/ Language: Русский / Genre:prose_classic / Series: Вне времени

Ночная школа

Хулио Кортасар

Поздние рассказы Хулио Кортасара.

Рассказы, в которых изощренные литературные игры его ранних произведений сменяются более спокойным и философским взглядом на окружающий мир.

Модернизм здесь окончательно становится не целью, а средством выражения.

Магический реализм откровенно уходит на задний план, приобретает притчевые черты.

Во главу угла становятся необычайно твердые для Кортасара сюжеты, постоянно всплывающие в рассказах автобиографические мотивы, - хотя и преломленные достаточно причудливо.

Полет воображения "неистового Кортасара" отныне укрощен его авторской зрелостью и мудростью...


Хулио Кортасар

Ночная школа

Что стало с Нито, я не знаю и не хочу знать. Столько лет прошло и столько всего случилось, может, он все еще там, а может, умер или занесло его в чужие края. Лучше не думать о нем, но что поделаешь, иногда снятся мне тридцатые годы в Буэнос-Айресе, те годы, когда я ходил в так называемую нормальную школу, а бывает, и та ночь, когда мы с Нито забрались в школу; потом от сна почти ничего не остается, только Нито как будто витает в воздухе, я изо всех сил стараюсь забыться — пусть пропадет-сгинет до следующего сна, — да без толку, и снова я вижу все, как сейчас.

Мысль о том, чтобы забраться ночью в нашу ненормальную школу (так называли мы ее назло, но были и другие причины, посерьезнее), — мысль эта пришла в голову Нито, я хорошо помню: мы сидели в «Жемчужине», в квартале Онсе, и пили «чинзано-биттер». Я ему сразу сказал, что такое придумать — куриные мозги надо иметь, но, нисматрянаето (так мы писали тогда из мести, калечили ошибками язык, чем, верно, тоже обязаны были школе), Нито стоял на своем: мол, школа ночью — это потрясающе, забраться, мол, туда и разведать, что к чему (но зачем разведывать, Нито, она и без того у нас в печенках сидит); и все-таки мысль мне понравилась, и я спорил с ним просто так, ради спора, а в душе все больше и больше склонялся к его затее.

И наконец я начал сдаваться, потихоньку сдаваться, у меня школа не слишком сидела в печенках, хотя мы уже шесть лет с половиной тянули это ярмо, четыре — ради учительского диплома, и почти три — чтобы стать преподавателями литературы, для чего приходилось изучать такие непостижимые вещи, как нервная система, диетическое питание и испанская литература, и последняя была самой непостижимой, потому что к третьему триместру мы еще не сдвинулись с «Графа Луканора».

И, может быть, именно потому, что мы бездарно проводили время, школа нам с Нито казалась немного странной, было такое чувство, словно нам недодавали чего-то, что нам хотелось бы узнать получше. Возможно, были другие причины, мне школа виделась не такой нормальной, как о том возвещало ее название, и, я знаю, Нито думал так же, он сказал мне об этом, едва мы с ним сблизились, в далекие дни первого года обучения, до краев заполненные робостью, тетрадками и циркулями. Потом много лет мы больше об этом не говорили, но в то утро в «Жемчужине» мне показалось, что план Нито шел оттуда, издалека и потому постепенно одолел меня, как будто, прежде чем окончить школу и навсегда повернуться к ней спиной, нам надо было свести с ней счеты и до конца уяснить себе причину неловкого чувства, возникавшего у нас с Нито то на школьном дворе, то на школьной лестнице, а у меня, кроме того, легонько сжимался желудок каждое утро, с самого первого дня, стоило мне миновать щетинившуюся пиками решетку, за которой начинались торжественная колоннада, желтизна коридоров и два марша лестницы.

— Кстати о решетке, надо только дождаться полуночи, — сказал тогда Нито, — и перелезть через нее там, где, я видел, погнуты два прута, положить на них пончо — и готово дело.

— Легче легкого, — сказал я, — только тут выскочит сторож из-за угла или старушка из дома напротив завопит, поднимет тревогу.

— Насмотрелся ты кино, Тото. Когда ты видел здесь кого-нибудь так поздно? Спустилась ночь над нами, и тело отдыхает, как поется в танго, старик.

А я позволял ему потихоньку уговаривать меня и соблазнять, убежденный, что дурак он, ничего не обнаружится ни внутри, ни снаружи, та же самая школа, что и днем, — ну, может, в темноте немного пострашнее, как в фильмах о Франкенштейне, и не более, — что там найдешь, кроме скамей да грифельных досок, ну, глядишь, кот вынюхивает мышку — это пожалуйста. Но Нито гнул свое: пончо да фонарь; надо сказать, мы зверски скучали в те времена, молоденьких девушек мамы с папами запирали на ключ, на два оборота, суровый образ жизни вели поневоле, к танцам и футболу нас не очень тянуло, и день-деньской мы читали как безумные, а вечерами бродили вдвоем — иногда с нами Фернандо Лопес ходил, тот, что умер совсем молодым, — так мы и узнали Буэнос-Айрес, творения Кастельнуово, и кафе в нижних кварталах, и южный док, — словом, ничего странного, что нам захотелось залезть в школу ночью, дополнить неполное и хранить это потом в тайне и смотреть на других мальчишек сверху вниз: бедняги, отбывают тут свой срок с восьми до полудня ежедневно заодно с «Графом Луканором».

Нито решил твердо, и, если бы я не согласился пойти с ним, он бы в субботу один прыгнул в ночь, он объяснил, что выбрал субботу, потому что если вдруг не сойдет все, как задумано, и его запрут, то будет время поискать выход. Не один год вызревала в нем эта мысль, может, с самого первого дня, когда школа была еще неведомым миром и мы, первоклассники, внизу, во дворе, жались к дверям своего класса, как цыплята. Понемногу мы стали выходить в коридоры и на лестницы и составили свое представление об этой огромной желтой обувной коробке с колоннами и мраморной облицовкой, где запах мыла мешался с гвалтом перемен и бормотанием классных комнат; однако, став нам знакомой, школа не утратила до конца того, что было в ней от чужой земли, хотя мы и свыклись с ее обычаями, узнали там приятелей и познакомились с математикой. Нито вспоминал, что ему снились ночью кошмары, которые начисто выметались из памяти резким пробуждением, и помнилось только одно: все происходило в школьных коридорах, в комнате, где мы сидели в третьем классе, на мраморной школьной лестнице, — и всегда ночью, разумеется, и всегда он оказывался один на окаменевшей от ночи лестнице; и этого Нито не мог забыть даже утром, среди сотен школьников и школьных шумов. Мне же, напротив, школа никогда не снилась, но я понял, что тоже думаю, какая она при свете полной луны, как выглядит внутренний двор, высокие галереи, воображал себе ясный ртутный свет, заливающий пустые дворы, и безупречную тень от колонн. Иногда на перемене я говорил об этом с Нито, отойдя в сторонку от остальных и глядя вверх, на галерею, где перила перерезали тела пополам и поверху двигались головы и туловища до пояса, а понизу — брюки и ботинки, иногда, казалось, принадлежавшие совсем другим ученикам. Если мне случалось подниматься по большой мраморной лестнице одному, в то время как остальные сидели в классе, я чувствовал себя всеми покинутым и мчался вверх или вниз через две ступеньки, но, наверное, по той же самой причине через несколько дней снова просил позволения выйти из класса и повторял весь путь с таким видом, будто вышел за мелом или в туалет. Совсем как в кино, когда сидишь с разинутым от изумления ртом, и потому, должно быть, я так слабо сопротивлялся плану Нито, его затее встретиться со школой лицом к лицу; мне бы самому никогда не пришло в голову соваться в школу ночью, но Нито подумал за нас обоих, вот здорово, мы вполне заслужили еще по порции чинзано и не выпили только потому, что у нас не было на это денег.

Приготовления оказались совсем простыми, я раздобыл фонарь, а Нито ждал меня на Онсе, зажав под мышкой свернутое пончо; к концу той недели стало совсем жарко, на площади было немного народу, мы свернули на улицу Уркиса, почти не разговаривая, и, когда уже были в квартале, где находилась школа, я оглянулся: Нито был прав — кто нас заметит, на улице ни души, кошек и то не видно. Только тогда я понял, что на небе стоит луна, мы нарочно не подгадывали, да я и не знал, хорошо это или плохо, однако и хорошее тоже было — можно пройти по галерее, не зажигая фонаря.

Для верности мы обошли квартал вокруг и говорили про директора, который жил в соседнем со школой доме: коридор вверху соединялся со школьным зданием, так что директор мог прямиком из квартиры попадать к себе в кабинет. Привратники жили в другом доме, и мы были уверены, что ночного сторожа нет — что охранять ему в школе, где нет ничего ценного, разве только наполовину разбитый скелет, драные географические карты да секретарская комната с двумя или тремя пишущими машинками, похожими на птеродактилей. Нито пришло в голову, что ценности могут скрываться в директорском кабинете, он видел, как тот запирал его на ключ, отправляясь на урок математики, — это в школе, битком набитой людьми, или как раз именно поэтому. Мы все — и я, и Нито, да и остальные — не любили директора, которого чаще всего называли Хромым, и не потому, что он был строг и в любой момент за любую чепуху готов был отчитать нас или выгнать с уроков, а скорее за то, что лицом он смахивал на забальзамированную птицу, всегда появлялся незаметно и в класс входил с таким видом, будто приговор уже вынесен. Два преподавателя, дружившие с нами (один вел уроки музыки и рассказывал нам сальные анекдоты, а другой преподавал неврологию, прекрасно понимая, как глупо обучать этому будущих учителей-словесников), говорили, что Хромой не просто убежденный и закоренелый холостяк, но и страстный женоненавистник, и по этой самой причине у нас в школе не было ни одной учительницы. Однако как раз в этом году министерство поняло, по-видимому, что всему есть предел, и направило к нам сеньориту Маджи, которая вела органическую химию на отделении естественных наук. Бедняжка приходила в школу всегда с напуганным видом, а мы с Нито представляли, какое делалось лицо у Хромого, когда он сталкивался с ней в учительской, или саму несчастную сеньориту Маджи, объясняющую в седьмом классе формулу глицерина юным преступникам с отделения естественных наук.

— Здесь, — сказал Нито.

Я чуть не напоролся рукой на шип решетки, но все-таки перепрыгнул; теперь пригнуться, вдруг кто-нибудь из дома напротив выглянет в окно, и ползти до самого что ни на есть знаменитого укрытия — до постамента, на котором водружен бюст Ван-Гельдерена, голландца, основателя школы. Пока добрались до колоннады, успели наползаться и напрыгаться, и теперь нас одолевал нервный смех. Нито спрятал пончо за подножие колонны, и мы свернули вправо по коридору, за первым поворотом которого начиналась лестница.

От жары школой пахло еще острее, странно было видеть закрытые двери классов, и мы толкнули одну из них: ну конечно, сторожа-испанцы не заперли дверь на ключ, и мы вошли в комнату, где семь лет назад начались наши школьные занятия.

— Я сидел вон там.

— А я позади тебя, не помню только, там или чуть правее.

— Смотри-ка, глобус оставили.

— Помнишь Гассано, который никогда не мог найти Африку?

Захотелось взять в руки мел и нарисовать что-нибудь на доске, но Нито чувствовал, что пришел сюда не в игрушки играть, что заиграйся — и не ощутишь этой тишины, которая окутывала, точно отзвуком музыки, и звенела в клетке лестницы; мы услыхали, как затормозил трамвай, а потом — совсем ничего. Можно было подниматься по лестнице без фонаря, мрамор словно притягивал лунный свет, хотя верхний этаж отгораживал лестницу от луны. Нито остановился на середине лестницы и предложил мне сигарету, а сам закурил другую — он всегда принимался курить в самое неподходящее время.

Сверху мы смотрели на внутренний двор нижнего этажа, квадратный, как почти все в школе, включая и преподавание. Мы пошли по коридору, окаймлявшему двор, по дороге заглянули в один или два класса и дошли до первого поворота, где находилась лаборатория; ее-то, конечно, сторожа заперли на ключ, будто кто-то станет воровать потрескавшиеся пробирки и микроскоп времен Галилея. Из второго коридора мы увидели залитый лунным светом коридор по ту сторону внутреннего двора, где находились секретариат, учительская и кабинет Хромого. Первым бросился на пол я, а через секунду и Нито, потому что мы оба в одно и то же время увидели: в учительской горел свет.

— Мать твою, там кто-то есть.

— Сматываемся, Нито.

— Погоди, может, сторожа забыли свет погасить.

Не знаю, сколько времени прошло, но теперь стало ясно, что музыка доносилась оттуда, она казалась такой же далекой, как и та, что почудилась нам на лестнице, но мы поняли, что она слышится из коридора напротив, камерная музыка, и все инструменты — под сурдинку. Все было так нежданно-негаданно, что мы забыли о страхе, а он — о нас, и сразу как будто объявилась причина оказаться нам тут, и будто не был тому виною Нито с его любовью к приключениям. Мы смотрели друг на друга молча, и он вдруг по-кошачьи стал красться, прижимаясь к перилам, и вот он у поворота в третий коридор. Запах мочи из соседствующих с коридором уборных, как всегда, оказался сильнее соединенных усилий уборщиков-испанцев и душистых дезодорантов. Когда мы доползли до дверей нашего класса, Нито обернулся ко мне и дал знак приблизиться: поглядим?

Я кивнул, самым разумным в этот момент показалось безумие, и мы на четвереньках двинулись дальше, а луна все больше высвечивала и выдавала нас. Я почти не удивился, когда фаталист Нито выпрямился метрах в пяти, а то и меньше, от последнего поворота, за которым неплотно притворенные двери секретариата и учительской пропускали свет. Музыка разом зазвучала громче, а может, просто расстояние сократилось; мы услышали звуки голосов, смех, звон стаканов. Первый, кого мы увидели, был Рагуззи из седьмого класса точных наук, чемпион по атлетике и выдающийся сукин сын, из тех, кто пробивает себе путь кулаками и приятельскими связями. Он стоял к нам спиной, почти прижавшись к двери, но тут отпрянул от нее, и свет лег на пол точно хлыст, разрезанный в нескольких местах ритмом матчиша, тенями двух танцующих пар. Гомес, с которым я был едва знаком, танцевал вяло, а другой был, кажется, Курчин, из пятого класса гуманитарного отделения, парень с поросячьей мордой, в очках, он был выряжен бабой: крашеные черные волосы, длинное платье, жемчуга на шее. Все это было, мы это видели и слышали, но, конечно же, этого быть не могло, как не могли мы и вдруг почувствовать чью-то руку, спокойно, без нажима легшую нам на плечи.

— Ваших милостей не приглашали, — сказал испанец Маноло, — но коли вы тут, входите и будьте как дома.

И он толкнул нас, одного и другого, так что мы чуть не врезались в танцующую пару, но успели осадить, и тут в первый раз увидели сразу всех, восемь или десять человек, у граммофона коротышка Ларраньяга занимался пластинками, стол был превращен в бар, огни притушены, и лица узнавших нас не выражали удивления — должно быть, они думали, что мы приглашены, а Ларраньяга даже приветственно помахал нам рукой. Нито и тут, как всегда, оказался проворнее и в два прыжка очутился у боковой стены, я поспешил к нему, и, прижавшись к стене, как тараканы, мы только теперь начали по-настоящему видеть и воспринимать то, что происходило вокруг. При слабом свете и скоплении людей учительская казалась в два раза больше, на окнах зеленые шторы, о которых я и не подозревал, когда утром, идя мимо по коридору, заглядывал в дверь посмотреть, пришел ли учитель логики Мигойя, страх и ужас нашего класса. Теперь учительская выглядела клубом, все было приспособлено как бы для субботнего вечера: стаканы и пепельницы, граммофон и лампы, освещавшие только необходимое, а остальное тонуло в полутьме, и от этого зал казался таким большим.

Не знаю, сколько времени ушло у меня на то, чтобы хоть в малой мере применить к происходящему ту самую логику, которой нас обучал Мигойя, но Нито во всем был быстрее и лишь бросил взгляд окрест, как сразу же узнал соучеников и преподавателя Ириарте и понял, что женщины — всего-навсего переодетые ребята, Перроне и Масиас и еще один, из седьмого класса с отделения точных наук, не помню его имени. Двое или трое были в масках, один выряжен гавайкой, и ему это нравилось, судя по тому, как он вилял бедрами перед носом у Ириарте. Испанец Фернандо распоряжался баром, и почти у каждого в руке был стакан, но вот зазвучало танго в исполнении оркестра Ломуто, все разобрались по парам, те, кому не хватило женщин, пустились танцевать друг с дружкой, и я не слишком удивился, когда Нито обхватил меня за талию и потащил на середину.

— Если будем стоять, они нам устроят, — сказал он. — Да не наступай мне на ноги, горе ты мое.

— Я не умею танцевать, — сказал я, хотя он это делал гораздо хуже меня. Половина танго отгремела, Нито все время поглядывал на приоткрытую дверь и потихоньку уводил меня на край, собираясь воспользоваться первым же случаем, но тут заметил, что испанец Маноло все еще там, и мы вернулись на середину и даже попытались переброситься шуткой с Курчином и Гомесом, танцевавшими парой. Никто не заметил, как двустворчатая дверь, ведущая в приемную перед кабинетом Хромого, открылась, но коротышка Ларраньяга резко остановил пластинку, и мы замерли, глядя друг на друга, а я почувствовал, что рука Нито, прежде чем сорваться с моей талии, задрожала.

До меня все доходит медленно, и Нито уже понял, когда я только начал догадываться, что две женщины, стоявшие в дверях рука об руку, были Хромой и сеньорита Маджи. Хромой был выряжен так вызывающе, что двое или трое попытались было захлопать в ладоши, но тут же наступило молчание, густое, как застывший суп, просто дырка во времени, и только. Мне случалось видеть переодетых мужчин в кабаре, в нижних кварталах, но такого я не видел никогда: рыжий парик, ресницы в пять сантиметров, резиновые груди дрожали под блузкой цвета лососины, плиссированная юбка и высоченные каблуки. Руки все в браслетах, руки набеленные, тщательно очищенные от волос, и кольца плясали на его кривых пальцах, вот он выпустил руку сеньориты Маджи и склонился в невероятно манерном поклоне, представляя ее собранию и пропуская вперед. Нито недоумевал, почему сеньорита Маджи, несмотря на белокурый парик, откинутые назад волосы и узкое, облегающее белое платье, почему она все-таки была похожа на самое себя. Лицо едва тронуто гримом, только, пожалуй, брови чуть подведены, но это было лицо сеньориты Маджи, а не фруктовый торт, в который превратили лицо Хромого румяна, помада и рыжие кудри. Они входили в зал, приветствуя собравшихся с некоторой холодностью и, пожалуй, даже снисходительностью. Хромой удивленно глянул на нас и рассеянно примирился, словно кто-то его предупредил о нашем приходе.

— Не догадался, — сказал я Нито как можно тише.

— Твоя бабушка не догадалась, — сказал Нито, — думаешь, он не видит, как мы одеты — точно каторжники на балу.

Нито был прав, мы нарочно надели старые штаны, собираясь перелезать через решетку; кроме штанов, на мне была только рубашка, а на Нито — тоненький свитер со здоровой дырой на локте. Хромой обратился к испанцу Фернандо и попросил рюмочку чего-нибудь не слишком крепкого, попросил с ужимкой капризной проститутки, а сеньорита Маджи заказала виски, совсем сухого, суше, наверное, чем тон, которым она это произнесла. Снова зазвучало танго, и все пустились танцевать, а мы — первыми, со страху, и двое вновь пришедших тоже вышли в круг, сеньорита Маджи вела Хромого, откровенно прижимаясь к нему. Нито хотел было приблизиться к Курчину, попробовать вытянуть из него что-нибудь — Курчина мы знали немного больше других, — но подойти к нему было очень трудно: пары двигались, не касаясь друг друга, но и места, чтобы протиснуться между ними, не оставалось. Дверь, выходившая в приемную Хромого, была все еще открыта, и когда мы, сделав круг, оказались рядом с нею, Нито увидел, что дверь в кабинет тоже открыта и что в кабинете тоже люди, пьют и разговаривают. Издали мы узнали Фьори, противного типа из шестого класса гуманитарного отделения, он был наряжен военным, а брюнетка, с волосами, падавшими на лицо, и пышными бедрами, должно быть, была Морейрой, пятиклассником, имевшим ту еще славу.

Фьори подошел к нам, и мы не успели уклониться от встречи, в форме он казался старше, и Нито почудилась даже седина в его прилизанных волосах — я-то уверен, он посыпал их тальком для красоты.

— Новенькие, — сказал Фьори. — Через офтальмологию прошли?

Ответ, верно, был написан на наших лицах, и Фьори уставился на нас пристально, а мы все больше чувствовали себя новобранцами перед бывалым лейтенантом.

— Вон туда, — сказал Фьори, подбородком указывая на неплотно притворенную боковую дверь. — На следующее собрание принесете мне результаты анализов.

— Будет сделано, — сказал Нито и резко толкнул меня. Я хотел было высказать ему, что я думаю по поводу его холуйского «будет сделано», но тут Морейра (теперь я был уверен, что это Морейра) подошел к нам у самой двери и схватил меня за руку:

— Пошли, блондинчик, потанцуем в другой комнате, здесь все такие скучные.

— Потом, — сказал Нито за меня. — Мы сейчас вернемся.

— Все меня сегодня бросают.

Я вышел первым и почему-то не открыл дверь, а прошмыгнул в щель. Но в этот момент нам было не до «почему», Нито шел за мной и молча глядел в даль тонувшего в полутьме коридора; ну вот, еще один страшный сон про школу, где нет места никаким «почему», а надо просто следовать дальше, и где единственно возможное «почему» — это приказ Фьори, мерзкого кретина, вырядившегося военным, который разом подвел итоги всем «почему» и отдал приказ, смысл и ценность которого в том, что это приказ в чистом виде и мы должны ему подчиняться, — офицер приказал, какие могут быть разговоры. Однако это не привиделось в страшном сне, я был рядом с Нито, а один страшный сон сразу двоим не снится.

— Давай мотать отсюда, Нито, — сказал я, когда мы дошли до середины коридора. — Есть же какой-то выход, такого просто быть не может.

— Конечно, только погоди немного, я чую, за нами следят.

— Никого нет, Нито.

— Вот именно, болван.

— Не спеши, Нито, давай постоим немного тут. Я должен разобраться, что происходит, разве ты не видишь, что...

— Гляди, — сказал Нито; и правда, дверь, мимо которой мы только что прошли, теперь была распахнута настежь, и за ней виднелась форма Фьори. Не было никакой причины подчиняться Фьори, надо было вернуться назад, подойти к нему и толкнуть его, как тысячи раз мы толкали друг друга в шутку или всерьез на переменах. И не было причины идти дальше по коридору к двум закрытым дверям, одна прямо перед нами, а другая — сбоку, и незачем было Нито лезть в одну из них и слишком поздно понять, что меня нет рядом, что я как дурак сунулся почему-то в другую, то ли по ошибке, то ли желая характер показать. И уже не повернешься и не выйдешь, комната залита фиолетовым светом, и все лица обращены к тому, на что и он уставился тотчас же, едва вошел: аквариум посреди комнаты, прозрачный, почти до самого потолка куб, и такой огромный, что едва оставалось место для тех, кто припал к его стеклу и смотрел в зеленоватую воду, рыбы медленно скользили, а в комнате стояла такая тишина, как будто это не комната, а тоже аквариум с окаменевшими мужчинами и женщинами (это были мужчины, но они были женщинами), прилипшими к стеклу; и тут-то Нито обернулся, тут-то и подумал, ну где же он, этот мерзавец Тото, куда подевался, болван, и хотел уже повернуться и выскочить назад, да зачем, ведь ничего не происходит, и застыл на месте, как остальные, и смотрел на них, разглядывающих рыб, и узнавал одного за другим: Мутиса, Борова-Делусиа и остальных из шестого гуманитарного, задаваясь вопросом, почему они, а не другие, как уже спрашивал себя, почему такие, как Рагуззи, и Фьори, и Морейра, почему именно те, которые не были нам друзьями днем, почему все это странное дерьмо, именно они, а не Лайнес, или Делич, или кто-нибудь еще из наших товарищей, с которыми мы часто говорили, бродили, строили планы, и почему, в таком случае, Тото и он оказались среди этих других, хотя, конечно, сами виноваты, полезли в школу ночью, и эта вина повязала их со всеми теми, кого днем они терпеть не могли, с отборными сукиными детьми, не говоря уже о Хромом, о сухаре Ириарте и сеньорите Маджи, и она тоже здесь, единственная взаправдашняя женщина среди всех этих подонков, этого отребья.

И тут залаяла собака, не залаяла, а тявкнула, но нарушила тишину, и все взгляды устремились в глубину комнаты, где ничего не было видно; и Нито различил, как оттуда, из-за лиловой пелены, выступил Калетти, пятиклассник с отделения точных наук, с высоко поднятыми руками, он словно скользил между собравшимися, а в поднятых руках держал беленькую собачку, и та снова залаяла, вырываясь, лапы у нее были спутаны красной лентой, а к концу ленты привязан, похоже, кусок свинца, который медленно стал тонуть в аквариуме, куда Калетти точным движением швырнул свою ношу; Нито видел, как песик шел на дно, судорожно дергаясь, стараясь выпростать лапы и подняться на поверхность, и видел, как он начал задыхаться, из открытой пасти пошли пузыри, но раньше еще, чем он потонул, рыбы набросились на него и рвали клочья шерсти, и вода окрасилась красным, красное облачко становилось все гуще вокруг собаки, а та еще дергалась в закипающем вокруг нее месиве из рыб и крови.

Всего этого я не мог видеть, потому что за дверью, которая, по-моему, закрылась сама собой, было черным-черно, и оцепенел, не зная, что делать, никого не слыша за собой, — а где же Нито, что же он, в конце концов. Шагнуть в темноту или стоять, как стоял, и то и другое страшно, и вдруг запахло чем-то дезинфицирующим, больницей, операцией аппендицита, я еще не понял как следует чем, а глаза уже начали привыкать к темноте, да и не к темноте вовсе, потому что там, в глубине, светились два огонька — зеленый, а за ним желтый, — и очерчивались контуры шкафа, кресла, и чей-то силуэт двинулся и выступил из глубины.

— Идите, детка, идите, — произнес голос. — Идите сюда, не бойтесь.

Я не знал, как двинуться, воздух и пол слились в сплошной губчатый ковер, кресло с хромированными рычажками, стеклянные приборы, огоньки; белокурый гладкий парик и белое платье сеньориты Маджи светились туманом. На плечо мне легла рука и подтолкнула вперед, другая рука надавила на макушку, заставляя сесть в кресло, я почувствовал на лбу холодок стекла, в то время как сеньорита Маджи пристраивала мою голову между двумя упорами. Почти перед самыми глазами засверкала беловатая сфера с крошечной красной точкой посередине, и я почувствовал, как меня коснулись колени сеньориты Маджи, которая села в кресло по другую сторону сооружения из стекла. Она принялась орудовать рычагами и колесиками, еще крепче зажала мне голову, свет сперва стал зеленым, а потом снова белым, красная точка росла и перемещалась с одной стороны на другую, а я из своего положения мог смотреть только вверх и видеть лишь нимб вокруг белокурой головы сеньориты Маджи, наши лица разделяли только стекло с огоньками и трубочка, в которую она, должно быть, рассматривала меня.

— Сиди спокойно и внимательно смотри на красную точку, — сказала сеньорита Маджи. — Хорошо ее видишь?

— Да, но...

— Не разговаривай, сиди тихо, вот так. И скажи, когда перестанешь видеть красную точку.

Кто его знает, видел я точку или нет, я замолчал, а она все смотрела на меня с той стороны, и вдруг я понял, что кроме света в центре я вижу еще и глаза сеньориты Маджи, ее глаза за стеклом прибора, карие глаза, а над ними расплывался отблеск белокурого парика. Прошел бесконечно короткий миг, и послышалось тяжелое дыхание, я подумал, что это я так дышу, чего только я не подумал, а свет постепенно менялся и сосредоточился весь на красном треугольнике с фиолетовыми краями, — да нет, все-таки это не я дышал так шумно.

— Все еще видишь красный свет?

— Нет, не вижу, но мне кажется...

— Не шевелись, не разговаривай. Смотри хорошенько.

Дыхание доходило до меня горячими душистыми выдохами, треугольник превращался в ряд параллельных черточек, белых и синих; зажатый резиновым упором, болел подбородок, как хотелось поднять голову и вырваться из этой клетки, к которой я был крепко-накрепко привязан; ласка пришла издалека, рука прокралась к моим ногам, нашаривая одну за другой пуговицы, вот расстегнула их все и пробралась внутрь, огни снова стали белыми-белыми, и красная точка опять появилась в центре. Должно быть, я попытался вырваться, потому что почувствовал боль в макушке и в подбородке, невозможно было выскочить из этой точно пригнанной, а может, даже и запертой клетки; я снова почувствовал частое душистое дыхание, огни заплясали перед глазами, все набегало и отступало, набегало и отступало, как рука сеньориты Маджи, медленно заливая меня нескончаемым ощущением беспомощности.

— Погоди, — голос шел оттуда же, откуда и частое дыхание, или это дыхание складывалось в слова, — расслабься, детка, ты должен дать мне хотя бы несколько капель для анализа, ну вот, вот и все.

Я почувствовал прикосновение сосуда и даже не очень понял, что теперь перед глазами у меня одно только темное стекло и что время идет, а сеньорита Маджи уже у меня за спиной отпускает ремни, которыми стянута голова. Желтый свет бичом ударил по мне, пока я распрямлялся и застегивался, и вот уже дверь в глубине комнаты, и сеньорита Маджи указывает мне, где выход, и смотрит на меня без всякого выражения, гладкое, довольное лицо, и парик под диким желтым светом. Другой бы накинулся на нее без лишних слов, схватил бы ее покрепче — теперь-то почему не схватить — да исцеловал бы ее или отколотил, другой бы, Фьори или Рагуззи например, а может, никто ничего подобного не сделал, и дверь закрылась за ними точно так же, как захлопнулась она у меня за спиной, и я оказался снова в коридоре, но в другом, который вдалеке заворачивал и терялся за поворотом, — оказался совсем один, и мне так не хватало Нито, до смерти не хватало Нито; я кинулся вперед и увидел единственную за поворотом дверь, толкнулся в нее, но дверь была заперта на ключ, я ударил в дверь кулаком, и удар отозвался криком, я привалился к двери и медленно сполз по ней на пол, на колени, наверное, от слабости после того, что сделала сеньорита Маджи. А за дверью слышались крики и смех.

Потому что там хохотали и орали, кто-то оттолкнул Нито с дороги, все бросились в проход между аквариумом и левой стеной к двери, Калетти указывал путь, подняв руки кверху, как поднял он их, когда вошел и показал собравшимся песика, и все потянулись за ним, вопя и толкаясь, кто-то сзади пнул Нито, обозвал соней и дерьмаком, и не все еще вошли в дверь, а уже началась игра: Нито узнал Хромого, тот вошел с другой стороны с завязанными глазами, испанец Фернандо и Рагуззи поддерживали его, чтобы не споткнулся и не ударился, а остальные прятались кто за стулья, кто за шкаф или под кровать, Курчин забрался на стул, а с него на самый верх книжных полок, и все рассыпались по огромному залу и ждали, куда двинется Хромой, чтобы на цыпочках увернуться от него или окликнуть его тонким, измененным голосом, а Хромой шел враскачку, что-то выкрикивая, и растопыренными руками пытался поймать кого-нибудь, Нито пришлось отбежать к самой стене и спрятаться за столом с цветами и книгами, а когда Хромой с победным воплем схватил коротышку Ларраньягу, все, аплодируя, вышли из укрытия, и Хромой сорвал повязку и завязал глаза Ларраньяге, затянул изо всех сил, не обращая внимания на протесты коротышки, приговорил его водить, быть «жмуркой», и затянул ему глаза так же безжалостно, как безжалостно спутали лапы бедному песику. И снова, шушукаясь и смеясь, все разбежались в разные стороны: учитель Ириарте прыгал и скакал, Фьори ни на минуту не терял снисходительного спокойствия, Рагуззи с воплями выпячивал грудь в двух метрах от коротышки Ларраньяги, а тот, балансируя, чтобы не упасть, хватал вокруг себя один только воздух, Рагуззи выскакивал у него из-под рук с криком: «О Тарзан, я твоя Джейн, дубина!» — коротышка в замешательстве крутился на месте, шаря в пустоте, сеньорита Маджи вновь появилась и, обнявшись с Хромым, вместе с ним смеялась над Ларраньягой, но оба в страхе вскрикнули, когда коротышка метнулся в их сторону, и увернулись почти из самых его протянутых рук, Нито отскочил назад и увидел, как коротышка схватил за волосы зазевавшегося Курчина, Курчин заорал, а Ларраньяга, не выпуская из рук жертвы, стащил с глаз повязку, все разразились аплодисментами; и вдруг наступила тишина, потому что Хромой вскинул кверху руку, Фьори, стоявший рядом с ним, вытянулся по стойке «смирно» и отдал приказ, которого никто не понял, но все равно, форма на Фьори сама по себе была приказом, все застыли, даже Курчин со слезами на глазах, потому что Ларраньяга едва не выдрал ему волосы, вцепился и не отпускал.

— Готовьсь, — скомандовал Хромой. — А теперь в чехарду. Ставьте его.

Ларраньяга не понял, но Фьори коротко кивнул на Курчина, и тогда коротышка потянул Курчина за волосы, заставляя его сгибаться все ниже и ниже, все строились в очередь, женщины кричали и подбирали юбки; первым встал Перроне, за ним Ириарте, жеманный Морейра, Калетти и Боров-Делусиа, длинная очередь уходила в глубину зала, а Ларраньяга все гнул Курчина к земле и сразу же отпустил его, как только Хромой сделал знак, а Фьори скомандовал: «Прыгать, не бить!» И тут же Перроне, а следом за ним и все остальные, опираясь в прыжке на спину Курчина — ни дать ни взять поросенок, — один за другим стали перепрыгивать через него и, оказываясь над Курчином, выкрикивали «Прыгать!» или «Не бить!», а потом снова вставали в очередь и, дождавшись своей минуты, прыгали; Нито прыгал почти последним и постарался прыгнуть как можно выше, чтобы не придавить Курчина, а за ним Масиас, как мешок, рухнул на Курчина всем своим весом, услыхав сорвавшийся на визг приказ Хромого: «Прыгать и бить!» — и снова весь строй проскакал над Курчином, но на этот раз все старались, подпрыгнув, пнуть его или ударить, очередь рассыпалась, все столпились вокруг Курчина и били его по голове, по спине; Нито поднял было руку и увидел, как Рагуззи первым пнул того в зад, Курчин вскрикнул и скрючился, Перроне и Мутис принялись ногами колотить его по ногам, а женщины с удовольствием занялись его спиной, тот взвыл и хотел распрямиться, но всякий раз подходил Фьори и снова пригибал его к земле, выкрикивая: «Чехарда, чехарда, бить, бить!» — и чьи-то кулаки обрушивались на бока и на голову Курчина, который кричал, просил отпустить его, но не мог избавиться от Фьори, от ливня пинков и ударов, сыпавшихся на него со всех сторон. Но вот Хромой и сеньорита Маджи одновременно выкрикнули какое-то приказание, и Фьори выпустил Курчина, тот повалился набок, рот в крови, из глубины зала подскочил Маноло, поднял его, точно мешок, поволок к Хромому и сеньорите Маджи словно бы за советом.

Нито еще раньше отступил назад и теперь оказался на самом краю круга, который начал неохотно распадаться, как будто всем хотелось продолжать игру или пуститься в новую; со своего места Нито видел, как Хромой пальцем указал на учителя Ириарте, видел, как Фьори подходил к тому, что-то говорил, и вот короткий приказ — и все уже строятся в шеренгу по четыре, женщины позади, и Рагуззи, как командир отряда, свирепо глядит на Нито, который никак не может отыскать своего места во втором ряду. Все это я прекрасно видел, в то время как испанец Фернандо тащил меня за руку — он нашел меня у запертой двери и, открыв дверь, втолкнул внутрь, — я видел, как Хромой с сеньоритой Маджи устраивались на софе, у стены, а остальные равнялись в шеренге с Фьори и Рагуззи во главе, я видел бледного Нито во втором ряду и учителя Ириарте, который, стоя перед строем, словно перед классом, церемонно приветствовал Хромого с сеньоритой Маджи, а я, как мог, старался затеряться в последних рядах среди психопаток, которые смотрели на меня пересмеиваясь и перешептываясь, пока Ириарте не откашлялся, и тогда наступила тишина, и длилась она неизвестно сколько.

— Изложим десять заповедей, — сказал Ириарте. — Первая.

Я смотрел на Нито, будто он все еще мог помочь мне, с глупой надеждой, что он укажет мне выход, какую-нибудь дверь, чтобы бежать, но Нито, похоже, не замечал, что я тут, позади него, и пристально смотрел перед собой, застыв так же, как и все остальные.

Размеренно, почти по слогам, строй проговорил:

— Порядок рождает силу, и сила рождает порядок.

— Следовательно! — приказал Ириарте.

— Повинуйся, чтобы приказывать, и приказывай, чтобы повиноваться! — отчеканил строй.

Бесполезно было ждать, что Нито обернется, мне показалось даже, будто я видел, как его губы двигались, вторя остальным. Я прислонился к стене, к деревянной панели, и она хрустнула, а одна из психопаток, кажется Морейра, посмотрела на меня встревожено. «Вторая заповедь», — приказывал Ириарте, и в этот миг я почувствовал, что за спиной у меня не панель, что за спиной у меня дверь и что она поддается, меж тем как я сползаю в почти приятную дурноту. «Ой, что с тобой, красавчик», — прошептал все-таки Морейра, а строй уже рубил новые слова, которых я не понимал, я перекатился по двери, очутился по другую сторону, закрыл дверь и, чувствуя, как руки Морейры и Масиаса жмут на нее, давят, стараются открыть, задвинул щеколду, чудесным образом светившуюся в темноте; я кинулся по галерее, поворот, две комнаты, пустые, темные, за ними еще коридор, и снова коридор по ту сторону внутреннего двора; напротив того коридора, куда выходит учительская. Из всего этого я мало что запомнил, я весь был — бег, нечто несшееся в потемках и старавшееся не производить шума, скользившее по плитчатому полу и влетевшее на мраморную лестницу, а потом скатившееся по ней через три ступеньки, как будто кто швырнул меня вниз до самой колоннады, туда, где ждали меня пончо и раскинутые в стороны руки испанца Маноло, заступившего мне путь. Я уже сказал: я мало что помню из всего этого, может быть, я воткнулся головой ему прямо в желудок, может, сбил его с ног пинком в живот, пончо зацепилось у меня за острия решетки, но я все равно вскарабкался по ней и перепрыгнул; на улице занималась серая заря и медленно трусил старичок, грязно-серый рассвет и старик, который замер и уставился на меня рыбьей мордой, разинув рот, чтобы крикнуть, но крика не вышло.

Все то воскресенье я не выходил из дому, к счастью, домашние хорошо меня знали и ни один не задал мне вопроса, который все равно остался бы без ответа, в полдень я по телефону позвонил Нито, но его мать сказала, что Нито нет дома, днем я узнал, что Нито вернулся, но снова ушел куда-то, и, когда я позвонил ему в десять вечера, его брат сказал, что не знает, где он. Я удивился, что он не зашел ко мне, а в понедельник, придя в школу, удивился еще больше, встретив его у входа, это его-то, побившего все рекорды по опозданиям. Он разговаривал с Деличем и, отойдя от него, подошел ко мне, протянул руку, и я пожал ему руку, хотя все это было странно, не привыкли мы в школе здороваться за руку. Но какое это имело значение, если меня распирало другое, всего пять минут оставалось до звонка, а нам еще надо было столько рассказать друг другу: что ты придумал, как удрал, а меня схватил испанец, и я, ну да, я знаю, говорил мне Нито, не волнуйся так, Тото, погоди, дай сказать. Но ведь... Да, конечно, только не стоит так нервничать. Как это не стоит, Нито, ты меня что, за дурака принимаешь? Давай сейчас же пойдем и расскажем все про Хромого, прямо перед всеми. Постой, постой, не горячись, Тото.

Так мы и твердили два монолога, каждый свой, и я начал понимать: что-то не так и Нито какой-то другой. Прошел Морейра и поздоровался, подмигнув, издали я видел, как вбежали Боров-Делусиа и Рагуззи в своем спортивном пиджаке, сукины дети шли вперемешку с товарищами и друзьями, вроде Льянеса и Алерми, и тоже говорили: привет, видел, как победил «Ривер», что я тебе обещал, старина; а Нито смотрел на меня и все повторял: только не здесь, только не сейчас, Тото, после уроков поговорим в кафе. Смотри-ка, смотри-ка, Нито, Курчин с перевязанной головой, я не могу молчать, пошли вместе, Нито, или я пойду один, клянусь тебе, пойду один, прямо сейчас. Нет, сказал Нито, и как будто другой голос прозвучал в этом единственном слове, ты не пойдешь сейчас, Тото, сначала мы с тобой поговорим.

Это был он, конечно он, только я вдруг его не узнавал. Он сказал мне «нет» так, как это мог бы сказать Фьори, который подходил в этот момент, посвистывая, в цивильном костюме, разумеется, и поздоровался с нами, слишком широко улыбаясь, чего раньше я за ним не замечал. И мне показалось, что все сосредоточилось как раз в этом, не в Нито, а в невообразимой улыбке Фьори; и на меня снова накатил тот ночной страх, когда я не бежал, а летел по лестнице и у колоннады угодил в объятия Маноло.

— Почему это не пойду? — глупо упирался я. — Почему не пойду и не расскажу всю правду про Хромого, про Ириарте и остальных?

— Потому что это опасно, — сказал Нито. — Здесь сейчас мы говорить не можем, а в кафе я тебе все объясню. Я дольше тебя там был, сам знаешь.

— Но в конце ты тоже сбежал, — сказал я в последней надежде, словно желая отыскать того, другого Нито, за этим, что стоял передо мной.

— Нет, мне незачем было бежать, Тото. И потому говорю тебе: молчи.

— Почему я должен тебя слушаться? — закричал я, готовый заплакать, готовый ударить его или заключить в объятия.

— Потому что так лучше для тебя, — сказал другой голос Нито. — Потому что ты не идиот и поймешь: если откроешь рот — дорого заплатишь. А пока ты этого не понял, пора на урок. Но повторяю тебе, скажешь хоть слово — будешь каяться всю жизнь, если, конечно, останешься живым.

Он, разумеется, шутил, не мог же он говорить мне это всерьез, но какой у него был голос, как твердо был сжат его рот и как убежденно он говорил! Точь-в-точь как Рагуззи, как Фьори, так же убежденно и с таким же твердо сжатым ртом. Я не знаю, что объясняли в тот день на уроках, все время спиной я чувствовал колкий взгляд Нито. И Нито тоже не слушал уроков; какое значение это имело теперь — все эти дымовые завесы, пускаемые Хромым и сеньоритой Маджи для того, чтобы то, иное, по-настоящему важное, сбывалось одно за другим, точно так же, как одна за другой произносились для него все священные заповеди, все, что он усвоил, что пообещал и в чем поклялся той ночью и что в один прекрасный день сбудется на благо отчизны, когда пробьет час и Хромой с сеньоритой Маджи отдадут приказ начинать.