/ / Language: Русский / Genre:love_history / Series: Литературный пасьянс

Стиль модерн

Ирэн Фрэн

Новый роман известной французской писательницы Ирэн Фрэн посвящен эпохе, которая породила такое удивительное культурное явление, как стиль модерн: эпохе изящно-вычурных поз и чувств, погони за удовольствиями, немого кино и кафешантанов. Юные провинциалки накануне Первой мировой войны приезжают в Париж, мечтая стать «жрицами любви». Загадочная Файя, умело затягивающая мужчин в водоворот страстей, неожиданно умирает. Пытаясь узнать правду о ее гибели, преуспевающий американец Стив О'Нил ищет Лили, ее подругу и двойника, ставшую звездой немого кино. Действие романа разворачивается на фоне реальных исторических событий в Париже и Венеции, Нью-Йорке и на Ривьере, наполняя роман неповторимым ароматом эпохи.

Ирэн Фрэн

Стиль модерн

Вместо предисловия

Стиль модерн охватывает искусство и архитектуру 1900-х годов, он скачкообразно развивался вплоть до Первой мировой войны. В наше время так ошибочно называют эстетику 1920-х, во многом продолжающую традиции стиля модерн, но во многом и противоположную ему.

Эта путаница знаменательна. Действительно, после заключения мира многие сохранили в душе неизлечимую ностальгию о прошедшем времени, даже те, кто сам не застал его. Еще очень долго, часто тайком, они продолжали мечтать о 1900-х как о странном рае, где царили легкие деньги, вечера у «Максима», Булонский лес и, наконец, прекрасные авантюристки любви — кокотки.

Герои этого романа напоминают некоторые пары 1920-х годов, запечатленные Ван Донгеном: одетые по последней моде, но повернувшиеся спиной к настоящему, мечтающие, вне всякого сомнения, о потерянном рае, окрещенном Прекрасной Эпохой.

Первый период. 1913–1914

Как продлить удовольствие

Глава первая

Если жизнь — не поиски Грааля,

она может быть чертовски забавна!

Скотт Фицджеральд. По ту сторону рая

Исчезновение двух девушек из Сомюра в последние дни 1912 года не повлекло за собой никаких событий, вызвав лишь неясное волнение, быстро утихшее в канун приготовления к Рождеству. Из пропавших интересовала только хозяйка — яркая блондинка Мадлена Бюффар, чье происхождение было окутано туманом. Что до горничной, пикантной Леа, о ней ничего не могли припомнить, кроме имени, а также того, что она была предосудительно предана своей хозяйке.

В то время Сомюр был еще достаточно веселым городом. Радость жизни, свойственная жителям берегов Луары, игристое вино с окрестных виноградников, непоседливое присутствие кавалерийских офицеров составляли подобие счастья, и исчезнувшим красоткам хватало здесь развлечений. Однако и та и другая знали, что существует город, где с неистовством, вряд ли достижимым где-либо еще, предаются в сто раз большим наслаждениям. И в разговорах на рынке, и в женских газетах постоянно перечислялись его достоинства и дивные грехи. Париж, Париж, не было ничего, кроме него, и именно туда однажды утром нантский поезд увез очаровательных девушек из Сомюра. Они уезжали без сожалений, без угрызений совести, словно им и не нужно было возвращаться. Их почти не искали. Это внезапное исчезновение казалось очевидностью, отъездом, о котором просто забыли сообщить.

Впрочем, в конце 1912 года весь мир предавался беззаботности. Насмехались над тем, что Монтенегро[1] объявил войну Турции, что «Святые Врата»[2] замуровали Дарданеллы[3]. Главным было получить на этом свете как можно больше возможных радостей — и чем греховнее, тем лучше. Всякого, кто предчувствовал грядущую бурю, считали занудой. Однажды решив, что пышное цветение чувств должно длиться без конца, все задавались единственным навязчивым вопросом: как продлить удовольствие?

Париж был тогда признанной столицей этого мира наслаждений, о которых говорили, что они наперегонки следуют друг за другом. Русские князья и английские фабриканты уже давно осваивали эту сладостную территорию, и круг вкушавших ширился. Весь мир был влюблен в удовольствия Парижа. Словенцы, венгры, египетские греки, аргентинцы, левантинцы[4], магараджи — все были тут, здесь можно было увидеть и правителя аннамитов[5], и королеву Антананаривы[6]. И даже первые американцы, которых высаживали теплоходы, покрытые сверкающими каплями атлантических волн, спешили все попробовать и заливались смехом по пустякам. Двумя веками ранее Париж был известен как территория разума — теперь он стал заповедником сладострастия.

От Сомюра до столицы не так далеко, поэтому, несмотря на свою дерзость, затея девушек не вызвала никаких затруднений. В конечном счете их бегство не отличалось оригинальностью: они просто хотели встретиться со своими кавалерами. Девицы давно уже обратили на них внимание. Дом Бюффаров очень удачно располагался как раз напротив магазина военных головных уборов. Мадлена часто наблюдала из окна за офицерами, которые квартировали в Сомюре, и сделала свой выбор при помощи Леа. Горничная отличалась находчивостью, устраивая свидания, причем и сама не оставалась в стороне; между тем впоследствии, когда к ней приставали с расспросами, она отказывалась отвечать, где и когда обе девушки встали на путь порока. Они могли бы выбрать какой-нибудь отель для проезжих неподалеку от вокзала, но там назначали свидания замужние женщины, оттуда обреченно выходили дамы-грешницы с упрятанным в муфту корсетом, давая взятки собственным горничным. Скорее всего, девушки отдавались где-нибудь в оранжереях замков во время бала, на мансардах вилл, в чаще парка или в каморке прислуги. Так своими достоинствами — семнадцать лет, из прекрасной семьи — распорядилась Мадлена. Никто не знал, как на самом деле дебютировали в любви Леа и ее хозяйка. Известно только, что у них было трое соблазнителей, которые необдуманно предложили девушкам встретиться в Париже, где они рассчитывали провести рождественский отпуск.

Мадлена с детства отличалась прерываемой время от времени странными капризами молчаливостью, которая зачаровывала окружающих. При том, что Мадлена и Леа — одна блондинка, другая брюнетка — были одинаково соблазнительны, первая сразу запечатлевалась в памяти своим особым шармом. Обстоятельства ее рождения относились к тому, что в Сомюре называли «пошлым стилем».

Мадлена Бюффар родилась от адюльтера. Как только стало известно о беременности жены, у которой это был уже второй ребенок, фармацевт Алексис Бюффар, предпочтя предупредить насморк, нежели его перенести, не стал скрывать того факта, о котором уже шли пересуды: будущий ребенок не от него. Мадам Бюффар проявила преступную снисходительность к молодому, резвому, светловолосому лейтенанту польского происхождения — так говорили одни, еврею, вне всякого сомнения, — были уверены другие; в любом случае, к иностранцу. Офицер уехал обратно в Тонкин[7], где его полк усмирял строптивые племена, так и не узнав, что жена фармацевта носит в себе плод их порочной любви. К большому облегчению Алексиса Бюффара родившийся ребенок оказался девочкой. Он решил проявить великодушие и признал ее.

Никто в Сомюре не обманывался насчет причин этой запоздалой индульгенции. Фармацевт был внуком винокура, а его жена, урожденная Серизи, принадлежала к одной из самых богатых семей в этих краях. Несмотря на значительное наследство, брак с Матильдой де Серизи был сложной партией. Ее считали неврастеничкой, способной к отвратительным вспышкам гнева с длившимися затем неделями меланхолическими кризами. Бюффар рискнул за ней приударить, и страстная Матильда не задумываясь отдалась молодому аптекарю, а потом, угрожая покончить с собой, вынудила отца согласиться на мезальянс. Так Алексис Бюффар приобрел то, чего так пылко желал: замечательную аптеку в центре города, — и выстроил на Альзасской улице шикарный дом с башенками, где среди кормилиц, бонн, рядом с меланхоличной матерью, старшей сестрой Одеттой и старым Серизи и выросла Мадлена.

Именно потому, что Серизи питал отвращение к Бюффару, он обожал Мадлену. Казалось, незаконность ее рождения тешила его. Постаревший, истрепанный, одинокий и больной, он покинул свой замок и поселился на Альзасской улице. Серизи добился от зятя, чтобы Мадлена училась в маленьком городском коллеже, а не в отдаленном монастыре, как того хотел фармацевт. Только дед мог развеселить странную внучку, а позднее, когда ей исполнилось тринадцать и она окружила себя молчанием, только Серизи мог до поздней ночи поддерживать с ней беседу. Он многое пережил и часами рассказывал ей о войнах, в которых участвовал, о своих лошадях и женщинах, о Париже. Она задавала тысячу вопросов, озаренная радостью после этих ночных бесед. Наконец, именно дед, узнав, что для старшей дочки Бюффар нанял горничную, потребовал, чтобы и у Мадлены была собственная прислуга. Бюффар, фыркая, покорился: старик только что отдал ему свои виноградники, следовало удовлетворить его каприз. Кандидаты в услуженье водились во множестве, и подбор служанки обошелся недорого.

Мадам Бюффар уже давно заточила себя в одном из флигелей виллы, благочестивая и покорная, не чувствительная ни к чему: ни к праздникам, ни к балам, ни к вольтижировке на манеже, ни к благотворительным распродажам, ни к новым опереттам, приводившим в восторг весь город. Ничто не могло вывести ее из оцепенения: ни наводнения на Луаре, ни большие урожаи винограда для игристого, четвертой частью которого она владела, ни даже звук кавалерийской рыси по три раза на дню. Мадам Бюффар безумна, шептались в Сомюре. Временами находились любопытные, выслеживавшие ее тонкий силуэт за стеклами мещанских башенок.

Мадлену ожидала та же участь, если бы весной 1912 года молодая горничная, востребованная дедом, не прибыла на Альзасскую улицу. Леа, прекрасная Леа семнадцати лет, — как и Мадлена, того же роста, с похожей фигурой. Их можно было спутать, если бы Леа обладала томностью своей белокурой хозяйки, но ее обаяние заключалось в ее живости. У Леа были такие же зеленые глаза, как и у Мадлены. Но достаточно было посмотреть в них один раз, чтобы увидеть, что они не обладают редчайшим нефритовым оттенком глаз ее хозяйки. Почти сходный с цветом камня, он был неподражаем в той же степени, что и цвет волос Мадлены. Несмотря на самоуверенность Леа, ей были неведомы те непринужденные манеры, которые привил своей любимой внучке Серизи.

Так никто и не узнал, откуда была Леа. Нант, по предположению кухарки, или, возможно, Бретань — неизвестные, отдаленные районы, полудикие, где не растет виноград. Да никто особенно и не интересовался происхождением Леа. Единственное существо, выделявшееся среди всех своим веселым нравом и не казавшееся блеклым рядом с Мадленой, она сумела вырвать ее из молчания. Леа появилась вовремя. Старый Серизи быстро слабел, и Мадлена рисковала остаться в одиночестве и забыться в нервном заболевании, сделавшем из ее матери живого мертвеца. И вот однажды наступило то июньское утро, когда после ритуальной чашки чая не менее ритуальный туалет молодой хозяйки закончился слишком поздно, почти к полудню. Много раз впоследствии в момент шнуровки корсета сплетались руки и юбки девушек, а губы не всегда тянулись только к щеке.

Что же происходило летом 1912 года, незадолго до их побега? Новости из Парижа день за днем прославляли идею нескончаемого праздника. Кабинет министров выделил субсидии, призванные установить равновесие сил между Францией и Германией. К 14 июля[8] в Париж приехали самые авторитетные союзники. Сын дю Бэя из Туниса, великие русские князья, королева Ранавалона[9] восхищались авиацией и пышностью кавалерии. Во время очень элегантного праздника «Журне де Драг»[10] репортеры насчитали четыре тысячи восемьсот девяносто семь очаровательных женщин, включая светских и тех, кто таковыми не являлся. В общем, все шло хорошо. Несмотря на намерение правительства распустить профсоюзы, люди продолжали посещать церковь и работать так, как того требовали компании, мануфактуры и торговые дома. Что касается самых обделенных, шахтеров Севера, депутаты проголосовали за выделение двухсот миллионов на постройку для них дешевых домов.

Коронование скромниц, конкурс гримас, народные гулянья, водные праздники — жители в Сомюре, несмотря на повеявшую с Востока угрозу, были увлечены своим меню удовольствий и не заметили ничего необычного в поведении двух девушек, разве что Мадлена стала чаще выходить в город. В сопровождении Леа она посещала манеж, караулила на вокзале новые номера «Фемины», часами пропадала в магазине модной галантереи. Никого не волновало, что Леа не олицетворяла собою добродетель, а Мадлена краснела и заливалась смехом, не свойственным ей до сей поры, что слишком близки отношения между хозяйкой и ее служанкой. В городе предпочитали настоящие скандалы, и таковой уже назревал: сорокалетняя старая дева была брюхата от каноника.

Правда, однажды воскресным вечером кто-то увидел Леа около «Большого коммерческого кафе», где назначали свидания те, кого в Сомюре считали шикарной публикой. Ей тут же приписали идиллию с заместителем директора банка, но шум мгновенно улегся после заверения в том, что возможный ухажер предпочитал красивых военных. Наконец, однажды вечером в «Доме спорта. Обеды и ужины в любой час» Леа увидели беседующей с тремя хорошо одетыми молодыми людьми, офицерами кавалерии. Один из них, уже несколько охмелевший, убеждал ее: «Конечно, моя дорогая, а главное, приводите вашу прекрасную подругу…»

Как раз в это время разразился скандал с каноником, и Сомюр оказался близорук: никто не обратил внимания на то, что вечерами Мадлена покидала дом на Альзасской улице, дабы отведать и других грехов, кроме преподанных горничной. Это длилось всю осень и начало зимы. Однажды ночью, вернувшись домой, Мадлена постучала в дверь старого Серизи. Ей никто не ответил. Она вошла в комнату и нашла деда сидящим в кресле. Поняв, что он умер, она не закричала, осторожно закрыла дверь и пробыла с ним до утра; в сущности, это были последние часы рядом с тем, кто любил ее с самого детства.

Рано утром Мадлена прихватила портфель умершего и скрылась в своей комнате, где тремя часами позже старшая сестра объявила ей то, что уже не было для девушки новостью. Назавтра вечером, едва вернувшись с похорон, она приказала Леа купить два билета третьего класса на поезд до столицы.

* * *

Десятью месяцами раньше в Париж прибыло аргентинское танго, отважившись на свои первые шаги в парижских салонах, и теперь город был охвачен новым безумием. Найденные без труда по указанному адресу кавалеры поспешили увезти Леа и Мадлену в один из храмов новой религии в районе Этуаль. Для трех офицеров это было единственное место, где они могли появиться в компании с провинциалками, не скомпрометировав себя. И вообще было непонятно, что делать с девушками дальше. Да, они были соблазнительны, но их сумасбродство раздражало. Появление с горничной в обществе могло повлечь за собой нежелательные последствия, тем более, если обнаружится, что они лишили невинности хозяйку и втроем обладали двумя женщинами — досадный эпизод для офицеров, мечтавших о блестящем браке. В Сомюре пикантная интрига казалась забавной, а приглашение девушек в Париж было только игрой, начатой ради красного словца. Лицезрея результат своей интрижки, честолюбивые офицеры внезапно испугались скандала.

Тем не менее они не могли выкинуть девушек на улицу. Надо было схитрить, и один из мужчин вспомнил о танго.

— Я никогда не видел вас танцующей, — сказал он Мадлене.

Она покраснела. Леа вывела ее из замешательства:

— Отвезите нас на бал и увидите!

— Дорогая, но есть нечто получше: танго!

Леа оторопела:

— Танго!

Она читала о нем в «Фемине». Как и для Мадлены, для нее это было верхом изысканности, о котором она и не мечтала.

— Да, дорогие дамы, танго, — подтвердил офицер. — И прямо сейчас: в пять часов Париж начинает танцевать. Быстрее одевайтесь, пудритесь — и в фиакр!

Пока девушки прихорашивались в соседней комнате, одновременно в ужасе и в восхищении от своей авантюры, трое мужчин поздравили себя с пришедшей им на ум идеей. В домах, где собирались поклонники танго, как и в домах свиданий, неписаные правила позволяли посетителям оставаться неузнанными. На первых этажах дома в районе Этуаль танго объединяло дам из высшего общества и авантюристок, смешивая сословия в общем опьянении, путая нити происхождения. Правда, шубки Мадлены и Леа, попахивающие провинцией, покрой платья, старательно скопированный с плохого чертежа, вызвали вокруг них шепот с пробивающимся сдавленным смехом — таково презрение Парижа. Но все предрассудки сдавались здесь в гардероб, и партнеры сплетались в танце.

Хозяевами этого праздника были аргентинцы. Налаченные волосы, тонкие усы, заостренный профиль, как наконечник томагавка, серебряные шпоры, широкие штаны из расшитого коленкора — Роберто пользовался огромным успехом у дам. Как и его подручному Фернандо Симарра, ему не было равных в деле обращения в новую религию. За короткое время он уже набрался «парижского шика», о чем свидетельствовала выбранная им фамилия «Дюваль», в то время как латинские слоги имени продолжали волновать при мысли о его экзотическом происхождении.

При всех обстоятельствах Роберто сохранял то выражение лица, которое больше подходило выбранному им образу безразличия и одновременно влюбленности. Он никак не проявил своей радости, когда старший из офицеров засунул банковскую купюру в его широкий карман, незаметно указывая на двух женщин. В свою очередь Роберто подал знак Фернандо. Ни Мадлена, ни Леа не видели приближавшихся к ним аргентинцев. Они стояли у входа в помещение, немного сбитые с толку. Эти три голые комнаты, где вся толпа волнообразно, в сбивчивом ритме терлась друг о друга, не были похожи на ожидаемое великолепие Парижа. Девушки надеялись услышать другую музыку, а не пронзительный речитатив, исполняемый отупевшими от долгой игры пианистом и игроком на мандолине. Музыканты с отсутствующим видом покачивались в такт на своих стульях, а выходя из оцепенения, издавали гортанные крики или же стучали каблуками по навощенному паркету.

Роберто только что отошел от княгини с султаном на голове, которая воскликнула ему вдогонку:

— О, Роберто, ты так хорошо меня вел!

Пожилая, явно крашеная дама с шиньоном в виде насеста уже стремилась к нему:

— Сюда, Роберто, дорогой гаучо, вот еще одна твоя medialuna[11]!

Он отстранил ее и в молчании поклонился Мадлене. Не было никаких слов — лишь вздохи, шуршание скомканной материи, не слышное за стенаниями музыки и скрипом лакированной обуви. Мадлена вступила в танец, пытаясь следовать движениям этих незнакомых ног, властных рук, будучи уже им послушна.

— Ты быстро схватываешь, — сказал ей аргентинец.

Глядя через плечо, Мадлена вскоре увидела Леа в объятиях Фернандо. Обе девушки отдались танцу, забыв о своих офицерах. Для них уже ничего не существовало, кроме чужих ног, чужого пота, иногда они чувствовали обнаженные спины друг друга. Сбившись с шага, девушки начинали снова, следовали за гибкими ногами своего партнера, прикрывали глаза, время от времени посматривая с вожделением на налаченные волосы, полный рот с маленькими усиками, ловя пронзительный взгляд.

Наконец настал момент, когда мелодия, пропитанная меланхолией, пресытила танцующих своей грустью. Дыхание стало прерывистым, ноги отяжелели, а движения обрели свою прежнюю неловкость. Девушки попросили пощады, и аргентинцы тотчас же оставили их. Один из офицеров уже направлялся к выходу, когда Леа заметила его и окликнула. Он изобразил радушие, но никто из мужчин не предложил подругам переночевать в их холостяцкой квартире. На ужин съели несколько устриц в закусочной около Орлеанского вокзала. Девушкам посоветовали хороший отель, оставили немного денег. Они расстались с кавалерами, не поцеловавшись. Совсем забыв, что был канун святого Сильвестра[12], в десять часов вечера Мадлена и Леа заснули в грезах о пампасах.

На следующее утро они решили вновь посетить убежище холостяков. Фиакр отвез их туда, но офицеры успели удрать. Мадлена побледнела, потом схватилась за ручку двери. Леа испугалась, поскольку ручка вот-вот готова была развалиться под напором крутившей ее Мадлены. Наконец она ее отпустила, поправила шляпку и с яростью воскликнула:

— А как мы найдем Роберто? Его адрес был у этих идиотов.

— Роберто, — вздохнула Леа. — И Фернандо…

— Постарайся вспомнить, вместо того чтобы мечтать.

— Это было где-то возле Триумфальной арки.

— Едем туда.

Голос Мадлены дрожал, она еще больше побледнела. Леа испугалась, что хозяйка упадет в обморок: решив найти аргентинцев, они рано встали и ушли из отеля, не позавтракав.

— Пообедаем сначала, — предложила она. — Дай мне деньги, которые у нас остались.

Их едва хватало на еду в дешевой закусочной, хотя трудно было предположить там те же цены, что и в Сомюре. Накануне, перед встречей с офицерами, Мадлена растратила содержимое дедовского портфеля на духи и шарфики. Что же касается «подарка», оставленного им соблазнителями, то он едва покрывал стоимость двух ночей в отеле.

Они вошли в закусочную, проглотили плошку супа, в котором было гораздо больше капусты, чем мяса. На краю стола лежала газета. На первой странице красовались предсказания мадам де Тэб:

«Для вас, дамы, начинается светлый год, предвестник благородного пробуждения, великодушных устремлений…»

Дальше Леа не читала. К ней вернулся ее оптимизм.

— Танго, Мадлена! Я теперь вспоминаю, где это. На маленькой улочке, совсем рядом с площадью Звезды…

— Значит, поищем площадь Звезды!

И Мадлена увлекла свою подругу в послеполуденный голубой и холодный город.

Глава вторая

Мадлена и Леа перепутали Триумфальную арку и ворота Сен-Мартен. Не осмеливаясь спросить дорогу, они устало брели в поисках заведения, где танцевали танго. В конце концов девушки наткнулись на «Грот Венеры» — один из худших кафешантанов, какие только возможно было найти тогда в Париже.

— А ведь здесь дебютировала красотка Отеро! — сказала Леа.

— А Мата Хари? — спросила Мадлена. — Думаешь, сюда приходит Мата Хари?

— Да, — ответила Леа. — И Сесиль Сорель, Режана, Мистингетт[13], Лиана де Пужи, Клео де Мерод!

Она всегда произносила эти имена в одном и том же порядке, с некоторым религиозным оттенком, как молитву. С первого дня, как девушки открыли журнал «Фемина», они взяли за обыкновение погружаться в его просмотр после утреннего туалета Мадлены. Они составили список парижских фей. Каждую неделю им предлагался новый, незнакомый до этого образ: Клео де Мерод, собирающая цветы, танцующая, Клео, готовящая омлет с трюфелями, Клео, управляющая автомобилем, купающаяся в Довиле, Клео на велосипеде, за игрой в теннис, на качелях, на коньках, за обедом, нянчившаяся с пекинесом. Чем банальнее было занятие, тем ближе к своим божественным кумирам ощущали себя Леа и Мадлена. Эти эпизоды, выхваченные из жизни высшего света, эти крохи чудесного так походили на их жизнь! Абстрактные мечты выкристаллизовались в этих крупинках Парижа и прижились в их сомюрском существовании так же, как, говорят, приживаются жемчужницы.

Вместе, день за днем, Мадлена и Леа создавали великолепную легенду о парижской женщине, мифологию роскоши и любви, религию с исключительно женскими образами, вечно прекрасными, сверкающими, всегда поющими или танцующими, так же легко переходящими от мужчины к мужчине, как другие дышат. Дар красоты, отличающий этих богинь, был предназначен исключительно для любви. Столь сказочная жизнь казалась недостижимой для большинства женщин, и чтобы утешиться, они вспоминали, что этих богинь называют кокотками, и громко клеймили их аморальность. Но среди женщин были и те, кто перед сном погружался в фантазии о прекрасной жизни, чтобы забыть толстого мужа, храпящего под боком. Возможно, Мадлена последовала бы такому примеру, если бы не было Леа. Независимая стойкая Леа, появившаяся бог знает откуда, но, без сомнения, из того мира, который очень рано ее закалил. «Эти кокотки, — говорила она своей хозяйке, — ничуть не красивее нас. Их возвышает Париж, и там они используют свою красоту. Потому что, мадемуазель, можно извлечь пользу из всего, что у вас есть: ваших губ, вашего маленького красивого носа. И всего остального!»

Стать Клео. Стать Сорель. Стать Режаной или Полэр. Царствовать безраздельно над мужчинами Парижа. Коллекционировать жемчуг и бриллианты. Играть, как Отеро и Лиана де Пужи, которым приписывали несметные богатства. Покорить всех принцев и герцогов, которых насчитывала Европа. Промышленников тоже, прибавляла Леа. Жить во дворцах. Ездить верхом на чистокровных лошадях. Купаться в море в Довиле. Спать в тени венецианской лоджии. Ривьера в январе. Шампанское и гусиная печенка круглый год. Вставать в полдень. Ложиться спать, когда встают рабочие. (Леа особенно настаивала на этом пункте.) Смена туалетов по десять раз на дню, ритуал первого завтрака, утренней прогулки, платье для интимного завтрака, для галантного завтрака, дневное платье, для чая, для визитов, платье для Булонского леса — королевское, хрустящее от покрывающих его драгоценностей. Несмотря на картинки из любимого журнала, Мадлена и Леа упорно представляли себе Булонский лес в виде спящего леса из сказок Перро, где среди аллей произрастали принцы из Европы, чтобы очаровывать прекраснейших из прекрасных.

И опять платья — для вечернего выхода, для вечеров любви, конечно, платья, ниспадающие на более пышные нижние юбки; корсеты из глянцевитого атласа, затянутые до перехвата дыхания, чтобы расшнуровывать их часами, стеная от наслаждения, и, в конце концов, замереть в блаженстве среди шелковых простыней.

Но пока Леа и Мадлена были далеки от подобного счастья. Их одежда покрылась грязью. Каждые два шага им приходилось скользить по лошадиной лепешке, вот-вот готовой приклеиться к юбкам. Они только что вновь напудрились и опрыскали шею из флакончика «Благородство обязывает» новомодными духами, чье название отвечало их затаенной мечте, а несколько тяжелый запах напоминал о танго. Девушки вздохнули и с энергией отчаяния устремились в забегаловку.

Подобно церкви с приделами, она состояла из главной пещеры и двух боковых полугротов — зеленого и розового — с расположенными в беспорядке столами и стульями. Папье-маше, из которого были сделаны перегородки пещеры, использовали и для изображения фантастических деревьев. Эти деревья — что-то среднее между пальмой и сталактитом — были украшены оранжевыми и голубоватыми лампами, а кое-где и живыми растениями, казавшимися болезненными в сочетании со всем остальным.

В центре пещеры на сооруженной из подставок эстраде актриса средних лет декламировала патриотические куплеты.

Мадлена устало села на свободный стул.

— Совсем как в «Большом коммерческом кафе» в Сомюре, — заметила Леа. — Но там уже год как убрали декорацию грота и сделали все в стиле Людовика XVI! — Она не скрывала своего разочарования.

В кошельке у них оставалось всего несколько мелких монет, в животе было пусто, но безумно хотелось провести уже эту ночь на шелковых простынях.

Стоя рядом с подругой, Леа рассматривала одно за другим лица посетителей. Мужчин было много. Но какие это были мужчины: военные навеселе, вульгарные и без гроша в кармане, тщедушные канцелярские крысы, один или двое худеньких юношей тоже без денег! Еще один очень толстый тип, раздувшийся посреди своих стаканов с абсентом чуть не на грани апоплексического удара. Женщины выглядели не лучше. В платьях диких цветов, смотревшихся еще более крикливыми в лучах электрического света, они слонялись между столиками, выставляя напоказ грудь и приподнимали юбку, демонстрируя икры. Очевидно, что это заведение не для них. Ах, если бы она записала адрес того места, где танцевали танго! Не для того, конечно же, чтобы увидеть Роберто или Фернандо — с иностранцами никогда ничего не понятно, — но чтобы познакомиться с господами в блестящих одеждах, в чистых рубашках, без сомнения, шелковых, — с принцами или князьями, которых она заметила, когда, протрезвев от танца, собиралась уходить.

Внезапно взгляд Леа остановился на одном из боковых гротов. Она различила фигуру, выгодно выделявшуюся среди присутствующих. Облокотившийся на стойку мужчина с рассеянным видом рассматривал выступавшую. Голубое сияние лампы придавало мечтательное выражение его лицу. Он выглядел «комильфо».[14] На вид ему было лет пятьдесят. Если и был хоть один достойный их человек в этом поганом заведении, то это именно он.

Леа сильно сжала руку Мадлены.

— Видишь? Там, под голубой лампой…

— Да, — прошептала Мадлена.

— Идем, маленькая хозяйка!

Мадлена улыбнулась — первый раз за этот день. Миндалевидные глаза сузились и в свете лампы заблестели нефритовым цветом.

— Идем, — эхом откликнулась она и первой направилась к мечтателю.

* * *

Граф д’Эспрэ был шикарным мужчиной и, как многие представители высшего общества, снисходил порой до всякого сброда без отвращения. Когда ему наскучивали обеды в городе и светские новости, его молодые протеже, заумные поэты и авангардные художники, он любил прогуляться в районе Монмартра или бульваров и, открыв дверь невзрачного театра, проникнуть за кулисы, или же, как этим вечером, расположиться в глубине низкопробного кафешантана. Однако граф д’Эспрэ отличался от людей своего круга склонностью к самым причудливым развлечениям. В юности он был готов испытать всю гамму любовных переживаний, однако женитьба не принесла ему удовлетворения. Правда, для продолжения своего знаменитого рода он произвел на свет двух сыновей. Его жена, умерев, поступила очень тактично, избавив его дальнейшую жизнь от осложнений.

Граф менял в своем сердце женщин из совершенно разных кругов общества. Лет пятнадцать назад маленькая работница из квартала Бастилии сменила великую герцогиню Валахии. Он был без ума от этой девушки, растратил целое состояние на валенсианские кружева и корсеты на китовом усе, не считая подушечек из конского волоса[15], очень популярных в это время. Затем он бросил ее ради московской графини. Восток всегда его зачаровывал, и любая женщина оттуда, даже если обитала в Париже, могла вскружить ему голову. Москвичка обладала более солидными аппетитами, однако не измотала ни его, ни его состояние, одно из самых значительных благодаря хитроумным помещениям капитала его отцом во время Второй Империи. Когда, около 1900-го, графиня бросила его ради крупье из Монте-Карло, шесть месяцев он был безутешен, до тех пор, пока знаменитая кокотка, давняя любовница известного кардинала, не вернула ему вкус к жизни. И до сих пор Эдмон д’Эспрэ время от времени встречался с нею, хотя она уже несколько лет как потеряла свое очарование. Кардиналка — так ее называли в Париже после ее скандальной связи с прелатом — оставалась его лучшим другом. Это она посоветовала ему испробовать все виды сладострастия, какие можно было найти в Париже, в Довиле, в Венеции, на Ривьере.

И д’Эспрэ охотился только за удовольствиями. Удовольствиями и красотой. Это превратилось в настоящую погоню. Но в своих нескончаемых поисках совершенства он следовал выдвинутому им самим условию: женщины, которых он выбирал, должны были идеально выражать то, что он называл духом времени. «Дух времени! — восклицали его противники. — Дух времени, мой дорогой граф! Но нет ничего менее очевидного, менее ощутимого. Подумайте, как это определить: вы купаетесь в нем, его не видя!»

Д’Эспрэ, любивший иногда пофилософствовать, отвечал, что всегда выбирал женщин, не следуя моде, а обгоняя ее. Действительно, он открыл Лиану де Пужи, когда ее еще звали Анн-Мари Пурпр, он предвидел будущий успех Полэра, предчувствовал вознесение весьма заурядной Жанны Буржуа, прославившейся под именем Мистингетт. Якобы он даже угадал, сколько лет еще прекрасная графиня Греффуль будет царить среди своих ультрасветских почитателей. Однако граф был не вполне удовлетворен: ведь сам он еще никого не вывел в свет. Он мечтал о женщине, способной опередить моду на два или три шага, удивляющей всех своей крайней новизной, хотя при этом опасался, что ветреный закон изменений стиля, силуэта, одежды заставит его авангардное создание быстро устаревать, и тогда поползут слухи, что песенка графа спета. Однако дар предвидения Эдмона д’Эспрэ стал легендой, и ее надо было поддерживать во что бы то ни стало. Он совершенствовал свой дар, с интересом изучая все оттенки парижской жизни. Ни одна из столичных женщин не могла ускользнуть от его прозорливого взгляда, не утомлявшегося в поисках красоты. Но эта лихорадочная погоня не принесла ему пока редкой птицы, жемчужины, собственного маленького Грааля, который увековечил бы его имя.

Граф как бы уже и смирился с этим. «Если я ее не найду, — говорил он себе, — то я ее создам». Но неутомимо продолжал свои поиски в джунглях удовольствий. Певицы кабаре и уличные певички, пижонки, дамы полусвета, актриски, натурщицы, княгини, содержанки и полусодержанки, в шляпках с перьями и нищие, блистательные расточительницы и оборванки, фаворитки светских приемов и испуганные дебютантки, шлюхи и светские львицы — граф обошел всех женщин Парижа, с нетерпением ожидая появления прекрасной незнакомки. Для очистки совести он заглянул в мир тех, кого называли великими султаншами, и их надушенных мускусом господинчиков. Опять ничего! Он дерзко навестил разбойников Бельвиля — тщетно: со времен исчезновения Золотой Каски[16] бандиты и их любовницы не отличались богатым воображением.

Этим вечером, сидя за столиком кафешантана, Эдмон д’Эспрэ готов был сдаться. «Я не найду райской птицы, — подумал он, потягивая абсент, — я не создам женщины, которая свела бы на нет вознесение Отеро или славу Клео де Мерод. Исчерпав псевдокрасоты светского сияния, я обошел все окрестности, пройдя и сквозь странный лабиринт геральдических лож, и подвалами кафешантанов, и сняв пенки за кулисами „Русского балета“. Я предоставлял женщинам апартаменты в стиле модерн и не брезговал лучезарными простушками, не отступаясь и от посещения приемных тюрьмы Сен-Лазар, где держат маленьких оборванок: Изящная Ляжка и Транжира, Шпала, Ульбрика, Армида, Зульма. Я знаю их напересчет, и ни одна не пришлась мне по вкусу…»

Граф глотнул абсента. Он не переносил этой горечи и тем не менее снова выпил, стараясь забыть шумную встречу Нового года в компании трех герцогинь, двух кубистов и одного сильно захмелевшего любителя Малларме[17]. Без сомнения, он старел. Мода на него скоро пройдет. В 1890-м д’Эспрэ первым стал pschutt[18]. Он первым продемонстрировал urf[19] в 1895-м и был smart[20] в 1898-м. Наконец, на вершине своей молодости прославился как самый шикарный мужчина конца века. Неужели все кончено? Ему пятьдесят четыре года, и он умрет, не создав свое произведение.

Граф осмотрелся: вокруг только девочки, чей путь закончится в Сен-Лазаре, — и вздохнул. Его время уходило, и он, подобно некоторым коллекционерам, мечтал обменять немыслимое количество накопленных за всю жизнь реликвий на одну-единственную, исключительную и совершенную. Выбрать одну женщину, сделать из нее совершенство, а потом вывести в свет. Его взор рассеянно блуждал по сцене, где певичка продолжала исполнять патриотические куплеты. «Я хочу создать это чудо», — повторяя эти слова, д’Эспрэ понимал, что болезнь Пигмалиона ярче всего свидетельствует о возрасте. Он уже готов был предаться размышлениям на эту тему, которые потом можно было предложить одному из молодых поэтов, чьи дебюты он оплачивал, но в этот момент незнакомый голос вывел его из меланхолии.

Граф не разобрал слов. Он уловил только голос, потом увидел лицо, необычно светлые волосы, слишком юная, лет шестнадцать, возможно, семнадцать, глаза удлиненные, как у азиаток, высокие скулы, бледная кожа, гибкое тонкое тело. За спиной блондинки другое лицо, может быть, менее совершенное, брюнетка, решительнее, менее складная, но пикантная, этакая «изюминка»… Ему больше понравилась вторая. Однако он обернулся к первой и не спускал с нее глаз: ее фальшиво невинная улыбка, ее зеленый холодный взгляд, совершенный овал лица, как у японской статуэтки, светились порочностью.

Находка! Двойная находка! Одним глотком граф допил абсент, поднялся и слегка коснулся руки. Которой из девушек, он не знал. Из них можно было вить веревки — это все, что он понял по их виду, и хладнокровно начал их разглядывать. По их духам граф понял, что девушки из провинции, мещаночки, выросшие среди тусклых тряпок и белых чулок. Их переполняли желания: граф д’Эспрэ, среди прочих достоинств, обладал «нюхом», который никогда не обманывал. Он рассмотрел маленькую муфту блондинки, покрой ее платья, непривычный для девушки этого возраста. Без сомнения, сбежавшие провинциалки. Забрызганная дорожной грязью нижняя юбка, смятая ткань корсажа, круги под глазами, ужасная рисовая пудра, неровно рассыпанная по божественной коже. И тем не менее эта дерзость, раскованность, да, эта «изюминка», особенно у подружки! Отеро не могла выглядеть краше в лучшие моменты.

Д’Эспрэ вдруг лишился голоса, чего с ним не случалось со времен знакомства с московской графиней. Приосанившись, он перекинул через плечо длинный атласный шарф с бахромой и указал на стул рядом с собой. Певица только что замолкла, в углу у сцены послышались смутные аплодисменты вперемешку с шутливыми замечаниями, пианист подбадривающе сотряс аккордом воздух, и сборщица денег начала свой обход между столиками.

Д’Эспрэ высыпал дождем монеты, заказал два абсента. Девушки смущенно молчали, вдруг словно отстранившись, и старались не смотреть на него. Он воспользовался этим и стал наблюдать за блондинкой, уверенный, что именно ее нежный голос вырвал его из меланхолии. Она скрестила ноги, но бесцеремонный жест никак не сочетался с ее опущенными веками. Ложная стыдливость; юбка задиралась над лодыжками, она явно хотела показать их. Дьявольская маленькая особа. Она носила гетры и легкие лаковые ботиночки, тоже очень провинциальные. Еще одно движение коленями. Надежда, волнение, счастье — она постепенно открывалась целиком, эта маленькая деликатная лодыжка, такая тонкая в хорошо натянутом черном чулке, само совершенство. Все это предвещало и другие радости. Что касается брюнетки, то ее осанка, изящная линия бедер прочитывались в изгибе тела, а под корсетом угадывалась великолепная грудь. «Решительно эта девушка мне больше нравится, — подумал д’Эспрэ. — Она лучше подруги. Со времен маленькой работницы из района Бастилии я не испытывал подобного волнения».

В это мгновение блондинка оперлась на руку своей подруги, намекая на интимность их отношений. И д’Эспрэ почувствовал возвращение старинной боли: странное покалывание, невыносимое. Просто-напросто ревность.

Уйти? Нет, он останется! Ему нужны эти девушки. Это двойственное странное существо идеальной красоты, эти две половины, полностью дополняющие друг друга. Именно из этих двух крошек, от которых исходили свежесть недавно лишенных невинности мещаночек и дух меблированных комнат в отеле и бульона за три су, — из них он, д’Эспрэ, создаст свое великое произведение.

И выведет в свет. Сразу двух — вот гениальная идея! Они должны подчиняться ему во всем — он не имел права на провал! Граф встал, склонился над Мадленой и Леа, прошептал им несколько слов. Они улыбнулись и последовали за ним, как если бы только того и ждали.

Так вечером 1 января 1913 года Эдмон д’Эспрэ вышел на-бульвар Монмартр в обществе двух незнакомок. Хотя это были не те элегантные барышни, которых привыкли видеть с ним рядом, они держались с достоинством и выглядели довольными. Этим же вечером он разместил их в своей квартире на бульваре Хаусман, после чего послал записку милейшему Стеллио Брунини, мастеру на все руки у кутюрье Пуаре[21]. Первым делом нужно было одеть этих обольстительных особ.

Глава третья

Проходя этим утром через ворота проспекта д’Антен, Стеллио Брунини был крайне озабочен, и не только потому, что получил записку от графа д’Эспрэ, где тот просил о невозможном. Неужели он походил на чудотворца, он, мастер по тканям из Дома Пуаре! На самом деле все считали именно так. Все, начиная с самого кутюрье, были убеждены, что Стеллио поможет выйти из любых затруднений: раздобыть вышитый атлас, которого нет во всем Париже, успокоить шестидесятилетнюю клиентку, чей молодой любовник угрожал ее оставить, поправить драпировку, испорченную женщинами во время последней примерки, галантно открыть дверцу лифта перед принцессой.

О нем говорили: «Этот молодой венецианец приносит удачу; а вы видели, как он мил, изящен. Эти голубые глаза, густые черные волосы! Двадцать пять лет и так красив! Как жаль, что он не любит женщин! А, вот и вы, Стеллио, с вашим приходом все меняется к лучшему! Ах, Стеллио, Стеллио, вы настоящий итальянец, как легко вам все дается, вы всюду поспеваете, вы само изящество, у вас руки волшебника, вам нет равных в выборе тканей, вы незаменимы, Стеллио, необходимы…»

«Снисходителен, скорее, — говорил себе Стеллио, проходя через сад Пуаре, мимо клумб, подстриженных на французский манер. — Я слаб. Я должен заниматься одним делом: подбирать ткани для этого сатрапа, в чьем рабстве теперь нахожусь. Но вместо того чтобы думать о собственном счастье, я служу всему Парижу. Так я все потеряю».

Он раздраженно вынул из кармана записку д’Эспрэ. Уже светало, когда он ее получил, едва заснув после трудной ночи. Весь вечер его любовник, Сергей Лобанов, одна из звезд русского балета, осыпал его упреками: «Ты не любишь меня, Стеллио! Тебя никогда нет рядом! Никогда нет рядом, когда я просыпаюсь, тебя интересуют только твои маленькие амбиции, твоя светская жизнь, твои ткани, женщины, может быть? Ты меня погубишь, Стеллио, ты любишь только себя… Где ты носишься по Парижу целый день, как сумасшедшее насекомое, что ты ищешь?.. Ты любишь другого?..» И это продолжалось почти всю ночь, пока он не успокоил Лобанова. А потом, около семи часов утра, маленькая записочка от графа и поспешный уход.

Граф составил послание в своем обычном стиле — полуэлегантном, полутелеграфном:

«Две девушки, семнадцати лет, высокие (очень похожи друг на друга, но одна блондинка, мягкие великолепные волосы). Одного типа, размеры более-менее одинаковы. Немного в духе де Лужи. Однако очень провинциальные, гардероба нет или он не годен. В конце концов, мой милый, найдите, во что мне их одеть! Скорее: в данный момент им не в чем выйти. Подбор моделей и прием манекенщиц — на дому у красавиц: 107, бульвар Хаусман. Я хочу видеть их неслыханными (он подчеркнул). Знайте, что это два бесценных сокровища (он еще раз подчеркнул)[22]».

Две девушки, которых надо было одеть с ног до головы, приехали из провинции, бог знает откуда. Конечно, Пуаре будет кричать, неистовствовать, осыпать его оскорблениями. Возможно, это продлится дня три, а тем временем будут приходить записочки от графа — во все более неуместные часы, все чаще, вначале беспокойные, затем в исступлении: «Стеллио, вы меня покинули… мне нужны наряды за неважно какую цену, я вам дам столько комиссионных!.. Ну давайте, Стеллио, выгодное дело, я вам заплачу вдвое…»

Не в первый раз д’Эспрэ обращался к его услугам, чтобы ввести неизвестную к законодателю парижской моды, и всегда добивался желаемого. Но всякий раз, едва приодевшись, в течение следующих двух недель красавицы исчезали, успев появиться лишь «У Максима»[23]. Пуаре, как и Стеллио, относился к графу с некоторым недоверием, хотя тот щедро оплачивал все наряды. Но, как говорил маэстро, д’Эспрэ не делает нам рекламы! И Стеллио был убежден, что в этот раз тот откажет графу.

Правда, последняя фраза в записке интриговала: «Это два бесценных сокровища». Стеллио никогда не замечал, чтобы Эдмон д’Эспрэ говорил о женщинах иначе, чем отстраненно и иронично. Лишь однажды, — имея в виду сразившую его своей красотой Клео де Мерод, — он рискнул сказать: «Да, действительно, она не так плоха, в ней есть что-то от мадонны, мила и не вызывает у меня антипатии». Никто не слышал, чтобы он, наподобие прочих, восклицал: «Ах, как она красива!» или «Она так прекрасна!» И вдруг: «Это два бесценных сокровища!» Возможно, граф влюблен. «Это усложняет дело», — подумал Стеллио, подходя к дому, где священнодействовал маэстро. Замедлив шаг, он обернулся, чтобы взглянуть на сад, как если бы оставил позади себя нечто очень важное.

Подморозило; было прозрачно и сухо. Тонкая пленка льда покрывала ступеньки и клумбы: она не таяла, хотя давно уже пробило десять часов. Лед, Россия, Петербург — на Стеллио тут же нахлынули образы из рассказов Лобанова, с которым они жили вместе с прошлой осени. Ему представлялись сани, хрустящие по снегу, крестьянская вышивка и те запахи, о которых Лобанов мог говорить часами: еловой смолы в фамильной бане в Ялте, фимиама, воскуривавшегося перед каждым уроком в гимназии, папоротника и земли в середине октября. За это ли он полюбил Лобанова, или за его великолепное тело, утонченные черты падшего князя?

Лобанов… Стеллио отметил, что в последние три недели, как начались эти сцены ревности, он уже не мог называть друга по имени. Лобанов — так он обращался к нему, а не Сергей, тем более не Сережа. Время любви прошло. А была ли когда-нибудь любовь? И существует ли вечная страсть, или же она живет только в легковесных мозгах тех женщин, которых одевает Пуаре?

Стеллио с силой толкнул входную дверь. Нет, он никого не любил, никого не полюбит. Его единственная страсть — это ткани.

Маэстро еще не пришел. Стеллио прошелся по анфиладе салонов, под тяжелыми сталактитами люстр, потом окинул взглядом соседний флигель, где жил кутюрье. Его этаж на уровне сада день и ночь освещался прожектором, направленным на огромную, древнюю китайскую статую богини, приносящую, по мнению Пуаре, счастье. Он ничего не предпринимал, не спросив ее мнения. Его недруги, ревнивцы, завидовавшие его нескончаемому вдохновению, экстравагантным приемам, преображавшим женское тело, говорили о дьявольской подоплеке его таланта, коренившейся в черной магии, а китайская штучка свидетельствовала об этом самым кричащим образом. Стеллио не знал, что и думать, а Пуаре не противился этим слухам.

Издали поприветствовав Стеллио, мимо прошли манекенщицы, работницы проследовали за ними, сгибаясь под рулонами ткани. Рассыльный спускался по лестнице, неся большую папку с эмблемой Дома Пуаре: роза, созданная Ирибом, и вычеканенные слова: «Поль Пуаре в Париже». Через широкие окна солнце освещало красную обивку мебели — последний каприз маэстро. Сдержанные естественные цвета сюда не подходят, механически отметил Стеллио. Они придают обстановке вид прошлого.

Прошлое! Возможно ли представить, чтобы Пуаре когда-нибудь оказался в прошлом! Впрочем, как бы для того, чтобы убить в зародыше эту еретическую мысль, маэстро возник, огромный, на вершине лестницы:

— Поднимайтесь, Брунини! Какой мрачный вид! Вы выглядите еще более тощим, чем обычно! Вы ничего не едите? Вам надо отпробовать нечто по моему рецепту… Омлет с трюфелями…

Стеллио был одним из тех немногих людей, кто рисковал противоречить маэстро:

— Вы заставляете женщин худеть, а сами едите за четверых.

— Богатый человек толст, Брунини. Венецианцы, подобные вам, плохо это понимают, но богатый человек толст, вбейте это себе в голову. Женщины — другое дело.

Последнюю фразу он произнес с загадочной и деспотичной интонацией, вызвавшей раздражение у Стеллио. Нужно было бросить в ответ что-нибудь вроде «знаю о женщинах не меньше, чем вы», — но тот бы только рассмеялся: «Вы, Стеллио? Вы шутите!» Момент был выбран неудачно, однако молодой человек уже искомкал в кармане записку графа.

— Две новые клиентки, — начал он, — у д’Эспрэ…

— Снова он!

— Дело… непростое. Но обе красавицы.

Пуаре поднял палец:

— Никаких бабенок, Брунини! Никаких потаскух! Будь они хоть Мессалины[24], я одеваю только светских дам.

Стеллио возразил:

— Существует и полусвет, маэстро, и он лучше платит… Сесиль Сорель…

— Да, да, Сорель…

Пуаре бормотал, чтобы дать себе время подумать, а потом продолжил о новой горячностью:

— Кто эти девицы? И почему две? Я вижу его насквозь, этого старого волокиту д’Эспрэ! Маньяк!

— Он, видимо, влюблен.

— В обеих?

— Он вполне на это способен!

— Невозможно любить двух женщин сразу.

Свойственная Пуаре манера говорить афоризмами не предполагала ответа. Это была его игра. Пуаре мог утверждать невесть что по любому поводу, подобно тому, как играл с модой: в один год он вдохновлялся эпохой Директории, в другой с его легкой руки улицы заполняли персонажи в костюмах венецианских дожей. Присягнув в одну зиму лишь соболям, в следующую он отказывался от них ради опоссума или обыкновенного скунса.

Маэстро стал подтягивать свои гетры, и у Стеллио появилась надежда. Ему был хорошо знаком этот жест, означавший, что мысли Пуаре уже не заняты расцветкой манто, драпировкой платьев, тюрбанами и духами, а также мечтами об абсолютной власти над светскими женщинами. Именно сейчас он думал о Руссо, своем бухгалтере, человеке невзрачном, но безжалостном. Поступления, долги, сроки платежей. Пуаре задумал один из тех безумных праздников, которые ему блестяще удавались, но еще не получил поручительства по нужному векселю. И Стеллио понял, что партия выиграна.

Кутюрье смягчился:

— Что хочет д’Эспрэ?

— Два комплекта гардероба.

Пуаре сначала удивился, затем, откинувшись на перила, разразился смехом:

— Так д’Эспрэ влюблен! Однако он не молод! Может быть, он хочет эпатировать публику…

И задумался, потирая гетры. Он пытался понять, что за интригу замыслил старый сноб, и прикидывал возможную выгоду. Его черты внезапно разгладились, он улыбнулся, вздохнул и произнес, поглаживая свой наполовину облысевший череп:

— Ах, Стеллио, Стеллио, вы незаменимы… Именно в тот момент, когда я замышляю большой праздник, знаете, что-то вроде Тысячи-И-Одной-Ночи, о котором Париж будет вспоминать и через сто лет… Я хочу устроить нечто еще более небывалое, более роскошное, более ошеломляющее. Весь свет мне подражает, а княгиня де Клермон-Тоннер готовит к весне персидский праздник. Но я покажу, кто хозяин развлечений, и никто не сможет меня превзойти! У меня идея… Дело на сто тысяч! Сто тысяч франков, да, а мой добрый брюзжащий Руссо, он мне говорит, что ткани повышаются в цене — да, ваши ткани, мой дорогой Брунини. Это не упрек, но, в конце концов, зимний сезон был не так хорош, как летний… Мне нужен праздник — грандиозный, величественный… — Внезапно его голос потерял все лирические оттенки: — Величественный… Ну хорошо, я их одену, маленьких любовниц графа д’Эспрэ. Этим я покрою расходы на половину праздника. В крайнем случае на четверть…

Теперь, после согласия маэстро, оставалось сказать самое неприятное. Д’Эспрэ уточнил в записке: подбор моделей и прием манекенщиц — на дому. Пуаре уже поднимался по лестнице, с рассеянным видом приветствуя работниц и манекенщиц. В этот час на проспекте д’Антен, 26 клиенток еще не было. Они были либо заняты своим утренним туалетом, готовясь к первому выходу — выезду к одиннадцати часам в Булонский лес, — или же еще спали в атласных альковах. Вообще Пуаре предпочитал не работать, а размышлять над своими моделями. Едва ли можно было назвать работой создание моделей для светских львиц — это больше походило на тайную церемонию, на ультраутонченный ритуал high-life[25]. Внезапно овладевавшая им в это время идея — вот в чем заключался его труд, когда властный голос затухал, а тело, намеренно расслабленное в глубине кресла, вбирало в себя женское тепло; тогда он представлялся восточным владыкой, обдумывающим празднества и наказания, прокручивающим в своем мозгу не виданные доселе изощренности.

Стеллио знал, что с минуты на минуту Пуаре скроется во флигеле, чтобы остаться наедине со своим идолом. Нельзя было упускать этот момент. Он посмотрелся в одно из бесчисленных зеркал, украшавших лестницу, и быстро преодолел несколько ступенек, отделявших его от Пуаре:

— Маэстро…

Тот вздрогнул, нахмурил брови.

— Д’Эспрэ хочет, чтобы девушек обслужили у них дома.

— Никогда, — сказал он ледяным тоном. — Никогда в жизни, я вам говорю. За кого он себя принимает, этот маркизишка? Я посылал на дом манекенщиц только для баронессы Ротшильд, ибо ни в чем не мог отказать самой богатой из моих клиенток. И что же? Об этом знают все: она заставила манекенщиц дефилировать перед сутенерами, чтобы высмеять меня, как какого-нибудь приказчика из бакалеи. С убытками и грохотом, невзирая на титулы, я выгнал эту самую баронессу. Все, покончено с дефиле на дому. Что касается д’Эспрэ, он прекрасно разбирается в моде…

— Вот именно, разбирается, — согласился Стеллио, — иногда он даже предчувствует моду. Эти две девушки… Настоящее чудо…

— Умные? Танцуют? Театр?

— Театр и танец… — Он взывал ко всем венецианским мадоннам, чтобы Пуаре не заметил его вранья. — Очень изящные… очень молодые, дьявольски красивы, — продолжал он. — Д’Эспрэ хочет вывести их в свет. У него нюх…

Пуаре снова поправил гетры — его мысли опять были заняты предстоящим праздником.

— Ну хорошо, пусть придут. Я их приму. Но я не пошлю к нему ни одной манекенщицы.

— Может быть…

— Все уже сказано, Брунини. Пусть приходят.

Маэстро уже пересек порог, толкнув дверь, ведущую в сад, и его внимание было приковано к китайской богине в павильоне напротив.

— Когда вы их примете?

Пуаре обернулся:

— Брунини! Вы забавны! Они из захолустья, не правда ли, эти две простушки, подобранные у ручья! Я его знаю, нашего д’Эспрэ! Ладно, запомните раз и навсегда: я не отказываюсь одевать простушек! Я тоже выводил в свет неряшливых инженю, всяких Андреа Леви, Кариатис! Вплоть до Мистингетт! Лучшую мою манекенщицу я выловил в кондитерской в Биарице, где она работала официанткой. Эти голодранки, а не герцогини, создают великолепие Парижа! А ваших обеих милочек, расфуфыренных, как пиковые тузы, и, хуже того, затянутых корсетом, согласитесь сами — вы не осмелились бы, — ни вы, ни д’Эспрэ, — прислать сюда, если бы…

Маэстро усмехнулся:

— Но, мой дорогой Стеллио, вы ведь разбираетесь в женщинах так же хорошо, как в тканях, не правда ли? Разве я могу вам не доверять?

Стеллио вздрогнул. Угадал ли Пуаре, что он никогда не видел двух предполагаемых красавиц?

— Сегодня вечером, в семь часов. Введите их через дверь на улицу Фобур. Никто их не увидит!

И величественной поступью императора маэстро удалился испрашивать мнение своей богини.

Этим же вечером Поль Пуаре снял корсеты с обеих протеже графа д’Эспрэ. «Снял корсеты» не означает, что кутюрье сделал это своими руками. Любя женщин, он, тем не менее, избегал волочиться за клиентками, даже если они были, как и эти, только что подобраны на мостовых Парижа. В течение последних десяти лет он изгонял из женского гардероба это ужасное нижнее белье и не раз встречал сопротивление клиенток. «Господи, Иисус-Мария, — бормотали Мадлена и Леа, — как это, не носить больше корсет?» Что произойдет с их прелестями, предоставленными теперь свободе? Восемью месяцами раньше у Мадлены, благодаря инициативе дедушки, появился первый корсет, потом появилась горничная, и она восприняла это как торжественное вступление в мир женщин. Что касается Леа, та неделями экономила свое жалованье, чтобы побаловать себя изящным атласным и дешевым панцирем. Тем не менее они заметили, что на фотографиях в «Фемине» их излюбленные идолы отбросили приспособления, распределяющие женские преимущества на два полюса привлечения внимания: один — в области груди, другой — сзади. Тела знаменитых соблазнительниц казались гибкими, непринужденными, свободными от пут. Молодые, прекрасные Клео, Мистингетт, Мата Хари диктовали моду и обладали на это всеми правами. Но чтобы Мадлена и Леа оставили свои доспехи из китового уса? Немыслимо!

Пуаре умел убеждать. Устав от разглагольствований, он попросил помощницу принести прозрачные короткие серебристые панталоны в комплекте с пышной шелковой рубашкой, на которую надевают, как он кратко объяснил, аксессуар нового вида на легком остове, называвшийся лифчиком. Девушки с поспешностью надели его в примерочной, соседствовавшей с салоном показа мод. Легкое болеро оставляло свободу как дыханию, так и мягкому движению груди под тканью, но они все равно сомневались. Помощница произнесла слова, довершившие дело:

— И не надейтесь носить платья Пуаре, если останетесь в своих корсетах!

Мадлена глубоко вздохнула. Как высказать, что любовь представлялась невозможной без этой зашнурованной клетки? Как объяснить первое волнение, обучение удовольствию под нежными пальцами Леа, а затем страдание всех желанных частей тела, целый день зажатых под неснимаемым панцирем, вечернюю радость в момент расшнуровки в искусных руках горничной или нетерпение мужчин, запутавшихся в хитросплетении завязок?

Пуаре грохотал в соседней комнате:

— Знайте же, милые дамы, на любовную войну больше не выходят в ошейнике из ткани и стали, будто вы рыцари времен крестовых походов! Времена изменились! Вы находитесь в лучшем доме высокой моды, и я не хочу видеть мои платья на деформированных средневековыми доспехами телах!

Ни Мадлена, ни Леа не прислушивались к этим пламенным речам. Тем не менее сам их тон на них подействовал. После долгого молчания, двух-трех легких вздохов Леа согласилась:

— Хорошо!

Помощница протянула девушкам два домашних атласных пеньюара, и они проследовали в салон, где их ждали д’Эспрэ, Пуаре и немного мрачный молодой человек, которого они сначала не заметили. Он приветствовал их издали и отошел в сторону: служащий, наверное.

Здесь все было прекрасно: интимный будуар, несколько кресел, две кушетки, большое наклонное зеркало на ножках, позолоченные канделябры; на стенах — ряды всевозможных зеркал, уходящие в бесконечность. Наконец, тут и там были раскиданы круглые столики на одной ножке, маленькие низкие столы, нефритовые или лакированные восточные вазочки с отцветшими розами.

Вечерело. Пурпуровые занавески закрывали окна на проспект д’Антен, откуда время от времени приглушенно доносился цокот лошадиных копыт.

Мадлена, смутившись, села на рекамье[26] рядом с Леа, украдкой сжимая ее руку. Молодой брюнет вернулся с ворохом набросков и раздраженно посмотрел в сторону девушек. Пуаре заметил это.

— Милые дамы, поспешим, — сказал он. — Уже поздно. Выбирайте! — И добавил, обращаясь к графу д’Эспрэ: — Я дал недельку отпуска моим манекенщицам. У нас впереди тяжелая неделя. Но у дам есть вкус, не правда ли? Они смогут сами выбрать все по эскизам. После, если хотите, мы приступим к примерке моделей из коллекции. Итак, наряд для прогулки, для обеда, манто для театра, вечерние платья, домашнее утреннее платье.

Лучше, чем в «Фемине», подумала Леа. Все эти цвета… Казалось, ощущаешь нежность тканей. Неужели она тоже будет походить на этих длинных женщин, очерченных одной тонкой линией, со слегка сплюснутыми бедрами, почти без груди? Она пожалела о проведенном месяц назад курсе приема «Восточных пилюль» для увеличения своей небольшой груди.

Мадлена один за другим рассматривала рисунки и, как изучающая грамоту девочка, вслух произносила названия платьев, которые действительно были великолепны — «Утомление», «До встречи», «Мимолетная невзгода», «Непринужденность», «После снегопада», «В театре», «Первые радуги», «Птица Востока», «Была ли любовь», «Утренний ветер», «Наконец он!», «Чудесная весна». Она будто выбирала легенду к костюмам, а не покрой или ткань. Так, она отвергла великолепный английский костюм из белого муара, обшитый по краю мехом опоссума и названный «Для тебя одного», и предпочла ему платье из красной кисеи «За нас двоих!». Она выражала свое мнение уверенно, даже немного воинственно. Граф забавлялся, глядя на нее.

Он не желал ни в чем отказывать своим протеже. И уже предчувствовал их преображение, улыбался, видя их обеих на кушетке, немного запыхавшихся после столь поспешного освобождения от извивов корсета. Две пленницы, освобожденные от узды, думал граф, две молодые кобылы, только что сбросившие сбрую и попону на землю. Покончено с атласными портупеями, с доспехами на китовом усе. Они выглядели восхитительно уязвимыми. Д’Эспрэ не представлял, чтобы кто-то другой, кроме него, мог обладать ими.

Когда выбор гардероба закончился, темноволосый красавчик исчез в соседней комнате. Пуаре взял отобранные эскизы платьев и подсказал несколько вариантов: здесь обшить мехом, к этому лацкану — петлицу, на это платье — маленький голубой воротник… Брюнет снова появился, сгибаясь под вешалками. Два или три раза он приносил ткани, рулоны меха, полные кружки шпилек. В кабинке помощница снимала с девушек мерки, не переставая удивляться, что они так похожи.

Наконец Пуаре начал первую примерку.

— Это лишь черновые варианты, — предупредил он. — Посмотрим, посмотрим…

Маэстро опустился на колени. В то время как он присборивал фай, комкал креп, распылял шелковые накидки, незнакомый силуэт возникал из-под его рук. Сначала странным образом порозовели щеки Леа, а затем настал и черед Мадлены. Стеллио, подавая булавки, наблюдал за девушками. Этот внезапно посвежевший цвет лица был ему хорошо знаком: так после полного забвения в любви изменялись лица мужчин и женщин. Но сейчас не от того, что раздеты, так смутились дамы. Наоборот, от того, что их одевали толстые руки Пуаре, чьи пальцы прикасались даже не к коже, а лишь к ткани. Одной легкой складкой, обволакивающей шею, он делал ее еще более соблазнительной, маскируя круглые очертания бедер, он вызывал желание угадать их форму. Странные мечтания сопровождали его одежды: манто-кимоно, позаимствованные у росписей китайского фарфора, напоминали о загадочном Востоке, панталоны по-персидски навевали грезы о гареме, об извращенных султаншах, о жестокостях безумных евнухов.

Кутюрье прервался:

— Продолжайте, Стеллио: у меня дела. — И повернулся к д’Эспрэ: — Извините, дорогой граф. Ваш поздний визит! Я согласился на него только из уважения к вам. Для вас… У меня столько дел! Костюмы для актеров из «Минарета» — гигантская работа, а этих актеришек можно одевать только в ночное время!

— Я знаю, идите. Летите к вашей славе. Здесь ваш Стеллио, он сотворит чудо.

Венецианец не поднял головы, холодно кивнув кутюрье. Пуаре уже скрылся, его тяжелые шаги слышны были на лестнице. Пальцы Стеллио сжались на спинке кресла. Руки дрожали. Усталость, без сомнения. Помощница с беспокойством взглянула на него. Но он уже начал, как и маэстро, сборить пальцами ткань в стремлении покорить ее, чтобы в этой битве преобразить женщину. Двух этих женщин.

Стеллио склонился у ног брюнетки. Бросив быстрый взгляд в зеркало, он встретился с глазами ее подруги, смотревшими на него с иронией и вниманием. Протянув помощнице плошку с булавками, он рассмотрел лицо в зеркале: оно было удивительно спокойное, как у мадонн. Девушка напоминала Мелюзину[27], слегка извивающуюся, безмятежную и в то же время загадочную, подобно русалке. Но еще больше его смущало то, что она удивительно походила на сделанный им недавно восковой манекен, предназначенный для показа моделей, — глупое изобретение, заявил маэстро, но Стеллио был уверен, что найдет ему применение. Те же спокойные черты, та же застывшая улыбка. Женщина-искушение, женщина-опасность: лицо Смерти, может быть. Рука снова вздрогнула. С удвоенным рвением Стеллио пришпиливал ткань, наметывал складки. Это продолжалось до полуночи. Д’Эспрэ рассыпался в комплиментах, все больше переходивших в дифирамбы, помощница зевала, подавая булавки, а две красавицы оставались невозмутимы, будто эта роскошь внимания к ним подразумевалась сама собой.

«Особенно блондинка!» — удивлялся про себя Стеллио. Всякий раз, как снова ловил ее взгляд в зеркале или касался ее тела под тонкой кисеей, он пытался думать только о цвете и прочности ткани — единственной страсти своей жизни. Погрузившись, насколько возможно, в свое детство, он вспоминал, как целыми днями рылся в шкафах у матери, откапывал на самых верхних полках страусовые перья, искал среди ее муфт батистовые платочки, тайно проникал в шкатулки, заполненные старинной тесьмой, в сумки с драгоценным бархатом и карнавальными масками. Двенадцать лет — тот ужасный год, когда пропал отец, был продан палаццо, а Стеллио заболел чахоткой. Его отправили на лечение в Альпы. Ему не было еще шестнадцати, когда умерла его мать. Беспокоясь о его здоровье, родные не позволили ему приехать в Венецию. Он не видел, как гроб уплывал на похоронной гондоле, и так и не смог поверить, что мать умерла. И для того, и для сегодняшнего Стеллио она просто-напросто ушла в волшебный мир покойных принцесс из города дожей, мир старинных картин, занавешенных парчой окон дворцов, праздников на канале, скопления удивительных грузов в лагуне. Во время болезни ему удалось обратить на себя внимание фабриканта из Лиона, который и научил его разбираться в тканях, а после выздоровления взял к себе на службу. Спустя четыре года он привел его к Пуаре. Здесь Стеллио целиком отдался своей страсти. Он знал все шелка — от самых распространенных видов до наиболее редких: крепдешин, японский шелк, индийский, бенгальский, тюсор[28], нансук, фай, муар, цейлонская вуаль, тафта, кашемир, наконец, его излюбленный шармёз — величественный атлас, идеальный для вечерних платьев, матовый с одной стороны и блестящий с другой. Он не пресыщался этим разнообразием: одни были ломкими и блестящими, как льдышки, другие скользили сквозь руки, как вода сквозь сито. Самые драгоценные из них — вроде купленной за большую цену парчи из Индии или Китая, расшитой изображениями безумных драконов, огненных спиралей, — превращали женщину в сокровище. Но всего на один миг, так как, скинув платье, бросив наземь манто, она вновь обезличивалась. Вот чем был шелк для Стеллио: образом недолговечности чистой красоты, блистательной и эфемерной.

Заколов последнюю булавку, он отступил на несколько шагов и бросил фразу, ставившую точку на алхимии кутюрье:

— Приходите через пятнадцать дней. Мы устроим вторую примерку…

Обе женщины исчезли за занавесками кабинки. Стеллио повернулся к графу.

— Пятнадцать дней, Стеллио? Но это очень долго! Что я с ними буду делать все это время?.. Им нечего одеть, я не могу их вывести в свет!

— Вы от меня больше ничего не добьетесь, господин граф. И так уже этот вечер… Не настаивайте, прошу вас.

— Хорошо, я подожду пятнадцать дней, — согласился д’Эспрэ. — Но мне хотелось бы сейчас же окрестить наших красавиц.

— Окрестить… — прошептал Стеллио.

Он вытер пот со лба, откинул назад длинную темную прядь. Почему д’Эспрэ назвал их нашими, нашими двумя красавицами? Разве не ему они принадлежали, эти бог знает где подобранные им девицы? Стеллио вдруг вспомнил, что граф их даже не представил, а просто сказал: «Вот мои протеже», — что изящно избавило его от всяких объяснений.

Женщины вышли, не очень довольные возвращением в старые одежды. Они снова сели на рекамье, обитую желтым бархатом, подвинувшись одна к другой, как и до примерки.

«Что-то в них странное, — подумал Стеллио, — можно было бы принять их за близнецов. Однако это сходство — лишь иллюзия. Одна просто копирует другую. Их фигуры почти одинаковы, но держатся они по-разному: брюнетка более решительная, стремительная, блондинка более томная, оригинальная…»

Д’Эспрэ между тем продолжал:

— Поймите, Стеллио, у вас есть воображение, придумайте имена для моих протеже…

Брюнетке нетрудно было дать имя. Она была вполне в духе эпохи, с гибким телом, немного вульгарная, красивая и слегка вызывающая. Ей бы подошло то имя, что у всех на слуху. Но как назвать другую? Она так выделялась на общем фоне! И не только цветом волос редкого бледного оттенка — она будет чудесна и с коротко остриженной головой, он был в этом убежден. Ее глаза — этот жесткий нефрит — будут хорошо сочетаться с яркими красными шелками Пуаре и кремовой кисеей. Редкий тип лица: совершенный овал, заостренный вытянутый разрез век и ненакрашенный великолепно очерченный рот. А кожа, как ее описать? Он едва коснулся ее во время примерки, но все еще ощущал своими пальцами.

Стеллио понимал, чем она привлекала д’Эспрэ. Как и он сам, как Пуаре, как большинство членов маленького кружка, диктовавшего вкусы Парижу, д’Эспрэ пестовал страсть к Востоку, правда, Востоку, адаптированному Европой, цивилизованному, без зверств и ужасов. В этой женщине соединились все черты этого идеала: лощеная, бесстрашная, цвет волос обитательницы Европы, нежность кожи, родившейся под влажными небесами. Она воплощала прообраз новой красоты. Возможно, это будущая Ева.

Леа улыбалась графу, взяв его под руку. «Они уже любовники, — подумал Стеллио, — но еще ничего нет между д’Эспрэ и другой». Эта мысль его ободрила, и он обратился к Леа:

— Мадемуазель могла бы зваться Лианой. Ее формы так гибки!

— Лиана? Как де Пужи? Это имя уже отслужило свое. Оно в моде, но…

Стеллио перебил его:

— Мадемуазель скоро станет необыкновенно модной дамой. Подберите к имени Лиана красивую фамилию какого-нибудь угасшего дворянского рода…

— Угасшего рода? Нет. Два года назад я приобрел маленькое имение недалеко от Сенлиса, и мне нравится, как оно называется: Шармаль. Лиана де Шармаль, благородно, не правда ли?

— Действительно, очень красиво, — согласился Стеллио.

Леа-Лиана сжала руку графа:

— Это мне идет!

Д’Эспрэ рассмеялся:

— Как она это говорит! Ах, моя красавица, я вас научу красивым манерам с подобным именем!

Да, он любил ее, свою маленькую Лиану, такую темноволосую, такую непосредственную. Он обожал ее, тогда как другую, холодную блондинку с зелеными глазами, опасался. И даже не осмелился начать обсуждение ее имени.

Стеллио обернулся к Мадлене. Их взгляды встретились, но она была все так же недоступна.

— А вы, мадемуазель?

Она не ответила. Наступило долгое молчание. Упорно блуждая где-то в своих грезах, Мадлена забавлялась с муфтой. Ну что ж, поскольку она играет в светлостей, будем относиться к ней как к рабыне, решил Стеллио. Больше к ней не обращусь. Предмет, маленький инструмент для удовольствия — вот что она такое.

— Не будем думать о ее волосах, мой дорогой граф, — начал он. — В особенности о волосах! Но ее кожа — она такая нежная!

Мадлена холодно взглянула на него.

— Нежная, — продолжал Стеллио, — как из шелка. Но сама женщина прочна, как репс[29].

Д’Эспрэ смущенно рассмеялся:

— Ну хорошо, пусть будет так, как вы сказали, мой милый! Репс!

— Да, Репс! Но с «й» — Ре-й-пс — более модно и очень изысканно: напоминает бельгийское дворянство.

— Как Клео де Мерод, — прибавила Лиана.

— Вы правы, — ответил д’Эспрэ. И повернулся к Стеллио: — А… как с именем?

Стеллио, боясь снова встретиться взглядом с блондинкой, которая странно волновала его, взял свои перчатки, шарф, шапку, прошел мимо девушек и остановился напротив д’Эспрэ:

— Если бы я был на вашем месте, господин граф, я бы называл ее Файя![30]

И удалился, едва попрощавшись.

Глава четвертая

Еще несколько недель назад в Сомюре девушки и представить себе не могли, что столь желаемая метаморфоза произойдет с ними так неожиданно, быстро. Лиана совсем растерялась. «А вдруг тебя начнут искать?» — спрашивала она по всякому поводу подругу. «Нет, не будут, — отвечала невозмутимо та. — Я всегда была лишней, ты ведь знаешь, я была лишней».

Лиана наконец успокоилась. Действительно, Файя была нежеланным ребенком, и Бюффара не взволновал ее внезапный отъезд. Дочери, чье сомнительное происхождение ставило под угрозу святость наследования, встречались не так уж редко; доведенные до крайности обидами, которыми осыпала их семья, они в конце концов уходили из дома. Сколько полусодержанок вышло из их числа, а странные имена штамповались одной фабрикой — эти Яны д’Аржан, Алисы де Мент…

Для Лианы и Файи, радостно открытых всем ветрам под легкими туниками, началась новая жизнь кокоток. Время пролетало с ужасающей скоростью, превратившись в череду счастливых мгновений. Каждое из них, легкое и беззаботное, привносило роскошь и новизну. Примерки, первые выходы в Булонский лес, первые скромные вечеринки — каждый раз они приобщались к чему-то новому. Д’Эспрэ показал себя как примерный педагог, он был мягок, терпелив и еще более изыскан от того, что его ученицы все хорошо усваивали. За одну неделю они вникли в сложный ритуал полуденных прогулок по проспекту Акаций, поняли, как следует себя вести в модных ресторанах. Они рассказали графу о некоем Роберто, учителе танго, но д’Эспрэ дал им понять, что не может быть и речи о том, чтобы его увидеть. Он пообещал им знакомства с людьми из высшего общества, в тысячу раз более привлекательными, чем эти латиноамериканские бандиты. Девушки приуныли на целый час, затем вновь предались веселью.

Надо было позаботиться об их жилье. Подруги не хотели расставаться, и д’Эспрэ уступил их капризу. Он снял им смежные апартаменты на Тегеранской улице, на втором этаже шикарного дома. Занялись подбором мебели. Лиана полностью положилась на вкус графа и предоставила ему возможность обставить свои комнаты мебелью с изогнутыми линиями и закрученными в спираль лампами с рассеивающим стеклом.

Но Файя воспротивилась.

— Мне такого не нужно! — возмутилась она, когда начали распаковывать первые ящики с мебелью для нее.

Д’Эспрэ пришел в замешательство и попытался узнать причину ее отказа.

— Я не люблю всего, что извивается, — ответила Файя тем же тоном.

— А что же вы любите, мадемуазель?

— Я люблю такое… ну, как бы сказать…

— Вы любите прямые линии, — свысока перебил ее д’Эспрэ. — Хорошо! Выбирайте ампир. Или всё равно что!

Файя молчала. Он понял, что это «все равно что» ее обидело, и сразу исправил положение:

— Поступайте тогда по-своему…

Откуда взялась эта девушка, выбиравшая обстановку с такой твердой уверенностью, находившая все самое редкое как у Пуаре, так и у антикваров? Она безусловно обладала тем качеством «идти впереди моды», которое он считал своей привилегией. Она выбрала для своей комнаты низкий комод, покрытый черным лаком, ширмы Коромандель[31] для своего салона с креслами в стиле Директории и, в довершение ансамбля, китайские вазы исключительной красоты. Она мечтала о восточном стиле, но менее тяжеловесном, как если бы подбирала декорации к платьям, а не наоборот. Д’Эспрэ восхищался ею. Она часто выводила его из себя, но это раздражение было вовсе не безгрешно.

Между тем для Лианы, с которой он разделял ложе с первой ночи, для ее столь понятной и слегка вульгарной красоты он не мог подобрать ничего иного, кроме антуража эпохи. Он знал, что девочки-цветы, изображающие ножки ламп, начали выходить из моды, так же как бабочки и стрекозы на инкрустированных круглых столиках, но неспособен был предаваться любви в иной обстановке. Для интимных ритуалов ему необходимы были кровати выгнутых форм, удлиненные, как тропические растения, множество ваз — вытянутых до крайности или преувеличенно пузатых — самых редких цветов: бледного золота, охры, цвета морской волны, темно-фиолетового. Он радовался, встречая эти цвета на платьях и нижнем белье Лианы. Томная, потом внезапно резкая, снова покорная, гибкая, как его любовницы пятнадцатилетней давности, Лиана на фоне всей этой мебели напоминала ему о прошлом и воскрешала его молодость.

Как только апартаменты Лианы были полностью обставлены — в марте, когда уже началась весна, — д’Эспрэ стал проводить там все часы, свободные от светских обязанностей. Он казался бодрым, но его счастье было бы более полным, если бы он мог еще позвонить и в дверь напротив. Коварная! В те несколько минут, предшествовавших сну, когда д’Эспрэ, пресытившись Лианой, предавался размышлениям, он думал об их общей подруге и соседке, так напоминавшей ему русскую княгиню, правда, брюнетку, за что прозвал ее тогда княгиней Преисподней. Много раз он пытался избавиться от этого мучительного сравнения, но тщетно. Граф мечтал овладеть Файей здесь, посреди этой мебели, в безумии этих цветов и бабочек. Он узнал от Лианы, что та, которую он представлял себе только в мрачных красках, едва поднявшись, широко открывала окна навстречу свежему утреннему воздуху. Она велела обтянуть стены в своих комнатах белой чесучой, а стулья ампир — светлой тканью цвета шампанского. При каждой встрече — это случалось теперь лишь на лестнице по случаю визита поставщиков — ему казалось, что ее волосы стали еще светлее. Граф оплачивал все ее счета, но не решался прийти к ней, даже не пытался сделать первый шаг. Его не смущала ревность Лианы. Такая счастливая в его объятиях, разве она способна вдруг заартачиться?

Завтра ночью, говорил себе д’Эспрэ, завтра я позвоню в дверь моей княгини Тьмы. Но утром он опять встречал ее на лестнице, слегка вздрагивал — и ночью оставался рядом с Лианой. К середине марта ничего не изменилось, и он в конце концов пожалел, что поселил девушек рядом. Но было уже поздно. Квартиры были окончательно обставлены, гардероб — до лета — готов. К каждой он приставил горничную, кухарку и очаровавшего их негритенка. Наконец — памятное посещение — он отвел их к ювелиру на Вандомской площади, где Лиана получила в подарок великолепный платиновый убор, оправленный изумрудами, в то время как Файя выбрала колье из бриллиантов и сапфиров с кольцами и сережками в придачу.

Д’Эспрэ уже начал себя проклинать, но Файя так ему и не принадлежала.

Между тем весь Париж, узнавший о покупках на Вандомской площади, удвоил свое внимание к графу и его двум протеже. И это его взбодрило. Как и всегда, он решил удовлетвориться тем, что есть. Что до остального, то Лиана, эта чудесная девушка, обожала его. Обе женщины уже воплощали собой придуманный им идеал, и неважно, что они думали и чувствовали. Пришло время вывести их в свет.

* * *

Никогда впоследствии Стеллио Брунини не признавал свое авторство по отношению к придуманным именам. Если он и соглашался иногда, что играл какую-то роль в крестинах Лианы де Шармаль, то всегда подчеркивал свою непричастность к имени Файи де Рейпс, заинтриговавшей, а затем и очаровавшей Париж того времени. Это мягкое сочетание звуков ее имени отражало таинственность и поэтичность неповторимо изысканной странной девушки, всегда сопровождаемой своей темноволосой копией, подчеркивало загадку юного создания, приступившего к завоеванию Парижа. Утром они посещали Булонский лес, куда д’Эспрэ отвозил их на автомобиле; после полудня — на ипподром; потом — в Чайный павильон; иногда — на вечеринки с танго. Наконец, поздно вечером они отправлялись втроем на ужин к «Максиму».

Первое же появление в знаменитом ресторане стало их триумфом. Они прошли через зал, вызвав общее удивление. В темно-зеленой кисее, открывавшей всю спину, Лиана покачивала бедрами, словно альма[32], сбежавшая из гарема. Файя шла впереди, ее волосы были тщательно завиты и скручены в тяжелый низкий шиньон. Она откидывала голову назад, а ее простодушный взгляд диссонировал с декольте ее платья и в особенности с розово-черным хохолком плюмажа, дерзко воткнутого в макушку.

На следующий день за девушками по пятам следовали все светские хроникеры. Их действия пережевывали, фотографировали, и — высшая честь — на них даже нарисовали карикатуру. Целых десять дней, под руку со своими красавицами, д’Эспрэ щеголял по Парижу и, обычно готовый сжечь сегодня то, что обожал вчера, еще не проявлял никакой скуки. Один из его друзей предложил ему устроить праздник — бал Двух Роз. Д’Эспрэ согласился. Разослали приглашения — и снова триумф. Обед был накрыт на три сотни персон в частном отеле на авеню дю Буа, позади обеих женщин стояли шесть лакеев, готовых выполнить любое их желание. Потом их обступили магараджи, русские князья, лорды, богатые сирийцы и гранды Испании. Впервые в жизни Лиана и Файя почувствовали себя настоящими светскими женщинами, которые никогда не переступали порога «Максима» и благодаря замужеству получали все то, чего куртизанки добивались альковными талантами. На одно обстоятельство обратили особое внимание: обычно, когда кокотки подражали светской моде, они добавляли к костюму явные знаки обольщения — более пышные перья, чересчур сильные духи, слишком низкое декольте. Однако Лиана и Файя приложили столько умения, что их можно было принять за девушек из хороших семей. Их взгляды, излучавшие скромность, усиливали это впечатление.

Граф проводил своих прекрасных подруг на Тегеранскую улицу. В то время как утренняя заря поднималась над парком Монсо, он весело объявил им:

— Ну вот вы и признаны светом!

И все трое расхохотались. Дело было сделано.

Но и другие слухи, более сдержанные, начали бродить по городу. Они зародились в будуарах великосветских ревнивых дам, в комнатках кокоток, начавших не столь удачно или же более зрелых, таких, как Алиса де Мент, Габи де Наваль, Маргарита Бразильская. Все пели одну и ту же песню: откуда появились эти крошки графа д’Эспрэ, такие юные и столь вызывающие? Кто они, с видом фальшивых принцесс и слишком красивыми припудренными носиками?

Граф целую неделю ничего не знал об этих слухах, пока не встретился со Стеллио в кафе «Мир». Это была чистая случайность. Д’Эспрэ появлялся здесь достаточно редко. Он как раз входил, а задевший его в это время молодой человек извинился, даже не обернувшись. Граф узнал его по легкому акценту:

— Стеллио! Мой дорогой Стеллио…

Тот очнулся от своих грез.

— Давайте сядем за столик!

Стеллио покачал головой:

— У меня дела. Извините.

— Бросьте!

Как всегда, Стеллио не смог устоять перед д’Эспрэ. Они еще не сели, как граф наклонился к нему:

— Я начал выводить их в свет. В Булонский лес. К «Максиму». Неделю назад был большой праздник у герцога де…

— Я все знаю, — перебил его Стеллио.

Гримасу, сопровождавшую эти слова, д’Эспрэ принял за попавшуюся тому горечь в кофе.

— Да, Брунини, мы их одеваем, мы их создаем, этих красавиц, а все почести — им.

Стеллио прервал его:

— Надолго ли это, господин граф? Вы наделали много шума. Говорят только о ваших двух… — Он не смог договорить до конца. — Но начались пересуды!

Д’Эспрэ отодвинул в сторону принесенный ему кофе со сливками:

— Говорите начистоту, Брунини.

Граф перешел на тон, принятый им в общении с управляющими своих имений. Зная, что Стеллио провел свое детство в венецианском палаццо, он, тем не менее, никогда не воспринимал его иначе как мастера на все руки. Во всяком случае, думал граф, настоящее дворянство — лишь французское, в крайнем случае, испанское или славянское.

Стеллио, похоже, не был задет его тоном и продолжил:

— Говорят… говорят, что вы спите с обеими, что они сестры.

— Вот что! Это чудно, изысканно, божественно, неслыханно!

— Это не все…

— Ну?

— Настойчиво интересуются, откуда вы их вытащили. Мужчины считают, что вы их похитили, а женщины…

— Женщины?

— Вы их хорошо знаете — коварные, злые… Они рассказывают, будто вам принадлежит дом… дом свиданий, откуда вы их привезли, чтобы развлекаться в Париже…

— Ну и что? Всякая красивая женщина должна иметь свою легенду.

— Некоторые кричат, что вы их совратили. Что девушки из провинции. Из хорошей семьи. У подобранных на обочине не бывает подобных манер.

— Вы тоже так думаете, Брунини?

— Никто не знает, откуда они, не правда ли?

Д’Эспрэ бросил перчатки на стол:

— Возможно.

— Конечно, вам не грозит, что их кто-то признает, — сыронизировал Стеллио. — Я их совершенно преобразил. Этот черный к глазам, красный к щекам… Они неузнаваемы. И вы вправе содержать их так, как вам хочется. — Он запнулся на мгновение и добавил: — Однако вам надо немного отдалиться от них. Устройте их как куртизанок.

— Лиану, никогда!

— Не Лиану, так другую. Файю.

Это придуманное им самим имя он произнес осторожно, будто чего-то боялся.

— Тогда сделайте их певицами, танцовщицами, — продолжал Стеллио, — придумайте каждой свою историю… Чтобы творили о них, а не о вас! Вы должны создать им прошлое! Так вы избежите ненужных расспросов. Вам надо остерегаться этих девушек. Давайте же, граф, пусть они у вас поют и танцуют!

— Но я никогда не слышал, как они поют, а танцуют только танго!

Д’Эспрэ был обескуражен.

Стеллио допил небольшими глотками кофе, аккуратно отложил ложечку, медленно вытер рот и произнес:

— В том балете, к которому шьет костюмы Пуаре, два места вакантны, знаете, эта персидская фантазия Ришепена, «Минарет», ее ждут с нетерпением. Две вакансии на последний выход, маленькие роли, пустяк. Всегда можно попробовать, граф. У всего есть начало.

Д’Эспрэ подскочил:

— Стеллио! Это то, что нужно. Где пройдут пробы?

— Никаких проб, господин граф. Никто не откажет вам в этих ролях. Лиана и Файя — королевы Парижа в этом году. Пойдите к Ришепену и завершите дело, показав ему ваших подруг… И будете выводить их в свет как актрис, танцовщиц — как вам понравится…

— Прекрасно, Стеллио, не знаю, как вас и благодарить…

К д’Эспрэ вернулось самообладание. Он подхватил перчатки, шляпу, с горячностью попрощался. Еще миг — и он исчез.

А Стеллио, хоть и сослался ранее на свою занятость, еще долго сидел за столиком. Он наслаждался небом Парижа, видневшимся поверх крыш, его невыразимым цветом раковин устрицы, который еще два месяца назад мечтал отобразить на шелке дли летнего платья или вечернего наряда. Но этим утром он думал не о тканях, а об экстравагантных костюмах, созданных Пуаре для балета Ришепена. Только опытные танцовщицы класса Айседоры Дункан осмелились бы их надеть. Впрочем, в этом и состояла причина внезапно освободившихся двух вакансий. Увидев костюмы, Лиана откажется от этой авантюры. Стеллио был в этом уверен. Но Файя, эта невыносимая Файя, чье имя отголоском слышалось ему отовсюду, согласится. И Ришепен оставит ее, у него не будет выбора. А Париж, прощающий все, кроме смешного, забудет ее навсегда.

Выходя из кафе, Стеллио уже не знал, хотелось ли ему, чтобы Файя вышла на сцену. Он упрекал себя за стремление разрушить свою волшебную сказку, отдав на съедение злобным языкам Парижа ту, которую этот город мог сделать своей королевой.

* * *

Вместо того чтобы идти к Пуаре, Стеллио вернулся домой. Вместе с Лобановым они занимали обширные апартаменты на последнем этаже дома на улице Капуцинов. За исключением одной комнаты с огромными окнами, где танцовщик отрабатывал свои па между поездками и репетициями, во всех остальных ставни были закрыты. В доме было мало жильцов, и Стеллио никогда не задумывался, почему. Поэтому этим утром, войдя в подъезд, он очень удивился сообщению консьержки о том, что как раз под ними поселился иностранец. Она добавила, что мужчина не провел и дня у себя в квартире, как пришел жаловаться, не выбирая выражений, на невыносимые запахи, доносящиеся из квартиры на последнем этаже.

Стеллио понял: Лобанов снова увлекся своими духами. Это было плохим знаком: не прошло и недели после возвращения из Лондона и Монте-Карло, где два раза триумфально выступил «Русский балет», как в Лобанове снова проснулась его отвратительная ревность. Этот сценарий Стеллио знал наизусть. Сначала Сергей разразится оскорблениями в адрес Нижинского, новой звезды балета. А все из-за того, что тот, во-первых, стал любимчиком Парижа, а во-вторых, Дягилев предоставлял ему партии в большинстве новых постановок. Потом придет черед Дебюсси, Равеля, Стравинского. Лобанов будет поносить их на чем свет стоит. Дураки, декадентствующие эстеты, «нетанцевальные»! Именно теперь Нижинский готовил постановку балета на музыку Стравинского «Весна священная» и еще одну на музыку Дебюсси под названием «Игры», которую — высшая наглость! — будут исполнять в костюмах для тенниса. Лобанов не мог этого пережить.

Стеллио понял: предстоящие месяцы — с марта по июнь — станут для него адом. Он будет неделями слушать эту брань, стараться успокоить страхи, а потом все закончится настоящим кризисом: «Я это хорошо вижу, Стеллио, я это чувствую, знаю, ты меня не любишь, ты такой же, как другие, Стеллио, даже хуже…» Каждый раз, когда Лобанов начинал сомневаться в себе, он пытался предупредить возможный провал, атакуя окружающих. И Стеллио был среди первых. Необъяснимым знаком, указывающим на начало войны, всегда служила эта особая кухня редких запахов и эфирных масел.

В то время как лифт приближался к последнему этажу, Стеллио понял, что надвигающаяся битва будет невыносима. Сильный запах проник на лестницу. В нем смешались испарения мускуса, кипариса, запахи дуба и кожи. Смесь была тошнотворной. Он устремился к двери в квартиру, в поисках ключей сунул руку в карман, но не нашел их. Должно быть, опять забыл. Еще один провал. Раздражение нарастало. В последние недели он стал слишком рассеянным: сегодня утром забыл образцы тканей, теперь ключи. А пропущенные встречи с поставщиками, оборвавшиеся пуговицы на манжетах и даже потерянные часы? Что происходит?

Стеллио позвонил в дверь, но никто не вышел. Собираясь позвонить еще раз, он почувствовал, что кто-то схватил его сзади. Наполовину оглушенный, он едва успел разглядеть нападавшего. Это был очень высокий молодой человек, гораздо выше него, со светло-рыжими волосами. Открытый взгляд голубых глаз, загорелая кожа, слегка шелушащаяся на скулах. Тут открылась дверь и появился Лобанов, глядевшийся весьма театрально, несмотря на простой халат, накинутый на голое тело. Тяжелый запах из прихожей окончательно заполнил лестничные пролеты. Блондин, всхлипнув, отпустил Стеллио и бросился на Лобанова.

Стеллио не стал вмешиваться. Неудержимая запальчивость и стальная хватка нападавшего — конечно, того иностранца, о котором говорила консьержка, — не оставляли ему никакого шанса на успех. Он удовлетворился тем, что спустился на несколько ступенек, чтобы выждать исход сражения. Дверь к соседу была открыта. Стеллио смог увидеть красивые меблированные апартаменты — такие сдавали богатым иностранцам, приезжавшим на несколько месяцев в Париж. Ставни были наполовину открыты. В вестибюле он насчитал восемь чемоданов, но только два из них были распакованы. Прищуря глаза, он прочитал на этикетках имя владельца: Mister Steven O'Neil, Philadelphia[33]. Американец.

Драка продолжалась уже на нижней площадке. Лобанов одним энергичным усилием подхватил американца за воротник куртки, заставив подниматься вверх по ступенькам, одна за одной. Наконец противники поравнялись со Стеллио. Он в замешательстве намечал бесславное отступление, когда резким толчком американец распрямился, и Лобанов покатился вниз. Стеллио боялся пошевелиться, надеясь избежать подобной участи. Однако американец прерывисто вздохнул, немного успокоился и обратился к нему:

— Это ваш друг? Этот…

Он проглотил ругательство и неожиданно перешел на извинения. Он безупречно говорил по-французски, с легким акцентом.

— Два часа он окутывает меня своими смрадными запахами… Я устал… с поезда… вчера… из Гавра… чемоданы не разобраны… У меня пока нет прислуги. Этот запах проникает повсюду: вентиляция, кухня! Я звонил в дверь — он не пожелал открыть, я кричал, стучал — ничего. Я решил, что вы выходите оттуда… И…

Он снова тяжело задышал.

— У меня… астма, понимаете? Я не переношу запахи. А эта страна… и так сильно воняет. Да, вонючая Франция!

Весь в синяках, в распахнутом халате, Лобанов медленно поднимался по лестнице. Стеллио хотел взять его под руку:

— Сергей… Сережа, я тебя прошу…

Танцовщик его не слушал. Он преодолел три последние ступеньки и попытался снова сцепиться с американцем:

— Собака!

Стеллио знал, что у русских это худшее оскорбление: собаками, наказывая плетью, господа называли своих мужиков. Американец между тем отступил. В апогее ярости Лобанов заважничал, откинул назад свои жесткие черные волосы, вышел вперед на площадку с видом прогневанного князя, принесшим ему главные роли в «Русском балете». Американец же собирался с силами, стараясь восстановить дыхание. Стеллио наконец заметил, что он красив и хорошо сложен, бесхитростное и естественное выражение его лица, обладавшего очарованием дикаря, не было лишено благородства. Выше Лобанова, он выглядел таким же мускулистым, но изящнее, без жеманства. Его тело было смоделировано каким-нибудь видом спорта. Гребля, может быть, или скачки. Он готовился к новой атаке, но Лобанов не оставил ему для этого времени. Одной рукой он толкнул Стеллио в глубь квартиры и в последнем порыве плюнул в лицо американцу.

— Собака! — крикнул он снова и проскочил в дверь, сразу же хлопнув ее за собой.

Последующая ночь была не из легких. Мщение соседа не замедлило себя ждать. У него в квартире было пианино, и он играл до утренней зари, используя резкие пассажи, переходящие от низких нот к высоким. Лобанов назвал это трактирной какофонией. Но у Стеллио большее отвращение вызывал мерзкий запах, царивший в собственной квартире. Все было им пропитано — от меховых одеял до венецианских кружев, даже вода в самоваре. Как он и предполагал, Лобанов поссорился с Дягилевым и Нижинским из-за хореографии. В ярости он предсказал Дягилеву предательство его новой звезды: «Ты увидишь, он женится, твой красивый любовник, он ухаживает за твоими девочками и вступит в брак, года не пройдет!» На это Дягилев ответил ему другими оскорблениями: «Я разотру в песок такого фата, как ты, Сережа! В тебе нет той гениальности, которую я ценю, тебе надо всему еще учиться. А что касается Нижинского, знай: я сохраню его до конца времен!»

Рассказывая об этом, Лобанов всю ночь развивал теорию заговора, в который включал и соседа снизу по тому простому поводу, что тот пианист. «Они его подослали, чтобы погубить мои нервы, — повторял он, проглатывая то, что попадалось под руку, будь то чай или алкоголь, — они хотят моей смерти, они меня ненавидят!»

Стеллио решил применить старый способ: заставить Лобанова говорить о его второй страсти после балета — о его духах.

Ему это великолепно удалось. До рассвета, до тех пор, пока не затихла музыка американца, Лобанов, как и в начале их отношений, рассказывал ему о мечте своего детства: найти состав духов легендарной прабабки, княгини Софьи, завлекшей в свои сети благодаря им, как он считал, самых лучших дворян России. Потом он перешел к охоте на медведя, спящим под снегом равнинам, Пасхе, благоухающей ванильной сдобой и запахами зажаренного ягненка. Стеллио все больше поддавался силе его обаяния: пылкие слова друга пробудили в собственном воображении видения цвета и тканей, где охра степей сочеталась с царским золотом в расцветке парчи, мерцали турецкие вышивки, витал прозрачный розовый флер Испагана[34]. Он тяжело вздохнул, снова отдавшись в объятия Лобанова, поскольку упорно видел единственную женщину, которой могло бы все это подойти: Файю, принесенную им, как ему казалось, в жертву.

* * *

Как Стеллио и думал, Лиана отказалась от предложенной ей роли, а Файя согласилась. Раздосадованный вначале, д’Эспрэ смирился с ситуацией. Много времени у Файи уходило на репетиции, она поздно возвращалась домой и, в редкие моменты встреч наталкиваясь на ее неприступность, он уже был доволен тем, что приберег для себя Лиану. Граф смутно понимал, что его мечта Пигмалиона рассыпалась, и признавал, что Файя для него потеряна. Он перенес всю свою пылкость на ту, которую называл не иначе как «моя дорогая Лианон». Еще немного, и он предложил бы ей замужество. Но сначала нужно было развеять тайну ее происхождения. В один из томных вечеров их любви граф рискнул задать ей этот вопрос. Лиана была удивлена:

— К чему это тебе? И почему именно теперь?

— Имя… — настаивал д’Эспрэ, — имя твоей семьи… В свете интересуются тем, откуда вы…

Она пожала плечами. Он отметил, что она приняла надменный вид, так раздражавший его в Файе.

— Вы не сестры, — продолжал граф.

— Ну и что?

Она явно над ним подтрунивала. «Совсем как та, вторая», — подумал он, и в первый раз у него появилось желание разлучить их. Он сдержал нараставшее раздражение и продолжил доверительным тоном:

— Однако вас что-то объединяет, какая-то тайна, странная дружба.

— Ты ведь поэтому обратил на нас внимание, да? Поэтому нас выбрал…

Он упорствовал:

— Я ничего не знаю о Файе. — И тотчас поправил себя: — И о тебе. Что вы друг для друга? Впрочем, об этом я предпочитаю ничего не знать. Но откуда взялась Файя, кто она? Мне надо знать все, скажи мне, Лианон.

— Обо мне? Моя семья разорилась. Они… мелкие бретонские дворяне. Это было очень давно. Не будем больше об этом.

— Но тебе нет и восемнадцати!

Он откинул одеяло, встал, надел халат.

— А… она? — Он не решился еще раз произнести имя.

Лиана тоже поднялась. Обнаженная, с облегающими ее распущенными густыми темными волосами, она чувствовала себя неотразимой. Она обвила его руками:

— Эдмон… — Голос, тем не менее, звучал уверенно. — …Запомни раз и навсегда: мы ничего плохого не сделали. Никто за нами не гонится. Ни полиция, ни родители. Ни семья.

Воцарилось молчание. Д’Эспрэ недоверчиво смотрел на нее:

— Ну конечно, вы феи, созданные из ничего! А до меня вы просто питались воздухом!

Лиана не поддавалась. И еще крепче обняла его:

— Если тебя забавляет подобное положение дел, пусть будет так! Да, упали с неба. Чтобы тебе не было скучно!

Д’Эспрэ был ошеломлен. Восемнадцать, может быть, семнадцать лет — и такая заносчивость! Хотя неверно называть это заносчивостью, правильнее — ясностью ума и предвидением. Эта девушка читала его мысли. Он дрожал, осознавая, что эта давно забытая дрожь походила на любовь.

Ночью граф не спал. Ходил по комнате, глядя время от времени на спящую Лиану, зажигал по одной лампы, поглаживал ядовитые завитки мебели, наслаждался их колдовским украшением в виде насекомых и бабочек! Лиана, среди своих атласных простыней, казалась девочкой-цветком, попавшей в страну чудовищ. На рассвете он вышел покурить в прихожую. Прислонив голову к выходящему на улицу витражу из маленьких квадратиков, он видел снующих садовников, краснощеких прачек, прошло несколько каменщиков. К семи часам, как и обычно, на углу улицы появилась зеленщица. Его охватило забытое с юности воодушевление, чувство уверенности в том, что он сам влияет на происходящее. Кровь, пульсирующая в висках, больше не напоминала о неумолимом приближении старости и смерти, но лишь о жизни, которую ему предстояло счастливо растратить. Потому что Лиана составит его счастье. Мир замечателен, даже эти рабочие, спешащие по своим подневольным делам, через разноцветные стекла витража создавали поэтическую картину. Чего бояться? Этот год, так хорошо начавшийся первого января, станет благословенным: Лиана с ним, арендная плата и проценты за ренту хорошо сошлись, послушные рабочие, довольная прислуга… Нищий средних лет, всегда располагавшийся напротив дома, устроился на своем обычном месте между остановкой омнибуса и прилавком торговки цветами. Этим утром мир казался действительно успокоенным.

Граф оторвался от витражей и направлялся в комнату Лианы, когда услышал легкий шум в соседних апартаментах. Журчанье струящейся воды, позвякивание флаконов. Что ж, пусть она сама устраивает свою жизнь. А Лиана станет его спутницей, наплевать на ее прошлое! Он обеспечит ей положение в свете: титулованная любовница графа д’Эспрэ. Он добьется уважения к ней. Что касается мечты о дополняющей и имитирующей ее красоте, то это иллюзия, вздор, и надо отбросить ее в пользу счастья. Лиана здесь, в этой постели, ее резкая фация в любви, ее тактичная и нежная покорность принадлежат ему. Он повернулся в кровати, возобновляя с ее еще дремавшим телом утехи предыдущего вечера.

Таким образом, чем ближе была премьера «Минарета», тем чувства д’Эспрэ все больше походили на состояние души Стеллио. Непроницаемая Файя, будучи причиной невысказанного избытка страсти, пугала графа.

Глава пятая

Стив О’Нил не придал особого внимания визиту Стеллио Брунини, принесшего ему извинения от лица Лобанова. Его гнев давно рассеялся. Впрочем, и плевок русского попал в стену. Стив полагал достаточным растопить свою ярость в игре на фортепиано и превосходной бутылке джина, привезенного из Америки. Визит Стеллио был краток, и Стив тотчас о нем забыл.

Уже целых три недели живя в Париже, он был попросту оглушен. В Принстонском колледже, откуда он приехал, французская столица представлялась ему в весьма романтичных красках в виде увеличенной версии залов для бала в Филадельфии, хотя нельзя было сказать, будто Стив О’Нил парил в облаках. Без видимых усилий в двадцать пять лет он блестяще защитил все дипломы лучшего университета Америки, что и побудило отца сделать ему этот подарок — год жизни в Париже. «После этого ты возьмешь узды в свои руки, сын!» — сказал старый О’Нил. Узды в свои руки — это управление фамильными сталепрокатными заводами недалеко от Филадельфии. Стив понял из этих слов, что отец не торопится увидеть его в качестве преемника. И королевский подарок, объявленный во время Дня благодарения[35], был одним из способов отдалить это событие. Во Франции юноша предполагал жить на широкую ногу, вращаться в среде богатых американцев, привлеченных в Париж изысканными развлечениями. Там он хотел полностью отдаться двум своим увлечениям — игре на фортепиано и аэропланам.

Стив О’Нил был еще вполне безмятежен. Все ему удавалось. Родившись в семье, лишь недавно разбогатевшей, он не выглядел выскочкой. Он не вычеркнул ничего из прошлого своей семьи, хранил память о ее смутном происхождении и голодной Ирландии, покинутой его отцом сорок лет назад. В Ирландии старый О’Нил голодал до того момента, пока не изобрел чудодейственную пружину для крысиной ловушки, избавившей часть Восточного побережья от опустошавших ее грызунов. Сейчас О’Нилы возглавляли целую империю стальных пружин, их знали в самых элитных кругах от Бостона до Балтимора, чьи светские приемы Стив посещал. Это не помешало ему несколько раз порезвиться в трущобах Нью-Йорка. Там он и открыл для себя радость слушания и исполнения музыки. Довольно часто, вернувшись домой, Стив часами наигрывал по памяти негритянские мелодии. Он любил звучащую в них ностальгию, их быстрые и прерывистые ритмы. «Вот оно, мое: хандра и любовь к наслаждениям, причудливый коктейль», — думал он. Но он был неправ: будучи тем реалистом, каким его воспитала Америка, он, хотя никогда не видел землю своих предков, хранил в душе частичку Ирландии, и неподвластные ему грезы следовали за ним по свету.

Но, приехав в Париж, Стив проклял свое богатое воображение. Плывя на корабле, он представлял, как гуляет по улицам, заполненным красивыми молодыми женщинами. Да, особая изысканность всюду бросалась ему в глаза, особенно в тех высокопоставленных кругах, где он побывал в первый месяц. Но что за сумасбродство! Разве Gay Paris, где отец сулил ему золотые горы, — это женщины, одетые по-турецки, по-русски, в японских платьях, тюрбанах, перьях, в манто венецианских дожей? А парижанки с густо накрашенными губами и ресницами, пахнущие духами, чьи названия были одно причудливее другого, — он особенно страдал от этих запахов, уже через полчаса становясь больным. Март стал для него просто пыткой: не зная преград в искусстве обольщении, он теперь сам не осмеливался сделать и шага в сторону какой-нибудь парижанки. В то время как они не отставали от него: «О! Какой у вас прекрасный французский, месье О’Нил, а говорят, что вам удается все, за что вы ни беретесь! Законы физики и английская литература! И спорт, и аэропланы!»

По прошествии трех недель Стив стал мрачен и мечтал лишь о возвращении в Америку, решив провести остаток отпущенного ему года в полетах на аэропланах. И когда друзья зазвали его на новую версию туретчины, что-то вроде оперетты под названием «Минарет», он дал себе слово, что это в последний раз. Входя в ложу, с мрачным удовлетворением он нащупал в кармане небольшой конверт: это был обратный билет в Нью-Йорк.

Зал был набит битком. Запахи кипариса и кедра становились все нестерпимее. Стив провалился в кресло, страдая от мигрени. Когда одна дама, метрах в десяти от него, стала расправлять складки своей кисеи, ему показалось, что его голова вот-вот расколется, и он вцепился в ручки кресла. Его спутницы без устали кудахтали, иногда поправляя свои хохолки на шляпках. Расфуфыренные курицы, самки фазана. Стив всегда питал отвращение к дичи. Одна мысль о ней вызвала у него тошноту. Он закрыл глаза.

— Эти американцы, у них такие манеры, — перешептывались княгиня и банкирша, сопровождавшие его. — Если бы он не был другом Вандербильтов…

Стив начал проговаривать про себя список пружин, изготовлявшихся на заводе в Филадельфии. Зазвучала томная музыка, но он отсчитывал пружину под номером одиннадцать-бис и не открыл глаза.

Должно быть, Стив заснул. Через пять минут, — а может быть, через три четверти часа, он так и не понял, — его разбудили крики и аплодисменты. Томная музыка, ввергшая его в сон, сменилась более оживленной. Он взглянул на сцену. Декорации были достаточно банальны: стилизация под восточный город — ковры и подушечки, лазурные плитки, персидские шатры. Зато краски были удивительны: здесь соединялись ярко-синий и малиновый, хромовая желтая и киноварь, изумрудно-зеленый, сапфировый, алый. Провалы глубоких теней, пурпур, фиолетовый, переходящий в черноту. Колорит, выбранный Пуаре, мог поразить любого, кто три года назад не открыл для себя русский балет. Но Стив пережил еще более сильное потрясение, когда на сцене вдруг появилась юная одалиска, снедаемая сладострастием. Оправившись от первого удивления, он смотрел только на нее. На голове у нее был огромный тюрбан, расшитый золотом. Она почти не была накрашена, лишь глаза подведены карандашом — большие зеленые глаза, вытянутые, похожие на тигриные, — и что-то кошачье затаилось в складках губ. Она улыбнулась — и зал вздрогнул.

Девушка явно не владела такой техникой танца, как ее напарники, султанша и визирь, сплетающиеся в восточных позах на другом конце сцены. Очевидно, что она импровизировала, и все чувства были написаны на ее лице. Ее странные жесты, то нежные и мягкие, а через мгновение будто обезумевшие, сменяли друг друга.

Стив схватил бинокль. По бледности кожи, мелькнувшей в какой-то момент из-под соскользнувшего болеро, он понял, что она блондинка. Жаль. Ему не нравились блондинки. Но все равно она была очаровательна, первая женщина, не показавшаяся ему ряженой, несмотря на свои восточные наряды. Маленькие стеклянные турецкие браслеты, звякающие у нее на руках, пышные лимонные панталоны, красное болеро — все, вплоть до небольших металлических украшений, пришитых и поблескивающих на груди, ей безумно шло. Чудо естественности, невзирая на эксцентричность ее костюма. Она прочертила еще несколько па в углу сцены, приняла удрученный вид и скрылась. Раздались аплодисменты. Другие танцоры застыли в ожидании следующей картины.

Стив обернулся к одной из своих соседок:

— Когда она вернется?

— Кто?

— Да эта… Эта танцовщица…

— Эта девочка? Ну, мой друг, это маленькая роль! Думаю, мы ее больше не увидим!

Стив поднялся, задев соседку, вышел из ложи и подбежал к служительнице:

— Девушка, она только что танцевала…

От волнения его американский акцент усилился, и та ничего не могла разобрать.

— …Танцовщица, — продолжал он, пытаясь успокоиться. — Танцовщица в желтых панталонах.

Он начинал задыхаться. Конечно, опять от этих запахов.

— А, малышка графа д’Эспрэ? Это Файя…

— Как, как?

— Файя.

— Мне нужно ее видеть. Немедленно.

— Ну нет! Только после спектакля. И вас должны сопровождать ее друзья!

— Я хочу ее видеть. Фа… Файю.

Его язык запутался в странных созвучиях.

Женщина пожала плечами и удалилась. Он догнал ее, взял под руку, пошарил в карманах:

— Вот пятьсот франков.

Как он и ожидал, она тут же огляделась, дабы убедиться, что путь свободен, потом показала Стиву на плохо освещенную лестницу, ведущую за кулисы.

И вот перед ним эта девушка. Дверь была широко распахнута, и он вошел без стука в артистическую уборную, старомодную и холодную, обтянутую кое-где ободранной красной и золотой бумагой. Китайская ширма, фарфоровые штучки, разбросанная одежда, трельяж, два больших зеркала. Танцовщица положила свою чалму на низкий диван и причесывалась перед зеркалом. Она не обернулась. Видела ли она его? Стив сомневался. Не вздрогнула, не встрепенулась, ничего похожего на дрожь. Она продолжала расчесывать свои волосы, и мало было назвать их просто длинными. Щетка спускалась по волнам волос, как по течению ленивой реки, запутываясь в прядях, закрывавших бедра, до низко спущенных завязок пуантов почти во всю длину ног.

Превратиться в эту щетку! Или лучше в эти волосы! Сопровождать ее повсюду и всегда! Стать этим светлым шелком! Быть с ней, быть ею!

Стив не мог шелохнуться. А ведь еще двадцать минут назад эта девушка была ему никем. Он не подозревал о ее существовании. Он даже ее не искал.

В отличие от американок, смотревшихся, как он знал, в зеркало во время туалета, она не разглядывала себя. Он осторожно подошел, раздираемый желанием захватить ее врасплох.

Под висевшей над зеркалом лампой ее глаза внезапно потемнели и приняли странный оттенок моря и камня, оттенок ультрамарина — легендарного камня, приписываемого русалкам. Именно в тот момент, когда Стив подобрал ему название, он встретился взглядом с Файей. Она не удивилась. Губы раздвинулись в некоем подобии улыбки, но в выражении глаз все равно осталось что-то грустное, какое-то разочарование.

— Вы хотели меня видеть?

Стив ожидал услышать надменный голос и был обезоружен его мягкостью. Эта женщина так доступна? Он покраснел и начал теребить в руках свой шарф.

— Сейчас не время, — снова заговорила она с той же горестной улыбкой. — Обычно артистов поздравляют после спектакля. — Она выдержала небольшую паузу и бросила взгляд в зеркало — …В общем, так мне сказали. Я — дебютантка. И потом… вы ведь сюда пришли не для этого?

Стив не знал, что ответить. Он весь дрожал, лоб покрылся испариной. Волосы, к которым он приложил столько трудов, чтобы они лежали по моде, хорошо заглаженными назад, снова бойцовски взъерошились.

— Не правда ли, это было ужасно, мой танец! Все будут презирать меня. Мне не оставят эту партию. — Она произносила эти слова совершенно беззлобно.

— О, нет, — удалось выдавить Стиву. — Нет, мадемуазель.

— Вот видите! Вы сами это говорите. Они выставят меня за дверь. Я в этом уверена. — И она скрылась за ширмой.

Стив решил исправить положение, в то время как Файя, сбросив на пол болеро, высунулась из-за ширмы и спросила:

— Вы так сюда спешили, чтобы сказать мне именно это?

«Еще одна фраза, и она выставит меня за дверь», — подумал Стив. Надо уходить. Но чудесный силуэт двигался за лаковыми панно. Она взяла со стула подвязки, черные чулки, бесстыдно намекая ему на свою полуобнаженность. Нет, она его не провоцировала — просто Стив для нее не существовал в этот момент. Лишь только она оденется, сразу вытолкнет его в коридор, или, что еще хуже, пройдет мимо, не заметив. Надо было использовать оставшиеся несколько минут, несколько секунд до того, как она исчезнет. Но что делать?

Скорее всего, выпить. Старый обычай О’Нилов с начала времен на тот случай, если на пути их желания возникает препятствие. Он взглянул на трельяж. Рисовая пудра, карандаш для глаз, румяна, какие-то флаконы. Ни джина, ни коньяка. Единственная фляга, что могла подойти, содержала золотистую жидкость. Он тут же ее схватил. Простой флакон с этикеткой «Guerlain. Wild Flowers of America»[36]. Наверняка американское спиртное для продажи во Франции. Стив махом проглотил содержимое флакона. Спирт обжег ему гортань, и он не почувствовал ничего, кроме ужасающего вкуса во рту, проникающего дальше в желудок. Сердце бешено забилось, он закашлялся, стал задыхаться и упал на диван. Девушка изумленно посмотрела на него поверх ширмы:

— Что с вами?

Стив не мог ответить. Его тошнило. Ему едва хватило времени увидеть, как она шла к нему, изящно накинув платье в японском стиле. Он всхлипнул:

— Я выпил… это… — И указал на флакон.

— Боже мой! Духи! Зачем?

— Из-за вас, мадемуазель, — прошептал Стив, всхлипнув в последний раз, и обмяк у нее на руках.

Париж, открывшийся этим вечером Стиву О’Нилу, напоминал волшебную сказку, мерещившуюся ему по пути из Нью-Йорка. Но дело было не в бальных залах или улицах, вымощенных паркетом. Файя, она одна создавала эту феерию. Она могла ввергнуть его и на самое дно, но она же и одним видом своего нежного лица, зеленых глаз, длинных волос переносила его в страну чудес.

Если подумать, то весь этот вечер был довольно забавным, скорее несуразным, чем по-настоящему романтичным. Его подхватили под руки двое мужчин, от которых воняло дешевым красным вином, и проводили до артистического выхода. Там волновавший его нежный голосок вызвал такси, и он очнулся уже в машине. Фея склонялась над ним, шлепала по щекам, очень деликатным образом и не совсем по-матерински приводила в порядок его волосы и усы, и если бы не ужасная тошнота, готовая, казалось, вытолкнуть его сердце, Стив О’Нил мог бы вполне считать себя в раю.

Светлый ангел отвез его к врачу Стив не мог потом всего вспомнить, если не считать того, что несговорчивый седеющий врач навязал ему весьма малоприятные процедуры, а Файя тем временем продолжала похлопывать его по щекам. Когда он вновь ощутил некое подобие комфорта, то услышал ее шепот:

— …Да нет, нет, это совсем не то, что вы думаете. Я даже не знаю его имени! Иностранец, конечно… Вы знаете, они так быстро возбуждаются! Он пробрался в уборную сразу после моего номера. Хотел отравиться.

Стиву послышалась некоторая неуверенность в ее голосе. Значит, она не так уж привычна к подобным случаям, как ей хотелось это показать. Врач брюзжал:

— Отравиться! Револьвер или бритвенное лезвие — то, с чем мы сталкиваемся обычно… Должно быть, сумасшедший, уверяю вас!

Он схватил Стива за плечи и заставил встать. Того еще шатало.

— Ну как? Вам лучше? — Врач злобно смотрел на него.

— Well…

— Ох уж эти иностранцы! — Он пожал плечами и продолжал, глядя на Стива с осуждением:.— Теперь я без сна не по вине родильниц, а из-за них, этих прожигателей жизни из России, Англии, отовсюду! Хорошо, если он не накачался наркотиками! Но вы разузнайте…

— Мы уходим! — прервала его Файя и бросила на стол несколько монет.

У Стива уже достаточно прояснилось в мозгу, чтобы понять, что это уже не нежная девочка, укачивавшая его в такси. Он сразу вспомнил взгляд в гримерной, когда она заметила, что он наблюдает за нею в зеркале. Эта женщина могла в любой момент перейти от самой изысканной нежности к холодному презрению.

— Держите его в тепле! — съязвил врач.

Она продела руку под плечо Стива и напряглась под тяжестью его тела. Они вышли.

— Вы простудитесь, — сказал он и высвободился из ее объятий.

Удивившись, она остановилась. Он снял куртку и накинул ее на легкое пальто Файи. Та не противилась. Он взял девушку под руку — она на нее оперлась. Кажется, она ему доверилась.

Так они прошли часть пути в молчании. Вскоре у Стива появилось ощущение, что Файя все больше и больше опирается на его руку. «Похоже, это предназначенный мне аванс, — сказал он себе. — Следует что-то предпринять!» Но он не знал, что делать. «Какой идиот! Я мог бы обладать ею уже сегодня, этой маленькой танцовщицей…»

Они были уже недалеко от театра. Скоро придется расстаться… Он заставил себя заговорить.

— Где мы? — Это все, что ему пришло в голову.

Что-то этим вечером у него ничего не получалось. Первый раз в жизни он робел перед девушкой, и на ум приходили только глупые слова.

— Я отвела вас к врачу, который иногда лечит актеров. Адрес дали рабочие сцены.

Она произнесла эти слова с ребяческой гордостью, будто бы речь шла о секретах, доступных, лишь посвященным.

— Вы хорошая танцовщица.

Она улыбнулась:

— Я должна вас оставить. Конец пьесы, вызовы, если буду… — Внезапно она скорчила устрашающую гримаску: — Я была ужасна, не правда ли? Ноль! Вызовы — это для других. Я плохая танцовщица. И некрасивая. И потом, мне на все наплевать!

Они находились уже в двух шагах от театра. Пьеса закончилась: публика в султанах и в перьях растекалась по улице, распространяя вокруг ароматы духов. Мимо проезжал фиакр. Файя подала ему знак. Потом повторила как бы для себя самой:

— Я была ужасной! И мне на это наплевать!

Стив вздрогнул. Но не от холодной ночи и даже не от тошноты. В какое-то короткое мгновение он заметил на ее лице неприятное выражение, выражение отвращения — да, именно так, — отвращения к жизни. Но как можно не любить жизнь? Почему такая красивая девушка даже на мгновение может возненавидеть жизнь, от какой тайной боли она страдает? И в несколько секунд он осмелился сказать то, что не решался произнести в течение часа. Он отчаянно схватил руку девушки и поцеловал.

— Знаете, почему я пришел в вашу гримерную?

Фиакр остановился, кучер смотрел на них с нетерпением.

— Я пришел, потому что покорен вашей красотой. Я следую за вами уже давно.

Он изящно откинул назад волосы — этот жест безотказно действовал на девушек Филадельфии. В Париже его тоже нашли очаровательным.

— Да, я следовал за вами. Я раз двадцать был у вас на пути… Но вы никогда меня не замечали!

Он не уточнял, где, из боязни запутаться. Впрочем, этого и не требовалось. Она оцепенела.

— И вот сегодня я увидел, как вы танцевали. Вы замечательны, правда замечательны! Я был потрясен. И мне захотелось с вами познакомиться. Но в гримерной вы так безучастно отнеслись ко мне. Тогда, тогда… я решил отравиться.

Девушка ничего не ответила, как если бы все и так было ясно. Верила ли она ему или заставила себя поверить в эту ложь, Стив не хотел знать. Файя прижалась к нему и он понял вдруг, что она первый раз в жизни почувствовала себя любимой. Она и была любимой на самом деле, но у него не осталось времени, чтобы сказать это: кучер уже торопил их.

— Я должна вернуться в театр, — промолвила Файя. — Ну же, уезжайте!

Она вернула ему куртку. Тут только он обратил внимание, что шел по улице в рубашке и брюках, без трости и шляпы. Он мог бы тут же ответить: «Послушайте, я пойду с вами, мои вещи остались в театре», — но даже не подумал об этом. Он во всем теперь повиновался Файе, а поскольку она приказывала ему уехать, он так и сделает.

Уже в фиакре Стив прильнул к стеклу:

— А где мне вас найти?

— Да здесь, в следующий раз, — игриво крикнула Файя. — Если меня не выкинут из театра! Вы очаровательный принц! А я — Золушка. Вот моя туфелька. С ней мы без труда найдем друг друга!

И она бросила ему одну из своих туфелек в восточном стиле, перед тем как исчезнуть в темноте, подскакивая на одной ноге.

Десятью минутами позже Стив уже находился дома, не зная, смеяться ему или плакать. Он неспокойно спал этой ночью, положив одну руку на живот, а другой, как ребенок, сжимая обшитую золотом красную туфельку.

Глава шестая

«Минарет» приняли восторженно. Уже на следующее утро в газетах появились статьи, посвященные спектаклю. Отмечали эффектные сочетания цветов в исполнении Пуаре, оригинальность его костюмов, виртуозность примы Коры Лапарсери, которую ждала бессмертная слава. Многие журналисты приветствовали также краткое появление начинающей танцовщицы, юной Файи, и очень сожалели об ее отсутствии во время вызовов.

Д’Эспрэ был на седьмом небе от счастья. В то время как он собирался отказаться от Файи, весь Париж заговорил о ней. Если случайно, спустя неделю после премьеры, еще и встречались какие-нибудь светские недотепы, удивлявшиеся ее странному имени, то неизменный ответ всегда очень радовал графа: «Ну да, вы ведь должны знать: это одна из двух очаровательных протеже Эдмона д’Эспрэ…»

Потом, следуя своей обычной зловредности, город посчитал, что неожиданный успех молоденькой женщины, должно быть, намного сократил богатое состояние ее предполагаемого любовника. Д’Эспрэ ничего об этом не знал, счастливо щеголяя своей репутацией самого шикарного парижского мужчины. Он обольщался на свой счет, думая о себе как о «маяке всемирной моды», совершенно забыв, что никогда и не был любовником танцовщицы. Он по-прежнему проводил вечера вдвоем с Лианой, но если сосед по столику в кафе или встретившийся в Булонском лесу знакомый произносил имя Файи, та, которой никогда не было рядом, казалось, была совсем близко. «Она в двух шагах, — говорил он себе, — она вышла прогуляться со своим маленьким пуделем, купить черепаховый гребень в магазине напротив, причесаться в соседней комнате». Поскольку о Файе говорили как о его собственном произведении, д’Эспрэ и сам верил в то, что она ему принадлежит. После премьеры «Минарета» он начал думать, что странная забывчивость — испорченный механизм его утомленной памяти или, может быть, обманчивое сходство между двумя женщинами — оставила его с раздирающим чувством обладания лишь одной, вполне доступной Лианой. «Нет, я был и с нею, — убеждал он себя, проходя мимо двери Файи, — я был с нею, потому что об этом все говорят». И долгое время убаюкивал себя этой иллюзией.

Лиана тоже теперь все чаще думала о Файе. В ней проснулась ревность. Она узнала от слуг, что не было утра без того, чтобы посыльный не позвонил в дверь ее подруги. Говорили, что он приносил букеты, обвитые золотыми браслетами, охапки ирисов и роз, скрывающих то ларчик, то маленькие брошки. Добавляли, что Файя оставляла себе лишь цветы, а драгоценности отсылала обратно.

Лиана этого не понимала. Там, в Сомюре, вдвоем мечтая о Париже и любовниках, они сходились на том, что будут хранить драгоценности все без исключения, даже от отвергнутого воздыхателя. Сама Лиана исключительно благоразумно обращалась с подарками д’Эспрэ. С того дня, как она услышала от друзей графа разговоры о том, что называли «серьезной угрозой», — о возможной войне с Германией, — она поторопилась припрятать свои драгоценные камешки в несгораемый шкаф, одевая на себя только подделки, а на те средства, что ей благородно выдавал д’Эспрэ, начала выкупать себе ренту за три процента. В течение двух месяцев, прошедших с момента «вступления в должность», ей удалось сэкономить даже на питании прислуги.

Разговоры о войне нарушили прекрасную беззаботность Лианы, но ей было бы легче, если бы рядом находилась Файя и они могли бы вместе смаковать радости Парижа. Но девушкам уже давно не удавалось побыть наедине. Файя то была в театре, то на примерке; в другой раз, когда Лиана могла забежать к подруге, д’Эспрэ вдруг хотел прогуляться и, странное дело, больше не предлагал взять Файю с собой. Короче, за два последних месяца Лиане ни разу не удалось вновь ощутить близость подруги, но еще больше ей не хватало ощущения своего превосходства над Файей. Страхи Лианы достигли апогея, когда она узнала, что Мата Хари иногда будет заменять Кору Лапарсери в «Минарете». Среди прочих слухов утверждали, что восточная красавица не чуждалась женских прелестей.

Наконец представился удобный случай для встречи. В один из воскресных майских дней театр устроил передышку, а д’Эспрэ накануне уехал в свой замок: его старший сын женился. Лиана, не дождавшись девяти утра, уже звонила в квартиру напротив. Ей открыл негритенок и на цыпочках провел в комнату подруги. «Стало быть, он не забыл нашу привычку», — подумала Лиана, и эта мысль ее почти успокоила. Она отослала слугу и, затаив дыхание, довольно долго стояла у двери. Она дрожала от нетерпения, но ей хотелось продлить этот момент неопределенности, когда еще ничего не сказано, ничего не произошло, но уже появилось предвкушение радости, а может быть, и счастья. Затаиться на полпути к желаемому — сладкая минута, но столь редкая теперь, а потому более изысканная…

Из комнаты не доносилось ни шороха — Файя, наверное, спала. Но воскресные улицы уже проснулись: иногда доносилось цоканье лошадиных копыт по мостовой, вырывалась из-под крыш блуждающая в проулках между домами песенка. Через окошко в прихожей, почти такое же, как и у нее в квартире, сквозь цветные квадратики, напоминавшие волшебство кинематографа «Гомон-Колор», открытого с большой помпой три недели назад, Лиана наблюдала за зеленщицей: на лотках, рядом со спаржей и репой, та выставила несколько корзинок с клубникой.

Май уже начался. Ее любимый месяц. На нее нахлынули деревенские воспоминания, но она их тут же отбросила. Не следует думать о прошлом. Что нужно, так это попробовать клубнику. Послать сейчас же горничную купить целую корзинку, которую они с Файей будут есть, сидя на кровати.

Лиана сразу успокоилась. Она уверенно открыла дверь и прошла через комнату, чтобы открыть ставни. Солнечный луч лег на ковер. Файя еще спала, ее волосы разметались по подушке. Она внезапно вздрогнула, и Лиана увидела ее лицо. Ей показалось, что Файя похудела. Лиана медленно подошла к ней, взволнованная уже самим предчувствием той радости, которой собиралась одарить подругу. Ей не пришлось долго ждать. Файя открыла глаза, протянула руки — и все было как прежде: откинутые со смехом одеяла, скомканная ночная рубашка, скинутый пеньюар…

Против обыкновения, Лиана не торопилась расстаться с наслаждением. Вместо того чтобы подняться, первой пойти причесываться, и главное, заказать клубнику со сливками — вместо этого она продолжала лежать рядом с Файей, плотно обвив ее руками. Неожиданно та подвинулась. Лиана решила, что она хочет еще сильнее к ней прижаться, и ослабила объятия. Девушка выскользнула из ее рук и, подбежав к трельяжу, залилась смехом.

Лиана была потрясена. Ей незнакомы были в Файе эти взбалмошные, веселые, даже слишком веселые, повадки. Она вновь ощутила страх. Какую загадку скрывало это лицо, улыбавшееся в зеркале не своему отражению, а кому-то тайному, кого она одна, возможно, и видела?

Файя накинула халат и попробовала исполнить на ковре несколько па своего танца.

— Я полюбила танец, Лианон. И хочу продолжать занятия.

— Но ты худеешь, бледна.

Вопреки ожиданию, Файя не обернулась к зеркалу.

— Какая важность! Через два месяца д’Эспрэ отвезет нас в Довиль. Я снова войду в форму! А потом, я всегда была худая! И бледная. Это ты красивая, Лианон. Умереть, какая красивая!

Лиана возмутилась:

— Ты что, глупа?..

Ей изменил голос. Каждую секунду она все больше теряла уверенность в себе и не понимала, почему. Ей хотелось как-то задеть Файю, но ничего не получалось.

— Нет, я некрасива, я никогда не была красивой, — повторяла Файя. — Ты… ты прекрасна, Лиана! Ведь это тебя выбрал д’Эспрэ.

Что-то спокойное и грустное звучало в том, как она это говорила, какая-то обреченность. Она казалась искренней.

— Я тебя не понимаю, — сказала Лиана.

Но Файя уже шла в пышно отделанную ванную, предвкушая удовольствия утреннего туалета. Раньше чем через час она оттуда не выйдет, и Лиана решила атаковать ее немедленно.

— Ты говоришь, некрасивая, но… Все эти букеты, которые тебе присылают, эти драгоценности…

Файя отпустила ручку двери и обернулась:

— Ты шпионишь за мной?

Она спросила так, будто ей нужно было что-то защищать.

— Да нет… Просто всё в конце концов становится известно. Но ты не заботишься о своих вещах, Файя. Взгляни на свою шляпку, свой мех. И потом…

— Что потом?

Настало время говорить открыто:

— Ты не права, что возвращаешь драгоценности, которые тебе дарят. А между тем подумай, кем мы могли бы стать… Нас могли поместить в один из тех домов, о которых говорил д’Эспрэ… Путаны.

Файя расхохоталась. Громкий отрывистый смех, немного нервный. В этот раз веселость была наигранной.

— Файя, — Лиана пыталась говорить мягче, — оглянись вокруг… Успех не вечен. Красота тоже. Надо беречь драгоценности. Деньги — наша защита.

Файя взорвалась:

— Защита от чего?

Лиана не сдержалась:

— Ну… наша единственная защита от мира, Файя, от мужчин! Мы из полусвета! На скачках нас не сажают на престижные места, нас не приглашают на продажи с благотворительной целью, как других дам… Кто на нас женится? Деньги, надо успеть их получить! Отложить на черный день. Может быть, мужчины захотят нас бросить, да и мы, возможно, захотим чего-нибудь другого. Надо обеспечить свое будущее!

— Ты разыгрываешь даму! Считаешь каждое су! Значит, ты не любишь д’Эспрэ?

Лиана не хотела ничего объяснять. Ведь этому счастью, которое она обрела в ласках столь блистательного в свои пятьдесят лет мужчины, не нужны были подробные объяснения. Как и она, он был рад порхать от удовольствия к удовольствию.

И снова перешла к атаке:

— Любовь, любовь! Ну и что из этого, дорогая моя Файя! Конечно, я его люблю! Но ты, значит, и понятия не имеешь о том, что будет война?

— Да, да, «серьезная угроза», военная служба на три года, аэропланы с бомбами! И ты тоже об этом! Не говори мне только, что ты получаешь ренту!

Лиана разозлилась: итак, подруга все знала, ничем с ней не делясь, но продолжала смотреть на мир сквозь розовые очки… Она уже собиралась надеть пеньюар и вернуться в свою квартиру, но не успела.

— Наша защита от мужчин — это мы вдвоем! — воскликнула Файя и упала на кровать. — Только мы одни, слышишь…

В этот раз поцелуй блондинки разомкнул губы брюнетки, приведя в замешательство ее тело, чего никогда раньше не случалось.

Три четверти часа спустя Лиана еще не могла покинуть постель подруги. Она раскинулась посреди кружев в том положении, в котором оставила ее Файя, в надежде выкроить еще мгновение счастья и стараясь забыть смутное беспокойство. Подруга скрылась в ванной комнате, и с этой минуты Лиана сделала только одно движение: позвонила кухарке, чтобы та принесла клубнику. Ягоды прибыли с огромным бокалом взбитых сливок, но у нее даже не хватило сил их попробовать.

Наконец появилась Файя. Гладкая, свежая, волосы великолепно свернуты в шиньон. Глядя в зеркало, она быстро надела платье из белого и голубого атласа, поддерживаемое над талией розой из черного бархата, и в одно мгновение преобразилась в идеал, созданный модой. Та девушка, которую Лиана любила еще со времен Сомюра, исчезла. Файя вновь стала так же далека, как модницы из «Газеты хорошего тона». Она склонилась над бокалом с клубникой, вынула ягодку, окунула ее в сливки, заметив при этом:

— Первые ягоды…

Файя произнесла это шепотом, будто самой себе, витая далеко в своих мыслях. Пальцы привычными движениями обрывали лепестки розы, умирающей в вазе.

— Пора вставать, — сказала она Лиане тем равнодушным голосом, который предназначался чужим. — Почти поддень.

Лиана покраснела, но сдержалась, чтобы не взорваться. «У нее кто-то есть, — решила она. — Кто-то другой, я уверена… Мата Хари, быть может… Никогда она со мной так не обращалась. Даже в первые дни в Сомюре…»

И снова Файя почувствовала ее настроение. Еще минуту назад такая холодная, она, будто охваченная внезапным порывом, вдруг подошла к постели.

— Я тебе соврала, Лианон. Знаешь… — Она вернулась к трельяжу и достала длинный черный ларчик. — Знаешь… у меня вроде бы кто-то есть.

Лиана привстала на подушках, снова чувствуя свою власть над ней:

— Как так «вроде бы кто-то»? Кто?

Файя открыла ларчик и вынула украшение — великолепное ожерелье с жемчужинами в три ряда.

— Кто? Скажи мне!

Файя опустила глаза:

— Не так хорош, как д’Эспрэ. Я ведь не так красива, как ты…

— Но кто? Возможно, я его знаю.

Файя, стоя перед зеркалом, прицепила к шиньону маленькую шляпку, поправила завиток, выбрала перчатки, надела модные туфли на маленьких каблуках, усыпанные искусственными камешками. Она уже собиралась уходить. Лиана схватила пеньюар и вскочила. Нельзя было терять ни минуты: вот-вот Файя наденет пиджак, распылит на щеки последнее облако рисовой пудры, и — воплощенная загадочность — прикроет глаза вуалью.

Лиана бросилась к ней и схватила за руку:

— Скажи, кто!

Файя посмотрела ей прямо в лицо, слегка улыбаясь — грустно или жестоко, та не могла разобрать, — потом отвернулась. Лиана с силой обхватила ее запястья, догадываясь, что кожа Файи краснеет под перчатками. Перед своей изящной подругой, выходящей навстречу майскому утру, она чувствовала себя смешной, отвергнутой инквизиторшей в измятом халате.

— Скажи!

Файя прервала молчание:

— Иностранец.

— Богатый?

— Американец.

— Что еще?

— Он хотел отравиться из-за меня.

— А потом?

— Потом ничего. Ничего!

— Это правда? Почему ты тогда возвращаешь другие украшения? Ты хочешь выйти за него замуж? Вы обручены?

— Вовсе нет. Нет.

Лиана упорствовала:

— Это неправда.

— Да нет! Я вижу его время от времени, после театра или за ужином. Кстати, я спешу на встречу с ним.

— Сейчас?

— Ну да! Это друг, который меня любит, вот и все!

«Друг, любить» — два слова разрывали сердце Лианы; она никогда раньше не слышала их из уст подруги. Неужели та хотела сказать, что этот мужчина, отвратительный американский толстосум, выбрал ее из-за нее самой, а не как другие, дарившие цветы и драгоценности, из-за тщеславия? Как мог кто-то так любить Файю, как ее любила лишь она, Лиана?

— Друг, который тебя любит?! — воскликнула она. — Ты врешь!

— Нет.

Файя была спокойна, она даже не пыталась освободить руки. Она просто прислонилась к двери и ждала.

— Ты лжешь! — закричала Лиана. — Ты мне лжешь! Ты принадлежишь…

Она не успела закончить. Файя резко ее оттолкнула и с незнакомой властностью прижала к ее губам пальцы в шевровых перчатках:

— Никогда больше так не говори, Леа, никогда! Я запрещаю! Файя никому не принадлежит! Ни одному мужчине, ни одному человеку!

Она назвала ее Леа, как в Сомюре. Впервые за долгое время. И говорила о себе как о посторонней.

Впоследствии, в течение многих лет, мучаясь бессонницей, Лиана вспоминала эту сцену, когда она впервые почувствовала силу Файи и собственную хрупкость. Тогда же она поняла, что способна на ненависть.

Ощутив прилив необузданной ярости, Лиана снова схватила руки Файи и вцепилась в них зубами.

— Ты невыносима! — Вырвавшись, Файя залепила ей пощечину и тут же, снова преобразившись, послала подруге одну из своих обворожительных улыбок: — Подумай лучше о нарядах, Лианон, дорогая. Нас ждет Довиль! И мне и тебе, нам нужно проветриться!

Было ли это знаком надежды? Или же последним словом? Лиана не знала, что и думать. Рухнув в кресло, она смотрела вслед стремительно удаляющейся Файе, с вуалькой, надвинутой на горящие глаза, которые, казалось, смеялись оттого, что Лиана брошена всеми — в это горестное для нее воскресенье, — впервые с тех пор, как приехала в Париж.

Глава седьмая

Почти месяц подруги не обращали друг на друга внимания. Но их сближали мечты: предвкушение ветра, яркого солнца и особенно моря, которого они никогда не видели. Обе не переставали думать о Довиле. Наконец в начале июля наступил день отъезда. Они забыли о своих обидах. В пути, сидя в автомобиле графа и пытаясь представить себе пляжи Нормандии, они иногда переглядывались. Это был знак того, что обе помнят длинные дни в Сомюре, окрашенные мечтами о путешествиях с будущими любовниками, о поцелуях, вздохах при свете луны, обедах на Ривьере, прогулках по каналам Венеции в стеклянной гондоле — увеличенной версии безделушки, годами пылившейся на камине Бюффаров.

В Довиле их закружил еще более ошеломительный вихрь, чем в Париже. Они этого не ожидали: Довиль-танго, Довиль-банджо, Довиль-театр, баккара[37], ипподром, коктейли, клубы, знаменитости, богатые мужчины и красивые женщины, — и все время и повсюду шампанское. Сбитые в какой-то момент с толку — они едва успели увидеть море через окна своих комнат в отеле, — девушки быстро освоились. Уже через неделю все считали, что в этом году Довиль не был бы собой без двух спутниц элегантного д’Эспрэ. Он выбрал себе апартаменты в отеле «Нормандия», где соседствовал, с одной стороны, с Агой Кан и, с другой, с миллиардером Вандербильтом.

Граф был на верху блаженства. «Какой замечательный season[38]! — восклицал он по всякому поводу с позерством, присущим французским снобам, когда они говорят по-английски. — Как великолепно в этом году в Довиле, какое разнообразие праздников, сколько женщин!» И раздавал без счета чаевые портье, крупье и юным горничным. Его средства, не сравнимые с богатствами соседей, несколько от этого поистощились. Но по радости, читавшейся на его лице, по бодрости, не исчезавшей в течение дня — он отдыхал в три часа дня после игры или танцев и вставал в семь для гольфа, — становилось ясно, что он охотно бы пожертвовал семейным замком, если бы почувствовал необходимость провести еще шесть недель в самом богатом и изысканном обществе. «Кроме того, — заключал он с удовлетворением, — я прогуливаюсь в окружении красоты», поскольку две его чистые жемчужины, как он их называл, покорно всюду за ним следовали. От Лианы д’Эспрэ ничего другого и не ожидал, а что касается Файи, он сомневался в ней до последней минуты. Тем не менее она была тут, улыбающаяся, молчаливая, держась слегка на расстоянии, — в общем, в своей обычной манере, которая могла, однако, предвещать худшее. Но главное, что она была здесь.

Только приехав, Файя вывернула из чемоданов весь свой гардероб исключительно в желтых тонах, в то время как остальные женщины, включая Лиану, одевались в красное. Развязанная ею война цветов неделю разделяла город на две половины и закончилась победой желтого, дерзко коронованного Файей, осмелившейся на это, несмотря на свою белокурость.

Граф часто тайком посматривал на нее, но не для того, чтобы оценить изящество, с которым она носила свои топазные шелка и золотистые атласы, а чтобы по взгляду или движению ресниц угадать, можно ли ему на что-то надеяться. Он тоже месяцами грезил о Довиле, хотя и знал его наизусть. Граф ожидал чуда от этого столпотворения, когда светские люди неделями были скучены в двух отелях, на трех улицах, на нескольких виллах, в одном казино, на восьмистах метрах пляжа. Всего можно было ожидать. Всего — означало: Файю.

Но ничего не происходило. Как в добрые времена их первых выходов в Париже, она появлялась под руку с д’Эспрэ, в то время как другой рукой он обнимал талию Лианы. Но он чувствовал, что внутренне она противилась еще сильнее, чем в Париже. «Обнимайтесь с вашей малюткой Лианон, — будто говорила она, напрягаясь под его рукой, — живите с ней и оставьте меня в покое».

Не прошло и десяти дней, как она повторила это, глядя ему прямо в глаза. Это было вечером, перед ужином. Как заведено, он постучался к ней, чтобы пригласить присоединиться к ним с Лианой. Файя открыла: с неубранными волосами, в легком домашнем платье. Он отступил в неловкости. Она рассмеялась:

— Не волнуйтесь, Эдмон. Я не выйду сегодня вечером.

— Да нет, нет. Мы можем вас подождать.

— Не надо.

Ответ, прозвучавший слишком сухо, показался пощечиной, и его обуяла ярость:

— И почему же, мадам? Вас что-то не устраивает в Довиле? Вам кто-нибудь не нравится?

Файя снова улыбнулась. На мгновение он испугался, что она ответит: «Да, вы, д’Эспрэ!» Она не сказала ничего подобного, но взгляд ее был достаточно выразителен. Повернувшись к окну, чтобы видеть море, она как будто чего-то ждала. Чтобы он ушел, конечно. Графу захотелось ее ударить, но он сдержался. Вырвалось что-то глупое:

— Файя, я содержу вас как королеву, я вас одел, и все эти драгоценности…

Она ринулась к шкатулке, открыла ее, достала ожерелье с жемчугом:

— Вот ваши драгоценности, граф, если желаете, можете забрать! И выкиньте меня на улицу, если вам хочется!

Д’Эспрэ смерил ее взглядом — она не отвела глаз. Тогда, не говоря ни слова, он закрыл дверь. Совсем неджентльменские ругательства вертелись у него на губах, и он с трудом сдержал их. «Наверняка существует мужчина, — подумал он, — мужчина, покоривший ее». Мысль эта была невыносима. Но ему хотелось, чтобы предполагаемый поклонник — на самом деле граф не представлял, кто бы это мог быть, — уничтожил Файю. Разрушил ее саму и ее красоту. По крайней мере, заставил ее страдать так, чтобы в конце концов она вернулась к нему — Эдмону д’Эспрэ. «Да, однажды она станет моею, время работает на меня» — эта мысль облеклась в форму вывода, и, воодушевленный старой присказкой неисправимых соблазнителей, он с новым пылом вернулся к удовольствиям Довиля.

Файя целых два дня сидела затворницей. Вскоре ей это наскучило, а может быть, она почувствовала, что зашла слишком далеко. Она вышла к завтраку, лучезарная, как никогда, в длинной белой тунике, обшитой кремовым атласным шнуром. С видом одалиски она нагнулась к уху графа и прошептала таким сладким голосом, который удивил его больше, чем ее дерзость:

— Простите меня, дорогой Эдмон. Я была отвратительна в тот вечер. Не… нервы. Пусть все будет по-прежнему.

Однако в этой покорности д’Эспрэ почувствовал притворство. В ее интонации он услышал еще большую свободу, но замаскированную: это была хитрость крайней независимости. Тщеславию д’Эспрэ льстило завистливое шушуканье за его спиной, он успокоился, вновь обретя счастливую возможность выставлять напоказ обеих красавиц. Он простил Файю и, притворившись, что убежден в своей двойной власти, дефилировал между двумя женщинами — нос кверху, усы покорителя — еще элегантнее, чем обычно. По своему обыкновению, вскоре он в это действительно поверил и снова стал необыкновенно счастлив.

* * *

Ближе к августу водоворот событий закрутился с новой силой. С нарастающим возбуждением ожидалась вершина сезона — Праздничная неделя, как ее называли, — между седьмым и пятнадцатым августа. Файя и Лиана были в моде: их всюду приглашали.

Из-за занятий танцами и оттого, что рано вставала и поздно ложилась, Файя сильно похудела. Два месяца назад одним из столь привычных для него «указов» Пуаре решил, что такая ненужная безделица, как женская грудь, должна быть изгнана из летнего обихода. «Восточные пилюли» тут же исчезли с ночных столиков, и не было женщины, не желавшей спрятать свою грудь. Файе не нужно было прилагать никаких усилий.

Теперь, когда она похудела, под платьем можно было вообразить лишь зарождающуюся грудь, вполне соответствующую ее девичьему облику; более того, она научилась ходить, выпячивая немного вперед свой изящный маленький живот, чтобы он казался круглее.

Все так и обращали бы внимание только на Файю, если бы Лиана наконец не догадалась стать самой собой. Впервые со времени их появления в свете никто не отмечал ее сходства с Файей. На нее засматривались так же, как и на ее красивую подругу, но она не придавала этому значения. Лиана не отрываясь следила за Файей, чем бы та ни была занята: наклонялась ли к витрине кондитера, наводила ли бинокль, чтобы лучше следить за скачками. Она любовалась красотой подруги и боялась того времени, когда, как и она, другие женщины будут мечтать об обладании таким гладким и грациозным телом. «Тогда мне не останется места в этом мире», — опуская глаза, думала Лиана, чувствуя набегающие слезы.

Довильская лихорадка усиливалась вместе с жарой. К концу июля приезжающие заполнили последние оставшиеся комнаты отеля и все виллы. Казалось, деньги текут отовсюду. Но это совсем не опьяняло Лиану, напротив, беспокоило ее до такой степени, что она на время забыла о своей ревности. Великолепие праздника на небольшом отрезке побережья — что за этим стоит на самом деле? Конечно, она участвовала в нем впервые и, возможно, волнение ее напрасно. Но все-таки: слишком большие деньги, слишком напоказ, слишком все просто! Она в конце концов решила поговорить с д’Эспрэ.

Это произошло вечером после скачек, и она долго вспоминала потом об этом разговоре. В какой-то момент, непонятно почему, в их жизни наступило затишье. Д’Эспрэ, по-видимому, почувствовал усталость и пригласил ее устроиться на террасе «Нормандии», расположившись лицом к морю. Было очень жарко. Вечерело, море медленно теряло свои краски. Файя изобразила мигрень в поспешном намерении восстановить свою красоту перед ужином — вот уже несколько дней она слишком торопилась вернуться в свою комнату. Но этим вечером Лиана не думала о своей подруге. Странное спокойствие, опустившееся на море, завладело и ею. Если не считать доносящихся издалека звуков банджо — чернокожий играл обычно на углу у казино, — пляж был погружен в молчание.

Д’Эспрэ закрыл глаза, откинувшись на спинку стула.

— Все эти дни, один за другим… — услышала она собственный шепот. Ей хотелось остановиться, но не удалось. — Эти дни, один за другим, без конца обеды, Эдмон, эти балы, постоянный праздник… Нет времени вздохнуть.

Д’Эспрэ приоткрыл веки:

— Вы жалуетесь, моя дорогая Лиана? Вы же первая будете потом об этом сожалеть. Такая жизнь, столько приятного! Изысканные, элегантные, благородные господа, балы… Великолепный праздник. Вы сами в нем участвуете, Лианон, и весьма успешно.

— Я не жалуюсь… Но…

Д’Эспрэ раздраженно посмотрел на нее, выпрямившись на стуле:

— Так в чем дело? Ну же! Выпейте коктейль! Это вас взбодрит.

Лиане нравились коктейли — одно из последних новшеств, — но она отодвинула бокал:

— Послушайте, Эдмон. Все эти деньги, выброшенные на ветер! Это безумство! На скачках женщины позволяют топтать шелковые шарфики, портят платья из-за пустяков, покупают эгретки и ломают перья во время танго четверть часа спустя… И все эти слуги рядом, в ожидании, с протянутой рукой. Рабы. Мы не отдаем себе отчет — двадцать пять франков за яйцо всмятку!

— Лиана! Вы путаете все карты! Я ни в чем не нуждаюсь, знайте об этом. Наконец, моя очень дорогая, моя очень нежная подруга, зачем вы беспокоитесь об этих мелочах? Вы походите на мещаночку!

Лиана отпила из бокала. Граф, без сомнения, был прав. Так думают мещане. Файя наверняка не обращала на это внимания.

Лиана не сдержала вздоха и посмотрела на море. Солнце почти зашло. Волны окрасились в фиолетовый цвет. Еще пять минут, может быть, меньше, и д’Эспрэ допьет коктейль. Снова нужно будет подняться к себе, переодеться в другое платье — муслиновое или крепоновое, — надеть оранжевый, или сафрановый тюрбан, приколоть плюмаж на прическу, натянуть на подвязку черный ажурный шелковый чулок, утопить щеки в розовой массе; потом придет черед рисовой пудры, карандаша для глаз, кипарисовых духов. Все так же, как и в другие вечера.

Лиане захотелось свежего воздуха, простой одежды, более легкой, более мягкой даже, чем платья Пуаре, захотелось обнажить кожу навстречу дождю и солнцу. Вызвано ли было это желание усиливающимся ветром или видом паруса на горизонте? Нет, просто, не осознавая этого, она мечтала совсем о другом Довиле, а он предстал в виде миниатюрного Парижа на побережье, только лишь без Эйфелевой башни и трамваев, вот и все. Другие платья, более легкие, более обнажающие, несколько новых развлечений, но те же люди, столь же богатые… те же кокотки. Она в их числе. И Файя. И граф. Можно задохнуться!

Она не осмелилась больше ничего сказать. Д’Эспрэ осушил бокал и, как и всегда, когда спешил, пригладил волосы, усы, поправил манжеты. Он уже не выглядел усталым, всегда резвый граф, всюду первый — в парах котильона, в маскарадах, в ставках на зеленом сукне.

— Я не понимаю, вас, Лиана, — заявил он высокомерно. — Вы живете в одном из самых роскошных отелей в мире, вы встречаете здесь всех знаменитостей: Шаляпина, Сантос-Дюмона, Карпантье[39]! Мистингетт и Сорель завидуют вам, а вы недовольны, вы привередничаете. Чего вам еще надо? Ну же! В этом году вы одна из королев Довиля. Выкиньте из головы глупые мысли, дорогая, прошу вас.

Он встал и протянул ей руку. Она продолжала с упрямым видом созерцать море.

— Но оно не может вечно длиться, это веселье.

— Что-что?

Видимо, она сказала что-то ужасное. Д’Эспрэ сдернул ее со стула и потащил к отелю.

— Бедняжка! Тот мир, что нас ожидает, он тут. Все, кто сейчас диктуют нам образ жизни и будут его диктовать, собираются летом в Довиле. Мы всегда будем в моде. Мы создаем эту моду, мы впереди нее. Остальные следуют за нами.

Он говорил «мы». Лиана уловила «я» и не знала, плакать или смеяться от его бахвальства. Перед изумленным швейцаром она схватилась за петлицу графа.

— Может быть, вы и на гребне удачи, — воскликнула она, выдергивая из петлицы увядшую гвоздику. — Но я вас уверяю, Эдмон, что эта жизнь скоро закончится.

Д’Эспрэ и глазом не моргнул. Он взял ее за руку, как обычно поступают с трудными детьми, и медленно повел вдоль кабинок для переодевания.

— Послушай, Лиана, я создал тебя. Я больше не задаю вопросов о твоем прошлом. Ты тоже успокойся. Не бери в голову эти разговоры идиотов о «серьезной угрозе». Угомонись, Лианон. Доверься мне. Говорю тебе с высоты моих пятидесяти лет: что бы ни случилось, чувство вкуса и деньги всегда будут уделом избранных, и это единственное, что имеет значение. Наше общество, наша жизнь не могут измениться. Благодаря мне, твоему телу, лицу, которое я преобразил, ты относишься к избранным, Лианон. Если ты сообразительна, то останешься среди них вопреки всему. Ты зря волнуешься.

Он поднес ее руки к губам и повернул к отелю.

Но Лиана мягко освободилась от его рук и сделала несколько шагов по деревянному настилу. Полосатые кабинки уже начали исчезать в темноте. Поднимающийся ветер нес запахи водорослей. Еще сильнее, чем несколько минут назад, ей захотелось на свежий воздух, броситься в волны. Но в Довиле ни вечером, ни утром никто или почти никто не купался: тратя состояния на пляжные костюмы, ими лишь бравировали.

Д’Эспрэ ожидал ее на пороге «Нормандии», не скрывая своего раздражения.

— Я знаю, что скоро все в этом мире изменится, — глухо повторила она.

Он притворился, что не слышит. Слова Лианы затерялись среди шума морского ветра.

* * *

Снова началась эта жизнь, еще более опьяняющая, чем раньше, более легкомысленная, стремительная и бесшабашная. Шампанское, коктейли. Фото на пирсе для репортеров. Приборы для завтрака на фоне деревянного настила, перекличка зонтиков от солнца. Время от времени что-то происходило, но столь незначительное в конечном счете, что не изменяло хода событий; просто радость стала еще откровеннее. Так, солидную банду шулеров изгнали из казино: они выдавали себя за светских джентльменов, и почему-то их называли «философами». Затем покровительствующая нескольким дамам графиня принудила трех из них выкупаться голыми на одном из отдаленных пляжей и, угрожая отказать им впредь в своих милостях, заставила вернуться в том же обличье на террасу «Нормандии». Женщин отвели в полицию. Они провели там ночь, отказываясь от всех одеяний, предлагаемых им жандармами, но неистово требуя свои шляпки. Их спасло вмешательство министра: с первыми проблесками зари им принесли из отеля их перья. На следующий день одна дама из высшего света внезапно решила сделаться кокоткой, о чем и объявила всем, кто готов был ее услышать. Не было необходимости повторять сказанное: ее комнату уже осаждали кавалеры, и ювелиры были в большом выигрыше. Наконец, одна герцогиня, чье имя вписано в историю со времен крестовых походов, не скрываясь взяла на содержание танцовщика танго.

Как и все остальные, Лиана вовсю смеялась над этим. В очень редкие моменты и она чувствовала себя способной на подобные безумства. Она позволила себя одурманить, ослепить, вновь повеселела и обрела радость гурманства, влекущего ее к лимонным тортикам, «снежкам» и губам любовника. Она забыла свои страхи и злополучные препирательства с д'Эспрэ. Даже о Файе она не вспоминала.

Так пришло утро третьего августа. К одиннадцати часам как и всегда, д’Эспрэ в сопровождении Лианы постучался в дверь Файи — она не ответила. У него были дубликаты ключей, и ему удалось войти в ее апартаменты.

Граф нашел лишь записку. Его имя было выписано каллиграфическим почерком, а письмо лежало рядом с вазой с цветами — белыми садовыми розами, которые не продавались в магазине. «Не беспокойтесь обо мне, Эдмон, — говорилось в записке. — Отныне я с другим». Подписано, тем не менее: «Ваша Файя».

Глава восьмая

Единственная вилла, которую смог найти Стив, находилась в добром получасе езды от Довиля, в сторону Кабурга, на берегу пустынного пляжа. Туда вела песчаная тропинка, вся в рытвинах, которая прерывалась у входа, как русло внезапно высохшей реки. Дом был немного несуразный: обширная конструкция конца века, полуготичсская, полу-«арт-Нуво». Вокруг был парк, усаженный маленькими кедрами и утопающий в розах. Эти розы Стив накануне отправил в «Нормандию», обернув в шарф из золотистого шелка, с запиской:

«Вилла нарциссов, по дороге в Кабург. Вам укажут дорогу.

Я жду».

Вилла нарциссов. Привлекательность этого дома состояла лишь в самом его имени и уже заржавевшей от дождей и ветра веранде, соединенной с одним из флигелей. Вилла называлась так из-за витражей, по мнению Стива, совершенно безобразных: на широких стеклянных панелях были изображены гигантские желтые цветы с ярко-зелеными листьями. Стив презирал этот стиль, модный в Европе пятнадцать лет назад, за его болезненность и томность. Но вершиной патологии были черные нарциссы с оранжевой серединой на одном из витражей. Каждый раз при взгляде на него Стив начинал видеть перед собой похоронные образы, и в душе просыпалось желание бежать отсюда как можно быстрее. К несчастью, это было невозможно. Когда он занялся поисками виллы в Довиле, все было уже давно снято. Ему пришлось согласиться на эту развалюху, хотя он знал, что Файе здесь не понравится. Но только появится ли она здесь когда-нибудь?

Уже пять месяцев он за ней «волочился», как говорили в Париже. Смешное выражение, а сам ритуал казался ему еще более нелепым. Он проклинал своего отца за то, что тот так расхваливал радости Франции. Он, Стив О’Нил, самый изысканный молодой господин с Лэнси-стрит и Риттен-хауз-сквер, пять месяцев обхаживает эту маленькую француженку, простую танцовщицу, даму полусвета[40], о чем не замедлили сообщить ему злые языки. Кокотка! Ужины на скорую руку после театра, обеды второпях, время от времени получасовая прогулка на машине по проспекту Акаций, несколько шагов по Булонскому лесу. И больше ничего.

Совсем ничего. Если бы они при этом хотя бы беседовали и желательно откровенно. Но в основном говорить приходилось Стиву. А она? Загадка. Обрывки фраз, улыбки, будто бы что-то обещавшие, но лишь «будто бы». И три поцелуя.

Стив их пронумеровал и поставил даты. Первый — в ресторане, когда на него нашло вдохновение: он заставил Файю посмотреть на себя в зеркало, пристальнее вглядеться в свое отражение и убедиться, что она красива. Второй поцелуй пришелся на тот день, когда он преподнес ей жемчужины, но стоило ли его засчитывать? Наконец, третий — в середине июня, когда он объявил о своем отъезде в летный лагерь, где собирался потренироваться на французских аэропланах. Она разразилась слезами, и этот последний, единственный из всех, был настоящим поцелуем, таким, о каком мечталось молодому американцу: предназначенным именно ему, глубоким, словом, действительно многообещающим.

В остальном же — трижды ничего. Рукопожатия, обнажавшаяся все дальше и дальше узкая полоска кожи, когда Файя снимала перчатки или когда удивительным образом ее шарф приоткрывал плечо. Короче, полная целомудренность и безупречные ухаживания. И вот в довершение всего он приехал в Довиль, где снял этот затерянный в песках дом, нанял пожилую нормандскую домработницу, загрузил в погреб пять ящиков шампанского. И все это с единственной целью — дожидаться благоволения какой-то женщины полусвета, которая, возможно, никогда и не приедет. Он был уверен: если она и отважится появиться, то, увидев этот дом, эту пустыню, пляж, откуда в ветреный день волны доходили до порога, тут же повернет обратно.

Этим утром Стив убедился в обоснованности своего отчаяния. Ну, к примеру, рытвины на дороге. Позавчера он заказал пианино, и рабочие, отвечавшие за доставку, прокляли всех возможных чертей. А тут Файя, Файя и ее туфельки из нежного шевро, ее выверенные, мелкие движения, ее нежная кожа, всегда скрытая за вуалью и зонтиком от солнца, ее отлакированные ногти, ее персидские платья, затянутые на лодыжках… На вилле не было даже ванной комнаты, а Стив знал, что она обожала эту роскошь. Он же мог предоставить ей лишь таз и кувшин с водой в спартанской туалетной кабинке. Что касалось него, он приспособился. В другое время уединенность этого места, его нетронутость смогли бы его привлечь. Приехав сюда, он даже подумал, что здесь есть что-то американское — Атлантик-Сити в эпоху его зарождения или что-нибудь вроде этого.

Но он стал слишком нервным, чтобы видеть вещи в их настоящем свете, как раньше, в Америке. Слишком долго он ждал. Чересчур много свиданий сорвалось, в последнюю минуту он получал записку, или звонил телефон: нет, Стив, я вся на нервах, примерка, затянувшаяся репетиция, я так утомлена, в другой раз, вы согласны?

В начале июня Стив решил вернуться к аэропланам. Она плакала. Тогда они договорились вновь встретиться в Довиле. У нее сразу высохли слезы. «Снимите виллу, — потребовала она тоном таинственной принцессы, — я буду жить в отеле „Нормандия“». И — весь ее шарм выразился в этой прихоти! — попросила Стива сообщить о своем прибытии особым способом: прислать цветы, упакованные в шарф «цвета солнца», по собственному ее выражению. «И ни слова, — шепнула она перед уходом, — ни одного лишнего слова. Я узнаю ваши цветы по упаковке».

Еще до своего отъезда в аэроклуб Стив обошел все магазины тканей в столице, все бутики, торгующие шейными платками и безделушками. Не имея представления о сказках братьев Гримм, он не понял, что требование Файи слово в слово скопировано с «Ослиной шкуры». Объясняя свою просьбу торговцам, он не придавал значения их насмешливым улыбкам. К концу третьего дня поисков ему удалось раздобыть в сумраке галантерейной лавки золотистую ткань, которая пришлась ему по вкусу и которая, как он надеялся, понравится его подруге: она была нежно-золотого цвета, напоминающего и волосы Файи, и полуденный свет, за которым Стив любил наблюдать в полете.

Спустя шесть недель, едва прибыв на виллу и увидев в саду розы, он сам сорвал их и завернул в драгоценную ткань. Сразу же устремившись с ними в гостиницу «Нормандия», он не смог сдержаться, чтобы, несмотря на пожелания Файи, не прибавить два лишних слова: «Я жду».

Тем не менее накануне вечером, разметая пески, появился запыхавшийся велосипедист и протянул ему записку. Только когда наступила ночь, Стив решился ее прочитать. «Моя жизнь или смерть в этом клочке бумаги», — не осмеливаясь распечатать письмо, повторял он в течение добрых трех часов. В конце концов, схватил перочинный ножик и разрезал конверт. На тонком пергаменте красовалась одна строчка:

«Я приеду завтра, очень рано».

Она не подписала ни «я вас люблю», ни четверть слова, ни малейшей запятой, наметившей бы пунктиром первые признаки нежности.

Стив отослал кухарку на двадцать четыре часа и не спал всю ночь. Еще не взошло солнце, а он уже был умыт, выбрит, одет, усы приглажены, и — в знак преклонения перед той, которую любил, — слегка надушился. Тем временем как солнце поднималось за дюнами, он повторял: «Завтра, очень рано…»

Что означало «очень рано» для юной прекрасной парижанки? Десять, одиннадцать часов? У него не хватит пороха дождаться. Скорее, он снова уедет, вскочит на первый попавшийся аэроплан, чтобы упасть с ним вместе в море, остаться никем не увиденным, не узнанным.

Семь тридцать утра. Было уже жарко. Стив отодвинул приготовленную им самим чашку кофе и сел за фортепиано — лицом к дороге, к морю. Как долго он играл? Из-под его пальцев совершенно хаотично возникали одна за одной разные мелодии: обрывки сонат, услышанных в Париже в этом году, фрагменты Дебюсси, почти напоминающие его собственную музыку. Регтаймы, которые он привез из Америки, успокаивали его — это были Филадельфия, Нью-Йорк, спокойное прошлое. Ничего, связанного с настоящим, с Файей.

Потеряв голову от музыки, опьяненный нетерпением, любовной меланхолией, он сначала не услышал шума и поскрипывания такси, пробиравшегося через рытвины. Только резкая пауза в переходах регтайма позволила ему уловить грохот мотора. Он подскочил и побежал ко входу, но перед дверью замешкался и остановился у витража в прихожей.

Файя! Она посмотрела на стеклянную стену, как если бы прочитывала его взгляд за черными нарциссами, протянула монетку шоферу и рукой показала, чтобы тот уезжал. И застыла перед домом. Такая серьезная… Он никогда не замечал у нее этого выражения.

Видимо, она явилась объявить о разрыве, сказать ему, что опомнилась, — запрокинув голову и с улыбкой на губах, как настоящая парижанка. «Прощайте, дорогой, вы ведь обо всем догадывались с самого начала, мы не подходим друг другу, и потом, у меня есть другой, но останемся друзьями, я вас прошу, давайте же…»

Легкомысленная, капризная француженка. Какой же он болван! Разумеется, жемчуг останется у нее. Он не потребует его обратно. Он попался в ловушку кокотки, самого дурного пошиба — «динамистки». Эдакая professional beauty[41], сверх того, она ничем не вознаградила его! Она играла с ним, чтобы отвлечься от своей злосчастной продажной любви. И — верх глупости! — он уступил всем ее требованиям: снял эту абсурдную виллу, рыскал по всему Парижу в поисках солнечного шарфика…

В это мгновение длинная накидка поднялась, развеваемая ветром с пляжа.

Золотистая накидка. Его шарф. Их шарф. И ожерелье из жемчуга. Файя, отвернувшись, смотрела на море. Набежало облако. Ветер растрепал две непослушные пряди надо лбом, две совсем крошечные пряди — он считал себя единственным, кто их заметил. Возможно, эти пряди ему нравились больше всего в ней, он любил их постоянную непокорность. Она поправила гребень из слоновой кости в волнах шиньона, расправила кремовый шелк платья, щелкнула зонтиком из бледного атласа. В какой-то момент ее руки сжались на золотистом кошельке у пояса. Стив едва успел обратить на это внимание, а Файя уже бежала к двери, весело приподняв фалды своего платья.

Файя, солнышко! Он вдруг осознал, что ожидание закончилось, и открыл дверь. Она упала в его объятия.

Казавшаяся высокой на фоне пляжа, она внезапно стала совсем маленькой, как девочка. Ее бил озноб, она бормотала что-то непонятное, что, может быть, и не нужно было понимать. Впрочем, он был так взволнован, что совершенно не мог думать.

Файя уловила запах его духов, улыбнулась, потерлась носом о шевиот его костюма. Шаловливое движение, ободрившее его. Он поднял ее на руки и понес вверх по лестнице.

Они оказались в скромной комнате с деревенской обстановкой. Удивительным образом случайно кровать была застелена стеганым одеялом из золотистого атласа. Он собирался опустить ставни, закрыть окно.

— Нет! — вскрикнула она. — Смотри, Стив: море, пляж…

В первый раз девушка обращалась к нему на «ты», называла по имени. Она выглянула в окно, чтобы полюбоваться пустынными песками, потом, резко выдернув гребень, распустила длинные волосы. Они медленно раскручивались набегающими волнами, неравномерно, как прибой у берега. Ее летнее одеяние, легкое чесучовое платье, прозрачное нижнее белье, невесомые чулки — одно за одним — открыли наконец настоящий шелк — ее кожу.

Солнце внезапно озарило всю комнату как раз в тот момент, когда любовники рухнули на сверкающий атлас. Спустя два часа, поднявшись, Файя между двумя поцелуями в его загорелое лицо шепнула, что их любовь происходила в Солнечном Дворце. Так же как и с шарфиком, он не пытался вникнуть в смысл. Это означало бы свести на нет свое счастье.

Файя возвращалась каждое утро. Она всегда появлялась при свете солнца, ни разу — вечером или ночью. В этом году в Довиле не было ни одного серого утра. Она приходила к девяти, иногда к десяти часам, один раз заставила Стива изнемогать до завтрака[42]. Она была воплощенной изменчивостью. В первые четыре дня Стив отсчитывал ее посещения, так же как и в Париже прошлой весной считал их поцелуи. Это свидетельствовало не о мании, а, напротив, о страсти. Ему было страшно. Отныне он спал при открытых окнах, чтобы услышать такси, если ей вдруг вздумается приехать среди ночи; он не притрагивался к пианино, страшась, что Файя, видя его погруженным в музыку, неожиданно приревнует и тотчас же его покинет. Как только она уходила, он начинал бояться худшего. Он поднимался на заре, высматривал ее на дороге, стоя за стеклянным панно с нарциссами. Один и тот же страх каждое, утро: возможно, это в последний раз. Сегодня она не придет. А если придет, это будут наши последние поцелуи, последнее объятие. Она вернется в свою другую жизнь, свое таинственное существование, свой непонятный мир. Да и откуда она появилась, Файя, кто она?

В надежде раскрыть ее секрет Стив часами подстерегал такси на дороге из Довиля. Он повторял ее имя — Файя, — наслаждался звуком собственного голоса, растягивающего последний слог, снова ощущая эту белокурость, нежность, вкус ее кожи. Еще немного, и он поднимется в комнату, протянет руки к фантому, будет искать в одинокой подушке воспоминание о ее запахе.

А потом появлялась она, своенравная, непостоянная. Все эти дни напоминали ритуал. Причудливый ритуал без определенного часа — единственное правило в ее капризах. Но каждый раз так же ритуальна была любовь. Особенно его смущало то, что за восемь дней она не одарила его ни одним «я тебя люблю», ни малейшего «дорогой», «любовь моя», «моя радость»; ни одного из этих глупых и сладких слов влюбленных, где бы они ни были — в Европе или в Америке.

Наверное, уверял он себя, Файя считает их ненужным декором, формальностями стиля. Она чуждалась и нежной пошлости, свойственной счастливым любовникам, отталкивающей но всегда желаемой одним от другого; и бог знает почему они все равно оставались и пресытившимися, и притягательными друг для друга. Так, едва Файя одаряла его одной из самых совершенных радостей, как его начинало тут же мучить ее неумолимое молчание. Но не проходило и четверти часа, как она начинала требовать новой ласки, причем самой невинной. Как у кошки, ее внезапно расширявшиеся зрачки очерняли зеленую радужную оболочку, и вожделение охватывало его с новой силой. Едва заметный жест — и все возобновлялось до того страшащего его момента, когда она решала, что уже достаточно. Одним энергичным усилием она отрывалась от постели, закидывала назад свои растрепавшиеся волосы и говорила:

— Отвези меня обратно.

Покорно, не показывая своего уныния, Стив садился в стоящий за домом огромный автомобиль. В молчании они ехали по изрытой дороге. Она откидывала голову на сиденье, закрывала глаза, отдавалась тряске: лицо оставалось неподвижным, но руки иногда дрожали. За рулем, несмотря на то внимание, которого требовали ямы, Стив замечал все, он не хотел потерять ни одной драгоценной минуты, так как знал, что на полдороге, у въезда в город, она скажет ему вторую фразу, самую жестокую:

— Оставь меня здесь.

И она уходила пешком, странная фигурка в смявшемся от поездки платье. И никогда не оборачивалась.

Со дня на день жара нарастала. Небо оставалось неизменно голубым, казалось, лету не будет конца. Стив знал, что в Довиле началась Праздничная неделя, и соревнования гидропланов, намеченные на 15 августа, ждали его участия.

Рано или поздно, ему нужно появиться в Довиле, повидать знакомых, показаться на публике. Вместе или без Файи — все зависело от нее. И в этот день он наконец сможет понять, любит ли она его настолько, чтобы выходить вместе с ним в свет. Правда, когда они вместе появятся в городе, их союз станет всем известен, как бы его ни называли: сожительство, идиллия, связь, прихоть или страсть. А очарование виллы, затерянной в песках, стеклянное панно с нарциссами, золотистое стеганое одеяло в комнате — вся их любовная магия будет тогда разрушена. И что за этим последует?

В какой-то момент он спасовал. Еще два или три раза утро прошло спокойно, и даже в один день более радостно, чем в другие. Файя тогда приехала в девять часов. Они сразу поднялись в комнату, а в полдень завтракали свежей дыней и курицей, сидя под навесом у входа.

Файя отодвинула тарелку, взяла Стива за руку и указала на море:

— Пойдем!

Он не сразу понял:

— Куда?

— На пляж. К морю.

— Сейчас? Там жарко… И… я без пляжного костюма.

— Идем! Прямо так, пошли…

— Шампанское нагреется.

— Мне плевать на шампанское! Пошли!

Это прозвучало уже как приказание.

Он последовал за ней. На берегу его снова одолели сомнения:

— Разреши мне сходить наверх. Мои вещи для пляжа — в чемодане. А для тебя…

Она прижала ладонь к его губам:

— Нет. Не отдаляй момент удовольствия. Возьми его немедленно. В тот же миг!

Она сбросила длинную тунику — маленькое муслиновое чудо желтого шафранового цвета, обшитое бледно-золотым шнуром, — и положила ее на обломки дерева.

— Пойдем!

Под жаркими солнечными лучами кожа Файи поблескивала, словно покрытая позолотой. Стив помедлил еще несколько секунд, потом тоже разделся. Она затянула его в волны. Они провели там добрый час, резвясь как дети. Волосы девушки кружили водоворотом, терялись там, возвращались густыми пучками с новым подъемом волны. Образ Файи-русалки, обнаженной юной женщины, тоненькой и гибкой, играющей в волнах с развевающимися волосами, запомнился Стиву именно в тот день, и спустя годы он снова возвращался к нему в своих мыслях. Но в отличие от последующих лет, в эти мгновения он не видел никакой фатальности в этом лучезарном образе жизнерадостного существа, неуловимого, несмотря на свою очевидную наготу, открытого солнцу. Радостная, скорее соблазнительная, чем соблазняющая, подумал Стив, когда наконец, схватив ее, пытался увлечь за собой в дом. Соблазнительная, а не соблазняющая — вот вся разница между другими женщинами и мечтательной сиреной, несколько дней назад появившейся на ступеньках его виллы.

Никто не видел, как они вернулись с пляжа. Они пришли совершенно промокшие, сушились, завернувшись в простыни, в комнате. День набирал силу вместе с теплым, почти оранжевым светом. Файя сегодня показалась Стиву еще более золотистой, чем обычно, и у любви, кроме вкуса соли, был еще запах свежесрезанных водорослей.

Поцелуи, купание — все придало им жажду и голод. Как и предполагалось, шампанское стало теплым. Файя пила его прямо из бутылки, и Стив последовал ее примеру. Напевая, они прикончили холодного цыпленка, съели фрукты, еще выпили, закатываясь смехом. Впервые Стив заиграл при ней регтайм, очень медленно, будто вальс, как этого требовал момент и, думалось ему, хотелось бы Файе. Музыка сразу же заполнила дом, растеклась по пляжу, по пыльной и пустынной дороге, по саду, где отцветали розы.

Этим вечером Файя вернулась в отель «Нормандия» очень поздно.

* * *

На следующий день она была на вилле уже в девять часов. Не поцеловав Стива, спросила:

— А не провести ли тебе денек в Довиле? — И прибавила, испугавшись, что он не так ее понял: — Вместе со мной.

Она была в английском костюме и, казалось, немного нервничала.

— Вместе? — повторил Стив. — Да! Но поднимемся на минутку, хочешь?

— О нет!

В первый раз ему пришлось настаивать. Он прижал ее к себе. Она вроде бы смягчилась, и он ослабил свои объятия.

— Обычно ты нежнее, — сказала она, надувшись.

В ее взгляде появилось что-то жесткое и даже, чего он не замечал раньше, бесчувственное. Обратить в бегство этот нестерпимый нефритовый взгляд, немедленно сломить сопротивление! Стив никогда не покорялся женщинам, и его охватила ярость. Он сжал ее запястья с такой силой, что, казалось, они готовы были хрустнуть. Файя не опустила глаз. Потом, когда он меньше всего ожидал этого, она повернула голову к витражу над входом:

— Ну что ж, поднимемся.

И прошла впереди него. Ее рука в перчатках провела в какой-то миг по цветам, вмерзшим в стекло витража.

— Смотри, как странно: черные нарциссы.

Подобие улыбки пробежало по ее лицу, и больше она не сказала ни слова.

В комнате Файя казалась послушной, податливой. Она медленно сняла шляпку, перчатки, куртку и юбку, таким же, как и накануне, жестом скинула свою золотистую гриву на бедра. Это была почти обычная ее манера. Но только почли — она так старалась воспроизвести их любовный ритуал, что Стив понял: она пересиливает себя, или, скорее, подобной имитацией хочет показать свое глубокое недовольство.

Великолепный любовник, в этот день Стив был в ударе. Ему нетрудно было добиться ее вздохов и даже волнующих вскриков, которые, он знал, не были притворством.

Через два часа они были в Довиле. На улице Гонто-Бирон Стив, обычно не задерживающий взгляд на витринах, был привлечен странным украшением: брошка в форме сердца, сделанного из двух симметрично переплетенных «С». В нее был вправлен очень простой зелено-голубой камень. Это было не самое эффектное украшение на витрине, однако Стив увидел в нем определенный знак. Два «С», соединенные вместе: Стив, Солнышко-Файя — и этот камень — аквамарин, легендарный камень русалок. Девушка не заметила его внезапного интереса и в задумчивости продолжала идти к отелю. Стив обнял ее за талию, снял шарф, закрыл им глаза.

— Следуй за мной, я твой поводырь, и заткни уши, пока я не сниму повязку.

Она послушно позволила ввести себя в лавку ювелира и потом не задала ни одного вопроса до отеля.

Стив заказал лучший столик. Воспользовавшись моментом, пока Файя снимала перчатки, он успел положить маленький футляр с брошью в ее салфетку. Развернув накрахмаленную ткань, Файя не могла удержаться от смеха. Она взяла украшение, встала, заставив встать и Стива, и поцеловала его в губы долгим поцелуем. Открыв глаза, он увидел, что она улыбается.

Но эта улыбка предназначалась не ему. Искрящиеся глаза Файи выказывали радость всем собравшимся в зале. Ее больше всего радовал не подарок, а дерзость собственного жеста.

С этого вечера начались страдания Стива О’Нила.

Через два дня должны были состояться соревнования. Нужно было срочно осмотреть гидроплан, немного потренироваться. Но это означало разлучиться больше чем на двое суток с Файей. Он готов был пойти на этот риск, потому что решил в случае, если выиграет, посвятить ей свою победу.

После обеда, в салоне «Нормандии» он объявил ей о своем намерении.

— Мы встретимся сразу после соревнований!

Она погрустнела:

— Я боюсь соревнований.

Он подумал, что она беспокоится за него:

— Не жди меня тогда на летном поле. Встретимся в «Нарциссах», я приеду быстро, сразу же, с подарком для тебя.

Она опустила глаза, на мгновение задумалась, потом, повернув голову, указала на одно из зеркал в салоне:

— Смотрите, Стив, вон мои друзья! Я сейчас вам их представлю.

Она произнесла «вы». Снова между ними вставал весь мир. Она поднялась и увлекла его за собой к Лиане и д’Эспрэ. До этого момента он знал их лишь по именам, к тому же по слухам, а не из уст Файи, которую надо было очень долго расспрашивать, чтобы узнать совсем немного.

Позднее Стив признавался, что эта первая встреча не произвела на него особого впечатления. К тому же он был занят другим. Он, конечно, думал о Файе, но прежде всего — тоже из-за нее — о моторах, подвесках, анемометрах. Граф показался ему типичным французским аристократом: сноб и, на его вкус, слегка вышел из моды, — и он сразу же о нем забыл. Лиана больше заинтересовала его. Ее взгляд, не лишенный надменности, напомнил ему юных американок. Она была пикантна, как говорили во Франции. Но сквозило и нечто другое во всех ее манерах, как бы неясное напоминание о Файе. В то же время эта женщина была брюнеткой и более пышнотелой.

Но ему не хватило времени, чтобы как следует разглядеть ее: д’Эспрэ уже удалялся с несколько разгневанным видом. Файя выверяла в зеркале устойчивость своей эгретки. Лиана, явно не спешащая за своим любовником, улучила минутку, чтобы шепнуть ему до того, как уйти:

— Берегитесь, Файя никого не любит…

Она не закончила фразу, когда Стив почувствовал позади себя знакомое трепетание воздушных тканей. Он не успел обернуться, как нежные руки, отягощенные кольцами, закрыли ему глаза.

— А не станцевать ли нам танго?

Это была Файя, ее голос напоминал лучшие минуты на Вилле нарциссов.

— Один или два танца, Стив, прошу тебя…

Она казалась еще более сияющей, чем обычно, в своем тюлевом платье цвета шампанского. Без сомнения, под платьем ничего не было. Он взял ее за руку, и они помчались в зал для танцев, рассеянно попрощавшись с Лианой.

* * *

День 15 августа 1913 года был удивительно лучезарным. Сохранив его в памяти на долгие годы, Стив был убежден, что солнце, отдав весь свой свет в этот день, никогда больше не сможет светить с такой силой. С девяти утра Довиль купался в светло-желтом сиянии. Яркие женские платья, как знамена, парили над городом: цвёта лазурного неба, цвёта моря, покрытого золотыми песчинками, — такими же, как на шарфах Файи. Горячий вибрирующий воздух ждал своих победителей.

Соревнования начались на летном поле. Конкуренты должны были добрых двадцать миль пролететь над берегом и затем вернуться в Довиль, где нужно было посадить аппарат на воду между двумя буями, плескавшимися в нескольких метрах от пляжа.

Как в волшебном сне, Стив взмыл в воздух, внезапно сбросив весь груз, отягощавший его после отъезда с виллы. Отныне существовали только ветер и море. Сверять курс по солнцу! Сверять курс по Файе! Лететь быстрее, еще быстрее. Играть со стихией, победить ее, заставить покориться, так же как и белокурую танцовщицу.

В час пополудни вся толпа, слипшаяся в единое целое на возведенных на пляже трибунах, поднялась навстречу огромному шмелю, выскочившему из-за горизонта. Он закрутил вихрь, потом помедлил, попыхтел и бросился в волны посреди фонтана пены.

Это был победитель. Механики кинулись к гидроплану. Женщины, с зонтиками в руках, прямо в своих длинных платьях, даже не сняв обуви, по пояс заходили в воду. Механики подхватили на плечи вышедшего из кабины авиатора. Возбуждение достигло апогея, — и тут, же всех охватило разочарование: это был не Бреге[43] и не Сантос-Дюмон, а американец, некий Стив О’Нил. Он не так уж плох, но в общем-то всего лишь американец! Куда же подевались все французские знаменитости?

Ему лениво протянули бутылку шампанского, и он выпил ее всю прямо из горлышка. Фотографы и репортеры уже отвернулись от победителя, когда у одного из них возникла идея спросить его, не желает ли он посвятить свою победу кому-ни-будь из отдыхающих в Довиле.

— Разумеется, — ответил авиатор с удивившей всех готовностью.

Заинтригованные фотографы снова приблизились, дамы, совершенно промокшие, навострили уши. Стив закинул назад свои непокорные пряди, пригладил усы и торжественно объявил:

— Я посвящаю мою победу Файе!

На какое-то мгновение все оцепенели, но один из журналистов прыснул со смеху:

— Файя? Маленькая белокурая кокотка?

И все уже кричали:

— Где же Файя?

— Она ждет меня, — ответил Стив. — Она ждет меня… там… — И он неопределенно указал рукой на трибуны.

Журналисты и фотографы ринулись туда, но Файи нигде не было. Они обшарили все настилы под зонтами от солнца, обошли все кабинки для переодевания — пусто. Тогда решили наведаться в «Нормандию», где у каждого были свои источники информации. Это были уже вторые соревнования за день, где пальма первенства досталась неизвестному репортеру, совсем новичку. За неделю своего пребывания в Довиле он добился благосклонности горничной, убирающей в коридоре второго этажа «Нормандии». Она без осложнений провела его в апартаменты, сданные две недели назад одной из самых видных персон, гостивших тогда в Европе, — магарадже Карпуталы. Спрятавшись за вешалкой, журналист мог наблюдать ту сцену, которая через полчаса стала достоянием всего Довиля: распростершись на кресле, Файя отдавалась страстным поцелуям индийского принца, зажимающего в руке бриллиант самой чистой воды. В передышках между поцелуями он шептал ей что-то, в основном упоминая о деньгах.

* * *

Едва избавившись от надоедливых журналистов, Стив исчез. Он прыгнул в свой автомобиль и погнал к вилле. Трясясь на ухабах, он поймал себя на том, что напевал регтайм. Кто не был бы счастлив на его месте? Сейчас Файя встретит его у входа, и он просто скажет ей: «Я выиграл в честь тебя соревнования», — и они сразу же забудут о трех днях, проведенных без любви.

Воображая сладостные мгновения, Стив представлял возлюбленную в ожидании за стеклянным панно с нарциссами. Он так спешил, что в конце пути не дал себе труда запарковать машину сзади дома, а кинул ее на дороге, устремился ко входу, толчком открыл дверь, но привлекший его внимание предмет остановил порыв. Небольшой конверт. Записка, просунутая между засовами двери. Он поднял взгляд на витраж из страха, что она наблюдает за ним оттуда, смеясь своей шутке.

Коридор был пуст, как и лестница с витражом, как пуста была и комната, пустынен сад.

Он спокойно развернул записку, так как уже, казалось, все понял. Но ее содержание было еще ужаснее:

«Стив, если ты захочешь, то в другой раз. Я занята. Только без ревности, любовь моя! Это портит все удовольствие».

И добавила один из своих постскриптумов, секретом которых владела:

«Помни, что я лишь кокотка. И ты солгал мне: нет, я не красива».

Эти последние строчки были написаны чуть дрожащим почерком. Но в то же время слово «кокотка» было три раза яростно подчеркнуто.

Итак, его публично обманули. Оставаясь практичным даже в самые болезненные для себя моменты, Стив отметил, что Файя не упомянула ни о жемчуге, ни об аквамарине. А главное, она написала «любовь моя» — черным по белому, два нежных слова, до сих пор не слетавшие с ее губ.

Не должно быть никакого другого мужчины — это решение было принято сразу. Он молод, силен, неудержим. Он будет единственным. И завоюет ее. Чтобы поставить точку на всех этих идиотских историях с кокотками, он женится на ней. Добровольно или силой.

Этим же вечером в безукоризненном костюме, впервые пригладив свои вечно торчащие волосы, Стив вторгся в игорный дом. Большими шагами, ко всему безразличный — будь то последние светские нововведения, подобранные до колен платья, или большие красочные цветы на чулках, — он пересек зал и подошел прямо к Файе, сидящей рядом со своим магараджей, который каждый вечер играл по-крупному и проигрывал с равным постоянством.

Стив сел напротив, бросил на ковер десять тысяч франков и начал выигрывать. За его спиной над ним посмеивались, шептали довольно грубые шуточки. Решив, что набрал достаточно денег, Стив тщательно умял свои пачки, часть из них распихал по карманам, а остальное бросил в лицо индийскому принцу.

— Возьмите это, — прошипел он по-английски, — вы на этом сэкономите столько же, сколько на налогах с ваших подданных!

Потом он завладел рукой Файи и повел ее к выходу. По общему мнению, она удивительно легко ему покорилась.

Но магараджа ничего не видел и не слышал: ни оскорблений американца, ни, в особенности, ухода своей только что завоеванной красавицы, — и все так же продолжал играть и проигрывать.

* * *

Так в этом году закончилась Праздничная неделя — последняя перед долгим перерывом. Но никто не догадывался об этом или не хотел задумываться. Начиная со следующего дня все — от аристократов до полусодержанок, от полуночного танцовщика танго до певицы, увитой жемчугами, — начали упаковывать чемоданы. Летний сезон заканчивался. Аристократы по одному разъезжались в свои замки к семьям, где до середины сентября, до переезда в Париж, другие аристократы должны были их навестить. Во время чая, за завтраком на веранде они обсудят женитьбы, арендную плату, корма; целые вечера будут посвящены коварству Альбиона: «Поскребите англичанина и вы обнаружите еврея!» Наконец, время от времени, между гольфом и теннисом, будут оцениваться шансы кайзера, если ему вдруг взбредет в голову ввести войска. Потом, как всегда, придут к выводу, что эта тема скучна до смерти.

Другие — побогаче, но попроще, — готовились двинуться в сторону Биарица или Венеции, где жара пошла на спад. Что касается оставшихся, менее денежных, растративших все свои средства на безумства Довиля, — те возвращались в Париж, утомленные, ночью, в вагоне третьего класса, с беспокойством думая, как восстановиться за месяц, к началу осени, когда придется опять появляться в свете.

Но трагичнее всего складывалась судьба неудачливых кокоток. Многие из них, новички в своем деле, промахнулись в выборе любовников. Те оказались прижимисты в расходах и, угощая пышными обедами, не оплатили им платья, а украшений оставили всего на четыре су. Иногда неожиданное прибытие бывшей начеку супруги не позволяло осуществиться их величественным планам. Почти каждый год повторялась одна и та же картина: около двадцати комнат покидались ночью, в спешке, на полу — рассыпанная пудра, всюду — пятна помады, заполненные до половины чемоданы. В поезде Париж-Довиль можно было встретить бледных женщин, странно одевших одно платье поверх другого, с сумкой, набитой истоптанной обувью, и державших в руках по две шляпки и три пары перчаток.

К счастью, Лиана не видела этих отверженных товарок, иначе возобновились бы ее страхи, теперь называемые графом «причудами экономики военного времени». С того утра, как Файя их оставила, — ее и д’Эспрэ (поскольку, заразившись фантазиями своего любовника, она воспринимала этот уход как двойной разрыв), — Лиана получила в три раза больше подарков. Граф как будто хотел восполнить уход Файи своим непомерным расточительством, но даже это вызывало у Лианы беспокойство, так как подобное излишество противоречило тому чувству, которое он питал к беглянке.

Но до 15 августа называть Файю беглянкой было бы неправильно: она провела в одиночестве все ночи в непонятным образом доставшейся ей крохотной каморке под крышей отеля «Нормандия». Деликатный человек, д’Эспрэ не задавал никаких вопросов. Вечером после первого тайного побега он даже не попросил ее покинуть снятый им для нее номер. Но Файя оставила ему все преподнесенные ей подарки и, руководствуясь лишь собственными желаниями, велела перенести все чемоданы в свою каморку.

Он взял все обратно, не говоря ни слова. «Эта девушка безумна, — подумал он, в то время как она удалялась от него по длинным коридорам отеля. — Лето вскружило ей голову; действительно, в этом году в Довиле слишком много солнца. Но как она проживет, бедняжка, без моих подарков, без моего нежного и целомудренного покровительства?..» Ему оставалось только гадать о происходящем. Но несколько дней спустя, подкупив таксиста, каждое утро отвозившего Файю, он узнал, что она посещает довольно богатого и принятого в высшем обществе молодого американца. Причем тот не давал никаких гарантий, подобных старинному состоянию и сентиментальной стабильности, которых юная красавица могла бы добиться от такого пятидесятилетнего мужчины, как он, Эдмон д’Эспрэ, на законном основании, или даже, — представив худшее, — от мелкого еврейского банкира, проживающего в «Нормандии».

«Дело Карпутала», как называли его в Довиле, тоже принесло графу дополнительное облегчение. «Прекрасно, — говорил он себе. — Файя умеет устраиваться. Для любви — американский спортсмен; смуглолицый принц — за бриллианты. Она испорчена еще больше, чем я предполагал». И в который раз д’Эспрэ вообразил, будто уже ее не любит.

Передышка длилась всего двенадцать часов. Поскольку утром 16 августа, в тот час, когда большинство клиентов отеля подгоняли упаковывающих их чемоданы горничных, он узнал, что Файя, по выражению директора «Нормандии», «вернула своего американца», и это, добавил он, «на долгое время».

Д’Эспрэ вернулся на землю. В последнем движении слепого благородства он спустился в бюро директора, чтобы урегулировать счета своей бывшей протеже. Тут граф услышал, что все улажено уже час назад красавцем авиатором, выигравшим накануне соревнования гидропланов. С насмешкой, которая не ускользнула от графа, директор прибавил, что тот «даже не просмотрел счета!».

Д’Эспрэ промямлил несколько слов. В силу своего аристократического воспитания ему претило расспрашивать дальше этого гостиничного, лакея. Однако он не смог сдержать вопрос, обжигавший его губы:

— Скажите, вы, должно быть, знаете, куда она уехала?

Наступило длительное молчание. Очевидно, директор колебался. Поддаться ли благоразумию, или навлечь на себя гнев одного из самых верных клиентов? Он решил ответить. С суровым видом, глядя на уже окрашенное в серые цвета море, он поведал графу разговор красавицы со своим возлюбленным. Это произошло в бюро в его присутствии, и он все слышал, поскольку они говорили не таясь.

— Без подробностей, — перебил д’Эспрэ. — Переходите к главному, прошу вас.

Очень просто: между поцелуями Файя уверила своего любовника, что больше не уедет с виллы и проведет там остаток лета.

— Остаток лета, — прошептал граф. Не хватало еще сказать: вечность.

Разъяренный до бешенства, он тотчас же отбыл в свои владения. Невзирая на самые элементарные приличия, он взял с собой и Лиану. В гневе д’Эспрэ дошел до абсурда: по той же причине, заставившей его сверх меры избаловать Лиану после отъезда Файи, теперь он решил представить ее своим сыновьям, всему обществу — невообразимый скандал, а для него самого неслыханная смелость, претившая его легендарной утонченности.

Глава девятая

Как только первые дожди забарабанили по Вилле нарциссов, ее обитатели подумали о возвращении в Париж. Это как-то само собой подразумевалось: на стеклянном панно желтые и черные цветы померкли от ливней, каждое утро волны все выше забирались по песку, влага затягивала стены. Заброшенность, составлявшая всю прелесть этого места, теперь начинала тяготить.

Так же внезапно, как вырвал Файю из светскости Довиля, Стив захотел увезти свое счастье в Париж. Это казалось совсем простым делом. Она вдоволь насладилась солнцем и своими прихотями. В ее глазах, обрамленных длинными, почти белыми на кончиках прядями, спадавшими с распущенного шиньона, Стив угадывал мысли о платьях, гармонирующих с дождливыми небесами, о шляпках с вуалью, под которой побледнеет ее загоревшая кожа, о мехах для первых холодов.

Однако Стив еще не понимал главного: Файя вдоволь насытилась страстью, и этим утром, когда его мокрая и потяжелевшая от чемоданов машина в последний раз направилась по песчаной дороге, для него начиналась самая беспокойная эпоха в его жизни. Годы спустя, когда старался понять, что же произошло, и пытался, прибегая и к чужой помощи, прояснить то, что условно называл «тайной Файи», он удивлялся беспорядочности той жизни, которую вел с осени 1913-го до лета следующего года.

Обычно столь чувствительный к малейшим движениям жизни города, столь поддающийся влиянию его тайных ритмов, Стив стал вдруг равнодушен ко всему. Он не ощутил смену времен года, не увидел толстого слоя снега, накрывшего Париж как раз после Рождества, ничего не узнал о льдинах, уносимых течением Сены в феврале. Даже весна не вырвала его из спячки. Тем временем весна 1914 года была такой красивой, такой теплой! Она напоминала лето — скороспелый подарок, не предвещавший ничего хорошего. Единственное, что он прочувствовал, была июльская жара, обострившая мучившую его боль. Все остальное не имело для него никакого значения. Время от времени, все дольше и дольше ожидая свиданий с Файей, он открывал газеты, прислушивался, чтобы развеяться, к салонным разговорам. Странно, но в этом году все новости казались ему смехотворными. Например, дело об убийстве директора «Фигаро» прекрасной мадам Кайо, процесс над которой длился до июля, — страсти кипели, крупные заголовки в газетах кричали о политической подоплеке. Темная история о возможном налоге на доходы. Налог на доходы, военная служба на три года, политика — вся эта болтовня, процессы, как можно этим интересоваться?

«А война?» — замечали иногда его друзья. «Серьезная угроза» становилась все реальнее: Австрийская империя в развалинах, все более могущественная Германия, ее пушки, ее солдаты, неизбежность альянсов… «Война, какая война?» — спрашивал Стив и уходил, пожимая плечами. Его ничто не волновало кроме того, что он любил Файю. Эта любовь стала его собственной войной. Она длилась месяцами: сначала он выиграл Файю, потом чуть не потерял, теперь надо было ее удержать.

Он быстро понял, что его единственным врагом была сама Файя, вернее, то состояние, в котором она упорно пребывала: красивая женщина, живущая мгновением, без прошлого или почти без него, а возможно, и без будущего, перелетная птица, кокотка, и этим все сказано. А он хотел жениться на ней.

В апреле визит короля Англии взволновал весь Париж; на Стива это произвело не больше впечатления, чем подрагивающие на экране кадры из «Фантомаса против Фантомаса», шедшего в «Гомон-Паласе». Единственной реальностью для него была Файя — прекрасная, неуловимая, убегающая сирена.

С той минуты, как они приехали в Париж, она все больше превращалась и убегающую. Сначала захотела вновь увидеть д'Эспрэ. После обеда в «Максиме» в обществе графа она объявила Стиву, что снова будет жить на Тегеранской улице. Как и ожидалось, последовала сцена:

— Так ты спала с этим старым толстосумом! А я хочу жить с тобой, понимаешь? И, между прочим, собираюсь жениться на тебе!

Эту последнюю фразу ему не простили.

— Еще одна сцена, и мы больше не увидимся! — парировала она.

Он обхватил голову руками. Ему захотелось тут же умереть.

Она смягчилась:

— Если бы ты меня любил, Стив, ты бы понял, что граф — мой старый друг, что мне нужно быть рядом с Лианой, даже если я с ней не встречаюсь. И слуги там знают мои привычки…

Она никогда столько не говорила о себе. Стив позволил себя убедить и, что совсем невероятно, извинился перед ней, а она приняла его извинения.

День за днем его жизнь становилась все сложнее. Однажды утром он решил уехать в Америку, но, едва выйдя из дому, не смог сделать и шага и повернул обратно. Он больше не отвечал на письма отца, избегал своих американских друзей. Тем временем Файя стала знаменита. Ее ангажементы множились. В большинстве случаев ее приглашали для восточных фантазий в духе «Минарета». От роли статистки она поднялась до ролей второго плана. Она много работала, репетировала, дни напролет проводила у своей перекладины. В те редкие моменты, когда Стиву удавалось ее видеть, она говорила с ним о Мага Хари, продолжавшей ее очаровывать, несмотря на свой закат.

Файя никогда не принимала его на Тегеранской улице; он снял для их дневных любовных свиданий малюсенькую квартиру, обтянутую розовым — она называла ее бонбоньеркой, — там они встречались два или три раза в неделю. Но начиная с марта она увеличила промежутки между свиданиями, звонила все реже. Стив похудел, начал выпивать. И чтобы заполнить чем-то череду пустых дней, он стал посещать д’Эспрэ, которого шесть месяцев назад задушил бы своими руками. Граф тоже сблизился с ним и не оставлял без внимания. Наконец, в их «союз» вступила Лиана.

Об отсутствующей никогда не говорили. Все происходило так, как если бы, встречай в других следы собственных терзаний, они заключили между собой некий договор, по которому вслух ничего не произносилось: тайное общество, чей пароль, никогда не высказанный вслух, но вечно подразумевающийся, был фатальным сочетанием звуков в имени танцовщицы. Все те же неизбежность и, безжалостная страсть, ведущие всех троих к одним и тем же страданиям, были единственной угрозой, которую чувствовал Стив до 14 июля.

Довольно часто д’Эспрэ развивал перед ним свои мысли о прекрасном, и молодой человек оценил в конце концов нового друга. Граф познакомил его с живописью кубистов, с некоторыми художниками, которым покровительствовал, посвятил в секреты светской жизни — в прошлом году Стив решительно избегал вникать в это множество столь аристократично французских деталей. Никогда еще в Париже не устраивали так много праздников. За балом драгоценностей следовал бал кринолинов, за Египетским праздником — тысяча первый Персидский. Дамы ходили в декольте уже с десяти утра. От недели к неделе длина платьев для танго уменьшалась, все выше поднимаясь по бедру. Все это кружило голову. У Стива не хватало времени разобраться, действовала ли так на него страсть, или то была болезнь богатого общества, предчувствующего свою кончину и потому желающего красиво отпраздновать последние мгновения своего величия.

Однажды пополудни, в отчаянии, юноша примчался на Тегеранскую улицу: вот уже десять дней он не получал известий от Файи. Стив звонил тысячу раз, но она не отвечала. Он осмелился наведаться в театр, где с уклончивым видом ему ответили, что она разорвала свой контракт. Он не был удивлен, зная, что она, с того дня как увидела «Шехерезаду», вбила себе в голову попасть в труппу «Русского балета» и готовилась к просмотру у Дягилева. Он был в неведении относительно результатов этого показа. Может, она провалилась и в одиночестве зализывает свою рану? Стив был убежден в осведомленности Лианы, именно ее в первую очередь он хотел расспросить.

Он взлетел по лестнице и, даже не посмотрев на дверь Файи, позвонил к Лиане. Его пригласили в салон.

Полуобнаженная, Лиана стояла посреди комнаты, в то время как человек, склонившийся у ее ног, работал с тканью. Кутюрье, конечно. Если бы не темные полосы и более полные формы девушки, Стив бы решил, что это Файя. Кутюрье встал, задрапировал черным грудь Лианы и сказал, указывая на зеркало:

— Вот. Я думаю, беда исправлена. Но вы нравы, эти платья неудобны для танцев.

Лиана осматривала себя в зеркале и тут заметила в отражении Стива:

— А, вы здесь. Я не видела, как вы вошли…

Из глубины комнаты появился д’Эспрэ, тоже одетый для танцев, и направился к Стиву:

— Вы знакомы со Стеллио Брунини, помощником нашего замечательного маэстро Пуаре, законодателя элегантности?

— Думаю, да, — опередил Стива, бледнея, Стеллио. — Мы соседи.

Стив рассеянно кивнул ему и увлек д’Эспрэ в прихожую:

— Файя… Уже дней десять как у меня нет от нее известий. Вы знаете, где она?

Д’Эспрэ попытался увильнуть:

— Но… Я никогда ничего не знаю о ней!

Стив ухватился за лацкан его пиджака и воскликнул:

— Вы — джентльмен, и вы прекрасно меня поняли!

Показалась встревоженная Лиана.

— И вы, Лиана, вы тоже знаете, где она!

Но она не успела открыть рта, как д’Эспрэ схватил ее за руку и увлек в салон, хлопнув дверью. Стив услышал начало их разговора:

— Останемся дома, дорогая моя. Слишком жарко, чтобы идти танцевать.

— Да, вы правы, — ответила Лиана.

От него что-то скрывали, это точно; может; его хотели пощадить. Он слонялся по прихожей, рассматривал листву, колышущуюся за окнами. Темнело, с каждой минутой становилось все жарче; гроза не заставит себя ждать — одна из, тех парижских гроз, которые не освежали, а лишь разрывали воронки на улицах, потому что дождь не прекращался уже в течение нескольких недель.

Посреди тишины, предшествующей грозе, Стив уловил сзади себя легкие шаги — шаги человека, желающего бесшумно скрыться. Что-то внезапно подсказало ему обернуться:

— Это вы шьете платья для Лианы, если я правильно понял! Значит, вы одеваете и Файю.

Мужчина замер посреди холла.

— Вы должны знать, где она!

— Вы преувеличиваете…

Стив схватил его за руку:

— Говорите! Вы не можете не знать…

Стеллио высвободился:

— Послушайте, успокойтесь. Да, я знаю… кое-что. У меня есть друг…

— Ближе к делу, прошу вас.

— Он танцует в труппе у Дягилева и все мне рассказал. Файя была на просмотре, но Дягилеву не понравилась. Она не профессиональная танцовщица, понимаете?

— Ну и?..

— Ну… Говорят, уехала в путешествие.

— Куда?

— Не знаю… Но обязательно скажу, как только сам узнаю больше. Мы ведь соседи, не правда ли?

— Да, соседи, — согласился Стив, сбегая по лестнице.

Он вернулся домой, закрыл ставни, отослал прислугу и начал пить. Это длилось три дня. Он дремал, наигрывал на рояле, опять пил, погружался в океаны аргентинской музыки, звучавшей из квартиры на другой стороне улицы, где всю ночь танцевали с открытыми окнами, а потом снова принимался за джин.

Однажды утром — должно быть, это был вторник или среда — в дверь позвонили и передали записку от Файи. Стив разорвал конверт, не обратив внимания на посыльного, ожидавшего чаевых: «Я… у д’Эспрэ, приходи скорее…»

На лестничной площадке показался Стеллио.

— Она вернулась, — сказал спокойно Стив.

— Да, я знаю. Слава богу! После того, что произошло…

— А что произошло? — спросил Стив.

— Как, вы не знаете? Но…

Стеллио увидел валявшиеся повсюду бутылки, почувствовал отвратительный запах джина.

— Свершилось! Убийство сербского принца в Сараево!

Стив отмахнулся:

— Меня меньше всего на свете интересуют эти европейские истории!

Стеллио был ошеломлен. Увидев, что Стив собирается закрыть дверь, он быстро заговорил:

— Файя была в Венеции, в то время как вы искали ее! Я вам это рассказываю по-дружески, поймите! Другие не рискнули конечно же! Она была в Венеции с австрийским банкиром, который финансирует императора. Она вполне могла бы не возвращаться, последовать за ним в Вену, но нет, она его бросила сразу после убийства в Сараево! Восточный экспресс, тут же! В тот же день! И вот она здесь… — Его голос внезапно осекся. — …среди нас. Теперь все мы уйдем на войну и больше не увидим ее. Потому что… вы знаете…

— Перестаньте, в конце концов, говорить о войне, заклинаю вас всеми богами! — заорал Стив и хлопнул дверью.

Он перечитал записку, как обычно, очень краткую:

«Я жду тебя у д’Эспрэ, приходи скорее, ты мне нужен. Знаешь, вдали от тебя я не бываю красивой. Но с тобой, Стив, с тобой…»

Она не смогла или не захотела закончить фразу. Во всяком случае, этого было достаточно, чтобы за четверть часа Стив оделся, надушился, чисто выбрился, привел в порядок усы, укротил волосы и устремился на Тегеранскую улицу…

Он вернулся уже на заре, кинулся к роялю и играл до утра.

Это не пришлось по вкусу его соседу. Стеллио не мог ускользнуть от этой музыки, будоражащей его не из-за странности звучаний, но из-за нездоровой радости, исходившей от нее. Он поднялся и взял, чтобы успокоиться, маленькую восковую статуэтку, которую лепил уже несколько недель. Он разорвал несколько старых тканей, достал из них длинные золотые нити, сплел их и потом прикрепил к голове куклы. Именно в этот момент у Стеллио появилась идея создать манекен в натуральную величину — образ длинноногого и совершенного тела Файи, — на котором можно было бы показывать модели маэстро и, возможно, когда-нибудь собственные творения.

Но поскольку рояль американца не успокаивался, он наклонился над византийским кадилом Лобанова, зажег там несколько капель фимиама, бросил туда куклу с золотыми волосами и смотрел, как она расплавляется, напевая арию Рейнальдо Ханна под названием «Надушенная смерть».

* * *

Итак, Стиву выдались еще две недели счастья. В те длительные минуты молчания, предшествующие или следующие за их любовными утехами, Стив пытался найти в Файе непреложное свидетельство ее предательства. Но что это мог быть за знак? Если исключить несколько осунувшиеся черты лица, легкую синеву век, то Файя походила на себя самое — роскошную, таинственную, почти немую. Впрочем, а были ли они: банкир, Венеция и вагон-люкс? Как узнать? Ни до, ни после любви, никогда она не открывалась больше, чем в своих записках: краткие слова, незаконченные фразы. Иногда Стиву хотелось ее ударить. Затем, на пике любви, когда, стонущая и беспомощная, она казалась наконец покорившейся, он воображал, будто она его рабыня, и ликовал: она принадлежит ему, отмеченная его знаками. Только его! Он ею обладал. И ревность переходила в наслаждение.

Однажды утром Файя начала перебирать свои платья. Открыла чемоданы, вынула оттуда туники, юбки, костюмы для яхты, для пляжа.

Она пошла в туалетную комнату, а он продолжал мечтать о радостях, ждущих их в Довиле, лаская ее платья, разбросанные в беспорядке на креслах. Он поднял одно, похожее на манто: оно было отделано довольно тяжелой парчой и огромными накладными розами из бархата, такими же, какими были расшиты все ее пояса. Она повторяла мотив этих цветов вокруг себя — на лаковых комодах, на бумаге для писем, на носовых платках.

Пресытившись нежностью бархата, немного стыдясь мальчишества своего поступка, Стив собирался положить платье на место, когда какой-то предмет выскользнул из внутреннего кармана. На самом деле, пустяк: маленькая стеклянная гондола, завернутая в шелковую бумагу, вещица довольно скверного вкуса. И скомканная записка с венским адресом и несколькими словами по-французски.

Стиву потребовалось время, чтобы прочесть ее. Тем не менее смысл был ясен: это было объяснение в любви, сопровождаемое упоминанием об украшении, которое Файя должна была получить по прибытии на улице де Ля Пэ как плату за свою благосклонность, и тысяча извинений за внезапный отъезд.

Стив ринулся в ванную комнату. Файя еще не была причесана, он схватил ее за волосы и помахал перед ней запиской:

— Где это украшение? Ты уже взяла его? Ответь!

Она поправила бретельки дезабилье, но не ответила.

— Ты мне это скажешь сейчас же, или я отведу тебя к ювелиру и заставлю там признаться!

Файя упорствовала в своем молчании. Он отпустил ее волосы, бросил на пол стеклянную гондолу и растоптал. Она улыбнулась, подошла к нему, открыла объятия, пытаясь поцеловать.

— В конце концов, Стив, что за глупая ревность! Я тебе это говорила тысячу раз! Удовольствие…

— Кончилось удовольствие! Кончено и со всем остальным… — Ему изменил голос. — Где ожерелье? Я хочу его видеть. Я знаю, оно у тебя. Я приказываю тебе!

Ее взгляд стал острым, веки набухли.

— Ты хочешь их видеть, драгоценности кокотки? Ну что ж, вот они!

Файя вернулась в спальню, нагнулась к комоду, открыла потайной ящик, вынула оттуда длинный черный футляр с выбитым на нем именем ювелира, указанным в записке. Она сняла крышку и высыпала перед Стивом ожерелье в бриллиантах и сапфирах:

— Вот они, драгоценности банкира! Ну и что? Еще один, которого я больше не увижу.

Она замешкалась, закинула волосы за спину и свернулась комочком на подушках.

— Я не танцовщица. Все, что я умею, — брать драгоценности. И хранить их. Твои жемчуга, это ожерелье, остальное. Деньги — моя единственная защита от мира. От людей. От всего.

— И от меня?

— От тебя тоже.

— Но почему?

— Ты ревнив, Стив. А я хочу быть свободной.

Он сжал в руках камни с такой силой, что они до крови врезались в кожу. Ему хотелось бросить их ей в лицо, разорвать ее на части, убить в ту же минуту.

— Свободной, понимаешь?

Он положил голову на спинку кровати. Свободна! Абсурд, безумие, как и все остальное. Свободен, был ли он свободен с того момента, как познакомился с нею? Есть ли в любви что-нибудь еще, кроме полного порабощения? Священное рабство — он нисколько не сожалел о нем, даже после этих ужасных слов он был готов начать все сначала.

Нужно выиграть время. Он — идиот. Больше никогда никаких вопросов, никаких сцен. Выиграть Файю. Сохранить ее, увезти. Даже если ему не суждено жениться на ней. Он подошел к комоду и стал складывать в футляр рассыпавшиеся камни.

И тут прозвучало слово, смысл которого не сразу дошел до него, настолько тихим был ее голос.

— Уходи.

Стив почувствовал звон в ушах. Как перед грозой.

— Уходи! — уже крикнула Файя.

В этот же вечер он вернулся к своим аэропланам.

В лагере царило то же странное возбуждение, что и в столице. Стив наконец-то узнал, что Франция, следуя неумолимой логике союзничества, готовилась с минуты на минуту объявить войну своему немецкому соседу. В армию записывали всех добровольцев, особенно авиаторов. Стив не раздумывал ни секунды, смерть его не страшила, поскольку он даже представить себе не мог, что его аэроплан сможет взорваться или рухнуть.

Подписывая обязательство, он вспомнил фразу Лианы — единственную, произнесенную ею в адрес подруги: «Файя никого не любит…» Перо дрогнуло в руке. Конечно, Файя никого не любит! Теперь он в этом убедился. Правда, и это его не утешало. Он был уверен, что если смерть выйдет ему навстречу из самой глубины облаков, у нее будет великолепное дьявольское лицо белокурой девушки — той, которую отныне он называл Suicidal Siren[44].

Второй период. 1914–1917

Окоянное лето

Глава десятая

Любови уготована плохая судьба,

как и всему, что случается в сказках,

чему невозможно что-либо противопоставить

с того момента как закончилось волшебство.

Марсель Пруст. Обретенное время

В первые дни войны только парижские кокотки остались в стороне от всеобщей лихорадки. Всюду — от вокзалов до бульваров — царило мстительное оживление. С пылом были разгромлены лавочки, принадлежавшие, по слухам или на самом деле, немцам или австро-венграм. По любому поводу распевали «Марсельезу», на каждом шагу поминали «грязных бошей», а в обиход вошли новые слова, весьма странные для тех, кто жил за счет торговли своими прелестями. Эти строгие напыщенные выражения повторялись повсюду, их можно было увидеть в любой газете: долг перед родиной, героическая жертва. Тут был целый список добродетелей; если случайно заходила речь о предназначении женщин во время войны, все хором говорили о самоотверженности матерей, возвышенном благородстве жен, чистом и святом рвении дочерей и сестер. Время удовольствий закончилось.

Наконец, паника охватила и содержанок. Война застала их врасплох в кафе-танго, где они тихонечко дожидались начала дачного сезона, уверенные в том, что слухи о мобилизации были лишь дипломатическим кривлянием, поскольку совершенно невозможно, чтобы великие и богатые мира сего не выступили бы этим летом, как и всегда, на той единственной подходящей сцене, имя которой Довиль, пляж, «Нормандия». Некоторые светлые умы пытались избавить этих дам от их слепоты. Как притчу, им напоминали историю одного из пассажиров «Титаника», отказывавшегося верить в правдоподобность кораблекрушения: он остался в своем кресле, наблюдая затухающие огоньки в порфировых плошках и повторяя до последней минуты, пока корабль не погрузился в темноту: «Нет, это невозможно, потому что завтра бал…»

— Какие ужасные истории! — возражали кокотки. — А я вам говорю, что через десять дней мы будем в Довиле, эти дрязги не продлятся больше двух недель, мой министр меня в этом уверил!

— Ваш министр, может быть, это и говорил, мадам, — вежливо отвечали им, — но генералы заявляют, что, вероятно, война затянется месяца на три.

— Три месяца! Болтовня, вздор! Я вас умоляю! Это всем известно: военные никогда ничего не понимали в войне!

Потом, на мгновение обеспокоившись, они поправляли свои жемчуга, румянились и припудривались перед новым танцем.

И лишь 3 августа, а для более непонятливых 5 и 6 августа, стало очевидно, что в этом году сезон в Довиле пропал. Хуже того, в воздухе Парижа запахло добродетелью. Улицы заполняли офицеры и солдаты, все обнимали матерей, сестер, детей, одетых в темные цвета. В таких условиях совершенно невозможно было обновлять моду, придуманную Пуаре к летнему сезону. Начали с того, что отложили в шкафы платья для танцев, божественно шуршавшие шелка лунного света, усыпанные серебряными блестками, тафту с вышитыми вокруг груди раковинами. Нельзя было и подумать о том, чтобы выйти посреди всех армейских униформ в одеянии ценой на вес золота, в прозрачной тунике времен Империи с завышенной талией, в изысканном капоре образца эпохи Директории, с легкомысленными зонтиками, расшитыми гладью в пастельных тонах. Что касается костюмов для яхты, для пляжа — чистые сокровища, сущее разорение! — их нужно было выбрасывать: в следующем году мода уже изменится.

Итак, с большим сожалением кокотки перешли к английским костюмам, к строгим маленьким вещицам, слишком закрытым — настоящее несчастье в такие жаркие дни. Приличия требовали сукна, саржи, фетра, габардина. А цвета, боже мой! Не говоря уже о серо-стальной гамме, серых жемчужных, серо-коричневых тонах, можно было использовать зеленый хаки или скромный пепельно-голубой. Вытаскивали из коробок самые маленькие шляпки, какие только можно было найти, малюсенькие шапочки с короткими перьями в том духе, что надевали аристократки во время благотворительных визитов. На корсажи не отваживались налепить ничего, кроме буржуазных брошей; самые лицемерные вытащили старинные кресты или крестильные медальки, выловленные таинственным образом на дне ящика с подвязками. Наконец, с покрасневшими, отмытыми от краски глазами, с очищенными от лака ногтями, едва присыпав пудрой ненарумяненные щеки, осмелившись лишь на самые легкие духи, они решались выйти на улицу, изображая из себя невинность.

Распространялись слухи, что всех — бродяжек Бельвиля и танцовщиц танго из шестнадцатого округа, потаскушек и тех, кто на содержании у сенаторов, даже уличных певичек как интриганок высокого полета — оденут в серые блузы и силой, под угрозой немедленного расстрела, заставят работать на патронном заводе на Пантен. Им придется послужить Республике в час опасности.

В растерянности многие содержанки неутомимо обивали пороги у дверей своих друзей — депутатов или министров. Другие распродавали за пару су шикарные меха, рояли, с которыми они никогда не знали, что делать. До 15 августа большая часть из них скрылась в отдаленных деревнях. Там они поджидали свежие газеты, высматривая в них хоть какой-нибудь знак, который позволил бы им вновь обрести надежду. Но некоторые, то ли не отдавая себе отчета в происходящем, то ли более упрямые, предпочли остаться в Париже и ожидать лучших дней, затворившись в своих апартаментах.

Лиана и Файя были из их числа. Вскоре после объявления войны д’Эспрэ исчез, побежденный воинственной лихорадкой, воспламенившей всю мужскую породу. Вечером 2 августа все, что он мог сказать, сводилось к двум словам: «боши» и «родина», — а на следующий день он исчез еще до зари, оставив своим протеже одинаковые записочки, где объяснялось, что если он и не подлежит мобилизации, то согласится на какое-нибудь поручение в правительстве Вивьяни.

«И вы поймете, что мой долг обязывает меня к большей сдержанности, поскольку оба моих сына только что призваны на службу родине».

Короче говоря, д’Эспрэ их бросил. Хотя он и оставил большую сумму денег и обещал вскоре вернуться, эта записка ввергла Лиану в отчаяние. Все, что составляло обаяние графа: его оригинальность, вкус к парадоксальности, его желание жить вопреки всему, презирая условности, — все это было сметено войной.

Еще накануне они выходили вместе, как и многие парижане, смешавшись с толпой на бульварах, чтобы забыться во всеобщем ликовании, в криках и пении «Марсельезы». Но кое-какие мрачные детали не скрылись от Лианы. Так, увидев среди группы отъезжающих солдат лица собратьев по наслаждениям, завсегдатаев театров и изысканных ужинов, она их едва узнала: еще десять дней назад своим видом, костюмами, манерой держать трость, приподнимать шляпу, ухаживать за дамами они так отличались один от другого; а теперь они безнадежно похожи, в своей мареновой[45] униформе, напряженные не только из-за строгости солдатского костюма, а еще из-за своего шовинистского рвения, настойчивого желания перейти в рукопашную.

«У них глаза непостоянных любовников», — сказала себе тогда Лиана, и эта мысль причинила ей боль. Все эти людские тела, устремленные к вокзалам, ружьям, Северу и Востоку… Вернутся ли они когда-нибудь?

«К счастью, у меня есть Эдмон, — подумала она. — С ним я под защитой». И крепче сжала руку своего любовника. Д’Эспрэ, казалось, не обратил на это внимания. Вечером за ужином у него был такой же отсутствующий вид, как у тех солдат. Его глаза горели тем же пылом, и он говорил только воинственные речи. Был ли он искренен или просто заразился на время всеобщим настроением, чтобы отвлечься от своей страсти к блондинке? Лиана не могла в этом разобраться. На этот раз она была особо нежна: боязнь потерять графа придала пикантности их свиданию. По-видимому, д’Эспрэ это тронуло. Она немного успокоилась, а поскольку они, встав из-за стола, пошли в спальню, то в мечтах ей уже представлялись задушевные прелести лета в опустевшем Париже.

А на заре д’Эспрэ исчез. Он даже не разбудил ее.

Две недели спустя Лиана все еще кипела: как, лето без Довиля, без праздников, без роскоши, без любовника? Лето без интриг, без ревности? Как и обычно, из сплетен прислуги Лиана узнала, что Файя выгнала американца. Радоваться ли этому? Действительно ли та так одинока? Много месяцев они не общались… Нужно было прервать это молчание, набраться смелости пойти первой, позвонить к ней, открыто проявить свое любопытство, нежность: в общем, свою любовь.

Но у Лианы не хватало духу. Она предпочитала выслеживать подругу, долгими и опустевшими жаркими днями подстерегать ее шаги, приставив ухо к перегородке, а ночами, когда их мучила одна и та же бессонница, прислушиваться, как та рылась в шкафах, долго принимала ванну. Так же как и у Лианы, ее телефон молчал. Ее слуги, молчаливые и обеспокоенные, так же запасались продовольствием в преддверии осады. Да, Файя была здесь, безмолвная, одинокая, как и она, спрятавшаяся за закрытыми ставнями; и конечно, подобно Лиане, вся в ожидании. Но чего? Кого?

В конце августа, так и не дождавшись возвращения д’Эспрэ, Лиана наконец осознала, что идет война. Отныне нужно было приспосабливаться к выживанию в опустевшем городе, где теперь властвовали только матери, невесты и идеальные жены. Устав каждый день откладывать визит к Файе, она решила направить свою энергию на «всеобщее благо», вырваться из той бесполезности, которой себя окружила. В такое тяжелое время никого не заинтересует, кто она и откуда. Лиана достала один из самых строгих костюмов, подходящую шляпку и, прикрыв глаза вуалью, вышла на улицы Парижа.

Она отправилась прямо в Красный Крест, на проспект Оперы. Из газет она знала, что там открылось специальное представительство, занимавшееся подбором волонтеров. Им руководили женщины из высшего общества: элегантные и утонченные, конечно, замужние, состоятельные, но у них, так же как у нее, были любовники, а иногда и любовницы. Так же как и Лиана, они посещали казино и танцевали танго. Женщины «свободных нравов» так их называли, но их положение позволялся им сохранять хладнокровие при любых обстоятельствах. Они придумают, куда ее пристроить.

Растеряв по пути почти весь свой пыл, Лиана тем не менее смело вошла в помещение Красного Креста. Но она не сделала и двух шагов, как была остановлена крепкой рукой:

— Что вы хотите?

Дама говорила тоном высокопоставленной особы. Лиана ее сразу узнала. Это была герцогиня — сорока лет, еще красивая, с целой свитой воздыхателей и несметным числом любовных связей. Она как-то обедала в обществе д’Эспрэ, весьма ее уважавшего, и он представил ей Лиану. Герцогиня соблаговолила снизойти и до спутницы графа, принявшей участие в их беседе. Лиане тогда показалось, что ее оценили, хотя дело и не дошло до дружбы. Девушка успокоилась, приподняла вуаль и улыбнулась:

— Я пришла, чтобы…

Ее голос тут же осекся — герцогиня пренебрежительно глядела на нее:

— Ваше имя?

— Лиана де…

Та не дала ей закончить:

— Да, я вижу. Вы хотите нам помочь? Но это бескорыстное дело! Вам придется поехать в наши госпитали на Восток. В Мо, например. Нужно будет выкладывать стены плиткой, подметать, натирать полы…

— Но… раненые?

— Наши герои, мадемуазель? Мы не доверяем их дамам вашего толка!

— Моего? — растерялась Лиана.

— Вы меня поняли, конечно! Это война. Время жертв. И искупления!

— Искупления чего? — Лиана вновь обрела уверенность и выдержала презрительный взгляд герцогини. — Говорите! Что вы хотите мне сказать? Что в Красном Кресте не занимаются любовью? Значит, для этого находят другие помещения, мадам! И когда ваши любовники вернутся, они вас там найдут! Если они вернутся…

Герцогиня молча взяла Лиану за плечи и, как наказанную девочку, вытолкала за дверь.

* * *

Как в тумане, Лиана перешла через проспект Оперы и направилась к кафе «Мир». Идти одной в кафе — дурной тон. Но какое это имеет теперь значение! Вокруг нее по пальцам можно было насчитать женщин в сопровождении мужчин.

Она рухнула на стул. К ней подошел гарсон[46], пожилой человек, как и большинство остававшихся в городе мужчин. Лиане хотелось выпить чего-нибудь крепкого вроде абсента, но после 15 августа было запрещено его подавать. Она удовлетворилась чаем, выпила две или три чашки, и успокоилась.

Какая идиотка, захотела наняться к аристократкам! Она прожила восемнадцать месяцев с графом, относившимся к ней как к повелительнице и не обманывавшим ее — только, может, в мыслях с Файей, — и поэтому она решила, что война, создав моду на добродетель, сделает исключение для нее, Лианы де Шармаль, экс-субретки из Сомюра, полусодержанки высшего класса!

Она сделала последний глоток чая и стала смотреть на улицу. Проехавшим трамваем управляла женщина. Меньше автомобилей, мало лошадей: их реквизировали для сражений. Но много велосипедов, а еще две недели назад на них ездили только чудаки. Что особенно бросалось в глаза, так это то, что улицы Парижа стали серее. Иногда, правда, какая-нибудь женщина осмеливалась надеть что-то более светлое, не в силах окончательно убрать в шкаф летние одеяния при виде первых осенних листьев. Даже такие редкие, эти одежды вселяли в Лиану немного надежды.

Мимо шел продавец газет, хмурый, молчаливый: было запрещено выкрикивать на улицах новости. Она попросила у него «Фигаро», открыла светскую хронику. Рубрика некрологов непомерно разрослась, воскрешая страхи Лианы: Смерть за Францию. Погиб на поле славы. Итак, умирали все: молодые люди, менее молодые, богатые, блистательные. Пора было признать: ряды тех, на кого Лиана до сих пор смотрела весьма равнодушно, считая себя под покровительством д’Эспрэ, начали редеть. Даже в прошлом году, в Довиле, во время разговоров о возможной войне она всегда успокаивала себя мыслью: «Даже если не будет Эдмона, всегда найдутся богатые или же просто-напросто очень молодые и очень красивые мужчины в поисках удовольствий…» И вот они начали умирать — это написано в газете большими черными буквами…

Лиана скомкала страницы, отодвинула стул. Куда пойти? Перед ней опять все было как в тумане. Она снова вернулась к тому дню, два года назад, когда поезд уходил из Сомюра и они оказались лицом к лицу с миром, чьих законов не знали. Но как, зачем бороться теперь, когда Файи уже нет рядом?

Долго она бродила по улицам, отмечая все более удручавшие ее детали: на столь хорошо знакомом ей перекрестке не было продавщицы цветов, пропал и зазывала, маленький вымогатель денег. Ни одной бриоши, ни одной булочки или круассана на витринах: недавнее постановление запрещало их печь. Повсюду — обескровленные проспекты, грустные бульвары. Несмотря на солнце, весь город был бесцветен и молчалив.

От долгой ходьбы ноги устали, ведь Лиана привыкла ездить на фиакре или в автомобиле. Она уже хотела повернуть обратно, когда заметила свое любимое кафе-танго. Они часто танцевали здесь с д’Эспрэ. Когда она уставала, они садились друг напротив друга, и он нежно наблюдал, как она пила darjeeling[47] и хрустела лимонными пирожными. Как-то раз он перевел ей слова песни, под которую они танцевали, и теперь, очутившись вновь перед закрытой дверью кафе-танго, его опущенными занавесками, перед его теплым пыльным фасадом, она вспомнила текст:

«Ставки сделаны, малышка Нана, еще тогда, когда ты жила в нищете. Теперь ты танцуешь с богатеями, но я надеюсь, что твой простофиля зашибет много денег или ты сама вышибешь всех танцующих сутенеров…»

Консьержка вынырнула из своей комнаты и недобро посмотрела на Лиану. Та ускорила шаги, и мелодия танго проследовала за ней.

«Искупление», — сказала герцогиня, перед тем как выставить ее за дверь. Нет, не будет искупления! Ей только девятнадцать лет, и все радости жизни еще впереди. У нее есть сбережения, а война не может длиться вечно.

Лиана медленно вернулась к Опере. На лотке у продавщицы газет она заметила любимые солдатами почтовые открытки с фотографиями знаменитых женщин. Там красовалась и Файя в своем костюме из «Минарета». Длинные волосы, разметавшиеся по бедрам, крепкая грудь под легким болеро, длинный силуэт, соблазнительная улыбка: ее образ, тысячу раз повторенный, побывает на всех фронтах — даже сидя взаперти в собственной квартире, она все равно присутствовала повсюду.

Лиана снова подумала о д’Эспрэ. Уже почти месяц он был вдали от нее. Что бы его ни побудило к этому — патриотизм или внезапно нахлынувшие политические амбиции, — в любом случае он долго не выдержит, она была в этом уверена. В столицу начали прибывать первые беженцы из Бельгии, говорили о поражениях французских частей под Шарлеруа, в Сент-Кентене, о возможных бомбежках Парижа. И д’Эспрэ не заставит себя ждать — скоро он будет здесь! Ее взбодрила эта мысль. Надо было заставить его жениться, чтобы гарантировать себе обеспеченную жизнь. До этого момента — может быть, из-за возраста д’Эспрэ, — Лиана никогда не мечтала о замужестве. Теперь же она не видела для себя другого выхода. Какое бы препятствие ни возникло на ее пути, она с ним справится. Но главное заключалось в том, что д’Эспрэ любил Файю. Значит, та тоже должна выйти замуж. Между Файей и д’Эспрэ, Файей и собою Лиана возведет горы преград. И победит на всех фронтах: денег, любви и респектабельности.

Десять минут спустя Лиана вернулась на Тегеранскую улицу без намека на усталость. Даже не напудрившись, не поправив прическу, она позвонила к своей подруге. Поскольку ее план строился на одном предварительном условии: восстановить отношения с Файей, вернуть былую непринужденность, откровения, поцелуи, ласки. Почти год не посещая подругу, Лиана не знала многого о ее жизни, но это не мешало ее самоуверенности. Как и в лучшие времена в Сомюре, только одна идея вдохновляла ее: выжить любой ценой!

Глава одиннадцатая

Уединившись в своей квартире, Файя, казалось, не растеряла присущего ей спокойствия. На креслах, комодах, трельяже, даже на столах — всюду она разложила свои летние наряды. Часами поглаживала и перебирала платья, впрочем, как и свои Драгоценности, и особенно дар австрийского банкира — убор из сапфиров и бриллиантов. Несмотря на одиночество и жару, она выглядела безупречно: длинное домашнее платье из крепдешина цвета ночной лазури, цепочка с жемчугами, завитые волосы собраны в тяжелый шиньон, поддерживаемый китайским гребнем, ногти без малейшего заусенца покрыты лаком, губы накрашены, скулы припудрены. Можно было подумать, что она кого-то ждет. Ничто не выдавало замешательства на этом неизменно гладком лице. Ее губы, открывавшиеся только для приказаний, никогда не вздрагивали, ни одна складка не пересекала лоб, а щеки, даже после сна, не нарушали совершенную линию овала. Тем не менее горничная знала, что Файя очень мало спала в последнее время. Часто, когда наконец ей удавалось заснуть, она всхлипывала во сне, кричала, заходилась в рыданиях. Но утром как ни в чем не бывало поднималась с видом восточной богини, со свойственными ей медленными и скупыми жестами, и если не приглядываться, не замечать слез, застывших на кончиках светлых ресниц, руки, странно сжимающей украшения, то никто и не смог бы заподозрить, что она страдает.

Она тщательно скрывала свою боль. Но временами, просыпаясь жаркой ночью в душной комнате или в краткие первые мгновения утра, когда, откинув простыни, заказывала себе завтрак, Файя знала, что, как и ночью, будет одинока и днем, и этот день не подарит ей встречи с мужчиной. Никто не навестит ее, ни один звонок не нарушит течения времени, и у нее опять не будет денег, чтобы поехать на урок танцев. Но слуги уже знали, что эти моменты печали никогда не затягивались. Едва закончив свой туалет, Файя принималась за необычную работу: она без конца составляла списки. Каждый день она возвращалась к этому делу, как Пенелопа к своей пряже, будто ее вчерашнее произведение ее не устраивало или просто-напросто это был единственный знакомый ей способ коротать унылые дни. Кухарка и горничная попытались разобраться в странных листочках, которые она повсюду раскидывала, но, за исключением мужских имен, не могли ничего понять. «Наша мадам — загадка! — говорили они. — Даже война ее не изменила!» Но у слуг было много и других забот. В первую очередь они пересчитывали оставшиеся деньги и продолжали откладывать припасы: не столько для хозяйки — она ела как птичка, — сколько для самих себя.

Отстраненная от всего, Файя интересовалась только датами, цифрами и именами, без конца переписывая их то в одном, то в другом порядке. К концу недели она умудрилась изобрести определенную схему:

ИМЕНА. СКОЛЬКО РАЗ. ПОДАРКИ. ДЕТАЛИ. НАДЕЖДЫ.

Далее следовали в методичном порядке имена и характеристики. По настроению она вычеркивала одно имя и добавляла другое. Тем вечером, когда позвонила Лиана, Файя впервые с начала августа составила список, полностью удовлетворивший ее.

Роберто. Один раз (давно), но только танцевали — танго. Беден, без сомнения, аргентинец, мощные руки. Искать в кафе-танго, если их снова откроют. Не годен замуж.

Вильгельм-Фридмани. Десять дней. Все. Венеция, драгоценности (полный убор, сапфиры — бриллианты — платина). Банкир. Толстый. Слишком грязный, бош все-таки. Невозможно увидеться немедленно. Годен замуж, если я этого захочу.

Стеллио. Видела много раз (кутюрье). Одна возня, только с его стороны, очень лицемерен, пользуется в своих целях примерками, драпируя ткань и подкалывая булавками. Не очень богат, я думаю, но великолепен. Немного болезненный. Кажется, итальянец. Очарователен. Можно встретиться, так как, конечно, освобожден от воинской повинности. В любом случае увидеться по поводу платьев. Совсем не годен замуж (подчеркнуто).

Сергей. Один раз (друг предыдущего). Ничего. Танцовщик «Русского балета». Очень красивый мужчина. Нервный. Надушен. Попробовать.

Капуртала. Три раза. Флирт на полменю. Богатейший магараджа. Драгоценности (эгретка, вернула). Годен замуж, но если совсем прижмет. Навести справки, чтобы узнать, в Париже ли он.

Мата Хари. Четыре раза. Очень нежные поцелуи. Танцовщица, без денег, кокотка — очень ветрена. Убедиться, любит ли женщин (не точно). Это будет для удовольствия.

Дальше следовали имена, встречающиеся в справочнике видных деятелей и аристократии, в основном богатых молодых людей. О них в графе «Подарки» было записано — «полменю», «три четверти»; один несчастный не мог претендовать и на «легкую восьмую», но подарил бриллиант, вправленный в брошь, — «не отдана».

Дальше огромными буквами на всю ширину страницы простиралось имя д’Эспрэ, затем следовала запись «Драгоценности, взять обратно» и, совсем мелко, «Годен замуж, если я займусь этим». Наконец, каталог замыкало имя Стива, но, как и всегда в эти скучные дни августа, на этой строчке перо Файи дрогнуло и остановилось.

Лиана не обратила внимания на раскиданные листки. Она слишком боялась быть отвергнутой или же встретить ледяной прием, что было хуже оскорблений. Но то ли вследствие нескончаемых дней, проведенных в одиночестве, а может быть, из-за тайно точившего ее страха больше не быть никем любимой Файя, едва увидев Лиану, кинулась ей на шею. Месяцы бойкота закончились в одно мгновение. Потеряв голову от счастья, Лиана чуть не заплакала. Ее ликование достигло апогея, когда Файя без церемоний увлекла ее в комнату. И все было как прежде.

Этим же вечером, позвонив в дверь Лианы, д’Эспрэ очень удивился, услышав радостные восклицания из апартаментов напротив. Он растерялся: все эти нежные слова, ласковые жесты, тысяча и один знак утонченного внимания расточались ему с одинаковой пылкостью обеими подругами.

В салонном камине догорал огонь. «В разгар августа! — удивился граф. — Значит ли это, мадам, что вам холодно?» — «Это ничего не значит, — сказала Файя. — Совсем ничего! Старые газеты, они мне мешали». Д’Эспрэ склонился над очагом и понял, что она лгала: на еще не занявшихся огнем листках бумаги он признал ее почерк, различил имя: Мата Хари. Он смутился от собственного инквизиторства. Файя сожгла переписку, ну и что? Тем лучше. Она освободила ему место — хороший знак, как и радость, озарявшая ее лицо.

Они поужинали втроем у Файи, что было для них настоящим событием. Рассказывая новости, д’Эспрэ не сводил глаз с танцовщицы; два или три раза за ее необычной любезностью он разглядел что-то наигранное. Лицемерие затворницы, может быть: думая ускользнуть, она заметала следы, искала, как одурачить своего смотрителя. Она улыбалась, но ее взгляд оставался строгим, застывшим в нерушимой оправе нефритового минерала.

Граф опять испугался этой женщины, но постарался не выдать себя и продолжил делиться новостями — они вроде успокаивали. Правительство перемещалось в Бордо, и д’Эспрэ, назначенный заместителем уполномоченного по продовольственному снабжению, надеялся продолжить там свое беззаботное времяпрепровождение. В частности, он рассчитывал на сотрудничество с неким Раймоном Вентру, местным торговцем скотиной, искушенным в спекуляции всех видов. Этот человек готов был взять на себя самую неблагодарную часть работы графа: переговоры с поставщиками, управление подчиненными, — и д’Эспрэ оставалось лишь заниматься соответствующими его посту светскими обязанностями, где он будет необыкновенно полезен.

Подруги последуют за ним в Бордо, решил граф. Они с горячностью согласились, и остальную часть ночи провели предвкушая те удовольствия, которые их там ждали. Но, заговорив об очаровании Гаронны[48], д’Эспрэ уже вынашивал новую идею.

Продолжая говорить, он старался избегать взгляда Файи, заставляя себя любоваться Лианой, ее трепещущим телом, но время от времени украдкой посматривал на танцовщицу — а она продолжала улыбаться. Нет, бесполезно дальше обманывать себя: он любит Файю, он ее обожает. Это было невыносимо! Женщина, продающая свое расположение, фея эфемерной любви, переходящая из ресторана — в ложу театра, от одного любовника — к другому. В любой момент готовая отдаться и в то же время недосягаемая — женщина-мгновение. Чтобы завладеть ею, нужно вписать ее в «обстоятельства». Она еще молода, но война сузила ее возможности. Пикантность препятствия, которое необходимо было возвести, позволит ему насладиться «запретной» страстью. Эта преграда называлась замужеством. Он решил завершить дело как можно быстрее, чтобы наконец «обладать» ею в обстановке грешного, немного романтического адюльтера.

Сначала граф подумал об американце, но он не знал о том, что произошло между бывшими любовниками; более того, этот тип мог увезти Файю на другой край Атлантики. По здравом размышлении француз был бы лучше. Во всяком случае, графа не интересовала личность жениха — тот должен был лишь закрыть глаза на прошлое своей жены, а после женитьбы стать спокойным и снисходительным. Д’Эспрэ был уверен, что в Бордо легко найдет такого человека.

Таким образом, по совершенно противоположным причинам Лиана и ее любовник пришли к одинаковому решению: необходимо, чтобы Файл вышла замуж, причем как можно скорее. И тот и другой, но каждый по-своему, сделали один и тот же вывод: с этой девушкой их связывает нечто вроде любовного проклятия, — и с напускным простодушием считали, что только ее замужество сможет разрушить эти чары.

Глава двенадцатая

Все время, проведенное в поезде на пути в Бордо, Эдмон Д’Эспрэ был в отвратительнейшем настроении. Он не смог добиться для Лианы и Файи мест в парламентском вагоне, несмотря на все заверения своего начальника, и это вывело его из себя. Ему пришлось смириться и ехать одному, предварительно устроив девушек в вагоне для скота. Они прибудут в Бордо спустя двадцать четыре часа после него, а в каком состоянии, он не осмеливался думать. Д’Эспрэ уже начал бояться, что и обещанное ему доверенное лицо будет подобной химерой, а все его время займут тысячи мелких бюрократических хлопот. Он, который с незапамятных времен, и это общеизвестно, любил только красоту, рисковал быть запертым в мерзкой конторе, договариваться о соленой свинине и галетах для солдатчины.

Вот почему, едва приехав в Бордо, граф поспешил встретиться со своим помощником, который показался ему вполне способным к исполнению бесчисленных обязанностей. Но наружность этого человека совершенно не соответствовала тому образу, который создал себе д’Эспрэ: в противоположность своей фамилии, Раймон Вентру[49] был высоким, поджарым и даже мог бы казаться стройным, если бы не косая сажень в плечах и великолепный торс с мускулами, выступающими под тонкой рубашкой. Граф, описывая помощника своим подругам, использовал обиходное выражение, но оно точно выражало сущность Раймона Вентру: он был «здоров».

С соломой в волосах после вагона для скота, изнывая от ломоты во всем теле после тридцати часов путешествия, обе женщины остались безучастны к навязанным им на вокзале лирическим описаниям д’Эспрэ. Высокомерие Файи никого не удивляло. Лиана же, напротив, всегда очень живо воспринимала все события и остро чувствовала опасность, поэтому позже сама была поражена собственным безразличием к прозвучавшему имени Раймона Вентру. Но она тогда так устала, — ей хотелось побыстрее добраться до кровати, зеркала, кувшинов с теплой водой, — что вся ее интуиция улетучилась.

Тем временем д’Эспрэ не скрывал своей радости:

— Сама судьба послала мне Вентру! Подумайте, в прошлом погонщик быков, торговец лошадьми, ему известны все комбинации, цены на бобы, на соленую треску, на килограмм сала! А все эти поставщики, мелкие посредники! Он их всех заткнул за пояс!

Новая манера разговора д’Эспрэ развеселила Лиану:

— Берегитесь, Эдмон. Вы набрались выражений у вашего подчиненного.

— На войне, как на войне, мадам. Вам также должно понравиться, что он занимается не только провиантом. Он может достать обувь, ткани, бумагу, лошадей, антиквариат. Редкий человек. Он многое может. В остальном… — Граф замялся.

— Что в остальном? — заинтересовалась Лиана.

— … Думаю, мое присутствие рядом с ним… будет совершенно бесполезно. Утром я пойду в управление, лишь чтобы завизировать приказы на закупки, почту…

Он замолчал, рассматривая свои изящные перчатки табачного цвета. На его лице уже не было того сурового выражения, казавшегося приличным в начале августа. Костюм тоже не смотрелся мрачно: как и кокотки, д’Эспрэ добавлял капельку фантазии в свою одежду — кожаные гетры цвета зарумянившегося хлеба, шарф цвета глазированных каштанов, вся эта тонкая гармония бежевых и коричневых тонов, замечательно сочетавшихся с золотистыми оттенками осени в Бордо. Казалось, он сам удивлялся своей новой элегантности.

Искоса взглянув на Файю, граф смущенно продолжил:

— Впрочем, я совсем не хочу надолго здесь задерживаться.

От удивления обе женщины одновременно повернулись к нему. Лиана нарочито выдернула запутавшуюся в волосах соломинку и поправила юбку и манто.

— Эдмон! Мы только приехали!

— Конечно, конечно… Но когда вы отдохнете, мы поедем в Сан-Себастьян.

Он ждал одобрения и с делано равнодушным видом сосредоточился на нежной коже своей обуви. Было очевидно, что его августовские патриотические порывы развеялись без следа.

— Сан-Себастьян? — спросила Файя.

Этот вопрос подбодрил д’Эспрэ.

— Да, Сан-Себастьян, — заговорил он с воодушевлением. — Это в Испании, недалеко от Биарица. Даже мой начальник приватно заверил меня, что тоже туда отправится. И начальник секретариата министра просвещения! Может быть, даже, — разумеется, инкогнито, — заместитель государственного секретаря. Ах! Сан-Себастьян… Гранды, инфанта, король Испании, дипломаты, балы, казино… Всё!

— Всё, — повторила Файя, и ее глаза заблестели.

Д’Эспрэ поправил перчатки:

— Недели две или три отдохнем, я пока приведу в порядок мои дела на службе, а потом готовьтесь к отъезду. Само собой разумеется, нам придется взять с собой этого бывшего погонщика волов, Вентру. Понимаете, я не могу проехаться за его счет, не вознаградив его, такая, как бы сказать, компенсация, что-то вроде…

Он запутался. Они уже подошли к его машине — красивому служебному автомобилю с военным шофером. Солдаты суетились вокруг чемоданов. Не обращая внимания на их взгляды, Лиана прикрыла рукой рот своего любовника:

— Молчите, Эдмон, мы вас поняли. Надо думать и об удовольствиях подчиненных, не правда ли? Развлекаться, не поделившись с ними…

— Именно так! — обрадовался д’Эспрэ и поцеловал ей руку.

Лиана и Файя, несмотря на усталость, с одинаковой улыбкой согласились с его планом. Широким жестом он открыл им дверцу автомобиля.

* * *

Надо ли говорить о том, что Лиана и Файя обладали отменным здоровьем. Скука — единственное, что могло ему угрожать. Оказавшись в незнакомом месте, они на следующее утро встали такими же свежими, как и накануне отъезда. Но через три дня их румянец померк. Бордо быстро нагнал на них тоску, и если бы впереди не манила Испания, они, возможно, впали бы в неизбежную апатию.

Когда до них дошли вести о том, что гаубицы обстреливали столицу и вражеские войска были уже на Марне, девушки начали благословлять тот день, когда покинули Париж. Жителей Бордо не слишком волновало их положение кокоток, и они с улыбкой смотрели им вслед, радуясь внезапному появлению красивых женщин. В город прибыли почти все актрисы из «Комеди Франсез» во главе с Сесиль Сорель, большинство танцовщиц из «Фоли-Бержер» и все дамы, связанные теми или иными узами с министрами и парламентариями. Последние явились сюда в сопровождении сразу нескольких женщин: же, новой, будущей, а иногда и законной. Все это напоминало гарем: впечатление усиливалось от того, что светская жизнь вертелась вокруг пяти улиц и трех отелей.

Но главное — здесь было безопасно, да и осень на берегах Гаронны была очень мягкой. Настоящим наслаждением было расположиться к шести вечера на террасе со стаканчиком портвейна! Дни были похожи один на другой, а сумрачная окраска гарнизонного города напоминала подругам Сомюр. Ничего от блистательного season, обещанного д’Эспрэ! Рано утром мужчины расходились по учреждениям или в «Альгамбру»[50], превращенную в парламент. Там они целыми днями обсуждали успехи врага и необходимые срочные меры. Даже сам Пуаре обивал пороги этих учреждений, чтобы вынудить военную администрацию согласиться на новую модель солдатской шинели. Его посылали от генерала к полковому портному, от помощника секретаря к министру, требовали бесконечного оформления бумаг, но это его не обескураживало: казалось, он решил никогда больше не одевать — и даже не раздевать — ни одного женского тела.

Жизнь остановилась. К одиннадцати часам — как в Сомюре, сетовала Файя, — они вылезали из кровати, потом отправлялись на небольшую прогулку. Красочно освещенные осенним солнцем аллеи были устланы оранжевыми листьями, стулья тут же были расставлены кругом, и эта картина мало менялась изо дня в день. За два дня они обошли всех модисток, познакомились со всеми зеваками на аллеях, со всеми цветочницами. Немного тяжелый обед в отеле «Шапон Фин», снова прогулка, и в три часа дня кульминация — официальное сообщение: «Ситуация не изменилась». Тем временем — и об этом шептались — шли бои на Марне. Слухи, подсчеты, намеки. Затем подходил черед кондитерской: чай и пирожки, которыми славился город. Полагалось выпить рюмочку портвейна, растягивая эту процедуру до семи — времени возвращения мужчин. Те приходили немного грустные, усталые и потухшие. Что же могло их вернуть к жизни? Решительно, в Бордо было не до развлечений!

Через десять дней женщин осенила идея. Почему бы им, как и мужчинам, не заняться торговлей? В разумных пределах, конечно, очень скромно. Они ринулись во все закоулки города на поиски торговцев все равно чем: фиксаторами для портянок, крышками для солдатских котелков, пикриновой кислотой, мышьяком, бочками с сельдью. В этом смысле Бордо со своими пакгаузами был необыкновенным городом. Удостоверившись в Наличии товара, достаточно было в пять часов устроиться на террасе «Шапон Фин» и предложить этот товар любовнице генерала, а та — любовнице сенатора, которая… Назавтра возбужденная дама возвращалась с надлежащим образом подписанными приказами о закупках, а за эту услугу предполагались хорошие комиссионные… Можно было еще, если имелись надлежащие связи, участвовать в обмене: три тысячи дорожных фляг старой модификации на три сотни новой, смазочное масло для ружей на мыло из Марселя. В любом случае были обеспечены хорошие барыши, а к зиме гарантирована покупка меха.

Лиана стала одной из первых последовательниц этого вида развлечений. К концу недели, когда Файя, еще более удрученная, чем в Париже, решила «никуда не двигаться до Сан-Себастьяна», она начала обшаривать все лавки пакгаузов. И тут же поняла, как ей избавиться от скуки. Из деликатности по отношению к д’Эспрэ она не интересовалась продовольствием, а начала с набора тысячи амулетов для сенегальских стрелков и в тот же вечер перепродала их по более высокой цене экс-любовнице одного полковника, подвизавшегося при министерстве. Послезавтра еще более необыкновенная находка: она приобрела сто тысяч подтяжек по девяносто пять сантимов за пару и надеялась выиграть втрое. Однако сумма, которую надо было выплатить авансом, была такова, что она не рискнула платить, не зная покупателя: было бы жалко увидеть, как тают, продаваясь, драгоценности, подаренные д’Эспрэ, или, что, по ее мнению, было еще хуже, ликвидировать ренту. Чтобы быть уверенной в сделке, она решила навести справки в министерстве и надеялась выиграть эту партию.

На следующий вечер ей назначил рандеву торговец, о котором шептались, что он был накоротке с нужными лицами из министерства. Лиана ожидала его за стаканчиком портвейна на террасе «Шапон Фин», сидя рядом с танцовщицей из френч-канкана, — та подсчитывала доходы после обмена зонтиков от солнца на скромные портфели. Вечерело, липы на площади постепенно погружались в темноту, и девушка уже задалась вопросом, куда же подевался этот фат, когда вдруг ощутила, что кто-то энергично тянет ее за рукав, не оставляя возможности для сопротивления. Изумленная, она встала, опрокинув стакан с портвейном.

Таких, как этот мужчина, в провинции называют красавцами. Около сорока, густые черные волосы, откинутые назад, невзирая на моду на проборы, естественная манера держать себя, хотя в нем проглядывала некая крестьянская деликатность, изысканная непосредственность, что иногда встречается у деревенских жителей. Он казался очень уверенным в себе. Неосознанным жестом Лиана закрыла лицо вуалью. Он рассмеялся, но улыбались только его полные губы, а взгляд оставался прежним — холодным и безразличным, как у Файи.

— Вы боитесь покраснеть? Ну-ка поднимите!

Не ожидая ее жеста, он наклонился и приподнял вуаль. Лиана смутилась больше, чем если бы он ее раздел. В то же время, будучи странным образом сообщницей этого незнакомца, она благосклонно разделяла эту игру.

Лиана согласилась пойти за ним в другое кафе, где они сели в молчании на почти пустой террасе. Она так и не опустила вуаль, но он на нее даже не смотрел.

— Мадемуазель, — начал он наконец. — Мой поступок вас не удивит, если я назову свое имя. Я — Раймон Вентру, помощник…

Она его не слушала. Или, скорее, слушала его голос — красивый бас с местным акцентом, в котором было что-то деревенское, напоминающее о тучных травах и базарных площадях.

Он заметил ее рассеянность и положил свою руку на ее. Но ничего похожего на нежность не было в его манерах.

— Мадемуазель, — снова заговорил Раймон, — я не советую вам участвовать в этих спекуляциях! Вы надеетесь выиграть немного в деньгах, но если будете упорствовать, то очень меня стесните. Вы… и другие!

— Другие?

— Да, другие… женщины, — произнес он с презрением. — Вы ничего не понимаете в торговле. Но можете здорово взвинтить цены. Очень сильно, и начнется хаос! Вот почему завтра арестуют их всех. Но для вас сделают исключение.

— Арестуют, всех? И Сесиль Сорель?

— Нет, нет, конечно, есть и те, кого пощадят. Их предупредят, как и вас. Но я предпочел поговорить с вами сам. Из-за господина д’Эспрэ. В конце концов… — он взял ее за запястье: — Вы красивая женщина.

И снова это ужасное чувство зависимости, принуждения — и в то же время удовольствия.

Он понял ее. Его рука сжала запястье еще крепче.

— На самом деле, мадам, именно я занимаюсь обеспечением армии продовольствием. И обеспечением богатых тоже. Война затрудняет циркуляцию товаров, какими бы они ни были. Я требую от вас, мадемуазель де Шармаль, немедленно прекратить ваши послеобеденные развлечения. Иначе у господина графа будут большие неприятности.

Лиана хотела убрать руку, но он ее удержал.

— Милая, выпьем вместе портвейна — это приведет вас в чувство.

Он заказал две рюмки. Лиана, дрожа, выпила свою.

— Д’Эспрэ очаровательный мужчина, не правда ли? — продолжал Вентру. — Как, должно быть, он вас разбаловал! Но в Бордо скучно.

Она уже готова была расплакаться. И не только из-за слов Вентру: то он говорил, как простолюдин, то не раздумывая кидал фразы, скопированные с речи д’Эспрэ.

— Ну, мадемуазель, успокойтесь, — продолжал он так, будто читал ее мысли. — Еще два месяца, и правительство снова будет в Париже, и все остальные тоже. Только что прошла большая наступательная операция на Марне. Много потерь, но фронт надолго стабилизировался.

Лиана осмелилась задать вопрос:

— Откуда вы это знаете?

— Это мое дело. Поговорим о другом. Чтобы вас утешить, я хочу предложить вам подарок. Голубой драп. Да, голубой, в будущем цвет нашей униформы. Эта мода не замедлит появиться у самых шикарных дам! Хотите иметь его раньше всех? Я вам дарю семьдесят пять метров. Самой большой ширины, разумеется.

— Семьдесят пять метров? Но это…

Он прервал ее:

— Это много? Да нет! У вас же еще есть подруга, блондинка, о которой все говорят, но никто не видел!

Трепещущая Лиана кивнула. Вентру продолжил:

— Граф сказал мне, что мы выезжаем в пятницу в Сан-Себастьян немного развлечься в нейтральной стране. И я ее наконец увижу, эту блондинку. Скажите ей о моем подарке. Если, конечно, она не предпочитает красную ткань, из которой делают штаны. Но на ее месте я выбрал бы голубое. Для блондинки подходит этот красивый тон — грязноватый, чуть голубой, чуть серый… В любом случае, вы правильно сделаете, если согласитесь. Имейте в виду: выгодно выглядеть патриотичными. Война ведь еще продолжается!

Он заказал еще портвейна. Лиана проглотила его, почувствовав, как алкоголь ударил в голову. Она опять покраснела, но в этот раз от ярости:

— Вы идиот, месье Вентру, чудовищный болван, еще не распрощавшийся со своей деревней! Семьдесят метров драпа, что, вы думаете, с ним здесь можно сделать? Нет ни одного кутюрье, который мог бы таковым называться! Даже Пуаре…

Раймон, наклонившись над столом, схватил ее за плечи:

— Знай, чернявая, Раймон Вентру может обеспечить тебя кутюрье высшего класса! В Сан-Себастьяне, моя милая! Они все там, богатые и торговцы богатых. Уверяю, ты не пожалеешь о моих семидесяти пяти метрах голубого драпа!

И очень осторожно отпустил ее, но Лиана даже пожалела об этом. Да, это был красивый мужчина. Высок, хорошо сложен. Сильный. Знал, как отдавать приказания. Все просчитывал. Полная противоположность д’Эспрэ. Даже красоту он, наверное, взвешивал, измерял в соответствии с рыночным и обменным курсом.

Вентру поднялся с безразличным видом — в своих мыслях он, наверное, уже был далеко.

— Ни слова графу, — сказал он, расплачиваясь за портвейн.

— Хорошо, — прошептала Лиана.

И в последний раз встретилась с ним взглядом. Там читались только цифры. На его лицо набегали мимолетные тени от лип, колыхавших листьями на ветру. Скоро ночь. Он оставил ее, даже не попрощавшись.

Помрачнев, Лиана еще немного посидела на террасе. Вентру ушел первым, но ей казалось, что он поджидает ее в укромной тени и будет выслеживать. Стало совсем темно. Она поднялась, прошлась немного по парку, вдохнула запах осени, поднимавшийся от земли. «Я его ненавижу», — не переставая повторяла она. И уже у входа в отель ее вдруг осенило: именно за этого человека надо выдать замуж Файю!

Два дня спустя, накануне отъезда в Сан-Себастьян, она убедила в этом д’Эспрэ, всю ночь радуя его самыми изощренными ласками. Оставалось выиграть второй этап, более трудный — выйти замуж за Эдмона. Но впереди еще не видно было конца войны. «Ситуация без изменения», как опять объявили в последнем коммюнике.

Глава тринадцатая

Уже давно проехали Биариц; автомобиль начал спуск к Сан-Себастьяну. Трое спутников Лианы молчали уже несколько минут. Казалось, они не думали ни о чем, кроме развлечений, ожидавших их в глубине бухты, там, где сверкали огоньки больших отелей и казино. Как и обычно, спокойный и уверенный, Вентру вел машину. Он снабдил обеих женщин замечательными поддельными документами, и они беспрепятственно пересекли испанскую границу. Глядя на расстилавшееся перед ним море, граф думал о предстоящем завтра вечером спектакле русского балета. Он непременно желал на него попасть, хотя все билеты были распроданы еще две недели назад. Файя, закрыв глаза, раскинулась рядом с ней на заднем сиденье, но Лиана знала, что подруга не спит.

Лиана хотела сполна насладиться путешествием. Она никогда не была за границей, не то что Файя, которая уже отведала этих радостей. Были ведь и Венеция четыре месяца назад, и австрийский банкир. Несмотря на свое любопытство, Лиана не спрашивала ее о том времени, так же как не осмеливалась говорить с подругой о любви. Все давно уже свыклись с мыслью, что Файя — особое существо и удостоилась пережить нечто необыкновенное в далеком городе, недоступном для простых смертных. Но решено: она будет мадам Вентру.

Часто во время поездки взгляд Лианы задерживался на затылке шофера. Со спины Вентру был еще более привлекателен. Она не понимала, почему — может быть, из-за широких плеч, рук, держащих руль, духов, немного тяжелых, возможно, с мускусом: они все сильнее пропитывали ее меховую накидку.

Все уже погрузилось в темноту. Лишь на горизонте оставалась длинная светлая полоска, затерявшаяся между больших предгрозовых темно-синих туч. Полная луна, поднимаясь, посеребрила залив, как бы зажатый между двух крошечных сахарных голов. В полукружье бухты видны были домики рыбаков — белые кубики, четко вырисовывавшиеся при свете луны. Спокойное море, легкий ветерок, пальмы, тамариски: безмятежность глянцевого, прочерченного пейзажа, словно застывшего в своем изысканном колорите, — такие картинки Лиана встречала на модных гравюрах и на мебели, которой окружила себя Файя. Не за горами то время, когда богатых станет привлекать жара, а не свежесть. Будут забыты влажные парки курортов. Им понадобятся такие пальмы, как здесь. Резкая или томная музыка, никогда не слышанная ранее, запахи, знойные или утонченные сочетания цветов, безумная или грубоватая архитектура; и, конечно, новый тип женщин.

Машина замедлила ход. Они подъезжали к отелю. Файя открыла глаза, встряхнулась в своем дорожном манто. Лиана почувствовала, как гладкие и сильные ноги подруги придвинулись к ней и на мгновение ощутила сквозь ткань жаркое тело. Автомобиль остановился. Вентру бросился открывать дверцу — конечно, сначала со стороны Файи, бодро выскочившей на тротуар.

Вокруг все сверкало огнями. Танго, скрипки. Там танцевали, пели. На проспекте, ведущем к морю, прогуливались десятки парочек в вечерних платьях. Слышны были громкая речь, смех, кто-то обнимался. «Замечательно, — подумала Лиана, — по крайней мере, развлечемся».

* * *

Они и правда развлекались. То ли благодаря случайности, встречавшейся с завидным постоянством в отелях Европы, то ли Файя обладала сверхмагическим даром объединять вокруг себя всех тех, кто ее любил или будет любить, но, еще не переступив порог отеля, Эдмон д’Эспрэ наткнулся на свою старинную любовницу — Кардиналку — в сопровождении одного из ее протеже, художника-кубиста Минко, решившего поволочиться за этой слегка поувядшей куртизанкой, потому что, по его собственному выражению, «музы его оставили». Почти в тот же момент они увидели проходящего через вестибюль Стеллио Брунини; поскольку всюду был анонсирован «Русский балет», можно было предположить, что и Лобанов неподалеку. К удивлению Лианы и к еще большему удивлению Эдмона, Вентру тут же оторвался от руки Файи и перекинулся с бывшим маклером дома Пуаре несколькими любезностями, будто они были знакомы целую вечность.

Договорились через час встретиться за ужином при свечах. Лиана очень долго к нему готовилась, пытаясь привести в порядок свои мысли. Все люди, как и те, с которыми они только что познакомились: художник Минко и Кардиналка — все вполне благожелательно относились к Лиане, но, видя в ней лишь сожительницу аристократа, не могли сдержать при этом иронию, хотя она читала в их взглядах признание своей красоты. И в то же время при виде Файи их движения становились натянутыми, руки дрожали, глаза увлажнялись, и они опускали взор. Она всех делала покорными, неожиданно робкими, почти детьми. Именно эту ее силу Лиана хотела разрушить.

В какое-то мгновение, причесываясь, она вспомнила об их прежней дружбе и пожалела об угасшей нежности, так облегчавшей им жизнь даже в затхлости Сомюра. Кто виноват в том, что все прошло? Сама ли Файя, или окружавшие ее мужчины? Или, возможно, дело было в чем-то другом, что раньше ускользнуло от взгляда Лианы, — в этой магии, притягивающей всех мужчин, кем бы они ни были: банкирами или магараджами, аристократами или жалкими мазилами типа Минко, едва вырвавшегося со своего злосчастного Монпарнаса. И вплоть до Стеллио…

Правда, существовал и Вентру, спокойный и вроде бы чуждый этому любовному ажиотажу, Вентру и его замечательное безразличие. Но и в его жестах — когда он потребовал ключи от комнат, предъявлял фальшивые паспорта, давал указания портье, — проглядывал невидимый постановщик. Лиана пересилила себя, заставив отмести все сомнения. Нужно покончить со всей этой абсурдной магией. Да, она брюнетка, а не блондинка, как Файя, но ее волосы пышнее, с рыжеватым отливом. Глаза немного серее, а тело менее угловатое, чем у подруги, полнее, круглее, аппетитнее.

Будто бросая всем вызов, Лиана выбрала самое красивое платье — узкое, прямое, из красного фая, — и украсила себя драгоценностями.

Когда она спустилась к ужину, все уже были там. Файя царила во главе стола, Эдмон — по правую ее руку, а Вентру — по левую. Она была в белом платье, и, как у юной невесты, ее шею обвивала простенькая золотая цепочка.

Ужин прошел довольно весело. Лишь Стеллио оставался мрачен. Садясь за стол, он объяснил, что у Лобанова «творческие муки» — тот вынашивал идею балета и хотел сразу же показать его Дягилеву, жившему в это время на даче в Италии. Лобанов послал ему очень красноречивую телеграмму, стоившую целого состояния; потом свернулся под своими простынями и обещал до той поры не вылезать из постели, пока маэстро ему не ответит. Бесполезно было надеяться получить от него хотя бы билетик на завтрашнее представление — даже непонятно, будет ли он танцевать.

— Ладно! Я достану вам билеты, — заявила Кардиналка.

— Я тоже могу, — перебил ее уверенный голос.

Это был Вентру. Он обернулся к д'Эспрэ:

— Сколько вам надо? Три, четыре билета? Я принесу их завтра перед завтраком.

— Нет, — перебила Кардиналка, — это я их принесу.

— Спорим?

— Спорим! — ответила Кардиналка, — и вы, месье, проиграете. И подарите мне… скажем… куст орхидей!

Вентру расхохотался:

— Ну нет, мадам! Это вы угостите меня шампанским!

— Увидим! — оборвал их д'Эспрэ. — Если я правильно понял, в любом случае нам обеспечены билеты на балет. Замечательно! Обидно, если наш дорогой Лобанов не будет танцевать.

Нарушив свою обычную сдержанность, Стеллио сказал:

— Если Лобанов будет долго капризничать, однажды Дягилев от него избавится. Как он порвал с Нижинским после его женитьбы. Дягилев нетерпелив, это всем известно, но и Лобанов неудержим… Он становится…

Стеллио не закончил фразу и побледнел, почувствовав на себе взгляд Лианы. До этой минуты она не обращала на него внимания. У Пуаре он едва открывал рот в ее присутствии, лишь подбирал ткани и втыкал булавки. Теперь его слова заинтересовали ее, и она захотела все о нем узнать.

Еще не подали закуску, а Кардиналка и Минко стали развлекать собравшихся. Они в самом деле были очень странной парой, даже эксцентричной. Кардиналке было уже далеко за пятьдесят. Ей грозило ожирение, но она не пыталась это скрыть своим фиалковым платьем из органзы, с большим декольте, приталенным, как у девушки. Она была обвешана новомодными украшениями, что удивило Лиану, поскольку д’Эспрэ представил ее как куртизанку, отошедшую отдел. Ведь не от несчастного молодого художника получила она эти драгоценности! Минко еще не было двадцати пяти лет; очень тощий, с редкой бороденкой, он бы сошел за ее сына, если бы оба не афишировали свои отношения. Оба любители покривляться, они разыгрывали комедию страсти. Кардиналка успевала следить за аудиторией, и ничто не ускользало от ее взгляда. Шутливо разглядывая Файю, она заметила:

— Ах, милочка, как он на вас смотрит, мой художник! Держу пари, он сделал из вас свою музу, мой Дезирэ Коммин!

— Дезире Коммин?

Файя захлопала ресницами, что было знаком самого пристального внимания, какое она могла бы кому-нибудь уделить. Стеллио повернулся к ней. Граф, ощутив неловкость, нагнулся к Кардиналке:

— Дорогая моя, прошу, оставьте нашу подругу в покое…

Но куртизанку трудно было остановить.

— Как! — воскликнула она. — Вы не знаете, кто такой Минко?

Она с особенным ударением произнесла «кто» и, взяв своими тяжелыми от колец пальцами руку Файи, стала ее поглаживать.

«Она чем-то напоминает Вентру», — отметила Лианн. То же выражение лица, что и у него — холодное, с неискренней улыбкой. Перед тем как что-либо предпринять, ей необходимо взвесить, оценить, пощупать людей…

Что-то в Файе напугало Кардиналку, потому что она быстро отпустила ее руку:

— Ну да, милочка! Минко — не настоящее имя моего художника. Или, скорее, его имя наоборот. Его зовут Коммин. И он футурист!

— Кубист! — поправил раздраженный Минко. — И потом, многие ли за этим столом могут гордиться тем, что носят свое настоящее имя? Ты, Кардиналка…

Она тут же приложила пальцы к его губам:

— Маленький негодяй! Я женщина для любви! А мы меняем имена — это всем известно. Я горжусь своим. Это память о моем самом величественном, самом богатом, самом святом возлюбленном! Он носил фиолетовые одежды. Прелат, настоящий…

Д’Эспрэ был сконфужен: разговор принимал ненужный оборот. Конечно, он обожал богему, конечно, Сан-Себастьян был приграничным городом, космополитичным, немного смутным, несмотря на присутствие грандов Испании и королевского дворца. Но, в конце концов, в каком бы обществе вы ни находились, есть темы, которые не следует затрагивать. Он и Стеллио единственные в этом обществе, кто достойно носил отцовское имя. Следовало ли включить сюда Вентру? С таким проворством снабдить фальшивыми паспортами двух женщин! Торговец скотиной или мошенник высшего полета?

Д’Эспрэ тщетно подыскивал фразу, которая позволила бы повернуть болтовню в другое русло. Он надеялся на помощь Стеллио, но венецианец сидел, опустив глаза, и яростно крошил хлебный мякиш.

Граф уже собирался позвать официанта, чтобы тот принес другую бутылку, как, к всеобщему удивлению, Файя прервала свое молчание:

— Какая разница, придуманное имя или настоящее! Имена выбирают и меняют. Как…

Вентру тут же загрохотал на весь зал:

— Конечно! Имена меняют, как перчатки, в наше время. И актеры, и поэты. Да и женщины, когда выходят замуж.

И он улыбнулся Файе. Она ответила ему тем же.

Между тем, раздраженный двусмысленностью своего положения, Минко решил, что настал его черед. Он встал и принял торжественный вид, но был, скорее, похож на ярмарочного зазывалу.

— Итак, дамы и господа, меня раньше звали Дезирэ Коммин. Если позволите, это было мое девичье имя. В то время я еще не был футуристом, жил на Монмартре и торговал своими картинами на улице. И знайте, что я жил благодаря этому лучше, чем другие! Они все вскоре примчались, мои друзья живописцы! «Ну что, Дезирэ, ты уже можешь жить только за счет своего имени?» или «Дезирэ, нам надо всем жить под твоим именем!» Это было слишком, дамы и господа. Я решил исчезнуть и поселился в квартале Монпарнас, посреди полей и молочниц, где жили только иностранцы. Я стал кубистом. И из предосторожности поменял имя. Минко. Это по-восточному, весьма шикарно. Впрочем, я иногда выдаю себя за китайца.

Он вытащил из кармана две большие заколки, не примериваясь зажал ими свои длинные черные пряди и зафиксировал на макушке, в результате чего веки подтянулись; потом из другого кармана достал коробочку с желтой пастой, что-то вроде крема, и очень быстро наложил ее себе на лицо.

— Вот видите, я никогда с этим не расстаюсь.

Он расправил на себе вечерний фрак, отбросил назад голову и произнес с мимикой опереточного мандарина:

— Я — аннамитский кубист!

Все расхохотались. Даже Стеллио не удержался и состроил гримаску.

— Кубист, — повторила Файя, и это была ее вторая фраза за вечер.

Она опять витала в своих грезах. Но взгляд ее был устремлен не в окно, как обычно в Довиле, во времена американца, когда она высматривала где-то вдали свою мечту. Она оцепенела, глядя на крепкую грудь Раймона с выступающим кубиком под тканью кармана.

Минко продолжал свое выступление:

— Более того, я освобожден от службы в армии! Из-за многопалости.

Действительно, на его правой руке было на полпальца больше — сращенный с указательным малюсенький отросток.

— Вот видите, я не могу держать ружье. А для занятий на фортепиано это удобно. Знаете ли вы, мадемуазель Файя, что я король отвергнутых, император гризалей?

Она даже не взглянула в его сторону, и он сел, немного расстроенный.

— Я ничего не понимаю в ваших штуках с кубами, — вступил в беседу Вентру.

Минко молча пожал плечами.

— На самом деле, вы ведь можете писать нормально! Так же как и стрелять из ружья!

— Я левша. Но кубы здесь ни при чем, — сухо ответил Минко.

— Но у вас есть натурщицы?

— Да, молочницы с Монпарнаса. Восхитительные!

— Как же вы их переделываете в кубы?

Минко ожил:

— Ах, мой дорогой! Я работаю над эмоциями… Натурщица — только повод. Женщина, цветок, стол, стул, грубый булыжник, гравий…

Но никто его уже не слушал, кроме Стеллио, все так же склонившегося над хлебным мякишем.

Кардиналка снова схватила за руку Файю:

— Вы его не слушаете, и правильно, крошка. Вам есть чем заняться.

— Сейчас война, мадам, — заметила Файя, и это была ее третья фраза за вечер.

Минко встал и взял под руку Кардиналку:

— Война, бедная маленькая мадемуазель! Я приглашаю войну на танго!

Высокопарно застав в своей маске фальшивого самурая, он увлек старую куртизанку к танцевальному салону.

Д’Эспрэ поднялся с усталым видом и направился в курительную. Вентру последовал за ним. За столом с Файей остались только Лиана и Стеллио. Теперь, когда Раймон ушел, ее взгляд был устремлен на море. «Недотрога», — усмехнулась про себя Лиана, отпивая из бокала шампанское. Платье как к первому причастию, лицо мадонны, и бог знает какие мысли в голове! Об этой отвратительной Кардиналке, к примеру, старухе, которой она позволила ласкать свою руку…

В этот момент Лиана увидела кольцо. На безымянном пальце левой руки подруги блистал огромный бело-голубой бриллиант. Стало быть, они уже помолвлены? Но когда же Вентру успел?

Лиана стремительно поднялась, опрокинув стул.

Стеллио не вздрогнул, неподвижно глядя на Файю.

— Вы не в лучшей форме сегодня, — бросил он девушке, вставая наконец из-за стола. — Обычно вы одеты элегантнее.

Она не слышала его — как и всех остальных.

* * *

Танцы продолжались далеко за полночь. Только Файя ушла спать сразу после ужина, при этом ее глаза светились непривычным огнем.

Утром — надушенный, хорошо выбритый, с гвоздикой в петлице — Вентру постучал в номер д’Эспрэ. Тот еще был в объятиях Лианы, но быстро поднялся, накинул халат и пошел открывать. Не поздоровавшись, Вентру протянул ему билеты.

— Уже! — выдохнул д’Эспрэ сонным голосом. — Значит, вы побили Кардиналку!

— Деньги открывают не все двери, господин граф, не мне вас этому учить.

— Конечно, нет, мой друг, — машинально ответил д’Эспрэ и удержался, чтобы не зевнуть. Вчерашние излишества давали о себе знать.

— Деньги не все могут дать, господин граф, — повторил Вентру. — И поэтому вы должны мне ее уступить.

Д’Эспрэ подумал, что он говорит о машине:

— Но… она не моя! И потом, милый друг, никогда не говорите о делах сразу после постели. — Он затянул покрепче пояс и хотел выпроводить посетителя.

Вентру опять его остановил:

— Не ваша? Выражайтесь яснее, д’Эспрэ. Впрочем, я у вас ничего не прошу. Я ее хочу и добьюсь этого. Она согласна. Если я и пришел поговорить с вами об этом, то из простой деликатности, из-за вашего положения в обществе. Но никаких глупостей, никаких дуэлей. Вы мне ее уступите сейчас, немедленно, и больше не будем к этому возвращаться.

Д’Эспрэ облокотился на комод, теребя завязки своего халата: он с трудом понимал, о чем идет речь.

— Я говорю о Файе! — воскликнул Вентру, будто граф был глухим. — Вы мне ее уступите!

Д’Эспрэ наконец невнятно пробормотал:

— Извините. Слишком… слишком много шампанского вчера вечером. И танцы, так поздно. Я уже не в том возрасте.

— Мне нужен ответ. Сейчас. И подумайте о ней. Нужно положить конец этому ее положению. Я женюсь на ней!

— Конец? Но ей нет и восемнадцати лет…

Граф отступил в глубину прихожей, будто собираясь бежать, опрокинул вазу на маленьком столике, взялся рукой за дверь спальни. Та была не заперта на задвижку, а прижата телом Лианы — он понял это, услышав ее дыхание.

Вентру между тем вернулся из прихожей и передал д’Эспрэ большой пакет:

— Это для вашей… Голубой драп для манто. Тридцать восемь метров. Ну берите же, граф!

Может быть, почувствовав присутствие Лианы, граф успокоился. Он пригладил усы и так торжественно приосанился в своем халате, как если бы был в вечернем костюме.

— Положите пакет — и идите, мой друг, идите…

— А Файя?

— Идите, говорю вам. Все решено.

— Так — да?

— Уходите. И не будем больше об этом говорить. Подумаем теперь о других вещах, — добавил граф тише, как бы самому себе.

Вентру даже не понял, что ему указывают на дверь. Он исчез так же быстро, как и вошел.

Д’Эспрэ обернулся. Лиана устремилась к нему, но он прошел не глядя мимо нее и упал на кровать. Когда она открыла ему свои объятия, он прильнул к ней, как ребенок.

— Однако, — воскликнул он, — вы ведь красивее!

Позже Лиана уже не была в этом уверена, но в тот момент ей показалось, что д’Эспрэ плачет.

* * *

Те, кого судьба в тот день странным образом соединила в одном отеле в Биарице, сохранили в памяти только два эпизода, как ярко блеснувшие мгновения, выхваченные среди долгого ожидания.

Сначала в двенадцать часов появилась Файя, вставшая, как обычно, поздно.

Стоя среди громадного салона, лицом к пляжу и пальмам, все ждали ее, попивая коктейли. Снаружи ветер ласково покачивал тамариски. Полдень позолотил Сан-Себастьян. Сглаженный свет скрадывал углы рыбачьих домиков, скрывал Пале-Рояль — небольшой маяк посреди бухты. Всюду царило спокойное приближение зимы и безмятежность.

Все как бы инстинктивно повернулись к окнам: не стоило смотреть на лестницу, во всяком случае, показывать Файе, что ее ждут. С рюмкой в руке, с отсутствующим видом, они прохаживались вдоль окон, под украшениями из темного дерева с самым непринужденным видом, прикидываясь, что разглядывают тяжелую лепнину на стенах, ложноготические ковры и копии с картин золотого века. Они хотели было смешаться с другими клиентами отеля: нуворишами из Бильбао, дезертирами-космополитами, английскими или австрийскими дипломатами, шпионами, торговцами пушками, южноамериканскими плантаторами, тореадорами, старыми, увешанными бриллиантами синьорами, скрывающими свои морщинистые бюсты за веерами из расписного шелка. Но им это не удавалось. Всякий раз, немного рассредоточившись, через несколько минут они уже снова были рядом, с напускным равнодушием на лицах, но равно взвинченные, доведенные до предела затянувшимся ожиданием Файи. Даже отсутствуя, она продолжала их притягивать, и они не могли противостоять этому.

Лобанов появился последним. Освободившись от своих ночных страданий, он спустился величественной поступью, надушившись, напудрившись, с блестящими от возбуждения глазами. Дягилев еще не ответил на его телеграмму, но теперь он был уверен в своей победе; а так как д’Эспрэ был единственным, кто согласился его выслушать, он увлек его за собой к окну, излагая громовым голосом свои хореографические мечтания.

Лиана приблизилась к Стеллио, но венецианец по своему обыкновению не проронил ни слова.

— Кардиналка очень дурно одевается, не правда ли? — начала она.

Последовало что-то вроде насмешки:

— Такие женщины неодеваемы.

Она могла бы придраться к «таким женщинам», отметив всю глубину презрения ремесленника к кокоткам. Но, возможно, из-за столь необычного смешения людей в Сан-Себастьяне не придала этому значения. А неологизм ее позабавил. «Неодеваемы…» Особенно тонкий шарм придал ему итальянский акцент Стеллио. Лиана продолжала:

— А вы обратили внимание на драгоценности? Она вся ими обвешана. Они совершенно новые! Кто же ее содержит в ее-то возрасте?

Кардиналка не замечала, что на нее смотрят. Она открыла сумочку, обшитую серебром, и вынула оттуда пудреницу. В это время проходящая мимо женщина слегка коснулась плеча Кардиналки и та быстро передала ей коробочку, продолжая спокойно разглядывать море.

— Вы видели, мадемуазель Лиана? — спросил Стеллио.

— Да…

— Вот за счет чего она живет. Для этого и приехала сюда. Так она получает свои драгоценности. И содержит Минко. Тем не менее она несколько прижимиста: могла бы купить ему новые костюмы. Правда, он у нее ненадолго, этот молодой художник. Но как женщина с деньгами…

Как и накануне, Стеллио с ней разоткровенничался.

— Я что-то не понимаю, — сказала Лиана.

Он нахмурился:

— Я не должен был вам этого говорить. Но сегодня или в другой раз все равно вы это поймете. Кардиналка торгует кокаином.

— Кокаином?

Она не сдержала восклицания, и Стеллио быстро сжал ей руку. Первый раз, вне примерочной, она ощутила его кожу, слишком нежную для мужчины, почти такую же нежную, как у Файи.

— С тех пор как началась война, всем нужен кокаин. Это настоящее безумие. Одни мужчины хотят забыть, что им не хватило смелости пойти на фронт, другие — что они оказались не пригодны. Женщины, чьи любовники исчезли вчера или пропадут в будущем, в своем бегстве достигли этих мест. Сан-Себастьян — нейтральный город, здесь живет испанский двор. Это для них находка! Они переходят от мужчины к мужчине. Сегодня принимают испанского гранда, завтра — мексиканского банкира, затем — плантатора из Гондураса. Хуже, чем несчастные путаны из старого города. Я видел здесь женщин, бросающих с высоты арен жемчуг под ноги быку, лишь бы на них обратили внимание. А эти обе, смотрите, актрисы из «Комеди Франсез». Не далее чем позавчера они провели ночь в постели короля! Вдвоем — и успех пополам. Рано или поздно они тоже придут к кокаину!

Лиана была удивлена. Стеллио говорил с ней как со светской дамой. Он открывался перед ней, как равный перед равной, как если бы она не была из тех женщин, которые продают себя изо дня в день, как будто она никогда этого не делала в своей жизни.

Венецианец вздохнул и медленно пригладил пальцами галстук.

— Что касается других, кто остался там… — Он неопределенно указал на север, в сторону границы. — Они придут к наркотикам после войны, потому что были на фронте. Все эти ужасы, которые они сейчас видят… Если бы вы знали о зверствах на Марне, мадемуазель Лиана! Я слышал, как об этом рассказывали сегодня утром в салоне. Здесь много послов, хорошо информированных людей…

Продолжая слушать, Лиана почти в упор разглядывала Стеллио. Похоже, ночью он совсем не спал, и должно быть, первым устроился в салоне, ожидая прихода Файи.

— И это лишь прелюдия, я в этом уверен, — вздохнул он.

— Вы так говорите, будто вам тысяча лет.

— Возможно, это и так, дорогая Лиана.

«Дорогая Лиана», — сказал он. Но она не придала в тот момент этому значения.

Потому что наконец появилась Файя.

Сначала она появилась на верху лестницы — одна. Минуту спустя, — которая всем показалась вечностью, — рядом с ней уже был Вентру.

Золотистый свет осени проникал через окна отеля, поднимал пыль бархатных драпировок, отбрасывал большие желтые пятна на картины, на тяжелые золоченые рамы. Напряженная, с полузакрытыми глазами, будто ослепленная, неожиданно застенчивая, Файя придерживала пальцами смешную сумочку, обшитую поддельным жемчугом.

— Peccato! — возмутился Стеллио. — Она и вправду плохо одета.

Но он преувеличивал: девушка надела платье, немного вышедшее из моды, только и всего.

— Это первое платье, которое вы ей сшили, — возразила Лиана.

Казалось, он не расслышал и продолжал бормотать «peccato, peccato». Лиана же поняла, что он сожалеет вовсе не о платье.

Между тем, застыв на лестнице, Файя подняла глаза. Быстрый взгляд сверкнул издалека, как отблеск стали. Вентру, ринувшись к ней, произнес какую-то короткую фразу. В ответ Файя просто кивнула головой.

— Она сказала «да», — выдохнул Стеллио. — А он? Вы знаете, Лиана, что он сказал? «Я женюсь на вас»!

— Нет, — уверенно возразила ему Лиана. — Он сказал: «Вы выйдете за меня замуж?»

Она была теперь убеждена, что Вентру блефовал во время своего визита к д’Эспрэ. Он хотел добиться от графа согласия, в то время как еще не осмелился поговорить с Файей. Он все откладывал до последней минуты, и вот здесь, на лестнице, понимая, что отступать некуда, наконец решился.

— Нет! — упрямился Стеллио. — «Я женюсь на вас». Он ни о чем не спрашивал.

— «Вы выйдете за меня замуж?» — упорствовала Лиана.

— Вы в своем уме, мадам? — перебил ее подошедший к ним д’Эспрэ. — Никто не просит руки вот так, посреди отеля, на лестнице! — И обратился к собравшимся, как бы призывая всех в свидетели: — Он уже давно за ней ухаживает, славный Вентру. И вчера вечером попросил ее руки — после разговора со мной, разумеется. Вы понимаете, эта юная сирота, которую я приютил…

Лиана взяла его за руку:

— Замолчите, Эдмон! Файя выходит замуж. Она сыграет ее, эту старую комедию свадьбы. Это ее дело. Но Эдмон, прошу вас: не надо театра!

Кардиналка закудахтала:

— Очень хорошо сказано, крошка. Ну, Эдмон, успокойся и пойдем к столу!

Лиана еще раз взглянула на лестницу. Они уже спустились, и Файя была в нескольких шагах от нее, опираясь на руку Вентру. Опущенные веки, круги под глазами, подрагивающие руки. Устала. Но точнее: покорилась. Каким образом? Лиана не решалась встретиться взглядом с Вентру. Она все еще его боялась. Но важны ли теперь были средства? Ведь цель достигнута.

Едва все расселись за столом, Вентру сказал:

— Попрошу вашего внимания всего на одну минуту, друзья. — Потом, указывая на Файю, просто добавил: — Я женюсь на ней.

— Я же говорил, — прошептал Стеллио.

Вентру бросил на него раздраженный взгляд, взял руку Файи, ту, на которой поблескивал бриллиант, и повторил:

— Я женюсь на ней.

Он принял суровый вид, выпятил грудь и стал похож на певца оперы перед началом своей знаменитой арии.

— И не будем больше об этом говорить. Идет война… — Затем, бросив взгляд на Файю, чьи белокурые волосы блестели в свете разгорающегося дня, добавил: — Вы меня поняли, надеюсь? Не говорите больше о нас. Считайте, что мы уже очень давно — супруги.

Файя уставилась в тарелку. В ее длинной руке отцветали фиалки, которые Вентру утром купил у проходящей мимо отеля цветочницы.

Лобанов, единственный из присутствующих, не казался смущенным и наклонился к Вентру:

— Так вы… тот торговец, о котором мне говорил Стеллио?

Венецианец покраснел: он совершенно забыл представить их друг другу. Вентру кивнул.

Лобанов громко рассмеялся:

— Если бы вы знали, как нам, артистам, наплевать на все эти — женитьбы!

К всеобщему удовлетворению, Вентру тоже расхохотался:

— А вы? Вы та самая звезда русского балета или что-то в этом роде? Ну и продолжайте плевать на женитьбу, господин танцовщик! Лучше позабавьте нас вашими балетными историями!

Как и предполагалось, Лобанов не заставил себя просить дважды. Из-за стола, после обильного обеда, вышли поздно. Потом отправились одеваться к спектаклю.

Представление было превосходным, Лобанов блистал. Конечно, в его исполнении было много манерности. В сцене из «Шехерезады» он с наслаждением приукрасил жестокость восточного владыки, подчеркнул его разнузданность, умножил двусмысленные позы. Зрители не смутились: им так много хорошего рассказывали о русском балете, что они были расположены аплодировать даже до поднятия занавеса. Лобанов добавил к своему костюму — зеленому с фиолетовым — ленты с металлическими полосками, сопровождавшие малейшее его движение светящимися золотыми бликами. В футуристической пьесе «Кикимора» он загримировался в своем стиле: лицо было разделено на равные половины красной и ярко-желтой пудрой, губы блестели от голубой помады.

В Испании никогда еще не видели русского балета, и весь двор съехался в Сан-Себастьян. По слухам, лишь король что-то понял в этом представлении. Но все были довольны: артистов вызывали пятнадцать раз. После спектакля благородное собрание в полном составе двинулось поздравлять танцоров в их огромную общую артистическую уборную: его величество, инфанта, дуэньи, идальго — все с ног до головы увешанные бриллиантами, с трехъярусными диадемами на голове, с потоками камней, обвитыми вокруг шеи в четыре ряда, с множеством браслетов, доходивших до локтя, с усыпанными драгоценностями тросточками и запонками на манжетах величиной с абрикос. Гранды Испании склонялись к балеринам, ничуть не скрывая своих намерений, но поняв, что им отказано, бесстыдно плевали на кресла и ковры.

Разумеется, Лобанов рассказывал о своем будущем балете. Ему даже удалось довести пару фраз до слуха короля. Его величество, однако, внезапно исчез, а за ним сразу же и весь двор.

— Ты уже получил ответ от Дягилева? — спросил один из танцовщиков.

— Что мне от этого? — возмутился Лобанов. — Я и так знаю, что он согласится!

— Остерегайся, Сережа, — вступила в беседу балерина. — Ты знаешь слабость маэстро к Масину, с тех пор как ушел Нижинский, и тебе прекрасно известно, почему он уехал с ним в Италию.

— Да, любоваться на красивые дворцы и развлекаться с любимчиком! Вести красивую жизнь, в то время как другие заняты делом! Или гибнут на войне!

— Ты не прав, Сергей. Маэстро хочет обрести в Италии новое вдохновение. Ему, как и нам, надоело это восточное старье. Еще хуже, что все нам подражают. Он ищет хореографию, навеянную духом Ренессанса.

— Ренессанс! Бледный предлог для разврата под жарким солнцем! Масин — вот чего он хочет вдали от нас и для себя одного. Но Масин слабый человек, и маэстро его уничтожит: он любит, чтобы ему сопротивлялись. Вот я, я сопротивляюсь ему! Я создаю, придумываю. Своим новым вдохновением он будет обязан мне, далекому принцу, мне, который…

— Тебе! — расхохоталась балерина.

Лобанов схватил ее за запястья и толкнул на пол:

— Несчастная девчонка, ничего не понимает в искусстве! Угодливая исполнительница, рабыня безмозглая, ничтожество! Замолчи, презренная женская нечисть!

Все застыли. Лобанов надел смокинг, смяв ногами сценический костюм, почти не разгримировавшись, и крикнул на пороге:

— Еще немного, танцующая нечисть, и я буду диктовать вам все ваши движения!

Перед тем как закрыть дверь, он скорчил жуткую гримасу султана из «Шехерезады», когда тот душит своих одалисок. Потом побрызгал на себя из флакона с духами, всегда лежащего у него в кармане, исполнил в коридоре — вместо прощания — гигантский тройной прыжок, и со всех ног побежал к отелю, где рассчитывал отметить свой триумф.

* * *

Все ждали Лобанова, собравшись вокруг ящика с шампанским. Он вошел с королевским видом. Ему зааплодировали; он наградил всех высокомерными приветствиями, еще больше надулся, наклонившись над ящиком, выбрал один из магнумов[51] и вскрыл с большой торжественностью.

Было ли это свойственно только Сан-Себастьяну, но здесь становилось доступным все, что раньше считалось невозможным. Это касалось и близкой к завершению осени, такой мягкой, что можно было прогуливаться на террасе с голыми руками. Это касалось и алкоголя, развязывавшего всем языки. В одно мгновение тягостное ощущение этого необычного дня улетучилось. Все разговорились. Точнее, все слушали Лобанова.

Его проект был очень прост. Если не обращать внимания на обычные излишества — благоухающие картины, экстравагантные костюмы, — его идея вполне сочеталась с духом времени. Он хотел попробовать себя в авангардной хореографии и, подобно Нижинскому в зените его славы, блистать в балете, созданном специально для него. Конечно, ему не хватало согласия Дягилева, без которого не выбить ни одного су из европейских меценатов.

— Только танец, — заявил Лобанов в заключение, — только танец сможет спасти нашу цивилизацию!

Ему захотелось призвать кого-нибудь в свидетели. Стеллио с непроницаемым лицом сосредоточился на пузырьках шампанского. Тогда, довольно необдуманно, Лобанов остановил свой выбор на Файе:

— Вы все это знаете, мадемуазель, потому что сами танцевали!

Стеллио чуть не опрокинул бокал от удивления: ни разу он не слышал, чтобы Лобанов сказал Файе хоть слово. Впрочем, как и Лиане. Более того, когда его друг случайно упоминал о танцовщице, то всегда отзывался о ней весьма недоброжелательно. Он даже называл ее «подобием жестикулирующей шлюхи, ускользнувшей от Главного Петрушки»: так он отзывался о спектакле Пуаре, в котором не видел ничего, кроме развлечения богатого сноба, совершенно недостойного величия подлинного искусства.

— Вы это хорошо знаете, Файя! — повторил Лобанов.

Она сначала растерялась, но затем, озарившись улыбкой, согласилась:

— Вы правы, Сергей. Вы все понимаете.

Одним порывом к ее стулу приблизились Лиана и Стеллио, потом Минко, Кардиналка. Один Вентру продолжал смаковать шампанское, погрузившись в кресло. Лобанов принял на свой счет это внезапное проявление интереса.

— Да, если мы этого захотим, то танец спасет мир от упадка, в котором мы находимся. Если мы этого заботим, мы…

Он пламенно пророчествовал, опорожняя бокал за бокалом. Но Лиана не преминула отметить, что русский не был так уверен в себе, как ему хотелось бы. Часто его взор с ожиданием останавливался на двери. Он искал одобрения у других, не замечая того, что все глядели только на Файю. Для всех эта ночь была праздником, и каждой его минутой нужно было наслаждаться. Завтра снова начнутся дела, торговля, немного поддельная жизнь в отеле, завтра уедет Вентру и увезет с собой блондинку. Но этим вечером еще можно помечтать: забыть про войну, ее замужество, сбиться вокруг нее, дотронуться до этой шелковой кожи, до этих волос, поблескивающих под кристаллами люстр, подстеречь момент, когда зелень ее глаз вновь обретет нефритовый отсвет.

Лобанов ждал телеграмму. Чтобы обмануть свой страх, он трезвонил про свои мечты, обращаясь к Файе:

— Я его создам, мой балет, вы увидите. С вами. Вы будете моей звездой. Вы будете танцевать среди испарений нарда[52]. Я сделаю из вас принцессу духов, королеву притираний. Вы будете белокурым идолом — с распущенными волосами, божественная, — я украшу ваше тело гирляндами драгоценных камней, всюду, смотрите: и здесь, и там… — Он положил руки ей на живот, на грудь.

Вентру, сидя в кресле, сохранял ироничный вид.

— А ты, Стеллио, обожаемый, — продолжал Лобанов, — ты будешь шить ей платья.

— О, Стеллио, незаменимый Стеллио, обещайте нам это! — воскликнул д’Эспрэ. — Это будет чудесно!

Круг друзей, собравшихся около Файи, становился все теснее. Она сияла, вновь чувствуя свою силу. Она уже не была, как утром, той покорной невестой, обручившейся на лестнице с бывшим погонщиком скота, которая так же скучно, как простая швея из предместий, ответила «да», потому что отказывать было очень утомительно. Файя светилась. Маленькое сокровище в блеске золотистых волос. Это действовало заразительно, и ее друзья тоже засияли, любуясь ее красотой. Даже Лобанов, даже Вентру. Все, вплоть до Кардиналки, которая вслед за движениями Лобанова протягивала свои руки к Файе, проводя ими по ее шее, груди, и мечтательно повторяла: «И здесь, и там…»

Это было уже невыносимо. Лиана вырвалась из круга кресел и вышла на террасу.

— Вы нам всем сошьете костюмы! — распалился д’Эспрэ. — У нас ведь будут великолепные ткани, любые, какие захотим, не правда ли, Вентру?

Тот невозмутимо кивнул.

— А вы, Минко…

— Я, — перебил его художник, — обеспечу вас декорациями. Аннамито-кубистские картины!

— Правильно! — кричал Лобанов. — Восхитительная идея!

— А вы, Лианон? — опять вступил в разговор граф, ища взглядом любовницу. — Но что вы делаете на террасе?

— Мне жарко. Я… я слишком много выпила.

— Дорогая Лианон… Вы займетесь счетами, поставщиками, обслугой.

Она не ответила и, облокотившись на бордюр, любовалась морем. Было уже поздно, и начинало холодать. Уставшая, Лиана вошла обратно, села напротив зеркала, вблизи от двери на террасу, и привела в порядок замысловатую прическу. В отражении зеркала она рассматривала Вентру, которого в этот момент меньше всего на свете интересовала его будущая супруга. Его глаза были прикованы к Кардиналке, вернее, к ее сумочке. Та тем временем быстро вышла из салона и через минуту вернулась с довольным видом.

Вентру поднялся и преградил ей дорогу. Кардиналка смерила его взглядом. Он улыбнулся — так же как в Бордо, заметила Лиана, на террасе «Шапон Фин», — и что-то быстро сказал. Старая куртизанка побледнела, опустила голову и хотела пройти. Он схватил ее за рукав, но ей удалось вырваться. Только она устроилась рядом с Файей, как прогремело новое заявление Лобанова:

— Трудность в том, мадемуазель Файя, что вы не умеете красить губы. Надо научиться. Вот, нанесите эту помаду. Это я придумал ее состав.

Он протянул девушке перламутровый футляр, где поблескивал алый крем. Она медлила. Он сам взял тюбик и с необыкновенным старанием провел помадой по ее губам:

— Прекрасно. И поменяйте духи. Ваши быстро улетучиваются.

Лобанов обнюхал ее шею, как у животного, и скорчил недовольную гримаску.

Обескураженная, Файя не могла двинуться с места. Почувствовав, что помада ей не подходит, она с непривычки стала слизывать ее кончиком языка.

Стеллио между тем вступился за нее:

— Сергей! Оставь! Файя великолепна. Настоящее произведение искусства. Она так естественна! Я это знаю, ведь я ее одеваю. Ей совсем не нужны ни твоя помада, ни твои духи декаденствующего князя!

— Декаденствующего князя! Да как ты, осмелился! Ты…

Среди сотрапезников появился лакей. Он нес поднос с конвертом, которым тотчас завладел Вентру.

— Телеграмма, — объявил торговец бесстрастно. — Полагаю, это вам, танцор.

— Дягилев! — вскричал Лобанов, так ретиво схватив листок, что тот порвался. Его руки сильно дрожали.

Файя важно вышла вперед, взяла послание из рук танцовщика и вслух прочитала ответ маэстро. Телеграмма была написана в оскорбительном тоне и довольно многословна:

«Лобанов, довольствуйся исполнением контракта и слушайся моих указаний. Ты пришел на эту землю, чтобы подчиняться, а не творить. Избавь меня отныне от твоего вздора.

Сергей Дягилев».

Танцор бросился к себе в комнату. Через полчаса слуга пришел объявить, что «господин Лобанов в холле и ждет своих друзей, чтобы попрощаться».

Стеллио побледнел:

— Новый кризис! Он никогда не оставит меня в покое. — И выбежал в холл.

Увидев своего друга, Лобанов закричал:

— Я ухожу, Стеллио, я тебя покидаю, так как ты приносишь несчастье! У тебя дурной глаз, ты хочешь моей смерти, ты замышляешь заговор за моей спиной! Я уверен, ты телеграфировал Дягилеву, чтобы настроить его против меня. Ты в сговоре с другими танцовщиками!

Подошла Файя с остатками помады на губах.

— А, вот оно, произведение искусства! — ухмыльнулся он. — Она тоже приносит несчастье. Она вам всем принесет несчастье! Оставайтесь рядом с ней! А я ухожу!

— Уходи, — произнес венецианец.

Он почти шептал, как мальчишка, знающий, что заходит слишком далеко. Лобанов, может быть, больше всего боялся именно этого слова, но тем не менее уже готов был его услышать.

— Он велел мне уходить! Ну хорошо! Я ухожу, прогнившие господа, я ухожу в то единственное место, которое мне подходит. А ведь мой балет мог бы спасти мир… — Его голос осекся, он бросил дикий взгляд на Файю.

Лиану начала бить дрожь. У нее на глазах происходило что-то такое, что было необратимо, и она ничего не могла с этим поделать: все присутствующие были соединены невидимыми нитями, но не дружбы, а страсти или, может быть, мести. Без сомнения, это было только начало, первая трещина во времени, неизбежность, запечатленная в событиях, более серьезных, конечно, чем замужество Файи. И впервые за свою короткую, но беспокойную жизнь Лиана была объята ужасом.

— Я иду добровольцем, господа-декаденты! Эта грудь, которая никому не нужна, встанет на защиту Франции!

Щелчком пальцев Лобанов подозвал портье, сунул ему деньги, даже не дожидаясь, чтобы тот взял багаж, и вышел не оборачиваясь.

Единственным комментарием произошедшему были слова Вентру, произнесенные все тем же равнодушным тоном:

— Думаю, мы его еще увидим. Такие не позволяют, чтобы их убивали.

Никто не посмел ему ответить.

Торговец взял Файю под руку и увлек за собой на лестницу.

* * *

На следующее утро, после долгого шушуканья с Вентру, д’Эспрэ решил вернуться в Париж вместе с Лианой и незаменимым Стеллио. Возвращение правительства в столицу было не за горами, а новости с фронта — все лучше и лучше. Они сделали остановку в Бордо, чтобы забрать свой багаж, и в первых числах декабря вновь поселились на Тегеранской улице.

Что касается новобрачных, они еще месяц оставались в Бордо, и за это время весь свет вновь перебрался в столицу. Уверившись в том, что все знакомые разъехались, они опубликовали в мэрии брачные объявления о женитьбе Раймона Вентру, торговца скотом, с некоей Жанной Ленгле восемнадцати лет, сиротой. Невеста заручилась согласием своего опекуна Эдмона д’Эспрэ, проживающего в Париже и представленного в Бордо одним из своих коммивояжеров. Последний выполнил миссию свидетеля вместе с продавщицей цветов, у которой невеста пристрастилась покупать фиалки.

Отдавая дань крестьянской традиции, Вентру хотел венчаться в церкви, но Файя воспротивилась этому: «Надо будет исповедаться. А я не хочу исповеди!» Это напоминало каприз, тем не менее он уступил.

Две недели спустя они начали обустраиваться в Париже, где Вентру собирался продолжать свои торговые спекуляции.

Шел январь 1915 года — как раз в это время в газетах начали появляться первые сообщения о погибших авиаторах.

Глава четырнадцатая

Когда аэроплан Стива, подбитый вражескими пулями, рухнул на лесопосадки Белланда, то, вопреки ожиданиям, образ Файи не предстал перед его блуждающим взором. Сквозь едва распустившуюся весеннюю листву 1916 года проступали как бы застывшие среди вечной весны кампус и неоготические колокола Принстонского университета; и в то время как голова Стива запрокидывалась на сиденье, а он постепенно терял управление, его губы вдруг неожиданно ощутили забытый вкус молока с солодом.

«Я проиграю этот матч», — сказал он себе, как бывало обычно накануне соревнования: он не мог спать, и его одолевали черные мысли. О каком матче шла речь, в то время как аэроплан пикировал прямо на лес, он не понимал. Единственное, в чем он был уверен: все уже было сыграно, все матчи. Он только удивился, что время шло так медленно, что еще не наступил конец. Стив рухнул на сиденье, как падал на свою кровать в Принстоне, когда, пытаясь обмануть страх, часами мечтал о победе, рассматривая фотографии футбольного клуба и отпивая при этом молоко с солодом.

Аэроплан падал с ужасающим треском. Скрестив руки над головой, Стив переносил все толчки в ожидании последнего, добивающего. В какой-то момент он открыл глаза. Возвышавшиеся стволы хороводом кружились вокруг него с обломанными, искореженными ветками. Весенние листья дождем усыпали кабину. Наконец последовал сильный толчок, и колокола Принстона, чей мираж не померк еще за горизонтом деревьев, скрылись в ночи — но то была не ночь…

Два часа спустя, а возможно, и через много дней — Стив никогда не интересовался этим, — тьма над ним разверзлась.

И тут же мелькнула прежняя мысль: «Я проиграю этот матч». Но времени на раздумья у него не было. Все вокруг заполнял отвратительный запах, и он начал понемногу задыхаться.

К обычному для него после сильных запахов раздражению горла и бронхов присоединилась теперь резкая боль в правом бедре. Он понял, что ранен.

Запах не рассеивался. Стив кашлянул второй раз, снова почувствовал боль, еще острее. Он выругался — и так ясно, будто это было вчера, перед ним всплыло первое воспоминание: о той истории с духами, вылившейся в ссору с русским на лестнице… Тогда он не углублялся в детали этой несуразной сцены. Теперь в его памяти с необычайной быстротой прокручивалась вся дальнейшая череда событий. Русский, венецианец, Париж, театр, Файя, Suicidal Siren, запись добровольцем в авиацию, два года войны. Сколько было сражений, сколько побед, и ни одной неудачи. Его прозвали Обмани-Смерть. Восхищались его отвагой, а его отказ носить талисманы, при всеобщем суеверии, вызывал еще больше уважения. Никто не видел у него даже фотографии женщины. В то же время о нем ничего не было известно, разве только, что он — американец, прекрасно говорит по-французски, и записался в армию, чтобы, по его словам, спасти Европу от тирании монархии.

Стив сразу распознал этот запах, раздиравший ему горло: эфир, конечно. Он лежал на кровати в госпитале. Лепная отделка потолка, люстра из богемского стекла — вполне возможно, что его привезли в замок Белланд, в ту его часть, которую выделили для раненых. Значит, его подбили совсем рядом: над лесом, окружавшим лагерь. Еще несколько сотен метров, и он рухнул бы на равнину — самолет, наверное, загорелся бы, и Стив распрощался бы с этим миром.

Он выжил и был счастлив, несмотря на боль. Это забытое за долгое время чувство овладело им. Стив понял, почему его никак не отпускала мысль о матче, постоянно вертевшаяся в голове. Два года он играл со смертью и ввязывался в самые безрассудные операции. Вплоть до этого последнего дня перед самой катастрофой. Зачем он гнался, взлетая этим апрельским утром на своем любимом аэроплане «Гиспано-Суиза» с бронированным винтом[53]? За смертью, конечно, «ради красивого жеста», как говорят французы. Насколько Стив помнил, не прошло и десяти минут после взлета, как по курсу появился «Авиатик». Тогда он решился на вызов — поразить пилота не из пулемета, как обычно, а из револьвера и, если возможно, в упор. Как и всегда в последних полетах, Стив сначала приблизился к вражескому аэроплану, чтобы снизу прорвать его обшивку с помощью ножа. Потом вновь набрал высоту и выстрелил пилоту в голову. «Гиспано-Суиза» уже весь был пробит пулями. Но еще до начала этого страшного падения Стив испытал удовольствие — единственное доступное ему после предательства Файи — от вида смерти и крови, той крови, что этим утром струилась по нарисованной на его дорогом «Гиспано» нежной русалке, сжимавшей в руках череп. Потом — падение, колокола Принстона, вкус молока с солодом, так и оставшийся на губах…

Стив снова закашлялся из-за запаха эфира. Проснулась боль в бедре. Он понял, что скован бинтами, а возможно, и гипсом. Он попробовал пошевелиться, стало еще больнее, и он застонал. Не стал ли он калекой? Стив пошевелил левой ногой, медленно сдернул одеяло, попробовал, превозмогая боль, разглядеть, что творилось на другом конце кровати. Но нет, обе ноги были на месте, голые ступни выглядывали из бинтов. Он облегченно вздохнул.

Итак, необходимо было бороться и выжить. Что за черт дернул его утром на это смертоносное безумство? Конечно, среди авиаторов все стремились перещеголять друг друга. Де Гийнемер, де Пегу, де Нунжессер и другие — вот кто сбил больше всего врагов, кто был знаменит самоубийственными подвигами. Но в отличие от других, тративших свое свободное время на то, чтобы добиваться официального признания и точного подсчета своих побед, оказания почестей в ежедневной сводке, Стив всегда, как говорится, «оставался в стороне». Он почти ни с кем не разговаривал, никогда не посещал баров эскадрильи, обычно усыпанных почтовыми открытками, — среди них он всегда находил изображения Файи. Он удовлетворялся своей комнатой в замке Белланд — роскошной обители вблизи от линии фронта, реквизированной для авиаторов. Читал стихи французских поэтов, играл на пианино под рядами старинных портретов, долгими ночами следил за громыханием пулеметов и бомб.

В промежутках между боевыми вылетами посещал столицу, где расцветали самые безудержные удовольствия. Там считали возможным возместить себе все, забывшись в немыслимых оргиях с женщинами и алкоголе. Все страхи, все отчаяния. Там, так же как и его товарищи, он переходил от праздника к празднику по всем тайным закоулкам, где развлекали «асов». Он не чувствовал недостатка в женском внимании, кратко откликался на него, а потом возвращался в Белланд, снова погруженный в молчание. Все эти злачные места, этот тайный архипелаг удовольствий, временами показывавшийся на поверхности, был для него не более реален, чем фронт в тот момент, когда он садился в свой аэроплан. Гнался ли он за «Авиатиком» над немецкими траншеями или опрокидывал женщин на канапе в отеле — всюду, где бы ни находился, Стив бежал от самого себя.

Куда подевалось это блаженное состояние его юности, Нью-Йорк, Принстон, Филадельфия, все эти светлые дни, которые он смаковал с такой радостью? Шестнадцать, двадцать лет, двадцать четыре года — и каждый день вбирал в себя его будущее: матчи, балы, концерты, счастливая Филадельфия, энергичная, радостная, несмотря на почерневшие от угля фасады домов и заводы, краснеющие кирпичом в самом центре города! А девушки шикарных кварталов — Ланси-стрит и Риттен-хауз-сквер, — которые бегали за ним, шептались за его спиной: «Ах, красавец Став О’Нил…» А он, разыгрывая безразличие, часами выбирал себе flannels[54], галстуки, великолепные ботинки, создавшие ему репутацию самого милого юноши в городе. Какого черта он все это забыл, хуже того, бросил? Настоящая глупость, тупость, которой нет названия. Пришло время возвращаться.

Стив застонал, попробовал повернуться в простынях, но ему это не удалось. Он собирался попробовать с другого бока, когда услышал, что дверь открывается. Над ним наклонились два врача.

— Вам повезло, — прошептал первый.

— Это правда, — подтвердил другой. — Только лучше сказать вам сразу…

Стив вцепился в простыню. В их глазах он прочитал то, что сам совершенно не выносил. Так смотрели на привозимых в замок тяжелораненых солдат, с большим риском эвакуированных из траншей, авиаторов, подбитых в окрестностях: у них были раздробленные, изуродованные тела, порой на три четверти обожженные. Быстро взглянув на носилки, врачи еще долго сохраняли задумчивость, а их взор выражал жалость.

Совершенно разбитый, Стив откинулся на подушку. У него звенело в ушах, было невыносимо жарко. Он снова начал мять простыню, собираясь с силами:

— Говорите! Мое бедро?..

— Да, бедро, — промолвил один из врачей. — Я… мы не знаем, сможете ли вы ходить. Скорее всего, вы останетесь… по крайней мере, будете хромать…

Лицо Стива исказилось от нарастающей боли. Но он приподнял голову.

— Нет! — резко перебил он. — Никогда!

Ему казалось, что он кричал, на самом деле это был лишь шепот. От раздражения Стив махнул рукой — этим жестом он хотел отослать врачей и прогнать мучившую его боль.

— Оставьте меня. Вы ошибаетесь… — Французские слова застревали у него в памяти. Тем не менее он продолжал: — Я не буду хромать. Я выкарабкаюсь. Я буду ходить.

Врачи, ни слова не говоря, в смущении покинули палату.

Стив постепенно успокоился. Слава богу, что руки целы! «Во всяком случае, я все равно смогу играть регтайм!» — и, чтобы забыть о боли, постарался припомнить несколько мелодий. Но передышка была недолгой. Боль в правом боку вскоре возобновилась и с каждой минутой становилась все острее. Стив покрылся испариной. Почувствовав еще чье-то присутствие, он повернул голову. К нему тянулась женская рука. Незнакомое лицо, немолодое, немного усталое, с едва заметной улыбкой, тоже жалостливой, но эта жалость была пропитана нежностью. Такое выражение было свойственно женщинам, занесенным в среду сражающихся мужчин, — странное обличье кормилицы. Санитарка протянула ему стакан, он отпил: это была вода, но он снова ощутил вкус молока с солодом — ностальгическое воспоминание об Америке. Она вытерла пот и несколько мгновений не убирала руку со лба. Он чувствовал ее нежную кожу и неожиданно вспомнил о Файе — о настоящей, живой Файе, а не о том призраке, ради которого мечтал умереть в бою. Обнаженной, залитой солнцем на золотом стеганом одеяле.

«Где же она? — подумал он. — Чем занята в эту минуту?»

И, как и в прошлом, почувствовал, как сжалось его сердце.

«Но в каком прошлом?» — спросил Стив себя, и его будто озарило. Здесь и сейчас — в этих страданиях, на этой госпитальной кровати — происходит настоящий перелом в его жизни. И трещина, разделившая его жизнь, прошла по телу, а не по сердцу. Трещина, делившая время на «до» и «после», но «до» и «после» падения, а не «до» или «после» Файи. До этого детство, юность, безумства — все происходило неосознанно. После — страдания тела, которые нужно преодолеть, возможно, и инвалидность. Что рядом с этим метания страсти? Все прошлое подернулось дымкой вместе с «Гиспано-Суиза» и его бронированным винтом. Кончено со всем этим беспорядком! Теперь главное — выжить! Выздороветь. Встать на ноги, начать ходить. Вернуться в Америку. Война, по крайней мере для него, закончена. Ему больше не хотелось умирать. Ни за какое-либо дело, ни за женщину. Теперь — вернуться в Филадельфию, Нью-Йорк, Америку. Строить другой мир, новую жизнь. Но начать с выздоровления.

Ему показалось, что жар снова усилился. И в тот момент, когда Стив опять погрузился в ночь, он сожалел только об одном: почему не нарисовал вместо Suicidal Siren на кабине аэроплана эмблему своего футбольного клуба — знаменитого «Tiger» Принстонского университета?

* * *

Несколько недель спустя, когда жар уже спал, Стива перевели в Парижский госпиталь. Он сразу поинтересовался характером своего ранения и потребовал книги по анатомии. Он так настаивал, что, несмотря на военное время, ему их принесли. Стив днями напролет был погружен в чтение. Когда его освободили от последних бинтов, он уже составил план упражнений, которые, как он был уверен, позволят ему полностью восстановить раненую ногу.

Ему предоставили возможность этим заняться. Его упорство обескураживало врачей. Но для них, каковы бы ни были его временные трудности, американец в целом уже был здоров. Его снабдили двумя костылями, приставили «крестную»[55], порозовевшую от мысли о том, что ей предстоит ухаживать за авиатором. Он оставил себе костыли, но сразу же вежливо выпроводил даму, мотивировав свой поступок необходимостью полной концентрации на гимнастике.

Стив не общался с соседями по комнате и не читал прессу; в газетах пользовались все теми же напыщенными выражениями, чтобы расписать никак не близящиеся успехи: «кровавая заря» или «трепещущий полет победы». Одно время он тешил себя надеждой, что, прочитав в газетах о его подвиге — сюжет был раздут прессой по пропагандистским причинам и пережевывался в течение добрых двух недель, — кто-нибудь из его бывших друзей, конечно, не Файя, но, может быть, Лиана, или д’Эспрэ, постараются его разыскать, придут навестить, восхититься наградным крестом, полученным им еще в кровати замка Белланд. Но этого не случилось. Прошлое испарилось безвозвратно. Война все разрушает: и людей, и память, — сокрушался он, и эта новая уверенность укрепила его в желании выздороветь.

Каждый день Стив делал гимнастику, и его стоны продирались сквозь сжатые зубы. Иногда он звал на помощь санитарку. Благодаря исключительному упорству он вскоре уже мог на костылях доходить до окна. Несмотря на острую боль, поднимавшуюся всякий раз от правого бедра, Стив мечтал о том дне, когда сможет обходиться без них. А пока каждое утро он продолжал свой крестный ход: от кровати до окна, потом до другого окна, наконец, до двери, в коридор, — а однажды — в январе 1917 года — вышел на улицу, опираясь на палку.

Здесь все очень изменилось. Мимо спешили одинокие женщины. Они носили теперь укороченные платья, маленькие шляпки, надвинутые на глаза. И движения стали другими: менее томными, более решительными, можно было бы сказать, более мужскими. Стало быть, правда все то, о чем писали газеты: женщины всюду заменяли мужчин, даже на военных заводах. Стив посматривал какое-то время на их лодыжки, икры, выставленные напоказ. Нужно ли жалеть о том времени, когда их тело меньше угадывалось под одеждой? Конечно, в какой-то степени ушла грациозность, особенно это изящное приподнимание юбок при переходе улицы. Стив посмотрел на небо, где теперь часто стрекотали самолеты. Ночью оно часто озарялось огнями среди воя сирен: «Гота», вражеские эскадрильи, сбрасывали бомбы на Париж. Тогда он сжимал кулаки и, не стесняясь соседей, вслух повторял: taking off, taking off — уехать! Бежать от жара и смертельных страстей. Вернуться в свободную Америку.

К началу зимы, когда Стив уже собирался покинуть госпиталь, пришла телеграмма с известием о приезде отца. Он очень удивился. В своем одиночестве в Белланде, в еще более уединенной жизни в госпитале он очень редко получал от него весточки. Старый О’Нил никогда не скрывал, что не одобряет увлечения сына авиацией. И хотя ему импонировало некоторое рыцарство, тем не менее он считал, что, предлагая себя на службу другому государству, не требовавшему от него ничего подобного, сын в какой-то степени предал отца. Подозревая о причинах, толкнувших на это Стива, он считал их безумными и очень лаконично отвечал на его письма: только те знаки уважения, которых сын заслуживал как солдат.

В общем, вот уже два года, как между ними пробежал холодок.

Получив телеграмму, Стив отметил, что отец проявил смелость, решив пересечь Атлантику: уже несколько месяцев немецкие субмарины не переставали атаковать нейтральные суда; у всех в памяти еще не изгладилась «Лузитания» с американцами на борту. Но зачем? Как настоящий ирландец старый О’Нил всегда имел склонность к авантюрам. Всем известно было его пристрастие к разным удовольствиям, и слухи о новых наслаждениях, расцветавших во французской столице во время войны, наверняка достигли его ушей. Однако вряд ли это заставило бы отца пересечь океан в самый разгар военных действий. Стив был заинтригован, но ни одна из веских причин не приходила ему на ум. Как только смог держать в руке перо, он ясно изложил в письме отцу свое желание вернуться. Чтобы избавиться от грустных воспоминаний, он добавил, что устал от Европы и у него одна мечта: удачно жениться и устроиться в Филадельфии. Поскольку Стив долго потакал своим прихотям, следовал только своим капризам и безумствам, заставив отца долгие годы мучиться страхами за жизнь единственного сына, оставался только один выход: ему суждено было покориться.

Не успел старый О’Нил войти в комнату, как беспокойство Стива усилилось. Отец не изменился. Такой же высокий, широкоплечий, лишь немного более сутулый, изборожденный морщинами. Но такой же знакомый живой взгляд, ясный, строгий — глаза борца за выживание. Богатство и знакомства в самых элитных кругах Восточного побережья его никак не испортили.

Отец быстро осмотрел лицо Стива, кинул взгляд на костыли, неожиданно и быстро обнял, потом начал:

— Вильсона снова переизбрали, ты в курсе, я надеюсь. С незначительным перевесом, но переизбрали.

— Ну и что? — недовольно откликнулся Стив. — Что это меняет в мире? Не больше, чем смерть Буффалло Билла[56]. Надеюсь, ты не за тем пересек океан, чтобы говорить о политике! Скажи лучше, как поживают сестры.

— У твоих сестер все в порядке: они выходят замуж и рожают детей. — О’Нил встал перед кроватью: — И я приехал наставить на путь истинный одного парня двадцати шести лет, который тратит время на пустяки.

— Пустяки? Авиация? А мой крест? — Стив показал на награду, приколотую к больничной пижаме.

— Очень хорошо. Но теперь с этим покончено. Ты мой единственный сын. И будешь моим наследником. Дела идут хорошо. А нужно, чтобы они шли все лучше и лучше!

Отец решительно не изменился. Еще с детских лет Стиву была знакома эта свойственная ему занудная манера, как только речь заходила о делах. Она даже стала легендой.

— Я тебе писал, что собираюсь вернуться. Мне больше нечего делать во Франции. Я только жду, когда совсем избавлюсь от этих проклятых палок.

Стив ударил левой ногой по костылям, и они упали на пол.

Немного удивленные этим возбужденным разговором на чужом языке, его соседи приподнялись на кроватях, но, решив, что это очередное проявление эксцентричности американца, опять задремали.

— Ну что ж! Придется немного подождать, — объявил О’Нил.

— А, ты тоже так думаешь! Ты еще хуже, чем врачи. Посмотри!

Стив подхватил костыли и после почти акробатического движения, состоявшего из предварительно точно рассчитанных элементов, встал напротив отца.

— Ну как? Видел?

Не дожидаясь ответа, он начал свободно ходить, опираясь на оба костыля, потом отбросил левый, сделал неуверенный шаг, потом второй, третий, наконец, шатаясь, истекая потом, побежденный болью, облокотился на подоконник. Уже наступала ночь, светлая, спокойная, но и ее могли нарушить с минуты на минуту раскаты «Гота».

О’Нил улыбнулся, процедив сквозь зубы:

— Добрая старая ирландская порода! Стойкая в беде, очень нежная в любви.

Стив покраснел. Отец подошел к нему и положил руку на плечо. Все было сказано, как всегда, без слов. В какое-то мгновение глаза старого О’Нила загорелись нежностью. Но его сентиментальные излияния были недолгими, и он снова превратился в изобретателя и торговца пружинами для крысиных ловушек, который за сорок лет неустанной работы создал империю сталепрокатных заводов.

— Вернемся к делам. Итак, снова выбрали Вильсона, и у него теперь развязаны руки. Еще где-то пятнадцать дней, от силы месяц, и он пришлет сюда наши войска.

Стив не мог прийти в себя от удивления. Отец продолжал:

— Для тебя, мой сын, война окончена. Ты пошел добровольцем, получил свой крест, я горжусь тобой. Ты больше не нужен Франции. Но мне — нужен. Заметь, я не сказал тебе, что жму твою руку.

— Я вернусь, — взорвался Стив. — Только дай мне время научиться ходить без костылей! Я не хочу вернуться в Филадельфию калекой!

— Это верно, это верно, — бормотал О’Нил.

— Я тебе об этом писал! Я хочу жениться, удачно жениться. И чтобы девушка меня любила, как…

О’Нил неожиданно съехидничал:

— Как в те времена, когда они все бегали за тобой… Как раньше.

От него ничего невозможно было скрыть. Стив покраснел еще больше, пожал плечами.

— Сколько нужно времени, чтобы вновь ходить без костылей?

— Самое большее шесть недель.

— Хорошо. Сейчас январь. Я даю тебе шесть месяцев.

Стив побагровел от ярости. И этого тоже не будет в его новой жизни. Он должен прекратить жить на средства отца и по его приказам. Он сам будет выкручиваться.

— Говорю тебе: я хочу вернуться как можно быстрее!

— Нет, Стив. Ты останешься до августа. Для меня.

— Для тебя? А что я должен делать?

— Если у меня верная информация, то уже в апреле американская армия будет во Франции. И перед нами открывается самый богатый рынок. Мы будем всем торговать в Европе. Зерном, сталью, заводами, одеждой. А если союзники выиграют войну — на мой взгляд, через два-три года, — мы, американцы, поможем Европе восстановиться. Запомни, Стив: именно те, кто торгует во время войны, продолжают торговать и после ее окончания. Ты уже во Франции, ты говоришь на языке, ты знаешь места, людей. Вот для тебя возможность открыть новые пути. Начни с добывания для меня прибыли здесь. Познакомься с французскими бизнесменами, со всеми, кто работает на военный рынок. Договорись с ними. Через шесть месяцев ты волен вернуться. Я приеду сам или пошлю моих людей. А ты по возвращении в Филадельфию сможешь вести дела по своему усмотрению.

— Шесть месяцев, — вздохнул Стив и начал что-то высматривать в окне, как будто ему угрожала оттуда внезапная опасность.

— Ты прекрасно обходился без меня четыре года.

Стив понял, что перечить бесполезно.

— Если все пойдет как надо, ты будешь в Филадельфии в начале августа.

— Если все пойдет хорошо? Но все пойдет хорошо!

Это снова был вызов. Стив опять схватился за костыли, доковылял до коридора, посмотрел на улицу. Уже спустилась ночь. Под уличным фонарем прошла женщина в коротком платье, очень худая.

Стив повернулся к отцу:

— Но предупреждаю: через шесть месяцев, день в день, я буду плыть на корабле в Нью-Йорк!

На следующее утро — с невиданной до того энергией — американцу удалось сделать несколько шагов без костылей. Через три недели он вышел из госпиталя и, освобожденный от воинских обязанностей, рыскал по Парижу в поисках торговцев за рулем роскошного «кадиллака» мощностью тридцать шесть лошадиных сил: старый О’Нил, ни минуты не сомневавшийся, что Стив согласится остаться, заказал для него эту машину еще три месяца назад, и ее привезли с другого берега Атлантики.

* * *

Сначала время полетело очень быстро. Как и предвидел его отец, Соединенные Штаты вступили в войну в начале апреля. В Париж начали стекаться американские коммерсанты. Стив устроился в «Ритце». Он мог бы выбрать «Плаццу» или отель «Морис»: во вновь обретенных роскоши и комфорте счастье выздоровления ощущалось еще острее. Но Стив вскоре понял, что знаменитый отель, где сгрудилась многонациональная толпа, соблазненная новыми удовольствиями, служил пристанищем и для торговых сделок. Через десять дней он завершил свое первое дело, продав сто километров колючей проволоки. Потом он решил продать французам солидный запас листовой стали, предполагая, что ее можно использовать для зашиты фортификационных укреплений от артиллерийских снарядов или — почему бы и нет — для бронирования каких-нибудь машин. В этот раз ему пришлось выйти из «Ритца» и встретиться с посредниками, которые, будучи при каком-нибудь министре или управляющем делами армии, могли за значительную взятку вывести его на рынок.

За шесть недель Стив обошел всех; это был обособленный круг людей, нити вели от одного к другому, и все они были между собой похожи: продувные шельмы, в прошлом перекупщики, бакалейщики из провинции, дородные и хитрые оптовые торговцы, которые за короткое время завладели монополией на тот или иной вид поставки, при этом хорошо разбогатев. Хозяева шикарных отелей, кафе «Сиро», бара в «Плацце» выказывали им самое ледяное презрение. Они называли их «нуворишами» или же — это слово очень веселило Стива — «новоиспеченными». Надо признать, что такое определение подходило им как нельзя лучше: в блестящих жакетах из альпаги, с тяжелыми от камней манжетами, причесанные с невероятной тщательностью, приглаженные, напомаженные — все в них свидетельствовало о недавнем богатстве, вплоть до диких аппетитов, приводивших их вечерами в полуподпольные места, где они ели жирную пищу, несмотря на указанные ограничения: рестораны военного времени.

В конце апреля Стив продал свой сталепрокатный запас и ввязался в более трудную затею: он хотел предложить армии новую модель консервной банки. Его революционная задумка состояла в том, что банка необыкновенно легко, «по-детски» легко открывалась. Он сам придумал эту модель, едва выйдя из госпиталя, в номере «Ритца», где его застиг сигнал тревоги: и принцип, и чертежи он создал между двумя упражнениями за фортепиано. Стив тут же послал их в Филадельфию, где воодушевленный этим изобретением отец принялся за их изготовление.

Изучая парижский рынок сбыта, Стив узнал, что его держит в руках один человек. О нем говорили, что он наводит страх на окружающих, а его деятельность охватывает, по возможности, все: от однолетних чистокровных жеребцов до монополии на муку. Начав с нуля, или почти с нуля, он, по слухам, за три года стал богаче, чем все «новоиспеченные» вместе взятые. Его звали Раймон Вентру.

Несмотря на это, Стив не отступил от задуманного, вновь обретя давнюю уверенность в себе. Теперь трость служила ему лишь для того, чтобы добавить последний штрих к элегантности. Боль в бедре почти не беспокоила. Не хватало только гибкости в движениях. Авиатор, американец, доброволец, раненый, отмеченный крестом — все снова играло ему на руку: несмотря на молодость, весь его вид говорил о благонадежности. «Еще немного, — шутил он, — и я смогу даже танцевать», подразумевая балы в Филадельфии. И в Америке он снова займется авиацией. Но не из-за счастья полета, а из-за денег. На самом деле он думал теперь только о том, чтобы составить себе состояние.

Итак, этим вечером шофер отвез Стива на встречу с Вентру. Расположившись на перламутрово-серых подушках в машине, Стив отдался счастью езды по почти пустому Парижу, вновь открывавшемуся ему. На том углу улицы, где, бывало, целыми днями поджидал Файю, он вдруг обратил внимание на ранее не замеченные детали: полуобнаженная кариатида, подпиравшая окно, гримасничающий сатир над сводом входной арки. Эта мифологическая любовная сцена в камне была высечена на фасаде здания. Страсть скрывала тогда от Стива окружавший его город, и теперь тот представал перед ним в неизъяснимой чистоте и четкости, освобожденный от шлаков эмоций, похитивших эту красоту. В этот вечер Париж Показался ему чем-то вроде фантастических декораций. Может быть, из-за пустых улиц или потому, что он считал недели до отъезда — уже был куплен билет на корабль «Кунар». Иногда по пути ему встречались расплывавшиеся в сумерках фиакры или такси, которое вел африканец, завернутый в красный хлопок. Вблизи от вокзала движение перегородили толпы солдат: индийцы в тюрбанах, отправлявшиеся умирать на фронт. Потом пошли безлюдные проспекты, наконец, модные, только что открывшиеся кафе со странными названиями: «Ла Бодега», «Зизи»[57], «Блеск свинца». На их террасах женщины в янтарных колье, коротких и блестящих платьях, напоминающие современных альм, пили чай с апельсином; иногда они бесстыдно запрокидывали головы, выдыхая дым сигарет. Париж 1917 года был очень волнующим, похожим на декорации сказочного Востока, подвешенные по краям отдаленной сцены, куда, однако, все были готовы отбыть, раньше или позже. Можно было представить внезапно оставленный порт, лишенный моря и кораблей, покинутый мужчинами, населенный, будто на отдыхе, богатыми клиентами роскошных отелей, скитающимися в поисках этих клиентов женщинами, этих женщин в странных одеждах можно было бы принять за японок, если бы те носили шляпки и демонстрировали свои лодыжки. На террасах, попивая чай, не решаясь еще в семь часов уйти оттуда, они исступленно подстерегали замешкавшийся мужской взгляд: в основном, людей кино, стряпавших из намеков сценарий будущего «Джудекса» или эпизод из нового фильма о приключениях Зигомара.

Итак, в ложно экзотических сумерках этого Константинополя без Босфора, на этом Востоке наизнанку, посылавшем своих мужчин на смерть, прятавшем своих торговцев, выставлявшем напоказ ножки своих женщин, Стив вновь вспомнил о Файе, Лиане, о женщинах довоенного времени. Говорили, Пужи вышла замуж за румынского князя. Мерод не удалось довести до алтаря своего испанского гранда, и она часами сидела взаперти, изображая из себя эдакую куклу. Что до Отеро, один раз Стив видел ее, совсем выцветшую, она спускалась в метро. Но Лиана, Файя — они ведь так молоды! И он нигде не пересекся с ними, как и с д’Эспрэ. Может быть, с ними произойдет то же, что с Дягилевым, Пикассо, Пуаре — блистающими, внезапно исчезнувшими персонажами, чьего неожиданного возвращения все ожидали со дня на день в еще большем сиянии, чем в прошлом?

Набегали и другие воспоминания, и вместе с ними нежеланная меланхолия. «Кадиллак» остановился перед особняком на Елисейских полях. Стив прошел через сад в глубь двора, так, как ему объяснили. Здесь, за закрытыми ставнями, как раз одна из бывших кокоток открыла подпольный ресторан с помощью своей бывшей кухарки, посланной ей провидением, и бывшего любовника, негоцианта из Халле. В ее заведении за цену золота предлагалось все то, что повсюду было под запретом: сигары, сахар, кофе мокко, ротшильдовский барашек, сент-эмильон, шартрез, коньяк и, в особенности, несмотря на недавние запреты, божественное мясо в полдень и вечером — пулярка из Брессе, филе из Шароле, молочный поросенок, подсоленный, едва прожаренный по желанию ягненок. Модный декоратор, ученик Ириба или Умберто Бруннеллески, придал этому месту восточный колорит, иначе оно казалось бы пресным: стены были покрашены черным лаком с золотом, над дверями — стилизованные скульптуры драконов с похотливыми языками, между столов расставлены ширмы Короманделя, всюду — канапе, обтянутые шелком. На них располагались сразу же после десерта очень молоденькие женщины, которым, наверное, надоели их толстопузые, угощавшие их здесь спутники. С тяжелым после всей этой изысканной кухни желудком, они старались не думать о возвращении домой и о том, что в расплату за ужин им придется изображать любовь.

Действительно, женщины очень сильно изменились, и Стив в который раз подивился их расшитым туникам, доходящим до половины икры, открытым туфелькам, накрашенным уже с утра мордашкам — они казались крошечными под тюрбанами с перьями. Сквозь полупрозрачные платья угадывалось другое нижнее белье, чем то, и тогда уже довольно вызывающее, которое он видел на Файе. Короткие панталоны почти без отворотов, в кружевах, под которыми проглядывала кожа живота, а к верху бедра часть совсем обнаженной кожи, перетянутой лишь эластичной полоской, — говорили, что новый аксессуар называется подвязкой. В остальном, что касалось дополнительных средств обольщения, война обновила и любовный словарь. Этих женщин называли резче, грубее: «потаскухами», «шлюхами». В свою очередь, и удовольствие стало грубее — в нескольких милях от фронта и в постоянной опасности под немецкими бомбами.

Проходя через этот сераль, — в то же время не похожий на него, потому что эти холодные одалиски с выставленными напоказ ногами казались удивительным образом свободными, — Стив задался мыслью: а заглядывала ли сюда любовь, или же речь шла лишь о мрачной пирушке? Но у него не хватило времени, чтобы додумать ее. В глубине зала поднялся представительный мужчина, сразу же обратившийся к нему:

— Мы с вами договорились о встрече. Вы тот самый американец, который…

Мужчина был красив, почти изыскан. Стив был удивлен. Впервые он встретил такого наблюдательного француза: как Вентру распознал в нем иностранца? Ведь Стив даже свою награду носил по парижской моде.

Но Вентру не оставил ему времени для вопросов, указал на стул, предложив сесть.

— Итак, консервные жестяные банки? Судя по тому, что мне рассказывали, необычная конструкция. Я видел образец. Вы хотите продать четыреста тысяч таких, господин О’Нил? Но это слишком много. Здесь Европа, не забывайте.

Этот человек говорил напрямую, быстро, немного в американской манере, что удвоило удивление Стива. Обычно французские оптовики находили удовольствие в длинных разговорах, в проволочках восточных базарных торговцев, будто хотели, до завершения дела, часами наслаждаться величием своего могущества. Этот же, очевидно, предпочитал все делать быстро. Он не был похож на «новоиспеченных». Вентру одевался с изяществом: серый костюм в тонкую полоску, жемчужного цвета шелковая рубашка, стальной галстук — его удачно дополняли серебряные отсветы у глаз и на висках. Красивый человек, действительно, ничего показного. Но почему за ним закрепилась такая ужасная репутация? Может быть, из-за того, что при общении его безразличные глаза, буравящие собеседника, изгоняли первую эмоцию, эту мимолетную слабость?

Есть ли у Вентру пристрастия? Женщины, возможно? Стив украдкой поискал глазами неизбежный «гарем», всегда окружавший «новоиспеченных», и никого не увидел. Вентру посмотрел на него с иронией — это была даже не улыбка, а мимика гурмана, знающего, как пользоваться своей властью.

— Нет, господин О’Нил, я пришел один. Я не доверяю женщинам.

Он все угадывал. Это раздражало Стива, но он попытался успокоиться. Главное состояло в том, чтобы договориться о деле.

К ним подошел метрдотель. Они сделали заказ и их быстро обслужили. Вентру ел довольно мало для нувориша, как заметил Стив. Он говорил короткими и сжатыми фразами так складно, что, еще не дойдя до десерта, дело было практически решено.

— Замечательно, — промолвил Вентру, — с завтрашнего дня чиновники в министерстве получат указания. Что до меня… вы мне заплатите золотом.

Стив чуть не опрокинул рюмку с «Бордо».

— Вы хотите сказать… золотыми монетами?

— Нет. Слитками. И побыстрее.

— Почему?

Вентру усмехнулся:

— Я люблю золото. Легко перевозить, конвертировать.

— Вы собираетесь путешествовать?

— Никогда не знаешь заранее. Надо быть готовым ко всему.

— Однако вы не патриот, — отважился Стив. — Это большой недостаток в нынешние времена.

Вентру сдержанно рассмеялся:

— Вы, конечно, читаете газеты, господин О’Нил. Следите за новостями. Русская революция и забастовки у нас. Волнения в армии. Я не должен был вам этого говорить, но ходят слухи о грядущих восстаниях. Все увольнения временно запрещены.

— Вы забыли о нашей интервенции. Миллион американских солдат будет во Франции уже к июлю.

— Пока они прибудут… Война может длиться еще два или три года. Что бы там ни было, тот мир, который из этого выйдет, будет другим. Вы очень молоды, господин О’Нил. Вы очень молоды.

Застигнутый врасплох, Стив не знал, что ответить.

— Мир уже меняется, — продолжал Вентру. — Посмотрите на наших герцогов и графов. Они жили за счет своих имений, своей аренды. Вы ни одного из них не увидите теперь в шикарных местах. Они все попрятались. Государство наложило мораторий на их имения. Им не достанется больше ни су. Некоторые уже не оправятся после этого. Все перевернулось. Развращенные министры выступают теперь в роли образцов добродетели, полусодержанки, никогда не относившиеся к сливкам общества, руководят благотворительными праздниками и торжествами для калек. Отныне не будет уже четкой границы между людьми респектабельными и теми, кто таковыми не являются.

Две женщины прошли мимо стола, коснувшись плеча Стива своими манто из каракульчи.

— Меха в мае! — усмехнулся Вентру. — Бог знает откуда они появились. Изменилось все, даже женщины уже не те.

— Но кокотки, они всегда были!

— Кокотки! Но то время кончилось, ушло навсегда, еще до войны! Теперь только потаскухи и шлюхи, которые расчетливо торгуют собой. С любовью покончено. С самой комедией любви покончено. Как и с Булонским лесом. Еще недавно это было изысканное место: шик, чопорность, вся эта пыль в глаза. Покончено и с этим. Там можно встретить только иностранцев, прогуливающихся пешком. Все хорошенькие женщины здесь, жужжат вокруг богатеев. Я от них шарахаюсь, как от чумы.

Вдохновленный этой темой, Вентру стал настоящим французом — и уже не мог остановиться:

— …Сейчас редко можно увидеть настоящего мужчину: они или погибли, или искалечены. Женщины могут выбирать только между девственниками и стариками. Они подстерегают свою фортуну в метро или устраивают у себя дома преподавателя танго — первого попавшегося. В конце концов все приходят к одному и тому же.

Стив бросил салфетку на стол:

— Я не одобряю вашей манеры говорить о женщинах, месье Вентру. Вы слишком их ненавидите или же чрезмерно их любите. Я уверен, что всегда будут существовать влюбленные женщины. Французы так раньше не разговаривали…

— Раньше! Вы слишком молоды, господин О’Нил, вы еще не все поняли. Женщина — предательница. Шпионка, владеющая секретом. Полюбуйтесь на Мата Хари. Раньше, как вы говорите, она была кокоткой, красивой, весь мир у ее ног — как женщины, так и мужчины. Как только началась война, она не нашла ничего лучшего, чем шпионить для бошей. К счастью, ее арестовали и, кстати, скоро расстреляют. И она не первая. И не последняя.

Он больше не улыбался. Его раздражение было искренним: глухая злоба, подпитываемая, наверное, годами. Вентру вдруг замолчал, позвал гарсона, заплатил, поднялся. Их переговоры длились не более часа.

Стив был совсем сбит с толку. Он переходил от удивления к удивлению. Уже подойдя к выходу, он еще раз вопрошающе посмотрел в лицо Вентру, словно искал, за что бы зацепиться, чтобы яснее увидеть этого человека.

— Во всяком случае, мы заключили сделку, — бросил тот, надевая шляпу.

Стив тут же пообещал себе — непонятно почему — забыть как можно скорее этот ужин и этого человека. И в это мгновение у него за спиной скрипач заиграл пронзительную мелодию, а пальцы за фортепиано подхватили ее, создав волнующую гармонию.

— Вы любите музыку? — улыбнулся Вентру. — Это Форе, вам что-нибудь говорит его имя?

Стив не ответил.

— Не забудьте: я хочу, чтобы мне заплатили золотом. Решено?

— Хорошо, — ответил Стив, поглощенный музыкой, и они обменялись приветствием без рукопожатия под покрытыми лаком драконами.

* * *

С этого дня все свободное время Стив посвятил изучению музыки Форе. Он купил ноты и занялся сольфеджио. Дело с консервными банками было хорошо запущено, надо было лишь обмануть время. Он играл часами на пианино, поставленном в его комнате, или же в одном из салонов отеля «Ритц», где была лучшая акустика. К нему прислушивались только пять или шесть пожилых беспокойных дам — русские княгини, которые не могли вернуться на родину, и две немного странные англичанки, охотно спускавшиеся по ночной тревоге в подвал отеля, где вперемешку теснились клиенты в легких одеяниях — это придавало пикантность всем прикосновениям. Стив почти не замечал своих слушательниц, целиком уходя в музыку. Если бы кто-нибудь смог исполнить партию скрипки, это позволило бы ему полностью насладиться Форе.

В Филадельфии, с помощью Академии музыки, он без труда нашел бы себе партнера. Но здесь у него не было желания искать кого-то за пределами отеля «Ритц». Он выходил только по делам и возвращался к пианино, избегая светских развлечений. Его желание вернуться на родину было удвоено сгущавшейся тяжелой атмосферой Парижа, где старый мир никак не мог умереть.

За леденящей зимой последовала освежающая весна, потом изнуряющее лето. Каждый раз, как Стив отвлекался от пианино ради чтения газеты, он бросал ее, едва увидев заголовки. Все новости, сообщенные Вентру, к этому времени уже прошли цензуру и подтвердились в печати: восстание солдат после неудавшегося наступления на Шмэн де Дам[58], забастовки портных, работниц картонажных фабрик, цветочниц. Жуткие слухи доходили из России, где, как говорили, революция пролила реки крови. Уже начинал звонить колокол по всем принцам на свете. Но новый мир еще не родился. С усиливавшейся летней жарой нагнетались ненависть и отчаяние. Французы всюду выискивали подозрительных лиц, арестовывали без различия всех иностранцев, потом выпускали их и начинали охоту на анархистов, пацифистов, большевиков. Цеппелины и гаубицы делали свою работу; совершенно неожиданно уменьшили подачу газа и электричества, упразднили свежую выпечку, а потом и пшеничную муку. Депутаты без конца объединялись в тайные комитеты, чтобы обсудить срочные меры, в то время как авиаторы исчезали при вылетах, и потом не находили ни их трупа, ни самолета. В городе рассказывали самые несуразные небылицы: например, будто вьетнамские рабочие, внезапно разозлившись, перебили всех женщин в предместьях. На следующий день тот, кто хотел, мог послушать новую байку о том, как разделали на части обезьянок из зоологического сада, чтобы сварить хороший бульон для модных ресторанов.

Париж лихорадило в этом хаосе. Но иностранцы не бежали из города, а, наоборот, прибывали в желании приобщиться к множившимся подпольным оргиям, где царили — облепленные женщинами — обожаемые всеми, но отчаявшиеся авиаторы с прицепленными на груди наградами, обвитыми шелковыми шарфами. Все вели себя так, будто боялись пропустить рождение нового мира, и, когда бы это ни произошло, ради этого стоило рискнуть. Праздники заканчивались на заре, но ничего не менялось, и все снова возвращались на улицы Парижа, а утренние газеты, как и накануне, с трудом пытались скрыть новые тысячи жертв на фронте.

Как-то на прогулке Стив наткнулся на афишу, возвещавшую возвращение постановки «Минарета» с теми же танцовщиками, кроме Файи, и ему показалось, что он вернулся в довоенную столицу. «Очень хорошо, — подумал он, — я могу спокойно уезжать: время совершило круг, прошлое — только дурной сон. Она никогда не существовала». И он нащупал в кармане билет на «Кунар».

Как раз в это время, (видимо, по иронии судьбы) весь Париж только и говорил про «Парад». Спектакль еще не шел, но уже был в центре всех разговоров.

— Подумайте, возвращение русского балета! — восторгались княгини из «Ритца», — либретто Масина, мой дорогой, а декорации — Кокто.

— Ах, замечательный человек! А занавес by Пикассо, — не унимались англичанки, — кубизм, do you know? Ну же, господин О’Нил, возьмите билетик, отвлекитесь от вашего фортепиано! Увидите, dear, мы безумно развлечемся!

— Безумно! — буркнул Стив. — Думаете, я нуждаюсь в безумии? Я уезжаю через два месяца — мечтаю снова увидеть Америку.

— Давайте, давайте, dear, — хором продолжали леди и княгини, — такое не повторяется, и, кстати, вы нас туда отвезете на вашем красивом автомобиле.

Стив в конце концов уступил со свойственным ему теперь равнодушием. В день представления, собираясь идти за своими дамами в холл «Ритца», он неожиданно задумался над названием пьесы. «Парад». Чем бравировать и от чего защищаться? От какой опасности, какого страха, какого отчаяния? Или это шумное объявление еще неизвестных празднеств в столице удовольствия? «В любом случае, я в этом уже не участвую», — сказал он себе и твердым шагом отправился за дамами.

Но едва машина остановилась перед театром, на Стива обрушились новые впечатления. Полуобнаженные под меховыми пелеринами, светские дамы одна за одной выходили из роскошных автомобилей, медленно, торжественно, будто собирались на мессу. Здесь были все, кого он когда-то встречал в Довиле или же в салоне своего американского друга: графиня де Шабриллян, мадам де Бомон, Мизиа Серт, Сесиль Сорель. Конечно, тут встречались и новые лица: с платиновыми украшениями — новый крик моды, со взглядами, блестевшими от высокомерия. Женщины оставляли за собой шлейф из запахов духов, казавшихся ему еще тяжелее, чем раньше: жаркий, приторный, цветочный, ликерный — дьявольские запахи. Истощенные тела выглядели еще извращеннее, иногда под длинными туниками можно было угадать скелет. Как и предсказывал Вентру, они были похожи на падших женщин: нереальные лица, сильно накрашенные, с начерненными бровями, угли глаз, ярко-красные губы.

В театре дамы снимали меха. И вокруг них начинали шептаться, каждому хотелось их рассмотреть. Как приговоренные к казни, но сохранившие свои жемчуга, самые светские львицы обрезали свои волосы. Больше не нужны были гребни из слоновой кости, хитрые заколки — только обритый затылок, плоский, почти непристойный. Еще немного, понял Стив, и другие головы будут принесены в жертву. Но не в качестве траурного символа, а как вызов. Для новой любви, для другой манеры обольщения.

Он добрался до своего места, взволнованный, сам немного напуганный. Его спутницы следовали за ним, возмущенные увиденным и призывая его в свидетели. Ему хотелось провалиться сквозь землю. Он не отвечал и сидел, опустив глаза, но вдруг, не сдержавшись, стал искать взглядом среди окружавших эти взволновавшие его затылки.

И застыл. В ложе справа, вытянувшись, будто готовая выпрыгнуть оттуда, стояла высокая белокурая женщина в зеленом платье, с низким шиньоном. Стив чуть не закричал. Нет, это не она! Это невозможно! Файя никогда не существовала, она не могла существовать. Это лишь призрак, мираж!

Но это была Файя. Она была бледна, и в то же время при свете канделябра он угадывал нежность ее всегда золотистой кожи. Неожиданно блеснули зеленые глаза — быстрый колдовской взгляд. Видела ли она его? На ее руку легла другая рука — обнаженная, крепкая, немного полнее, усыпанная драгоценностями. Лиана? Позади теснилась толпа мужчин, нервных, взбудораженных, — возможно, среди них д'Эспрэ и другие, которых, как ему показалось, он тоже узнал.

Стив выхватил бинокль из рук соседок и навел его на ложу, но в это время, в унисон возбужденному содроганию зала, занавес Пикассо поднялся, и свет погас.

Стив почти не смотрел спектакль. Однако на всех присутствующих «Парад» произвел неизгладимое впечатление: спустя многие годы они охотно повторяли, что в тот вечер начались Безумные Годы. Когда артистов начали осыпать всевозможными оскорблениями, заготовленными для врага, — начиная от «чужаков», «пижонов» и «бошей» и вплоть до «тыловых крыс», «забракованной гнили» и «наркоманов», — Стив продолжал высматривать в темноте ложи похудевший силуэт Файи. Он совсем не вслушивался в музыку Сати; а может быть, она своими сиренами, клаксонами, треском пишущих машинок, заменивших ленты на стальные цилиндры, эхом отзывалась на овладевшее им смятение. Ему все было безразлично: вызывающие костюмы, придуманные Пикассо в кубистском духе, величественный выход Масина в роли китайского фокусника, шутовское появление псевдоменеджера из Нью-Йорка, курящего громадную сигару и с целым садом зеленых растений, прикрепленных к спине. Даже фантастический образ Юной Американки с сумрачным скелетом, нарисованным на шелковом трико, которая боксировала и стреляла из револьвера, изображая регтайм под вой сирен, не расшевелил его.

Стив задыхался. Запахи его душили; снова гудела голова. Он спешил выбраться из этой толпы, где тем временем уже начиналась потасовка, и как когда-то — в первый раз — найти Файю. С трудом он преодолел три ряда кресел. Вокруг него трости обламывались о цилиндры, платья раздирались сверху донизу, жемчужные колье рассыпались по коврам. В один миг зажегся свет. Он посмотрел на ложу и увидел только смутные уходящие силуэты мужчин во фраках; один из них обернулся, расхохотался и исчез.

Через полчаса, когда Стиву удалось пробраться к лестнице, ведущей в ложи, большая часть публики уже покинула зал. Из фойе еще доносились гневные возгласы, особенно кричала одна очень толстая дама: «Более того, я своими глазами видела, как дягилевская клака[59] занималась любовью в ложах!»

Он побежал к «кадиллаку».

Уже открывая дверь в «Ритце», Стив заставлял себя думать об увиденном как о галлюцинации и сразу же набросился на пианино.

Он не хотел спать. Спать значило подвергаться еще большему риску, риску встречи во сне с фантомом Файи — еще более нежной, белокурой, более соблазнительной, заполнявшей все пространство длинными волосами и тонким телом. Она будет говорить ему странные слова, измененные в его сознании так, что, проснувшись, он не сможет их вспомнить, но их отдаленное звучание будет потом преследовать его.

Стив заказал коктейль и принялся за сонату Форе. Он не сыграл еще и десяти тактов, как ощутил чье-то присутствие и обернулся. Перед ним стоял молодой человек, без сомнения, француз, изящный, довольно красивый, с бокалом в руке. Стив вначале принял выражение его лица за иронию.

— Я уже давно не играл, — сказал он с легкой усмешкой. — Только вхожу в форму. И даже не уверен, хватит ли времени ее выучить, эту сонату. Мне зарезервировано место на теплоходе «Кунар», на август. Я возвращаюсь в Америку…

Стив запнулся. Зачем так подробно обо всем рассказывать незнакомому человеку? Тот был ему симпатичен, но зачем сразу же, мимоходом все объяснять? Чтобы лишний раз убедить самого себя в своем скором отъезде? Он взял бокал, стоявший на пианино. Молодой человек улыбнулся ему, на этот раз несколько театрально.

— Мне тоже заказан билет. Но дата неизвестна. На поезд по дороге к смерти. — Он протянул Стиву руку: — Макс Лафитт, капитан пехоты. Я был ранен. Мой отпуск по болезни заканчивается. В августе я опять отправлюсь на войну. Но у нас есть немного времени, чтобы закончить работу над этой маленькой сонатой. Я — скрипач.

Они сели за стол и, попивая коктейли, продолжили знакомство. Они говорили о Форе, потом вообще о музыке, регтайме, «Параде». Прошел один час, другой. Они все больше доверялись друг другу, воскрешая в памяти войну, Америку, русский балет. В то же время, как бы из стыдливости и по молчаливому согласию, они не затрагивали тему женщин. На заре Макс встал и торжественно, но в то же время сердечно похлопал Стива по плечу:

— Ночной мечтатель! Как и я!

Стив расхохотался. Он был немного навеселе, но давно уже не испытывал такого счастливого опьянения.

Утренние лучи скользили сквозь шторы «Ритца». Этот француз был действительно замечателен. Ему могло быть двадцать три, двадцать четыре года: в общем, чуть моложе его. Бледная, почти прозрачная кожа, светлые волосы и ярко-голубые глаза. В нем чувствовались решительность, изысканность, но и хрупкость, хотя и не так уж бросавшаяся в глаза. Такую хрупкость Стив встречал только у некоторых женщин, например у Файи.

— Ты знаешь Монпарнас? — спросил Макс, в то время как на паркете удлинялся солнечный луч.

— Нет, — сказал Стив, немного обескураженный его переходом на «ты».

— Тогда я тебя туда отвезу!

— Сейчас?

— Сию же минуту. Ты увидишь! Там можно встретить удивительных людей.

Они заказали такси и исчезли в рассветных лучах.

* * *

На Монпарнасе еще многое напоминало о деревне. Мало кто из парижан имел тогда представление об этом месте, если только они, как и Макс, не любили ночные открытия и презирали условности. Еще больше, чем музыка, эти блуждания сблизили Макса и его американского друга.

Стив с удивлением открыл этот до сих пор не знакомый ему квартал Парижа и с тех пор полюбил встречать рассвет на улицах, где мостовые поросли немыслимой травой, откуда на заре выезжали двуколки рано поднявшихся молочниц и первые тележки зеленщиков. Они с Максом заканчивали теперь свои ночные бдения в одном и том же месте — маленьком кафе, хозяин которого творил чудеса вопреки всем запретам: он предлагал своим постояльцам довольно светлый, но настоящий кофе, сливки с соседней фермы, масло и почти белый хлеб. Рядом с ними ели какие-то полуклошары, художники, — по словам хозяина, в большинстве своем изголодавшиеся иностранцы, — часто переругивающиеся на непонятных языках: русском, как думал Макс, или идише.

Друзья не собирались с ними сближаться, тем более говорить о живописи. Они просто хотели окунуться в эту необычную атмосферу, наполненную почти деревенской свежестью и страстями, привезенными из варварских стран. Это творческое рвение, непонятное, иногда грубое, которым они пропитывались и утром доносили до своих комнат, придавало им, наперекор всему, новый жизненный импульс.

Их «Форе», как они его называли, хорошо продвигался. Они каждый вечер над ним работали в квартире, которую Макс занимал вместе с матерью недалеко от Булонского леса: целая анфилада пышно обставленных огромных комнат. Мадам Лафитт как добропорядочная и богатая вдова целыми днями занималась оказанием помощи раненым и калекам и появлялась в основном вечером, чтобы раздать приказания легиону слуг. Ее забавляла дружба сына с американцем. Начиная с матча по боксу в «Альгамбре» между калифорнийским чемпионом по укладке апельсинов и лидером по производству ящиков, все, что появлялось оттуда в Европе, считалось страшно модным. Однако к середине июня и моменту вступления Америки в войну мадам Лафитт немного утомилась слушать бесконечные повторения музыкальных пассажей. Она устала от капризов своего сына, которому, тем не менее, склонна была все прощать, и поэтому предложила ему позаниматься музыкой на ее вилле в Довиле.

Макс был в восторге от этого предложения и поторопился поделиться им со Стивом. Тот изменился в лице при одном упоминании о Довиле. Макс решил, что разгадал в нем собственное презрение к светской жизни, и поспешил его успокоить:

— Там сейчас совершенно пустынно. Мы сможем спокойно закончить нашу работу над сонатой перед… перед главным отплытием. Там будут только слуги. Дом стоит на отшибе. Хорошее жилище, типичное для Нормандии, посреди полей.

Стив вроде бы успокоился, но его руки подрагивали на клавишах фортепиано.

— Согласись, — продолжал Макс, — в Париже так жарко. А там мы будем купаться. И до Кале недалеко, откуда ты сможешь отплыть в Англию на твой корабль. Ну давай же! Для тебя это последнее лето во Франции. Может быть, и для меня тоже. Я тебя прошу! Ты увидишь, там очень спокойно.

Спокойствие. Пальцы Стива бегали по клавишам. Возможно ли, чтобы Макс его так хорошо понимал? Он почувствовал себя трусом из-за того, что не смог справиться со своим прошлым, и еще более трусливым оттого, что торопился вернуться в Америку, в то время как Макс смело говорил о своем возвращении в окопы.

— Это правда: будет спокойно, — вздохнул Стив и, таким образом, согласился вернуться в Довиль.

В этот вечер они играли допоздна, наверное, до часу ночи. Очень странно звучала музыка в опустевшем из-за войны доме. Наконец, оставив в покое инструменты, они немного выпили и устроились, по своему обыкновению, на канапе.

Было еще жарче, чем накануне, жарче, чем во все остальные дни. Стив вспоминал о другом лете, о том морском купании в Довиле — и никак не мог прогнать свой страх. Почему бы с этим не покончить? Найти другой рейс на Нью-Йорк, вернуться раньше запланированного, исчезнуть по-английски, испариться без следа. Макс спал и во сне выглядел еще более хрупким, с выражением болезненного ребенка. Нет, Стив не мог уехать, предав его. Он встряхнул друга:

— Проснись! Поехали на Монпарнас. Мне необходим воздух!

Прогулками по еще не проснувшемуся городу они вместе заклинали свои невысказанные страхи, и это тоже их сближало. Но они заблуждались, предполагая, что боятся одного и того же.

Было душно. Стив лихорадочно вел «кадиллак» по пыльным сонным улицам. Большие облака, окаймленные голубым контуром, вырисовывались на небе в свете нового дня. Они проехали вокзал, где у входа были сложены первые газеты. В них сообщалось об обвинении, выдвинутом против Мата Хари, о скором прибытии в Париж генерала Першинга[60]. На Монпарнасе Стив припарковал машину, и они пошли по дремотным улочкам к своему излюбленному кафе. Как и обычно, здесь все дышало спокойствием: на краю изнемогавшего от жары и от войны города это был островок безмятежности.

— Интересно, — внезапно сказал Макс, будто спокойствие этого места толкало его на откровенность, — я, может быть, умру через три месяца и так и не узнаю настоящую страсть.

— Благослови за это небо, — перебил Стив, — благослови его, потому что…

Он запнулся. Нет, ничего не говорить, даже Максу, не попадать в ловушку доверия — это заставит его вернуться назад, оживить то, что уже было мертво, чего, может быть, никогда и не было.

К счастью, они уже подошли к кафе, где впервые было пустынно. Они заказали ужин, выпили и поели в молчании, окутанные влажным воздухом. Уже выходя на улицу, Макс, как всегда витая в своих мыслях, столкнулся в дверях с человеком, идущим ему навстречу. Тот споткнулся, роняя в пыль три маленьких холста, и, пошатываясь, пьяно воскликнул:

— Мои картины! Свинья, он их порвал! Теперь тебе остается только купить их у меня!

Макс возмутился:

— Купить! Да я их едва поцарапал! — И стер ладонью покрывшую их пыль.

На помощь друзьям спешил хозяин кафе:

— Оставьте его. Он очень вспыльчив. Заплатите за его картины. Он нес их мне в уплату за долги. Я их беру только из жалости.

Художник, качнувшись, встал в дверях:

— Это же искусство, ты ничего не прогадаешь! Посмотри на цвет! Особенно куб, дружище, куб!

Стив кинул на стойку горсть монет.

— Взгляни на мои холсты, — не отставал художник.

Но Макс не спеша уже расставлял картины на столике.

— Хорошо, мы доставим тебе это удовольствие, а затем ты уберешься. — И он склонился над картинами.

На первый взгляд два натюрморта и портрет женщины в самом деле были написаны в кубистическом духе, но этот стиль был слегка смешан с неоимпрессионизмом, будто художник хотел увериться в том, что его труд будет оплачен.

Макс, увидев портрет, вынул из кармана солдатскую почтовую открытку и сравнил ее с изображением на холсте.

— Стив!

Его друг в это время не мог оторваться от странной ладони художника с лишним пожелтевшим и зачахшим пальнем, уцепившимся за край картины.

— Та же девушка, что на моей фотографии! — волновался Макс. — Моя маленькая богиня, мой траншейный талисман! Она здесь, на этой картине!

Стив запустил руку в свою шевелюру:

— Послушай, Макс, возьмем эти холсты и уйдем. Девушки на почтовых открытках! Зачем интересоваться такой ерундой!

Художник расхохотался:

— Ты не был в траншеях! Да, это та же девушка, что на открытке! Я хорошо с ней знаком — это так же верно, как и то, что меня зовут Минко. Но она сейчас еще лучше, еще красивее. Впрочем, она всегда красива, эта… — Ему изменил голос.

Внезапно солнце пробилось из-за туч и заполнило светом кафе, приласкало крыши домов.

Стив взглянул на портрет и, ослепленный, закрыл глаза.

Случилось ли это до или после пробившегося солнечного луча, он так и не понял. В одно мгновение им овладел сверкающий образ — лицо с остановившимся взглядом, выплывшее из влажной тени и уже не покидавшее его: Файя. Файя в зеленом платье, с разметавшимися волосами, глядевшая на него из глубины кресла, в окружении зелени в оранжерее или зимнем саду.

Макс первым прервал эти чары:

— Смотри: как жаль! Она беременна.

Файя переплетенными пальцами поддерживала снизу свой раздувшийся живот. Этот жест, великолепный в своем бесстыдстве, также был ей свойствен.

Стив, которого распирало от вопросов, обернулся к художнику. Но было поздно. Тот воспользовался их изумлением, чтобы схватить со стойки початую бутылку, и уже убегал, зигзагами виляя по улице. Тогда, ничего не объясняя другу, Стив вручил ему все три холста:

— Бери. Я оплатил их, а ты храни. — И подтолкнул его к выходу.

Высаживаясь из «кадиллака» у своего дома, Макс неожиданно сжал его запястье:

— Ты мне пообещал, что поедешь в Довиль, что не бросишь меня.

— Нет, не брошу, — твердо ответил Стив. — Потому что ты скоро уходишь на фронт.

Глава пятнадцатая

Лиана уверенно положила свое шитье на плетеный столик, поменяла положение большого зонта от солнца, посмотрела на решетку в саду, всю покрытую розами, и, вдруг снова набравшись смелости, объявила тоном, не допускавшим возражений:

— Нет, Файя. Мы не поедем в Довиль. Это неразумно.

— Неразумно! — возмутилась Файя. — Но, бедная моя Лиана, Довиль так далеко от фронта! Это здесь, в Шармале, мы рискуем. А там чего нам бояться?

И она расхохоталась.

Лиане удалось сдержаться. Она уже давно себя укрощала. Как все остальные, любившие Файю, но в то же время и ненавидевшие ее, она продолжала сносить ее капризы.

В начале замужества Файи подруги совсем не виделись. Лиана уже было подумала, что этот период ее жизни закончился — волнующий, неистовый, порою нездоровый. Вентру поселил жену вдали от Тегеранской улицы, в частном доме на проспекте Акаций, откуда она редко выходила. Сам ли Вентру держал ее взаперти, или Файя из покорности обрекла себя на жизнь затворницы? Сколько криков, слез, злобы прятали эти роскошные стены, эта уединенная жизнь? И если они были, то кто лил слезы или скрывал свою ярость? Никто этого не знал.

В первые два года войны светская жизнь затихла, и Лиана постепенно стала испытывать смертельную скуку в беспрестанных вечерах наедине с д’Эспрэ. Ее любовник никогда не говорил о женитьбе. Он был все более рассеян, все больше витал в своих мыслях. Вскоре стало ясно, что они друг друга уже не любят.

В это время Париж оживился: снова можно было пойти в Оперу или в театр. В мюзик-холле под патриотические куплеты Мистингетт и окружавшие ее девицы очень изящно поднимали ноги. И весной 1916 года, всюду, где можно было развлечься, вновь стала появляться Файя. Новая Файя — жизнерадостная зрительница, а не танцовщица. Все такая же красивая и непостоянная, она стала разговорчивой, даже словоохотливой. Но самое главное, она была беременна.

Все, кто любил Файю до ее исчезновения, тут же собрались вокруг нее: Минко, Стеллио, д’Эспрэ, Кардиналка. Лиана последовала за ними. В окружении графа возникли новые фигуры — два брата Эммануэль и Симон Ашкенази, сыновья банкира, которым не исполнилось и восемнадцати лет. Но среди всех выделялся Пепе. Об этом смуглом красавце долгое время ничего не знали. Лишь когда в конце своей беременности Файя перебралась в Шармаль, выяснилось, что Пепе был раньше шофером Вентру. Как только тот узнал, что Пепе был аргентинцем и танцовщиком танго, он предоставил его Файе. Пепе был ей беззаветно предан, и она им крутила, как хотела. Чтобы довершить описание, необходимо отметить, что так же постоянно, как вся эта группа воздыхателей следовала за Файей, одна персона все время отсутствовала — сам Вентру, о котором по-прежнему никто ничего толком не знал. Всем было известно лишь, что он продолжал богатеть, и этому не было конца.

Файя задыхалась от летней жары в Париже. Д’Эспрэ предложил ей свои владения в Шармале, и она согласилась.

Это было лето капризов — другого слова не подобрать. Ей прощали все фантазии — от самых безобидных до самых жестоких: «Пепе, заведите мне на граммофоне „Sentimiento gaucho“, нет, вернитесь, я хочу „Matinata“; налейте-ка мне миндального молока, нет, лучше коньяка, ну, конечно, я вам приказываю! Станцуйте мне танго „Matinata“, да, в моих объятиях, тем хуже для этого отвратительного живота, забудьте о нем, Пепе, но, послушайте, вы мне делаете больно, вы просто зверь какой-то, уйдите! А вы, Стеллио, у вас, видимо, плохое настроение, жизнь в деревне вам не подходит; а платье, которое вы шьете для Лианы, очень страшное, вы потеряли ваше вдохновение, отрежьте-ка этот край покороче, посмотрим, у нее красивые ноги, у нашей Лианы, не тряситесь весь, смотря на нее снизу!»

Все прошли через это, кроме, может быть, Кардиналки. Файе, похоже, было на нее наплевать, а Кардиналка постоянно поглаживала ее живот с напускной нежностью, по всякому поводу повторяя: «Он высокий, моя дорогая, у вас будет мальчик — при девочке живот ниже!»

Почему все терпели сумасбродства Файи, любые ее прихоти? Однажды в августе она исчезла на целую неделю. Уехала совсем одна, за рулем автомобиля Пепе, без прав, с огромным животом, потом вернулась, заметив, что прочла в газете, будто Мата Хари будет проездом в Париже, и ей хотелось ее увидеть. Никто ей не поверил, однако не осмелились предупредить Вентру: ведь она могла встречаться с ним и скрывать это, чтобы держать в своей власти воздыхателей. Ей все прощали, потому что ребенок…

Он родился сентябрьским утром в Париже. Ребенок — совсем беленький, такой же бледный, как она, тщедушный, какой-то помятый. Роды были мучительными. Врач боялся за жизнь Файи, и сделали кесарево сечение, от которого она едва оправилась. Лиана узнала об этом лишь спустя две недели, когда ей позвонил Вентру. Он говорил почти беззвучно, спотыкался на каждом слове: «Лиана, приезжайте, приезжайте скорее!» — «Файя! Она умерла?» Она лишь три раза встречалась с Вентру после Сан-Себастьяна, и в те редкие встречи он не перекинулся с ней ни словом. «Нет, она жива, ребенок тоже. Но она не хочет его видеть. Возможно, от вас она его примет.» — «От меня?» Она ничего не поняла. Тем не менее примчалась, в смятении, не зная, что ее заставило дрожать: взволнованный голос Вентру, в этот раз похожий на человеческий, или возможность увидеть Файю, держать на руках ее ребенка.

Взяв малыша, Лиана вошла в комнату подруги. Вентру следовал за ней по пятам, будто был напуган. Но она не сделала и трех шагов, как Файя закричала:

— Уходи, уходи! Вентру тоже! И ребенок! Я не хочу его видеть, никогда! Все убирайтесь!

В тот же вечер младенец вместе с кормилицей был отправлен в далекую деревню. С этого дня, по молчаливому согласию, друзья Файи никогда не заводили речь о мальчике. Вентру больше не улыбался так, как в Сан-Себастьяне, глаза его не светились так, как в то время, когда Файя выставляла напоказ свою беременность. Отныне, всегда занятый делами, он позволил ей жить по-своему. Как говорили, он не обращал на нее внимания. Но можно ли быть в чем-либо уверенным, когда речь идет о мужчине, попавшем в ловушку Файи? Не она ли вводила всех в заблуждение? Итак, как всегда, все смирились с очередной тайной.

Как-то апрельским утром Лиана решила навестить дом на проспекте Акаций. Она с трудом узнала подругу. Похудевшая, подавленная, Файя говорила потухшим голосом, утопая в своих простынях. Лиана склонилась над ней и стала шептать прежние нежности: «Моя милая Файя, послушай меня, обними меня, скорее, я тебя вылечу, я верну тебе вкус ко всему, я отвезу тебя в Шармаль, моя красавица…» Файя странно легко подчинилась. Лиана помогла ей одеться, завернула в меха, приказала собрать чемоданы и подавать машину. Вентру согласился равнодушным тоном, предупрежденный по телефону в своем далеком бюро.

Спустя два месяца Файя поправилась. И вот теперь, в начале июля, вместо того чтобы набираться сил в Шармале, она вбила себе в голову уехать. Пожалуйте ей Довиль. Опять начались ее причуды.

Лиана взяла шитье со столика, сделала несколько стежков и снова рискнула завести разговор:

— Ты только начала выздоравливать, Файя. Тебе нужны покой, сон, как в прошлом году, когда ты отдыхала здесь. Я могу пригласить остальных, если захочешь, и все приедут. Но сжалься: никакого Довиля! Ты еще не совсем окрепла, поверь мне. Посмотри на себя!

Файя не повела глазом. Она лишь ниже склонилась над своей работой — что-то вроде колье в стиле барокко, которое делала из искусственного жемчуга, из малюсеньких фарфоровых цветов, взятых бог знает где, из крышечек от разных флаконов, из поддельных украшений: всей этой горы стекляшек, собранной в картонке из-под шляпы.

Лиана вздохнула, прошила еще стежок, второй. На третьем она не выдержала:

— Ехать в Довиль! Ты тощая, как гвоздь!

На этот раз Файя улыбнулась. Она бросила колье, откинула полы кружевного пеньюара и закрыла глаза:

— Ты так думаешь?

Под тонким гипюром ее тело переливалось на солнце. Лиана пыталась отвести взгляд. Неделями она избегала подобных моментов, гасила собственные желания. Каждый раз, когда Файя занималась туалетом, она находила себе дела то в своем кабинете, то на кухне, где отдавала указания старой кухарке, то в саду, где собирала цветы. Она даже избегала проходить мимо ее комнаты. Лиане казалось, что после родов, особенно после отказа видеть своего сына, Файя как никогда несла в себе проклятие. Колдунья. Ей никто не был нужен, кроме жертв, которыми она насыщалась. Ее единственной жаждой были прихоти, пищей — воздыхатели. Вот почему ей захотелось в Довиль.

Выставив свое тело на солнце, Файя ее провоцировала, как поступила бы и с мужчиной. Она была красивой и пользовалась этим. Было бы неправдой утверждать, что она стала тощей. Нет, она окрепла. Окрепла и загорела, проводя все дни в глубине парка, прогуливаясь вдоль стен в том же наряде, что и сейчас, — в пеньюаре, открывающем ее солнечным лучам, — проводя иногда рукой по серым камням стены, почти как узница. Странная, очень странная красота: в то время как после родов другие женщины надолго сохраняли свои округленные формы, у Файи они наоборот заострились. Если не видеть нежный полукруг ее живота, она казалась еще выше, еще тоньше. Кожа, сверкавшая в лучах солнца, подчеркивала грани ее тела: тут ребро, тут мышца. Чистая, заостренная, совершенная, но жестокая красота; и шрам, как отточенный знак, отныне пересекал ее живот, отнюдь не уродуя, а, напротив, довершая образ.

Лиана установила над ней зонт от солнца и попыталась снова сосредоточиться на шитье. Напрасный труд — ее руки дрожали над пяльцами. Не поправив пеньюар, Файя продолжала нанизывать жемчужины, соединять их с камушками, которые методично отдирала от металлической оправы. Наконец, не выдержав, Лиана встала и ушла в замок.

Ее замок. Он останется у нее в подарок от д’Эспрэ, если, как предполагалось, они разойдутся. Эдмон знал, что она любит это имение, но его начавшееся разорение могло достичь такого размаха, что ему придется продать и Шармаль. Лиана не представляла, как ему по-прежнему удавалось жить на широкую ногу. Займы у Вентру, друзей банкиров? Д’Эспрэ лишь изредка навещал Шармаль; остальное время он проводил изводя своих арендаторов, разоряясь на костюмы из альпаки, на слуг, а в особенности в поисках по всему Парижу новых талантов. Все более странные художники, поэты, изголодавшиеся музыканты — он содержал всех тех, в ком видел признаки гениальности.

Надо было побыстрее завершить их отношения, до неприятных выяснений, до того, как граф раскопает ее деньги, припасенные благодаря экономии тех средств, что он ей давал. Но так же быстро необходимо было найти кого-нибудь другого. И все устроить, сохранив за собой имение.

В первый раз за все время Лиана чувствовала себя здесь как дома. Уединение этих мест, запахи земли напомнили ей детство. Она даже вспомнила, что обязана ему своим именем. Вплоть до прошлого лета звуки Шармаля ничего не говорили ей, подобно всей необычной жизни, которую она вела эти четыре года. Но внезапно они стали для нее реальностью: гектары леса, крепкие высокие деревья, чьи вершины были недоступны взору, большой парк, окруженный стенами, замок. Поскольку д’Эспрэ не пользовался этим имением, оно не потеряло своей прелести: казалось, что это настоящее сказочное королевство, одно из тех чудесных княжеств, еще сохранившихся в Европе, за которые, увы, теперь сражались.

Здесь забывались Париж, война, жара или холод, часы, проведенные в пути, охранные свидетельства, которые необходимо было показывать на каждом повороте, госпитали, мимо которых они проезжали, дороги, перекрытые военным патрулем. И хотя фронт громыхал в двадцати километрах отсюда, казалось, что с приездом в Шармаль ты окунулся в королевство покоя.

Впрочем, «замок» сильно сказано. Скорее, это было красивое сооружение в стиле Людовика XIII, охотничий домик из тесаного камня и красного кирпича, которые иногда еще встречаются в самой глубине Валуа. В прошлом веке имение несколько раз переходило из рук в руки, и каждый из владельцев оставил свою метку: здесь — оранжерея, большой водоем, статуи, изъеденные лишайником; там — огород, цветочные клумбы, веранда. Но самой магической была внутренняя часть дома. Д’Эспрэ здесь никогда не жил. На окрашенные в серо-голубой цвет стены, выцветшие от влажности, он наспех кинул несколько ковров, привез всякий старый хлам, мебель и другие вещи, расположив их, следуя своей богатой фантазии. Все смешалось в необычайном беспорядке: лаковые комоды, взятые с Тегеранской улицы, зеркала в стиле рококо, шкафы в стиле Ренессанс, настенные маятники эпохи барокко, средневековые сундуки, оружие самураев, китайские ширмы, севрский фарфор.

В каждый новый приезд, навещая подруг, д’Эспрэ добавлял новые причудливые находки: арфу, египетскую тахту, экзотические растения, подлинные картины кубистов, поддельные — импрессионистов, редкие книги, коллекцию игральных карт. Однажды вечером этого уходящего лета он привез африканские маски и швейную машину. Он складывал все это к ногам Файи, ставил туда, куда она указывала, почти тут же снова уезжал на охоту за другими предметами. Как и раньше, он хотел обмануть старость, купаясь в лучах женского обаяния, и поэтому, приобретая разные вещи, смехотворные, лишенные прошлого, выбрасывал их на этот берег, к ногам равнодушной надменной богини.

Но один предмет, возвышавшийся у входа в Шармаль, царствовал над всем остальным. Это была гигантская каменная голова колосса романской эпохи — одной из тех монументальных скульптур, которые умирающая Империя расставляла по ходу своих завоеваний. Казалось, голова следила за всем: за английскими клумбами, за парком, высокими соснами, а в самом доме — за мраморной лестницей, анфиладой комнат, особенно за главным залом. В этом зале граф мечтал устроить праздник. «Смотрите, Лиана, — говорил он ей сотни раз, — это замечательная комната, идеальная акустика, я уверен! Здесь достаточно поставить эстраду, привезти музыкантов и танцовщиков, и, почему бы и нет, мы покажем чудесный спектакль. Видите, Лианон, даже там, сзади, есть маленький салон, он мог бы служить кулисами. Да, я устрою здесь праздник с нашими друзьями… После войны…»

Лиана ничего не отвечала. Не будет никакого праздника после войны, она была в этом уверена, потому что граф разорен. Еще немного, и она покинет его, но сохранит за собой замок. И тогда этот праздник станет ее праздником. Первым и единственным. На собственной земле. Этот жирный перегной, эти деревья — вот что притягивало ее к Шармалю. Весной, а особенно летом деревенские запахи заполняли комнаты и доходили до второго этажа, где всегда были открыты окна.

Проходя через комнаты в свой кабинет, ощущая растущее озлобление против Файи, Лиана не смогла не остановиться, чтобы вдохнуть ароматы дома. Усиленные жарой запахи Шармаля — влажной почвы, высыхающего леса, надвигающейся грозы, скошенного сена, созревших ягод, томления роз, — казалось, исходили от этих стен и воскрешали прошлое лето. Лиана искала среди них те, что нахлынут вскоре — мокрой от тумана лужайки, безвременника, смятого первым ветром, конфитюров, кисловатых яблок, — запахи прекрасного лета, ожидающего их здесь и отвергаемого Файей.

Лиана оторвалась от деревянной обшивки, заварила чай, вышла в сад. Чтобы справиться с волнением, она стала собирать пионы, затем пошла в комнату поставить их в фарфоровую вазу. «Нет, нет и нет! Не будет никакого Довиля. Она должна остаться здесь. Не знаю почему, но должна!»

И, решив продолжить атаку, вернулась к Файе.

Та, по-прежнему витая в своих мыслях, продолжала собирать колье.

— Ты еще не выздоровела, Файя, и сама это знаешь. А в Довиле ты будешь кутить ночи напролет.

— От тебя ничего не скроешь. Я безумно хочу танцевать!

— …И через пару дней я снова привезу тебя сюда, еще более слабую, чем в апреле, когда я тебя спасла.

— Спасла! Ну это слишком!

— Да, спасла! Ты думаешь, было легко вблизи от фронта найти для тебя мясо, свежие овощи, даже сахар?

— Это все Вентру. Он всегда рядом.

И она была права. По его указанию каждые два дня казенная машина привозила в Шармаль продукты. Лиана и не подозревала, что Файя, будучи больной и равнодушной ко всему, тем не менее все прекрасно видела.

— И все-таки я тебя спасла… Если бы ты осталась в Париже…

Файя откликнулась нежным смехом — такой смех после беременности она предназначала влюбленным воздыхателям.

— Я и сама могла бы вылечиться, моя бедная Лиана! И потом, мне хочется танцевать. Я скучаю. Танцевать, слышишь меня?

— Нет, — упорствовала Лиана. — Ты можешь попасть в больницу. Вот там ты поскучаешь!

— Никогда в жизни! Ты мне надоела. А я буду танцевать! В Довиле!..

Прервавшись на этой ноте, не требующей ответа, Файя позвала своего кота. И опять Лиана сдержалась. Она терпеть не могла это животное, и ее подруга об этом знала.

Два месяца назад, как раз на следующий день после приезда в Шармаль, Файя подобрала его во время вечерней грозы. Этот котенок, абсолютно черный, весь промокший, спрятался на крыльце замка. Она его сразу же утешила, прижав к груди, и назвала Нарциссом — никто не понял почему.

Через восемь недель Нарцисс уже славился необычной жестокостью. В том возрасте, когда обычные котята лишь играют, Нарцисс охотился, мучил и с необыкновенным усердием добивал свои жертвы. Когда перед ним не было добычи, он точил когти о соломенные стулья, кромсал анютины глазки, соцветия глициний, рвал обои в комнатах, газеты Лианы, старинные ковры. Он питал особое расположение ко всему самому ценному, конечно, при условии, чтобы это не было собственностью Файи. Наконец, что особенно раздражало Лиану, кота Нарцисса прощали все — даже кухарка, чьи блюда он опрокидывал, садовник, несмотря на затоптанные цветы. Царственный, высокомерный, кот слушался только свою королеву. Он отказывался от всякой ласки не от руки Файи, презирал пищу, не ею принесенную, а закончив есть, охотиться, грабить все вокруг себя, возвращался тоже к ней, повисал в ее кружевах, сворачивался клубком у нее на коленях — томный своенравный искуситель, — мурлыкая перед сном: сверкающее, до самых кончиков ног равномерно черное пятно.

Такая любовь к коту и полное безразличие к сыну — даже не спросила его имени! И мечты о Довиле, танго, о любовниках! Кого из них она выберет в группе своих воздыхателей — верной когорте отчаявшихся людей? Минко, худого, как никогда, продолжавшего писать картины своей шестипалой рукой? Стеллио, который готов подшивать малейший распустившийся стежок ее платья и безропотно позволяет осыпать себя упреками? Или двух пареньков, Эммануэля и Симона, краснеющих, подбадривающих друг друга, перед тем как отправиться на фронт, чтобы там умереть? Или д’Эспрэ, верного обожателя? А может быть, красавца Пепе — блестящие волосы, хорошо сложенный, всегда наготове вступить в танец вслед за мелодией танго… Или еще кто-то новенький, из армии приехавших в Довиль забыться в перерыве между сражениями? Они будут зачарованы Файей и попадутся в ловушку. Все начнется, как во времена ее беременности — прихоти, безумства, капризы. Но уже никто не сможет сказать себе: «Ну что ж, ничего особенного, просто желание беременной женщины, нельзя ей отказать, все пройдет после рождения ребенка…»

Первому, кто ей приглянется, она скажет своим удивительным голоском: «Завтра, в пять часов, в большом салоне „Руайаля“ я хочу выпить с тобой, да, с тобой, чего-нибудь крепкого, в глубоком кресле, и мы будем слушать танго „Ревность“». Назавтра в назначенный час выбранный счастливец, весь дрожа, сев в глубокое кресло, начнет потягивать что-то крепкое. И тут Файя скажет: «Вставай, хватит, это отвратительное танго, я не могу оставаться в этом ненавистном салоне, идем же, я хочу увидеть море, или лучше найдем остальных…»

Скрипнул гравий. Лиана вздрогнула и подняла глаза на Файю, но та упорно нанизывала жемчужины, без сомнения, решив помотать ей нервы. Гравий скрипел под кухаркой, устало несущей к столу поднос с чаем. Стараясь не обращать внимания на подругу, Лиана налила себе чаю и окинула взглядом сад.

В глубине парка появилась спешащая фигура.

Это был Стеллио.

* * *

Неожиданно ветер донес сильный запах гвоздик и еще более одурманивающий запах лилий. Стеллио, с толстым пакетом под мышкой, — судя по всему, с платьями и журналами, — быстро шагал по лепесткам роз, усыпавшим дорожки. Он еще больше горбился, складка губ стала тоньше, чем раньше, придавая его лицу более грустное и горестное выражение.

Два месяца он не приезжал, пока однажды вечером, в отчаянии от меланхолии Файи, Лиана ему не телеграфировала, что нужно готовить новые туалеты для подруги. Он сразу же появился. «Найдите для нее что-нибудь свежее, Стеллио, более нежное. Она проведет лето здесь…»

Файя обрадовалась, вновь увидев его, но, как и следовало ожидать, у нее были свои фантазии. С этого вечера она мечтала о туниках из нансука, заказала вечерние манто из вышитого бархата, окаймленные колонком, скрученный репс, смирнскую парчу… Лиане было любопытно посмотреть, что же из этого выйдет. Без сомнения, Стеллио, чтобы удовлетворить ее прихоти, пришлось снова заняться продажей своих патриотических рисунков — единственный источник его существование во время войны, поскольку Пуаре, считавшийся мобилизованным, закрыл свой бутик, а венецианец отказывался работать на других, будь то Дома моды Ворта[61] или Дейе.

Конечно, он обежал весь Париж, чтобы исполнить ее желания.

Небрежным жестом Файя завернулась в пеньюар. Будто остерегаясь ее, Стеллио остановился в нескольких шагах.

— Приближается гроза, — сказал он после приветствия.

— Нет, — возразила Файя. — Сегодня не будет дождя.

Лиана украдкой наблюдала за Стеллио. Он подавил вздох — тоже устал уже без конца выслушивать эти отказы, отрицания, заменившие прошлое молчание Файи.

Лиана предложила ему кресло:

— Вы, наверное, выехали рано утром и, должно быть, устали. Выпейте чаю. Он хорошо заварился, почти черный, как вы любите. Это вас взбодрит.

— Все в порядке, мадемуазель Лиана. Мне просто немного жарко. Я шел от самого вокзала в Сенлисе.

— Да, до Шармаля добраться непросто. Надо было попросить какого-нибудь крестьянина, чтобы он довез вас на повозке, или одолжить велосипед. Вы очень долго шли пешком!

— Но деревни так красивы! И весь этот край…

— Край, да. Но замок! Здесь еще многое нужно сделать.

— Неважно. Мне здесь нравится.

Лиана улыбнулась. Ее нервозность понемногу улеглась. То, что кто-то разделял ее любовь к Шармалю, только радовало. Однако в прошлом году, когда Стеллио приезжал сюда вместе с остальными, Файя его не щадила. Много раз Лиана замечала, что он готов был расплакаться от ее колких насмешек. Может, ему так нравились эти страдания, что он влюбился и в то место, где их испытал?

Файя, видимо, раздраженная тем, что говорили не о ней, оторвалась от своих стекляшек:

— Ну что, Стеллио, вы привезли мои платья? Короткую тунику из переливающейся тафты? Очень скоро она мне понадобится. Привезли?

— Она не… она не закончена. Ведь это платье для танцев, мадемуазель Файя, и…

Он упорно называл ее мадемуазель Файя или говорил просто Файя, когда ее не было. Впрочем, никто не обращался к ней мадам, тем более мадам Вентру, даже слуги. Все продолжали звать ее так, как до замужества, словно хотели подчеркнуть, что замужество, беременность и рождение ребенка не изменили ее. Она оставалась золотистой феей, странной песчинкой, которая продолжала всех очаровывать вопреки всему — войне, уродствам, крови, собственной жестокости.

— Но мне нужны платья для танцев! — возмутилась она.

— Зачем? — Стеллио удивленно посмотрел на нее.

Файя равнодушно наклонилась над своей коробкой и вынула оттуда маленькую брошку в виде крокодила:

— Думаю, это будет хорошо смотреться на моем колье.

Стеллио отпил глоток чая, затем развернул пакет с платьями:

— У меня и для мадемуазель Лианы тоже есть наряды. Правда, в швейных мастерских были забастовки, и не удалось привезти все, что хотелось бы.

Файя надула губы:

— Почему вы извиняетесь? Потому что не выполнили моих пожеланий?

Кот Нарцисс проснулся и протянул, заигрывая, свою лапу к колье. Файя его грубо оттолкнула, но он вернулся и страстно повис на полах ее одежды.

— Вы раньше таким не были, — продолжала она.

Стеллио сделал еще глоток.

— Очень трудно достать нужные ткани, — поколебавшись, ответил он.

— А Вентру?

— Не так легко в наше время достать нансук или шартрез. Вы же у меня просили даже фурлану! И потом…

— Потом что?

— Вентру теперь занят другими товарами…

— Откуда вы знаете? Если так, то он ошибается. Автомобили, платья, обувь — вот что должно занимать его в первую очередь. А румяна, вы их привезли? Румяна, карандаш для глаз, помаду?

На этот раз Стеллио смело парировал:

— Видно, что вы не умираете с голоду.

Она оторвала взгляд от своих украшений:

— А вы что, умираете? Смотрите-ка, вы похудели, правда.

— Нет, я ем достаточно… — Его голос вдруг сорвался. — Лобанов вернулся.

— Лобанов? Ну и что?

— Он был ранен. Тяжело.

— Когда?

— В феврале или марте.

— Вы знали об этом, но скрывали от нас? Ну хорошо, тем лучше, пусть приезжает. Одним мужчиной больше. Мы наконец сможем поговорить о балете…

— Он уже не тот, мадемуазель Файя.

— Ну конечно, Стеллио, мы это знаем: война изменила весь мир. Можно, тем не менее, вновь начать развлекаться, не правда ли? Думаете, теперь уже никто не занимается любовью?

Стеллио побледнел. Лиана видела, как вздулись вены у него на висках. Невозмутимая Файя добавила, обращаясь к подруге:

— …Правда, некоторые стали так невинны, и совершенно неожиданно…

Лиана повернулась к Стеллио:

— Что случилось с Лобановым?

Он закрыл глаза, постарался устроиться в тени зонта и тихо сказал:

— Я не видел его с Испании, после нашего разрыва. Ничего о нем не знал. Лобанов мне не писал. Он ведь считал, что мне не хватает смелости, а больные легкие — лишь предлог, чтобы избежать войны. Я, по его мнению, должен был пойти на фронт добровольцем. Возможно, он прав. Но я не создан для этой бойни.

Он помолчал и произнес более твердо:

— Во всяком случае, как только его ранили, он захотел меня увидеть. Сказал, что я — единственная его семья. Это вранье. У него есть семья, в России, тетки и кузены. Короче, это было на Пасху. Я нашел его в госпитале, в Париже. Ему отняли ногу, мадемуазель Лиана. Это ужасно. Он больше не сможет танцевать.

— Но все равно будет придумывать свои балеты, — заметила Файя. — Я уверена, что война никак не повлияла на его прекрасное воображение. Кстати, теперь могу сказать: он никогда не был хорошим танцовщиком. Нижинский его превосходил, и намного. Масин тоже.

Стеллио откинулся в кресле. Каждая фраза Файи, казалось, его ранила.

— Как он с этим справился? — спросила Лиана.

— Конечно, жуткие вспышки ярости. И во всем он обвиняет меня, даже в русской революции. Целыми днями рвет и мечет, ругает Дягилева, весь мир. Его успокаивают только духи.

— Духи? Надо же! — удивилась Файя.

Стеллио не сдержался и обхватил голову руками.

— Это ад! — Сразу пожалев о последнем слове, он вскочил, взял трость и шляпу: — Извините! Я вас покидаю. Вот почему, мадемуазель Файя, я запоздал с платьями. Остальные будут через восемь дней. Я с кем-нибудь пришлю.

Он наклонился, чтобы поцеловать руку. Ему отказали:

— Нет. Оставайтесь!

И Стеллио, конечно, остался. Он снова сел, рассматривая Нарцисса. Тот прыгнул на колени к хозяйке и, путаясь в кружевах, зарылся в свое убежище.

Файя взяла кисть, обмакнула ее в коричневый клей и очень осторожно приклеила крокодила к своему колье.

— Вот, закончено. Теперь подождем, пока высохнет.

Это было невыносимо: она была тут, совсем рядом, но в то же время такая далекая — в мыслях об украшениях, о платьях для танца.

Чтобы избежать неловкости, Стеллио произнес:

— Изящное колье. Немного безумно, но красиво.

Файя расхохоталась, схватила со стола коробочку из белого нефрита, вынула оттуда сигареты:

— Лиане не нравится. Она не переносит табак. Она не любит все хорошее. А вы?

Он принял сигарету.

— Ну что ж, Стеллио, поговорим немного о Довиле. Вы ведь туда приедете, не правда ли, вместе с Лобановым? Эта поездка даст вам обоим новые идеи, разбудит воображение. А где мои журналы? «Фемина» вновь появилась! У вас есть последние номера?

Стеллио вынул стопку из пакета, и Файя стала перелистывать страницы.

— Глядите, Музидора. Какой забавный кошачий вид. Она снимается в кино. — Ее рот вдруг искривился от зависти. Она отложила журнал и взяла газеты: — Все одно и то же: война, война. Однако места, где идут сражения, так красиво называются: замок Вздоха, балка Красивой церкви… Ох, опять эти ужасы, которые рассказывают о женщинах!

— Они работают, мадемуазель Файя. Даже на железной дороге, смазывают локомотивы.

— Нельзя так пользоваться самоотверженностью. Какие лицемеры! Осудили женщину, обманувшую своего мужа-калеку! Все говорят только о Жанне д’Арк!

— Ты неправа, Файя, — вмешалась Лиана, — не надо преувеличивать.

— Это так! Ты выйдешь замуж за слепого солдата из-за своего патриотизма, как вот эта, в газете! Они даже обвинили Мату Хари! За… за шпионаж.

— Она указала на статью, злобно тыча туда пальцем, потом потушила сигарету и поднялась с властным видом. Кот Нарцисс скатился в гравий. Походив немного по аллее, будто о чем-то думая, она резко повернулась и встала перед Стеллио:

— Хорошо, договорились: вы приедете в Довиль с Лобановым. Спасибо за платья. Вентру Вам заплатит. До встречи там!

Лиана сразу вмешалась:

— Она устала, Стеллио. Она очень ослабла после вояжа в Париж на премьеру «Парада». Мы не поедем в Довиль…

— Поедем! — крикнула Файя.

Потом, в порыве внезапной нежности, обвила руками шею Лианы и стала гладить ее через лиф. Кто научил ее таким ласкам? Пепе, Мата Хари? И это здесь, перед Стеллио!

Лиана попыталась ее оттолкнуть:

— Ты не поедешь!

Та не уступала, обнимая еще нежнее:

— Мне надо как-то отвлечься, Лианон, дорогая!

— От чего?

— От всего…

Стеллио не смел пошевелиться, и Файя призвала его в свидетели:

— Вы ведь знаете, дорогой Стеллио, они возобновили «Минарет» без меня! Конечно, я была больна, но они меня даже не попросили, я все узнала на премьере «Парада». Ах да, правда, вы ведь тоже там были, вы сами мне это и сказали. Все-таки мы тогда здорово развлеклись, на «Параде». И продолжим в Довиле, с Пепе, Минко, хорошеньким юным Эммануэлем…

Она уже думала вслух, вся дрожала, машинально теребя золотистые пряди, терла глаза, как девочка, которая вот-вот заплачет, и голос ее был похож на голос обиженного ребенка:

— Пойми, Лианон, мне нужны впечатления!

— Это глупо! Кстати, ты не сможешь взять с собой Нарцисса.

— Да нет, все согласятся принять меня с котом! Я зовусь Файей или нет? Иди ко мне, котик, моя единственная любовь…

— Единственная любовь! — взорвалась Лиана. — А твой сын? Он жив пока, насколько мне известно! Его могли бы привезти, если бы ты захотела! Ему сейчас около года…

Файя вскипела:

— Ни слова! Никогда об этом не говори мне больше, никогда, никогда!

— Ты приказываешь?

— Да, приказываю! — Она резко отпустила Лиану и, снизив голос, прошипела: — Он совсем пропащий, твой д’Эспрэ, разорен! Это Вентру его кормит, а я, я держу в руках Вентру, слышишь! Так что если хочешь и дальше нормально жить, замолчи и следуй за мной в Довиль! Чтобы найти себе нового богача!

Стеллио опять потянулся за тростью и шляпой.

— Нет! — крикнула Файя. — Останьтесь! Не правда ли, проводить здесь лето опасно? Фронт так близко! Впрочем, все закончится тем, что нас эвакуируют отсюда, моя бедная Лиана. И разроют траншеями весь Шармаль! В Довиле будет гораздо лучше. По крайней мере развлечемся!

Это было уже слишком. Лиана мгновенно забыла обо всех месяцах своего терпения. Схватив картонку с жемчугом, она подбросила ее в воздух, и стекляшки разлетелись по гравию.

— Да, повеселимся! Прямо сейчас! Только я съезжу к Вентру, чтобы предупредить его. Если он согласится, мы уедем в Довиль. Если нет, ты останешься здесь.

С гордо поднятой головой Файя, приблизилась к Лиане:

— Вентру! И ты посмеешь? — И отвесила ей пощечину.

Лиана не задумываясь ответила подруге тем же, но та только расхохоталась:

— Бедная Лиана! Целомудрие тебе не к лицу. Иди, навести Вентру, если хочешь! — И, собирая раскиданное шитье, нарочито повернулась к ней спиной.

У Лианы больше не было сил сопротивляться. Она поспешила к замку, чтобы укрыться в своей комнате, но рухнула у подножия лестницы. И рыдала, как ребенок, громко всхлипывая, захлебываясь собственными слезами. Внезапно она вздрогнула. Чья-то рука коснулась ее волос. Это был Стеллио.

— Все скоро кончится, мадемуазель Лиана.

Она встала:

— Мы ведь так уже думали в прошлом году. Все надеялись! Говорили, что с рождением ребенка…

— Любовь — игра для нее. Игра воображения. Там нет места для ребенка. Ее желания сильнее всего. Надо было это предвидеть.

— Что можно предвидеть с Файей?

Стеллио так пристально смотрел на нее, что она смутилась. Гребень выскользнул из прически, волосы рассыпались по плечам, и она стала лихорадочно их заплетать.

— Все закончится, мадемуазель Лиана, все закончится. Скоро — и если не так, то иначе. Это уже для всех невыносимо.

— Но она сильная, Стеллио.

— Да, однако можно обломиться и под собственной тяжестью.

Лиана обмотала косу вокруг затылка и закрепила ее гребнем:

— Вы этого хотите?

— Не знаю. — Стеллио нахмурился: — Как и вы.

— Что вы обо мне знаете?

— Вы все больше становитесь похожи на нее. — Он обнял ее за талию. — Да. Если бы вы были блондинкой. Если бы она была нежнее.

— Она была нежной! — воскликнула Лиана, делая попытки освободиться.

Стеллио удерживал девушку в своих объятиях, наблюдая за Файей, которая искала в гравии свои копеечные жемчужины.

— Всему этому наступит конец, — повторил он, — ужасный конец.

— Я не верю. Он будто уже наступил. Она все выдержит и разрушит всех нас.

— Агонии иногда бывают длительными. А потом все распутается в один момент. Никто в это не верит, не остерегается, и вдруг все кончено. Как война — война одной женщины.

— Глупости! Против кого?

— Против мужчин, конечно. Они так жестоки, большинство из них.

— Но я, Стеллио, я? Я ее так…

Он не дал ей договорить, приложив пальцы к ее губам — ухоженные, необыкновенно длинные и нежные пальцы в перстнях.

— Это то, что у вас от мужчины, моя дорогая Лиана. — И поцеловал ее — коротко, почти незаметно. — Все закончится тогда, когда никто этого не будет ожидать.

Через мгновение он исчез.

Лиана поднялась в свою комнату. Прижавшись лбом к ставням, она долго смотрела, как тонкое тело Файи мелькает среди клумб. Ей хотелось снова подойти к подруге, извиниться, взять за руку, запутаться в ее гипюре вместо Нарцисса. Но выбора не было. Все сказано. Надо встречаться с Вентру.

Взгляд затерялся в верхушках высоких деревьев, и Лиане почудилось, что вокруг Шармаля витает что-то неизбежное. Как и Файя, мечтающая о Довиле, она вдруг тоже захотела отсюда убежать.

* * *

На следующий день Лиана уже была в Париже и позвонила Вентру. Как обычно, он говорил строгим голосом очень занятого человека, которого беспокоят из-за пустяков.

Вентру назначил встречу у себя дома, в то время как она предвкушала романтичное свидание в кафе или в тронном зале его королевства — там, откуда он правил, — в его кабинете. Файя предполагала, что ее власть распространялась и на эту территорию, и Лиане тоже захотелось отведать изысканное наслаждение от сочетания любви и денег.

Д’Эспрэ, которого она встретила накануне в парижской квартире, рассказал, что Вентру, как спрут, опутал своими щупальцами все сферы парижской деловой жизни. Каковы бы ни были пути его возвышения, с этим человеком считались; он был богаче прежних подельщиков — торговцев лимонадом и подмастерьев, удачно провернувших сомнительные сделки. Говорило само за себя уже то, что перед любым обсуждением военного бюджета депутаты из Пале-Бурбон вспоминали его имя наравне с Андре Ситроеном[62]. Успешно занимаясь военными поставками, Вентру не забыл своих пристрастий: ткани и чистокровные лошади. В то же время он опередил всех завистников, торгуя американскими колбасами. Их реклама украшала все улицы Парижа: Мистингетт, совсем в духе Сэмми[63] так разводила руками на фоне звездного флага, будто открывала объятия всем мужчинам призывного возраста от Нью-Йорка до Сан-Франциско.

Мельком Лиана вспомнила о Стиве. С тех пор, казалось, прошла вечность. Еще одна жертва Файи, во всем похожей на войну: презирающей возраст, пол, национальность. Американец был так предан ей!

Такси остановилось перед домом Вентру. Лиана вышла из машины и окинула взглядом фасад. Ей стало немного не по себе. Здесь должно произойти что-то, что она никогда не испытывала, кроме, может быть, — и это было так давно! — в объятиях Файи.

Критически оглядев себя, Лиана признала, что покрой ее костюма походит на одежду военного времени — на то ужасно благопристойное и тусклое, то, чего она сама так боялась еще в августе 1914 года. Что об этом подумает Вентру, привыкший к дезабилье Файи, к ее прошитым золотом с вырезами платьям, к окутывающим ее туманам из кисеи? Она, прекрасная Лиана из Бордо, за три года войны превратилась в «исполненную гражданского долга весталку», по излюбленному выражению патриотических журналов.

Едва лакей провел ее в салон, как Лиана еще больше смутилась. Она ожидала увидеть серьезного, строгого Вентру, работающего за письменным столом. Вместо этого он сидел на краю полудивана в несколько ленивой позе и, затягиваясь сигаретой, внимательно ее разглядывал, будто что-то подсчитывал. Руки Лианы сжались на сумочке.

— Вы очень достойно выглядите, мадемуазель де Шармаль.

Он даже с ней не поздоровался, а в мадемуазель де Шармаль вложил столько ложной церемониальности, что она еще сильнее покраснела и, гордо подняв голову, повернулась к двери.

— Да нет, останьтесь, дорогая Лиана!

Как и тогда в Бордо, он играл сейчас с ней в нежность, и так же, как там, она не противилась и села напротив него в указанное им кресло.

— Вы красивы. Но слишком пристойны! Еще немного, и наденете на палец стальное кольцо — как те женщины, чьи женихи на фронте.

Она выдержала взгляд, хотя чувствовала, что он хотел задеть ее. Надо говорить с ним прямолинейно, язвительно, открыто, чтобы сломать его беспристрастность.

— Да, я всего лишь содержанка, разыгрывающая добродетель. Но у меня мало времени, Вентру. Файя осталась одна в Шармале.

При одном упоминании о Файе он скривился:

— Думаете, с ней что-то случится? Она ведь уже большая.

Время не пощадило Вентру: он осунулся, черты лица стали резче, волосы поредели. Лиана заметила, как его пальцы подрагивали на желтом бархате дивана.

— Я вам кажусь злым, не так ли? Как в Бордо.

У него превосходная память. Он снова брал верх над нею. Она промолчала.

— Давайте выпьем вместе портвейна. Как в тот, первый раз…

Он позвонил. Последовала долгая пауза, пока они не остались наедине, с рюмками в руках. Вентру подошел к Лиане. Его лицо матового цвета было хорошо выбрито. Слегка пахнуло духами. Но, не зная почему, Лиана почувствовала в нем человека, связанного с землей, с обширными тучными полями под солнцем: его терпение, крестьянская хитрость, внезапные неистовые желания.

Вентру, скрестив руки, спросил с напускной иронией:

— Файя вас так замучила?

Она не ответила.

— Позвольте заметить, что вы себя глупо ведете, так стараясь ради нее.

— Но она же болела! И я вам поставила ее на ноги! Могли бы меня поблагодарить.

— Она бы и сама прекрасно справилась.

Тот же ответ, что и у Файи двумя днями раньше. То же нежелание вспоминать о болезни. Конечно, они избегали говорить о том, что этому предшествовало: о ребенке.

— Признайтесь, вы довольны. Теперь она изводит меня. А вы от нее избавились! Она вроде бы и не существует.

Вентру одним глотком допил портвейн.

— От Файи не избавишься. — И добавил глухо: — Во всяком случае, не таким образом. Вы понимаете, о чем я говорю.

Он встал и начал ходить вокруг Лианы, как бы прицениваясь. Она молчала, втайне надеясь, что его влечение к ней проявится в каком-нибудь жесте. Вентру угадал ее волнение, она была уверена в этом. Он знал, что заставляло ее трепетать: странная смесь ревности и соблазна. И сам испытывал то же самое.

Лиана выдохнула:

— Налейте мне еще портвейна.

Он подал ей бокал.

— Я устала, Вентру. Если бы только Файя…

— Ну, от д’Эспрэ вы легко освободитесь! — Он рассмеялся.

— Почему вы даете ему столько денег?

— Он мне нужен. Я покупаю у него таланты.

— А для чего вам это? Вы что-то не договариваете.

— Никогда не знаешь, что будет дальше. После войны наступит новая жизнь, неважно, выиграем мы или проиграем. Вы обратили внимание на то, что истинно богатые люди всегда покровительствуют художникам? Мне нужно чистое богатство.

— Вы хотите сказать, что не желаете выглядеть «новоиспеченным»?

— Совершенно верно. Я никогда не буду в компании этих жуликов, уже переполнивших наши тюрьмы.

— А что вы будете делать после войны, вместо того чтобы торговать пушками?

— Надо будет восстанавливать нормальную жизнь. И позволить людям помечтать. Это всем понадобится, как французам, так и немцам. Всему миру. И поможет нам кино.

— Кино?

— Да. С красивыми блондинками, у которых волосы прозрачные, как пена электрических разрядов. Такие уже встречаются в американских фильмах.

— Для этого вам нужна Файя?

— Нет. Абсолютно любой может исполнить эту роль. Любой, кто согласится.

— Вы знаете, что она хочет отправиться в Довиль?

Вентру неопределенно повел руками:

— Туда или в другое место…

— Она… позовет туда Минко, Пепе…

— Что ж! Пусть едет!

Он вдруг склонился над Лианой, кивнув на граммофон:

— Хочешь, я поставлю музыку?

Это был вызов с его стороны — он обратился к ней на «ты». Лиана воскликнула:

— Она будет издеваться над вами на публике в Довиле — возьмет одного, двух любовников — и это в разгар войны, а вам все равно? Вы чудовище!

Вентру завел граммофон и сел на диван:

— Эти патриотичные слова звучат очень смешно. Я бы лучше послушал танго. Ты знаешь, я отлично танцую!

— Не сомневаюсь.

Лиана поднялась и направилась к двери. Он остановил ее:

— Не разыгрывай добродетель. Ты похожа на нее.

Второй раз за два последних дня ей пришлось слышать эту фразу. Одно и то же желание: поставить ее, Лиану, на место Файи. Что это: сговор против ее бывшей подруги? Кто еще к нему примкнет?

Она покраснела.

— Ты очень красива. Так же красива, как она, — настаивал Вентру. — Но ты податливее.

— Не уверена.

— Я разбираюсь в женщинах.

— Хотите сказать, в молодых кобылах?

Казалось, это его все больше забавляло.

— Правильно. И в кобылах, и в бронированных поездах. Еще в автомобилях, в танго. Но особенно в женщинах.

Вентру приблизился к ней, снял шляпку, запустил, как и Стеллио, руку в ее волосы, растрепал их. Но насколько же крепче были его руки! Несколько мгновений он изучающе рассматривал Лиану, которая, стоя напротив него, с трудом переводила дыхание.

— Ты на нее похожа! Только ты ее ненавидишь. Как и я. Она портит нам жизнь.

Граммофон затих, только игла продолжала скрежетать в пустоте.

— Поезжай вместе с ней в Довиль. Но до этого…

Вентру аккуратно приподнял юбку ее костюма, добрался до нижнего белья. Она не только позволила ему это, но даже и помогала, подхватывая подбородком ткань. Вскоре перед ним осталась лишь одна преграда — прозрачные панталоны. Он неожиданно разорвал их надвое и прижался губами к потоку хлынувшего шелка.

— Ты почти рыжая, — прошептал он, поднявшись, и легким движением колена заставил ее рухнуть на диван.

Глава шестнадцатая

К концу июля, почти в то же время, когда в газетах сообщили о приговоре Мата Хари, Стив и Макс устали от Форе. Их взаимная привязанность не угасла, но музыкальная дружба была истощена. Обоим захотелось кутить, совершать безумства.

Они приехали в Довиль, оделись в белые свитера, брюки из светлой фланели, оставили автомобиль на вилле и пошли к пляжу. Время близилось к вечеру, вечеру летнего дня — glorious day, без устали повторял Стив. Море едко зеленело напротив кремового фасада «Нормандии». Решив выпить, они устроились в теннисном клубе и заказали джин. Как по волшебству, все тогда были зачарованы Америкой. Каким-то непонятным образом гарсоны распознали, что Стив относится к доблестному племени Сэмми, и чуть не передрались за честь обслужить его. Вначале это развлекло Стива, потом — под действием алкоголя — он забыл о предстоящем отплытии из Франции и стал рассматривать корты.

Теннисистки, затянув волосы шелковыми повязками, мелькали за сетками. Вокруг полей были расположены столики с дымящимися чайниками для заварки, а юные воины, часто со свежими шрамами на лице, наслаждались краткой передышкой отпуска, загорая в креслах-качалках. Место было тихое, если не обращать внимания на глухие стуки мячей, скольжение сандалий на веревочной подошве, монотонное объявление баллов — thirty-all, deuce[64] , advantage[65] — и время от времени сдержанные аплодисменты. Небольшие группки образовались вокруг нескольких смеющихся женщин: по новому капризу моды они были одеты в сдержанные тона — грязно-белый, бежевый, коричневый, цвет глазированных каштанов, красной глины. Как это все было непохоже на Довиль прежних: лет, расцвеченный в желтое и красное, и даже на прошлогоднее весеннее парижское безумство на восточный манер! Война была далеко. Два или три раза прогромыхали пушки на полигоне в Гавре, где тренировались союзные войска, — никто не обратил на это внимания. Все объяснялось своеобразным обаянием самого теннисного клуба — его успокаивающей геометрией, утонченными правилами игры, столь чуждыми варварству окопов, — и нежностью этого дня, освещающего и без того светлые одежды игроков и белые разделительные линии, растворяющиеся в лучах солнца. На центральном корте, видимо, разыгрывалась интересная партия — об этом можно было судить по восклицаниям болельщиков, сидящих за большим столом.

Стив заказал еще два джина, заметив, что Макс заинтересовался игрой на центральном корте, затем откинулся в шезлонге, подставил лицо солнцу и закрыл глаза. Понемногу поднимался ветер, и все эти легкие шумы доносились теперь до него вместе с запахом лаванды. Однако громкие крики вывели его из дремоты. Он приоткрыл глаза и заметил мячик, прыгающий в двух шагах от кресла. Макс поймал его на лету и, будто только этого и ждал, побежал, размахивая им с триумфальным видом, к центральному корту. Стив снова закрыл глаза, предавшись блаженству солнечных лучей, успокаивающему теплу от джина.

Макс не возвращался. Стив потер веки, выпил еще рюмку и стал искать глазами друга. И тут он понял, куда неотрывно смотрел Макс, начиная с их прибытия на корты. Среди сидящих за большим столом блестела солнечная точка — второй такой не существовало. С тяжелой копной волос, колыхавшейся на солнце, громко смеющаяся женщина наклонилась к одному из игроков, обняла его, отбросила назад шарф, поигрывая зонтиком, — и вдруг, как это делала она одна, застыла, вглядываясь во что-то.

Этим что-то был Макс. Макс, который протягивал ей дрожащую руку, неуверенным жестом сжимая в кулаке мячик. Женщина схватила его, небрежно кинула одному из теннисистов, сказала Максу несколько слов и улыбнулась. Стив угадывал ямочки, образовавшиеся у нее в уголках губ, предвидел трепет ресниц, перед тем как она откроет убийственное зеленое сияние своего взгляда. Макс стоял перед нею с восторженным видом, присущим исключительно ее жертвам.

— Файя! — выдохнул Стив подавленным голосом мечтателя, очнувшегося от кошмара, и выпил залпом остаток джина.

Не двигаться с места. Или нет: сразу же прыгнуть в первое попавшееся такси, погрузить чемоданы, уже упакованные для трансатлантического рейса. Ночью переплыть Ла-Манш. Закрыться в каюте, не трезветь до Нью-Йорка. Только там наконец можно будет вздохнуть полной грудью.

Он встал. Надо было остановить друга. Но поздно: Макс уже склонился над рукой Файи, поцеловал ее.

— С тех пор как я увидел ваши фотографии… «Минарет»…

Файя еще шире улыбнулась. Она была в легком батистовом платье, а сверху надела маленький свитер из бледной шерсти, весь украшенный золотыми блестками.

Там, где Стив остановился бы, Макс как настоящий француз продолжил галантно:

— В жизни вы еще лучше! Этот белый цвет вам потрясающе к лицу.

Стив замер на полпути, будто собирался сбежать. Возможно, так бы и случилось, если бы не восклицание:

— Господи! Американец!

Все подняли головы. Лиана поставила чашку на стол и бросилась к Стиву:

— Вы! Американец!

Она сияла. На ней был такой же наряд, как на Файе.

— Да, это я. Я не умер, как видите.

— Почему же вы должны были умереть, мой друг? — Это был д’Эспрэ. — Какое счастье снова с вами встретиться спустя столько времени, мой дорогой О’Нил. Подобные радости случаются только в Довиле!

Он оторвался от своего кресла-качалки и пожал Стиву руку с удивительной горячностью. Вслед за ним поднялась и вся свита: сначала Стеллио, потом изголодавшийся художник, встреченный на Монпарнасе, — теперь внезапно окрепший, причесанный, ухоженный; наконец, два тщедушных молодых изможденных игрока, наверное, братья.

Файя, отпустив Макса, повернулась спиной к Стиву и вернулась к столу.

— Макс Лафитт! — воскликнул д’Эспрэ, когда ему представили молодого человека. — Так вы сын той замечательной мадам Лафитт, с которой я был когда-то знаком? Какой у нее был блестящий салон! Как она поживает? Собираетесь ли вы так же неистово броситься в политику, как ваш отец? Вы, без сомнения, великолепный солдат! После войны, мой дорогой, вам будут открыты все пути…

Макс его не слушал. Рассеянно пожимая руки, он следил взглядом за Файей. Безразличная ко всему, она наливала себе чай. Потом села и пригласила Макса сесть рядом с собой. Они закурили. Как бы объятые странной стыдливостью, все остальные, за исключением Лианы, отвернулись.

Подул прохладный ветер. Дым от чая и от розового табака расстилался над столом. Стив стоял, облокотившись на решетку корта, и старался найти хоть какое-нибудь несовершенство, первый банальный жест, который позволил бы разрушить образ феи, еще хранившийся в его сердце. Но Файя была безупречна. Почувствовав его взгляд, она поправила янтарное колье, затушила сигарету, подошла к нему.

— Добрый вечер, Стив. У вас очень красивый друг. — И протянула ему руку. — Я замужем, вы знаете?

Она несколько иронично смотрела на него, но ее взгляд не был так же ясен, как и прежде.

— Все в конце концов узнается.

— Это правда. В актах гражданского состояния я записана как мадам Вентру. Глупое имя, не правда ли? Такое нельзя носить. Впрочем, как и приезжать в Довиль в компании мужа. Вы уже успокоились?

Она рассмеялась, но голос надломился. Это была уже не та Файя. Она потеряла обаяние юности. Но ее уверенная манера держать себя поразила его.

— Если хотите, приходите поужинать с нами в казино, — продолжала она, — вместе с вашим другом, разумеется. Где вы остановились? — обратилась она к Максу. Стив не дал ему ответить:

— Охотно. В котором часу?

— В восемь. Как раньше.

Друзья в молчании направились к вилле.

* * *

Макс обладал для Файи особым обаянием: это был вновь прибывший. Он не только представлял собой совершенный образец героя войны: изысканный, раненый, награжденный, романтичный, — его неожиданное появление казалось чем-то вроде подарка, праздника, которого не ждали. Наконец, наслаждение для Файи заключалось в том, что новый поклонник был приведен старым.

Несмотря на душевную боль, Стив постарался наблюдать за всем как бы со стороны. Ужин был необычным. «Нормандия» преобразилась в госпиталь, и общество, приехавшее в Довиль, жило в подвальных помещениях. Холл отеля был переполнен калеками; Лиана и Файя не осмеливались пройти через него в блестящих платьях, привезенных Стеллио. Они надели короткие платья из джерси: Лиана — зеленое, Файя — голубое, — с маленькими поддельными украшениями и отправились в укромное место — оранжерею казино.

С самого начала вечера все поняли, что выбор в этот раз пал на Макса. Однако каждый из поклонников выбивался из сил, чтобы показать, чего стоит. Д’Эспрэ вспомнил о Мата Хари, возмутившись тем, что ее хотят расстрелять: «Это повредит нашей репутации галантного отношения к женщинам». Файя не проявила интереса к этой теме. Тогда он стал рассуждать о том, как война губит все прекрасное — уже погибли на фронте многие художники, скульпторы, триста писателей. Снова безуспешно. Молодые теннисисты приняли у него эстафету. Они перебирали самые экстравагантные идеи: украсить Париж, поставив на бульварах цинковые пальмы, покрыть золотом собор Сакрэ-Кер, заменить витражи в Сент-Шапель кинематографическими экранами, переделать Эйфелеву башню в гигантский барометр. На другом конце стола, в костюме, навеянном новыми идеями «Парада», в куртке из черной альпаки и оранжевых брюках, Минко продолжал паясничать в одиночестве. Пепе был невозмутим: он наблюдал за окружающими, маленькими глотками попивая портвейн.

В продолжение вечера Стиву с трудом удавалось сохранять хладнокровие. Чтобы как можно реже смотреть на Файю, он стал наблюдать за д’Эспрэ, который явно нервничал. И причиной был кот Нарцисс, которого, закрытого в корзинке из ивы, Файя всюду брала с собой. Ему удалось разодрать часть решетки, и он просовывал сквозь клетку свой маленький коготь, царапая манжеты графа. Д’Эспрэ не осмеливался его одернуть и выдерживал нападения так, как если бы шел на мученичество.

Вдруг его лицо озарилось.

— Я пишу о вас роман, — объявил он Файе.

На секунду она отвлеклась от Макса:

— Обо мне? И как он называется?

Д’Эспрэ решил, что партия выиграна, и напыщенно провозгласил:

— Вторжение в Дом Кота!

— Это по-идиотски. Ни о чем не говорит.

Как бы желая подчеркнуть презрение своей хозяйки, Нарцисс снова цапнул графа за манжеты, но тот, казалось, ничего не почувствовал. Он собрал все свои силы и осмелился задать вопрос, который уже долгие годы обжигал ему губы:

— Что я для вас, мадам, что вы так со мной жестоки?

— Вы? Человек другого поколения, которого я обожаю.

— Которого я обожаю… — повторил он эхом.

У графа уже превратилось в манию повторять последние слова, сказанные Файей. Но в этот раз он, очевидно, ничего не понял и погрузился в свои мысли.

Файя поднялась, но д’Эспрэ даже не видел, как за ней потянулись другие — удрученные, с выражением вечной покорности.

* * *

Как и следовало ожидать, ни Файя, ни Макс не вернулись на ночь в отель. Стив не осмелился пойти на виллу и спал в подвалах «Нормандии», в кровати, предназначенной для д’Эспрэ: граф заявил, что это время благоприятствует творчеству, и до утра закрылся в кабинете директора, чтобы работать над «Вторжением в Дом Кота».

Стив следил за малейшим шумом, доносившимся из комнаты Файи, но слышал только царапанье когтей Нарцисса, который, должно быть, окончательно разделался со своей корзиной. Он заснул только под утро, после того как д’Эспрэ зашел, чтобы переодеться. Проснувшись к полудню, он постучал в комнату Лианы: Файя еще не приходила.