/ Language: Русский / Genre:prose_contemporary

Нет кармана у Бога

Григорий Ряжский

Роман-триллер, роман-фельетон, роман на грани буффонады и площадной трагикомедии. Доведенный до отчаяния смертью молодой беременной жены герой-писатель решает усыновить чужого ребенка. Успешная жизнь преуспевающего автора бестселлеров дает трещину: оставшись один, он начинает переоценивать собственную жизнь, испытывать судьбу на прочность. Наркотики, случайные женщины, неприятности с законом… Григорий Ряжский с присущей ему иронией и гротеском рисует картину современного общества, в котором творческие люди все чаще воспринимаются как питомцы зоопарка и выставлены на всеобщее посмешище. Но спасительная ирония в итоге помогает герою победить обстоятельства. Перед нами — новая творческая удача автора знаменитых книг «Дети Ванюхина», «Наркокурьер Лариосик», «Колония нескучного режима»!

Григорий Ряжский

Нет кармана у Бога

Посвящаю никому

Не считайте людей дураками, но никогда не забывайте, что они и есть дураки.

Принцип Проктера

Он ни хороший, ни плохой. Просто он добрый в злую полосочку.

Из подслушанного

ЧАСТЬ 1

Всё началось с обыкновенного кокосового ореха. Вернее, с едва заметного ростка салатного оттенка с острым белёсым и раздвоенным, как змеиный язык, кончиком, высунувшимся из наполовину сгнившего плода кокосовой пальмы. Сразу оговорюсь. Слово «кокос» происходит от греческого «сосо», что означает «обезьяна». И даже пятнистость ореха, неравномерно разбросанная по его гладкой коже, в какой-то мере схожа с обезьяньей мордой. Это обстоятельство тоже, думаю, сыграло свою роль в моей истории. Грустную. Если не самую ужасную. Так вот. Орех неприметно покоился метрах в десяти от края рыхлой тени, падавшей от пальмовой кроны на иссушённую почву дикого Ашвемского парка, рядом с которым мы с Инкой и обосновались для незаметной и привольной жизни в течение зимних месяцев. Надо заметить, здешняя зима, в отличие от настоящей московской, злобной и неустойчиво-кислой, отличалась вполне благочестивым нравом, нежным окрасом цвета рано поседевшей африканской львицы и непривычной мягкостью местных воздушных молекул. Баланс природных сил в этом месте Земли словно выражал укор остальным частям белого света, распределяя эти силы равномерно и со всей возможной выразительностью в течение светового дня. Утро изливалось бледно-сиреневым по центру восхода, с розоватым низом над линией горизонта и плавно уходило в цвет незрелого апельсина в своём почти неуловимом для глаза пути наверх. Океан вплоть до самого обеда дымился едва видимым синим паром, но затем этот пар разъедался слабым ветром, и место его занимал прозрачнейший слой воздуха, от самой кромки Индийского океана и до вычищенных этим ветром бесконечных небес. Ближе к позднему обеду воздушная прокладка между небом и солёной водой понемногу теряла прозрачность, приобретая слабо выраженный окрас самих небес, словно заражаясь их плотным и густым колером, беря синеватую подпитку не снизу, а уже сверху, от медленно садящихся на океан бирюзовых высот.

Ну а к вечеру, так же едва отличимому в этих местах от наступающей ночи, смыкание воды и воздушной верхотуры завершалось новым праздником природы — скоростным закатом спелого апельсина, безжалостно вдавливаемого местными небесами в солёную океанскую гладь. И уже к финалу бесплатного показа образовавшийся вдоль линии заката апельсиновый пар ещё какое-то время держал нас при себе, меня и Инку, не отпуская, чтобы дать шанс проговорить в свой адрес слова восхищения и восторга.

Инке с её предродовым животом стоять уже и тогда было довольно трудно, но она стояла и неотрывно смотрела туда, куда не смотреть было невозможно…

Сама территория Ашвемского парка, образовавшаяся, казалось нам, то ли незадолго до, то ли сразу после Рождества Христова, оккупированная со всех сторон неприглядным свинороем, бесстрашными коровами местного священного разлива и бесчисленными ладными и добродушными собаками, португальской ещё, колонизаторской выделки, тянулась вдоль длинной речки, вонюче протекавшей параллельным курсом по всей длине его, от Арамболя до сделавшегося окончательно русским Морджима. Но тогда, в середине девяностых, это, конечно же, было ещё не так. Совсем не так. Русские тут были пока ещё в диковинку. Тем более такие беременные русские красавицы, как моя Инуська. Да и сама прибрежная деревенька, где мы в свой второй приезд на Гоа сняли за копейки неуютный, но отдельный домик, только-только начинала переиначиваться из обыкновенного, забытого индийским богом хуторка в туристическое белокожее поселение, готовое начать жертвовать привычным раскладом дикой жизни в угоду небольшим американским долларам. Ну а доллары брали с собой, летя в бывшую португальскую колонию, эти белые русские мужчины и женщины.

Там, в этом домике, мы и прожили наш первый месяц, наслаждаясь бездельем, покоем, друг другом и сладким предвкушением скорых родов мальчика, которого мы оба так неистово ждали. Девочка у нас уже была. Ника. Никуська. Любимая засранка четырнадцати лет от роду.

Таким же укладом мы начали проживать и второй месяц из трёх, что изначально были запланированы для того, чтобы миниатюрная, но с несоизмеримо огромным животом Инуська доносила нашего пацана как положено, со всеми необходимыми для его будущего здоровья витаминами, медитациями, ферментами от молока ашвемских буйволиц, утренними кашками из смеси самодельного йогурта, мелко рубленной спелой папайи и давленной вилкой маракуйи. Ну и другими положительными эмоциями. Так мы решили, именно так — непременно вернёмся сюда ещё, донашивать и рожать, в благодарность этой земле, на которой нежданно-негаданно получилось в прошлом году зачать второе по счёту дитя. Нашего позднего мальчика.

В начале третьего месяца, незадолго до родов, Инка и обнаружила по пути на пляж этот маленький росток, пробившийся на солёный воздух и свет из глубины гниющего кокосового плода. Отсыхать и падать этому не достигшему половозрелого возраста ореху был ещё не сезон, но он упал. И пророс. Вопреки всем правильным срокам. Инка ткнула в него пальцем и сказала:

— Наш будет. Как рожу, придём и заберём его с собой. В горшок суну сначала, на Фрунзенскую, а к лету в Ахабино перевезём, на природу. С нами будет жить. А там посмотрим, во что его вытащит. И рюкзак песком этим парковым набьём, да? Для пущей приживаемости. А сейчас давай пойдём уже, а то наш макак рассердится. Весь уже, наверное, злобой изошёл, места себе не находит. И, кстати, яйца закончились. Ничего, Митюнь, как думаешь? Проскочим?

Митюня — это я. Митя. Дмитрий Бург. Муж, отец и по совместительству писатель. Булкин — по покойной маме. Раевский — по Инке, любимой жене, и Никуське, не менее любимой дочери. Гомберг — по отцу, тоже давно неживому, так уж получилось в моей семье. Итого — Бург, аббревиатурный псевдоним модного автора, пишущего в жанре нетолстых романов облегчённого содержания. Кстати, хорошо пишу — если знаю предмет, который меня волнует. Хуже — если просто догадываюсь, как там и что в предмете описания, и ухожу в чистое сочинительство. Совсем уж так себе — если понимаю, что просто ловко наращиваю текст, но при этом не чувствую его изнутри, как надо, не слышу, не ощущаю эпидермисом, не произвожу самострел с каждым новым словом. Но это шутка, так я не пишу, этот способ самовыражения не для меня. И вообще, какой я писатель, обычный или не совсем, я пока ещё для себя не решил.

К моменту нашего тогдашнего вояжа, то есть к моим сорока годам, мне удалось сохраниться под сто восемьдесят в росте, оформить в миловидную, почти незаметную округлость начинающийся животик и заметно проредить макушку до размера медали «За взятие Берлина». Такая медаль осталась от дедушки Гомберга. Но я не об этом. Я о том, что успел и победствовать лет так с десяток, до того момента, пока власть окончательно не разъела себя и не загнала в невозвратный тупик, после чего стало ясно, что надвинувшаяся жизнь необратима.

А до этого момента перебивался разновсякими случайностями типа перепродажи антиквариата и пристраивания культурологических статеек во второсортные издания. Ну и в стол пописывал, как водится, в промежутках между антиком и культуркой, чтобы не утерять путеводную тесёмку и продолжать думать о себе существенно лучше, чем есть на самом деле.

Ну а с конца восьмидесятых — пофартило. Успел накатать штук пять произведений пера, реально изданных. Более того, ставших весьма модными и раскупаемыми, и потому я уже вполне мог позволить Инке рожать в условиях чужой земли и радушной индийской медицины.

Впрочем, каюсь, быть может, несколько критично отозвался о себе и собственном творчестве, несколько переборщив в унизительности оценок. Инка, например, начиная с первой нашей встречи и до самого момента… ну об этом позже… неизменно числила себя в верных поклонниках моих литературных умений. Порой даже несдержанно восторгалась, и я чувствовал, что самым искренним образом. Она вообще самой лучшей оказалась, самым удачным и наиболее точным объектом моих бесконечных романов, стартовавших по обыкновению пятничными вечерами и вяло усыхающих к воскресному утру. Инка тогда, в семьдесят девятом, задержалась до понедельника, потом плавно, без снижения встречного темпа, переместилась в среду, после которой как-то незаметно снова оказалась в пятнице.

Дело было утром. И очередной вечерний старт, будучи уже намеченным со вторника, не состоялся. Был самокритично отменён. Мною же. Без принесения извинений противной стороне, о которой я просто-напросто успел к тому моменту совершенно забыть. И странное дело — с Инкой я с самого начала не путался в именах, как это имело место с прочими предметами несметных романтических вожделений. Как правило, бессчётные Ирочки, Светланы, Танюшки, Натали и прочие Нототении автоматически переименовывались в «зайка», «солнышко» и «котёнок» с целью облегчения взаимопонимания и быстрейшего достижения предсказуемого совокупительного результата. Система давала сбой крайне редко, и если в течение первой пары пятничных часов предсказуемость не подтверждалась убедительным фактом, в систему тут же вносились жёсткие коррективы, уточняющие позиции автора на обозримое будущее. В самом практическом, разумеется, смысле.

С Инкой всё было иначе с самого начала. Эта малышка довольно серьёзно меня задела, да ещё самым к тому же простым способом — грушевидным ящиком с виолончелью, которую тащила на себе, словно плод огромной чёрной груши, у коей циклоп симметрично выкусил бока. Дело было в метро, на пересадке с синей линии на красную.

— Поосторожней, маленькая девушка, — заметил я грубовато, но без особого раздражения и добавил вдогонку, успев на всякий случай соорудить подобие дежурной улыбки: — Зашибёте ведь ящиком своим, а мне ещё надо успеть прославиться, затянуть вас на свидание, красиво обмануть и быстро вступить в интересные отношения.

И вопросительно глянул в её лицо. До этого успел лишь заметить, что девушка эта небольшого роста, и поэтому слова мои были обращены первоначально не к ней, а к её виолончельному футляру.

Она остановилась и обернулась. Оценивающе окинула меня взглядом снизу доверху и произведённым осмотром, кажется, осталась довольна. Однако виду не показала. В ответ же сказала так:

— Знаете, юноша, вполне возможно, вы отчасти и правы, но я ведь не в раю живу, чтобы быть идеальной. Согласны?

Я был согласен и отреагировал чуть не по теме, но зато по делу:

— А я вот про себя такого сказать не могу, знаете ли. Если в рай и не попаду, то по одной лишь причине — споткнусь случайно об его порог и, глядишь, выругаюсь матерно, по привычке, на автомате. Хотя вообще-то не ругаюсь, стараюсь соблюдать приличия, вот как с вами сейчас.

Она улыбнулась. Хорошо так, правильно. Я же на улыбку её не повёлся, хотя и захотелось, потому что внезапно понял, что у неё обязана быть точёная попка, скрипичная, коль уж сама такая вся из себя виолончелистка. Но я устоял, потому что недобрал ещё к этому моменту охмурительного запаса прочности. Правда, уже тогда ощутил, что всё пошло не по-привычному, не по налаженной схеме надёжного обдурения.

— Скажите, а маленькая женщина непременно должна быть существом злобным? Или это только конкретно с вами такая неприятность приключилась?

Она поставила чёрный ящик на пол, увернулась от пары тучных тёток и рассеянного школяра и, задумчиво прикинув, язвительно отреагировала:

— А знаете, почему мы, маленькие, такие злые? Всё очень просто — потому что мы концентрированные! А если вы этого не ощущаете, то тогда вам дальше по коридору и направо. И вообще, хотя мы и любим ушами, но необязательно лапшу. А если вы не в состоянии нормально склеить приличную девушку, то лепите снежных баб, юноша. Уяснили?

Это снова была пятница, и у меня снова был очередной вечерний план, который я не без удовольствия освежил в мыслях ещё с утра и уже рассматривал как стопроцентное попадание. Вот он-то и был отменён. Сразу. Как и все последующие, что так и не случились. Потому что, получив тогдашний ответ на переходе, я решительно подошёл к маленькой виолончелистке, левой рукой взял чёрный футляр, правой — подхватил её под локоть и, не говоря ни слова, устремился назад, увлекая маленькую за собой, прочь отсюда, в противоположном от перехода с синей линии на красную направлении. Не зная, куда её веду, и не интересуясь тем, что она обо всём этом думает. Услышал лишь, как в проброс шутканула, увернувшись от встречного потока пассажиров и ободрив себя в противовес нестандартной ситуации:

— Что, на чёрный кофе с последствиями? Или подыскиваете девственницу на вылет в Монако?

— А вы умная, кажется, — пробормотал я, впервые слегка растерявшись за долгие годы охмурения симпатяжек, — не знаю вот только, плохо это или очень плохо. И смешная.

Она согласно кивнула, продолжая активно сопротивляться толпе, но уже не делая попыток высвободить локоть из моего прихвата.

— Но этот недостаток вполне компенсируется моей красотой. Не находите?

Через час пятнадцать она сидела напротив меня, с чашкой остывшего грузинского чая второго сорта, в продавленном, местами облысевшем кресле в стиле арт-деко, доставшемся мне от интеллигентной бабушки Софьи Гомберг. Кресло располагалось у стены, чуть в стороне от такой же наследной акварели Зоммера «Караван в пустыне Гоби», картон, 25 × 90. Она сидела, прикрыв глаза, и внимательно слушала сочинённый мною текст в моей же чувственной читке. Рассказ назывался «Загадка интегрального исчисления» и поначалу был не особенно мною любим. Потому что в сущности своей это была исповедь страдающего педофила, и в нём я, признаюсь, решил некоторым образом пооригинальничать, сыграв на необычности самой темы. Хотя педофилов презираю вообще-то. Даже мучающихся из-за своего конкретного несовершенства.

Но именно его она выбрала из предложенных мною немногих не изданных к тому времени рассказов, после того как всеми правдами-неправдами мне удалось-таки затащить её к себе на Фрунзенскую набережную и усадить в арт-деко. Пока затаскивал, пытался достучаться до объекта, соорудив на лице игриво-серьёзную мину:

— Имей в виду, вероятней всего, у тебя не будет второго шанса произвести первое впечатление.

— Это сверхтонкий и удивительно мудрый рассказ, — выдержав недлинную паузу, наконец произнесла она. — Это об одиночестве несчастного человека. Но в чём-то и счастливого, потому что настоящее одиночество — это когда внутри себя интересней, чем снаружи. Хотя и трудней несоизмеримо. И если тяжело по-настоящему, то это означает, что ты движешься в верном направлении. В толпе одиночество острее на вкус. Но самое страшное одиночество — это когда не хочется плакать. Когда даже не нужно, чтобы тебя жалели. И когда можно не врать, что тебе хорошо. Как у твоего героя. И ещё… Я, Мить, хотя и не та сложносочинённая девушка, какую ты себе придумал, но всё-таки скажу — думаю, ты больше талантливый, чем умный, если не полюбил то, что сам же создал. Понимай это как хочешь. — Она поднялась и поставила недопитую чашку на консоль девятнадцатого века, тоже порядком ободранную, выменянную когда-то на неработающий двухкассетник фирмы «Грюндиг». — А теперь мне пора, извини…

Она никуда не ушла, разумеется, да и кто бы её после таких слов отпустил? Я и не отпустил. И в ту самую виолончельную пятницу, и больше никогда вообще. Тогда она мне сказала с улыбкой полного женского удовлетворения после того, как всё у нас произошло:

— Ты просто зверь какой-то. Из Красной книги. Только не слишком гордись и запомни, пожалуйста: когда я хорошая, я очень хорошая, но когда плохая — я ещё лучше. И даже не очень много вру. Сегодня утром, например, я рассталась с одним человеком. Навсегда. И это — правда, которую я хочу, чтобы ты знал. Так что сегодня я плохая, так и знай.

— С голой женщиной трудно спорить, — не растерялся я в ответ, — но поскольку я забираю тебя в свою конкретную жизнь, то эту дискуссию мы вполне могли бы отодвинуть до того момента, когда ты станешь плохой на деле. Тогда и посмотрим, насколько ты хороша. А на бывшего твоего мне наплевать, так и запиши…

— Непременно… — улыбнулась она, — и ещё допишу туда же: «…жили они счастливо, пока не встретились…»

— Именно! Так и есть! — Я решил вставить слово, чтобы сделать его последним. — Мужчина может быть успешен и доволен жизнью, живя с любой женщиной, если только он не влюблен в неё…

Но она снова нашлась, и довольно ловко, надо признать:

— А женщина — это слабое, беззащитное существо, от которого невозможно спастись…

И оба мы захохотали. Заливались смехом и точно знали — это происходит не оттого, что получилось просто смешно вообще, а потому что вышло одинаково конкретно уморительно, и слова наши, не сговариваясь, выложились в каком-то ужасно схожем и милом коварстве, равно игриво и в равной мере по-доброму беззащитно.

А когда она уезжала за вещами в среду, чтобы вернуться к вечеру того же дня, на прощание бросила:

— Если берёшь меня к себе жить, то обещаю мужчин не водить, так и знай! — И улыбнулась так, как умела улыбаться только она. Моя Инка. Инуська. Моя первая любимая женщина, после сотни нелюбимых. Или двух. После никаких. Совсем-совсем посторонних. «Вечно мне не везло на баб, — думал я, пока моя сердечная мышца рвалась на куски от первого в жизни приступа неуправляемого счастья. — …Повезло, твою мать. Наконец-то!»

Никуську нашу мы родили в восьмидесятом, через положенный организмом промежуток, если отсчитывать всё от той же пятницы, когда оба, опаздывая в тот день каждый по своей тогдашней надобности, пытались перейти с синей на красную. Не получилось. Не перешли. В тот же самый день, в виолончельный, она ещё, помнится, спросила:

— А я не забеременею, Митя? Ты ведь, кажется, ничего не предпринял, чтобы меня защитить. А сама я, как видишь, полная дура в этом смысле. Да и в других, как выяснилось, тоже не Циолковский.

— Знаешь, Инка, — недолго размышляя над ответом, ответил я тогда, — лучшим средством от нежелательной беременности является слово. А слово моё такое: «Я хочу твоей беременности, Инна Раевская, потому что раньше я всегда не желал чьей-либо беременности, опасался. А твоя беременность пускай и придуманная пока, но для меня очень даже желательна». Сначала у нас будет девочка, потому что девочки ласковые и любят отцов больше, чем мальчики. А я, знаешь ли, хочу, чтобы меня любили, и, кстати, именно с этой целью собираюсь стать серьёзным писателем. Это как ещё один Богов бонус — вроде как занимаешься, чем нравится, а тебя за это любит повышенное число окружающих гомосапиенс, которым этого самого Бога не удалось так же ловко, как мне, прихватить за яйца. Но сам же ты это несовершенство природы неимоверно активно используешь. И все довольны: ты — потому что вовремя подсуетился, а другие — тем, что нашли себе предмет обожания. Ну, может, не обожания — сближения, удивления, пристального любопытства к чьей-то загадочной жизни неподалёку от себя. Это честно?

— Не вполне, — прикинув, не согласилась Инка. — Честно — это если твои рассуждения приводят тебя к этому сомнительному во всех смыслах результату, по крайней мере, «после», а не «до». Если — «до», тогда ты живёшь с холодным носом и вымученно держишься за эти его яйца, Бога своего околотворческого. Дарить любовь ни за что — это всегда кайф, а как насчёт того, чтобы полюбить первым, не дожидаясь обращённой к тебе любви?

Я пропустил Инкин комментарий мимо ушей и продолжил развивать тему семейного будущего:

— Итак, следующим будет пацан, это тоже ясно, как божий день…

Инка была очень даже не против такого подхода к расстановке очередности наследников, но вторично ей удалось забеременеть лишь через четырнадцать лет после рождения Никуськи, в девяносто четвёртом, на сорок первом году жизни, когда уже не ждали никого, да и не думали ждать. Каким таким индийским ветром занесло в Инкину утробу уже давно нежданный нами плод, было необъяснимо. Хотя я не могу сказать, что за время совместной жизни не старался по мужской части. Случались, конечно, порой за годы нашего брака и моменты взаимной усталости, и кратковременные периоды прохладней, чем хотелось бы. Но в основном лёгкие беззлобные выходки имели место лишь с моей стороны. Особенно когда работал подолгу, упрямо, не поднимая головы, не желая вчитываться повторно в свой же текст, тупо уверовав в первый, наиболее слабый вариант, но уже тогда неостановимо тащило и глючило, и уже тогда вместо того, чтобы оборвать это дьявольское наваждение, этот наркотический, ничем не оплодотворённый настрой на неправду, я явно пересиживал, сначала за машинкой, затем за клавиатурой и долбил, долбил, долбил…

И всё уже начинало раздражать: вторичность текста, несхождение стволовых линий, разваливающийся в самый неподходящий момент сюжет, внезапно обнаруженная пошлость и примитив в диалоге, который вчера ещё нравился и даже отчасти возбуждал, успокоительно приподнимая температуру на медленно заваливающемся авторском градуснике. И что? А ничего! Заставлял себя мучиться дальше, с мазохистской рьяностью набирая очередную тысячу знаков, быстро, быстро, сначала — тук, тук — это на пишущей машинке, механической, позже — брень, брень — это уже с электроприводом, а уже в девяностые — щёлк, щёлк — это на клаве, а вслед за этим — другую тысячу, а за ней и следующую, и ещё одну, и ещё… совсем уже сверхплановую, обманную, многостаночную, кривожопую, недрессированную, дурнопахнущую, изначально заболоченную чужеродным отстоем…

А дел всего-то — случайно пролистнул, настраиваясь на работу, с утра после Инуськиной диетической пшёнки с соевым соусом, на трёхпроцентном молоке пополам с водой и наткнулся. На вчерашний диалог, ну да, тот самый, пронзительно талантливо выписанный. А наткнувшись, ужаснулся.

В такие минуты я страшно злился, отшвыривал работу и сразу снова шёл на кухню, дико орал на любимую жену, чтобы оставила меня одного, да, именно так, тут же, на кухне, да, после завтрака, нет, она не ошибается, да, я хочу есть — жрать точнее, потому что мне надоела эта бессмысленная каша, от неё у меня вечный заворот кишок, глисты, метеоризм и полная непроходимость, и я хочу — слышишь? — пожрать чего-нибудь нормального вместо этой пустой и несладкой каши, чтобы успокоиться. Затем, сунув в рот что повкусней из недиетического параграфа, предпринимал жалкие попытки успокоить себя, говоря, мол, да не психуй ты так, Митя Бург, какая разница, в конце концов, что будет у тебя на выходе, какого цвета, запаха, вкуса, какого удельного веса. Главное, ты же точно знаешь, что если уж по большому-то счёту мерить, то обязательно, как ни крути, как ни пытайся вывернуться, выйдет говно очередное, пустоцвет — как ни маскируйся, как ни продавайся и как ни покупайся, чёрт бы вас всех подрал!

Да, отвечал Митя себе, говно получится по-любому, к гадалке не ходи, но ведь это знаю только я, верно? И очень надеюсь, что никто больше, включая самого начальника всех яиц, за которые, хватанув однажды, так и держусь по сей день. Но он же сам-то при этом тоже ни гугу — сидит себе согласным молчком, в ус не дует, кару не насылает со своей несталинской высотки. Да что он? Инуська, даже Инуська моя славная не ведает. Потому что она могла бы, само собой, и догадаться, и определиться в категориях, но ей мешает любовь ко мне, чистая и честная. И вера в меня, литератора-неудачника с успешной творческой биографией. И как я должен после этого пытаться сделать мою женщину счастливой, после всей этой хрени, настуканной двумя указательными пальцами?

Так вот, снова о нас, обо мне и Инке, и о чуде, случившемся, вернее, припозднившемся на годы ожиданий нашего сына, но всё же состоявшемся, хотя и на чужой земле. Достарался Митенька Бург, добился своего. Вспоминается тот день, в первый наш гоанский визит, когда объявился сумасшедший закат, а потом было полное затмение, лунное, а мы об этом ещё не знали и были уже вне пляжа. Я гонял наглую одноглазую орехомордую обезьяну, не дававшую продохнуть последние недели, а Инка в тот момент варила нам мидии на газу. Тогда и началось затмение. Чёрное, страшное, нежданное. Вокруг нас внезапно погас ещё не умерший день, до срока, до привычного природного расклада вещей, и навалилась темь, словно дежуривший в тот день местный Шива разом выключил рубильник, отвечающий за территорию бывших португалов. Мы посмотрели друг на друга, синхронно помолчали, а потом Инка подвернула газ, взяла меня за руку и таинственно произнесла:

— Пошли.

Мидии тогда мы упустили, переварили, доведя до несъедобной жёсткости. Пришлось вывалить их хозяйским свиньям, весь килограмм плюс специи. Но зато — я это знал точно — наш мальчик родился именно в этот день. Зачался. Стартовал. Позднее всё подтвердилось простым расчётом — так и было, спасибо божественному индийскому затмению. Тогда-то, в благодарность неизвестным местным силам, мы, не сговариваясь, и решили рожать там же, под этими благословенными небесами, на этой счастливой, приветливой и, как видно, неслабо намоленной земле.

Ника в тот, первый наш приезд была с нами, мы прихватили её с собой на короткий каникулярный отрезок школьного января, чтобы потом отправить домой с нашими друзьями, а самим ещё пробыть до февраля. Инка в тот год ещё преподавала в Гнесинке инструмент, но ей удалось договориться насчёт своего возвращения к занятиям с некоторым опозданием против расписания.

— А вообще-то, пора давно завязывать с этой музыкой, родная, — высказался я как-то после того, как надёжно подтвердилось наличие человеческого плода в Инкином животе уже в Москве. — У нас с тобой теперь собственный оркестр намечается. Своя маленькая Гнесинка будет. Ты согласна?

— Соглашусь после того, как рожу тебе сына, — не задумываясь, отреагировала жена. — Давай не будем загадывать, ладно? Дурная же примета, Митенька, сам знаешь.

Разговор услышала дочь и предприимчиво влезла с предложением:

— Между прочим, оркестр — это когда трое и больше. А нас всего-то будет два. Даже ноты некому перевернуть.

Мы удивлённо переглянулись.

— Никусь, а ты понимаешь, что это уже и так чудо, если у тебя родится брат, когда твоя мама уже практически в возрасте маленькой бабушки? — Инка, улыбаясь, смотрела на дочь: — Этот оркестрант в любом случае последний. Так что привыкай к мысли о дуэте.

Та на улыбку не повелась, потому что уже была готова развивать тему дальше.

— И что с того? Нельзя, что ли, ещё набрать? Какая нам разница, мамин или не мамин?

Обо мне почему-то речь не шла: наверное, любая небеременеющая единица автоматически исключалась из списка участников форума. Такой подход к теме меня озадачил и заставил вступить в разговор:

— Стоп, Никусь, ты это о чём? В каком смысле, мамин — не мамин?

— А в таком! — Дочь набрала воздуха и резко выдохнула его в нас вместе со свежей идеей, как видно, только что пришедшей ей в голову. — Вот я и говорю. А чего мы ребёночка ещё не возьмём одного хотя бы? Давно надо было взять, сироту какую-нибудь. Тогда нас получится трое. Две девочки и мальчик. И у меня тоже будет дочка. Я её купать буду и баловать. А вы — мальчика. Так по справедливости?

С самого рождения Ника отличалась покладистым характером и какой-то неуёмной, недетской сердобольностью. Это умиляло нас, но отчасти и настораживало. Грязного котёнка, расстрелянного пацанами из духового ружья и уже практически испустившего дух, она, перепачканная кошачьей кровью, приволокла под вечер из соседнего двора года три назад и, не доводя случившийся факт до обсуждения, немедленно потребовала ехать в ветеринарную лечебницу, спасать несчастное животное от смерти. Кровь продолжала капать на паркет прихожей, и нам было неясно, чья она. Меня, помню, замутило от страха и повело в направлении ближайшей стены. Первое желание — вернуть ситуацию вспять, чтобы не нервничать и не выяснять, как сейчас, чьей кровью перепачкана моя девочка. Инка сжала губы и побледнела, но, в отличие от меня, действовала решительно. Приняла в руки грязный кровавый комок и, убедившись, что кровь не дочкина, начала молча собираться, не выпуская неподвижное животное из рук.

— Ждите! — сказала она коротко, затем подхватила ключи от машины и исчезла. Вернулась через четыре часа, ближе к ночи, с живым, перевязанным бинтом поперёк живота всё ещё спящим под действием наркоза котом. Вместо правого глаза у страдальца теперь имелась марлевая затычка, прихваченная тесёмкой вокруг кошачьей шеи, с бантиком из бинта на тощем шейном хребте.

— Вот так! — устало сообщила Инка. — Зовут Нельсон, возраст пять месяцев, порода английская морская дворняга, пол — кобель. Жить?.. Жить будет! — Она обвела взглядом квартиру в поисках подходящего места и уточнила: — Жить будет везде… Жить, любить, мурлыкать, писать и какать. Одна какашка в неположенном месте — Нельсон уволен. Это ясно?

Помню, я тогда не то чтобы удивился решительному Инкиному поступку, начиная с реакции на кровавый ком, сделанный из полудохлого мяса, грязи и перепутанной шерсти, и проявленной вслед за этим категоричности. Скорее, поразился тому, что так долго не обнаруживал в собственной жене подобных мужских качеств, которые, вероятней всего, присущи ей были всегда, но не каждый раз подлежали дешифровке. И ещё. Эта незатейливая в сути своей история с Нельсоном впервые так явственно очертила мне круг моей мужской несостоятельности, содержащей в себе, как выяснилось, немало неликвидных ферментов. Безволие, оторопь по пустяку, занудство… Ну, и отчасти невроз, замешенный на примитивном и глуповатом страхе.

Я тогда заканчивал роман «Пустой и полный», третий по счёту. Первый был довольно серьёзный и не слишком увлекательный. И довольно хреново продавался. Инке, кстати, более-менее понравился. А Инка — первый эксперт, хотя — я уже говорил — ей мешает чёртова любовь ко мне, не даёт оценить текст в полной мере. Инка постоянно выискивает для себя некий подтекст, внутренне оправдывающий недостаток таланта своего мужа. И я всегда знаю — говорит или недоговаривает. Про первый роман — говорила. Честно и с удовольствием. Второй, читая, уже подминала под себя, с усилием выискивая тропинку к оправдательным мотивам. Вроде нашла. По крайней мере, излагала стройно, вдумчиво и доброжелательно. По всему чувствовалось, аванс даёт, опережающий события бонус. Я тогда внимательно выслушал, поцеловал Инку в лоб и ушёл к себе в кабинет. Уже тогда я всё знал про готовящийся внутренний крах, про будущий «Пустой и полный», про то, как обосрусь в глазах любимой женщины, одновременно приподняв себя в читательском рейтинге активно продаваемых авторов. Вполне нормально для начинающего психопата и неуверенного в себе невротика, последовательного в собственной непредсказуемости. Впрочем, это что, тайна разве?

К тому моменту я уже закончил придумывать историю этого страдающего толстяка, состоятельного тусовщика и бабника, который мучается от физического несовершенства, но ничего не делает для того, чтобы избавить себя от дискомфорта. Теперь чуть более подробно, коль уж речь зашла.

Итак. В конце концов ему надоедает такая жизнь, он берёт себя в руки, предпринимает нечеловеческие усилия, спускает все свои сбережения и добивается поразительного результата. На это уходят годы добровольного затворничества и отказа от привычных радостей жизни. В мир он возвращается обновлённым физически и возрождённым духовно, поскольку успевает за проведённое в отрыве от общества время прийти к пониманию сверхважных для себя вещей. Попутно он приходит к вере, причём самостоятельно. Крестится и даже становится старостой местного прихода. И вновь предъявляет себя обществу, рассчитывая поразить его свежим обликом и новой сутью. Общество же, узнав, что этот странный, весьма стройный дядька, бывший толстяк, балагур и раздолбай, отныне претендует на роль нравственного авторитета, не возражает против такого подхода и даже проявляет определённый интерес к бывшему гламурному соплеменнику, который, как выяснилось, регулярно посещает храм, неистово молится, стоит на клиросе и даже в каком-то смысле обеспечивает руководство прихожанами. И оно готово вновь впустить его, такого прикольного, в круг избранных. Однако вскоре выясняется, что бывший толстяк больше не имеет достаточно средств на счету, и тогда общество разворачивается к нему спиной, просто переставая замечать. Сминусовывает и обнуляет. Без особых душевных затрат. Для стройного толстяка начинается ад второго круга. Он мечется и не понимает, где допустил ошибку. В душе его возникает конфликт между прошлым и настоящим, он не может для себя решить, где его сегодняшнее место. Вернее, где он настоящий — там, где он был толстый, но пустой, или же там, куда пришёл худым, но полным. В итоге нравственный выбор падает на первое, но для триумфального возвращения, теперь уже в прошлое, есть лишь один путь — совершить преступление. И он его совершает, трепеща от нетерпения поскорее расстаться с неудавшимся настоящим. В результате — суд и зона. Там он рассказывает авторитетам свою историю в надежде, что его поймут и определят ему за все его страдания особо почётное место среди заключённых. Он решает, что, коли не стал избранным там, тогда он станет им здесь. Так и получается, он и становится не таким, как все. Отныне тюремная кличка его — Манька. Его имеют в очередь реальные воровские авторитеты, его делают «обиженным», опускают ниже плинтуса, посуда у него отдельная, место его у параши. Туда же, в парашу, улетают остатки самолюбивых надежд, мечтаний и ожиданий чуда, в которое он вложился всем своим бывшим состоянием. Ночью он вскрывает себе вены остро заточенной ложкой.

Всё! Оставалось лишь набрать текст, предоставляя каждые четыре-пять минут читателю-покупателю небольшую переменку, чтобы нервически выдохнуть, утереть кислый пот, отлить необходимый объём из мест слезоточения, всколыхнуть себя от страха и негодования и, взбодрившись, сладко вернуться в лоно увлекательнейшего из пороков! Рыдай, читатель электрички! Стони, любитель рейтинговых сериалов!

Ещё не дописав финал, уже чувствовал, что попал. В точку! В яблочко! В самую десятку! В самый пошлый центр мишени. Тираж будет галопировать, начиная с первого дня продаж. Господи, ну как же я себя ненавижу! Как бы Инуське не дать это почитать? Сказать, конкретный заказ? Под кино? Для будущей экранизации по мотивам? Кушать-то надо, Инусь, золотко моё любимое. Но ты же знаешь, это так, временно… А для себя — в стол пишу пока, в столик… Придёт время, наработаю имя, настоящее, серьёзное, весомое, вытащу оттуда да как издам всё разом, серию нетленок под общей обложкой типа «Современная российская классика», да? Ахнет читающий народ, заторчит бетонной шпалой на железных путеводных колеях. Точно-точно, вот увидишь, милая…

Так вот, возвращаюсь к одноглазому маршалу, то есть к адмиралу. И к моей Никуське. Как только кот надёжно очухался, на что ушла пара дней, и осмотрел оставшимся глазом свою новую среду обитания на Фрунзенской набережной с видом на Луна-парк, он неспешно принялся завоёвывать пространство, прекрасно осознавая острым кошачьим умом, что уже не выгонят, потому что окончательно и бесповоротно принят в семью литератора и музыкантши. И есть ещё пособник в любых начинаниях, если что. В смысле Никуська, спасительница, защитница и безотказная внучка матери Терезы. Само помещение, куда приютили, вполне приятное, как и сами хозяева, милые бесхребетники, и если не гадить, где не положено, и не нарываться, как не следует, то вполне можно жить в удовольствие. Даже с одним глазом. Тем более что выход на крышу с балкона последнего писательского этажа вполне удобный для исчезновения и прихода. Что тоже не может не радовать и не утешать в смысле предстоящих радостей жизни.

К моменту, когда Ника подняла вопрос об оркестре, то есть через три года после этой одноглазой истории, Нельсон успел порадовать семейство писателя Дмитрия Бурга четырьмя полноценными приплодами. Полноценными — это значило не два там или жалкие три мяукающие существа. Это означало восемь котят в первый раз и три раза по семь в остальных случаях. Вот так! Нельсон оказался женщиной!

— Ясное дело, — прокомментировала ситуацию заметно подросшая Никуська, — когда ей глаз лечили и живот, врачам не до пиписьки было, неужели не понятно?

— Просто Нельсон, хорошо зная недостатки собственной внешности, не в силах кому-либо отказать: отсюда истоки её смиренности и безотказности, — прояснила адмираличьи амбиции Инка уже со своей стороны. — Было бы у неё зрение, как у всех, уверена, Нельсон не проявила бы подобную расточительность по женской линии.

— А давайте фарфоровый глаз ей вставим? — внезапно предложила моя сострадательная дочь. — Один к одному как второй. Ведь никто об этом, кроме нас, не будет знать, и тогда она хотя бы попробует себя защитить, а?

Мои девочки обсуждали судьбу котят, деликатно подхихикивая и мягко подтрунивая над трогательной ситуацией, в которую попала Нельсон и сами они, а я в это время прикидывал, и довольно серьёзно, какой из способов снятия собственного стресса является наилучшим. И понял — утопить новорождённых в помойном ведре. Ночью. Когда все заснут. А на другой день свезти Нельсон на платную операцию и вырезать у неё яичники. Или кошачью матку. Не знаю, чего там у них вырезают.

Понял и ужаснулся, потому что и на самом деле подумал об этом вполне нешуточно, без всякой оглядки на полагающееся в таком деле присутствие искромётного юмора.

Кошкиных детей удалось пристроить почти всех. Но это лишь в первый раз, и то благодаря одной блаженной издательской тётке, поклоннице моих душещипательных историй, в силу искренней и глуповатой любви к которым она и понеслась по знакомым сотрапезникам, получокнутым поедателям моих сочинений — распределять котят от Бурга, да-да, от того самого, нашего с вами Дмитрий Леонидыча. И книгу подпишет, если чего, так что имейте в виду и соседям расскажите, если кто читал нашего любимого сочинителя.

С тремя другими приплодами было уже сложней. Во-первых, потому, что Нельсон вконец обнаглела, окончательно поняв, в какой приличный дом попала, и в этой связи совершенно перестала предохраняться, в самом плохом смысле слова. Да и на повышенный рацион уже привыкла переходить при каждом очередном разрешении от бремени.

Во-вторых, число сотрапезников моей издательской тётки тоже оказалось небеспредельным, несмотря на не утихающий интерес к творчеству кошачьего владельца. То есть хочу сказать, читать — читали, но от котов стали потихоньку отказываться, ссылаясь на невозможность содержать животное из-за дорогостоящих кормов. То бишь, либо кошка от Бурга, либо книжка от него же. Вместе перестало получаться — инфляция.

В-третьих, потому, что всех новорождённых зверей Никуська всякий раз умоляла оставить в доме. Для воспитания и выращивания здорового потомства. Не зная того, разумеется, как медленно, плавными уверенными толчками набирают во мне обороты негодяйские настроения относительно всего живого в доме. За исключением, конечно, любимой жены, единственной дочки и свежевыжатых соков от овощей и фруктов.

Этот столь рано вызревший Никин материнский инстинкт сыграл впоследствии немаловажную роль, когда основные заботы по Джазу легли на её неокрепшие плечи. Но это потом, снова забегаю вперёд.

Так вот, о ребёночке для оркестра. Мы тогда, помню, посмеялись с Инкой над Никуськиной идеей соединить родное и неродное в органичное триединство. И просто забыли об этом. Ника немножко подулась и тоже, в общем, перестала приставать, ощутив настроение родителей насчёт вброшенной ею провокации. Примерно в то же время мы окончательно определились с планами возвращения на Гоа через пять месяцев, чтобы рожать там пацана, как было давно решено. Никуська в свои четырнадцать была уже слишком самостоятельным и ответственным подростком, чтобы мы всерьёз могли думать, что без нас она не справится с учёбой и домом. Да и кошек в квартире, кроме Нельсон, на тот момент, считай, не было совсем. Всего две непристроенные юные кошары. Что означало устойчивый практический ноль. Правда, и были они такие, как мать: расчётливые, хитрющие и вечно голодные.

Мы прилетели на Гоа к началу зимы с шестимесячным животом, как раз к финалу затянувшихся муссонов и периода продолжительной летней жары, после которых начинался период коммерческого рая для съёмщиков местного жилья. Кто первый ухватит дом, тот опередит опоздавшего, а значит, успеет недоплатить, нажить и избыточно порадоваться. Однако, несмотря на имевшийся ранее опыт, гладко всё не получилось: не успели совсем чуть-чуть, и дом, тот самый, где зачинали мальчика, был уже сдан. Хозяин-индус тоже немного расстроился, потому что успел полюбить семейство Бург ещё в прошлом сезоне. Но взял ситуацию в свои руки и отвёл нас к Минелю, нищему соседу, отцу тринадцати разновозрастных индусиков, все — мужского разлива, от нуля до шестнадцати, проживавших в небольшом домишке с дырчатой пристройкой из побегов тростника вместе с пришибленной какой-то, затюканной заботами женой, неописуемого возраста мамой, двумя страшными, чёрно-седыми, как угольный пепел, бабушками, тремя улыбчивыми мумиеобразными стариками и небольшим по местным меркам количеством примыкающей родни из менее везучих регионов.

Минель быстро вник в суть проблемы, после чего добрые глаза его умаслились и сделались окончательно ангельскими. Он понятливо покивал: последующие шесть минут ушли на переселение его семейства в тростниковый рай, расположенный за тонкой дощатой стенкой нашего будущего жилья. Инка, поддерживая выпуклый живот, недоверчиво отслеживала великое переселение чёрного семейства в угоду белой паре из России ценой вопроса в двести пятьдесят долларов за квартал. На четвёртой минуте переселения, когда старшие дети на руках вносили в сарай старшего дедушку, наш малыш толкнул Инку в живот изнутри довольно чувствительно. Инка осторожно, чтобы не растрясти наше сокровище, перешла в тень растущей неподалёку мушмулы. Там она присела на пыльный грунт красно-бурого цвета и подняла глаза в небо. Оттуда на неё, нехорошо улыбаясь, молча смотрела прошлогодняя обезьяна. С той же ореховой мордой. Мы оба сразу узнали её, в ту же секунду — у неё тоже был один глаз, как у нашей Нельсон. Второй — затёк бельмом, но уже не так культурно, как наш, адмиральский. Это она, одноглазая сволочь, переселившаяся из Ашвемского парка в деревню, не давала в том году проходу нашей семье с первого и до последнего дня пребывания в деревне.

— Больно, милая? — спросил я Инку, переживая за временное неудобство.

— Пройдёт, Митюш, — через боль улыбнулась она, — ещё три месяца с небольшим и все дела.

— Крепись, любимая, — вздохнул я, — мне ужасно нужен этот мальчик. Нам — нужен. Я ведь ещё не наигрался в отца, очень хочется реанимировать это чувство. — И кроме того — я сделал попытку развеселить жену, пока младшие вносили в пристройку сероватого оттенка грудничка и ржавый бак для воды. — Творческое начало лучше передаётся по мужской линии, с сохранением приоритета по половому признаку. Я имею в виду литературный дар, разумеется. А музыкальные способности, как известно, неплохо наследуются дочками от мам. Никуська не в счёт, она у нас всё же больше дрессировщица. А следующую сделаем валторнисткой, хочешь?

— Мне бы этого валторниста доносить… — как-то уж слишком грустно заметила Инка, скосив глаза на живот. — У меня нехорошее предчувствие. Всё время кажется, что я его не увижу. Чувствую ножку отдельно, каждую ручку. Попку со складочками, голову, щёчки, волосики тоненькие такие. И глазки. Твои, кстати. А вместе всё не собирается. Не вижу. Не ощущаю целиком. Словно всё есть, но по отдельности. И не моё. Глупо, да?

Я помолчал, обдумывая вариант ответа. Улыбка чего-то не выдавливалась, хотя и должна была. Это было странное чувство — любви и жалости одновременно. Непривычное. И тоже нехорошее. Но я не подал вида. И ободряюще сказал:

— Значит, так, Инусь. Сейчас заселимся, затем искупнёмся. А потом… — Я задрал глаза в индийское небо и, не опуская их, прошептал: — А потом мы вернёмся в наш дом… и я осторожненько… нежно-нежно… войду в тебя… из положения лежа на боку, ложечка в ложечку… как разрешила твоя врачиха… так, что все останутся довольны: я, ты и наш маленький негодяй. Не против? — И по её внезапно повеселевшим глазам увидел, что она не против. И тогда я добавил вдогонку, уже несколько громче, так, чтобы совсем успокоить и окончательно ободрить жену: — Ведь у Бога есть карманы, ты в курсе? И он прикроет, если чего. Схоронит. Всё будет хорошо, вот увидишь…

И услыхал в ответ, почти шёпотом:

— Самое большое счастье в жизни — это любить и быть любимой тем же человеком, которого любишь! И когда больше не нужно врать, что тебе хорошо.

Переселением командовал бойкий индюшонок лет семи. Странно, но ему беспрекословно подчинялись как младшие братья и сёстры, так и старшая родня, которая довольно покорно следовала его же указаниям. Закончив руководство переселением, он с радостным выражением лица подскочил ко мне и протянул руку. Я улыбнулся, пожал её и представился:

— Дмитрий Леонидович. Митя. Дмитрий Бург.

— Джазир, — сообразительно среагировал мальчишка и, деликатно высвободив свою ладошку из моей руки, снова протянул её вперёд.

Я снова представился и снова пожал. Но уже не этого результата, вероятно, ждал командир отряда переселенцев. Он хмуро посмотрел мне в глаза и произнёс:

— Хандрид руппис, сэр!

Я понял. Поковырявшись в кармане, выудил сотню и протянул вымогателю. Тот быстро выхватил бумажку, но убежать не успел. Засекшему сыново мздоимство Минелю удалось перехватить мальчика и с размаху садануть его по голове рукоятью швабры. Мальчик явно не расстроился, но как-то расчётливо угас, явно пытаясь придать ситуации иной характер, более подходящий, чтобы оставить при себе выцыганенный заработок. Я снова понял замысел маленького шантажиста и обратился к Минелю:

— Пожалуйста, не надо его трогать. Это я сам предложил ему маленькую благодарность за его труды. Всё в порядке, Минель, всё хорошо. Он честно заработал эту сотню, о'кей?

Джазир благодарно сделал нам глазами из-под отцова локтя и весело подмигнул уже конкретно мне. Мы с Инкой не смогли удержаться от смеха. С ним было всё ясно — наш человечек!

Тогда мы ещё и думать не могли, что так оно и окажется, будет нашим, в самом прямом смысле слова. То есть моим. Джазир Раевский. Джаз. Приёмный сын писателя Бурга. А пока, почуяв запах лёгкой добычи, он по утрам таскал нам молоко от соседской зебу и, чтобы не будить, оставлял на пороге вместе с бумажкой, где каждый раз нацарапывал осколком красноземельного кирпича «+1»…

Беда случилась в тот день, когда Инка нашла тот самый кокосовый орех, что медленно укоренялся в грунт Ашвемского парка на полпути к пляжу. В тот день, когда мы вернулись домой, одноглазая обезьяна, давно уже заждавшаяся подачки, была особенно недовольна. Видите ли, благодетели припозднились с обедом. Надо сказать, отношения у неё с Инкой не сложились с первого дня. Поначалу того количества объедков, что откладывала для неё моя жена, оказывалось той недостаточно. Она быстро запихивала в рот всё, что могло там разместиться, остальное прихватывала свободными конечностями и перебиралась наверх, ближе к кроне мушмулы, где жадно дожирала презент.

Со временем она стала разборчивей и кое-что уже оставляла на балконе, с которого кормилась, презрительно передавив отверженную часть остатков еды мозолистой пяткой. И продолжала сидеть на балконном поручне, вперившись внимательным взглядом в глубину нашей спальни. Я её шугал, и тогда она неохотно перепрыгивала на ближайшую ветку, откуда продолжала нагло исследовать обстановку в семье Бург. Тогда Инка чертыхалась и добавляла в обезьяний рацион крутое яйцо. Потом два. Так и шло — объедки плюс два яйца. Таким образом, установилось вполне терпимое перемирие сторон, типа принятого сторонами пакта о ненападении. Скорее всего, животное вычислило своим звериным чутьём, что правдами-неправдами уже достигло возможного питательного максимума и далее идиотничать не следует — непродуктивно. Она просто забирала обед с обязательной парой крутых яиц и исчезала. В таком режиме истёк второй месяц нашего ашвемского противостояния: Бургов и макака.

И в тот день, когда мы припозднились, из-за проросшего ореха и вдобавок не оказавшихся в доме яиц, всё и произошло. Инка скоренько собрала ему пожрать, макаку этому: то-сё, остаток вермишели, сырную кожуру, сверху сыпанула чуток местного геркулеса для весёлости хруста и витаминизации рациона и потащила передачку на балкон, исполнять соглашение. Тот уже ждал, примостившись на поручне, ненавидящим взглядом исследуя содержимое контракта. И внезапно не обнаружил яиц. Очищенных и сваренных вкрутую. А ещё усёк — что принесла питание одна, без поддержки в виде своего рослого, малоприятного самца. Этим обстоятельством в приступе ярости и воспользовался. Сначала обдал Инку мощной струей вонючей мочи, исхитрившись направить её так, чтобы не промахнуться. Обалдевшая Инка в растерянности выронила из рук коробку с продовольствием, и подачка разлетелась по балконному кафелю. Это окончательно взбесило макака. Он обнажил зубы и кинулся на Инку, пытаясь укусить её в открытую шею. Инка отпрянула, неловко, оберегая руками живот, и потому забыла о равновесии. В общем, не хватило точки опоры. Одновременно пляжной резиновой шлёпкой правой ноги ухитрилась наступить на комок скользкой вермишели. Тапка поехала под тяжестью Инкиного веса и потянула её за собой. Принесшись наверх на шум потасовки, я успел увидеть лишь то, как моя жена, произведя неловкий кувырок через низкие перила, полетела к земле. Со второго этажа. Животом вниз. И как одноглазая тварь уносила ноги, завидев меня, не забыв по пути прихватить передней конечностью плод манго с подвядшим бочком, отложенный для неё моей женой ещё с самого утра…

В отличие от нашего так и не родившегося мальчика она умерла не сразу. Хирурги госпиталя Врундаван боролись за жизнь гражданки Российской Федерации Инны Андреевны Раевской ещё трое суток. Ситуация осложнилась из-за внутриутробной гибели плода. И всё это на фоне огромной общей потери крови. Потребовалось немедленное переливание. Причём редкой четвёртой Инкиной группы. Я заорал, мол, мою берите, мою! Выяснилось — первая, несовместимая с Инкиной жизнью. Однако кровь всё же нашли и перелили, почти четыре литра. За всё это время Инка только раз пришла в себя, всё остальное время пребывала в полной потере сознания в результате сильнейшего ушиба головного мозга. Она уже тогда находилась на вспомогательной вентиляции лёгких. Почти сразу же после падения началось тяжёлое маточное кровотечение. Как потом объяснили хирурги, явившееся следствием отслойки плаценты. И пока ошарашенный чудовищным событием Минель искал и нашёл машину, была уже середина ночи. Всякая связь, разумеется, не то отсутствовала вообще, не то не функционировала в тот проклятый день. Члены многочисленной индийской семьи бестолково суетились вокруг неподвижно лежащей белой женщины, не зная, что правильней предпринять: можно её трогать или это лишь усугубит ситуацию. Кто-то метался, кто-то молился на местный манер, обращаясь к индийскому Богу, забывшему про собственный карман, в то время как семилетний Джазир отпаивал меня, находящегося в полукоматозном состоянии, каким-то вонючим снадобьем, за которым он оперативно сгонял в соседнюю деревню.

Меня било изнутри, изображение вокруг плыло и раздваивалось, обретая мягкий фокус. Одна половина вместе с куском сознания утекала наверх, к остро наточенному оранжевому кинжалу месяца, и разрезалась им ещё на две неравные части, каждая из которых с разной скоростью устремлялась назад, к земле, и заваливалась на Ашвемский парк, придавливая своим размытым остовом шустрых пляжных крабиков вместе с их круглыми норками, добродушных собак, гоняющих этих крабов от многочисленных дыр в сероватом пляжном песке и до кромки океана, ленивых буйволиц, пережёвывающих с утра и дотемна унылую постную жвачку, полудиких пятнистых свиней, рыскающих по-волчьи в поисках съедобной добычи, а заодно одноглазых макак, убивающих белых женщин, прибывших с Большой земли в поисках второго нового счастья. Другая — тянула вниз, забирая с собой, всасывая меня целиком, без остатка, в красную пыль твердокаменной местной земли, внезапно сделавшейся податливой и мягкой, как тёплый пушистый живот одноглазой бельмоносицы, адмиралихи Нельсон. Я же оставался посередине, и это было особенно невыносимо. Спина моя опиралась на корявый ствол мушмулы, в ветвях которой наверняка продолжала прятаться обезьяна-убийца, дожирая Инкино манго с бочком.

Потом, когда нашли транспорт и сунули моё одеревеневшее тело внутрь вслед за телом умирающей жены, меня чуть отпустило, и я подумал, что стоило, наверное, иметь при себе таблетки — какие-никакие — на подобный случай. Чтобы разом не сдохнуть от ужаса потери любимого человека. Чуть позже, когда выехали на освещённую часть трассы, мне вдруг пришло в голову, что я начал рассуждать про спасительные таблетки, совершенно забыв, что рядом умирает моя жена, та, из-за которой я и вспомнил про них. И что мысль о себе, о собственном проклятом спасении, вспыхнула на миг раньше, чем мысль о жене, которую люблю как ненормальный. Возможно, я просто тварь, потому что невротики психопат? Нет, просто мерзкий эгоист!.. Да, эгоист! Чёртов эгоцентрик! Никогда не боялся почему-то утонуть в говне, всегда опасался не выплыть из собственного эгоизма — как этому странному ощущению и ни сопротивлялся. О Боже, и снова получилось о себе! Да, именно о себе! А если и так, если о себе, то почему нельзя? Не лекарь же я, с другой стороны, никакому Гиппократу не давал, кажется…

Внезапно Инка застонала и тяжело задышала, порывисто и хрипло.

— Что? Что, милая? Воды? Пить? Под голову что-нибудь? Сказать что-то? Что? — Я попытался просунуть ей под голову руку, но тут же в испуге отдёрнул её назад, сообразив, что нарушу линию позвоночника, и это сможет нанести непоправимый вред. Если окажется, например, что позвоночник сломан. Сломан? Невозможно! Нет, только не это! Неподвижность? Инвалидная коляска? Глазами — на чайник, на салфетку, на форточку? На кота? Плюс вечное судно? Трёхлитровые памперсы для взрослых? Четырёхлитровые? Пяти? Запас на антресолях? Клеёнка — под простыню? Поильник на прикроватной тумбочке? Спать — каждый по себе? Доброе утро, дорогая! Тебе удалось нынче прикорнуть? Рука привычным курсом под одеяло — сухо? И что в итоге, вся жизнь — Нельсон под хвост?

— …Мальчик… — едва слышно с трудом проговорила Инка, — …наш… живой… — Скорее всего, это был вопрос, короткая вспышка уходящего сознания, в которой она остатком разума пыталась что-то узнать о нашем сыне, но не сумела справиться со словесной конструкцией и получилось утвердительная и неверная констатация.

— Не знаю, Инусик, не знаю, маленькая моя… ничего не знаю пока… сейчас приедем, доктор посмотрит и всё расскажет, всё будем знать… держись, милая, думай о хорошем… о нас думай… обо мне… — прошептал я и тут же сбился с мысли, потому что снова выскочило не то, что было нужно. Не то! — …Тут медики грамотные, они тебя живо на ноги поставят, даже не думай, солнышко моё любимое, даже не гадай… Уже скоро… совсем немного потерпеть ещё осталось, ладно? Держись, дорогая моя, держись, прошу тебя…

Она с усилием протолкнула в себя воздух, приоткрыла глаза, впустив под веки немного тусклого света, и сделала слабую попытку оторвать голову от подушки.

— …Мальчик… наш… возьми мальчика… будет мальчик… наш… как мы хотели… оркестрик наш… Ни-никуська п-просила… и я хочу… слышишь?.. Мальчик наш…

На этом силы Инкины закончились, голова её безвольно откинулась назад, веки стянулись в две едва заметные щёлочки.

— Да быстрее же, вашу мать!!! — внезапно сорвавшись, заорал я на водителя, который и так старался изо всех сил, преодолевая бесчисленные выбоины на дороге. — Не видите, белая русская женщина умирает!!! Моя жена!!!

Минель, сидевший рядом, сжался от страха и что-то пробормотал шофёру, пытаясь как-то привести стороны к согласию. Впрочем, это было необязательно. Я и так знал., что водитель ни при чём. Мне просто нужна была разрядка, любым путём, поскольку то, что надвигалось на меня, заливая безнадёжной темнотой уже не через щёлки глаз, а накрывая глазные яблоки целиком, было в тысячу раз страшней того, что произошло с моей женой. С Инкой. С любимой концентрированной женщиной, которая так ловко управляется с большой неудобной виолончелью размером чуть меньше её самой. С женщиной, которую я просто и безыскусно продолжал любить все пятнадцать лет нашего счастливого брака, в котором мне ни разу не было скучно. Где обо мне заботились, где мною восхищались, где беспорочно любили, искренне прощали и всякий раз давали щедрую надежду на самое-самое лучшее и прекрасное, что не успело пока случиться, но обязательно ещё должно произойти. С моей маленькой Инкой, одной из тысячи, о которой знал всегда, что найти её в этой тысяче я сумею всенепременно. Другой вопрос, как саму эту тысячу выявить безошибочно в моей, Митюши Бурга, жизни — восходящей звезды отечественной книжной индустрии, успешного автора, которого желают покупать и читать нормальные люди…

На четвёртые сутки Инка умерла в результате синдрома массивных переливаний. Первыми отказали почки, за почками — лёгкие, ну а потом… потом умерла сама Инка. Не приходя в сознание. На подключённых аппаратах жизнеобеспечения, проводивших её в смерть. Не простившись со мной. Не сказав последних слов.

Всё это время я прожил в Мапусе, небольшом городке рядом с госпиталем, сняв комнату в ближайшем гест-хаусе. Купленная ещё перед отлётом страховка не покрывала расходов по Инкиному возвращению в жизнь, и все эти дни, пока единственной поддержкой мне оставалась лишь слабая надежда, я просидел на связи с Москвой, превозмогая сердцебиение и приступы животного страха, в попытках организовать перевод недостающих средств в адрес госпиталя. Когда всё закончилось, подумал ещё, что умирать на чужбине, оказывается, дороже, чем преуспевать на родине.

На пятый день трагедии я связался с российским консульством, сразу пообещал ответившему на звонок серьёзную взятку, и адская машина, взведённая резвым интересом от сделанного мной предложения и смазанная моим же горем, немедленно закрутилась. Короче, все дела: цинковый ящик, грузовая отправка тела в Россию, утряска таможенных и медицинских формальностей, своевременная передача пухлого конверта консульскому сотруднику, по курсу ММВБ на день отправки тела плюс общепринятые два процента на конвертацию, как положено. Сказали на прощание: в других местах три берут, имейте в виду, да ещё курс выбирают не биржевой, а центробанковский, что менее приятно, сами понимаете, так что всё ещё по-божески в вашем случае обошлось, всё, как у людей.

Ещё дня четыре организовывался мой новый билет, совпадающий со спецгрузом. Последние дни, пока замороженное Инкино тело пребывало в морге госпиталя, я доживал уже в Ашвеме, готовясь к возвращению домой. Минель, в глубине живота ощущавший часть собственной вины за обезьяну, имевшую бесконтрольную прописку на его мушмуле, искренне пытался любым способом сгладить получившуюся драму и лихорадочно прокручивал в голове способы утешить меня, включая самые экзотические. Часто подходил, гладил по руке, заискивающе заглядывал в глаза и на дурном английском выражал скорбное сочувствие по поводу утраты на его территории моей жены и моего неродившегося ребёнка. Как-то решился и сказал:

— Ты молодой и красивый, будет у тебя ещё мальчик, как ты хотел с твоей женщиной.

— Тебе легко говорить, — отмахнулся я от сердобольного индуса, — у тебя их тринадцать. А у меня ни одного. Жена мечтала о мальчике. И дочка наша, Вероника, тоже всегда хотела брата. Теперь уже не будет, я знаю. Без Инны не будет больше ничего. И никого.

— Да… — скорбно покачал головой Минель, — у меня их тринадцать. И все хотят еды. А у меня нет столько еды для них. И дальше только хуже будет. Вот ты же, — он с надеждой посмотрел мне в глаза, — не приедешь больше ко мне, да? Потому у тебя тут была беда. И мне будет беда, потому что я твои деньги теперь не увижу. И не куплю сыновьям еды. И старикам. А работать в нашей касте не принято, мы всегда торговали и обменивали. Но теперь дела пошли плохо. И старики мои не умирают, долго живут. И тоже еды хотят, как молодые.

Он тяжело вздохнул, якобы компенсируя тем самым часть моего горя собственными немалыми напастями. И вдруг сказал, так, на всякий случай, проверочным порядком:

— А хочешь, у меня бери. Любого сына тебе отдам, на выбор. Они все одинаково голодные, здоровые и красивые. Так мне твоя миссис говорила. Что красивые. Особенно, сказала, Джазир. Хочешь, его бери. Деньги остались ещё? Я много не попрошу, понимаю, что у тебя беда. И что макак этот без глаза от моего дерева к вам пришёл, а не от Бога. И что я его не убил, а надо было давно убить. Это я не про Бога, это про макака. Пятьсот долларов дашь? Или много? А я подпишу бумаги, какие надо. За сто долларов тут всё можно оформить быстро. Только эти сто долларов уже будут отдельно, но тоже от тебя. Или даже пятьдесят, если повезёт. Нормально?

Я обалдело посмотрел на Минеля, отца тринадцати сыновей. И вдруг сообразил, что он говорит совершенно серьёзно, не шутит. И вовсе не пытается просто тупо нащупать новую успокоительную тему, чтобы незаметно разрядить моё ужасное горе. Я вновь посмотрел на него, теперь уже внимательней, и понял, что он напряжённо ждёт моей реакции на свои слова, прикрывая на всякий случай подбородок тощей рукой, покрытой гладкой кожей с сиренево-дымчатым отливом. Но глаза его при этом не бегали, а смотрели в меня строго и с надеждой. В этот момент решалась будущая жизнь и текущая судьба трёх людей: моя, Минеля и Джазира. И даже больше — ещё и Никуськина. А по большому счёту — и Инкина. Только не жизнь и судьба, а долг и память в отношении моей жены, при мысли о которой сердце всё ещё сжималось в кусок плоти, остывшей, наполовину отмершей, из которой теперь была сделана вся она, моя любимая мёртвая Инка. Такой вот реквием. Ну, типа того.

В тот день мы с Минелем ударили по рукам, оставив в неизменности пять оговоренных сотен как основу сделки, а заодно пришли к согласию и по затратам на чиновничью мзду, перекалькулировав ранее объявленную сотку долларов в новый бюджет из семидесяти пяти.

И я улетел, сопровождая гроб, чтобы через какое-то время, пока будут длиться юридические формальности, связанные с добровольным отказом отца ашвемского семейства от одного из детей и усыновлением его гражданином России, вернуться за Джазиром. Джазиром Минелевичем Раевским — если уже теперь на русский наш манер называть, как и все мы, Раевские, если по паспорту, по Инке, по жене. Ну, не в Булкиных же ходить нам в дурацких, ей-богу, и не в Гомбергах, тоже, сами понимаете, в каких. Или, если угодно, вернусь за Джазом Бургом, как звучу исключительно я один, неоспоримый талант и будущий светоч современной отечественной прозы. Ну и за проросшим кокосовым орехом, если его, конечно, к тому времени не приберёт к рукам кто-нибудь из числа таких же сообразительных ботаников, каким оказалась моя покойная Инка.

А Джазику самому мы до поры до времени решили ничего не говорить. Минель и мысли не допускал, что самый шустрый его — серединный — сын проявит слабоволие и откажется покидать индийский Ашвем. С женой Минелевой, не помню имени-отчества, само собой, тоже никто не посоветовался. В своё время, пояснил Минель, она просто будет поставлена мужем в известность об имеющемся факте отказного родительского контракта, совместного, и, если так получится, вновь скорректирует количество детей известным способом. Как утешительный приз, в сытый и ленивый период, после живительных дождей, приносящих в местную саванну обновлённую жизнь вместе со свежей зеленью долларовых купюр. В то время пока семья будет, ни в чём себе не отказывая, проживать эти пять американских сотен в течение трёх-четырёх ближайших лет, до следующей спасительной удачи.

В общем, если по делу, отбросив накопившиеся эмоции, всё не так уж и плохо. То есть плохо, конечно же, просто ужасающе плохо. Но не смертельно. Слава богу, все живы-здоровы, кроме Инки. А могли бы и вместе вывалиться с балкона. Если б, скажем, не макак был, а скалозубый гамадрил. Или бабуиновый павиан какой-нибудь, например, который даже леопарда не страшится. Да ужас просто! А теперь ещё остаётся самое неприятное — сообщить как-то Нике про мать и предать Инкино тело земле.

Таким образом, собрав всё внутри себя, соотнеся все потери и приобретения этого воистину страшного куска собственной жизни, распределив по правильным этажерочным полкам скопившуюся сдачу от всех несчастий, я ощутил — вы не поверите — внезапное облегчение. Именно так, несмотря на то что в этом не принято признаваться. Собственно говоря, я и не признаюсь, я просто продолжаю свой внутренний монолог. А если ещё точней, диалог с самим собой, к которому никогда и ни при каких обстоятельствах не будут допущены посторонние уши. Даже ОН, даже ЕГО уши, не должны слышать того, что я внушаю самому себе. Тем более что карман ЕГО оказался дырявый, не уберёг, не схоронил от беды, не учёл особого статуса «Бург», не заготовил спасительной камеры, в которой могло бы отсидеться моё семейство, пока проклятый одноглазый бельмоносный обезьян дожирал на балконе отварную вермишель и манго с подмятым бочком. И вообще, перестаю, кажется, понимать порой — что или кого мне следует обвинять в этом несчастье. ЕГО самого или что ЕГО вообще не было и нет. В принципе…

А странное облегчение между тем не отпускало, что меня крайне удивило и несколько насторожило. Вспомнился почему-то первый в жизни оргазм. Нет, не подумайте чего, не тот, обычный, хорошо известный, исследованный и разложенный медицинской наукой по крупчатым составляющим. Другой. Творческий. Мало изученный фрейдами, юнгами и их последовательными современными продолжателями. Иногда мне даже кажется, что о нём вообще никто не слыхал, даже из числа остро творческих единиц, таких как я, но не прошедших через горнило этого странного и нечеловечески жгучего наслаждения самим собой.

Как ни странно, впервые испытать его мне помогла покойная Инка — тогда, помнится, как я зачитал ей вслух не слишком любимый мой рассказ «Загадка интегрального исчисления», тот самый, о пожилом несчастном педофиле, довольно странным образом придуманный мною внутри малознакомой темы, но написанный на одном дыхании. Она категорически не согласилась с моей оценкой его и в последующем нашем разговоре вывела меня на некоторое новое понимание моего же сочинения. И когда она уехала за вещами, в ту самую счастливую морозную среду, чтобы вернуться уже окончательно, я перечитал рассказ уже по-новому, вдумчиво фильтруя свои же раздумья периода написания, пытаясь придать теме свежий, непривычный взгляд на предмет, пытаясь вытащить то, что не было выписано мною впрямую, заново выискать сокрытое от меня же нутро, тот единственный сердечник, который и на самом деле напрямую связан с сердечной мышцей, заставляя её учащённо сокращаться и рыдать вместе со мной. И нутро такое внезапно нашлось. Выискалось. В этом сравнительно небольшом по объёму рассказе, одному из первых моих и так и не опубликованному до настоящего времени.

В тот же вечер, когда она вернулась с вещами, я рассказал ей про то, что имело место в её отсутствие. Что произошло со мной, когда я перечитал рассказ. Как меня торкнуло в хорошем, естественно, смысле слова. И как сразу вслед за этим чувствительно плющило и поколбасило. Расскажу и вам. Про то самое, про случившееся. Про творческий оргазм. Извините, что вспомнил об этом не в самый подходящий момент жизни, но очень вдруг захотелось, импульс вызрел и соскочил с колеи. Ну, психопат, что с этим поделаешь — всё у нас спонтанно…

Итак, дело было примерно в семьдесят восьмом. Помню, сидел у себя на набережной, стол мой располагался прямо перед окном, на столе — пишущая машинка, дедова ещё, трофейная, «Ундервуд». За окном — тоже хорошо запомнил — минус тридцать четыре, редкая по убойности московская зима. Окно с видом на Москву-реку заклеено по всему периметру бумажной полосой, против щелевого поддувания, но это не спасает квартиру от ползучего холода: батареи парового отопления и толщина сталинских стен не справляются с температурой за окном. Однако я не чувствую холода и не испытываю неудобств. Потому что я страдаю и плачу. И ещё потому, что мне жарко. Во мне явно больше сорока градусов. В моём пульсирующем организме. В моём обожжённом счастьем нутре. В моём сердечнике, излучающем сумасшедший и неконтролируемый жар. Я совершенной голый. И абсолютно красного цвета. Состояние моё погранично. Между бессознательным и примитивным прошлым и надвигающейся со скоростью ракетоносца случайно обретённой фортуной. Продолжительность — я потом засёк обратным расчётом — двадцать семь минут.

Я мокрый. Пот льёт с меня тонкими ручьями и, стекая на сталинский дубовый паркет, образует там бесчисленные мокрые островки. Это я так плачу. Солёным потом. Потому что одних глаз моих больше не хватает для воспроизводства обычных человечьих слёз. На меня надвигается… это… и я его чувствую разумом и плотью. Я начинаю мелко дрожать. Я эрегирован в крайней степени. Мой член рвётся ввысь, пытаясь дотянуться до серединной подвески синего стекла на люстре в стиле модерн, обрамлённой по низу окружности неровно давленной латунной полосой. Мой член напоминает слегка изогнутую табуретную ножку в стиле арт-нуво, которая до недавнего времени хранилась в нашей кладовке, потому что на сиденье истёрлась обивочная ткань, и моя интеллигентная бабушка не сочла более возможным демонстрировать подобное несовершенство в случае со стилевыми мебельными вариантами.

Далее жара становится окончательно нестерпимой, и я резким движением распахиваю окно. Трещит и рвётся бумажная полоса, сыплются куски пересохшего клея и одеревеневшей масляной краски, отслаиваются и валятся на письменный дедушкин краснодеревянный стол слежавшиеся слои медицинской ваты, втиснутой перед началом зимы в узкие щели окна. Морозный воздух заносит в мой кабинет межоконную пыль и ошмётки заскорузлого снега, скопившегося на подоконнике с уличной стороны. Ничего не хочу знать! Я Пушкин! Александр Сергеич! Или нет, Лермонтов я! Платонов! Набоков! Или… нет, не так. Нобель! Хочу — даю, хочу — беру, хочу — распределяю! Нам, гениям, всё под стать! Нет предела таланту, нет границ креатива! Раздвинем мир, друзья, сделаем его шире, глубже, сильней! Да, и выше ещё, так, кажется, у Кубертена? И дальше, и вот оно… уже почти… ещё чуть-чуть… Ноги становятся ватными, жара не спадает, ворвавшийся мороз приятно щиплет воспалённую кожу, и я об этом лишь догадываюсь, на себе почти не ощущаю, нет сил даже кратковременно отвлечься на постороннее, потому что на подходе главное, самое главное и… вот оно!!! Дочитал! А это значит, сочинил вновь! Увидел! Достучался! Понял, наконец, суть сделанного и завибрировал от наслаждения каждой клеточкой, каждой молекулкой. Попал, сошлось, получилось!!! Ай да Булкин! Ай да Гомберг! Ай да Дмитрий Леонидыч, что по матери, что по отцу!

И вот с этого момента — потом уже я прикинул и сошлось — оставалось примерно девятнадцать минут оргазма, того самого, творческого, помните, о чём я? Восемь минут съела прелюдия, но тоже чрезвычайно сладкая, и потому я её, бесспорно, записываю туда же, в тело самого оргазма. Плюсую, так сказать. Короче, остаток в девятнадцать минут, оставаясь на стуле, — кстати, тикового дерева, грубой фактуры, с живым червоточением, колониальный стиль, юго-восточная Азия, ближе к Индонезийским островам, — сидел, откинувшись, прикрыв веки, вслушивался в работу миокарда, ловил импульсы жужжания семенников, голова отсутствовала напрочь, тело оставалось в свободном полёте, подчиняясь ритмичным толчкам счастья, изливающегося изнутри на всё тот же сталинский паркет, обильно и неостановимо, как после освободительного укола, действие которого, кажется, будет вечным и незачем думать о другом, другое — за окном, в иной реалии, не важной, не столь прекрасной и потому ненужной…

На двадцатой минуте я закрыл окно, потому что потихоньку начал ощущать первый дискомфорт. Кожа приобрела свойственную для прохладной среды гусиную пупырчатость и плавно перетекла в привычный телесный колер. Член обмяк, утратив арт-нуво, и вновь занял свой привычный объём в стиле малоудобной для жизни висюльки, о которой вспоминаешь разве что когда… Ну и в описанном случае, само собой.

Дальше было тоже славное ощущение, но уже носящее рабочий, скорее даже ремесленнический характер. Пришла пора оценить то, что получилось, но уже не под градусом приступа, а не спеша, прицельно, вдумчиво. Вырывал, помню, из рассказа любое предложение, на которое в хаотической пробе натыкался глаз, и выкладывал перед собой, на личную неподкупную экспертизу. Для начала окидывал взглядом завершённую фразу, всю, целиком, по всей её длине, от заглавной буквы и до точки, прикидывая получившийся вес, объём, смысл и содержание. Потом шёл дальше, если препятствия для дальнейшего продвижения не обнаруживались. Брал на зубок каждое слово, в очередь, испытывал на вкус, на цвет, на звук, на рецептор нёба и языка, на густоту и скорость отделяемой слюны, на точность попадания в единственно предназначенное ему место в предложении. Мысленно передвигал слова внутри ограниченного пространства: отводил какое-то левей, а то брал чуть вправо, но не слишком, то менял само слово, находя замену лучше, добиваясь полного подчинения собственной дрессуре, и вновь смотрел на это сверху, падающим с высоты вниз горным беркутом, напряжённо следящим, как поведёт себя добыча. Затем неторопливо, ловя едва заметные колебания воздушной среды, проговаривал обновлённую фразу вслух, с выражением и расстановкой: сначала нарочито копотливо, затем быстро, разом, чтобы ненароком ощутить укрывшуюся фальшь. Но это после того, как уже поработал над фразой предметно. Ближе к финалу вслушивался уже в музыку самих слов, вылавливая мелодику и предвкушая развитие темы в целом. Дирижировал невидимым оркестром, водя незримой волшебной палочкой, и, чувствуя, что приближаюсь к развязке, давал уже заключительную отмашку, обозначая коду…

Обо всём об этом, пытаясь не упустить детали, вечером я рассказал вернувшейся на Фрунзенскую Инке. Всё же, как бы там ни говорили, волшебник колдует палочкой, а волшебница дырочкой. А в финале изложения добавил, что, насколько мне известно, к сообществу по-настоящему творческих людей, если брать вообще, в целом, относится не более пяти процентов населения планеты. А состояние творческого оргазма, как мне тоже вспомнилось в тот день, удаётся испытать лишь пяти процентам от тех пяти. То есть если освежить арифметику, то имеем одну оргазмистически творческую единицу на целых четыреста рядовых безоргазменных человеческих особей. Чукч-читателей. Потребителей продукта творцов. Ну и как тебе мои подсчёты?

Она внимательно выслушала меня, не перебивая, потом немного подумала и спросила:

— Митенька, а почему ты уверен, что собственные оценки личного творчества носят объективный характер? Я сейчас не о тебе, в частности. Я — вообще, в принципе.

Это меня удивило:

— Постой, но я совершенно уверен, что каждый человек, обладающий реальным творческим потенциалом, создающий собственный продукт, всегда очень точно знает ему цену. Другое дело, не всегда это открыто декларирует, сомневается, мучается, мечется, скрывает истинное положение дел в личном хозяйстве. Но себя, в конце концов, обмануть просто невозможно. Кто-то изнутри обязательно выскажется насчёт сделанного тобой же, ковырнёт в печень или саданёт в прямую кишку. Рано или поздно. Как правило, это происходит без особой задержки. И то, что имело место со мной сегодня, лишний раз это доказывает. Да, я не просёк поначалу то, что сам же и сотворил. Но прошло время, и я пришёл к пониманию добротности и качества моей работы — к тому, что мне удалось вскрыть в моём же чудесном рассказе глубокую суть важных вещей, первоосновных, если угодно, и созрел, как видишь, для попадания в алгоритм 1/400. Хотя гораздо лучше было бы заслуженно принадлежать к сообществу, скажем, 1/10 000. Но для этого нужно научиться писать так, чтобы тебя помнили и не забывали никогда. И хорошие люди, и сволочи.

Инка улыбнулась:

— Это верно подмечено, с чем-чем, а с этим не поспоришь. И всё же, Мить, ну смотри я о чём. Пушкин воскликнул, что гений, что сукин сын, да? Достоевский, наверное, тоже не слишком сокрушался по поводу своих текстов. И любой графоман, и самый бесталанный и безнадёжный импотент, проставив в финале точку, возносится от радости к небесам, так же как и Александр Сергеевич, и полагает при этом, что и он тоже сукин сын, и не меньше чем сам светоч русской поэзии. То есть получается, что творят все по-разному, а наслаждаются сотворённым одинаково равно. Плюс-минус. Оргазм, о котором ты так хорошо мне поведал, выходит, имеет свойство распространяться не только на них… — она замялась. — Я имею в виду, на вас, подключённых к небу людей, явно и неоспоримо одарённых, а ещё и на тех блаженных, кто не научился самокритично оценивать продукт своего интеллекта. И таких, как они, мне кажется, подавляющее большинство. Кварталы и целые города.

— И вывод? — насторожился я тогда, уязвлённый внятным Инкиным раскладом.

— Вывод простой, Митюш, — улыбнулась моя девушка, — творческий продукт должен быть обращён не ко всему человечеству разом, в недрах которого можно легко потерять ориентиры и заплутать, а быть направлен прицельно, к конкретным адресатам, чьим мнением дорожит непосредственно автор. Включая самого себя лишь отчасти. И чем меньше количество умных экспертов, которых ты, кстати, желательно должен любить, тем ценней для автора результат. Иначе — запутаешься. Собьют с маршрута, точка отсчёта потеряется.

Ту дискуссию я тогда решил активно не развивать, хотя мне стало совершенно ясно, что после этого разговора первейшим и главным экспертом моих трудов становится непосредственно Инка, будущая жена и друг. Тем более что никто другой, кроме неё, не просматривался больше вообще. Ну нет у невротиков друзей, тех самых, правильных, расположенных к тебе не в силу обстоятельств, а по душе, по зову из кишок, тех, у кого надёжная голова на плечах с подпадающим под моё творчество великодушием, искренним доброжелательством и избирательным складом ума. Тех, у кого извечно сухая жилетка и, кроме того, кроткий и незлобивый характер тоже всегда при себе.

Поэтому в тот день я просто мотнул головой в сторону ближайшей неопределённости: мол, подумаю на досуге над твоими словами, Инусенька. И стал снимать с неё одежду. Тут же, в кабинете, на ампирном диванчике, недавно отреставрированном в мосфильмовских мастерских и перетянутом за полцены куском испанского мебельного гобелена, купленным мною по случаю на Тишинской толкучке у одной старомосковской бабки с явными признаками ещё не выветрившихся остатков породы на лице. Поэтому обошлось дешевле.

Потом, года через полтора, история повторилась. В день, когда я закончил повесть «Нокаут». Тоже неизданную — и тогда, и вплоть до сегодняшнего дня. Сначала не брали, потом было не до неё. А когда стало можно, сам уже не захотел печатать. Подумал: потом, позже, сейчас собьёт мне имидж. Но прошёл, хорошо помню, через те же самые двадцать семь минут счастливой разрядки, включая восемь минут предоргазменной прелюдии. Поплакал, конечно, но уже не так истерично, как в первый раз. И семенники уже не до такой степени надрывно жужжали, вырабатывая живой оплодотворяющий сок. Но всё равно весьма сильно запомнилось, до чрезвычайности: и ломкой судорогой, и буйством красок, и ярко выраженным послевкусием. Короче, каждому желаю. То есть я хотел сказать, не желаю никому. Тем более что после второго случая в этом специальном смысле как отрезало…

Не буду подробно описывать, как хоронили Инку, как на моих глазах перекладывали её маленькое тело из цинкового гроба в человеческий, деревянный, с идиотским кружевом навыпуск по всему периметру. Как убивалась, рыдая, моя дочь, когда об ящик с Инкой грохнулся первый ком востряковского кладбищенского грунта и вслед за ним стали разбиваться остальные, медленно, чтобы специально натянуть мне нервы до предела, покрывая Инку землёй. Так, как она и хотела. Без чёрного дыма и первой из нас. И как потом, когда всё закончилось, когда любимая Инка обратилась в ничто с отлетевшей душой, когда отгуляли поминки и горькие слова немногочисленной родни растаяли и вновь сделались обычным воздухом, частью призрачной памяти, мы сидели с Никуськой одни у меня в кабинете, на гобеленовом диванчике, моём любимом, прижавшись друг к другу, и плакали, но уже тихо, не навзрыд, держась за руки, не расцепляя ладоней, чтобы ещё крепче сплотить нашу маленькую дружную семью, которая вот-вот должна была прирасти ещё одной мужской единицей. Но не успела. Так больше всех хотела Инка, так хотели и мы с моей рано повзрослевшей дочерью. А Нельсон, чуявшая неприятности за версту, как-то притихла, забилась под письменный стол и оттуда напряжённо контролировала нашу общую беду, прикидывая для себя возможные последствия. И они стали для неё воистину удивительными. Начиная с этого злополучного дня, Нельсон перестала приносить в подоле котят. Так перенервничала, вероятно. Либо кошачий организм, теперь уже в отсутствие Инки, научился каким-то образом самоуничтожать плоды в зародыше. Либо пришедшее в дом горе навсегда отбило у Нельсон охоту получать кратковременные удовольствия от случайных встреч на крыше нашего дома. Не знаю, конечно, точней не скажу. Но теперь это было так.

А через короткое время начались весенние каникулы, и мы, на этот раз уже вместе, улетели на Гоа через Бомбей, чтобы сбросить оцепенение, зарядиться индийским солнцем, омыть тело в океане, восхититься чумовым закатом, не опоздать к сиятельному восходу и увидать, наконец, этот чёртов Тадж-Махал, до которого по обыкновению не доходят руки.

Ну и главное. К моменту нашего прилёта всё было надёжно готово и подтверждено. Это я про Джаза, про ключевую цель нашего вояжа. Бумаги, как мне сообщили, прошли все необходимые инстанции и получили недостающие подписи и печати. И, в общем, недорого совсем вышло, согласитесь. Причём — точно знаю — Минель отдал бы и за триста пятьдесят. Именно так я чувствовал…

ЧАСТЬ 2

В Москву вернулись без приключений. Я даже не думал, что всё пройдёт настолько без затей. И наша встреча с усыновлённым мальчиком, и его расставание с живыми родителями. Мать его, жена Минеля, жгуче-чёрная, в дымчатую синеву с отливом в направлении неразбелённой сирени, не вылезающая из круглосуточной стирки, худющая и покорная, казалось, никак не прореагировала на новость, сообщённую ей Минелем непосредственно перед событием. Это уже когда мы прибыли в Ашвем и поселились. Нет, не у них — во избежание ненужных эмоций, а по соседству, там, где жили в самый первый раз. Куда и доставили нам Джазира, объяснив тому, что теперь он будет жить в вечной прохладе, там, где нет бескрайнего океана и бесчисленных крабовых норок, а также наглых орехомордых обезьян и рыжеватых ягод мушмулы, щедро валящихся под ноги даже от самого слабого ветра. Там по вечерам от воздуха не будет пахнуть чадом тлеющих неприбранных кокосов; там не будет круглосуточно гореть обязательная молельная свечка перед картонкой с цветастым Иисусом в главной комнате каждого дома; там не цветут манговые деревья, а плоды зрелой папайи туда доставляют на больших океанских кораблях совсем с другого конца света. Зимой там не идут проливные дожди и не воют злые муссоны. В это время года там падают с неба рыхлые мягкие хлопья, прохладные на ощупь и приятные на вкус, когда превращаются во рту в чистую, незловонную и очень полезную для здоровья воду. Там много чего нет, что есть тут, у нас, на индийской земле. Но зато там с удовольствием поедают священных коров, и никому нет до этого дела, потому что мясо это считается там полезным и калорийным. И всем его хватает — хоть обожрись, хоть набивай себе рот с утра до вечера и запивай всё это волшебной снежной водой. Собственно, на этом всё. Да, ещё! Папой твоим теперь будет мистер Митя, наш друг и прошлый жилец, у которого, помнишь, жена убилась с нашего балкона? А сестрой — девочка Ника, его дочка. Ты их скоро увидишь. Мы так все решили, и так теперь тому и быть. Аминь! Вопросы есть?

Вопросов не последовало: в этот момент детское воображение уже рисовало Джазиру картинку из его новой жизни в далёкой стране, где он будет жить с белой сестрой и белым папой, сэром Митей, у которого упала с балкона и убилась насмерть его маленькая симпатичная и вечно улыбчивая женщина. Братья, те, кто уже пребывал в возрасте разумных лет, завистливо вникали в отцовские наставления, даваемые под мушмулой серединному отпрыску, самому удачливому в семье. Джаз, когда его уводили окончательно и безвозвратно, обернулся и сказал братьям:

— Надо было тоже молоко носить, тогда и вас бы увезли, как меня. А вы спали… — И осуждающе покачал головой.

Он был такой же иссиня-чёрный, как мать. В слабый фиолет. И тоже худой, как оба они с Минелем. Но отличался хорошим, с европейской конструкцией, лицом и кудрявой, с волосами вроссыпь, головой. Одним словом, красавчик, как все маленькие, любимые и непредсказуемые негодяи.

Никуська, как увидала новоиспечённого брата, взвыла от восторга. Кинулась обниматься и знакомиться. Джаз, быстро сообразивший, как следует себя вести, удачно слепил улыбку, точно соответствующую ситуации, — широкую и немного застенчивую, и позволил себя покрутить и пообжимать, как куклу. На первых порах, как теперь я понимаю, искренностью с его стороны и не пахло. Присматривался и взвешивал не по-детски. Не думаю, правда, что уже тогда он начал прикидывать, чего получится быстро поиметь стоящего от ситуации. Но где-то в глубине своей, полагаю, настороженно вычислял, быть может, неосознанно, как продать себя этим людям подороже. Отверженный родителями ребенок? Изгнанник голодной родины? Забава белым господам, по несчастью лишённым братика и сына? Или это тоже пришло уже позже, когда мы вернулись в Москву? А может, это всего лишь плод моей подозрительности, свойственной любому хорошему писателю, который, как известно, всегда психолог. А если очень хороший, то и психолог соответственно. Если только не психопат по совместительству. Не могу сказать точно…

Первый год ушёл на взаимное привыкание и язык. То и другое срослось значительно раньше обоюдного плана. За исключением одной незадачи. С Нельсон у Джаза отношения не сложились сразу, с первого дня, и никто не знал, почему. Кошка забилась под диван и оттуда шипела на мальчишку, словно чуяла в нём лютого врага. Джаз в свою очередь, зафиксировав отношение к себе со стороны животного, упорствовать в установлении дружеских контактов не стал. Сделал на глазах у членов новой семьи пару улыбчивых дежурных заходов, подтверждающих добрые намерения, и, не получив от Нельсон никакой ответной реакции, больше попыток сойтись на мирной основе не возобновлял. Списал из новой жизни. И соответственно стал списанным. Мы с Никуськой чуть-чуть для приличия поудивлялись, конечно, но дурного в этом странном факте не заподозрили. Решили, просто европейское животное опасается непривычно тёмного для здешних мест цвета человеческой кожи и потому шарахается на всякий пожарный случай. Что, как версия, было вполне приемлемо. На том и успокоились, закрыв для себя тему.

А в школу Джазира отдавать сразу не стали — решили потерять год, но отдать уже со знанием сносного русского. Получилось даже сверх ожиданий. Месяца через три запел подмосковным соловьём городского разлива. С нюансами и междометиями. Ника, конечно же, расстаралась. Поучаствовала в приобретении языкового навыка.

Надо сказать, прирождённая мать, умница и солнце. Оба последних семейных приобретения возлюбила по приезде как самоё себя. Брата и проросший кокос. Его мы всё же выхитрили, вывезли, несмотря на запреты, из страны обитания, уже основательно к тому времени проросший, вымахавший с метр или около того, прочно вцепившийся начинающимися корешками в прибрежный песок, который мы с Никуськой осторожно отгребали руками, пока Джаз, обхватив гладкие ореховы бока, осторожно тянул его тонкими ручками наверх, высвобождая корни от грунта. Ясное дело, не понимал абсолютно, для чего нам нужен этот мусорный плод без сока, каких тут тьма ненужная. Но виду не подавал, способствовал общей задаче, как умел. Старался. Так и вытянуло индийскую репку семейство Бург. А вывезли в длинной картонной коробке, на авось, будь что будет: сломается, усохнет — значит, не судьба. Или просветят на телевизоре и не пропустят.

Оказалась — судьба. И не повредили, и не просветили, и не засох, пока летел. Заодно рюкзак местного песку привезли с собой, как Инка и планировала — вживлять в родное. Ника сразу приспособила растение в пластиковый тазик, временно. Потом мы купили кадушку и пересадили пальму уже по всей науке: с родным грунтом, подкормкой и соблюдением температурно-влажностного режима.

Вот она и носилась теперь колбасой, с Джазом и кокосом. Пальме отдавала необходимое должное, памятуя о том, что мама этого очень хотела, а Джазика просто полюбила без памяти, как любят, когда хочется любить ещё больше, но уже просто больше некуда, невозможно, и так выпирает через край. Предел. Крыша. Дальше — небо и космос. Именно такое с утра до вечера и демонстрировала обожание. Сразу упросила меня: слово «нет» не существует в нашей семье, ладно? Это я про Джазика, не пугайся, папочка, пожалуйста. Видишь, у него сегодня утром практически отсутствовал аппетит. А я ещё подумал про себя, но не стал связываться с дочерью — тарелку манной каши с вареньем, омлет из трёх яиц, гренки с эдамским сыром и банку шпрот на десерт. Это если не считать чая с молоком. И тоже, кстати, с вареньем.

А вот мне на самом деле в глотку не лезет завтрак, уже который день. Не могу сюжет начать. Как ни крути, не выходит, чтоб и достойно, и с духовкой. На дворе — девяносто четвертый год истекает, сам я пятый десяток совсем уже скоро размениваю, давно пора новые очки набирать. И конкуренты не дремлют, суетятся кто где, каждый урвать от ситуации на рынке пытается, кто прямым подлым расчётом, кто скрытой от глаз бесчестной игрой. Люди без души и морали, что с них возьмёшь, с подонков. А слава не любит долгого простоя. Тем более когда ещё не пришла, как ей достойно надлежит. Не окончательно утвердилась в сознании этих сволочей. Читателей, читателей, это я о них, родимых. С другой стороны, для примитивного ума, носителями которого является основная масса книжных потребителей, нужна хорошая встряска, типа…

Итак. Отец, как мужчина, живёт с дочкой-подростком, которая не возражает против такого семейного нововведения, потому что так ей завещала покойница-мать, понимая, что лучшего варианта заботы о девочке достичь не удастся, если быть, конечно, в курсе интересных особенностей своего мужа, о которых ей удалось узнать совершенно случайно, незадолго до раковой смерти. Но расчёт оказался обманным для всех в этой непростой семье, потому что дочка не от мужа, что не известно никому, кроме матери-прелюбодейки, искренне раскаявшейся с приходом неизлечимого рака, разом спалившего весь организм, без остатка. Через год девочка тайно от отца заводит связь на стороне, с одноклассником, который ещё не вполне определился в собственной сексуальной ориентации и мучается от несовершенства не оформившегося окончательно молодого организма. Об этом случайно становится известно отцу. В порыве ревности он выискивает способ познакомиться с соперником и узнать его поближе, но внезапно обнаруживает, что мальчик этот вовсе не полный негодяй и урод, а вполне милый юноша, с нежной и чуткой натурой и нервической конституцией юной неокрепшей души. А ещё он тоненький и белокожий, чем-то даже напоминающий в юности мёртвую жену героя повествования. Герой внезапно понимает, что он любит этого мальчика, видя в нём всё то, чего не обнаруживал в жене или не смог ей дать. Тогда он даст это тому, кого нашёл волей провидения. Он соблазняет подростка тайно от дочери и теперь уже живёт с обоими, склоняясь всё же больше к мальчику. А мальчик, окончательно определившийся в области физических предпочтений, продолжает мучиться, но уже по другой теперь причине: он не может больше лгать бывшей избраннице и говорит ей страшную правду о себе и о её отце. Узнав эту правду, девочка в отчаянии прыгает с крыши блочной девятиэтажки, но полёт ее завершается ровно в кузове грузовика, везущего подушки на городской рынок. Она не пострадала, она лишь смертельно испугана и всё ещё в отчаянии. Водитель грузовика, молодой симпатичный парень, приходит ей на помощь, успокаивает, и та, натерпевшаяся, засыпает в кабине грузовика, прижавшись к парню. А когда просыпается, оба понимают, что они нашли друг друга. Как и отец с её бывшим одноклассником. Все четверо встречаются у могилы покойной жены и молча кладут цветы под чёрный мраморный камень. На глазах — слёзы благостного всепрощения… несмотря на то что отец-таки успевает бросить быстрый заинтересованный взгляд из-под приспущенных ресниц на водителя грузовика, избранника своей девочки. Но девочка не в обиде, она понимает своего отца, она уже почти взрослая. Она уже в курсе, что мужчина, способный понять женщину, как правило, живёт с другим мужчиной. Как-то так, в общем…

Но вопрос один: как органичней всё это насыщенное событийным рядом, волнительное повествование наполнить попутно высокой духовной составляющей, чтобы избежать обыденности, банальщины и пошлости, которую лично я ненавижу и не терплю, особенно когда речь идёт о настоящей литературе. И этого не так сложно, хочу сказать, достичь, если обладать необходимым профессиональным и человеческим чутьём, будучи прирождённым интуитом. Как я, к примеру.

Сразу раскрываю секрет удачи вышеизложенного сюжета: кто-то из героев должен непременно прийти к Богу. Или уже оказаться тайно верующим. Скажем, тоненький одноклассник — верующий, а отец — придёт со временем, заставив себя отказаться от попытки вступить в связь с молодым водителем грузовика. Вот тогда уж точно пройдёт «на ура», гарантирую. Я просто не могу этого не понимать, как подлинный счастливчик среди четырёхсот заурядных неудачников, как отдельно взятый неподдельный талант, дважды прошедший через горнило специального обряда для посвящённых — два раза по двадцать семь минут…

На следующий год восьмилетний Джазир Раевский, приёмный сын писателя Дмитрия Бурга, был определён мною в первый класс общеобразовательной средней школы, той самой, в которой училась Ника. К тому времени можно было уже вполне подумать и о частной школе, средства, слава Спасителю, позволяли. Но Инуська непременно хотела доучиться в своей, пускай и образца старого советского разлива, но зато привычной и близко расположенной к дому. А лишний глаз не помешает, подумал я тогда, пацанёнок ещё не оформился, не нашёл никакого направления предстоящей жизни, не избрал пока ещё внятных приоритетов, кроме прибалтийских шпрот крупного размера, и лучше с икрой.

Так и решили. Никуська взяла на себя роль школьной мамы: утром всегда уходили вместе, возвращались — как придётся, но если получалось по расписанию, всегда встречала, приводила и кормила. Странно, но с появлением в доме индусика я не то чтобы обрёк себя на лишнюю головную боль, а, наоборот, обрёл некоторую дополнительную степень свободы, поскольку Никуська целиком и полностью взяла на себя заботу о маленьком. Это незаметно для неё самой вынудило девочку подчиниться самодисциплине и предельно рационально организовать собственное время. Теперь она успевала сделать значительно больше, чем у неё получалось до покупки мною Джаза. Быстро переделав уроки, она присаживалась к чёрному братику и проверяла его задания в очередь: буквы, цифры, палочки, наклоны и что там у них ещё, я, честно говоря, не в курсе.

А к концу первого года стал не в курсе окончательно, утратив любой контроль над воспитанием младшего в семье ребёнка. К лету, когда закончилась учёба и пришла пора перемещать семью в Ахабино, на дачу, для вольной жизни, у меня завязался роман с Джазировой классной дамой, двадцатитрёхлетней училкой, которой я презентовал, помню, сразу после родительского собрания недавно переизданный «Пустой и полный». И тут же подписал: «С пронзительной надеждой на взаимность. Искренне ваш, Бург».

Цель была двойная. Во-первых, просто поиметь без напряга хорошенькую училку, о которую споткнулся ненароком, и уже не хотелось отступать. И во-вторых, пристегнуть её же к заботе о моём новом сыне, чтобы частично снять всецелое руководство процессом одной лишь любимой Никуськой. Как водится, влечение плоти и любовь к ближнему своему не могут не отозваться положительно в любом благом начинании. Причём девочка — это я сейчас об училке — на самом деле была очень даже себе, несмотря на свои довольно взрослые годы… Оп-па! И тут я впервые поймал себя на том, что думаю о совсем ещё молодой женщине как о вполне возрастном персонаже, уже не слишком вписывающемся в рамки моих последних сюжетных задумок. И впрямь — в нетолстом романе, тысяч так на триста знаков без пробелов, не более, который начал обмозговывать в конце весны, перед отправкой детей на лето, обнаружились внезапно трое и две. Самой старшей — девятнадцать. В остатке, разумеется, окажется ещё один. Под полтинник. Но он не в счёт. Он там понадобится для другого. Тем более сначала он убьёт, а потом уже покончат и с ним. И подвесят вниз головой. И лишат гениталий. А выйдет, думаю, в октябре. Это я о книжке, не о герое. И успевает к ярмарке. Первый тираж, прикидываю мечтательно, тысяч тридцать, не меньше. Или же все они просто идиоты, ремесленники, непрофессионалы. А сам… м-м-м-м… сижу… подписываю… рядом стопка ещё пахнущих типографией произведений моей оригинальной литературы, а вокруг люди, люди, толпа, суетятся, толкаются, всем же охота доказать себе близость к популярному писателю. Как-как вас зовут? Ираида Валерьевна? Очень приятно, Ираида Валерьевна, вот, получите, пожалуйста, на память, Дмитрий Бург…

Знаю, что «очень приятно» — самая распространённая ложь на свете, но не соглашаюсь, по крайней мере, сейчас, в этот момент авторской истины — чувствую, что и, правда, приятно, и даже очень, до самозабвенной дрожи в подколенных жилках, в пальчиках ног, в мочках ушей, в напряжённых от успеха яичках. Что вы сказали, не расслышал? Кому-кому? Глубокоуважаемому другу Геннадию от Дмитрия? Так и напишем, глубоко… очень глубоко… от Дмитрия Бурга, тоже на долгую память, и тоже от друга, читайте на здоровье и друзьям дайте почитать, уверен, не обидятся на вас за это… Как замысливаю своих героев? Да так и замысливаю, уважаемая, с божьей помощью плюс труд, труд и труд. И папе? И папе тоже подпишу, папочке нашему папуле, Шмулю Срульевичу — как? Хорошо, согласен, пусть будет Селёдкину. Есть! Кто следующий, друзья мои? Не спешите, всем подпишу, не бойтесь, дорогие мои, не давитесь…

Примерно так с этой задумкой и вышло. И к октябрю успели издать, но только вот с тиражом промахнулся в своих ожиданиях. Думал, стрижено, как всегда, а вышло — брито. Не тридцать напечатали для начала, а сразу семьдесят пять. И даже снова знаю почему. Герой мой, ну тот, что под полтинник, перед тем как ну это самое… когда ему отсекли одним махом его мужское достоинство, предмет гордости и зависти, успел подумать ещё: «Спасибо тебе, Господи, за всё, что ты для меня сделал… И прости за всё, чего я не сделал для тебя…» Вот так! Триумфальный финал! В самую точку мишени! В яблочко. В десятку! В повышенный тираж. И сразу — в дополнительный! В переиздание в суперобложке!

И с ярмаркой, похоже, получилось, и народу навалило, сколько не ждал. Одновременно, пока подписывал и прислушивался к живительным благодарным тычкам изнутри, успел подумать, вернее, задать себе неудобный вопрос касательно Инки: хорошо это для меня, что не стоит больше иметь эксперта в её лице? Тем более других так и не случилось за всё это время. Или же всё это неправильно с точки зрения подлинности литературного процесса? Хотел тогда ответить сразу, чтобы не затягивать с решением, но отвлекли. Сунули микрофон и объявили мини-пресс-конференцию. Ну, сами понимаете, ни до чего уж потом стало…

Так вот, продолжаю насчёт училки и детей. С первой, пока она не улетела летом в Турцию, надолго, встречались дважды в неделю у меня, на набережной. И каждый раз подписывал книгу. Когда произведения закончились, стали говорить о Боге. Выяснилось, что оба верим. Только училка — как надо, церковообрядная, извините за выражение, с визитами, постами, правильными словами из молитвослова и свечками, а я — по упрощённой схеме, безобрядовой, через самого себя, без привлечения посторонних персонажей к таинству веры и греха. Всё через совесть. Через весы с собственными гирьками. Через умственность и личную догадку. Через персональную самодостаточность. Умеренность — вот верный стиль. Кстати, вспомнил, что некрещёный: Булкина — мама — была «за», папа Гомберг — категорически против. Отец — профессор медицины, член-корреспондент, известный кожник-венеролог, безбожник, оказался главней мамы, чиновника Министерства черной металлургии, тайно верующей, несмотря на ответственную должность. А Инка, та вообще держалась ближе к католикам, считала православие одной из самых жёстких конфессий, направленных больше ко всем, нежели к каждому. Имела право, без вопросов.

А о Джазике нашем училка сказала следующее. Это когда уже мы сблизились совсем, до взаимных оральных ласк. Заявила, что мальчик чрезвычайно способный, остро воспринимающий действительность, явно опережающий в интеллектуальном развитии сверстников, реактивно быстрый, сверхконтактный, с явно выраженным чувством юмора. При этом довольно ленив, несколько подозрителен, весьма изворотлив и хитёр и, что странно для этого возраста, совсем немечтателен.

Скорей это диагноз, нежели просто мнение доброжелательно настроенной училки, рассудил я тогда. Только вот чего в нём больше, какого типа надвигающегося на нашу семью будущего и с каким знаком. Подумал, кстати говоря, как подумал бы на моём месте любой нормальный психопат, обладающий конкретно моим типом творческой подозрительности. Как сказал бы покойный папа Гомберг, опираясь на медицинскую терминологию: «Каковы же будут отдалённые результаты, дорогие мои?»

Но с училкой всё же было хорошо. Замуж не просилась, понимая, что не возьму, не вызрела встречным рангом для такой известной фамилии. Плюс разница в возрасте — идеальный расклад для нерегулярных чувственных встреч до момента первой её настоящей любви на стороне. Или моей, если что. При этом в рот смотрела честно, хотя и безнадёжно. Как-то не удержалась всё же и поинтересовалась, как мне в голову приходят всякие интересные мысли, как я научился сочинять и каким образом у меня получается эти сочинённые мысли так достоверно излагать на бумаге. И тут я понял, что совершенно упустил из виду выяснить, какой, собственно говоря, предмет она преподаёт моему сыну, кроме общего классного руководства. Тут же путём лёгкого обмана выяснил, что русский язык. Это подходило и хорошо ложилось на показательный урок по разделу «Властитель дум». Мастеркласс. И я его дал.

— Видишь ли, милая девочка, — начал я издалека, — в основе моего творчества лежит прежде всего идея о простом человеке. Самом обыкновенном. Сверхзадачей любого крупного писателя является раскопать человека изнутри, вытащить на поверхность то, что не сразу может засечь глаз и учуять ухо. Каждый из нас — это неисчерпаемый кладезь всего, что создано Богом. Порой мы сами не представляем степени собственных возможностей и отпущенного нам дара. И нужно, исходя из этого постулата, научиться извлекать из человека искомое, сокрытое, самое сокровенное. И не важно, кто этот человек, каков его род занятий и уровень социального достатка. Самая последняя сраная тётка, с кило перловки и батоном в авоське, в ошпаренной кофте и стоптанных ботах, вдруг может сделаться тем человеком, судьба которого возьмёт твоё сердце в тиски, выпарит из тебя душу и заставит её страдать вместе с её душой. Или радоваться. До слёз, до самозабвения, до истерики, до принесения себя в жертву. До чего угодно. Или пускай не тётка. Пускай кто угодно, да хоть… хоть… педофил какой-нибудь… немолодой…

Сначала я это выдал, не отдавая себе отчёта в том, почему именно педофил. Но так уж вырвалось, наверное. Но тут же я вспомнил про «Загадку интегрального исчисления» и продолжил развивать тему уже в конкретике. Это всё же был мой конёк, неизменный. Признанный Инкой. Кстати, так и не изданный, чем я в противовес с более поздними произведениями, о которых вы отчасти уже наслышаны, потихоньку от всех по-настоящему гордился. Хотя денег от этой гордости не имел никаких. Так вот.

— Спросишь, с какой целью я привёл такой странный пример? Отвечу. Потому что, как никто, страдает человек, лишённый возможности обнародовать свой порок, свой физический или душевный изъян и воспользоваться этим своим нравственным несовершенством. Он ищет сочувствия, но не может его найти. И не находит. Всеми силами он пытается загасить в себе порочную страсть, но бесполезно, это сильней его. Он заложник, он мученик, он раб…

Училка слушала, затаив дыхание, и мелко помаргивала ресницами в унисон моим словесным ударам. Этот параграф в педучилище не проходили. Хотя зачёт по близлежащей теме она каждый раз сдавала мне на «отлично». И мне сделалось приятно оттого, что наши отношения не ограничились лишь регулярными фрикциями, Джазом и темой Бога, а ушли ещё и в непознанное по-настоящему, в суть человеческих страстей, с которыми бороться просто ну совершенно невозможно. Ни с молитвословом в руках, ни без него. Маршрут — вынужденный, но опять мимо Богова кармана, вновь — в обход. Необязательная остановка, по требованию безбилетников. В эту короткую минуту собственного триумфа мне показалось, что я влюбился, как положено. С духовкой. В мою училку. Исключительно по той причине, что именно она сейчас рядом с триумфатором. И тут же сообразил, что любовь во многом зависит от того, насколько мы сами себе нравимся в момент влюбления.

Мы — это талантливые писатели, само собой, кто ж ещё? А соответствующий моменту объект — лишь проводник нашей самовлюблённости, кабель, в котором индуцируется нужный автору влюбления импульс, изрыгающийся с надобной силой и в специально отведённое для этого время. Впрочем, тогда я отвлёкся ненадолго, а нужно было красиво завершиться. Что я и постарался осуществить для полной внутриутробной сатисфакции.

— И ещё, милая. Постараться словом… слышишь? Сло-вом!.. Сделать человека, пусть безнадёжного, пусть самого последнего негодяя, пускай предавшего идеалы, бессовестно насравшего… — я быстро поправился, — беззастенчиво наложившего дерьма в чей-то в карман… Так вот, сделать его лучше, добрее, щедрей и отзывчивей к людям, и это задача вполне реальна, хотя и очень непроста. И тот, кому она по плечу, кто в деле своём достиг хотя бы малого результата и продолжает эту малость посильно умножать, тот и претендует на Богов карман, как говорится. Правда, не ему решать, найдётся ли там для него место, но он и не должен об этом помнить. Иначе — разрушение. С небом не торгуются, солнышко, с Богом контракт невозможен. Подписать его осуществимо лишь с одной стороны. Но это никому не нужно. Ни самому тебе, ни тем более ЕМУ…

После мастер-класса, миновав непродолжительный, тихий и благодарный плач, она одним мощным рывком переключила себя на истерику влюблённой кошки и завершила всё ураганом последовавших один за другим фантастических оргазмов, о существовании и качестве которых ранее не помышляла, даже в отношениях со мной. И даже у Инки, у Инуськи моей любимой, никогда не получалось довести себя до подобного состояния, несмотря на всю нашу с ней самую настоящую любовь. Потому что там я опасался озвучивать всякую хрень, типа этой — слишком умна и благородна была моя жена и без мастер-класса. А тут само потекло, понимаешь, в глуповато растопыренные уши, как будто там моих слов уже ждали, заблаговременно распахнув сейфовые ячейки для пущей сохранности. Хотя, если вдуматься, не всё там хрень, далеко не всё. Как литератор вам говорю. В смысле, как писатель, властитель, как оригинально мыслящая отдельная от других человеческая единица.

Короче говоря, на ближайший обозримый жизненный этап я за индусика своего был спокоен. Присмотр по линии педагогики будет теперь обеспечен. А уход уже и так имелся. И отдых наш мы начали с того, что упаковались, прихватили бочонок с кокосом и отправились проживать наш ахабинский летний период. Для Джаза этот подмосковный сезон стал по счёту вторым. Однако интерес его к русской природе не увял и, казалось, всё ещё было ему тут в новинку. Сосны вместо пальм, ёлки вместо мушмулы, берёзы вместо тростника, мелкая вишня вместо объёмистой папайи, кислая подмосковная смородина вместо сахаристого ананаса и добротный каменный дом, многоспаленный, с камином, подвалом в половину площади застройки и террасой вместо дырчатой пристройки на двадцать четыре несчастных индусика и индуса вповалку плюс нечистотная дырка в землю во дворе.

У нас же вместо дыры имелся трёхсекционный французский септик с насосом для воздушного поддува, круглогодично обслуживающий три высококачественных сортира, а также слив любой жидкой среды, включая постоянную в наличии горячую воду. Оттого и не замерзала почва вокруг септика круглый год, выплавляя в снегу обширную зону вокруг всех трёх секций. Именно по этой причине решено было на семейном совете осуществить посадку драгоценной пальмы в ахабинскую землю ровно в этом интересном месте. В вечную теплоту подле септика. Правда, придётся мотаться и не в сезон, время от времени, чтобы поддерживать подпитку почвы горячим отходом жизненного процесса. Но это дело только приятное, лично я всегда хотел проводить как можно больше времени в Ахабино. Там у меня и кабинетик имеется, и всё прочее необходимое для жизни, включая каминную решётку, на которой можно вполне удобно жарить шашлык, не выползая в природные неудоби. Иными словами, максимально продуманная жизнь для творчества и вдохновения. И особенно в удовольствие, когда спокоен за детей. Одна, считай, взрослая уже, другой с её же помощью пристроен как барчук, не меньше, по всем направлениям жизни. Хоть ещё заводи себе кого, понимаешь…

Кокосину, вытянувшуюся за время её адаптации на Фрунзенской в основательную дылду, осторожно вытряхнули из кадушки вместе с остатками обезьяномордого ореха, околоплодной влагой и песчаным северогоанским грунтом и нежно опустили в приготовленную яму. Рыл Джаз и вырыл её хорошо, ровно и глубоко, так роют все темнокожие жилистые мужчины. Процесс внимательно контролировала Нельсон с крыши дома, и по её недоверчиво прищуренной морде нельзя было понять досконально, что именно не устраивает её на этот раз. Наверное, чувствовала, что орех этот переходит в ахабинский суглинок в силу завещания безвременно исчезнувшей хозяйки. А основным исполнителем воли покойной становится ненавистный чужак, от которого подозрительно демонически отражается дневной свет. Так, что ли?

Вокруг посадку обложили доппайком из рыхлого торфа, перемешанного с питательными гранулами чего-то там, сверху и по бокам заполировали отечественным речным песочком крупного чистого калибра, а к финалу приключения Джаз бормотнул ещё чего-то на своём тарабарском, типа обрывка португальской молитвы, которую обычно подвывала его бывшая родня по всем тамошним праздникам. Сказал, хуже не будет, и я с ним, безусловно, согласился. Как и Никуська. Одновременно ещё поинтересовалась:

— А как же зимой, пап? Ноги в тепле, это ясно, а голова в холоде, получается?

Об этом не подумали. Но я не растерялся и предложил:

— Не вопрос, Никусь. Сам стволик будем в мешковину укутывать. А веточки пальмовые — чем-нибудь шерстяным, попушистей. А к весне снова раскрывать. И полив, полив, полив. Тёпленьким. Плюс опрыскивать не забываем, пальма любит влагу и свет.

Так и договорились. Ухаживать до смерти или до жизни, как оно само себе сложится. И тогда Ника неожиданно для всех закинула старую новую тему:

— Всё у нас теперь, как мама мечтала. Только вместо ещё одного ребёночка экзотическое растение. А мы ведь оркестрик собрать хотели, помнишь? Это когда трое или больше.

— Ты хочешь сказать… — Я недоумённо поглядел на дочь.

— Да, папа, именно то, о чём ты подумал. Нужен ещё как минимум один член семьи. Маме бы эта идея понравилась. Или ты уже всё забыл? — Она пристально упёрлась взглядом мне в глаза.

Джаз слегка насторожился, и это тоже не укрылось от меня. Как я потом догадался, наличие ещё одного обитателя в небольшом семейном пространстве никак не входило в его планы. Наверное, не позволял расслабиться дикий инстинкт, прикрывавший интересы в те времена, когда вокруг него рыскали ещё двенадцать голодных собратьев. Плюс нищая родня. А тут… только, можно сказать, пообвык к своим неполным девяти годам, в обстановку вошёл, вник в происходящее, к шпротам пристрастился, которые никто изо рта не вынимает, а только всё подкладывают да подкладывают. Однако тогда он предусмотрительно промолчал. А я не стал серьёзно вдумываться в развитие сюжетной линии по причине её несущественной малости.

Лето пролетело незаметно, и к сентябрю, когда пришла пора перебазироваться в город, мы вдруг обнаружили, что нашей пальме удалось не загнуться. Поначалу мало чего понимали, она как-то замерла в своём развитии, не добавляя в росте, но и не выказывая зримых изменений в сторону расстройства кокосового здоровья. То есть при сохранении цвета и формы она всё ещё оставалась внутри новой ситуации, замерев на одной и той же линии ватерпаса, словно чутко прислушивалась к себе, к едва слышным биениям микроскопических пальмовых клеточек, к болезненно слабым движениям своих бледных кокосовых соков, внимательно всматриваясь в свет нового для себя солнца, внимая сигналам необычно прохладного ночного неба без россыпи привычно ярких звёзд. Короче, нанюхавшись и насмотревшись, приняла, видимо, решение не загибаться. И все были таким решением довольны. Осталось лишь дождаться урожая самих орехов. Если дерево не окочурится под снегом и морозом, разумеется.

А насчёт очередного прибытка в семью Ника возобновила разговоры сразу же после переезда в город. Тогда я вконец понял, что всё это вполне серьёзно и что девочка на самом деле бредит очередным братом или сестрой. Ну, нянька от природы, что с неё взять, с дурочки. Хотя… подумал я, в этом случае, естественно, девочка. Маленькая, как Инка. И желанная. Тоже, как она.

И поймал себя на мысли, что подумал как о деле решённом. Ай да сукин Бург! И с другой стороны, если прикинуть. Квартира огромная, профессорская. Культурного слоя — немерено, ещё самый старший Гомберг постарался, потомственный интеллигент в несчётном поколении, дед родной, на Немецком лежит, не успел со мной пересечься, месяца не хватило. Так вот — от живописи до акварели и от отцовых фолиантов до дедова антика из краснухи и карелки. От мейсоновских тарелок по линии бабушки до ковчежной, музейного класса, доски-семнашки, добытой по спекулянтскому случаю внуком: праздник, по левкасу, двухрядная, 29 клейм, сплошь фишки, неделаная. И прочее в том же духе.

Инка, в отличие от меня, первые пару лет, затаив дыхание, всё лазила по наследству, изучала, всматривалась, восторгалась, каталожек такой завела себе специальный, типа искусствоведческий, чтобы ориентироваться лучше. В общем, разобралась, что и чего, потом мне рассказывала, в детали погружала, пыталась втянуть в своё же прекрасное. В моё, хотел я сказать.

Но я не об этом, отвлёкся, извиняюсь. Иду дальше. Короче, денег хватает, это уже теперь окончательно выяснилось, после выхода произведений — помните? — ну там ещё, где отсечённые гениталии и неразделённые чувства отца некровной дочери, тоненького одноклассника и интересного внешне дальнобойного шофёра. Плюс убойный тираж. Так, может, и пусть себе живёт? Веселее будет. Это я уже о девочке, о новенькой. О будущей дочке и сестре моим ребяткам…

И сразу об этой истории забыл. Тут же. Закрутился на октябрьской ярмарке, той самой, последней. А параллельно, пока суд да дело, возобновились отношения с училкой, хотя и без прежней интенсивности. Ну и по мелочи там: уроки, школа, витамины, спорт, смена автомобиля, очередь на подземный гараж, прочее. А по-крупному — новый сюжет, убойный, как будущий тираж. Наркотики. Будем открывать для себя новую тему, крайне любопытную, малознакомую, но стопроцентно прибыльную. В смысле современной литературы, конечно же.

Итак, способный мальчик, выпускник средней школы, отличник, юный Мичурин, увлечён ботаникой. Читает специальные книги, учит латынь. Вместе с мамой-ботаничкой, у которой болят суставы ног, занимаются селекцией растений на огородном кусочке подмосковной земли. Из-за болезни не поступает на биофак. Временно, по случаю, чтобы как-то жить, устраивается учеником скорняка в скорняжный цех на меховой фабрике. Там он, думая о маминой проблеме, незаметно для других выкраивает из лучших спин песцового меха стельки для маминых ступней, во все виды материнской обуви. Обрезки выбрасывает в мусор. А изделия на себе, под одеждой, выносит через проходную. Через какое-то время налицо недостача спин. Начинают копать. Преступление обнаруживается быстро. Мальчик получает три года общего режима. На зоне в силу истории, в которою влез по мальчишеской глупости, получает погоняло «Песец». Как известно, мех песца отличается нежностью, мягкостью и повышенной воздушностью пушистого волоса. Что прямой дорогой приводит юношу в лапы авторитета, положившего на него глаз. В этом самом смысле, вы не ошиблись. Тогда юноша, понимая, через что ему предстоит пройти, идёт ва-банк и предлагает авторитету вариант. Его не трогают, а за это он найдёт способ вырастить коноплю прямо здесь, на зоне, и выработать из неё высококачественную марихуану. А по-простому, дурь. Дурман-траву. Таким образом, он получает шанс не стать опущенным. Песец пишет матери письмо, где в завуалированной форме, используя латынь, просит прислать ему исходный материал. Мама его понимает, и вскоре на имя заключённого сына приходит письмо из родного дома, под почтовой маркой которого обнаруживаются несколько зёрен зрелой конопли. Вместо ядовитого клея под маркой — питательный крахмальный раствор. Горшки с рассадой он размещает под сценой в клубе зоны. Первый урожай, высушенный и перетёртый в дурь, приводит авторитета в восторг. Отныне Песец под его защитой. За первым урожаем следует второй, третий… Так продолжается до тех пор, пока не проламывается подгнившая половая доска в центре сцены во время областного смотра коллективов самодеятельности среди зон общего режима. Тайна становится известной всем. Крайний в этом деле, закоперщик и реализатор идеи — само собой, Песец. Дополнительные восемь лет за производство, хранение и распространение наркотических средств он будет теперь по приговору суда отбывать в колонии строгого режима, на севере, где и климат суровей, и шанс остаться человеком гораздо более ничтожен. Однако спасает наработанный опыт и талант ботаника. Избавляет от претензий пахана, который из полученной малявы узнаёт об умениях Песца и не упускает возможности воспользоваться таким выгодным спецом и у себя на зоне. Теперь уже под угрозой смерти. И вновь начинается опасный отсчёт в борьбе за личное конкретное выживание. В таком климате требуется теплица, иначе ничего не выйдет. Песец убеждает начальника колонии строить собственное небольшое подсобное тепличное хозяйство. Он, как профессионал, гарантирует качество и дешевизну продуктов овощеводства и растениеводства. Соответственно, внеплановые барыши. Через год снимается первый урожай, овощей и прочего. В числе прочего весомую часть составляет урожай конопли, искусно замаскированной под хвощ. Пахан в радости, Песец обретает новую надёжную защиту. Однако понимает, что рано или поздно вскроется и это преступление. И тогда конец: подобный рецидив, да ещё в такой циничной форме, не будет прощён, на свободу он выйдет никому не нужным стариком. И тогда он решает снова идти ва-банк. Он всё рассказывает начальнику колонии, который быстро ухватывает суть и перспективу. А в перспективе обогащение, если поставить процесс на грамотные рельсы, образовав небольшой наркокартельчик. Под защитой друзей из высоких органов. Одно условие — необходимо устранить помеху в виде опасного пахана. В скором времени того обнаруживают повешенным в бане. Скорее всего, суицид. А дело между тем бурно развивается, растут площади и доходы заинтересованных лиц. Одновременно умирает одинокая мама Песца. Но того это уже мало интересует, все его помыслы нацелены на дальнейшую селекцию и развитие хозяйства, где он давно уже первое второе лицо. После первого первого. И следующая цель, которая уже стоит перед ним, — выйти досрочно, с помощью первого первого и, используя хорошо продуманный шантаж, подмять под себя им же созданный картель, действуя уже не изнутри, а извне. А дальше выйти на совсем уже новые просторы. И доучить любимую латынь. Он с оптимизмом смотрит в будущее, и мы знаем, что так всё оно и будет, пока в этой стране у власти коррупционеры. Всё! Конец романа. Тираж, думается, под сотку… Вива!

А девочку мы всё же взяли. Правда, в девяносто восьмом только, после известного дефолта. Всё это время, до финансовой катастрофы, жили славно. Я вяло, раз примерно в год, отшучивался относительно полного состава оркестрика, и Ника, понимая, что время ещё не подошло, оставляла свои ненастойчивые попытки до следующего подходящего раза. Кокосик наш ахабинский, попребывав пару сезонов в раздумьях, одумался и решил медленно начать расти в сторону компромисса между двумя противоположными природами: местной и прошлой. Перед зимой мы утепляли стволик и побеги, как умели, после чего нахлобучивали на получившееся сооружение высоченный чехол из плотного строительного полиэтилена, образовывая тем самым импровизированный парник. То есть снизу — тёплый влажный грунт, вверху — испарения от него же плюс круглосуточная лампа в патроне, протянутая кабелем внутрь нашего кокона, дающая свет и дополнительное тепло. Как-то так, в общем. И пошло дело, не подвела нас Инуськина инициатива.

Джаз успешно завершил начальную школу и перешёл в пятый, так что нужда в бывшей училке отпала окончательно. Надо сказать, что, несмотря на накопившуюся за почти четыре года усталость от наших встреч, исключительно с моей стороны, у меня осталось к ней довольно тёплое чувство — не за то, что протащила на себе часть моей заботы, а оттого, что никогда не уставала меня слушать, благодарно внимая каждому случайно выпущенному слову. Чего бы я ни нёс.

Но вообще, это редкость по моим меркам — не то, что я чего-то обычно несу, а что сохранил тёплое чувство при расставании. К тому времени я уже хорошо в себе в этой части разобрался. И если б не Инка, сориентировался бы гораздо раньше. Но просто было не нужно, как ни странно. От Инки меня никогда особенно не тянуло в левые стороны, даже если подворачивалась удобно расположенная оказия с распутным намерением в мой адрес. Просто Инка была умной, и я с ней разговаривал. И, как вы помните, мне никогда с ней не было скучно. А писателю необходимо разговаривать с нескучным партнёром, и чем больше, тем полезней для творческого здоровья. Некоторые утверждают, что больше, чем говорить, нужно думать. Не верьте! Недодумать — как делать нечего, дорогого не стоит. А недоговорить — существенно сложней, потому что в этом процессе ты не один и, пока не закроешь хлеборезку, не успокоишься, если, конечно, каким-то боком примыкаешь к нашему ментальному типу обаятельного психопата. Но и осторожность требуется соблюсти, это — к гадалке не ходи. Говори, но помни, что нервозность, имеющая психическую природу, сильно раздевает говорящего. Как и проявление бурной радости. Но уже в другую сторону. И тоже, бывает, догола. И ещё. Заметь — при живом общении ты всегда поимеешь подпитку гораздо более калорийную, нежели размышляя о чём-то вечном, сидя одиночной букой. Одиночек вообще не люблю. В принципе. От них исходит подозрительной запах умственной канавы, и если я понимаю, что одиночка недоговаривает, то автоматически распространяю это на себя. Ведь недоговаривает-то он, естественно, про меня, про кого ж ещё? У нас, нервических, с этим строго. Ранимы? Да. Обидчивы? Всенепременно. Злопамятны? Бе-зу-слов-но. Мстительны, спросите под занавес финала? Отвечу. Ни-ког-да! В этом наша сила, талантливых проводников стороннего счастья, письмоносцев доброй воли, бумерангов призрачных надежд, теоретиков чужого греха, врачевателей некрепкого духа, пятновыводителей заблудших душ, благодарно зацелованных в темечко ИМ самим…

Да, отдельно ещё про обидчивость, коль так уж вышло, что ненароком поднял тему. Так вот. Особенность обидчивости такова, что произрастает она далеко не на пустом и случайном месте. А раз так, то место такое требует рассудительного подхода и детального расчёта по малым, но ответственным составляющим. Скажем, наряду с изначальным выискиванием самого объекта обиды чрезвычайно важно угадать ещё и подходящую причину (точнее, повод), а также длительность и уровень её концентрации. Всё это, как и ожидаемый душевно-моральный дивиденд, в огромной степени зависит от принятой стратегии и сделанной на разрабатываемую обиду ставки. Она же, в свою очередь, наитеснейшим образом связана с непосредственным или отдалённым результатом, как говаривал мой папа Гомберг-кожник.

Первый, то есть непосредственный, быстрый, стремительный, прямой и в нужном смысле позитивный, не всенепременно желателен для нашего брата-невротика из-за недостаточности времени упоения самим фактом предстоящей победы. И, как правило, именно по этой причине такой скоропалительный результат не всегда приносит плановое насыщение духа, плоти и интеллекта. Разве что несколько угомонит кишечную и умственную тянучку в животе, снимет нетяжёлый горловой спазм, снизит ненадолго энергоёмкость вампирского зуда в дёснах и по нёбу и на короткий чувственный промежуток уймёт охотничий пыл и нервический зов. Но зато и итог скор — вот он, уже на ладони: не успел толком сконструировать здание, а оно уже и выстроено, и с благодарственной покорностью валится тебе же под ноги, только успевай подпитываться радостным, весёлым и освободительным зрелищем развалин.

Другое дело — результат отдалённый, нескорый, черепаший, копотливый, мешкотный — ничего не забыл? Так вот о нём. Потому что именно он в нашем деле и есть первейший и главный. И тут следует напомнить о принципиальном различии между обидой и оскорблённостью. Второе со вторым, то есть отдалённость в паре с оскорблёнкой, формируются всегда лучше и липче. Во-первых, если уж вышло так длинно дожидаться его конца, то и послевкусие, стало быть, выйдет устойчивей и длинней. А это, в свою очередь, выгодно приближает наш альянс к возможности когда-нибудь повторить редко вспоминаемый творческий оргазм. Во-вторых, чувство оскорблённости, назначенное себе же и полученное по формальным признакам от тщательно отобранного объекта одноразового или хронического пристрастия, неизмеримо выше и благородней элементарной обиды, несущей — согласитесь! — признаки заурядности, легковесности и — не побоюсь этого определения — лёгкой пошлости. Так или не так? И, наконец, третье соображение, промежуточным образом подытоживающее значимость нашего исследовательского параграфа, таково: воспитательная, она же педагогическая, функция! Другими словами, за время, пока пестуется способность к прощению, вы стопроцентно успеваете взрыхлить, удобрить и взрастить вашу обиду, объективно переведя её в чувство полного человеческого и творческого удовлетворения от самого процесса этой сладчайшей иноходи. Уразумели? Оттого и говорю — оно и есть первейшее из чувств, не соизмеримое по эмоциональному и психическому наполнению ни с одним из возбудителей людских страстей. Не беря в рассмотрение, разумеется, пока не растраченную ещё мою жалость и любовь к покойнице Инке. И к деточкам моим, конечно же.

Да, и завершаясь! Для полного понимания сути вышеизложенного постулата ультимативно настаиваю, что ни при каких обстоятельствах обиде не пристало смешиваться с оскорблённостью. Да и звучат они по-разному, и на организм воздействуют иначе, если вслушаться в эти звуки. Ну, сами посудите: «Оскорблён до глубины…» и «Обижен до глубины…» Последнее явно не катит против первого: ни силой самого наката, ни быстротой возникновения сладкой щемящей дрожи, ни жаждой немедленно соответствовать словом и делом — не так разве? Да и не обладает, к слову сказать, эксклюзивной целебной особенностью ожесточать и умягчать сердечную мышцу в одно и то же время. И вообще, исходя из классификационной терминологии доктора Гомберга, различий в этих важных категориях не меньше, чем между слабым подозрением на трихомоноз и надёжно диагностированной саркомой вашего пениса в неизлечимой четвёртой степени. Вот теперь всё! Возвращаюсь к дальнейшему повествованию на радость вам и мне…

А дело, против которого не сумел восстать, было таким. Принеслась Никуська, вся в слезах, хотя уже восемнадцать на подходе, могла бы и придержать эмоцию. Кричит, мол, смотри, папа, по новостям передают, в Калмыкии детей отравили, почти весь детдом от крысиного яда умирает! Ну, пошёл, глянул. Да, на самом деле, картинка ужасающая, не для слабых, и всё остальное при этом, как водится: ресурсов не хватает, медикаменты просрочены, повариха, что сыпанула яда вместо приправы, нетрезва, власти разводят руками — дефолт, прокуратура бездействует, хотя возмущается и пугает через экран. А дети — в лёжку, реально кончаются. Двое — сразу, остальных откачают или нет — неведомо. Место действия — Россия, райцентр где-то в Калмыкии, не успел расслышать хорошо. Но и увиденного хватило с запасом.

Забирать ребёнка из числа пострадавших поехали вместе с Никой. Нельсон пришлось оставить на Джаза, хотя оба они такие ситуации переносили скверно и старались по возможности их избегать. Адмиралиха начала заметно нервничать ещё до того, как мы вообще узнали о катастрофе в Калмыкии. Звериное чутьё не подвело. Джаз, обнаружив кошкино беспокойство, тоже догадался, что предстоит нечто необычное. Видали? Вот так они, два дитя природы, сканировали друг друга все четыре года совместного проживания под общей крышей Бург. В общем, одиннадцатилетнего Джаза тогда оставили одного, почти уже взрослого, самостоятельного не по годам. Уже не боялись за него, Никуська постаралась, выпестовала не зря. Ориентировался по жизни легко.

А мы с дочкой оперативно вызнали где-чего-как, купили билеты до Элисты и рванули. А оттуда по местным меркам уже рукой подать.

Трёхлетнюю Гелочку забрали непосредственно из больницы, когда убедились, что дела её пошли на надёжную поправку. Так её звали, эту нашу новую девочку, таким калмыцким именем — Гела.

Не буду утомлять вас подробностями о том, как заявились в нужное учреждение, как возмущённо стали требовать удочерения и писать заявления в инстанции, как получили быстрый презрительный отказ, как позже восстановили баланс отношений, перейдя к обсуждению размера возможной благодарности, и как удалось максимально ускорить процесс уже не только при помощи взноса в фонд местного благосостояния, а использовав всенародное признание вышедшего к тому времени в свет замечательного романа писателя Дмитрия Бурга «Стельки из Песца». Именно по этой решающей причине больше не пришлось мотаться в Калмыкию для утрясок и увязок. Сразу всё стало на свои места.

— Такая честь для нашего детдома, — сказала на прощание директриса. — Знаменитостей у нас ещё не бывало тут отродясь. Подарите книжку свою про кино по телевизору?

Пришлось с книгой расстаться. Плюс к тому намекнули, хорошо бы провести творческую встречу для работников районной инспекции по делам несовершеннолетних.

Что ж, провёл. Народу набилось так, что сидели на полу и на ступеньках. В спецпогонах и без погон. Не могу сказать, что просто тупо отрабатывал ребёнка. Скорее, встреча увлекла меня вполне искренне. Должен заметить, что вообще предпочитаю иметь на подобных мероприятиях полное отсутствие интеллектуалов. И даже просто интеллигентного потребителя, который читает не только прозу Бурга. Во избежание осложнений и неумных вопросов. Типа такого, например: «Скажите, уважаемый Дмитрий Леонидович, а какое место сами вы отводите себе, если говорить о серьёзной современной российской прозе? Отчего, к примеру, ваши книги никогда не номинировались на получение каких-либо литературных премий? Это потому, что настолько велика конкуренция или, может, просто ваши сочинения не в полной мере отвечают требованиям, предъявляемым к произведениям литературы вообще?»

Спросят, сядут и смотрят потом, довольно продолжительно, с язвой во взгляде. Однако не учитывают, что настройка на непомерный слух, острую бдительность и боковое зрение произведена в моём организме не так, как у других, у неписателей. Поэтому, ясное дело, изворачиваешься довольно грамотно, по накатанной привычке, старательно держа на губах всепрощенческую улыбку доброжелательства и человеколюбия, чтобы не заподозрили в несдержанности и человеконенавистническом характере. Провокация чистейшей воды, конечно же, но не каждому идиоту в зале объяснишь, что тут и почём. Сам-то с собой легко потом разберёшься; одно слово — зависть всепоглощающая, отнимающая у людей разум и всё остальное человеческое. А с ним как быть, с читателем нормальным? С покупателем моим? Нелегко потом бывает достучаться. А приходится.

Ну, поначалу, как правило, объясняю, что бывают книги для людей, для таких как вы, дорогие друзья, для тех, кто пришёл поговорить со мной о насущном, о вещах простых и понятных, о сердечных, волнующих всякого искренне чувствующего человека. Об истине. А самый верный признак истины — это простота и ясность. Ложь всегда бывает сложна, вычурна и многословна. Это не я, это Лев Николаевич Толстой сказал. Надеюсь, его авторитета достаточно? Он же сказал, что в мире, в котором мы с вами живём, непрестанно идёт борьба добра со злом — извините за банальное напоминание таких известных истин. Сюда же от себя — простите уж такую мою вольность — добавлю, что зло никогда не одержит верх: зло эгоцентрично, многолико, причём облики его разнообразны, но одинаково гадки в сути своей. И потому не смогут соединиться в единое зло, общее, разрушительное, абсолютное — и не станут причиной распада добра. И пусть те, кто порождает любое зло, не рассчитывают, что найдут в нашем лице единомышленников… — это я к залу, к залу, пытаясь свести единым охватом зрительские ряды с первого по последний, чтобы сконцентрировать творческую температуру и заодно понадёжней цепануть аудиторию личным гипнозом. Далее, не сбавляя темпа, иду вширь и вглубь. Сообщаю, что очень надеюсь, что мои книги не способствуют увеличению количества зла в мире. Скорее наоборот. В этом и есть смысл моей единственной и конкретной жизни…

В то время пока зал приветливо колышется в старательном рукоплескании, я думаю, что на последней фразе мог бы, пожалуй, и сэкономить, не все в этом зале заслуживают такого моего откровения. Хотя, может, я и не прав, пусть знают, что к чему, пускай им это будет от меня аванс. На вырост, так сказать.

А ещё, как я успеваю одновременно прикинуть, — лёгкое одурачивание во имя справедливости, а заодно и для наведения порядка в зале не так уж непростительно. Да и какой уж тут обман особенный, если разобраться? Смысл жизни, по моему глубокому убеждению, состоит исключительно в максимальном извлечении из этой жизни радости. Или же просто удовольствия, как посмотреть. Постоянно, ежедневно и ежечасно. Ну, в крайнем случае, удовлетворения. Что на самом деле очень близко к посланному в зал утверждению, ну согласитесь.

Затем я откровенно скашиваю глаз в направлении вопрошающей стороны, чтобы начать методичное истребление. И продолжаю, не останавливаясь… Для тех, кто любит увлекательное чтение, захватывающий сюжет, кому небезразличны судьбы героев, попадающих в такие разные и сложные житейские ситуации, из которых сердце должно подсказать единственный выход. И выбор должен быть непременно нравственным, человеческим, таким, какой сделал бы каждый из нас. И не потому, что нравственность сама по себе, как полагают некоторые, крепнет, когда дряхлеет плоть. А просто потому, что все мы с вами, если не будем людьми глубоко нравственными, не сможем адекватно переживать за героев моих произведений. Согласны? Надеюсь, на эту часть я ответил, да?

И смотрю в зал, снова ожидая одобрительных возгласов и взглядов. Получив то и другое, перехожу ко второй, подлой части. А есть книги, продолжаю я после паузы, чуть разбавив интонацию зловещим привкусом, которые пишутся ради самих книг. Ради удовлетворения авторских, с позволения сказать, амбиций и не имеют прямого отношения к самому читателю. Должен заметить, что порой, и довольно нередко, как раз подобные вирши отдельных маргинальных сочинителей и выдвигаются заинтересованными организациями на получение упомянутых литературных премий. И есть несколько причин такого их к этому интереса. В частности, сами они по себе неуспешны и даже, я бы сказал, провальны, и это вовсе не секрет. Но именно такими способами кое-кто пытается решить задачу по доведению бездарных текстов до народа. До читателя. До нас с вами, дорогие мои. Ещё их нередко именуют так называемыми «издательскими проектами». Про-ек-та-ми! Как вам словечко само? Чуете? Бездушно запроектировать, ловко сконструировать, обсчитать на калькуляторе и вбросить лукавый продукт в толпу. А? И это уже само по себе являет собой путь весьма и весьма сомнительный. Это колея обмана и заблуждения. Дорога в никуда. Однако они наловчились весьма эффективно использовать разнообразные дополнительные приёмы. К примеру, критика. Купленная, разумеется, на корню. Теми же бесталанными организаторами книжного дела. А как иначе? Все хотят ваших денег, друзья, все хотят продаваться и зарабатывать. Включая умников, замкнутых на самих себя и только. И их пособников. Конкретно вы им неинтересны. И тогда возникает вопрос, который каждый из нас должен задать самому себе: за сколько ты готов продаться, человек? Или быть проданным — за какие пистоли? Лично я для себя ответ такой нашёл давным-давно и поэтому перелицовываться не собираюсь. Не продаюсь, друзья мои, и сам не покупаю. Живу, прислушиваясь к совести, которая всего одна и неделима — вразвес, как говорится, не отпускается.

Зал соглашается, кивая дружно и уважительно в унисон благородным этим моим словам. А я продолжаю, что, мол, это с одной стороны. Но остаётся ещё один аспект, он же главный по подлости приём — продажная реклама, одурманивающая вас по всей науке — она же непревзойдённый торговец изначально бракованным и потому затхлым товаром. Та самая реклама, что заставляет нормальных честных людей поверить тому, чему верить нельзя, что застревает в ваших головах, зомбируя мозг и душу, и вынуждает делать шаг навстречу очередному подлому обману. Отсюда ответ: бесчестные правдой-неправдой проталкиваются к успеху путём подлога и оболванивания, а истинным талантам места под солнцем не остаётся. Или находится крайне редко. Поэтому и нет нас… их… в списках номинантов на так называемые премии. Вот так, если коротенько. Надеюсь, ответил и на эту часть вашего вопроса?

Это уже в сторону вопрошавшего соплежуя. И вслушиваюсь в собственный внутренний монолог, уже победительный, с ласковым привкусом ванили на нёбе: «кто много спрашивает, тому много врут — знайте, уважаемый! Но только не я, лично мне до вашего уровня опускаться не резон, не вашего теста я марципан, милейший, — примите к вашему непросвещённому сведению…»

Зал, неодобрительно гудя, отсылает в том же направлении поток попутного недовольства. Провокатор сникает и опускает глаза. Обычное дело, за редким исключением. Всё — ослабла вражья тетива, финита! Сдачу заказывали? Получите, распишитесь! Единственно возможная реакция — немота. И зал это распрекрасно понял, разумеется. Что и отрадно.

Сам же я, выполнив выдох глубокого удовлетворения, с края своего плато окидываю взором очередной плановый сходняк, лишний раз убеждаясь в этот момент, что рождённый брать давать не может. Согласны? Шучу!

Так вот, на той встрече, на Колыме… то есть, извините, оговорился, в Калмыкии, в райцентре, с ментовскими и гражданскими инспекторами и членами их семей, всё было просто восхитительно! Ни одной подозрительной морды. Ни единого намёка на случайно забредшего представителя интеллектуального направления. Одни лишь восторженные почитатели, поедающие глазами столичную знаменитость, отбросившую важные творческие планы и оперативно прибывшую в пострадавшую провинцию, чтобы спасти и увезти с собой в столицу отравленную девочку-калмычку.

И в благодарность — сплошь льстивые вопросы общего порядка и аншлаг на любой ответ заморского гостя. Что ж, хоть и не по существу, а приятно. Потом и про саму девочку поговорили — как без этого — но все уже и так всё знали, знамо дело, однако решили потереть поподробней, нравственной остроты добавить к теме. Интересно ж: и сама идея как пришла, и сколько своих имею, и как писательша реагировала, то бишь супруга. Что, вдовец? Тогда — подвиг, натурально, подвиг человека с большой человеческой буквы. Зуб даю — я это по глазам прочитал — каждый второй в зале тогда подумал, что теперь, она, зассыха, ясное дело, будет щеголять себе Гелой Бург, как графиня, бля, какая, как сам он, граф столичный, в рот ему дышло: во повезло засранке детдомовской!

Кстати, как выяснилось, книжку саму никто не читал. И не слыхал до телевизора, что есть такая. Зато все без исключения смотрели сериал с одноимённым названием. Ну, про Песца и стельки, да? Забыл сказать, что двенадцать убойных серий по книжке тоже ведь вышли, прайм-тайм самого смотрибельного канала, правда, с изменениями довольно ощутимыми, но всё равно ко времени пришлось, сработало на задачу. Вот поэтому-то директриса про кино и вякнула и про телевизор, а я и не понял, о чём это она. Да ладно, чёрт с ними, с неудачниками тамошними, недоучками в погонах и без, подумаешь, в конце концов…

Возвращались в Москву поездом, я взял полное купе, чтобы мягко и без посторонних. Девчонка наша, Гелочка узкоглазенькая, с первых минут от Никуськи ни на шаг, только мамой и называла, а Ника возразить тогда не посмела и даже несколько порадовалась такой неожиданности. Кстати, и разрыв в возрасте вполне позволял такую игру себе позволить. Да и какая в принципе разница, кто кому кто. Главное, что все мы счастливы теперь будем вместе: сам я, Бург, Никуська моя ненаглядная, солнце и умница, только что закончившая школу на круглые пятёрки, Джазик наш — черномазик и Гелка — калмыцкая наша белка. Ну, а я, само собой, для неё папа, это слово она тоже с диким ликованием не уставала повторять. До случившегося так неожиданно радостного события не к кому было ей так сладко обращаться.

Гелку поселили покамест в комнате у Ники, я решил не жертвовать кабинетом, всё же единственный источник семейного достатка, если не трогать наследство. Да Ника и сама об этом мечтала: одно слово, прирождённая самка, мать по определению, истинная женщина в самой сути своей. Тут же обзавелась детскими книжками, докупила, чего не было, плюс развивающие игры, витаминные смеси, соки фреш, мультяшные диски, все дела, короче. И понеслось.

— А как же институт, доченька? — несколько озадачившись, поинтересовался я у Никуси. — Подготовка, репетиторы, всё такое… Ты же вроде в МГУ хотела, на психолога?

Она отмахивается, вижу — искренне, без ощущения предстоящей потери:

— Не сразу, папуль, не сразу. Нужно Гелочку поднять сначала, в Ахабино вывезем, там надышится, нагуляется, в себя придёт. И вообще, я думаю, после лета мне надо там ещё с сезон-другой пожить с нашей белочкой. А вы в гости будете приезжать, с книжками и продуктами. Так пока для всех будет лучше. И кокосику тоже. А за Джаза я уже спокойна, он и приготовит себе, если надо, и помоется вовремя, и с уроками у него в основном в порядке.

Я подумал, что моя дочь становится всё больше похожей на Инку: то же сочетание рационального ума, обаяния и жертвенности. Только вот ростом не вышла, на голову выше Инки вымахала. Как и Джаз. Тот на писательских харчах за последние годы незаметно для всех вытянулся в фиолетовую жердь, явно сверх положенного формата, и опережать сверстников ему теперь пришлось уже не только в умственном развитии. В свои одиннадцать ростом уже был не ниже Минеля, однако худощавостью от отца практически не отличался. Еда и питьё проваливались в него без задержки, как в распахнутый зев мусоросжигательной фабрики, оставляя лишь необходимый полезный резерв, идущий исключительно в ум и в рост. При этом был жилист, резок и хорошо растянут. Это и послужило поводом отдать его в баскетбол. С сентября. Подумал, что в отсутствие Ники будет чем себя занять, коль скоро учёба и самообслуживание не забирают его целиком.

И ещё порадовался, как мне повезло с детьми. В том смысле, что моё участие в их воспитании становится всё менее востребованным: как-то так удачно раскинулась колода, что мне в этой жизни постоянно катит. И с посвящением тогда, помню, в творцы, целых два раза по двадцать семь минут, и с последующими успехами на литературном поприще, и с моими дополнительными детьми от разных отцов и матерей. В общем, жизнь удалась, согласны? Если бы не мёртвая Инка. Что тоже есть правда жизни, к сожалению…

Снова вернусь к Джазу, теперь уже чуть подробней. Недавно застал его за чтением, что вообще-то меня несколько удивило. Несмотря на Никуськину опеку, книг тот не любил и в руки брал нечасто, лишь в силу школьной нужды. Хотя и писал вполне грамотно и претензий по линии русского и литературы не имел. От прошлой училки — по известным мне причинам. От нынешней — по неизвестным. Как-то научился исхитряться, я чувствовал. Брал обаянием, возможно, либо способностями фантазировать и играть на опережение. Научился широко улыбаться, обнажая снежного колера зубы на фоне баклажановой кожуры. Ну точно, как делал тот проклятый макак, прописанный на отцовской мушмуле. Но это в хорошем смысле, не подумайте чего. Да и друзьями обзавёлся многочисленными сразу же, раньше, чем закончился первый учебный день в русской школе. Вскоре стал заводилой и лидером, доподлинно знаю, Никуська с гордостью доложилась, всё же там на её глазах происходило.

А по домашней жизни не скажешь. Внимательно-негромкий такой, отточенный в движениях, с улыбкой по обыкновению, но не той, широкой, что вне семьи, а домашней, чуть застенчивой и отчётливо благодарной. Недавно ямочки прорезались слабые, каких ни у кого из его родни совершенно не помню. Едва заметные, чуть выше кончиков губ, когда выкладывает их в задумчивую линию. Интересный, одним словом, пацан получается. Но не совсем пока ясно, к какому человеческому типу относится. И какова изначально психофизика. Наверное, я отдал его в баскетбол именно по этой причине, чтобы внести ясность. На бессознательном уровне. Помнил только, что спорт, он тоже раздевает, как и творчество, но только при высокой степени самоотдачи. Теперь главное, чтобы расти не переставал мой мальчик. Нравственно и в сантиметрах. Хотя и с химией тоже хорошо бы разобраться, что там у него и каким способом расщепляется. Про Никуськину химию понимал всё и давно, с самого рождения. А тут рождение упустил в силу известных вам обстоятельств, так что навёрстываем теперь с божьей помощью.

Так вот, застал за чтением. В руках не что-нибудь, а «Стельки из Песца», отцовский роман, свежепереизданный, в новой обложке, с иллюстрациями в броский цвет. Кажется, я тогда ещё пытался вяло возражать, получив на одобрение макет, прогундосил что-то типа: комиксы, мол, напоминает, а там ведь у меня серьёзнейшая тема поднята, этическая составляющая, нравственный выбор, факт греха, проблема морали, всё такое… А они, помню, в ответ, мол, да-да, само собой, всё вами перечисленное имеется в вашей чудной книге, Дмитрий Леонидович, и даже больше, прихватывается и второй слой, невидимый, так сказать, мы это отлично понимаем, мы же с вами профессионалы, не первый день в искусстве, не сомневайтесь. Но подумайте сами, мимо скучной, неяркой, неживой обложки ваш читатель пройдёт и не заметит, он же, как правило, не в курсе, что там, под обложкой, вами соткан целый мир, наполненная событиями жизнь, в которой бурлят и варятся человеческие страсти. Нет, бывает, и знает, конечно, но далеко не всякий. А так, как мы предлагаем… увидит… подойдёт… рука сама, глядишь, да и потянется… И к кассе, к кассе, рассматривая по пути цветные иллюстрации. И что, неужели нам с вами не нужен такой человек? Этот наш покупатель. Нужен, и мы ему поможем, как умеем. Не надобна ему его половинка? Продадим два раза по четвертинке. Но это к слову, к слову, шутим. И помните, дорогой вы наш автор, читатель тоже имеет все человеческие качества, абсолютно все! Так давайте будем психологами вместе, согласны?

Мне осталось лишь снова вяло согласиться побыть попутным психологом и в очередной раз утереться. Но тем не менее прав вновь оказался не я. Доптираж ушёл влёт, как и было обещано издательскими искусствоведами. И в руки я получил очередной конверт толще своего романа. После этого и обнаружил у себя в кабинете увлечённо погрузившегося в мой текст сына. Он даже не сразу заметил, как я вошёл. Сидел в кресле, воткнувшись глазами в страницу, и продолжал её интенсивно буравить. Дышал при этом так, будто занимался мальчиковым онанизмом. Увидев меня, быстрым движением отложил книгу и, так же молниеносно сменив выражение лица с застуканного на деловое, сразу спросил, без всякого приготовительного перехода в тему. Видно, параллельным курсом варилась в голове ещё и другая каша:

— Пап, а как же у него эта спасительная трава вырастала, если под сценой нету света? У Песца твоего. Листья растений имеют хлороформ, это из ботаники известно, который перерабатывает дневной свет в питательную среду. И тогда растение растёт. А у тебя под сценой темно, как у негра в жопе. — Он улыбнулся хорошо, с двумя извинительными складочками у приямков. — Это так у нас ребята говорят, про негров, не я. Но я про другое, пап. А у тебя всё на этом держится, всё дальнейшее развитие сюжета. Если бы он, допустим, шампиньоны выращивал, то всё бы тогда у него получилось. Был бы урожай. Потому что у них нет хлороформа. Но тогда его бы опустили, Песца твоего. Сделали б обиженным. Манькой. В смысле, петухом. Или замочили бы совсем. Поставили б на перо. У них ведь там всё налажено, да? — Он вопросительно посмотрел на меня, как на серьёзного профессионала, с чьим творчеством наконец столкнулся лицом к лицу.

Я как-то резко ослаб и присел на ампирный диванчик, наш с Инкой любимый, испанского мебельного гобелена. Пружина ойкнула и прогнулась, впустив меня к себе по старой памяти. Не знаю, от чего в этот момент я ослаб больше: от того, что выдал мой пронзительно толковый не по годам индусик, или что на корню разваливалось давно и успешно продаваемое произведение литературы. В смысле, драматургии и сюжета. Из-за допущенной автором непростительной небрежности. И ещё третье соображение, такое же отвратительное, как и первые два. Почему, скажите на милость, по-че-му ни одна редакторская сволочь не заметила такой важной стержневой оплошности? Ну, представьте себе, вдруг мой роман попадает в более-менее интеллигентные руки. По случаю. Например, к школьному учителю. По ботанике. А книжку саму забывает в классе ученик. Скажем, Джазир Раевский. Читать сам-то ботаник навряд ли станет, но пролистнуть на переменке — вполне. И наткнётся. И чего? Позор родителю? Сын за отца не ответчик? Все затраты ума и сердца — курам на смех? Хорошо ещё, что в сериале вообще первая зона, которая общего режима, отсутствует, там всё сразу со второй начинается, со строгого режима, с парника подсобхозяйства. И вообще, как мне объяснил потом продюсер, когда права покупал, некогда на экране му-му тягомотное разводить, о рейтинге нужно думать, о зрителе, о бабках. Чтобы не дать расслабиться ни на миг, никому. Такой уж у нас труд, сказал, адовый. Ненавижу, бля, говно это. Труд, конкретно, или же моё произведение — не уточнил. А я из скромности не поинтересовался.

Но отвлёкся, дальше излагаю. Так вот, странно. Странно оттого, что за годы, пока книга на полке, ни одного читательского недовольства. Ни единого обращения в общество защиты прав потребителей. Ни малейшего язвительного намёка в прессе на несовершенство столь любимого народом и успешно экранизированного романа. Кто же тогда меня читает, Господи? Какой такой терпимый мой поклонник-негодяй? Или ты, Бог небесный, убрал меня в свой охранительный карман, закрыв глаза и поместив предохранительные затычки в уши?

А Джаз? С ним теперь как? С незрелым умником, не ко времени опередившим и события, и самого себя? Не хочу сказать, естественно, что в руках его отрава, но в каком-то смысле имеется элемент нежелательности для подобного раннего постижения взрослой жизни, согласитесь. И элемент этот залетел в его руки непосредственно из моих. «От создателя» — так сейчас говорят. Об этом стоило подумать не спеша. А Джаз между тем решил продолжить важный для себя разговор с отцом, как с автором предмета его последних исследований.

— И ещё, пап, — сын окончательно развернулся в кресле ко мне лицом, — я там у тебя в книжке обратил внимание, что процесс изготовления дури требует особого типа сушки исходного материала. Иначе лист потом ломается и неправильно крошится. А прожилки как раз наоборот — не отделяются, как положено. Это как бы увеличивает объём готового продукта, но не способствует его удельной крепкости. Я правильно понял?

Я открыл от удивления рот. Честно говоря, мне рассказывал о производственных наркоманских ухищрениях один знакомый перец, ещё до Инки, при глубоком совке, после чего и дал курнуть. Я курнул впервые, подержал воздух в себе, как тот советовал, но ничего приятного из этого для себя тогда не извлёк. Потом только мутило в животе и воняло в полости рта. Кайф прошёл мимо, не цепанув за живое. Короче, что осталось в памяти, то и наваял. Мне ж не это важно, не технологические особенности производства. Мне важен сам человек и то, как он меняется в зависимости от нестандартных обстоятельств, насколько готов предать или быть преданным. Или проданным, в обе стороны. А ещё жизнь и смерть. Любовь и ненависть. Горе и радость. Предательство и преданность. Добро и зло. Душа и дух. Душевность и одухотворённость. И наоборот, бездуховность и полное бездушие. В самом человеке. Вот что меня интересует в первую очередь. Я автор. Я литератор. Писатель. Властитель. Наставник и оберег. А мальчик мой дотошный — про то, как крошится лист. Зачем ему всё это?

Джаз тем не менее не успокаивался:

— И ещё. Вот ты там пишешь, что они, урки эти, уже на севере, на строгой зоне, собирались его тоже замочить, если он не будет выращивать коноплю, так? (Я кивнул.) Но зачем он им нужен мёртвый? Какая им от мертвеца выгода? Лучше бы они его попытали, узнали бы, как эту траву правильно выращивать, какие компоненты там, удобрения и всё такое, и стали бы это сами прекрасно делать без него. А потом уже спокойненько могли бы замочить, если надо. Так же лучше, правильно?

Джаз смотрел на меня выразительно-ясными глазами, ярко-белыми вокруг внимательных чёрных зрачков, и ждал ответа на, казалось бы, простой вопрос. И тут я вдруг сообразил, что мальчик мой ни разу за всё его время жизни на новой родине не поинтересовался, как там его семья, не знаю ли я случайно, что и как с бывшим единокровным отцом его Минелем. С мамой, опять же, не помню уже, как её, не выговорю, с безымянной. С двенадцатью невезучими темнокожими братиками-апостолами, в то время от нуля и выше. С прочими родственными бедолагами из ашвемской глубинки, в которой закаты, чередуясь с рассветами, конкурируют в убойности неземной красоты. Не спросил… В голову не пришло. Либо вычеркнул сознательно, насмерть, как чужое прошлое, как неродное, вышвырнутое из памяти детство. Либо это проявление ещё не оформленной по-взрослому мести за тогдашний договор купли-продажи? Непохоже. Впрочем…

И я ответил:

— По идее — правильно. Всё верно. От мёртвого какой прок?

— А для чего же ты тогда так сочинил про это? — недоумённо пожал плечами въедливый фиолетовый наследник.

— Сочинил, потому что даже урки иногда хотят быть похожими на нормальных людей. И у них тоже есть душа. Не такая, как у других, но есть. И есть страх. Свой страх перед небом, на котором живёт Бог. А Бог отвечает за совесть, и им это известно. И Бог может наказать. Так что, живя на грешной земле, иногда они действуют довольно осмотрительно, с оглядкой на небо. Так понятней?

— Да, кое-что, пожалуй, ты мне прояснил, — не слишком уверенно протянул Джаз, — но тогда получается, что Бог — начальник над всеми нами?

— Так и есть, сынок, — обрадовался я, жалея, что в эту минуту с нами нет Инки: она бы наверняка доходчивей, чем я, объяснила сыну суть Божьего промысла в отношении урок. Но Инки нет в живых. А я всего лишь сочинитель нетолстых романов облегчённого содержания да ещё с непростительными ошибками в линии, на которую опирается весь сюжет. Что с меня после этого взять? И заверил свой ответ очередной неопределённостью. — Да, сынок, именно так и есть!

— Я об этом должен подумать… — Джаз поднялся с кресла и сунул под мышку недочитанного «Песца». — Я сейчас на баскетбол. И шпроты у нас закончились, последнюю банку вчера доели. Пока, пап.

— Пока… — ответил я и остался сидеть, где сидел. Мне тоже необходимо было подумать. Не спеша.

Итак. Он вдовец, писатель, автор детективных историй. С непредсказуемым развитием сюжета. С преступлением, каждый раз отличающимся от предыдущего, но всякий раз одинаково зловещим. И с обязательным трупом в финале. И у него сын. Подросток с неокрепшим голосом. Но уже достаточно умный и хваткий мальчуган. Однако отец, не привыкший пока ещё к мысли о том, что ребёнок досрочно вызрел в самостоятельную человеческую единицу, не придаёт значения странному поведению мальчика. А оно и на самом деле отличается странностью. Мальчик самым внимательным образом исследует творчество отца, которого, кстати, искренне любит. Однако не во всём с ним согласен. Точнее говоря, не целиком со всей методологией совершения преступлений, которая взята его отцом за основу жанра. Мальчик спорит с отцом, но тот его доводы не воспринимает серьёзно и странным образом пытается уйти от разговора. Тогда подросток решает доказать на деле справедливость собственного видения предмета. Поначалу цель его — лично убедиться в том, что он прав и можно найти значительно более эффективный вариант совершения злодеяний, описанных отцом. С этой целью он и совершает первое преступление, однако уже по усовершенствованной им схеме. Всё проходит гладко. Это раззадоривает юношу и толкает на исполнение второго преступного замысла. Правда, опять не своего, а того, что был детально описан в книге отцом. В следующей по счёту истории. И снова успех, причём достигнут он ещё более коротким и остроумным способом, тем самым, возможности которого он предъявил отцу в беседе с ним. А уже очередное преступление совершается не с целью доказательства собственного превосходства перед умным родителем, а просто потому, что его начинает увлекать эта пронзительно-опасная игра, в которой, как он уже окончательно уверен, шанс выиграть чрезвычайно велик. Но и вместе с тем есть риск быть разоблачённым и пойманным, если он ошибётся в своих расчётах и допустит непростительную ошибку. И он допускает её в самом, казалось бы, тривиальном месте, не разобравшись, на чём построен и держится весь не слишком замысловатый сюжет отцовской криминальной драмы. Юноша не учитывает особенности жертвы, являющейся латентным гомосексуальным извращенцем. Ему неведома подобная психология человека. Мальчик просто не в курсе, что такие отклонения вообще имеют в жизни место. И именно на этом не хотел акцентировать его внимание отец. И именно по этой причине не стал вступать с сыном в дискуссию относительно специфических деталей своего и так весьма сомнительного произведения, предназначенного для людей уравновешенных, исключительно зрелого возраста. В итоге мальчик разоблачён. Впереди его ждёт колония для несовершеннолетних преступников, где он проведёт много лет. Там же, в первый день несвободы, его насильственно совратят и сделают гомосексуалистом. Об этом узнаёт отец и, понимая, что виной тому стали его книги, кончает жизнь самоубийством. Тем временем сын постепенно втягивается в новую для себя роль, и вскоре это перестаёт доставлять ему какие-либо неудобства. Скорее наоборот. Через годы, выйдя на волю, он идёт на могилу отца и произносит слова благодарности за то, что отец открыл для него целый мир, загадочный и прекрасный.

Всё! Триумфальный финал! И тоже первый тираж сразу под сотку или около того… Брависсимо!

Я встал с любимого диванчика и отправился в путешествие по квартире. Собрав по разным углам собственные книги во всех вариантах, изданные и переизданные, с иллюстрациями и без, увязал их в единую пачку, обернул старым плащом и засунул глубоко на антресоли, от греха подальше и повыше. От того самого греха, исследователем и теоретиком которого я себя, помнится, назначил как-то в порыве творческого наката.

Ту же операцию с моими легкодоступными книжками, подумал, следует провести ещё и в семейном ахабинском гнезде. И вот тогда уже можно будет смело приниматься за работу. Ведь новые грехи освобождают от старых угрызений, верно?

ЧАСТЬ 3

Оп-па, приехали! В этом году полтинник — заметьте, не мальчуковый уже возраст. У меня прекрасная семья: дочь двадцати трёх лет, домохозяйка, нежная, трепетная, умная и надёжная, как мать, и сын, старшеклассник, эрудит, красавец, высокий, худощавый, с курчавыми смоляными волосами и красиво очерченным чувственным ртом, бывший индус, в недалёком прошлом начинающий баскетболист. А ещё восьмилетняя скуластая дочурка с миндалевидными тёмными глазами, Гела Раевская, Гелонька наша, будущая ученица первого класса школы на Фрунзенской. Это если не считать престарелой Нельсон, чья скульптурно усохшая с годами небольшая яма вместо глаза так и не переродилась обратно в видящее яблоко. Может, именно по этой причине она всегда так ненавидела Джаза — и так темно перед глазами, всё вполсвета, а тут ещё он со своим странным несовершенством по дому фиолетово мелькает. И вообще, думаю, что старушка Нельсон многое могла бы порассказать мне о моём сыне Джазире, если б только такая возможность у неё была. Но наверняка повесть та носила бы избыточно субъективный характер, не сомневаюсь. Так я чувствую, так вижу, хотя не имею для этого ни малейших причин.

С другой стороны, любой о любом может навешать всякого такого, что образовавшуюся навозную кучу накоротко разгрести удастся вряд ли. Вот, к примеру, недавняя история, удивительная и крайне любопытная. Некоторые молодые идиоты, обезличенные как в массе своей, так и по отдельности, с наслаждением подверглись влиянию некоторых зрелых негодяев, тоже без имён. Так вот. В угоду их договорной взаимности взяли они книжки одного хорошего писателя, изорвали их и прилюдно спустили в огромный бутафорский унитаз, возведённый в пространстве между Большим театром и каменным Карлом. Затем так же принародно и незаслуженно нарекли писателя порнографом и калоедом. И вместо утилизированных книг принялись раздавать прохожим произведения другого хорошего писателя, не калоеда, а, наоборот, честного фронтовика. Причём совершенно бесплатно. Вот так. После чего развернули в прессе и на ТВ дискуссию о творчестве, о принадлежности к профессии, о достоинстве и чести, об ответственности писателя перед обществом. И всё такое прочее. А в итоге? В итоге тиражи «калоеда» выросли до антресольных высот, а другому хорошему писателю, не порнографу, говорят, было стыдно и неловко по причине того, что о существовании его и на самом деле правдивых и прекрасных книг обществу напомнили столь бессовестно уродским способом. Всё!

К чему это я? К тому, что результат нередко непредсказуем, но ещё чаще оборачивается нежданным позитивом. Потому я и спокоен за своего мальчика, за Джаза, сколько бы выжившая из ума Нельсон ни строила против него зловредных козней. Не заслужил. А вот зато другим начинанием недавно удивил просто. Даже серьёзно порадовал. Нет, не берусь пока оценивать случившееся. В общем, пришёл и сообщил. Закинул, типа того. Повторю слово в слово. Итак:

«Папа, начну с самого начала. Дело в том, что я задумал провести эксперимент, у нас в Ахабино, на втором этаже, в незанятой гардеробной, той, что с мансардным окном. Все эти годы я вспоминал своё детство — иногда, не каждый день, но что-то не давало мне покоя, и я никак не мог понять, что именно. А недавно понял. Медленно так картинка в памяти всплыла и остановилась. Замерла. Но потом нарисовалась отчётливо и снова поплыла, уже без остановки. И запах. Тоже почувствовал. Чуть сладкий, немного резкий, волнующий такой. И ночь. Всегда только ночь вокруг. И отец мой. Ну тот, Минель. И мама. Они тихо так переговариваются между собой, чтобы мы не слышали, и дымят. Втягивают в себя дым из скрутки, по очереди, и выпускают наружу, тоже друг в друга, изо рта в рот. А я не сплю, принюхиваюсь, пытаюсь понять, почему папины глаза в эти минуты всегда устремлены в небо. И мамины. То есть в потолок. И потом я засыпаю. И вижу сны, каждый раз разные, непохожие на прошлые, отсмотренные уже, но обязательно яркие, красочные и всегда удивительно приятные. Например, как будто летаю над пляжем, над пальмами, над собаками, над буйволицами и вижу сверху наших голодных свиней. И почему-то чувствую, что они голодные. Не потому что знаю про это, а именно чувствую, ощущаю как бы их слюной, их кишками, но своим животом: не знаю точно, чем там ещё и каким образом — не понимаю… Потом вижу, как наши старики поджигают кучу высушенных кокосов, и дым от этой кучи поднимается над пляжем, синий такой дымок и прекрасный, и он источает аромат, такой же самый, какой заполнял собой нашу пристройку, когда мой отец Минель выпускал в рот моей маме дым от тлеющей травы, когда все дрыхли, а я не спал. А ты и твоя жена спали в это время в нашем доме, наверху, и ничего не чувствовали. А ещё я слышал далёкие мелодичные песни, всегда на гитарах, и огни, простые и бенгальские, и фонтаны с розовой водой, и фокусы, совсем без рук, которые получались сами по себе, и все удивлялись этим фокусам без фокусника. Они всегда сидели в кружок, эти люди, которые радовались и удивлялись, они были босые, у них были длинные волосы и всегда много бус, ожерелий и камешков на плетёных тесёмках в их худых руках… Они обнимались и ловили носом аромат кокосового костра, который становился всё жарче и разгорался всё ярче, и дыма от него становилось тоже всё больше и больше, дыма и огня, и песен, и звуков, и собак, и океанской солёной воды, которая подбиралась к ним всё ближе и ближе и, наконец, дойдя до самых ног, внезапно подхватывала всех их и уносила с собой в океан… И они уплывали спокойно, не боясь океана, лёжа на спине и глядя в чёрное звёздное небо, потому что там они видели меня, и я улыбался навстречу их взгляду… И всем было хорошо и спокойно, и не было никакой тревоги, потому что они знали, что у них есть я, там, наверху, и я не дам океану забрать их с собой насовсем, а прикажу ему вернуть их вместе с приливом, когда выйдет солнце Индии и начнётся рассвет над нашим Ашвемом… И я медленно опускался обратно на землю, в нашу пристройку, и видел, как папа и мама отрешённо занимаются любовью после того, как закончилась их последняя дымная скрутка. А вокруг все мы, все тринадцать их сыновей, спящих или не спящих, по-разному. Но только родители нас не видят и не ощущают. А в последнюю ночь, перед тем, как наутро вы с Никой увели меня оттуда навсегда, я видел голый орган папы моего тогдашнего детства — Минеля, который ещё какое-то время возвышался над его телом, после того как он оторвался от мамы. Потом он медленно завалился набок, этот папин отросток, и Минель сразу уснул, так и не прибрав его под одежду. А мама прибрала и тоже сразу уснула. И мне было немножечко страшно тогда. А утром я обрадовался, что меня заберут навсегда из нашей пристройки. Но я огорчился, что больше не увижу тех своих снов, с дымом кокосового костра, с ласковыми собаками, с длинноволосыми весёлыми людьми и с самым добрым на свете Индийским океаном…»

— Это хороший сон, Джаз… — сказал я сыну, дав мозгам возможность прийти в себя и немного поразмыслить над услышанным, которое, признаюсь, вовсе не оставило меня равнодушным. Честно говоря, никогда прежде не думал, что мой мальчик способен так остро и так глубоко чувствовать, пускай даже во сне. Кроме того, увидев нечто запоминающееся, нужно ведь ещё уметь потом выразительно это передать, не так ли? А у него это явно получилось и даже как-то совсем по-взрослому. Меня даже кольнуло чуток лёгкой неприязненной завистью. Правда, не грязной, но и не благостной — я ведь не блаженный, да? Но я быстро справился с этим, убедив себя, что эта чудесная маленькая зарисовка является не сочинённой, а всего лишь подсмотренной во сне. И недурно восстановленной, что вполне достижимо при наличии молодой сытой памяти в обстановке общей культурной атмосферы внутри интеллигентной творческой семьи.

Подбираемся к главному. Спрашиваю сына:

— А что всё это означает, если предметно? Если отбросить эту твою изысканную прелюдию и перейти к практической нужде, ради которой ты, вероятней всего, вернул себе эти прекрасные детские воспоминания.

— Это означает, папа, что я очень сильно тебя люблю, иначе не рассказал бы тебе такого, и поэтому я хочу, чтобы ты тоже ощутил вкус моего, а может, и своего детства и попробовал увидеть похожее на то, что увидал я. А я видел это, потому что дым от Минеля и мамы проникал в мои лёгкие и будоражил моё спящее сознание, и рождал образы, и усиливал воображение, и только теперь я это хорошо понимаю. И делюсь этим с тобой, папа, с моим настоящим, а не с тем биологическим отцом.

Последний текст мне явно пришёлся по вкусу, не меньше предыдущего. Попал. Тут я окончательно понял собственного сына и тупо спросил:

— Так ты чего, хочешь, чтобы я курнул, что ли? Чтобы дым твоего отечества и мне стал так же сладок и приятен? Или как?

Он ничего не ответил, вышел из кабинета и сразу же вернулся назад, держа в руках Инкин виолончельный футляр. И пояснил:

— Я привёз это в нём, пап. Из Ахабино. Смотри. — Он распахнул футляр, вынул оттуда горшок с некрасивым растением с длинными невыразительными листьями и без единого цветка и поставил ко мне на письменный стол. — Первый опыт. Разве не прекрасно? — Он осторожным движением оторвал маленький узкий листик, отрешённо растёр его между большим и указательным пальцами, понюхал и протянул пальцы мне: — Попробуй этот запах, пахнет океаном и пальмовым лесом, да? Тоже чувствуешь?

Пахло конопляным маслом, которое мне в детстве покойный папа Гомберг частенько добавлял в пшёнку, объясняя, что масло это является чудодейственным глистогонным средством, а также подходящим снадобьем против детского метеоризма. Но я старательно внюхивался, чтобы на деле попытаться усечь то, что так чувствительно взволновало моего индийского сына.

— Да, — сказал я, оторвав нос от зеленоватой кашицы на фалангах Джазовых пальцев, — есть немного. Но больше не океаном пахнет, а мушмулой, когда её ягоды попадают под ноги и ты их давишь, давишь, а они лопаются, лопаются, лопаются… звонко так… Помнишь?

Джаз улыбнулся:

— Ну, вот, пап, а ты сомневался, смотри, как ты уже улетел от одного листика. А мы ведь даже ещё не посушили их, как твой Песец, даже не переработали в полезный дым. — Он взглянул на меня, хорошо и открыто. — Я, собственно, зачем обо всём об этом начал с тобой, пап… Просто подумал, что без твоего знания предмета одному мне не справиться, не удастся достичь нужного качества исходного продукта, чтобы вспомнить детство, то самое, с полётами над Ашвемом. И тогда я подумал, ты ведь сможешь помочь, правда? — Он посмотрел на меня так, что мне ничего другого не осталось, как ответить любимому отпрыску абсолютно чистосердечно:

— Помогу, сын, разумеется, помогу. Кое-что на самом деле помню. Когда Песца создавал, прошёл в одном хитром месте довольно серьёзную консультацию, чтобы не уйти от правды жизни. Иначе нам нельзя, нет ничего страшней, если читатель заподозрит обман. Тогда ты, как творец, не стоишь и ломаного гроша, и всё твоё сочинительство чистый пшик, фальшивый белый гриб, малосъедобная соевая колбаса, пальмовое масло из кокосового ствола вместо вологодского из коровьего вымени, штопаный гондон взамен исправного, натуральный фуфел на месте единственно возможного подлинника.

Последние два определения я произнёс исключительно про себя, мысленно, чтобы не морочить мальчику голову завершённым перечнем моих аллюзий и не сбить прицел разговора. Насчёт пальмы и её масла, сразу признаюсь, маху дал, ошибся, забылся. Про неё и про кокосы — или ничего, или хорошо, чтоб не сглазить. А слово «фуфел» застряло у меня ещё с тех пор, когда я в молодости, втайне от папы Лёни Гомберга и мамы Булкиной, пристраивал по частным рукам явно кем-то вытащенные из православных храмов образцы древнерусской живописи. А заодно приторговывал псевдосеребряными контрабандными цепочками турецкого производства. На новодельный фуфел приходилась каждая четвертая-пятая доска, проходившая через мои внимательные руки, и потому, чтобы удерживать нравственный баланс, приходилось нередко уступать в цене. От пяти до десяти процентов, если речь шла о нале. Либо добивать сделку дежурным двухкассетником или парой джинсов — на выбор приобретателя красоты.

Там же, в тех самых кругах внутренней эмиграции, где когда-то варился и я, активно покуривали травку. Поднимало настроение и помогало расслабиться. Я тогда, помню, устоял перед невредным дурманом в силу молодого интеллигентного страха, хотя всегда располагался к этому делу весьма близко. Но кое-какие дружеские контакты, несмотря на годы, удалось сохранить. В том недовыкорчеванном месте и освежал свои слабые знания, пока работал над «Стельками». Капитально выяснил всё необходимое касаемо выращивания и переработки конопли в неиндустриальных условиях, начиная с семечка и завершая этот нетривиальный процесс аккуратным набиванием скрутки-косяка или папиросы и ознакомлением со способами задержки воздуха в организме. Новое знание получилось объёмным и в деталях. А почему лоханулся потом с выращиванием продукта под клубной сценой при полной темноте, убейте, не помню. Скорей всего, меня утащил тогда сам сюжет, отвлёк от злополучной правды жизни, за которую всю эту жизнь неистово борюсь. И никто, кроме моего сосредоточенного мальчика, этого, как позже выяснилось, не заметил. И решение моё отчасти стало ещё и знаком благодарности за почтительное исследование моего творчества. И я предложил план:

— Сделаем так, Джаз. Урожай этот твой виолончельный доведём до ума, я имею в виду, дорастим до нужного возраста и только тогда снимем. Затем вместе же соблюдём технологию сушки. От и до. После чего вместе снимаем пробу, ты понял? В одноразовом порядке и непременно при мне. Сообща пытаемся вспомнить детство, каждый своё. Вместе уничтожаем остатки растениеводства и его переработки. И вместе закрываем тему навсегда. Согласен?

Джаз искренне кивнул, так что я сразу поверил. И в тот же день, закупив продукты для девочек, он уехал в Ахабино, прихватив с собой виолончельный футляр. Я знал, что он нежно любит сестёр. И что Никуську — больше. Но это меня особенно не напрягало, я ведь тоже, как дочь, любил её больше Гелочки нашей белочки. А Гелку любил больше, скорей не как дочь, а, как… ну как… как бы это сказать… ну, скажем, как позднюю мужскую любовь к явлению чистой непорочной красоты. О, вот оно! Сразу попутно излагаю, пока поймал волну.

Итак. Он вдовец. Чистый, честный и наивный. Где-то уже за границей среднего возраста. Они с женой всегда хотели детей, но идею свою так и не смогли осуществить. Не успели, не вышло, не было дано. Он берёт детей на усыновление, сначала мальчика, через какое-то время ещё и девочку. Но со временем понимает, что этим своим решением он всё равно не сможет преодолеть так и не умершую любовь к покойной жене. Наоборот, дети со своими проблемами отвлекают его от привычных, тихих, чувственных воспоминаний о проведённых вместе с женой днях счастливой бездетной жизни. И тогда он догадывается, что детей у них не было не случайно, а именно потому, что так или иначе сам он не способствовал их появлению на свет, бессознательно или умышленно — потерялось в памяти. И теперь, кроме зарождающегося раздражения, ничего не осталось. Во всём виноваты они, эти чужие дети, которые ничего не знают и не желают знать о чувствах приёмного отца к покойнице. И он им за это отомстит. Страшно отомстит. За то, что виной всему стали именно они. Медленно он теряет рассудок, но не настолько, чтобы не разработать и не приступить к осуществлению своего зловещего плана. Так распорядилась сама судьба. Поэтому всё так и будет. Мальчика он, само собой, сделает наркоманом, конченым человеком, а девочку, разумеется, совратит и выбросит на улицу, на панель, чтобы неповадно было обманом входить в чужую семью и пытаться занять в ней место любимой женщины. Дети ещё далеко не совершеннолетние, но он не намерен ждать той поры, пока они обретут самостоятельность и сумеют противостоять его родительскому замыслу. И замысел этот он посвящает ей, её светлой памяти и неизменно преследующему героя образу любимой мёртвой жены.

Первая совместная проба первой травки заканчивается полным успехом. Мальчик одобряет инициативу отца и быстро втягивается в процесс. Сам же процесс обещает скорое развитие в направлении усиления воздействия дурмана на молодой организм и предпочтение более действенных средств для перехода на ту сторону реки. Включая концентрированные синтетические образцы вожделений. Одно не учитывается автором этой замысловатой комбинации: он и сам, ещё активней приёмного сына, подсаживается на эти способы получения дополнительной жизненной подпитки. И ему это нравится. И тогда он добавляет дозу, не каждый раз уже вспоминая о сыне. Жизнь приобретает новый окрас, где уже далеко не с той остротой припоминаются прошлые цели и задачи. Если вообще вспоминаются. Но приходит время заняться девочкой. Кажется, её нужно было совратить. Да, именно так и было задумано. И он, зарядив себя дозой, совращает её, маленькую и хрупкую. Только странное дело, непохоже, что девочка его обладает всеми признаками девственности. Или это просто дурной туман? Но, так или иначе, дело сделано. Его лишь необходимо доделать, и тогда останется совсем немного — поведать покойнице о том, как он за неё отомстил. А покойница всё чаще и чаще преследует его и торопит. Сразу после того, как всё закончится, она спустится к нему с небес, и снова заживут они счастливо и бездетно, как было всегда в их жизни…

Однако схема рассыпается. Дети, которых он приговорил, давно догадались о планах отца и затеяли встречную, не менее зловещую игру. Тем более осуществить её не так уж и сложно. Во-первых, потому что особых нравственных страданий со стороны девочки быть не должно, поскольку она и так уже давно состоит с приёмным братом в интимных отношениях. Во-вторых, мальчик всё это время лишь умело подыгрывал отцу, создавая иллюзию того, что основательно подсел на дурман, а на деле оставил за собой лишь лёгкую травку, употреблять которую начал ещё задолго до плана отца. И в-третьих — завершая нашу историю — оба они, братик и сестричка, располагают безусловными фото-видео-аудио доказательными факта вовлечения их приёмным отцом в наркоманию и сожительство.

Вот так вот, господа присяжные заседатели! Но это, если дойдёт до суда и приговора. Впрочем, детям этого не нужно, как не нужны и опекуны. Куда как проще стать во главе нового семейного образования и под угрозой шантажа распоряжаться по собственному усмотрению условным попечительством приёмного наркомана-отца, полностью подавленного, деморализованного и окончательно подчинённого воле приёмных детей.

Всё! А тираж? Даже не скажу сразу, какой. Наверное, охрененный, как всегда! Подарок к полтиннику, читателю и себе. Ну, сами посудите, сюжет-то каков — от Шекспира до наших дней! И ничто не забыто, никто не забыт. Жизнь-смерть, любовь-ненависть, вера-предательство, дурь тяжелая — дурь лёгкая, и краем небеса зацеплены, чтобы всё по-честному. Ну и убойный финал, как без этого, плюс права на кино через телевизор, плюс творческая встреча на Эльбе! Эхма!

Но возвращаюсь к девочкам моим. Гелке в этом году в школу, значит, пора ей съезжать из ахабинского дома, где провела без малого пять лет, и перебираться сюда, на Фрунзенскую, под отцовское крыло. Да и Никуське самой тоже давно пора определяться, думать об учёбе, и так все сроки прошли, всё, наверное, забыла, чего знала. Пять лет белку нашу на природе пасла, воспитывала, поднимала, личной жизнью жертвовала. От няньки отказалась, сказала, и речи быть не может, папа, какой ещё там чужой человек в доме! Да ни боже мой! У нас что, мало своих? Да я всю жизнь, можно сказать, об этом мечтала, чтобы воспитывать родное дитя. Зато посмотри, что теперь имеем с тобой?

Смотреть и правда было на что. Как и иметь. Скуластое, узкоглазое, тонкогубое, с гладко натянутой бархатистой кожей цвета спелого персика, от которой дневной свет отражается, оставляя на лице после себя сияющие круглые медальки, обворожительное существо с мягким, покладистым, в старшую маму-сестру, характером, с призывно острыми балетными плечиками и по-детски костлявыми коленками, с тонюсенькими запястьями и точёными щиколотками, с мелко накрошенной сыпью трогательных веснушек вокруг носа и по рукам, с прямыми, один к одному, блестящими, вороньего колера, волосами, пахнущими ахабинским домом, Инкой и кокосовой стружкой, — дочь известного писателя Дмитрия Бурга, она же сестра Вероники и Джазира Раевских, она же в недавнем прошлом детдомовская «засранка» колымского разлива. То есть — тьфу! — калмыцкого. Короче, любимица и красавица, обмененная пять лет назад на чиновничью благосклонность в связи с широким обнародованием литературного и кинематографического произведения под одноименным названием «Стельки из Песца». Плюс немного денег.

Однако нужно отметить, несмотря на удовольствие быть рядом с детьми, и некоторое неудобство в связи с обратным переездом в Москву части семейства, которое я всё же теперь должен был испытать. Что и произошло, собственно говоря.

Таким образом, я плавно подхожу к теме о бабах. Это я о женщинах, не похожих на Инку. Так уж получилось, что подруг, подобных моей покойной жене, в этой жизни больше пока не обнаруживалось. Совсем. По крайней мере, по сегодняшний день, по две тысячи третий включительно. Стало быть, приходилось довольствоваться малым. Порой — совсем небольшим. Но в любом случае было довольно комфортно в смысле сексуального быта. Это я исключительно о себе. Джаз, всем сердцем прикипев к Ахабино, жил в режиме — здесь и там примерно поровну. Нужно было — мотался в школу из школы через загород. Там его всегда ждали наши девки, такие разные, но обе родные и свои. А также чудом неувядающая пальма в септике и ненавистная Нельсон. В последнее время ещё и растениеводческая лаборатория в гардеробной комнате, которую он обычно держал под ключом. При этом Никуськино любопытство отсекалось самым резким образом. А маленькой Гелке было всё равно, у неё там по-любому игрушек не было. Так и жили.

А мне в итоге, без ущемления чьих-либо интересов, доставалось на неделе дня четыре абсолютного раздолья личного предпринимательства в области свободы нравов. Немало, согласитесь. Однако эти четыре приходилось ещё дополнительно делить на два и два. Первые два добавлял к творческим рабочим числам, к «критическим писательским дням» — это когда автору нужно работать, чтобы было чего кушать. Оставшейся парой распоряжался уже по усмотрению сигналов из центральной нервной системы.

Вас не удивляет столь методологический подход к жизненному функционированию психопата? Меня и самого немало удивлял, но лишь до той поры, пока не столкнулся с криминальной заметкой о том, что наиболее изощрённые злодеяния, совершаемые истинными маньяками и профессиональными безумцами, по тщательности продумывания и скрупулёзности подготовки не уступают самым знаменитым и удачно совершённым преступлениям века. Как и с моими героями, кстати говоря, внезапно подумалось мне тогда. Изощрёнка практически всегда доведена до абсолюта. Ошибки, как правило, исключены, разве что за редким исключением, в силу отдельной самонадеянной уверенности. Что несвойственно лично мне, как автору, — пока я всё ещё про героя. А это, согласитесь, всё же вещи разные.

Так, что ещё? Ещё — вот что. Два эти еженедельных дня тоже — как когда, правда, — делились на два отдельных по одному. Первый, любой из двух, как ни крути, непременно завершался семяизвергательной функцией, просто по зову здоровья пятидесятилетнего мужского организма. Собрат по оргазму, то есть, хотел сказать, сосестра, — стоп, и это неверно, — сородич! — всякий раз избирался для конкретно одноразовой встречи, без продолжения и романтического слюноотделения на будущее. Организовывалась добыча по-разному. Частенько — после непродолжительной творческой встречи в магазине или библиотеке. Книжку, как правило, просила подписать, так, чтобы непременно нашлось место вставить «С любовью…» и конкретным именем просившей. Сглатывая, следила напряжённым зрачком, как неспешно выделываю буквенную вязь, а я уже знал в это время, как всё с ней будет и чего. На какой минуте пребывания в гостях на Фрунзенской вдруг с вежливой многозначительной улыбкой попросит показать ей туалетную комнату.

Так, дальше… Затем просила тост. И я знал, что последует за просьбой, какие выстраданные чтением моих текстов слова. Ну конечно, именно они — за мой удивительный талант, которым я щедро делюсь с людьми. За радость, даримую читателям. За то, что просто есть на свете такой замечательный человек, такой вот Бург. После чего — до дна, само собой. И откинуться на спинку дивана, прикрыв дрожащие от нетерпеливой страсти веки.

Дальше — мой ход. Чувственный неспешный поцелуй в губы, и ты уже искренне не понимаешь, куда девать молниеносно ввёрнутый в твой рот мокрый тёткин язык. Или девкин. А между тем история может затянуться допоздна, а оставлять на ночь не люблю. Дышат как-то для меня неудобно. Иногда запах изо рта, желудочный какой-то, отвратный. Храпят, бывает. Некоторые, забыв, куда попали, помаленьку пускают газ, обычно негромко, но всё равно неприятно. Но это редко, не стану нагнетать, потому что обычно не кормлю: только выпиваем плюс конфеты и нашинкованный лимончик. И главное, утром ждут продолжения, потому что тайно предполагают, что в последний раз, помня, что даже наличие оргазма при отсутствии сатисфакции приводит к психологической фрустрации.

А как не предполагать? Раз посчастливилось отметиться в постели с гением, то и запомни на весь отпущенный остаток, нерпа глупая. Или тогда сама пиши похоже, чтобы соответствовать. И заводи себе собственных поклонников, понимаешь.

Имелись и другие варианты одноразовых предприятий, не впрямую связанные с творческим делом, и их было не меньше, чем первых. Всё же те, первые, если хорошо задуматься, обслуживали в основном не физические мои потребности, а несли больше функцию потакателей авторских амбиций. Это как витамин. Биоактивная добавка. Усилитель вкуса. Или, если угодно, рыбий жир: пить не слишком приятно, но следует жмуриться и принимать. Такого, как в нём, оптимального сочетания полезности и неприятия, при легковымываемом послевкусии, больше не сыщешь. Оттого и приходится употреблять.

Но вот зато другие, что случались чаще и отличались большим разнообразием методов и форм, преимущественно несли чисто физический дивиденд. Известное дело, женщина хочет многого от одного мужчины. Тот же, наоборот, хочет одного, но от многих женщин. С этой целью многие и брались, по-разному, чаще — отовсюду, где просто плохо лежали. Уводились с вечеринок, отбивались от быстрых случайных знакомых, угадывались по призывно вытянутой длани при голосовании на улице в поисках тачки, подтягивались по звонку захмелевшего ко времени приятеля, выискивались на забытых визитках, снимались в местах общего пользования и бытового обслуживания населения, включая похоронные и свадебные мероприятия. Также отвоёвывались на выставках и презентациях в ходе дискуссий о состоянии современного искусства и последующего отхода по маршруту туалет — обратно, оперативно переходя из одних рук в другие. И так далее.

Эти могли вовсе книжек не читать. Чаще — совсем никогда. Слыхать — слыхали, но тоже не все. А могли и знать. Однако, как правило, лишнего форсу это обстоятельство мне не добавляло. Ну, пишет чего-то там себе, умничает, да и пусть — по барабану. Волнительней исследовать, чего у него там по мужскому элементу, который, как известно, состоит из общего вида самого тела организма, количества лет организма, состоятельности организма в смысле скупости и обратно и месторасположения организма по удаленности от центра города. А заодно из умения охмелить уже непосредственно женский организм. И если все исходные, приправленные парой уместно вброшенных анекдотов сойдутся, можно ожидать удачной рыбалки. В этом случае есть вполне терпимые вариации оставления до утра, не столь поганые, как те, первые. Правда, наутро, обычно сразу после освежающего вчерашние воспоминания совокупительного соединения, оставленная особь вполне могла бестолково изречь, что, мол, знаешь, милый, я хотела бы узнать тебя поближе… Ну, смех, да? А сам говорю, что, мол, я-то не против, солнышко, но только не сейчас. Вот вернусь из творческой поездки, и тогда сразу, да?

А как иначе? Если мужчина никогда не лжёт женщине, значит, ему наплевать на её чувства. Не согласны?

Далее. Оплаченные. Я хочу сказать, купленные за деньги. Продажные профессионалки. Говорят, излишнее употребление алкоголя вызывает проституток. Так вот — вычеркните сразу. Ни-ког-да! Их, помню, Инка моя ещё всегда терпеть не могла. Говорила, не верит в жалостливые истории с ребёнком, которого нужно кормить. Или с умирающей от рака мамой в русско-молдавско-украинской глубинке, которой срочно требуется неподъёмно дорогостоящая операция. Или прочее всякое не менее лживое. Это я о простых, что стоят на уличных точках. А уж насчёт сложных совсем в негодование приходила. Ясное дело, говорила, ноги раздвигать куда как проще, чем тоскливым-то трудом зарабатывать. И на самом деле, если вдуматься, что за дела такие? Зуб — за зуб, око — за око, а задница и прочее из этого набора — за деньги? Да с какой это стати? Вот поэтому, в память об Инке, никогда в моём доме не будет профессиональной ноги продажной женщины. Повторюсь — ни-ко-гда! Стоп-стоп-стоп! Что такое? Опаньки! А вот и сюжет!

Итак. Она проститутка, Он принципиальный клиент, извращенец со стажем. А принцип его в том, что он расчленяет лишь тех женщин лёгкого поведения, которые, как ему кажется, этого заслуживают. То есть, иными словами, не всякой проститутке повезёт умереть от его руки. Только той, которая этого достойна. Для этого ей нужно ответить на три вопроса, дав три правильных ответа. Тогда — смерть, медленная и ужасная. Такое, значит, странное хобби. Но те не знают правил игры. Снимаются легко, ожидая быстрого нетяжёлого гонорара от немолодого дядьки, явно слабосильного интеллигента, но, видно, при деньгах. А когда понимают, что сейчас произойдёт, если не угадают с ответом, начинают биться в истерике, одновременно включая весь свой интеллект, который либо спасёт их в ходе этого страшного испытания, либо приведёт к смерти. Клиент с наслаждением наблюдает за тем, как потенциальная жертва, в страхе напрягая остатки памяти, вытаскивает из себя последние знания. И, о счастье! Жертве удаётся правильно ответить на все три поставленных злодеем вопроса. О, жизнь, спасибо тебе, что ты есть! Но всё, оказывается, не так! Совсем не так. Именно те, кому с диким трудом удаётся преодолеть смертельный вопросник, как раз и должны умереть. И они умрут от его руки. Злодей искренне полагает, что место на панели не может принадлежать женщине, обладающей уровнем интеллекта, позволяющим ей справиться с подобной задачей. Ведь сам он не справился, а всего лишь заранее узнал правильные ответы. И это ревность. Это месть тому, кто умнее. Слабые не интересуют, они свободны, они не пройдут круги ада. Ад — для умных и сильных. Умеющих собраться и победить. А на деле — проиграть. И не что-нибудь, а самое дорогое — жизнь. И особенно это касается отбросов общества, проституток.

Но вскоре в сети его попадается другая жертва, не проститутка, хотя герой думает, что та является именно ею. Она сотрудник спецслужбы, суперагент с оружием, о чём злодей, естественно, не догадывается. И всё повторяется, но уже с точностью до наоборот. Она — подстава, выследившая его. И теперь она, найдя его, неуловимого маньяка, на этот раз задаёт ему свои три вопроса. Под направленным на него стволом. Он должен ответить или умереть. Дикое напряжение мозгов, на что он, зная себя, никогда не мог и рассчитывать — и герой, трясясь от страха, угадывает правильные ответы. При этом даже не предполагает, что кто-либо может повторить его дьявольское ухищрение с перевёртышами. Но именно так и происходит. Для того чтобы не расстаться с жизнью, ему, как и прошлым его жертвам, нужно было всего лишь ошибиться, хотя бы один раз. Но он не ошибается, страшась умереть. И расстаётся с жизнью, не соблюдя правил им же придуманной страшной игры.

Она удовлетворена. Преступник обезврежен. И теперь смело можно приступать к неспешной расчленёнке. Этот покойник больше никогда не будет для неё конкурентом. Потому что она такая же, как он. Точно такой, но ещё более изощрённый интеллектуальный маньяк.

Всё! Сошлось! Без вопросов! Всё утончённо и доведено, прочую расчленёнку не предлагать! Срочно в номер! Гранд ур-ра Митеньке-сукину-Бургу, гению, параноику и злодею! От ста и выше! Это я про тираж. В тыс. экз., разумеется. Со всеми вытекающими из него телевизорами…

Теперь самое время перейти ко второму из двух моих дней на неделе, не запамятовали, о чём это я? Я и сам не забыл, помню отчётливо, что второй оставлялся обычно для духовки, для поддержания тления текущего амур-лямура с очередной жертвой моих человеческих пристрастий.

В этом случае семяизвержение, как единственная самоцель, не преследовалось. Как правило, объект был уже неоднократно отведан, неплохо изучен снаружи и изнутри, детально обследован на предмет проявления искренности и постановки встречной цели, и по этой причине вопрос о том, произойдёт на этот раз оргазм или дело до него так и не дойдёт, отпускался на самотёк. Гораздо более важным в этом случае для меня был сам момент встречи, ощущение возникающей домашности и слабой надежды, что пройдёт время, и объект ни с того ни с сего, сам того не ведая, сделается похожим на Инку, мою покойную жену, со всеми её милостями, слабостями и нежными прикосновениями. С её доброжелательным и пронзительным умом, с её точной реакцией на мир вокруг нас, с её неизменным чувством юмора и неколебимым неприятием идиотов всех мастей. О, как же мы, не сговариваясь, ненавидели одних и тех же негодяев! О, как, успевая лишний раз обняться от прилива чувств, заливисто ржали над «нашими» анекдотами! О, как, неровно дыша, глотали любимые куски из Шнитке и Равеля сразу после Лед Зеппелин и Эллочки Фитцджеральд… Как упивались «Леоном» и «Днём сурка», отсматривая вновь и вновь знакомые картинки и наизусть выученные звуки. О, как сладко засыпали мы, накрепко обнявшись, выпустив из сонных рук каталог Брейгеля или Модильяни. О, как, смастерив на лице похожие морды, синхронно презирали бездарность и, умильно расточая комплименты, превозносили его величество талант! Если, разумеется, под него подпадал некто подходящий, кроме меня. И как, чередуясь в дыхании и звуке, выталкивали мы в воздух строки из его «Бабочки» — интонируя и ритмуя избыточно чувственно и нарочито неровно, чтобы получалось ещё вкусней, чем у самого Б. Помните?.. «…Жива, мертва ли — но каждой Божьей твари как знак родства дарован голос для общенья, пенья: продления мгновенья, минуты, дня…» или «…не сокрушайся ж, если твой век, твой вес достойны немоты: звук — тоже бремя. Бесплотнее, чем время, беззвучней ты…» или же, наконец, «Так делает перо, скользя по глади расчерченной тетради, не зная про судьбу своей строки, где мудрость, ересь смешались, но доверясь толчкам руки, в чьих пальцах бьётся речь вполне немая, не пыль с цветка снимая, но тяжесть с плеч…».

Но а-ля Инки, к несчастью, больше не случалось, ну просто никак, даже отдалённо. Романы вяло длились, хрупкая надежда всё больше и больше перетекала в устойчивый безнадёжный призрак, и этот печальный факт никак не вливал оптимизма в мои поисковые настроения. Тем не менее раз в неделю, обычно по четвергам, положенное — отдай! Согласны? Я и брал с разной степенью самоотдачи. Именно по этой причине оргазм был необязателен, а довольно спонтанен, целиком завися от встречной духовки.

Как правило, средняя продолжительность амурной истории размещалась в диапазоне от одного до шести месяцев по лунному календарю. Но чаще отношения успевали развиться и прийти к естественному завершению за полтора — два с половиной месяца. Этого срока вполне хватало, чтобы насытить душу надеждой, коротенько и без сверхусилий подправить либидо порцией горячечного адреналина и вновь отступить в спасительную тень, до выработки нового романтического тестостерона.

Расскажу о последней такой связи. Нет, романе, конечно же, романе, безусловно, почти настоящем, хотя и не сложившемся, со всеми его пирогами и плюшками, с мощным предчувствием зарождающегося чувства, с ощущением негаданно найденной единственно правильной драгоценности и предвкушением важного и правильного в жизни события.

Итак. Она искусствовед и умница. Тонкая, насмешливая, независимая. Заканчивает монографию о частных коллекциях русских собирателей живописи. До этого активно занималась авангардом. В прошлом году выпустила сборник статей о «Бубновом валете». Узкий специалист по Кандинскому. Регулярно печатается в «Декоративном искусстве». Параллельно сотрудничает с галереей современного искусства, где курирует новейшее концептуальное направление, окрещённое некоторыми яйцеголовыми искусствоведами как «арт-ублю».

Короче, все дела, отметилась везде, культур-мультур на верхней планке, что отрадно чрезвычайно. Тридцать два от рождения, но успела на все пятьдесят четыре. Три языка, короткая юбка поверх обтягивающих стройные ноги изящно ушитых штанов рядового пожарного, дерзко выполненных из грубого брезента. Длинная солдатская гимнастёрка поверх тех же вызывающих штанов. На шее тунисский оберег в стиле «унисекс» на двойном кожаном шнурке, смастерённый в позапрошлом веке из тусклого серебра круглой чеканки в виде подложки под цельный кусок природного камня с прожилками. Широкий, искусственной лаковой кожи с сияющей хромом блядской (в хорошем смысле) пряжкой ремень поверх гимнастёрки, прижимающий ещё более широкий, рыхлой полосатой ткани арабский шарф. Очки на кончике вздёрнутого носа, от женского Диора. Смелого вида башмаки с режуще глаз красного колера толстыми витыми шнурками. Рассеянный, но всё подмечающий взор. Практически лысая, с пепельной растительностью на пару миллиметров, идеально круглая голова. Звать Илона.

Кажется, всё. Это если без деталей. А если с ними, то взгляд её инициативно выхватил меня в первую минуту, как только я появился на открытии выставки «Арт-ублю forever» в галерее современного искусства. Не знаю, по каким тайным признакам и как ещё сумела она вычислить, что я чрезвычайно интересная личность, почти гений. Книг моих она явно не читала, всего лишь была наслышана. Но это выяснилось чуть позже, когда мы уже, приняв по паре фужеров красного аргентинского «Тесоро» и равно остроумно перебросившись парой замечаний относительно экспозиции, как-то незаметно для себя оказались у меня, в моём фрунзенском жилище на набережной. Тогда же я и решил сразу не представляться Илоне по полной программе. До поры до времени. Бург там, не Бург. Просто Митя пока. Милый мужчина зрелого возраста, интересующийся искусством. Хорошо одетый, вкусно пахнущий дорогим мужиком. Немного коллекционирует антик. В нерабочее время много размышляет о смысле жизни. Шутка!

Джаз незадолго до нашего появления умотал в Ахабино, о чём предупредительно оставил на столе записку, в которой писал: «Папочка, завтра не учимся, уехал к нашим, еда в холодильнике, шпроты закончились. Целую, твой Джаз».

Это было весьма кстати. Я тогда ещё подумал, что временами бываю не совсем справедлив по отношению к своему ребёнку. К чудику моему нерусскому. Ну, пускай забросил он баскетбол свой, сохранив на память мяч, но, вероятно, не его в том вина. Скорее, моя, отцовская. И чего я решил в своё время, отдавая его в секцию, что баскетбол тоже раздевает, как и творчество? Чтобы добраться до мальчиковых кишок? Заглянуть в глубь моего индюшонка? И чего я там хотел найти такого, чего не знаю? В общем, не раздел, видно, мальчика спорт, а наоборот, закабалил. Вогнал в примитивный ступор. Оттого и сны стали всплывать гаитянские. То есть гоанские, виноват. И ещё извиняюсь, что отвлёкся. Это с нами случается, с нервическими. Так вот, продолжаю про Илону…

Как пришли, двинула в обход по жилью. Ещё не поцеловались, но уже к тому шло, к предстартовой трясучке. Стала говорить — слава богу, тут же нашлось про что. Это я о дедовых и отцовских наследных вещах, собранных под неусыпным контролем изысканно образованной бабушки. Тут уж Илона реально прибалдела, вижу. И ещё зрю, изначально задумывала по лёгкой меня заполучить, как короткое развлечение, но быстро догадалась, что план прогорел. С завершённой ясностью враз осознала, что натолкнулась наконец на искомый вариант, во всех смыслах. По моему типу, кстати говоря, действовала. Сообразив уже всё окончательно, сбросила башмаки с красными верёвками, влезла в Никуськины тапки, отложила очки, оказавшиеся без диоптрий, ослабила на пару дырок искусственный ремень, красиво провисший ниже уровня пупа, и вновь пошла вдоль собрания Гомбергов, на этот раз достаточно медленно. «Боже мой, — шептала, — Господи правый… Леже… Бенуа… Зоммер какой необычный… арт-нуво… арт-деко… а состояние-то, состояние… Подумать невозможно… Стульчик Павловский, карелочка… консолька модерн, с ковочкой, комодик какой милый… чистейший Буль…»

Ни одна из прежних моих визитёрш любого статуса не могла бы родить ничего подобного. Никогда. Теперь все они уже казались мне ещё более жалкими и ничтожными против нечеловеческого обаяния новой пассии. Против моей Илоны. А то, что она станет моей, и, возможно, навсегда, сомнений оставалось всё меньше и меньше. Неужели, господи мой Боже, неужели нашёл? Слова — врут. Жесты, голос, глаза — иногда хитрят. Самое правдивое — это мурашки. Старые, добрые, честные, смертные мурашки, от которых льдом саднит по коже. Вот они-то и побежали по мне врассыпную, от старых тапок до начинающей заметно складываться в трогательный овражек первой кожной складки, что между шеей и затылком. Инночка, Инка моя родная… Ты видишь? Слышишь ли? Чуешь? Ты же, как никто другой, должна знать: я никогда не хотел женщину, с которой будет просто хорошо, я всегда хотел ту, без которой задыхаюсь…

Всё же мы поцеловались раньше замышленного мною плана, где-то в середине квартирной экспедиции, не донесли. Между поздним Яковлевым и ранней Нестеровой. Как раз под Дейнекой. Как-то само вышло. Она просто остановилась и вопросительно посмотрела на меня. Хорошо так, не по-сучьи, без явной демонстрации видов на любой тип выгоды. А у меня уже вовсю пошла сумасшедшая химия, кишками чуял, как надпочечники бешено бомбардируют писательскую кровь мощнейшими залпами адреналина, заставляющими сердце ударно долбить по рёбрам с удвоенной энергией.

Ничто так не воодушевляет мужчину, как отсутствие расчёта в поведении женщины, которую он реально хочет и мечтает сделать своей. Я подошёл, но без вопросительности во взгляде, потому что знал уже всё наверняка. Что — моя. И что я — её. Обхватил лысую голову руками, притянул к себе, губы в губы, нос в нос, и почувствовал, как ответила. Как правильно и достойно отреагировала на мой поцелуй: без мокрого языка, без фальшивого придыхания, без обшаривания части мужского корпуса ниже ремня, чтобы скоренько сделать ситуацию невозвратной и обречённой. При этом поцелуй свой выстроила как чувственный и долгий, чтобы просигналить наверняка. Что тоже ей в весомый плюс.

Потом оторвались и просто постояли, тесно прижавшись. Так бы я мог стоять лишь с Инкой. Даже после вступления в брак. Намного позже. Через годы. Так оно, кстати, и было, если вернуть себя в воспоминания. Отличие было в том, что Инке требовались месяцы для изучения состава культурной части наследства, а Илона всё уже знала с самого начала. И меня это несказанно радовало. Впервые подумал, что культурные Гомберги сразу оценили бы этот мой выбор. За вычетом Булкиной-мамы. Но и это немало, верно? Знаете, я даже про Инку так не подумал бы в связи с моей непростой роднёй. А тут пришлось вот…

Потом присели на диванчик, дух перевести, на тот самый, кабинетный, ампирный, освежённый испанским гобеленом, потому что середина ознакомительной прогулки пришлась как раз на кабинет. В котором, собственно, вся многообещающая история и оборвалась. Взгляд искусствоведшин, скользя вдоль линии папиных фолиантов, внезапно остановился на мне. В том смысле, что обнаружил на полке произведения, выстроенные моим аккуратным сыном в безукоризненно гармоничный ряд, одно к одному, в недавнем переиздании под общей обложкой. Серия, так сказать. Малое собрание сочинений. От и до. Дмитрий Бург, Дмитрий Бург, Дмитрий Бург, Дмитрий Бург, Дмитрий Бург… И так до края полки. Я знал, что Джаз вскоре после моего антресольного схрона быстро сориентировался в пространстве и проворным образом вернул ситуацию с творческим наследием вспять. Нашёл, не поленился, достал и расставил. Где не надо, не был ленив. Попутно капитально изучил всё, что вернулось с его помощью в кабинет. Я не стал, помню, возражать, махнул рукой и смирился. Чуть раньше, чуть позже — какая разница, в конце концов, всё одно — причастится и въедет в отцовский продукт.

Оказалось, есть разница. Очень даже есть. И вот она. Случилось то, чего не должно было произойти. По крайней мере, сегодня. Это я про тогда.

Она поднялась с дивана, подошла ближе и вытянула мою книгу. Примерно из выставочной середины. Удивлённо пролистнула. И поинтересовалась:

— Митя, а для чего вы держите в доме эту бессмыслицу? Кому хватило ума притащить сюда подобную чушь? — Я неопределённо пожал плечами, напряжённо прикидывая, куда увести разговор. И что будет потом, в глобальном смысле вещей. — Она сунула том обратно. — Это же бульварщина чистой воды, чтиво для примитивных. — Она улыбнулась, и снова хорошо, искренне, с милой сдержанностью, но задержав интонацию лёгкого порицания в голосе. И уточнила: — Надеюсь, не вы же сами читаете всё это убожество? И не ваши дети? У вас дети есть, кстати? Страшно хочу познакомиться.

Именно так меня решила озадачить, как сделала бы своя, родная душа, назначенная всеми без исключения близким дому человеком. И я решился, лихорадочно соображая, как сделать так, чтобы пронесло. А если не удастся, то хотя бы оставить её до завтра, потому что такую мощную галку не проставить нельзя, если даже и не соединю с ней судьбу. Ну, очень хороша, ну ужасно нравится, подлюка. И ответил, собравшись с духом:

— Нет, сам не читаю, Илоночка. И детям не рекомендую, правда, по другой причине. А вообще я их пишу, эти книги. Бург — это я, Дмитрий Бург, извините. И это действительно мои романы. И до сегодняшнего дня пока ещё никто не называл их убогими. Скорей наоборот. А вот вы, я уверен, ни одной моей книжки не прочитали. Угадал? — Она растерянно кивнула и посмотрела на дверь, ведущую из кабинета в коридор. Получилось симптоматично. А я продолжил на волне внятного, но сдержанного негодования: — Мне жаль. Искренне жаль. И я не хочу, чтобы мы с вами завершили наше общение на такой неверной ноте. Знаете, что я предлагаю? — Она хлопала глазами без диоптрий, чувствовалось, что она, как и я, лихорадочно ищет выхода из идиотской ситуации. Ищет, но не находит. — Я предлагаю вам остаться до утра и прочитать за это время роман, который я вам предложу. Мой роман. А завтра утром вы сможете вынести свой вердикт насчёт того, чушь это или же это совершенно не так. — Я ждал её ответа и в это время чувствовал, как меня начинает потряхивать изнутри, как поднимается рваная волна отчуждения от этой искусствоведши в брезентовых пожарных штанах и в эту же скорбную минуту во мне начинают бороться уже две противоположные эмоции: «за» лысую и «против».

В паху всё ещё призывно гудело далёким паровозом, но постепенно стало отпускать. Теперь всё зависело от неё. Свои полшага навстречу лично я сделал. Дальше — её ход.

Она его и совершила. Озираясь на всякий случай, медленно попятилась на выход, бормоча по пути довольно нечленораздельно:

— Нет-нет, спасибо… Я-а-а… как-нибудь потом… спасибо… не надо до утра… не надо… мне идти пора… в другой раз, пожалуй… в другой… — Это когда она уже, прихватив диоровские окуляры, с невероятной ловкостью утягивала башмаки красными шнурками. Уже в дверях выдавила прощальную, совершенно не получившуюся улыбку и пробубнила: — Я позвоню… позвоню… — И исчезла навсегда…

Вот такой печальный сюжет. Потом, через время уже, мне показалось, что он неплохо перерабатывается в полновесную историю с редкостным человеческим наполнением, увлекательно отслеживаемой страстью и трагическим отчаянием, которое к тому же радикально усиливается нетипичным отсутствием в сюжете чьей-либо смерти. И, наконец, с мощным культурным фоном, который достойно добавляет движения сюжету сам по себе. Надо лишь подровнять некоторые детали и расставить нужные акценты. Скажем, вполне можно замутить примерно так.

Она — та, кто она есть, практически без изменений. Я — тоже остаюсь самим собой в целом и главном. То есть не я, конечно, извиняюсь, а мой будущий герой, но человек столь же талантливый и бескомпромиссный. Однако имеются силы, заинтересованные недодать герою заслуженной славы, принизить его заслуги и тем самым вытащить на поверхность его вечных конкурентов. Естественно, бездарей. Короче, задача — очернить. Обрубить талант и вывести его с поля конкуренции, остановив высочайшие тиражи. Для этого в дом к нему подсылается обольстительная разведчица в обманных очочках без диоптрий, с броской псевдоинтеллигентной внешностью, за которой скрывается опытная сучка, а по сути, продажная проститутка, чтобы, поохав про «Бубновый валет», барочный ампир и модерн начала века, втереться в доверие и выкрасть идею очередного романа. И зарегистрировать эту самую идею в авторском обществе от своего имени. Затем, дождавшись выпуска готовой книги настоящим автором, устроить громкий скандал, развенчав мнимые таланты так называемого «писателя», предъявив тому встречный миллионный иск и обвинив в краже сюжета. Всё продумано, и всё, казалось бы, должно получиться. Кроме одного. Злоумышленники не учли главного. Они не знали про слабость героя, вернее, про сильную его сторону, а ещё точнее, про его интересную особенность. Так вот, наш положительный герой является тайным садомазохистом с повышенно развитой интуицией, и потому направленный против него умысел был раскрыт им в первые минуты появления в доме нанятой врагами лысой проститутки с красными шнурками в ботинках. И теперь он отлично подготовлен к возможному развитию событий. Во-первых, видеокамера фиксирует сам момент кражи из его стола заранее подложенного с этой целью краткого содержания будущего произведения. А во-вторых и главных, мощная раскрутка всей этой истории, включая громкий судебный процесс, активное привлечение к событию средств массовой информации, сочувствие друзей и открытая ненависть врагов доставляют герою такое невероятное физиологическое наслаждение — в прямом, садомазохистском смысле, какого ему не удавалось достигнуть ещё ни разу за время всей своей оригинальной практики. И за это он великодушно прощает недругов, выйдя, конечно же, победителем из этой истории. Более того, он даже готов вновь подставиться, лишь бы снова оказаться в шкуре столь жгуче мучающегося персонажа. Даже несмотря на заранее известный финал. Потому что он настоящий писатель и остро творческая личность. То, чего не случится, доварит его талантливая голова. Ура! Двойная победа — моя и моего героя! Всё!

Нет, забылся, не всё, снова прошу простить. Герой некоторым манером отъехал от моего образа, в несколько сомнительную сторону, которая не планировалась мной загодя. Согласитесь, сама по себе идея садомазо возникла в ходе сочинительства и пришлась очень по делу, весьма кстати, однако это обстоятельство резко переключило повествовательный рубильник в противоположном от меня направлении. То есть я просто хочу сказать, что я там — это не я, чтобы не было сомнений. Это она там — вполне себе она, сучка культурная. А так всё остальное — по уму, всё, кажется, сошлось. И ещё. Говорят, деньги портят человека, потому что тогда он хочет ещё и счастья? Не верьте! Счастье у меня было и есть, я им обзавёлся раньше денег. И будет оно со мной до тех пор, пока я буду оперативно создавать прекрасные сюжеты, такие как этот. На века. Так что за эту часть я спокоен. И покажите, как пройти к кассе. Привет всем, ваш Митя Бург!

Ну вот, сами теперь видите, сколь суровые преграды сковывали мои искренние начинания в поисках второй Инки. И при этом ещё все чего-то от меня хотели. Кому дай, кому вынь, кому положь, кому красиво откажи, на что тоже требуется немалый запас сил. Так что расслабиться удавалось плохо, прямо скажем. А рассказанная история была действительно крайней в этом моём однодневном еженедельном поисковом ряду. И к моменту, когда между мной с Джазом состоялся первый разговор о дури и полётах над океаном, организм мой не успел ещё как надо остудить себя от негодования в адрес противопожарной Илоны в её грубой брезентухе. Честно говоря, именно по этой причине и проявил тогда заинтересованность и благосклонность к странному предложению Джаза.

Но слово было дано, и в ближайшие выходные я отправился в Ахабино, с запасом продуктов и добрых слов, к девочкам моим дорогим и любимому сыну.

Должен признаться, что за последние пару лет Никуськиного пребывания в добровольной ахабинской ссылке я не раз и не два мысленно прокручивал ситуацию, имевшуюся в нашей семье. Не то чтобы она меня как-то уж совсем серьёзно беспокоила или удручала отсутствием определённости, но, скорее, заставляла задумываться о разумности такого дочкиного решения. И в первую очередь это касалось её самой. Её будущего. Её счастья. В моём же понимании справедливость требовала иного, более продуманного компромисса. Ну, право дело, что ж это за расклад за такой. Девушка, даже, можно сказать, молодая женщина, отказывается от высшего образования, от молодых увлечений и забав, от мальчиков и подруг, полностью посвятив себя воспитанию приёмной сестры. Пусть даже очень хорошенькой, чем-то напоминающей Инку в детстве, судя по старым семейным фоткам. Если, конечно, убрать раскосость глаз, лёгкую миловидную скуластость, от которой просто можно сойти с ума, — равно так же, как и от убийственно хрустких и ласковых «потягусенек», произрастающих от острых девчоночьих ключиц. Или кого-то ещё напоминала, тоже довольно родного…

Помню, как мы, ещё мальчиками, на чердаке нашей фрунзенской сталинки, где-то в середине шестидесятых наперегонки мастурбировали перед заграничным перекидным календарём с цветными, размером с альбом для рисования, аккуратненькими японками. Японочки были все наперечёт белокожие, с чёрными блестящими волосами, в красивых мокрых купальниках, что для нас означало практическую наготу, потому что пупки у них всё равно были голыми. Остальное добивалось фантазией. У кого её было больше, тот раньше других выстреливал в воздух липучкой цвета рисовой каши на воде. У меня всегда получалось разрядить пистолетик вторым. Первым оказывался мой вечный конкурент и соперник по японскому календарю дядя Вадик. Он же наш общий благодетель и друг. Он-то, собственно, и поставлял нашей мальчиковой команде узкоглазых купальщиц из далёкой восточной страны. Вырывал раз в месяц по одной японке, не больше, и предъявлял для соревнований. Двенадцать месяцев в году — двенадцать объектов вожделений — двенадцать как минимум конкурсов — двенадцать победителей — двенадцать побеждённых. Так он учил нас, пацанов с общего двора, постигать стрелковую науку — чтобы всем потом было хорошо. Нам и было поначалу. До тех пор, пока его не увели из квартиры милиционеры и он не пропал из нашей видимости навсегда.

Но пока не увели, все мы били по мишеням, попадая и промахиваясь, прицельно и как получится, заводя затуманенные глаза в чердачные стропила или устремляя меткий взгляд точно в десятку — в голый японский пупок. Сам он, всегда сдержанный и точный, календарную мишень уважал не слишком, хотя и попадал точней других и приплывал к финалу первей всех нас. А ещё, как бы дядя Вадик ни старался, всё равно было заметно, что интересуют его не самурайки эти с раскосыми щёлками, а непосредственно сами мы. Но не подумайте, не хочу сказать о нём плохого, потому что интерес его ограничивался лишь тем, что он просто косил на нас глаза, когда мы… ну… пока мы наяривали в соревновательном угаре, желая на практике доказать свою мужскую зрелость. Насмотревшись, дядя Вадик всегда приходил к финишу первым, только так опережая ближайшего конкурента и испуская при этом смешной звериный рык. Мы же чуть позже подхватывали его, помнится, неокрепшими фальцетами, в диапазоне от меня до проигравшего.

Через год или больше дядя Вадик присоединил к нашей компании пару незнакомых девочек из интерната, что размещался неподалёку в Хамовниках. Одна потолще, типа казашки или чувашки, раскосенькая, а другая нормальная, как мы. Не знаю, как он там их уговаривал или подкупал, но они пришли и остались на чердаке. И от них ещё довольно сильно пахло отработанным портвейном. Календари к тому времени закончились, но наш лидер пояснил, что нужды в них больше нет и не будет, потому что теперь, когда мы с его помощью прошли школу молодого бойца и окрепли нравственно и физиологически, вполне будет достаточно полученных знаний для того, чтобы… чтобы устроить новые соревнования, на этот раз с отличными девчонками, которые запросто согласны разделить наши увлекательные чердачные мероприятия.

На роль первого, показательного реализатора новой программы дядя Вадик, не задумываясь, отобрал меня. Наверное, как первейшего самострела среди всех наших ребят. Действовал отработанно, без слюней. Мне было тринадцать, почти взрослый по моим же представлениям, к тому же я неоднократно уже испытывал к этому возрасту подростковый оргазм, правда, пока ещё холостой, не обморочный. Поэтому всеми силами пытался скрыть накативший на меня страх.

Девочку мне в пару он назначил ту, что просто ближе сидела, ему было, вспоминаю теперь, без разницы. Казашку. Или чувашку. Тем более что давно была не целка всё равно. Но этого я не знал, хотя об этом и не думал. Просто в голове не размещалось сразу так много устрашающей мой слабый ум информации. И ещё не давала сосредоточиться на важном мелкая дрожь, которую тщательно старался замаскировать носовым присапыванием.

— Чего сопишь? — поинтересовался дядя Вадик, раскидывая линялую плащ-палатку за бревном перекрытия. — Сопли замучили или просто дрейфишь таким макаром?

Я растерялся. Не думал, честно говоря, что вот так вот просто можно говорить о сложном. И запросто, тупо, между делом, расколоть меня заурядным дурацким вопросом. Войти в моё столь непростое состояние и предположить во мне душевный страх. Раскрыть то, что прячу и лихорадочно гоню от себя, но не умею с этим справиться. Но виду я не показал и бодро ответил ломающимся голосом:

— Чего-о? Кто дрейфит, я, что ли? Это вообще не сопли, если хотите знать, это у меня просто правая носовая перегородка искривлена, она воздух полностью не пропускает. Можете у отца спросить, он доктор, он знает. А вы говорите, дрейфишь.

Дядя Вадик на секунду тормознул раскидывать брезентовую постель. И дополнительно поинтересовался:

— А доктор по какому делу батя-то твой?

— Венерология и кожные заболевания, — без запинки выдал я хорошо известный мне факт, предмет гордости мамы, — профессор, между прочим, член-корреспондент.

Учитель задумчиво почесал в ухе:

— Ну, что член — это ладно. Это неплохо. Только при чём воздух в носу? Это ж вроде не по профилю. В носу… микроб, который… там, — он указал глазами на низ собственного живота, — не водится. В носу своя зараза, отдельная, не наша. Там своя, а тут своя.

— В каком смысле не наша, а своя? — удивился я, совершенно не насторожившись, потому что не мог ещё в те годы увязать ассоциативный ряд с фактологическим. — А наша-своя это какая?

Дядя Вадик сплюнул и отмахнулся:

— Ты вот чего, давай сюда к нам забирайся лучше, на брезент, пока мы не передумали, да? — Это он уже к неопрятно одетой, неопределённо толстенькой девчонке в короткой юбке и приспущенных чулках в резинку. К той, что сидела ближе ко мне. — И сама тоже давай, а то другие вас ждать не будут, ясное дело?

Мы понятливо расположились на импровизированной кровати, отгороженной от ребят условной ширмой в виде толстого бревна. Внезапно я почувствовал, что страх мой, сбитый дурацкой дискуссией про микробы в носу, ушёл. Исчез. Растворился практически до никакой пустоты. И я удивлённо осмотрелся, уже с прицельным интересом к новой для себя ситуации. В полутьме чердака девчонка под руководством нашего воспитателя уже задрала юбку до пояса и стягивала с себя табельные интернатские трусы из трикотажа небесно-голубого окраса, обнажив аккуратно встроенное между ног, успевшее уже изрядно обволосеть девичье устройство. И тут я ощутил себя полноценным мужиком. С моментально набухшей от прилива крови и превратившейся в небольшой упругий колышек подростковой пиписькой. И кем-то расстёгнутой мне ширинкой. Ребята за бревном напряжённо ждали развития наших отношений. Уверен, волновались, каждый прикидывая роль первоходки на себя. Дядя Вадик кивнул на колышек:

— Ты чего, прям так будешь? И штаны не сымешь даже?

Я неопределённо мотнул головой, что одновременно означало согласие снять и желание остаться при шириночном варианте.

— Ладно, — удовлетворился учитель, — давай приступай, солдатик, а я послежу, чтобы всё по уму у нас с вами пошло, как положено.

Казашка или чувашка легла на спину и раздвинула ноги. Синхронно, задрав кофту к подбородку, обнажила маленькие веснушчатые сиськи и рукой откинула назад блестящие смоляные волосы. Шмыгнула носом и равнодушно прикрыла миндалевидные глаза.

— Её Айгуль зовут, — уточнил дядя Вадик, — давай, давай, смелей, чтоб других не держать. — И опустился на перекрытие, запустив себе руку в штаны, под ремень. Только, в отличие от Айгуль, глаза оставил открытыми и упёр их в нас, жгуче буравя зрачками полутьму.

Я нерешительно кивнул, и эта нерешительность стала в моей детской биографии последней. Осторожно пристроив тело между Айгулиных ног, я сначала бережно потрогал одну её сиську, а потом и другую. И сразу понял, что уже нахожусь внутри её устройства, в самой девчонкиной плоти, в тёплой, тесной и опасной её глубине. Об этом же догадался по негромкому урчанию учителя, издаваемому где-то сзади и левей. Там он и пыхтел, трудясь над собой. Но мне уже было наплевать. Пережав спазмом воздух в горле и свет в глазах, я уже запустил свои мужские качели и сразу вознёсся на них к небесам, не замечая промежуточных качков: земля-небо, земля-небо, земля-небо, земля-небо… но ощущая лишь разламывающий меня на отдельные куски, толчками подплывающий ко мне ближе и ближе терпкий дух сладкой дыни, настоянной на перечной мяте…

Айгуль, как мне теперь вспоминается, в полётах моих тогдашних участия не принимала, она просто послушно ждала командирского приказа извне о завершении воздушного рейса, чтобы стряхнуть с себя космическую пыль и перейти в распоряжение другого пилота. Или пассажира, как хотите…

Но в памяти моей она задержалась, и, думаю, довольно надолго. Не потерялась. Но только теперь я понимаю, отчего Инке так пришёлся по вкусу мой ранний рассказ «Загадка интегрального исчисления». Потому что он был честный. Потому что переживания интеллигентного героя-педофила, вероятней всего, бессознательно базировались на моих личных ощущениях, вручённых моему персонажу.

Разумеется, я не про личную тягу к не оформившемуся ещё юному телу — такой тяги нет и не может быть. Я про знакомство с женской тайной вообще — про детально выписанную мной призывную красоту и завершённость женских линий, про волнительные удары сердечной мышцы, сопровождающие мужчину при самом близком соединении двух влюблённых друг в друга людей. Ближе каких не бывает. Или не влюблённых, но всё равно спаянных единой страстью, единым внутриутробным зовом.

Именно тогда — помните? — в этом рассказе, я впервые стал пробовать слово на вкус, касаться, страгивать и смещать его в стороны от материнского ложа, тут же возвращать обратно, мучить и издеваться, наслаждаться и снова отвергать, чтобы устранить на своём пути посторонние примеси и добиться абсолютной органики, единственно возможной музыки, доведённого до совершенства звука и полной гармонии с самим собой. А потом, когда глубокой ночью или под самое утро, когда тебя ни с того ни с сего торкнет, внезапно проснуться и бежать, нестись сломя голову, сшибая по дороге стул, к столу, к трофейному «Ундервуду» семейства Гомбергов, к дедову наследству, чтобы вставить, всадить с размаху найденное, наконец, приснившееся, привидевшееся слово, то самое, единственное, которого не хватало и не хватило. И снова ринуться высотным беркутом вниз, чтобы разом, с верхней точки охватить вновь раскинувшуюся перед тобой пастораль, но уже иную, обновлённую, доведённую, полностью завершённую твоим художническим воображением…

А с Айгулькой пересёкся на чердаке ещё раза четыре. От другой, второй, которая нормальная, отказался напрочь, даже пробовать не стал. Хотя ребята советовали, говорили, дурак, что ли, она ж куда красивей и лучше этой китаёзы криворожей. И не веснушчатая. Но я не поддался, меня всё равно тянуло к апатичной и равнодушной Айгуль, с её трогательными веснушками на неразвитых грудях, с её задранной до пупа короткой юбкой и неизменно небесными трусами. Я-то хотя и видел, что той неважно кто из ребят, руководимых зрелым извращенцем, залазит на неё и в каком порядке, но внутренне отбрасывал от себя этот неоспоримый факт. Потому что тайно от других знал: Айгуль, казашка или чувашка, как никто, напоминает мне девушку с японского календаря, январскую, ту самую, первую, открывшую своим обнажённым пупком наши чердачные состязания в мужской умелости. Где я, кстати, стал первым и не побеждённым никем чемпионом, если не считать дядю Вадика…

Отвлёкся. Что ж, нормально для полузакрытого типа околопсихопатической личности. Но зато сразу без перехода двинусь дальше. Итак, про Никуську, солнышко моё, ахабинскую затворницу, к которой я собирался в наш загородный дом обсуждать сроки переезда в Москву. И к Джазу, для которого прихватил четыре банки шпрот и обещал принять участие в опыте по извлечению снов. Да и к Гелочке нашей белочке, для которой расстарался и по случаю приобрёл школьный рюкзачок натуральной тонкой кожи тёмного Джазового колера с сотней карманчиков и карманов. Да! И к неплодоносящей старушке Нельсон, куда ж без неё. Видите, как всё у нас хорошо в семье и прекрасно!

К жизни в Москве Ника, в принципе, давно внутренне приготовилась, отлично понимая, что этого не избежать, как бы ни привыкли они с Гелкой к загороду, воздуху, камину и кокосику. Пальма, к слову сказать, как и Гелка, ощутимо вытянулась на ахабинских грунтах и зримо утолщилась в стволе. Гелка даже взяла за моду обниматься с ней по утрам, летом, конечно, когда та не была упакована в парниковый защитный кожух по самые краешки долговязых листьев. Целовала стволик, нашёптывала ему свои разные детские тайны, поливала низ, забравшись на табуретку, сбрызгивала из пшикалки зелень и не забывала про нужную подкормку. Нельсон, лишённая самой природой репродуктивной функции, видя и слыша всё, что происходит в доме, превосходно осознавала степень ценности семейной реликвии и потому не гадила возле пальмы, не метила её кошачьей мочой и не скреблась об неё. Разве что иногда, довольно редко, вспрыгивала с разбегу на шершавый ствол и, зацепившись за него когтями, томно выгибала спину, пробуя хребет на эластичность. Нет, вы поняли? Идиллия!

Это и ехал разрушать. Для начала посидели, потрындели с Никуськой. Ну что, спросил её тогда, какие, мол, планы на жизнь, девочка моя. Учиться будем? Трудиться? Замуж будем искать? Ника пожала плечами, искренне удивившись такой постановке вопроса. Нет, папа, учиться пока не собралась, об этом нужно будет подумать отдельно, потому что меньше, чем на психфак МГУ, не согласна, а знания придётся навёрстывать не один сезон. Работать? Возможно. Но давай посмотрим, как будет с Гелочкой. Школа пойдёт, уроки, то-сё, кто позаботится? Не ты же, правда? Правда. Не я. Не добытчик. Хотя, как сказать. Как тогда с училкой Джазовой получилось, не так уж и плохо, между прочим. Жаль, дурой полной оказалась, с глуповатой, наивной какой-то начинкой. Интересно, работает ещё? Впрочем, неважно, это я всё так… несерьёзно, извиняюсь за некстати подвернувшееся воспоминание.

Ну а про замуж вообще говорить не желаю. Это уже снова она, Никуська, заявляет. Понимаешь, говорит, а у самой слёзы на глазах, меня Гелка мамой зовёт, ты же сам распрекрасно знаешь. Ну и кому я после этого нужна такая, женщина с ребёнком? А её в нашей семье оставить, извини, не на кого, кроме меня. Мы же читаем с ней, пишем, рисуем. Стихи учим и сами немножко сочиняем. Всё делаем. Так что привыкай к мысли, что мой брак с кем-то возможен не раньше, чем белочка закончит школу, вот так! Надеюсь остаться к этому сроку в репродуктивном возрасте, мне всего-то чуть за тридцать будет, я уже всё просчитала. Так что не переживай, папуль, жили до этого и дальше проживём.

Тут прибежала Гелка и на колени к Нике — прыг! Опа! Мамулечка моя, мамулечка, говорит, ты видала, какой мне папа рюкзачок подарил? Поелозила нетерпеливо на Никуськиных коленях, потёрлась вертлявой попкой, тараторя без умолку, и ко мне — прыг! Папулечка, папулечка мой, а ты видал, какую мы с мамочкой Нельсонку из пластилина слепили? А тут и сама она, Нельсон, — прыг! Уже к Гелке на колени, завершив скульптуру семейного триединства, и мурчит, ласкается, трётся. Ощущение, что обо всю семью, разом. Не знаю, правда, что там у Джаза с пустоглазицей нашей происходит и как они меж собой уживаются. Но в любом варианте было мне в этот момент хорошо и спокойно. Благостно как-то и по-домашнему уютно. Несуетно и не разрушимо. И потому где-то через часок мы с Джазом, перейдя в его растениеводческую лабораторию, приступили к реализации технологического цикла по сбору первого небольшого урожая дурманных листиков, высушиванию и аккуратной последующей его перетирке. Всё как я обещал, не больше и не меньше. Одноразово и со вкусом.

ЧАСТЬ 4

Изготовленный в домашних условиях продукт удалось испытать на живом организме лишь через месяц, когда я, освежив в памяти пройденные в своё время уроки, сумел убедиться, что состояние получившейся дурман-травы соответствует требуемой кондиции. Всё это время несколько конопляных пучков, перетянутых ниткой, провисели в бойлерной ахабинского дома возле излучающего круглосуточное тепло газового агрегата. Таким нехитрым, но продуктивным путём нам удалось достичь потребного градуса — ровно того, какой максимально способствовал качественной сушке. Это мы уже тогда перебрались в город, и Гелка ходила в первый класс всё той же нашей общей школы. Джаз перешел в десятый. Утром он отводил сестру на уроки, а уже забирала её оттуда Никуська. Поездки наши за город сократились, но всё так же были неотменимы по выходным. Это касалось всех, кроме Джаза. Он по-прежнему, несмотря на учебную занятость, дополнительно сверх семейного уклада мотался за город в одиночку, в режиме туда-сюда. Говорил, пальмочка пропадёт, кто её вовремя сбрызнет, кто ей влажность поддержит на должном уровне.

Против этого возразить было нечего. Правда, Ника как-то странно, заметил я, реагировала на частые Джазовы отлучки. Недоумённо пожимала плечами и, не вступая в разговоры на тему, уходила к себе. Её явно что-то напрягало, но я особенно не вдумывался, полагал, так… женская ревность к заботе о кокосовом дереве и к самому дому, где провела все последние годы.

Впервые мы с ним курнули в конце сентября, когда Джаз, в очередной раз смотавшись к бойлеру, доставил на Фрунзенскую окончательно высохший продукт. Дочерей не было — Ника увела младшенькую в зоопарк, и мы перетёрли, смешали с табачком и забили общий семейный косяк. Священнодействовал сын. То, как он рукодельно управляется с реквизитом, признаться, несколько удивило. Уж больно как-то ловко. Он заметил мою настороженность и подмигнул:

— Книжки нужно читать, папуль. Специальную литературку.

— Это какую ещё? — удивился я. — Наркоманскую, что ли?

— Никогда! — возмущённо отреагировал индюшонок. — «Стельки из Песца» называется. Современная классика. Не читал?

— Ну ты тоже скажешь… — удовлетворённо протянул я, несколько успокоившись. — И вообще, теория — теорией, а у тебя, я смотрю, целая практика под рукой. Уже попробовал, что ли?

Сын усмехнулся, смачивая косяк слюной:

— Если честно, пап, запомнилось с детства, видел не раз, как Минель подобную операцию производил. А детская память, как тебе хорошо известно, самая крепкая и яркая.

Это меня вконец успокоило, и я предложил:

— Ну что, сын, тогда полетели? «Поехали!», как сказал бы Юрий Гагарин.

— Полетели, папуль! — бодро ответил Джаз и, поднеся ко рту набитую смесью папироску, чиркнул зажигалкой: — «Я своих провожаю питомцев!»

Всё, что надо для достижения полёта, я делал чрезвычайно старательно, как и всё, что делаю в принципе. Максималист чёртов. Вдыхал глубоко, как учили, подолгу задерживая в себе вонючий дым. Медленно затем выпускал его наружу, стараясь одновременно уловить носом выпущенные струйки и параллельным курсом вновь затянуть их внутрь дыхательной системы. Сам сидел, откинувшись в кресле, пытаясь полностью расслабить голову и тело, принудив себя думать только о хорошем и напрочь вычеркнув из мыслей всё то, что могло заставить меня испытывать чувства огорчения. Максимализм вообще свойственен людям неуравновешенным, а уж таким психам, как я, сам бог велел извлекать максимум удовольствия из любого предприятия. Тем более одноразового, как сейчас. Интересно, Инка, будь она жива, присоединилась бы к нашей компании?

Короче, что скажу? Скажу, что процесс неожиданным образом понравился. Пришёлся по душе. Как-то сразу. Видно, отстоялся после первой неудачной попытки, предпринятой целую жизнь назад. Не было ощущения грязи, порока и суеты. Всё так плавно, неспешно, пристойно. Дым, поначалу создававший вонь во рту, медленно заполнял кабинет. А вонь, вскоре покинувшая ротовую полость вместе с остатками дыма, обратилась в устойчивый и ненавязчивый аромат спелой дыни, выдержанной в растворе перечной мяты. Так мне почему-то показалось, именно так. О чём я сразу же сообщил Джазу. Джаз — это мой сын, он почему-то в этот момент оказался рядом. А в руках держал мой же дымящийся косяк. Услышав такое моё любопытное сравнение, он улыбнулся, потом — шире и уже совсем широко, обнажив снежные зубы, и внезапно дико засмеялся, ну просто пополам согнулся. И завалился на персидский ковёр. Этот старинный рукотканый коврик в паре с угольным утюгом периода войны с Наполеоном в своё время я выменял по объявлению у одной тишинской бабушки, всучив той почти новый корейский утюг долларов за восемь, у которого не работал выход пара наружу, и добив сделку килограммом купленной в ларьке пастилы.

Так вот, глядя на него, на сына моего и читателя, мне тоже вдруг стало невероятно смешно, то ли оттого, что так по-доброму заливчато смеётся сам он, то ли потому что он вообще мой сын, такой слабо-фиолетовый, умный и милый.

Струйка конопляного дыма от папиросы, извиваясь, уходила в потолок, пересекая на своём пути плоскость затемнённого временем бабушкиного зеркала в бронзовой раме. И если смотреть в амальгаму через этот сладкий дынный газ, то отражение в ней начинало приобретать загадочный сизый оттенок. Другими словами, я и сам, будучи отражением, становился сизым, как и мой сиреневый мальчик. И тогда я подумал, вот что значит одна кровь, несмотря на разницу географий. И был ему за это бесконечно благодарен, моему маленькому Джазу. Ему, отцу его Минелю, матери его без имени, братьям его — апостолам, Никуське, что настаивала на оркестрике и настояла, и даже орехомордому макаку, чью вину взял на себя Минель. Хотя нет, не так, бабуина этого с бельмом на глазу я продолжал всё ещё люто ненавидеть за Инкину смерть. И не будет ему от меня прощения отныне и вовеки веков…

К вечеру вернулась Ника и сразу же подозрительно принюхалась. А я и не думал проветривать кабинет, просто в голову не пришло. К тому времени, не став дожидаться наших девочек, мы с Джазом заканчивали ополовинивать холодильник, так хотелось есть. Попутно успели поговорить.

— Это нормально, пап, — со знанием дела пояснил сын. — Так всегда бывает после дыма. Организм восполняет калории, потраченные на смех и радость. А они всегда движущая сила жизни. Значит, мы с тобой живём и движемся. Всё по науке. И вообще, хорошо ведь было, согласись.

Да, было хорошо. И жаль, что в последний раз. И пока мы уплетали всё подряд, я напомнил об этом сыну. Не о том, что — жаль, а о том, что — последний, как договаривались. Джаз прожевал и задумчиво изрёк:

— Не думаю, что подобное самоограничение пойдёт тебе на пользу. Тем более когда ты с утра до вечера находишься в состоянии творческого поиска. Ты же писатель, пап, ты автор великолепных книг, тебя читают миллионы людей, кому, как не тебе, научиться компенсировать затраченные усилия таким простым и приятным способом. Это же добавляет сил, улучшает кровообращение, а заодно и настроение поднимает. Я понимаю тебя, кстати, звучит просто отвратительно — дурь. Но на самом деле это всего лишь лёгкая полевая трава, абсолютно природный и экологически чистый продукт.

Я спросил:

— Кстати, тебе удалось полетать над твоим океаном?

Мальчик покачал головой:

— Нет, папа, не удалось. Думаю, не хватило одной-двух затяжек. Был уже довольно близко, но ты постоянно у меня вырывал папиросу из рук. — Он улыбнулся: — В общем, хочу сказать, что не слишком честно у нас всё на этот раз получилось, не по-родственному. А тебе самому-то удалось вспомнить детство? Что показывали вообще?

Я усмехнулся:

— Да одно говно, если откровенно. Ничего важного. Смешное — было. Ну и подвоилось слегка да в зеркале чего-то там покривлялось, в бабушкином. А так… Не скажу, что оторвался от земли и приятно для себя полетал. И по линии детства — тоже полный ноль. Как и по отрочеству. — Это я так продолжал кривить душой, понимая, что выводить подобный разговор на полный позитив не следует. И потому подытожил обсуждение, соблюдя родительскую строгость:

— Значит так, Джазир Раевский. Разговор наш окончен. Возвращаться к теме я не намерен. У тебя десятый класс, предвыпускной, и это серьёзно, так что давай, наяривай в своём учебном процессе и прекрати помышлять о всяких посторонних вещах. И потусторонних заодно. Мы с тобой однажды договорились, и менять свою позицию я не намерен, нет к тому оснований. Никаких «других разов» не будет. Всё!

Джаз пожал плечами, без видимого разочарования на лице:

— О'кей, пап, как скажешь. Нет так нет. Мне всё равно, если честно, это ж тебе книги твои сочинять надо, а не мне.

Он встал, потянулся, хрустнув позвоночником, и, заметив, что в доме как всегда нет шпрот, пошёл к себе. А место его тут же заняла Ника. И спросила:

— А чем у нас в доме так странно пахнет, не знаешь?

Я, всё ещё думая над тем, что сказал Джаз, отмахнулся:

— Да не бери в голову, милая. Бумагу жёг у себя, распечатанный черновик уничтожил, чтобы с мыслей не сбивал. Рукописи не горят, а черновики — даже очень.

Тут вбежала Гелка, кинулась на колени, начала захлёбываться про зоопарк, и начавшийся разговор пришлось оборвать. Но по глазам Никуськиным понял, что тему она желала бы продолжить. Хотя я же вполне ясно сказал — нет никаких оснований!

Ещё до того, как окончательно миновал первый приятный шок от воздействия на моё отцовское сознание конопляного дыма, я уже понимал, что единственным опытом такое интересное мероприятие вряд ли теперь завершится. Джазу, просветителю моему, внутренне я был весьма благодарен за проявленную инициативу, но продолжать теперь мне хотелось лишь одному. Где там много или мало, сколько чего там и для чего, в этом мне только ещё предстояло разобраться. Без посторонних. В том смысле, что вне присутствия при этом моего единственного наследника по мужской линии. Он своё дело сделал, теперь он свободен. Стоп! Не совсем. Пускай передаст мне сначала ключ от тайной гардеробной, превращённой в ристалище греха. И покажет, как совал в землю само семечко. И как ухаживал. Свет, тепло, влага — все дела. Или что, наркодельца искать теперь прикажете? Барона-консультанта? Короче так. Вынужденно пришлось вступить ещё в один нежелательный контакт с сыном на исчерпанную, казалось, необратимо тему.

Просьбе такой Джазир совершенно не удивился. Или просто сделал вид. В любом случае, в пятницу после обеда, как только все мы приехали в Ахабино, чтобы пробыть там выходные, Джаз сразу отвёл меня к горшку, в котором оставалось ещё немало несорванных листиков, и дал мастер-класс по уходу за дурью, до момента обрывания готовых лепестков. Дальше, как оказалось, темой лучше владел я сам. Это я про сушку, утруску, протирку, хранение. Плюс вопросы безопасности, так, на всякий пожарный. От Ники и от власти. И от Джаза самого, если уж до кучи. Хотя, поговорив серьёзно, в сыне был уверен. Всё — значит, всё. Финита!

— Ты правильно решил, пап, — в завершение урока без тени иронии сказал Джаз. — Пускай хотя бы одному из нас будет хорошо. Если моя компания тебя не устраивает по какой-то надуманной причине, то отвечаю, — резким движением он сдёрнул ноготь большого пальца правой руки с верхнего зуба, как делают блатные, — тебе самому с собой тоже будет неплохо, хотя и не так интересно, как нам с тобой было бы вместе. Наржались бы вусмерть.

Я успокоительно похлопал его по плечу:

— И детей бы настругали, как твой Минель? В беспамятке и коматозке? Только вот не с кем нам, сынок. Так что спасибо, как говорится, за совет. Иди лучше кокосик проверь, как он там. — И положил ключ от гардеробной себе в карман.

Теперь на меня со всей нешуточной ответственностью наваливалась ещё одна дополнительная ноша — мотаться за город для ухода за важным растением. Либо перебраться туда совсем и уже оттуда мотаться в город для пригляда за семьёй. Я подумал и выбрал второй вариант, как наиболее трезвый. Во-первых, ближе к дури. Во-вторых, будет обеспечен присмотр за кокосом. И в-третьих, уж коли так случилось, что Никуська вновь родительское одеяло тянет на себя, то толкаться всем на одном фрунзенском пятачке будет теперь не с руки. А книги писать можно и здесь. Заберусь себе потихоньку в Божий карманчик и буду в нём нетленку свою помаленьку потюкивать. Глядишь, и на бессмертку напорюсь ненароком. Да, так явно всем будет лучше, особенно если учесть, что сказал Джаз насчёт кровообращения и добавочного творческого подъёма.

На следующей неделе я купил в семью ещё один автомобиль, почти новую «реношку», небольшую, но шуструю, с несильным, но вполне оборотистым движком. Для Никуськи. Приобрёл в комплекте с зимней резиной и водительскими правами, отдав, не торгуясь, 500 баксов плюс. Это чтобы проблема приезд-уезд-город-загород отныне решалась сама собой, без моего отцовского участия. Вручил дочке ключи и обязал её взять, по крайней мере, пятнадцать платных уроков по паре часов. Инструктора сам же нашёл, свёл с дочерью, чтобы всё по уму. Боялся, правда, что взбрыкнёт дочка, откажется — она ведь у меня по своей природе окончательно мать Тереза, а не Кот в сапогах. Но нет, ничего, сказала, мол, спасибо, папочка, наверное, ты прав. Так всем нам будет удобней.

А ещё через неделю, убедившись, что всё в доме налажено, я съехал уже совсем, как и намечал. Странное дело, но я постоянно ловил себя на мысли, что хочу как можно скорее взять в руки хитрую папироску, ловко облизнуть её и сунуть в рот, как делал мой мальчик. И, уже плавно опустив себя в кресло, высечь долгожданное пламя.

Этот переезд пришёлся на второй день в неделе из двух — он, если помните, отводился мной для одноразовых шалав. Не забыли, я о чём? Знаю, помните, и это всегда интересно помусолить, даже если событие не приносит ожидаемого эффекта. В общем, по пути в Ахабино зарулил в ресторан Дома кино, где нередко отоваривался загулявшими тётками. Убедился, что ничего не изменилось. Те же развязные, с видом бандерш из дома терпимости официантки, те же сравнительно невысокие цены для своих, те же с неизменно ободранной фанеровкой древостружечные панели на стенах, как при совке, те же тарталетки четырёх наименований, шашлык, жидкое лобио, всё те же дурацкие пьяные разговоры в обнимку и с путаницей в именах. И всё те же околокиношные дамы. При новых старых кавалерах или же сами по себе. Словно жизнь остановилась в этих стенах из ДСП, тормознув на местном стоп-кадре.

Долго выбирать не стал. Быстро задружившись, взял, что подвернулось. Не с руки было умничать, в голове у меня уже зрел протокол важного эксперимента, и его непременно нужно было осуществить при условии наличия требуемого препарата. И для этого подходил практически любой согласный партнёр противоположного пола. Тем более что всё равно, если хорошо подумать, то особенно и не о ком.

Дама, пока добирались до места, непрерывно курила и несла всякую ахинею про кинематограф и литературу. В том смысле, что, узнав, кто я есть, очень старалась выйти на тему удачных экранизаций, льстиво пытаясь припомнить какие-нибудь из моих последних и непременно похвалить. Я всё больше отмалчивался и согласно кивал, сосредоточившись на дороге. Если бы не грядущий эксперимент, с высочайшей точностью давно бы мог изложить вам в подробностях весь ожидаемый событийный ряд: как оно будет, чего будет, сколько раз, в какой последовательности и что там в плане с позами и звукоизвлечением. Ну и какие будут утренние просьбы и слова исходя из уже довольно понятного рассудка и лексикона. Короче, всё как всегда, за исключением лысой пожарной.

Но это только если не брать в расчёт дурь. А я взял. Помещённый в изумительной красоты тканевый мешочек позапрошлого века, отделанный бисером и с шёлковыми завязками, вместе со мной и шалавой в ахабинский дом ехал остаток намолоченной нами с Джазом высушенной до нужной ломкости травы. Таким образом, менялась сама установка на совместный вечер и предстоящую ночь, и потому я — скажу как на духу — для этой разнополой встречи сам себя рекомендовать бы не стал ни в какую. Мне гораздо важнее было проверить, что в этом случае явится доминантой, какое из двух грядущих приключений.

Мнения разделились. Наутро, как я и предполагал, противной стороной было высказано настойчивое желание познакомиться поближе и далее не теряться по жизни. Потому что было так хорошо, как не бывает. Потому что хотелось подо мной просто умереть. Потому что у меня красивые руки и потрясающие глаза. Потому что, оказывается, я ещё и не по возрасту могуч как мужчина, и нынешние молодые, типа, все по сравнению со мной просто неумелые и сопливые слабаки. Даже несмотря на курение мною злаковых смесей в сочетании с крепким алкоголем. И ревниво добавила ещё, что мужики, мол, все похожи на платья — вроде всё по ней, но на какой-то суке уже видела вроде…

Такая оценка меня крайне удивила, поскольку я плохо помню, получилось ли у меня, в принципе, вступить в близкие отношения с моей гостьей. У неё, кажется, получилось. Но вопрос явно адресовался не ей. И потому опережающая оценка результата с той стороны не имела для меня никакого значения. Всё это, вся история в моей загородной спальне, наполненная конопляным дымом цвета крыла горлицы, касалась исключительного меня одного, и только.

В этот раз вроде бы даже получилось немного полетать. Правда, пока ещё невысоко, но всё равно было приятно. И отрадно, что в моём споре я проиграл себе же, поставив на обычность. На превосходство дежурного секса с малознакомой особой перед улётом в непознанную высоту, где я и бывал-то прежде всего пару-тройку раз, оборачиваясь — вспоминаете? — горным беркутом, пикирующим на раскинутую перед его острым взором завершённую пастораль.

Этим же утром, воткнув домкиношную шалаву в такси, я вернулся в дом и первым делом принялся за самое важное. Высадил новые семена в новые горшки. Теперь их было семь, по числу дней недели, чтобы не сбиться. И в каждом — тоже по семь. В общем, семью семь — на первое время нормально. Дверь запер, полив произвёл, грунт подкормил и тщательно взрыхлил. Плюс к имевшейся лампе накаливания добавил ещё трубку дневного освещения, максимально приблизив лабораторные условия к естественным природным. Оставалось дождаться всходов.

Теперь можно было навестить кокосовую пальму. А потом подумать, на чём задержался в собственном творческом развитии. Чтобы продолжить его уже обновлённым творцом, с новым кровообращением и добавленными дурью силами. Стоп! А вот и сюжет, как говорится, не отходя от окошечка, где выдают!

Итак… Нет, не катит… Не ложится. Потом с сюжетом, потом, после. Спать. Сейчас только спать, иначе наберётся усталость, захлестнёт и притопит. Накопилась, видно. Новая какая-то усталость, непривычная, затейливая. И никакая трава с ней не справится. Спать, Митенька… крепко спать… Сейчас тебе необходим здоровый освежающий душу сон… Спи, мой хороший… спи, мой известный… спи, мой талантливый писатель Митя Бург…

И я заснул, как об этом сам себя попросил. Крепким, чистым, оздоровительным сном. Правда, перед сном успел выкурить ещё один дюжий косяк.

Скрутка отличается от папиросы своим неформатом. Бумага толще и размер больше. Поэтому получается, что в одно и то же время организм потребляет больше пользы и больше вреда. Пользы — от дымящейся травы, вреда — от тлеющей бумаги. И такой конфликт интересов непреодолим, как ни старайся. Однако главное несовпадение состоит не в этом. Контрапункт в том, что курить в одиночку невыгодно, так как теряется часть драгоценного дыма, могущая быть выпущенной в дыхательную систему другого потребителя. Это рациональным образом экономит исходный продукт и добавляет удовлетворения обоим. Сближает и делает родней. Именно так я сразу про это понял, не попробовав на деле ещё ни разу. Но затем и существуют на свете писатели, чтобы вкусно доваривать ситуацию, не используя соли, специй, очага и самой воды.

Однако рядом, за исключением животного, не было никого. Старушку Нельсон я прихватил с собой, полагая, что там, на загородном привычном для неё приволье, ей будет лучше, чем в городе. В момент, когда воздух в комнате начинал соединяться с едким конопляным духом, ущербная кошка обычно начинала чихать и покидала задымлённое пространство, оставляя меня наедине с самим собой.

Так вот. В тот день я заснул, не дожидаясь вечера, и увидел сон. Странный и совершенно для себя новый. Идёт судебный процесс. На трибуне я, Митя Бург, в качестве допрашиваемого, обвиняемого и подсудимого. За судейским столом Айгуль, то ли казашка, то ли чувашка. В мантии и с большущим молотком в руке. Строгая. Ровно в том самом возрасте, в каком находилась, когда её привёл на наш чердак для всестороннего опробования благодетельный дядя Вадик. Типа четырнадцать минус-плюс. Нет, всё же минус. Я же лично обвиняюсь в развратных действиях по отношению к ней же. Факт за давностью лет не влияет на наличие состава преступления, поскольку Айгуль за это время, в отличие от меня, никоим образом не подверглась возрастным изменениям, и специальный законодательный параграф в отдельных случаях позволяет предъявить обвинение особо опасному преступнику. То есть мне, Бургу. За особо тяжкие деяния против человека и человечности.

Итак. Режим: вопрос — ответ.

Судья Айгуль: Скажите, подсудимый, когда впервые вы испробовали конопляный дым в качестве угомонительной меры против самого себя?

Писатель Бург: В первый раз я взял в руки папиросу, содержащую смесь растительного характера, когда дядя Вадик предъявил нашему сообществу дома на Фрунзенской январскую страницу перекидного календаря изготовления японского королевства за одна тысяча девятьсот шестьдесят шестой год от начала летоисчисления.

Судья Айгуль: Можете не задерживаться на малоценных деталях. Только по делу. И объясните суду, как связаны между собой эти два разных события. Наркотики и календарь.

Писатель Бург: Эти события связаны исключительной одинаковостью воздействия на мой организм. Однако это обнаружилось позднее, когда мне исполнилось пятьдесят лет и Джаз посвятил меня в тайны мироздания, о которых я прежде лишь догадывался, не беря в рассмотрение в ходе процесса личного творчества.

Судья Айгуль: Какой ещё джаз? При чём тут музыка?

Писатель Бург: Джаз из Ашвема — это мой приёмный сын.

Судья Айгуль: Как это обстоятельство проявилось в вашем личном, как вы утверждаете, творчестве? И что это за вид творчества? Насколько известно суду, вы занимаетесь не творческим трудом, а зарабатываете средства на жизнь написанием специальных текстов для чтения в пригородных электричках.

Писатель Бург: Нет, это неправда. Правда, если вам интересно, состоит в том, что я создаю полноценные произведения литературы, которые люди, для коих я творю и кои рассматривают собственную жизнь как серьёзное и счастливое времяпрепровождение, вполне могут исследовать и наслаждаться моими сочинениями в поездах, следующих по трансмегатракту Пекин — Москва, в мягких и простых купе спального вагона, под стук колёс, синхронно с ударами своих читательских сердец. Я придумываю психологически увлекательные сюжеты и дарю их своим героям. Мои истории бесценны, потому что грош цена тем историям, у которых есть цена. Кроме того, из моих текстов можно узнать ещё массу полезных, замечательных и поучительных вещей, как, например: проглоченная пища достигает желудка за 7 секунд; волос человека может выдержать вес в 3 кг; мужской половой орган в среднем в два с половиной раза длиннее большого пальца руки; тазобедренная кость крепче бетона; сердце женщины бьётся быстрее мужского; на каждой ноге человека находится около 100 миллиардов микробов; женщины моргают в 2 раза чаще мужчин; кожа человека в среднем весит в 2 раза больше, чем его мозг; наше тело использует около 300 мышц, чтобы сохранять равновесие, когда мы стоим; для зачатия ребёнка требуется в среднем 104 интимных акта… Познав и это и многое ещё другое, мои герои идут дальше, либо едут, ведя или везя за собой читателя. Так происходит добровольное продвижение в массы главного закона жизни.

Судья Айгуль: Ответ ваш непонятен. Кто кого уводит, увозит и куда, не имеет отношения к данному преступлению. Если только такой увод или увоз не связан с новым преступлением, совершённым вами же.

Писатель Бург: Да.

Судья Айгуль: Что да?

Писатель Бург: Не связан. Мне ничего не известно о каком-либо совершённом мною преступлении. Я прошу меня оправдать по всем статьям любого кодекса. Включая кодекс чести.

Судья Айгуль: Хорошо, подсудимый, идём дальше. Считаю, что на этот вопрос вы отказываетесь отвечать. Итак, я спросила вас, как повлиял конопляный дым растения под условно-досрочным наименованием «дурь» на ваше занятие сочинительством текстов. Как вы довели себя до понимания такого влияния?

Писатель Бург: Да, мне довелось себя довести. Но это было уже потом. А до того, с пущей степенью это проявилось на второй раз испытаний, непосредственно на живом человеке. На вас, ваша честь. К сожалению, к тому моменту, насколько мне удалось тогда зафиксировать совершенно неоспоримый факт, вы уже были лишены этой чести, и действие конопляного усилителя в каком-то смысле вынужденно скомпенсировало разочарование от обнаруженной неожиданности. У меня имеется свидетель, дядя Вадик, и я прошу его вызвать. Надеюсь, это тоже неоспоримый факт, ваша честь?

Судья Айгуль: Упомянутый вами свидетель, как указано в материалах дела, том четвёртый, страница пять, незадолго до настоящего процесса был зверски убит в колонии строгого режима, где отбывал наказание за незаконное распространение печатной продукции запрещённого содержания, растление и совращение несовершеннолетних, вовлечение их в преступное сожительство друг с другом, а также развратные действия против натурально-ориентированных малолетних граждан. Против человечности. Также в деле указывается, что в своём последнем слове подсудимый свидетель дядя Вадик проинформировал суд, что, по его мнению, жизнь надо прожить так, чтобы больше не хотелось. Так что на данного свидетеля больше можете не рассчитывать, подсудимый.

Писатель Бург: Это печальный факт, ваша честь. Дядя Вадик был неоднозначный герой. Искренне жаль.

Судья Айгуль: Вы вновь уходите от ответа. Был задан вопрос: как ваша дурь повлияла на само письмо текстов? Или, как нынче модно обозначать её же, ваша марихуана.

Писатель Бург: Если вы про творчество опять же, то отвечаю по существу. Повлияло под номерами три и четыре. В третий раз оказавшись под воздействием газообразующего раздражителя с этими интересными свойствами, мне удалось достичь. И я достиг. Он был пожилой педофил, а она юная девственница в белых гольфиках и с пальчиковыми ногтями без маникюра. Плюс школьный портфель с карманами и карманчиками. Он мучился и страдал, но открыться не смел. Это я про героя, не про портфель. При виде её он испытывал дрожь в коленях и выше колен, однако честь, достоинство и подспудный страх не позволяли ему совершить поступок. Тот самый, содеять который он всегда мечтал, но и понимал, что этого не будет никогда. И всё же он его совершил. Поступок. Но другой. Он покончил жизнь самоубийством, не в силах более сопротивляться искушению. Он хорошо понимал, что стоит на грани преступления, и сумел эту грань не переступить, остановив самого себя. А девочка так ничего и не узнала о смерти пожилого дядьки из соседнего подъезда. Они просто не были знакомы вообще. За час до того, как стали выносить гроб с телом покойного, они на пару с подружкой в очередной раз вступили в неоднократные половые сношения с двумя соседскими парнями. В попеременку на чердаке дома, в котором они проживали вместе с умершим. А в сношения вступали способом так-так, а потом так-эдак, чтобы всем всего досталось поровну. После чего все они вчетвером допили бутылку портвейна «777» и стали плеваться с крыши вниз. Кто дальше. Девчонкин плевок оказался длинней других и пришёлся как раз на лицо усопшего. Но того провожала лишь пара полуслепых старух и несколько равнодушных мужиков. Никто плевка этого так и не заметил. Не вглядывались просто. Так и уехал мой герой в смерть, с испачканным молодой слюной лицом, на пыльном автобусе с чёрной полосой на боку. Всё! Финал! В этом и состоит разгадка «Загадки интегрального исчисления». Ай да сукин Бург! Тираж не ограничен!

Судья Айгуль: Подождите, подсудимый, постойте, какой ещё «сукин»! Я попрошу не выражаться, даже про себя самого, вы в суде, не забывайтесь. На зоне будете юродствовать, а пока рано. Итак, продолжаем допрос. Что вы имели в виду под номером четыре?

Писатель Бург: Под номером четыре я имел в виду созданное мною же произведение литературы под названием «Нокаут». В период работы над ним я зафиксировал влияние газа на свой организм в самый последний раз. По существу, этим произведением я завершил этап личного становления и проставил финальную точку в ходе самосовершенствования. За тот же отчётный период успел два раза испытать так называемый творческий оргазм и многократно окинуть долину глазами горного беркута. После этого я никогда и нигде внешние раздражители больше не применял. Не было нужды. Началась пора отчуждения от посторонних примесей, которая плавно перешла в стадию укрепления чисто человеческих позиций.

Судья Айгуль: Довольно путано излагаете. Суду не ясно, какие именно оргазмы вы упомянули в своём ответе. О чём идёт речь? Что, были ещё преступления подобного характера? Означает ли это, что ваши слова суд может рассматривать как добровольное признание в совершении неизвестных следствию преступлений? Кстати, одно из них вы совершили в отношении меня.

Писатель Бург: Ваша честь, я сказал ровным счётом то, что хотел сказать. И повторю вновь. Никаких преступных деяний, которые мне инкриминируют, я не совершал. Я чист. Лично вас я отымел, находясь под влиянием дурман-травы, в незрелом и неподсудном возрасте. О чём совершенно не жалею, несмотря на вашу фригидность и бессменные трусы небесного колера. Я и сейчас готов вас отыметь, но уже с новой силой и страстью и даже без воздействия любых побудительных средств, выводящих на эту цель. Всё дело в памяти, которую вашему организму удалось привнести в моё незрелое сознание. Памяти, которая стала нетленной благодаря лично вам и мёртвому свидетелю дяде Вадику. И только в этом дело, больше ни в чём. А особый параграф кодекса я не признаю — не виноват, что вы не стали пожилой, каким стал я. В остальном только благодарен. Поступайте, как знаете, но лучше по совести. Вы юны, вы хороши собой, у вас потрясающе натянутая кожа с россыпью волшебных веснушек, свет отражается от ваших щёк, оставляя на них блестящие медальки, вы обладаете узким запястьем, длинной лодыжкой и тонкой щиколоткой, и, когда вы потягиваетесь, хрустнув тонкими косточками, несмотря на рыхлый тяжёлый низ, окружающий мир приходит в восторг, и тогда вокруг вас расцветают папайи и кокосы, и саблезубые гамадрилы осторожно берут из ваших рук вермишель с бочком и благодарно лакомятся ею, в то время как собаки, свиньи, прибрежные крабики и ленивые зебу суетятся у вас под ногами, но вы уже не чувствуете их, своих ног, потому что вы уже летите над пляжем и слышите далёкие песни, всегда под гитары, и видите огни, простые и бенгальские, и фонтаны с розовой водой, и фокусы без рук, которые получаются сами по себе, и все удивляются этим фокусам, так ловко исполненным без самого фокусника. А вы летите и ловите ноздрями аромат кокосового костра, который становится всё жарче и разгорается всё ярче, и дыма от него становится тоже всё больше и больше, дыма и огня, и песен, и звуков и собак, и океанской солёной воды, которая подбирается к вам всё ближе и ближе и, наконец, дойдя до самых ног, внезапно подхватывает вас и уносит с собой в океан… И вы уплываете спокойно, не боясь бескрайности этого солёного океана, лёжа на спине и глядя в небо, потому что там вы видите меня, и я улыбаюсь навстречу вашему взгляду. И нам обоим хорошо и спокойно, и нет больше ни у кого из нас тревоги, и нет у вас и у меня преступного умысла, как нет обвиняемых и пострадавших, как нет и самого суда, потому что вы знаете, что у вас есть я, Митя, неподсудный писатель, и я там, наверху, и я не дам океану забрать вас с собой насовсем, а прикажу ему вернуть вас вместе с приливом, когда выйдет солнце и начнётся рассвет над нашим Ашвемом. И я знаю, что у меня есть вы, бесфамильная Айгуль, и в руках ваших молот, и дух ваш молод, так куй от счастия ключи и не морочь присяжным голову надуманными обвинениями в мой адрес. Я без тебя, можно сказать, задыхаюсь, а ты, сука, дышишь ровно и без хрипоты в прокуренных дурью лёгких. У меня всё, ваша честь. Ваш Митя Бург!

Судья Айгуль: Подсудимый, попрошу не тыкать и не хамить, вы в суде. И сразу три встречных вопроса. Кто такой Ашвем? Вы уже второй раз упоминаете его имя. Какова его роль в совершённом вами преступлении? И чьи трусы голубого цвета вы имели в виду в вашем новом признании?

Я обречённо поднял голову, но не увидал Айгуль. На месте председателя суда наглый в своём абсолютном бесстрашии восседал макак-убийца в чёрной мантии и, соорудив на ореховой морде издевательское выражение, ждал от меня ответа. Молоток в его руке, превратившийся за время моей речи в увесистый молот, вызывающе подрагивал.

— Ашвем — это то место, проклятая гадина, — сквозь зубы холодно отчеканил я, глядя обезьяне в её бегающие глаза, — куда я вернусь когда-нибудь, чтобы рассчитаться с тобой за всё. И тогда ты узнаешь то, что хочешь узнать, и про трусы, и про неизвестный тебе оргазм, и про много ещё чего другое. Ты поняло меня, гнусное существо? — И в этот момент я засёк, как с огромной скоростью прямо мне в лицо летит огромный обезьяний судейский молот. Но, переполненный ненавистью, я не успеваю от него увернуться, и молот с размаху влетает мне в рот, в губы, вворачивается мокрым языком в мои дёсны и… я открываю глаза и вижу перед лицом обиженную Нельсон, которая лижет мои губы своим шершавым языком, побуждая тем самым к подъёму и кормёжке.

Странное дело, сон, обычно растворявшийся в сознании в первые минуты после пробуждения, на этот раз никуда не исчез, а завис перед глазами так, словно я один остался после спектакля в опустевшем зрительном зале, где занавес так и не был опущен, а сами участники его внезапно замерли на поклонах под кнопкой стоп-сигнала, совпавшего с моментом моего пробуждения. Это обстоятельство заставило меня серьёзно поразмышлять над случившимся и к вечеру того же дня принять довольно важное для себя решение.

И я его принял, теперь уже без тени сомнения в справедливости собственной резолюции. Итак, я, Дмитрий Бург, человек и личность, волей случая втянувшийся в приятное употребление полунаркотического средства, называемого в растительной науке Cannabis Sativa L., или Коноплёй полезной, — заметьте, полезной! — из отдела покрытосеменных, по классу двудольных, среди продвинутых потребителей — марихуаной, а в народе — просто дурью, с этого судного дня закрепляю за собой право быть приверженцем, ценителем и сторонником употребления внутрь себя газообразного вещества, выделяемого при сгорании тлеющей конопли, путём пропуска в лёгкие её приятно-едкого аромата с запахом сладкой дыни, настоянной на перечной мяте. Кроме того, я беру на вооружение те натуральные образы ассоциативной природы и те невредные глюки, могущие возникнуть в ходе приёма закреплённого мною средства, которые способствуют подъёму и укреплению творческого духа, что подтверждается недавним видением в ходе последнего моего естественного сна. Вдобавок к сказанному я же, Бург, констатирую, что жизнь моя в моменты воздействия на организм дынного катализатора как бы подсвечивается снизу специальным световым лучом самого широкого спектра влияния на мою человеческую единицу, делая её разнообразней, щедрей, добродетельней и много любопытней для остального продвинутого творческого человечества. Вот такая постулативная аксиома. Чисто Пифагор.

Теперь это дело следовало отметить. Я неспешно забил косячок и приготовился к музыке, которую предполагал услышать. Интересно, услышала бы её вместе со мной моя покойная жена-виолончелистка или она всё же не решилась бы присоединиться к этим моим опытам и радоваться этому столь же по-детски, как радовался я.

Эта первая в моём новом статусе ахабинская неделя получилась на удивление милой и славной. Пару-тройку раз звонили дети, но это не слишком отвлекло меня от уединения. Наоборот, наполнило сердце благостью и негой. Удивило лишь то, что к концу недели я почти не соскучился, как бывало прежде. И приезда их ждал как бы без разрыва аорты. Удалось справиться с нетерпением увидеть чад. Разве что Гелка в одиноко парящем образе отдельно от других всплыла к четвергу. Сразу после первой затяжки. А в пятницу уже все они прибыли, к вечеру. Не образы, сами приехали, на такси, от конечной станции метро. Ника пока ещё не вполне уверенно водила свою «реношку».

После обеда я проветрил дом, чтобы не дать никакого шанса Никуськиному носу подозрительно шмыгать, где не надо. Особенно не надо было у меня в кабинете, где разместился центр сосредоточения новым увлечением. Там теперь хранилась добытая мной закаточная машинка, в письменном столе, где по соседству размещалась аккуратная стопка нарезанной в трёх размерах папиросной бумаги. И там же, неподалёку от резервных презервативов, содержался запас папирос, на случай быстрой потребности: подпёрло — вытряхнул — набил. Это я уже так загодя всё продумал — максималист же, помните? Говорил вроде.

Короче, всё как всегда, на выходные собираются все свои плюс пальма и кошка. Все друг друга знают, любят, но нервозность подмечаю лишь у Никуси.

— Что такое, — спрашиваю, — девочка моя? Чего случилось, отчего ты так подёргиваешься? Или ошибаюсь?

Сам вижу, ломает её, словно хочет чего-то сказать, да не решается. Скорее всего, мальчика завела, но не жаждет признаваться, стесняется. Глупенькая… Давно пора в её-то возрасте. Как подумаю, что девочка моя до сих пор никем не тронута, так сердце сжимается от боли. Нет, не подумайте чего, не в том смысле, что хочу поскорее видеть её полноценной женщиной, быстренько прошедшей через таинство ещё одного знакомящего с миром важного события. И только по той единственной причине, что пора. Совсем нет. Просто мечтаю, чтобы Никуська, моя драгоценная, всегда испытывала заслуженную бабью радость, данную ей Богом и её женским полом. И мне далеко не всё равно, какой ценой это с ней произойдёт. Впрочем, сама виновата, крест наложила на себя, села под домашний арест, тянет лямку, которую могла бы и не тянуть. Мазохистка.

Надо будет подумать над сюжетом: есть тут, есть, кажется, завязочка интересная, если внюхаться поглубже. Кстати, насчёт внюхаться. Неудобство. Дым. Или плюнуть и растереть? В конце концов, ну подумаешь, тоже мне история с географией, мать и мачеха — полынь-трава — Иван-да-Марья конопляная. Главное, чтобы дети отравой не дышали, а то полетят как Джаз, только не над океаном, а над ахабинским лесом и прудом. И чёрт-те куда залетят.

Утром Ника собрала маленькую и увела гулять на воздух. Тут же подкатил Джаз и, заглянув в глаза, испытующе спросил:

— Пап, а ты в гардеробную-то вообще заходишь или как?

И тут меня попёрло, ужас как захотелось обновлённой лабораторией перед сыном погордиться. Семью семь всё же на тепле и рыхлой подкормке — не одиножды один при явном недостатке естественного освещения. Думаю, тогда он именно на это и рассчитывал, зная мою несдержанность и горячность. Короче, махнул я рукой, отомкнул гардеробную, завёл пацана своего и смотрю, как среагирует. Правильно среагировал умник мой. Достойно. Вскинул руки, обалдев от увиденного, и энергично затряс головой в знак полного одобрения осознания отцом такого непростого дела. Просто супер, сказал. Всё на месте: качество, количество, уход, стиль. И тут же поинтересовался:

— Когда первого урожая ждём?

Так и спросил — «ждём». Вместе вроде как «ждёшь». Я прикинул про себя, определяя дату первого сбора, но в ответ лишь хмыкнул:

— Не скоро. А чего?

— Да ничего, — пожал в ответ плечами мальчик. — Просто интересно, как ты тут без меня справляешься один.

— Очень хочется поучаствовать? — усмехнулся я, уже чувствуя, что ещё немного и допущу родительскую слабину. — Давно не порхал над океаном детства?

И тут он серьёзно так посмотрел на меня, пронзительно, ровно так же, как смотрел, когда пришёл выяснять нестыковки насчёт урок и Песца, добившегося урожая без использования освещения под сценой. Смотрел своими выразительно-ясными глазами, ярко-белыми вокруг внимательных чёрных зрачков, обдумывая единственно верный ответ на мой, казалось бы, простой вопрос. Такой ответ, который бы меня устроил. И он ответил:

— Пап, я всё равно полечу к своему океану, с тобой или без тебя. Но только я хочу разделить радость этого полёта не с кем-нибудь случайным в подворотне на Фрунзенской, а с моим отцом. С моим единственным и настоящим другом в этой жизни. С человеком, которого я уважаю и которого люблю. С тем, кто подарил мне новую родину. И чьё творчество делает меня лучше и умней. Чья интуиция, я уверен, подскажет, что во мне ему не следует сомневаться, я просто не дам к этому повода. Никогда.

Лучше бы он этого не говорил. Вообще. Это я про моё творчество. Потому что именно эта часть панегирика оказалась, как я потом дотукал, решающей. Всему остальному, приятному для сердца и уха, я, скорее всего, сумел бы противостоять. Но озвученный сыном факт, про «лучше и умней», срубил меня под корень. И я, оглянувшись вокруг, просто так, на рефлексе, шмыгнул носом, тоже без специальной к тому причины, на нервной почве, и сказал, сдерживая желание тут же щёлкнуть поджигой:

— Ладно, сын, убедил. Курнём, раз такое дело, по чуть-чуть. Только впредь давай договоримся, что все твои полёты будут контролироваться мной самым пристальным образом. Тут и там. Договорились? И в доме — ни-ни. Нику нам волновать необязательно. Она и так мечется, вижу, только понять не могу, что за дела такие.

Сын подошёл ко мне и поцеловал в щёку.

— Да, папа. Именно так и будет всё, как ты сказал. Спасибо за то, что понял меня. Я тебя не подведу, вот увидишь.

После этого мы скоренько, пока не вернулись девочки, заперев за собой дверь в гардеробную лабораторию, перешли в мой кабинет и, деля по-братски, дёрнули борзую папироску, одну на двоих, из тех, что держались на крайний быстрый случай, рядом с презервативами. И я видел, что Джазу хорошо. И мне было хорошо. Нам обоим в этот момент было хорошо и замечательно, особенно когда мы перепускали дым изо рта в рот, обретая дополнительный джамп. Потому что запас счастья небеспределен, а новый урожай лишь в начале пути.

А ещё в этот прекрасный момент оба мы, не сговариваясь, почувствовали, что становимся особенно близки, что ещё надёжней и теснее делается наша любовь и наша дружба. И что такой наш совместный и доверительный шаг просто не может стать последним.

Потом я открыл окна в кабинете, для сквозного проветривания, запер дверь на два оборота, и мы с сыном спустились вниз, разжигать семейный камин для уюта и тепла и ждать наших девочек к обеду.

Ближайшие пару лет, вплоть до самого окончания Джазом школы, мы так и продолжали существовать в безоблачном режиме: я — тут, окончательно пришвартовавшийся к ахабинской природе, они — там, в городской квартире, Джаз — там и тут, с регулярными на неделе визитами в подмосковный отцовский дом, и все вместе — здесь у меня на выходных. Разумеется, теперь наезды Джаза ко мне не были просто так — подышать травным воздухом и разрядиться на вольной натуре. Дышать мы с ним, конечно, успевали ещё и другим воздухом, заоконным, изредка прогуливаясь по посёлку, нарезая в нём короткие товарищеские круги. Но за основу всё же брали этот, наш, свой, домашний, конопляный. Потому что сделан своими руками. И потому что вдвоём веселей. А ещё из-за того, что со временем это стало напоминать ритуал.

— Па-а-ап, — кричал темнокожий отрок снизу, — я прие-е-хал! Иду к тебе-е-е!

И я уже знал, что сейчас он ворвётся в кабинет, счастливый, бодрый, с пробивающейся через синеву щёк слабой растительностью на красивом лице, со свежим и игривым румянцем от подмосковного мороза, ужасно соскучившийся по мне и по нашей маленькой тайне.

Частенько Джаз оставался ночевать и утром, пока я ещё спал, уезжал в город с первой электричкой, чтобы успеть к школе. Проснувшись, я точно знал, что нынешний день теперь полностью принадлежит мне, сегодня и завтра мальчик не объявится. И я назначал получившийся день одним из двух в моём личном еженедельном расписании. Припоминаете, о чём я?

Так вот. Начиная с какого-то времени приоритеты в этом деле сузились до размеров суток, единственных взамен бывших двух. Второй неприкасаемый день как-то неприметно и плавно переместился ближе к прочим, обычным, рабочим или курительным. Даже скорее к курительным. Потому что за пару лет, что пронеслись перед глазами со скоростью крайнего положения перемотки DVD, ничего вразумительного, чтобы оставило след в большой литературе и во мне самом, наработать не удалось. Ни большого, ни малого. Никакого. Было недосуг. Сами же понимаете, всё ж на ваших глазах, без утайки. Ну, а если сжать невесёлую эту ситуацию до размера афоризма, то получится приблизительно так — и я дарю это вам, моим бесценным читателям: «Крылья уже не чешутся, зато копыта ноют». Объясню для тех, кто не въехал.

Дымная подпитка, вырабатываемая мной из самодельной конопляной дури, неожиданным образом дала столь мощный дополнительный толчок к творчеству, что разъехались сами критерии его оценки. Мною же самим. Перестали удовлетворять сами сюжеты. То есть хочу сказать, что всё ещё продолжало устраивать соображение «как», но возникли определённые сомнения по разделу «что». «Как», если вдуматься, — вечно; само по себе ремесло, как говорится, не прокуришь и не пропьёшь. И коль скоро ты научился рассыпать буквы по бумаге, создавая удивительно стилистическую и неповторимую умственную вязь, то так и будешь весь остаток жизни рассеивать их с той же степенью умения и отдачи. А «что» — приходяще и, к сожалению, уходяще. Или переходяще. Вот и получается, что, выйдя из одной двери, не входишь в другую, следующую по коридору и направо. Куда, помнится, отправила меня Инка — на переходе метрополитена с синей линии на красную. А там заперто. Навесной замок амбарного размера. Так и стоишь в коридоре, размышляя над маршрутом. И не с кем посоветоваться, раз нет больше со мной моей Инки.

С другой стороны, если взглянуть на ситуацию трезво, ничего страшного не происходит. Особенно если принять в рассмотрение предыдущую и всеми оценённую плодовитость. Романы переиздаются и регулярно раскупаются. Бренд «Дмитрий Бург» всё ещё на плаву. Читатель дышит в спину и подвывает от счастья, что я у него есть. И я это дыхание слышу, чувствую жабрами, жаль, что не имею возможности выдохнуть дынным перегаром в читательский рот для достижения общего двуединства в наслаждении от моего труда. Несколько вычурно получилось? Зато красиво, согласитесь. Это я курнул только что, немного, всего один большой косяк, закрученный в голландской машинке, сразу после двух маленьких. Так что пока нет повода предаваться унынию — есть в запасе и другие грехи, поважнее. Одним словом, сейчас ещё курну и продолжу. Всё, готово.

Итак. Отец и приёмный сын. Он белый, чрезвычайно богатый человек, владелец красивой яхты. Мальчик его чёрный, и это не прихоть, это завещание покойной жены, которую саму воспитали цветные приёмные родители. Отец и сын — друзья. Они вместе путешествуют по океану, управляясь с яхтой самостоятельно. Им никто не нужен, они всё умеют делать сами. И у них всё есть на борту: огромный запас провизии, воды и разнообразных удовольствий. А ещё у них имеется ящик с марихуановыми сигаретами, так как оба они, отец и сын, втянулись в это удовольствие, которое, оказывается, совсем не вредит здоровью. Последние научные данные, наоборот, говорят о некоторой полезности употребления в умеренных дозах курительной смеси на основе марихуаны. И оба они с удовольствием совершают полёты над океаном, когда им этого хочется. Но в любом случае проблем с этим нет. На борту столько всего интересного, включая Интернет, видео, спутниковое телевидение, электронные книги, телефонную и радиосвязь с Большой землёй, несмотря на то что они находятся в самой отдалённой от берега точке Индийского океана.

Но надвигается шторм, и семья не успевает к нему как следует подготовиться. Яхта терпит бедствие и разбивается о скалы необитаемого островка, заброшенного в центре океана, вдали от судоходных морских путей. Всё происходит настолько стремительно, что герои не успевают подать сигнал бедствия, думая в это время лишь о сиюминутном спасении жизни. Им удаётся выбраться на берег живыми, но всё бортовое оборудование напрочь уничтожено катастрофой. Всё, кроме запаса провианта, случайно уцелевшего непромокаемого ящика с марихуановым грузом и всего прочего, необходимого для пребывания на острове в течение довольно длительного времени. Которое и начинается с обживания и осмотра этого крохотного, забытого Богом и людьми кусочка неизвестной суши. Оказывается, на острове имеется вода, произрастают в изобилии фрукты и даже водится съедобная живность. Оружие, к счастью, тоже не пострадало. Всё, в общем, ничего. Остаётся жить надеждой на спасение и ждать помощи небес. Они всё преодолеют вместе, белый отец и его чёрный сын, они друзья, они любят и уважают друг друга и готовы продолжать заботиться каждый о другом. Тем более что у них есть неизменно выручающая в трудную минуту марихуановая поддержка. Которая со временем медленно начинает убывать. Её остаётся всё меньше и меньше, как и надежд на скорое избавление от оков необитаемой земли, и потому потребность в ней, наоборот, возрастает с каждым днем всё больше и больше. Оба это понимают. Как и то, что остаток дури в нынешних обстоятельствах теперь необходимо поставить на взаимный учёт, так как это и лекарство, и способ забыться, и чрезвычайно действенный вариант ободрить себя надеждой избежать погибели.

Оба понимают, что не всё, как выяснилось в этих непростых условиях, было гладко в их отношениях прежде. Оказывается, любовь, дружба и уважение, так легко демонстрируемые в условиях роскоши и достатка, на деле оборачиваются взаимным подозрением и тайным подсчётом запасов оставшегося курева. В сигаретных марихуановых единицах. Вскоре сомнений на этот счёт не остаётся ни у одного, ни у другого. Последняя сигарета станет началом разрушения отношений между ними. И тогда сыну приходит в голову мысль. Он похищает остаток курева, уходит в глубь джунглей и потрошит его, ссыпая и просеивая начинку на ткань. Он знает, что он ищет. Семя. Ищет, чтобы найти и взрастить его на этой необитаемой земле. И он его находит. Единственное, случайно затесавшееся в марихуановую массу крошечное конопляное семечко. Спасительное. И он его выкормит и взлелеет. И оно даст потомство. И тогда они вновь подружатся с отцом, и вновь полетят над океаном. А там, глядишь, подоспеет и подмога, с воды или с воздуха. И весь этот ужас закончится. Для него и для его отца.

Отец обнаруживает пропажу. Возникает конфликт, но сын возвращает украденное, правда, уже лишь в виде кучки марихуановой массы. Отец понимает это по-своему, обвиняя того в воровстве и подлоге. Сын признаёт совершённый им поступок и уже собирается рассказать отцу о своей идее, чтобы получить прощение и дать надежду на будущий спасительный для обоих дурман. Но внезапно понимает, что растение, которое он собирается высадить, произрастёт всего лишь в одном экземпляре, а это означает, что оно не даст потомства, потому что не сможет быть опылённым. Никем. То есть ничем. Ну не растёт другая подходящая для растительного спаривания дурь на острове этом на Буяне. И он замыкается, уходит в себя. Ему нечего сказать в ответ на претензии белого родителя. Он уже знает, что всё, что он вырастит на грядке в глубине джунглей, будет принадлежать только ему одному. Потому что на этот раз урожай и на самом деле последний. Самый последний. Дальше — тишина. И вообще, белые всегда хотят прибрать к рукам лучшее, что плохо лежит у остальных. Такие они все, эти бледно-алебастровые дармоеды.

Отец в свою очередь понимает, какую совершил ошибку, идя на поводу у покойной жены с её маниакальным желанием отблагодарить судьбу, обзаведясь чёрным ребёнком. Чёрные всегда чёрные и никогда не побелеют. И никогда в них не зародится искренняя благодарность к белому человеку за всё то, что белый народ сделал для чёрного народа. Вот и теперь приёмный сын норовит урвать лучший кусок, исхитряясь оставить приёмного отца с фигой в кармане.

Они почти перестают разговаривать, сведя общение до минимума. У каждого теперь своя жизнь, своя охота, своя рыбалка, свои тропические фрукты и своё оружие. Только один постоянно пребывает в месте дислокации, а другой, который сын, частенько исчезает в джунглях, не беря с собой охотничьего ружья. Отец начинает подозревать нечто, о чём не знает, что происходит за его спиной. И тогда он выслеживает сына и обнаруживает, что тот ухаживает за неким растением на тайной грядке. Дождавшись, пока сын покинет плантацию, отец всматривается в растение, срывает первый распустившийся листок, растирает его меж пальцев и вдыхает получившийся аромат. И всё понимает. Вот оно, доказательство тайного подлого замысла. Его сын, тайно от отца выращивает любимый дурман исключительно для себя, не желая делиться с родителем этой единственной радостью на острове. И тогда он идёт на разговор с сыном. Он обвиняет его в предательстве, в ненависти к белым и в чрезмерном злоупотреблении наркотическими веществами. Сын готов к разговору, он давно уже всё понял про белого папашу, которому такое долгое время удавалось разыгрывать благородство, а на деле лишь маскировать всепоглощающее чувство расовой ненависти. И обвиняет его в том, что с его отцовской помощью он был принудительно втянут в бессмысленное и недостойное чёрного подростка существование. В наркоманскую и богатейскую жизнь без будущего.

Разговор переходит на высокие тона, каждый нервно сжимает в руках своё личное оружие. Наконец, объяснение достигает предельной точки, когда каждый не выдерживает, не желая более терпеть несправедливых обвинений в свой адрес, и каждый нажимает на спусковой крючок. Два выстрела звучат одновременно. Два бездыханных тела медленно заваливаются на каменистую почву необитаемого острова. Тоже одновременно. Две жизни превращаются в две смерти…

А к концу сезона чахлый росток, поднявшийся из конопляного семени, превращается в огромный развесистый дурманный куст, который, благополучно отцветши, даёт обширный посев новых всходов из успешно вызревших семян. Несчастье в том, что подросток не был в курсе, что подобное растение, принадлежащее к семейству коноплёвых, или, по-научному, Cannabis Sativa L., не нуждается в принудительном опылении. Потому что оно самоопыляемо. И вместо спасительной благодати он принял неверное решение, стоившее жизни им обоим.

Отойдя отлить поглубже в джунгли, получившийся урожай обнаруживает и с воодушевлением собирает пилот вертолёта с американского авианосца, пролетавшего над островом и засекшего с воздуха два истлевающих в тропическом климате человеческих трупа на берегу ранее неизвестного куска суши в океане. Один труп чёрный, один белый, как две соседние фортепианные клавиши. Как в песне поётся, помните? Чёрный клавиш — белый клавиш! А-ля — ля минор! Всё!

Боже, какой глубокий и печальный конец! Какая испепеляющая по своей силе эстетика! Каков простор для сокрушения надежд и оскверняющих душу мыслей! Какое устойчивое, изысканное и долгое послевкусие — как у очень дорогого сыра с очень вонючей плесенью! Какая вопиющая и безысходная безнадёга! А сам стиль, подача! И кто сказал, о Боже правый, что нельзя без твоего присутствия в паре с расчленёнкой? Не подумай ничего плохого, но знай — истинный талант всегда найдёт лазейку в твоём законе Божьем, чтобы ещё больше обогатить произведение искусства и насытить им людей, как ты насытил их когда-то рыбами своими и хлебами, помнишь? И ещё. Ну разве никак невозможно обойтись без обязательного катарсиса при многослойно открытом финале! Да запросто! Вполне достаточно расовой ненависти и пары диаметрально разноцветных мертвяков на финишной прямой. Ну и, как водится, одной толстой скрутки сразу после двух небольших непосредственно перед возникновением идеи сюжета. Короче, осталось всего-то сесть и написать. Если найду время. Роман. Нетолстый, облегчённого содержания. А вы говорите «что» там да «как»…

Однако возвращаюсь к прерванной теме. Про один еженедельный день, оставшийся для нетворческих утех. Так вот, тягу к нему отчего-то в последний период испытываю заметно меньшую по сравнению с прошлой жизнью. Прикидываю мысленно, как всё пройдёт, но настроение заметно не улучшается, как бывало прежде. Может, оттого, конечно, что прежние кадры вызрели до неприлично безутешного состояния и отмерли в моём обострённом воображении сами по себе. А новые так и не народились. Или я уже не в курсе новейших мест обитания моего контингента. Время-то идёт, человечество обновляется, свежая поросль чувствительно отличается от старой. И это заметно по всему.

Всё происходит разом. В том смысле, что вдруг нежданно-негаданно понимаешь, что перестаёшь волновать своим видом встречные женские лица. Которых и так в моей жизни стало неизмеримо меньше в связи с затворническим образом жизни. Да ещё с учётом новых приоритетов. Это я про милую сердцу самодельную дурман-какашку из гардеробной лаборатории. Раньше идёшь, помню, через толпу, любую, и выхватываешь из неё лица. Плывёшь так себе неспешно и выдёргиваешь. Правильные. Твои. Их не так много. Но они есть. Их сразу видно. Они сияют в толпе бесчисленных голов, замутнённых безликостью, они светятся и сигналят долгожданным маяком. И твой глаз, моментально сверившись с кишкой, безошибочно вырывает их оттуда. И ты сигналишь в ответ уже своей личной азбукой. Пароль один: свой — чужой, как у самолётов. Правильный отзыв — свой. Неверный — чужой. Впрочем, он обратно и не отсигналит, тот, кто чужой. Он просто обтечёт тебя слева, не задев запахом и шарфом, или минует справа, равнодушно обдав чужим тебе ароматом. Но стоп! Выстрел!.. Она! Короткий быстрый взгляд на тебя, достаточно пронзительный, чтобы быстро убедиться в правомерности искомого, но недостаточно ещё внимательный и объёмный, чтобы убедить себя же в готовности отдаться в первую минуту. И тогда стоп! Обратный выстрел! От меня. Вдоль той же линии огня! К ней. Взгляд! Серьёзный, достойный, доброжелательный, без видимой оценки объекта в рост, нарочито не столь быстрый, как её, но уже с едва заметно выложенными в умную улыбку губами, расчётливо проложенный по кратчайшей до предмета траектории. И вот улыбка уже становится шире, ненамного, но позаметней, чуть наглей, чуть призывней, так, чтобы устранить сомнения в случайности такого визуального пересечения. И ожидание в ответ. Именно сейчас всё разрешится. В эти пару секунд, взятых ею на размышление. И даже не ею самой. Её подкоркой. Её бессознательным. Её гипофизом на пару с её же гипоталамусом. Оболочкой её чувственного мозжечка, отвечающего конкретно за меня. Про её кишку не уверен, но тоже допускаю.

А я жду, но так, чтобы не потерять из виду. И, как правило, уже всё знаю, потому что секунду назад получил сведения, что отказ не состоится. Учуял тем же бессознательным органом. Плюс универсальная внутренность, я говорил уже. Только ощущения мои, в отличие от её слабых прикидок, понадёжней и верней. Проверенней. Опыт, господа. И талант, разумеется. Теперь можно смело идти по прямой, выдерживая на физиономии все признаки предчувствия судьбоносной встречи с прекрасным. Здесь же, на морде, налёт зримой мужественности и выражение загадочной, счастливой весёлости. Просто так. Чтобы было. На всякий случай, словно тебе известно то, что неведомо другим, и ты готов этим поделиться. Потому что долго и безнадёжно искал, с кем, и в итоге нашёл. И это теперь неотменимо. Никем. Даже ИМ самим с его послушными небесами. При этом, сами понимаете, ноль цинизма, так как не пришло ещё время разочарований и ты пока ещё искренне влюблен, вернее, сочиняешь, пока приближаешься к ней, изумительную картинку будущего, пускай ближайшего, но всё равно пока ещё не случившегося. И веришь. И тебя это тащит и греет изнутри твой потрох, как греет и бросает в пот от крутого кипятка с разведённым в нём мёдом и малиной одновременно. Ещё чуть-чуть, ещё немножечко… Оп-па! Всё, на крючке! И если не критические дни, то, скорее всего, всё самое важное произойдёт сегодня. В момент перехода вечера в ночь. Чуть в стороне от акварели Зоммера «Караван в пустыне Гоби», картон 25 × 90, в не родной, но офигенной раме, выцыганенной у культурного приятеля, которого в своё время совершенно бесплатно устроил к папе Гомбергу излечивать безнадёжно застарелый триппер. Или даже, кажется, полный венерический букет. Но зато есть за что пострадать, особенно в такую, первую, встречу — чаще всего с предсказуемым развитием, но всё же не настолько, чтобы до времени унять в себе внутренний трепет, растягиваемый тобой до счастливого момента, когда ты всей своей нежной и упругой силой преодолеешь наконец податливую преграду, провалишься в райскую бездну и поплывёшь в ней, поплывёшь… пока уже почти бессильным не пристанешь к тамошней пристани…

Мне можно, я вдовец. А наутро вспоминаешь ту толпу, из которой вытягал избранницу, и понимаешь, что были ведь и ещё. Чуть дальше и левей, ближе к обочине, к примеру, торопилась одна, спешила, заинька, с чудным лицом таким, тонким, умным, интеллигентным, но в меру, не чересчур, без фанатизма; всё на часы смотрела да по сторонам оглядывалась, быть может, меня искала? Жаль…

Так вот, о себе. О том, что перестаю волновать женское многообразие, как раньше. И ведь обидно-то как — от трижды переваренных воспоминаний о вкусе материнского молока до разжижения застоявшейся сгущённой сукровицы, — ну как им стало известно, что моё либидо временно переключилось на состояние щадящего режима? Откуда? От кого? Вот и наблюдаю теперь, как вонзаются взгляды в меня, словно в бетонный километровый столб, прошивая насквозь, без задержки, и равнодушно отлетают обратно, не получив потребной информации. И рыщут по жизни дальше, чтобы найти, куда б вонзиться и задержаться. Или увязнуть совсем. И лично я уже вне этого списка.

И я, в общем, готов с этим смириться. Знаете, почему? Потому что сам, чувствую, перестаю им активно интересоваться, встречным полом, причём всё больше и больше. Оставляю за собой лишь узкое направление интереса, ограниченное довольно незрелыми в возрастном отношении женскими персоналиями, желательно с восточным разрезом глаз и россыпью веснушек по рукам и на лице. Возможен и даже желателен наброс их же вокруг грудей. Как у приснопамятной Айгуль.

Должен сказать, что к такому неутешительному выводу я пришёл вскоре после просмотра этого странного заседания ночного суда, что показывали, помнится, пару лет назад. Во сне. Я уже рассказывал вам о нём. Но на довольно важный аспект, как плод того сна, внимания вашего не обратил. Обращаю теперь. Наутро я обнаружил у себя присутствие столь чудовищной эрекции, что с трудом смог с ней тогда совладать. Одеяло превратилось в шалаш, несмотря на ужас от летящего в меня судейского молота. Да какой там шалаш! Чум! Казахский или чувашский. Пришлось даже применить холодное обливание на контрасте с кипятком, чтобы таким убойным вмешательством сбить прицел с естественной физиологии и включить защитную реакцию организма. Хотя от чего защищаться, с другой стороны — от могучести собственного здоровья и повышенной чувственности? Что послужило тому причиной — это я про эрекцию, — выяснять не стал. Просто порадовался, что хорошо и бодро стоит, как — помните? — табуреточный арт-нуво при первом творческом оргазме.

И этого вполне оказалось достаточно. Но сюрприз больше не повторился, и поэтому через какое-то время я об этой истории вспомнил и печально задумался. Но думал недолго, так как в жизни моей к тому моменту уже основательно укрепился свежий интерес, конопляный, и увёл тот памятный суд в сторону от основной жизненной магистрали. Теперь же, когда новое бытие обрело для себя привычное русло, я определил в нём устойчивый для себя горизонт, о котором только что упомянул.

Итак, что мы имеем на сегодня — сведём баланс.

Мы имеем подержанного дядьку, всё ещё удивляющего окружающих своим писательским талантом.

Мы имеем законного отца двух прекрасных приёмных детей, мальчика и девочки.

Мы имеем восхитительную родную дочь, рождённую от любимой женщины, покойной, но лучшей на всём белом свете.

Мы имеем в лице этой дочери мать для нашей младшей приёмной дочки.

Мы имеем животное Нельсон, немолодое, прожорливое, но тоже вполне любимое.

Мы имеем отлично оборудованную растениеводческую лабораторию по выращиванию и переработке дури высокого качества, пользующейся неизменным спросом в семье.

Мы имеем в активе кучу талантливых, неоднократно переизданных или допечатанных литературных произведений, обеспечивающих семейству безбедную жизнь на два дома.

И мы имеем причину быть абсолютно недовольным текущим жизненным моментом, поскольку за последний двухлетний период привыкание к полезному аромату бахчевого продукта происходит ровно с той же скоростью, с какой проистекает отвыкание от основного труда.

Ну а про устойчивое выпадение из разряда привлекательных мужских объектов по признаку не профессиональному, а вообще, включая возрастную составляющую, я уже говорил. Тоже радости не добавляет. И это несмотря на последовательно устойчивое положительное воздействие, оказываемое на мой организм индивидуальным лечебным препаратом.

Подумал ещё, может, найти себе Айгульку какую-нибудь да залечь? Успокоиться, замереть на сколько-то? Отвести от себя не самые весёлые думы про это выпадение. Только что скажет Ника? И дети. Как объяснить им, что душа просит обновления, а тело перехода в иные ласковые сети.

Короче, накатило. До одури. Или попробовать перетереть сами зёрна? Семена? Говорят, усиливает воздействие и укрепляет дух и плоть. И что вообще происходит, не пойму. Куда устремить себя? В минус? В плюс? Обнулиться? Как?

На прошлой неделе, когда в очередной раз крепко и хорошо курнули с Джазом, по отдельной на брата, в честь события, он и говорит, что, мол, папа, ты не подумай ничего дурного, но я бы тебе ещё порекомендовал коксик. Кокс. Кокаин. Это тоже абсолютно натуральный продукт, такой же безвредный, как наша с тобой «дуречка». Вырабатывается из листков коки, тоже растение такое, вроде нашей конопельки, но только из Южной Америки. Почти такие же безобидные листики, как наши кокосиковые листочки. Всё естественно и природно. По виду простой белый порошок, самый обычный. Нюхнуть, и всё. Можно добавочно к дыму. И с алкоголем нормально сочетается, без проблем, сами врачи так говорят, кстати. Да вся творческая элита годами сидит на нём, по всему глобусу. И ничего, как видишь, никто пока не окочурился: поют, пляшут, фокусы показывают. Потому что добавок сил. Только один у них сидит не на коксе, а на грибах, и всё продвинутое читательское сообщество об этом в курсе. Но его тоже не так уж сильно глючит, между прочим, наоборот, раскупают и хвалят. Многие современным гением называют. Коллега твой, кстати говоря, конкурент по книжкам. Но только ты, папа, на мой взгляд, гораздо сильней его как писатель. Значительней, Ярче. И естественней, что ли, как-то, ближе к натуральному человеку и без придурковатых технологий, как у того. А кокс вообще не наркотик в принципе. Это укрепляющее средство, дающее организму интенсивный энергетический заряд — вроде электрического, но совершенно безболезненного и мягкого шока. Типа нашего травяного, но пободрей и без тумана в голове. Без полёта. И не смешной, как наш. А если ещё понятней, то так: вдохнул через носоглотку — сжал пружину, несильно вроде как. Выдохнул — пружина разжалась, но уже вместе с тобой, целиком, и гораздо сильней, чем была сжата. Типа три к одному, не меньше. А ещё многие индейцы из Южной Америки считают, что если хорошо и правильно употребить и нормально разжаться, то запросто можно выйти на разговор с самим Богом! Ни больше ни меньше. Очень тому способствует. Нет проблем, короче. Просто он денег стоит. Но вполне терпимых, могу узнать, если хочешь.

Про Бога это подходило. Это было делом стоящим. Подумал ещё, давно назрело. А происходило всё летом, помню. Никуська увезла Гелочку в Болгарию, апартамент там сняла, в Синеморце, на самом южном болгарском краю, на два месяца, на двух берегах: Чёрного моря и белокафельного бассейна. А Джаз как раз в Университет дружбы народов поступал, на международное юридическое отделение. Лично я был не против такого выбора. Решил, дело хорошее плюс перспектива. Языки, опять же, все дела. Ну и прикинул про себя заодно, что таких, как мой мальчик, там наверняка с половину наберётся, не меньше. Небелых. Там ему, глядишь, и спокойней будет, среди своих. Сами знаете, какие дела сейчас в Москве некоторые уроды затевают против выходцев из тёмных стран.

Тогда я ещё не догадывался, каковы были главные мотивы, руководившие моим сыном, когда он с присущей ему тщательностью подбирал место будущей учёбы. Так вот: поступал и поступил — умничка! Я, конечно же, денег заготовил на случай прокола, но не понадобились. Сам себя мальчик мой обслужил по линии учёбы. К тому же попал на бесплатное отделение, как успешно прошедший через все испытания абитуриент. Договорились, что невостребованную стоимость платного обучения буду отдавать непосредственно ему в руки, на молодую жизнь и молодые увлечения. А денежки немалые, к слову сказать. Так что будет стимул теперь успевать по всем предметам, иначе — труба, сниму с довольствия и стану методично истреблять наши средства, отдавая их университету.

Вот он и приехал в тот день хвастануть полученным результатом, а заодно закинул про кокс. Типа просветил отца из лучших побуждений. А я на радостях вместо того, чтобы оборвать просветительскую лекцию и дать кулаком по фиолетовой морде, вслушался и не стал возникать. То есть вместо того, чтобы, отбросив всё отвлекающее, никчёмное, немедленно применить радикальное лечение всей корневой системы, я просто, прищурившись, сдул с листиков пыль и благосклонно произвёл очередной профилактический осмотр. И знаю почему, кстати. Потому что меня самого рассказ заинтересовал, да ещё пришёлся к тому же на личный и творческий кризис. Попал, как говорится, на разрыхлённый и унавоженный грунт и вдобавок — сразу после доброго косяка, я уже говорил. А косяк вообще с любым негативом плохо сочетается. В этом его смысл и суть. Только хорошее, только доброе. Чтобы надёжно и в цвет. И жутко смешное. Короче говоря, подозрительность моя отцовская и настрой на негатив истаяли тогда вполне быстро, как два кубика льда в крутом кипятке.

В общем, в тот светлый день Джаз, отрадовав отца доброй вестью, прихватил с собой травки и, воодушевлённый известием о будущей зарплате, умотал обратно в город, проживать в самостоятельную одиночку оставшийся до наших девочек месяц. Уже законным студентом. А что? Он всё ж теперь, по сути, умел: и по хозяйству, и по кулинарии, и по личной гигиене. Не маленький уже сын мой. И младший мой друг. Он же постоянный партнёр по теме — изо рта в рот.

А я, оставшись наедине с самим собой, опустил себя в кабинетное кресло, дёрнул «резвую» и продолжил размышлять о жизни дальше. Грустный вывод, если не брать в расчёт последние успехи сына, всё ещё оставался безрадостно-минорным. И если с частью его, опиравшейся на межполовую лирику, я ещё как-то мог совладать, то творческая пустота, чувствовал, заполняет меня всё бодрей и энергичней. Словно за обозримо короткий срок растянулась подпруга под моим скакуном, и седло стало медленно, но неотвратимо сползать к земле, утягивая меня, прикипевшего, вслед за собой. А я, вместо того чтобы спрыгнуть да поправить, не прикладываю ни малейших усилий вернуть опасную ситуацию вспять. Смотрите сами: за два с небольшим года всего один, правда, весьма удачный, сюжет о необитаемом острове с парой чёрно-белых клавиш. Причём так и не дописанный, а просто суперталантливо замысленный, рьяно начатый и тут же брошенный. И когда дым от Cannabis Sativa рассеялся, я явственно увидел всю картину целиком, сверху, с высоты горного беркута, но только уже без раскинувшейся передо мной завершённой пасторали. И понял — нужно кардинально менять жизнь. Или вернуть организм в прежнее состояние абсолютной, но скучной трезвости, либо идти по дороге жизни дальше, пробиваясь к новым непокорённым апогеям. И покорить их. Что там Джаз мой про коксик-кокосик толковал? Вброс в организм сильнейшей дозы спружиненной энергии разума при отсутствии для него любого вреда? Пляшут, сказал, поют, стихи декламируют? Это годится, это точно подойдёт. Как и диалоги с «Карманником». Ну с тем самым, у которого для меня припасён постоянный карман, ужасно хочется продолжать в это верить. Только при чём тут грибы? Это ещё чего такое? Впрочем, на все свои вопросы все ответы сразу я получать и не собирался, решил ограничиться пока откликом на первый сынов вежливый закидон. Вечером я набрал городской домашний номер и дал Джазу короткую команду:

— Узнай.

Тот понял. И сразу ответил:

— Не вопрос, папуль, завтра же наберу туда и скажу.

Куда «туда», я уже не стал выяснять. Достаточно было того, что после разговора я бодро прикидывал расписание новой жизни. Значит так. Утром подъём, лёгкая зарядка, полезный завтрак. Затем энергетический вброс и прогулка по посёлку: два малых круга или один большой минимум. К обеду приношу идею мощного сюжета. Работаю после трёх и до самого вечера. Затем — камин и конопля полезная, в качестве подведения итогов трудового дня. На другой день — то же самое, но уже с внутренним саморедактором, с ревизией сделанного за вчерашний день, со взглядом как бы со стороны. Тоже, конечно, после невредной энергетической подпитки ума и всего корпуса в целом. И работа по продвижению вперёд. И так каждый день, с перерывом на выходные, когда у ахабинского камина собирается вся семья, девочки, сынок и Нельсон.

С первым практическим результатом Джаз отзвонился лишь через неделю. Попросил приготовить двести баксов и пообещался приехать через пару дней. Уже с товаром. Так и сказал: привезу, мол, товар, папа. Жди.

И не обманул. Более того, толково объяснил, как и чего. Взял мою кредитку, сказав, запоминай, папуль. Сыпанул белого порошка на мраморную столешницу каминного столика, аккуратно разделил его на две равные тонкие дорожки, затем туго свернул сотку баксов, одну из полученных от меня, и, поднеся её к ноздре, неспешно через получившуюся трубочку втянул в себя вместе с воздухом левую дорожку, пройдя её от начала до конца. Оставшиеся крупинки вжал подушечкой большого пальца в мрамор стола, после чего этой же подушкой протёр дёсны во рту движением слева направо и обратно. И так несколько раз, словно чистил зубы пальцем без зубной пасты. Всё это показалось мне чрезвычайно любопытным. Всё это священнодействие, предшествующее вхождению в меня дополнительной энергии разума. Я даже забыл поинтересоваться, откуда такие крепкие навыки, на основе каких таких опытов и знаний. И с какой такой стати одна дорога из двух, насыпанных для меня, втянулась вдруг без остатка в правую ноздрю моего благоразумного сына, урезав мой конкретный путь ровно вдвое.

Я только собрался его об этом спросить, но он остановил мой незаданный вопрос жестом красивой сиреневой руки и кивнул на вторую дорожку:

— Пробуй, папуль. Делай как я.

Я и сделал, как он. Попытался вдохнуть в себя всю дорогу, как есть, — получилось. И даже почистил пальцем дёсны, прихватив и зубы, чтобы не потерять часть драгоценной энергии. Потому что через слюну, слизистую оболочку и даже зубную кость энергия порошка также может проникнуть в кровь, обратным ходом, и соединиться там с основной фракцией, пришедшейся на лёгкие. Об этом я уже догадался сам, без Джазовой консультации.

Действие началось без задержки. Внезапно накатила радость в паре с отличным настроением. Захотелось подпрыгнуть у камина и рассказать стишок. Ну, просто полный песец. Похожее чувство, помню, я испытал сразу после того, как всё у нас с Инкой произошло в первый раз, в тот самый красно-синий день. Когда я после любви откинулся на спину и перевёл дыхание. Первое, чего захотелось, как только улеглись остатки внутренних биений, — почитать вслух стихи.

Мне повезло. Я уже тогда познакомился с поэзией любимого Б. Лет через пять, кажется, как он уехал, году так в семьдесят седьмом. Тонкую книжицу тамошнего издания с его именем на борту один питерский спекуль всучил мне в виде добивки по очередной сделке. Сказал, запрещённый автор, жутко известный и страшно дорогой. Самому встал в «катю», ну, в сотку. За него могут и закрыть лет на пару, но если примешь всего за сороковник, то я приму фуфловые цепочки по семёре за единицу. Всю партию. И с меня ещё поляна на два плюс две в Доме кино. Состоялось?

Тогда у нас с ним всё состоялось, и я не пожалел. Книжку эту тонкую затёр до потожирового блеска. Знал наизусть, всю, но, несмотря на это, довольно регулярно брал в руки и вновь и вновь вчитывался в волшебную словесную вязь, прохладную, умную, жёсткую, сверхобразную. Это был первый опыт, когда я качественно опробовал на вкус не своё, а чужое слово. И уже потом, когда рассыпал собственные буквы, мысленно обращался к любимому поэту, глядя как бы его глазами на получившуюся россыпь. Именно так мне это запомнилось. Или около того.

Но снова я отвлёкся. Спешу продолжить. Так вот. Как откинулся на спину, сразу прочёл ей из любимых, Инуське моей, из самых обожаемых мною стихов. Помните?

…Так чужды были всякой новизне, что тесные объятия во сне бесчестили любой психоанализ…

…Так долго прожили мы с ней, что сделали из собственных теней мы дверь себе — работаешь ли, спишь ли, но створки не распахивались вновь, и мы прошли их, видимо, насквозь и чёрным дымом в будущее вышли…

Инка, тоже лежа на спине, держала меня за руку и внимательно слушала, а потом сказала:

— Абсолютно гениальные строки. Только я не желаю выходить чёрным дымом. Хочу, чтобы в землю. И первой из нас двоих. В крайнем случае, одновременно.

Так и получилось. Всё, как она хотела, моя Инка. Первой и бездымно. Если только не принимать в расчёт дым от мусоровоза.

И снова я сбился с главной линии, прошу прощения. Дальше идём. Короче, Джаз вскоре умотал, сбросив мне товар, а я закружил по камере набоковским Цинциннатом, перед камином собственного дизайна. Хотелось петь, декламировать стихи, обильно есть и много, без устали работать. Попутно выяснилось, что крепкий алкоголь вроде односолодового виски при соединении с коксом высокой выделки и дурью домашней выработки вовсе не сбивает с мысли. Наоборот, весьма способствует правильной усвояемости этой полезной смеси зрелым и даже пожилым организмом. Это открытие приятно удивило, но неприятно расстроило осознанием несправедливого упущения стольких лет по извлечению добавочного удовольствия от жизни.

Однако эту грусть я быстро преодолел, заведя параллельно с новым триединым увлечением нежный роман со студенткой-первокурсницей родом из Южно-Сахалинска. Ведь если не совершать глупости, то это значит, вы состарились — определённо так, согласны? Её, маленькую ростом, как Инка, и тоненькую, как моя калмыцкая белочка, в середине учебного года привёз ко мне в Ахабино Джаз. Складывалось впечатление, что непосредственно сам он к этой своей однокурснице мужского интереса не проявил — просто прихватил с собой на природу за компанию, чтобы освежить женским присутствием однообразную отцовскую жизнь в отрыве от городских удовольствий. Подумаешь, большое дело — не женюсь, так созвонюсь потом, в конце концов. Это я тогда так подумал поначалу. Так или иначе, но в цель, желая того или не желая, мой заботливый мальчик попал.

Ей было девятнадцать, только недавно исполнилось. Узнав об этом, я сходил наверх, скоренько дёрнул «быструю» и спустился обратно с ещё пахнувшим неостывшей типографией последним романом моего сочинения «Черная клавиша, белая клавиша», белая бумага, офсетная, изд. «ЭХМА-СТРЕСС», тир. 100 000 экз. плюс адрес для пересылки «почта — книгой», 2006 г., формат 84 × 108 1/32, гарнитура Baskervill, заказ № 1396, санитарно-эпидемиологическое заключение 77.99.60.953.Д.007027.05.06, 318 стр.

До самого последнего момента девочка не верила, что известный писатель Дмитрий Бург является законным родителем её нерусского сокурсника. Спросила невпопад, пока добирались до места, что, мол, папа твой тоже не нашего происхождения, как и ты? Обрусевший индус? Или твоя мама индуска? Или оба они? Джаз тогда, кажется, был под папироской и ответил, что папа с покойной матерью оба белые, но далёкий предок по линии двоюродной прабабушки приходился роднёй купцу Афанасию Никитину, который в свою очередь, выкупив и вывезя из далёкой Индии местную красавицу, сделал её своей наложницей. Оттуда и берёт свои корни генеалогическая веточка Никитиных-Бургов по материнской линии. А фиолетовый ген через поколения вышел наружу именно в нём, в Джазе Раевском, потому его фамилия — по маме, чтобы лишний раз не трепать имя знаменитого отца и избегать ненужных вопросов.

Такое объяснение её вполне устроило, и девчонка потеряла бдительность. Это её и погубило. Или осчастливило. Именно в этот переломный момент, сразу по прибытии на воздух, я подписал и вручил ей «Клавиши», одновременно прижав к своим губам тонкое запястье её левой руки.

Потом пили виски. Мы с Джазом — чистый со льдом, студентка — со льдом и пепси-колой. Через пару часов Джаз, ободряюще подмигнув мне, незаметно исчез. Я даже точно не помню, уехал совсем или укрылся в гардеробной лаборатории. Я его в тот день вообще больше не помню.

Сам я тем временем разжёг камин и запалил новую свечечку, воткнув её в подсвечник с индийским буйволом, который Инка купила в Ашвеме незадолго до смертельного выпадения с балкона. Так и не успела буйволом попользоваться. Но зато его регулярно возжигал и гасил я. Правда, от последнего поджига минуло года два с небольшим, которые, как вы помните, пришлись на творческо-личностный застой. И теперь, по всей вероятности, с появлением Джазовой одногруппницы этому неприятному факту в писательской биографии наступал конец. Однако, боясь спугнуть тонкокостную гостью, я сумел удержать в себе резко проснувшуюся страсть и не стал в тот раз призывать девочку осмотреть писательскую опочивальню. И не ошибся в диагнозе событий. Вижу, оценила та победу сдержанности над пылкостью. Просекла, хоть и маленькая. И благодарно приняла под занавес сотку чистого вискаря, безо льда и колы, в знак полного доверия к потомку Афанасия Никитина по линии матери родной.

На первых порах так и шло. Поначалу она просто зачастила в культурные гости, уже без сопровождения. А на четвёртый раз осталась ночевать. Уже без никаких. Вызрела в честной приготовительной игре. И влюбилась, как Нельсон. Как Джаз в свои шпроты. С полной потерей незрелой головы. Сказала, мол, нашла своего Бога и хочет укрыться навечно за его спиной, под его надёжным взрослым присмотром, в его маленьком нагрудном карманчике по соседству с трогательно-дальнозоркими очками при равносильных диоптриях + 3 на каждом глазу.

Я чуть напрягся, помню, представив перспективу ухода в жизнь с обязательствами, но отшутился тогда же, удивившись тому, как это нагрудный Божий карман может располагаться у него же за спиной. И сказал, мол, неувязочка, солнышко, вышла, нестыковочка, зайчусик мой маленький, недочётик, котёнок ты наш сладкий.

И верно, была сладкой. Девственно сладкой. Потому что на деле так и оказалось — абсолютнейшая девственница. Впервые за всю мою окаянную жизнь! Сейчас я думаю, именно эта часть программы не дала мне шанса продолжить в тот период заниматься сочинением романов. Вискарь наложился на коноплю, вместе они — на кокс, и уже полное собрание сочинений плавно сошло на голенастую девственную первокурсницу. Так всё разом и угнездилось в этой многослойной вариации, составленной из самых последних эмоций, старинных и новоиспёченных увлечений, отсутствия свежих сочинительских идей и уверенности в неизбывности своего многажды проверенного на деле писательского дара.

Не буду утомлять вас подробностями насчёт этой девочки. К моменту расставания с ней она уже не была столь юной, как в момент знакомства, поскольку имела уже все полноценные двадцать. Никуська, узнав про такую разницу в возрасте, наверняка бы присела, зуб даю, как Джаз дал мне его когда-то. Но Никуська была относительно неё полностью не в курсе. И сынище молчал, как партизанская разведчица Зоя. Потому что умный и потому что любил меня. А студентка была уже второкурсницей и размышляла о том, нужен ли ей этот второй и последующие курсы обретения малонужных знаний или же разумней будет окончательно съехать в Ахабино и родить там гению ребёночка. Причём скажу сразу — лично я ничего не сделал такого, чтобы дать ей повод для подобных раздумий. Наоборот, чувство, соединившее меня с ней, уже давно потихоньку выворачивалось в сторону угасания, потому что со временем моя приходящая муза сделалась ненасытно-жадной до любви и чувств, настаивая на совершенно невозможной взаимности. И я от этого уставал, но терпел, понимая, что больше я в своей жизни вряд ли напорюсь на девственницу. А коли возникнет иной вариант, отличный от настоящего, то, скорее всего, он же и сотрёт дорогое воспоминание о… Ну, в общем, о том, как всё у нас проистекало, когда я лишал её самого дорогого. Короче, малоприятно всё это, не позитивно как-то. Возможно, поинтересуетесь — импотенция? Никогда! Импотенция — путь к реальной свободе, а я всё ещё надёжно остаюсь несвободным, замороченным ожиданием предстоящих мужских и творческих побед. А ещё…

Стоп, стоп, стоп и ещё раз стоп! Сюжет! Итак. Она девственница. Он пожилой интеллигент, уставший от жизни, но мечтающий разбудить себя чем-то… чем-то… Ну и чем? Ну, трахнет он её в конце концов, ну запудрит мозги, ну набалуется. Ну и, скажем, расстаются под занавес через какое-то время. Он изобретает подходящий предлог, типа становлюсь импотентом, любимая, прости. У тебя всё ещё будет, а мне не остаётся ничего в этой жизни, только воспоминания о тебе. И я тебя отпускаю. Только время от времени присылай мне видеозапись, где ты… где вы… где, в общем, ты занимаешься любовью с новым избранником. Я же, со своей стороны…

И чего? «Я же»… «он же», твою мать… Да ничего… Не катит сюжет, вот чего, не стоит! Пусто!

Дальше о девчонке. Короче, расстались. Я — конечно же, не она всё организовала. Мужчины всегда умней, но дуры вас всё равно обхитрят, даже не сомневайтесь. Есть у них, у дур, орган для этого такой специальный, наукой не объяснимый. А знаете созданную ими истину? «Правильно брошенный мужчина возвращается, как бумеранг». Отсюда следует, что непременно нужно становиться категорически «бросившим», а не «брошенным», чтобы получилось как раз неправильно, наоборот. Для них, разумеется, для «этих»…

Итак, ближусь к финалу этой недлинной части нашей истории, и, если совсем коротко, вариант следующий. За год, что общались, ощутимо добавила в весе. Зримо округлились все основные формы. Пальцы, ставшие заметно короче, а также лодыжки, запястья и щиколотки неожиданно к моему неприятию перестали поражать воображение изысканной прежде тонкостью, хрупкостью и очаровывающей подростковой слабостью. Позже я понял, что просто виной тому стал улучшенный регулярной половой жизнью гормональный обмен. Но суть не в этом, а в потере самого интереса к гостье, зачастившей сверх всякой меры на мою территорию. И тогда я, зарядив себя ободряющим коктейлем из дыма, кокса и вискаря, объявил о прекращении с этого дня нашей взаимности. Истинной причины раскрывать не стал. Пощадил женское самолюбие. Сказал, прости, любимая, ухожу на покой. И вижу — испугалась. И сразу развил тему в том же направлении испуга. У тебя всё ещё будет, а мне не остаётся ничего в этой жизни, только воспоминания о тебе. Но я тебя отпускаю. Сам же эмигрирую в Израиль, откуда родом мои предки Гомберги по линии покойного отца. Выполняя его же предсмертную волю, обретаю новую веру и перехожу под сень крыльев иудейского Бога. Вот так — ни больше, ни меньше. Уже готовы документы, осталась виза и печать. Дети останутся здесь, но сам я отныне буду там. Там и умру, потому что чувствую приближение скорого конца. Прости, солнышко, раскаявшегося старика-разбойника.

Так она, ошалевшая от моей новости, и уехала навсегда, сразу поверив в эту мою белиберду. А через неделю Джаз доложился, что уже видал её в общаге: шла под градусом, деловая колбаса, в обнимку с нетрезвым комендантом, дядькой примерно моих лет. Про детали не в курсе, кроме одной — сообщила лишь, тоже заметив сына и тоже нетрезво: «А мне по хер, чего он там обо мне думает, мне мама написала, что я солнышко, так и передай израильцу своему, понятно вам обоим?»

Да это, скажу я вам, и к лучшему. К тому моменту память о комендантской приспешнице успела раствориться во мне, как отпечаток пальца на таблетке, растворённой в желудочной солянке. Иначе, если дела шли бы и дальше, как они текли по сию пору, то лет эдак через пяток забрела бы моложавая супружница в коматозную писательскую опочивальню да и без особого стеснения поинтересовалась бы между делом, похрустывая морковным стерженьком, мол, чего тебе лучше, милый, борщеца вчерашнего или ж эвтаназию? И криво ухмыльнулась бы, продолжая ритмично издавать наглый хруст. В общем, согласитесь: глупо, неразумно и бессердечно из-за двадцати граммов колбасы держать целую скотину — я прав, как всегда — полностью или на этот раз — лишь отчасти?

Так или иначе, но это обстоятельство вполне усыпило мою чуть приподнявшую голову совесть. И я, раздумчиво и не торопясь, вновь опустил себя в кресло. Затем, так же не спеша налил, курнул и нюхнул. И только после всего этого подвёл промежуточный итог последнего этапа жизни на вольном воздухе.

Итак, что мы имеем на сегодня. Мы имеем всё то же самое, что имели в недалёком прошлом. Того же подержанного дядьку-психопата, приостановившего на какое-то время производство талантливых текстов, но лишь потому только, что путь от творческого оргазма до творческого кризиса по нелепой случайности споткнулся о горнило чужой девственности. Таким образом, результат несколько обновлялся. А заключение и нравственный диагноз становились теперь следующими.

Мне, Мите Бургу, всё ещё нравится создавать талантливые произведения современной литературы, и в самом скором времени я непременно вернусь к моему любимому занятию.

Мне, Мите Бургу, нравится, когда меня просто очень любят, и я всецело разделяю это чувство.

Я, Митя Бург, всем прочим удовольствиям неодушевлённого порядка, за исключением творческого, предпочитаю органичное соединение самодельной дури, испытанного доверенными лицами кокаина и любого произвольного названия односолодового виски, но обязательно из дьюти фри и чтобы не «Бурбон». Сразу вместе или чуть по отдельности, с небольшим разрывом в приёме, не так важно.

Я, Митя Бург, вывел алгоритм любви по отношению к женщине как фемина-типу, за исключением моей мёртвой жены Инны Раевской. Это создание должно быть не старше четырнадцати лет, как моя первая женщина и первая судья Айгуль. Непременно девственница, каковой являлась моя недавняя южносахалинка. Она же должна обладать раскосыми глазами и приятной скуластостью лица с россыпью на нём веснушек. Её руки, ноги, плечи и прочие косточки всенепременно должны быть тонкими и болезненно хрупкими. Белые гольфики и школьный ранец также приветствуются. И ещё. Нам вместе никогда не должно быть скучно…

Я проговорил это вслух, чеканя слова в ходе описания предмета поиска, и вдумался в мною же услышанное. Медленно перед моим взором всплывал портрет, нарисованный воображением. Всё, как заказывал. Молодое девичье личико… скулы… узкие щели глаз… персиковая кожа… веснушки… косточки… ранец с карманами и кармашками, не меньше сотни… Стоп! Где-то я такой уже видел, точно говорю… В этот миг меня и осенило. Передо мной, нарисованный в полный рост, так что видны были белые школьные гольфики, замер в воздухе портрет моей белочки, моей приёмной доченьки, моей маленькой любимой Гелки… Нет, не в воздухе — в абсолютно безвоздушной среде. И это была она и никто другой. Вот до чего я дофантазировался, мозгокрут перезрелый.

И вновь кружил меня по камере тот же Цинциннат, перед тем же ахабинским камином.

И так кружил он и кружил безостановочно ещё около трёх лет, проживая средства от моих потиражных, с перерывом на выходные, когда вся семья собиралась в нашем ахабинском гнезде… С печалью в сердце сообщаю также, что за эти три года я узнал достаточно, чтобы многому разучиться из того, что умел…

А на улицу я выбирался нечасто, в основном чтобы проявить заботу о растущей без перерыва на отдых кокосовой пальме и поискать загулявшую на участке одноглазую старушку Нельсон.

И так шло до тех пор, пока наша жизнь резко не переменилась.

ЧАСТЬ 5

А переменилась она, когда ко мне в Ахабино принеслась на своём «Рено» рыдающая Ника. Это был май, и в этот день наш кокосик только-только освободился от зимней упаковки. Я как раз стоял перед ним на заднем дворе, подле септика, и опрыскивал длиннющие листья водой из пшикалки, приветствуя и пробуждая шершавого индусика от зимней спячки. Перед этим я двумя руками, преодолевая сопротивление кошачьих когтей, оторвал от ствола засевшую на нём Нельсон, чтобы не мешала уходу. Тоже соскучилась, видно, за сезон по нашей любимой воспитаннице. В общем, приступил к делу системно и трезво, как нормальный психопатический максималист. Надо сказать, мало чего по разделу хозяйства доставляло мне удовольствие. Практически ничего не доставляло. За исключением регулярно справляемого священнодействия вокруг кокоса. На орехи и молоко я, само собой, не рассчитывал, неоткуда им взяться на этой неблагодатной земле, безрассветной и незакатной как надо. Но относительно внешнего вида и здорового развития пальмы всё же я переживал весьма душещипательно. Оттого и следил неустанно за Инкиным деревом. Вроде как память. Причём вполне материальная, живая, растущая.

В этот момент на участок и въехала Никуся. Никогда прежде не видал её такой бешеной. Машину бросила, не загнав под навес, и, не заметив меня, с перекошенным лицом энергичным шагом пошла в дом. Оттуда, проорав «Папа, папа!», выскочила обратно, и только тогда мы наконец увиделись. Бросилась на шею, обхватила, а сама давится, давится, с хрипом каким-то непривычным, с плачем внезапным, хочет сказать что-то, но слова тормозятся в глотке, душатся, не выбрасываются горловыми связками.

— Да погоди, Никусь, постой, — взволнованно проговорил я. — Что такое, милая, что произошло-то? На тебе же просто лица нет, доченька! В дом, в дом давай, расскажешь, чего там у нас с тобой, да?

А у самого дурное предчувствие уже, потому что хорошо знаю дочь, понимаю, что из ряда вон должно произойти нечто, чтобы была сейчас такой моя уравновешенная девочка. Ладно, кое-как вошли в жилище, я сразу — воды.

— Пей давай!

Она взяла, стакан в руке ходит, брызги на пол, зубы о край стучат. Глотнула кое-как. И ещё.

— Ну вот. — Я взял стакан из её руки и поставил на мраморный столик, на котором по обыкновению священнодействовал с машинкой для набивания дурманного табака. — А теперь сядь и говори. А я послушаю, да?

Она кивнула и опустилась в кресло, всё ещё вздрагивая. И выдавила с трудом:

— Джаза арестовали, папа. И увели. Пришли из органов, а он как раз только вернулся. Вчера вечером. Поздно. Гелочка уже легла, а я — нет. Они в дверь позвонили, оттолкнули и ворвались. С понятыми. И предъявили ордер на обыск. А потом стали всё выворачивать, папа, выворачивать и кидать… — Она снова заплакала, её вновь заколотило.

— Так… — напряжённо проговорил я, чувствуя, как мошонку начинают туго сдавливать ледяные тиски нехорошего страха, — и дальше что? Выворачивать, это ясно. А что искали?

Она подняла глаза и вонзила их в меня.

— Как что, папа? Наркотики искали. Наркотики всякие, траву разную, кокаин в порошке, таблетки какие-то синтетические, колёса разные и другое всё.

— Какие ещё таблетки?! — внезапно заорал я в ярости и вскочил. — Какие ещё наркотики? Какие колёса? Вы что там все, с ума посходили? То есть, я хочу сказать, органы эти, они вообще, что себе позволяют? При чём тут мой сын?

И снова рухнул в кресло. А она вдруг как-то неожиданно успокоилась и чеканно произнесла чужим, холодным голосом:

— При том, папа, что они нашли то, что искали. И таблеток всяких полный пакет, и порошка с полкило, наверное, не знаю, и дури этой вашей, что вы с ним по-тихому от меня курили, тоже навалом. С полподушки, не меньше. Обрадовались, сволочи, что так легко у них всё прошло, без затей и без простукивания тайников. Так и сказали. А потом один, с черепашьими губами такими, говорит и улыбается ещё мерзенько так, по-скотски: «Ну что, черножопая сволочь, доигрался? Долго мы за тобой ходили, пока тебя твои же дружки по патрисолумумбе этой вашей не сдали. Африканцы, такие же, как ты, чёрные, такую же жопу свою чёрную твоей чёрной жопой прикрыли. Им за это скощуха, может, и выйдет, а уж ты-то сам по полной загремишь, даже не сомневайся, Джазир Минелевич Раевский. И никакой папа писатель-фантаст тебя от зоны не спасёт, пусть даже не пробует. Понял, баклажан? У нас это дело с самого начала как показательное идёт. По всем ТВ-каналам прогремите теперь с папашей со своим приблатнённым».

Я удивился. Так — что даже на какое-то время у меня опустило мошонку, и я почти без труда снова поднялся на ноги. Но тут же сел обратно.

— В каком смысле, фантаст? Это они что, так сказали? — злобно прошипел я в адрес дочки, принёсшей такую идиотическую информацию. — Я абсолютный и законченный реалист, им это должно быть хорошо известно, между прочим. Романист, и хороший причём. Очень хороший. Ты им это объяснила, надеюсь?

Ника никак не отреагировала, ей снова стало дурно, и она опять потянулась к воде. Нельсон, подобрав под себя хвост, сидела рядом на паркете и внимательно вслушивалась в разговор. Казалось, не было в нашем диалоге ни единого слова, которое она не осознавала бы своим проклятым кошачьим умом. И поэтому разговору не мешала, на колени не просилась и на подачку не рассчитывала.

Я пасмурно глянул на кошку и внезапно меня торкнуло. Сигнал шёл из самого центра головы, устойчивый и мощный. И поддерживался кишечной палочкой. Это же сумасшедшая реклама, просигналил мне мозг и подтвердили всё те же кишки, это же бешеные тиражи от переиздания всех моих книг разом, всех романов писателя, которого избалованный читатель начинает понемногу забывать. Какая страшная и сильная в основе своей история! И сколько в ней ужаса, настоящего, человеческого и драматургического! Любого! Боже, о чём это я?!

Я оторвал тело от кресла и поднялся. Меня тут же повело вбок, и, не сумев удержать равновесие, я снова обвалился туда, где сидел.

— Папа… — настороженно произнесла Ника. — Папочка… что с тобой? Тебе плохо?

Мне не было плохо, потому что уже было удивительно хорошо. Хотя голову слегка замутило, а изображение перед глазами начало контрастно раздваиваться, усиливая тем самым удар от происходящего.

Итак. Этот — отец. А тот — сын. Девственник. Он — пожилой интеллигент, уставший от жизни, но мечтающий разбудить себя. На это уходят годы добровольного затворничества и отказа от привычных радостей жизни. В мир он возвращается обновлённым физически и возрождённым духовно, поскольку успевает за проведённое в отрыве от общества время прийти к пониманию сверхважных для себя вещей. Попутно приходит к вере, причём самостоятельно. Крестится и даже становится старостой местного прихода. И вновь предъявляет себя обществу, рассчитывая поразить его свежим обликом и новой сутью. Но как отец, как мужчина, он живёт с дочкой-подростком, которая не возражает против такого семейного нововведения, потому что так ей завещала мать-покойница. Ну, трахнет он её, в конце концов, ну, запудрит мозги, ну, набалуется. Ну и, скажем, расстанется с ней под занавес через какое-то время. Изобретя подходящий предлог, типа становлюсь импотентом, любимая дочка, и убываю в государство Израиль, умирать. Под иудейское Божье крыло. Прости. У тебя всё ещё будет, а мне не остаётся ничего в этой жизни, только воспоминания о тебе. И я тебя отпускаю. После чего они допивают бутылку портвейна «777» и на спор плюют с крыши вниз. Кто дальше. Девчонкин плевок оказался длинней и пришёлся как раз на лицо покойника-педофила из соседнего подъезда. Так и уехал сосед в смерть, с неприбранным лицом, на пыльном автобусе с чёрной полосой на боку. Но расчёт оказался обманным для всех в этой непростой истории, потому что дочка, как выясняется, вовсе не от мужа, и об этом случайно становится известно отцу. И он же обнаруживает внезапно, что мальчик её тоже не полный негодяй и урод, а вполне милый юноша с нежной и чуткой натурой и нервической конституцией юной неокрепшей души. А ещё он тоненький и белокожий, чем-то даже напоминающий мёртвую жену героя. И тогда для стройного толстяка начинается ад второго круга. Он мечется и не понимает, где допустил ошибку. В душе его возникает конфликт между прошлым и настоящим, он не может для себя решить, где его сегодняшнее место. Вернее, где он настоящий, — там, где он был толстый, но пустой, или же там, куда пришёл вновь, худым, но полным. Узнав эту правду, девочка прыгает с крыши блочной девятиэтажки, но полёт её завершается ровно в кузове грузовика, везущего подушки на городской рынок, и потому отец-таки успевает бросить быстрый заинтересованный взгляд из-под приспущенных ресниц на водителя этого грузовика. Но вместо ядовитого клея под подушками грузовика обнаруживается питательный крахмальный раствор, чтобы семена не погибли. И тогда мальчик, уже став песцом, убеждает начальника колонии строить собственное небольшое подсобное тепличное хозяйство. Он, как профессионал, гарантирует качество и дешевизну продуктов растениеводства. С непредсказуемым развитием сюжета. С преступлением, всякий раз отличающимся от предыдущего, но каждый раз одинаково зловещим. И с обязательным трупом в финале. И всё проходит гладко. Это раззадоривает юношу и толкает на реализацию второго преступного замысла. Правда, опять не своего, а того, что был детально описан в книге отцом. В следующей по счёту истории. И именно по этой причине отец не стал вступать с сыном в дискуссию относительно специфических деталей своего и так весьма сомнительного произведения, предназначенного для людей уравновешенных, исключительно зрелого возраста. Он просто берёт ещё детей на усыновление, сначала мальчика, а через какое-то время ещё и девочку. Но со временем понимает, что этим своим решением он всё равно не сможет преодолеть так и не умершую любовь к покойной жене и что во всем виноваты они, эти чужие дети, которые ничего не знают и не желают знать о чувствах приёмного отца к покойнице. И он им за это отомстит. Страшно отомстит. За то, что виной всему стали именно они. Их первая совместная проба первой травки заканчивается полным успехом. Мальчик одобряет инициативу отца и быстро втягивается в процесс. Сам же процесс обещает скорое развитие в направлении усиления воздействия дурмана на молодой организм и перехода к более действенным средствам перехода на ту сторону реки. Но приходит время заняться девочкой. Кажется, её нужно было совратить. Да, именно так и было задумано. И он, зарядив себя дозой из газа, жидкости и твёрдой фракции снежного цвета, совращает её, маленькую и хрупкую. Только, странное дело, непохоже, что девочка его обладает всеми признаками девственности. Или это просто дурной туман? И схема рассыпается. Дети, которых он приговорил, давно догадались о планах отца и затеяли встречную, не менее зловещую игру. Мальчик всё это время лишь умело подыгрывал отцу, создавая иллюзию того, что основательно подсел на дурман, на деле же оставил за собой лишь лёгкую травку, употреблять которую начал ещё задолго до плана отца. Кроме того, девочка и сама уже давно проститутка. Да и сам он извращенец со стажем, хотя и принципиальный. А принцип его в том, что он расчленяет лишь тех женщин лёгкого поведения, которые, как ему кажется, этого заслуживают. Такое, значит, странное хобби. Но слабые не интересуют, они свободны, они не пройдут все круги ада. Ад — для умных и сильных. Умеющих собраться и победить. А на деле — проиграть. И теперь она, найдя неуловимого маньяка, задаёт ему три вопроса. И он должен ответить или умереть. Но он не ошибается, боясь умереть. Он отвечает верно. И обращается благодарно к небесам: «Спасибо тебе, Господи, за всё, что ты для меня сделал… И прости за всё, чего я не сделал для тебя…» Тем не менее расстаётся с жизнью, не соблюдя правил им же придуманной страшной игры. Она довольна. Преступник мёртв. Можно приступать к расчленёнке. Для начала она подвесит его вниз головой, и только после этого он будет лишён гениталий. Этот человек больше никогда не будет для неё конкурентом. Но она ещё и разведчица, эта псевдоинтеллигентная сучка, и ей надо втереться в доверие, чтобы выкрасть идею очередного романа и зарегистрировать её от своего имени в авторском обществе. Затем, дождавшись выхода книги, устроить громкий скандал, развенчав таланты так называемого, мнимого, писателя. Но вновь просчёт. Сочувствие друзей и открытая ненависть врагов доставляют живому герою такое невероятное физиологическое наслаждение, в прямом, садомазохистском смысле, какое ему не удавалось достигнуть ещё ни разу за время всей своей практики. И за это он великодушно прощает недругов, выйдя, конечно же, победителем из этой истории. Но ещё остался его сын, тоже победитель. Хотя и чёрный. И у них на борту имеется ящик с марихуановыми сигаретами, так как оба они втянулись в это удовольствие, которое, оказывается, совсем не вредит здоровью. Последние научные данные, наоборот, говорят о некоторой полезности употребления в умеренных дозах курительной смеси на основе марихуаны. И оба они с удовольствием совершают полёты над океаном, когда им этого хочется. Но в случае опасности им останется жить надеждой на спасение и ждать помощи небес. Но они всё преодолеют вместе, белый отец и его чёрный сын — они друзья, они любят друг друга и готовы продолжать заботиться каждый о другом. Тем более что у них есть неизменно выручающая в трудную минуту поддержка. Из дури, разумеется. Но последняя сигарета станет началом разрушения отношений между ними. Отец понимает, какую совершил ошибку, идя на поводу у покойной жены с ее маниакальным желанием обзавестись чёрным ребёнком. Чёрные всегда чёрные и никогда не побелеют. И никогда в них не зародится искренняя благодарность к белому человеку за всё то, что белый народ сделал для чёрного народа. Вот и теперь, приёмный сын норовит урвать лучший кусок, оставляя приёмного отца с фигой в кармане. Вот оно, доказательство тайного подлого умысла. Его сын тайно от отца выращивает дурь для себя, не желая делиться с родителем этой единственной радостью. Следует объяснение. Разговор переходит на высокие тона, каждый нервно сжимает в руках своё оружие. Наконец, диалог достигает предельной точки, когда оба нажимают на спусковой крючок. Два выстрела звучат одновременно. Два бездыханных тела медленно заваливаются на каменистую почву. Две жизни превращаются в две смерти — в чёрную и белую клавиши. И в этом деле нет конкретных виновных, и потому все присяжные на стороне веснушчатой и душеспасательной судьи Айгуль, которая выносит обвинительный приговор всем, кто не принял участия в судьбе расиста дяди Вадика и не защитил его от зверского растерзания на зоне. Потому что не было самого события преступления, как не было и состава как чёрного, так и белого преступлений. Как не было и самого преступного замысла. Был просто искренний человеческий порыв объять необъятное на уютном чердаке фрунзенского дома при скоплении большого числа свидетелей, полностью подтвердивших невиновность подсудимого. И тогда дядя Вадик решает, что, коли он не стал избранным там, он станет им здесь. Так и получается, он становится не таким, как все. Отныне тюремная кличка его — Манька. Его имеют в очередь реальные воровские авторитеты, его делают «обиженным», опускают ниже плинтуса, посуда у него отдельная, место его у параши. Туда же, в парашу, улетают остатки самолюбивых надежд, мечтаний и ожиданий чуда, в которое он вложился всем своим бывшим состоянием. Ночью он вскрывает себе вены остро заточенной ложкой. Теперь он больше не полный, не худой, не пустой и не тонкий. Он просто труп. И очень жаль, что суд тогда не учёл непритворные показания, принимая во внимание свидетельское несовершеннолетие ребят с фрунзенского чердака.

Всё! Финита! Мсье Бург, примите наши поздравления! Тут вам и кино-вино и тираж-мираж, короче, полный победительный комплект!

Да постойте, дальше иду. Про тот Никин страшный приезд ко мне в Ахабино. Потому что больше я Никусю свою потом не видел. Никогда в этой жизни. А сказав, что мне хорошо, я отчасти слукавил. Несмотря на моментально зародившийся в огорчённой голове сверхудачный сюжет, каких давным-давно не сочинял. Плохо — оно тоже было, ужасно просто плохо, и никуда оно не делось, даже после того как стремительно развернулась в мозгу идея чёрно-белых клавиш.

Так вот. Я собрался с мыслями, насколько получилось, и жёстко выдавил:

— Рассказывай по порядку. С подробностями. Что, как, когда, за что.

Она сделала два глубоких вдоха и положила руки на колени. Её красивые пальцы, точь-в-точь Инкины, заметно подрагивали.

— Папа, я давно знала, что Джаз употребляет наркотики. Не первый год. Ещё гораздо раньше тебя стал уже по-тихому подкуривать. И ещё я точно знала, что ты не стал возражать против его курения, когда узнал. Ну этой, травы вашей. Марихуаны. И даже сам с ним подкуривал немного, да? — Я молча слушал, не перебивая, пытаясь нащупать степень предстоящей личной ответственности. Не дождавшись встречной реакции, Ника продолжила: — Папа, с ним всегда было всё не так просто, как казалось. Боюсь, ты попросту не хотел в это вникать. А мне вот пришлось. Все последние годы он провёл на моих глазах, и, поверь, невозможно укрыть то, что становится для тебя со временем самым главным. Как ни старайся. А он особенно и не старался. Сначала меня пробовал в куренье это ваше втянуть, говорил, ничего, кроме пользы. Объяснял, что с Богом можно напрямую общаться, если есть желание. Заявлял, аппетит улучшается, и медицина рекомендует в небольших дозах принимать как антисептик и антидепрессант. А я, как дура, верила. Вместо того чтобы задуматься: какой ещё там, к чёрту, аппетит, куда его улучшать, зачем? И так смолачивал всё подряд, что ни положи, с семилетнего возраста, без остановки на передых. Но, с другой стороны, зная, что там у вас с ним на эту тему есть договорённость, старалась особо не влезать, чтобы не создавать ненужных напряжений в семье. Да и сама вижу, весёлый такой ходит, бодрый постоянно, в учёбе вполне успевает, задачки от него как жареный фундук отскакивают, что по математике, что по другим предметам. Какие тут тебе ещё антидепрессанты, при чём они здесь? Вместе с антисептиками идиотскими такими же! Плюс к тому экзамены, сам знаешь, как он их сдал, прошёл в вуз как по маслу. Я и молчала себе. — Она вздохнула и потёрла пальцем себе под глазом, сначала слева, потом справа. — Потом, смотрю, к тебе зачастил, в Ахабино, так что, наверное, ещё подумала, как стал ездить, всё под контролем теперь, обо всём докладывает отцу, и папа в курсе всех событий. Сама же я всё больше с Гелочкой, с утра до вечера. Она мне: мама — то, мама — сё, мама, пойдём туда, мама, проверь уроки, мама, сырники не буду, буду спагетти с сыром, мама, поцелуй, мама, причеши. И всё такое, каждый божий день. А мне-то в радость только, ты же знаешь — ни до чего плохого, ни до каких его по большому счёту Джазовых импровизаций…

Я тупо молчал, уже мысленно прикидывая пару вариантов развития повести, но оба были категорически предсказуемы. А дочь безостановочно говорила дальше. Видно, накопилось.

— Потом, смотрю, стал меняться. То смеётся, а то вдруг молчит, лежит у себя, в потолок думает про своё чего-то. Спрашиваю — не отвечает, отворачивается. Дверь закрыть просит. А через день снова весёлый, бодрый, в щёку целует по пять раз на дню, Гелку в потолок бросает, а та визжит, тоже радуется. Но траву постоянно курит свою эту вашу. В комнате всегда запах стоит специфический, резкий такой, особенный, не перепутаешь. А девочек ни разу за всё время не приводил, чего не было, того не было. И ребят. В общем, всё довольно странно, но, правда, не до такой степени, чтобы очень уж серьёзно на эту тему задумываться. А серьёзно началось уже потом, года с полтора назад, в самом начале третьего курса. Домой пришёл поздно, сказал, с пацанами начало занятий отмечали в общаге, а сам не пьяный, не пахнет от него. Другое там. Неадекватный какой-то, глаза блестят, но нехорошо как-то, не здоровым блеском — другим. И как бы заговаривается. Нет, всё говорит вроде правильно, но с какой-то непривычной задержкой, неалкогольной — тоже другой. И слова два раза перепутал, какие перепутать невозможно просто, захочешь — не оговоришься. Я сразу заметила.

Я чуть оживился и решил тут же уточнить. Словесные конструкции меня всегда интересовали, в любом варианте событий:

— А что именно перепутал? Какие слова?

Она подумала и ответила:

— Сказал, завтра к Минелю уедет, в его лабораторию. Я ничего не понимаю, спрашиваю, мол, к какому Минелю? К родственнику своему индийскому? Из Ашвема? И при чём лаборатория? Какая ещё лаборатория? А он — нет, Минель в Ахабино, и лаборатория там. И два минуса, говорит, если поперёк горла друг другу поставить, то они всегда дадут плюс. И молчит. А глаза ещё безумней блестят, как у пьяного, но он точно трезвый. Трезвый и странный, но сам не свой.

Я ничего не сказал, я дал себе короткое время на перевод. И раздумчиво произнёс:

— Всё по Фрейду, дочка. У него всегда всё по этому чёртову Фрейду было, с самого начала жизни, он как будто из учебника его вырублен просто. Только мне всегда неясно было, что там в нём движущим было, определяющим, у тихушника нашего, какой тип страсти: любовь или власть? Ты разве не помнишь, откуда он выходец, из какой среды? Кое-что он мне дорассказал потом, да я и сам всё знал уже. Так что отклонений тут не ищи, не тот случай. Слова его — просто аллегория, аллюзия. Компенсаторика своеобразная. Минель — безусловно, символ отцовства. Знак. Крючок, на который он сам себя подлавливает и проверяет чувство. Рано или поздно это происходит со всеми, пока это для них замена любви. Сама же говоришь, с девочками у него всё ещё никак.

Она потупилась. И внезапно всхлипнула. Потом потекли слёзы, проливаясь на паркет. Нельсон незаметно подошла, сунула нос в мокроту и осторожно попробовала на язык. И осталась сидеть уже ближе, приготовившись слушать дальше. Всё понимала, сука, каждое наше слово, уверен. И тут я что-то почуял, каким-то проросшим звериным чутьём, как учуял тогда нас с Инкой орехомордый зверь макак, засекши нашу с ней интеллигентскую слабость в тот миг, когда сообразил, что ежедневные крутые яйца теперь принадлежат исключительно ему. И я твёрдым голосом сказал:

— Продолжай.

Она вздёрнулась и шмыгнула носом. Что-то явно мешало ей говорить рассудочно и без остановки.

— В общем, догадался он в тот день, что я про него поняла. Ну что он под действием наркотиков, не знаю каких, но каких-то. Не ваших, не дури этой. Других.

— И ты?

— И я ему об этом вечером сказала. Поздно было совсем, Гелка уже давно, помню, спала. Пришла к нему и выложила, что всё, мол, знаю. Просто так сказала, наобум. На пушку взяла. Что, мол, он ест таблетки, и я собираюсь об этом рассказать отцу. Настоящему, а не Минелю его индийскому из чёртовой лаборатории.

— А он? Он что? — взволнованно вскрикнул я. — Отпираться стал? Или… что?

— Или что… — Она закрыла лицо руками, но тут же оторвала обратно. — Джаз ничего не ответил, сделал вид, что засыпает и все разговоры — на потом.

— А дальше?

— Дальше… дальше? Дальше он пришёл ко мне.

— В смысле? — не понял я. — Куда пришёл? Когда?

— Тогда же и пришёл, через полчаса, я уже разобралась и легла. Почти спала.

— И? — Я чувствовал, что меня не покидает предстартовая дрожь, словно маленький бес и среднего размера ангел внутри меня, договорившись, подталкивают саму эту ситуацию к скорейшему разрешению, но так, чтобы всё разлеглось само собой, без моего участия, и при этом было бы безопасно для всех и вдобавок увлекательно. «О, ч-чёрт! О, Бог ты мой!» И переспросил: — И?

— И лёг рядом. Я сначала ничего не поняла спросонку, кто это и что происходит. Темно было, он свет не стал зажигать. Но сказал, чтобы не беспокоилась, что это он. И хочет просто поговорить. Я даже не успела спросить, зачем он лёг ко мне в кровать, чтобы поговорить. Мог бы позвать просто, я бы сразу встала, оделась и пришла. Ты же знаешь, я всегда голой сплю, меня одежда в постели душит. — Я знал. Точно так же всегда говорила Инка, этими же словами. И тоже не могла спать в ночнушке, где бы ни спала… — Но он не дал ответить, закрыл мне рот ладонью, хотел, чтобы я только слушала. Ну, неважно, я и так могу, если он немного не в себе был, как мне казалось, — в общем, было без особой разницы. Лишь бы результат мне был ясен, чтобы перестать дёргаться насчёт всех его непонятных дел.

Но теперь уже дёрнулся я и нетерпеливо выкрикнул:

— Ну и? И чего дальше было? Чего?!

Дочь опустила голову, потом подняла и как-то странно на меня посмотрела, приглашая разделить собственное удивление от того, что сейчас мне скажет. Потом, когда всё закончилось, я понял, что ехала ко мне, уже будучи готова ничего больше от меня не скрывать. И она ответила:

— Дальше, пап, я обнаружила, что Джаз совершенно голый. Без ничего вообще. Он упёрся в меня… ну… своим этим… тоже голым… и ждал моей реакции.

— Господи… дальше, дальше-то что?!

— Дальше он прижался ко мне всем телом и стал говорить. Тихо так и очень трезво, как будто не было у него до этого сумасшедших глаз и как будто ничего не говорил про Минеля и про лабораторию эту непонятную.

— Да что?! Что говорить стал? Зачем ты меня мучаешь, Вероника?? — Впервые в жизни я назвал свою дочь полным именем, но это понял уже потом, когда мысленно прокручивал весь этот наш разговор.

Никуся посмотрела как-то мимо меня, скорее в пол, на котором удобно разместилась Нельсон, словно брала последний тайм-аут перед неизбежным признанием, и решилась:

— Стал говорить, что очень давно меня любит, и не как сестру, а как женщину, о которой непрестанно думал и мечтал. Начиная с ранних лет. Сказал, у него пунктик вроде есть, что ему нужна обязательно взрослая женщина… Ну, не окончательно взрослая, а гораздо старше его, потому что ещё с самого детства он это так про себя знал. Его таким родители сделали, они, оказывается, в открытую занимались любовью в одном с ним пространстве, где было довольно светло, потому что там у них, в Ашвеме, всегда ночью светит луна апельсинового цвета, и поэтому, сказал, свет от неё сильный и ясный. И он наблюдал за матерью и Минелем, за родными людьми, и вдыхал дым от их травы, и это настолько сильно врезалось в его детское сознание и память, что никто ему больше, он сказал, не нужен, кроме меня. Потому что я тоже старше и тоже ему родная. И он страдал много лет, но не смел мне в этом признаться.

— Так. Ясно. — Я встал и снова сел. — Не мог, значит, признаться, говоришь. И ты ему тоже, стало быть, как родная, так заявляешь?

— Не я, он так сказал, папа.

— Хорошо, он сказал, не ты сказала. И что с того? Ты, надеюсь, поставила его на место, сына нашего и брата? Или как?

Она, казалось, смутилась, но преодолела себя, это было видно по тому, как она внезапно перестала брать паузы.

— Я не сумела, пап. Он всё это время, пока объяснял, гладил меня по груди, а потом перешёл ниже, к бёдрам. И ещё дальше… И мне вдруг стало необыкновенно приятно. Если честно, я чуть с ума не сошла от его рук, едва сознание не потеряла. Не знаю, где он этому всему научился, но точно, что всё умел. А я ведь полная дура, ты же знаешь, у меня ведь никого и ничего. И никогда. Я бы тебе первому всё сама рассказала.

— Ну и почему же не рассказала? Сразу, как только произошло. — Я не знал, как точно следует себя вести: психовать или сдержаться и постараться вникнуть в слова любимой дочери. Но в любом случае, я хотел большего. Хотел ещё слушать и добавлять, добавлять к сказанному новые подробности про своих детей. Тут меня дико садануло изнутри, снизу вверх, удар начинался от всё тех же неизменных кишок и завершался на чувственной оболочке мозжечка, того самого, который в другие времена бойко подавал сигналы отсортированным женским лицам, вырванным из идущей навстречу толпы. И вместе с ударом до меня внезапно докатилось то, что я сейчас должен буду услышать, но чего слышать не хочу. Чему сопротивляется весь мой организм, целиком, без остатка. Я и услышал. Но прежде спросил: — Постой, так ты хочешь сказать… То есть следует ли это понимать так, что… Или…

Она не дала завершить вопрос. Она просто молча мотнула головой сверху вниз, в знак согласия с моим предположением. Чуть помолчав, добавила словами:

— Да, папа, или… Было. В тот день у меня всё с ним было. В ту самую ночь. В первую нашу. Всё, как у всех. Как у женщины бывает с мужчиной. — Она подняла голову и, не пряча глаз, добавила: — И я об этом не жалею, папа. Потому что я его люблю, нашего Джаза. Я его после этого не смогла просто не полюбить… по-другому. После его признания. И после того сумасшествия, которое испытала.

Я уже заранее знал то, что сейчас услышу, но всё же вскочил на ноги, как полагается вскакивать отцам в таких идиотических ситуациях. И заходил от камина и обратно, привычно кружа по маршруту истоптанной камеры. Я продолжал кружить и одновременно выпускал из себя слова. Слова вылетали и были разными, по большей части неточными и недрессированными, неотточенными драматургически и с точки зрения стилистики, а я этого сильно не люблю, потому что этому всегда противостоял мой недремлющий писательский стержень. А довершил истерику вот как:

— Короче, слушай сюда, Вероника! Ты просто сука и распутная дрянь! Чёртова проститутка! Больше, извини, мне в голову просто ничего не приходит. Нет у меня для тебя других слов! Развратить собственного младшего брата, моего сына, моего и твоей покойной матери! Ты хотя бы о ней подумала?

Вопрос получился как минимум странным; он же и заставил меня умолкнуть. Я сошёл с кружевного маршрута и снова завалил себя в кресло, лихорадочно взвешивая то, чего успел наворочать. Дело усугублялось тем ещё, что я мог поступить вполне избирательно. До произнесённой тирады. Например, обрушить гнев на сына-наркомана, обвинив его в совращении девственницы, его же невинной старшей сестры. И в самой наркомании, о которой он так ловко умалчивал, признаваясь в сыновней любви. Но голова не успела просигналить, как получится для сюжета точней, и тогда просто пришлось поддаться слепому отцовскому негодованию, тому, что лежало ближе. А ближе сейчас находилась моя Никуська, сына-то арестовали и увели в тюрьму. А любимые-то — оба. Кстати, о наркотиках, чуть не вылетело из головы. И я решил сразу прояснить для себя всё разом.

— Что было потом? — суровым голосом задал я вопрос моей девочке. — Я имею в виду, после того, как… ну после этого вашего с Джазом… соединения.

Она была готова говорить дальше, знала, куда ехала. И зачем.

— Потом… Потом начались наши отношения. Как ты понимаешь, не те, что были до того. Тогда я сразу его спросила, что, мол, не смущает ли его наша разница в возрасте — семь лет, немалый разрыв всё же, согласись. А он ответил, что уже однажды всё про себя рассказал и что больше к этой теме возвращаться не намерен. А меня он любит и никому не отдаст. Никогда. Вопрос один — как и когда об этом должен будет узнать папа. Всё. Других препятствий не видит.

— И вы с ним спали вместе каждый день?

— Да, каждый. Все полтора года.

— А белка?

— Она ни сном ни духом, уверяю тебя, папочка. Я уходила из его спальни всегда очень рано и перебиралась к себе. А потом просыпалась белка и приходила меня поцеловать. Каждый раз приходит, в обязательном порядке, говорит: «Доброе утро, мамочка, чего у нас сегодня на завтрак, а то так есть не хочется, что ужасно охота только чего-нибудь очень вкусненького». И мы обе с ней смеёмся. А Джаз ещё спит, у него лекции всегда позже Гелкиной школы начинаются. Они вообще редко пересекались за последние три года. Только тут, у тебя.

— Так, с этим ясно. Дальше. — Она вопросительно подняла глаза. — Я говорю, дальше повествуй, что там с таблетками этими или с чем там ещё? Почему мой сын оказался под стражей? И что ему шьют?

— Дальше… Дальше он увязал всё глубже и глубже, но я поняла это далеко не сразу. А когда догадалась, попыталась остановить.

— Мне! Мне почему не сказала?! — заорал я в ярости, в самом форменном приступе неконтролируемого бешенства, какого не припомню, отсчитывая от бельмоносного гамадрила из Ашвема. — Я бы немедленно подключился и спас! Уж я-то дал бы ему просраться, негодяю, и вытащил бы за уши из этого вашего болота!

— Не могла, — сухо отреагировала Ника, — он мне запретил тебя посвящать.

— Что значит запретил?! — снова заорал я, удивляясь такой дочериной тупости. — На каком основании запретил?! Почему ты его послушала?! Тебе что, безразлично, что он уже тогда тонул?! На твоих глазах! Или как?!

— Нет, папа, совсем небезразлично. Просто он сказал, что если я тебе скажу о нём хотя бы слово, он перейдёт на тяжёлые наркотики, типа героина и марок. И ещё сказал, что люди, не имеющие недостатков, имеют очень мало достоинств. В этом убедил его жизненный опыт.

Сказано было неплохо, я сразу это для себя отметил и, если бы не навалившийся ужас, побежал бы сохранить фразочку в специально отведённом файле для чужих случайных неосторожностей. Но пока было не до того. На всё явно уже не хватало сил. Причём давно.

— Каких ещё марок? — не выдержал я снова. — Что за марки такие, понимаешь?!

— Марки ЛСД, папа. По двадцать долларов за штуку. Такие вот. Лучше вообще об этом не знать. Я сама случайно узнала. Разговор подслушала, когда он не в себе был… — Она замялась. — Ну… не совсем в себе — под колёсами.

Тут я совсем взбесился, на мгновение вообще выпустив из рук всякую драматургию и проклиная тот день, когда повёлся на его ласковые уговоры, и взревел:

— Под какими ещё колёсами?! Он что, ещё и в аварии побывал? Почему ничего не знаю?! Почему никто не доложил?! Я вам тут что, папик дурковатый, креольские кренделя подле вас выписывать обязан, кормить-поить, сюси-пуси вырисовывать, а вы лишь будете потреблять меня в хвост и в гриву? Больше я ни для чего, получается, непригоден?

Выкрикнул и подумал задней частью оболочки, что снова вышла вполне законченная фраза, удачно ложащаяся в размер короткого и резкого диалога, и что необходимо будет её не забыть и при случае занести в параллельно существующий с чужими файл собственных удач. Глядишь, выскочит в нужный момент. Когда снова вернусь к активной творческой жизни. А джазиста моего нужно было тогда оставить в спорте, в принудительном порядке. Запросто мог быть теперь баскетболистом в мире без наркотиков.

— Папа, колёса — это таблетки на их языке. Просто таблетки, разные. Психоделически активные средства. Экстази, например. Или Айболит. Его ещё называют Диаболо три икса. Или Рефлекс.

Нет, это верх издевательства: я чувствовал, как нервы, не выдерживая нагрузки растяжения, наматываются на позвоночник и медленно выламывают его, скручивая в арматурный жгут. И тогда, до предела сжатый в сгусток больного электричества, но не забывающий о законе всемирного тяготения, я резко подбросил себя вверх, чтобы максимально растянуть этот жгут и тем самым ослабить общий натяг до момента нового поединка с притяжением земли. Я и ослабил немного, удалось. Но, приземлившись, снова заорал, как чёртов выродок:

— Чего-о-о?! Какой ещё, к чертям собачьим, диаболо? Кто вообще, позволь спросить, все эти дьявольские словечки в оборот пустил? Не сын мой, надеюсь? И почему ты так хорошо с ними управляешься, с названиями с этими?!

— Потому что, папа, я должна была быть в курсе всех его дел. Чтобы не упустить из виду. И чтобы понимать, где граница. И поверь, я его не упустила. Я одного только не знала. Что он ещё и торгует давно, что стал у них там, в УДН, чуть не главным в этом деле. Ну, одним из. А двое других… ну что с ним вместе этим занимаются, из Африки оба… один из Нигерии, другой, кажется, из Конго или Сомали какого-то… он про них сказал, что они ребята надёжные и конкретные. И что с ними можно входить в повороты. Как-то так.

— И?! И что сделала, узнав? — выкрикнул я, находясь уже в самой последней степени негодования. — В повороты!! И что ты предприняла, я интересуюсь очень, чтобы спасти мальчика?

— Хотела ехать к тебе, другого выхода для себя уже не видела. Для нас для всех. Несмотря на все его угрозы. Но это произошло только два дня назад. А вчера они за ним пришли. Дальше ты знаешь.

— Да, дальше знаю… — Я чувствовал, что начинаю успокаиваться и медленно приходить в себя. Видно, запас сил иссяк окончательно, и мой организм насильственно переключил нервную систему в состояние «stand by». И тут до меня дошло наконец, что мне просто необходимо выложить дорожку. Срочно. Или дёрнуть «быструю», она же «борзая». А лучше то и другое. И только после этого принять на грудь сотку вискаря.

Я оставил Нику внизу у камина, сам же сгонял наверх, в кабинет, где в аварийном порядке, преодолев судорожную дрожь в челюстях, закрыл с помощью онемевших ноздрей первую потребность, ощутив знакомый вкус в горле. Тут же при помощи другого, бутылочного, горла закрыл и вторую нужду, неотрывно думая при этом, как быть, кто виноват и почему Ника так бессовестно просто дала Джазу, сразу же, в самый первый раз. Хотя, с другой стороны, при чём тут совесть, та или иная. У стоячего члена её никогда не было и нет, так же как и самым непонятным образом совесть эта многострадальная улетучивается у любого нормального жизнелюбивого объекта, к которому этому вездесущему члену удаётся тесно прижаться через ласковый обман. Типичный конфликт интересов совести и эрегированного пениса.

Но с другой стороны, это было ещё непонятней, чем вся эта жуткая история про марки, колёса и арест моего единственного наследника по мужской ветви. То, что Инка уступила мне в самый первый наш раз, не имело абсолютно никакого отношения к этой внутрисемейной истории. Там другое, а тут другое. Совсем другое, стопроцентно непозволительное. И ещё. Как я теперь доподлинно выясню, какое из соображений руководило моим сыном в тот поздний вечер, когда он решился снять одежду, под покровом темноты обнажённым приникнуть к голому телу своей старшей сестры и взять её, неготовую и неумелую? Любовь, копившаяся годами и вырвавшаяся в один прекрасный день наружу? Или холодный и цинично-расчётливый Джазов ум в поисках защитного выхода вовремя подсказал самый короткий и надёжный путь к устранению единственного серьёзного препятствия?

Затем я спустился вниз, делая вид, что вернулся без малейших изменений против недавнего состояния здоровья. Но мне явно стало лучше и гораздо спокойней. Теперь уже хотелось разбираться во всём не спеша, со вкусом, уделяя должное внимание обстоятельствам и деталям. И тут самым неожиданным для себя образом вместо того, чтобы приступить к анализу и плану действий, я вдруг спросил Никусю, обнаружив новым открывшимся мне зрением, что она заметно погасла и скукожилась за то время, пока мы не виделись. А вопрос для неё я сформулировал так:

— Девочка моя, я вот о чём подумал, пока ходил наверх. Думаю, тебе нужно выкурить небольшую папиросу с лёгкой заправкой Cannabis Sativa. Это такой полезный вид конопли, не тот, не сорный. Уверен, что тебе это сейчас поможет. Поверь, я тебе сейчас плохого не пожелаю, просто хочу, чтобы ты на какое-то время сбросила с себя напряжение и мы бы с тобой поговорили о том, как будем вытаскивать Джаза из ямы. И как вообще дальше всем нам теперь жить. Ты не против? Сам же я просто выпью с тобой сто грамм, мне нужно успокоиться.

И тут же подумал, что очень важно в этом деле не переборщить, в нашей будущей борьбе, раз они, сказали, телевизор сюда планируют подключать к этому разоблачительному процессу, по всем каналам. Скандал-то сам по себе пусть будет, конечно, без этого всё равно не обойтись, но сам стиль не должен быть грязным. Тут нужны покаянная умеренность в подаче, без лишней неврастении, и верное слово со стороны известного отца преступного сына. Преступного — в силу чрезвычайных жизненных обстоятельств. Мальчика, которого взяли ребёнком из нищей индийской семьи, по существу, брошенного и забытого живыми родителями. Маугли, если угодно. Дикое существо, с детства приученное к дурманному окуриванию, с самых младых ногтей, которые никем и никогда не были стрижены. И вот — результат. Непреодолимый, как оказалось при первом реальном столкновении с жестокой жизненной реалией. На генном и хромосомном уровне по линии ДНК. Слово же само по себе, сказанное мощно и с чувством, наверняка обеспечит общественное мнение, отзовётся верным резонансом и обратит неприятную историю в победительный финал. Только на этот раз в жизни, а не на бумаге. И всё будет супер-пупер, так что разулыбьтесь, граждане судьи и просто граждане!

— Не против… — Ответ моей дочери прозвучал столь же неожиданно для меня, сколь внезапным образом родился и сам вопрос. — Наверное, мне на самом деле нужно было успокоиться.

Я сгонял наверх ещё раз, по пути опрокинув в себя сотку скотча, и вернулся с «быстрой» малышкой. Из последней лабораторной партии, целиком получившейся по-настоящему удачной: мягкой и лихой одновременно.

— Смотри сюда, доча… — Я сделал попытку прикурить ей папиросу, но она ответила, что в этом нет необходимости, мол, не раз наблюдала, как это делает Джаз. И прикурила сама, прикрыв глаза и задержав в лёгких дым на нужное по всей дурманной науке время. Признаться, это меня некоторым образом озадачило. И то, как безошибочно она прикурила, без предполагаемых к тому колебаний. Как, втянув порцию дыма, запустила в себя вместе с ним небольшую долю воздуха. То, как прикрывала рукой всю конструкцию у рта, не давая тем самым части драгоценного дыма впустую уйти на волю. То как привычным движением, перед тем как прикурить, облизнула папироску своими влажными красивыми губами, чтобы избежать ускоренного горения полезной смеси. Короче, все дела.

Однако я ничего не сказал, решив, что сейчас не время обсуждать ещё и эту тему. Но она дала комментарий сама, выпустив из себя очередную порцию отработанного лёгкими дынного выхлопа:

— Если честно, пап, я несколько раз пробовала сама из Джазовых запасов, когда он отсутствовал. Хотела понять, что несёт в себе это занятие. Почему делает всех нас… — она замялась… — всех вас такими беззаботными, смешливыми и голодными.

— Ну и что, — насторожился я, — разобралась?

Это была совершенно новая тема, к которой я был, честно скажу, совсем не готов. Даже захотелось частично отмотать плёнку назад, чтобы не входить в эту мутную воду, в которой решила пройти омовение моя любимая Никуська.

Но приблизиться и не получилось, поскольку к тому моменту, как я завершил блиц-размышления над увиденным, Ника, обжигая пальцы, втянула в себя последний кусочек дымного удовольствия, вжала горячие конопляные остатки в днище пепельницы (русская бронза, девятнадцатый век, в виде перевёрнутой жокейской шапочки, размещённой на лошадиной подкове: приобретена в антиковом комке на пешеходном Арбате с попутными комментариями, что из квартиры Григория Распутина на Гороховой) и, расслабленно откинувшись на спинку кресла, прикрыла глаза. А потом произнесла:

— Папа, это ещё не всё…

— В смысле? — удивился я. — Не всё сказала? Есть ещё что-то о Джазе?

— Есть, — не открывая глаз, ответила Никуся. — О Джазе и обо мне. О нас с ним. О нас обо всех, пап.

— Ну, так говори, раз есть! — отозвался я, чуя приближение очередного нехорошего послания в мой родительский адрес. Мне всё ещё было гораздо лучше, чем «до» того, и не хотелось ломать новое состояние чем-то малоприятным. Но это малоприятное оказалось ещё более отвратительным, чем я мог себе это представить.

— Пап, я беременна, — каким-то непривычно утробным голосом выдавила из себя дочь. — Тринадцать недель. Это наш с Джазом ребёнок. Мальчик. Минель. В честь его деда из индийского Ашвема. Так хочет Джаз. Так он хотел…

Она всё ещё не решалась открыть глаза, но я увидел, что веки её сжаты до предела, так, что вокруг её Инкиных губ проступили впервые мною замеченные у дочки маленькие Инкины морщинки. По две с каждой стороны. В другой раз я с наслаждением полюбовался бы таким своим новым открытием. Но не в этот. Потому что в этот раз предел терпения, несмотря на энергетический и газовый вброс, был уже надёжно превзойдён. Предательством и подлостью моих детей. И особенно Вероники. Воистину, человек желает правды, пока её не узнает…

Внезапно всё ещё продолжавший витать в воздухе у камина слабый дынный аромат перечной мяты превратился в удушающий углеродный запах жжёного угля, в запах вывороченной из глубины наружу слежавшейся могильной глины и в запах сорной, не просушенной как надо и потому затхлой конопли. Голову сковал резкий обжигающий холод, словно кто-то очень безжалостный и невероятно злой одним коротким движением рванул с неё скальп. Одновременно вокруг глаз и на спине образовался противный липкий пот, медленно устремившийся по телу вниз. Само же тело целиком, без малого остатка, начало как бы медленно вворачиваться в самоё себя, как в невидимую мясорубку, сминая скелет и забирая, затаскивая, вталкивая вместе с ним податливую плоть в распахнутую фиолетовую воронку — туда, где, по обыкновению, саднило и цепляло приступами редкой совести, пустой и безжалостной боли, тщеславного эгоизма, бескорыстного преклонения, быстрых и долгих обид, избыточного похабства, беспричинно тупого и зыбкого страха. Туда же, в эту бездонную, заполненную неразбавленным вакуумом яму, обычно втягивались и полезные наслоения, отдельные от других, включая нередкие удовольствия от мужской и писательской жизни. Всякое прежде случалось, разные выкладывались композиции, от печальных до никаких. Но сейчас снаружи оставался лишь тошнотворный серный дух и застывший в воздухе невесомым истуканом звук последних Никиных слов: «Так хочет Джаз. Так он хотел…»

Это меня взбесило настолько, что я сам удивился тому, насколько тихо и внятно вымолвил то, что вымолвил.

— Вон… — Я встал и повторил это ещё раз, так же негромко и отчётливо. Чтобы не было сомнений и подозрений в шутке. — Вон из моего дома, Вероника… Я не хочу тебя видеть и не желаю, чтобы ты отныне была моей дочерью. Иди и рожай своего чёрного сына Минеля от собственного брата-наркомана. Только помни, что таким его сделала ты. Ты и никто больше. И спасибо тебе, дочь, за это. Большое отцовское гран мерси!

Не сказав больше ни слова, я медленно развернулся и так же медленно направился в сторону лестницы, чтобы покинуть первый этаж и больше не вернуться. Успел лишь заметить, как резко выбелились Инкины пальцы на Никуськиных руках, сжавшись в маленькие Инкины кулачки…

Потом, уже со второго этажа, я услышал, как бухнула брошенная сквозняком о дверную раму входная дверь, как заурчал оборотистый двигатель Никусиного «Рено», как завизжала всесезонная резина, бешено срываясь с тротуарного плитняка, и как потом порывистый ветер разгонял со скрипом и сгонял обратно половинки брошенных незапертыми ахабинских ворот. Я вслушивался в знакомые звуки родного дома, но размышлял в это время о другом. Получается, всей своей проклятой творческой жизнью я не заслужил даже малого — быть продолженным в имени своего будущего черножопого внука. Или, если угодно, слабо-фиолетового, разбелённого кровью моей старшей дочери…

Не буду утомлять вас подробностями о том, как она погибала в тот страшный день. Моя любимая обкуренная девочка, моя Никуська.

Как не раз и не два вылетала на встречную полосу, пока неслась по нашей трассе в город, обгоняя попутный транспорт.

Как бешено лавировала между машинами, мечась из ряда в ряд.

Как пролетала на красный, не видя его и не тормозя.

Как уходила от ментовской погони, презирая и ненавидя всех их, нелюдей в погонах, за то, что пришли незвано и забрали из её и моей жизни Джаза, самого любимого после меня человека, отца так и не родившегося маленького Минеля. И что в придачу забрали у неё меня, её родного отца.

Как выскочила, наконец, на встречку, на полном ходу влетев двигателем в морду стоящего на светофоре страшного железного мусоровоза.

Как в результате столкновения раздался чудовищной силы взрыв и разгорелся огромный пожар.

Как горела в том пожаре моя дочь, Ника, изгнанная мной в тот день из родительского дома.

Как проходила идентификация в морге останков Вероники Дмитриевны Раевской, дочери всенародно любимого писателя Дмитрия Бурга.

Как хоронили мою дочь и опускали собранное по обгоревшим фрагментам её мёртвое беременное тело в тот же востряковский чёрный земляной карман, где лежала наша с ней Инка.

Как убивалась моя калмыцкая белочка, рыдая и теряя сознание по пути на кладбище и обратно.

И как не отпустили из СИЗО находящегося под арестом гражданина России Раевского Джазира Минелевича, сына того же всенародного писателя, для участия в похоронах его сестры-невесты, принимая во внимание обстоятельство, что преступник представляет собой особую опасность для общества. И что в самом ближайшем будущем ему минимально светит двенадцать лет строгого режима даже в случае, если присяжные, находясь под впечатлением последнего слова свидетеля-отца, обретут ангельскую плоть и предпримут все возможные усилия для принятия судом максимально щадящего приговора…

Итак. Что же мы имеем на сегодня? Это если подводить привычный промежуточный итог.

Мы имеем неврастенически подержанного дядьку, всё ещё удивляющего окружающих самим фактом столь длительного присутствия его произведений на полках книжных магазинов.

Мы имеем весьма милого и довольно известного автора, талант которого вовсе не стёрся, а всего лишь впал в творческий анабиоз в силу истинно объективных причин.

Мы имеем законного и в каком-то смысле неуравновешенного отца двух приёмных детей, мальчика и девочки. Мальчик, так незаметно превратившийся в деятельного мужчину в расцвете молодых лет, вскоре отправится отбывать заслуженное наказание на зону, где, вероятней всего, его сделают очередным песцом. В том смысле, что не пропадёт со своими мичуринскими навыками. Если только не найдётся авторитетный отбывающий, которого смутит и озадачит дымно-серебристый колер его песцовой шкуры. Но в любом случае для него это будут годы без прибалтийских шпрот — сто процентов из ста.

Мы имеем восхитительную школьницу-дочь, приёмную, не так давно перешагнувшую тринадцатилетний рубеж, крайний перед критическими четырнадцатью годами. Ну, вы понимаете, о чём я. Не так уж мудрено сообразить, будучи в курсе, каким именно алгоритмом осенило не так давно её приёмного отца.

Мы имеем сверхпожилое животное Нельсон адмиральского кошачьего звания, прожорливое, одноглазое, хитрожопистое, но всё ещё горячо любимое и родное.

Мы имеем отлично оборудованную растениеводческую лабораторию по выращиванию и переработке дури высокого качества, пользующейся неизменным спросом у его владельца в окончательно теперь уже единственном числе.

Мы имеем в активе не только совершенно блистательное литературное прошлое, но и талантливо переизданное и умело допечатанное настоящее как результат неутихающего спроса на него плавно вырождающегося поколения читателей. Это если не говорить о будущем с присущим автору оптимизмом.

И мы имеем виды.

На этом пункте остановлюсь подробней, для чего следует вернуться чуть назад, к тому дню, когда я появился на Фрунзенской, чтобы поискать Никин паспорт для процедуры юридического оформления последствий трагедии. Безутешную Гелочку я в этот день оставил в Ахабино, вместе со старушкой Нельсон, не меньше нашего переживавшей общую беду. В те печальные дни я даже перестал отдирать её от ствола обожаемой бескокосовой пальмы, о который она, пребывая в крайней степени расстройства, беспрестанно точила когти в надежде на расправу. Это если убийцы дочери хозяина ненароком заявятся в наш дом.

Так вот, зашёл в её комнату и стал искать. Долго рыться не пришлось. Паспорт лежал на самом виду, в выдвинутом верхнем ящике письменного стола. Я взял его в руки и открыл. Оттуда на меня смотрела Никуська, тысячу раз прощёная, но всё равно успевшая расстаться с жизнью. Я сунул документ в карман и уже собирался уходить, ехать в собес для получения положенного вспомоществования по факту имевшейся смерти — лишним ни по-какому не будет. Но в этот момент глаз мой лёг ещё на одну бумагу, сложенную пополам, что лежала непосредственно под дочкиным паспортом. До сих пор не знаю с определённостью, упас ли меня Господь тогда или, наоборот, наказал этим моим обнаружением. А находка выглядела так. На лицевой стороне документа крупными печатными буквами было выведено: «Обменная карта». Далее шли паспортные данные моей дочери, ФИО, как положено, адрес прописки и дата заведения документа. Примерно десятидневной давности. Ну а в правом красном углу чернильной иконой сиял фиолетовый штамп, оттиснутый медицинским учреждением: А(II) Rh(+), полож. И от сияния этого исходили лучи. И попадали в меня, в мои глаза, в мой отцовский миокард. Потому что били прицельно, зная, что я в курсе этих странных знаков и значков. Кроме того, символы чётко сообщали, что дочь моя, Вероника Дмитриевна Раевская, является носителем второй группы крови. И никакой другой. Потому что это показал анализ, сделанный в женской консультации, куда она была поставлена на учёт, находясь на двенадцатой неделе беременности. Вот так, господа присяжные заседатели! Так и никак иначе!

А из этого факта непреложно проистекает другой, удивительный, огорчительный и страшный в своей простоте. А именно — не может никоим образом женщина, обладающая четвёртой группой крови, то есть моя жена Инна, родить дитя, имеющее вторую кровавую группу, то есть дочь мою Веронику. В том случае, разумеется, если отец ребёнка обладает первой. Каковой конкретно обладаю я. Полагая, что я и есть этот самый отец.

Или может родить в такой комбинации дитя, очень даже может. В том случае, если отец также обладает второй группой. Тот самый отец, который настоящий. А не тот, что вскормил, воспитал и вкладывал без устали в своего единственного ребёнка всю возможную любовь и всю без остатка бескрайнюю человеческую душу.

Надо сказать, сомнений в ошибке не возникло сразу. Разные мелочи типа а-ля моих морщинок у губ, пальчиков как у маленького меня, кулачков, сжатых плотно и нервически, способностей к учению и производству добрых дел, схожего человеколюбия по линии матери Терезы и всякая прочая дрянь сразу же перестали существовать. Ясное дело, навеяны были лишь желанием принять желаемое за действительное под влиянием мощного отцовского чувства. Вопрос оставался один. Знала ли Инка? В тот красно-синий день календаря, незадолго до памятного волшебного полудня, пришедшегося на пересадку в метрополитене из одной жизни в другую, она, помнится, рассталась со своим бывшим. Утром. И встретилась с настоящим. В полдень, тот же. Со мной. И через положенный промежуток, отсчитывая от волшебного вечера этого же колдовского дня, от «интегрального исчисления» и «выхода чёрным дымом в будущее», родилась наша звёздочка, наша смешная любимая Никуська, главная солистка и закопёрщица маленького семейного оркестрика. Или теперь уже только её? Не наша? А жена моя, маленькая и концентрированная гражданка Раевская, знала и сознательно скрыла от меня этот чудовищный по своей человеческой подлости факт? По нечеловеческой…

Короче, снова мимо Богова кармана. Пролёт. Такое обнаружение явно не для нервических психопатов. И потому нужно действовать. Немедленно. Пока не упущено время. Пока свежи ощущения от невосполнимой потери иллюзий и ещё остаётся твёрдость в намерениях и крепость в мыслях. И я разом постигнул задачу, одним махом вскрылил над раскинувшейся подо мной лощиной с уже непостижимо новых высот. И теперь я точно знал, что делать, потому что открывшаяся мне в эту минуту причина — предательство покойной жены и неродной мёртвой дочери, принимаясь стремительно загнаиваться в неизлечимую рану, уже начинала завывать в моей израненной обидами сердцевине, безжалостно точа и обкусывая внутренности. И я не хотел больше знать, что для меня страшней: мёртвая Ника или что она никогда не была мне кровной дочерью. Мне, бездетному автору нетолстых романов облегчённого, но в высшей степени человеческого содержания.

Я аккуратно вернул «Обменную карту» на прежнее место и отступил на шаг назад. Дальше мне понадобилось не более трёх минут, чтобы сосредоточиться и прикинуть. Словно разом ушатом святой воды окатило. И теперь уже я был уверен, я понимал, где мне это следует искать и где повезёт найти. Ещё начальная училка, помню, наша с ним общая, вещала, что хитёр мой сын и ленив одновременно. И по этой причине органы не простукали, зуб даю.

Я направился в комнату Джаза. Там я первым делом заглянул под кровать и выкатил оттуда старый баскетбольный мяч с обширной резиновой заплаткой на боку. Я взял его в руки и потряс. Вроде сошлось. Пустота отозвалась как надо, форма ответила содержанием. По звуку слабого шевеления изнутри я догадался, что попал. Я взял кухонный нож и осторожно, чтобы не повредить содержимое, вспорол мяч, развернув его на две дурно пахнущие резиновые полусферы. Там он и хранился. Запас колёс, притянутый скотчем к внутренней поверхности мяча. С пометкой на упаковке, сделанной рукой моего сына: «TFMPP1313, Германия». Неприкосновенный. Для себя. Лучшего качества. Неоднократно проверенный в деле. Тоже моим сыном. И его африканскими подельниками, прибывшими на нашу землю, чтобы его убить. Чтобы принести позор в семью писателя Бурга и извлечь из этого прибыль. Но так больше не будет. Никогда. Слышите все вы? Ни-ког-да!

Я разорвал упаковку, ссыпал таблетки в карман и покинул жильё на Фрунзенской набережной.

Я ехал в наш ахабинский дом, где ждала меня Гелка. Ехал и чувствовал, как психоделически активный TFMPP1313 прожигает мне карман ровно в месте напротив сердечной мышцы. И чем ближе я подъезжал к Ахабино, тем горячее становилось жжение и неуёмней желание. Вызнать эту тайну. Понять, отчего мой пропащий сын оставил это для себя в неприкосновенной сохранности, заткнув резиновой заплатой. Понять или сдохнуть, так ничего не осознав, чтобы разом покончить со всем этим.

Наконец, перестав сопротивляться, я тормознул у заправки на нашей трассе Москва — Брянск. И пока мне заливали бак, я успел купить литровую бутыль вискаря, отойти в сторонку, откупорить и запить им амфетамин. Сначала — одним глотком и сразу вслед за этим — другими. Аккуратные кругляшки. В количестве двух, нет, трех… нет… стольких, сколько ссыпалось в ладонь… Или — стоп, теперь уже точно не вспомню, сколько было тех мелкотравчатых колёсиков цвета небесных трусов моей незабвенной Айгуль.

И каким в итоге конечным объёмом односолодового вискаря запил.

И как тронулся с места после заправки.

И как въезжал в ворота ахабинского семейного гнезда.

И как обнаружил за воротами изумительной красоты Ашвемский парк с одиноко растущей посреди него кокосовой мушмулой.

И как увидел на стволе её своего давнего врага — бельмоносного макака с ореховой мордой на голове.

И как вытянул из бардачка энзэ скрутку и, запалив, втянул в себя её газовое содержимое, энергично, почти не давая себе передыха и не отводя взгляда от врага всей моей жизни под номером ноль.

И как внезапно не ощутил привычного аромата сладкой дыни, сдобренной перечной мятой, почувствовав вместо него удушающе резкий запах серы…

Гамадрил сидел на пальме и демонически скалился. Он точил об неё свои страшные когти и нагло улыбался, вперившись единственным глазом мне в лицо. И тогда я понял, что бабуин меня не боится, потому что он у себя дома, а я тут гость.

И что этот скалозубый павиан, любитель рассыпчатого отварного манго и вермишели с бочком, приготовленной неверной постоялицей ашвемского дома, где живёт в чаду сизого дурманного тумана наркотический Минель со своей развратной женой и тринадцатью неумытыми апостолами, спит и видит довершить начатое дело.

Ведь для начала он соблазнил и уничтожил мою мёртвую жену.

Затем обманом подсунул мне ребёнка-наркомана, отобрав его из числа прочих апостолов-конкурсантов.

После чего он же перевёл его с лёгких дымов на амфетамины и, сделав начальником наркотического гадюшника, заставил ими же убивать других слабых людей.

А в завершение всех дел бросил Джаза в ментовской застенок.

Однако и этого ему показалось мало.

И тогда он убивает мою дочь, пускай, не родную, не кровную, но всё равно любимую. Так убивает, что её, Никуську, собирают по отдельным горелым кускам.

Но и это ещё не всё.

Он отнимает у меня самое дорогое в жизни — мой безупречный талант! Безвозвратно растворившийся в лунных потёмках гоанской ночи — тот, что я без устали ищу, но уже который год не могу отыскать, чтобы вернуть на благо людям.

Такой вот трагиэпос вырисовывается…

Но это ещё не конец, не вдавливайте скорбную точку, не думайте о горьком финале, даже не помышляйте, слышите? Потому что он поплатится за это. Теперь или никогда. Расступись, апостолы и прочее зверьё! Прочь с пути, коль отныне не божий карман для меня у вас, а жалкий небесный плевок! Дорогу защитнику угнетённых Робин Бургу! Хороших людей и добрых зверей на свете всегда больше, чем плохих!!!

Медленно, чтобы не спугнуть врага, я подбирался к мушмуле на первой передаче, молясь о том, чтобы супостат не учуял меня раньше срока. Он и не учуял. Он продолжал острить свои страшные костяные крючья, полностью уйдя в личное наслаждение. Мне-то да не знать, что это такое! И этим знанием я не преминул воспользоваться. С трудом вытащив тело из автомобиля, я двинулся по направлению к хозяину мушмулиного ствола. Я чувствовал, как от дикого напряжения в сердце и голове меня ведёт в сторону от моего врага, как тащит вбок и клонит назад. Но я удержал тело в равновесии, потому что ненависть в этот сладкий миг, переполнявшая мою раненую душу, была сильнее боли, причинённой ореховым чудищем. И раз оно живо и раз живёт не по-людски, так пусть теперь знает: я жил как все, стараясь быть милым и жизнерадостным, сильным, щедрым, благородным, заботливым, в меру талантливым и добротолюбивым, и всё же, несмотря на мои старания, спасительные животные инстинкты убиты во мне не целиком, и я ещё способен нанести проклятому злу свой последний удар, сокрушительный и разящий!

Я приближался к нему сзади, пока он всё ещё был увлечён своим отвратительным занятием. Мне удалось подкрасться к нему настолько, что теперь длины моих рук уже хватало для последнего решительного броска. И я бросился на одноглазого врага и, содрогнувшись от ненависти и отвращения, схватил его за спину. И сжал изо всех сил, желая вытряхнуть из него проклятую ореховую душу. И тут же ощутил, как враг мой, обезоруженный моей отвагой, съёжился до размеров усыхающей Нельсон и издал дикий вопль, почему-то кошачий, а не обезьяний. Меня, однако, это не смутило. Этот враг, этот ангелваду хитёр, как Джаз, и коварен, как Минель. Враг способен ещё не на такое. И я не повёлся на его уловку. Одной рукой я удерживал его на весу, вцепившись в шерсть на его спине, другой — уже откидывал крышку вонючего септика. И это мне удалось. И тогда я с размаху, со всей накопившейся за годы страданий ненавистью, швырнул побеждённое чудище в чёрный, тухлый и бездонный райваду, куда сливались все нечистоты из моего ахабинского семейного гнезда. В жгучую и беспросветную адову пропасть…

Затем я захлопнул крышку и уже почти без сил опустился на плитняк. Я знал — это ещё не конец. Потому что оставалось ещё два дела. Несделанных. Главное и самое главное.

Опираясь коленом о землю, я добрался до подсобки и вытянул оттуда топор. И уже отталкиваясь им от плитняка, вернул себя назад, к могильному септику и зловещей мушмуле с родины убиенного зверя. С ним тоже следовало покончить навсегда. Чтобы впредь неповадно было. С диким усилием, превозмогая боль в суставах и мозгу, я поднял себя на ноги, распрямился в рост, как сумел, и с замахом врубил топор в ствол проклятой мушмулы. Под самый корень. Я рубил и рубил, свирепо, неистово, остервенело, не помня себя, ощущая, что с каждым ударом ко мне возвращаются прежние силы. И это ободрило и обнадёжило меня. Я понял, что они, эти новые силы, помогут мне вернуться в дом и выложить на мраморе две дорожки, которые окончательно приведут мой организм в состояние умиротворённости и покоя…

Наконец несчастное дерево рухнуло, придавив стволом крышку септика. «Конец прекрасной эпохе», — подумал я, тупо выловив из мутного воздуха неожиданную строку из моего любимого Б., и добавил к ней мысленно: «Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть. Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть…» И, отбросив топор, медленно направился в сторону дома. Меж тем изображение вновь начинало затягиваться мутью и раздваиваться, теряя фокус. Или это мутило меня, а не само изображение, не знаю, не помню. Внезапно я услышал, как внутри меня заработала лесопилка, громко, с эхом по всему телу, с неровным зазубренным перебоем и пронзительным визгом испускающего последний дух мушмулиного ствола. Звук плавно перерос в далёкий гул, словно исходил он уже не из сокровенных лесопильных сердцевин, а рождался где-то на планетах далёких небесно-голубых галактик. Но и это не стало мне помехой. Потому что теперь путь был свободен. С этой минуты между нами не стоял больше никто. Между мной, защитником и спасителем, и тем, кого я отныне берусь спасать и защищать. И я иду к тебе, слышишь, чудо моё? Я уже близко… я совсем рядом… я почти у цели… чтобы взять тебя уже окончательно и бесповоротно… чтобы достичь и защитить… И ты ждёшь меня, наверное, как я всю свою жизнь ждал тебя… мечтая о тебе и идя к тебе… сам не ведая о том и сам того не понимая… Ты слышишь меня?.. Чувствуешь? И поверь, нам никогда не будет скучно… Веришь?.. Так скажи хотя бы слово, девочка моя… белочка моя скуластая, узкоглазая моя, чудо моё тонкогубое, с гладко натянутой бархатной кожей цвета спелого персика, от которой дневной свет отражается, оставляя после себя круглые сияющие медальки, обворожительное моё существо с мягким, покладистым, в старшую неродную сестру, характером, с призывно острыми балетными плечиками и по-детски костлявыми коленками, с тонюсенькими ломкими запястьями и точёными щиколотками, с завораживающими ямками под розовыми недоспелыми ягодичками, с мелко накрошенной сыпью трогательных веснушек вокруг носа и по рукам, с прямыми, один к одному, блестящими, вороньего колера, волосами, пахнущими мною и моим ахабинским гнездом…

Знай же, ангел мой, что я иду к тебе, чтобы любить тебя… и не дать никому в обиду, чтобы забрать тебя в настоящую, в истинную, в единственно неподдельную и полноценную жизнь, в которой нет места притворству и лжи, потому что тираж там доступен и всегда неограничен… И пусть теперь будет так, белочка моя драгоценная… ненаглядная моя и единственная моя Айгуль…

Очень прошу сотрудников и пациентов специальной психиатрической лечебницы № 7, в чьи руки по случайности или в силу умысла попадёт эта история болезни, по прочтении сжечь её и ни с кем не обсуждать!

Спасибо тебе, добрый человек, мой верный и преданный читатель. И храни тебя твой Бог, какой бы он ни был: белый, чёрный, бестелесный, плотский, небесный или земной…

Пациент Бург, душевнобольной, спецкорпус, палата по коридору дальше и направо.