на кнопки в ответ на услышанное: левую, чтобы выразить отрицательное отношение, правую – положительное. Слово racaille вызвало значительный перевес положительной реакции.

Женщина на балконе в пригороде Аржантёй вечером 26 октября нечаянно сказала слово, способное привлечь голоса избирателей на сторону человека, его произнесшего. Журналисты всегда найдут каких-нибудь пожилых белых женщин с продуктовыми сумками или хорошо одетого социального работника, которые скажут, что все обстояло не так уж плохо в этом пригороде, что молодым людям нечем было заняться и с ними плохо обращались. Но никакой политик не мог игнорировать страхи простых людей, когда они видели, что прекрасный город Париж осаждают racaille.

4. Город Света

Вечером 27 октября 2005 г. в двенадцать минут седьмого в Клиши-су-Буа погас свет. В ста тысячах квартир раздались испуганные крики. Затем, как какой-нибудь инопланетный пришелец, прикатила аварийная служба, и свет загорелся. Именно ее и ждали люди в захудалом пригороде.

В город, волоча ноги, пришел подросток, похожий на чужестранца. Он направлялся в Вале-дез-Анж и Ле-Шен-Пуантю. Его лицо было нехорошего желтого оттенка, а одежда тлела, как будто он вот-вот должен вспыхнуть. Он тяжело двигался, его взгляд был стеклянным, он бормотал что-то нечленораздельное.

Он дошел до торгового центра в 6.35. Первым человеком, которого он увидел, был старший брат Боуны – Сьякха Траоре. Мухиттин едва мог говорить, словно язык был слишком велик для его рта. Сьякха разобрал лишь два слова, которые тот повторял снова и снова: «Боуна… несчастный случай…»

Он перелез через стену, как во сне. Полицейских нигде не было видно. Он заметил, что его одежда горит, что казалось невероятным. Его друзья исчезли во вспышке света. Мгновение воздух был охвачен огнем. Следующее, что он помнил, это как друг Сьякхи стягивает через голову его куртку.

Друг звонил в скорую помощь, пока Мухиттин вел Сьякху через парк. Он говорил: «Они преследовали нас…»

Они дошли до места рядом с грудой деревьев, которое Сьякха за все годы, прожитые им в Клиши-су-Буа, ни разу не замечал. Он ощущал жар, исходящий от бетонных стен, и запах, который напомнил ему о больничной палате. Он спросил: «Где они?» Мухиттин закрыл лицо одной рукой, а другой показал: «Там, внутри».

Позже в тот вечер Мухиттин лежал на операционном столе, а затем в стерильной палате больницы Сент-Антуан; на него смотрел отец, безработный каменщик, который разговаривал с ним через переговорное устройство. Весть распространялась по пригороду сначала из уст в уста, затем посредством радио и телевидения, а затем, чуть медленнее, как непрерывный проливной дождь, через блоги.

Последовательность событий запуталась почти сразу же. Ключевая информация подавалась в ошеломляющем повествовании, которое выглядело как правда. Не важно, как часто факты урезались и замазывались, редактировались и переводились на язык пригорода, они всегда были одними и теми же. Полицейские стали причиной смерти двух подростков в Клиши-су-Буа. Министр внутренних дел называл таких «мразью». Еще один подросток борется за жизнь. Жертвами стали чернокожий, араб и курд. Они были подростками из пригорода, ничем не отличавшимися от остальных. Одному из них было всего пятнадцать лет.

На следующую ночь в Клиши-су-Буа приехали двадцать три машины, и с полицейскими произошли ожесточенные схватки. Машины всегда горели где-нибудь в пригородах, но теперь пожары были словно маяки на вершине холма, означающие вторжение или праздник.

С больничной койки, на которой он должен был лежать совершенно неподвижно из-за пересадок кожи, Мухиттин мог смотреть телевизор, висевший на кронштейнах на стене. Иногда у него текли слезы; в другие моменты он дрожал от ярости. Политики подливали масла в огонь своей ложью. На второй день его пребывания в больнице он был допрошен полицейскими, которые принесли компьютер и принтер и разговаривали с ним без переговорного устройства. «Посмотри, что ты наделал, – сказали они. – Вчера были подожжены тринадцать машин». Они велели ему подписать показания, а так как он не мог писать обожженными руками, его заставили поставить крест вместо подписи.

Подписанные показания просочились в прессу. В них Мухиттин Алтун признавался, что полицейские не преследовали их, а они полностью осознавали опасность пребывания на территории подстанции. Более того, премьер-министр и министр внутренних дел заявили, что, согласно информации, полученной из полиции, погибшие подростки в тот момент совершали взлом.

13 октября граната со слезоточивым газом, брошенная полицейскими, взорвалась у мечети Билал в Клиши-су-Буа, и дым проник в здание. В мечети было полно народу, потому что близился конец Рамадана. Верующие, спотыкаясь, выходили на улицу и видели орущих полицейских и наведенное на них оружие. Затем ситуация «стабилизировалась» – в ту ночь было подожжено всего двадцать машин. Но насилие распространялось сначала плотной дугой вокруг северных пригородов, затем развернулось веером на запад и юг.

В те времена, когда викинги плыли вниз по Сене, чтобы разграбить Париж, летописцы преувеличили это бедствие, чтобы соотнести его с размерами посягательства. В 2005 г. теленовости выполняли ту же самую функцию. Карта Франции, менее точная, чем карты средневековых геометров, появилась в программе CNN – на ней Лилль находился на побережье, а Тулуза в Альпах. Комментаторы анализировали ситуацию и предупреждали о катастрофе международного масштаба: пожары в парижском пригороде связывали с расовой напряженностью, терроризмом, исламскими фундаменталистами, полигамией и ношением чадры. Париж уже не был волшебным анклавом с памятниками, изображенными на коробках печенья, сохраненными архитекторами и политиками для восхищенного мира. Это было нечто огромное и бесформенное, уродливое, неуправляемое и неведомое. Исчезли населявшие его интеллектуалы, официанты кафе и роковые женщины. Новое население Парижа появилось в международных средствах массовой информации; их лица под капюшонами горели мрачным апокалиптическим огнем, когда мимо проезжали полицейские машины с мигалками или взрывалась еще одна бензиновая бомба.

В начале ноября столица находилась в кольце огня. Из Клиши-су-Буа пожары двигались в сторону центра Парижа вдоль канала Урк через Бонди, Бобиньи, Пантен и Ла-Вийет. 6 ноября гражданские беспорядки вспыхнули в двенадцати других городах от Бретани до Средиземноморья.

Министр иностранных дел говорил о «небывалом насилии, которое редко можно увидеть во Франции», но люди, находившиеся в эпицентре этого «взрыва», знали, что являются свидетелями чего-то такого, что было практически отличительной чертой Парижа. Разведслужба полиции готовила конфиденциальный доклад: беспорядки не имеют никакого отношения к религии, расовой принадлежности или стране происхождения. В них не вовлечены никакие террористы или банды. Насилие было совершенно спонтанным. Это были не подростковые правонарушения, а «городское восстание» и «народный бунт».

Революционный дух предместий был еще жив, и старые парижские традиции подхватили racaille. 8 ноября, воздавая должное Городу Света, сотни больших и малых городов пылали огнем от Перпиньяна до Страсбурга, и в стране было объявлено чрезвычайное положение.

Те неприглядные кварталы Парижа, которые назывались banlieue (пригород), доказывали, что они достойны столицы. Возможно, когда-нибудь, подобно другим народным восстаниям, эти беспорядки станут считать родовыми муками новой столицы. Париж расширялся, начиная со Средних веков, заполняя равнины и речные долины так, будто со временем хотел занять весь речной Парижский бассейн. Каждый взрыв недовольства угрожал уничтожить город, но всякий раз из пепла поднимался новый Париж. На накаленных холмах, которые можно было увидеть с Монмартра и Эйфелевой башни, формировался мир, а миллионы людей, которые знали и любили Париж, должны были вернуться, чтобы открыть для себя этот город заново. Тем временем туристические компании и гостиницы сообщали о массовых отменах заказанных туров и брони. Из своих бетонных каньонов и орлиных гнезд жители пригородов посылали электронные сообщения, которые мировая пресса переводила с местного наречия, состоявшего из смеси французского, арабского, цыганского, суахили и американского варианта английского языка.

Их Париж представлял собой длинный перечень географических названий, в котором только самый полный путеводитель признал бы Город Света: Клиши-су-Буа, Лa-Курнёв, Обервийе, Бонди… Это был город, который рос из острова на Сене до тех пор, пока не протянулся до горизонта во всех направлениях. Racaille обозначали границы своей племенной территории в той огромной серой массе домов между лесным массивом Мёдон и равнинами Бос и Бри. Они тоже были детьми Парижа и, как настоящие уроженцы этого города, выражали свою гордость гневными словами, которые звучали как проклятие. А так как каким-то чудом мир читал их сообщения, они писали о рискованных приключениях и незабываемом образовании, которые ожидали всякого, кто осмеливался посетить дебри неисследованного города: «Если вы приедете в Бонди, вы не уедете оттуда живыми!»

Пункт назначения – Северная седловина

Мы добрались до Бонди на своих туристических велосипедах тогда, когда солнце превратило канал Урк в серую стальную ленту. В то утро мы выехали с горы Коль-дю-Донон, которая на триста метров ниже самой высокой вершины горной цепи Вогезы, расположенной на северо-востоке Франции. Веками этот перевал использовали кельтские племена и римские легионы, проходившие между Германией и Галлией. Его значение как перевала отмечено остатками храма Меркурия, а на южном склоне – памятником проводникам, которые помогали французским пленникам ускользнуть от нацистов. Оттуда мы по спирали спустились вниз через сосновые леса и Грендельбрухское ущелье в долину Рейна и к городу Страсбургу, затем пересекли равнины Северной Франции. К тому времени, когда мы добрались до Парижа, мы проехали пятьсот восемьдесят один километр со средней скоростью 92 километра в час, если верить моему GPS-навигатору, который я забыл выключить от волнения, что добрался до железнодорожного вокзала Страсбурга вовремя.

Велосипедная дорожка вдоль канала начинается у Восточного вокзала в Париже. Она пересекает парк Ла-Вийет и проходит под недобрыми взглядами неоготических мукомольных заводов Grands Moulins de Pantin, которые до 2003 г. пропускали через себя всю пшеницу, выращенную на равнинах Бри и Бос, и снабжали мукой все хлебопекарни Парижа. Потом велосипедная дорожка блуждает в лабиринте полуразрушенных зданий, проходит мимо развалин заброшенных фабрик, неясно зачем находящихся «под видеонаблюдением», – в них разбито каждое окно, а каждая поверхность расписана художниками в стиле граффити, такими же изобретательными и решительными, как застройщики. Затем, вновь соединяясь с каналом, дорожка выпрямляется, и велосипед разгоняется достаточно, чтобы можно было переключиться на более высокую передачу. Внезапно, приближаясь к Бонди и мостам, по которым проходит бульвар Периферик-де-Иль-де-Франс, обозначающий границу Парижа, оказалось, что мы крутим педали, двигаясь вдоль линии метро. Поезд замедлял ход перед въездом на станцию «Бобиньи – Пабло Пикассо», и мы могли увидеть лица пассажиров, глядящих на природу.

В тот вечерний час северо-восточный пригород выглядел, как рекламный фильм для «покупателей на диване» и инвесторов. Чернокожий африканец шел вдоль опрятной набережной с другом, на вид курдом; маленькая девочка радостно катилась на своем трехколесном велосипеде от родителей. Удивительно, но на бечевнике (дорога, проложенная вдоль канала или реки для службы навигации. – Пер.) отсутствовало разбитое стекло; единственной опасностью была собака, которая выписывала восьмерки, бегая по свежему запаху. После Бонди, где канал поворачивает на северо-восток, во мраке еще одного дорожного моста стояли три подростка; они выглядели напряженными и нервными, сильно озабоченными чем-то, но явно готовыми отвлечься. Когда они увидели, что мы приближаемся, они перешли на одну сторону дороги и с криком узнавания радостно приветствовали Маргарет, потому что на ней была красная кепка французской команды по велоспорту «Бриош ла Буланжер».

Мы покинули канал у пешеходного моста и проехали два километра по улицам Ольне-су-Буа. «Отель-дю-Парк» был пятиэтажным бетонным общежитием с видом на автомобильную парковку. Сенегалец на стойке регистрации отправил нас вниз в подвал, чтобы мы могли разместить там свои велосипеды. Потом он спросил нас, откуда мы «вот так» приехали.

Каждый велосипедист воспользуется шансом стряхнуть с себя долгое путешествие и похвалить чудесные достоинства велосипеда, так что я сказал ему:

– Сегодня утром мы были на вершине Вогезских гор; мы спустились вниз на велосипедах, доехали до Страсбурга и на скоростном поезде доехали до Восточного вокзала.

Мужчина выглядел слегка озадаченным, так как мы, очевидно, не ответили на его вопрос.

– Нет, нет, – сказал он, – я хотел спросить, как вы добрались сюда от Восточного вокзала?

– Мы проехали на велосипедах вдоль канала.

Его брови взлетели вверх, и он почти закричал:

– Вы всю дорогу от Восточного вокзала ехали на велосипедах?!

– Да…

– Чтоб мне провалиться! Вот это да! – Качая головой, он вручил нам ключ от номера и снова сказал: – Вот это да!

Его так удивил не сам факт того, что мы проехали на велосипедах семнадцать километров, а то, что мы пересекли весь этот застывший океан дворов, стройплощадок, кладбищ, школ, больниц, стадионов, рекламных площадок и инфраструктуры, который соединяет Париж с пригородом. По какой-то причине – личный вызов, неисправность навигатора или неуместная манера иностранцев все делать по-своему – мы отвергли величайшее благо – транспортную сеть, чтобы проследовать по невообразимому маршруту из-за своей величайшей рассеянности.

На следующее утро ввиду проливного дождя наше путешествие могло показаться эксцентричным. Мы проехали через канал и неогороженные железнодорожные пути в Клиши-су-Буа. Исследовав местность вокруг подстанции, где погибли два подростка, мы направились назад в Париж. Когда дождь полил сильнее, мы остановились под мостом, где улыбающаяся рожица, нарисованная синей краской, объявляла о превосходстве «Канального братства» и ребят «Северного Бонди», которые благоразумно сидели по домам. Мы повернули от канала возле Периферик-де-Иль-де-Франс и, поднимая брызги, покатили по главной улице Дранси к ужасным жилым застройкам Ла-Мюэт. Именно здесь в 1942 г. держали в заключении евреев с велодрома. Здания были достроены после войны как ни в чем не бывало. Блок в форме буквы U, расположенный вокруг центрального двора, уцелел, чего нельзя сказать о башнях, которые были снесены в 1970-х гг., и теперь его используют в качестве «социального жилья». Большинство из пятисот человек, проживающих здесь, ожидают переезда в менее запущенные помещения. Некоторые из них стояли под бетонными навесами, словно были готовы к отъезду в любую минуту.

На фотографии, сделанной в то утро в Дранси, смешанное выражение обычно сияющего лица Маргарет наводит на мысль, что эта поездка никогда не станет в ряд наших любимых весенних путешествий в Париж. К счастью, это посещение в пригород было лишь прелюдией: мы возвращались в Париж по делу. Три месяца назад случайная находка в парижском книжном магазине оказалась манящим следом чего-то такого, что было затеряно на века. Это была одна из самых важных достопримечательностей Парижа и в каком-то смысле основа всей будущей славы этого города.

Дождь стал стихать, когда мы добрались до границы восемнадцатого округа. Над базиликой Сакре-Кёр проглянуло синее небо. Казалось, что должно произойти совпадение отдельного приключения и исторического открытия. Дурачась, я произнес ритуальную фразу: «Париж никогда не выглядит одинаково». Почти немедленно, словно меня услышал демон-близнец святого Христофора, который сопровождает каждого путешественника, мы потерялись. Восемнадцатый округ, в котором я жил подростком, не был похож на себя, а простой навигатор показывал только размытую пунктирную линию на пустом фоне. Улицы, которые были втиснуты между железнодорожными путями в 1930-х гг., тайно поменяли направление, и при этом казалось, что они идут прямо. На крошечной, непропорциональной и сбивающей с толку площади Эрбер я раскрыл хлопающую на ветру карту Парижа, и после еще нескольких ритуальных фраз мы снова отправились в направлении Порт-де-ла-Шапель.

Возвращаясь из Гренобля, где Альпы поднимаются «в конце каждой улицы», Стендаль испытал недовольство, впервые увидев Париж в 1799 г.: «Окрестности показались мне ужасающе неприглядными – там не было гор!» Столица Франции была географической впадиной, городом, построенным на песке и лужах. Один из ее самых больших кварталов носил название «Болото» (Ле-Марэ). Ее изначальное название Лютеция, как полагали, происходило от галльского слова «грязь» или «болото». Приблизительно каждые тридцать лет Сена, страдая от старческой потери памяти, затопляла половину стоящего на болоте города, пытаясь вернуться в свое прежнее русло, которое проходит в полутора километрах к северу от Иль-де-Сите вдоль линии Больших бульваров. Бугристые гипсовые холмы, которые окаймляли город, были похожи на плохую имитацию семи холмов Рима. На протяжении XIX в. некоторые из них были даже закруглены и выровнены, словно планировщики города серьезно отнеслись к пророчеству Исайи: «Каждая гора и каждый холм станет низким; все искривленное станет прямым».

В 1899 г. популярный географ Онесим Реклю нашел некоторое парадоксальное утешение в том, что парижский меридиан рассекает надвое вершину горы Бюга-раш, расположенную в шестистах шестидесяти четырех километрах к югу. Он объявил гору Бюгараш парижскими Пиренеями, «столичным Пиком-дю-Миди»: в конце концов, у Парижа была гора… Но гора, которая оставалась невидимой даже с Эйфелевой башни в ясную погоду, была частью парижского ландшафта только в самом абстрактном смысле. В ожидании будущих поднятий земной коры в Парижском бассейне столице приходилось довольствоваться великолепными названиями своих небольших частей: Монмартр, Монпарнас, Монруж, Монсури и Монтань-Сент-Женевьев.

В январе 2008 г., когда я бесцельно пролистывал страницу за страницей в книжном магазине в Латинском квартале, я обнаружил нечто, что оказалось горой в одном из самых густонаселенных уголков Парижа. Это было такое неправдоподобное открытие, что я захотел немедленно покинуть магазин, унося с собой эту драгоценную информацию, и сохранить ее в своей памяти по крайней мере на несколько дней, боясь неизбежного разочарования. Подобно каждому приезжающему в Париж человеку, я делал для себя «открытия», которые были уже известны миллионам людей. Среди них таинственная маленькая комната на чердаке на южном фасаде собора Парижской Богоматери с видом на Сену или зубчатая кирпичная башня, которая прячется в кустах с западной стороны у подножия Эйфелевой башни (труба, оставшаяся от старых гидравлических лифтов). Были также открытия чисто архивного характера – вещи, которые исчезли настолько окончательно, что от них не осталось вообще никакого следа, – неотмеченное место, где находилась гильотина, обезглавившая Марию-Антуанетту, или малоизвестный Иль-Мердёз («Дерьмовый остров»), который когда-то находился на Сене напротив того места, где сейчас заседает французский парламент. И наконец, были открытия, которые таковыми и не были совсем, потому что, несмотря на правдоподобные реальные эквиваленты, они существовали только в воображении писателя: убогий пансион «в той юдоли осыпающейся штукатурки и потоков черной грязи» позади Пантеона, где начинается «Отец Горио» Бальзака; или лавка древностей на набережной Вольтера, где Рафаэль де Валентин в «Шагреневой коже» получает волшебную ослиную шкуру, которая исполняет каждое его желание.

На этот раз я был уверен, что за моим волнением кроется что-то настоящее, и в кои-то веки вместо того, чтобы просто хранить в памяти его сокровища, я дам что-то Парижу. Ключом была гравюра, сделанная в 1685 г. безымянным художником. На ней изображена деревня Шапель (теперь она часть восемнадцатого округа), протянувшаяся вдоль гребня горы, с маленькими домиками, вырисовывающимися на фоне белого неба, под пышными с завитками – в стиле рококо – облаками. Дорога, обсаженная живой изгородью, взбирается вверх и проходит через аккуратно вспаханные поля к небольшой церкви-башне, которая стоит на самой высокой точке: именно там дорога из Парижа пересекала главную улицу деревни, перед тем как начать спуск с другой стороны.

Для каждого человека, который пешком или на велосипеде путешествовал по Франции, имея перед глазами линии карты и символы, наложенные на ландшафт, гравюра становится мгновенно узнаваемой как изображение седловины или горного перевала. Такие горные перевалы являются чем-то вроде международной велосипедной трассы: трудность езды – или этап «Тур де Франс» – измеряется числом седловин, через которые она проходит, и даже если седловины находятся всего в нескольких сотнях метров над уровнем моря, ездок, который преодолел их, имеет право считать, что покорил горы. Часто они отмечены часовней, крестом или стоящим камнем, а если они официально признаны, то специальным дорожным знаком. Седловина также известна как pas[43] или porte[44], если она пересекает границу; это ворота в другой мир. На седловинах, как и в местах слияния рек и у границ племенных владений, история человечества и физическая география находятся в самом тесном соединении.

С того самого момента, когда я услышал об организации велосипедистов под названием «Клуб ста седловин», я вел список седловин, которые мы преодолели во время наших путешествий случайно или намеренно. Донон стоял в списке под номером 215, а Грендельбрухский перевал – под номером 216. Велосипедист, который преодолел по крайней мере сто различных седловин «ради личного удовольствия», а не из духа соревнования, может подать полный их список и при условии, что все эти седловины включены в каталог клуба, стать новым его членом и получить красочный диплом, констатирующий, что его владелец «на велосипеде, приводимом в движение только мускульной силой ног, преодолел по крайней мере сто седловин, включая пять длиной свыше двух тысяч метров».

Как, вероятно, догадался Стендаль, Париж расположен в середине пустынной седловины. В то время как в гористых пограничных областях и Центральном Французском массиве есть тысячи ущелий, их наберется едва ли десять между Вогезскими горами и горами Нормандии и есть только одно на расстоянии одного дня езды от собора Парижской Богоматери. Это кажется особенно грустным с тех пор, как в 2007 г. была введена система проката велосипедов «Велиб». Каждый день на серых велосипедах, которые, возможно, материализовались из детского комикса, тысячи парижан заново открывают топографию своего города: улица Шамз-Элизе оказывается снова холмом, а Монтань-Сент-Женевьев – уже не ошибка в названии. Однако официального признания открытия velibistes не получили, и ничто не дает возможности нажимающим на педали парижанам прославлять высокое положение своего города.

Предполагаемый перевал у деревни Шапель, казалось, обещал компенсацию. Если верхняя часть дороги, которая взбирается вверх от Сены, чтобы пересечь северный хребет, была седловиной, то тогда холмы по обеим сторонам от нее – Монмартр и Бют-Шомон могли на законных основаниях считаться горами…

В январе предварительное расследование, проведенное пешим ходом, дало некоторые обнадеживающие факты. Возле церкви Сен-Дени-де-ла-Шапель, напротив магазина «Голливуд видео» и клуба «Секс в городе», дорога уходит под уклон в обе стороны. Древняя римская дорога, которая вела с юга, и улица Фобург-Сен-Дени сошлись в месте, где теперь находится станция метро «Маркс Дормуа». В другом направлении дорога полого спускается к равнине Сен-Дени, где в Средние века проводилась огромная ярмарка Ланди. Некоторые историки полагают, что это удобное плато над болотами Лютеции было священным «центром галлов», куда, если верить Цезарю, приходили друиды из таких далеких краев, как Средиземноморье и Британия, чтобы выбрать своего первосвященника.

В Ла-Шапель по-прежнему царит суета и бурлит жизнь, что характерно для точки пересечения главных дорог. Главная улица представляет собой бесконечную вереницу легковых автомобилей и грузовиков, едущих в обоих направлениях. С толкающимися толпами народа и грязными магазинчиками она больше похожа на большой город, чем изысканные сценические декорации центра Парижа. Через дорогу от церкви в конце тупика Кюре через железные решетки Сакре-Кёр открывается вид на муравейник крыш и труб. Далеко внизу по глубоким траншеям громыхают поезда из Пикардии, Фландрии и с побережья Ла-Манша в направлении Восточного и Северного вокзалов.

В полном шепота мраке церкви небольшая брошюра по истории прихода объясняет, что здесь был похоронен святой Дионисий вместе со своей отрубленной головой, принесший в Лютецию христианство: святилище было построено в 475 г. святой Женевьевой, монахиней из Нантера, которая благодаря своему таланту организовала военное сопротивление и устранила угрозу голодной смерти. Очевидно, она знала, что мучеников следует хоронить в таких местах, как перевалы, через которые вынуждены проходить путешественники. Рядом с церковью базилика Жанны д’Арк отмечает место, где в 1429 г. Орлеанская Дева провела ночь перед тем, как подъехать к воротам оккупированного Парижа, и где она провела следующую ночь, получив ранение в ногу из арбалета. История прихода преподносится как «миссия гостеприимства и дружбы». Мы прочитали ее при свете свечей. Наверху второй страницы мы обнаружили, что кто-то побывал здесь до нас: «Церковь была построена на обочине большой галльской дороги, которая, пересекая Сену у Иль-де-Сите, проходит через седловину между Монмартром и Менилмонтаном и затем идет в город Сен-Дени и далее».

Волнение от нахождения первого подтверждающего факта побороло легкое разочарование от поражения, постигшего нас с седловиной. Спустя три месяца – на этот раз на велосипедах – мы совершили, как полагали, первый сознательный двухколесный подъем на единственную парижскую седловину. У Порт-де-ла-Шапель мы повернули на юг и отправились вверх по склону вместе с тысячей других участников дорожного движения. Чтобы отметить этот исторический момент, я посмотрел на часовню, когда мы достигли вершины, но мимо протискивался мебельный фургон и загораживал вид, и узкая полоса асфальта между его колесами и бордюрным камнем представляла больший интерес в тот момент. Ослабь мы внимание – и экспедиция закончилась бы, не оставив даже в утешение официальной таблички в память об этом событии: «Погибли на седловине Шапель».

Затем перед нами встала по-настоящему сложная задача: сделать так, чтобы эту седловину занесли в список, принятый в «Клубе ста седловин». Я знал, что это будет нелегко. Каждый год «комитет по этике, критике и предложениям» клуба публикует список «отвергнутых седловин». Каким бы смешным это ни могло показаться невелосипедистам, некоторые туристические бюро пытаются привлечь велотуристов, преувеличивая холмистость своего региона. Некоторые из них даже выдумывают несуществующие седловины и приглашают велоклубы и журналистов приехать и прославить установку специального знака. «Клуб ста седловин» не терпит обмана такого рода. Вот типичные записи в списке:

«Седловина Де-Кантоньер (Вар): придумана без каких-либо подтверждающих фактов ради рекламных целей. Противоречит статье 11.

Седловина Велотуристов (Савойя): неясная топография, придумана местными велосипедистами. Противоречит статье 11».

Оказалось, что вопрос о Парижской седловине обсуждался после того, как один из членов клуба, посетивший «археологическую крипту» собора Парижской Богоматери, заметил слова «седловина Ла-Шапель», написанные на рельефной карте древнего Парижа, еде-данной из папье-маше. Члены комитета сочли, что это недостаточное доказательство, и вопрос был закрыт. Президент клуба ответил на мое сообщение по электронной почте так же быстро и компетентно, как участвующий в гонке велосипедист объезжает выбоину: «Эта седловина не была внесена в список. Она не обозначена на карте и дорожным знаком на местности».

Его сообщение, по крайней мере, оставило проблеск надежды: «Эта седловина…» Ее существование не отрицалось впрямую. В таком случае следующим шагом логично было попытаться сделать так, чтобы эта седловина была обозначена на карте и был поставлен соответствующий дорожный знак.

Я написал в Государственный институт географии по электронной и обычной почте, приложив соответствующие координаты и некоторые факты, добытые в результате поисков в библиотеке. Оказалось, что в те времена, когда префекты Рамбюто и Осман заменяли темные узкие улицы залитыми светом бульварами, археолог по имени Теодор Вакёр, внешне напоминавший «постоянно завитого ежа», сопел над обломками, пытаясь составить мысленный образ Лютеции. Он нашел римский форум под улицей Суффло и римскую арену рядом с улицей Монж. Вакёр был археологом, а не писателем, но после его смерти в 1912 г. из его огромного архива записей и набросков неким географом был извлечен научный труд. Там впервые открылось существование «седловины Ла-Шапель». С той поры немногие географы (но не картографы), шагая по постепенно разгребаемому прошлому Парижа через докембрийские русла рек и холмы, еще хранящие влагу древних морей, написали об этой седловине, которая располагалась на доисторическом «оловянном пути» из Британии в Средиземноморье.

Прошли недели. То ли экспедиция к забытой седловине вышла из Винсенна и так и не вернулась, то ли мое письмо продолжило свой путь в макулатуру. Тем временем я написал мэру восемнадцатого округа и гражданским властям в Отель-де-Виль.

Спустя месяц пришло письмо из Государственного института географии. Оно подтвердило «географическое и топографическое существование» Парижской седловины – «самой низшей точки между Бют-Монмартром и Бют-Шомоном». Однако «до настоящего времени», продолжал поддразнивать автор, эта седловина так и не появилась на карте по двум причинам: во-первых, «городская застройка очень густа в этом районе»; во-вторых, «ее название не используется местными жителями». Другими словами, на карте было уже слишком много географических названий, и, если исследователь придет в Ла-Шапель с вопросом о седловине, на него будут озадаченно смотреть (если только, конечно, он случайно не обратится к географу или человеку, который написал историю прихода).

Я тщетно ждал ответов от муниципальных чиновников, которые могли не разделять картографической щепетильности Государственного института географии. Но к тому времени это, казалось, не имело значения. Оцинкованный знак для обозначения седловины, воткнутый в асфальт Ла-Шапель, стал бы просто своеобразным поводом для задержки, возможностью для велибистов сделать фото на память чуть более долговечной формой граффити – при условии, что можно было бы найти для него место среди других отрезвляющих утверждений городской жизни: «Проход запрещен», «Конец туристической зоны», «Нет права приоритетного проезда» и др.

Кое-что было всегда очевидно: город, построенный людьми, равнодушен к их желаниям. Он демонстрирует им в монолитной форме их выдумки, россказни о близких отношениях и славе, любви и вечной гордыне, легенды и истории, которые знал только один человек или которые заставили целые поколения верить в них. Он убеждает даже самых успешных людей, страдающих манией величия, в незначительности их мечты. Париж показывает свое истинное лицо с вершины башни Монпарнас, где охрана патрулирует вдоль ограждения от самоубийц. Большая часть этой галактики рассеивает вокруг себя свет, достигающий в темноте горизонта во всех направлениях.

Каждый существующий город – это древнее захоронение, осадочная гора, оставшаяся после всех поколений людей, мигрировавших вниз, в почву. Короли, королевы и императоры – всего лишь его слуги. Они помогают ему стереть даже саму возможность памяти. Памятники, возведенные Наполеоном III, предали забвению акры истории. Бульвар, названный в честь сражения, изгладил из памяти напоминания о миллионе жизней, а в конце правления Наполеона государственные архивы сгорели.

В восьми тысячах километров от Парижа, на острове в Южной Атлантике, Наполеон Бонапарт мечтал о том, что он мог бы сделать, «имей на это лишь двадцать лет и немного свободного времени». В глазах прозорливого изгнанника Париж был державой, которую он держал в своей руке. Если бы только время было на его стороне, старый город исчез бы: «Вы напрасно искали бы его. Не осталось бы и следа».

На острове Святой Елены Наполеон тщательно перебирал свое прошлое: швартовка речного судна под башнями Иль-де-ла-Сите, толпы народа, наводнившие узкие улицы, военная академия Эколь милитер и Пале-Рояль. Он вспомнил один день в ужасном 1792 г. Тревожно звонили колокола, и стали распространяться слухи о большом бунте. Оборванная армия выплеснулась из предместий и направилась в Тюильри. Он покинул гостиницу на улице Мэль и направился в квартал трущоб и разрушенных особняков между Лувром и площадью Карусель. Опасная шайка головорезов шла, выставляя напоказ голову, насаженную на пику. Заметив молодого капитана с чистыми руками в выстиранной и отглаженной одежде, они потребовали, чтобы он закричал: «Да здравствует народ!» «Что, как вы понимаете, я поспешил сделать».

Он направился на площадь Карусель, где зашел в дом друга. Дом был превращен в подобие склада: он был набит имуществом аристократов, которые бежали из страны, взяв те немногие деньги, которые им были предложены за их мебель, безделушки и семейные портреты. Он пробрался наверх через обломки уходящего мира и выглянул из окна: толпа штурмовала дворец Тюильри, безжалостно расправляясь с гвардейцами-швейцарцами. Из этого окна, словно с театрального балкона, он своими глазами видел конец французской монархии. Спустя годы, по вечерам, когда император, изменив внешность, бродил по парижским улицам, подслушивая, изучая лица парижан в поисках путеводной нити в мир, который создавал, он искал тот дом, в котором столько истории произошло у него на глазах. Но его распоряжение провести реконструкцию того квартала было так скоро исполнено и «произошло так много крупных изменений, что я никогда не смог найти его».

Седловина Ла-Шапель по-прежнему не значится на карте, и в Париже по-прежнему нет горы. В отличие от людей случайность в географии не должна быть увековечена, и, возможно, как намекнуло письмо из географического института, уже не существует. В XIX в. железные дороги проходили через эту седловину, почти выравнивая ее. Выемка грунта изменила ландшафт; белый пар, вырывающийся из труб локомотивов, образовал новое небо над Ла-Шапель, создав новые пути для фантазии – полоса тротуара, дворец из труб, вереница привидений на черном канале. В 2010 г. лишь объем уличного движения свидетельствует о важности седловины. Этот мозговой ствол будущего города, где путешественники проходили даже раньше, чем на острове посреди Сены появилось поселение, в настоящее время является тем маршрутом, по которому едут поезда железнодорожной сети «Евростар» из Лондона. Всякому, кто любопытен и хочет знать, где находится это место, должен искать его по левую сторону идущего в Париж поезда вскоре после локомотивного депо с надписью «Вокзал Ланди» (произошло от названия ярмарки Ланди в мифическом городе галлов). Когда поезд достигает вершины, появляется слабое ощущение того, что двигатели тянут рывками, но седловину легко пропустить, так как вагоны проходят над ней, когда уже сделано объявление: «Через несколько минут мы прибываем на Северный вокзал». И пора убрать книгу, собрать багаж и приготовиться к встрече с удивительным творением, где даже самая тихая улочка полна приключений.

Хронология

4500 лет до н. э. – поселения эпохи неолита на Сене (на месте современного Берси).

II в. до н. э. – племя паризиев-кельтов селится на острове посреди Сены.

52 г. до н. э. – разгром паризиев армией римского полководца Лабиена.

I в. н. э. – рост галло-римского города Лютеции на левом берегу Сены: форум, акведук, бани (Клюни), театры, амфитеатр (арены Лютеции).

Конец III в. – святой Дионисий приносит в Лютецию христианство.

З60 г. – Юлиан II провозглашен императором Лютеции.

451 г. – святая Женевьева спасает город, в настоящее время известный как Париж, от гунна Аттилы.

508 г. – Кловис, король франков, делает Париж своей столицей.

543 г. – основано аббатство Сен-Жермен-де-Пре поблизости от города.

639 г. – базилика Сен-Дени становится королевской усыпальницей.

885—886 гг. – викинги осаждают Париж.

X и XI вв. – обветшание общественных зданий; сокращение площади Парижа и численности его населения.

1108–1137 гг. – правление Людовика VI, который делает Париж главной королевской резиденцией.

1140–1307 гг. – крепость Тампль – штаб-квартира рыцарей-тамплиеров.

1163–1345 гг. – строительство собора Парижской Богоматери на месте базилики Сен-Этьен.

1190 г. – строительство Лувра и стены Филиппа Августа. Площадь Парижа 2,53 кв. км.

1248 г. – освящение церкви Сен-Шапель.

1257 г. – основание Сорбонны.

1328 г. – население Парижа – 61 098 домов (более 200 000 человек). Париж – самый крупный город в Европе.

1356–1383 гг. – крепостной вал и Бастилия Карла V. Площадь Парижа 4,39 кв. км.

1407 г. – убийство Людовика Орлеанского, брата короля Карла VI, в Маре. Начало гражданской войны.

1420 г. – оккупация Парижа англичанами и бургундцами.

1429 г., сентябрь – Жанна д’Арк возглавляет штурм Парижа.

1437 г., ноябрь – Карл VII отвоевывает Париж.

1515–1547 гг. – правление короля Франциска I: расширение Лувра; новый Отель-де-Виль на Гревской площади.

1560–1574 гг. – регентство Екатерины Медичи. Строительство дворца Тюильри.

1572 г., 23–24 августа – Варфоломеевская ночь: массовая резня протестантов.

1588 г., 12 мая – День баррикад (мятеж против Генриха III).

1589–1610 гг. – правление короля Франции Генриха IV (коронован в 1594 г.). Завершение строительства моста Понт-Нёф; застройка квартала Маре и предместья Сен-Жермен.

1635 г. – кардинал Ришелье основывает Французскую академию.

1648 г., 26 августа – День баррикад (начало гражданских войн Фронды).

1658 г., февраль – разлив Сены.

1661–1715 гг. – правление Людовика XIV. Строительство обсерватории (1667) и Дома инвалидов (1671); крепостные валы сменяются бульварами (1676).

1665–1683 гг. – срок министерского правления Жана-Батиста Кольбера: развитие дорожной системы с центром в Париже; основание Академии наук (1666); учреждение должности генерал-лейтенанта парижской полиции (1667), отвечающего за общественную безопасность, уборку улиц и т. д.

1682 г. – королевский двор переезжает в Версаль.

1686 г. – открытие первой преуспевающей кофейни «Кафе Прокоп».

1700 г. – население Парижа составляет 515 ООО человек.

1702 г., 12 декабря – Париж поделен на двадцать кварталов.

1715–1774 гг. – правление Людовика XV.

1722–1728 гг. – строительство Бурбонского дворца (Национальное Собрание).

1740 г., декабрь – разлив Сены.

1751–1788 гг. – строительство академии Эколь милитер и Марсова поля.

1755–1775 гг. – строительство площади Согласия.

1775–1791 гг. – составление Эдмом Вернике первой полной и точной карты Парижа.

1779 г. – появление первого тротуара в Париже на улице Одеон.

1770-е и 1780-е гг. – строительный бум: расширение улицы Шоссе-Дантен и облагораживание речных берегов, коммерческое развитие Пале-Рояля (1781–1784), урбанизация удаленных деревень.

1782 г. – открытие театра «Одеон».

1783 г., 21 ноября – первый свободный полет на воздушном шаре Пилатра де Розье из Шато-де-ла-Мюэт в Бют-о-Кайе.

1784–1789 гг. – стена пошлин Фермье-Женеро (Коллегии сорока). Площадь Парижа 33,7 кв. км.

1786 г. – катакомбы, построенные Шарлем-Акселем Гийомо.

1789 г. – население Парижа составляет 650 ООО человек; 14 июля – падение Бастилии; 15 июля – назначение первого мэра Парижа; 5–6 октября – народная демонстрация вынуждает Людовика XVI вернуться в Париж из Версаля.

1790 г. – завершение строительства церкви Святой Женевьевы (Пантеона); 15 января – Франция поделена на восемьдесят три департамента; Париж становится самостоятельным департаментом.

1791 г., 21 июня – арест Людовика XVI и Марии-Антуанетты в Варенне.

1793 г., 21 января – казнь Людовика XVI; 10 августа – открытие музея Лувра; 16 октября – казнь Марии-Антуанетты.

1794 г., 17 июля – должность мэра Парижа отменена (ненадолго восстановлена в 1848 и 1870–1871 гг.); 28 июля – казнь Робеспьера.

1795 г., 11 октября – Париж поделен на двенадцать округов, у каждого из которых свой мэр, стоящий во главе сорока восьми кварталов.

1799 г., ноябрь (18 брюмера) – государственный переворот: Наполеон Бонапарт становится первым консулом.

1801 г. – первая официальная перепись населения; численность населения составляет 547 ООО человек (преуменьшена?).

1802–1826 гг. – строительство каналов Урк и Де-ла-Вийет.

1804 г. – коронация императора Наполеона I в соборе Парижской Богоматери; основание кладбища Пер-Лашез.

1804–1814 гг. – реконструкция и расширение Парижа, особенно на национализированной церковной собственности: первая часть улицы Риволи, площадь Шатле, Биржевой дворец (дворец Броньяр), продолжение строительства церкви Мадлен, Триумфальной арки (завершена в 1836 г.), новых мостов (Искусств, Аустерлиц, Иена), системы скрытой канализации.

1805 г. – первая последовательная нумерация домов и наименование улиц Парижа.

1811 г. – формирование бригады сыскной полиции.

1814 г., 31 марта – Париж занимают союзнические армии; 11 апреля – первое отречение от власти Наполеона; май – первая Реставрация.

1815 г., 18 июня – сражение при Ватерлоо; 9 июля – вторая Реставрация.

1815–1824 гг. – правление Людовика XVIII.

1824 г. – восшествие на престол Карла X.

1828 г. – появление процветающего омнибусного сообщения в Париже.

1829 г. – улица Де-ла-Пэ – первая улица в Париже с газовым освещением.

1830 г. – Июльская революция; отречение Карла X; коронация Людовика-Филиппа.

1832 г., март – сентябрь – эпидемия холеры; июнь – подавление народного восстания.

1833–1848 гг. – Клод Филибер Бартело де Рамбю-то – префект департамента Сены: реконструкция и завершение строительства площадей и памятников, появление общедоступных фонтанов, первые улицы с дегтебетонным покрытием и первые уличные мужские туалеты.

1834 г., 14 апреля – народное восстание: массовое убийство мужчин, женщин и детей у дома номер 12 по улице Транснонэн солдатами Национальной гвардии.

1837 г. – первый железнодорожный вокзал в Париже: ул. Сен-Лазар, 124.

1841 г. – население Парижа составляет 935 ООО человек (50 процентов родились в Париже, почти 3 процента французских граждан живут в Париже).

1841–1844 гг. – Адольф Тьер строит кольцо укреплений.

1843 г. – остров Лувьер присоединен к правому берегу Сены.

1845–1864 гг. – реконструкция собора Парижской Богоматери Виолле-ле-Дюком (открыт в день Рождества 1862 г.).

1848 г. – Февральская революция. Июнь – подавление народного мятежа.

1851 г., 2 декабря – государственный переворот Луи-Наполеона Бонапарта (императора Наполеона III, 1852–1870 гг.).

1853–1870 гг. – Жорж Эжен Осман, префект департамента Сены: снесено 20 000 домов; построено 44 000 домов; расширены дороги, их сеть продлена на 106 километров (включая четыре новых моста и 664 километра тротуаров); появилось еще 21 000 уличных фонарей; канализационная сеть с 107 километров увеличилась до 561 километра; заложены три новых парка и восемь площадей; построено тринадцать новых церквей и две синагоги; открылось пять новых театров.

1854–1857 гг. – садово-парковое оформление Ели-сейских Полей и Булонского леса.

1855 г., 21 сентября – циркуляр Османа о гармонизации Парижа: всем зданиям одного квартала иметь одинаковые балконы, карнизы и крыши.

1855–1859 гг. – создание оси север – юг от Восточного вокзала до Обсерватории. (Открытие Севастопольского бульвара 5 апреля 1858 г.).

1859 г., ноябрь – присоединение пригородных коммун и деление Парижа на двадцать округов. Население до присоединения 1 174 ООО человек; после него 1 696 000 человек (4,6 процента населения Франции); площадь 78,02 кв. км.

1850-е и 1860-е гг. – открытие универмагов «Бон-Марше» (1852), «Карусель-дю-Лувр» (1855), «Базар-дель-Отель-де-Виль» (1860), «Весна» (1865), «Бель Жардинь-ер» (1866), «Самаритянин» (1869).

1860–1868 гг. – строительство здания Национальной библиотеки Франции Анри Лабрустом.

1865–1866 гг. – снос зданий на острове Сите, число постоянно проживающих жителей на котором падает с 20 000 до 5000 человек.

1866 г. – появление сети пневматической почты (до 1984 г.).

1870 г., сентябрь – победа Пруссии над Францией в сражении при Седане; осада Парижа; провозглашение Третьей республики.

1871 г., март – избрание Парижской коммуны; национальное правительство в Версале. Май – разрушение Отеля-де-Виль (отстроено в 1874–1882 гг.) и дворца Тюильри (не восстановлен). Разгром коммуны правительственными войсками.

1875 г. – открытие Оперы, спроектированной Шарлем Гарнье (Авеню-дель-Опера закончена в 1878 г.).

1875–1914 гг. – строительство базилики Сакре-Кёр на Монмартре.

1879 г. – национальное правительство возвращается из Версаля в Париж.

1889 г. – Всемирная выставка и открытие Эйфелевой башни.

1891 г., 15 марта – парижское время введено на всей территории Франции.

1895 г., декабрь – первый публичный показ кинофильма братьями Люмьер в «Гран-кафе» на бульваре Капуцинок.

1898 г., 13 января – письмо Золя по делу Дрейфуса.

1900 г., апрель – ноябрь – Всемирная выставка; открытие вокзала Орсе, Большого и Малого дворцов, моста Александра III; 19 июля – открытие в Париже первой линии метро.

1903 г., июль – в парижском пригороде стартует и финиширует первая велосипедная гонка «Тур де Франс».

1906 и 1919 гг. – выявление «антисанитарных кварталов» для расчистки.

1910 г., январь – самое крупное наводнение с 1658 г.; 4 ноября – открытие первой подземной железнодорожной линии Север – Юг.

1911 г. – население Парижа составляет 2 888 000 человек (7,3 процента населения Франции, 18 процентов вместе с пригородами).

1914 г., 31 июля – убийство Жана Жореса в «Кафе дю круассан»; 1 августа – во Франции объявлена всеобщая мобилизация; 30 августа – первая воздушная бомбардировка Парижа (Восточного вокзала).

1915 г., 20–21 марта и 29 января 1916 г. – налеты дирижаблей-цеппелинов на Париж.

1918 г., январь – сентябрь – периодические налеты тяжелых бомбардировщиков Гота и обстрел Парижа дальнобойными орудиями; 11 ноября – перемирие.

1919 г. – открытие аэропорта Ле-Бурже. Начинается снос укреплений Тьера.

1921 г. – население Парижа составляет 2 906 000 человек (7,4 процента населения Франции, 15 процентов – включая пригороды).

1925 г. – проведение Международной выставки современных декоративных и промышленных искусств.

1930 г. – площадь Парижа (теперь включая Булонский и Венсенский леса) 105,4 кв. км.

1937 г. – проведение Международной выставки и открытие дворца Шайо.

1939 г., 3 сентября – объявление войны.

1940 г., июнь – армия Германии вступает в Париж; правительство Франции уезжает в Тур, затем Бордо. Июль – установление режима Виши. Париж, будучи оккупированной зоной, остается столицей Франции.

1942 г., июль – облава «Вель д’Ив» (самая крупная облава на евреев в Париже).

1944 г., август – освобождение Парижа.

1946 г. – население Парижа составляет 2 725 ООО человек (6,8 процента населения Франции), департамента Сены – 4 776 ООО человек.

1950 г. – создание сети социального жилья (HLM) и первых «спальных городов»; открытие в Жанвилье нового Парижского порта.

1952 г. – аэропорт Орли заменяет Ле-Бурже в роли главного гражданского аэропорта в Париже.

1958 г. – развитие бизнес-квартала Дефанс.

1959–1969 гг. – Шарль де Голль на посту президента Франции.

1961 г. – создание Парижского округа (переименованного в Иль-де-Франс по названию бывшей провинции в 1976 г.); 17 октября – массовое убийство алжирцев парижской полицией.

1962 г., июль – Алжир получает независимость; 4 августа – Луа Мальро создает архитектурные заповедники в центре Парижа; 22 августа – покушение на президента де Голля в Пти-Кламар.

1964 г., июль – департамент Сены поделен на департаменты Париж, Сена-Сен-Дени, Валь-де-Марн и О-де-Сен.

1965 г. – Schema Directeur de la Region Parisienne: создание пяти городов-спутников – Сержи-Понтуаз, Эври, Марн-ла-Вале, Мелен-Сенар и Сен-Квентен-ан-Ивелин.

1968 г., май – июнь – студенческие беспорядки и всеобщая забастовка.

1969 г. – начало строительства небоскреба «Монпарнас» (завершено в 1972 г.) и сети пригородных электричек Парижа (RER); центральный рынок Ле-Аль перенесен в Рюнжи.

1969–1974 гг. – Жорж Помпиду на посту президента Франции.

1973 г. – завершение строительства бульвара Пери-ферик.

1974 г. – открытие аэропорта Руасси-Шарль де Голль.

1974–1981 гг. – Валери Жискар д’Эстен на посту президента Франции.

1975 г. – население Парижа 2 317 000 человек, столичного региона – 9 879 000 человек (4,4 процента и 18,7 процента населения Франции); 1 июля – введение единого проездного билета на все виды парижского пассажирского транспорта (carte orange).

1977 г., 31 января – открытие Центра Жоржа Помпиду («Бобур»). 28 февраля – на все новые постройки в центре Парижа наложено ограничение: их высота не должна превышать 25 метров. Март – Жак Ширак стал первым мэром Парижа с 1871 г.

1979 г. – снос винных складов в Берси; сентябрь – открытие торгового центра «Форум-дез-Аль».

1981–1995 г. – Франсуа Миттеран на посту президента Франции.

1981 г., сентябрь – первая линия скоростных поездов Париж – Лион.

1984–1987 гг. – строительство парка Ла-Вийет.

1986 г., декабрь – открытие музея д’Орсе.

1989 г., март – открытие Большого Лувра и Пирамиды; июль – открытие Оперы на площади Бастилии.

1991 г. – в Берси найдены инструменты и долбленые лодки эпохи неолита.

1992 г., апрель – открытие в Париже Диснейленда.

1994 г., 14 ноября – первый поезд компании «Евро-

стар» отправляется с Северного вокзала Парижа в Лондон (вокзал Ватерлоо).

1995–2007 гг. – Жак Ширак на посту президента Франции.

1996 г., декабрь – открытие Национальной библиотеки Франции.

1998 г., 12 июля – сборная Франции по футболу выигрывает Кубок мира на футбольном стадионе в Сен-Дени.

1999 г. – население Парижа составляет 2 125 000 человек, столичного региона (Иль-де-Франс) – 10 947 000 человек (18,7 процента населения Франции; 6,9 процента – уроженцы стран, не входящих в Европейский союз).

2001 г. – мэром Парижа избран Бертран Деланоэ.

2002 г., июль – август – «парижский пляж»: создание временных «пляжей» на берегах Сены.

2005 г., октябрь – ноябрь – массовые беспорядки в пригороде Парижа, больших и маленьких городах по всей Франции.

2006 г., март – студенты занимают Сорбонну; Республиканский отряд безопасности (CRS) освобождает здание.

2007 г. – Николя Саркози избран президентом Франции.

2007 г., июль – появление сети проката велосипедов «Велиб».

2008 г., 1 января – в кафе и ресторанах запрещено курить.

2010 г. – завершение строительства кольцевой автодороги Иль-де-Франс.

em
Колокол (
Главное произведение (
Женщины легкого поведения (
Due – герцог (фр.).
Aqueduc – акведук
Черт подери (фр.).
Дерьмо (
Несуществующий (
Неудовлетворенный человек не имеет ничего… (
Это был Хантаро Нагаока в Университете Токио в 1924 г.
Твердая вода (
Имя Фулканелли может быть составлено из имен Вулкан (бог – покровитель алхимии) и Гелиос (бог Солнца). Поиск анаграмм не дал результата. Предисловие ко второму изданию (1957) было написано молодым учеником мастера Эженом Канселье, который был членом группы под названием «Братья Гелиополя», двое из участников которой жили в районе Пигаль неподалеку от лаборатории Эльброннера, в доме номер 59 на улице Рошешуар. В нее входил художник, любитель абсента, по фамилии Шампань, сын Фердинанда де Лессе, спроектировавшего Суэцкий канал, и человек, который работал в фармацевтической компании «Рон-Пуленк». Этот адрес был помещен в «Секретном путеводителе по Парижу для холостяков-иностранцев» как адрес мужского публичного дома под названием «Сакре-Кёр». Шпион абвера, очевидно, знал об этом, и можно было только представить себе, какие приключения он там нашел в результате.
Экскурсовод
Культурный народ
Уведомление населению
Все на борьбу! («
Победа близка! («
Fillette
Нравится ли мне музыка? (
Как видите («
Покажите мне («
Да, но не здесь
Пойдемте
Я не люблю мужчин, но вы – вы совсем другой…
Да, я знаю…
Труба… как ты это делаешь?
Он слишком любит вас, чтобы сделать несчастной
Он не хочет увозить меня с собой в США («
Айта-Зуни? Да, плохо, очень плохо для негров. И очень-очень плохо для белых женщин с неграми (
Вы не находите, что он похож на Джакометти? («
Вы будете ужинать? («
Ты останешься здесь… в Париже, во Франции?
Ты вернешься однажды. И ты мне пришлешь все свои диски
Ну вот… Всегда легче уезжать, чем оставаться…
Фашист-полицейский (
Цыпленок (
Под булыжниками пляж (
СGT – Всеобщая конфедерация труда – самая мощная профсоюзная федерация под управлением Французской коммунистической партии.
«Цветы зла» (
Стена, окружившая Париж, заставила Париж роптать
ПОДОНКИ (
Ущелье, узкий проход (
Горный проход (