/ Language: Русский / Genre:prose_contemporary / Series: Семейная сага. Кинороман

Колония нескучного режима

Григорий Ряжский

Григорий Ряжский — известный российский писатель, сценарист и продюсер, лауреат высшей кинематографической премии «Ника» и академик… Его новый роман «Колония нескучного режима» — это классическая семейная сага, любимый жанр российских читателей. Полные неожиданных поворотов истории персонажей романа из удивительно разных по происхождению семей сплетаются волею крови и судьбы. Сколько испытаний и мучений, страсти и любви пришлось на долю героев, современников переломного XX века! Простые и сильные отношения родителей и детей, друзей, братьев и сестер, влюбленных и разлученных, гонимых и успешных подкупают искренностью и жизненной правдой. Тончайшим образом прорисованные автором психологические портреты героев неизменно сопровождают читателя на протяжении всего повествования. Меняются времена, уходят вожди, и только человеческие чувства остаются самой главной наградой.

Григорий Рижский

Колония нескучного режима

За оказанную помощь в ходе работы над романом автор выражает искреннюю признательность профессору Михаилу Евгеньеву, генетику; Юрию Кобаладзе, ветерану разведки; Александру Цигалю, скульптору, академику РАХ.

Книга первая

«ПАСТУХ ЕЁ ВЕЛИЧЕСТВА»

Часть 1

Если бы не обильно разросшиеся за последние годы три куста белого жасмина, посаженные в конце двадцатого столетия Кирой Богомаз вместе с сёстрами Прис Иконниковой-Харпер и Триш Харпер-Шварц, урождёнными Присциллой и Патрицией Харпер, то первый этаж дома покойного Юлия Ефимовича Шварца вполне мог быть различим, если смотреть на него из мастерской дома Иконниковых, из единственного двусветного окна, что выходит на юг. То обстоятельство, что при явной нехватке рабочего пространства оконный проём никогда не перекрывался стеллажами, вполне соответствовало порядку, заведённому Гвидоном Матвеевичем Иконниковым относительно того, как, где и с какой целью должны располагаться плоды многолетних трудов академика-скульптора. Что касается второго этажа дома напротив, стоящего через глиняный овраг, то он уже не просматривался вовсе из-за непомерно разросшейся лесной ёлки, которую Гвидон Матвеевич помнил ещё пахучим саженцем, воткнув её в пятьдесят пятом вместе с Юликом в грунт перед ещё не до конца разобранной к тому времени Парашиной избой. Той самой бабкиной избой, в которой они поселились, объявившись в первый раз на этих глиняных землях. Само место посадки оказалось вполне удобным для небольшого палисадничка, как раз перед будущим домом. Корни саженца они присыпали привезённой из Хендехоховки землицей и обильно полили бурой жижей из глиняного оврага — для лучшего привыкания ёлки к условиям местного произрастания. Хендехоховка располагалась от их Жижи километрах в полутора, не дальше, но грунт там был уже иным, совсем не похожим на жижинскую глину, и тогда, помнится, оба они, прихватив мешки, лично сшитые Гвидоном из остатков подрамниковых холстов, притащили на своих молодых плечах правильную лесную земельку, не глину, а ровно то, что было нужно для ёлки и двух красавиц-сосенок. Так захотел Юлик, а Юлик был лучший друг. Самый лучший. Юлик был родной Гвидону человек. А Гвидон — Юлику. И потому их общий дом непременно должен был строиться именно здесь, не на «правильной», добротной и плодоносной земле Хендехоховки, а в этой незатейливой деревеньке со смешным названием Жижа, чтобы начать в нем совместную негородскую жизнь, на лучших среди всех территорий Советского Союза глиняных почвах.

Вообще-то деревни с названием Хендехоховка как таковой не существовало никогда, деревня называлась Большие Корневищи. Такое странное немчурское название деревне насильственным образом присвоили жители Боровского района, где располагались и Большие Корневищи, и сама Жижа. В сорок первом, когда фашист уже, казалось, невозвратно стоял на подступах к этим землям, корневищенцы собрались на сход и разом, не выторговывая у самих себя и не скрывая накопившихся за двадцать лет чаяний, порешили, что немцу на этой земле — быть. И что не воевать будут корневищенцы и не партизанить против Ганса, а встречать его хлебом-солью. «Против» неуверенно высказался лишь председатель сельсовета, но именно он для сельчан и был самый страшный фашист, самый лютый враг. Председатель был избит тут же, на месте сельского собрания, где и скончался к финалу обсуждения; впоследствии так и не была выяснена истинная цель того смертоубийства: ненависть к власти в лице неуверенного в себе председателя или уважение к силе в лице надвигающегося фашиста.

— Не хочу я жить в этой Хендехоховке, — жёстко сказал тогда Юлик. — Не хочу и никогда не буду.

Гвидон спорить с другом не стал, тем более что и сам испытывал вполне ощутимое неудобство от одной мысли, что жить придётся в предательской деревне. К тому же понимал — оба теперь станут ближе к чудным глинам, из-за которых, собственно, и занесло их незадолго до войны сюда, в Калужскую область, году в тридцать девятом, в смешную эту деревню, схоронившуюся под старинным Боровском. Тогда они, московские однокашники, заканчивающие десятый класс, наткнулись в Большой советской энциклопедии на слово «глина», после чего резко изменили летние планы, запасли продуктов и умотали сразу после экзаменов туда, где, как они выяснили, все ещё числился в недохороненных народный промысел изделий из глины. Оба напросились на постой к первой встречной жижинской тётке по имени Параша, практически за так, за кулёк московской карамели «Гусиные лапки» и блестящую коробочку довоенного ландрина. И начали лепить. Глину месили руками и негодными лопатными черенками, как умели. Станок гончарный в виде круга смастерили тоже кое-как, наспех — так хотелось обоим скорейшего воплощения образа из глины. В это лето им повезло — дождей почти не было, и потому почти ровно надвое рассекающий деревню овраг, откуда местные умелые мужики отбирали лучшую по качеству глину, был в течение двух месяцев пребывания друзей едва влажный, в отличие от прежних лет, когда лопаты вязли в глине и гончарам приходилось добывать ценный продукт, стоя по пояс в бурой жиже, что и послужило в давние времена поводом назвать поселение именно так — Жижа.

Первый горшок обжигали у той же Параши, в русской печи, попутно с варкой кислых щей и картох для бабкиного поросёнка. Изделие получилось не очень. Вышло нечто дырявое, бесформенное, неустойчивое и очень твёрдое. Но это обнадёжило настолько, что уже через год оба подали документы в Московский художественный институт им. Сурикова: Гвидон — на факультет скульптуры, Юлик же, ни секунды не сомневаясь, выбрал живопись.

— Горшок отбрасывает тень, — сообщил он Гвидону, — а тень не менее важный объект творчества, чем сам кусок глины.

Гвидон, усмехаясь, не соглашался:

— Тень не поставишь вертикально и не придашь ей объём. Я не хочу додумывать объект, я хочу создавать предмет руками, так, чтобы можно было его пощупать, похлопать по спине и поковырять пальцем…

Живописать тени всех цветов, форм и размеров, как и ваять плоды своих первых гипсовых опытов, каждому из друзей пришлось недолго — чуть меньше года. Конец июня сорок первого застал ребят в той же Жиже, летние поездки в которую, с девушками и без оных, обещали стать регулярными для обоих. Отдых совмещался с получением начального опыта в станковой живописи для студента-живописца Шварца и предметными теперь уже исследованиями твёрдого и мягкого материала для скульптора-первокурсника Иконникова.

Первой самостоятельной работой Гвидона стало скульптурное изображение обыкновенного конского копыта. Для начала пытливый Гвидонов глаз выхватил из полутьмы бабы-Парашиной избы ржавую подкову, прихваченную кривым гвоздём над дверной притолокой, на счастье. Гвидон сдёрнул её и осмотрел. Мысль примастерить к подкове недостающее звено в виде глиняного копыта, так чтобы вышло законченное скульптурное произведение, пришла сразу. Копыто Гвидон лепил основательно и неторопливо. Потом так же неспешно и терпеливо в несколько слоёв покрывал произведение эмалью. Затем, опасливо поддерживая нужный градус, запекал уже эмалевый вариант всё в той же печке у бабки Параши. Получившийся результат приятно удивил не только самого автора, но и вечно критически настроенного друга. Юлик повертел остывшее копыто в руках, ковырнул пальцем гладкий бок копыта и саркастически произнёс:

— Осталось приделать к нему лошадь. А к лошади — седока. — Затем, усмехнувшись, добавил: — Но начнём с подковы. Где тут у нас гвоздики?

Кончилось всё, как и следовало тому быть, — первый же гвоздь, неумело вогнанный Юликом в колкую глину, разбил копыто на две неравные части. Трехслойная эмаль, так осторожно, послойно запечённая Гвидоном, осыпалась вдоль линии раскола, оставив под собой неровный, острый край. Гвидон молчал, тупо уставившись на обломки копыта в Юликовых руках. Затем резко повернулся и, не говоря ни слова, пошёл в избу. Пахло яблоневым цветом из сада и бабы-Парашиным поросёнком из амбара. Накануне прошли обильные дожди, и глиняный овраг почти до половины был заполнен слабо-коричневой жижей. Вокруг гудели мухи, жижу лениво рассекали две утки и штук двадцать пугливых утят. Юлик встал с корточек и подумал, что никогда он ещё так не любил Гвидона, как сейчас. Ещё подумал, что хорошо бы копыто склеить — так, чтобы не осталось и следа по линии разлома. Эмаль восстановить, немного запечь — и порядок! А вообще-то он, конечно, сволочь — эта мысль уже относилась к самому себе. Он снова улыбнулся, но теперь уже тому, что молод, что талантлив, что жижинский воздух принёс в его ноздри такой смешной, как само слово «жижа», аромат молодого кабанчика и будущих яблок, и что жизнь у них с Гвидоном только начинается, но ясно, что никакие обиды и никакие копыта не смогут никогда их разлучить и что их жижинской глины хватит Гвидону на несколько жизней, если, конечно, он не передумает лепить из неё всякую смешную дрянь…

Именно в этот момент, пока Юлик Шварц додумывал окончательную версию совместного счастья, жижинская баба Параша и включила радиоточку.

«Граждане и гражданки Советского Союза…» — раздался голос Левитана, непостижимым образом зависая между амбаром и глиняным оврагом. Далее шло сообщение о том, что «…Сегодня, в пять часов утра, германские войска, без объявления войны, нарушив западные границы Советского Союза, вторглись на территорию приграничных областей, нанося бомбовые удары по городам…».

Юлик замер, где стоял, держа по полкопыта в каждой руке. Из избы вышел Гвидон. Высокий, худой, с редкими перьями природной седины, хаотически разбросанными по волосам. Внезапно Юлик увидел, как интенсивно бьётся жилка у правого виска друга, и подумал, что никогда прежде не подмечал у него такой интересной особенности. И ещё подумал, что всё это, конечно же, Гвидонов глупый розыгрыш в отместку за расколотое копыто, но как он смог так раскатисто-басисто подделать самого Левитана? Особенно когда финально пробасил: «…Враг будет разбит, победа будет за нами!»

Гвидон резко подошёл, не глядя в глаза, вырвал обломки копыта из Юликовых рук, размахнулся и изо всех сил зашвырнул в глиняный овраг. Просвистев в воздухе, они упали где-то ближе к середине оврага и, пустив два мутных круга, ушли на самую вязкую глубину. Утки шарахнулись в сторону вместе с пугливым потомством и энергично погребли в сторону берега. Гвидон проводил уток взглядом, отряхнул руки и, глядя в затихающие на жиже круги, сказал:

— Хватит. Наигрались в игры. Воевать поеду. Ты со мной? — И ушёл в избу собирать вещи.

Юлик нагнулся и поднял с земли упавшую ржавую подкову. Покрутил её в руках и пошёл вслед за другом. Зайдя в избу, повесил её на старый гвоздь, откуда взял. И снова загудели притихшие на миг жижинские мухи. И вновь потянуло яблоневым цветом. И запахло молодым кабаном. И тогда Юлик отчётливо понял: это война!

Отец Присциллы Харпер, Джон Ли Харпер, происходил из рода Харперов и потому отличался идейностью. Дед Присциллы — соответственно, отец Джона Харпера — сэр Мэттью Ли Харпер истово и честно в течение сорока лет служил королевскому Британскому двору в качестве персонального советника её величества королевы Елизаветы в области изящных искусств. При этом сэр Мэттью имел государственное содержание, одновременно успевая получать регулярное финансовое вспомоществование от двора его королевского величества в знак особого расположения к нему супруги царствующей особы. Таким образом, семья не то чтобы не нуждалась во все времена дедушкиной службы на престол, включая трудные для всей нации годы, но и позволяла себе тратить средства на обучение и идейное воспитание детей, что со временем стало неотъемлемо-отличительной чертой всех последующих Харперов. Усилия не пропали даром. Поначалу выпестованная отцом семейная идейность привела молодого Джона Ли Харпера к армейской карьере, в ней он продвигался быстро, но недолго. Высшая гармония требовала высших проявлений ума, воли и тяги к совершенному. Иными словами, через самое короткое время сын обладателя Рыцарского креста очутился в службе внешней разведки Соединенного Королевства, откуда продолжил стремительный карьерный рост. В возрасте тридцати четырёх лет, то есть к моменту появления на свет в 1934 году горячо любимых дочек-близнецов Присциллы и Патриции, Джон успел завоевать в своих кругах репутацию крепчайшего профессионала в области окучивания носителей русской научно-технической и инженерной мысли. Не забывались при этом и жёны «носителей», с удовольствием принимавшие комплименты, приглашения на светские рауты и подношения от импозантного сотрудника Торгового представительства, специализировавшегося на заключении сделок по поставкам сельскохозяйственной техники. Не исключались и вынужденные пронзительно-скоротечные романы «сотрудника» с «нужными» жёнами с целью последующего шантажа мужей.

Взяли «представителя» в Краснодаре местные контрразведчики. Замели, в общем, случайно, на ерунде. На профилактике. Сами не ожидали подобного результата. Просто однажды одна из липовых «тайных» инструкций, направленных для ознакомления ведущим сотрудникам советского оборонного ведомства, всплыла в одной из британских разведок, где её зафиксировал глубоко законспирированный советский агент. Тот предположил три канала проникновения дезинформационного материала, один из которых явно базировался на контактах по линии торгового сотрудничества. Чекисты провели проверку внешних контактов агентов влияния и членов их семей, выявили среди прочих и те, что носили характер сомнительный, и без особого труда вышли на Харпера. Рыбина, однако, оказалась значительно более крупной и ценной, о чём чекисты не подозревали. Два месяца Джона Ли Харпера вели, но в итоге приняли решение брать, поскольку у того обнаружилось весьма уязвимое место — Элеонора. Контрразведчики прикинули и сообразили, что иметь такую значительную персону под своим крылом гораздо выгоднее, чем бегать вокруг него с микрофотоаппаратом и подслушкой.

Короче, взяли его более чем бесшумно, вместе с женой Норой, ведать не ведавшей об истинной профессии мужа. Дело было летом предвоенного сорокового года. В это время шестилетние близняшки Присцилла и Патриция, дочери Джона и Норы, проводили лето в имении Харперов в Брайтоне, на побережье, где их еженедельно навещал дедушка, сэр Мэттью, нередко привозя любимым внучкам гостинцы от детей королевского двора.

От советской контрразведки поступило два предложения: вербовка и дальнейшее сотрудничество либо физическое устранение жены. Однако при принятии первого варианта Нора Харпер остаётся заложницей в чужой стране. Ей будет предоставлен уютный особняк на Черноморском побережье, обеспечено качественное бытовое и медицинское обслуживание, ей выделят автомобиль европейской марки с круглосуточным водителем. Также можно будет видеться с дочками, которых сможет привозить для отдыха в Сочинский район, в Хосту, её законный супруг Джон Ли Харпер, новый сотрудник советской разведки. Ну, а соответствующая легенда о причине такого затяжного проживания Норы Харпер на черноморском берегу уже разработана и предельно детализирована, так что не вызовет сомнений у британской разведки. Это уже наша забота, заверили Харпера в органах.

Харпер согласился сразу, после первого же разговора. Надо сказать, беседа носила весьма доброжелательный и разумный характер, несмотря на всю чудовищность второго варианта. И этого Джон Ли Харпер как профессионал высокого класса не мог не отметить. Немаловажную роль в перевербовке Джона сыграл сам факт начавшейся Второй мировой войны.

— Да, мы принадлежим к разным социальным системам, — заверяли Харпера чекисты, — но перед лицом мировой опасности мы все должны сплотиться, чтобы противостоять единому врагу, и потому призываем вас, уважаемый мистер Харпер, как истинного патриота, принять верное решение, внеся свой вклад в дело будущей победы над фашистской заразой.

— Но я бы мог быть не менее полезным в этой борьбе, оставаясь на своём месте и продолжая трудиться в британской разведке, — искренне удивился Джон подобной постановке вопроса.

— Вы и останетесь, — заверили чекисты англичанина, — просто трудиться теперь мы будем вместе, каждый на своём новом направлении. Поймите и нас, Джон, мы просто обязаны быть в курсе планов английского правительства в отношении Германии. И конечно же, мы и вы — ближайшие союзники в самом скором будущем, и ваш мудрый Черчилль, безусловно, свой выбор сделал давно. Просто мы несколько опережаем события во избежание лишних, неоправданных потерь. Что вас так смущает, Джон?.. И Норе… вашей жене… будет гораздо спокойней… И питание там отличное, всё самое свежее, и море под боком, не так ли? Вам ведь не наплевать на её здоровье, верно?

Странно, но именно после этой удивительной для разведчика беседы в стенах НКВД Джон Ли Харпер, идейный наследник своего идейного отца, самым тесным образом приближенного ко двору его величества, принял решение, о котором, как ни странно, не пожалел и в котором не раскаялся до самого конца жизни. Выпестованная рыцарским усердием крестоносного родителя идейность осталась при Джоне, однако просто поменяла знак на противоположный. Так агент британской разведки Джон Ли Харпер, сын сэра Мэттью Ли Харпера, без особых усилий раскрытый и завербованный чекистами российского юга, в силу чьего-то повышенного служебного рвения или же просто по чьему-то недосмотру, в одночасье сделался сотрудником советских разведорганов. Таковым стал главный итог воспитания наследника придворным искусствоведом, знатоком искусств изящных и не очень…

Великую Отечественную Гвидон Иконников и Юлик Шварц заканчивали в разное время, но в чём-то их военная судьба получилась схожей. Оба дошли до Берлина: старший лейтенант-артиллерист Гвидон Иконников — в составе подразделения 157-го артиллерийского полка Первого Белорусского фронта и замкомандира сапёрной роты лейтенант Юлий Шварц — в составе сапёрного Гвардейского полка 14-й Краснознамённой дивизии Второго Украинского фронта. У обоих к маю сорок пятого слева позвякивали медальки, какие — жёлтого металла, какие — покрасней, с правой же стороны груди каждый успел навоевать по паре орденов. Гвидон, в отличие от друга, мог похвастаться ещё и нашивкой за ранение. Юлик же в этом смысле оставался чист и здоров как ранний огурец. К концу войны, не прибавив в росте, изрядно сбавил в весе, щёки ощутимо сдулись, а улыбка и мальчишечья игривость стали по-настоящему хорошими и правильными, без свойственной им ранее чрезмерности.

Именно по этой причине, а ещё за бойкое знание немецкого языка, лейтенант Шварц был откомандирован в распоряжение нового коменданта небольшого немецкого города Крамм, где он прослужил ещё полтора постпобедных года замом коменданта, а заодно переводчиком. При наступлении советских войск, в самом конце апреля сорок пятого, город подвергся чудовищной бомбардировке тяжёлыми советскими бомбардировщиками, после чего, в силу предпобедной лихорадки, командованием был отдан приказ о дополнительной артподготовке перед последним наступательным рывком Красной Армии. Необходимости в этом уже не было никакой, город и так стоял в руинах, сопротивление отсутствовало напрочь, население попряталось, остатки немецких солдат разбежались по округе. Воевать было некого.

— Огонь! — кричал заряжающему сквозь грохот канонады старлей Иконников, выполняя дурной приказ. — Огонь, мать их в дышло!!! — И они давали этого огня столько, сколько было не нужно.

Так чистенький, ни в чём не виноватый старинный Крамм был окончательно стёрт с лица земли усилием Гвидонова батальона. На другой день армия безостановочно миновала руины, даже не зайдя в город. Всем хотелось немок, победы и подарков домой. Но был всё же перед очередным приказом о наступлении короткий перекур: на всё про всё — часа полтора. Именно в этот быстрый промежуток между увядающей войной и убитым миром старлей Иконников, оседлав батальонный «Виллис», совершил одночасовой марш-бросок в Крамм, исключительно с познавательной целью — осмотреть воочию дела рук своих. Увиденное зрелище ужаснуло. И не столько сам факт, что убитый город выглядел абсолютно мёртвым. Другое поразило — на месте центральной площади, в горделивом одиночестве, не тронутый войной, красовался на могучем постаменте бронзовый памятник — всадник на боевом коне, в рыцарских доспехах, с поднятым забралом шлема и с опущенным к земле мечом. Он словно с укоризной смотрел на Гвидона, неслышно вопрошая: «И чего ж ты наделал тут, брат Гвидон?» Иконников подрулил ближе, объезжая развалины, глянул на постамент, выкраивая взглядом из ошмётков грязи и битой штукатурки немецкие буквы. Памятник оказался каким-то Фридрихом, не то великим, не то Двенадцатым, короче — основателем города Крамма. Это стало ясно с первых барельефных знаков, которые удалось рассмотреть. Гвидон задумчиво выпрыгнул из «Виллиса», подошёл ближе. И только теперь он сумел заметить, что конь под Фридрихом опирался не на три ноги, а всего лишь на две. Третья, опорная, ровно по уровню копыта была срезана осколком снаряда. И осколок, скорей всего его, гвидоновский, и само копыто, необыкновенным образом напоминавшее смастерённое из жижинской глины, трижды покрытое эмалью Кирьяновской лакокрасочной фабрики и трижды запечённое в горячем зеве жижинской избы, лежали тут же, придавленные куском вырванной из стены кирпичной кладки. Четвёртая нога, приподнятая над землёй, оставалась по замыслу скульптора нависать над постаментом. Гвидон протянул руку и потащил край бронзового копыта на себя. Копыто поддалось и неожиданно легко высвободилось из-под кирпича. Теперь старлей держал его в руках, неспешно осматривая со всех сторон. Срез от осколка был совсем свежий и словно просился прилепиться обратно, к привычному месту. Гвидон подул на срез, срывая резким выдохом остатки руинной пыли, затем потёр срезом о рукав гимнастёрки и медленно стал прилаживать копыто обратно, к ноге, осторожно вдвигая бронзовый артефакт обратно в материнское ложе. К его удивлению, копыто встало на прежнее место легко и плотно, и лишь тонкий овражек по линии скола напоминал о недавнем отсечении части лошадиной конечности осколком боевого снаряда.

Иконников посмотрел на часы — его короткая командировка явно заканчивалась — и вновь бросил взгляд на Фридриха: как, мол, тебе, полегче? В этот момент ему почудилось, что Фридрих благодарно улыбнулся в ответ. Гвидон поднялся и стряхнул с себя пыль. Подошёл к «Виллису», запрыгнул, завёл движок. Прощально рыкнул двойной перегазовкой, как бы проверяя себя и «Виллис» на прочность. Врубил передачу и, не оборачиваясь, произнёс в никуда:

— Ты это… Фридрих… Давай, брат, прости нас… если сможешь. И… и… бывай, в общем…

Гвидон Иконников утопил акселератор в пол и, перемешав прозрачный воздух и синий армейский выхлоп с руинной краммской пылью, отправился в обратный путь, лавируя между островами разрухи по уже продавленной «Виллисом» трассе.

После Гвидона первым из русских солдат бронзового Фридриха обнаружил лейтенант Шварц, когда в июне сорок пятого прибыл провести рекогносцировку места своей будущей службы. Обнаружил — в том смысле, что основатель стоял как вкопанный посреди краммских развалин, чудом не заваленный и не перемолотый в крошку Гвидоновыми снарядами из шестидюймовых дальнобойных орудий.

— Оп-па! — неподдельно удивился Юлик и кивнул Федьке на памятник. Пацанского возраста сержант Федька Сухотерин, водитель трофейного комендантского «Опеля», присвистнул:

— И как же он устоял тут, чучело гороховое?

Осторожно повторяя путь, проложенный Гвидоном, они максимально близко подобрались к памятнику. Не вылезая из машины, Шварц сумел разобрать барельефную надпись на бронзе: «Фридриху Второму, освободителю, от благодарных жителей города».

— Нет, ну неужели и правда ни царапины? — возмущённо озадачил себя вопросом Юлик, но всё же вышёл из «Опеля», чтобы убедиться в правоте своего предположения. Да, честно говоря, памятник был хорош собой и поэтому заслуживал детального осмотра, особенно сам он, грустный освободитель, смиренно опустивший меч к земле. Лейтенант уставился на скульптуру, медленно сканируя её взглядом от шлема и до постамента. Тут-то им и был замечен тонкий овражек среза, проходящий ровно над левым передним копытом боевого коня. Юлик подошёл ближе, всмотрелся. Затем протянул руку и попробовал его пошевелить. К удивлению лейтенанта, копыто поддалось довольно легко. Тогда он обхватил ладонью бронзовый копытий бок, сжал пальцы и резко потянул на себя. Копыто выскользнуло из-под лошадиной конечности, словно было смазано по срезу качественным немецким гуталином, и оказалось в руке у Шварца. Тот прикинул вес, покачав бронзу на ладони, и уважительно задрал глаза в небо.

— Кило на пять потянет, не меньше? Да, товарищ лейтенант? — спросил Сухотерин. — А то и на все семь.

Юлик согласно кивнул:

— Никак не меньше, — ещё раз взвесил находку на руке. — Короче, так, Фридрих, реквизирую! Гут? — обратился он к памятнику. — По закону военного времени. А то Гвидоша никогда не простит, должок у меня имеется, ясно тебе?

Фридрих безмолвствовал. Юлий Шварц подошёл к «Опелю», открыл дверь и швырнул копыто под ноги пассажирского места.

— А тебе другой прилепят, понял?

Федька уже заводил двигатель, рекогносцировка была завершена. Юлик решил попрощаться с памятником и подвёл утешительный итог визита:

— Отольют тебе новое копыто, как положено, и приварят. Так что стой пока и не заваливайся. А то придавишь кого, не дай бог…

«Опель» фыркнул, выпустил вонючее облако отработанного газа и тронулся с места. Проехав метров сорок, Федька внезапно дал по тормозам.

— Ты что? — удивился Шварц. — Забыл чего?

— Ага, забыл, товарищ лейтенант, — ответил Сухотерин и состроил хитрую морду. — Щас вернусь. Вы только в машине сидите, ага?

Он обошёл «Опель», открыл багажник и вытащил противотанковую гранату. Взвесил на руке, глянул на Фридриха, ухмыльнулся и выдернул чеку. Затем что есть сил размахнулся и запустил гранату в памятник. Сам же отскочил за «Опель» и присел. Через несколько секунд раздался оглушительной силы взрыв. Юлик подскочил на своём сиденье и обернулся. Сквозь облако пыли он увидел, как медленно заваливается на бок изуродованный взрывом Фридрих Освободитель вместе со своим бескопытным конём. Как тяжело грохаются на площадный булыжник доблестный рыцарь и его освободительный меч, как переламывается пополам его крестоносное тело и куски отлетают в сторону от безголового коня, падая на обломки кирпичной кладки и битой черепицы…

Сухотерин вскочил на ноги и громко заржал, тыча пальцем в то, что осталось от бронзового памятника:

— Видали, товарищ лейтенант, как я его ловко? Теперь уж точно ни на кого не завалится, а то ишь выставился, как у себя дома! Теперь тут наш дом, русских, да, товарищ лейтенант? — Федька снова душевно хохотнул и захлопнул крышку багажника. — Ну что, едем?

Шварц молча смотрел, как садится обратно на руины сорванная с них взрывом пыль.

— Ты что же наделал, гадёныш? — тихо спросил он водителя, уперев в него глаза. — Под трибунал захотел?

Тот сжался:

— А чего, товарищ лейтенант? Вы ж сами сказали, чтоб не задавил кого. И ещё это… У меня ж граната осталась одна, непользованная, противотанковая, а я ни разу так и не попробовал гранат-то этих. А против танков теперь нам для чего? Ну, я подумал, чтоб добру не пропадать… а тут этот как раз подвернулся, — он испуганным кивком указал на заваленную скульптуру. — Фридрих ваш этот. Ну я его и того… положил наземь, в общем… Думал, одобрите… — внезапно он выдавил испуганную улыбку. — Война ж… дело весёлое ведь, все так говорят. А?

— И гадёныш, и придурок заодно, — обречённо промолвил лейтенант и сплюнул в пыль. — Тебе б на кладбище работать, могильщиком, а тебя, идиота, людям жизнь налаживать оставили. — Он круто развернулся и двинул к машине. — Ладно, заводись. Валим отсюда, пока не поздно…

Автомобиль снова фыркнул синим и покатил прочь от поверженного Освободителя к месту размещения будущей городской комендатуры, чтобы оттуда начать налаживать мирную жизнь недобитым Гвидоновыми снарядами краммовчанам.

За время работы Джона Харпера на советскую разведку близняшкам Присцилле и Патриции Харпер удалось навестить родителей трижды. Первый раз — в ноябре-декабре сорок третьего, когда Джон, присоединившись к посольскому дипкорпусу, присутствовал на Тегеранской конференции. Реализуя двойную задачу от двух хозяев, ему удалось вывезти девочек в Москву, а оттуда уже перебросить в Сочи, чтобы они повидали мать. Сам же улетел в Тегеран. Нора, ни разу к тому времени не покидавшая Советский Союз, просто не могла не быть в курсе произошедших в их с Джоном жизни перемен. Она знала большую часть правды, прекрасно осознавая роль заложницы жизней своей и мужа. А это значило, что и — детей, если размотать всю эту дьявольскую цепочку, начиная от момента вежливого предложения сотрудников НКВД. Контроль за её жизнью велся круглосуточный, соглядатаи откровенно не маскировались, да и не было теперь уже особого смысла в этих играх: обе стороны досконально знали правила и неукоснительно придерживались их, стараясь не нарушать шаткого равновесия. Отсутствие супруги в Москве Джон объяснял ухудшающимся самочувствием Норы, которая нашла для себя лучший в мире климат — Черноморское побережье в районе примыкающей к Сочи и Кавказу курортной Хосты, славящейся чистейшим воздухом и бесподобными лечебными грязями. Как долго продержится эта легенда, Харпер доподлинно не знал, но чутьё разведчика подсказывало, что край уже виден, уже мерцает, и не исключена ситуация, когда в недалёком будущем придётся переквалифицироваться в перебежчики. Не головой — кишками ощущал он слабые, но настойчивые сигналы изнутри.

Однако чем дальше заходило дело и чем больше Джон Ли Харпер приносил реальной пользы своим новым опекунам, тем чаще он ловил себя на мысли о том, что мир отчего-то меняется, мир приобретает новые устойчивые формы, мир не принадлежит больше Западу, мир постепенно перетягивается на Восток, медленно, но уверенно приоткрывая для себя новые, не запятнанные бесчеловечным капитализмом человеческие горизонты. И потом. Он ничего не мог с собой поделать. Да и не хотел уже. Ему отчего-то нравились эти странные русские: их душевная широта и непривычная стеснительность, глуповатая щедрость и наплевательская бесшабашность в быту, умение вникать в дело, когда того требует жизнь, и доводить себя в работе до исступления и полной самоотдачи. И их Сталин, наконец, — ведь и верно, кумир! Идол! Вождь вождей! Жестковат порой, но и время такое, мир на пороге следующей войны, это уже предельно ясно. Причём войны, где победителей не будет, а если и будут, то только не раздувшийся от самомнения бульдог Уинстон и не кентавр этот немощный. Рузвельт. Ну и водка, наконец! Настоящая русская водка!

В первый раз девочки пробыли недолго, дней восемь или около того. Улетали домой вместе с посольскими, также добиравшимися в Тегеран через Москву. Пока ждали отца обратно, Нора каждый день сходила с ума от счастья. Носилась с дочками с утра до вечера, возила на водопады под бдительным присмотром «русских слуг». Объездили всю округу, говорили, говорили, говорили не умолкая… Девочки рассказывали о дедушке Мэттью, как он хорошо их воспитывает в отсутствие торгпредовской родительницы. Три года, считай, не виделись. Папа-то порой приезжает-уезжает, приветы-подарки доставляет от черноморской мамы.

— А когда обратно, мамочка? Когда домой, к дедушке?

— Не знаю, девочки мои, не знаю пока. Слишком серьёзная работа у папы, война идёт, а кто ему поможет, если не я? И лечение моё пока не завершено. Болезнь лёгких и суставов довольно серьёзная штука, требует особого климата. А тут на Кавказе все самые знаменитые русские писатели исцелялись. Здорово? И, кстати, следующее лето — целиком здесь. Вместе, да? И папа постарается от дел своих чаще освобождаться и прилетать к нам. Вам тут нравится?

Им нравилось: хотя и море в Брайтоне есть, и всё остальное, но нет такого Ботанического сада, с фикусами разными, кипарисами, эвкалиптами, вечнозелёными пальмами какими-то и развесистыми магнолиями. Там же нашлось место и олеандру, и камфарному дереву, и японскому банану, и сказочному пробковому дубу. А последние розы, как оказалось, вообще отцветали только в декабре. А ещё обнаружились потрясающие каскады водопадов, срывающихся с высоких уступов гор, с тенистыми ущельями и таинственными пещерами.

А само море — другое, лучше, чем их залив, запах сильней, водорослями пахнет по-особому. И камешки гладенькие такие, окатыши, галечка разноцветная, а не этот противный песок, который набивается в трусы и потом его оттуда не вытащить. И рыбёшки такие маленькие, бычки, ужасно вкусные, которых садовник Василий Николаевич, хоть и зима, наловил и зажарил на сковородке, с хрустящей корочкой, и все они ели бычков на холодных камнях пляжа, прямо с горячей сковородки. А у масла из семечек тоже совсем другой аромат, очень сильно и вкусно ударяет в нос, когда шипит на сковороде под ловкими руками маминого садовника.

За дни пребывания успели схватить и от русского языка — смешно так получалось: «Васыли Николаевитч — наш садовнык. Алекс Владымириовытч — мамьин водытэл, йес? Спокойнее нотчи, тиотиа Таниа, райт?» А они: Василий Николаевич, он же капитан НКВД Зернов, Алексей Владимирович, он же старший лейтенант НКВД Харлампиев, и красавица-горничная Таня, она же младший лейтенант одноименного ведомства Татьяна Гражданкина — и правда искренне рады были визиту этих симпатичных девятилетних Харперов-близняшек — больно уж девчонки были забавные, разжатые донельзя, в отличие от наших-то, любопытные такие, всем интересуются, во всё носики суют, лопочут по-своему — не остановишь, даже младший лейтенант Гражданкина, уж как языку их надрессирована, и то не сразу лопоту эту девчоночью схватывала, хотя и виду не показывала, что не всё сечёт. Правда, что сечёт всё остальное, тоже не показывала, само собой. Кроме одного — в силу особых инструкций младшему лейтенанту Гражданкиной предписано было оказывать в подходящих ситуациях «специальные женские» знаки внимания в отношении мистера Харпера, исходя из предположений о возможности ответного «мужского» интереса со стороны контролируемого объекта. Такое предписание базировалось на вероятности укрепления позиций НКВД с целью возможного шантажа объекта в качестве дополнительного средства влияния. Однако к подобному средству прибегнуть не получалось вплоть до самого последнего периода пребывания Харперов под крылом органов. Повышенная улыбчивость горничной Тани, весьма прозрачная демонстрация девичьих намерений и увлажнённый искоркой желания быстрый взгляд так и не были предметно зафиксированы объектом ни разу. Джон обожал жену, Нора, в свою очередь, любила Джона как ненормальная, пребывая в абсолютной уверенности, что мир, целиком, с какой стороны ни взглянуть, нуждается в услугах её мужа благодаря его исключительным талантам суперразведчика.

Да и бригада НКВД к Норе, в общем, относилась по-человечески, можно сказать, даже за свою отчасти держали. Тем более что успехи в изучении русского языка превзошли даже её собственные ожидания. А главное, ей нравилось впитывать в себя понемногу, не спеша, эти загадочные буквы и слова, чуть гортанные, чужие, но неожиданно становящиеся мягкими и необыкновенно упругими. Потихоньку попыталась переводить. Пошло… Обложилась книгами, учебниками и целыми днями, когда отсутствовал Джон, читала, читала, впитывала, правила ошибки, сравнивала тексты, однажды попыталась даже перевести из поэзии. Получилось немного смешно, но неплохо.

В дни, когда наезжал муж, «обслуга» мобилизовывалась, действия команды становились отточенно-выверенными, улыбки приобретали выражение заинтересованной, но заметно отстранённой вежливости. Это не касалось лишь Тани, а донесения в центр активизировались и дублировались многократно на дню.

Но необходимости в таком тотальном контроле за Харперами со временем становилось всё меньше и меньше: это понимал и Джон, это понимали и его руководители с советской стороны. То, что удалось сделать Джону за эти годы, не подлежало взвешенной оценке. С помощью Харпера в центр британской разведки было запущено такое количество информации, ни разу не вызвавшей за всё время работы сомнений с «вражеской» стороны, что подозревать Харпера в двойной игре было уже просто бессмысленно. Это в первую очередь касалось как текущих военных планов русских, так и послевоенных задумок Сталина по переделке мира. Запускалась также «добытая с трудом» информация и об обстановке внутри Политбюро, о существующих внутренних противоречиях и противоборствах ставленников и претендентов: «…запах украинского борща, — писалось в донесениях, — сменил шашлычный дух…»

Кроме того, с помощью Джона была выявлена настолько мощная английская разведывательная сеть, да ещё сотрудничавшая с американцами, что никакая двойная игра самого глубоко законспирированного агента не смогла бы скомпенсировать чудовищные потери западных разведок от развала многолетней налаженной схемы по борьбе с мировым коммунизмом.

И с «той» стороны дела в отношении Джона Харпера обстояли не хуже. Никому из руководителей британской разведки и причудиться не могло, что «торгово-представительская» работа одного из главных добытчиков важнейших «разведданных», опытнейшего разведчика, безостановочно «вербующего» ценнейших агентов влияния в Советском Союзе, может быть прервана по какой-либо причине.

Затем был второй визит, и он уже пришёлся на лето: настоящее, южное, сочинское, с купаньем, загораньем и умираньем от всех способов наслаждения черноморской жизнью.

Был и третий — заключительный период пребывания Норы и Джона Ли Харперов в хостинском доме НКВД, незадолго до победы сорок пятого, когда в конце апреля Джон привёз девочек к морю, ещё не зная, какой трагедией эта поездка обернётся.

Пребывание семьи в Сочи продолжалось ещё с месяц, до того момента, когда всё оборвалось. Но в течение этого последнего месяца Прис и Триш, зажмурившись от удовольствия, вновь пребывали в божественной сказке по имени «Хоста на советском Кавказе». И снова были водопады, и вновь короткие забеги в прохладные по-весеннему, но зато такие прозрачные галечные бухты. И вкуснейшие «диадьи-Выасины битчки с коротчкой», и южные ночи, напоенные ароматами роз, акаций, клематисов и бело-розовых бугенвиллей, и невиданные растения в местном Ботаническом саду, и ласковые руки горничной Таньи, заворачивающие их, мокрых после душа, в мохнатые полотенца, и запах вкусного бензина, который диадиа Алекс заливал в мамину машину из большой железной коробки, направляя струю в круглое, тоже большое и тоже железное горло… И весёлые песни пионеров, русских скаутов, несущиеся из радиоточки по утрам, и горячий чай с молоком перед закатом, что приносила Таньетчка в тяжёлых железных подстаканниках с барельефными русскими солдатами на гладких, начищенных до блеска боках, где они в больших мохнатых шапках скачут на лошадях с высоко поднятыми над головой шашками… И стрекот цикад, какие не водятся в дедушкином Брайтоне, и смешные белые панамки от горячего солнца, чтобы не пекло голову, и тесёмочки вокруг шеи, пропущенные через куриные божки, найденные среди обломков прибрежных улиточных домиков и галечных обмылков, и большущие рапановые раковины, которые, если прижать к уху, шумят морским прибоем и гудят далёким пароходом… И мамочка, каждый вечер читающая перед сном по кусочку сказку русского сказочного писателя Алекса Пушкина про непостижимо далёкого и загадочного царя Гвидона, на малопонятном, но таком музыкальном и волнующем детское воображение русском языке…

История разоблачения «двойного» агента, «работающего» на британские разведорганы и состоящего на службе советской разведки, сама по себе явилась беспрецедентной по причине своей абсолютной нетипичности. По существу, двойным агентом Джон Ли Харпер не являлся никогда. Искренние личные мотивы, чувствительно подогретые мягкой и чрезвычайно профессиональной вербовкой, вскоре перевели его в окончательный разряд идейных борцов с глобальным империализмом, несущим угрозу миру на земле. Однако именно «двойным», то есть работающим и «на нас», и отчасти — «на них» в силу специальных обстоятельств, — и никак иначе — Харпера теперь выгодно было представить руководству британской разведки, а уж руководству в свою очередь — кому повыше. В ином случае скандальный шпионский провал, означавший позорный проигрыш лучшей разведки в мире, приобрёл бы чудовищный резонанс и сверхнегативную реакцию в определённых кругах, включая американскую сторону.

Было также принято беспрецедентное решение — убрать агента, не вывозя его на территорию Великобритании. Причём убрать руками НКВД, разочаровавшимся в завербованном английском агенте и предположившим измену Харпера новым хозяевам. Отчасти такая версия разрешения шпионской драмы устроила бы многих наверху.

Итак, в чём же на самом деле содержалась суть истории разоблачения Джона Ли? Всё было именно так, как придумал бы непрофессиональный сочинитель историй, желающий отметиться на шпионской тематике.

Всё началось с плановой рядовой проверки экономическим управлением МИ-5 расходов разведцентров восточного направления. Начали с Москвы. Агента Харпера, официально — высокопоставленного сотрудника частной фирмы, приписанного к Торговому представительству, трогать не планировали: бюджет — практически открытый в пределах разумного, подотчётность как таковая отсутствует. Однако при неоднократных ссылках на содержание дачи с обслуживанием в Хосте для нужд супруги, Норы Харпер, проверкой не зафиксировано ни одного документа, подтверждающего оплату содержания места дополнительного постоянного проживания. При том что выправленное по всей форме разрешение от советских уполномоченных органов имелось. Выходит, либо аренда южного особняка велась на бесплатной основе, что сомнительно, поскольку широко известна повышенная любовь Советов к английским фунтам стерлингов. Либо оплата осуществлялась из наличных средств арендатора и не проводилась по официальным каналам фирмы-поставщика сельскохозяйственного оборудования. Подобное обстоятельство было вполне объяснимо и могло и не вызвать дальнейших проверочных мероприятий. Собственно говоря, будь он в тот день чуть более лояльным в буквоедском смысле слова, бухгалтер-экономист управления МИ-5 вполне бы мог и не обратить внимания на несущественную нестыковку в расходах ответственного сотрудника, под контролем которого заключались миллионные сделки, включая оплату золотом. Однако проблема состояла не в этом. Конкретно дело заключалось в том, что бухгалтерская жена никогда не посещала здравниц на побережье Черного моря. И никогда бухгалтерские дети не плескались в его волнах. И никогда сам он, старейший работник МИ-5, не отведывал и не мог по достоинству оценить вкус шипучего, игристого цимлянского, выстреливающего пробкой, по рассказам знатоков, на расстояние до сорока пяти метров по горизонтали…

Это обстоятельство явилось поводом. Повод — причиной. Причина — слабой, но ниточкой. За неё и потянули. Потянув, размотали до голой катушки. Размотав — ахнули. Ахнув — напряглись и задёргались. Задёргавшись — решили убрать.

Разматывали недолго и несложно. Откомандировали под видом отдыхающего курортника завербованного русского агента. Особняк был взят под наблюдение. Были сделаны отчётливые фотографии длиннофокусной оптикой: Нора в детской комнате читает вслух. На обложке — крупно: «Сказки Пушкина». За пару дней были отслежены контакты расслабившихся на черноморских хлебах диадьи Васыльиа и диадьи Алекса. Также были приложены фотографии автомобиля, обслуживающего семью: марка, номер — тоже крупный план. Этого хватило с запасом, особенно когда выяснили по специальным каналам, что машина с этим номером приписана к гаражу Сочинского НКВД. Окончательно кольцо замкнулось чуть позднее, в стенах Посольства Великобритании в Москве, куда Джон и Нора Харперы, оставив Прис и Триш в Хосте, прибыли вдвоём десятого мая тысяча девятьсот сорок пятого года по случаю торжественного приёма, который давал посол Великобритании Арчибальд Керр в связи с победоносным завершением Второй мировой войны.

Это был первый, начиная с последнего предвоенного года, выезд жены Джона Харпера из Сочи. Девочек пришлось оставить на попечении горничной Татьяны. Впрочем, дети такой вольнице были только рады — лишние пару-тройку дней можно будет бесконтрольно доплывать почти до самых буйков, не опасаясь маминого беспокойства. И диадиа Алекс теперь в их полном распоряжении окажется, обязательно лишний раз отвезёт на водопады. А Таниа обещала испечь настоящие русские блины с яблоками, только они будут маленькие и толстые — олыадушки…

Центр в Москве, узнав о приёме, на который Джон просто не мог явиться без супруги, поразмыслил, но в итоге согласие на выезд Норы дал. Опасность такого решения носила двойственный характер. С одной стороны, многолетне выстроенная конфигурация отношений Центр — Харпер могла дать сбой в случае выхода Джона из игры, поскольку заложницы в этой конфигурации больше бы не значилось. Но с другой стороны, уход Джона означал бы и верную погибель для него самого, как для предателя нации. А уж то, что именно так и произошло бы, в этом у Центра сомнений не было никаких. Предвидя подобный ход рассуждений чекистов, Джон первым предложил Центру вариант: в доме НКВД в Хосте остаются его дети, обе дочки. Конфигурация сохраняется?

Это устроило всех как нельзя лучше. Утром десятого мая тысяча девятьсот сорок пятого года Джон и Нора Харперы улетели в Москву. Присцилла и Триш Харпер остались в приморском особняке под надзором сотрудников НКВД.

На этот раз МИ-5 действовала чрезвычайно осторожно. Учитывая особость ситуации, начать решили не с Джона, а с его жены. Сперва необходимо было убедиться в том, что подозрения справедливы, в ином случае операция могла развернуться в обратном направлении и безвозвратно спалить самих подозревателей. Сомнения слабые, но всё же имелись. Да, действительно, семья Харперов в сочинской Хосте окружена чекистами со всех сторон, это достоверно установлено, но с другой стороны, кому же, как не органам, предоставить чекистскую обслугу высокопоставленному английскому коммерсанту и его семье, тем более в таком удалённом от Москвы месте…

Нора должна была подтвердить версию. И Нору нужно было брать на испуг. Только после этого можно брать самого Харпера.

Решено было использовать самый верный метод — привлечь подругу. В самый разгар приёма к Норе подошла миссис Керр, жена посла, приобняла, взяла под руку и увела посекретничать в личный апартамент.

— Боже, моя милая Нора, мы ведь не виделись с тобой целую вечность, ещё с Лондона. Как твоё драгоценное здоровье? Это правда, что тамошний морской воздух настолько целебен? Да ты просто расцвела там, я смотрю…

Эти слова были единственными, которые жена посла успела произнести. В апартаментах находились посторонние люди: трое гладко выбритых мужчин с холодным взглядом в одинаково тёмных костюмах и бабочках. Они вежливо кивнули жене посла, и та, кивнув ответно, вышла, успев на прощание ободряюще поцеловать Нору в щёку.

Один из присутствующих, судя по возрасту, старший, слегка склонил голову в приветствии и кивнул на диван:

— Присаживайтесь, миссис Харпер.

Нора удивлённо присела на край дивана и подняла глаза на мужчину.

— Простите, я не вполне понимаю… С кем имею честь?

— Можете называть меня мистер Смит, — с той же холодной полуулыбкой представился старший, — или как вам будет удобно, это не имеет значения.

— А что имеет? — снова не поняла Нора.

Ответа она не получила. Старший сочувственно повёл головой и опустился в кресло напротив. Двое остались стоять, не спуская внимательных глаз с Норы. Внезапно Нора ощутила удавку вокруг шеи. Ей стало тяжело дышать, но она не показала вида. Старший откинулся на спинку кресла и закурил сигару, бросив невзначай:

— Вы позволите?

Нора слабо кивнула. Мужчина выпустил клуб дыма, улыбнулся и сказал:

— Вам, наверное, мешает сигарный дым? Страдаете заболеванием лёгких? У русских эта болезнь ещё называется «чахотка». — Последнее слово он произнёс по-русски. — Вы ведь, кажется, теперь неплохо владеете русским? Готовитесь к новой жизни? Или я ошибаюсь?.. — Он снова неглубоко затянулся и снова выпустил дым в направлении Норы. Снова улыбнулся. — Вот вы начали с того, что не понимаете… Я прав, кажется?

Нора удручённо молчала, не зная, как реагировать. То, что всё происходящее имеет место не случайно, она сообразила сразу. Одного не понимала — где Джон и почему разговаривают с ней, а не с ним…

— И я вот тоже не понимаю, отчего вы, серьёзно страдая заболеванием лёгких и суставов, ни разу не обратились к помощи медицины. Ни в Москве, ни в Лондоне, ни в сочинской Хосте. Разве НКВД не может предоставить вам врачей? За столько-то лет?

Нора побледнела. Шейная удавка вновь начала сжимать гортань. Она попыталась ответить, но ей удалось лишь выдавить из себя:

— Я… не знаю… Я ничего не знаю…

Старший резко поднялся и загасил сигару в бронзовой пепельнице. Резко подошёл к дивану, резко нагнулся над Норой и ухватился рукой за диванный подлокотник, глядя прямо в глаза женщине.

— Не знаете? Что вы не знаете? Не знаете, что ваш муж Джон Харпер в течение ряда лет успешно сотрудничает с советской разведкой? Не знаете, что он продался русским за паршивую дачу на паршивом морском берегу? В которой вы, жена предателя, внучка сэра Мэттью, обладателя Рыцарского креста от его величества, паршивые сказки русского Пушкина вслух читаете?! — Он распрямился и, не снижая пафоса, переспросил: — Читаете? Верно ведь? Читаете?

Нора вздрогнула, удавка чуть ослабла и дала дышать, потому что теперь она с полной очевидностью поняла — это конец.

В тот момент, когда они только вышли из автомобиля, она ещё ни о чём не подозревала. Во дворе посольства Джон, галантно подав ей руку, тихо, продолжая улыбаться окружающим, едва шевеля губами, быстро прошептал:

— Через пятнадцать минут незаметно выйдешь на улицу и дойдёшь пешком до Красной площади. У входа в храм Василия Блаженного тебя будут ждать. Подойдут сами. Дальше сделаешь что скажут. Всё.

Не подозревала… равно так же, как и не видела того, что сразу засёк Джон, как только его автомобиль пересёк черту посольских ворот. То, как резко задёрнулась штора на втором этаже над главным входом. Как быстро кинул взгляд на его автомобиль незнакомый ему охранник и так же быстро отвёл глаза. Этого оказалось достаточно. Он понял всё, потому что давно был готов это понять. И сейчас спасать надо было не себя, а Нору. Харпер вежливым жестом освободился от руки супруги, игриво подтолкнув её вперёд, к зданию посольства. Сам же, словно увидав знакомое лицо в потоке прибывающих на приём гостей, отступил немного назад, затем с широкой улыбкой, гостеприимно протянув вперёд руки, пошёл к воротам… Миновав их, с распростёртыми объятьями двинулся к черному «Мерседесу», ожидавшему очереди на заезд внутрь посольской территории. Улыбаясь, помахал рукой кому-то за лобовым стеклом. Прошёл ещё немного… И ещё…

Нора снова вздрогнула, словно очнувшись, кивнула в ответ и тихо произнесла:

— Да… читаю…

Старший не дал продолжить, тут же добавив к вопросу вопрос:

— Зная, что Джон Харпер изменил Родине? Так? Зная — ну?! Отвечайте же, черт возьми! Зная?!!

Нора едва заметно кивнула, опустив голову на грудь, и закрыла глаза.

— Не слышу! — заревел старший. — Скажите отчётливо — знали или не знали?!!

Она снова едва заметно качнула головой, из глаз её уже неостановимо текли слёзы; скатываясь по лацкану блестящего жакета, они стекали на ковровый пол, в котором исчезали уже бесследно.

— Знала… — прошептала она. — Знала…

Этого было достаточно. Старший сделал жест глазами тем двоим в бабочках — оба тут же энергично покинули апартаменты жены посла. Однако было поздно. Нигде: ни в здании посольства, ни во дворе, ни в одном из припаркованных автомобилей агент английской разведки найден не был. Сын крестоносца её королевского величества Джон Ли Харпер бесследно исчез.

В это время он уже находился на конспиративной квартире, расположенной по самому ближайшему соседству от Посольства Великобритании — в доме грязно-серого цвета, что на набережной. В ожидании сотрудника Центра он думал лишь об одном — о том, что теперь будет с Норой, если она не успеет. За девочек он был спокоен: они оставались под присмотром «своих». Мысленно он прикидывал возможные варианты развития событий и медленно, заставляя себя сохранять холодный разум, отсортировывал один от другого. Однако ни в одну из его версий не входил самый страшный из вариантов, потому что к этому моменту Джон ещё не знал, что сорок минут назад он видел свою жену Нору Харпер последний раз в жизни…

Нору прождали до вечера, хотя и так было ясно, что раз она не пришла в назначенное время, то уже не придёт к храму никогда.

Трое ближайших суток Джон прожил в квартире, расположенной на седьмом этаже Дома на набережной, в ожидании любых событий. Ещё оставалась слабая надежда, что появятся какие-либо вести относительно Норы. Хотя из опыта он знал, что, скорее всего, в настоящий момент Нора находится под домашним арестом в здании посольства, и в случае, если события не приобретут неожиданный поворот, её депортируют в Лондон до принятия окончательного решения по Джону.

Центр также решил выждать, не предпринимая ничего, в надежде, что первые действия будут предприняты англичанами, и тогда можно будет сориентироваться и реагировать точнее.

На четвёртый день безрезультатного ожидания Джона отправили в хостинский дом, да и только из-за того, что там оставались дети.

Задача перед Центром теперь стояла не из простых, а именно — что делать с Джоном Ли Харпером в сложившихся обстоятельствах. Провал был очевиден, равно как стала очевидной полная невозможность отныне использовать Харпера в прежнем качестве. А если ещё точней, то уже просматривалась и бессмысленность опеки разведорганами НКВД ценного агента. Ладно, решили в органах, пусть поживёт пока с дочками, мы же подождём официальной реакции Посольства на исчезновение английского подданного.

Ждать себя англичане не заставили. МИ-5 решила развернуть ситуацию следующим образом. В Восточном отделе рассуждали так: Харпер имеет статус иностранного гражданина, стало быть, ответственность за бесследное исчезновение на территории Советского Союза важной английской шишки, торгующей тракторами с Советами, целиком будет лежать на русских. Необнаружение высокопоставленного иностранца грозит международным скандалом и выносом сора из избы, на что русские вряд ли пойдут, тем более в эти первые послепобедные дни, когда всё ещё сильны союзнические настроения. Но с другой стороны, Харпера не отдадут ни при каких условиях, это совершенно ясно — слишком много знает. Тогда что на выходе? А на выходе — единственное решение, которое, скорее всего, устроит обе стороны. Русские, вероятней всего, заявят о задержании торгового представителя крупнейшей английской компании Джона Ли Харпера, представят доказательства его шпионской деятельности на территории Советского Союза и если не расстреляют, то отправят в дальние лагеря на весь остаток жизни. Гипотетически русских такое решение должно устроить более чем, поскольку им наверняка невыгодно оставлять без присмотра столь много знающего разведчика — к чему подобный риск? А МИ-5, в свою очередь, минимизирует позор и понесённые потери в результате измены ценнейшего кадра британской разведки. При подобном раскладе событий сам факт измены просто отменяется — куда как предпочтительней доложить наверх официальную версию ареста одного из лучших разведчиков, успевшего сделать для страны так много неоценимого…

Британские аналитики попали в точку. Именно с таких позиций рассматривали ситуацию в Центре, и именно такое решение, как наиболее разумное, было принято в отношении Джона Харпера. В хостинский дом ушла шифровка, информирующая командира бригады НКВД капитана Зернова, об изменении ситуации с подопечным. Младшему лейтенанту Гражданкиной было предписано готовиться к откомандированию в ближайшие дни к новому месту службы, Зернову же и старлею Харлампиеву приказано оставаться при подопечном до момента его официального ареста. При этом было обращено внимание на неусыпный контроль за Харпером в связи с возможностью его побега. Хотя и понимали, что уйти с девочками тому будет практически невозможно. И всё же никто не хотел брать на себя риск в этой сложной ситуации.

При этом Центр рассматривал различные варианты поведения Джона, допуская среди прочего вариант его ухода из-под опеки НКВД, исходя из предположительных размышлений самого Харпера, которые целиком могли совпасть с решением Центра относительно его будущего.

Однако вышло всё не так, как планировала и разведка, и контрразведка. Получилось проще и гораздо страшней — так, как никто и предугадать не мог, хотя получившийся результат не изменил радикальным образом первоначально намеченных планов обеих сторон…

К девочкам Джон прибыл сам не похожий на себя, лицо чернее тучи, глаза воспалённые, под глазами мешки. Не давала успокоиться мысль о Норе. Остальное беспокоило меньше, к такому развитию событий мысленно он был готов все пять лет службы на русских. Не верил лишь тому, оставаясь в каком-то смысле идеалистом, что русские не позаботятся о нём и о его семье, когда пробьёт час икс. В итоге та самая идейность, заложенная отцовскими рыцарскими генами, сыграла в этой удивительной истории не последнюю роль и отчасти привела к крушению жизни и судьбы Джона Ли Харпера.

— Мама улетела домой, повидать своих и дедушку Мэттью, — объяснил он дочерям. — Просто были лишние места в самолёте, так что мы решили воспользоваться случаем. Скоро она вернётся, девочки. А вы пока отдыхайте, кто знает, когда мы в следующий раз сюда попадём… Война закончилась, скоро у нас у всех будут совсем другие заботы, да?

Объяснение отца близняшек вполне устроило, и они унеслись на пляж. В этот вечер впервые за последние годы Джон разрешил себе напиться. В своей спальне на втором этаже он налил до краёв стакан скотча и медленно выцедил содержимое до дна. Лег на спину и уставился в потолок. Через открытое окно спальни было слышно, как майские волны Черного моря накатывают на галечный берег, разбиваясь о волнорез в мелкую искристую пыль. Глядя в потолок, он не мог видеть, но точно знал — если повернёт голову влево, то обнаружит за прямоугольным, выкрашенным белым маслом окном чёрное небо, усыпанное изумрудными южными звёздами, среди которых он давно уже выбрал себе тайную тропинку, о которой никто не мог знать, даже Нора. И это было не какое-нибудь созвездие или привычное расположение маленьких планет. Это была его тайна, его личная тропа, которую он мог найти всегда, как бы ни было темно в небесах и как бы причудливо ни менялась эта звёздная россыпь. И он повернул-таки голову налево, но, к своему удивлению, на этот раз звёзд не обнаружил, небо заволокло беспросветно-чёрным, и это чёрное обрамлялось контрастным прямоугольником белого окна. Больше не было ничего: ни цвета, ни звуков, ни привычного такими знойными вечерами умиротворения и тихой радости. И тогда начинающему резко пьянеть Джону Харперу подумалось, что это всё же лучше, чем если бы чистый белый свет был просто окантован чёрной рамкой того же прямоугольника…

В дверь негромко постучали, и кто-то, не дожидаясь разрешения, тихо вошёл. Он понял это по тому, как клацнул замок в спальной при закрывании двери. Джон знал все звуки этого дома и мог легко определить источник каждого из них на обоих этажах. Так его учили, и это знание никогда не оставляло его, даже в критические моменты жизни. Сейчас он знал точно — опасности нет. Джон с трудом повернул голову направо. Это была Таня. В руках она держала бумажный пакет.

— Можно, Джон?

Он, не вставая, кивнул:

— Конечно, Таня.

Она прошла и присела на край кровати. Пакет опустила на ковёр перед собой. Джон пьяно окинул её вопросительным взглядом. Таня, чуть помедлив, снова взяла пакет в руки и решительно достала из него бутылку водки. Следом за бутылкой поставила на прикроватную тумбочку два тонких стеклянных фужера, добавила к ним нож и лимон.

— Я пришла проститься с вами, Джон, — сказала Таня. — Меня переводят от вас, на другую работу. А мы… — она слабо улыбнулась, — а мы даже ни разу с вами за все эти годы не выпили чего-нибудь крепче лимонада… И даже не познакомились, в общем, как положено… как бы… хотелось… Я вот и подумала…

Джон пьяно молчал, с трудом улавливая смысл услышанного. Таня решительно откупорила бутылку и наполнила каждый фужер до половины. Харпер молча следил за её манипуляциями. Он вдруг подумал, что эта девушка, оказывается, хороша собой, чего он прежде в упор не замечал. И что у неё приятный тихий голос и, наверное, красивые длинные волосы. Словно услышав его слова, Таня изящным движением руки выдернула заколку, и волосы, оказавшиеся на самом деле длинными и шелковистыми, упруго рассыпались по её плечам. Она тряхнула головой, желая уложить их ровнее, и Харпер успел заметить, как пара локонов шелковисто блеснула в свете вползающей в ночь хостинской луны. Такой же лунный отсвет, исходящий от женских волос, он порой улавливал, когда Нора укладывалась спать. И ещё он помнил, что всякий раз, когда ощущал этот короткий волшебный свет, ночь с Норой была длинной-предлинной, потому что именно в такие ночи они любили друг друга как умалишённые, и Нора стонала в его объятиях, не умея сдержать страсть, а он сам, находясь на вершине счастья, всё же успевал отрывать ладонь от Нориной груди и прикладывать её ко рту любимой — чтобы лишние звуки не проникали через деревянные полы и перекрытия дома НКВД и не вызывали утром причин для неловкости ни у кого из жильцов чекистского особняка…

Она взяла фужер и протянула его Джону. Харпер, словно загипнотизированный, взял. Поднёс к губам. Таня улыбнулась:

— Лимончик порезать? Наш, сочинский, абхазских сортов.

Джон не ответил, он медленно сделал большой глоток, затем отвёл руку от себя, удивлённо посмотрел на остатки водки и резким движением опрокинул их в рот. Таня поднесла фужер ко рту и тоже медленно, мелкими глотками выпила содержимое до дна. Затем взяла фужер из руки Джона и вместе со своим поставила на тумбочку. Харпер ощутил, как сознание медленно выплывает из него наружу и неспешно устремляется к чёрному проёму окна, окаймлённому белым прямоугольником рамы… Он протянул вслед за ним руку, пытаясь удержать, не дать ему оставить его наедине с этой… с этим… с ними со всеми… Но сделать это ему не удалось. Через полупрозрачную муть, затянувшую глаза, он увидал — нет, скорее, почувствовал, что его, Джона Харпера, оболочка уплывает вслед за остатками мыслей туда же, в чёрную бездну проёма, за которым уже нет ничего: ни россыпи южных звёзд с тайной тропинкой, протоптанной им по самому краю вселенной, ни чарующих запахов цветущей под окном магнолии, ни звуков далёкого прибоя, шумно бьющегося о пляжный волнорез, ни его любимой и единственной женщины… его Норы…

— Нора… — позвал он в темноту, — Нора моя… — и прикрыл глаза.

— Всё будет хорошо, Джон, — раздался вдруг любимый тихий голос. — Всё будет очень, очень хорошо… — отчётливо повторила Нора и припала губами к губам Джона…

И тогда он ясно ощутил любимые, так хорошо знакомые ладони на своей груди, ладони гладили его тело, медленно расстёгивая рубашку на груди, затем опускались ниже… ниже… раздевая Джона неспешно, как всегда, как в те шёлковые лунные ночи, когда они разыгрывали придуманную ими в медовый месяц таинственную любовную мистерию и когда потом, откинувшись, оба какое-то время лежали молча, переживая своё тесное счастье. И снова Джон, не израсходовав ещё любовный градус, поворачивался к Норе, клал ей руку на грудь, и начиналась их любимая игра путешествия по телу, когда он, начиная с уха и шеи, теперь уже неторопливо продвигался пальцами и губами вдоль тела любимой женщины, по упругому шёлку её загорелой кожи… И ещё… ещё… и ниже, ниже… пока не достигал её тонкой голени, о которую тёрся небритой щекой, что она особенно любила, и не обцеловывал каждый пальчик её божественно длинных ног — тонкий, прямой, с идеально ухоженным розоватым ноготком.

А потом путешествовала она. И Джон, тихо постанывая, прикрывал глаза, потому что когда губы Норы нежно пощипывали завитки волос внизу его живота, Джона начинало слегка потряхивать, как при морской болезни, и тогда, зная такую особенность мужа, она немного замедляла своё путешествие, делая запланированную остановку перед тем, как продолжить путешествие вниз… чтобы добраться губами до смешного среднего пальца ноги, словно натянутый лук, изогнутого в сторону большого пальца. Так было на левой ноге Джона, так было и на правой. Такие же смешные изогнутые средние пальчики достались и Прис с Тришкой. И девочки каждый раз, когда им удавалось затащить отца на пляж, заливаясь от смеха, в обязательном порядке пристраивали свои маленькие ножки на большие стопы Джона и, теряя равновесие, измеряли, у кого пальчики кривей. И всегда выходило, что у Джона. И тогда они победно прыгали вокруг отца, хватали его за руки и тащили к берегу, чтобы испытать, у кого на этот раз плоский камешек прыгнет на волнах больше раз. И Джон нарочно проигрывал обеим. А потом они все вместе с разбега запрыгивали в набегающую солёную волну, накрывавшую их с головой, и орали не своими голосами от страха, ужаса и счастья. А наблюдавшая за этим с берега Нора не раз ощущала странное чувство, что она дома и что сам дом, как и берег этого моря, как и цветущая под окном спальни магнолия, как и ночные звёзды, что, толпясь, излучают яркий свет, изумрудясь в чёрном проёме окна в крашенной белым раме, — всё это принадлежит ей, её счастливой семье, дочкам, Джону…

— Иди ко мне, девочка моя, — прошептал Джон и притянул женщину к себе…

И снова была между ними чумовая любовь, с полётом над вселенной, которая, вынырнув откуда-то из бездны, вновь загорелась звёздами в окне… Загорелась и заискрилась так ослепительно ярко, что заставила его широко распахнуть глаза…

Джон Харпер проснулся. Рядом с ним, закинув руку ему на грудь, спала, тихо посапывая, горничная Таня. Джон посмотрел на часы, стрелки показывали начало пятого утра, но за окном было уже достаточно светло. Харпер постарался стряхнуть сон, помотав головой туда-сюда, и теперь уже совершенно конкретно уставился на спящую рядом с ним совершенно голую Татьяну, пытаясь восстановить в памяти вчерашний вечер. Таня открыла глаза, улыбнулась Джону и сладко потянулась.

— А-а-а-а… вы-ы-ы… — протянул Харпер, обращаясь к ней, не соображая ещё, как верней сформулировать вопрос.

Но Таня не дала ему завершить фразу; она откинула одеяло, открыв прекрасное тело, подхватила в руки ком одежды с пола, встала, сунула ноги в шлёпки и энергично направилась к выходу из спальни. На пороге обернулась, приложив палец к губам, и негромко сказала:

— Вы ещё поспите, Джон, а я пока пойду насчет завтрака позабочусь, а то девочки скоро проснутся, ладно?

Не получив ответа от британского подданного, как была, выскользнула за дверь. Джон, чувствуя, что проваливается в пустоту, бессильно откинулся на подушку.

Его разбудили доносящиеся снизу голоса, и он сразу понял, что идут они из комнаты горничной Татьяны. Один, явно мужской, принадлежал садовнику Василию, его он узнал сразу. Другой, сдавленно негромкий, принадлежал Татьяне. Потом раздался звук удара, затем — падения, и ещё что-то, кажется, покатилось. Снова раздался резкий голос садовника. Слов разобрать было нельзя, но интонация была явно чрезмерно агрессивной.

Джон встал, накинул халат и сунул ноги в тапки. Взгляд его упал на тумбочку, где рядом с нетронутым лимоном и недопитой бутылкой водки лежал небольшой столовый нож. Харпер, не отдавая себе отчёта, машинально подхватил его с тумбочки и сунул в широкий карман своего халата. Он спускался вниз по лестнице и теперь уже мог явственно различать слова. Василий явно старался зажать голос, но у него это плохо получалось. Тогда он переходил на шип, но Джон уже мог расслышать каждое слово, доносившееся из-за двери комнаты горничной.

— Нет, ты скажи мне, с-сука, скажи — не могла удержать себя, получается? Пять лет я тебя, дуру, драл, всё по-честному, подарки нёс, думал, может, выйдет чего у нас. Два дня дотерпеть не могла, шалава? Пошла всё ж таки давать британцу этому! Духами, что ль, какими у него там намазано? Или с нелюдем шариться слаще? У него чего, прибор там тоже по-иностранному сделан? Не как у меня?

Это был голос Василия. В ответ раздался Танин голос:

— Я тебе сто раз уже говорила, я на службе. Сам про это знаешь. У меня приказ.

— Да какой там ещё приказ херов?! — прошипел садовник. — Пять лет приказ не выполняла, а тут, глянь — сподобилась! Осуществлять понеслась!! Под занавес!

Голос Тани, старающийся соблюдать спокойствие:

— Почему это под занавес? Просто жены его первый раз за всё время не было, сам знаешь прекрасно. А у меня инструкция. А ты тут ни при чём. Наши дела с тобой. Ясно тебе?

— Ясно! — зашипел в ответ капитан. — Мне с тобой, с-сукой, всё давным-давно ясно! Шлюха — шлюха и есть! Бикса! Лярва в погонах!

Затем раздался звук тупого удара и сразу вслед за этим — звук падающего тела. Джон решительно толкнул дверь в комнату горничной и вошёл внутрь.

— Я хочу знать, что здесь происходит, — спокойно сказал он, глядя на то, как всё ещё почти обнажённая Таня пытается после удара подняться на ноги, прикрывая тело принесённой из его спальни одеждой. Зернов с ненавистью окинул взглядом нежданного гостя и отреагировал с нескрываемым раздражением:

— А тут происходит то, чего вас не касается, мистер англичанин!

Харпер понял, что тот сильно пьян. Он пытался сохранять спокойствие, несмотря на крайнюю степень удивления от того, невольным свидетелем чего ему пришлось стать. Трудно было поверить, что всё это происходит наяву после пяти благостных лет в стенах этого чудного дома, ставшего им почти родным. Ему и Норе… Он вздрогнул — это значит, все годы их тут ненавидели? Ненавидели Нору? Все годы, проведённые в этом доме, эти люди жили двойной жизнью, демонстрируя лживые чувства по отношению к его жене? К его детям? И все эти жареные рыбки из моря были частью большой общей лжи? И почему «мистер англичанин»? Кто дал этому… право так разговаривать с ним, Джоном Харпером?

— Знаете что, — спокойно сказал Джон, глядя на садовника, — вы немедленно должны покинуть эту комнату и больше сюда не приходить. А я сообщу вашему боссу, что мы в ваших услугах больше не нуждаемся. Вот так!

— Оп-па, — осклабился капитан, — они в нас не нуждаются! Да кому ты на хер нужен вообще, британец?! Приехал, понимаешь, на всё готовенькое! И нашим и вашим! Санаторий себе, понимаешь, устроил бесплатный! — Внезапно он вырвал из кармана пистолет и направил его на Джона. — А я вот щас пущу тебе пулю в лоб, чтоб знал, как русскими людьми командовать! И скажу, при попытке к бегству. Понял? А после ещё в хребет засажу, на всю шишку, чтоб надёжней завалить! Вот тогда узнаешь, кому покинуть, а кому оставаться! И кому — сейчас прям, а кому — вразвалку! Ясно тебе?

Внешне Джон оставался спокойным, этому его тоже учили. Так же спокойно произнёс:

— Сейчас вам надо спать, а потом уйти отсюда совсем. Иначе будут крупные последствия. Обещаю.

Зернов аж подпрыгнул на месте:

— Последствия?! — и пошёл на Харпера, пьяно глядя ему в глаза. Подойдя, придвинулся к Джону максимально близко и приставил ствол ко лбу. — Молись лучше своему нерусскому Богу, падла!

Затем резко взвёл курок. Джон инстинктивно нащупал в кармане халата нож, тот самый, что был принесён Таней для нарезки несъеденного лимона. Он выдернул его из кармана одновременно со звуком выстрела, раздавшегося оттуда, где стояла Таня. Капитан Зернов удивлённо посмотрел на Джона и начал медленно заваливаться на пол, сползая по Джону. Таня, всё ещё не одетая, бледная как полотно, продолжала стоять с дымящимся пистолетом, который в этот критический момент, не выдержав напряжения, выдернула из-под подушки и произвела выстрел. Харпер перевёл взгляд на Таню, он хотел попросить её одеться, но не успел, потому что страшный удар сзади рукоятью пистолета в нижнюю часть черепа свалил его с ног, и он рухнул как подкошенный на неподвижно лежащее тело капитана Зернова.

Харлампиев, услышав выстрел, влетел в Танину комнату и тут же, не вдаваясь в детали, нанёс английскому разведчику удар по голове. После чего замер, тупо глядя поочерёдно на полуголого лейтенанта Татьяну Гражданкину и на два неподвижных тела на ковре. Под ними расплывалась и уходила в ковровый ворс лужа густой крови, причём было неясно, из чьего тела она вытекает. Рядом с телами валялся выпавший из руки Джона столовый нож, половина ручки которого была замарана капитанской кровью из лужи на ковре.

Наконец, старлей Харлампиев очнулся, выйдя из анабиоза. Таня начала лихорадочно натаскивать на себя одежду. Алексей, следя за тем, как Таня одевается, неожиданно успокоившись, спросил:

— Это кто его — ты или он?

— Я его, — ответила горничная. — А он хотел его, — она кивнула на лежащего Джона. — А ты его зачем?

Только теперь Харлампиев в ужасе присел на пол рядом с покойниками. До него постепенно стала доходить полная катастрофическая картина случившегося. Затем он резко поднялся и убрал пистолет в карман.

— Значит, так, — неожиданно жёстко выдавил он из себя. — Ваську мочканул иностранец, это нам понятно? — Таня слушала молча. — Потому что бабы его здесь нету, и он пришёл и стал тебя насиловать. А Василий услышал и прибежал защищать. И тогда этот Ваську… того… его же пистолетом и кончил. Вырвал и кончил. — С этими словами старлей взял из Таниной руки пистолет, тщательно обтёр покрывалом, затем зажал его в руке лежащего Джона и оставил в таком положении. Печально покачал головой, вздохнул:

— Тебя, что ль, делили — не поделили? — Таня не ответила. Харлампиев бросил на Гражданкину укоризненный взгляд. — Спасаю ж тебя, дура-баба!

В этот момент Танин взгляд принял наконец осмысленное выражение. Она со злостью в глазах посмотрела на старлея и озлобленно выдала:

— А меня спасать не требуется, Харлампиев. И зря ты всё это затеял, с отпечатками. Никому это не надо.

— Как это? — не понял Алексей. — Почему не надо? Ты ж убийца будешь, Гражданкина! Своего ж сотрудника. В своём уме, лейтенант?

— Значит, слушай сюда, старший лейтенант, — продолжила Гражданкина, уставившись в пол. — Я выполняла приказ, он тебе известен. Капитану это не понравилось, и он решил убрать иностранца. Просто так — взял и решил. Ценнейший объект под охраной органов. Я ему это сделать не позволила, потому что под присягой. И потому что ещё он гад! И я отвечу за то, что сделала. Мне скрывать нечего. А ты ответишь за этого, — она кивнула на тело Джона. — Как сделал, так и ответишь. Всё! — Она оторвала глаза от пола и быстро посмотрела на Харлампиева, пытаясь предугадать его реакцию на сказанное.

Реакция была предсказуемой. Старлей разгорался недолго. Он снова, но теперь уже порывистым движением вырвал ствол из кармана, направил его на горничную и сделал три энергичных шага по направлению к ней. Задохнувшись от гнева, выдавил из себя:

— Ах, как заговорила, сука! Правильно Васька тебе не доверял до конца, а драл — так, для близиру! Ну, я щас это дело за него докончу! Скажу, и Ваську сука эта Гражданкина положила, и этого самого, блядь такая! А отпечатки сделаю как надо. Уж с этим-то как-никак разберусь.

Четвёртый шаг старший лейтенант НКВД Алексей Харлампиев сделать не успел, потому что внезапно ощутил неудобство в животе, в том месте, куда по самую ручку воткнулся лимонный нож: Татьяна с размаху всадила его в низ старлейского живота. Чекист захрипел и рухнул на колени, выпустив пистолет из руки. Постояв мгновение, он выплюнул шмат крови изо рта… Вслед за шматом из левого угла рта потекла обильная красная струйка. Зрачки его медленно закатились, перетащив вверх выпученные глазные белки, и тело медленно стало заваливаться на бок. Оно опустилось на ковёр комнаты горничной и замерло. Таня тоже без сил присела на пол. Окровавленный нож, который она машинально выдернула из старлейского живота, продолжал оставаться в её руке. За всем этим, в ужасе распахнув глаза, стоя в одинаковых ночных рубашках, наблюдали две девочки, Патриция и Присцилла Харпер. Триш и Прис. В этот момент лежащий без движения на полу их отец Джон Харпер шевельнулся и слабо застонал…

Процесс над Харпером, в отличие от быстрого и закрытого военного суда над младшим лейтенантом Гражданкиной, был громким и открытым. Такое решение после долгих размышлений было принято во властных кабинетах. Дело от органов курировал недавний комиссар Госбезопасности, а к моменту суда заместитель начальника Второго управления НКГБ Глеб Иванович Чапайкин. Он же и решил, что именно подобным образом будет достигнут тройной эффект. И он же предложил сделать суд громким и открытым. Это крепкая и чрезвычайно выигрышная позиция. И жертв практически нет. На стороне советской спецслужбы Харпер больше не игрок. Но при этом! Во-первых, утрём нос британской разведке. Во-вторых, поставим на вид союзникам за их шпионскую деятельность под прикрытием торговых представительств. Ну и в-третьих, как и планировали, получаем официальную возможность изолировать Джона Харпера, продолжающего оставаться потенциальным носителем секретов государственной важности.

В ходе процесса подсудимому инкриминировалось двойное преступление: убийство сотрудника советских правоохранительных органов, совершённое подсудимым при его задержании, и его же шпионская деятельность на территории Советского Союза. Убийство же повесили мимоходом, заодно, с тем чтобы было юридическое основание увеличить лагерный срок, коль скоро дело приобрело такую широкую огласку. Да и процесс по делу младшего лейтенанта Татьяны Гражданкиной в этом случае может быть переквалифицирован с двойного убийства на более мягкую статью — убийство гражданина по неосторожности в ходе ареста подозреваемого. И это — до восьми лет лишения свободы.

В итоге решением суда за совершённые на территории Союза Советских Социалистических Республик преступления гражданин Великобритании Джон Ли Харпер был приговорён к высшей мере — смертной казни через расстрел. Однако, проявляя добрую волю и принимая во внимание наличие у подсудимого двух несовершеннолетних детей, Верховный Суд СССР счёл возможным заменить смертную казнь на двадцатипятилетнее заключение с пребыванием подсудимого в колонии строгого режима.

Таковым изначально было условие, предложенное Джону Глебом Чапайкиным в ходе следствия, в случае если он целиком и полностью признает свою вину. Что Джон Харпер, понимая бессмысленность борьбы за любое иное решение, и сделал. Впрочем, добиться желаемого от подсудимого было теперь не сложно. Травма от нанесённого Харлампиевым страшного удара по затылку дала последствия в виде регулярных приступов амнезии, чередующихся с сильными, порой нестерпимо, головными болями. Очередной приступ боли застал Джона во время зачитывания приговора и произнесения последнего слова. Джон просто тупо мотнул головой, выразив заведомое согласие, плохо понимая, что происходит, и не вдаваясь в смысл произносимых слов. Ему уже давно было всё более чем безразлично. Небезразлично, в отличие от него, было Глебу Ивановичу Чапайкину, которого сразу после вынесения приговора двинули на дальнейшую борьбу со шпионами в качестве заместителя начальника Второго Главного управления контрразведки МГБ. Там он прошёл славный пугь вплоть до марта пятьдесят третьего, откуда и был направлен по линии бериевского ведомства в Четвёртое управление МВД. А позже стал заместителем начальника УКГВ по Москве и Московской области, дослужившись до звания генерал-лейтенанта. Нора и девочки, которым не разрешили остаться в Москве на период следствия и суда, узнали о приговоре, уже находясь в Лондоне. Дети плакали в голос, Нора же просто слегла и не вставала неделю, понимая, что никогда в этой жизни мужа своего она больше не увидит. Да и живым он оттуда теперь уже не выйдет, это ясно. Был ли Джон убийцей на самом деле или нет, ей, как и сэру Мэттью, никто из бывшего руководства мужа объяснить не удосужился. Одно ей было ясно — Джон был вовлечён, как чекистами, так и британской разведкой в чудовищно подлую и лживую игру, где нет и не могло быть места ни принципам, ни достоинству, ни приличиям…

Выдержка из рапорта начальника женской колонии за № ИТК/371 г. Малоярославца Калужской области в Главное управление лагерей

…Довожу до вашего сведения, что 15 февраля 1946 года в ходе принятия родов скончалась з/к 1134 Гражданкина Татьяна Ивановна, 1915 г. р., незамужняя. Родственники у покойной отсутствуют. Роды проходили в лагерной медсанчасти, принимал фельдшер Веселова М. А., по медицинским показаниям вынужденная произвести рассечение матки. В результате оперативного вмешательства з/к 1134 Гражданкина скончалась от кровопотери на операционном столе, не приходя в сознание.

Родившемуся ребёнку женского пола, согласно предварительной воле покойной, присвоено имя Наталья. Отец ребёнка не установлен. Отчество присвоено в соответствии с отчеством з/к 1134.

Гр. Гражданкина Наталья Ивановна, род. 15 февраля с. г., направлена в детский приют № 13 г. Малоярославца Калужской обл. при сопутствующих документах.

Начальник ИТК/371, подполковник ВВ, Сапрыкина Н. Н.

Часть 2

К первой персональной выставке работ, состоявшейся в тысяча девятьсот пятьдесят третьем году, тридцатилетний скульптор Гвидон Иконников готовился самым основательным образом. Фигуру спортсмена, на днях отлитую в бронзе, в выставочный зал удалось доставить лишь утром накануне открытия. Днём они с Юликом развешивали огромные фотографии крупных работ последних лет: фонтан в Курске, барельеф в холле музыкального театра в Брянске, стела при подъезде к комплексу Бородино. К вечеру планировалась доставка остальных тридцати четырёх работ, малого и среднего размера: бронзовое литьё, камень, резьба по дереву и керамика. Однако какой-то идиот из местного ЖЭКа поменял замочную личинку в дверном замке, и им не удалось ни отпереть замок, ни выломать саму дверь.

А недели за три до этого работы пришлось вывезти из мастерской, поскольку на этот раз МОСХ окончательно отказал Иконникову в пролонгации аренды помещения под мастерскую; кому-то, видно, эти метры на Нижней Масловке пришлись по душе, и, конечно же, как удалось выяснить Гвидону, без взятки не обошлось. Нести в Объединение мзду за мастерскую Иконников не собирался и, разумеется, снова остался на бобах. Идти трясти орденами было противно и неловко, хотя старую армейскую гимнастёрку без погон, работая с глиной, пластилином и гипсом, предпочитал всем остальным спецовкам и рубахам. Короче, две недели, после того как пришлось съехать с Масловки, выставочные работы хранились у приятеля в гараже, на краю Москвы. Затем приятельская тёща упросила того поставить на зиму чью-то машину, и пришлось перебрасывать их снова, на этот раз в комнату при Юликовом домоуправлении, где Шварц вёл кружок рисования для детей. Именно там и возник неизвестно кем обновлённый замок. С самого утра искали чёртова ключника. Не нашли. Затем пробегали час в поисках слесаря. Нашли. После пришлось посылать за бутылкой, без которой переговоры заходили в тупик. В итоге, слава богу, открыли. И теперь им предстояло расставить работы за оставшиеся полдня.

И вот когда они, наконец, разгрузились у выставочного зала ЦДРИ и стояли у грузового лифта в очереди за тележкой, Гвидон вытер рукавом пот со лба, выматерился и выдал:

— Всё, Юль, хватит! Строиться надо. В Жиже. Ты со мной?

Юлик как будто совсем не удивился такому варианту и деловито переспросил:

— Общий или два?

Имелось в виду количество домов, хотя этот вопрос, в общем, не требовал уточнений.

— Ну, ясно, общий, — недоумённо пожал плечами Иконников, — чего зря тратиться? Две мастерские, две спальни и салон. Нормально?

— Корову заведём? — самым серьёзным образом поинтересовался Шварц. — У меня после водки молоко сразу на втором месте.

— Козу возьмём, — так же нешуточно отреагировал Гвидон. — А козла будем приглашать два раза в год, для приплода.

На том и порешили. За все послевоенные годы в Жижу обоим удавалось наезжать почти ежегодно. В основном это были промежутки между учёбой — в студенческие годы — и после сдачи заказов, когда оба уже начали работать самостоятельно и пошли первые деньги. Что до бабы Параши, то и она стала им почти родной. Старались каждый раз не упустить последний летний месяц. В августе, во-первых, и яблоки из дикого сада, и, лучшая, как говорили местные мужики, глина в овраге, нежная на ощупь, вязкая, жирная и самая невонючая. Она и тянется хорошо, и полируется славно. А блестит, считай, сразу после обжига. Но только брать лучше ту, что пониже, первых пару черенков надо б сбросить, тогда возьмёшь правильную, живую, липкую. Ту можно не проверять, а любую другую, и что выше залежем, и какая совсем не наша, не жижинская, — на ту восемь кирпичей цепляешь в столб с одного замеса, сушишь досуха и на вес приподнимаешь, над земью. Не развалится столб — бери такую глину, меси, не подведёт. А пожелаешь совсем подходящую, так трубу из неё слепи и гни её малым кругом. Коли ни единой трещинки после сгиба не сыщется, а сама колбасина цельной останется, такая и будет самая она, что в дело годится: и строить, и лечить, и если чего постирать заместо мыла. Но только нашей всё одно лучше нету, жижинской. У ней запах не глины, а земли. С неё Бог человека-то и лепил и душу опосля вдунул, так что она и есть Дар Божий и никак не по-другому…

Сам Юлик тоже маялся немало из-за нехватки рабочего пространства. И так же, как и лучший друг, ненавидел принимать участие в подковёрных МОСХовских дрязгах из-за дележа арендных площадей. Дали, конечно, в пятьдесят втором кой-какой полуподвал, во дворе на Октябрьской, но и там повернуться было негде, метр на два работу уже как надо не рассмотришь, разве что с улицы, через открытое окно полуподвала. Честно говоря, можно было частично увеличить рабочую площадь, но для этого пришлось бы сломать раздвижную стенку, разделяющую её на два небольших помещения, для работы и ночёвки, после чего выкинуть вечно разваленную надвое тахту и шкаф для белья. Однако на это художник Юлий Шварц пойти не мог ни при каких условиях. Слишком значимую часть жизни пришлось бы отменить, упразднив место приёма бессчётных амурных симпатий, резвых флиртов, быстротечных физкультурных романов и стремительных одноразовых любовей с блекло выраженным послевкусием. И потом, ну где ещё расположить натуру, не на потолке же? Натуры послушно лежали в ожидании конца сеанса, затем, как правило, оставались служить художнику до утра, чаще всего в том же положении лёжа. Короче говоря, холсты, подрамники, стеллажи, кисти, отмокающие в вечно опрокидывающихся на пол банках с водой, непристроенные готовые работы и прочее — всё это было явно лишним в условиях неказистого полуподвального помещения. Было б оптимально, не раз фантазировал Юлик, когда они выпивали с Гвидоном, сломать всё же перегородку, провести горячую воду, вывезти всё это лишнее «фуфло» и разместить тут огромную спальню с необъятного размера лежанкой посередине. Не трогать лишь кухоньку, она и так крошечная. И никогда больше не видеть всей этой надоевшей грязи.

Пока готовили экспозицию, Гвидон нервничал и постоянно орал на подсобника, выделенного выставкой. Тот едва ворочал языком после принятого с утра полстакана, но, желая проявить усердие в расчёте на вторые полстакана, старался передвигаться по возможности бодро и преимущественно по прямой. Это явно получалось у него неважно.

Так или иначе, открытие состоялось в назначенное время. Народ приходил и уходил, все были свои, радовались в основном искренне, выпивать по очереди отходили в комнату, оборудованную под раздевалку. Там уже всем наливал Юлик, успевая кадрить почти всех особ женского пола, кто без мужика. С одной тонконогой, стиляжного вида, с глуповатым лицом и оттопыренной попкой, практически договорился уже на завтра — встречаемся на Октябрьской, просто обещаю, что выйдет роскошный портрет. Такие данные… Лицо эпохи Возрождения, неужели никто не говорил? Эти лица так любил Веласкес. Обожал, писал и боготворил натурщиц. У меня там ужасно мило, вид на старую Москву, правда, с нижнего ракурса.

Оттопырка слушала, улыбалась и верила, а Юлик, пока записывал ей номер телефона, уже мысленно прикидывал, с чего начнёт, с какой детали подвернувшегося кстати тела. Решил, что начнёт непосредственно с той стороны оттопыркиного организма, откуда подойдёт.

Но планы поломал лучший друг. Когда Юлик освободился от разливной обязанности и вышел в зал, там было уже почти пусто. Последние нетрезвые визитеры бродили среди работ, по обыкновению выискивая и обсуждая недостатки. Гвидон стоял в стороне и о чём-то оживлённо беседовал с миловидной невысокой русоволосой девушкой лет двадцати. Юлик сделал стойку, одновременно отметив для себя, что кое-что в ней не так.

«Слишком хорошая улыбка, — подумалось ему, — наши так не улыбаются. И одета слишком правильно. Наши так не ходят».

На девушке была длинная твидовая юбка, тонкий свитер с откинутым горлом, кожаные ботинки, почти мужского вида, только и сами поизящней, и кожа явно мягче. Под мышкой была зажата тоже кожаная сумка, на молнии. На груди — расчехлённый фотоаппарат явно несоветской марки. Юлик подошёл. Гвидон обернулся и кивнул:

— Вот, просит разрешения сфотографировать. Дадим?

Девушка улыбнулась и протянула навстречу руку для пожатия:

— Здравствуйте, я Присцилла. Прис.

Юлик чуть-чуть растерялся, что было ему совсем несвойственно. Девушка говорила с лёгким акцентом, сразу стало понятно, что она иностранка. Он легонько сжал её ладонь. Она была маленькой и прохладной.

— Юлий Шварц. Художник. Друг своего друга, — он кивнул на Иконникова и встречно улыбнулся. — Нравятся работы Гвидона?

Гвидон вскинулся:

— Стоп, стоп! Я же сам не представился ещё! Гвидон Иконников, скульптор.

— Это я уже поняла, — сказала Присцилла, — прочитала на плакате. Честно говоря, поэтому и зашла на вашу выставку. Хотела посмотреть, как выглядят потомки русских царей.

Гвидон с восторгом присвистнул:

— Неужто Пушкина читали?

— «Неужто» — это «неужели»? — заинтересованно переспросила девушка. — Я должна это записать, а то будет… — На секунду она наморщила лоб и закончила: — Будет пробел. Так правильно?

— Правильно. А между прочим, я единственный Гвидон в этом городе, абсолютно точно знаю. Папа-пушкинист просветил, — гордо сообщил скульптор, после чего оба рассмеялись. — Правда, пока ещё не царь.

— Ну, вы молодой и талантливый, — успокоила его Присцилла, — ещё станете.

— И красивый, — игриво добавил Юлик, — я говорю, мой друг Гвидон красивый мужчина, правда?

— Правда, — просто ответила Присцилла, — мне тоже кажется, что красивый, — и снова потрясающе улыбнулась.

— Ну, тогда и я красивый, — снова ввернул слово Шварц. — Все мы тут умники и красавцы. А что вы делаете в Москве?

— Я стажируюсь в вашем университете, на кафедре лингвистики. А дома, в Англии, учусь. Студентка. Третий курс Кембриджа. Славистика, русский язык. Преподаватель и переводчик.

— А знаете что? — внезапно спросил Гвидон. — Мы с Юликом завтра едем в одно ужасно занятное место. Это не так далеко от Москвы. Хотите посмотреть, что такое настоящая русская деревня? Мы там лепим из глины. Можем горшок подарить. Настоящий, глиняный, прямо при вас и вылепим.

— Горшок? — улыбнулась Присцилла. — Это такое… круглое, как ваза?

— В общем, так, — по-деловому распорядился Шварц, — завтра мы заезжаем за вами часов в десять утра. Давайте адрес.

— Общежитие МГУ. Но… нам, кажется, нельзя покидать границы Москвы без специального разрешения власти, — замялась девушка.

Юлик задумчиво пожевал губами и медленно выговорил:

— Знаешь, Присцилла, чего я тебе скажу? Пле-вать! И всё! Видишь, как просто?

Англичанка думала не долго.

— Плевать! — весело согласилась она и залилась смехом. — И правда, просто!

В этот момент Гвидона трясло, а Юлика слегка потряхивало…

Когда ровно через год, тоже летом, Присцилла Харпер вновь прилетела в Москву, то остановилась уже не на Стромынке, в университетском общежитии, а в московской квартире своего близкого прошлогоднего друга в доме в Кривоарбатском переулке. Из двух смежных комнат семикомнатной коммуналки, в которых проживали Иконниковы, одну, дальнюю, занимала престарелая мама Гвидона Таисия Леонтьевна. Когда Гвидон в сорок пятом вернулся домой, Иконникова-старшего, видного ученого-пушкиниста, он уже не застал — тот погиб в начале сорок второго, разбившись об асфальт собственного двора после того, как взрывная волна от немецкой авиабомбы вышвырнула его с крыши дома, где он дежурил в составе подразделения помощников бойцов ПВО по борьбе с зажигалками. Успел лишь прошептать Тасе, когда она прибежала, едва живая от страха:

— Скажи Гвидону, чтобы учился… — И умер.

От родительской комнаты, предложенной матерью, Гвидон отказался. Остался в проходной. Тем более что сразу, начиная с сентября, продолжил учебу в Суриковке. Приходил поздно, а то и вовсе не приходил, не хотел лишний раз беспокоить маму, которой уже тогда было глубоко за шестьдесят. Иногда возвращался основательно поддатый, а порой — с лучшим другом Юлькой Шварцем, когда тому по причине нетрезвости добираться домой на Серпуховку было не с руки. Так что подобное распределение семейной площади было вполне разумным и справедливым.

Стремительный роман, начавшийся между Гвидоном и Присциллой Харпер на следующий день после того, как все они вернулись из Жижи, где провели три незабываемых дня, поглотил Гвидона целиком, без остатка. На собственной выставке он появился лишь через три недели, к моменту закрытия, как раз на другой день после того, как проводил в аэропорт улетающую в Лондон Прис. Был трезв и задумчив. Правда, к концу мероприятия всё равно напился и подрался с каким-то хмырём из секции графиков. Хмыря звали Феликс Гурзо: как и многие другие, он уже пребывал под хорошим градусом и разбил скульптурно выполненный в натуральную величину керамический подойник, запечённый Гвидоном в трёх эмалях. Идея нарочито грубо вылепленного подойника родилась в момент, когда он наблюдал, как баба Параша, у которой они были на постое все их жижинские годы, доила корову. Когда вылепил основную форму, внезапно понял — вот оно! И начал энергичными движениями вдавливать ладони в мягкую ещё глину. Затем довольно уродливо надмял по всей окружности верхний край сосуда. Так и оставил. Добавил лишь два грубых ухвата, расставленных противоположно по диаметру. Эмалями крыл лишь наиболее глубокие вмятины, образованные в виде следов от кончиков пальцев.

Подойник раскололся на две почти равные части плюс уголок размером с пол-ладони и один ухват. Когда бойцов разняли, Феликс утёр рукавом кровь с разбитой губы и сказал, внезапно совершенно остыв:

— Знаешь, Иконников, я это твоё ведро разбил случайно, но, если честно, хотел бы разбить специально. Знаешь, почему?

— Почему? — хмуро спросил уже успокоившийся Гвидон.

— Потому что ты гений, брат… — явно преодолевая себя, выдавил Феликс так, чтобы никто не сумел расслышать его слова. — И ведро это твоё гениальное, поверь мне, мудиле нетрезвому. В другой раз я, может, такое тебе бы и не сказал… А керамику склею — не заметишь, уж чего-чего, а чужое говно подчищать умею хорошо.

Потом они, не сговариваясь, пожали друг другу руки и обнялись. И задружились. На ближайшие тридцать семь лет.

Целый год, до второго Прискиного приезда, они с Гвидоном переписывались, хотя, как выяснилось позднее, письма в обе стороны доходили не всегда, а если точней, то «терялась» по дороге их большая часть. Сразу из аэропорта, не обсуждая географию будущего проживания, отправились к Гвидону. Мама была уже в курсе. Соседи, на всякий случай, тоже. Им между делом было сообщено, что приезжает внучатая племянница покойного Иконникова-старшего, из Риги, поступать на учебу в Институт иностранных языков. Таисия Леонтьевна переживала — не понравится англичанке коммунальное житьё. Гвидон шутливо успокаивал:

— Не переживай, мамуль, она мне жена будет, обещаю тебе, так что рано или поздно всё одно привыкать придётся… А потом дом построим и уедем отсюда на хрен. И заведём козу с козлом. Козёл будет блеять Козловским, а коза — Лемешевым. И тебе не придётся разрываться между ними, как сейчас. Всё будет под рукой, в одном концерте.

— Гвидош, миленький, ну держи себя в приличиях, ты же сын пушкиниста как-никак, — укоризненно качала головой старомодная мама, но шла на кухню варить свёклу для винегрета, разделывать селёдку для рубленого фарша, варить вкрутую яйца — для всего, мелко резать лук — тоже для всего, шинковать капусту для первого, чистить и толочь грецкие орехи для сметанника. Испечённые заранее коржи уже были наготове: сложенные в неровную и решительную стопку, они располагались на комоде. Гвидон залюбовался:

— Мам, вот даже сама не понимаешь, какой ты замечательный скульптор, — он кивнул на стопку коржей, — вещь приобретает форму, лишь когда она расположена естественным образом, как эти твои коржики. Знаешь, чего мне сейчас хочется? Облить эту стопку тонким слоем полупрозрачного матового клея и обсыпать со всех сторон обломками пирамидона. Средней крупности. Как тебе? — Таисия Леонтьевна лишь неопределённо пожала плечами, не придавая значения малопонятным шуткам сына. Гвидона это явно задело, он стал заводиться.

— Ну смотри, мамуль, смотри, что я делаю. — Он взял в руки шаль Таисии Леонтьевны, отвернулся и бросил её через спину в сторону кресла. Затем повернулся и ткнул в неё пальцем. Одним краем шаль лежала на подлокотнике, своей средней частью перекрывая сиденье, и далее, замерев, спадала к полу мохнатым кончиком с тремя кистями. — Ну, ведь изумительно красиво лежит, согласись? Специально так никогда не положишь, как ни старайся. Понимаешь, я о чём?

Мама снова сделала неопределённый жест, поведя головой:

— Лежит и лежит себе. Не вполне понимаю, Гвидош, в чём тут такая особенная гармония?

Гвидон хохотнул в предвкушении разоблачения маминого неведения относительно области прекрасного.

— А теперь смотри. — Он взял шаль в руки и протянул Таисии Леонтьевне. — Положи на кресло. Как хочешь, так и положи. — Мама взяла шаль и положила на кресло. Гвидон поморщился. — Мамуль, ну просто смотреть противно, не находишь?

Таисия Леонтьевна прищурилась:

— М-да… получилось не очень… Может, ещё раз?

Гвидон взвился:

— Да сколько хочешь раз, мам, хоть бесконечно клади и поворачивай как угодно. Никогда не добьёшься естественности, как в первый раз. В этом и есть суть искусства, и тот, кто подбирается к этой сути ближе других, тот и есть художник. Как, например, твой сын. И остаётся лишь запечатлеть искусство в твёрдом материале. Тоже, как это делает твой сын. Это ясно?

С самого начала Приска пришла в восторг от Кривоарбатского переулка с его шедевром мельниковского конструктивизма. Попросила остановить такси, когда проезжали знаменитый дом-стакан под номером десять. Вышла, уставилась в ромбы окон, стояла, затаив дыхание. На крыльцо вышел человек лет сорока, светловолосый, с лицом из прошлого века, улыбнулся девушке и стал мести двор. Присцилла сделала приветливый жест рукой, достала фотоаппарат и кивком испросила разрешения сфотографировать необычный круглый дом. Тот отложил метлу, подошёл, вежливо поинтересовался, чем может помочь. Присцилла спросила в ответ, могла бы она сделать снимок заднего фасада дома. Мужчина, услышав акцент, перешёл на бойкий английский и приветливо распахнул калитку. Приска вошла, Гвидон остался стеречь таксомотор.

Вернулась она через час, счастливая и возбуждённая. К этому времени Гвидон давно уже отпустил машину и теперь стоял с двумя чемоданами на тротуаре в покорном ожидании. Приска подхватила чемодан, другой взял Гвидон, и они пошли по переулку, ближе к Арбату, к кривому загибу переулочного колена.

— Ты не поверишь, — доложила она Гвидону, — это сын того самого Мельникова, Виктор Константинович, тоже архитектор и художник. Он меня внутрь впустил, провёл по этажам. Это волшебно, просто волшебно…

Следующим предметом восторга Присциллы Харпер явилась сама коммуналка с велосипедом на стене, прихваченным за раму огромным и кривым, с хорошо заметной ржавчиной железным костылём.

— Никогда не думала, что можно жить вот так, всем вместе, под одной общей крышей. Это что-то из будущего, наверное.

Гвидон ничего не ответил, только поморщился. Но успел предупредить:

— Только тебе придётся помнить, что ванная у нас по расписанию, а в кухне и туалете у каждого свой электросчётчик, так что я тебе ещё покажу, где какой выключатель и какие наши. И не вздумай по-английски выражаться, тут же слетишь в свою общагу. Если не ещё куда подальше.

Но больше всего её восхитила мама, особенно когда выяснилось, что та переселяется в проходную комнату на время постоя Приски у Иконниковых. А это без малого почти два месяца жизни.

— Спасибо, мам, но мы в основном будем жить в режиме уехали-приехали, так что роздых тебе дадим.

— Значит, так, — подвела итог первого дня Приска, когда они, напробовавшись маминых разносолов, лежали, обнявшись, в дальней комнате. — Мама у нас чудесная, еда превосходная, мужчина первоклассный. Стажировку уже можно считать успешной.

За прошедший год она заметно добавила в русском и говорила практически свободно, с совсем лёгким, но чрезвычайно украшающим её речь акцентом. Сказался, вероятно, переваренный и накрепко закреплённый в девичьих мозгах результат последнего визита.

— В Жижу съездим? — спросил Гвидон. — Хочешь? Мы там с Юликом строиться собираемся, никак не начнём. А то я опять без мастерской, а просить не умею. И не буду. Там засранцы одни собрались, бездари, ждут, пока с поклоном к ним приползёшь. И Юлик примерно в таком же положении, без нормальной площади.

Приска подскочила на месте и обвила руками Гвидонову шею:

— Ой, просто умираю — хочу. Ты не поверишь, она мне в снах являлась, помню всё в деталях, по маленькому кусочку. И сад этот яблочный, забытый. И поле за садом. И луг этот, жёлтый, с курятиной.

— С куриной слепотой, — рассмеялся Гвидон, — чукча всё же ты нерусская. А сад яблоневый, а не яблочный.

Огромный сад, начинающийся сразу за домом, если миновать соседнее, числящееся за местным пастухом картофельное поле и небольшую, но пригожую, хотя и разрушенную церковь восемнадцатого века, был и на самом деле великолепен. Прежде всего, он был заброшенным, а потому ничьим. А это означало, что тысячи и тысячи спелых яблок всех мастей и пород тоже были ничьи, а значит, существовали сами по себе, как самые вкусные на свете. И пока Гвидон месил глину и лепил горшок для Присциллы, они вместе с Юликом, испросив у Параши тёрку и кусок марли, неутомимо терли и попеременно давили через марлю руками сок от целого мешка яблок, который притащили после похода в сад. Брали подряд, не ориентируясь в сортах: розовые с прожилками, красные с желтинкой, зелёные с белым набросом — всё, что просилось в руку. Потом упивались, тут же, все вместе, пока не успевал ещё испариться сумасшедший яблочный дух, пока ещё не завалилась в чистый сок стоящая колом яблочная пена, мутная, податливая и густая…

— А твой горшок у меня над кроватью стоит, на полке. Мама его очень любит. И Триш, сестра. Она хотела молоко налить, но испугалась, что разобьёт, потому что мама сказала ей, что это настоящий антик. Жаль, что мама не сможет эту вашу… нашу… Жижу никогда увидеть.

Гвидон приподнялся на локте:

— Это ещё почему? Лично я собираюсь через год брать тебя в жёны, когда ты с Кембриджем своим, наконец, разделаешься. Она что, даже на свадьбу не приедет?

— Триш приедет. Мама — нет. Её в Союз не выпускают. И визы не дают. Она десять лет пытается. Безрезультатно. А мы что — поженимся разве?

— Я точно на тебе женюсь, а ты как знаешь… — усмехнулся Гвидон. — Постой, постой, что за дела с мамой-то? Почему не пускают?

Оказавшись в Лондоне в мае сорок пятого, депортированная из Москвы своими же без объяснения причин, первые сведения о муже Нора Харпер поначалу получила из скупых материалов прессы, освещающей судебный процесс в Москве над английским шпионом и убийцей Джоном Ли Харпером. Так и никак иначе именовался подсудимый в публикациях советских газет. Английские печатные издания выражались скромнее. Тут он проходил как «представитель британских органов разведки». Факт наличия убийства в деле вообще брался под сомнение английскими журналистами, поскольку в просочившейся по некоторым каналам информации сообщалось о том, что убийство при аресте было двойным, и кто второй убийца, следствием так и не было установлено.

Попытки повлиять на бывших коллег мужа упирались в стену сочувственного молчания и явного нежелания комментировать случившееся с Джоном Харпером. На её бесчисленные запросы о судьбе Джона ей отвечали сухими фразами в письменном виде:

Уважаемая миссис Харпер!

Ваш муж, Джон Ли Харпер, был арестован в Советском Союзе 16 мая 1945 года при выполнении специального задания. При попытке оказать сопротивление в ходе ареста Джоном Харпером был застрелен оперативный сотрудник советской контрразведки. В соответствии с решением советского Верховного Суда ваш муж приговорён к заключению в колонии строгого режима сроком на 25 лет. Вопросы, связанные с отбыванием Джоном Ли Харпером срока на территории Советского Союза, контролируются уполномоченными органами Великобритании. О любых изменениях вы будете проинформированы.

Что касается оформления специального пенсионного содержания для Вашей семьи, то в настоящее время вопрос находится в стадии решения, о чём Вы также будете незамедлительно уведомлены.

Далее следовал неясный крючок подписи. Нора запрашивала вновь, формулируя прошение иначе, детализируя вопросы и прозрачно намекая, что находится в курсе ряда фактов и событий, представляющих интерес для «уполномоченных» инстанций. В ответ с завидной регулярностью она получала идентичный ответ, выполненный под копирку. Разве что крючок неясной подписи всегда был непохож на предыдущий.

Так длилось до тех пор, пока она не стала получать положенное содержание, равное тому, какое получала бы вдова пострадавшего на государственной службе ответственного чиновника. С этого момента ответы на письма приходить перестали, сколько и куда бы она ни обращалась.

Доподлинно неизвестно, нанесла ли Нора Харпер вред себе этими обращениями и намёками и насколько они повлияли на планы МИ-5 в отношении свободы её передвижения. Одно стало ясным — путь в СССР отныне для Норы Харпер закрыт. Отныне любой контакт миссис Харпер с русскими стал не выгоден никому: ни британской разведке, которой всё же удалось некоторым образом сгладить конфуз и не довести его до разоблачительного скандала; ни русским, которые ни при каких обстоятельствах не впустят в страну и не разрешат свидания жене отбывающего, по существу, пожизненное наказание человека, знающего так много изнутри о самой подноготной правде советских разведорганов. Одновременно МИ-5 исходила из предположений о том, что Нора и на самом деле могла быть посвящена в личные тайны Джона — в те, что опытнейшим Харпером могли быть закрыты для русских, но не для жены, и что такое обстоятельство вполне может служить ей разменной монетой в ходе торговли с русскими о новом сроке для Джона Ли или как минимум о возможности свиданий в местах его отбывания.

Решили компромиссно. Пенсию дали, хотя и проклинали за глаза эту настырную Харпер, место которой, по сути, должно быть рядом с мужем. Эх, если бы не честь мундира британской разведки… В то же время членам семьи решено было препятствий не чинить, не то уж будет перебор, и это сможет спровоцировать нежелательный выброс общественного мнения. Письма туда? Ради бога, пусть выстреливает в неизвестность. Перлюстрации на всякий случай, конечно, они будут подлежать, но дальше — флаг в руки, миссис Харпер, уж русские-то точно не доведут ваших посланий до вашего мужа, у них с этим строго, там вам не наша демократия под защитой королевы, там разговор с вашим братом короткий. В смысле, с вашей сестрой. Да и с адресом Вы, кажется, не ознакомлены, не так ли? Ветер вам в парус!

В университете, где проходила стажировку, в этот свой приезд Присцилла появлялась довольно редко. Снова захлестнула любовь к Гвидону, так что было не до практики. В общежитие МГУ она сумела заскочить лишь через неделю после приезда, когда оба более-менее выдохнули и ненадолго оторвались друг от друга. Нужно было зарегистрироваться как иностранке. Там удивились тому, почему она отсутствовала всё это время и по какой причине так долго не несла документы для регистрации в ОВИРе. Стажёрка Харпер, в свою очередь, удивилась такому удивлению общежитского кадровика, объяснив, что в комнате не нуждается, потому что проживает у своего друга, в Кривоарбатском переулке Москвы. Это рядом со знаменитым домом архитектора Мельникова, и я хотела бы написать в английский «Обсервер Мэгэзин» статью о доме и сыне знаменитого русского архитектора, как о наследнике и хранителе великого достояния своего отца.

— Это очень приятно, что вы такая патриотка нашей культуры, — пожав плечами, отреагировал кадровик, — но мне нужен адрес вашего проживания. И ваш паспорт. Заберёте через десять дней. Таков порядок.

Приска оставила то и другое и умчалась к Юлику Шварцу, в полуподвал на Октябрьской, где ждал её Гвидон и где уже вовсю наливали по случаю её приезда.

На другой день они вдвоём уехали в Жижу, где провели три чудесных дня. Бабке Параше привезли кулёк городских конфет, колесо краковской колбасы, рассыпного чаю и кило кускового сахара. Та была на вершине удовольствий. Сказала:

— Пожили б дольше, детки, и мне, старой, веселей б стало, а то одна всё да одна. Петра мово ишшо в двадцать семом годе убили, комиссары, — что в колхоз не хотел иттить. А сынок ишшо малым помёр, от холеры. А боле никого нетути. Дом кому отойдёть, дажи ни знамо мине. Сельсовет заберёть, а мине неохота, хошь сама при жизни хату спаливай. А чо Юлька-то твой в энтот раз не захотел? Болееть, что ль?

— А давай мы так сделаем, баб Параш, — подумав, предложил Гвидон. — Дом твой перестроим для нас с Юликом, чтобы мы в нём жили и работали. Мастерские построим, как положено, с большими окнами, чтобы было много света. Сруб твой к дому подошьём, так чтобы вместе получилось, одним целым. Амбар оставим, чтобы ты за скотиной ходила, но только если сама захочешь. Кормить, поить, денег на жизнь добавлять, сколько надо, тоже будем. А ты станешь нашей Ариной Родионовной. Хочешь так?

— Кем станешь? — не поняла Параша. — Какой ишшо Родионовай?

— Ну, короче, общей нашей бабушкой и няней. Как у Пушкина была. В общем, заботиться о нас будешь. Строиться начнём через год, когда денег подкопим. А потом ты нам его завещаешь. Так нормально?

Разговором этим Прасковья Гавриловна осталась довольна чрезвычайно. Все четыре дня пекла лепёшки, скребла деревянный стол, даже вынула из комода и постелила на выскобленные дочиста доски столешницы старинную скатерть с бахромой, разгладила морщинистой заскорузлой ладонью и с хитринкой в глазах кивнула Присцилле:

— Твоё будеть, девк. От мами от моей…

Через пару дней по возвращении из Жижи в коммуналке Иконниковых раздался звонок. Просили передать Гвидону Матвеевичу, чтобы непременно зашёл в отдел кадров Союза художников. В четверг, к одиннадцати. Гвидон поморщился, но пошёл. Подумал, наверное, насчёт мастерской. Но отчего в кадры? И почему не в МОСХ?

Когда появился в Союзе, на улице Жолтовского, его уже ждали. Начальник отдела кадров, лысый толстячок Берендеев, приветливо покивал Гвидону, пригласил присесть, затем многозначительно указал глазами на человека в штатском, с блёклыми, водянистыми глазами, сидевшего в кресле для посетителей. И вышел. Гвидон непонимающе уставился на незнакомца.

— Собственно… — начал было он.

— Я работаю в Комитете государственной безопасности, — безо всякого перехода перебил Гвидона мужчина и вытянул из бокового кармана удостоверение красного цвета. Не раскрывая, сунул обратно. — Меня зовут Евгений Сергеевич. Поговорить надо бы, Гвидон Матвеич.

Гвидон вновь непонимающе пожал плечами:

— А тема, извиняюсь? Я вроде не по шпионской тематике. Я скульптор.

Евгений Сергеевич улыбнулся:

— Я знаю. Напрасно вы думаете, что мы занимаемся исключительно шпионами. Есть дела и мирные. Бытовые, так сказать. Как ваш случай, к примеру.

— Это вы про что? — искренне не понял Гвидон. — Про то, что поорал в прошлом году в МОСХе на Хаджиева? Так пусть мастерскую выделяют, тогда не пришлось бы посылать их всех куда подальше. Вы про это, что ли?

Мужчина задумчиво посмотрел на Гвидона:

— Знаете, Гвидон, — мне можно к вам так обращаться? — Гвидон кивнул. — Этот вопрос не так сложно решаем, как вам кажется. Вы скульптор, заслуженный человек, фронтовик, имеете боевые награды, до Берлина дошли…

— До Крамма, — поправил его Иконников, — до Берлина не удалось, на передислокацию попали, а там уже поздно было, к тому времени наши рейхстаг уже взяли…

— Вот видите, рейхстаг, можно сказать, брали, — продолжал гнуть своё Евгений Сергеевич. — И вы что, думаете, после всего этого мы не дадим разрешения на ваш брак с Присциллой Харпер? Не сомневайтесь, дорогой скульптор, дадим. И с мастерской поможем непременно. Будете себе лепить да отливать на здоровье, — последняя фраза получилась довольно двусмысленной, и кагэбист поправился: — Отливать, в хорошем смысле слова, само собой.

Затем он быстро посмотрел в глаза Гвидону, пытаясь схватить его первую реакцию на сказанное. Она была вполне ожидаемой. У Гвидона вытянулось лицо, от этого рот приоткрылся и на какое-то время застыл в таком положении. Однако он быстро пришёл в себя.

— А-а-а-а… откуда вы… то есть… А что, разве я должен иметь разрешение на брак? И… я не понимаю, с какой стати мы вообще это всё с вами обсуждаем? И при чём тут мастерская? — неуверенно начал Гвидон, но снова был прерван, на этот раз уже значительно более начальственно. Гэбист резко встал и промерил шагами, туда-сюда, кабинет Берендеева:

— Значит, так, давайте будем определяться, Гвидон. Спрашиваю сразу, а вы послушайте. Первое! Вам известно, кто отец вашей девушки? Второе! Вы в курсе, кем является родной дед вашей избранницы? Третье! Вам известно, чем, к примеру, занимается в настоящее время мать Присциллы Харпер Нора Харпер?

Снова Гвидон почувствовал, что оказался не на коне и что вынужден играть не по своим правилам. Поэтому ответил:

— Понятия не имею. А это имеет значение?

— Это не имело бы значения, если бы отец вашей девушки не был английским шпионом и убийцей, отбывающим в настоящее время срок в советском исправительном учреждении. Также было бы без разницы, если б Присциллин дедушка не был приближённым лицом её королевского британского величества. И уж совсем неинтересна никому была бы мать вашей возлюбленной, Нора, если бы на протяжении ряда лет она не работала бы вместе с мужем против Советского Союза. — Он сел и закурил. — Что скажете?

Гвидон пожевал губами:

— Что скажу?.. Знаете, лучше сначала спрошу, не возражаете? — Тот кивнул. — Вопрос мой такой: зачем вы мне всё это рассказали? Чтобы… что?

Евгений Сергеевич загасил сигарету.

— Вопрос поставлен правильно. Вы умный человек, Гвидон, я это сразу понял. И ответ мой будет прямым и честным. Итак… Вы регистрируете ваш брак с дочерью Харпера. Получаете нормальную мастерскую для вашей работы. Мы выдаём вам разрешение на выезд в Англию — со временем, конечно. Виза будет обеспечена: по творчеству, по браку — не важно, это наша проблема. Вы живёте на две страны: свободно перемещаетесь, выставляетесь, крутитесь по своим художественным делам. Но попутно становитесь нашим помощником. Сами понимаете… близость к этой семье… к сэру Мэттью… не может не интересовать нас возможными отдалёнными результатами. Мы же с вами патриоты, верно? Нам же не безразлично, что происходит вокруг нас? В мире, в целом… И кто, если не вы… не мы… вложим в наше общее дело часть отпущенных нам… и вам… возможностей? Разве не так? — Он вопросительно посмотрел на Гвидона в ожидании ответа. Иконников молчал. Тогда сотрудник, словно внезапно вспомнив, добавил: — Кстати… не исключаю вероятность того, что Присцилла сможет повидаться с отцом. Он, между прочим, жив и здоров. Правда, находится не близко отсюда. Но… всё возможно. Думайте…

Гвидон наконец очнулся. Слишком неподъёмная ноша обрушилась на него за такой короткий промежуток времени. То, что на любую сделку с этими… он не пойдёт никогда, в этом он не сомневался. Никакой шантаж, даже самый изысканный, и никакой соблазн, самый многообещающий, не заставил бы его пойти на чекистский уговор. Сомнения возникли лишь после того, как этот Евгений Сергеевич упомянул о Прискином отце. Гвидон и правда был не в курсе семейных тайн невесты. Не раз Приска собиралась рассказать ему о своей семье подробней. Но всегда не хватало времени: или они целовались, или бессчётно любили друг друга и было не до того, или же выпивали в компании Гвидоновых друзей, а это уж точно означало, что — не до всего остального…

Гвидон понятия не имел, что означает для Прис такая встреча, и потому не решился сразу послать этого… самого… к нехорошей матери. Решил сначала обсудить вопрос с ней самой. Так, на всякий случай. Шпион — не шпион, это его сейчас беспокоило мало. Его волновала его возлюбленная. И только. И их совместная жизнь. И чтобы мама была здорова. И чтобы Юлик Шварц всегда был рядом с ним. С ними… Да! И ещё чтобы не осталось на этом свете сволочей…

Однако надо было что-то отвечать. Он и ответил:

— Знаете, Евгений Сергеевич… Мы ведь про женитьбу ещё не говорили, в общем-то. Так… Вроде… к тому идёт всё, но… даже если и придёт, то не раньше следующего лета. Она ведь учится ещё, студентка. Пока закончит, защитится… To-сё… Надо ещё подумать, определиться. Предложение ваше ясное, как говорится, вопросов пока больше нет. Но согласитесь, уж очень оно необычное, может всю жизнь раком поставить… извиняюсь за такое выражение… — Он как бы вопросительно взглянул на сотрудника, ища глазами сочувствия. Тот, улыбаясь, произвёл рукой разрешающий жест, мол, всё в порядке, всё нормально, продолжайте… — Так вот и давайте другого лета дождёмся, посмотрим, до чего мы с ней… долюбимся… И тогда вернёмся к этому ко всему. В принципе, препятствий особых не вижу, надо только к мысли к этой привыкнуть. Притереться, так сказать… Вы не против?

В этот момент он уже точно знал, что будет делать два часа спустя. Главное — успеть и не обосраться.

Евгений Сергеевич поднялся с кресла. Гвидон тоже встал.

— У меня ощущение, что мы хорошо поговорили, Гвидон Матвеич, — прощально сказал гэбист. — Думаю, все вопросы утрясём и придём с вами к общему знаменателю. Только имейте в виду, визу на въезд в следующем году мисс Харпер может и не получить, по-разному, бывает, обстоятельства складываются. Так что обдумывайте тему по возможности скорее. И связывайтесь со мной, если что. Вот мой номер. — Он протянул записанный на блокнотном листке номер телефона. — Всегда рад помочь.

С этими словами Евгений Сергеевич коротко склонил голову и вышел за дверь, оставив Гвидона одного. Тут же влетел Берендеев:

— Ну что, поговорили?

Иконников не ответил. Он энергичным шагом вышел из отдела кадров, не прикрыв за собой дверь. Он спешил…

Через час весь разговор в подробностях уже был известен Приске Харпер. Ещё через два часа она, смотавшись в общагу на Стромынку, вернулась с паспортом в руках, в котором лежал вкладыш ОВИРа о законной регистрации гражданки Великобритании на территории города Москвы. А уже в шесть часов вечера оба они сидели перед сотрудницей соответствующего ЗАГСа и писали заявление на регистрацию брака. Денег, которые удалось собрать к моменту закрытия ЗАГСа, исходя из Гвидоновых знаний жизни, не хватало на взятку в ситуации экстренного брака с иностранной подданной. Поэтому пришлось срочно вызвать Шварца, который через двадцать минут довёз остаток нужной суммы. Томной загсовской тётке Гвидон доверительно изложил версию взаимной любовной горячки на фоне определившейся беременности и заверил, что невеста отказывается покидать страну без регистрации законного брака. А билет у неё на послезавтра. И сунул пухлый конверт. Тётка распечатала, глянула внутрь и осталась довольна.

— Иду на нарушение, — строгим, но негромким голосом сообщила она. — Вы даже себе не представляете, на какое. Без разрешения компетентных органов, сами понимаете. Если б не беременность…

«И не продажность…» — подумал Гвидон, а на деле одарил тётку застенчивой благодарственной улыбкой.

На другой день, пока ведомство Евгения Сергеевича ещё не прочухалось, как это допускал Гвидон, районный ЗАГС к концу рабочего дня выдал молодым свидетельство о регистрации брака между гражданином Союза Советских Социалистических Республик Гвидоном Матвеевичем Иконниковым и гражданкой Великобритании Присциллой Харпер. При вступлении в законный брак жене была присвоена двойная фамилия Иконникова-Харпер. Со стороны жениха в качестве свидетеля выступал Юлий Ефимович Шварц. Со стороны невесты свидетель отсутствовал.

— Вот пусть теперь эти б…ди попробуют не дать Приске визу, — радостно подытожил событие Юлик. — Жену к мужу не пускать ни один закон не посмеет.

Потом они выпили водки в ближайшей арбатской кафешке, закусили сосисками с горчицей, и Прис внезапно сказала:

— Гвидон, где тут у вас международный телефон? Проводи меня, пожалуйста, я должна сделать звонок маме и сестре.

Юлик проглотил последний сосисочный кусок и решил уточнить:

— А у тебя что, сестра имеется?

Прис кивнула, расстегнула молнию кожаной сумки и вытянула оттуда фотку.

— Хочешь взглянуть?

Юлик опрокинул в рот остатки водки, запил это дело лимонадом и взял фотографию в руки. Как взял, так и застыл. На фотографии были изображены трое. Милая женщина лет сорока пяти улыбалась, закинув руки на плечи двух совершенно неотличимых Присцилл Харпер, обнимающих мать за талию одна левой, другая правой рукой. Сзади плескалось море…

Юлик сглотнул и пришёл в себя. Приска улыбнулась:

— Это мы в Брайтоне, там у нас дом. А это Триш, сестра-близнец. Младшая, у нас разница в восемь минут. Где кто — различаешь?

Юлик наугад ткнул пальцем. И попал. Попав, крепко задумался. Продолжая пребывать в задумчивости, попросил принести ещё сотку белой без лимонада…

А Гвидон уже вёз жену на Центральный телеграф, откуда они на остатки семейных денег заказали разговор с Англией по срочному тарифу. Лондон дали через сорок минут. На той стороне трубку взяла сестра.

— Триш, милая, это я! Ты меня слышишь? Скажи маме, что наш папочка жив. Слышишь? Жив!!! И ещё. Я вышла замуж, слышишь? За Гвидона!

Юлик с ребятами на Центральный телеграф не поехал, хотя и не отказался бы присутствовать при том, как Приска извещает домашних о столь сумасшедшей новости — только что вышла замуж за человека, который сообщил ей, что Джон Харпер жив и здоров. Само по себе это уже было потрясающе, что Прискин отец не сгнил безвозвратно в сталинских лагерях, хотя в получившихся обстоятельствах надежда увидеть его рухнула одновременно с брошенным Гвидоном вызовом в адрес власти. Так они решили. Решили сразу, Гвидон и Прис, не рассматривая ни малейшей возможности идти на любое сотрудничество с органами. Но с другой стороны, теперь можно хотя бы сделать запрос, поинтересоваться у той же окаянной власти, отчего не доходят письма Джона Харпера — кто ж поверит, что он их не пишет? Зато сейчас, вероятно, можно пробовать осуществить это Гвидону — в отношении тестя, не говоря уж о Прис — в отношении отца. Тем более что терять ему отныне, пожалуй, нечего, выбор он сделал, ни минуты не колеблясь: кислород ему по-любому теперь перекрыт основательно. Мастерская — ку-ку на веки вечные, участие в международных выставках, продажи, заказы. Всё попылит мелким прахом. Как бы не пришлось ещё профессию менять…

Но в глубине Юликова организма, чуть ниже живота, всё же тянуло и покалывало. Нет, не зависть это была к бесстрашию, проявленному лучшим другом, хорошо понимавшему, на что идёт. Точно это знал. Скорее это был вопрос, адресованный самому себе, — смог бы? Пошёл бы на заклание ради Приски? Ну, ради такой, как она? Ответ самому себе был неожиданным, быстрым и удивил — бе-зу-слов-но! Да, если б не Гвидоха!.. Эх, ч-чёрт, если б он, Юлька Шварц, не на разливе тогда стоял, на открытии выставки, а первым к Приске подкатил, первым зазнакомился, первым бы в Жижу затянул. Он прыснул и поперхнулся сам от себя: «в жижу затянул» — смешно получилось… А и затянул бы! И кого б, интересно, мы сегодня на выходе имели в сложившейся ситуации? Гвидона? А может, не Гвидона, а Юлия Шварца? Неплохого, кстати, живописца. Говорят, даже талантливого.

Лёгкое соперничество между друзьями имело место всегда, с детских лет, правда, в открытую не демонстрировалось ни одним, ни другим. Однако у Шварца было незначительное преимущество, по крайней мере, в делах учебных. Мама Юлика, Мира Борисовна, работала преподавателем немецкого языка в их с Гвидоном школе, а заодно и завучем, и потому Юлику приходилось ездить со своей Серпуховки на Арбат, в школу, где работала мать. Так распорядилась Мира Борисовна, не желая глаз спускать с повышенно бойкого сына. Но и плюсы от этого были заметно ощутимы. Немецкий, агрессивно заталкиваемый в него матерью по поводу и без, Юлик знал весьма крепко. Прочие отметки ниже четвёрок заносились учителями в дневник тоже нечасто из-за нежелания конфликтовать с суровой завучем. Что до поведения, то было оно так себе, страдало от избыточного темперамента ученика Шварца, но всё же, при жёстком контроле строжайшей Миры Борисовны, не опускалось ниже границы терпимого. Гвидон же, не обладая подобной поддержкой изнутри, оставался по обыкновению таким, каким ему быть хотелось, черпая от школы педагогические блага по остаточному принципу. Таисия Леонтьевна, будучи по природе своей интеллигенткой старого образца, школу сына недолюбливала из-за повышенной идеологической муштры и пыталась мягко игнорировать родительские собрания, держа эту вакансию для отца. Однако Иконников-старший в такие места тоже был не ходок, тем более что большую часть времени проводил в Ленинграде, откуда был родом, у престарелых родителей, просиживая неделями в Пушкинском доме за работой над очередной диссертацией о поэте. Мира Борисовна таким отношением Иконниковых к школе была крайне раздражена. Не давало угомониться агрессивное комсомольское прошлое. Под жернова строгой Миры Борисовны в своё время попал и Юликов отец, архитектор Ефим Захарович Шварц, бескомпромиссно уволенный супругой из семьи в тридцать втором из-за несогласия мужа с линией партии, издавшей негласный приказ о принудительном изъятии у собственных граждан излишков средств накопления для целей дальнейшей индустриализации страны. По велению домашней царевны девятилетнему Юлику общение с отцом в любом варианте отныне было запрещено и недоступно. Проникновение с обратной стороны также было исключено в силу сооружённых матерью редутов и прочих неприступных оградительных сооружений. Ходили слухи, что Ефим Захарович, не призванный в армию по причине слабого зрения, скончался от остановки сердца осенью сорок первого при рытье окопов линии обороны в районе подмосковного Крюково.

Одним словом, ученик Юлий Шварц, вольно или невольно замешанный на дрожжах боевого маминого темперамента и податливого отцовского чувства правды, на выходе являл собою любопытный образец носителя соревновательной неуступчивости, наколотой на костяк пламенной справедливости. Отсюда проистекало многое, как, например, извечное желание выступать защитником своего неуклюжего друга, худющего и длиннорукого Гвидона Иконникова по кличке Гиви, которую тот ненавидел. Из-за клички нередко возникали школьные драки, в которые в обязательном порядке втискивался отважный Шварц, чтобы лишний раз доказать несправедливость обвинений друга в принадлежности к грузинской составляющей рода Иконниковых. Мира Борисовна сильно бранилась, когда Юлька приносил вместе с обычной дневниковой четвёркой внушительный синяк под глазом и надорванный форменный рукав.

— Я не понимаю, что в этом такого обидного! — негодовала она, делая примочку на начинающем желтеть сыновом синяке. — Что он о себе такого возомнил, этот ваш Гвидон! Ему что, стыдно, когда его уравнивают с грузином? А кто, по-твоему, наш вождь?! Бурят? Мексиканец? Наш вождь грузин! И мы этим гордимся, весь наш народ. И русские, и украинцы! — Она шумно выдохнула. — И татары, и грузины!

— А евреи, как мы? Евреи гордятся? — неожиданно отреагировал Юлик на очередную мамину выволочку. — Вот когда меня, например, Швариком за глаза дразнят, я ведь не горжусь, я иду морду бить.

— Замолчи!!! — высоко взвизгнула мать, бешено вращая яблоками глаз. — Не сметь издеваться над святым! Все гордятся, все без исключения! И запомни — нет никаких евреев в отдельности. И нет татар. Есть великое братство народов нашей страны, которое гордится тем, что у него был, есть и будет великий отец, прародитель всех народов. Великий Сталин!

— А для чего вы тогда меня Юликом назвали? А не Ферапонтом, например, если так получается, что евреев совсем нету?

Вопрос неразумного сына прозвучал для матери неожиданно. На мгновенье она потерялась, не зная что ответить. Но ответила:

— Это только в память твоего прадеда. А так бы — ни за что!

— А грузины, значит, отдельно? — не унимался настырный сын. — Все мы состоим в одном братстве, а грузины этим братством, получается, управляют?

Шёл тридцать пятый год, Юлику стукнуло двенадцать, и это был единственный случай в его жизни, когда его измолотила родная мать. Она лупила сына молча, сжав зубы в приступе неуправляемой ярости, отшвырнув куда подальше педагогические приемы, которым была обучена и обучала сама, обезумев от того, что сама же и натворила, своими же заботами и трудами. Юлик не сопротивлялся и не орал. Он просто сжался в безмолвный комок и терпел, пока не минует приступ материнского бешенства. Понимал, что он сказал какую-то гадость и что этого говорить было нельзя, по крайней мере ей. Но отчего-то не сожалел о сказанном.

Наконец мать остановилась. Порывисто хватая ртом воздух, привалилась спиной к стене.

— Не смей… — выдавила она из себя. — Никогда не смей его трогать… Он этого не заслужил…

— Ладно, — ответил Юлик, поднявшись на ноги, — не буду. Я не хотел, это просто вырвалось. Нечаянно…

Он подошёл к матери и обнял её за живот. Так они постояли недолго, и она сказала, уже почти совсем успокоившись:

— Пойдём в ванную, сделаю ещё примочку.

Он кивнул головой и поплёлся вслед за Мирой Борисовной. Больно не было. Было жалко и противно…

Первый сексуальный Юликов опыт пришёлся на второй их приезд в Жижу, тем же, первым, жижинским летом, после десятого класса. Глиняное приключение, что случилось в июне, так разохотило и увлекло, что решили повторить экспедицию через месяц. Тем более уже определилось место, где можно было надёжно остановиться и без лишних вопросов. Были бы «Гусиные лапки» и ландрин. Уговорили ехать и девочек: Юлик уломал Кишлянскую, а Гвидон — Айнетдинову. Сказали, на два дня, лепить горшки из глины, на специальном гончарном станке. Фиру Кишлянскую мама отпустила легко, не боясь. Всё же с самим сыном завуча Миры Борисовны поедет. Ну и потом… свои, как-никак, одной нации, а не какие-нибудь там неизвестно кто.

Алка Айнетдинова ехала просто так, за компанию с подружкой. Поцелуйных планов не имела, тем более с этим долговязым Гиви, который и целоваться-то, наверное, ни разу не пробовал. А то, что Фирка едет из-за Юлика, она знала точно. Та ей по секрету сообщила, что по её расчетам уже пора. Уже можно. И не только целоваться. Надо только всё знать как следует, чтобы не оказаться в дурах. Но Юлик-то наверняка уже всё прошёл, так что можно попробовать, если что…

До глины дело не дошло, хотя честно собирались и месить, и лепить. С собой был портвейн и початая бутылка сухого. На портвейн с трудом наскребли, а сухарь Гвидон увёл из маминого буфета. Там он простоял в самом низу последние полгода и был окончательно забыт Таисией Леонтьевной. Отец же этим делом никогда не интересовался. Его кроме Пушкина и диссертаций вообще мало что интересовало.

Из двух барышень хороша во всех смыслах, если по-взрослому смотреть, была, конечно же, Алка. Сиськи её рвались в небеса, как два соседних пика коммунизма, и даже не потыкав пальцем, было ясно, что отдача от них будет не меньше, чем рикошет от накаченного до отказа баскетбольного мяча. Именно их, уставившись по случаю и без, неотрывно исследовал глазами Гвидон, не принимая во внимание прочие нюансы предстоящих отношений. Юлик же действовал правильней и по-мужски хитрей. Его расчёт строился как раз на нюансах. Сам же нюанс состоял в том, чтобы надёжно заполучить товар не наилучшего качества, но зато по вполне доступной цене. Дополнительными факторами в расчёте являлся нагловатый бегающий Фиркин взгляд, нескрываемая раскрепощённость в поведении и отсутствие защитного культурного слоя в семье торгового работника, откуда она происходила. Плюс, наверное, единство быстрых целей, исходя из национальной особенности, связанной с естественной страстностью натур. Так полагал Шварц. Прикидывал и уже мысленно определял, не без скрытого удовольствия, свое победное место в необъявленном соревновании с Гвидоном за преимущественное обладание мужским началом. Относительно Алки твердо знал — не даст ни за что. Тем более — Гиви. Знал, но с Гвидоном своими знаниями не поделился. Хотелось… ох как хотелось, проявив дружеское участие, утешительно похлопать его по плечу, обнадеживая следующим когда-нибудь успешным походом за предметом мечтательных вожделений.

Насчёт Гвидона и Алки — так и вышло. Она рано ушла спать, ни намёком не выразив охоты вступать с Гиви в межполовые отношения. Юлик же, дождавшись темноты и без особого труда заполучив в распоряжение партнёршу, ошибся в главном — недооценил самого себя и свои мужские умения. В самый ответственный момент, когда голые, с чёрными волосками, ноги решившейся Кишлянской, подрагивая, послушно разъехались в стороны и Юлик впервые в жизни так близко увидел в полутьме ещё никем не тронутую Фиркину розочку, с ним произошло то, о чём потом так не любят рассказывать мужчины, но зато с весёлым удовольствием обсуждают между собой опытные женщины. Юлик ощутил, как по голым ногам его стекает тёплый воск и как сам он конвульсивно дёргается то ли в приступе обуявшего его страха, то ли в порыве угарной страсти, вызвавшей преждевременное извержение из него этой липкой отвратительной жижицы, напоминающей густой рисовый отвар.

— Ты чего, Юль? — приподнявшись на локте, напряглась Фирка. — Чего случилось?

Он не ответил, а подхватив в ком одежду, погнал прочь из Прасковьиного амбара. Сначала просто на улицу, в никуда, потом — к глиняному оврагу. Там он натянул штаны, майку, сел на край земной расщелины, опустил ноги в мутную глиняную жижу и заплакал…

Утром пытался вести себя бодро, с ухмылкой, при этом Фирке в глаза смотреть избегал. Но уже успел просечь — позор его зафиксирован и принят к сведению женской общественностью. Понял по тому, как они переглядывались украдкой, Айнетдинова и Кишлянская. Не врубился лишь Гвидон, пребывая в полной уверенности в несокрушимой победе своего удачливого друга и радуясь открытию счета.

Через год Алка Айнетдинова убыла с семьей в эвакуацию, в Башкирию, и следы её затерялись. Поговаривали, вышла там замуж за местного продовольственного снабженца. А Эсфирь Кишлянская ушла добровольцем на фронт, медсестрой, и погибла, когда тащила на себе бойца из-под бомбёжки. Вместе с раненым её разорвало на части, так что и нечего было собирать. Узнав об этом уже потом, через год после войны, когда он вернулся домой и попытался найти кого-либо из однокашников, Юлик, ужаснувшийся поначалу от того, что ему пришлось узнать про Фирку, внезапно ужаснулся и от другого, ужаснулся сам себе, своему мерзкому и гадливому чувству облегчения из-за того, что свидетельства его прошлого позора больше нет.

Его прочие мужские победы, уже из действительных, из тех, что пришлись на военные годы, были многочисленны и по обыкновению носили кратковременный характер. Сначала была ротная санитарка Аня, таскавшая им спирт. Она и сама была не прочь дёрнуть глоток-другой и залечь по-быстрому с кем-нибудь, кто побойчей и помоложе. Таким оказался младший лейтенант Шварц, с новенькими знаками отличия на отложном воротнике, только прибывший из учебки прямо на фронт. С Аней он с первого же раза постарался расквитаться за незабытый ученический позор. Расквитался так, что санитарка начала подворовывать и лямзить спирт персонально для Юлика сверх всяких отпущенных норм, за что и поплатилась переводом в другой полк. Но пока длилась их связь, не по-военному неистовая и неуёмная, вверенный Шварцу сапёрный взвод, разогреваемый спиртом неугомонной Ани, показывал славные результаты, воюя немца каждый раз так, словно это был последний бой.

Дальше были фрагменты, их было много, и они плохо запоминались Юлику из-за отсутствия насколько-нибудь значимого чувства с обеих сторон — так, быстрые фронтовые соединения: в землянке, в кустарнике, в деревенской избе, в стогу сена. Это потом уже, на территории немца, всё пошло куда как культурней. Удивляла странная предрасположенность немок отдаваться победителю без мучительных внутренних переживаний. Как только они убеждались, что опасность для жизни и здоровья отсутствует, то сами деловито разбирали чистую постель и приглашали русского воина занять в ней завоёванное место. Такая покладистость немок была приметна сразу, с первого взгляда, и этому лейтенант Шварц долго не мог найти объяснений. Позже сообразил: немецкая пунктуальность и разумный подход к жизни касались всех, и женщин в том числе. Немецкая самка, в отличие от нашей, борется за выживание цивилизованно и делает свой вынужденный выбор разумней. Без стенаний и соплей.

«Наши б так не сумели, наши б кто удавился потом, а кто бился бы до последнего», — подумал он, когда «немецкие» встречи, порой с долей откровенно неприкрытой благосклонности со стороны их баб, стали привычно-регулярными в течение всего времени, пока они давили немца на его территории.

Зато в «комендантский» период, пока поднимали из руин Крамм, регистрировали возвратившихся после войны немецких солдат и помогали местным выживать, случилась короткая любовь. Ну не любовь, скорее неподдельная увлечённость. Немочка, из чудом уцелевших евреек, фрау Эльза Хоффман, была балериной, бывшей, с длиннющей без единой морщинки тонкой шеей, талией в обхват двумя ладонями и отсутствием в жизни мужчины вообще. К тому же умная, злая и чувственная, как нарывающий и готовый каждую минуту прорваться чирий. Стоило лишь прикоснуться пальцем к любому не покрытому одеждой месту на теле, как та начинала вибрировать и стонать в ожидании продолжения. Шварца такая странность немкина и удивляла, и заводила одновременно. И поэтому, расквартировываясь на краммский период службы, он выбрал постой именно у неё и прожил в её квартире почти до самой демобилизации и возвращения на родную Серпуховку, к заждавшейся его строгой маме, которая ко Дню Победы стала директором их с Гвидоном школы.

Оставшийся месяц пришлось доживать в возведённой к тому времени для советских служащих казарме, но каждый день, словно заведённый, он заруливал на привычный адрес, чтобы… Короче, старался не пропустить и дня.

Таких женщин он ещё не знал. Она-то и обучила лейтенанта Шварца искусству истиной любви между женщиной и мужчиной. Или истиной страсти. Оказалось, в этом деле в ход идёт всё, о чём Юлик и не подозревал, начиная с пальцев ног и заканчивая трепетными ласками вокруг… В общем, уезжал лейтенант Шварц, пройдя нешуточную школу иноземных знаний бытия, дарованных ему тонкошеей балериной в отставке вместе с игриво-страстным именем Хуан.

Дожав кафешные остатки, Шварц неторопливо поднялся и вышел на Арбат. Был июньский вечер, но сумрак ещё не достиг той точки, когда Москва готова была переключиться на вечернюю жизнь. Небо изливало остатки розоватого света, оставаясь по существу чистым, несмотря на то что основные облака расползлись по его нижнему краю и оторвавшиеся от них бело-серые хлопья произвольным образом отлетали на большие и малые расстояния.

Он сел в троллейбус. Тот задвинул дверные гармошки и покатил вдоль Арбата, в сторону Смоленки. Юлик катил вместе с троллейбусом, считая по пути фонари освещения: просто так, тупо, потому что никак не мог сосредоточиться на том самом, что начало грызть ему кишки, когда он взял в руки Прискину фотографию. В глубине Спасоналивковского переулка высветилась маленькая белая церковь. Он и прежде замечал её не раз, когда пробегал мимо переулка, спеша в школу или возвращаясь обратно к Смоленке, но никогда не заходил внутрь, полагая, что такому, как он, безбожнику от иудейского племени и юному натуралисту, будет, наверное, обременительно располагать дополнительным знанием не прямого назначения. Он даже не знал, работает она или нет, в смысле — Аллилуйя тебе, Христос «воскрес». Где-то изредка негромко позванивало — он слышал не раз, — но так уж исторически сложилось, что разновсяких храмчиков и храмов в этом районе Москвы было немало, и откуда доносился до его ушей этот дальний звон — сообразить Шварц не мог.

В этот момент двери открылись, и, поразмыслив мгновенье, он выскочил из троллейбуса на воздух. Как раз напротив церковного переулка.

«Интересно, — подумал Юлик, — а свечки нынче принято ставить на желание?»

Он прошёл ещё немного и увидел, что из дверей храма вышли, держась под руки, две арбатского вида старушки.

«Стало быть, работает, — убедился он и двинул ближе к дверям. — Покреститься, что ль? — выплыла идиотская мысль. — Во мать удивится! Двойной удар будет, точно: и по еврейской линии, и по партийной».

Оглянувшись на всякий случай, Шварц зашёл внутрь и осмотрелся. Народу уже не было, служба закончилась, свет от паникадила едва достигал пола храма, горели лишь пара свечей да одна из лампад. Третья свеча, израсходованная до половины, не горела, торчала просто так, с обгорелым кончиком. Юлик выдернул её из гнезда, поджёг от горящей свечки и вставил обратно в то же самое гнездо.

— Значит, так, — обратился он к себе. — Если выгорит дело — покрещусь. — И добавил после паузы: — Когда-нибудь. И пропади всё пропадом…

Что это было за дело, чем оно должно закончиться и кто должен был пропасть пропадом, Шварц уже отчётливо себе представлял. Впоследствии, вплоть до самого конца жизни, он не раз благодарил себя за принятое им в этот день безрассудное решение. Это был вечер пятницы. Оставалось лишь прокачать детали с Гвидоном…

А в понедельник утром скульптор Гвидон Иконников набрал номер Евгения Сергеевича и попросил о встрече. Тот, уверенный, что дело сдвинулось быстрее, чем он сам предполагал, дал согласие и назначил рандеву на том же месте, на среду, тоже на одиннадцать.

Когда Гвидон появился в Союзе, тот уже был на месте. Берендеев в отделе отсутствовал, видимо, был выпровожен заблаговременно. Евгений Сергеевич поднялся, приветливо кивнул, протянул руку. Гвидон пожал её и опустился на стул. Кагэбист улыбнулся:

— Ну что, Гвидон, вас можно поздравить?

Гвидон поднял глаза:

— Так вы уже знаете?

Евгений Сергеевич развёл руками:

— Догадываюсь. Вы приняли правильное решение, Гвидон. И теперь нам с вами предстоит большая работа. Очень большая и очень ответственная.

Иконников выдержал паузу и произнёс:

— Я имел в виду, что вы знаете о том, что мы с Присциллой Харпер теперь муж и жена. Мы поженились. Зарегистрировали законный брак.

Евгений Сергеевич удивлённо поднял глаза:

— В каком смысле, поженились? Как это? Когда?

— В прошлую пятницу, — спокойно ответил Гвидон. — В ЗАГСе. Пришли и расписались. — Он посмотрел в глаза сотруднику органов и отчётливо проговорил: — Потому что так мы с ней решили. После нашего с вами разговора.

— Надеюсь, отдаёте отчёт своим словам? — сухо спросил сотрудник. — Место для шуток нашли неудачное.

— А я не шучу, — без всякого выражения на лице ответил Гвидон, — можете проверить, вам это несложно.

— Что ж, проверим, Гвидон Матвеич, непременно проверим… — Казалось, он был едва заметно растерян, вырабатывая одновременно план дальнейших действий. И Гвидон понял, что сидящий напротив него самоуверенный чекист совершенно не готов к такому повороту событий. Это придало ему храбрости, и он приступил к следующему этапу разговора, к тому, ради которого пришёл на эту встречу.

— Вы не ругайте меня, пожалуйста, Евгений Сергеевич, — неожиданно с просительной интонацией в голосе произнёс Иконников. — Понимаете, я прикинул и понял, что не смогу. Ну не такой я человек. Я и в жизни-то не уверенный, а в таком деле, подумал, буду и вовсе плохим помощником. Это ж не война, не фронт: заряжай — наводка двадцать — прицел пятнадцать — огонь! Тут подходы нужны, тонкость особая. А я врать не умею, не приучен с детства, так уж вышло. От этого и сижу без мастерской. А ведь пришлось бы притворяться, а? Наверняка же?.. А я не справлюсь, завалю всё дело рано или поздно. — Он смиренно положил руки на колени. — Вот… такие дела…

Евгений Сергеевич выслушал без единой эмоции. Встал:

— Мне кажется, Иконников, вы сидите сейчас передо мной и дурочку разыгрываете. Я не то-о-о… Я не э-э-это… А насчёт регистрации живо всё просекли, руки в ноги и в ЗАГС. Да ещё, уверен, всех там заморочили и все нужные ходы разузнали. Ну, это мы ещё разберёмся, как вы там своего добивались, это дело такое…

Гвидон смиренно слушал, опустив глаза в пол. Когда чекист взял паузу, он тут же втиснулся в неё, чтобы успеть перешибить настроение начальника:

— Я, собственно, знаете, чего о встрече попросил? — Тот с раздражением бросил взгляд на Иконникова. — Я хотел сказать, что у меня есть товарищ один, тоже наш, художник, очень хороший художник, так вот он тоже влюбился в мою девушку, я имею в виду, в мою жену… И в общем, так достаёт нас, что мы от него уже прячемся просто. Он считает, что первым с ней познакомился и что я поступил с ним подло, отбив её у него.

Евгений Сергеевич хмуро посмотрел на Гвидона:

— Ну и для чего вы, Иконников, мне всё это рассказываете? Чтобы я вас пожалел? Вам ещё самому себя жалеть придётся, и не раз. Это уж я вам гарантирую.

— Так вот я и говорю… — не обращая внимания на его слова, продолжил Гвидон. — А давайте мы его на ней женим? Ну, то есть… вы жените! — Он запнулся. — Я хочу сказать, он на ней тоже женится. Он ведь человек совсем другой, это не я. Он согласится сто процентов. И сумеет как надо сотрудничать. Он и языки знает, немецкий, правда, но хорошо, почти свободно. У него мама партийно подкованная, идейная, директор школы. И сам фронтовик, ордена имеет, медали. Тоже до Берлина дошёл и потом ещё там служил, в Крамме. После войны уже.

— В храме? — недоверчиво переспросил кагэбешник. — Это в каком ещё храме?

— Да нет, не храме, а в Крамме. Город такой немецкий, до Берлина немного не доходя. В советской комендатуре. Замом коменданта. — И, не сбавляя темпа, продолжил: — И Суриковку закончил с отличием, как я. — Он с надеждой посмотрел на чекиста. — Его возьмите, а? Меня не надо, я не справлюсь, точно говорю.

Человек в штатском аж поперхнулся и злобно произнёс на повышенных тонах:

— Вы что такое несёте, я не понял? Вы разведётесь, а на Харпер вашей женится ваш друг? А для чего ж вы тогда женились, чтобы голову нам морочить? Или цену набивать? Я вам ясно уже сказал, Иконников, вам конец! Забудьте о карьере, о мастерской, о заказах! Вы сами себе своими руками могилу выкопали!

В этот момент дверь в отдел кадров осторожно приоткрылась и в проём просунулась лысая голова Берендеева. Губы его растянулись в опасливой улыбке, и он спросил:

— Чайку, может, желаете, Евгений Сергеевич?

— Закройте дверь! — крикнул тот, и кадровик испуганно исчез в проёме.

Гвидон никак не прореагировал на ситуацию, а довольно спокойно попытался объяснить:

— Вы меня не поняли, товарищ уполномоченный… простите… Евгений Сергеевич. Я говорю не о Прис, моей жене, а о Патриции, которая моей жене приходится родной сестрой и заодно является её неотличимым близнецом. Как говорится, однояйцовым. И потом… Она влюблена в Советский Союз, они с Приской были тут три раза, в детстве, жили под Сочи. Она неплохо говорит по-русски, обожает русскую культуру, сказки Пушкина знает, Рахманинова исполняет, Чайковского. Она пианистка, заканчивает там учёбу…

— Да-да, они там такую музыку любят, для эмигрантов и гомосексуалистов, известное дело. Другую их не учат исполнять? — ехидно прервал Гвидона особист.

Гвидон потупился:

— Да нет, она много чего исполняет и очень хочет приехать в Москву, кстати говоря… — Он снова постарался быть ближе к теме. Особист слушал молча, видно было, как у него на скулах под кожей ходят желваки. Он явно начал что-то схватывать, и водянистый взгляд его стал постепенно приобретать явственный серо-голубой оттенок. — Так вот я и подумал, — продолжил исповедь скульптор, — раз Юлик… то есть художник Шварц, Юлий Шварц, так влюблён в мою жену, то наверняка влюбится и в её двойника, в сестру. В Патрицию Харпер. Влюбится и женится. А дальше вы делайте с Юлькой… то есть со Шварцем, всё что надо по вашим делам. И отказа не будет — он такой, я его хорошо знаю.

— Еврей? — быстро спросил особист. И сам же ответил: — Еврей… Это, может, и к лучшему.

— Еврей, еврей, — с готовностью согласился Гвидон. — Стопроцентный! И по папе, и по маме! Я и подумал…

— Он сейчас где? — по-деловому поинтересовался Евгений Сергеевич, и Гвидон сразу сообразил, что как минимум катастрофы уже не произойдёт. Было видно, что мысленно сотрудник КГБ уже проворачивает в голове пару новых вариантов: во-первых, закрывается собственная жопа после фиаско со скульптором, во-вторых, руководству предлагается значительно более интересная комбинация с участием потенциально заинтересованного фигуранта. И более правильной для этого дела национальности.

— Он сейчас здесь, — ответил Гвидон, — ждёт в предбаннике Союза. Я ему ничего пока не говорил, но взял сюда на всякий случай. Сказал, может, вопрос с мастерской для него выгорит.

— Ну, хорошо, — вернувшись к прежним интонациям в голосе, уже вполне спокойно сказал Евгений Сергеевич, — допустим, мы даём ей въездную визу и она приезжает в Москву. Почему вы решили, что она захочет стать супругой этого… как его…

— Шварца? — помог ему Гвидон.

— Да, Шварца этого вашего.

— Потому что Присцилла это берёт на себя. Она слишком хорошо знает свою сестру и уверена, что Юлик… то есть Юлий Шварц, с его талантом, с его коммуникабельностью, с его чувством юмора, — именно тот человек, который ей нужен.

— Постойте, так вы что, обсуждали с ней наш контакт?

— Да упаси бог, Евгений Сергеевич, я что, разве не понимаю, что можно, а чего нельзя? Да ни в коей мере. Просто он так нас достал… извините… честно говоря, что она первая начала этот разговор. А я тогда и подумал… И вот вам после этого позвонил…

— Значит, слушай сюда, Иконников. — Сотрудник резко перешёл на «ты». — Ты сейчас ступай и позови сюда друга, а по тебе решать будем после. Когда с другом определимся. И запомни — контакта нашего не было. Ни для кого. Надеюсь, разжёвывать не надо?

— Не надо, Евгений Сергеевич. Только…

— Что — только? — недовольно переспросил тот.

— Мы рассчитываем, всё же… Я хотел сказать… спросить… Присцилла, моя жена, может рассчитывать на встречу со своим отцом? Если всё будет как положено. Или… по крайней мере чтобы Патриция с ним встретилась, сестра, без разницы. А лучше — обе. Это возможно?

— Нет ничего невозможного, Иконников, — сухо ответил Евгений Сергеевич, — но лучше не рассчитывайте. А впрочем… посмотрим. — Он ударил ладонью по столу, обозначая этим конец беседы. — Сейчас идите и позовите сюда этого вашего… как его… Шварца. Всё!

Он повернулся спиной к скульптору и не поворачивался обратно до тех пор, пока в дверь не постучал художник Юлий Шварц.

Часть 3

Патриша Харпер прилетела в Москву в самом конце июля. Визу в советском посольстве ей выдали мгновенно и без лишних вопросов, что её изрядно удивило. Спектакль, сочиненный хитромудрым Шварцем и неплохо исполненный в первом акте Гвидоном, а во втором — первоклассно — самим Юликом, имел оглушительный успех в задуманном обоими деле: заполучении в жёны Прискиной сестры, чтобы не быть униженным и оскорблённым.

Сразу после беседы с Евгением Сергеевичем, где Шварц внятно и с достоинством подтвердил верность заветам Ильича и готовность продолжать службу на благо охранного Комитета и всего Отечества в обмен на разрешение любить и быть любимым при наличии существенных благ, Юлик понёсся к себе в подвал, на Октябрьскую. Там его ждали Гвидон и Приска.

— Ну что? — спросили оба в голос. — Как?

— Звони сестре, — многозначительно разрешил Приске Шварц. — Пусть жениться едет. На мне… — И заржал. Потом кивнул Гвидону: — Этот гад подписку с меня взял, что, мол, всё такое, обязуюсь быть источником, сотрудничать… не разглашать… Агентурную кликуху придумал — Холстомер. Грамотный, с-сука, начитанный. Их там, наверное, не меньше, чем писателей обучают.

— Холстомер? — удивилась Приска незнакомому слову. — Это что значит?

— Это рассказ Лео Николя Толстого, — прояснил ситуацию Юлик. — Про несчастную лошадь, которая поначалу была отменным жеребцом, а после стала никому не нужной клячей, лишилась мужского достоинства и пошла себе спокойненько на мыло.

— Куда? — не поняла Прис. — Куда эта лошадь пошла?

— На бойню, — снова со вздохом объяснил Шварц, — на отдельные составляющие для производства хозяйственного мыла. И меня туда отправят… — он усмехнулся, — и достоинства тоже лишат… Если вовремя не женюсь…

И налил всем по портвейну.

Патриша Харпер поступила в Кембридж одновременно с сестрой, но на факультет изящных искусств, где в числе прочего преподавали игру на музыкальных инструментах и теорию музыки. Она выбрала пианистический курс, склоняясь больше к преподавательскому, нежели исполнительскому направлению. К тому времени она практически самостоятельно освоила инструмент, причём весьма успешно, чередуя занятия в школе с бессистемным изучением русского языка, но зато с вполне усердным треньканьем по придворным клавишам. Старинное концертное пианино «Stainway & Sons» им подарил дед, сэр Мэттью. Тому в свою очередь инструмент, с дарственным клеймом, был отписан по распоряжению её величества, королевы Великобритании Елизаветы Второй, проникшейся печальной историей приговора, вынесенного русскими сыну бывшего придворного искусствоведа. С такой просьбой к дочери обратилась королева-мать и получила безусловное согласие.

— Мэттью, милый, это для твоих внучек, — сообщила Елизавета сэру Мэттью. — На нём ещё незадолго до своей смерти сам великий Ференц Лист играл моей маме, в девятнадцатом веке. И Антон Рубинштейн тоже руку приложил. Уникальный звук. Клавиши слоновой кости. Пусть дочки Джона осваивают.

Осваивать клавиши досталось Триш. Нора предложила вариант обеим, на выбор, для внеклассного времяпрепровождения: королевский инструмент или русский язык. Они и поделили. С этим и пришли в Кембридж.

Вторую половину сорок пятого года, когда завершился процесс над Джоном и тот окончательно исчез из её жизни, Нора Харпер пережила исключительно тяжело. Девочки, конечно же, были рядом. Как умел, пытался, по существу, вдову сына опекать сэр Мэттью. Однако удар оказался чрезмерным даже для мужественной Норы. Будущее своё она отныне представляла с трудом. Смыслы были во многом утрачены, и то, что она никогда больше не выйдет замуж, сделалось для неё аксиомой на весь остаток жизни. Правда, девчонки не могли не радовать: обе обожали мать, обе — с явным проблеском если не таланта, то разнообразных способностей. Обе, трогательно любящие друг дружку. Обе, не оставляющие мать ни на минуту в их общем страшном горе. В них и только в них видела она собственное, ускользающее, с неясной перспективой будущее.

В начале сорок шестого стало полегче. Послевоенная жизнь активно набирала обороты, и порой Нора с видимым интересом отслеживала в газетах, что происходит вокруг. Просматривая, наткнулась на статью обозревателя «Обсервер Мэгэзин» о том, как погибли в детском приюте два мальчика, сироты, выпив молоко из бака, куда по недосмотру персонала попала травленная мышьяком крыса. Статья была написана высокопрофессионально, с натуралистическими подробностями и ужасающей по своей силе правдой. Через двадцать минут Нора Харпер уже знала, что ей делать, и это знание заняло её целиком, вплоть до самой смерти.

В сорок седьмом году под руководством Норы Харпер был создан благотворительный детский фонд «All we need is love». Через годы, примерно в восьмидесятом, великий Джон Леннон, позаимствовав у Норы, сочинил великую песню с одноимённым названием.

Средства начали стекаться в фонд ещё примерно через год. Приходили добровольцы, предлагая себя в качестве волонтёров. Фонд приступил к сбору сведений о детях и в первую очередь о тех, кого война оставила без родителей и родственников. Добровольцы добивались у правительства разрешения инспектировать детские приюты на предмет выяснения качества содержания сирот, их воспитания, питания, образования. Дело шло быстро и продуктивно. Время от времени сэр Мэттью, полностью находясь в курсе войны, объявленной Норой и её сподвижниками недобросовестным чиновникам, подбрасывал её королевскому величеству ставшие известными благодаря Фонду неблаговидные факты злоупотреблений по отношению к сиротам. Королева сердилась и поднимала телефонную трубку, прося соединить её с Черчиллем.

Одним словом, в скором времени «Harper Foundation» приобрёл определенный авторитет и, весомо представляя общественное мнение, начал издавать собственную газету с тем же, что и у фонда, названием. Главным редактором издания стала всё та же неутомимая жена Джона Харпера.

В тысяча девятьсот пятьдесят втором году в газете фонда «All we need is love» была опубликована статья, призывающая кабинет министров обратиться к советскому правительству с предложением об усыновлении гражданами Великобритании детей войны, так и не нашедших себе новых родителей. Автором статьи выступила Нора Харпер. Статья называлась «Love is all we need». Кстати, и этой удачно переконструированной Норой фразе нашлось достойное место в знаменитой песне Леннона.

Из всех уголков Англии в фонд посыпались письма и телеграммы с предложениями взять из Советской России ребёнка, а лучше двух. Можно и трёх, если русские не возражают. Больных, здоровых, инвалидов — неважно. Правительство Черчилля хранило молчание, никак не реагируя на призыв детского фонда, так взбудораживший общественность. И тогда сэру Мэттью в очередной раз пришлось изобретать причину, с тем чтобы предстать перед сиятельным ликом матери нации.

И на этот раз королева выслушала советника, как всегда, с учтивой заинтересованностью, однако ответного мнения не высказала, а с непроницаемо вежливым лицом взяла паузу для раздумий.

Дети русских коммунистов… Их, возможно, сотни тысяч — тех, кто остался без отца и матери. А если и на самом деле Советы воспользуются подобным предложением для того, чтобы наводнить Соединённое Королевство своими посланниками. И в кого они превратятся ещё, когда повзрослеют, никому доподлинно неизвестно. Елизавета раскидывала умом три дня и в результате позвонила Черчиллю.

— Сэр Уинстон, — сказала она ему, — я полагаю, было бы бесчеловечно и неоправданно с точки зрения гуманизма не воспользоваться предложением «Harper Foundation» об обращении к Советам относительно сирот войны. Я, разумеется, предполагаю ваше негативное к этому вопросу отношение, но всё же думаю, что проявленное нашей страной великодушие и гостеприимство смогут сыграть неоценимую роль в решении русских, куда направить их первый ядерный заряд. Мне бы очень хотелось, чтобы он упал вне границ Соединённого Королевства. Как вы полагаете, есть в моих словах доля здравого смысла?

— Я благодарю ваше величество за этот звонок, — пожевав сигарный кончик, промолвил премьер-министр. — Это лишний раз говорит о мудрости вашего величества и подтверждает, что все мы рядом с вами просто неразумные дети… Давайте сделаем так, как желаете вы, однако введём квоту в размере… скажем… одной тысячи будущих граждан. И сделаем это по линии правительства.

— «Пятьсот» звучит лучше, милый Уинстон, — чуть подумав, сказала королева и положила трубку…

Через четыре дня на имя первого заместителя председателя Совета Министров СССР было направлено обращение правительства Великобритании. Ответ был дан однозначный. Тот самый, который велел подготовить Иосиф Виссарионович Сталин, оставив на тексте черновика личные правки красным карандашом:

«Уважаемые господа!

Советское правительство с интересом и благодарностью рассмотрело поступившее от вашей страны предложение о передаче для постоянного проживания в английских семьях пятисот послевоенных сирот, граждан Советского Союза. Однако должны отклонить ваше предложение, поскольку, как вам хорошо известно, у Советского Союза хватило материальных и людских ресурсов для того, чтобы одержать неоспоримую победу в войне с гитлеризмом.

Из этого со всей очевидностью следует, что жизнь, здоровье и процветание пятисот детей, оставшихся сиротами после прошедшей войны, как и всех других детей и сирот Советского Союза, не могут и не должны вызывать ваших опасений относительно их судьбы. Советский народ всегда проявлял заботу и щедрость по отношению к детям, особенно к тем, кто лишился родительской опеки. У советского народа вполне достаточно сил и средств для того, чтобы вскормить и воспитать любого советского ребенка вне зависимости от его материального положения и наличия ближайших родственных связей.

С уважением, первый заместитель председателя Совета Министров СССР В. М. МОЛОТОВ»

И обращение, и ответ советского правительства опубликовали почти все ведущие английские газеты. Результат достигнут не был, но сам факт инициирования такого обращения придал «Harper Foundation» дополнительную значимость и позволил заговорить о себе в весьма высоких кабинетах. Теперь окончательно стало ясно, что в стране громогласно заявил о себе влиятельный орган общественности, мнением которого не следовало пренебрегать. Наоборот, близость к «Harper Foundation» отныне медленно, но верно, всё больше и больше начинала обозначать принадлежность к кругам столичной элиты, вызывая весьма приятные ассоциации у представителей финансовых кругов, всеми возможными путями рвущихся к известности и власти.

Благотворительность, как выяснилось, оказалась недурным стартом для многих, чем эти многие не преминули воспользоваться. В то же время нельзя было сказать, несмотря на столь разросшуюся известность возглавляемого Норой фонда, что её личные дела были столь же успешны. Имелось в виду, что разрешения на выезд в Советский Союз, даже при наличии советской визы, ей дано быть не могло, как носительнице государственной тайны особого порядка. Разведка так и не простила ей историю с мужем, доведшую руководство МИ-5 до предынсульта в мае сорок пятого.

Дёргались, конечно, малость, но всё же не очень: даже если миссис Харпер начнёт раскачивать через свою газету и фонд эту невыездную тематику и выиграет, то всегда можно намекнуть на то, что всё ещё цела запись разговора с Норой Харпер в апартаментах жены посла Великобритании в Москве, в мае сорок пятого, сделанная сразу перед тем, как, находясь на территории посольства, невозвратно исчез из поля зрения разведки Джон Харпер, перебежчик, предатель и двойной агент. И в крайнем случае можно пойти и на этот, пусть и рисковый, но продуктивный шаг.

Никакая запись, конечно, не велась, но ведь и самой Харпер об этом ничего неизвестно, и, не зная истинного положения вещей, вряд ли она пойдёт на то, чтобы своими же руками развеять миф о героическом муже — страдальце. И к детищу её, детскому благотворительному фонду, доверие полностью пропадёт. Надо это Норе Харпер?

Да и русские по-любому её не впустят. Им-то это зачем? Потенциальная раскрутка ситуации для них так же нежелательна, как и для МИ-5. Подобные конфигурации братья-разведчики, имеющие прописку на разных континентах, могут выявить, не вступая в заочный контакт. Есть в их потаённом арсенале неприкасаемые аксиомы, есть. Есть и черта, выше которой не прыгнешь, потому что прыгать выше этой планки не выгодно никому. А ещё лучше вообще не брать разбег…

К тысяча девятьсот пятьдесят четвертому году существенно разросшийся детский благотворительный фонд «All we need is love» уже никто не именовал иначе, как просто «Harper Foundation». Детская тема перестала быть для фонда единственно определяющей, возникли культурные, медицинские, образовательные и прочие немалочисленные программы деятельности Нориного детища. Ощутимо вырос и штат сотрудников; фонд и редакция газеты переехали ближе к центру Лондона, в только что отремонтированное помещение на Карнеби-стрит, совсем рядом с домом.

Июньским вечером пятьдесят четвёртого, вернувшись домой после насыщенного событиями трудового дня, Нора застала дома Триш, которая, не позволив матери снять обувь, кинулась ей на шею.

— Папа, мамочка! Папа наш!

— Что?! Что папа? Говори! — У нее подкосились ноги, ни одной из обрушившихся в этот миг на неё догадок не находилось места в голове, все они были пугающими или неисполнимыми.

— Жив!!! — заорала Триш. — Прис только что звонила, ей как-то удалось узнать! Жив папа, жив!! Сидит в советском лагере, но живой и здоровый! Не убили они его, мамочка!! Не убили!!

Потом они ещё долго стояли так, забыв притворить входную дверь… И молчали… Потому что не было сил говорить… Потому что у обеих текли слёзы счастья и проливались на паркет прихожей их небольшой лондонской квартиры…

Наконец Нора оторвалась от дочери, прикрыла дверь в жильё и спросила:

— Как она узнала?

Триш пожала плечами и утёрла рукавом слезы.

— Не знаю, мам. Наверное, муж сказал.

— Какой муж? — не поняла Нора.

— Её муж, Прискин. Гвидон. Она, мам, замуж там вышла. Просила тебе передать.

Нора отступила на шаг, упершись спиной во входную дверь:

— Как это, вышла? Почему? Вот так сразу взяла и вышла за русского? И почему Гвидон? Он что, русский аристократ? Из царской семьи?

— Ничего не знаю, мамуль, — неуверенно ответила Триш, — она трубку положила.

Нора задумалась:

— Может, он полицейский? Я имею в виду, русский милиционер?.. И для этого она замуж за него вышла? Чтобы про папу выяснить? — Нора тряхнула головой, чтобы сбросить оцепенение.

— Ну, это вряд ли. Она с ним… В общем, роман у неё был в прошлом году, когда она в Москву летала. Он скульптор, сын учёного-пушкиниста, — успокоила её дочь.

— Скульптор — это другое дело, — удовлетворённо выдохнула Нора. — И то, что — Гвидон, тоже хорошо. Помнишь, у Пушкина?

— Я всё помню, мамочка. — Тришка снова прижалась к ней, и они затихли. Лишь ещё один раз дочь едва слышно произнесла: — Я всё очень хорошо помню…

Следующий звонок от Приски вновь пришлось принимать младшей сестре. Он раздался на пятый день после того, прошлого, звонка.

— Триш, собирайся. Ты летишь в Москву, — ультимативно сообщила Присцилла сестре. — Так надо. Виза тебе будет. Когда сможешь?

— Когда? — задумалась та. — А зачем, Прис? Насчет папы что-то предпринимать?

— Прилетишь — узнаешь, — столь же категорично подтвердила Присцилла намерение видеть сестру в Москве. — Ты нам нужна!

— Кому, прости? Не очень поняла.

— Нам! Когда у тебя экзамены?

Триш мысленно подсчитала:

— В середине июля. А что?

— Что играешь?

— Ноктюрны Шопена. А тебе зачем, Прис?

— Не поздней середины июля ждём. Билет бери на месяц, думаю, хватит. Всё! Я ещё буду звонить, — и Приска повесила трубку.

Считая от того дня, когда Патриция Харпер приземлилась в московском аэропорту, Приске оставалось до отлёта ещё недели полторы. В аэропорту её встречал художник Юлий Шварц. Так они решили: он и Гвидон. Приска подумала и согласилась:

— Может, вы и правы, мальчики. Триша у нас существо нежное, как все пианистические натуры. Её надо брать сразу, не давая прийти в себя. И так, чтобы не было помех вроде старшей сестры. А то всё её счастье сразу на меня обрушится и Юлику придётся изобретать что-то экстраодинари. А так… пусть они познакомятся, пусть он её в такси прокатит, Москву заодно предъявит к обозрению, — она кивнула Шварцу. — Ты её через центр провези только. И обязательно у дома Мельникова тормозни, объясни, что это любимый дом её сестры в Москве. Ладно? И не забудь сказать, что мы к самолёту не успевали, были в отъезде. О'кей?

Триш ждали в Кривоарбатском, по этому же адресу теперь можно было регистрировать её в качестве временно проживающей в Москве иностранки. Таисия Леонтьевна, заблаговременно поставленная в известность о приезде невесткиной сестры, начала суетиться сильно заранее. Ударить в грязь лицом перед единственной представительницей иностранной родни было ну никак невозможно.

С утра подалась на рынок, чтобы всё самое-самое свежее захватить. Денег дал Гвидон, но Юлик настоял, чтобы все будущие расходы по пребыванию Прискиной сестры легли на него. В итоге решили — пополам. С деньгами пока было более-менее, особенно у Шварца. Удачно пристроил по случаю писанную крупно маслом на холсте голову собаки. Полуторагодовалая дворняга обреталась у них во дворе на Октябрьской, выпрашивая у местных жильцов питательное подаяние. Юлик частенько проникался сочувствием и прицельно швырял из полуподвального окна, прямо через решётку, остатки товарищеских трапез. Как правило, колбасные обрезки, сырную кожуру, селёдочные головы и промоченные в консервной жиже хлебные горбушки. Благодарный пес сжирал все, чаще — не глотая, при этом смотрел через зарешеченное Юликово окошко с такой животной признательностью, что Юлику ничего не оставалось, как метнуть добавочный кусок уже не от объедков, а оторвав от личного меню.

Пару недель назад он швырнул по обыкновению через квадрат решётки очередной шматок для поддержания собачьей преданности. Та, конечно, сожрала и, шумно внюхиваясь в окружающую среду, сунулась мордой в решётку, ища продолжения банкета. Тут-то Шварц и понял всё: про собаку и про себя. Не знал лишь к тому моменту, что пёс сыграет в его жизни роль поважней, чем разовый заработок. Да и тот в итоге не случился. А вообще композиция была безупречной. Осталось только написать. Что Юлик и сделал, не откладывая в долгий ящик. Сделал и сам остался доволен.

«Редкий случай, — подумал он тогда. — Нравится собственное творчество. Анималистом, что ли, заделаться?»

На другой день картину купил забредший выпить Феликс. Тот самый, что подрался с Гвидоном, Гурзо, а потом задружился с обоими.

— Превосходный портрет, старичок, — раздумчиво изрёк Фелька. — Готов купить его прямо сейчас, если ты разрешаешь мне его перепродать. Говорю прямо, — честно признался он. — Я на нём собираюсь заработать.

Юлик не раздумывал:

— Только пускай у меня пока побудет. Хочу на него ещё посмотреть немного. А потом возьмёшь, идёт?

Забрал деньги, часть отдал за накопившуюся коммуналку, остальные решил сберечь до приезда Триш, на случай, если ничего больше не подвернётся. А для пса присмотрел недорогой ошейник. И нацепил. Чтобы по случаю не убили или не свезли на живодёрку. Заодно приладил бирку и там же на ней, с культурным нажимом нацарапал: «Ирод». Такое имя псу присвоила местная дворничиха, «а чтоб не лез под метлу… у-у-у… ирод рода человеческого!». На кличку эту он охотно отзывался.

Стряпать мать Гвидона начала уже задолго до подъёма. Когда Гвидон и Прис проснулись, из кухни, просачиваясь вдоль всей коммунальной долготы, уже тянуло запахом печёночного фарша и свежесваренными вкрутую яйцами. Этот запах достиг дальней комнаты, и Гвидон никогда не спутал бы его ни с каким другим. Обожал мамин паштет. В кратчайший срок, ещё в прошлый приезд, вкус его просекла и Приска, начиная с первого гостевого визита к Иконниковым.

— Тришка обалдеет, — сказала она, потягиваясь. — Если с Юликом не поладят, то по крайней мере паштета наестся вдоволь. Так что в любом случае не зря летит, — она спустила голые ноги на прикроватный коврик, поболтала конечностями в воздухе и откинулась обратно, на живот к Гвидону. Тот обхватил её голову ладонями, прижал тесней к животу и прошептал:

— Лю-ю-ю-ю-блю-у-у-у-у… — он мечтательно прикрыл глаза, она — тоже. — Какой длинный звук, правда? Как будто перед тобой дли-и-и-и-инная, дли-и-и-и-инная у-у-у-у-улица… и ты бредёшь по ней не спеша… — И повторил: — Люблю-у-у-у-у…

В конце шестидесятых Гвидона занесёт в Ленинград, где на его выставку забредёт молодой рыжий гений по имени Иосиф Бродский. Они выпьют и разговорятся. Потом выпьют ещё. И тогда по нетрезвому делу Гвидон расскажет ему про это самое, про эту улицу, про это длинное слово. Так потом родится одно из чудных стихотворений поэта: «…в улицах длинных, как звук люблю-у-у-у…»

Приска забросила ноги обратно и прижалась к мужу:

— Мама ещё яйца наверняка не резала. У нас есть куча времени, — и юркнула под одеяло с головой. Он — вслед за ней. Лишь остались торчать неприкрытыми длиннющие Гвидоновы ноги.

А ещё, кроме всегдашнего винегрета, печёночного паштета и рубленой селёдки, Таисия Леонтьевна приготовила сырный салат, рыбу под маринадом: смесь судака, щуки и трески, — и напекла пирожков с капустой. Но главным блюдом было первое — суп из сушёных белых грибов с рыночной сметаной, первых в этом году. Боровики успела насобирать жижинская Параша и тут же высушила в печке, специально для своих. Своими теперь у неё, после возникновения перспектив соединительного будущего, были Иконниковы и Шварцы. Последний во множественном числе, потому что тоже теперь с прицелом на грядущие изменения. В последний раз Юлька, отведав местного самогона, так бабе Параше и сказал, причём серьезно:

— Всё, Параш, скоро женюсь. На второй Приске. Так что наливай за семейное счастье.

Прасковья не поняла:

— На какой ишшо на второй, милок? С Гвидоном-та поругалися они, што ль? Вон же, спять как хорошо умеете.

Шварц хохотнул:

— Вот и я так хочу, баб Параш. Просто сплю и вижу…

Патришу Юлий Шварц доставил на Кривоарбатский значительно позже ожидаемого времени. Во-первых, смотрели центр. Пока ехали, раза четыре делали остановки. Выходили, Юлик тыкал пальцем в сооружения и дома, объяснял, что к чему. Затем заскочили на Софийскую набережную — посмотреть на здание английского посольства. Джон как-то, в один из приездов, завозил туда девочек, даже по случаю познакомил с самим послом. Дом запомнился и не растворился в памяти, больно уж красивый особняк, настоящий старинный, папа говорил, от князей каких-то остался. Или от графа.

Ближе к финалу путешествия тормознули у Мельникова. И снова так получилось, что Виктор Константинович двор мёл. Заметив Триш, приветливо помахал рукой и пошёл отворять калитку. Принял за Прис, само собой. Та поздоровалась и спросила глуповато, на неважном русском:

— Хеллоу! Как дела?

Приветствие и сам вопрос сыну архитектора показались отчего-то странными, и он в недоумении пожал плечами. Заметил лишь:

— В последний раз вы говорили вроде бы получше.

Вмешался Шварц:

— Это не Присцилла, Виктор Константиныч, это её сестра.

Мельников понимающе вскинул головой:

— Тоже любопытствуете? Что ж, прошу.

В общем, ещё лишних полчаса грибной суп остывал в фарфоровой супнице. А таксист нервничал в простое, однако Юлик, блюдя себя истинным джентльменом, успокоительно кивнул тому, не дёргайся, мол, добавлю сколько надо, не боись.

В это время, пока Мельников водил его будущую невесту по этажам знаменитого дома, демонстрируя на третьем этаже «стакана» мастерскую великого отца, он и сам дёргался и психовал. Тому была веская причина. Эта незвонкая и слегка заторможенная после перелёта Патриция Харпер за то непродолжительное время, пока они добирались до Арбата, успела понравиться Шварцу гораздо больше, чем нравилась её деятельная сестра.

Мамина еда, как и предполагала Приска, совершенно добила её сестру. И в силу усталости, и по причине новых вкусовых впечатлений.

— У нас так не есть всё запахнуть, — с трудом вспоминая подходящие русские слова, пыталась она донести до Таисии Леонтьевны сущность полученных ощущений. — Это просто чудес очен хороший, очен, очен вкусное еда от вас.

Юлик почти ничего не ел. Выпивать — выпивал вместе со всеми, но откусывал потом от одного и того же пирожка с капустой. Гвидон толкнул его под столом ногой, мол, жри давай, а то подумает — алкаш. На Гвидоновы толчки Юлик не реагировал: неотрывным взглядом упёрся в Триш и глуповато улыбался невпопад. Таким, как в этот раз, своего друга Иконников не помнил последние лет двадцать, разве что в июне, в кафешке, когда тот впервые взял в руки брайтонскую фотографию семьи Харпер.

Уставшую с дороги Тришу разместили в дальней комнате. Там же, задвинутое в угол, стояло старое-престарое пианино «Бехштейн». Последние лет тридцать на нём никто не играл, и оттого оно пребывало в состоянии полной расстроенности, донельзя. Триш подошла к инструменту, откинула крышку, взяла две ноты поочерёдно. И закрыла. А Юлик поехал ночевать домой, на Серпуховку, куда в последнее время наведывался крайне редко. Гвидон же увёз Приску на Октябрьскую, в Юликов полуподвал.

На другое утро, дав выспаться будущей жене, Шварц заехал за Тришей на Арбат, и они двинули к нему в мастерскую. Ехали на метро, но получилось совсем не быстро, потому что почти на каждой станции Триш просилась выйти и с неподдельным интересом, внимательно и неторопливо осматривала затейливую архитектуру станций, мозаичные потолки, бронзовые скульптурные изображения, барельефные стены.

Когда, наконец, добрались до мастерской, своих там не застали. Постель была ещё тёплой, и куда делись ребята, Шварц не понимал. Но это было уже неважно, потому что у них у самих всё завязалось раньше самых смелых предположений.

Началось с собачьего портрета, ещё не забранного Фелькой. Триш зашла в тесное полутёмное помещёние, осмотрелась и замерла. Через тюремный, решетчатый квадрат, с не снятого с мольберта холста, натянутого на подрамник, прямо на неё смотрели пронзительные пёсьи глаза. И столько в этом взгляде было глубоко закопанной животной боли, столько обиды от несправедливой этой подворотной жизни, столько лучилось в них надежды на милосердие незнакомого, доброго человека и такая пробивалась неисчерпаемая готовность человеку этому служить, что Патриша замерла на месте, не отводя от картины взгляда.

— Это наш Ирод, — заметив, как её приковало к холсту, пояснил Шварц. — Он тут живёт, в нашем дворе. Мы с ним дружим. Иногда он ко мне заходит в гости.

— Ваша работа? — всё ещё продолжая смотреть, спросила Триш.

— Моя, — пожал плечами Юлик. — Чья же ещё? Нравится?

— Это чудо есть… Вы очен, очен, болшой атыст. Это тэлант… — она замялась, — тэлэнтэд.

— Тогда эта картина ваша, Триш, — сказал Юлик, снял её с мольберта и протянул девушке. А про себя подумал: «Всё равно общая будет. А Фелька сто процентов не поверит, подумает — сам нашёл покупателя и хочет засадить дороже. Да и чёрт с ним, не хрена подойники чужие размолачивать. Стоп! А деньги-то обратно? Ладно, у матери займу…»

А вот этого он страшно не любил, хотя и приходилось иногда употреблять родственную связь, когда с деньгами было кисло. Однако Мира Борисовна всегда давала, но и всегда звонила насчёт возврата в назначенный срок, если они долго не виделись. Юлик знал, что денег матери не жалко. Просто должен быть порядок во всём, тем более в щепетильной сфере. Профессия, которую выбрал сын, Миру Борисовну категорически не устраивала своей неконкретностью и безыдейностью. Пыталась, с запозданием, вставить слово, когда через год после окончания войны Юлий вернулся домой и сразу понёсся в Суриковку, узнавать про что там и как насчёт продолжения учёбы. Но не посмела. Оба боевых ордена и медали не позволили.

Тайно она страшно гордилась фронтовым сыновьим прошлым; всё время, пока шла война, просила у неизвестно кого сделать так, чтобы не убило сына и не поранило. Видно, этот кто-то услышал, не убил и не поранил. Признаться себе, что просила в тот момент у незнаемых небесных сил, не могла, потому что в эту сторону и на самом деле не думала. А в какую думала, сама не знала. Именно это, так и не прояснённое до конца обстоятельство и стало в её удобопонятной и отлаженной жизни той самой затыкой, о которую Мира Борисовна споткнулась впервые. А в день победы, услышав по радио знакомый сипловатый голос, незвучный, но родной, сообразила, кому адресовала непроизнесённые слова. К нему — к единственному вождю вождей. К солдату, генералиссимусу, победителю и отцу в одном прекрасном лице с горделивым профилем.

В эвакуацию она ехать категорически отказалась, решив, что встретить врага советская женщина-мать должна у порога своего дома, если, конечно, враг явится к ней сюда, на Серпуховку. Отсиживаться в Узбекской ССР она не станет, не так воспитана. А врагу на его родном языке она объяснит, чтобы проваливал отсюда пока цел, потому что всё равно, рано или поздно, придут наши и свинтят ему голову вместе с фашистской каской. Именно так она ему и разжуёт. Или умрёт любой смертью. Тут же. На Серпуховке.

Когда ребята вернулись, Триш всё ещё вглядывалась в морду Ирода. В руках Гвидон держал авоську, в которой, накренясь, зависла над полом трёхлитровая банка разливного пива. За этим пивом после того, как они проснулись и освободились от утренних объятий, Гвидон увёл Приску, чтобы она воочию познала, как русские уважают пенный продукт. Прис подскочила к сестре и, прыснув, выдала по-английски:

— Ты себе представить не можешь, они продают пиво из маленьких железнодорожных цистерн на колесах. Одну опустошают, другую привозят.

Сестра прореагировала без энтузиазма. Просто кивнула, известив тем самым, что приняла информацию к сведению. Она всё никак не могла оторваться от Ирода. Пёсья морда никак не отпускала Триш, вогнав в состояние внезапного ступора. Гвидон то ли сочувственно, то ли с полным пониманием вопроса покачал головой, поставил банку на стол, сделал руки рупором, поднеся их к губам, и торжественным шёпотом, адресованным всем, кроме Триш, застывшей с картиной в руках, выдал:

— Ну, всё! Наша будет… — Затем он сдёрнул с банки крышку и с напускным гневом выкрикнул в сторону хозяина мастерской: — Нет, ну стаканы сегодня будут или не будут, я не понял?!

Их роман, последовавший сразу вслед за вручением Иродова портрета, разрастался не менее стремительно, чем у Тришкиной сестры с Гвидоном. Через неделю Триш уже вполне бегло болтала по-русски, с каждым часом извлекая из памяти всё больше и больше правил подзабытой грамматики и отдельно всплывающих русских слов. В тот Иродов день они устроили себе пивной вечер. Трёхлитровой банки из цистерны им не хватило, пришлось потыркаться по близлежащим торговым точкам. Однако поход оказался безуспешным: пива нигде не было, народ разобрал восстановительный напиток ещё с похмельного утра.

— Ну да, — почесал голову Юлик. — Понедельник для соотечественников день гнетущий. Ладно, ждите!

Он выскочил на Крымский Вал, схватил машину и сгонял в «Балчуг», в буфет гостиницы. Там его ещё не успели забыть. Обе буфетчицы, трудящиеся посменно, за последние пару лет неплохо изучили путь в полуподвал на Октябрьской. Каждая держала другую за потенциальную соперницу, и потому каждая пыталась оставлять Юлику экспортное румынское пиво в литровых ёмкостях для поддержания боевого духа в теле и душе любвеобильного художника. Юлик старался не обижать ни ту, ни другую. С крутобёдрой Алевтиной с первого дня знакомства у него сложились отношения лёгкие и непритязательные. Она звонила и заезжала после смены, с пивом и всегда свежей воблой. Сразу раздевалась и ныряла в постель в предвкушении обалденных Юликовых ласк. Обычно спешила: нужно было успевать до прихода мужа со службы. Муж служил в охране Генерального штаба Вооружённых сил СССР, и по этой причине Юлик старался не ударить в грязь лицом, не ведая того, что близость буфетчицы с супругом не доставляла той и доли подвального блаженства, а выстраивалась по принципу: раз — два — отбой. И так два раза в три недели. Все восемь лет супружества.

Другая, бесформенно-худая, Раиса, с туго пришпиленной к голове крашеной копной плохих волос, напоминала нераскрывшийся мухомор, но по буфету была старшей. А пиво любили все: друзья, друзья друзей, подруги друзей друзей, а также собственные подруги, подруги подруг, их многочисленные друзья и все без исключения натурщицы вне зависимости от степени дружбы. Румынское же давали только в «Балчуге», так что приходилось соответствовать потребности, резервируя часть запаса прочности и для буфетной командирши. Та, в отличие от помощницы, претендовала на «отношения» и обычно посещала полуподвал в состоянии лёгкой романтической задумчивости. Предложения руки и сердца от Шварца она так и не дождалась, но надежду не оставила и потому пиво таскать не переставала. К напитку по обыкновению прилагался отвес копчёного сервелата, недорезанного на порционные бутерброды гостиничным постояльцам. Для того чтобы деликатесное пиво не кончалось никогда, пока живы все участники общества его потребления, Юлик, применив творческий подход, рассчитал максимальные усилия для поддержания минимального тления в очаге балчугского буфета. Получалась такая картина. Алевтина — раз в две недели, не больше: при всём уважении не она таки определяет политику выноса не пробитого по кассе румынского продукта. Раиса — к сожалению, не реже одного оловянного солдатика в десять дней. Но никак не больше. И не чаще. Иначе себе круче выйдет — настолько дорогостоящим для Шварца окажется пенный продукт, что в глотку не польётся…

Короче, смотался в «Балчуг» и обратно, там застал Алевтинку, удачно отоварился и на той же машине вернулся обратно. Да в придачу с воблой, не пересохшей ещё, как всегда.

Потом, пока пили пиво другого сорта, честного, Юлик объяснял разницу между односолодовым и просто ячменным. А заодно учил Триш чистить и употреблять в пищу эту самую русскую воблу, с аккуратным объеданием ребрышек, и, выдёргивая из межрёберных промежутков самые тонкие и вкусные кусочки, одновременно руководил дележом вобляной икры и прожаркой на спичке плавательного рыбьего пузыря.

Триш быстро захмелела и попросила проводить её в дамскую комнату, а заодно показать другие работы Шварца. Юлик проводил, объяснил, как лучше дёрнуть за ручку бачка, так чтобы не завалиться и попутно достичь слива воды. А потом, после бачка, не дойдя до картин, они стали целоваться, там же, где оказались, в пространстве между туалетом и отгороженным помещением, где были сколочены стеллажи с подрамниками.

А ещё через сорок минут Гвидон и Приска незаметно испарились, и Шварц остался наедине с младшей Харпер. А ещё через девять часов они проснулись, в обнимку, в той самой комнате со стеллажами, куда так и не вспомнили, как и когда добрались.

На другой день Юлик перевёз Тришкины чемоданы к себе на Октябрьскую. А ещё через неделю, после того как сёстры обошли пешком всю Москву, облазив по наводке своих мужчин старые московские закоулки, накатавшись вдоволь на троллейбусе и метро, перепробовав все варианты уличных пирожков с капустой, рисом и повидлом, они решили вчетвером сесть в электричку и укатить в Жижу, к заскучавшей без друзей Параше. Вечером Юлик достал из морозилки два вафельных фунтика, один протянул Триш и спросил:

— Мороженого хочешь? Настоящее, московское. Сливочный вкус. — И услышал ответ, которому очень обрадовался, потому что понял, что с этой нерусской девушкой они существуют на одной волне.

— Нет, — ответила Триш, сохраняя серьезную мину. — Не хочу. Нормального хочу, немороженого. Такого, как ты. — И засмеялась.

Утром перед отъездом к Шварцу заглянул Ирод. Он привычно сунулся мордой в зарешеченное полуокошко мастерской и, не обнаружив никого, разочарованно гавкнул. Юлик был в спальном пространстве. Услышав позывные, он подошёл к окну, распахнул его и кивком головы дал Ироду разрешение на спуск.

Тот ввизгнул от радости, отжал мордой чуть приоткрытую дверь, ведущую в полуподвал, и понёсся по ступенькам к знакомому проёму. Забежав внутрь, сразу кинулся целоваться со Шварцем. Из кухни на звуки собачьей радости выглянула Триш. И обалдела:

— Тот самый?

— Ну да, — ответил Шварц. — Царь Ирод собственной персоной. Вот, в гости пожаловал. Жрать, наверное, захотел.

Триш присела и поманила Ирода к себе. Тот осторожно приблизился и вопросительно заглянул ей в глаза. Страха не было, ни с той, ни с другой стороны. Был явный взаимный интерес. Она погладила его по голове — Ирод позволил, не отстранился. Тогда она прижала его к груди, и пёс от удовольствия завёл глаза к потолку. Триш поднялась:

— Надо его кормит. Он едет в кантри хаус.

— Понял, — послушно отреагировал Шварц и улыбнулся, прижав девушку к себе: — А я еду?

Их жижинская неделя начала августа выдалась на удивление безоблачной. В том смысле, что небо, словно приветствуя возвращение обитателей Парашиного дома в расширенном составе, раскинулось над Жижей чистым и ослепительно-голубым, раздвинув горизонт и оттеснив облака за нижние его края по всей небесной окружности, куда хватало глаз. Стоял полный воздушный штиль, однако августовская жара каким-то чудом ухитрялась не задирать градус выше двадцати семи.

— Рай! — выдохнула Приска и посмотрела на сестру. — Рай?

— Рай? — переспросила та, подставляя лицо небу.

— Парадайз… — Приска обняла её и спросила по-русски: — Нравится?

Тришка подумала и ответила, тоже по-русски:

— Мне так кажется, я влубила… м-м-м… влубилась. Очен силно. Райт?

— Правильно, — засмеялась Приска, — а куда ты ещё должна была деться?

Внезапно Патриша перешла на английский:

— Скажи, Прис, я была там, — она указала рукой в конец двора, где размещался грубо сколоченный туалет. — Это навоз. Да? Там отверстие вниз и темно. А где же тогда…

Прис вздохнула:

— Привыкай, милая, это Россия. А то, что ты видела, это русский туалет, — она подтолкнула сестру рукой в направлении будки, состроив при этом рожицу. — Смелей…

Ирод, почуявший запах настоящей, негородской свободы, какую нигде и никогда ещё не нюхал, обезумел от свалившегося на него счастья. Он носился по деревне как умалишённый, заглядывал во все дыры, от амбара, откуда не выветривался запах коровьего молока, до куриной кормушки с остатками засыхающих картофельных очисток и недобранного курами прошлогоднего зерна. Отметился в заброшенной церкви, что через овраг, оставил густой след в саду, определив себя в совладельцы никем не охраняемого яблоневого рая. Затем сгонял на кладбище, что отстояло от Жижи на полпути, не доходя Хендехоховки. Ближе к первому вечеру похлебал глиняной жижи из оврага, замарав рыжей мутью передние лапы. После вечерней дойки баба Параша налила ему молока, и он, заведя глаза, лихорадочно выхлёбывал драгоценную парную жидкость, ради которой готов был отныне верой и правдой служить этой доброй женщине с теплыми, грубоватыми руками, совсем не похожей на его столичную крестницу — дворничиху с Октябрьской.

Когда приехали и разместились, Параша вопросительно кивнула Юлику на Триш:

— Твоя?

Тот гордо кивнул в ответ:

— Чья ж ещё, баб Прасковь?

— Харошия тожа, — благосклонно покачала та головой. — Как энта, как наша. И по лицу такая ж. Тольки…

— Что? — насторожился Шварц.

— Тольки пришибленная малость, не так весёлая, как наша. Тожи нерусская?

— Тоже, — обречённо согласился художник, — ты погоди, баб Параш, она попривыкнет, перестанет стесняться. У них там так принято, у нерусских.

— Ну-ну… — согласилась хозяйка, — пущай покушаеть и обвыкнеть, а там и повеселеет, гляди… Вам где постилать-то, на двору аль в хати?

— На сене, — категорично отозвался Шварц, — а то она хорошо не обвыкнет и придётся менять её на нашу. А я не хочу её менять, я её люблю. Она мне будет законная жена, поняла, баб Прасковь?

Утром ушли за грибами, вместе с Иродом; проходили весь день, потом вместе чистили грибную добычу, сидя в палисаднике. Вернее, чистили все, кроме Гвидона, который вызвался довести домой девчурку лет шести-семи, на которую они наткнулись в лесу. Он присоединился к остальным позже, отмахав лишних километров пять, до Боровска и обратно.

А к вечеру безотказная Параша нажарила полную сковороду крупно накромсанных боровиков, перемешанных с подберезовиками и молодым репчатым луком с огорода. Оттуда же копанули молодой ещё картошки, отварили и, обжигая губы, ели прямо так, в мундире, откусывая от круглых горячих картофелин, присыпанных крупной сероватой солью и бабкиным укропом. А грибы ели ложками, вилка в доме была одна, её решено было оставить хозяйке, чтобы никому не было обидно. На десерт был самогон из сахара и ночь на сеновале. Но это — у Юлика с Тришей. Гвидон с Приской предпочли остаться в избе — не хотели мешать влюблённым.

Странно, но за тридцать прожитых лет — Юлик как-то поймал себя на этой мысли — он не был ни разу влюблен. Когда-то слышал в компании разговор знакомых врачей: если мужчина до тридцати не любил ни разу или по крайней мере не жил продолжительное время с постоянной женщиной, к которой испытывал привязанность или симпатию, то ищите в этом патологию.

Юлик тогда прикинул и сообразил, что в запасе у него ещё года три. Потом вдруг возник откуда ни возьмись косяк девок из балетного училища — каким ветром его надуло, он уж и не помнил. Кто-то приволок к нему в мастерскую одну, остальные в поисковой лихорадке набежали вслед. Ну и разговор врачебный тот как-то стёрся сам собой. Помнится только, что стал вдруг везде не успевать, а кордебалетные девки роились вокруг, как голодная стая мух, все из провинции, все хотели дружить и все давали без прелюдий и последствий, кто в расчёте на Москву, кто — на портрет маслом в рост на пуантах. Те, что истинно балетные, с талантом, духовкой в лице и растяжкой на полциферблата по вертикали, те не приходили и не давали. Те у станка день и ночь гнули, про тех уже всё давно и самим им, и учителям их известно было. Потом кордебалет испарился в один день, видать, кончилась их маета у поручня да разобрали девок по провинциальным театрам.

Но памяти, какой хотелось, не осталось. Не задела ни одна. Уж и молоденькие были, и тонкошеие, и сами дюймовочки-тростиночки, фуэте всё своё крутили как бешеные, на спор, кто больше оборотов даст, гнулись как резина, через голову наперекосяк: и стоя, и лёжа, и в прыжке успевали безотказно давать. Позже понял — отдавала кисловатым потом эта любовь, хоть и молодым, балетным, но на рецептор пробивало, как ни старались, ни брызгались, ни терлись, не отбивался ничем крепкий аромат юных рабочих лошадок…

В очередной раз вспомнил о тех врачах, когда закончил наливать на открытии Гвидоновой выставки. Увидел тогда Иконникова в паре с англичанкой, сразу подумалось: могла бы в этот раз и на мне сработать медицина, тормознуть у нехорошей черты, известно ж, вот-вот уже по самой границе патологии пойду, тридцатник как-никак…

Триш лежала рядом, закинув руку ему на грудь, и безмятежно спала. Пахло сеном и тёплой коровой. Последнего поросёнка Параша забила в прошлом году и больше решила хряков не выкармливать — забота большая. Шварц не спал, он думал. Тишина была такой, что если бы куры дышали, то их дыхание он бы наверняка мог услышать даже через внутреннюю амбарную перегородку. Юлик лежал и думал, отчего так случилось, что он полюбил эту женщину, которую даже не успел как следует узнать. Которая родилась и прожила свои годы чёрт знает где, в чужих местах, там, где не пахнет поросёнком, где не говорят по-русски и не едят ничего, не сняв мундир. Где не стесняются говорить о деньгах, не боятся анонимки от соседа и не заставляют учить наизусть клятву пионера, напечатанную на тетрадной обложке. А может, и правда, уехать отсюда насовсем, подумалось ему ни с того ни с сего… К чёртовой матери. Жениться на Тришке и дёрнуть с ней в Англию. А потом и Гвидон подтянется. С Приской. И жить себе там… Писать, выставляться, рожать детей английской королеве… А этих послать. Куда подальше. Нет, это невозможно, достанут и там. Достанут и прикончат, эти могут, они такие. Пусть лучше здесь достают, здесь всё же понятнее. И мать застрелится, если что, эта уж точно такой измены не переживёт. И Гвидон не приедет, Таисию Леонтьевну не оставит, это точно. Бред какой-то…

За день до Тришкиного приезда они все вместе решали, как правильно поступить: он, Гвидон и Приска. Решили пока ничего о существе дела Трише не сообщать, пусть всё идёт как идёт. В конце концов, пускай у неё будет свой независимый выбор, и если в её жизнь войдёт Юлик, если так обернётся, что они на самом деле станут нужны друг другу, то тогда и посмотрим, вводить сестру в курс дела или не обязательно.

Он осторожно повернулся на бок и посмотрел на Триш. Тонкий лучик света от жижинской луны, пробиваясь через кривую щель над дверной притолокой, упирался размытым кончиком прямо в Тришкин лоб, чуть-чуть сползая на висок. Внезапно Юлик ощутил, что ничего дороже этой наивной чужеземной девчонки у него не было и нет. Он привстал на локте и вгляделся в её лицо. И тут его прострелило. Разом. Он понял вдруг, что такое любовь. Жил, жил и не знал. Понятия не имел. Знал только, что это история совсем не про то, что происходит в кровати между женщиной и мужчиной. Это — другое. Он вдруг вспомнил, как это началось. И когда. Тогда — когда они ели сегодня жареные грибы бабкиными ложками. Триш доела, облизала ложку, зажмурившись от удовольствия, и положила её на стол. И он вспомнил, как мысленно захотел эту ложку схватить и сунуть в рот, чтобы ощутить в себе запах любимой женщины. И слиться с ним. Изнутри… не понимая, что происходит, не отдавая себе отчёта в этом странном своём порыве. А дошло до него лишь теперь, спустя несколько часов, когда смотрел на освещённое лунной полоской лицо Триш Харпер: на завиток у её виска, на тонкую голень откинутой голой ноги с трогательно изогнутым, как натянутый лук, средним пальцем, на смешно торчащую соломинку, надёжно застрявшую в тёмно-русых волосах, на длинные пальцы под прозрачно-бледной кожей с коротко подстриженными ноготками, на два сердоликовых шарика в круглых мочках её ушей, обрамлённых по кругу полоской тусклого серебра, на едва заметную родинку на обнажённом левом плече — вот она где, любовь, это так просто, оказывается, хотя и другое. Нужно просто очень хотеть облизать ложку после любимого человека.

И это незнакомое другое, зачатое и отыскавшееся где-то глубоко внутри него, в самых кишках, сейчас медленно выплывало наружу, таща за собой новую, не пробованную ещё жизнь, смывая по пути все его прежние жизни с картинными страстями, картонными чувствами, фальшивыми словами и обманными Любовями…

Утром отправились в ничейный яблоневый сад, нарвали мешок вольных яблок, и мужики по очереди тащили этот мешок обратно. А окончательно нашедший своё счастье Ирод, нахватавший репейников, нёсся впереди, рассекая крепкой собачьей грудью высокую траву некошеного сада. Он метался влево и вправо, как бы расчищая своим новым хозяевам путь, отбегая в стороны и тут же возвращаясь обратно, демонстрируя готовность к преданной службе и верную покорность одновременно.

А потом они давили сок, как и в прошлый раз, но теперь уже вчетвером. И пили его, пили, проливая себе на грудь: свежайший, пахучий, шибающий в нос тысячью колючих, остро-сладких кислинок. И Триш смеялась, заливисто и громко, а он шептал ей в ухо:

— Я так люблю твой смех… и твой запах… Знаешь, я когда-нибудь соберу их в маленький флакончик и, когда тебя не будет рядом, буду брызгать из него себе в лицо…

А ночью, при свете луны, Юлик снова любил свою девушку, свою Триш, дочь шпиона и убийцы Джона Ли Харпера и главы знаменитого «Harper Foundation» Норы Харпер, внучку придворного советника королевы Великобритании, сэра Мэттью, о которых ничего не знал и которые ничего для него не значили, кроме того, что за всех за них он, Юлий Шварц, непременно рано или поздно должен пострадать. Он любил свою будущую невесту и жену так, как никогда не любил никого, задыхаясь от неуёмного желания, не веря, что это происходит с ним. С ними… В эту ночь он задумал серию ставших впоследствии широко известными «белых работ».

А последним жижинским утром, когда они проснулись, он спросил:

— Ты выйдешь за меня?

— Конечно, — ответила Триш, блаженно потягиваясь, — толко три условия.

— Это какие? — насторожился Шварц.

— Ирод останется с нами. Мне нужно пианино. И ты купишь юнитаз для грэнни Параша, — серьезно ответила Триш.

Через два дня после возвращения в Москву Приска улетела в Лондон. Триш оставалось до отъезда ещё двенадцать дней. Гвидон переселил их к маме на Кривоарбатский, сам же на это время переехал к Юлику в мастерскую, доживать дни до отлёта. А вечером Шварц поднял трубку, набрал номер Евгения Сергеевича и доложился по-военному:

— Патриция Харпер улетает через двенадцать дней. Готов регистрировать брак. Жду инструкций.

И поехал добывать настройщика, чтобы в оставшиеся до самолёта дни Триш могла играть на «Бехштейне» Иконниковых своего любимого Шопена. Вернее, теперь «Бехштейн» принадлежал уже не им, а Патриции Харпер, получившей его в качестве свадебного подарка от расчувствовавшейся таким оборотом событий Таисии Леонтьевны.

Дальше было необыкновенно просто. Нужный механизм был взведён в тот же момент, часы оттикали пару-тройку дней, после чего Юлию Ефимовичу Шварцу позвонили и сообщили время регистрации в ЗАГСе Ленинского района. Со стороны жениха в качестве свидетеля выступил Гвидон Матвеевич Иконников. Невестину сторону не представлял никто. При вступлении в законный брак жене была присвоена двойная фамилия Харпер-Шварц.

В тот же день, получив на руки свидетельство о регистрации брака, Юлик отправился оформлять нотариальную копию, чтобы Трише теперь было чего предъявлять за границей, при оформлении будущих виз. То же самое в прошлый раз сделал для Приски Гвидон.

Триш улетала в понедельник. А за три дня до отъезда, в пятницу, Евгений Сергеевич позвонил сам. Сказал, пускай, мол, ваша супруга летит себе, а мы давайте-ка встретимся с вами в следующий четверг, в одиннадцать, и очень подробненько поговорим о жизни… Подъезжайте по адресу… Далее он назвал подъезд, этаж и квартиру известного Дома на известной набережной, куда Холстомеру следовало прибыть без опозданий.

Если бы художник Юлий Шварц, он же агент-осведомитель Холстомер, знал, что в мае сорок пятого, на следующий день после победы и три последующих страшных дня в указанной ему квартире отсиживался его тесть, английский шпион, перебежчик и убийца, а ныне з/к колонии строгого режима гражданин Великобритании Джон Ли Харпер, он чрезвычайно был бы таким обстоятельством удивлён. Равно как был бы удивлён и сам сотрудник карательных органов, человек неизвестной Шварцу должности и звания, с обычным, довольно приятным на слух именем Евгений Сергеевич.

Ещё больше удивился бы и не поверил сотрудник в то, что в назначенный им четверг он не встретит своего подопечного на пороге конспиративной квартиры на набережной, а будет сидеть перед старшим следователем КГБ, с кровавыми подтёками на избитой морде, давая нужные следствию показания на своих руководителей и на самого себя.

А ещё через день, в ночь с пятницы на субботу, он умрёт в камере-одиночке тюрьмы КГБ на Лубянке от кровотечения внутренних органов, открывшегося у него на второй день побоев. Умрёт, так и не узнав, по какой конкретно из множества возможных причин ему довелось стать жертвой репрессий, обрушившихся на бывших работников МГБ и МВД, слившихся в единое целое, которое продолжало находиться под заботливым опекунством Лаврентия Берии, позже арестованного, но сумевшего попутно утащить с собой в могилу не одну тысячу сотрудников преступного ведомства.

Дела, курируемые Евгением Сергеевичем, сразу после его ареста были собраны в кучу, перехвачены бумажной бечёвкой и снесены в лубянский архив.

Накануне, до того как идти на встречу, Юлик и Гвидон поговорили. Дело было на Октябрьской. Решительный Гвидон предложил сразу уйти в отказку, чтобы разрубить вопрос раз и навсегда, а заодно выровнять шансы. Скажешь, как я: мол, чёрт попутал, Евгений Сергеич, извините-простите-не-могу-не-буду. А там — смотря уж что он ответит, по обстоятельствам. Ну, не стрелять же нас будут, в конце концов. Мы ж воевали, награды имеем. А с мастерскими всё равно швах теперь, по-любому не видать, как своих ушей. Да и хер с ним, в Жижу уедем и построимся.

Шварц осторожничал, опасаясь столь резкого перехода в примитивный оппортунизм по отношению к чёртовой власти. Почесал в ухе и раздумчиво произнёс, то ли в шутку, то ли всерьёз:

— Слушай, а может, и на самом деле отвалить к Тришке, а хер им уже оттуда показать? А? Или… вместе рванём? Заодно?

Оба знали, что это просто очередной Юликов трёп. Но Гвидон всё же хмыкнул, поддержав тему:

— Неплохо б, конечно… Знаешь, я как-то думал про это… Так… во сне, можно сказать.

— И чего показывали? — заинтересованно напрягся Юлик.

— А кино показали. Рассказать? — Шварц развел руками: само собой, мол. — Ну так вот. Приехали мы с тобой туда, прилетели, а дальше едем на машине, на красивой, на блестящей такой, с круглой блестяшкой на капоте. В машине кроме нас Тришка и Прис. Довольные все, хоть и трезвые. Е-е-едем, е-е-едем, е-е-едем… Вокруг дома красивые, лужайки… под английский газон, народ весь такой ухоженный, благочинный, ручками нам машет. И снова едем, едем, едем бесконечно. Ищем чего-то, чего не понимаем, но знаем, что очень надо. Всем причём. Вдруг Приска как заорёт: «Стоп! Стой, Гвидон!!» — и рукой указывает вперёд. Смотрю, Ирод бежит навстречу и вроде как не внутрь к нам просится, а чтобы мы за ним ехали. Ну, мы поехали, а он впереди бежит, не медленней, чем мы сами. Дальше смотрим, две женщины на обочине стоят, голосуют. И Ирод вроде как остановился, ну чтобы мы их подобрали. Смотрим, это Мира Борисовна твоя. И моя заодно.

— Это что, Таисия Леонтьевна, что ли? — не скрывая явного интереса к рассказу, уточнил Юлик.

— Ну да, я ж сказал, моя! И они сели к нам, и все спокойно уместились. Обе весёлые, обе сразу с девками нашими журчать чего-то стали. Моя мать — по-английски почему-то, а твоя — по-немецки.

Шварц пожал плечами:

— Ну, это ясное дело.

— Короче! — продолжил Гвидон. — Девки — на чисто русском. И все смеются без перерыва. А мы вроде ни при чём с тобой. Как будто нас вообще нет. А дорога все хуже и хуже. Ухабы пошли разные, грунтовка началась, а лужайки кончились, уже давно, как только Ирод появился, так и кончились. Он, кстати, так и бежит впереди. А потом вдруг на месте встал и головой вбок кивает. Глядим — а это кладбище наше, ну, которое перед Хендехоховкой. А он дальше побежал. Саму Хендехоховку пробежал без остановки и снова вперёд. А Мира Борисовна твоя смеётся как ненормальная, аж закатывается. Говорит сквозь смех: «Знаете, как мы тут им вломили? Просто хендехох сплошной!» По-немецки говорит, а всё понятно. Это она про фашистов, про войну. А Триша твоя ей отвечает и тоже смеется: «Мира Борисовна, всё наоборот, наши тут немца хлебом-солью встречали. То есть, ваши, русские, а не наши». А моя мать тоже смеётся и тоже спрашивает вдруг: «А мы разве не по Англии едем, милые?» И все вдруг резко перестали смеяться и замолчали. И так тихо стало, что просто жуть какая-то на всех напала.

— И на меня? — недоверчиво спросил Шварц.

— На тебя не знаю, ты вылез из машины и стал целовать Парашу. А она увёртывалась сначала, а потом смирилась и махнула рукой в сторону. И Ирод залаял, как ненормальный. Мы смотрим туда, куда махнула, а там Жижа наша, надвое оврагом глиняным разрезанная. Как родная стоит. И сад за ней с яблоками, и церковь разрушенная, и Парашина изба. И Мира Борисовна твоя говорит: «Я хочу, чтобы вы мне, мальчики, каждый по горшку накрутили». Так и сказала: «Накрутили». И мы пошли крутить. А машина красивая куда-то пропала.

— Уехала?

— Нет, именно пропала. Растворилась, как не было.

— И чего? — не понял Шварц. — И всё?

Гвидон искренне удивился:

— А тебе что, мало? Ясно ж сказано — все дороги ведут в Рим. То есть в Жижу. В том смысле, что выше жопы не прыгнешь. Вот про это сон.

Шварц мечтательно откинулся на кресло:

— Хороший сон… Будто правда кино посмотрел. А чего ты мне раньше-то не рассказывал?

— Ну, во-первых, чтоб ты меня к психиатру не отправил. А во-вторых, время не пришло. Теперь — в самый раз, — ответил Гвидон и налил обоим.

В этот момент Шварц понял вдруг, что не сообщил Мире Борисовне о том, что женился. Та едва пережила год назад смерть Сталина и в каком-то смысле была всё ещё плоха. В том смысле, что явно не готова к постижению такой шокирующей новости. Он опрокинул в рот полстакана портвейна, поставил стакан на стол и подумал: «Узнает, что англичанка, с ума сойдёт. И не простит. Подожду пока. Может, раньше посадят».

Когда Юлий Шварц звонил в чекистскую квартиру, он уже не метался. Шёл сдаваться на милость власти. А по сути разоблачать самого себя. Это значило, что и Гвидона. Оба они такое развитие событий допускали, но терять уже было нечего. И делить тоже. И плакаться в жилетку. Дело было сделано. Оба женились на ком хотели.

Дверь не открыли. Он опять позвонил и снова прождал минут пять, но безрезультатно. Тогда он коротко, на всякий случай, для очистки совести, тренькнул звонком в последний раз и, не дожидаясь результата, пошёл себе вниз по лестнице. Вернувшись в мастерскую, первым делом набрал известный номер. На том конце взяли трубку:

— Вас слушают.

Голос был незнакомым. Шварц замялся, но всё же сказал:

— Мне бы с Евгений Сергеичем переговорить. Мне назначено… было…

— Вы кто? — сухо спросили на том конце.

— Э-э-э… моя фамилия Шварц. Юлий Шварц. Он просил меня… — Юлик было подумал, надо б рассказать, что никто так и не открыл назначенную дверь на седьмом этаже хитрого дома, но быстро передумал. И закончил фразу: — Он просил как-нибудь позвонить, это насчёт мастерской для художника. Вопрос содействия, вроде того…

Голос долго не обдумывал услышанное:

— Евгений Сергеевич больше здесь не работает. И сюда не звоните. Всё, до свиданья!

Раздались короткие гудки. Шварц в задумчивости положил трубку.

— Интересно, это хорошо или очень плохо? — спросил он сам себя. И не сумел ответить. А Гвидон, узнав про дверь и про этот разговор с неизвестным, рассудил так: если они в наших услугах не нуждаются, то и слава богу! А именно — пошли они все в жопу и будь что будет!

До приезда девочек в середине будущего лета оставалось меньше года. Надо было как-то заработать денег, чтобы с весны начать строиться в Жиже, потому что и Триш, и Приска ехали уже не для того, чтобы стажироваться и развлекаться с русскими друзьями. Они возвращались домой, к законным мужьям, чтобы любить их и жить с ними в той стране, которая разрешила, хоть и обманом, заключить им брачный союз.

Часть 4

Своему прозвищу «Ницца» Наталья Гражданкина была обязана Клавдии Степановне, учительнице русского языка. Уже в первом классе детдома семилетняя Натаха, споткнувшаяся о явно выраженную по отношению к ней нелюбовь учительницы, проявила первую непокорность. Произошло всё на уроке чистописания. Натаха сидела, с молчаливым интересом размазывая пером кляксу на разлинованной тетрадной странице. Дело было новым, довольно занятным, не то что выводить, высунув от напряжения язык, прописные буквы, которые должны и наклоняться одинаково, и где нажим нужно соблюдать было ровный, похожий один на другой.

Заметив художество, Клавдия Степановна подошла, взяла за косу, натянула её, обмотав вокруг руки, и сунула Натахину физиономию носом в кляксу. Чтобы испачкать нос и заодно чтобы было больно. Так и получилось. Учительница явно рассчитывала, что Гражданкина заревёт и будет хороший урок классу на будущее. Но обсчиталась. Натаха не заревела, хотя ей в этот момент ужасно хотелось выпустить из себя мокрого. Она решила терпеть и не поддаваться. Собрав свою маленькую волю в ступнях ног, воспитанница Гражданкина сжалась в тугую пружину и, внезапно оттолкнувшись что было сил от пола обеими ногами, высоко подпрыгнула вверх, как только умела. И, не садясь за парту, с напускной весёлостью сообщила всем вокруг:

— А вот и ни капельки не больно!

Семилетки заржали в голос. Это был смелый поступок. Клавдия Степановна известна была своим твёрдым характером и по этой причине предпочитала железную дисциплину любой другой. И поэтому такой поступок маленькой зассыхи её изрядно удивил. Наташу перевели в Боровск недавно, по причине достижения воспитанницей Малоярославецкого детского приюта ученического возраста. Там, откуда её привезли, школьное образование не предполагалось. Там держали детей до шести-семи лет, затем «расфасовывали» по близлежащим заведениям типа Боровского детского дома № 1.

«Зассыхами» считались те малолетние воспитанницы, кто не приступил ещё к учебе, а продолжал пребывать в возрасте дошкольных малолеток. Однако для Клавдии Степановны в зассыхах продолжали ходить и те, кто не сумел понравиться ей с первого дня. И так вплоть до выпускного возраста. Особое, правда, расположение вызывали у неё дети погибших на войне солдат. Или тех, кто умер от голода и болезней. И наконец, просто умер, не от войны, а по любой другой причине, кроме водки. Этих ненавидела люто, словно сами они были виновниками собственного сиротства. Эти ходили в засранцах. Тоже в вечных, до самого последнего дня.

Наличествовали в её меню и другие категории, именовавшиеся «лагерники». Речь шла о детях заключенных, отбывающих разные сроки. Они, в свою очередь, подразделялись на две соседние подкатегории: «девранары», то есть «дети врагов народа», и «детуголовы», что расшифровывалось как «дети уголовников».

До того случая, с Натахой, Клавдия Степановна ещё не успела как следует ознакомиться с делами вновь поступивших воспитанников: учебный год только начинался. Но на другой день в сопроводительные документы заглянуть не поленилась. Сразу после ознакомления ученица Гражданкина обрела заслуженную категорию — сделалась лагерником и девранаром. Однако, учитывая особое непослушание и имевший место конфуз, учительница добавила к «положенным» категориям ещё и «зассыху», так чтоб было справедливей. А вообще разработанной системой она тайно гордилась. Удобно и просто, не так ли? Скажем: детуголов-засранец. О чём это говорит? Это вполне доступным образом извещает о том, что испытуемый принадлежит к сословию родителей, один из которых отбывает наказание за уголовное преступление, а другой умер от водки. Все без затей, легко и понятно. Похожим образом и по другим категориям.

В каком-то смысле идентифицировать воспитанницу Гражданкину, так чтобы с точностью определить принадлежность к конкретной категории, для Клавдии Степановны оказалось делом непростым. Суд над матерью Гражданкиной был закрытым, военным, и сведений в колонию строгого режима, где она и скончалась при родах, просочилось немного. То ли убийца, то ли враг народа, то ли больная по здоровью. Но точно, что работала в органах. Ещё, стало быть, и изменница. И тогда, не мудрствуя лукаво, учительница решила откинуть сомнения и провести ученицу Гражданкину по той статье, какую лично и назначила. Так Натаха сделалась тем, кем пробыла до последнего детдомовского дня.

А тогда, на уроке чистописания, диалог с ней был продолжен, когда она снова заняла своё место за партой под неутихающий хохот ребят. Клавдия Степановна нашла очередной повод для продолжения беседы с непокорной Гражданкиной.

— Может, ты так утомилась буквы писать, что решила кляксы порисовать? — придав лицу жалостливое выражение, поинтересовалась учительница. — Может, ты уста-а-ала? Может, тебе отдохну-у-уть пора?

— Я люблю отдыхать, — нашлась первоклассница. — А что, можно уже пойти?

И снова класс заржал. Учительница стала медленно наливаться краской:

— Зачем же ходить? Тебя на маши-и-ине повезут. Чтобы сидеть мягче и чтоб ногами меньше двигать. Куда прикажешь? К морю к Черному не желаешь поехать отдохнуть? Или на какой курорт? — Ребята захохотали, девочки схватились за животы, однако на чьей они были стороне, учительница не понимала. Сейчас ей нужно было подавить малолеткину волю и заставить уважать себя любым путём. А ещё лучше — через позор и унижение этой маленькой зассыхи. Она продолжила издевательским тоном: — Может, ваше королевское сиятельство имеет желание в Париж прокатиться? Или в Ницце какой-нибудь отдохнуть от чистописания?

Натаха встрепенулась и подскочила:

— Ага! В Ницце! Я в Ницце хочу отдохнуть! Ницца — это чего такое? Это где? Мне Ницца нравится. Можно — там?

Тут вообще все просто повалились на пол из-за парт. Клавдия Степановна, не ожидавшая подобной смелости от мелкой зассыхи, побелела, схватила тетрадь с кляксой и со всего размаха ударила ею по парте:

— Молчать! Я сказала, сели все по местам и захлопнули свои поганые рты! — Все испуганно сели на места, кроме Натахи. Она продолжала стоять за партой, которая была ей выше пояса. Учительница с силой вдавила её плечо вниз: — Сядь, Гражданкина, и тоже захлопни пасть! И не смей больше открывать её никогда, если я не разрешу! Это тебе ясно?

Натаха кивнула, но как-то уж совсем бесстрашно, Клавдии Степановне даже показалось, что с некоторым вызовом. С этого дня началась необъявленная война. Агрессору, учительнице чистописания и русского языка, противостояла жертва её военных приготовлений, зассыха и девранар Натаха Гражданкина.

Начиная с того дня к ней намертво приклеилось это чудное, как будто сложенное из нерусских букв прозвище — «Ницца».

Первый раз жизнь маленькой Ницце спасла фельдшер Веселова, когда той с трудом, ценой жизни Натахиной матери удалось-таки извлечь из матки заключённой Гражданкиной почти уже задохнувшегося ребёнка женского пола. Вытащила, обрезала пуповину, обтёрла, шлепнула по попке. Ребёнок задышал и пронзительно заорал. В рубашке родилась, отметила про себя фельдшерица. Она передала ребёнка помощнице, из зэчек, и прикрыла веки мёртвой Гражданкиной. А потом подумала, что хоть ребятёнок и лагерный, а жить будет долго, потому как горластый. Они такие все, кто погороластей, живей других оказывается.

В другой раз доказательство тому пришлось на лето пятьдесят четвертого. Первым Натахин крик засёк Ирод. Внезапно он сорвался с места и, оставив грибников, унёсся в глубь леса.

— Чего это с ним? — спросил Шварц, проводив пса взглядом.

— Тебе лучше знать, — подрезая боровичок, отозвался Гвидон. — Твой же кабысдох теперь. Ваш с Тришкой.

А кабысдох по кличке Ирод уже громко лаял в полукилометре от них, так, чтобы его непременно услышали. Когда они нашли его, то обнаружили перепуганную девчонку с газетным кульком, в котором болтались два сорванных подберёзовика.

— Тебя как зовут? — спросила Приска и погладила её по голове. — Ты заблудилась?

— Ницца, — ответила девчонка. — Я грибы собираю. А как назад — не знаю.

— Ницца? — удивлённо переспросил Шварц. — А ты ничего не путаешь? Другого имени у тебя нет? Обычного, человеческого.

Девочка мотнула головой:

— Нету. Я Ницца. Меня так все зовут. И я так себя зову.

— Ты что, французский язык изучаешь? — спросила Приска. — Поэтому так себя называешь?

— У нас никто ничего не изучает. У нас только русский есть. Клавдия Степанна нас учит.

— А где ваша мама, Ницца? — поинтересовалась Триш. — Или ваш папа?

— А я детдомовская. С Боровска. Я сбежала, чтоб грибов насобирать. А их нету, — она перевернула кулёк, и два подберёзовика вывалились на траву. — Хочете, вам отдам? Только вы меня назад отведите, ладно? — И улыбнулась.

— Присуль, смотри, она прям как ты улыбается, — подметил Гвидон, — и подборок похоже задирает. У тебя случайно дети не пропадали?

Короче говоря, за подарочные те подберёзовики Гвидон и совершил тогда путешествие до детдома и обратно.

— А не заругают тебя, Ницца, — задал он ей вопрос на прощанье, — воспитатели твои?

Та снова отрицательно мотнула головой:

— He-а, просто Клавдия Степанна скажет, что зассыха и что лагерная. А потом сделает так… — Она обхватила рукой затылок и несколько раз как бы ткнула сама себя носом в забор, стихотворно приговаривая в такт собственным тычкам: «Соло-вей куку-шку долба-нул в макуш-ку, не кукуй, кукуш-ка, зажи-вёт макуш-ка!»

— Хорошенькие у вас порядки, — присвистнул Гвидон, покачав головой. — Это что, со всеми так обращаются?

— Она кого тыкает, кого не очень. Меня всё время тыкает, потому что я Ницца. И ещё потому, что я её не боюсь. Я вообще никого не боюсь, — на этом Ницца закончила свой короткий рассказ и засмеялась. — Ладно, я пошла. А вам спасибки, что дорогу показали. В другой раз не потеряюсь.

И исчезла за детдомовским забором. Гвидон подумал-подумал и, встав на нижнюю перекладину забора, приподнялся над его верхним краем.

— Ницца! Погоди! — крикнул он ей вслед. Девочка вопросительно оглянулась. — Ты приходи к нам. В гости. На следующий год. Мы жить тут будем летом. В Жиже. Спросишь дом бабы Параши. Прасковьи Гавриловны. Мы у неё будем. Придёшь?

Ницца неопределённо махнула рукой и побежала к кирпичному дому барачного типа.

До апреля пятьдесят пятого Гвидон и Юлик пахали как заведённые. Гвидон брался за любые заказы, не самые выгодные, включая малозначимые мемориальные доски и некрупные памятные надгробья для частных заказчиков. Деньги для того, чтобы начать осуществлять их затею — строиться в Жиже, как они прикинули, требовались немалые. Юлик пристроил часть непроданных работ, рассчитался с обиженным Фелькой и с головой ушёл в работу. Писал в основном маслом, предпочёл всему чистый реализм, так проще было продаваться. Москва всё активней и активней застраивалась, на глазах вырастали новые проспекты и дома, кирпичные, многоэтажные, по послевоенному образцу капитально сбитых толстостенных «сталинских» крепышей. Новые квартиры требовали новой красоты. Именно туда чаще всего уходили пейзажи. Поэтому выбирался на пленэр, с этюдником: писал лес, речку, скошенное поле по типу обложки от «Русской речи», всякую нелюбимую хрень по типу медведей в лесу, ненавидя это вынужденное соглашательство с самим собой, однако утешая себя, что дело это временное и почти шутейное. Радовался, кстати, что этот «не самый голубой» период творчества пришёлся на отсутствие Триш. Это соображение было единственным, которое его радовало в связи с отсутствием жены. К Новому году ситуация с деньгами вроде пошла на лад, и с января, засев у себя на Октябрьской, Шварц вплотную занялся натюрмортом. В это время его мало кто отвлекал от работы. Даже Ирод, и тот не совал больше нос в решётку подвального окна, постоянно проживая с прошедшего августа по новому месту прописки, в жижинской избе бабы Параши, причём на самом законном основании. Уезжая в последний раз, Шварц оставил бабке денег на прокорм и содержание пса. И все остались довольны: и Шварц, и Прасковья, и сам Ирод.

Гвидон трудился не меньше Юлика, хотя выплаты ему постоянно задерживали, а значительная часть денег уходила за аренду непрофильного помещения под мастерскую. Метры эти раздобыл с большим трудом, да ещё занимать их к тому же пришлось полуподпольно. В это время друзья виделись довольно редко, оба понимали, нельзя упустить эту пору, пока не вернулись жёны: нужно использовать отпущенный срок так, чтобы доказать, что они способны дать что одной, что другой не меньше, чем средний английский мужик. Или даже больше.

Натюрморты тоже, как и пейзажи, шли неплохо. Тут художественного компромисса было явно меньше, чем в пейзажах, но всё же Шварц порой отшвыривал кисть, чтобы налить стакан и погрызть себя изнутри. Работы, как ему казалось, напоминали фабричные открыточные заготовки: стол, скатерть, незатейливая вазочка, стеклянная или непрозрачная в орнамент, однотипные букеты — чаще сирень, на ней рука набита была «вслепую» — рядом с вазой — яблоко. Или груша. Или пара слив. Или гроздь винограда. Или, на худой конец, что-нибудь, что тайно притаскивала, стараясь не повторяться, раз в десять дней из своего буфета Алевтина. Там у них вечно какое-нибудь буфетное украшательство за стеклом присутствовало в виде искусственных овощей-фруктов, чтобы таким художественным приёмом довести воображение клиента до ассоциаций со «сталинской» кулинарной книгой. А Алевтину, как выяснилось, никто не отменял, как и румынское пиво. Пожертвовать пришлось Раисой, несмотря на главенствующее место в гостинично-буфетной иерархии. Той он сразу сказал, избавив себя от ненужной больше неопределённости. Сказал, нашёл единственную и чтобы простила, если сможет. И чтоб больше не приезжала во избежание семейного скандала. Раиса тихо выпустила слезу у него на глазах, но попросила последнего раза. Такого, чтобы запомнился на всю её неудавшуюся жизнь. Пришлось Шварцу отложить натюрморт и вспомнить лучшие уроки краммской балерины в отставке. Ему и самому было интересно, как искренне любящему мужу единственной любимой женщины, на что он может быть способен в этих новых, непривычных пока ещё условиях мужского выживания.

Самым интересным в эксперименте оказалось не то, что Раису в этот прощальный раз он довёл до коматозного состояния, включая приступ животной страсти, слезу и сопутствующую истерику, а то, что ему это понравилось, весьма и весьма. Это было лучше, нежели все предыдущие случки со старшей по буфету вместе взятые.

На прощанье пришлось что-то подарить. Шиканул и подарил свежий натюрморт, из тех, что досыхали. Раиса приняла, осмотрела, сунула под мышку и, не прощаясь, покинула помещение, чтобы уже никогда не возвращаться. То, что было изображено рядом с вазой с сиренью, она бы никогда не спутала ни с чем другим. У этой неестественно розового цвета виноградной грозди, что она увидела на подаренной картине, была надломлена ветка, она торчала ровно под прямым углом к оставшейся видимой части. Эту ветку она сломала лично, когда изначально пыталась пристроить гроздь на вбитый в буфетную стену гвоздь с шляпкой. Подобная похожесть никак не могла быть достигнута случайно, и прозорливая Раиса в момент это усекла. Как следствие подарка маслом, Алевтина лишилась доходного места на следующий день. Как и места в Юликовой постели один раз в две недели. Причина повлияла на следствие. Шварц лишился бутафорских фруктов и румынского пива, но зато сохранил бодрость духа, потому что теперь он был женат и не имел намерений злоупотреблять своим бурным прошлым.

Однако после случая с Раисой Юлик задумался. Ему не понравилось то, что ему понравилось. Поначалу он думал, что неожиданно полученное им удовольствие никак не может идти в зачёт, поскольку носило прощальный характер, подводило итог определённому этапу затянувшегося знакомства и плюс к тому опиралось на памятные приёмы военного прошлого. Всё это могло быть вполне приписано к варианту сентиментально-романтической драмы, а это не может не быть прощено по-любому. Правда, озадачило другое, случившееся через неделю после исчезновения из его жизни обеих буфетчиц. Позвонила оттопырка, та самая, «возрожденческая», которых обожал Веласкес и которую год назад так и не получилось затащить к себе на Октябрьскую с Гвидоновой выставки. Как выяснилось, оттопырка имела невероятно красивое имя — Любовь. А в Москву приехала на неделю, в каникулярный студенческий промежуток между семестрами учебы в Рязанском педагогическом училище. Сказала, в будущем видит себя воспитательницей детского сада, после чего за сорок минут с небольшим добралась до Крымского Вала. Там Шварц её и встретил, и уже оттуда оба бодрым шагом дотопали по московскому морозу до его полуподвала, захватив по пути два сухого, портвейн, колбасный сыр и зелёный горошек. Очень хотелось, чтобы такой шикарный стол оказался с последствиями. Правда, на всякий пожарный в подвале в неприкосновенности всегда хранилась бутылка водки.

— Юлий, а вы женатый? — робко поинтересовалась будущая воспитательница, закинув ногу на ногу.

— Нет, — честно соврал Шварц, не желая усугублять посторонними темами такое романтическое начало. Одновременно подумал: «Не задавай вопросов — не буду врать…» И тут же перебил неправильное настроение гостьи своим вопросом: — Может, по глотку водочки? Свежая, «Столичная».

— Нет, — решительно мотнула головой Любовь, — водка она крепкая.

— Так и что? — неподдельно удивился художник. — За тем её и пьют, что крепкая и забористая. В этом суть. И цель напитка. А ты против такой концепции?

— Нет, я не против. — Она совсем не удивилась ни вопросу, ни предложению. — Просто крепкое я водой запивать должна, с газом. А у нас минералки нет.

— А обычной если? Ну, допустим, кипяченой, если ты микроорганизмами брезгуешь.

— Нет. — Она отрицательно покачала головой и на полном серьезе растолковала суть отказа: — В обычной рыбы совокупляются, её пить нехорошо, сами понимаете. — Шварц от удивления повёл головой влево. С таким витиеватым поведенческим алгоритмом ему ещё не приходилось сталкиваться у себя в полуподвале. Он даже сразу не сообразил, как реагировать на такую обезоруживающую правду водной жизни. Но оттопырка выручила сама — продолжила разговор, зарядившись его разъяснением насчёт отсутствия жены. — Это приятно, — сказала и подлила обоим сухаря. Они выпили и легонько поцеловались. Чисто по-дружески, но в губы. — А вы курите? — спросила она, заодно, так… для поддержания очередного светского разговора и получения встречного вопроса на ту же тему. Однако ни ответа, ни встречного вопроса не дождалась, а потому тут же саморазоблачилась: — А я вот не курю. И никогда не курила. Считаю такое занятие неуместным и непедагогичным. И на детородную функцию отрицательно влияет, если с медицины посмотреть. — И слегка икнула.

Шварц не успел ответить, потому что в эту минуту напряжённо размышлял, выдержит ли нестойкая тахта его сегодняшний напор, к которому он уже приготовился самым нешуточным образом. А ещё успел сделать такой предварительный вывод: курить она, может, и не курит, но зато всё остальное делает, зуб готов дать.

— А вот ещё хотела у вас спросить, Юлий. — Она чуть смутилась, но уже как-то нетрезво. — Планы у вас есть? Ну-у-у… в общем, завести семью, стать женатым человеком, детей заиметь и вообще…

— Есть такие планы, — снова немного, но искренне недоврал Шварц, — очень даже есть.

Он и на самом деле не раз за последние месяцы представлял себе, как Триш когда-нибудь родит ему сына. Нет, лучше дочку, потому что… Ну, в общем, дочку лучше. Дочка для мужчины правильней. И как он с трепетом осторожно погладит любимый живот, надувшийся будущей наследницей, и прислушается к таинственным звукам, издаваемым изнутри маленьким существом. И даже почему-то мама приснилась, Мира Борисовна, которая благодарно гладит его по голове, как бы одаривая милостью за появление на свет внучки, одновременно улыбаясь, прихлёбывая из трехлитровой банки разливное пиво и приговаривая с загадочным выражением лица: «Наша… наша будет…»

Оттопырка скинула ногу, одну с другой, и придвинулась ближе. Робко спросила:

— А я вам правда нравлюсь, Юлий? Или вас просто моя фигура так привлекла? Она многих интересует, я в курсе. Рост такой… линия сама… и прочее… Но только я подумала, вы художник… Вы прекрасное хотите в человеке понять, а не только что у него в виде самой персоны имеется. Ну… вы понимаете, что я затрагиваю… Мне надо знать, что именно во мне вам понравилось? Какая изюминка?

Шварц нежно привлёк Любовь к себе, улыбнулся и обнял:

— Да ты сплошь из изюминок состоишь, милая. Ты вся практически кекс. А если серьёзно, ты самое прекрасное, что может вылепить Создатель, — прошептал он ей на ухо, ничуть не лукавя, поскольку обращался в этот момент не к ней, а непосредственно к её оттопырке. — Спасибо, что ты меня нашла… — Но обратился и к ней, поэтому слегка позволил себе и полукавить для пущей волнительности ситуации: — Знаешь, чего я сейчас хочу больше всего? — И тут же, не дав ей ответить, прошептал: — Измерить твой рост своими губами… Твоя душа — загадка… а тело — сплошной ребус… — Они опустились на разваленную тахту, тут же, перед натюрмортом из открытого зеленого горошка, колбасного сыра и бутылок зелёного стекла, и он нежно положил ей руку на грудь. — Вот это я и затрагиваю в тебе сейчас… Видишь? — Он ласково покрутил пальцем вокруг её воображаемого соска, как бы лаская его заочно. И почувствовал, как она вздрогнула. Всей персоной. Целиком. — Это и есть самое прекрасное. Если не брать в расчёт душевное начало. Да?

— Да… — прошептала оттопырка, уже плохо схватывая суть льстивых Юликовых комплиментов. Ей уже было не до слов. Наверное, подумал Юлик, потому что она не курила и сохранила в нетронутости большую часть основных инстинктов. А ещё подумал, мысленно хмыкнув, что всё же он неплохой, наверное, человек, поскольку не путает обыкновенное блядство с художническим разнообразием. И подвёл промежуточный итог своих блиц-размышлений. Разумеется, про себя: «Напилась — веди себя доступно, солнышко…»

После этого они поцеловались уже по-настоящему, и Шварц, перед тем как начать расстёгивать оттопыркины пуговички, сообразил вдруг, что такой натюрморт, с горошком на этикетке, хорошо не продашь. По крайней мере, сейчас. Может, ближе к лету, когда начнётся уличная торговля и народ подвалит разновсякий, и среди прочих найдётся ценитель грубой и натуралистичной манеры письма…

Несмотря на внешнюю сдержанность и благочинные заходы насчёт нравственности, в любовных делах оттопырка оказалась особой чрезвычайно искушённой, как он и предполагал. Наверное, — ещё дополнительно прикинул Шварц, когда утром ставил чайник и прикидывал, как бы поскорее выпроводить эту самую педагогическую Любовь, — просто нереально для женщин, имеющих подобное устройство организма, не отличаться от всех прочих повышенным чувственным градусом. Самая оттопырка не позволит. Те самые ягодичные мышцы, эти крепенькие рельефные полужопки, из-за которых порой рушатся планы, надламываются судьбы, совершаются предательства и творятся преступления, в корне меняя и круша жизнь хорошим и честным мужчинам.

Студентку удалось выпроводить к обеду под предлогом срочного отъезда на пленэр. Сказал, с голой женщиной спорить, конечно, трудно, но не ехать не могу, люди, мол, ждут, ученики. И вообще, пора приводить в порядок планету.

Та покидала подвал явно расстроенная, что художник не перешёл к разговору о совместной жизни и не предложил ей ключ от подвала. Но перед тем, как закрыть за собой дверь мастерской, всё же намекнула, не скрывая грусти, но и не отпуская от себя надежду:

— А вообще, ты нормальный, это хорошо. Мудак у меня уже был. Я ему врала-врала, а потом обманула — вконец меня заколебал. И ещё, знаешь, чего скажу? Лучше мужчины может быть только другой мужчина. Вот!

Получилось смешно, но Юлик не был уверен, что сказано это было в шутку. Слишком остроумно для оттопырки. Скорей, просто совпало. И, не желая нагнетать прощальный градус, решил частично снять напряжение, театрально продекламировав в ответ недавно сочинённую им шутку:

— Знаешь, мы всё же не можем с тобой встречаться.

— Как это? Почему? — Оттопырка замерла в дверях с неподдельным ужасом в глазах.

И тогда хозяин полуподвального помещения весело засмеялся, давая понять, что сейчас будет сюрприз. И выдавил через смех:

— Мы ведь с тобой такие разные. Я мужчина, а ты женщина.

Она ушла, не зная, как ей следует реагировать на эту шутку. Юлик же между делом отметил про себя, что сегодня ночью он отлично не выспался. И ещё успокоил себя тем, что партнёры меняются, а любовь всё равно остаётся вечной. На том и договорился с самим собой. Потом задумался. Тем для раздумий было две. Первая — как должен строить интимную жизнь мужчина в отсутствие любимой женщины. Решил, что позволительно забегать в пельменную, по случаю, но всё равно отдавать предпочтение домашней кухне: лучше не приготовит никто, как ни старайся. И второе. Что, скажите на милость, прикажете делать с Гвидоном, про которого знал точно — в случае, если чувство у того настоящее, измена его не коснется. Ни по какому. Так делиться с ним свежей новеллой или не делиться? Или поделиться, но напомнить, что даже если влюбился в ямочку на щеке, то это совсем не означает, что следует жениться на всей женщине целиком. И добить постулатом, насчёт того, что раскаяться, к примеру, никогда не поздно, а вот согрешить можно и не успеть.

Но отчего-то не возникало больше желания помусолить с лучшим другом эту привычную для обоих тему: кто, кого, когда, сколько раз и каким способом. И как ни странно, понимал, что уже не сможет предугадать реакцию Гвидона на свои повествования. Так что решил по второму вопросу пока помалкивать, не делиться, просто не затрагивать тему, как несуществующую.

Потом не раз и не два Юлик задавал себе один и тот же вопрос, всякий раз отгоняя прочь возникающее в кишках неудобство: предательство или не предательство? И каждый раз сам себе отвечал утвердительно. Правда, в зависимости от настроения именно так он отвечал то на первую часть вопроса, то на вторую.

Так или иначе, к апрелю какие-никакие деньги собрались: получилось довольно внушительно на кармане у Юлика и послабей — у Гвидона. В общей сумме достаточно, чтобы, не думая об обстановке, начать главное — возведение дома под крышу с одновременным переустройством бабкиной части. Решили стартовать от погоды, когда нормально просохнет и не будут ожидаться дожди, чтобы не залило ямы под фундамент. Глина же под ногами, не уйдёт вода, будет стоять до второго пришествия.

Начали с закупки материала. Договорились с транспортом, подобрали бригаду мужиков: плотники, каменщики, все кто нужен. Гвидон, подумав, спросил:

— А ты что, просто хочешь купить унитаз и приладить его вместо дырки? Отбить дно и воткнуть? Думаешь, девок устроит?

Юлик почесал затылок:

— Чёрт, а правда, как решать-то будем? Одно дело мы сами, а другое — Приска с Тришкой. Они же нас не поймут, они же внучки советника её величества. У них дедушка — рыцарь Англии. И сэр.

Гвидон взял паузу, после чего решительно произнёс:

— Нужен водопровод. Слив уже имеем, — он кивнул на овраг.

— Слушай, мы же не в Риме, и не до нашей эры. Мы в Жиже. Забыл? — удивился Юлик. — Тут ближайшая колонка — на краю Боровска. Это ж сколько оттуда тянуть!

— И протянем! — не отступался Гвидон. — А то девки нас пошлют куда подальше и в Лондон свой вернутся. Нам это надо?

— А ты что предлагаешь, я никак не врублюсь?! — искренне не понял Шварц.

— Ордена свои почисти. И медальки, — серьезно ответил Гвидон. — И я тоже. К власти пойдём. Пусть вмешается. В прошлый раз не получилось, может, в этот получится.

— А на что брать будем? — с сомнением в голосе спросил Юлик и хмыкнул. — Одним шпионством тут не отделаешься.

— Ну, как на что? — удивился друг. — Пообещаю им, к примеру, стелу поставить на въезде в Боровск, пусть профинансируют работу и материалы, а проект за мной. А ты… Ты председателю исполкома портрет напишешь. Масло, холст, 90×60. Как тебе идея?

— Не сработает, — твердо возразил Юлик. — На хера им и стела твоя, и мой портрет. Им надо район прославить как-то. Чем-то выпендриться. Вот только чем? — Внезапно его осенило: — Ты не поверишь, кажется, я знаю! Помнишь ту девочку в лесу?

— Ниццу? Само собой, как её забыть, смешную такую.

— А помнишь, она сказала, что у них в детдоме языкам не учат?

— И что с того? — не понял Гвидон.

— Так вот, мы им уроки английского организуем, с преподаванием из первых рук. Так сказать, от носителей языка. От первоисточника. С кембриджским дипломом. А?

Гвидон ненадолго замер. И медленно добавил:

— И уроки музыки заодно. Игры на пианино. Тоже с дипломом. Тоже Кембридж.

— И девок повяжем по рукам и ногам. Теперь не сбегут, точно? — захохотал Шварц.

— И гадить будем в унитаз, а не в глину? — сложил свой хохот с Юликовым Гвидон.

Теперь они уже надрывались оба, согнувшись в три погибели. Затем оба повалились на траву и покатились в разные стороны, неудержимо хохоча. Ирод прыгал вокруг друзей, заливчато лая на всю Жижу, так как не мог взять в толк, что такое приключилось с его хозяевами. Параша, вышедшая из избы на Иродов лай, удивлённо обозревала непривычную картину у палисадника. Смотрела и качала головой. Отсмеявшись, они поднялись и отряхнулись. И Гвидон сказал:

— Но боевые цацки на всякий случай прихватим…

Идея образцово-показательного детского дома, единственного в своём роде, городской власти пришлась по душе. Тем более что выдвинули идею фронтовики, орденоносцы, творческие представители столичного искусства. Смущало на первых порах, что преподавание должно вестись силами иностранных гражданок, но, узнав, что браки с ними заключены на законном основании, с получением необходимых разрешений и выдачей свидетельств о регистрации, успокоились. Договорились с Районным отделом народного образования, что преподавание будет вестись на общественных, так сказать, началах, дважды в неделю, в течение летних месяцев, поскольку детдомовцы проживают там постоянно. Начиная, наверное, со следующего лета, а то им пока и жить-то негде, самим учителям. И, скажем, последующие лет пять. А дальше вопрос сам решится: вузы подготовят преподавателей и произойдет плавная безболезненная смена одних педагогов на других. Но зато те придут на уже хорошо унавоженную почву. Ну, а английские педагоги как построятся, то, проживая на даче в деревне Жижа, смогут пользоваться водоснабжением в целях поддержания личной гигиены и санитарии. А как же иначе? Мы тут тоже не пальцем деланные. Пойдёт учение сирот нормально — про обогрев будем думать, а пока на первых порах с дровами поможем, с другим топливом, уголька там, торфика формового. Всё ж союзники были, вместе Гитлера громили, вместе второй фронт открывали. Теперь вот вместе языкам и искусствам поучимся, по-мирному уже, по-культурному.

Райком партии, со своей стороны, инициативу снизу одобрил. Обещал посодействовать с азбукой ихней, может, учебники какие подберём, хотя вопрос сложный с языками. Сами знаете, и немецких-то учителей раз-два-обчёлся осталось, в войну всех повыбило, кто призывался: переводчиками, в разведку и так, на подхват. А уж английских-то отродясь у нас тут не было, ближе Калуги не найдёшь. И новых ещё не наготовили: только-только жизнь налаживаться стала, не до языков, понимаешь. А дело нужное, это ясно. И с музыкой похожая история. Но культура в массы тоже, разделяем, не последний вопрос. Тем более для сирот, для детей войны и трудового тыла. Пианино с дома культуры доставим, там оно стоит — пылится только, мух пугает. Ноты-шмоты какие надо, скажите — поищем, позаказываем.

Таким образом, строительство жижинского филиала семей Иконниковых и Шварцев началось с протяжки двухкилометровой дюймовой нитки водопровода от городской системы водоснабжения до колонки перед домом Прасковьи Кусковой плюс разрешение на стационарное снабжение того же дома от проложенной сети. Оставалось главное — дождаться Приску и Триш, чтобы получить от них подтверждение своего участия в авантюрных планах законных мужей.

— А не пошлют они нас? — озадачился Шварц, когда рабочие дотянули канаву до поворота на Жижу и остановились из-за временного отсутствия труб.

— Моя не пошлёт, — пожав плечами, решил Гвидон. — А твоя — не знаю…

— Ну, моя-то уж точно не пошлёт, — театрально сыграв недоумение, отреагировал Юлик, — моя гигиену любит не меньше, чем меня самого, так что не надейся.

Как только ощутимо подсохло, решили начать с Парашиной избы. Сам сруб надо было оставлять как есть, на своём фундаменте. Однако крышу требовалось развалить, материал заменить, стропила перестроить, под один общий скат, так чтобы прежнее строение подшилось к новому, словно они были припаяны друг к дружке всегда и жили испокон веков единым целым. Имущество бабкино, что понежней, перетащили в амбар и разместили на сене. Остальное прикрыли брезентом. Теперь надо было что-то делать с самой Прасковьей, отселять куда-то на время переустройства крыши, недели на три. Та в крик — с коровой делать чего? Обещали присмотреть, встречать со стада, туда же по утрам провожать. На дойку, сказали, будет приходить тётя Маруся, самогонщица, что через две хаты, будем проставлять ей трудодни.

Жижинскую скотину, в большинстве своём коров и тёлок, рано по утрам забирал Фрол, местный пастух. Гнал по всей деревне, вдоль глиняного оврага, как правило, с Прасковьиной стороны: там от домов до оврага было пошире и стаду было не так тесно просачиваться, как по другую сторону жижинского оврага. Оттого и лепёшек от стада на их стороне было неизмеримо больше. Это ужасно злило Шварца.

— Нет, ну неужели нельзя где-нибудь ещё посрать, а не перед моим окном? — искренне возмущался Юлик. — Ну, пускай он хотя бы раз — тут, раз — там гонит. А то скоро совсем в говне этом задохнёмся на хрен!

Сам Фрол был из прошлого века, в том смысле, что пас ещё при царе Горохе. Так про себя и докладывал.

— А при Гвидоне не пас? — поинтересовался Гвидон. — Тоже царь был, между прочим.

— При Гвидоне? — задумался старик. — Не, такого не упомню. Я Ленина хорошо помню. Мы с им, почитай, в один годок родились, ну близко совсем. При ём я пас. При том ишшо царе, при Ляксандре Втором, и при Третьим Самодержци, какой церквов пооткрывал немерено, при ём ишшо храм Спасителя освятили — тожа пас. При энтом вишь — тожа… Тольки уж не знаю, при каком… Как Сталин помёр, так и не уразумею покуда, хто нынче главнай. Радива-то у мене ни таво… Нету.

Попутно забирал хендехоховских коров и гнал общее стадо на выпас. К вечерней дойке пригонял назад, разводил скотину по домам. Кормили Фрола сами деревенские, в живую очередь, зависимо от количества хозяйских коров в стаде. Параше, с её одной животиной, обязанность выпадала раза два на лето. Жижинскими и хендехоховскими заведено было славно накормить и крепко поднести Фролу, чтобы пас на совесть. Очередной такой раз выпадал на субботу, когда вместо крыши уже должна была вовсю сиять непокрытая дыра в небо.

— Как жишь с Фролкай-та будить, — заметалась Параша перед отправкой в город, — коль мене нету тута? Хто яво покормить-та да нальёть?

Шварц успокаивал:

— Не переживай, Паранечка, милая моя. Всё будет в полном ажуре. Накормим досыта Фрола твоего и нальём, как положено. В обиде не останется, вот увидишь.

— А с курями как? — не унималась несчастная Прасковья. — Хто им картох натолкёть? Хто корок нарежеть? Хто яички соберёть?

Выручил Гвидон:

— Баба Параш, неужели ты думаешь, мы своими руками скотину на погибель отдадим? И жен своих без парного молока и яиц свежих оставим? Ну, сама посуди, нам это надо? Они же нас со свету после этого сживут, сердешные!

По своей убедительности последний аргумент оказался решающим, Прасковья успокоилась и угомонилась. Ещё за месяц до начала работ Юлику пришла в голову удивительная мысль: поселить бабку Прасковью на эти три неудобные для жизни недели в свою квартиру, на Серпуховку, к матери, Мире Борисовне. Ужасно хотелось знать, что из всего этого получится. А заодно решился бы и вопрос, где передержать мать-настоятельницу будущего дома до момента готовности крыши над срубом. Сами же они решили не мотаться в Москву-обратно, а прожить этот кусок вместе с мужиками, во времянке на дворе.

На другой день Юлик отвёз Парашу в Москву, на Серпуховку, показал как, чего и где и позвонил матери в школу.

— Мам, ты не сердись, но у нас недельки три поживёт одна милая бабушка из деревни, из Жижи. Её зовут Прасковья Гавриловна или просто Параша, мы у неё жить будем потом, как на даче, и сейчас расширяем дом. Ты уж прояви заботу, пожалуйста, не обижай старушку. Денег я на столе оставил, на питание и вообще. А спать положи на мою кровать.

Выслушав, Мира Борисовна с трудом пришла в себя:

— Какая ещё бабушка? С какой стати в моём доме будет жить посторонняя женщина? Юлий, ты в своём уме? Посели её к себе в мастерскую, в конце концов.

— Там нет условий, мам, она не справится. — И, не дав матери ответить, завершил разговор: — Всё, пока, я буду звонить. Ключи я ей свои оставил.

И, положив трубку, двинул на Киевский вокзал, чтобы как можно скорей вернуться в Жижу.

Вечером, по обыкновению не рано, директор школы Шварц вернулась домой после нервного школьного дня. День выдался не из лёгких, и тому была причина. С утра её вызвали в РОНО, и завотделом поговорил с ней мягко и немного вкрадчиво, пытаясь подобрать слова поаккуратней, соответствующие, так сказать, нестандартной ситуации.

А дело было таким. Два года назад, когда завершилось слушанье дела врачей-вредителей и враги народа, наконец, получили по заслугам: кто смерть, хоть и редкую, а кто лагеря, — под высшую меру попал и отец ученика её школы, Севы Штерингаса, Лев Семёнович, работавший главврачом одной из московских клиник. Под высшую меру в этом ставшим широко известным процессе, признаться, мало кто подпал. Однако Льву Семёновичу не повезло. И прежде всего из-за того, что был не просто врачом — гинекологом. Именно гинеколог, как никто другой, умеет замыслить и умертвить ребёнка, если не в чреве матери, то уж в ходе родов — наверняка. Надёжно сделать так, чтобы дитя не увидало свет.

Профессора Штерингаса Мира Борисовна знала лично. Познакомилась через не уволенного ещё к тому времени Ефима Захаровича. Муж, весьма способный архитектор, в то время трудился в архитектурной спецмастерской, руководимой архитектором Мирским Семёном Львовичем. Они сдружились, время от времени обменивались гостевыми визитами. Во время одного из таких домашних чапитий в доме на Трёхпрудном переулке Мира Борисовна и познакомилась с милейшей супругой Семёна Львовича Мирского Розой Марковной. Поначалу женщины соблюдали в отношениях чинность и некоторую характерную для степени их близости дистанцию, но со временем обаяние и непосредственность Розы Мирской обратили их отношения в нечто наподобие приятельских. Это обстоятельство и позволило Мире Борисовне пошептаться с Розой Марковной относительно своего здоровья. Беременность у Миры Шварц к тому времени была установлена, но само протекание вызывало у нее беспокойство. О чём она и поделилась с приятельницей в надежде на обширные связи Мирских. Это был единственный случай в жизни Миры Шварц, когда она решилась пойти наперекор принципам равенства. Думала о здоровье наследника, так что частью идейных установок пришлось пожертвовать в разовом порядке. Мирская тут же связалась по телефону с главврачом Клиники детских болезней, Самуилом Израйлевичем Клионским, проживавшим в соседнем подъезде, и попросила его зайти. На чай. Клионский, с чрезвычайным уважением относящийся к Мирским, конечно же, незамедлительно явился, после чего ему была представлена Мира Шварц и её проблема.

— Да нет ничего проще, дорогая моя, — с полным радушием отреагировал Самуил Израйлевич. — Я свяжу вас с моим другом, профессором Штерингасом, Львом Семёнычем, он первейший в городе гинеколог, поверьте, и попрошу его взять вас под личную опеку. И всё будет в наилучшем виде, даже не сомневайтесь. Тем более что он, как и вы, большой знаток и любитель немецкого языка. Думаю, сдружитесь и рожать у него станете впоследствии не единожды и с превеликим удовольствием.

Так и вышло. Мира Борисовна обследовалась и наблюдалась у Штерингаса весь период трудно протекающей беременности. А в тридцать втором, когда выгнала из дому Ефима Захаровича, Юлькиного отца, сделала у Штерингаса тайный аборт — настолько уже тогда ненавидела мужа и поэтому не желала больше иметь с ним какого-либо семейного продолжения. Дружба с домом Мирских после этого сперва ослабла, а затем за неимением связующего звена в виде Ефима Захаровича Шварца вовсе захирела. В итоге, после того как в сороковом арестовали самого Семёна Львовича, совсем сошла на нет. Тогда она ещё подумала, как же так, рядился под порядочного человека, академиком был, депутатом. Дворец Федераций возводить собирался по собственному проекту. Жена Роза Марковна наиприятнейшая женщина, мать, какой только позавидовать можно и поискать, да и хозяйка лучше не придумать. Интеллигентка, из настоящих, старомосковских, в лучшем смысле слова. И на тебе — жена врага народа.

Гинекологом Лев Семёнович был отменным, пациенты обожали его, коллеги ценили и уважали, борясь за место в очереди на заполучение главврача в качестве научного руководителя диссертации. В тот день, когда был зачитан приговор и по решению суда гинеколога ждала высшая мера, девятиклассник Сева Штерингас в школу не пришёл. Не явился он и на следующий день. И не появлялся там ещё неделю. А затем, не придя проститься с ребятами, перевёлся в вечернюю школу рабочей молодежи и устроился на завод. Учеником токаря.

Тогда Мира Борисовна не сочла возможным пойти и остановить Севу, несмотря на многолетние дружеские отношения с его отцом. Именно учительница Мира Шварц в августе сорок пятого, перед началом учебного года, позвонила Льву Семёновичу и предложила своё содействие в переводе его замечательного Севы в её школу на Арбате. Сказала, будет лишний глаз, дорогой вы мой, и усиленный немецкий. Лично позабочусь. Однако лично заботиться не пришлось: ученик Штерингас и так проявлял повышенную усидчивость, не давая ни малейшего повода к беспокойству.

Когда доктор Штерингас был арестован и открылось его активное участие в деятельности врачей-вредителей-убийц, ярости Миры Борисовны не было предела. Ошибки она не допускала. Ошибка исключена. Невозможно арестовать врача, тем более заслуженного, человека в возрасте, в том случае, если он не убийца. Советские правоохранительные органы, именуемые отдельными неразумными личностями как карательные, никогда не станут привлекать к ответственности честного человека, врача, гинеколога, подарившего жизнь тысячам советских граждан и гражданок, в том числе и её сыну Юлию Шварцу. Сын вырос, прошёл войну, имеет боевые награды, получил высшее образование и стал художником. Очень хорошим, кстати говоря. Имеет собственную мастерскую в центре города. Что же заставило Льва Семёновича стать подлым убийцей? Какая-такая ненависть к своему народу? За что? За то, что это русский народ, а он к нему не принадлежит? Ведь и остальные обвиняемые тоже практически все евреи. И тоже врачи, тоже маскировались клятвой Гиппократа. Скольких же они убили, если посчитать? Население большого города, не меньше. И что было бы, если бы этих нелюдей в белых халатах вовремя не остановили всё те же органы?

Какое всему этому найти объяснение, Мира Борисовна не знала. Долгие годы жизнь вела её уверенной поступью к ясному пониманию будущих целей, вела по дороге, проложенной отцом всех отцов, и она шла по ней, ни разу не споткнувшись, не свернув в сторону, не тормознув на обочине.

Сегодня же завотделом сообщил ей новость чрезвычайную. Репрессированный отец вашего бывшего ученика, сказал, профессор медицины Лев Семёнович Штерингас, хотя и расстрелян по приговору суда, но оказался безупречно чист. И теперь он посмертно реабилитирован, ему возвращено его честное имя. И по этой причине не могли бы, уважаемая Мира Борисовна, войти в контакт с семьёй доктора и, если удастся, вернуть школе талантливого ученика Всеволода Штерингаса? Ну, сами посудите, для чего нам ещё один токарь, если мальчик готовил себя к профессии врача? И имел все возможности пополнить бескорыстную армию медработников, в которых так нуждается не окрепшая ещё после войны страна. А с его хорошей, извиняюсь, еврейской головой он непременно нагонит в оставшееся до выпуска время то, что упустил в ШРМ, и обязательно поступит в мединститут.

В этот вечер Мире Борисовне непременно нужно было подумать. О многом. В одиночестве. После того, что ей сообщили в РОНО, она, вернувшись в школу, почти весь день просидела, не выходя из кабинета. Провела урок немецкого в седьмом классе и снова заперлась. Ссылаясь на сильную головную боль, попросила отменить плановый педсовет, чем крайне удивила коллег. Такого они не сумели бы припомнить за долгие годы работы с ней.

Дождалась, пока все покинут здание школы, полистала записную телефонную книжку и набрала номер. Это был телефон Розы Марковны Мирской.

— Здравствуйте, Роза Марковна, — произнесла Мира Борисовна в трубку, когда на том конце ответил знакомый женский голос, — это Мира Шварц. Не забыли меня?

— Здравствуйте, Мира, — вежливо, но без восторга в голосе ответила Мирская. — Давно мы вас не слыхали.

— Да уж, давненько, пятнадцать лет без малого… — растягивая слова, проговорила Шварц, думая, как лучше задать вопрос, тот, из-за которого позвонила. Пауза слегка затянулась, но её прервала Мирская:

— А у нас радость, Мира. Семён Львович недавно вернулся. Полностью реабилитирован. Вы ведь, очевидно, по этому поводу звоните?

Шварц, не зная об этом, само собой, замялась:

— М-м-м… не только, Роза Марковна. Я хотела вот что ещё спросить у вас. Скажите, а история с врачами… ну-у, я имею в виду известный процесс двухлетней давности, она как-то затронула вашего соседа? Доктора Клионского. Я-а-а… объясню, почему меня это интересует. Дело в том, что…

Дальше она ещё не решила, что скажет, но этого и не понадобилось, потому что Роза Марковна деликатно прервала её и ответила:

— Да. Он был арестован, как и многие другие. Но все сотрудники клиники, как один, выступили в его защиту, они подписали петицию о невиновности Самуила Израйлевича. Потом к ним присоединились родители вылеченных им детей, а это сотни людей. И все подписались. А некоторые ещё дописали отдельно, что, мол, тогда и нас арестуйте вместе с Клионским, потому что в этом случае и мы сами получаемся своим же детям враги.

— И что? — с волнением в голосе спросила Мира Борисовна.

— Его выпустили, — отозвалась из трубки Роза Мирская, — ещё до суда. Работает на прежнем месте, детей спасает.

— Спасибо, Роза Марковна, — медленно выговорила Шварц. — Я поняла. Извините, что побеспокоила. И привет Семёну Львовичу.

— Не за что, — ответила Мирская. — До свиданья, — и положила трубку.

Мира Борисовна ещё немного посидела, глядя в одну точку. На душе было скверно. Из школы уходила последней, чтобы никого не видеть. И не слышать. А тут этот звонок днём от Юлия. Какая-то женщина из деревни. Как всё это некстати. И даже не успела отказать, он трубку бросил. Сын называется: не звонит, не звонит, не заявляется, разве что деньгами перебиться. Не самой же звонить ему, раз он мать ни во что не ставит. А потом здрассте, приехали, бабку на постой примите чужую!

Думала про всё это, пока добиралась домой на метро. Заходя в квартиру, чувствовала себя совершенно разбитой. Не давала покоя мысль о том, что она скажет Севе и его матери. Два года ничего о них не знала. Не звонила и не интересовалась. Не могла простить такого предательства отцу их семейства. Было ощущение, что вместе со всем народом предали и её, но только много сильней и страшней, чем остальных.

Порой ей вспоминались руки и лживые глаза Льва Семёныча, принимавшие её дитя — сморщенного черноволосого Юлика, краснолицего и орущего. Поздней — его же, склонившегося над её чревом, когда производил строго запрещённую властью чистку её материнского нутра…

— Вечер добрай, хозяюшкя! — услышала она и подняла глаза. Перед ней стояла деревенского вида тётка, в платочке, перехваченном узелком под подбородком, в толстой, не по лету, вязаной кофте и широкой мешкообразной холщовой юбке, из-под которой выглядывали обрезанные выше щиколоток валенки. Вид у нее был смиренный и немного тревожный.

— Это вы? — сухо спросила Мира Борисовна. — Вас Юлий привёз?

Та кивнула:

— Сынок. Сыночек ваш привёз и поселил, пока они там строить да ломать будуть. На постой.

Мира Борисовна неопределённо повела головой. Вступать в лишний, не по делу, разговор не было желания, но демонстрировать неприязнь к незнакомому человеку и резкое отчуждение по отношению к нему тоже было неправильно. Это она, к сожалению, не могла не принять во внимание.

— Ужинали? — раздеваясь, спросила Мира Борисовна через плечо. — Нашли чего-нибудь? Там гречневая каша оставалась со вчерашнего вечера. И молоко, кажется.

Прасковья улыбнулась, хорошо и застенчиво — так улыбнулась, что Мире Борисовне не было неприятно, что само по себе было странным, и она это отметила про себя. А бабка прояснила насчёт молока:

— У мене-то молочькё своё, домашняя. От коровки. Ваш Юлькя захватил сюда, со мной. Будитя?

Слушать эту речь Мире Борисовне было смешно и немного дико. Но она постаралась пересилить себя и не отвечать односложными фразами. В конце концов, бабка-то эта при чём? Она что, виновата, что директору школы Шварц нечего сказать невинно пострадавшим Штерингасам? Или в том, что она, Мира Шварц, сама была идиоткой и подлой сволочью, когда поверила, что Семён Львович предатель и убийца? Или в том, что карательные органы допустили на этот раз роковую и непростительную ошибку? Или что осуждены и уничтожены, как теперь окончательно ясно, сотни советских врачей, непричастных к какой-либо преступной деятельности? И что она, Мира Шварц, не понимает теперь, отчего так дрожит под ногами земля и куда, медленно просачиваясь наружу, утекает её вера в справедливость и равноправие всех людей, независимо от национальности и веры?

Мира Борисовна прошла в комнату. Бабка зашаркала вслед за ней. Мира остановилась и спросила:

— Вы ведь Прасковья, кажется?

Та кивнула:

— Прасковьей звать, Прасковьей.

— А по отчеству?

— А ето зачем? Не нравится — можна Парашей звать. Иль Пашей. Отчества я уж забыла давно, отродясь не звали так нихто.

Неожиданно для самой себя хозяйка квартиры задала странный вопрос и даже не очень поняла, зачем:

— А вы в бога верите, Параша?

— Обязательно, — с готовностью и недоумением пожала плечами Прасковья. — Как ж без няго-то? Без бога ничаво не бываеть. И молочкя не будеть, и покоса, и дождя, и урожаю. И дитё не родится хорошае да здоровинькая, вон как Юлькя ваш. От уж хорошай мужчина какой, весёлай такой, умнай. И Гвидон такой. Тоже хорошай. Они оба хорошия, я их обоев люблю как родных. И девок обоев. Хошь ни наши, ни русския.

Мира Борисовна, направившаяся было на кухню, резко затормозила и уставилась на Парашу:

— Какие девки, я извиняюсь? Они что, туда к вам на дачу женщин возят?

— Ну а как жа? — удивилась Параша. — С жёнами ездють, с Прискай, да, как её, ваш-та… со своей, с Тришкяй. Умныя они, славныя. Вежливыя. Говорять: «Параша, будьте ваша любезна…» Иль ишшо: «Не могли б вам чаво надоть?» Как-то от так говорять, с уваженьем.

Переварив услышанное, Мира Борисовна стряхнула с себя оцепенение:

— С какими жёнами, Параша? Мой сын не женат. И, насколько мне известно, его друг тоже холост.

Та смутилась, догадавшись, что сболтнула что-то лишнее, но решила держаться до конца, отстаивая правду:

— Не-е-е, они им жёны. Спять уместе, ходють везде тожа, чуть ни с одной тарелки едять. Ето не девки, ето жёны ихния. Хошь и не русские обои. И сёстры ишшо на одно лицо, как два воробушка.

— Не русские? А какие? Какой национальности? — Мира Борисовна уже совсем плохо стала понимать, что происходит. Но между тем не могла отделаться от ощущения, что эта пожилая женщина говорит правду. И от этого ей становилось всё больше не по себе. Слишком много жутких новостей обрушилось на неё за сегодняшний день.

— Так ета… аглицкой, какой ишшо? Одна хорошо разговариваить, как мы с вами, а другая, ваша которая, Юлькина, похужей малёк, но тожа всё говорить. И всё понимаить.

Мира Борисовна донесла себя до ближайшего стула и присела. Оставшихся сил хватало на последний вопрос:

— И где они сейчас? Жёны эти. Там? С ними?

Прасковья удивилась вопросу:

— Так уехали ж они. У прошлом годи. До осени ишшо. Домой к себе полетели. В Англию в свою. А к лету обратно вернутся. Такой разговор был. Сказали, жди нас, Параша. И улетели обои. А Ирод со мной так и живёть. Ждёть их.

Мира Борисовна, устало посмотрела на старуху с безнадёжной тоской в глазах:

— А это кто ещё? Какой ирод?

Та удивилась:

— Так ваш Ирод. Юлькин. Собака яво.

Мира Борисовна с трудом поднялась:

— Хорошо, Параша, вы идите, укладывайтесь, а я в ванную и тоже лягу. Устала я сегодня очень. Извините.

— А молочкя принесть? Тёпленькива.

Мира покачала головой:

— Не принесть. Завтра. Всё завтра. Спокойной ночи, Параша.

Она не знала, с чего ей следует начинать предстоящий день её жизни: с визита к Штерингасам, о которых ничего не знала, или срочно искать сына, чтобы выяснить, насколько бабкины слова соответствуют истинному положению дел.

Утром, когда она встала, умылась и прошла в кухню, Прасковья, всё в том же подвязанном платочке, уже сидела там в ожидании хозяйки.

— Доброе утро, Параша, — довольно сухо поздоровалась Мира.

Прасковья встала с табуретки и поклонилась по-деревенски:

— И вам здоровьичкя. Молочкя вам согрела к чаю. Подавать?

Мира Борисовна неопределённо махнула рукой, не зная, как себя вести: то ли принять услуги жижинской тётки, то ли поставить всё сразу на свои места и покончить с этим — живите, раз вас сюда привезли без моего на то согласия, но не донимайте по-пустому. Однако старухина смиренность и на этот раз оказалась выше желания проявить гордый нрав, и Мира Борисовна теперь уже конкретно махнула рукой, давая этим жестом разрешение на уход за собой. В кухне всё было прибрано. Полотенчики, которые Мира обычно оставляла там, где забывала, на этот раз висели аккуратно, на своих местах, которые бабка вычислила без труда, несмотря на неприспособленность к городской жизни.

«А она чистюля, — отметила про себя Мира Борисовна не без удовлетворения, — и лицо такое хорошее, в этом платочке дурацком. Как будто из сказки Пушкина».

— Берите всё, что найдёте на кухне, — сказала она ей после того, как выпила чай с бутербродом, — и подумайте, что нужно купить. Я постараюсь прийти сегодня пораньше и куплю. До свидания.

Прасковья встала с табуретки и понятливо кивнула.

Освободиться пораньше не получилось. Днём она несколько раз набрала Штерингасов, но никто трубку так и не поднял. Затем она распорядилась назначить педсовет, тот, что отменила вчера, — так чтобы, наоборот, задержаться подольше на работе. А вечером поехала по адресу профессорской квартиры, в которой проживали Штерингасы, на Чистопрудный бульвар. Адрес забыть она не успела. Бывала и в гостях, и ещё… В общем, то, что ей пришлось сделать с собой в тридцать втором, при содействии Льва Семёныча, тоже имело место быть всё по тому же адресу.

Она позвонила, но дверь не открыли. Тогда она решила подождать. Облокотилась на подоконник лестничного окна, стала тупо смотреть во двор. В этот же момент сообразила, что ждёт напрасно. Если Сева продолжает ходить в ШРМ, то вернётся к десяти, не раньше. Она посмотрела на часы. Было семь с небольшим. Она снова задумалась… Что она скажет Севе и его матери? Почему не позвонила, не пришла? Почему не вмешалась, когда мальчик оставил школу? Сказать, что перепутала? Обозналась? Приняла честного врача за убийцу? Ей сказали и она поверила? Хорошо понимая, что уж кто-кто, а Лев Семёнович Штерингас не способен принести вред не только ей, а вообще любому живому существу на этом свете. А она не пошла куда следует. И не произнесла в защиту почитаемого ею человека нужные слова. И не поклялась партбилетом. И не топнула ногой там, где топать не положено. И не пошла по инстанциям, доказывая ошибочность тех, кто арестовал заслуженного гинеколога. И писем не писала в его защиту, как сделали это честные и отважные сотрудники Клиники детских болезней, руководимой Самуилом Клионским.

В следующий раз, когда она взглянула на циферблат, было без двадцати минут одиннадцать. В этот момент негромко клацнула лифтовая дверь на полмарша выше площадки, где она стояла, и Мира Борисовна увидала Севу. За прошедшие два года он сильно изменился. Стал мужчиной, и это было видно по всему. По тому, как не по-мальчишечьи аккуратно прикрыл дверь лифта. Как сосредоточенно и неторопливо искал в кармане ключи. Как, переложив тяжёлую сумку в другую руку, успел машинально провести рукой по заметно небритой щеке.

— Сева… — позвала его снизу Мира Борисовна и стала подниматься по ступенькам, — Сева, можно тебя на минутку?

Сева обернулся к ней и удивлённо спросил:

— Мира Борисовна? Что вы тут делаете? — Он чуть замялся. — Здравствуйте.

— Здравствуй, Сева, — негромко сказала она, не отрывая от юноши глаз. — Мы можем с тобой поговорить?

Всеволод пожал плечами:

— Можем, наверное. А о чём? — Указал кивком на дверь: — Зайдёте?

Мира Борисовна неуверенно замялась:

— А мама… Вера Лазаревна. Она где сейчас? Не дома случайно? Или ещё не пришла?

— Мама умерла два месяца назад, — сухо ответил Штерингас, он отпер замок, открыл дверь и пригласил: — Заходите.

Мира Борисовна замерла на месте. Ей с трудом удалось извлечь из разряженного лестничного воздуха и впустить в уши то, что она услышала. Эти страшные слова. Ей показалось, что внезапно воздух стал стягиваться вокруг неё в один огромный плотный ком, и дышать от этого становилось не легче, а всё невозможней.

— Как… умерла?.. — едва сумела выдавить она из себя. — Почему умерла? Не может быть…

Сева взял её под локоть и завёл в прихожую. Закрыл дверь:

— Мама не перенесла удара. Сначала она долго болела. А потом просто не проснулась. Я нашёл её так… Во сне… — Мира Борисовна стояла, уставившись в одну точку. Точка располагалась чуть ниже коридорного выключателя света и лежала на верхнем завороте рябиновой веточки, нарисованной кем-то на обоях красным карандашом. — Это мама нарисовала, — сказал Сева, увидев её прикованный к стене взгляд, — она мой рост зафиксировала в прошлом году. Сказала, что я уже вырос и больше расти не буду. И пометила рябиной. Она очень рябину любила. И отец любил. Они хотели на даче посадить. Но пришлось продать, когда отца… В общем, и долги были, и… дачи больше нет. И мамы нет. Она перед смертью, кажется, хотела просить кого-то, не знаю точно. Но… они все куда-то пропали. Никто, в общем, так и не позвонил потом. Ну… а про папу вы сами знаете.

Она очнулась:

— Сева, милый… Я пришла сказать… Да, я всё про папу теперь знаю. И всем известно. Что он был… Что это такая несправедливость, что его…

— Я знаю, — сказал Всеволод. — Я получил бумагу…

Она взяла его за руку и сжала её. Глаза у неё набухли, но она этого не почувствовала. И слезы, которым, казалось, уже давно не было места в её глазах, тоже не потекли. Она вообще никогда не плакала. Последний раз, кажется, в детстве, в восьмилетнем возрасте, когда упала позвоночником о землю, перелезая через ограждение открытой веранды.

Юноша ждал продолжения. А она вдруг затараторила, безудержно, перебивая саму себя, желая выговорить слова раньше, чем они складывались у неё во рту.

— Сева, Севочка, мальчик дорогой, я… мы… тебя не бросим, не оставим, тебе надо учиться, ты… мы… обязательно учиться… у нас, в нашей школе… обратно, назад… вернуться сейчас же… сдать экзамены… мы все поможем, я помогу, РОНО, райком, все, все… они хотят, чтобы ты… чтобы я… я очень хочу, чтобы… надо уйти из этой вечерней школы… Слышишь? Немедленно! — Она выдохнула, пытаясь восстановить дыхание, и уже спокойней закончила: — Прости нас всех, прости, Севочка, приходи обратно, все будут очень тебе рады. Да?

Штерингас пожал плечами:

— Мира Борисовна, это невозможно. Мне надо работать, потому что надо как-то жить. В мед я по-любому буду пробовать поступать, тоже на вечерний, но только когда отслужу в армии. Раньше не получится. У меня же никого не осталось. Как я на дневной пойду?

Это было то, о чём она не подумала. О том, что мальчику нужно кушать. И оплачивать жировки. И покупать одежду. Против армии как таковой она ничего не имела. Мира Борисовна Шварц имела против несправедливости, свидетелем которой стала. Свидетелем, если не соучастником.

С этого дня она неустанно стала думать о Севе. Но ещё раньше успела подумать о докторе Клионском. Как же так, лучший друг, сам попал в этот страшный оборот, но был вовремя спасён и избежал участи… Оправдан до процесса… Почему же он не протянул руку семье Штерингаса? Страх? Да, наверное… Но уж он-то точно знал. И не мог сомневаться, в отличие от меня. И как — совесть? С ней как? А дружба, воспетая в песнях? Или нет ни того, ни другого на этом свете?.. Но это просто невозможно. Тогда зачем… Тогда получается, что вообще всё — незачем…

Как ни мерила, концы с концами не сходились. Что-то было постороннее во всем этом, чужое какое-то, нехорошее, нечеловеческое. Но вместе с тем, продолжая размышлять о Севе, решила, что ни в какую армию мальчик идти не обязан, потому что должен поступать на дневное отделение мединститута, и это избавит его от потери трёх важных лет жизни. В конце концов, хорошие врачи на сегодняшнем этапе развития общества стране нужны больше, чем солдаты. С войнами, слава богу, покончено усилиями советского народа, хотя бог и ни при чём. Слава Иосифу Виссарионовичу незабвенному, пусть земля ему будет пухом. Ну не земля, а мавзолей Ленина — Сталина.

С этими мыслями о Севе обычно возвращалась домой. Накатывать начинало, когда выходила за двери школы, ближе к вечеру. Днём хорошо задуматься не позволяла школьная суета, одолевали заботы: заканчивался учебный год, и уже пора было думать обо всём, начиная с выпускного вечера, учебников на следующий год и заканчивая выбиванием строительных материалов и мастеров для летнего ремонта здания.

Дома, правда, в эти недели, что прожила с Парашей, удавалось до некоторой степени снимать напряжение. Причиной нередко улучшающегося настроения, как ни странно, оказалась смиренная тётя из деревни Жижа. Прасковья встречала хозяйку в дверях, с обычным поклоном, и сразу немного суетливо спешила подавать на стол. Картошку отваривала не по-городскому, в мундире. Кожуру снимала пальцами аккуратно, чтобы не пропала мякоть. Хлебные корочки не выбрасывала, собирала в отдельный кулек, на сухари. За несколько дней освоила близлежащие уличные маршруты и уже знала все нужные для хозяйства магазины. Брала что подешевле, с этой целью не ленилась обойти не одну торговую точку, чтобы найти товар повыгодней, но чтоб и не залежалый.

Мире Борисовне это нравилось, такой житейский подход к бытовым делам был ей не свойственен. Как правило, она не позволяла себе тратить время на ерунду. Сушки с маком или без, как и вафли простые или с ванилью, служили для неё приблизительно одинаковым дополнением к кипятку, завариваемому всем тем, что дает окрас. Запах чая она начала различать лишь теперь, с Парашиной помощью. Та ухитрилась ненавязчивым образом плавно перевести хозяйский вкус с грузинского второго сорта на индийский первого. Такому пониманию древнего напитка с первого дня знакомства в тридцать девятом году бабку обучил Гвидон, ещё будучи десятиклассником. То была школа Таисии Леонтьевны, не допускавшей никаких подмен в том, что должно было быть исключительно настоящим.

Вкусовые различия были сразу оценены Прасковьей по достоинству, и все последующие годы, за вычетом войны, друзья как могли снабжали её чаем на основе правильного листа. Как-то Юлик поймал себя на мысли, когда они в очередной раз прибыли в Жижу и вечером, после горшков, отмыв руки от глины, заваривали с Парашей индийский чай, что никогда за все годы жизни под материнской крышей ему не пришло в голову ни попросить у Миры Борисовны нормального чая, ни самому об этом позаботиться. Это уже когда он давно просёк с помощью того же Гвидона, что чаи все ох какие разные бывают по вкусу.

Мира Борисовна ужинала, а Прасковья Гавриловна степенно рассказывала ей про то, как прошёл её очередной московский день. Что видала, что слыхала, что узнала нового, какие люди вокруг и почему все бегут и не здороваются друг с дружкой. Мира Борисовна слушала и оттаивала потихоньку, кожей ощущала, как медленно отпускает её изнутри, как образуются живительные трещины на скорлупе её каждодневных забот, через которые медленно утекают накопившиеся за годы работы раздражение и усталость. А Параша говорила и говорила, как пела, а потом мыла посуду и продолжала так же однотонно и негромко вещать, уже про другое, про своё, на другой, тоже приятный мотив… А потом и про её, про ихнее общее: про Юльку, про Ирода, про сад, откуда они с «девкими» давят сок, про знаменитую жижинскую глину, про дойку на шестнадцать литров в добрый день, про то, накормили они там без неё Фрола иль хорошо не накормили и не поднесли, и кто будет пасти, когда старого Фрола заберёт к себе Господь.

Одно лишь утаивала от хозяйки, и это стало её маленьким секретом. Ежедневно, ближе к обеду, когда заканчивала с готовкой к вечернему столу, шла в ванную комнату, поджигала фитилёк синего огня, открывала кран и наливала полную ванну горячей воды. Потом раздевалась, осторожно залезала внутрь и вытягивала жилистые ноги вдоль белого эмалированного корыта. Лежала так не менее часа, а то и поболе. Отродясь не думала и не верила, что рай на земле есть. И на самом деле: кругом всё белое, гладкое, на ощупь приятное, скользкое, как шёлк, округлое, как коровье брюхо, только наоборот… А после брала обмылок розового цвета под названием «Ягодное» и намывала себя этим обмылком, стараясь водить побережней, чтоб и не так заметен расход был, и хозяйке осталось на потом.

Господь Бог в разговорах Парашиных возникал не часто, но возникал. Один раз Мира Борисовна не выдержала и задала вопрос ребром, по-партийному, на засыпку:

— Параш, вот ты говоришь — Бог! Всё Бога этого поминаешь постоянно. А что он лично для тебя хорошего сделал, этот Бог? Вот я услышала вчера, невольно, как молилась ты ночью. Уж извини. Но было такое, скажи? — Параша угрюмо кивнула. — И что? Услышал он тебя? Получила подтверждение?

— Всё, што есть у чиловека, всё от Бога, — насупилась Прасковья, — и дитё, и корова, и сено-солома. От кого ж ишшо?

— Как от кого? — искренне всплеснула руками Мира Борисовна. — От народа! Корову тебе разве Бог твой дал? Дом! Пищу! Всё это дал тебе советский народ. А народ — это Сталин. Иосиф Виссарионович. А не какой-то там придуманный пещерными жителями идол!

Прасковья подняла глаза на хозяйку:

— Корову я на трудодни зарабатывала. Дом энтот отец мой строил, ишшо до революции, не было тогда никакого Сталина у помини. А когда пришёл, то мужа маво Петра он и сгубил. Пришли комиссары, у колхоз загонять, а он ни у какую. Тогда, говорять, кофиксуим добро нажитая. И в анбар. А там и так ничаво нетути. Один силос на прокорм корови. Тогда силос, говорять, забирать будим, коли не идёшь — как усе. А он с вилами на их. А комиссар вынул левольвер и стрельнул по Петру мому. И убил.

Мира Борисовна сочувственно покачала головой:

— История, конечно, неприятная… Только при чём тут Сталин, Прасковья?

Параша вздохнула:

— А тово комиссара Сталин к нам послал. Не послал бы, был б мой Пётр щас живой, как я.

Мира Борисовна почувствовала, как постепенно начинает заводиться. Зарождающееся внутри неё раздражение навряд ли было связано с самой Парашей. Скорее было нечто, чего она не желала слышать, о чём не рассуждала никогда, поскольку её внутренняя личная аксиома не требовала каких-либо доказательств, живя в состоянии полнейшей и завершенной неприкасаемости. И тогда она рубанула фактом, с её точки зрения неоспоримым:

— Ну хорошо, а война? Победа в Великой Отечественной войне? Над фашистами! Тоже дело рук этого вашего идола? — Она в волнении встала, но сразу села обратно на стул. — Не-е-ет, милая Прасковья! Победу нашу одержал великий Сталин! Лично он и никто другой! И не сидели бы мы тут сейчас с тобой, чаи бы не распивали, если бы не Иосиф Виссарионович, гениальный полководец и вождь! И люди шли в атаку умирать за Сталина! Оттого и победили!

Прасковья слушала молча. А потом тихо сказала:

— Наш народ всю жисть воевал за Бога, за царя-батюшку и за Отечиство своё. Ну, царя, допусьтим, поменяли, с Николашки на Ленина, а апосля уж на Сталина. А Бога и Отечиство просто так ни поминять. За их и шли на смерть люди. И опять пойдуть, ежели надо будить. А Сталина тваво уже нетути, за кого нынче ходить-та? За энтого, как его… За толстамордова? С родинкяй под носом?

Слова были столь простыми, но настолько сокрушительными, что в первый момент Мира Борисовна растерялась. Сидящая перед ней простая деревенская бабка в подвязанном цветастом платочке посмела не согласиться с ней, с Мирой Шварц, членом партии с тысяча девятьсот двадцать второго года, когда ещё был жив Владимир Ильич, когда ещё недобита была всякая контра и даже не существовал ещё Советский Союз. Она открыла было рот, ещё не зная, чем возразит на это сумасбродное заявление этой… этой… Но в этот момент раздался телефонный звонок. Мира Борисовна заставила себя остановиться и взяла трубку. Звонил Юлик:

— Мам, это я! Как вы там? Нормально? Ничего не надо? Параша себя прилично ведёт? Не путается под ногами? Денег подвезти?

Вдруг всё разом прошло. Раздражение, обида, желание незамедлительно расставить всё по сдвинутым местам, так же как и обвинять и спорить с восклицательными знаками. И она ответила с удивившей её саму непривычной легкостью:

— Нет, ничего. Всё у нас в порядке, всё нормально. Прасковья Гавриловна здорова. Кормит меня каждый день, так что скоро я не буду проходить ни в какие школьные двери. Кстати, рассказывает про каких-то английских жён. Это что, шутка у вас такая, я никак не пойму? Что вообще происходит, Юлий?

На том конце возникла короткая пауза, затем Юлик произнёс:

— Мам, давай потом, а? Есть, в общем, что рассказать, но только не сейчас, ладно? Не до этого. У нас там ещё конь не валялся, а баб Парашу увозить скоро.

Мира Борисовна подумала и ответила:

— Хорошо, поговорим, когда сможешь. А Прасковья Гавриловна, думаю, не настолько спешит домой, как тебе представляется, — она посмотрела на Парашу, как бы испрашивая подтверждения своим словам. Та встала с места, с готовностью покивала и снова села на стул, смиренно пристроив шершавые ладони на колени. — Так что не стоит спешить. И денег пока хватает. До свидания, Юлий! — И повесила трубку. Ей не хотелось затягивать разговор с сыном. И ещё ей показалось почему-то, что и сама она, и бабка Прасковья в этот момент вздохнули с плохо маскируемым облегчением. И тогда она спросила временную постоялицу, без малейшей натуги проявив хозяйскую приветливость:

— Ну что, Пашенька, чаю с конфитюром?

Односкатную крышу над Прасковьиной частью дома окончательно возвели с недельным опозданием против запланированного срока. Оставалось только подвести её под основную крышу, которая должна была покрывать всю довольно сложную конструкцию. Будущий проект претерпел существенные изменения против первоначального варианта. И в первую очередь это было связано с возникновением в жизни ребят законных супруг. Понадобилось заиметь по лишней спальне, по детской и хорошо бы ещё было добавить гостевую комнатёнку, одну на две семьи. Гость-то какой-никакой если возникнет, то один и тот же будет, общий. В то время как Гвидон, размышляя над устройством их будущей жизни, мечтательно рисовал в голове картинку про то, как к ним в Жижу приезжает погостить мама, Таисия Леонтьевна, и как он, взяв её под руку, провожает в гостевую комнату, приговаривая «Вот, мамочка, здесь ты будешь спать. А вот сюда сможешь повесить вещи, у нас тут запас плечиков имеется», Юлик в похожие моменты, прикрыв от ужаса глаза, представлял себе полотно, резко отличающееся от Гвидонового. Картинки были очень уж гипотетическими и носили строго разовый характер, но и этого было более чем достаточно, чтобы проникнуться к ним страхом, если не отвращением. Итак, он представлял себе следующий диалог: «И здесь я буду спать, Юлий? Рядом с навозным сараем? А мух-то, мух сколько! А ванная где? Что, нет горячей воды? Греете в кастрюле? Ну уж нет, увольте!» — «Но это же деревня, мама, это не город». — «Тогда зачем ты меня пригласил? Чтобы поиздеваться? У тебя есть жена, нерусская к тому же, вот над ней и издевайся, а то они привыкли там у себя за границей на всём готовеньком…»

Юлик знал, что это полная неправда, что так не будет, что скорее всего вообще не будет никак, но воображение не отпускало его, принуждая рисовать в голове совершенно ненужную ему пакостную картинку…

Тем временем вещи из амбара мужики затащили в дом, более-менее расставили по прежним местам, и это был конец первого этапа. Можно было возвращать Прасковью. Тогда и случилось то, что случилось. Прасковья подумала-подумала и решила не возвращаться в Жижу. Дня за три до обратного планового переезда состоялся разговор между ней и хозяйкой квартиры на Серпуховке. Чем больше Мира Борисовна думала о предстоящем расставании с Парашей, тем больше её охватывало непривычное состояние депрессии.

«Как же я теперь без Прасковьи? — с ужасом думала она. — Кто меня будет встречать? И провожать на работу? Кого я буду учить уму-разуму? И наконец, просто разговаривать? Да, именно так! С кем?»

Однако это соображение ума не было единственным в отношении будущего переустройства жизни. Расклад получался сложней. И связано это было в первую очередь с Севой. Вот что изобрёл педагогический ум Миры Борисовны. Параша должна отныне жить на два дома: на мой и на дом Штерингаса. Параша работяща, скромна, учтива, чистоплотна и добра. Таких, как она, пойди ещё поищи. Жизнь городская ей явно пришлась по вкусу, и это видно невооружённым глазом. Да она и сама не скрывает, чего уж там. И главное — Параша одинока. Ну что её связывает с этой самой Жижей? Изба? Корова? Куриные яйца? Воспоминания об убитом муже и умершем от холеры ребёнке? И потом… Это для деревни она пожилая бабка, а ей всего-то пятьдесят семь, равно как мне. В городе, избавив себя от непосильной работы, она расцветёт, снимет, наконец, свой дурацкий платок, старящий её лет на двадцать, не меньше, и займётся нормальными городскими делами. Будет вести этот дом и Севин. За Севу я ей буду доплачивать, а мальчик пускай сосредоточится на учёбе, избавив себя от хлопот по быту.

После того как ей удалось изобрести обновлённую жизнь для троих, Мира Борисовна задумалась. Не могла понять, с кого начинать этот непростой разговор. С Прасковьи или с самого Севы Штерингаса. Сомнения имелись в отношении обоих кандидатов на переустройство бытия. Решила всё же начать с Параши. Этот разговор не казался ей таким уж сложным и обещал больше шансов на успех. Что она и сделала тем же вечером. Прасковья выслушала аргументы молча, не перебивая. Было видно, как ворочаются шарики под её платком; лицо, оставаясь неподвижным, всё же выдавало напряжение от переварки этого невероятного предложения, сделанного хозяйкой квартиры.

— А как жи рябятки-то без миня? Справются тама? — с сомнением в голосе спросила она после того, как подержала задумчивую паузу. — А скотина? Хозяйство? Там всё не пустяковыя. Там же хозяйничать надоть.

— Езжай и продавай, — жестко ответила Мира, — всё это теперь ни к чему. Молоко можно покупать у соседей. А с огородом сами справятся, если захотят. Не о том думаешь, Прасковья Гавриловна. Ты о себе, о себе подумай лучше! Кто же ещё о тебе подумает? Бог твой да я, больше некому! И жалованье положу к тому же. Что там за пенсия у тебя такая? Мизерная, наверное, так ведь?

— Как Сталин положил, так и имеем, — беззлобно, махнув рукой, отбилась Параша. Но при этом обе слабо улыбнулись.

Несмотря на возвращение к невыгодной теме, взаимопонимание было достигнуто. Мира мысленно поздравила себя с первой победой. Теперь нужно было подумать о том, как построить разговор с Севой. Предварительную консультацию она уже получила. Позвонила ему вечером и попросила о встрече. Штерингас мог только поздно, ближе к ночи, и она снова поехала на Чистые пруды к половине одиннадцатого.

— Я не могу от вас принять эту помощь, — подумав, сказал ей Сева. — Я всё должен делать сам, я уже взрослый.

— Ты можешь лишиться квартиры, — спокойно отреагировала бывшая учительница, — ты несовершеннолетний. Тебе ещё год до того, когда ты сможешь назвать себя взрослым. Тебе нужен опекун. И пусть лучше этим опекуном стану я, чем чужой дядя, который пропишется к тебе и оставит тебя под открытым небом. Такая перспектива больше устраивает? Я твоя учительница, я была дружна с вашей семьей, я член партии, в конце концов!

Сева молчал. В том, о чём говорила Мира Борисовна, явно присутствовал здравый смысл. Он и сам об этом недавно подумал, когда получил извещение в райисполком. Получил, но не пошёл. Не было времени. Теперь было ясно, зачем приглашали.

— Я хочу лишь одного, — решительно продолжала атаковать Мира Борисовна, — чтобы ты учился и поступил в свой институт на дневное отделение. Хороший врач не может быть недоучкой. И потом. Потерять три года! Да за это время ты успеешь вылечить тысячу пациентов. Это тебе тоже без разницы?

Сева молчал. Возразить пока не получалось. Мира не отпускала.

— Получишь стипендию, а я буду добавлять. И Парашу пришлю. Вырастешь, выучишься — рассчитаемся. Согласен?

Аргументы были неоспоримы. Штерингас кивнул:

— Согласен, — потом помолчал, привыкая к мысли о новоиспечённой перспективе, и добавил: — И это… спасибо, Мира Борисовна… А какую Парашу?

— Ну, об этом потом…

Домой летела на крыльях. Всё получилось, как было задумано, и оттого она была счастлива. Пожалуй, впервые со Дня Победы. Влетела в квартиру, расцеловала Парашу, которая ещё не ложилась — ждала хозяйку.

— Чавой-та вы? — удивилась Прасковья. — Случилось чаво?

— Беды! Беды, Паранечка, не случилось! Поэтому и радуюсь!

В день, когда Юлик доставил Парашу, Гвидон ещё не знал об ожидаемых их переменах. Юлик уже был в курсе и, пока они добирались до Жижи, не переставал обдумывать плюсы и минусы от такой перемены. В итоге раскидал соображения влево и вправо. Взвесил. Плюсов выходило больше. Разве что часть домашней работы теперь ложилась на них самих. И на Приску с Триш, само собой. Но с другой стороны, в доме будет вода, не будет больше утомительной коровы и надоедливых кур и, в общем, необязательно с такой уж дикой упёртостью заниматься огородом. Так, по мелочи: зеленушка разная, лучок там, укропчик, морковка. И привет! Остальное: картошку, огурчики, яички, молоко, все прочее — можно прикупать у Маруси, через дом от нас. За копейки. Попутно с самогоном.

Гвидон, узнав новость, присвистнул:

— Оп-па! Вот вам и Мира Борисовна. Всех на повороте обошла. А мы думали, идейная! Кроме партсобраний ничего не интересует! А оказывается, дармовая прислуга партсобранию вовсе не помеха. Или я ошибаюсь? — Он вопросительно глянул на Шварца. Тот пожал плечами:

— Знаешь, я думаю, тут история посложней. Мать, скорей всего, на добрую душу напоролась. И отравилась. Подсела на смирение и безотказность. Плюс, есть кого поучить жизни. — Он махнул рукой. — Сами виноваты, ладно.

Прасковья, появившись на месте старой жизни, чувствовала себя немного грешной, но вида старалась не показывать. Тараторила про корову, про курей, пошла по деревне искать покупателей. К вечеру другого дня вопрос был решён, скотину увели, и она была готова распрощаться с Жижей. По крайней мере на обозримое время. А там как сложится. На прощанье, чтобы была достойная причина не виноватиться, сообщила:

— Тама церква хорошая рядом, а тута ходить незнамо куда, — и заревела в голос: — Коро-овку мою жалка-а-а…

Но аргумент про церковь был сильный, и Гвидон сдался. А сдавшись, лично повёз в Москву. Прихватил с собой заодно трех мужиков из их жижинской бригады. Доставив Прасковью до Серпуховки, поцеловал её в щеку и отправился с мужиками к себе на Кривоарбатский — забирать пианино и заодно проведать Таисию Леонтьевну.

Относительно «Бехштейна» решил, что приготовит приятный сюрприз к Тришкиному появлению в Жиже: дом ещё не будет завершён, а свадебный подарок уже будет ждать её на месте.

На квартире его ждало письмо от Приски. Пока мужики стаскивали пианино вниз и ловили транспорт, Гвидон читал письмо жены. Приска писала:

«Здравствуй, мой дорогой муж! Как вы там? Мы с Триш постоянно говорим о вас. Она начинает, а я подхватываю. На следующий день имеем всё наоборот, потому что я первая начинаю говорить про своего мужа, а Тришка перебивает, чтобы доказать мне, что она скучает по Юлику больше, чем я по тебе. Это я так шучу. А вообще мы очень соскучились обе, но надо закончить учёбу. У меня защита диплома назначена на начало июля, а у Триш — ближе к концу. Но прилетим мы все равно вместе, так мы решили. Завтра собираемся поехать в Лондон, чтобы оставить русским (о, прости!), чтобы оставить в советском посольстве документы для получения виз. Они там долго выдают, а мы не хотим задерживаться, чтобы захватить больше жижинского лета. Дом будем строить?

Ещё буду писать тебе. Или звонить? Напиши, когда ты будешь у мамы, я могу позвонить туда.

Целую тебя, мой любимый муж.

Твоя жена, Приска Иконникова-Харпер

P. S. Мама видела наши фотографии и очень хочет познакомиться с вами. Но… ты хорошо понимаешь ситуацию. И привет Юлику, он тоже хороший. Триш ему сейчас пишет письмо…

Да, ещё! На всякий случай оставляю на письме каплю моих духов, чтобы ты меня не забыл. Бумага специальная, толстая. Понятно?»

Гвидон перечитал письмо ещё два раза. Затем закрыл глаза, поднёс письмо к носу и медленно, чтобы не растерять по пути ни грамма драгоценного запаха, втянул воздух ноздрями. Едва уловимо, но всё же, как ему показалось, он что-то ощутил. И это «что-то» пахло Приской. Так он решил. Поцеловал Таисию Леонтьевну и спустился вниз, где в кузове отловленного в переулке грузовичка вместе с пианино уже сидели мужики, чтобы не терять времени на эту самую музыку и поскорей вернуться в Жижу, начинать фундаментные работы. Да и Юлик ждал — хотел торжественной закладки первого камня. Траншеи под фундамент были практически готовы.

Пока добрались, время уже было ближе к вечеру. Они поели, а потом слегка выпили с мужиками по случаю закладки основного дома. Тут-то и произошло то, что на долгие годы разлучило друзей, вызвав между ними взаимное отчуждение и многолетнюю неприязненность.

Мужики ушли брать лопаты, Юлик ненадолго вышел вместе с ними. Вернулся с тяжёлым по виду бумажным свертком. Сказал: айн, цвай, драй — и загадочно улыбнулся. Затем развернул бумагу, и… Гвидон увидел в руках Юлика то, что когда-то он долго не мог потом забыть. То, что снилось ему не раз, вместе с так и не задетым почти войной бронзовым Фридрихом в разрушенном до основания немецком городе Крамме. Это было то самое бронзовое конское копыто, которое подвернулось ему под руку среди обломков кирпича и кусков рваного бетона в сорок пятом, в последние дни войны. То самое, что было отсечено осколком снаряда, выпущенного его батареей по никому не нужному городу, расположенному в стороне от театра военных действий. То, за которое он мысленно просил у Фридриха прощения, как и за изувеченный его артиллерийским расчётом город. А ещё — за никому не нужные трупы мирных горожан, пускай и чужих, и за изнасилованных русскими солдатами немецких женщин. За то, что он, боевой офицер-орденоносец, вынужден был подчиняться жестоким и бессмысленным приказам командира полка — идиота в погонах. За то, что своими глазами наблюдал мародерство и грабежи, совершаемые его соотечественниками, и не мог этому разбою противостоять. За то, что был безучастным свидетелем того, как варварски, походя, уничтожались памятники европейской культуры, а то, что оставалось и представляло ценность, вывозилось вагонами на его, старлея Иконникова, победившую родину…

Знал, конечно, хорошо помнил, что творили они в его городах и сёлах, эти незваные гитлеровские солдаты, как убивали без раздумий, как брали что пришлось по вкусу, как тоже походя давили танками и выжигали смертельным огнем всё, что стояло на их пути, избы и памятники, сады и фонтаны, пшеничные поля и скотину живьём. Своими глазами видел снесённые немецкими снарядами купола православных церквей, которые не успела разрушить советская власть и по которым оказалось так удобно пристреливать фашистские дальнобойные орудия. Да, было, было, и никуда от этого не уйдешь. Было, но не означало, что нужно тоже было стать зверем и продолжать дальше жить по-звериному, по-сволочному, по-волчьи, по-собачьи. Убивать просто так, в ответ на убийство, насиловать без перерыва и разбора, потому что так было и с ними, с их женщинами и дочерьми, грабить, не задумываясь о том, для чего грабишь и что останется после тебя, — лишь только потому, что победили, а оно глянулось. Или вспомнилось. Или не забылось. Или просто очень захотелось. И стало можно…

Шварц подошёл и поставил копыто на стол. Увидев, что друг в замешательстве, усмехнулся и ободрил:

— Вижу, вижу, угодил. Должок вот принёс. Десять лет тебя прождал. Так я и планировал: будем строиться — отдам Гвидону, на место первого закладного камня пойдёт. На счастье. А то, думаю, нехорошо получилось тогда. Расколол ему глиняное копыто и молчок! Так что долг платежом красен. Жаль, сдачу нельзя получить, всё ж бронза, а не глина какая-нибудь…

Гвидон молчал. Лишь играли скулы на худом лице.

Шварц тронул его за плечо:

— Ты чего окаменел, я не понял? Подарочек не нравится, что ли? Так я могу и не дарить, пойду на барахолку снесу, денег заработаю.

Гвидон поднял на него глаза:

— Где ты это взял?

Шварц кивнул:

— Что, заинтриговал? Отвечаю. Специально для тебя в одна тысяча девятьсот сорок шестом году вывез из немецко-фашистского города Крамма, изъяв годом раньше из передней конечности коня его высочества Фридриха — непомнюкакого. Или величества, не знаю. Короче, почётного освободителя упомянутого города.

Гвидон молчал, переваривая услышанное. Затем, не поднимая глаз, отчётливо спросил:

— И что ты сделал с ним?

Шварц не понял:

— С кем — с копытом? Или с Фридрихом?

— С Фридрихом, — отчеканил Гвидон. — С памятником.

— Да ничего особенного, — усмехнулся Юлик, — забрал твое копыто у заваленного памятника.

— И как он был завален?

— Да так и завален. С помощью лишней противотанковой гранаты.

Гвидон медленно поднялся.

— Подлость… Ты совершил подлость. Гнусную подлость, подлее которой может быть только убийство невинного человека.

Шварц замер. Сказано было так, что на шутку не тянуло. Уж кто-кто, а Юлик-то знал все особенности своего друга. Вплоть до тончайших нюансов. Но на всякий случай переспросил:

— Это у тебя форма шутки такая? Я что-то не врубаюсь.

Гвидон так и не поднял на него глаза. Он продолжал смотреть в пол:

— Ты правильно не врубаешься, Шварик. Ты же подлец и негодяй. Ты не художник. Ты мародёр. Ты уничтожил, возможно, последний целый памятник в стране. Бомбы его не уничтожили, снаряды. А ты сумел. Просто так, из бахвальства. А он ведь стоял. Пусть на трёх. Пусть на двух даже опорных точках. И мне плевать, немецкий он Фридрих или японский самурай. Я всегда мародёров презирал. Варваров, убийц и мародеров. Тебе ясно, Шварик?

Шварц стоял как истукан. Бледный, закусив до крови губу. Стоял и молчал. Он уже всё понял. Понял, что всё серьёзно. По-настоящему. По-взрослому. Такое чудовищное в своём идиотизме обвинение могло быть только серьезным и никак иначе. Настолько, что уже не отменить и не остановить. Ему даже не захотелось оправдываться. Сказать, что всё это было не так. Что совсем по-другому…

— Шварик? — вымолвил он наконец. — Ты сказал Шварик?

— Я сказал — Шварик, — так же отчётливо проговорил Иконников. — И пропади ты пропадом.

Он встал, налил себе в стакан, опрокинул в рот, подхватил бронзовое копыто. С ним вышел на двор. Размахнувшись, закинул далеко в глиняный овраг. Тяжёлый кусок бронзовой отливки почти без брызг ушёл глубоко в мутную жижу оврага. Гвидон бросил через плечо:

— На меня не рассчитывай. Я тут больше не жилец. Живи как знаешь!

И резким шагом зашагал прочь, к грунтовке, туда, где ответвлялась тропинка на Жижу. Именно там в этот момент разгружали дюймовые водопроводные трубы для подводки к дому Прасковьи Кусковой.

Слова, брошенные в сторону дома, заставили Шварца очнуться от короткого шока. Он набрал воздуха и громко крикнул вслед уходящему Гвидону:

— И забудь сюда дорогу, Гиви! Слышишь? Гиви! Забудь!!!

Мужики, наблюдавшие картину, стояли с растерянными мордами, плохо соображая, что им следует теперь предпринять. Собирать манатки или же начинать фундамент? Шварц подошёл, хмуро ткнул пальцем в траншею:

— Здесь, здесь и вон там закапывайте обратно. А это и вот тут не трогайте. Будем закладывать. Здесь пройдёт новый фундамент. Всё, начали! — И ушёл в сруб под новой крышей.

Гвидон энергичным шагом удалялся от Жижи в сторону Боровска. Чувствовал, что внутри всё рвётся на куски. Пройдя два километра, отделявшие Жижу от окраины города, сбавил темп. А потом просто опустился в траву на обочине. Посидев немного, откинулся на спину и закрыл глаза. Было около семи часов вечера, но этот майский день, пришедшийся на середину месяца, даже и не помышлял ещё о том, чтобы начать постепенно укутываться темнотой. Солнце висело над Боровском, неохотно заваливая само себя ближе к линии горизонта. Гвидон знал: ещё пара часов — и светильник этот не выдержит, устанет, надорвётся висеть так долго над майской землёй, что-то лопнет в его круглой сердцевине, и диск его коснётся сначала облаков, затем осторожно притронется к линии между небом и землёй, и сразу после этого горизонт вспыхнет оранжево-розовым, и это неземное сияние продержится ещё с полчаса, до тех пор, пока светильник не исчезнет из виду, целиком забравшись в невидимый подвал.

Иконников открыл глаза и стал неспешно обдумывать ситуацию. О том, что сделал, он не жалел. Злость на Шварца не растворялась, но несколько поулеглась.

«Ну и что теперь? — подумал он. — Сапог и тех не осталось, всё у Шварика этого в избе».

Денег тоже не было. Какие оставались, из совместных, тоже были на кармане у Юлика. Тому удавалось расходовать общий ресурс экономней. Шварц, в отличие от Гвидона, умел, когда надо, и пасть открыть, и зубы показать. Да и поторговаться порой любил, не брезговал, говорил, испытывает при этом приступ творческого подъёма.

— Впрочем, это справедливо, — продолжал обмысливать дела Гвидон, — Юлькиных денег было больше, да и Парашина изба потянула на себя, хоть теперь и не нужна никому. В общем, попал — молчи! — Он поднялся на ноги. — И куда теперь Приска приедет? К Шварикам? Она так в Жижу рвалась. Нет, Шварик всё же гадёныш…

Он медленно двинул в город. На автобус и электричку до Москвы денег бы хватило, но страшно не хотелось домой. И тогда ноги сами повели к тому месту, где он в прошлом году оставил девчонку ту, Ниццу. К местному детдому. Идея, резанувшая по головной подкорке, пока шёл, была неожиданно наглой, красивой и преследовала двойную цель.

Зайдя в здание, наткнулся на какого-то мужика. Вежливо попросил позвать кого-нибудь из начальства. Через пять минут спустилась строгого вида тётка. Оказалось, новая директриса, Клавдия Степановна. Гвидон открыто улыбнулся суровой тётке, достал удостоверение члена Союза художников, развернул и протянул для изучения личности. Та взяла, взглянула и вернула Гвидону со словами:

— И чем же обязаны этому вашему визиту, товарищ художник?

Гвидон пояснил:

— Видите ли… э-э-э…

— «Клавдия Степановна», — помогла ему тётка.

— Да. Так вот, Клавдия Степановна, есть идея соорудить на территории вашего детского заведения памятник, посвященный детям войны. Ну, тем, кто остался без родителей. Сиротам. Тем более что дом ваш, насколько мне теперь известно, предполагает сделаться образцовым, так сказать, одним из лучших. Верно?

— Почему вы так решили, Гвидон Матвеевич? — заинтересованно спросила директриса. — Откуда у вас такие сведения?

— Потому что у вас скоро будут музыку преподавать, мне сказали, плюс иностранный язык. Поэтому я решил, что памятник просто необходим такому показательному заведению. Собираемся пробивать вопрос в исполкоме райсовета. Или, если понадобится, и выше.

Клавдия Степановна широко улыбнулась:

— Да вы пройдёмте со мной, пройдёмте, в мой кабинет. Чаю, может, попьём с вами. Идея-то ваша очень хороша, просто очень.

Они прошли в кабинет. Гвидон продолжал фантазировать:

— Знаете, хорошо бы письмо к идее приложить. В райком партии. За вашей подписью. Как бы инициатива снизу. Мол, просим продумать вопрос об увековечении… и так далее. Мне кажется, не откажут. Ну, а я заказ этот рад буду принять к изготовлению. Думаю, в двухметровом формате будет правильно. С художественной точки зрения. И не гипс, само собой. Бронза. Согласны?

Директриса широко улыбнулась, развела руками:

— Да кто ж в таком деле не будет согласен, дорогой наш художник?

— Я скульптор, — уточнил Гвидон.

— Дорогой наш скульптор… — поправилась Клавдия Степановна. — Письмецо прямо сейчас и напечатаем.

— А я бы с утра с ним сразу бы и пошёл по инстанциям, — нашёлся Гвидон, намекая на позднее время.

— Правильно! Чего резину тянуть? — воскликнула директриса. — Так, может, у нас и переночуете? Чего зря туда-сюда мотаться? Мы вас накормим, у нас тут повар хороший, останетесь довольны.

— Пожалуй. — Гвидон задумчиво потер рукой подбородок. — А с утра место осмотрю, при дневном свете…

Разместили его в отдельной комнате, рядом с учительской. Застелили свежим, крахмальным. Ночью ему приснился странный сон. Во дворе детдома стоял памятник. Он вгляделся в него и узнал. Это был бронзовый Фридрих Освободитель на своём коне. Вместо левого копыта зиял воздушный проём, через который слабо протискивался синеватый вечерний свет.

— Непорядок, — подумал Иконников и осмотрелся. Заметив сложенные во дворе у стены детдома дрова, пошёл к ним. Там и нашёл, что искал — большой колун, валявшийся рядом с поленницей. Гвидон поднял его, взвесил. — Пять кило, не меньше, — довольным голосом сказал сам себе, — подойдёт. — Вернувшись к Фридриху, с размаху засадил колун между постаментом и обрубком лошадиной ноги, так что немчурский конь от сотрясения вздрогнул. — Теперь совсем другое дело, — произнёс скульптор и задрал голову вверх в надежде получить одобрение от рыцарского всадника. Но крестоносца он там не обнаружил. Вместо Освободителя в бронзовом седле, обхватив ногами лошадиные бока, гордо восседала директриса образцово-показательного детского дома Клавдия Степановна. Руки её, обхватив ладонями, прижимали голову девочки к груди. Гвидон всмотрелся в скульптуру и тут же признал в девочке старую знакомую. Это была Ницца, та самая маленькая детдомовка, «лагерная зассыха», которая заблудилась в лесу в прошлом году. Композиция была идеально завершенной, тем более что синий свет из копытного проёма больше уже не просачивался наружу. Но внезапно свет стал ослепительно белым, и Гвидон проснулся…

К началу рабочего дня он уже был в райисполкоме. Председатель, обнаружив у себя в приемной московского гостя, расплылся в улыбке, тут же пригласил пройти в кабинет. Гвидон зашёл, не давая тому опомниться, сунул в руки письмо директрисы и сразу приступил к изложению идеи. И снова попал в точку.

— Понимаете, — горячо убеждал он районного начальника, — экскурсии к вам возить будут, демонстрировать, как власть заботится о детях войны, о сиротах.

Особо убеждать не пришлось. В тот же день предрайисполкома докладывал инициативу, поступившую снизу, на заседании райкома партии. А на другой день, когда принципиальное согласие было получено и бюрократическая машина завертелась быстрей обычного, к повороту на Жижу был довезён добавок дюймовых труб для прокладки дополнительной нитки водопровода по другую сторону от глиняного оврага. Скульптору Иконникову оставалось лишь подобрать для жизни подходящую избу из пустующих, найти владельцев и ударить с ними по рукам. После чего срубить денег на заказе и начать строиться. Независимо ни от кого. И пропади тогда пропадом этот Шварик на веки вечные. А всё остальное пусть как есть, так и будет…

Часть 5

Получение опекунства, идея которого пришла в голову Мире Борисовне Шварц в ходе непростого разговора с Севой Штерингасом, оказалось делом не таким уж сверхсложным, чего поначалу она тайно опасалась. Противопоказаний найдено не было, и в этом её предположения оправдались: старый член партии, друг семьи, заслуженный директор школы, одной из лучших в городе, где учился оставшийся без родителей юноша. Одним словом, решение вопроса заняло не более месяца. Комиссия проголосовала «за» единогласно. Сева дал ключи от квартиры Мире Борисовне, не дожидаясь решения компетентных инстанций, потому что главное решение уже принял для себя сам. Он примет помощь бывшей учительницы. Но всё равно в школу к ней не вернётся, будет доучиваться в вечерней школе и продолжать работать, а параллельно готовиться к поступлению в мединститут. Решил, что потянет.

Прасковья начала ходить к Севе через три дня после своего возвращения на Серпуховку, дважды в неделю. Поахала, погуляв по профессорской квартире: в жизни не думала, что бывает столько книжек сразу в одном месте. Это ж одной пылищи сколько в них, наверно, накопилось. Всего комнат было четыре, но жил Сева в двух: своя комната плюс столовая. Иногда заходил в отцовский кабинет, исключительно по делу, за книгой, но в спальню родительскую без нужды старался не заворачивать — не мог. Ел чаще в кухне: не было настроения и охоты таскаться через всю квартиру, и так приходил уставший, хватало сил только разогреть, ополоснуться и свалиться. Единственный же выходной уходил на уборку и покупки.

С появлением Параши дело пошло веселей. Еда в доме была постоянно, не только купленная, но и приготовленная. Чистоту в доме он теперь определённо начал замечать, в отличие от прежних месяцев после смерти мамы, когда после собственной уборки трудно было ощутить разницу. Да и сама Прасковья Гавриловна понравилась. Уютная такая оказалась женщина, милая. Лишнего не спросит, а понимает всё, как только начнёшь с ней разговаривать. Правда, видеться приходилось редко, разве что по случаю, когда удавалось заскочить домой между заводом и вечерней школой. Сама же Прасковья в Севу просто влюбилась с первого знакомства.

— Такой уважительней, Мира Борисовна, такой ласкавай, отродясь таких мальчонок не видывала. И не скажить громко ничаво, всё через пожалуйтя, да спасибочки вам, бабушкя.

— Да какая же ты ему бабушка, Параш? Его мать покойная, Вера Лазаревна, немного до тебя не дотягивает по возрасту, — не соглашалась Шварц, пытаясь лишний раз отвесить Прасковье скрытый комплимент. — Ты бы платок свой сняла уже, в конце концов, пора как нормальная женщина выглядеть, ты теперь москвичка, не забывай.

— Ето как жи? — искренне удивилась таким словам баба Параша. — С непокрытой-та головой ходить? Некрасиво ж будить, не положено.

— А закрывать красоту положено? — ехидно переспросила хозяйка. — Чтобы ни лба, ни шеи не видно было?

Внезапно Параша нащупала примирительную тему:

— Мине у молодости как-то сказали, што, мол, глянь, Прасковь, у тя ноги-та красивыя какия. А я у толк не возьму никак, ето про что такоя? Как ето — красивыя ноги? Где тама красота в их какая? Ето ж ноги, а ни морда. При чем тут красота аль некрасота? Што ж типерь, значить, ноги оголять надоть, раз красивыя? Подол задирать?

Остальные, свободные от Штерингаса дни Прасковья вела Мирин дом. Через месяц такого обихода квартиру было не узнать. Всё в доме нашло себе окончательное место, которое за все предыдущие годы жизни перемещалось вместе с вещью в поиске правильного крючка, надёжного угла или собственной этажерочной полки. Содержимое кухонных шкафчиков аккуратно размещалось во внутреннем пространстве, подчиняясь порядку, заведённому Парашей в отношении продуктов: снизу — что посвежей и для быстрого поедания, ближе к верху — что на подольше.

Потихоньку стала приучать себя к газетам. Грамотной была наполовину, буквы знала, но складывала их в слова довольно неуверенно. Оттого и читалось небыстро и натужно. Но в этом уж Мира Борисовна была сурова по-настоящему, проявила педагогическую волю и хозяйский характер, сложив их в единый властный механизм. Находила вечерами время и, несмотря на усталость, строго два раза в неделю сверяла медленные Парашины успехи с оставленным на два-три дня заданием.

К концу первого месяца проживания в Москве Прасковья засобиралась в Жижу, чтобы прибыть точно в пенсионный день.

— Да никуда твоя пенсия не денется, — успокаивала её Мира Борисовна, — просто переведут на депозит и будет лежать, накапливаться. Потом разом заберёшь.

— Не-не, — не согласилась Параша, — поеду, так мине спокойней будить. Не верю я им никому.

Поехала сама, одна, теперь уже ничего не боялась, пообвыкла, дорогу изучила: как, куда, где пересадка. Добралась к позднему обеду. На месте застала Юлика и возведённый под крышу гигантского размера дом, сложенный из бруса и ошкуренных брёвен. Четверть дома имела непривычно-полукруглую форму. Стропила возвышались над строением двумя причудливыми зубцами по центру сооружения и сбоку каким-то толстым подстаканником без ручки. Прошивая насквозь деревянный скелет будущего дома, возносились к небу две кирпичные печные трубы, сложенные местным печником на жижинской глине. А бывшая Парашина изба, вернее то, во что она превратилась, но с отдельным входом и под односкатной крышей, будто телка к сосцу коровы, приткнулась сзади к законченному каркасу.

Мужики разгружали из машины деревянные рамы, листовое железо и радиаторы для разводки печного отопления. Ирод, завидев старуху, бешено завращал хвостом и бросился целоваться. Параша прижала его к себе.

— У-у-у-у, Ирод рода людскова!

Юлик тоже поцеловал бабку. Она спросила:

— А Гвидон-то где? Тута аль нету яво?

— Нету яво, — ответил Юлик, — а ты чего приехала? Соскучилась?

— За пеньсьей. Не принесла Дуня ишшо?

— Нет, не было никого. Жди, Параш. Чаю, может? Сделаешь самовар? Я тоже попью. А когда домой?

— Дамой-та? Да как пеньсью заберу, так и поеду. У мене ж дела тама, хозяйкя ждать будить.

А Юлик в этот момент подумал, что это сказанное ими обоими «домой» прозвучало вполне естественно, и с одной и с другой стороны. Значит, так тому и быть. Прижилась окончательно. И слава богу…

Всё то время после Гвидонова демарша и их последующего разрыва он просидел в Жиже безвылазно. И когда Параша вручила ему Тришкино письмо, ждущее его уже две недели, он чуть не подскочил на месте и тут же смылся в избу. Читать без свидетелей. Заметил, когда распечатывал, что чуть неровно лежит клеевая полоска, и, пока разворачивал лист, подумал, что теоретически нос сунуть могли двое: мать и ГБ. Если мать, то понятно, хотя по обыкновению и противно — не выдержало материнское сердце, тем более в суровых условиях полной неизвестности про то, что натворил наследник. Ладно, не страшно. Чем раньше узнает, тем быстрей свалится с плеч груз. А если ЧК? Вроде отвалили же… Исчезли. Этот… как его… Евгений Сергеич. Уже там вообще не работает. И чего?

Он хмыкнул.

— А зачем я вообще про это думаю? Может, Тришка просто сама криво заклеила и всё! И оно разъехалось, как «Тришкин кафтан».

Хотелось оттянуть сам момент читки письма. Это как любимое пирожное, сначала осмотреть со всех сторон, обнюхать и лизнуть на пробу перед тем, как завести глаза в потолок и откусить.

Триш писала:

«Здравствуй, мой любимый!

Пишу это письмо и всегда не знаю, когда ты его получишь. В прошлый раз был один месяц, но я хочу, чтобы ты получать мои письма очень быстро. Тогда я буду уверена, что ты не будешь успеть меня забыть. Немного про меня. Я прошла теорию музыки и сольфеджио. Инструмент в июле, я играю Мусоргский „Картинки с выставки“. Это великолепное сочинение. Потом буду иметь Кембридж диплом. Очень мечтаю на Москву. И очень мечтаю на Жижа. Как живёт наша Параша? И как живёт наш Ирод? В Лондон еду редко, потому что надо много учиться на экзамен. Мама меня не видит тоже, она говорит: я не есть жена и я не есть дочь. Она шутить. Но она очень много работает на её „Harper Foundation“. И хочет тебя знать и видеть. И Гвидон она тоже хочет. Скажи ему мой привет, он хороший. Мы приедем в Москву в конце июля, я так думаю. В новый доме будем жить? Или рано? Очень скучаю.

Твоя любимая жена, Триш Харпер-Шварц.

P. S. Надо думать как эффективино press яблоковый сок от нашего сада. Есть идеи?»

Шварц перечитал письмо ещё пару раз и положил его в карман. Потом достал и снова перечитал, медленно, словно восстанавливая забытый вкус.

— Интересно, — пришло ему в голову, — получается, мы с Триш в этом, хотя и недострое, сможем жить. И даже пианино есть. Гвидоново… А эти?.. У Таисии будут, что ли? В Кривоарбатском? А если девки захотят вместе, тогда как? Мириться? Это я-то? Боевой офицер? Фронтовик? Ну, это вряд ли, в ногах будет валяться — не прощу ему «мародёра и подлеца». Гад же он после этого… Ни-ког-да!

Гвидон думал приблизительно так же, но только отталкиваясь от собственной правды. Хорошо понимал, что вместе им больше не жить. И не знаться. А девки? Они-то при чём? Им-то всё это зачем? Эти мужицкие разборки и взаимная неприязнь.

За прошедший месяц ему удалось дел наворочать немало. Во-первых, прекратил аренду непрофильной площади, что позволило ему вернуть часть аванса. Во-вторых, подобрал подходящий участок с избой для сноса под будущее строительство. Жаль, изба оказалась ровно напротив Прасковьиной, а теперь — Шварцевой, через овраг, но она стала единственной, чьих наследных владельцев ему удалось отыскать в Боровске и которые согласились на его, Гвидоновы, условия. В-третьих, удалось к прежней договорённости с властями насчёт водопровода добавить кусок новой трассы, ещё к одному участку. Теперь главное. Получено полное и окончательное добро на возведение скульптором Иконниковым памятника детям войны, который будет установлен на территории Боровского детдома. И согласована смета.

Ну и самое последнее, наконец. Есть замечательная идея проекта, привидевшаяся автору ночью, в детдомовской кровати. Гвидон это понял сразу, как только открыл утром глаза. И шёл в исполком уже с готовой композицией будущей скульптуры. Это будет женщина, но не мать ребенка в прямом смысле. Не родительница. Скорее это будет образ Родины в женском обличье, прижимающей к своей груди голову девочки. Сама девочка стоит рядом, босая, обхватив тонкими ручками женщину вокруг талии. Обе замерли на миг в порыве спасительной надежды и любви. Натура — в рост с четвертью. И надпись: «Детям войны». Всё.

Замысел был принят без замечаний. Единственно спросили: а почему ваша девочка босая? Гвидон взял паузу, потом с лёгким трагизмом в голосе объяснил:

— Время послевоенное, с обувью в стране было неважно. Ну и заодно образ единения с землёй Отечества, как говорится «мать — сыра земля».

Тогда предложили и саму мать-защитницу разуть. Но мать Гвидону удалось отстоять — сказал, будет перебор, Родина не может быть совсем без ботинок, на то она и Родина.

Договор был подписан, эскиз утверждён, оставалось получить аванс и приступить к работе. Только где? И тогда Гвидона посетила очередная дерзкая придумка. Да в детдоме этом, где же ещё? Клавдия Степановна выделит временное помещение, там он будет лепить. Глина — вот она, под рукой. Самая лучшая. Затем гипс. Отливать увезёт в Москву, в цех. На Родину-защитницу саму директрису надо бы пригласить в качестве натурщицы. Это ей польстит. Скажу, на века ваяю. Сразу видно, что она сука, а сука от такого дела не откажется. А не даст помещение, пообещаю ко всему прочему кружок художественной лепки организовать. Или кружок рисунка — Юлика пошлю. О, ч-чёрт, какого ещё Юлика! Тьфу!!!

А девочка, кстати, есть. Лучше просто и быть не может. И возраст. И лицо. И недетская печаль в глазах — отдельно от всего. И самостоятельность. Ницца и никто другой. Милая такая, смешная. Смелая. И бойкая на язык. «Лагерная зассыха», кажется…

Короче говоря, приоритеты были выстроены: сначала изготовить и установить памятник, получить гонорар и сразу вслед за этим начинать заниматься домом и скульптурной мастерской. Прикинул, что памятник в лучшем случае установить получится в самом конце лета, да и то при условии, что удастся договориться в цеху, чтобы отлили без задержек. По всем расчётам, включая накладные расходы, подношения, транспорт, зарплату помощнику из местных или даже двум, ну и прочее, на строительство дома нужная сумма набиралась. Это радовало. Однако огорчало, что сезон для возведения по сути исчерпался: максимум, на что можно было надеяться, это на фундамент, заложенный в сентябре. Но не более того. Ну и пусть, подумал Гвидон, в конце концов, за зиму отстоится, схватится накрепко, а с апреля буду возводить строение. А пока поживём в Кривоарбатском.

Но всё получилось иначе, нежели планировал Гвидон. Весь июнь, пока тянули воду к его участку и устанавливали колонку, он занимался планировкой дома, чтобы по крайней мере можно было в сентябре приступить к фундаменту. С мужиками он на этот месяц договорился, но надо было закупить кирпич и прочее. На это тоже ушла часть времени. Потом следовало оборудовать детдомовское помещение, завезти инструменты, оснастку, поставить кровать, а заодно разместить свои работы, которые надо было где-то передержать до момента готовности собственной мастерской. В общем, мотался между Москвой, Боровском и Жижей.

Клавдия Степановна, узнав о планах скульптора относительно своего участия в высокохудожественном замысле, не стала раздумывать: и помещение нашлось, и позировать согласилась.

Была чрезмерно польщена таким предложением московского ваятеля, не всякой советской женщине, и даже члену партии со стажем, удается Родиной-матерью стать, пускай даже через глину. Характер, правда, проявила, когда узнала, что девочку на эскизе, чью голову она должна прижимать к своей груди, будет изображать девранар Гражданкина, эта чертова девчонка, строптивая воспитанница с детдомовской кличкой Ницца. Поначалу насмерть стояла против. Гвидон уже и так, и эдак подкатывал. Пытался объяснить, что дерзкий характер ребёнка тут ни при чём, как и отметки по учёбе. Лицо! Вот главная сила для успешного воплощения замысла. Глаза! Точёные формы тела. Тонкие руки. Неухоженные в хорошем смысле слова волосы. Печальная недетская улыбка. Это и есть воистину дитя войны.

— А вам известно, уважаемый Гвидон Матвеевич, что эта самая Наталья Гражданкина родилась в застенке? В смысле в заключении. В самом настоящем лагере строгого режима! И что является дочерью преступной матери-убийцы? И она совсем даже не дитя войны, а нагуленное дитя изменницы и лагерницы! — с пафосом выдала Клавдия Степановна, когда он в очередной раз обволакивал её относительно Ниццы.

— Милейшая моя Клавдия Степановна, — увещевательно продолжал нарезать подле директрисы круги Иконников. — Ведь камню, глине или бронзе без разницы, кто она есть на самом деле. Материалу важно соответствие духа, образа и факта! А факт утверждён, — он многозначительно указал пальцем в небо, — райкомом партии, эскиз подписан, а на эскизе лицо воспитанницы Гражданкиной. Ну зачем нам с вами искать себе неприятности? Узнают про ваш категорический отказ, разбираться не станут, закроют проект, и никакой образцово-показательности ждать не придётся. Разве не так, голубушка?

Это добило. Не сколько «голубушка», хотя и было приятно, сколько угроза райкомом партии. А это уже угрожало увековечиванию себя в образе Родины-матери.

С Ниццей поначалу трудностей не возникло. Та поглазела на эскиз, подпрыгнула от радости и спросила, когда ей разуваться. Заодно поинтересовалась, кто за железную тётю будет стоять живой. Узнав, сникла. А сникнув, передумала.

— Я её обнимать не буду. Она гадина. Она же нас никого не любит. Какая она защитница-мать? Она меня «зассыхой» называет, а я не зассыха. Я Ницца. А ей это не нравится. А можно я буду стоять с другой, а она с другой? А потом вместе получится памятник, а?

«Оригинально мыслит», — подумал про себя Гвидон, но в идее отказал. Объяснил настырной девочке:

— Это будет в ущерб произведению искусства. Ты же этого не хочешь, правда, Ницца?

Короче говоря, Гвидону пришлось напрячься. Что он и сделал, включив художественную составляющую:

— А ты представь себе, что это не учительница твоя, а другая женщина, совсем тебе посторонняя. Сможешь так?

Ницца решительно замотала головой:

— He-а, так не получится всё равно. От неё всегда воняет сладким каким-то. Я унюхаю и сразу обратно вспомню, что это она.

— Тогда так… — Гвидон малость покумекал и внезапно надумал беспроигрышный вариант. — Смотри, Ниццуль, ты стоишь, прижавшись к ней щекой, а у тебя в носу полным-полно соплей. И ты как будто собираешься вытереть их об неё, поэтому и прижалась. Просто ждёшь подходящего момента, чтобы незаметно. А если нет соплей, то вроде как ждёшь, пока они соберутся. И так каждый раз. Так у нас получится?

Ницца сосредоточенно прикинула, по её лицу было видно, как она мысленно вырисовывает картинку успокоительного компромисса. И она утвердительно мотнула головой:

— Да, так получится. Так нормально. Так я согласна…

К началу июля в основном все подготовительные дела были завершены, можно было начинать непосредственную работу по скульптуре. Глину притащили мужики, они же месили. Сам начал с глаголя, на него навязал каркас. Сделал быстро и остался доволен. Вообще всё шло на редкость удачно. Подумал ещё тогда, что и сам, оказывается, способен немало придумать, принять ненакатанное решение и его же осуществить без чьей-либо помощи. Раньше подобными нетипичными проблемами занимался исключительно Юлик, выручая и содействуя Гвидоновым делам, от мелочей и до пробиваний существенных вопросов там, где требовалось проявить характер. Теперь, выходит, и сам смог.

Вскоре Ницца в паре с директрисой приступили к позированию. Начал Гвидон с этюдов плюс портрет. Пластилин. В полуметровый размер. Сеансов на семь. Обе честно старались. Обе пытались сохранять неподвижность в ходе работы Иконникова, и обе силились не замечать друг друга. После сеанса Ницца сразу обувалась и убегала. Гвидон предполагал, что в силу повышенного художественного мироощущения Ниццин нос и на самом деле накапливал за время сеанса достаточное количество соплей, и она сбегала, чтобы как можно скорей высморкаться. Клавдия же Степановна сначала медленно, внимательно-ревнивым глазом изучала то, что лепил Гвидон, затем задавала пару осторожных вопросов творческого содержания, типа, не будет ли великовата грудная мышца, она же молочная железа, для образа Родины и не подлепить ли ещё глины, чтобы платье не настолько открывало ноги защитницы сирот. Иконников всякий раз вежливо обещал подумать и провожал директрису с коротким уважительным поклоном.

Ещё начиная с первого сеанса, когда Гвидон скрупулезно объяснял Ницце, как надо правильно стоять, как прижиматься головой и обнимать руками партнёршу, он обратил внимание на стопы Ниццыных разутых ног. Средние пальцы обеих стоп были изогнуты внутрь, напоминая два маленьких лука. Гвидона тогда такое сходство немало удивило. Похожим образом изогнутые пальцы он видел лишь у сестёр Харпер, у их со Шварцем жён. Бывают же совпадения, подумал тогда. Впрочем, работа захватила, и всё несущественное он просто откинул. Про себя лишь успевал иногда подумать, что всё больше и больше с каждым днём ему нравится это девчонка, эта необычная Ницца. Нравилось, что называла его просто Гвидон, без всяких там отчеств. Нравился её недетский острый ум, особое чувство юмора, точность задаваемых вопросов и молниеносная реакция на его занудные ответы. Вот тебе и «зассыха»…

Последний сеанс по сверке с натурой, работая уже с глиной, он завершил за неделю до прилёта Приски и Триш. Оставалась формовка, черновая, врасколотку. Ну и восковка. Но это уже сам, без натурщиц. Клавдию Степановну поблагодарил, вручил подарочный набор, припасённый загодя: флакон «Красной Москвы» и круглую пудру того же разлива. Превозмогая неприязнь, нанёс вялый поцелуй в щёку. Ницце подарков делать не стал: не был уверен, что не отнимут. Тайно сунул двадцать рублей, просил никому не показывать, а спрятать и при случае потихонечку тратить на себя. Всё про всё, а также перевозку в цех закончил ровно за день до девок.

На другой день встал рано утром, уже у себя в Кривоарбатском, так чтобы успеть намыться, погладиться, одеться, сбрызнуться одеколоном и предстать перед английской женой в лучшем виде. Пока сбривал запущенную щетину, думал, как быть со Шварцем. Делать вид, что вообще не замечает его? Или же вид не делать, а просто откровенно игнорировать? Равнодушно кивнуть и отвернуться? Или даже не кивать? А как девки выйдут, забрать каждый свою и разбежаться по углам? Не поймут… A-а, пусть как будет, так будет…

Похожим образом рассуждал и Юлик. Зная Гвидона, решил, что тот прятаться не станет, а поведёт себя скорей всего по обстоятельствам. Поэтому сценарий встречи разрабатывать не стал.

Так и получилось — не прятались. Просто тупо стояли у ограждения, там, где встречают прибывших, держась несколько поодаль и синхронно отводя взгляды. Когда объявили задержку на сорок минут, молча столкнулись взглядами и разошлись. Через положенное время снова заняли свои места.

Когда, наконец, Приска и Триш вышли к встречающим, оба, не сговариваясь, стояли по разные стороны от ограждающего турникета. Оба, синхронным движением разорвав пару, подхватили каждый свою жену и закружили в воздухе. Затем, не сговариваясь, потащили вместе с чемоданами в разные стороны, так что каждая не успела прореагировать и оказать сопротивление удивительному поведению мужей.

— Скорей, скорей, мы опаздываем! — набирал скорость Шварц, таща чемоданы в сторону такси и одновременно не отпуская от себя Триш. — Всё уже давно остыло!

— Потом, потом, всё потом! — заметно нервничал Гвидон, тоже по возможности не давая Приске опомниться и выяснить что к чему.

Отчасти это была правда. Таисия Леонтьевна, узнав о приезде невестки, как обычно, готовилась загодя. Наготовила кучу вкусного и теперь ждала их в Кривоарбатском.

У Шварца история была посложней, хотя воскресный стол на Серпуховке тоже их ждал. Готовила Параша, Мира Борисовна участия не принимала за полной неприспособленностью к такого рода накрытиям. Окончательно Юлик прояснил свою ситуацию матери за неделю до Тришкиного приезда. Открыл, как говорится, карты. Вкратце поведал историю влюблённости и женитьбы на сестре жены лучшего друга. А то, что не рассказывал раньше, объяснил тем, что прекрасно знал мамино отношение к близким связям с гражданами иностранных держав, тем более представляющих капиталистический мир. Но любовь… любовь… Куда с ней деваться-то?

— Как он мне всегда не нравился, этот твой долговязый, — поморщилась Мира Борисовна, — и вот результат. Я всегда знала, что добром это не кончится.

— Пожалуй, ты права, мам, — неожиданно для матери согласился сын, — раньше я и сам о нём думал лучше.

Это он сказал так, на всякий случай, для того чтобы смягчить будущее впечатление Миры Борисовны о своей нерусской жене.

В машине, пока ехали, пришлось волей-неволей сообщить Триш, что они поссорились с Гвидоном. Поругались, слово за слово, и разошлись на принципиальной почве. Это всё. Без подробностей, ладно? Может, когда-нибудь потом. Та открыла в волнении рот, и Шварц понял, как безумно он её любит, свою Патришу. Он не дал ей задать вопрос, он просто страстно поцеловал её в этот открытый рот. И почувствовал, как она ответила на его поцелуй.

— Сейчас я познакомлю тебя с мамой, и мы пообедаем. А потом… А потом решим, что делать, о'кей? — и закончил: — И пойми, это касается только меня и Гвидона, но никак не тебя и не Присциллы…

Примерно такой же разговор, тоже накоротке, состоялся и в другой машине, которая везла на обед к Таисии Леонтьевне Гвидона и Приску.

— А как же Жижа? — изумилась Прис. — Как же мы теперь будем там жить?

— Превосходно будем, родная, только немного позже, — успокоил её Гвидон и поцеловал в губы. — И дом у нас будет свой, и мастерская. И всё на свете…

— Но это просто невозможно, — помолчав, сказала Приска. — После всего… после того как… — она осеклась, кинув взгляд на водителя, — ну ты понимаешь…

— Я понимаю, — угрюмо согласился муж, — но и ты постарайся меня понять. Наши отношения зашли в тупик, мы разошлись по абсолютно принципиальным соображениям. И больше мы с тобой говорить на эту тему не будем, о'кей? И пойми, это касается только меня и Шварца, но никак не тебя и твоей сестры…

Это был первый раз, когда Триш оказалась в московской квартире Шварца. После того как Юлик оставил свои ключи Прасковье, другого комплекта он за это время так и не удосужился изготовить. И поэтому, пока степенная Мира Борисовна неторопливо выплывала на звонок неразумного сына, Триш уже вовсю обнимала Парашу.

— Кстати, забыл сказать, Параша теперь живёт здесь, у нас. Постоянно. Она так решила. И маме с ней лучше, — объяснил Юлик жене, снимая с неё ветровку. Далее представил вышедшую к ним в прихожую черноголовую, с обильной проседью в волосах, женщину в очках, весьма строгого вида. — Это моя мама, знакомься.

— Мира Борисовна, — представилась мама и, не сводя глаз с гостьи, протянула руку для пожатия.

Триш мило улыбнулась и пожала руку свекрови:

— Очен приятно, я Триш. Патриша Харпер-Шварц.

Мама вскинула брови:

— Взяли двойную фамилию? — В этот момент она сама не представляла себе, плохо это или хорошо. В том смысле, правильно ли так распоряжаться фамилиями, сдваивать их, раздваивать по личному желанию и вообще… Кто её спросил, между прочим, желает ли она, чтобы эта неизвестная иностранка так легко прибавила её, Миры Шварц, фамилию к своей иностранной? После объятий Параша смиренно стояла рядом в ожидании дальнейших хозяйских распоряжений.

— Что ж… Мойте руки и к столу… — пригласила Мира Борисовна. — Всё готово, — и сделала указующий жест рукой.

По тому, как она это сделала, Юлик догадался, что первый негатив в адрес Триш уже пошёл. И это ему не понравилось.

Сели, положили салат. Прасковья подавала, но за стол не садилась. Тут же были шпроты, нарезанная ветчина и маринованная рыба из банки. Чокнулись за знакомство и выпили немного кагора. Видимых причин для напряжения не было, но чувствовалось, что в воздухе висит нечто лишнее и неродное.

— Насколько мне известно, вы музыкант? — начала разведку Мира Борисовна.

— Да, я недавно закончила Кембридж. Класс фортепиано. Специалност — преподавател музыки.

— И что, собираетесь преподавать в Советском Союзе?

Триш улыбнулась:

— Мне было бы интересно.

Юлик попытался втиснуться в разговор с шуткой, для разрядки:

— Она будет преподавать в Жиже, в деревне. Но просто она об этом ещё не знает.

Триш засмеялась:

— О, Жижа! Я бы, честно говорю, очен это хотела. Если ест ученики для меня.

Мама к шутке осталась равнодушной. Ей хотелось продвигаться дальше:

— А ваши родители… Они как отнеслись к вашему браку? Их устраивает, что ваш супруг советский гражданин? Или…

Это была опасная тема, и об этом Шварц совершенно забыл. Во время этой их нервотрёпки с Гвидоном он не вспомнил главного — предупредить Триш, что тема её отца должна оставаться для Миры Борисовны запретной. Юлик попытался вставить опережающее слово, но не успел. Триш, которая уже успела дожевать шпротину, ответила первой:

— Мама, естественно, знает всё, и она очен рада браку, потому что жила много лет в Советском Союзе, до войны, и любит русский народ и русский язык. А папа не может знат, к сожалению, потому что папа сейчас в русском заключении находится, с сорок пятого года. — Она вопросительно посмотрела на мужа. — Юлык не говорил вам? — Тот опустил глаза и отрицательно мотнул головой. — Но мы знаем, что папа живой. И мы хотым его искат.

Мира Борисовна побелела и медленно положила на стол вилку и нож. Подняла глаза на Триш:

— То есть вы хотите сказать, что ваш отец, английский подданный, в настоящее время отбывает срок заключения в Советском Союзе? По приговору нашего суда?

Руки её мелко подрагивали, и Юлику это снова ужасно не понравилось. Он лихорадочно думал, куда увести разговор, хотя обречённо понимал, что опоздал. Параша стояла возле стола как истукан, ожидая любого дальнейшего приказа: про холодное, горячее или чай. Но по глазам её было видно, что весь застольный разговор ей хорошо понятен.

Мира Борисовна постаралась взять себя в руки:

— И за что же, я извиняюсь, ваш папа отбывает наказание? Не секрет, надеюсь?

— Нет, — ответила Триш, — были публикации в прессе, давно. Папа был э-э-э… спай, — она бросила взгляд на мужа в поисках помощи.

— Разведчик, — уныло выдавил из себя Шварц.

— Да, разведчик и бизнесмен, — подхватила Триш, — он был арестован сразу после войны.

Над столом повисло молчание.

— Значит, после войны… — машинально повторила Мира Борисовна, глядя в тарелку. — Разведчик, говорите… бизнесмен… — Она нехорошо повела головой, туда-сюда, так и не подняв глаз, и нервически помассировала себе горло, словно ощущая нехватку воздуха. — И ваша мать, стало быть, жила в Советском Союзе вместе с вашим отцом…

— Да, — ответила Триш, — сейчас она руководит болшим фаундейшн. «Harper Foundation». В Лондоне.

— «Foundation», значит, руководит… — Мира Борисовна резко встала, так что стул, на котором она сидела, отлетел в сторону. Отчеканивая каждое слово, она вонзила взор в сына. — Сейчас я выйду из этой комнаты, Юлий. А когда вернусь обратно, я хочу, чтобы тебя и твоей жены в этом доме не было.

И не сказав больше ни слова, вышла из столовой, звучно стуча каблуками по навощённому Прасковьей паркету. Параша стояла на месте, недвижимо, прикусив губы и прикрыв от ужаса глаза.

Шварц встал, положил руку на плечо Триш и сказал негромко, уже на удивление спокойно:

— Знаешь, а может, это к лучшему… Поехали отсюда.

У Таисии Леонтьевны Гвидон и Присцилла прожили первую неделю после приезда. За это время связи с сестрой Приска не имела никакой. Разве что вечером того первого дня в Москве позвонила в мастерскую к Шварцу, на Октябрьскую, чтобы узнать о ближайших Тришкиных планах.

— Завтра уезжаем в Жижу, — растерянно сообщила младшая сестра и замолчала.

— Ладно, езжайте, — подумав, ответила Приска, — там видно будет. Хочу всё же попробовать разобраться, что там у наших мужчин произошло. Насколько это у них серьёзно.

Несмотря на правильный, как ей казалось, заход, сразу после первых супружеских объятий, разговор с Гвидоном не получился. Он откинулся на спину, заложил руки за голову и отрубил:

— Я уже просил тебя, Прис. И снова очень прошу — это только между Шварцем и мной. И тема эта закрыта. Навсегда. — И отвернулся. Но тут же развернулся к жене, обнял её и сказал: — Если хочешь, завтра рванём в Жижу. Мне уже по делам туда пора. Сможешь повидаться с Тришей, а заодно я тебе покажу, чего я там за это время наворочал. И жить где будем, тоже увидишь.

Пока добирались, поведал о событиях, приключившихся вплоть до её возвращения. Рассказал про водопровод, про детдомовскую эпопею с памятником, отдельно — про замечательно-смешную Ниццу в паре с грымзой-директрисой, про оборудованную в детдоме временную скульптурную мастерскую с кроватью на двоих и в конце повести — про их новый участок через овраг от Швариков.

— От кого? — не поняла Прис. — От каких Швариков?

— Я хотел сказать, от дома Шварца, — поправился Гвидон. — Извини.

Затем, после проведённой артподготовки, как бы между делом, с осторожным подходом подобрался к главному. К английскому языку. Ввёл в курс дела насчёт условий извлечения из трубы драгоценной холодной воды. Для раковины, ванной и унитаза. Приска аж ввизгнула от неожиданности. Преподавать английский русским сиротам? Да о таком она и мечтать не могла! Бесплатно? Да это… это просто означает русский филиал благотворительного «Harper Foundation»! Мама будет просто счастлива, когда узнает! Но почему только летом, а не круглый год?

— Потому что тебе нравится лето в Жиже. А зимой, если захочешь, сможешь навещать маму в Лондоне. По-моему, идеальный расклад.

Финал повествования был добит рассказом об уроках музыки в связи с Тришей. Что и ей похожее дело предстоит, только по своей части. Согласится?

— Да счастлива будет как ненормальная! — отмела все Гвидоновы сомнения Приска. — Она же ещё больше чокнутая, чем я, разве не заметно?

Добравшись автобусом до Боровска, энергичным шагом двинули в сторону детдома. Первым делом Гвидон предъявил мастерскую, в центре которой расположился завершённый в гипсе памятник. Тут же находились остальные работы Гвидона, из его запасов. В углу разместилась широкая кровать с панцирной сеткой и металлическими набалдашниками по стойкам обеих спинок. Приска открыла рот и, не скинув рюкзака, пошла по мастерской, осматривая поочерёдно скульптуры мужа.

— Чудесно, — шептала она, переходя от работы к работе, — эти работы просто великолепны. Мой муж — гений…

Дойдя до «Детей войны», остановилась. Долго изучала взглядом. Улыбнулась:

— Правда, Ницца. Очень похожа на ту девочку. С ней можно будет познакомиться ещё раз?

— Теперь всё можно, — негромко пробормотал Гвидон, любуясь тем, как любуется она. И подумал, что не заслужил, наверное, Приски. Что не бывает таких подарков судьбы просто так, ни за что ни про что. И что не отправь он тогда Шварца в разливочную, ещё не известно, кто подсуетился и заморочил бы Приске голову раньше. И что Шварик, скотина, наверняка сразу бы лёг под Евгения Сергеевича, а до Прискиной сестры дело вообще бы не дошло… Он подошёл, взял жену за руку, потянул туда, где стояла кровать. — Я хочу, чтобы ты родила мне девочку. Маленькую талантливую девочку. Здесь и сейчас…

Потом они ещё долго лежали, прижавшись друг к другу. Когда поднялись и оделись, Гвидон подвёл промежуточный итог:

— У меня тут ещё куча дел, думаю, до октября примерно. Буду постоянно мотаться в Москву — обратно. Цеховые у меня дела там, прорабатывать детали скульптуры потребуется, сама отливка, сварка, зачистка, зачеканка швов, обработка бронзой, патинировка. А на место материал ещё для постамента подвезти должны: гранитную облицовку опять же класть, надпись долбить, монтаж, всё такое. Короче, мы сейчас прогуляемся с тобой в Жижу, там повидаешься с Тришкой, и уж дальше как сами решите: можешь жить здесь, со мной, а можешь у них. Думаю, Шварц тебя не выгонит. В общем, пока таким макаром.

— Кем? — не поняла Приска. — Каким макаром?

Гвидон шутливо отмахнулся:

— А ещё мечтаешь нашу классику переводить. Эх ты, горе ты моё нерусское…

В итоге сестры решили так. Жить Приска это время будет у Шварцев, в гости ходить — к собственному мужу, а что будет ближе к зиме — покажет время.

Потом в избе-пристройке пили заваренный Юликом правильный индийский чай. А ближе к вечеру Триш сыграла им, старшей сестре и мужу, дипломные «Картинки с выставки» Мусоргского. На идеально настроенном старом «Бехштейне». Картинки плыли над жижинскими крышами, над не заваленным ещё Прасковьиным амбаром, над будкой Ирода, над будущим палисадником перед недостроенным домом художника Юлия Шварца и его жены Патриции Харпер-Шварц… и уплывали дальше, на юг, ближе к Хендехоховке, откуда Фрол, попугивая скотину ленивыми щелчками кнута, гнал с выпаса уставшее стадо, чтобы прогнать его вдоль глиняного оврага через затихшую, почти вымирающую к ночи Жижу. Для полного счастья не хватало лишь Гвидона. Это понимали все, но не все позволяли себе об этом лишний раз подумать.

Открытие памятника пришлось на конец сентября. К началу учебного года не получилось — цех обещаний не сдержал, а дополнительно подмазать для ускорения дела было уже нечем, аванс весь вышел — часть денег ушла на закупку материалов под весеннее строительство дома и фундамент. Место для дома Приске понравилось. И Шварцы напротив, хотя придётся каждый раз обходить овраг слева или справа и к саду теперь будет ближе, не так утомительно будет мешки с ничейными яблочками таскать. И колонка водяная уже стоит, прямо перед избой. Осталось дождаться конца апреля и строиться по образцу дома напротив, куда Шварцы уже успешно перебрались. Дом стоял под крышей, с разведённым печным отоплением, с готовой для работы мастерской. Оставалось немного дообставить. И смело можно жить круглый год.

К открытию «Детей войны» подтянулась вся местная власть: исполком, райком, отдел культуры, отдел народного образования. Приехала пара шишек из Малоярославца и одна шишка из самой Калуги, из ОБЛОНО. Тут же находился и автор проекта. С женой-иностранкой и её сестрой.

Детдомовцев построили по линейке, всем составом воспитанников. Клавдия Степановна, гордая, светящаяся неподдельным счастьем, и как директриса, и как прообраз бронзовой защитницы, сказала речь. Мол, дети войны, сироты, которых взяла под своё родительское крыло Коммунистическая партия, советская власть, советский народ и лично районный комитет КПСС, отныне будут жить и помнить, кому они обязаны своим замечательным настоящим и не менее прекрасным будущим. Затем по паре слов сказали шишки, после чего попросили выйти из строя Ниццу, девятилетнюю воспитанницу Наташу Гражданкину.

— Гражданкина? Ницца — она что, по фамилии Гражданкина? — негромко переспросила у мужа Приска. — Знакомая фамилия. Как будто слышала уже.

Гвидон приложил палец к губам и прошептал:

— Вряд ли. У неё мать убийца. В лагере родилась. Представляешь? Ладно, потом…

И отмахнулся. Надо было ещё придумать, что говорить у памятника, так чтобы и не унижаться, и не казаться самому себе идиотом.

От Ниццы тоже ждали слова, как, мол, самой-то такая честь? Оправдаешь? Плюс «Спасибо партии за это». Речь была отрепетирована с Клавдией Степановной и выучена наизусть. Ницца вышла, помолчала, поковыряла носком ботинка землю, после чего загадочно улыбнулась, пожала плечами и выдала:

— По-моему, я справилась. Если чего, могу ещё постоять. И ещё спасибо Гвидону. Он хороший и смешной.

И вернулась в строй. Ребята грохнули. Девочки прыснули. Директриса стояла с вытянувшимся лицом, в лихорадке меняя его цвет с красного на белый и наоборот. Шишки пожали плечами и, кажется, мало чего поняли. Оставался Гвидон. Чтобы не усугублять дурацкую ситуацию и понизить градус, он вышел вперёд, встал перед памятником и объявил:

— Хотел речь сказать. Вот, бумажку заготовил. Но решил — не буду. Мне кажется, пусть лучше говорит памятник. Сам за себя. И за детей Великой Войны. И Великой Победы.

Все зааплодировали, и Гвидон резким движением сорвал с памятника ткань. И тогда все воочию увидали бронзовую Клавдию Степановну и прижавшуюся к ней бронзовую Ниццу. И зааплодировали ещё сильней. А громче всех — Приска и Триш. К ним прокралась Ницца и толкнула Приску в бок:

— Нравится, как мы с Гвидоном постарались?

Обе обрадовались. Приска погладила маленькую героиню по голове и спросила:

— Придёшь к нам в Жижу? В выходной. В гости.

— Ну, если зовёте, — по-деловому отреагировала девочка. — Пусть Гвидон Клавдию Степанну попросит. Если разрешит, тогда приду.

Однако разговор этот забылся в суматохе прочих дел. Сама Ницца после своей бесславной речи была сурово наказана. Директриса продержала её в запертом чулане двое суток, на каше, сваренной без соли и сахара, и на воде. Заперев дверь чулана, прошипела:

— Ещё попомнишь меня, зассыха.

Гвидон об этом узнал, сжал зубы от гнева, но решил не влезать, потому что предстояло ещё идти к этой суке с просьбой не разбирать мастерскую, а разрешить передержать работы и пользоваться ею до конца будущего лета. Что ему и удалось.

В итоге свой первый гостевой визит к Иконниковым Ницце удалось совершить лишь в середине следующего лета, пятьдесят шестого года, когда дом супругов Гвидона Иконникова и Присциллы Иконниковой-Харпер приблизительно напоминал то, что ровно год тому назад имели супруги Юлий Шварц и Патриция Харпер-Шварц возле реконструированной Прасковьиной избы. Только мастерская у Гвидона была несколько больше, но тоже с размашистым полукруглым эркером и большими двухсветными окнами. В тот день он перевозил свой скульптурный скарб из детдома в Жижу. В принципе, уже можно было жить. Приска и так практически постоянно, начиная с апреля, жила в жижинском доме сестры. Сама Триш, наслаждаясь своей первой зимой в Жиже, подумывала о том, чтобы затеять лыжные прогулки. Вечерами играла на «Бехштейне». Юлик в такие вечерние часы млел. В эти дни он начал серию большеразмерных работ маслом на холсте: крупный мазок, размытый сюжет, чаще натюрморт, исключительно светлые тона, преимущественно белые. То, что он делал, нравилось не только Триш. Нравилось самому. И это его удивляло и воодушевляло. Впервые не подумал, как будет продавать, было все равно. Хотелось писать и писать. И слушать «Бехштейн» по вечерам. И каждую ночь любить жену, обмирая от счастья и везения в удавшейся на славу жизни. В материнскую квартиру иногда звонил, из Боровска, днём, так, чтобы звонок попадал на рабочий день и трубку брала Прасковья. Спрашивал, все ли там живы-здоровы, и, получив утвердительный Парашин ответ, давал отбой. Вот так — коротко и по существу. Но надеялся всё же, что бабка поставит в известность Миру Борисовну, что сын интересовался. А вообще, получилось всё по-идиотски. Тем более мог же с точностью предугадать материну реакцию. И она сидела бы там сейчас, не психовала. Знать бы ничего не ведала про шпионство про это. Слава богу, Тришка про убийство ещё не упомянула плюс к тому, о чём не умолчала. А ведь вполне могла б. У неё это просто — честная. И принципы есть. В общем, ловил себя порой на таких огорчениях. Но как их снять, мыслей не было.

Зиму Приска с Гвидоном провели в Москве, в Кривоарбатском, чему Таисия Леонтьевна была чрезвычайно рада. Носилась колбасой, желая угодить сыну и невестке. Особенно невестке: как влюбилась в Приску с первого дня, так и не остывала. Живя в Москве, Гвидон продолжал мотаться в Боровск, в мастерскую, потому что сразу после детдомовского заказа подоспел другой. Не слишком ответственный, но вполне интересный. Скульптурный вход в реконструированное после войны здание Калужского кукольного театра. Кстати, областной отдел культуры предложил кандидатуру Гвидона сразу после боровского открытия. Сам вход по замыслу Иконникова должен был представлять собой распашные, кованые узорчатые арочные ворота с расставленными по контуру арки персонажами детских сказок. В центре, на вершине арки — кукушка. Перед спектаклем и после, пока выходит народ, она поступательно наклоняется и после троекратного «ку-ку» занимает прежнее место. Самих же персонажей: принцесс, клоунов, колобков, горбунков, разных зверюшек и птиц — он замыслил представить в виде вращающихся вокруг своей оси деревянных скульптур, после этого самого «ку-ку». Причем дерево намеревался использовать пересушенное, сверхтвёрдого сорта, так, чтобы были отчётливо видны сформировавшиеся навсегда трещины в материале. И устойчивая всесезонная краска. Плюс элементы из кованого металла с последующим нанесением защитного слоя. Идею пришлось пробивать, и на это ушла куча времени. Но пробить удалось, сумел убедить упёртых теток из управления культуры, что подобное художественное старение деревянной скульптуры имеет неоспоримые преимущества и в культурном, и в финансовом аспекте. Дерево не самый дорогой материал, а человечки и зверьки пришли из сказок, издалека, из прошлых жизней и просто не могут иметь вид, словно только что сошли с заводского конвейера.

Работать пришлось вместе с инженером и конструктором, так что времени не оставалось. Освободился как раз к началу собственных строительных работ. Фундамент был готов ещё в прошлом сезоне, пора было начинать возводить. И к середине лета уже было место, где по крайней мере можно было разместить работы, инструмент и прочее барахло.

Тогда и вызвалась Ницца помочь с переездом. На директрису оба решили плюнуть. Непосредственно слюной. Что и сделали. Гвидон нанял транспорт и вместе с мужиками из жижинской бригады и Ниццей на подхвате погрузил и доставил имущество к дому. Завидев разгрузку напротив, подтянулась от Шварцев и Приска. Тогда они и познакомились с Ниццей уже по-настоящему, не впопыхах. А потом, чтобы не мешать, Приска увела девчонку к Шварцам, пить индийский чай с баранками и мёдом. Спросила:

— Хочешь английский язык выучить?

Ницца кивнула:

— Ага, хочу.

— А музыке учиться? — задала свой вопрос Триш.

— Ага, — снова кивнула девочка и протянула руку за баранкой, — а чего у вас баранки без мака?

Шварц скривил физиономию:

— У нас Ирод мак не уважает, он от него сонный становится и перестаёт мух ловить. — В этот момент Ирод сунул морду в столовую и кивком хозяина ему разрешено было войти.

— А он у вас дрессированный? — поинтересовалась Ницца, уничтожая очередную баранку с мёдом. — Может команды выполнять?

— Какие? — подливая девочке чай, решила уточнить Триш.

— Ну вот, к примеру! — Ницца стянула сандалию с голой ноги и, размахнувшись, зашвырнула её в дальний угол столовой. — Принеси! Ирод! Вперёд, неси её ко мне! — И заболтала разутой ногой.

Этот момент стал переходным в жизни многих людей. В жизни сестёр Харпер и особенно Присциллы. В жизни Гвидона Иконникова. В жизни бывшего заключённого колонии строгого режима Джона Ли Харпера. И, наконец, в жизни маленькой «зассыхи-лагерницы», воспитанницы Боровского детдома, урожденной Натальи Ивановны Гражданкиной…

Ирод, бешено виляя хвостом, продолжал дёргаться на месте, не понимая, чего от него хотят. Шварц попытался объяснить ему на пальцах. Сделал перевёрнутую козу, просеменил с ней в воздухе с метр, затем сделал кистью руки воздушный хапок и таким же образом вернул пальцы в исходное состояние.

— Сообразил, чудила? — обратился он ко псу, не обращая внимания на сестёр. Те же, словно замёрзшие фигуры мадам Тюссо, оставались пребывать в том положении, в котором их настигла судьба. Обе неотрывно смотрели на голую Ниццыну ногу. И обе молчали. Наконец, Шварц перехватил их взгляд. И спросил:

— Вы чего в пол уставились, девки? Чего случилось?

Обе медленно протянули указательные пальцы в направлении взгляда. И Юлик увидел… Он понял, что случилось. Случилось то, чего не бывает. Он подошёл к Ницце и сдёрнул с её ноги вторую пыльную сандалию. Чуда не произошло. Вернее, произошло. Средние пальцы обеих девочкиных ног были изогнуты к середине, напоминая два маленьких лука.

— Я ещё баранку возьму, ладно? — спросила разрешения Ницца и, не дождавшись ответа, подхватила сушку, сунула её в рот и громко хрустнула.

— Её фамилия Гражданкина, Гвидон сказал, — едва слышно проговорила Приска по-английски и добавила: — У неё мать убийца.

— Не может быть… — так же тихо и тоже не по-русски произнесла в ответ сестра. — Так не бывает…

— Это наша сестра… Слышишь, Триш? Твоя и моя. Ей десять лет. Это Танина дочка.

Шварц напрягся. Он не понимал, о чём они говорят, но чувствовал, что не ошибается в своём диком предположении. Ирод, наконец, сообразил, чего от него хотели, и, притащив в зубах сандалию, стал тыкать ею Юлику в колени.

— Молодец, Ирод! — похвалила его Ницца. — Вот тебе! — И бросила псу баранку. Тот подхватил её на лету и выскочил за дверь.

В этот момент Приска ощутила, как толкнулся в её животе ребёнок. Её и Гвидона. Дитя, которому шёл уже четвёртый месяц и появление которого на свет ждали к Рождеству.

К тому моменту разгрузка перед домом напротив уже подходила к концу. Приска пришла в себя и обратилась к Ницце:

— Пойдём, милая, мы тебя отправим, пока грузовик не уехал. Чтобы пешком не добираться, — сказала и в этот момент подумала, что фразу эту, целиком, произнесла на автомате, не думая. Вернее, мысля о том, что говорит, но мысля по-русски, а не на родном языке.

Сейчас ей хотелось остаться одной. Им хотелось. Ей и сестре. Им нужно было поговорить. И что-то нужно было решать. Что-то страшно для них важное. И хорошо бы определиться до отлёта в Лондон, намеченного на начало декабря, — так, чтобы оставался чувствительный запас времени до родов. На этом настаивал Гвидон.

И Трише казалось, так будет верней. Во-первых, медицинский аспект: всё же капиталистический роддом более предсказуем, что ни говори. Ну и потом, всякие юридические дела: запись в паспорт, свидетельство о рождении, гражданство ребёнка. Плюс маме спокойней, Норе Харпер. Да и не виделись уже порядком. Звонили иногда ей, конечно, но не часто. Триш приходилось для этого в город выбираться, на телеграф ехать и всё такое.

Вечером того же дня сели втроём: обе сестры и Гвидон. Гвидон ещё раз повторил, что знал от директрисы, всё то же самое: лагерь, мать-изменница-убийца, смерть при родах, безотцовщина. Отчество — Ивановна.

— Джоновна — это Ивановна по-русски, так? — внезапно пришло в голову Триш.

Гвидон пожал плечами:

— Так вроде, но это ни при чём. Не покойница же отчество назначала. Просто написали как написали, взяли первое, что пришло на ум. А что им на ум должно прийти, кроме Ивана? Да ничего!

— Я очень хорошо помню тот день, — немного подумав, сказала Приска. — И теперь вспомнила точно, что когда там орали внизу, то несколько раз крикнули это слово — «Гражданкина». Кажется, дядя Алекс, мамин водитель, кричал на Таню. И очень ругался. А потом это слово крикнул. Оно слишком запоминающееся, ни на что не похожее. Но мы тогда по-русски не говорили, я не могу знать наверняка, что имелось в виду.

— А то и имелось, — покачав головой, снова встрял в разговор Гвидон, — он ей грозил чем-то, и она его убила. Ножом. Да? — Он вопросительно посмотрел на обеих. — Вы это точно видели?

Обе кивнули.

— Видели, но не понимали, что она убивает человека. Мы смотрели на папу, он лежал на полу, но потом пошевелился. А потом нас увели, — добавила Триш.

— Ясно. — Гвидон встал и снова сел на бревно. — Всё сходится. Ваш отец спал с горничной. И этот дядя Алекс тоже, наверное, спал. Или третий тот. И они повздорили из-за этой Гражданкиной. И дело дошло до убийства. А она защищалась. Может, так было?

Приска тоже встала, но так же внезапно села обратно.

— Теперь не важно, так или не так. Важно, что Ницца наша сестра, это точно. И мы должны что-то сделать. Для неё. И для себя. Для папы мы ничего сделать не можем. А она необычная девочка, я сразу это поняла. Му God, как же это всё удивительно! Если это правда…

Уже месяц как Всеволод Штерингас был зачислен на дневное отделение биологического факультета Московского государственного университета. А ещё два месяца назад, ещё до приёмных экзаменов, понял — быть врачом не хочет. Потому что есть на свете генетика! Вот наука, за которой будущее! Оказывается, с помощью этой удивительной науки ученому вполне по силам проникнуть в самые сокровенные тайны устройства природы и человека. Более того — изменить само устройство живого организма и даже управлять эволюцией! Просто дух захватывает! Обо всём этом Сева узнал, когда его волей случая занесло в подмосковный Обнинск, в местный научный центр. Для этого центра они, то есть его завод, где он в то время продолжал трудиться учеником токаря, выполняли ответственный заказ. Так вышло, что Штерингас вместе с мастером сопровождал готовую продукцию до места. Когда закончили с разгрузкой, мастер решил это дело перекурить, а Штерингаса отослал найти кладовщика и подписать накладную. Севка, пока плутал по коридорам в поисках нужного конторского работника, наткнулся на объявление в курилке между этажами: «В субботу в девятнадцать ноль ноль, в актовом зале состоится лекция на тему „Радиобиология и мутагенез в природных популяциях“. Читает доктор биологических наук, профессор Тимофеев-Ресовский Н. В. Приглашаются все желающие».

Необычное сочетание слова «радио», с которым обычно просыпался по утрам, и биологии, которую усиленно штудировал для сдачи экзаменов в медицинский, заинтересовало. И в силу этой причины Всеволоду Штерингасу захотелось стать «желающим». После работы сел в электричку и двинул до станции Обнинск. К началу лекции немного опоздал, но и того, что услышал, хватило с запасом. Как выяснилось, на всю оставшуюся жизнь.

Утром уже твёрдо знал, что документы отнесёт на биофак МГУ. На дневной, спасибо Мире Борисовне. Признаться, поначалу, когда та в первый раз после смерти матери появилась в профессорской квартире Штерингасов, он не думал о своей бывшей учительнице больше, чем того требовала простая учтивость, к которой сызмальства был приучен родителями. Да и воспоминаний особых не было: ни плохих, ни хороших. Так, бывала она иногда у них, заходила, не в связи с успеваемостью его, а чтобы просто пообщаться с родителями, за чаем. И чаще с отцом. Сева, как правило, при визитах не присутствовал, сидел у себя. Знал только, что после ареста отца Мира Борисовна Шварц резко из их жизни исчезла. Ни маме не позвонила, ни у него самого не поинтересовалась, что, мол, с отцом такое и как же так? И чем помочь? И после того, как из школы ушёл и стал работать на заводе, тоже не объявилась. Впрочем, сам он тогда об этом не задумывался, слишком был убит произошедшим с отцом. И при аресте не верил, что такое вообще возможно, как и не поверил приговору суда, что папа его, профессор Штерингас, вовсе не заслуженный учёный и врач, а ловко замаскировавшийся убийца в белом халате. Хотя, не только учительница Шварц исчезла из поля зрения семьи, пропали сразу и Клионские, лучшие друзья, и многие другие; да что там многие — все!

Сдав последний экзамен, как и все остальные, на безукоризненную пятёрку, в тот же день позвонил Мире Борисовне, чтобы доложиться. Та просияла:

— Милый ты мой мальчик, поздравляю тебя, как бы папа порадовался! — И осеклась. Потом переспросила: — Не жалеешь, что не в медицинский? Точно решил?

— Да, — ответил Сева, — уже не передумаю. Да и поздно передумывать.

Незадолго до подачи документов в МГУ Сева решил, что при такой перемене собственных планов всё же не лишним будет поставить об этом в известность Миру Борисовну. Так, на всякий случай, во избежание ненужных обид. После Севиного звонка Шварц долго размышляла, но всё же решилась и набрала номер Клионских. Трубку взял Самуил Израйлевич. Мира вежливо поздоровалась и, убедившись, что её помнят, осторожно поинтересовалась, не в курсе ли доктор Клионский относительно каких-никаких льгот при поступлении в вузы для детей, реабилитированных по делу врачей. Как, мол, у них, в мединститутах — не применяют ли случайно подобный подход? А то Сева Штерингас поступать собрался, а Льва Семёновича полностью восстановили в правах. Посмертно, правда.

— Я в курсе, — ответил Клионский. — А льгот — никаких. И передайте Севочке, — сказал на прощанье, — пусть сдаёт на одни пятёрки, исключительно на «отлично» и никак иначе, не то всё боком выйдет. Имеется негласная установка ограничивать приём евреев, прямых и скрытых, особенно в такие ответственные учебные заведения, как МГУ. — И положил трубку.

После этого разговора Мира долго не могла найти себе места. Ночь не спала, думала. Как же это? За что? А она сама? Если бы она сейчас была молодой и поступала бы в вуз? Ответственный — неответственный? Желая стать врачом, учёным, инженером… Имея честолюбивые планы помочь своей Родине обрести славу и процветание! Не дали бы? Не пустили? Остановили бы на входе, за одну четвёрку, отобрав пропуск в высшее образование и пропустив вперёд других? Тоже негласно? И только потому, что они не евреи? Ум отказывался верить. Чувствовала, что мечется что-то тяжёлое и кривое внутри неё, царапая острым краем всё, что на пути, скачками забираясь вверх, ближе к горлу, и медленными удушливыми спазмами сползая вниз, задевая сердечную мышцу и всё, что ниже, до самой последней селезёнки… Может, это и есть душа, подумалось ей утром. Или что тогда? Ведь здоровье в полном порядке, проверялась не так давно. И ещё — сказать Севе или не сказать? Стыд-то какой… Мальчик мой, тебе нужны только пятёрки, а то не пропустят, остановят, им евреи не требуются, у них своих претендентов в лучшую жизнь предостаточно…

В итоге не позвонила, не смогла себя превозмочь. Просто стала ждать результатов. Верить и ждать. И дождалась…

В начале первого месяца учебы Сева обнаружил на столе оставленное Парашей первое опекунское вспомоществование в размере двухсот рублей. Впрочем, восемнадцатилетие было достигнуто и юридическое опекунство официально было прекращено. Начиная со дня рождения коммунальные жировки стали приходить уже на его имя. Но всё равно, вместе со стипендией и Прасковьиными харчами в холодильной нише под подоконником получалось вполне прилично для жизни с обувкой, одеждой, коммунальными платежами и кино. На книги не тратился, об этом заблаговременно позаботился отец. Библиотека в его кабинете отличалась вкусовым разнообразием и великолепной подборкой самих изданий. Были в числе прочих книги и на немецком, которым Лев Семёнович владел преотлично. На этой почве они с Мирой Борисовной и сошлись, ещё в те времена, когда она у него наблюдалась по первой своей беременности.

В тот же день Сева позвонил и поблагодарил благодетельницу.

— Не стоит, Севочка, — благосклонно отреагировала на благодарность учительница. — Учись и ни о чём не думай. — Она засмеялась в трубку: — Жаль всё же, что не пошёл в медицинский. Был бы нашим с Парашей семейным лекарем. Глядишь, лишние бы парочку лет небо с ней покоптили.

Положила трубку и улыбнулась. Поняла вдруг, что пошутила. И попыталась припомнить, когда ей удавалась шутка за… за последние хотя бы лет десять. Вспомнить так не удалось. И оттого мысли о Севе, о котором она теперь не переставала думать, всегда были ей приятны, хотя порой и вызывали ощущение неясной вины и далёкой размытой тоски.

«Как хорошо и приятно, когда есть для кого жить, — подумала она внезапно, когда на том конце трубки раздались короткие гудки. — Почему у меня никогда ничего похожего с Юликом не возникало? Он и учился неплохо, и вежливым быть старался. Старался… Да! Именно старался, а не был таковым по сути, изнутри. И любить маму тоже себя заставлял, а не просто любил, как благодарный сын. Это тоже было видно по всему. И про отца, про этого негодяя, постоянно, все годы, интересовался потом: как он, кто и почему его нет с нами? Хотя и сказано было единожды и навсегда — забудь! Не захотел, продолжал своевольничать…»

А Сева, положив трубку, вспомнил вдруг об отцовской машине, так и запертой в гараже с тех страшных времён. «Победа» была практически неезженой, после покупки её особенно не тревожили, так разве, на дачу — обратно.

— Надо бы на курсы вождения записаться, — пришла в голову мысль, — вполне может пригодиться.

Что и сделал, пройдя ускоренный курс и получив к декабрю водительское удостоверение. После чего переоформил отцовский автомобиль на своё имя.

В феврале того же тысяча девятьсот пятьдесят шестого года произошло то, что радикальнейшим образом изменило жизнь многих.

Невероятным событием, перевернувшим с ног на голову представление миллионов советских людей о той дутой правде и той лжи, в нагромождении которых они жили, начиная с первых послереволюционных лет, явился двадцатый съезд КПСС. Доклад, с которым на съезде выступил Никита Сергеевич Хрущёв, потряс общество до самых основ. Не сразу, правда, через выдержанный властью промежуток. Выводы нового руководства страны решено было впитать в сознание советских людей не сразу, постепенно. Приучить, так сказать, к мысли о расставании с идеалами, которыми жили и которым молились десятилетиями. С которыми шли кто на смерть, кто на эшафот, кто на лесоповал, кто на повышение по службе с прикреплением к спецпайку.

Вскоре после съезда, ближе к весне, стали собирать партийцев: от первичек до областных и краевых комитетов. Решения разоблачительного съезда доносили мягко, соблюдая партийную выдержку и нужную осторожность. Дошла очередь и до Миры Борисовны. В числе прочих надёжных партийцев её пригласили в райком, на заседание. Шла, ничего не ведая, конспирация поначалу была строгой. Посторонние уши пока до текстов первоисточника не допускались, и хотя само словосочетание «культ личности» появилось в правительственных сообщениях уже в марте тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, но до этого времени оно применялось безадресно и в самом общем виде. На съезде же Хрущёв рассказал о многом в подробностях. Довёл до делегатов информацию о «ленинском завещании» с предложениями убрать Сталина с поста генсека, о фальсифицированных судебных делах тридцатых годов, о применении пыток к честным партийцам, о расстрельном семнадцатом съезде, о роли Сталина в поражениях в Великой Отечественной…

Отпустили глубоко за полночь. Но домой добралась лишь к утру, когда открылось метро. Часть ночи проходила туда-сюда в райкомовском сквере, переваривая услышанное. Голова отказывалась верить. Саму — лихорадило, то снаружи, то изнутри. Чувствовала, как камнем затвердевает гортань, как в тугую пружину сворачивается что-то острое, сталистое, с зазубринами — там, где должен быть пищевод, и это что-то готово в любой момент резко разжаться, распрямиться, чтобы хлёстко ударить её в самое сердце…

Когда вошла в квартиру, Параша ещё не поднималась. Мира Борисовна разделась и прошла к себе.

— Как же… — шептали её губы, не подчиняясь сигналам, идущим из головы. — Как же так… Что же будет… Почему мы жили и не знали… Получается, не я права была, всю свою жизнь, а малограмотная Параша из Богом оставленной Жижи? А как же люди? Люди, которые ушли на смерть? И эти аресты… Это тоже всё неправда? Не было врагов народа? Но как такое может быть? Раз есть сам народ, то должен быть и враг. Без врага нет и не будет классовой борьбы. А без классовой борьбы нет движения вперёд. Карл Маркс что, тоже ошибался? Или мне всё это снится? Или… это очередная ошибка? А может, просто проверка на прочность? Для слабых? Для тех, кто поддастся и поверит всему этому бреду?

Через час встала Параша. Прошла в комнату, увидела неподвижно сидящую за столом хозяйку, одетую, в очках. Удивилась такой непривычной картине, но спросила:

— Завтрикать?

Мира Борисовна не ответила. Прасковья повторила вопрос, на этот раз чуть громче. Хозяйка вздрогнула, повернулась, окинула мутным взглядом Парашу, снова отвернулась, сняла очки. Сказала:

— Нет, — и больше не сказала ничего. Прасковья пожала плечами и вышла. Такого за время жизни на Серпуховке она про хозяйку припомнить не сумела…

Уже в первые послесъездовские полгода случилась вещь совсем уж никем не предсказуемая — стали потихоньку, без лишнего шума отпускать репрессированных. Начали с тех, на кого материалы дел были однозначно внятными и не требовали усложнённых подходов при вторичном изучении. К тому времени Джон Ли Харпер отбыл в общей сложности одиннадцать лет из двадцати пяти полученных. Первую десятку честно оттрубил в северном Устьвымлаге, валя нескончаемые стволы, срубая с них бессчётные ветки. В начале пятьдесят шестого, ещё задолго до съезда, был переведён в Мордовию, тоже на строгий режим, но с меньшим количеством уголовного элемента на зоне. Хотя это его больше не пугало. За все лесоповальные годы научился и беречь себя, и одновременно не дорожить своей же собственной жизнью. Решил для себя, пусть будет что будет, цена его, не слишком высокая по местным меркам, выставлена и торгу не подлежит. В какой-то момент сообразил, когда случались особенные просветления в голове, что такой способ выживания для него оптимален. Наверное, поэтому и не спёкся, как другие, после первых лагерных лет. И мужики держали за своего, хоть и нерусский. Работает как все, не хуже. Не крысятничает и не стучит. Живи! Блатные против шпиона тоже особо не лютовали. Правда, заставили сперва историю поведать, как и чего. Под заточкой подержали. Под горло под самое подвели и чуток прижали. Но не надолго. Как начал излагать, заточку убрали. Заинтересовались рассказом. А Джон подумал-подумал и, не спеша, сложил историю в медленную новеллу, с роковым началом, красивой серединой и лихим концом. Ни слова не приврал, красивости хватило и без прикрас. Главный их, из воров, даже растрогался чуток и дал папиросу. Пришлось покурить. Так потом и втянулся. Кличку дали, хоть и мужик, а воровскую. «Шпион». Точней говоря, не дали, а просто оставили за владельцем в силу прошлой профессии. Джоном не кликали. А если обращались по имени, ну если кто из мужиков, то просто Ваней звали. Это ж по сути одно и то же. Ваня Харпер. Ванёк. Вроде как русский. И говорит по-нормальному, чисто, и пишет грамотно, и всё прочее. А по-другому если глянуть, то нерусский. То ли еврей замотанный, то ли правда чистый англичанин, самый настоящий, хоть и лагерный. Да и мордой на русского не похож. Типа породой не наш, всем своим непривычным обликом.

Потом на смягчение пошёл, в Мордовлаг. Считалось, вроде первую десятку оттянул, шпионскую, а убийский остаток срока можно и помягче тянуть, без суровой донельзя природы. Но всё равно привыкал мучительно, и там, и здесь. Даже просил не трогать, не переводить южней. Ещё не известно, как обернётся, насколько местный блатняк подкованным в патриотическом отношении окажется. С такой кличкой могут и не разбираться, просто поставят на перо, как изменника в обе стороны, — и кранты!

Все годы, не переставая, думал о Норе и девочках. За исключением тех дней, когда загибался от невыносимых головных болей. Такие боли впервые стали появляться недели через две после страшного удара в затылок. Там, на южном берегу, в Хостинском доме НКВД. Лечить не стали, сразу отправили в тюрьму НКВД, а там уж было не до лечения. Избивали сначала, потом он, будучи в невменяйке, подписал всё, что было им нужно, и сразу — суд. Тогда он мало что соображал. Кивал и соглашался, плохо воспринимая окружающую действительность. Скорей бы, думал, всё закончилось. Злобы, обиды — не было, всё растворилось, растеклось в нечеловеческой боли. В конце концов, знал, на кого согласился работать, но наивно надеялся, что его-то минёт. Не минуло. Стал разменной монетой в чужой игре. Примерно представлял себе, в какой и чьей. И обречённо понимал, что выхода оттуда не бывает, раз уж решился и вошёл. Но на себе по-любому поставил крест. Протестантский. Знал, что живым не выйдет никогда: или прибьют рано или поздно, или сам кончится, запас человеческий выйдет, истощится до конечного дна, в последний раз слабо тренькнет и умрёт.

Покоя не давала неизвестность. Готов был умереть, чтобы только сказали — живы. Живы и здоровы. И не в заключении. Ясное дело, что Нору тогда задержали, потому как не пришла в условленное время в назначенное место. Но вопрос — что сделали они с его женой? Девочек, всё же полагал, отправят домой и оставят в покое. Но Нора? Что могут инкриминировать его жене? Соучастие в измене? Разведдеятельность против Великобритании? Или не сумеют доказать? Или же им это вообще не нужно? Отправят с девочками и тоже оставят в покое? Или кончат при «побеге», в отместку за мужа-перебежчика?

А русские? Эти-то как раскинули? После случившегося провала ясно, что он становится лишним. И опасным. Шпионская статья — превосходное решение. Но подвязать убийство? С какой целью? Для чего это им понадобилось? Это вне всяких правил. Есть негласные законы, и разведки всего мира обычно придерживаются их. Ведь он никого не убивал. Его взяли в Хосте, в доме, утром, после сна, кажется… До этого момента полный провал. Уложил девочек спать, сам пошёл наверх. Потом… Нора… Её руки… живот… грудь… И уже путешествует она… По его телу… Её губы нежно пощипывают завитки волос в низу его живота, его начинает слегка потряхивать, как при морской болезни, и тогда, зная такую особенность мужа, она немного замедляет свое путешествие, делая запланированную остановку перед тем как путешествовать дальше, вниз… чтобы добраться губами до смешного среднего пальца ноги, словно натянутый лук, изогнутого в сторону большого пальца…

А затем за ним пришли, и он плохо соображал. Всё! Откуда взялось убийство? И кого убили? На суде говорили, кажется, — контрразведчика при его задержании. Но его же просто увели и всё…

Дело Харпера вытащили из архивов НКВД одним из первых. По масштабам времени не успело остыть. Для прошедшей истории одиннадцать лет не срок. Под горячий приказ разобрались быстро. Одновременно подняли уведённые от судебных документов следственные материалы. Затребовали из спецархива оригиналы допросов бывшей оперативницы НКВД младшего лейтенанта Гражданкиной. Вывод однозначный: материалы дела сфабрикованы преступными сотрудниками сталинско-бериевского НКВД. Джон Ли Харпер, активно работавший на советскую разведку, а ныне отбывающий срок в колонии строгого режима, невиновен. Как невиновен и бывший оперативный работник НКВД лейтенант Гражданкина Т. Н., которая, рискуя жизнью, выполнила до конца приказ и офицерский долг.

Выдержка из Постановления Комиссии по реабилитации жертв сталинских репрессий

от двадцать пятого ноября

тысяча девятьсот пятьдесят шестого года

1

— Отменить неправосудное решение Верховного Суда СССР от пятнадцатого июня сорок пятого года в отношении гражданина Великобритании Джона Ли Харпера.

— Признать указанного гражданина невиновным по всем статьям.

— Освободить указанного гражданина из мест заключения.

— Признать за гр. Харпером Д. Ли право на реабилитацию со всеми процедурными последствиями.

2

— Отменить неправосудное решение Военного суда от второго июня сорок пятого года в отношении гр. Гражданкиной Татьяны Ивановны, тысяча девятьсот восемнадцатого г. р.

— Признать указанную гражданку невиновной по всем статьям. Посмертно.

— Признать реабилитацию гр. Гражданкиной Т. И. со всеми необходимыми последствиями. Посмертно.

Председатель Комиссии, полковник юстиции Г. В. Постников.

Пятнадцатого декабря тысяча девятьсот пятьдесят шестого года освобождать Харпера прибыл чин в штатском из Областного управления КГБ. Джона тут же вызвали к начальнику колонии, экстренно сняв с работ. Джон явился, полагая, что или добавят срок, или же начнут разговор насчёт постучать. Либо — очередной этап. Оказалось, третье, но на этот раз без сопровождения и собак.

Чин поздравил, пожал руку, зачитал Постановление. Сказал на прощанье:

— Вы свободны, товарищ Харпер. Вам выдадут содержание на первое время, билет до Москвы. Там явитесь в Управление, а что дальше и куда, объяснят.

Джон, успевший прийти в себя от шока, спросил:

— И что со мной будет дальше?

— Дальше? — пожал плечами чин. — По-разному бывает, смотря по заслугам. Жильём должны обеспечить, раз так с вами поступили, гражданство предоставят советское, если не захотите домой.

— У меня дома жена и дети, — сказал Джон.

— Дело не в них, — заметил чин, — а в том, разрешат ли въезд в Великобританию перебежчику сами англичане, чтобы засадить вас, но уже до конца жизни. Или предпочтут оставить вас здесь, от греха подальше и позора. Но, хотя, это им решать. Наше дело второе, мы принимаем решение обычно после того, как они сами с собой разберутся. В вашем случае, товарищ Харпер, я почти на сто процентов уверен, что доживать вам придётся в Советском Союзе. Но это моё мнение, вы понимаете. За высокие инстанции не скажу. Я свою часть выполнил, дальше… — Он встал. — А дальше желаю вам удачи в новой жизни.

— Мы тут без вас поработали, Джон, и кое-что выяснили, — сообщили Харперу в Управлении госбезопасности после того, как он прибыл в Москву. — За последние два года ваши дочери Присцилла и Патриция неоднократно пересекали границу СССР. По маршруту Лондон — Москва — Лондон. Мы также выяснили, что обе они замужем за советскими гражданами, — он сверился с бумагами, — вот, здесь… Юлий Ефимович Шварц, это супруг Патриции Харпер. И… и Иконников Гвидон Матвеевич, это у нас муж под номером два. Оба брака официально зарегистрированы в Москве. Имеются соответствующие свидетельства. Что скажете?

— А Нора, моя жена? Что с Норой? — вопросом на вопрос ответил Харпер. — Вам что-нибудь о ней известно?

— Известно, что ваша супруга жива и здорова и что она возглавляет известный в Великобритании благотворительный фонд, который так и называется «Harper Foundation». Попутно издаёт газету, под эгидой того же фонда. Пожалуй, это всё.

Джон откинулся на спинку стула и мотнул головой, плохо соображая — то ли он теряет силы, то ли, наоборот, они возвращаются к нему. Но это было то, ради чего он жил. Ради чего выжил. Ради чего стоило жить дальше.

— А девочки? — спросил он вдогонку чуть подрагивающим от волнения голосом. — Они где сейчас? Это известно?

— Они зарегистрированы в Москве по этим адресам, — перед ним положили лист бумаги, — дальнейшие справки сможете навести теперь сами, отныне вы свободный человек. Кстати, вам будет выделено жильё в Москве. Пенсия тоже будет назначена, это сейчас решается. Ну, и выдадим паспорт. А пока поживёте по справке об освобождении. Да, ещё! О вашем возвращении на родину вопрос, естественно, не стоит. Никто вас британцам не выдаст, да и вам туда по понятным причинам въезд закрыт. Это, надеюсь, понятно? Позвоните завтра, в это же время. Телефон на листе.

Харпер словно не услышал последних слов. Его не переставал мучить единственный вопрос.

— Но… всё же… Нора?.. Как же Нора? Моя жена? Как я смогу с ней увидеться?

В ответ ему лишь развели руками:

— Пусть приезжает, милости просим. С нашей стороны препятствий не будет. Остальное вам известно.

Утром на другой день, около десяти, в квартиру Миры Шварц позвонили. Мира Борисовна заканчивала в это время поздний завтрак. По воскресеньям она позволяла себе вставать несколько позже, просматривая накопившиеся газеты, на которые не хватило времени за прошедшие дни. В субботний номер «Учительская газета» поместила передовую статью «Возвращение в достойную жизнь». Речь шла о заслуженном учителе сельской школы, подвергнувшемся несправедливому обвинению в результате доноса сослуживцев и отбывшему длительный срок в лагере, где он не только сумел не потерять себя, а добился того, чтобы ему позволили прочитать заключённым свой собственный «Краткий курс изучения истории КПСС». И вот теперь справедливость восстановлена. Учителю возвращены правительственные награды Родины, местная власть силами подрядной организации участвует в строительстве нового дома для учителя взамен разрушенного войной. Также ему назначена персональная пенсия республиканского значения. Статья заканчивалась оптимистично: «…Комиссия по реабилитации жертв репрессий сталинского периода продолжает свою работу по восстановлению прав незаслуженно пострадавших граждан…»

Мира Борисовна отложила газету и сняла очки. Ей представилось, что она в заключении, в лагере строгого режима. И тоже в результате страшной несправедливости. Она почему-то всё чаще и чаще теперь думала именно о несправедливости, допускаемой людьми, а не о случайности или ошибке, совершаемой ими же. Она лежала и думала о том, что бы она могла сделать для людей, таких же, как она сама, ставших поневоле узниками страшной пятьдесят восьмой статьи. Учила бы жизни? Отстаивала бы принципы ленинизма-сталинизма? Призвала бы к неподчинению и бунту? Смирилась бы и стала ратовать за примерное поведение во искупление своих грехов непосильным лагерным трудом? А может, давала бы тайные уроки немецкого? Смешно звучит… Смешно и страшно. Так и не найдя себе достойного места в этой причудливой траектории, Мира Борисовна отправилась в ванную. Потом села завтракать в столовой, чтобы всё было культурно и не наспех. По обычным дням Параша всегда подавала на кухне, чтобы не затягивать процесс и не роскошничать без особой к тому нужды. Сегодня с самого утра она занемогла. Затемпературила. Ночь не спала. Нос расклеился, но Параша всё равно, как обычно, накрыла в столовой. По-воскресному и никак иначе. Подносила с кухни в комнату, укутавшись потеплей. Мира, видя такое дело, предложила пойти лечь, но та категорически отказалась:

— Как ето лечь? А как жа вы-то? Сами, што ль?

В этот момент и раздался звонок в дверь. Прасковья пошла открывать. Отомкнула замок и обмерла. Потому что сначала увидела глаза. Серо-голубые и внимательные. И добрые. И ещё очень похожие на девкины. На Прискины с Тришкой. Она отступила на шаг. Мужчина, что позвонил в дверь, учтиво поклонился, сдёрнул по лагерной привычке шапку и сказал:

— Я прошу меня простить, я ищу свою дочь. Мне сказали, она может быть по этому адресу, — он протянул Прасковье бумажку с адресом. — Это правильно?

Она взяла листок и теперь уже внимательней осмотрела пришельца. Тому было явно за шестьдесят. На нём были стоптанные башмаки с толстыми шнурками, серые, пошитые из незатейливого и явно мнучего материала брюки без намёка на какие-либо стрелки, совершенно новое и заметно, что не по размеру, драповое пальто и такой же новый по виду, толстой вязки коричневый шарф. В руке он сжимал заношенную серую ушанку, откровенно не универмаговского образца. При этом Прасковья отметила сразу, что лицо его, хотя и сильно пожилое, изрезанное многочисленными морщинами, начинающимися ото лба и стекающими к шее, с основательной заминкой в районе глаз, тонких губ и линии подбородка, но всё ж какое-то хорошее, вежливое, с видным умом в глазах и по-человечьи не злое. Она глянула в листок, но ничего там не разобрала и сказала:

— Вы входьте, входьте в квартеру-то, а я хозяйку щас покличу.

В этот момент в прихожую вышла Мира Шварц. Она удивлённо окинула гостя взглядом. Прасковья протянула ей листок:

— Вот, дочку ищеть свою, говорить.

Мира Борисовна коротко взглянула на адрес:

— Да, всё верно, адрес наш. И кто вам, простите, нужен?

Мужчина помялся, но продолжил попытку объяснить ситуацию:

— Видите ли, я недавно освободился… и мне сказали, что моя дочь может находиться по этому адресу. Моя фамилия Харпер. Джон Харпер. А её зовут Патриция. Патриша Харпер. Мне сообщили, что она вышла замуж, и муж её… — он сверился с другим листком, — муж… гражданин Шварц Юлий Ефимович, проживает здесь. Вот я и пришёл… извините за ранний визит… Узнать.

Он говорил с едва заметным акцентом, но уже в тот самый момент, когда он упомянул про дочь, Мира Борисовна догадалась, что акцент этот английский. И ещё она догадалась, что должна пригласить мужчину зайти. В свой дом.

— Юлий Ефимович Шварц мой сын, — сообщила она визитёру. — Только он не гражданин, а товарищ. А меня зовут Мира Борисовна Шварц. Я его мать. А вы, вероятно, отец моей невестки? Разведчик? Тот самый?

Харпер кивнул:

— Это в прошлом. Я реабилитирован и освобождён. В Москве второй день.

Мира Борисовна молча указала глазами на вешалку:

— Пожалуйста, разденьтесь и проходите в столовую, — она кивнула Прасковье. — Параша, проводи гостя, — и направилась в столовую первой. Когда он вошёл, хозяйка квартиры уже сидела за столом, с прямой, как сама спинка стула, спиной, на глазах её были очки, из чего следовало, что теперь она ждёт внятных и подробных объяснений причин этого внезапного визита. Не хватало лишь яркого, направленного в лицо света лампы. Он сел и спросил первым, не дожидаясь встречного вопроса:

— Простите меня, но я очень хочу знать, где находится моя дочь. Насколько я понимаю, здесь её нет, да?

Вопрос Мира Борисовна проигнорировала. И спросила сама:

— Итак, вы реабилитированы. Но всё же я хотела бы знать. Можете ответить на мой вопрос чётко и ясно? Вы шпион или не шпион? — И вперила в него пронзительный взгляд. Харпер пожал плечами и ответил:

— Я долгие годы работал на советскую разведку. После чего был арестован. В сорок пятом году. В мае. Значит, получается, шпион. Только в другую сторону.

Мира Борисовна тоже удивлённо пожала плечами:

— Тогда почему, позвольте вас спросить, вы были арестованы? За что? Если работали на нас?

Харпер вопросу не удивился, но ответил. Спокойно и негромко:

— Почему? Знаете… я сидел в двух лагерях, и каждый зэк, кто тоже находился там, рядом со мной, разве что не берём уголовников, задавал себе такой же вопрос — за что? И каждый не знал ответа. Но я ответ знаю. По крайней мере что касается лично меня. Потому что дело не во мне, а в стране, которая так решила. И определила для меня это место. Так ей было нужно. И меня она не спросила. А потом к власти пришёл Никита Сергеевич. И решил, что больше это ему не нужно. И теперь ваша страна даёт мне паспорт, жильё и пенсию. Теперь она решила так. Скажите, я могу узнать, как мне связаться с дочерью?

Мира Борисовна молчала, словно не услышала последнего вопроса. Затем сняла очки, положила рядом. И тоже негромко сказала:

— Я понятия не имею, где ваша дочь, Джон… Простите, не знаю, как по батюшке…

— У нас не бывает по батюшке, — заметил гость. — Зовите меня просто Джон. Или, если хотите, мистер Харпер. Почему не имеете?

— Ну да, конечно, что это я… — на миг смутилась Шварц, но тут же вернулась к теме: — Не имею, потому что они здесь не живут. Они постоянно живут на даче, в деревне. В Жиже.

— В Жиже? — не понял Харпер. — В какой жиже?

— Это их деревня. Жижа. Так она называется.

— А у вас что, нет с ними связи? — удивился Джон, чувствуя, как начинает волноваться. — Или, возможно, есть связь с семьёй моей второй дочери, Присциллы?

— Тоже отсутствует, — ответила Мира Борисовна, поджав губы. Не станет же она объяснять этому Харперу про все их домашние дела. Нужно ему — пусть сам едет, и к Иконниковым, и в Жижу эту. В Жижу… Стоп! — Знаете, — внезапно выдала она, не ожидая от себя самой подобного шага. — Вам надо самому в Жижу съездить. И узнать.

— Да? — задумался Джон. — Наверное, вы правы, так и надо сделать. Только как я дорогу найду? Это далеко от города?

Мира Борисовна указала кивком головы на коридор:

— У нас Прасковья Гавриловна оттуда. Уроженка Жижи. — Крикнула в направлении кухни: — Параша! — Та незамедлительно явилась на хозяйкин зов. — Прасковья Гавриловна, вы не могли бы съездить с э-э-э… с этим товарищем в Жижу? К его дочери. Дорогу нужно указать.

Та шмыгнула носом.

— Чаво ж, могу, ежель надоть. Провожу, — и утёрла нос куском марли.

Мира Борисовна покачала головой.

— Да ты же совсем больная, я и забыла… — Внезапно развернулась, подошла к телефону, стала набирать номер. Там ответили. — Здравствуй, Сева, — поприветствовала абонента Шварц. — Доброе тебе утро, мой мальчик. Знаешь, я сразу к делу. Скажи, ты не мог бы выручить одного человека и… и меня заодно? Нужно съездить в одно место. Отвезешь? А то у нас Параша приболела, — на том конце, судя по всему, подтвердили согласие. — Вот и прекрасно, милый. Ждём тебя. — Она положила трубку и на этот раз произнесла привычно строгим голосом, обращаясь к Джону: — Сейчас за вами приедет машина, и Параша проводит вас в Жижу. А пока могу предложить вам чай… Не возражаете, мистер Харпер?

— Не возражаю, — улыбнулся Джон. — Очень даже не возражаю. Спасибо вам, уважаемая Мира Борисовна.

Когда Сева приехал и поднялся, Параша стояла уже одетая. Она всё привыкла делать загодя. Харпер быстро надел пальто, натянул ушанку и обратился к Севе:

— Я готов, Всеволод.

И тогда Мира Шварц, мгновенье пораздумав, выдала:

— А знаете что, я, пожалуй, с вами! — И стала энергично одеваться.

Второй день в Москве не унималась декабрьская метель. Плюс к тому температура упала до двадцати пяти, и поэтому добираться пришлось медленно и осторожно. Когда проехали Боровск, Всеволод затормозил, увидав на обочине укутанного с головой ребёнка. Из-под толстой шали торчали лишь нос и глаза. Девочка, лет десяти, стояла на обочине в надежде тормознуть попутный транспорт. Стояла и подпрыгивала, чтобы согреться. Сева подрулил, открыл дверь:

— Куда тебе, ребёнок? Прямо?

Девчонка оттянула низ шали вниз и прокричала через метель:

— Ага! Только я не ребёнок, я Ницца!

— Возьмём? — Сева обернулся к бывшей опекунше. И не успев услышать ответ, прокричал в пургу: — Залезай давай, Ницца!

Девочка моментально забралась внутрь, хлопнула за собой дверцей, и «Победа» тронулась с места.

— Сейчас немножко, километрика два, и я слезу, — сказала она Севе. — Мне в Жижу надо. Знаете?

Сева, не оборачиваясь, ответил:

— Вот и ладно. Нам тоже туда.

— А вы не к Гвидону? — поинтересовалась маленькая пассажирка и гордо сообщила: — А я к Гвидону!

— Мы к Шварцам, — подала голос Прасковья. — А ты сама хто Гвидону-та будишь? Откель яво знаешь?

— Я с детдома. Я к ним по выходным прихожу. В гости.

Они доехали до съезда с дороги, ведущего на Жижу, но поняли, что к самому дому подрулить не получится. Снегу намело по колено, и в деревню вела лишь узенькая свежеутоптанная тропа. Они оставили «Победу» на дороге, и Параша повела всех в сторону дома Шварцев, над которым вились две тонкие струйки дыма из двух печных труб. Ницца взглянула на дом Иконникова, обнаружила, что дыма над домом нет, и разочарованно произнесла:

— Нет Гвидона-то. Вот ёлки-палки. — Махнула рукой. — Ладно, я с вами. Тоже к Юлику зайду, раз нету Гвидона.

— К Юлику? — гневно переспросила мать художника. — Какой он тебе Юлик, милочка?

— Я не милочка, я Ницца, — упрямо отреагировала девчонка, — а Юлик мне друг. И Гвидон друг. И Приска с Тришей. Мы с ними музыкой и английским по выходным занимаемся, ясно?

— Какая ещё к чёрту Ницца? — недовольно проворчала про себя Мира Борисовна, но ввязываться с посторонним ребёнком в спор не стала. Не было печали. В этот момент они подошли к большому деревянному дому с полукруглым эркером.

— Вот тута, — указала варежкой на дом Прасковья. — Тута и живуть они. А раньше я была. О-о-он тама, — указала она на пристройку, торчащую видимым краем из-за дома.

Внезапно к ним с лаем бросился Ирод. Но, признав Прасковью, тут же завращал хвостом и приветственно напрыгнул на неё здороваться. На лай вышёл Шварц. Он открыл дверь на крыльцо, всмотрелся в пургу и остолбенел. Делегацию представляли пятеро: мать — собственноличной персоной, Прасковья, городского вида юноша и непонятного разлива пожилой мужчина в странной щукарской ушанке. Процессию завершала Ницца, чьё появление у дома по крайней мере было единственно ожидаемо. В полном недоумении он приоткрыл пошире дверь и приглашающим жестом повёл рукой в сторону тепла:

— Проходите, проходите…

— Мы по делу, — как только вошла, стряхнув в предбаннике снег и не здороваясь, доложилась мать, — я человека привезла. Вам нужно с ним побеседовать. А мы подождём. Но не задержимся, можешь не беспокоиться, — добавила с лёгким вызовом.

— Ладно, — невнятно пожав плечами, ответил Шварц, — раздевайтесь, проходите. Здравствуйте всем! — И отдельно бросил Ницце: — А ты как здесь? Ты что, с ними?

— Не, я сама по себе, Гвидона нету, так я к тебе. Ладно?

— Ну чего ты спрашиваешь, маленькая, что ли? — улыбнулся Юлик. — Давай проходи, грейся. Пойди пока в мастерской побудь, там печка топлена, а я к тебе потом приду. Ладно?

Ницца кивнула и исчезла.

— А можно я тоже в мастерской подожду, пока вы будете беседовать? — вежливо поинтересовался юноша, и Юлик обратил внимание, что он вполне симпатичный, с хорошим лицом и, судя по всему, недурными манерами.

— Ну конечно, мой друг, ступайте, понаслаждайтесь искусством. Ницца вам покажет, что к чему. Только поосторожней, у меня там горшки в заготовках расставлены. Не уроните какой, — и обернулся к остальным: — Так чем обязан вашему визиту, уважаемые гости? Что случилось?

Первым начал Джон, без подготовительного перехода.

— Я Джон Харпер, — произнёс он и коротко поклонился. — Моя дочь Патриша, насколько я понимаю, ваша супруга. Меня освободили из заключения, и я приехал, потому что мне сказали, что она может быть здесь. Ваша мама, Мира Борисовна, сообщила. Большое ей спасибо.

Шварц оцепенел.

— Не может быть… Как же… Как же так… Вы… Вы Джон Ли Харпер, Тришин отец? — и глуповато доспросил: — и Прискин? Э-э-э-э… Присциллин? Я правильно понял?

— Где они? — суховато спросил Джон, чтобы быстрее перейти к тому, зачем приехал. — Мне нужно их срочно увидеть. И сообщить, что Норе разрешён въезд в Союз.

Юлик очнулся:

— Так нет их. Обеих нет. Они вчера улетели в Лондон. Я вечером только вернулся, а Гвидон, кажется, ещё не возвращался из города. Мы их проводили вчера.

— Улетели? — разочарованно переспросил Харпер и сразу как-то потух глазами. — Как же это… я так хотел их видеть.

— Но они прилетят, обязательно прилетят, скоро уже, к началу весны. Приска, то есть… — Он поморщился. — Присцилла должна вот-вот родить, так что они улетели… — он улыбнулся, — улетели рожать вам внука. — Шварц почувствовал, что уже почти совсем пришёл в себя после первого лёгкого шока. — А живут они вон там, — он указал пальцем на дом, стоящий напротив, через засыпанный снегом овраг. — Видите?

Джон посмотрел в окно. В том же направлении вытянула шею и Мира Борисовна, стараясь сделать это по возможности незаметно.

— А вы што ж, атдельна типеря али как? — удивилась Прасковья, которая не была в Жиже со дня первой пенсии. Деньги по совету Миры она теперь получала в Москве, в сберкассе.

Шварц не растерялся:

— Мы решили, так лучше, баб Параш. Две семьи все же. Дети пойдут, то-сё…

Та понятливо закивала:

— Ну, ето дело ваша, можа, оно так и лутши будить…

Поняв, что вопрос, из-за которого они приехали, исчерпан, Мира Борисовна подала голос:

— Ну что же, в таком случае мы, очевидно, можем ехать?

По существу вопрос адресовался Джону Харперу, но был задан с такой интонацией, чтобы окружающим стало определённо ясно, что намерений задерживаться в доме сына у матери не имеется.

— Одну минуту, — сказал Юлик, — сейчас я вернусь.

Он зашёл в мастерскую, где Ницца уже успела втянуть Штерингаса в игру «кто вперед промахнется». Оба хохотали, потому что Сева постоянно не успевал убирать ладони и Ницца всякий раз звучно шлёпала своими маленькими ладошками по их тыльной стороне.

— У меня к вам будет небольшая просьба, молодой человек, — обратился он к Севе, — не могли бы вы сегодня вечером сделать один звонок? Нужно сказать Гвидону… Матвеевичу, ну я запишу, и телефон тоже, что отец Прис и Триш вышел на свободу. И ещё, что въезд их маме, Норе, в Советский Союз разрешён. Запомнили? Пусть он свяжется с ними и передаст эту информацию. Все детали потом. Сделаете?

— Конечно, — вежливо ответил юноша. — Можете не беспокоиться, — и кинул бодрый взгляд на Ниццу: — Сделаем, Ницца?

— А то! — отреагировала воспитанница, и оба снова засмеялись.

«Вот и ладно», — подумал Шварц. Он подхватил горшок, из готовых, и вернулся к гостям. Те уже стояли в одежде, готовые прощаться. Шварц подошёл к Джону и взял его за руку:

— Джон, вам, я думаю, нужно остаться. Вам ведь пока негде жить, верно? — тот согласно кивнул. — Места у нас много, так что располагайтесь и живите, пока не определитесь. Вы ведь мой тесть как-никак. Отоспитесь, я вас в Москву отвезу. По вашим делам. Там у меня тоже есть где пожить, на Октябрьской. А потом видно будет.

Джон думал не больше пары секунд. И ответил:

— Я остаюсь. Спасибо.

Шварц повернулся к матери:

— Спасибо, мам, что привезла мистера Харпера. — Затем протянул ей горшок. — Вот, возьми, на комод в спальне поставишь. Красиво получится.

Мира Борисовна взяла горшок в руки, повертела. И сказала:

— Ладно. На комод так на комод. Поехали! — и вышла на воздух.

Вслед за ней стронулась Прасковья. Подоспел и Штерингас. Подскочила Ницца. Руку держала за спиной. Сделала лицо:

— Приедешь к нам ещё? Я буду ждать, — и вытащила из-за спины глиняную уточку. — На, это тебе! Сама делала.

Сева взял, покрутил, в восторге покачал головой:

— Вот это я понима-а-ю! Вот это спасибо, так спаси-и-ибо!

Ницца засмущалась и отпрыгнула назад.

— И правда, приезжайте, Сева, — одобрил идею Шварц. — И маму мою захватывайте, если что… У нас тут всё по-простому. Рисуем, музицируем и выпиваем. Иногда ещё горшки лепим. И уточек. Приедете?

— Обязательно приеду, если вы это серьёзно, — вежливо поблагодарил Сева. — Всего вам доброго…

Юлик закрыл за ним дверь и обернулся. И увидал, как Ницца старательно обучает игре в ладошки бывшего заключенного Джона Ли Харпера. Своего родного отца…

Часть 6

Про двадцатый советский партийный съезд Нора Харпер, конечно, знала, однако каких-либо особенных планов в связи с этим событием не строила. Слышала о наметившихся улучшениях у русских, в области прав и свобод, после смерти Иосифа Сталина, но никак это не увязывала с Джоном. Работала как лошадь, забыла, что такое отпуск: фонд разрастался постоянно, благотворительные ручейки, приносившие ему средства, со временем превратились в полноводные финансовые потоки, которыми требовалось управлять, безостановочно и безошибочно. Подумывала порой, как было бы хорошо привлечь к делу девочек. Или Джона. Для его возраста, будь он жив, здоров и на свободе, лучшего занятия придумать невозможно. При его честности, глубокой преданности делу и ясной голове. Да и воровать он так за жизнь и не научился, в отличие от бесконечно примазывающихся к «Harper Foundation» доброхотов. Сэра Мэттью избрали почётным председателем попечительского совета Фонда, как только он оставил должность советника двора её величества, в тысяча девятьсот пятьдесят третьем, после того как в связи со смертью любимого мужа Георга Шестого Елизавета отошла от дел, уступив трон дочери, Елизавете Второй. По мере возможности он проявлял активность и участвовал в делах. Ужасно скучал по девочкам, которые, исключая нечастые наезды, теперь постоянно жили в России со своими мужьями. Когда они с Норой узнали, что к Рождеству девочки прилетят в Лондон, да к тому же Прис ещё собирается стать мамой, пришли в неописуемый восторг. Семидесятивосьмилетний Мэттью, отложив в сторону палку с серебряным набалдашником, даже попытался вывести ногами нечто типа испанской тарантеллы, но не справился с управлением и рухнул на диван.

Дочерей в аэропорту встречал водитель Норы, сама не сумела, надо было присутствовать на заседании правления фонда. Решался важный вопрос относительно роли газеты фонда в общественной жизни британской столицы. Нора предлагала вывести газету из-под прямого владения фонда, акционировать и сделать самостоятельным изданием с выбросом на свободный рынок акций нового печатного органа с тем же названием. А преимущество при распределении основного пакета оставить за работниками самой газеты и фонда. Это даст возможность подтянуть значительные финансовые средства и тем самым резко увеличить тираж издания, что позволит реально влиять на общественное мнение по самым острым вопросам жизни столицы. А в перспективе и страны. Собственно, это уже и так произошло. Оставалось лишь формально закрепить решение на совете. А желающие поучаствовать в новом деле, прознав о грядущих изменениях, уже выстроились в очередь, дабы не опоздать. Так что девочек увидала уже только дома. Прискин живот обгладила и обцеловала. Сказала, будет девочка, я чувствую. По всем прикидкам до родов оставалось дней десять-двенадцать. И тогда Нора решила, что возьмёт законный отпуск, чуть ли не первый за все годы работы в фонде. И то правда, когда ещё нужней быть рядом с дочерьми, особенно со старшей, а то прихватит когда Прис, то ведь потребуется срочно доставлять её в родильное отделение.

— Лично отвезу, — решила Нора, — буду сидеть при ней, чтобы не упустить момент. Не будем рисковать здоровьем ребёнка.

Водитель тоже был отпущен в отпуск, автомобиль же фонда Нора оставила для собственных нужд. Потом всех захватила предрождественская суета: подарки, вещи для маленького, подготовка поздравлений, праздничные открытки, украшение дома, чем не занималась уже давным-давно. Прис со своим животом сидела дома, они же с Тришкой мотались по магазинам, чтобы всё в этот раз устроить самым наилучшим образом.

Но в один день всё оборвалось. Позвонил Гвидон, из Москвы. Это уже когда оставалось дней пять до родов. И сказал. Дома была Приска, она и приняла на себя первой невероятную новость. То, что услышала от мужа, отменяло всё: ёлки, подарки, открытки — настолько весть оказалась сногсшибательной. Теперь всё летело к черту! Кроме родов только, само собой!

Вечером узнали Нора и сестра. Сэр Мэттью узнал последним. Поберегли. Этим же вечером просто позвонили, попросили заехать на другой день, сказали, есть кое-какие приятные новости. Звонили девочки. Сама Нора Харпер была в состоянии, близком к коматозному. Сначала рыдала неостановимо. К ней присоединились дочери. Затем вместе пили капли, все, кроме Прис, из-за малыша. Потом Нора ушла к себе в спальню и долго лежала там. Одна. Привыкала к новой мысли — он жив. Он здоров. Она увидит его. А ближе к ночи они снова все вместе поплакали.

Ночь Нора не спала. Думала, как теперь будет жить. Перебрала в памяти все свои контакты с инстанциями, включая последние годы, когда каждый раз после очередных переговоров ей так и не удавалось разблокировать выдачу заграничного паспорта, как носителю государственных секретов. То, что Джон никогда больше не пересечет границу Великобритании, она знала наверняка. Уж что-что, а это было понятно без объяснений. Оставался вариант пересечь эту границу ей. Главное — увидеться. И поговорить. А там видно будет, куда окончательно раскрутится кем только не крученная спираль.

Вечером следующего дня дружно, всей семьёй откачивали деда. На диване. Правда, всё для этого было заранее предусмотрено: капли, таблетки, нашатырь. Обладатель Рыцарского креста пришёл в себя, дождался, пока отпустит сердце, и первым делом выразил благодарность, что его подготовили заранее, проявили семейную заботу за день до того, как известить. А то, сказал, не потянул бы такую новость, не одолел бы, отдал бы концы на глазах у девочек, на этом самом диване, в этой самой квартире. Только после этого поплакал, как все.

Отпуск, что она сама себе назначила, пришёлся кстати по всем статьям, потому что, начиная со следующего утра, Нора пошла по инстанциям. В этот раз настрой её был несравним с предыдущими, изменились обстоятельства, а значит, и условия игры. И теперь не они, а она владела фартовой фишкой. Там, куда она пришла, принимать её отказались. Вернее, как обычно, это не был прямой отказ. Скорее ссылка на неподходящий момент, на очередной перенос даты, на отсутствие полномочного лица, на то, что не имеется предварительной договорённости, на однозначный отказ русских впускать её в СССР. Понятная, в общем, тактика. Обычная, сучья. Если не сказать, стратегия. Так было и в прошлый раз, и неоднократно раньше. Но в этот раз Нора Харпер знала, что рук она больше не опустит. Ей есть что предложить им взамен. И это совсем не должно им понравиться.

Начала с хорошо известного адреса, который за годы её хождений не изменился. Но, предвидя то, как развернутся события и в этот раз, действовать решила иначе. Без прелюдий и вникания в причины очередной отсрочки. Не получив пропуска, как и ожидалось, не стала просить, добиваться и переживать. Она просто позвонила секретарше и попросила передать кому следует, что газетой «Harper Foundation» подготовлена передовая статья разоблачительного характера относительно дела Джона Харпера. Всё. Больше не сказала ни слова. Вернулась домой и стала ждать результата. Результат обнаружился уже на следующий день. Утром ей позвонили, пригласили на разговор и сообщили время. В назначенный час она пришла. Пропуск был заказан. Поднялась на этаж. У выхода из лифта её уже поджидали.

— Миссис Харпер? — подтянутый молодой сотрудник улыбнулся и, не ожидая ответа, вежливо указал рукой в сторону начинавшегося от лифта длинного коридора. — Прошу туда, вас ждут.

«Ну-ну, — мысленно усмехнулась Нора, — похоже, зашевелился террариум».

В комнате, куда её завёл молодой человек, находились двое. Одного, сидевшего в кресле, за столом, она узнала без труда, несмотря на прошедшие после исчезновения мужа годы. Это был постаревший на двенадцать лет мистер Смит, тот самый, что допрашивал её в Посольстве Великобритании в Москве, в мае сорок пятого. Другой, хмурого, начальственного вида, сидел на диване и курил, просматривая газету. То, что хмурый и есть главный, Нора догадалась сразу. Смит оторвался от кресла, широко улыбнулся и сделал несколько шагов навстречу Норе:

— Миссис Харпер, искренне рад нашей встрече. Сколько воды утекло, но вот видите, снова встретились. Человек с человеком не должен расставаться, он должен встречать его снова и снова. Согласны? — и пригласил вежливым жестом: — Присаживайтесь.

Второй, не здороваясь и не отрываясь от газеты, продолжал курить. Затем пригасил сигарету, но газету не отложил.

— Мистер Смит, я бы хотела, если позволите, сразу перейти к делу.

Тот ещё шире улыбнулся:

— О, вы даже не забыли моё имя! Это приятно, миссис Харпер, это очень даже приятно.

Нора, не реагируя на слова своего визави, подняла на него глаза и сказала:

— Мистер Смит, вам известно, что мой муж Джон Ли Харпер выпущен русскими на свободу, признан невиновным и полностью реабилитирован?

Смит вопросительно поднял в потолок глаза. Мгновенье он переваривал услышанное, затем как ни в чём не бывало ответил:

— Мы предполагали такой ход событий.

— Очень хорошо, — продолжила Нора, — а вам известно, что отныне не существует больше препятствий для моего въезда в Советский Союз? Русские готовы предоставить мне въездную визу в любой момент.

— Поздравляю вас, — так же невозмутимо отреагировал Смит, — и что это значит?

— Это означает то, мистер Смит, что я планирую в самое ближайшее время обратиться в советское посольство для получения этой визы и выехать в Россию, чтобы встретиться с мужем. Для этого мне нужен заграничный паспорт, выдачу которого ваше ведомство блокирует уже не первый год. Я пришла выяснить, собираетесь ли вы продолжать действовать в том же духе. Поскольку собираюсь предпринять соответствующие шаги.

— Можно поинтересоваться, какого рода шаги вы наметили? — все ещё храня маску полного радушия на лице, спросил Смит.

— Конечно, — ответила Нора. — В отличие от вас, я предпочитаю играть в открытую. Так вот. Начну со статьи в моей газете. Надеюсь, слышали об изменении её статуса? Уверена, что статью перепечатают все ведущие английские издания.

— И каково содержание материала? — делано равнодушно спросил Смит. — Разоблачать будете, наверное? — И усмехнулся: — Неужели собственного мужа?

— Буду, — спокойно подтвердила Нора, — в том числе и его. И себя заодно, если понадобится. Это я сразу отвечаю на ваш вопрос, если вы попытаетесь меня шантажировать записью нашей с вами беседы в посольстве от пятнадцатого мая сорок пятого года. Не сомневайтесь, я всё продумала и ко всему готова.

— Ну, хорошо… — задумчиво, всё с той же непроницаемой маской на лице произнёс мистер Смит, — допустим, допустим… Ну, а почему вы решили, что нашему ведомству следует такого материала опасаться? Насчёт вас как раз понятно. Вы в открытую заявляете, что знали о том, что Джон Харпер долгие годы работал на советскую разведку, и тем самым ставите крест на собственной карьере, равно как и обеспечиваете стопроцентно гарантированный распад вашего фонда — из-за полного недоверия к нему финансовых благотворителей и общественности. Неплохо звучит, не так ли? Фонд Норы и её мужа Джона Харпера, оказавшегося изменником родины и перебежчиком на сторону Советов!

Тот, второй, с газетой, к разговору не подключался, продолжая молча исследовать глазами страницы.

— И в чём же будет ваш личный дивиденд? — продолжил Смит.

Он откинулся на спинку кресла, давая понять Норе, что готов внимательно её выслушать. Правда, успел заметить, что слова его не произвели на неё должного впечатления.

— Знаете, мистер Смит, боюсь, вы неверно истолковываете ситуацию. Я не собираюсь зарабатывать на этом и со своей стороны готова ко всему, о чём вы сказали. Я и так это знала, до ваших разъяснений. Но у меня есть цель. Мой муж. А у цели есть цена. И я её готова заплатить. Что же касается ваших потерь, то у меня на этот счёт совсем другие соображения.

— Интересно, какие? — Смит поднял на неё пустые глаза, и в этот момент Нора Харпер ощутила, как её слегка передёрнуло от исходящего из этой пустоты холода. Но она должна была победить. Это нужно было им всем: ей, девочкам, отцу Джона. И самому Джону Харперу, её мужу.

— Ну, во-первых… — стараясь сохранить выдержку, начала излагать она, — общественность узнает, наконец, каким образом ваше ведомство фабрикует мифы о британской разведке, лучшей в мире. Для чего выпускает из поля зрения одного из лучших своих кадров, позволяя тому многие годы плодотворно и безнаказанно работать на русских, так чтобы уничтожить выстраиваемую годами разведсеть со штаб-квартирами, раскиданными по всей Европе. — Этого Нора не знала, более того, понятия не имела. Однако за годы послевоенной жизни сумела некоторым образом разобраться в том, какие последствия наносит разведслужбам уход агента уровня Джона Харпера. Это был заранее продуманный ею ход в расчёте на попадание. По встречному молчанию Смита, по тому, как он внимательно её слушал, по тому, как внезапно шелестнула газета в руках безмолвно расположившегося на диване человека, Нора сообразила, что попала. И она продолжила: — Во-вторых, потерпев полное фиаско, подтверждением которому станет открытая публикация записи нашей с вами беседы в мае сорок пятого, если вы, конечно, на это пойдёте, ваше ведомство, используя то обстоятельство, что русские арестовывали Харпера в силу неизвестных вам причин, разыгрывает совершенно иную карту. А именно, сообщает на весь мир о героическом подвиге суперразведчика, который, выполнив ответственное задание, все же попадает, мужественно отстреливаясь, в лапы советских контрразведчиков. И это будет циничная ложь под номером два. И в-третьих, последнее. Та же общественность, с удовлетворением или без, но вынуждена будет узнать, что на протяжении ряда лет Джон Харпер, ваш агент, завербованный русскими в силу его личных, идейных соображений, поставлял вашему ведомству такое количество дезинформации, что её с запасом бы хватило на то, чтобы английский налогоплательщик нёс дополнительное финансовое бремя ещё лет так двадцать, если не все пятьдесят. Точно сказать не могу, никто не подсчитывал убытки, но именно с таким подходом к теме, в виде предположения, разумеется, будет изложен материал в нашей передовой статье. Вернее сказать, уже изложен. Осталось лишь подписать номер к печати.

Мистер Смит пожевал кончик ручки и сунул её обратно в стакан.

— Любопытная статейка получится… — раздумчиво вывел он промежуточный итог беседы. — И что лично вы желали бы иметь наперевес этой вашей пугалке?

Нора пожала плечами:

— Я уже сказала, что. Паспорт. И тогда материал не публикуется. Он просто больше не существует. Его нет. И не было никогда. Это с вашей точки зрения справедливо?

Мистер Смит встал, давая понять, что беседа подошла к концу. Нора тоже поднялась из кресла, ожидая результата.

— Миссис Харпер, — подвёл итог хозяин кабинета и широко улыбнулся, ровно так же, как и тогда, когда она входила в этот кабинет, — полагаю, разговор наш получился плодотворным и небесполезным. Ваше предложение интересное, не буду скрывать, и не лишено разумного начала. Позвольте нам его обдумать, всесторонне, так сказать, и принять по нему решение. Думаю, мы с вами найдём общий язык. И даже… даже не сомневаюсь, что найдём. — Он медленно пошёл к двери, провожая Нору. — Дайте нам неделю, думаю, хватит. И мы позвоним. И скорее всего, с хорошими новостями. Договорились?

— Пять дней, — отозвалась Нора. — Жду ровно пять дней. Всего хорошего.

— До свидания, миссис Харпер, — любезно попрощался хозяин кабинета и закрыл за посетительницей дверь. Затем молча развернулся лицом ко второму. Тот отнял газету от лица. И посмотрел на Смита. Тоже молча. Так они смотрели глаза в глаза и молчали несколько секунд. Затем второй встал, так же, не говоря ни слова, медленно сложил газету пополам, затем ещё пополам и аккуратно разорвал её на две половины. Обе половины бросил на стол. И вышел из кабинета. Смит, всё ещё пребывая в задумчивости, не спеша подобрал со стола половинки, сложил их в трубку и почесал этой трубкой затылок. После чего подошёл к своему столу, вдавил кнопку селекторной связи и отдал короткий приказ:

— Мэгг, пусть Брайан зайдёт. Немедленно, — и отпустил кнопку на пульте связи.

Последующие два дня Нора порхала лёгкой птахой. Откуда-то взялись силы, недостаток которых она испытывала все последние годы. Не переставала думать о Джоне, несколько раз они связывались с квартирой в Кривоарбатском, но каждый раз Гвидона не заставали, а Таисия Леонтьевна была не в курсе новостей. Зато кричала в трубку, пытаясь преодолеть плохую слышимость:

— Присонька, девочка моя, ты, как родишь, скоро обратно? Мы совсем заждались, Гвидон сам не свой, переживает, хочет, чтобы девочка обязательно получилась! Ты уж постарайся, деточка, не подведи! Он уже и имя придумал, только не говорит, боится сглазить!

— Сглазить? — переспросила Прис. — Это что значит?

— Это значит, мы тебя ждём и ничего не бойся! Это глупое слово, оно для тебя совершенно лишнее! И передай, пожалуйста, привет Тришеньке. Она такая милая… Я тут недавно по нашему переулку шла, мимо десятого дома, так Мельников Виктор Константинович интересовался: как, спрашивал, девушки мои поживают, сестрички неотличимые!

— Передайте ему, как рожу и приеду, обязательно о нём напишу, в «Обсервер Мэгэзин». Или в мамину газету по крайней мере. Мама теперь у нас большой босс, и газета у неё крупная. Так что всё у нас хорошо, Таисия Леонтьевна. А если Гвидон что-нибудь узнает про папу, пусть обязательно нам позвонит. Ладно?

Пару раз Триш пыталась дозвониться по номеру мастерской на Октябрьской, так, на всякий случай, но там не брали трубку. Идея же позвонить Мире Борисовне даже не могла прийти ей в голову, особенно после того, что имело место на Серпуховке. В общем, ждали звонка из Москвы, понимая, что заминка носит вынужденный характер, возможно, в связи с отсутствием папы в городе. Или Гвидона. Или Юлика. Или что-то подобное.

Два дня, проведённые Джоном в Жиже, сняли первое напряжение от того, что так скоротечно произошло с ним буквально в считаные дни. В тот вечер, когда его доставили в деревню, позднее, после того как они отправили восвояси Ниццу, Юлик и его тесть крепко поддали. Пока пили и закусывали, Шварц его особенно ни о чём не расспрашивал, хотя и был соблазн потерзать вопросами. Но понимал, что человеку требуется ощутимый передых после того, что на него опрокинула нелёгкая фортуна. Джон пил и быстро хмелел. А захмелев, отрубился, там же, в мастерской, где Шварц и организовал импровизированный стол у камина. Юлик беспокоить его не стал, притащил перину, подушку, перевалил практически бездыханное тело тестя на мягкое ложе и укрыл сверху ватным одеялом.

На следующий день, снова ближе к вечеру, они повторили попытку противостоять тёти-Марусиному самогону. И снова Джон этой удивительной мутной влаге воспротивиться не сумел. Проспал до следующего полудня. И лишь на третий день Шварц стал системно приводить Харпера в надлежащий вид. Нагрел в баке горячей воды, перелил в ванну, добавил холодной. Сказал, мол, вылезайте из старой шкуры, Джон. Я вам сейчас всё чистое принесу.

Затем Юлик пожарил картошку на свином сале, с луком, и Харпер, пока не доскрёб сковороду дочиста, не выпустил из рук. Потом они пили правильный индийский чай, и Юлик рассказывал, опустив некоторые детали, о том, как они познакомились с Триш. При помощи старшей сестры. Джон слушал и смеялся. А потом они оделись потеплей и двинули в Москву, сначала пешком до Боровска, потом на автобусе до Балабаново, а уж затем на электричке до Москвы, до Киевского вокзала. Оттуда, не заезжая никуда, отправились на Центральный телеграф, звонить в Лондон. Заказали разговор и сели ждать, пока соединят.

Это был вечер того самого второго дня после разговора со Смитом, когда Нора ежечасно ощущала дополнительную силу в лёгких пташьих крылах. Домой в тот вечер принеслась после того, как накупила всего вкусного, чтобы забить холодильник: с тем расчётом, чтобы не бегать потом, когда разродится дочь и станет не до чего. Или позвонят от мистера Смита, и резко сменится доминанта. И тоже станет не до чего. Нужно будет бежать за новым паспортом и незамедлительно тащить документы в советское посольство, на визу. А у них, глядишь, там свой Новый год, который взамен нашего Рождества. И закроются, если вовремя не засунуть туда бумаги. Но чувствовала: заботы эти счастливые, в охотку, в радость, в удовольствие. В общем, влетела в квартиру, Приску чмокнула, потащила продукты распределять по полкам холодильного шкафа. В этот момент и началось. Приска, как ненормальная, ни с того ни с сего заорала из гостиной:

— Мам, кажется, я рожаю!!!

Отшвырнула пакеты, понеслась на дочерний зов. Приска корчится, вроде воды стали отходить, сама держится за живот, лицо бледное, видно, что ужасно боится и не понимает, что нужно делать.

— Так, спокойно! Быстренько одеваться и в машину. Я помогу. Ничего, время у нас есть, будь умницей, милая!

Именно в этот момент цепь замкнулась. Произошло соединение двух нужных контактов, и в квартире Норы Харпер раздался телефонный звонок. Из Москвы. На том конце ответа ожидал недавний заключённый Джон Ли Харпер. Он ждал, пока его жена Нора Харпер поднимет трубку. Его потряхивало и слегка качало, в том числе и от вчерашнего мутноватого Юликова первача, и от холодной и по-тусклому беспросветной, бесконечно длинной русской зимы, к которой он так и не привык. И от того, что он больше не зэк и не шпион, а полноправный советский гражданин в пальто из буклированного драпа, произведённого фабрикой имени Петра Алексеева. И от того, что девочки его, Триш и Прис, теперь будут рядом с ним, на этой новой его родине, безвозвратно отнявшей у него одиннадцать лет жизни. И Нора… Оттого, что сейчас он услышит её голос…

Услышав звонок, Нора поначалу кинулась, но отмахнулась:

— Потом, всё потом!

Однако телефон настырно продолжал трезвонить. Нора лихорадочно собирала вещи: не забыть это, прихватить то, плюс запасные салфетки, там могут не всё предусмотреть, а на первое время непременно нужно. Так, что ещё? Ничего «ещё» не набиралось. Прис за это время успела одеться сама, накинув на широченное «беременное» платье шубу и сунув ноги в меховые боты. Приохивая, натягивала на голову вязаную шапочку. Всё! Можно было спускаться к автомобилю. Однако телефон, как ни странно, не умолкал. Нора чертыхнулась и подхватила трубку:

— Да, слушаю!

В первый момент на другом конце постояла тишина, и Нора уже хотела швырнуть трубку на рычаг и ехать, но там зашипело и раздался голос, который выговорил всего три слова. Те самые три: «Нора… Нора моя…» Этот голос она не могла бы спутать ни с одним другим голосом на свете. И это мог сказать только один человек на всей земле. Так он шептал, когда нежно касался её кожи… её груди… и потом… когда продолжал своё неспешное путешествие вдоль любимого тела жены, при свете недосягаемо-изумрудных звёзд, обрамленных белым проёмом крашеного окна в их замечательном доме в Хосте…

— Джон!!! — заорала она, словно её должны были услышать на другом конце вселенной. — Джон! Это я, Нора! Джон, ты слышишь меня?!!

Из трубки снова зашипело, и вслед за этим раздался характерный треск и резкие щелчки. Но через возникшие на линии помехи ей все равно удалось услышать слова. Его слова. Его голос: «Я люблю тебя, Нора. Ты слышишь меня? Я люблю тебя, девочка моя!..»

— Слышу! — словно ненормальная снова заорала она что есть сил. — Я слышу тебя, Джон! Я приеду к тебе! Скоро! — В этот момент из прихожей донесся явно различимый сквозь трубочный шип и далёкий голос Джона стон Присциллы. Нора заметалась, бросила трубку рядом с рычагом, выглянула в прихожую. Прис с трудом стояла на ногах, она привалилась к двери и держалась за стену, чтобы не съехать на паркетный пол. Нора метнулась обратно, подхватила трубку, заорала в неё: