Хорхе Луис Борхес.

Золото тигров

Тамерлан (1336-1405)

От мира этого моя держава:
Тюремщики, застенки и клинки -
Непревзойденный строй. Любое слово
Мое как сталь. Незримые сердца
Бесчисленных народов, не слыхавших
В своих далеких землях обо мне, -
Мое неотвратимое орудье.
Я, пастухом бродивший по степям,
Крепил мой стяг над персепольским валом
И подводил напиться скакунов
К теченью то ли Окса, то ли Ганги.
В час моего рожденья с высоты
Упал клинок с пророческой насечкой;
Я был и вечно буду тем клинком.
Я не щадил ни египтян, ни греков,
Губил неутомимые пространства
Руси набегами моих татар,
Я громоздил из черепов курганы,
Я впряг в свою повозку четырех
Царей, не павших в прах передо мною.
Я бросил в пламя посреди Алеппо
Божественный Коран, ту Книгу Книг,
Предвестье всех ночей и дней на свете.
Я, рыжий Тамерлан, сжимал своими
Руками молодую Зенократу,
Безгрешную как горные снега.
Я помню медленные караваны
И тучи пыли над грядой песков,
Но помню закопченные столицы
И прядки газа в темных кабаках.
Я знаю все и все могу. В чудесной,
Еще грядущей книге мне давно
Открыто, что умру, как все другие,
Но и в бескровных корчах повелю
Своим стрелкам во вражеское небо
Пустить лавину закаленных стрел
И небосклон завесить черным платом
Чтоб знал любой живущий на земле:
И боги смертны. Я - все боги мира.
Пускай другие ищут гороскоп,
Буссоль и астролябию в надежде
Найти себя. Я сам все звезды неба.
С зарей я удивляюсь, почему
Не покидаю этого застенка,
Не снисхожу к призывам и мольбам
Гремучего Востока. В снах я вижу
Рабов и чужаков: они Тимура
Касаются бестрепетной рукой
И уговаривают спать и на ночь
Отведать заколдованных лепешек
Успокоения и тишины.
Ищу клинок, но рядом нет его.
Ищу лицо, но в зеркале - чужое.
Теперь оно в осколках, я привязан.
Но почему-то я не вижу плах
И шей под вскинутыми топорами.
Все это мучит, но какой же прок
Мне, Тамерлану, им сопротивляться?
И Он, должно быть, вынужден терпеть.
Я - Тамерлан, царящий над закатом
И золотым восходом, но, однако...

Былое

Как все доступно, полагаем мы,
В податливом и непреложном прошлом:
Сократ, который, выпив чашу яда,
Ведет беседу о путях души,
А голубая смерть уже крадется
По стынущим ногам: неумолимый
Клинок, что брошен галлом на весы;
Рим, возложивший строгое ярмо
Гекзаметра на долговечный мрамор
Наречья, в чьих осколках копошимся;
Хенгист со сворой, мерящей веслом
Бестрепетное Северное море,
Чтоб силой и отвагой заложить
Грядущую британскую державу;
Саксонский вождь, который обещает
Семь стоп земли норвежскому вождю
И до захода солнца держит слово
В кровавой схватке; конники пустынь,
Которые топтали прах Востока
И угрожали куполам Руси;
Перс, повествующий о первой ночи
из Тысячи, не ведая о том,
Что зачинает колдовскую книгу,
Которую века - за родом род -
Не отдадут безгласному забвенью;
Усердный Снорри в позабытой Фуле,
Спасающий в неспешной полутьме
Или в ночи, когда не спит лишь память,
Богов и руны северных племен,
Безвестный Шопенгауэр, уже
Провидящий устройство мирозданья;
Уитмен, в жалкой бруклинской газетке,
Где пахнет краскою и табаком,
Пришедший к исполинскому решенью
Стать каждым из живущих на земле
И всех вместить в единственную книгу;
Убийца Авелино Арредондо,
Над Бордой в утреннем Монтевидео
Сдающийся полиции, клянясь,
Что подготовил дело в одиночку;
Солдат, в Нормандии нашедший смерть,
Солдат, нашедший гибель в Галилее.
Но этого всего могло не быть
И, в общем, не было. Мы представляем
Их в нерушимом и едином прошлом,
А все вершится лишь сейчас, в просвете
Меж канувшим и предстоящим, в миг,
Когда клепсидра смаргивает каплю.
И призрачное прошлое - всего лишь
Музей недвижных восковых фигур
И сонм литературных отражений,
Что заблудились в зеркалах времен.
Бренн, Карл Двенадцатый и Эйрик Рыжий
И этот день хранимы не твоим
Воспоминаньем, а своим бессмертьем.

Джону Китсу (1795-1821)

С рожденья до безвременной могилы
Ты подчинялся красоте жестокой,
Стерегшей всюду, словно воля рока
И помощь случая. Она сквозила
В туманах Темзы, на полях изданья
Античных мифов, в неизменной раме
Дней с их общедоступными дарами,
В словах, в прохожих, в поцелуях
Фанни Невозвратимых. О недолговечный
Ките, нас оставивший на полуфразе -
В бессонном соловье и стройной вазе
Твое бессмертье, гость наш скоротечный.
Ты был огнем. И в памяти по праву
Не пеплом станешь, а самою славой.

On his blindness (К собственной слепоте)

Без звезд, без птицы, что крылом чертила
По синеве, теперь от взгляда скрытой,
Без этих строчек (ключ от алфавита -
В руках других), без камня над могилой
Со скраденною сумерками датой,
Неразличимой для зрачков усталых,
Без прежних роз, без золотых и алых
Безмолвных воинств каждого заката
Живу, но "Тысяча ночей" со мною,
Чьих зорь и хлябей не лишен незрячий,
Со мной Уитмен, имена дарящий
Всему, что обитает под луною,
Забвения невидимые клады
И поздний луч непрошеной отрады.

Поиски

И вот три поколения прошли,
И я ступил в поместье Асеведо,
Моих далеких предков. Озираясь,
Я их следы искал в старинном доме,
Беленом и квадратном, в холодке
Двух галерей его, в растущей тени,
Ложащейся от межевых столбов,
В дошедшей через годы птичьей трели,
В дожде, скопившемся на плоской крыше,
В сгущающемся сумраке зеркал, -
Хоть в чем-то, им тогда принадлежавшем,
А нынче - недогадливому мне.
Я видел прутья кованой ограды,
Сдержавшей натиск одичалых пик,
Сквозящую на солнце крону пальмы,
Шотландских угольных быков, закат
И хвощ, разросшийся после владельцев.
Здесь было все: опасность и клинок,
Геройство и жестокое изгнанье.
Застыв в седле, царили надо всею
Равниной без начала и конца
Хозяева немереных просторов -
Мигель, Тадео, Педро Паскуаль...
Но, может быть, загадочно и втайне,
Под этим кровом на один ночлег,
Возвысясь надо временем и прахом,
Покинув зеркала воспоминаний,
Мы связаны и объединены,
Я - сном, они между собою - смертью.

Утраченное

Где жизнь моя, которой не жил, та,
Что быть могла, бесчестием пятная
Или венчая лаврами, иная
Судьба - удел клинка или щита,
Моим не ставший? Где пережитое
Норвежцами и персами времен
Былых? Где свет, которого лишен?
Где шквал и якорь? Где забвенье, кто я
Теперь? Где избавленье от забот -
Ночь, посланная труженикам честным
За день работ в упорстве бессловесном, -
Все, чем словесность издавна живет?
Где ты, что и сегодня в ожиданье
Несбывшегося нашего свиданья?

Х.М.

В проулке под звонком и номерною
Табличкою темнеет дверь тугая,
Чьи таинства утраченного рая
Не отворяются передо мною
По вечерам. После труда дневного
Заветный голос, реявший когда-то,
Меня с приходом каждого заката
И каждой ночи ожидал бы снова,
Но не бывать. Мне выпали дороги
С постыдным прошлым, смутными часами
И злоупотребленьем словесами
И неопознанным концом в итоге.
Пусть будут у черты исчезновенья
Плита, две даты и покой забвенья.

Religio Medici, 1643 (Вероисповедание врачевателя )

Храни, Господь (не надо падежу
Приписывать буквального значенья:
Он - дань словам, фигура обращенья,
Что в час тревог - с закатом - вывожу).
Меня от самого меня храни, Прошу словами Брауна, Монтеня
И одного испанца - эти тени
Еще со мною в сумрачные дни.
Храни меня от смертного стыда -
Лежать в веках никчемною плитою.
Храни, Господь, остаться тем же, кто я
Был в прошлом и пребуду навсегда. Не от клинка, пронзающего плоть,
Но от надежд храни меня, Господь.

1971

Сегодня на луну ступили двое.
Они - начало. Что слова поэта,
что сон и труд искусства перед этой
бесспорной и немыслимой судьбою?
В пылу и ужасе перед святыней,
наследники Уитмена ступили
в мир не тревожимой от века пыли,
все той же до Адама и поныне.
Эндимион, ласкающий сиянье,
крылатый конь, светящаяся сфера
Уэллса, детская моя химера -
сбылась. Их подвиг - общее деянье.
Сегодня каждый на земле храбрее
и скрыленней. Многочасовая
рутина дня исчезла, представая
свершеньями героев "Одиссеи", -
двух заколдованных друзей. Селена,
которую томящийся влюбленный
искал века в тоске неутоленной, -
им памятник, навечный и бесценный.

Вещи

Упавший том, заставленный другими
И день и ночь беззвучно и неспешно
Пылящийся в глубинах стеллажей.
Сидонский якорь в ласковой и черной
Пучине у британских берегов.
Пустующее зеркало порою,
Когда жилье наедине с тобой.
Состриженные ногти вдоль петлистой
Дороги через время и пространство.
Безмолвный прах, который был Шекспиром.
Меняющийся абрис облаков.
Нечаянная правильная роза,
На миг один блеснувшая в пыли
Стекляшек детского калейдоскопа.
Натруженные весла аргонавтов.
Следы в песке, которые волна
С ленивой неизбежностью смывает.
Палитра Тернера, когда погасят
В бескрайней галерее освещенье
И только тишь под сводом темноты.
Изнанка многословной карты мира.
Паучья сеть в укромах пирамид.
Слепые камни. Ищущие пальцы.
Тот сон, который виделся под утро
И позабылся, только рассвело.
Начало и развязка эпопеи
При Финнсбурге - те несколько стальных
Стихов, не уничтоженных веками.
Зеркальный оттиск букв на промокашке.
Фонтанчик с черепахою на дне.
Все то, чего не может быть. Двурогий
Единорог. Тот, кто един в трех лицах.
Квадратный круг. Застывшее мгновенье,
Которое Зенонова стрела
Летит до цели, не сдвигаясь с места.
Цветок, забытый в "Рифмах и легендах".
Часы, что время и остановило.
Та сталь, которой Один ствол рассек.
Текст неразрезанного тома. Эхо
За горсткой конных, рвущихся в Хунин,
Что и поныне чудом не заглохло,
Участвуя в дальнейшем.
Тень Сармьенто На многолюдном тротуаре.
Голос, Который слышал на горе пастух.
Костяк, белеющий в барханах. Пуля,
Которою убит Франсиско Борхес.
Ковер с обратной стороны. Все вещи,
Что видит только берклианский Бог.

ГАУЧО

Рожденный на границе, где-то в поле,
В почти безвестном мире первозданном,
Он усмирял напористым арканом Напористое бычье своеволье.

С индейцами и белыми враждуя,
За кость и козырь не жалея жизни,
Он отдал все неузнанной отчизне
И, проигравши, проиграл вчистую.

Теперь он - прах планеты, пыль столетий.
Под общим именем сойдя в безвестность,
Как многие, теперь он - ход в сюжете,
Которым пробавляется словесность.

Он был солдатом. Под любой эгидой.
Он шел по той геройской кордильере.
Он присягал Уркисе и Ривере,
Обоим. Он расправился с Лапридой.

Он был из тех, не ищущих награды
Ревнителей бесстрашия и стали,
Которые прощения не ждали,
Но смерть несли и гибли, если надо.

И жизнь в случайной вылазке отдавший,
Он пал у неприятельской заставы,
Не попросив и малой крохи - даже Той искры в пепле, что зовется
славой.

За свежим мате ночи коротая,
Он под навесом грезил в полудреме
И ждал, седой, когда на окоеме
Блеснет заря, по-прежнему пустая.

Он гаучо себя не звал: решая
Судьбу, не ведал ли, что есть иная.
И тень его, себя - как мы - не зная,
Сошла во тьму, другим - как мы - чужая.

О множественности вещей

Мне снится пуританский небосвод,
Скупые одинокие созвездья, Как будто Эмерсон на небосвод
Взирает из холодного Конкорда.
А в наших землях преизбыток звезд.
И человека преизбыток. Столько
Династий насекомых и пернатых,
Звездистых ягуаров, гибких змей,
Растущих и сливающихся веток,
Листвы и кофе, капель и песка,
Давящих с каждым утром, усложняя
Свой тонкий и бесцельный лабиринт
А вдруг любой примятый муравей
Неповторим перед Творцом, избравшим
Его для воплощенья скрупулезных
Законов, движущих весь этот мир?
А если нет, тогда и мирозданье -
Сплошной изъян и тягостный хаос.
Все зеркала воды и полировки,
Все зеркала неистощимых снов,
Кораллы, мхи, жемчужницы и рыбы,
Маршруты черепахи сквозь века
И светляки лишь одного заката,
Все поколения араукарий,
Точеный шрифт, который не сотрет
Ночь со страницы, - все без исключенья
Отдельны и загадочны, как я,
Их тут смешавший. Не решусь изъять
Из мира ни Калигулу, ни лепру.
Сан-Пабло, 1970

К немецкой речи

Кастильское наречье - мой удел,
Колокола Франсиско де Кеведо,
Но в бесконечной кочевой ночи
Есть голоса отрадней и роднее.
Один из них достался мне в наследство -
Библейский и шекспировский язык,
А на другие не скупился случай,
Но вас, сокровища немецкой речи,
Я выбрал сам и много лет искал,
Сквозь лабиринт бессонниц и грамматик,
Непроходимой чащею склонений
И словарей, не твердых ни в одном
Оттенке, я прокладывал дорогу.
Писал я прежде, что в ночи со мной
Вергилий, а теперь могу добавить:
И Гельдерлин, и "Херувимский странник".
Мне Гейне шлет нездешних соловьев
И Гете - смуту старческого сердца,
Его самозабвенье и корысть,
А Келлер - розу, вложенную в руку
Умершего, который их любил,
Но этого бутона не увидит.
Язык, ты главный труд своей отчизны
С ее любовью к сросшимся корням,
Зияньем гласных, звукописью, полной
Прилежными гекзаметрами греков
И ропотом родных ночей и пущ.
Ты рядом был не раз. И нынче, с кромки
Бессильных лет, мне видишься опять, -
Далекий, словно алгебра и месяц.

Море

Морская вечно юная стихия,
Где Одиссей скитается без срока
И тот другой, кого народ пророка
Зовет Синдбадом. Серые морские
Валы, что мерит взглядом Эйрик Рыжий
И воин, завершивший труд всей жизни -
Элегию и эпос об отчизне,
В далеком Гоа утопая в жиже.
Вал Трафальгара. Вал, что стал судьбою
Британцев с их историей кровавой.
Вал, за столетья обагренный славой
В давно привычном исступленье боя.
Стихия, вновь катящая все те же
Валы вдоль бесконечных побережий.

Первому поэту Венгрии

Сейчас, в твоем грядущем, недоступном
Гадателю, который узнает
Запретный образ будущего в ходе
Горящих звезд и потрохах быков,
Мне стоит взять словарь, мой брат и призрак
Чтобы прочесть, какое имя ты
Носил, какие реки отражали
Твое лицо (сегодня - прах и тлен),
Какие короли, какие боги,
Какие сабли и какой огонь
Твой голос подняли до первой песни.
Нас разделяют ночи и моря,
Различья между нашими веками,
Широты, родословья, рубежи,
Но крепко и загадочно связует
Невыразимая любовь к словам,
Пристрастье к символам и отголоскам.
И снова человек, в который раз
Один на обезлюдевшем закате,
Шлет вдаль необъяснимую тоску
Стрелой Зенона, цель которой - призрак.
Нам ввек не встретиться лицом к лицу,
Мой недоступный голосу предтеча.
Я даже и не эхо для тебя,
А для себя - томление и тайна,
Безвестный остров страхов и чудес,
Как, вероятно, каждый из людей,
Как сам ты под своим далеким небом.

Нашествие

Я тот, кто утром был среди своих.
Свернувшись в сумрачном углу пещеры,
Я жался, чтобы скрыться в непроглядных
Глубинах сна. Но призраки зверей
С обломками стрелы в кровавой пасти
Меня пугали в темноте. И чем-то,
Быть может, исполнением мольбы,
Агонией врага на крутосклоне,
Любовью или чудо-камнем ночь
Была отмечена. Теперь не помню.
Истершаяся за столетья память
Хранит лишь ночь и утро вслед за ней.
Я задыхался и дрожал. Внезапно
Послышался безмерный, тяжкий гул
Зарю пересекающего стада.
Я тут же бросил свой дубовый лук,
Колчан со стрелами и скрылся в тесной
Расселине в глухом конце пещеры.
И вот я их увидел. Пыша жаром,
Воздев рога и жутко дыбя шерсть,
Они чернели гривой и пронзали
Зрачками. Всем им не было числа.
"Бизоны", - произнес я. Это слово
Еще не раздвигало губы мне,
Но я почуял: это их названье.
Я словно бы впервые видел мир,
Как будто разом и ослеп, и умер,
Дрожа перед бизонами зари.
Они являлись из зари. И были
Зарей. И пусть другие не сквернят
Тяжеловесную стремнину мощи
Священной, равнодушья и величья,
Невозмутимого как ход светил.
Они смели собаку по дороге
И ровно то же было бы со мной.
Потом я вывел охрой и кармином
Их на стене. То были Божества
Мольбы и жертвы. Я ни разу в жизни
Не произнес названья "Альтамира".
Не счесть моих обличий и смертей.

1929

Когда-то солнце раньше достигало
Каморки, выходящей в дальний дворик;
Теперь многоэтажный новый дом
Ей застит свет, но в смутном полумраке
Непримечательный жилец проснулся
Задолго до рассвета. Не шумя,
Чтоб никого вокруг не потревожить,
Он тянет мате и послушно ждет.
Ненужный день, похожий на другие,
И жжение в желудке, как всегда.
Он думает, что женщин больше нет,
Как и друзей, которые приелись.
И он им - также. Их пустые толки .
Невесть о чем, командах и голах...
Часы неразличимы. Он без спешки
Встает и бреется с необъяснимым
Старанием. Пока что слишком рано.
Глядящие из зеркала черты
Еще хранят былое превосходство.
Мы старимся быстрее наших лиц, -
Задумывается, но видит складки,
Седые усики, запавший рот.
За шляпу - и выходит. В вестибюле -
Газета. Обегает заголовки:
Правительственный кризис в неких странах,
Безвестных и по имени. Но это
Вчерашний номер. Вот и слава Богу:
Нет смысла добираться до конца.
На улице рассвет с его привычной
Химерой небывалой новизны
И криками бродячего торговца.
Он понапрасну ходит по углам
И перекресткам в поисках забвенья,
Любуется на новые дома.
И вдруг... Какая странность...
Ветер с Юга? По Кордове (а некогда -
Ривере) Пускается, забыв, что столько лет
Он обходил ее. Верста, другая.
Он узнает перила галерей,
Решетку закругленного балкона
И глинобитный вал, цветным стеклом
Утыканный. Все прочее - чужое.
Пересекает тротуар. Смешки
Мальчишек. Он как будто их не слышит.
Потом идет все медленней. И вдруг
На месте застывает. Что такое?
Там, где пестреет вывеска кафе,
Стоял трактир "Король, валет и дама"
(То было полстолетия назад).
Там в карты он какому-то пройдохе
Однажды проигрался в пух и прах,
Но заподозрил, что его надули.
Тогда, не препираясь, он сказал:
- Вот деньги, до последнего сентаво,
Считай и выходи, поговорим.
Тот возразил, что я навряд ли сталью
Поправлю то, что в картах упустил.
Все небо было в тучах. Бенавидес
Мне одолжил свой нож. Мы бились долго.
Но в памяти остался только миг,
Застывший блик и хмель самозабвенья.
Я, кажется, нанес один удар
С размаху. И еще - на всякий случай.
И все. Паденье тела и клинка.
Тогда лишь я почувствовал, что ранен
В запястье, а потом увидел кровь
И наконец-то выдавил из глотки
Ругательство, в котором все слилось:
Проклятье, торжество и облегченье.
Я долго жил и все-таки познал,
Что значит быть мужчиной и героем
Или, по крайней мере, стать таким
Хотя б на миг в невозвратимом прошлом.

Четыре цикла

Историй всего четыре. Одна, самая старая, - об укрепленном городе, который штурмуют и обороняют герои. Защитники знают, что город обречен мечу и огню, а сопротивление бесполезно; самый прославленный из завоевателей, Ахилл, знает, что обречен погибнуть, не дожив до победы. Века привнесли в сюжет элементы волшебства. Так, стали считать, что Елена, ради которой погибали армии, была прекрасным облаком, виденьем; призраком был и громадный пустотелый конь, укрывший ахейцев. Гомеру доведется пересказать эту легенду не первым; от поэта четырнадцатого века останется строка, пришедшая мне на память: "The borgh brittened and brent to brondes and askes" (Эта строка на средневековом английском языке значит приблизительно следующее: "Крепость, павшая и стертая до пламени и пепла". Она - из замечательной аллитерационной поэмы "Сэр Гавейн и Зеленый рыцарь", которая сохраняет первобытную музыку саксонской речи, хотя и создана через несколько веков после завоевания Англии под предводительством Вильяльма Незаконнорожденного.). Данте Габриэль Россетти, вероятно, представит, что судьба Трои решилась уже в тот миг, когда Парис воспылал страстью к Елене; Йитс предпочтет мгновение, когда Леда сплетается с богом, принявшим образ лебедя.

Вторая история, связанная с первой, - о возвращении. Об Улиссе, после десяти лет скитаний по грозным морям и остановок на зачарованных островах приплывшем к родной Итаке, и о северных богах, вслед за уничтожением земли видящих, как она, зеленея и лучась, вновь восстает из моря, и находящих в траве шашки, которыми сражались накануне.

Третья история - о поиске. Можно считать ее вариантом предыдущей. Это Ясон, плывущий за Золотым руном, и тридцать персидских птиц, пересекающих горы и моря, чтобы увидеть лик своего Бога - Симурга, который есть каждая из них и все они разом. В прошлом любое начинание завершалось удачей. Один герой похищал в итоге золотые яблоки, другому в итоге удавалось захватить Грааль. Теперь поиски обречены на провал. Капитан Ахав попадает в кита, но кит его все-таки уничтожает; героев Джеймса и Кафки может ждать только поражение. Мы так бедны отвагой и верой, что видим в счастливом конце лишь грубо сфабрикованное потворство массовым вкусам. Мы не способны верить в рай и еще меньше - в ад.

Последняя история - о самоубийстве Бога. Атис во Фригии калечит и убивает себя; Один жертвует собой Одину, самому себе, девять ночей вися на дереве, пригвожденный копьем; Христа распинают римские легионеры.

Историй всего четыре. И сколько бы времени нам ни осталось, мы будем пересказывать их - в том или ином виде.

Сон Педро Энрикеса Уреньи

Сон, привидевшийся Педро Энрикесу Уренье на заре одного из дней 1946 года, как ни странно, состоял не из картин, а из слов. Произносивший их голос был не его, но чем-то похож. Сказанное подразумевало пафос, однако тон оставался безличным и стертым. Все время этого, очень короткого, сна Педро отчетливо помнил, что спит в своей постели и жена бодрствует рядом. Голос во мраке сна говорил:

"Несколько вечеров назад, в кафе на улице Кордовы, вы с Борхесом обсуждали фразу севильского анонима "Приди же, смерть, неслышною стрелою".

Оба согласились, что это скорей всего свободная вариация на тему кого-то из латинских авторов, поскольку подобные переносы - вполне в привычках той эпохи, незнакомой с нашим понятием о плагиате, место которому - не в литературе, а в коммерции. Вы не знали - и не могли знать, - что разговор был пророческим. Через несколько часов ты будешь спешить на последний перрон "Площади Конституции", опаздывая на свою лекцию в университет Ла-Платы.

Еле-еле успеешь на поезд, сунешь портфель в багажную сетку и устроишься у окна. Кто-то - имени я не знаю, но лицо вижу - наклонится к тебе с вопросом. Но ты не ответишь, уже мертвый. С женой и детьми ты, как обычно, простишься перед уходом. И не запомнишь этого сна, чтобы все совершилось именно так"

Дворец

Дворец не бесконечен.

Стены, земляные насыпи, сады, лабиринты, террасы, лестницы, двери, коридоры, круглые или прямоугольные внутренние дворы, крытые галереи, переходы, водоемы, залы, спальни, прихожие, библиотеки, чердаки, тюремные камеры, кельи, склепы - их меньше, чем песчинок в Ганге, но число их конечно. Если смотреть с плоских крыш на запад, вдали видны кузницы, мастерские, конюшни, лачуги рабов.

Никому не обойти и малой доли дворца. Некоторым знакомо лишь подземелье. Мы различаем какие-то лица, голоса, слова, но это лишь ничтожная часть. Ничтожная и драгоценная. Дата, выбитая на каменной плите и записанная в приходских книгах, появится после нашей смерти; мы мертвы, если нас ничто не трогает - ни слово, ни желание, ни память. Я знаю, что еще жив.

К Исландии

Из многих сказочных земель, какие
Трудил я - плоть со свитою теней,
Ты отдаленней всех и всех роднее,
Окраинная Фула кораблей,
Упорных плугов и надежных весел,
Развешанных рыбацких неводов,
Вечернего немеркнущего света,
Который льется с самого утра,
И ветра в поисках истлевшей снасти
Ушедших викингов. Священный край,
Достойный страж германского наследья
И выкупленный клад его легенд
С железной чащею, железным волком
И парусником, пугалом богов,
Который слажен из ногтей умерших.
Исландия, ты столько снилась мне
С тех давних пор, как мой отец ребенку,
Каким я начал и закончу жизнь,
Дал утром перевод "Volsunga Saga",
В которую сегодня, полутень,
С неспешными вникаю словарями.
Когда жильцу уже не рада плоть
И пламя никнет, скрадываясь пеплом,
Достойней кротко посвятить себя
Безмерному труду. Твое наречье
Избрал я, полуночную латынь.
Степями и морями полумира
Пришедшую в роскошный Цареград
И к девственным американским взморьям.
Мне цели не достичь, и ждут меня
Счастливые случайности исканий,
А не обманчивый заклятый плод.
То чувство знают все, кто отдавался
Познанью звезд и числового ряда...
Любовь, неразделенная любовь.

КОТ

В тебе зеркал незыблемая тишь
И чуткий сон искателей удачи.
Ты, под луной пантерою маяча,
Вовек недосягаемость хранишь.
Как будто отделило божество
Тебя чертою, накрепко заклятой,
И недоступней Ганга и заката
Загадка отчужденья твоего.
С каким бесстрастьем сносишь ты мгновенья
Моих пугливых ласк, издалека,
Из вечности, похожей на забвенье,
Следя, как погружается рука
В сухую шерсть. Ты из других времен,
Властитель сферы, замкнутой, как сон.

Сцена с врагом

Столько лет я убегал и ожидал его, и вот враг был здесь. Я смотрел из окна, как он с трудом поднимается на холм по каменистой тропе. Ему помогала палка - в руке старика не столько оружие, сколько опора. Много сил я потратил на то, чего наконец дождался: в дверь слабо постучали. Я не без грусти оглядел рукописи, наполовину законченный черновик и трактат Артемидора о сновиденьях - книгу совершенно неуместную, ведь греческого я не знал. Еще день потерян, мелькнуло в уме. Осталось повернуть ключ. Я боялся, что гость бросится на меня, но он сделал несколько неуверенных шагов, уронил палку, даже не глянув ей вслед, и без сил рухнул на кровать.

Тоска много раз рисовала мне его, но только теперь я заметил, что он как две капли воды похож на последний портрет Линкольна. Пробило четыре. Я наклонился, чтобы он лучше слышал.

- Мы думаем, что время идет только для других, а оно не щадит никого, - выговорил я. - Мы встретились, но все, что было, потеряло теперь всякий смысл.

Он успел уже расстегнуть пальто. Правая рука скользнула в пиджачный карман. Он что-то показывал. "Револьвер", - догадался я.

Тут он твердо отчеканил:

- Ты пожалел меня и впустил в дом. Теперь мой черед, но я не из сердобольных.

Надо было что-то возразить. Силой я не отличался, и спасти меня сейчас могли только слова. Я нашел их:

- Да, когда-то я обидел ребенка, но ты же теперь не ребенок, а я не тот сумасшедший. Согласись, мстить сегодня так же нелепо и смешно, как и прощать.

- Я не ребенок, - подтвердил он, - и поэтому убью тебя. Это не месть, а справедливость. Все твои отговорки, Борхес, - это просто уловки, ты боишься смерти. Но поделать ничего не можешь.

- Одно все-таки могу, - возразил я.

- Что? - спросил он.

- Проснуться, - ответил я. И проснулся